Жизнь Габриэлы в доме своих богатых родителей — это смесь страха, боли и предательства, в этом мире ей негде ук рыться от одиночества Но семья распалась Мать отдает ее в монастырь и навсегда забывает о ней Понемногу израненная душа юной Габи начинает оттаивать Здесь, в монастыре, к ней приходит первая любовь Но еще не скоро она сможет избавиться от страшных призраков прошлого О том, как сложилась жизнь Габриэлы, вы узнаете из романа «Изгнанная из рая».

Даниэла Стил

Ни о чем не жалею

Посвящается Тому, благодаря которому мне удалось набраться храбрости, чтобы сказать все это.

Пусть ни один ребенок не погибнет от того, что у нас не хватило любви, мужества или милосердия.

Глава 1

В коридоре громко тикали старинные напольные часы. Они прятались в высоком резном ящике красного дерева. Будь Габриэла (не Габи, а именно Габриэла) чуть поменьше, она тоже могла бы спрятаться в нем — за глухой дверцей, где ходил из стороны в сторону огромный, как луна, латунный маятник и чуть слышно звенели натянутые гирями цепи Но даже если бы ей удалось поместиться в часовом футляре, прятаться там все равно было рискованно — сухое, тонкое дерево, словно дека рояля, отзывалось гулким звоном на каждое прикосновение.

Чулан, битком набитый зимними куртками и шершавыми пальто, царапавшими Габриэле лицо при каждом движении, был гораздо более надежным.

Впрочем, даже здесь шуметь не стоило, но она не могла побороть страха, который потихоньку толкал ее к самой дальней стене чулана. Она запнулась о зимние сапоги матери и чуть не упала, но вовремя ухватилась за мохеровый жакет и удержалась на ногах. Габриэла была почти уверена, что здесь ее не найдут. Почти!.. Во всяком случае, когда в прошлый раз она спряталась здесь, все более или менее обошлось. Той, что ее искала, просто не пришло в голову заглянуть в этот душный и пыльный чулан. Габриэла очень надеялась, что и сегодня все кончится благополучно. Тем более что на улице стояла такая жара…

В Нью-Йорке был самый разгар лета, и в чулане было жарко, как в паровозной топке, но Габриэла почти не замечала этого. Забившись в самый дальний угол, она стояла совершенно неподвижно и напряженно всматривалась в пыльную темноту перед собой, едва осмеливаясь дышать. Вот за дверью послышались приглушенные, еще далекие шаги. Сердце девочки ухнуло в пустоту — шаги приближались. Твердые каблуки-шпильки звонко процокали по паркету у самой двери чулана, но Габриэле этот звук показался похожим на рев урагана. Она почти почувствовала на лице легкое шевеление воздуха, колеблемого там, за дверью, и… с облегчением вздохнула. Шаги удалялись.

Габриэла тихонько вздохнула и снова затаила дыхание, словно боясь, что даже этот тихий звук может выдать матери ее убежище. Элоиза Харрисон обладала поистине сверхъестественными способностями, которые позволяли ей с легкостью отыскивать дочь в самых невероятных местах. Порой Габриэле даже казалось, что у ее матери — нюх собаки и глаза, способные с одинаковой легкостью видеть и сквозь филенчатые двери чуланов, и сквозь каменные стены. Где бы Габриэла ни пряталась, в конце концов мать обязательно ее находила и наказывала, однако девочка упрямо не оставляла своих попыток.

Страх перед матерью был сильнее любых доводов разума.

В прошлом году Габриэле исполнилось шесть, но она была такой маленькой, хрупкой и худой, что никто бы не дал ей этих лет. В ее облике было что-то от сказочных эльфов: тонкие черты, огромные в пол-лица голубые глаза и мягкие светлые локоны, действительно производившие ощущение чего-то неземного, воздушного.

Люди, которые видели ее впервые, обычно говорили, что девочка — чистый маленький ангелочек. И лишь немногие замечали, что в глазах Габриэлы — в этих больших голубых озерах — где-то на самом дне никогда не исчезает страх. Она выглядела словно настоящий ангел, изгнанный с небес на землю и пребывающий в тревожном неведении, чего следует ожидать от своего нового, незнакомого окружения. Впрочем, что ждет ее, Габриэла отлично знала — за все шесть лет своей земной жизни девочке еще ни разу не пришлось столкнуться с тем, что могло бы быть приятно или хотя бы знакомо ангелу небесному. Страх и боль — постоянные спутники ее земной судьбы.

Острые и тонкие шпильки матери снова застучали почти возле самой двери чулана. На этот раз звук был гораздо более резким, сердитым, словно в паркет вгоняли стальные гвозди, и Габриэла поняла, что мать раздражена до предела. Наверняка она уже перерыла чулан в детской, обыскала кладовку под лестницей и стенной шкаф возле кухни. Пожалуй, и в небольшой сарай за домом заглянула. Там хранился садовый инвентарь. Возиться с землей мать Габриэлы не любила, и лишь поиски дочери могли заставить ее зайти в столь неподобающее место.

Обычно за крошечным садом ухаживал садовник-японец, приходивший дважды в неделю. Он косил траву на лужайке, подстригал кусты, белил стволы двух грушевых деревьев и высаживал на единственной клумбе белоснежные нарциссы, яркие тюльпаны и мохнатые хризантемы. Благодаря его усилиям сад выглядел как игрушка, и Элоиза имела возможность с гордостью показывать его гостям.

Надо сказать, что Элоиза вообще терпеть не могла беспорядка. Она ненавидела шум, грязь, ложь, собак, но больше всего она ненавидела детей, в чем ее дочь убедилась на собственном опыте. Элоиза Харрисон была твердо убеждена, что дети лгут, шумят, пачкаются, все портят и разбрасывают одежду. Ну и как же она могла к ним относиться, учитывая все вышесказанное; так что Габриэле строжайшим образом наказывалось тихо сидеть в комнате и ничего не трогать. Ей не разрешалось ни слушать радио, ни рисовать фломастерами, потому что от них на скатерти оставались трудновыводимые следы.

Однажды Габриэла испортила ими свой лучший наряд и получила серьезную трепку — мать отхлестала ее платьем по лицу и приказала выстирать его, хотя одежда и белье взрослых обычно отправлялись в прачечную или химчистку.

Это, впрочем, случилось еще тогда, когда ее отец был на войне в месте, которое называлось Корея. Где-то в глубине одного из стенных шкафов все еще хранилась его шинель — Габриэла обнаружила ее, когда в очередной раз пряталась от матери. Шинель была очень колючей, но пуговки на ней были такие красивые и блестящие, что немедленно хотелось взять их в рот. Габриэла до сих пор жалела, что папа не может ходить в шинели в свой банк. Но и без шинели он был достаточно красив.

Высокий, стройный, такой же голубоглазый, как Габриэла, и почти такой же светловолосый, он был похож на принца из сказки о Золушке, которую ей читала бабушка, когда была еще жива.

Впрочем, мать тоже напоминала девочке сказочную королеву. Элоиза была стройной, элегантной и очень красивой женщиной. Беда была в том, что она постоянно злилась на дочь, а вывести Элоизу из себя способны были любые пустяки. Ей не нравилось даже, как Габриэла ест. А если дочери случалось просыпать на стол несколько крошек или, не дай бог, опрокинуть стакан, Элоиза взрывалась, как тонна динамита. Да и вообще она привычно реагировала на каждое слово или действие дочери так, словно вся жизнь Габриэлы состояла из непоправимых поступков. Безнадежность царила в их отношениях: маленькая Габриэла никогда не могла угодить, взрослая Элоиза никогда не могла быть довольна.

Габриэла помнила требования матери все до единого и прилагала отчаянные усилия, чтобы не совершить ошибку, но это было невозможно. Даже если ей удавалось не повторить старых промахов, она непременно совершала новые. На самом деле Габриэла росла послушной и доброй девочкой; она вовсе не хотела огорчать маму, это получалось у нее как будто само собой. Словно назло матери, Габриэла то сажала на подол крошечное чернильное пятнышко, то роняла за завтраком вилку, то забывала в школе осеннюю шапочку из клетчатой шотландки.

Как ни старалась девочка объяснить, что она не нарочно, что этого никогда-никогда больше не повторится, это не помогало, и все завершалось, как обычно. Элоиза не ведала ни жалости, ни сомнений. Кроме того, обе они хорошо знали, что очень скоро Габриэла совершит новый непростительный промах, который потребует незамедлительного наказания. И, даже умоляя мать о прощении, девочка заранее была уверена, что она — плохая и непослушная и что ее гадкие руки обязательно выкинут что-то такое, от чего мамочка опять разозлится.

Стук высоких каблуков раздался у самой двери чулана, и девочка вздрогнула. Все поиски были почти закончены, непроверенным оставался только этот чулан. Пройдет еще несколько секунд, и мать обнаружит ее, вытащит на свет божий и… В панике Габриэла подумала, а что, если прямо сейчас выйти (иногда Элоиза говорила дочери, что если бы та не пряталась, то и наказание было бы мягче). Но нет — и это не принесет ей пользы.

К тому же девочка начинала понемногу догадываться — от того, прячется она или нет, на самом деле мало что зависит. Ведь несколько раз она пыталась признаться матери в том или ином проступке, не дожидаясь, пока та сама заметит сломанный карандаш или сбившийся носочек. Но, увы, Элоиза заявляла, что Габриэла слишком долго раздумывала, повторяя, впрочем, что все, конечно, было бы по-другому, обратись она к ней пораньше.

И вообще, добавляла Элоиза, доставая из гардероба узкий кожаный ремешок гадкого желтого цвета, все было бы, разумеется, по-другому, если бы Габриэла вела себя как следует и слушала, что ей говорят. Никто и не подумал бы наказывать ее, если бы она содержала в чистоте свою комнату, если бы не причмокивала во время еды и не гоняла по тарелке жареные бобы, которые так легко перепрыгивают через край и оставляют на скатерти жирные пятна.

Как мечтала Габриэла научиться вести себя как следует! Как было бы хорошо уметь сдерживаться и открывать рот только тогда, когда к ней обращаются! И еще не царапать башмаки во время короткой прогулки по их крошечному садику! И еще… Да что там говорить: список проступков и промахов Габриэлы был поистине бесконечен. Ей никак не удавалось научиться вести себя так, чтобы гадкий желтый ремешок, с противным свистом опускавшийся на ее крошечный задик, на спину, на плечи, на голову, остался без работы (впрочем, все чаще и чаще, придя в ярость, Элоиза лупила ее чем попало, не давая себе даже труда дойти до гардероба). С каждым днем Габриэла все больше утверждалась в мысли, что она — непослушный, отвратительный, гадкий ребенок, который только и делает, что расстраивает родителей.

Девочка искренне верила: отец и мать просто не могут любить ее, пока она поступает подобным образом. Она — их разочарование, их позор, и это причиняло ей ни с чем не сравнимые страдания. Она готова была сделать все, что угодно, чтобы изменить это. О, как она хотела добиться одобрения родителей, завоевать их любовь, но все — тщетно. Во всяком случае, мать ни на минуту не позволяла дочери забыть о том, что она — скверная, непослушная, гадкая девчонка.

На этот раз перед дверью чулана звук шагов замер. На мгновение воцарилась мертвая тишина, потом дверь с резким скрипом распахнулась, и в глубину чулана, где скорчилась Габриэла, проник тонкий, прямой лучик с пляшущими в нем пылинками. Чулан сразу заполнился тяжелым запахом духов Элоизы, потом пальто и куртки с шуршанием раздвинулись, и уже настоящий поток солнечного света хлынул внутрь.

В первое мгновение Габриэла зажмурилась, но тотчас же снова открыла глаза и встретилась взглядом с матерью.

Никто из них не издал ни звука, не произнес ни слова, не сделал ни одного движения. Элоиза была в бешенстве, и Габриэла мгновенно поняла, что плакать или оправдываться бесполезно, и все же ее огромные голубые глаза невольно наполнились слезами.

Гнев в глазах Элоизы разгорался все ярче. Она схватила дочь за локоть и с такой силой рванула на себя, что ноги девочки чуть не оторвались от земли. В следующую секунду Габриэла уже стояла возле матери и, зажмурившись, ожидала неминуемого наказания.

Первая же затрещина оказалась такой сильной, что Габриэла упала. Казалось, весь воздух разом вырвался из ее легких; она не могла ни вскрикнуть, ни заплакать.

Мать, схватив ее за шиворот, рывком поставила на ноги.

Яростно встряхнув Габриэлу, она отвесила дочери такую крепкую пощечину, что в ушах у нее зазвенело, а перед глазами вспыхнуло и погасло красно-оранжевое зарево.

— Ты снова прячешься, негодяйка! — взвизгнула Элоиза. Она была высокой, сухощавой женщиной с правильными, аристократически-тонкими чертами лица, обычно отличавшимися одухотворенной, почти божественной красотой. Обычно, но не сейчас. Сейчас Элоизой владело безумие. Она казалась почти безобразной.

— Отвечай! — рявкнула она, наотмашь ударяя дочь по другой щеке.

На руке Элоизы было два перстня с крупными голубыми сапфирами, подобранными в тон ее дорогому шелковому платью темно-синего цвета. Драгоценности до крови рассадили щеку Габриэлы, но мать этого даже не заметила, как никогда не замечала ни разбитых губ, ни синяков и ссадин, остававшихся после очередного наказания. Вот и теперь, вместо того чтобы остановиться, она изо всей силы ударила Габриэлу по уху и, тряся за плечи, заорала прямо в перекошенное страхом маленькое личико:

— Почему ты вечно прячешься, мерзавка? Почему с тобой столько проблем? Что ты натворила на этот раз?!

Ведь ты опять что-то натворила, да? Иначе зачем бы тебе прятаться?!

— Я ничего не делала" мама… Ничего такого, — голос Габриэлы был чуть слышным. Удары, которые только что на нее обрушились, напугали ее чуть не до потери сознания и заставили ее маленькое сердце замереть, словно из него вдруг ушла вся жизнь.

Габриэла подняла на мать умоляющие, полные слез глаза:

— Прости меня, мамочка. Я никогда больше не буду.

Мне очень стыдно, что я…

— Тебе? Стыдно?!! Да тебе никогда не бывает стыдно.

Ты просто сводишь меня с ума, мерзкая девчонка! Откуда у тебя эта идиотская привычка прятаться по углам?

Или ты надеешься, что я тебя не найду? — Элоиза закатила глаза. — Боже мой, если бы кто-нибудь знал, что нам с твоим отцом приходится терпеть! Это же не ребенок, а какое-то наказание!

С этими словами она так сильно толкнула Габриэлу, что девочка заскользила по навощенному паркету и упала… увы, недостаточно далеко, чтобы туфля из голубой замши — изящная, модная лодочка на высоком каблуке и с острым мыском — не сумела до нее дотянуться. Удар пришелся прямо в верхнюю часть худенького бедра девочки, которое тотчас же пронзила острая боль.

Габриэла закусила губу, чтобы не, вскрикнуть. Самые страшные удары ее мать всегда наносила по закрытым частям тела, чтобы никто из посторонних не заметил багрово-черных кровоподтеков. Синяки на лице Габриэлы исчезали обычно довольно быстро — можно было подумать, Элоиза отлично знала, куда и как бить, чтобы не оставлять следов, и, несмотря на всю свою кажущуюся ярость, умело рассчитывала силу удара. Впрочем, вероятно, все дело было в богатой практике. Единственный метод воспитания дочери, признаваемый Элоизой, — это беспрестанное битье за любую провинность с самого раннего возраста. Габриэла, во всяком случае, не помнила того времени, когда бы ей не угрожали порка или оплеуха.

Она лежала на полу и молчала, хорошо зная, что, если попытается что-то сказать или подняться, все начнется сначала. Лучше тихо лежать и не привлекать к себе внимания. Может быть, обойдется. Она морщилась от боли, но изо всех сил старалась не плакать. От одного вида ее слез Элоиза могла снова прийти в неистовство. Глядя в пол на тонкую щелку между паркетинами, Габриэла мечтала: ах, если бы она могла стать маленькой, как муравей, чтобы проскользнуть в эту щель и укрыться от гнева матери!..

— Ну-ка вставай! Хватит валяться! — За этим резким окликом последовал сильный рывок, и Габриэла в одно мгновение оказалась на ногах. Уклониться она не посмела, и от нового удара в голове загудело, как в трубе парового отопления.

— Ты мерзкая девчонка, Габриэла! — отчеканила Элоиза. — Мало того, что ты отвратительно себя ведешь, ты опять вся перемазалась. Взгляни на себя, на что ты похожа!..

При виде этой милой заплаканной мордашки, пусть она и была слегка замурзана, сердце сжалось бы от жалости. Но только не у ее матери… Элоиза Харрисон целиком принадлежала холодному и злому миру собственного детства. Когда-то родители попросту бросили ее, отправив в Миннесоту к двоюродной тетке по матери.

Старая дева жила затворницей, не желая ни видеть, ни знать своих ближайших соседей. Она почти не разговаривала с маленькой Элоизой, считая, что для развития девочки куда важнее собирать побольше хвороста для растопки или сгребать снег с дорожек у дома, когда зима выдавалась холодной.

Детство Элоизы пришлось на годы Великой депрессии; ее родители потеряли почти все свои деньги и уехали в Европу. Там можно было как-то прожить на те крохи, что у них еще оставались. Всю свою любовь мать и отец отдали старшему брату Элоизы Филиппу, умершему от дифтерии; а дочь оказалась совершенно им не нужной. Они решительно выбросили ее из своей жизни и забыли об этом.

Элоиза жила в Миннесоте до тех пор, пока ей не исполнилось восемнадцать. Потом переехала в Нью-Йорк к троюродной сестре и там встретила Джона Харрисона, который когда-то был приятелем Филиппа. Его родителям повезло — их состояние почти не пострадало во время депрессии, и через полтора года ухаживаний Элоиза вышла за него замуж. Ей было двадцать два года.

Учитывая обстоятельства, партия была неплохая. Джон родился в богатой семье с традициями, получил блестящее образование. Правда, как выяснилось, ему не хватало честолюбия и силы характера. Благодаря связям отца Джон получил неплохую должность в банке, однако карабкаться выше не спешил. Когда он встретил подросшую сестру своего друга, то был просто ослеплен ее красотой. Любовь, вспыхнувшая в его груди с небывалой силой, заставила Джона встряхнуться; во всяком случае, взаимности Элоизы он добивался с настойчивостью и энергией, каких не проявлял ни до, ни после того.

Юная Элоиза была настоящей красавицей, хотя уже в те времена характер ее был не сахар. Но даже недостатки ее сводили Джона с ума. Он умолял, унижался, валялся у нее в ногах, осыпал знаками внимания, но чем сильнее он старался, тем холоднее и отчужденнее становилась дама его сердца. Джону потребовалось почти два года, чтобы убедить Элоизу стать его женой. Когда же она наконец согласилась — не то от скуки, не то ей просто надоела его настойчивость, Джон готов был прыгать до потолка. Он купил Элоизе чудесный городской дом с садом и начал водить ее на приемы, где собирался весь высший свет Нью-Йорка. Он так гордился своей красавицей-женой, что с его лица не сходила идиотски-счастливая улыбка, которая очень скоро стала раздражать Элоизу.

Джон очень хотел детей, однако это совершенно не входило в планы Элоизы. Каждый раз, когда он заводил речь о сыне или о дочке, она отвечала, что еще не готова. Нужно же ей в конце концов время, чтобы освоиться со своей новой ролью жены и хозяйки дома! Но это была только половина правды. На самом деле Элоиза просто не хотела иметь детей, поскольку воспоминания о собственном безрадостном детстве были слишком свежи в ее памяти. Кроме того, в ее голову было навсегда заложено: любой ребенок — это обуза, тяжкий крест и вообще несчастье всей жизни. Джону понадобилось еще два года, чтобы уговорить жену. Для него это значило так много, что Элоиза в конце концов махнула рукой и уступила.

О, как она пожалела о своем решении! Как она проклинала Джона за его тупое упрямство, а себя — за легкомыслие! Со второго по восьмой месяц Элоизу беспрестанно рвало. Роды обернулись сплошным кошмаром, который — она знала — она будет помнить всю жизнь и никогда не решится повторить. Она была совершенно уверена, что ребенок, какой бы он там ни оказался, не стоит ни дня из девяти месяцев непрерывных страданий, ни одной секунды из двенадцати часов непрерывной, разламывающей боли, которую она испытывала во время родов.

Ее сразу стало безмерно раздражать то внимание, которое Джон уделял дочери. Раньше муж принадлежал Элоизе безраздельно; теперь же, казалось, он только и думает о том, тепло ли маленькой Габриэле, сыта ли она, сменили ли ей пеленки, и о прочих глупостях. Когда Джон впервые спросил Элоизу, заметила ли она, какой очаровательной становится их дочь, когда улыбается, она чуть не завизжала от злобы. Этот мерзкий несмышленыш забирал у нее то единственное, что как-то примиряло ее с замужеством, — безграничное восхищение Джона. Да и вообще с рождением Габриэлы Джон на глазах превращался в слюнявого, сентиментального болвана. И чем больше росли его обожание и восторг, тем сильнее Элоиза ненавидела дочь. Каждый раз, когда Джон заводил речь о том, как Габриэла похожа на нее, ей хотелось затопать ногами, треснуть его чем-нибудь тяжелым, задушить своими руками это отродье. В общем, любыми способами вернуть то почти золотое время, когда не было, не было, не было этой ужасной помехи в ее жизни.

Едва оправившись от родов, Элоиза поспешила вернуться к своим излюбленным занятиям, пытаясь сделать вид, что ничего не изменилось. Она разъезжала по магазинам, посещала чаепития и ужинала с друзьями. Дочь ее абсолютно не интересовала. Напротив, по вечерам Элоизе все чаще хотелось уйти из дома, чтобы не слышать изматывающего душу писка Габриэлы и идиотского сюсюканья Джона. Дамам, с которыми она каждую среду играла в бридж, Элоиза откровенно признавалась, что возиться с ребенком ей и скучно, и противно.

Подобная откровенность не только не шокировала ее партнерш, но даже казалась им забавной. Элоизу они считали большой оригиналкой — им и в голову не могло прийти, что она действительно ненавидит дочь. Но Элоиза говорила совершенно серьезно. С самого начала она не только не испытывала к Габриэле никаких материнских чувств, но и считала ее непрошеным гостем, агрессором, который вторгся в ее жизнь и угрожал ее безмятежному и беззаботному существованию.

Джон видел все это, однако ему казалось, что со временем Элоиза сумеет полюбить дочь. Некоторые люди, утешал он себя, просто не умеют общаться с младенцами, побаиваются их, и оттого им кажется, будто они не любят детей. Однако он был уверен, что рано или поздно положение непременно изменится. Стоит только Габриэле немного подрасти, и Элоиза осознает, что за прелестное создание живет теперь в их доме.

Однако этот день так никогда и не настал. Когда Габриэла начала сначала ползать, а потом и ходить по всему дому, хватая всякие понравившиеся ей вещи и сбрасывая с кофейного столика вазочки и пепельницы, она едва не свела свою мать с ума.

— Боже мой! — восклицала Элоиза, хватаясь за голову. — Ты только погляди, что опять натворил этот проклятый ребенок! Просто прирожденный бандит — все портит, все ломает. Кругом грязь. Я не могу так жить!

— Но она же еще совсем крохотная, Эл! — пытался возражать Джон, подхватывая Габриэлу на руки. Он дул ей в лицо или щекотал животик двумя пальцами, отчего девочка заливалась звонким смехом.

— Прекрати сейчас же этот шум, — немедленно повышала голос Элоиза, с отвращением глядя на мужа. В отличие от Джона она брезговала даже прикасаться к дочери, не говоря уже о том, чтобы купать или, не дай бог, менять пеленки. Няня, взятая специально для того, чтобы ухаживать за Габриэлой, быстро поняла это и поделилась своими наблюдениями с Джоном. «Ваша жена ревнует вас к девочке», — сказала она, но он ей просто не поверил. Это заявление показалось ему нелепым и смешным, однако со временем он начал склоняться к мысли, что нянька была в чем-то права. Каждый раз, когда он брал дочь на руки или разговаривал с ней, Элоиза начинала раздражаться и сердиться без всякой видимой причины.

Когда Габриэле исполнилось два года, Элоиза начала бить ее по рукам каждый раз, когда девочка тянулась к какой-нибудь безделушке. Кроме того, она перестала пускать дочь в спальню и гостиную; место ребенка — в детской и только в детской.

— Не можем же мы все время держать ее под замком, — сказал однажды Джон, когда, вернувшись с работы, в очередной раз обнаружил, что Габриэла заперта в детской.

— Можем и должны! Иначе она все здесь перепортит и переломает, — твердо заявила Элоиза и сердито нахмурилась. Опасаясь ее гнева, Джон только покачал головой. Он еще надеялся, что все изменится.

В другой раз он довольно неосторожно заметил, какие у Габриэлы чудесные льняные локоны. Лицо Элоизы потемнело от гнева, но она ничего не сказала. Зато на следующий день Габриэлу впервые в жизни постригли. Элоиза сама отвезла дочь в парикмахерскую Беста, где Габриэла лишилась своего украшения. Когда же Джон выразил свое удивление по поводу ее короткой, как у мальчика, стрижки, Элоиза заявила, что это полезно для здоровья девочки.

На новую ступень соперничество между Габриэлой и Элоизой вышло тогда, когда девочка перестала лепетать и начала говорить осмысленными фразами. Особенно Элоизу бесило, как Габриэла с визгом несется по коридору встречать вернувшегося с работы папу. Если в этот момент ей на дороге попадалась мать, Габриэла, словно почувствовав опасность, огибала ее по широкой дуге, однако это редко спасало ее от окрика. Если Джон играл с девочкой или читал ей вслух книжки, Элоизе стоило огромных трудов сдержать себя и не придушить маленькую мерзавку. Ее нельзя баловать — таково было мнение Элоизы, которое она не раз высказывала мужу. Когда он, в свою очередь, упрекнул ее в том, что она почти не уделяет Габриэле внимания, Элоиза только фыркнула.

С этого дня в отношениях между ней и Джоном появилась первая трещина, которая быстро росла и вскоре превратилась в широкую и глубокую пропасть. Элоиза буквально выходила из себя, когда он принимался пускать слюни по поводу того, какая у них миленькая дочка.

Она считала, что это не по-мужски и что отец, так носящийся с дочерью, не может вызывать ничего, кроме отвращения.

Первую серьезную трепку Габриэла получила в три года, когда за завтраком случайно уронила на пол тарелку. Элоиза сидела рядом с ней, нервно прихлебывая утренний кофе. И не успела злосчастная тарелка долететь до пола и разбиться, как Элоиза с размаху ударила дочь по лицу.

— Не смей никогда больше так делать, ясно?! — взвизгнула она.

Габриэла была так потрясена, что даже не заплакала.

Она только сидела и смотрела на мать широко раскрытыми голубыми глазами. Девочка была в шоке.

— Тебе ясно? Отвечай! — заорала Элоиза, у которой лицо пошло красными пятнами.

— Прости меня, пожалуйста, мамочка… — в конце концов прошептала девочка.

Джон, только что вошедший в столовую, был так потрясен безобразной сценой, что даже не попытался вмешаться. Вместо этого он застыл на пороге, словно соляной столп. Джон еще никогда не видел Элоизу в таком гневе и подумал, что если он попытается защитить девочку, то только сделает хуже. Гнев, ревность, разочарование, скопившиеся в Элоизе за три года, вырвались наружу, и она бушевала, как вулкан.

— Если ты еще раз позволишь себе что-то подобное, Габриэла, я тебя выдеру! — с угрозой прошипела Элоиза и, схватив девочку за плечи, тряхнула с такой силой, что у Габриэлы лязгнули зубы. — Ты — мерзкая, непослушная девчонка, а непослушных детей никто не любит. Даже их папа и мама!

Габриэла судорожно сглотнула и, с трудом оторвав взгляд от перекошенного лица матери, перевела взгляд на отца, который все так же стоял в дверях. Но Джон молчал. Он боялся что-то сказать или сделать, чтобы не разозлить Элоизу еще больше.

Элоиза тоже увидела Джона. Не говоря ни слова, она выволокла дочь из-за стола и отвела в детскую.

— Без завтрака, — вынесла она окончательный приговор и ушла, на прощание наградив плачущую девочку увесистым шлепком по заду.

— Не слишком ли сильно ты ее наказываешь? — тихо спросил Джон, когда Элоиза вернулась в столовую, чтобы закончить завтрак. — Ведь ей только недавно исполнилось три.

У Элоизы, наливавшей себе вторую чашку кофе, сильно тряслись руки, и Джон решил, что она раскаивается, но он ошибся. Просто припадок ярости еще не прошел.

— Если ее не наказывать, — отрезала она, — из нее вырастет малолетняя преступница. Детям нужна дисциплина.

— Но, может, не такая жесткая… — неуверенно начал Джон и замолчал. Его собственные родители были мягкосердечны. Внезапное бешенство Элоизы не на шутку испугало его. Вместе с тем, с тех пор как родилась Габриэла, Элоиза сильно переменилась. Она постоянно нервничала, раздражалась, сердилась по пустякам. И хотя со своей мечтой о большой, счастливой семье Джон уже давно расстался, Элоизу ему терять не хотелось.

— Не такой уж это ужасный проступок, — проговорил он как можно спокойнее. — В конце концов, она сделала это не нарочно.

— Не нарочно?! — взвилась Элоиза. — Да она просто швырнула тарелку на пол! Я видела это своими собственными глазами. Ей всего три года, а она уже становится неуправляемой. Все начинается с капризов, Джон.

— Но что, если это не каприз? Может быть, она заболевает… — сказал Джон и осекся. Все его попытки как-то защитить Габриэлу только ухудшали дело. Лицо Элоизы снова покраснело и сделалось злым.

— Воспитывать Габриэлу — моя задача, — процедила она сквозь стиснутые зубы. — Девчонка совсем отбилась от рук, надо ее приструнить. И, будь добр, не вмешивайся. Я же не лезу в твои дела!

С этими словами Элоиза пулей вылетела из столовой, так и не допив свой кофе.

С этого дня Элоиза действительно с пугающим рвением взялась за Габриэлу. Не проходило и дня, чтобы девочка не совершила какого-нибудь проступка, который вознаграждался немедленной пощечиной, оплеухой, шлепком. Именно в этот период из пыльных глубин старого гардероба появился узкий желтый ремешок из толстой свиной кожи, который Элоиза все чаще и чаще пускала в дело. Запачканное платье, зеленые травяные пятна на коленях, царапина на руке, оставленная соседским котенком, пятнышко пыли на башмаках — все эти кошмарные преступления вызывали в Элоизе бешеную злобу, которую она без стеснения срывала на дочери. Когда же незадолго до своего четвертого дня рождения Габриэла случайно порезала палец осколком бутылки (он казался таким красивеньким, когда лежал и переливался на солнце) и закапала кровью новую блузку, ярости Элоизы не было пределов. Ремешок трудился над крошечной попкой девочки не меньше получаса, так что еще три дня она не могла нормально сидеть. А это, в свою очередь, снова раздражало Элоизу, которая была совершенно уверена, что дочь нарочно вертится на стуле, стараясь вызвать к себе жалость или — вероятнее всего! — еще больше досадить матери.

Джон, разумеется, знал о воспитательных методах Элоизы, но ничего не предпринимал. Порой ему казалось, что он и вправду ничего не понимает в детях, а особенно в девочках. Порой он просто не решался вмешаться, чтобы не разозлить жену еще больше, а иногда он бывал с ней почти согласен. Каждый раз, когда Джон становился свидетелем порки, его начинало мутить, и тем не менее он не сделал ничего, чтобы остановить Элоизу. Даже его попытки утешить девочку приводили лишь к тому, что в следующий раз наказание бывало еще более жестоким и продолжительным.

В этой ситуации самым простым выходом было закрыть глаза, заткнуть уши и согласиться с доводами Элоизы. А уж она с легкостью находила объяснения всем своим поступкам. «А быть может, она и в самом деле права, — рассуждал Джон. — Детям действительно нужна суровая дисциплина, чтобы из них вышло что-нибудь путное».

Джон уже давно догадался, что его собственные родители воспитывали его из рук вон плохо. Да, они любили и баловали сына, но это привело к тому, что он вырос нерешительным, безвольным, инертным человеком. Казалось, что, ухаживая за Элоизой, Джон израсходовал всю отпущенную ему на жизнь энергию, и теперь у него просто не было сил во что-либо вмешиваться. Впрочем, будь его родители живы, он, несомненно, посоветовался бы с ними, но они погибли в автокатастрофе. А больше у него не было никого достаточно близкого, с кем он мог бы поговорить о воспитательных методах Элоизы.

Но, боже мой, со стороны Габриэла выглядела идеальным ребенком. Она разговаривала мало и негромко, убирала за собой посуду, никогда не разбрасывала одежду и делала все, что ей говорили. Она не дерзила старшим, не шумела, не сорила. Чудо-дитя, да и только! Постепенно Джон начал утверждаться в мысли, что жена совершенно права. Разве ее стараниями Габриэла не вела себя как образцовая девочка из книжки для дошкольников? А что ужас перед матерью сковывал ее по рукам и ногам, этого Джон не понимал. И, наверное, не мог понять.

Что касалось Элоизы, то, по ее мнению, Габриэла все еще была далека от совершенства. Как бы безупречно девочка себя ни вела, пристрастный глаз матери с легкостью подмечал множество промахов и проступков. Желтый кожаный ремешок не лежал без работы. Каждое слово, обращенное к дочери, Элоиза считала необходимым подкрепить оплеухой. Порой Джон даже побаивался, что Элоиза может серьезно покалечить девочку, но держал свое мнение при себе. Молчание сделалось его высшей доблестью. Методы Элоизы, по крайней мере, не противоречат основам педагогики. Джон предпочитал почаще задерживаться на работе, а стало быть, не присутствовал при наказаниях, ставших почти ежедневными. Элоиза же все синяки и ссадины Габриэлы объясняла феноменальной неловкостью девочки. Под этим же предлогом (ради ее собственного блага!) Габриэле не разрешали ни кататься на скейтборде, ни учиться ездить на велосипеде.

Джон почти искренне считал, что Габриэла действительно очень неуклюжа. В конце концов, чего на свете не бывает.

Когда девочке исполнилось шесть, наказания стали привычными для всех троих. Джон привык их не замечать, Габриэла привыкла каждую минуту ожидать окрика, пинка или удара, что касалось Элоизы, то она, несомненно, получала удовольствие, лупцуя дочь ремнем. Если бы кто-нибудь сказал ей об этом, она была бы возмущена до глубины души. Ведь все это — ради самой же девочки!

Ребенка «необходимо воспитывать», а порка — единственное средство, способное помешать этой девчонке сделаться еще более испорченной, чем она есть.

Надо сказать, Габриэла была вполне согласна с матерью. Не то чтобы ей нравилось, когда ее били… Просто она твердо знала, что хуже ее — нет. Она — непослушный, избалованный, капризный ребенок. Если бы она была хорошей, мамочка, конечно, никогда бы ее не била. И папа не разрешил бы маме наказывать ее.

Ах, часто задумывалась Габриэла, если бы она была хорошей, все было бы совсем иначе. Быть может, мама и папа смогли бы даже полюбить ее. Об этом, впрочем, она не осмеливалась и мечтать. В конце концов, она гадкая и непослушная и постоянно совершает скверные поступки. Ей это было известно потому, что так ей говорила Элоиза, но от этого вера девочки в свою бесконечную порочность не становилась меньше. Разве такую можно любить?!

И вот теперь, когда мать рывком подняла ее с теплого, залитого солнечным светом паркета и потащила по коридору, Габриэла вдруг увидела отца. Джон, который по случаю воскресенья был дома, стоял на пороге своего кабинета и, глубоко засунув руки в карманы, молча следил за расправой. Он все видел, но, как всегда, ничего не сделал, чтобы защитить дочь. Правда, когда Элоиза проволокла девочку мимо него, в глазах Джона промелькнуло тоскливое выражение, но он все же не сказал ни слова. Он даже не вынул рук из карманов, просто отвернулся, словно боясь встретиться с дочерью взглядом.

— Марш в свою комнату, и не смей выходить! — выкрикнула Элоиза и, в последний раз толкнув дочь в спину, скрылась в гостиной. Джон тоже вернулся в кабинет, а Габриэла медленно побрела по коридору, осторожно ощупывая кончиками пальцев начинающую распухать щеку. Она была уже большой девочкой и прекрасно понимала, что наказание она заслужила. Однако, войдя в детскую, Габриэла все же не сдержалась и громко всхлипнула, но тут же, испуганно оглянувшись через плечо, бесшумно прикрыла за собой дверь. Потом она подошла к своей кроватке и, взяв сидевшую рядом на столе куклу, крепко прижала ее к груди.

Эта кукла была единственной игрушкой Габриэлы.

Много лет назад этот подарок сделала ей бабушка — папина мама, которая умерла. Куклу звали Меридит; у нее были прелестные светлые волосы и большие синие глаза в длинных ресницах, которые могли открываться и закрываться. Она была изумительно красивой, и Габриэла очень ее любила, втайне надеясь когда-нибудь стать столь же очаровательной. Но дело было не только в этом.

Меридит была единственной союзницей Габриэлы, ее единственным утешением, ее единственной молчаливой подругой.

Вот и сейчас, осторожно опустившись на краешек кровати, Габриэла принялась раскачиваться вперед и назад, баюкая Меридит и гадая, почему мама так сильно ее избила… Ей никак не удается стать хорошей. Потом ей вспомнилось странное выражение, промелькнувшее в папиных глазах, когда мать протащила ее мимо него.

Отец показался Габриэле разочарованным. Он как будто ожидал, что хотя бы сегодня дочка будет вести себя лучше, чем обычно.

Наверное, она действительно была маленьким чудовищем, как не раз говорила ей мама. Должно быть, ее подменили в больнице, а может… Тут Габриэла просто задохнулась от страха. Ах, неужели ее заколдовали. Какая-то злая колдунья, наподобие той, про которую она краем уха слышала по радио. Ее звали Умиранда, и она зарабатывала себе на жизнь тем, что по просьбе одного плохого дяди заколдовывала маленьких детей. Те начинали так плохо себя вести, что родители в конце концов отказывались от них, и тогда дядя забирал озорников на свой страшный остров, в замок, чтобы…

Что там делал дядя с маленькими детьми в своем замке, Габриэла дослушать не успела. Элоиза обнаружила ее и тут же надавала дочери таких сильных пощечин, что потом у Габриэлы полдня звенело в ушах. Впрочем, по поводу судьбы злосчастных неслухов сомнений не было.

Злодей, конечно, варил из них суп, обильно приправленный луком (Габриэла не любила вареный лук), или пропускал через огромную мясорубку, которую приводил в движение закованный в цепи маленький шотландский пони.

Но главное-то во всем этом то, что она действительно была заколдована! Потому что как иначе объяснить, что, несмотря на все свои старания, она все делала не так?

Мама сердилась с каждым днем все больше, и даже папа… даже папа махнул на нее рукой! В конце концов они от нее откажутся и… и, может быть, мама сама отвезет ее дяде, который варит суп из маленьких непослушных девочек?

Сидя на кровати с бессловесной куклой на руках, Габриэла снова и снова переживала кошмар неизбежного, страшного конца и собственное бессилие. У нее не оставалось уже никакой надежды исправиться. Она не заслуживала любви — в этом Габриэла убедилась уже давно.

Она заслужила только побои. Но в глубине души девочка все же продолжала удивляться, что же она такого сделала, отчего родители ненавидят и стыдятся ее?

Слезы безостановочно катились из больших голубых глаз Габриэлы. Она просидела несколько часов, предаваясь своим невеселым размышлениям и по-прежнему прижимая к себе Меридит. Меридит — ее единственная подруга. Ни бабушек, ни дедушек, ни теток, ни даже двоюродных братьев или сестер у Габриэлы не было. Играть же с другими детьми ей не разрешалось — должно быть, из-за ее мерзкого поведения «И потом, — с горечью подумала девочка, — никто из детей и не станет со мной водиться. Кому понравится играть с такой, как я, если даже мама и папа с трудом меня терпят?..»

Габриэла никогда и никому не рассказывала о своей жизни. Она не хотела, чтобы кто-нибудь знал, насколько она плохая. Когда в школе ее спрашивали, откуда у нее синяки, она отвечала, что упала с лестницы или споткнулась о собаку, хотя никакой собаки у них никогда не было.

Ее родители не были ни в чем виноваты. Во всем была виновата злая Умиранда, но и к ней Габриэла относилась почти что с пониманием. В конце концов, как еще феи могут заработать себе на кусок хлеба, если не колдовством? А уж в том, что она не в силах исправиться, виновата она сама.

Габриэла услышала доносящиеся из гостиной голоса родителей. Они, как это все чаще и чаще случалось, кричали друг на друга, и это тоже была ее вина. Несколько раз, когда мама наказывала ее при папе, он потом кричал на маму. Вот и сейчас он что-то говорил — громко и возбужденно, почти сердито, но слов Габриэла разобрать не могла. Впрочем, речь, несомненно, шла о ней — о том, какая она плохая и непослушная. И ссорились родители из-за нее, и вся жизнь их шла наперекос из-за нее, и дом их потихоньку становился адом из-за нее. Кажется, все плохое, что происходило на свете, творилось из-за нее.

В конце концов, когда за окном сгустились сумерки, Габриэла разделась и забралась под одеяло. Ужинать ее так и не позвали. Она слишком долго плакала, да и фантазия ее разыгралась не на шутку, ей было не до еды. Болела разбитая щека, болела нога, куда мать пнула ее носком туфли, но усталость все же брала свое, и вскоре Габриэла стала забываться сном. Но прежде чем она окончательно провалилась в спасительный морок, ей пригрезился весенний сад весь в цвету — далеко-далеко" в той счастливой стране, где она была совсем другой. С ней играли все дети, все любовались ею, и высокая, ослепительно красивая женщина прижала Габриэлу к себе и сказала, что любит ее. Это были самые замечательные в мире слова, и душа девочки вновь обрела опору на этой земле.

Габриэла заснул;", продолжая прижимать к себе Меридит.

— Послушай, ты не боишься, что однажды просто убьешь ее? — спросил Джон Элоизу. Та посмотрела на него с легкой презрительной гримасой. Он выпил почти полбутылки виски, и теперь его слегка покачивало. Пить Джон начал примерно в то же самое время, когда из недр шкафа был извлечен желтый ремень. Дозы с тех пор постоянно увеличивались. Это было гораздо проще, чем пытаться прекратить издевательство над девочкой или попытаться как-то объяснить себе поведение Элоизы.

Виски отлично помогало. Во всяком случае, после хорошей порции Джон начинал смотреть на вещи проще и находил ситуацию вполне терпимой.

— Нет, не боюсь, — холодно парировала Элоиза. Я знаю, что, если сейчас я научу ее уму-разуму, она никогда не будет пить столько, сколько пьешь ты. Это поможет ей сохранить здоровыми сердце и печень.

Она с отвращением покосилась на Джона, который повернулся к бару, чтобы налить себе новую порцию виски.

— Знаешь, самое ужасное то, что ты, кажется, действительно веришь в то, что говоришь, — пробормотал Джон в пространство.

— Не хочешь ли ты сказать, что я обращаюсь с ней слишком жестоко?! — воскликнула Элоиза. Она терпеть не могла, когда Джон пытался упрекать ее в чем-либо.

— Слишком жестоко? Слишком жестоко?! Да ты в своем уме? Габриэла вся в синяках! Откуда они у нее?

— Не говори глупости, Джон! — резко оборвала его Элоиза. — Ты сам отлично знаешь, что это неуклюжее создание падает каждый раз, когда ей нужно зашнуровать башмаки! Удивительно, как она до сих пор не разбила себе башку!

Тут она закурила сигарету и, откинувшись на спинку дивана, пустила вверх тонкую струйку дыма.

— Послушай, Эл, ты ведь разговариваешь со мной — не с кем-нибудь… — Джон наконец-то справился с пробкой и убрал бутылку обратно в бар. — Кого ты хочешь обмануть? Я прекрасно знаю, как ты относишься к девочке. И она это знает. Бедняжка, она не заслужила и одной сотой доли того, что ей приходится терпеть!

— Я тоже!.. Ты хоть представляешь, каково мне приходится? За этим ангельским личиком, за светлыми кудряшками и невинными голубыми глазками, в которые ты, похоже, влюбился, скрывается настоящее маленькое чудовище — тупое, упрямое, злое. Когда она начинает буйствовать, с ней просто невозможно справиться!..

Джон посмотрел на Элоизу неожиданно внимательным взглядом, словно с его глаз на мгновение спала пелена. Казалось, он даже слегка протрезвел.

— Ты ревнуешь? — спросил он. — Скажи правду, Эл, ведь все из-за этого? Ты просто ревнуешь, ревнуешь к своей собственной дочери.

— Ты пьян, — отрезала Элоиза, взмахнув рукой, в которой была зажата дымящаяся сигарета. Она не желала его слушать, но Джон уже не мог остановиться.

— Я прав, и ты это знаешь, — сказал он. — Это… это отвратительно, Эл. Я начинаю жалеть, что мы завели ребенка. Честное слово, лучше бы Габриэле не рождаться на свет! Это чудовищно — иметь такую мать!

Джон совершенно забыл о том, что тоже несет ответственность за дочь и за все, что с ней происходит. Он гордился тем, что ни разу не тронул Габриэлу и пальцем, а то, что мать колотит ее почем зря, как бы и не было важным.

Элоиза криво усмехнулась.

— Если ты хочешь, чтобы я почувствовала свою вину, можешь не стараться. Я знаю, что делаю.

— Вот как? — Джон попытался усмехнуться самой саркастической улыбкой, но выпитое виски сыграло с ним злую шутку. Он покачнулся и, чтобы не упасть, вынужден был схватиться за угол буфета. Элоиза, наблюдавшая за ним, презрительно скривила губы.

— Ты каждый день избиваешь ее чуть ли не до бесчувствия, — продолжил Джон, не без труда обретя равновесие. — И это — воспитание?! И до каких же пор? Пока она не вырастет? По-моему, ты убьешь ее раньше!.. Но ей-богу, смерть лучше, чем такая жизнь.

С этими словами он залпом осушил свой бокал и на несколько мгновений затих, прислушиваясь к ощущениям. Иногда виски делало его храбрее, и Джон вскипал праведным гневом. Но еще ни разу ему не удалось полностью забыть о том, что происходит в их доме. Наверное, чтобы не думать об этом, ему надо было выпить море.

— Габриэла — просто узел неразрешимых проблем, Джон, — произнесла Элоиза, не без труда сохраняя видимость спокойствия. — И наш долг — любыми средствами приучить ее вести себя как положено.

— Да, твои уроки Габриэла запомнит на всю жизнь! — заявил Джон и снова покосился в сторону бара.

— Надеюсь. — В глазах Элоизы вспыхнул какой-то огонек, но она сразу опустила ресницы, и Джон не успел понять, что это было. — Нечего попусту носиться с детьми и баловать их — им же самим во вред. И, заметь, Габриэла знает, что я права. Когда я ее наказываю, она никогда не спорит. Она понимает, что заслужила трепку, и это уже хорошо. Значит, она не безнадежна. Пока не безнадежна, и я не имею права опускать руки.

— Чушь! — воскликнул Джон. — Она слишком боится тебя. Я уверен, Габриэла считает, что, если она попытается что-то сказать в свое оправдание, ты убьешь ее на месте.

— Послушать тебя, так получается, что это я — чудовище. Не она, а я!.. — Элоиза изящным движением закинула ногу на ногу. У нее были очень красивые, стройные ноги, но ее внешность уже не волновала Джона. Вместо утонченной леди с прекрасным лицом он видел разъяренную красную образину, почти нечеловеческую. Такою его изысканная жена бывала с Габриэлой. Но ему по-прежнему недоставало решимости, чтобы что-то изменить. Пожалуй, он скорее бросил бы Элоизу, чем осмелился вмешаться в ее «воспитание». И, подсознательно понимая это, Джон начинал понемногу ненавидеть себя.

— Я считаю, — сказал он, — что Габриэлу необходимо отправить в частный пансион, где она могла бы жить и учиться. Перемена обстановки пойдет ей на пользу. Главное, рядом не будет тебя… нас…

— Но прежде чем это случится, я должна обучить ее хорошим манерам, — возразила Элоиза.

— Обучить?! Ах вот как это, оказывается, называется!

А скажи, разбитая щека и синяки на ногах — это тоже входит в программу воспитания маленькой леди?

— К утру все пройдет, — спокойно ответила Элоиза.

Джон знал, что тут она, несомненно, права, но ему чертовски не хотелось признавать это. Элоиза действительно как будто знала, куда и с какой силой бить, чтобы не оставлять синяки и ссадины на открытых частях тела Габриэлы. Другое дело — синяки на плечах и на ногах от колена и выше. Тут она была непревзойденным мастером. Кровоподтеки от ее ударов не сходили неделями, изменяясь в цвете от черно-багровых до светло-желтых.

— Ты просто сука!.. — выругался Джон и, нетвердо ступая, вышел из гостиной. Его жена действительно была настоящей сукой, но с этим, похоже, уже ничего нельзя было поделать.

По дороге в спальню Джон остановился перед слегка приоткрытой дверью детской и долго стоял, вглядываясь в темноту внутри. Из комнаты не доносилось ни звука, а смутно белеющая во мраке кровать казалась пустой, но, когда Джон на цыпочках вошел внутрь, он увидел, что дочь спит, свернувшись клубочком в ногах кровати и накрывшись одеялом с головой. Такую манеру спать Габриэла приобрела уже довольно давно. Ей казалось, что если матери почему-либо вздумается зайти сюда, то она, возможно, ее не заметит. Это, разумеется, нисколько не помогало, но отказаться от этой привычки Габриэла не могла. Так она чувствовала себя безопасней.

При взгляде на дочь глаза Джона невольно увлажнились. Он сразу понял, что означает эта поза и это натянутое на голову одеяло. В крошечном комочке, который едва угадывался под складками, было столько ужаса, что он не посмел даже прикоснуться к дочери, чтобы уложить ее как следует. Оставив Габриэлу, Джон повернулся и вышел так же бесшумно, как и вошел.

Поднимаясь в свою комнату, он раздумывал о том, а не безумна ли Элоиза и какова будет дальнейшая судьба Габриэлы. О том, что у девочки, кроме полусумасшедшей матери, есть еще и отец, Джон искренне забывал.

Он ничего не мог сделать, чтобы спасти Габриэлу. В каком-то смысле он был столь же бессилен и беспомощен перед Элоизой, как и их маленькая дочь.

Ему оставалось только презирать себя, и он презирал, заливая виски собственные стыд и горечь.

Глава 2

Гости начали собираться в начале девятого вечера, и особняк на Шестьдесят девятой улице в Нижнем Ист-Сайде наполнился звуками музыки и негромким гулом голосов. Все приглашенные занимали заметное положение в обществе. Был русский князь со своей английской любовницей, был управляющий банком Джона с женой, и присутствовали все дамы, с которыми Элоиза каждую среду играла в бридж. Наемные официанты в форменных белых куртках с золотыми пуговицами разносили шампанское на серебряных подносах.

За всем этим Габриэла наблюдала, сидя на верхних ступеньках лестницы, ведущей на второй этаж. Там было темно, и никто не мог разглядеть маленькую фигурку, притаившуюся у перил. Рассматривать гостей, которых приглашали раз в месяц, а то и чаще, было ужасно интересно. Это строжайше запрещалось, но бороться с искушением было выше ее сил.

Хозяева встречали гостей в вестибюле. Элоиза — в черном атласном платье с глубоким вырезом на спине была совершенно обворожительна; Джон тоже выглядел весьма представительно. Отменно пошитый темно-коричневый смокинг с шелковыми лацканами сидел на нем как влитой. Хотя, если приглядеться, было ясно, что еще до прихода гостей Джон выпил больше, чем следовало. Мужчины курили ароматные сигары, шуршали вечерние туалеты женщин. Кольца, серьги и браслеты вспыхивали крошечными алмазными радугами каждый раз, когда их владелица поворачивала изящную голову или поднимала руку, чтобы взять с подноса бокал шампанского. Обменявшись приветствиями с хозяевами, прибывшие пары уходили в гостиную, откуда доносились смех и музыка.

Габриэла знала, что ее родители любят устраивать вечеринки. Правда, теперь они приглашали гостей не так часто, как раньше, и девочка искренне жалела об этом, потому что в ее небогатой радостями жизни каждый прием превращался в настоящий праздник. Сначала она с увлечением рассматривала гостей из своего постоянного убежища на лестнице, а потом, лежа в своей комнате, долго прислушивалась к музыке, доносящейся из гостиной. Впечатлений от увиденного ей обычно хватало надолго, и даже наказания, которые продолжали сыпаться на нее как из рога изобилия, переносились не в пример легче.

Недавно Габриэле исполнилось семь. На дворе стоял сентябрь; в этом месяце в Нью-Йорке открывался новый светский сезон, и вечеринка у Харрисонов была первой после долгого летнего перерыва. Никакого особенного повода для нее не было — это была просто встреча старых друзей, большинство из которых Габриэла давно знала в лицо.

Разумеется, сходить вниз ей строго запрещалось. Элоиза никогда не представляла дочь гостям. Что, спрашивается, детям делать в обществе взрослых? Однако несколько раз Габриэле доводилось сталкиваться и даже разговаривать с друзьями матери или отца. Эти красивые, веселые, уверенные в себе люди очень нравились девочке. Они были ласковы с ней и всегда улыбались, разговаривали. Это было так непривычно и необыкновенно приятно. Но обычно перед приходом гостей мать просто отправляла Габриэлу в детскую, и девочка сидела там, всеми забытая и никому не нужная. Время от времени кто-нибудь из гостей — в особенности дамы из кружка любительниц бриджа — спрашивал Элоизу о ребенке, но от подобных вопросов она отмахивалась, как от назойливых насекомых. Габриэла не играла в ее жизни никакой роли. В доме не было даже ни одной фотографии девочки, хотя и в гостиной, и в столовой, и в библиотеке висели снимки Элоизы и Джона в серебряных багетных рамках. Габриэлу — за исключением одного-единственного раза — никто никогда не фотографировал; Элоизе это было не нужно, а Джону просто не приходило в голову фиксировать на пленке этапы жизни дочери.

Внизу снова звякнул колокольчик, парадная дверь открылась, и Габриэла невольно улыбнулась. Вошла миссис Марианна Маркс — высокая светловолосая красавица, которая часто бывала у Харрисонов в гостях. Марианна была в пышном платье из тонкого белого шифона, которое окутывало ее словно невесомое облако. Они с Элоизой дружили. А Роберт, муж Марианны, приехавший вместе с ней, работал в одном банке с отцом Габриэлы.

Габриэла прижалась лицом к столбикам перил. Марианна Маркс очень нравилась девочке, и теперь она с жадностью ловила каждое ее движение, каждый жест изящных рук, каждый поворот головы. Бриллиантовое ожерелье Марианны играло и переливалось словно раздробленная радуга. Очаровательная гостья, словно что-то почувствовав, подняла голову и посмотрела вверх.

Взгляд ее остановился на Габриэле, и девочка невольно отпрянула, но вовсе не от страха. Цвета слоновой кости лицо Марианны, когда та повернулась, оказалось в тени.

Зато пышные волосы, в которых играл колеблющийся свет, походили на настоящий нимб, какой Габриэла видела только на картинках в Библии. А изящная алмазная диадема была точь-в-точь как настоящая королевская корона. Девочка застыла в немом восхищении.

— Габриэла! — окликнула девочку королева-святая. — Что ты там делаешь?

Голос у Марианны был негромким и ласковым, а улыбка — такой приветливой и доброй, что Габриэла, скорчившаяся на верхней ступеньке в своей розовой ночной рубашке, едва не ответила ей. В следующий момент она, однако, вспомнила о грозящей ей опасности и умоляющим жестом приложила палец к губам. Если мама узнает, что она здесь сидит, она опять расстроится, и тогда…

— О-о!.. — Марианна мгновенно поняла — или думала, что поняла, — в чем дело. Кивнув мужу, она выпустила его руку и легко и бесшумно поднялась по лестнице к Габриэле.

— Что ты тут делаешь, малышка? — спросила Марианна Маркс, прижимая к себе худенькое и теплое тельце девочки. — Смотришь на гостей?

— Ты такая красивая, Марианна, — прошептала Габриэла, кивнув в ответ на заданный вопрос. — Просто ужасно красивая!..

И она действительно так считала. Женщина, державшая ее в объятиях, была почти полной противоположностью ее матери. Высокая, светловолосая, с большими голубыми глазами, как у Габриэлы. Улыбка, которая, казалось, освещала все вокруг, сияла на ее лице. Девочка видела в ней добрую фею из сказки. Иногда Габриэла всерьез задумывалась о том, почему миссис Марианна не может быть ее мамой. В самом деле, они были так похожи. Марианна была ровесницей Элоизы, но у нее никогда не было детей. Лицо ее часто бывало печальным, когда она думала, что ее никто не видит. Но у Габриэлы, все замечавшей из своего укромного уголка, от жалости сжималось сердце. Однажды она даже выдумала историю о том, что Марианна Маркс на самом деле должна была быть ее мамой, но по ошибке (к которой, несомненно, приложила руку злокозненная Умиранда) Габриэла досталась Элоизе. Впрочем, в историю эту девочка и сама не верила — не могла же Умиранда, в самом деле, быть такой злой; просто ей было очень приятно мечтать о том, что и у нее может быть ласковая, добрая и внимательная мать.

Марианна действительно была очень внимательна и добра к девочке каждый раз, когда им удавалось встретиться. Вот и сейчас, когда она наклонилась и поцеловала Габриэлу, та почувствовала себя совершенно счастливой. От Марианны исходил знакомый, сладковато-терпкий запах парфюма, и, вдыхая его полной грудью, Габриэла снова подумала, что такая женщина просто не может никого наказывать. Даже ее, какой бы плохой и непослушной она ни была…

— Может быть, ты спустишься к нам хотя бы на несколько минут? — предложила Марианна, которой очень хотелось взять девочку на руки. Ее хрупкое сложение, миловидное личико, взгляд широко открытых глаз — все вызывало в Марианне желание любить и защищать это робкое, молчаливое создание. Откуда у нее было такое чувство, Марианна не знала; должно быть, она инстинктивно чувствовала, что Габриэлу есть от кого защищать.

Как жаль, что она не задумалась, не смогла понять эту нежную душу. Как только тонкие, в синих прожилках кисти девочки оказались в ее руках — Марианна снова ощутила это странное притяжение… Казалось, девочка о чем-то молча умоляет ее, но о чем?

— Н-нет, нет, я не могу вниз… мама будет очень сердиться. Я давно должна быть в постели, — пробормотала Габриэла срывающимся шепотом, и в глазах ее промелькнул ужас. Она прекрасно представляла себе, каково будет наказание. Каждый раз, решаясь на свои преступные, с точки зрения Элоизы, вылазки, Габриэла дрожала как осиновый лист. Но в ее жизни было так мало радостей, что она снова и снова пряталась, чтобы подсмотреть чужой праздник. Иногда ее ждала награда, такая, как этот разговор с Марианной.

— Это у тебя настоящая корона? — спросила Габриэла, разглядывая затейливую бриллиантовую диадему, которая делала Марианну похожей на крестную из сказки про Золушку.

Вообще-то Габриэле не разрешалось называть взрослых на «ты»; та же Марианна должна была быть для нее «миссис Маркс» или, на худой конец, «вы», «тетя Марианна», но девочка чувствовала себя с ней настолько спокойно и свободно, что часто сбивалась на фамильярное «ты». Даже наказания, которые налагала на нее мать, не сумели отучить Габриэлу от этой привычки.

— Это называется диадема, — поправила Марианна и бросила быстрый взгляд назад и вниз, где у подножия лестницы ее терпеливо ждал Роберт, облаченный в смокинг и блестящие лаковые туфли. — Когда-то она принадлежала моей бабушке.

— Она была королева? — замирая от восторга, спросила Габриэла, и Марианна не сдержала улыбки. У девочки был такой доверчивый и вместе с тем такой мудрый, знающий вид. Необыкновенно трогательный ребенок.

— Нет. Моя бабушка была чудаковатой пожилой леди из Бостона, но однажды она действительно встречалась с английской королевой и надевала эту штуку. Мне показалось, что она очень идет к этому платью.

Сказав это, Марианна аккуратно сняла диадему и одним плавным движением пристроила ее на светлые кудряшки Габриэлы.

— А вот ты действительно похожа на принцессу, — сказала она.

— Правда? — в восторге ахнула Габриэла.

— Взгляни сама, — шепнула Марианна и, обхватив Габриэлу за плечи, подвела ее к большому зеркалу в массивной бронзовой раме.

Габриэла во все глаза уставилась на свое отражение.

Она действительно была похожа на маленькую сказочную принцессу, которую только что разбудил поцелуем прекрасный принц.

«Но почему, — тут же спросила она себя, — почему Марианна такая добрая, а мама — нет? Как они двое могут быть такими разными?» В этом была какая-то загадка, которую, как чувствовала Габриэла, ей не разгадать, даже если она будет думать сто лет. Или даже тысячу. Одно объяснение пришло ей в голову почти сразу, но оно было слишком ужасным. «Быть может, — подумала Габриэла, — я не заслужила такую маму, как Марианна…»

— Ты — чудная маленькая девочка, — негромко сказала Марианна, снова наклоняясь, чтобы поцеловать Габриэлу в макушку. Потом она взяла алмазную диадему и снова водрузила ее себе на голову. Бросив последний взгляд в зеркало, она поправила украшение изящным движением руки и повернулась к Габриэле.

— Твоим родителям очень повезло, что у них есть такая замечательная дочка, — со вздохом сказала она.

От этих слов на глаза Габриэлы набежали слезы. Если бы только миссис Марианна знала… Тогда она не только не дала бы ей померить диадему, но и разговаривать-то с ней не стала бы! Впрочем, все еще было впереди. Габриэла не сомневалась, что рано или поздно мама расскажет своей подруге, какое чудовище — ее дочь, и тогда…

«Нет, не стану об этом думать, — решила она и проглотила застрявший в горле комок. — Пусть что будет — то будет».

Марианна несильно пожала ей пальцы.

— А теперь мне пора идти вниз, — шепнула она. — Бедный Роберт совсем меня заждался.

Габриэла с пониманием кивнула. Она никак не могла прийти в себя после всего, что произошло с ней за каких-нибудь несколько минут. Поцелуй, ласковые слова, нежное объятие, сверкающее украшение на голове — казалось, это происходит не с ней, а с какой-то другой девочкой. Сама того не подозревая, Марианна сделала ей самый дорогой подарок.

— Как бы мне хотелось немножко пожить с тобой! — неожиданно для себя выпалила Габриэла, когда они шли по коридору к лестнице. Марианна по-прежнему держала ее за руку, и Габриэле очень хотелось оттянуть неизбежное расставание.

Услышав это странное заявление, Марианна невольно замедлила шаг. Она не понимала, что могло заставить девочку сказать такое.

— Я бы тоже этого хотела, — ответила она негромко и сильнее сжала пальцы Габриэлы. Ей вдруг показалось, что нельзя выпускать из рук эту маленькую ладошку, которая каким-то неведомым образом протягивалась прямо к ее сердцу, к ее душе. В глазах Габриэлы стояла такая недетская печаль, что Марианна испытывала почти физическую боль каждый раз, когда встречалась с ней взглядом.

— Но, — добавила она первое, что пришло ей в голову, — твои мама и папа очень огорчатся, если тебя не будет с ними.

— Нет, — с неожиданной твердостью ответила Габриэла. — Они не огорчатся.

Марианна даже остановилась и некоторое время стояла неподвижно, внимательно глядя на Габриэлу. Девочка низко опустила голову, так что Марианне не было видно ни ее глаз, ни лица, но сама поза Габриэлы была настолько красноречивой, что в конце концов Марианна решила, что девочка в чем-то провинилась и мать отругала ее или даже наказала. Самой Марианне казалось совершенно невероятным, что кто-то может хотя бы повысить голос на такого прелестного ребенка, однако она не сомневалась — сегодня что-то случилось.

— Хочешь, я вернусь через некоторое время и мы еще немножко поболтаем? Или, может быть, мне лучше зайти к тебе в комнату? — предложила Марианна. Молящие глаза и печальное лицо Габриэлы буквально разрывали ей сердце, и Марианна чувствовала, что, если она уйдет, она совершит предательство. Обещание прийти еще раз было единственным, что могло как-то успокоить ее совесть.

Но Габриэла отрицательно покачала головой.

— Тебе нельзя, — сказала она, думая о том, что сделает мама, если Марианна поднимется в детскую. Элоиза терпеть не могла, когда гости разговаривали с девочкой или — того хуже — восхищались ею. «Не смей надоедать взрослым!» — не раз говорила она, сопровождая свои слова шлепком или затрещиной.

— Почему? — удивилась Марианна.

— Тебе не разрешат. — Габриэла снова покачала головой.

— А мы потихоньку… — Марианна выпустила ее пальцы и стала медленно спускаться по лестнице, придерживая свое сверкающее платье, которое как будто плыло в воздухе вокруг нее. На половине пути она остановилась и, обернувшись через плечо, послала Габриэле воздушный поцелуй.

— Я вернусь, Габриэла, обещаю!.. — проговорила она еще раз.

Габриэла ответила ей таким печальным взглядом, что вторую половину лестницы Марианна преодолела чуть ли не бегом.

Роберт, ожидавший ее внизу, пил уже второй бокал шампанского и коротал время за разговором с польским графом Пшесецким. Граф был очень хорош собой и избалован женским вниманием, однако при виде Марианны глаза его невольно вспыхнули. Склонившись в изящном поклоне, он поцеловал Марианне руку, и она, смеясь, что-то сказала в ответ. Они еще немного поговорили, а потом медленно пошли в гостиную.

