Елена Арсеньева

Красота полудня (Карл Брюллов – Юлия Самойлова)

– Отныне мы будем вместе всегда, навеки, нераздельно. Вспомнят меня – тотчас вспомнят и тебя. А если зайдет речь о твоих чудачествах и страстях, скажут, что я, твой художник, был предметом одной из них.

– Самой пылкой страсти! Самой невероятной! Самой длительной!

– О, ты… ты лгунья!

– Но я твоя лгунья!

– Моя… Моя самая обворожительная лгунья на свете!

И два нагих тела сплелись в объятии на кроваво-алом бархатном покрывале, брошенном прямо на деревянный помост, где художник устраивал своих натурщиков, чтобы ноги их не зябли на мраморном полу мастерской.

Насытившись друг другом, они лежали, глядя в высокий, тающий во мраке (уже вечерело) потолок, украшенный фресками, поблекшими от времени. Лежали, то обмениваясь усталыми, ленивыми поцелуями, то одновременно поворачивая головы к огромному полотну, установленному у стены на прочных держателях. Краски этого полотна были столь насыщены и живы, что спорить с их внутренним свечением наступающей ночной тьме было бессмысленно. Эти краски озаряли и согревали тела любовников ярче и теплее пламени костра. Они же питали и поддерживали их неспешный разговор.

– Моя грудь…

– Твоя грудь?

– Моя грудь слишком роскошна на этой картине.

– Твоя грудь на этой картине даже совершеннее, чем в жизни!

– Ах так?!

Звук шутливой пощечины.

– Мои глаза…

– Твои глаза?

– Знаю, что ты сейчас скажешь! Что мои глаза на картине даже обворожительнее, чем в жизни.

– О нет, это невозможно. Даже моя кисть не в силах передать красоты твоих очей, мое итальянское солнце!

Звук долгого, долгого поцелуя.

– И все же моя грудь… Ах нет, погоди, не тронь меня, я устала! Тебя станут упрекать за то, что ты бросил меня на мостовую в самой соблазнительной позе, да еще обнажив мою грудь.

– Что поделаешь… Эпоха требует нагого тела! Ты же знаешь, как развращена публика. Поверь, я бы с удовольствием обнажил у тебя что-нибудь еще, но это сочтут неприличным критики-ханжи. Освищут! А к груди не придерешься, потому что на картине ты – мать, твоя грудь давала молоко младенцу… то есть я хочу сказать, грудь той красавицы-брюнетки, которую я бросил на мостовую в самой соблазнительной позе, давала молоко ее ребенку.

– О, этот ребенок слишком большой для того, чтобы быть грудным. Хоть я не слишком много понимаю в детях, но мне кажется, ему лет пять, не меньше! А скажи, почему грудных детей художники вообще не изображают? Даже младенец Христос на полотнах всегда чрезмерно велик для того, чтобы его кормила Мадонна.

– Ты охальница и богохульница!

Звонкий хохот.

– Да, ты прав, я такая.

Снова поцелуй, страстный шепот, вздохи и смех.

– Еще знаешь, в чем ошибка? Я, которая лежу на мостовой, выставив все свои прелести на всеобщее обозрение, и я, прикрывающая двух дочерей, – мы слишком близко. Пристрастный взгляд не может не обнаружить между нами сходство. И какой-нибудь твой недоброжелатель (ты же понимаешь, у тебя не только одни поклонники и поклонницы, но и завистников полно!) скажет: сколь убога фантазия у этого художника. Он пишет одно и то же женское лицо!

– О, какой ужас! Я весь дрожу! Как же я раньше не заметил, что изобразил тебя на этом полотне дважды… Нет, даже трижды! Конечно, разве я мог удержаться и не написать самое прекрасное, самое любимое лицо на свете? Посмотри в левый угол моей картины. Видишь там рыжеволосого юношу, который несет ящик с кистями? Это художник. Рядом с ним девушка с кувшином, которая словно бы сама не знает, испугана она или нет. Это ты, моя бесстрашная возлюбленная, и красота твоя сияет, словно полдень, даже среди мрака и ужаса извержения Везувиева. Это мы с тобой, любовь моя. Это мы с тобой. Эта картина останется лучшим, величайшим нашим творением. Это памятник нашей любви. Отныне мы будем вместе всегда, навеки, нераздельно. Вспомнят меня – тотчас вспомнят и тебя. А если зайдет речь о твоих чудачествах и страстях, вспомнят, что я, твой художник, был предметом одной из них…

Дело происходило в Италии, в Риме, в мастерской модного художника Карла Брюллова. А женщиной, которая возлежала рядом с ним на красном бархате и со знанием дела оценивала достоинства и недостатки недавно завершенного полотна «Последний день Помпеи», содеявшего превеликое смятение в умах современников и, по словам одного из них, принесшего автору успех «единственный, какой когда-либо встречается в жизни художника», – этой женщиной была его любовница графиня Юлия Самойлова.

Нет, не просто любовница. Великая любовь его жизни. Лучшая из его натурщиц. Источник его вдохновения…

Брюллов не зря говорил о чудачествах и страстях. Он хорошо знал свою прекрасную модель и ее нрав. Графиня Юлия Самойлова славилась своей чувственностью и обожала скандализировать общество. Склонность к этому она впитала, можно сказать, с молоком матери, ибо само происхождение Юлии было чрезвычайно скандальным.

Ей-богу, не каждому так везет с предками!

Двоюродным прадедом ее был князь Григорий Потемкин-Таврический (любовник императрицы Екатерины Великой), родная племянница которого, невероятная красавица Екатерина Васильевна Энгельгардт, вышла замуж за добродушного и безобидного, однако безумно скучного дипломата – графа Павла Скавронского, дальнего родственника некой Марты Скавронской, более известной как императрица Екатерина I Алексеевна. Скавронский обожал Италию, однако именно эта страна сгубила его семейное счастье. В Италии Екатерина Васильевна встретила мальтийского рыцаря, графа Джулио Литту. Он принадлежал к знатному роду Висконти Арези, которые исчисляли свое происхождение от миланского графского рода Висконти, связанного родственными узами с герцогами Сфорца.

Более чем громкие имена в истории Италии!

Граф Литта был не только знатен и богат, но и обворожительно красив. Его невероятные черные глаза зажгли такой пожар в сердце Екатерины Васильевны, что она едва не сгорела в огне этой страсти. Страсть, к счастью, была взаимной, однако существовало препятствие в виде законного супруга…

Время шло. Вздыхая по Литте, Екатерина Васильевна родила двух дочерей: Екатерину и Марию. Наконец граф Скавронский, величайший сибарит и чревоугодник, то ли переел pasta, то ли перепил терпкого итальянского вина – и очень удачно скончался. Екатерина немедленно вышла замуж за Литту, который явился в Петербург, был обласкан Павлом I и стал адмиралом русского флота. Увы, на сем поприще он не достиг ни одной вершины. Более того – был уволен от русской службы «впредь до востребования», что означало дипломатичное «навсегда». Зато он был первейшим сподвижником и даже вдохновителем Павла на внедрение в Россию идеалов братьев-госпитальеров, сиречь мальтийских рыцарей. Именно с его легкой руки вся императорская фамилия и весь двор оделись в ярко-красные супервесты[1] и малиновые мантии и принялись исполнять обряды иоаннитов, а император начал по-глупому ссориться со всем прочим миром, почему-то не стремившимся под знамена Мальтийского ордена. Завершить латинизацию и полную компрометацию державы Российской на мировом уровне Павлу помешал известный заговор 11 марта 1801 года, душою и мозгом которого стал граф Петр Алексеевич Пален, великий человек, фактически сосланный неблагодарным наследником трона Александром в свое лифляндское имение и обреченный на забвение в русской истории. Именно за сына Палена, названного – ну не насмешка ли судьбы?! – Павлом, да еще и Петровичем по отчеству, и выдал позднее Литта свою младшую падчерицу – Марию. Старшая, Екатерина, стала женой прославленного полководца князя Петра Ивановича Багратиона, а спустя несколько лет соперничала за его любовь с великой княжной Екатериной Павловной, любимой сестрой императора.

Более чем громкие имена в истории России!

