Объяснение в любви, поцелуи, тайное венчание – и вот уже Ирена Сокольская жена графа Игнатия Лаврентьева! Осталось всего ничего: получить благословение батюшки – и жить как настоящая семья. Но что это? Игнатия в имении никто не встречает подобающим образом. Более того, оказывается он… крепостной! А значит, и его супруга тоже. Чтобы смыть позор, Лаврентьев убивает себя. Ирена пытается спастись бегством, но на Чертовом мосту ее ждет засада. Или не засада, а сама судьба – в виде прекрасного незнакомца, объятия которого показались ей дороже всего на свете…

Елена Арсеньева

Обручение на чертовом мосту

Раба ли я, или подруга – знает Бог.

Е. Ростопчина

ПРОЛОГ

– Не желаете ли, господа, все-таки примириться?

Берсенев криво улыбнулся. К чему дурацкие вопросы? Впрочем, этого требует дуэльный кодекс… Ах, как напыжился его противник! Полнейшее ничтожество, расфранченный хлыщ, блестящие лайковые перчатки которого, кажется, составляют его единственное право на звание человека. У этого господина такой вид, словно он впервые прилично оделся. Надо думать, и дуэльное оружие он возьмет в руки впервые, а стало быть, не попадет в цель.

Эх, жаль! Берсенев будет держать хорошую мину при плохой игре, однако он-то знает: с такой охотой принял вызов именно потому, что решил предоставить судьбе шанс. Как это аттестовали его на днях: «С такой хандрой просто неприлично появляться между людьми! Первый раз вижу человека, который утратил вкус к жизни после получения столь громадного наследства!»

Он утратил не вкус к жизни. Он утратил счастье всей своей жизни!

Некое имя прошелестело в его памяти, словно цветущая ветвь сирени. Странное, прекрасное имя. Раньше он слышал его не раз, но тогда оно звучало обыкновенно, казалось совершенно обыденным. И лишь применительно к ней, к ней одной…

Берсенев очнулся, почувствовав вдруг, что все уставились на него: и этот юнец, Станислав Белыш, его новоиспеченный знакомец и секундант, и секундант противника, и сам противник, прорычавший:

– Мириться с этим негодяем? С этим ничтожеством? Да ни за что на свете!

– Довольно, – попросил Берсенев почти ласково. – Вы уже все сказали, что следовало, и этого вполне достаточно, чтобы я убил вас десять или десятижды десять раз. И, может быть, хватит время терять? Я еще надеялся быть сегодня на Конской площади: если помните, вчера по вашей милости я так и не купил себе жеребца взамен моего ненаглядного Байярда.

И тут же он спохватился – зачем кому-то знать о Байярде, об Адольфе Иваныче, о побегах и предательствах, невозвратимых потерях?

Его противник как-то странно, конфузливо хохотнул. Его одежда, смешки, его нависшие черные брови и рейтарские усищи казались нелепыми, театральными. Да и фамилия была подобающая: Софоклов. Не фамилия, а словно бы дурной театральный псевдоним. А предлог, под которым он вызвал Берсенева?! Якобы тот обесчестил его сестру!

Услышав это, Станислав Белыш, который до сей минуты взирал на Софоклова насмешливо, помрачнел:

– Ну, коли за сестру… За сестру я бы тоже стрелялся с кем угодно!

Берсенев же только плечами пожал. В жизни не знал он ни одной мамзель Софокловой, не то чтобы бесчестить ее! Разве что в былые времена, когда путался с певичками или девками из нумеров? Но среди них отнюдь не встречалось невинных девиц… Вранье, конечно, какое-то. А, вранье – да и ладно, не все ли равно, отчего помирать?

«Актеришка, – тоскливо подумал Берсенев. – Ну, надо надеяться, стрелять-то тебя выучили на подмостках, или ты просто подымал картонный, раскрашенный пистолет, в то время как за сценою кто-то кричал: «Ба-бах!», в лучшем случае ударяя в деревяшку?»

Он нахмурился. Мучительное воспоминание проплыло в голове, и это опять было связано с нею, с его незабываемой пропажею: как она выскочила на сцену в синем китайковом сарафанчике, полотняной рубашке и новеньких лапотках, а поодаль ударили чем-то деревянным, словно бы выстрелили, и она вздрогнула в притворном испуге, проговорила: «Ах, вот он идет!» – и на ее лице было такое чудесное, несравненное выражение пробуждающейся любви, ожидания, надежды, что у Берсенева сердце зашлось, ибо он возмечтал, чтобы лишь к нему одному, никому иному, были бы устремлены отныне ее любовь, ожидания и надежды!..

Берсенев тряхнул головой, вызывающе улыбнулся противнику и, повинуясь команде Станислава: «Начинаем. Разойдитесь, господа!» – пошел в густой, как молоко, туман.

Ну что ж, он готов к любому исходу. Дела вполне в порядке. Несколько необходимых писем были написаны ночью, а в их числе – распоряжения по имениям, а также – еще одно, самое для Берсенева важное. Оно было запечатано в конверт с надписью: Станиславу Белышу, а внутри находилась записка, в которой Берсенев поручал своему молодому приятелю исполнить его предсмертную волю и отыскать, пусть и через год, и через десяток лет, некую особу… Здесь Берсенев перечислял все сведения, какими только располагал о ней. Скудны были они, и слабо верилось, что Станиславу удастся совершить то, что не удалось ему самому. Впрочем, оставалась еще надежда на небеса, которые могут проявить снисходительность к последней, предсмертной просьбе.

Да он что, уже почти уверился, что падет от руки этого, как его там… Софоклова?

Берсенев невольно усмехнулся. Чудеса! Чем дальше, тем меньшее отвращение вызывал в нем Софоклов. Конечно, он был негодяй – но какой симпатичный негодяй! Правда, иногда он становился по-вчерашнему патетически гадок, этак старательно отвратителен. Однако сейчас, когда туман надежно скрыл его ужимки, Берсеневу вдруг показалось, что всю эту отвратительность Софоклов нарочно напускал на себя, и его кошмарные манеры, и повадки, и само оскорбление, за коим последовал вызов, – не более чем спектакль, маскарад. Вообще удивительно, как это Софоклову удалось до такой степени его раззадорить, чтобы поставить на грань выбора между жизнью и смертью.

И тут его размышления были прерваны окликом, долетевшим из белой туманной завесы:

– К барьеру! Сходитесь, господа!

«Пора!» – сказал себе Берсенев и двинулся вперед, отсчитывая шаги и напряженно всматриваясь в мутную кисею, маячившую перед его глазами.

«Один, два… Может быть, вовсе не стрелять? Нет, наоборот, лишь завижу Софоклова, надо выпалить над его головой, а потом уж дать возможность ему… Расстояние-то плевое! Пять, шесть…»

Берсенев поднял руку с пистолетом и невольно вздрогнул, когда впереди забрезжили очертания человеческой фигуры. Как, уже? Он не ожидал, что так скоро… К тому же проклятый туман забавлялся со зрением. Софоклов сделался выше, тоньше, а ужасающие цвета его одежды мутно почернели.

«Семь, восемь…»

Берсенев вскинул пистолет повыше, чтобы пуля наверняка прошла над головой противника.

«Девять… десять!»

Он медленно потянул курок, и…

И нога его скользнула по гладкому корню, словно нарочно вылезшему из земли. Пистолет дернулся вниз, палец резко рванул курок.

Грянул выстрел.

Черный силуэт, качнувшись, высоко взметнул руки – и боком повалился наземь.

Берсенев застыл на месте, медленно опуская отяжелевший пистолет.

– Черт… упал! Ссылка на поселение или крепость от шести лет и восьми месяцев до десяти лет.

– Ну что вы! Не более трех! Уж поверьте, я дело знаю.

– А ежели убит?

– Тогда на поселение пойдет, не миновать. Да и нас не помилуют.

Перебрасываясь короткими, отрывистыми фразами, секунданты со всех ног летели к упавшему.

Берсенев, с трудом заставив себя тронуться с места, медленно шел туда же.

Голова его была пуста до нездешнего гулкого звона, а белые волокна тумана мешались с кровавой мутью, застилавшей глаза.

Секунданты оказались проворнее, вместе подскочили к Софоклову, вместе склонились над ним – и вместе, резко, будто по команде, отпрянули с одинаковым восклицанием:

– О Господи!..

«Наверное, все-таки убил! – похолодел Берсенев. – И, наверное, какая-нибудь ужасная рана. В лицо… может быть, в глаз!»

Его передернуло от ужаса; кое-как заставил свои деревянные ноги передвигаться быстрее.

Тяжело подбежал, навис над головами секундантов – и вдруг замер, как они, потом так же отпрянул – и тоже помянул Господа.

Этот человек, лежавший на тропе, неловко подогнув ногу и разбросав руки, в одной из которых был пистолет… он не был Софокловым! Весь в черном, в высоких «веллингтоновских» сапогах и мягкой «калабрезе», нахлобученной так глубоко, что повисшие поля прикрывали пол-лица, он был одет иначе и выглядел иначе!

– Кто это? Кого вы пристрелили, милостивый государь? – отрывистым, неприязненным тоном спросил секундант Софоклова. – Это убийство, знаете ли, чистейшей воды…

Не слушая, Берсенев распахнул просторный черный сюртук лежащего, да так и ахнул, увидев, что правое плечо все залито красным. Но не только это поразило его в самое сердце. Набухшая кровью белая рубаха ощутимо вздымалась на груди!

– Женщина? – изумленно прошептал секундант.

– Неужели?..

Внезапно Станислав Белыш, издав какое-то неразборчивое восклицание, схватился за шляпу, рванул – и… и тонкие русые волосы хлынули мягкой волной. Станислав сдвинул их дрожащей рукою – открылось нахмуренное лицо, такое бледное, каких не бывает у живых людей, а только у мертвых… или у призраков.

«Призрак, – подумал Берсенев. – Конечно, это призрак!»

И тут же он услышал чей-то глухой, совершенно незнакомый голос, отчаянно зовущий:

– Арина! Господи Боже мой! Арина!

«Это я говорю, – с усилием осознал он. – Это мой голос. Странный какой!»

Мысль мелькнула – и исчезла. Он протянул дрожащую руку к любимому лицу, и вдруг что-то больно рвануло его за плечо.

Оглянулся, тупо уставился на своего секунданта – тоже смертельно бледного, с расширенными, безумными глазами.

– Вы убили мою сестру, милостивый государь! – воскликнул Станислав срывающимся голосом. – Мою сестру! И позвольте вас спросить, какого черта вы называете ее Ариной?!

Глава I

ВЕКИ ВЕЧНЫЕ

«…Если папа узнает – убьет!» – отрешенно подумала Ирена, и в этот миг настойчивый рот Игнатия заставил ее чуть разомкнуть губы.

«О Господи! Я целуюсь! Я в самом деле целуюсь!» Ирена едва не вскрикнула, однако при всем желании сделать это было затруднительно: мешали горячие губы Игнатия.

На миг перед мысленным взором промелькнули вытаращенные глаза Лидочки Константиновой, которая потрясенно слушает снисходительный рассказ Ирены о том, что, собственно, и есть поцелуй; потом с некоторым сожалением Ирена вспомнила, что Лидочка Константинова отныне – всего лишь тень невозвратимого смольненского прошлого; потом всякие детские глупости улетучились из головы Ирены, и она подумала, что, пожалуй, надо как-то отвечать Игнатию, а не стоять столбом. Ведь пока что он целует ее, а слово «целоваться» как-никак предполагает участие двоих…

Но она не знала, что делать. А потому решила повторять все его действия – ведь повторенье, как известно, мать ученья. Поговорка сия употреблялась обыкновенно в ином смысле, однако сейчас Ирене было не до казуистических тонкостей.

Игнатий тихо охнул и так крепко прижал Ирену к себе, что она услышала (а может быть, ей это просто почудилось), как захрустели обручи кринолина. «Наверное, эти кошмарные юбки нарочно придумали, чтобы не давать влюбленным крепко прижиматься друг к другу!» – сердито решила Ирена.

Дыхание Игнатия сделалось прерывистым; Ирена и сама задыхалась в его крепких объятиях, однако и не помышляла прервать их.

Кровь стучала в висках.

«Я сейчас упаду в обморок! – изумленно подумала она. – Лишусь чувств от страсти! Так вот она какая – страсть!»

Вдруг губы Игнатия, оторвавшись от ее рта, скользнули по шее к изгибу плеча и прижались к нему, точно раскаленное клеймо.

Ирена испуганно вскрикнула, уперлась руками в его грудь, и Игнатий выпустил ее мгновенно, повесил голову, бессильно опустив руки.

– Вы отвергаете меня… – прошелестел чуть слышно.

«Ого! – едва не воскликнула Ирена. – А что было только что? Это называется – отвергать?! Еще чуть-чуть – и мы дошли бы до… до…»

Тут мысли ее бестолково заметались, ибо она не знала, до чего бы они дошли. Наверное, до того самого обряда, который превращает девушку в женщину.

«Она стала женщиной!» – произнесла мысленно Ирена голосом Лидочки Константиновой… И вот она уже идет в своем светло-зеленом платье с белыми рукавчиками и воротничком по дортуару[1], или встает из-за парты в классной комнате, или приседает в реверансе на уроке танцевания, а изо всех углов смотрят на нее девчонки, умирая от любопытства, и шушукаются, почти не размыкая губ, как исхитрились научиться переговариваться – первейшая из наук! – под неусыпными взорами классных дам: «Она стала женщиной! Сокольская стала женщиной!»

Вздор. Никем она не стала. Как Ирена ни наивна, она все-таки не та конфузливая до дикости, потешная, жеманная институтка, какой вышла из Смольного два года назад, и прекрасно понимает, что от первого в жизни поцелуя дети еще не рождаются. Но не смешно ли, что для нее еще имеют какое-то значение прежние институтские каноны?!

Там, в Смольном, они сидели в заточении, как сказочные царевны в замке Кощея. Все только и ждали выпуска. Жизнь представлялась сплошным балом под звуки вальса и мазурки. Почти все подружки уже нашли в этой бальной круговерти постоянного кавалера: вышли замуж. К хорошеньким, пылким и неопытным смольняночкам (особенно с приличным приданым) сватались весьма охотно. Отец Ирены (с ее согласия) отверг трех или четырех серьезных претендентов на руку дочери, а уж сколько признаний в любви до гроба выслушала она сама на балах и вечеринках от знакомых (преимущественно юнкеров, приятелей Ирениного брата Станислава) и незнакомых молодых людей – того и вовсе не счесть! Конечно, эти «вальсирующие вздохи» она никогда всерьез не принимала, хотя первое время ей становилось страшно, что, отвергнув кого-нибудь, она вынудит несчастного на самый отчаянный шаг. А ведь среди них, затворниц-смольнянок, дикарок, попадались такие дурочки, которые были всерьез убеждены, что, если кавалер во время бала приглашает на мазурку (почему-то именно мазурке отводилась сия роковая роль!), это означает предварительное сватовство, за которым незамедлительно последует формальное предложение. Одна девушка, достоверно знала Ирена, прождав напрасно несколько дней своего кавалера с предложением, была так скандализована этим, что бросилась к своему брату-юнкеру (он был из приятелей Станислава, почему Ирене и сделались известны подробности происшествия), умоляя его стреляться с человеком, по мнению девушки, опозорившим ее.

Бог ты мой! А что же говорить тогда о таких поцелуях, как тот, которым Игнатий только что наградил Ирену? Ведь, если принимать институтские каноны, он только что обесчестил ее!

С досадой девушка прикусила губу. Все-таки в ее образовании имеется существенный пробел. «Обесчестить» – загадочный синоним не менее таинственного «сделать женщиной»…

Игнатий стоял, прижав руку к груди, сверкая огромными черными глазами.

Сердце Ирены сладко заныло. «Господи, как он красив!»

Она нервно сплела пальцы. Из всех писателей она более всего любила Стендаля, пожалуй, потому, что мир его прозы был населен бледными, страстными, замкнутыми красавцами и у всех были черные волосы и черные глаза: у Жюльена Сореля, у карбонария Пьетро, у… как его там звали, этого восхитительного юношу из «Пармской обители»?! Забыла… стыд какой! А впрочем, карбонарий Пьетро был вроде бы белокурый…

Впрочем, Ирена, которой до дрожи нравились бледные романтические брюнеты с пламенным взором, с легкостью перекрашивала в жгуче-черный цвет всех книжных блондинов. В ее воображении даже Тристан был черноволос! И хотя черты их расплывались и менялись в ее воображении, однажды она поняла, что все ее любимые герои имели вполне определенные черты: безукоризненно очерченные дуги бровей, волну иссиня-черных кудрей, ниспадающих на высокий бледный лоб, изысканный профиль, яркий рот – и глаза… огромные черные глаза, зеркально-сверкающие, миндалевидные, с чуточку опущенными внешними уголками, что придавало им отрешенное, печальное, мечтательное выражение. Ирена в жизни не видела человека красивее Игнатия и, хотя она была высокого, пожалуй, преувеличенно высокого мнения о своей наружности, чувствовала себя рядом с ним довольно-таки бледной, пожалуй, даже бесцветной и с восторгом ловила каждую мелочь, которая свидетельствовала: этот ошеломляющий красавец истинно в нее влюблен. Стоит только послушать, что он говорит!

– Я люблю вас! Люблю так страстно и нежно, как никто и никого еще не любил со времен сотворения мира. Тот огонь, который вы зажгли в моем сердце, не погасит даже вся мощь Ниагарского водопада!

«Где это? – вдруг подумала в ужасе Ирена, которая страшно растерялась и почувствовала себя испуганной девочкой на уроке, к которому не приготовилась. – В Африке? В Америке? Кажется, там Стэнли встретился с Ливингстоном? Или, наоборот, Ливингстон со Стэнли… Идиотка! Это было возле водопада Виктория в Центральной Африке!»

Вспомнив правильный ответ, Ирена неожиданным образом приободрилась и наконец сообразила потупиться, как подобает воспитанной девице: до этого она во все глаза глядела на Игнатия, впитывая его слова так же самозабвенно, как несколько минут назад принимала его поцелуи (и отвечала на них, заметьте себе!).

– Ах, я люблю вас! – Игнатий поднес к губам руку Ирены, осыпав ее мелкими поцелуями, и губы его были столь горячи, что ей почудилось, будто на кисть брызнули раскаленные искры, прожигавшие даже сквозь перчатку. – Я люблю вас безумно, я готов отдать жизнь за вас, но…

– Но?.. – с трепетом переспросила Ирена, во всю ширь распахивая глаза: какое здесь вообще может быть «но»?!

– Но я прекрасно понимаю, что этим признанием я подписываю себе смертный приговор! – звонким, срывающимся голосом произнес Игнатий. – Ваши родители никогда, никогда не согласятся на наш брак! А это значит… значит…

«Застрелится! Непременно застрелится!» – подумала Ирена со сладким ужасом.

Ей даже в голову не пришло, что Игнатий может утопиться – топятся в романах обыкновенно разочарованные или обманутые девицы – или повеситься: эту неэстетичную смерть выбирают несостоятельные должники, промотавшиеся картежники, пустившие по миру свое несчастное семейство, и прочие скучные люди.

Нет, романтический герой должен непременно стреляться! И сию же минуту пылкое воображение нарисовало стройную фигуру Игнатия, беспомощно раскинувшуюся на кремовом обюссонском ковре (почему-то именно этот ковер, украшающий ее комнату, представился Ирене). Рука Игнатия сжимала еще дымящийся пистолет. Ирена подходит к нему, вынимает пистолет из еще теплых пальцев – и короткое, страшное рыдание сотрясает ее тело. Она прижимается губами к похолодевшим губам Игнатия… Пальцы-то еще теплые, но губы уже почему-то похолодели, вот странно! Нет, не так: губы тоже чуть теплые, в них догорает последний пламень страсти (о Боже! как это прекрасно!). Итак, она прижимается губами к его чуть теплым губам, которые еще недавно так жарко, так пылко целовали ее, приставляет к виску ледяное (непременно ледяное!), пахнущее порохом дуло – и спускает курок, вы только подумайте, в ту самую минуту, как отец с матушкой распахивают дверь, восклицая: «Мы согласны на ваш брак, дорогие дети! Благословляем вас!»

Глупые мечтания, достойные какой-нибудь первоклашки в кофейном платье![2]

Да никогда в жизни родители не дадут своего согласия на их брак, даже если Игнатий и Ирена застрелятся вместе! Можно вообразить, какими глазами они будут смотреть на этот черный фрак, означающий, что Игнатий не обременен никакой государственной службой. Форменную одежду гражданских и военных чиновников шили из цветных тканей, в строгом соответствии с рангом. Скажем, в ярко-голубом ходили жандармы…

Бр-р! Ирена так и передернулась, вспомнив ослепительный мундир жандармского полковника Нифантьева, первым посватавшегося к ней. Кстати, этот оттенок голубого даже в модных журналах назывался цвет «жандарм». Но сукно нифантьевского мундира было преотличное. Не то что на фраке Игнатия – слегка порыжевшем. Ну, сын графа Лаврентьева мог бы позволить себе настоящий дорогой «вороний глаз»!

Может быть, сей граф, отец Игнатия, не так уж богат? Она слышала о людях, у которых от роскоши предков остался лишь титул. Может быть, Игнатий едва сводит концы с концами, только виду не подает? Ну, фризовой шинели, как на каком-нибудь нищем заседателе, она на нем, во всяком случае, не видела!

И вдруг Ирена с изумлением ощутила, что небрежность туалета Игнатия ее очень мало волнует. Она, которая готова была презирать какого-нибудь соискателя своей руки за то, что он надевал коричневые замшевые перчатки там, где требовались единственно серые лайковые, или даже если позволял себе надевать перчатки на улице, уже выйдя из дому (непростительный моветон, так же как даме завязывать на улице, а не дома, ленты шляпки!), – она почувствовала, что при мысли о возможной бедности Игнатия горячая волна умиления залила ей сердце.

Кому судьбою непременной
Девичье сердце
суждено,
Тот будет мил назло Вселенной —
Сердиться глупо и смешно! —

вспомнила Ирена строчки Пушкина. На мгновение ей даже стало жаль, что граф Лаврентьев все-таки баснословно, просто-таки несусветно богат (по словам Игнатия, в своей Нижегородской губернии он слыл притчей во языцех из-за роскоши своего дома, доходности имения и изысканности привычек). Как было бы чудесно, когда б Игнатий оказался бедным офицером. Лучше, конечно, разжалованным в солдаты из-за того, что вступился за честь сестры, которую обольстил какой-нибудь негодяй! Если у него есть сестра, конечно…

Нет, тогда отец уж точно скорее выдал бы Ирену за Нифантьева, известного своим тяжелым нравом, вдобавок чуть не вдвое старше ее, а ей никак, ну никак не улыбалась перспектива оказаться на веки вечные в ежовых рукавицах какого-нибудь немолодого, своенравного ревнивца, зависеть от него, от его прихотей всецело, но не чувствовать при этом ни малейшей радости, не узнать счастья любви, не трепетать при встрече с ним, как она всегда трепетала, лишь завидев Игнатия, не изведать тех заветных любовных восторгов, о которых столь красноречиво повествуют многоточия на самых напряженных страницах романов, а также знаменитое «потом»: «Потом она стояла у окна и долго провожала взором удаляющуюся фигуру человека, которому теперь принадлежала вся, без остатка, и телом, и душою. Наконец решилась обернуться и взглянуть на смятую постель…»

Ирена едва не вскрикнула, так сильно заколотилось сердце. Она хотела принадлежать душою и телом! Всецело! Она хотела оборачиваться и взглядывать на смятую постель – что бы там ни происходило, на этой постели! Она хотела, наконец, узнать, что же именно там происходит! Она хотела любви: такой же сумасшедшей, безумной, страстной любви, которую, согласно семейным преданиям, изведали все женщины их рода!

Ну что ж, если родители никогда и нипочем не дадут согласия на брак с Игнатием, а она сама страстно желает видеть своим мужем только его, его одного, – значит, надо сделать так, чтобы они согласились.

Ирене приходилось украдкой слышать две-три истории о том, как некая девица, забывшись, отдалась (необычайно волнующее, хотя и совершенно непонятное слово!) какому-нибудь молодому человеку, вследствие чего вскоре была сыграна свадьба. Может быть, отдаться Игнатию (что бы ни означало это действие) или хотя бы сказать маме с отцом, что она это сделала?.. И вдруг Ирена почувствовала, что не вынесет ужаса в глазах матери и отцовского презрения, не сможет поступить, как согрешившая горничная. Да-да, теперь она вспомнила, у них была подобная история с молоденькой горничной Агашей, только-только взятой из деревни. Она отдалась (или, может быть, у крепостных это называется иначе, не столь многозначительно и пугающе?) отцовскому камердинеру Емелиппу и вскоре кинулась в ножки барыне, винясь в грехе и сознаваясь, что брюхата (ну уж это слово – уж точно пригодно лишь для дворни или вовсе для крестьян!). Ирена до сих пор помнила, как брезгливо сказал отец про Агашу:

– Окаянная девка! Не утерпела, сучка молоденькая.

Менее всего на свете она желала бы, чтобы отец когда-нибудь так отозвался о ней, чтобы в глазах у него появилось такое же ледяное отвращение!

Нет, она просто не перенесет этого! Значит, у них с Игнатием все должно быть по-другому. «Отдаться» ему можно только после венчания – никак иначе. И явиться к отцу с матерью уже потом, спустя некоторое время, в качестве вполне законной супруги молодого графа Лаврентьева – и с чистой совестью.

Однако что же молчит Игнатий? Почему не скажет, наконец…

И она даже отшатнулась было, когда Игнатий внезапно рухнул перед нею на колени (под ухоженной, тщательно подстриженной травкою английского газона, чудилось, земля загудела!) и, сжимая ее руки, сбивчивым, захлебывающимся речитативом выкрикнул:

– Умоляю вас, Ирина Александровна… Вы прекрасны, обворожительны! Все другие барышни угасли перед вами, как звезды перед солнцем… Я люблю вас, люблю!.. Ирена, обожаемая, ненаглядная, будь моей женою! Не отвергай несчастного, для которого ты – весь свет, вся жизнь! Все надежды мои на счастие связаны с тобою, одна ты можешь спасти несчастного, которого…

Голос Игнатия пресекся, он быстро опустил голову.

Ирена, высвободив одну руку, коснулась его подбородка, заставив поднять лицо, и сердце ее пропустило один удар от счастливого открытия: глаза Игнатия были полны слез.

«Господи! – воззвала она в изумлении. – Да он и впрямь любит меня!»

В жизни не видевшая мужских слез (не принимать же, в самом деле, во внимание расплывчатых воспоминаний о детских слезах Стасика, который лет до семи был столь плаксив, что даже младшая сестра дразнила его «рева-корова»!), Ирена была воистину потрясена в эту минуту. Жизнь предоставила ей чарующую возможность сделаться истинной героиней романа, вдобавок – несказанно осчастливив любимого человека на веки вечные.

Эти самые «веки вечные», неожиданно взбредя в голову, почему-то растрогали Ирену едва ли не больше, чем слезы в глазах Игнатия, было в этих словах что-то роковое, бесповоротное. Ирена вдруг ощутила себя тайной христианкой, которая бросается под жадными взорами язычников на арену, где погибают ее собратья по вере. Самопожертвование – вот как это называется! Конечно, она навлечет на себя гнев родителей, однако… Игнатий! Игнатий будет счастлив! Ну а родители поймут ее, когда она скажет, будто Игнатий уже приставил пистолет к виску, готовый немедля застрелиться, ежели она не согласится бежать с ним!

«Вы слышали? Ирена, знаете, такая красавица, дочь графа Александра Белыш-Сокольского, к ней еще сватались самые завидные женихи… Вообразите, сбежала с возлюбленным! Нет, вы не подумайте ничего плохого: он баснословно богат и тоже человек из общества, сын графа Лаврентьева. Не понимаю, почему ее родители так противились этому браку: из этих молодых людей получилась великолепная пара!»

Ирена возбужденно сверкнула глазами, вообразив подобные разговоры, и вдруг ее словно ледяной водой окатили: ни слова о бегстве не было пока что сказано Игнатием! С чего вообще Ирена взяла, будто его мысли к этому обращены? Может быть, он сейчас же поднимется – и прямиком отправится к ее отцу? Хотя нет, не получится. Ни отца, ни матушки нет в городе: они гостят в Петергофе и воротятся лишь к исходу недели, через три, а то и четыре дня. Ах, какая чудная, какая благоприятная пора для тайных свиданий, а затем и для тайного венчания!.. Ну просто грех не распорядиться случаем. Ирена в жизни не простит Игнатию, если тот сию же минуту не утрет слезы и не скажет…

И снова ей пришлось испуганно отпрянуть, потому что Игнатий вскочил с колен столь же внезапно, как давеча рухнул на них, – и надвинулся на Ирену, так сверкая глазами, что ей почудилось, будто из них сыплются настоящие искры – как от бенгальских огней.

– Жизнь моя и смерть в руках ваших! Согласны ли вы бежать со мною, чтобы венчаться тайно, а затем, заручившись благословением моего отца, пасть в ноги вашим родителям, умоляя их о прощении? Говорите сразу: да или нет, не то…

Он умолк, и рука его скользнула за борт сюртука.

У Ирены сладко замерло сердце: сейчас Игнатий выхватит наконец пистолет!.. Нет, пистолет за отворотом на груди не поместится. Может быть, хотя бы кинжал?.. И чтобы не дать себе окончательно разочароваться при мысли, что и кинжал вряд ли спрятан в жилетном кармане Игнатия, Ирена выпалила:

– Да! Да, я готова!

И зажмурилась, чтобы лучше освоиться с мыслью: слово сказано, жребий брошен, жизнь круто поворачивает по новому руслу, изменяя прежнее течение – на веки вечные!

Глава II

БРАЧНАЯ НОЧЬ ГРАФА И ГРАФИНИ ЛАВРЕНТЬЕВЫХ

Входя в церковь, Ирена боялась, что священник откажется венчать… из-за ее платья.