Габриэла провожала их взглядом. Ей очень хотелось сбежать вниз, чтобы снова прижаться к тете Марианне, ощутить ее тепло и почувствовать себя в безопасности, но она не смела. Она только вздохнула, и в этот момент Марианна обернулась и еще раз помахала ей рукой. Потом, рассмеявшись в ответ на очередной комплимент графа, исчезла в дверях гостиной.

Габриэла закрыла глаза и, опустившись на корточки, прислонилась головой к полированным деревянным перилам. Несколько секунд она сидела совершенно неподвижно, заново переживая все, что с ней только что произошло. Словно наяву она видела сверкающую диадему у себя в волосах, вспоминала ласковый и добрый взгляд Марианны, ощущала запах ее духов и мечтала о том, что когда-нибудь они снова встретятся.

Габриэла долго еще не покидала своего наблюдательного пункта. Никто из приезжающих не замечал ее. Все были слишком заняты, оживленно беседуя между собой, пересмеиваясь, обмениваясь приветствиями и шутками.

Габриэла знала, что мать вряд ли поднимется на второй этаж, чтобы проверить, легла она или нет. Элоиза была абсолютно уверена, что дочь, как ей и было сказано, давно спит. Ей и в голову не могло прийти, что Габриэла станет подглядывать за гостями. «Ложись и спи! Если не будешь спать — я тебя нашлепаю», — таковы были последние слова Элоизы, которые она произнесла, отводя дочь в детскую. И, относись угроза к чему-нибудь иному, Габриэла и не подумала бы ослушаться, но ей слишком хотелось посмотреть на вечеринку.

Кроме того, спать она все равно не могла. Габриэла знала, что в кухне полно разных вкусностей — сладких булочек, печенья, шоколадных кексов и прочего. Она своими глазами видела, как привезли ветчину и сыр, как готовили на кухне салаты, жарили индейку и сладкий картофель, который шипел и подпрыгивал на противне, покрываясь золотистой поджаристой корочкой.

Габриэле было строжайше запрещено трогать что-либо из того, что готовилось для вечеринок, и все же девочка продолжала мечтать о кусочке кекса, о пирожном или о тарталетках с ежевикой. Да что там тарталетки!..

Сейчас она не отказалась бы и от простого бутерброда с маслом или даже с противной, пахнувшей рыбьим жиром черной икрой, но никто и не думал предлагать ей его. Мама была так занята, готовясь к вечеринке, что просто-напросто забыла дать Габриэле поужинать, и теперь у девочки немилосердно сосало под ложечкой. Попросить же поесть она не решилась. Элоиза всегда начинала готовиться к приемам с самого утра — она часами сидела в ванной, подолгу красилась в своей комнате, примеряла то одно, то другое платье и бывала взвинчена до предела. В такие дни она редко вспоминала о дочери, и Габриэла считала это благом. Она отлично понимала, что может случиться, если она напомнит матери о своем существовании. Уж лучше поголодать, чем быть избитой.

Тут музыка внизу заиграла громче, и Габриэла догадалась, что это значит. В большой гостиной начались танцы. Люди в столовой, библиотеке и малой гостиной смеялись, разговаривали, звенели ножами и вилками по тарелкам, и от этого звука Габриэла чуть не сошла с ума.

И все же она не уходила с лестницы, надеясь снова увидеть Марианну, однако та так и не появилась. В конце концов девочке стало ясно, что ждать бесполезно. Должно быть, миссис Маркс просто забыла о ней, а может, просто узнала от мамы, какая Габриэла скверная и непослушная девочка, и не захотела больше с ней видеться.

Да, скорее всего так и случилось, поняла Габриэла и… продолжала сидеть на верхней ступеньке, надеясь вопреки всему хоть одним глазком увидеть миссис Марианну еще раз.

Но вместо Марианны Маркс в вестибюль неожиданно вышла Элоиза. Она спешила в кухню, но внезапно остановилась, словно каким-то сверхъестественным образом почувствовав присутствие дочери. Вот она подняла голову и посмотрела сначала на высокий бронзовый подсвечник у подножия лестницы, потом ее взгляд скользнул вверх — туда, где сидела Габриэла.

Брови Элоизы гневно сомкнулись на переносице, и Габриэла невольно задержала дыхание, сжимая худенькой рукой воротник своей старой розовой рубашонки. В следующее мгновение она вскочила на ноги и попятилась, но споткнулась и с размаху шлепнулась на ступеньку.

Выражение лица Элоизы напоминало маску бога войны какого-нибудь туземного племени. Не сказав ни слова, она стала стремительно подниматься вверх, словно на ее ногах были надеты Черные Крылатые Сандалии, как у вестницы зла. Тонкое атласное платье облегало изящную фигуру Элоизы, поблескивая, точно змеиная кожа, а золотые серьги с бриллиантами негромко вызванивали что-то вроде похоронного марша («…Вот летит злая фея Динг-Донг, погибель моряков. О горе, горе нам!..» — вспомнилось в эти мгновения Габриэле).

— Что ты здесь делаешь? — прошипела Элоиза прямо в лицо девочке, и та отшатнулась. Черные волосы матери были собраны в такой тугой пучок на затылке, что казалось, будто кожа на лице натянута и уголки ее глаз приподняты. Коварный и злобный демон смотрел на Габриэлу, застывшую от ужаса.

— Я же запретила тебе выходить из комнаты! Как ты посмела, отвечай!

— Я… я просто… — пролепетала девочка. Она знала, что снова не послушалась маму и что ей нет прощения.

Но Габриэла не просто вышла из комнаты — она разговаривала с Марианной Маркс и даже примеряла ее диадему. Если мама узнает, она…

К счастью, об этих ее преступлениях Элоизе пока не было известно.

— Не лги мне, дрянь!.. — процедила сквозь зубы Элоиза и так крепко сжала запястье дочери, что кисть у Габриэлы почти мгновенно онемела и ее закололи тысячи иголочек. — И не смей оправдываться! — добавила она потише и почти волоком потащила девочку по коридору второго этажа. Если бы кто-нибудь случайно увидел ее перекошенное, пошедшее красными пятнами лицо и сверкающие злобой глаза, этот человек, наверное, остолбенел бы от изумления. Но все гости были внизу, и главное было — не привлечь их внимания. Снова наклонившись к девочке, Элоиза прошипела с угрозой:

— Ни слова, маленькое чудовище! Молчи, иначе я тебе оторву руку!

Габриэла сразу поняла, что это не пустая угроза. Элоиза была вполне способна оторвать ей руку или ногу — в этом она не сомневалась. В свои семь лет девочка твердо усвоила, что у ее матери слово не расходится с делом.

Какими бы карами, какими бы наказаниями ни грозила Элоиза своей непослушной дочери, она непременно приводила их в исполнение.

На пороге детской Элоиза с такой силой дернула дочь за руку, что Габриэла почувствовала, как ее ноги отрываются от пола. И действительно, следующие несколько футов она пролетела по воздуху и неловко упала на пол возле своей кроватки, подвернув при этом лодыжку.

Было очень больно, но Габриэла не закричала. Инстинктивно подтянув колени к подбородку, она осталась лежать на полу в темной детской и только закрыла глаза, ожидая почти неминуемого удара.

— Сиди здесь и не смей никуда выходить, ясно? Я не желаю, чтобы ты бродила голышом по всему дому и надоедала гостям. Если я увижу тебя на лестнице, Габриэла, или еще где-нибудь в доме, ты об этом очень пожалеешь. Посмей только снова изображать из себя маленькую сиротку!.. Заруби себе на носу: ты никому здесь не нужна, и никто не хочет тебя видеть. Твое место в детской, и только в детской. Ты поняла?

Ответа не было. Габриэла беззвучно плакала от боли.

Она не могла произнести ни слова.

— Ты поняла?! — снова спросила Элоиза, на полтона повышая голос.

— П-поняла, мамочка, — прошептала Габриэла, испугавшись, что Элоиза может пнуть ее ногой. Она частенько поступала таким образом, когда ей казалось, что до Габриэлы слишком долго доходит.

— Перестань ныть! — рявкнула Элоиза. — Ступай в Постель.

С этими словами она с грохотом захлопнула дверь и ушла. Спеша по коридору к лестнице, Элоиза все еще хмурилась, но, прежде чем она спустилась вниз, ее лицо претерпело разительные изменения. Элоиза как будто выбросила из головы инцидент с дочерью; во всяком случае, когда она шагнула в холл, где стояли трое собравшихся уходить гостей, на лице ее играла самая любезная улыбка.

Проводив их, Элоиза как ни в чем не бывало вернулась в гостиную. Она снова шутила, танцевала и болтала с гостями, словно на свете никогда не существовало никакой Габриэлы. Для Элоизы это действительно было так. Дочь не значила для нее ровным счетом ничего — она вспоминала о ней только тогда, когда девочка попадалась ей на глаза.

Примерно часа через полтора засобирались домой и супруги Маркс. Прощаясь с Элоизой, Марианна попросила ее передать привет «маленькой Габриэле».

— Я обещала перед уходом ненадолго подняться к ней в детскую, — сказала она с искренним сожалением. — Но сейчас девочка, наверное, спит…

По лицу Элоизы пробежала какая-то тень.

— Хотелось бы надеяться, — проговорила она неожиданно суровым тоном. — А разве ты сегодня с ней виделась?

— Да, — кивнула Марианна. Она совершенно забыла о словах Габриэлы насчет того, что ей не разрешают выходить к гостям. Впрочем, Марианна с самого начала не придала этому большого значения — она и представить себе не могла, чем это грозит девочке. Кто, в самом деле, мог всерьез рассердиться на такого ангелочка?

Увы, Марианна плохо знала Элоизу, которую считала своей близкой подругой.

— Как я тебе завидую, дорогая!.. — вздохнула она печально. — Габриэла — прелестный ребенок. Когда мы приехали, она сидела на верхней ступеньке лестницы и смотрела вниз. Я поднялась к ней, и мы немножечко поболтали. Знаешь, эта розовая рубашечка ей очень к лицу…

— Мне очень жаль, Марианна, — с трудом сдерживая раздражение, проговорила Элоиза. — Ей не следовало выходить из комнаты. Я не хочу, чтобы ребенок надоедал гостям.

И она посмотрела на Марианну, словно извиняясь перед гостьей за наверняка сказанную маленькой мерзавкой дерзость или какой-то иной непростительный промах. И с ее точки зрения дерзость действительно была!

Габриэла посмела показаться гостям, и они нашли ее «прелестной»… В глазах Элоизы это был тягчайший грех, но Марианна Маркс не могла этого знать.

— О, это была моя вина! — отмахнулась она. — Когда я ее увидела, то просто не смогла удержаться. У нее такие красивые глазки, такие чудные мягкие волосы… Девочке хотелось посмотреть мою диадему — представь, она решила, что это корона, — умилялась Марианна, приглашая и Элоизу разделить ее чувство.

— Надеюсь, ты не позволила ей хватать твою диадему руками?

Во взгляде и голосе Элоизы было что-то такое, что Марианна не решилась сказать правду. Вместо этого она, переменив тему, заговорила о чем-то постороннем. Когда они с Робертом вышли из дома Харрисонов и сели в такси, Марианна неожиданно сказала:

— Ты знаешь, Боб, по-моему, Эл слишком сурова с девочкой. Тебе не кажется?.. Когда я ей рассказала, как мы сегодня болтали с Габриэлой, она вдруг повела себя так, словно малышка могла чуть ли не украсть мою диадему!..

— Может быть, она придерживается устарелых взглядов на воспитание, — рассеянно отозвался Роберт. — Я думаю, на самом деле Элоиза боялась, что ребенок надоест гостям. Не всем, знаешь ли, нравится общаться с маленькими девочками, да и дети не всегда хорошо разбираются, что к чему.

— Не представляю, кому может не понравиться эта очаровательная крошка, — улыбнулась Марианна. — Габриэла очень мила и прекрасно воспитана. В ее годы дети редко бывают такими серьезными. Конечно, она могла бы быть и поживее, но… — Она вздохнула и закончила:

— Как бы мне хотелось, Боб, чтобы у нас была своя девочка!

— Я знаю… — Роберт тоже вздохнул и, сочувственно похлопав Марианну по руке, отвернулся к окну, чтобы не видеть печального лица жены. Они были женаты уже девять лет, но детей у них не было. Недавно они узнали, что у Марианны вряд ли вообще когда-нибудь появится малыш, И теперь им оставалось только смириться с неизбежностью.

— Кстати, и с Джоном она тоже разговаривает довольно резко, — заметила Марианна после долгой паузы. Она никак не могла отвлечься от мыслей о детях, которых у них никогда не будет, и все вспоминала Габриэлу.

— Кто? — спросил Роберт, который давно уже думал о другом. Прошедшая неделя была для него не из самых легких, а в понедельник предстояли еще одни сложные переговоры. Иными словами, проблемы семейства Харрисонов его интересовали мало — ему хватало своих.

— Элоиза, — пояснила Марианна, и Роберт кивнул.

— Да, пожалуй, — согласился он, вспоминая прошедшую вечеринку.

— Когда Джон танцевал с этой англичанкой… ну, которую привел князь Орловский, — продолжала Марианна, — Эл смотрела на него такими глазами, что мне даже стало не по себе. Мне показалось, что она готова была его убить. Или обоих.

Роберт невольно улыбнулся такой оценке.

— Думаю, Джон просто выпил лишнего, — сказал он и добавил немного погодя:

— А какими глазами смотрела бы ты, приди мне в голову пригласить на танец эту красотку?

Он шутливо приподнял бровь, и Марианна рассмеялась. — Такими же, Боб, такими же… — ответила она, беря его за руку. — Весьма развязная особа, к тому же на ней почти ничего не было…

Англичанка, о которой шла речь, и в самом деле была одета весьма вызывающе. Тонкое атласное платье телесного цвета, которое облегало ее плотно, как вторая кожа, не скрывало ничего из того, что призвано было скрывать. Наоборот, оно скорее подчеркивало соблазнительную анатомию ее чувственного тела, и на протяжении всей вечеринки мужчины буквально не сводили с нее глаз. И Джон Харрисон не был исключением.

— Пожалуй, я понимаю Элоизу, — задумчиво добавила Марианна и вдруг спросила с самой невинной улыбкой:

— А ты?.. Разве тебе эта Джейни не показалась привлекательной?

Но Роберт слишком хорошо знал свою жену, чтобы попасться на эту удочку. Вместо ответа он только от души рассмеялся и покачал головой. Такси уже сворачивало к их дому на Семьдесят девятой улице, и Роберт рассчитывал уйти от ответа, но Марианна не отставала.

— Нет, скажи!.. — потребовала она, дернув его за рукав. — Неужели Джейни тебе ни капельки не понравилась?

— Ни в коем случае, мэм, — ответил Роберт с напускной торжественностью. — Во-первых, она косит, а во-вторых… Во-вторых, с такой фигурой, как у нее, нельзя носить открытые платья. Просто не понимаю, о чем думал Орловский, когда приглашал ее на вечеринку…

Тут они оба рассмеялись. Роберт был прирожденным дипломатом, и Марианне редко удавалось загнать его в угол своими каверзными вопросами. Так и сейчас он подтвердил свою лояльность жене и в то же время не погрешил против истины. Огромные зеленые глаза Джейни действительно были с легкой косинкой, которая, впрочем, ничуть ее не портила. Что касалось слишком откровенного платья, то и здесь Роберт был прав: такое тело, как у нее, надо было прятать под самым толстым драпом, чтобы окружающие мужчины не посходили с ума.

Впрочем, на самого Роберта красавица-англичанка действительно не произвела никакого впечатления. Его уже давно не интересовал никто, кроме его собственной жены. Роберт обожал Марианну, и ему было совершенно наплевать на то, что она не может иметь детей. Сейчас ему хотелось только одного — как можно скорее подняться с ней на второй этаж и запереться в спальне.

Примерно в это же самое время похожий разговор происходил между Элоизой и Джоном. Правда, здесь преобладали повышенные тона и, уж точно, совсем другие намерения.

— Знаешь, — едко сказала Элоиза, — в какой-то момент мне показалось, что сейчас ты начнешь ее раздевать.

Джон действительно весь вечер танцевал только с Джейни и так крепко прижимался к ней, что это заметили все — в том числе и князь Орловский. Впрочем, самому Джону было решительно наплевать на произведенное впечатление. Еще до прихода гостей он совершил опустошительный набег на бар в кабинете, потом пил шампанское и мартини и вскоре вовсе перестал соображать, что делает. Впрочем, именно этого ему и хотелось больше всего.

Теперь Джон сидел на кровати, широко расставив ноги и опираясь на руки. Воротник его рубашки был расстегнут, «бабочка» съехала куда-то к левому уху, а влажные светлые волосы (он вынужден был намочить голову под краном, чтобы прийти в себя) клином свешивались на лоб.

— Ради бога, Эл, пр… прекрати!.. — пробормотал Джон заплетающимся языком. — Я просто хотел быть вежливым. Джейни недавно в Штатах, и ей многое еще кажется чужим, странным. Я хотел, чтобы она чувствовала себя как дома…

— Как удачно… для тебя, — холодно произнесла Элоиза. — Если судить по тому, что вы практически целовались у всех на глазах, то тебе это удалось, мистер Гостеприимство. Ну а то, что у нее с плеча соскользнула бретелька и все увидели ее грудь, это, наверное, было простой случайностью. Верно я говорю, Джон?..

Элоиза тоже выпила больше обычного, но, в отличие от Джона, продолжала держать себя в руках. Теперь она расхаживала по комнате из стороны в сторону и нервно курила, презрительно поглядывая на пьяного мужа.

— Ничего мы не целовались, и ты это отлично знаешь, — возразил он. — Мы танс… танцевали.

— Пожалуй, ты прав, — неожиданно согласилась Элоиза. — Вы не целовались. Вы почти что трахались под музыку…

Она остановилась посреди комнаты и притопнула каблуком.

— Ты унизил меня перед моими друзьями, подонок! — прошипела она с неожиданной злобой. — И ты за это заплатишь!..

Как уже убедилась Габриэла, слова у ее матери никогда не расходились с делами, однако Джон только громко фыркнул.

— Быть может, Эл, если бы ты не отказывалась спать со мной, мне бы и в голову не пришло танцевать подобным образом с первой попавшейся… незнакомкой, — проговорил он и сразу же подумал, что на самом деле ему уже давно безразлично, спит с ним Элоиза или нет. Особенно после мерзких сцен избиения Габриэлы.

— Ты мерзавец! — выкрикнула Элоиза. — Отвратительный, мерзкий негодяй!

— На себя посмотри! — заорал в ответ Джон, и лицо его налилось темной кровью. Обычно он старался не повышать голоса, чтобы Габриэла не слышала их ссор, но сейчас он совершенно забыл о дочери. К счастью, на этот раз Габриэла действительно ничего не слышала. Она крепко спала.

— Ты пьян, Джон. — Элоиза подошла к мужу так близко, как только осмелилась. Джон был в ярости, а все потому, что жена была совершенно права: он действительно был не прочь отбить девчонку у Владимира Орловского.

«И, пожалуй, еще не поздно, — подумал Джон неожиданно. — А Элоиза?.. Что ж, плевать на нее…»

Его любовь к Элоизе остыла уже давно и окончательно, и он считал, что продолжать хранить ей верность только потому, что они состояли в браке, было бы глупо.

Больше того, Элоиза заслуживала всяческого пренебрежения с его стороны уже тем, что была холодна с ним и жестока с дочерью. На этом основании Джон считал, что ничем ей не обязан.

— Ты просто ублюдок, а она — шлюха, — заявила Элоиза, желая унизить и уязвить его. Но Джону было все равно, что она думала или говорила, к тому же он был действительно пьян, сильно пьян. В эти минуты он ненавидел свою жену, и она это почувствовала. И — из предосторожности — отступила на полшага назад.

— А ты — сука, мерзкая сука, Элоиза. Даже хуже…

И все об этом знают. В этом городе не найдется ни одного порядочного мужчины, который бы захотел тебя.

На этот раз Элоиза решила не тратить слов. Вместо этого она чуть откинулась назад и с размаху влепила ему пощечину, вложив в это движение всю свою силу.

Джон покачнулся и… неожиданно рассмеялся странным, лающим смехом.

— Не трать силы зря, дорогая. Я тебе не Габриэла…

С этими словами он, не вставая с кровати, резко выбросил вперед правую руку и с такой силой ударил Элоизу кулаком в живот, что она попятилась. Налетев на кресло, она потеряла равновесие и упала на пол, зацепив по дороге журнальный столик, который свалился на нее.

Прежде чем Элоиза сумела встать, Джон быстро вышел из спальни, с грохотом захлопнув за собой дверь. На жену он даже не взглянул — ему было все равно. Мысль о том, что Элоиза могла сильно удариться или что-нибудь себе сломать, даже не пришла ему в голову. Впрочем, если бы это действительно было так, Джон только порадовался бы — он считал, что Элоиза этого заслуживала.

Она методично мучила их обоих: его самого и его маленькую девочку.

Выйдя из дома, Джон ненадолго остановился на ступеньках парадного крыльца. Куда он пойдет сегодня ночью, пока не ясно. В этот час Джейни скорее всего была в постели с Орловским, поэтому к ней он поехать не мог, хотя она и сообщила ему свой адрес. Но, кроме Джейни, существовали и другие девушки, которым Джон время от времени звонил. Среди них были профессиональные проститутки, к услугам которых он изредка прибегал; замужние дамы, которые бывали рады провести с ним вечерок; одинокие или разведенные женщины, лелеявшие надежду, что Джон когда-нибудь оставит ради них «свою стерву». Много, много красоток были не прочь переспать с ним, и Джон не упускал ни одной возможности сходить налево. Почему бы, собственно, нет? В конце концов, каждая встреча с другой женщиной была его маленькой местью Элоизе.

Подумав об этом, Джон сбежал с крыльца и, остановив проезжавшее по улице такси, забрался внутрь и назвал адрес. Водитель опустил флажок, и машина отъехала как раз в тот момент, когда Элоиза, прихрамывая, подошла к окну. Падая, она сломала каблук и ушибла бедро.

На ее лице не было ни тени раскаяния или сожаления о том, что произошло. О, вся ее фигура дышала жгучей ненавистью и яростным гневом, который требовал немедленной разрядки. Джон уехал — уехал к одной из своих шлюх, но Элоиза знала, кто может заплатить ей за это оскорбление.

Сорвав с ноги вторую туфлю, она швырнула ее в дальний угол спальни и в одних чулках вышла в холл. Элоиза шагала по коридору, и глаза ее горели яростным огнем.

Джон еще узнает, каково это — оскорблять ее. Сейчас Элоиза хотела только одного — сделать как можно больнее именно ему.

Включив свет, чтобы видеть, что делает, Элоиза резким движением сдернула одеяло с маленькой кроватки.

Наивная уловка Габриэлы, которая по своему обыкновению спала, укрывшись с головой, в ногах кровати, ни на мгновение ее не обманула. Элоиза знала, что дочь должна быть в постели, и она действительно была там — крошечный, жалкий комочек, скорчившийся, словно от сильного холода. Так эта подлая девчонка — такая же мерзкая и отвратительная, как ее отец, — пряталась от своей матери, и Элоиза с особенной остротой почувствовала, что ненавидит, ненавидит ее каждой клеточкой своего тела.

В этот момент Габриэла пошевелилась, и Элоиза увидела куклу, которую девочка прижимала к груди. Эту куклу Элоиза тоже ненавидела, потому что ее подарила девочке мать Джона, и с тех пор мерзавка всюду таскала ее с собой.

Не помня себя от ярости, Элоиза выхватила у Габриэлы куклу и принялась колотить ею о стену. Уже на втором ударе фарфоровая голова треснула, на третьем — разлетелась на куски, а Элоиза никак не могла остановиться.

— Нет, мамочка, нет! Не убивай Меридит! — Проснувшись, Габриэла не сразу поняла, в чем дело. Она только чувствовала, что происходит что-то ужасное. Когда же девочка увидела, что от ее любимой куклы остались одни ноги и туловище, она зарыдала — так велико было ее горе. Отныне одиночество становилось всеобъемлющим.

— Мамочка, миленькая, не надо, пожалуйста!.. — всхлипывала Габриэла и даже пыталась схватить мать за руки, хотя и знала, что за это ей достанется вдвойне.

— Вот тебе, вот!.. — приговаривала Элоиза, с наслаждением уничтожая куклу. — Эта дурацкая кукла давно мне надоела. Я ее ненавижу. И тебя ненавижу, мерзкая, испорченная девчонка! Что ты рассказала Марианне? Небось нажаловалась на меня, да? Отвечай, ты жаловалась ей на меня?! А сказала ты Марианне, что ты заслуживаешь, чтобы тебя драли каждый день, нет — двадцать раз в день?! Ты рассказала доброй тете Марианне, что ты — маленькая дрянь, шлюха, что родные отец и мать тебя ненавидят, потому что ты не желаешь их слушаться и все делаешь назло?! Отвечай — сказала?!! Сказала, сказала, СКАЗАЛА?!

Элоиза уже не кричала — она ревела, как самое страшное чудовище из самой страшной сказки, и Габриэла только всхлипывала от ужаса и от боли, когда остатки куклы начали опускаться ей на плечи, на голову, на руки, которыми она пыталась закрыть лицо. Наконец кукла окончательно развалилась, и Элоиза принялась работать кулаками, в слепой ярости не видя, куда попадает.

Она хватала Габриэлу за рубашонку и трясла, как пес трясет половую тряпку; она таскала ее за волосы и била лицом о плетеную боковину кроватки до тех пор, пока сама не устала и не задохнулась.

На памяти девочки это было самое жестокое наказание.

Казалось, вся злоба и все разочарование матери выплеснулись на нее словно кипящий котел. Габриэла понятия не имела о том унижении, которое Элоиза пережила, когда ушел Джон, и принимала эту бешеную ярость на свой счет. Девочка уже не помнила себя от боли и страха, но какая-то часть ее истерзанной души была уверена: она такая плохая, что действительно заслужила это страшное наказание. И смириться с этой мыслью было тяжелее всего.

Элоиза наконец ушла, оставив Габриэлу почти в бессознательном состоянии. Простыня была испачкана в крови, а при каждом вдохе в бок девочке как будто вонзался длинный и острый стеклянный осколок. Габриэле неоткуда было знать, что у нее треснуло два ребра — она просто чувствовала боль, которая становилась еще сильнее при малейшей попытке пошевелиться. Она даже дышала с трудом, а между тем ей отчаянно хотелось по-маленькому. Зная, что, если она намочит постель, мать наверняка убьет ее, Габриэла попыталась приподняться, но тут же снова упала на постель и негромко заскулила от боли.

Разбитая вдребезги кукла исчезла. Габриэла догадалась, что мать забрала ее с собой, чтобы выбросить в мусорный контейнер. При мысли о том, что ее любимая куколка умерла, у Габриэлы снова подступили слезы к глазам, однако она сдержалась. Что-то подсказывало ей, мать утолила на сегодня свою ярость, накормила сидящего в ней голодного дракона и больше не вернется, как это частенько бывало. Завтра утром мама скорее всего встанет поздно, а значит, ближайшие несколько часов должны были быть спокойными.

Относительно спокойными… Девочка поняла это, как только попыталась лечь поудобнее и накрыться одеялом. Дракон, который поселился в маме, съел, изжевал, переварил Габриэлу и выплюнул остатки. Все тело у нее болело.

Она долго лежала в постели и смотрела на лампу под потолком, которую Элоиза оставила включенной, и не могла даже плакать, а только вздрагивала, как от холода.

Ее и вправду знобило. Кое-как она натянула на себя одеяло. При каждом вздохе в бок ей вонзался уже не один, а целый десяток стеклянных осколков или длинных стальных ножей. В отчаянии Габриэла подумала, что умирает, и неожиданно пожелала, чтобы это было действительно так. В целом мире не осталось ни одной вещи, ради которой стоило бы жить. Ее куколка умерла — мама убила ее, и Габриэла знала, что рано или поздно саму ее постигнет такая же судьба. Мама, которой она доставляет столько огорчений, хлопот и горьких разочарований, в конце концов не выдержит и размозжит ей голову о стену. И чем скорее это случится, подумала Габриэла, тем будет лучше для всех.

В эту ночь Элоиза спала не раздеваясь. Она слишком устала и слишком много выпила, чтобы стаскивать с себя тесное атласное платье. Разметавшись на широкой двуспальной кровати, она даже негромко похрапывала, пока ее дочь лежала в луже крови и мочи, ожидая, пока с небес слетит ангел и заберет ее. Время от времени Габриэла вспоминала о Марианне Маркс и о тех чудесных минутах, которые выпали ей сегодня вечером, но сейчас они казались девочке такими далекими, что впору было всерьез усомниться, действительно ли это было или только пригрезилось.

Потом она впала в странное состояние. Ей было слишком больно, даже когда она лежала неподвижно. Одно чувство росло в ее маленькой душе, и оно было таким огромным и сильным, что очень скоро вытеснило все остальное. Даже боль стала почти терпимой. Габриэла поняла, что ненавидит свою мать. Ненавидит и будет ненавидеть всегда, до самой смерти.

:

В то же самое время Джон лежал в объятиях итальянской проститутки, которую он подцепил в Нижнем Ист-Сайде. Ни Габриэла, ни Элоиза не видели, где он и что с ним, но для обоих это больше не имело значения. Что касалось Элоизы, то она сказала себе, что ей наплевать: пусть Джон будет хоть в аду. Габриэла же твердо знала: будь папа хоть за тридевять земель, хоть совсем рядом, он все равно не сможет защитить ее. Она осталась совершенно одна на свете. Хотелось только умереть, потому что смерть сулила избавление. А может, даже и больно не будет.

Так, размышляя о смерти, которую она с недетской серьезностью звала и приветствовала, Габриэла незаметно провалилась в спасительный сон без сновидений.

Глава 3

Джон вернулся домой только в начале девятого утра.

Бесшумно отворив и закрыв за собой парадную дверь, он поднялся по лестнице на второй этаж и, стараясь не шуметь, пошел по коридору к спальне. У дверей детской он, однако, остановился, заметив пробивающийся из-под нее свет. Это его не удивило — Джон знал, что Габриэла обычно просыпается рано. Он мельком заглянул в спальню дочери и обнаружил, что девочка вроде бы спит. Голова побаливала, запах перегара после вчерашнего перебивал все остальные, так что привыкший ничего не замечать Джон поспешил облегченно вздохнуть.

Пожалуй, обошлось. Наверно, Элоиза не трогала ее. Усталость ли взяла свое, или Элоиза просто слишком много выпила — так или иначе, похоже было на то, что на этот раз Габриэле не пришлось расплачиваться за грехи отца.

И, подумав так, Джон погасил свет в детской и на цыпочках двинулся дальше.

Открыв дверь спальни, он еще больше уверился в том, что его догадка была правильной. Элоиза спала не раздеваясь, не сняв ни бриллиантового ожерелья, ни серег. Ее сон был, так крепок, что она не пошевелилась, даже когда Джон улегся рядом с ней. За годы супружества он успел неплохо изучить ее и знал, что когда Элоиза проснется, то не станет заводить ту же шарманку и вспоминать о его вчерашнем поведении и бегстве. Это, однако, не означало, что Элоиза простила мужа. Джон предчувствовал, что она будет холодна, саркастична, едко-молчалива, но это продлится всего день, от силы — два.

Элоиза редко возвращалась к предмету ссоры после того, как был выпущен Последний снаряд, клинки вычищены и убраны в ножны и уничтожены все следы потерь обеих сторон. Впрочем, Джон знал и то, что в следующий раз она все ему припомнит.

Вскоре Элоиза проснулась. Она несколько раз перевернулась с боку на бок, потом лениво потянулась и, открыв глаза, в упор посмотрела на Джона. Она была ничуть не удивлена, обнаружив рядом с собой вчерашнего громовержца, унесшегося в ночь на крыльях праведного гнева. Элоиза с самого начала была уверена, что он вернется. Джон дремал вполглаза, наверстывая упущенное.

Разумеется, этот негодяй провел ночь с одной из своих шлюх. С кем именно, Элоиза не интересовалась. Единственная соперница, которая постоянно подворачивалась под руку, спала в комнате чуть дальше по коридору.

Не сказав ни слова своему блудному мужу, Элоиза встала и, сняв серьги и ожерелье, ушла в ванную. Вчера она действительно выпила лишнего, и теперь в правом виске тупо ворочалась боль, однако все события вчерашнего вечера и ночи Элоиза помнила отчетливо и ясно. В особенности то, что произошло после ухода Джона. И, вспоминая об этом сейчас, Элоиза почувствовала мрачное удовлетворение — Габриэла заслужила трепку. И Джон тоже. Правда, все досталось одной Габриэле.

В начале одиннадцатого Элоиза спустилась вниз, чтобы приготовить завтрак, и с неудовольствием обнаружила, что Габриэла еще не вставала. Раздражение ее усилилось еще и оттого, что хозяйничать пришлось самой.

Готовя тосты и овсянку, она несколько раз недобрым словом помянула экономку, хотя сама дала ей выходной.

Вчера вечером той пришлось задержаться допоздна, помогая официантам убирать посуду и приводить в порядок дом. Впрочем, на самом деле Элоиза ничего против экономки не имела. Она работала у Харрисонов уже несколько лет и была молчаливой, безответной женщиной, содержавшей дом в образцовом порядке. В особенности Элоизе нравилось, что экономка не лезла не в свои дела, и это было действительно так. Безусловно, она не одобряла, как хозяйка обращается с дочерью, но помалкивала и никогда не вмешивалась, даже если Элоиза начинала «воспитывать» Габриэлу у нее на глазах.

Дождавшись, пока сварится кофе, Элоиза налила себе полную чашку и, сев за стол, взяла в руки газету. Примерно через четверть часа явился Джон. Он тоже налил себе кофе и, сделав несколько глотков, с видимым отвращением отодвинул от себя чашку.

— А где Габриэла? — спросил он. — Все еще спит?

— Она вчера поздно легла, — холодно ответила Элоиза, не отрывая глаз от газеты.

— Может, разбудить ее? — снова спросил Джон.

В ответ Элоиза только пожала плечами. Джон взял со стола воскресный выпуск «Тайме», раскрыл его на страницах, посвященных деловой информации, и углубился в чтение.

Еще через полчаса он снова вспомнил о Габриэле.

— Может, она заболела? — спросил Джон, откладывая газету в сторону. Он действительно немного беспокоился, но ему и в голову не пришло, в чем может состоять истинная причина отсутствия девочки, которая обычно вставала очень рано и первой приходила сюда — не столько благодаря воспитанию Элоизы, сколько из-за острого чувства голода, которое не позволяло ей особенно разлеживаться в постели. На самом деле Джон давно должен был понять, что после их ссор Элоиза всегда вымещает свою злобу на Габриэле. Увы, истина состояла в том, что он просто не желал этого знать и продолжал закрывать глаза на очевидное.

Но когда часы в коридоре гулко пробили одиннадцать, Джон залпом допил остывший кофе и поднялся в детскую.

Габриэла перестилала постель, двигаясь с медлительной осторожностью человека, страдающего от сильной боли. На ее распухшем лице застыла маска болезненной сосредоточенности, жесты были неуверенными, скованными, но Джон ничего этого не заметил.

— С тобой все в порядке, милая? — спросил он.

Габриэла кивнула в ответ, но ее глаза снова налились слезами. Все утро она думала о Меридит, которая умерла прошлой ночью. Девочке казалось, что вместе с куклой, которую мать вдребезги разбила о стену, умерла и она сама. Еще никогда Элоиза не избивала дочь с такой яростью и с такой жестокостью, и в этом калейдоскопе боли и ужаса растворилась, исчезла навсегда последняя слабая надежда девочки на то, что когда-нибудь мама сможет полюбить ее. Теперь Габриэла была совершенно уверена, что рано или поздно мать убьет ее — гадкую девчонку, которая своим поведением не заслужила ни одной улыбки, ни одного ласкового слова. Это приводило девочку в совершенное отчаяние, однако даже оно не могло сравниться с острой режущей болью в боку, которая пронзала ее насквозь при каждом вздохе, при каждом движении. Только эта боль — да еще воспоминание о том, как от удара о стену разлетелась на куски фарфоровая голова Меридит, — вот и все, о чем могла думать Габриэла.

— Хочешь, я помогу тебе? — предложил Джон, но Габриэла покачала головой. Она очень боялась. Если мама увидит, как папа помогает ей выполнять ее обязанности, это закончится новым наказанием. Элоиза постоянно повторяла дочери, чтобы она не смела жаловаться отцу и настраивать его против нее. Габриэла никогда этого не делала — сначала потому, что боялась матери, потом — потому что поняла: папа ничем ей не поможет.

— Пойдешь завтракать? — как ни в чем не бывало предложил Джон, и девочка опять покачала головой.

Она боялась встретиться с матерью. Да и голода Габриэла больше не чувствовала — ей казалось, что она уже никогда в жизни не сможет проглотить ни кусочка. И прежде совместные завтраки были для нее суровым испытанием, теперь же Габриэле достаточно было неловко пошевелить рукой или слишком глубоко вздохнуть, и в груди у нее сразу вспыхивала огненная боль, от которой темнело в глазах, а на лбу выступал холодный пот.

— Н-нет, папа, я не хочу есть, — с трудом выдавила Габриэла, заметив, что Джон вопросительно смотрит на нее.

Он подумал про себя, что девочка, должно быть, очень устала. Джон ни в какую не желал замечать ни очевидной неловкости, с какой двигалась Габриэла, ни распухшей губы, ни запекшейся в волосах крови. Он уговаривал себя. Что всему этому должно быть иное объяснение, вроде пресловутого падения с лестницы, и весьма преуспел в этом.

— Пойдем-пойдем, — сказал он. — Я приготовлю тебе оладьи с ежевичным вареньем.

Он говорил почти заискивающим тоном, потому что в глубине души все знал. Но даже думать о том, что Элоиза сделала с их дочерью вчера вечером, Джон боялся.

Это сделало бы бремя его вины непереносимым.

Только сейчас он заметил, что поверх платья Габриэла надела тонкий свитер с длинными рукавами. Она всегда поступала таким образом, когда ее руки оказывались покрыты синяками и ссадинами. Это был бесспорный признак того, что Элоиза снова «воспитывала» дочь, но Джон и тут нашел для себя приемлемую отговорку. «Должно быть, девочка слегка простыла, и ее знобит».

А Габриэла прикрывала свои увечья свитером совершенно сознательно. Даже дома она не осмеливалась напоминать матери о своем «отвратительном поведении», выставляя напоказ синяки, полученные в наказание за тот или иной «проступок». Между ними троими — включая и Джона — существовало что-то вроде молчаливого соглашения. Девочке милостиво позволялось надевать любую одежду, которая прикрывала бы кровоподтеки, багрово-синие опухоли и ссадины, частенько сплошь покрывавшие худенькие плечи и руки Габриэлы.

— А где твоя Меридит? — неожиданно спросил Джон, оглядевшись по сторонам и не увидев куклы на привычном месте — на тумбочке возле кровати. Обычно девочка не расставалась со своей единственной игрушкой, но сейчас ее нигде не было.

— Она… уехала, — ответила Габриэла, опустив глаза и прилагая колоссальные усилия, чтобы не заплакать. Ей вдруг вспомнилось, с каким глухим, тошнотворным звуком врезалась в стену белокурая головка Меридит и как полетели в разные стороны осколки фарфора. Она знала, что никогда этого не забудет и никогда не простит мать за то, что она лишила ее единственной подруги. Даже нет, не подруги — Меридит была для нее чем-то большим. Она была дочкой Габриэлы — ее ребенком, изуродованным и убитым у нее на глазах.

— То есть? — удивился Джон, но, спохватившись, решил, что развивать эту тему не стоит. — В общем, спускайся-ка вниз. Сегодня мы пойдем в церковь, и ты обязательно должна что-нибудь съесть.

Сказав это, он поспешно вышел из детской и сбежал вниз, испытывая огромное облегчение от того, что больше не видит печальных глаз дочери. Теперь Джон точно знал, что в его отсутствие случилось что-то страшное, но он не желал расспрашивать об этом ни Габриэлу, ни Элоизу. Подробности очередного наказания ему были ни к чему — он никогда не стремился знать больше того, что ему доводилось увидеть своими собственными глазами. Но даже тогда Джон не предпринимал ничего, чтобы помешать жене и спасти дочь от расправы.

Через некоторое время Габриэла все же пришла, хотя спуск по лестнице был для нее настоящей пыткой. От боли в груди и в ушибленной лодыжке Габриэла едва не теряла сознание, но она слишком боялась не выйти к завтраку.

— Ты сегодня поздно, — не поднимая взгляда от газеты, приветствовала ее Элоиза.

— Прости, мамочка, — прошептала девочка. Говорить было больно, но она знала, что ответить необходимо.

Для своего же блага.

— Налей себе стакан молока и возьми овсянку, — сказала Элоиза, которой очень не хотелось отрываться от чтения. — Если ты, конечно, проголодалась… — добавила она.

Габриэла беспомощно оглянулась по сторонам, но, прежде чем она успела что-нибудь сказать, Джон положил ей полную тарелку, овсянки, которая уже успела остыть. Он как раз наливал в стакан молоко, когда Элоиза, дочитав заинтересовавшую ее статью, подняла голову.

— Ты все время ее балуешь, — недовольно произнесла она. — Ты что, хочешь совсем испортить ребенка?

И она посмотрела на него с нескрываемой злобой, которая, впрочем, не имела никакого отношения к Габриэле. Джон провинился, и Элоиза хотела напомнить ему об этом. Хотя она всегда одергивала его, когда он пытался сделать что-то для девочки.

— Сегодня воскресенье, Эл, — ответил Джон с таким видом, будто это все объясняло. — Хочешь еще кофе, дорогая?

— Нет, спасибо, — коротко ответила Элоиза. — Я должна идти одеваться. — Она с угрозой посмотрела на дочь. — Да и тебе пора, если не хочешь опоздать в церковь. Сегодня наденешь розовое платье и такую же кофточку. Ясно?

Габриэла невольно вздрогнула и чуть не зарыдала, представив себе ту муку, которую ей придется испытать, переодеваясь в парадную одежду. Но приказ был совершенно недвусмысленным, как и намек на страшное наказание, которое грозит ей, если она ослушается.

— И оставайся в детской, пока тебя не позовут, — привычно добавила Элоиза. — Постарайся за это время не изгваздаться.

Габриэла только кивнула и, так и не притронувшись к овсянке и молоку, выскользнула из-за стола. Она знала, что сегодня ей потребуется гораздо больше времени, чем обычно, чтобы переодеться и расчесать волосы. Не дай бог лишний раз испытывать терпение матери. Промолвив свое вымученное «спасибо», она проковыляла к себе.

Джон молча проводил ее взглядом. Что он мог сказать? Заговор молчания накрепко связывал его с Элоизой — ни возмутиться, ни что-нибудь сказать он не смел.

Да, по правде говоря, ему и не хотелось.

Подниматься по лестнице оказалось намного труднее, чем спускаться, однако в конце концов Габриэла сумела добраться до своей комнаты. Сначала она пошла еще раз умыться. Ополоснувшись холодной водой, Габриэла убедилась, что лицо почти в порядке. Поистине мастерство Элоизы не знало границ. Потом, отворив дверцу стенного шкафа, она сразу нашла розовое платье, о котором говорила мать, но натянуть его оказалось неимоверно трудно. Поминутно морщась от боли и отирая слезы, которые катились из глаз против ее воли, Габриэла в конце концов сумела одеться и даже умудрилась застегнуть верхний крючок на спине. Как она ни старалась, до остальных ей было не дотянуться, и в конце концов девочка решила, что кофточка скроет ее «неряшливость» от проницательного взора матери.

К назначенному времени она была готова. Заслышав в коридоре резкий голос Элоизы, Габриэла поспешным движением подтянула гольфы (на этот раз она действительно чуть не упала, так как от боли у нее сразу закружилась голова) и, выйдя на лестницу, стала осторожно спускаться, держась обеими руками за перила. В розовом платьице, удачно скрывшем все синяки, она выглядела как настоящий маленький ангелочек, вот только ни один из небожителей не имел таких больших голубых глаз, полных горя и боли.

— Ты что, причесывалась вилкой и ножом? — встретила ее внизу Элоиза. Волосы девочки действительно были в беспорядке — она так и не сумела уложить их как следует и наивно надеялась, что мать этого не заметит.

— Я забыла… — пролепетала Габриэла. Это было первое, что пришло ей в голову, к тому же так мать не могла уличить ее во лжи. Скажи она, что причесывалась, — и наказание последовало бы незамедлительно.

— Вернись в комнату и приведи себя в порядок, — не терпящим возражений тоном заявила Элоиза. — И подвяжи волосы атласной лентой. Думаю, розовая будет лучше всего.

На этот раз Джон неожиданно пришел к ней на помощь. Он достал из кармана пиджака расческу, но, вместо того чтобы дать ее девочке, принялся сам расчесывать ее длинные шелковистые локоны. Почти сразу Джон наткнулся на опухоль, но притворился, будто ничего не замечает. Меньше чем через минуту Габриэла выглядела вполне прилично, и Джон убрал расческу в карман.

— Сегодня обойдемся без ленточки, — сказал он жене, и Габриэла поглядела на него с благодарностью и восхищением. В темном костюме, белой сорочке и красно-синем галстуке Джон Харрисон выглядел очень представительно. Элоиза ничуть ему не уступала. Светло-серый шерстяной жакет с такой же юбкой, боа из перьев, элегантная черная шляпка с вуалью и перчатки из кожи козленка были, как всегда, безупречны. Общую картину дополняли элегантные ботики из черной замши и сумочка из крокодиловой кожи с золотым замком. Просто картинка из модного журнала. Впечатление портил только сердитый взгляд и свирепо сдвинутые брови, но Габриэла уже и не помнила, когда ее мама выглядела иначе.

К счастью, в этот раз Элоиза не стала настаивать на том, чтобы дочь надела розовую ленту. Очевидно, она почувствовала, что Джон настроен оставить последнее слово за собой, и решила, что вопрос не стоит того, чтобы ввязываться из-за него в бесполезную перепалку с мужем. Всегда можно отыграться на Габриэле. Элоиза уступила.

В церковь они поехали на такси. Несмотря на это, они чуть не опоздали к началу и заняли свое место на скамье буквально за минуту до начала службы. Габриэлу мать усадила между собой и отцом, и девочка сразу догадалась, что это означает. Каждый раз, когда Элоизе не нравилось, как дочь себя ведет, она с силой стискивала ей локоть или пребольно щипала за руку или за ногу, отчего на коже девочки оставались синяки.

Но сегодня Габриэла сидела совершенно неподвижно. За всю службу она не только ни разу не переменила положения, но боялась даже дышать — в основном из-за того, что каждый вздох по-прежнему причинял ей нечеловеческие страдания. Слова священника едва доходили до ее сознания. Габриэла полностью сосредоточилась на своих собственных ощущениях. Все окружающее представлялось ей каким-то нереальным.

Элоиза рядом с ней полуприкрыла глаза и, казалось, с головой ушла в молитву, однако время от времени она бросала на дочь быстрый, острый взгляд. К счастью, ей так и не удалось обнаружить в поведении Габриэлы ничего предосудительного — такого, что требовало бы немедленного вмешательства.

После окончания службы Габриэла вышла из церкви вместе с родителями, которые то и дело останавливались, чтобы обменяться приветствиями со знакомыми и соседями. Когда они встречались с кем-то, кто еще никогда не видел Габриэлу, Элоиза — словно действуя со злобным расчетом — непременно представляла ее, и тогда девочке приходилось приседать в вежливом реверансе. Для нее это было нешуточным испытанием, однако иного выхода не было. Она даже не могла позволить себе потерять сознание — потом мать непременно припомнила бы ей, как она опозорила ее перед новыми знакомыми или друзьями.

— Какой очаровательный, воспитанный ребенок, — сказал кто-то Джону, и тот с довольным видом кивнул.

Вот оно! «Воспитанный ребенок» — именно этого Элоиза и добивалась от Габриэлы, и та изо всех сил старалась вести себя так, чтобы мама была довольна. Сегодня ей это удавалось, хотя только она одна знала, каких мучений это стоило.

Казалось, прошло несколько часов, прежде чем они вышли из церкви и, снова сев в такси, отправились перекусить в «Плазу». Здесь играла музыка, и по залу разносили начищенные серебряные подносы, на которых стояли стаканы с чаем и соками и высились горы сандвичей.

Они сели за отдельный столик, и Джон заказал для Габриэлы горячий шоколад со взбитыми сливками. Это было ее любимое лакомство, но, когда девочка потянулась к сливкам, поданным в высокой вазочке на тонкой ножке, Элоиза переставила их на дальний конец стола.

— Тебе это вредно, — сказала она. — В мире нет ничего более отвратительного, чем толстые дети.

И Джон, и Габриэла, и сама Элоиза прекрасно знали, что эта опасность девочке не грозит. Сложением Габриэла походила на голодающих детей, подробный рассказ о несчастной судьбе которых она выслушивала каждый раз, когда ей почему-либо не удавалось доесть завтрак или обед. Но, несмотря на это, взбитые сливки так и не вернулись туда, где она могла бы их достать, а, попросить хоть ложечку Габриэла не решилась. Она лучше всех знала, что не заслуживает ни сливок, ни шоколада, ни — если уж на то пошло — даже и противной липкой овсянки, которую ей всегда подавали к завтраку. Кто, как не она, регулярно выводил маму из себя? Кто, как не она, постоянно пачкался, портил вещи, дерзил, произносил имя Господа всуе, падал с лестниц и набивал себе шишки? Кто, как не она, был отвратительной, мерзкой, непослушной девчонкой, маленьким чудовищем, которое и кормить-то не стоило?

В «Плазе» они сидели довольно долго; Элоиза и Джон разговаривали со знакомыми. В другой день Габриэла ужасно радовалась бы такому времяпровождению, но сегодня ей было не до того. Боль в груди становилась все сильнее. И когда наконец Элоиза встала и объявила, что пора возвращаться домой, девочка почувствовала настоящее облегчение.

Джон сразу же вышел на улицу ловить такси, а Элоиза немного задержалась. Не спеша расплатившись с официантом, она взяла в руки свою элегантную сумочку и величественно тронулась к выходу. И в ресторане, и в вестибюле мужчины оборачивались на нее, и Габриэла, которая плелась следом, с невольным восхищением и ненавистью подумала о том, какая у нее красивая мама. «Ну почему, — снова и снова спрашивала она себя, — мама не может быть доброй?»

Это была одна из тех загадок, разгадать которую Габриэла не могла, как ни старалась. Тем не менее она продолжала ломать над этим голову и — о ужас!.. На выходе из отеля Габриэла споткнулась и нечаянно наступила на мысок материной туфли. На черной замше четко обозначилось пыльное серое пятно.

Габриэла еще не успела до конца осознать, что же она совершила, а Элоиза уже отреагировала. Она остановилась как вкопанная и со злобным удовлетворением указала наманикюренным пальцем на испачканную туфлю.

— Ну-ка вытри, — сказала она негромко, но у Габриэлы от страха сердце ушло в пятки.

— Прости меня, мамочка, прости, пожалуйста… — залепетала она, беспомощно оглядываясь по сторонам. Поза и жест Элоизы были весьма выразительны и красноречивы, но никто из окружающих этого не замечал или делал вид, что не замечает.

— Вытри немедленно! — повторила она, и Габриэла опустилась на корточки, от страха позабыв про боль.

У нее не было платка, поэтому она в панике принялась счищать пыльное пятнышко пальцами. На мгновение у нее в голове промелькнула мысль воспользоваться для этого подолом платья, но это рассердило бы Элоизу еще сильнее.

Габриэла удвоила усилия. Она терла и терла черную замшу своими тонкими пальчиками, пока они не заболели, но пятнышко грязи никак не желало исчезать. Наконец Габриэла справилась.

— Только посмей еще раз наступить мне на ногу, и я так тебя отлуплю, что век будешь помнить. — Этой хриплой фразой Элоиза дала дочери понять, что удовлетворена, и Габриэла мысленно возблагодарила бога за хорошую погоду. Если бы на улице было мокро, ей вряд ли удалось бы счистить с замши грязь, и тогда мать, несомненно, избила бы ее.

Впрочем, до вечера было еще далеко, и Элоиза вполне могла передумать.

Домой они возвращались на такси, но поездка не доставила Габриэле никакого удовольствия. С каждой минутой боль в груди все больше донимала ее. Девочка с трудом сдерживала тошноту. Лицо ее сделалось белым, как бумага, на лбу выступили капли пота, но она не произнесла ни слова жалобы, не издала ни единого звука.

На Элоизу, что называется, напал добрый стих, и, добравшись домой, она совершенно позабыла о дочери. Что касалось Джона, то, учитывая вчерашнюю ссору, Элоиза была с ним необычайно любезна. По крайней мере, она с ним разговаривала, и в ее голосе не звучало обычной насмешливой холодности.

Не успели они войти в прихожую, как Элоиза тут же отослала дочь наверх. Она терпеть не могла, когда Габриэла путалась под ногами.

Габриэла подчинилась почти с радостью. Ей было так больно, что единственное, о чем она в состоянии была думать, это о том, чтобы посидеть неподвижно хотя бы несколько минут. Но стоило ей очутиться в знакомой обстановке, как она тотчас вспомнила о Меридит. Красивая фарфоровая кукла была ее единственной подругой, которой Габриэла могла пожаловаться и от которой получала хотя бы видимость сочувствия. Теперь даже этого она лишилась.

Габриэла все еще раздумывала о том, как она будет теперь жить без Меридит, когда в коридоре послышался смех. Девочка сразу узнала голос матери и даже вздрогнула от удивления. Элоиза вообще смеялась очень редко, а сейчас она хихикала совсем как молоденькая девушка.

Джон что-то говорил ей, но слов Габриэла разобрать не смогла. Потом громко хлопнула дверь родительской спальни, и голоса смолкли. Похоже, мама и папа не ссорятся, потому что в этом случае они принимались кричать друг на друга. Теперь же из их спальни лишь изредка доносились приглушенные взрывы смеха, который отчего-то показался девочке если не счастливым, то вполне беззаботным и довольным.

Габриэла долго сидела, прислушиваясь и гадая, в чем дело. Она была уверена, что рано или поздно родители выйдут из своей комнаты хотя бы для того, чтобы покормить ее ужином, но ошиблась. Когда часы в холле пробили десять, ей стало ясно, что сегодня ей снова придется лечь спать голодной. Позвать их она не смела, да и вряд ли Джон или Элоиза стали бы объяснять ей свое Непонятное поведение. Что ж, ложиться без ужина ей было не впервой.

И, превозмогая вновь проснувшуюся в груди боль, Габриэла стала раздеваться.

В тот вечер никто из родителей так и не пришел к ней. Джон и Элоиза заключили временное перемирие и, уединившись в спальне, торопливо наслаждались друг другом. Элоиза простила — или сделала вид, что простила, — Джона за его вчерашнюю выходку, и это было настолько не характерно именно для нее, что он чувствовал себя по-настоящему сбитым с толку. Это — и еще то, что в «Плазе» он успел пропустить несколько порций мартини, — смягчило его настолько, что впервые за много месяцев Джона физически потянуло к Элоизе — к женщине, которой он уже давно и почти демонстративно пренебрегал.

Что касалось Элоизы, то и она почувствовала влечение к мужу совершенно неожиданно. В душе она уже давно поставила на нем жирный крест, и они до утра ворковали в своей комнате, словно двое голубков. Увы — их новообретенные чувства не распространялись на Габриэлу. Оба отлично знали, что этот мир — временный, и каждый спешил получить от него как можно больше удовольствия. Элоиза, во всяком случае, не собиралась жертвовать ни одной минутой, проведенной в постели с Джоном, ради того, чтобы накормить дочь.

Разумеется, Габриэла могла бы спуститься в кухню и пошарить там — после гостей всегда оставалось много разных вкусностей, но кто его знает, что будет, если она так сделает. Куда лучше — и уж точно безопаснее — было оставаться в комнате. Вскоре ей стало ясно, что и папа, и мама совершенно о ней забыли, и Габриэла легла спать, думая о том, что в этом есть и хорошая сторона. Пусть ее желудок буквально сводило от голода, зато ничего плохого с ней больше не случилось. Правда, было совсем не исключено, что, если папа и мама снова поссорятся и папа, как он часто поступал, уйдет на всю ночь, Элоиза поднимется в детскую, чтобы выместить на ней свою злобу и разочарование, однако думать об этом Габриэле не хотелось.

И действительно — в этот день ничего плохого не случилось. Джон и Элоиза не поссорились, папа никуда не ушел, и Габриэла в конце концов уснула.

Глава 4

К девяти годам — пережив еще два года побоев и унижений — Габриэла наконец нашла для себя что-то вроде отдушины, которая позволяла ей хотя бы на время забыть о боли и страхе. Она стала выдумывать всякие невероятные истории о феях, волшебницах, подменышах, корнях мандрагоры и других удивительных вещах и событиях, потом ей пришло в голову, что она может их за, писывать. Книжек у нее почти не было, и тетрадки, в которые девочка заносила свои выдуманные истории, коротенькие стишки и письма к воображаемым друзьям, с успехом заменили их. К тому же сам процесс письма ей очень нравился. По большей части Габриэла писала о счастливых людях, живущих в прекрасной стране, где происходили самые удивительные вещи, и невольно забывала о собственных бедах и невзгодах. Так, буква за буквой, строка за строкой, Габриэла начала создавать свой собственный мир, в котором она могла чувствовать себя в безопасности.

Она никогда не писала о своей настоящей жизни, о родителях и о наказаниях, которые становились все более жестокими и продолжительными. Эти рассказики и даже коротенькие новеллы были для нее единственным средством спасения, единственным способом уцелеть и не сойти с ума. Уходя в свой выдуманный мир, Габриэла получала необходимую передышку и возможность хоть ненадолго отключиться от окружавших ее ужасов. За внешне благопристойным и респектабельным фасадом скрывались горы почти нечеловеческих мук. Несмотря на свой не то чтобы солидный возраст, девочка уже догадалась, а вернее — почувствовала, что ни размер годового дохода ее отца, ни дом в престижном районе, ни благородное происхождение, которым так гордились ее родители, ничуть не отменяют мрачной реальности, среди которой она не жила, а выживала. То, с чем Габриэла сталкивалась каждый день, нормальному человеку не могло привидеться и в самом кошмарном сне. Тем не менее девочка умудрилась сохранить не только здравый рассудок, но и удивительно развитое воображение, которое рисовало ей картины радостного, оптимистического мира. Красота матери, ее элегантные костюмы, ее золотые и бриллиантовые украшения ничего для девочки не значили. Она лучше, чем ее сверстницы, и лучше, чем большинство взрослых людей, понимала, что такое настоящая, нормальная жизнь, и отчетливо видела уродливость и противоестественность жизни собственной. С самого нежного возраста; сначала инстинктивно, потом — все более и более сознательно, она разбиралась в том, что действительно важно, а что — наносное, внешнее, незначительное. Любовь, которой она не знала, означала для нее все. В этом слове был заключен целый мир, о котором она мечтала и который бессчетное число раз воображала себе, лежа после очередного наказания в своей одинокой кроватке.

Знакомые матери — гости, которые приходили к ним в дом дважды в месяц, — продолжали восхищаться ее ангельской внешностью и ее безупречным воспитанием.

Габриэла действительно никогда не дерзила родителям, убирала за собой одежду и даже мыла посуду, когда экономка брала выходной. В школе она отлично успевала по всем предметам. Единственное, что вызывало некоторую озабоченность учителей, так это робость девочки.

Она почти никогда не заговаривала первой, предпочитая молчать, если ее не спрашивали.

Физически Габриэла по-прежнему выглядела намного младше своего возраста, однако в умственном развитии опережала большинство одноклассников. Она была сообразительна и умна, обладала отличной, почти фотографической памятью, но самое главное — она очень много читала. Уже во втором классе ей разрешили сначала посещать школьную библиотеку, а потом и брать книги на, дом, и она вовсю пользовалась этой возможностью. Взятые в библиотеке книги, как и ее собственные рассказы и стихи, переносили Габриэлу в совершенно иной мир, находящийся в десятках и сотнях, световых лет от того ада, в котором она жила. Неудивительно поэтому, что она читала запоем, посвящая чтению все свое свободное время.

Элоиза сразу заметила, что дочь любит читать, и теперь в качестве наказания часто отнимала у нее книги и убирала под замок карандаши и тетради. Она была достаточно наблюдательна и, заметив, что Габриэла находит утешение в том или ином занятии, спешила вмешаться, но на этот раз достичь успеха ей не удалось. Когда мать в клочки рвала ее тетради с рассказами и возвращала в библиотеку книги (своих книг у Габриэлы по-прежнему почти не было), девочка просто садилась на стул и начинала грезить о своих далеких мирах, нанизывая выдумку за выдумкой на нити своего воображения.

И этого у нее уже никто не смог бы отнять — разве что вместе с самой жизнью. Даже Элоиза, которая была сверхъестественно проницательна во всем, что касалось поведения дочери, так и не сумела распознать, что стоит за этим «бессмысленным», как она выражалась, сидением на одном месте. Она пыталась излечить дочь от безделья, заставляя ее помогать в кухне, драить полы и чистить столовое серебро, но мечтать это Габриэле не мешало. По причинам, которые она сама еще не понимала, мать потеряла часть своей власти над ней, и порой девочка считала себя если не победительницей, то, по крайней мере, человеком, который уже пережил самое страшное и сумел уцелеть. Что ей теперь были самые грязные работы по дому и самые жестокие наказания?

Главное, мать больше не могла быть причиной настоящего горя. Душа Габриэлы стала для нее недоступна. Даже побои Габриэла переносила теперь легче. У нее теперь навсегда был волшебный мир, в котором все было правильно.

Разумеется, Элоиза продолжала считать Габриэлу ленивой, избалованной, испорченной девчонкой. Она считала, что ей уже пора начать отрабатывать свой долг перед родителями, и с каждым днем на худенькие плечи Габриэлы ложилось все больше и больше забот. Свободного времени у нее почти не оставалось, поскольку каждый раз, когда мать заставала ее «праздно» сидящей за своим письменным столом, она тут же находила для нее какое-нибудь дело. Ее жизнь больше, чем когда-либо, напоминала жестокую борьбу за существование. По мере того, как девочка становилась старше, предъявляемые к ней требования становились все жестче, а правила игры менялись чуть ли не каждый день. Все это заставляло Габриэлу на лету ловить малейшие признаки нарастающего раздражения или близкой вспышки гнева, чтобы своевременно предупредить их. Однако удавалось ей это далеко не всегда. Элоиза слишком ненавидела дочь, а значит, всегда находила повод показать это.

Она продолжала жестоко избивать Габриэлу. Правда, количество уроков в школе прибавилось, и, слава богу, Габриэла проводила дома на час-два меньше, чем прежде. Зато и преступления, в которых обвиняла ее Элоиза, стали серьезнее. Несделанная домашняя работа, чернильное пятнышко, помятый воротничок, пропавший модный журнал, сломанный зонтик (однажды, когда Габриэла шла из школы, внезапный порыв ветра просто вывернул зонт наизнанку, и девочке так и не удалось сложить его обратно) — все это дополнило и без того обширный перечень ее прегрешений.

Синяки и кровоподтеки, остававшиеся на ее теле после очередной порки, Габриэла виртуозно скрывала и от учителей и одноклассников. Впрочем, это было не очень трудно. В школе она почти ни с кем не играла, а приглашать товарищей домой Элоиза ей запретила, так как с трудом выносила присутствие одной Габриэлы. Она считала, что дочь способна разнести весь дом, — и не собиралась приглашать ей на подмогу других «таких же, как ты, маленьких мерзких свиненышей», как она говорила. И, глядя на ее искаженное яростью лицо, Габриэла верила: присутствие в доме хотя бы еще одного ребенка станет для ее матери невыносимо тяжелым испытанием.

Как бы там ни было, за все три года, что она проучилась в школе, учителя только однажды заметили, что с Габриэлой что-то неладно. Когда на переменке она прыгала через веревочку, подол ее школьного платья слегка задрался, обнажив огромный, черный с желтой каймой, синяк. Классная руководительница, разумеется, спросила у девочки, в чем дело. Габриэла ответила, что упала, когда качалась на качелях в саду за домом. Объяснение выглядело вполне правдоподобно. Учительница, посочувствовав девочке и посоветовав смазать синяк настойкой арники, вскоре обо всем забыла.

Что касалось Джона, то он по-прежнему ни во что не вмешивался. В последние два года Габриэла вообще видела отца очень редко. Он уезжал в командировки, посещал отделения банка в других городах, а иногда и просто не приходил ночевать. Постепенно девочке стало ясно, что папа и мама серьезно не ладят друг с другом.

Вообще-то родители никогда не жили особенно дружно, однако, когда примерно полгода назад они стали спать в отдельных комнатах, Габриэла почувствовала смутное беспокойство. Каждый раз, когда ее отец проводил вечера дома, Элоиза сердилась сильнее, чем обычно, и это тоже казалось девочке дурным знаком.

Зато, когда Джона не было, Элоиза часто исчезала, оставляя Габриэлу одну или с экономкой. Перед уходом она обычно подолгу говорила по телефону, потом долго и особенно тщательно одевалась.