Впрочем, сказать, что Литта «выдал» Марию за Павла Палена, – значит погрешить против истины. Павел Петрович, унаследовавший от отца склонность к авантюрам, однако проявлявший эту склонность только на личном фронте, просто-напросто однажды похитил Марию Скавронскую, которая вовсе не хотела выходить замуж за боевого генерала и разделять с ним бивачную жизнь. Однако после нескольких ночей, проведенных в одном доме с Павлом Петровичем, деваться ей было уже некуда – пришлось-таки идти с ним под венец, а затем уехать в дальний гарнизон. Там, чуть ли не в крестьянской избе, у Марии и Павла Паленов в 1803 году родилась дочь Юлия.

С первых и до последних дней жизни она поражала людей своей редкостной красотой того яркого типа, который среди художников непременно называется южным, итальянским. И очень справедливо! При взгляде на нее ни у кого и сомнений не могло возникнуть, что в ее жилах течет итальянская кровь. И это при том, что Екатерина и Павел Скавронские были светлоглазы и светловолосы, да и весь род Паленов яркостью красок не блистал.

Спустя некоторое время после рождения дочери в доме Павла Петровича и Марии Павловны начались ужасные скандалы, дошедшие до того, что Мария сочла за благо расстаться с мужем (не затевая, впрочем, скандального бракоразводного процесса) и отбыть за границу – учиться не то музыке, не то рисованию. Выяснить подробности никому не удалось, ибо Мария Павловна в Россию более не вернулась и с результатами учений своих никого не ознакомила.

Юлию, которая осталась форменной сиротинушкой (Павел Петрович ее жизнью и воспитанием интересоваться категорически перестал), сначала изумляло, почему растет она не при отце, а в доме деда. Юлий Помпеевич (так в России звался граф Джулио Литта) обожал девочку, названную, понятно, в его честь. Между нами говоря, позднее выяснилось, что был он ей не приемным дедом, а отцом… А если копнуть глубже, как пытались делать многие любители скандалов, то, может быть, оказалось бы, что и отцом, и дедом, ибо, по слухам, не столь уж безгрешно проводили свои редкие встречи в Италии страстно влюбленные друг в друга мальтийский рыцарь и Екатерина Скавронская.

Впрочем, это слухи, слухи, всего лишь слухи! Но таковых всегда несметно много клубится вокруг личностей столь ярких и блистательных, какой была юная графиня Юлия Пален.

Ей едва исполнилось пятнадцать, как вдовствующая императрица Мария Федоровна взяла ее фрейлиной к своему двору. Как известно, в ту пору существовало при одном императоре Александре две императрицы и два двора: государыни Елизаветы Алексеевны и государыни Марии Федоровны, причем отношения между ними едва ли можно было назвать мирным сосуществованием. Мария Федоровна ненавидела всякое напоминание о Палене, однако дружба с обер-камергером и обер-церемониймейстером двора Литтой была для нее священна, поэтому она и приняла его внучку (или дочку? Или все-таки дочку и внучку разом?) в свой фрейлинский штат. Люди сведущие, впрочем, немедля начали шептать, что раздобрилась-де Мария Федоровна не столько из признательности Литте, сколько из-за того, что хотела подложить очередную свинью нелюбимой невестке, императрице Елизавете. Она и прежде-то не преминывала напакостить, где могла, жене сына, а уж тут – как не постараться, коли Александр сам в приватной беседе намекнул, что желал бы видеть во дворце прекрасную Юлию, «маленькую Скавронскую», как ее называли при дворе, по возможности чаще.

Мария Федоровна, вообще-то великая блюстительница нравственности и страшная ханжа, вдосталь натерпевшаяся от связей мужа то с Нелидовой, то с Лопухиной, то с мадам Шевалье, незамедлительно согласилась потрафить новой склонности сына. Впрочем, ей и самой стало любопытно, что ж это за Юлия такая?

С первой минуты Мария Федоровна, которая была далеко не дура (страдание учит и опыт дает, а страданий за жизнь свою она немало натерпелась), поняла, что Юлия внимания сына надолго не привлечет – слишком уж яркий цветок, собой всех затмит, даже и императора, – однако жизнь проживет пребурную! Совершенно так все и вышло. Роман вспыхнул – да и перегорел, как только наш Благословенный получил желаемое.

Александр не зря носил прозвище «русский Диоклетиан». Он прославился как монарх просвещенный, а при таковых монархах всегда хорошим тоном было устраивать выгодные партии отставным фавориткам. В самом деле, мы же не иваны какие-нибудь грозные, чтобы гнать женщину из своей постели на плаху либо в монастырь! Позаботился о Юлии и Александр Павлович – опять же через любящую матушку.

Мария Федоровна с увлечением занялась своим любимым делом – сватовством. Юлии начали искать мужа.

Искали, искали, но что-то никак не находили. Император, конечно, мог бы топнуть на кого угодно, да ведь Юлия была переборчива. И топать на нее он не осмеливался.

Время шло. Сватовство затягивалось. Впрочем, время от времени Александр Павлович этому даже радовался и со свойственным ему подобием пыла возобновлял прежнюю связь. Раз или два Юлии даже пришлось обращаться к лекарям. Последствием этих обращений стало то, что детей у нее больше быть не могло.

Впрочем, это ее не больно огорчало. Хотя вообще-то детей она любила и всех их жалела. А некоторым она даже станет оказывать в будущем покровительство и брать их на воспитание.

Наконец, в 1824 году император окончательно распростился с Юлией и сказал матушке, что судьбу «маленькой Скавронской» пора наконец устроить.

«Маленькой Скавронской» в ту пору исполнилось двадцать два года. Возраст если еще и не критический, то уже настораживающий… Как бы в девках не засидеться первой красавице Петербурга!

В числе старинных приятельниц императрицы Марии Федоровны была графиня Самойлова, дама умнейшая, хоть и капризная. Еще более капризен был ее сын Николай Александрович, флигель-адъютант, получивший среди приятелей общеизвестное прозвище Красавец Алкивиад[2] за свою воинскую доблесть и еще одно, менее афишируемое, – Мело́к. Прозвали его так за необычайно светлые волосы, но гораздо более – за пристрастие к карточной игре, ведь мелко́м записывают игроки по зеленому ломберному сукну свои ставки и счета.

Правда, об этом пристрастии Алкивиада были осведомлены лишь самые близкие его друзья-приятели (в частности, некто Сашка Пушкин), потому что, смертельно боясь матушки, он носил маску человека, не отзывчивого к искушениям. Играл он все в долг да в долг… До поры Алкивиаду верили, однако вдруг р-раз – да и перестали. И необходимость оплатить проигрыши обожаемого сына обрушилась на графиню Самойлову с внезапностью и неотвратимостью того самого пламени небесного, который некогда пожрал Содом и Гоморру.

Иллюзии графини сгорели дотла, а заодно – ее тайная решимость никогда не расставаться с ненаглядным Николашею. Конечно, она была богата, однако не баснословно. И единственное, из-за чего графиня позволила бы любимому сыну связаться с какой-нибудь женщиной, были деньги… Причем очень большие деньги!

У Юлии Пален именно такие деньги имелись. И вот 25 января 1825 года два потомка князя Потемкина-Таврического (Алкивиад также приходился ему внучатым племянником) пошли под венец.

Всякая (за очень редким исключением!) любовь проходит в своем развитии два этапа – очарования и разочарования. Любовь Юлии и Николая Самойловых длилась одну ночь, вслед за чем пылкая красавица окончательно утвердилась в мысли, что с блондинами ей не везет. А потому она со вздохом огляделась вокруг – и приметила некоего господина Александра Мишковского. Это был управляющий, приятель и доверенное лицо ее супруга – весьма привлекательное лицо! Его освещали лукавые, вернее, жуликоватые темные глаза, обрамленные чарующими ресницами, у лица имелись изящный нос и пухлогубый улыбчивый рот, а обрамлено это лицо было темно-русыми, почти черными кудрями.

