Ямпольский Борис

Гиперболический Диагноз

Борис Ямпольский

Гиперболический Диагноз

-- Ну-с, молодой человек!--сказал врач. он весело открыл историю болезни, вынул из бумажного кармашка хрустящие листки свежих анализов и стал их проглядывать, и вдруг я увидел, что у него подрагивают пальцы.-так-с!--сказал он и взглянул на меня. -- как вы себя чувствуете?

И пока я подробно рассказывал свои ощущения, он снял телефонную трубку и кому-то там сказал:

-- Пожалуйста, зайдите ко мне.

В комнату вошла молодая изящная сестра в ярко, до стекловидности, накрахмаленном халате. Врач молча пододвинул к ней листки анализов, она прочла, и они переглянулись.

-- Доктор, что со мной?

-- Ничего особенного, надо лечь в больницу и исследоваться.

-- Напишите гиперболический диагноз, -- посоветовала сестра. -- Я вызову "скорую". Ложитесь, -- приказала она мне.

-- Зачем?

-- А иначе не возьмут.

Они вошли в комнату, стремительные, будто все еще летели с сиреной, в белых халатах и белых шапочках,

-- Ходить можете?

-- Конечно, -- с радостью сказал я.

Сестра строго посмотрела на меня и отвернулась.

Сопровождаемый белыми ангелами, я пошел. Встречные поспешно уступали мне дорогу, и спиной я чувствовал их взгляды, и казалось, все знают, что со мной, один я ничего, не знаю, а может, никогда и не узнаю.

Я вышел на солнечное крыльцо; отвлеченно сиял день, вокруг уже ничто для меня не существовало и реально не жило -- ни этот знакомый дом с разноцветными балконами, ни старый, шумящий тополь, ни ларек на колесах, где я покупал раков и польское пиво "Сенатор"; существовали только вот эти несколько шагов по асфальтовой дорожке к длинной светло-кремовой машине с красным крестом, белыми занавесками и мрачным, все уже на своем катастрофическом веку повидавшим шофером, грудью лежащим на баранке.

Несколько прохожих, и среди них один знакомый мне мальчик, смотрели, как я влезал в машину. Мальчик был удивлен и испуган. Я помахал ему рукой, но он даже не улыбнулся.

Ревела сирена, и я слышал, как шуршали шины. Это везли меня.

В приемном покое больницы сестра очень внимательно прочитала сопроводительную бумажку, похожую на ордер, расписалась, и врач "скорой помощи", не взглянув на меня, ушел. Меня сдали и приняли.

Я сидел на скользком клеенчатом лежаке и ждал.

Я мог еще уйти отсюда в раскрытые ворота, сесть на трамвай, на троллейбус или пойти пешком по длинной горячей летней улице в кино, или в гости, или на собрание. Как все это было тепе'рь далеко, неправдоподобно и незначительно.

Пришла нянечка и сунула мне под мышку градусник. Потом, пока я сидел с градусником, явилась сестра, села за стол, покрытый заляпанной чернилами простыней, положила перед собой бланк истории болезни и стала спрашивать фамилию, адрес, национальность. Я медленно вползал в новую, далекую, чуждую жизнь.

В это время в комнату вошел высокий, худой человек в очках и устало, как бы вскользь спросил, что со мной. Это был дежурный врач.

Он задавал мне вопросы, я отвечал, а он кивал головой и записывал, что ему надо и как ему надо. Потом он встал и как-то сонно, незаинтересованно ощупал мой живот, велел показать язык и, уже не глядя на меня, сел и стал писать неразборчивыми, похожими на латинский шрифт закорючками что-то свое, из себя, уже не связанное с моими ответами.

-- Доктор, что у меня?

-- Я не колдун, исследуют.

-- А если что найдут, нужна операция?

-- Это по вашему желанию, -- вяло ответил он.

Он положил ручку, и сестра повела меня в соседнюю комнату, более темную и хаотичную. Здесь и воздух был другой, какой-то тюремный, насильственный, беспощадный.

Тут уже ожидали две плотные, грубые грудастые бабы, похожие на надзирательниц. Одна из них сказала:

-- Раздевайтесь.

Дверь в коридор была настежь открыта, и там беспрерывно проходили люди.

-- Ну, раздевайтесь, чего вы?

Вторая няня села за стол и взяла ручку.

Первая брала у меня одежду и профессионально ловко выворачивала карманы, и из них посыпались монеты, хлебные крошки, какие-то старые квитанции, записки со случайными телефонами, и диктовала второй:

-- Брюки... рубашка верхняя... рубашка нижняя... носки... туфли мужские...

А я смотрел на горку моих бумажек, похожую на горку пепла. Наконец опись была закончена. Я стоял посредине комнаты голый, двери были распахнуты, окно открыто, и во дворе цвела сирень, продувал свежий, милый, весенний ветерок.

Первая баба куда-то пошла и принесла рубашку и кальсоны с большими дегтярными штампами. Я натянул на себя сиротское белье.

Теперь меня повели в коридор, где у стены стояла^ длинная больничная каталка.

Я лег, меня накрыли простыней и оставили.

Весь Мир с его длинными, грохочущими улицами, полями и облаками сузился, сгустился в этот темный, тоскливо пропахший необратимым несчастьем, карболочный закуток,

Я лежал на каталке у стены, люди проходили мимо, поглядывали на меня.

Мне казалось, что меня забыли и что я уже в морге.

Через полчаса пришел санитар в белой шапочке, с потухшим мундштуком в зубах и спросил:

-- Поедем?

-- Поедем, -- согласился я.

Он пошел в комнату, получил на меня накладную, вернулся и, уже не глядя на меня, думая о чем-то своем, тошном, ежедневном, покатил меня по длинным белым коридорам, не снижая хода у дверей, так, что они распахивались у самых глаз, и было чувство, что это головой моей он открывает двери, заворачивая вправо, влево и по пандусам вверх, вниз, вдвигая в белые грузовые лифты, и снова по бесконечным белым коридорам, заставленным койками, мимо больных в синих халатах, на костылях, желтых, заостренных, обиженных жизнью лиц, провожавших меня уже потусторонним взглядом, мимо открытых перевязочных, похожих на медсанбат после боя, мимо сестры, капающей лекарство в мензурку, человека с глухим лицом рабочего-котельщика, сосавшего из подушки кислород, мимо королевского выхода профессора с белой свитой...

Я въехал в большую белую палату, и меня переложили на свежую, белую, только что застеленную холодными простынями приподнятую постель.

.. .Луна стояла в окне палаты, и стены, и простыни, и тумбочки -- все было до ужаса белое, и в этой белой замороженной тишине я остался наедине с собой.

Я вспоминал детство, отца, мать, сестер, брата -- * всех, кого давно уже не вспоминал, и безнадежное позднее раскаяние овладевало мной.

И я подумал, что в мире есть закон любви и внимания-- сколько ты, столько и тебе. И все в конце концов отольется!

"Если все кончится хорошо, я буду другой, я буду совсем другой, -жалобно и настойчиво уверял я кого-то, -- совсем, совсем другой".

Минул год. Давно забыта та больничная ночь. И редко вспоминается странная клятва, будто это было в другой жизни, с другим человеком