Габриэле ясно было одно: отношения между ее родителями становятся все хуже день ото дня. Элоиза, не стесняясь дочери, отпускала в адрес мужа откровенно грубые замечания. Большей частью они касались каких-то таинственных «мужских способностей» папы, которые он проверял на других женщинах. Этих женщин Элоиза называла «шлюхами» и «просто утками», что было девочке не совсем понятно. Правда, «маленькой шлюхой»

Элоиза не раз называла саму Габриэлу, и девочка знала, что это — плохое слово, хотя его происхождение оставалось для нее загадкой. В конце концов, она никогда нигде не «шлялась», проводя дома все свободное от занятий в школе время. Но кто такие «просто утки»? Правда, одну такую утку папа «трахнул», однако на обед в этот день была баранина, и Габриэла начала догадываться, что «трахнуть» означает что-то вроде «переночевать в другом месте». Но не мог же папа в самом деле ночевать в деревянном домике для водоплавающих на пруду в Центральном парке. Однако спросить она не решалась.

Мать устроила бы ей очередной скандал, а папа… Папа все больше молчал. Он почти никогда не отвечал Элоизе, когда та заводила речь о его похождениях и называла его «блохастым кобелем» (еще одно непонятное сравнение). Он просто пил все больше и больше, потом вдруг исчезал на несколько дней, а Элоиза вымещала свою злобу на дочери.

По привычке Габриэла продолжала спать, свернувшись клубочком в ногах кровати, но ей по-прежнему не удавалось обмануть мать. Та находила ее для расправы в любом случае. Ничего поделать с этим было нельзя — оставалось только терпеть. Габриэла терпела, терпела из последних силенок, зная, что ее единственная задача — выжить, причем выжить в буквальном смысле слова.

То, что она, возможно, стала причиной ссор между матерью и отцом, тоже мучило Габриэлу. Правда, когда Элоиза накидывалась на Джона, она почти никогда не упоминала ее имени, однако Габриэла каким-то образом чувствовала, что не родись она на свет или родись она хорошей, послушной девочкой, и тогда, быть может, у мамы с папой все было бы по-другому. Но и тут Габриэла ничего не могла изменить; ей оставалось только смириться с этим, как она смирилась с бранью и побоями.

К Рождеству Джон уже почти не жил дома. Когда он все же появлялся, Элоиза приходила в настоящее бешенство. Это казалось невозможным, но все же она сердилась сильнее, чем когда-либо, насколько помнила Габриэла. Вместе с тем обвинения в адрес отца стали если не более понятными, то, во всяком случае, более конкретными. Все чаще и чаще она упоминала некую Барбару, с которой папа теперь «жил» и «спал». Кто такая эта Барбара, Габриэла, естественно, не знала — среди всех друзей и знакомых, перебывавших в их доме за много лет, не было ни одной женщины с таким именем. Барбару Элоиза тоже называла «шлюхой» и еще — «плебейкой», однако, несмотря на это, Габриэла чувствовала к этой неизвестной женщине что-то вроде симпатии. Уж если папа спит с нею в одной постели, рассудила она, значит, эта Барбара не может быть такой уж плохой.

Габриэла сама когда-то спала с куклой по имени Меридит, ближе которой у нее никого не было.

И все-таки понять до конца, что на самом деле происходит, она не могла. С каждым днем, нет — с каждым возвращением домой, которые были уже совсем редкими, отец становился все более далеким и чужим. Казалось, его ничто больше не связывает ни с Элоизой, ни с Габриэлой, ни с домом на Шестьдесят девятой улице. Он почти не разговаривал с дочерью и большую часть времени был сильно пьян.

В Рождество Элоиза вовсе не вышла из своей комнаты. Джон куда-то уехал днем раньше и долго не возвращался. В этом году в доме Харрисонов не было ни елки, ни украшений, ни подарков. Праздничный ужин Габриэлы состоял из бутерброда с ветчиной и листочком свежего салата, который она сама себе сделала. Она хотела сделать такой же и для мамы, но гораздо умнее было держаться тише воды, ниже травы и не попадаться матери на глаза.

Причина ненависти, которую питали друг к другу мама и папа, все еще не была ясна ей окончательно. Габриэла была уверена только в одном: в том, что все это имеет непосредственное отношение не только к таинственной Барбаре, к которой папа поехал в канун Рождества, но и к ней самой. Во всяком случае, Элоиза не раз заявляла дочери, что лучше бы той не появляться на свет.

«Для кого лучше?» — спросила себя Габриэла теперь. Несомненно — для всех: для нее самой, для мамы и для папы. Значит — она и есть главная виновница того, что мама и папа разлюбили друг друга.

Когда поздним рождественским вечером Джон наконец вернулся домой, он был сильно навеселе, и Элоиза учинила ему грандиозный скандал. Мама и папа не просто орали, запершись в спальне, а бегали по всему дому, опрокидывая стулья и швыряя друг в друга всем, что попадало под руку. Джон кричал, что больше не может этого выносить; Элоиза отвечала, что скорее убьет его и «эту чертову шлюху Барбару», чем позволит Джону уйти из дома. Потом она ударила мужа по щеке, и Джон впервые на памяти Габриэлы ответил ударом на удар. Сначала это потрясло ее, но очень скоро девочка инстинктивно почувствовала, что, как бы ни закончилась эта рукопашная, пострадавшей стороной в конечном итоге будет именно она, и никто другой. И впервые за девять с небольшим лет своей жизни она пожалела о том, что у нее нет ни по-настоящему надежного места, где она могла бы спрятаться, ни знакомых взрослых, к которым она могла бы обратиться за помощью и защитой.

Но помощи ждать было неоткуда, и Габриэле оставалось только ждать — ждать и надеяться, что и на этот раз все обойдется и мать не забьет ее до смерти.

Часа через два Джон, швырнув в жену последнюю статуэтку с камина, снова куда-то ушел, и Элоиза, слегка переведя дух, ринулась на поиски дочери. Ее волосы были распущены, как у самой настоящей фурии, глаза метали молнии, лицо исказила гримаса свирепой ярости. Она налетела на Габриэлу, словно ястреб на цыпленка, схватила за волосы, потащила в детскую и бросила на кровать. После первого же удара Габриэла почувствовала острую боль в правом ухе, но понять, что случилось, она не успела. На нее обрушился такой ураган, что девочка в ужасе закрылась руками, защищая лицо. Потом в руке матери откуда ни возьмись появился подсвечник. Она с силой ударила им по ногам дочери, но та только вздрогнула. Габриэла до смерти боялась, что в следующий раз тяжелый бронзовый подсвечник опустится ей на голову, но, к счастью, этого не случилось. Вместо этого Элоиза продолжила молотить дочь кулаками с такой силой, что в голове у бедняжки помутилось.

Габриэла перестала чувствовать что-либо. Она не стонала, не плакала и даже не пыталась уворачиваться. Инстинкт самосохранения подсказывал ей, что лучше дождаться, пока мать выдохнется, но это случилось не скоро. Элоиза была в таком бешенстве, что не ощущала усталости и не замечала даже, что до крови разбила костяшки пальцев правой руки. В конце концов она стащила Габриэлу с кровати и, несколько раз пнув ее ногой, ушла, оставив дочь валяться на полу.

Лишь убедившись, что мать не собирается возвращаться, Габриэла осмелилась пошевелиться. Как ни странно, на этот раз у нее ничего не болело — только из уха шла кровь. Сознание то отступало, то снова возвращалось подобно морскому приливу, и Габриэла мерно покачивалась на этих беззвучных волнах, чувствуя, как ее понемногу уносит все дальше и дальше от берегов реальности.

В глазах ее сгущался мрак, и Габриэла приветствовала его, решив, что это и есть смерть — блаженная смерть, которая наконец-то подарит ей покой. Время от времени ей чудились далекие голоса; во мраке проплывали расплывчатые световые пятна, и девочка подумала, что это, наверное, ангелы Господни пришли за ней.

Время близилось к рассвету, когда она осознала, что с ней действительно кто-то разговаривает. Голос показался ей знакомым, но она по-прежнему не могла разобрать слов. Габриэла даже не понимала, что это ее отец, не видела его слез, не слышала глухого возгласа ужаса, который сорвался с губ Джона, когда, отворив дверь детской, он увидел на полу растерзанное, жалкое существо, лежащее в луже начавшей подсыхать крови. Лицо девочки распухло и почернело, открытые глаза закатились, на ноге зияла глубокая рана, пульс был редким и неровным.

Первым побуждением Джона было вызвать «Скорую помощь», но он знал, что все это — дело рук Элоизы, и боялся вопросов, которые непременно начали бы задавать ему медики. Поэтому вместо того, чтобы вызвать врача на дом, он завернул девочку в одеяло и, легко подняв на руки, выбежал на улицу.

Ему повезло. Он сразу остановил такси и велел водителю срочно отвезти их в ближайшую больницу. До госпиталя Святой Анны они домчались за семь минут, однако за это время Джон едва не поседел. Ему все время казалось, что девочка перестала дышать. Он в отчаянии сжимал ее хрупкие запястья, нащупывая тонкую ниточку пульса. Оказавшись в приемном покое больницы, Джон уложил безвольно обмякшее тело дочери на первую же попавшуюся свободную каталку и хриплым голосом объяснил дежурной сестре, что его бедная Габриэла упада с лестницы.

По лицу его катились слезы, да и сам он выглядел таким несчастным и растерянным, что ему поверили, хотя от Джона все еще пахло виски. Девочка была в таком состоянии, что ни один нормальный человек не мог бы представить себе даже на минутку, что это — дело рук ее родной матери. Джону, во всяком случае, не задали ни одного вопроса — быть может, еще и потому, что времени не было. Врачи сразу же надели на Габриэлу кислородную маску, ввели в вену толстую иглу капельницы, после чего две санитарки увезли ее в отделение интенсивной терапии. Джон остался ждать в приемной.

Он просидел там несколько часов, прежде чем вышедший к нему молодой врач сказал, что девочка, без сомнения, будет жить. У Габриэлы оказались сломаны три ребра и порвана барабанная перепонка; кроме того, врачи подозревали сильное сотрясение мозга. Страшная рана на ноге, которая так напугала Джона в первые минуты, ни жизни, ни здоровью Габриэлы не угрожала, хотя его и предупредили, что шрам скорее всего останется. В заключение врач выразил надежду, что через несколько дней опасность будет уже позади и мистер Харрисон сможет забрать девочку домой.

«Только не домой!» — чуть не выпалил Джон, но вовремя спохватился. Вместо этого он спросил:

— Как вы считаете, сотрясение мозга — это… серьезно?

— Зависит от того, сколько времени прошло от момента падения до поступления в больницу, — ответил молодой врач. — Во сколько это случилось?

Но Джон только покачал головой.

— Возможно, она пролежала без сознания несколько часов, — выдавил он наконец из себя. — Я нашел ее не сразу. Меня, видите ли, не было дома…

И он отвернулся, думая о том, что сказал бы врач, если бы знал правду.

— Думаю, ничего страшного не произойдет, она поправится, — поспешил успокоить его врач, заметив выражение лица Джона. — Домашняя обстановка и соответствующий уход быстро поставят ее на ноги.

И Джон скрепя сердце заверил доктора, что они с матерью сделают все возможное для девочки.

Он не хотел уходить, не увидев дочь, и ему разрешили заглянуть к ней в палату. Габриэла спала. Это несколько успокоило его, и примерно через полчаса Джон решился наконец уехать. Уже сидя в такси, он неожиданно подумал о том, что он скажет Элоизе. Джон не знал, как остановить ее, как не дать изуродовать или убить девочку.

Он хорошо понимал, что вчера Габриэлу спасло только чудо и что в следующий раз ей может не повезти. Он мучился, но решиться ни на что не мог. А лучше всего будет уйти самому, навсегда бросить Элоизу, чтобы никогда больше не видеть того, что он увидел сегодня утром.

О дочери, о том, какая судьба ее ждет, Джон почти не думал. В больнице Габриэла была в безопасности, и это было все, что он желал знать.

Двери особняка он открывал не без содрогания. Когда же обнаружилось, что Элоизы нигде нет, Джон испытал настоящее облегчение. У него словно гора с плеч свалилась. Он понятия не имел, куда она могла отправиться, но не все ли равно. Машинально поглядев на часы, Джон прошел в библиотеку и, налив себе на два пальца чистого виски, опустился в глубокое кресло у камина, раздумывая над тем, что же он все-таки скажет Элоизе, когда наконец ее увидит.

Теперь-то он знал, что Элоиза — бесчувственное животное, злобная инопланетная тварь, бездушная машина, которая способна уничтожить все, к чему ни прикоснется. Когда-то он любил ее, но сейчас воспоминание об этом вызывало в Джоне одно лишь удивление. Он не понимал, как он мог так обмануться. Неужели он и вправду думал, что Элоиза может быть ему хорошей женой и доброй матерью их детям. Теперь, во всяком случае, Джон ничего так не желал, как оказаться от нее как можно дальше.

Элоиза вернулась домой вскоре после полуночи. На ней было вечернее платье из темно-синего бархата, и, несмотря ни на что, Элоиза оставалась чертовски привлекательной женщиной — она сама это знала и пускала в ход свои чары каждый раз, когда это было необходимо. Но только не сегодня.

Увидев мужа, полулежащего на кушетке с недопитым бокалом в руке, Элоиза смерила его взглядом, исполненным ледяного презрения.

— Как любезно с твоей стороны навестить меня, — проговорила она, не скрывая своего отвращения. — А ты неплохо выглядишь, Джон… И все-таки чему я обязана удовольствием видеть тебя здесь? Что, Барбара уехала из города или просто занята с другим клиентом?

Она стояла прямо перед ним, слегка помахивая в воздухе своей изящной бисерной сумочкой, и Джон испытал сильнейшее желание заорать на нее, выплеснуть остатки виски ей в лицо. Но что бы он ни предпринял, Элоиза все равно была намного сильнее его. Он, конечно, мог ее ударить, но это до странности ничего не меняло. Рядом с Элоизой он был рохля, тряпка — плюнуть и растереть.

— Тебе известно, где сейчас наша дочь? — спросил Джон заплетающимся языком. Он уже почти опустошил стоявшую в баре бутылку виски и снова был пьян. Несмотря на это, он точно знал, что именно он хочет и должен ей сказать. Единственное, о чем Джон сожалел, это о том, что не сказал ей этого раньше, но раньше он бы не посмел. Барбара вдохнула в него мужество, вид страшных ран Габриэлы укрепил его решимость, а виски — избавило от вечной, самому ему непонятной зависимости.

— Я вижу, тебе не терпится мне это сказать, — ответила Элоиза и улыбнулась с видом кошки, только что придушившей и съевшей беспомощного птенца. — Ты ее куда-то увез? Спрятал? Выгнал?..

Теперь Джон воочию лицезрел, каким чудовищем была его жена. Но вот чего он никак не мог взять в толк, это где же были его глаза раньше. Да что тут гадать — он сам хотел быть обманутым. Джон вообразил себе, какой должна быть Элоиза, и сам же поверил в собственную выдумку. И даже сейчас он не собирался думать о последствиях этого самообмана.

— Ты была бы рада, не так ли? — Джон криво усмехнулся. — Наверное, надо было отдать девочку в приют сразу после рождения. Или пустить по водам в плетеной корзинке. Ты была бы довольна, да и Габриэле было бы лучше…

Его лицо снова скривилось, но это была уже не улыбка. Джон с трудом сдерживал слезы.

— Избавь меня от этих глупостей, Джон. Где Габриэла? У Барбары? Ты что, решил ее похитить? Боюсь, в этом случае мне придется вызвать полицию. — С этими словами Элоиза положила на стол свою элегантную сумочку и села в кресло напротив, скрестив изящные ноги в тонких чулках. — Так что, Джон, где эта мерзавка? Где ты ее прячешь?

О, теперь Джон видел ее насквозь. В ней нет ничего, кроме мрака и черной ядовитой гнили, способной убить все живое. Похоже, Господь забыл вложить душу в это создание, и невольно думалось, а имел ли Творец вообще отношение к этому поистине безбожному существу.

Барбара была не так красива, но Джон не был ей безразличен. Ее предки не были аристократами, но у нее и душа, и сердце были на месте. Она любила Джона. И единственное, чего ему хотелось, это навсегда забыть Элоизу, выкинуть ее из своей памяти, из своей жизни и уехать как можно дальше, чтобы никогда больше с ней не встречаться. Габриэла мешала ему сделать это, но сейчас он готов был перешагнуть даже через нее. В любом случае помочь девочке было выше его сил — остановить Элоизу Джон не мог. Ему оставалось только спасаться самому, пока не стало слишком поздно.

— Габриэла в больнице, — сказал он с пьяной многозначительностью. — Когда я нашел ее сегодня утром, она была без сознания.

Он искоса взглянул на Элоизу. Одного этого было вполне достаточно, чтобы его снова затрясло от гнева, и Джон поспешно отвернулся. Теперь он стал бояться потерять над собой контроль. Зная про нее все, он ее убьет. Многое можно понять, особенно в близком человеке, но Элоиза была выше его понимания. Ее поведение пугало своей необъяснимостью, полной и беспросветной, хотя в этом он не мог бы признаться себе хотя бы из чувства самосохранения.

— Как удачно, что ты все-таки соблаговолил вернуться домой, — холодно заметила Элоиза. — Мерзавке здорово повезло…

— Если бы я пришел хотя бы на полчаса позже, девочка могла бы умереть! — закричал Джон. — Врачи обнаружили, что у нее сломаны ребра и порвана барабанная перепонка… К тому же они подозревают сотрясение мозга. — Он посмотрел на Элоизу и замолчал.

«А мне наплевать!» — вот что было написано на ее прекрасном лице. Переломы, сотрясения — для нее это были пустые слова, коль скоро они относились к такому никчемному существу, как Габриэла. Она нисколько не чувствовала себя виноватой.

— Ну и что? — равнодушно спросила она, пожимая хрупкими плечами. — Я что, должна зарыдать? Негодяйка заслужила все это и даже больше.

С этими словами она прикурила сигарету и как ни в чем не бывало пустила вверх тонкую струйку голубоватого дыма.

— Ты — сумасшедшая!.. — хриплым шепотом произнес Джон и нервным движением пригладил зашевелившиеся на голове волосы. — Ты маньяк…

Такого даже он не ожидал. Элоиза казалась совершенно непробиваемой — ничто не могло ее ни тронуть, ни взволновать. Ее неколебимое спокойствие и холодная жестокость не знали пределов, и Джона охватила паника.

— Я не сумасшедшая, Джон, — проговорила Элоиза. — А вот ты действительно смахиваешь на шизофреника.

Взгляни на себя в зеркало — ей-богу, словно только что сбежал из «желтого дома».

В глубине ее глаз Джон разглядел насмешку, и ему снова захотелось плакать.

— Ты же могла убить ее! Неужели ты не понимаешь?! — снова выкрикнул он, зная, что все, все напрасно.

В ней живет безумие, которое способно перекинуться на него.

— Но ведь я ее не убила, не так ли? — холодно возразила Элоиза и тут же добавила:

— Хотя, возможно, мне давно следовало это сделать. Ведь все наши проблемы, Джон, — из-за нее и только из-за нее. Если бы я не любила тебя так сильно, я бы не ревновала. Все было чудесно, пока эта маленькая тварь не встала между нами, пока она не очаровала тебя своими ангельскими голубыми глазками и белокурыми патлочками…

Слушая ее, Джон почувствовал, как сердце его леденеет от ужаса. Ему было совершенно очевидно, что Элоиза сама верит в то, что говорит. Обладая холодным, извращенным умом, она убедила себя в том, что девочка действительно виновата во всем, что произошло между ней и мужем, и что Габриэла на самом деле заслужила то жестокое обращение, которому подвергалась с раннего детства. И теперь никакими словами Элоизу нельзя было убедить в обратном.

«Все бесполезно! — с горечью подумал Джон, закусив от бессилия губу. — Она сошла с ума. Убеждать ее бессмысленно — Элоиза уже не понимает нормальных, человеческих слов».

И тем не менее он сделал еще одну попытку.

— Габриэла не имеет никакого отношения к тому, что произошло и происходит между нами, — сказал он как можно тверже. — Ты — настоящее чудовище, Эл. Ты просто спятила от ревности. Обвиняй меня, если уж тебе непременно нужно сделать кого-то виноватым, но не трогай Габриэлу. Ненавидь меня, потому что я предал тебя, изменял тебе, потому что я оказался слабаком и не смог дать тебе того, что было тебе нужно, но, пожалуйста, пожалуйста… — Тут он заплакал, но, не смущаясь своих слез, продолжал взывать к ее здравому смыслу:

— Прошу тебя, Элоиза, не обвиняй в наших бедах Габриэлу — она здесь ни при чем!..

— Ни при чем, вот как? — Элоиза раздавила в пепельнице сигарету и сразу закурила новую. — Это ты ослеп, а не я… — Она с горечью покачала головой. — Неужели ты не видишь, что Габриэла сделала с нами… с тобой? Ведь до того, как она родилась, ты любил меня! И я тоже любила тебя, а теперь погляди, что с нами стало!.. И все это из-за этой проклятой девчонки! Впервые за много-много лет в глазах Элоизы блеснули слезы, и Джон невольно вздрогнул. Она обвиняла их дочь даже в том, что он изменил ей, что полюбил другую женщину.

— Это не она — это ты виновата во всем! — воскликнул он. — Я разлюбил тебя, когда увидел, как ты ее бьешь! О, боже, когда-нибудь она будет ненавидеть нас за все, что мы ей сделали!

— Все, что я ей сделала, Габриэла заслужила, — убежденно повторила Элоиза. — За все то горе, которое она мне принесла, ее надо было бы пороть дважды в день железными прутьями, ее надо было бы убить… Из-за нее я потеряла все — семью, любовь, тебя…

— Но ты… ты же возненавидела ее с того самого дня, как она появилась на свет. Тогда она еще ничего не сделала.

— О, я предвидела, чем все это кончится.

— Остановись, Элоиза, остановись, пока не поздно! мрачно произнес Джон. — Иначе в один прекрасный день ты убьешь ее и проведешь остаток своих дней в тюрьме.

— Мерзавка этого не стоит, — усмехнулась Элоиза.

Она сама не раз думала об этом и старалась сдерживаться, чтобы не зайти слишком далеко. Разумеется, она делала это ради себя самой, соизмеряя силу ударов таким образом, чтобы причинить максимальную боль, но не убить. Но она куда лучше Джона понимала, что минувшей ночью подошла опасно близко к той черте, за которой могло случиться непоправимое. И… нисколько об этом не жалела. Пусть только эта маленькая дрянь вернется из больницы, она ей еще не то устроит.

Джон вспомнил госпиталь Святой Анны, вспомнил острый запах лекарств и безжизненное тело дочери, укрытое крахмальной простыней. Только сейчас он понял, что его запросто могли обвинить в избиении дочери. К счастью, никому это просто не пришло в голову. Ни врач, ни сиделки не могли представить, что такой хорошо одетый, прекрасно воспитанный господин, проживающий на престижной Шестьдесят девятой улице, способен избить ребенка. Любой вопрос на эту тему, даже заданный в самой вежливой форме, мог быть расценен как оскорбление, так что даже если кто-то что-то и заподозрил (а Джон от души надеялся, что это не так), то спросить не решился.

— Я не убью ее, Джон, можешь не беспокоиться, — вдруг заявила Элоиза, и это обещание заставило его содрогнуться. — Кстати, девчонка отлично знает, что во всем виновата. Она хитра и изворотлива. Лгунья проклятая, всем лезет на глаза, лебезит, а эти дураки тают. Ах, какой ангелочек! Она просто изводит меня, каждый день изводит!.. Ну, достаточно, я устала. — Она встала и потянулась. — К тому же твои нотации мне надоели. Ты сегодня ночуешь дома или опять поедешь к своей шлюшке? И когда, кстати, это кончится?

Никогда, мысленно пообещал себе Джон. Никогда!

Жить с этой холодной, бессердечной дрянью он не смог бы за все сокровища мира. Но вместе с тем он знал, что должен пробыть здесь хотя бы до возвращения Габриэлы. Жертвовать ради дочери всей своей жизнью Джон не собирался, но его пребывание дома способно на время успокоить Элоизу. И тогда, быть может, девочке хотя бы поначалу будет не так доставаться.

— Я еще немного посижу, — сказал он и, прищурившись на огонь в камине, налил себе новую порцию виски. Джон был очень рад тому, что теперь у них с Элоизой — раздельные спальни. Спать с ней в одной постели ему было по-настоящему страшно — он всерьез начинал побаиваться, что Элоиза может без колебаний прикончить его. Он несколько раз говорил об этом и Барбаре, но та нисколько не испугалась, простодушно твердя про законы, про полицию. Что ж, возможно, ей с ее ограниченным умом просто не дано было постичь, насколько Элоиза жестока и опасна. Никто не мог этого понять, за исключением его самого и Габриэлы.

— Значит, ты собираешься спать в своей комнате, — констатировала Элоиза и вышла из библиотеки, слегка покачивая бедрами.

Джон взглядом проводил выползающий за дверь шелестящий шлейф ее вечернего платья и залпом проглотил содержимое бокала. Элоизе он ничего не ответил — он снова думал о Габриэле. Лишь дождавшись, когда наверху хлопнула дверь спальни, Джон поднялся с кушетки и отправился в кухню за новой бутылкой.

Когда поздним вечером Габриэла наконец очнулась, то не сразу поняла, где находится. В свете небольшого ночника, стоявшего на столике возле кровати, она разглядела белые стены, белый потолок и лицо незнакомой женщины в белой крахмальной шапочке, которая смотрела на нее и озабоченно хмурилась. Заметив, что девочка открыла глаза, женщина ласково улыбнулась, и Габриэла невольно вздрогнула. На нее еще никто никогда не смотрел с такой добротой и сочувствием.

— Я… в раю? — негромко спросила девочка. Она была уверена, что умерла, и значит, можно ничего не бояться.

— Нет, милая, ты в больнице Святой Анны, но с тобой уже все в порядке… почти в порядке. Сюда тебя привез папа — он только что уехал домой, но завтра утром он снова придет навестить тебя.

В мозгу Габриэлы зародилась безумная надежда, что если она никогда не поправится, то ей, возможно, разрешат остаться в больнице насовсем. Но она была еще слишком слаба, чтобы разговаривать, поэтому только кивнула и сразу же почувствовала боль во всем теле.

— Постарайся не двигаться, — наклонилась к ней молодая сиделка, заметив, как исказилось лицо девочки.

И немудрено, сотрясение мозга должно было давать острую головную боль, к тому же из уха Габриэлы все еще сочилась кровь.

— Твой папа сказал, что ты упала с лестницы, — продолжила она, приветливо улыбаясь. — Тебе повезло, что он сразу привез тебя к нам. Но теперь уже все позади.

Ты обязательно поправишься, но несколько деньков тебе придется полежать у нас. Но не волнуйся — тебе у нас понравится. Мы будем ухаживать за тобой не хуже, чем дома.

Габриэла снова кивнула, хотя боль сделалась почти нестерпимой. Она была искренне благодарна этой незнакомой женщине, которая разговаривала с ней так спокойно и ласково, как никогда не говорила родная мать.

Потом Габриэла заснула и плакала во сне. Сиделка несколько раз подходила к ней, чтобы пощупать лоб. Утром она ушла домой, а на дежурство заступила другая, более опытная женщина. Она пощупала девочке пульс, заглянула в зрачки, потом стала менять повязку на ноге.

Вид раны озадачил ее настолько, что она несколько мгновений просидела неподвижно, вглядываясь в лицо Габриэлы. В глазах сиделки застыл вопрос, который вчера никто так и не осмелился задать отцу девочки. За свою жизнь она видела много похожих ран и ушибов у других детей и отлично знала, что это следы жестоких побоев.

Но сделать она ничего не могла. Избитые дети, вылежав в больнице сколько положено, неизбежно возвращались в свои семьи. И эта девочка тоже вскоре отправится домой. «Что с ней там будет?» — задумалась сиделка.

Дети бедняков рано или поздно попадали в больницу снова и по тому же поводу; что касалось Габриэлы, то тут дело было сложнее. Сиделка понадеялась, что родители девочки слишком напуганы делом своих рук. Возможно, Габриэла больше никогда не окажется в больничной палате. А может — наоборот. Сказать наверняка не мог никто.

Габриэла спала так крепко, что даже перевязка не смогла ее разбудить. Утром она плотно позавтракала, а после обхода снова уснула. Она была слишком слаба и на протяжении последующих нескольких дней в основном ела и спала, хотя дневной ее сон был неглубоким и тревожным. Дома ей никогда не разрешали валяться в постели, и подсознательно Габриэла боялась, что ее накажут, если застанут спящей. Дважды ее приезжал навестить отец.

Каждый раз ему приходилось объяснять, что мать Габриэлы не может приехать, потому что больна. Ему верили, и сочувствовали, и завидовали тому, какая у них славная, воспитанная дочурка. Действительно, Габриэла не капризничала, не жаловалась, никогда ничего не требовала и с благодарностью принимала все, что для нее делали. Она почти не заговаривала с сиделками и лишь внимательно наблюдала за тем, что и как они делают, и смущенно улыбалась, когда замечала, что на нее смотрят.

Джон приехал забирать ее первого января. Девочка выглядела очень бледной и худой. Когда, поблагодарив врачей и сиделок за все, что они для нее сделали, Габриэла вышла из дверей больницы, у нее все еще слегка кружилась голова, однако она нашла в себе силы, чтобы обернуться и помахать рукой сестрам и сиделкам, которые смотрели на нее из окон. Все они захотели проводить малышку, потому что успели полюбить Габриэлу.

«Второго такого милого и воспитанного ребенка просто не найти», — говорили они. Накануне вечером Габриэла призналась им, что ей не хочется возвращаться домой.

Все согласились, что такого в их практике, пожалуй, еще не было. За неполную неделю Габриэла успела сделаться любимицей всего педиатрического отделения.

Габриэла была в отчаянии. В больнице Святой Анны она впервые в жизни столкнулась с человеческим отношением, узнала, что такое жизнь без страха. И возвращение домой было для нее равносильно возвращению в ад.

Когда Габриэла и Джон приехали, Элоиза поджидала их внизу. Брови ее были сурово сдвинуты, а глаза смотрели обвиняюще и мрачно. Она так ни разу и не навестила дочь в больнице, да и Джону все время повторяла, что все эти глупые сантименты совершенно ни к чему.

Он с ней не спорил, но к дочери все равно ездил.

— Ну что, симулянтка, не надоело тебе валяться без дела? — спросила Элоиза, когда Джон поднялся в детскую, чтобы отнести туда вещи девочки и постелить ей постель. Врач сказал, что Габриэла все еще очень слаба и ей надо как можно больше лежать. К тому же девочка нуждалась в постоянном присмотре, так как после травмы барабанной перепонки чувство равновесия могло подвести ее в любой момент. «Вы же не хотите, чтобы Габриэла снова упала», — сказал он, и Джон мрачно кивнул. Он, конечно, не хотел, чтобы с его дочерью случилось то, что случилось, но ничего поделать здесь было нельзя. Габриэла возвращалась к Элоизе, и та могла снова сделать с ней все, что заблагорассудится.

— Мне очень жаль, мамочка, — пискнула Габриэла, не поднимая головы. — Я не хотела…

— То-то же!.. — Элоиза удовлетворенно кивнула. — И запомни: здесь тебе не больница. Если там ты сумела разжалобить врачей, то здесь я никакого нытья не потерплю, понятно?

С этими словами она повернулась на каблуках и ушла.

Вечером Габриэла ужинала вместе с, родителями, однако чувствовала она себя при этом крайне неловко.

Элоиза держалась с ледяной враждебностью; что касалось Джона, то он успел слишком много выпить и теперь явно думал о чем-то постороннем, не замечая ничего вокруг.

Габриэла так боялась сделать что-нибудь не так, что не могла проглотить ни кусочка. Руки ее дрожали так сильно, что, наливая себе воду из графина, она пролила несколько капель на стол и тут же в испуге покосилась на мать.

— Я вижу, за последнюю неделю твои манеры нисколько не улучшились, — едко заметила Элоиза. — Тебя там что, с ложечки кормили?

Габриэла только опустила глаза. Отвечать было опасно. До конца ужина она не промолвила ни слова и послушно поднялась в свою комнату.

В детской она быстро разделась и поскорее легла, прислушиваясь к тому, как внизу ссорятся и кричат папа и мама. Гроза, приближение которой она давно чувствовала, разразилась, и Габриэла была счастлива, что находится далеко от центра боевых действий. Впрочем, это ровным счетом ничего не значило, и, когда поздно ночью за дверью послышались шаги, девочка невольно сжалась в комок, думая, что это мама идет выместить на ней свою обиду.

Когда кто-то осторожно приподнял одеяло, Габриэла зажмурилась, ожидая первого жестокого удара, но его не последовало. Кто-то стоял над нею, но девочка не чувствовала знакомого запаха духов матери и не слышала шелеста ее платья. Она вообще ничего не слышала и в конце концов, не выдержав томительного ожидания, осторожно приоткрыла один глаз.

— Привет… Ты не спишь? — Это был Джон; он стоял рядом с ее кроваткой и смотрел на дочь с каким-то странным выражением на лице. Только теперь Габриэла почувствовала идущий от него сильный запах виски, но папа почему-то не выглядел пьяным.

— Я пришел сказать… взглянуть, как ты, — проговорил Джон, и Габриэла смущенно улыбнулась. Папа никогда раньше не делал ничего подобного.

— А где мама? — спросила она.

— Спит.

Габриэла с облегчением вздохнула. Боже, это было счастье, короткое, мимолетное счастье.

— Я… мне просто хотелось повидать тебя. — Джон осторожно опустился на краешек ее кровати. — Я очень сожалею… насчет больницы и всего остального. Сиделки сказали, что ты вела себя очень мужественно и что ты умеешь терпеть боль…

Но он и так знал, что Габриэла умеет терпеть боль и что она очень храбрая и сильная девочка. Гораздо сильнее его…

— Мне там было хорошо, — прошептала Габриэла, внимательно следя за выражением его лица. В отличие от Элоизы Джон не стал включать люстру, и она едва различала его черты в свете яркой зимней луны.

— Очень хорошо, — повторила она и отвернулась, смутившись.

— Я понимаю… — Джон немного помолчал. — Как ты себя чувствуешь?

— Хорошо… Ушко немного болит, а так больше ничего… Они меня вылечили.

Действительно, вот уже два дня голова у нее совсем не болела, да и стянутые пластырем ребра тоже почти не беспокоили. Впрочем, пластырь ей велели не снимать еще две недели.

— Береги себя, Габриэла. И всегда будь храброй и мужественной. Я знаю, ты все выдержишь, потому что ты очень сильная, — неожиданно сказал Джон, и девочка удивилась. Она не понимала, что папа хотел сказать.

Она — сильная? Это она-то сильная?! Плохая? Да, конечно… Непослушная? Тысячу раз — да, мама об этом постоянно ей твердит. Но сильная?.. Непонятно…

Но она не решилась ничего спросить, а Джон неожиданно замолчал. Ему хотелось сказать девочке, что он любит ее, но он не знал — как, какими словами он может выразить свои чувства. Потом ему пришло в голову, что если бы он действительно любил свою дочь, то не позволил бы Элоизе издеваться над ней. Он должен был схватить Габриэлу в охапку и убежать с ней на край света, пока мать не убила ее. Он должен был…

Он о многом передумал в эти минуты, но Габриэла так и не узнала, какие мысли мелькали в его голове. Джон просто сидел и молчал, глядя на нее. Потом он снова накрыл дочь одеялом и все так же молча встал. На пороге детской он на мгновение обернулся, но вышел, так ничего и не сказав. Дверь бесшумно закрылась за ним. Габриэла поспешно накрылась одеялом с головой. Она очень боялась, что Джон ненароком разбудит маму, но все обошлось, он неслышно на цыпочках прокрался к себе.

Потом она заснула и спала до самого утра, когда ее разбудил привычный крик матери.

— А ну, просыпайся, чертова дрянь!.. — завопила Элоиза, пинком распахивая дверь детской, и Габриэла, еще не опомнившись до конца, кубарем скатилась с кровати.

От резкой перемены положения снова мучительно заболела голова, заныли ребра, но Габриэла только прикусила губу и зажмурилась, ожидая удара или пощечины.

— Отвечай, дрянь, ты знала? Знала?! Он сказал тебе?

Сказал?! — С этими словами Элоиза схватила Габриэлу за худенькие плечи и затрясла так, что голова девочки закачалась на тонкой шее. Элоизе было совершенно наплевать, что дочь только вчера выписалась из больницы.

Элоиза требовала ответа и не сомневалась, что получит его.

— О чем? О чем, мамочка? Я ничего не знаю, честное-пречестное!.. — За неделю, проведенную в больнице, Габриэла успела отвыкнуть от подобного обращения и сейчас неожиданно расплакалась. Элоиза тут же наградила ее звонкой затрещиной, но Габриэла не могла сдержаться, и все равно слезы катились по ее щекам. По лицу матери она поняла, что случилось что-то ужасное, но что это могло быть, Габриэла не знала, и от этого охвативший ее страх стал еще сильнее.

— Я честное слово ничего не знаю, мама, милая, не бей меня! — в отчаянии выкрикнула девочка. Впервые на ее памяти Элоиза выглядела по-настоящему растерянной, и это напугало ее сильнее, чем могли бы напугать самая дикая ярость и самые жестокие удары.

— Ты знала, знала! — взвизгнула Элоиза. — Он сказал тебе, когда приезжал в больницу… Что он сказал, повтори мне слово в слово!

И она снова с силой тряхнула Габриэлу, у девочки лязгнули зубы.

— Он… ничего… не говорил. — Новая страшная мысль поразила ее. — Папа? Что с папой?!

У нее просто не укладывалось в голове, что с папой могло случиться что-то плохое. Быть может, он… Но прежде чем она успела представить себе, как папа бросается со скалы в пропасть (так поступил герой одного ее волшебного рассказа, когда злые великаны отняли у него единственную дочь), Элоиза выпалила:

— Он ушел, и ты об этом знала! И в этом виновата только ты, ты, ты!.. Ты доставляла нам столько хлопот, что он не выдержал и сбежал. Ты небось думала, что он любит тебя, правда? Так вот, ему на тебя наплевать! Он бросил тебя точно так же, как и меня. Так и запомни, маленькая дрянь, это ты во всем виновата! Ты одна! Он ушел, потому что ненавидел тебя! Он ушел из-за тебя, гадина, и теперь тебя некому будет защищать. Вот тебе, вот, вот, вот!..

И она ринулась на Габриэлу, выкрикивая проклятья и осыпая ее хлесткими ударами.

Только тут девочка начала понимать, что случилось.

Папа ушел от них. Вот зачем он заходил к ней вчера вечером — он хотел попрощаться. Теперь он был где-то далеко, а это значило, что у нее в жизни осталось только одно: непрекращающиеся, жестокие побои и боль. Папа велел ей быть храброй, быть сильной… Эти его слова были единственным, на что Габриэла могла опереться, но кулаки матери опускались на ее голову, на незажившие ребра с такой силой, что она не сдержалась и заплакала еще горше. Она просто не знала, как она сможет пережить этот нескончаемый кошмар. Неужели папа ненавидел ее? Габриэла была уверена, что это не правда, но теперь она заколебалась. Джон никогда не защищал ее, никогда ничем не помог, и вот теперь он и вовсе бросил ее, хотя не мог не знать, что мама постарается сорвать все зло на ней. И от этой неуверенности Габриэле стало так горько, что она даже забыла о боли.

Потом боль вернулась, но это была уже боль души, от которой ее не могли избавить ни в одной больнице.

Глава 5

Следующий год жизни Габриэлы был окутан мраком, в котором воздвигались и таяли неясные, расплывчатые фигуры. Злые горбатые тени подкрадывались сзади, преследовали ее днем и ночью и, визгливо крича, наносили ей удары и снова отступали в темноту. Вездесущий страх лип к коже, тек по спине холодным потом, отзывался острой болью в каждой клеточке ее избитого, худенького тела. И не было в этом мраке ни одного просвета, ни одного светлого пятна, на которое она могла взирать с надеждой.

Отец ее исчез и не подавал о себе вестей. Можно было подумать, что у Габриэлы никогда не было папы.

Джон не звонил, не писал, не приезжал, чтобы навестить ее; он не сделал ни одной попытки объяснить, почему все случилось именно так.

Впрочем, день, когда Элоиза получила первое уведомление от его адвоката, запомнился Габриэле надолго.

Мать была в такой ярости, что сначала зверски избила ее, а напоследок столкнула с лестницы. «Надеюсь, ты сломаешь себе шею», — сказала она при этом. К счастью, Габриэла даже не очень ушиблась, однако это был еще не конец. Элоиза не знала ни жалости, ни милосердия, и даже боязнь попасть в тюрьму за убийство ее больше не останавливала. Она прекращала истязать дочь только тогда, когда уставала сама. При этом она кричала, что ненавидела Габриэлу всю жизнь, что все ее несчастья — из-за дочери и что это она — мерзкая маленькая дрянь — виновата в том, что отец бросил ее. От нее же Габриэла узнала, что папа хочет жениться на женщине, у которой есть две маленькие дочки, которые с успехом ее заменят.

«Они — не такие, как ты! — выкрикивала Элоиза, награждая дочь увесистыми оплеухами и пинками. — Они красивы, добры, воспитанны, вежливы. Они умеют все, чего не умеешь или не хочешь делать ты. И Джон любит их!» — заканчивала она мстительно. Однажды Габриэла попыталась возразить. Она изо всех сил цеплялась за те чувства, которые всегда приписывала отцу. Элоиза буквально взбесилась. Схватив ершик для посуды, она заставила дочь открыть рот и стала промывать его жидким мылом для принятия ванн. Плотная мыльная пена летела во все стороны, попадала в глаза, лезла в горло и в нос, и в конце-концов Габриэлу вырвало. Ощущение собственного унижения и бессилия охватило ее. Папа любил ее — она знала это, верила… Или только хотела верить. Сомнения разъедали маленькую душу, и под конец Габриэла уже не знала, что ей думать.

Большую часть времени она по-прежнему проводила дома, читая или сочиняя свои собственные рассказы.

Время от времени Габриэла писала долгие, обстоятельные, хотя и несколько однообразные по содержанию письма папе, но она не знала его нового адреса и не могла их отправить. Хранить их тоже было небезопасно, поэтому чаще всего Габриэла рвала их на мелкие клочки и спускала в уборную.

Правда, несколько раз Габриэла пыталась выяснить, где теперь живет папа, но у нее ничего не получилось.

Спросить у матери она, разумеется, не могла, поэтому, выбрав момент, когда Элоиза куда-то уехала, девочка перерыла всю адресную книгу Нью-Йорка, но безрезультатно. В другой раз она позвонила в банк, где когда-то работал папа, но ей сказали, что мистер Харрисон оставил службу и переехал в Бостон.

В Бостон… Для Габриэлы это звучало примерно так же, как «в другую галактику», но она все еще на что-то надеялась. И лишь когда отец не объявился даже на ее десятилетие, Габриэла поняла, что потеряла его навсегда.

Несмотря на это, она частенько продолжала вспоминать последнюю ночь, когда Джон зашел к ней в комнату, и каждый раз испытывала непонятное смятение.

В голове ее роилось множество слов, которые она могла бы сказать папе тогда… И быть может, он бы никуда не ушел, не променял бы ее на двух других маленьких девочек, которые, как утверждала Элоиза, были гораздо лучше ее.

Ах, мечтала Габриэла, если бы я была послушнее или талантливее. Если бы мной можно было гордиться. Может, тогда бы он не оставил нас? «А вдруг, — прокрадывалась ей в голову страшная мысль, — вдруг мама меня обманывает и папа умер? Вдруг он попал под машину или под поезд?» Думать об этом было так страшно, что у Габриэлы перехватывало дыхание, и она гнала от себя эти картины, но они возвращались вновь и вновь, потому что ничем другим она не могла объяснить себе странного молчания отца.

При мысли о том, что папа мог погибнуть и что она никогда больше его не увидит, Габриэла непроизвольно вздрагивала. Она очень боялась, что может забыть, как он выглядит, и, если поблизости не было матери, тут же вскакивала и бежала к ближайшей папиной фотографии. Они, как ни странно, по-прежнему висели чуть не в каждой комнате, и Габриэла подолгу стояла перед ними, стараясь получше запомнить его лицо. Но однажды Элоиза застала ее за этим занятием и, выдрав фотографии из рамок, разорвала их.

После этого у Габриэлы остался только один снимок.

Ей тогда было три года, и они ездили в Истгемптон на ярмарку. Папа был очень красивый — он держал маленькую Габриэлу на руках и улыбался. Это была любимая фотография девочки, и она хранила ее как зеницу ока.

Вездесущая Элоиза нашла ее и, разумеется, порвала, предварительно отхлестав дочь по щекам.

— Забудь его! — рявкнула она. — Он тебя не спасет.

Элоиза ушла, а Габриэла еще долго сидела в своей комнате и плакала. После здоровенных оплеух щеки у нее горели, словно к ним приложили утюг, но сильнее этой боли было сознание того, что папа ее не любит. Ей трудно было в это поверить, но со временем девочка привыкла к мысли, что это скорее всего правда. Само молчание Джона неопровержимо доказывало, что дочь ему безразлична. И все же, вопреки логике, здравому смыслу и словам матери, Габриэла продолжала надеяться, что однажды получит от него весточку и убедится, что папа все-таки любит ее. Этого надо было только дождаться.

Габриэла пообещала себе — и ему, — что будет ждать.

Отец ушел от них в Новый год. Следующее Рождество Габриэла встречала одна. Элоиза весь день провела у каких-то знакомых. Вернувшись домой, она наскоро приняла ванну и, переодевшись в вечернее платье, снова уехала, чтобы провести вечер со своим новым другом из Калифорнии.

Этого человека Габриэла уже несколько раз видела у них дома. Он был высоким, смуглым, темноволосым и очень красивым мужчиной. Как и отца Габриэлы, его тоже звали Джон — Джон Уотерфорд, но он был совсем не похож на папу. Девочка немного его побаивалась. Правда, поначалу, когда Джон-второй заезжал за мамой, чтобы отвезти ее в ресторан или на концерт, он очень мило разговаривал с девочкой. Элоиза очень скоро дала ему понять, что совершенно ни к чему болтать с ребенком и ей это очень не нравится. «Габриэла — испорченная и хитрая девчонка», — частенько повторяла она, избегая, впрочем, пускаться в подробности, и очень скоро Джон Уотерфорд понял, что подружиться с девочкой — лучший способ потерять расположение Элоизы. Он тоже перестал замечать Габриэлу и только кивал в ответ на ее робкое: «Здравствуйте, мистер Уотерфорд».

Он, правда, был не единственным другом Элоизы. После того, как папа их бросил, в доме стало появляться много молодых мужчин, которых Габриэла никогда раньше не видела, но Джон Уотерфорд приходил чаще других. Из обрывков разговоров, долетавших до ее слуха, Габриэла узнала, что он приезжает в Нью-Йорк только на зиму, а летом живет в Сан-Франциско. Джон много рассказывал Элоизе о Калифорнии; он был совершенно уверен, что ей там очень понравится. Элоиза действительно несколько раз мимоходом упомянула о том, что она, возможно, съездит месяца на полтора в Рино[1].

Габриэла не знала ни что такое Рино, ни зачем маме понадобилось туда ехать, а Элоиза, разумеется, не потрудилась объяснить это дочери. Свои сведения девочка черпала из случайно подслушанных бесед матери с Джоном Уотерфордом и из ее телефонных разговоров. Сначала все было весьма неясным, расплывчатым и противоречивым, но постепенно поездка в таинственный Рино приобретала все более конкретные очертания. Габриэла начала задумываться, как быть со школой, если ей придется уехать с мамой на целых шесть недель. Но спросить об этом у Элоизы она, разумеется, не могла. Габриэла прекрасно знала, что своим вопросом она только лишний раз разозлит мать, но ответа не добьется.

Ей оставалось только одно — терпеливо ждать, ловить новые и новые обрывки разговоров и сопоставлять их с услышанным ранее, чтобы получить хоть какое-то представление о своем ближайшем будущем. Каждый день она бегала проверять почту, надеясь найти письмо от отца, но его все не было и не было. Однажды Элоиза заметила, как Габриэла роется в почтовом ящике, и сразу все поняла. Вооружившись отставленным было желтым кожаным ремешком, она заставила Габриэлу спустить штанишки и жестоко выпорола ее, но ни боль, ни испытанное унижение странным образом не произвели на девочку никакого особенного действия. Вообще в последнее время Габриэле стало казаться, что мать то ли слегка успокоилась, то ли просто устала. Во всяком случае, наказания стали не такими частыми и приобрели воспитательно-академический характер. Если раньше мать просто налетала на нее и начинала бить чем попало и по чем попало, то теперь она сначала заставляла Габриэлу принять наиболее удобное для наказание положение и, хлеща ее ремнем, почти доброжелательно втолковывала девочке, какая она дрянь, чудовище и мерзавка.

Возможно, впрочем, все это происходило потому, что теперь Элоиза была слишком занята своей собственной жизнью, так что на «воспитание» дочери у нее не оставалось ни времени, ни сил, ни желания. Объявив ее «безнадежной» и «неисправимой» («Твой отец наконец-то это понял и ушел!»), Элоиза как бы сняла со своих плеч часть материнского долга, и Габриэла вздохнула свободнее. Она могла больше не опасаться, что мать ворвется к ней посреди ночи и, сбросив на пол, примется топтать ногами. То, что она оказалась фактически предоставлена самой себе, даже радовало девочку. Случалось, что Габриэла не находила вовсе никакой еды, однако голодать ей было не привыкать. «Лучше так, чем мама снова будет расстраиваться», — рассуждала Габриэла, ложась спать и по привычке укрываясь одеялом с головой.

Их новая экономка Джанин уходила ровно в пять часов. Когда Элоизы не было вечером дома, она иногда оставляла для Габриэлы что-нибудь на плите или в духовке, однако это случалось не слишком часто. Если Элоиза обнаруживала, что Джанин «балует» девчонку, она устраивала сокрушительный скандал. По этой причине экономка была предельно осмотрительна и осторожна. Она ни во что не вмешивалась и старательно притворялась, будто ей все равно. У девочки были самые печальные глаза, какие Джанин когда-либо видела; каждый раз, когда она ловила на себе этот взгляд, сердце у нее обливалось кровью, но она очень хорошо понимала, что ничем не может помочь.

«Плохая ли, хорошая, а все ж таки — родная мать…» — вздыхала Джанин, тайком оставляя на плите миску с супом или пряча в духовку оставшиеся от обеда котлеты.

Иногда она даже ставила холодный компресс на синяк, который, как утверждала девочка, она получила, играя на школьном дворе или в спортзале. Но Джанин-то знала, что такие синяки в школе получить просто невозможно, если только там не порют детей розгами за малейшую провинность. Порой Джанин даже жалела, что девочка не может убежать из дома. Но даже если Габриэла решится на это, в конце концов ее найдут и вернут домой. Даже полиция не станет вмешиваться в отношения между матерью и дочерью до тех пор, пока Элоиза не убьет или не искалечит девочку.

Габриэла тоже это знала, несмотря на то что ей было всего десять лет. Она уже усвоила, что никакой помощи от взрослых ждать не приходится. Они не любят вмешиваться в чужие дела, если это грозит им хоть какими-то осложнениями, и не спешат спасти тебя от боли или опасности. Они просто закрывают глаза, затыкают уши и отворачиваются, если рядом с ними происходит что-то неприятное. Так поступил ее отец, а Габриэла по-прежнему была уверена, что папа — самый лучший из всех взрослых.

Но вот зима закончилась, наступила весна, и ненависть Элоизы к дочери сменилась почти полным равнодушием. Иногда она все же порола ее, но делала это словно нехотя, без прежнего рвения. Казалось, ей теперь совершенно все равно, что делает и как себя ведет дочь, — главное, чтобы она не попадалась ей на глаза. Габриэла время от времени удостаивалась нескольких пощечин за то, что «не слышит» обращенных к ней слов матери, но это все пустяки. Раньше мать измордовала бы ее до бесчувствия.

Кстати, в данном случае Элоиза была совершенно права — после травмы барабанной перепонки Габриэла действительно стала хуже слышать. Но она никогда на это не жаловалась, зная, что мать немедленно обвинит ее в том, что она «притворяется» и что ей «хочется снова полежать в больнице». В ее устах последняя фраза звучала как вполне конкретная угроза, поэтому Габриэла считала за благо помалкивать, хотя частичная потеря слуха иногда мешала ей и в школе. Впрочем, за исключением Элоизы, ее глухоты никто больше не замечал.

— Не смей делать вид, будто не слышала, что я тебе сказала! — выкрикивала Элоиза и старалась подкрепить свои слова звонкой оплеухой. По счастью, в последнее время Джон Уотерфорд слишком часто оказывался поблизости, а при нем Элоиза старалась не распускать рук.

Когда он приезжал в гости, она и вовсе не трогала Габриэлу. В его же отсутствие вспоминала о необходимости «воспитывать» дочь только тогда, когда Джон забывал позвонить или огорчал ее каким-то иным образом. Как и прежде, виновата во всем оказывалась Габриэла.

— Он терпеть тебя не может, ты, маленькая дрянь! — кричала Элоиза, награждая дочь ударами ремня. — Ему противно на тебя смотреть — вот почему он не приехал сегодня. Из-за тебя я снова останусь одна!

И Габриэла ни секунды в этом не сомневалась. Она только гадала, что будет, если мистер Уотерфорд вовсе перестанет приезжать к маме. Перспектива эта выглядела довольно мрачно, но девочка утешалась тем, что по всем признакам дядя Джон пока не собирался расставаться с Элоизой, хотя с наступлением весны он все чаще и чаще заговаривал о возвращении в Сан-Франциско.

Эти разговоры изрядно нервировали ее мать, а всякая ее неуверенность или волнение неизбежно выходили Габриэле боком, однако ситуация продолжала оставаться более или менее терпимой.

Весь март Джон Уотерфорд продолжал регулярно приходить в гости к Элоизе. Изредка они отправлялись в ресторан, но чаще просто запирались в библиотеке или поднимались в спальню и сидели там часами. Сколько девочка ни прислушивалась, до нее не доносилось ни звука, и она искренне недоумевала, что они там делают.

Каждый раз, когда мистер Уотерфорд проходил мимо ее комнаты, он молча улыбался или подмигивал ей совершенно по-дружески, и девочка чувствовала себя чуточку спокойнее. Он никогда не останавливался, чтобы поговорить с ней, словно она была прокаженной, но Габриэлу это вполне устраивало. Если бы не вечное недоедание, она была бы даже довольна своим существованием.

Но в начале апреля мистер Уотерфорд, как и собирался, уехал к себе в Калифорнию. Габриэла до смерти испугалась, что все вернется на круги своя. Однако, к ее огромному удивлению, Элоиза совершенно не выглядела расстроенной. Напротив, она была очень оживлена, деловита и казалась почти счастливой. С Габриэлой она не разговаривала, но для девочки это было истинное благословение господне. Элоиза часто уезжала из дома, занималась какими-то таинственными приготовлениями и подолгу болтала по телефону. Но когда дочь оказывалась поблизости, Элоиза понижала голос. Так что будущее оставалось для Габриэлы тайной.

Однажды ранним утром — примерно через три недели после отъезда Джона Уотерфорда — в их доме раздался звонок. Элоиза взяла трубку, и хотя Габриэла снова не слышала разговора, она сразу поняла, что это звонит дядя Джон. Все утро Элоиза пребывала в радостном ожидании, а когда девочка уходила в школу, она слышала, как мать велела Джанин перенести из подвала в спальню несколько дорожных чемоданов. Когда Габриэла вернулась, Элоиза продолжала паковать вещи: казалось, она собрала все свои самые любимые вещи. Габриэла стала ждать, когда и ей велят укладывать пожитки. Но только на следующий день вечером мать велела ей собрать небольшой облезлый чемодан, который она швырнула ей на кровать.

— А куда мы едем? — робко поинтересовалась Габриэла. Она непременно удержалась бы от вопросов, поскольку это было небезопасно, но сейчас она просто хотела знать, какие вещи ей следует взять с собой.

— Я еду в Рино, — коротко бросила в ответ Элоиза, однако ситуации это не проясняло. Уточнять что-либо было страшновато. Оставалось надеяться, что она угадает правильно и не очень разозлит мать, если уложит теплый свитер на случай, если Рино находится где-нибудь на Аляске.

И все же, по примеру матери укладывая в чемодан свои лучшие платья (не беда, что из многих она давно выросла — зато они были такие красивенькие!) и туфельки, она продолжала спрашивать себя, что такое этот Рино и будет ли там дядя Джон. Габриэла его почти не знала и не была уверена, что он ей нравится, однако она чувствовала, что если мистер Уотерфорд окажется там, куда они поедут, то мама будет довольна и не станет наказывать ее — во всяком случае, часто. Кроме того, дядя Джон казался ей очень спокойным человеком, потому что он никогда не кричал на маму. Правда, Габриэла боялась, что разочарует его точно так же, как папу. С некоторых пор это была ее навязчивая идея. Порой ей даже казалось, что любой человек, которого она хоть немножечко полюбит, в конце концов начнет ее ненавидеть. Как это возможно, она представляла себе не очень хорошо; козни злой феи Умиранды были бы здесь самым подходящим объяснением, но Габриэла уже давно не верила в эту давнишнюю свою выдумку. Но ведь любила же она папу, и чем все это закончилось? Как предотвратить неизбежную катастрофу, Габриэла не знала. Ей оставалось только надеяться, что дядя Джон придумает что-нибудь замечательное и очень умное. Тогда все они спасутся от злого рока.

Стараясь избавиться от тревожных мыслей, Габриэла снова начала писать рассказы, только на этот раз главным их героем был дядя Джон. Он представал в образе могучего рыцаря, отдаленно напоминавшего благородного и справедливого короля Артура. Он побеждал злую Умиранду одной левой, расколдовывал Габриэлу и заодно освобождал папу, который томился в сыром подземелье у злодея Барбакрюкса, после чего они вчетвером, включая и маму, начинали жить весело и счастливо в большом светлом замке под названием Рино.

Увы, Элоиза нашла эти истории и, разорвав их на мелкие кусочки, кричала на Габриэлу. «Маленькая шлюха, ты сама положила глаз на Джона Уотерфорда!»

Габриэла так и не поняла, что мама имела в виду и почему она так рассердилась. Она очень старалась, описывая дядю Джона, однако маме это почему-то не понравилось. Оставив без внимания пару уже привычных оплеух, Габриэла села писать еще один рассказ, в котором дядя Джон был теперь похож уже на Прекрасного Принца из сказки о Золушке. За это ей тоже здорово попало.

Мать застала ее как раз в тот момент, когда девочка описывала чудесный бархатный камзол с золотыми пуговицами и бархатные штаны до колен — парадный наряд героя. «Что тебе понадобилось в его штанах?!» — вопила Элоиза, награждая дочь звонкими шлепками по мягкому месту, и Габриэла, глотая слезы, почему-то подумала, что дядя Джон был бы очень недоволен, если бы узнал, как мама с ней обращается.

В новом рассказе, который приснился ей ночью, дядя Джон вместо феи Умиранды боролся с мамой и побеждал ее, но дальше Габриэла смотреть не захотела и проснулась. К ней снова вернулось ощущение, обретенное однажды, — она ненавидит маму. Ясно, что такую скверную девчонку не в состоянии терпеть возле себя ни один нормальный человек.

Вскоре после Пасхи, когда ранним субботним утром Элоиза и Габриэла сидели за завтраком, мать неожиданно подняла голову и улыбнулась дочери. За всю жизнь Габриэлы это случилось, без преувеличения, в первый раз. Девочка готова была испугаться, и только недобрые огоньки, плясавшие в глубине глаз матери, подсказали ей, что все в порядке, ничего из ряда вон выходящего не происходит.

— Завтра я уезжаю в Рино, — торжествующе произнесла Элоиза. Габриэла на всякий случай кивнула. Она просто не знала, как ей следует реагировать. Впрочем, Элоиза выглядела если не счастливой, то, по крайней мере, довольной.

— Ты собрала вещи? — снова спросила она, и Габриэла кивнула еще раз.

После завтрака Элоиза сама поднялась в детскую, чтобы проверить ее чемодан. Первым делом она собственноручно выкинула оттуда два любимых платья Габриэлы, которые были ей откровенно малы, но, к удивлению девочки, ничего не сказала и даже не отвесила обязательного в таких случаях подзатыльника. Никаких других непростительных ошибок дальнейшая тщательная инспекция не обнаружила, и Габриэла вздохнула с облегчением, когда мать отодвинула чемодан и выпрямилась.

В детской оставались только кровать, тумбочка, письменный стол и стул. Картинок на стенах здесь никогда не было, единственную фотографию отца, которая когда-то стояла на столе, Элоиза своими руками разорвала и выкинула, пол был чисто вымыт, а зимняя одежда в стенном шкафу была убрана в одинаковые пластиковые чехлы серовато-розового цвета.

— Наряды тебе не понадобятся. Не забудь свою школьную форму, — вот и все, что сказала Элоиза, убедившись, что детская находится в образцовом порядке.

— Не забуду, мамочка, — ответила Габриэла.

На самом деле мать просто не заметила ее школьной юбки и жакета, которые Рабриэла положила на самое дно чемодана. Она не знала, сколько времени они пробудут в Рино, к тому же школьная форма ей нравилась — она была очень удобной и достаточно длинной, чтобы скрывать постоянные синяки на руках и ногах. Впрочем, сейчас от ее синяков остались лишь едва заметные желтые пятна, но кто мог поручиться, что в Рино все не начнется сначала?

«Дядя Джон может поручиться», — с гордостью подумала Габриэла. Накануне вечером она написала длинный рассказ о том, как дядя Джон и Иисус Христос поплыли из Калифорнии в Антарктиду, чтобы спасти папу, прикованного ледяными цепями к огромному айсбергу, носившемуся в открытом океане по воле ветров и течений. Рассказ был надежно спрятан под матрасом — зная, что мать непременно проверит ее чемодан, Габриэла рассчитывала достать его лишь перед самым отъездом.

— Кстати, — сообщила Элоиза, не скрывая своего сарказма, — в июне твой папа женится. Я уверена, ты будешь рада об этом узнать.

Она хотела уязвить ее в очередной раз, но Габриэла почувствовала лишь разочарование. Грустно, что дяде Джону и Иисусу Христу не удалось освободить папу. Теперь он никогда не вернется к ней. И все же она была рада, что папа жив, что он не попал под машину и что его не съел страшный людоед Барбакрюкс. (На эту тему она сочинила сразу несколько рассказов, и в конце концов ей стало казаться, что с папой действительно случилось что-то ужасное. Никак иначе объяснить его упорное молчание она не могла.) — Ты никогда больше его не увидишь, — добавила Элоиза, внимательно наблюдавшая за выражением лица девочки. — Ты ему совсем не нужна — как и я. Ему всегда было на нас наплевать. Твой отец никогда не любил ни тебя, ни меня, и я хочу, чтобы ты запомнила это на всю жизнь.

И, ожидая ответа, она пристально поглядела на Габриэлу, которая молча стояла перед ней. В глазах Элоизы снова появились опасные искорки.

— Он никогда не любил нас, — с нажимом повторила она. — Ты ведь знаешь об этом, не правда ли?..

Габриэла кивнула. Иного выхода у нее просто не было. Ей хотелось сказать матери, что она не верит ни одному ее слову, но, видит бог, это могло стоить ей жизни.

Наученная собственным горьким опытом, Габриэла была теперь гораздо мудрее во всем, что касалось матери.

Не то чтобы она научилась лицемерить — просто стала гораздо осторожнее. Например, не собиралась нарываться на побои, защищая папу, которого все равно здесь не было. К тому же он, возможно, действительно не очень любил ее.

Но тут она вспомнила, как папа смотрел на нее в их последнюю встречу, и еще больше запуталась. Его взгляд яснее ясного говорил, что он все еще любит ее. Как же тогда мама может говорить, что… Неужели мама лжет?

Это была совершенно новая мысль, и Габриэла обдумывала ее весь остаток дня. Элоиза ушла куда-то с друзьями, и девочка, сделав себе огромный сандвич, долго сидела на кухне в одиночестве. У нее никак не укладывалось в голове, что мама может обманывать ее. До сих пор каждое ее слово девочка принимала за чистую монету, но теперь… Теперь весь мир, все ее представления о себе, о папе летели вверх тормашками. «Нет, лучше об этом не думать, — решила она наконец. — Лучше я подумаю о Рино».

Но и из этого тоже ничего путного не вышло. Габриэла знала только одно — ей предстоит далекое путешествие, во время которого она увидит много нового и интересного. Что ждет ее в Рино, зачем они туда едут — этого Габриэла не могла себе даже вообразить. Ей было ясно, что ответы на все свои вопросы она получит, только когда окажется там, в этом таинственном городе, и от этой неизвестности она чувствовала себя неуютно.

И, как ни странно, при мысли о том, что ей придется покинуть этот дом, Габриэле стало чуточку печально.

Здесь она прожила всю свою жизнь, по этим комнатам ходил ее отец, и ей до сих пор чудился чуть слышный запах его одеколона. Но ведь они уезжают не навсегда.

В конце концов она снова вернется сюда — вернется, пережив самое захватывающее приключение в своей жизни. Может быть, и дядя Джон тоже вернется с ними. И, если она покажется ему не такой уж плохой, он снова начнет с ней разговаривать? А вдруг… — при мысли об этом у Габриэлы на мгновение даже сердце замерло, — вдруг, если она будет очень, очень хорошей, он полюбит ее, как папа?..

Когда Элоиза вернулась домой, Габриэла уже давно спала. Она не слышала, как мать поднялась наверх и прошла по коридору в свою спальню, не видела торжествующей улыбки на ее губах. Элоиза начинала жизнь заново!