Граф Николай Александрович весьма скоро узнал, почему его жена предпочитает проводить ночи не в супружеской опочивальне, а в своей собственной. Однако слишком не обиделся, а скорее вздохнул с облегчением: знойная красота Юлии обжигала и подавляла его, он любил миленьких и маленьких, нежненьких и пухленьких поселяночек и горожаночек, которые при одном лишь взгляде холодноватых голубых глаз Алкивиада начинали жутко трепетать, а про Леонардо да Винчи, Тициана и тем паче Пьетро Аретино (Юлия была помешана на Кватроченто[3]!) слыхом не слыхивали, а значит, и не могли ранить самолюбие его сиятельства.

Словом, новобрачные отлично договорились. Мишковский угождал обоим: графу днем, графине ночью… не только из добрых чувств, разумеется. Услуги его отлично оплачивались – настолько отлично, что однажды выяснилось: признательные Николай и Юлия понавыписывали своему любимчику на 800 тысяч рублей заемных писем.

Мишковский счел, что «этой малостью» он вполне сможет удовольствоваться, и решил покинуть друга и любовницу, но раньше потребовал оплатить векселя.

Почти миллион наличными – это еще надо подумать, где сыскать! Юлия бросилась к любимому дедушке (или все же папеньке?). Граф Литта уж на что крепок был, однако нравственно покачнулся. Да и физически тоже. Посидев на своевременно подсунутом услужливым лакеем стуле и слегка отдышавшись, вскочил и велел заложить лошадей. Как ни молила его Юлия остановиться, подумать, подождать, не рубить сплеча, мальтийский рыцарь уже мчался в бой. Юлия кинулась было его догонять, однако ее лошади отстали от лошадей доблестного госпитальера, и он успел достичь дома графини прежде хозяйки. А еще он успел сгрести господина Мишковского за грудки и несколько раз огреть тростью. То есть под ярко-алым супервестом билось еще вполне ретивое сердце!

После этого Мишковский, решив не подвергать Литту искушению совершить смертоубийство, векселя возвратил, а потом из Петербурга исчез. Николай Александрович за это весьма на супругу гневался, считая ее единственной виновницей разлуки с дорогим другом. Уж не от жажды ли вновь ощутить сладость суровой мужской дружбы он начал искать знакомства среди участников небезызвестного Северного общества? Правда, 14 декабря на Сенатскую площадь Самойлов не явился – к счастью своему. Досужие языки чего только не говорили о причинах его отсутствия в момент исторического комплота! Причины выдвигались, впрочем, весьма тривиальные: вино, карты, женщины. Ну что ж, каждая из них более извинительна, чем запоздалое благоразумие князя Трубецкого.

Впрочем, бог с ним, с Трубецким. Он отправился в Нерчинск, чтобы с лихвой расплатиться за ошибки молодости, а флигель-адъютанта графа Самойлова хоть и привлекли к дознанию по поводу участия его в комплоте, но сие участие по высочайшему повелению оставлено было без внимания – за недоказанностью преступных действий.

Поговаривали, что новый император Николай Павлович, который учился подражать величавой осанке старшего брата, подражал ему не только в этом – и некогда даже отпил из царского бокала пьянящего вина под названием «Юлия Самойлова». Ну так вот он и не остался равнодушен к мольбам красавицы графини пощадить супруга.

Юлия Николая не любила. Юлия его безумно жалела! И еще более безумно не хотела числиться женой государственного преступника.

Словом, от Самойлова отстали. Некоторое время супруги умиляли свет своим нежным примирением (Пушкин даже поздравлял с этим своего приятеля в письме), а потом путь Юлии перешел барон Эрнест де Барант, сын французского посланника, – тоже очень яркий брюнет, такой же лукавоглазый и жуликоватый, как приснопамятный Мишковский. Гораздо более, чем этим романом, знаменит де Барант в русской истории тем, что спустя несколько лет на балу в особняке графа Лаваля на Английской набережной в Петербурге он упрекнет поручика Лермонтова, будто бы тот говорил о де Баранте «известной особе невыгодные вещи». Особой этой была то ли Тереза фон Бахерахт, то ли княгиня Мария Щербатова. Выйдя на дуэль, де Барант и Лермонтов сначала будут биться на шпагах, потом, когда у де Баранта сломается кончик шпаги, станут стреляться, а в результате разойдутся с миром, потому что Лермонтов, чуя, видимо, правоту противника (ну о ком злоязыкий юнец когда что доброе говорил в стихах либо в прозе?!), выстрелит в сторону. Но это еще когда-а будет…

Ни застрелить, ни продырявить Лермонтова де Баранту не удастся, видимо, утратит он меткость с годами, однако же в сердце графини Самойловой он попал с одного залпа своих дерзких глаз.

Пламень этой страсти пылал так жарко, что Николай Александрович понял: от его репутации скоро останется только пепел! И решил разъехаться с женой. Сам он отбыл в армию генерала Паскевича, а Юлия Павловна отправилась в имение Графская Славянка близ Павловска, доставшееся ей по наследству от графов Скавронских.

Вскоре слухи оттуда поползли самые невероятные. Описывались кутежи на манер Клеопатриных и Мессалининых. Бассейны, мол, там наполняются шампанским, шампанским же фонтаны бьют. А графиня-де Юлия вовсе с привязи сорвалась: каждого гостя берет себе в любовники. А которые отказаться норовят, тех крепостные силком в ее постель тащат!

Слушавшие эти сплетни в фонтаны шампанского верили, а в насилие над привередниками – нет. Прежде всего потому, что не хватало у людей фантазии представить себе мужчину, которому Юлия Павловна себя бы предложила, а он бы отказался.

Небыль это, господа. Небыль!

Не о ней, о другой напишет спустя несколько лет Пушкин следующие строки, однако они поразительно точно рисуют портрет Юлии Самойловой:

…Она кругом себя взирает:
Ей нет соперниц, нет подруг;
Красавиц наших бледный круг
В ее сияньи исчезает.

Куда бы ты ни поспешал,
Хоть на любовное свиданье,
Какое б в сердце ни питал
Ты сокровенное мечтанье, —
Но, встретясь с ней, смущенный, ты
Вдруг остановишься невольно,
Благоговея богомольно
Перед святыней красоты.

Разумеется, перед красотой графини Юлии не «благоговели богомольно» – ее дьявольски вожделели! Это была еще одна «беззаконная комета в кругу расчисленном светил», та, что называлась едва вошедшим в обиход словом «львица». Подражательницы Жорж Санд были свободны, дерзки и всячески выставляли напоказ свою личную жизнь. И дошло дело наконец до того, что слухи, выползавшие из Славянки, превзошли всякие мыслимые и немыслимые приличия. Николай Павлович внимал им снисходительно, вспоминая вкус терпкого вина, пригубленного им в былые годы, однако, когда стало известно, что в Славянке появляется народец подозрительный, тоже «за недоказанностью», подобно графу Самойлову, освобожденный от расследования по делу декабристов, – Юлии Павловне посоветовали слегка угомониться.

Этого прекрасная графиня сделать не могла, но и ссориться с государем было глупо. Она стала размышлять, как бы ей половчее отступить, не уронив своего эпатажного достоинства и, не дай бог, не запятнав смирением репутации «львицы», «вакханки» и «гетеры». И тут вдруг судьба просто-таки выпихнула ее из Петербурга!

Среди тех, кто останавливался невольно перед святыней… вернее, перед бесчинством ее красоты, был известный в Петербурге гусарский корнет и карикатурист Эммануил Сен-При. Веселый, популярный, всеми любимый, талантливый красавец однажды утром был найден в луже крови. Застрелился от безнадежной любви к Юлии!

Какой бретершей по натуре своей она ни была (родственная душа бывшему мужу своему, Николаю Александровичу, известному страстью к смертельным забавам!), но обагренные кровью поклонников платьица никогда не были в моде. Поэтому Юлия Павловна немедленно сочла, что север вреден для нее, и отправилась попутешествовать и помотать деньги во Францию, а потом и в Италию.

Под Парижем у нее было имение Груссе, известное собранием картин. Прекрасная графиня купила также виллу на озере Комо, дворец в Милане, заполнив их произведениями искусства, на которые она никогда не жалела денег. Ее виллы, дворцы и дома сделались самыми модными местами в Италии. В них собирался цвет общества – композиторы, артисты, художники, дипломаты. Бывали здесь молодой Верди, Россини, Доницетти, Беллини, Паччини. Юлия покровительствовала молодым дарованиям, нередко оплачивала постановки опер в Ла Скала.