Каждая девушка в мечтах своих видит этот день и себя воображает в кисейном белоснежном платье со множеством кружев, оборок и воланов, с пышными рукавами и скромным декольте, отделанным преширокой кружевной бертой. На голове следует быть роскошной фате, подколотой к миртовому или померанцевому венку одним из двух способов: à la vierge, по-девичьи, – так, чтобы фата спускалась вдоль спины до полу, – или à la juive, по-иудейски, прикрывая лицо. Правила на сей счет существовали весьма строгие – венчальное платье невесты обязательно должно иметь рукава: находиться в церкви с обнаженными руками и в декольте было нельзя. Ежели свадебный обряд совершался утром, вообще следовало быть в «высоком» платье: закрытом и с длинными рукавами. Не дозволялось употреблять духи. Нарушение этих правил не только осуждалось – мог вовсе не состояться обряд!

Вот Ирена и струсила: а ну как батюшка обрушится на нее – нельзя, мол, венчаться в буфмуслиновом платьице того прелестного, нежного зеленого оттенка, который называется цветом осинового листа (глаза Ирены от этого приняли тот же редкостный отлив). Нельзя венчаться в шляпке «памела» с высокой тульей и множеством цветов и колосьев, пусть даже фасон этот уже полвека не выходит из моды! В руках надобно держать померанцево-миртовый букет, а не этот ридикюльчик… Ридикюльчик, конечно, был просто чудо что такое, кашемировый, четвероугольный, по сшивкам золотая тесемочка, а углы вышиты розанами: цветной шелк и золотая нить, ну просто очаровательно! И все-таки…

Но ничего подобного! Похоже, наряд невесты менее всего интересовал священника. Потому ли, что в этой заброшенной церквушке на Озерках редко бывали настоящие пышные свадьбы, потому ли, что Игнатий щедро заплатил за тайные услуги, но обряд свершился без ненужных вопросов и с ошеломляющей быстротой.

И вот все позади: произнесены вечные клятвы, закованы неразрывные цепи, налагающие на людей бесконечные обязательства. И часу не минуло, как молодые супруги уселись в карету… У Ирены мелькнула, конечно, безнадежная мысль, что невесте должен подаваться «парад» – большая свадебная карета, запряженная четырьмя конями, с кучером в цилиндре и золотых галунах, с двумя ливрейными лакеями на запятках. Нет, у них был наемный извозчик – к счастью, не какой-нибудь дешевый ванька в армяке и простой шапке, а настоящий лихач в ярком, особенном – кучерском кафтане из цветного сукна; шапка его была украшена фазаньим перышком, – кучер был просто загляденье, а все-таки, все-таки, все-таки…

Ирену мимолетно удивило, что Игнатий не держит в городе своего экипажа, не имеет квартиры, куда следовало бы поехать после венчания: все-таки звание графского сына кое к чему обязывало! Можно не сомневаться: отношения Игнатия с отцом, конечно же, не самые лучшие, если граф держит сына в таком черном теле. И у нее поджилки затряслись при мысли, какой гнев обрушится на головы молодых, когда они вот так, не званы не жданы, появятся в Лаврентьеве и бухнутся в ноги хозяину: благословите, батюшка! Не лучше ли, струсила Ирена, для начала сознаться во всем ее родителям, переждать и перетерпеть их грозу, а потом, когда гнев утихнет – пусть не скоро, но утихнет же он когда-нибудь – дело ведь сделано, чего попусту громы-молнии расточать?! – отправить графа Зигмунта улаживать судьбу дочери… Но тотчас гордость взыграла, Ирена самолюбиво вскинула голову. Еще чего недоставало! Нет, она не иначе воротится домой, как в образе всем довольной замужней дамы – молодой графини Лаврентьевой! – и никто никогда не заподозрит, что она сейчас дорого заплатила бы за ту самую вуаль à la juive – прикрывающую лицо, да как можно плотнее. Чтобы без помех всплакнуть…

А с чего плакать-то?! Все ведь по ее сделалось. Как хотела Ирена – так и вышло. В конце концов, это судьба… Да, вот в чем оправдание, вот в чем утешение: все женщины в их роду по линии материнской венчались совершенно невероятным образом. Начиная с баснословной Елизаветы: венчание у нее тоже было тайное, и ее супруг, Алексей Измайлов, был убежден, что женится на другой девушке – ее двоюродной сестре, тоже Елизавете… правда, потом оказалось, что эта вторая Елизавета – вообще сестра самого Алексея. История, словом, вышла запутанная, так что через три или четыре года, окончательно все разъяснив и без памяти полюбив друг друга, Алексей и Елизавета сочли за лучшее обвенчаться заново – явно, тем паче что имели уже двоих детей. Прабабка Ирены, Мария, дочка Елизаветина, венчалась, правда, по всем правилам: в Александро-Невской лавре, одетая в самый роскошный туалет, и от венца возвращалась в белой карете, запряженной белыми лошадьми цугом… Однако счастья это ей не принесло: только через десять лет она и супруг ее, барон Димитрий Корф, поняли, что рождены любить, а вовсе не ненавидеть друг друга. А бабушка Ангелина?! От Ирены, конечно, скрывали пикантные подробности, однако она откуда-то знала, что Ангелина венчалась с дедушкой Никитою Аргамаковым (тогда, понятно, никаким не дедушкою, а молодым князем, лихим гусаром!) в Париже, в 1814 году, и к тому времени их дочь Юленька уже родилась! Что же говорить об этой Юленьке…[3] Сейчас они с мужем – образец супружеской любви, однако старая-престарая, еще маменькина, нянька Богуслава (она-то, к слову сказать, и назвала Ирину некогда на польский манер Иренкою, после чего имя это пристало к ней крепче крестильного) однажды проболталась, что пани Юлька была смерть бедовая дивчинка и замуж хотела выйти поначалу совсем за другого человека, причем, что самое замечательное, тоже бежала с ним, желая тайно обвенчаться! На ее счастье, это не удалось, однако ведь бежала! Ведь хотела! Так что, если порассудить, никто из женщин их рода Ирену упрекнуть не сможет: ни на этом свете, ни на том. Да и все равно уж, упрекай не упрекай, она теперь Лаврентьева… Помнится, раньше они с братом спорили, кому какая фамилия больше нравится, Станислав предпочитал именоваться Белышом, Ирена – Сокольской…

Она зябко вздрогнула, вспомнив, что отныне и навсегда – Лаврентьева.

– Вы дрожите, Ирена? – раздался голос рядом.

В ту же минуту на нее точно шквал обрушился: Игнатий стиснул ее в объятиях и прижался к губам своим возбужденно дышащим, влажным ртом.

– Душенька, люблю, люблю тебя… ты видишь? Останови! – возбужденно вскричал он вдруг, и не успела Ирена опомниться, как Игнатий выволок ее из кареты и, не спуская с рук, закружил по обочине дороги, крича: – Я счастлив! Боже мой! Я счастлив!

Она, перепуганная, ошеломленная, беспомощно цеплялась за него, не в силах совладать с головокружением. Была за ней такая слабость: даже на чинных каруселях, едва вертящихся, дурно делалось, а тут этакая круговерть!

– Что же ты молчишь? – упоенно воскликнул Игнатий. – Скажи, что любишь, что ты моя, что счастлива так же, как я!

Ирена едва нашла в себе силы разомкнуть судорожно стиснутые губы и что-то пробормотать: да, мол, да…

Игнатий резко остановился, снова влепил Ирене звучный поцелуй, затем разжал руки и довольно бесцеремонно опустил ее на землю.

– Люблю! Слышишь? – закричал он – и побежал куда-то.

Пошатываясь, с трудом соображая, Ирена смотрела ему вслед. Игнатий мчался по дороге, выделывая какие-то немыслимые антраша и выкрикивая музыкальные фразы. Ирена, как что-то бесконечно далекое, чужое, вспомнила легкую, прелестную, грациозную мелодию «Ламмермурской невесты». Когда-то на премьере этой оперы они впервые увиделись с Игнатием… Потом Ирене долгое время казалось, что она полюбила его именно во время арии Лючии – такой непринужденной, такой страстной! Почему сейчас кажется, будто это было невыносимо давно… может быть, и вовсе даже во сне?

В глазах наконец прояснилось, тошнота прошла, и Ирена огляделась.

Повозка их стояла посередь дороги, лихач в своей вызывающей шляпе с перышком невозмутимо поглядывал то на застывшую, как знак вопроса, Ирену, то на Игнатия, который… о Господи, который добежал до узенького, даже издали кажущегося ненадежным мостика, перекинутого через какую-то речушку с обрывистыми берегами, и вскочил на его горбатые перила с ловкостью и легкостью, сделавшими бы честь любому циркачу.

– Обожаю тебя, Ирена! – закричал он, закидывая голову к солнцу. – Ты видишь? Ничего для тебя не жаль!

Резко взмахивая одной рукой для удержания равновесия, он вдруг сунул другую в карман и, выхватив изрядную пачку денег, швырнул ее в воздух.

Разноцветные бумажки взлетели радужным веером – и медленно, кружась в воздухе, начали осыпаться в воду.

Лихач с нечленораздельным воплем сорвался с козел и ринулся под берег, а Игнатий, к великому облегчению Ирены, наконец-то соскочил с перил, не нанеся себе ни малейшего урона, и, пошатываясь, побрел к недвижимо застывшей девушке.

Ирена уставилась на него, не столько растроганная, сколько разгневанная его безумным порывом. А ну как Игнатий сорвался бы с мостка да, не дай Бог, убился бы? В каком положении оказалась бы тогда Ирена? Мало того, что она уже тайная жена молодого графа Лаврентьева… сделаться вдобавок его тайною вдовою?! А ежели полицейское дознание установило бы свершившееся венчание, узнало бы об Ирене, факт сей получил бы огласку?! Как бы это выглядело со стороны: жених убился, не успев вступить в свои законные права. Да ведь это курам на смех! Непременно сыскались бы злые языки, объявившие, что Игнатий Лаврентьев спохватился – да было уж поздно, вот он и предпочел смерть такому супружеству.

Слезы заволокли Ирене глаза, и лицо Игнатия виделось смутно, расплывчато, будто в тумане. Если бы с ним что-то случилось… знать, что она никогда больше не увидит этих безупречно прекрасных черт, этих огненных очей, не ощутит его взволнованного дыхания, его объятий… нет, она не пережила бы этого, просто не пережила бы!

– Прости, – раздался совсем рядом смущенный, задыхающийся шепот, и чудесные глаза Игнатия близко-близко глянули в ее глаза. – Не плачь, ох, я сущий болван! Я совсем лишился рассудка от счастья! Сознание, что ты моя, что принадлежишь мне навеки, сделало меня безумным. Знай, Ирена, что я буду любить тебя всю жизнь, до самой смерти, и еще не одно безумство будет совершено в твою честь.

У Ирены вновь закружилась голова: на сей раз от счастья. Она ощутила себя совершенно слабой в его объятиях, перед натиском его нежности, а когда губы Игнатия скользнули по ее шее, у Ирены зашлось сердце от мысли: больше ничего она не может ему запретить! Она всецело в его власти, и пожелай он сейчас, сию же минуту овладеть ею – прямо здесь, на обочине дороги, – она не посмеет ему отказать.

В этой неожиданной и непристойной мысли было вместе с тем что-то чарующее. Ирена часто задышала – и увидела, что Игнатий опустил глаза и пристально смотрит, как взволнованно вздымается ее грудь в вырезе платья. Осторожно коснулся пальцем нежных, белых холмиков, погрузил его во впадинку меж ними…

Ирена тихо охнула – новое, невыразимое ощущение пронзило ее до самого сердца.

Игнатий вскинул голову, задумчиво поглядел в сторону речки, откуда доносился такой плеск, словно по воде било крыльями целое стадо гусей: это лихач занимался ловлей денег.

– Ну, он там еще полчаса провозится, а то и больше, – пробормотал Игнатий, опять переводя взор на Ирену, – и ее поразило новое, жадное выражение его лица, даже в дрожь бросило.

– А ну-ка идем, – коротко выдохнул Игнатий, подхватывая Ирену на руки и вталкивая ее обратно в карету. Почему-то мелькнула мысль, что, надень она нынче платье с кринолином, Игнатию не удалось бы таскать ее, будто тряпичную куклу, туда-сюда. А ворох шумящих, шелестящих нижних юбок нисколько не мешает ему бросить Ирену на широкое сиденье кареты, да так бесцеремонно, что она завалилась на спину.

К ее несказанному изумлению, Игнатий не сделал даже попытки поднять ее, а надвинулся сверху, прижимая коленом испуганно забившиеся ноги, навалился, неузнаваемо, незряче вглядываясь в ее глаза, бормоча:

– Не могу больше ждать… умоляю тебя… ты моя…

Он резко встряхнул Ирену – так, что груди ее выскочили из корсета, и припал к ним губами, алчно впиваясь то в один сосок, то в другой.

Какое-то мгновение Ирена тупо глядела в обитый потрескавшейся рыжей кожею верх экипажа над своей головой, потом в ужасе вскрикнула, но Игнатий закрыл ей рот поцелуем: впился ненасытно, больно в губы, лишь на краткий миг оторвавшись, чтобы выдохнуть:

– Я быстренько. Потерпи чуть-чуть, – и снова присосался к ее губам.

Он оказался очень тяжел – до того тяжел, что Ирена и шелохнуться не могла, да и не помышляла об этом: губы Игнатия не давали ей вздохнуть, она часто, резко вбирала воздух носом, чувствуя, что еще мгновение – и потеряет сознание от удушья и страха.

Да, ей было страшно. Он что-то делал с ней! Пуговицы его сюртука больно елозили по соскам, царапая нежнейшую кожу, а руки тем временем мяли, комкали ее платье, и Ирена едва не закричала, когда вдруг ощутила руку Игнатия на своем бедре… более того – именно там, где панталоны имели потайной разрез в шагу.

Она бы и закричала – да не смогла: непонятный ужас стянул гортань судорогой. Что кричать – она и дышать едва могла, а страшнее всего было осознание того, что для Игнатия вся она, со всей ее любовью и красотой, со всеми своими чувствами и мыслями, и знанием французских и даже русских романов, поэзии, искусства, всяких других возвышенных предметов, о которых редко толкуют в салонах (не зря брат с шутливым ужасом порою восклицал: «Несчастная, тебя прозовут синим чулком!»), – вся она значит сейчас для Игнатия не более, чем ее нежное, прелестное платье цвета осинового листа: досадная помеха, шелуха, которую нужно отбросить или хотя бы смять, чтобы добраться до единственного, имеющего для него значение, бывшего желанным: до стыдного местечка между ног.

Пальцы Игнатия мяли, сжимали выпуклый комочек плоти и норовили залезть глубже, все глубже. При этом Игнатий свободной рукою что-то делал со своей одеждой. Сквозь боль и страх до Ирены дошло, что он пытается раздеться, расстегнуть брюки, и новый приступ ужаса и стыда совершенно лишил ее сил. Стыднее всего было, что нетерпеливые пальцы причиняли не только боль, что тот самый крошечный бугорок раз или два отзывался томительным трепетом, но это были лишь редкие мгновения, а все остальное время – боль, и стыд, и страх. И ожидание: что же будет дальше?..

Дальше было вот что: Игнатий вдруг резко, громко задышал, шепча что-то в самые губы Ирены, несколько судорог прошло по его телу – и он замер, с трудом переводя дух, но наконец-то оторвавшись от ее рта и дав возможность глотнуть воздуху.

Не веря, что все кончилось, Ирена с трудом разомкнула один глаз (ресницы смялись, слиплись от слез – оказывается, она плакала, не замечая этого!) и увидела над собой набрякшее, побагровевшее лицо Игнатия, который, чуть прижмурясь, слегка улыбнулся, словно прислушиваясь к какому-то невыразимо приятному ощущению в себе.

Она торопливо опустила ресницы, еще больше испугавшись того, что успела разглядеть. Это был не Игнатий, нет, его прекрасные черты не могли сделаться такими… такими… Ирена не находила слов. Мелькнуло в памяти – «фавн», «сатир». Пожалуй, да, похоть – вот еще одно запретное, неведомое прежде понятие, вот что исказило, изуродовало любимое лицо! Но при чем же здесь любовь?..

– Вы, барин, коли такое дело, уж лучше бы мне денежки дали, сказали: «Прогуляйся, мол, любезный, до лесочку!» А то я все штаны измочил, покедова бумажки выловил из реки… зато все до единой выловил-таки! Ништо, что мокрые, – высушим, еще лучше новеньких в дело употребим!

Голос лихача грянул, будто гром с ясного неба, и Ирена подумала, что теперь-то она непременно умрет от стыда.

– Пошел вон, дурак! – проворчал Игнатий, поднимаясь на ноги и рывком принуждая Ирену сесть. Она привалилась спиной к стенке кареты, увидела блудливые глаза возчика в окошке, сконфуженную улыбку Игнатия, потом перевела взгляд на свои ноги, обтянутые чулками, выставленные на всеобщее обозрение, и, уронив дрожащую руку, которой пыталась поправить лиф, затряслась всем телом в приступе глухих рыданий.

– Я сказал, пошел вон! – грозно рыкнул Игнатий – и плутовская физиономия исчезла в окошке.

Проворно обрушив ворох скомканных юбок до полу и благопристойно прикрыв ноги Ирены, Игнатий несильно встряхнул ее за плечи, и голые груди каким-то образом сами вскочили в корсаж. Он аккуратно, ловко расправил кружево по краю декольте, потом сдвинул на затылок Иренину шляпку, которая нелепо съехала на лоб. Тронул пальцами повлажневшие завитки на висках.

Ирена сидела, как на приеме у страшного дантиста, трясясь всем телом, быстро, коротко всхлипывая.

– Ну, дорогая… Ирена, ангел мой… – Размягченный голос Игнатия пробился сквозь шум и сумятицу, царившие в ее голове. – Взгляните на меня, умоляю!

Она быстро – раз-два – качнула туда-сюда головой.

Игнатий усмехнулся:

– Прошу вас… я вам все объясню.

Ирена с трудом открыла погасшие, полные слез глаза и мимолетно поразилась тому победительному выражению превосходства, с которым смотрел на нее Игнатий.

– Теперь вы моя, – шепнул он, привлекая ее к себе и близко заглядывая в лицо. – Моя, понимаете? Наш союз освящен церковью, и вы отныне принадлежите мне душою и телом. Телом, – повторил он раздельно, чуть повысив голос, и властно удержал Ирену, которая, задрожав от этого слова и от этого тона, попыталась отпрянуть. – Ах, моя бедная, невинная девочка… я напугал вас своим пылом? – Почудилось или в самом деле в голосе его легко зазвенела насмешка? – Но что поделать, если вы так обольстительны и прекрасны! Я без ума, истинно без ума от вас… вот и потерял голову!

Он нашел вялую руку Ирены, поднес к губам, поцеловал – сперва осторожно, потом все более нежно, – и от этого привычного ощущения, воскресившего былые светлые дни зарождения их любви, Ирена немного пришла в себя, смогла взглянуть на Игнатия не столь безжизненно, как прежде.

– Ну вот… – проворковал он. – Вы простили меня, правда? Я постараюсь в дальнейшем… лучше владеть собой. Но вы должны быть готовы к тому, что я, как ваш супруг, захочу часто, очень часто видеть вас в своих объятиях!

Кажется, в жизни Ирене не приходилось совершать над собой такого усилия, как сейчас, подавляя дрожь ужаса.

Как?.. Значит, этот кошмар будет повторяться? Но где же безумные ласки, где упоение, где блаженство, где слияние тел и душ, доступное лишь двоим, соединенным тайной великой страсти? Получается, все, что читала и слышала Ирена о страсти, – ложь? Наслаждение получает лишь мужчина, а на долю женщины достается всего несколько мгновений удушливого страха и боли, пока грубые пальцы хозяйничают в ее теле?..

Нет, здесь что-то все-таки не так! При чем тут пальцы?! У мужчин на теле есть нечто… Ирена не знала, что именно, однако была наслышана от девчонок, что есть, и оно-то, неведомое, делает девушку женщиной.

О… О Господи! А что, если Ирена и не заметила, как оно побывало в ее теле? Что, если только что, несколько мгновений назад, она все-таки стала женщиной, но даже не поняла этого? «Сокольская стала женщиной!» – вызвала Ирена в памяти заветные, волшебные слова, однако ни они, ни мысль о том, что женщиной стала не Сокольская, а графиня Лаврентьева, не вызвали в ее душе ни малейшего волнения – напротив, еще пущее уныние нахлынуло.

Только-то? И всего-то?!

Да, это – лишь для мужчин. Все-таки они что-то чувствуют, кроме боли, – вон какое странное лицо было у Игнатия! Чуть сморщив носик от неприятного воспоминания, Ирена покосилась на мужа (о Боже мой!). Тот пристально разглядывал свои брюки, тер рукой какие-то влажные пятна. Ноздри Ирены расширились: какой странный запах!

В эту минуту Игнатий перехватил ее взгляд и смущенно выпрямился, отдернув руку.

– Клянусь вам, что в следующий раз все будет иначе! – улыбнулся он так, что в сердце Ирены слабо отозвалось эхо прежнего восторга, который она испытывала от света этой улыбки, сияния этих необыкновенных глаз. – Однако мне предстоит тяжелейшее испытание: быть неделю пути рядом с вами – и не иметь возможности к вам прикоснуться! Ведь для пассажиров омнибусов отводят помещения отдельные для женщин – и отдельные для мужчин, супружеские спальни, тем паче – покои для молодоженов там, увы, не предусмотрены. Впрочем, это даже хорошо, что наша первая брачная ночь пройдет в роскошных покоях Лаврентьевского дворца, а не в каких-нибудь убогоньких нумерах, где кровати скрипят, возвещая всех постояльцев о том, кто чем занимается, а клопы норовят укусить в самый неподходящий момент!

Он осекся, увидав, какими круглыми глазами уставилась на него Ирена.

– Что с вами? – спросил почти сердито, негодуя, впрочем, не на нее, а на себя за этот приступ дурацкой болтливости.

– Я… не понимаю, – прошелестела она, потом запнулась, чтобы не спросить унизительное: «Откуда вам известно, как скрипят эти кровати?!» – и пробормотала растерянно: – Омнибус? Но ведь…

– Да, Ирена, я позабыл предупредить вас, – кивнул Игнатий, отводя глаза. – Мы уезжаем через полтора часа, и у нас времени только-только, чтобы доехать до станции, а там – через Москву и в Нижний. Благодарение Богу, что проложили наконец пристойное шоссе и наладили сообщение. Дважды в неделю от столиц до Нижнего следуют омнибусы. Теперь, говорят, столичная почта в Нижний без задержек поступает. Я уже послал сообщение – предупредить отца о нашем прибытии. Он должен приготовить такую встречу… нас должен встречать эскорт!

Игнатий захлебнулся торжествующим, клокочущим смешком.

– Но мы не успеем – через полтора часа, – все тем же недоумевающим голосом возразила Ирена, которая и впрямь не могла поверить в слова Игнатия. – Надо же заехать за моими вещами… да они и не собраны…

– Господь с вами, Ирена! – Игнатий взглянул на нее с досадою. – Как вы себе это представляете?! Во-первых, времени нет, а потом, ну каким же образом вы намерены вынести коробки с платьями и шляпами из дому? Да вас же схватят… кто там за вами присматривает в отсутствие родителей? Бонна? Гувернантка?

– Что я, ребенок?! – обиделась Ирена. – С боннами, мисс и мадемуазелями я давно простилась. Дома тетушка, старшая сестра отца…

– Ну вот и прекрасно, – нетерпеливо перебил Игнатий. – Можно представить, каким мопсом вцепится в вас эта тетушка! Она вас из дому не выпустит без объяснений. Нет, Ирена, обратного пути нет. Ежели угодно, вы с дороги напишете родителям, а еще лучше – из самого Лаврентьева, когда мы получим благословение отца. Но сейчас надобно спешить. На омнибус нельзя опаздывать!

– Погодите! – Ирена лихорадочно уцепилась за руку мужа. – У меня ведь при себе ничего, кроме этого платья! У меня вообще нет ничего с собою, ни пеньюара, ни…

Она страшно покраснела. О Господи! Заговорить с мужчиною о таких вещах! О белье! Как у нее вообще сорвалось с языка такое интимное слово, как пеньюар?! И ведь еще миг – и она сболтнула бы о чулках, сорочке и даже, Господи помилуй, о панталонах!

Даже с мужем приличная женщина не ведет бесед о неглиже!

– Пусть это вас не волнует, моя прелесть, – небрежно отозвался Игнатий, взмахивая рукой в окошко, чтобы привлечь внимание возчика. – На омнибусной станции нас ждет мой багаж, а в нем – не менее десяти коробок с самыми чудненькими платьицами, которые я купил для вас, и шляпки… о, charmant! – Он поцеловал кончики пальцев. – Ну и тальмочка для тепла, и отличные шали, и ботинки…

– Погодите! – ошеломленно перебила Ирена. – То есть как это – вы купили?

– О Господи! – раздраженно возопил Игнатий. – Попросил одну мою приятельницу… я хочу сказать, жену одного моего приятеля, – торопливо поправился он, – у нее примерно такая фигура и ножка, как ваши, – отправиться по модным лавкам и составить гардероб, от шляпки до… до самой последней вещицы, какая только может понадобиться женщине. Вы понимаете? – Он значительно улыбнулся Ирене. – Разумеется, это все только на самое первое время, на время пути, однако можно ручаться, что все первейшего качества, если учесть, какие за это были убиты в лавках деньги…

– Нет, я не понимаю, – пробормотала потрясенная Ирена. – Вы говорите, в лавках? В магазинах? Это что, значит – купили la confection?! Готовое платье?! Mais c’est impossible! C’est un mauvais ton![4]

– Уверяю, ma chère, на вас будут шить лучшие портные Парижа! Но пока придется потерпеть… Да ну же, Ирена, вы неблагодарны! – воскликнул Игнатий с досадой, увидав, что ее глаза вновь заплывают слезами. – Я забочусь о вас, нарочно занял уйму денег, чтобы обеспечить ваши удобства, а вы – плакать. Право, на вас не угодишь! Пока не до капризов, знаете ли. Вот уладим все дела с моим отцом, потом с вашими родителями, – тогда и капризничайте, сколько душе угодно. А пока утрите слезы! Да где же запропастился этот чертов дурак?!

Игнатий гневно выскочил на подножку кареты и чуть ли не нос к носу столкнулся с кучером, который как раз в это мгновение поднялся с колен: он раскладывал на траве для просушки свою добычу – мокрые ассигнации.

– А ну собери! – грозно велел Игнатий. – Ты что, ополоумел? А если ветром унесет? Мне, знаешь ли, деньги еще пригодятся: путь до Нижнего ого-го каков, а у меня в кармане пусто. Билеты ведь, знаете ли, взяты самые дорогие, кои по два в ряд, по восемьдесят пять рублей! Не трястись же в кабриолете[5] за шестьдесят пять с персоны!

Мгновение возчик стоял молча, очевидно, не в силах переварить услышанное, затем в отчаянии всплеснул руками.

– Так как же, барин?! – заблажил он плачущим голосом. – Вы же сами… в реку… я думал… мои оне!

– Оне! – передразнил Игнатий. – С ума сошел, кто такими деньгами бросается?

– Вы и бросались, – совершенно справедливо заметил возчик. – Давеча бросались, с моста.

– Собирай, собирай, нечего тут! – криво усмехнулся Игнатий. – Это просто жест такой был, ну, шутка, ты понимаешь?

– Шутить изволили? – угрюмо переспросил кучер. – Добрые шуточки! А ну как не отдам я денежки? – Он пал на колени и с поразительным проворством собрал купюры в кучу – так опытный игрок мгновенно собирает с ломберного сукна рассыпанную колоду. – Мои оне – вот и весь сказ! Вы их выбросили, выбросили без надобности!

Он сделал движение сунуть деньги за пазуху, однако Игнатий оказался проворнее и перехватил его руку.

– А ну! – только и сказал он холодно, и пальцы возчика разжались. – Я тебе… это грабеж!

– Грабеж?! – со слезами, но и с хитростью в голос воскликнул кучер. – А вы барышню… увозом… Я что, думаете, не слышал?

Рука Игнатия, уже прятавшая пачку во внутренний карман сюртука, замерла на полпути. Испытующе взглянув на возчика, он медленно, нехотя отделил несколько бумажек и протянул ему:

– Ладно, держи… шантажист! Но гляди, чуть слово скажешь – не сносить тебе головы! А теперь – гони! Если опоздаем к омнибусу, я не только эти деньги у тебя вытрясу, но и все твои куриные мозги!

– Не, не опоздаем! – заорал повеселевший лихач. – Мы свое дело знаем! Отменно!

Игнатий вскочил в карету, захлопнул за собою дверцу и возбужденно взглянул на Ирену.

– Вот теперь мне кажется, будто я похищаю вас! – сказал он негромко, взволнованно.

Глаза его сверкали, брови играли, великолепный рот улыбался, черная густая прядь упала на бледный лоб… Сердце Ирены дрогнуло.

Он был так красив! И не только она принадлежала ему – он ей принадлежал тоже! А значит…

Ирена толком не понимала, что же это значит, – просто надеялась, что лихач во всю прыть лошадиную мчит их не только к омнибусу, но и к счастью, к коему надобно примчать вовремя, дабы не упустить! Она всей душою надеялась на то, что не упустит!

Глава III

ТОТ САМЫЙ ПОЧЕТНЫЙ ЭСКОРТ

Нижний встретил их прекрасным, колдовским закатом, полыхающим над Стрелкою, и полнейшей пустотою на станции омнибусов. Никто не встретил графа и графиню Лаврентьевых, так что, пометавшись понапрасну на съезжей, Игнатий принужден был взять извозчика и приказал везти себя c молодой супругой в гостиницу. Собственно говоря, это оказались довольно жалкие номера неподалеку от станции, но Ирена так намучилась в пути, что не спорила, а велела немедля подать себе горячей воды, да побольше, послала прислугу в лавку за самым лучшим мылом, а потом с наслаждением начала мыться.