Перед ней открывались новые, счастливые перспективы, и она не собиралась позволять своему прошлому хоть сколько-нибудь омрачить их. И Элоиза уже знала, как она поступит со своими прошлыми разочарованиями — она оставит их здесь и накрепко запрет за собой двери, чтобы ничто из того, что на протяжении десяти лет отравляло ей жизнь, не прорвалось следом за ней в будущее.

Она буквально считала оставшиеся до отъезда часы.

В кармане Элоизы уже лежал билет на поезд, отправлявшийся завтра вечером, но Габриэла этого не знала. Мать вообще ничего ей не сказала. Боже, зачем лишний раз колебать воздух ради этой маленькой гадины. Не все ли равно, что она там себе думает. Несомненно одно — вина Габриэлы перед ней неисчерпаема.

Габриэла действительно не знала, во сколько они уезжают. Поэтому на следующий день она проснулась пораньше, поскорее умылась и причесалась. Когда в девять утра заспанная Элоиза сошла вниз, на столе уже дымился кофе, сваренный Габриэлой. Девчонка хорошо усвоила преподанные ей уроки — кофе был отличный, и, наливая его в чашку, Габриэла ухитрилась не пролить ни капли.

Поскольку Элоиза не сказала ей ни слова, Габриэла поняла, что ей удалось угодить матери. В другой раз она непременно обрадовалась бы, но сегодня девочка слишком волновалась. Ее так и подмывало спросить, когда же они наконец поедут на вокзал. Лишь огромным напряжением воли ей удавалось сдерживаться, чтобы ненароком не разозлить мать. А сделать это было проще простого — в этом Габриэла не раз убеждалась на собственной шкуре.

Прошло томительных полчаса, прежде чем Элоиза открыла рот и спросила у Габриэлы, готова ли она. Разумеется, она была готова. Габриэла уже давно уложила в чемодан последние мелочи (в том числе заветную тетрадь из-под матраса) и надела серую дорожную юбку и белый свитер. На кровати в детской были аккуратно разложены темно-синий блейзер, такой же берет и светлые перчатки — обычный наряд Габриэлы, когда они с матерью выходили вдвоем. Высокие белые гольфы были подтянуты и завернуты именно так, как любила Элоиза, а черные лаковые туфли Габриэла еще с вечера вычистила и натерла хлебным мякишем, в них можно было смотреться как в зеркало.

Иными словами, Элоизе совершенно не к чему было бы придраться. Вот если бы еще Габриэла сумела спрятать с глаз долой свои длинные белокурые волосы, тонкую гладкую кожу и огромные голубые глаза на бледном, словно фарфоровом лице, которые смотрели открыто и доверчиво и делали ее совершенно очаровательной. Габриэла уже не была младенцем, но еще не успела превратиться в долговязого, голенастого подростка. В свои десять лет она еще балансировала между этими двумя состояниями, сочетая в себе обаяние ребенка и красоту взрослой женщины, которой она непременно должна была стать через каких-нибудь шесть-восемь лет. Даже Элоиза не могла этого отрицать, и оттого желание вымазать дочери лицо сажей и облачить ее в грязную, желательно вонючую рвань было в ней сильно как никогда.

Элоиза терпеливо ждала, пока Габриэла сходит в детскую за чемоданом и верхней одеждой. Когда она наконец спустилась в холл, то сразу увидела, что маминых вещей нигде не видно. «Должно быть, — решила Габриэла, — мама хочет, чтобы я помогла ей снести их вниз».

Она повернулась, чтобы сходить за чемоданами Элоизы.

— Куда это тебя понесло?! — остановил ее сердитый окрик. У Элоизы было еще полно дел, и она начинала спешить.

— Я хотела… хотела помочь тебе с вещами, — пробормотала Габриэла, останавливаясь на нижних ступеньках лестницы и оборачиваясь назад.

— Я сама схожу за ними… потом, — ответила Элоиза и нахмурилась. — А сейчас — поторопись.

И Элоиза властным жестом указала ей на входную дверь.

Габриэла ничего не понимала. Она заметила, что Элоиза одета в старую серую юбку и черный свитер, в которых обычно ходила только дома или в саду, и что она даже не надела шляпку, а без шляпки Элоиза не выходила даже в аптеку. И все же Габриэла по обыкновению ни о чем не спросила. Подхватив свой небольшой чемоданчик, девочка послушно вышла на крыльцо.

Стояла чудесная солнечная погода; грушевые деревья в саду за домом пышно цвели и благоухали так, что даже запахи большого города не в силах были заглушить их тонкий аромат; из кустов живой изгороди доносились птичьи трели, но Габриэла неожиданно почувствовала, как в груди ее шевельнулось какое-то неясное беспокойство. Что-то было не так, но она еще не понимала — что.

В отчаянии девочка бросила взгляд назад — на дом, где она узнала столько страха и боли. На мгновение ей захотелось со всех ног броситься назад, чтобы снова забиться в самый дальний угол чулана. Габриэла уже давно не пряталась от матери, зная, что в этом случае ей попадет сильнее. Но сейчас что-то подсказывало, что ее ожидает нечто худшее, чем самое жестокое наказание.

Но Элоиза уже запирала дверь, и девочка только тихонько вздохнула, покоряясь неведомой судьбе, которая могла оказаться гораздо страшнее, чем все, что она знала до сих пор.

— Побыстрей, пожалуйста, у меня не так много времени, — железным голосом произнесла Элоиза, обгоняя ее и выходя на улицу. Там она взмахом руки остановила такси, и девочка снова подумала: «Почему мама без вещей?»

Но ответ был ей уже ясен. Куда бы ни ехала Элоиза, она ехала туда одна! Но в таком случае что же будет с ней, с Габриэлой? И зачем ей чемодан с вещами? И школьная форма? И учебники? Ответов на эти вопросы не было.

В машине Элоиза назвала водителю адрес, который ничего не говорил Габриэле. Она только сообразила, что это где-то в районе Восточных Сороковых улиц.

Куда же они едут? Зачем? Тягостная неизвестность очень быстро переросла в страх, однако расспрашивать мать Габриэла по-прежнему не смела, зная, что впоследствии ей придется дорого заплатить за свою несдержанность, невоспитанность, настырное любопытство и неумение держать язык за зубами. Элоиза всем своим видом показывала, что не намерена отвечать ни на какие вопросы.

Отвернувшись от дочери, она смотрела в окно на проносящиеся мимо дома и, казалось, о чем-то сосредоточенно думала. Раза два она бросила быстрый взгляд на свои наручные часики и, убедившись, что пока все идет точно по расписанию, удовлетворенно кивнула самой себе.

К тому времени, когда они подъехали к большому серому зданию на Сорок восьмой улице, у Габриэлы от страха тряслись руки, а к горлу подступала тошнота. Должно быть, на этот раз она совершила что-то действительно ужасное, и теперь мама везет ее в полицию или в исправительный дом, где наказывают преступников. Это предположение вовсе не казалось Габриэле невероятным, хотя она была далеко не глупой девочкой. Просто в том кошмарном мире, в котором она жила, возможно было абсолютно все. Габриэла никогда не могла чувствовать себя в безопасности. Она всегда была виновата, и неважно, в чем. Главное — виновата!

Тем временем Элоиза расплатилась и первой вышла из машины.

— Вылезай, — коротко приказала она и недовольно нахмурилась, следя за неловкими движениями дочери, которая никак не могла справиться со своим чемоданом.

Наконец Габриэла тоже выбралась из такси и огляделась, Решительно ничего не указывало на то, куда они приехали. Это могла быть и полиция, и тюрьма для малолетних преступниц, и даже замок людоеда Барбакрюкса, в котором он варил из маленьких непослушных девочек суп с перцем и клецками. Впрочем, в глубине души Габриэла была уверена, что ни один, даже самый голодный людоед не станет портить свой суп такой скверной девчонкой, как она.

Они долго ждали; Элоиза нетерпеливо позвонила, потом несколько раз стукнула по двери массивным латунным кольцом. Девочка между тем успела в подробностях рассмотреть и дверь, и само здание, которое казалось ей необычайно внушительным и суровым, почти угрюмым.

Кольцо было точь-в-точь как в замке людоеда, однако прорезанное в двери окошко, закрытое изнутри деревянной заслонкой, напоминало о тюрьме. Габриэла посмотрела на мать. Но лицо Элоизы не выражало ничего, кроме раздражения, вызванного бесконечным ожиданием, так что в конце концов Габриэла опустила голову и уставилась в землю, скрывая выступившие у нее на глазах слезы. Глубокий страх постепенно овладевал девочкой, и хотя она изо всех сил старалась ему не поддаваться, это у нее плохо получалось. Коленки у Габриэлы дрожали, слезы готовы были пролиться каждую секунду, нос заложило, но она не смела даже высморкаться, чтобы не разозлить мать.

Наконец за дверью послышалась какая-то возня, лязгнула защелка, и дверь слегка приоткрылась. Из-за нее выглянуло узкое и морщинистое лицо. С того места, где стояла Габриэла, его было трудно рассмотреть — девочка не могла даже сказать, женщина это или мужчина, ей вдруг показалось, что она видит перед собой саму фею Умиранду.

Напрасно Габриэла твердила себе, что фей не бывает, что она уже давно большая и совсем-совсем не верит в колдовство и злых волшебниц. Старые детские страхи волной нахлынули на нее, и Габриэла, жалобно пискнув, закрыла лицо руками.

— Что вам угодно? — спросил скрипучий, слегка надтреснутый голос, не имеющий ни пола, ни возраста.

— Я — миссис Харрисон, — ответила Элоиза, незаметно дернув Габриэлу за волосы. — Меня ждут. И, будьте добры, поторопитесь — я очень спешу, — раздраженно добавила она.

Габриэла приоткрыла один глаз. Страшное лицо исчезло, дверь захлопнулась, и девочка услышала удаляющиеся, шаркающие шаги.

— Мамочка, что… — шепотом начала Габриэла, не в силах дольше выносить мучительной неизвестности. — Скажи…

Элоиза резко повернулась к ней.

— Заткнись, — прошипела она. — И постарайся вести себя прилично. У меня просто ангельское терпение, но ты способна вывести из себя самого господа бога. Здесь на тебя найдется управа. В этом месте ни с кем не станут цацкаться. Надеюсь, они тебе вправят мозги, — закончила она и отвернулась.

Габриэла внутренне похолодела. Значит, — это правда.

Мама привезла ее в тюрьму… или в исправительный дом… Здесь ей предстоит ответить за десять лет непослушания и дурных поступков, из-за которых они обе потеряли папу…

Слезы чуть не брызнули у нее из глаз, но Габриэла снова сдержалась. Она знала, какое наказание ее ждет.

Ну конечно — смерть. Ее посадят на электрический стул или запрут в особой комнате без окон и пустят вонючий зеленый газ, в котором она будет барахтаться, пока не задохнется. Так вот какой этот Рино — таинственный и загадочный Рино, о котором она столько думала…

Габриэла уже готова была закричать от ужаса и, может быть, даже броситься бежать, хотя, конечно, это совершенно бессмысленно, когда тяжелая дверь снова начала открываться. На этот раз она распахнулась настежь, и девочка увидела длинный темный коридор с высоким сводчатым потолком, конец которого терялся во мраке.

На пороге стояла древняя скрюченная старуха в глухом черном платье до земли и наброшенной на голову черной шали. Старуха опиралась на клюку и была удивительно похожа на ведьму. Когда она сделала приглашающий жест рукой, девочка невольно ахнула. Ей очень не хотелось идти внутрь, но Элоиза схватила ее за руку и дернула с такой силой, что Габриэла влетела в коридор словно на крыльях. Тяжелая дверь закрылась, и девочка громко всхлипнула.

— Матушка Григория сейчас вас примет, — сказала старуха Элоизе, и та кивнула. Потом она со злобой посмотрела на хнычущую Габриэлу и снова дернула ее за руку.

— Прекрати сейчас же! — Девочка машинально втянула голову в плечи, ожидая удара, но его не последовало.

Очевидно, здесь даже Элоиза не смела распускать руки.

— Перестань выть! — повторила мать. — Когда я уйду, можешь реветь сколько влезет, но сейчас избавь меня от этого. Я не твой отец и не растаю от идиотских слез.

И сестры тоже этого не потерпят. Знаешь, как поступают монашки с детьми, которые плохо себя ведут?

Она так и не сказала, что именно делают монахини с непослушными девочками, но этого и не требовалось.

Парализованная ужасом, Габриэла во все глаза уставилась на огромное распятие над коридорной аркой, с которого свисал окровавленный Христос. Ей было так страшно, что она даже перестала плакать и только время от времени судорожно вздыхала. Все, чего она хотела, это умереть до того, как ее начнут наказывать за все грехи, которые она совершила в течение своей коротенькой жизни.

Христос, закатив мертвые, желтые глаза, продолжал скалиться на нее с креста, и вскоре Габриэла снова зарыдала в голос. И никакие угрозы, никакие тычки и щипки матери не могли ее остановить.

Она все еще плакала, когда старая монахиня снова появилась в коридоре и объявила, что они могут пройти к матери-настоятельнице. Элоиза и Габриэла, следуя за ней, повернули в другой коридор, скудно освещенный небольшими лампами и потрескивающими тонкими свечами в потемневших шандалах. Откуда-то издалека доносилось согласное, но мрачное пение множества голосов, и Габриэла снова подумала, что попала в такую страшную темницу, откуда нет выхода. Даже музыка, сопровождавшая пение, казалась ей траурной и тоскливой, и девочка почти смирилась с тем, что останется здесь и умрет.

Наконец старая монахиня остановилась у небольшой двери, которая почти сливалась с голой каменной стеной, и, жестом указав на нее, заковыляла прочь, тяжело опираясь на свою изогнутую палку. Глядя ей вслед, Габриэла снова вздрогнула, как от холода.

Элоиза, коротко стукнув в дверь, отворила ее.

В следующий момент Габриэла очутилась в небольшой полутемной комнате с узкими стрельчатыми окнами в решетках. Здесь незнакомо и сильно пахло чем-то сладковато-горьким, в огоньках свечей поблескивало еще одно распятие в углу, но на этот раз внимание девочки ненадолго задержалось на нем. Страшнее всего в этой комнате была женщина, которая поднялась им навстречу из-за небольшого, крытого зеленым сукном стола, на котором стоял тройной шандал с одной-единственной толстой свечой.

Эта женщина была высокой и широкой в кости. Как и старуха-привратница, она была вся одета в черное, и только лоб ее пересекала выступающая из-под накидки широкая белая полоска платка. Неподвижное серое лицо казалось высеченным из какого-то твердого камня; это впечатление еще усиливалось благодаря свету, падавшему на него под непривычным углом, отчего тени, протянувшиеся снизу вверх от нижней губы, носа и щек, образовывали как бы второе лицо, состоявшее из темных пятен и полос. Женщина смотрела на Габриэлу и Элоизу сверху вниз, и на одно страшное мгновение девочке показалось, что у монахини вовсе нет рук, но потом она поняла, что они просто скрещены на груди, а кисти спрятаны в широких рукавах монашеского одеяния. С пояса свисали тяжелые деревянные четки, и ничего не указывало на то, что перед ними — сама мать-настоятельница.

Впрочем, в отличие от дочери, Элоиза знала это наверняка. Только в прошлом месяце они дважды встречались и обсуждали, как лучше поступить с Габриэлой. Все было решено, но матушка Григория, по-видимому, не ожидала, что девочка будет так напугана и расстроена.

Она полагала, что миссис Харрисон сумеет как-то подготовить свою дочь к предстоящим изменениям в ее жизни.

— Здравствуй, Габриэла, — величественно произнесла она. — Меня зовут матушка Григория. Твоя мама, наверное, сказала, что тебе придется некоторое время пожить с нами, в нашем монастыре…

На губах настоятельницы не было ни тени улыбки, но глаза ее показались Габриэле добрыми. И тем не менее она не могла успокоиться так быстро. Поэтому она только отрицательно помотала головой и вновь залилась слезами. Она не хотела здесь оставаться. Ни за что!..

— Ты останешься здесь, пока я буду в Рино, — ровным голосом проговорила Элоиза, и настоятельница с интересом глянула на нее. Ей было совершенно очевидно, что девочка впервые слышит о монастыре и о том, что ей придется прожить здесь сколько-то времени. Кроме того, ей очень не понравилось, как миссис Харрисон обращается с дочерью, но она промолчала.

— Ты… ты надолго уедешь? — Габриэла подняла глаза на мать и посмотрела на нее со страхом и надеждой. Как бы ни относилась к ней Элоиза, кроме нее, у девочки все равно никого не было. «Быть может, — пронеслось в ее голове, — это такое новое наказание за то, что я не любила маму и не слушалась ее?» Может быть, Элоиза давно догадалась, что по временам дочь просто ненавидит ее, и привезла Габриэлу в монастырь, чтобы здесь ее наказали за скверные мысли?

— Я пробуду в Рино полтора месяца, — ответила Элоиза, даже не подумав как-то утешить дочь. Она даже отступила от нее на полшага, когда Габриэла попыталась ухватиться за ее юбку. Настоятельница внимательно наблюдала за обеими.

— А в школу? Как же я буду ходить в школу? — воскликнула Габриэла, цепляясь за эту идею как за свое единственное спасение.

— Ты будешь учиться у нас, — вступила матушка Григория, но это нисколько не утешило Габриэлу. Ей было страшно как никогда в жизни. Пусть лучше мама бьет ее каждый день. Все лучше, чем оставаться в этом страшном доме, где живут страшные старухи, где все ходят в черном, где вокруг одни глухие толстые стены и на каждом шагу висят большие, страшные распятия. Будь у нее выбор, и она бы с радостью отправилась с мамой домой, пусть даже там ее ждала самая жестокая порка, но никакого выбора у нее не было. Элоиза решила, что Габриэла должна остаться здесь. Значит, так и будет.

— У нас уже есть две девочки-пансионерки, — объяснила мать-настоятельница. — Правда, одной из них уже четырнадцать, а другой — почти семнадцать, но, я думаю, ты с ними подружишься. Сначала они тоже плакали, но потом им у нас понравилось.

Она не упомянула о том, что девочки были сиротами Их родители погибли. Девочки приходились двоюродными сестрами одной из послушниц ордена, и по ее ходатайству матушка Григория согласилась приютить обеих в монастыре, пока не будет найден какой-либо выход.

Что касалось Габриэлы, то, как считала настоятельница, пребывание в обители было для нее временной мерой Два, в крайнем случае — три месяца, как сказала ее мать.

Потом девочка вернется домой.

Настоятельница ждала, что миссис Харрисон объяснит это дочери хотя бы сейчас, но Элоиза молчала, и матушка Григория вновь подивилась странной напряженности, которая существовала между матерью и дочерью.

Она буквально бросалась в глаза, но ее природу настоятельница понять не могла. У нее сложилось впечатление, что девочка смертельно боится матери. Она отбрасывала такое объяснение как невероятное, хотя оно настойчиво возвращалось снова и снова. Возможно, решила наконец настоятельница, все дело в семейных сложностях.

Она знала, что полтора года назад отец девочки оставил семью и в ближайшее время собирался жениться во второй раз. Элоиза ехала в Рино, где должен был состояться бракоразводный процесс. Настоятельница, разумеется, этого не одобряла, однако она была далека от того, чтобы читать проповеди миссис Харрисон. В данном случае ее заботила только Габриэла, которой предстояло прожить в сестричестве до тех пор, пока ее мать не вернется в Нью-Йорк.

Габриэла продолжала громко всхлипывать, Элоиза бросила нетерпеливый взгляд на часы. Брови ее подскочили чуть не до самой прически.

— Мне пора идти, — поспешно объявила она. — Иначе я опоздаю к поезду.

Но не успела она сдвинуться с места, как маленькая ручка метнулась к ней и вцепилась в ее юбку.

— Мамочка, миленькая, пожалуйста!.. Не бросай меня! Я буду хорошо себя вести, клянусь! Пожалуйста, позволь мне поехать с тобой!..

— Не говори глупости! — сердито отрезала Элоиза и, борясь с отвращением, принялась отрывать от юбки тонкие пальчики дочери. Никогда прежде Габриэла не позволяла себе хвататься за нее, и Элоиза была вне себя от гнева и презрения.

— Рино — не самое подходящее место для маленьких девочек, — вмешалась матушка Григория и, бросив на Элоизу короткий, неодобрительный взгляд, добавила:

— Впрочем, как и для взрослых.

Она не знала, что Джон Уотерфорд уже зарезервировал для Элоизы номер в одном из самых роскошных ранчо-пансионатов[2] в окрестностях Рино. Они собирались прожить там вдвоем все полтора месяца, а может быть, и больше. Джон хотел научить Элоизу ездить верхом по-техасски.

— Твоя мама скоро вернется, Габриэла, — добавила мать-настоятельница гораздо более мягким голосом. — Вот увидишь — ты и не заметишь, как пролетит время…

Но все было бесполезно. Матушка Григория видела, что девочка охвачена паникой и что Элоизе на это ровным счетом наплевать. Она, похоже, даже не замечала состояния дочери.

В этой ситуации настоятельница приняла единственно верное решение. Выйдя из-за стола, она чуть заметно кивнула Элоизе в знак того, что та может идти, а сама шагнула к Габриэле.

— Веди себя хорошо, слышишь? — сказала Элоиза дочери, подтягивая перчатки и поправляя на плече сумочку. На губах ее появилась легкая улыбка — наконец она избавилась от этой вечной обузы. Выражение глубокого горя на лице дочери нисколько ее не тронуло — Элоиза откровенно радовалась близкой свободе.

— И не вздумай шалить, — добавила она строго. — Если я только узнаю, что ты не слушалась…

Они обе знали, что это значит в устах Элоизы, но Габриэле было уже все равно. Обхватив Элоизу обеими руками за талию, она зарыдала громко и безутешно, оплакивая и потерянного отца, и мать, которой у нее никогда не было. Одиночество, отчаяние, страх — такие безысходные, что их нельзя было описать словами, — все было в этом протяжном и тоскливом рыдании, способном заставить обливаться кровью даже каменное сердце. Но для Элоизы это по-прежнему ничего не значило, потому что у нее вовсе не было сердца. Во всяком случае, так подумала мать-настоятельница, наклоняясь к девочке и заглядывая в ее бездонные голубые глаза.

Она выждала еще немного, думая, что Элоиза хотя бы поцелует дочь на прощание, но та почти толкнула девочку в объятия настоятельницы.

— До свидания, Габриэла, — сказала она холодно и… отвернулась, встретившись со взглядом все понимающих глаз дочери. Именно в этот момент Габриэла поняла, что это такое, когда тебя бросают, и как это больно, когда тебя бросают… Больнее всего на свете.

Неожиданно она замолчала и стояла очень тихо и прямо, хотя рыдания продолжали сжимать ей горло.

Элоиза быстренько выскользнула за дверь.

Простучали по коридору каблуки ее туфель, и на несколько секунд воцарилась тишина. Тишина и одиночество окружали Габриэлу со всех сторон. Она медленно начала погружаться в них, как в бездонную пучину, но тут ее взгляд остановился на лице настоятельницы. Глаза мудрой женщины были словно два маяка во мраке, словно два светоча жизни, словно две руки, протянутых утопающему. И тут что-то произошло. Словно не взгляды, а души встретились в этот момент — встретились, разглядели и потянулись друг к другу.

В следующую секунду матушка Григория шагнула к судорожно всхлипывающей девочке и, не говоря ни слова, прижала ее к себе.

После недолгого колебания Габриэла тоже обхватила ее обеими руками. Она поняла или, вернее, почувствовала желание и способность старой настоятельницы защитить ее от этого жестокого мира, который нанес ей глубокую, почти неисцелимую рану. В этих объятиях были сила, нежность и любовь. Габриэла знала, что отныне может на них твердо рассчитывать. Девочка уткнулась лицом в грубую черную ткань накидки и снова заплакала. И эти очищающие слезы вымыли из ее души боль, страх, отчаяние и горечь невосполнимых потерь, которыми была полна маленькая жизнь Габриэлы. Здесь она была в безопасности — она твердо знала это и продолжала рыдать, но уже от счастья и чувства невероятного облегчения.

Глава 6

Первая трапеза Габриэлы в монастыре Святого Матфея оставила у нее двойственное впечатление. Все ей здесь было внове, все вызывало удивление и даже беспокойство, порожденное боязнью совершить какой-нибудь непростительный промах, однако, несмотря на это, Габриэла чувствовала себя очень уютно и не испытывала привычного гнетущего страха.

Перед трапезой все сестры в течение часа молились в монастырской церкви вместе с матушкой Григорией, и девочка была поражена их суровой сосредоточенностью и тишиной, в которой они внимали латинским молитвам. Но в трапезной те же самые сестры, которые казались ей совершенно одинаковыми, безликими и молчаливыми, почти мрачными, совершенно преобразились.

По случаю воскресенья сестрам разрешалось разговаривать во время еды, и огромная трапезная, в которую робко вошла Габриэла, оказалась полна весело щебечущими, улыбающимися, счастливыми женщинами.

В монастыре жили около двухсот монахинь и послушниц, причем большинство из них были не старше двадцати — двадцати пяти лет. Пожилых — ровесниц матушки Григории, было всего около полутора десятков, а совсем старых — и того меньше. Монахини преподавали в ближайшей школе или работали сиделками в одной из больниц. Разговоры за столом в основном вертелись вокруг медицины и смешных случаев на уроках, однако многие говорили и о политике или о простых домашних делах — начиная с того, как лучше приготовить тушеную морковь с чесноком и соей, и заканчивая кружевоплетением и шитьем.

Появление Габриэлы не осталось незамеченным, но внимание, проявленное к ней обитательницами монастыря, не было тягостным. К концу трапезы почти каждая из монахинь обменялась с ней шуткой, парой слов или просто улыбкой или приветливым взглядом. Даже самая старая сестра Мария Маргарита — та самая привратница, которую Габриэла сначала приняла за ведьму, — подошла к ней, чтобы погладить по голове. Вскоре Габриэла узнала, что, несмотря на устрашающую внешность, все в монастыре очень любили старую и мудрую тетушку Марию. В молодости, еще совсем юной девушкой, сестра Мария миссионерствовала в Африке и даже была ранена туземцами во время какого-то конфликта между племенами. В монастыре Святого Матфея она жила вот уже больше сорока лет и была высшим авторитетом в вопросах веры, благо Священное Писание знала назубок. В этом с ней не могла сравниться даже матушка Григория, на плечах которой лежали в основном хозяйственные и организационные заботы.

Но все это стало известно Габриэле гораздо позже; сейчас же она только удивлялась — удивлялась всему, что видела вокруг. Она, которая всю жизнь была одинока как перст, вдруг оказалась в настоящей семье, состоящей из двух сотен женщин, каждая из которых относилась к девочке тепло и дружелюбно, как к младшей сестре. Это , было так непривычно, что Габриэла даже растерялась.

Она не заметила ни одного злого или, по крайней мере, недовольного лица, и это тоже было неожиданно и странно. «Не могут же они все быть совершенно счастливыми. Так не бывает!» — подумала она и на всякий случай придвинулась поближе к матушке Григории, в которой по-прежнему чувствовала свою главную защитницу. После десяти лет жизни с Элоизой, больше всего напоминавшей хождение вслепую по минному полю, ей трудно было принять хорошее отношение как должное. Все ей казалось чуть ли не сном. И все же, с благодарностью кивая в ответ на добрые слова или называя свое имя, когда кто-то из сестер подходил познакомиться, Габриэла уже чувствовала, что ей здесь будет хорошо. Одни имена монахинь — сестра Элизабет, сестра Аве Регина, сестра Иоанна, сестра София, сестра Юфимия, сестра Энди, сестра Жозефа — звучали для нее как райская музыка.

— Добро пожаловать к нам, Габи, — сказала ей сестра Лиззи — молодая красивая женщина со светлой гладкой кожей и большими зелеными, смеющимися глазами. — Ты еще слишком молода, чтобы быть монахиней, но богу может потребоваться и твоя помощь.

А Габриэла так растерялась, что не сразу нашла, что ответить. Ее еще никто никогда не называл «Габи», никто не смотрел на нее так ласково и весело, как мог смотреть только ангел небесный. Габриэле ужасно захотелось дружить с Лиззи, разговаривать, выполнять для нее мелкие поручения, лишь бы всегда быть рядом.

А Лиззи — без всяких вопросов со стороны девочки — рассказала ей, что она пока только готовится к первому постригу и что желание служить богу возникло у нее давно. В тринадцать лет она заболела корью, и ей было явление Девы Марии. И больше Лиззи уже не сомневалась, какой путь ей предуготован.

— Тебе, быть может, это покажется странным, — закончила она свой рассказ, — но на самом деле подобные вещи случаются чаще, чем принято считать.

Теперь Лиззи было двадцать лет, и она работала сиделкой в детском отделении муниципальной больницы.

Должно быть, именно поэтому ее сразу потянуло к бледной, напуганной девочке с большими голубыми глазами.

Она сразу почувствовала, что за этой скованностью, за , этим не по возрасту печальным взглядом скрывается какая-то трагедия, которой девочка, возможно, так никогда и не решится с ними поделиться.

Поболтать с Лиззи было очень приятно, и все же самым значительным за сегодняшний день — да и во всей своей жизни — событием Габриэла продолжала считать утреннюю беседу с настоятельницей. Собственно говоря, разговора как такового не было. У Габриэлы просто не было слов, чтобы выразить все, что происходило у нее в душе. Девочка почувствовала, — что в лице матушки Григории она нашла настоящую мать, мать, которой у нее никогда не было. И это ощущение было самым прекрасным в мире. Теперь Габриэла понимала, почему другие обитательницы монастыря выглядят такими веселыми и счастливыми, и у нее не было иного желания, кроме как стать одной из них хотя бы на время.

Мать-настоятельница со своей стороны ненавязчиво, но внимательно наблюдала за девочкой, исподволь помогая и поддерживая ее, когда ей казалось, что Габриэла может не справиться сама. Девочка казалась ей очень" застенчивой, хрупкой, ранимой, но вместе с тем в ней была какая-то непонятная тихая сила. Ее душа, казалось, способна была вместить гораздо больше, чем душа десятилетнего ребенка, но она была глубоко ранена — отсюда смущение, неуверенность, страх, закрытость и крайняя осторожность в общении с незнакомыми людьми.

Матушка Григория пока ни о чем не расспрашивала девочку, однако догадывалась, в чем тут дело, — ведь она видела мать Габриэлы. Настоятельница не знала подробностей, но была совершенно уверена: эта девочка прошла через настоящий ад и благодаря неисповедимой милости Господа сумела не сломаться, уцелеть и при этом не ожесточиться.

Да, с Габриэлой все было в порядке, но матушке Григории было пока не ясно, сумеет ли девочка оправиться настолько, чтобы начать делиться сокровищами своей души с другими. В монастыре было несколько монахинь и послушниц, которые поступили сюда в столь же плачевном состоянии, что и Габриэла. Настоятельница хорошо помнила, как трудно было с ними в первое время.

Они формально относились к своим обязанностям по монастырю, а все свободное время посвящали одиноким слезам или молитвам. Но со временем они узнали, что общение — спасительно. Сейчас эти молодые женщины были опорой и гордостью матери-настоятельницы. Трое из них не покладая рук трудились в госпитале при доме престарелых, день и ночь ухаживая за безнадежными больными. Одна, выучившись на врача, уехала с миссией в Юго-Восточную Азию, чтобы нести людям не только свет веры, но и подлинное христианское милосердие.

Станет ли Габриэла такой? Матушка Григория почти не сомневалась, что станет, хотя через полтора месяца ей предстояло вернуться в семью. Но в ней были сила и целостность натуры, которые — с божьей помощью — могли помочь ей преодолеть себя и в конце концов стать нормальным человеком. Собственно говоря, несмотря на свой возраст, личностью Габриэла уже была.

После трапезы Габриэла познакомилась и с двумя монастырскими пансионерками. Это были те самые девочки-сироты, о которых она слышала утром. Младшей — ее звали Натали — было четырнадцать лет. По характеру она была живой, непоседливой, общительной и очень скучала здесь. Строгие монастырские порядки были ей в тягость — Натали мечтала о нарядах, поклонниках и была без ума от какого-то молодого певца, которого звали Элвис.

Ее старшей сестре Джулии недавно исполнилось семнадцать. В отличие от Натали она была тихой, отчаянно застенчивой девушкой и вовсе не стремилась вернуться в мир. Трагические обстоятельства, из-за которых они с сестрой оказались в монастыре, нанесли ей глубокую рану, от которой она никак не могла оправиться, и спокойная и безопасная обстановка обители Святого Матфея пришлась ей весьма по душе. Джулия очень хотела стать монахиней и уже несколько раз просила матушку Григорию разрешить ей постриг.

Знакомясь с Габриэлой, Джулия так смутилась, что сумела сказать всего несколько приветливых слов, после чего, сославшись надела, поспешила удалиться. Зато Натали обладала поистине неистощимым запасом смешных секретов, страшных тайн, сплетен и шуток. Правда, Габриэла была еще недостаточно взрослой, чтобы все они были ей интересны, однако она старалась слушать внимательно, чтобы не разочаровать новую знакомую.

К сожалению, ей это не вполне удалось. После разговора с Габриэлой Натали столкнулась в коридоре с сестрой Лиззи и, не удержавшись, шепнула ей, что «эта девочка — еще совсем ребенок». Впрочем, учитывая, что Габриэле предстояло жить в одной комнате с сестрами, Натали тут же пообещала, что они будут добры к ней.

В конце концов, Габриэла попала в монастырь всего на несколько недель, и все были уверены, что она будет отчаянно тосковать по дому.

Но в первую свою ночь в монастыре Габриэла думала вовсе не о доме, не о матери и даже не об отце. Она думала о женщине, утешавшей ее сегодня утром. Габриэла хорошо помнила сильные руки, которые крепко обнимали ее и дарили незабываемое ощущение безопасности и любви. Все беды, страхи и напасти, от которых она страдала на протяжении всей сознательной жизни, разом отступили, испугавшись этих теплых и сильных рук. Габриэла думала, что еще никогда она не встречала никого, кто хотя бы отдаленно был похож на мать-настоятельницу. С ней Габриэле было очень легко и спокойно, и на мгновение она даже задумалась о том, чтобы стать монахиней.

Впрочем, Габриэла отлично понимала, что все это — пустые мечты. «Та мама» никогда бы ей этого не позволила.

Комнатка, в которой она теперь жила вместе с Джулией и Натали, была маленькой и голой, с крошечным решетчатым окошком, выходившим в монастырский сад.

Лежа на своей железной кровати, Габриэла видела в окошке луну, которая медленно плыла над верхушками деревьев. Глядя на нее, девочка спрашивала себя, где сейчас может быть Элоиза. Габриэла твердо знала, что, пока мать не вернется, она может считать себя в полной безопасности.

Габриэла пока еще плохо представляла себе монастырский распорядок и правила, которым должны были подчиняться и монахини, и послушницы, однако она была совершенно уверена, что здесь ей нечего бояться. Никто не будет ее бить, никто не будет с криком врываться к ней в спальню посреди ночи, никто не будет обвинять ее во множестве промахов и проступков, никто не будет ненавидеть ее только за то, что она появилась на свет…

Наконец она заснула с мыслями о монахинях, которые дружелюбной толпой обступили ее в трапезной, о непоседливой и шумной Натали, о сестре Лиззи, о старенькой привратнице Марии Маргарите с беззубой, но удивительно доброй улыбкой. Но самое главное, с ней теперь навсегда была высокая и сильная женщина с мудрыми глазами и ласковым лицом, которая, ни слова не говоря, просто распахнула перед ней свое сердце. И Габриэле — этой птичке с перебитым крылом — оказалось в нем тепло и уютно, словно в родном гнезде.

По привычке свернувшись под одеялом в ногах своей новой кровати с лязгающей панцирной сеткой, Габриэла почувствовала, как раны в ее собственной душе начинают потихоньку затягиваться.

На следующий день Габриэлу разбудили в четыре утра. Таков был монастырский распорядок, и для нее никто не собирался делать исключения. Вместе с монахинями Габриэла отправилась в монастырскую церковь и молилась там на протяжении двух часов. Когда взошло солнце, все сестры дружно запели, и Габриэла подумала, что ничего более прекрасного и возвышенного она в жизни не слышала. Согласный хор множества голосов прославлял Бога Всемогущего — того самого Бога, которому Габриэла так горячо молилась на протяжении нескольких лет и в существовании которого она уже начинала серьезно сомневаться. Но, услышав торжественное церковное пение, в котором сливались воедино вера и любовь, она сердцем поняла, что такую молитву Господь просто не может не услышать и не принять. Любовь Бога низливалась на них с Небес. Когда утренняя служба закончилась, Габриэла почувствовала себя окрыленной и успокоенной.

Из церкви все отправились в столовую. За завтраком разговаривать не полагалось: сестра Лиззи успела шепнуть девочке, что по монастырскому уставу за утренней трапезой все должны предаваться размышлениям о том, что хорошего они сделают сегодня во имя божье. Габриэла только кивнула в ответ — она уже начинала кое-что понимать. Сестры должны были нести людям утешение, веру и любовь, что требовало от них особой сосредоточенности и отречения от всего мирского.

После завтрака, действительно прошедшего в полном молчании, монахини разошлись по своим комнатам, чтобы прочесть коротенькую благодарственную молитву и отправиться на работы. Габриэла тоже вернулась к себе.

Она уже знала, что будет учиться вместе с Натали и Джулией, Преподавать им разные предметы будут две старые монахини, которые когда-то были школьными учительницами. В монастыре для этого существовала небольшая классная комната с настоящей черной доской и чуланом, в котором хранились карты и самые разные наглядные пособия.

Занятия начались в восемь часов. С восьми и до полудня девочки писали, читали, решали математические задачки, занимались латынью и прослушали лекцию по Священному Писанию. После обеда Габриэла и Натали снова вернулись в класс, чтобы выполнить «домашнее задание». На это ушло еще два часа. В конце концов старая монахиня, благословив, отпустила их, и Натали Повела Габриэлу в сад. Там она вручила ей небольшую тяпку и показала, как правильно рыхлить монастырский огород, засаженный всякой зеленью.

Габриэла проработала до самого вечера и очень устала, но это была приятная усталость. Правда, ее огорчало, что с самого утра она не видела матушку Григорию.

Они встретились только за ужином. У девочки от радости засветились глаза, но сказать она ничего не посмела — за ужином также разговаривать не разрешалось.

Но когда трапеза закончилась, матушка Григория сама подошла к Габриэле и, ласково улыбнувшись, поинтересовалась, как прошел ее первый день в монастыре.

— Тебе понравилась наша школа? — спросила она, и Габриэла кивнула. Учиться в монастыре было гораздо труднее, чем в обычной школе, поскольку здесь не было перемен. Находиться один на один сразу с двумя преподавательницами было непривычно, однако ей это даже нравилось. Что касалось работы в огороде, от которой у нее уже начинали ныть все мускулы, то Габриэла была рада, что живет здесь не нахлебницей и тоже может внести свой маленький вклад в общее дело. В монастыре ей с каждой минутой нравилось все больше и больше. У каждого здесь были свои обязанности, своя цель, и каждый трудился не покладая рук. Кроме того, под защитой монастырских стен было как-то очень спокойно и благостно.

Обитательницы монастыря просто жили, а не боролись за существование. Но больше всего Габриэлу поразило то, что все, с кем бы она ни сталкивалась, стремились что-то ей дать, а не отнять. Это казалось тем более странным, что большинство сестер пришли в монастырь не просто так, а имея для этого вескую причину. У многих из них души были опалены жестоким миром. Но здесь им ежедневно приходилось отдавать другим то тепло, которое у них еще оставалось. И это непонятным образом не опустошало их до дна, а наоборот — наполняло их души подлинными сокровищами. Габриэла — Габи, как ее теперь называли почти все сестры, — была почти уверена, что она сможет, непременно сможет стать такой же, как монахини.

Конечно, привыкнуть к подобному образу жизни за один день было трудно — уж очень сильно он отличался от всего, что Габриэла знала раньше. Однако ей очень нравилась ее новая жизнь. Обитательницы монастыря — и в особенности сама мать-настоятельница — казались полной противоположностью ее матери. В них не было ни эгоизма, ни жестокости, ни равнодушия, ни гнева. Их жизни были полны любви, гармонии, смирения и стремления служить другим. И этого, похоже, было вполне достаточно, чтобы каждая из них чувствовала себя счастливой.

Впервые в жизни счастливой себя чувствовала и Габриэла.

Вечером в обитель приехали двое священников, в обязанности которых входило исповедовать сестер и отпускать им грехи. Монашенки и послушницы выстроились в очередь в монастырской церкви. Сестра Лиззи предложила Габриэле пойти с ней.

Габриэле уже давно исполнилось десять, и для исповеди не существовало никаких формальных препятствий. Больше того, раз уж она попала в монастырь, значит, она должна была исповедоваться и ходить к причастию. Поэтому Габриэла тут же согласилась и, пройдя в монастырскую церковь, встала в самый конец очереди.

Очередь шла быстро. Исповедь каждой сестры занимала совсем немного времени, что ничуть не удивило Габриэлу, в глазах которой они были, несомненно, безгрешны. Зато после исповеди каждая из них долго молилась тому или иному святому, исполняя правило, наложенное духовником в качестве наказания за греховные помышления или поступки.

Наконец настал черед Габриэлы. Ее исповедь тоже была достаточно короткой, но священнику она показалась заслуживающей особого внимания. Габриэла приблизила лицо к решетке исповедальни и прошептала:

— Я ненавижу свою мать, святой отец. Это и есть мой самый главный грех.

— Почему, дитя мое? — ласково спросил ее священник. Он был старым и добрым человеком, который очень любил детей. От матушки Григории он узнал, что в монастыре появилась новая девочка, и, услышав детский голосок Габриэлы, сразу понял, с кем имеет дело.

— Почему ты ненавидишь свою маму? — повторил свой вопрос отец О'Брайан. Он был рукоположен в сан больше сорока лет назад, но не мог припомнить, чтобы за это время ему приходилось выслушивать подобное признание от десятилетнего ребенка.

Последовала долгая пауза.

— Потому что мама ненавидит меня.

Голосок Габриэлы был совсем тихим и срывался, но в нем звучала такая уверенность, что старый священник невольно вздрогнул.

— Мать не может ненавидеть свое дитя, — промолвил он наконец. — Бог никогда бы этого не допустил.

Но у Габриэлы на этот счет было другое мнение. Она знала, что бог допустил, чтобы с ней случилось много стыдных и гадких вещей, которые он никогда не насылал на других. Почему — это было другое дело. Быть может, она была такой плохой, что истощила даже его долготерпение, а возможно, бог тоже ненавидел ее, хотя здесь, в монастыре, верить в это было труднее.

— Я знаю, что мама ненавидит меня. Она сама мне сказала.

Священник еще раз повторил, что этого не может быть, и Габриэла перешла к другим своим грехам. По окончании исповеди ей было ведено десять раз прочитать «Славу Деве Марии», с любовью думая о маме. И Габриэла не стала спорить. Она только еще больше утвердилась во мнении, что она — страшная грешница, раз даже священник не понял ее. И главное, ничего с этим поделать Габриэла не могла. Это было выше ее сил.

Подойдя к статуе Девы Марии, стоявшей тут же в церкви, она десять раз прочла молитву и тихо удалилась к себе в комнату. Там она застала Натали, которая сидела на кровати и читала неведомо как попавший к ней в руки яркий журнал. Журнал был, разумеется, про Элвиса.

Джулия, также вернувшаяся с исповеди, сурово обличала сестру и грозилась пожаловаться сестре Тимоти.

Габриэла не стала прислушиваться к их перепалке.

Присев на краешек своей кровати, она снова стала думать о том, что сказал ей священник. Больше всего Габриэла боялась, что из-за своей ненависти к матери она попадет в ад. Девочке и в голову не пришло, что она десять лет прожила в самом настоящем аду и что только теперь ей удалось вырваться из него. Больше того, если бы кто-нибудь узнал, как она существовала прежде, место в раю было бы ей обеспечено.

Ночью Габриэла снова спала в ногах своей кровати.

На следующий день, когда она одевалась, чтобы идти на утреннюю молитву, Натали принялась беззлобно поддразнивать ее. Привычка Габриэлы спать, свернувшись клубочком под одеялом, казалась ей очень смешной.

— Я проснулась ночью, чтобы пойти пи-пи, — заявила она, — и очень-очень удивилась, когда увидела, что тебя нет в кровати. Я думала, ты — лунатик.

Она, конечно, не могла знать, откуда у Габриэлы такая привычка, а та, в свою очередь, не решалась рассказать, что так она пряталась от матери. Это ни разу не спасло Габриэлу, и все-таки в этом положении ей было не так страшно спать.

После утренней молитвы снова была школа, обед и работа в саду, и постепенно Габриэла привыкла к этому распорядку. Он ничуть не был ей в тягость. Она с удовольствием училась, охотно работала, разучивала с послушницами церковные гимны и литании, изучала Священное Писание и устав монастыря и послушно опускалась на колени там, где ее заставал перезвон монастырских колоколов. К середине мая Габриэла уже знала всех сестер по именам и весело болтала с ними о самых разных вещах, когда представлялась такая возможность.

И все же мать-настоятельница была ей ближе всех.

С ней даже не надо ни о чем говорить, достаточно просто сидеть рядом, встречать ее взгляд, ощущать и разумом, и душой ее надежное и успокаивающее присутствие.

Наступил июль, и матушка Григория неожиданно вызвала Габриэлу к себе, туда, где состоялось их первое знакомство. Странно было снова оказаться в аскетичной и чуточку мрачной обстановке этой комнаты, которая будила в памяти Габриэлы самые разные воспоминания.

Казалось, прошло целых сто лет с тех пор, как она, полная самых мрачных предчувствий, приехала сюда с матерью.

На самом же деле это случилось всего несколько недель назад. За это время Габриэла не получила от матери ни одной весточки. Элоиза как в воду канула, но Габриэла твердо помнила: ее мать всегда исполняла свои обещания. Значит, ровно через полтора месяца Элоиза должна вернуться за ней.

И тогда…

О том, что будет тогда, она старалась не думать. Ей хотелось надеяться на лучшее, но здравый смысл подсказывал, что ничего хорошего ждать не приходится. И Габриэла самозабвенно училась, работала в саду и молилась, стараясь отогнать от себя дурные предчувствия.

Когда сестра Мария Маргарита пришла за ней в классную комнату и довольно-таки официальным тоном объявила, что сестра Григория велит ей сейчас же прийти, Габриэла даже испугалась, решив, что она что-нибудь натворила.

Войдя в кабинет матушки Григории, девочка в смущении и нерешительности остановилась на пороге. Она почтя всерьез ожидала, что сейчас ее станут бранить, хотя единственный грех, который она за собой помнила, это то, что во время прополки она по ошибке вырвала из земли съедобный корнеплод, перепутав его с сорняком.

— Тебе нравится у нас, дитя мое? — спросила матушка Григория, приветливо улыбаясь девочке и в то же самое время внимательно ее рассматривая. Выражение глаз Габриэлы — Габи — было уже не таким печальным, как прежде, да и держалась она намного свободнее. Но настоятельница чувствовала, девочка по-прежнему продолжала удерживать незаметную, но тем не менее вполне определенную дистанцию между собой и теми, кто, по ее мнению, мог ее обидеть. К тому же матушка Григория заметила, что Габриэла слишком часто ходит на исповедь. Что такого могло случиться с этой десятилетней крошкой, что она никак не решается поделиться своей тайной?

— Да, матушка Григория, — просто ответила Габриэла, но глаза выдавали ее беспокойство. — А что? — тотчас же выпалила она, очевидно, не в силах сдержать тревогу. — Я… я сделала что-то не так?

В своем желании поскорее узнать, что она совершила и какое ее ждет наказание, Габриэла даже подалась вперед. Она готова была на что угодно, лишь бы покончить с неизвестностью.

— Не бойся, Габриэла, ты ничего плохого не сделала, — поспешила успокоить ее настоятельница. — Почему ты так тревожишься?

Ей хотелось бы задать девочке множество самых разных вопросов, но она знала, что спешить тут нельзя. Девочка жила в монастыре уже больше месяца, но все же еще даже не начала приходить в себя. Задавать ей вопросы о прошлом было пока рано. Честно говоря, матушка Григория боялась, что пройдет еще очень много времени, прежде чем Габриэла решится на откровенный разговор.

— Я боялась, что вы сердитесь на меня, матушка Григория, — ответила Габриэла, беспокойно переступая с ноги на ногу.

— Я хотела просто поговорить с тобой о твоей маме, — быстро сказала настоятельница, отметив про себя, что она, пожалуй, действительно совершила промах.

С Габриэлой лучше всего было беседовать в неофициальной обстановке.

При этих словах матушки Григории по всему телу Габриэлы пробежала дрожь. Одно упоминание об Элоизе снова разбудило в ней успевшие потускнеть воспоминания, и она похолодела от ужаса. И это несмотря на то, что Габриэла с самого начала знала, что рано или поздно она снова увидит мать. В каком-то смысле она даже скучала по ней. Габриэла горячо и искренне молилась Деве Марии и просила ее помочь справиться с ненавистью, которую она питала к родной матери, но ничего не выходило.

«Неужели, — неожиданно промелькнуло у нее в голове, — кто-то из священников рассказал матушке Григории о том, что я говорю на исповеди?» Это было бы для нее настоящей катастрофой. Правда, Габриэла слышала про тайну исповеди, но кто знает, может быть, на детей и таких страшных грешниц, как она, это правило не распространяется?

Старая настоятельница заметила, что Габриэла разом помрачнела, но могла только догадываться о том, какие страшные события вспомнились сейчас девочке.

— Я разговаривала с твоей мамой вчера. — осторожно начала настоятельница. — Она звонила мне из Калифорнии.

— Из Рино?

— Нет. — Матушка Григория улыбнулась. — Придется сказать Джулии, чтобы она немного подтянула тебя по географии. Рино находится в Неваде. Калифорния — это другой штат.

Габриэла была несколько сбита с толку.

— Разве мама поехала не в Рино?

— Она там была. Твоя мама получила развод и пере бралась в Калифорнию. Сейчас она в Сан-Франциско.

— А-а! — воскликнула Габриэла и пояснила:

— Там живет дядя Джон. Она к нему поехала.

Об этом матушка Григория уже знала. Ее разговор с миссис Харрисон был достаточно долгим и обстоятельным, так что она была полностью в курсе ее планов относительно девочки. Настоятельница считала, что Элоиза должна сама поговорить с дочерью, но та, похоже, твердо решила переложить это на ее плечи.

— Видишь ли, Габи… — Матушка Григория глубоко вздохнула, тщательно подбирая слова. Ей очень не хотелось нанести девочке еще одну рану. — Видишь ли, твоя мама и дядя Джон…

Она снова сделала паузу и улыбнулась, в то же время ища в глазах девочки хотя бы намек на беспокойство, но в открытом и ясном взгляде Габриэлы по-прежнему не было заметно ничего, кроме следов не до конца изгладившегося испуга.

— Твоя мама и дядя Джон решили пожениться. Это произойдет завтра, — закончила настоятельница.

— О-о-о… — протянула Габриэла. Взгляд ее совершенно не изменился, и только спустя несколько мгновений в нем промелькнуло недоумение. Конечно, в своих рассказах она приписывала дяде Джону разные замечательные качества, но на самом-то деле она его почти не знала. Как же они будут жить втроем? Вот если бы папа тоже был рядом…

Матушка Григория, однако, еще не сказала ей всего.

То, что миссис Элоиза Харрисон поручила настоятельнице сообщить своей единственной дочери, не сразу бы решился выговорить и самый бесчувственный человек.

— Они собираются жить в Сан-Франциско, — продолжала матушка Григория, и Габриэла почувствовала острое разочарование. Это означало, что ей тоже придется ехать в какое-то неизвестное место и снова — с самого начала — начинать ежедневную и ежечасную битву за собственное существование. Ей придется пойти в новую школу, а это означало, что она потеряет друзей, которые появились у нее здесь, а обзаведется ли новыми — неизвестно. И, наконец, она просто не хотела жить с матерью, которую боялась и ненавидела. Сейчас она осознавала это особенно остро.

— Когда… когда мама приедет, чтобы отвезти меня в Сан-Франциско? — дрогнувшим голосом спросила она, и матушка Григория увидела, как в глазах девочки что-то потухло. Ее взгляд снова стал безысходным и тоскливым, как и тогда, когда Габриэла впервые переступила порог монастыря.

Последовала долгая, тяжелая пауза, во время которой настоятельница снова пыталась подобрать самые подходящие с ее точки зрения слова.

— Твоя мама считает, — промолвила она наконец, — ; что будет гораздо лучше, если ты останешься с нами.

Это была довольно приблизительная интерпретация того, что сказала миссис Харрисон на самом деле, однако матушка Григория не считала нужным посвящать Габриэлу во все подробности. В телефонном разговоре Элоиза заявила настоятельнице, что она не в состоянии и дальше терпеть выходки «этого несносного ребенка», что Габриэла буквально сводит ее с ума и что она не хочет подвергать опасности свое счастье, навязывая своему новому мужу ребенка, которого она сама «никогда не хотела».

Привести мать-настоятельницу в замешательство было нелегко, но она была по-настоящему шокирована, когда под конец разговора услышала предложение Элоизы. «вносить определенные суммы в качестве пожертвований и оплачивать содержание девочки до тех пор, пока она будет оставаться в монастыре».

«До тех пор, пока Габриэла будет оставаться в монастыре» означало — вечно. Матушка Григория именно так расшифровала эти слова и не ошиблась. Элоиза вовсе не собиралась брать дочь с собой в Сан-Франциско и нисколько не раскаивалась в принятом решении. Настоятельница все-таки спросила у нее об отце девочки. Быть может, Габриэла могла бы жить с ним. Элоиза уверила ее, что и ему дочь тоже «совершенно не нужна».

Теперь матушка Григория лучше понимала, что за печаль жила в глазах Габриэлы. Родители не любили девочку и не нуждались в ней. Больше того — она им откровенно мешала. Впрочем, этого Габриэла, похоже, пока не понимала — Мама не хочет, чтобы я жила с ней, да? — прямо спросила Габриэла. При этом на ее лице отразились одновременно и боль, и облегчение, и мать-настоятельница поняла, что недооценила девочку.

— Ты должна постараться понять ее, — ответила она как можно мягче. — Твоей маме сейчас очень трудно.

У нее появился шанс начать все сначала, но она еще не знает, будет ли она счастлива с этим… с дядей Джоном.

Мне кажется, она прежде хочет убедиться, что все будет хорошо, чтобы потом взять тебя к себе. С ее стороны это очень… разумно. Я понимаю, что вам будет тяжело друг без друга, но… Подумай, твоя мама оставляет тебя не где-нибудь, а в таком месте, где тебя все любят и заботятся о том, чтобы тебе было хорошо.

Это была свежая мысль, которая просто не пришла Габриэле в голову, однако — как ни хотелось ей верить, что дело действительно обстоит именно так, — она чувствовала, что за всем этим кроется что-то еще. Любые недоговоренности сразу ее настораживали, а тут подозрительных деталей было более чем достаточно.

— Мои родители ненавидели друг друга, — с недетской жесткостью заявила она. — И мама говорила, что они никогда не любили меня.

— Я в это не верю. А ты? — спросила матушка Григория, подумав о том, что отец и мать были, пожалуй, чересчур откровенны с дочерью. В телефонном разговоре Элоиза действительно произнесла слова «она мне не нужна», имея в виду, конечно, Габриэлу. Но неужели она говорила такое дочери? Сама матушка Григория скорее откусила бы себе язык, чем передала эти слова девочке.

— Я не знаю… — Габриэла слегка замялась. — Наверное, папа все-таки любил меня… немножко. Только он… он никогда… Никогда ничего не делал, чтобы…

При воспоминании о том, как отец стоял в дверях и с выражением полной беспомощности на лице смотрел, как мать избивает ее, глаза Габриэлы наполнились слезами. Как же он мог любить ее, если допускал такое? Почему он ее не защитил? И потом, ведь он ушел к другим девочкам и ни разу не позвонил и не написал ей. Нет, она не могла поверить, что папа все еще любит ее или когда-нибудь любил. Он предал ее, а теперь то же самое сделала и мать.

Впрочем, это даже радовало Габриэлу. Отныне ее и Элоизу разделяли сотни и сотни миль, а это значило, что ей не придется больше терпеть упреки и побои, не придется прятаться и умолять о прощении, не придется лежать в больнице и бояться, — каждый день бояться, — что мать в конце концов убьет ее. Все было позади, и Габриэла могла вздохнуть с облегчением.

Но вместе с тем это означало окончательное прощание с надеждой, что мать когда-нибудь сможет полюбить ее. До этого момента Габриэла еще могла обманывав себя, но теперь самообольщению больше не было места.

Истина, неопровержимая и жестокая истина встала перед ней во всей своей неприглядной наготе: при живых родителях она осталась круглой сиротой. Мать никогда не вернется за ней — Габриэла твердо это знала. Война кончилась, но вместе с ней окончательно умерла мечта быть любимой и нужной.

— Она… никогда не вернется, правда? — спросила Габриэла, впиваясь взглядом в лицо матери-настоятельницы. Взгляд девочки был таким прямым и пристальным, что, казалось, доставал до дна ее души, и матушка Григория поняла, что не может солгать этим ясным и чистым глазам.

— Я не знаю, Габриэла, — ответила она. — Думаю, и твоя мама тоже этого не знает, но… В любом случае мне кажется, что если это случится, то очень не скоро.

Это был максимально честный и прямой ответ, какой она могла себе позволить в разговоре с десятилетней девочкой, однако, что бы ни сказала сейчас матушка Григория, она видела — Габриэла знает правду. Всю правду.

— Я думаю, она никогда меня не заберет. Она бросила меня, как… как папа. Мама говорила, что он тоже собирается жениться и теперь у него есть две другие дочки.

Матушка Григория чуть не поперхнулась.

— Но это не может заставить его разлюбить тебя… — пробормотала она наконец.

«Каким же каменным сердцем надо обладать, чтобы оставить своего ребенка — тем более такого, как Габриэла, — не калеку, не урода!..» — подумала мать-настоятельница. Однако она знала — такие вещи случались и раньше. Матушка Григория сама не раз была этому свидетельницей и каждый раз утешалась тем, что существует орден, который может хоть чем-то помочь таким детям.

Возможно, говорила она себе, таким путем сам господь являет людям свою волю. Возможно, с самого начала место Габриэлы было здесь, в монастыре, и не исключено, что со временем она сама услышит глас небесный, который объявит ей ее путь и предназначение.

Примерно так настоятельница и сказала Габриэле:

— Может быть, Габи, когда ты немного подрастешь, ты захочешь остаться с нами. Никто не знает, что записано у бога в Книге Судеб. Он послал тебе испытание, ты выдержала, и он привел тебя к нам. Может быть, такова была его воля… — И она перекрестилась.

Девочка внимательно посмотрела на настоятельницу.

— Вы хотите сказать, что я как Джулия? — спросила она, удивленная словами матушки Григории. До сих пор Габриэла даже в самых смелых мечтах не представляла себя монахиней. Сестры были такими хорошими, такими добродетельными, а она была такой скверной… Нет, матушка Григория просто не знает, какая она грешница, иначе бы она никогда не сказала такое.

Потом Габриэла спросила себя, собиралась ли ее мать возвращаться за ней, когда только привезла ее в монастырь. Вспоминая тот, первый день, она решила, что — нет, скорее всего нет. Когда папа приходил к ней в детскую, чтобы попрощаться, она почувствовала его слезы, его печаль и бессилие что-либо изменить. В Элоизе же не было ни раскаяния, ни сожаления. Она оставила ее в монастыре как ненужную вещь, как старые, стоптанные туфли с отломанным каблуком, которые уже никуда не годятся. Она ужасно спешила уйти, но в этой торопливости не было ни капли вины — просто Элоиза боялась опоздать на поезд.

— Рано или поздно, Габи, ты поймешь, в чем твое призвание. Нужно только очень внимательно слушать. Господь говорит с каждым из нас так, чтобы мы услышали и поняли его слова.

— Я, вообще-то, не очень хорошо слышу, — ответила Габриэла со смущенной улыбкой. — У меня…

— Этот голос ты услышала бы, даже если бы была глухой на оба уха! — сказала мать-настоятельница и негромко рассмеялась, но ее смех быстро затих. Она думала о том, как Габриэла будет жить с тем, что она только что узнала. Тяжело сознавать, что ты не нужна своей собственной матери. Правда, Габриэла восприняла новость почти спокойно. Со временем, когда она станет старше, она, увы, начнет понимать, как обошлись с ней родители. И тогда может впасть в отчаяние, озлобиться, вовсе разочароваться в людях… Да мало ли что! «Помоги ей, Господи!..» — мысленно взмолилась матушка Григория, думая о том, как могли мистер и миссис Харрисон — образованные, воспитанные, обеспеченные люди — поступить со своей дочерью так жестоко и цинично.

Настоятельница, конечно, знала, что подобные вещи происходят достаточно часто, однако люди, принадлежавшие к высшему обществу, как правило, избавлялись от своих отпрысков более гуманными способами. Одни нанимали бонн и гувернанток, другие посылали детей в закрытые частные школы, третьи отправляли своих чад учиться в Европу. Все это, надо признать, гарантировало юношам и девушкам из богатых семей неплохое будущее.

Габриэлу же мать просто бросила, согласившись нести лишь минимальные расходы по ее содержанию. Она без колебаний лишила свою дочь будущего, а это означало, что Габриэла была ей не просто безразлична. Элоиза Харрисон явно желала девочке зла, и матушка Григория снова спросила себя, в чем может корениться причина такого отношения к собственному ребенку.

— Ты — сильная девочка, — сказала Габриэле матушка Григория, и девочка в недоумении подняла на нее глаза.

Нет, она не считала себя сильной. Удивительно, почти то же самое, слово в слово, сказал ей, прежде чем уйти, отец. Он тоже считал ее сильной и храброй. На самом деле Габриэла чувствовала себя бесконечно одинокой, к тому же ее почти постоянно терзал страх. Даже сейчас она боялась. Что, если ей не позволят остаться в монастыре? Куда она тогда пойдет? Кто станет о ней заботиться? Единственное, чего хотелось девочке, это чтобы у нее было место, где она могла бы жить и никто не мог бы обидеть ее. Ей нужно было такое место, где она была бы уверена — ей всегда помогут, ее будут любить и никогда не бросят.

И матушка Григория поняла это. Выйдя из-за стола, она подошла к Габриэле и — как когда-то, месяц назад, — обняла обеими руками эту маленькую и хрупкую на вид, но сильную и мужественную девочку.

Почувствовав на своих плечах надежное тепло рук старой монахини, Габриэла задрожала. Она не стала рыдать, не стала ничего просить и пенять на судьбу — она просто крепко прижалась к единственному в мире человеку, который по-настоящему любил ее, и одинокая слеза непрошеной гостьей покатилась по щеке девочки.

Потом она подняла голову, и в ее взгляде было что-то такое, что настоятельница просто окаменела.

— Не прогоняйте меня… — прошептала Габриэла так тихо, что матушка Григория с трудом расслышала ее. Пожалуйста…

Из глаз ее выкатилась еще одна слеза, за ней — другая, а потом слезы хлынули свободным; ничем не сдерживаемым потоком, и Габриэла спрятала лицо в складках черной шерстяной накидки.

— Никто тебя не прогонит, Габи, — тихо ответила матушка Григория. Ей очень хотелось как-то утешить девочку, но, несмотря на весь свой жизненный опыт, но не знала как. — Можешь оставаться в Монастыре сколько захочешь. Теперь это твой дом.

— Я люблю вас, — шепнула Габриэла, и матушка Григория крепче прижала ее к себе, почувствовав, как ее собственные глаза тоже наполняются слезами.

— И я люблю тебя, Габриэла. Мы все тебя любим.

Они еще долго сидели в кабинете настоятельницы и негромко разговаривали о матери Габриэлы. Обе хотели понять, почему она решила оставить Габриэлу здесь.

В конце концов сошлись на мнении, что это не имеет значения. Элоиза сделала это — и точка. И нечего здесь больше обсуждать. Главное, теперь у Габриэлы был дом, и этот дом был в монастыре Святого Матфея.

Потом матушка Григория отвела девочку в ее комнату и оставила одну. Возвращаться в класс все равно было уже поздно, к тому же настоятельница понимала, что Габриэле надо побыть наедине с собственными мыслями и воспоминаниями. И девочка действительно вспоминала мать, а в ушах ее звучали злобные выкрики Элоизы и звонкие удары гуляющего по телу ремня.

Тут ею снова овладели ее прежние, детские мысли.

Потом Габриэла подумала, что будет, если матушка Григория узнает, какова она на самом деле. Что тогда будет? Несомненно, и мать-настоятельница, и сестры тоже отвернутся от нее с отвращением и ужасом. Кому она тогда будет нужна? Может быть, богу? Но как раз он-то знает все. Он один знает, какой она была плохой и как сильно она по временам ненавидела свою мать…

И действительно, один только бог, взиравший на Габриэлу с почерневшего распятия в углу, видел, как сотрясалось от рыданий хрупкое тельце девочки, которая плакала от одиночества, от тоски по маме и папе, которых — Габриэла знала это твердо — она больше никогда не увидит. «Как, — заливаясь слезами, спрашивала себя девочка, — как они могли любить меня, если я была такой?..»

Габриэла была почти уверена, что никто, ни один человек никогда не полюбит ее. Это была ее судьба, ее приговор, ее проклятье и наказание, посланное за то, что она была такой гадкой. Никакие молитвы Иисусу и святой Марии не изменят этого. Она обречена, до конца жизни оставаться одинокой, никому не нужной, никем не любимой.

