Колыма НЕ ЛЮБИТ «случайных» зэков, угодивших за колючую проволоку по глупой ошибке. А еще больше в аду лагерей не любят тех, кто отказывается склониться перед всемогущей силой блатного «закона»… Но глупый наивный молодой парень, родившийся на далеком Кавказе, НЕ НАМЕРЕН «шестерить» даже перед легендарными «королями зоны» — «ворами в законе», о «подвигах» которых слагают легенды. Теперь он либо погибнет — либо САМ станет легендой…

Нетесова Эльмира

Колымский призрак

Глава 1

Когда Верховный суд автономной республики приговорил его к исключительной мере наказания, местная газета вскоре сообщила, что приговор приведен в исполнение.

Никто не вспомнил его добрым словом. И только старая бабка в глухом селе залилась горькими слезами, услышав от соседей черную весть.

Встав на колени, единственная во всем свете, молила Бога о снисхождении к внуку, просила пощадить его. Как о живом просила…

А тут вождь умер. Амнистия. И заменили Аслану «вышку» долгими годами заключения, отправив его на «дальняк». На самую что ни на есть Колыму.

В холодном товарном вагоне он вжимался в нары. Сворачивался в ком, чтоб не замерзнуть заживо. А поезд, пыхтя и дергаясь судорожно, тащил его через леса и горы все дальше от дома.

Что лучше: мгновенная смерть или долгий срок неволи? Повезло ль ему, как считали зэки? Во всяком случае, чья-то смерть сохранила жизнь. Быть может, на время сделала оттяжку, приготовив его в жертву новым испытаниям…

О Колыме доводилось слышать немало от бывалых людей. Тех, кто работал там вольно. А вот зэки, даже закоренелые ворюги, у кого за плечами было по нескольку судимостей, чем ближе к Колыме, тем угрюмее, неразговорчивей становились.

— Колыма? Ее вынести, значит, десяток смертей пережить. Нет там места живой душе. Это — погост, большой и холодный. Там сама смерть лишь по бухой живет. А едва отрезвеет, в теплые места смывается. Там даже она околеть может, — говорил Аслану старый зэк, вжимаясь в его спину впалой, отмороженной на Колыме грудью.

«Чудак, что такое Колыма в сравнении с расстрелом? Ничто!» — думал Аслан, вспоминая жуткие ночи в камере смертников. Ни на минуту не уснув, измерил он ее шагами вдоль и поперек тысячи раз, ожидая, что вот-вот за ним придут, чтобы увести на казнь…

Когда на шестой день свалился на полу от усталости, уснул мертвецки. Сколько спал — не знал. Проснулся от того, что кто-то назвал его фамилию и приказал встать.

Аслан мысленно простился с жизнью. Шагнул к двери. Вошедший зачитал приказ об изменении меры наказания. Аслан, уже не раз простившийся с жизнью, не поверил в услышанное, — принял за хороший сон. Потому рухнул на пол. Наяву ощутив боль, проснулся вконец. Значит, не приснилось.

— Радуешься? Я тебя еще больше обрадую. На Колыму тебя отправляем. Чтоб мозги проветрил, — проскрипел человек и вскоре ушел из камеры.

— В расход повели, — услышал Аслан голоса зэков, увидевших, как его, уже переодетого, вывели из камеры смертников.

— Господи, прости его, — попросил чей-то голос за спиной.

Аслан не оглянулся.

Пусть Колыма. Ну и что? Зато жив, думалось ему. В душе всё пело. И Аслан торопливо влез в ЗАК, увозивший зэков на железную дорогу.

На одной из станций передал письмишко для бабки в деревню, чтоб знала, что жив ее молитвами.

Та глазам не верила. Не сама, соседка прочла. Неграмотной была старушка. На радости, что жив внук, домой — как на крыльях полетела. Не расстреляли. Услышал Бог. Значит, и ей помирать нельзя. Дождаться надо. Это ничего, что срок большой дали. Вон и сам Аслан пишет про зачеты. Обещает работать хорошо, чтоб скорей выйти и увидеться с нею. Просит беречь здоровье. Ну как тут не послушаться, коль о добром говорит!

И молилась старушка каждый день. Просила Господа сохранить внука.

Аслан в пути прислушивался к разговорам людей. С ними ему предстояло жить бок о бок долгие годы.

— У меня кент на Колыме пахал. Трассу строил. Будь она проклята, — заледенел взгляд вора. Блеклое лицо его вовсе потускнело, собралось в морщинистую фигу.

— А у меня батя на Колыме остался, — выдохнул мужик-белорус, попавший сюда за кражу двух мешков муки со склада.

— Его за что на Колыму упекли? — поинтересовался молчаливый украинец Павло.

— Та ни за что. Председателю сельсовета морду побил и говном назвал. Оказалось, что если б дома, то ничего бы не было, а коль на работе, то не председателя, а власть оскорбил.

— Едрёна вошь! А какая разница? Если он говно, так он везде такой, хоть дома, хоть на работе, — рассмеялись мужики.

— Я тоже так думал, да только теперь и сам па Колыму загремел…

Аслан поежился. Вспомнил свое. Тот день он не мог восстановить в памяти целиком. Но киоск с разбитыми стеклами стоял перед глазами. Из подсобки он взял лишь пару ящиков водки. На свадьбу друга. Продавец закрыла киоск рано. Хотел утром ей деньги отдать. Но уже ночью за ним пришли. Двое милиционеров. Он их не хотел впускать. Те грозиться стали. Открыл. Сгрёб. Бог силой не обделил. Одного — ударом в челюсть с ног сшиб. Второго — к косяку двери головой припечатал. Обмякшее тело выволок и на землю бросил. Вернувшись в дом, забылся в тяжком, с похмелья, сне.

А едва рассвет заглянул в окна, милицейский наряд нагрянул. Аслана скрутили, связали, увезли. Только на допросах в мрачной тюремной камере узнал, что у одного милиционера сломана челюсть и сотрясение мозга, а у другого — раздроблена височная кость. Умер бедолага, не приходя в сознание…

Аслан смотрел сквозь решетчатое окно. Вон береза у насыпи стынет, раскинув руки, словно всех разом оплакивает, за родню и друзей. Да и есть с чего. Кто миновал места эти, тот потерял удачу. Связавшийся с Севером приобретает многое, отдавая за все в уплату единственное, что нельзя ни купить, ни отнять, ни одолжить — здоровье.

Мужики облепили печурку, как тараканы хлебную корку. Курят, говорят. У Аслана от этих разговоров сердце леденеет.

— А ты бывал на Колыме? — спросил кто-то желтого, как лимон, старика с впалыми щеками.

Тот, закашлявшись, приложил платок к губам. Согнулся, будто сломался в поясе. Откашлявшись, ответил глухо:

— А где ж я чахотку получил? Она, треклятая, наградила…

Аслан завернулся в пиджак. Не надо слушать. У всякого своя судьба. Зачем заранее переживать? И этот, хоть и чахоточный, а жив: сумел еще раз загреметь. Кто ж из них скажет, что правильно его осудили? Никто не признается. Все чистенькие. Оно и по рожам видно — ангелы из-под моста. Встреться ночью с любым, не то что из карманов мелочь, из родной шкуры вытряхнут и скажут, что таким родился.

— Эй, пацан, смотайся на станцию за кипятком, — сунул охранник котелок в руки.

Аслан принес два котелка. Один мужикам отдал, второй — охране. Воры попросили на следующей станции вместе с кипятком прихватить из киоска пяток пачек чая.

Не знал для чего. Принес. И воры с того дня зауважали парня.

Уже в зоне взяли они его в свой барак, определили парню воровской кусок.

Как и все зэки, кроме воров в законе, Аслан каждый день выходил на работу. Да и попробуй не пойди. Бугор — прыщавый мордастый зэк по кличке Слон, умел любого заставить вкалывать. И Аслана, как прочих, вывозили каждое утро на трассу.

Корчевка пней была самым нелегким делом. Многие здесь сорвались, сломали спины, получили растяжение вен, искривление суставов.

За день от кирки и лома вспухали ладони подушками. Кожа с них слезала заживо, вместе с мозолями.

А тут еще комарье, гнус. Облепят тучами. Стонут, гудят в самые уши. Лезут в глаза. Пьют кровь из мужиков не спросясь. От них даже отмахнуться некогда.

Едва раскорчевали участок, начинали носить лаги под щебенку. Устилали ими будущую дорогу надежно, крепко. Сверху щебнем засыпали. Трамбовали его, выравнивали, чтоб не было провалов, промоин.

За месяц бригада, в какой работал Аслан, проложила пять километров трассы.

От пота рубаха на спине торчала коробом, лопалась по всем швам. Брюки липли к ногам. А ноги от постоянной сырости неумолимо ломило, выкручивало по ночам. Да так, что от этой боли, несмотря на жуткую усталость, просыпался человек.

— То ли еще будет! Сейчас работать легко. А вот когда зима настанет, занесет все снегом метра на три, скует морозцем, градусов за сорок, вот тогда попробуй достань каждый пенек, выдерни его, гада, из земли. Всю требуху вывернешь. Ничему не будешь рад, — утешал зэков бригадир по кличке Кила.

— Я на этой Колыме уже шестой год пашу. Каждый метр ее — как маму родную… Знаю, где началась она. А вот где кончится — одному Богу ведомо. Говорят, что без нее нельзя Колыме. К самому океану она пройдет, чтоб по ней грузы в Магадан возили в любое время года. Это, конечно, хорошо. Да только цена у этой трассы больно большая — жизни человеческие, — вздыхал бригадир. — Вот и мне от нее память осталась до гроба. Килу я на ней заработал. От нее, как от памяти, век не отделаешься, — грустил Кила.

Аслан работал не сачкуя. И бригадир уважал его за это. Но в бараке, уже в первую получку, случилось непредвиденное.

Аслан хотел отослать весь заработок бабке. Пусть купит старая, корову, давно мечтала о ней. Но подошел бугор. Потребовал долю. Аслан не понял. Вор объяснил кулаком в ухо. Аслан устоял. При своем двухметровом росте, он был тугим комком мышц… Рассвирепев, как это нередко бывает с наделенными недюжинной силой людьми, приподнял вора в законе одной рукой, второй — скрутил из него баранку. И так отделал Слона, что весь барак удивился. Бугор на ноги две недели встать не мог. А фартовые загоношились. Искали случай свести счеты. Аслан это понял. Конечно, мог бы уйти к работягам, к своей бригаде, но упрямство не пустило. Ведь в своем городе он слыл самым задиристым, отчаянным драчуном.

Ночами, когда в бараке затихали голоса, Аслан спал вполглаза. Знал, Слон не упустит возможности отомстить за свой позор.

В тот месяц Аслан все же выслал бабке зарплату. Всю, до копейки. А узнавший о том Кила посоветовал:

— Ты еще молодой. На Колыме не обкатан. Она свое с тебя еще снимет. Мой совет тебе — купи к зиме теплых тряпок. Иначе сгинешь ни за понюшку табака. И врагами не обзаводись. Со всеми ладить старайся. Помни, тут Колыма. Не знаешь, где подножку поставит.

В правоте его слов Аслан убедился скоро.

В короткий перерыв, вместе с другими зэками, не удержался и вылез на болото собирать спелую морошку. Горстями ее ел. А к вечеру скрутило живот, будто жгутом. До холодного пота рвало. В глазах искры замельтешили.

Хороша, прохладна ароматная морошка. Да нельзя после нее сырую воду пить. Забурлила в животе пивным баком. Тухлой отрыжкой извела. К концу работы загнала в кусты надолго. А потом и вовсе с ног свалила.

Еле отыскал Аслана бригадир. Уже в бараке, на шконке[1], небо и вовсе с овчинку показалось. Расходившаяся требуха мутила разум.

Лишь к ночи, сжалившись, кто-то из воров дал Аслану пару глотков чифира. В другой раз от такого пойла кишками изблевался бы, а тут — заткнуло. Утихла боль. И уснул парень блаженным сном.

Чифир ему в должок записали. К концу месяца и за курево стребовали. С одним Слоном можно справиться. Но против целого барака — не выстоять. Вместе с процентами пришлось половину зарплаты отдать. Обидно. Решил больше ни за чем не обращаться.

Случалось, портянки промокали насквозь. Не высыхали к утру. Мокрые надевал. Молча.

Разлетелись в клочья брюки. Зашивал. Стирал. Без мыла — песком. Взаймы не просил. Воры все видели, понимали. Прижимистый парень. Но и не таких Колыма ломала. Ждали свой час.

А тут, как назло, бригадир заболел. Попросил Аслана заменить его на время. Тот, не подумав, согласился.

В бригаде восемнадцать мужиков. Все старше его возрастом. У иных эта судимость была не первой. Работая рядом, Аслан не обращал на них внимания. Теперь, когда довелось работать вместе, понял, что взялся не за свое. Трудно было ему заставить мужиков делать то, что нужно. Они работали вразвалку, часто перекуривали, разговаривали. Аслан долго молчал. Не признавался бригадиру. Но однажды норов дал осечку. Сорвался. И если бы не охрана, наломал бы дров…

И… диво, в бригаде всех — как подменили. Считаться стали. На работе не протряхивались, бегом бегали. Старались не отстать от Аслана. Отдыхали лишь, когда он уставал. И тогда садились мужики на лаги, дрожащими от усталости пальцами скручивали самокрутки. И усевшись рядом с Асланом, думали, говорили, каждый о своем.

Аслан смотрел на марь, по какой прокладывал трассу.

Серая, как сирота в лохмотьях, она была слегка прикрыта низкими деревцами, похожими на убогих нищих, да кустами, из-под которых то и дело выскакивали зайцы, лисы, облезлые песцы. Несколько раз он видел оленей. Но издалека. И завидовал им. Пусть и скудная здесь земля, а все ж на воле живут. И никакой бугор на них пасть не раскроет, не заорет, как это случается у людей:

— Чего расселся, падла? Хватит муди сушить! Давай паши!

Аслану вспоминалась своя родина, своя земля, ее леса и горы. Голубые ели — пушистые красавицы, словно в синей дымке векуют свое. Они — не то что колымские рахитики, никому в пояс не кланяются. Само небо макушками поддерживают. От того, видно, и сами голубыми стали.

Вспоминал и каштаны в цвету. Медовый запах их кружил голову парня. Эти деревья давали много тени в жару.

Тепло… Как не хватало его здесь. Да и откуда ему взяться на Колыме, если с полуметра земля здесь не прогревалась. И вечная мерзлота ломала лопаты, гнула ломы.

«По своей воле ни один путевый зверь, не говоря о человеке, не смог бы жить на Колыме», — думалось Аслану. Вольные приезжали сюда из-за заработков. Это он знал.

— У нас скоро хлеб убирать начнут. Работы невпроворот. Всякая пара рук нужна. А я тут парюсь, — долетели до слуха Аслана сетования одного из мужиков.

— А ты за что здесь? — спросил его.

— За недогляд. В телятнике работал. И не знаю с чего, в один день треть откормочной группы потерял. Пришили мне вредительство…

— Сколько ж лет дали?

— Сначала четвертной. После амнистии до червонца скостили. Да сколько не бейся, три зимы еще здесь кантоваться. А их переживи, — вздыхал мужик.

— Твои хозяйство имеют. Дом свой. А мы после войны еще не успели отстроиться. Все материалы собирал. Доску к доске. Пока вернусь, все сгниет. Сколько трудов даром положил, — сетовал другой.

— Моли Бога, чтоб живым вернуться, чтоб тебя дождались, чтоб было куда голову приткнуть. Чего уж там доски! Не о том печалишься. Главное, чтоб все живы встретились, — вставил свое слово самый старший в бригаде.

Аслан, глядя на них, вспоминал односельчан своей бабки, живущих в заоблачном горном селении.

Вот и они в постоянных заботах о хлебе и детях живут. Старые, как горы. Седые, как снег. Они никогда не жаловались на свою долю.

Спроси, как живется человеку? И если здоровы дети и внуки, улыбнется старик из-под порыжелой папахи, брызнет радостью улыбка. Все хорошо. Пусть только будет здоровье!

Пока стоят горы, пока поют звонкие песни горные реки, пока парят орлы над горами, пока слышен цокот конских копыт и звонкий чистый смех детей, горцы считают себя счастливыми.

Аслан только здесь, на Колыме, понял, как любил он свой край.

— Чего загрустил, бригадир? — вмешался кто-то. И трудно встав, повел Аслан бригаду на работу.

По осени марь развезло от дождей. Зыбкая и без того, теперь она стала вовсе непроходимой. В ней появились зеленые болотистые окна, из которых, если ступить, не выбраться ни за что.

Кочки были сплошь увешаны клюквой, брусникой, как прыщами на больном теле. Но собирать ягоды никто не рисковал. Знали, стоит наступить, и под весом человечьего тела ухнет кочка, обдаст грязью с ног до головы. Черная, вонючая, словно из пасти дьявола или бугра, она почти не отмывалась.

Хорошо если успеешь выдернуть ногу, позвать на помощь. А нет — провалишься по пояс в ледяную жижу, стиснет в кольцо вонючее болотце. Не выбраться. Зацепиться не за что, не на что опереться. Марь — это видимость земли. А потому ничто полноценное не приживается в ней.

Здесь нет тропинок. Нет дорог. Лишь трасса, проложенная упрямством, сцементированная мозолями и потом, вгрызалась в марь, переходящую в тундру.

Как занудливы и холодны дожди на Колыме! Казалось, небо в наказанье людям просеивало всю колымскую воду через сито.

Люди не успевали обсыхать, отогреваться у маленьких костерков. А дожди шли бесконечно.

От скудной баланды и непосильной работы люди болели. Аслан пока держался за счет молодости. Но потерял почти половину прежнего веса. Иногда даже он задумывался, а сможет ли живым вернуться домой?

Люди здесь работали всякие. Не каждый из них доживал до свободы. Об этом много говорилось в бригаде, да и в бараке, где постепенно привыкли к Аслану, а потом и признали его. Многие. Не все…

Он начал понимать, что на Колыме, как и в обычной жизни, выживает тот, кто умеет постоять за себя. Чуть дал слабину — считай, пропал. А потому расслабляться нельзя было ни на минуту.

Аслан, приходя с ужина, тут же ложился спать. Не искал ни с кем ни общения, ни дружбы.

Самым мучительным для него было чувство постоянного голода, от которого не только в животе гудело, — звенело в висках.

Да и как тут не думать о еде, если Аслану, при его двухметровом росте и пятьдесят шестом размере в плечах, выдавалась такая же пайка, что и тщедушным мужикам. Но даже они не наедались.

Голод доводил до отупления. Вначале Аслан пытался забыться во сне. Но вскоре сновидения стали сущим наказанием.

Аслану виделось, что сидит он у бабки за столом. Та ставит перед ним цыпленка, зажаренного в сметане, казан тушеной картошки с мясом, свежий сыр, спелые, в утренней росе, помидоры, горячий хлеб.

Аслан тянулся ко всему трясущимися руками. В горле ком колом вставал. Такое изобилие! Даже слезы душат. Неужели все это ему можно есть? Одному! Да ведь сытость, оказывается, большое счастье. Когда ее долго нет…

Аслан взял помидор, и только хотел откусить мясистую красную щеку, как бабка, повернувшись к нему, сказала голосом бугра барака:

— Жрать жри, да не забывай, что в должок хаваешь. Под проценты…

И Аслан сразу просыпался.

Милая бабка, по обычаю горцев, Аслан с детства звал тебя матерью, если б знала ты, сколько слез спрятал в подушке внук после таких снов. Знай ты об этом, босиком, через снега и горы прибежала бы к нему.

Не мяса, не цыпленка, хотя бы хлеба вдоволь мечтал поесть Аслан.

Запах хлеба преследовал его всюду. В зоне, около хлеборезки, у Аслана сводило скулы. Хотелось ворваться, отнять буханку хлеба, бежать с нею далеко в марь, впиваясь зубами в жесткую, стылую, с овсяной половой корку. Пусть потом догонят, колотят сколько угодно, он успел бы съесть хлеб до последней крохи.

А ведь раньше он никогда не голодал. Не знал, как жесток и страшен голод, как умеет он владеть всеми мыслями, желаниями, умеет унизить человека, втоптать в грязь.

Как трудно было ему подавить в себе желание отнять пайку у слабого, больного. Отворачиваясь, стыдил самого себя, ругал последними словами. Но разум с требухой не ладили. И тогда, схватив тощую пайку, запихивал в рот целиком и, глотая на ходу торопливо, — давясь, икая, — выскакивал из столовой, чтоб не видеть, как размеренно, основательно жуют свой хлеб другие.

Никто из зэков не догадывался о том, как жадно ел Аслан ягоды и сырые грибы. Как наловчился ловить из- под пней куропаток и, наскоро обдергав перья, съедал не потроша. Может, потому его и обошла стороной цинга.

Голод… От него вспухали руки и ноги. От него мутило. Аслан хватал на ходу гроздья рябин, ягоды шиповника, всякую растительность, какая имела мало-мальски съедобный вид.

Лишь к наступлению холодов чувство голода притупилось. Наступила апатия, полное равнодушие к еде.

Желудок уже не воевал с разумом. Он утих, сдался, но исподволь мстил человеку.

Аслана теперь невозможно было узнать. Худой, с потемневшим лицом, впалыми щеками, он с трудом выдергивал ноги из раскисшей мари. Стал молчаливым, мрачным, злым.

Может, голод и сделал его жадным. А потому, когда не нашел под подушкой шарфа и свитера, связанных ему бабкой к зиме, озверел от ярости.

Поставив на уши весь барак, нашел свои вещи под подушкой у бугра. И, дождавшись его возвращения из столовой, не говоря ни слова, хватил обидчика кулаком в челюсть. Тот в долгу не остался. Угодил в висок, вложив в удар всю тяжесть тела.

У Аслана в голове зазвенело. Он, шатаясь, бросился на бугра с диким, нечеловеческим криком. Воры расступились. Никто из них не рисковал поднимать руку на Слона. Тут же зеленый пацан осмелел. «Пусть бугор сам шею обломает», — решили воры не вмешиваться и с нар наблюдали за дракой.

Аслан ударил Слона головой в лицо. Тот ногой в пах вздумал въехать. Аслан увернулся. Бугор упал. Аслан рухнул на него, крутнул его голову на спину. У Слона внутри все заскрипело.

— Э, ты, фрайер, полегче на поворотах! — послышалось с нар злое.

Чей-то удар в бок сапогом сбил Аслана на пол.

— Не тронь пацана. Он честно трамбовался, — вступился кто-то из воров. И началась в бараке драка, какой никто раньше не видел.

Кто кого, чем и за что колотили, понять было невозможно. Крик, брань, стон, пыхтенье, треск ломающихся нар, звуки ударов, — все смешалось.

Нары, пол — в крови. Никого не узнать, сплошные кровавые ссадины, фингалы, одежда — в клочья; лица у зэков свирепые, озверелые. Глаза горят огнем злобы. Кому бы еще врезать? Кто еще на катушках держится?

Влетевшая в барак охрана долго не могла образумить, навести порядок. Узнать, в чем дело, так и не удалось. Никто из воров не выдал причину и зачинщика драки. Аслан тем более не стал ни о чем рассказывать.

Опомнившись к полуночи, умылся. Оглядел тихо стонущих спящих воров. Переоделся. И решил для себя перейти утром в барак к работягам. Но… И не слышал, как сзади к нему подошел старый вор:

— Поди, линять решил? А зря. Теперь не стоит. От дня нынешнего никто на тебя хвост не поднимет. Дыши спокойно. Будь ты фартовым, бугром тебя выбрали б. Ведь ты Слона сломал. Но ты фрайер, а потому — чужой в нашей кодле. Одно тебе вышло облегчение — подогрев с тобой делить станем…

Хоть и с неохотой, но послушался.

С того дня появлялись у Аслана под подушкой то пачка папирос, то кусок колбасы иль буханка хлеба. За это, так ему объяснили, он никому не будет должен. Положняк, мол, это.

С тех пор и бабкины посылки отдавал Аслан на общий стол, забирая себе лишь вещи.

Все зэки с каким-то паническим ужасом ждали наступления зимы. Даже воры боялись ее. И чувствуя приближение холодов, все чаще дергали шестерок, сявок, заставляя промышлять теплое барахло у работяг

Был в зоне один барак, где тянули срок идейные. Этих не признавал здесь никто. Ни начальство, ни зэки. У них были самые большие сроки, самый трудный участок трассы, самый плохой барак. Вот их-то больше всех грабили воры. Аслан узнал о том. Но не вступался. Ни с кем из идейных он не был знаком. Слышал о них разное. А в зоне всяк выживал, как мог.

Все держались особняком, не залезая в душу соседа и к себе не впуская, пока не менял этих устоев особый случай.

— Зима в этом году злая будет и ранняя. Вон как рябина запунцовелась рано. Ни одного розового листа. Знать, морозы будут невпродых, — обронил как-то бригадир, оглядев ближнюю сопку и, скребанув в пояснице, добавил: — Ноет спина. Не сегодня так завтра белые мухи полетят. У меня на них чутье верное.

В этот день бригада Килы закончила свою пятикилометровку и завтра отправлялась прокладывать трассу в распадке, под бок к идейным. Кила заранее чертыхался. Знал, будет хреновое место, опоздания с обедом. Глянуть бы заранее. Да что толку? С начальником не поспоришь. Пошлет подальше. Это в лучшем случае. А будешь много спорить, норму увеличит — докажи, что не прав, тогда свои с дерьмом сожрут.

Аслан понимал, отчего злится бригадир, сам его больше месяца заменял. Понимал, как много зависит от участка, соседства. И посочувствовав Киле молча, сказал коротко:

— Все равно ничего не изменишь. Да и какая разница, где чертоломить?

— Это ты уже завтра поймешь, — мрачно пообещал Кила.

А утром, едва проснулся Аслан, услышал чей-то потерянный голос:

Мать твою… Снег идет.

Аслан вышел из барака. В лицо пахнуло щемящей свежестью. С серого, словно захватанного грязными руками неба, сыпал снег.

Большие пушистые хлопья летели на землю, будто торопясь прикрыть собою ее убожество.

…Теперь на родине, в горах, этому снегу порадовались бы люди. Елки в шубы оделись бы. Горы шапки нахлобучили б. Воздух в такие дни там становится прозрачным. У каждого ручья очищается голос и звенит он в горах звонко, чисто.

— Эй, пацан, закрой дверь! Чего раскорячился в проходе. Иль не видишь, холод какой настал, — услышал Аслан чей-то злой голос.

Он в сердцах хлопнул дверью.

Воры и сегодня не вышли на работу. Это Аслана злило. И хотя много слышал он о воровских законах, запрещающих фартовым работать, не мог смириться с тем, что он вкалывает на трассе, а они нет.

Начальство зоны пыталось поломать этот порядок, но не получилось. Воры только посмеивались над всеми усилиями. И, грабя работяг и идейных, жили не тужа.

Случалось, поначалу Аслан ругался с фартовыми, называл их дармоедами, захребетниками. Но бугор барака, после нескольких таких стычек пообещал сделать Аслана обиженником за его язык и посоветовал заткнуться.

В этот день машина увезла бригаду Килы далеко от зоны. Аслан не придал тому значения. А работяги, пережившие здесь не одну зиму, хмурились.

А снег, зарядивший с ночи, словно назло, сыпал, как из прорвы, на землю, на головы, на обнаженные слабые нервы, на без того стылые души.

Аслан вгонял лом под кривые деревца, стараясь выдрать их с корнями. Но схватившаяся морозом земля держала их мертвой хваткой. Приходилось браться за кайло. Каждое дерево, всякий пенек — как больной зуб из собственного тела вырывал. Спина на холоде парила. Со лба пот градом, а на висках сосульки висят. Руки от напряжения краснеют. А ладони прихватывает стынущий металл лома. Каждый метр давался нечеловеческими усилиями.

«Пить», — распрямился Аслан. Во рту все пересохло. Да только где взять ее, эту воду? Нет ее поблизости. Разве вот снег заменит. Его сколько хочешь, хоть подавись. Но он не охладит, не напоит.

— Нет воды. К обеду привезут, — хмурился бригадир. Но ни воды, ни обеда…

Хватал Аслан снег налипший на землю. Хоть как-то забить жажду.

— Эй, ты! Потерпеть не можешь? Чего дурью маешься. В больничку размечтался попасть? Хрен тебе. Я все вижу, — предупредил охранник.

Усталые мужики уже еле таскали ноги. Собрались у костра перевести дух.

— Ну, понял, чем плох далекий участок? — напомнил Кила Аслану и, глянув на небо, сказал: — Сейчас пятый час. Обеда уже ждать не приходится. Хоть бы с работы забрали вовремя.

— К концу года дело идет. Начальству план нужен. Километры. Потому не станут спешить с машиной. Знают, тут не посидишь без дела, околеешь от холода, — желчно заметил серый от усталости Федька Семенов. Он так продрог, что готов был лечь в костер, чтоб хоть немного согреться. Ему никто не писал, не слал посылок. У него никогда не было теплого белья.

— Пошли пахать, — глянув на него, предложил Аслан.

— Куда спешишь? Успеешь на этой проклятой трассе душу вымотать, — остановил Федор.

— А ты что, заживо себя похоронил? Нет уж, я не ишак, чтоб на морозе столбом стоять, — ответил Аслан.

— Не прыгай, наше начальство героев не жалует, — съязвил кто-то за спиной.

— Я и не лезу в герои. Но и в дураках оставаться не хочу. Чтоб из-за своей дури сдохнуть. Выжить нам надо. А как, если двигаться не будем? Иль лучше сидеть развесив сопли и проклинать начальство? От того теплей не станет. Я так думаю, всяк себе может и врагом и другом стать, смотря чего он от жизни хочет, — рассмеялся Аслан.

— От жизни? Да ты не забывай, что на Колыме застрял. Здесь о жизни не говорят. Планов на будущее не строят. День прокоптил и слава Богу, — язвил Федор.

— Ты меня жить не учи. И не пугай. Я вижу, как ты коптишь. Мне такое до фени. Жить, оно по-всякому можно, хоть тут, хоть на воле. Это от человека. И нечего канючить. Вставайте, мужики, — позвал Аслан, чувствуя, что ноги в сапогах леденеть стали.

От костра отошли нe все. Меньше половины. Оставшиеся словно не заметили их ухода.

Поработав с час, основательно согревшись, мужики и не заметили, как наступили густые сумерки. Поднялся ветер. Он швырял в лицо пригоршни колючего снега, гудел в распадке, остывал инеем на телогрейках.

— Давайте, мужики, вот этот пень вместе сковырнем, — предлагал Аслан. И люди, оглядываясь на сидящих у костра, неохотно плелись за Асланом.

— Темно уже. Шабашить пора. Да и машина вот-вот придет, — предложил бригадир. И в ту же минуту, словно по сигналу, из-за поворота мелькнул свет фар. Машина…

Люди заторопились к ней, заспешили. Аслан первым вскочил в крытый кузов. Но что это? Почему не вся бригада собралась? Кого и почему охрана под руки волокет, приговаривая нелестное?

Это пятеро из тех, что у костра остались. Ноги отказали. А у Федьки и того хуже — спина колом стала. Ни согнуться, ни разогнуться не может. Орет мужик благим матом.

— Чего шайку открыл? Иль перегрелся ненароком? Не надо забывать, что колымский костер не греет, а только светит, да и то в сторону зоны, — смеялись над мужиком охранники.

— Шутки шутками, но я удивляюсь Аслану. Будто не мы, а он тут зимами пахал и тонкости колымские знает, — удивлялся Федька.

— Молодой, жизнь любит, вот и дерется за нее. Зачем же ее — единственную — на Колыме терять, верно говорю? — поддержал Кила.

Остальные мужики молчали.

Нет, не от ума был настойчив горец. Знал Аслан, что и в его горах нельзя останавливаться путнику в холодную погоду. Она лишь заморозит, убьет. Никогда не отдыхают люди на перевалах, пока не спустятся в долину. Там дом. К нему ноги сами несут. И хотя барак не дом, но все ж — пристанище. И в него надо суметь вернуться живым.

— Это куда мы сворачиваем? — услышал Аслан голос Килы.

— Идейных надо забрать. Не гонять же за ними персональную машину. Заодно всех заберем, — объяснила охрана. Вскоре машина остановилась.

— Эй! Интеллигенция! Кыш в транспорт! Катафалк подан! Да не мельтешите. Давно пора было собраться, — торопил кто-то идейных.

Вот брезент машины откинулся. В кузов один за другим молча влезали люди.

— Добрый вечер, — услышал Аслан и невольно подвинулся, уступая место рядом с собой высокому седому человеку. Тот поблагодарил, встал плечом к плечу. А вскоре в машине было не протолкнуться. Где свой, где идейный — в темноте не разберешь.

— Эх, закурить бы. Да папиросы промокли, — посетовал Аслан.

Сосед выдернул из внутреннего кармана папиросу, дал и спички, закрыл по привычке огонь.

— Спасибо вам, — поблагодарил Аслан, постаравшись в коротком вспышке огня запомнить лицо человека.

Тот ответил коротким кивком, запомнил для себя Аслана.

Назавтра Аслан услышал о том человеке в своей бригаде немало интересного.

— Этот мужик, его Афиногеном зовут идейные, уже шестую зиму тут кантуется. Говорят, его сюда насовсем упекли. Он из ученых. Из самых-самых. Против атомной бомбы выступал. Вроде без надобности она нам. А сам, паразит, придумал ее, — говорил Кила. — Есть бомба и хорошо! Зато никакой гад на нас не нападет теперь. Вон у меня в войну всю семью расстреляли. Даже детей. Всех троих. Я в это время в плену был. И прямо из Освенцима — в Магадан. Без пересадки. Чтоб в другой раз в плен не сдавался живьем. Если б не война, старшему сыну уже шестнадцать лет было бы. И я бы здесь не парился. Так что пусть будут бомбы. Самые страшные. Чтоб неповадно было с нами войну затевать, — говорил Федор. Многие, слышавшие это, кивали головами.

— А я думаю, что не бомбы нам теперь нужны. А жилье да харчи. Чтоб такие, как ты, Федька, не по тюрьмам скитались, а жили б на воле, здоровье поправляли бы, — вставил сухопарый, рослый мужик, единственный, кого в бригаде звали по имени-отчеству — Ильей Ивановичем.

— А как ты в Освенцим попал? — спросил Федора Аслан.

Тот вбил под пень кирку, замер на секунду, услышав вопрос. Посерел с лица. Потом молча задрал на спине рубаху. И только теперь мужики поняли, почему никогда не мылся человек вместе со всеми, не переодевался при них.

На спине Федора, несмотря на годы, не заросли глубокие рубцы. Из лиловых они стали черными. Да и рубцы ли это были? Скорее шрамы, густой, плотной решеткой врезались в спину, в память человеческую. Казалось, что кожу на спине срывали ремнями.

Аслан отвел глаза, дав себе слово прощать этому человеку все его недостатки и помогать посильно.

— Кстати, Афиноген не глупый человек. Довелось мне с ним общаться не раз. В тюрьме он не впервой. Это — второй срок. В первый раз его по приказу Сталина освободили, чтоб он эту бомбу сделал. Теперь же — за язык. Но начальство зоны его боится. Афиногена могут снова в любой момент освободить. Толковый он мужик, — рассказал Илья Иванович.

— А чего ж его не амнистировали, если он путевый? — не выдержал Петька Крохмаль, которого в бригаде за малый рост прозвали Полушпалком.

— Если б он по бытовой статье попал — амнистировали бы. Но в том и дело, что идейный он, — осек Кила.

Аслан, зацепив очередной пень кайлом, налег на ручку. Но пень, схваченный морозом, не поддался. Обкопав его со всех сторон, он снова всунул под него лом, попытался вырвать из земли. Но снова не получилось.

— Не рви спину, себя побереги. Таких пней здесь по трассе много. А здоровье у тебя одно. Глянь, как его снимать надо, — подошел Илья Иванович и, сильно ударив по корням ломом пару раз, снял пенек за уши, словно фокусник.

— Мерзлое дерево — хрупкое. Его разбивать, а не вытаскивать надо, — объяснил он Аслану и пошел к большой разлапистой коряге.

Аслан последовал совету человека и потом долго благодарил его за подсказку.

Обед в этот день привезли вовремя. Зэки, облепив костер, старались согреться изнутри и снаружи, обсохнуть и отдохнуть.

— Кипятку бы теперь, — вздохнул Илья Иванович. Аслан, забив снегом котелок, подвесил его над костром, подкидывая снег пригоршнями.

Когда вода в котелке вскипела, бросил в нее Аслан несколько гроздей рябины. Илья Иванович взглядом поблагодарил. И вскоре желтоватый, душистый «чай» пошел по кругу. Пили не торопясь, смакуя. Небольшими глотками. Тут же передавали соседу, чтоб смог теплом нутро прогреть.

— Знатный чай получился, — похвалил Кила, потянувшись за папиросой.

Отдохнув, работали до темна без перекуров. Люди и не заметили, что над распадком вовсю гуляет верховой ветер, там уже поднялась пурга.

Она сыпала в распадок мелкий, словно просеянный снег. Но люди не замечали перемены погоды. Они очищали путь для будущей трассы. Выкорчевывали кусты и деревья, равняли пройденную дорогу.

Бригадир вместе со всеми работал.

— Подсоби, Иваныч, этот корень никак не сковырну, — попросил Кила.

Илья Иванович не заставил себя просить вторично.

— Ну, мужики, и пропахали мы сегодня. Метров полтораста будет, — радовался Полушпалок.

— Недостаточно этого. Начальство требует больше делать. Сверх нормы и сил, — буркнул Кила.

— Эх-х, мать честная! Им мало, пусть придут и сами рядом с нами поработают, — не выдержал Аслан.

Бригадир резко оглянулся на него, приложил палец к губам, указал глазами на кучку мужиков из бригады, державшихся особняком. Потом подошел, шепнул тихо:

— Стукачи среди них есть. Попридержи язык, от беды держись подальше. Чтоб к беде лиха не прибавили.

Аслан умолк. Для себя зарубку на память сделал. О стукачах в зоне много слышал от воров в бараке. Не думал, что и в бригаде имеются. А вечером, когда пришла машина из зоны, залез в кузов, стал подальше от фискалов.

Про себя думал невеселое. Плохо жить под одной крышей с ворами. Зато средь них нет стукачей. Закон им эту подлость запрещает под страхом смерти. И пусть гады они отпетые, зато не заложат никому, не налязгают.

— Эй, мужики, вылезай! Приехали! Транспорт сломался. В зону пёхом топать придется! — крикнул водитель в кузов. В ответ его градом брани обложили.

— А я что — виноват? Карета старая. Без капремонта полвека бегает. Вот и накрылась, — оправдывался шофер.

— Ты что, с ума сошел? Их в кузове — как блох. Разбегутся в темноте. Кто под трибунал угодит, ты иль я? Так вот — делай свое корыто. Иначе — головы тебе не сносить, — пригрозил старший охранник.

— Не могу. Не видно ничего. Да и пальцы примерзают к железу. Иль не видишь?

— Не мое дело! — прикрикнул охранник.

Шофер откинул капот машины, полез в мотор. Долго чиркал спичками, но их тут же задувало ветром.

Время шло медленно, утомительно. Сначала морозом стало прихватывать ноги. Потом холод прокрался к телу и люди зароптали.

— Сколько тут мерзнуть? Уж лучше пешком, чем вот так торчать среди дороги. Неизвестно, починит иль нет. Чего ждем?

Мерзла и охрана. Но молчала, боясь старшего. А тот топтался у кабины, ругал шофера.

— Нет, мужики. Сил больше не стало. Я выхожу! Тут сдохнем все. Окоченеем, — не выдержал Афиноген.

— Стоять! — послышался окрик. Но человек выскочил из кузова. Кувырком. Руки не удержали. Тяжело поднявшись, колотил себя руками по бокам, топал ногами.

Глядя на него высыпали наружу остальные.

Злой ветер хлестал по лицам. Снег колол иглами. Зэки, сбившись в кучу, пытались дыханием согреть озябшие руки.

— Геройствуешь, Афиноген? Так знай, шизо[2] тебе обеспечено, — пообещал старший охранник.

— Это еще за что? Тебя самого в шизо на годик не мешало бы! Собака — не человек! — не выдержал Аслан.

— А ну, гони его пешочком в зону! Мы вас нагоним, — приказал старший охраны молодому солдату.

Тот взял винтовку наперевес. Нo тут, вот диво, зэки, не сговариваясь, стали строем по трое, спрятав в середину строя Аслана. И пошли по колымской трассе к зоне.

— Смотри, если хоть одной головы не досчитаюсь, своими поплатитесь, — пообещал старший.

Фискалы и идейные, трудяги и охранники, молодые и старые шли, сгибаясь под ветром, поддерживая друг друга, к казенному, не своему приюту. Пусть за проволоку, но там жизнь, их жизнь.

Ни у кого даже не родилась мысль о побеге в тот день. Почему? Да потому, что за это поплатились бы дорогой ценой охранники и свои — зэки. Те, кто повел мужиков в зону, вырвав их из лап верной смерти.

Нет, машина их не нагнала в пути. Ее приволокли на буксире бульдозером лишь на третий день.

А зэки вернулись в зону утром. Обмороженные, они еле держались на ногах.

Всем им этот день был объявлен начальством лагеря выходным.

Когда Аслан вошел в барак, воры обступили его:

— Слинять хотели хором?

— Да нет, керосинка сдохла, — упал на шконку, застонав от боли в ногах.

— Сними с него резинки, — дернул Слон головой, приказав сявке снять с Аслана резиновые сапоги. Тот расторопно задрал штанину и вдруг икнул испуганно. Закричал:

— Кенты! Гляньте, что с его катушками?

— Примерзла резина к ногам. Зови доктора. Либо самим придется срезать вместе с кожей. Пока не отошли в тепле. Иначе худо будет, — предупредил Слон.

Но Аслан попросил позвать Илью Ивановича. Тот, глянув, принес таз со снегом. Вытащив ноги Аслана из сапог, растер их снегом докрасна.

— Счастлив твой Бог, Аслан. Я и сам не верил, что получится. Пришлось бы тебе без шкуры на ногах не один месяц проваляться. Считай, пронесло беду. А ведь калекой мог остаться.

Аслан вскоре уснул. Ему снилось, что он снова ползет через сугробы, задыхаясь в снегу от холода. Как много в нем боли и смерти, как мало тепла и жизни. Едва хватало на вздох. Но кто это вытаскивает его из сугроба и вновь заставляет идти этой бесконечной, как мука, трассой, — белой, как смерть, холодной, как могила.

Как надоело, как устал он бороться за жизнь! Ведь все равно когда-то умирать. Разница во времени. А много ль его в запасе, если сил нет. Может, вот так и лучше? Без мук кончиться так просто. Уснул, вроде тепло стало.

Но нет, кому-то не хочется мучиться на свете в одиночку. И вытаскивает Аслана из небытия.

— Вставай, пошли, очнись, — сквозь пургу увидел обнесенное льдом, обмороженное лицо Афиногена.

Аслан трудно встал. Ноги взвыли дикой болью, не выдерживая тяжести человеческого тела. Надо было идти. Стиснул зубы до боли в скулах. Даже в ушах зазвенело. Сделал шаг. Ноги, как ходули, хоть руками их переставляй.

Нагнали хвост колонны. Там мужики под локти подхватили.

— Иди хоть как-то. Не то пристрелит охрана и скажут, что бежать пытался. Колыма все спишет, — говорил Афиноген.

Аслан шел, упираясь взглядом в черные спины, черную пургу. Перед глазами мельтешили искры. А может, это была вовсе не трасса, не пурга, а большой костер. Вон сколько искр от него летит, целые снопы, — сунулся лбом в снег.

— Держись, Аслан. Ты же горец. А значит, сильный человек. Вот кончится срок, выйдешь на волю. И навсегда забудешь Колыму. Разве только ночами она, падлюка, сниться будет до самой смерти. Как война. Где выжившим одна награда выпадает — жизнь.

— На кой она нужна? — с трудом раздирает рот Аслан.

— Еще как нужна! Колыма в ней не самое страшное. Есть похуже, — человеческая подлость, зависть, предательство. Это больнее мороза, хуже пурги. А Колыму — переживем. Страшно, когда знаешь, что попал сюда ни за что. Лишь потому, что сказал кому-то правду. И тот — не простил ее. Лишил не просто нормальной жизни, еды, друзей, работы, а и семьи — своей семьи. Отнял детей. У тебя не отнимали из рук твоего сына, который едва научился узнавать тебя. А у меня отняли. Мое тепло и кровь, мое сердце и душу. Из рук, ночью. Он плакал. Он звал меня к себе. А у меня уже наручники были надеты. И автомат в спину направлен. Мол, поторапливайся… Плач сына и теперь слышу. Его никакая пурга не заглушит. Я должен выжить, чтоб вернуться к нему. Он ждет. Хотя друзья написали, что не дождалась жена. И у сына есть другой отец. Тот, который написал. По чьей милости я тут оказался, — говорил Афиноген в самое ухо.

— А я другое о тебе слышал, — начал забывать о боли Аслан.

— Обо мне всякое говорят. Ну да Бог с ними. Знай, меня мой друг предал. Что в сравненье с этим Колыма? Она не вечная. Срок кончится. И если выживу, вернусь домой. К сыну. Ему я должен рассказать правду. Чтоб на жизнь смотрел верно. Ради этого надо выжить. Иначе все зря. Пусть через годы будет наказано предательство.

— Меня пока не предавали. И я сюда по глупости загремел. Из-за пьянки. Видно, за все это и расплачиваюсь. Тебе есть зачем жить. А мне — нет, — ответил Аслан.

— Если Бог дает человеку рождение и жизнь, значит, нужен этот человек на земле. Очень нужен, раз через боль и муки матери родился ты. И у тебя есть свой смысл, свое яблоко, Бог даст — твой талант, который ты еще не раскрыл в себе. Когда найдешь, откроешь его — поймешь, для чего родился. Никто в этот мир не приходит случайно.

— Ну, а тот — твой друг, который предал тебя?

— Он кретин. Верно. Но отменный специалист. Грешно не признать. К тому же он послужил уроком для меня. Друзей надо осторожно выбирать. Не будь его, не узнал бы я цену подлости. Но и теперь говорю, могло случиться и худшее. Могли расстрелять…

В начале колонны зэки внезапно сбились в кучу. Разговор оборвался. Что такое случилось? Афиноген заспешил туда.

Упал охранник. Лицом в сугроб.

— Легкие, наверно, поморозил, — сказал Илья Иванович.

Этот охранник должен был конвоировать Аслана в зону по приказу старшего. А теперь вот сам задыхается. Кровь из уголка рта потекла пузырчатой струйкой.

Эх-х, мальчишка, тебе зачем эта Колыма? Приказы выполнял? Но ведь родился ты не для них. Как теперь переживет страшное известие твоя мать? Ни в чем не виновный ты здесь, на Колыме, считай, не служил, а отбывал срок. За что? Ответ на это ты не сыщешь и в вечной мерзлоте, на обочине трассы. Здесь ты не первый, задавший извечный, последний вопрос в этой жизни:

— За что?

И тебя, как многих других, засыпят мерзлыми комьями земли. Похоронят без гроба и почестей, рядом с теми, кого охранял. А чем ты лучше?

Одна пурга оплачет всех разом. Занесет могилу сугробом холодным, большим и станет он на твоей могиле колымским памятником — белее мрамора, неприступнее скалы, молчаливее самой смерти.

Без надписи. На Колыме все мертвые равны. Для всех одни почести, общее горе — никто не придет и не приедет оплакать тебя. Не ходят на Колыму поезда. А трасса — только рождается. Пока проложат, забудут о тебе. Таково свойство человечьей памяти. Слезы высыхают быстрее, чем тает снег. Горе проходит и забывается скорее, легче, чем оттаивает вечная мерзлота.

— Не жилец он на свете, — сказал кто-то. Укутав лицо охранника шарфом, подняли его зэки, понесли на плечах в зону. Не друга. Но человека, какой ни на есть. Не оставлять же его здесь на растерзание волчьей стае. Пусть и охранник, никому, может, по молодости не успел он беды принести, ничью жизнь не оборвал пулей.

Конечно, могли не заметить упавшего. Пусть охранники сами своего на плечах несут. Им без него в зоне не появиться. Не друзья они зэкам. Да только разве виноваты зеленые юнцы, что не своей волей попали сюда!

Пока есть зэки, будет и конвой, и охрана. Вот и бредут юнцы. Винтовки по пяткам хлещут. В долгополых шинелях путаются. Шапки на рыбьем меху даже уши от ветра не прикрывают. Ни перчаток, ни рукавиц нет. Не положено.

Эти, когда служба кончится, никогда не останутся в армии на сверхсрочную. Скорее домой. Унести бы душу на покой и отдых. На любую работу согласятся, только бы подальше от Колымы. От ее дождей и снегов, комаров и туманов, дней и ночей за колючей проволокой, под прожекторами. И без вины… Единственная — молодость, не рискнувшая отказаться по незнанию иль от страха.

Бредут охранники, утопая в сугробах по пояс, спотыкаясь о собственную усталость.

Эх-х, повалиться бы в сугроб, как в перину в детстве, забыть бы все. Да нельзя. Стискивают мальчишки посинелые губы. Мужают.

Зэки тоже люди, но перед ними нельзя расплываться, показывать слабость. Такое не положено. А так хочется пожаловаться на жизнь собачью. Только разве поймут, поверят? Им-то во сто крат тяжелее, а молчат.

Сколько километров прошагали, сколько сугробов измяли, сколько еще идти? Впереди пурга смертью пляшет. Кто еще упадет? Кто живым вернется в зону?

Километрам и времени давно потерян счет. Да и к чему считать? Кто выживет, поскорее постарается забыть эту ночь. Кажется, ей никогда не будет конца.

— Вроде скоро придем, — слышит Аслан у плеча. Это Афиноген.

— Жив охранник?

— Не знаю. Нам его доставить надо. А уж там — судьба разберется.

— А он зачем жил?

— Другим охранникам, что рядом с ним — наука будет. Нас охранял, а свое уберечь не мог. И зачем этих мальчишек в пекло суют?

— Тебе его жаль? — удивился Аслан.

— У меня — сын. И ему когда-то предстоит служба. Разве он выберет, где ее пройти?

Ветер забивает снегом глаза, нос, воет в уши без отдыха.

Где зона? Где барак? Где шконка? Как дотащить к ней, постылой, заледенелую душу?

В пурге не понять, сколько теперь времени. В полярной ночи, когда чахлый рассвет проклевывается всего на три часа, во времени ориентируются только коренные северяне.

— Зона близко, — повторил Афиноген.

— Откуда знаешь? — не поверил ему Аслан.

— Волки отстали. Они шли за нами от самой машины. Свою добычу ждали, караулили. Я знал, раз волки подошли, умрет кто-то в пути, не дойдет до зоны. Волки запах смерти издалека чуют. А тут ты сковырнулся. Поднял тебя. А волки совсем близко были. Я их вой в любой пурге различу. Могильщик, не зверь.

— А я не слышал, — признался Аслан.

— Вплотную они не подошли. Почуяли запах винтовок у охраны. Иначе не глянули б, что нас много, взяли б в кольцо. И уж тогда кто свой шанс потеряет, кто найдет — не угадаешь, — вздохнул Афиноген.

— Чего ж не напали на нас? Там, в сугробе? Ведь я и отбиться бы не смог. А тебе против стаи одному не выстоять.

— Видишь, на мне унты из молодого волка. Шапка из волчицы. Выделана чукчами. Сыромятным методом. Без химии. Эта шапка и унты отбивают запах человека. Потому и не напали.

— Так это на тебя. А я тут при чем? Я на себя волчищ не натягивал.

— От тебя смертью на пахло. В этом волки лучше врачей разбираются. За кем этот зверь пошел, знай — недолго жить тому на свете.

— Черт знает что. Я считал, что для зверя все равно кого сожрать. Лишь бы пузо набить. А они с разбором, — усмехнулся Аслан.

— Да не то что с разбором. Ведь запах смерти от человека больного, слабого. А ты за свою жизнь дрался бы со зверем, не дал бы себя задарма сожрать. Вот и не решились… Охранника дежурили. Ждали, что мертвого оставим на трассе. Тут они его живо из могилы достали бы. Каждую кость обглодали. Но не повезло им. А теперь, почуяли запах зоны, жилья человечьего, и вовсе ушли…

Аслан смотрел вперед. Что-то уж слишком ускорила шаг колонна эзков. Повеселели голоса. Видно и впрямь зона близко.

— Видишь ли, Аслан, человек — сложное создание. Ты сам, как и все мы, в зону торопишься. А ведь там — тоже волки. И стая их куда как больше и свирепее. И выжить в ней трудно. Но мы мечтаем скорее прийти туда, вернуться. Потому что это наша стая. Никто не знает, даст ли она нам дожить до свободы. Если и даст, то какими мы вернемся домой? Уж поверь мне, конечно, не прежними. Не теми, какими попали сюда. Впитаем в себя качества тех, кто выживал за наш счет, и тех, с кем постоянно общались. А все потому, что какой бы индивидуальной личностью ни был человек, инстинкт в нем сидит крепко. Вон, полюбуйтесь, сами себя ведут под проволоку наши сотоварищи. Назовите их дураками, они нас измолотят. А ведь большая часть из них осуждена незаконно. Но вот эти колымские условия уже успели подавить во многих чувство достоинства. А это надолго. Тот, кто прощает оскорбления, — похоронил свое имя, самого себя.

— А зачем сам идешь в зону? — удивился Аслан.

— Чтоб не судили из-за меня охранников-мальчишек. И тебя… А еще верю, что скоро освободят.

— Дай Бог тебе, — пожелал ему Аслан и проснулся.

Два дня работяг не возили на трассу. Еле справлялись

с расчисткой заносов три бульдозера. Люди отдыхали. Когда на третий день приволокли к воротам зоны вахтовую машину, работяги высыпали глянуть на нес.

Но ни водителя, ни старшего охраны в кабине не было. Начальство разогнало зевак. И бульдозер отбуксировал машину к гаражу, в самый дальний угол. Но уже через полчаса зэки знали все подробности случившегося.

Старшего охранника сожрали волки, когда ему нечем стало отстреливаться. Его кости валялись рядом с винтовкой. А шофер, боясь волков, не вылезал из кабины. И замерз в ней.

Аслан, услышав о том, пожалел водителя. Молодой был парень. Уж лучше пошел бы вместе со всеми пешком в зону. Да удержала его у машины чужая властная дурь. Обидно жить и умирать в страхе, не попытаться выжить. А значит, слабым был. Такое Колыма не прощает.

— Слабость в человеке — как болото на земле. Одна видимость жизни. А тронь его — одни пузыри, — вспомнились слова Афиногена.

Шофера и останки охранника похоронили за зоной, в одной могиле. Может, с годами их примирит колымская земля.

Ночами у могилы собиралась волчья стая. Охранники изредка палили по ней из винтовок. Но звери были голодны. И вскоре привыкли к выстрелам. Их притягивал к себе запах мертвечины. И если б не тяжелая плита на могиле, давно бы в ней ничего не осталось.

Отправили на лечение в Магадан и охранника с обмороженными легкими. Многие в зоне думали, что не доедет он до города. Не довезут. Уж очень плох был парнишка. За считанные часы на глазах истаял. И все же в Магадан его привезли.

Почти два месяца никто в зоне не знал о его судьбе. Жив иль нет? Хоть и не друг, а все ж на своих плечах уносили от погибели. Потому хотелось знать о нем хорошее. Хотелось верить. И узнали… По болезни комиссовали парня из армии, демобилизовали досрочно. Уехал он домой. Инвалидом.

В зону он письмо прислал из госпиталя. В нем просил начальника охраны передать заключенным двух бригад большое спасибо и низкий поклон.

Новый начальник охраны передал это письмо Афиногену. Мол, прочти своим, идейным, вместо газеты. А тот письмо и бригаде Килы дал.

Аслан, слушая, вспоминал парнишку. Не было на него обиды. Лишь жалость к нему осталась. Да удивление, как повзрослел человек за время болезни, как много сумел обдумать и понять.

«…Теперь я правильно ориентируюсь в людях и никогда уже не скажу, что всякий осужденный — преступник. Я невольно общался с ними. Потому что меня послали охранять их в изоляции. Но как много полезного почерпнул я от них, многому научился. А главное — смелее стал смотреть на жизнь. Может, потому и выжил. Эти люди могли бросить меня на трассе. Ведь я был охранником. А они — спасли. Хотя нас всегда разделяла пропасть в убеждениях, колючая проволока и винтовка, так считал я тогда. Каким наивным я был… Ведь тс, с кем вместе был призван на службу, с кем ел из одного котелка, не вступились, не помогли. И даже не навестили. Не спросили обо мне хотя бы парой строк. И уж, конечно, не вынесли бы меня с трассы. У них скоро закончится служба. Они приедут домой и будут хвалиться везде, что охраняли на Колыме страшных уголовников. Но кто они в сравнении с охраняемыми? Те, кого они сегодня зовут зэками, во много крат чище, честнее и человечнее их. Дай Бог мне в жизни всегда иметь дело с такими, кого я по глупой молодости охранял. Те две бригады буду помнить всегда. Пусть не обижаются, если в чем-то был виноват перед ними. За свое — наказан. Чудом выжил. Может, потому, что спасая меня, уж очень желали мне выздоровления те люди. Пусть им в жизни будет всегда светло. Как я хотел бы увидеть их всех свободными, здоровыми, счастливыми!»

Прочтя письмо, бригадир аккуратно сложил его, определил во внутренний карман.

— Прозрел мальчишка, — сказал коротко.

Теперь бригады Килы и идейных работали вместе. Даже когда морозы заходили за отметку в минус сорок градусов, зэков все равно вывозили на трассу.

Какие там выходные иль праздники? Строительство трассы было объявлено ударным. А значит, сроки сдачи ее сжимались до предела. Но… человек только предполагает.

Аслану запомнился каждый день работы на трассе. Всякий раз бывшие испытанием на выживание.

Вот так и в тот роковой день под Новый год. Мороз стоял такой, что деревца-карлики стонали. Даже они, ко всему привычные, жаловались небу на несносный холод. Куропатки, на что птицы северные, а и те на лету мерзлыми комками падали замертво.

Лисы, и те из нор не вылезали. Предпочли сытости голод в теплой норе.

Но люди людей никогда не жалели. И в последний день года не привезли зэкам обед на трассу.

К вечеру холод стал несносным. Тем опаснее стали перекуры и отдых у костра. Из немеющих от мороза рук вылетало кайло.

Аслан, несмотря на предупреждение бригадира не браться за металл, схватил лом, чтобы выбить корни коряги из земли и взвыл от боли. Кожа ладоней осталась на ломе. Примерзла моментально.

Кила, оглянувшись на Аслана, матюгнулся коротко, подбежал к парню торопливо и подозвал мужиков.

— Табак у кого есть, давайте сюда, — глянув на окровавленные руки, попросил Илья Иванович.

Федька достал пачку махорки, подал зажмурившись. Многое видел в жизни человек, не раз смерти в лицо смотрел, но так и не смог привыкнуть к виду крови.

Илья Иванович густо присыпал табаком ладони Аслана. Заставил присесть у костра. Спиной к огню. Кровь вскоре перестала сочиться. Прошла и боль. Илья Иванович, оглядев руки парня, посоветовал к врачу обратиться. Но Аслан заупрямился:

— Э-э, нет, по больничному зачеты не пойдут. А мне они позарез нужны, чтоб скорее отсюда. Я домой хочу.

— Дурак ты, что ли? Да как работать будешь с такими руками?

И вечером, в зоне, сам привел к Аслану врача. Тот дал мазь, велел парить руки в чистотеле, который заваривал для Аслана старенький санитар из зэков. И как ни упирался, освободили его от работы на целую неделю.

Воры в бараке посмеивались над Асланом солоно, грязно. И видя беспомощность человека, даже окривевший на один глаз после драки с Асланом бугор барака осмелел. Сказал, что продешевил Аслан в торге с администрацией: за собственную шкуру — всего неделя отдыха. Вот тогда и вскипел парень. Такого рода насмешек не принято было прощать. Уважающий себя зэк обязан был драться.

Встал Аслан со шконки. Глаза кровью налились. Кулаки в гири сцепил. Двинулся на Слона буром.

— Мужики, да вы что духаритесь? Ну, пошутили, побазарили, что хвосты поднимать. Хотите, я чифиру надыбаю? — вякал сявка Слона откуда-то из угла.

Слон встал на проходе в стойке боксера. Кулаками играл. Больше всего решил беречь личность и голову. И драться до конца.

Он сделал выпад левой, воткнув кулак под ребро. Второй удар, в голову, не успел довести. Аслан, опередив, поддел его в солнечное сплетение. Вторым — в переносицу угодил. Ждал, когда встанет рухнувший Слон. Но тот не спешил. Вытирал кровавые сгустки. И внезапно вскочил. Рост и реакция на опасность выручили Аслана: едва отшатнулся. Лезвие бритвы рассекло воздух у самого горла. Перехватив еще находившуюся в движении руку, заломил ее так, что бритва выпала из разжатых пальцев. Самого Слона под себя подмял. Упавшую бритву за голенище сапога сунул.

— Так, сволочь? Ну, держись! — схватил горло в тиски. Глаза Слона из орбит полезли круглыми серыми шариками. Тело задергалось, забилось об пол в конвульсиях.

— Приморит бугра, — охнул сявка тихо. Фартовые столпились в проходе.

— На бугра хвост поднял, пацан, замокрить пора падлу, — процедил плешивый стопорила.

— Сами разберутся. Слон облажался. Зачем железку взял? Не чисто так, не честно, — проскрипел с нар медвежатник.

— Этак всякая мразь вздумает на фартовых отрываться. А ну, законные, трамбуй его! — кинулся на Аслана мокрушник сверху и тут же влетел под нары с воем, держась за выбитую челюсть.

— Ох и ни хрена себе! — удивился тихушник в углу внезапному удару Аслана. А тот вскочил на ноги, наступил сапогом на горло Слона.

— Хоть одна падла сунется, я его вмиг в жмуры оформлю! — предупредил воров. Те вмиг отступили.

— Ну, погоношились и крышка! Я вам не кент. Теперь я вывожу Слона из бугров. Не согласны? Размажу его при вас!

— Чего хочешь? Ботай! — подал голос стопорила.

— Завтра, падлы, все на пахоту! На трассу! Вместе со всеми! Усекли?

— А хрен тебе на рыло, чтоб мягче было! Где ты видел законников, вкалывающих в зоне? — свесился с нар мокрушник и разразился отборным матом.

Аслан подскочил к нему, тот спрыгнул с нар, приняв вызов. Через секунды, оба в крови, осыпали друг друга жуткими ударами. Аслан уже стал сдавать. Но повезло, мокрушник поскользнулся. Парень, дернув его снизу за ноги, грохнул с размаху затылком на цементный пол. Мокрушник затих, до ночи не подавал голоса.

— Вы не лучше нас. Хватит обдирать мужиков. А чтоб меньше скалились, сучье вымя, завтра, кто не пойдет на пахоту с нами, того в жмуры отправлю. За такое мне еще спасибо мужики в зоне скажут.

— Слухай сюда, олух! Ты кто такой есть, чтоб тут права качать? Иль тыква твоя на плечах плохо сидит, что ты нам, фартовым, мозги сушишь! А ну, вон его из хазы! Чтоб духу тут не было! — крикнул медвежатник.

Фартовые с криком, с бранью бросились на Аслана. Избитого, подранного, вышвырнули из барака вместе с его барахлом и постелью. И пришлось Аслану среди ночи искать себе пристанище. Хорошо, что не спросив ни о чем, приютила Аслана своя бригада, потеснившаяся на парах.

Когда утром он вместе со всеми вышел на построение, Кила лишь головой покачал и сказал зло:

— Долечиться человеку не дали, ворюги треклятые.

В этот день кто-то обронил ненароком, что фартовые под Новый год начисто обобрали барак идейных. Все, что в посылках из дома прислали, — будто приснилось.