Ей отродясь не приходилось самой мыть себе волосы, но, с другой стороны, трястись в скверной колымаге вкупе с десятком попутчиков не приходилось тоже (да и из дому сбегать, если на то пошло!), – потому она не стала чиниться и вскоре поняла, что мытье головы – не самое хитрое дело, приуготовленное для нее в жизни. Прислуга призвала прачку, которой частенько приходилось стирать для постояльцев, и та здесь же, под Ирениным присмотром, замыла кое-что из бельишка. Сушить мокрые вещи она утащила в корзине к себе: не развешивать же, в самом деле, панталоны и сорочки на убогой обстановке нумера! Принести все прачка посулила завтра поутру, чистое и наглаженное.

После ее ухода Ирена подсела с гребнем к зеркалу и, медленно расчесывая мокрые перепутанные волосы, принялась вглядываться в свое лицо. Оказывается, она порядком от себя отвыкла! Чтобы больше десяти дней не глядеться в зеркало – это уж совсем в голове не укладывается. Даже в Смольном их муштровали в приличной скромности: у кого найдут в вещах хоть малое, карманное зеркальце – не миновать сурового выговора классной дамы, а то и к начальнице отделения, maman, поведут: «Как вы можете, m-lle Сокольская?! В ваши годы… вы должны знать, что лучшая красота девицы – это чистота, чистота нравственная!» Однако Ирена все-таки училась на Николаевской половине, в Обществе благородных девиц, куда принимались только потомственные дворянки, поэтому в зале для уроков танцевания у них было зеркало – огромное, от потолка до полу, – и всегда можно было улучить момент и поглядеться, хотя бы мельком. Ходили страшные слухи, будто на Александровской половине не было зеркала даже в танцевальной зале, однако там учились всякие дочки штабс-капитанов, протоиереев и третьестепенных дворян, принятые на казенный счет, а с ними Ирена не зналась, потому проверить ужасные слухи не могла, только недоумевала: как это так можно жить, неделями не смотрясь в зеркало?! Ну вот, теперь она узнала – как.

Она глядела на себя, как на забытую подружку. Слава богу, по-прежнему хорошенькая, может быть, даже красивая, хотя в классе считалась лишь девятой по красоте. Нос не то чтобы курносый, но все-таки вздернутый, зеленые глаза широко расставлены, лоб очень высокий (Ирене всегда твердили, что для девицы иметь такой высокий лоб неприлично, поэтому она выпускала на него несколько кудряшек, благо волосы у нее вились от природы), рот тоже великоват, никак не сложишь его бантиком… Ничего, зато лицо сияет, словно изнутри светится нежным бело-розовым светом, кожа нежнейшая, как персик, ресницы… хорошие ресницы, особенно если смочить их прованским маслом и чуть загнуть, брови отличные, разлетаются к вискам, придавая лицу надменное выражение, особенно если Ирена задумается или обидится. Но все это было и раньше, а ведь должно появиться нечто новое! Ведь она изменилась за это время, очень изменилась. Вот голову себе сама вымыла… и вообще, прежняя Ирена, надзирающая за прачкою, которая моет ее белье, Ирена, вспомнившая о таком низменном существе, как прачка, – это что-то невероятное! Конечно, она всегда была чистюля, но что сделала бы прежняя Ирена? Послала бы за белошвейкою, на худой конец – в дорогой магазин за новыми вещами, а прежние, ношеные, выбросила бы, чтоб не возиться! Однако она предпочла позвать дешевую прачку, потому что поняла: если Игнатий снял для них комнаты в этих совсем простых нумерах, вдобавок себе взял общую, где, кроме него, еще четверо ночуют, значит, у него на исходе деньги. Вот еще одна новая черта, которую с недоверием открыла в себе Ирена: она не только допустила в свое сознание такое недостойное благородной особы понятие, как деньги, но и стала задумываться об их количестве!

Она торопливо принялась заплетать еще влажные волосы в две косы. Гордыня – ее лучшая подруга, она поддерживала Ирену все эти безумные, тяжкие дни – она и сейчас нашептывает на ухо: «Никто не должен видеть твоих слез!»

Никто, вот именно! Даже та красавица в зеркале! Вот так, правильно. Вздерни-ка повыше брови, Ирена. Понадменнее, пожалуйста. А теперь поскорее спать. И пусть лучшая подруга твоя тоже уснет, отдохнет. И да приснится вам молодая графиня Лаврентьева, которая завтра вступит в наследственное поместье своего супруга!

Уныло встала она утром: серое небо не сулило ничего хорошего. Уныло встретила унылого Игнатия: экипажа из Лаврентьева нет как нет, очевидно, письмо Игнатия не дошло, затерялось у почтарей; придется возчика подряжать. После ужасного завтрака – ячневая каша вчерашняя, такая крутая, что ложку не повернуть, вдобавок несоленая, пригоревшая и политая прогорклым маслом, – Ирена с отвращением принялась одеваться. Прачка спалила утюгом кружево на любимой сорочке – еще домашней, еще своей! – пришлось надеть купленное «приятельницей» Игнатия. Ну, или «женой приятеля». Новая сорочка была изобильно обшита кружевом, тончайшего батиста, однако внушала Ирене непонятную брезгливость: чересчур коротка, едва ли до колен, и когда стоишь в ней в одних ажурных чулках (почему-то все новые чулки были только ажурные, словно у непотребных девиц!), еще без панталон, вид совершенно будто у какой-нибудь кокотки!

Для успокоения души Ирена желала бы хоть платье надеть свое, однако за время пути оно испачкалось, оборки оторвались – словом, его следовало либо отдать хорошей портнихе в починку, либо уж прямо бедным людям. Раньше, дома, такие «безнадежные» платья дарили горничным на именины, на Рождество или, например, к свадьбе. Однако сейчас у Ирены не было горничной. Ну что ж, в Лаврентьеве, уж верно, будет!

Наконец с помощью служанки из номеров она уложила волосы, оделась во все новое – и не могла не признать, что выглядит премило в бело-розовой гроденаплевой шляпке с зелеными цветами и лентами, и платьице было тоже гро-: грод’анверовое, с узенькими полосочками – все разненьких зелененьких оттеночков. Ничего не скажешь – прелесть!

Игнатий тоже смотрелся настоящим франтом. Похоже, последние гроши были отданы прачке, потому что рубашка просто-таки скрипела от крахмала, а воротнички едва не резали кожу. Очевидно, по этой причине Игнатий был особенно молчалив, и хотя не мог не заметить, с каким любопытством Ирена оглядывает просторные пустоватые улицы Нижнего (кремль показался ей очень красив, а от всего остального пугающе веяло провинциальностью), разомкнул рот всего лишь однажды, чтобы сообщить: вот в этом, мол, доме, напротив Покровской церкви, жил некогда приятель молодости его отца – князь Гагарин, большой шалун и проказник. Среди проказ князя и его веселой компании была рассылка видным горожанам приглашений на губернаторский бал, которого тот и не думал устраивать, или ночные катания по городу в каретах в чем мать родила.

Однажды ночью гагаринская компания переменила вывески на фасадах зданий. Утром изумленные горожане увидели над дверью духовной консистории слова: «Распивочно и на вынос», на здании судебной палаты – «Стриженая шерсть оптом и в розницу», на воротах архиерейского дома – «Продажа дамского белья и приданого для новорожденных», на губернаторском подъезде – изображение банки пиявок с надписью: «Здесь отворяют кровь».

Как-то раз Гагарин приручил и выдрессировал пару годовалых медвежат, которых постоянно водил при себе на цепочке. Во время праздничного скопления публики на главной Покровской улице он спускал со своего балкона во втором этаже на канате медвежонка и после достаточного переполоха среди прохожих втаскивал его обратно.

Как-то Гагарин устроил «афинскую ночь», для которой сманил женскую прислугу многих горожан…

– Дальнейшие его подвиги происходили где-то за Уралом, – с явным сожалением сообщил Игнатий, а Ирена покосилась на него не без угрюмости.

Ее немало озадачили нотки восхищения в голосе мужа, живописующего несусветные забавы князя Гагарина. На взгляд Ирены, это была неприличная дурь, простительная для мало́го юнкера, но отнюдь не для немолодого уже человека, вдобавок – отпрыска знатного рода. Можно было только порадоваться, что сподвижников веселого князя в Нижнем «иных уж нет, а те – далече», но вот беда: к одному из этих, кто «далече», сейчас и держит путь Ирена… Остается надеяться, что граф Лаврентьев остепенился и позабыл проказы юных лет. А если это не так, Ирене надлежит с первого шага поставить себя в графском доме так, чтобы все, а раньше всех – хозяин, относились к ней с уважением.

Хорошо говорить! Но как себя поставить, когда сама про себя знаешь, что ты – беглая, непослушная дочь, обвенчавшаяся тайно, и даже не против воли родительской, а вовсе не известив об этом отца с матерью? Ежели Ирена других людей ни во что не ставит, даже самых близких, кто же будет ее почитать? Уж, верно, не старый граф Лаврентьев!

Чем глубже погружалась Ирена в эти мысли, тем плотнее смыкались темные «воды печали» над ее головой. Она молчком сидела в уголке кареты, стиснув руки словно бы нервным, а на самом деле молитвенным жестом, и едва удерживала слезы: даром такая тоска не приходит, это что-нибудь да значит! Ну а что это может значить? Скорее всего, то, что Лаврентьево не окажется таким уж местом обетованным, как ей желается, а граф всего менее будет похож на доброго, всепрощающего батюшку. Ох, задаст он им с Игнатием хорошую баню… ох, задаст!

В эту минуту Игнатий, доселе нарушавший тишину лишь бессвязным, отрывистым насвистыванием обрывков все той же знаменитой арии Лючии де Ламмермур, насмешливо спросил:

– Что-то вы примолкли, душенька? Уж не страшно ли вам, часом?

Открывать свои мысли было, конечно, никак нельзя, и Ирена не совсем ловко соврала:

– Сон вспоминаю. Сон мне ужасный снился, просто кошмар!

– И мне! – подхватил Игнатий. – И мне тоже! Диво, конечно, что я вообще заснул: блохи и клопы заедали. Но под утро забылся и, вообразите, вижу, будто я – это не я, а некая птица вроде ворона, и летаю я над кладбищем. Кладбище такое странное, такое странное: могилки все дерном убитые, а сверху надгробные камни лежат. Ни крестов, ничего. Спускаюсь пониже и вдруг вижу на каждом камне необычайно четко выбитую надпись, начинаю читать – и, вообразите, оказывается, что здесь похоронены только близкие мне люди! Деды и прадеды по отцовской линии – я их имена только в книге родословия читал, есть у отца в кабинете, им самим составленная, – родители матушкины, что две зимы тому назад померли в одночасье, совсем уж старенькие были, дряхлые…

Голос Игнатия странно дрогнул, и Ирена подумала, что этих своих деда с бабкою он, верно, крепко любил… А еще до нее вдруг дошло, что в разговорах с нею Игнатий никогда ни словом не вспоминал о своей матери, словно ее и вовсе на свете не было. Ирена почему-то решила, что она давно умерла. И теперь она с замиранием сердца подумала: а ну как она жива? Ну как придется завоевывать еще и ее сердце, пытаться расположить к себе? Последние остатки духа улетучились Бог весть куда. С графом она еще как-нибудь справилась бы, ну, очаровала или разжалобила бы его, а вот с этой неведомой свекровью… о Господи!

– И вижу вдруг могилу отца своего, – продолжал Игнатий. – А ведь я доподлинно знаю, что он жив! Не веря своим глазам, опускаюсь на серый камень, и вдруг он отъехал в сторону, земля разверзлась – и я вижу гроб, из которого раздается отцов голос: «Не успеет петух прокричать трижды, как мы свидимся с тобою, сын мой!»

– Господи, воля твоя, Господи, помилуй! – быстро закрестилась Ирена, но тут же устыдилась своей суеверности, отнюдь не приставшей образованной барышне, нет, замужней взрослой даме, и произнесла небрежно: – Ну, чепуха! Страшно, конечно, особенно…

– Особенно про этот крик петуха, – подхватил Игнатий. – Однако ежели бы этот сон был вещим, я уже умер бы нынче же. А вроде жив, как вы думаете? Но я совсем не прочь, чтобы сон мой отчасти сбылся…

Сначала Ирена не поняла, потом круглыми глазами воззрилась на мужа:

– Да простит вас Бог, Игнатий! Что вы такое говорите?! Вы желаете смерти своему отцу?

Игнатий поглядел лукаво:

– Ну, ну, Ирена, вы ведь не ханжа, зачем же так-то? Положа руку на сердце, разве вы не боитесь встречи с ним? Разве не теряетесь в догадках: как-то сей граф встретит нас? Не прогонит ли взашей? Даст ли свое благословение? Сказать по правде, я никогда в жизни не мог предвидеть ни одного поступка своего отца, никогда не мог заранее предсказать, как он поведет себя, тем паче – в такой ситуации, какую мы с вами намерены ему предложить.

«Как?! – едва не вскрикнула Ирена. – Да ведь ты уверял меня, что на благорасположение отца твоего можно безусловно надеяться?!»

Очевидно, ее лицо сделалось таким неуверенным и несчастным, что Игнатий от души расхохотался, глядя на нее.

– Ох, Ирена, Ирена, ты еще совсем дитя! – выдохнул он между приступами хохота. – Ну, не куксись! Конечно же, я ничуточки не думал, будто отец останется недоволен нашим браком. Напротив! Даже если бы он сам полжизни потратил, не сыскал бы мне более завидной невесты, чем вы, дорогая!

Игнатий поцеловал ей руку и значительно поглядел в лицо. Он почему-то называл Ирену то на «вы», то на «ты», и это ее ужасно раздражало. Не то чтоб раздражало, но… просто она начинала чувствовать себя еще более неуверенно.

– Сказать правду – если уж сказать совершенную правду, – продолжал Игнатий, – у нас с отцом не самые лучшие отношения. Старик никогда не мог понять, что хоть питаться поневоле приходится действительностью, но задаваться идеалами – тоже значит жить! Он полагал, что я веду мелкую, рассеянную жизнь, ничем не занимаюсь, бегаю по вечеринкам и балам, где блещу эпиграммами и ловкостью обращения. Да, что и говорить, я сделался человек вполне светский. Ведь правда же, Ирена? Как воспитанник юнкерского училища, отлично говорю по-французски, знаком со старою и новейшею французской литературой, а равно и с корифеями отечественной словесности. Этикет всякий так изучил, что от зубов отскакивает! А отец все-таки считал меня как бы человеком нестоящим! И все почему? Потому что я не желал вникать в его жизнь, уподобляться этому барству неразумному. В деревне ведь как? Тщатся во всем подражать городским вельможам, тратят на обучение своих дворовых огромные деньги: поварскому искусству отец посылал обучаться своего кашевара, так двести рублей уплатил! Дворовую девку мыть нарядные платья учили – тоже будь здоров денег вбухали. А толку во всем этом – чуть. С народом нашим вы ведь знаете как? Глупы, тупы, ленивы все до крайности! Непременно нужно, чтобы управитель-немец со шпицрутеном стоял над душой, тогда только дело пойдет, тогда и в поле вовремя выйдут, и, готовясь к новому спектаклю (у отца отменный театр из крепостных людей, я вам не говорил?), станут репетировать старательно, хоть по неделе будут речитативом говорить. Но это все из-под палки! Кругом невежество, это нежелание учиться, развиваться. Слыхали, что было при последней холере? Народ убивал докторов, веря, что они отравляют колодцы. Однажды толпа остановила карету, в которой везли больных в лазарет, разбила ее, а больных освободила, чтоб дома померли, – ну и других заразили. Дурость, дурость! – выкрикнул Игнатий с таким ожесточением, что Ирена незаметно отодвинулась.

Ей вдруг как-то не по себе сделалось. Игнатий все-таки странный: то обличал господ, которые своих людей утесняют, то народ дураком честит. Не понять, чего он хочет. И почему с таким пылом выкрикивает:

– Да, я играл! И, не скрою, случалось, проигрывал! Ну а какая разница, куда деньги всаживать? В зеленое сукно либо в какие-то сельскохозяйственные новации? Вследствие всех его затей свободных денег у него никогда не было, случались времена, когда отец за неуплатою опекунских залогов на время оставался с пустым карманом, так что принужден был срочно продавать что-нибудь из имений, какой-нибудь лесок, лошадей, коров, крестьян целыми семьями, а то и брать взаймы у племянника… Мне задерживал выплаты карманных денег! – Голос его дал обиженного петуха.

– У племянника? – переспросила Ирена. – Стало быть, у вас есть кузен? Вы никогда не говорили… А родные братья и сестры у вас есть?

Игнатий вдруг покраснел, да так, что нежная кожа щек сделалась багровой, чудилось, вот-вот кровь брызнет.

– Бог миловал, – буркнул он с явной неохотою. – Кузен же – да, есть, Колька Берсенев, дурак и сволочь порядочная. Богат как скотина, оттого и полагает себя вправе всех учить да поучать. Ох, натерпелся я от него с малолетства. Он ведь когда-то жил у нас в Лаврентьеве, учителя у нас были одни, общие, так он, бывало, задания все выполнит в минуту, способная сволочь, а потом давай меня изводить: мол, деревенщина ты и есть деревенщина, мозгов-то тебе не прикупили…

Игнатий осекся, словно спохватившись, и встревоженно глянул на Ирену, которая как воззрилась на него изумленно, так и не сводила глаз. Она и не предполагала в своем супруге такой глубины ненависти к кому-то, тем паче ненависти, основанной на глупых детских обидах. Это все равно как если бы Ирена ненавидела своего угнетателя-брата за все его детские причуды! Он ведь рос во врожденном убеждении, что всякая женщина – игрушка для мужчины («Весь в отца!» – говорила матушка), а кто был для него самой доступною игрушкою? Конечно, сестра, которая была младше на год и с которой он держался так надменно и грубо, словно пророк с учеником-придурком. Наверное, этот Колька Берсенев был весьма схож со Стасиком Белыш-Сокольским. Но гораздо сильнее задело Ирену небрежное упоминание Игнатия о сводных сестрах. Стало быть, у них разные матери. Что ж, дело обыкновенное, если Лаврентьев женился, оставшись вдовцом с ребенком, однако уж слишком покраснел Игнатий. Что-то в его ответе крылось цинично-неприличное, и, кажется, Ирена догадывалась, что же именно. У Лаврентьева были крепостные любовницы! Само по себе дело тоже обычное, хоть и осуждаемое порядочными, благородными людьми. Ведь тут все происходит по единоличному желанию господина, девушка – его собственность и противиться не может. И на таких девицах потом никто не женится, ни мужики, ни, разумеется, сам барин. Конечно, поступок отвратительный, принуждать девушку – это, можно сказать, насилие, однако Ирена первая бы возмутилась, прослышав, что кто-то из ее знакомых или незнакомых женился бы на крепостной лишь из-за того, что обесчестил ее. В конце концов, у девушки всегда есть выход – например, утопиться. Все-таки честь – это первое, и если уж не удалось соблюсти невинность до брака, жить, конечно, не стоит.

Ирена целомудренно поджала губки. Надо постараться в Лаврентьеве держаться как можно дальше от этих незаконных детей графа, прижитых от крестьянок! Впрочем, где ей с ними придется общаться? Им место в хлеву, в курной избе или где там еще живут мужики, в крайнем случае – в людской. Ирена так и передернулась. Нет, никого из этих «сводных» Игнатия она не намерена терпеть в том доме, где будет жить. Однако каково Игнатию было видеть их, знать о них! Он такая тонкая, чувствительная натура, принимает все так близко к сердцу! Вот сидит с совершенно убитым видом: наверняка мучается оттого, что столь необдуманно брякнул об этих незаконных и оскорбил стыдливость Ирены.

Конечно, благовоспитанной девице даже думать немыслимо о таких понятиях, как «насилие», «блуд», «незаконнорожденные дети», «любовница», она и слов-то этих знать не должна! Однако Ирена оставит при себе свои тайные знания, которые, как это ни странно, ее не столько оскорбили, сколько… сколько сняли изрядную тяжесть с ее души. Что же, что она из дому сбежала, обвенчавшись тайно? Что же, что предавалась недозволенным ласкам в карете? Зато сам устрашающий граф Лаврентьев, за благословением которого она едет с таким трепетом, истинный распутник! Граф теперь может метать громы и молнии в нее и в сына, но напрасно он будет ждать, что Ирена хлопнется ему в ноги или вовсе в обморок. Она будет спокойна и холодна, и этот человек непременно почувствует, что перед ним не какая-нибудь там расчетливая охотница за графским титулом и деньгами (которых, возможно, и вовсе нет из-за очередного… как это?.. опекунского подлога? Нет, залога!), а гордая женщина, способная сама решать свою судьбу!

Она распрямила плечи и уставилась в окошко.

Здесь не стоял глухой стеной лес, как между Владимиром и Нижним, а то и дело среди деревьев открывалась необычной красоты равнина, или уютная долинка, или живописное взгорье, привольное, просторное, светлое, чудно украшенное цветущими рябинами, или боярышником, или сплошными желтыми полосами буйно распустившихся одуванчиков, с всеохватным, ласковым небом, как бы накрывающим округу своим голубым куполом. Чудесное приволье, еще по-весеннему разноцветно-зеленое шевеление листвы… Какие-то птицы носились перед каретою, а потом разлетались по сторонам, имея вид чрезвычайно деятельный и хлопотливый. Кое-где в вершинах деревьев уже чернели гнезда, и Ирена вдруг подумала, что она, как эти птицы, летит в свое новое гнездо, где ей суждено будет «вывести» детей и пропеть свою песенку жизни – в точности как этим хлопотливым пташкам!

Против ожидания сия поэтическая метафора не вызвала в ней никакого умиления, а, напротив, испугала. Дети? Почему-то она никогда о них не думала, а ведь они появятся – и весьма скоро, если судить по всем ее замужним подружкам.

Ирена отчего-то полагала, что они с Игнатием вечно будут любоваться друг другом, чирикая о том, кто в кого сильнее влюблен. Но не минуло и двух недель их бракосочетания, как они уже сидят надувшись, не помышляя ни о каком чириканье, тем паче – о нежностях… Что же будет, когда еще и дети появятся?

Ирена ощутила вдруг себя невероятно одинокой, заблудившейся в этих красивых, восхитительных, но совершенно чужих ей просторах. Что же она делает? У нее на всем белом свете только один близкий человек – это Игнатий. Так что ж она сидит букою, отворотясь от него? Ждет, чтобы он обиделся? Остыл бы к ней? Но у кого она тогда найдет утешение в горестях, к кому приклонит голову на грудь?

Ирена порывисто обернулась к мужу – и от неожиданности даже отшатнулась с испуганным восклицанием, потому что в то же самое мгновенье Игнатий кинулся перед ней на колени и, крепко обняв ее ноги, прижался к ним щекой. Bсе тело его содрогалось от тяжелых рыданий, а сквозь надрывные всхлипывания прорывалось бормотание, сперва показавшееся Ирене совершенно бессвязным. Но вскоре она стала, хоть и с некоторым трудом, улавливать смысл этих бессвязных восклицаний.

– Ирена… Ирена! – задыхаясь, выкрикивал Игнатий. – Бога ради… не надо так! Не отворачивайтесь от меня! Я не вынесу… я этого просто не вынесу! Вы и не знаете, что значит для меня ваша любовь! Отец… о Господи… отец всегда считал меня ни на что не годным. Он давал мне деньги, но при этом говорил, что куда лучше было бы просто зарыть их в землю. Он думал, что без этих его денег я ничто… просто ничто! Его единственный сын… он презирал и меня, и себя – за то, что у него только такой сын, а другого нет! Он говорил, что я никому не буду нужен, кроме него самого и моей несчастной матери. Он говорил, что я достоин только таскаться с крепостными девками, что жену мне придется покупать за большие деньги. И вот, вообразите, Ирена, и вот я встретил вас, и вот вы полюбили меня – такого, какой я есть, ничего обо мне не зная и даже не представляя себе размеров батюшкиного наследства. И я привожу вас в Лаврентьево, показываю отцу: вас, которая ради меня попрала все условности, которая тайно со мной обвенчалась, которая была готова отдаться мне в карете, в наемной карете…

Он внезапно умолк, вскинул голову и уставился на Ирену огромными, влажными от слез глазами. У нее мелко затрепыхалось сердце. Стоя на коленях, бледный – вот уж в точности будто полотно! – Игнатий как никогда был похож на истинного романтического героя, обезумевшего от любви. Пусть некоторые его слова показались Ирене дикими, но ведь Игнатий воистину обезумел. Нет, она была жестока к нему! И с этой мыслью, движимая непременным желанием загладить свою жестокость, Ирена быстро нагнулась вперед и поцеловала его в губы.

Нет, она думала лишь коснуться… но губы ее мгновенно попали в капкан рта Игнатия, который алчно, до боли впился в них. Ирена чувствовала его язык, его зубы и, полуиспуганная, полудовольная таким взрывом чувств, пыталась отвечать так же пылко и так же болезненно. Поцелуй становился все более алчным, Ирене вдруг показалось, что их рты пожирают друг друга. Внезапно Игнатий схватил ее руку и прижал к своей груди.

– Слышите, как сердце бьется? – шепнул он, так резко прервав поцелуй, что у Ирены даже голова закружилась. – Это все вы сделали, все моя любовь к вам! Останови! – закричал он диким голосом, ужасно перепугав Ирену, и заколотил в стенку.

Слышно было, как возница громко, испуганно затпрукал, лошади стали, повозка несколько раз дернулась и замерла.

– Барин, чего изволите? – закричал возница. – Али случилось что? Не зашиблись ли?

– Поди… поди… – закричал Игнатий, приоткрывая дверцу и высовываясь наполовину так, что нижняя часть его тела была все же загорожена. – Поди вон, прогуляйся. Полчаса, ну час. И не подходи сюда, пока я не позову. Дам на водку. А подойдешь… – голос его вдруг сорвался, – а подойдешь – убью! Понял?

– Понял, понял, чего ж не понять! – донесся удаляющийся голос возницы, не в шутку испуганного. – Барин, я не подойду, вот те крест, только ты уж там поскорее управляйся, не то гроза нас застигнет, гроза вон собирается!

– Ладно, я скоро, – буркнул ему вслед Игнатий, захлопывая дверцу и оборачиваясь к Ирене.

Она в испуге вжалась в спинку сиденья, желая – и не в силах отвести глаза от пальцев Игнатия, который принялся расстегивать брюки.

Что, опять?!

Вдруг до Ирены долетел незнакомый голос.

– И давно ты тут комарей кормишь, болезный, пока они там отдыхают? – спрашивал кто-то.

– Да нет… – вяло отвечал возница. – Солнушко вон почти что и не двинулось, да только тучки все ближе сбираются. Ливень ливанет…

– Нет, разве что к ночи гроза сберется, – возразил незнакомец. – И тогда ударит гром в литавры, молния возожжет жертвенные огни…

– Чего? – промямлил немало изумленный кучер, и Ирена поняла, что сама изумлена неожиданным лексиконом.

Она хотела осторожно выглянуть в окошко, чтобы увидеть, какой это путник изъясняется, будто актер захудалого театра, однако Игнатий уже распахнул дверцу и вывалился из кареты, восторженно и недоверчиво крича:

– Ты ли это? Емеля? Емеля, душа Тряпичкин! Софокл беспорточный!

Глава IV

НЕВЕРОЯТНОЕ ИЗВЕСТИЕ

Ирена какое-то время сидела, испуганно глядя вслед Игнатию и слушая, как его восторженные выкрики перемежаются ответными, по большей части совершенно невнятными, а иногда несусветными, вроде: «Ах ты, студень! Явление второе: те же и… Взгляните, други: вырядился, будто на свадьбу!» Причем издавались все эти восклицания то басом, то волнующим баритоном, то смешным, писклявеньким голосишком, так что Ирене вскоре стало казаться, что там не один какой-то Емеля, а по меньшей мере пятеро или шестеро совершенно разных людей, причем один из них был «Софокл беспорточный». Он что, не одет?!

Наконец, не в силах одолеть любопытства, Ирена быстро поправила шляпку и решилась выглянуть.

Первое, что она с великим облегчением обнаружила, – молодой высокий мужик все-таки был в портках из небеленого холста, сделавшихся уже давным-давно грязно-серыми, а также в коричневом сермяжном армяке, надетом прямо на голое тело и подпоясанном чем-то, в чем после некоторого раздумья Ирена распознала обрывок вожжей, и то лишь потому, что точно такие вожжи тянулись к упряжи небольшой повозки. Это было нечто среднее между обрубленным дормезом и раскоряченным кабриолетом, словом, куцая несуразица, полинявшая и довольно-таки облезлая. Поскольку Емеля не переставал обнимать и увесисто хлопать по плечам Игнатия, вожжи то натягивались, то дергались, вынуждая дергаться низкорослую, косматую и тощую лошаденку, запряженную в этот, с позволения сказать, экипаж. Понимая, очевидно, что коли возница стоит на земле, то ехать никуда не надо и ее только попусту терзают, лошаденка сердито мотала головой, норовя длинными желтыми губами цапнуть своего мучителя то за плечо, то за смешную, нелепую шапку, боком сидевшую на его голове. Это было так смешно, что Ирена не сдержала хохота.

Игнатий и Емеля перестали колотить друг друга по плечам и обернулись к ней. Ярко-коричневые, будто спелые каштаны, Емелины глаза едва не выкатились из орбит при виде Ирены. Он сорвал шапку с головы и подмел ею пыль в поклоне, который сделал бы честь кавалеру времен Людовика XIV, хотя и несколько не вязался с прорехами армяка и косо, лесенкой стриженными белобрысыми лохмами. А впрочем, выражение лица у него было предоброе и черты весьма правильные.

– Приветствую тебя, о чудо красоты! – согнувшись и елозя шапкою по дороге, пробормотал Емеля. – Нимфа, к путнику строгой не будь, подскажи, гнев или милость готовят мне мудрые боги?