Так прошел час или полтора. В конце концов Габриэла немного успокоилась и, умывшись холодной водой, вышла в сад, где ее ждала обычная работа. Лицо Габриэлы было мрачным.

До самого вечера Габриэла оставалась задумчивой и молчаливой. Перед сном она особенно горячо и долго молилась в монастырской церкви и вернулась в свою комнату, когда Натали и Джулия уже лежали в постелях.

Раздевшись, Габриэла юркнула под одеяло и, по обыкновению свернувшись калачиком в ногах кровати, продолжила думать о папе и маме. У каждого из них была теперь новая семья и новая жизнь.

Тут девочка снова всхлипнула, но не громко, чтобы не разбудить Натали и Джулию. Причина, по которой родители отказались от нее, не давала Габриэле покоя, и она подумала, что теперь ей не хватит целой жизни, чтобы искупить этот свой грех. И еще — она должна простить отцу и матери все, что они ей сделали. Об этом ей сказал на исповеди отец О'Брайан. Габриэла вдруг поняла, что теперь все зависит от нее. Прощение… Именно к этому она должна стремиться всю свою жизнь, чтобы не погубить окончательно свою душу. Прощение, прощение, прощение… Она должна простить им… Она сама была во всем виновата, и ей совершенно не за что ненавидеть мать.

Прощение…

С этой мыслью Габриэла наконец заснула, а часа через два живших с ней девочек разбудил ее протяжный и громкий крик. Горькие рыдания Габриэлы разносились по гулким коридорам монастыря, и им вторило разбуженное эхо.

Натали и Джулии потребовалось не менее четверти часа, чтобы растолкать Габриэлу, но, даже проснувшись, она никак не могла успокоиться. Как и во сне, она продолжала ощущать боль от бешеных ударов, чувствовать вкус крови на губах, слышать сухой скрежет сломанных костей.

— Я должна простить им… — снова и снова повторяла Габриэла, судорожно всхлипывая и вздрагивая всем телом. Но она знала: забыть все, что с ней сделала мать, она не сможет никогда.

Габриэла продолжала рыдать так горько и безутешно, что в конце концов встревоженные сестры послали за матушкой Григорией.

Только когда мать-настоятельница, прибежавшая в дортуар в одном белом подряснике, заключила ее в свои надежные и сильные объятия, Габриэла начала успокаиваться. Рыдания ее стали тише и реже, кулаки разжались, а глаза начали закрываться, но матушка Григория продолжала укачивать и баюкать девочку до тех пор, пока с ее разгладившегося лица не исчезло выражение муки и отчаяния.

— Я должна простить им… — снова прошептала Габриэла и провалилась в глубокий сон. И, глядя в ее все еще мокрое от слез лицо, настоятельница подумала, что на это ей потребуется очень много времени. Быть может — вся жизнь.

Глава 7

Следующие четыре года прошли для Габриэлы мирно и спокойно. Она продолжала жить в тихой обители Святого Матфея. Монахини учили ее всему, положенному в обычной школе, а сверх того Священному Писанию, латыни и истории ордена. Джулия стала кандидаткой в послушницы и готовилась к новициату; ее сестра Натали получила стипендию в колледже и уехала на север штата, чтобы продолжать учебу. По монастырю она не очень скучала, хотя и писала довольно часто. Из ее писем Габриэла, в частности, узнала, что Натали охладела к Элвису и была теперь страстно влюблена во всех четверых «Битлов». Судя по тем же письмам, Натали была очень довольна, что может встречаться с парнями, читать любые журналы и делать все — или почти все, — о чем она мечтала в монастыре.

Но Габриэла недолго оставалась единственной пансионеркой. Вскоре в монастырь поступили две маленькие девочки-сироты из Лаоса. Девочки поселились в комнате Габриэлы. Они почти не понимали по-английски, и Габриэла с увлечением обучала их самым простым словам и предложениям, рассказывала на ночь библейские истории и сказки собственного сочинения.

Никаких известий ни от отца, ни от матери она так и не дождалась. Правда, чеки, подписанные миссис Элоизой Уотерфорд, поступали в монастырь регулярно, однако на протяжении всех четырех лет мать не прислала дочери ни одного письма, ни одного подарка к Рождеству или ко дню рождения. Но Габриэла по крайней мере знала, что ее мать жива и здорова и что она сумела осуществить свой план и выйти замуж за дядю Джона из Сан-Франциско. Куда пропал ее отец, девочка по-прежнему не имела ни малейшего представления. Последнее, что она о нем слышала, это то, что он уехал в Бостон, чтобы там жениться на какой-то женщине с двумя детьми, но это было ужасно давно. Что с ним случилось дальше, ей было неизвестно. Впрочем, она и не старалась это узнать, ибо все ее интересы заключены были теперь здесь, в той неспешной, упорядоченной и спокойной жизни, которую она вела.

Обитель Святого Матфея действительно стала для нее родным домом. Все здесь очень ее любили, и Габриэла старалась изо всех сил, платя добром за добро. Она с радостью бралась за самую тяжелую и грязную работу, которую остальные делали лишь по обязанности: драила полы в коридорах, прибирала в трапезной и в общем зале, чистила душевые и ванные комнаты, натирала воском спинки скамей и резные перила в монастырской церкви. Кроме того, весной и летом она не покладая рук трудилась, перекапывая землю, подстригая ветви яблоням. Это была большая нагрузка, но Габриэла успевала и блестяще выполнять все домашние задания, и писать свои собственные стихи и рассказы, которые очень нравились ее учительницам, считавшим, что у девочки — настоящий талант.

Казалось, прошлое осталось далеко позади и никогда не вернется. Но это только казалось. Габриэла продолжала спать, свернувшись в ногах постели и накрывшись одеялом с головой. Ее продолжали преследовать кошмары, содержание которых она никогда никому не рассказывала. Взгляд ее оставался по большей части грустным, особенно перед Рождеством, когда весь монастырь готовился к празднику. Матушка Григория, исподволь наблюдавшая за девочкой, видела все это и, в свою очередь, печалилась, однако явно ни во что не вмешивалась, считая, что только время способно помочь Габриэле. Впрочем, положительные изменения были налицо, но настоятельница не знала, радоваться ли им или огорчаться.

Четырнадцатилетняя Габриэла была очень хороша собой, но она сама об этом не подозревала и нисколько не интересовалась своей внешностью. Зеркал в монастыре, естественно, не водилось, и, таким образом, мир, в котором она жила, был начисто лишен тщеславия.

Платья Габриэла подбирала себе из старой одежды, которая попадала в монастырь для благотворительной раздачи бедным, и, как правило, брала первое, что подходило ей по размеру. Ей и в голову не приходило выбрать для себя что-нибудь поярче и поновее. То, что она ходит в чужих обносках, нисколько ее не беспокоило — еще несколько лет назад Габриэла добровольно приняла обет посвятить свою жизнь Искуплению и Служению другим и ни разу не отступила от этой клятвы.

Правда, когда настоятельница заводила разговор о ее планах на будущее, девочка продолжала утверждать, что она еще не услышала глас свыше, который призвал бы ее к монашескому подвигу. Ей казалось, что Джулия, Лиззи и другие послушницы ни капли не сомневаются в своем призвании и что они уверенно идут к своей цели самым прямым и коротким путем. Когда же Габриэла начинала сравнивать себя с ними, то видела только свои недостатки, ошибки и промахи. На самом же деле ее смирение было гораздо более глубоким и осознанным, чем у большинства новоначальных послушниц, которые слишком гордились своим призванием и словно знамя поднимали над собой услышанный однажды «призыв свыше». Год за годом матушка Григория прилагала огромные усилия, стараясь заставить девочку увидеть эту разницу, но никаких особенных успехов не достигла. Габриэла продолжала упорно отрицать наличие у себя каких-либо добродетелей и достоинств, с пристрастием указывая на малейшие свои недостатки, превращавшиеся в ее устах в смертные грехи. Она была совершенно уверена в том, что никогда не сможет стать монахиней, и в то же самое время мысль о том, чтобы покинуть монастырь, даже не приходила ей в голову. Как бы ограниченна и однообразна ни была ее жизнь, здесь Габриэлу защищали и любили.

— Наверное, мне придется просто остаться в монастыре до конца жизни, чтобы мыть полы и убираться в душевых, — пошутила она однажды в разговоре с сестрой Лиззи. — Никто не хочет этим заниматься, а мне это нравится. Когда работаешь щеткой или тряпкой, заняты только руки — голова остается совершенно свободной, и я могу сочинять новые рассказы и даже стихи.

— Вступление в орден вовсе не помешает тебе писать твои рассказы, — возразила Лиззи.

Примерно то же самое говорили Габриэле и другие сестры, в том числе и сама мать-настоятельница. Все знали, насколько глубоки и сильны чувства Габриэлы, ее желание трудиться с полным самоотречением и насколько все это достойно настоящей послушницы. Не знала этого одна Габриэла. Когда она принималась с жаром доказывать, что недостойна принять постриг, сестры только вежливо улыбались, пропуская ее возражения мимо ушей. Они-то знали, что рано или поздно Габриэла непременно услышит глас небесный, который рассеет все ее сомнения. Иначе просто не могло быть — таково было общее мнение.

Монахиням очень не хотелось отпускать ее в мир, но к шестнадцати годам Габриэла закончила изучение школьной программы, и они вынуждены были признать, что ее место — в колледже. У нее действительно были блестящие литературные способности. Впрочем, Габриэла и сама не хотела никуда уходить из монастыря. Но матушка Григория считала, что было бы настоящим преступлением не отправить Габриэлу учиться дальше. От природы развитая фантазия дополнялась у нее удивительным чувством слова, наблюдательностью и настоящей писательской интуицией. Написанные ею на досуге коротенькие рассказы поражали сюжетной стройностью и внутренней гармонией. По содержанию они были в большинстве своем печальными и трагичными, однако в них была и какая-то внутренняя сила, которая не могла оставить равнодушным даже искушенного читателя. Стиль Габриэлы был настолько зрелым, а описания настолько реалистичными, что ни один человек не догадался бы, что подобные вещи могла написать шестнадцатилетняя девочка, которая чуть не полжизни провела в монастыре.

И вот, предварительно переговорив с учителями Габриэлы, матушка Григория вызвала ее к себе и спросила:

— Итак, дитя мое, что мы будем делать с твоими дальнейшими занятиями?

— Ничего, — ответила Габриэла как можно тверже.

Учителя не раз говорили ей, что она должна учиться дальше, но даже притча о закопанных в землю талантах не произвела на нее должного впечатления. Габриэла слишком боялась всего, что находилось вне стен монастыря, и не испытывала никакого желания вновь возвращаться в мир, который когда-то так глубоко ее ранил.

Она избегала выходить из монастыря даже по поручениям сестер. Они иногда слегка поддразнивали ее, говоря, что она становится похожа на самых старых монахинь, начинавших ворчать и жаловаться каждый раз, когда им приходилось покидать свои кельи, чтобы сходить, например, к врачу. Молодые монахини и послушницы были не прочь время от времени сходить в кино, в библиотеку или встретиться с родственниками, но к Габриэле это не относилось. Даже в праздники, когда у нее появлялось немного свободного времени, она уходила в свою комнату и там работала над своими рассказами.

— Но, Габи, мы здесь вовсе не для того, чтобы скрываться от мира, — твердо сказала матушка Григория. — Мы объединились в орден, чтобы служить богу, отдавая все наши силы и способности тем, кто в них нуждается.

И мы не можем лишать мир нашей скромной помощи только потому, что боимся ступить за пределы монастыря. Подумай о сестрах, которые каждый день работают в больнице и в доме престарелых. Что будет, если они предпочтут сидеть в своих кельях и предаваться размышлениям вместо того, чтобы ухаживать за больными и стариками? Мы не боимся мира, Габриэла, мы служим ему. И через это мы служим богу.

Мать-настоятельница прочла в глазах Габриэлы безмолвный протест. Девочка ни за что не хотела покидать монастырь. Ее не смогли поколебать даже восторженные письма Натали, которая училась уже на первом курсе университета и была ужасно довольна.

— Я не мог)'… — проговорила она наконец и впервые за шесть лет пребывания в монастыре посмотрела на матушку Григорию чуть ли не с вызовом.

— Боюсь, что у тебя просто нет выбора, — качая головой, ответила настоятельница. Ей очень не хотелось принуждать Габриэлу к чему-либо, однако было очевидно, что это — единственный способ заставить девочку поступить правильно. Матушка Григория не могла позволить ей похоронить данные богом способности.

— Пока я здесь настоятельница и пока ты — член нашей общины, тебе придется делать то, что я тебе скажу, — добавила она сурово. — Ты еще недостаточно взрослая, Габриэла, чтобы принимать важные решения самостоятельно. Мы все считаем, что ты должна учиться дальше, и ты будешь учиться. А упрямство… упрямство — это грех, который наш господь сурово осуждает.

Сказав так, настоятельница дала понять, что разговор окончен, не слушая возражений. Мать-настоятельница хорошо понимала, что упрямство Габриэлы питается страхом перед миром, однако потакать этой слабости она не собиралась. Габриэла должна была победить свой страх — или навеки остаться бессловесным, никчемным, запуганным существом, боящимся одновременно и выйти в мир, и ступить на стезю монашеского подвига.

Габриэла, со своей стороны, тоже не собиралась уступать, хотя и чувствовала, что не права. В обители ей было хорошо и спокойно. Она не хотела возвращаться в мир, который так долго мучил и в конце концов едва не убил ее.

Видя, что Габриэла не собирается менять свое мнение, матушка Григория велела отправить документы девочки в Школу журналистики Колумбийского университета. Но анкету с просьбой принять ее в качестве студентки Габриэла должна была заполнять собственноручно. По этому поводу между нею и ее учительницами произошла грандиозная битва. В конце концов, плача и повторяя, что она все равно никуда не поедет, Габриэла все же заполнила необходимую форму. Вскоре стало известно, что ее приняли и что она получит полную стипендию.

В восторге была вся обитель, за исключением самой Габриэлы. Не утешало ее даже то, что Колумбийский университет, считавшийся весьма престижным учебным заведением, находился совсем недалеко от монастыря. Ей не надо было даже переезжать в общежитие.

— Что же мне теперь делать? — жалобно спросила она, когда матушка Григория вызвала ее к себе и сообщила эту радостную новость. — Я не хочу, не хочу!..

Скоро ей должно было исполниться семнадцать, но она — впервые за всю жизнь — вела себя как избалованный, капризный ребенок, и настоятельница укоризненно покачала головой.

— До начала занятий у тебя есть еще два с половиной месяца, — сказала она. — Постарайся за это время смириться с мыслью, что учиться тебе все же придется.

— А если я не смирюсь?! — дерзко спросила Габриэла, и настоятельница чуть было не всплеснула руками от досады.

— Боюсь, тогда нам придется отшлепать тебя всем монастырем, — сказала она, улыбаясь несколько напряженной улыбкой. — И, можешь мне поверить, это будет вполне заслуженное наказание. Неблагодарность — тяжкий грех. Господь дал тебе способности, которые ты не хочешь развивать, чтобы употребить их на пользу людям. А я уверена, что ты сможешь сделать много хорошего, если станешь писательницей или хотя бы журналисткой.

— Но я могу писать свои рассказы и здесь, — ответила Габриэла, и в ее глазах снова появились смятение и страх.

— Ты хочешь сказать, — медленно, с расстановкой проговорила настоятельница, — что ты уже все постигла, что ты — достаточно мудра и что тебе совершенно нечему учиться? Пожалуй, мне придется наложить на тебя епитимью за твою излишнюю самоуверенность и гордыню. Как насчет недели ежедневных дополнительных молитв к Иисусу, чтобы он даровал тебе смирение?

Габриэла оценила шутку и даже сумела улыбнуться, однако они еще не раз возвращались к этому разговору.

Габриэла продолжала упорствовать. Но победила все же воля двухсот с лишним сестер. В сентябре Габриэла все-таки пошла учиться, а уже спустя неделю ей стало ясно, что в университете ей нравится. Еще через три месяца она поняла, что настоятельница была совершенно права — права от первого до последнего слова.

На протяжении всех четырех лет учебы Габриэла не пропустила ни одного занятия. Она с удовольствием ходила на лекции, как губка впитывала каждое слово профессоров и преподавателей, выполняла все самостоятельные работы и даже посещала семинар писательского мастерства. Ее зарисовки отличались ясным и точным стилем; с эссе на заданную тему она справлялась столь же блистательно, а рассказы Габриэлы становились все более изящными и виртуозными.

Но успехи на студенческом поприще не изменили ее отношения к миру. Габриэла по-прежнему оставалась нелюдимой и замкнутой; она редко заговаривала первой и старалась держаться подальше от остальных студентов При всем своем доброжелательном отношении к людям она ухитрилась не подружиться ни с кем из однокурсников, одинаково сторонясь и девушек, и юношей. Как только занятия заканчивались, она спешила обратно в монастырь, где подолгу сидела над домашними заданиями и самостоятельными работами, так что в смысле общения учеба в университете ничего ей не дала.

Зато образование, которое она получила, было одним из лучших. Новелла, которую Габриэла подготовила в качестве дипломного проекта, была даже рекомендована к публикации в университетском сборнике. Университетский курс Габриэла закончила с отличием, и монахиням пришлось тянуть жребий, чтобы выбрать тех, кто поедет к ней на выпускной вечер. Двадцать сестер во главе с матушкой Григорией прибыли в университетский городок на двух взятых напрокат микроавтобусах и сидели в первых рядах конференц-зала, где происходило чествование выпускников и вручение дипломов.

Университетские преподаватели в один голос предсказывали молодой девушке большое будущее на писательском поприще. Габриэла по-прежнему в этом сомневалась. Но как бы там ни было, обучение на факультете журналистики стало для нее громадным шагом вперед.

Об этом они беседовали с матушкой Григорией вечером того же дня, когда они вдвоем вышли прогуляться в монастырский сад.

— Ты сможешь стать писательницей, — негромко проговорила настоятельница, перебирая пальцами крупные четки вишневого дерева. — У тебя есть талант, есть трудолюбие и упорство… — Тут она улыбнулась, вспоминая историю четырехлетней давности, когда Габриэла так упрямо не хотела учиться. — Единственное, чего тебе пока недостает, это знания жизни, но это дело наживное…

— Я не ощущаю этого, матушка, — совершенно искренне ответила Габриэла. Пережитые в детстве унижения и страх не прошли для нее даром. Теперь, в двадцать один год, ей по-прежнему недоставало уверенности в себе и в своих силах. Матушка Григория прекрасно это видела и пыталась помочь Габриэле, но дело продвигалось медленно — Разве, если бы твоя новелла была плоха, ты закончила бы с отличием? — спросила настоятельница.

— Мне поставили высшую оценку из-за вас. Мой руководитель знал, что я воспитывалась в монастыре, и не хотел ставить вас в неловкое положение. — Габриэла улыбнулась. — Кроме того, декан факультета журналистики — тоже католик…

— Насколько я знаю, — уточнила матушка Григория, — ваш декан — еврей. Но дело ведь не в этом, Габи. Ты сама прекрасно знаешь, за что тебя удостоили диплома с отличием. Это не жалость, не благотворительность — ты заслужила его своим трудом и своим талантом. Вопрос только в том, что ты собираешься делать дальше. Может, для начала ты попробуешь себя в журналистике?

Ты могла бы поступить внештатным сотрудником в какой-нибудь католический журнал и написать для него несколько статей, а могла бы сотрудничать и с каким-нибудь светским изданием. На мой взгляд, это дало бы тебе необходимый опыт. Если же все это тебе не подходит, можно преподавать в школе, а в свободное время писать книгу. Теперь перед тобой открыто много дорог, Габриэла, только выбирай…

Но настоятельница видела, что Габриэла пока не может обойтись без ее помощи. Ее необходимо было постоянно ободрять и даже подталкивать. Без этого Габриэла, чего доброго, запрется в монастыре, не желая ничего видеть и знать.

— А можно мне будет жить здесь, если я… если я выберу что-нибудь из этого? — с тревогой спросила Габриэла, и настоятельница строго посмотрела на нее, видя в ее словах еще одно подтверждение своим мыслям. Да, несмотря на четыре года, проведенных в университете, Габриэла продолжала бояться всего, что было связано с миром. За пределами монастыря у нее не было ни друзей, ни подруг, она не ходила в кино, не слушала радио, не встречалась с мужчинами. Матушке Григории очень не нравилось, что Габриэла готова была отринуть от себя мир, не узнав его как следует. Это могло привести к дурным последствиям.

Но она знала и другое. Одна мысль о том, что ей непременно придется покинуть монастырь, способна была убить Габриэлу. Это было так же верно, как и то, что солнце встает на востоке, а садится на западе.

Видя, что настоятельница молчит, Габриэла задрожала от волнения и страха, и лицо ее пошло красными пятнами.

— Я могла бы платить за комнату и еду из тех денег, которые заработаю, — заторопилась она. — Правда, на это может потребоваться некоторое время, но я… Пожалуйста, матушка, позвольте мне остаться в монастыре!

Габриэла едва владела собой. Этого разговора она давно ждала и боялась. Она прожила в монастыре одиннадцать лет — больше чем полжизни, и мысль о том, что ей придется покинуть его, казалась невыносимой. Единственное, на что она надеялась, это на то, что ее не выгонят, если она предложит оплачивать монастырю все расходы, связанные с ее пребыванием.

— Разумеется, ты можешь остаться в монастыре, — спокойно ответила настоятельница. — И делать пожертвования в монастырскую кассу, когда начнешь зарабатывать. Что касается платы за стол и квартиру, то полагаю, достаточно того, что ты занимаешься уборкой и ухаживаешь за садом. Формально ты не вступила в орден, но была одной из нас, как только появилась здесь. И останешься одной из нас, пока сама не захочешь уйти.

Чеки от матери Габриэлы перестали приходить, когда девочке исполнилось восемнадцать. Ни записки, ни письма, ни какого-либо объяснения настоятельница так и не дождалась. Очевидно, Элоиза Уотерфорд Харрисон сочла, что до конца выполнила свой материнский долг, и не желала больше ни видеть, ни знать дочери. Отец Габриэлы тоже не объявлялся. Молчание родителей было яснее всяких слов. Годам к четырнадцати девочке стало совершенно ясно, что в жизни отца и матери ей просто не нашлось места. Вот почему во время учебы в Колумбийском университете на вопрос о родителях Габриэла неизменно отвечала, что она — круглая сирота. И, строго говоря, так оно и было.

Впрочем, спрашивали ее об этом редко. Другие девушки в школе журналистики считали Габриэлу болезненно застенчивой, замкнутой и инфантильной. Юноши же находили ее весьма и весьма привлекательной, однако все их попытки познакомиться поближе Габриэла встречала в штыки. Отпор, который она давала, бывал порой таким резким, что потенциальный кавалер только в недоумении качал головой. В конце концов Габриэла осталась в полном одиночестве. Именно так она чувствовала себя лучше всего.

Для молодой девушки подобное поведение было противоестественным. Оно не могло принести ей ничего, кроме вреда. Матушка Григория хорошо это понимала, однако навязывать Габриэле свое мнение не спешила.

Настоятельница знала, что рано или поздно ее воспитанница непременно услышит глас свыше, который скажет ей, что делать.

— Я много думала в последнее время… — смущаясь, сказала Габриэла. Настоятельница заменила ей мать, и Габриэла любила ее от всей души, однако некоторых вопросов они — с обоюдного молчаливого согласия — по-прежнему никогда не касались. Например, жизни Габриэлы до поступления в монастырь. Габриэла говорила только, что родители ее не очень любили и «плохо» с ней обращались. Ни словом она не упомянула ни о побоях, ни о страхе, который преследовал ее ежедневно и ежечасно, однако мудрая старая настоятельница о многом догадывалась. Ночные кошмары Габриэлы, ее глухота, многочисленные шрамы, которые матушка Григория заметила на ее ногах, — все это говорило само за себя.

На рентгеновском снимке, который Габриэле сделали в двенадцатилетнем возрасте, когда она заболела тяжелым бронхитом, были хорошо видны не правильно сросшиеся ребра — немые свидетели жестоких побоев.

Словом, матушка Григория много знала, о многом догадывалась. И сейчас, уловив в голосе Габриэлы какие-то особенные интонации, она почти сразу поняла, о чем пойдет речь.

— О чем ты думала, дитя мое? — спросила она негромко и ласково, подбадривая Габриэлу.

— Мне кажется, матушка, что я все время слышу голос… И вижу сны. Сначала я думала, что все это мне просто чудится, но этот голос… С каждым днем он звучит во мне все громче и громче.

— Что это за голос? — спросила матушка Григория, не скрывая своего интереса.

— Я… я не знаю. Он как будто велит мне сделать что-то, чего я никогда не считала себя достойной. В общем, я не уверена, смогу ли я… — Тут ее глаза наполнились слезами, и она бросила встревоженный взгляд на свою наставницу. — Скажите, как вы думаете, не ошиблась ли я? И смогу ли я?..

Матушка Григория покачала головой и, скрестив руки на животе, спрятала их в широкие рукава своей черной накидки. Она хорошо поняла, о чем спрашивает ее Габриэла. Девочке уже давно пора было услышать этот голос, но она была слишком робка, слишком сомневалась в себе и в своих добродетелях.

— Ты должна слушать только свое сердце, дочь моя, — ответила настоятельница. — Когда бог говорит с людьми, он всегда выбирает самые понятные слова. Но для того, чтобы услышать его и не сомневаться, надо верить не только в него, но и в себя. У тебя не должно оставаться ни малейших сомнений в том, что ты слышишь. — Она улыбнулась и добавила:

— Впрочем, раз ты заговорила об этом со мной, значит, ты уже все решила.

— Да! — воскликнула Габриэла с горячностью и тут же смутилась своего порыва. — Думаю, что да… — пробормотала она, опуская голову и вздыхая. Мать-настоятельница, как всегда, была права: Габриэла уже давно слышала голос, звавший ее присоединиться к ордену. Но, как всегда, не была уверена, достойна ли она такой чести. Одно дело — отдавать всю себя монастырю, работать для сестер, и совсем другое — стать одной из невест Христовых.

По ее глубокому убеждению, она была слишком несовершенна для этой высокой миссии.

— Я думала об этом еще прошлым летом, матушка.

Я тогда чуть было вам не сказала, — произнесла Габриэла, потупив голову. — И еще перед Рождеством… Но меня что-то остановило. Я… наверное, я еще не готова. Мне показалось, что я просто выдумала этот голос, что он мне чудится, потому что я очень, очень хотела его услышать…

— А теперь? Что ты скажешь теперь? — спросила настоятельница, не вынимая рук из рукавов. В саду сгущались теплые летние сумерки, в воздухе плыл легкий запах листвы, а в просветах между деревьями толклась мошкара. «Этот вечер Габриэла запомнит на всю жизнь», — пронеслось в голове у настоятельницы.

— Я… я хочу стать послушницей. Я решила… — взволнованно произнесла Габриэла и устремила на настоятельницу взгляд своих голубых глаз, которые казались почти черными в полумраке. — Вы… вы мне позволите?

Ее взгляд выражал полную покорность, полное самоотречение и готовность посвятить свою жизнь богу и ордену — сестрам, которые дали ей все: любовь, безопасность, свободу.

— Я не могу разрешить или запретить тебе что-либо, — ответила ей матушка Григория. — Этот вопрос могут решить только двое: ты и бор. В моих силах только помочь тебе, но не больше. Но скажу тебе правду: я надеялась, что ты придешь к этому решению. Вот уже два года я наблюдаю твои сомнения и колебания. Я всегда верила, что в конце концов ты сможешь это сделать.

— Вы… знали? — удивилась Габриэла, и настоятельница тепло улыбнулась ей.

— Да, — кивнула она. — Я поняла это гораздо раньше, чем ты.

— Почему же вы ничего мне не сказали?! — воскликнула Габриэла и тотчас же смутилась. — Простите, матушка. Я… я хотела спросить, что вы об этом думаете теперь?

Она спрашивала ее не как свою наставницу, не как своего самого близкого человека, а как настоятельницу монастыря, в который она хотела поступить уже в качестве послушницы-новициантки.

— Ну что ж. — Матушка Григория сдержанно улыбнулась в темноте. — В августе мы собираем группу кандидаток, которые будут готовиться к новициату. Ты можешь стать одной из них.

Она остановилась и повернулась к Габриэле. Девушка порывисто обняла ее.

— Спасибо вам… Спасибо за все! — воскликнула она. — Вы даже не представляете себе, от чего вы меня спасли!

Если бы не вы, меня бы… Я бы, наверное, умерла!..

Даже сейчас она не решилась открыть истину.

— Я все знаю, милое мое дитя, — проговорила матушка Григория, чувствуя щекой горячие слезы девушки. — Я подозревала это с самого начала. Скажи… — Она немного поколебалась, но чисто человеческое любопытство все же взяло верх. — Скажи, ты все еще скучаешь по ним?..

Это был вопрос заботливой и любящей приемной матери, которая чуточку ревнует к настоящим, биологическим родителям, и Габриэла прекрасно все поняла.

И именно потому, что матушка Григория значила для нее больше, чем родная мать, ей даже в голову не пришло солгать.

— Иногда, — ответила она честно. — Иногда, но, понимаете… Я скучаю не по ним самим, а по тому, чем они могли бы для меня быть, но никогда не были. Порой я задумываюсь о том, где они сейчас, что делают, как сложились их жизни, есть ли , у них другие дети… Впрочем, это уже неважно. В августе у меня тоже будет своя семья.

Но это было важно, и они обе это знали. Габриэла лгала больше себе, чем женщине, которую она про себя называла «мамой» и которую любила больше самой жизни.

— У тебя всегда была семья, Габи, была с того самого дня, как ты приехала к нам, — сказала мать-настоятельница.

— Я знаю, — негромко ответила Габриэла и взяла матушку Григорию за руку. — Я знаю и… еще раз говорю вам спасибо.

Когда совсем стемнело, они вернулись в главное здание, и, идя по коридору рядом с настоятельницей, Габриэла чувствовала, как поет ее сердце. Она приняла важное решение, и на дуйте у нее было легко и свободно. Теперь Габриэла могла быть уверена, что ей никогда не придется покинуть монастырь, который стал ей домом, и сестер, заменивших ей семью. Она никогда больше не будет одна. И это было все, чего ей хотелось.

— Из тебя выйдет добрая сестра и хорошая монахиня, — сказала настоятельница, улыбаясь Габриэле.

— Я буду стараться, матушка, — ответила совершенно счастливая Габриэла. — Ведь я давно об этом мечтала.

Так, улыбаясь друг другу, они дошли до конца коридора и расстались. Матушка Григория пошла к себе, а Габриэла вернулась в свой маленький дортуар и уснула, чувствуя небывалый покой и гармонию в душе.

Когда на следующий день за ужином матушка Григория объявила остальным монахиням о решении Габриэлы, их радости не было конца. Все они обнимали и поздравляли Габриэлу, говоря, что иначе и быть не могло.

Все они знали — рано или поздно она станет одной из них. И Габриэла, раскрасневшись от смущения и счастья, радостно повторяла себе, что ничто, кроме разве самой смерти, уже не сможет лишить ее этой большой и дружной семьи, которую она неожиданно обрела в тот день, когда Элоиза привезла ее в монастырь.

Но после вечерних молитв Габриэла легла спать, и ей снова привиделся ее давнишний кошмар. Снова Элоиза гонялась за ней по всем комнатам их старого дома, снова свистел в воздухе желтый кожаный ремешок, снова в дверном проеме виднелось неподвижное и страдающее лицо отца. Габриэла кричала и плакала, ощущая на языке знакомый солоноватый привкус крови.

Да, все вернулось в один миг, словно и не было одиннадцати лет спокойной и мирной жизни. Все еще в полусне Габриэла сползла с подушки и попыталась свернуться клубком в изножье своей кровати. Это оказалось нелегко, и она чуть не упала. Лишь в последний момент она схватилась за железную спинку своей койки и, открыв глаза, увидела знакомые голые стены и выходящее в сад зарешеченное оконце, за которым темнело ночное небо.

Сев на кровати, Габриэла с трудом перевела дух. Она была в безопасности. Каким бы реальным ни казался ей этот навязчивый сон, монастырские стены, от которых тянуло приятной прохладой, были еще реальнее. Габриэла успокоилась. Единственное, что продолжало ее тревожить, это не разбудила ли она своими воплями полмонастыря.

Дверь спальни тихонько приоткрылась, и внутрь заглянула сестра Иоанна.

— Как дела, Габи? — шепотом спросила она. — Все и порядке? Может, подать тебе воды?

— Все в порядке. — Габриэла улыбнулась сквозь не высохшие еще слезы и покачала головой. — Нет, спасибо. не нужно воды. Мне только жаль, что я всех разбудила…

— Пустяки… — сказала сестра Иоанна. Она жила в соседней келье и успела привыкнуть к тому, что сон Габриэлы часто бывает беспокойным. Кошмары начали преследовать девочку чуть ли не с первого дня ее пребывания здесь.

Когда сестра Иоанна ушла, Габриэла легла на спину и стала смотреть в потолок. В монастыре, среди распятий и статуй Девы Марии, среди монахинь, которые так ее любили, демоны памяти не смогут причинить ей настоящий вред. Ободренная этой мыслью, Габриэла стала думать об отце, о матери. Ну почему, почему они не любили ее, как любят своих детей все нормальные родители?

Была ли она такой плохой, как говорила Элоиза, или все-таки нет? Кто был виноват — она, или мать, или все они? Они ли исковеркали ей жизнь, или это она отравила существование матери и оттолкнула отца?

Но даже сейчас Габриэла не могла ответить ни на один из этих вопросов.

Глава 8

В августе Габриэла присоединилась к группе молодых девушек, которые изъявили желание вступить в орден и проходили первый этап подготовки. Послушницами они считались чисто формально. Но их все равно переодели в длинные белые платья с синей полосой на подоле, которые им предстояло носить в течение года — до тех пор, пока они не станут новициантками. Новициат длился два года, после чего послушницы давали временный обет и вступали в период двухлетней монастырской подготовки. В конце ее их ждали вечный обет и окончательное пострижение.

Вся подготовка занимала пять лет — больше, чем учеба в университете, — но Габриэлу это не страшило. Стать монахиней было ее давнишней мечтой, и она была уверена, что ничто не помешает ей добиться своего.

Будущим послушницам часто поручали множество самых разных дел. Часто приходилось выполнять тяжелую, однообразную, а то и просто грязную работу. Габриэле все это было хорошо знакомо. Ни одно дело не могло вызвать в ней ни отвращения, ни протеста, ни показаться унизительным. Все послушания она исполняла старательно, чуть ли не с радостью. Руководительница группы кандидаток не раз говорила матушке Григории и наставнице новицианток сестре Иммакулате, что гордится Габриэлой.

Впрочем, Габриэла уже и не была Габриэлой. При вступлении в группу кандидаток ей дали имя Бернадетта.

Остальные девушки звали ее просто «сестра Берни».

Всего кандидаток было восемь. И все было бы славно, но одна из них постоянно пререкалась с Габриэлой, спорила и даже пыталась поссорить ее с другими девушками. Она постоянно жаловалась на Габриэлу наставнице группы и говорила, что считает ее излишне самоуверенной и заносчивой. Особенно ее задевало, что Габриэла была как родная всем монахиням и старшим послушницам. Наставница, вздохнув, объяснила юной скандалистке, что Габриэла прожила в монастыре большую часть своей жизни, так что немудрено ей чувствовать себя так свободно. Тогда немедленно последовало обвинение в суетном тщеславии: «своими глазами видела», как за неимением зеркала Габриэла любуется своим отражением в оконном стекле. По мнению молодой неофитки, сие было верхом легкомыслия.

— Быть может, сестра Берни просто о чем-то задумалась, — возразила ей наставница.

— О своей внешности, — мрачно буркнула кандидатка, которую звали сестра Анна. Сама она была не слишком хороша собой, и это не давало ей покоя. Прежде Анна жила в Вермонте и даже была помолвлена. Нашелся-таки молодой человек, обративший внимание на невзрачную, угловатую девушку со слегка угреватым лицом. Решение уйти в монастырь восемнадцатилетняя Анна (словно в насмешку носившая тогда имя Джульетта) приняла, когда за считанные дни до свадьбы жених разорвал помолвку. Наставница молодых послушниц часто задумывалась, выйдет ли из нее настоящая монахиня. На ее памяти было несколько случаев, когда поспешно принятое решение не приносило пользы.

Что касалось Габриэлы, то тут у сестры Эммануэль никаких сомнений не было. Весь монастырь был совершенно уверен, что Габриэла нашла свое истинное призвание.

Сама она была бесконечно счастлива и откровенно гордилась своим новым статусом. Ее рвение порой заставляло подтянуться тех монахинь, которые не всегда относились к своим обязанностям должным образом.

К Рождеству Габриэла приготовила всем подарок.

Еще летом она написала трогательную святочную историю о маленькой девочке, которая целый год, собирала в лесу хворост, чтобы Санта-Клаусу было чем отапливать свое холодное лапландское жилище. Габриэле потребовалось около полугода, чтобы перепечатать ее на стареньком монастырском «Ундервуде» и сделать двести маленьких книжечек в красочных обложках, для которых она использовала рождественские открытки. За завтраком в первый день Рождества каждая из монахинь нашла рядом со своей тарелкой одну такую книжечку.

— Опять она выпендривается!.. — Это восклицание сестры Анны прозвучало достаточно громко, чтобы его услышали все. Непримиримая противница Габриэлы, не прикоснувшись к завтраку, пулей вылетела из трапезной, на бегу швырнув подарок в мусорную корзину. Это был совсем не рождественский поступок. Габриэла огорчилась, но, не желая портить сестрам праздник, сделала вид, будто все в порядке.

После завтрака Габриэла все же пошла в комнату сестры Анны и попыталась поговорить с нею. Но сестра Анна была настроена весьма воинственно.

— Ты, должно быть, воображаешь, что раз тебя тут все знают, значит, ты чем-то лучше остальных кандидаток! — резко выкрикнула Анна. — Так вот, заруби себе на носу: ты ничем не лучше нас, и если бы ты так не выпендривалась и не старалась пустить всем пыль в глаза, ты была бы гораздо лучшей послушницей! Тебе не приходило в голову, что бог не любит тех, кто воображает о себе невесть что?..

Эти слова полетели прямо в лицо Габриэле. Она неожиданно подумала о том, что Анна поразительно похожа на ее собственную мать. Та тоже стремилась сделать Габриэле как можно больнее. Правда, Элоиза больше действовала кулаками или ремнем, однако ее ругательства и обвинения били не слабее палки. Слова сестры Анны врезались в сердце Габриэлы как нож.

Сдерживая слезы, она вышла, а вечером отправилась к матушке Григории, чтобы поговорить с ней С глазу на глаз.

— Быть может, сестра Анна права? — спросила она, вкратце рассказав настоятельнице суть дела. — Быть может, я действительно слишком задираю нос и важничаю перед другими? Ведь как легко не заметить собственной гордыни. Наверное…

Но матушка Григория не дала ей договорить. Она сразу поняла, в чем дело, и постаралась убедить Габриэлу, что сестра Анна попросту завидует ей.

Однако и после этого случая отношения между Габриэлой и молодой девушкой из Вермонта нисколько не улучшились. Сестра Анна как будто задалась целью всячески порочить Габриэлу при каждом удобном и неудобном случае. Она постоянно жаловалась на нее, делала ей замечания по каждому поводу, высмеивала ее промахи — как действительные, так и воображаемые, и вообще доставляла ей всевозможные неприятности. В конце концов Габриэла, не отличавшаяся избытком уверенности в своих силах, решила, что сестра Анна в чем-то должна быть права. Ну кто, в самом деле, станет возводить на нее напраслину? Да и с чего бы это? Габриэла снова начала сомневаться в том, что она достойна быть монахиней. К весне она была уже твердо уверена в том, что совершила страшную ошибку. Слава богу, сестра Анна вовремя открыла в ней страшные пороки, от которых она обязана избавиться прежде, чем ее примут в орден.

В том, как сестра Анна преследовала и изводила ее, было что-то до боли знакомое, однако Габриэла уже не способна была рассуждать здраво. Как когда-то давно, все ее помыслы сосредоточились на собственной вине и порочности. Дело дошло до того, что, стоя однажды на исповеди, она призналась священнику, что сомневается в том, в чем еще недавно была совершенно уверена, — в правильности выбранного пути.

— Что заставило тебя так подумать, сестра? — донесся из-за исповедальной решетки незнакомый голос, и Габриэла невольно вздрогнула. Это был не отец О'Брайан, которому она исповедовалась с самого детства, — это был кто-то другой. И, судя по голосу, священник был довольно молод.

Габриэла, быстро справившись с собой, сказала:

— Сестра Анна постоянно обвиняет меня в тщеславии, гордыне, празднословии и прочих грехах. Боюсь, она права. Как я смогу служить богу, если не исполняю его заповедей и не имею достаточно смирения и покорности? Мне кажется, святой отец, я начинаю ее ненавидеть!

Священник некоторое время озадаченно молчал, потом спросил на удивление мягким и участливым голосом, приходилось ли ей раньше ненавидеть кого-нибудь.

На этот раз Габриэла ответила без колебаний:

— Я ненавидела своих родителей.

— И ты исповедовалась в этом своем грехе? — снова спросил священник, на этот раз построже, и Габриэла невольно задумалась, сколько ему может быть лет.

— Да, много раз, — ответила она и рассказала, что на протяжении всего своего пребывания в монастыре исповедовалась в своей ненависти к матери отцу О'Брайану.

— Почему ты ненавидела их, сестра? — спросил молодой священник.

— Потому что они меня били, — просто ответила Габриэла.

Ее искренность и смирение так поразили священника, что он долго молчал. Он сразу почувствовал, что сестра Бернадетта — человек открытый, честный, немного наивный, и ему захотелось увидеть ее лицо. В этом монастыре он исповедовал всего во второй раз И, в отличие от отца О'Брайана и других, не знал истории Габриэлы. Ему было известно только то, что сестра Бернадетта — одна из новоначальных послушниц, которая еще только готовится к новициату.

— Собственно говоря, — поспешила объяснить Габриэла, удивленная и встревоженная его молчанием, — била меня только мать. Отец… он просто позволял ей проделывать со мной все, что угодно. Когда я выросла, я поняла, что он мог бы меня защитить, но не захотел или…

Словом, что-то ему мешало. И тогда я возненавидела и его тоже.

Она сказала это и сама, удивилась — еще никогда, ни на одной исповеди она не позволяла себе подобной откровенности. Габриэла совершенно не понимала, почему она это делает. Быть может, ей просто необходимо было облегчить душу, так долго изнемогавшую под тяжестью этой тайны. Каждый знает, что легче всего это происходит в разговоре с кем-то незнакомым. Да, Габриэла ненавидела мать, но она еще никогда никому не говорила — за что. Этот груз продолжал отягощать ее; в последнее же время прибавилось раздражение на сестру Анну, поколебавшую с таким трудом обретенное душевное спокойствие Габриэлы.

— А ты никогда не говорила родителям о том, какие чувства ты к ним испытываешь? — неожиданно спросил священник. Этот вопрос прозвучал очень странно. Габриэла вдруг подумала, что тот, кто исповедовал ее, не только выслушивал признания, но и старался исцелить ее раны.

— Я давно их не видела. Папа ушел из семьи, когда мне было девять, и больше я ничего о нем не знаю. А через год мама привезла меня сюда и бросила. Она тоже вышла замуж. Должно быть, она решила, что в ее новой жизни я буду ей только мешать. Так я и осталась в монастыре. В каком-то смысле в моей жизни это была едва ли не самая большая удача. Если бы мне пришлось вернуться к маме, я бы, наверное, умерла… Она бы забила меня до смерти.

— Понимаю… — донесся из-за решетки исповедальни негромкий шепот, и Габриэла невольно удивилась. Этот молодой священник воспринимал ее историю слишком близко к сердцу. И все же она решила рассказать ему все до конца, так как без этого ее исповедь была бы неполной.

— Сестра Анна напоминает мне мою мать, — сказала она. — И мне кажется, что именно поэтому я начинаю ее ненавидеть. Она все время придирается ко мне, говорит, какая я плохая… Моя мать делала то же самое, и я ей слишком долго верила.

— А сестре Анне ты веришь? — спросил священник.

Габриэла беспокойно пошевелилась. В исповедальне было темно и душно, к тому же от долгого стояния на коленях у нее заломило спину, однако она заставила себя не думать об этом. Почему-то ей казалось, что в эти минуты решается ее судьба.

— Ты веришь тому, что говорит о тебе сестра Анна? — повторил священник свой вопрос. — Ты веришь, что ты — действительно такая плохая, как она утверждает?

В его голосе звучало сочувствие и неподдельный, искренний интерес. Габриэла глубоко задумалась.

— Иногда, — ответила она наконец. — Я привыкла верить своей матери, и мне до сих пор иногда кажется, что она была права. Разве родители бросили бы меня, если бы я была нормальной, послушной девочкой? Должно быть, во мне глубоко жил какой-то порок, который они не смогли исправить и в конце концов отчаялись… Так я думала тогда, и так порой я думаю сейчас. Вы понимаете меня, святой отец? — с мольбой произнесла она. — Мне кажется, что во всем, что случилось, была моя вина, мой грех…

— Или их, — мягко возразил священник, и Габриэла попыталась представить, какое у него лицо. — Я уверен, сестра, что это была их вина. Возможно, то же самое верно и в отношении сестры Анны. Правда, я ее совсем не знаю, и все-таки… Возможно, она просто завидует тому, что тебе здесь так легко все дается, что тебя все любят. Ведь монахини любят тебя, сестра?

— Да, — честно ответила Габриэла и тотчас же спохватилась. — Я так думаю, — поправилась она и тут же спросила:

— Но как же все-таки мне быть с сестрой Анной?

Что мне делать, святой отец?

— Лучше всего сказать ей, чтобы она немедленно прекратила свои нападки. А если нет — пусть достает из чемодана свои боксерские перчатки. Когда я учился в семинарии, мне пришлось подобным же образом налаживать отношения с одним из однокурсников. У нас были, гм-гм… кое-какие разногласия принципиального характера. Я до сих пор думаю, что это был единственный выход.

— И что же случилось потом? — шепотом спросила Габриэла, с трудом сдерживая улыбку. Еще никогда исповедь не проходила так вольно, что ли. Хотя, конечно, вряд ли строгий монастырский устав мог одобрить такую свободу общения. Всему, знаете ли, есть пределы, но священник этот начинал ей нравиться — несмотря на очевидную молодость, он был мудр, имел сострадание к ближнему и, что совсем уж неожиданно, обладал изрядной долей юмора. — Вам помогла эта… дуэль?

— О да! — подтвердил священник. — Мой соперник поставил мне здоровенный фонарь под глазом и чуть не вышиб из меня дух. Как ни странно, после этого мы с ним подружились. Теперь брат Майкл работает с прокаженными в нашей миссии в Кении, и я получаю от него открытки с поздравлениями на каждое Рождество.

— Может быть, нам удастся отправить в Кению и сестру Анну, — пошутила Габриэла и сама себе удивилась.

Даже учась в колледже, она не позволяла себе разговаривать подобным образом ни с однокурсниками, ни, не дай бог, с профессорами. Сейчас же вся ее замкнутость куда-то исчезла, а от смущения не осталось и следа.

Священник с молодым голосом негромко засмеялся за решеткой.

— Почему бы тебе не предложить это самой сестре Анне? — осведомился он. — А пока она будет думать — прочти три хвалебных канона к Деве Марии и одно «Отче наш». Только от души… — добавил он серьезным тоном, и Габриэла снова почувствовала себя удивленной.

Другие священники обычно налагали куда более серьезные наказания.

— Вы уверены, что этого достаточно, святой отец? — робко спросила она.

— Ты недовольна, сестра моя? — ответил священник вопросом на вопрос, и в его голосе Габриэле снова почудилась улыбка.

— Я просто удивлена. С того самого дня, как я попала в этот монастырь, я еще ни разу не читала меньше десяти молитв к Деве Марии…

— Я знаю. Именно поэтому мне показалось, что тебе пора сделать небольшую передышку. Не будь так требовательна к себе, сестра, — постарайся на время забыть о своих неприятностях, словно их вовсе не существует, хорошо? Насколько я понял, это скорее ее грех, чем твой, — во всяком случае, так мне подсказывает мой внутренний голос. И еще: не путай сестру Анну со своей матерью — это два совершенно разных человека, да и ты, сестра, давно стала другой. Ты — взрослая, и никто не может мучить и преследовать тебя, кроме… тебя самой. Господь наш Иисус учил: «Люби ближнего своего как самого себя». Подумай об этом. В этой формуле, как и во всем Священном Писании, заключена неисчерпаемая мудрость.

— Спасибо вам, святой отец…

— Ступай с миром, сестра. — Этими словами священник отпустил ей грехи, и Габриэла, выйдя из исповедальни, уселась на самую дальнюю от алтаря скамью, чтобы в уединении прочесть назначенные молитвы.

Когда некоторое время спустя она ненадолго подняла голову, то увидела входившую в исповедальню сестру Анну. Она пробыла там довольно долго, а когда вышла, лицо у нее было красным, а глаза припухли, словно она плакала. При виде ее Габриэла расстроилась; она очень надеялась, что священник не будет излишне суров с сестрой Анной. Напрасно она так много ему рассказала.

И все же после исповеди она чувствовала себя намного спокойнее и увереннее. У нее словно камень с души свалился, а молитва к Деве Марии, которую — как ей и было сказано — она произнесла с большим чувством, еще более укрепила Габриэлу в мысли, что все образуется.

Прежде чем выйти из церкви, Габриэла остановилась, чтобы обменяться несколькими фразами с наставницей группы кандидаток сестрой Эммануэль. Она хотела просто пожелать ей спокойной ночи, однако та неожиданно заговорила с Габриэлой о здоровье одной из престарелых монахинь, которая в последнее время чувствовала себя все хуже и хуже. Разговор вышел длинный.

Исповедь успела закончиться, и церковь опустела. Потом в исповедальне вспыхнул свет, и Габриэла невольно повернулась в ту сторону. В следующий момент низенькая дверца отворилась, и вышел тот, кому она исповедовалась.

Его внешность поразила Габриэлу до глубины души.

Молодой священник — он действительно был молод, не старше тридцати — был настолько высок ростом, что Габриэла не без удивления подумала, как он только поместился в низкой и тесной исповедальне. Ей, во всяком случае, он показался настоящим гигантом. Не сразу она разобралась, что он не столько высок, сколько на редкость пропорционально сложен, а ширину его плеч не могла скрыть даже свободная, широкая сутана. Волосы у него были густыми, светло-желтыми, а глаза — почти такими же голубыми, как у самой Габриэлы.

Подняв голову, священник увидел Габриэлу и наставницу и улыбнулся им открытой, располагающей к себе улыбкой.

— Добрый вечер, сестры, — сказал он, вежливо кивая сначала старшей монахине, затем — Габриэле. — Какая у вас красивая церковь!

Сестра Эммануэль тоже улыбнулась. Все монахини обители Святого Матфея очень гордились своей церковью и следили за тем, чтобы она содержалась в образцовом порядке. Сама Габриэла провела немало часов, до блеска натирая воском резные деревянные украшения и скамьи. Дважды в месяц мать-настоятельница приходила сюда и тщательно все проверяла. Если обнаруживалась расшатавшаяся планка, трещина в каменной плите на полу, облупившаяся позолота или начавшая осыпаться побелка, то уже на следующий же день в церкви появлялись плотники, каменщики или маляры.

— Мы стараемся, чтобы она навевала одни только светлые мысли. И с божьей помощью нам это удается, — ответила сестра-наставница.

Габриэла опустила глаза, осознав, что неприлично таращится на молодого священника. В нем было что-то настолько притягательное, располагающее, что ей было очень трудно не смотреть на него. Чем-то — она даже сама не поняла чем — он напоминал ей родного отца, каким Габриэла его выдумала.

— Вы у нас в первый раз, святой отец? — поинтересовалась сестра Эммануэль.

— Во второй, сестра, — ответил тот. — Я замещаю отца О'Брайана. Он уехал в Рим по поручению архиепископа и будет некоторое время работать в Ватикане.

А меня зовут Джо Коннорс, отец Джо Коннорс.

— Как это интересно! — несколько непоследовательно воскликнула наставница, имея в виду, несомненно, ватиканскую командировку старого отца О'Брайана. Габриэла скромно промолчала.

— А вы, должно быть, одна из новоначальных послушниц? — спросил отец Коннорс, обращаясь непосредственно к ней, и Габриэла молча кивнула. Она боялась, что священник может узнать ее по голосу. Одновременно она пыталась представить себе этого великана с подбитым глазом. Получилось так смешно, что она чуть не фыркнула, но сдержалась.

— Это наша сестра Бернадетта, — с гордостью представила ее сестра-наставница. Она давно знала и любила Габриэлу, к тому же теперь молодая девушка была лучшей ее ученицей. Когда Габриэла решила вступить в орден, сестра Эммануэль радовалась этому едва ли не больше всех.

— Сестра Бернадетта живет в монастыре с десяти лет, добавила мать-наставница. — Сначала она была просто пансионеркой, а теперь решила поступить в орден. Мы очень гордимся ею.

— Вот как? — Отец Коннорс внимательно посмотрел на Габриэлу и протянул ей руку. — Рад познакомиться с вами, сестра.

Он тепло улыбнулся ей, и Габриэла, совладав со смущением, ответила ему такой же открытой улыбкой.

— Мне тоже очень приятно, святой отец. Боюсь только, сегодня мы слишком задержали вас.

Она сразу подумала, что отец Коннорс узнал ее. Однако он ничем не показал этого. Да и что он мог сказать?

«Ах, это вы так ненавидите сестру Анну?..» Это было совершенно невероятно, однако при мысли об этом Габриэла снова улыбнулась. Право, какое у нее сегодня легкомысленное настроение.

— Я люблю долгие исповеди, — признался отец Коннорс с чарующей улыбкой, которая, не будь он священником, могла бы завоевать ему сотни и сотни поклонниц. — Зато я налагаю короткие епитимьи, — добавил он и неожиданно подмигнул Габриэле. Она, покраснев до корней волос, поспешно опустила взгляд. Да, он точно знал, кто она такая, и от этого ей хотелось одновременно плакать от стыда и смеяться от радости.

— Я очень рада слышать это, — промолвила она наконец чуть слышно. — Ужасно часами стоять на коленях и класть сотни поклонов! Всем сразу видно, какая ты грешница… Короткие епитимьи нравятся мне гораздо больше.

— Я это учту, — кивнул отец Коннорс, бросая незаметный взгляд на часы. — Теперь я появлюсь у вас только через неделю — еду в Бостон по делам епископства. Следующую исповедь будут принимать отец Джордж и отец Иосиф.

— Счастливого пути, святой отец, — сказала сестра-наставница, и отец Коннорс, попрощавшись с обеими, быстро ушел.

— Какой приятный молодой человек, — заметила сестра Эммануэль, беря Габриэлу под руку и выходя с ней из церкви. — Признаться, я не знала, что отец О'Брайан собирается ехать в Рим. Вообще в последнее время я почти все новости узнаю последней — вы, девочки, доставляете мне слишком много хлопот. Впрочем, к тебе, Габи, это не относится. Если бы все были такими, как ты, то, наверное, должность наставницы была бы вовсе не нужна.

Потом они пожелали друг другу доброй ночи, и Габриэла отправилась к себе, от души надеясь, что сегодня она больше не увидит сестру Анну. Та частенько следила за ней, выжидая случая выпалить очередную нелепость.

Сейчас это было бы слишком тяжело.

К счастью, сестры Анны нигде не было, и Габриэла без помех добралась до своей комнаты.

Ее соседки по дортуару уже спали. К счастью, это были тихие и дружелюбные девушки. Ложась в постель, Габриэла мельком подумала о том, какой была бы ее жизнь, если бы ее поселили с сестрой Анной.

Но мысль эта исчезла так же быстро, как и появилась.

Габриэла вспомнила молодого священника, который исповедовал ее сегодня. Такой умный, добрый, внимательный. Мудр не по возрасту. И, если совсем честно, очень хорош собой. Габриэла тихо ахнула, подумав об этом.

В таком месте, в такое время — совершенно возмутительные мысли. Как бы там ни было, отец Джо Коннорс очень помог ей.

«Надо будет поговорить завтра с сестрой Анной, — подумала: Габриэла, борясь со сном. — Не может быть, чтобы после исповеди у Джо Анна не переменилась ко мне. Мы помиримся и, может быть, даже станем друзьями…»

В полудреме Габриэла и не заметила, что назвала святого отца по имени. Она знала только одно: впервые за много недель к ней вернулись прежнее хорошее настроение и спокойствие. И за это она должна была благодарить только одного человека, у которого были такие внимательные голубые глаза и такой мягкий, приятный баритон. Интересно, как в его устах прозвучали бы нежные признания?.. О боже!

Путая слова, знакомые чуть не с самого детства, Габриэла прочла про себя последнюю молитву и уснула крепким, спокойным сном. В эту ночь ни один кошмар не потревожил ее.

Среди ночи Габриэла, правда, проснулась, но не от того, что ей снова приснилась мать. Ее разбудило ощущение спокойного, безмятежного счастья, о котором она не смела даже мечтать. Сев на кровати, Габриэла посмотрела па спящих сестру Софию и сестру Петицию, и ее сердце сжалось от сладкой боли. Она поняла, как она любит монастырь, любит настоятельницу, сестер и все, что ее здесь окружает. У всех них были общие дела и общая цель, способные сделать счастливым каждого, кто решил посвятить им свою жизнь. Именно такого служения Габриэла, сама того не понимая, хотела всю жизнь, и вот теперь господь открыл ей ее истинное предназначение. До сегодняшней ночи она продолжала сомневаться в правильности своего же решения сделаться монахиней, теперь же это стадо единственным, ради чего Габриэла жила.

Под утро Габриэла снова заснула, но, перед тем как провалиться в сон, она успела еще раз с благодарностью подумать об отце Коннорсе. Он вернул ее на путь истинный. Габриэла порадовалась, что через неделю снова услышит и увидит его. Ей даже казалось, что молодой священник понимает ее гораздо лучше, чем престарелый отец О'Брайан. Что ж, быть может, это господь внял наконец ее молитвам и послал ей Джо…

И с мыслью о том, как удачно все складывается, Габриэла заснула окончательно и не просыпалась до тех пор, пока звон колоколов не поднял ее на утреннюю молитву благодатному Иисусу.

Глава 9

Остаток недели пролетел незаметно. Молодые кандидатки не покладая рук трудились от зари до зари. Габриэле этого казалось мало, и она решила дополнительно работать в саду. Она давно мечтала расширить посадки овощей, к тому же этот неспешный и однообразный труд очень способствовал размышлениям и молитвам. Вечером Габриэла по-прежнему пыталась писать, но, слишком уставая за день, сумела закончить только несколько коротких стихотворений и сказок. Работа над книгой, которую она давно задумала, совсем не шла. Надо сказать, что нападки сестры Анны внесли в жизнь Габриэлы сумятицу и тревогу. Несколько раз неугомонная послушница из Вермонта говорила ей прямо в лицо, что нечего, дескать, кичиться своим писательским мастерством, все равно у нее ничего не получится. Это, разумеется, были просто слова, глупые и завистливые, но странным образом они застряли в памяти и мешали Габриэле сосредоточиться. Не раз она в отчаянии отодвигала от себя исчерканные, смятые листки. Габриэла ничего не могла с собой поделать — она верила сестре Анне, которая обладала над ней какой-то гипнотической, почти сверхъестественной властью.

На самом деле, конечно, сестра Анна была здесь ни при чем. Любой человек, ведущий себя подобным образом, мог смутить Габриэлу. Настолько она сама не верила в свои силы и сомневалась в каждом написанном слове.

Кому это надо — читать ее рассказы? Нелепо даже называть это работой. Так — приятное времяпрепровождение, отдушина, сквозь которую она могла без страха смотреть на внешний мир.

Ничего удивительного, что злые слова сестры Анны легко нашли путь к сердцу Габриэлы.

В конце недели в монастырь снова приехал отец Коннорс. Он отслужил воскресную мессу и прошел в исповедальню, к которой тотчас же выстроилась очередь из монахинь и послушниц.

Габриэла встала в эту очередь одной из последних.

Она думала, что ей придется напоминать отцу Коннорсу о себе, однако он сразу узнал ее по голосу и поинтересовался, как идут дела. У него была очень свободная манера слушать исповедь. Габриэла подумала, что в его устах даже освященные веками католические формулы звучат по-человечески тепло. Впрочем, исповедь, кто бы ее ни вел, всегда приносила ей значительное облегчение. Только в исповедальне Габриэла чувствовала, что ей действительно прощаются все те ужасные грехи, о которых она боялась не только говорить, но и думать. И только после исповеди и святого причастия Габриэла не чувствовала себя неисправимой, насквозь порочной и безнадежной.

Отвечая на вопрос отца Коннорса, Габриэла сказала, что много молилась и их отношения с сестрой Анной стали несколько лучше. Потом она призналась еще в нескольких мелких грехах. Слишком многое казалось ей греховным, когда она думала о собственных поступках.

Коннорс, велев Габриэле пять раз прочесть «Отче наш…», отпустил ее с миром.

Габриэла думала, что на этом все и кончится, однако они неожиданно увиделись еще раз. Когда, прочтя положенные молитвы, она вместе с другими монахинями пришла завтракать в трапезную, то увидела там отца Коннорса, который сидел за столиком матушки Григории и пил кофе. Заметив ее, священник приветливо помахал Габриэле рукой, и она смущенно улыбнулась в ответ, снова подумав о том, как же он все-таки похож на ее отца.

Правда, отец Коннорс был намного выше и шире в плечах, однако в его жестах, в движениях и улыбке Габриэле чудилось что-то до боли знакомое.

Она долго раздумывала об этом странном сходстве, и поэтому замечание, которое отпустила в ее адрес сестра Анна, застало Габриэлу врасплох.

— Ты еще не рассказала сестре-наставнице об отце Коннорсе? — спросила та, когда после завтрака они с Габриэлой отправились работать в саду.

Габриэла удивленно вскинула на нее глаза.

— Об отце Коннорсе? — переспросила она. — А что я должна была рассказать о нем сестре Эммануэль?

— О нем и о себе, — ответила сестра Анна со злобным смешком. — Все заметили, как бесстыдно ты пялилась на него в прошлый раз после исповеди. А сегодня так просто в открытую флиртовала с ним в столовой.

В первое мгновение Габриэла решила, что сестра Анна шутит. Она не допускала и мысли, что все это может быть сказано серьезно. Да нет, сестра Анна, конечно, шутит, правда, несколько странновато. Габриэла махнула рукой и, рассмеявшись, продолжила пропалывать только что взошедший базилик.

Она уже почти забыла о сестре Анне, задумавшись за работой. Но та пристально смотрела на Габриэлу, так что она наконец почувствовала неприязненный взгляд.

— Но это действительно смешно, Анна! — воскликнула Габриэла, выпрямляясь.

— Ничего смешного, — сердито отрезала сестра Анна, на щеках которой пылали два алых пятна. — Я говорила совершенно серьезно. И если ты хочешь быть хорошей послушницей, ты должна сама рассказать об этом сестре Эммануэль.

— Не говори глупости, — Габриэла с трудом сдерживала растущее раздражение. Она уже почувствовала, Анна нашла новый предлог, чтобы изводить и мучить ее. Обычно этой злобной девице удавалось заставить Габриэлу почувствовать себя виноватой, хотя на самом деле та не совершала ничего предосудительного. Но сейчас Габриэла была абсолютно уверена в своей правоте.

— Я разговаривала с ним только на исповеди, — добавила она, стараясь смягчить прозвучавший в ее голосе гнев.

— Это ложь, и ты это прекрасно знаешь, — торжествующе уличила ее сестра Анна. Боже мой, да она была чуть ли не счастлива! Габриэла почти пожалела ее. Она знала, что жизнь обошлась с девушкой неласково. В монастырь ее привело горькое разочарование во всех и вся, и, судя по всему, раны были еще свежи.

— Ложь? — переспросила Габриэла.

— Да! — воскликнула Анна, и в голосе ее слышалось ликование. — Я сама видела, как он смотрел на тебя в трапезной. И если ты не расскажешь об этом сестре Эммануэль, я сделаю это за тебя.

Теперь уже Габриэла выпрямилась во весь рост и гневно нахмурилась.

— Не забывайся, сестра, — строго сказала она. — Ты говоришь не о ком-нибудь, а о священнике — о человеке, который посвятил себя богу и который приезжает к нам в монастырь, чтобы отслужить мессу и выслушать наши исповеди. Мысли твои греховны, и душа твоя погружена во мрак. Ты не имеешь права подвергать сомнению добродетель священника!

— Священника? Ха!.. Может быть, он и священник, но все равно мужчина, а не евнух. А все мужчины одинаковы, можешь мне поверить. Они думают только об одном…

Я-то знаю это лучше, чем ты, красотка.

Сестра Анна была прекрасно осведомлена о том, что Габриэла с самого детства жила в монастыре и вела поистине затворническую жизнь. А сестра Анна уже почти вступила в брак, да только жених за несколько дней до свадьбы сбежал с ее лучшей подругой. Иначе ей бы и в голову не пришло поступить в этот дурацкий монастырь.

Так что сестра Анна считала себя искушенной в вопросах секса.

— То, что ты говоришь и думаешь, просто… отвратительно! — возразила Габриэла. — Будь я на твоем месте, я бы скорее откусила себе язык, чем сказала что-то подобное о священнике. По-моему, это не мне, а тебе пора пойти к сестре Эммануэль и честно рассказать ей о том, какие гадости приходят тебе в голову. И я догадываюсь, что тебе скажет наша наставница. Она скажет, что тебе не хватает веры, сестра Анна. Веры, терпимости, целомудрия и… многих других вещей.