Аслан слушал хмуро. Знал, чувствовал, что не простился он с фартовыми, представится ему еще случай свести с ними счеты.

Понимал Аслан, что начальнику зоны безразлично, как живут в бараках зэки. Ему уже немного оставалось до пенсии. И он, как говорили воры, радовался, что в его зоне нет бузы, как у других, где усмирять взбунтовавшихся приходилось из автоматов. Радовался он и тому, что из его зоны вот уже много лет никто не числится в бегах. Да и кому, считал, в голову моча стукнет, бежать отсюда, если до ближайшего жилья не меньше трехсот километров! И, как любил говорить на построении каждой вновь прибывшей партии, — на каждого зэка зоны в округе приходится по три волка, по полтора медведя, по две росомахи, по десять миллионов комаров, по половинe овчарки и по девять грамм свинца.

Аслан слышал от фартовых, что убежать отсюда пытались, но никому еще этого не удавалось. Всех ловили. Но потом они уже не были способны к побегу.

Как говорил начальник зоны всякому пойманному беглецу, на Колыме и снега, и холода, и пустующей земли в достатке… А чтоб другим не повадно было в бега ударяться, расправлялся со смельчаками быстро.

Но как ни суров он был с зэками, воров побаивался. Их барак никогда не навещал, не проводил там проверок. Не сумел переломить и заставить их работать. На кражи и грабежи в бараках идейных и работяг не обращал внимания, словно ничего не видел и не слышал.

Фартовые в зоне жили вольготно. Здесь их никто не прижимал. И законники в последнее время вовсе обнаглели. Зная, что бояться им некого, даже до столовой добрались. Случалось, работягам на ужин даже хлеба не хватало. Все забирали воры подчистую.

И наслушавшись о ворах всякого, обдумал Аслан свое. Он никак не мог стерпеться с тем, что кто-то в зоне считает себя лучше других. И, не работая, ест от пуза.

Аслану это спать не давало. А чем фартовые лучше? Почему и начальство — будто не видит ничего? Ну да ладно, этого, видно, никому не изменить.

В зоне едва речь заходила о ворах, все умолкали. Их боялись. И даже мужики бригады советовали Аслану обходить стороной фартовых. Неровен час, пришибут где-нибудь.

Поработав день, Аслан окончательно убедился, что пока не заживут ладони, на трассе ему делать нечего. А потому на следующий день остался дневалить в бараке.

К обеду ему привезли на старой кляче бочку воды.

Аслан перекачал ее в питьевой бак. Затопил железные буржуйки. Вымыл пол, отскоблил до холодной бледности стол и скамейки. Навел порядок на нарах. И только хотел попарить руки в чистотеле, увидел, что кто-то вошел в боковую дверь. Это был Слон.

Аслан сжался в пружину. Знал, от бугра добра не жди.

— Дневалишь? — спросил неопределенно.

— А ты промышлять нарисовался сюда? Шмонать по нарам?

— Да нет. Мне водовоз ботнул, что ты тут кантуешься. Я и возник, чтобы не скучал ты один, — ответил бугор и сел к столу, — Чифирку заделаем? — предложил тихо.

— Не хочу. Просто чай — имеется.

— Я ссаки не пью, — отказался Слон.

Аслан налил себе чай, опустил руки в чистотел.

— Покажь, что с тобой?

Аслан показал ладони.

— Долго теперь затягиваться будет. А я и не знал, что железо вот так может. Сколько лет с металлом дело имел, руки всегда целы, — хохотнул Слон.

— Всякому свое он увечит. Ты уж сколько лет на Колыме отбарабанил? А все из-за металла…

— Эх-хе-хе, Асланчик, да не во всем металл виноват. Он уж опосля в моей жизни появился. А ведь началось с другого. Тебе этого не понять, — закурил бугор и глаза его остановились на папиросе.

— Налей чаю. Покрепче, — потребовал Слон.

Аслан вылил ему в кружку всю заварку. Бугор хлебнул, причмокнул губами:

— Цимес. Отменный кайф. Не пожалел, — и, помолчав, спросил: — Обижаешься на нас? А зря…

— Не обижаюсь. Просто понял, что в чужой хате жизнь укорачивается. Вот и ушел.

— Ушел, — хмыкнул Слон и заговорил вполголоса: — Это верно, что в чужой хазе общак не надыбать. Да только не поспешил ли ты? Мы тебя добром встретили. Как своего. Хоть и без навара заявился. Могли б враз выкинуть. Хотели из тебя законника сделать. А ты забузил. Ну да кто старое вспомнит, тому глаз — вон! — примирительно похлопал по плечу.

Аслан отпил чай и спросил в упор:

Чего хочешь? Ведь не чаи гонять пришел? Выкладывай! Слон оторопел от такой бесцеремонности. И ответил:

— Поговорить хотел. Кое о чем. Да гляжу, гоношистый ты. Не дозрел до человека. Зелень. Пацан. Мужай пока. Авось, к концу ходки мозги появится. Тогда поботаем, — встал Слон.

— Я твои разговоры знаю…

— Ни хрена ты не знаешь, зелень. Если б я хотел пришить тебя, ты б давно уже в жмурах был. Думаешь, пастись сюда нарисовался? Так сам я этим не занимаюсь! Знать уже должен. И тебя не сам бы на перо взял. Такое нашлись бы желающие сделать. Усек? — по-нехорошему рассмеялся Слон.

— Теперь понял.

— Долго до тебя доходит. Ну и то ладно, хоть не совсем впустую. Ты в очко играешь? — спросил внезапно.

— Нет.

— Ох и зануда ты. Скучный, как параша, — поморщился Слон.

Аслан вскипать начал. Вытащил руки из чистотела. Сравнение с парашей не понравилось ему.

— А знаешь, с этой игры и завязалась моя судьба с фартовыми. Давно это было. А и теперь помнится. Пацаном я тогда был. Моложе чем ты теперь. От жалости научил меня один из воров в очко играть. Чтоб с голоду не сдох. На шаньки, конечно. Я и рад. Наловчился быстро. На голодное брюхо в башке живей мозги заводятся. Ну и начал дураков околпачивать. Поначалу ровесников. С которыми вместе попрошайничал. Но на них много не сшибешь. У самих в карманах ветер. А жрать охота. Потом проигравшие подворовывать начали, чтоб со мной рассчитаться. Знали, я за долг из-под земли их достану. И приносили… Так-то и стали «голубятниками», Это те, кто белье у хозяек с веревок снимает. А потом, за это самое, воры нам шею наломали. С месяц мы дышали тихо. Но голод довел. И тогда — сбились мы в свою малину. Пацаны всегда злей взрослых. Они им силы не прощают. А уж коль в детстве добра от них не видел, в зверя вырастает. Зубастого, отчаянного. Он взрослым за свое детство до гроба мстит. Всем подряд, — присел Слон забывшись.

— Это ты верно говоришь, — вздохнул Аслан и отвел глаза.

— Мы ту малину, которая нам шею крутила поначалу, в клочья разнесли. И пахана ихнего… Ему хуже всех пришлось. За то, что нам целый месяц не жравши пришлось сидеть. Они тогда у нас запросили «пить». Да хрен в зубы. Голодные пацаны хуже зверей. На добро неспособные. Ну, а когда мы воров потрамбовали, обчистили до нитки и, не будь дурьем, смотались в Ростов, подальше от мести. Но фартовые нашли нас. Мы пятерых тогда ломали. А они нас всем хором накрыли. Кодлой на нас поперли. И если б не случайность, прописали бы в жмуры.

— А что за случайность? — перебил Аслан.

— Закопать живьем хотели нас. Но не совсем живьем. Поначалу «склянками» испытали. Потом…

— А что это — склянки?

— Бьют бутылки и на осколки нас кидают. Встать не моги. А чтоб не залеживался, сверху кипятком поливают. Всех поровну. Пацаны орали не своими голосами. А я молчал, как проклятый. Со страха, наверно.

— Что ж вас выручило?

— Алкаши. Они в этой хазе жили. И мусоров позвали. Те шухеру навели. Еле успели смыться. Правда, не все. Но воров замели. И троих пацанов. Так-то всей кодлой на Колыму отправили. И сроки влепили, как взрослым, — вздохнул Слон.

— Они живы?

Как видишь. Я в числе троих был. На Колыму нас тогда в одном вагоне везли. В телятнике. Вначале хотели фартовые из нас шнырей сделать. Не вышло. А уж как на мозги давили, вроде из-за нас они в ходку попали. И мы должны их кормить. Ну да не тут-то было. Мы им свой счет… И снова вражда. Трамбовались каждый день. Думали, не доедем.

— Ох и дураки, лучше б смылись все вместе, — оборвал Аслан.

— Это до нас только в зоне дошло. Но когда в одном бараке нас поселили, волей-неволей пришлось нам притерпеться. И воры признали нас. Вскоре в закон приняли.

— И много тебе дали тогда?

— Червонец. Но в зоне добавили. Я — в бега.

— Отсюда? — удивился Аслан.

— Нет. В Сусумане. Я там первую ходку отбывал.

— Убежал оттуда? — загорелись глаза Аслана.

— Накрыли. Овчарка, падла, на дереве учуяла. И снова добавили. А через три года у меня желтуха. Ну и выпустили условно-досрочно по состоянию здоровья.

— А сколько лет тебе теперь? — поинтересовался Аслан.

— Да уж пять десятков скоро. Ты руки парь. Чистотел — трава знатная. Это точно, — отвлекся Слон.

— А эта ходка вторая? — спросил Аслан.

— Шестая, — отмахнулся бугор.

— Так ты на свободе и не жил?

— Почему ж? Я только в первой застрял. Из остальных — как рыба. Вот и опять на меня ксивы готовят на условное. К весне — слиняю. Опять желтуха начинается. Я знаю, как ее оживить в себе. А она — заразная. К тому ж опасна.

— А загнуться не боишься? — удивился Аслан.

— На воле я чифир не пью. Там марафет натуральный. Снова на иглу сяду. Кайф лафовый.

— Я тоже пару раз анашу курил. Из конопли сами делали, — сознался Аслан.

— Ну и как?

— Голова кругом и тошнило. Не привык.

— Анаша — говно. Морфий — вещь. Но его с иглы. И через минуту — отключаешься. Все заботы по хрену. И ничего другого не надо.

Аслан молчал. Он не сказал тогда Слону, что чуть не умер на бабкином чердаке, накурившись анаши. С того дня на конопляное поле смотреть не мог. Далеко обходил его.

— А ты давно на игле? — спросил бугра.

— Да еще до первой ходки. Но тогда не всерьез. Зато потом — постоянно. Я водяру не признаю. От нее нутру хреново. А утром башка, как котел, во рту — как парашу вылизал. И печенка, как сявка, скулит. А вот от иглы — люкс. Все в ажуре.

— Я на игле не был пока. А водки хоть ведро выжру — не берет меня. Из-за этого на свадьбы перестали звать. Расход большой. Я если ужрусь, что редко бывало, дурной становлюсь. Люблю трамбоваться. И сам ни хрена потом не помню, — признался Аслан.

— Да ты и тверезый такой, — рассмеялся Слон беззлобно.

— Это когда осерчаю. Но по пьянке — беда. Кого хочешь отмолочу. Вот и сюда, как влип? Мусоров отметелил. А один из них — окочурился. Разве я того хотел!..

— А почему у тебя статья воровская? — изумился Слон.

— Так это довесок. Я всего два ящика водки в ларьке взял. Ну, без продавщицы. Утром отдал бы ей деньги. Так развонялась, милицию вызвали. Мол, откуда знают, может больше водки взял. Ну, я же домой не заходил. Враз на свадьбу и принес оба ящика. Вся свадьба подтвердила.

— За мелочь влип, — качал головой Слон.

— Конечно, мелочь. Я ж до того с ведро водки выпил. Ну а друг и скажи, мол, теперь гостям не хватит. Я и принес. Два. По ящику в каждой руке. А дома вина добавил. Видно, заершило, — признался Аслан.

— Так ты дважды свой. Лягавого ожмурил. Это — дело чести для всякого вора. Чего ж молчал?

— Честь в бесчестье — невелика утеха. Я, между прочим, с радостью променял бы и эту честь и большую Колыму — на маленький Нальчик.

— Не скрипи. Пройдет это. Настоящий человек не должен переживать, попадая в тюрягу, зону. Ведь все проходит. И никуда не денется от тебя твой город. Захочешь ли ты в него вернуться? Там каждый начнет тебя судимостью попрекать, называть уголовником. Так всегда бывает в захолустных городках. Ты подумай о другом, пока молод. Поезди, погуляй, мир посмотри, обзаведись надежными кентами, чтоб на всю жизнь. Домой настоящие люди возвращаются под старость. Когда все увидел, узнал, попробовал. Когда больше желать нечего. Тебе к чему домой торопиться? Что ты в жизни увидел? Колыму? Так о ней ты никому не расскажешь. Стыдиться будешь. А чтоб забыть ее скорее — проветриться надо по свету. Пока в силе — бери фортуну за горло. Чтоб было что в старости вспомнить, — смеялся бугор.

— А ты где бывал? — загорелись глаза у Аслана.

— Лучше спроси, где не был. Так мне легче будет ответить.

— В Нальчике был? — спросил Аслан.

— Был. Даже инкассатора там грохнули. Навар взяли небольшой. А хипищу было много. Сорвались в Ставрополье. Ну, скажу тебе, вот где я алкашей увидел! Пьют там — без меры и передыху. Самогонку глушат. Но хлебосольные там люди есть. Беда, что голожопые. К иным в хату войдешь — голь одна. Правда, кенты ботают, что и там нынче пархатые имеются. Выйду — навещу, — пообещал Слон.

— Я там никогда не был, — сознался Аслан.

— Какие твои годы! Поездишь, посмотришь, покутишь, с девками побалуешь, — искоса глянул бугор на парня.

Тот отмахнулся:

— Кому я теперь нужен?

— Как изюминку проглотят. Ты ж на себя глянь! Все при тебе, только башли нужны. А их с твоей хваткой иметь можно, — покрутил головой Слон.

— Мне б живым отсюда выбраться, — глянул на ладони Аслан.

— Через годок не будешь так скучать здесь. Особо если тыква головой станет к тому времени.

— Ты это о чем? — сверкнули злом глаза Аслана.

— Да о том. Надо знать, куда влип и кого тут держаться. Это зона наша. А в твоей бригаде — мужики. Но среди них не все работяги. Не каждый — трудяга. Есть стукачи, фискалы, суки по-нашему. Они всем поперек глотки. Они и тебя заложат, не сморгнув. И мужиков. Держись от них в стороне.

— А почему ты меня от них предостерегаешь? — удивился Аслан.

— Ты со мной кусок делил. Не жлобясь. Потому беды тебе не хочу.

— Ну, а если это твоя зона, чего мне бояться сук?

— В администрации всякие имеются. Иной бобкарь, когда начальника на месте нет, захочет отличиться на твоей шкуре. И не будешь знать, что сука на тебя настучал. Такое бывало.

— Да кому я нужен? — не верил Аслан.

— Не ты, понт нужен. Заложат тебя, а сука — в сознательных. Ему, падле, привилегии. Свиданье с родными, лишнюю передачку разрешат, на непыльную пахоту определят, зачетов побольше подкинут, на волю быстрее выпустят. Они за это родного брата не пощадят. И коль не придешься им по нраву, придумают для тебя пакость. Такое их нутро — сучье.

— А как их распознать? — спросил Аслан.

— На щеке у каждого из них мушка наколота. Вроде крупной родинки. Это сучья печать.

— А чего не пришили?

— Оттого, что свою шкуру жаль. За всякую размазанную суку администрация втрое спросит. Потому метим, чтоб на воле с ними было легче расправиться. Есть мушка — крышка, для вора знак. Пришивай без трепа. А тут терпим.

— Понял. Спасибо, что предупредил, — сказал Аслан.

Есть у вас и путевые мужики. Их держись. Хоть и не

воры, а уважаем. С ними дышать можно. Ну так вот, Аслан, ты сюда от нас пришел. И не сдури, налог сам для во-

ров брать станешь. С мужиков. Мы им скажем. Но чтоб по-честному. Вздумаешь прижопить — распишем. Без булды. А будет путем, все по кайфу. Тебе тут на месте виднее.

— А если откажусь?

— Не блефуй. Пожалеешь, — встал Слон.

— Я дань не собирал.

— Завтра покажут тебе фартовые, как это устроить, — пообещал бугор и вышел из барака.

На другой день, едва работяги вернулись из столовой, в барак ворвались фартовые. Они в минуту, мужики и опомниться не успели, поставили все на дыбы. Забрав приглянувшееся, также внезапно ушли из барака.

Лишь один из них, мокрушник, задержался у стола. Подозвал Аслана и сказал так, чтоб все слышали:

— Впредь — это твое дело. Усеки. Нам готовое принесешь. Кто трепыхаться начнет, мне вякни…

— Да пошел ты, — не выдержал Аслан.

— Что-что? Иль я ослышался? — приблизился мокрушник вплотную и запустил руку в карман.

— Отстань от него! Будем ему отдавать налог. Принесет вам. Не трогай мальчишку! — подскочил Кила, заметивший рукоять ножа в ладони мокрушника. Он оттеснил его к двери и Аслан услышал напоследок:

— Ноги Киле лижи. Не то пописал бы тебя пером по всем правилам…

Едва руки парня схватились тонкой кожей, он вышел на работу, не глядя на непогоду.

Уж лучше на трассе вкалывать, чем жить под постоянным напряжением, в ожидании налета иль расправы фартовых.

С какою радостью взялся он за кирку. Как он соскучился по делу, где может быть вместе со всеми.

Аслан работал не разгибая спины. Кила, глядя на него, посмеивался, мол, изголодался наш мальчишка по трассе, вон как вкалывает. За один день до самого океана хочет проложить дорогу.

И только к обеду выпустил из рук взмокшую, индевелую, звонкую кирку. Подсев к костру рядом с мужиками, огляделся, и видел, как далеко продвинулась бригада за время его болезни. Да и сам распадок изменился.

Каменистые его бока занесло, запорошило сугробами так, что кусты и деревья стояли по горло в снегу. На ветках, еще недавно тонких и кривых, — иней кружева сплел, запорошила их пурга. И деревья, словно вынырнувшие из сказок, уже не стонали, как раньше, грелись в сугробах, как в перине.

Снег… Он был всюду. На земле и на ветвях, на пнях и корягах, на головах и плечах людей, как седина, как общая колымская метка, застывшая в каждом взгляде, в каждом человечьем сердце.

Снег… Следы птиц и зверей, следы людей — зэков и охранников — переплелись в один узор жизни. Где начало? Где конец? Где кончится эта теплая, хрупкая стежка шагов, которую в любую секунду может оборвать нарядная, белая, седая, как смерть, Колыма.

Как хрупко в ней дыхание, как коротко и непрочно тепло, как слаба и беспомощна жизнь. Как часто ее смех обрывался последним стоном. Одно от другого здесь трудно различить. Лишь Колыме известна эта грань, неуловимая подчас и для самого чуткого уха…

Колыма… Недаром еще много лет снится она людям белой старухой, ведьмой, с мешком холода и снега за горбатой, величиной с сопку спиной…

Аслан доел жидкую горячую размазню из перловки, тщательно выскреб миску. Потянулся за куревом. Прислушался к разговорам мужиков:

— Мне как-то бабка сказки в детстве рассказывала. Я одну на всю жизнь запомнил. Не знаю почему. Наверно, потому, что она очень похожа на Колыму, — сказал тощий мужик.

Да о ней разве сложат хорошее? — сплюнул Петр-Полушпалок.

— А ты нам ее сбрехни, — попросил один, с мушкой на щеке.

— Минут десять имеем, расскажи, Костя, — попросил бригадир.

Мужику уступили почетное место у костра, поближе к теплу. Даже с коряги сучья острые сшибли.

Сказка… Смешно, седые и лысые, усталые, обмороженные не раз, сродни заледенелому распадку, работяги и стукачи подвинулись ближе не к костру на сорокапятиградусном морозе, а к рассказчику.

Всем хотелось хоть на миг вернуться в сказку, в детство. Чистое, беззаботное, дурашливое и наивное. Хотелось, как тогда, поверить в несбыточное. Ведь так проще выжить в реальном — нынешнем. Но для этого нужно закрыть глаза, так легче воспринять, когда не видишь перед собой трассу. А в сказке — ведь другие не узнают — себя, и царем, и мудрецом можно представить. Всего на миг. Как взаймы. Отнять у трассы несколько минут радости. Назло всему.

— Жила на свете одна старуха. Богатая-пребогатая. На всей земле равных ей по богатству не было, — начал Костя.

— Не было на нее наших фартовых, — не выдержал Аслан.

— Даже знатные вельможи в сравненье с нею были нищими, — не оглянулся на Аслана рассказчик. — Даже старые мослатые ноги свои парила эта бабка в тазу из чистого золота. Золотым гребнем с драгоценными камнями расчесывала она свои волосы. Ее дворец был богаче сказки, способной рассказать о ее роскоши. На земле не было столько травы, сколько у нее имелось денег, дорогих украшений и золота. И была у этой старухи в служанках молодая девушка. Беднее ее никого во всей округе не было. Но была она такою красивой и доброй, что старая богачка всем нутром своим люта ее ненавидела. Девушка тогда не знала, что богатство — еще не счастье. Но ей так нужны были деньги, чтоб как-то согреть старость своего отца, и она, не выдержав, обронила при своей госпоже: «Наверно, в жизни самое большое счастье — иметь деньги. Я бы все отдала за это…»

Старуха знала, что девушку любит молодой парень, в кого, скрывая это от всех, влюбилась старуха. Но знала, что его любовь она не купит никакими деньгами.

«Тебе нужны деньги? А что бы ты отдала, если ничего не имеешь?» — спросила богачка.

«Да, я ничего не имею, кроме своей молодости, потому так бедна», — призналась девушка.

«Вот если бы ты и впрямь захотела, я бы поменялась с тобой. Не на все время, конечно».

«А разве можно?» — удивилась девушка.

«Можно. Надо только обратиться к небу и попросить его. Но послушает оно не меня, а тебя».

«А ты согласна?» — обрадовалась красавица.

Старуха даже не поверила, что служанка так быстро и бездумно согласится на такое предложение и поспешно кивнула боясь, как бы глупышка не передумала.

Всю ночь молила девушка небо, чтоб подарило оно ей обеспеченную старость. Клялась, что надоела голодная, нищая, безрадостная молодость. Что хочет она хоть немного пожить без забот.

Небо услышало и сказало: «Что ж, будь по просьбе твоей. Получай богатство. Но знай, с каждым прожитым днем ты станешь старше на год, а твоя хозяйка — на год моложе. Когда ты достигнешь ее возраста, а она — твоего, каждая живите своей судьбой и не просите вернуть все вспять. Живите, если взятое чужое — своего милей. Но потом не жалуйтесь», — предупредило небо.

Со следующего дня, как и было обещано, девушка стала старше, а старуха — моложе.

Богачка, конечно, не сказала служанке, что и она просила всю ночь небо подарить ей радость молодости.

«Мне надоело болеть и стареть. И это в то время, когда у меня все есть. Подари мне, небо, молодость. Уж я сумею ею распорядиться разумно. Я так хочу жить и боюсь смерти. Услышь, небо!» — просила она.

И когда через неделю, старуха почувствовала, как наливается ее дряблое тело молодой силой, обрадовалась бесконечно и отдала служанке все богатства свои.

Через месяц девушка почти в старуху превратилась. И ее отец, не зная в чем дело, уже перестал радоваться богатствам дочери. А та не замечала в себе перемен. Внезапное богатство ослепило. И девушка считала, что наконец-то счастье и ее нашло.

А богачка, став молодой, забыла о горестях старости, о болезнях и немощи, о морщинах и уродстве. Она преобразилась. И стала даже красивее той, с кем поменялась своею судьбою. Ее полюбили, она любила. Жизнь стала такой яркой и беззаботной, что она никогда не жалела об отданном богатстве. Она вернулась в самую голубую пору жизни — в свои семнадцать лет.

А девушка, ставшая богачкой, стала дряхлой старухой — болезненной, морщинистой, но знатной.

И теперь она поняла, почему ее госпожа, не задумываясь, променяла свое богатство на молодость.

Ведь имея все — не имеешь главного. Имея главное, остального лишен.

Старясь с каждым годом, внезапная богачка однажды не выдержала и обратилась к небу. «Прости, что в молодости была я так глупа и променяла свою молодость на старость. Верни мне мое. Я не хочу чужой судьбы. Я так мало видела в своей жизни. Я тоже хочу любить и быть любимой, хочу с радостью, а не со страхом ждать утра нового дня. Прости мою наивность, верни мою молодость, мою жизнь».

Но бывшая старуха не захотела вспомнить уговор, что меняется с девушкой лишь на время. Она не хотела расставаться с молодостью. Тогда небо решило наказать каждую по-своему.

И однажды, когда весна пришла на землю в буйной зелени и бывшей богачке в цветущем саду сделал предложение молодой парень, она услышала голос неба:

«Твоя служанка умирает».

«Ну и что? Она сама продала мне свою молодость. Хотела жить богато, А в жизни нельзя иметь все сразу. Она купила мою судьбу. Пусть не жалуется теперь».

«Она так мало жила на свете», — вздохнуло небо.

«Тем более. Легче умирать, когда мало видела. Жалеть о неузнанном будет меньше».

«Она щедро одарила тебя».

«Мои богатства стоили ее дара».

И осерчало небо, услышав дерзкий ответ. И в день свадьбы бывшей богачки вдруг пошел с голубого неба снег. Едва он касался лица, волос невесты, как она стала тускнеть и стариться у всех на глазах.

«Небо! Не отнимай радость! Я так хочу жить! Верни молодость! — плакала она, понимая, что происходит.

В ужасе смотрел парень на свою невесту. Не девушка, замшелая старуха сидела перед ним в подвенечном платье.

И люди услышали голос свыше:

«У каждой жизни есть свой предел. От него не откупишься ни обманом, ни деньгами. В могилу никто не уходит с чужой личиной. Смерть обнажает всех…»

Умолк Костя. А мужики, все еще с раскрытыми ртами, ждали продолжения сказки.

— Ну а дальше-то что? Чего с той девахой сделалось? Жива иль тоже околела? — пристали к Косте мужики.

— Дальше бабка не рассказывала. Всяк сам по-своему эту сказку закончит. По мере тепла в душе. Я лишь о том, что помнил, рассказал вам, — сконфузился мужик.

— Тьфу ты, черт! Нескладуха, да и только, — ругнулся Полушпалок.

— И к чему ты это насвистел? — не понял Аслан.

— А жаль, что не поняли. В этой байке и для нас имеется свой смысл. Почаще о ней вспоминать надо, — сказал Илья Иванович и поблагодарил Костю за рассказанное.

Взявшись за работу, зэки забыли о сказке. Да и до нее ли, когда запаздывают машины с гравием и щебенкой, когда бригаду идейных, всех наповал, скосил вирусный грипп и теперь бригада Федора упиралась за себя и за них. Ведь начальству плевать на болезнь, план дороже всего.

Какой там перекур? Отойти по нужде некогда. А тут еще бригадир шуточки отпускает:

— Запарились, мужики? Ну да ништяк, будете знать изнанку Колымы не по сказкам. У нее богатств хоть задницей ешь, а молодой — никогда не была. Все потому, что первой постройкой здесь стала зона. Значит, горе людское.

— А правду говорят, что тут золото есть? — спросил Полушпалок.

— Ты что, в сказку захотел? — рассмеялся Кила.

— За мое отбытое, не мешало бы немного получить.

— Кому мало — добавят. Иль не надоело тут чертоломить? — оборвал Илья Иванович Петра, помогая ему вытащить из-под сугроба каменную березку.

— Она, стерва, наверно, насквозь землю проросла. И корни ее где-нибудь в Африке искать надо. Вон какую ямищу выдолбали, а вырвать или отломать — никак не удается.

— А ты ее к языку, — съязвил один из стукачей.

— К твоему! — враз побелел Петр.

— Ну, ну, полегше, бесы! — охладил обоих Илья Иванович и позвал фискала помочь. Тот зашел сбоку, и вдруг его нога провалилась. Мужик не удержался и ухнулся следом в провальную черную дыру.

— Батюшки, никак на берлогу напоролись, — ахнул Кила и окликнул исчезнувшего мужика. Из дыры послышался рык.

— Ты глянь, еще пугает, гад. А ну вылезай, сволочь! Чего сачкуешь, да людей пугаешь? — возмутился Аслан.

И вдруг шапка на его голове поднялась, волосы встали дыбом.

Снег под ногами Аслана зашевелился, как живой.

Парень, ничего не понимая, отскочил в сторону, к подкопанной березе. А в это время снег поднялся на дыбы. Из-под коряг, пеньков, кустов, выскочил из берлоги медведь. Глянув на людей, растерявшихся от неожиданности, рявкнул, полез через снег в глубь распадка.

Охранник приложил к щеке ствол винтовки, прищурился.

Выстрел нагнал зверя в сугробе. Тот оглянулся, встал на задние ноги дыбом. Но пуля попала точно. Зверь осел в сугроб, беспомощно гребанул лапой потеплевший пунцовый снег.

— Сколько мяса! — присвистнул кто-то.

— Эй, ты живой? — крикнул охранник в берлогу.

— Живой! Это он меня испугался и выскочил. Я ему сонному на башку сиганул. Разбудил, выходит, — растерянно улыбался поднятый из берлоги стукач.

— Черт-те что! Даже звери их не терпят. А мы под одной крышей живем и ничего, дышим, — хохотнул Аслан.

Стукач глянул на него жестко. Но сказанное не вернуть. Илья Иванович головой качнул, понимая, как дорого может обойтись Аслану его шутка.

— В страхе забудет, — надеялся Кила.

И в этот день машина из зоны пришла за бригадой поздней ночью.

Зэки, уже привыкшие к этому, с вечера разожгли большой костер, разбив в осколки старые коряги.

Оглянувшись на охранников, позвали их к огню, дали место у тепла. Люди, боясь холода и волчьих стай, не отходили от огня.

Разговор у костра вился ровно, как легкий сизый дым.

— Не понимаю, зачем мы выдергиваем пни и деревья, если потом на это место лаги укладываем, — сказал Аслан ни к кому не обращаясь.

— Да потому что пни и коряги, оставленные в земле — гниют. А когда по трассе пойдут машины, земля станет проваливаться в тех местах от сотрясения и тяжести. Вот и убираем, как больные зубы, как чирьи из тела. А лаги меж собой скреплены надежно. Под гравием и щебенкой хорошо сохраняются. Тем более что укладываем в вечную мерзлоту, — ответил Кила.

— Ну а сырость попадает по весне с болот, да марей? Как не будут гнить?

— Не попадет вода. Разве не видел траншеи по обе стороны трассы. Их водосбросом зовут. Эти траншеи копают и теперь зэки нашей и других зон. Они намного опередили нас. Да и прокладывать их стали много раньше трассы. Мы уж по готовому идем. Тем, первым, куда как труднее нас досталось, — ответил бригадир.

— А сколько километров трассы нам надо проложить? — спросил один из мужиков, оглянувшись в ночь.

— Сколько сил хватит. Не одни мы ее строим. В зоне, сам знаешь, полно народу. У всех свои участки. Начальство не любит, чтоб зэки кучковались. Вот и раскидывает подальше друг от друга. Чтоб не общались, не разговаривали. Не находили бы общего языка. Верно я говорю иль нет? — обратился Илья Иванович к охраннику, тот едва заметно кивнул головой.

Чем ближе к ночи, тем сильнее крепчал мороз. От дыхания людей уже не пар, ледяные, тонкие иглы разлетались. Оседали на лицах, телогрейках. Кашель гулким эхом убегал в снега.

Карликовая береза, склонив заиндевелые ветки над головой Килы, слегка подрагивала.

Каменная, такой ее называли неспроста. Но даже из нее вымораживал холод последнее тепло. Вон оно, хрустальным инеем на ветках горит.

Холодно всем. Даже старая коряга от мороза трещит. Недаром эту пору года везде называют волчьей.

Лишь зверям мороз в радость. И чем жестче, злее холода, тем веселее волчьи свадьбы, подвижнее стаи, легче, бесшумнее их бег по снегам.

Но что это там вдали? Голубой огонь от земли поднимается? Что загорелось, кто решил объявиться в колымской ночи?

Огонь растет. Вот он пустил в темное небо робкий, как детская рука, зеленый лучик. Провел по темному брюху неба, как по медвежьей шкуре, и снова осел. А пламя выросло. Из голубого стало зеленым, потом оранжевым костром разрослось. Осветило ночь цветами радуги.

Зэки встали от костра в изумлении. Многие никогда не видели северного сияния.

А оно загуляло по небу синими, желтыми, зелеными, красными, голубыми сполохами.

Рожденное лютым холодом, оно набрало эти краски в отблесках сугробов и теперь щедро разливало их по небу, раскрашивая его в сказочные, неземные цвета.

Каждый сугроб и куст в свете сияния преобразился, расправил плечи. Где еще можно увидеть красу такую? Только на Колыме. Не все на ней горе да зоны. Есть и такое — рожденное самой землей. Для чего? А просто — всем на удивление. Вот и скажи после этого, что нет сердца у Колымы. Бессердечное не может удивить и обрадовать. А тут даже на лицах зэков восторг застыл. Охрана о винтовках забыла. Стоят парни, рот разинув. О холоде забыли совсем. На не виданный доселе костер любуются.

А он сиреневыми, малиновыми лучами небо греет. Что ему ночь? В ней он лишь ярче и краше становится. И холод ему нипочем.

Не тех радует? А он не выбирает. Пусть смотрят. Раз кто-то увидел — не зря светил.

Притихла Колыма. Даже зэки стараются дышать тише, чтобы не спугнуть, не помешать сказочному видению, хрупкому, как сон в детстве…

А северное сияние, погревшись человечьим восторгом, стало быстро таять, оседать в снегах.

Вскоре погас и последний уголек сказки. Была она иль привиделась? Люди долго молчали, не решаясь нарушить тишину, — может, чудо снова родится, озарит, обнимет небосвод лучами? Главное — не спугнуть.

И вправду, по снегам, по вершинам деревьев, резанула полоса дрожащего света. Но уже с другой стороны.

Люди оглянулись, в надежде вновь увидеть в подарок недавнее чудо.

Охранники, взявшиеся за винтовки, быстро заняли свои посты.

В морозной тиши, когда всякий звук увеличивается в сотни раз, люди услышали звук идущей машины. Это за ними. Из зоны. Значит, надо поторопиться. Чудо кончилось. Оно не повторяется и не бывает бесконечным. Оно тем и памятно, что коротко. Короче мечты, меньше улыбки, короче смеха и слез, а порой — короче жизни…

Глава 2

Как-то, вернувшись с работы, собралась бригада Килы у печки. Кто на полу, перед теплом, другие — свесившись с верхних нар, большинство мужиков на нижних нарах примостились.

Разговорились о жизни, сегодняшней, и о прошлом.

В бригаде Килы на тот день двадцать пять работяг числилось. Двадцать — трудяги. Пятеро — суки. Последних начальство за дезинформацию наказало. Послало на трассу.

К ним постепенно привыкли и перестали обращать внимание на «мушки», хотя об осторожности в разговорах никто не забывал.

Мужики вспоминали прошлое. На ночь все любили возвращаться памятью к семьям, к родным. Авось и сегодня сжалятся, придут утешением в сновидения. А если не приснятся, что ж, сердцу теплее будет во сне.

— Я на воле кем только ни работал. И слесарем, и кузнецом, и даже на кладбище могилы копал — сшибал шабашку. А вот дороги никогда не строил. Думал, что так и проживу весь век в своем городе, — говорил волосатый кряжистый сибиряк, которого в бригаде звали Полторабатько.

— А ты, Аслан, где-нибудь работал до Колымы? Иль прямо со школы сюда загремел? — спросил Илья Иванович.

— Да где там со школы? Я всего семь классов закончил. И то благодаря бабке. Хотел на пяти затормозить. Но уговорила. Уплакала. Умолила. Не любил я школу. Ростом я — видишь какой! И тогда вровень с учителями. Меня одноклассники дядькой звали. Да что там, я с третьего класса покуривать стал. В пятом, когда пацаны девушек за косы дергали, я их уже зажимал в углах. Все хотелось скорее узнать, из чего они состоят, что меня к ним тянет. Раздевал не одну на чердаке. А в шестом — бриться начал. Едва дождался получения свидетельства об окончании семилетки, выучился на тракториста, потом на шофера. И работал на самосвале на стройке. Зарабатывал неплохо. К армии готовился. И попал… Сюда, — разоткровенничался Аслан впервые, на свою беду.

Не успели остановить, предупредить его мужики. Шоферов в зоне всегда не хватало. Работа эта лишь с виду была легче, чем в бригаде Килы, но зачеты по ней шли гораздо меньше. Вполовину. Потому работать водителем не соглашался никто. Скрывали зэки это умение. А начальство таких искало всюду, чтобы техника не простаивала.

Случайно в деле Аслана не указали его профессию, рабочий стаж. В спешке иль по забывчивости упустили. А вот теперь — сам раскололся.

И не успели мужики опомниться, выскользнул в дверь стукач, недавно побывавший в берлоге и осмеянный Асланом. У суки была хорошая память…

А утром вызвал Аслана начальник гаража, указал на самосвал, который исколесил по трассе не одну тысячу верст. Последний его водитель давно срок отбыл и стояла машина бесхозной.

— Принимай! Доводи до ума и работай на ней. На ремонт — не более трех дней. Успевай, как хочешь. Не справишься — пойдешь в шизо, — предупредил коротко.

Спорить с ним — смысла не было. Аслан сразу вспомнил и понял, кому обязан этой работой.

Он выругал себя за болтливость, подошел к машине.

Облупленный капот машины, грязное лобовое стекло, все в трещинах, как в морщинах, лысые шины, обшарпанное сиденье навеяли тоску.

Аслан откинул капот, решил проверить, осмотреть мотор, масляный фильтр. Постепенно увлекся. А тут еще под сиденьем инструмент обнаружил. Нужные ключи, отвертки нашлись. И забылся человек. Отрегулировал, отчистил, отмыл машину. Заменил лобовое стекло. Заменил колеса на новехонькие. Их из горла у начальника гаража вырвал.

Кабину кипятком изнутри отмывал. До блеска. Из «бардачка» всякую плесневелую снедь вышвырнул. Папиросы и спички положил, словно пометил.

И к концу второго дня, испытав на всех скоростях на маневренность, вернулся в гараж, сказав, что машина к работе готова.

Ранним утром заправил машину бензином, а радиатор теплой водой, стал под погрузку.

Едва третий ковш гравия лег в самосвал, Аслан выехал из зоны на работу.

Первый рейс по колымской трассе… Сколько людей прошли здесь пешком на больных обмороженных ногах.

Шли по ней впервые и в последний раз. Шли гуськом и колоннами — под конвоем. Усталые телом и сердцем. Держась друг за друга, падали, вставали.

Какою длинной, до бесконечности, казалась людям эта трасса! Еще длиннее была дорога к воле.

Аслан вздохнул. Просил начальника гаража дать возможность поработать пару дней в зоне, не отправлять сразу на трассу: неизвестно, как проявит себя машина в дальнем рейсе. Нo никто не стал его слушать. А механик ответил грубо:

— Не о машине ты печешься, а о шкуре своей, — помолчав, добавил: — Сдохнуть не захочешь, вернешься…

Аслан не выжимал из машины все силенки. Знал, мотор старый. И хотя отрегулировал, прочистил его, вел машину бережно.

Едва зона скрылась из вида, остался человек один на один с трассой.

Белой накатанной лентой она убегала в снега. Широкая, ровная, она была похожа на упрямую реку, продавившую сугробы, горы, распадки.

Вон заяц метнулся из кустов. Бежит по-шальному, виляя спиной. Прямо перед машиной проскочил. А под левое колесо лиса попалась. Хотела зайца сожрать, чтоб с голоду, не сдохнуть, да сама попала в беду нечаянно.

Аслан бросил лису в кузов. Авось, мужики барака найдут ей применение.

И вспомнилось, как тогда, на трассе, убил охранник медведя. Позвал зэков свежевать. Пока шкуру со зверя сняли, заднюю ногу сырьем сожрали. Голод не тетка. Ждать не смогли, покуда на костре пожарится. Без хлеба и соли… Все рожи в крови. Пользуясь медвежьей смертью, свою жизнь берегли, как умели.

Охранники видели. Ни слова не сказали. И в зоне всего медведя отдали в столовую. После того бригада Килы потеплела к охране. Не забывала позвать на чай к костру, куревом делилась, теплом. Не чуралась парней, не обижала их.

Понимали люди — в зоне положена охрана, а охрана понимала, что бежать отсюда — некуда. Разве к смерти? Так за нею и ходить не надо. Она всегда была рядом. У плеча, за спиной, у самого сердца человеческого… И звалась одним словом — Колыма…

От нее не многие уходили. Не все, миновав колючую проволоку, оглядывались на зону в последний раз.

Многие, придя сюда впервые, остались на Колыме навсегда.

Аслан сбавил скорость, дал три гудка, завидев в стороне от трассы белый березовый крест без имени. Зэк похоронен. Росомаха порвала, когда за дровами далеко ушел. Помочь ему, выручить, вырвать у смерти люди не успели. Теперь, проходя мимо, не глядя на мороз, шапки снимают, помня вину. На его месте мог оказаться любой.

Аслан проехал мимо известного всей зоне Мертвого ручья.

Вспомнилась история его, леденящая, злая. И никогда бы не узнала о ней бригада Килы, если б не работала на этом месте.

А случилось все летом. Прокладывая трассу, решили зэки сделать дымянки вокруг себя, чтобы хоть немного отогнать комарье. Начали копать ямки для костерков. И куда ни ткнут лопатой — на человеческие останки натыкаются. Правее, левее — сплошные трупы. Даже жутко стало.

И вот тут старший охраны, пожилой человек, теперь он уже на пенсии, рассказал, что случилось.

Отказались в том году работяги платить дань ворам. Жестоко избили их. А те в отместку облили их барак соляром изнутри и подожгли. А дело было зимой.

Администрация переполошилась. Бросила все силы на тушение пожара. Да куда там — пурга не гасила, раздувала огонь.

До двух ночи барак спасали, забыв о людях. А те на сорокаградусном, на ветру без огня остались. Пока заносы на дороге расчистили, еще день прошел. Ну, а когда пробились к ним, барак работягам уже не был нужен. Закопали их свои зэки. Замерзли люди. И согреться им было нечем. Так по сугробам всех отыскали…

С тех пор и назвали это место Мертвым ручьем. Много зэков здесь замерзшими полегли. Под снегом. А когда он растаял в конце мая, зазвенел на этом месте ручей. Звонкий, холодный. Откуда он взялся — никто не знал. Словно замерзшие, оттаяв, плакали.

Аслан вышел из машины. По обычаю снял шапку с головы.

Сколько людей нашли здесь свой последний приют? Точное их число знает администрация. Но никогда о том не узнают зэки.

Вместе с ними в вечном карауле остались четверо охранников. О том знала вся зона.

Конечно, случай на Мертвом ручье не прошел бесследно. И во многих бараках зэки забузили. Отказались выезжать на трассу, потребовали выбросить из зоны воров. А виновных в поджоге наказать на всю катушку.

Администрация словно оглохла к требованиям зэков. Запретила кормить «сачков». А через два дня вся зона, кроме воров, возмутилась. Все зэки наотрез отказались работать и валом двинулись на фартовый барак.

Начальник зоны послал охрану на защиту воров. Решили предотвратить самосуд. Но было поздно. Работяги уже ворвались в барак и разметали в клочья все, что попадало под руку.

Люди озверели. Недавняя беспомощность и беззащитность вылились в другую крайность. Скопом все смелы, сильны и безрассудны.

Воров толпа разрывала на части — каждого, кто попадал в ее руки. За угрозу ножом — терзали жестоко.

Сметенная с пути охрана была обезоружена и загнана в угол. Работяги искали бугра воров. Но тот успел сбежать, увидев, какая толпища движется к бараку.

Сколько фартовых в тот день было задушено, искалечено, утоплено в парашах, зарезано стеклом… Весь барак был залит кровавой смесью.

Под жуткой пыткой — с острым куском стекла в животе — сознался один из воров, кто поджег барак. Один уже был убит. Двоих поймали. И, трамбуя их телами бетонный пол, превратили в месиво.

Разъяренная толпа уже двинулась к административному корпусу, когда с часовых вышек заговорили пулеметы, вжав в снег правых и неправых…

Зэки не могли пошевелиться до самого вечера. А с наступлением темноты были включены прожекторы и снова — даже дыхание караулили дула пулеметов.

— Может, хватит? Остыли уже люди, поморозятся, — попросил пощады для зэков командир роты охраны.

Но начальник зоны не соглашался. Он был слишком испуган бунтом и не успел прийти в себя.

— До утра держать мерзавцев на мушке, — отдал приказ. И он был выполнен.

Утром на дворе не встали по команде два десятка заключенных. Вмерзли. Их выбивали изо льда ломами, кирками. Молча. Негодуя втихую. А начальник искал зачинщиков бунта. И прознал… Полгода продержал двоих в штрафном изоляторе. Те вышли оттуда тенями.

Сопротивление было подавлено. Воры проучены. Урок запомнился всем. Но ненадолго.

Вернулся в воровской барак бугор. Пришло фартовое пополнение и снова воры стали обдирать работяг, как липку, и те уже не помышляли о сопротивлении.

Восемнадцать бараков в зоне. В каждом — свое сословие, обычаи и правила. В них чужому, да несведущему — не разобраться.

Аслан проехал по участку трассы, который делали «жирные», — так в зоне звали работников торговли. Их здесь два перенаселенных барака набралось. Они, как цыплята одной курицы, все были похожи друг на друга.

В зоне их дружно не любили. С первого и до последнего дня «жирные» старались любыми путями отлынивать от работы. Все они любили не просто поесть, а и получить от этого, как заправские гурманы, максимум удовольствия, все получали по многу посылок с воли. Каждый «жирный» старался пригреться тут пусть маленьким, но начальником — в теплом, сытном, желательно чистом месте: в хлеборезке, на кухне, в столовой, в библиотеке, на складе, в каптерке.

Пронырливые, оборотистые, они и здесь находили общий язык с начальством, исправно, но чаще других, платили дань ворам. Никогда не бузили. И участки трассы выбирали полегче и поближе к зоне.

Между собой они никогда не ругались. Понимали один другого с полуслова, со взгляда.

Всегда поддерживали друг друга. У них не было бригадира. Все считались равными.

И все же, несмотря на уживчивость, даже старый водовоз привозил им воду после всех. Позже других ходили они в столовую. И даже в клубе, где так редко крутили кино, «жирным» оставляли места «на галерке» — в проходах между скамьями.

Их слову никто никогда не верил в зоне. С ними не общались зэки других бараков. Да и сами «жирные» к этому не стремились. Жили особняком. Своими чужаками. Как пеньки в лесу.

Их работу на трассе мог отличить и узнать издалека даже неопытный глаз.

То, за что «жирные» не получали деньги, делалось небрежно, наспех. Виновных средь них найти было невозможно. А потому их всех разом лишал начальник зоны кино или горячего ужина.

Аслан поморщился, вспомнив рассказанный случай.

Заболел Кила. Простыл на трассе человек. Да так, что температура к опасной отметке подскочила. Таблетки не помогали. А мужик уже задыхался. Нужны были горчичники и мед.

Вот тогда и пошел к ворам за помощью Илья Иванович. Сказал бугру в чем нужду имеет. Тот, подумав, предложил вместе к «жирным» сходить. У фартовых ни горчичников, ни меда никогда не водилось.

Прихватив с собой троих кентов, Слон открыл ногой дверь в барак торгашей. Сразу попросил что нужно. «Жирные», едва уловив нюхом слабину, ведь их просили, ломаться стали, цену себе набивать.

Вот тогда и взбесился Слон. Отхлестал пару торгашей по физиономиям. Гаркнул так, что стекла дрогнули. И потребовал нужное — в сей момент.

Ох и заегозили, засуетились «жирные». Шарить стали всюду. А Слон матом поторапливал. Биографию каждого в трех словах рассказал. У «торгашей» уши — что флажки горели. Сверх требуемого банку варенья малинового сыскали. Все отдали, только чтобы скорее выметался фартовый из их ларька, как звали в зоне барак «жирных».

А вечером в столовой с Ильи Ивановича стольник потребовали. Отдал. Молча. Но с тех пор работяги старались обходиться без услуг торгашей.

Зона как зона… На Колыме эта еще не самой худшей была. Так говорили те, кто бывал в других местах.

Здесь даже воры уважали двоих мужиков: Илью Ивановича и Афиногена. Эти двое меж собой дружны…

А вот и дерево. Елка. Из одного корня два ствола выросли. Макушки вровень. Но у одной — словно сердце морозом прихвачено. Наклонилось слегка влево. А второе деревце, обняв лапой, придержало друга. Эту елку так и зовут: Илья с Афиногеном.

Говорят, они познакомились в тот день, когда Афиноген прибыл в зону.

Не будь Ильи Ивановича, туго пришлось бы Афиногену. Он всем рубил правду в глаза. Не умел держать свое мнение при себе. За то дорого платился. Сколько раз выручал его из неприятностей Илья Иванович — сам Афиноген со счету сбился.

И хотя часто предупреждал — не давай волю языку раньше рассудка! — уважал Афиногена и ценил в нем человека.

Вот и вчера единственный свой свитер ему отнес. Надел силой. Сам в латаной рубашке остался.

Когда, в бараке Илью Ивановича спросили работяги, — зачем он это сделал, ответил:

— Он в этой жизни нужнее, чем я. У него голова — одна на миллион. Ему надо выжить. А я — что? Работяга. Таких полно по свету. Есть и будут…

Аслан удивленно качал головой. Ну куском хлеба, куревом, кипятком поделиться — это куда ни шло. Всякому понятно. И Аслану такое доводилось. Но вот отдать последнее, такое, пожалуй, слишком…

Ведь вот свои, идейные, не дали Афиногену ничего. Значит, не совсем дурные. Одно дело базлать про политику. На это все горазды, а чуть прижало — всяк за себя и никакого равенства и братства.

«Брат — покуда на параше сидит, под самым носом. А сгони его — сразу врагом станет. Так все. Хоть идейные, хоть ворюги», — сплюнул окурок Аслан.

Хотя… И сразу неловко стало. Вот тут, да, именно здесь, упал Афиноген в яму, ногу повредил о сук ольхи. Кто-то из идейных нательную рубаху с себя снял. Перевязал Афиногена. А кто — до сих пор не знает. Да и не спросил…

Бежит колымская трасса по зиме. Перемахивая горы, распадки, промерзшие до печенок речки, заснеженную, в морозной дымке марь.

Вот этот крученый, всегда леденистый распадок назвали зэки Мокрый Хвост.

Говорят, когда-то в старые времена, жила здесь чукча- шаманка. Вон на той горе с бубном плясала. Ей оттуда далеко было видно.

От отца с матерью из родного чума сбежала, чтобы за старика замуж насильно не выдали. Был у этой девчонки чудесный дар. Взглядом любого зверя остановить могла. Понимала голос всякой птахи и козявки. Там, на горе, говорят и теперь ее чум стоит.

Бывало, понравится ей какой-нибудь охотник, пригласит к себе. Накормит, обогреет, приютит. А обидит кто — крутнется вокруг себя, сделается старухой с харей волчьей. Взвоет. И соберутся к чуму ее все волчьи стаи земли колымской. От них ни ружьем, ни уговорами не отбиться. Разнесут в куски…

Но и на ее сердце уздечка нашлась. Полюбила шаманка охотника. Добрый, красивый был парень. Но… женатый. И любил он свою жену больше жизни.

Как ни старалась шаманка, бессильны были ее чары. Не смогла она заставить молодого охотника влюбиться в нее.

Годы мучилась. Всех промысловиков просила помочь ей, обещая взамен подарить таежное диво. Но никто не сумел ей пособить. Вот так и стала она стареть на горе одна. Целыми днями ждала любимого и плакала от одиночества. Так и умерла в одну из ночей в своем чуме. А с горы и поныне вода в распадок бежит. Откуда? Все говорят, что это слезы шаманки текут и теперь. Это она, мертвая, от любви к живому плачет…

Бежит машина по холодной колымской трассе. Впереди — снег белой неведомью все укрыл. Что было — Колыма забыла. Только люди помнят горести и радости. Потому седеют быстро, живут мало. А Колыма вечна… Не болит ледяное сердце ее. Нет в нем места для печали. На это тепло надо иметь. А его где возьмешь зимой, если даже летом не оттаивает…

Впереди показалась уже разгрузившаяся на трассе машина.

Аслан вгляделся. Да, это тот самый самосвал, который недавно получили с завода. На него тоже долго искали водителя. И нашли…

Несчастный человек… К той судимости, с которой в зону пришел, еще две добавилось. Одна — за бунт, вторая за суку: до полусмерти избил за то, что выдал его начальству, засветил участие в бузе.

Из обычного мужика почти что идейный стал. Ни писем из дома, ни посылок теперь не дают мужику. А на одной казенной баланде попробуй, выдержи до конца срока. Пупок к позвоночнику намертво прирастает.

Машина подошла вплотную. Шофер кивком поздоровался с Асланом. Поехал в зону за гравием.

Аслан свернул чуть вбок, давая возможность еще одному самосвалу свободнее проехать по трассе. Ее водитель улыбнулся, помахал рукой.

Этого человека совсем недавно еле от смерти спасли. В дороге масляный фильтр подвел. Пришлось очищать, промывать его. А Колыма тем временем не дремала. Перемела дорогу, спеленала в сугробы. Мужик и застрял в одном из них. Пока пурга кончилась, пока откопали, да привезли на буксире, три дня прошло. Обморозился водитель так, что даже врач не верил в благополучный исход. Но он выжил и снова сел за баранку.

Еще одна машина. Водитель выжимает из нее все силы. Торопится. А куда? В зону… Глаза б ее не видели. Нет худшего в жизни, как засыпать и просыпаться за колючей проволокой, да еще на Колыме.

Водитель приподнял шапку с головы, Аслан кивнул в ответ.

— Курева не найдется?

Аслан дал пару папирос. И осторожно объехал машину.

Этого шоферюгу он знал лучше других. Тот нередко заходил в барак к работягам Килы. Балагурил с мужиками допоздна.

Попал он сюда за аварию. Вдребезги разбил грузовик. А сам — без единой царапинки остался. Повезло человеку. И срок у него к концу подходит. Хоть бы его судьба уберегла. Не ставила на нем колымскую горькую отметину.

«А вот этого шофера воры наказали», — махнул ладонью встречной машине Аслан. Тот водитель вцепился в свою посылку по-бульдожьи. Мать прислала домашнее сало. Мужик и попробовать не успел, как заявились фартовые. Хотели отнять. Да куда там? Так завизжал, зубами и кулаками отстоял свое сало. Хотя рожу в кровь отделали воры. Зато сало не сумели отнять. Он его в рубаху завернул и положил под подушку.

Кто-то в шутку попытался вытащить его из-под головы спящего. Тот тут же проснулся, вскочил. И не удержи его мужики, подрался бы не в шутку, хоть и глаза со сна не успел продрать.

Какие сытые сны виделись мужику, а тут — перебили…

Аслан дома никогда не ел сало. Свинину в рот не брал. Но Колыма заставила есть все подряд, ничем не брезгуя. И когда его угостили ломтем черного хлеба с салом, ел с такой жадностью, что за ушами пищало. Целый день в животе было тепло и сытно.

Посмотрела бы бабка — глазам не поверила бы, как тряслись пальцы и руки ее внука от голода, от жадности к еде. Ее он расходовал бережно, экономно.

Салом можно быстро и сытно наесться. Это Аслан понял сразу. А потому, хоть и тяжело было расставаться, променял пару вязанных бабкой шерстяных носков на кусок сала. Половина куска и теперь в «бардачке» лежит, завернутая в полотенце. В бараке не решился оставить, чтобы кто-нибудь не соблазнился. С собой взял. Вот кончится работа, сало за пазуху — и в столовую. С ним любая баланда во сто крат вкуснее.

Аслан пропустил еще одну машину. На водителя не смотрел. Сука… Только проштрафившаяся.

Этого, когда буксует в сугробе, никто не выручает. Не вытаскивает. Слышал Аслан, как под Новый год кончилась у него горючка. До зоны десяток километров оставался. Никто ему и полведра не дал. Все проезжали мимо, словно он прокаженный.

На одной трассе работали водители, на одной Колыме. С кем-то вместе, с другими — врозь.

Рассказывали в бараке, что этот сука многим горе причинил. А потому, когда попал на трассу, все водители только и ждали случая свести с ним счеты. За все и всех. Но тот по-серьезному ни разу пока не погорел.

Но не случайно следом за ним едет по трассе самосвал, за баранкой которого тихушник сидит. Вор, но не в законе. На кладбищах промышлял. Покойников обирал. Но то на воле. Колымских жмуров шмонать без толку. В карманах сплошной ветер. Но вот к суке этот водитель недаром приклеился. Пасет всякий вздох, каждую оплошку. И первым нанесет удар в спину. Для него это дело чести. По слову бугра иль по обычаю — ни на миг не оставит суку беспризорным.

Кто кого из них подстережет, о том первой узнает Колыма. Она всякому дарит свой шанс.

А вот и бригада Афиногена. Не все еще с гриппом справились. Но большинство уже на трассе. Аслан у них и разгрузиться должен.

Идейные показывают, где ссыпать гравий, предложили чаю. Но куда там? Надо за день четыре ходки сделать. Чтоб не хуже других, — торопится Аслан. Сыпанув груз на лаги, прямо с места включил скорость и выскочил на сверкающую укатанную трассу.

Порожняком куда как легче одолевать колымские версты.

Навстречу груженые машины торопятся. Те, что позже Аслана стали под погрузку. Теперь на каждом километре наверстывают опоздание.

Вот этот шофер — хмурый, худосочный, в облезлой замусоленной шапке недавно ворами был отмечен. В зоне суку побил. За то, что тот разговор работяг подслушивал в дверную щель.

Сграбастал водитель фискала в горсть и давай им грязь у двери вытирать. Потом пинка дал такого, что сука со страха чуть не влетел на крышу соседнего барака.

Шофера начальник зоны на три дня в шизо упек. А когда вышел, воры его от пуза накормили и красивую задастую бабу на груди выкололи. На память… Не всякому такая честь выпадала. А тут еще и сам бугор хвалил. Ведь выходя из шизо, на вопрос начальника зоны — осмыслил ли наказание, он буркнул: — Бил сучню и буду бить…

Его слова стали факелом для всех.

Аслан увидел впереди: какая-то машина едва не грохнулась с высоты в распадок. Чудом удержалась на горе. Дверь кабины со стороны водителя открыта настежь.

Аслан остановился. Мелькнула догадка. Наверное, тихушник суку загнать хотел. Да тот вовремя затормозил. Иначе…

Так и есть. Сука перед Асланом — чуть не на колени:

— Выручи, сзади зацепи, отбуксируй.

Аслан смерил его тяжелым взглядом:

— Я по твоей сучьей милости из бригады на керосинку загремел. Теперь пить просишь? Иди ты, знаешь куда? Не отбуксирую, подтолкну падлу. Чтоб ты век на Колыме куковал! — матерясь, отошел к своей машине и, сев в кабину, уехал, не оглянувшись.

Лишь к вечеру машина суки вернулась в зону. И все зэки узнали, что произошло на трассе между тихушником и сукой.

Улучив момент, когда на трассе опустело, ворюга обогнал стукача и, развернувшись на полном ходу, притормозил. Высунулся из кабины с заводной ручкой — «разлукой». Сука сразу сообразил все. Но деваться было некуда. Самосвал вора загородил проезд. В оставленный просвет можно было проскочить лишь по счастливой случайности. Решил воспользоваться. Иначе… «Разлукой» тихушник мог все кости переломать.

Но… Сука плохо знал трассу, ее спуски и подъемы, ее обледенелые бока и их особенности. А тихушник этот участок своими руками строил.

Сунулся сука в просвет, но он оказался лишь видимостью. И — не сработай извечная осторожность — валялся бы теперь внизу кверху воронкой, всем на смех… А тихушника — словно ветром сдуло. Уехал, скаля большие зубы в боковое зеркало, понося суку так, что лобовое стекло вспотело.

Может и упекли бы ворюгу в шизо. Но… Водителей на трассе и без того не хватало. К тому же за тихушника, конечно, вступились бы воры. А с ними начальник зоны не хотел портить отношения.

Они, эти фартовые, помогали администрации справляться с каждой прослойкой зэков и держали все бараки в повиновении. Ведь надо было кормиться ворам. А как, если работяги, идейные иль «жирные» бузу будут чинить?

Без сговоров, по неписаным законам правили воры зоной, невольно обеспечивая ее начальнику поощрения по службе и возможность чаще наведываться в Магадан, к семье.

Аслан уже возвращался в зону из последнего, четвертого рейса, когда над трассой внезапно опустился густой туман.

Вначале, он укрыл небо пухлыми тяжелыми облаками. Скрыл из вида скалы и марь. Потом улегся на трассу, перед самыми колесами машины.

Аслан включил фары, сбросил скорость, поехал на ощупь. Из-под шапки лил холодный пот.

«Не успел запомнить трассу, привыкнуть к ней и — на тебе — подвалила беда», — не на шутку испугался Аслан.

Трасса под колесами визжала, скрипела на все голоса.

Аслан подъехал к самому опасному спуску в ущелье Мокрый Хвост.

«Тут по хорошей погоде, пока проедешь, сто раз с жизнью простишься. А теперь как?» — екнуло внутри.

Ледяная корка, покрывшая в этом месте трассу, разворачивала и груженые машины. Порожняком здесь проехать и вовсе мудрено.

Аслан открыл дверцу кабины, вел машину, стоя одной ногой на подножке. Не умением, чутьем угадывал трассу.

Машину заносит, она пляшет на льду. Аслан еле справлялся с заупрямившейся баранкой. А тут, словно назло, встречный самосвал. Чуть не чмокнулись.

В другой раз приветливыми кивками обменялись бы. Теперь друг друга бранят втихую за столь несвоевременную встречу.

Разъехались почти впритирку — борт к борту. И, как назло, у Аслана сцепление отказало. Самосвал понесло, как коня без узды. Парень вцепился в баранку намертво. Куда там выпрыгнуть, оставить машину. Ведь внизу, там по трассе, могут идти машины. Что будет с ними? Выскочи он, останься в живых, там внизу… В зоне за это не простили бы…

«Господи! Помоги!» — кричит человек, впервые обратившись к Богу. Да и кто сможет помочь теперь, здесь? Трасса? Тут и не такие остались навсегда…

И вдруг — чудо! Сработало сцепление, машина плавно вошла в распадок. Аслан выключил скорость, вышел из кабины, повалился лицом в снег.

Смерть вторично стояла рядом. У сердца. Но испугалась, отступила. А может, и его Бог увидел и пожалел…

В бараке Аслан молча влез под жиденькое, из хлопка, одеяло. Его знобило. Все виделось ему, как падает он с машиной в белый зев пропасти. Часто страх одолевает уже после пережитой опасности…

Он слышал, как смеялись мужики над сукой, но ему было не до смеха. Не стоит смеяться над другим, если сам стоишь у пропасти…

С того дня многое в парне изменилось, хотя о случившемся с ним в пути не узнали тогда работяги.

Отремонтировал он сцепление, но машине не доверял никогда. Убедился, как внезапно и жестоко может эта железяка проявить коварный свой нрав.

Трасса… По ней он ездил уже сотни раз. Знал, изучил каждый поворот и выступ. В лицо узнавал всякое дерево и куст. Но никогда не переставал бояться ее.

Как и все зэки, считал годы, месяцы, оставшиеся до свободы. Каждый из них был отмеряй и помечен нелегкими верстами колымской трассы.