Ирена растерянно моргнула, не зная, верить ли своим ушам. Очевидно, почуяв ее потрясение, Емеля бухнулся на колени и принялся с невероятной стремительностью класть земные поклоны, бормоча:

– Матушка-барыня, милосердная госпожа и кормилица, не вели мя, раба твоего Емельку, казнить, вели миловать. Хошь бы словечко молвить изволь, а мы за тебя век будем Бога молить!

Тут Игнатий, доселе безмолвно глазевший на Емелины телодвижения и ошалелое Иренино лицо, вдруг чуть присел, хлопнул себя по полусогнутым коленям и захохотал так, что обе лошади – и та, на которой ехали Игнатий с Иреною, и Емелина мохнашка – враз испугались и принялись громко, заливисто ржать.

Кучер кинулся к своей, Емеля, прервав представление, – к своей, причем если первый хлестнул лошаденку два раза вожжами по кроткой морде, то Емеля встал в позу и, попытавшись вздернуть на плечо полу армяка, изрек:

– И ты, Брут!

Коняга, верно, смутилась – и умолкла.

– Ирена, ради бога, не пугайтесь, – кое-как сквозь смех выдавил Игнатий. – Этот Емеля, по прозвищу Софокл, – совершенно безобидное существо, вдобавок мой молочный брат, потому я и держусь с ним так, накоротке, – счел нужным объяснить Игнатий. – Вдобавок он не просто абы кто, а премьер батюшкиного домашнего театра, герой, герой-любовник, резонер, злодей, благородный отец, верный слуга – словом, все амплуа его, ибо талант в самом деле удивительный!

Ирена не без сомнения поглядела на нового знакомца, но следующая, если уж прибегать к театральному лексикону, реплика Игнатия ввергла ее в полный столбняк:

– А это моя жена, молодая графиня Лаврентьева, в девичестве графиня Сокольская. Прошу любить и жаловать.

Ирена не знала, то ли в обморок хлопнуться, то ли зарыдать, то ли расхохотаться презрительно: ее – ее! – в жизни еще не представляли мужику, пусть и крепостному актеру, а они, как известно, пользовались среди прочей дворни некоторыми привилегиями, пусть и молочному брату – ну и что, подумаешь, Станислава тоже выкормила, из-за матушкиной болезни, крепостная мамка, и у нее был свой ребеночек, однако он жил себе да и жил в одной из многочисленных деревень Сокольских, и никто в господском доме даже имени его не помнил. Нет, надо с этой фамильярностью Игнатия непременно покончить. Кто спит с собаками, у того блохи не выводятся! Ей захотелось прямо сейчас, немедля, дать Емеле хорошую оплеуху, чтобы сразу поставить его на место, однако Игнатий явно желал, чтобы она была с Емелею поприветливее, а потому Ирена не стала перечить мужу перед таким ничтожеством, как крепостной мужик, и шевельнула уголками губ, изображая улыбку.

Емеля, впрочем, оказался не способен оценить ее благорасположения: по-прежнему стоял столбом, пялясь на Ирену, и бормотал, тыча в нее пальцем, словно в какого-нибудь настоящего, всамделишного китайца, сидящего в витрине ярмарочного павильона:

– Да хва врать-то, Игнаша! Неужто и прям из графьев? Брешешь, как не совестно! Небось подобрал в нумерах да нарядил как куклу!

– Что?! – рыкнул Игнатий, замахиваясь, однако Емеля оказался проворнее и рухнул на колени, патетически заламывая руки и в голос вопия:

– О грозная, неумолимая царица! Прости раба, что слово глупое промолвил! Не будь, владычица, жестокосердной, вели своим вассалам кинжалы спрятать в ножны. Язык мой – враг, но он еще послужит тебе и мне! Не отрезай его!

Ирена крепилась-крепилась, да не смогла сдержаться – фыркнула. Игнатий же хохотал от всей души.

– Ладно, Софокл, будет паясничать, поднимайся. Ты прощен покуда, ну а впредь забываться не изволь. Скажи лучше, отчего меня с молодой супругою никто не встретил? Неужто не получили письма?

– Получили с опозданием, – смиренно сообщил Емеля, поднимаясь с колен и опасливо косясь на Ирену. – Да и то в нашей суматохе решили: ничего, сам как-нибудь доберешься. Ну потом, уж так и быть, послали меня.

Игнатий даже задохнулся и какое-то время стоял, весь пунцовый от возмущения, не в силах слова молвить.

– Как так – решили? – наконец возмущенно, срываясь на какой-то петушиный хрип, воскликнул он. – Кто это решил меня не встречать и вместо эскорта прислать мне с графинею такую позорную телегу? Да я за такое… да я… знаешь ли ты, что я сейчас с тобой сделаю, коли ты осмелился мне даже сказать такое?!

– Ну что ж, давай, коси малину, руби смородину, – пожал плечами Емеля, похоже, ничуть не убоявшийся этого взрыва негодования. – Чего валишь с больной головы на здоровую? Я, что ль, распорядился не по твоему хотению? Адольф Иваныч у нас главный управляющий – его воли и есть наказ.

– Какой еще Адольф? – гневно выкрикнул Игнатий. – Не знаю никакого Адольфа!

– Вестимо, не знаешь, – покладисто проговорил Емеля. – Его в Лаврентьево всего лишь год как наняли, ты в эту пору уже в санкт-петербурхах обретался.

– Батюшка мне ни про какого Адольфа не сообщал, – не без обиды поджал губы Игнатий, на что Емеля с прежней рассудительной покладистостью ответствовал:

– А их сиятельство, верно, сочли: на что дитяти голову пустяшностью всякою забивать? Меньше знаешь, лучше спишь.

– Одному удивляюсь, – заносчиво произнес Игнатий. – Как это батюшка позволил, чтобы какой-то там Адольф позволил себе так меня унизить?! Как он не воспротивился, увидев сию колымагу? Или не заметил? Да здоров ли он, я все позабываю спросить?

Емеля раз или два хлопнул глазами, которые внезапно вытаращились до вовсе уж ненормальных пределов. Глядя на него, Ирена впервые полностью осознала смысл выражения: глаза на лоб вылезли.

– Софокл, да полно тебе рожи корчить! – нетерпеливо выкрикнул Игнатий. – Болен, что ли, отец? Ну, и каково он? Не удар ли?

Емеля шлепнул губами, но изо рта его вырвалось только слабое шипение.

– Что? – крикнул Игнатий, еще пуще побагровев. – Что с батюшкою?!

– Так ведь он… уже месяца два… преставился! – кое-как выговорил Емеля. – Разве ты не знал?

Глава V

ПОЗДРАВЛЕНИЕ МОЛОДЫХ

Игнатий стоял недвижим. Ирена зажала рот рукой, увидев, каким бледным сделалось его только что налитое кровью лицо.

– Не знал… – наконец-то смог он выдавить сквозь посеревшие губы.

– Царство небесное их сиятельству! – Емеля размашисто перекрестился. – Вот уж кто, думали, вечен и бессмертен! Однако все мы конечны, и баре не менее мужиков. – Он снова перекрестился, и голос его постепенно утратил приличную печальному известию тихую скорбь и патетически возвысился: – А что? Али они не из той же глины Господом слеплены?

Ирена его, впрочем, и не слушала. Испуганно простерла руки к Игнатию, едва не рыдая от жалости к нему. У нее и самой заболело сердце от внезапности страшной вести – что же должен был испытывать Игнатий? Одно дело – с детским жестокосердием мечтать о том, как со смертью отца он будет сам себе хозяином, другое дело – столкнуться с этой смертью лицом к лицу… Нет, посмотреть ей как бы вслед. Еще неизвестно, что тяжелее перенести Игнатию: весть о кончине отца или пренебрежительное молчание управляющего. Как этот мерзкий Адольф посмел не сообщить молодому господину о случившемся? Впрочем, может быть, тут виновна почта? Надо надеяться, Игнатий накрепко проучит нерадивого негодяя, слишком о себе возомнившего, а еще лучше – вовсе его уволит… нет, с позором выгонит взашей!

Ирена даже поразилась, откуда у нее вдруг взялась такая ненависть к совершенно незнакомому, ни разу не виденному человеку. И, главное дело, ненависть эта вспыхнула совершенно некстати: сейчас надобно не об Адольфе каком-то там думать, а утешить своего молодого мужа, пережившего страшное потрясение!

Она шагнула к Игнатию, желая обнять, поцеловать эти прекрасные, полные слез глаза, погладить понурую чернокудрую голову, сказать, что горе – это, конечно, горе, но он теперь не один на свете, есть существо рядом, которое разделит с ним все горести и все печали, однако запнулась, удивленная. В лицо Игнатия вернулись краски, плечи его распрямились. Чернокудрая голова вовсе не была печально опущена, сверкающие глаза были совершенно сухими, и вообще – он ничуть не напоминал раздавленного бедою, осиротелого сына.

– Ах ты Софокл чертов! – вдруг проговорил он, обращаясь к Емеле низким голосом, какой бывает у человека, пытающегося скрыть так и рвущееся наружу возбуждение. – Такая новость… а ты все вокруг да около! Напился, да? Вот погоди – я из тебя дурь повыбью. Ты у меня не забалуешь, как при батюшке! Никто не забалует! – вдруг выкрикнул он, потрясая кулаками, и осекся, опустил руки. Суматошно оглянулся, словно устыдившись.

Емеля, оглаживая переполошившуюся мохноногую лошадку и обращаясь как бы к той, примирительно молвил:

– Ладно, ваше сиятельство, уж будя вопеть-то, давай, повелевай, на ком далее поедешь: на мне али на прежнем кучере?

– Выгружай вещи, Софокл, да поскорее, – приказал Игнатий. – Какая ни есть развалюха, а все ж своя. Но этот ваш Адольф Иваныч мне дорого заплатит за нее… дорого! Кстати о плате: ты уж не сердись на меня, – просительно обратился он к наемному вознице, который с разинутым ртом наблюдал за происходящим. – Мы, конечно, уговаривались до Лаврентьева, однако у меня денег только за полдороги заплатить, а больше нет.

Кучер, обретя наконец дар речи, возмущенно заблажил, однако Игнатий внезапно вспомнил о своем графском достоинстве и так грозно выкатил глаза, так взревел:

– А ну, пшел прочь, дурак! Вот я тебя!.. – что обиженный возница счел за благо убраться восвояси, даже не пересчитав монет, которых ссыпал ему в горсть Игнатий, а свое отношение к свершившемуся выразил особенной грубостью, с которой побросал привязанный к задку его повозки багаж.

Емеля даже закряхтел, увидев эту гору, однако Игнатий не преминул по-новому, по-графски, рыкнуть и на него, а потому вещи довольно споро оказались погружены заново, накрепко увязаны – и Ирена не успела опомниться, как оказалась сидящей рядом с мужем в очередном экипаже, внутренность которого отличалась от прежнего только тем, что сиденья и стенки были обиты не ржавой, потрескавшейся кожею, а до лысин протертым линялым трипом[6] неопределенного цвета да пахло в карете не мышами, как в прежней, а застарелой плесенью.

Игнатий так и не сказал ей ни слова. Едва Емеля уговорил мохноногую, которая все еще не пришла в себя с испугу, тронуться с места, он откинулся на спинку и закрыл глаза. Ирена, по обыкновению забившись в уголок, исподтишка на него поглядывала.

Голубая жилка билась на виске Игнатия, нервно подрагивали длинные, круто загнутые ресницы, губы были плотно стиснуты, и все лицо его четкостью и отточенностью черт напоминало античный мраморный образ. По горлу Игнатия порою пробегал комок, сплетенные пальцы начинали дрожать, и Ирена поняла, что до ее мужа наконец-то дошла суть свершившегося, постепенно сменив первое оглушительное, неразборчивое потрясение. Да уж, ему было о чем подумать… хотя бы о тех непредсказуемых случайностях, которые способны мгновенно прекратить одну человеческую жизнь – и перевернуть другую.

Судя по Емелиным отрывочным словам, которые услышала Ирена, пока мужчины увязывали багаж, граф Лаврентьев умер по оплошности цирюльника. Нет, тот не перехватил барину спьяну горло опасной бритвою, что было хотя бы понятно и не столь обидно. Срезая графу мозоль, цирюльник слегка зацепил за живое, так что показалась кровь. Обрез был ничтожным, ему и внимания-то никто не уделил, разве что барин насмешливо бросил: «Спасибо! Усердно поработал!» Однако порез не исчез вскорости бесследно, как следовало ожидать, а вокруг него образовалось черное пятно.

Вызванный доктор поглядел на зловещее пятно и сообщил, что налицо старческое умирание конечностей, проявившееся антоновым огнем, который прекратить невозможно.

Да уж! Антонов огонь мгновенно распространился на всю ступню и грозил ползти по ноге. Граф, всегда отличавшийся поразительным хладнокровием и быстрым принятием решений, заявил, что ногу надобно отрезать. Хотя два привезенных к нему и лечивших его доктора титуловались медико-хирургами, оба, лишь дело дошло до операции, стали от нее отказываться. Решили дело наконец-то жребием. При операции могучий духом и телом граф сам, без посторонней помощи держал ногу, ободрял хирурга и только иногда спрашивал: «Ну, скоро вы там?»

Операция закончилась, рана уже стала подживать, как вдруг резко почернела – и жар мгновенно дошел до мозга.

Старый Лаврентьев умер в один день…

Свое страшное сообщение Емеля закончил философическим изречением:

– Ну, что делать, судьба: кому скоромным куском подавиться – хоть век постись, а комара проглотишь – и подавишься.

Наверное, он искренне хотел утешить Игнатия, однако вряд ли это ему удалось.

Конечно, сочувственно рассуждала Ирена, отношения отца с сыном были очень непростыми, а все-таки Игнатий сейчас не может не вспоминать лучших дней их совместной жизни, забот и щедрости отца. Наверное, ему нелегко поверить, что этого больше не будет, что отец навеки закрыл глаза и уже не сказать ему, никогда не сказать о своей сыновней любви.

Она тоже прикрыла глаза, потому что на них вдруг навернулись слезы. Вот если, Господи помилуй, за время ее бегства что-то приключится с отцом и матушкою – каково-то будет чувствовать себя Ирена, узнав об этом? Какая мука ляжет ей на душу!

Сердце защемило от боли, тоски, раскаяния. В который уже раз горько попрекнула себя Ирена за то, что поддалась безрассудному порыву и нанесла такое ужасное оскорбление своей семье. Матушка с отцом уже давно вернулись домой, прочли ее невразумительную записку и… ужаснулись? Впали в отчаяние? Кинулись на поиски своей глупой, заблудшей дочери? Или прокляли ее, вычеркнули из своей жизни, запретив упоминать даже имя ее и заперев ее комнаты, словно в них обитала прокаженная, даже мысль о которой может нести смертельную заразу?

Ирена с трудом подавила надрывное всхлипывание и взглянула на Игнатия. Он по-прежнему сидел закрыв глаза, с выражением тяжелой задумчивости. И такое одиночество взяло вдруг Ирену за сердце, что она принуждена была прижать к нему руки жестом извечной боли.

Они ведь муж и жена! Они поженились, пылая любовью и желанием быть всегда, нераздельно вместе! Отчего же сейчас, в самую тяжкую минуту их недолгой совместной жизни, они сидят врозь, отодвинувшись друг от друга как можно дальше – словно нарочно разъединившись перед лицом горя, которое должно было объединить их…

Ах, если бы Игнатий сейчас обнял ее, поцеловал… хотя бы приласкал рассеянно! Хотя бы снова начал приставать со своими пугающими непристойностями – она, кажется, стерпела бы и это, только не сидеть вот так, сжавшись в уголке, бездомною, никому не нужной бродяжкою!

Жалость к себе с такой силой вспыхнула в сердце Ирены, что она с трудом подавила желание искательно, просяще прильнуть к Игнатию – не затем, чтобы его утешить, а утешиться самой. Так заласканная кошка, обидевшись, что призадумавшийся хозяин не обращает на нее внимания, тычется мордочкой в его безучастно повисшую ладонь, подлазит под руку, нетерпеливо и раздраженно мяукая: ну погладь же ты, мол, меня!

Ну нет. Ирена не кошка! И если Игнатий не понимает, что все беды (а не только радости!) муж и жена должны делить пополам, она научит его. Только не сейчас. Немного времени спустя. Когда оставит его тяжкая задумчивость, а у Ирены высохнут предательские слезы.

Она отвернулась к окну, уставилась на скачущие мимо леса: дорога здесь была неровная, очевидно, они уже свернули от главного пути к Лаврентьеву.

Чем дальше гнал Емеля свою низкорослую, но очень выносливую лошаденку, тем более начинали редеть деревья, и вдруг сквозь них, сверкнув со всех сторон, открылась неширокая речка, окаймлявшая долину. По долине тянулась деревенька, затем роща, просторные поля… Все было озарено ласковым, уже не слепящим, а мягким предзакатным солнцем, которое бережно высвечивало каждый листок, каждую травинку, каждую веточку, словно торопясь полюбоваться их красотою и свежестью, прежде чем заиграют в небесах буйные краски заката, а им на смену явится темная, неразборчивая ночь.

Замелькали деревенские избы. Улочка была довольно чиста, хотя непременная свинья возлежала в непременной луже, так привольно перегородившей дорогу, что карета пробралась через нее, лишь чудом не увязив колеса.

Емеля громко кричал на лошадь; Игнатий, очнувшись от задумчивости, выглядывал в окно с выражением острого, болезненного любопытства, как если бы оказался здесь впервые.

Наконец деревенька осталась позади. За околицей Ирена увидела сколоченную из бревен перекладину, на которой висел колокол. В такие колокола били набат при пожаре или другой тревоге. Но все кругом было тихо и мирно. Вдали виднелась вереница белых платочков и разноцветных сарафанов, юбок, кофт: с полей гуськом шли бабы, закинув на плечи тяпки, с белыми узелками в руках.

– Останови, Софокл, – вдруг сказал Игнатий, а поскольку Емеля не услышал, завопил что было мочи: – Останови, тебе говорят!

Оглушенная, испуганная Ирена зажала уши.

Игнатий выскочил из кареты, оскользнулся на лепехе навоза, громко чертыхнулся и кинулся к набатному колоколу. Схватился за веревку, дернул раз, и другой, и третий…

Тяжелый, тревожный гул прокатился над деревней.

– Ты что делаешь, Игнаша? – испуганно вскричал Емеля. – Да сюда сейчас уйма народу сбежится!

Он был прав. Разноцветная спокойная вереница заметалась, сбилась переполошенной стайкой и, рассыпавшись по зеленой луговине, беспорядочно полетела к околице. Сонная, пустая улица наполнилась народом: старики, ребятишки выскакивали из дворов, лаяли собаки, вдали слышались потревоженные мужские голоса.

– Видать, не в пору мать родила, не собрав разума, в люди пустила! – ворчал Емеля, чуть не силком оттаскивая Игнатия от колокола. – Ну, всполошишь народ, ну, соберутся – что ты им скажешь? Они ж подумают – пожар!

– А что, не велеть ли хотя бы избу какую-нибудь разорить, чтобы не зря бегали? – захохотал Игнатий.

– Валяй напропалую! – в отчаянии воскликнул Емеля. – Вот они ужо тебе рыло-то начистят за такие проказы.

Игнатий вырвался из цепких рук кучера, однако к карете все же пошел, хотя и огрызался на каждом шагу:

– Да что они мне теперь могут? Я тебя за такие слова на конюшню…

– Я ведь и так на конюшне служу, – пытался успокоить его Емеля. – Ниже ты меня только в землю зароешь!

– В холодную! Плетьми! – хмельно, ошалело кричал Игнатий. – И всякого, чтоб враки не несли и пустого не мололи! Я теперь кто? Я граф! Эй, ты! – крикнул он чумазой девчонке с разными косичками (одной толстой, другой тоненькой), добежавшей до околицы раньше всех и немо, с ужасом уставившейся на странных незнакомцев. – Скажи всем, что беды нет, однако здесь проезжал граф Лаврентьев!

– Ага, встал из могилы и проехал, значит, – буркнул Емеля, да тут же спохватился, забубнил покладисто: – Молчу, молчу, ваше сиятельство!

– Погоди, Софокл, – схватил его за руку Игнатий. – Это что – правда, что я – граф? Нет, правда, наконец-то! Я просил, всегда просил Господа…

– Проси добра, а жди худа, – изрек Емеля, силком подсаживая Игнатия в карету. – Да не мешкай, не то мужики сбегутся – так кости наломают, что и не поглядят, граф ты там или черт с рогами.

– Я – граф Лаврентьев! – восторженно прошептал Игнатий. – Вот счастье-то!

– Счастье – мать, счастье – мачеха, счастье – бешеный волк, – ответствовал Емеля, так внимательно разглядывая пятно плесени на обивке, словно только к нему и обращался, и с силой захлопнул дверцу.

Почти в то же мгновение карета взяла с места, а Ирена оказалась схвачена в жаркие объятия Игнатия, поцелуй которого надолго лишил ее возможности видеть окружающее.

Игнатий отпустил ее так же неожиданно, как и заключил в объятия, и припал к окну, бормоча:

– Вот, вот! Дом! Мой дом!

Ирена выглянула, но успела увидеть лишь темно блестящее крыло пруда, окаймленного ползучими зарослями белых и желтых кувшинок, зеленый, на диво красивый холм, вверху которого вздымалось белое роскошное строение со стройными колоннами.

У нее так закружилась голова от волнения, что она не сразу сообразила, когда Игнатий вытащил ее из кареты и повлек за собою к нарядному белому крыльцу. По бокам стояли грозные мраморные львы, а у самых дверей сидел в плетеном кресле какой-то человек. Он сердито махал руками и, срывая голос, орал на Емелю:

– Куда, голова садовая, на господское крыльцо? А ну, вези их к людской! Нечего тут! Подумаешь, падаль какую-то привез, а туда же, где люди ходят!

Глава VI

БЛАГОСЛОВЕНИЕ

– А это еще кто? – спросил Игнатий, вновь усаживая Ирену в карету и забираясь туда сам.

Ответив не менее изумленным взором, она продолжала рассматривать этого мужчину – среднего роста, коренастого, довольно полного, с большим брюхом, на котором едва сходилась плисовая куртка. Брюки и даже сапоги тоже были плисовые, чрезвычайно мятые, на большой голове криво сидел мягкий триповый картуз, козырек которого был нелепо задран над мучнисто-белым лицом с каким-то особенно ярким, словно нарочно намалеванным румянцем на щеках. Эти щеки, рядом с которыми маленькие глазки казались младенчески бесцветными, сразу обращали на себя внимание, эти щеки да удивительно красные, толстые, отвислые губы, которые напоминали двух только что насосавшихся кровью пиявок.

– Те же и Адольф Иваныч! – пробурчал Емеля.

– Значит, это мой управляющий? – ахнул Игнатий. – Ну, тогда он слишком многое себе позволяет! Пора поставить его на место!

В голосе Игнатия появились грозные нотки, однако они были подобны далекому, чуть слышному громыханию. И, несмотря на благие намерения, он продолжал сидеть, нервно перебирая пальцами, не выходя из кареты, пока дверца ее вдруг не распахнулась и в нее не заглянул какой-то мужик, столь низко согнувшийся в поклоне, что спина его нелепо выгнулась.

– А ну, выходите, чего расселись? – рыкнул он. Голос звучал, словно из бочки. – Али взашей вас вытолкать?

– Булыга, ты что? – спросил Игнатий. – С печки упал? Не узнаешь меня? И… и как ты смеешь в таком тоне со мной разговаривать?! Ты забыл, кто я теперь?

– А кто? – нахально спросил мужик, подымая косматую голову, однако не распрямляя спины.

«Да у него же горб!» – догадалась Ирена, и непонятный страх, нахлынувший на нее, едва она увидела это тупое, уродливое лицо с глубоко сидящими, словно нарочно законопаченными под лоб крошечными глазками, несколько отступил: все-таки увечных следует жалеть, но никак не бояться.

– То есть как? – растерялся Игнатий. – Я… сын своего отца, стало быть, теперь я… должен быть на его месте…

– На его месте? – тупо переспросил горбун. – Так его место нынче – в гробу. Туда пожаловать желаете? Так ведь это мы – в момент! Только прикажите!

Игнатий задохнулся, неподвижными глазами уставившись на наглеца.

«Он или сумасшедший, или… или бунтарь! – вдруг догадалась Ирена – и едва не вскрикнула, так поразила ее эта догадка. – Так вот в чем дело! Крестьяне взбунтовались, и мы угодили к ним в лапы!»

Страшные сцены из «Капитанской дочки» черным хороводом закружились в ее голове.

«Емеля! Гони!» – хотелось крикнуть, однако язык, что называется, присох к гортани, когда Булыга, нетерпеливо пробормотав:

– Да сколько еще языком молоть попусту! – вдруг вцепился в руку Игнатия – и выдернул его из кареты с таким проворством и легкостью, словно это был не сильный, рослый молодой мужчина, а тщедушный ребенок.

«Спрятаться под сиденье! – мелькнула у Ирены суматошная мысль. – Меня не найдут, потом убегу…»

Ирена не сделала этого не только потому, что пространство под сиденьем было забито багажом, да и поздно пришла эта мысль: Булыга снова заглянул в карету и уставился на Ирену. Что ж, показать ему свой страх, замешательство, сделать его свидетелем своего унижения? Далекий предок Ирены, князь Михаил Измайлов, был жестоко изрублен пугачевцами и погиб, ненавидя, обличая их, но не показав ни страха, ни боли. Ирена тоже не дрогнет перед сворой взбунтовавшихся крепостных!

– Отойдите, – пробормотала она, отчаянным усилием удерживаясь, чтобы не стучали зубы. – Я выйду сама.

Мужик хмыкнул, но не сказал ни слова, старательно убрав руки за спину.

Ирена выбралась из кареты и огляделась, ожидая увидеть толпы мужиков, вооруженных топорами да вилами и жаждущих господской кровушки.

Однако просторная, с великолепным газоном и тщательно, даже изысканно подстриженными кустами лужайка была пуста, на белых стенах ни следа копоти пожара, на ступеньках не видно крови убитых жертв. Значит, барский дом не подожгли, с облегчением подумала Ирена, с одного взгляда пленившись его классическими, благородными очертаниями. Очевидно, предводитель бунтовщиков – этот самый Адольф Иваныч, управляющий, он и не дал озверелым мужикам разорить усадьбу.

Ирена вприщур, высокомерно глянула на главаря злодеев и только сверхъестественным усилием подавила испуганный крик, наткнувшись на безжизненный, белесый взгляд. Он смотрел на нее, будто на пустое место. Да, это бунтовщик, опасный, беспощадный!

Адольф Иваныч между тем отвел взор от Ирены и уставился на Игнатия, который стоял перед ним, пытаясь принять самую надменную и независимую позу, однако поскольку он непрестанно одергивал на себе сюртук, выпрастывал из рукавов манжеты и поправлял безукоризненный узел галстука, то более походил на дергающегося паяца, чем на человека, блюдущего свое достоинство.

– Не имею чести знать вас, сударь, – проговорил Игнатий, покончив наконец со своим туалетом и принимая позу со скрещенными на груди руками и высокомерно откинутой головой.

– Да и я вас, сударь, – отозвался неожиданно миролюбивым тоном Адольф Иваныч, не поднявшись, впрочем, с плетеного кресла, в котором сидел все это время, словно хозяин, принимающий докучливого гостя, от которого не в силах отвязаться. – Однако природная сообразительность помогает мне понять, что передо мной – Игнатий.

– Сын графа Лаврентьева и его единственный наследник! – громким, срывающимся голосом провозгласил Игнатий. – И ваш новый господин!

Адольф Иваныч поцокал языком, потом слегка раздвинул свои тяжелые губы в сочувственной улыбке.

– О, это ест прискорбная ошибка! – изрек он, причем в речи его на мгновение проступил и тотчас погас холодный немецкий акцент. – Мой господин – Николай Павлович Берсенев, единственный и полноправный наследник всего, без остатка, имущества покойного графа Лаврентьева. Он поручил мне, как своему управляющему, ведение всех дел в имении и дал на то законную доверенность.

– Что? – недоверчиво переспросил Игнатий. – Наследник – Берсенев? Колька, кузен, что ли? Но по какому праву?!

– По праву ближайшего родственника, – терпеливо, не без благодушия пояснил Адольф Иваныч. – Как известно, его сиятельство граф Лаврентьев не оставил после себя ни завещания, ни законных детей, поэтому господин Берсенев, его племянник…

– Да вы никак ослепли? – со смешком перебил Игнатий. – Что значит – не оставил детей? А я, по-вашему, кто?

– Да вы никак оглохли? – с той же интонацией произнес Адольф Иваныч. – Я ведь русским языком выразился: не оставил детей законных, рожденных в браке! Вы же, сударь, насколько мне известно, не сын, а бастард. По-русски говоря, выблядок!

Ирена глубоко вздохнула, но захлебнулась, замерла, в ужасе глядя на Игнатия. Сейчас, не снеся гнусного оскорбления, он накинется на этого омерзительного немца и…

Однако Игнатий ни на кого не накинулся. Он только по-дамски всплеснул руками и как-то воровато оглянулся на Ирену, словно проверяя, слышала она слова Адольфа Иваныча или нет.

Очевидно, выражение ее лица сказало все, что Игнатий хотел знать, потому что он вдруг напыжился, расправил плечи и сердито обернулся к управляющему.

– Ах ты, немецкая колбаса! – выкрикнул он возмущенным, однако неубедительным дискантом. – Да как ты смеешь так со мной разговаривать, racaille![7]

– Сам ты сволочь, – спокойно ответил немец. – Сволочь и выблядок!

Вот это спокойное повторение и добило Ирену.

«Правда! – подумала она, чувствуя, как холодеют пальцы. – Это правда, о Господи! Так, значит, Игнатий – незаконный сын! Вот почему он был так уверен, что мои родители не согласятся… но почему он мне ничего не сказал?!»

Если бы некий вышний глас спросил ее в эту минуту, чего она больше всего для себя в жизни желает, она взмолилась бы об одном: чтобы те самые мужики с топорами и вилами появились две минуты назад, еще до того, как были сказаны ужасные слова. Ирена готова была умереть, только не узнать о том, что Игнатий, в которого она так пылко влюбилась, которому так доверчиво предалась, оказался внебрачным сыном, а главное – хладнокровно, расчетливо обманул ее.