С этими словами Габриэла вернулась к работе. Она все еще была очень сердита и почти до самого полудня, пока обе девушки трудились в саду, не проронила ни слова. Незадолго до обеда сестра Анна ушла в трапезную, чтобы помочь накрывать столы, а Габриэла осталась в саду, чтобы закончить грядку.

Она очень старалась выбросить из головы слова сестры Анны, и в конце концов ей это удалось. Когда Габриэла вернулась в свою комнату, чтобы вымыть руки и прочесть полуденные молитвы, она была почти спокойна и к ней начинало возвращаться хорошее настроение.

"Не стоит сердиться на сестру Анну, — думала она. — Бедняжка все никак не может смириться с тем, что с ней случилось, вот и злится, выдумывает всякие глупости.

Разве можно говорить такое о Джо? Ведь он служит только богу и утешает нас от его имени. Как можно подозревать его в плотских страстях?"

Она не заметила, что снова — пусть только в мыслях — назвала отца Коннорса по имени. Габриэла была совершенно уверена, что не испытывает к нему ничего, кроме чувства благодарности и восхищения.

Остаток выходного дня прошел спокойно. Габриэла больше не сталкивалась ни с сестрой Анной, ни с отцом Коннорсом, который вскоре после завтрака уехал к себе в приход. Она не видела его и не думала о нем до следующих выходных, когда он снова приехал в монастырь, чтобы отслужить праздничную мессу по случаю Вербного воскресенья. По обычаю, после службы монахини завтракали в саду, и матушка Григория пригласила отца Коннорса присоединиться к трапезе.

Габриэла думала, что отец Коннорс сразу же уедет, но, когда после завтрака она гуляла в саду, все еще держа в руках освященную пальмовую ветвь, отец Коннорс неожиданно нагнал ее и пошел рядом.

— Добрый день, сестра Бернадетта, — приветливо поздоровался он. — Матушка Григория сказала мне, что всю эту неделю вы провели в трудах на благо господне.

Как я понял, вы пололи грядки и сажали помидоры, не так ли?

Габриэла посмотрела на него, но, не уловив в глазах ни тени насмешки, кивнула.

— Да, на благо господа и сестер. Мне хотелось, чтобы они почаще ели свежие овощи со своего огорода.

— Должно быть, у вас легкая рука, сестра, — сказал отец Коннорс, разглядывая длинные и ровные грядки, на которых зеленела густая помидорная рассада. — В наших широтах в это время года такое можно увидеть только в теплицах. Вы покупали рассаду?

— В основном, — смущенно улыбнулась Габриэла. Ей не хотелось говорить ему, что она все вырастила сама — в ящиках из-под чая и макарон, которые стояли в монастырской кухне у самого большого и светлого окна.

— Что ж, когда будете снимать урожай — пришлите немного помидоров в наш приют Святого Стефана. Наши ученики тоже будут рады овощам, которые вырастила одна скромная сестра из обители Святого Матфея.

В его голубых глазах запрыгали искорки смеха, и Габриэла покраснела.

— Кто вам рассказал?.. — прошептала она.

— Сестра Эммануэль. Она утверждает, что вы выращиваете самые лучшие овощи и что вашими стараниями монастырь скоро перейдет на полное самообеспечение по этой части.

Габриэла улыбнулась.

— Должно быть, за это меня и терпят в монастыре, — пошутила она, все еще испытывая некоторую неловкость.

— Я уверен, что тому есть и множество других причин, — мягко сказал отец Коннорс. Он приезжал в этот монастырь всего в четвертый или в пятый раз, однако — никого особенно не расспрашивая — он почти сразу понял, как сильно любят Габриэлу — или сестру Бернадетту — все монахини и послушницы. Ему было известно и то, что с того самого дня, как Габриэла попала в монастырь, настоятельница взяла ее под свое крыло, фактически заменив девочке родную мать. Габриэлу просто нельзя было не любить, и дело было не только в ее внешности. Эта девочка (а отец Коннорс легко различал в нынешнем облике Габриэлы ту маленькую и хрупкую девочку, какой она была десять или двенадцать лет назад) излучала какую-то особую благодать, и воздействие ее незримой ауры было неодолимо сильным. То, как она двигалась, как держалась, как говорила — негромко, опустив долу свои большие голубые глаза, — скорее пристало бы небесному ангелу, а не земному существу. Врожденное изящество Габриэлы, ее мягкость и душевная чуткость не могли не тронуть и самое черствое сердце.

И, кроме всего прочего, Габриэла была очень красивой девушкой. Сама она, впрочем, вряд ли отдавала себе в этом отчет, поскольку собственная внешность никогда ее не заботила, однако даже в простом платье послушницы она выглядела так, как большинство женщин могли только мечтать. Даже будучи священником, отец Коннорс не мог не оценить этого. Смотреть на Габриэлу было все равно что любоваться прекрасной картиной, статуей или любым другим великим произведением искусства, от которого невозможно отвести глаз. Ее внутренний свет невольно притягивал к себе взгляд, да так, что любому, кто один раз увидел ее, хотелось смотреть на нее без конца. Отец Коннорс тоже не был исключением. Он смотрел и смотрел на нее, и сила, которая наполняла Габриэлу изнутри и освещала ее лицо, казалась ему поистине божественной.

Между тем Габриэла провела его от помидорных грядок в ту часть сада, где росли посаженные ею же кусты клубники, смородины и даже два деревца карликовой вишни, которые только-только начинали цвести.

— Я могла бы посадить еще немного клубники специально для школы Святого Стефана, — смущаясь, сказала она. — Думаю, это еще не поздно сделать. Но даже если она не успеет созреть, мы все равно сможем поделиться с вами. В прошлом году у нас выросло столько ягод, что мы все просто объелись и еще несколько ящиков отправили в детскую больницу. В июле поспеет смородина.

Вот только малину я не успела пересадить к западной стене. В тени она плохо плодоносит.

Габриэла смущенно потупилась, почувствовав, что снова увлеклась. Этак отец Коннорс может подумать, будто она считает, что здесь все только на ней держится…

Отец Коннорс действительно улыбнулся. Но он просто вспомнил свое детство, прошедшее в Огайо.

— Когда я был мальчиком, я очень любил ежевику — она похожа на малину, только цвет у ягод черный и гораздо больше колючек. В приют я возвращался исцарапанный с ног до головы, как будто меня кошки драли, и все щеки у меня были в соке. — Он покачал головой. — Однажды я съел столько ежевики, что потом у меня целую неделю болел живот. Воспитатели говорили, это бог наказал меня за мою жадность. Впрочем, как только меня выпустили из лазарета, я снова начал совершать свои экспедиции в ежевичные дебри… Тогда мне казалось, что эта черная ягода стоит всех страданий.

— Вы воспитывались в приюте, святой отец? — переспросила Габриэла. Ей так редко удавалось поговорить с новым человеком, что она не сумела сдержать любопытства. Биографии всех сестер она знала почти наизусть.

Кроме того, с отцом Коннорсом она чувствовала себя просто на удивление легко и свободно, хотя обычно, сталкиваясь с кем-то, кто не принадлежал к ее миру, она от застенчивости не могла связать и двух слов.

— Да, в приюте Святого Марка, — ответил отец Коннорс. — Мои родители умерли, когда мне было четырнадцать. Других родственников у меня не было, поэтому меня сразу направили в городской сиротский приют, который опекал Орден францисканцев. Все приютские воспитатели и учителя были монахами, но если бы вы знали, сестра, какими они были внимательными и заботливыми!..

И, вспомнив об этом, он снова улыбнулся — тепло и чуточку печально.

— Моя мать бросила меня, когда мне было десять, — негромко сказала Габриэла и, отвернувшись, стала глядеть в сад. Но отец Коннорс уже знал ее историю.

— Неисповедимы пути господни, — промолвил он. Из ее исповеди он уже понял, что Элоиза Харрисон была во всех отношениях необычной женщиной. «Редкостный экземпляр», — как сказал бы про нее его любимый учитель отец Пол. В устах старого монаха это было самое страшное ругательство. Как и те немногие, кто знал или догадывался о том, какова была прежняя жизнь Габриэлы, молодой священник считал, что монастырь стал для нее избавлением.

— Почему она бросила тебя? — поинтересовался он сейчас.

— Как раз в это время она развелась с отцом и вышла замуж во второй раз, — тихо ответила Габриэла. — Я думаю, что в ее новой жизни для меня просто не нашлось места. Мой отец оставил нас за год до того — он тоже женился на другой женщине. Мама считала, что я в этом виновата… Как, впрочем, и во всем остальном.

Отец Коннорс с сочувствием посмотрел на Габриэлу.

— И ты… действительно чувствовала себя виноватой? — спросил он, и Габриэла только сейчас заметила, что он перешел на «ты». Правда, он говорил ей «ты» во время исповеди, но тогда она была для него просто «сестрой Берни». Сейчас же они разговаривали как два обычных человека, чьи жизни сложились трагично и у которых было много общего.

Что касалось отца Коннррса, то он совершенно не думал о том, на «ты» или на «вы» он обращается к Габриэле. Ему нравилось разговаривать с ней, и он хотел получше разобраться в том, почему она решила стать монахиней.

— Я всегда верила матери… что бы она обо мне ни говорила. Тогда я думала, что, если бы мама была не права, отец заступился бы за меня, помог мне. Но поскольку он никогда этого не делал, я считала, что она сердится и… и наказывает меня не зря. В конце концов, они же были моими родителями.

— Какая печальная повесть, — мягко сказал отец Коннорс, и Габриэла посмотрела на него с улыбкой. Ее участь действительно была незавидной, но сейчас, после того как она десять лет прожила в атмосфере всеобщей любви и безопасности, прошлое начинало казаться ей бесконечно далеким. Умом она сознавала, что все это было на самом деле, но порой у нее появлялось такое ощущение, что это было не с ней, а с кем-то другим.

— Вам, должно быть, тоже тяжело пришлось, — сказала она. — Ваши родители… они, наверное, погибли в какой-нибудь аварии?

В разговоре с кем-нибудь другим она ни за что бы не осмелилась расспрашивать, но с отцом Коннорсом все было совершенно иначе. Они беседовали уже почти час, но никто из них не замечал течения времени. Разговаривать с ним было очень легко — должно быть, потому, что он умел слушать и даже молчал так, что Габриэла продолжала ощущать его теплое участие.

— Нет, — ответил он и покачал головой. — Мой отец умер от внезапного сердечного приступа, когда ему было всего сорок два года. А мама… она покончила с собой три дня спустя. Тогда я еще не понимал, что с ней происходит, — наверное, от горя и от неожиданности у нее просто помутился рассудок. Быть может, если бы кто-то был рядом с ней или, скажем, она побеседовала со священником, ее можно было спасти. Наша семья никогда не была особенно религиозной… — Он немного помолчал. — Вот почему эти вещи имеют для меня такое большое значение. Сочувствие, дружеский совет, простое внимание могут творить настоящие чудеса. Во всяком случае, они помогают людям взглянуть на многое по-иному, и тогда мир сразу перестает быть унылым, безнадежным и враждебным.

Габриэла только кивнула, гадая, смог бы кто-нибудь помочь ее матери. Отец Коннорс между тем продолжал:

— Прошло много лет, прежде чем я сумел простить мать за то, что она сделала. Сейчас-то я, конечно, понимаю ее гораздо лучше. Каждый день ко мне приходят люди — много людей, — которые чувствуют, что жизнь загнала их в угол, и у многих из них ситуация еще хуже, чем была у моей мамы. Я помогаю им как могу… Они напуганы, сломлены, раздавлены и зачастую не видят выхода. Главная их беда в одиночестве. Часто бывает так, что человеку просто не с кем поговорить о своих проблемах, и от этого трудности начинают казаться ему непреодолимыми. Тогда люди впадают в панику, в уныние и порой решаются на самые отчаянные поступки.

— Когда вы решили стать священником? — спросила Габриэла, когда они повернули и все так же медленно побрели по садовой дорожке обратно.

— Я поступил в семинарию сразу после окончания школы, но идея пришла ко мне раньше, лет в пятнадцать.

И мне до сих пор кажется, что ничего лучшего я не мог бы выбрать. Должно быть, сам господь помог мне найти мое призвание.

Тут Габриэла снова посмотрела На него. Она по-прежнему считала, что отец Коннорс слишком высок ростом и слишком атлетично сложен, чтобы по-настоящему быть похожим на священника. Даже его стоячий романский воротничок с белой полоской вместо галстука казался неуместным на человеке с такой мощной шеей и такими широкими плечами. Правда, подбородок у Джо был мягким — округлым по форме и с небольшой уютной ямочкой.

— Думаю, ваши одноклассницы были изрядно разочарованы вашим выбором.

— Вряд ли. — Отец Коннорс слегка повел своими могучими плечами. — Я редко с ними общался. В приюте, как ты понимаешь, были одни мальчишки; с девочками я сталкивался только в школе, в которой я учился до того, как умерли мои родители. Но в детстве я был слишком стеснительным, чтобы встречаться с кем-то из одноклассниц. К тому же мой путь был указан мне богом, и я никогда не сомневался в том, что поступаю правильно.

— И я тоже не сомневаюсь, — призналась Габриэла. — Правда, я, быть может, слишком долго колебалась, прежде чем принять решение. Монахини, с которыми я жила, все время говорили о «призвании», о «голосе свыше», но я ничего подобного не слышала и, откровенно говоря, считала себя слишком плохой, чтобы служить богу.

Но сейчас я ни о чем не жалею.

Отец Коннорс кивнул. Он прекрасно понял ее. Путь служения, который они для себя выбрали, казался им единственным. Оба они были рождены для такого пути.

— У тебя есть еще достаточно времени, чтобы утвердиться в своем решении, — сказал он на всякий случай, и Габриэла поняла, что с ней снова говорит священник, а не просто друг. Наморщив лоб, она отрицательно покачала головой.

— Мне это уже не нужно. Я долго колебалась, но это было до того, как я поступила в группу кандидаток. Вы ведь знаете, я закончила факультет журналистики в Колумбийском университете… Именно там я поняла, что не хочу больше возвращаться в мир. Для меня это было бы слишком тяжело. Я никогда не ходила в кино, никогда не бегала на свидания… Если бы мне пришлось встречаться с мужчиной, я, наверное, просто не знала бы, что ему сказать… — Тут она улыбнулась отцу Коннорсу, забыв, что он тоже мужчина, — И еще, я не хотела бы иметь детей. Никогда, — закончила она решительно.

Это заявление показалось отцу Коннорсу непонятным, а решимость, с которой Габриэла произнесла эти слова, просто потрясла его.

— Почему? — спросил он удивленно.

— Я очень боюсь, что буду вести себя с ними, как моя мать. Ведь это могло передаться мне по наследству, не так ли? Что, если тот же злой демон сидит и во мне?

— Это просто глупо, сестра! — почти сердито сказал отец Коннорс. — Почему, собственно, проклятье, которое довлело над твоей матерью, непременно будет и твоим проклятьем? Законы наследственности здесь совершенно ни при чем. Я знаю много людей, у которых было очень трудное детство, но сами они оказались превосходными родителями.

— Но что, если это все-таки случится? — тихо спросила Габриэла, опуская голову, и глаза ее полыхнули упрямым огнем. — Что мне тогда делать? Оставить своих детей в ближайшем монастыре, а самой бежать куда-нибудь на другой конец страны? Я не хотела бы рисковать подобным образом, тем более что рискую-то я не своей собственной жизнью, а чужой! Ведь я знаю, что это такое, святой отец, я сама через это прошла!

— Это, наверное, очень тяжело — знать, что тебя бросила родная мать, — печально согласился отец Коннорс, вспоминая тот далекий день, когда он обнаружил труп своей матери. Он так и не смог забыть этой картины, хотя с тех пор прошло более пятнадцати лет, посвященных молитвам и служению богу. Мать лежала в ванне, и вода в ней была черной от крови — она перерезала себе вены старой бритвой отца. Но больше всего Джо поразило не это: в первый и последний раз он видел свою мать голой.

— Да, тяжело, — согласилась Габриэла. — Но для меня это было и огромным облегчением. Когда я убедилась, что останусь в монастыре, что мне ничто не грозит и что весь этот кошмар остался в прошлом, я готова была петь и смеяться от радости. Я до сих пор считаю, что матушка Григория спасла мне жизнь. Она заменила мне и отца, и мать, и родных, которых у меня никогда не было.

— Я разговаривал с ней на днях, — сказал отец Коннорс. — Она очень рада, что ты решила остаться и вступить в орден. Из тебя выйдет добрая монахиня, сестра Берни. Я знаю, что ты — хороший, добрый, совестливый человек, наделенный удивительным терпением и чувством смирения. А для служения богу это самое главное.

— Спасибо вам за добрые слова, святой отец, — ответила Габриэла смущенно. — Вы… вы тоже добрый, внимательный и чуткий. И вы мне очень помогли.

Она снова смутилась и покраснела. Врожденная стеснительность вернулась к ней, когда она заметила, что они вернулись в переднюю часть сада, где еще стояли оставшиеся от завтрака столы. До этого ей казалось, что они одни во всем мире, и сейчас она с удивлением заметила нескольких девушек из своей группы, которые снимали со столов скатерти.

— Берегите себя, сестра, — ласково сказал отец Коннорс и, попрощавшись с Габриэлой, вернулся в церковь, чтобы забрать свой черный кожаный портфель. Монастырь Святого Матфея нравился ему все больше и больше; незаметно он сделался важной частью его жизни.

Какое послушание изберет для себя сестра Бернадетта, он не знал; легче всего было представить, как она заботится о детях, лечит их, утешает, рассказывая на ночь удивительные сказки о добрых феях и эльфах с крошечными фонариками, которые с наступлением сумерек вылетают в луга и на поляны, чтобы водить свои таинственные хороводы среди цветов и трав. (Тут он, сам того не подозревая, попал в точку — буквально на днях Габриэла написала волшебную сказку, которая, по ее замыслу, должна была стать первой из целой серии историй для воспитанников школы Святого Стефана.) Он забрал свои вещи и, попрощавшись с несколькими пожилыми монахинями и настоятельницей, вышел за ворота монастыря. Габриэла в это время — засучив рукава и подоткнув подол платья — уже драила кухонный пол вместе с двумя другими кандидатками. Она была так занята, что не заметила ни одного из тех злобных взглядов, что бросала на нее сестра Анна, несколько раз заходившая в кухню за какой-то надобностью.

Точно так же часом раньше она не заметила и матушку Григорию, которая, стоя у окна своей кельи, внимательно наблюдала за своей воспитанницей, прогуливавшейся по саду в обществе молодого священника. Правда, Габриэла и отец Коннорс не делали ничего предосудительного, однако старая настоятельница сразу подумала, . что они могли бы быть потрясающей парой. И чем чаще Габриэла улыбалась отцу Коннорсу, тем мрачнее и сосредоточеннее становилось лицо старой монахини.

Матушка Григория думала об этом до самого вечера, но, когда за ужином она снова увидела Габриэлу, у нее язык не повернулся что-то ей сказать. Молодая девушка казалась такой веселой и была столь очевидно счастлива своей жизнью в монастыре, что беспокойные настроения оставили настоятельницу. «Просто я становлюсь старой и мнительной», — решила матушка Григория, вспоминая внезапный приступ страха, ледяной рукой сжавший ее сердце, когда она подошла к окну и увидела в дальнем конце сада Габриэлу и священника. «И глупой…» — добавила она про себя. В конце концов, она достаточно хорошо знала Габриэлу, чтобы не волноваться на ее счет.

На следующей неделе в монастырь приезжал другой священник. Отцу Коннорсу пришлось снова отправиться в поездку по делам епископства, и он сумел вернуться в Нью-Йорк только накануне Пасхи. Всю Страстную субботу отец Коннорс выслушивал исповеди монахинь и послушниц, которые от души радовались его возвращению. В монастыре Святого Матфея все уже знали, что от других священников его отличало неформальное отношение к таинству исповеди и редкое чувство юмора, приносившее кающимся значительно большее облегчение, чем самые долгие молитвы. Это признавали все, в том числе сестра Эммануэль и наставница новицианток сестра Иммакулата, которые, дождавшись, пока отец Коннорс выйдет из исповедальни, пригласили его на утреннее разговение.

— С удовольствием приду, если мать-настоятельница не будет иметь ничего против, — ответил отец Коннорс, отдуваясь и вытирая полотенцем блестящее от пота лицо. (Он провел в душной исповедальне несколько часов кряду и совсем запарился.) — Не думаю, чтобы матушка Григория возражала. Но я обязательно у нее спрошу, — сказала сестра Иммакулата со смущенной улыбкой. Когда-то она была очень красива, но время оставило на ее лице свой след. Сестра Иммакулата была монахиней уже больше сорока лет.

— Договорились, — кивнул отец Коннорс и улыбнулся в ответ. Он очень любил разговаривать со старыми монахинями — ему нравились их ясные, ничем не замутненные глаза, их светлые улыбки, их острый и наблюдательный ум и их уже почти неземная мудрость, которую молодой священник часто был не в состоянии постичь.

Особенно он любил смотреть на их лица. Это были не лица, а лики, свободные от суеты мира. Каждая морщинка на них была руслом ручья, который во время молитвы наполняли слезами радости и умиления. Многие из них были по-настоящему стары, но и телом, и душой они были покрепче иных молодых, не познавших счастья монастырского служения.

— В этом году, — вставила сестра Эммануэль, — праздничную трапезу будут готовить для нас послушницы и кандидатки в орден. Скажу вам по секрету, святой отец, они начали еще вчера, и работы осталось еще довольно много…

И она стала с гордостью рассказывать о «своих девочках», которых готовила к новициату, и о том, какие блюда предназначены для празднования светлого Воскресения Христова.

— ..Будет индейка, будет копченый окорок, ветчина с медом, сладкая кукуруза, тушеная фасоль и картофельное пюре, не говоря уже о десерте… — Тут сестра Эммануэль почувствовала, что она, пожалуй, слишком увлеклась перечислением, и замолчала, не упомянув ни о сладком рулете с маком, ни о булочках с корицей, ни о фруктовом желе с мятой, которое несколько старых монахинь взялись приготовить по особому рецепту.

— Что ж, звучит очень заманчиво, — согласился отец Коннорс. — Я обязательно приду.

Он давно знал, что завтра в обители ожидают гостей.

Кроме двух священников, которые должны были отслужить праздничную мессу, на Пасху в монастырь обычно съезжались родственники и друзья монахинь и послушниц. Иногда их бывало так много, что все не помещались в трапезной, и тогда — если позволяла погода — разговение устраивали прямо в саду. В этом году весна выдалась ранняя и теплая, и молодой священник был уверен, что завтрашняя трапеза тоже пройдет под открытым небом.

— Могу я быть чем-нибудь полезен? — вежливо поинтересовался отец Коннорс. — Между прочим, один из наших прихожан прислал нам несколько ящиков отменного калифорнийского вина. Оно довольно слабое, так что, если мать-настоятельница позволит, я мог бы привезти завтра два-три ящика.

— Это было бы чудесно, святой отец! — воскликнула сестра Иммакулата и просияла. Обычно матушка Григория не разрешала монахиням даже прикасаться к вину, но на Пасху она делала из этого правила исключение. Кроме того, гости из числа родственников и друзей тоже, наверное, были бы не прочь пропустить по стаканчику.

— Вы очень хорошо придумали, — согласилась и сестра Эммануэль. — В этом году мы как-то совсем забыли про вино, так что если вам это не трудно…

Ему было не трудно. Когда на следующий день отец Коннорс приехал в монастырь, на заднем сиденье его машины стояло целых шесть ящиков легкого калифорнийского вина, которое он привез, предварительно заручившись согласием матушки Григории. Легко выгрузив их на землю, он по два перенес их на монастырскую кухню и оставил на попечении пожилой монахини, наблюдавшей за подготовкой трапезы.

В кухне раздавалось гудение множества голосов и витали такие аппетитные запахи, что молодой священник поспешил выскочить на свежий воздух. Все-таки у женских монастырей есть, по крайней мере, одно неоспоримое преимущество перед мужскими. Впрочем, положа руку на сердце, он не мог сказать, что в приюте Святого Марка его кормили хуже, хотя все повара там были мужчины.

Должно быть, в пище, приготовленной женскими руками, было что-то особенное, неповторимое. А может, подумал он, все дело в тоске по женской ласке, которая особенно сильна у сирот, оставшихся без матери.

Праздничную мессу должны были служить двое других священников, и отец Коннорс поспешил в церковь, чтобы успеть занять место на скамье. Празднично украшенная церковь уже была полна монахинями и их родственниками. Многие приехали с детьми, и огни множества свечей отражались в их изумленных глазенках. С главного распятия за алтарем был снят вышитый золотом покров, и распятый Христос возносился над хорами подобно взлетающей птице. Торжественно звучал орган, и раздавались слова католических молитв, которые трогали сердца, хотя не все владели латынью настолько, чтобы понять их содержание.

В конце концов праздничное настроение овладело всеми, и, когда месса кончилась, собравшиеся, оживленно переговариваясь, вышли в сад. Молодые послушницы тотчас начали выносить из кухни подносы с едой и расставлять их на столах, уже накрытых белыми полотняными скатертями, покрытыми искусной ручной вышивкой.

Среди них отец Коннорс увидел Габриэлу. Она и сестра София несли огромное фарфоровое блюдо, на котором лежали переложенные зеленью и рубленым яйцом куски копченого окорока, и молодой священник поспешил к ним на помощь. Приняв у них из рук тяжелое блюдо, он легко поднял его и поставил на середину ближайшего стола, где уже красовались тарелки с ветчиной и серебряные супницы с фаршированной индейкой. Из-под крышек супниц выбивался пряный парок. На отдельных столах громоздились рулеты, сладкие булочки с глазурью, бисквиты, ромовые бабы, домашнее мороженое и, конечно, желе, высокие зеленовато-льдистые конусы которого чуть подрагивали на плоских тарелках с золотым ободком.

— Вот это да! — воскликнул отец Коннорс и улыбнулся. — Лукуллов пир… У меня просто глаза разбегаются.

Вы, сестры, определенно знаете, как сделать пасхальную трапезу незабываемой.

Габриэла и София смущенно потупились, а сестра Эммануэль с достоинством кивнула. Она очень гордилась своими воспитанницами, которые блестяще справились с порученным им ответственным делом.

Праздничная трапеза продолжалась почти до полудня. К двенадцати часам все так наелись, что впали в какое-то сонное оцепенение. Многие остались за столами, остальные перешли в сад и расселись на траве под яблонями, неспешно переговариваясь и щурясь на высокое солнце.

Габриэла как раз доедала последний кусок пирога с дикими яблоками, когда отец Коннорс снова подошел к ней. Всю трапезу он просидел за столом с настоятельницей. Матушка Григория говорила мало, однако у отца Коннорса сложилось впечатление, что она внимательно за ним наблюдает, пытаясь составить о нем свое мнение.

Ничего удивительного или странного он в этом не нашел. В приходе Святого Стефана отец Коннорс был человеком новым; до своего назначения сюда он стажировался в Ватикане, а еще раньше — работал в Германии, так что интерес настоятельницы к его персоне был вполне объясним. Впрочем, молодой священник надеялся, что произвел на старую мудрую монахиню благоприятное впечатление.

— На вашем месте, сестра Берни, я непременно положил бы на пирог пару ложек ванильного мороженого, — шутливо посоветовал он. — Мы всегда так делали в приюте. Нас, надо сказать, кормили очень неплохо, и все-таки я еще никогда не ел так вкусно, как сегодня. Вам пора открывать собственный ресторан с монастырской кухней. Вы смогли бы заработать для ордена целое состояние.

Габриэла подняла голову и рассмеялась шутке.

— Мы могли бы назвать его «У матушки Григории», — сказала она. — Думаю, ей бы понравилось.

— Или, может быть, просто «Веселые монашки». Подобные названия сейчас в моде, — сказал отец Коннорс. — Я слышал, в одной старой церкви в центре Нью-Йорка недавно открылся бар, который называется «У старины Иисуса». Вместо стойки они используют алтарь… — Он покачал головой. То, что он сейчас говорил, отдавало святотатством, и они оба знали это, тем не менее Габриэла снова рассмеялась. Все же Джо Коннорс счел за благо переменить тему.

— Когда мне было четырнадцать, я любил танцевать, — признался он, беря со стола чистую тарелку и кладя на нее ломтик ягодного рулета. Рулет оказался с его любимой ежевикой, и, откусив кусок, он зажмурился от удовольствия. — А вы любили танцевать, сестра?

Отец Коннорс снова перешел на «вы», но от этого он не стал казаться более далеким. Габриэла чувствовала себя с ним как в обществе старого друга, и подобные незначительные формальности не имели никакого значения.

— Нет. — Габриэла отрицательно покачала головой. Я в монастыре с десяти лет, — добавила она зачем-то, хотя он это уже знал. — Но мне нравилось смотреть, как танцуют другие. Когда я была маленькой девочкой, мама… В нашем доме часто бывали танцевальные вечеринки, и я пряталась на верхних ступеньках лестницы и подсматривала. — Тут Габриэла смущенно улыбнулась. — Мне не разрешали выходить к гостям, — пояснила она.

Отец Коннорс только печально вздохнул. Это была маленькая, но впечатляющая деталь, благодаря которой он мог лучше представить себе жизнь, которую Габриэла вела до того, как попала в монастырь.

— А что за гости приходили к вам? — спросил он, не очень хорошо понимая, в каких кругах вращались родители Габриэлы. Она, правда, упоминала, что ее отец и мать были не из бедных, однако отцу Коннорсу не верилось, что образованные, обеспеченные, воспитанные в духе соблюдения всех светских условностей люди могли так обойтись со своей единственной дочерью.

— О, это были очень богатые и влиятельные люди… — Габриэла прищурилась, вспоминая. — Банкиры, сенаторы, адвокаты, бывал даже один русский князь. Впрочем, тогда я не очень разбиралась, кто есть кто. Мне они казались сказочными королями и королевами, и я мечтала, что когда я вырасту, то стану такой же, как они.

«К счастью, этого не произошло», — подумал отец Коннорс, когда Габриэла неожиданно замолчала.

— О чем вы думаете, сестра Берни? — спросил он.

— О нашем доме, — просто ответила Габриэла. — Я даже не знаю, что с ним стало. Быть может, мать продала его… Это было так давно.

— А где вы жили? — поинтересовался священник, кладя небольшой шарик мороженого на то, что осталось от ее пирога.

— Спасибо… — рассеянно поблагодарила Габриэла. — Здесь, в Нью-Йорке, кварталах в двадцати отсюда. Вы знаете Шестьдесят девятую улицу в Ист-Сайде? Там у мамы был собственный дом с садом.

— И с тех пор ты… вы ни разу там не были? — удивился Джо Коннорс. Уж он-то точно бы побывал в своем старом доме. Ему было не совсем понятно, почему Габриэла этого не сделала.

— Я думала об этом, когда училась в колледже, но… — Габриэла пожала плечами и посмотрела на него своими большими голубыми глазами, которые были так похожи на его собственные. — У меня связано с ним слишком много тяжелых воспоминаний, и я не уверена, хочется ли мне видеть этот дом снова.

Он понял — теперь у нее была совсем другая, радостная и счастливая жизнь. От тех времен Габриэлу отделяла пропасть, и у нее не было никакого желания преодолевать ее в обратном направлении, двигаясь из настоящего в прошлое.

— Я мог бы заехать туда по дороге и посмотреть, на месте ли дом и кто в нем теперь живет, — предложил священник, и Габриэла задумчиво кивнула. Это в самом деле была удачная мысль. Так она могла узнать все, что ее интересовало, не подвергаясь опасности, что стерегущие дом демоны воспоминаний снова возьмут ее след.

— Хорошо, — сказала она тихо. — Сделайте это для меня, если вам не трудно.

Она немного помолчала и неожиданно спросила:

— А вы сами?..

— Что? — не понял отец Коннорс.

— Вы сами возвращаетесь туда, где росли?

— Да, время от времени я езжу в приют. Впрочем, не я один — так поступают многие, кто там воспитывался А дом моих родителей… — он немного помолчал, — его больше не существует. На этом месте теперь автомобильная стоянка. От всего детства у меня остался только Святой Марк.

Габриэла кивнула, подумав о том, что их с Джо судьбы очень похожи. Правда, у него почти не было детских воспоминаний, в то время как у нее их было слишком много, но она не знала, что хуже. Как бы там ни было, им обоим удалось выжить, и они были благодарны за это судьбе, которая привела их в лоно церкви, где они сумели обрести утешение.

Полуденное солнце перевалило через зенит и заглянуло под куст китайской сирени, где сидели за столом Габриэла и Джо. Она прищурилась, подставляя лицо ласковому теплу. Потом она перевела взгляд на своего собеседника и снова подумала о том, как он красив. Ей по-прежнему казалось странным, что Джо избрал для себя трудный и тернистый путь служителя божия. Останься он в миру, он вполне мог бы стать киноартистом, спортсменом, знаменитым телеведущим, наконец.

Джо в этот момент тоже смотрел на нее и думал о том же самом, но ничего не сказал. Некоторое время они сидели молча, глядя на монахинь и гостей, которые расположились поблизости или прогуливались по дорожкам сада, негромко переговариваясь.

— Как это странно — не иметь семьи, — негромко сказал отец Коннорс. — В первое время в приюте я очень скучал по своим родителям, но потом привык. Директор приюта отец Пол фактически заменил мне отца. Каждый раз, когда по выходным я приезжал в приют из семинарии, у меня возникало такое чувство, будто я возвращаюсь домой…

Примерно то же самое испытывала и Габриэла по отношению к монастырю, и это общее переживание сближало их особенно сильно. Одиночество, которое каждый из них познал и пережил, заставило их почувствовать в другом родственную раненую душу.

— Когда я только попала сюда, — негромко призналась Габриэла, — у меня не было никаких других чувств, кроме облегчения. Я радовалась, что меня никто больше не будет бить, что я могу забыть о страхе и боли.

Отец Коннорс покачал головой. Это ему было трудно постичь, хотя, работая священником в больнице для детей малоимущих, он видел вещи и похуже. Часто он не мог сдержать слез при виде того, что люди способны сделать со своими собственными детьми. Но он никогда не представлял себя на месте беспомощного маленького существа, которое озверевший отец ежедневно бьет смертным боем. Он сочувствовал этим детям, но как бы со стороны; для того, чтобы, грубо говоря, влезть в их шкуру и немного походить в ней, ему не хватало ни воображения, ни душевных сил.

— Они… сильно тебя били? — спросил он тихо, и Габриэла ненадолго задумалась. Потом она отвернулась и кивнула.

— Однажды я даже попала в больницу, — сказала она почти шепотом. — Мне там очень понравилось — врачи и сиделки были так добры ко мне… Почти как здесь, в монастыре. Я даже не хотела возвращаться домой, но боялась сказать об этом кому-нибудь. Я вообще никогда никому не говорила, откуда у меня синяки, ссадины, кровоподтеки. И мне все время приходилось врать, будто я упала с велосипеда или запнулась о собаку… хотя никакой собаки у нас, конечно, не было. Я боялась, что, если я проболтаюсь, мать просто меня убьет. Она могла это сделать, сотни раз могла, и я иногда даже удивляюсь, почему этого не случилось. Мать так ненавидела меня, хотя я до сих пор не понимаю — за что.

Габриэла снова повернулась и посмотрела на молодого священника, который стал для нее не только исповедником, но и другом. Они были связаны друг с другом невидимыми нитями взаимного сочувствия и доверия.

— Должно быть, она ревновала к тебе, — предположил отец Коннорс. К этому времени он уже несколько раз переходил на «ты» и снова на «вы» и в конце концов так запутался, что сам предложил ей называть его просто по имени — Джо. Она тоже открыла ему свое подлинное имя, хотя все монахини и послушницы уже давно называли ее только сестрой Берни.

— Мне это уже говорили, — ответила Габриэла. — Но я все равно не понимаю… Почему она ревновала к своему собственному ребенку? Почему?!

В ее глазах была боль воспоминаний. Мучительный вопрос этот сопутствовал ей всю жизнь. Но Джо Коннорс не знал ответа.

— Люди иногда ведут себя так, что понять их не может никто, в том числе и они сами. Как будто они сошли сума. Быть может, и твою мать что-то беспокоило, мучило…

Но они оба знали, что сказать так было все равно что ничего не сказать.

— А каким был твой отец? — спросил Джо, и Габриэла ненадолго задумалась, словно подбирая слова.

— Н-не знаю, я не уверена… — промолвила она наконец. — Теперь мне иногда кажется, что я так и не узнала его как следует. Внешне он был очень похож на тебя… — Тут она улыбнулась. — Во всяком случае, таким я его помню. Или думаю — что помню. Он тоже боялся матери и никогда ей не перечил. Отец ни во что не вмешивался, даже когда она избивала меня у него на глазах. Он просто позволял ей делать все, что она хочет, и пил.

— Должно быть, отец чувствовал себя безумно виноватым перед тобой. Потому он и ушел, — предположил Джо. — Люди иногда сами убеждают себя в собственном бессилии.

Эти слова напомнили обоим о самоубийстве его собственной матери, но Габриэле не хотелось развивать эту болезненную для него тему. Ей казалось, что это еще хуже того, что выпало на ее долю. Гораздо хуже.

— Знаешь, может быть, тебе стоит разыскать отца и поговорить с ним обо всем, — неожиданно предложил Джо, и Габриэла невольно вздрогнула. Она сама часто думала о том же самом, и то, что Джо сейчас сказал об этом, поразило ее. Да, она отыщет отца и спросит у него прямо, почему он не защитил ее от матери, почему бежал к другой женщине, почему бросил свою единственную дочь на произвол безумного чудовища. Но это только когда она станет монахиней, а заповеди «Прости врага» и «Почитай отца своего» станут для нее законом, через который нельзя переступить ни при каких обстоятельствах. Пока же Габриэла даже не знала, где ей следует искать мистера Джона Харрисона. От матери она слышала, что ее отец переехал в Бостон, но это было почти двенадцать лет назад.

— Он, наверное, даже не знает, где я, — неуверенно произнесла она. — Вряд ли мать известила его о том, что она бросила меня в этом монастыре. Несколько раз я пыталась поговорить об этом с нашей настоятельницей, но матушка Григория всегда говорила мне, что я должна перестать цепляться за прошлое и начать жить настоящим. Наверное, она права… — Габриэла вздохнула. С тех пор как папа ушел от нас, он ни разу не навестил меня, ни разу не позвонил и не написал. Наверное, и ему я тоже не нужна.

Тут ее взгляд сделался печальным. Джо понял, что вспоминать об этом Габриэле все еще больно.

— Вероятно, твоя мать просто не позволяла ему встречаться с тобой, — сказал Джо, но Габриэлу это уже давно не успокаивало. Быть может, подумала она сейчас, матушка Григория права, и ей действительно пора перестать мучить себя воспоминаниями о прошлом, которое все равно нельзя ни изменить, ни поправить. Теперь у нее была совсем другая жизнь, и призраки страха и боли с каждым днем все больше и больше теряли над ней власть, хотя в отдельных случаях — особенно по ночам — они все еще будоражили ее память и терзали душу.

— А где сейчас твоя мать? — мягко поинтересовался Джо.

— В Сан-Франциско. Там она, во всяком случае, жила, когда мне исполнилось восемнадцать. Именно тогда она перестала посылать деньги за мое содержание. Мать платила монастырю за комнату и еду и даже трижды пожертвовала некоторую сумму на ремонт нашей церкви.

Это… — Ее передернуло. — Это было как взятка за то, чтобы меня держали в монастыре до конца моих дней.

Насколько я знаю, матушка Григория отправила эти деньги в другую обитель, где никто не знал, откуда они…

У Джо по-прежнему не укладывалось в голове, как могли родители Габриэлы просто взять и бросить ее — вычеркнуть ее из своей жизни, словно она умерла. Нет, хуже: словно ее никогда не существовало на свете.

«Никогда я этого не пойму», — подумал он и неловко пошевелился на скамье.

— Матушка Григория права — лучше об этом забыть, — просто сказал он. — Здесь тебя все любят, здесь ты можешь жить нормальной, спокойной жизнью, здесь, в конце концов, ты нашла свое призвание. Возможно, когда-нибудь ты станешь настоятельницей этого монастыря, и это будет только логично. Похоже, господь неплохо распорядился нашими жизнями, ты не находишь?

Их взгляды встретились, и Габриэла несмело улыбнулась. Да, она считала, что нашла свое счастье, но оно досталось ей слишком дорогой ценой. Какая-то часть ее словно застряла в прошлом, и извлечь ее оттуда, спасти не было никакой возможности. Но без этого она не могла чувствовать себя полноценным человеком — ей все время чего-то не хватало. И, судя по всему, что-то подобное ощущал и Джо.

Джо наклонился вперед и ласково потрепал ее по руке. Почувствовав его прикосновение, Габриэла невольно вздрогнула. Его рука была такой твердой и сильной и вместе с тем такой горячей, что она снова подумала об отце. Он был единственным мужчиной в ее жизни, который прикасался к ней так.

Словно прочтя ее мысли, отец Коннорс медленно поднялся.

— Пожалуй, мне пора, — сказал он неловко. — Я должен отвезти обратно моих коллег. Они, я думаю, так наелись, что сами и шагу не смогут ступить. Кроме того, отец Питер весь день прикладывался к стаканчику и, должно быть, совсем осовел. Как бы нам не пришлось его нести.

Габриэла представила себе пьяного священника, который, шатаясь и распевая церковные гимны, бредет по дорожке монастырского сада под любопытными взглядами послушниц и монахинь, и не сдержала улыбки.

— За кухней стоит тачка, на которой мы возим продукты, — сказала она и тоже поднялась. — В крайнем случае можно будет ею воспользоваться. Впрочем, это, конечно, шутка. Я уверена, что отец Питер умеет держать себя в руках.

Она осмотрелась и увидела отца Питера, который как ни в чем не бывало беседовал с матушкой-настоятельницей. Второго священника, который служил сегодня мессу, нигде не было видно, однако Габриэла не сомневалась, что он тоже встретил каких-то старых знакомых.

Потом из кухни появилась сестра Эммануэль. Она Оглядывалась по сторонам с таким видом, словно собиралась скомандовать кандидаткам и послушницам начинать убирать со столов, и Габриэла, привыкшая беспрекословно повиноваться своей наставнице, сделала непроизвольное движение в ее сторону. Но сестра Эммануэль вернулась в кухню, так ничего и не сказав, и Габриэла с облегчением вздохнула. Ей, как и всем остальным, не хотелось, чтобы праздник кончался так скоро. Для нее это была самая счастливая в жизни Пасха, и не только из-за угощения, которое казалось невероятно вкусным после долгого поста, но и благодаря тому, что ей удалось поговорить с человеком, который понимал ее как никто другой.

Глядя на усталые, но довольные лица гостей и монахинь, Габриэла тихонечко вздохнула.

— Я никогда никому не рассказывала о том, о чем говорила с тобой, — призналась она. — Все это слишком пугает меня До сих пор пугает.

— Не позволяй прошлому забирать над собой такую власть, — посоветовал Джо. — Тебя никто больше не посмеет обидеть. Твои мать и отец далеко и никогда не вернутся. А если вернутся, то никто не заставит тебя вернуться к ним. Ты понимаешь?..

Он посмотрел на нее так пристально, словно гипнотизировал.

— Здесь, в монастыре, ты в безопасности. Тебя защищают сестры и сам господь — так какого заступничества еще ты можешь желать?

Габриэла только кивнула, чувствуя, что не может произнести ни слова. Чувство облегчения и благодарности нахлынуло на нее с такой силой, что она с огромным трудом сдерживала подступившие к глазам слезы. Джо снова отпустил ей грехи, утешил ее, а его добрые и мудрые слова заставили Габриэлу поверить, что ей действительно ничто не грозит.

— Увидимся в исповедальне. И старайся держаться подальше от сестры Анны, — сказал Джо, улыбаясь несколько принужденно. Разговаривая с Габриэлой, он иногда чувствовал себя невероятно старым. Он знал, что ей уже почти двадцать два года, однако о мире за стенами монастыря она знала лишь немногим больше, чем тогда, когда десятилетней девочкой впервые переступила порог обители Святого Матфея. По сравнению с ней Джо был гораздо более опытным, мудрым, искушенным в путях мира. И все же вопросы и суждения Габриэлы, казавшиеся на первый взгляд простыми и наивными, случалось, ставили его в тупик.

— Я уверена, что после сегодняшнего праздника у сестры Анны будет много новых тем для сплетен и разговоров. Она видела, как мы разговаривали… — сказала Габриэла и печально вздохнула. По правде говоря, спокойно сносить постоянные придирки и вздорные обвинения сестры Анны ей становилось все тяжелее, и она чувствовала себя усталой.

— Ну и что? — удивился Джо. — Какая ей разница, с кем ты разговариваешь? Почему ее это так занимает?

— Ах, да откуда я знаю. На прошлой неделе она заявила сестре Эммануэль, будто я пишу рассказы вместо того, чтобы читать вечерние молитвы. В общем, дня не проходит без того, чтобы она не наябедничала на меня нашей наставнице, по обыкновению наврав на меня с три короба.

— Продолжай молиться за нее, Габриэла, — значительно произнес отец Коннорс. — Господь услышит тебя и вразумит сестру Анну. Или же она сама устанет от своей злобы.

Габриэла, вздохнув, кивнула. Если бы не глупые выдумки сестры Анны, все было бы так славно.

— А теперь мне действительно пора идти, — сказала она, заметив сестру Эммануэль, которая снова появилась из кухни и сигнализировала ей взглядом. — Еще раз с праздником, святой отец.

И она быстро пошла в кухню, где ее ждали груды тарелок, кастрюль, сковородок и еще теплых противней.

Послушницы уже начали убирать со столов, и посуды постоянно прибавлялось. То и дело хлопали дверцы холодильников, куда убирались остатки индейки, ветчины и окороков. Знаменитое фруктовое желе съели все, и Габриэла пожалела, что так и не успела его попробовать.

Потом она вспомнила слова Джо. «Прошлое изменить нельзя, поэтому жалеть о нем не стоит», — сказал он, и сейчас Габриэла подумала, что это в равной степени относится и к съеденному гостями желе, и к ее прежней жизни. Мысль об этом заставила ее улыбнуться.

«Будем думать о будущем», — решила она, засучивая рукава, повязывая рыжий клеенчатый фартук и натягивая толстые резиновые перчатки. Вооружившись мочалкой из мягкой медной проволоки и бутылочкой жидкого мыла, Габриэла встала у ближайшей металлической мойки, в которой громоздилась настоящая гора грязных тарелок. У соседней мойки трудилась сестра Анна, но она была так занята, что не обратила на Габриэлу никакого внимания, и та вздохнула с облегчением. Что ни говори, а сейчас она могла превосходно обойтись без язвительных замечаний соперницы.

Прошло не менее трех часов, прежде чем последняя тарелка была отмыта до скрипа, вытерта и водружена в гигантский буфет красного дерева. (В монастыре бытовала шутка, что в прошлом веке этот буфет, в котором было не меньше десятка запиравшихся на ключ отделений, служил карцером для проштрафившихся послушниц, но в это не верилось — слишком уж красивой была резьба, и слишком уж сухим и звонким — драгоценное дерево, из которого были сделаны дверцы и стенки.) К этому времени все гости уже разъехались по домам, старые монахини дремали в уютном холле перед камином, а трое священников вернулись в приход Святого Стефана. Все были счастливы и довольны, и лишь мать-настоятельница стояла у окна своей кельи, пристально глядя куда-то вдаль. На лице ее лежала печать озабоченности и глубокого беспокойства.

Глава 10

В течение следующих полутора месяцев Габриэла была очень занята. Она посещала мессы, исполняла все послушания, работала в саду и чувствовала себя совершенно счастливой. Несмотря на все заботы, Габриэла ухитрялась работать над рассказом, который никак не могла закончить. Рассказ все время обрастал подробностями, в нем то и дело появлялись новые персонажи, а то и целые сюжетные линии, и матушка Григория, прочтя начало, пошутила, что он на глазах превращается в целую повесть. Это, впрочем, не мешало ей гордиться Габриэлой, которая с каждым днем писала все лучше и лучше. Сестра Анна тоже на время примолкла и перестала жаловаться на Габриэлу по каждому поводу.

Между тем июнь катился к концу, и в Нью-Йорке было жарко и душно. В это время года самые старые из монахинь обычно уезжали в сестричество, расположенное в прохладных Катскиллских горах, и, по выражению самой матушки Григории, «спали там до осени как Рипван-Винкль». Послушницы и монахини помоложе, как правило, оставались в городе, ибо не могли бросить работу в доме престарелых, в детской больнице и летней школе. Впрочем, и их — по двое, по трое — время от времени отправляли отдохнуть. Лишь кандидатки в орден продолжали трудиться, готовясь к августовским экзаменам, по результатам которых их либо производили в новициантки, либо… Впрочем, об этом «либо» никому не хотелось даже думать. Девушки занимались от зари до зари, зубря псалмы и молитвы. В этом их вдохновлял пример матери-настоятельницы, которая, казалось, никогда не уставала. Несмотря на то что с отъездом пожилых монахинь на ее плечи легла дополнительная нагрузка, она оставалась такой же спокойной, сдержанной и собранной, как всегда. Глядя на нее, девушки начинали чувствовать себя увереннее.

В начале июля в монастырь вернулись несколько монахинь из зарубежных миссий ордена. Их рассказы об Африке и Южной Америке хотелось слушать, разинув рот. Габриэла даже позволила себе помечтать о том, что когда-нибудь она тоже поедет в дикий уголок джунглей, чтобы лечить или учить грамоте маленьких черных ребятишек.

Такая работа была ей очень по душе, однако — в силу ряда причин — она не стала делиться этими мыслями даже с матушкой Григорией. Вместо этого она продолжала с напряженным вниманием слушать рассказы сестер-миссионерок, а когда те уехали — написала о них и их труде целую серию коротких, поучительных рассказов. Сестра Эммануэль, прочтя их, заявила, что это непременно нужно опубликовать. Габриэла наотрез отказалась. Она писала эти истории только для сестер и, конечно, для себя. Во время работы ее посещало чувство небывалой свободы, словно кто-то другой, все понимающий, водил ее рукой. Сама же она на это время как будто растворялась, переставала существовать, хотя дух внутри ее, безусловно, смотрел на мир ее глазами.

Передать это словами было очень трудно, да она и не пыталась. Только однажды поделилась своими ощущениями с Джо, который застал ее как-то сидящей в саду с тетрадкой на коленях. Габриэла грызла яблоко и писала.

Он, бесшумно подойдя сзади, не удержался и спросил, нельзя ли ему взглянуть. Когда, покраснев от смущения, Габриэла протянула ему тетрадь и Джо прочел несколько страниц, он был тронут до глубины души.

Это была история о маленькой девочке, которая умерла от того, что родители жестоко с ней обращались. Потом, превратившись в ангела, она вернулась на землю, чтобы бороться с несправедливостью и утешать других маленьких детей, которых несправедливо наказывали родители.

— Хорошо бы это напечатать, — сказал Джо, возвращая тетрадь Габриэле.

Его лицо было покрыто ровным бронзовым загаром, и Габриэла, искавшая предлога, чтобы переменить тему, поспешила спросить, где он так загорел. Джо Коннорс ответил, что был в отпуске и отдыхал на Лонг-Айленде, где каждый день играл с друзьями в теннис.

Услышав об этом, Габриэла сразу вспомнила своих родителей. Ее отец часто играл в теннис с коллегами по работе, но мать этого не одобряла. Расплачиваться за отцовское увлечение этим видом спорта приходилось, естественно, ей, поэтому Габриэла с детства недолюбливала теннис. Она все же попыталась расспросить Джо об этой игре, но он сразу понял, что Габриэла просто смущена его похвалой.

— Я говорил совершенно серьезно, — произнес он, улыбаясь. — У тебя настоящий талант. Грешно зарывать его в землю.

— Да нет, — попыталась возразить Габриэла. — Я пишу потому, что мне это нравится. Это очень увлекательно и интересно…

И она рассказала ему о том, что внутри ее что-то вырывается на свободу только во время работы над рассказом или стихотворением.

— Когда я начинаю думать о том, что мне написать, я ничего не могу… — призналась она. — Но когда я забываю о своем «таланте», тогда все происходит само собой.

— Католическая церковь не поощряет веры в привидения, домовых и маленьких человечков, которые приходят по ночам, чтобы отбирать рис от пшеницы и ткать лунную пряжу, — сказал Джо с притворной суровостью, и Габриэла улыбнулась.

— Это работает твое подсознание, — продолжал Джо, — то есть ты сама. А ты принадлежишь монастырю, сестрам, людям, богу, наконец. Так что можешь считать мои слова насчет таланта пастырским наставлением. Ну а как ты вообще поживала все это время?

Джо был в отпуске не так уж долго, однако ему казалось, что они не виделись целую вечность.

— Спасибо, неплохо. Сейчас мы все очень заняты — готовимся к экзаменам. Да, в праздник Четвертого июля у нас будет пикник, и мы будем жарить мясо на углях. Ты придешь?

День независимости был сугубо светским праздником, однако каждый год в этот день — если только он не был постным — в монастыре устраивался пикник, на который можно было приглашать друзей и родственников.

Матушка Григория считала, что подобные мероприятия помогают монахиням поддерживать контакт с близкими, оставшимися в миру. Правда, у Габриэлы не было ни друзей, ни родственников, однако сейчас она подумала, что отец Коннорс стал ей близок как родной брат.

— Это официальное приглашение? — уточнил Джо.

— Можно сказать и так, — ответила Габриэла. — Просто я случайно знаю, что матушка Григория собиралась пригласить священников из вашего прихода. Ко многим сестрам должны приехать родные, хотя, конечно, их будет не так много, как на Пасху, — все-таки сейчас отпускной сезон.

— Я приду, — пообещал Джо. — Правда, в нашем приходе сейчас тоже сезон отпусков. Я работаю по шесть дней в неделю, поскольку число грешников, нуждающихся в спасении, нисколько не уменьшилось. Но я все улажу.

— Хорошо. Приходи обязательно, — сказала она и улыбнулась. Ей показалось, что Джо очень рад видеть ее, и от этого у нее сразу стало тепло на сердце. Сама-то она, во всяком случае, была рада.

Потом он проводил ее ко входу в главное здание, где Габриэла должна была оставить дежурной сестре заказ на покупку кое-каких огородных принадлежностей и химикалий. По дороге Джо успел сказать ей, что на днях он приедет служить мессу и что ему очень хочется, чтобы Четвертое июля поскорее настало.

— Мне вот что пришло в голову, — сказал он. — Если матушка Григория позволит, мы с моими товарищами могли бы помочь приготовить мясо. Что ты на это скажешь?

— О, это было бы замечательно! — воскликнула Габриэла, искренне радуясь его предложению. Ей уже несколько раз приходилось жарить мясо на мангале, и она сразу поняла, что это, пожалуй, единственная работа, которая не доставляет ей удовольствия. Древесный уголь не желал разгораться, дым разъедал глаза, сажа норовила сесть на лицо, а тяжелый запах горелого жира так пропитывал одежду, что ее приходилось тут же менять.

Кроме того, длинные платья и послушнические накидки так сильно сковывали движения, что приготовление барбекю становилось для Габриэлы и ее подруг подлинным мучением. Священникам и даже монахам в этом отношении было гораздо проще, поскольку на пикники они всегда приезжали в обычных джинсах и рубашках.

— Думаю, матушка Григория не будет возражать, — уверенно добавила Габриэла. — Она знает, что шашлык мы любим только есть, а отнюдь не готовить.

— А бейсбол?

— Что — бейсбол? — От этого вопроса Габриэла даже растерялась. Она не понимала, шутит ли Джо или просто пытается поддерживать светский разговор ни о чем.

— Любят ли сестры бейсбол? Мы могли бы устроить матч — монастырь Святого Матфея против прихода Святого Стефана. А чтобы вам не казалось, будто вас заранее ставят в проигрышное положение, можно составить смешанные команды. Эта идея пришла мне в голову только сегодня утром. Как ты думаешь, выйдет из этого что-нибудь или нет?

Габриэла ненадолго задумалась.

— Наверное, — сказала она наконец и чуть заметно покраснела. — Я, конечно, не могу говорить за всех, — добавила она поспешно, — но мне кажется, сестрам понравится. Несколько наших монахинь всерьез увлекаются бейсболом и не пропускают ни одного матча по телевидению. А сестры Люс и Антония, которые долго жили в Англии, даже играли там в какую-то похожую игру.

— В крикет, — подсказал Джо. — Английский крикет — это аристократический дедушка нашего демократического бейсбола.

— Да-да, — обрадовалась Габриэла. — В крикет. В позапрошлом году они даже устроили здесь в саду матч между командами новицианток и послушниц. Со стороны это, наверное, было ужасно смешно.

— Смешно?! Вы говорите — смешно, сестра Берни? — с напускным негодованием переспросил Джо. — Да в мире нет ничего серьезнее бейсбола! Наша команда, команда прихода Святого Стефана, является самой сильной во всем нью-йоркском епископстве. Ну так что мы решим?

— Почему ты спрашиваешь у меня? — ответила Габриэла и снова потупилась. — Я не могу отвечать за всех сестер. Поговори лучше с настоятельницей или с сестрой Иммакулатой. Думаю, они обе будут в восторге.

Она перевела дыхание и снова посмотрела на него.

В глазах Габриэлы засверкали любопытные искорки.

— А ты тоже играешь? На какой позиции?

— Конечно, подающим, — ответил Джо с таким видом, словно это должно было быть очевидно даже ей. — Вот эта рука… — Он показал ей свою сильную руку с аккуратными ногтями. — Вот эта рука когда-то считалась одной из лучших среди команд второй лиги штата Огайо.

Он слегка подтрунивал над ней и над собой, однако Габриэла поняла, что Джо все-таки немножко гордится своими достижениями. И что он очень любит бейсбол.

— Вот как? — Габриэла лукаво посмотрела на него. Тогда как вышло, что ты не играешь за «Янки»?

— Господь сделал мне лучшее предложение, — ответил Джо. Он был очень рад, что они с Габриэлой разговаривают так свободно и непринужденно, да еще о таком мирском занятии, как бейсбол. Серьезные беседы о боге, об их прошлой и настоящей жизни, о планах на будущее и прочих важных вещах были, конечно, тоже необходимы, однако именно этот шутливый разговор лучше всего подтверждал, что они стали настоящими друзьями.

— А ты? — спросил Джо, слегка дразня ее. — На какой позиции ты предпочитаешь играть?

— Я? — Габриэла ненадолго задумалась. — Я предпочитаю играть этим… как его… Ну, мальчиком, который стоит с палкой позади другого мальчика в маске.

Габриэла засмеялась. Джо тоже улыбнулся, хотя в ее смехе ему послышался оттенок горечи. Какое же у нее было детство, подумал он, если она даже не знает, что «мальчик с палкой» называется «отбивающим». А ведь бейсбол — национальный вид спорта в Америке и пользуется бешеной популярностью. В тонкостях этой игры не разбирались разве что грудные младенцы.

— Понятно. Думаю, для начала мы поставим тебя на третью или четвертую базу, — сказал Джо. — Я сегодня же поговорю с матушкой Григорией. Этот матч обязательно состоится.

Уже на следующий день в монастыре только и разговоров было, что о большой игре на Кубок Вызова, как ее тотчас же окрестили. Идея отца Коннорса пришлась матери-настоятельнице по душе. Она дала свое согласие, о чем тут же было объявлено. Радостное волнение овладело буквально всеми. Монахини направо и налево сыпали спортивными терминами, хотя многие из них в последний раз играли в бейсбол, еще когда учились в школе.

Сестра Люс и сестра Антония развили поистине бурную деятельность, формируя основную команду и скамейку запасных. Кандидатки в монастырскую сборную до хрипоты спорили о том, кто на какой позиции будет играть.

Даже приземистая и широкая в кости сестра София рвалась в кетчеры, утверждая, что у нее талант, хотя всем было известно, что она вряд ли играла в бейсбол даже в детстве.

Когда настал долгожданный день Четвертого июля, все было готово. Праздничный стол поражал обильным и разнообразным угощением. Священники из прихода Святого Стефана постарались на славу и приготовили на углях вкуснейшую телятину с перцем и помидорами.

На десерт было закуплено огромное количество мороженого и испечено так много пирогов с яблоками, что кто-то из гостей даже пошутил, что сестры, должно быть, угорели в кухне и сбились со счета. Такого количества пирогов хватит, чтобы накормить ими весь Нью-Йорк.

Праздник начался с угощения. Потом, когда большая часть провизии исчезла со столов, а последняя порция мороженого была размазана по румяной рожице последнего, самого прожорливого ребенка, все присели немного отдохнуть перед бейсбольным матчем. Как ни хороша была команда женского монастыря (Джо Коннорс лично установил это), все же решено было играть смешанными составами. В результате отец Джо оказался капитаном команды, представлявшей монастырь Святого Матфея.

Габриэлу он, как и собирался, поставил на дальнюю часть поля, и после короткой разминки игра началась.

Матч стал достойным завершением праздника. Казалось, даже сестра Анна забыла о своей ревности в азарте игры. Уже после первых пятнадцати минут стало совершенно очевидно, что решение создать смешанные команды было совершенно правильным: у мужчин, одетых в брюки и рубашки, было явное преимущество перед монахинями, которые остались в своих накидках и камилавках. Единственное, что они себе позволили, это подобрать повыше подолы и потуже перепоясаться. Впрочем, несмотря ни на что, они ухитрялись бегать так же быстро, как мужчины. Некоторые из монахинь даже надели кеды и теннисные туфли, которые давно лежали без дела в их сундучках.

Игра удалась на славу. Когда сестра Люс, не приподняв подола и не показав даже лодыжек, одним прыжком скользнула на третью базу, и игроки, и зрители разразились приветственными криками. Только сестра-хозяйка, отвечавшая за стирку, не без горечи заметила, что «эта накидка уже никогда не будет парадной». Когда же сестра Иммакулата, игравшая за команду Святого Матфея, забежала в «дом», болельщики завопили так громко, что чуть не напугали детей.

Это был запоминающийся день. Команда Святого Стефана, или команда «гостей», выиграла его с перевесом всего в одно очко, однако никто особенно не огорчился. А потом и победителей, и побежденных ждал сюрприз, который приготовила для всех матушка Григория. Из галереи рядом с церковью выкатили тележки с легким пивом и лимонадом, а из кухни вынесли подносы с еще горячими лимонными печеньями, испеченными по рецепту сестры Марии Маргариты.

Казалось, после игры все должны были устать, но напитки и печенье снова привели монахинь и гостей в состояние легкого возбуждения. Гул голосов и смех поплыли между застывшими в неподвижности деревьями сада.

Солнце склонялось все ниже и вскоре должно было совсем скрыться за высокой монастырской стеной. Небо было глубоким, безоблачным, словно густо-синий бархат.

— Скоро станет совсем темно, и мы увидим звезды, — сказал Джо, подходя к Габриэле. В одной руке у него был высокий бокал с лимонадом, а в другой печенье с откусанным краем.

— Да, — кивнула Габриэла. — Это было замечательно, верно?

Он кивнул.

— А ты прилично сыграла, — сказал он, имея в виду бейсбольный матч.

Габриэла фыркнула.

— Ты что, шутишь? Я просто стояла на одном месте и молилась, чтобы мяч не полетел в мою сторону. Слава богу, этого не произошло, пока меня не заменили. Что бы я делала, если бы мяч вдруг отскочил ко мне?!

— Наверное, поймала бы его в падении, — ответил Джо и чуть заметно улыбнулся. Им обоим было немного жаль, что такой чудесный день подошел к концу. Родственники с детьми разъехались, а монахи и священники остались, чтобы доесть все угощение.

В саду быстро темнело. Когда небо стало совсем темным и в вышине зажглись первые звезды, из-за монастырской стены, рассыпая во все стороны огненные искры, взлетели ввысь разноцветные фейерверки и петарды.

Они то вспыхивали ярко, то угасали, медленно сгорая.

Под деревьями сада заметались резкие, черные тени, похожие на брошенную под ноги сеть.

— А что ты делала Четвертого июля, когда была маленькой? — неожиданно спросил Джо.

— Я?.. — Габриэла даже рассмеялась этому вопросу.

У нее было отличное настроение, и она чувствовала себя отдохнувшей, а вовсе не усталой. — Обычно я сидела в чулане или в сарае и молилась, чтобы мать меня не нашла.

— Довольно любопытный способ встречать праздники, — проговорил Джо нарочито легкомысленным тоном. В другое время Джо сам бы не стал расспрашивать ее об этом, но сейчас ему казалось, что праздничное настроение поможет ей справиться с печалью и остаться спокойной.

И действительно, в голосе Габриэлы не чувствовалось ни застарелой боли, ни обычной грусти. Она говорила так спокойно и просто, словно все это происходило не с ней, а с кем-то другим.

— В те времена у меня была только одна задача — остаться в живых, — проговорила она. — Я думала об этом постоянно, и днем, и ночью, и в праздники, и в будни.

Что такое настоящий праздник, каким он должен быть, я узнала только здесь, в монастыре. Больше всего я люблю Рождество, Пасху и Четвертое июля — они какие-то особенно светлые…

— Я тоже люблю Четвертое июля, — сказал Джо, глядя на Габриэлу с какой-то тоскливой нежностью. — Когда я был мальчиком, в этот день мы с друзьями всегда отправлялись в поход. Мы ставили палатку, разводили костер, ловили рыбу и пекли картошку в золе. Она вечно у нас подгорала и скрипела на зубах, но я до сих пор помню этот замечательный вкус. А еще мы с братом мечтали запустить «Большого Огненного Змея», но в Огайо до сих пор запрещено продавать фейерверки детям младше четырнадцати лет.