Сколько опасностей миновало его, сколько невзгод пережито! К очередной зиме голова парня инеем подернулась. Закрался в черные густые кудри колымский холод, да так и не растаял никогда.

Сколько испытаний трассой прошел человек — теперь уже и сам со счету сбился!

Случилась как-то затяжная непогодь весной. Дождь лил, на всю Колыму один, больше месяца. Не то что выехать на трассу, из барака трудно было выйти.

Проливной, холодный, бесконечный, он развез все дороги. Зэки лежали по нарам, капали понемногу день ото дня, когда однажды, под вечер, пришел в барак мокрушник и, вызвав Аслана, велел собрать с работяг налог, не мешкая.

— Не путай меня в ваши дела. Не буду я вашей шестеркой. Один раз вам сказал. Отвалите от меня!

— Что за шум? — вышел из барака Илья Иванович и, глянув на мокрушника, сказал коротко: — Я сейчас сам к Слону приду. Передай ему. Аслана оставьте.

Вскоре он и вправду ушел, никому ничего не сказав. Вернулся угрюмый, злой. А вскоре сказал зэкам, что налог придется отдать, иначе воры житья не дадут. И отдали. Все, что было.

А вскоре Аслан выехал на трассу. Шоферы еще в гараже возмущались ворами. Решили: если тихушник со своей машиной застрянет где-нибудь, не помогать, не брать его на буксир.

К концу дня усталые люди вели машины в зону. Сегодня никому не удалось выполнить норму. Раскисшие перевалы, спуски и подъемы вымотали людей.

Машины шли друг за другом. И только сука с тихушником, как всегда, вырвались вперед. Они уже начали привыкать к игре в догонялки, но трасса наказывала легкомысленное отношение к себе, не признавала игру.

И на крутом повороте, который все зэки звали гоп-стоп, подточили почву дожди, обвалился кусок горы из- под колеса водителя-суки. Самосвал его вниз потянуло оползнем. И тут тихушнику самое время поскорее проскочить опасное место. Так нет, остановился. Вышел глянуть, как сука кувыркается внизу. А тот — без мороки. Опустило машину вниз с густым месивом, и поехал самосвал, слегка отчихавшись. Снова легким испугом отделался. А вот следом за первой волной оползня прорвало на трассу воду с горы. И закрутило тихушника на спуске. Заносить в обрыв стало. Вылез он на подножку, а на машину — целый водопад с камнями. Охнуть не успел, как передним колесом повис над распадком. Второе переднее вот-вот съедет и тогда — хана.

Выскочил зэк из машины, со страха глаза квадратные. Успели бы водители выручить. Скорее бы подъехали. Знал: загубит самосвал — век из зоны не выберется.

Когда машины подошли совсем близко, вышел на трассу. Но водители, будто не замечая, проезжали мимо.

Замыкающим, последним в колонне, вел самосвал Аслан.

— Выручи! Вытащи! Помоги! — закричал ворюга, срываясь на визг.

— Иди-ка ты! Дань умеете грести со шкурой вместе! Сами и выбирайтесь, — ответил парень.

— Аслан! Меня ж сгноят, — взмолился тихушник.

— А я при чем? Мы вкалываем на трассе. А ты зачем здесь? Иль мы слепые, не видим? Хватит за чужой шкурой гонять, коль свою беречь не умеешь, — отъехал Аслан. Но вскоре затормозил. Дал задний ход. Подцепил самосвал тихушника и выволок на трассу.

— Что с меня? — спросил тот, не сумев еще справиться со страхом,

— Падла ты! Я не тебя, машину вытащил. Ее жаль. Может, путному человеку послужит. Тебе не то что трос, чинаря не дал бы. Отваливай. Не загораживай проезд, — оттолкнул водителя.

«Ох и отматерят теперь шоферы в гараже что слова не сдержал», — подумал Аслан.

Но водители, увидев самосвал тихушника впереди Аслана, ничего не сказали, не упрекнули. Поняли, поверили: раз выручил — так надо было.

А когда стемнело, в барак сам Слон заявился. Работяги возмутились, мол, сколько можно, недавно дань взяли с нас. Но бугор успокоил:

— Не за тем я к вам. Не трясти. Не гоношитесь, — и поставил перед Асланом поллитровку водки.

— Это тебе от меня. За кента нашего. Магарыч.

— Я дань не беру. Да и завязал с водярой.

— Брезгуешь?

— А хотя бы и так, раз тебе это удобнее.

— Ты знаешь, что было бы, если б вы нашего кента бросили на трассе? — спросил Слон прищурясь.

— Да ни хрена! И я не лично ему помог. А грозить станешь, в другой раз еще и подтолкну ненароком, — пообещал Аслан.

— А ты уверен, что будешь на трассе? Иль забыл, в какой зоне дышишь?

— Не возникай. Тебе тоже надо кое-что помнить. Не всегда успеешь смыться в каптерку, — напомнил Аслан бугру место, где тот прятался во время бузы.

Фартовый оглянулся по сторонам. Увидел, что никто не наблюдает за ними, не прислушивается к разговору. Спросил тихо:

— Ботай, чего хочешь за кента?

— Отмени дань.

— С тебя? Хоть сегодня.

— Со всего барака! — потребовал Аслан.

— Хрен с вами. Перебьемся. Будь по-твоему, — согласился бугор. А уходя, добавил: — Шибанутый ты, Аслан. Ну да дело твое. А водкой не брезгуй. Ее не отняли, не в дань забрали. С воли она нам. От своих…

Когда Слон ушел, Аслан засунул бутылку под подушку. Но вовремя заметил, что исчез из барака стукач. И передал бутылку Илье Ивановичу. Тот вышел наружу. Спрятать. А когда вернулся, в бараке охрана шмон устроила.

Ничего не найдя, прихватила с собой стукача.

Тот вернулся лишь к полуночи. На Аслана смотреть боялся. Знал, добра не жди. А так хотелось ему получить работу в тепле, в зоне. А не на самосвале мотаться по Колыме. Но все, словно назло, срывалось.

Вскоре, как и хвалился, покинул зону бугор воров. Выпустили его по болезни. Опасной для жизни и неизлечимой в условиях зоны. Как было написано в медицинском акте. А вместо него назначили воры своим бугром медвежатника. Тот хоть и не могучего сложения, но мозги имел хорошие и долю в общаке держал самую солидную из всех. Это последнее стало решающим.

В тот год, в конце лета, внезапно освободили Афиногена. И не просто освободили или амнистировали, а совсем реабилитировали.

— Мое осуждение признано незаконным. Значит, я, как мне сказали, буду восстановлен во всех своих правах. Просто не верится! Может, я сплю? — смеялся он, на прощанье пожимая руки всем, кого уважал.

— С трассой пойдешь проститься? — спросил его Илья Иванович.

— Непременно. Ее, как наказание, как испытание, как человека помнить стану, — дрогнул голосом.

За Афиногеном из самого Магадана пришла черная легковая машина. Чтобы без задержек. Сразу в самолет.

Афиноген вышел за ворота. Сделав знак шоферу легковушки подождать его, пошел по трассе. Впервые не торопясь. Теперь он, как и трасса, был свободным.

Руганая, проклятая всеми по многу раз, не любимая никем, она никому не стала матерью, зато мачехой была каждому.

…Скрипели, стонали от дождей и холодов бараки. От морозов, как и у людей, оставались на их лицах черные пятна.

Сколько людей побывало здесь! Всякий со своею судьбой и горем приходил сюда. Кто оказался тут самым несчастным, кому больше других повезло?

Несчастны те, кто остались вечными хозяевами Колымы и похоронены без имен и крестов. Иные без могил. Но горе ль это — забыть о тяготах жизни, когда земной путь навсегда оборван? Не болит душа об оставшейся вдали, не дождавшейся родине. Она забудет и смирится. Ведь не болят, не вспухают больше от сырости и морозов измозоленные ладони, не слезает с них кожа, не беспокоят ноги, почерневшие от обмораживаний и болот. Не стоит бояться, что пальцы вылезли из резиновых сапог, а на дворе за минус сорок.

Чернели тела на холоде. Но разве это страшно? Хуже, когда обмораживались души человеческие. Леденели, как укатанная колесами трасса. Ее ничем нельзя было удивить. Всякое видывала, слыхивала, знавала. И если б сумела заговорить, хотя бы ненадолго, даже звери сдохли бы от ужаса.

Мчит машина по трассе. В лицо ветер хлещет ледяной ладонью. У водителя на безбородом подбородке корка льда. В глазах печатью Колымы две замерзших слезы из сердца выдавились.

Но еще есть тепло в теле, раз руки крутят баранку. У шофера-суки внук родился. Далеко отсюда. Мальца дедовым именем назвали. В память. Может, счастливее будет его судьба. Но ведь жив дед! Покуда жив! Ему так хочется домой. И если вернется, расскажет внуку о Колыме. Все? Да зачем же мальцу сердце морозить? Пусть знает хотя бы немногое. И этого с лихвой на десяток жизней хватит.

А что расскажет? О серой бесконечности трассы? Вон она от колючей безысходности к холодному океану бежит. Там кончится. Когда это будет? И кончится ли она? Бегущая от горя в смерть — не приносит радости.

А может, рассказать об этих снегах, которые, чтобы выйти из барака, пилили бензопилой и та едва одолевала этот снег. Тупились, слетали, глохли, грелись, ломались пилы. Выдерживали только люди. И то не все.

А может, о горах — лысых, словно высеченных из черного льда?

А может, об этих деревцах, так похожих на маленьких сирот — раздетых, разутых, холодных, бездомных, не знающих настоящего тепла и ласки. Эти деревья всю жизнь просят у неба жизнь, как милостыню. А оно им под ноги — вечную мерзлоту, на хилые плечи — мороз посылает.

Нет, о таком рассказывать не стоит.

Лучше — о тишине. Здесь, на Колыме, она особая. Глухая, как смерть, гулкая, как стон. Черная, как могила. Она никому не дает пощады. Чуть забылся — сам тишиной стал. И память в изголовье. Чтоб знал, с кем дело имеешь.

Вон тихушник сколько гонялся за жизнью суки. Каждый день верным псом колесил. Глаз не спускал. Одна у него была мечта — тишину суки увидеть своими глазами. Как будто от этого ему теплее бы стало. Жил тем, ночами не спал, кусок ему поперек горла становился, пока суку видел.

Волки уставали караулить, пурга, изнемогая, умирала под колесами, даже снег и тот таял. Не уставал лишь тихушник.

Но однажды на перевале, едва миновал сука крутой поворот, упала с горы ледяная глыба…

Мокрый Хвост не раз отличался этим.

Не успел проскочить тихушник. Громадный осколок льда раскололся вдребезги с грохотом и звоном, погасил в себе последний крик и вздох, изувечил, смял в комок машину. Тысячами льдинок рассыпался в распадке. От тихушника ничего не осталось. Последним был этот рейс. Нашли место аварии лишь утром.

Был человек. Какая-никакая, а жизнь. От нее осталась измятая, изрубленная льдом, окровавленная телогрейка, да подошвы от сапог.

Какой ни на есть сука, но видно, нужна его жизнь, если сама Колыма с его врагом разделалась. А ведь и он мог попасть под эту льдину. Чудом проскочил и жив остался.

Трасса за это время далеко вперед продвинулась. Сколько старых зэков остались с нею, сколько новых пришло! Да в новичках на Колыме долго не проходишь. Она всех под одну метелку, на одно лицо подгоняет.

Вон Аслан быстрее всех на Колыме прижился.

Сука с ним целых три зимы враждовал. Закладывал, ненавидел. А потом узнал, что после смерти тихушника фартовые фаловали Аслана пришить суку. Накрыть где-нибудь на трассе.

Деньги предлагали большие, жратву, защиту. Но отказался парень. Хоть и не одну возможность имел. Легко мог размазать. И силенка имелась.

Сам сука слышал, как воры того уговаривали. Мол, пусть наш кент спокойно спит. Пусть его дело до конца будет доведено.

Аслан послал их матом и ответил, что он чужой жизни не хозяин, свою бы уберечь…

С тех пор сука спокойно выезжал на трассу и работал без оглядки. Аслану пакостить перестал. Потерял к нему интерес.

Но однажды свела их судьба глухой ночью на колымской трассе.

В распутицу надо было вывезти зэков с участка, а вахтовая — не смогла пройти. Завязла по самый радиатор в болоте. Вот тут и послало начальство зоны Аслана и суку.

Ну и что с того, если машины не приспособлены для перевозки людей? Просиди два дня в болотах, покорми тучи комаров! У черта на хвосте рад будешь вырваться из этого ада.

И поехали. Сука впереди. Аслан — за ним. Когда до бригад оставалось совсем недалеко, и их костры уже были видны простым глазом, сука слихачил, забылся. И заложил крутой поворот. Машина и завалилась на бок.

Суку из кабины вышвырнуло толчком. Мордой в грязь, тину. Встать попытался, да куда там! По самую задницу в вонючую жижу осел. Не вырваться, не вылезти, не зацепиться хоть за какой-нибудь сучок.

Вся болотная растительность поверхностные корни имеет. А потому тяжесть человеческого тела не выдерживает. В этом сука убедился в тот день.

Аслан подъехал вовремя. Кинул суке трос. Один конец ему подал, второй к машине привязал. Выбрался кое-как. И тут заметил, что стало с машиной. Ее теперь только трактором тянуть. Да и то — получится ли?

А люди на трассе? Пока трактор придет! За ним в зону надо вернуться. Аслану к бригаде не подъехать — сучий самосвал дорогу перекрыл. И назад, не сдашь — опасно. Да и темнеть стало.

Огляделся сука по сторонам и видит, как к ним волчица на брюхе ползет. За нею — целый выводок — семеро подросших, голодных волчат…

Крикнул ей сука злое. Зверюга и ухом не повела. Лишь лапами шустрей грести начала.

— Гляди, Аслан! — указал на опасность.

— Вижу! — буркнул тот, оглядываясь по сторонам и что-то свое соображая.

— Сожрет подлюка.

— Отвлеки, — бросил Аслан через плечо и, взяв конец аварийного троса, полез через болото к раскоряченному пню. Обвязал его. Ползком возвращаться решил.

Волчица была уже совсем близко. Сука влез в самосвал Аслана. Зверь уже к его подножке подбирался. Оттуда — один прыжок ей остался. Человек заорал во все горло. По спине мурашки побежали колючие.

— Стой, паскуда! Куда, лярва, мать твою! — вынырнул из болота Аслан с горящим факелом. На конце троса горела тряпка, облитая бензином.

Волчица прыгнула навстречу, пытаясь сбить с ног человека. Но Аслан устоял. Ткнул ей в морду факелом. Волчата, сбившись в кучу, боязливо жались друг к другу. Видно, мышковали, на крупную дичь не были натасканы.

Волчица, отскочив, снова бросилась на Аслана. Тот едва успел защитить плечо.

В это время сука увидел рядом «разлуку» и, вцепившись, вырвал ее из-под сиденья, кинулся к зверю, опередив прыжок, огрел изо всех сил по голове.

Волчица щелкнула зубами, свалилась на бок. Сука ударил ее для верности по переносице.

— Молодых лови. Вон сколько из них сапог да шапок получится, — усмехнулся Аслан.

Сука кинулся к убегающему потомству. Троих настиг сразу. Остальным — повезло. Закинул в кузов добычу. И только теперь видел, что его машина, привязанная тросом к пню, начала подниматься из болота.

Аслану удалось завести мотор и включить самую малую скорость. Вот и встала машина. Аслан вывел ее на твердое покрытие трассы, включил фары и, умывшись в зеленоватой болотной воде, сел перекурить на подножку своей машины.

— Прости меня, — подошел к нему виновато сука.

— Аслан молчал.

— Виноват я перед тобой много. Доведись самому на твоем месте, трудно было бы себя пересилить. Хотя я и старше вдвое и пережил немало. Видно, оборзел вконец. Озверел хуже зверя. Так его хоть понять и простить можно. Разума нет, единым брюхом жив. А мы — люди. Случись на твоем месте тихушник — не упустил бы возможность.

— Хватит меня на всякое дерьмо примерять! — не выдержал Аслан.

— Так ведь не о тебе, о себе говорю. Прости. Мне легче жить будет. Ни у кого не винился. Потому что никто мне не помог. Видно, не стоил я того. Тяжело жить, когда кругом виноват.

— Забудем. Не кайся передо мной. Я тоже не стеклышко. Давай в кабину. Нас ждут…

Когда самосвалы привезли людей в зону, над трассой уже загорелось утро.

Аслан помыл машину, заправил горючим. И спал весь день, не просыпаясь, не повернувшись на другой бок.

А стукач снял шкуры с волков. Повесил их сушить на чердаке. А через пару недель сшил из них унты себе и Аслану. Вот уж удивились стукачи, когда узнали, почему это он для Аслана старается.

Долго им не верилось, что кто-то в зоне способен и им помочь.

Сколько времени с тех пор миновало? Может, об этом рассказать внуку? Об Аслане? Но до конца срока еще так много. Доживет ли он до встречи с мальчонкой? А может, тот так и останется единственным в семье Митькой?

Аслан в зоне был заметной фигурой. С ним не просто считались. Ему доверяли, его уважали все.

Нередко к нему на шконку подсаживался Илья Иванович. Особо часто он это делал после того, как не стало в зоне Афиногена, а настроение у Аслана падало от усталости.

И заводил он с парнем свои разговоры. Нет, не о политике. Она в бараке никого не интересовала. Аслан никогда не уходил от общения с Ильей Ивановичем. И как бы ни измотала его трасса, едва человек подсаживался, Аслан садился рядом и слушал Илью Ивановича порой до глубокой ночи.

— Вот я в своей жизни поневоле разбираться в людях начал. Но по-своему. Был у меня в юности знакомый. Долговязый, худой, как жердь, парень. Ноги у него вдвое длиннее туловища выросли. И руки едва не до колен. Такой типаж в жизни иногда встречается и среди женщин. Обычно у них широкий тонкогубый рот, острый подбородок, впалые глаза, выдвинутые вверх скулы. Ох и сторонись этих людей!

— Почему? — все же вспомнился Аслану тихушник.

— Подлые, завистливые, желчные, глупые это люди. Зачастую склонные, все как один, к половым извращениям, несдержанности, распущенности и неразборчивости. У них самомнение превалирует надо всем. А умишко и способности — в зачаточном состоянии. Все они, эти обезьяноподаренные, считают себя красавцами. На самом деле — уроды со всех сторон. Но мстительные, жадные, кляузные и неуживчивые. С претензией на собственную исключительность, они везде и во всем считают себя обойденными, непонятыми. С такими не только семью создавать, общаться опасно и вредно. Они обязательно гадость подложат. Рано или поздно такое случится. Сторонись их.

— А если это баба?

— Не дай Бог такую в жены взять. Считай, что погиб без времени ни за что. Опасайся. Я за свою жизнь именно от таких много горя перенес. Потом убедился, что не только я. А и другие. Все эти длиннобудылые склонны к психическим болезням. Крикливы, ругливы. А чуть прижмешь, родную мать не пощадят.

Аслана передернуло. И все ж сказал, не стерпев:

— Легко было б жить, если б только по этим признакам подлецов узнавали. Меня продавщица-толстуха лажанула. У нее ног почти не было. Только задница и глаза.

— Среди полных людей подонков мало. Торгаши — не в счет. Их деньги портят. Легко ль чужие считать при том, что своя зарплата — сплошная видимость. Они ж меньше всех получают. А знаешь почему? Да потому что никто не верит в их порядочность и честность. Мол, все равно воруют, так пусть и зарплата станет самой чудной. А ведь у торгашей — тоже семьи. И жить им хочется по-людски. Вот и крадут. Кого обвесят, обсчитают. С миру по нитке — голому рубаха.

— То-то эта баба еле в дверь пролезала, что не только на рубаху имела, — буркнул Аслан.

— Зря ты так-то. Зачастую полнота торгашей не с жиру. Поверь, от болезней. Всю жизнь они в страхе прозябают перед проверками, ревизиями, прокуратурой и милицией. Не столько сами съедают, сколько отдают. Делятся, чтоб не загреметь в зону. А кому нечем делиться иль жадность подводит — с нами рядом вкалывают. Ну а к старости все торгаши с никчемным здоровьем подходят. На таблетках живут. Вон и наши «жирные» весь валидол и валерьянку сожрали. Не с добра это, — вздохнул Илья Иванович. И продолжил — Я тебе это говорю, чтоб в жизни легче ориентировался. Чтоб наши синяки и шишки, тебя от ошибок сберегли. Не повторяй наше. Мне в свое время некому было подсказать. Потому тебя предупреждаю.

— Видно, не раз накололи тебя длинноногие? — посочувствовал Аслан.

— Накололи? Не то слово! Они мне всю жизнь испортили. Но спасибо за науку. Теперь я от таких далеко держусь. На пушечный выстрел к себе не подпускаю.

— А если ноги короче туловища? Что это за человек? — спросил Аслан.

— Тупой, ограниченный этот человек. Но трудяга. Упрямый, настырный как козел. У таких — сильные руки и плечи. Крепкие желудки. Но в большинстве своем они не выплывают дальше дворников, свинарей, сторожей, уборщиц. Не дано их мозгам света… Они обжорливы и неряшливы. Дружить могут только меж собой. На продуманную подлость не способны. У них ума на это не хватит. Но с дури, да. С ними ничем нельзя делиться, им ничего не надо доверять…

— Тебя послушать, никому нельзя верить. Все — дерьмо.

— Неправда. Людей таких, о ком я говорю, не так уж много на свете.

— Что ж, я догола всякого должен раздевать?

— Все пороки — зримые. И не паясничай, не рисуйся. За науку спасибо говорят в возрасте более молодом, чем у тебя, — встал Илья Иванович.

— Не обижайся. Конечно, спасибо. Но я не о мужиках. Их и впрямь видно. А бабы? У них юбки. Все прикрывают. Как узнаешь? Вот и спросил. Чтоб не вляпаться, — покраснел Аслан.

Илья Иванович присел. Глаза его стали грустными.

— На беду нашу бабы длинноногие, как правило, цепкие, хитрые. Уж если ей мужик понравился, чтоб захомутать его — тряпкой у ног ляжет. Но потом всякое свое унижение сторицей припомнит. А потому гляди и на руки. Коль несоразмерные и колено чешет, не сгибаясь, знай, стерва она. Беги от ее цепей. Пока живой! — рассмеялся Илья Иванович.

— Все ты знаешь. И правду говоришь, — вспомнил Аслан свое и признался: — Я на одной такой чуть не погорел. Сама меня на себя затащила. А потом потребовала жениться. Иначе, говорит, за изнасилование упекут. Сама же — на шесть лет меня старше… Кое-как я от нее отвязался. Бухим пришел и выматерил на весь двор, не заходя в квартиру…

— Выйдешь, вернешься домой, она мстить тебе будет за это, — вставил Илья Иванович.

— Не будет. Уехала она после того. Навсегда из города, — рассмеялся Аслан.

А Илья Иванович указал на стукачей, игравших в подкидного на Митькиных нарах.

— Приглядись к ним хорошенько. Разве я не прав? Все, как на подбор.

— И верно! — изумился Аслан и сказал, словно самому себе: — Каждую сатану Бог рогами пометил. А я и не знал…

В бригаде Килы, как и в других, постоянно менялись люди. Кто-то освобождался, иные умирали, на их место приходили другие. И теперь в бригаде было сорок работяг. Из прежних осталось уже немного.

Аслану запомнился один, чье место и теперь пустовало. Сильный был когда-то мужик, водитель. В бараке его Генькой звали.

Год назад хворать он стал. Слабость мужика с ног валила. Белки глаз пожелтели. Живот — что шар надутый. А врач никакой болезни не находил.

Генька, случалось, едва успевал заглушить мотор, чтоб вывалившись из кабины, за десяток минут перевести дух, пересилить слабость.

В тот вечер он пришел с работы совсем разбитый. Даже от ужина отказался. Едва стянул, с себя сапоги и рухнул на нары, не раздевшись. Через час встал. Попил с мужиками чаю. И, чего с ним никогда не было, подарил по куску сала. Полушпалку, который рядом с ним спал, и Киле.

Закурив перед сном, вдруг о смерти заговорил. И сказал, что его время на земле ушло. Пожалел мать, мол, одна останется в старости. И попросил мужиков не поминать его недобрым словом, когда умрет.

А под утро разбудил всех крик Полушпалка. Он стоял в исподнем на проходе и блевал в парашу не переставая.

— Что ты там? Просраться молча не можешь? — прикрикнул Кила.

Петр указал на Геньку. И снова воткнулся в парашу чуть ли не с ушами.

Генька уже остыл. Он лежал, оскаля зубы в мучительном полукрике. Не хотел пугать, будить мужиков. Знал, с устатку обматерят. А помощи дождется ли?

Петр испугался, что спал рядом с мертвецом, дыша ноздря в ноздрю…

Отчего он умер, чем болел, врач так и не сказал. Лишь к вечеру велел продизенфицировать барак удушающе-вонючей хлоркой.

Разбирая его вещи на память, вернул Кила Аслану носки. Так и не надел их человек ни разу. Берег, жалел… И не воспользовался.

Геньку похоронили за зоной. Поставили на могиле крест. И прибавилось на кладбище еще одним холмом. Все они смотрели на трассу.

Нет, не из зоны брала она начало. Дорога из зоны вливалась в трассу. А та началась далеко отсюда. От самого Магадана. Здесь ее продолжила очередная номерная зона.

А сколько их было на Колыме!

В сторону начала трассы зэки смотрели с тоской. Разве могли предположить, что приведя их сюда, она заставит вкалывать на себя до седьмого пота!

Чем дольше находились люди здесь, тем реже оглядывались на начало трассы. Реже вздыхали. Знали — до свободы далеко. Дал бы Бог прожить этот день без горя. И только новички долго не могли смириться с неволей. Кричали, плакали во сне. И долго с нетерпением ждали писем

Аслан тоже радовался письмам от бабки, которые писала за нее сердобольная соседка.

Аслан постоянно высылал бабке заработки. И та в каждом письме сообщала, как распорядилась его деньгами.

А однажды Аслану повезло. Ему завидовала вся зона. Случилось это ранним утром. В барак пришел механик гаража и, разбудив Аслана, сказал тихо:

— Вставай. Заправляй машину, завтракай и валяй в Магадан.

Аслан не поверил в услышанное.

— Давай живее, времени в обрез, — начал раздражаться начальник. И Аслан, боясь, что тот передумает, моментально вскочил в свою робу.

— За грузом поедешь в Магадан. Не радуйся. Не один. Вместе с бобкарем. И смотри, без фокусов. Чуть что, фонарь на ушах зажжет. Усек?

— А что за фонарь? — не понял Аслан.

— Если в бега ударишься, пристрелит, — спокойно объяснил механик.

Аслан смерил его злым взглядом:

— Дурней себя выискал? — спросил, накаляясь.

— Ну-ну, придержи язык, — прикрикнул высокомерно механик и ушел.

Бобкарь, так зэки прозвали вольнонаемных сержантов и старшин, вынырнул из-за машины внезапно. И, забросив в кабину пару чемоданов и рюкзак, спросил весело:

— Поехали?

Механик пожелал ему всех благ, и самосвал, шурша гравием, выехал за пределы зоны.

— Тебе еще долго тут осталось быть? — с трудом подыскивал пассажир нужные слова. Видно, не хотел обидеть Аслана.

— Что осталось — все мое.

— Слыхал, что уже немного…

— Кому как. Здесь каждый день за пять засчитывать надо. Попробуй отбудь с наше. Тогда поймешь, где много, а где — нет, — буркнул Аслан.

— Нам тоже не сладко тут. Вольные, а за проволокой. И живем в зоне. Как и вы. Только вы — отбыли свое и тю-тю, а мы — до старости. Словно на пожизненное приговорены.

— Кто ж тебя сюда силой тянул? В любую минуту отказаться можешь, другую работу найдешь. Здоровье позволяет, — оглядел Аслан бобкаря.

— Не могу. Служба такая. Я — человек порядка, — выдохнул тот.

— Оно и верно. Чем где-то вкалывать, тут проще. На трассе руки не морозишь. Работа не пыльная. Здоровье не надорвешь…

— Чего ты меня совестишь? Да я за свои годы столько нахлебался, тебе и во сне не увидеть. И голодал, и сдыхал не раз. Не все из вас столько перенесли. Но ведь не свернул я на скользкое. Хотя жизнь много раз вынуждала. Так что не тебе меня учить, — разозлился бобкарь.

— А я и не учу. Свое мнение высказал. Может, и не по адресу. Не обижайся, — смягчил тон Аслан.

— Я в войну без родни остался. Кого убили, кто — с голоду… В деревне в живых три десятка людей уцелело. Я — среди них. Единственный пацан. Меня в школу всем миром собирали. Кто рубаху дал, кто — портки. Бабы их на меня всю ночь перешивали. А один дед сапоги свои хромовые мне подарил. Они ему еще от отца остались. Считай, сколько им лет? А все потому, что берегли. Надевали лишь по праздникам, в церковь. Туда — в лаптях, а уж во дворе переобувались. Со службы выйдут — опять в лапти. И я берег. До школы — босиком. А там ноги помою и в сапогах. Велики, зато скрипу сколько было. Ручная работа.

— Любили тебя деревенские? — спросил Аслан.

— Еще как! И я их. Если б не они — сдох бы! Они меня выучили, на службу отправили. И теперь я в высшее офицерское еду поступать. В Москву. Как только определюсь, сразу в деревню напишу своим. Пусть порадуются, что не зря на меня хлеб-соль тратили, последнее отдавали.

— Это верно. Написать надо. На доброе не стоит скупиться.

— Вот и я так думаю. Знаешь, я до сих пор храню тот мешочек, в котором учебники носил. Его мне из юбки сшили наши женщины. Все следили, чтоб я сытым да чистым был. Сами недоедали, а мне приносили. До земли им поклонюсь. Добрые, светлые люди. Моя деревенька и стала воспитателем моим. Вся во ржи, в ромашках.

— Они знают, где ты работал?

— Знали. Я им писал. Просили всегда, в каждом письме, не потерять сердце к людям. Не озвереть…

— И верно, хорошие они у тебя. Дай им Бог здоровья, — растрогался Аслан. И, вспомнив, спросил — А с кем же я обратно поеду? В зону?

— Сам. Один вернешься. Без сопровождающих.

— Не боишься? — удивился Аслан.

— Чего? Чтоб не сбежал? Чепуха! Из Магадана без документов никто, не сбежит и не уедет. Билет не продадут. И в городе не укрыться. Он маленький. Все друг друга не только в лицо знают, а и подноготную. Всяк чужой, что чирий на носу — сразу заметен. Так что не скрыться. Вмиг поймают. Это всем известно. Иначе кто бы так просто доверил? — рассмеялся бобкарь. И добавил: — Попытаешься удрать, срок добавят. А вернешься нормально — будут часто в Магадан посылать.

— А какой груз обратно повезу? — полюбопытствовал Аслан.

— Домашние вещи.

— Чьи?

— Нового начальника зоны. Старый на пенсию уходит. Осталось документы передать.

— Наконец-то! — вздохнул Аслан и спросил: — А почему меня послали?

— Ты самый видный из всех. Машина чистая. Вот и решили тебя отправить.

— Новый начальник, наверное, хипеж поднимет, что за ним зэк приехал?

— Иного не ждет. Предупрежден. Вольнонаемными шоферами не располагаем.

— Значит, все же под конвоем самого начальника возвращаться буду, — прищурился Аслан.

— Нет. Он позже приедет.

— Тоже старик?

— Нет. Ему едва за сорок. Фронтовик. Порядочный человек. Так о нем все говорят.

Аслан молчал. Ни о чем не спрашивал. Уезжает человек. Зачем в душу лезть? Ведь никогда не увидятся больше. А значит, память ни к чему.

— Я ведь сначала на срочную службу сюда приехал. Деревенским. После школы сразу. И тут же на вышку меня поставило начальство. Я приказ выполнял. Таращился во все глаза. Настращали, мол, убежит кто, первым под трибунал пойду. Стою на вышке, мороз до костей пробирает. Терплю. А тут пурга… Да такая, что небо с заплатку показалось. Раскачало вышку. Мне с нее убежать бы. Да не могу. Служба такая. А ветер вырвал вышку и — на проволоку, она — под напряжением… Шибануло меня вдвойне. Хорошо что откинуло от проволоки. Иначе и сапог бы от меня не осталось… Да что там это? Случалось и похуже, — выбросил в окно окурок и, выпустив облачко дыма, продолжил пассажир: — Вторая пурга мне по-особому запомнилась. Разразилась она в марте. После оттепели. Когда ее никто не ждал. Я поверил, что весна наступила, в наших краях она как раз в это время приходит, ну и от радости стою, развесив уши, тепла набираюсь. Ну, думаю, кончились муки. А дедок-водовоз шел мимо и говорит: «Держись, парень, это не тепло, это обманка, подружка пурги. Они с ней завсегда за руку хороводятся. Завтра такое грянет, света не взвидеть». Я ему тогда не поверил. Откуда что возьмется, если небо, как слеза, чистое, без единого облачка. И указал на то старику. Тот усмехнулся и показал на собаку, которая в снегу каталась. И говорит: «На это глянь. Собаки к пурге катаются. Их блохи грызут на непогодь. То самая верная примета. Попомни мое слово». А я, дурак, все мимо ушей. И слова старика… Заступил в дежурство на следующий день в одной гимнастерке под шинелью. А после обеда небо сереть начало. К ночи рассвирепело. Не то что двор внизу, свою руку лишь по локоть вижу. Жуть какая-то. Месиво из снега и песка. Ну я уже битый, с вышки сбежал вниз и во двор. А сам ничего не вижу. Вдруг грохот какой-то через рев пурги. Ну, думаю, мою ходулю-вышку пурга утащила. Опять — треск, шум. Что-то над головой просвистело. Ищу караулку, не могу найти. Ужас взял. Ведь в полушаге — ни зги. Как в аду. Темно, холодно, страшно. Я — на карачки. Нет, подо мной снег. Так где же я? По голове чем-то стукнуло. В ушах звон. Ветер с ног сшибает. Пришлось на четвереньки встать. Чтоб против ветра устоять. Не тут-то было. Сколько мучился, не знаю, но псом взвыл. До чего беспомощным себя почувствовал, жалким. Эта пурга самомнение мое вконец развеяла, растоптала. И тут я увидел административное здание. Я в него. А там начальник бесится. Только из барака прикатился. Мол, забор с проволокой сорвало и зэки убежали. Пятеро. На моем участке. Я когда услышал, взмолился, — мол, сил нет. Погибну. Не найду их. Не вижу ничего. А он — матом. И пригрозил, что в одном шизо вместе с беглецами меня запрет до конца жизни. Я и пошел. Вернее, выкатился. Чтоб не краснела за меня деревенька. Не стыдилась, — выдернул папиросу человек. Закурил нервно. Видно, воспоминания ему нелегко давались.

— Нашел? — спросил Аслан.

— Наткнулся я на них под утро. Случайно. Собака нашла. Метрах в двухстах от зоны. Пургу в сугробе переждать хотели. И замерзать начали. Окоченели было совсем. Идти не могли. Собака подняла. Я не дал ей с ними расправиться. А начальничку сказал, что за столовой их нашел. Всех пятерых. И никуда они линять не собирались. Ему, как я понял, все на одно лицо. Что я, что они — одинаково. Правда, сказал он мне, признайся, что вернул их в зону из побега — медаль получишь, отпуск домой. А мне вспомнилось, как грозился, как на верную смерть послал. И не сказал ему правду. Ведь он этих зэков до смерти из зоны не выпустил бы. Дорого заплатили бы они за мою награду. Да и мне б она руки жгла. Рассказать о ней своим было бы совестно. И теперь не жалею о вранье. Хоть было оно первым и последним в жизни.

— Я слышал о том случае, — улыбался Аслан. — Людей тех знаю. Двое уже на свободе… Спасибо тебе…

Бобкарь отмахнулся:

— Случайно повезло. Мог и не найти. Единственное, чему рад — не дал им замерзнуть. Ну, а потом — на сверхсрочную службу остался. Привык, вроде.

А вскоре попросил Аслана остановить машину.

— С трассой проститься хочу. Я навсегда уезжаю, — вышел из кабины.

Аслан оглянулся.

Бобкарь вышел на обочину. Стал спиной к машине. Снял фуражку перед трассой, как перед старым другом. Потом стал на колени и… поцеловал ее.

Забрызганную, грязную, холодную. За науку, мужание и зрелость, за жизнь, которую не посмела, не решилась отнять…

— Поехали, — надел он фуражку в кабине. И за весь путь до самого Магадана не обронил больше ни слова.

За окном кабины мелькали поселки. Аслан вглядывался в них, как зверь, соскучившийся по воле. Но нигде не остановил машину, не сделал попытку даже притормозить.

Когда на дорожном указателе появилась надпись «Магадан» и первые домики приветливо заглянули в кабину Аслана, бобкарь будто от сна пробудился:

— Давай напрямую. Вон там, видишь, многоэтажки. Так вот, у третьего дома затормозишь. У первого подъезда.

Аслан кивнул.

Сколько лет он не видел жилья человеческого. Казалось, прошла целая вечность. Как, оно выглядит теперь?

Обычно, как и прежде. Серые, небольшие домишки, как старушки на лавке, уселись рядком. Глаза-оконца в белых тюлевых занавесках. Заборы окрашены в теплый розовый цвет, бросающий вызов серой трассе, хмурому небу, холодной погоде.

Кое-где у домов скамейки. Белье на веревках сохнет. А неподалеку петух кричит. Кто б подумал, что это Магадан? Вон детская рубашонка сохнет. Мальчоночья. «Интересно, когда этот малец вырастет, какой станет Колыма? Будут ли ее любить дети? Может ли она стать кому-то постоянным домом?» — сомневается Аслан.

Шуршат колеса но гравию. И вдруг внимание к себе привлек дом. Плечистый, кряжистый, ставни резные. Наличники будто из кружев.

Значит, даже мастера тут имеются. Вольные. Сами приехали, обживают. Вон сколько выдумки и тепла в дом человек вложил. Под сказку сделал. Колыме назло. Будто вызов ей бросил. А может, полюбил?..

Но вот и многоэтажки. Обычные пятиэтажные дома. Всего четыре их. Внутренние дворы деревьями засажены. Снаружи — все на одно лицо.

И верно, заблудиться невозможно. В первом доме — гастроном внизу. Во втором — школа. Внизу спортзал. Даже с улицы видно. Третий — внизу почта. Остальные этажи — под жилье заняты.

— Тормози, — напомнил Аслану пассажир и торопливо выскочил из кабины. Ухватив рюкзак и чемоданы, попросил коротко: — Подожди немного.

Он шел к подъезду, обходя лужи.

Аслан только теперь заметил, как несоразмерно длинны ноги человека. Вспомнил, как много доброго слышал он о нем от зэков.

«Да, Илья Иванович, дал трещину твой антропологический вывод. Это точно. А может, этот парень стал исключением из правила? Только жаль, что маловато таких бобкарей, как этот», — вздохнул шофер. И, едва решил закурить, услышал над ухом:

— Пошли в дом. Тебя приглашают.

— Не хочу, — наотрез отказался водитель.

Но бобкарь вдруг стал жестким:

— Поесть надо. В столовую тебя вести некому. Обратно лишь к вечеру доберешься. Не кривляйся. Не съедят тебя там. Иди со мной.

— Потерплю до зоны.

— Не дури. И не унижай человека, которого не знаешь, кто тебя на хлеб зовет. Отказом обидишь. А это — Север. Свои обычаи. Их нельзя нарушать.

Аслан неохотно поднялся по лестничному маршу наверх. Вошел в приоткрытую дверь.

— Можно? — спросил у порога.

— Входите! — вышел навстречу моложавый, седой человек. И, протянув небольшую, сухую ладонь, пожал руку Аслану.

«Вот это рученьки у мужика, как клещи. Такими не здороваться, а головы живьем выдирать из самой задницы. Недаром его, гада, начальником зоны поставили», — разминал Аслан руку в кармане.

В крохотной приземистой кухне начальник зоны, назвавшийся Борисом Павловичем, налил Аслану борщ в тарелку. Поставил перед ним хлеб, сметану, котлеты с картошкой. Извинившись, вышел в комнату. Там он разговаривал с бобкарем о зоне, работе, ее специфике и условиях. О людях…

— Я только недавно узнал, что повар в чай добавлял соду. На бак — столько, пока темный цвет как от самой крепкой заварки не появится… Делалось это для того, чтобы видимость крепкой заварки чая создать. Сказал начальнику, что тем самым чай подворовывают. А он послушает меня и смеется. Назвал букварем. И говорит, что повар его личное указание выполнял. Сода отбивает потенцию. И мужиков не донимает плоть. Не мучаются они без женщин… И добавил к тому, что в зоне у него всякие имеются, но педерастов нет… Вот такие-то дела.

— Негодяй. Спокойно жить хотел. У него большой опыт. Но ведь зэки выйдут на свободу импотентами. Ведь сода не приглушает, а убивает потенцию. Как же разрешил этот произвол врач? Или они заодно?

— Вероятно.

Аслан чуть не подавился, услышав такое. Бобкарь прикрыл дверь на кухню, заговорил тише. Аслан теперь слышал лишь обрывки разговора. Но вскоре люди за дверью забылись и снова заговорили громче:

— По вине администрации за год в зоне погибают до полутора сотен зэков. До десятка охранников. И это только из-за погодных условий. Замерзают. Из-за транспорта, который редко приходит вовремя. А болезни скольких унесли — счету нет.

— Эпидемии случались?

— Было. Тиф, цынга, грипп…

— Ладно. Спасибо, что предупредил. Писать будешь?

— Конечно, — пообещал бобкарь.

— Спасибо! — встал из-за стола Аслан. И тут же его усадили обратно, пить чай. На этот раз Борис Павлович не ушел из кухни. Сел напротив. Перебросился с Асланом несколькими незначительными фразами. А потом сказал неожиданно:

— Я в зону завтра приеду. Думаю, успею к обеду. С бригадирами мне поговорить надо. О многом.

— Нашему Федору я передам. Он другим скажет. Только встретиться с ними вы сможете вечером, когда с трассы люди вернутся.

— А когда работу заканчиваете?

— Когда стемнеет и ничего не видно, — ответил Аслан.

— Выходные бывают?

— Один в месяц. Да и тот на баню уходит.

Начальник посмотрел на бобкаря. Тот молча кивнул

и нахмурил брови.

Борис Павлович ничего не сказал. Лишь глянул на чемоданы, сиротливо жавшиеся к стене, попросил коротко:

— Забросьте в кузов, ребята. А в зоне сдайте начальнику охраны…

Бобкарь ухватил чемоданы поувесистее, вышел из квартиры.

Следом — Аслан, не решившийся подать руку, воспользовавшись ситуацией. Он поблагодарил за все сдержанным кивком, заодно и попрощался с человеком.

Кто знает, как сложатся их взаимоотношения завтра. Но далеко заходить в них не стоит никому. Это Аслан понимал хорошо. Знал, что обычное приветствие кивком в зоне может навлечь подозрение в стукачестве. Такой славы не приведи Бог никому.

Аслан вернулся в зону под вечер. Сдал чемоданы. И, отогнав машину в гараж, улегся спать.

Сегодня он был на воле. Совсем свободным. Без конвоя и охраны. И все ж… Вернулся. Сам. Гнал машину без передышки. Ведь мог заскочить в гастроном. Купить склянку. Раздавить ее, заев чем-нибудь дежурным. Ну что такое бутылка водки для Аслана? Капля воды в песок. А все ж не рискнул. Хотя не без денег. В кармане полусотенная. И ни один продавец не отказал бы. И ни один охранник не пронюхал бы. Но почему не купил? Не воспользовался случаем, подаренным судьбой? Ведь он может не повториться до самого освобождения.

Аслан устал от этого рейса куда как сильнее, чем после целого дня работы на трассе. Там человек осознавал свое положение. Здесь — совсем другое… Перебороть самого себя всегда нелегко. Трудно не поддаться соблазну и оказаться в собственных глазах наивным простаком.

Аслан ругал себя и тут же успокаивал. А вскоре заснул тяжелым сном.

Проснулся он от крика. В бараке вернувшиеся с работы работяги всем скопом навалились на суку. Тот всех удивлять начал в последние дни. А все началось после того, как к нему на свиданье приехала жена.

Пробыл он с нею три дня. И с тех пор на каждом шагу мерещился ему ее голос. Внезапно он выскакивал из строя и бежал к проволоке с криком:

— Я здесь! Я сейчас!..

То слышались ему голоса детей. Нет, не отдаленно. Въявь. Он оглядывался, вздрагивал. Просыпался среди ночи, выходил из барака в нательном белье, отвечал охране, что ищет жену, что она здесь и зовет его, пусть они выпустят ее к нему. Не прячут. Он все разно найдет ее.

Митьку загоняли в барак, кидали на пары. И приговаривали:

— Такой заморыш, а туда же, бабу ему подайте! Может, тебе еще коньяку с сигарой для полного комфорта! Лежи и не рыпайся! Не то кинем в шизо, там про баб не вспомнишь!

Но сука словно оглох.

— Смотри, Митянька пришел меня навестить. Ох ты, мой карапуз! Ну иди к деду, иди! Давай лапушки, — слезал он с нар и, нагнувшись, шел по проходу, словно и впрямь к ребенку тянул дрожащие, исскучавшиеся руки: — Куда же ты удираешь? Хочешь поиграть со мной? Да я ведь не умею. Куда прячешься? Я найду тебя! — трусил сука по проходу, кружил возле шконок, лез под нары, снова бежал за внуком и, воткнувшись в бак с водой, опрокинул его на Полторабатька. Тот спросонок вскочил. Вода ручьем с него на пол льется. Глаза злобой налились. А сука носится вокруг него, приговаривая: — Сейчас поймаю. Не убежишь.

Полторабатька схватил суку за шиворот, поднял с пола высоко над нарами.

— Что за мандавошка тут ползает? — грохнул на весь барак. И потащил суку за дверь остыть от игры, образумиться.

Утром сука вроде приходил в себя. Но иногда и на трассе останавливал машину, часами разговаривал с женой.

А сегодня понес несусветное. Его едва скрутили. Отправили в санчасть.

Кризис изоляции пережил каждый, побывавший в заключении. Все мужчины прошли через это суровое испытание одиночеством, самобичеванием, безысходностью.

Одни прошли через него незаметно для себя, провалявшись во время следствия неделю-другую лицом в подушку.

Плакали. Такое — не внове. Мужчина не камень, когда он наедине с самим собой. Никто не осудит. Никто не осмеет, никто не увидит.

А через неделю высыхали слезы. Уговорив, убедив себя, переломив слабость, переставали переживать. Смирившись с судьбой, понимали: случившегося не вернуть.

У других этот кризис начинался в зоне. До нее — не верилось. И только здесь — в безвыходности, замыкались в себе иные на месяцы.

Все, чем жила зона, шло мимо их внимания. У них не было здесь друзей. Они никого не видели. Не было ничего, кроме горя. Такие зачастую не доживали до свободы.

Кризис… Он не миновал никого. Он кричал ночами с нар и шконок, зовя жен и детей, он плакал в темноте спящими глазами, целовал обветренными губами холод барачной ночи. Он бранился грязно, зло. Он смеялся и пел, шептал и кричал, он умирал и рождался в каждом бараке по многу раз.

Кризис — это испытание судьбы, это — раскаленные и натянутые в струну нервы, это колымский снег на висках, ранние морщины на лбу. Это — заледеневшие сердца на годы, на часть жизни. А много ль ее отпущено? Быть может, оборвется на Колыме? Такое здесь тоже не внове.

Аслан подошел к суке. Он лежал на цементном полу блаженно улыбаясь:

— Осилил, внучонок! Какой силач!

Сдали нервы. Лопнули, не выдержав испытаний. Сколько унижений, оскорблений вынес. Все ради свободы, ради семьи. А расплата — вот она… Свихнулся. На последнем году.

Вспомнился Аслану ночной рейс за бригадой. Волчица с выводком. Могла сожрать. Мог убить тихушник. Колыма наказала изощреннее.

Суку увела охрана из барака. Навсегда. Что с ним стало, куда он делся — никого не интересовало.

Слаб был человек. Подличал. Колыма подметила. Подточила нервы. Тут и крепким мудрено выстоять. Слабому и вовсе не выжить.

Фискалы с того дня и вовсе приутихли. Старый начальник зоны ушел, с его уходом забылись их заслуги. Новый начальник стукачами не интересовался.

В первые дни они пытались привлечь его внимание к себе. Даже на прием попадали. Рассказывали о прежних услугах перед бывшим начальником. Новый лишь усмехался и отвечал холодно:

— Я работаю с конкретными людьми и говорю с ними в полный голос. Как фронтовик, никогда не доверял и не интересовался информацией, которую говорят шепотом. Я не из того полка. Не из заградотряда. Я на передовой был. И выстрелы привык встречать спереди. Потому сзади в меня не стреляли. И в работе такого не потерплю. Понятно?

Суки, недоумевая, пятились к двери. Но вторично никто из них не решался заговорить с Борисом Павловичем.

В зоне с приходом нового начальника всполошились воры. Хозобслуга затаилась. Не знали, чего ожидать от перемены. А Борис Павлович, едва приехав в зону, пришел в столовую, где кормили зэков. До ужина оставалось совсем немного.

— Покажите, чем кормите людей? — попросил повара. Тот растерялся, не зная, на каком языке говорить с новым начальством и решился на доверительный тон:

— Зачем же здесь? Вам в кабинет принесут, как положено.

— Не хочу отнимать время у себя и у вас. Здесь давайте. Из общего бака.

Когда повар стал усиленно вылавливать в котле что- то понаваристее, начальник не сдержался:

— Без угодничества! Не рыбачьте в баланде. Дайте то, чем всех кормите!

Повар вконец смутился. Прежний начальник зоны не просил баланду. Не ел кирзуху. А этот попробовал первое, второе. Лицо каменное — не понять, чего ждать от него. Попросил чаю. И тоже из общего…

Вот тут и вышла заминка. Зэки вошли в столовую. Как дать знать, что этот чай вольному человеку, тем более начальнику, пить не полагается. А он стоит. Вытаращился. Ждет. Как-никак хозяин зоны.

«Ну да черт с ним, с одного раза ничего с ним не сделается», — решил повар и, плеснув чай в кружку, дрогнув рукой, подал Борису Павловичу.

Тот отошел к окну. Глянул в кружку. И вышел из столовой, унеся с собой чай. Ничего не сказав повару. Он тут же вызвал к себе врача.

Тот через пяток минут выскочил из кабинета, как ошпаренный. Вытирая вспотевший лоб, бросился в столовую бегом.

Следом за ним вышел заместитель нового начальника, — проверить, как будет выполнено указание.

Когда врач вбежал в столовую, зэки уже потянулись к чаю. Кружки задвигались по столу.

— Отставить чай! Повар, заварите свежий! — дрогнул врач горлом.

Повар понял. Кивнув двоим помощникам, велел вылить чай.

Аслан знал причину. Понял. Сам и раньше не брал в столовой. Пользовался тем, что в ларьке покупал. По норме.

Зэки зашумели. В адрес повара полетела брань. Не обошли и врача лихим матом. Но привычный ко всему повар спросил, высунувшись в раздачу:

— Кто тут хвост поднял? Нечего кипешиться. Через пять минут дадим вам свежий чай! И захлопнитесь, падлюки!

Врач вильнул из столовой, понимая, что с новым начальником ему будет трудно сработаться.

И только повар не огорчился. Не велено сыпать соду в чай? Пожалуйста! Это не его затея! А начальник со временем обломается. Какой бы он ни был строгий, а желудок у него — как у всех. Сытное да вкусное любит. Тот не повар, кто не умеет начальника к себе расположить, — решил он сам для себя.

Но ни на следующий день, ни потом найти общий язык с начальником зоны повару не удалось.

В бараках говорили о Борисе Павловиче всякое. Аслан слушал, удивлялся. Одни утверждали, что начальника из самой Москвы сюда на перевоспитание турнули. За непокладистость. И так отделались, чтобы глаза не мозолил и других с панталыку не сбивал. Не подавал дурной пример.

Другие — что тот с бабой разошелся и умотал от нее к черту в пекло.

— Видать, довела, проклятая, аж на Колыму удрал, чтоб глаза ее не видели, — сочувствовали работяги.

— Да при чем тут баба? Ему в войну все взрывом испортило. Он никогда не был женатым. После войны по зонам мотается. А сюда его перед пенсией прислали. Чтоб с высокого заработка потом начислять пособие.

— А я слыхал, вроде он сам сюда попросился. Может, из-за пенсии, чтоб больше получать. Но никто его насильно не пригнал к нам, — говорили зэки.

Аслана не интересовал новый начальник зоны. Теперь, об этом он думал постоянно, дожить бы до освобождения, выйти на волю, уехать домой. К себе, в Кабардино-Балкарию… Отдохнуть там душой и сердцем.

Он часто зримо видел свой дом, горы, звонкие реки. Это помогало ему пережить многие беды.

Вот и сегодня ехал объездным путем, пел вполголоса старую, как горы его земли, песню, которую любил с детства. Впервые он услышал ее от бабки. И самосвал, словно заслушавшись, бежал послушной кобылой. Но вдруг… что такое?

Пришлось затормозить.

Среди дороги, — не обойти, не объехать, трактор, старый «Натик», в луже застрял… «Разулся». Тракторист, матеря свою керосинку по всем падежам, искал вылетевший трак. Лицо, руки — в грязи. Одному не обуть, а кто поможет? Всякому силы и время дорого.

Пожилой зэк оглянулся на Аслана, зажмурился, ожидая отборную брань за перекрытый проезд. Но тот увидел вылетевшее звено, молча помог трактористу надеть гусеницу.

«Чего бранить человека напрасно? С каждым на трассе может случиться непредвиденное», — подумалось тогда Аслану.

Тракторист не раз выручал шоферов, вытаскивая машины из болот, марей, из грязи. Сам за помощью не обращался никогда.

Присев на просохшую обочину перекурить, разговорились.

— Новый начальник вчера у нас в бараке был. Один, без охраны заявился. Я просил его убрать меня от фартовых к работягам. Ну, думаю, скажет сейчас о том, прибьют меня.

Но он — ни слова…

— А чего приходил? — поинтересовался Аслан.

— Зашел вечером. После ужина. И говорит: «Здравствуйте, фартовые». Те, увидев начальника, за падло для себя сочли встать со шконок. А он подошел к бугру и говорит, мол, не надоело вам бездельничать? И смеется, что у него скоро бока мохом обрастут. Тот — в ответ: закон трудиться не позволяет. Начальник посуровел и спрашивает: «А жрать дармовое позволяет?» Бугор хохотать начал. Тогда начальник говорит, что в войну он был комбатом, на Втором Украинском фронте. И у него в батальоне бывшие зэки имелись. Из добровольцев. Среди них — фартовые. Ворюги услышали и говорят, а что им на фронте понадобилось? Начальник ответил, что на войне они были отменными вояками. Смелыми, порядочными людьми. Никто не тащил их силой в атаки. Сами шли, первыми. Не прятались за спины других. Не выжидали, пока обстрел стихнет. Любили их в батальоне. За то, что дерзкими в бою были и человечными к своим. Без жалоб переносили тяготы и боль, умели шутить даже, когда было слишком трудно. «Фартовые, а на войне прекрасными людьми оказались», — сказал начальник. «Так то на войне», — перебил его бугор. «Неординарные условия. Это верно. Среди них не было дезертиров, трусов. Их боялись немцы», — и рассказал много интересного, о чем и не слышали мы никогда. Оказывается, он даже их кликухи знал, имена. Помнит и теперь, каждого живого и погибшего. Сколько историй всяких рассказал, где фартовые отличились. От одних — волосы дыбом вставали у всех, от других — животы со смеху надрывали. Ну а под конец, глянул я, на шконках — никого. Все вокруг начальника уселись. Забылись, заслушались. А он и говорит им: «То война была. Она всех на надежность проверила. Лучшее в людях проявилось быстро. И неважно кем они были до войны. Беда объединила нас в одну семью. А и теперь не легче. Трасса эта Колыме, как воздух, нужна. Старикам и детям, молодым… Без нее Северу не выжить. Она, как кровь, как соль и вода — без которых не обойтись никому. Трудно здесь сейчас. Подчас, как на войне. А потому — симулянтов будет считать дезертирами. Мол, сегодня всякая пара рабочих рук на вес золота. Чем скорее проложим трассу, тем легче жить станет всем. «Будущие зэки добром вспомнят, что для них эту дорогу в зоны проложили», — съязвил бугор. А начальник и говорит: «Все мы в жизни, случалось, ошибались. Причиняли зло ближнему. Думая, что поступаем верно. Но ко всякому приходит старость. Ее никто не минует. Она — как итог прожитого — свой предъявит счет. И вот тогда, помимо воли, не спросясь, просыпается в людях совесть. Даже у тех, кто этого слова не слышал никогда. Она замучает, изведет. Ведь должен каждый в этой жизни добрую память о себе оставить. Чтоб и не зная имени, кто-то, чужой, добрым словом вспомнил. Пусть и через годы…» — «А почем она, эта совесть?» — отозвался бугор. Начальник, глянув на него, ответил всем: «Вот о том не спросил я тех ребят, что фартовыми звались до передовой. У них бы спросить об этом. Они лучше знали. Не за награды, не за трофеи они на войну пошли. Не все вернулись живыми». — «Агитируешь? Да только тут сознательных нет. Ошибся адресом», — ответил бугор. А начальник ответил, мол, не уговаривать пришел. А поговорить. Кто не понял сказанного сегодня, завтра вынужден будет задуматься. Вскоре он ушел. И фартовые всю ночь гоношились. Спорили о чем-то. Ругались меж собой.

Вечером, вернувшись в зону. Аслан узнал, что начальник зоны распорядился не кормить горячим в столовой фартовых, потому что никто из них не выходит на работу.

Ворюги стояли кучей у двери на кухню. Но охрана стала стенкой и не впустила никого. Кроме как за сухим пайком. По норме штрафного изолятора.

Пекарня, склады, кухня и столовая охранялись теперь круглосуточно.

Охрана не разрешала зэкам пронести с собой из столовой даже кусок хлеба, свой положняк. Чтоб ничего не перепало фартовым.

Из бараков работяг, «жирных» и идейных были изъяты все продукты. Словно под метелку вымели все съестное отовсюду настырные бобкари.

Зона притихла, насторожилась. Все понимали, — новый начальник объявил войну фартовым, «перекрыл им кислород». Удастся ли ему сломать воров или найдут они лазейки?

Зэки наблюдали за развитием событий.

На третий день бугор фартовых запросился на прием к начальнику зоны. Медвежатник требовал накормить его людей.

На это начальник зоны ответил коротко:

— Моя фамилия — Упрямцев. Это вам должно о многом сказать…

На следующий день, к удивлению всей зоны, на построение вышла половина фартовых, согласившихся работать на трассе.

Их накормили, переодели в спецовки и отвезли на самый дальний участок трассы.

Бригадиром к ним назначили Илью Ивановича.

Аслан возил новой бригаде гравий. Видел, как трудно приходится фартовым втягиваться в непривычное для них дело.

Обед им привезли на участок. Пока ели, Аслан и Илья Иванович поговорили.

— Крученые мужики. Непривычно с такими работать. Все норовят друг к другу на горб влезть. Куда там помочь, подменить, выматываются с непривычки быстро. О какой норме тут говорить? Они се и через месяц не смогут выполнить. Мокрицы — не мужики, — хмурился бригадир. И добавил: — В бараке у них теперь раскол случился. Этих — за то что на работу вышли — из воровского закона выведут. Они и говорят теперь, что лучше быть плохим вором, чем хорошим жмуром. Допекло их, видать, коль на бугра наплевали.

— А он что думает? Как перебиваться станет? Сам-то ладно. Но с ним люди? Загробит их гад, — вырвалось у Аслана.

— Голод и не таких ломает. Поверь, и эти выйдут на трассу. Никуда не денутся, — уверенно ответил бригадир. И продолжил тихо: — Никто за них не брался всерьез. Вот и распустились. Новый начальник — мужик крутой. Не сломали бы ему шею…

Аслан тогда не придал значения услышанному. Ну что может случиться с начальником зоны? Кто рискнет стать ему на пути?

Вспомнилось его пожатие руки в магаданской квартире. Рука заныла… Из таких, как у того, рук — никто не вырвется. И, оглядев фартовых, сказал:

— Не по зубам им Упрямцев. Хлипкие они для него.

— Он — один, а их много. Не этих, тех, кто в зоне остался. Бугор теперь на все решится, чтоб последних не потерять. Иначе, самому на трассе вкалывать придется. А по-ихнему раз допустил такое — вон из бугров. Еще и убить могут. Сами. Так что война у фартовых не кончилась. Она только началась, — вздохнул Илья Иванович.

Аслан поехал за гравием, обдумывая разговор с Ильей Ивановичем.

Сложная эта штука — человеческие взаимоотношения, да еще не где-нибудь, а в зоне.

Вот и он сам не смог ужиться с ворами в одном бараке. Не сумел свыкнуться там с постоянными мелочными ссорами, разборками. О многом из их жизни и законов он знал, живя бок о бок. Но понять их ему не было суждено.

Правда, новый бугор фартовых держится с Асланом уважительно. В гости зовет. Потрехать о жизни. Аслану все недосуг. С работы затемно возвращался. Поужинает — и спать. Спать до утра, чтоб хоть немного прошла несносная усталость. Какие гости иль разговоры, если, едва голова попадала на шконку, Аслан тут же засыпал.

«Вот вернусь домой, год буду спать, сколько захочу. Не вставая… Лягу и сутками напролет… За все, что недоспал здесь, на Колыме», — думал он.

— Эй, Аслан! Да ты что, оглох? — послышалось совсем рядом.

Потрепанная полуторка, хлебнув носом воду, не захотела выехать из реки. Машина была похожа на усталую клячу, приковылявшую на водопой.

В кабине машины сидел промокший до нитки водитель, которого вся зона знала по кликухе Чинарь.

У радиатора полуторки по пояс в воде стоял начальник зоны.

Вдвоем они не смогли вытолкнуть полуторку из воды. Чуть правее брода взял шофер, и машина захлебнулась.

Аслан выволок ее, взяв на буксир, потащил в зону.

Упрямцев попросился к Аслану в кабину. Сидел мокрый, дрожа всем телом, ругаясь на незадачливого водителя, сумевшего утонуть в блюдце воды. Сетовал, что не побывал на участках, которые стоило самому посмотреть и проверить.

— К фартовым хотели нагрянуть? Так они привыкают. Кто как… Иные до ломоты в плечах. Другие канючат, задрав пятки, в марь повалились. Да там долго не полежишь. Едва мокрота к заднице доберется, встанут. Сейчас их не стоит проверять. Мучаются. Свыкаются. Но через неделю обвыкнутся. Будут как все. Вот тогда и нормы начнут вытягивать и выматываться меньше. А пока не стоит, — тихо, словно размышляя вслух, говорил Аслан.

— Тоже верно, — не стал спорить Борис Павлович.

— А зачем вы один ездите по трассе? Стоит ли рисковать? — спросил Аслан.

Упрямцев удивленно посмотрел на водителя.

— Кого мне бояться? Я воробей стреляный, пуганый. Всякое видывал. Отпугался всего. Теперь уж стар бояться. Да и некого. Так думаю.

Аслан пожал плечами. И ответил неопределенно:

— Тут всякое может случиться. С трассой не пошутишь. Она каждого сама объезжает. Для нее нет зэков и начальников. Все одинаковы, как сугробы на погосте.

— Спасибо, Аслан, на добром слове. Век буду помнить, что ты первый здесь обо мне подумал. Хоть и кто мы друг другу? Да и возраст не совпадает.