С Паччини у нее, по слухам, был роман, который перешел в дружбу, настолько близкую, что Юлия взяла на воспитание двух его хорошеньких девочек, Джованину и Амацилию. Спустя годы заклубилась молва, что это были собственные дочери графини, рождение которых она почему-то скрывала.

Глупости! Она гордилась бы, появись у нее дочери, пусть даже от какого-то безродного итальянца. Нет, забота о девочках – это было все, чем она могла вознаградить Паччини за прелестный роман, потому что сердце ее уже принадлежало другому человеку.

Юлия услышала о нем случайно. Имя его звучало в связи со скандалом, живо напомнившим Юлии ее собственный петербургский пассаж: молодая красавица Аделаида Демюлен утопилась в Тибре, не перенесла равнодушия своего любовника, русского художника Карла Брюллова.

Художник, да еще и русский, да к тому же со скандальной славой…

Юлия почуяла товарища по несчастью, родственную душу – и заинтересовалась.

Кто такой? И что у него за душой, кроме смерти ревнивой натурщицы?

В Риме в те годы было много русских, и Юлии не преминули рассказать о Брюллове.

– Холоден, как лед. Бедная девушка засыпала его нежными письмами, а он их даже не распечатывал! Конечно, он глуховат на одно ухо – еще в детстве ударил отец, – но не слышать признаний Аделаиды было невозможно! Страшный эгоист, для него ничего не существует, кроме него самого. Как ни странно, именно это равнодушие ко всем на свете и обеспечивает ему невиданный успех у женщин! Бедняжка Аделаида – лишь одна из многих. Маркиза Висконти-Арагона с ума по нему сходила. Возила его по Италии, осыпала подарками. И что только прекрасные дамы в нем находят? Роста маленького, рыжий… – презрительно пожимали плечами одни.

– Небольшой рост его заключает в себе атлетические формы: эта широкая и высокая грудь, эти мощные плечи… не говоря уж о его прекрасной голове! Он невольно обращает на себя внимание всякого. Я не знаю мужского лица прекраснее его. Он красавец! – восхищались другие.

Впрочем, Юлию в человеке творческом интересовали не только и не столько мужские достоинства, сколько само творчество. Талантлив этот Брюллов или нет?

Постепенно она узнавала о нем все больше и больше.

Ему нет еще и тридцати. Родился в Петербурге. Предки его были французами, потом онемечились, и именно из Германии один из них был приглашен императрицей Екатериной, увлеченной созданием русского порцеллина, то есть фарфора, на только что созданный завод лепщиком глины. Потомки того Брюло были граверами, рисовальщиками… Один из них, Поль Брюло, художник-миниатюрист, стал преподавателем Академии художеств, куда поступили учиться сыновья – Александр, талантливый архитектор, и Карл… Ну, вот этот самый, из-за которого бедняжка Аделаида…

Оказывается, он стал учеником Академии в возрасте… десяти лет. Рисовать научил его отец. В Академии Карл мигом завоевал первенствующее положение среди своих товарищей, однако брата Александра искренне считал талантливее себя. Преподаватель Брюллова Егоров восхищался той чистотой античного штриха, которой обладал ученик. Товарищи нередко просили его поправлять их рисунки, и тихонько по ночам, в спальнях, он выправлял выкраденные из классов этюды. Когда наступило время конкурсов, молодой художник сумел из сухих поз академических натурщиков воссоздавать аллегорические картины, не довольствуясь точной передачей нагого тела, но выискивая мотив, почему именно в такой позе может быть изображен человек. В 1819 году он получил малую золотую медаль именно за такой этюд, превращенный им в картину «Нарцисс, смотрящий в воду».

В 1821 году Брюллов получил первую золотую медаль за композицию «Авраам и три ангела». Сюжет этот был предложен академическим советом для испытания сил молодых художников при одновременном изображении чудесного и реального. Миловидность ангелов, благородство типа Авраама, добросовестно изображенный пейзаж искупали античную барельефность композиции, которая составляла неизбежное требование всякой академической программы того времени.

Получив медаль, поощряемый первыми успехами, Брюллов счел себя человеком вполне состоявшимся и даже решился жениться. Он давно вздыхал по дочери своего профессора А.И. Иванова и сделал ей предложение. Мария Андреевна была к нему неравнодушна, однако… отказала. Честно говоря, она побаивалась необузданной страстности этого рыжего гения, а в его особенный художественный дар, в его грядущий грандиозный успех не слишком-то верила. Она ошиблась – успех ее несостоявшегося жениха окажется именно грандиозен… Однако Мария Андреевна оказалась редкостной женщиной. Когда Брюллов вернется из Италии, опьяненный триумфом, Мария Андреевна не станет рвать на себе волосы от невозможности вернуть несбывшееся и упрекать себя за ошибку, а, наоборот, будет гордиться собой: мол, если бы Карл связал с ней жизнь, то никогда не добился бы таких успехов.

Воистину так. Ведь в этом случае он не встретил бы Юлию Самойлову, которая одна была половина успеха…

А впрочем, не станем забегать вперед.

Итак, после отказа Марии Андреевны Брюллов грустил, как он полагал, от разбитого сердца. Одна работа была его исцелением.

В то время образовалось в Петербурге «Общество поощрения художеств», которое нашло дарование Брюллова необыкновенным и определило отправить его в чужие края на собственное иждивение. Общество снабдило Брюллова инструкцией, из которой следовало, что пенсионер[4] должен писать в Петербург свои впечатления, которые он вынесет из обозрения европейских галерей. Далее ему был дан совет заняться серьезным чтением и изучить практические языки настолько, чтобы «писать отчеты на диалекте той земли, в которой будет находиться». Маршрут путешествия был такой: три месяца в Дрездене, для изучения Корреджо, Рафаэля и Ван Дейка; затем следовали Мюнхен, где предложено было пробыть месяца два; а в конце концов следовала Италия – Милан, Флоренция и Рим.

В 1822 году Брюллов с братом Александром выехал из Петербурга в Ригу, Планген и Берлин. Осмотрев берлинскую и дрезденскую выставки, Карл Брюллов, пораженный Сикстинской мадонной, особенно подчеркнул то обстоятельство, что «у Рафаэля каждая черта обдумана». Гораздо менее понравился ему в Мюнхене знаменитый в то время художник Корнелиус: Брюллов нашел его сухим и условным.

Прибывши в Рим и внимательно принявшись за изучение Рафаэля, он начал постепенно понимать все безвкусие итальянской живописи XVIII века и обратился к эпохе Возрождения как к новому живительному источнику. Здесь Брюллов начал серьезно довершать свое художественное образование, копируя статуи и фрески Ватикана и работая в натурном классе. В это время он написал «Девушку у фонтана», иначе называемую «Итальянским утром». Позднее эта картина разошлась в России множеством литографий. Брюллов был обуреваем темами и идеями: то он писал Юдифь, то Олега у ворот Царьграда, то библейские сюжеты, то вакханалии. В конце 1824 года он получил через русское посольство заказ написать копию с «Афинской школы» Рафаэля, этой огромной фрески. Работа занимала Брюллова четыре года. Одновременно он написал четырнадцать портретов и картин, поражая итальянцев своим странным, холодноватым талантом и пылкостью натуры. После завершения копии Брюллов сделался одержим мыслью написать «Последний день Помпеи». Он был совершенно уверен в своих силах создать грандиозное полотно – эту уверенность немало укрепляло слово известного богача Демидова купить будущую работу.