Габриэла удивленно посмотрела на него.

— Ты не говорил мне, что у тебя есть брат. — Они с Джо были знакомы уже почти четыре месяца, но за это время он ни разу не упомянул о том, что, кроме него, в семье был еще один ребенок.

Джо немного помолчал, потом посмотрел ей прямо в глаза. В его взгляде было столько боли, что Габриэла не-. вольно поднесла к губам ладонь.

— Что?..

Джо опустил голову и сказал глухо:

— Джимми был всего на два года старше меня. Он утонул, когда мне было семь. Это случилось на моих глазах.

Мы пошли купаться, и он попал в водоворот. Нам не разрешали купаться одним, без взрослых, но… — Его глаза неожиданно наполнились слезами, но Джо, похоже, этого даже не заметил. Зато Габриэла заметила и, поддавшись внезапному порыву, вдруг протянула левую руку и коснулась его пальцев. В следующее мгновение по ее руке словно пробежал электрический ток; он поднялся от запястья вверх и рассеялся только где-то возле сердца, заставив его затрепетать.

— Да… — Джо судорожно, со всхлипом, вздохнул. — Я видел, как Джимми погрузился с головой, раз, другой, третий… Нужно было протянуть ему что-то, но было начало лета, и я никак не мог найти ни палки, ни достаточно крепкой сухой ветки, а живые ветви никак не ломались, хотя я грыз их зубами. Горький вкус молодой коры до сих пор стоит у меня во рту… А Джимми все погружался и погружался, и с каждым разом он все дольше оставался под водой. Я побежал за помощью, но мы отошли слишком далеко от города, и место было совершенно безлюдное. Когда я наконец встретил на шоссе машину и привел помощь…

Джо запнулся и не смог продолжать, и Габриэле захотелось обнять его за плечи и прижать к себе, но она знала, что не может, не должна этого делать.

Джо снова с трудом сглотнул и закончил:

— ..Я не сумел помочь Джимми. Он утонул. Ты скажешь — что мог сделать семилетний ребенок? Но чувство вины не оставляло меня. И родители тоже так считали. Нет, конечно, они ни разу не сказали мне этого прямо, но я все равно чувствовал…

По его щекам катились слезы, и Габриэла несильно пожала его пальцы.

— Почему… почему ты так думаешь? — спросила она. Это просто судьба.

Джо ответил не сразу. Он вздохнул, потом, отняв у нее руку, вытер щеки тыльной стороной ладони.

— Это я подбил Джимми пойти на реку. Нам не позволялось… Я не должен был этого делать.

— Но тебе было семь лет, а ему — девять. Он мог бы сказать «нет»…

— В том-то и дело, что не мог. Джимми обожал меня и никогда мне ни в чем не отказывал. И я… часто этим пользовался. — Джо вздохнул. — Когда он умер, все изменилось. Папа стал очень молчаливым и каким-то задумчивым, да и в маме как будто что-то надломилось… Наверное, она так и не сумела оправиться после смерти Джимми, хотя с тех пор прошло целых семь лет. Когда папа внезапно умер, это была уже последняя соломинка…

Габриэла кивнула. Она не понимала только одного: почему мать Джо не подумала об оставшемся сыне. Ее решение покончить с собой было жестоким в первую очередь по отношению к нему. Можно сказать, что она своими руками сделала Джо сиротой.

Но Габриэла не сказала об этом вслух. Она видела, что Джо и так тяжело. Но он как будто подслушал ее мысли.

— Ты спросишь — почему она так поступила, — проговорил он. — Этого я не знаю, да и никто, наверное, не знает. Мне известно только то, что подобные вещи часто случаются без всяких видимых причин. Теперь я понимаю это лучше, чем кто-либо другой. «Благоговею и безмолвствую пред Твоею святою волею и непостижимыми для меня Твоими судьбами» — вот и все, что я могу на это сказать.

Габриэла понимающе кивнула. Приходилось порой защищать бога, когда люди спрашивали: «За что? Чем я прогневил небеса?» Не оставалось ничего, кроме смирения и терпения, особенно если эти вопросы задавались себе.

— Да, — продолжал Джо. — Мои ответы нисколько не помогают ни людям, потерявшим близких, ни мне самому. И у меня уже нет сил, чтобы не спрашивать себя — почему. Меня хватает только на то, чтобы не роптать на господа. И все равно… Знаешь, я до сих пор скучаю по Джимми.

Да, он все еще скучал по своему старшему брату, хотя со дня его гибели прошло почти двадцать пять лет. Каждый раз, когда он вспоминал или говорил о случившемся, боль становилась такой острой, словно это произошло только вчера.

— Смерть Джимми изменила все мое детство, — глухо сказал Джо. — Я чувствовал свою ответственность, свою вину перед ним и перед родителями. И перед собой.

В один день я стал другим, словно я вдруг вырос. А потом…

Он не договорил, но Габриэла прекрасно поняла, что имел в виду Джо. В семь он потерял брата, а в четырнадцать — обоих родителей. И в этом Джо, наверное, тоже винил себя. Она слишком хорошо знала, что это значит — постоянно чувствовать свою вину.

— Я тоже всегда считала себя виноватой во всем, что происходило в нашей семье, — сказала она. — Ну почему, почему дети так легко принимают на свои плечи эту непосильную тяжесть? Постоянно чувствовать себя виноватым во всем и не иметь ни сил, ни возможности что-либо изменить — это может свести с ума и взрослого человека.

Сама Габриэла очень хорошо помнила то время, когда она ни капли не сомневалась в том, что родители отказались от нее потому, что она была плохой, непослушной, гадкой. Она начала думать иначе совсем недавно.

— Опять — «почему»!.. — Джо усмехнулся. — На этот раз я, кажется, знаю ответ. Да и ты тоже, сестра Берни… — Слова «сестра Берни» он подчеркнул голосом. «Будьте чисты, как дети, ибо таковых есть Царство Божие», — процитировал он. — Впрочем, это я не о себе.

— Но ведь ты действительно не был ни в чем виноват! — воскликнула Габриэла. — Ведь все могло случиться иначе — ты мог утонуть вместо Джимми. Никто не знает, почему умереть суждено было именно ему, а не тебе!

— Я часто желал утонуть вместо него, — ответил Джо печально. — Мы все очень любили Джимми. Он был первенцем, любимцем, утешением и отрадой отца и матери.

Он блестяще учился, блестяще рисовал и вообще — все, что бы он ни делал, все было замечательно. Нет, я не ревную, я сам души в нем не чаял. Просто… Нет, это трудно объяснить… — Он сморщился и досадливо пощелкал пальцами от бессилия подобрать нужные слова, потом улыбнулся невесело. — Надеюсь, когда-нибудь мы увидимся с ним на небесах. Но это будет, наверное, не скоро… — Джо немного помолчал. — Я не должен был говорить тебе все это, — добавил он. — Просто чаще всего я вспоминаю Джимми по праздникам и еще когда по телевизору показывают бейсбол. Джимми был превосходным подающим…

Он говорил о девятилетнем мальчике, но Габриэла поняла, что для Джо его старший брат всегда был кумиром. И остался им навсегда.

— Мне очень жаль, Джо, — сказала она, вкладывая в эти слова все сострадание, все тепло своей души. Габриэла очень хорошо представляла себе, через что он прошел.

— Спасибо, — Габи, — откликнулся Джо и поглядел на нее с благодарностью. Он хотел добавить что-то еще, но ему помешал один из монахов, который приблизился к ним, очевидно, полагая, что они обсуждают недавний матч.

— У тебя отличный удар, сын мой, — сказал монах. — Верный глаз и сильная рука. Я давно не видел, чтобы любитель играл так профессионально.

Джо смущенно поблагодарил за комплимент, но Габриэле показалось, что в глубине души он был рад переменить тему.

Вскоре священники и монахи засобирались к себе.

Перед самым отъездом Джо еще раз подошел к Габриэле, чтобы попрощаться. Она стояла с сестрой Люс и сестрой Антонией. Отец Коннорс сердечно поблагодарил их за игру и за пикник.

— Спасибо за все, — сказал он, незаметно глянув в сторону Габриэлы, и она догадалась, что он благодарит ее за то, что она его выслушала.

— Да благословит вас Господь, святой отец, — ответила она, и Джо кивнул. Они оба нуждались в благословении небес — в благословении, в прощении и исцелении своих старых ран. Габриэла совершенно искренно считала, что Джо заслуживает этого — заслуживает даже больше, чем она сама.

— Спасибо, сестра, — промолвил он. — И до свидания.

Спокойной ночи, сестры.

Он прощально махнул рукой и пошел к группе своих товарищей, которые, собрав спортивное снаряжение, уже усаживались в желтый школьный автобус с надписью «Школа Святого Стефана» на борту. Потом автобус зафырчал и отъехал. Габриэла медленно пошла к себе, чтобы переодеться к вечерним молитвам. Поднимаясь в толпе послушниц по узкой монастырской лестнице, она вспоминала весь сегодняшний день: и угощение, и бейсбол, и прохладный шипучий лимонад в тонких стаканах, но сильнее всего ей врезалось в память короткое прикосновение к теплым, чуть дрожащим пальцам Джо.

— ..Не правда ли, сестра Берни?

— Что? — Габриэла подняла голову и обернулась через плечо. Одна из шедших за ней сестер о чем-то спрашивала ее, но в задумчивости Габриэла не расслышала вопроса.

— Что ты говоришь. Марта? — повторила она. — Я не расслышала…

Все сестры давно знали, что Габриэла не очень хорошо слышит, и никогда не сердились, если она просила повторить вопрос. Поэтому сейчас никому из них даже в голову не пришло, что она может думать о молодом священнике и о его брате.

— Я сказала, что у Марии Маргариты просто восхитительное печенье, — сказала сестра Марта. — Надо будет обязательно вызнать у нее рецепт.

— Да, печенье было замечательное, — рассеянно откликнулась Габриэла, продолжая подниматься по лестнице. Мысли ее были сейчас в тысяче миль от кулинарных способностей старой монахини. Она представляла себе стремительный блеск быстрой реки, опасный водоворот под обрывом, темную голову в самой середине коварной воронки и маленького мальчика, который, заливаясь слезами, бегал по крутому, скользкому берегу. У него было такое несчастное лицо, что Габриэла вдруг потянулась к нему всем сердцем — потянулась через время и через расстояние. В эти минуты она отдала бы все, что у нее было, чтобы вернуться на двадцать пять лет назад на берег реки в Огайо — протянуть руку утопающему и утешить плачущего мальчугана. Но, увы, это было невозможно.

Даже во время вечерней молитвы она продолжала видеть перед собой глаза взрослого Джо Коннорса и слезы на его щеках. Сегодня она особенно горячо молилась Пресвятой Деве Марии и Иисусу, прося их сделать так, чтобы Джо простил себя.

Когда Габриэла вернулась к себе в дортуар и легла, ей приснилось, что она все-таки попала на берег той реки и протянула утопающему Джимми какую-то ветку. Но когда Габриэла вытащила мальчугана из воды, она вдруг увидела, что у Джимми — лицо взрослого Джо Коннорса. Он был мертв. Габриэла проснулась с криком, вся в холодном поту.

Глава 11

После праздника Четвертого июля Габриэла не видела Джо несколько дней. В монастыре продолжали говорить о пикнике, а бейсбольный матч сразу же вошел в историю обители. Многие сходились на том, что в будущем году нужно будет непременно повторить игру, только уже не смешивая составы. Шутили, что отбивающей нужно поставить матушку Григорию. «Уж она-то промаха не даст!» — веселились послушницы, и Габриэла смеялась вместе со всеми. Настроение у нее было великолепным, и она с нетерпением ждала, когда Джо снова приедет в монастырь на исповедь.

Однако когда отец Коннорс снова появился в монастыре, он, к огромному удивлению Габриэлы, был с ней холоден, почти враждебен. Казалось, Джо за что-то сердится на нее и едва сдерживается, чтобы не сказать резкость. Габриэла просто не знала, что думать, и терялась в догадках. Может быть, он заболел или был чем-то сильно обеспокоен. Как бы там ни было, он удерживал ее на расстоянии одним своим видом. Габриэла даже решила, что Джо жалеет о своей откровенности.

Ей очень хотелось спросить у него, как он себя чувствует, но она не осмелилась. Вокруг было слишком много монахинь и послушниц. В конце концов, Джо был священником и не пристало болтать с ним попусту. Правда, он никогда не подчеркивал этого обстоятельства, и Габриэла по-прежнему не представляла, что могло так сильно изменить его отношение всего за несколько дней.

После мессы Джо выслушал ее исповедь, но был очень немногословен. Несколько раз Габриэле даже казалось, что он не слушает. В конце исповеди он велел ей десять раз прочесть «Слава Марии», двадцать раз — «Отче наш» и, немного подумав, прибавил к этому еще сорок поклонов. Иными словами, Джо был не похож сам на себя, и Габриэла окончательно утвердилась в мысли, что с ним что-то не так.

Темнота исповедальни придала ей смелости.

— С тобой все в порядке, Джо? — шепотом спросила она.

— Да, — раздалось из темноты за деревянной решеткой. Ответ был резким и коротким. Габриэла примолкла и не осмелилась расспрашивать дальше.

Что-то случилось, поняла она. Внимательный, чуткий, немного лукавый Джо исчез; вместо него появился какой-то незнакомый человек: чопорный, раздраженный, рассеянный.

После исповеди Габриэла прочла молитвы, назначенные ей в качестве наказания, положила двадцать поклонов перед статуей покровителя монастыря Святого Матфея и, покинув церковь, отправилась выполнять поручение сестры Эммануэль. Еще вчера Габриэла обещала ей помочь разыскать хозяйственные ведомости за прошлый месяц, которые куда-то запропастились. Габриэле почему-то казалось, что они находятся в одной из пустующих келий, временно превращенной в архив. Обычно там хранились старые бухгалтерские книги. Но иногда — совершенно мистическим образом — туда попадали и совершенно свежие ведомости и ордера. Как-то Габриэла нашла там еще не оплаченный счет за поставки муки и сухофруктов, который они целую неделю искали всем монастырем. С тех пор она искренне считала, что все потерянные документы какие-нибудь младшие ангелы сносят именно туда.

Выйдя из церкви, Габриэла поднялась на крытую галерею, свернула в центральный коридор и, найдя нужную дверь, отперла ее. Сняв со стеллажа большую картонную коробку с документами, она поставила ее на стол и стала перебирать лежащие в коробке бумаги. От бумаг поднималась удушливая пыль, и Габриэла несколько раз чихнула.

Потом она услышала в коридоре шаги. Шаги миновали дверь кельи, остановились, потом снова вернулись.

Габриэла, краем ухом прислушивавшаяся к этим звукам, даже не обернулась. Она очень боялась пропустить искомый документ.

Скрипнула дверная петля. Кто-то вошел в комнату.

Габриэла знала, что это не может быть никто из сестер. Монахини ходили совершенно бесшумно, их движение сопровождал лишь легкий шорох длинных, достававших до самого пола накидок. Если бы Габриэла дала себе труд задуматься, то сразу бы поняла, что эти тяжелые шаги принадлежат мужчине, но она была слишком сосредоточена на своих поисках.

Наконец Габриэла почувствовала, что кто-то стоит прямо у нее за спиной, и, заложив пальцем то место, до которого дошла в своих поисках, досадливо обернулась.

У дверей кельи стоял Джо. Стоял и смотрел прямо на нее. Лицо его было перекошено, словно от боли.

— Привет, — негромко произнесла Габриэла. Его появление было, конечно, неожиданным, однако она не очень удивилась. Из церкви можно было выйти двумя путями. Отец Джо обычно пользовался самым коротким из них — тропинкой через монастырский сад, которая вела прямо к калитке в воротах. Но существовал и второй путь — по крытой галерее, через административный корпус и парадную дверь. Ту самую дверь, которая когда-то показалась маленькой Габриэле похожей на дверь тюрьмы или людоедского замка.

— Что-нибудь случилось? — спросила она, когда Джо ничего не ответил.

Он отрицательно покачал головой, но выражение его лица нисколько не смягчилось.

— Ты выглядишь так, как будто у тебя неприятности.

Джо долго не отвечал. Потом, не отрывая от нее своих воспаленных глаз, он шагнул вперед и прикрыл за собой дверь, хотя оба знали, что поблизости никого нет.

Выходящими в этот коридор кельями никто не пользовался уже несколько лет.

— Да, у меня неприятности, — тихо сказал Джо, но больше ничего не прибавил. Он просто не знал, с чего ему начинать и какими словами выразить то, что было у него на сердце. , — Что же все-таки произошло, Джо? — спросила Габриэла таким тоном, каким обычно говорят с ребенком.

Лицо и поза Джо напомнили Габриэле маленького мальчика, которого она недавно видела во сне. «Кто тебя обидел?» — хотелось ей спросить, но она понимала, что Джо ее просто не поймет. Поэтому она просто смотрела на него, ожидая ответа, и Джо неожиданно отвел взгляд.

Шагнув к столу, он взял в руки одну из отложенных Габриэлой бухгалтерских книг и начал рассеянно ее листать.

— Что ты здесь делаешь, Габи? — глухим голосом спросил он.

Он назвал ее Габи — именно Габи, а не Габриэла и не сестра Бернадетта, и ей вдруг стало понятно, что они снова — близкие друзья. Даже больше — Габриэле Джо казался почти что родным.

— Сестра Эммануэль никак не может найти кое-какие счета, которые необходимо срочно оплатить, — пояснила она. — Я подумала, что их могли отнести сюда.

Ее платье было в пыли, выбившиеся из-под платка волосы растрепались, щеки покрылись легким румянцем.

Габриэла выглядела прелестнее, чем когда-либо, и Джо не мог этого не заметить. Он стоял так близко, что мог бы до нее дотронуться, но не посмел. Он только положил на край стола старую книгу, которую все еще держал в руках, потом беспокойным жестом передвинул ее поближе к центру.

— Я все это время думал о тебе, — сказал он почти печально, но Габриэла не поняла, что он имел в виду. В его словах не было ни малейшего следа неудовольствия или раздражения, и она почувствовала, как у нее немного отлегло от сердца.

Должно быть, удивление все же отразилось у нее на лице, поскольку Джо поспешно добавил:

— Слишком много.

Он слегка выделил голосом первое слово, и Габриэла снова задумалась о том, что это может означать.

— Ты… ты, быть может, жалеешь, что рассказал мне о Джимми? — спросила она.

В тишине этой прохладной, пустой кельи ее голос прозвучал так тепло и нежно, что Джо ощутил его как физическую ласку. Он слегка вздрогнул, потом закрыл глаза и покачал головой. Его рука медленно поднялась, и, прежде чем Габриэла успела осознать, что происходит, ее пальцы очутились в его теплой, чуть шершавой ладони.

Прошло несколько секунд, прежде чем он снова открыл глаза. Габриэла все еще подыскивала подходящие слова, которые могли бы успокоить его. Но Джо опередил ее. Когда ей уже казалось, что она вот-вот их найдет, он открыл рот и заговорил:

— Разумеется, я не жалею об этом, Габи. Ведь мы с тобой — друзья. Я думал о других вещах. О тебе, о себе, о том, как мы жили раньше… о людях, которые причинили нам столько боли и зла. О тех, кого мы любили и потеряли… — Тут Габриэла подумала, что он потерял намного больше. У него были родители и брат, которых Джо любил и которые любили его. Сама же она в последнее время все чаще и чаще сомневалась в том, что родители ее когда-нибудь любили. Поэтому считала, что скорее обрела многое, чем потеряла. Нельзя потерять то, чего у тебя никогда не было.

— Мы посвятили свои жизни служению богу, — произнес Джо каким-то отчаянным голосом. — И это должно быть для нас главным, ведь так?!

Он как будто искал ответ на какой-то мучивший его вопрос, который не осмеливался задать вслух.

— Конечно, — уверенно ответила Габриэла. — Ты и сам это знаешь — зачем же спрашивать?

— Да, я знаю, — кивнул он как-то безнадежно. — И еще неделю назад я был совершенно уверен, что никогда не сделаю ничего, что могло бы повредить… моей и твоей жизни, — сказал он, так и не осмелившись произнести слово «вера».

Габриэла покачала головой. Она все еще ничего не понимала.

— Ты ничем мне не повредил, — сказала она и ласково улыбнулась ему, как мать улыбается заплаканному малышу, спеша его успокоить, но еще не разобравшись, что за беда с ним приключилась. — Ни ты, ни я не сделали ничего такого, за что нас можно было бы осудить.

В ее голосе звучала такая уверенность, что Джо показалось, будто ему вонзили в грудь кинжал. Такой чистоты и невинности он еще не встречал никогда и нигде.

— Я сделал, — сказал он упрямо.

— Да нет же, ты не мог! — воскликнула Габриэла в полной уверенности, что он не мог совершить ничего дурного ни против веры, ни против нее, ни против кого бы то ни было.

— Мои мысли… — проговорил Джо и посмотрел ей прямо в глаза. — Это были опасные мысли, Габриэла.

Ты… п-понимаешь?

Яснее он просто не мог выразиться, не рискуя оскорбить Габриэлу. Священник и монашка были героями слишком большого количества анекдотов и игривых романов, чтобы Джо мог называть вещи своими именами.

— Нет. — Габриэла широко распахнула свои огромные голубые глаза.

Душа ее была открытой и доверчивой. Сама того не сознавая, она чуть придвинулась к нему, и Джо тоже качнулся ей навстречу. Он просто не мог противиться той силе, которая толкала их друг к другу. Это было неподвластно им.

— Я… не знаю, как тебе сказать… — пробормотал Джо неуверенно. В его глазах снова заблестели слезы, и Габриэла легко коснулась его щеки. Она еще никогда и ни к кому не прикасалась так, тем более — к взрослому мужчине, и в этом прикосновении было столько нежности и ласки, что Джо сдался. Он не мог больше скрывать свои чувства ни от нее, ни от себя.

— Я люблю тебя, Габи, — прошептал он севшим от волнения голосом. — Да, люблю… И я не знаю, что мне теперь делать. Я очень боюсь причинить тебе боль, боюсь осложнить тебе жизнь лишними проблемами, но я должен был тебе сказать… И, прежде чем бежать отсюда без " оглядки, я должен выслушать твой ответ. Быть может, я обращусь к епископу с просьбой о переводе в другое место, быть может, вовсе откажусь от сана и уеду куда-нибудь далеко, где ничто не будет напоминать мне о тебе…

Он уже два дня боролся с этим искушением, но любовь была сильнее его. Джо понимал, что если он не увидит Габриэлу в последний раз и не признается ей в своих чувствах, то ему не будет покоя нигде, в какой бы отдаленный уголок земли он ни забрался.

— Нет, нет, не делай этого! — испуганно вскричала Габриэла. Мысль о том, что она может потерять Джо, в одно мгновение вернула ее в наполненное ужасом детство. На его слова о любви она почти не обратила внимания, вернее — не придала им такого большого значения.

Габриэла считала Джо своим другом и не желала его терять. Ни за что.

— Ты не можешь уехать… — тихо добавила она, глядя в пол. — Не уезжай, пожалуйста.

— Я должен, иначе я просто сойду с ума. Видеть тебя, слышать, знать, что ты совсем рядом, в пяти минутах езды, и не иметь возможности… — Он не договорил и решительно тряхнул своими густыми волосами. — Нет, это невозможно. Я не могу… О, Габи!..

В следующее мгновение она очутилась в его объятиях. Джо крепко прижимал ее к себе обеими руками, а Габриэла уткнулась лицом в его широкую грудь. От Джо исходила надежная и ласковая сила; с ним было покойно и безопасно, и Габриэла готова была простоять так целую вечность. Даже монастырь никогда не давал ей ощущения такого уюта и ласки.

— Я так люблю тебя… И хочу все время быть с тобой.

Я хочу разговаривать с тобой, обнимать, заботиться о тебе… Я хотел бы быть с тобой всегда, но как? Как?! Все эти дни я думал только об этом. Едва с ума не сошел. — В его голосе звучала такая мука, что Габриэла, слегка отстранившись, внимательно посмотрела на него. Ее глаза тоже были полны слезами, а сердце стискивала какая-то неясная тоска.

— Я тоже люблю тебя, Джо, — прошептала она. — Просто я не понимала этого. Или понимала, но знала, что это не правильно. Все надеялась, что мы можем быть просто друзьями. А теперь…

Она выглядела одновременно и счастливой, и печальной, и Джо покачал головой.

— Может, когда-нибудь мы и сможем быть просто друзьями, но не сейчас… Нет, не сейчас. Мы оба посвятили себя богу, и я не могу просить тебя уйти из монастыря Я… просто ума не приложу, какой здесь можно найти выход.

Беспокойство, растерянность, чувство вины явственно проступили на его лице, и Габриэле вдруг показалось, что она понимает, в чем дело.

— Бедный, бедный Джо! — воскликнула она и, обняв его обеими руками, сама прижалась к нему всем телом Только ничего не говори сейчас… — прошептала она Мы будем верить и молиться. Все будет хорошо, Джо все будет хорошо…

Теперь уже она утешала его, она была сильной, мудрой и доброй, и Джо прильнул к ней, словно ища защиты. Он чувствовал ее силу, тепло и любовь и, поддавшись внезапному порыву, вдруг наклонился и поцеловал ее.

Это случилось очень быстро; в следующее мгновение Джо уже отнял губы от ее рта, но Габриэла знала, что ни она, ни он никогда не забудут этих нескольких секунд навсегда изменивших их жизни.

— О, боже, Габи… Я так тебя люблю! — повторил Джо от души радуясь тому, что ему хватило смелости объясниться. Он ни о чем не жалел. И еще никогда в жизни он не чувствовал себя таким счастливым. Даже неясное будущее не пугало его.

— И я люблю тебя, Джо, — снова сказала Габриэла, и Джо поразился происшедшей с ней перемене. За эти несколько секунд она стала совсем взрослой — сильной, уверенной в себе женщиной. Габриэла прекрасно понимала, как опасно то, что произошло. Отныне им придется жить, ежедневно и ежечасно рискуя всем, что у них, было, но даже это не могло ее остановить.

— Что мы теперь будем делать? — спокойно спросила она, слегка отталкивая его, и Джо со вздохом присел на край скрипнувшего стола.

— Не знаю, — честно сказал он. — Нам обоим понадобится время, чтобы что-то придумать.

Но и Джо, и Габриэле было ясно, что если их отношения зайдут достаточно далеко, то рано или поздно им придется принимать решение. Габриэла, во всяком случае, и представить себе не могла, как она будет жить в монастыре, на каждом шагу обманывая мать-настоятельницу и сестер. Впрочем, повернуть назад было еще не поздно, нужно было только выбрать между монастырем и любовью, между спокойной и мирной жизнью и неизвестностью. Сейчас они были словно Адам и Ева в раю, и яблоко с древа познания было еще не тронуто, но они уже держали запретный плод в руках, любуясь его блестящей, тонкой кожицей. Искушение уже проросло в них, и Габриэла знала, что если они поддадутся ему слишком легко, то погубят друг друга. Но Габриэла не стала противиться, когда Джо снова привлек ее к себе и поцеловал — Можем мы встретиться где-нибудь в городе? — спросил он. — Нам нужно поговорить. Выпьем кофе, прогуляемся по парку, просто побудем в настоящем мире среди обычных людей.

— Не знаю. — Габриэла задумалась. — Ведь я еще не новициантка. Нам не разрешают даже выходить из монастыря.

— Конечно, — кивнул Джо. — Но ведь твое положение — особенное. Ты прожила в монастыре почти всю жизнь. Неужели тебя не могут послать куда-нибудь с поручением? Я бы встретил тебя, где ты скажешь.

— Я подумаю об этом, — ответила Габриэла, чувствуя, как ее пробирает дрожь. За какие-нибудь полчаса весь ее мир перевернулся и встал с ног на голову, но она не спешила это исправить. Сознание того, что она еще может все прекратить, несколько успокаивало ее, хотя в глубине души Габриэла уже знала, что вряд ли это сделает.

Сейчас ей хотелось только одного — быть рядом с ним, и о последствиях она почти не думала.

Потом ей вдруг пришло в голову, что сестра Анна была совершенно права в своих подозрениях, и она сказала об этом Джо.

— Сестра Анна оказалась умнее нас с тобой, — согласился он. — Вот тебе мое честное слово — еще совсем недавно я и подумать не мог, что со мной… с нами может случиться такое.

Впрочем, в догадливости сестры Анны не было ничего удивительного. В конце концов, она долго жила в миру и едва не вышла замуж, в то время как Джо еще ни разу не увлекался ни одной женщиной. Что касалось Габриэлы, то в вопросах пола она и вовсе была сущим ребенком. Когда Габриэла вступила в подростковый возраст, монахини сообщили ей кое-что из того, что ей следовало знать об особенностях женской физиологии, однако эти минимальные познания носили довольно отвлеченный характер. Во всяком случае, в сознании своем Габриэла никогда не связывала эти сведения ни с сексом, ни с рождением детей.

Теперь все переменилось буквально в мгновение ока.

Габриэла осознала себя женщиной, любящей и любимой.

— Ваша настоятельница только что попросила меня приезжать каждый день, чтобы служить мессы и принимать исповеди, — сказал Джо. — Отец Питер слегка приболел, а остальные священники в отпуске. Мне придется работать одному. Мы увидимся завтра утром, и ты скажешь мне свое решение.

— Мне… может потребоваться время, — неуверенно произнесла Габриэла и вдруг озорно улыбнулась ему. Ее улыбка была такой лучистой и милой, что Джо с трудом справился с желанием сорвать с головы Габриэлы черный платок-апостольник, скрывавший ее чудесные светлые волосы. Он хотел видеть их, хотел видеть ее всю, а не только то, что оставляла его взору широкая и длинная монастырская одежда. Ему хотелось прижать ее к себе и целовать до тех пор, пока хватит воздуха в легких.

Джо понимал, что они не могут вечно сидеть в этой пустой келье и что Габриэле пора возвращаться. Но теперь он никак не мог решиться расстаться с ней хотя бы на несколько часов.

— Пожалуй, я начну приезжать на исповедь дважды в день, — сказал Джо с задорной мальчишеской улыбкой. — Я хочу видеть тебя как можно чаще…

Габриэла не ответила. Какая-то сила снова бросила ее в его объятия, и они поцеловались еще раз. Этот поцелуй был таким страстным и таким долгим, что в конце концов Габриэла задохнулась и с трудом оторвалась от него.

— Я люблю тебя, — шепнула она, пряча от Джо свое раскрасневшееся лицо.

— Я тоже тебя люблю. — Он слегка оттолкнул ее. — А сейчас лучше иди. Увидимся завтра утром. — Он вздохнул. — О, если бы ты знала, как мне не хочется отпускать тебя!

— Завтра мы можем снова встретиться здесь, — храбро предложила Габриэла и еще больше покраснела. — Сюда никто никогда не заглядывает. Я могла бы взять у сестры Эммануэль ключ — я знаю, где он лежит.

— Я подумаю об этом, — ответила Габриэла, чувствуя, как ее пробирает дрожь. За какие-нибудь полчаса весь ее мир перевернулся и встал с ног на голову, но она не спешила это исправить. Сознание того, что она еще может все прекратить, несколько успокаивало ее, хотя в глубине души Габриэла уже знала, что вряд ли это сделает.

Сейчас ей хотелось только одного — быть рядом с ним, и о последствиях она почти не думала.

Потом ей вдруг пришло в голову, что сестра Анна была совершенно права в своих подозрениях, и она сказала об этом Джо.

— Сестра Анна оказалась умнее нас с тобой, — согласился он. — Вот тебе мое честное слово — еще совсем недавно я и подумать не мог, что со мной… с нами может случиться такое.

Впрочем, в догадливости сестры Анны не было ничего удивительного. В конце концов, она долго жила в миру и едва не вышла замуж, в то время как Джо еще ни разу не увлекался ни одной женщиной. Что касалось Габриэлы, то в вопросах пола она и вовсе была сущим ребенком. Когда Габриэла вступила в подростковый возраст, монахини сообщили ей кое-что из того, что ей следовало знать об особенностях женской физиологии, однако эти минимальные познания носили довольно отвлеченный характер. Во всяком случае, в сознании своем Габриэла никогда не связывала эти сведения ни с сексом, ни с рождением детей.

Теперь все переменилось буквально в мгновение ока.

Габриэла осознала себя женщиной, любящей и любимой.

— Ваша настоятельница только что попросила меня приезжать каждый день, чтобы служить мессы и принимать исповеди, — сказал Джо. — Отец Питер слегка приболел, а остальные священники в отпуске. Мне придется работать одному. Мы увидимся завтра утром, и ты скажешь мне свое решение.

— Мне… может потребоваться время, — неуверенно произнесла Габриэла и вдруг озорно улыбнулась ему. Ее улыбка была такой лучистой и милой, что Джо с трудом справился с желанием сорвать с головы Габриэлы черный платок-апостольник, скрывавший ее чудесные светлые волосы. Он хотел видеть их, хотел видеть ее всю, а не только то, что оставляла его взору широкая и длинная монастырская одежда. Ему хотелось прижать ее к себе и целовать до тех пор, пока хватит воздуха в легких.

Джо понимал, что они не могут вечно сидеть в этой пустой келье и что Габриэле пора возвращаться. Но теперь он никак не мог решиться расстаться с ней хотя бы на несколько часов.

— Пожалуй, я начну приезжать на исповедь дважды в день, — сказал Джо с задорной мальчишеской улыбкой. — Я хочу видеть тебя как можно чаще…

Габриэла не ответила. Какая-то сила снова бросила ее в его объятия, и они поцеловались еще раз. Этот поцелуй был таким страстным и таким долгим, что в конце концов Габриэла задохнулась и с трудом оторвалась от него.

— Я люблю тебя, — шепнула она, пряча от Джо свое раскрасневшееся лицо.

— Я тоже тебя люблю. — Он слегка оттолкнул ее. — А сейчас лучше иди. Увидимся завтра утром. — Он вздохнул. — О, если бы ты знала, как мне не хочется отпускать тебя!

— Завтра мы можем снова встретиться здесь, — храбро предложила Габриэла и еще больше покраснела. — Сюда никто никогда не заглядывает. Я могла бы взять у сестры Эммануэль ключ — я знаю, где он лежит.

— Будь осторожна, — предупредил Джо. — И постарайся не наделать глупостей.

Его голос прозвучал очень решительно и твердо, но Габриэла только рассмеялась.

— Кто бы говорил! — воскликнула она. — Ты сам совершаешь один безрассудный поступок за другим, а от меня требуешь благоразумия! Твое предложение встретиться в городе — это же настоящее безумие!

Он знал это. Знал, но отказаться от своего плана не мог.

— Ты не сердишься на меня за все, что я тебе наговорил? За то, что признался тебе? — Он выпрямился во весь рост, и его лицо неожиданно стало очень серьезным. Джо хорошо понимал, что, открывшись Габриэле, он подверг опасности и себя, и ее. Но Габриэла ни о чем не хотела слышать.

— Как я могу сердиться на тебя, Джо? Ведь я тоже люблю тебя. — Она смущенно улыбнулась и добавила:

— Я рада, что ты мне сказал. Я, наверное, еще долго не могла бы разобраться во всем, что происходит. Со мной и с тобой…

Габриэла действительно была рада. Она понимала, что его положение гораздо сложнее. Она-то еще не приняла вечного обета и была более или менее свободна в своих поступках и решениях. Габриэла не была даже новицианткой, в то время как Джо уже восемь лет прослужил священником. Если бы об их любви стало известно, последствия для него могли быть самыми тяжелыми. Он терял все, буквально все.

— Я еще, правда, не знаю, как нам быть, — произнес Джо виновато.

— Не будем спешить. Будем жить как жили, а там будет видно, — попыталась успокоить его Габриэла, но она сама не верила в свои слова. И в первую очередь потому, что уже не могла жить как раньше. Все изменилось, и надо было начинать сначала. А как, если у нее из-под ног неожиданно ушла та опора, на которую она привыкла надеяться?

Но, несмотря на все это, Габриэла еще никогда не чувствовала себя такой сильной. Она не знала, откуда у нее такая уверенность в будущем. Но ей очень хотелось поделиться с Джо.

— Мне кажется, загадывать пока рано, — добавила она. — Главное, мы любим друг друга. Этого вполне достаточно. Со временем мы сумеем что-нибудь придумать.

— Я рад, что ты это сказала, — ответил Джо. И действительно, со лба его почти исчезли озабоченные морщины. — Я боялся, что ты больше никогда не будешь со мной разговаривать, если я признаюсь тебе… Я так боялся…

Он не договорил. Габриэла прижала пальцы к его губам, и он поцеловал их.

— Помни, я люблю тебя! — прошептал Джо и так поспешно вышел, что Габриэла даже не успела с ним попрощаться. Его шаги еще некоторое время раздавались в коридоре, потом они затихли. Габриэла все стояла возле стола и улыбалась, вспоминая слова Джо. Не верилось, что это случилось с ней. Как это могло случиться?! Любовь была благословением небес и готовым пожрать их обоих драконом. «Интересно, — задумалась Габриэла, — как долго нам придется хранить свои чувства в секрете?»

Наверное, очень долго. «Пока Джо не примет того или иного решения», — добавила она мысленно. Ведь он терял гораздо больше, чем она.

Потом Габриэла опомнилась и продолжила свои поиски, но нашла только одну из пропавших ведомостей.

Этого, впрочем, было вполне достаточно. Теперь Габриэла могла оправдать свое длительное отсутствие, а кроме того, у нее появлялся отличный предлог вернуться сюда завтра, чтобы снова встретиться с Джо.

Выйдя из кельи, она заперла за собой дверь и пошла искать сестру Эммануэль. Сердце Габриэлы пело и ликовало. Все окружающее словно заволоклось золотистой дымкой и потеряло черты реальности, зато воспоминания о поцелуях Джо, о его крепких объятиях приобрели выпуклость и яркость. Джо любит ее! Он хочет быть с ней. И она тоже этого хотела. Она полюбила, полюбила впервые в жизни!..

Когда Габриэла проходила мимо трапезной, где собралось несколько монахинь и послушниц, голова ее все еще слегка кружилась. Губы Габриэлы улыбались, глаза лучились счастьем, но никто из сестер не обратил на это внимания.

Одна только сестра Анна, чье ревнивое сердце не знало покоя, многое поняла и о многом догадалась. Но она промолчала, а больше никто ничего не заметил.

Глава 12

На следующее утро Габриэла пошла на исповедь одной из первых. Час был ранним, и многие монахини выглядели заспанными и зевали, деликатно прикрывая рты кончиками наголовных платков. Пожалуй, одна только Габриэла чувствовала себя абсолютно бодрой, хотя этой ночью она почти не сомкнула глаз. Ей так хотелось поскорее увидеть Джо, что она то и дело отрывала голову от подушки и напряженно всматривалась в темноту за узким окном дортуара, стараясь разглядеть признаки приближающегося рассвета. Самые разные мысли тревожили ее. Габриэла гадала, не приснилось ли ей все, что было вчера. Не устыдится ли Джо своего порыва.

Быть может, думала она, он уже раскаивается в своем поступке и теперь не захочет ни видеть ее, ни говорить с ней. Этот вариант казался бедняжке настолько реальным, что, когда она наконец вошла в темную и тесную исповедальню и опустилась там на колени, лицо ее не выражало ничего, кроме ужаса.

Молитву Габриэла прочла чисто машинально, поскольку от волнения и страха она почти ничего не соображала.

К счастью, Джо сразу узнал ее голос. Стараясь производить поменьше шума, он вытащил из гнезда деревянную решетку исповедальни, и Габриэла увидела в темноте смутные очертания его головы.

— Я люблю тебя, Габи, — прошептал он так тихо, что Габриэла скорее угадала, чем расслышала его слова. Она сразу же успокоилась и с облегчением вздохнула.

— Я боялась, что ты можешь передумать, — ответила она так же тихо и впилась в темноту испытующим взглядом.

— И я тоже, — ответил Джо и поцеловал ее сквозь окошко. Потом он спросил, когда они увидятся вне монастыря.

— Быть может, завтра, — неуверенно предположила Габриэла. — Завтра четверг; по четвергам сестра Жозефина везет письма на почту. Я могу предложить заменить ее, но выйдет из этого что-нибудь или нет, я не знаю. Если сестра Эммануэль разрешит, я узнаю об этом в самый последний момент. Как мне известить тебя?

— Это-то как раз просто, — успокоил ее Джо. — Позвони в наш приход, назовись секретарем моего зубного врача и скажи, что время приема переносится, вот я и узнаю, когда мы встретимся. Какое у вас почтовое отделение?

Габриэла сказала и забеспокоилась:

— Что, если я тебя не застану?

— Застанешь, — уверенно сказал Джо. — В последнее время я только и делаю, что занимаюсь бумажной работой да встречаюсь с прихожанами. Если надо, я сумею быстро уйти. Ты только позвони.

— Я люблю тебя, — прошептала Габриэла.

— Я тоже, — ответил Джо хриплым голосом бывалого конспиратора. Габриэла улыбнулась в темноте. Они и правда теперь заговорщики, но дело не только в этом.

Главное — это их решимость во что бы то ни стало быть вместе, хотя оба знали — за это им, возможно, придется дорого заплатить.

Джо тоже почти не спал этой ночью. Он все вспоминал их нечаянное свидание и в конце концов понял, что, несмотря на грозящую обоим опасность, они поступили совершенно правильно. Нельзя было противиться вспыхнувшему между ними чувству — это могло закончиться лишь еще большей бедой.

Примерно так же думала и Габриэла. Они не сказали друг другу об этом ни слова, но ни один из них не испытывал никаких сомнений в правильности выбранного пути.

— Прочти столько молитв к Деве Марии, сколько тебе захочется, — сказал Джо под конец. — И молись за меня, Габи. А я буду молиться за тебя. Быть может, господь простит и поможет нам. И позвони мне…

— Неизвестно еще, получится ли, — нерешительно ответила Габриэла. — Но если нет, мы увидимся завтра утром и придумаем что-нибудь еще, правда?

— Правда.

На этом исповедь закончилась. Из исповедальни Габриэла вышла, низко опустив голову, боясь, как бы кто-нибудь не заметил ее блестящих от возбуждения глаз и взволнованного румянца на щеках. Особенно страшно было невзначай столкнуться с матушкой Григорией, которая знала ее слишком хорошо и легко могла догадаться, что Габриэла что-то скрывает. Да и она сама вряд ли решилась бы обмануть свою названую мать. К счастью, настоятельница в последнее время была слишком занята и Габриэла почти ее не видела.

Потом Джо служил утреннюю мессу, а Габриэла смотрела на него со своего места на скамье возле колоннады.

На середине службы она вдруг поймала себя на том, что перестала думать о Джо как о священнике, хотя именно сейчас, стоя на возвышении перед алтарем, он был больше всего похож на недоступного и загадочного служителя Божия. Но теперь Габриэла знала его с другой стороны. Он был таким живым, ласковым, нежным… просто человеком. Нет, не просто, а самым, самым, самым…

Тут Габриэла спохватилась. Боже, ведь она думает о Джо, как о мужчине, и почувствовала, как по спине ее пробежал холодок страха. Неужели в своих чувствах к нему она зашла так далеко? Похоже, так оно и было.

Единственное, о чем она в состоянии была думать, это о его поцелуях и сильных объятиях, которые сулила ей встреча за пределами монастыря.

Из церкви Габриэла вышла вместе с другими монахинями и сразу же отправилась в сад, где ее ждала кое-какая работа. Здесь, вдалеке от чужих глаз, она могла спокойно предаваться размышлениям, не опасаясь, что кто-то обратит внимание на ее состояние.

После завтрака Габриэла набралась храбрости и намекнула сестре Эммануэль, что если сестра Жозефина нуждается в помощи, то она могла бы сходить за почтой вместо нее.

— Это очень любезно с твоей стороны, — ответила ей сестра-наставница. — Но я думаю, сестра Жозефина пока справляется. Быть может, в следующий четверг ей понадобится помощница, а пока…

Габриэла почти боялась, что сестра Эммануэль скажет «да», но, услышав отрицательный ответ, почувствовала горькое разочарование. Никаких иных предлогов вырваться из монастыря, не возбуждая ничьих подозрений, просто не существовало, следовательно, их свидание с Джо откладывалось минимум на неделю.

И действительно, следующие семь дней стали для влюбленных настоящим испытанием. Всего дважды они встретились в пустующей келье, хотя и это было рискованно. Им даже не удалось как следует поговорить о планах на ближайшее будущее, поскольку каждый шорох заставлял их вздрагивать. Габриэла, кстати, скоро разыскала недостающие ведомости, но не спешила отдавать их сестре Эммануэль, чтобы иметь предлог снова и снова ходить в келью-архив.

Во время этих коротких свиданий они больше обнимались и целовались, чем обсуждали свое будущее. Никто из них еще не решил окончательно, как они будут жить дальше. Джо время от времени пускался в рассуждения о том, как они будут не таясь гулять вдвоем в парке и разговаривать друг с другом обо всем на свете. Габриэле было трудно заглядывать так далеко. Она думала только о будущем четверге, о том, как они встретятся вне монастыря и что будут делать. Им следовало быть предельно осторожными, чтобы не попасться на глаза никому из знакомых и прихожан. Да и вообще, нельзя было особенно увлекаться. Слишком долгое отсутствие Габриэлы могло встревожить сестер. Но, несмотря ни на что, она предвкушала эту встречу как высшее счастье. «Только бы мне разрешили помочь сестре Жозефине», — думала Габриэла, понимая, что лишь в случае крайне удачного стечения обстоятельств ей удастся вырваться из монастыря.

Но ей повезло. В среду в монастыре стало известно, что на адрес ордена поступило сколько-то рулонов шерстяной материи для монашеских накидок. Сестра Иммакулата, разыскав Габриэлу в саду, вручила ей накладные, конверт с деньгами и ключи от старенького доставочного фургона, принадлежавшего монастырю. По словам сестры Иммакулаты, материю нужно было привезти как можно скорее. Несколько монахинь, занимавшихся пошивом накидок, уже давно сидели без работы и горели желанием взяться за дело.

Габриэла была одной из немногих монахинь, умевших водить машину. Она закончила шоферские курсы еще во время учебы в университете — на этом настояла матушка Григория, считавшая, что водительские права могут пригодиться ей как будущей журналистке. Габриэле, правда, не хватало практического опыта вождения, но сейчас это ее почти не беспокоило. Главное, она сможет вырваться из монастыря и позвонить Джо!

Взяв ключи от машины, она обошла монахинь, спрашивая, нет ли у них каких-нибудь поручений. Некоторые из сестер действительно попросили ее привезти из города кое-какие мелочи, и Габриэла тщательно все записала, зная, что список поможет ей оправдаться в случае, если она слишком задержится. Так, просьба сестры Барбарины о редком лекарстве от кашля давала формальный повод проехаться по аптекам и выиграть на этом лишних минут двадцать. Эти минуты она могла посвятить свиданию с Джо.

Вскоре Габриэла уже выводила из гаража возле кухни недовольно урчащий фургон, верой и правдой служивший ордену уже лет двадцать. Как и все в монастыре, фургон был в рабочем состоянии и даже кое-где блестел свежей краской, однако механизмы его были настолько изношены, что он ездил буквально с черепашьей скоростью. Это, впрочем, никого не раздражало. Монахиням слишком редко приходилось садиться за руль. Они, безусловно, чувствовали бы себя неуверенно за рулем быстроходной и мощной машины. Больше того, с полгода назад монастырь приобрел еще один подержанный фургон, но, по всеобщему мнению, он был чересчур новым и потому еще ни разу не покидал обители. Чтобы дойти до нужной кондиции, ему необходимо было простоять в гараже еще лет десять.

У монастырских ворот Габриэла остановилась, ожидая, пока две послушницы откроют перед ней тяжелые створки. Бросив взгляд за окно, она увидела на садовой скамейке матушку Григорию, которая приветливо помахала ей рукой. Габриэла улыбнулась в ответ, но на душе у нее кошки скребли. Она понимала, что совершает тяжкий грех, обманывая мать-настоятельницу, но ничего с этим поделать не могла. Пока не могла.

Ей было бы еще тяжелее, если бы она знала, о чем сейчас думает настоятельница. А думала матушка Григория о том, что уже давно она не видела свою воспитанницу такой радостной и счастливой. Глаза ее буквально лучились радостью, но — как и большинство монахинь — мать-настоятельница приписывала это успехам Габриэлы на поприще послушнического служения. Девушка прилежно молилась, не пропускала ни одной исповеди, охотно помогала сестрам. Кроме этого; Габриэла много работала в саду и добилась поистине ошеломляющих результатов, словно у нее и вправду открылся талант в обращении со всем, что растет на земле. Матушка Григория не знала только, хватает ли у Габриэлы времени и сил на то, чтобы писать, и мысленно завязала себе узелок на память — не забыть при случае спросить у нее об этом.

Между тем Габриэла медленно выехала из ворот и вскоре скрылась за углом. Убедившись, что из монастыря ее уже не видно, она с такой силой нажала на акселератор, что двигатель фургона протестующе взвыл. Проехав два квартала, Габриэла остановилась у первого же платного телефона и, с трудом попадая дрожащими от волнения пальцами в прорези диска, набрала номер прихода Святого Стефана.

На третьем звонке трубку взял молоденький монах.

Габриэла, кое-как совладав с волнением, объяснила ему, что звонит мистеру Коннорсу по поручению его зубного врача, ей нужно знать, не сможет ли он прийти на прием сегодня утром.

— Прошу прощения, — сказал монах, — но, боюсь, отца Коннорса сейчас нет. Несколько минут назад я видел, как он одевается. Впрочем, если вы подождете, я пойду проверю…

Он положил трубку рядом с аппаратом и куда-то ушел.

Габриэла прислонилась спиной к стенке телефонной будки и подняла голову вверх, на чем свет стоит кляня себя за то, что не выехала из монастыря хотя бы на четверть часа раньше. Потом она вдруг подумала, что таким способом господь дает ей последний шанс вернуться на истинный путь, но никакой вины она за собой не чувствовала. Больше того, при мысли о том, что им, вероятно, придется оставить лоно церкви, которая была для них всем, ни Джо, ни Габриэла не испытывали ничего, кроме нетерпения и волнения. Возможно, это объяснялось тем, что ни один из них не осмеливался пока заглядывать в будущее дальше нескольких свиданий вне монастыря. Как будут развиваться их отношения потом, ни она, ни он просто не представляли. Габриэла допускала даже, что их любовь скоро погаснет. Вряд ли они оба успеют прийти в себя прежде, чем станет слишком поздно.

Но все равно воспоминание об этих волшебных часах, проведенных вместе, остались бы с ними до конца жизни. Габриэла не желала жертвовать ими, как бы судьба ни распорядилась ею в дальнейшем. В любом случае у нее оставался еще порядочный кусок жизни, который она могла посвятить раскаянию и служению богу, если, конечно, на то будет его воля.

Пока она размышляла подобным образом, монах вернулся к телефону и сообщил ей, что успел перехватить отца Коннорса в самых дверях и что он сейчас подойдет.

Услышав это, Габриэла чуть не вскрикнула от радости. В следующее мгновение в трубке уже звучал знакомый баритон Джо. Он говорил не очень внятно, задыхаясь, словно от быстрого бега, и Габриэла подумала, что он, наверное, мчался со всех ног.

Но она ошиблась. Джо сумел справиться с собой и ничем не выдал своего волнения. На второй этаж приходской ректории он поднялся умеренно быстрым шагом, без видимой спешки. Но лишь только он остался один в комнате, губы его сами собой расплылись в широкой улыбке.

Как ни ждал Джо этого дня, он все же не верил, что она позвонит. К тому же сегодня была только среда, а они рассчитывали, что Габриэле удастся выйти на почту только в четверг, однако никаких лишних вопросов Джо задавать не стал.

— Ты где? — быстро спросил он и оглянулся на дверь, в которую только что вышел послушник.

— Я в паре кварталов от монастыря, — сообщила Габриэла, понизив голос и прикрывая трубку рукой, хотя здесь ее никто не мог подслушать. — Меня послали в город с несколькими поручениями, так что у меня есть немного времени.

— Можно мне поехать с тобой? — предложил Джо, но тут же спохватился. — Нет, это будет слишком опасно.

Давай лучше сделаем вот как: сначала ты закончишь свои дела, а потом мы с тобой встретимся. Куда ты сейчас направляешься?

— Сначала на улицу Деланси, потом — в Ист-Сайд. Там есть несколько магазинов, которые отпускают монастырю товары со скидкой.

— Хорошо. Как насчет того, чтобы встретиться в парке на Вашингтон-сквер? Я уверен, что там мы будем в полной безопасности. Или подъезжай к Брайан-парку, что за библиотекой.

Брайан-парк очень нравился Джо, Хотя там на скамьях любили располагаться бездомные и пропойцы. Несмотря на это, Брайан-парк слыл одним из самых тихих и безопасных мест в Нью-Йорке.

В конце концов они договорились, что встретятся через час в парке на Вашингтон-сквер. Габриэла полагала, что этого времени ей хватит, чтобы забрать со склада ткань и выполнить хотя бы часть поручений сестер.

— Хорошо, значит, в десять я буду там, — пообещал Джо. — И еще, Габи… спасибо, что ты делаешь это для меня, милая. Я люблю тебя.

Еще никто никогда не называл ее «милой», никто никогда не разговаривал с ней таким нежным, полным любви голосом.

— Я тоже люблю тебя, Джо, — так же шепотом, словно боясь, что кто-то может ее подслушать, ответила Габриэла.

На складе Габриэла управилась на удивление быстро.

Рулоны черной материи были большими и тяжелыми, но рабочие сами загрузили их в фургон, пока Габриэла оформляла бумаги и оплачивала покупку. На каждую монашескую накидку уходило до пяти ярдов ткани, а в монастыре было около двухсот насельниц, так что фургон оказался забит до отказа. На прочие поручения Габриэла потратила всего полчаса и в пять минут одиннадцатого уже ехала по Шестой авеню в направлении Вашингтон-сквер.

Зеленый, ухоженный парк, над которым поднималась знаменитая арка, чем-то напомнил Габриэле Париж, хотя она видела этот город только на картинках. Джо был уже здесь — Габриэла сразу заметила у входа в парк его машину и стала искать место, где можно было бы приткнуть фургон. Наконец она сумела втиснуть его между двумя легковушками и, проворно выскочив из кабины, заперла за собой дверь.

Она уже сделала шаг по направлению ко входу в парк, но вдруг остановилась и, вернувшись к фургону, сняла с головы черный платок-апостольник. Бросив его на сиденье, она быстро провела рукой по волосам и только потом поспешила навстречу Джо, который махал ей рукой от своей машины. Габриэла искренне надеялась, что длинное белое платье с двумя скромными синими полосками внизу не будет привлекать к себе слишком много внимания. Если бы она успела стать новицианткой, ей пришлось бы носить широкую черную накидку, которая, конечно, ни при каких условиях не могла бы сойти за цивильное платье.

Как только Габриэла перебежала через улицу, Джо привлек ее к себе и, не говоря ни слова, поцеловал. Он был в черных брюках и черной рубашке с короткими рукавами, так что угадать в нем священнослужителя мог только тот, кто знал в лицо. К счастью, приход Святого Стефана находился достаточно далеко. По крайней мере эта опасность им не угрожала.

— Я ужасно рад видеть тебя, — сказал Джо, когда они наконец сумели разжать объятия. — У тебя все в порядке?

— Да, — ответила она, и Джо, взяв ее под руку, увлек Габриэлу за собой в густую тень парка.

Некоторое время они медленно шли по дорожке и молчали, потрясенные собственной смелостью. И для него, и для нее это был первый глоток свободы. Они слегка растерялись от шума густой листвы, от вида залитых солнечным светом лужаек, от непривычного многолюдья. Просто вавилонское столпотворение, хотя, по нью-йоркским меркам, народа в парке было не так уж много. На лужайках резвились и играли в мяч дети, одетые ярко; влюбленные парочки обнимались на зеленых скамейках; грелись на солнышке старики, а откуда-то издалека доносился звон колокольчика на тележке мороженщика. Когда тележка поравнялась с ними, Джо купил Габриэле порцию сливочного пломбира, и они уселись на свободную скамейку под большим кустом отцветшей сирени.

Джо улыбался, и Габриэла подумала, что еще ни разу не видела его таким счастливым. Они поцеловались еще раз, потом съели ее мороженое, по очереди кусая от него, пока в руке Габриэлы не осталась одна обертка. Процеженное сквозь листву солнце плясало перед ними тысячью солнечных зайчиков. Габриэле начало казаться, что она видит удивительный сон. О том, что это тихое волшебство очень скоро может обернуться настоящим кошмаром, никто из них не думал.

— Спасибо, что смогла встретиться со мной, Габи, — снова повторил Джо. Он слишком хорошо знал, чего ей стоило вырваться из монастыря, не возбуждая ничьих подозрений. И это — равно как и нетерпение, с каким Джо ждал этого свидания, — сделало для него драгоценной каждую проведенную с ней минуту.

Между тем первоначальное потрясение постепенно проходило, и, чтобы не тратить времени даром, они торопливо заговорили обо всем, что их волновало и тревожило. И все же ни Джо, ни Габриэла не решались заглядывать далеко в будущее, подсознательно ограничивая себя настоящим.

Джо, например, особенно интересовало, как скоро Габриэла сумеет снова встретиться с ним в городе. А кто мог это знать? Сегодня им просто несказанно повезло, и оттого в их свидании было что-то от свершившегося чуда.

Габриэла уже чувствовала, что просто не сможет обойтись без подобных вылазок. Их торопливые встречи в пустой келье были ничем по сравнению с небывалой свободой, которой Габриэла вкусила сегодня.

— Может, что-то и подвернется, — сказала она наконец, но как-то не очень уверенно. У Джо от огорчения вытянулось лицо.

— Нет, — сказала она, спеша успокоить его, — я совершенно уверена, что сестра Эммануэль или мать-настоятельница еще будут посылать меня в город по каким-то делам, просто сейчас я ничего не могу сказать точно.

Монахини любили ее и часто шли ей навстречу, даже если это было связано с мелкими нарушениями монастырского устава. А Габриэла, в свою очередь, изо всех сил старалась отплатить добром за добро, выполняя для сестер мелкие поручения и беря на себя самые тяжелые и грязные работы. Она имела все основания полагать, что так будет продолжаться и дальше, пока она будет выполнять все, что полагается кандидатке в послушницы.

Единственное, что слегка беспокоило Габриэлу, это то, что за прошедшую неделю она не написала ни строчки.

В этот их первый день вдвоем им пришлось расстаться до обидного скоро. Уже в половине двенадцатого Джо проводил Габриэлу обратно к фургону, и все же минуты, проведенные вместе, казались им часами — такими они были радостными и счастливыми. Это заставило их с жадностью мечтать о новой встрече.

Возле фургона Джо поцеловал Габриэлу в последний раз и при этом так плотно прижался к ней, что она даже слегка смутилась. Но уже в следующею секунду ее тело стало податливым и мягким, и Джо пришлось напрячь всю свою волю, чтобы отпустить ее.

— Будь осторожна, Габи. Никому не рассказывай о нашей встрече, — зачем-то предупредил он, и Габриэла невольно рассмеялась.

— Даже сестре Анне? — пошутила она, и Джо улыбнулся несколько вымученной улыбкой. Ему хотелось смотреть на нее, слышать ее голос и проделывать все те глупости, которые совершают влюбленные мужчины.

Впрочем, в его жизни этого никогда не было, хотя Джо исполнилось уже тридцать два года. Его одолевали самые сладостные мечты и самые невероятные фантазии, которых он ни за что бы не допустил всего несколько месяцев назад. Любовь ворвалась в его душу словно разбушевавшаяся река; она размыла все дамбы и снесла все плотины и преграды, и теперь остановить этот поток было невозможно.

Стоя возле древнего монастырского фургона, Джо держался за нагретую солнцем водительскую дверцу и с томительной нежностью глядел, как Габриэла надевает черный платок, пряча под него свои удивительные волосы.

Они были у нее светлыми и искрящимися, словно она каждый день мыла их в золотой воде. Джо с грустью подумал, что до сих пор ни разу не видел ее без платка.

— Увидимся завтра, на исповеди. Вернее — услышимся… — сказала Габриэла с надеждой, и Джо сдержанно кивнул. Ему хотелось чего-то большего, чем перешептывание и быстрый поцелуй через вынутую решетку исповедальни. Вот сейчас она сядет в свой фургон и уедет.

Как скверно от этого на душе. Но Джо знал, что должен покориться неизбежному.

— Ключ от той кельи все еще у тебя? — спросил он и нахмурился.

Габриэла улыбнулась. Сейчас Джо больше всего походил на обиженного мальчишку, которого отправляют спать в самый разгар взрослого праздника.

— Я знаю, где он лежит.

Она подмигнула, но Джо нахмурился еще сильнее. Он хорошо понимал, какой опасности подвергает себя Габриэла, но встречи в нежилой келье были все-таки лучше, чем перешептывания в исповедальне.

Потом они поцеловались в последний раз, и Габриэла" поехала назад, в монастырь. Движение на улицах стало ; гораздо более оживленным, однако до Святого Матфея она добралась даже быстрее, чем рассчитывала. Там две послушницы помогли ей разгрузить ткань. Рулоны, которые они укладывали на застланную упаковочной бумагой садовую тележку, были ужасно тяжелыми, но Габриэла чувствовала в себе такой прилив сил, что работала за десятерых. И это, несомненно, было следствием ее встречи с Джо.

После обеда Габриэла снова возилась в саду, молилась со всеми в церкви, помогала мыть посуду и полы в трапезной. Вечером, когда матушка Григория зашла навестить Габриэлу, та сидела за столом и писала новый рассказ.

Настоятельницу уже некоторое время грызло какое-то непонятное беспокойство. При всем своем жизненном опыте она не могла понять его причину. Габриэла выглядела веселой, жизнерадостной, была всем довольна. Похоже, никакие сомнения в правильности выбранного пути ее не преследовали и не мучили. Судя по отзывам остальных монахинь, сестра Бернадетта была вполне счастлива и думала только о вечном обете, который ей предстояло принять через четыре года.

Ушла матушка Григория более или менее успокоенной, зато у Габриэлы — впервые со времени их объяснения с Джо — неожиданно проснулась совесть. Она обманывала ту, что заменила ей мать. Мысль о том, как жестоко будет разочарована матушка Григория, узнав правду, заставляла Габриэлу страдать. Да и как она скажет настоятельнице эту правду? Это было просто невозможно. Но теперь Габриэла хотела в жизни только одного — быть с Джо Коннорсом.

На следующий день они снова увиделись — сначала в исповедальне, потом — в маленькой келье-архиве в нежилой части монастыря. После вчерашнего свидания в парке она показалась им особенно тесной и жалкой, но Габриэла знала, что в ближайшее время ей вряд ли удастся вырваться.

И она оказалась права. Прошло полных две недели, прежде чем ее снова послали в город с поручением. Эти четырнадцать дней ожидания едва не свели обоих с ума.

Они встретились в Центральном парке и почти сразу свернули на пустынную аллею, ведущую вглубь. Держась за руки, они медленно пошли по ней. Где-то далеко играл струнный оркестр, и незнакомая мелодия летела между стволами и глохла в листве. Рука Джо лежала в ее руке. Теплый, ласковый ветер овевал раскрасневшиеся от восторга щеки Габриэлы.

Весь день сжался для нее в этот короткий час, который она провела с ним. Как Габриэла ни старалась, она никак не могла припомнить, что же еще она делала в тот день.

Но эта вспышка счастья все же была слишком короткой. Габриэла очень быстро почувствовала разочарование от того, что ей нельзя видеть Джо все двадцать четыре часа в сутки. Каждый из них хотел взять друг от друга и от новой открывшейся им жизни как можно больше. Каждая минута, проведенная вместе, была для них самой большой драгоценностью.

Через несколько дней они снова встретились в Центральном парке. На этот раз у Габриэлы было гораздо меньше времени, чем в первый раз, поэтому они не стали заходить далеко, а сели на траву на первой же попавшейся лужайке. Габриэла положила голову к Джо на колени, а он перебирал ее чудесные золотистые волосы и говорил, говорил, словно спеша высказать как можно больше за те жалкие тридцать минут, что подарила им судьба.

Вскоре Габриэла уехала, увозя в своем сердце надежду на новую встречу. Правда, теперь они почти каждый день виделись либо в исповедальне, либо в пыльной нежилой комнате архива, но этого было до отчаяния мало. Они до сих пор не решили, как им быть дальше, хотя к этому времени они были уже вполне уверены в чувствах друг друга. Со стороны положение, в которое они попали; выглядело вульгарно и даже пошло: священники не раз сбегали с монахинями, здесь Джо был не первым и не последним, однако оба считали свой случай совершенно особенным, не похожим на те скандальные истории, которые время от времени случались в католическом мире. Было совершенно ясно, что огласка неминуема. Рано или поздно им придется объявить о своем решении, однако отважиться на это было невероятно трудно, и вовсе не потому, что они стыдились своих чувств.

Все дело было в том, что, как ни парадоксально, их отношения касались не только их двоих. Слишком много людей почувствовали бы себя обманутыми, преданными, оскорбленными в своих лучших чувствах. Прежде всего, конечно, матушка Григория, которая больше других радовалась решению Габриэлы посвятить себя служению богу. Что касалось Джо, то он просто боялся рвать свои связи с церковью. В этом он откровенно признался Габриэле во время одного из свиданий.

— Значит, нам нужно подождать, чтобы как следует все обдумать, — ответила она ему. — Я не хочу, чтобы ты жалел о случившемся. Ведь решение, которое ты примешь, будет окончательным.