— Люди, вот кто. Я хлеб ел в доме твоем. По нашему обычаю — это все равно что другом стать. Нет, я не говорю, что меня нужно выделять. Я не наивный. И все ж не побрезговали вы мной. А значит, и мне вы — не чужой, не посторонний… Кто знает, как жизнь сложится? Особо на свободе… Сроки кончаются рано или поздно. Но с ними мы не все рвем и забываем…

— А знаешь, как я в эту систему нашу работать пришел? Тоже, казалось, случай такой произошел. А всю жизнь он мне перевернул. После войны вернулся домой. В Орел. Из восьми душ — только трое в живых остались в семье. Мать-старушка, да брат-калека. Ну и я. С хлебом — сам знаешь, как тяжело было. Маманя с ночи очередь занимала, чтоб к утру карточки отоварить. Меня не пускала. Все хотела сама успеть. Всюду, — вздохнул Упрямцев и продолжил: — А тут — праздник. Мать заторопилась в очередь. И карточки в карман положила. В жакет. Когда прикорнула, чует — кто-то в карман лезет, за карточками. Она — хвать за эту руку. Закричать хотела. А ей по горлу ножом… Навек накормили. У нее, у мертвой, на глазах долго слезы не просыхали.

— А душегубов поймали?

— Практически сразу. Их двое было. Пока следствие шло, меня и уговорили в эту систему перейти работать. Я и не раздумывал особо. За мать было обидно. Хотелось, чтобы меньше бандюг ходило по земле. Но… Их не убавляется, — с грустью признал Борис Павлович.

— Не убавляется? Это почему?

— Да вон новую партию завтра принимать надо. Три сотни уголовников. А выйдут на свободу в этом месяце лишь двадцать. Соотношение и подтверждает мои выводы.

— По головам, как баранов, считаете? А все ли они за дело осуждены? Всяк ли преступник? В нашем бараке половина мужиков не знают, за что сидят. Горько это. Но еще хуже, когда их другие преступниками называют.

— А где вы видели, Аслан, чтобы осужденный сказал, что он виновен?

— Да хотя бы я! Виноват. Не спорю. Но ведь первая судимость! А разве стоило вот так, сплеча, сразу на Колыму? А поначалу вообще в расход пустить хотели. Ну, ладно я. А возьмите Килу, Илью Ивановича, Чинаря, Полуторабатька иль Полушпалка? Совсем ни за что! А сроки какие? Да и других — тоже… За мешок муки — червонец. Это разве по-человечьи? Вор банк обокрал — получил столько же. Нет, я против такой уравниловки! Мужик мешок муки спер, чтоб детей кормить, а фартовые — на воровстве всю жизнь. Где разовый случай, на какой нужда толкнула, а где система? Есть разница? А вот отбывают одинаковый срок, в одной зоне и в одном бараке. И даже по одной статье! Такого не должно быть, чтобы убийца получал восемь лет, а за два мешка комбикорма — десять… Так что не все тут гладко в законе. А разве можно судить за мысли? Вон те же идейные…

— Погоди, Аслан. Уже дела идейных пересматриваются. Шестерых к реабилитации готовим. Полной. С восстановлением во всех правах.

— А отбытый срок, годы на Колыме куда денешь? Такое не восстанавливается. Или спишется? Я не о себе. О тех, кого уже списали. Здесь, в зоне. Им уже не нужна реабилитация. Припозднилась она. Пока дойдет до Колымы, сколько еще умрет невинных? А она идет слишком долго. Видать, ноги у нее, как и у нас, подморожены. На таких не разгонишься. Разве только на обочину, где виновные и невиновные рядком лежат…

Борис Павлович молчал. Лишь морщины лоб прорезали.

О чем-то своем думал человек и, казалось, не слушал Аслана. Но вдруг заговорил, будто проснувшись:

— Ты говоришь, мертвым не нужна реабилитация, не нужна защита и очищенное имя? Ты очень ошибаешься, Аслан. Она — как правда, как жизнь необходима. Потому что и у погибших, умерших на Колыме — живы семьи, дети. Им с запятнанным именем жить очень сложно, порой невмоготу. Ведь ни в институт, ни продвижения по службе не имеют. Лишены всех прав. Нет виновного отца. Из-за приговора отцу и сегодня страдают дети. Вот почему нужна защита мертвым, чтоб живые, не боясь, называли свое имя. Хоть по возможности случившееся надо исправлять. Пока так. Конечно, полумера. И все ж спроси тех, живых — нужна ли правда им?

— Правда всегда нужна! Но что с нее толку, если, отбыв на Колыме годы, потеряв тут все здоровье, вы выпускаете и говорите: невиновен. За ворота зоны выйдет развалина, комок болезней. Многих семьи не дождались. Отреклись, отказались. К кому такие вернутся? Кому нужны они? Где гарантия их обеспечения, устройства? Что вы вернете людям? Имя? Так он с ним родился. Остальное вы навсегда и безвозвратно отняли! К тому ж нет уверенности в том, что репрессии не повторятся. Вам не поверят и те, кто отбывал, и их семьи. У такой памяти — бесконечный век. Она переживет не одну колымскую трассу, — вспомнились Аслану разговоры работяг в бараке длинными зимними вечерами.

— Признав один раз беззаконие, его уже не повторят. Я в это верю. Иначе жить станет невмоготу. А с тобой я не во всем согласен. Реабилитация — это вторая жизнь…

— Спасибо! Ее одну испоганили, отняли. Вы бы слышали, что говорили, умирая, те, кого вы опоздали оправдать. Вам никогда не пришлось видеть, как они умирают. А я — видел. И не раз. До смерти забыть не смогу. Они б сегодня ответили… Да еще услышите вы их мнение, покуда есть живые, — злился Аслан.

— А я и не предполагал, что тебя это задевает, — удивился Упрямцев.

— Я с ними, в одной зоне, бараке. На одной трассе. Это ничуть не легче, чем на войне. Только пули заменяют мороз и сырость, адская усталость и хреновейшая жратва, которую скот не стал бы жевать. И это каждый день. Еще — непосильная работа. По четырнадцать, шестнадцать часов в день. Так тут не до имени. Выжить бы хоть как-то до воли. Такое не восполнить, не реабилитировать, не оправдать. Вы ошибаетесь, а расплачиваться нам. Пусть бы хоть один из тех, кто ошибался, хлебнул бы с нами из одной чаши, я посмотрел бы на него, без мундира и пенсии, — отвернулся в окно Аслан и ехал дальше молча.

Глава 3

Вечером, после работы, Аслан слушал разговоры мужиков барака. Но вдруг увидел фартового, вошедшего совсем неслышно. Он скользнул за нарами почти неприметно, подошел к Чинарю, шепнул ему что-то и исчез, словно привиделся.

Вскоре и водитель ушел. Аслану стало интересно, зачем понадобился фартовым шофер начальника зоны. Уж, конечно, не с добра вытащили его к себе.

Аслан знал, что фартовые сумели украсть из пекарни десяток буханок хлеба. И не голодали ни одного дня.

Новый начальник зоны не знал всего. А фартовым в зоне были известны все ходы и выходы, каждая лазейка. А потому и усиленная охрана не увидела, как сумели фартовые залезть в склад, унести три ящика тушенки, рыбные консервы и полугодовой запас чая. Все это было надежно спрятано в бараке.

В бетонном полу под шконкой выкопали яму. В нее сложили. И заложили так, что никто вовек бы не догадался о потайном складе.

Об этом Аслану рассказал Чинарь, которого в последнее время воры зауважали.

Они подкармливали мужика, давали вдоволь курева. Держались на равных, как с кентом. И Чинарь таким отношением очень дорожил.

Все в зоне недолюбливали его за бычью тупость и патологическую, невиданную доселе жадность. С ним не общались. Его сторонились. А тут сами воры признали. Он о таком и мечтать не мог. Они его к себе пригласили, усадили на почетное место — рядом с бугром. На такое не все фартовые могли рассчитывать. И вырос Чинарь в своих собственных глазах до сигары.

Даже говорить по фене обучился. Что ни слово — мат, плевок. Правда, по рылу за это получал в своем бараке. Но кто они? Работяги! Не понимают кайфа, шика. То ли дело — фартовые! С ними весело. И он здесь свой человек. Первый после бугра! Так ему сказали воры.

Почему такая метаморфоза случилась в его жизни, он не задумывался. Думать надо, когда в брюхе пусто. На сытое — радоваться, не забивать голову пустым.

И радовался. Жаль, что радость с ним никто не разделяет. А то бы…

Но никогда воры не приходили за ним в барак. Встречали, приглашали, но на дороге, с глазу на глаз. Сегодня же специально за ним заявился фартовый.

И Чинарь, выпятив и без того толстую нижнюю губу, зашагал к фартовым важно, как сытый индюк.

Аслан в душе пожалел Чинаря. Зная фартовых, он понимал, что неспроста прикормили и привадили они мужика. Поостеречься бы ему. Да куда там. Скажи, — подумает, что ему завидуют. Пусть сам синяки получит, когда подставят его вместо себя в каком-нибудь деле.

Чинарь спал рядом с Асланом уже не первый год.

Поначалу Чинарь никак не мог заснуть от раскатистого медвежьего храпа Аслана. Вскакивал, чертыхался. Но не громко. Боясь получить по шее от соседа. Потом свыкся, притерпелся. И храп стал для него чем-то вроде снотворного. Но сам Чинарь, когда засыпал, — разговаривал во сне. Аслан, хоть и спал крепко, от разговора просыпался и знал всю подноготную Чинаря. Тот долго не подозревал о своем недостатке.

Аслан знал, что и сегодня во сне Чинарь сболтнет, зачем звали его фартовые. И если не спать крепко — услышишь все.

В бараке отшелестели разговоры даже по углам. Кое- где уже раздавались храп, стоны, сопенье, когда вернулся Чинарь.

Стараясь не шуметь, быстро разулся. Лег под одеяло, притих мышью. Долго ему не спалось. Значит, был чем-то напуган или расстроен. Но Аслана затронуть не рискнул. Тот прикинулся спящим. А вскоре и впрямь задремал.

— Я боюсь его, боюсь падлы, — проснулся Аслан от слов соседа. А тот продолжал: — Он не только со мной ездит. В любую керосинку суется. Сам, бывает, его по три дня не вижу.

«О начальнике зоны разговор у него был с фартовыми», — догадался Аслан.

— Нет, не могу я этого. Не умею. В руки никогда не брал, — задрожал во сне сосед. Аслан насторожился. — Я верну должок. Получку отдам. Только не бей! — крикнул Чинарь жалобно.

Аслану расхотелось спать.

— За что мокрить? Чего я сделал? Ну не могу я пришить его. Не сумею. Никогда не приходилось…

Аслан помрачнел. Он понял все. Фартовые решили убрать, убить нового начальника зоны руками Чинаря и вернуть прежние порядки.

— Меня в расход пустят, — шептал сосед, отбиваясь от кого-то мослатыми кулачонками, — Червонец тоже не в раю, здесь отбывать придется. А вы потом и меня кокнете, чтоб не сболтнул…

«Ишь ты, умнеть начал, мозги заводятся, коль допетрил до такого», — усмехнулся Аслан. И отвернулся от Чинаря.

Но сон как рукой сняло. Лежал с открытыми глазами. Думал.

Знал Аслан, убьют начальника зоны — всех зэков посадят на особый режим, покуда разберутся наверху, кто виноват.

Сколько людей пострадает, сколько невинных заподозрят!

Не только выходных, банных дней лишат. Всех на голодный паек кинут…

Так уже случалось, когда зэки убили охранника за то, что тот ни за что троих мужиков убил в упор. Дескать, те к забору подходили близко.

Давно это случилось. За пять лет до прибытия Аслана. А зона помнила так, словно это вчера произошло. Всем новичкам о случившемся в тот год первым делом рассказывали. Чтоб знали, помнили, береглись…

Конечно, начальник зоны не друг и не брат. Но он не прижимает зэков, как прежний. Не отнимает часть заработка, не дает волю фартовым. И даже готовит к реабилитации кого-то. Сейчас шестерых, а там и больше. Лиха беда — начало. «При прежнем начальнике век о реабилитации не услышали бы. Этот — войну прошел, — вспомнил Аслан. — Но что я смогу? Как помешаю? Ведь фартовых не остановишь. Сорвется с Чинарем, другое придумают. Самое неожиданное. Как я, зэк, его, начальника, уберегу? Немыслимо. Невозможно», — крутился Аслан без сна до рассвета. Уснул он за час до побудки.

Наскоро позавтракав, пошел в гараж. Машина Чинаря стояла рядом с его самосвалом.

Аслан оглянулся. Рядом — никого. Быстро залил в радиатор полуторки холодную воду. Знал, Чинарь приходил в гараж в восемь утра. А через полчаса выезжал вместе с начальником на трассу.

За два часа на таком холоде вода не только замерзнет, но и разорвет радиатор. И выехать из гаража Чинарь не сможет. Убить начальника в зоне — не решится.

Конечно, не выход. За пару дней поставят новый радиатор. «Но на сегодня — срыв, пусть маленькая, но оттяжка», — думал Аслан, выезжая на трассу.

Весь день на душе было неспокойно. Как там, в зоне?

А тут, словно назло, целый день глох мотор. Однажды на подъеме задохнулся. И пошел самосвал задом вниз по обрывистому крутому спуску, на груженые самосвалы, ползущие следом.

Аслан растерялся впервые. Вцепился в стартер, тормозил, машина не слушала, выбилась из повиновения. Водитель оглянулся назад, глухой толчок… И самосвал его, остановившись, вдруг пошел вперед. Нет, двигун не врубился. Задний самосвал подталкивал машину Аслана вперед, взял на себя дополнительную тяжесть, предотвратил беду.

Аслан не знал того шофера. Он прибыл в зону недавно. Ни куском хлеба, ни затяжкой папиросы не делился с ним Аслан, словом не успел обмолвиться, как-то не получалось. А тот… Жизнь спас. Его и свою.

Аслан его кивком поблагодарил. Тот — не пожелал заметить.

Трасса… Как знать, что она подкинет самому под ко- леса завтра. Она никого не бережет, никому не выдает гарантий, ни с кем не считается…

Вечером, когда Аслан вернулся в зону, понял, что полуторка не выезжала из гаража и Чинарь не подходил к машине. Значит, начальник не выезжал на трассу и Чинарь бездельничал в бараке. Он даже не заглянул в гараж. Зато на другой день такой крик поднял, что его даже в дальних бараках зоны услышали.

Механик назвал Чинаря вредителем, врагом народа, вредным элементом, вражеским подкидышем. Грозился сгноить его в шизо. Чинарь в долгу не остался. Недаром целый месяц у фартовых фене обучался. Хоть и удивительно тупая у него башка, но кое-что и в ней застряло.

Вылепив механику сотню отборных матов, пообещал пощекотать «козочкой»[3], если тот не захлопнется. Когда механик сказал, что снимает его с полуторки, Чинарь заблажил, заорал так, что охрана прибежала, думая, что случилось ЧП.

Как попала вода в радиатор? Кто ее залил? Чинарь никогда не оставлял воду, всегда сливал. А тут… Ну не залилась же она сама! Подстроил кто-то? Но у Чинаря не было врагов. Значит, сам забыл. Но нет, он помнит, как сливал воду. Всю до капли. Но кто теперь в это поверит?

Радиатор, к счастью, не разорвало. Пробка оказалась не закрытой. И вода, замерзая, вылезла наружу ледяной фигой.

До ночи отогревал радиатор Чинарь, проклиная неудачу. Весь продрог, вымазался. А вечером в бараке снова фартовый появился. Он зыркнул на Чинаря зло. И указал на дверь, требуя выйти немедля.

Чинарь вздрогнул. Поплелся побитой собакой. А ночью, плача сонно, проболтался о последнем дне, отпущенном ему фартовыми.

Всего три дня дали они ему на убийство начальника зоны. Два из них уже прошли.

Утром, когда Аслан пришел в гараж, Чинарь уже возился у своей машины. Чистил, смазывал, заправлял.

Аслан промыл масляный фильтр своего самосвала, из-за которого вчера немало пережил. Завел машину, сел и увидел начальника зоны.

Он торопливо шел к полуторке.

Аслан сбавил газ. Мелькнула мысль предупредить… Но он тут же откинул ее, вспомнив, что сразу станет стукачом. И снова, словно наяву, увидел, как разделываются фартовые с суками. Мороз от пяток до макушки продрал.

«Только не это…»

Не боли, не мук боялся, а позора. Клейма на имени… Его-то, чистое имя, на родине Аслана больше жизни берегут.

«Не будь он начальником зоны — секунды бы не раздумывал. Сам за него фартовым в глотки вцепился бы. Не посмотрел бы, что их много. А тут… Не просто человек. Гражданин начальник… Трус ты, — поднимался откуда-то изнутри укоряющий голос. — Вступиться за начальника не хочешь? А ведь он тебя в своем доме не как зэка, как человека принял. Без оглядки на свое начальство. Ты бы не рискнул… А ведь по обычаю твоего народа, преломив хлеб с человеком, обязан его защитить. Иль сделаешь вид, что не знал? Прикинешься?» — шептал внутренний голос. Аслан противился ему.

Мысленно он прикинул, куда может податься сегодня начальник зоны.

Конечно, где дела плохо идут. Значит, к «жирным». У них всегда непруха.

Хотя он там был несколько раз. И недавно, дня два назад. Значит, к идейным поедет. Ведь знал, что к реабилитации готовит. Может, туда? И вдруг вспомнилось, как ночью Чинарь бормотал про Волчью падь.

Что бы это значило? Волчья падь. Там прокладывает последние сотни метров сбродная бригада. Так ее окрестили в зоне за то, что собрался в ней всякий случайный люд. Спекулянты, бродяги, мелкое жулье да зеленые пацаны — за незрелое сознание. Кто-то из них за анекдоты, слухи попал сюда. Сроки у всех приличные. Не меньше восьми лет. Все злые, меж собой как кошка с собакой — ладу не найдут.

Видимо, убив Упрямцева, подкинет под бок этой бригаде труп. Они друг друга и без подозрений утопить готовы. На них и свалят смерть начальника. Видно, фартовые долго не думали над выбором. И места там глухие, коварные. Куда ни глянь — обрывы, распадки, ущелья… Там сама местность будто для зла создана.

Аслан сегодня должен возить щебенку идейным. Мимо Волчьей пади будет проезжать. Но Чинарь попытается убить Упрямцева не на дороге. Где-нибудь в распадке, ущелье. Сзади подойдет. Подкрадется.

Аслан сгрузил щебенку у идейных и, лихо развернувшись, повел машину в обратный путь.

Заиндевелые деревца на склонах гор подрагивали от холода, стряхивая с обмороженных пальцев-веток хлопья снега. В солнечном свете снег горел, искрился, отливал всеми цветами радуги.

Колыма, когда хотела, тоже умела быть неотразимой.

Блестки снега падали с гор на трассу, словно наряжая ее для неведомого праздника.

Снежинки зажигались звездами на продрогшей земле. Гасли. Как жизни зэков здесь, на Колыме.

Аслану казалось, что он слышит тихую мелодию гор и снега, белую-белую, как вечность.

Прикорнула березка на скале. Заспалась… А теперь, услышав шум мотора, встряхнулась. Любопытную головенку от снежной шапки отряхивает. Проспала рассвет, восход солнца. Надо торопиться, порадоваться короткому колымскому дню. Умение радоваться — это уже счастье…

Гудела машина, подминали снежные звезды колеса и оставляли на снегу загадочный узор протекторов.

Громыхая, мчался самосвал по серпантину Волчьей пади.

Тихо вокруг. Так тихо бывает лишь на погосте и на Колыме.

Но что это? Странный крик в распадке. А вокруг ни следа жизни. Остановил шофер машину. Став на подножку, оглядел замершие горы. И внезапно взгляд его уперся в скалу, нависшую над гулкой пропастью.

Там, прижавшись к скале бортом, спряталась полуторка. Ее едва видно. А рядом — двое. Без шапок, растрепанные, разъяренные, как звери, дерутся люди.

Аслан узнал их. И включив газ, осторожно, бесшумно, подъехал к ним. Они и не заметили его появления.

Упрямцев оказался крепким орешком для Чинаря. Видимо, не решился убить его в кабине. Ведь осталась бы кровь. А это улика. Решил здесь прикончить, без следов. Рассвирепевшим зверем бросается со всех сторон. Натыкается на удары кулака. Отлетает, отскакивает и снова бросается. Выматывает силы.

В руке Чинаря нож. Фартовыми сделан. Длинный, сверкающий, он ищет слабые места.

Вот, кажется, повезло. Руку задел. Выше локтя. Теперь жертва не сможет отбиваться так рьяно. Уставать станет. «Вон как кровь хлещет», — обрадовался Чинарь. Даже рыкнул от радости. Бросился на Упрямцева буром. Но тот ногой угодил в пах. Взвыл, крутнулся зверем зэк — и снова бросок. Неожиданный, внезапный. Нарвался на кулак в челюсть. Клацнул зубами так, что эхо в распадок убежало.

В другой бы раз отступил Чинарь. Вся морда в фингалах. Все тело избито. Но сегодня последний день. Больше не отведено. Не пришьет начальника — фартовые Чинаря размажут в бараке. Предупредили ночью. А значит… Хочешь жить — умей вертеться. Своя шкура, хоть и битая, дороже любой целой. Еще рывок. Нож с треском распустил рубаху на груди начальника. Глубже — не удалось. И все ж теряет силы заметно. Вон на лбу пот повис. Недолго тебе дышать, — подскакивает Чинарь к горлу. Нож полоснул в воздухе. Упрямцев вжался спиной в скалу.

Сколько уже он отбивается от обезумевшего зэка? У того лицо до неузнаваемости перекошено. Глаза мутные, бегающие. Губы подергиваются.

— Зажимаешь зэков, голодом моришь, падла! Вкалывать на себя принуждаешь? Вот и получай! — рванулся сбоку и снова задел. Нож воткнулся в плечо, но Упрямцев сумел удержаться на ногах.

Молчал. Слова отнимают силы. А они сейчас так нужны. Понимал, что спорить, убеждать — бесполезно.

Короткий стон вырвался невольно от боли в плече.

Чинарь задыхался от ярости. Вид крови сводил с ума. Когда же свалится, когда распишется последним вздохом на снегу этот начальник? Отступать нельзя. Скоро машины пойдут по трассе. Могут заметить. Надо спешить. Когда Упрямцев схватился за плечо, кинулся на него очертя голову.

Упрямцев не успел увидеть. Он замахнулся вслепую. Нож, звенькнув, упал к ногам.

Удар страшенной силы переломил шею Чинаря. Он упал замертво. Из уголков рта стекала тонкими струями кровь, окрашивая мертвый снег цветом жизни.

Аслан поднял нож. Узнал работу покойного мокрушника.

Упрямцев смотрел на Аслана, как на привидение, не веря глазам. Внезапно он пошатнулся, осел в снег, рука коснулась Чинаря. Глаза зэка были удивленно распахнуты. Не ожидал для себя смерти. Убегал, спасался, а она настигла так неожиданно. И самое досадное, что свой, зэк убил. Чинарь этого уже не увидел.

— Что ж безоружным на трассу выезжали? Ведь убить мог. Почему с пустой кобурой ездили? — спросил Аслан Упрямцева.

— Полтора месяца брал с собой оружие. Потом решил, что излишне это. Верил ему, — кивнул на Чинаря.

— Садитесь в кабину, — мрачно предложил Аслан и, подняв Чинаря, положил в кузов полуторки, взял машину мертвого на буксир, вывернул на трассу.

— Руку дайте сюда, — присыпал табаком раны Аслан. Кровь моментально перестала хлестать.

Аслан обтер руки снегом, сел в машину, заторопился в зону. Хотел успеть до возвращения бригады.

Борис Павлович сидел, прикрыв глаза, и, казалось, дремал.

У Аслана, как ни скрывал, дрожали руки. На душе тяжело. Словно последнюю подлость сделал. Не думал, что ребром ладони может вот так — шею сломать. И впрямь — душегуб, хоть и не вор… А что было делать? Промедли он хоть секунду— еще хуже было бы…

На начальника смотреть не хотелось.

«И носит его черт по трассе! Сидел бы в своем кабинете, никто бы его не достал. Так нет, суется всюду! Вот и прирезал бы Чинарь тебя в ущелье, как курчонка. Не гляди, что мал был мужик ростом. Злобой одолел бы. Этого добра у него хватало. Впрочем, за свою шкуру всяк держится крепко. Ты хоть и фронтовик, но против зэка — слабак. Чинарь был трассой испытан. Не зря его фартовые присмотрели. В другой раз осмотрительнее будешь», — думал Аслан.

— Странное дело, Аслан. Мне так не хотелось сегодня уезжать из зоны. Будто чувствовал предстоящее. А там, у скалы, обидно было, что не на войне, а здесь, на трассе убить хочет мужик. Добро бы фартовый. Понял бы. А то ведь подкупленный, запуганный, короче, предатель. И едва не угробил, — признал Упрямцев.

— Его руками убрать хотели. Это понятно. Видно, задолжал им, — осекся Аслан.

Заехав в зону, Аслан отцепил полуторку перед медчастью, как сказал начальник зоны, и тут же уехал на трассу.

Когда последним рейсом завез гравий в бригаду Килы, тот отозвал Аслана, спросил, не видел ли он по дороге начальника зоны? Аслан ответил, что видел его утром, а после этого не встречал.

— Фартовые тут подозрительно крутились. Вынюхивали что-то. Чинаря спрашивали, мол, не приезжал ли? Чую, недоброе затевают, — понизил голос человек. И попросил: — Увидишь, намекни, чтоб осторожнее был. Не стоит ему теперь на трассе появляться. Всякое случиться может, не приведи Бог.

Аслан рассказал о том, что произошло в Волчьей пади, Илье Ивановичу. Тот посоветовал не ездить неделю- другую на участок фартовых.

— А уж в бараке мы не дадим тебя в обиду. Хотя, откуда им знать, что ты Чинаря грохнул? Будут думать на начальника. С него теперь двойной спрос. Жаль человека, им его убить ничего не стоит. А тебе говорю, — правильно сделал. И я, и другой путний на твоем месте так же поступил бы. И не терзайся. Мужиком становишься. Дай тебе Бог всегда правого от виноватого уметь отличить.

— А мне за Чинаря срок не прибавят? — выдал свою тревогу и причину откровенности Аслан.

— За такое тебя досрочно освободить должны. За то, что начальника от верной смерти сберег. Но тут все от него, от Упрямцева, зависит, куда его совесть повернет. Насколько дорога ему жизнь, так и с тобой поступит. Это — как пить дать.

Меняя тему, чтобы отвлечь Аслана от мрачных воспоминаний, продолжил:

— Ты знаешь, а из моих паразитов, кажется, получится толк. Сегодня впервые за все время норму выполнили. Правда, иные в машину сами влезть не смогли, помочь пришлось. Ну да завтра уже легче им будет.

— Средь воров не все одинаковы. Там трое мужиков — путние. Я, пока жил в одном бараке, общался с ними. Если б они не попали в зоне в фартовую кодлу — толковыми людьми стали бы, — ответил Аслан.

— Слушаю я их разговоры теперь. Кажется, скоро там драка будет. И, знаешь, из-за чего? Из-за зарплаты. Не захотят они ею делиться, отдавать бугру. То, что трудно достается, всегда дорого ценится.

— Отдадут. Как с нас вытряхивали. Разве не жаль было? А отдавали. У своих с руками оторвут, — не поверил Аслан.

— А ты не знаешь, отчего Чинарь умер? — подошел с вопросом Кила.

Аслан не стал скрывать.

— То-то фартовые, когда увидели, как Чинаря с полуторки снимают, отвернулись. Иные шапки молча сняли. Но это двое-трое. Остальные сделали вид, что не заметили. Оказывается, сорвалось у них… Теперь бугор что-то новое придумает. Его не остановишь, — вздохнул Кила.

— Если в шизо на полгода не попадет. За такие штуки ни один начальник не спустит, — тихо вставил Илья Иванович.

А через час в барак пришли двое фартовых из бригады Ильи Ивановича. Чем-то расстроенные, они долго уговаривали бригадира, что-то доказывали ему, просили, убеждали, а тот тихо, но твердо отказал. Это было видно по его жестам. Воры выглядели понурыми.

Когда они ушли, Аслан полюбопытствовал, зачем приходили на ночь глядя.

— Всю фартовую верхушку вместе с бугром срезал Упрямцев. Дал на сборы пять минут и погрузил их всех в машину. Не нашу. Откуда она пришла и куда повезла воров — никто не знает. Но охрана там усиленная. Машина издалека. Вся в снегу, запорошена. Знать, целый день в пути была. К шоферу пытались подколоться, выведать что-нибудь, так куда там, ни слова не потерял. Так что, видать, шизо наш подарком был бы бугру. Теперь уж к чертям на кулички поехали. В Воркуту, а может, в самый Певек.

— А о чем просили? — напомнил Аслан.

— Да чтоб я остальных гадов в бригаду взял. Так мне эти полжизни испортили. Не хватало добавки. Я и отказал.

Мужики! Как же вы отправку воров прозевали? — спохватился влетевший в барак Полторабатька. И, хохоча, стал рассказывать: — Иду в барак, глядь — ворота зоны загудели. Ну удивился! В такое время кто приехал? Вижу — «студибекер» вползает. Крытый. Из него десяток охранников выскочили. И тут же к ним — Упрямцев. Все — к бараку фартовых. Оцепили его. Тут наша охрана подоспела. И через пяток минут по одному в кузов стали запихивать ворюг. Бугор ихний, одноглазый хрен, матюкается. А его под микитки и наверх. Пятнадцать рыл вычистили. Ну, ворюги думали, что всех их загребут, подчистую. Притихли, конечно. Но «студибекер» забрал заводил, влезла в кузов охрана и машина ушла. Всего за десяток минут зону очистили. Давно бы так!

— А чья машина никто не знает? — спросил Аслан.

— Теперь только начальник зоны о том ведает. Но кто решится у него спросить? Вот уж огорошил всех, натянул бугру на кентель парашу. Тот думал, что Упрямцева сломает. Да только хрен в нюх! Этот — не прежний, валандаться долго не стал. Сразу всех к ногтю, и будь здоров, — радовался Полушпалок.

Пятеро недавних зэков, прибывших последним этапом в зону, сидели понуро.

— А что как и нас завтра, в утречко, с ранья, вот эдак же сграбастают? И свезут неведомо куда, — шептал рыжий коренастый мужик, самый старший из пятерых.

— Мы ж работаем. Не дармоедствуем. Не забижаем никого. За что нас выкидывать? — не соглашались остальные.

— Наполохались ворюги! Сразу в бригаду запросились всем скопом. А то хвосты поднимали, не хотели вкалывать как все. Белой костью себя считали, — улыбался Илья Иванович.

— Скоро образумились. Небось не хотят из этой зоны уезжать. В других, я слышал, и того похуже, — встрял Кила.

Гудели разговоры в бараках до поздней ночи.

И только Кила, присев перед сном к Аслану, сказал еле слышно:

— Счастлив твой Бог, что не стало в зоне тех бандюг. Прознали б, свели счеты все равно. Но начальник опередил. Теперь тебе облегчение должно выйти.

Аслан никому не сознался, сколько пережил в тот день. Понимал, если дознаются фартовые, как погиб Чинарь — расправы не миновать.

Не боялся человек открытой драки. Но не раз видел, как мучили, издевались блатные над своими же сявками, шестерками и шнырями. Не боль пугала. Унижения. Позор… Их пережить удавалось не всякому.

Увезли… Можно вздохнуть, спать спокойно. Но не спится. Пустует место напротив. Нет Чинаря. Никто не разбудит Аслана сонным бормотаньем, сбивчивым разговором.

«Спи… — но пустые нары не дают покоя: — Отвернись. Спи на другом боку…»

Лишь к утру дремота одолела.

— Утром на поверке зэкам объявили, что с нынешнего дня бригады будут работать спаренно. И за каждой закрепляются свои шоферы.

Сделано это было, как объяснили зэкам, для того, чтобы зимой не было опозданий транспорта. Да и вывозить две бригады с одного участка легче и удобнее.

Когда работяги Килы услышали, что им придется вкалывать на трассе вместе с фартовыми, идейным — с «жирными», сброду — с интеллигентами, пацанам — с бригадой обиженников и бывших стукачей, зэки стали возмущаться.

Но с новой администрацией боялись вступать в пререкания, помня вчерашнее.

Аслан в списке бригады Килы остался. Но в нее уже вошли фартовые. И водитель, сплюнув в сердцах, что попал из огня в полымя, пошел к самосвалу.

Попадись ему на пути Упрямцев, вряд ли сдержался бы. Высказал бы все, что накипело. Но искать начальника зоны не стал. И выехал на трассу следом за вахтовой машиной, решив для себя никогда в жизни не ввязываться ни в чьи отношения и не вступаться ни за кого.

Пурга, разыгравшаяся к обеду, застала водителя далеко от зоны.

Леденеющий на морозе «Натик» едва успевал расчищать погрузочную площадку. Когда Аслан покинул ее, сюда больше не смогла подойти ни одна машина.

Снег сковал лобовое стекло так, что «дворники» не справлялись, не успевали очищать его, а потом примерзли к стеклу намертво.

Тряпка, какой Аслан протирал его, тут же смерзалась в ком. Ветер сдувал человека с подножки машины, наваливал под колеса целые сугробы. Самосвал вскоре забуксовал.

Аслан вышел отгрести снег от колеса. Но это оказалось бесполезным. Ветром тут же наметало втрое больше прежнего. И, вымотавшись вконец, шофер влез в кабину. Понял — попал в ловушку.

Слив воду из радиатора, пошел Аслан сквозь пургу Надо было добраться на участок, к людям. Вместе — всегда легче. Тем более что до ближайшего — километров пять, не больше. Только бы не сбиться, не заблудиться в пурге.

Хорошо, что по обочинам трассы догадались зэки ставить вешки. Длинные палки, с соломой на макушках. Иные, конечно, вырвет, унесет ветер. Но по оставшимся можно как-то попытаться выбраться из пурги.

«Дома теперь абрикосы цветут. Деревья белые стоят, как к празднику нарядились. Я должен это увидеть снова. Мне надо вернуться домой. Нужно выжить… Там родники звонче жаворонков. А небо синее, какого не видела Колыма. Там тепло. Мне надо перенести холод, чтоб любить потерянное, — выбирался Аслан из сугроба: — А почему потерянное? Чего это я себя отпеваю заранее? Как будто сдыхать собрался. Нет, я буду жить», — хватался покрасневшими стылыми руками за упавшую вешку.

Темнело быстро. Надо спешить. Но сугробы, один выше другого, перемели трассу. Аслан вяз в них по пояс, тонул по плечи, барахтался, пурга засыпала его сверху, а он выползал и снова брел, отворотив лицо от ветра.

Сколько раз он падал и вставал? Столько же, сколько в жизни ошибался. Только прежние синяки не видны. А до нынешних— какое кому дело.

Травмы заживут, перестанут болеть ушибы. Ничего не болит лишь у мертвых. Живые в своей боли виноваты сами…

Ветер сбивал с ног.

«Вот так бы лечь и покатиться до самого дома. Бабке под дверь», — думал Аслан. И вдруг увидел вынырнувшую из сугроба волчью морду.

— Тьфу ты, падла! Откуда взялся? — замахнулся Аслан заводной ручкой, которую не решился оставить в машине. Прихватил с собой.

Зверь пригнул башку и словно растаял в пурге.

Еще вешка. Аслан провалился в сугроб по пояс. «За что это я зацепился плечом?» — оглянулся он назад.

Волк отскочил. В глазах голодная тоска. Пасть сводит от запаха добычи. Но как ее взять?

Аслан схватил ручку покрепче.

«Кто кем согреется, еще посмотрим», — подумал, искоса наблюдая за зверем.

Волк не заставил себя просить. Едва человек уселся на сугроб, кинулся на шею. Но удар по голове отбросил вниз, под сугроб, смял и напугал зверя. Волк облизал леденеющий нос, жадно обнюхал следы человека и, увидев, что тот уже скрылся за снежной пеленой, потрусил вдогонку, припав носом к снегу. Не потерять бы этот след в этой круговерти, где не только человеку, зверю жизнь не мила.

Может, выдохнется, устанет, упадет, тогда не поможет ему железная рука, — крался волк тенью.

Аслан слышал от зэков, что в волчьей стае самый голодный — волок. На нем, его удаче держится стая. И пока она сыта — жив вожак. Он кормит стаю, загоняя для нее добычу. Он настигает и задирает ее. А жрет ее — стая. Вожаку достаются лишь крохи. Потому что сытый вожак — не охотник. Чтобы быть вожаком, надо дружить с голодом.

Когда стая разобьется на пары, лишь последним покидает ее вожак, отняв у волков самую молодую и красивую волчицу. Потому что он — вожак. Он завоюет ее клыками. А потом, уведя в снега, сделает матерью своих волчат. Вскоре она прогонит его. Став матерью, забудет волка. Лишь некоторые, старые, растят волчат вместе.

«А может, этот — одиночка. Такие тоже случаются в стаях. По старости не досталось волчицы. Не решилась с ним уйти в снега ни одна из соплеменниц. И теперь он голодный, без логова и подруги, стал сущим наказанием всему живому? От него, покуда жив, не отвяжешься, Либо я, либо он не должен пережить эту пургу», — остановился Аслан перевести дух и почувствовал, как волчья морда ткнулась в сапог.

«Разлука» сверкнула в пурге, но зверь снова успел отскочить.

«Сколько же еще идти до участка!» — подумал Аслан, пытаясь разглядеть местность. Но за снежной бурей едва различил соломенную голову вешки.

Немело от холода тело, ноги с трудом ступали по снегу. Дойти бы…

Даже зверь устал от погони. След начал терять. Человеку, если хочет выжить, уставать нельзя.

Попробуй расслабиться! Колыма за это многих наказала. Если не хватит сил — умирай на ходу. Но пока дышишь — иди…

Пурга вышибала слезы из глаз, захлестывала дыхание, морозила, леденила человека. Но он шел настырно, по-бычьи угнув голову, напролом: отступать, возвращаться некуда. Жизнь — это то, что впереди.

Зверь со стоном, задыхаясь, плелся сзади. Как тень, как смерть, караулил.

Может, и присел бы передохнуть, — силы оставляли. Но волк не давал. Карауля гибель, заставлял жить.

Аслан нащупал вешку и вдруг сквозь свист пурги услышал человечьи голоса.

Кто они? На кого набрел — неважно. Люди. В пурге всяк беспомощен. Беда, непогодь и голод — всех сближают и примиряют.

Человек рванулся вперед. Жизнь! Но как больно прокололо бедро. Невозможно вырвать ногу из снега. Это волк…

Отчаянье толкнуло зверя на последний бросок. Человек услышал голоса. Обрадовался, а значит, расслабился. В этом — единственный и последний шанс. Иначе уйдет добыча — в свою стаю. Ее в одиночку не осилить. Люди, как и звери, выживают, когда их много. Тогда они сильны. А сейчас… Льется кровь в пасть по клыкам. Теплая. Сама жизнь… Зверь замер на секунду. Ради нее он плелся за человеком так трудно и долго. Но не зря. Свое не упустил…

Ручка опустилась мгновенно. Меж глаз. Из них — снопы звезд посыпались. И погасли.

Зверь ткнулся мордой в снег, повалился на бок.

Аслан закричал, оглушая пургу. Нога отказала. Вскоре к нему подбежали охранники. Взяли на руки, вынесли из сугроба. И он оказался в прокуренной палатке, которую охранники, по приказу нового начальника зоны, всегда брали с собой на случай пурги.

В палатке мужики роились вокруг печурки. И хотя брезентовое укрытие вздувалось пузырем, внизу держалось тепло.

— Принимай гостя с подарком, — смеялся охранник, положив убитого волка у входа в палатку.

— Эй, мужики, Аслану волк бедро порвал! Давай кто-нибудь рубаху почище!

— Ты пешком? А где машина? — склонился Илья Иванович к Аслану.

— На трассе. Застрял.

— Да погоди ты с тряпками. Промыть надо. Давай, Аслан, побрызгай на лоскут, — теребил Кила.

Вскоре ногу перевязали. Усадили Аслана к печке, дали чаю из общей кружки. И человек, успокоившись среди своих, начал согреваться.

Ломило ноги, руки; оживало, теплело лицо. Чьи-то руки подали ему вторую кружку чая, Аслан пил, не ощущая вкуса, торопливо глотая блаженное тепло.

Он смотрел в огонь не отрываясь. Слушал его разноголосую песню жизни.

— Поешь, — протянули руки кусок черствого, самого вкусного на свете хлеба. Аслан взял его в ладони, долго нюхал. Сказка иль явь? Если хлеб не сон, значит, жив.

Аслан ел неторопливо. Знал, больше не дадут. А ведь он с самого утра ничего не ел. И когда теперь доведется? Ведь кто-то отдал ему свое — последнее. За что? Да разве об этом говорят здесь? Сегодня ему помогли. А завтра, быть может, Аслану придется отдать последнее. Кому? Такому, как сам.

Стонет пурга за палаткой. Ревет и воет зима колымская. Кого спасает, кого хоронит, кого оплакивает.

Охранники пьют чай из одной кружки с зэками, делят поровну каждую затяжку папиросы.

Теперь бы выжить…

Бригада Килы вперемежку с фартовыми, сидят, теплом дыханий и плеч согреваются. Переговариваются тихо, почти шепотом:

— Да если бы бугор не заелся с начальником, дотянул бы свою ходку здесь без булды.

— Дурак он у вас был. Вот наш Кила со всеми умеет ладить. Даром что ущербный и грамоты не шибко, зато ума — палата. И мы с ним спокойно дышим.

— Да говорили мы бугру — не бычкуй. Лом хреном не перешибешь. Уступи. Да куда там! Думал, если Чинарь пришьет начальника — прежнего вернут. Либо испугаются его. На разборку запросятся…

— Мне сдается, что их увезли на «вышку». Всех. Видно, Чинарь начальнику раскололся. Иначе с чего так-то? Сразу после Чинаря?

— Если б в расход их списали, так мороки не было бы. Вывели бы на марь, из автоматов покосили бы. И не надо приезжих охранников и машины. Свои за пять минут управились бы.

— То раньше. Теперь в открытую не косят.

— Почему? Еще как, чтоб другим неповадно было.

— Ну что болтаешь? Без следствия не стреляли.

— Иди ты со своим следствием знаешь куда? То-то оно работает, что в бараке с десяток знают, за что осуждены, а сотня — понятия не имеет.

— Помолчите вы, трепачи. Чего разгалделись? — осек мужиков, своих и чужих, Илья Иванович.

— А чё, я не ботаю лишнего, — отвернулся фартовый и подвинулся в угол, давая место Илье Ивановичу.

— У нас полбарака «ни за чё», тоже язык вперед ума высовывали. Теперь вот парятся. Вам хоть не обидно, знаете за что. А будешь болтать, к твоей воровской еще хвост пришьют лет на десять. Тогда ты в зад свой брехун рад будешь всунуть, — оборвал бригадир.

— А как ты думаешь, Чинаря начальник из нагана размазал?

— Хоть жопой, мне какое дело? Влип дурак к бугру в лапы. Тот и рад. Теперь Чинаря нет, а и бугра не станет.

— Общак, падла, весь сгреб. Нам ни хрена не оставил.

— Пусть задавится. Обшмонают и заберет охрана, — говорили меж собой фартовые, уверенные, что их никто не слушает.

В палатке не протолкнуться. И все ж Аслана никто не тревожил. Он, полулежа, коротал время. Ждал, когда закончится ненастье.

Пурга улеглась на третью ночь. И люди сразу ожили, засуетились.

Весь день пробивал дорогу к участкам вспотевший от непосильной нагрузки «Натик». И едва его голос услышали зэки, закричали, ожили, заулыбались.

Боль отпустила и Аслана. Прихватив с собой волчью шкуру, он вскоре подъехал к машине. Натопил из снега воду, залил радиатор и только завел машину, услышал:

— Здравствуй, Аслан.

Упрямцев подъехал с первой машиной. Не спал. Лицо осунулось. Спросил коротко:

— В бригаде пурговал?

— Там. Только вот подъехал.

— Все живы? Все в порядке? — дрогнул неуверенностью голос человека.

— Полный ажур. Но если б не палатка, передохли б до единого, — признал шофер и добавил: — Одно худо, жратвы не было.

Начальник зоны отправил машину в бригаду, приказав шоферу забрать с участка всех до единого и сразу — в зону, в столовую. Сам остался с Асланом.

Шофер плечами передернул. Увидят зэки из машины, сразу в стукачи определят. Потом открутись, попробуй, докажи обратное.

Борис Павлович заметил раздражение. Спросил о причине. Аслан не стал ее скрывать.

— Почему же тогда Чинаря не испугался? — спросил вприщур.

— Когда чужую жизнь спасаешь, о своих заботах не думаешь. Сейчас вам, гражданин начальник, ничто не угрожает. А ваша прихоть для меня сплетней может обернуться. У нас все просто: либо сука, либо свой.

Упрямцев сел в кабину и сказал требовательно:

— Поехали в зону. Опередим людей.

Самосвал, как застоявшийся конь, резво бежал по расчищенной трассе.

— Скажите, куда фартовых увезли? — не выдержал Аслан.

— В Воркуту должны были их перебросить. Да вот погода… Не знаю, успели их в Магадан увезти или нет. Пурга могла застать в пути. На хвосте повисла. А у них, кроме сухого пайка, еды в запасе не было. И ничего мне не сообщили пока.

— Это вы за Чинаря их так наказали? — глянул Аслан.

— Нет. Как только они отказались работать. Обокрали склад. Я всех их хотел туда отправить. У нас зона усиленного режима. Там, в Воркуте, режимы труда более суровые: строгие и особые. Но потом половина воров вышла на работу и я оставил их в зоне. Хотя и они имеют отношение к тому случаю с Чинарем. Я это сердцем чую. Ну да ладно, время покажет. В тот день я пожалел их. Чисто по-человечески. Ведь работают люди. Значит, против бугра хватило у них смелости выступить. Оставил.

— И те со временем сломались бы, — вставил шофер.

— Я это понимал. Но кто-то мог не выдержать. Умереть. Вот этого я не хотел допустить. Врач держал их на контроле. Докладывал мне каждый день. Так знаешь, что они придумали?

— Что? — отозвался водитель

— Троих сявок не кормили вовсе. И это при том, что сами ни дня не голодали. Тех в «мученики» назначили. Чтоб потом из них фетиш сделать. Вот, мол, какой зверь начальник зоны, людей голодом заморил. Я, когда мне врач сказал о том, поторопил с отправкой воров. Случай с Чинарем — чистейшее совпадение. Приди машина на день раньше, жив был бы человек.

У Аслана глаза от удивления округлились.

«Добреньким прикидывается. Ишь пожалел. Человеком назвал. Теперь только и осталось мне мокрое дело пришить», — подумал он.

— Вынудили его. Заставили. Это я не сразу понял. Вовремя догадался, что поддался он фартовым…

— Не его, другого подослали бы, — оборвал Аслан. Упрямцев сразу осекся. Будто забыл о Чинаре.

— Плохо, что не успели мы перед пургой на участках запас продуктов сделать. На случай ЧП, — сказал Борис Павлович будто самому себе.

— Запас на ЧП? Да сожрем, не дожидаясь пурги, — рассмеялся Аслан.

— Не думаю. Даже самый голодный о более голодном вспомнит, — уверенно ответил Борис Павлович, и Аслану вспомнился кусок хлеба, который дал ему кто-то в палатке. — Я, Аслан, не простачок. В этой системе — не первый год. А закалку на войне прошел, куда мальчишкой попал. Рассказывал, что в батальоне и фартовые были. Я не подделывался под них. Но скажу: случалось, последним делились. Не потому, что я какой-то особый, нет. Признавали, как комбата над собой. У них ведь без бугра ни в одном деле нельзя. Это — вроде как без головы. Ну, а на войне, в атаках ли, в обороне — тем более. Вот и хотели, чтоб жил, чтоб выжил…

— То на войне. Там другое…

— Здесь не легче. Также ситуации случаются всякие. Вот у меня, в прежней зоне, убежали трое зэков. Фартовые все. Искали их две недели. И нашли. Один, самый никчемный, в живых остался. А двое — умерли. Жалея слабого, свои пайки ему отдали. А сами — не вынесли голода. Силы не рассчитали. А тот — на свободу в прошлом году вышел. Дожил. Наверное, и теперь ворует. Только в одиночку, — вздохнул Упрямцев и продолжил: — Подлый мужик. Он на побег подбил. Если б не это, те двое жили бы. У одного семья осталась. Мальчишка. Сиротой теперь растет. Кем станет без отца?

— У всякого своя судьба, — отмахнулся Аслан равнодушно.

— Это верно. Но эту судьбу в немалой степени кует окружение.

— Вы к чему об этом? — не понял Аслан.

— Завтра мы с тобой в Магадан поедем.

— Зачем?

— За радостью. За документами о реабилитации для шестерых человек. Они готовы. Забрать надо. Сегодня хотел взять. Да ты устал. Отдохни. А с утра — в путь…

— Ждать? Реабилитацию ждать? — Аслан крутнулся на сиденье. Сморщился. Бедро прокололо. И заторопился, заволновался: — Не надо ждать. Давайте сегодня. Разве можно ждать? Ведь люди ни за что здесь отбывали. Не то день, час дорог. Да я пешком бы добежал за своими ксивами. Хоть и за чужими. Пусть минуты лишней не мучаются. Пусть хоть кто-то радуется. Давайте сегодня…

— Нельзя сегодня. Даже ради радости рисковать не буду. Тобой…

— С другими поезжайте.

— Не могу. На это есть своя причина, — нахмурился Упрямцев. И долго молчал.

— А кого реабилитировали?

— Троих идейных, вашего Илью Ивановича, двоих торговых работников.

— Илью Ивановича?! Вот обрадуется человек! Но теперь вам к фартовым нужно подыскать кого-то.

— Один справится. Федор.

— А «жирных» почему отпускают? Иль мало воровали?

— Не воровали. И не за воровство осуждены были. За анекдоты, за высказывания вольные. Да и зря, Аслан, называешь их «жирными».

— Их вся зона еще до меня так звала, — удивился шофер.

— Огулыщина обывательская. У меня в прежней зоне торговые работники были. Из двадцати семи человек за обсчет на пять копеек двое сроки отбывали. Остальные — совсем по другим статьям осуждены. Никакого отношения к торговле не имеющим. Один, завмаг, за то, что в плену у немцев был. Трое — за то, что в Берлине немку изнасиловали. Правда, у всех троих немцы не то что жен и сестер изнасиловали, детвору убили. Но это наша боль… С нею не посчитались. Один — поваром всю войну прошел, немца-старика по голове за оскорбление русской нации огрел. Тот в угол дома головой влетел. И — насмерть… А повар — в зону… На двадцать лет.

— Разве это правильно? — побледнел Аслан.

— Да где там правильно! Как будто он своей национальности стыдиться должен был или промолчать, согласившись. А он — гордец оказался. Конечно, старика бить не следовало… Но это могло произойти и в состоянии аффекта — внезапно вспыхнувшего душевного волнения, вызванными противоправными действиями потерпевшего. В любом случае — убил повар старика по неосторожности, не имея умысла лишить его жизни и наказание было чрезмерно суровым. Жаль, что повар не дожил. Умер за день до пересмотра дела…

— Жаль мужика, — посочувствовал шофер.

— А случись он в этой зоне, ты его «жирным» назвал бы, — укорил Борис Павлович.

— От чего он умер? — спросил Аслан тихо.

— Осколком был ранен. Во время бомбежки. Ему на тяжелых работах нельзя было трудиться. Но не сказал человек. Осколок этот в неподходящий момент кровь остановил. Досадно все это. Ведь среди Берлина с походной кухни он немцев кормил. И старику тому дал. От души. Вместо спасибо — услышал грязное… И тоже семья осталась. Трое детей. Теперь лишь пенсию получать будут. А сколько лет прошло, сколько мук перенесли, лишений, унижений. А за что? Вот и в этой зоне также… «Жирными» зовете. А из них половина совсем не за корыстные преступления наказание отбывает.

— Я не верю торгашам. Все они ворюги, — рубанул Аслан.

— Послушай, по два ящика водки не они у тебя, а ты у них украл! — осек Аслана начальник зоны и недобро оглядел водителя; сказал, глянув вперед: — Завтра, к восьми утра будь готов к поездке, бригадира сам предупрежу.

Аслан, едва лег, тут же уснул. И не слышал, как вернулись в барак работяги, как кто-то стянул с него сапоги, поставив их сушить на радиатор. Чьи-то заботливые руки укрыли его одеялом. И даже его обед и ужин стояли на столе, укрытые полотенцем. Их никто не тронул.

Аслан проснулся вечером, когда работяги, окружив печурку плотным кольцом, вели свои нескончаемые разговоры о семьях, детях, о жизни, о будущем.

— Я, когда вернусь, поеду на целину деньжат заработать. Потом вернусь, дом построю, — говорил мужик- уралец.

— А я — в рыбаки. У нас на Волге все мужики с пеленок рыбачат. Уж за все годы пузо побалую, — улыбался астраханский рыбак, осужденный за то, что набил физиономию председателю артели, чтобы тот к жене не приставал. Назвал его кобелем и добавил, что повесит его, гада, своими руками, если близко к жене подойдет.

Тот мужик зло затаил. И написал, что рыбак грозился всех коммунистов артели перевешать.

Рыбака под утро сгребли прямо в постели. За угрозу… Десять лет без разговоров. Доводов мужика никто не стал слушать. Не поверили. Вот и поплатился за то, что женился на красивой. Та, едва мужа забрали, отказалась от него. Троих детей на старуху свекровь оставила. А сама уехала. Куда? Забыла адрес оставить. Ни одного письма не написала. Не спросила о детях. A мужа — живьем в душе похоронила.

Исчез и председатель артели. Двоих оставил сиротами. Сколько ни искали, будто и не жил на свете…

Нет, не собирался искать бывшую жену человек. По матери и детям тосковал. О жене, узнав от матери, перемучившись за ночь, забыл навсегда.

Вот и теперь, до конца срока чуть меньше половины, а уже весь барак зэков к себе в гости приглашает. На уху. Знатную, рыбацкую. У костра. На берегу.

А доведется ль ему с колымского берега до астраханского добраться — то одному Богу известно.

— А вы, Илья Иванович, что станете делать, когда вернетесь домой? — спросил зэк-новичок.

Аслан сразу услышал. Захотелось ответ узнать.

— Загадывать заранее — не люблю. Мне в том всегда не везло. Мечту судьба обрывала. Все срывалось. Потому, если б сказали мне, что завтра я выйду на свободу, не поверю, пока документы не получу и домой приеду.

А дома ждут? — спросил астраханец.

— Мать ждет. А жена — как и твоя… По рукам пошла. Ну да не я ей судья. Молодая. Три года ждала. Больше — не смогла. Мы с год прожили вместе. Теперь у нее от другого дети. Двое. Дай ей Бог счастья. Я на нее давно не обижаюсь. Женщины для жизни рождаются. Чтоб матерями стать. Здесь ожидание и промедление — беда. Пусть здорова и счастлива будет. Пусть ее обходит беда…

— А детей у вас нет?

— Не было. Мало прожили. Но моя мать ее ребятишек понянчила. Плакала, конечно. Родные, свои могли бы быть. Теперь уж запоздал. Не порадую. Единственное, чего бы хотелось, мать застать в живых. Чтоб дождалась. Чтоб горе — ее не пережило…

Около полуночи в барак вернулся тракторист. Снял пропахшую соляром телогрейку, стянул заледенелые до звона сапоги и, бубня под нос ругательства, проклинал пургу на все лады.

— С чего завелся? Ведь не впервой в жизни. Кончай базлать, — злился Кила.

— Пурга-то не впервой. А вот столько мертвяков сразу — отродясь не видел, — буркнул тракторист.

— Что ты лопочешь? Каких мертвяков увидел? Где? — не понял Илья Иванович.

— И не лопочу навовсе. А выкладаю, как есть. Мертвяки. Цельная машина. Та, что фартовых, бандюг наших, увезла. С колеи съехали в пургу и — харей в сугроб. Шофер ейный, видать, дорогу потерял с глаз. Вылезти не смог. Лопата всего одна. Не откопались. А и заместо того, чтоб взад, вперед машину толкали. Забурились навовсе. Все загинули, с концом. И фартовые, до единого. Как статуи. Охрана — возле машины. Вот что такое трассу с нюха упустить. Она, курва, своих убивает. Чужаков и подавно…

Тягостное долгое молчание нависло над людьми. Каждому не по себе стало. Всяк здесь имел на шкуре и сердце отметины трассы. Но когда она отнимала жизни — люди всякий раз переживали потерю трудно. Пусть фартовые, негодные люди. Но жаль… Пусть бы жили…

— А бугор ихний, одноглазый который, на рюкзаке околел. Глянули мы. А там — цельная куча деньжищ. Он с ними и под смерть не расстался, ан и оне его от погибели не сберегли. Не выкупился у смертушки.

— Да помолчи ты! — цыкнул Илья Иванович.

— А чего, я не брешу. Как есть. Гольную правду обсказал, — обиделся тракторист.

— И куда ж теперь эти деньги денут? — охнул Полушпалок. Возникла короткая пауза.

— Знамо дело, в казну определят, — отозвался тракторист с гордым видом знатока.

— С такой прорвой денег, видать, трудно ему было помирать? — посочувствовал кто-то из уральских.

— Там и наши, кровные, были, — отозвался Кила тихо.

— Не в прок им они. Поперек глоток колом стали, — подытожил тракторист.

Утром, едва бригада вышла из столовой, Федор сказал Аслану:

— Тебе сегодня в Магадан ехать. Машину заправь и сухой паек — обед в столовой возьми. А это — от меня, — достал пачку «Памира» и сунул курево в карман Аслану.

Упрямцев сел в кабину, как только по радио объявили восемь утра.

— Поехали, — предложил поспешно.

Едва выехали из зоны, Аслан спросил, насмелившись:

— Ну как, фартовые прибыли в Воркуту?

— Замерзли. На полпути к Магадану. Все, И охрана, и водитель. Да тебе уж, наверное, тракторист рассказал?

— Верно, что общак бугор забрал?

— Да. В нем тетрадь налоговая имелась. С кого сколько взяли, кто должен. Все взятое вернем людям. По спискам. Остальное — сдадим. Всех они данью обложили. Никого не минули. И только тебя в этом списке не было. Интересно, почему? — глянул на Аслана начальник зоны.

Аслан рассказал ему о прежнем бугре, о своем условии.

— Значит, соблюдал прежнюю договоренность? Смотри-ка, честность какая. А я уж и не знал, что предположить, — признался начальник зоны.

— За фартовую подсадку приняли? Негласного президента зоны?

— Да нет. Я знаю, что эти — не работают. И своих не убивают. Меня в таких вопросах еще на войне просветили.

— А что же подумали?

— Что на тебя, как и на Чинаря, они ставку делали, имели виды, а потому налогом не облагали, — сознался Борис Павлович.

— Если б я об этом узнал в зоне, ни за что не сел бы с вами в одну машину, — побледнел Аслан.

— А как же реабилитация?

— С другим водителем поехали бы, — процедил сквозь зубы шофер.

— Не стоит обижаться, Аслан. На моем месте, после Чинаря, тоже стал бы осторожнее.

— Чего ж со мной поехали?

— Хотел выяснить.

— Значит, в этот раз наган при себе имеете, — усмехнулся Аслан криво. И добавил: — Подозрение хуже пули. Жаль, не знаете вы наших горских обычаев. А ведь земляки мои, кабардинцы, за честность свою и неподкупность когда-то в охране царского престола России служила. И не опозорились. Не подвели. Им цари свои жизни вверяли. Это не я, история знает.

Аслан умолк, закурил.

— Прости, не хотел обидеть. Да только знаешь, здесь, на Колыме, не нации, человеку вверяемся. А промашки, сам знаешь, случались.

— Как же вы теперь мне на слово верите? А если вру?

— Жизнь покажет. Но не верить оснований нет.

Аслану вспомнилось услышанное: за спасение начальника — досрочное освобождение может быть.

«Это где-то кому-то повезло. Но этот на такие подвиги не способен. Видал, жизнь покажет. Он, гнус, сомневается. А если бы я в Волчьей пади засомневался? Где б ты теперь был?» — злился шофер.

Упрямцев, глянув на рдеющие скулы водителя, понял: злится человек и не скоро остынет. Лишь тогда пройдет обида.

— Аслан, у тебя при себе деньги есть? — спросил внезапно.

— А что? Три червонца одолжил у Килы. Может, курева смогу купить бригаде. Ларек уж полгода не работает. Поизвелись без табака.

— Я куплю вам курева, — предложил Упрямцев.

— Не надо. Не возьму. Я сам. Не сбегу.

— Вот там, видишь, где снег перекурочен трактором. Там машина застряла с фартовыми. Там они и замерзли. Ребят-охранников жаль. Водитель — хороший человек. Бывший танкист, — вздохнул Борис Павлович.

— Рядом с трассой. Странно. Как сбились? Резко вправо повернул. Ну почему? Обычно в пургу машиной с подножки правят. Тем более людей полный кузов. Этот из кабины не вылезал. Вот и влип. А говорите — хороший человек… Если б так, о людях беспокоился бы. Не прикипал бы к сиденью.

— Он инвалид. Протез вместо правой ноги. Горел в танке. И выжил. Обидно, что вот так погиб, — оборвал Аслана Упрямцев.

— Он тоже с вами, в одном батальоне был в войну?

— Нет. Мы на разных направлениях воевали. Познакомились в Магадане. Потому что в одном доме жили.

— Одно мне непонятно. Как вы, пусть и обида была, в начальники зоны пошли? Тут за год все что было, человеческое, растерять можно.

— А что непонятного. На войне — враг. Здесь в зоне — преступник. Тоже враг. Не одному — многим. Конечно, не все. Есть невиновные. Но большинство — за дело. Вот и получается, что кто-то обязан пресекать зло. Иначе жить будет невозможно. А человеческое, если оно есть в душе, не потеряется. Иначе, не было бы реабилитаций, — усмехнулся начальник зоны и добавил: — Сейчас не только в нашей зоне, всюду дела пересматриваются. Специальные комиссии этим заняты. А ты говоришь — человеческое потеряли…

— А зачем сажали? Много ль доживет до реабилитации? А сколько судеб и жизней сломано…

— Мы об этом уже говорили с тобой. Плохо ошибаться, еще хуже — не признать такого, не исправить.

Машина шла по утрамбованному тракторами снегу. За окном кабины — стылое колымское однообразие. Даже глазу не за что зацепиться, порадоваться.

Когда машина въехала в Магадан. Упрямцев указал Аслану, где его ожидать, и исчез за дверью областного суда, куда водитель наотрез отказался войти и ждать начальника. Но и в кабине не остался.

Аслан купил папирос в ближайшем гастрономе, поглазел на продовольственные витрины, уставленные красной икрой, крабами, головками сыра, горами колбас, мяса, лососевых балыков, жирной сельдью, свежей и пряного посола. Пожалуй по локоть такая сельдь будет, если ее на ладонь взять.

При виде этого, обычного тогда ассортимента, Аслан начал нервно икать. Едва успевая сглатывать слюну. Он не мог оторвать взгляд от витринной выкладки. И с трудом заставил себя отвернуться, уйти к более скромным прилавкам. Но и там невмоготу стало, все завалено дичиной: потрошеные куропатки, зайцы, медвежатина…

Из магазина он не вышел — выбежал. Долго переводил дух. Заставлял себя забыть увиденное.

Здесь, в кабине, он с жадностью грыз замерзший, посоленный крупной солью хлеб.

— Сыночек! — услышал внезапный стук в кабину. Аслан открыл.

Чистенькая старушка, глянув на него, спросила сбивчиво:

— Ты оттуда? Из зоны?

Аслан кивнул головой. У женщины по щекам полились слезы.

— Возьми, детка. Не побрезгуй, сынок, — подала белый батон, колбасу, масло, сыр.

— Не надо, мамаша. Я поел, — покраснел Аслан, поняв, что женщина наблюдала за ним из окна дома, возле которого он остановился. Вон в окошке три детских рожицы. За бабкой наблюдают. Ждут ее.