Именно в это время он расстался с маркизой Висконти-Арагона, свел в могилу Аделаиду Демюлен и встретился с графиней Юлией Самойловой…

Это произошло в имении Гротта-Феррара, которое принадлежало князю Григорию Ивановичу Гагарину, послу при тосканском дворе. Там Брюллов скрывался от упреков римского света, который с наслаждением обсуждал самоубийство Аделаиды. И вот однажды…

Во двор поместья на полном скаку влетела карета. День был ветреный, и Брюллову, который с восхищением наблюдал за взмыленными лошадьми (редко увидишь такую великолепную упряжку!), показалось, что высокая женщина с разлетевшимися в сторону черными волосами была вырвана из кареты порывом ветра и заброшена на террасу, не коснувшись ногами презренного земного праха. В ней все казалось слишком – слишком высокая, слишком красивая, слишком… неодолимая. Она смотрела на Карла сверху вниз, нисколько не стесняясь своего великолепного роста; она блестела глазами, словно хотела ослепить его; она сверкала зубами, словно хотела его укусить; у нее были яркие губы, которые будто разгорелись от поцелуев… Одна из тех страстных вакханок, которых он так любил изображать, умирая от вожделения рядом с экстатической страстью, которая, увы, существовала раньше лишь в его воображении.

И вот она – живая! Во плоти!

Некоторое время красавица испепеляла его своими черными очами, которым напрасно пытались противиться холодноватые серо-зеленые, словно речная вода, глаза Карла. Произошло невероятное: не вода загасила огонь, а огонь зажег воду!

С этого мгновения художником владело одно лишь желание – как можно скорей затащить эту красавицу в свою мастерскую и там овладеть ею. Впрочем, до мастерской он боялся не дотерпеть, а потому готов был утолить свое внезапно вспыхнувшее вожделение где придется, пусть бы прямо здесь, на террасе Гротта-Феррара…

Увы, появился хозяин. Пришлось делать взаимные реверансы. Красавица – оказалось, ее зовут графиня Юлия Самойлова – заговорила, и Карл даже не понял, чем он был поражен сильнее: звуком ее чувственного, насмешливого голоса или тем, что в этой хорошенькой головке роились какие-то мысли.

Нет, не какие-то, отнюдь нет!

– Я слышала, вы хотите писать гибель Помпеи? Слышали оперу Паччини «L’Ultimo giorno di Pomрeia»? Она имела огромный успех по всей Италии. Композитор – мой добрый друг.

Графиня произнесла эти слова, чуть облизнувшись, и Карл, который и так-то разобиделся, что она его чуть ли не в плагиате обвинила, вконец рассвирепел – теперь уж от неистовой ревности к несчастному Паччини.

– Ежели вы хотите писать этот самый l’ultimo giorno, – произнесла она, глядя ему в глаза и прекрасно понимая, какой пожар раздувает в его чреслах, – вам надобно съездить на место помпейских раскопок, перечитать Плиния, копировать позы найденных под пеплом помпейцев… Кстати, я давно собираюсь в Помпеи. Хотите поехать со мною?

– Что? – пробормотал Брюллов.

– Поехать со мною, – повторила она. – Хотите?

– Куда? – выдохнул Брюллов, едва ли слыша себя, и тут же, не ожидая ответа, выпалил: – Хочу!

Свидетель этой сцены господин посол Гагарин только вздохнул…

Брюллов кинулся в карету, словно за ним гнались фурии. Впрочем, фурии были просто детьми по сравнению с сонмом бесов сладострастия, которые зашвырнули Карла в карету Юлии.

Великолепная упряжка помчалась… и Карл понял, что в мастерскую ехать не обязательно. Карета вполне ее заменила.

«Между мной и Карлом ничего не делалось по правилам», – признается Юлия позже. Это было именно так – с первой минуты первой встречи!

Юлия и сама удивлялась безумной страсти, которая обуревала ее рядом с Карлом. Может быть, именно кровью они были повязаны? Кровью Сен-При и Аделаиды? Два сапога пара, муж и жена – одна сатана… Разумеется, их отношения не были узаконены. Да и зачем?! Взаимное желание их было почти неодолимо, и только работа над новой картиной могла заставить Карла отвлечься от Юлии. Впрочем, нет, это не слишком-то верное выражение – хоть он отрывался от ее тела, но глаза его не отрывались от ее глаз, вбирали в себя ее красоту, насыщались – и не могли насытиться ею, именно поэтому столько обольстительности в трех женщинах с полотна «Последний день Помпеи», обольстительности среди трагизма и ужаса.

Описывая впоследствии основные типы картин Брюллова, Гоголь найдет для них такие слова: «Его человек исполнен прекрасно-гордых движений; женщина его блещет, но она не женщина Рафаэля, с тонкими, незаметными, ангельскими чертами, – она женщина страстная, сверкающая, южная, италианская во всей красоте полудня, мощная, крепкая, пылающая всей роскошью страсти, всем могуществом красоты, – прекрасная как женщина».

Эта самая «красота полудня» испепеляла Брюллова любовью.

«Никто в мире не восхищается тобой и не любит тебя так, как твоя верная подруга…»

«Мой дружка Бришка… Люблю тебя более, чем изъяснить умею, обнимаю тебя и до гроба буду душевно тебе приверженная Юлия Самойлова…»

«Люблю тебя, обожаю, я тебе предана, и рекомендую себя твоей дружбе. Она для меня – самая драгоценная вещь на свете!»

И одновременно это была связь двух совершенно свободных людей. Юлия отлично понимала право Карла на внезапный порыв вдохновения, который может быть спровоцирован только порывом нового вожделения. Именно этого не смогла понять бедная Аделаида Демюлен. Да и вообще – не всякой женщине свойственно такое самоотречение. Разве только на подобное же самоотречение взамен. Ведь и Карл охотно отпускал от себя свою ненасытную подругу, со временем поняв, что не может сосуществовать в его жизни Юлия и искусство одновременно – нужно уметь выбирать. Да и вообще – рядом с Юлией недолго и умереть в постели!

А Брюллов хотел жить и работать.

Но, вообще говоря, он тоже был еще тот мужчина! Один из его современников писал о нем: «За внешностью молодого эллинского бога скрывался космос, в котором враждебные начала были перемешаны и то извергались вулканом страстей, то лились сладостным блеском. Он весь был страсть, он ничего не делал спокойно, как делают обыкновенные люди. Когда в нем кипели страсти, взрыв их был ужасен, и кто стоял ближе, тому и доставалось больше».

Пара подходящая. Одна сатана, воистину!

То ли высшей была их форма любви, то ли низшей? Может, они были люди будущего? Кто их разберет! Однако часты и такие строки среди сердечных излияний в их письмах: «Скажи мне, где живешь и кого любишь? Нану или другую? Целую тебя и верно буду писать тебе часто», – строчила перышком великодушная подруга.

Брату Карла, Александру, она признавалась, что они все же хотели соединить свои жизни, однако просто-напросто побоялись убить друг друга, уничтожить свою любовь. Оба были птицами свободными, свободными…

Может быть, они встретились лишь для того, чтобы красота Юлии была запечатлена в веках? Может быть, не она была музой Брюллова, а Брюллов – орудием влюбленной в Юлию вечности?

Она стала моделью для сверкающей нагой «Вирсавии». Из портретов Самойловой сохранились два. Другие исчезли бесследно. Один из сохранившихся – «Самойлова с воспитанницей Джованиной Паччини и арапчонком». Именно от этого портрета итальянская публика пришла в восторг, а его создателя взахлеб сравнивали с гениальными Рубенcом и Ван Дейком.

Красота Юлии на этом полотне не поддается никакому описанию. Слова меркнут… и становится понятно, что каждая картина была написана ими совместно: кистью Брюллова – и сияющей красотой Юлии Самойловой.

В том числе, конечно, и «Последний день Помпеи».

Художник решил запечатлеть бегство жителей Помпеи через Геркуланумские ворота. Для изображения он выбрал улицу, лежащую за городскими воротами, на месте ее пересечения с кладбищенской улицей. На картине боролись два освещения: красное, собственно от извержения, и синевато-желтое, которым осветила первый план сверкающая молния. Небо было затянуто густыми, черными клубами дыма, так что дневной свет ниоткуда не проникал…

Конечно, то, что изобразил Брюллов, далеко от той ужасной картины, которую рисовал в своих записках Плиний. Этот очевидец ужасной катастрофы особенно подчеркивал то обстоятельство, что все вокруг тонуло во мраке, сыпался такой густой пепел, что надо было беспрерывно его стряхивать, чтобы не быть навсегда засыпанным.