Она закрыла лицо руками. Незаконнорожденный! И она, Ирена Сокольская, графиня, потомственная дворянка, – жена незаконнорожденного!

Эта новость была так ужасна, что Ирена не могла долго оставаться лицом к лицу с ней. «Но, может быть, Игнатий и сам не знал? – подумала она. – Может быть, его мать умерла, поэтому старый граф и не успел на ней жениться? А Игнатий догадывался, что что-то не так, однако толком ничего не знал?»

Ирена всей душой, всем существом своим уцепилась за эту мысль, отчаянно заставляя себя поверить в нее, найти хоть малейшее оправдание Игнатию. Ведь она его жена, теперь никуда не денешься. И она полюбила его не потому, что он чей-то там сын, а за эту красоту, за его благородство, за… Она не могла вспомнить, за что. Ладно, вспомнит потом. Сейчас важнее другое. «Никто не должен узнать», – подумала Ирена, и ей стало легче дышать. Им с Игнатием следует немедленно уехать, прямо сейчас, на ночь глядя, и вернуться в Нижний, а затем и в Петербург. Надо повиниться в бегстве отцу с матерью, сказать, что Лаврентьев умер, что наследство… ну и так далее, кроме самого главного, самого позорного! Она богата, у нее великолепное приданое, им с Игнатием более чем хватит – если, конечно, родители не разгневаются до такой степени, что лишат ее приданого, обрекут на нищету… Но тут же Ирена спохватилась, что это мелодраматическое, точно из книжки списанное, событие едва ли произойдет, хотя нищета уже чуть ли не за спиной стоит, похохатывает: ведь Игнатий остался без гроша, все истратив на дорогу! На что же добираться до Петербурга?!

Слезы прихлынули к глазам, но Ирена тряхнула головой, не дав себе расплакаться. Ничего. Это ничего. В самом крайнем случае они продадут кое-что из вещей. Или… они еще что-нибудь придумают. Но это потом, а сейчас самое главное – уехать, избавить Игнатия от этого унижения, дать ему понять, что она, жена его, с ним, не даст его в обиду!

Ирена вздохнула, набираясь храбрости, и решительно – один Бог знал, чего стоила ей эта решительность! – сказала, обращаясь, безусловно, к управляющему, однако глядя слегка поверх его головы, чтобы не больно-то о себе возомнил:

– Сударь, не имею чести знать вашего имени, не будете ли вы столь любезны дать нам лошадь и экипаж? Поскольку я вижу, что мы здесь не ко двору, полагаю, нам лучше уехать отсюда!

Фраза, может быть, получилась довольно неуклюжая, и поначалу Ирене не удавалось справиться с голосом: он срывался то на девчоночий испуганный писк, то на робкий шепоток, однако посылка достигла адресата: Адольф Иваныч уставился на Ирену и воскликнул:

– А это еще кто?

Глава VII

ПОЧЕСТИ ЖЕНИХУ И НЕВЕСТЕ

Выражение его лица было при этом самое изумленное; он даже вылупил свои маленькие белесые глазки и отвесил толстенную нижнюю губу. Можно было подумать, что управляющий до сего мгновения и не подозревал о существовании Ирены, и не замечал ее, хотя она не раз ловила на себе его короткие, оценивающие, холодноватые взгляды.

Он решил унизить ее так же, как унизил Игнатия! Но не выйдет. Не выйдет!

Она вздернула нос и призвала на помощь всю ту каплю шляхетского гонора, которая была растворена в ее буйной русской кровушке:

– Я Ирена Александровна Лаврентьева, в девичестве графиня Сокольская.

Адольф Иваныч тупо моргнул, потом повернулся к Булыге, который пялился на Ирену, словно она заговорила не на русском, а на каком-нибудь нечеловеческом языке, и сказал:

– Сигары!

Булыга подскочил, хлопнул в ладоши. Прибежал мужик, верно, лакей – в ливрее и суконных башмаках с пуговицами, держа в охапке плетеный столик, на котором лежали две сигары, спички, стояла бутылка с коньяком и на редкость уродливые рюмки с длинными толстыми ножками. Другой лакей волок в охапке плетеное же кресло, подобное тому, в котором восседал управляющий, а за ним бежал черно-пятнистый, непомерно жирный бульдог.

Ирена не знала, чем возмущаться: тем ли, что управляющий не встал, приветствуя ее, вообще не сказал ни слова, тем ли, что намерен курить в присутствии дамы. Отец-то ее держал себя по-старинному, никогда не курил в присутствии женщин, а только по утрам в своем кабинете. Что же, этот Адольф Иваныч думает, что она будет сидеть с ним рядом, беседуя и при этом вдыхая горький табачный дым?! И где в таком случае кресло для Игнатия?

И тут же в принесенное кресло вскочил бульдог, причем завалился на спину, явно подражая Адольфу Иванычу! Он слегка разинул пасть, и Булыга, ухмыляясь во весь рот, сунул в эту пасть сигару, уже раскуренную Адольфом Иванычем. Пес стиснул челюсти и, скосив глаза на тлеющий огонечек, принялся пыхтеть и сопеть, дымя при этом, как пароходная труба.

Адольф Иваныч закурил новую сигару, с умилением глядел на пса и приговаривал:

– Умница, Нептун, ты большая умница! Однако никак не выучишься затягиваться. Погляди, Булыга, он совершенно по-детски курит, только дымит, а в свое нутро не принимает!

– Так точно, Адольф Иваныч, – еще ниже свесил голову в угодливом поклоне Булыга. – Где им… Животина – она и есть животина!

– Однако преусердная! – значительно воздел руку с сигарою Адольф Иваныч, и Булыга старательно закивал: преусердная, мол.

Полнейшее согласие выразилось и на лицах стоявших навытяжку лакеев.

Ирена с изумлением оглянулась на Игнатия. Она не верила… просто не могла поверить своим глазам! И потрясла ее вовсе не курящая собака – подумаешь, балаганный фокус, только собаку жалко! – а нарочитое, вопиющее пренебрежение, с каким относился к ним с Игнатием этот непотребный Адольф. Курить при даме! Сидеть, не предлагая ей сесть! И ни словом не ответить на ее слова, не представиться! Если бы ей удалось найти силы заговорить, она уж нашла бы подходящий эпитет для этого зарвавшегося наглеца, даром что никогда в жизни не приходилось браниться, однако от возмущения у нее буквально присох язык к гортани. Нет, молчать больше нельзя!

Однако Адольф Иваныч не дал ей возможности высказаться. Он перевел взгляд на бледного, неподвижного Игнатия и спросил насмешливо:

– Вижу, ты сохранил отцовскую страсть к актеркам?

– Нет! Это не… – задушенно вскрикнул Игнатий и тут же будто подавился, когда Булыга, словно невзначай, тронул торчащую за поясом плеть:

– Закуси губу-то! Полно врать!

Ирена лишь всплеснула руками, не в силах слова молвить от всеохватного возмущения. Да что это они один за другим?.. А ведь чувствовала, все время чувствовала она, что туалеты, выбранные для нее неизвестной приятельницей Игнатия, слегка грешат против хорошего вкуса. Да чего там – слегка! Слишком уж они нарядны, чересчур пышны. Вот и получай, что заслужила: дамы из общества этак в пух и прах не рядятся даже на балы, а Ирена в изобилии ярких полосочек, оборочек среди бела дня… Строго говоря, уже близок вечер, однако и это не приглушает попугайной пестроты ее наряда. Правду говорят – встречают по одежке.

И тут же Ирена едва за голову не схватилась. О чем она только думает?! Право, она положительно поглупела с тех пор, как полюбила Игнатия. Вроде бы раньше ее мысли не скакали так беспорядочно!

Она взглянула на Адольфа Иваныча, силясь придать лицу выражение оскорбленного достоинства, однако увидела, что управляющий больше не обращает на нее внимания. У него, похоже, мысли тоже отличались известной беспорядочностью! Сейчас он с беспокойством поглядывал на бульдога, который проделал очередной кундштюк: выплюнул едва тлеющую сигару, наступил на кончик лапою, погасив его, а потом снова хамкнул сигару в пасть и с видимым удовольствием сожрал. Покончив с сигарою, он вдруг начал беспокойно повизгивать, озираясь по сторонам.

– Что, брудер Нептун? – спросил Адольф Иваныч с самым умильным выражением, от которого его неприглядное лицо сделалось вовсе безобразным.

– Видать, им неможется, – тоном ласковой няньки, пекущейся о любимом воспитаннике, подхватил Булыга. – Зубки небось чешутся, в горлышке першит…

Словно подтверждая его слова, бульдог рявкнул таким хриплым, прокуренным басом, что Ирене показалось, будто у нее над ухом треснуло старое, рассохшееся дерево.

«Да он же загубит собаку! – с новым приступом ненависти к немцу подумала она. – Вот зверь!»

– Зубки чешутся? – переспросил Адольф Иваныч. – Так следует их почесать! – Он огляделся, причем Ирена заметила, что те из лакеев, на которых на миг замирали водянистые глаза управляющего, делали невольный шаг назад. Но вот взгляд Адольфа Иваныча вспыхнул оживлением.

– Эй, ты! Поди сюда! – прищелкнул он пальцами, и Ирена даже покачнулась, обнаружив, что и взгляд, и пренебрежительный жест адресованы Игнатию.

Тот недоверчиво оглянулся, потом растерянно посмотрел на Адольфа Иваныча:

– Это вы мне?

Тот уничтожающе хмыкнул, а услужливый Булыга перевел значение этой ухмылки:

– Тебе, тебе, кому же еще? Давай выбирай: в портках али без?

– Че… чего изволите? – искательно переспросил Игнатий, стискивая руки, и Ирена едва не взвизгнула от унижения.

– Нептунчику, вишь ты, охота зубки об чьи-то лытки почесать, так вот, значит, избирай: тебя кусать голожопого аль в штанах? Это я к тому, что ежели запасных штанов не имеется, то эти лучше поберечь, – охотно пояснил Булыга. – Только гляди, рук не распускай да не лягайся, посмеешь обидеть их собачье сиятельство, я тебе…

Он снова потянул из-за пояса плеть, и глаза Игнатия, чудилось, сделались в два раза больше, чем прежде:

– Я не… не понимаю… вы тут про что толкуете?

– Понимать нечего! – нетерпеливо перебил Адольф Иваныч и выкрикнул: – Нептун, ату его!

Болезненно скулящий Нептун вмиг преобразился. Шерсть его ощетинилась, зубы оскалились. Он вихрем сорвался с неудобного плетеного кресла, которое от толчка опрокинулось, и бросился на Игнатия.

Тот протестующе вскинул руки, но успел только тоненько, по-детски вскрикнуть, как Нептун всеми четырьмя лапами ударил его в грудь, сшиб наземь и принялся трепать зубами его одежду, добираясь до тела, в то время как управляющий с Булыгою оглушительно орали и улюлюкали, на два голоса вопя:

– Ату! Ату его!

У Ирены потемнело в глазах от бешенства. Она ринулась вперед и, что было силы пнув извивающегося Нептуна в голый темно-рыжий бок, оглушительно, так, что у самой зазвенело в ушах, завизжала:

– Нептун! Пошел вон!

Пес поднял отвисшую слюнявую морду и поглядел на Ирену с выражением такого изумления в налитых кровью глазах, что она невольно опустила ногу, занесенную для второго пинка. Ни одной минуты Ирена не боялась, что натасканный на опасные развлечения бульдог бросится на нее! Еще не родилась на свет собака, которая не то что укусила – кинулась бы на Ирену. Самые свирепые псы угрюмо отворачивались, в худшем случае тихо, сдавленно, угрожающе рычали, но не смели нападать, услышав ее сердитый окрик. Эта способность Ирены была предметом смертельной зависти брата Станислава, который боялся собак с детства – и они это каким-то образом чувствовали, так что ни одна самая расплюгавенькая шавка не упускала случая на него тявкнуть.

Ирена не ошиблась и на сей раз – Нептун оставил свою жертву и уткнулся крутым лбом в ногу девушки, тихонько, жалобно поскуливая, словно моля прощения. Ирена безотчетно опустила руку и принялась слегка поглаживать складки жирного загривка. Нептун по-щенячьи восторженно взвизгнул и тотчас блаженно, громко засопел, словно разнежившийся кот. Он только что не мурлыкал! Однако Ирене было вовсе не до него. С неописуемым чувством смотрела она на скорчившегося, прикрывшего руками голову Игнатия. Брюки его уже были изрядно порваны, в прорехах кое-где белело голое тело: Нептун успел поработать на совесть!

Ирена зажмурилась, призывая Господа помочь ей подавить желание дать очередной болезненный пинок… нет, не Нептуну, безмозглой твари, а этому человеку, который жалкой кучкой валялся на траве, загораживая руками голову и тихо стеная.

«Встать! – едва не закричала она. – Даже если ты незаконнорожденный, то не крепостной же, чтобы так унижаться перед этим поганым немчином!» Но та же гордость не позволила ей еще сильнее оскорбить Игнатия, а потому она только проронила сквозь зубы:

– Встань, встань же!.. – и поторопилась умолкнуть, пока не сорвалась на крик.

Игнатий снизу затравленно взглянул на нее и медленно начал подниматься.

Между тем «поганый немчин» пришел в себя.

– Булыга! Уведи Нептуна! – прикрикнул он.

Горбун клешнятой лапой вцепился в собачий загривок и не без видимых усилий оттащил от Ирены Нептуна, который огрызался и изворачивался, выражая явную неохоту отрываться от полюбившейся ему коленки. В конце концов два лакея изловчились защелкнуть на нем ошейник и утащить в дом, откуда еще долго доносился протестующий лай и визг.

Все это время Адольф не сводил глаз с Ирены, и ей стоило немалого труда выдерживать этот вроде бы белесо-расплывчатый, но на самом деле пристальный, напряженный взгляд.

– Вы и в самом деле его супруга или сие было сказано лишь для пущей важности? – спросил он наконец тихо и даже как бы не без почтительности, однако с кресла не поднялся, а оттого Ирена не удостоила его ответом.

– Отвечай! Ну! – рявкнул управляющий, и Ирена едва не лишилась чувств от гнева на такую наглость, однако увидела, что теперь Адольф Иваныч обращается к Игнатию, который кое-как поднялся и сейчас дрожащими руками пытался поправить и отряхнуть одежду.

При окрике он вздрогнул и торопливо кивнул несколько раз.

– По закону? – настаивал управляющий. – Или так, для забавы окрутились?

– Мы повенчались, – прошелестел Игнатий, почему-то испуганно озираясь на Ирену, и по лицу Адольфа Иваныча разлилось выражение нескрываемого удовольствия.

Не успела Ирена удивиться, почему для «поганого немчина» такое значение имеет законность их брака, рядом раздался низкий женский голос, исполненный немалого удивления:

– Глянь-ка, женился! А ведь сколько холостяковал! Я уж думала, не иначе помелом ему ноги обмели: все невесты его обходили.

– Матушка! – сдавленно выкрикнул Игнатий, простирая руки к высокой, статной, хотя и очень худощавой женщине, которая в эту минуту появилась перед крыльцом, нагруженная какими-то белыми сверточками, так что не могла обнять сына, не уронив своей ноши.

«Так, значит, его мать жива, – догадалась Ирена. – О Господи! Так это же… крестьянка?!»

Со свистом и насмешливым подхихикиванием вмиг улетучился из воображения Ирены образ приятнейшей пожилой дамы, с первого шага назвавшей ее дорогой доченькой и изрекшей: «Мы с отцом Игнатия надеемся, что вы устроите его счастие. Оправдайте наши надежды и будьте для него звездою благодати!»

Перед ней и впрямь стояла крестьянка, одетая в темно-синюю грубую понёву, белую льняную рубаху и белый же повойник, оттенявший ее бледно-смуглое правильное лицо с огромными глазами, правильными чертами и ярким, еще свежим ртом. У нее были иссиня-черные, без малейшей сединки, волосы. Эта женщина была поразительно красива, сразу было ясно, от кого унаследовал Игнатий свою необыкновенную внешность. Правда, его черты были как бы романтически смягчены, в то время как лицо матери несло печать суровости и замкнутости, а черные глаза сверкали ледяным равнодушием, глядела ли она на сына, на Адольфа Иваныча, на Ирену или на высокие георгины, росшие у крыльца. Впрочем, эти последние хотя бы удостоились ее внимания, потому что, прохладно кивнув Игнатию, она принялась надевать на еще мелкие, только вызревающие бутоны белые колпачки – те самые, которыми была нагружена.

Некоторое время Ирена тупо следила за ее проворными руками, прежде чем угадала, что делает эта женщина: прикрывает бутоны от возможных ночных заморозков!

– Напрасно ты приехал, – сказала она, не прекращая работы и не поворачиваясь к сыну, однако тот так и дернулся от звука ее равнодушного голоса. – Сидел бы в городе… свободным. А тут чего же?

– Но… как же? – заикнулся Игнатий – и умолк, и страшно вдруг побледнел: глаза были теперь похожи на два черных провала, в которых билось, металось лихорадочное мрачное пламя.

– А вот так же, – спокойно ответила его мать, очевидно, понявшая вопрос с полуслова. – Все это говорильня одна была. Ему пустая забава, нам… нам смерть. Кошке – игрушки, мышке – слезки. Оставил он тебе один только ящик с сигарами, что стоит на его письменном столе. Да и то не верю, что ты даже это наследство получишь.

– Да уж, – с откровенной издевкой кивнул Адольф Иваныч, – сигары отличные, нам с Нептуном весьма по нраву пришлись. А вам они и впрямь ни к чему.

– Только такой дурак, как ты, мог верить его обещаниям. Да ведь ты всегда был с придурью, – говорила мать Игнатия спокойным, ясным голосом, причем проворные, сухие, смуглые пальцы ее не переставали накручивать белые колпачки на бутоны так бережно, что не хрустнул, не обломился ни один листочек, ни один стебелек, ни один будущий бутон.

– Матушка! Нет! Скажите, что вы насмехаетесь, мстите мне за то, что я… что я покинул вас, пренебрегал вами! – с рыданием воскликнул Игнатий. – Я готов смириться, что он обездолил меня, оставил нищим, но скажите, во имя Господа, что у вас есть та бумага, что он подписал-таки ее?

– Для чего мне мстить тебе? За что? Ты – его сын, – спокойно отозвалась мать Игнатия. – Вот и получи теперь от него отцовскую любовь! А эту дурочку зачем с собой притащил? Она хоть знала, за кого шла?

– Конечно, знала! – запальчиво ответила «дурочка» Ирена. – За сына графа Лаврентьева!

Черные глаза равнодушно, как бы не видя, скользнули по Ирене.

– Эх, грех на тебе, Игнаша, – проговорила женщина. – Сам кабальный, так еще одну душу в кабалу притащил. Грех тебе!

– Нет! Нет! – закричал Игнатий, безумно топая правой ногой и тряся головой. – Молчи! Не говори! Ты лжешь! Он обещал, что я получу свободу и все имущество, когда он умрет! Я его единственный сын! Он не мог так поступить!

– Уже поступил. – Мать Игнатия надела на последний бутон белый колпачок и выпрямилась, потирая ладонями спину. – Может быть, останься ты в его воле, он и пожалел бы тебя, исполнил бы, что обещал. Так ведь ты куролесил почем зря, корчил из себя графского наследника, все деньги спускал. Ему про каждый твой шаг докладывали. Он же звал тебя, сколько раз звал – что ж ты не ехал? Вот он и ожесточился. «Ох, доберусь я до Игнашки! – бывало, говорил. – Всю шкуру с него спущу!»

– Потому и не ехал, – угрюмо прошептал Игнатий. – Знал, что спустит.

– Ну и что? – пренебрежительно хмыкнула мать. – Спустил бы одну – новая наросла бы, зато, глядишь, подольстился бы к нему, умаслил, как ты умеешь… Ласковый, знаешь, теленок двух маток сосет! Глядишь, и выпросил бы у него вольную. А так… ни таски тебе, ни ласки, да еще сам голову в ярмо притащил!

– Ни таски, ни ласки? – вдруг оживленно подал голос Адольф Иваныч, который доселе помалкивал, однако внимательно, с удовольствием прислушивался к разговору. – Это ты напрасно такое говоришь, Степанида! Отец шкуру не спустил – так я спущу. У меня на это все права, и долг мой к тому ж зовет.

– Шкуру? С меня? – вдруг огрызнулся Игнатий, и прежние краски жизни заиграли было в его лице да тут же и угасли при мертвенно-спокойном голосе матери:

– А что ж, поучи его, Адольф Иваныч. Может, поумнеет наконец.

И Степанида удалилась так же медленно и величаво, как появилась, не бросив ни взгляда, ни слова на прощанье сыну.

– Только тронь меня! Только посмей! – крикнул Игнатий, заслоняясь руками и отшатываясь от насмешливого взгляда Адольфа Иваныча. – Это все вранье! Я не верю ни единому слову! Вы все тут преступники, обманщики! Я знаю, что вольная есть, только вы ее где-то запрятали. Я свободен, свободен, я знаю…

– То-то и оно, что ты знаешь: нету никакой вольной! – скучным голосом прервал Адольф Иваныч. – Ты это сразу почуял своим рабским сердчишком, не то разве позволил бы Нептуну задницу твою рвать? Разве позволил бы женщине… женщине за тебя вступиться? Я, признаться, опасался: а что, если старый граф все ж эту бумагу написал да и послал тебе в город? Уж больно ты храбрился поначалу. Я тебя решил испытать – и испытал. Теперь вижу: не отпустил он тебя! Раб ты. Холоп. Крепостной, кабальный, из людей господина Берсенева. И жена твоя – по холопу раба.

Ирена изумилась проницательности управляющего. Да, если бы Игнатий в действительности был тем, за кого он себя выдавал, если бы ощущал себя свободным, независимым человеком, сыном графа Лаврентьева, пусть и незаконным, он не сдался бы так быстро, не лопнул бы, как мыльный пузырь. Последние же слова Адольфа Иваныча показались ей совершенно бессмысленными. Что же, он полагает, жена Игнатия тоже из чьих-то крепостных? Нелепица какая! Да у нее самой в приданом не меньше тысячи душ. Единственное, о чем сейчас надо думать, как держать себя отныне с Игнатием.

Какая ложь! Какая жестокая, чудовищная ложь! «Под маской все чины равны, у маски нет души, ни званья нет – есть тело. И если маскою черты утаены, то маску с чувств снимают смело» – так, что ли?! Помнится, Игнатий восхищался этими словами из лермонтовского «Маскарада», только недавно опубликованного и бывшего самым модным произведением. Что же, он думал, его маску никто никогда не сорвет, она так при нем и останется? Глупо, наивно, жестоко!

К горлу подкатывал комок, слепленный поровну из злости и жалости. Задыхаясь, Ирена оглянулась на Игнатия – и тут же отвела глаза, пораженная выражением безмерного стыда, исказившего его лицо.

– Не слушай его! – вскричал Игнатий. – Этого не может быть! Бумага есть, непременно есть, я знаю, где отец хранил потайные документы, я найду их!

И, по-детски, нелепо замахав руками на Адольфа Иваныча, он взлетел по ступеням высокого крыльца и скрылся в доме.

– Ну беги, поищи, – ухмыльнулся управляющий. – Может быть, и найдешь вчерашний день. А мы пока… – И он медленно, оценивающе поглядел на Ирену.

Она вскинула подбородок и не отвела взгляд, хотя сердце забилось, затрепетало от необъяснимого ужаса. Можно было сколько угодно убеждать себя, что Адольф Иваныч ничего с ней не сделает, не посмеет сделать, однако стоило ей только посмотреть на эти отвислые губы, столь пухлые и толстые, что рот в углах никогда не был плотно прикрыт и там поблескивала белесая высохшая слюна, как Ирену начинало мутить от страха и отвращения.

– А мы пока побеседуем с хорошенькой актрисочкой, – сладко щурясь, промурлыкал Адольф Иваныч, тяжело опираясь короткопалыми руками в подлокотники и начиная приподниматься.

Ирена отпрянула, готовая бежать куда ноги поведут, как вдруг кто-то тяжело затопал за ее спиною и завопил благим матом:

– Адольф Иваныч! Забыли!

К крыльцу вперевалку подбежал Булыга и стал, едва переводя дух. Кажется, в жизни Ирена еще никому так не радовалась, как этому коротконогому, горбатому уродцу!

– Что еще? – недовольно, отрывисто спросил Адольф Иваныч.

– Свадьба… свадьба-то нынче на деревне, у Тихона Однодворцева. Забыли.

– Ох! – воскликнул Адольф Иваныч, хлопнув себя по жирным ляжкам. – Парася! Чернявенькая красоточка! Ну, Тихону не поздоровится, если я не успею прежде него… – Он хмыкнул утробно, а Булыга зачастил:

– Успеете, Адольф Иваныч, успеете в самый раз к постели. Однако мешкать не след!

– Не след, – согласился управляющий и выбрался наконец из кресла. – Вам придется подождать до завтра, моя прелесть, – улыбнулся он Ирене. – Вы уже распустившийся розанчик, а Парася с ее чудными, тугими, румяными щечками – еще нетронутый бутончик. Поэтому нынче я поспешу к ней, а вы от ожидания сделаетесь еще краше!

И он заспешил вниз по зеленому шелковому холму. Ирена глядела ему вслед, чуть дух переводя от омерзения. Она успела увидеть, что стремешки на его брюках оборваны, так что те свисают нелепыми мешками, и это зрелище почему-то доставило ей злорадное удовольствие.

Точно почуяв ее взгляд, Адольф Иваныч обернулся, сделал, паясничая, ручкой и тут же прикрикнул:

– Емеля! Смотри за ней! Удерет – ты ответишь.

– Шкуру с живого спущу и на барабан натяну, – присовокупил Булыга, шаг в шаг спешивший за управляющим. – Ты меня знаешь!

– Знаю, – с тихой ненавистью отозвался кто-то рядом, и Ирена, поведя глазами, с изумлением увидела близ себя Емелю-Софокла, который так и стоял, привалясь к боку перегородившего аллейку неказистого своего экипажа, и угрюмо наблюдал за происходящим.

При виде его Ирена вдруг почувствовала некоторое облегчение, словно в тяжелую минуту встретила родного человека – пусть и дальняя родня, а все же не чужой.

– Куда это они побежали? – со слабой улыбкой спросила она. – На какую свадьбу?

– Слышала небось, – буркнул Емеля. – Парасечка, румяненькая, Тишки Однодворцева невеста. Ну, у Адольфа первейшая забава – девок распочинать.

– Распо… что? – слабо улыбнулась Ирена, и Емеля злобно зыркнул на нее своими каштановыми глазами:

– Что, что! Дура вовсе, что ли? Не знаешь, что мужик с девкою делает, когда спать с ней ложится? Стелют постель молодым, да только вместо жениха на невесту первым Адольф залазит. Вот и все, и нечего тут чтокать!

Ни грубость его, ни откровенность выражений не возмутили и не оскорбили Ирену так, как роль Адольфа Иваныча. Так вот куда он помчался со всех ног!

– Гадость! Мерзость! – яростно выдохнула она. – Но как, как же это терпят, я просто не понимаю? Нельзя, нельзя же! Жених, его отец и отец невесты должны…

– Вестимо, должны, – со своей обычной туповатой покладистостью, вновь вернувшейся к нему, кивнул Емеля. – Помнится, не так давно Федюня Суворов с кулаками на немчина поднялся. Ну, Адольф с Булыгою сперва отвозили его плетью почем зря, а потом обмотали вокруг шеи собачью цепь да и посадили под воротами избы, где Адольф всю ночь с невестой забавлялся. Потом она ему, дело ясное, без надобности, однако на семью тягла нового не взвалят, оброка не увеличат. Немец наш лютует только с ослушниками, а с теми, кто не перечит, иной раз даже добр. Хозяйствует он разумно, его и старый граф ценил весьма, да и новый, по слухам…

Ирена рассеянно кивнула. Она не собиралась испытывать на себе милости и немилости управляющего. За какие-нибудь полчаса нагляделась на немецкую разумность так, что на полжизни хватит! И ждать от него решения своей участи тоже не собиралась. Больше всего ее подмывало прямо сейчас, сию минуту повернуться – и по той же дороге, по которой привез ее сюда Емеля, уйти прочь. Да-да, уйти хоть пешком!

Однако она понимала, что это проще сказать, чем сделать. Запуганный немцем Емеля, конечно, не даст ей уйти. Поднимет небось такой крик… Лучше сделать вид, что она совершенно сломлена. Отвести простодушному Софоклу глаза, а тем временем отыскать Игнатия и… Может быть, он окажется способен хоть что-то придумать, хоть как-то выбраться из этой идиотской, нелепейшей, трагикомической ситуации, в которую попал сам и вовлек Ирену?

При мысли о муже ее охватило пламенем такого возмущения, что Ирена начисто забыла о намерении притворяться беспомощной и слабой.

– Пошли в дом, – скомандовала она, – поможешь мне найти Игнатия. Да побыстрее, пока этот черт толстогубый не вернулся!

И, не оглянувшись более на Емелю, ни на миг не сомневаясь, что он беспрекословно исполнит приказание, она подхватила юбки и проворно взбежала по ступенькам крыльца.

Глава VIII

НОЧЬ В РОДИМОМ ДОМЕ

С первого мгновения Ирене сделалось ясно: как много ни налгал ей Игнатий, все же относительно богатства и роскоши графского дома он ничуточки не преувеличивал. Любых, самых восхищенных эпитетов было бы мало для описания этой беломраморной лестницы, ведущей в бельэтаж и уставленной прекрасными копиями с итальянских статуй, а может быть, даже и оригиналами. Ирена, и сама выросшая среди немалой роскоши, была потрясена изобилием дорогих картин – в основном голландской и английской школы, множеством драгоценных безделок, расставленных здесь и там, коллекцией оружия, развешанной по стенам меж картинами. Чего тут только не было! Латы, шишаки, бердыши, мечи, кинжалы, копья, колчаны со стрелами, луки, ружья, пистолеты, седла, чепраки, сбруя… Статуи сменялись чучелами заморских зверей, сделанными как живые, были там даже лев и тигр!