— У меня муж отбывал. Знаю, как у вас. Прими. Не откажи. Ему тоже помогли в живых остаться. Может, и ты тоже…

— Не надо. Не хочу…

Но в это время из калитки дома вышла девушка. Аслан оторопел. Она шла к нему, нет, к бабке. Взяла у нее из рук сетку, подняла повыше, настойчиво положила Аслану на колени:

— Не надо бабулю обижать отказом. Люди друг другу помогать должны. Нашему деду в зоне дали выжить. С тех пор машины с этими номерами мы знаем.

Аслан разгружал содержимое сетки на сиденье. Руки дрожали. Впервые с таким столкнулся. Непривычно, неловко. Но старушка с девушкой уже ушли от машины, скрылись за калиткой.

— Внучок! Отворись! — постучал костылем по кабине подслеповатый дед. Подал блок папирос: — Возьми. Поделись со своими ребятами.

— Да я купил уже! Вон, смотрите сколько, — отказывался Аслан.

— На всех все равно мало. Не гнушайся. Прими и от меня, — положил курево на подножку и торопливо засеменил к другому дому.

— Мама велела передать, — постучала худеньким кулачком простоволосая девчонка, поставив на подножку банку сметаны.

— Спасибо, — еле успел сказать Аслан.

— Прими, детка. — Не успел захлопнуть дверцу водитель и плотная женщина в черном, до бровей, платке, подала сумку, набитую продуктами.

Не понимая, что происходит, Аслан решил отъехать отсюда. Но в кабину заглянул бородатый, улыбчивый человек:

— Куда торопишься, браток? Не спеши! На вот, сала кусочек прихвати. Угости ребят. И от меня…

— Погодите. Что случилось? Почему здесь вы все такие? — не нашел Аслан подходящих слов.

— А мы ж, вся эта улица, да и не только она, многие, бывшие зэки… Освободились и остались здесь. Навсегда. Ехать стало некуда. Теперь тут обосновались, обжились. Но помним, кому обязаны. Зоны до гроба не забудутся. И трасса… Немногих она живьем от себя отпустила. Помним это. И помогаем. Как можем. Тем, кто там. Чтоб больше в живых осталось. Неспроста наша улица и называется Колымской. Чтоб в домах и семьях память не остывала.

Аслан оглядел растерянно кабину, заваленную продуктами. Решил разложить их под сиденья, в кузов. Но в это время подошел Упрямцев.

— Жители улицы тут вот нанесли. Не хотел брать. Так затолкали. И обижались, что отказывался, — оправдывался Аслан. И добавил: — Я и сам папирос купил. Хватило бы нам…

— Взял и ладно. Не разносить же по домам. Я и сам на человечьей доброте выжил. Знаю тебя, с голода умирал бы, но не попросил бы. Кстати, вот это тоже возьми. До кучи. От меня. Но никому не говори. А не возьмешь — обидишь. От чужих, незнакомых взял. Я чем хуже? — подал Аслану сверток.

Водитель покраснел до корней волос. И отстранил грубо, резко:

— Те, кто давали все это, зэками были. Значит, из наших. Свои они мне. Хоть и незнакомые. Вы — совсем другое дело… Не возьму.

Упрямцев, сдвинув брови, сел, захлопнул дверцу:

— Гнушаешься мной? Но ведь среди своих и Чинарь, и Слон, и всякие твари бывают. Кто своих зэков обирает, как бугор. У них тоже родственники… Вон недавно мы одного этапировали, родную дочь изнасиловал. Девчонке десять лет. И таких у нас в зоне целый барак. Выходят на свободу, жалуются, что на Колыме сидели. Но никогда не скажут за что. Может, из таких рук ты взял. И не смог отказаться. Не знаешь, что и тогда, и теперь лишь немногие осуждены незаконно. Большинство — закоренелые уголовники. Их с Колымы вообще отпускать на волю нельзя.

Аслан ничего не сказал, смерил начальника недобрым взглядом.

— Отвез я сегодня еще три дела на пересмотр. Из вашего барака люди. Не знаю, как отнесется комиссия. Но говорят, что нам в помощь юристов пришлют. Чтоб на месте эти вопросы разрешали. Конечно, у них, у москвичей, и прав побольше, и опыта.

Аслан слушал, всматривался в трассу. Свет фар выхватил из тьмы фигуру человека.

Черная телогрейка чуть не до колен, на ногах резиновые сапоги, на голове лопоухая, облезлая ушанка, за плечами — тощий рюкзак.

Увидев машину, не свернул. Спокойно шел навстречу.

— Нашенский, сдается мне, — вырвалось у Аслана.

— Кажется, Синельников. Ну да! Из интеллигентов. Учитель музыки. Срок у него закончился. Я ему еще вчера документы выдал. И деньги получил. Домой поедет, — отозвался Упрямцев.

— Почему его пешком отправили домой? Ведь вон сколько топал по холоду. До Магадана еще километров тридцать идти, — притормозил водитель машину.

Человек перекинул рюкзак на другое плечо. Улыбался каждой морщинкой. С утра, едва позавтракав, вышел из зоны. Вон сколько верст отмахал, а не устал. Не замерз, не проголодался.

— Чего ж до завтра не подождали, машина отвезла бы вас в Магадан. Я же говорил. Разве трудно день подождать? — укорял начальник зоны.

— Вам не понять этого. Дорога в дом — самая короткая, если до нее дожил. А уж добраться — это не проблема. На машине лишь сюда привозят. Обратно — кому как повезет. Но я на казенные услуги не рассчитываю. По горло сыт ими. Забыть бы скорее. Теперь свободен. Сам решаю, как поступать. Прощайте, гражданин начальник! И ты, Аслан! — зашагал человек по дороге, прочь от машины, подальше от зоны, от воспоминаний.

Когда Аслан въезжал во двор зоны, Упрямцев попросил его пригласить к нему Илью Ивановича.

— Завтра он уйдет из зоны? — спросил водитель.

— Не только он. Все шестеро.

— И тоже — пешком?

— Нет, реабилитированные — народ особый. Их в Магадан отвезут на автобусе. Завтра в семь утра приедет за ними. И в аэропорт, с комфортом…

— Вместо извинений и компенсаций? — съязвил Аслан.

— Что делать? Хорошо хоть так. Разве лучше было бы остаться в уголовниках на всю жизнь? Ты спроси самого Илью Ивановича, нужна ли ему реабилитация? И взял бы он за пережитое компенсацию? В последнем я сомневаюсь.

— Она, эта компенсация, тоже разной бывает, — буркнул Аслан. И, отогнав машину, загруженный свертками, сумками, сетками, вошел в барак.

Поискав глазами Илью Ивановича, сказал, чтобы поторопился к начальнику.

— А что ему надо? Сводку о выработке я передал. ЧП — нет. Люди работали, как надо…

— Не за тем. Реабилитировали тебя. Иди за ксивами. Сегодня у тебя последний день… Завтра уедешь от нас навсегда.

— Опять балагуришь? Не стоит, Аслан, таким шутить, — нахмурился человек.

— Да не шучу, не разыгрываю. Иди, ждет. Покуда не ушел. Я еще вчера об этом знал. Не медли.

Илья Иванович, словно потеряв равновесие, пошатнулся. Припал к стене, долго стоял молча, будто раздумывал, верить или нет в услышанное.

— Да ведь плохо ему! Иль ослепли? — сообразил первым Полуторабатька. Он подхватил Илью Ивановича, когда тот стал медленно оседать на пол.

— Воды дайте!

— Врача скорей! — поднялся шум в бараке. Мужики засуетились, засновали вокруг человека.

— А ну, кыш отсель! — цыкнул Кила, и, расстегнув рубаху, послушал сердце Ильи Ивановича.

— Дай мокрое полотенце! Чего столбом стену подпираешь. Чуть не убил мужика. Радость тоже, как костыль, об двух концах. Один помогает, другой — убивает. Надо было осторожно, издалека. С подготовкой. А то — бух, как в лужу! Нет у тебя сердца, чертов сын, — ругался Федор, растирая, разминая грудь Ильи Ивановича.

— Да не думал я, что радость вот так, с катушек свалит. Мне б такое сказали, на ушах бы побежал. Не стал бы долго спрашивать.

— То ты. Молодой еще. Знаешь, за что упекли. А он — нет. Одно дело освободиться. Другое — реабилитироваться. Разница агромадная. Это — как заново на свет, — выговаривал Кила, журя Аслана беззлобно, для порядка.

Когда, Илья Иванович пришел в себя и заторопился, смущаясь за случившееся перед мужиками, к начальнику зоны, работяги накинулись на харчи, привезенные Асланом.

— Стоп, орава! Сегодня особый день! Праздничный ужин будет! Илья уходит отсюда. Проводим по-человечески. Давайте стол накроем к его возвращению. Дождемся. Чего хватаете куски? Потерпите малость. — Кила нарезал сало тонкими ломтиками.

Ему взялись помогать. И вскоре стол преобразился.

Астраханский мужик не вынес вида съестного, — колики начались, — завалился на нары. Лицом в матрац, чтоб запахов не слышать. Не кинуться на еду зверем, растолкав зэков по углам. И есть, есть, есть, пока челюсти, отвыкшие от путёвой жратвы, занемеют от усталости.

Когда он ел с удовольствием в последний раз? Дома. Когда это было? Годы минули.

И вцепился мужик зубами в тюфяк. Вот так бы в колбасу. И кромсать ее, глотать, не жуя, вместе со шкуркой… С детства на жратву жадным был. Потом — рыбачил много. Чтоб и семье досыта хватало.

Как тягостно ожидание ужина у накрытого стола! Полторабатька за живот хватается. Судороги сводят, слюна изо рта, как у голодной собаки бежит. Пузырится в уголках губ наказанием.

Дома, по праздникам, куда как сытнее и богаче стол накрывали. А вот так жрать не хотелось.

Здесь же глаз не оторвать от жирнющей селедки, колбасы. А там еще и сало. Как только выдерживает Кила? Не умер у стола, доставая из банок тушеную курицу, красную икру, капусту. Нет сил смотреть. Лучше выйти из барака. Дождаться Илью Ивановича во дворе. И тогда набить пузо, как тугой мешок. За все время воздержания, на годы вперед. Когда еще такое счастье подвалит?

Курят папиросы, привезенные Асланом, уральские мужики. Основательные, степенные, они тоже с тоской на стол посматривают. Но рассудок оказался сильнее голода, который табачным дымом давят. Ждут…

Сводят судороги желудки бывших фискалов. Пятеро сук сворой крутятся возле стола. На подхватах.

Обломится ли хоть что-нибудь — неведомо им. Может, и вовсе за стол не посадят. Не пожрать, а поглядеть, понюхать не дадут. Возьмут за шиворот и пинком от общества прогонят, чтоб глаза не мозолили напоминанием прежних грехов. Стол прощальный. Все вспомнят. И обиды…

Может и разумнее было бы спрятаться, забиться по углам, подальше от глаз. Да голод прочнее цепи у стола держит. Он сильнее осторожности. Да и мужики — не гонят, может, не вспомнят, может, забудется…

Шестеро желто-зеленых мужиков с Орловщины забились на нары. Говорят шепотом. Знают, им на этом празднике ничего не обломится. Потому что свои передачки умели съедать ночью, из-под тюфяков. Ничего на общий стол не клали. Жалко. Свое пузо ближе. А значит, теперь рассчитывать не на что.

— Пошто сабантуй? — ввалился в барак припозднившийся водитель из Казани.

Узнав, чертом закрутился от радости. Достал кусок сушеного мяса из последней передачки. Обозвал ее бастурмой. И, положив на стол, сказал:

— Это от меня! Примите! Пусть Илья никогда в жизни голода не знает.

Трое грузин, игравших в карты с идейными, узнав о причине торжества, выложили на стол свои запасы из посылок.

По бараку головокружащие запахи пошли.

Когда стол был готов, Кила вызвал Аслана покурить на воздухе.

— Скажи-ка, харчи эти тебе Упрямцев помог купить? Шофер рассказал, что произошло на Колымской улице в Магадане.

— Харчи охрана шмонала?

— Конечно. Все проверили. Упрямцев видел, не остановил. Но и не запретил их провезти в зону. Правда, хотел еще от себя что-то. Я не взял. Его гостинец в горле застрянет.

— Расскажи мужикам в бараке, где продукты взял. А то слышу, иные уже шепчутся, — открыл дверь перед Асланом бригадир.

Когда водитель рассказал, как попали к нему харчи, мужики, что по углам сидели, попритихли. Неловко им за свои разговоры стало.

А седой, громадный как медведь, зэк, прибывший на трассу с Сахалина, признался:

— Я бывал в Магадане. У меня этот срок уже третий. То верно, что с голода в городе не пропадешь. Всюду накормят, обогреют, оденут. Но ни за что не укроют от розыска, не помогут сбежать. Выдадут с потрохами. Засветят тут же. Паскудные в этом отношении люди. Всех по одному случаю меряют. Сколько лет прошло, а не забыли.

— А что случилось? — поднял голову от тюфяка Полторабатька.

— Сбежали двое из зоны, которая в самом Магадане была. Ну и приняли их в одной семье, где мужик когда-то срок отбывал. Приютили. Накормили, одели. Посоветовали переждать с неделю, пока кипеж уляжется и не станут их шмонать по всем чердакам. Хотел их с рыбаками отправить тихонько во Владивосток. Там с пьянчугами смешались бы в порту и ищи ветра в поле. Но эти падлы, на третий день, дочь того мужика изнасиловали и убили. Закопали в подвале, пока хозяева на работе были. Вернулись, а дочки нет. Спрашивают этих, ответили, что не знают. У мужика того собака во дворе жила. На цепи бегала. А тут она воет на весь свет. Ну, мужик подумал, что заболела, раз слезы всю морду залили и пустил псину в дом. Та в подвал и сиганула, царапнула землю, а оттуда — дочкина голова… Паскуды поняли, что крышка им пришла. За ножи и на хозяев… Мол, терять уже нечего. Но мужик — сам тертый. Вывернулся, а тут и собака из погреба выскочила. Скрутили говно это и обоих в милицию сдали. Хозяин там все обсказал. Начистоту. Ничего не утаил. Горькими слезами, громче собаки выл… Расстреляли тех беглецов. А магаданцы с того времени зэков в дома не пускают. И собак на цепи не держат. Они у них после того случая в домах живут. Сторожами. Зэков по запаху за версту чуют. И помогают лягавым сыскать беглых за минуты. Это точно… Сам на себе испытал. Всю задницу мне порвали, заразы. Неделю я ничего не мог: ни сесть, ни лечь, ни к параше приспособиться. С тех пор зарекся через Магадан бежать. Сочувствие люди к нам сохранили. Понимая, что не все же негодяи. Но… Урок помнят.

Мужики, устав кружить вокруг стола, отошли подальше. Кто-то за письмо семье взялся, другие — рисованными картами — в дурака, в рамса режутся. Иные за старые письма взялись, перечитывать. Их в зоне пуще зарплаты, лучше пайки хранят. Впитывают в душу по многу раз истершиеся выцветшие весточки, самые дорогие, самые теплые.

Их наизусть давно помнят. И все ж читают. Когда они писались, зэков помнили, любили и ждали.

Для писавших их зэки — самыми дорогими, любимыми, лучшими во всем свете были. Не все писавшие сегодня живы. Письма остались. Их век оказался длиннее…

— Что-то долго Илья Иванович не возвращается, — оглянулся на стол Полушпалок.

— Быстро только сажают, — отозвался Кила тихо.

Суматоха в бараке постепенно улеглась и томительное ожидание повисло в воздухе.

Иные, не выдержав, захрапели, засопели на нарах, обняв во сне пропахшие потом и сыростью казенные тюфяки.

Во сне к ним пришли добрые видения.

Когда, тихо скрипнув, открылась дверь и в барак вернулся Илья Иванович, далеко не все увидели его.

Лишь тракторист, спавший у двери, за три года не свыкнувшийся с зоной, крикнул спросонок хрипло:

— Марфа, хворья, затвори дверь! Чего растопырилась? Всю спину просквозило…

Мужики расхохотались гулко. А тракторист, сразу проснувшись, улыбался сонно и виновато.

— Давай к столу, именинник наш! — подошел Кила к Илье Ивановичу, сверкавшему улыбкой.

В дрожащих руках, все еще не веря глазам, он держал документы.

Реабилитация… Теперь это — не просто слово и обещание, не ожидание правды, затянувшейся на годы. Теперь это — документ. Запоздалый, но все ж… Ведь до конца срока осталось два месяца. Почти десять лет вычеркнуты из жизни. Их не вернешь.

Сидит человек в голове стола. Еда перед ним, какой годами не видел. А он не ест. В горле пересохло. Хоть матери-старушке не стыдно будет в глаза посмотреть!

Не виноват. Это уже не его слова. На бумаге с печатями написано. А значит, не стоит плакать о прошлом. Вот оно, очищено. И не стыдно будет назвать свое имя. Не запачкано оно. Все подозрения отметены, как гнилая шелуха.

— Ешь, Илья Иванович! Пусть в доме твоем всегда будет тепло. Пусть веселье звенит в стенах дома. Будь счастлив на воле. Пусть свобода станет твоими крыльями! Счастливого пути твоему сердцу! — поднялся грузин Гиви и, поцеловав человека в щеку, уступил место своему земляку Сулико. Тот встал, оглядел работяг и сказал негромко:

— Ко всему, что Гиви пожелал, я присоединяюсь. Но хочу добавить от своего сердца. Мы не зэка провожаем, не обычного человека. Многим он другом был, отцом, старшим братом. Жил, не жалея для нас своего сердца. Завтра ты уходишь, Илья Иванович. Светлый путь под ноги твои! Колымского здоровья — крепкого и большого, как снега! Но пусть над головой твоей всю жизнь светит грузинское солнце. Ты — брат мне. Я отдаю тебе половину того, что иметь буду.

— Я не хочу повторять слова ребят. Не умею так говорить, потому что ты не на языке, ты — в сердце моем остаешься. Навсегда, до гроба, — всхлипнул всухую Кила и, потерев глаза шершавыми кулаками, продолжил: — Я хочу чтоб ты жил долго. А потому прошу — забудь Колыму. Насовсем выкинь ее из памяти. И нас. Как пургу, как черный сон. Иначе — памятью она начнет убивать. А ты стань сильнее Колымы. Ты сумеешь, если захочешь. Ты все можешь. Переживи память свою.

После этого все принялись за еду.

Илья Иванович сидел средь работяг, а сердце и мысли далеко отсюда убежали, опередив его на весь путь домой, через снега и горы, через часы и дни. Туда, где ждала все эти годы старая мать.

Утром, когда работяги проснулись, Ильи Ивановича уже не было в бараке. Старый автобус за час до подъема увез шестерых реабилитированных из зоны, торопливо помчал их в Магадан.

Аслан, проснувшийся раньше других, первым заметил это. Охрана даже постель человека забрала. Чтоб забыли быстрее.

Аслан завел машину. Из памяти не выходила та девушка из Магадана. Сегодня она снилась ему всю ночь.

Вышла из калитки, улыбчивая, в одном платьишке. К Аслану бросилась. Руками шею обвила. Такая хрупкая, нежная, такая родная…

Он взял ее на руки, прижал к сердцу гулкому, кричащему от радости. Но откуда-то выскочил громадный, лохматый пес. Рыжий, злой. Он прогнал девушку в дом и, сбив Аслана с ног, набросился на него, стал больно кусать, рвать одежду, прогонять от дома.

Аслан пытался поймать пса, но тот схватил за руку клыкастой пастью. Аслан так и проснулся с ощущением боли.

Тоска по девушке не давала покоя весь день. Увидеть бы ее хоть раз. Поговорить бы…

И снова вспоминались искристые серые глаза, пушистые, до бровей, ресницы. Маленький чувственный рот, гордый курносый нос и русая тяжелая коса через плечо.

«А может, в окно ее дети смотрели? — кольнуло сомнение. — Нет, она чиста, она никого не любит. Она должна меня полюбить. Вот только бы увидеть, поговорить с нею», — мечтал шофер.

К обеду Аслан был влюблен окончательно. Он потерял голову. Не мог ни о чем думать. Только о незнакомке.

Едва загрузившись щебнем, выезжал на трассу и пел, словно для нее, самые любимые горские песни.

Он сравнивал девушку с розой, расцветшей в колымских снегах, выжившей назло пурге и морозам. С ягодой, которая дарит жизнь и радость. С солнцем, согревающим сердце.

Он пел громко. И впервые трасса казалась ему необыкновенно красивой, ровной и послушной.

Ни разу за весь день нигде не забуксовала машина, словно, заслушавшись, поняла водителя и жила с ним одним сердцем.

Вернувшись вечером в барак, подсел к мужику, знавшему Магадан и магаданцев.

— Расскажи что-нибудь о Колымской улице, — попросил тихо.

— Да зачем она тебе? Прохезался и забудь. Харчей нет. Кончились. А улицу чего вспоминать. От того пузу теплей не станет.

— Обычай их, несмотря на обиду, помогать нам, жалеть и сочувствовать — этого не смогу забыть. Если знаешь, расскажи о магаданцах с Колымской.

— Эту улицу в городе первой застраивать стали. И обживать. Вначале построили дом первому зэку, к которому семья приехала. Баба с двумя девчонками. Совсем небольшими. Ну а зэки многие, в те годы, от вида женского отвыкли. Бабенка у того мужика была незавидной. Худая, страшненькая. Но всем она казалась красавицей. Сколько раз воровали ту бабу — счету нет. Присвоить хотели. Сколько из-за нее было драк, поножовщины, теперь не счесть. Она была мечтой каждого. Сейчас на нее никто и не оглянулся бы, не заметил. Но в те годы сравнений не имелось, — вздохнул человек и продолжил: — Ей песни под окном пели на лютом морозе, ей подарки приносили за один лишь взгляд, ей комплиментами устилали дорогу. И мужик, раньше нещадно колотивший бабу, закрывал ее в доме на десять запоров, чтобы не украли, не увели его сокровище. Не то бить, ругаться, косо глянуть боялся. Шелковым стал, самым обходительным и заботливым. Во всем помогал. Потому что стоило ей моргнуть и все, остался бы в одиночках, бобылем. А выбор у нее был самый большой — весь Магадан… Она целый год считалась несравненной. Но… На другое лето привезли своих баб пятеро зэков. И все увидели, что та, первая, уродина. Новые бабы и впрямь хороши оказались. Сракатые, сисястые. Королевы, одно слово… За ними — еще приехало бабье. Драки из-за баб на всяком углу вспыхивали. Без них такого не было. Спокойно жили. Но без женщины мужику — как земле без воды, — рассмеялся человек и вспомнил: — Первую свадьбу Магадан сыграл, когда к одному из освободившихся вместе с женой сестра приехала. Ее со свадьбы чуть не сперли. Еле отнял жених. Та и написала в свою деревню девкам-перестаркам, чтоб не раздумывая приезжали. Первых троих, едва появились, тут же растащили. Оглядеться не дали. В своем селе они в вековухах остались бы. А тут — дефицит. Эти — подруг повытаскивали. Написали, конечно, правду. Что не просто замуж вышли, а и живут — как сыр в масле катаются. Мужики их с ног до головы в меха и шелка одели. Чтоб на чужих не заглядывались — задаривали. С деревень и потянулись, — вздохнул рассказчик и продолжил: — К кому родственницы, знакомые, односельчане, так-то и прижились тут бабы. Навроде поселенок. Ну, ни одна не жалела, не сетовала, что на Колыму приехала. Заработки здесь — сам-три.

— А как это? — не понял Аслан.

— Сам заработок, потом северный коэффициент столько же, да каждые полгода десятипроцентная надбавка. А значит, через шесть лет — полных три оклада. Да морозные — двадцать процентов, кто снаружи работал. Да пайковые. Вот и набегало. Поначалу баб не пускали на работу. Из страха. Первая на почте появилась. Мужиков оттуда чуть ли не на аркане вытаскивали. Ну а когда девки с деревень приехали — холостяков и не осталось. Все бабы работать начали. Все в городе улеглось. Но… Случается и теперь. Выйдет партия зэков из заключения, осядет в Магадане, а баб для них уже и нет. Даже завалящих. Хотя уже подрастают, входят в возраст девки, что тут, на Колыме, родились. Невесты хоть куда, глаз не оторвешь. Северные, наши красавицы.

— Ты мне о Колымской улице расскажи, — напомнил Аслан.

— Колымка и была первой семейной улицей в Магадане. Ее освободившиеся своими руками отстроили. Дома — один другого красивее. Вдоль улицы ставили. Вместо тротуаров деревянные дощатые мостки, чтоб грязь не месить, выходя из дома, чтоб сосед к соседу босиком мог прибежать. Слышал я, как первые три дома строили и на всех один колодезь был, одна отхожка. Теперь у всех — свое. А тогда торопились. Некогда было. На Колымской и теперь ветераны трассы живут. Они ее от самого Магадана начинали. Первые километры, первые машины по ней пустили, первые мозоли — их…

— И мне та улица больше всех понравилась, — признал Аслан.

— Да там всего-то несколько улиц таких, в Магадане. Колымка — самая длинная. Самая первая, самая старая, самая дорогая. Нет на ней многоэтажек. Зато всякий дом свою историю имеет, родословную. Каждый дом хозяином строился. И на него похожим получался.

— А жителей Колымской знаешь? — перебил Аслан.

— Откуда? Я не строил город. Я трассу прокладывал. О Магадане по рассказам зэков знаю. С кем вместе отбывать довелось. И хотя я слышал о Магадане задолго до прибытия, все же, скажу тебе, не нравится мне он. Не пойму, за что его городом назвали? В российской хорошей деревне и домов и людей больше. А тут — жалкая горсть жизни. Да и та непонятно зачем за колымский берег зацепилась. Словно пургу решила переждать, да примерзла нечаянно.

— Да что ты мелешь про Магадан, не знавши его! С деревней сравнил. Да в Магадане не всяк приживется. Не каждого и он признает. В этом городе и нынче по своим неписаным законам живут. В любой избе обогреют и накормят. А у тебя в деревне — хлев и тот на замке. Здесь бабы не боясь белье во дворах сушат. Знают, никто чужой не снимет его. Если у кого что пропало, вора в сей момент сыщут. И по своим правилам накажут. Хоть и зэки живут, а уголовности в городе нет. Сами выловили и наказали. Сами Магадан от бандитов очистили. Давно по-людски живут. Уж если праздник — весь город веселится. Нараспашку. Не по углам, как у тебя в деревне. Уж если горе — все помогают перенести его, пережить, утешают. Не злобствуют. А главное, нет на земле второго такого Магадана. Нет похожего. Он один, — встрял старик с верхней шконки, свесившись вниз рыжей бороденкой.

— Без Магадана — нельзя. Через него мильёны прошли. Серед их — шибко хороший люд прошел. Память по себе наставил. Дома, дорогу. Мы на готовое попали, — подал голос тракторист.

Аслан теперь каждый день ждал, когда начальник предложит ему поехать в Магадан.

Уж тогда Аслан найдет минуту заехать на Колымскую, остановится у знакомой калитки. Посигналит. Может, и выглянет в окно милое лицо. Уж тогда он не растеряется. Обязательно познакомится, объяснится ей.

Но время шло. Начальник зоны словно забыл об Аслане. И даже на трассе, в бригаде, не встречал его водитель.

А на Колыму уже пришла весна. Она подголубила крутобокие сугробы. Снег стал рыхлым, вязким, теплым. Он уже не обжигал ладони.

Возьми его в руку — и потечет меж пальцев светлой слезою капель.

Небо, оторвавшись от гор серым брюхом, стало высоким, синим, улыбчивым. Воздух не обжигал дыхание холодом. И деревья, пережившие зиму, уже не клонили головы под ноги, они подняли макушки к солнцу и, словно встав на цыпочки, тянулись к теплу каждой веткой, как тяжело переболевшие дети, — радуются жизни.

Совсем недавно зачастую невозможно было проехать из-за снежных завалов. Сегодня трасса из-под снега показалась. На обочине цветы появились. Мелкие, первые. Совсем робкие, как первые шаги весны. Голубые, белые, желтые.

Скуден венок колымской весны. И все ж каждый день вплетает в ее косы новый цвет жизни.

Аслан теперь лишь до обеда работал в телогрейке, — в кабине тепло, даже душно к вечеру становится. Приходилось работать в одной рубашке, да и то расстегнув верхние пуговицы.

Не только человек тепло почуял. Снега не выдержали. Растеклись, наполнили до краев ручьи, ставшие реками. Они с грохотом и шипеньем вырывались на трассу, неся из ущелий и распадков груды обломков, корни вывернутых деревьев. Они грозили затопить, смыть, стереть с лица земли трассу. Но… Люди оказались хитрее, предусмотрительнее. И, наткнувшись на водосбросы, успокаивались мутные воды, бежали вдоль трассы по руслу, проложенному человеческими руками.

Трасса к обеду парила, — оттаивая, оживая с каждым днем. Ездить по ней, просыхающей, было куда как легче, чем зимой.

Машина не буксовала, не танцевала на льду, не зарывалась капотом в сугроб.

Аслан, думая о девушке в Магадане, рисовал в своем воображении, как он приведет ее к истокам трассы — проститься с нею, как с прошлым своим.

«Уж мне будет, что рассказать тебе, орлица моя. Нежданная роза, солнце мое. Рассказать, чтоб навсегда забыть. Чтоб только тобою жить и любоваться».

— Аслан, тебе за обедом для бригады велено ехать. Полуторка сломалась, ее сегодня не успеют отремонтировать. Гони в зону. К столовой. Так начальник велел, — передал встречный шофер.

И Аслан, минуя загрузочную площадку, приехал в зону.

Путь к бригаде был хорошо знаком. Всего-то два часа назад подвозил гравий. Но теперь что-то насторожило. Уж слишком сильно шла вода из ущелья Мокрый Хвост. Не одна, целых три реки в одну слились и с воем, с рыком понеслись к трассе, волоча коряги, глыбы, пни, деревья, кустарник.

В том ущелье паводок всегда был запоздалым и самым мощным. Он постоянно пугал людей неожиданным началом. Никогда не приходил он спокойно, без неприятностей. Ему всегда нужна была жертва.

Вот и в прошлом году — словно подкараулил. Самосвал захлестнул талым потоком. Закрутил, понес поток, переворачивая в водосбросе, перемешав с корягами и глыбами. Смял, измочалил, утопил шофера. А через два дня еще одну машину отнял. И жизнь…

Аслан всматривался в потоки воды, растущие с каждой минутой. Серые, грязные, они, будто ругаясь, опережали машину. Готовя испытание водителю там, впереди.

Шофер, стараясь успеть, прибавил скорость. Наверху грохотали баки, миски, ложки. Потише бы… Но тогда можно и вовсе не успеть. Перекроет паводок трассу. И останутся люди без еды.

Аслан знал по себе, что такое остаться без жратвы на трассе. И потому выжимал из машины все возможное.

А вода уже вышла за пределы водосброса. Уже захлестывала трассу, пытаясь размыть насыпанный грунт. Кто кого опередит — лишь Колыма знает.

«Помоги мне выжить и увидеть тебя», — вспоминал Аслан лицо девушки. А вода уже шумела под колесами, превратив трассу в сплошную реку.

Скорость потока и скорость машины. Кто кого опередит? Поворачивать назад поздно. Да и небезопасно. Ехать против течения паводка — это все равно что к смерти в лапы.

Такое было. Выбило лобовое стекло глыбой. От шофера одни лохмотья остались. Убежать хотел, вернуться в зону. А судьба нагнала.

Шуршат воды потока по трассе. Не сбиться бы, не запороться бы в водосбросе. Тогда и вовсе хана…

Аслан вцепился в баранку. Лоб холодел. Чувствовал, как паводок берет машину на хребет и тащит ее. Она становится неуправляемой, непослушной.

Шофер с трудом выворачивал машину на предполагаемую середину трассы.

Поток шутя развернул самосвал поперек дороги, подбросив под колеса рогатую, похожую на громадного медведя корягу.

Вода уже била в подножку. Аслан оглянулся назад. Вода…

Прорвало Мокрый Хвост. Видно, неделю копились воды. Теперь вот вышли из ущелья наружу Опередили, обогнали машину.

До гор метров двести. Но как их одолеть, если всякий метр — испытание!

Аслан сбавил скорость, — коряга легла на пути. Как объехать ее, если трассу не видно? Разве по вешкам сориентироваться попробовать.

Осторожно нащупывая покрытие, объехал. Но вдруг гулкий удар снизу услышал. Пенек подбросило потоком.

— Тьфу ты, черт, раму погнул, — выругался Аслан. И снова сел за баранку. А машина глохла, капризничала, как норовистая кобыла упрямилась.

Сколько он ехал? Такое не минутами и не часами измеряется.

Сколько раз паводок разворачивал самосвал, грозя сбросить его с трассы. Сколько глыб и коряг подсунул под колеса. Сколько страшных минут пережил, когда паводок поднимал машину на плечи и начинал крутить ее, и тогда шофер цеплял машину тросом к самой рогатой и тяжелой коряге. Малая, но необходимая хитрость. Иначе не выжить.

Вымокший, грязный, весь в ссадинах и царапинах, он был уже в десятке метров от горы, когда силы вконец оставили, а паводок все рос…

Человека охватило равнодушие. Он устал бороться. Да и для чего? Какая разница, сколько ему еще прожить? Чем меньше, тем лучше. Меньше мук и горя. Надоело отвоевывать у смерти каждый миг.

Аслан устал до тошноты, до изнеможения. И вдруг, глянув вперед, отчетливо увидел на горе ее — ту, магаданскую девушку. Она звала его, улыбаясь, махала рукой, указывая, где проехать.

Водитель тут же включил газ. Выскочил из воды на трассу, убегающую вверх. Вылетел из машины в один прыжок, как лев. Где усталость и апатия, где равнодушие? Ноги сами несли к уступу. Вот тут стояла она. Он отчетливо видел девушку своими глазами. Она указала ему дорогу, она звала. И ее нет!

Но ведь не померещилась же она ему. Не спал. Он осмотрел уступ. Обшарил его. Гладил ладонями шершавый выступ.

Нет ни малейшего следа. Ни теплинки ее присутствия. Да и как, зачем она могла объявиться тут, в самом сердце Колымской трассы.

А может, для того, чтобы выручить его из неминучей беды, от погибели вывести? Ведь только отсюда отчетливо виден подъезд к скале. С машины его не угадать, не почувствовать. В этом он убедился сам. Значит, она любит его, думает о нем, мысленно с ним. И не приснилась, не привиделась.

К вечеру, когда водитель возвращался в зону в колонне самосвалов, паводок заметно ослабел. И машины без труда миновали еще недавно опасный участок дороги.

В память о себе паводок оставил на трассе завалы коряг, большие горные глыбы. Шоферы объезжали препятствия, оставляя их расчистку трактористу. И лишь в двух местах растащили коряги, освободив проезд.

Шоферы знали, поняли, как пришлось здесь Аслану. Ведь он последним проехал здесь. И жив! Выпустил его паводок. Первого. Единственного за все годы существования трассы.

Ведь именно этого места каждую весну панически боялись все водители. Здесь каждый год кто-то погибал. Невзначай. А потому успевшего уйти от паводка считали счастливым.

— Теперь ты сто лет проживешь! Раз в распутье тут проехал, сам черт тебе не страшен. Считай, что жизнь свою ты у него отыграл в очко! — смеялись в бараке зэки.

Весны Колымы, как девки-перестарки, как глупая любовь в старости, приходили сюда лишь в конце мая. И тогда за неделю невозможно было узнать суровую северную землю, где всякая кочка, каждый распадок, спешили прикрыть свою наготу зеленым нарядом.

Короткими становились сумерки, в три часа ночи полной тьмы не наступало. Солнце, словно наверстывая упущенное за зиму, теперь светило целыми днями.

Весна… Ожили зэки в зоне. Они уже не ползали сонными мухами по баракам. Муравьями ожившими сновали. Работали веселее, меньше уставали. Охотнее смотрели фильмы про любовь. Случалось, иные — по нескольку раз смотрели.

Весна… Она бродила в жилах, будила кровь, интерес к жизни. И не беда, что по ночам случались заморозки и холодные, нудные дожди заливали зону.

Люди знали, это пройдет.

— Господи! Когда закончится этот срок! Как хочется домой, — стонал астраханский рыбак.

— Да что ты канючишь? У тебя осталось-то: зима — лето, зима — лето, зима — лето, год долой, десять троиц — марш домой, — успокаивал его Кила, понимая, что сочувствием тут не помочь.

«Надо забыться, приказать себе, убедить, что все кончается. Меньше вспоминать. Память хороша, когда лечит, а если убивает — лучше не вспоминать. Надо пережить эту память, задавить на время и не давать ей волю. Иначе свихнуться можно», — приказывал себе Аслан, которому в последнее время стал часто слышаться голос бабки.

Она окликала его в пути, перекрывая голос машины. Она звала его в бараке, она пела и плакала так явно и знакомо, что порою казалось: стоит протянуть руку и прикоснешься к худенькому дрожащему от усталости плечу, к сухой костлявой руке.

Нет, она появлялась помимо воли. Внезапно. Как эхо памяти. С чего? Да разве его спросишь?

Нет, бабка ни разу не навестила Аслана. Неграмотная, пугливая, она никогда не выезжала из своего села, не была в городе и ни за что не сумела бы купить себе билет на самолет, а тем более — сесть в него и подняться в небо, которое считала и почитала домом Божьим.

Куда ей в Магадан? Она вряд ли допускала такую мысль. И скорее умерла бы с тоски по Аслану в маленьком доме, чем решилась бы навестить, повидать его.

Аслан знал, что и пожелай бабка, никогда не наскребет денег на дорогу. А те, которые он ей высылал, складывала на книжку. Всего-то и позволила себе купить корову, да и то — внук сам настоял. Но ни одна корова не дает столько, чтобы до самой Колымы долететь.

Аслан все знал. Помнил, что самым трудным будет ожидание, когда до освобождения останутся последние два-три месяца.

Что и говорить, запали ему в душу слова Килы о том, что за спасение жизни начальника зоны могли его выпустить из зоны досрочно. Но могли — не обязаны. И надежды Аслана не оправдались.

Поначалу человек утешал себя тем, что документы в один день не оформляются. Вон документы и представление на Илью Ивановича два месяца рассматривала комиссия… Но прошли и два, и четыре месяца, а об освобождении Аслана никто и словом не обмолвился. И потерял человек надежду на возвращение домой пораньше. А вместе с тем и веру в нового начальника зоны.

Угасла мечта, изгоняемая Асланом из сердца. Нет, не зря бабка называла его невезучим, несчастливым.

А ведь ему и впрямь с самого детства не везло. Как рассказала бабка, отец Аслана — мастеровой человек был. Мог сапоги сшить — на загляденье, умел кувшины лепить расписные — с цветами и жар-птицами, мог коня подковать — самого норовистого. И саклю построить на диво всем. Да и собою был приметным. Рослый, плечистый — крупный. Не в семейную породу. Собой красивый. Все знал. Может, оттого, что сердце было не по-горски мягкое, люди любили его. И жену он себе выбрал под стать. Рукодельницу.

Построили они себе дом в Нальчике. Хотя просила их бабка не уезжать из села. Не покидать ее, старую. Но не послушали молодые. Десять лет прожили в городе. А в одну из ночей постучал в дверь человек. Предупредил, что если до утра они в доме останутся — арестуют их…

Аслан ничего этого не знал. Проснулся утром. Рядом — дальняя родственница. Она и увезла Аслана к бабке в деревню. Расти и мужать.

С тех пор прошли годы, от родителей ни единой весточки не было.

Бабка по неграмотности, Аслан по малолетству — не знали, куда обратиться, где искать родителей. А они — как в воду канули…

Исчез с ними и старший брат Аслана — Хасан.

Годы стерли из памяти многое. Мальчишкой помнил большие сильные руки отца, раскатистый, как гром, смех. Он подкидывал сына к самому потолку сакли. И Аслан, боясь упасть, хватал отца за жесткие черные кудри.

Аслан долго плакал, ждал отца. Ведь бабка говорила, что он приведет ему красивого белого коня и подарит настоящий горский кинжал. Что именно за этим уехал он с матерью в большой город. И мальчишка ждал обещанного подарка много лет. Он жил этой доброй сказкой все детство. С нею засыпал и просыпался. Пересказывал сам себе ее много раз.

Сколько коней видел! Но среди них не было его коня. Верно, уж очень дорого заплатил за него отец…

От матери в памяти осталось совсем немного. Теплые ласковые руки и песни. Слов не помнил. Лишь мелодии. Но и они забылись со временем, как детский сон.

Ни о жизни, ни о смерти близких не знал человек. И спросить боялся, даже когда подрос. Да и у кого о чем узнаешь… Когда он спрашивал о родителях, поначалу люди прикладывали палец к губам и отворачивались, уходили.

Бабка… Она ночи на коленях простаивала. Молилась. Просила сохранить и сберечь. Но кого? Наверное, всех сразу.

Аслан утешал себя теперь лишь тем, что каждый день, прожитый в зоне, приближает его к свободе. Считать оставшееся время до нее не решался. Боялся загадывать. Чтоб не подслушал злой рок, не испортил бы чего, не сломал судьбу вконец.

Девушку из Магадана он не забывал ни на день. Но уже не горел от воспоминаний. Положился на судьбу во всем.

Перестал искать глазами начальника зоны, который уж если не освободит досрочно, то хоть в Магадан предложит съездить.

Но Упрямцев не замечал ожидающих глаз человека. А через пару месяцев уехал в отпуск на юг, к теплому морю. Уехал, как говорили зэки, надолго.

Теперь уже и ожидать стало нечего. Лишь первую неделю переживал Аслан. Но потом приказал себе, урезонил сердце. И теперь не ждал поблажек от судьбы.

Не тревожить память, не будить ее. Забыться. Ведь все проходит, все кончается, ничто не вечно.

Вон — Илья Иванович. Не ждал. Не мечтал. Наверное, за это судьба его наградила, сжалилась.

Но почему так запоздало? Когда до конца срока осталось совеем немного.

Кому она нужна, такая реабилитация? Но вот странно все же, что сам человек, не столько свободе обрадовался, сколько реабилитации.

Имя очистили? А разве было оно замарано, если знаешь, что не виноват? Перед другими очистили? Но ведь эти, другие, упекли в зону. Извинились за ошибку, признали ее. Да разве от того бывает легче?

Аслан вспоминал, как воспринял реабилитацию Илья Иванович.

Сказал, что даже мертвых обязаны реабилитировать. Уж этим-то зачем такое? Но… Видно всякому живому, помимо жизни, дорого имя свое среди живых. Оно должно пережить ошибки и беды. Оно должно остаться чистым…

Вел самосвал водитель. Новый участок дороги дали, бригаде. Чтоб из нее, пока что проведенной на картах пунктиром, трассу сделали. Не на сотню, на тыщу с гаком колымских километров. Если их помножить на дожди и ветры, снега и морозы, вокруг земли не один виток получится.

Сколько жизней отдали зэки за каждую версту, сколько колючей проволоки ушло на «запретки»! Сколько мук и лишений перенесено? Сколько безымянных могил за зоной осталось! Кто из них будет реабилитирован? Кто останется безвестным? Да и кто вспомнит их, если так долго и сегодня идет реабилитация.

Вон она пришла к двоим «жирным». Невиновными, оговоренными оказались. Один, молодой еще, замертво упал, услышав. Радость убила. А пожилой, которого еще зона помнила, полгода не дожил. Даже могилу его родственникам не сумели показать. Забыли. Потеряли за ненадобностью, вычеркнули из памяти.

«Вот странно, как же выживают люди, попадая под «запретку» во второй, в третий раз? Тут один срок не знаешь, когда закончится. Не наказанием, горем считаешь. А те — ничего. Говорят, что привыкли. И даже смеются. Мол, человек такое создание, ко всему приспосабливается. Захочет выжить, все перенесет. А время лечит. Но разве можно заглушить тоску по дому и свободе? Разве можно их забыть? Нет, пусть бы вдвое меньше жить привелось, но только не знать, не видеть Колымы», — думал Аслан, въезжая за «железный занавес», как назвали ворота зэки зоны.

Охрана привычно осмотрела машину, обшмонала водителя.

Знает, ничего не может привезти водитель с трассы. Ничего на ней запретного не поднимешь. Но правила — закон. Не поартачишься.

И, кивнув шоферу на гараж, впускают машину во двор, подняв перед нею облезлую руку шлагбаума.

Аслан и сегодня лег спать в промокшем насквозь белье. Да и где его высушить, если промозглые дожди расквасили всю зону и в бараке через дырявую крышу журчит вода струями.

На холодные нары, шконки, на бетонный проход, на пустой стол, на головы зэков льет Колыма стылые слезы. Словно вместе с людьми оплакивает невысказанное, застрявшее комком в горле горе.

Забились люди по углам. Как тараканы в щели.

Кто-то письмо домой строчит, другой рубаху штопает.

Иные постели в порядок приводят, бреются зачем-то. А тот хмырь лежит, одеялом с головой укрылся. Спящим прикинулся. Спиной ко всем повернулся. А сам из-под подушки присланную из дома посылку теребит. Чтоб ни с кем не делиться. Чтоб никто не увидел. Одно выдает — чавкает так, что за бараком слышно. Зато спрятался.

Смешной мужик. Который год в зоне, а все в одиночку. Никто с ним не общается. Ни с кем не разговаривает. Даже имени его никто не знает. А случится, помрет — не будут знать, кого похоронили.

Кто он и откуда, за что сюда попал — ни словом не обмолвился. Впрочем, у каждого здесь свои странности, свои причуды. Одинаковых нет. Есть похожие. Но и это до поры, до случая.

Спят работяги в бараке, свернувшись в калачики, — так теплее. Иные на спине, руки на груди сложив, ровно покойники. С той лишь разницей, что мертвые не храпят. И им напоследок чистое белье надевают, если на счету копейки водятся. А еще — покойным не надо подскакивать в шесть утра. Их время кончилось..

Спят зэки. Стонут, бормочут, кричат и плачут во сне.

Одни подскакивают среди ночи дурное привиделось. Да что может присниться хуже Колымы? Она — въявь. И ничего, свыклись. Валятся на шконки подкошенно. Тут же засыпают.

Но все ли спят?

Прислушивается Колыма. Вон вздыхает новичок, в темноте углом подушки глаза вытирает. Никто не видит, значит, не стыдно. Да и как не плакать человеку на Колыме?

Глава 4

Сегодня в бараке работяг суматоха, какой давно не бывало.

На волю двенадцать человек отпускают. Не по реабилитации, не по окончании отбытия срока наказания. До него еще годы оставались.

Амнистия! Это слово знакомое, но уже забытое, ворвалось в раскрытые двери сильнее порыва пурги. И разбудило, сорвало с нар всех, кто уже успел осознать, понять, в ком жила, не угасая, теплинка надежды на чудо.

Амнистия… И отмывает тракторист почернелые от горя и мазута руки. Водой? Только ли? Впервые — духовитым, туалетным мылом.

Суковатые ноги без хмеля в крючки закручиваются на радостях. Глаза влажные, как у коровы. Морщинистые щеки в улыбке до ушей растянулись.

Рядом с ним в последний раз на «параше» двое мужиков-уральцев дуются. Еще один уже барахлишко выволок вольное из мешочков, что всегда под подушкой держали.

Двое земляков их уже за документами побежали. Невтерпеж им ждать стало. Даже не переоделись. Разве так на свободу выходят? Она — жизнь и праздник. И только не терявший ее ни разу, не знает истинную ей цену.

Приводит себя в порядок астраханский мужик. Отмывает лицо мочалкой, словно без этого его ни мать, ни

дети не узнают. Иль всю Колыму с лица смыть хочет одним махом. Такое и за годы не отмоешь. Она не в поры, в душу въелась…

Примеряет мужик портки, в которых сюда прибыл. А они не держатся на поясе. Застегнутыми сползают с задницы на колени. Без подпояски ни за что не обойтись. Кто-то ремень свой отдал. Носи на здоровье. Не сам, так он пусть на свободу попадет.

Грузины, узнав об амнистии, на радости в пляс пошли. Да так пели, что охрана прибежала с перепугу. Узнала, в чем дело, смутилась. А мужики пляшут. Пока их за документами не позвали.

Амнистировали и Полторабатька. Тот с ревом в барак влетел. Нацеплял на руки пяток зэков, кружился, как малахольный. Пел, прыгал, хохотал, все вперемешку. Как большой, несуразный ребенок, все в бараке вверх дном поставил, всех — на уши. И щипал себя, и спрашивал, уж не снится ли ему день сегодняшний.

Лишь ставропольцев двое собирались тихо, неслышно. Будто событие это было привычным для них. Наперед высчитали. Громко обрадуйся — выложи на стол остатки посылок из дома. Сало и колбасу. А они самим в дороге нужны будут. Так что лучше попридержать радость. Тишком из барака уйти, чтоб не пришлось откупаться от тех, кто тут остается. У радости тоже свой час. Ее до дома довезти надо. А подкреплять из мешочков. Всю дорогу. Чтоб лишнюю копейку в пути не потратить.

До вечера никто ждать не захотел. Ужин? Какой там? Свобода уже на руках. В нее и голодным убежать можно. Это куда как лучше зэковской сытости.

Свобода… Откуда силы берутся? Пайку хлеба на день за пазуху и вперед. Хоть пешком, но домой.

Их увезли из зоны на «студебеккере».

Работяги и «жирные», интеллигенты и фартовые, они сели впритирку на скамьи, обнявшись по-братски.

В зоне не знались, не здоровались. Но путь домой — особый.

Амнистия… Она прошлась по колымским зонам свежим, первым весенним ветром и отправила домой многих зэков. Но большинства — не коснулась.

Лишь три дня в бараке работяг было свободно. И пустые шконки все еще напоминали об амнистии. Не потом на место уехавших прибыла новая партия заключенных.

Их спешно распихивали по баракам. Вот так и к работягам привели два десятка человек.

— Что? Места нет? Шконок не хватает? А ты что, к теще на печку прибыл иль куда? Хорош и без шконки будешь. На нарах, на полу ложись! И не разевай рот. Не то сейчас отправим в камеру с удобствами! — орал сопровождающий на зароптавших новичков.

Кто они? Стадом баранов столпились в проходе.

— Кила! Раскидай стадо! — крикнул бригадиру бобкарь и увел конвой, плотно закрыв за собой дверь.

— Откуда вы? — спросил Аслан мужиков, озиравшихся по сторонам.

— С Певека. Строгорежимные. Нам от амнистии облегчение режима вышло. На усиленный определили, — сверкнул мужик запавшими, черными бусинками-глазами и занял шконку Чинаря.

Иные по двое, «вальтом» легли. Тощие мешочки, сумки — под голову. Лица у всех землистые, кожа да кости. Смотреть жутко.

— За что погорел? По какой статье? — спросил Аслан соседа. Тот сделал вид, что не слышит. И тогда снизу ответили:

— За яйца влипли. Втроем. Мы с Тимкой, да этот — Алеха. Хотели всех под вышку. Да Сталин помер. Нас сюда… По четвертаку на каждый хрен.

— За изнасилование, что ль? — уточнил Аслан.

— Ну да. Он дочку свою, а мы — малолетку. Наша, вишь какая незадача, померла. Четыре года ей было. А его девке — десять лет. Живая. Да баба ему не простила. В суд подала, дура.

— Родную дочь? — не поверил в услышанное Аслан.

— Моя дочь. Не твоя, — огрызнулся сосед и добавил: — Что тут особого?

— А малолетку за что? — подступил Кила к двоим новичкам.

— Отец у ней — легавый, дышать мешал. Вот и отомстили…

— А ну, монатки собирай! Живо! — вскинулся Аслан. И, сорвав соседа со шконки, сбросил на пол: — Вон из барака, козлы! Духу вашего чтоб тут не было! Не размазали вас власти — мы поможем! — надвинулся на посеревшего соседа ощетинившейся горой.

— А ты тут не командуй! Не к тебе в гости! Нас сюда определили не по своей воле. Не у себя дома, не распоряжайся. Небось и сам не за доброе сюда попал. Нече глотку раздирать. А то и заткнуть сможем, — раскорячился, засверкал глазами сосед.

Аслан вскипел. Сцепив зубы, сделал шаг навстречу. И когда сосед кинулся, поддел ногой в пах. Тот к двери отлетел. Об косяк ударился. Аслан выбил его сапогом наружу. Следом за ним мешочек выбросил.

Повернувшись к двоим насильникам, спросил, багровея:

— Сами уберетесь иль помочь?

Те вторично предложения ждать не стали. Шмыгнули за дверь поспешно.

— Зачем мужиков с барака выгнал? Где им теперь спать? Ведь люди они, — раздался чей-то голос.

— Люди? Детей убивают разве люди? Родную дочь силуют — люди? — возмутился Кила.

— А ты что, судья? — вскинулся с нижней шконки рыжий, рябой мужик.

— Ты тоже из козлов? — схватил его Аслан за грудки и понес к двери.

— Он машину украл, — вякнул старик, оставшийся без места.

Аслан разжал руку. Рыжий шлепнулся о бетонку. Взвыл. Подскочил с кулаками. Кила его в дых двинул. Тот осел. Замолк.

— Наших бьют! — поднялись новички.

И замелькали кулаки. Крики. Стон, брань поднялись столбом.

Расквашенные в кровь лица с багровыми фингалами под глазами. Выбитые зубы, разбитые носы и подбородки. Кто-то ногой в живот, в пах угодил. У другого ребро хрустнуло. Аслан рыжему голову в зад норовит вогнать, скрутив мужика в баранку. У Килы рубаха на спине от ворота до низа порвана — не слышит.

Орловский мужик верхом оседлал двоих — молотит по спинам и головам тяжелыми кулаками.

Тут охрана ворвалась. Из груды по одному вытаскивали за ноги и руки, покуда живы. Слова, окрики, угрозы — не помогают.

Трое насильников у двери дрожат. Лица мужиков — озверелые, в крови. Глаза ничего не видят.

Дед, что у стола сидел, под нары забился, пережидает. Там безопасно. Не достанут. Ни свои, ни чужие.

Аслан, увидев насильников, вырвал лавку. Охрана удержать хотела. Куда там! Пушинками раскидал. Прижал насильников к двери так, что окажись они закрытыми, кишками подавились бы. За дверями недавнего соседа поймал за шиворот. Тот вывернуться не успел. Размахнувшись чуть не до земли, так влепил кулак снизу, в подбородок, что далеко улетел насильник в лужу, в грязь. Там дышать боялся, жмуром прикинулся. Это и выручило.

Сломанная челюсть — не в счет. Можно будет пару недель на работу не ходить, в больничке отлежаться…

— Кого подсунули к нам? Козлов? Мы что, грязней всех? Убирайте их, иначе все равно размажу! — кричал Аслан охране.

Трое налетевших на него пытались увести в шизо. Водитель вырвал «разлуку» из-за голенища. Охрана отступила еще и потому, что на выручку Аслану два десятка зэков бросились.

— Убирайте петухов! А то мы их сами опетушим! — кричали зэки.

На шум прибежали фартовые из бригады Килы. Узнав, в чем дело, стали рядом — стенкой.

— Не будем работать с козлами! Живьем на трассе закопаем!

— Куда ж их девать теперь? — развел руками старший и, собрав всех троих, повел к караулке, ругаясь, подталкивая в спину.

Мужики, когда насильников увели, успокоились. Новички по углам притихли, испугавшись фартовых. Этих они в своей зоне знавали. И никогда с такими не связывались. Знали, они рано иль поздно, за всякий синяк шкуру спустят до колен.

Работяги вместе с фартовыми учинили допрос каждому новичку — за что сел? Спрашивали с пристрастием, не жалея кулаков, не скупясь на тумаки и зуботычины.

Никого, кроме тех первых, троих, из барака не выкинули.

Старика, дрожавшего под нарами, последним Аслан приметил. Вытащил за дрожащие портки, усадил на лавку. По обычаю своего народа не имел права не только старого обидеть, но и заговорить с ним первым. Потому повернул его Аслан к Киле.

Тот, кустистые брови сдвинув, спросил зло:

— А ты, старый мерин, чего по зонам шляешься? Иль печки со старухой не было? Почему на строгий попал?

Старик боялся открыть рот. Только икал зловонно.

— Ты, мать твою!.. Не вешай мне на нос своего говна! А то дух выбью, — пригрозил Кила.

— Голубой он! — хихикнул кто-то со шконки.

— Голубой? По-моему, он плешивый. А ну! Говори, чего утворил? — почуяв неладное, схватил деда Кила.

— Гомосексуалист я, — икнул дед.

Бригадир, никогда не слышавший такого мудреного слова, оглянулся на фартовых. Те рассмеялись:

— Пидор он, — пояснили коротко.

— А чего же ты гоношишься? Зачем под идейного подделываешься? Педерасов видывали. Но их на строгий не отправляли. Трандишь, старый хрен! А ну колись, покуда цел!

— Я по второй ходке иду. Потому и строгий режим дали. Первая судимость еще не погашена. Вроде я притон держал, а получилось — моральное разложение молодежи и физический урон, — вобрал старик голову в плечи.

— Кыш, лярва! Я тебя так разложу на трассе, что ты не то чужую, собственную задницу забудешь как звать, — пообещал Кила.

Дед залез на шконку перевести дух. А утром все зэки, старожилы и новички, отправились на трассу.

Рыжего, который с Асланом задирался, Кила поставил на корчевку пней. Старика на гравий — раскидывать, ровнять, трамбовать. Да и остальным не легче досталось. Свои — прежние, — лаги таскали, укладывали, утопая по пояс в грязи.

К вечеру так вымотались, что попадали на землю в ожидании машины.

Из кровавых мозолей на ладонях получились подушки. Руки не сгибались. А охрана кричит, подгоняет — живей, шевелись! А куда живей, если ноги не слушаются, заплетаются в немыслимые узлы. Спина в кочергу согнулась. Глаза ничего не видят. А тут еще тучи комаров облепили. Сколько ни бей, от всех не отмахнешься, А бригадир орет:

— Не теряй время! Комару тоже жить охота! Дань собирает. Свою. Дома отмахиваться будешь. А тут вкалывай!

Усиленный режим… Да он не лучше зачастую тюремного.

Там — пусть в сырой, холодной камере — как в склепе. Зато не сдыхали вот так от усталости.

Новички с непривычки стали пахать трассу носом сразу после обеда. Их бранью поднимали, пинками. Никто никого не пожалел, не пощадил.

Рубашки, брюки у всех насквозь от пота промокли. Ноги задеревенели в сырых сапогах. Но кому о том скажешь, кому пожалуешься? Кто станет слушать? Кто посочувствует и поможет.

Новички, сцепив зубы, крепятся. Дожить бы до вечера. И зачем так долог полярный день?

— Когда шабашить будем? — спросил рыжий у Килы.

— На погосте, — ответил тот, не оглянувшись.

Рыжий упал на сухой мох ничком. Как не хотелось

вставать… Но кто-то больно наступил на ноги.

Оказывается, они еще не отнялись, способны что-то чувствовать.

— Вставай, паскуда! — слышит над головой голос фартового.

И откуда силы взялись. Не встал, вскочил. Воры два раза не повторяют свое.

К ворам тоже пополнение прибыло. Из ростовских, краснодарских воров. Те — хвосты подняли. Мол, не пойдем вкалывать, как мужики. Мы, мол, законники.

Пришлось трамбовать скопом и поодиночке. Двоих на ночь к параше привязали. Не ради куража. Мозги проветрить. Чтоб знали, как надо разговаривать в зоне со своими. Не требовать, а советоваться. Не искать шестерок и шнырей, а вкалывать самим.

Полночи базлали. Не без кипежа. Но утром все на «пахоту» встали. И теперь вкалывают. Не захотелось следом за теми, кого в Воркуту хотели отправить. Просветили свои фартовые вовремя. Поняли, плетью обуха не сломать.

Своих фартовые подстраховывали. Незаметно для других. Подменяли, подставляли свои плечи. Жалели, берегли. Не давали вымотаться вконец. И законники старались. Держались кучей.

Кила их похваливал, подбадривал, шутил, не перегружал.

— Не потому, что фартовые. Видел, стараются сами, изо всех сил. А раз так, зачем загонять, изматывать?

Охрана на воров косится. Но, крича, горло не надрывают. Знают, эти быстрее пообвыкнутся.

Вон темноволосый, кудрявый парень. Красавец! Лицо — как с купюры иль с медали. Без единого изъяна. Создала же природа такое совершенство. Такого бы на выставке бабам за трешки показывать, как образец, а он — сукин сын — ворюга отпетый. В Ростове банк обокрал средь бела дня, ни одна собака даже не оглянулась. Глянешь на него — подумаешь, музыкант, вон какие пальцы длинные да холеные. И разговор вежливый, культурный, словно все науки превзошел. Про все знает. Во всем разбирается. И когда успел? — удивлялся Кила молча.

— Живее, мужики! — подгоняет охрана. И старший невольно посмотрел на седого интеллигентного с виду фартового.

«Фальшивомонетчик, а встреться на воле, за профессора или академика принял бы. Гляди, какой, видный. И повадки у него не мужицкие. Будто в начальстве всю жизнь прожил. Очки — в золотой оправе. У, гад! Тут на зубы всю жизнь вкалываю, а не наскреб», — злился старший охраны.

Мужики из новых вовсе раскисли. Ноги — хоть руками переставляй. Волосы на лбу прилипли, рожи вспухли от комариных укусов и пота. Штаны слетают.

«На баланде сил не накопишь. А вкалывать придется. Тут вам не в камерах задницы отлеживать. Тут чертоломить надо. Да так, чтобы медведь сочувствовал и радовался, что не родился человеком, пусть зверь, но не зэк», — подумал Кила.

Рыжий мужик давно вспотычку ходит. За ним, Ванюшка из Костромы, свой в доску. Чуть рыжий пошатнется, Ванька — матом его. Да таким, что охрана за животы хватается. День может материться, ни одного раза не повторится. На воле за это не одну бутылку выспорил.

Вот и теперь так виртуозно загнул, фартовые от удивления онемели. Этих трудно удивить. А и они такое не слыхали.

Дедок-педераст, будто присох к толкуше. Из рук не выпускает. На нее и мочится. Отойти некогда. Не успевает. Жидкие волосенки красную лысину обнажили. Допекает старика комарье, не все ж ему баловать! Приходится за все платить.

— Ух, старый кобель, — сверкнул на него злым взглядом Кила и, подкинув совковую лопату, прикрикнул: — Ровняй лучше, не то жопой будешь трамбовать. Не сачкуй!..

Старик вздрогнул от внезапного окрика. Застучал толкушей по гравию дробнее.

Только бы не ругались и не били. Только б не выкинули из барака.

Трое насильников на погрузочной площадке целый день работали. Экскаватор сломался. Они его заменили. Без роздыху, без перерыва, без перекура.

Лопаты к рукам прикипели с кровью. Спины, плечи — будто железом налились. Не распрямиться, не разогнуться. Хоть волком вой.

«Вот это облегчили судьбину. Из огня, да в полымя. Разве тут можно до воли дожить? Да за неделю скопытишься», — думал Тимоха, стряхивая капли пота с носа.

— Шустрей, падлы! — послышался голос шофера, вставшего под погрузку. За ним еще два самосвала. Да будет ли им конец? Дадут ли передышку?

— Чего раскорячился? А ну, живо, лопатой шевели! — торопила охрана.

Шоферы ждут. Курят на подножках. Помогать этим — никто не будет. Всей трассе, всей зоне уже известно, кто они. Выручать их, разговаривать — за падло. Разве только улучить момент, когда охрана отвернется, и затащить за машину, там скопом выдрать, сделать обиженником. Как поступают с насильниками во всех зонах. Но кому охота пачкаться с дерьмом? Кому первому плоть стукнет в голову?

У Тимохи лопата со звоном вылетела. Носом в гравий упал. Двое было кинулись к нему, но шоферы заорали. Подошли раньше охраны. Сапогами запинали.