Некий французский критик, описывая впечатление от картины Брюллова, иронизировал: она-де создана совершенно в тоне манерных мелодий и цветистых декораций оперы Паччини, в ней масса театральности. Упреков в чрезмерной декоративности, патетичности было много. И в чрезмерной красивости… Разумеется, разговоры о пресловутой груди и соблазнительной позе тоже велись. Но при всем при том любовник Юлии Самойловой взлетел на гребне такого триумфа, который мало кто из художников испытывал.

Успех «Помпеи» был громадный не только за границей, но и в Петербурге. Это был апофеоз славы Брюллова – слово «гений» раздавалось со всех сторон. Академия преклонялась перед ним; молодые художники считали за честь быть его учениками.

Маркиза Висконти, его бывшая любовница, которой Брюллов обещал рисунок, никак не могла зазвать Карла к себе. Вернее, он приходил, но не шел дальше привратницкой, удерживаемый там красотою дочери швейцара. Напрасно маркиза и ее гости изнывали от нетерпения: Брюллов, налюбовавшись юной красавицей, уходил домой. Наконец маркиза Висконти сама отправилась в привратницкую.

– Противная девчонка! Если твое общество для Брюллова дороже общества моего и моих титулованных друзей, так скажи ему, что ты желаешь иметь его рисунок. Но отдашь его мне!

«Брюллов меня просто бесит, – гневно писала княгиня Долгорукая, бывшая в то время в Италии и давно умолявшая художника о свидании. – Я его просила прийти ко мне, я стучалась к нему в мастерскую, но он не показался. Вчера я думала застать его у князя Гагарина, но он не пришел… Это оригинал, для которого не существует доводов рассудка!»

В 1835 году Брюллов был отозван в Петербург – Россия жаждала увенчать его лавровым венком. Юлия тоже отправилась в Россию.

«Самойлова вернулась из-за границы и появилась на вокзале в Павловске с целой свитой красавцев – итальянцев и французов… ее сочные уста, вздернутый нос и выражение глаз как будто говорили: «Мне нет дела до мнения света!» – такой ее запомнил художник Петр Соколов.

То есть прекрасная графиня продолжала будоражить свет и общество своими эскападами. Вдоволь назабавившись, она снова уехала в Италию, потому что север продолжал быть вреден для нее, для этого жаркого цветка. Да и любимый Бришка сделался невыносимо скучен теперь, поднятый на пьедестал своего невероятного успеха. Возомнил себя академиком, мэтром, бессмертным, жаждет писать исторические полотна, но натурщиц ищет теперь исключительно среди бледных россиянок…

Да, а что же Брюллов?

Вернувшись в Петербург, художник был принят Николаем I, а потом начал работу над историческим полотном «Осада Пскова». Для этого через две недели после торжеств в Академии художеств в его честь, состоявшихся 11 июня, он отбыл во Псков.

Работа над картиной продолжалась почти восемь лет, но так и не была завершена. Мечта Брюллова – создать более значительное, чем «Последний день Помпеи», произведение не сбылась, поэтому он не обращался больше к историческим сюжетам. Зато за это время Брюллов написал, создал целую галерею портретов своих современников, которые, несомненно, принадлежат к его удачам: Е.П. Салтыковой, графа А.А. Перовского (писателя Антона Погорельского), В.А. Жуковского, И.А. Крылова.

Мода на Брюллова была невероятная! Брюллова донимали заказами как частными, так и государственными: император и весь свет относились к нему как к придворному художнику.

В январе 1837 года Александр Сергеевич Пушкин побывал в мастерской художника. Одна из акварелей привела его в такой восторг, что поэт попросил ее в подарок. Когда же Брюллов ответил, что работа уже продана, Пушкин в шутку опустился на колени, настаивая на своей просьбе. Чтобы как-то смягчить отказ, Брюллов предложил написать его портрет и портрет Натальи Николаевны и даже назначил время первого сеанса. Увы, условленный день окажется следующим после роковой дуэли…

Почти за год до этого в одном из писем Пушкин описывал жене свое посещение в Москве Перовского, который повздорил с Брюлловым и перемежал восхищение его этюдами бранью: «Заметь, как прекрасно подлец этот нарисовал этого всадника, мошенник такой. Как он умел, эта свинья, выразить свою канальскую, гениальную мысль, мерзавец он, бестия. Как нарисовал он эту группу, пьяница он, мошенник».

Однако Брюллов был недоволен всем: и работой, и жизнью, и даже невероятной популярностью своей. Перовский не зря называл его пьяницей: кутежи и дебоши на какое-то время захватили всерьез модного художника.

Просыпаясь после очередной попойки, Карл, размышляя, начинал понимать, что в России, в круговороте светской жизни и светских заказов, он не может совершенствоваться. Ему грозило почить на лаврах, а для художника это значит – именно почить, умереть. Он рвался в Италию, но заказы от высочайших особ, доставлявшие ему, между прочим, отличный заработок, не отпускали. Единственный заказ, который на время воодушевил его, была работа по оформлению купола Исаакиевского собора, где он должен был написать несколько святых покровителей членов императорской фамилии. Вспоминая Микеланджело, Брюллов готов был расписать целое небо и с таким рвением занимался работой, что нередко являлся в собор раньше своих учеников.

Увы, это вдохновение скоро остыло: отрешенные от простых человеческих чувств, тем паче – от бурных страстей, лики святых наводили тоску на художника, самую суть которого составляли неистовая страстность и чувственность.

Именно в то время ему показалось, что он найдет спасение в новой любви.

На званом вечере в доме Зауэрвейда, придворного баталиста и любимца императора, Брюллова познакомили с прекрасной музыкантшей – дочерью рижского бургомистра Федера Тимма. Ее звали Эмилией, она была тиха, скромна, чиста, юна – воплощение кротости и непорочности. Ну, сущий ангел! Рыжий демон почувствовал себя укрощенным и свободным от бесовских страстей: Брюллов влюбился и пригласил Эмилию позировать. Она согласилась. Брюллов упоенно написал портрет: тоненькая девушка в белоснежном платье – изящный лесной ландыш! – у рояля. Кстати, на рояле стояла именно что ваза с ландышами. Многим показалось странным, что фоном для фигуры нежной Эмилии был выбран красный занавес такого тревожного оттенка. Считалось, это было сделано для того, чтобы ярче оттенить ее неяркую красоту. Однако интуитивный выбор Брюллова, возможно, не слишком понимавшего, что он делает и почему, оказался безошибочным и роковым…

Влюбленный Карл сделал предложение. Ему было сорок, Эмилии – восемнадцать. И она, и ее отец предложение приняли с радостью. То есть Эмилия, конечно, потупляла глазки и прелестно краснела, однако шептала нежные, сбивчивые слова любви. Первой любви, был убежден тщеславный Карл…

27 января 1839 года состоялось венчание. И тут гости почуяли нечто неладное. «Я в жизнь мою не видал, да и не увижу такой красавицы, – вспоминал потом свидетель бракосочетания, один из учеников Брюллова, Тарас Шевченко. – В продолжение обряда Карл Павлович стоял глубоко задумавшись; он ни разу не взглянул на свою прекрасную невесту».

Почему? Да потому, что накануне он узнал правду о той почве, на которой растут такие вот цветы непорочности, как его Эмилия.

Ну да, она была не девица… Но это еще полбеды! Ужас состоял в том, что у Эмилии был постоянный любовник, и этого человека Брюллов знал. Его звали Федер Тимм. Отец Эмилии был ее растлителем и любовником.

Вот он, красный, тревожный фон, на котором проистекала жизнь девушки в белом платье!

Нежность, чистая, романтическая нежность, которую испытывал Карл к своей юной невесте, была так велика, что он даже готов был закрыть глаза на случившееся. Удалось бы это сделать или нет – вопрос другой, главное – он был на это готов. Однако Федер Тимм не смог расстаться с любовницей даже и после свадьбы. Впрочем, Эмилия тоже не мыслила жизни без него.

То есть Брюллов с ужасом понял: он сам оказался всего лишь занавесом – ведь по Риге и Петербургу поползли было сплетни о странных отношениях отца и дочери, а чем лучше их прикрыть, как не свадьбой с известным художником? Тимм рассчитывал: Брюллов не сможет долее оставаться рядом с Эмилией, но скандала не захочет, жить станет вдали от нее, а она по-прежнему будет принадлежать любовнику, нося звание мужней жены и приличной дамы.