Солнце давно село, сумерки сгущались, в комнатах темнело, однако Ирена не уставала, как зачарованная, разглядывать великолепные занавеси и обивку мебели из атласа «помпадур» с золотыми шелковыми гирляндами, вытканными на нем. В других комнатах вся обивка была из дорогого бархата – мягких, приглушенных тонов. Еще дальше – редкостного английского ситца: по белому полю огромные букеты из роз и колокольчиков, украшенных широкими листьями.

Полная тишина царила вокруг: дом был пуст. Только согбенная, в три погибели скрюченная старушонка высунулась из-за угла, да тут же и отпрянула при виде Ирены, причем та не смогла бы с уверенностью сказать, кто из них двоих напугался сильнее.

Только Ирена утихомирила бешено заколотившееся сердце: «А если это была кикимора? Или они живут только в крестьянских избах?» – как снова вздрогнула: выстрел расколол предночную тишину. Тотчас раздался второй выстрел, потом еще, еще…

У Ирены подкосились ноги, она упала бы, не окажись рядом Емеля. Спросил с опаскою:

– В обморок не бухнешься? Я, вот те крест, не научен вашу сестру из бесчувствия выводить!

– Игнатий… – слабо прошелестела Ирена, простирая бессильную руку в ту сторону, откуда донесся новый выстрел.

– Что, боишься, мол, с первого раза себе в сердце промазал, так теперь для верности еще пуляет? – ухмыльнулся Емеля. – Ништо, авось и вдругорядь не попадет.

Ирена опустила голову, не зная, то ли плакать, то ли смеяться. И впрямь – ей сначала показалось, что Игнатий застрелился от позора и унижений, выпавших на его долю нынче. Но если стреляются, то уж с одного раза. Однако эта пальба тоже не предвещает ничего хорошего. Надо бы отыскать Игнатия, да побыстрее.

Емеля выглянул в коридор, чем-то там пошуршал и вернулся с зажженным трехсвечником.

– Не иначе в графском кабинете куролесит, – озабоченно сообщил он. – Пойдем-ка…

И они быстро двинулись через анфиладу комнат, столь же прекрасно, изысканно убранных, как и прежние.

Ирене было уже не до их красоты, однако она спросила на ходу:

– Неужто здесь обошлось без женской руки? Или мать Игнатия… или граф был женат прежде?

– Никогда, – пропыхтел Емеля, едва поспевавший за ней. – Степанида, ведьма, его накрепко приворожила. Однако же не смогла добиться, вишь ты, вольной ни для себя, ни для сына. Граф-то пуще смерти боялся, что она получит волю и убежит от него, только и видели.

– Ну, глупость какая! Дал бы ей свободу, женился бы на ней – я слышала, честное слово, такие случаи бывали, вот даже граф Шереметев женился на своей крепостной актрисе… Ну так вот, женился бы на Степаниде – и никуда бы она не делась, все были бы счастливы…

«Игнатий был бы законным сыном», – чуть не добавила она, да вовремя прикусила язык.

– Счастливы? – хмыкнул за спиной Емеля, и светильник в его руке вздрогнул при звуке нового выстрела. По стенам запрыгали уродливые тени. – Что-то вы с Игнашею все про счастье толкуете. А оно ведь, знаешь, что волк – обманет да и в лес уйдет. Неужто еще не поняла?

– Поняла, – вздохнула чуть слышно Ирена, досадуя на себя за то, что ее ничуточки не злит Емелино довольно бесцеремонное тыканье, и в эту минуту выстрел послышался совсем близко, чуть ли не за стенкою.

– А ну-ка, посунься, – бесцеремонно сказал Емеля, отодвинув Ирену в сторону, и первым заглянул за дверь.

Ирена поняла, что сделал он это не без риска нарваться на пулю, и запоздалый страх сжал ей сердце. Нет, не потому, что Игнатий, быть может, обезумел и начнет стрелять по людям. Она совершенно не представляла, как посмотрит ему в лицо, что скажет. Никакая спасительная мысль не осенила ее во время поисков. Разве что одна, совершенно уж бредовая: воротиться домой, открыть все родителям и умолить их выкупить Игнатия, который теперь стал собственностью какого-то неведомого Берсенева. Выкупить – и дать ему волю. А потом… так далеко Ирена не заглядывала, она знала только, что отец сделает все, чтобы их брак был признан недействительным.

Однако что же Игнатий все стреляет да стреляет? Не выдержав, Ирена заглянула в приотворенную дверь – да так и ахнула.

Комната, уставленная громоздкой, тяжелой мебелью, была ярко освещена множеством свечей. Блестели корешки толстых томов, видневшиеся в недрах большого книжного шкафа со стеклянными дверцами, почему-то стоявшего нараспашку. У стены, увешанной пистолетами самых разных видов, стоял Игнатий и, снимая один пистолет за другим, разряжал их во внутренность шкафов и горок, уставленных превосходными фарфоровыми и стеклянными фигурками. Так вот почему выстрелы казались такими особенно оглушительными! Это звенел, вдребезги разбиваясь, драгоценный фарфор…

Однако куда же смотрят слуги? Почему они не сбежались сюда, защищая господское добро?

Емеля, словно подслушав возмущенные мысли Ирены, оглянулся на нее с таким лукавством, что ей против воли стало смешно. Ну правильно: когда кота нет дома, мыши гуляют по столу. Что слугам до господских богатств?! А может быть, все отправились на ту же деревенскую свадьбу, куда ринулись Адольф Иваныч с Булыгою. Теперь, во всяком случае, понятно, почему Ирена и Емеля не встретили ни души. Ну что же, тем лучше. Тем легче будет отсюда ускользнуть. Вместе с Игнатием они уж как-нибудь справятся с Емелей. А если не справляться с ним, а взять с собой? Ну какая разница отцу, двоих крепостных выкупа́ть или одного?

Новый выстрел болезненно ударил по ушам. Ирена сморщилась.

«Как бы прекратить эту дурь? Надо о будущем думать, а не сводить счеты с прошлым!»

«Дурь», впрочем, прекратилась сама собою: кончились заряженные пистолеты. Один Бог знает, для какой такой надобности они висели по стенам в полной боевой готовности. Может быть, конечно, граф любил подобные развлечения, только палил, например, в окошки, по птицам.

«Слава богу, что угомонился!» – подумала Ирена. Все-таки она в глубине души отчаянно боялась, что Игнатий выпалит в себя. Почему-то эта картина, которую она некогда с упоением рисовала в своем воображении, не вызвала на сей раз ни малейшего умиления. Ирена поспешно шагнула вперед и, встав так, чтобы загородить последний оставшийся на стенке пистолет, тускло блестящий перламутровой инкрустацией, совсем уж музейный, наверное, прошлого века (мало, конечно, вероятно, что он окажется заряжен, а все-таки!), уставилась на Игнатия.

Тот какое-то время глядел на нее безумными, незрячими от возбуждения глазами, потом вдруг резко, страшно покраснел и, махнув на Ирену рукой, будто она была докучливым призраком, потревожившим его больную совесть, отошел, забился в угол огромного кожаного дивана, уронил голову на кружевной антимакассар[8], свесил руки меж колен…

– Мысли о прошлом теснились в душе Абадонны, и слезы, горькие слезы бежали по влажным ланитам, – пробормотал Емеля.

«Мысли не могут тесниться в душе», – хотела поправить Ирена, но тут Игнатий вскинул голову и воскликнул:

– Что это вы здесь делаете, Ирена Александровна? Вам уже давно пора восвояси отсюда убираться. Известное дело: богаты – так здравствуйте, убоги – так прощайте! Поглядите на стол. Видите вон тот расписной ящичек с сигарами? Это наше с вами единственное наследство, доставшееся от моего любящего папеньки. Едва ли оно вас порадует, а потому – скатертью дорога!

– Похоже, вы очень хотите от меня избавиться, – бледнея от незаслуженной обиды, пробормотала Ирена. – Однако не забывайте: мы с вами обвенчаны, а потому я должна…

– Вы мне ничего не должны, – ненавидяще прошипел Игнатий. – Так же, как и я вам. Если бы вы знали, сколько мне стоило убедить этого старого актера сыграть роль священника, вы с меньшей серьезностью распространялись бы обо всей этой чепухе! Он окрутил нас за сущие гроши! Поверьте, не вы первая и не вы последняя, с кем я сыграл такую шутку. Если девушку не заманить в постель иначе, чем после тайного венчания, – извольте! А что? Люди неправдою живут, и нам не возбраняется.

Ирена непроизвольно вскинула голову, лицо у нее вдруг сделалось ледяным, даже лоб заломило от этого внезапного ощущения холода. И в то же мгновение она поняла, что оскорбительные слова Игнатия – всего-навсего ложь, ошалелая, почти безумная… такая же, в сущности, какую он плел для нее месяца два назад, даже еще вчера. Только прежде он лгал, чтобы возвыситься в ее глазах. Теперь же готов был на все, чтобы пасть как можно ниже.

Емеля, стоявший за ее спиной, тихонько фыркнул, и Ирене почему-то легче стало. Ага, значит, вранье Игнатия и впрямь шито белыми нитками. Она только хотела бы знать, зачем Игнатий так уж изощряется.

– Идите! Идите себе! – крикнул он снова. – Зачем вы здесь? Уходите, пока… пока… – Он запнулся.

– Послушайте, Игнатий, нам нужно решить…

Она не договорила. Игнатий вскочил с дивана и ринулся на нее, сжав кулаки.

Лицо его в пламени свечей было искажено тенями и выглядело таким кошмарным, таким отталкивающим, что Ирена с криком отпрянула, выставив вперед руки, однако это было неосторожно, потому что Игнатий тотчас до хруста стиснул ее запястья, словно и впрямь собрался сломать.

– Все это из-за тебя! Из-за тебя! Будь ты…

Он подавился проклятием: Емеля схватил один из тугих валиков, украшавших диван и называемых «бананами», и что было силы обрушил на голову Игнатия.

Трагедия обернулась фарсом! Игнатий выпустил руки Ирены, схватился за голову, а затем снова рухнул на диван и забился в истерике. Он рычал как зверь, а затем с ним сделался припадок, во время которого судороги сводили его тело и всего его било и ломало.

Ирена и Емеля стояли, прижавшись друг к другу, словно испуганные дети, глядя на плачущего мужчину со стыдом и страхом, больше всего на свете желая сейчас оказаться как можно дальше отсюда и проклиная себя за то, что властное чувство долга удерживает их возле этого рыдающего, на куски разваливающегося человека, который был другом и братом одному из них и венчанным супругом другой…

Наконец Ирена почувствовала, что силы оставили ее. Оглянулась, ища, где бы сесть. Как назло, в комнате, кроме дивана, на котором бился в криках Игнатий, стояло только креслице тет-а-тет, нелепое, легонькое, сделанное в виде латинской буквы S. Увидав, что Ирена еле на ногах стоит, Емеля подтолкнул ее к креслу, и она неуклюже водрузила свои юбки в одну из загогулин S. В другую опасливо забрался Емеля, бросая взгляды то на дрожащую Ирену, то на рыдающего Игнатия.

По счастью, она сидела спиной к дивану. Звуки, доносившиеся оттуда, внушали жалость, смешанную со стыдом и отвращением. Несколько раз Ирена пыталась внушить себе, что надо бы встать и подойти к Игнатию, попытаться его успокоить, в конце концов, увести отсюда, однако Емеля предостерегающе качал головой, замечая ее попытки, так что она решила сидеть и ждать, чтобы Игнатий успокоился.

Наконец усталость и избыток потрясений сломили ее. Вялые пальцы еще успели развязать под подбородком ленты, а потом шляпка упала на пол, руки – на колени, голова запрокинулась на спинку кресла – и Ирена уснула мертвым сном еще прежде, чем поняла, что засыпает.

…Она пробудилась оттого, что солнечный луч бесцеремонно защекотал глаза и нос, и едва могла пошевелиться: все тело затекло от неудобной позы. В ту же минуту что-то напротив нее суматошно вскочило, замахало руками, затрясло косматой головой, хрипло закричало:

– Дорофей, куды, мать твою!.. С левой кулисы! Оружие подай, мой верный паж, ведь честь отмщенья требует…

Ирена зажала рот рукой, подавляя истерический полувсхлип-полусмешок. Лицо Емели-Софокла было в красно-сине-зеленых пятнах: цветной фонарь у потолка, пронизанный солнечными лучами, бросал кругом разноцветные зыбкие зайчики. Надо полагать, и сама Ирена выглядела не лучше, потому что при виде ее Емелины каштановые глазки сперва вылезли из орбит, а потом насмешливо сощурились, однако он ничего не сказал, только фыркнул.

– На себя посмотри, – сухо проговорила Ирена, чувствуя себя донельзя разбитой, несчастной, несвежей, неприбранной. – Умыться бы мне…

– Сейча-ас, – с хрустом зевнул Емеля, – сейчас кликну какую-нито субретку…

– Ради бога, – испугалась Ирена, – никого не надо. Покажи, где найти воду, я лучше сама.

Емеля уставился на нее круглыми глазами. Похоже, образ барышни из богатой семьи, графини, которая сдуру выскочила за крепостного мужика, давал в его сознании одну трещину за другой. Не падает ежеминутно в обморок, не разражается рыданиями, не обижается, когда кучер называет ее на «ты», мертвым сном спит в кресле, а главное, сама – сама! – хочет умыться! Неудивительно, что Емеля смотрел с таким недоверием. Ирена и сама себя не узнавала. «Глядишь, этак я скоро косить сено научусь, коров доить или полотно прясть!»

– Ну, где умыться? – спросила она с напускной сердитостью и только тут обнаружила, что Емеля больше не пялится на нее, а с таким же изумлением разглядывает кожаный, изрядно потертый диван. Чего-то там не хватало, на этом диване, того, что было на нем вчера, однако Ирена довольно долго разглядывала его, потирая пальцами замлевшую шею, прежде чем вспомнила, что не хватает там Игнатия.

Воспоминание о нем наполнило ее такой тоской, что и без того нерадостное настроение сделалось вдвое непереносимым. О Господи, ну как она могла быть такой дурой, почему позволила усталости сломить себя, вместо того чтобы уговорить Игнатия бежать под покровом ночи! У нее слезы навернулись на глаза, а у Емели на лице проступило явное облегчение: наконец-то странная гостья начала вести себя согласно образу!

– Погоди, – сказал он успокаивающе, – я сей минут обернусь с водицею. Погоди, не ходи никуда!

Он исчез за дверью, а Ирена мрачно подумала, что «годить» как раз не следовало бы. Нужно исчезнуть отсюда, сбежать от Емели, отыскать Игнатия – ну и так далее. Все верно, все правильно, и все-таки Ирена знала, что не тронется с места, пока не умоется и не приведет себя хотя бы в относительный порядок. Чтобы не терять времени, она достала из ридикюльчика гребешок, распустила небрежно сколотые волосы. Дома ее, конечно, причесывала горничная, однако Ирене не составляло никакого труда уложить волосы самой: они были легкие, пышные, вьющиеся, и каждая прядь, выбившаяся из прически, тут же начинала весело кудрявиться, будто завитая нарочно. В Смольном эти кудряшки доставляли ей массу неприятностей, но прошли, прошли те времена!

Ирена опустила руку с гребнем, вдруг поразившись тому, что совершенно равнодушно вспоминает институт. Сколько лет он держал ее душу в оковах, которые чудились неразмыкаемыми, однако вчерашний день с его открытиями преобразил Ирену. «Сокольская стала женщиной», – бледно усмехнулась Ирена, хотя, кажется, таинственного события так и не произошло… кажется. И тут же она сердито сморщила нос: все-таки освобождение от смольненских уз было неполным, вот ведь снился же ей всю эту ночь управляющий Адольф Иваныч в образе их классной дамы Шишмаревой, которая не позволяла наказанным плакать и кричала: «Souffrez votre punition, souffrez![9]»

Скрипнула дверь, Ирена испуганно оглянулась, но это был Емеля с ведром воды в правой и подносом в левой руке. Поднос был отнюдь не пуст: Ирена увидела кувшин, ковригу хлеба, плошку с медом. Емеля балансировал этой тяжестью так легко, словно ему приходилось выступать не только на театральной сцене, но и на арене циркового балагана.

С непостижимой ловкостью швырнув поднос на стол (ни единая капля не сплеснулась через край кувшина!), он потащил ведро в соседнюю комнату, сделав Ирене знак идти за собой, и она едва не застонала от облегчения, увидев прекрасно оборудованную туалетную комнату, примыкавшую к кабинету с одной стороны, а с другой – к спальне. Ирена туда только заглянула разочек – и отпрыгнула: воздух там был затхлый, тяжелые шторы опущены, мрачно и страшно.

Вода оказалась чуть теплой, но Ирена отлично помылась в двух тазах. Волосы она заплела в косу. Сейчас не до пышных причесок! Хорошо было бы сменить белье, но не просить же Емелю сбегать за багажом. Тем более что и там нет чистого… Ирена вспомнила, как только лишь вчера утром обдумывала свою новую жизнь в Лаврентьеве (например, какие предметы туалета ей в первую очередь сошьют крепостные белошвейки), и криво усмехнулась своей глупости и наивности.

Потом она поела. Емеля к ее возвращению из туалетной комнаты уже выпил полкувшина молока и отъел большую часть краюхи, а мед едва покрывал дно плошки. Да, этот мужик с графиней не больно церемонился! Однако сейчас Ирена спрятала графское достоинство подальше и смиренно съела все, что осталось. Для Емели она ничем не лучше его самого! Такой же мыльный пузырь, как его молочный брат Игнатий! Ирена позволила себе потешиться мыслью, как она уговорит отца выкупить, непременно выкупить Емелю, а потом ему зададут хорошенькую порку – так, для острастки, чтоб вспомнил про этот почти дочиста съеденный мед! Сия упоительная картина, впрочем, недолго тешила ее воображение, потому что воспоминание о другом человеке, которого тоже предстоит выкупа́ть, обрушилось на нее с новой силой.

Где же Игнатий?! Ну куда он пропал, где его искать?

Глава IX

РОКОВОЙ ШАГ

Часы в кабинете пробили пять. Господи, так рано, а до чего же светло! Дом еще спит, но где-то вдали слышны голоса. Надо бежать скорее, пока никто не проснулся, пока еще есть надежда улизнуть незаметно!

– Как ты думаешь, Софокл, куда подевался Игнатий? – спросила она Емелю. – Может быть, он отправился к этой, как ее, Степаниде?

– А леший его знает, – буркнул тот. – Вряд ли. К Степаниде, к этой старой ведьме, он в последнюю очередь пойдет. Они всегда друг дружку ненавидели, никак не могли графа между собой поделить. Однако нашел время шляться! Тут надо ноги в руки – и бегом, а он… – Емеля сердито присвистнул, а Ирена изумленно уставилась на него. Их страж советует бежать?! – Я тебе вот что скажу, – решительно заявил Емеля, – не знаю, кто ты есть, но, вижу, Игнаша крепко тебе голову заморочил. Это он умеет! С ним как раз в беду угодишь. Ты лучше беги отсюда, пока цела. Я тебя научу: бежать надо не по той аллее, где мы вчера ехали, а с задов усадьбы, сперва через рощу, а потом по Чертову мосту. Ничего, ты крепкая, переберешься, – успокоил он, окинув Ирену оценивающим взглядом, от которого она едва не завопила возмущенно: слово «крепкая» почему-то показалось ей невероятно обидным.

«Крепкая»! Девушка должна быть нежная, слабая, а если крепкая – это уже… Сказал бы еще – «здоровая»!

– От Чертова моста до большой дороги рукой подать, а там кареты одна за другой. Свет не без добрых людей, – продолжал Емеля. – Главное, время не терять. Адольф небось вчера напился и пока спит…

Он не договорил – вздрогнул, оборотился к окну, под которым кто-то тяжело пробежал, выкрикивая, словно эхо:

– Знатно напился… пился!

Емеля нахмурился, покачал головой:

– Вот уж правда что. Так слушай дальше. Я тебе больше ничем помочь не смогу. Девка ты хорошая и храбрая, однако я не хочу, чтобы с меня Адольф с живого шкуру содрал и сушить повесил. А он может. Помнишь старуху, которая вчера нам чуть дорогу не перешла? В дугу согнутая? Год назад – еще барин старый жив был – она пришла Адольфа просить, чтоб ее от страды на время освободили: спина, мол, болит.

«Ах, спина болит? – сказал Адольф. – Ну так я тебя полечу!» А дело было в плотницкой – схватил он прави́ло и давай бабулю по спине охаживать. Унесли ее едва живую, Адольф кость ей переломил, так что она теперь, видишь, только согнувшись и может ходить. Барин велел тогда из жалости ее в дом взять – мусор с полу подбирать, она, мол, ближе глазами к земле, значит, видит лучше. А как граф помер, с тех пор она остерегается на глаза людям попадаться: не ровен час, донесет кто-нибудь Адольфу, что она здесь пригрелась, так этот злодей либо до смерти прибьет, либо снова на пожню пошлет, а это – та же смерть.

В эту минуту еще несколько человек протопали под окном, на разные голоса неразборчиво выкрикивая что-то: не то «свалился», не то «сварился», не то все же «напился».

Емеля нахмурился:

– Что за притча? Кто куда свалился? Иван! Ванька! Да что приключилось-то?

Он всунулся в окно, кто-то издалека отозвался ему неразборчивым:

– …ился! – и пробежал дальше, а Емеля так и повис на подоконнике.

«Может, ему дурно?» – испугалась Ирена, подскочила к нему, вцепилась в плечи, потащила что было сил.

Емеля вяло, бесчувственно выпрямился, но тут же снова поник, опираясь на подоконник. Лицо мелово побледнело, руки ходили ходуном. Но вот он поднял голову и устремил на Ирену взгляд, полный страдания и такого ужаса, какого ей еще ни разу не приходилось видеть в человеческих глазах. Ну разве что вчера, когда Игнатий впервые услышал, что он – не человек, а вещь, которую можно купить, продать, сломать… Вещь!

Глядя в эти глаза, Ирена сама перепугалась до смерти.

– Что? – едва шевеля губами, прошелестела она. – Что случилось?

Какое-то время Емеля незряче, потрясенно смотрел на нее, потом с видимым усилием попытался овладеть собой. Сначала он не мог справиться с голосом, наконец хрипло выдавил:

– Уходи отсюда… как сказал, через Чертов мост… уходи немедленно!

И, суматошно взмахнув руками, выбежал в дверь.

Ирена только мгновение постояла, растерянно озираясь, а потом, не выдержав внезапно обрушившегося на нее одиночества, и неизвестности, и еще чего-то ужасного, что клубилось и кричало на разные голоса в саду под окнами, со всех ног кинулась следом.

Сейчас, когда она спешила, анфилады комнат показались ей запутаннее, коридоры длиннее, залы – просторнее, лестницы – длиннее и круче. Но вот наконец Ирена выбежала на знакомую лужайку и ринулась туда, где толпилось множество народу: к пруду, красиво, подковой огибавшему берег с маленькой, затейливо сложенной из камня пристанью. Тропа была какая-то особенно скользкая, Ирена несколько раз чуть не упала, однако все же спустилась на берег.

Люди стояли, тихо переговариваясь, вокруг некоего темного, длинного предмета, лежавшего у самой воды, и внезапно Ирена с ужасом догадалась, что это человек. Утопленник!

«О Господи! – Она задрожала, устыдившись, что прибежала сюда, как все, из праздного любопытства, а ведь для кого-то случившееся – величайшее горе. – Как же это произошло?!»

– Спьяну, что ли? – раздался голос у нее над ухом, и Ирена, покосившись, увидела существо в полосатом атласном архалуке[10], шелковой алой феске и шитых золотом красных туфлях без задников, почему-то похожих на стручки жгучего перца. Приглядевшись, Ирена обнаружила, что в это восточное великолепие, рассыпающее под солнцем тысячи разноцветных зайчиков по кустам и траве, был облачен не кто иной, как Адольф Иваныч. Со вчерашнего вечера он разительно изменился. Очевидно, со страшного, неумеренного перепою весь он за ночь обрюзг, разбух, распух. Необыкновенно преобразился нос, превратившись в темно-багровое и как бы отлакированное страшилище. Понятно, почему его первая мысль о причине смерти неизвестного была – спьяну, мол!

– Никак нет, Адольф Иваныч, – негромко проговорил стоявший тут же Булыга. – Вот… прежде застрелился для верности, а уж потом свалился в пруд. На берегу валялось, извольте видеть!

И он подал управляющему что-то длинное, тускло блеснувшее металлом и светло – ярко-перламутровой инкрустацией на ручке.

– Старье эдакое! – брезгливо проронил Адольф Иваныч, зачем-то нюхая дуло и кисло морщась. – Очевидно, взял в кабинете графа…

Ирена всплеснула руками, ринулась вперед и оказалась рядом с лежащим. Почему-то при ее приближении все расступились, и она смогла увидеть женщину – простоволосую, с очень черными, без признаков седины волосами. Это была Степанида – Ирена ее сразу узнала. Степанида сняла свой белый платок, чтобы прикрыть им лицо мертвого, голова которого лежала у нее на коленях.

– А, явилась, – тихо, безжизненно проговорила она, уставив на Ирену свои огромные, сплошь залитые чернотой глаза. – Ну, полюбуйся, иди сюда.

И она принялась снова снимать платок, хотя Ирене уже не надо было видеть это лицо, чтобы понять наконец, что же именно кричали люди, бегущие под окном.

Они кричали: «Игнатий утопился!»

Все вокруг словно бы пеплом подернулось – серое какое-то сделалось. Серым было и лицо Емели, который оказался рядом и заглянул Ирене в глаза, протягивая маленькую книжечку в черном клеенчатом переплете. Ирена какое-то мгновение глядела, не понимая, потом узнала ее. Эту книжечку всю дорогу в омнибусе не выпускал из рук Игнатий. Ирена думала: может быть, молитвослов, – и сейчас взяла ее, в безумной надежде обрести в слове Божием… нет, не утешение, а хотя бы некую путеводную нить во внезапно обрушившейся на нее страшной тоске. Книжечка была защелкнута на маленький металлический крючочек. Застежка оказалась такой плотной, что страницы почти совершенно не тронуло водой, лишь по краям.

«Василек – верность, искренность; ландыш – первый вздох любви, счастье в деревне; белая роза – невинность, сухая белая роза – лучше умереть, чем потерять невинность; мак – воспоминания, мечты; репейник – между нами все кончено».

Ирена тупо разглядывала ровные строчки, написанные аккуратным почерком Игнатия. Да что это такое? Перелистнула несколько страничек:

«Гость-мужчина не должен садиться на диван подле хозяйки дома. Ему следует выбрать место слева от нее или от высших по положению лиц на стуле или в кресле. При появлении нового гостя полагается уступить ему место, но не уходить сразу, а выждать некоторое время».

Ирена с изумлением читала дальше.

«Для визитов идеальным считается время между завтраком и обедом. Если вы прибыли с визитом, однако хозяев не оказалось дома, следует передать им вашу карточку, при этом обозначив цель визита, для чего загнуть один из углов карточки, в которых отпечатаны буквы, имеющие следующее значение:

p.p. – poureprésenter – представиться;

p.f. – pourefеéliciter – пожелатьсчастья, поздравить;

p.r. – poureremercier – поблагодарить;

p.c. – pourecondoléance – выразитьсаболезнование».

Так и было написано: саболезнование. Вообще Ирена заметила, что если французское правописание было безупречным, то русские слова пестрели множеством ошибок.

Она слабо усмехнулась, но тотчас смешок сменился всхлипыванием, а книжечка выпала из рук.

О Господи! Так вот что самозабвенно затверживал Игнатий, вот что выучивал назубок! Простейшие правила этикета… такие же порыжевшие от частого употребления, как сукно его единственного сюртука, теперь пропитанное водою и густо-черное, настоящий «вороний глаз». Ох, Игнатий… несчастный, так и не нашедший себе места «слева от высших по положению лиц»! Не привели его эти правила ни к счастью, ни к богатству, ни даже к любви. Вот стоит та, которая совершила ради него великое безумство, но обернулось оно простой девичьей глупостью, и почему-то нет сейчас в ее сердце ни горя особенного, ни отчаяния, ни даже печали – только жалость, щемящая жалость к прекрасным черным глазам, навсегда закрывшимся.

Ландыш – счастье в деревне, мак – воспоминания, мечты, репейник – между нами все кончено…

Все кончено! Она закрыла лицо руками, ужасаясь, что глаза сухи, что не может выронить ни слезинки. Как пристально смотрит на нее Степанида, с какой ненавистью! Может быть, думает, что Ирена как-нибудь подтолкнула сына совершить страшный грех? Но ведь вчера ничто не обличало в нем отчаяния. Нет, глупости: он был именно в отчаянии, в бешенстве. Как он орал на Ирену, как бросался на нее! Если бы не Емеля… Она покосилась на Софокла, который и сейчас стоял рядом, и он, точно прочтя ее мысли, пробормотал:

– Ты на него сердца-то не держи. Он вчера не в себе был… нарочно все это!

Ирену поразила глубина проницательности Софокла. Значит, Игнатий не просто в одну минуту свел все счеты с жизнью-обманщицей, а достаточно хладнокровно обдумал свое намерение и осуществил его с твердостью, достойной лучшего дела. Он решил умереть во что бы то ни стало: не от пули, так утонуть. Он не оставил себе ни малейшей надежды на счастливый исход, но напоследок решил сделать все, что мог, для той, которая по его вине изломала всю свою жизнь. Он вернул ей свободу – и решил освободить ей душу. Вот о чем пытается сказать Емеля, вот что открылось ему, может быть, еще вчера, пока Ирена захлебывалась обидою! Вчерашние грубые выходки Игнатия были нарочными, он уже знал, что уйдет, и хотел на прощанье оставить по себе у своей юной жены самое дурное впечатление. Убить в ней всякую любовь и жалость к себе, прежде чем убьет себя.