— Вставай, падла! Не то зароем здесь живьем.

Другой пообещал солярки плеснуть и поджечь. Чтоб

комары поотстали.

— Хоть какой-то прок от козла будет, — звенькнул чумазым ведром.

Охрана — словно не услышала. А насильник вмиг на ноги вскочил. Кому сдыхать охота?

Аслан даже не смотрел в их сторону. Отвернулся. Знал себя. Стоит глянуть — кулаки загорятся. А дополнительный срок кому нужен?

Вечером, когда водитель остановил возле них бортовую машину, чтобы забрать в зону, зэки не впустили насильников в кузов. Никто не хотел ехать рядом с ними.

Пришлось вывозить их на самосвале.

Но и в столовой, едва они вошли, их вытолкали, выкинули с руганью, угрозами. Охрана, как ни урезонивала, не переубедила.

— Понимаешь, можно деньги, вещи, машину украсть — это наживается. Но насиловать! У нас тоже и дети, и сестры, и жены есть. Нет, не навязывайте их нам. Не доводите до греха. Никто за себя не поручится. Уберите козлов! — упорствовали зэки.

— Детей опаскудили, звери. Да за это не судить, мошонку вырвать у живых и самих волкам на ужин кинуть. Чтоб доброго кого не сожрали. А говна — не жаль, — говорил Кила, соглашаясь с мужиками.

Ни в одном бараке не приняли насильников. Работяги выгнали с треском, «жирные» пригрозили ночью задушить, идейные — места не нашли. Интеллигенты сказали, что хлоркой их засыпят, как паразитов; обиженники и те перед козлами двери захлопнули. К фартовым их вести не решилась охрана.

Даже бывшие суки, всеми гонимые и презираемые, едва насильников ввели в барак, опрокинули их, бросились с кулаками.

— Придется в коптерке спать, — сказал старший охраны. Но зэки, узнав о том, предупредили «жирных», работающих в коптерке. И охрана сунула гонимых троих зэков на пол в караулку.

Там они проспали ночь.

— Но где определить их сегодня? — ломал голову старший охраны, выгрузив изгоев во дворе зоны.

Лишь поздним вечером удалось их насильно воткнуть в барак к обиженникам. Эти оказались уступчивее…

Торопились зэки в ту весну закончить сырые участки трассы, соединить их в одну и перейти на горные перевалы.

Пусть труднее, зато не будут допекать комары, перестанет дрожать и проваливаться под ногами земля.

Сколь сил и здоровья отняли у зэков трясины и мари, не подсчитать.

Начальник зоны распорядился заранее и на перевале был разбит целый палаточный городок с походной кухней. Предусмотрительность оказалась своевременной.

Едва новые участки трассы состыковывались и серый грунт ленты уперся в горный массив, зэкам объявили, что теперь они в зону вернутся лишь глубокой осенью.

Целый день вывозили машины бригады на новые участки. Проложить трассу в горах — дело не шуточное. Не зря сюда и охранников прислали поменьше. По принципу — куда денутся. А может, потому что хорошо знала администрация условия предстоящей работы.

Лом, кирка, кайло, лопата — всем этим должны были работать зэки лучше, чем ложками. Здесь не нужны были машины, экскаватор и трактор. А потому и Аслану было велено поставить машину на прикол в гараже до самой осени.

Его вместе со всеми пасмурным утром отвезла на новый участок бортовая машина в сопровождении охранников.

Мрачно оглядев Колымский перевал, бригадир сказал невесело:

— Пока мы этот хребет пройдем и проложим трассу, сколько мужиков своим хребтом поплатятся?

Аслан молчал. Зная, что тут ничего не изменишь. А работать — какая разница где?

Летели искры из-под кайла. Горная порода упряма. Туго поддавалась человеческим рукам. Хоть ты ее зубами грызи. Мелкие осколки отлетают, да и то — в глаза, в лицо. А нужно снять горной породы пять метров. Да в ширину — восемь. Выровнять, сгладить под асфальт. Чтоб шоферы вольные вели машины без препятствий, не поминая злым словом зэков. Да и начальство плохую работу не примет.

Аслан схватился за лом. Но и тот лишь искры высекал.

— Погоди, Аслан. Не бей вслепую. Оглядись вначале. Видишь — трещина. Тут бей. Тебе здесь сама природа помогла. Гляди, как надо, — взял бригадир лом и, стукнув два-три раза, отвалил целую глыбу. Потом еще, еще. Сбоку зэки подошли. Из новичков. Пригляделись. Намотали на ус, переняли способ. Дело и двинулось.

Одни откалывают глыбы, другие, облепив их, сталкивают в распадок, оттаскивают в стороны. Работать здесь оказалось много труднее, чем внизу.

Нашлась не пыльная работа и насильникам — глыбы горные в распадок сбрасывать.

Охране поверилось, что зэки за три недели попривыкли к виду насильников и перестали вспыхивать при их появлении. Видно, стерпелись.

Старик педераст, втянувшись в работу, уже не падал ничком на землю. Улыбаться снова научился. И время от времени поглядывал в сторону обиженников, перекидывался шутками. А то и подсаживался к ним ненадолго.

С утра до ночи на перевале слышался грохот скатывающихся в распадки осколков породы — больших и малых. Пыль, звон металла, брань. Даже зверье разбежалось, не вынеся поблизости человеческого присутствия, а может, от ужаса: как жестоко кромсают люди на свой лад их горы!

Внизу неподалеку река звенела в горных тисках. Как зэк в зоне, о свободе мечтала.

Ночью, глядя на нее, зэки, что помоложе, песни свои ей сложили. Сравнив ее бурный бег с жизнью своей, мутные воды — с горем, а голос — на плач похожий — с криком своих сердец.

Ночь здесь, в горах, была особой. Свежей, без запахов сырости и плесени. Звезды, выкатившиеся из-за туч, были желтыми, яркими, как искры из-под кирки. А может, больше походили на те, которые из глаз сыпались у многих, когда, поддев ломом громадную глыбу, пытались сдвинуть ее с места.

Ночи на перевале запоминались всякая по-своему, всем по-разному.

Работу заканчивали, когда даже самых выносливых усталость валила с ног. По восемнадцать часов в сутки.

На пятый день, уже после работы, прилегли отдохнуть у костра новички-работяги. Впервые сегодня похвалил их бригадир. Ему показалось, что втягиваться стали мужики в работу. А они, пятеро, не встали от костра. Умерли тихо, без жалоб. Не потревожив никого. Не перебили тихий разговор. Никого не испугали. Надорвались…

Из уголков рта у двоих кровь шла недолго. Может, прерви работу на час раньше, живы бы остались. Да не догадался никто. Сами попросить передышку не рискнули. А теперь уж отработались навсегда.

Похоронили их на обочине трассы. Наспех завалив бедолаг громадинами глыбами. Кто-то высек топором неказистые буквы: «Теперь вы свободны! Спите, братья зэки…»

Откричалась на них охрана. Ни барака, ни баланды, ни выработки, ни места у костра, и даже документов не надо. Первые метры трассы на перевале, — словно охранялись первой могилой.

Охранники напугались не на шутку. Начальник зоны приказал следить, чтоб не было гибели и смертей средь зэков. Да разве все предусмотришь?

Кила весь следующий день молчал. Лицо потемнело. Ведь вот и узнать людей не успел, а в могилу загнал. Пятерых на воле не дождутся. Им еще будут идти письма из дома, от родных. Их еще ждут. Они кому-то были очень нужны, а их уже нет… Нельзя же все валить на трассу. Ведь не она людей убивает, а сами люди. Друг друга. Безжалостно и жестоко.

Федор смотрел на огонь. Но ведь и сам он вкалывает. Не меньше, пожалуй, больше других. Привычен. Бригадир — не охранник. Потому и назначили, что на работу жадный. Так всю жизнь было.

«Килу нажил, а ума нет. Как будто больше других получаю. Так нет же, все поровну И работа, и жратва. А умерли люди — все на меня косятся. Я один виноват. Небось при жизни кто их знал и замечал, кто жалел? Тоже поторапливали, покрикивали на них. Никому неохота быть крайним», — вздыхал Кила и вдруг его мысли оборвала ругань.

— Опять Аслан! Ну чего ему надо? — встал бригадир и пошел на голоса.

— Ты на него глянь! Во паскуда! Уже сговорил! — тряс кабардинец в руке старика педераста. У того — расстегнутые штаны болтались на сапогах, голый зад вертелся от чужих глаз, норовя укрыться хоть чем-нибудь.

— Чего он утворил? — спросил Кила у Аслана, тот, захлебываясь злобой, не мог ответить вразумительно. А охранники — за животы схватились со смеху.

— Да этот, Аслан, по нужде отошел. Чтоб подальше, значит, с глаз. Ну и только примостился, слышит:

«Ягодки подними повыше». Поначалу думал, послышалось. А тут снова: «Поближе яблочки придвинь». Ну, тут не до нужды. Глянул, а этот ваш, гомик, уже приспосабливается. К обиженнику. Схватил деда — и сюда. Мол, забыл, где ты есть и за что влетел? Чуть его из шкуры не вытряхнул, — сказал охранник, отобрав старика у Аслана.

— Да черт с ними, тебе какое дело? Не твоя задница болит. Сами разберутся, — увел бригадир Аслана к костру, и долго говорили в эту ночь зэки.

— Интересно, что будет здесь, когда мы построим трассу?

— Зоны, одни зоны, за запреткой.

— Не бреши, для зон трассу не стали бы прокладывать. Хороши бы были и с летниками. Трасса будет и после них работать на людей. На Магадан и полярников. На всех колымчан. И города тут построят, и поселки. С магазинами и банями. И даже с водопроводами.

— С лягавыми, — вставил кто-то из фартовых.

— А им тут нехрен делать будет.

— Однако в Магадане они есть, — вставил седой мужик из барака Килы.

— Да черт с ними! Я вот думаю, что неужели когда-нибудь в этих местах поселится свободный человек? — спросил один из новичков.

— Конечно, поселятся. Спецпереселенцы…

— Да ну-ка вас к хренам! Вон Магадан заселили. На Чукотке живут. Не переселенцы, не все зэки, из бывших. Нормальные люди, — возразил охранник.

— А мы ненормальные? Да я, до заключения, знаешь, кем работал? Ты б за счастье счел пыль на моем столе вылизать! А теперь говоришь, что мы — ненормальные! Пацан ты еще, зелень! — вспыхнул один из интеллигентов.

— Не знаю, кем ты был, знаю, кто ты есть. Кем был уже не станешь. Коль попал в шкуру зэка — клеймо на всю жизнь на тебе останется. До смерти.

— Брешешь. Вон скольких реабилитировали, — не выдержал Аслан.

— Ну и что? Кто об этой реабилитации узнает? Десяток. А вот о том, что на Колыме был — тысячи. И помниться это будет годами. Реабилитация — утеха для дураков. Простили за все, в чем не был виноват. А что дальше? Годы вспять не поворотишь, — встрял один из фартовых.

— В Магадане первое начальство, самое большое, из бывших зэков, — вставил охранник и продолжил: — Когда-то они город строили…

— Может, и ты, Кила, станешь у нас бугром, когда город построят? — спросил фальшивомонетчик.

— Иди к чертям! У меня через год — звонок. А город годами строится. Не хочу должность ждать на Колыме. Лучше дворником, но свободным, — ответил бригадир.

— Аслана мы в исполком возьмем. Он у нас правду будет устанавливать, — хохотнул кто-то из новичков.

— Я не зарекаюсь ни от чего. Кто знает, как оно сложится на воле? Хотя и не хочется здесь… Память замучает, — ответил Аслан.

— Бывшие зэки, что в Магадане остались, прошлого не стыдятся. После них — город остался.

— А после нас — трасса. Она и после нас, каждым километром, да что там, всяким метром о нас живьем напомнит, — тихо сказал интеллигент.

— На хрен память. Я жить хочу.

— Города здесь будут. Может, и не совсем города, поселки. Без них тут нельзя. Дело не в памяти о нас. Но эта трасса — начало жизни. Она и определит нужность заселения этих мест. А отчаянные найдутся. Поселятся, обживут этот край. Заарканят северное сияние вместо солнца на зиму, а энергию пурги превратят в тепло. Ведь холодно здесь от необжитости. А когда пойдут здесь табуны оленей, загудят самолеты, закричат поезда

— отступит холод. И как знать, может здесь, на этом месте, будет кататься с горок ребятня. Не зная о палаточном нашем поселении. И может, назовут свой город, не мудрствуя, Палатка. Ведь это здорово, сберечь память о первых, кто проложил трассу. Это неважно, что первыми были зэки. Мы жили для них — завтрашних. Им будет легче, — сказал пожилой мужчина из идейных, которого после Афиногена назначили люди у себя старшим.

Притихли зэки, поверили в сказанное. Заслушались. Не хотелось спорить. А вдруг и вправду так случится? Заглянуть бы в карты этой местности лет через десять. Может, и сыщут это негромкое название? Может, вспомнит кто-нибудь о них — сегодняшних.

— Ребята, в ружье! — раздалось внезапное. И побледневший охранник сказал: — Насильники сбежали. Все! Ни одного нет. Спали у костра. С ними салага остался. Задремал. Мы к вам пришли. Они того пацана убили. Винтовку взяли с собой. И убежали. Воспользовались, гады. Спящего… Хоть бы его, первогодка, пощадили, козлы, — срывался голос охранника.

— Будь я свободным! Своими руками задавил бы! — вырвалось у Килы.

Охрана затопала по каменистым спускам, грохоча сапогами по уснувшим скалам.

— Поймают ли? — вздохнул старик педераст.

— Не сами, так собака нагонит, — ответил часовой.

— С винтовкой собака не страшна, — возразил Аслан.

— Собака лишь голос подаст. Направление покажет.

— Беглецы вооружены. Убить могут кого-то из ребят, — встрял педераст.

— Может, повезет, — поежился охранник, вслушиваясь, вглядываясь в темноту.

Многие зэки спали у костра, пригревшись к плечам, к бокам друг друга. Они ничего не знали о случившемся. Уснули под разговор. Короткий лай овчарки, выстрел, разнесшийся громким эхом в ущелье, разбудили некоторых. Узнав в чем дело, материли беглецов:

— Теперь из-за них нагонят охраны без счету. И пайки урежут, чтоб жир не заводился в заднице, для побегов сил не оставалось бы.

В ущелье прогремел еще один выстрел. Послышался чей-то вскрик. Охранники дыхание затаили. Кого настигла пуля? Беглеца иль своего? Чья жизнь оборвалась?

— Ну, теперь их точно в расход пустят. За охранника и побег… Не отвертятся. Хана козлам. А уж я-то думал, пустим их зимой в огул, когда трассу пурга переметет и делать будет нечего, — смеялся широколицый, скуластый зэк, которого в бригаде Килы не любили за грязные, сальные шутки.

— Их размажут, а тебе что до того? Чего радуешься? Пусть и козлы. Они нам свои, зэки. Хоть и дерьмо. Пусть бы слиняли. Чего охрану жалеть? Они нам не мама родная. Прикажи таким, они нас всех одной очередью скосят. Не пощадят. Никого из нас, — прервал фартовый.

Еще один выстрел разорвал ночь. Вспышка сверкнула далеко за рекой.

— Поймали уже кого-то, — обронил один из интеллигентов.

— Вряд ли. Если б так — привели…

— Никого не приведут. Перестреляют всех троих, как куропаток на болоте, и крышка. Кому надо возиться с ними?

В это время из темноты послышался топот возвращавшихся охранников.

Беглецов они не вели.

— Ушли? — спросил охранник, сидевший у костра.

— На тот свет, — ответил хмуро старший, поглаживая овчарку. Собака легла у костра, тяжело дыша.

— Отстреливались?

— Да. Руку пробили Карташову. Если б не собака — плохо пришлось бы. Она одного на себя взяла. Чисто сработала.

— А где они? Беглецы? — спросил охранник.

— Там, внизу, все трое. Теперь не уйдут. Завтра в зону надо сообщить, пусть родным напишут.

Охранники тихо переговаривались, кутаясь в шинели, подживляли пламя костра. Спать им расхотелось. А зэки видели уже десятый сон.

Не спал лишь Аслан. Доняли, извели человека ноги. Разламывающая боль прогнала сон. Он лежал, стиснув зубы, боясь пошевелиться, потому что, плотно прижавшись спиной к боку, спал Кила.

Аслан невольно услышал разговор охранников, узнал подробности погони.

Уверенные в том, что все зэка уснули, охранники разговаривали громко, не таясь:

— Зачем всех троих убили, ведь вооружен-то был один? Его бы пристрелили, а тех — в зону к Упрямцеву. Пусть бы сам кумекал, как с ними развязаться. А то теперь скажет, что конвоировать не хотели, — говорил охранник, остававшийся у костра.

— Ты, Валерка, как с Луны свалился. Сам бы побегал за ними по горам, тогда бы и болтал. Храбрец нашелся. Эти невооруженные так камнями нас гладили, что небо с овчинку казалось. Старшему — по макушке. Чуть встал. Мне — по плечу. Олегу — в лицо. Вся морда синяя. Собаке — по спине. Та взвыла и не могла бежать. А без собаки ночью каково? Они за выступы, в расщелины прятались, а мы — на открытом месте. Как вши на лбу. Так что при оказании сопротивления, после предупреждения о применении оружия. Все — по уставу. Хорошо, что далеко уйти не успели. Ведь они могли и на других участках трассы на охрану напасть. Чтобы оружие добыть и харчи.

— Как же с Семушкиным теперь будем? В зону надо везти. Хоронить. Жаль его. Говорил, что невеста есть. А из родни — одна мать…

— Знаю. Но ведь и я, и ты на его месте могли оказаться. Не повезло ему. В таких войсках служим. Я вот тоже мечтал в Морфлот. Да ростом не вышел, не взяли. Сказали — баранов не берем. С твоим ростом и весом в Морфлоте делать нечего.

— А за меня батя просил военкома, чтоб в погранвойска направили. Обещали. Да не вышло. Теперь вот охраняю всякую шваль. Перестрелял бы всех до единого. Глаза бы мои их не видели.

— Не быкуй. Не все такие, — перебил Валерий.

— У нас ни за что не посадят. Я не верю, что средь них есть невиновные. Ты на их рыла глянь. Хуже зверей. Таких на свободу без конвоя нельзя. Даже к собаке без намордника подпустить боязно, ну овчарка, они ее сожрут, с костями вместе. О людях и говорить не надо. Ты б видел, как тот, что стрелял в Карташова, по горам скакал. Собака не могла догнать. А на трассе дохлой мухой прикидывался. Геморройным. А тут что козел. С третьей попытки его уложили. Так когда к нему подошли, он еще живой был, руками шевелить не мог, так мне в рожу, гад, плюнул. Легавым назвал.

— А те двое? Их ты снял?

— Нет. Ребята. Я промазал.

— Завтра всех в зону надо отвезти.

— Почему всех? Семушкина. А этих закопают зэки и все. Возиться еще будем с ними! Кому они нужны? Их на воле хоронить нельзя. В зоне даже зэки их не признали. Близко не подпускали к себе.

— Да, что-то в этом есть. Хоть и сами не без горбов, но не вовсе души потеряли. За позор сочли в барак принять.

— Насильников, ты же знаешь, на всех этапах «петушат», во всех зонах. Чаще — до смерти. Но Упрямцев говорит, что он такое в своей зоне запретит под страхом дополнительного срока.

— Ни хрена у него не выйдет. Обиженный со страху промолчит, а козел не расколется, — встрял в разговор старший охраны. И, подвинувшись ближе к огню, сказал — Каждого пидора мы не станем охранять. Дерут их зэки и правильно. Я им за такое по бутылке выставлял бы. А козлов в расход, и рука не дрогнула бы.

— Давно вы в зонах? — спросил его Валерий.

— Скоро на пенсию. Всякого насмотрелся. Особо тут, на северах… Сегодня мне дают зэка под строгий надзор, завтра — его с цветами забирают. А случалось, приезжают освободить, а зэк — с год как окочурился.

— А зачем сажали?

— Черт их знает. Калечат людям жизни. А потом мы во всем останемся виноваты. Кто ж еще? Ведь в нашей зоне умер. А по мне, так кроме убийц и насильников, всех бы через год из зоны метлой выгонял. Пусть на воле вкалывают. Человеку, коль сердце в нем есть, года хватит, чтоб опомниться, понять. А коли все потеряно, так хоть до смерти держи — негодяем сдохнет.

— Может, это и верно, — вздохнул кто-то из охранников.

— У меня в Воркуте был случай. Конвоировал я зэков. Махровых ворюг. Глаз с них не спускал всю дорогу. А когда в зону приехали, двое словно испарились. Из спецмашины. Год их искали. Накрыли в Свердловске. Они с этапа опять сбежали. Через два года поймали. В наручниках везли, они — слиняли. Через три месяца опять поймали, едва не сбежали. Во фокусники-умельцы. На все руки мастера. И смелые мужчины. Гады! Но нельзя не удивляться им, — говорил старший.

— А как от вас сбежали?

— Пол пропилили пилкой. И на полном ходу выскочили без единой царапины. Видать, опыт у них был большой.

Аслан почувствовал, как первая крупная капля дождя упала ему на лицо. Он отодвинул бригадира, разбудил его и позвал в палатку, не оглядываясь на охрану.

Под утро дождь загнал в палатки всех до единого. Он хлестал по горам холодными длинными струями. А потому обычной поверки в это утро не было. В моросящий дождь зэков посылали работать. Этот — проливной — решили переждать. Авось через час-другой прекратится. Но тучи наползали одна мрачней второй, и неба, казалось, никогда не коснется день.

Дождь шел такой, что с гор водопады полились. Они сметали на своем пути все живое. Вот первая глыба оторвалась и с грохотом покатилась вниз, в ущелье. За нею — вторая — с хохотом и стоном. Люди испугались.

Куда деваться, где спрятаться понадежнее? Под скалой? Но где уверенность, что не придавит, не засыплет заживо?

Охрана сбилась в кучу. Куда бежать? Впереди — водопады, тугие, грязные. Целые реки льют на головы с каменным градом. Внизу — гул воды, оползни. Уйти в ущелье, укрыться там? Но куда уж теперь? Внизу река вместо ручья. Вся в воронках, в плывуне, в пузырях.

Но нельзя же оставаться вот так на месте, боясь, что какая-нибудь дурная глыба вдавит в скалистый грунт неожиданно, разбрызгав в стороны тепло и кровь. Она не будет разбираться где зэк, где охрана.

«Ко-лы-ма-а!» — грохнул обломок горы почти у ног старшего охраны.

Сколько лет работает на северах человек, с такой ситуацией столкнулся впервые. Растерялся. Не только людям, себе помочь не может.

— Вверх надо всех выводить. И как можно скорее, — подсказал выход Аслан, хорошо знавший особенности гор.

Северные иль южные, они везде остаются горами. И при всей разнице климатов и высот, есть у них много общего.

— Вверх, пока не поздно, — повторил Аслан.

Грозным предостережением сорвалась сверху громада

скалы. Полетела вниз головой, разлетаясь в брызги, унося с собой все живое на пути.

— Всем наверх! — заорал визгливым пересохшим горлом старший охраны и первым рванулся вперед.

Едва он сделал два прыжка, как, от горы, будто отрезанная, отделилась часть грунта. Она с шипением опрокинулась навзничь, осела, поползла вниз, гонимая потоками воды.

— Живей, мужики! — крикнул кто-то потонувшим в шуме голосом.

Зэки, охрана, срывали палатки, хватали кто что может и неслись вверх. Одни — согнувшись под тяжестью груза, едва волоча ноги, другие — вприскочку, торопливо, гонимые дождем и страхом.

Даже мужики с Орловщины под тяжестью груза согнулись. Глаза дождем или потом заливает. Не ведомо никому.

Знали, никто не оплатит им эту работу. От того досадно на сердце. Но подниматься вверх порожняком было бы слишком наглядно.

Впопыхах не видели, что взвалила им на плечи охрана.

На каждом шагу вздрагивали зэки. То коряга срывалась с обрыва и рогатым чертом бросалась под ноги, то осколки-обломки гремели совсем рядом, обдавая холодом брызг, ознобом ужаса.

Тощий желтоглазый интеллигент, которого в зоне уважали за ровный, рассудительный характер, волок наверх свернутую комом палатку работяг. С нее текли струи на спину и лоб. Но ведь без палатки нельзя, ни в какую погоду.

Кила тащил кирки и ломы. Аслан — ворох лопат. Никто не шел наверх с пустыми руками.

Молодой охранник, помимо винтовки и ломов, нес на закорках обессилевшего от страха старика педераста.

Остальные — кухню впереди себя толкали, несли продукты, котлы, посуду.

Обиженники тянулись вверх гуськом. Палатку и барахлишко свое крепко ухватили. Не перегрузились. А вот идейные носом гору чуть не пахали. Чей груз на плечах — сами не знали.

Горы, на время утихнув, словно дав людям короткую передышку, вскоре снова разразились камнепадом. Того и гляди огреет обломком по голове.

Гудели, ревели потоки дождя и воды: кого пощадят, кого накроют.

Первым на вершину выбрался Аслан. Стряхнул с себя лопаты, и, не передохнув, не оглядевшись, пошел помочь Киле. Вытащив, снова — другим на помощь.

Под сапогами скользкое месиво горной породы. Ноги мокрые. Подошвы сапог давно отпоролись — рты поразевали. Да кто на это обратит внимание? В хорошую погоду — некогда. Теперь и тем более…

Серый поток зэков, как длинная змея, карабкался по склону горы там, где должна пройти трасса.

И только охранники, не доверявшие теперь никому, плелись в хвосте длинной колонны.

«Все когда-то кончится. И этот невыносимый подъем, и дождь», — думалось старшему. Ведь и не такое видывал и пережил. Просто надо успеть опередить беду. Конечно, начальник зоны поднимет крик, не увидев на месте палаточного поселения. За самовольство выговорит, скажет, надо спрашивать. Да где? У кого? Не было времени. Да и связь где возьмешь? Тут уж на собственный страх и риск действовать надо. Зэков спасать. Да и себя, если удастся, конечно.

— Черт! Уж лучше бы внизу остались, чем так корячиться. Бухнул какой-то зэк и мы, как стадо, за ним, словно без своих мозгов! На черта мне сдалось из-за уголовников надрываться! Я не собираюсь с ними кентоваться. Буду я под дудку всякого плясать! Нет уж. С меня хватит? Меня сюда служить послали, а не у зэков в сявках ходить. Мне и начальник зоны в том не указ, — убрал плечо от походной кухни один из охранников. И добавил: — Помог бы, будь моя воля, всех из одного пулемета…

На него никто не оглянулся. Ни слова не сказали. Кто-то из охранников, сделав шаг шире, молча занял место ушедшего. Тот плелся сзади, отставая с каждым шагом.

Не знал человек, что, когда люди вместе — тяжесть легче, дорога короче, смерть дальше. Она — последняя — любит настигать одиночек. И этого отставшего подкараулила, свернувшись к его ногам внезапным оползнем, закрутила, сбила с ног, укрыла, запеленала, задавила и унесла в распадок — молчаливого, изломанного, беспомощного.

Старший случившееся почувствовал. Оглянулся. Но поздно. Поймать, вырвать, спасти хотя бы мертвого, было невозможно. Да и не подойти…

— Хана, — вырвалось у старшего охраны невольное. Он сцепил зубы, отчаянно воткнул плечо в кухню, покрасневшее вмиг лицо покрылось соленым потом, его тут же смывал дождь.

Аслан уже многим помог подняться наверх. Теперь он и Кила вытаскивали уставших, ослабших.

Аслан вместе с бригадиром, не теряя времени, развернули палатку. Поставили, закрепили ее. Потом вторую рядом примостили.

— Как спать будут люди? На сыром простынут. А тут ни обогреться, ни обсушиться негде, — огляделся Федор.

Аслан подтащил к палатке разлапистую корягу, застрявшую в расщелине. Потом — вторую, третью. Прикрыв собой от дождя, развел под ними огонь. Коряги задымились, искры вылетали стрелами из шипящего дерева. Зэки, завидев дым костра, пошли на подъем веселее..

Там тепло, там отдых, там жизнь…

— Аслан, иди, перекурим, — позвал Кила, когда тот заглянул в палатку. Бригадир снял сапоги и только теперь дал отдых растертым в кровь ногам.

Он никогда не жаловался, никого не ругая. Ни сетовал на судьбу. Он давно научился переносить боль и тяготы молча. Вот только тут… Не хотел, да терпенья не стало.

На вершине разместились лишь три палатки. Другие, девять, пришлось ставить подальше, пониже.

Зэки, едва палатка закреплялась, влезали под полог и засыпали непробудным, мертвецким сном.

Кто повалился рядом? Чья нога уснула на шее? Кто храпит под мышкой? И лишь охрана не дремлет, сгрудилась в своей зеленой палатке. Трое за зэками наблюдают, глаз не сводят. Их никакой дождь не пугает. Стоят, Такая служба…

Старший охраны в палатке. Курит. Молчит. С лица потемнел. Слезы душат. Дать волю нервам — нельзя. Что молодые подумают?

Но ведь сегодня сначала на одного бойца стало меньше. Уже двоих охранников потеряли на перевале.

Совсем мальчишки. Безусые. Пушок на щеках не успел окрепнуть, потемнеть. Никому в жизни не успели насолить. Да и самой жизни не увидели, не узнали. Все по книгам, по учебникам. Своего мнения нажить не успели.

Семушкин Толик, совсем как девица, даже не курил. Ни одну девчонку за руку не взял, не целовал. От соленых анекдотов до макушки краснел. Чистый был парнишка. Летать хотел. Мечтал о самолетах. Их всюду рисовал. Даже на колымском снегу, как единственную свою крылатую сказку. С нею он засыпал и просыпался, ан не суждено ей оказалось взлететь. Спящего убили. Что он видел во сне?

Тихо ушел, словно улетел без мотора, никого не разбудил. Ни болью, ни стоном. Словно и не было его. Да, второго такого, как он, в охране нет. И не будет. Но как написать его родным, что именно их мальчуган, чистый, как небо, погиб на посту…

Руки старшего охранника дрожали. Умел человек встречаться с преступниками один на один. Задерживал, конвоировал, охранял. Случалось — убивал. Без промаха. Руки не подводили. Все умел человек. Никакого дела не гнушался. А тут…

— Нет, не смогу, — уронил лицо на стиснутые кулаки.

Второй мальчонка — сегодня погиб. С юга он. С моря… Книги любил. Все знал. Газету раз прочтет — назубок перескажет, ничего не забудет.

Думал старший, что этот — в большие чины выбьется после службы. С такой головой и памятью, да с северной колымской закалкой ему многое было бы по плечу, если б не внезапная гибель.

Зачем торопится смерть? Почему собирает свой урожай так неразумно средь молодых? Почему она так жестока и слепа?

Ведь лучше б тех, кто пожил и хоть что-то увидел на своем веку, кто устал жить и радости ее стали для него горем…

Вон хотя бы Гуков. Бывший прокурор. Подлец — не человек. Пригрелся в бараке у работяг. О себе — ни слова… Даже имя свое боится назвать. Неспроста. Может, кому-то из них подпись под обвинительным заключением свою поставил. К расстрелу требовал приговорить, душой не дрогнув.

Сам, гад, говорил, что такие приговоры пачками подписывал, не считая. И совесть не болела, и спал спокойно, не терзаясь.

Сын с дочерью, когда узнали, ушли от него навсегда. Жена умерла, услышав, на какие заработки жила семья. А он — ничего.

— Нам приказывали — мы выполняли. От нас ничего не зависело.

Ни разу не усомнился в законности того, что творил. Когда за ним пришли, на колени встал. Плакал. А разве его жизнь нужнее тех, кого лишил ее?

Теперь вот кротом в бараке среди людей живет. Боится, что узнает кто-то в лицо иль по фамилии. Возможно, кому-то удалось уйти от расстрела. Особо в последнее время. Такое уже слышал и страх сжигал его. Потому и упросил, чтобы не посылали его в зону для бывших сотрудников… Там они свои разборки устраивают.

Ни с кем не общается. Страшится не только назвать, услышать свою фамилию. А за жизнь как держится! Хотя на кой она ему? И, словно назло, обходит его смерть. Будто пугается. А может, готовит ему невиданно жестокую и страшную кончину?

«Ну почему бы его не забрать? Да мало ль всяких. Вон педераст до лысины дожил. С него кой в жизни прок? Ну уж коль совсем не то, я уж не молод. Дети выросли. Внуки уже учатся. Особой нужды у них нет. Разве вот только сам — без квартиры. Дали б, чтоб жена под старость от невесткиных и зятевых капризов не зависела… А больше жить не для чего. Радости были, когда рождались дети. Двое. Потом ждал внука. А родилась сразу двойня — девки. И только год назад внук появился. Его еще не видел. Все работа не отпускает. А теперь и вовсе мечтать не о чем. Двоих потеряли. Кто их заменит? Самому придется успевать. Молодые выматываются, устают быстро, часто гибнут. А им жить надо, значит — поберечься…»

Старший никак не мог свыкнуться с тем, что двое охранников не сами приедут. Одного бездыханным привезут в зону. Другого даже мертвым не доставят.

Начальник зоны кричать будет. Да черт с ним. Громче его стонет свое сердце. Оно ни на секунду не дает покоя теперь. Ведь не сберег. А за отца брался стать ребятам…

Дождь стучался в палатку, будто настырный зэк обогреться, обсушиться просился.

Старший охраны откинул полог палатки. Глянул вниз, в ущелье, где вчера оставили мертвых беглецов. Корягами обложили. Теперь эти коряги перекрыли ручей, запрудили. Мертвецы, все трое, поднятые водой, всплыли. Своим ходом к зоне понесет их поток. Да оно и небезопасно нынче спуститься вниз, вытащить покойных из воды. Самому сорваться можно с осклизлых грохочущих камнепадом скал.

Дождь стих лишь среди ночи, оборвался внезапно, перестав царапать брезент палатки.

Старший охраны проснулся удивительно легко. Отпустили боли в пояснице. Он выбрался наружу. Пошел проверить посты. Трое ребят бодрствовали на скале, радуясь окончанию дождя. Четвертый спал у костра, укрытый шинелью. Рядом с ним сидел Аслан, подживлял огонь.

Увидев старшего, приложил палец к губам.

— Заболел мальчишка. Простыл. Всю ночь кашлял так, что я уснуть не мог. Только теперь уговорил его покемарить малость. Отогреваю его. Не хочу, чтоб из-за нас болел. Жаль парня. Насквозь промок и продрог.

— Пусть в палатку идет. Тут сыро. Радикулит прихватит.

— Нет. Я костром землю хорошо прогрел. Потом отодвинул огонь. И на согретое его уложил. Через пару часов из него всю простуду вышибет. Дайте ему прийти в себя, — вступился Аслан.

Весь день зэки работали, не разгибаясь. Наверстывая вчерашний день. Когда к обеду появилось солнце, люди и вовсе ожили.

Аслан работал рядом с Килой: пробивал первые и самые трудные метры трассы. Откалывал, словно отгрызал горные бока, долбя их настырным ломом. Зэки бригады спешили управиться с дневной нормой скорее.

Маревая, болотная иль горная — она всегда была одна: пятнадцать квадратов на нос. Да плюс вчерашнее упущенное. День без выработки — нет зачета. Значит, впустую прожит день на Колыме. Потому подгонять никого не приходилось. Сами готовы были зубами горы грызть, лишь бы сделать, успеть. Перевыполнение норм приближало свободу…

Выработка каждого фиксировалась бригадиром. Так что на чужой горб не приходилось рассчитывать. Что сделал, то в сводку. Чем больше цифра, тем скорее свобода.

У Аслана, на самосвале, все зависело от количества рейсов. Есть норма — получай зачет. Застрял, сломалась ли машина — день за день. А это — Колыма!

Потому от выходных отказывались сами. Отдохнуть можно будет дома. На трассе о том не вспоминали. Даже лютый мороз ради зачетов забывали. И только пурга сбивала темп. И проклинали ее зэки на всех языках днем и ночью, как личного лютого врага.

Вон педераст, на что дохлый старик, а и тот приноровился. Кирка в его руках чертом крутится. Совсем никчемный мужик, а тоже на волю хочет скорее.

Орловские мужики черней скалы стали. Рубахи к спинам прикипели, но нет до них дела. Зачеты…

Гуков свои пятнадцать метров долбит дятлом. Зачеты.

Сахалинский зэк глыбы в ущелье сталкивает с грохотом. Как бы самому не сорваться в бездну! Пятнадцать метров… Самому, когда помрет, всего два на семьдесят, больше не понадобится. А живым все мало.

Пятнадцать метров… Тут всякий сантиметр года жизни стоит. А и сделай его, продолби. Ведь пятнадцать метров без учета высоты пласта — готовой трассы. Неимоверная норма. Но с нею не поспоришь. Никто не осмелится на такое.

Новички в исподнем вкалывают. Рубахи поснимали. Пот со спины — сильнее вчерашнего дождя. Да какое до него дело. Зачеты…

«Пятнадцать!» — вгрызается, звенит лом тупеющим носом. Руки немеют от напряжения. Что лом, готов к нему собственное тело приложить, лишь бы успеть, управиться с нормой.

Вот так и решили вести трассу сверху вниз, а не снизу вверх, как вначале. Так быстрее и легче получается, без одышки. Подъем всегда труднее спуска.

Аслан, едва проглотив баланду, кусок хлеба на ходу сжевал, не стал перекуривать, снова за лом взялся. Кила, глянув на него, тоже папиросу выбросил. Шагнул к скале.

До сумерек, до изнеможения, до упаду работали люди. Три раза повар звал их на ужин, никто не поторопился. Каждая минута на счету, всякая дорога.

Аслан, едва поев, повалился в угол палатки. Тут же уснул. Во сне виделось, что проложил он тридцать метров трассы, ровной, как горизонт.

Но это во сне. Как ни старался человек, лишь двадцать метров сделал. Больше, хоть умри, сил не хватило.

Другие едва уложились в норму. Кила лишь семнадцать метров одолел. А «жирные» и с нормой не справились. Хоть и кожа лохмотьями с ладоней полезла. Приуныли люди.

— Лиха беда начало, — успокаивали их работяги.

Через полмесяца все справлялись с нормой. Но перевыполнить ее удавалось редким отчаюгам. Да и то не на много.

Охрана, наблюдая за зэками, даже поеживалась, видя, как трудно давалась трасса людям.

Фартовые раньше умели пошутить, рассказать анекдот. Теперь им не до разговоров стало. Злые, усталые, они стали похожи на тени и словно забыли, потеряли в горах Колымы слова и смех.

День за днем. Сколько их минуло — никто не считал. Люди мылись в ручье внизу, да и то лишь те, у кого сил хватало. Слишком трудной была работа, слишком короток отдых.

— Черт! Зарабатываешь эти зачеты, а удастся ли ими воспользоваться, не знаешь. Сдохнешь тут и все старанье под хвост. Обидно будет, — сказал как-то Аслан Киле, ложась спать.

— А ты не думай о том. Пока руки держат лом — ты здоров, а значит, доживешь до свободы. Иначе не может быть. Я вон на сколько старше тебя, и то о воле думаю. Это мне здесь выжить помогает. И ты не злись. Вон охрана говорит, что завтра нам начальник зоны, обещает пополнение подкинуть. Двести человек. Глядишь, быстрее управимся с трассой, раньше в зону вернемся. Пусть не по-человечески, но терпимо жить будем. Все ж в бараке, не в палатке.

— Дожить бы до этого пополнения, — пробормотал Аслан, засыпая.

В палатке, помимо них, полбригады мужиков уже мертвецким сном спали. До утра, до рассвета, если доживут.

А к вечеру следующего дня из зоны за зэками пришли машины, три бортовых. Начальство предложило приехать в баню и оповестило, что сегодня зэки смогут посмотреть концерт художественной самодеятельности. Артисты из Магадана приедут. Желающие пусть приезжают.

Аслан даже не повернулся в сторону сказавшего. Словно оглох.

«Ехать в зону на концерт? Да что он, с ума сошел, что ли? Столько времени потерять. Подумаешь, артисты! Они зачет не подарят. А терять его из-за них кто станет? Разве ненормальный. А без бани пока обойдусь и ручьем», — думал Аслан.

— А сколько платить придется за концерт? — спросили орловские мужики.

— Бесплатно…

Аслан увидел, как засуетились, заторопились зэки. Ночь в зоне, в бараке — пусть малая, а передышка. Она тоже нужна.

Интеллигенты и идейные, все, как по команде, к ручью побежали, про инструмент забыли, про усталость.

«Жирные» даже бреются наскоро, словно не в зону, в санаторий их повезут.

Аслан закурил, присев у скалы.

— А ты, сынок, отчего не едешь? Давай, развейся. Выработки у тебя хватает. Поезжай, развлекись, согрей свое сердце. За себя и за меня, — предложил бригадир.

— Да ну их ко всем… — отмахнулся Аслан и, бросив докуренную до плешки папиросу, взялся за лом.

— Оставь его, Аслан. Ведь молодой ты. Поезжай, — попросил бригадир.

Аслан, коротко подумав, быстро собрался и раньше других залез в кузов.

В зону машины ехали торопясь. Обгоняя одна другую.

Вот и ворота раздвинулись, впустили. Во дворе вся хозобслуга мечется. Ужин заранее приготовлен. Аслан сразу в баню направился. Переоделся в чистое. Даже белую рубашку надел, чтоб ни в чем не уступить интеллигентам. И после ужина, строем, в красный уголок. Там уже и двери распахнуты, лавки расставлены, полы помыты. А вдруг зрителям мест не хватит, можно и на пол присесть.

Аслан оглядел скамьи. Выбрал место на передней, но на него зашикали. Мол, из-за тебя не то что артистов, сцену не видать.

Аслан пересел в самый конец.

Когда он в последний раз был на концерте? Давно — в детстве, в школе еще учился. Односельчане бабки решили детей порадовать. Это было два или три раза, но и сегодня помнилось.

Красный уголок уже был забит до отказа, когда вошли артисты. Они оглядели притихших, восторженных зрителей и прошли на сцену. Вскоре затрепетал занавес.

Артисты пели песню о Родине. Аслан не слышал слов. Он вглядывался в лицо девушки, той, которая стояла рядом с кулисами и пела тихим красивым голосом.

Она…

Потом были пляски, стихи, частушки, куплеты. Но вот конферансье объявил какую-то песню и на сцену вышла она…

Аслан не помнил, как встал, как прошел вперед и остановился у самой сцены.

Девушка пела о любви.

Аслану казалось, что поет она только ему, для него, каждое слово песни грело его сердце теплом.

«А ведь я заставлял себя забыть о тебе. Не вспоминать. Слишком долог и труден путь к тебе. Не моя в том вина. Будь свободным, пешком прибежал бы. Но ты поняла и приехала ко мне сама. Значит, любишь», — шептали неслышно губы Аслана. «Взгляни на меня», — просили глаза парня.

— Да не мешай же ты! — дернул его охранник. Аслан не пошевелился.

Девушка закончила песню. Зэки зааплодировали, Аслан громче всех. Она ушла за кулисы, не оглянувшись. Зал бесновался. Вызывал на бис. Певица вышла, смущаясь и краснея. Мужики с задних лавок перешли вперед, уселись перед самой сценой, по-детски улыбались, развесив губы.

Девушка пела о Колыме.

Аслан смотрел на нее как завороженный. Не смея приблизиться. Кто она и кто он? Она — песня, она — свобода и жизнь. Она — мечта. А он лишь зэк. Он не нужен ей. Вон какая она чистая, хрупкая. А он — словно глыба от скалы, отвалившаяся в ненастье. Зачем ее пугать, зачем докучать такой своими притязаниями. Да и как она ответит ему? Взаимностью на расстоянии? Но кто в это поверит? Аслан не мальчишка. Уж лучше не обманываться самому и ее не отпугивать, — отошел Аслан к скамье.

Когда концерт закончился, зэки вышли во двор. Вскоре и артисты покинули красный уголок. Они выходили во двор гуськом. Вот и она… Огляделась по сторонам, увидела Аслана. Улыбнулась.

— Что ж не приезжаете больше в Магадан? — спросила, узнав.

— Приеду. А зайти можно? Асланом меня зовут.

— Пожалуйста.

— Как зовут вас? — решился Аслан.

— Наташа.

— А если насовсем приеду? — спросил, вздрогнув от собственной смелости.

— Тогда и поговорим, — рассмеялась она и упорхнула в машину.

— Где ты успел с нею познакомиться? — завидуя, спрашивали зэки.

Аслан смотрел вслед машине, покидавшей двор. Оттуда выпорхнула рука, помахала без слов. Аслан — в ответ. И лес рук приветливо вскинулся из машины.

— Приезжай, Аслан! — донеслось или послышалось ему.

«Спасибо тебе, Кила», — думал парень, уходя в барак.

Такого подарка от судьбы он не ждал и не мог намечтать. Его — словно сердцем почуял бригадир и надоумил Аслана на эту встречу.

Аслан со стыдом вспомнил, что этой встречи могло не случиться. Упрямство — не лучший советчик…

Едва за машиной артистов закрылись ворота зоны, Аслан пошел в барак. Хоть одну ночь он выспится в постели и отдохнет до утра в сносных условиях. Тем более что в бараке было пустовато. Не все приехали на концерт. Не каждый пересилил свою усталость.

Едва Аслан начал дремать, дверь с шумом отворилась и чей-то сиплый голос сказал:

— Эй, мужики, пополнение в зону прибыло. Три «студера» пришли. Валите во двор. Узнаем, кого подкинули.

Аслан не пошевелился.

«Какое мне дело до них? Привезли новую партию. Ну и пусть себе… Мы тут причем? К нам в барак уже не подкинут. Некуда. А значит, наплевать мне на чьи-то заботы».

Но вскоре послышались голоса охранников:

— Двадцать человек сюда!

Аслан отвернулся спиной к двери. Прикинулся спящим.

Вскоре ему пришлось повернуться.

Пополнение оказалось необычным. Люди не галдели, не сновали по проходу Отогнув тюфяки, присели на края нар и шконок, тоскливо озирая барак.

— Не шумите, люди приехали с трассы, отдыхают. Устраивайтесь, где вам укажут. Других мест нет, — сказала охрана, уходя.

— Чужие шконки не занимайте, пока бригадир приедет — на проходах устроимся, — предложил чей-то голос. И вот тут Аслан оглянулся.

Это пополнение прибыло с воли. Люди держались потерянно, отрешенно.

— Давай одного сюда, — указал Аслан на шконку Чинаря. Помог разместиться и остальным.

Почувствовав поддержку, мужики засыпали Аслана вопросами:

— Где трасса? Сколько километров ее придется на эту зону? Какая норма выработки? Как начисляются зачеты? Какой порядок работы и жизни в зоне?

Аслан едва успевал отвечать. А утром, чуть свет, вместе с пополнением вернулись зэки на трассу.

Кила быстро распорядился новичками и, встав рядом с Асланом, взялся за кайло.

«Наташка, Натка!» — вспоминал Аслан имя девушки и руки, забыв о тяжести, ворочали глыбы, долбили ломом грунт.

День пролетел на редкость незаметно. Хотя не отдыхал, не перекуривал. А вечером подсел к костру, где разинув рты, слушали и новички всякие страшные истории о Колыме и ее зонах.

— Эта зона — третья на моем счету, — рассказывал один из недавних зэков, которого мужики звали Илларионом. — Поначалу в Воркуте был. Оттуда по здоровью — в Сейм- чан. Ну да там я с год кантовался. Конечно, это не Воркута. Где начальник — сущий зверюга. В зоне овчарок больше зэков. Но харчат их не в пример лучше, чем нашего брательника. Псинам — мясо, а нам — баланду.

— Такое везде. Псы вольнонаемные. А мы кто? Стадо. Вот и выходит, что им зарплату мясом отоваривают, — встрял какой-то зэк из темноты.

— Овчарки там не то зону, всякий барак стремачат. Чуть шухер — хана, врываются и хуже охраны зэков усмиряют. От этих зверей никуда не спрячешься.

— А в Сеймчане как? — перебили Иллариона.

— Там тоже трасса. Как и здесь. Только этой зоне надо перевал прошибить — и шабаш. А той еще полтыщи километров тянуть дорогу.

— А хребет пробить по-твоему мало? — спросил Кила и, ругнувшись, сказал: — Мы, между прочим, уже полтыщи проложили. Да перевал сотни две верст прибавит. Мало, что ли? Вот я на тебя гляну к концу, когда трассу, свой участок доведем, что ты тогда скажешь? Руки-ноги отымутся, пока этот перевал перешибем.

— Кто ж говорит, что легко? Оттого я и в бега ударился, — невмоготу стало там терпеть. На трассе по восемнадцать часов вкалывай, а жрать — крупинка за крупинкой гоняется с дубинкой. В баланде… Спать — хуже собак. Я и вдарился в бега. Да напарник попался слабак. Скис на второй неделе. А ведь думали, что баста, оторвались от Колымы.

— И далеко вы убежали? — спросил Иллариона, обомшелый, как пенек, без бани, костлявый мужичонка из Костромы.

— До самой Сибири добрались. До торфяных болот.

— А как поймали? Люди выдали?

— Да при чем тут люди? Мы им на глаза не показывались. Да и они нас не видели. Обходили мы жилье.

— Без жратвы шли? — удивился один из орловских.

— По дороге ягоду ели. Всякую поросль. Дикий щавель, черемшу. Корни одуванчика, саранки. Ох и пронесло нас от такой жратвы! Сами к концу недели стали зелеными, как лягушата.

— Из-за того и ослабли. Была б жратва, да силы — хрен бы поймали, — посочувствовали горьковские мужики.

— Жратва ни при чем. Решили мы с напарником обсушиться малость. У него, вишь ты, незадача, кожа бабьей оказалась, шибко нежной. От сырой одежи вся потерлась в кровь. В паху, подмышками — до мяса подрал. Ну и развели мы с ним неприметный костерок ночью. На краю болота, — стих рассказчик, словно засомневался в продолжении рассказа.

— Вас там и накрыли? — хохотнул, теряя терпение, фартовый, любивший слушать рассказы о побегах.

— Нет. Не там. Мы с подельником не знали, что это болото — торфяное. А из него — горючий газ выходил. Мы его не почуяли. Да и откуда могли столько знать о чужих местах? — умолк Илларион.

— А что дальше-то? — теребили его нетерпеливые зэки.

— И только мы пристроили на колья бельишко просушить, сами телешом у огня расселись, как два лешака, мошонки прогреваем, как вдруг у нас под сраками загудело что-то. Мы подумали, что болото озорничает. И сидели, уши развесив. Вдруг глядь, столб вони из болота поднялся. Рядом с нами. Грязь до неба поднялась. И белый столб газа следом вырвался. Мы — к бельишку. А оно где? Сущая грязь кругом. Вонючей говна. И ни бельишка, ни костра, ничего. И сами хуже чертей перемазаны. Смотреть — срам да и только. Одни глаза. Все остальное — ровно из преисподней, будто самая поганая в свете задница, нас на свет произвела. И горько, что срамотищу эту голую даже прикрыть нечем.

Илларион оглядел хохочущих зэков и сказал с укоризной:

— Чего рыгочете? У меня от того болотного газу яйцы разнесло так, что ни в какие портки их не запихать было. Три недели маялся. Во!..

— А где портки раздобыл? — давясь от смеха, спросил Гуков.

— До того погоди. Не успели мы спужаться друг дружки, глядь — а этот столб, что за грязью с земли выскочил, огнем схватился. Загудел весь, сине-зеленым взялся. И пошло по болоту пламя полыхать. Весь свет охватило. Сзади, спереди, с боков — сущее пекло, и мы в нем, как кочегары у чертей. Земля под ногами дымит, пузырится. И вдруг — глядь, рядом что бомба взорвалась — дерево из земли с корнями выскочило. Это мы потом поняли, что газом его выбросило. А тогда волосы повсюду на дыбы вскочили.

— Как вскочили, если вас грязью обдало еще раньше? — не поверил Кила.

— Со страху и грязь не удержала. Следом за этим деревом — другие, тоже, как мины, вылетать из болота начали. Все в огне. Болото — как ад. Тут не то отдохнуть, не зажариться бы. Носились мы с подельником, не знавши, куда бежать. Взад — огонь, спереди — коряги, да деревья из болота вырывает, земля гудит под ногами. Да и не понять где она — всюду дым, вонь, огонь, грохот. И мы — оба голые. Не сразу поняли, что болото подожгли с промышленными, как нам потом сказали, запасами торфа.

— А как вас выловили? — перебил курский молодой мужик.

— Это уже на третий день было. Когда не то земля, вода болота под ногами кипеть стала. И поняли, что спасенья нам нет. Ведь перед побегом мы охранника убили. Иначе — как сбежать? Решили мы, что за него само небо нас наказало. Куда ни ступим — страхотища одна. Лег я на кочку, а она — как бабья задница с устатку — мягкая, горячая и дух от ней жаркий. Слышу навроде голоса, топот ног. Думаю, мерещится. Напарника в дыму потерял из виду. Одному и вовсе страшно стало. Вот и решил — чудится всякое. Жить-то охота, даже тогда, там, на болоте. Ан не показалось. То местный люд, что на болотах торф промышлял, спасали свои владенья. Ну и нас, заместо чертей, выловить решили. Подумав, что все нормальные люди про их болота знают и огня не станут разводить. А вот нечистые: могли подсудобить горе. И давай они нас загонять. Кнутами, ухватами, дубинками, вилами, лопатами. Ить молва про нас, как про болотную нечисть, всю Сибирь за день обскакала на одной ноге. А ловить нас собрался люд со всех окрестных деревень. Да и за кого им было нас принять, если окрест за тыщу верст у них — ни одной зоны. И слова «зэк» они отродясь не слыхали. Живьем не видели, — рассмеялся Илларион и, вытерев взмокшие глаза, продолжил: — Ну, вот так-то вскочил я с кочки разволнованный и на те голоса сигаю через кострища. А навстречу мне баба. Да такая сбитая, ладная. Я — к ней. Была не была. Забыл, что голый. Она, как увидела меня, ухват с рук выпустила. Одной рукой крестится, другой — глаза закрыла. Я ее за титьки и прихватил. Она как завизжит дурным голосом. И в морду мне плевать стала. Ну да это мне не впервой. Ведь живую бабу я, почитай, годов семь не видел. А она — живого черта, если б не я, никогда бы не повидала. Я ей юбку задрал. «Не пужайся», — говорю. Она услыхала, что я еще и по-человечьи говорить умею, вовсе дара речи лишилась. Повалилась в горящее болото. Но тут мужики, двое, откуда ни возьмись. С дубинами. Я — как дубовье увидел — весь пыл свой враз потерял. Ко мне кинулись. Я им по-человечьи объясняю, что стряслось. Они — не верят. Мол, коли ты человек, а не черт, перекрестись. Я сделал, как велели. И Отче наш рассказал. Вижу — успокоились. Стали слушать, что говорю. И потом из болота вывели. Гляжу — напарник тоже живой. Стоит уже отмытый малость, соломой спереду и сзаду обвешанный. Срам ему закрыли. И даже хлеба дали. Видать, скорей за человека приняли, чем меня. Ну, я тоже отмылся. Пожрать дали. И если б не пожар на болоте, ничего бы не случилось, смылись бы мы. За милую душу. Но из-за пожара отвели нас мужики к властям. Ведь болото, торф сгубили. За это кто- то должен отвечать. А там уже из зоны запросы дошли, оповестили весь свет. Нас опять в браслетки нарядили и до самого конвоя держали взаперти в сарае, чтоб еще беду не утворяли. Лягавых у дверей поставили. А уж какую туфту мы не пороли. Не поверили. Не отпустили. За болото не простили нас. Зато целыми днями в щели сарая за нами подсматривали. И мужики, и бабы, а особо детвора.

— Наверно, обидно было им, что не чертей, как хотелось, а всего навсего зэков поймали? — спросил Аслан.

— Мы для них хуже чертей были. Потому со всех деревень на нас смотреть приходили. Даже издалека.

— Если б так, хлеба не дали бы, — не согласился Кила.

— Но в зверинцах даже волков люди кормят. Мы ж чуть получше. И знаю, не загорись болото, не выдали бы мужики нас властям. Это точно. Они за него, как за дом свой кровный разобиделись на нас. И хотя могли убить, имели всю возможность, не сгубили нас. Вернули в клетку. Пальцем не тронули, словом не обидели. С голоду не дали сдохнуть. Зато, когда в зону нас воротили, охрана с лихвой возместила все. За побег этот мы только в шизо полгода отсидели. На нас молодых охранников натаскивали, как зэков мордовать, надо. Все кости в муку истолкли. Руки, ноги выкручивали. Я не раз жалел, что не сгорел в болоте заживо, — признался Илларион.

— За своего убитого мстили вам. Удивительно, что под вышку не попали, — сказал Кила.

— Хотели нас в расход. Да мой подельник сам окочурился от побоев. А и я еле оклемался. От греха подальше начальник сюда меня сплавил. Ну и то сказать, а где вы видели, чтоб зэк, убегая, охрану не убил. Она ж добром не отпустит. Ее не сговоришь, хоть чертом прикинься. Вот и пришибли. Они нас за людей не считают, мы — их, — вздохнул Илларион.

— И сколько же тебе до конца срока оставалось? — спросил Аслан.

— Семь зим. Много. Вот и не выдержал. Теперь пятнадцать. Уже не доживу до воли. Терять боле нечего. Коли подвалит счастье — смоюсь.

— Отсюда? Бедовый ты, братец! Тут сбежать даже мышь не сумеет. Вокруг горы да горе. Иль не видишь? Недавно охрана троих убила, тоже в бега навострились, — встрял горьковский мужик.

— Всех не убьют. Нынче и я умней стал. Если в бега подамся, то без слабаков. Иль в одиночку, сам.

— Да захлопнись ты, не вякай много. Кому сдался, чтоб из-за тебя размазали? Хочешь линять, беги хоть теперь. Другим мозги не суши, не сбивай с панталыку. Сам сдыхай. В одиночку. Мы видели, что с храбрецами бывает. Не мути мужикам души. Им на волю свободными, по добру выйти надо, — нахмурился Кила.

— Видать, затянулось битое, коль скоро на приключения потянуло сызнова? — хихикнул кто-то из орловских мужиков, быстро спрятавшись в тень.

— А ты, шустрый, не мое считай. Чего ж прячешься мышью? Моя болячка — моя неволя. Если б впервой за дело сел, терпел бы, может. Не обидно было бы. Нынче веру растерял. Никому не верю, ни на кого не полагаюсь. Родной брат с зависти упек. Донос настрочил. Кому после того поверишь?

Илларион вытер сухие глаза.

— А чего тебе завидовать? — удивился один из «жирных».

— Да тому, что я и после раскулачивания не сдох. И дети живы. И снова отстроился. Скотиной обзавелся. И с голоду детвора моя не побиралась. Хоть ни грамоты, ни должности не дали. А без портков не ходил. И рубаху сменную имел. И баба всегда пузатая. Восемь родила. Все живые. Здоровые. Нынче помощниками стали, заместо меня подсобляют в доме, по хозяйству. А все оттого, что работать умел. Не то что брательник: руки в боки и на митинг или собрание, целыми днями. А в доме, кроме мух, ничего. Захудалая бабенка и та от него сбежала. С утра до ночи на совещаниях. Даже обрюхатить ее некогда было. Вся деревня смеялась над ним, что у него заместо хрена карандаш в штанах только-то и имелся. И все меня в пример ему ставили. Вот и убрал, чтоб не было сравненьев. Да и побоялся кого другого упечь. Взял, кого поближе.

— А как же так? Тебя раскулачили, а его — нет? — удивился Кила.

— Мы с ним разделились давно, разными домами и семьями жили. Не ходили друг к другу. А когда виделись — ругались. Он меня отрыжкой старорежимной лаял. Вот говно! А когда меня кулачили и оставили голым, куска хлеба не принес! — блеснули слезы на глаза Иллариона.

— Да, паскуда он у тебя, — согласился фартовый.

— Жаль, что батя наш рано отошел. Уж он ему шкуру до самой задницы кнутом спустил бы.

— У меня сестра тоже было хвост подняла. Ну да мы ее быстро обломали. Нащелкали по ушам и по хозяйству заставили вкалывать, как кобылу. Собраниями брюхо не накормишь, — согласился костромской мужик.

— А как же брат тебя оклеветал? За что? — спросил Аслан Иллариона.

— За то, что я налог не весь платил. Утаивал от властей. А я платил. Справно. Богу то ведомо.

— Перевернулся свет. Брат на брата пошел, — поник головой старый вологодский священник, вспомнив, что он и вовсе не знает, за что арестован и осужден.

Вон и трое музыкантов понурились тоже. Ни домов, ни семей у них не было. В карманах пусто. Жили голодно. Не то что завидовать, пожалеть бы впору. Ан и их замели. За веселье: никто не поверил, что голодный может развеселить сытого.

Да и музыку обозвали грязно. Буржуазной, легкомысленной, вздорной и никчемной. Вредной и опасной людям, особо молодым. Даже Вагнер и Шостакович в исполнении этих музыкантов были признаны крамольными.

Новый начальник зоны, просмотрев их дела, долго метался по кабинету, стиснув кулаки. Свирепел молча. Утром направил дело музыкантов в область. И теперь ждал результат. Но заранее, не зная наверняка, ничего не обещал людям.

Пять лет отсидели они в зоне. Расплачиваясь, день за днем, за каждый концерт, за всякий светлый миг, за музыку, которую любили больше жизни и несли ее в памяти и в сердце через все колымские версты, через дожди, морозы, бури. Через болезни и голод. Она оказалась сильнее приговора, живучее Колымы. Она пела трепетно в сердце каждого. Она жила и заставляла выжить. Если б не она, жизнь давно бы покинула этих троих людей, ставших похожими на тени, на робкую музыку, хотя нет, теперь лишь на ее эхо. Ведь испорчены тяжким трудом руки, а с негнущимися пальцами их не примет ни один оркестр, ни один камерный ансамбль…

На что Аслан был равнодушен к музыке! И признавал лишь свои, национальные мелодии и песни. Но почти каждый вечер молча подходил к музыкантам и, становясь перед скалой, один на один, крошил неподатливую породу ломом, отваливая глыбы-махины. Дотягивая выработку до нормы. Случалось, дотемна, до упаду, но не отходил, покуда норма музыкантов не оказывалась выполненной.

Их он жалел, как большой ребенок жалеет хрупкий цветок, слабую бабочку. По принципу — пусть живет красиво. Нельзя же надрывать всех…

Кила помогал священнику. И тоже молча. Ежедневно. За что не раз высмеивали его орловские мужики, мол, за отпущенье грехов уже три шкуры с рук слезло. А Бог, может, и не увидит подвига.

Бригадир молчал. Орловских на трассе не любил никто. Вороватые, жадные, завистливые, они ругались чаще и громче всех. Их еле терпела бригада.

Вот и сегодня сидят зэки у костра, переговариваются тихо. Орловских не замечают. Никто. Даже обиженники.

Ночь на Колыме, да еще в горах, холодна по-особому. Она прохватывает ветром насквозь. Она забирает у земли все дневное тепло. Она не баюкает — убивает.

Таращатся на ее скалы лупастые звезды, словно немая охрана зэков караулит. Живых и мертвых. Одних — пересчитывают, других — отпевают.

Тихо. Не звенит металл в горах, не вгрызаются люди в их бока ломами, не срывает голоса охрана, подгоняя, торопя людей.

Тихо. Лишь ночь шелестит в редких деревцах, да напевают звезды свою бессловесную мелодию, слышную лишь музыкантам.