И эти расчеты едва не оправдались. Конечно, Брюллову не хотелось скандала, но… существовать в такой позорной грязи было свыше его сил. Он стал настаивать на разводе, Эмилия не соглашалась. По Петербургу поползли новые слухи – на сей раз о том, что Брюллов бьет свою юную, прелестную жену, что она убегает из дому, ища спасения у родственников и друзей…

Брюллов тоже убегал из дому и тоже искал спасения у родственников и друзей. Например, в доме барона П.К. Клодта. Карл забивался в детскую и плакал, словно сам был обиженным, потерявшимся ребенком.

Чтобы добиться разрешения на развод, Брюллову пришлось писать прошение на имя министра двора князя Волконского, а также давать письменное объяснение шефу жандармов и фактически второму лицу в государстве – Александру Христофоровичу Бенкендорфу.

Вот лишь несколько строк из этих унизительных, позорных объяснений.

«Убитый горем, обманутый, обесчещенный, оклеветанный, я осмеливаюсь обратиться к Вашей Светлости, как главному моему начальнику, и надеяться на великодушное покровительство Ваше…»

«Я влюбился страстно… Родители невесты, в особенности отец, тотчас составили план женить меня на ней… Девушка так искусно играла роль влюбленной, что я не подозревал обмана…»

«Родители девушки и их приятели оклеветали меня в публике, приписав причину развода совсем другому обстоятельству, мнимой и никогда не бывалой ссоре моей с отцом за бутылкой шампанского, стараясь выдать меня за человека, преданного пьянству…»

«Я так сильно чувствовал свое несчастье, свой позор, разрушение моих надежд на домашнее счастье… что боялся лишиться ума»…

Толпа обожает наблюдать крушение своих недавних кумиров. Очень многие знакомые отвернулись от Брюллова. Имя его все равно оказалось запятнанным: ведь это какой позор – иметь такую жену!

Развод был получен к концу года в связи с «крайне печальными отношениями между супругами». Об этих «отношениях» судачили многие, и Брюллов вынужден был поспешно покинуть Петербург.

Но – не один.

Его «беззаконная комета» вдруг явилась в Петербурге, вроде бы хлопоча по делам наследства. А на самом деле – спасая своего возлюбленного друга из той пучины черной меланхолии, в которую он уже совсем было погрузился.

Однако какой странный рок преследовал Брюллова! Жена – жертва инцеста, но ведь и божественная Юлия – дитя, по слухам, такого же инцеста… Поистине, не зря шепталась досужая публика, будто у изголовья колыбели Брюллова стояли рядом бесы и ангелы!

Но это всего лишь реплика.

А наследство Юлия получила от приснопамятного мальтийского кавалера, графа Литты.

Джулио было семьдесят, однако он все еще считал себя малым хоть куда – да и был таковым. Вино, по отзывам знавших его людей, хлестал, как гусар на биваке. И вообще в удовольствиях себе не отказывал. Рассказывали, будто накануне смерти Юлий Помпеевич опустошил громадную форму мороженого, рассчитанную на двенадцать порций, восхитился искусством своего повара: «На этот раз мороженое было просто необыкновенным!» – и отправился в мир иной, испытав последнее доступное ему бренное наслаждение. Все его огромное состояние досталось Юлии.

Итак, она явилась в Петербург, где ее уже успели подзабыть и даже с трудом узнавали. «Она так переменилась, – записал в дневнике К.Я. Булгаков, – что я бы не узнал ее, если бы встретил на улице, похудела, и лицо совсем сделалось итальянское. В разговоре даже имеет итальянскую живость и приятна…»

Юлия немедленно узнала главную злобу дня: историю с женитьбой и разводом ее бывшего любовника. Немедленно были забыты все недоразумения: она кинулась в мастерскую Брюллова, несомая порывом вновь нахлынувшей любви – этой ее необыкновенной любви, в которой к безудержной женской страстности примешивался оттенок бескорыстной, почти мужской дружбы.

Они прильнули друг к другу и долго не могли разомкнуть объятий, почти с изумлением осознавая свою небывалую, другим непонятную близость. Наконец смогли вновь взглянуть друг на друга.

Юлия была ослепительна.

Карл был удручен, несчастен… но уже с кистью в руке.

– Жена моя – художество! – усмехнулся Брюллов, избегая объяснений.

Да эти объяснения и не были нужны. Потому что Юлия, эта страстная вакханка, немедленно принялась врачевать уязвленное мужское самолюбие друга самым доступным и самым приятным способом. И делала это так хорошо, что впервые в голосе раздавленного унижением Бришки появились те снисходительные торжествующие нотки, которые были ей так хорошо знакомы по Италии. Ну да, помнится, они лежали на алом бархатном покрывале на помосте в его мастерской, сплетаясь телами и мыслями, и Карл свысока поучал ее, открывая тайны своего мастерства… разумеется, мастерства художника, другим тайнам ее учить не нужно было. Она и сама могла кого хочешь научить!

Убедившись, что Брюллову полегчало, Юлия снова поселилась в своей Графской Славянке. Дом для нее перестроил брат Брюллова Александр, сделав из него истинный шедевр архитектуры. Графиня давала балы, собирала к себе весь цвет петербургского бомонда, и вечера в ее обществе были так прекрасны, что, говорят, даже Царское Село опустело: свет предпочитал проводить время у графини, чем у императора с императрицею.

Ходили слухи, будто Николай Павлович предложил графине продать ему Графскую Славянку. Юлия-де усмехнулась:

– Скажите государю, что ездили не в Славянку, а к графине Самойловой. И где бы она ни была, будут продолжать к ней ездить.

Оставив Славянку, графиня отправилась в прекрасный вечер на Елагин остров и доехала до той стрелки, где в то время пел только соловей и вторила ему унылая песнь рыбака со взморья.

Став на эту стрелку, Юлия сказала:

– Вот сюда будут приезжать к графине Самойловой.

И в самом деле – до нашего времени дошли такие сведения – уже со следующего дня в дикий уголок Елагинского острова начали приезжать поклонники графини. В каких-нибудь две-три недели Елагинская стрелка стала местом собраний для всего аристократического и элегантного общества Петербурга.

Юлия продала Славянку богачу Воронцову-Дашкову, а у того вскоре перекупил имение император, назвав его на свой лад – Царская Славянка.

На память о жизни Юлии в Славянке художник Петр Басин, приятель Брюллова, изобразил ее в парадной зале любимого имения. Портрет получился сдержанным – просто отчет о внешности графини: была-де на свете вот такая красавица, одна из многих…

Карл Брюллов тоже начал портрет Юлии, своим любящим, а значит, вещим сердцем предугадав, что это будет ее последнее посещение России. Именно поэтому картина получила странное длинное название: «Портрет графини Юлии Павловны Самойловой, рожденной графини Пален, удаляющейся с бала с приемной дочерью Амацилией Паччини».

Между Юлием и обществом, которое она покидает, Брюллов опустил тяжелую, ярко пылающую преграду занавеса – алого… опять алого! – словно отрезав от нее общество. Она сорвала маску и предстает перед зрителем во всем откровенном блеске своей красоты, а за ее спиной колышутся смутные очертания маскарадных фигур. К этим невыразительным фигурам вернуться уже не захочется.

Так оно и вышло. В России ее больше ничто не держало. «Санкт-Петербургские ведомости» вскоре известили читателя, что графиня Самойлова покинула столицу, выехав в Европу… навсегда!

Только уехала она не одна: увезла с собой «Бришку драгоценного», которого скрутила неожиданная болезнь. Скрутила в самом прямом смысле: руки сводило судорогой, он не мог повернуть шею – сказалось нервное перенапряжение. Да и сквозняки, которые терзали его на лесах под куполом Исаакиевского собора, будут еще долго напоминать о себе.

Солнце Италии, любовь Юлии на какое-то время вернули ему бодрость. Но ненадолго.