Что касается любви, он преуспел в этом. Ну а жалость… жалость к этим разбитым мечтам, должно быть, вечно будет жить в ее сердце.

Прощай. Прощай!

Ирена шагнула вперед, склонилась, желая коснуться влажных, бледных рук, уже по-мертвому сложенных на груди, как вдруг Степанида резко наклонилась вперед, нависла над телом сына, словно черная птица:

– Не тронь! Не смей трогать! Убийца! Ты его сгубила! По тебе он руки на себя наложил! Кабы не ты, все пережил бы, смирился!

Ирену будто по сердцу раскаленным прутом ударили. Степанида сама не знает, что говорит. Лучше уйти поскорее.

– Какая жалость, что он сам распорядился своей жизнью, лишив такой возможности Булыгу!

Ирена повернулась на этот святотатственный голос, увидела Адольфа Иваныча – и даже покачнулась, внезапно вспомнив сон Игнатия. Сон сбылся!

– Впрочем, – продолжал управляющий, – умные люди говорят, что жизнь продолжительная обильна печальными впечатлениями. Так что, может быть, мальчишка оказался не так уж глуп. А ты что здесь делаешь? – повернулся он в сторону Ирены с выражением такой свирепости, что та невольно обернулась поглядеть, кто же тот злополучный, на кого сейчас обрушится гнев Адольфа Иваныча, однако позади никого не оказалось, даже Емелю будто ветром сдуло. Выходит, это хамство обращено к ней?!

Ох, как зачесалась рука дать ему увесистую пощечину! Но здесь, рядом с мертвым Игнатием, под ненавидящим взглядом Степаниды… Нет, она сдержит себя.

– Вы правы, – проронила глухо. – Мне здесь делать нечего. Угодно ли вам будет дать мне экипаж? Впрочем, я могу и пешком уйти.

– Пеш-ком? – раздельно повторил Адольф Иваныч. – Уй-ти? Как это – уйти? Куда?! А закон?

– Что – закон? – раздраженно воскликнула Ирена, однако Адольф Иваныч только ухмыльнулся в ответ своими влажными губами, а вместо него ответил Булыга:

– Вот то-то и оно: закон зачем? С благу-мату его сочинили, что ли?

– Пошел вон! – теряя голову, крикнула Ирена, однако Адольф Иваныч выставил руку.

– Минуту, – твердо произнес он. – Ты, очевидно, не слышала, что я вчера сказал? По мужу – раба. По холопу – раба!

– Нет, – огрызнулась Ирена. – Отстаньте и дайте мне пройти!

Булыга не то захохотал, не то заржал от восторга. Несомненно, этот прилив радости вызвало у него искаженное от бешенства лицо Ирены, и она из последних сил попыталась взять себя в руки, чтобы не доставлять удовольствия мерзкому холую.

– Постараюсь объяснить попроще, – спокойно сказал Адольф Иваныч. Это издевательское спокойствие, как уже успела заметить Ирена, появлялось у него в минуты особого, лютого гнева, когда он предвкушал последнее унижение жертвы. Сейчас его жертвой, несомненно, была она. – Итак, закон, – врастяжку проговорил Адольф Иваныч. – Закон гласит, что вольная женщина, сочетавшаяся браком с крепостным, и сама полностью попадает в крепость его господину. Стало быть, с той минуты, как ты обвенчалась с Игнашкою, ты стала крепостной господина Берсенева. И, согласно его доверенности, находишься в полной моей власти. Как бишь зовут тебя? Ирина… Арина ты! Аринка, Игнатьева баба. Арина Игнатьева, крепостная… Понятно?

– Жена связана законом, доколе жив муж ее! А Игнаша помер! – раздался чей-то отчаянный вопль, и Ирена увидела Емелю, который выскочил из толпы и замер, прижав кулаки к груди, словно до смерти испугавшись собственной смелости.

– Чт-то? – тихо переспросил Адольф Иваныч, и вокруг все замерло. – А ну, раскатайте-ка его хорошенько!

Булыга ринулся вперед. Похоже, он был уверен, что простые человеческие отношения могут уронить его достоинство, и потому держал себя так, словно получал от жестокости великое наслаждение. А впрочем, так оно и было.

Он вцепился в Емелю – тот даже не сделал попытки вырваться, – в одно мгновение сорвал с него всю одежду вплоть до исподнего, свалил на землю, вскочил верхом на ноги и начал полосовать спину короткой, толстой плетью.

Ирена смотрела расширенными глазами, как на тощем, бледном теле вспухают алые рубцы, и невольно считала удары вместе с Адольфом Иванычем, который громко отчеканивал:

– Раз, два… пять… восемь… десять… Довольно пока!

Булыга остановился с видимой неохотою. Встал, схватил Емелю за волосы, вздернул на ноги, но едва отпустил, тот рухнул на четвереньки и замер в постыдной позе, уткнув лицо в землю.

– Угомонился? – хохотнул управляющий. – Все равно будет, как я сказал.

– Будет! – с рыданием выкрикнул Емеля. – Гнида тоже вошью беспременно будет!

– Ах ты… – Булыга с яростью припечатал его пинком пониже спины. Емеля распластался на траве и более не шевелился.

Адольф Иваныч торжествующе огляделся – и вдруг красный рот его приоткрылся.

– А эт-то еще что? – просвистел он, ткнув куда-то указующим перстом, и Ирена увидела гору корзин и баулов, сваленных под крыльцом.

Да ведь это ее с Игнатием вещи! Их багаж!

Адольф Иваныч кивнул – Булыга тотчас приволок огромную картонку, перевязанную зеленой лентой, открыл.

Ирена тихо ахнула, когда голубая, пенистая волна кружев хлынула на зеленую траву лужайки. Ой, это платье, единственное из купленных «приятельницей» Игнатия, которое пришлось ей по вкусу. Однако оно было с огромным кринолином, а потому Ирене не представилось случая надеть его.

– Одёжа! – радостно сообщил Булыга, хватая платье. – Гляньте-ка, обручи в его вздеты!

Он вертел платье так и этак, пытаясь добраться до хитроумно вшитого кринолина. Тонкий, воздушный муслин на глазах вянул в короткопалых грубых лапищах.

Адольф Иваныч утробно хрюкнул и резко выставил вперед руку:

– Топор. Топор мне, ну!

Топор явился будто по волшебству. Адольф Иваныч кивнул Булыге – посторонись, мол! – и со всего маху рубанул лезвием по кринолину.

Раздался жалобный треск. Полетели воздушные голубые клочки; пышное облако, громоздившееся на траве, жалобно просело.

Рубанув еще раз – для надежности, – Адольф Иваныч посмотрел на Ирену. Он поигрывал топориком, а она не могла оторвать глаз от блестящего лезвия, к которому пристал крошечный голубой лоскуток.

Вдруг нечем стало дышать. Толстое лицо и огромные губы Адольфа Иваныча надвинулись, а потом он сделался маленьким-маленьким, и его закружило в черном вихре, который пронесся перед взором Ирены, занавешивая тьмою все кругом. Она схватилась за горло и вскрикнула так отчаянно, словно у нее разрывалось сердце.

Этот крик отнял последние силы. Ноги подкосились, потом что-то сильно ударило ей в спину и голову. Черное небо навалилось сверху – и все померкло.

Глава X

МАСКАРАД

Ирена потянулась и открыла глаза. Странно – что это сделалось с потолком ее опочивальни? Почему он сложен из бревен, не оштукатурен, не по€белен, не расписан? Где хорошенькие веселые амурчики, которыми отец приказал разрисовать потолок, когда подросшей Ирене отвели эту просторную комнату вместо маленькой детской?

Ах да! Она ведь не дома! Она ведь сбежала с Игнатием! И этот потолок, наверное, принадлежит тем нумерам близ съезжей станции, где они ночуют и откуда завтра отправятся в Лаврентьево, чтобы…

Лаврентьево! Игнатий!

– Гля, раззявила буркалы! – раздался рядом женский голос, исполненный такой злобы, что Ирене стало зябко.

Привстав, повернулась. Разом два открытия ее поразили: во-первых, на нее с истинной ненавистью смотрела дородная девица в простом крестьянском наряде и с самыми рыжими на свете волосами, какие только приходилось видеть Ирене, – ну просто-таки оранжевого, морковного, словно нарочно выкрашенного цвета; а во-вторых, Ирена обнаружила, что и сама она одета совершенно так, как эта девушка: в рубаху из небеленого полотна и сарафан, только у девушки он был из синей китайки, а у Ирены из какой-то грубой ткани цвета… раньше она назвала бы этот цвет маренго-клер, но в применении к сарафану это звучало глупо, и приходилось признать, что он был просто-напросто мутно-серого цвета.

– Почему я так одета? – растерянно обратилась она к рыжей девушке.

– А как тебе еще одеваться? – грубо спросила та. – В шелка да бархаты с железными обручами?

Ирена мигом вспомнила, что произошло накануне. Нет, не все, ибо вспоминать все было слишком страшно. Поэтому она не пустила свою память дальше «железных обручей» и их зверского уничтожения. Этого было вполне довольно, чтобы дрожью задрожать и начать судорожно всхлипывать. Значит, когда она рухнула без памяти, ее переодели. Чьи-то чужие, отвратительные руки – может быть, мужские, может быть, самого Адольфа Иваныча или Булыги! – стаскивали с нее платье, сорочку, корсет, ботиночки, чулки и панталоны.

Да, и панталоны. Этого предмета туалета, непременного для всякой приличной женщины, на Ирене не оказалось. Ну да, ведь крестьянки панталон не носят, а на Ирене был именно костюм крестьянки.

Костюм! Она словно на маскарад пришла. Да, раньше Ирена так любила маскарады, любила рядиться в самые невероятные образы, неистощима была ее фантазия – придумывать наряды самые невероятные, – но сейчас хочется одного: как можно скорей сбросить этот костюм и переодеться в свое. И бежать, бежать отсюда!

Отсюда? А где она?

Ирена огляделась.

Просторное помещение с бревенчатыми стенами и таким же потолком. Какие-то охвостья торчат из пазов: охвостья, похожие на волосы. Ужас! Волосами, что ли, конопатили стены, чтоб не дуло?.. Из глубин памяти всплыло слово «пакля». Стены конопатят паклей. Значит, это не волосы человеческие, а эта самая пакля. С души немножко отлегло.

Несмотря на то что помещение было обширное, в нем царила теснота. В углу лежала кучею лучина, стоял и высокий светец. Часть комнаты занимали кросна для тканья, тут же установлен был ручной жернов, два или три грубо сколоченных стола, заваленные скомканным полотном – похоже, недошитыми рубахами; там и сям виднелись ушаты, ведра, сундуки, по стенам – лавки и топчаны (на одном таком топчане и лежала Ирена). Она догадалась, что это людская. Так вот где живет дворня! Неужели и у них, у Белыш-Сокольских, дворовая прислуга обитает в такой же грязи и скученности? Ирена бывала только в комнате Богуславы и своей горничной Машуты. Но они жили отдельно, а здесь все вместе поселены.

Под лавками и топчанами происходило некое шевеление; приглядевшись, Ирена обнаружила, что там стоят корзины с курами на яйцах или даже целыми выводками. Хоть окна были распахнуты, запах в комнате стоял свирепый, мухи свободно вились под потолком, не помогала и полынь, развешанная там и сям по стенам. А между тем в комнате висели зыбки для качания детей, под потолком набиты были полати. Впрочем, какие-то подушки и ряднушки навалены были на всех лавках: видимо, спало здесь много народу, вот только сейчас не было никого, кроме нескольких тощих кошек, самой Ирены и этой рыжей девушки.

Похоже, Адольф Иваныч уже взялся претворять в жизнь свою угрозу: сделать из Ирены кабальную. Ее нарядили крестьянкою, ее поселили в людской. Значит, ей определено служить в господском доме: реши управляющий посылать ее в поля или огороды, определил бы на жительство в курную избу.

Ирена вдруг вспомнила давний случай: няня Богуслава вязала что-то, Ирена ее толкнула нечаянно, и та уронила спицы. Ирена бросилась их поднимать, однако няня остановила ее.

– По полу елозить коленками – не твое дело, – сказала строго. – Ты – барышня и так себя понимать должна. Для холопки своей не смеешь спину гнуть. Когда б я в постели больная лежала – другое дело, ты могла бы свое милосердие показать. А делать это без надобности для тебя стыдно. Смотри, не роняй же себя!

Спицы Ирена тогда подняла, однако слова нянины запомнила накрепко. Адольф Иваныч, видно, решил, будто она сломлена страхом и отчаянием. Какую же участь он ей определил? Пыль смахивать с мебели метелочкой из перьев? Столовое белье мыть и стирать? Начищать толченым кирпичом медные да серебряные шандалы? Полировать до блеска старое дерево лестничных ступенек и перил?

Ну так он этого не дождется, немчура проклятая! Ни служить тебе, ни жить в этой убогой людской Ирена Сокольская никогда не будет! Арина Игнатьева? Как бы не так!

Видимо, на ее лице выразилось такое отвращение, что рыжая злорадно хихикнула:

– Не по нраву жилуха новая пришлась, а? Ишь, как рожу-то перекосило!

Никакого сомнения – рыжая девушка ненавидит Ирену. За что?!

– Ты на меня так пялишься, что дырку просмотришь, – сказала она сердито. – Чем я тебе дорогу перешла, что так злобствуешь?

– Знаешь небось, – невесело хохотнула рыжая. – Принеслась на нашу голову, будто Коровья Смерть, один разор с тебя, разор да беда.

Что такое Коровья Смерть, Ирена знала. Слышала от Богуславы. Коровья Смерть – ужасная старуха, которая среди зимы входит в деревню и несет погибель домашней скотине.

Ничего себе! Сравнить ее со старухой! Как эта девка смеет?!

– Да ты кто?! – возмущенно воскликнула Ирена.

– Дед Пихто! – огрызнулась та.

– Ну, как хочешь, – покладисто согласилась Ирена. – Так и буду тебя называть. Скажи мне, дед Пихто, где бы Софокла, то есть Емелю, найти?

– Еще раз назовешь меня дед Пихто, космы выдеру, – мрачно пообещала рыжая. – Меня Матрешей кличут. А Емеля, бедняга, на конюшне отлеживается. Как его староста выпорол, так и лежит целый день. Ты тоже все это время валялась, как дохлая лошадь.

Ирена с ненавистью раздула ноздри на новое оскорбление, но сдержалась, ничего не сказала. Ладно, ты уж погоди, Матреша, вот доберется Ирена до дому, попросит отца выкупить у неведомого Берсенева и тебя, и Емелю. Софокл за свою храбрость и доброту будет награжден (может быть, даже съеденный мед Ирена не станет ему поминать!), а тебя ждет порка, добрая порка, ты не сомневайся!

Между тем Матреша, не подозревая о своей грядущей и очень печальной доле, поднялась и пошла к двери. Обернулась – и глаза ее мстительно блеснули.

– Ты куда? – с тревогой спросила Ирена.

– На кудыкину гору! – с прежней любезностью отозвалась Матреша. – На пруд, где Адольф Иваныч Нептуна обучают. Господин управляющий приказали стеречь тебя, чтоб не сбежала, а как очухаешься, чтобы немедля ему доложить. Он тебя живо к рукам приберет. Так что сиди и жди, краля драная!

И она вышла, бросив напоследок на Ирену еще один торжествующий взгляд.

Та немедленно вскочила с топчана, лишь только закрылась дверь. Ох и глупа Матреша… Стеречь бесчувственного человека, а как только тот очнулся – уйти немедля, предупредив: сейчас приведу твоего мучителя. Как замечательно, что Матреша так глупа и болтлива! У Ирены не было никакого желания ждать, когда явится Адольф Иваныч и «приберет ее к рукам». Напротив, она только и мечтала оказаться от этих рук и их обладателя как можно дальше. Слова Емели ожили в памяти: «Бежать надо не по той аллее, где мы вчера ехали, а с задов усадьбы, сперва через рощу, а потом по Чертовому мосту. Ничего, ты крепкая, ты переберешься…» Помнится, Ирена обиделась на этот эпитет. Но сейчас она очень хотела бы и в самом деле оказаться крепкой. Как ни сытно позавтракали они с Емелей, это, судя по закатным краскам, окрасившим небеса, произошло давно. Помнится, пробило пять утра, когда за окном закричали что-то неразборчивое, а потом Ирена узнала, что стала вдовой…

Она резко замотала головой, отгоняя страшные воспоминания. Нет! Это все в прошлом! Нельзя думать об Игнатии – это делает ее совсем слабой. Потом, потом, когда она доберется до дому, она упадет на колени перед матушкой, зароется лицом в ее юбки и даст волю слезам, оплакивая свою первую любовь.

Потом. Не сейчас.

А сейчас надо поспешить. Близится закат. Вчера в это время они прибыли в Лаврентьево, и как раз крестьяне возвращались с полей. Вот-вот воротятся и обитатели людской. Ничего хорошего не будет, если Ирена попадется кому-то на глаза. Скорей отсюда!

Она выскользнула из людской и оказалась в просторных сенях о двух дверях. Одна была распахнута. Ирена осторожно выглянула и увидела, что находится на задах усадьбы. Вдали темнела роща. Наверное, туда и следовало держать путь, чтобы добраться до неведомого Чертова моста. Ирена уже ступила было на крыльцо, как услышала злобный голос:

– Запорю! Ишь, развели грязищу! А ну, становись на колени да мети дорожку бородищей!

Этот голос она узнала. Это был голос Булыги, ужасного горбуна, старосты, прихвостня Адольфа Иваныча. Но смотреть, кого он там распекает и кого норовит подвергнуть унижению, Ирена не стала. Самой бы спастись!

Отпрянула в сени, прижалась к стене. Значит, этот путь к бегству отрезан. Надо выбраться отсюда каким-то другим образом. Может быть, через вторую дверь?

Ирена тихонько приоткрыла ее… Эта дверь вела прямиком в барские покои. Коридор, стены которого обиты штофом цвета бордо с золотистыми узорами, выглядел так же нарядно и изысканно, как и те комнаты, которые вчера мельком видела Ирена. Кругом стояла тишина.

Ирена кралась мимо череды дверей, опасаясь приоткрыть которую-нибудь: а вдруг откуда ни возьмись выскочит Адольф Иваныч вместе с Нептуном, которого он обучает разным губительным кундштюкам? Бульдога, положим, Ирена ничуть не опасалась, однако встречи с Адольфом Иванычем нужно было избежать во что бы то ни стало. Она шла и шла по коридору, тревожась, что, очень может быть, уже миновала выход на улицу, набираясь храбрости заглянуть хоть в какую-то дверь, как вдруг детский возбужденный смех донесся до нее. Это было так неожиданно в доме, который представлялся ей скопищем сокровищ убранства и ужасов бытия, что она невольно приостановилась у неплотно прикрытой двери и прислушалась.

– Поди, Куря! – ворчал кто-то. – Мешаешь!

– Сам поди, Савелька! – отвечал обиженно другой голос – тонкий, мальчишеский. – Теперь мой черед!

– Черед ушел в огород! – огрызнулся первый голос, принадлежавший неведомому Савельке. – А тут, знаешь, кто смел, тот и съел. Вот напробуюсь – и тебя пущу.

Ирена припала глазом к щелке и увидела небольшую комнату с приоткрытым окном. По стенам стояли высокие табуретки, а на них были водружены большие глиняные горшки. Рядом стояли табуретки пониже, на каждой тоже находился горшок. Во всех верхних горшках внизу была просверлены дырочки, из которых в нижний медленно стекала тягучая, тонкая, янтарно-золотистая струйка.

Что за чудеса? Что это такое?

Глава ХI

ПОБЕГ

Ирена всегда была чрезмерно любопытна. Вот и сейчас, не сдержавшись, она ближе прижалась к двери, и та под ее тяжестью распахнулась так резко, что Ирена ввалилась в комнату, едва удержавшись на ногах.

Двое мальчишек в рубахах и портках из небеленого полотна застыли перед горшками, с ужасом глядя на Ирену.

– Это не я! – возопил один, повыше и покрепче, с соломенными волосами и голубыми глазами, с румянцем во всю щеку. – Это не я, это Куря!

С этими словами он с невероятным проворством выпрыгнул в окошко. Приятель же его оказался менее ловок и везуч. Он тоже ринулся к окну, да на полпути вздержка его портков развязалась, он наступил на штанину и растянулся на полу.

Ирена не зевала: мигом оказалась рядом и придавила парнишку к полу, для верности наступив ему на спину. При этом она только сейчас обнаружила, что стоит босая, и с некоторым ужасом уставилась на свою нежную ногу. Как же она побежит через рощу и какой-то там мост?! В роще небось дорожки для нее не проложены, не выметены. А на мосту… на мосту доски, конечно, щелястые, занозистые… Надо во что бы то ни стало раздобыть какую-нибудь обувь. Хотя бы лапти вроде тех, что надеты на парнишке со странным именем Куря!

– Пусти, Христа ради! – пробормотал тот между тем, пытаясь повернуться. – Не выдавай немчуре! До смерти задерет!

При этих словах Ирена мигом преисполнилась к нему самого хорошего отношения. Однако она прекрасно понимала, что Куря немедля даст деру, лишь только она его отпустит. А потому руки-то она разжала и ногу с узкой тощей спины сняла, однако прежде, чем Куря успел подняться, проворно загородила собой окно.

Мальчишка вскочил, поддерживая портки, – и тотчас лицо его выразило такое откровенное разочарование Ирениным стратегическим маневром, что она не выдержала и расхохоталась. Куря смотрел обиженно, а Ирена – изумленно. На вид Куре казалось лет десять. У него были точеные черты, очень белая кожа, кое-где покрытая оранжевыми веснушками, но при этом – большие черные глаза необычайно красивого разреза, черные брови вразлет, густые черные волосы, стриженные по-крестьянски, нелепой скобкой, но даже это не могло испортить безусловной красоты тонкого детского лица. И в лице этом было что-то очень знакомое.

«Где я его видела? – рассеянно вспоминала Ирена. – Да где еще, как не в этом доме. Наверное, мелькнул перед глазами вчера или сегодня утром…»

– Отпусти меня! – взмолился Куря. – Отпусти, а? Ну что тебе проку в моей погибели?

– Неужели тебя до смерти убьют за то, что в окошко залез? – ужаснулась Ирена.

– Что в окошко – это еще полбеды, – повесил голову Куря. – А вот что мед крал…

Ирена поглядела на горшки. Так вот что это такое – золотистое, тягучее! Мед, ну конечно. Ей захотелось подставить палец под тонкую струйку, а потом облизать его. Захотелось есть!

– А почему мед из одного горшка в другой течет? – спросила она.

Куря уставился недоверчиво:

– Нешто не знаешь?!

– Знала бы, так не спрашивала, – пожала плечами Ирена.

– Откуда ж ты такая взялась, что не знаешь, как мед берут?

– Знаю, – обиделась Ирена. – Мед берут ложечкой из розетки, а в розетку накладывают из вазочки. Еще из плошки деревянной его берут, – уточнила она, вспомнив ту плошку, что разделила утром с Емелей.

– Мед берут из ульев, – пояснил Куря с видом превосходства. Поскольку он при этом повыше поддернул свои упадающие вниз штаны и завязал вздержку, выглядел он не столько важно, сколько комично. – Из пчелиных ульев. Пчелы с цветов пыльцу собирают, в улей несут, а там из него медок высиживают.

– Высиживают? – недоверчиво переспросила она. – Как несушка – цыплят?

– Это мне неведомо, – пожал плечами Куря. – Однако я доподлинно знаю, что пчела с цветка летит прямиком в свой улей либо в дупло, коли она дикая, а потом пасечник или бортник оттуда соты достают медовые.

– Как достают? – недоверчиво спросила Ирена. – Руками? А пчелы их насмерть не заедят?

– Непременно, – согласился Куря. – Заедят непременно, коли они не оборонятся. Знаешь, как Мирон, пасечник, наряжается, когда идет мед из ульев брать? На голове у него колпак кожаный с дырками для глаз, рта и носа, на руках плотные вареги с пальцами («Перчатки, значит», – с некоторым усилием сообразила Ирена), ну и вся прочая одежа либо застегнута плотно, либо так завязана, чтоб ни одна пчелка ни в портки, ни под рубаху не проскользнула. Сверху рубахи армячина плотный, на ногах сапоги с отворотами, в таких по болотине ходят. В руках Мирон несет деревянный лоток, а в нем ложка, нож и лопаточка. Выбирает он минуту, когда рой на промысел в поля и леса за пыльцой улетает. Откроет улей, а там соты лежат. Ну, это такие ячейки вощаные, мелкие-мелкие, в которых пчелы и выводят мед, – пояснил Куря, заметив, что в глазах Ирены не тает прежнее недоумение. – Коли хочешь на них посмотреть, открой любой из горшков, что наверху стоят, да погляди, – посоветовал Куря, однако Ирена прекрасно понимала, что, лишь только она отшагнет от окна, Куря немедленно даст деру, а поэтому решила обуздать свое любопытство.

– Потом погляжу, – усмехнулась она. – Да ты рассказывай, рассказывай!

– Ну вот, – продолжал Куря, тяжко вздохнувший оттого, что хитрость его не удалась, – Мирон ножом кусок сотов отрежет, лопаточкой подденет и в лоток положит. Потом другой кусок, третий, пока все соты не соберет. А тот мед, что в улей пролился, он ложкой подберет и в лоточек сольет.

– А пчелы? Они так и будут равнодушно смотреть, как Мирон забирает их мед? – возмутилась Ирена.

– Экая ты бестолковая! – возмутился в ответ Куря. – Я ж тебе сказал, что он за сотами идет, лишь когда рой улетел. Там, в улье, конечно, пчелы остаются, да им Миронову одежу не прокусить. Попусту жалят – и падают, и падают.

– Почему падают? Он их убивает, что ли?

– Они сами себя убивают. Пчела о кожаную маску или армяк жало ломает, а без жала она не может жить.

– Жалко… – пробормотала Ирена.

– Жалко у пчелки, – хихикнул Куря. – Нешто лучше, коли мед в улье засахарится да пропадет? Он людям понужнее будет. Пчелы еще сотов настроят, нового меду наделают. Такая уж их пчелиная доля!

– Ну ладно, – кивнула Ирена. – Как соты вырезают, я поняла. А эти горшки зачем?

– Так ведь мед в сотах запрятан, – пояснил Куря. – Что ж, его из сотов пальцем выковыривать, что ли? Кусками откусывать от сотов нельзя: брюхо забьешь вощиной – помереть недолго! Поэтому бабы кладут соты в особенные горшки, чтоб снизу, видишь, дырочка в нем загодя была проделана либо потом просверлена. Мед из сотов на дно сочится, а через дырочку вытекает в другой горшок. Ежели в нижний заглянешь, то увидишь чистый мед, – с самым невинным видом сказал Куря, однако Ирена по-прежнему была настороже и на новую уловку не поддалась.

– Верю тебе на слово, – сказала она. – И куда дальше этот мед девают?

Куря смотрел на нее, как на сумасшедшую:

– Известно куда! Едят! Либо ложкой черпают, либо на хлеб намазывают, либо пряники медовые пекут. Только в наши избы крестьянские такой мед не попадает. У нас все больше дикий. От диких пчел. Его шибко много не наберешь: гнездо дикого роя высоко на дереве, в дупле, туда и лезть опасно, и мед брать трудно. Небось только медведям да бортникам под силу, а у нас все бортники обязаны свою добычу в господский дом нести. Потом этот мед отправляют либо в город, на продажу, либо барину с другим съестным припасом. А порой сладкого поесть охота – ну просто мочи нет. Ну вот мы с Савелькой и… – Куря виновато пожал плечами. – Да разве только мы? Небось и другие тоже норовят хапнуть то, что плохо лежит. Адольф Иваныч сам виноват, что тут защелка в окне изломана, а он недоглядел.

– Адольф Иваныч вряд ли будет каяться, что за господским добром плохо смотрит, – сухо сказала Ирена. – А вот тебя он крепко выдерет, как мне кажется.

На черные глаза Кури навернулись слезы.

– Ладно, – сказала Ирена, – не реви. Я тебя отпущу, так и быть. Только ты мне свои лапти отдай.

Куря так и вытаращил глаза, еще блестящие от слез:

– Лапти? Зачем?

– Откуда ж ты такой взялся, что не знаешь, зачем лапти нужны? – злоехидно передразнила его Ирена. – На ноги их надевают. Видишь ли, босиком ходить я не привыкла, боюсь пораниться.

– Вот и я боюсь, – пробормотал Куря, садясь, однако, на пол и принимаясь расплетать веревки, которыми лапти были подвязаны. – Онучи тоже возьмешь?

Ирена растерянно хлопнула глазами:

– Какие еще онучи? Зачем они мне?

– Бери-бери! – настаивал Куря, разматывая куски полотна, которыми были обернуты ноги до колен. – Не то всю кожу лаптями да оборами сдерешь. Лыковые они, грубые. Без онучей никак нельзя.

Не составило труда понять, что онучами (кусками полотна) нужно обмотать ногу от подошвы до колена, потом напялить лапоть, а веревками (оборами) ногу обвязать, чтобы лапти держались, не сваливались.

«Немножко похоже на шнурованные ботинки, – подумала Ирена, выставляя обутую ногу и с сомнением ее оглядывая. – Только очень-очень немножко… совсем чуточку!»

Хотя она отошла от окна и сидела теперь на полу, Куря не сбежал. Внимательно смотрел, как она обувается, и давал дельные советы: например, не затягивать оборы туго, а то ноги заболят. То, что они все равно заболят, Ирене и так было понятно: лапти ей были маловаты в длину, хотя и широки. Но что ж делать, других не припасено!

– Спасибо тебе, Куря, – от души сказала она и подумала, что, пожалуй, попросит отца выкупить и этого доброго мальчишку. Выкупить – и отдать его Станиславу. Из Кури может вырасти отличный лакей, а то и камердинер для молодого барина. Стасик хоть и задира, каких свет не видывал, но сердце у него предоброе, Куре у него хорошо будет. – Кстати, я все хотела спросить, что за имя у тебя такое странное? Это в честь какого же святого?