Кончается еще один день на Колыме. Кто доживет до утра, кто выйдет на свободу, кто останется навек в горах? А может, кому-то повезет и не просто выжить, выйти на волю, а через годы вернуться сюда, на трассу, проехать по ней иль пройти пешком вот эти залитые потом версты, чтоб вспомнить, чтоб никогда не забыть, чтоб не черствела душа на свободе, не запамятовала, не обронила ни дня, ни мига из пережитого. Ведь каждый день — веха, а они — жизнь. У Колымы свои измерения, своя проверка и цена всему. Ей не подскажешь, не уговоришь, ни одного мига не вымолишь. Она сама все решает. Может и одарить. Свободой. Либо смертью…

Плачет в горах куропатка. Дождем гнездо смыло. Вместе с птенцами. Одна осталась птица. За что наказала Колыма, за что обидела? Новую кладку поздно заводить. Птенцы не успеют окрепнуть к холодам, не выживут. А и оставаться одной легко ли? Считай, год из жизни вычеркнут. А велика ль она, птичья судьбина? В ней каждый день дорог. Но и с нею не посчиталась, и ее не пощадила Колыма. Одиночеством наказала. За что? За то, что назло Колыме жизнь произвела, тепло. За то, что пела и радовалась. Колыме оборвать песню ничего не стоит. Любую. И дыхание, и жизнь…

Спят зэки. Не спит лишь Колыма. И охрана.

Ярко горят сторожевые костры, отбрасывая багровые сполохи на притихшие, уснувшие палатки.

Здесь, на вершине горы, они кажутся игрушечным, слабым пристанищем усталых людей, не способных поставить более надежное жилье.

День за днем сползает вниз трасса, тесня горы, обрубая бока, вгрызаясь в грунт. Сколько глыб, обломков, со звоном, с гулом разбивалось в ущелье — счету нет.

Зэки знали, что трасса прокладывалась лишь до поры в одном направлении — строго на север. Потом пошла по нескольким ответвлениям.

Основными ее рукавами считались дороги, ведущие к золотым приискам.

Золото на Колыме нашли давно. Задолго до того, как была здесь построена первая зона и первая партия зэков вышла на суровый берег Магадана.

Старатели работали далеко от зэков. Последние прокладывали для них дороги.

И тоже через горы и перевалы, через распадки и ущелья.

Сеймчан, Сусуман, Дукат… Эти названия колымские зэки знали назубок. Тогда они были поселками. В них кипела жизнь. И на строительстве этих дорог кормили лучше и зачеты за перевыполнение нормы выработки шли большие, чем на основной трассе.

Промышленная добыча золота велась драгами. Но были тут и старательские артели. У всякой из них была своя судьба, свое рождение. Прокладывали к Сусуману дорогу и зэки Урала. Работящие мужики. К горам привычные. Терпеливые к холодам, нетребовательные, неприхотливые к еде. Молчаливые. И хотя участок им дали самый трудный — не сетовали. Вставали чуть свет, работу заканчивали, когда в глазах становилось темно.

Уж за что упекли их на Колыму, никто не знал. Только безобиднее их во всей зоне не было.

Бригаду эту и начальство, и зэки уважали. Больше тридцати человек в ней было. А бригадиром — старый мастер горного дела. У себя на Урале он слыл большим знатоком каменьев всяких и металлов. Наверное, за это и угодил в зону? Знающие люди незнающим — помеха.

Мастер тот имя имел по характеру — Тихон. Много лет отбывал он в зонах. Болел. Терял надежду, что хоть помереть на воле доведется. Как человеку.

И однажды вместе с мужиками вдолбился он в скалу, крепче которой видеть не доводилось.

Не кромсали ее уральцы. Терпеливо снимали пласт за пластом. А к концу дня услышал Тихон, что лом его вроде в металл воткнулся. Звенькнул колокольцем переливчатым.

Бригадир насторожился. Разгреб породу, в ней желтый луч сверкнул.

«Может, медный колчедан? А ну-ка, еще разок», — стукнул ломом в трещину. И отвалилась глыба. И открыла красу редкостную. В старом песчанике пряталась золотая жила.

Мужики пробили пласт ниже. Жила стала шире. И уходила вглубь.

— Если хороший промышленный запас обнаружат, выпустят тебя, мужик, на свободу, — сказал тогда старший охраны.

Тихон и скажи, не я один, вся бригада помогала. Но мужики уральские народ честный. Рассказали, как все было.

Приехали к жиле и ученые. Осмотрели, проверили, обсчитали и уехали. Конечно, всех зэков от того места подальше отправили. В обход трассу бить. Дескать, нашли — и ладно. Дальше — сами знаем, как управиться. Но Тихона через месяц домой отпустили. Правда, предлагали ему местные власти на новом прииске остаться. Не захотел. Уехал к себе, на Урал. Как и мечтал, на свободе умер. Через полгода. Истощение организма так и не смог восстановить.

А бригада его на Колыме и потом не раз золото находила. Но не жильное. Самородки все. После них старатели приходили, горы до плешек промывали. Не без уловов. А за самородки, кроме бригадира, еще троих уральцев на волю выпустили. С тех пор так и считали: где уральский мужик ломом стукнет, там золото и объявится.

Может, потому уральских мужиков старались в отдельные бригады собрать. Не смешивать с другими. Ведь именно они на дорогие находки везучими были и никогда их не утаивали.

Случалось, находили золото и другие зэки. Но редко и мало. Колыма отдала свое предпочтение знатокам.

Колыма… Случалось, прибывал сюда зэк на двадцать пять лет, а выходил через полгода. Но в основном приехавшие отбывали наказание полностью.

О тех, кому повезло, кого одарила Колыма, зэки помнили долго. О счастливчиках рассказывали вновь прибывшим. Рассказы дополнялись придуманными подробностями, невероятным вымыслом и через несколько лет становились легендой, в которой невозможно было узнать истину.

Вот так и случилось, что горный хрусталь, названный зэками «Королева Колыма», весом в пятнадцать килограммов, нашел Кила совсем случайно.

Утром пошел на скалу глянуть сверху: ровно ли, красиво ли ведется трасса. Залюбовался ею. А когда вздумал уйти, помочился на вершине. И не обратил бы внимания на кого и куда брызгал, если бы не солнце. Оно высветило обмытый от грязи мочой край хрусталя. Тот ответил солнцу миллионами разноцветных лучей.

Кила с перепугу скорее штаны застегнул. Дрогнул всей шкурой. И, поглядев на сверкающую грань, выволок горный хрусталь из обломков, понес показать охране.

Те, не будь дураками, дежурную машину снарядили в зону А когда приехал начальник зоны и сказал, что нашел Кила, мужики до самой ночи ходили за бригадиром, прося не терять больше мочу где попало, а только на видных местах, в присутствии всех зэков.

Горный хрусталь тот все зэки видели. Прозрачнее стекла, чище родниковой воды был этот камень. Ровные грани его отсвечивали сотнями радуг. И никому из людей не верилось, что эти серые продрогшие до пяток горы могли родить на свет такое чудо.

Горный хрусталь — как чистая слеза, как сердце, как сон на свободе, сверкал в руках, не согревая их.

Кила через две недели уехал домой. А бригадиром избрали мужики Аслана.

Шли дни, недели, а находка Килы все еще будоражила мужичьи души.

— А каменюка эта на что гожая? Чево с ей делать? Кашу не сваришь, портки не сошьешь. И в зоне от ней одна помеха. Дитенку играться — тяжелый. Ноги побьет. Разве вот в хлеву двери подпереть, чтоб просох от сырости, — говорил орловский мужик, немало удивляясь, что из-за камня человеку свободу дали.

— Темнота, тундра полуночная. Так с этого камня, если его обработать, бриллианты получатся. Ярче солнца в ушах женщин гореть будут. Или колье из бриллиантов! Громадных денег оно стоит, — просвещал интеллигент дремучего мужика и мечтательно вздыхал.

— Нешто дороже коровы стоит? — вылупился тот.

— Дороже целого стада. Отшлифованный, обработанный, этот камень — король всех камней.

— Ишь ты — отшлифованай. Да ежель меня отмыть, одеть да подхарчить, я тоже, пусть не в короля, но на прынца схожий стану. Вон корову не надо шлифовать. Она без того кормилица. А бабам в ухи — оплеухи. Вон я своей, еще при ухажорстве, стеклянные бусы с ярмарки привез, так она и теперь их носит. До беспамяти радуется. А то повешу я ей на шею цельное стадо коров. Хороша будет и в стекле. Какой дурак своей бабе такое купит? Жрать чево будет потом?

— Да ни у тебя, ни у меня таких денег, конечно, нет. Но я тебе о цене того камня сказал. А что Килу выпустили, так не завидуй. Он ни за что сидел. Колыма над ним просто сжалилась. И слава Богу, хорошего человека спасла. Не в дурные руки подарила драгоценность.

Аслан обходил, облазил, исковырял ломом всю вершину, но ни одного, даже маленького осколка горного хрусталя не нашел. Словно специально для Килы, только для него появился на вершине скалы хрусталь.

Аслан теперь один отвечал за работу мужиков. Он определял участок каждому, замерял в конце дня выработку, вел табель. Держал в руках разношерстных людей, понимая, что за всякий срыв иль нарушение в бригаде отвечать придется в первую очередь ему.

Трасса ползла вниз медленно. Но каждый день. Аслан замерял ее длину шагами, метрами, днями, неделями, месяцами.

Знал человек: закончат зэки свой отрезок трассы, пошлют их на другие работы. Вон и старший охранник вчера у костра сказал, что их зоне будет поручено строительство поселка на пятнадцать тысяч жителей.

Для кого он предназначен, никто не знал. Как и не знали зэки, кто там, за перевалом, подхватит трассу и поведет ее дальше через горы, снега. Какая зона завершит ее строительство?

А может, ее уже строят, ведут через горы навстречу? Все может быть. Ведь трассу прокладывали многие зоны. Не на километры, зачетами измеряли. Были и другие измерения, свои вехи на трассе. Памятные только зэкам, зонам. О них никогда не узнают те, кто поедет по готовой трассе. Эти никогда не узнают истинную цену ее.

Может, кто-то случайно обронит, вспомнит и — дрогнут сердцем пассажиры. Потечет стылая слеза по щеке какой-нибудь бабульки. Пожалеют люди незнакомых, неузнанных. Но отвернувшись к окну, тут же забудут.

Трасса… Если собрать воедино каждый день ее прокладки, тут на всяком метре случались события, от которых леденела бы кровь у слушателей. Если все их обсказать, за годы не дошел бы автобус от начала и до конца трассы. Да и какой бы слушатель выдержал? Разве манекен…

Вот и здесь у Аслана бригадирская промашка получилась. Поставил работать рядом идейных и фартовых. Кила такого никогда бы не сделал. Умен был мужик при всей своей неграмотности. Аслана не успел научить житейской мудрости.

Стычки в бригадах начались после обеда. Взъелись фартовые, что высота пласта у них на два метра выше, чем у идейных. И потребовали, чтобы те взяли себе полосу пошире. Те — кивали на бригадира и ни в какую не уступали фартовым.

Охрана всегда обедала позже зэков и не увидела, не уловила начала ссоры, не успела погасить ее в зародыше. А она, едва загоревшись, вспыхнула пожаром сразу. Кто поднял кулак первым? Кто замахнулся лопатой, не совладав с нервами, натянутыми до предела?

Трое интеллигентов с пробитыми черепами умерли сразу. Но и это фартовых не остановило.

Аслана оторвал от лома дикий крик бригадира идейных. Ему киркой раскроили живот.

То ли было бы, не вмешайся работяги. Аслан схватил замахнувшегося ломом фартового. Тот собирался размазать старика профессора, который назвал фартовых амебами. Воры, решив, что старик обматерил их по-научному, вздумали разделаться. Но прихваченный железной рукой Аслана фартовый скрючился от боли, выронил лом.

— Ты что натворил, падла?! — рычал Аслан багровея, тряся вора так, что у него глаза из орбит полезли. — Назад, падлюки! Кто слово вякнет — вот этого слизняка на глазах у вас замокрю! — орал Аслан.

Подоспевшая охрана уложила фартовых на землю по команде и предупредительными, в воздух, выстрелами. Вырвала зачинщиков свары. И всех троих увела на вершину скалы. Там молодые охранники связали фартовых. До прихода дежурной машины запретили к ним подходить.

Когда о случившемся узнал начальник зоны, он объявил фартовым, что все они будут работать целый год без зачетов. А зачинщиков, с дополнительными десятью годами каждому, отправил в Воркуту.

Аслана после случившегося скинули с бригадирства, а на его место назначили сахалинского зэка, отбывавшего в Магадане третью ходку.

Егор. Так того назвали при крещении. Так его звали до десяти лет. Потом жизнь закрутилась колесом. Исковеркав имя на множество кликух. Половину перезабыл. Последняя — Сыч, нравилась больше других. Но должность бригадира и кликуха никак не роднились в его восприятии. И хотя к его кличке зэки давно привыкли, потребовал называть себя по имени. Крещеному, человеческому. Ведь в начальство выбился, как никак, А значит, уважать положено.

Теперь он сидел у костра на самом видном и теплом месте. И после ужина рассказывал зэкам о своих приключениях. А их у него за жизнь набралось столько, сколько наметает пурга сугробов на Колыме зимою. И слушать их любили зэки, охранники и даже собака, охранявшая всех одинаково.

Сыч, получив бригадирство над фартовыми, теперь и с охраной держался увереннее. Но та всегда была начеку. Для нее зэк оставался зэком, какую бы работу он ни выполнял.

Аслан остался бригадиром у работяг и был очень доволен этим. Со своими — полусотней, попробуй управиться, уложиться в норму! Ведь если бригада не даст выработку, то Аслан не получит в конце месяца десять дней бригадирского зачета. А их за год вон сколько набегает!

А сколько времени и сил отнимала эта работа, знали лишь бригадиры!

Вот и сегодня рубит породу Сенька, в зоне его Бугаем прозвали. Рыжий громадный парень. Таких на старых картинках богатырями рисовали. Лом в его руках то кабардинскую кафу, то барыню, то гопак выбивает. Силища у него одного — за десять медведей. В зону загремел за чудное. По пьяной лавке на памятник помочился средь бела дня. Ночью оно, может, и не увидели бы. Или штрафом наказали б. Тут же пятнадцать лет и без разговора в Магадан.

Говорит, что теперь всю жизнь брюки без гульфиков носить будет. Чтоб, коли приспичит, у памятника, присев, незамеченным остаться. Так и считает, что гульфик в его беде виноват.

С Асланом он уже третий год в одном бараке, в одной бригаде. Ему ни разу никто не помогал дотягивать норму. Он слабаков на буксир брал. Никого в зоне словом не обидел. Но ни реабилитации, ни амнистия не коснулись его. Ни один самородок не подкинула Сеньке под руки иль ноги Колыма.

Такому на воле избы строить бы, с косой — в ржаное поле иль на луг. А он за проволокой, под охраной. Обидно. Невеста уже не дождалась, замуж вышла. Погоревал парняга, да недолго. Невеста будет, лишь бы голову отсюда унести на плечах. Да душу не потерять.

«Вот бы его судьба пожалела! За что мается человек?» — жалел его Аслан молча.

Сенька крошил скалу размеренно. Словно ножом отрезал глыбу за глыбой. Даже охрана любовалась его работой, никогда не кричала, не подгоняла его. Фартовые и те обходили Бугая стороной. Но судьба и его не обошла Колымой.

Зэки… Среди них были всякие. Роднила их всех одна трасса, одна нелегкая судьба.

Аслан в этом году и не заметил, как пришло лето. Здесь, в горах, всегда было холодно и ветрено. О летнем тепле скалы, горы знали по пенью птиц, по расцветшей зелени в ущельях и распадках. Но зэки, не ощущая тепла, не верили в лето. Внизу, на болоте, о нем хоть ягода напоминала.

Здесь, на перевале, прокладывать трассу было много сложнее. Объезды, подъезды вплотную к скалам, на случай встречного транспорта, широкие обгонные площадки. Трасса строилась по карте-миллиметровке, на которой были указаны все параметры.

Срезались выступы для лучшего обзора в пургу. Ставились дорожные указатели основательно, надолго.

Трасса сползала вниз, сметая со своего пути все, что ей мешало.

Люди, встав спозаранок, будили горы звоном ломов, кирок, лопат.

Трасса снизу снова карабкалась вверх, очертя голову летела в ущелья, замирала в распадках.

Люди, оглядываясь назад, на проложенную дорогу, довольно улыбались. Красавица трасса, жестокая ведьма, ледяная, бездушная, ее не согреют и миллионы человечьих рук. Но и такая, она переживет всех, кто дал ей жизнь, может, потому, что нет у нее сердца, нет памяти.

Перевал бунтовал. Он не хотел трассу. И ночами, и в ненастье засыпал все камнепадом, оползнями. Но люди снова расчищали, укрепляли дорогу и она, распрямившись, снова дышала, жила.

Аслан работал, не оглядываясь. Что позади? Ошибки да трасса. А впереди — сплошная неизвестность.

Каждый день, прожитый на трассе, был похож на вчерашний и завтрашний, как две капли дождя. Лишь редкие события изменяли привычный ход жизни.

Вот и сегодня, как приправу к ужину, привезли на трассу почту. Раздали ее зэкам.

Аслан получил письмо от бабки, в котором говорилось о всех новостях в селе. И когда он взялся перечитать его вторично, услышал рядом внезапное:

— Ну, блядь!

Русоволосый костистый мужик, читая письмо, полученное из дома, матерился на чем свет стоит.

— Ты что базлаешь? — хотел прервать его Аслан.

— Что, что? Да вот тут, почти о земляке твоем мне написали. Тоже с Кавказа! Чтоб ему весь век говно жрать!

— Кавказ большой! И люди там всякие. Как и везде, город не без собаки.

— Собака против него — человек, — обозлился мужик. И, скрипнув зубами, продолжил: — Эта тварь с мертвой матери снимет кофту и пропьет ее, не подавившись.

— Ты что? — вскинулся Аслан удивленно, и спросил: — Да кто же он такой?

— Жорка есть такой. Ему за гнилое горло в родных местах места не нашлось. Выкинули пьянчугу даже из деревни. Он, паскуда, чтоб ему внуки в глаза плевали, в Тбилиси подался. Его оттуда за махинаторство вышибли в двадцать четыре, как проститутку. Он всегда брался за то, чего не умел делать. И всегда обсирался. На что невзыскательны азербайджанцы, а и те его из Баку поперли. На всем Кавказе, вместе с селениями, если пустить Жорку по домам, ему взаймы не дадут. Как милостыню никто копейку не бросит. Не то что люди, паршивые псы бродячие гнали его от домов, даже с улиц. Духу не терпели. Одним словом не обзовешь. Пьянчугой он родился. Криклив, как самая паскудная баба. Вороватый. Бездельный неумеха. Грязнее его никого в свете нет. Против него загулявшая в марте кошка — сама чистота, вонючий поносный зад — душистый цветок, блошистый, плешивый кобель — личность.

— Да что ж он тебе утворил? — опешил Аслан.

— Одним словом не расскажешь. Я, понимаешь ты, приехал отдыхать на Черное море и там, в Батуми, познакомился с этой плесенью, чтоб он задохнулся собственными соплями, — задыхался рассказчик гневом. — Чудесный город, изумительные люди. Я будто на другую планету попал, хожу, радуюсь от тепла, дружелюбия, изобилия. А судьба, словно подслушав, наказать решила, чтоб уши не развешивал. И в одном кафе свела с этой гнидой, — перевел дух мужик. — Стою я у стойки, мандариновый сок пью. Крепкого мне нельзя было. Ведь на отдых я на своей машине прикатил, на «Победе». И тут-то ко мне и подошел этот козел. Морда — как сморчок. Знаешь, гриб есть такой, коричневый, как кусок дерьма, и весь в морщинах. Прибавь к тому, что в его зловонной пасти все зубы гнилые — одни пеньки. Сам — шибздик, как обезьяна в штанах. Век такой срамотищи не видал.

— Так что сделал он? — терял терпение Аслан.

— Я из-за него сюда попал. Понял?

— Как? Подельником стал?

— Кой подельник? Я не виноват совсем, а парюсь. Он же на воле, других дураков околпачивает.

— Не понял, — сознался Аслан.

— Тогда слушай. Этот мудак, будь он проклят, приметил, что я приезжий и решил меня вытряхнуть. Давай, говорит, мил человек, машину твою в порядок приведем. Глянь, какая она пыльная. Видать, с самой Москвы ее не мыл. Я и развесил уши, обрадовался, что радеет обо мне человек. Подогнал машину к реке, куда Жорка этот указал. И вместе мы отдраили до блеска мою машину и вернулись в кафе. Угостил я своего помощника, поднес ему рюмку коньяку, а он и распустил крылья. Пригласил к своим друзьям. Пообещав мой отпуск превратить в сказку. Золотые горы насулил. Я и поверил. Поехали. В одну дверь толкнулись — закрыто. В другом доме хозяйка, увидев моего спутника, с веником на него налетела. Но говорили они по-своему, я ничего не понял. Поехали к морвокзалу, где мужики кофе на улице пьют. Увидели там Жорку двое мужиков, за грудки схватили. Решили вытрясти то, чего у него не было. Мне б, дураку, уехать бы. Так не допер. Три дня он, как пиявка, сосал из меня деньги. А на четвертый попросил меня дать ему поуправлять машиной. Мол, и выпить я смогу. Всю дорогу держался, в рот капли не брал. А тут соблазнился. Выпил. И заснул на заднем сиденье. Проснулся уже в каталажке. Жорка этот двух человек задавил. И смылся. А я — сюда. На суде, сволочь, сказал, что это я людей сшиб-переехал. Правда, адвокат спросил его, почему ключи от моей машины у него в кармане оказались? Так он, свинья, сказал, что это я их ему подкинул, чтоб его в дело втянуть.

— В письме про него написали?

— Ну да! Он к моим родственникам нарисовался. Они в Адлере живут. Триста рублей у них взял, якобы я прошу через него. Когда те мое письмо попросили, обиделся. Мол, как это ему не верят. Те и дали! А теперь спрашивают, получил ли я их? Ну к чему мне деньги на трассе? Почему на моей беде та паскуда жиреет? — стучал мужик кулаком по письму, чуть не плача: — Неужели на этого козла управы нет? — блажил человек.

— Слушай, а может, зря винишь человека? Может, по косой не помнишь, как наехал? — перебил Аслан.

— Да я выпил всего сто граммов. С такого не косеют. Трезвый был. Но у меня правило: выпил — не берусь за баранку. Просто не выспался я из-за того гада. Мотал он меня всюду. И я — как дурак. Надо было выкинуть вонючку из машины. И все, и миновал бы беду. Но, видно, правду говорят, что люди свое горе на собственных плечах носят. Я здесь, на трассе и в зоне не встречал таких падлюк, как тот тип. Одно обидно: до сих пор он на воле — в Батуми, а я — на Колыме… Ну где же правда? — долбанул мужик по письму. Оно порвалось. И человек сказал выстраданно: — Сколько лет прошло, сколько я мук перенес, скольких негодяев видел, но верю: и Жорка не минует трассы. Не может быть, чтобы сволочь от наказания ушла. Скорее всего, что ждет его худшее, более мучительное. Меня судьба за доверие наказала вон как больно. Не минет своей чаши и эта пакость. Пусть ему сторицей отольется.

Человек отвернулся к огню.

— А я думал, ты за дело влип, — посочувствовал Аслан.

— Конечно, за дело. Чтоб не развешивал уши. Чтоб под седину умел разбираться в людях. Больно. Ведь не мальчишка я уже, а околпачен, как пацан. Да только не впрок ему будет…

Аслан перечитывал письмо бабки. Та уже считала месяцы до освобождения внука. Радовалась, что увидит Аслана. Она невесту приглядела ему в селе. Хорошая девушка. Работящая, скромная, красивая. И лет ей немного. А про то, что жив Аслан, не расстрелян, никому, кроме соседки, не говорит. Чтоб родня милиционеров не дозналась, не писала бы никуда жалоб.

Аслан усмехнулся. «Эх, бабуля, если б знала, как далек путь к тебе? Это все равно, что до звезды рукой тянуться, так и мне сейчас мечтать о доме. Месяцы… А разве это мало? Тут всякий день, каждый час может обратить ту мечту в пепел. Зачем же бередить себя напрасно, зачем сжигать сердце впустую! Соседская девушка? Да не надо ей ждать меня. Пусть живет спокойно, радует глаза, веселит сердце. У нее своя судьба. Зачем я ей — колымский призрак? Жизнь и так коротка, не надо ее сокращать надуманной легендой», — думал Аслан, глядя в темнеющий распадок. Там, внизу, уже наступила ночь. Спит бригада.

Свернулся в больной клубок русоголовый мужик. Во сне камень стиснул ладонями. Обидчика своего душит. Не иначе. У каждого в жизни свой недруг, как и своя радость.

— А ты чего не спишь, Аслан? — подошел старший охраны, и, присев рядом, подживил огонь. Увидев письмо, спросил тихо: — Что из дома пишут?

— Невесту уже подыскала бабушка. Ждет. Месяцы считает.

— Это хорошо, когда есть куда вернуться. Значит, счастливый ты. Немногим такое выпадает. Больше иное приходится слышать. Вон, Сыч наш, тоже письмо сегодня получил. Полный разгром. Жена умерла. Ребятишки — в детском доме. Все трое. А потому, что при жизни на воле ничего путного не успел, кроме как ошибаться.

— То-то я сегодня не слышал его голоса, — вспомнил Аслан.

— Почему же, в распадке с час волком выл. Да разве поможешь? Человек всегда взад умный. Когда попал. До того одним гонором да глупостью живет. Расплата за кураж ума прибавляет. Мы его потом жизненным опытом называем. Мудростью. А она у нас до конца жизни свербит. Всякой шишкой до гроба аукается. Да кому в том признаемся? Разве сами себе. Да и то ночью. Во время бессонницы. Вслух — ни за что, не то дети и внуки о нас плохо подумают. Уважать перестанут, — бубнил старший охраны и, помолчав, продолжил: — Смотрю я на тебя, Аслан, и думается мне, что без отца ты рос. Такой парень — все при тебе, а на Колыму попал по глупости. Некому было мозги вправить. В руки, а может, на руки вовремя взять. Согреть словом добрым. Видно, заледенело твое сердце от одиночества, ожесточилось. Но нельзя же на всех разом косо смотреть. Сердце верить должно.

— Верить? Вот этот поверил и сел. За доброту слепую. Теперь пятнадцать лет от доброты отвыкать будет. Ее Колыма с жизнью и здоровьем вымораживает, — кивнул Аслан на русоголового. И продолжил: — Без отца рос, это верно. В детстве его не стало. Куда делся вместе с матерью — не знаю. Много лет прошло. Не искал, не объявился. Может, в живых их нет.

— А ты расскажи, может, я попробую по нашей линии разыскать их. Хоть будешь знать точно, где родители.

Аслан рассказал все без утайки. Что помнил, знал и слышал.

— Только знай, за результат не ручаюсь, — предупредил старший охраны, записав фамилии, имена и адрес.

Аслан особо ни на что не надеялся. Но расположение этого человека чувствовал к себе всегда.

— Нет, Аслан, людей без изъянов, а жизни без ошибок. Вот и я в своей судьбе одному человеку обязан. Хоть и случайно познакомились. Не знаю, куда бы меня кривая вывела, если б не он. Не дал споткнуться, свернуть. От всех бед и ошибок пытался сберечь. Хоть и не родной, не кровный. Родным не до меня было. Так вот и вывел в жизнь. Что было бы, не поверь мы друг другу? Я и теперь не жалею, что слушался его во всем. И теперь те советы помню. А другие ошибаются на доверии. Но чаще, вдесятеро, в сотни раз больше горят на недоверии. Это я и по работе, и по жизни знаю. Чужая судьба твоей — не пример.

Аслан дремал, согреваясь теплом костра. И вдруг спросил:

— Почему же вы, охранник, а мне верите?

— А ты глянь, вон собака наша, у твоих ног лежит и блаженствует. Ни настороженности, ни зла. Хотя не кормишь, не ухаживаешь за нею. Ни разу не погладил. Это не я первым заметил. Ребята. А собаки лучше нас в людях разбираются. И ни лести, ни должности не понимают. Вот и тебя из всех выделяет пес. Почему? Одному ему известно. И знаю я, что псы в нашем брате человеке подлое насквозь видят-чуют. Им такое особым даром дано, свыше. Нам бы это чутье. Жили б без ошибок. Но у всякого свое. Умей наблюдать, делать выводы, авось избежишь кривизны.

Аслан положил ладонь на голову собаки, та блаженно закрыла глаза. Аслан гладил морду пса. Но что это? Рваный рубец на шее. Откуда?

— Зэки сбежали. Двое. Зимой. На росомаху напоролись. Мы в погоне были. Пес опередил. Как всегда. Бросился на росомаху, когда она зэку горло хотела перервать. Отвлек на себя и чуть не умер за свою доброту. Росомаха тоже добрых не любила. Вот и порвала горло. Кое-как выходили, — сказал старший охраны.

— Ну а на зэка, если б кинулся, росомаха тоже бросилась бы на него, подумала бы, что добычу отнимает, — вставил Аслан.

— Зэков двое было. Да и убежать мог. На росомаху не только собаки, медведи не бросаются. На нее лишь опытному охотнику выходить. А наш — людей пожалел. Без команды — на зверя. Хотя, не будь росомахи, эти зэки псину ножами испороли бы. У него и такое было не раз. Этих рубцов, старых и свежих, полно. А видишь, верит. Хотя тоже трассой помечен, — невесело усмехнулся человек, и продолжил: — Помечен? Он родился для трассы. Вы уйдете, а пес здесь останется. На всю жизнь. Колымским другом. Ее порожденьем. Он нынешней зимой четверых волков загрыз насмерть. Один — вожаком был. Сильный зверь. Но наш одолел. Правда, не без шрамов из схватки вышел. Но победителем.

— Если с Колымы убрать зоны, здесь ни одного человека не останется. По доброй воле не станут обживать люди эти места. Нечего здесь делать человеку. И если не будет зон — останутся тут только волки. Это их места. Мы отнимаем их у зверей. А зачем, кому они нужны? Мертвая холодная эта земля. Ни жизни, ни радости подарить не сможет, — вздохнул Аслан.

— Не прав ты, Аслан. Земля эта не просто нужна, она необходима нам. Да, мало тепла, не разобьешь на ней грядки, не зацветет здесь сад по весне. Зато есть в ней золото, алмазы, горный хрусталь. Пушной зверь здесь водится в избытке. У берегов Магадана такую вкусную рыбу ловят, которой нигде больше нет. Это сельдь-пеструшка. Ее на материке с руками оторвут. Нежная, жирная. Не чета другой. То, что имеет Колыма — нет в других местах. Это сегодня, теперь она тебе наказанием кажется. А спроси тех, кто свою судьбу с нею связал. Они отсюда никогда не уедут. Для них Колыма — дом родной. Да и ты: еще неизвестно, где остановишься после освобождения.

— Домой уеду. Только к себе, в Кабардино-Балкарию. Иного места на земле нет для меня. Вон, сами говорите, селедка какая-то, а и та свой берег знает. Что ж я глупее ее? А что богата Колыма, так мне до того дела нет. Что мне золото — без садов, алмазы — без тепла. Мертвы они. Такое человека радовать не может. Вы посмотрите на наши розы в утренней росе. Каждая капля — ярче бриллианта горит. Жизнью дышит. Это радует.

— Что ж, каждому свое. Ты сегодня по дому скучаешь. Но придет твой час — вспомнишь Колыму. По-доброму. Не раз спасибо ей скажешь, не раз памятью поклонишься ей, — улыбнулся старший охраны и лег у костра, ближе к теплу.

Глава 5

Седые от инея машины возвращались в зону, вывозя людей с трассы. Все забрали. Инструмент, палатки, нехитрую кухню. Оставалось вывезти бригаду работяг Аслана вместе с пятью охранниками. Заключенным оставалось сделать совсем немного — выровнять небольшой стыковой участок трассы, поставить дорожные знаки, закрепить их и углубить объездной тупик.

Аслан, оглядев все, отправил с последней машиной полсотню своих работяг. Оставшись с двумя десятками зэков, решил поднажать, чтоб к возвращению машины управиться полностью.

Уезжающим велел привести в порядок барак, вымыть, протопить, запастись водой, позаботиться об ужине для всех. И тут же вернулся на трассу.

Разбив мужиков на звенья, сам взялся углублять объезд. Четверо зэков из фартовых, пожелавших заработать зачеты, едва успевали уносить обломки породы.

Мороз уже пощипывал лицо, руки, но от плеч и спин шел пар. Последние метры, последний день, последние усилия и… прощай трасса.

Уедет бригада строить поселок. Дома. Для людей. Со всеми удобствами, как на материке. Бригада Аслана уже завтра начнет рыть траншеи под фундамент. В будущем году этот поселок должны заселить люди. Обживать Колыму начнут. По своей воле.

Аслан даже головой крутил от удивления.

Мыслимо ли такое?

Конечно, был выбор. Могли остаться на кирпичном заводе. Для строек кирпич делать. Всегда в тепле. Рядом с зоной. Всего в трех километрах. Пешком добежать можно. Но там зачетов меньше. На стройке за перевыполнение норм и хорошее качество можно срок сократить заметно. Это одно. А другое — чудно даже: пятеро из бригады решили остаться на Колыме после освобождения. Высчитали, что их выход на волю совпадет со сдачей в эксплуатацию первых трех домов. Вот и жилье будет сразу. Своими руками построенное. Значит, стараться будут. Начальник зоны пообещал тем, кто останется, позаботиться о трудоустройстве и жилье.

А мужикам деваться некуда стало. Вон и Сыча словно подменили, — не балаболил у костра. После известия о смерти жены посуровел, стал замкнутым. И теперь мечтает — выйти на свободу, получить жилье, забрать детей из приютов и жить с ними, заботясь об их судьбе, наверстывая вчерашний и завтрашний день.

Он одним из первых решил остаться в новом поселке, хотя не знал, чем здесь станет заниматься. Верил в то, что без дела не останется.

За ним и другие… Желающих с каждым днем прибывало. А потому работу на кирпичном заводе отдали «жирным» и идейным. Те долго радовались такому везению.

Поселок от зоны далековато будет. Было решено, как только первые два дома станут под крышу, зэки будут жить в них и строить остальные.

Те первые два дома должны быть готовыми к Новому году. Их надо начать с нуля и сдать под ключ. Запаса времени оставалось немного.

Но если не сделают, если не справятся… Аслану страшно подумать, что будет тогда. В бригаде лишь восемь строителей. Все остальные будут учиться, перенимать ремесло на ходу.

От этих мыслей бригадиру не по себе стало.

— Шабаш, мужики! — услышал он радостное и вздрогнул от внезапности.

Шабаш… Бригада состыковала свой участок трассы с встречным. Его тоже проложили зэки. Вон угли от костров. Окурки папирос, докуренные до плешки. Остатки баланды вылиты под куст. Недавно закончили. Кто они были? Не удалось увидеться. Даже это отняла Колыма.

Трасса… Она, как человек, посеревший от невзгод, шла вспотычку через хребты и перевалы, уходила, будто прячась, в ущелья и распадки. Она подошла к самому сердцу человеческому, прорезав его неизгладимыми рубцами памяти.

Широкая, ровная, она потянется за каждым, кто прокладывал ее до последнего дня.

Аслан увидел, как выскочила на трассу куропатка. Серая, еще не сменившая перо, она шла уверенно, любопытно оглядываясь по сторонам, будто оценивала, проверяла работу зэков. Но вот остановилась. Уселась на трассе посередине. Смешно расставила крылья.

Многих зверей отпугнула трасса, согнав из нор, логов, гнезд. Взамен ничего не дала. Она ушла от вчерашнего, а в будущем кто знает, что будет здесь?

Сумерки осени, завязавшись в горах, быстро прятали трассу от глаз.

Аслан смотрел на нее, прощаясь. Внизу уже виднелись огни машины, ехавшей за работягами.

Странно, как тяжело прощаться с трассой. Незаметно и прочно вошла она в судьбу каждого зэка. Мирила и ссорила, смешила и злила, сплотила, помогла распознать и проверить каждого. Подарив друзей одним, других навсегда разругала.

Сколько здесь перебывало зэков. Для одних она была первым крещеньем неволи, иные отсюда ушли на свободу. Забудут ли ее? Эту дорогу жизни — холодную, как последний путь к погосту. Ведь и началась с могил, со смертей неспроста. А чем закончится? Сколько людей потеряли тут свое здоровье и теперь никогда не восстановят его? Она и там, далеко-далеко, аукнется гулким колымским эхом. Кто-то заплачет, проклиная ее, ворвавшуюся в жизнь непрошенно.

«Прощай. Ты остаешься и у меня за плечами. Постарайся не бежать перед глазами. Не объявляйся больше в жизни моей. Не опережай ни сердца, ни дыхания. Ты и так занозой болючей жить останешься. Но остановись, даже во сне! Не опережай судьбу мою. Я немало выстрадал. Отпускай совсем», — поднял Аслан небольшой осколок скалы и, завернув его в тряпицу, взял на память.

— Аслан! Аслан! Скорее! — торопил бригадира старший охраны, вернувшийся из зоны, размахивая какою- то бумажкой.

«Амнистия!» — екнуло сердце. И со всех ног припустил человек к машине.

— Читай, — подал бригадиру ответ на запрос о родителях. Буквы прыгали перед глазами. Никак не собирались в слова. Не доходил смысл. Бумага прыгала в руках.

— Давай сюда, — попросил старший охранник и начал читать вполголоса: — Значит, и они тут, на трассе… Только не выжили. Здесь, навсегда. Реабилитированы еще в прошлом году. Да толку с того, если реабилитация запоздала к ним.

«Что? Вот этот встречный участок прокладывал отец? А мать умерла годом раньше в другой зоне? За что?» — Аслан отвернулся. Пальцы торопливо нащупывали пуговицу на воротнике.

— Их взяли в Одессе. С теплохода, уходившего в Турцию. Оттуда — в Магадан. Отец до реабилитации не дожил двух дней. Туберкулез сломал. Мать — от цинги… Они не знали, что работали неподалеку друг от друга. Лишь через неделю власти узнали, что старший сын Хасан, уехал на теплоходе в Турцию. Он был в соседней каюте с детьми-ровесниками и не видел, как забрали родителей. Пожилой профессор, покидавший родину, верно, тоже не с добра, взял мальчонку к себе. Поселился подальше от России. В Бразилии. Там Хасан вырос и выучился. Стал коммерсантом. О матери и отце знает мало. Об их гибели его пока не уведомили…

Чья-то услужливая рука написала чернилами внизу под отпечатанным текстом адрес брата.

— Написать? Но помнит ли он меня? Нужен ли ему в братья колымский призрак? Зачем к его сердцу прокладывать эту трассу? Пусть он не знает о ней. Но о чем писать? Да еще из заключения, из зоны? О том, что работал рядом, перенес много мук, но не увидел отца и мать. Навсегда разделила и отняла их друг у друга Колыма. Забирая, она ничего не дает взамен. Она отнимает до нитки, до последней теплины. Вчерашнее, сегодняшнее и на завтра — под процент.

Аслан никогда не плакал. Даже в самые горькие, страшные минуты. Да и не он это… Сердце не выдержало. И текли по щекам беззвучные слезы. Самые злые, самые горькие.

«Где умер отец? Там, за перевалом, где скалы ножами впились в серое небо? А может, в том холодном распадке?» — шатаясь, идет человек по дороге, уходит от машины, бригады. Куда? Сам не знает. Ведь где похоронен отец — не узнать никогда. Никто не обозначает могил зэков, не ставит плит и памятников. Простой крест поставить в изголовье некогда. Ведь зэк в отчетах — рабочая единица. Его фамилия, имя, отчество, вся жизнь — уместились в номер. Другое не интересовало администрации зон. Умер человек — вычеркнули номер. И забыли, кто под ним значился. Кому нужны эти сведения? Родным? Пусть скажут спасибо, что их миновала чаша сия…

Аслан подошел туда, где еще недавно был срезан, сглажен стык, соединивший два безымянных участка. Стал на Колени.

— Да отвернитесь, скоты! — прикрикнул старший охранник на мужиков, не понимающих, что случилось с Асланом. — Отец его там. Работал… Умер. Не дожил до реабилитации. И никто не знал, что рядом. Их хребет разделил…

Два десятка лет, два десятка километров и все та же смерть пролегли через перевал. Аслан вернулся к машине совсем седым.

Старший охранник сразу приметил это и, тяжело вздохнув, сказал с укоризной:

— Тех, кто безвинных сажает, самих бы на Колыму. Неужель и сегодня тех негодяев земля на себе носит?!

Аслан сидел в машине, понурив голову. Ни с кем не хотелось говорить, никого не желал видеть.

Молодой охранник, поняв состояние человека нутром, развернулся плечом, чтоб мог тот видеть трассу.

Аслан смотрел на убегающие повороты, спуски и подъемы. И виделся ему белый конь, бегущий за машиной. Удивительный конь. Белый, как снег, прозрачный, как дымка, а может, седой, как Колыма, как состарившаяся, несбывшаяся сказка.

Реабилитированы посмертно… Эти слова будоражили мозг, леденили сердце.

«Только бы бабку не известили. Не обрадовали б до смерти. Стара она для такого известия. Не переживет. Уж лучше пусть ждет. И их… Ждать куда как лучше, чем потерять надежду. Жизнь станет никчемной, ненужной и бессмысленной. Ожидание — это вера в лучшее. Когда она исчезнет, останется лишь смерть. Я тоже выжил, веря в сказку. Долго ждал. На чудо надеялся. И хотя потом все понял, думалось, что судьба пощадит хоть их. Ан нет… Но сказка вырасти помогла. Маленьким был, потому — верил. Интересно, кто придумал ее — отец, уходя, иль бабка, выплакавшись за ночь?» — думал Аслан, глядя на густые сумерки, скрывающие трассу

Он не слышал, о чем говорят его мужики. Как-то сразу потерял интерес к окружающим.

Машина остановилась у ворот зоны, просигналила громко, резко.

Мотнув гривой, исчез конь. Словно растаял. Да оно и понятно: не может сказка жить за колючей проволокой, в холодном бараке. Пусть вернется в Кабардино-Балкарию и ждет Аслана там, на воле, дома…

— Вылезай! — слышится команда охраны, и Аслан первым выпрыгнул из кузова.

В бараке все было готово к жизни. После ужина, съеденного вслепую, Аслан лег на шконку: до утра надо суметь взять себя в руки. И снова зарабатывать зачеты, чтобы скорее вернуться домой.

Утром бригаду повезли на новый объект. И снова кирки, лопаты, ломы закрутились в руках. Траншеи поползли в земле рубцами. Не до отдыха, времени в обрез. Не до перекуров — сроки взяли в тиски.

Пятеро будущих жильцов поселка старались изо всех сил. К концу недели залила бригада фундаменты под два дома. И, не теряя ни минуты, взялись за столярку. Ее нужно сделать на пилораме заранее. Оконные рамы, двери и коробки, доски на полы. Половина бригады работала с восьми утра до восьми вечера, вторая половина с вечера до утра при прожекторах. Когда опалубку с фундаментов сняли, бригада днем и ночью возводила стены домов. И снова без отдыха, без выходных, без бань, без просвета.

Возвращаясь с работы, валились подкошенно на нары. Где день, где ночь? В глазах темно. Зато кипит работа на объектах. Первый дом уже на третий этаж выведен. Второй — на втором. Все торопятся. Зима скоро. Белые мухи вот-вот полетят. До них нужно успеть вывести дома под крышу.

Люди стали похожими на тени. Не со слов, со взгляда научились друг друга понимать. Скорее… Не до взаимоотношений. Теперь существует только работа. Нужно уложиться в график. Немыслимый, фантастически сжатый. Но иного выхода просто нет.

Отделочные работы будут завершаться потом, под крышей — в тепле. Но люди боятся не уложиться: и ночами, шатаясь от усталости, все ж лезли на козлы, — начали штукатурку потолков, стен.

Быстрее… Время на сон сжалось до шести часов. Больше — нельзя. Спать хорошо на воле. Теперь не до сна. И Аслан клал стены вместе с другими, проверял кладку отвесом. Как и все — носил кирпич, месил раствор. Пресекал всякие разговоры, — они отнимают время и силы.

Мужики уже забыли, когда собирались в бараке у печки иль за столом. Потерян был счет времени. Хотелось немного перевести дух, но тут же со всех сторон начинали шикать, подгонять, материть. Особо Сыч, он теперь совсем в сознательные заделался. С объектов, как смертник, почти не уходил. Всюду успевал. Всех подгонял. И себя — в первую очередь.

И лишь когда второй дом стал под крышу, взяла бригада банный день, решив отдохнуть в зоне хотя бы сутки. Ведь успели до снега. Управились, уложились.

Даже окна застеклили, двери навесили, настелили полы. Можно было немного расслабиться, тем более что администрация сообщила: вечером зэки смогут посмотреть фильмы о любви.

И зашевелились мужики. В баню — строем. Мылись тщательно. Покряхтывая от удовольствия. Ведь впереди — вечер развлечений. Целых два фильма. Своей любви нет, на чужую сердцем порадуются. А раз можешь радоваться, значит, живешь…

Сыч плескал на себя из шайки горячую воду, не жалея. Отмылся. Перестал походить на глиняное чучело. Аслан докрасна натирался мочалкой. Когда будет следующий банный день — никто не знает заранее. Может, под Новый год, а может, перед освобождением. Тут уж

— как повезет…

Аслан не торопился из бани. Знал заранее: вернется, сядет пить чай. Потом покурит вдоволь. Бабка посылку прислала. Папиросами до отказа забита. Все на тумбочке. Ну да это ничего. В бараке закон: что лежит на чужой тумбочке — не трожь. На нарах иль шконке — не прикасайся. Нарушение этого неписаного правила каралось всегда.

Аслан после бани возвращался в барак повеселевшим. Словно всю тяжесть горя смыл вместе с усталостью. Впереди — вечер отдыха. Его тяжкой ценой заслужил. Надо воспользоваться этим днем сполна. Ведь завтра снова работа, до изнеможения, до полусмерти.

Когда Аслан подошел к своей шконке, глазам не поверил. На тумбочке не оказалось начатой пачки папирос. Исчезли и спички. Конечно, в тумбочке немало курева. Но… Смолчав иль сделав вид, что не заметил пропажи, человек теряет авторитет. И мужики барака перестанут считаться с таким. Разворуют все. Попробуй пикни, промолчав однажды. Затопчут в грязь. От насмешек и презрения не избавишься.

«Кто это мог сделать?» — оглядывал Аслан мужиков в бараке. Те притихли. Ждут, что будет. И только Сыч, словно ничего не случилось, курил папиросы из пачки Аслана, лежавшей перед ним на тумбочке и что-то рассказывал, не обращая внимания на вошедшего.

Аслан понимал, почему именно Сыч решился на это. Меж ними давно шло соперничество. Оно принимало разные формы. О нем не говорили, не спорили, но и не забывали ни на минуту. Ведь Сыч был старшим бригадиром на трассе, за что получал пятнадцать зачетных дней каждый месяц. Аслан — обычный бригадир. И зачетных имел лишь десять дней. Когда бригада перешла на стройку, Аслан остался бригадиром, а Сыч стал простым работягой. Это его не устраивало. Ему тоже нужны были зачеты и он болел, молча, но явно, оттого, что работяги не выбрали его, Сыча, своим бригадиром. Вот он и пытался всячески дискредитировать Аслана в глазах бригады. До сих пор этого не удавалось. А теперь?

Мужики бригады понимали, что происходит, но молчали, ждали, чем кончится эта бессловесная молчаливая борьба двух крутых резких людей — за влияние, за зачеты.

Аслан открыл ящик тумбочки. Все на месте. Деньги — до копейки. Папиросы — это вызов. Конец терпению. Сдали нервы у Сыча. Мужикам, конечно, теперь уже все равно, кто из них будет бригадиром.

— Унизить меня решил? Превратить в тряпку? Не выйдет, — взял Аслан самодельный нож из тумбочки и, подойдя сзади к Сычу, на глазах онемевших от неожиданности мужиков отрезал у того ухо.

Сыч и охнуть не успел. Вскочил побелевший, разъяренный. Аслан держал нож у самого его горла:

— Пошевелишься — размажу напрочь. Знаешь, за что у тебя уха нет. Скажи спасибо, что тыква на плечах цела. Будешь наглеть — второй локатор отсеку, — предупредил Аслан и, забрав папиросы, вернулся к своей шконке. Сел спиной к Сычу. Закурил, угостив папиросами десяток мужиков.

Сыч оглянулся. Рядом — ни одного собеседника. Все вокруг Аслана. А его никто слушать не хочет.

Плечо, грудь — в крови. Перевязать бы, да ничего под руками нет. Не ожидал. Хлещет кровь на руку, грудь, от боли голова раскалывается. Хоть вой, а рядом — никого…

Все Аслана окружили. Отомстил. Опозорил. Отстоял себя. Теперь уж никто не посмеет шутить с ним столь легкомысленно и неосторожно. А вот его, Сыча, осмеивать станут явно, в глаза. Даже старый пидор не смолчит. Паскудные обиженники — и те ухмыляться станут.

«Попробуй теперь подойди к этому гаду, Аслану, за него весь барак вступится. В клочья разнесут. Не вспомнят доброе. Один просчет всегда перечеркивает все прежние заслуги», — запоздало вспоминал Сыч.

Аслан разговаривал с бригадой, отвечал на вопросы, слушал и думал, что судьбе его корявой было угодно, чтобы он, работяга, поступил столь мерзко с человеком, посягнувшим на имя и честь. Вот так же разделывались фартовые с виновными. Считая такое наказание самым безобидным, шуточным, предупредительным. И он на это пошел.

На пальцах словно застыло ощущение отрезанного уха. Гадко. Но иначе нельзя было.

«Неужели и я вот так же очерствел, оскотинился, что жали не стало в сердце?» — отгонял предательские мысли Аслан. И оглянулся на Сыча.

Тот, обвязав голову рубахой, лежал, отвернувшись ко всем спиной.

Позор, как и поражение, всякий переживает в одиночку. Но это быстро забывается. Это — не крах, не крушение судьбы. С этим можно, хоть и не без усилий, смириться и свыкнуться.

Вечером, когда мужики вернулись в барак после кино, Сыч уже спал безмятежно, забыв о случившемся. Ведь завтра новый день. Он потребует нечеловеческих усилий и нервов. Стоит ли их распылять сегодня по пустякам?

Аслан лег на шконку, поджав ноги. Холодно в бараке. Еще холоднее будет в домах, в которых завтра начнутся отделочные работы. Там нет «буржуек», не запущено паровое отопление. Кочегарку строят отдельно. Идейные. Она, как обещают, даст тепло лишь через две недели. Запоздало. Трудно будет сохнуть штукатурка. Простынут люди. Но иного выхода нет.

— Аслан! Распорядись людьми: кого на объект, кого на погрузку тюфяков. Скорее! Машины ждут, — будил бригадира заместитель начальника зоны.

Аслан слез со шконки. Пять утра. Начался день. Кончился отдых.

Когда Аслан влезал в кузов машины, увидел Упрямцева. Тот стоял у ворот, о чем-то говорил со старшим охранником. Борис Павлович качал головой, то ли сочувственно, то ли что-то отрицал, не соглашаясь. Бригадиру показалось, что эти двое говорят о нем.

Он увидел глаза начальника зоны. Борис Павлович, внезапно встретившись взглядом с Асланом, быстро отвернулся.

«Стыдишься, гад? Значит, есть от чего глаза прятать. Шкуру тебе сберег, а ты мне и дня наказания не убавил», — подумал Аслан с обидой.

Работяги ничего не знали о случае в Волчьей пади. А Кила и Илья Иванович давно покинули зону, живут на воле, вероятно, давно забыв о Колыме и Аслане. Да и кто он для них? Это они для него значат многое и сегодня.

Но в один из дней, когда бригада закончила штукатурить первый дом и все четыре этажа ожидали побелку и покраску, из зоны привезли почту.

— Аслан! Тебе два письма! — прокричал Сыч, примирившийся невольно с бригадиром. И сам принес Аслану письма.

Одно — от бабки. Почерк соседки узнал сразу. На душе повеселело. Ждет старушка. Теперь уж не месяцы, недели считает. Скоро ее подсчет пойдет на дни. Вот уж будет радость! Как разулыбается, заплачет, засияет счастьем бабка. Теперь-то уж точно дождется. Столько лет прождала.

«Дай тебе Бог здоровья, родная моя», — подумал Аслан. И нетерпеливо вскрыл конверт

…«А ты счастливым будешь, внучек мой. Я загадала: если ты вернешься вовремя и все будет хорошо, то наша корова отелится телочкой. Так она будто подслушала! И сразу двумя растелилась. Обе телки! Вот какая радость! По осени выгодно продать можно будет и купим тебе настоящий шерстяной костюм. Такой, как у нашего фельдшера — в мелкую клетку».

— Не надо клетку, — передернул плечами Аслан и подумал: «С меня нынешней клетки хватит: сколько лет в ней. Я теперь ничего в клетку не куплю и не надену».

Чтоб не вспоминать никогда, — сунул письмо в карман и глянул на второе. Глазам не поверил. Эта письмо было от Ильи Ивановича.

Аслан заволновался:

— Вспомнил. А может, и не забывал меня. Значит, и теперь он памятью со мною, раз написал.

Он подошел к окну. Торопливо вскрыл конверт. Глаза побежали по строчкам.

«Многое я не успел сказать тебе. Особенно напоследок. Торопился. Не обижайся, теперь ты сам понимаешь, как дорого платим мы за свободу, как трудно тянутся последние дни и часы неволи. Это у тебя наступит скоро. Пишу тебе, зная, что ты еще в зоне. Почему так, кажется, я знаю. Но не в письме о том. Цензура зоны — начеку. А вот когда выйдешь — приедь ко мне. Хотя бы на день. Тебе это нужно знать, Аслан. Ведь впереди — жизнь. А по ней не стоит ходить исхоженными тропами. Потому что не все открытия бывают в радость. Мой адрес сохрани. Я жду тебя сразу по освобождении. Не затягивай и не откладывай приезд…»

«Загадки сплошные», — удивился письму Аслан. Но адрес решил сохранить.

Дни летели незаметно, когда они были загружены работой до отказа. Даже ели на ходу работяги, сберегая световой день до минуты. Но едва кончалась работа, Аслан падал на продрогший тюфяк, сбросив со счетов еще один день неволи.

Кто-то из зэков не выдержал бешеной гонки и заболел, надорвав подтаявшие на трассе силы. Не всем по плечу оказалась стройка.

А к концу, накануне сдачи первого дома, началась полоса сплошных неудач.

То ли усталость подвела одного из орловских мужиков, то ли леса были сбиты непрочно. Но к обеду, когда нужно было дотянуть до потолка покраску водяной трубы, и человек поднялся с кистью на цыпочки, чтобы сделать последние мазки, что-то хрустнуло еле слышно. И работяга, не успев открыть рот, свалился на пол, сломал ногу.

Через день костромской мужик докрашивал снаружи окно на четвертом этаже. Не удержался. Оступился. Сорвался вниз. И — насмерть.

Еще через два дня красили воздухоочистительную трубу на крыше. Уже закончили. Но когда возвращались на чердак — поскользнулся горьковский мужик. Упал на спину и скатился. На груду кирпича. Молча, сразу умер…

Аслан с лица темнел. И не только потому, что за каждый такой случай с него снимались по пять зачетных дней, людей было жаль. Их жизни. После такого ЧП люди в бригаде работали вполсилы. Вздрагивали телом и сердцем. А что, если и другого иль самого такое ждет? Кто может дать гарантию? Кто позаботится о другом?

Поселка еще нет и в помине. Ни один человек не протоптал по своей воле тропу к трассе. А кладбище уже появилось.

Две могилы, как сироты, разбросав неуверенно руки- кресты, робко приютились подальше от глаз в ближнем чахлом леске.

Аслан видел и одну, и вторую смерть. Их он пережил трудно. Словно сам умер какою-то частицей.

Подскочил. Схватил на руки. Крик ужаса застрял в горле. Да что толку? Не досмотрел, не почуял, не увидел. Перегрузил людей. А их жизнь оказалась такой хрупкой. Крепким было лишь желание поскорее выйти на волю. Для этого они не щадили того малого, что осталось у них от жизни.

Аслан хоронил их, мысленно прося прощения у каждого. Днем и ночью себя винил в случившемся. Следил, чтоб с другими ничего плохого не случилось, но беда, сев однажды на шею, не сразу с нее слезала.

С каждым днем усиливались холода. Люди мерзли, простывали. Но администрация не забирала зэков в зону, не запускалась в работу котельная, не завозились буржуйки. В домах стоял нестерпимый холод. И тогда в бригаде вспыхнул повальный грипп. Он подкосил всех: и зэков, и охрану.

И это тогда, когда отделочных работ оставалось всего на десять — двенадцать дней.

Не на чем выехать в зону, потребовать, настоять, взять хотя бы три металлические бочки из-под горючего и сделать из них самодельные печки.

Наконец не выдержал старший охраны. И под брань Аслана поехал в зону. Вернулся с двумя бочками. Аслана уже валил с ног жар. Как удалось поставить одну буржуйку, затопить ее, плохо помнил.

Старший охранник, сцепив зубы, чтобы не выругаться в адрес начальства, единственный оставшийся на ногах, топил печь докрасна, грел воду, поил людей кипятком, ухаживая одинаково добросовестно за всеми.

Видел бы Упрямцев, как лежа вповалку, зэки и охранники ежеминутно теряли сознание.

О какой охране могла идти речь, да и кого было охранять, если многие не могли пошевелиться от разламывающей боли. Эта эпидемия гриппа прошла по всему Северу жестокой рукой и унесла многие жизни не только здесь, в бригаде работяг, а и в зоне, в Магадане, далеко за его пределами.

Она косила без промаха. И урожай ее увеличивался с каждым днем.

Подкосила эпидемия и зону. И администрацию… Кто- то попал в больницу, другие, вольные, пытались вылечиться чесноком, малиной, водкой. Но и в больницах, и дома умирали люди.

Не знал Аслан, проклиная Упрямцева, что тот теряет сознание в магаданской квартире. Месяц болезнь не отпускала. А ведь поехал за реабилитациями. И не мог встать на ноги. Не знал, как в зоне дела обстоят. А заместитель — в госпитале. Никакие лекарства не помогли.

В зоне, что ни день, росла смертность…

Зэки уже не сновали по двору, от барака к бараку. Пусто стало во дворе, словно все вымерли. Врач с фельдшером с ног сбились. Не успевали.

Эпидемия… К ней, такой жестокой, в тот год не подготовился Север. Не хватало вакцины. Не было нужных лекарств. Одна надежда — на организм. А где ему, подточенному трассой, выдержать и осилить такую болезнь!

Этот грипп не проходил без осложнений и последствий даже у тех, кто вырвался из лап эпидемии.

Первым из зэков, что были на стройке, встал на ноги Гуков. Бывший прокурор ослаб от болезни. Ноги подкашивались, кружилась голова. Но все ж теперь он мог передвигаться самостоятельно и помогал старшему охраннику, поддерживал огонь в печи, кормил, отпаивал чаем больных.

Гуков никогда не страдал избытком душевного тепла и сострадания. А потому, чтоб избавиться от неприятных обязанностей скорее, помогал тем, кого болезнь начинала отпускать.

Неразговорчивый, хмурый, он раздражался при каждом стоне, бреде. Морщился от всякой просьбы и выполнял ее с явной неохотой.

Заметив это, старший охранник сказал ему как-то ночью вполголоса:

— Сколько смотрю на тебя, все удивляюсь. Откуда столько зла? Почему на своих работяг зверем все время смотришь? Порою, странно, но возникает чувство, будто не я, а ты охранник.

— Никогда бы не согласился работать на вашем месте. Слишком много начальства над головой. А зарплата — символическая. За нее не стоит переносить столько лишений и так рисковать, — уклонился от ответа Гуков.

— А кем работал?

— Юристом был. Относительно, конечно. Как таковой юридической практики было мало. Я больше природу любил. Каждую секунду выкраивал для общения с нею. Жалею, что не стал агрономом, садоводом, — уводил Гуков от темы.

— А за что сел? не унимался старший охраны.

— За то, что работал добросовестно. Выполнял все поручения, указания, — отвернулся Гуков и, понимая, что разговор поворачивает в опасное для него русло, сослался на головную боль, пошел спать.

На утро, держась за стены, шатаясь, словно на ватных ногах, встали Сыч и Аслан. К обеду Сенька к печке дополз самостоятельно.

Сыч, наломав хвойных лапок, заварил их в кипятке и, настояв, давал пить всем больным. Сам этот настой пил вместо воды и чая. И, чудо, грипп от него отступил быстрее, чем от других.

Аслан, видя это, тоже хвойным настоем увлекся, других выхаживал. И злился на Гукова, который хоть и держался на ногах твердо, уже не помогал выхаживать больных. Говоря, что у него к этому нет способностей.

Сыч своим настоем быстро ставил зэков на ноги. А тут и Аслан, смастерил из второй железной бочки печь. В комнатах стало тепло и люди быстро пошли на поправку.

Пятерых унесла эпидемия из бригады. Их похоронили Аслан и Сыч. Всех в одной могиле. Под одним крестом.

Мертвый — уже не зэк. И хотя по документам до освобождения оставались годы, болезнь и смерть оказались добрее, выпустив людей из-под ока охраны, разорвав меж ними и волей колючую «запретку».

Аслан, едва перестали дрожать ноги, стал беспокоиться о работе. Ведь эпидемия отняла у бригады две недели. Их надо было наверстать.

Когда мужики увереннее заходили по дому, перестало мельтешить у них в глазах, то взялись за работу.

Аслан, посчитавший, сколько ему осталось до освобождения, думал о возвращении домой — в Нальчик. Поначалу он, конечно, навестит бабку, погостит у нее с недельку и на работу, в город.

«Интересно, вспомнят ли меня соседи, друзья? Ведь эти годы ни с кем из них не переписывался. Они, наверное, считают меня мертвым. То-то удивятся, когда встретимся. Глазам не поверят. А может, и вовсе не узнают, сторониться начнут. Что ни говори, человек с судимостью, да еще из Магадана, с самой Колымы. Знают, что это место людей не красит. Хотя и живым отсюда мало кто вернулся в Нальчик», — думал Аслан и вспоминал соседей, ровесников, с кем вместе ходил в школу, делал набеги на сады, купался в мелком бурном Баксане.

Как-то она выглядит теперь, его улица? Мостовая… Ее, тихую и зеленую, застроенную частными домами, он часто видел во сне здесь, на Колыме. Маленькая. Зато самая дорогая. На ней он родился и вырос.

Милое детство… Аслану так хотелось скорее выскочить из детских штанов с лямками. Сесть на коня.

Словно счастье дается взрослым легко и просто. Стоит лишь пожелать и все само собой сбудется, исполнится.

Взрослеть Аслан начал быстро. Ведь жил он со старой теткой, которая чаще лежала в больнице. У нее болело все. И, глядя на женщину, Аслану хотелось скорее вырасти, но не становиться старым. Последнего он боялся панически.

«Что ж я стану делать, когда вернусь в свой дом? Он уже много лет стоит с заколоченными окнами. Видно, одряхлел. Состарился. Но ничего. Я построю новый дом. Сам. Своими руками. Теперь-то я сумею. А старый, из самана, пусть рядом останется. Памятно. Ломать не буду. Жаль. Его отец строил, — кольнула сердце память. — Наташку привезу. Хозяйкой будет. Ей, конечно, Нальчик понравиться должен. После Магадана ей в нашем тепле чего не прижиться? — мечтал Аслан. — Интересно, а как лучше предложение ей сделать? Здешние мужики подолгу встречаются, ухаживают за девушками. А уж потом, присмотревшись, предложение делают. А у меня на все это и времени нет. Но как я ей о том скажу? Вот он — я! Выходи за меня. А она возьмет, да и прогонит. Кто, мол, ты такой? Мало ли кого из зоны освобождают! Что ж, всякие ко мне должны приходить с предложениями? Как я пойду за тебя, не зная, кто ты есть? И права будет. Но как тогда ее уговорить? Как объяснить, что даже у птиц свой дом есть. А чужие места не радуют. Но это для меня. Наташка здесь родилась. И Колыма для нее такой же дом, как для меня Нальчик… Хотя женщина всегда должна идти за мужчиной. Но и это — если любит. А вдруг — нет? — засомневался Аслан. И вспомнил, что пригласила она его. — Вот и я. Только не на время, на всю жизнь с собой позову и заберу отсюда. Бабке она должна понравиться. Поначалу — в старом доме поживем. А потом перейдем в новый…»

— Бригадир! Эй, Аслан! Котельную запустили! — прерывался от радости голос зэка.