О себе она почти не думала, хотя до посвящения в новициантки оставалось совсем мало времени. Ее волновало только одно: если Джо уйдет из церкви сам или будет лишен сана, то вернуться обратно он уже не сможет.

Джо старался побольше думать о том, что им делать дальше, но мысли его то и дело возвращались к их с Габриэлой свиданиям. Жаркие объятья и поцелуи затмевали все. Джо знал, что совершает страшный грех, но сейчас ему было все равно. Он страстно желал только одного — быть с Габриэлой, видеть ее, обнимать и ласкать.

Особенно сильной его тоска по ней становилась по ночам, когда он оставался один и часами лежал без сна на узкой койке приходского общежития.

Габриэла тоже тосковала по Джо. Она даже начала писать что-то вроде посвященного ему дневника, в котором была отражена вся недолгая история их любви, все мечты Габриэлы о будущем и все ее надежды. Габриэла верила, что когда-нибудь они прочтут его вместе и решат, сбылось ли задуманное или нет. Пока же эта рукопись больше напоминала бесконечное любовное послание, и Габриэла старательно прятала ее в своем бельевом сундучке. Габриэла узнала, что орден приобрел один старый дом на озере Джордж. Решено было превратить его в некое подобие пансионата для престарелых монахинь, и матушка Григория собиралась выехать туда в самое ближайшее время, чтобы проследить за ремонтом.

«Заодно и отдохну», — сказала настоятельница, когда сестра Иммакулата робко заметила ей, что та уже несколько лет подряд не брала отпуск.

Из этого следовало, во-первых, что настоятельница будет отсутствовать довольно продолжительное время и что, во-вторых, экзамены на новициат передвигаются на сентябрь. Будет ли это означать большую свободу лично для Габриэлы? Все зависело от того, кто будет замещать матушку Григорию на время ее отсутствия.

Но в день отъезда матушки Григории Габриэла неожиданно получила несколько часов полной свободы.

Все кандидатки ушли в город к зубному врачу, что занимало обычно несколько часов. Габриэла же побывала у дантиста всего два месяца назад, поэтому она осталась в монастыре, не имея никаких планов и никаких обязанностей, которыми ей следовало бы безотлагательно заняться. И как только ее подруги по группе уехали, Габриэла пошла к дежурной монахине и сказала, что ей необходимо приобрести ручной опрыскиватель и пополнить запас удобрений.

.Дежурная монахиня второй день страдала от сильной головной боли, поэтому она не стала задавать Габриэле никаких вопросов, а просто вручила ей деньги и ключи от машины. Пообещав вернуться как можно скорее, что, строго говоря, ни к чему ее не обязывало, Габриэла выехала из монастыря и позвонила Джо из ближайшего телефона-автомата.

К счастью, Джо был на месте. В последнее время он старался как можно реже покидать приходскую ректорию, чтобы не прозевать ее звонок и не упустить одну из редких возможностей встретиться с Габриэлой.

— Сколько времени у тебя есть? — спросил он хриплым шепотом. Джо всегда задавал ей этот вопрос и был очень удивлен, когда Габриэла сказала, что у нее есть два или три часа.

Этого дня Джо ждал давно, но то, что мечта сбылась, его настолько поразило, что на несколько секунд Джо буквально лишился дара речи. Опомнившись, он велел Габриэле ждать его в конце Пятьдесят третьей улицы, объяснив ей, что это всего в двух кварталах от монастыря. Габриэла приехала в назначенное место на четверть часа раньше его, и ей пришлось дожидаться Джо в машине. Все это время она очень переживала, что драгоценные минуты пропадают зря. Когда Джо наконец подъехал, радости ее не было предела.

Габриэла заранее сняла монастырский платок-апостольник, и, как только увидела, что Джо выходит из машины, она радостно бросилась к нему навстречу и обняла прямо посреди тротуара. Джо крепко поцеловал ее, потом обнял за талию, и они медленно пошли вдоль улицы на восток. Сегодня Джо выглядел как-то по-особенному молчаливым и задумчивым, но Габриэла решила не расспрашивать его ни о чем. Только потом ей пришло в голову, что здесь просто негде гулять.

— Разве мы сегодня не пойдем в парк? — удивилась она.

— Мне показалось, что сегодня слишком жарко для прогулок, — ответил Джо и, неожиданно остановившись, положил ей руки на плечи. На этой тихой и безлюдной улице их вряд ли могли увидеть, однако выражение его лица оставалось озабоченным, и Габриэла снова удивилась этому обстоятельству.

— А… что мы будем делать? — спросила она.

— Что?.. — Джо, казалось, задумался. — Знаешь, здесь неподалеку живет один мой старый знакомый, мы вместе воспитывались в приюте Святого Марка. Я… признался ему, что в последнее время у меня возникли кое-какие сложности, хотя и не объяснил, в чем дело. Словом, Люк дал мне ключи от своей квартиры и сказал, что я могу пользоваться ею в любое время, когда мне захочется побыть одному. Сам он постоянно мотается по всей стране и редко бывает в Нью-Йорке. Сейчас его, например, нет.

Насколько я знаю, Люк сейчас в Новом Орлеане… — зачем-то добавил Джо и слегка покраснел.

— Ты хочешь сказать, что мы можем…

— Мы можем подняться в квартиру и просто побыть вдвоем — там нас никто не потревожит. Если бродить по улицам, то рано или поздно мы обязательно столкнемся с кем-то из знакомых. Но если ты боишься…

У Джо не было никакого заранее обдуманного плана, однако, собираясь на это свидание, он все же положил в карман ключи от квартиры своего приятеля. Сейчас Джо сам был несколько смущен, получалось, будто он давит на нее. На самом деле он хотел только одного — чтобы Габриэле было хорошо.

— В общем, решай, — сказал он, и Габриэла улыбнулась. Она нисколько не боялась Джо и доверяла ему так, как могут доверять только невинные и чистые души.

— Боюсь, фургон в квартиру все равно не загонишь, — заметила она. — Любая из сестер узнает его за тысячу ярдов. Впрочем, если ты считаешь, что это удобно, я не против подняться в квартиру.. На улице действительно ужасно жарко.

Дом, где жил приятель Джо, был совсем недалеко.

Меньше чем через пять минут они оказались в квартире.

Жилье приятеля Джо производило весьма сильное впечатление. В особенности колоссальных размеров гостиная, заставленная очень дорогой мягкой кожаной мебелью. В углу помещалась небольшая стойка бара с пятью высокими кожаными табуретами и зеркальными полками, на которых выстроились в ряд бутылки с напитками.

Имелись две спальни, окна которых выходили в небольшой, но ухоженный сад. Одной явно пользовались, вторая же пустовала. Джо объяснил Габриэле, что она предназначена для гостей.

Джо включил кондиционер и, полюбовавшись огромным стереокомплексом, занимавшим в гостиной почти полстены, выбрал несколько записей. Он спросил у Габриэлы, что бы ей хотелось послушать. Она почти не разбиралась в современной музыке, и Джо решил начать со скрипичного концерта Вивальди. Затем он налил себе и ей по бокалу легкого вина из бара и подал на небольшом серебряном подносе.

Габриэла нерешительно взяла в руку тонкий бокал на высокой граненой ножке. Ей еще никогда не доводилось проводить время подобным образом. Она даже несколько струхнула в столь непривычной обстановке. В памяти ее теснились полустершиеся образы и воспоминания о вечеринках, которые много лет назад устраивала ее мать, однако легче от этого не становилось.

Но Джо был так внимателен и нежен, а музыка звучала так светло и так радостно, что понемногу Габриэла начала успокаиваться. Откинувшись на спинку чудовищных размеров дивана, который, как ей показалось вначале, «был сделан из целого гиппопотама», она позволила себе отпить глоток прохладного, чуточку кислого вина.

Вино помогло ей расслабиться, и Габриэла уже не верила, что в этой чужой квартире с ней может случиться что-то плохое.

А потом Джо пригласил ее потанцевать.

Это предложение рассмешило Габриэлу. Она никогда в жизни ни с кем не танцевала, но врожденная грация и чувство ритма помогли ей быстро освоить несколько простых па. Джо крепко прижимал ее к себе, и Габриэла чувствовала себя совершенно счастливой. Она как будто растворялась в его объятиях, в тепле его надежных рук и сильного тела, и мелодичная музыка «Битлз» уносила ее куда-то далеко-далеко.

Ни одно их предыдущее свидание не было похоже на это. Габриэла каждой клеточкой своего тела чувствовала, что только сейчас она получила, что хотела. Наконец-то они были одни, им никто не мешал, и они могли позволить себе быть самими собой. Страсть, которую обоим приходилось сдерживать и скрывать от всех, вскипала в их телах. Сердца влюбленных с каждой минутой бились все сильней, все громче. Джо то и дело наклонялся, чтобы поцеловать ее, и долго не мог отнять губ от ее трепещущего рта. Когда пленка кончилась, оба слегка задыхались, а у Джо лоб блестел от испарины.

— Знаешь, чего мне хотелось бы сейчас больше всего?..

— спросил Джо, вытирая лицо белым носовым платком. Он отчаянно хотел ее. Это ощущение было для него совершенно новым, но он чувствовал, что здесь нет ничего не правильного или стыдного. И, должно быть, потому, что желание было взаимным, Габриэла сразу поняла, что он имеет в виду.

Она посмотрела на него, и в глазах ее вспыхнула такая любовь, какой Джо еще никогда не видел.

— Знаю, — сказала она совсем тихо. — Я тоже этого хочу.

Джо крепко прижал ее к себе и почувствовал, как бьется ее сердце.

— Не бойся, Габи… Ведь я люблю тебя…

С этими словами Джо легко подхватил Габриэлу на руки и понес в гостевую спальню. Там он бережно опустил ее на кровать и сел рядом. Габриэла была в широком белом платье с голубой каймой. Джо по неопытности тут же запутался в его складках. Габриэла сама помогла ему расстегнуть пуговицы и отколоть несколько булавок.

С бельем Джо справился сам и невольно ахнул, когда ему открылось ее легкое и стройное тело. Он много раз представлял его себе, но ему даже в голову не приходило, что у Габриэлы может быть такая гладкая и нежная кожа, такие задорные молодые грудки и такие длинные и стройные бедра.

Глядя на нее как загипнотизированный, Джо стал торопливо раздеваться. Чтобы не смущать Габриэлу, свою битву с непослушной одеждой он завершил под одеялом, но она, хоть и лежала на кровати, укрывшись до подбородка, не обнаруживала никаких признаков страха. И Габриэла действительно нисколько не боялась — ведь это был Джо, и он любил ее!.

Наконец Джо расстегнул ремешок часов и, повернувшись к ней, начал медленно и не спеша ласкать ее. Пальцы у него дрожали от еле сдерживаемого желания. И для Джо, и для Габриэлы это было совершенно особое в своей сладостной новизне переживание, когда каждый и доверял другому, и невольно робел, ибо не знал, чего ему следует ожидать. И вместе с тем никто из них ни секунды не сомневался, что они должны быть вместе; больше того — желание быть вместе завладело всеми их помыслами. Этот путь им обязательно нужно было пройти, чтобы вместе двинуться дальше — к новой жизни, к новому, счастливому будущему.

Джо жадно целовал ее тело, и она трепетала от сладости этой незнакомой ласки. Потом Габриэла расхрабрилась, и ее тонкие, прохладные пальцы сами отправились в путешествие по его плечам, по спине, по груди и по животу. Когда же она нашла то, что искала, глаза ее слегка расширились от удивления — никто и ничто не могло подготовить Габриэлу к ощущению того, что она вдруг нащупала и крепко сжала в руке.

И Джо, и Габриэла довольно смутно представляли себе, что им делать дальше, но природа пришла на выручку неопытным любовникам. Габриэла негромко ахнула, почувствовав его внутри себя, но Джо знал, что в первый раз Габриэле может быть больно, и был очень осторожен, несмотря на растущее желание. Она действительно почувствовала боль, когда — не в силах больше сдерживаться — он вошел в нее стремительно и глубоко. Но это длилось лишь доли секунды. В следующее мгновение Габриэла негромко застонала от удовольствия и крепче прижала Джо к себе. Джо хрипло прокричал и начал двигаться мерно и мощно, и Габриэла раскачивалась вместе с ним словно на волнах прибоя.

Потом он долго ласкал ее, опершись на локоть, и в глазах его стояли слезы счастья. Джо думал о новой жизни, которую им предстояло разделить друг с другом, о горестях и несчастьях, которые, слава богу, остались теперь позади, и о той нерасторжимой связи, которой соединила их любовь. Габриэла тоже знала, что отныне ни он не сможет бросить ее, ни она не сможет уйти. Они сожгли за собой мосты. И она нисколько об этом не жалела.

Словно подслушав ее мысли, Джо наклонился к Габриэле и нежно поцеловал в губы, в глаза, в волосы. Потом он вытянулся рядом с ней и крепко обнял. Джо никак не мог поверить, что эта красота, скрывавшаяся под бесформенным платьем, принадлежала теперь ему.

— Ты так прекрасна!.. — прошептал Джо негромко. Он хотел повторения, но боялся сделать Габриэле больно.

Вместо этого он снова принялся ее целовать, но возбудил ее настолько, что она сама потянулась к нему.

Во второй раз все было по-другому. Их страсть нисколько не погасла и не потеряла в силе, но если сначала она напоминала стремительное и яркое горение фейерверка, то теперь это было, ровное и мощное пламя, в горниле которого медленно раскалялись и плавились их тела и сливались души. Казалось, прошла целая вечность, в течение которой они обменялись драгоценнейшими дарами, всю сладость которых Габриэла не могла и вообразить. Это было нечто незабываемое, волшебное, удивительное и новое. Габриэла невольно подумала, что Джо — точно сказочный принц — разбудил ее, спящую принцессу, своими поцелуями и открыл ей настоящий мир, который был прекраснее любого волшебства. В детстве Габриэла часто мечтала о том, чтобы переселиться в сказку, пусть даже ей пришлось бы проспать в стеклянном гробу тысячу лет. Но Джо сумел доказать ей, что счастье, превосходящее все ожидания, бывает и в реальной жизни.

Потом они вместе пошли в душ и, блаженствуя, стояли под упругими струйками прохладной воды, от которых начинало приятно покалывать кожу. Джо любовался ее совершенным телом, и ему было искренне жаль, что еще немного — и оно исчезнет под бесформенной монастырской хламидой.

Только когда они переменили белье на кровати и, пропустив его через стиральную машину, ждали, пока простыни высохнут, Джо сказал:

— Мы открыли для себя реальный мир, и я пока не знаю, к добру или к худу… Но зато теперь нам ясно, что делать. Жребий брошен. И, как бы нам этого ни хотелось, вернуться к прошлому мы уже не сможем.

Он поцеловал ее, и Габриэла доверчиво прижалась к нему всем телом.

— Но ведь мы не станем жалеть об этом, правда? — спросила она.

— Конечно, — ответил Джо. — Я, во всяком случае.

Только…

Он не договорил, но Габриэла поняла его и без слов.

Сегодняшний день окончательно перевернул, изменил их жизни и подарил им надежду на будущее. Однако они еще не освободились от того, что держало их в настоящем. Джо должен найти в себе силы расстаться с церковью. Что касалось Габриэлы, то она просто не представляла, что она скажет матушке Григории. Откровенно говоря, ей даже не хотелось об этом думать. Ее целиком и полностью занимала только одна мысль — мысль о Джо и о том, что между ними происходило. Отныне они принадлежали только друг другу, и ничто не могло разлучить их.

— Мы не сможем бесконечно встречаться здесь или в парке, — сказал Джо. — Рано или поздно наша тайна будет раскрыта.

Они оба вполне отдавали себе отчет, что теперь им будет особенно не хватать воровских поцелуев в исповедальне и кратких свиданий в пустой келье. Но ни он, ни она еще не были готовы к решительным действиям. И в первую очередь это касалось Джо. Габриэла чувствовала, что его все еще одолевают сомнения.

— Как тебе кажется, ты сможешь жить в бедности? — неожиданно спросил Джо, которого этот вопрос серьезно беспокоил. Он знал, что, несмотря на свое кошмарное детство, Габриэла росла в очень обеспеченной семье. В монастыре она, правда, не роскошествовала, но, по крайней мере, у нее было все необходимое. Если они поженятся, то в первое время им, возможно, придется чуть ли не голодать. Ему очень не хотелось подвергать Габриэлу такому серьезному испытанию, но иного выхода у них скорее всего просто не было.

— Я могу работать, — ответила Габриэла спокойно.

Имея на руках диплом университета, она всегда могла устроиться преподавателем в школу или корреспондентом в какой-нибудь журнал или газету. В крайнем случае Габриэла могла попытаться заработать своими рассказами. Она, конечно, никогда особенно не верила в свой талант, хотя все сестры в один голос уверяли, что ей следует начать печататься. Кроме того, Габриэла просто не знала, сколько денег это могло ей принести.

«Нам, — тут же поправилась она. — Не мне, а нам, нашей семье…»

— Я могу преподавать литературу и английский, — сказала она, но Джо только покачал головой. Он не мог даже этого. Священником он был не только по призванию, но и по профессии. Вне церкви его знания молитв и Священного Писания никому не были нужны.

— Ты непременно найдешь работу, — быстро сказала Габриэла, которая больше всего боялась, что в конце концов Джо лишат сана и он никогда ей этого не простит.

Он должен был отказаться от священства сам, по собственному глубокому убеждению. В противном случае их любовь скорее всего была бы обречена.

— Я хочу быть с тобой больше всего на свете, — сказал Джо, целуя ее. Чувства, пережитые им за последние два часа, снова нахлынули на него, заставив на время позабыть о проблемах. Он был искренне рад тому, что до Габриэлы у него никогда никого не было и что ему удалось сохранить себя для нее. Это значило для Джо невероятно много. Что касалось опыта, которого не хватало обоим, то страсть восполнила для них этот пробел.

— Мне, кажется, пора, — произнесла наконец Габриэла, с сожалением поглядев на часы на стене. Ей трудно было представить, как она теперь вернется в монастырь, но иного выхода пока не было. Джо еще предстояло о многом подумать, хотя главное решение они для себя уже приняли. Они будут вместе — в этом не могло быть никаких сомнений. Вопрос был только в том — как скоро? Придется снова скрывать свою любовь и прятаться ото всех. Именно это Габриэле и не нравилось. Она не хотела начинать новую жизнь со лжи. Если бы все зависело только от нее, она сразу призналась бы во всем матушке Григории и начала строить новую жизнь вместе с Джо.

Но ради него она готова была потерпеть еще немного.

Когда Габриэла оделась, Джо в последний раз заключил ее в объятия и поцеловал.

— Мне будет ужасно не хватать тебя, — шепнул он, когда они выходили из квартиры Люка. — А сегодняшний день я запомню на всю жизнь.

— Я тоже, — ответила Габриэла голосом, в котором смешались любовь и ощущение вины перед всеми, кого она предала, когда отдала Джо душу и тело. В сердце своем она уже считала себя его женой, но от этого ей было нисколько не легче.

Внизу Джо помог ей сесть в фургон. В кабине Габриэла сразу надела апостольник и — во всяком случае, в глазах непосвященных — снова превратилась в скучную монахиню, но Джо, смотревший на нее во все глаза, слишком хорошо помнил ее красоту, которая едва не ослепила его.

Он знал, что под этим широким платьем из грубого белого полотна скрывается прекрасное и нежное тело.

И за каждый дюйм этого совершенного тела он готов был отдать жизнь.

— Будь осторожна, — напутствовал он ее. — Увидимся завтра…

В последнее время Джо служил мессы и принимал исповедь каждый день, и Габриэла со страхом думала о том, что все это кончится, когда вернутся из отпусков другие священники. Она не представляла себе, как она будет жить без их коротких встреч.

— Я люблю тебя, — сказала Габриэла и сама поцеловала его. Всю дорогу до монастыря разлука камнем лежала у нее на сердце, но, когда она въехала в ворота обители, ей стало еще тяжелее. Здесь Габриэлу повсюду окружали монахини, самый вид которых напоминал ей о том, что она совершила. Габриэла готова была отдать все на свете, лишь бы вернуться к Джо, быть с ним, но она понимала, что должна пока оставаться здесь. Джо должен был быть совершенно уверен в том, что, отказываясь от сана, он поступает правильно, а для этого ему необходимо было дать время на самые тщательные размышления. Но Габриэла знала, что, если Джо по каким-то причинам бросит ее, это ее просто убьет.

Ночью она долго лежала без сна. Весь вечер она почти ни с кем не разговаривала, и кое-кто из монахинь это заметил. Одна из старших монахинь даже испугалась, не заболевает ли сестра Бернадетта — уж больно молчалива и задумчива. Габриэла действительно казалась бледной и усталой, однако, когда монахиня предложила ей сходить к врачу, она отказалась и вместе со всеми отправилась на утреннюю службу.

Когда после мессы она вошла в исповедальню, Джо уже ждал ее. Он заранее вынул решетку, чтобы поцеловать ее, но Габриэла по-прежнему была погружена в задумчивость, и он сразу это почувствовал.

— Что с тобой? — спросил он, не скрывая своей тревоги. Всю ночь Джо думал только о ней и чуть не довел себя до полного исступления. Их близость разбудила в нем такое сильное желание, что временами он начинал бояться накала своих страстей.

— Ты ни о чем не жалеешь? — шепнул он, когда Габриэла промедлила с ответом на его первый вопрос.

— Нет, что ты!.. — негромко воскликнула она. — Просто я очень скучала по тебе. Очень грустно, что мы не можем быть вместе.

Джо тоже скучал. Вчера вечером он вернулся в квартиру Люка, чтобы привести все в порядок. Без Габриэлы роскошная квартира показалась ему заброшенной и пустой, в то время как ее присутствие превращало в королевские хоромы даже крошечную келью, где они изредка встречались.

— Я тоже все время думал о тебе. Мне тебя не хватало…

После обеда Габриэла, как всегда, отправилась в огород, но сегодня привычная и любимая работа не принесла ей ни покоя, ни удовольствия. Она делала ее чисто машинально, а сама думала о Джо и тосковала по нему.

Улучив минуту, она тайком пробралась в пустующий кабинет настоятельницы, где стоял телефонный аппарат, и позвонила ему оттуда. Им удалось перекинуться несколькими нежными фразами, однако оба чувствовали себя скованно, понимая, что это ничего не решает. С каждым днем росла опасность того, что они попадутся, а Джо по-прежнему не знал, когда он будет готов пойти на решительные действия.

До возвращения матушки Григории им удалось встретиться в квартире Люка еще один раз, но Габриэла спешила. Время, которое они провели в постели, было слишком коротким, чтобы утолить сжигавшую обоих жажду.

Когда матушка Григория приехала с озера Джордж, в монастыре все было по-прежнему. Никто ничего не подозревал, никто ничего не заметил, однако настоятельница сразу обратила внимание на то, что Габриэла выглядит как-то необычно. Она была как-то по-особенному тиха, а в глазах ее появилось неуловимое нечто, которое очень беспокоило матушку Григорию.

Настоятельница достаточно хорошо изучила Габриэлу, чтобы понять — ее подопечную что-то тревожит. В первый же вечер после своего возвращения матушка Григория попыталась осторожно расспросить Габриэлу, однако та заверила ее, что все это пустяки. На следующий день утром она действительно выглядела несколько бодрее, однако тоска по Джо взяла свое, и к вечеру Габриэла снова ходила как в воду опущенная. Даже дневник, к которому она прибегала каждый раз, когда ей хотелось поговорить с Джо хотя бы на расстоянии, ей не помог.

Габриэла чувствовала, что монастырь перестал быть для нее родным домом, и от этого ей было особенно тоскливо и одиноко.

На следующий день ее послали на почту вместо сестры Жозефины, и она воспользовалась этой возможностью, чтобы немного посидеть с Джо в парке.

— Мне кажется, настоятельница что-то подозревает, — сказала Габриэла, когда они остановились, чтобы послушать небольшой бродячий оркестрик. — Матушка Григория видит людей насквозь, а меня она к тому же давно знает. Я просто не в силах скрыть от нее что-либо, даже если бы хотела… — Лицо ее внезапно посерело от страха. — Как ты думаешь, вдруг кто-то заметил нас на улице и рассказал ей?

— Вряд ли, — ответил Джо. Их тайные встречи вне стен обители были, конечно, делом весьма рискованным, однако Джо считал маловероятным, чтобы кто-то из прихожан не просто заметил его в обществе Габриэлы, но и, распознав в ней будущую послушницу, донес в монастырь.

Что касалось его самого, то здесь все обстояло проще.

Католические священники, не принявшие вечных обетов, пользовались значительно большей свободой, чем монахи и монахини. Им разрешалось посещать такие места и заведения, пойти в которые для Габриэлы было просто немыслимо, к тому же за ними специально никто не следил. Джо был на хорошем счету: его уважали прихожане, ему доверяло руководство. Он был уверен, что безупречная репутация защитит его от подозрений, даже если кто-то заметит его в парке с молодой женщиной.

В конце концов, Джо имел право жениться, и его не отлучили бы от церкви, как священника-монаха. Но, конечно, пришлось бы сложить с себя сан.

— Я думаю, ты преувеличиваешь, — добавил он. — Матушка Григория заботится о тебе как обычно, а тебе уже кажется, будто она все знает.

— На воре шапка горит… — задумчиво проговорила Габриэла и покачала головой. Джо не удалось полностью рассеять ее тревоги.

Между тем август подходил к концу. Все старые монахини, отдыхавшие в пансионате в горах Катскилл, вернулись в Нью-Йорк, и в монастыре закипела подготовка к празднованию Дня труда[День труда отмечается в первый понедельник сентября.

После него во многих штатах начинается учебный год.]. На носу были экзамены, после которых Габриэлу в числе остальных кандидаток должны были официально объявить новоначальной послушницей. Эта первая ступень посвящения означала, что отныне она должна была жить только по монастырскому уставу, отринув от себя все мирское. Габриэла же с каждым днем все больше и больше думала о Джо; стать в этих условиях новицианткой было равносильно святотатству, но как этого избежать, не открыв настоятельнице своей тайны? А Джо все не принимал никакого решения. Ее метания, разумеется, не укрылись от внимательного взгляда матушки Григории, которая продолжала исподволь наблюдать за своей воспитанницей. Сначала она думала, что Габриэла просто заболевает, и вскоре та действительно слегла с гриппом. Однако к этому времени настоятельнице стало совершенно ясно, что телесные немощи совершенно ни при чем. Габриэлу терзали жестокие сомнения, но чем они были вызваны, мать-настоятельница не догадывалась.

Заболела Габриэла в самый День труда. В монастыре был устроен пикник, на который, как обычно, приехали священники и монахи из прихода Святого Стефана. Джо .тоже был с ними, но с Габриэлой он почти не разговаривал — они заранее договорились, что он не должен даже подходить к ней, чтобы настоятельница или кто-нибудь из старых монахинь не заметил, как свободно они держатся друг с другом.

К полудню Габриэле стало настолько плохо, что она даже ушла в свою комнату и легла. Все утро она чувствовала себя совершенно разбитой и была так молчалива и мрачна, что настоятельница сразу это заметила. Она да-, же спросила у сестры Эммануэль, что такое с сестрой Бернадеттой, но наставница Габриэлы сама была в растерянности. Она уже давно не видела свою лучшую ученицу такой подавленной.

После обеда матушка Григория сама пришла в дортуар к Габриэле, чтобы поговорить с ней по душам. Габриэла к этому времени несколько оправилась и, сидя на кровати, что-то быстро писала в своем дневнике. Увидев настоятельницу, она покраснела и неловко прикрыла тетрадь рукой.

— Ты начала какую-нибудь новую вещь? — приветливо спросила матушка Григория, опускаясь на единственный стул в углу дортуара. Послушницы никогда им не пользовались — в дортуаре они только спали и молились.

Стул стоял здесь на тот случай, если в дортуар зайдет настоятельница, наставница или кто-нибудь из старых монахинь.

— Когда можно будет ее почитать?

— Не знаю, я только начала… — Габриэла торопливо сунула тетрадь под подушку. — В последний месяц у меня было слишком мало свободного времени…

Голос у нее был извиняющимся. Она словно просила у настоятельницы прощения… Но за что? Казалось, на душе у Габриэлы лежит какая-то тяжесть, от которой она не решается или не может избавиться.

— Извините, что мне пришлось уйти с пикника… — проговорила между тем Габриэла, и губы у нее жалко задрожали. — Я что-то плохо себя почувствовала. Должно быть, это все от жары.

День и вправду выдался не по-осеннему жарким, и в беспощадных лучах солнца Габриэла выглядела неестественно бледной, почти прозрачной. Даже сейчас ее кожа казалась настоятельнице какой-то зеленоватой, и она решила не ходить вокруг да около и не мучить девочку намеками.

— Мне надо поговорить с тобой откровенно, Габи, — сказала настоятельница. — Я очень беспокоюсь за тебя.

Скажи мне, что тебя мучит?

Габриэла нервно облизнула сухие губы.

— Н-ничего, матушка, — ответила она нерешительно, — Должно быть, я просто заболеваю. Это наверняка грипп.

Пока вас не было, многие сестры переболели.

Но матушка Григория знала, что это не правда. За прошедший месяц только у двух сестер болели зубы, да сестра Мария Маргарита едва не попала в больницу из-за камней в желчном пузыре.

— Быть может, ты сомневаешься, дитя мое? — спросила настоятельница, слегка наклоняясь вперед. — Но в этом нет ничего страшного, поверь мне. Каждая из нас время от времени начинает испытывать сомнения в правильности выбранного пути. Что и говорить, монашество — это очень нелегкий труд. Но, Габи, если сомнение появилось, ты не должна прятаться от него. Обманывать себя — это самое последнее дело. Ты должна честно и окончательно решить для себя, готова ли ты служить господу, или для тебя лучше будет вернуться в мир. Ты не будешь знать покоя, пока не ответишь себе на этот вопрос. Не бойся открыться мне, Габи. Я обещаю, что буду уважать твое решение, что бы ты ни выбрала.

— Нет, матушка, у меня нет никаких сомнений. Просто я плохо себя чувствую, — быстро сказала Габриэла и поспешно отвела взгляд. Впервые она в глаза солгала женщине, которая заменила ей родную мать, и немедленно возненавидела себя за это. Больше всего на свете Габриэле хотелось рассказать настоятельнице о своей любви к Джо и о том, что она решила оставить монастырь.

Это было бы, конечно, совершенно ужасно, но Габриэла всегда предпочитала бесстыдной лжи самую горькую правду. Но пока Джо не сказал ей ни «да», ни «нет», она не могла никому открыться. Положение ее становилось абсолютно невыносимым.

Матушка Григория сокрушенно покачала головой.

Габриэле она не поверила, но обличать ее в чем-либо не спешила.

— Быть может, прежде чем ты станешь новицианткой, тебе стоит в последний раз взглянуть на мир, познакомиться с ним поближе, узнать, что он собой представляет. Экзамены скорее всего будут перенесены на начало октября; этот месяц ты можешь использовать по своему усмотрению. Я бы советовала тебе найти временную работу — это поможет тебе лучше и быстрее познакомиться с тем, что происходит за стенами нашего монастыря. — Настоятельница грустно улыбнулась. — Все это время ты можешь жить здесь, с нами.

Габриэла невольно вздрогнула. О такой возможности она не смела и мечтать. Предложение настоятельницы давало ей невероятную свободу — она могла продолжать встречаться с Джо на квартире его друга и одновременно получала почти месячную отсрочку от новициата. За это время они наверняка успели бы что-нибудь придумать. И все же воспользоваться этим предложением значило продолжать обманывать матушку Григорию. Нет, раз уж она решила уходить из монастыря, она должна вести себя честно и открыто.

— Я не хочу, — твердо сказала она. — Не хочу узнавать мир. Мне нравится жить в монастыре, с вами, с сестрами.

Это была правда, но, увы, далеко не вся. Габриэла действительно любила и сестер, и монастырь, но Джо она любила больше. Но он никак не мог решиться добровольно расстаться со своим священством. Джо продолжал колебаться, и Габриэла не осмеливалась его торопить.

Первые недели сентября дались ей невероятно трудно. Габриэла рвалась к Джо, но матушка Григория не давала ей никаких поручений, которые были бы связаны с выходом в город. «Ты еще больна» или «Ты еще не совсем оправилась после болезни», — говорила она ей, но Габриэла чувствовала: ей не доверяют. Они с Джо продолжали встречаться в исповедальне да изредка — в пустой келье. Все время уходило у них теперь на разговоры о том, как они будут Жить, когда сумеют вырваться на свободу. О том, когда это произойдет, речь не шла. Габриэла вскоре поняла, что отказаться от священства было выше его сил.

Габриэла понимала его и не торопила. Она не хотела, чтобы Джо когда-нибудь упрекнул ее, что она заставила его бросить то, что было ему дороже всего. О себе Габриэла почти не думала. Габриэлу послали к врачу, и она решила использовать этот случай, чтобы встретиться с Джо на квартире его приятеля.

Они наслаждались друг другом целый час, но это свидание оставило в душе Габриэлы горький осадок. Она не сомневалась, что ее обман очень скоро будет раскрыт, и тогда… О том, что будет тогда, она запретила себе даже думать. Габриэла знала, что балансирует над пропастью, что рискует потерять то немногое, что у нее было, но она шла на это ради Джо.

В конце сентября Габриэла стала новицианткой и получила новое имя сестры Мирабеллы. Еще две недели назад она сочла бы это настоящей катастрофой, но сейчас это не произвело на Габриэлу почти никакого впечатления. В последнее время ее стали преследовать внезапные и необъяснимые приступы дурноты: у нее темнело в глазах, к горлу подкатывала тошнота, а земля под ногами начинала раскачиваться с такой силой, что Габриэле приходилось хвататься за что попало, чтобы не упасть. Она пыталась скрыть свое состояние от сестер, но ее нездоровая бледность, неуверенность в движениях и полное отсутствие аппетита настолько бросались в глаза, что не заметить их было просто невозможно. В один прекрасный день Габриэла упала в обморок прямо во время службы, чем вызвала среди монахинь настоящий переполох. Джо, служивший утреннюю мессу, заметил какое-то движение в рядах молящихся и сам чуть было не потерял сознание, когда увидел, кого торопливо несут к выходу. Беспокойству его не было предела, но он не мог ничего предпринять, чтобы не выдать их тайну. Вечером Габриэла не пришла в церковь, и только на следующий день ему удалось поговорить с ней в исповедальне и спросить, что случилось.

— Я упала в обморок, — просто ответила ему Габриэла. — Должно быть, вчера в церкви было слишком жарко.

Конец сентября действительно выдался по-летнему жаркий и душный, но, как справедливо заметил Джо, в обморок упала одна только Габриэла, в то время как даже самые старые монахини спокойно дождались конца службы.

— Что с тобой, Габи?! — с тревогой воскликнул Джо, но она ничего не ответила. Она просто не знала, "что ему сказать.

Через две недели не осталось никаких сомнений. Она была беременна. Признаки были столь очевидны, что отрицать их не мог даже такой наивный и неопытный человек, как она. В отчаянии Габриэла придумала какой-то смехотворный предлог для поездки в город и, едва выйдя за порог, позвонила Джо.

Джо сразу понял — что-то случилось. Они встретились на квартире Люка. Когда Габриэла объявила о своей беременности, он сначала побледнел от ужаса, потом привлек ее к себе и заплакал. Для него это была поистине убийственная новость. Джо не хотел, чтобы их совместная жизнь, их брак начинались с этого. Да и положение Габриэлы обязывало его принять решение как можно скорее, пока не разразился скандал, грозивший обоим крупными неприятностями. По их подсчетам, Габриэла была на втором месяце, и времени оставалось совсем мало. Хуже того: теперь Габриэла вынуждена была уйти из монастыря в любом случае, а Джо все еще не был готов к конкретным решениям. Об аборте ни Джо, ни Габриэла даже не заговаривали — они оба были слишком религиозны, чтобы взять на душу такой грех.

— Все хорошо, Джо, — негромко произнесла Габриэла, почувствовав его страх и отчаяние. — Быть может, именно этого мне не хватало, чтобы решиться…

— О, Габи, мне так жаль!.. — простонал Джо. — Это все моя вина. Я не подумал о тебе, хотя должен был…

Но Габриэла знала, что Джо ни в чем не виноват. Оба они ничего не понимали. Мысль о том, чтобы использовать презервативы, вряд ли могла прийти в голову священнику, не говоря уже о том, что покупка их могла превратиться в целый шпионский роман с переодеванием и поездкой на другой конец города. У Габриэлы тоже не было никакой возможности достать соответствующие таблетки. Им оставалось только полагаться на удачу, но удача изменила им.

На самом деле роковое известие потрясло Джо гораздо сильнее, чем думала Габриэла. Он не рассчитывал, что все случится так быстро, и теперь был совершенно уничтожен свалившейся на него ответственностью. Джо понимал, что если они поженятся, то ему придется заботиться не только о Габриэле, но и о ребенке, но он не знал — как заботиться. В миру его богословские познания и практический опыт приходского священника никому не были нужны. Мысль о том, чтобы устроиться таксистом или чернорабочим, просто не пришла ему в голову. Даже на пособие по безработице бывший священник вряд ли мог рассчитывать.

— Я уйду из монастыря через месяц, — сказала Габриэла негромко, но твердо. — В конце октября я признаюсь во всем матушке Григории и уйду.

Она ничего больше не добавила, но Джо понял, что Габриэла дает ему две недели, чтобы все окончательно решить. И он нисколько ее не винил. Джо знал, что очень скоро (когда — он не очень хорошо себе представлял) у Габи вырастет животик, и тогда скрыть ее положение будет уже невозможно. Разоблачить их мог первый же медицинский осмотр, и тогда… Тогда скандал, изгнание, позор.

Позор!!!

В этот день они не занимались любовью, поскольку Джо боялся причинить ребеночку вред, да и Габи чувствовала себя не лучшим образом. Вместо этого они сели на мягкий кожаный диван, и Джо заплакал, прижав Габриэлу к себе.

— Я боюсь, Габи, — шептал он ей. — Я боюсь, что подведу тебя. Я совсем не знаю мира, в котором нам придется жить. Что, если мы оба не справимся и пойдем ко дну?

Это пугало его, и что было делать Габриэле?

— Ты справишься, Джо, — сказала она наконец, постаравшись вложить в свои слова максимум уверенности. — Мы оба справимся, стоит только захотеть. Ты и сам это отлично знаешь.

— Я знаю только то, что я очень люблю тебя, — ответил Джо. Он действительно хотел быть с нею, любить ее, заботиться о ней и о ребенке, но мысль о том, что ему придется отказаться от служения богу, по-прежнему приводила его в ужас.

— Ты такая сильная, Габи! — проговорил он и судорожно вдохнул воздух. — Ты сама не знаешь, какая ты сильная. Ты все сможешь, все сумеешь, а я… Я только и умею, что служить мессы, да выслушивать исповеди, да молиться. Кроме этого, у меня никогда ничего не было.

Но и у Габриэлы в жизни не было ничего, кроме монастыря да жестоких побоев, от которых она едва не погибла. Почему же, недоумевала она, все считают ее сильной? Сначала отец, потом матушка Григория, и вот теперь — Джо… Почему? Но она не успела ответить себе на этот вопрос. Воспоминание об отце заставило ее вздрогнуть от страха. Он ушел, бросил ее. Что, если то же самое сделает и Джо? Что, если он бросит ее и ребенка?

Тут Габриэла почувствовала, как ею овладевает паника. Она крепче прижалась к Джо и спрятала лицо у него на груди.

Скоро они расстались. Джо в последний раз поцеловал ее, и Габриэла поехала обратно в монастырь. Она так глубоко задумалась, что не заметила ни напряженного лица матушки Григории, внимательно следившей за ее возвращением из окна, ни злорадной улыбки сестры Анны, которая как бы невзначай столкнулась с нею у во — рот. Загнав фургон в гараж, Габриэла сразу пошла в церковь и там долго молилась перед статуей Мадонны. Потом она немного поработала в саду и ушла к себе. Никто из сестер не сказал ей ни слова, и Габриэла была искренне благодарна им за то, что никто не стал ни о чем ее расспрашивать. Правду она сказать все равно не могла, а лгать и изворачиваться было невыносимо.

Габриэла еще не знала, что в ее отсутствие настоятельница получила анонимное письмо. Дождавшись возвращения Габриэлы, матушка Григория позвонила в приход Святого Стефана и, договорившись с епископом о срочной встрече, сразу же уехала. Вернулась она еще более озабоченной и встревоженной. В приходе Святого Стефана никто ничего не знал наверняка, однако ходили странные слухи. Говорили, что в последние два месяца отцу Коннорсу несколько раз звонила одна и та же молодая женщина, которая, однако, каждый раз называлась разными именами. Сразу после ее звонков отец Коннорс куда-то исчезал. До звонка матушки Григории никто не придавал этому значения, поскольку отец Коннорс всегда был в приходе на хорошем счету, однако сейчас епископ был вынужден принять определенные меры.

Габриэла, разумеется, ничего об этом не знала. На следующий день, в исповедальне, когда она, по своему обыкновению, сказала: «С добрым утром, любимый», ей неожиданно ответил совершенно незнакомый голос. Последовала долгая пауза, во время которой Габриэле каким-то чудом удалось собраться и начать исповедь.

Она так волновалась, что произносила слова совершенно механически и даже не запомнила наложенную священником епитимью. Где Джо? Что с ним? Может, он заболел? Может, он наконец решился и сказал, что уходит? Или, наоборот, их кто-то выдал, и сейчас в приходе Святого Стефана идет епископское дознание? Эти вопросы не давали ей покоя.

Она все еще раздумывала об этом, когда после мессы, которую служил какой-то новый священник, ей передали, что матушка Григория требует ее к себе.

В кабинет настоятельницы Габриэла вошла со страхом. Дурные предчувствия переполняли ее. Матушка Григория сидела за столом. Некоторое время она смотрела на лежащую перед ней Библию и молчала, потом подняла на Габриэлу глаза.

— Ты ничего не хочешь мне сказать, Габи?

Ее голос был усталым и печальным, а от обращения «Габи» сердце Габриэлы болезненно сжалось. Она побледнела и, слегка приоткрыв рот, посмотрела на женщину, которую уже больше двенадцати лет звала «матушкой» и любила больше родной матери. Потом ее глаза наполнились слезами, и она отвернулась.

— О чем? — глухо спросила она.

— Ты знаешь, о чем, — мягко, но настойчиво продолжала матушка Григория. — Об отце Коннорсе. Ты звонила ему, Габи? Зачем? — Она сделала небольшую паузу. — Я хочу, чтобы ты была честна со мной. Один из священников прихода Святого Стефана видел вас вместе в Центральном парке. Он, правда, не уверен, что это была именно ты, но насчет отца Коннорса он не сомневается. Все это чревато серьезными неприятностями, Габи, но, если ты сейчас скажешь мне правду, скандала можно будет избежать.

— Я… — Габриэле очень не хотелось лгать, но и правды она сказать тоже не могла. Пока не могла. Сначала она должна была поговорить с Джо, выяснить, что случилось, узнать, что он сказал своему начальству, чтобы нечаянно не подвести его. — ..Я не знаю, что сказать вам, матушка.

— Правду, дитя мое. Только правду, — ответила матушка Григория мрачно. Габриэлу она любила как родную дочь, и сейчас от беспокойства за эту наивную и чистую душу у нее сердце обливалось кровью, однако настоятельница не могла ничего поделать. Обстоятельства были сильнее ее. Если бы только Габриэла сказала правду, тогда настоятельница могла бы бороться за нее, но если к своим многочисленным грехам она прибавит ложь…

— Да, я звонила ему. И мы были в парке… один раз. — Габриэла бросила на настоятельницу молящий взгляд, но тут же снова опустила глаза. Это было все, что она могла открыть. Все остальное принадлежало только им — ей и Джо. Это было их частное дело, которое никого больше не касалось.

— Могу я спросить тебя, зачем? Зачем вы встречались в парке? Или это — глупый вопрос?

— Почему глупый? — слабо удивилась Габриэла.

— Потому что ответ на него известен всем, — отрезала настоятельница неожиданно жестким тоном. — Ты забыла бога, Габриэла! Конечно, я понимаю, что отец Коннорс — привлекательный молодой мужчина, а ты — молодая и красивая женщина. Наверное, ты именно так и думаешь, поэтому тебе кажется, что в вашем увлечении друг другом нет ничего особенного. Но ты забыла об одной вещи, Габриэла. Отец Коннорс — не мужчина, а священник, да и ты — не обычная легкомысленная девчонка, а новициантка, послушница, невеста Христова. И никто из вас не имеет права вести себя подобным образом!

Правда, ты еще не принимала вечного обета, но ведь ты уверяла меня, что не сомневаешься в своем призвании.

И я верила тебе, Габриэла! А теперь я боюсь, что ошиблась.

Габриэла не желала ни плакать, ни молить о снисхождении.

Настоятельница встала из-за стола и несколько раз прошлась из угла в угол. Потом она остановилась и повернулась к ней.

— Я хочу знать, Габриэла, есть ли продолжение у этой безобразной истории. Ты должна рассказать мне все.

Но эти слова настоятельницы неожиданно вызвали в душе Габриэлы протест. Она вовсе не считала историю своей любви безобразной. Наоборот, сейчас ей казалось, что ничего более прекрасного с ней еще никогда не происходило. Но ни грубить, ни лгать матушке Григории Габриэла не могла, поэтому она только отрицательно покачала головой.

— Значит, не хочешь… — это была не угроза, а простая констатация факта. — Хорошо, Габриэла, тогда послушай меня. Об этой некрасивой истории уже доложено архиепископу. По его указанию глава прихода Святого Стефана назначил епископское дознание. До его окончания отцу Коннорсу запрещается служить мессы и принимать исповеди. Разумеется, в нашем монастыре он больше не появится, даже если его невиновность будет доказана… — Матушка Григория ненадолго замолчала, чтобы перевести дух. Одновременно она пристально вглядывалась в глаза своей любимицы, стараясь найти в них ответ. Габриэла продолжала отводить взгляд, и это был дурной знак.

— Так вот, сестра Мирабелла, — жестко сказала настоятельница, намеренно использовав новое имя Габриэлы. — Я считаю, что вам необходимо самым серьезным образом подумать обо всем, что случилось, и решить наконец, правильно ли вы выбрали дорогу в жизни. Монашество — это подвиг, на который способен не каждый человек, и если вы ошиблись… Вы должны посоветоваться с богом и со своей совестью, а чтобы вас ничто от этого не отвлекало, вы поедете в наше сестричество в Оклахоме и проведете там столько времени, сколько будет нужно.

Настоятельница хотела только одного — убрать Габриэлу с глаз долой, подальше от скандала, который — как она подозревала — способен был нанести молодой послушнице глубокую душевную травму. Для Габриэлы эти слова прозвучали как смертный приговор.

— Я не поеду в Оклахому! — выкрикнула она каким-то чужим, незнакомым голосом. В нем прозвучали и гнев, и отчаяние, и открытый вызов, но сейчас Габриэла об этом не думала. Мать-настоятельница осталась непреклонна, в глубине души начиная сердиться на Габриэлу. И на Габриэлу, и на священника, который едва не совратил эту неопытную девушку. С точки зрения матушки Григории, это был тяжкий грех. Она знала, что ей придется долго молиться, прежде чем она сумеет простить отца Коннорса. Он не имел никакого права так поступать с невинной, чистой душой, которая и так слишком много страдала в своей жизни.

— Тебя никто не спрашивает, — резко сказала она Габриэле. — Для тебя уже взяли билет. Ты отправишься в Оклахому завтра. Пока же ступай к себе в комнату и оставайся там. И помни — сестры будут следить за тобой, так что можешь даже не пытаться связаться с ним. Подумай лучше о себе и о своем будущем. Если ты решишь остаться с нами — я буду только рада этому. Если решишь уйти, насильно никто тебя удерживать не будет. Господь дал каждому человеку свободу воли, так что каждый сам мостит себе дорогу к погибели или к спасению. Я не понимаю только одного, Габи… — Тут голос настоятельницы дрогнул. — Незадолго до твоего перехода в новициат я предлагала тебе пожить в мире. Ты отказалась. Но уже тогда тайно встречалась с этим… Коннорсом. Ты можешь мне объяснить — почему? Неужели ты мне не доверяешь?

— Я… я не встречалась с ним, — ответила Габриэла, все больше ненавидя себя за ложь. Ради Джо она должна была продолжать лгать, пусть даже за это ей суждено было вечно гореть в адском огне.

— Свежо предание… — вздохнула матушка Григория и знаком дала понять, что разговор окончен. Габриэла повернулась, чтобы уйти, но на пороге кабинета ее остановил суровый голос настоятельницы:

— Ступай к себе. До самого отъезда я запрещаю тебе с кем-либо разговаривать. Твои соседки по комнате будут ночевать сегодня в другом месте. Ни в столовую, ни в церковь не выходить! Сестра Регина принесет тебе еду, но и с ней ты тоже не должна заговаривать. Все ясно?

Габриэла только кивнула. Это был полный домашний арест, к каковому, насколько она знала, в монастыре прибегали только в самых крайних случаях. За каких-нибудь несколько часов она стала прокаженной.

Все так же молча она поднялась к себе в комнату и села на кровать. Ей очень хотелось позвонить Джо, услышать его голос; больше того — она отчаянно нуждалась в этом, но сейчас это было невозможно. Единственное, что немного успокаивало ее, это сознание того, что ни в какую Оклахому она не поедет. Она будет сражаться до последнего и не оставит Джо, чего бы ей это ни стоило.

До самого вечера ее никто не потревожил, и Габриэла продолжала думать о Джо. Она то вскакивала с кровати и начинала быстро ходить из стороны в сторону по пустому дортуару, то падала на колени перед распятием и принималась горячо молиться, то опять срывалась с места и, достав из сундучка с бельем заветную тетрадь, принималась быстро-быстро писать свое бесконечное письмо к любимому, выплескивая на бумагу все, о чем она думала и что чувствовала. К десяти часам вечера Габриэла в полном изнеможении рухнула на кровать, но тревожные мысли о Джо не оставляли ее. "Что они там с ним делают? — спрашивала себя Габриэла. — Что такого он рассказал им, если в дело вмешался сам епископ?

Чем это все закончится?"

Быть может, какая-нибудь другая женщина на ее месте уже давно бы хлопнула дверью и уехала к Джо на первом же попавшемся такси, но Габриэла так поступить не могла. Она не хотела больше бросать вызов старой монахине, которая сделала ей столько добра. Ей оставалось только одно: терпеть и надеяться. Ведь они с Джо с самого начала знали, что им придется тяжело, и теперь обоим надо было сжать зубы и терпеливо сносить унижения, чтобы в конце концов быть вместе.

Так она лежала до тех пор, пока часы в кабинете настоятельницы не пробили полночь. Со вторым ударом Габриэла почувствовала острую боль в животе. Это было странно, поскольку к ужину, принесенному ей в комнату молчаливой старой монахиней, она даже не притронулась, к тому же пища в монастыре всегда была свежей, хотя и не слишком изысканной. «Должно быть, я перенервничала», — решила Габриэла, когда приступ прекратился так же внезапно, как и начался. Но уже через пятнадцать минут острая боль, пронзившая ее насквозь, заставила Габриэлу согнуться пополам. Третий приступ, начавшийся через двадцать минут, едва не убил ее, но Габриэла каким-то чудом сумела не закричать.

Приступы продолжались до самого утра. Заснуть, а вернее — забыться Габриэла сумела, только когда колокола прозвонили к утренней молитве. Но стоило только Габриэле смежить глаза, как ей начали мерещиться всякие ужасы времен испанской инквизиции. То перед ее мысленным взором вставал висящий на дыбе Джо, и к нему подкрадывались какие-то темные тени с раскаленными до багрового свечения щипцами, то ее саму волокли куда-то одетые в черное монахи, и какая-то женщина с лицом Элоизы протыкала ей живот острыми швейными ножницами, которые она доставала из серебряного ведерка с мелко наколотым льдом.

Проснулась Габриэла от страшной боли. Внутри ее что-то словно рвалось пополам и никак не могло разорваться — тянулось, скручивалось и дергалось. Габриэла была близка к тому, чтобы позвать на помощь, но в последнюю минуту сдержалась. Что она скажет сестрам? Что она заболела? Или что она беременна и боится потерять ребенка? Нет, кричать бессмысленно — все равно она не сможет никому ничего объяснить. Да и вряд ли кто-то поспешит на ее крик — ведь все ушли на молитву, и в спальном корпусе не осталось ни единой живой души.

Многолетняя привычка заставила ее встать, а вернее — скатиться с кровати. Чуть не на четвереньках Габриэла добралась до ванной комнаты и ополоснула лицо холодной водой. Ей сразу стало легче, но когда она вернулась в дортуар, чтобы застелить постель, то увидела на простыне пятна крови. В крови было и нижнее белье, и Габриэла поняла, что с ней происходит что-то ужасное.

Обратиться за помощью она не могла даже к матушке Григории. После вчерашней лжи ей трудно было бы даже смотреть настоятельнице в глаза, не говоря уже о том, чтобы признаться во всем, что она так упорно отрицала.

С Джо Габриэла тоже не могла связаться, да его скорее всего и не позвали бы к телефону. Быть может, его уже увезли (тут Габриэла вспомнила свой страшный сон).

Нет, все это глупости. Она просто дура! Джо обязательно приедет за ней и спасет. Если он скажет, что добровольно снимает с себя сан ради нее, то его тотчас выпустят (слава богу, сейчас не Средние века!), и он примчится в монастырь, чтобы забрать ее. И тогда она наконец облегчит свою душу и попросит у матушки Григории прощения. Она не должна уходить, оставив по себе недобрую память. Простит или не простит ее настоятельница — дело другое, но так, по крайней мере, она избавится от греха лжи.

Но время шло, Джо не появлялся, и Габриэла была вне себя от страха и боли. Она боялась, что ее отправят в Оклахому сразу после утренней молитвы, и тогда Джо потребуется время, чтобы ее отыскать. «Ну уж дудки! — хорохорилась Габриэла и скрипела зубами от боли. — Никуда я не поеду. Я просто скажу им, что не хочу никуда ехать, и они не посмеют меня тронуть».

На всякий случай она решила не одеваться, наивно полагая, что никто не решится вытащить ее из монастыря и посадить в поезд в одной ночной рубашке.

Потом Габриэла снова легла. Еще час прошел в тревожных размышлениях и в борьбе с приступами боли, которые изредка перемежались минутами блаженного полузабытья. В эти минуты Габриэла даже слышала доносящееся из церкви согласное пение многих голосов, а может, ей это только казалось. Глаза ее оставались сухи, но сердце Габриэлы плакало от горя и бессилия. Она чувствовала, что снова теряет родной дом. Она сама сделала этот выбор и предпочла Джо и монастырю, и дружной семье послушниц, и матери-настоятельнице, и все равно ей было горько сознавать, что она уже никогда не сможет вернуться сюда.

Она как раз задремала-, когда дверь отворилась и в дортуар вошла сестра Эммануэль. Лицо ее было печальным, а глаза покраснели, словно она тоже плакала.

— Мать-настоятельница хочет видеть тебя, Габи, — сказала сестра Эммануэль. — Сейчас.

— Я не поеду в Оклахому, — хрипло откликнулась Габриэла и приподнялась на локте. Из-за боли она не могла даже встать, но сестра Эммануэль решила, что Габриэла просто в смятении от ужаса своего положения.

— Матушка Григория ждет тебя, — повторила она. — Ты должна спуститься к ней в кабинет как можно скорее, чтобы поговорить о… обо всем этом.

Габриэла не посмела сказать, что она не может даже подняться. Когда сестра Эммануэль вышла, она сползла с кровати и, то и дело останавливаясь и пережидая приступ, кое-как оделась. Габриэла больше не чувствовала себя послушницей и не была уверена, что ей можно носить черно-коричневое платье и накидку, которые полагались новицианткам, однако ничего другого у нее все равно не было.

К счастью, платье было достаточно широким, однако Габриэле все же понадобилось довольно много времени, чтобы надеть его. Каждое движение причиняло такую боль, что перед глазами начинала плыть багрово-красная муть, из которой все явственнее проступало лицо Элоизы Харрисон. «При чем здесь мама?» — удивилась Габриэла. Ах да. Когда мать избивала ее, маленькой Габриэле было так же трудно одеться утром, чтобы как ни в чем не бывало пойти в школу.

Как она вышла из комнаты и спустилась по лестнице — Габриэла не помнила. В памяти осталась только боль, вонзившаяся ей в низ живота подобно раскаленному куску железа, как только она сделала первый шаг к двери. Когда туман перед глазами несколько рассеялся, Габриэла обнаружила, что стоит перед дверью кабинета матери-настоятельницы и, упершись лбом в почерневший дуб, держится за живот. Она все же заставила себя выпрямиться, однако это стоило ей такого напряжения сил, что, входя в кабинет, Габриэла чуть не потеряла сознание снова.

Не сразу она заметила, что рядом со столом настоятельницы сидят на стульях два священника. Одного из них Габриэла узнала — это был престарелый отец О'Брайан, который исповедовал ее еще девочкой. Второй — высокий, с хмурым, аскетичным лицом, был ей не знаком.

Габриэла не знала, что это — специальный уполномоченный архиепископа, который прибыл в приход Святого Стефана в связи с чрезвычайными обстоятельствами.

Увидев Габриэлу, матушка Григория сразу подумала, что с ней что-то не так. Еще никогда в жизни Габриэла не выглядела хуже. Настоятельнице потребовалась вся ее выдержка, чтобы не вскочить с кресла и не броситься к своей воспитаннице.

— Это — святые отцы О'Брайан и Димеола, — представила она священников. — Они приехали, чтобы поговорить с вами, сестра Мирабелла.

Матушка Григория намеренно использовала новое послушническое имя Габриэлы, чтобы та не принимала все происходящее на свой личный счет. «Дела церковные — это дела церковные» — вот что хотела она сказать Габриэле этим обращением. Впрочем, настоятельница не знала, поможет ли это. То, что она только что узнала от отца Димеолы, было столь ужасно, что старая настоятельница впервые в жизни растерялась. Ей очень хотелось чем-то помочь Габриэле, но она не представляла, что здесь можно сделать. Похоже, бедняжке оставалось уповать только на милость господню.

— Ну-с, как с вами быть, сестра, матушка Григория решит позже, — сказал отец О'Брайан, и его лицо как-то затуманилось, но Габриэла ничего не заметила. Она отчаянно сражалась с болью, комната перед глазами медленно кружилась, и слова старого священника доходили до нее как сквозь толстый слой ваты. Зато тиканье висевших на стене старинных часов с бронзовым маятником казалось невероятно громким. Тик-так. Тик-так. Не-так, не-так… Как будто кто-то забивал ей в голову гвозди.

— Мы пришли поговорить с вами насчет отца Коннорса, — добавил старик О'Брайан и беспокойно оглянулся на настоятельницу. Его тоже тревожила странная бледность Габриэлы.

«Значит, он все им рассказал, — с облегчением подумала Габриэла. — Значит… Мы свободны».

— Он оставил для вас письмо, сестра Мирабелла, — вступил отец Димеола, хранивший до этого мрачное молчание. — В нем он подробно и весьма недвусмысленно излагает свое мнение по поводу ситуации, в которой оказался по вашей вине.

— Что? Что вы такое говорите?! Он сам это сказал?.. — Габриэла почувствовала, как пол у нее под ногами закачался, и принуждена была схватиться за высокую спинку подвернувшегося ей под руки кресла. Она не сомневалась, что мрачный священник намеренно переврал слова Джо. Но спорить с ним Габриэла не собиралась. Часы тикали совершенно оглушительно, внутри у нее все рвалось и скручивалось от нечеловеческой боли, и единственное, чего она хотела, это поскорее покончить с разговором и вернуться к себе.

— Отец Коннорс не сказал этого прямо, но это вытекает из того, что он написал.

— Могу я взглянуть на письмо? — Габриэла с трудом оторвала одну руку от спинки кресла и протянула вперед. Пальцы ее дрожали, однако, несмотря на это, в этом жесте было столько достоинства и мужества, что священники переглянулись между собой чуть ли не с восхищением.

— Сначала мы должны вам кое-что сказать, — ответил чопорный отец Димеола. — Кое-что важное — такое, с чем вам отныне придется жить. Вы обрекли отца Коннорса на вечные адские муки, сестра Мирабелла. Его душа никогда не обретет спасения. После того, что он совершил… после того, что вы вынудили его совершить, ему не будет прощения на небесах. И ваше главное наказание будет заключаться в сознании того, что отец Коннорс погубил свою бессмертную душу по вашей вине.

Габриэла покачнулась. Смысл слов отца Димеолы еще не совсем дошел до нее, но она уже ненавидела его за неспособность прощать, за его бесчеловечность и замшелый средневековый фанатизм. Да, возможно, они с Джо были виноваты, но милостивый Христос непременно простит их.

«Боже мой! — подумала она, и на мгновение перед ней снова возникли дыба, раскаленные щипцы и острые шипы на закопченной железной решетке. — Что они с ним сделали? Что такого они могли с ним сделать, что Джо не выдержал и наговорил им всякой чуши?»

И при мысли о тех страданиях, которые выпали на долю Джо, она почувствовала, что ненавидит отца Димеолу еще сильнее. И заодно отца О'Брайана, отца Питера и всех, всех, всех, кто вынудил их скрывать свою любовь от множества любопытных глаз. Никто не давал им права преследовать и мучить Джо, ее Джо!..

— Я хочу его видеть, — сказала Габриэла таким решительным и твердым голосом, что сама удивилась. — Я хочу видеть Джо немедленно.

Она была намерена прекратить это издевательство и спасти Джо. Отныне никто не мог встать между ними и помешать им быть вместе. Никто и ничто, думала она.

— Вы никогда больше его не увидите, — скрипучим голосом произнес отец Димеола, и Габриэла содрогнулась, но тотчас же снова взяла себя в руки.

— Вы не можете решать это за нас, — храбро ответила она. — Это наше с Джо… с отцом Коннорсом дело. Если он действительно не хочет меня видеть, он должен сказать мне об этом сам.

— Отец Коннорс уже ничего никому не может сказать, дочь моя, — печально промолвил отец О'Брайан, и по спине Габриэлы пробежал холодок. Она замерла от ужаса, она почти догадалась…

— Он покончил с собой сегодня рано утром. Повесился, — жестко закончил отец Димеола. — И оставил вам это письмо…

Он достал из кожаного бювара какой-то конверт и помахал им в воздухе.

— Он… Я… — Габриэла никак не могла собраться с мыслями. Известие, которое сообщил ей отец Димеола, чуть не уничтожило ее мир и ее веру; Комната кружилась то быстро, то медленно, и Габриэле никак не удавалось поймать письмо хотя бы кончиками пальцев. Она все ловила и ловила его в воздухе, и ей было невдомек, что на самом деле она крепко держится обеими руками за спинку кресла.

Каким-то чудом ей удалось на мгновение остановить вращение комнаты, и тогда она подняла глаза на стоявшего перед ней священника. Габриэла отчетливо расслышала его слова, но не поняла их до конца. Пока не поняла. В ее взгляде были и мольба, и мука; Габриэла словно просила отца Димеолу сказать ей, что он пошутил, или ошибся, или солгал, но по его лицу было видно, что — в отличие от нее — он никогда не лжет.

— Отец Коннорс не мог жить дальше, зная, что он совершил, — сказал отец Димеола. — Мысль о том, что ему придется из-за вас оставить служение… и жить так, как вы, очевидно, рассчитывали, приводила его в ужас. Он предпочел совершить смертный грех и покончить с собой, лишь бы не идти на поводу у вашего беспутства. За это отец Коннорс будет вечно гореть в аду. Он знал это, и все же предпочел умереть, лишь бы не расставаться с богом, которого любил больше, чем вас, сестра Мирабелла… И пусть его грех остается на вашей совести до конца дней…

Габриэла резко выпрямилась и поглядела на них пронзительным и ясным взглядом. Она все еще не верила, что это случилось. Джо ушел, оставил ее одну?.. Нет, это было невероятно, немыслимо!.. Он не мог…

«Вы лжете!» — хотелось крикнуть ей прямо в лицо отцу Димеоле, но вместо этого она не то вздохнула, не то всхлипнула. Стук часов превратился в оглушительный рев. Этот рев нарастал, надвигался на нее со скоростью курьерского поезда. Начищенная бронза маятника со свистом проносилась над самой ее головой, опускаясь все ниже, грозя ударить, смять, раздавить…

Этого Габриэла уже не выдержала. В глазах у нее потемнело, и она без чувств повалилась на пол.

Только когда мать-настоятельница и отец О'Брайан подбежали к упавшей послушнице, чтобы помочь ей, они заметили, что на полу возле ног Габриэлы натекла огромная лужа крови.

Так закончился первый период жизни юной Габриэлы — полный страданий и надежд. Она побывала в аду и вернулась оттуда израненная, но не сломленная, опаленная, но не побежденная. Оказавшись одна в целом мире, о котором ничего не знала, Габриэла начала свою борьбу за выживание в чужом, огромном Нью-Йорке. Здесь она нашла друзей, и хотя вновь встретилась с предательством и жестокостью, они уже не смогли сломить ее. Она завоевала право быть счастливой, но, только найдя в себе силы встретиться со своим прошлым и простить предавших ее, она смогла стряхнуть с себя бремя вины и начать новую жизнь, свободную от горечи и обид…

body
section id="note_2"
Ранчо-пансионат — ранчо, превращенное в место отдыха в отпускной период Одно из главных развлечений — верховая езда, а также вечера у костра и жарение мяса на открытом воздухе На многих ранчо имеются также открытые плавательные бассейны и теннисные корты.