– Я жил так, чтобы прожить на свете только сорок лет, – говорил художник. – Вместо сорока я прожил пятьдесят, следовательно, украл у вечности десять лет и не имею права жаловаться на судьбу. Мою жизнь можно уподобить свече, которую жгли с двух концов и посередине держали калеными клещами.

Страсть тоже была пережжена, как и жизнь. Это только говорится, что женщины стареют раньше! Карл Брюллов был старше Юлии всего на шесть лет, но он уже казался рядом с ней стариком, одержимым только своими хворями. И в конце концов Юлия пожала своими мраморными плечами – и удалилась с бала этой страсти, подобно тому, как она удалилась с бала у персидского посланника на картине Брюллова.

А он то уезжал на Мадейру, то возвращался в Петербург, то снова отбывал в Италию…

Прошло девять лет.

Двадцать третьего июня 1852 года Карл Брюллов, в очередной раз приехавший в Италию для лечения застарелого ревматизма сердца и поселившийся в селении Манциано, в семье своего преданного друга А. Титтони, внезапно скончался после тяжелого приступа. Незадолго до этого он написал картину «Ночь над Римом». Закончив ее, с закрытыми глазами ткнул кистью в полотно и велел похоронить его в этом месте. Оказалось, что он указал на кладбище Монте Тестаччо. Там его и погребли – точно в указанном месте.

Юлия всегда гордилась любовью, связывавшей ее и одного «из величайших когда-либо существовавших гениев», человека, которого она «так любила и которым так восхищалась». Однако для нее, столь алчной до жизни, до страсти, до любви, до смеха и новых впечатлений, невыносимо было долго предаваться печали. Лучшим средством утешиться была новая любовь… И она не замедлила явиться!

Удивительно: образ страдающего, изможденного Брюллова произвел на Юлию, похоже, очень сильное впечатление, потому что она обратила свое благосклонное внимание не на воплощение силы и здоровья, как следовало бы ожидать, а на изможденное лицо, лихорадочно блестящие глаза, болезненный румянец молодого тенора-дебютанта Пери. Такое случается иногда со зрелыми красавицами. То ли неутоленный материнский инстинкт дает о себе знать, то ли ищет выхода переизбыток жизненных сил, которыми непременно нужно поделиться с другим, более слабым существом. То ли хочется оправдать свое слишком уж праздное существование, придать ему новый смысл тем, что ты, может быть, своей страстью вернешь к жизни обреченного…

Но если это не удалось с Брюлловым, почему должно было получиться с Джованни Пери?

Господи, какие только слухи не ходили об этой связи! Якобы графиня Юлия просто-напросто похитила бедного мальчика из театра после спектакля, во время которого его красота пронзила ей сердце. Будто бы слуги графини схватили его у артистического подъезда и втолкнули в карету. Не успел Джованни и слова сказать, как эччеленца[5] запечатала ему рот поцелуем… Что было дальше, можно догадаться.

Без труда.

Говорили также, что Джованни от бурной страсти так ослабел, что графиня на руках носит его из постели к столу и переносит обратно в постель. В конце концов стали болтать, якобы он вообще не покидает постели, однако любовница продолжает им наслаждаться…

Да мало ли что говорят о красавицах, которые уязвляют убогое воображение людей самим фактом своего существования!

Кстати, Юлия вовсе не была любовницей Пери. Да и вообще графиня Юлия Самойлова уже не существовала на свете. Зато появилась просто-напросто синьора Джулия Пери: ведь немедленно после достопамятного похищения из театра влюбленная красавица потащила свою драгоценную добычу под венец. Разумеется, венчались по католическому обряду – Юлия сменила веру. Строго говоря, менять ей было особенно нечего, ибо она была совершенно античная женщина, а никакая не христианка. Так или иначе, выйдя за иностранца, сменив веру, Юлия лишилась права на русский титул и на все свои богатства, оставшиеся в России.

Впрочем, в Италии из ее состояния тоже оставалось еще немало. Другое дело, что, привыкнув жить широко, очень широко, синьора Пери уже не могла остановиться или хотя бы несколько поумерить траты. Когда денег стало не хватать, она продавала то одно, то другое… Последние дни Джованни были украшены великой любовью – последней, кажется, которая только могла вспыхнуть в сердце этой необыкновенной женщины – и выжечь его дотла.

Счастье ее не длилось и года. Похоронив мужа, синьора Пери носила траур, который ей необыкновенно шел, и разбивала теперь сердца именно тем, что солнце ее красоты было затянуто тучами.

Кстати, спустя год после кончины Джованни Пери умер в Петербурге и «красавец Алкивиад», Николай Самойлов…

«О господи, – с ужасом думала Юлия, – да что же это делается на свете?! Умерли Бришка, и Джованни, и Ники… А сколько еще друзей отправились в туманные дали на том берегу Ахеронта?! Какая тоска… этак ведь и я когда-нибудь последую за ними?!»

Другое дело, что слишком сильной натурой обладала Юлия – она просто физиологически не была способна предаваться греху уныния. Она вернулась к жизни и задумалась об ее удобствах, которых теперь, лишившись титула, была лишена.

Самым простым способом вернуть титул было – выйти замуж. Однако места для любви в ее сердце уже не оставалось, поэтому Юлия решила выйти замуж по расчету. На какое-то время ее внимание привлек французский дипломат граф Шарль де Морне. Юлия отправилась с ним под венец, и… одной ночи хватило, чтобы понять: она слишком брезглива, чтобы продолжать быть вакханкой рядом с этим извращенцем. Она потребовала развода, ну а граф де Морне потребовал отступного. В астрономической сумме! Иначе грозил не дать развода. Или дать, но при этом лишить жену столь желанного титула.

Юлия попыталась сторговаться с Морне. Сговорились, что ему будет выплачиваться ежегодно сумма, которая, как графиня Самойлова (так она стала зваться после развода, ну и на том спасибо!) вскоре поняла, оказалась для нее непосильной, разорительной…

Разорение, увы, вскоре и наступило. Так что жизнь свою графиня Юлия заканчивала в Париже, лишенная всех своих баснословных богатств. О нет, она не нищенствовала! Однако того, кто привык сорить деньгами, необходимость считать их способна свести с ума.

Кроме того, ее изрядно донимали тяжбы с родственниками. Да еще добро бы с какими-нибудь обиженными ею! Нет, безумно огорчала Юлию именно горячо любимая малютка Амацилия Паччини, некогда изображенная со своей прелестной сестрой Джованиной на картине Брюллова «Всадница», а потом сопутствовавшая Юлии на двух ее знаменитых брюлловских же портретах. Разумеется, Амацилию теперь никто бы не назвал малюткой. Она пережила два неудачных замужества и собиралась с горя в монастырь, однако никак не могла отряхнуть со стоп своих прах земных пакостей – и затеяла со своей приемной матерью тяжбу из-за какого-то дома, который принадлежал Амацилии наравне с Джованиной не то по праву наследования, не то по договору удочерения. Это была весьма запутанная, долгая и скандальная тяжба. Чем она закончилась, неведомо. Такое ощущение, что никто ничего не получил, потому что Амацилия ушла-таки в монастырь, а графиня Юлия покинула Италию, чтобы в возрасте шестидесяти четырех лет (14 марта 1875 года) скончаться в Париже, под бледным по сравнению с итальянским французским солнцем, и быть похороненной на кладбище Пер-Лашез в одном склепе со своим любимым мужем Джованни Пери.

Воистину любимым, если она перевезла его прах во Францию!

Да… Но все же Юлия всю жизнь свято хранила память о другой любви – не столь трагичной, буйной, молодой, сияющей, рожденной богами – покровителями искусства. Она не продавала картин Брюллова в самые тяжелые минуты жизни (их судьбой после смерти графини распорядились ее дальние родственники). Ведь эти картины были написаны ими совместно: кистью Карла Брюллова – и полуденной красотой Юлии Самойловой.

Картины эти остались жить, чтобы порождать у зрителей вечное сомнение: может быть, эти двое встретились лишь для того, чтобы красота Юлии была запечатлена в веках? Может быть, не она была музой Брюллова, а Брюллов – орудием влюбленной в Юлию вечности?..

Так или иначе, они будут вместе всегда, навеки, нераздельно.

ensio – платеж.