— Наконец-то! — вырвался вздох облегчения. — Проследите за батареями отопления. Если где потекут, скажите.

Но все обошлось благополучно.

Красили работяги стены кухонь и ванн. До глубокой ночи не выпускали из рук кисти. Вот и полы покрашены в комнатах первого дома.

Работяги, окинув сделанное беглым взглядом, пошли завершать малярку во втором доме. Там покуда можно и пожить. Нет удушающих запахов лака, красок.

Скоро сюда приедет комиссия принимать дома. Конечно, изъяны искать станут. Придираться начнут. Им не объяснишь того, что отделочные проводили в холоде. Сколько тут людей переболело. Не поймут, что в бригаде далеко не все имели строительные специальности. Да и сроки подгоняли…

Аслан задержался в прихожей одной из квартир.

Трехкомнатная. С окнами на трассу, на лес. Кто-то обживать ее будет. Расположится, займет свое место на кухне хозяйка. Начнет готовить завтраки, обеды. Зазвенит в комнатах детский смех…

И не поверит ребенок, взрослея, что его дом, квартиру, строили для него зэки. Он никогда не увидит и не узнает их. Так же, как и работяги не увидят жильцов дома. Хотя нет. Пятеро, возможно, узнают. Вон Сыч — уже облюбовал себе квартиру на втором этаже. В ней все окна на восток — на горы смотрят. Солнце встречать станут. Достанется ли она ему? Начальство говорит, что желающих обживать этот поселок больше, чем нужно. Сыч, как услышал такое, враз позеленел.

Но Аслан его вмиг успокоил, сказав по-свойски просто и доходчиво:

— Туфту лепит начальство. Не верь. Кто поедет в поселок, покуда нет магазина, детсадов и школы? А, главное, где люди эти работать станут? До Магадана ехать — полдня. Да оттуда столько же. А работать когда? Пошевели сам мозгами. Без денег не проживешь. Их даром не дадут. Так что до заселения еще не один месяц пройдет. Ты за это время и освободишься, и приживешься. И соседей долго ожидать придется.

Вечером Сыч не выдержал и, подсев к старшему охраннику, привел все доводы Аслана. Спросил:

— Я-то без работы не останусь. А вот насчет Магадана

— верно. Без него нельзя. И детям без школы… Так как это все в поселке обустроится?

— Магазин здесь намечено открыть на первом этаже жилого дома. В одном крыле — харчи, в другое — барахло всякое и для дома, для хозяйства товары. Иль не приметили, что там ни ванн, ни кухонь нет? И площадь поделена передвижными перегородками. А уже витрины, полки — пусть сами делают. Это нам в работу не заказано. Да и что я? Завтра мастер приедет, предварительно осмотрит объекты. Он все скажет.

— А чем здесь люди заниматься будут? Где начнут работать? — не унимались зэки.

— В поселке этом сплошная интеллигенция жить станет. Геологи, еще эти, что погоду узнают, охотоведы, которые за колымским пушняком следят. Короче, норковые фермы тут будут. Зверей в домашних условиях станут разводить. На пятьдесят тысяч норок в год. Вот что тут будет, — вытер вспотевший лоб охранник и добавил: — А если дело хорошо пойдет, на будущий год фермы те расширят вдвое. Так что без дела никто не останется.

— Зверей разводить! Вот чудно! Да их тут этих норок диких полно. На петли ловить можно сколько хочешь. Лучше б они людей поберегли. В эдаком морозе жить станут. На кой те норки нужны? — не выдержал один из зэков.

— Пушняк — это валюта. Понял? Его продадут буржуям и на их деньги что-то нужное купят, — встрял орловский работяга.

— А я бы здесь теплицы поставил. Огурцы и помидоры выращивал бы, — мечтательно проговорил кто-то из харьковских.

— Ага! А потом по червонцу за штуку сдирал бы с людей!

— Не за штуку. За кило!

— Ох, гад! Да ты через год жирным станешь! — позавидовал Сыч.

— Не мне, тебе здесь жить, вот и подсказываю. Мотай на ус. Теплицы расходов почти не требуют, а доход от них самый верный.

— Верней нет, как на звероферме работать! Послушай меня, Сыч! Заработки всегда хорошие. От доходов. Ну, а работы немного. Норка что есть? Сущий зверь. Не доится и не несет яйца. Только жрет и срет. Соображай, значит. Кормить и клетки чистить. А кормят — рыбой. Ты ей сунул одну, что побольше. И на неделю забудь о ней. Спи, гуляй, что хочешь делай. Зарплата идет.

— Не знаешь, не транди, — оборвал Сыч орловского мужика и сказал: — Вот я в Анадыре был. Там оленей пасут чукчи. И то, знаешь, сколько мороки! А если норка за валюту продается, значит, уход за ней — как за бабой нужен. Чтоб все вовремя. Чтоб ни в чем нужды и отказа не знала. Иначе запаршивеет. Верно говорю, Аслан?

— У тебя опыт есть. Чего меня спрашиваешь? Когда я женюсь, твой совет не потребуется.

— А что, мужики? Может, и мне тут остаться? На звероферме! Главным зверем! Все норки мои будут! Черт побери! Нехай мне по поллитре и по рыбине выдают. Ну и краюху хлеба на день. Я им тут наведу шороху! — хохотал Сенька, разгребая почерневшей пятерней золотистые крутые кудри.

— Ты из непородистых. Не возьмут тебя сюда. Нет в тебе культурного обращения, — смеялся горьковский Митрич.

Завтра снова работяги возьмутся за дело с утра. Ведь выжили, пересилили болезнь. Построили дома назло помехам и срокам. Осталось немного. Малярки вот в этом, втором доме. Сегодня установили печки-бочки, расстелили тюфяки на первом этаже и вечером, едва стемнело, решили перевести дух. Мужики разговорились.

— В будущем магазине спим. Во черт! Мильёны тут будут крутиться. И я, фартовый, строю этот магазин! Это ж надо! Да меня от такого даже блохи едят. Может, на этом месте мешки с башлями стоять будут, с крупными купюрами. А может, прилавки с рыжухой, иль этими — дырками, какие за валюту пойдут.

— Какие дырки? Норки! — поправил Гуков мрачно.

— А ты не перди, старый таракан! Какая разница — дырка иль норка? Главное, что она за валюту пойдет. А за тебя и полушки никто не даст, — оглянулся фартовый на Гукова и продолжил: — Надо заранее все дырки изучить, чтоб в норку не попасть. Вот уж лафа мне подвалила — магазин изучить. Да я сюда с налетом сразу нарисуюсь. Как только на волю вернусь, — хохотал фартовый.

— Тут охрана будет усиленной. С собаками, с винтовками, — встрял старший охраны.

— А где нас с банкетами встречают иль с цветами? Нас нигде не ждут. Мы сами возникаем.

— Зачем тебе такая жизнь? Неужель стоит вот так рисковать? Ведь в любую минуту убить могут, — удивился Сенька.

— Ты, пенек, не дотумкаешь. Рисковать могут лишь сильные, фартовые. А такие, как ты, прозябают.

— Это я прозябал? — встал Бугай, багровея.

— Дорогие зэки! Фартовые и ваньки! Стряхните со своих лопухов пыль, протрите зенки, перестаньте сопеть, пердеть и сморкаться. Слушайте заключение комиссии по приемке жилых домов, которые вы сляпали на славной земле Колымы, — заскрипело за спинами мужиков. Все разом оглянулись.

На кривоногих козлах в одном исподнем белье, как петух на жердочке, стоял старый педераст. И, почесывая у себя в паху, держал речь.

Фартовый и Бугай, едва не поссорившиеся, переглянулись, рассмеялись дружно. А человек с козлов вещал:

— Да! Вы вкалывали до мыла из задницы, до жара в мошонке, но от того в домах теплее не стало. Вы изгадили все туалеты, осквернив их зэковским дерьмом. Вы плевались и сморкались в раковины и мыли в них свои свиные хари. А ты, Аслан, дошел до того, стыдно сказать! Мыл свою задницу над белоснежной раковиной.

— А ты, гад, и за мной подсматривал? — рявкнул Аслан.

— Комиссия не подглядывает, она насквозь видит, — поддернул исподнее старик и, переступив с ноги на ногу, продолжил: — А вы, Сыч, омерзительный выродок, выбивали нос в ванну и забывали смывать продукты своей жизнедеятельности.

— Чтоб тебя пронесло, язва! — рассмеялся Сыч, не обижаясь.

— Какой же оценки своей работы ждете вы, хари неумытые, если от радиаторов отопления в новом доме и сегодня прет козлиным духом ваших носков и портянок, — старик, переступив с ноги на ногу, продолжал: — Отныне всем вам, законным и незаконнорожденным, запрещается: тушить чинарики на подоконниках. Затыкать заплеванными окурками дырки-норки в полах. Греть грязные зады на чистых батареях. Копаться в носах и вешать вывернутое из них на стены. Мы, комиссия, приказываем! Во время проведения отделочных работ не пускать в интимные места вышеуказанных нарушителей, опорочивших честь и достоинство клозетов, ванных, кухонь будущих обывателей колымского поселка «Солнце всходит и заходит». Пусть нарушители отправляют свою нужду в котельной, где главным кочегаром назначается Сыч!

— Это за что ж я должен нюхать столько дерьма?

— Ибо он первый потатчик и осквернитель! Каждому жильцу дома выплачивать компенсацию в размере двух мисок баланды ежедневно и пяти зачетов ежемесячно. Старикам и грудным детям — выдавать дополнительно и бесплатно до две поллитры в день, желательно, не ниже сорока градусов.

— А охрану чего щадишь? Иль она ни в чем не провинилась? — заметил кто-то из фартовых.

— Охрана к строительству домов отношения не имеет и у комиссии к ней претензий нет.

— Браво! — крикнул молодой охранник и осекся. В дверном проеме стоял Упрямцев.

Он слышал все. С трудом давил смех. Оглядывая убогую обитель, качал головой.

— Бригадир! Прошу показать объект, — глянул на Аслана. Тот встал. Чертыхнувшись в душе, подошел к начальнику зоны, спросил глухо:

— Какой объект проверите? Готовый иль этот дом?

— Оба, — коротко ответил Борис Павлович и шагнул за дверь в темноту.

Они шли молча. Рядом. Когда Аслан включил свет в готовом доме, Упрямцев отчего-то вздрогнул.

Он осматривал дом профессионально. Проверял подгонку дверных коробок, настил полов, прилегание оконных рам, подачу воды, температуру тепла в радиаторах отопления.

— В комнатах пол сырой, краска завтра высохнет. К вечеру второй слой можно положить. И тогда через три дня сдавать комиссии можно, — сказал Аслан.

— Я в комнаты проходить не буду. Загляну так. Мельком. Вы свет включите, — повернулся к Аслану.

Бригадир дотянулся до выключателя. Упрямцев смотрел на побелку, покраску.

— А говорили — специалистов мало в бригаде. Вон как сделали! Профессионалам потянуться.

— Старались, — зарделся Аслан. И добавил сорвавшееся невольно: — От этих домов свобода наша зависит. Потому халтуры нигде не было.

— Свобода? — Упрямцев отшатнулся и, колюче глянув на Аслана, спросил раздраженно: —Ты каждый поступок с нею соизмерял.

— Чинаря не выверил. Может, не стоило мне его останавливать тогда? Не надо лезть в драку двоих. Давно зарекся.

— Спасибо за откровенность. Только я не о нем спросил. Повара столовой кто так зверски убил, да еще и врача?

— А я при чем? — изумился Аслан.

— Да при том, что пищевой содой оба задохнулись. Одинаково.

— Я целку из себя не корчу! Угрохать мог. Но ни с баландерами, ни с врачом дел не имел. Зачем мне сода? Где б я взял ее? Если б вздумал такое, кулаком обоих уложил бы.

— Не надо, Аслан. Когда ты в Магадан приехал за мной, мы со сверхсрочником были неосторожны в разговоре. И его ты слышал. Именно о соде шла речь. Никто, кроме нас троих, о том не знал. Теперь суди сам, на чьей совести повисли те две смерти? Кто их убил? Хотел я передать эти материалы следствию. Да Чинарь памятен… Рука не поднялась. Понял сразу все.

— Не виноват я. Передавайте. Пусть разберутся.

— Да разве признаешься? Наивно было предполагать такое.

— С того времени немало прошло. Зачем молчали?

— Да как скажешь следствию, что информацию о соде ты в моем доме получил. Чуть ли не своими руками, выходит, толкнул тебя на убийство. Когда дали заключение о причине смерти, я места себе не находил. Проклинал тот день и час.

— Не я это сделал!

— Это мне и так понятно. Разболтал об услышанном. А уж желающие нашлись… Но я тебе хотел досрочное сделать. Уже рапорт написал. А утром — это… Говоришь, свободой дорожишь? Непохоже! — покрылись красными пятнами скулы Упрямцева.

— Я настаиваю на расследовании! — потерял терпение Аслан и, забывшись, прошел на кухню, закурил, — Да, я слышал о соде. Не собираюсь скрывать. Но сода эта — мелочь в сравненьи с тем, что нам давали. В баланду попадало мышиное дерьмо и сами мыши. В хлебе, какой выпекали в зоне, случалось крысиные хвосты попадались, гвозди, веревки, мусор. Почему же пекарь жив? Его первым надо было бы угрохать. Если каждого обидчика мокрить, в зоне кроме зэков, никого бы не осталось. Да и не подействовала на меня сода. Не отразилась. Так что и причины не было. А и об услышанном ни словом ни с кем не делился. Я не оправдываюсь. Мне наплевать. Только неохота чужие грехи на своих плечах таскать. Пусть всяк за себя отвечает, — затягивался Аслан дымом до самых печенок.

Упрямцев стоял ошарашенно:

— Не повлияло, говоришь? — спросил, обдумывая что-то.

— Нет! Да и не пил я столовский чай. Мы в бараке свой заваривали всегда. С самого начала. Какой присылали иль в ларьке покупали. Нашим мужикам та сода до задниц. Самое большое раза три тот чай мы пили в столовой. Не больше. И теперь в бараке свой пьем. Все. Даже жлобы и те традиции придерживаются. Может, нынче он и хуже столовского, но свой — за компанию пьем, вместо водки.

— Но почему именно содой была натыкана вся носоглотка у обоих? — сказал Упрямцев удивленно.

— Я от зэков слыхал, что повар не в ладах был с помощниками. Хотя ни с кем он не ладил. Погань — не человек. Ворюга, одним словом. А вот насчет врача — не знаю. Никогда к нему не обращался. И мужики наши тоже не болели в то время. О нем ничего не слышал. Думал, своей смертью померли оба.

— Значит, фартовым ты проговорился.

— Да у них без соды хватало причин и поводов куда как серьезнее. Он им чай по полста за пачку давал всегда. Я это от Слона еще знал. Да что теперь о том? Я не фискалил, дело прошлое. Но и тогда мухлевал, гад! Фартовые у него на кайф чай брали, для чифиру. Особый сорт был нужен. Он, бывало, другой подсовывал. Негодный на балдеж. Они его грозились трамбовать за это. Видно, и нарвался когда-то.

— Но почему содой?

— А черт его знает? Сам удивляюсь. Ладно бы повара, но почему врача?

— Патологоанатом дал заключение, что по две столовых ложки было у каждого. А вот следов насилия не обнаружено. Ни синяка, ни царапин, ни ссадин. Вроде сами себя убили. Но кто в это поверит? И, главное, в кабинете врача были. Закрывшись на ключ изнутри. И ключ в скважине. На столе спирт нетронутый. В стаканах. Без следов борьбы, драки. Все тихо, мирно. И без шума. Значит, профессионал действовал, — покосился Упрямцев на Аслана.

— A-а, думайте, что хотите. Одно говорю — не убивал я. Не виноват. Не нужно мне ваше досрочное. Особо теперь, когда до выхода немного осталось. А дело мне не клейте. Я в медчасти никогда не был. Не знаю, как туда дверь открывается.

— Помимо двери, там окна имеются.

— Вот вы этим и займитесь. Да только помните: что на воле, что на Колыме, убивают не без причины. У меня ее не было. А остальное — сами обдумывайте, — встал бригадир с подоконника и направился к выходу.

На душе у него было тяжело. Нашлась разгадка, почему до сих пор в неволе! Но появилась новая тайна. Ее самому не раскрыть, не внести ясность и, видно, никогда не очиститься от подозрений Упрямцева.

Бригадир открывал двери, показывал квартиры. Но между ним и начальником зоны осталось — словно лезвие ножа — недоверие.

— Ну, что ж, этот дом почти готов. Можно его сдавать. Доведите второй до ума. Но тоже — на совесть. Чтоб самим не краснеть. Ну, а третий когда сдадите — распрощаемся с вами, Аслан. Скажу прямо, пока нет ясности, тяжесть на душе останется, — вздохнул начальник зоны и, выйдя на лестничный марш, быстро сбежал вниз по ступеням. Пока Аслан спустился, машина Упрямцева уже была далеко от домов, возвращалась в зону.

Бригадир вернулся в дом, где зэки, устав его ждать, уснули накрепко.

Лишь двое фартовых сидели у печки, обсуждая свои дела. Увидев Аслана, заметили перемену настроения. Поняли по-своему:

— Мозги сушило начальству? Хвосты искало? — посочувствовали дружно.

— Да ну его, — отмахнулся Аслан и сказал, что второй дом велено закончить за неделю.

— Ишь, шустрый какой! Четыре этажа за неделю!

— Да не кипешись, успеем. Это ж не на трассе. Хоть тоже не в кайф, но терпимо, — отозвался второй.

Аслан решил со временем понемногу выведать, знают ли они что-нибудь о смерти повара и врача. Но не теперь, после приезда начальника зоны, чтоб не заподозрили подвоха.

Как-то через два дня, оставшись наедине с фартовыми, закинул:

— Вот гад, обидно! Окочурился наш повар, так и не вернул мне должок! Две пачки чаю, змей, обещался. Стольник взял. Да так и присохли мои башли к его заднице.

— Жмурам прощать надо. Не тебе одному он задолжал, — ответил один из фартовых.

— За то и сдох, что много брал, — вякнул другой.

— Прорва ненасытная! Сам воровал, радовался. А чуть фартовые со склада чай потянули, вмиг начальнику заложил всех, падла, — сплюнул самый старый из законников по кличке Могила.

— Слава Богу! А я думал, что он сам сдох! — обрадовался Аслан.

— Конечно сам. Долги поперек глотки стали, — словно обрубил всех ростовский вор Пустышка.

— О, черт! А жаль, — вздохнул Аслан, не оглядываясь на фартовых. И продолжал белить стену.

— Стукач он был, сукин сын. Даже заначку указал. А все потому, что украв, у него просить перестали.

— Да не темни. Должок требовали. Только он, курва, когда его прижали, засветил нас. Башли отдавать не хотел.

— Не в башлях навар. Он, лярва, за счет нас хотел с начальником зоны скентоваться. Если б не он — фартовые не накрылись бы на трассе. А все он, да тот, подлюга, клистоправ проклятый. Башли взял. Обещался списать двоих законных. А сам — хвост дудкой. Падла! Двадцать кусков сожрал и не подавился, — бурчал Могила.

— Да за такое задавить мало! — поддержал Аслан.

— Зачем давить, сами сдохли. У фортуны ведь глаза марлей завязаны. Она через эту марлю все видит. Знает, кого метит, — сказал одессит.

Аслан не поддержал тему. Но фартовым будто соль на душу попала. Вспомнили всяк свои обиды.

— Я к нему пришел зуб выдернуть. Он снял. Да только не больной, а рядом, на котором коронка из рыжухи была. Прижопил коронку, падла.

— А мне обещал диету, когда язва доконала. Да много захотел. Я чуть не загнулся на баланде.

— Зато Слону сделал, как обещал.

— Попробовал бы не сделать! Тот из него дух выпустил бы вмиг, — рассмеялся Могила.

— А тебе чахотку за сколько обещал сделать?

— За пять кусков, — бухнул Верзила.

— Чего не дал?

— Тогда б Слону не хватило.

— Как не хватило, если общак имелся?

— Общак не для того у нас был, — обрубил Пустышка.

— Да кончай базлать. Чего в пустой след пердеть? Нет их. Жмуры. Не с кого спросить, — прервал разговор ростовский законник.

Еще через два дня, оставшись наедине с Могилой в квартире второго этажа, Аслан сказал шепотом:

— Знаешь, я слышал в зоне, вроде и повара и врача замокрили в больничке.

— Тоже мне новость сказал. Да я о том знал, когда они еще живы были, что их это ожидает. А как ты думаешь, с законниками безнаказанно можно мухлевать? Хитрей всех хотели быть фрайера. Да забыли, что на всякую хитрую жопу есть хрен с винтом. Напросились и получили свою дозу. Ты свой мужик, потому и говорю. Фартовые тебя уважают. И те, что загнулись, хреново про тебя не трехали.

— А как расписали их? — спросил Аслан.

— То не моих рук дело. Их Гонщик загробил. Обоих. Но никому о том не сказал. Теперь он на воле.

— Один двоих гробанул? — не поверил Аслан.

— Да не один. Но тот, что с ним был, даже нам не колется. Ну и хрен с того? Отплатили за наше — и будь здоров.

— И то верно. Пусть всякая курва за паскудство головой платит, — согласился Аслан и сердцем, и разумом.

Второй дом, как ни было трудно, бригада успела подготовить к сдаче вовремя.

Комиссия из Магадана, принимавшая дома, была очень придирчивой. И все ж поставила хорошую оценку за качество.

Упрямцев явно нервничал. Но когда был подписан акт приемки домов, повеселел. И, подойдя к зэкам, сказал:

— Можете на день приехать в зону Отдохнете перед работой на следующем доме.

Аслана окинул равнодушным взглядом и сказал, что выйдет он на волю не раньше того, как примет комиссия третий дом.

Бригадир — словно не услышал. Отвернулся. Промолчал.

А бригада уже собиралась в зону. Мужики срочно переодевались. Аслан сунул руку под тюфяк, чтобы выслать бабке зарплату, полученную накануне, и… не обнаружил денег. Куда же они подевались?

Не поверив самому себе, такого никогда не случалось ни с кем в бараке, откинул тюфяк, перетряс его, вывернул наизнанку каждую вещь. Но денег не было. Ни одной купюры.

— Бей отбой! Никто в зону не едет! — гаркнул бригадир, выйдя в подъезд дома.

— Это почему? — загудели мужики.

— Что случилось? — подошла охрана.

— Ничего. Всем вернуться на места, — рассвирепел Аслан. И мужики, бубня под нос недоуменное, вылезли из кузова неохотно, возвращались в дом.

— Подожди полчаса, — попросил бригадир шофера. И, подойдя к старшему охраны, сказал коротко: — Ничего особого. Обсудим график. Это недолго.

Когда все вернулись, Аслан пересчитал бригаду. Плотно закрыл дверь за собой и рявкнул:

— Колись, какая падла мою зарплату увела?

У большинства от удивления челюсти отвисли.

— Я все свое перетряхнул. И у кого найду — размажу тут же. А потому — давай по одному сюда. И от моего тюфяка прочь! Кто увел — дышать не будет. А ну, Сенька, и ты, Могила, ко мне! Шмонать будете каждого. Но сначала сами, выворачивайтесь наизнанку.

— Да ты что, Аслан?

— Давай-давай! — багровел бригадир, пересчитывая деньги каждого.

Когда половина мужиков вышла из дома, и проверяющих стало шестеро, дело пошло быстрее.

Четверо работяг трясли тюфяки и вещи бригады. Но деньги не находились.

Никто не увиливал от шмона. Все были спокойны.

«Значит, не в доме они. Но ведь выйти за пределы — попасть на глаза охраны. На это никто не пойдет. Запрятать в первом доме — не могли. Значит, здесь деньги. В этом доме», — высчитал Аслан. И сказал: — Пока башли не найдутся, о зоне никто думать не моги!

Мужики сбились в кучу. Смотрели вокруг, не зная, что предпринять.

Могила отвел своих фартовых в дальний угол на разборку. Выяснить. И тут кто-то из работяг предложил обшмонать дом. Все четыре этажа. На том и порешили.

А через десяток минут с третьего этажа грохот сапог послышался, голоса:

— Нашли нычку!

Сенька ворвался первым, неся деньги, завернутые в голубую рубаху фартового по кличке Саквояж. Второй такой рубахи ни у кого из зэков не было.

— Под ванну затырил, гад! Я случайно туда сунулся. И хап! Враз надыбал! — улыбался Бугай.

— Идите в машину, — коротко ответил Аслан и, сцепив зубы до ломоты в деснах, направился к фартовым. Рванул дверь к ним резко. Могила даже отскочил от неожиданности. Воры не слышали, что деньги нашлись и вели о них свой разговор.

— Кончай базар! Вот пропажа! А вот — вор! — выхватил Аслан фартового за грудки с подоконника. И поволок за собой на суд бригады. Но мужики уже сели в машину, предоставив Аслану самому рассчитаться с фартовым.

Могила вывел своих и, подойдя к Аслану, спросил:

— Может, сойдемся на откупных? Кусок за него даем.

— Нет! Езжайте. Я тут останусь. Не поеду. Этого тоже не ждите, — тряхнул Саквояжа, прихваченного за горло.

— Что ж, ты прав, — вздохнул Могила и, обратившись к Саквояжу, сказал коротко: — Прощай, кент…

Когда фартовые вышли, охрана, не заглянув в дом, закрыла дверь на ключ, влезла в машину. И «студебеккер» помчал работяг в зону.

Саквояж, бледный, как туман, пытался вырваться из окаменевшей руки Аслана. Тот прикрикнул. Глаза фартового лезли на лоб от ужаса, от жуткого липкого ожидания.

Аслан немного ослабил руку, дав глотнуть фартовому воздуха и сказал вполголоса:

— Вздохни в последний раз, змеиный выкидыш. Но знай, жить тебе осталось мало.

— Ништяк, распишут и тебя, падла! — услышал в ответ хриплое.

Аслан сграбастал вора в охапку, достал из-под тюфяка нож.

— Ну вот и отгулял, гнида, — глянул на лезвие. И услышал:

— Как я ненавижу тебя!

— Это за что же? — удивился Аслан.

— За все сразу.

— Колись! — надавил Аслан локтем на грудь фартового и съязвил: — Все равно сдыхать. Облегчи душу, паскуда.

— Это я в твоей машине химичил. Раскручивал тормоза, заливал грязь в масло. Ты, сволочь, выживал. Я травил на тебя фартовых. Я настраивал против тебя бригаду. Я больше всех хотел ожмурить тебя. Но мне не фартило. Все срывалось.

— Что хренового я тебе утворил? — удивился Аслан.

— Тогда, в бараке, когда мы тебя трамбовали, ты меня так изметелил, что я еле оклемался. А ведь я на тебя в то время пух не тянул.

— Мне тоже вкинули. И те, кому я ни разу мурло не чистил, — признался Аслан.

— Ты — не фартовый. Ты фрайер. Не должен был на нас хвост поднимать.

— А чем ты, падлюка, особый?

— Тем, что в законе я!

Аслан, потемнев с лица, въехал кулаком в челюсть Саквояжа. Тот, клацнув зубами, взвыл от боли.

— Погоди, нарвешься и ты на разборку наших. За все спросят, — сплюнул тот в угол выбитыми зубами.

Аслан шагнул к нему. Фартовый отскочил, схватился за ломик, забытый кем-то на полу. Замахнулся, но бригадир перехватил руку. Сдавил, как клещами. Лом, падая, попал по ноге фартового. Саквояж вскрикнул, осел на пол.

— Не плыви. Не хватайся за катушки. Едино скоро сдыхать, — ощерил Аслан пожелтевшие зубы и, выхватив лом, занес над головой фартового.

— Стой! — закрыл тот макушку ладонями и, отскочив, прижался в угол.

— Не надейся! — двинулся на него Аслан.

— Знай, не видать тебе свободы. Это я тебе говорю. Все для того смастырили мы с Гощинком. И теперь тебе не выкрутиться. Повиснут два жмура на твоей шее — повар и врач, которых мы загробили. Твоей майкой поработали, чтоб без синяков, и твою путевку обронили, магаданскую. Но начальник, видно, замять хотел. Так мы письмишко бросили в прокуратуру Магадана. Пусть тебе «вышку» приклеют. Хоть и стоили те паскуды, чтоб их угрохали. Но и тебя размажут. Улики точные. И заявление по всей форме. Усек? Так что знай, не на много я тебя опережу, падла! — хохотал Саквояж.

Аслан сорвал с себя веревку, какой всегда подвязывал брюки. Связал фартового так, что тот походил на смешную, спеленутую куклу. Быстро переоделся и, открыв окно в доме, бережно вытащил в него фартового. Потом, сделав плетку из трех подпоясок своих работяг, погнал Саквояжа в зону впереди себя, не давая остановиться, перевести дух.

— Думаешь, расколюсь в зоне? Хрен тебе в зубы! — хохотал вор истерично. Но впившаяся в спину плетка срывала смех, превращая его в стон.

— Беги! Лярва!

Фартовый делал прыжки в сторону. Но выпавший снег мешал. Аслан нагонял и снова удары плетки секли спину, плечи, голову.

— Бегом!

Саквояж бежал, спотыкаясь, понимая, что остановись он, засечет его до смерти этот гигант. Он понял это, увидев лицо Аслана, и уже не раз пожалел, что в злобе сказал лишнее. Желая отомстить, сделать больно напоследок, выболтал то, чем и со своими не делились.

Мороз обжигал изодранную в кровь спину фартового. До костей пробирал. Сушил, превращая в панцирь, вспотевшую рубаху на спине и груди Аслана, но он не останавливался ни на минуту, не давая передышки фартовому, хлестал его плеткой как сумасшедшего коня, как бешеного зверя. И тот, прыгавший вначале в стороны, вскоре понял: от Аслана не уйти.

— Живей! — Обвилась плеть вокруг шеи вора. Саквояж рванулся, упал. Рывок за шиворот. Он снова на ногах. Плеть резанула по ногам.

— По малой надо, — выдавил законник, обернувшись иссеченным, окровавленным лицом.

— Еще чего?! — рявкнул Аслан и огрел плетью так, что законник рухнул на трассу ничком. Но Аслан поднял его снова, и погнал, как зайца.

Половина пути… Фартовый сжался в комок. Не стало сил. В глазах искры мельтешат. Тело не чувствует. Сплошная, запекшаяся в крови боль.

Хоть бы небольшую передышку дал этот треклятый Аслан. Уже не тело, душа в диком ужасе убегает от его ярости. А она с каждым километром не остывает, а растет. Уж лучше бы убил сразу, чем вот так изощренно истязать. До таких мук даже фартовые не додули. Его уже не уговорить, не охладить. Распишет на дороге. Но что он удумал? Чего хочет? Зачем гонит по трассе? Может, так следы легче скрыть? Потом привалит на обочине? Нет-нет, он слишком взбешен, чтоб думать. Кровь и злоба его гонят, — бежит фартовый, подгоняемый окриками, матом, ударами.

— Аслан, дай передохнуть, — упал на трассу, закрутившись червяком под плеткой.

Аслан цепляет его за ногу, волокет по трассе бегом, не оглядываясь, не слыша стонов.

Голова фартового бьется на выбоинах. Тело все в шишках, синяках, крови.

— Аслан! Аслан! — воет фартовый.

Бригадир остановился:

— Сам побежишь иль помочь?

— Сам, — пытается встать Саквояж на ноги. Но они не слушаются. Аслан сорвал его с трассы.

— Беги!

До зоны оставалось с десяток километров, когда фартовый взмолился:

— Убей! Прошу тебя!

— Э-э, нет, ты мне живым нужен. Беги!

— Ведь мы оба слинять можем. Никого с нами. Ни охраны, ни собаки нет. На поверке пока хватятся, далеко будем. Я знаю, где отдышимся, Аслан! Что толку в моей шкуре? Тебе все равно в зоне не выкрутиться. Хана будет! Крышка, понимаешь? А так — слиняем. Всяк своим путем. Тут лафовая шара!

— Шуруй, падла! — Зависла со свистом плетка над головой.

— Дурак! — донеслось до Аслана срывающееся на всхлип.

И вдруг оба остановились. Навстречу им шла машина из зоны. Их хватились.

Саквояж взвыл загнанным зверем. Сорвался план. Не сбыться мечте. Не сбежать, не вырваться. Все кончено. А ведь могло бы получиться, если б сразу вместо злобы разум проснулся. Но нет. Аслан не тот. С ним не получилось бы. Не фартовый…

Из кабины «студебеккера», обдавшего зэков выхлопными газами, выскочил Упрямцев.

— Давайте оба в кузов!

Аслан поднял фартового, небрежно бросил в машину.

— Я думал, что сбежали вы вдвоем. Простите меня, Аслан, — признался простодушно и спросил: — Что случилось у вас?

— Вот этого к вам гоню. Он повара с врачом убил. И путевку мою подкинул и жалобу в Магадан настрочил, чтоб меня под «вышку». Все эти годы волком вокруг ходил. И едва не получилось у него. На мелочи, сука, сгорел. Злоба, да жадность подвели, — вытер Аслан сосульки с ресниц.

— Садись в кабину. Я этого в кузове сам подежурю, — влез через борт Упрямцев и скомандовал: — Поехали!

Саквояж все слышал. Он лежал ничком, отвернувшись от начальника зоны. И до самых ворот никто из них не обронил ни слова.

Охрана, едва Упрямцев выскочил из кузова, подошла.

— Того, который наверху лежит, в одиночный изолятор. Завтра его в Магадан заберут. Так вот глаз с него не спускать. Ни на секунду. Усиленный наряд обеспечить. И полное отсутствие какого бы то ни было контакта! Это все выполнить неукоснительно! — потребовал Упрямцев.

И когда охрана спешно затолкала фартового в одиночный шизо, Борис Павлович сказал старшему охраннику: — Головой за него отвечаете. Этот тип восемь побегов из лагерей совершил. Я его отлично помню. Он меня не узнал. А мне вовек не забыть. И как это я раньше не увидел, не заметил негодяя? Пусть он не выскользнет. Поставьте внутрикамерную охрану. Надежных, крепких парней. Этот подонок на все способен, — оглянувшись, увидел, что Аслан направился к бараку, окликнул его:

— Вернитесь, бригадир!

Взглядом указал на административное здание.

В кабинете попросил рассказать обо всем подробно. Аслану нечего было стыдиться, утаивать. И он выложил начистоту все, как было.

— Я примерно знаю, как были убиты повар и врач. Их заставили дышать содой. Придавливали головами к столу. И держали за головы. Все под угрозой ножа. Но еще тогда меня насторожило явное — путевка и майка твоя. А вот окурки, которые впопыхах оставили, были явно не твои. Сигареты «Прима». А ты куришь папиросы. Правда, второй окурок папиросный, но ты мундштук не сминаешь, а тот был смят в «ножку».

— Но как они вышли из медчасти? — удивился Аслан.

— Вот это я позавчера проверил. Ведь помимо приемной, в кабинете врача имелась процедурная. Из нее — прямой выход на склад с медикаментами. Оттуда дверь во двор зоны. Но о том, что из процедурной можно попасть на склад, знали немногие. Дверь зашторенной была. И на зиму забивалась. Из-за холода, сквозняков. И о ней знали только завсегдатаи. Вот и я туда вошел, — помрачнел Борис Павлович и продолжил: — В коробке из- под морфия восемь тысяч денег. Купюра к купюре — одни сотенные. Так что фартовые тебе не соврали… Сейф надо будет открыть, когда следователь приедет. Ну, а Гонщика в Москве взяли. Суд над ним уже был. Открытый. Скоро в Магадан прибудет. Так что этого искать не придется.

— Не пойму одного, а что общего между врачом и поваром? — удивлялся Аслан.

— Повар продукты воровал, а доктор был обязан пробы еды брать. Следить за соблюдением калькуляции при закладке продуктов в котел. Выходит, оба наживались…

— Неужели с двумя фартовыми эти двое здоровяков сладить не смогли. Да Саквояжа пальцем раздавить можно.

— Когда он не вооружен. Я этого типа давно знаю. Не пойму, как тебе удалось его сломать и гнать по дороге без вреда для себя. Он никому в руки не давался.

Аслану вспомнился лом в руке фартового. Но промолчал. Минуло, прошло…

— Впрочем, следователь из Магадана приезжает и по моей просьбе. Пусть разберется. А тебе с неделю задержаться придется. Показания дашь…

Аслана вызвали к следователю прямо с объекта уже на следующий день. Показания, потом очная ставка с фартовым. Тот вначале отрицал сказанное им Аслану, а потом вообще отказался отвечать на вопросы следователя.

А через четыре дня, когда доставленный в Магадан Гонщик всю вину за убийства взвалил на Саквояжа, тот рассказал все.

Аслан с бригадой уже вывели под крышу стены дома, когда закончилось следствие по делу об убийстве повара и врача.

Суд над ними прошел в Магадане. И вернувшийся после окончания процесса Упрямцев вызвал бригадира с объекта.

— Две новости у меня, Аслан, имеются. Ну, первая, это то, что фартовые приговорены к исключительной мере наказания. Вы с сегодняшнего дня — свободный человек. Завтра получите деньги, документы и — домой? Да?

— Конечно! — вздохнул Аслан.

— А я — в Воркуту. За этот самый случай. Заместителем начальника зоны. Понижение… Что ж, виноват, не досмотрел. Их… А главная моя вина — перед тобой, Аслан. Давно ты должен выйти на свободу. После Чинаря. Теперь уж вон сколько минуло. Всего на два месяца раньше своего звонка. Прости меня… Не там и не того подозревал. Фронтовой опыт, как видно, не пошел мне впрок. Для себя буду считать, что за тебя наказан. Так мне морально будет легче. Завтра я уезжаю из зоны, — вздохнул Упрямцев и добавил: — Ты меня перевозил. Теперь вместе уедем. В один день, одним автобусом.

— Всяк своей дорогой, — отвернулся Аслан к окну.

— Собирайся домой. Завтра в путь. Хороший урок я получил. Его я всю жизнь буду помнить.

— Каждый берет от жизни то, что собственное сердце приемлет. Для меня годы на Колыме тоже даром не прошли. Я здесь не одну — семь жизней прожил. И всякой — десятку мужиков с лихвой хватило бы.

— Прости, Аслан, в том и моя вина. Слепым был. Прозрел поздно, — прервал Упрямцев и спросил: — С бригадой простишься?

— Конечно. Если машина пойдет. Пешком далековато, — усмехнулся воспоминаниям.

— Кого вместо себя рекомендуешь?

— Сеньку. Тот справится. Можно было бы Могилу, но тот фартовых выделять начнет, на шею моим мужикам посадит. Те долго не выдержат. Свары начнутся, разборки. Они — делу помеха. Но помощником можно Могилу поставить. Кроме него, некому фартовых в руках держать. И нынешних, и будущих.

— А почему не Сыча? — удивился Упрямцев.

— Ему на волю скоро. Считанные дни остались. Раньше это самолюбие грело бы, а теперь насторожит. Подумает, что приморить его решили. Да и мужики должны жить спокойно, стабильно, как вы любите говорить.

— Значит заводи в гараже свой самосвал. Механик знает. Предупрежден. Охране скажу. А завтра к десяти утра — сюда, — напомнил Упрямцев вставая, дав понять, что разговор закончен.

Свободен… Как долго ждал этого дня Аслан. Казалось, порою, что воля — только в сказках бывает. И до нее не дойти, не дожить, не выбраться за «запретку». И все же…

Аслан, не зная почему, вдруг припустил бегом к бараку, побрился, причесался, переоделся и, сев в самосвал, поехал в бригаду.

Подкатив к дому, просигналил громко, протяжно. Показав охране записку Упрямцева, вошел к работягам. Те удивились:

— На воле?

— Свободен я теперь, мужики! Завтра отчаливаю домой.

— Счастливо тебе! Ну и везучий, — позавидовал Гуков.

— Везучий? Я бы не сказал. На Колыме такие не водятся. Здесь все несчастные, горемыки, подневольные. Столько лет баланду жрать — везучий? Подарил бы я это везение мусорам. Бесплатно. Чтоб от нас отдохнули, — хохотнул ростовский вор. Никто ему не возразил.

— Кто его знает, что есть везение? Иной на воле жизни не рад. Но не найдешь такого, кто в неволе о свободе бы не тосковал. Пока жив человек — ему не угодишь. Бедный о богатстве мечтает. Больной о здоровье. И только мертвый — ни о чем. Видно, он и есть самый везучий? — сказал Могила.

— Ты кого-нибудь из наших если увидишь, привет передавай, — сказал Сенька улыбчиво.

— Передам, если увижу, — пообещал Аслан и присел по традиции перекурить напоследок.

— Бригадиром вместо меня остается Сенька. Помощником ему — Могила. Сыча нельзя. Он скоро вольным будет. На правах вольнонаемного станет заправлять, — сказал Аслан всем.

— Не хотим Сеньку, — зароптали фартовые. Но Аслан цыкнул на них резко, грубо. И законники, обозлившись, ушли, не пожелав проститься с недавним бригадиром. И только Могила, отозвав Аслана в сторону, спросил:

— Ты все равно уедешь. Теперь тебе нас опасаться нечего. Скажи, где Саквояжа закопал?

— Я его не убил. Но и среди живых не ищите больше. К расстрелу приговорен вместе с Гонщиком. В Магадане. Так что могилу его не мне показывать.

— И Гонщик? — переспросил фартовый, бледнея, не веря в услышанное.

— Оба. За что, ты знаешь. И не прикидывайся.

— Тебя убить мало, — прошипел законник и пожелал: — Чтоб тебе всю жизнь баланду хавать, падла! Твоих рук это не миновало. Кентов продал! Заложил лягавым!

— А ты хотел, чтоб меня расстреляли? — сжал Аслан кулаки и пошел на Могилу буром.

Фартовые, как по команде, окружили Аслана, взяли в тесное кольцо. В руках ломики, молотки.

— Эй, фартовые, назад! — рыкнул Сенька и, подскочив вплотную, сказал вполголоса: — Один волос с головы Аслана упадет, ночью всех перережем. Одного Могилу оставлю, чтоб видел, как с его кентами можно управиться. А ну! Кыш отсюда, нечисть!

В это время в помещение вошел старший охраны.

— Что за крик? — увидев фартовых наготове, скомандовал хрипло: — Живо в машину! Все в шизо на две недели! И ты, Могила. Чего губье развесил? Бегом, марш! Авось, на хлебе с водой скорей поумнеешь. Не то, смотрю, жир у вас под хвостами кипит.

Охрана спешно заталкивала законников в дежурную машину.

Аслан наскоро простился с мужиками, настроение было испорчено. Он быстро завел самосвал и поехал в зону, следом за машиной, увозившей фартовых.

В зоне было пусто. Все зэки работали на объектах. И Аслан впервые за годы мылся в бане один. Ужинал в одиночку и спал в безлюдном, молчаливом бараке.

«Вот здесь когда-то спал Чинарь. Его давно уже нет в живых.

Сколько тут умерло, сошло с ума, сколько вышло на свободу и навсегда покинуло барак? Пожалуй, бригад шесть получилось бы… Ведь только с трассы не вернулись больше полусотни.

Вот на этой шконке Илья Иванович спал почти десять лет… Едва он ушел — грузин Шато занял. И его вскоре реабилитировали. Теперь иркутский парикмахер. Уже документы на реабилитацию готовятся. Человек еще не знает… А шконка под ним на все голоса скрипит, чует.

Эту шконку в бараке счастливой считают не зря.

А вот на шконку Чинаря никто не лег. Лишь по первости, с этапа, по незнанию займут, а потом уходят. Чинарь и насильник, считай, один за другим на тот свет ушли. Зэки к шконке прикоснуться боятся. На полу, в проходе лягут, по тесноте. Но не на нее. Благо, нары имеются, где и потесниться можно.

Шконка Килы голосом прежнего хозяина по ночам скрипит.

Федор на ней не одну зиму мерз. Теперь — Сенька. Но этому до воли далековато. Хотя как знать?

Бранится под Чубчиком шконка тракториста. Хороший был мужик, беззлобный, добрый. Теперь, наверное, у себя в деревне о Колыме жуткие байки Марфе рассказывает. Та небось научилась дверь закрывать, поняв мужа под старость.

На этой шконке молдаванин спит. Имя не выговоришь. Зато сам простецкий, веселый. И с лица глянуть

— нормальный человек. Вспыльчивый немного, горячий. Это и подвело человека. Ножом попорол кого-то. В споре не смог найти общего языка. Человек тот жив, а Чубчик на Колыме остывает. Жаль его, молодость не сдержала…

А тут Гуков кротом окопался в темном углу. Давно знают люди имя его и фамилию. Узнали. Но не признаются. Авось, до освобождения сам со страху помрет.

Ведь случилось же недавно, решили подхохмить над ним работяги и зная, что спящего прокурора пушкой не разбудить, кто-то громко выкрикнул его фамилию. Гуков, со страху подскочив, чуть воздухом не подавился. Глазеет по сторонам, а мужики отвернулись, словно никто его и не окликал. Так он после этого всю ночь не мог уснуть. Из-под одеяла в щелку за мужиками наблюдал. А вдруг не померещилось, узнали, прирежут? Замаранное прошлое всегда порождает страх.

А вот тут Дыня спал. Из Омска человек. Охрана и начальство его сачком считали. Толстый, рыхлый. Попал за растрату На лесозаводе. Пять зим промучился. Сердце стало сдавать. Врач не хотел обследовать. Умер. От инфаркта.

А здесь Мишка спал. Списали его. По чахотке. Зэки отказались с ним рядом жить. Кровью харкал. За зиму отморозила ему нутро Колыма. В один из ненастных дней простыл. Врач не хотел списывать, да работяги орать стали. Пригрозили бунтом. Обещали врачу красного петуха подбросить. До начальника зоны дошли. Мишка уже сам со шконки встать не мог. Так лежачим и увезли. Насовсем. Потом письмо прислал. Благодарил всех мужиков. Мол, теперь уж на своих ногах. Спасибо, что не дали сдохнуть на трассе».

Аслан прощался с бараком. Знал, надо отдохнуть, выспаться перед долгой дорогой. Но сон, словно в насмешку, покинул его.

Он возвращался памятью в те первые дни, когда мальчишкой, среди ночи, пришел в барак, избитый фартовыми. Его ни о чем не расспрашивали. Указали эту шконку. Накормили. Как давно и как недавно это было…

— Аслан! Начальник ждет! Ну и здоров ты дрыхнуть! — просунул голову охранник и увидел, что человек лежит на шконке одетый, готовый к дороге. И сна — ни в одном глазу.

Документы, деньги, все это он получил скоро. И едва вышел из административного корпуса, увидел у порога автобус.

— Давай, Аслан, забирай вещи и поедем, — предложил Упрямцев, стоявший у автобуса.

Аслан рассмеялся, указал на тощий чемодан:

— Вот тут все мое. Давно собрано. Мне собираться — только подпоясаться, — и тут же нырнул в автобус.

— Ничего не забыл? Смотри, а то дурная примета что-то в зоне оставлять, — сказал водитель.

— Кое-что оставил. Глупость и память свою, — взглядом окинул Аслан зону напоследок.

Автобус, выпустив белое едкое облако выхлопных газов, выехал за ворота зоны.

— Ну, вот и все. Прощай, зона и трасса! Кончилась неволя. Нет больше проволок, запреток. — Аслан вдыхал морозный мартовский воздух Колымы.

Автобус, потряхивая старыми боками, мчал по трассе, которая впервые в радость Аслану: сегодня с нее началась дорога домой.

Аслан и Упрямцев курили молча, на одном сиденье. Все сказано. А недосказанное — понятно без слов.

— Вот и прибыли, — сверкнул шофер белоснежной колымской улыбкой, открыв два ряда белых-белых зубов… Вставных…

— Спасибо! — протянул ему руку Аслан.

— Прощай! Навсегда прощай, на всю жизнь. И никогда не возвращайся не по своей воле, — пожелал водитель.

Аслан повернулся к Упрямцеву. Тот взглядом попросил выйти из автобуса и первым шагнул на ступеньку.

— Не обижайся, Аслан! Пойми меня правильно. Я все верно делал…

— Спасибо, что худшего не случилось. А ведь могло, — подал руку Аслан.

— Всего тебе самого доброго! — пожелал Борис Павлович и, вырвав листок из записной книжки, написал свой адрес. — На всякий. Когда обида пройдет. Черкни, — сунул листок в карман Аслана.

Тот вскоре забыл о нем и, подхватив чемодан, пошел на Колымскую.

Окна в доме светились столь приветливо, словно приглашали войти, обогреться.

Аслан вошел в калитку. Две громадные собаки кинулись на него со всех ног, заходясь лаем. На их голоса из дома вышла Наташка.

В тапочках, в халате, бигуди в волосах. Увидев Аслана, растерялась.

— Здравствуй, Наташа! — улыбался тот радостно.

— Вы освободились? — глянула на чемодан тоскливо.

— Да, я свободен, — не услышав ответного приветствия, насторожился Аслан.

— Это хорошо. Поздравляю вас, — улыбнулась скованно, неискренне.

— Поблагодарить вас пришел, рассчитаться за ту помощь, — полез Аслан в карман за деньгами.

— Ну, что вы, Аслан, зачем обижаете? Не нужно денег, — запротестовала девушка, покраснев.

— Наташ, я домой уезжаю, — сказал он, погрустнев.

В это время в приоткрытую дверь вышла старушка.

Пригласила Аслана войти в дом. Девушка посторонилась, пропустила гостя, вошла следом.

— Пришел я, бабуля, поблагодарить вас за тепло, за помощь, — сказал Аслан, глянув на Наташу, нырнувшую в другую комнату.

Вернулась она оттуда уже в платье, причесанная. Да и в лице не было прежней растерянности.

— Цветы искал я. Но нет их во всем городе, — смутился Аслан.

— А на что они, детка? Наши цветы припоздалые. Не скоро зацветут. Далеко еще до тепла. Давай-ка вот лучше чаю попьем все вместе, — предложила старушка.

— Не чай я пришел к вам пить, бабуля, я Наташу хочу увезти с собой. Жениться на ней, — глянул на девушку. Та покраснела до корней волос.

— Вы что ж, говорили с нею о том? — спросила старушка.

— Нет, не говорил. Не могу без согласия.

— Тогда пусть сама решает. Я ей не указ, — вышла старушка в другую комнату.

«Но ведь переоделась, причесалась, значит, хочет понравиться, выходит, я не безразличен ей», — утешал себя Аслан и спросил:

— Ну, а что скажешь ты мне, Наташа?

— Трудно так сразу ответить…

— Я все время вспоминал тебя, так долго ждал этой встречи. Каждый день торопил, чтобы скорее увидеться.

Наташа сидела, будто окаменев. Смотрела в окно, и, казалось, не слышала слов Аслана. Тот уловил это. И спросил:

— Зачем же приглашала меня там, в зоне? Зачем надежду пустую дарила?

— Не сердись, Аслан. Мы всегда так делаем. С надеждой легче выжить, проще дожить до свободы. Если я хоть немного помогла в этом, за что обижаешься на меня? Я другого люблю. Он — рыбак. Скоро уходит в море. Я обещала ждать его. А тебе я хотела немного облегчить жизнь в зоне. Только и всего.

— Прости, Наташка! Прости дурака! Спасибо за добро твое! И будь счастлива! Я не хочу мешать тебе, — встал Аслан и, попрощавшись, вышел из дома, ругая себя последними словами.

По дороге в аэропорт он в последний раз взглянул на свернувшую в сторону трассу. Она широкой лентой уходила в горы, к самому Якутску и дальше, на север.

По ней уже шли машины с грузами — продовольствием, промтоварами, стройматериалами.

Машины шли, обгоняя одна другую. Во все районы Севера.

Гудели, пели колеса. Кипела на трассе жизнь. С утра до ночи высвечивали трассу фары машин и шли по ней бесконечными потоками, как воздух, как кровь по венам. В любую погоду, круглосуточно, бесперебойно. Потому что не должна останавливаться и замирать жизнь в Магадане. Трасса стала его артерией, его сердцем и теплом.

Аслану вспомнилась Наташа. И сердце прокололо нестерпимой болью. Лучше не вспоминать…

— Товарищи пассажиры! Наш самолет выполняет рейс по маршруту Магадан — Красноярск — Москва, — услышал Аслан голос бортпроводницы и, глянув в иллюминатор, увидел, как самолет, оторвавшись от земли, сильной птицей рванулся к солнцу.

Внизу узкой лентой вилась трасса. Вон она — змеей крутится в седых заснеженных распадках, скользя и падая вниз в ущелья, карабкаясь на хребты и перевалы.

Вот здесь — внизу — Мокрый Хвост, а там— Волчье ущелье. А здесь, под самым брюхом, трое беглецов. А дальше, да, вот тут — стыковка. Отцовский участок. Где- то там его могила. Быть может, не один похоронен в ней.

Вьется трасса серпантином. Кружит по седым плечам гор. Какими игрушечно-маленькими кажутся сверху громадные ЗИСы! Они идут колоннами и поодиночке, как зэки в зоне.

А вон и легковушка «Победа» тоже не без дела в Магадан торопится.

Нет, трасса еще не закончена. Ее прокладывают на север, в Заполярье, через глубокие снега, заносы, через морозы и пургу. Ее ведут зэки, обмораживая руки и сердца… Они проложат ее хоть на край света, хоть вокруг земли, она проляжет через множество смертей и жизней, будет согрета миллионами ладоней, проклята тысячами губ, полита реками пота, лишь бы выйти на свободу, лишь бы дожить до нее и забыть хоть ненадолго упрямство, жестокость, коварство, смертельный холод и мертвый оскал колымской трассы.

С нее не возвращаются прежними людьми, она отнимает все, возвращая жизни не человека — призрака.

Четырнадцать часов полета, не считая времени посадки в Красноярске… Аслан дважды в этот день встретил утро. В Магадане перед вылетом и потом, в Москве.

Он быстро нашел Илью Ивановича с помощью таксиста. Тот, услышав, что везет освободившегося с Колымы, икнул, втянул голову в плечи и дважды поехал на красный свет, вздрагивая от каждого взгляда пассажира.

— Да ты что? Чего трясешься, не кусаюсь я и не сожру тебя! Чего, как малахольный, дрожишь?

Шофер ни слова не ответил. Взяв деньги за проезд, тут же умчался, боясь оглянуться.

Илья Иванович, открыв дверь, сразу провел Аслана в квартиру. Познакомил с матерью, накормил, предложил принять ванну. Но Аслан торопился. Он хотел в этот же день улететь домой — в Нальчик. Но Илья Иванович не пускал.

— Погости с неделю. Отдохни.

— Потом, когда устроюсь, в отпуск приеду, — обещал.

А вечером разговорились по душам, начистоту. Рассказал Илья Иванович, зачем звал:

— Гонщика у нас судили. Попался на мелочи. Чуял я

— неспроста. Мы с ним до суда как-то в метро встретились. Он мне и проговорился, что приморят тебя фартовые в зоне. Не дадут выйти. Лажу подкинут, чтоб дополнительный срок приклеить. А может и «вышку». Я понял, что не шутит он… И затеяно грязное.

Аслан рассказал, что случилось с ним, почему не вышел на волю раньше.

— Ко мне тут тоже поначалу милиция прикопаться хотела. Но я им свою реабилитацию показал. И выгнал, чтоб глаза не мозолили. Теперь я на пенсии. Единственная привилегия… Хотел на работу устроиться сам, не взяли. Как услышат, где отбывал и какой срок имел — чуть не в обморок падают. И на реабилитацию уже не смотрят. На меня лупятся, словно я, черт возьми, не в человечьей, а в звериной шкуре возник. И никуда не брали, покуда к властям за помощью не обратился. На пособие не проживешь. А мне и обуться, и одеться надо. Вот теперь уже вроде все. Договорился. Берут. Через три дня — на работу. Медицинские справки только соберу, что не шизофреник, не чахоточный.

— Черт возьми! А когда забирали, эти справки не требовали! — злился Аслан.

— Вот и я им об этом сказал. Они мне в ответ: мол, Колыма и не таких, как вы, ломала. Нам надо знать, что рядом с нами психически уравновешенная личность трудится, — выругался вполголоса хозяин. И добавил: — А тут еще соседи, чтоб их черт взял! Я подержанную «Победу» купил на те, что на трассе заработал, так соседи на меня кляузы настрочили, доносы, понимаешь?

— За что? — удивился Аслан.

— За то, что я вернулся из заключения и нигде не работая, заимел машину. Значит, либо украл ее, либо успел обворовать кучу магазинов. Потому что за свои кровные, трудом заработанные, никто не сможет купить машину…

— Ну, гады! — не выдержал гость.

— Вот и приходит ко мне милиция и всякие ответственные с ними. Ну я и не сдержался! На всю катушку им устроил! Пожелал кляузникам и легавым сотни машин купить за заработанное на трассе, на Колыме. Чтоб и дети, и внуки, и правнуки с Колымы не выезжали, — стиснул хозяин бессильные кулаки и добавил погасшим голосом: — Но им, толстокожим, хоть ссы в глаза. А я две недели в больнице с сердечным приступом отвалялся. Зэки, трасса до такого не довели. И эти негодяи порядочными людьми себя считают. Да в них страсть к доносам и кляузам — с утробы сучьей, потому что матери таких не рожают. Подобные и законопатили меня на Колыму. И не только меня! По справедливости, я считаю, реабилитировали меня, а доносчика, вместо меня, на Колыму. Пусть он ровно столько же там пашет, сколько я отработал. После того навек заречется кляузы сочинять. И семени своему подлому — на три колена вперед, закажет. А то ведь и ныне не отшибли у пакостников желания клевету сеять. Вон, хотя бы соседи! Все на месте, дома. И даже не стыдно им, что по себе обо мне судили! — задыхался хозяин от возмущения.

— Успокойся, Илья Иванович! Их не переделать. Мало пока реабилитировали. Зато теперь новая волна началась. При мне Упрямцев отвез в Магадан больше сотни дел. Через месяц выйдут. И это не только у нас на Колыме, по всем зонам пошли круги. Вас будет много. А вместе вы — сильны…

Илья Иванович отмахнулся:

— Надоело воевать. Не хочу ни побед, ни поражений. Спокойно пожить хочется. Ничего другого уже не жду и не прошу. Неужели я это не заработал, не выстрадал?

Илья Иванович с Асланом проговорили всю ночь, до самого рассвета. О многом, обо всем. На прошлое и на будущее выговорились. Словно знали, предчувствовали, что встретиться больше им не суждено…

На утро, едва солнце заглянуло в окно квартиры, повез хозяин гостя в аэропорт. Аслан настоял на отъезде, душа болела, торопился.

Путь автобусом из Минеральных Вод в Нальчик Аслану показался вечностью. Успокоился, когда на обочине дороги замелькали названия кабардинских сел — Залукокоаже, Псыгансу, Кызбурун, Баксан. А вот и Нальчик…

Кабардино-Балкария…

Аслан вышел из автобуса. Ногами в тающий снег ступил. Солнце, поцеловав продрогшее лицо, заглянуло в глаза. Они стали влажными, вероятно, от щедрого света, которого не видел много лет.

Аслан подошел к кассе взять билет на автобус. Ведь надо сначала к бабке. Так они договорились давно. Еще в письмах.

Кассирша спросила Аслана по-кабардински, потом по-балкарски, куда ему нужен билет, и Аслан с ужасом заметил, что забыл свой язык, не понимает, не может ответить. Колыма отняла и это…

В маленьком автобусе пассажиров набилось много. Не протолкнуться. Все спешат, все торопятся, всем некогда. И все же не забыт обычай: Аслана, как мужчину, пропустили вперед. Он сел на переднее сиденье, поставив чемодан у ног. Осмотрелся. Ни одного знакомого лица. Его тоже никто не узнавал, к нему за весь путь не обратились.

Аслан слушал голоса земляков, как самую лучшую на свете музыку. Как он соскучился по своей земле, истосковался…

Хныкали дети, громко разговаривали женщины, что- то обсуждали старики. Может, о нем, об Аслане говорили. Он не знал. Не прислушивался, да и не понял бы их.

Но вот и село. Пассажиры выдавливались из автобуса, словно боялись, что их могут увезти обратно. Аслан ждал. Теперь-то куда торопиться, приехал…

Знакомой улочкой он пошел к дому. Слегка покачивая плечами. Возмужал до неузнаваемости. Но бабка должна узнать, обязательно. Потому что родная…

Но… что это? Остановился Аслан как вкопанный среди улицы. Глазам не верит. Почему окна бабкиного дома заколочены досками крест-накрест? Что случилось? Уехала в Нальчик привести в порядок его дом? Но почему не предупредила? Да и не выезжала никогда из деревни. Но куда же делась? — отяжелели, словно приросли к дороге ноги.

На душе стало горько. И полупустой чемодан показался неимоверно тяжелым.

Он шел к дому, трудно переставляя ноги. А может, не заколочены, только показалось, а бабка выйдет навстречу, улыбнется добрым, морщинистым лицом.

— Это вы, Аслан? — услышал голос, рядом и оглянулся. Молодая девушка, приоткрыв калитку бабкиного дома, пропустила Аслана вперед. Потом подала ключи.

— А бабушка? Где бабуля моя?

— Вчера похоронили. Ждали вас, но больше не могли, — опустила голову девушка и позвала свою мать. Соседка узнала Аслана сразу. Заплакала, расцеловала, ввела в дом.

— От чего умерла бабуля? — дрогнул голос Аслана.

— Вот это она получила, — подала Аслану бумагу с печатями.

…Реабилитация на отца и мать. Такую же Аслан носил в кармане.

— Она всю жизнь их помнила и ждала. Ну, а тут реабилитации… И она прослышала о них. Попросила меня написать. Я и отправила письмо в Москву, как она велела. Целых два месяца ответа ждали. Уже думали, что не получим его никогда. И вдруг прибегает бабуля. Письмо здоровущее — сам конверт, а в нем — вот эта бумага. Я прочла, — заплакала соседка. И, немного успокоившись, продолжила: — Бабуля сидит, ни жива ни мертва. Потом говорит: «Значит, невиноватые они? Мертвые? Только-то и поняли, что невиновные, когда умерли? А мертвому зачем оно, понимание, коль жизнь отнята? За что им жизни испоганили? За что сгубили? Иль мертвые не спросят, потому не стыдно? Не перед кем ответ держать? Их не поднять. А мне уже не ждать их больше. Отняли детей. Одна бумажка осталась. А мне она зачем? Я и так знаю, что не виноваты». Взяла она этот конверт и бумагу, домой пошла. Ни слезинки не выронила. Только у порога в сторону ее повело. Но подошла к яблоне, что отец твой посадил. Вон она. Обняла ее. И вдруг сползла на землю. Мы подбежали к ней тут же, но бабуля уже умерла. Письмом лицо прикрыла… Она ждала тебя, Аслан. Но реабилитация убила ее. Знала бы, что такое случится, никогда бы не писала запрос. Но бабуля могла обратиться к любому другому. Ей никто бы не отказался написать. Твоих родителей мы знали не хуже самих себя. И уважали. Никогда не верили в их виновность. И эта реабилитация никому не была нужна. Разве только как память. Детям твоим. На будущее.

Аслан встал. Вышел из дома. Вот она, яблоня. Цвет набирает. Нежный. Бело-розовый цвет счастья. Но где оно?

Как далека отсюда Колыма… Как близко подошла к порогу дома трасса…

strong
strong
strong