– Святой у меня замечательный, – гордо сказал Куря. – Меркурий Смоленский, слыхала про такого?

– Нет, – покачала головой Ирена. Она понимала, что давно пора бежать, однако жалко было расстаться с Курей. – И чем же он знаменит?

– Татаре к Смоленску подступали, – таинственным голосом начал рассказывать Куря, – а воин Меркурий на страже стоял. Не заметил он, как подкрался враг и голову ему саблей снес. Однако воин Меркурий долг свой стражничий помнил, сердце его болело за горожан, на которых беда шла, а потому смог он голову взять под мышку и пойти к ближнему посту. Увидали татаре, как он идет, голову свою держа, а та мертвыми устами вещает: «Берегитесь, враг близко!» – струсили, не сразу смогли дальше наступать. За это время Меркурий дошел до поста, и стражники, увидав его, сразу поняли: беда близка! Успели вооружиться, в город за подмогой послали, отшибли татарей. А Меркурий, когда понял, что исполнил долг свой, помер. Тут его и определили в святые за ратное мужество.

– В самом деле, святой знатный, – сказала Ирена с комком в горле, до глубины души пораженная этой трагической и трогательной историей.

– Вот и я говорю, – кивнул Куря. – Одна беда с моим именем: больно оно длинное да важное, а попросту и не окликнешь. Либо Меря, либо Куря, вот и все. Кто во что горазд, тот так и зовет. Тятенька, царство ему небесное, Курилкой кликал, хотя я табаку в рот не брал отродясь и не возьму никогда, больно надо поганиться!

– Тебя можно Меркушей звать, – сказала Ирена.

– Во-во! – обрадовался мальчишка. – Маманя так и называет. Мы с тобой, говорит, Матреша да Меркуша, одни теперь на белом свете…

– Матреша?! – повторила Ирена. – У нее волосы рыжие такие?

– Рыжие, как огонь! – засмеялся Куря. – А я в тятеньку удался… в тятеньку покойного… – И он отер слезы, вдруг покатившиеся по щекам. – Хоть и мало мы с маманей от него ласки видели, а все жалко. Жил неприкаянный, никому не нужный, да и помер невесть как… Небось поп откажется отпевать, зароют за оградой кладбища, а то и в жальник[11] швырнут, неприкаянного…

– Ах! – так и вскрикнула Ирена, внезапно угадав, почему ей такими знакомыми кажутся и глаза, и брови, и волосы Кури. Понятна, в одно мгновение понятна стала и ненависть к ней Матреши. Она была любовницей Игнатия, она родила от Игнатия этого славного мальчишку. А он бросил ее и ребенка – в точности как старый граф. Нет, Лаврентьев дал Игнатию образование, позволял ему жить в городе и причудничать вволю, для графа Игнатий был сыном, а для Игнатия Куря оставался просто прижитым от крестьянки, ненужным выблядком. Ирена содрогнулась, вспомнив это грубое слово, услышанное вчера, а заодно вспомнила и того человека, который это слово произнес.

Боже ты мой… Да что ж она тут делает столько времени, чего лясы точит, как называла никчемную болтовню нянька Богуслава? Нужно бежать, бежать без оглядки от Адольфа Иваныча! Еще скорей бежать, чем Куре. Его только выпорют, а вот Ирену, попадись она в лапы немца, может ждать и кое-что похуже.

– Ладно, Куря, – пробормотала она торопливо. – Мне с тобой болтать сейчас недосуг. Беги, пока тебя не поймали.

– И ты беги, – сказал мальчишка, оказавшийся весьма догадливым. – Давай за мной в окошко. Оно на зады усадьбы выходит, отсюда до рощи рукой подать. А из рощи – на Чертов мост. Только осторожна будь, слегу какую-нито возьми, чтобы не провалиться: гать уже погнила вся. У нас ведь знаешь как – мостят, лишь когда услышат, что барину ехать надобно, а через день болотина все поглотит, все зажует. По большой-то дороге тебя мигом настигнут, а через Чертов мост, Бог даст, до тракта доберешься. Свет не без добрых людей, – бормотал он почти слово в слово то, что вчера говорил Софокл. При этом Куря подсаживал Ирену, помогая выбраться в окошко.

Она от души расцеловала его в щеки, успев заглянуть в такие знакомые черные глаза. Сжалось сердце тоской по невозвратному… Но печалиться и горевать сейчас уж вовсе недосуг было, а потому Ирена только сжала напоследок обветренную руку Кури и побежала со всех ног по направлению к роще.

Глава XII

ЧЕРТОВ МОСТ

Впрочем, сказать, что Ирена бежала со всех ног, можно было лишь с натяжкою. Лапти хлябали и норовили сорваться с ног, при этом большие пальцы, упирающиеся в передок неудобной обуви, немилосердно натирало.

«Какой кошмар! – думала Ирена. – А ведь эти несчастные крестьяне носят их круглый год! Мне случалось видеть и зимой людей в лаптях. Наверное, это были совсем недостаточные крестьяне, которым не на что купить сапоги или валенки. Бедные… как тяжело быть крестьянином или крестьянкою!»

Эти мысли только укрепляли ее решимость как можно скорей оказаться подальше от Лаврентьева, где ее пытались сделать именно крестьянкою. Ирена бежала меж деревьев довольно редкой рощицы, поминутно оглядываясь, не спешат ли за ней преследователи. Пока топота копыт, криков «Ату ее!», собачьего лая и других непременных признаков погони не доносилось.

В роще между тем темнело. Ирена взглянула на небо – ну, до ночи еще далеко, июньские вечера на Нижегородчине долги, не белые ночи в Питере, но все же темнеет незадолго до полуночи и всего часа на четыре – просто деревья смыкаются все тесней и тесней, их становится больше и больше. Теперь это была не роща, а лес – пусть еще и не дремучий, о каких рассказывается в сказках, но достаточно густой. Воздух, прежде напоенный сухой березовой свежестью, становился все более сырым. Пахло хвоей и гниющим деревом. Под ногами все чаще хлюпало, промокли уже и лапти, и онучи, которыми были обернуты ступни. Ирене было холодно и противно, однако она благословляла свою встречу с Курей. Что сталось бы с нею без этих лаптей? Недалеко бы она убежала босиком! И даже если добралась бы сюда, то лишь изранив ноги. Шла бы, оставляя кровавые следы, по этим сырым бревнам и доскам, порою утонувшим в воде, порою вздымающимся над ней…

Ирена замерла, испуганно глядя под ноги. Вода? Это болото! Она и не заметила, как добралась до того самого Чертова моста, о котором говорили ей Куря и Софокл.

Но какой же это мост?! Это не мост, не дорога – какой-то непостижимый, ужасающий хаос! Может быть, это сооружение и было когда-нибудь мостом, но в давно-давно прошедшие времена.

Впереди на всю ширину леса, сколько хватало глаз, простиралась топкая болотина, поросшая жалким кустарником. Поверх нее беспорядочно, в невообразимой путанице были набросаны переломанные, засохшие ветви, щебень, самый разнообразный мусор, камни, всевозможные обрубки, дранки, палки – и грязь, грязь без конца. Кое-где на этой невероятной дороге виднелись то ямины, то огромные топкие лужи. Наверняка колеса экипажа, вздумавшего проехать по Чертову мосту, должны были в них завязнуть, а лошади провалились бы по самое брюхо. Тут торчали тонкие обрубленные стволы деревьев, там на кочках валялись залепленные грязью камни, а вот мутная колдобина отливала зеленоватой грязью…

«Мостят, лишь когда услышат, что барину ехать надобно, а через день болотина все поглотит, все зажует», – словно услышала Ирена голос Кури. В самом деле, похоже, что сюда время от времени пригоняют возы хвороста, песку, камней, щебенки, наваливают по всему пространству, а потом слегка утрамбовывают. Однако болотина немедля начинает тянуть в себя все, что попадается ей в поживу, поэтому едва ли один или два экипажа или телеги могут проехать по Чертову мосту безопасно – остальным грозит засесть надолго, не то и вовсе провалиться под тяжестью груза.

«Но я все же не телега, – подумала Ирена с мрачным юмором. – И грузом никаким не отягощена. К тому же с самого утра во рту ни маковой росины не было. В голове легкость такая, что, чудится, дунь ветер – подхватит меня и унесет. Ах, как хорошо было бы, кабы в самом деле меня сейчас перенесло на ту сторону!»

Она с надеждой поглядела в небо. Вершины деревьев не колебались нимало, внизу царила влажная духота. Надежда на помощь ветра ничтожна. Между тем небо все сильнее наливается вечерней густой синевой. Там, наверху, еще может светить солнце, но в лесу стемнеет куда скорей, особенно здесь, в болотистой мрачности. Сейчас еще можно различить дорогу, можно выбрать на Чертовом мосту более или менее устойчивые места, а спустя малое время все поглотит мгла. Пускаться в путь через болото ночью – губительно, даже Ирена понимала это.

И все же страшно, страшно было ей сойти с бревна, на котором она балансировала. Ирена отчаянно огляделась, пытаясь набраться решимости. Она старалась вспомнить героинь любимых романов, которые попадали в самые отчаянные ситуации и выходили из них, не растеряв ни твердости духа, ни храбрости. Вспоминались, впрочем, только герои – лица мужского пола. Героини, все как на подбор, были слабыми и нежными. Любая из них сейчас непременно упала бы в обморок или залилась слезами, ожидая, пока неустрашимый герой придет ей на помощь. Падать в обморок в эту грязюку Ирене никак не хотелось. На всякий случай она огляделась в поисках неустрашимого героя. Разумеется, его не было. Никто не пробирался по Чертову мосту, крича мужественным голосом: «Держитесь, моя любимая! Еще одно, последнее усилие – и я спасу вас!»

Приходилось рассчитывать только на себя. Ирена вздохнула. Ну что ж, она ведь и в Смольном была из отчаянных! Она не боялась спускаться в нижний коридор, что было строжайше запрещено, не боялась обратиться к привратнику и дать ему денег, чтобы сбегал в лавку и купил каких-нибудь лакомств для пансионерок. На это мало кто отваживался – ведь перехвати тебя какая-нибудь надзирательница из «противных», можно было самое малое лишиться всякой надежды на медаль или даже похвальный лист. А если на твоем счету уже не первое прегрешение (как у Ирены Сокольской), то и запросто вылететь из института.

«Ну и вылечу, подумаешь, – уговаривала она себя в те далекие времена. – В конце концов все равно замуж выходить. А жене никакое образование вовсе не нужно. Главное, по-французски бойко болтать и танцевать хорошо! А у меня настоящий парижский выговор, и фигуры любого танца я запоминаю в две минуты!»

«Ну и упаду с моста в воду, подумаешь, – уговаривала Ирена себя сейчас. – Ну, вымокну. Утонуть здесь, наверное, невозможно. Там, под водой, та же гать, только затопленная. Как-нибудь выберусь. Решайся, прыгай вон на то бревно! Иначе стемнеет – и тогда тебе придется ночевать здесь, на краю болота. Или уж возвращаться в Лаврентьево, сдаваться на милость Адольфа Иваныча…»

Она жалобно вскрикнула и прыгнула на бревно, лежащее к ней довольно близко.

Прыгнула и… И ничего страшного не произошло. Удалось даже на ногах удержаться. Впереди под водой темнело еще одно бревно. На него и прыгать не нужно – можно просто наступить. Ирена уже совсем собралась было это сделать, но спохватилась: а вдруг она наступит, а бревно под воду уйдет? Надо бы какой-то палкой его прощупать, да где ту палку взять? Куря ей советовал запастись какой-то слегой… Наверное, как раз палку для того, чтобы ощупывать путь, и имел он в виду. Какая жалость, что Ирена забыла этот совет. Вернуться разве? Нет, плохая примета. Лучше вперед и вперед, полагаясь лишь на удачу.

Она прыгала, кралась, перебиралась, балансировала, падала, поднималась – и снова прыгала, кралась, перебиралась, балансировала, падала, поднималась… О слеге вспомнила раз сто, не меньше. Один раз уже совсем собралась было вернуться и поискать ее, плюнув на все приметы, но оглянулась – и радостно обнаружила, что одолела бо́льшую часть своего нелегкого пути. Ничего, авось и дальше обойдется без слеги. «Если мне суждено выбраться, я и так выберусь, – рассудила Ирена. – А нет – ну так я и со слегой потону в этом кошмарном болоте!»

Как ни странно, этот немудреный фатализм ее приободрил. И она даже стала не столь внимательно смотреть под ноги, за что и была незамедлительно наказана: провалилась межу двумя скользкими бревнами и выбралась, лишь изрядно перемазавшись зеленой тухловатой плесенью. Да и то выбралась с немалым трудом. Пришлось потом какое-то время посидеть на кочке, со стороны, наверное, напоминая собой некоего болотного духа, вылезшего на свет Божий, чтобы проводить уходящий день.

Ирена опять смерила взглядом пройденный путь и расстояние, остававшееся до спасения. Кой черт прошла бо́льшую часть! Чертов мост удлинился, определенно удлинился! Или это чудится в неудержимо смыкающихся сумерках?

«Не дойду, нет, не дойду! – с ужасом подумала Ирена. – Ноги дрожат, сил уже просто нет. Кану здесь, утопну… и никто, никто не узнает, что со мной сталось, где свой конец обрела! Мама да папенька будут думать, что я обрела счастие в супружестве, а их отныне и знать не хочу. Нет, конечно, они будут искать меня. Я даже знаю, что на поиски мои отец отрядит Станислава. Брат найдет Лаврентьево, приедет сюда, а Адольф Иваныч с Булыгою ему – видеть никого не видывали, знать никого не знаем! Нет, Куря и Емеля скажут правду: ударилась, мол, в бега. Стасик доберется до Чертова моста – и поймет, что там, внизу, под грудами мусора, под этой топкой, темною водой, нашло себе последний приют тело его несчастной сестры…»

Вообразился брат Станислав, который, подобно Иванушке из любимой сказки, стоит у воды и кличет: «Иренушка, сестрица моя! Выплынь, выплынь на бережок!» И Ирена ему из воды отвечает замогильным голосом: «Не могу, братец! Тяжелы бревна на грудь легли, болотная тина ноги спутала!»

Жуткая картина выбила слезы на глазах, но при этом на губах мелькнула улыбка. Стаська ведь непременно скажет: «Ну разве могла Иренка не впутаться в такую глупую историю! Она же вообще круглая дурочка!»

Нет уж, дорогой братец! На сей раз ты ошибся!

Ирена заставила себя встать и снова двинулась вперед. Снова прыгала, кралась, перебиралась, балансировала, падала, поднималась…

И наконец почувствовала, что силам ее и впрямь пришел край. Поскользнулась, с маху упала животом на очередное бревно, но… но почему-то руки ее не свесились в ледяную воду, как раньше, а коснулись чего-то упругого и душистого. Не сразу поняла Ирена, что лежит на траве, что выскочила из болота на твердую землю, даже не заметив, как это произошло.

Она переползла подальше от бревна, легла поудобней. Невероятное блаженство владело ее телом, сердцем, разумом. Гордость за то, что смогла, что справилась-таки, что перешла по Чертову мосту, окрыляла и пьянила почище шампанского, которое, честно признаться, Ирена не слишком-то любила на вкус – нравились ей только легонькие пузырики, которые вздымались в горле при каждом глотке.

«Я и в самом деле крепкая! – самодовольно подумала она, совершенно забыв, как ее оскорбило это слово еще утром. – Столько мучений, столько страданий, день без памяти пролежала, с утра ничего не ела – и все же одолела такой путь! Как хорошо быть крепкой!»

Лежать на мягкой траве и предаваться упоительным самовосхвалениям было, конечно, очень приятно, однако Ирена прекрасно понимала, что времени у нее для этого нет. Совсем нет! Нужно бежать дальше. Лес, который лежал впереди, нужно еще пройти. По словам Кури и Емели, выходило, что от Чертова моста до проезжей дороги, почтового тракта, рукой подать, однако никакими признаками дороги и не пахло. Кругом темная, непроходимая стена леса…

«Мне это кажется, потому что ночь наступает, – утешала себя Ирена. – На самом деле дорога близка. Нужно встать – и идти. Идти дальше! Ничего, что подкашиваются ноги, ничего, что меня тошнит и кружится голова. Я – крепкая! Я выдержу!»

Словно с объятиями матери родной, рассталась она с травой, которую уже нагрела теплом своего тела. Кое-как поднялась – сперва на четвереньки, потом во весь рост. Постояла, унимая головокружение, сделала шаг, и другой, и третий, как вдруг что-то странно захрипело-заскрипело за ее спиной, а потом раздался голос, в котором, как ей почудилось, не было ничего человеческого:

– Одежу обсушить не хошь, а, красавица?

Глава XIII

НЕБЛАГОДАРНАЯ ОСОБА

Ирена обернулась с испуганным криком, прижав руки к груди, и голос застрял у нее в глотке при виде существа, которое медленно приближалось к ней. Кто это? Болотник здешний? Медведь, вставший на задние лапы? Человек? На его туловище болтались оборванные лохмотья, и они, и волосы на голове, и лицо – все представляло собой некий ком грязи и распространяло ужасное зловоние. В сумеречном свете Ирена отчетливо видела яростный блеск глаз, которые то опасливо шныряли из стороны в сторону, то устремлялись на нее. Это было истинное чудовище!

При виде ее оторопи чудище ухмыльнулось – рот его был покрыт гнойными струпьями.

– Одежу обсушить, – пробился из недр ужасной пасти столь же ужасный голос. И в то же мгновение корявая лапа с невероятной быстротой простерлась вперед и вцепилась в руку Ирены.

У нее подогнулись ноги, а из горла вырвался пронзительный крик.

– Не ори, не поможет, – пробурчало чудовище, подтаскивая Ирену к себе и сильным толчком опрокидывая ее на траву. Огромная ножища вдавилась ей в грудь.

Ирена скосила глаза на эту ногу. Вроде она была босая, но вроде бы и обутая – в какой-то ужасный дырявый сапог. Ирена таращилась на нее с паническим любопытством, как будто для нее было очень важно, босоногий разбойник на нее напал или обутый. Из сапога торчали грязные корявые пальцы – и вдруг Ирена поняла, что чудовище в самом деле босое, но ноги его покрыты коростой грязи наподобие сапог. Она снова издала дикий вопль, но тут же подавилась им, увидев, как чудовище начало шарить в своей одежде, распахивая ее. Оттуда высунулся какой-то грязный отросток… невыносимое зловоние достигло носа Ирены, и она с новым криком рванулась, вывернулась из-под ножищи и откатилась в сторону. Она успела вскочить и даже пуститься бежать, но тотчас была снова схвачена и брошена на траву.

– Лежи, дура! – прохрипело чудовище и всей тяжестью рухнуло на Ирену. Она ухитрилась перекатиться на бок за миг до того, как земля содрогнулась под тяжестью упавшего тела. Снова вскочила и бросилась прочь, но была поймана за ногу и рухнула лицом вниз. Отчаянно била ногами, пиналась, пыталась ползти, но чудище тащило к себе. Хватка его была ужасна, вырваться из этих лап казалось невозможно. Ирена почувствовала, что силы оставляют ее.

– Спасите! – закричала она, приподнимаясь на локтях и устремляя отчаянный взгляд в сторону леса. – Помогите!

– Молчи! Убью! – взревело чудовище, хватая ее за косу и натягивая с такой силой, что Ирене почудилось, будто у нее сейчас снимут с головы скальп: точь-в-точь как это делали краснокожие индейцы в романе господина Купера «Открыватель следов»[12], который Ирена нарасхват со Станиславом читала в каком-то старом выпуске «Отечественных записок».

Казалось, та боль, которую она испытывала, передалась земле, потому что Ирена вдруг отчетливо различила, что земля дрожит. И в ту же минуту слуха ее достиг странный, ритмический звук, в котором было что-то знакомое. Да ведь это топот копыт! Кто-то мчится по лесу неистовым аллюром!

– Помо… – вскрикнула было она, и крик замер в горле от нового прилива страха: а вдруг это проклятущий Адольф Иваныч мчится за ней в погоню? И попадет Ирена из огня да в полымя. Но уж лучше оказаться в плену у Адольфа Иваныча (из всякого плена бежать можно!), чем быть изуродованной этим болотным чудовищем. Ирена смутно догадывалась, что кошмарное существо хочет сделать с ней то, что было однажды Игнатием в карете начато, да не закончено… О Боже, в какой ужас воплотятся ее томительные мечтания! Да разве об этом грезила она, мысленно наслаждаясь загадочными, будоражащими воображение глаголами: отдаться, познать, принадлежать, а главное – восхитительным словом «потом»?! Нет, потом, после того, что с нею сделает болотное чудовище, останется только утопиться в этом самом болоте! Если она вообще жива останется в его руках, раньше не умрет от отвращения!

Она забилась с новой силой и опять издала пронзительный, жалобный крик:

– Спасите, ради Бога!

Зашумело, затрещало рядом, топот копыт стал громче, потом громыхнуло – Ирена помраченным сознанием поняла, что это выстрел. В то же мгновение жуткие лапы, в которых она билась, выпустили ее, послышался утробный, злобный, трусливый крик, потом новый выстрел – и отчаянный вопль. Вслед за этим громко всплеснуло – и настала тишина.

– Кончено дело, – послышался голос с высоты, и Ирена подумала, что погубить ее пришел дух болотный, а спасти, конечно, явился ангел небесный, может быть, даже сам архангел Михаил, истребитель всякой нечистой силы. Непонятно только, почему прибыл он верхом на коне и почему успокаивает его на французском языке: – Se trouver, Bayard![13] – Но тут же раздался сердитый окрик: – Да стой же ты, чертова сила! – И Ирена подумала, что спаситель ее, пожалуй, явился все же не с небес. – Эй, девка, ты жива ли? – окликнул он, а потом сильные руки схватили ее за плечи и, повернув, приподняли. – Да стой ты, что валишься? – прикрикнул спаситель сердито, пытаясь поставить Ирену, однако это было бессмысленно: ноги ее не держали. – Ну ладно, ладно, – взглянув в ее перемазанное, по-прежнему сведенное гримасой ужаса лицо, проворчал спаситель. – Не можешь стоять, так посиди.

И он разжал руки, так что Ирена снова плюхнулась на траву, но тотчас собралась с силами и села, с восторгом глядя на него. Восторг ее объяснялся благодарностью, но главное – тем, что стоящий перед нею человек был кем угодно, только не Адольфом Иванычем.

Конечно, вокруг оказалось слишком темно, чтобы рассмотреть его как следует, но даже по отдельным приметам он выглядел человеком приличным и состоятельным. Триповая куртка (мелкого, бархатного трипа, а не бумажного, дешевого!), рубашка голландского полотна, узел небрежно повязанного шейного платка, брюки, заправленные в высокие сапоги, – все выглядело очень элегантно. Засунутый за пояс пистолет придавал ему вид романтический. Правда, вместо романтической итальянской шляпы «калабрезе», по которой в этом сезоне все модники с ума сходили, на незнакомце был обыкновенный триповый картуз, который сильно напомнил Ирене приснопамятного Адольфа Иваныча. Впрочем, на этом сходство исчерпывалось, потому что под козырьком картуза Ирена разглядела не отвратительную физиономию с губами-пиявицами, а лицо с мягкой, короткой, тщательно подстриженной бородкой, обливающей щеки. Усы были также сдержанные, аккуратные. Все остальное скрывалось в тени козырька.

– Ну что, оклемалась? – спросил он насмешливо. – Хорошего ж ты себе кавалера выискала. Да и место для свиданья выбрала – ну просто лучше не бывает.

– Господь с вами, сударь! – вскрикнула Ирена с отвращением. – Этот человек на меня напал, набросился внезапно, словно его болотина извергла, и кабы не вы…

– Кабы не я, плохо бы тебе пришлось, – с удовольствием согласился спаситель. – Ну а теперь дух его будет бродить по Чертову мосту и отпугивать глупеньких девок, которые вздумают тут бегать по ночам. А чего это тебя в такую пору в столь гиблые места понесло, скажи на милость?

Ирена уже открыла было рот, чтобы изложить спасителю отчаянную историю, в которую вовлекло ее безрассудство, как он перебил ее:

– Погоди, погоди. Ты что ж, беглая?! Из Лаврентьева деру дала? Ну, моя милушка, это ты зря. По нынешнему времени за такое можно жестоко поплатиться. Самое малое, что в холодную отправят да высекут почем зря. А отчего ты ударилась в бега? Только не вздумай на Адольфа Иваныча жаловаться. Знаю, что строг он, а ведь с вашим братом, вернее, с вашей сестрой и нельзя иначе. Больно уж вы там нежные, в Лаврентьеве, больно уж забаловал вас старый хозяин. Не зря же он Адольфа Иваныча на службу взял. Да и что за беда, коли прикрикнет он на вас? К рукоприкладству он, сколь мне ведомо, не склонен, ни в одной его отчетности нет сведений о наказаниях. Ко́злы, слышно, на конюшне, где раньше ослушников драли, теперь простаивают. Вот попади ты хоть в Макридино или в то же Берсенево, там тебе и впрямь худо пришлось бы. А в Лаврентьеве – нет, в Лаврентьеве истинно рай для крестьянушек.

Ирена смотрела на спасителя во все глаза, онемев от возмущения. Мало того, что он ей слова молвить не давал, – он немедля вообразил совершенно иную историю жизни, к Ирене не имеющую никакого отношения, и с убеждением втолковывал девушке, кто она есть на самом деле. Да это ладно, тут его ошибка понятна: все же она была в одежде крестьянской, легко ошибиться. Но вот то, что он этак восторженно относился к Адольфу Иванычу, вообще в голове у нее не укладывалось. Довольно было одного взгляда, чтобы преисполниться к жестокосердному немчуре величайшего отвращения. Возможно, конечно, что незнакомец его ни разу не видел – в таком случае его заблуждение объяснимо. И Ирена его развеет, как только выберет момент вклиниться в его речь.

Пока что такой возможности не представлялось, потому что спаситель не давал ей слова молвить: знай токовал, как тетерев на токовище, непрестанно восхваляя рачительность и хозяйский догляд Адольфа Иваныча.

Ирена подбирала слова, чтобы разъяснить недоразумение, но спаситель вдруг прервал свои дифирамбы и воскликнул:

– Да что ж мы болтаем-то?

«Мы? – чуть не возопила Ирена. – Мы болтаем?!»

Она не успела издать даже этого короткого восклицания. Спаситель наклонился к ней, схватил, поднял легко, как перышко (и это несмотря на то, что Ирена всегда считала, что ей очень сильно недостает той легкости и эфемерности, какой обладали истинные героини романов… надо бы поменьше на оладьи налегать!), и посадил на спину своего высокого, длинноногого коня, вернее, почти на шею его, как раз перед седлом.

– Так и быть, – сказал он. – Могу себе представить, какого страху ты натерпелась, пробираясь через Чертов мост. Не стану заставлять тебя переживать это снова. Байярд умен, как бес, он легко найдет дорогу и нам поможет перебраться, не замочив ног. Садись поудобнее, вот, плащ подсунь под себя. – Он сунул Ирене какой-то мягкий сверток. – Я доставлю тебя в Лаврентьево, словно барыню. Кинешься в ножки Адольфу Иванычу, будем надеяться, он тебя не слишком крепко станет журить. Я, так и быть, замолвлю за тебя словечко… Оно бы, конечно, не стоило, да уж больно ты хорошенькая, даже в темноте, даже тиной перемазанная.

Спаситель расхохотался и забросил поводья на седло.

– Придержи их, – велел Ирене.

Она взяла поводья дрожащими руками. Нет, не от слабости или еще не изжитого страха дрожали у нее руки. Дрожали они оттого, что человек, только что спасший ей жизнь, готов с радостью предать ее на новые муки. Бессмысленно открывать ему жестокость Адольфа Иваныча, который бесчестит деревенских девок и травит собаками мужчин, порет их и доводит до самоубийства. Он не поверит. Бессмысленно рассказывать ему и свою историю. Он просто расхохочется в лицо Ирене. Ну что ж, когда так…

Ирена оперлась о твердую шею Байярда и перенесла тело в седло. Нашарила стремя правой ногой, а левую с силой занесла через его спину, чтобы сесть удобней, по-мужски. Спаситель испуганно отпрянул – и вовремя, иначе Ирена непременно заехала бы ему ногой по лбу. Честно сказать, возникло, возникло у нее такое желание, и она даже пожалела, что исполнить его не удалось. Что же, что показывала она себя при этом особой истинно неблагодарной? Может быть, крепкий удар несколько просветлил бы разум у «архангела Михаила» и приучил бы его не только токовать, взирая на мир с завязанными розовой тряпицею глазами, но и смотреть на людей да слушать их внимательней!

– Не поминайте лихом, сударь! – крикнула Ирена, подавляя странное ощущение потери, которое вдруг овладело ею. Да ладно, что за чепуха лезет в голову!

Она попыталась нашарить стремя левой ногой. Нет, не достать… ну да ладно, потом она остановится и приладит стремена по своему росту. Ударила коня пятками под ребра и взвизгнула пронзительно:

– Ай-й-й-йя!

Брат ее перенял эту манеру от своего приятеля-калмыка, а Ирена – от него. От такого визга любой конь на мгновение шалел и терял всякое соображение, поэтому, получив добрый удар пятками или укол шпорами, знал одно: нестись со всех копыт сломя голову, куда направляет его всадник.

Ирена не знала, куда нужно направлять коня. Но уж наверное куда-нибудь подальше от Чертова моста! Поэтому она прилегла головой на шею Байярда, чтобы не сбило веткой, и положилась на милосердие Господне, которое последнее время знай ввергало ее в одну бездну отчаяния за другой, а нынче что-то взялось заглаживать свою вину. Ей удалось сбежать из Лаврентьева, перейти Чертов мост, избавиться от «болотника», а теперь завладеть конем, на котором она сможет добраться до дороги, до людей, до помощи!

Глава XIV

ПОСТОЯЛЫЙ ДВОР

Байярд летел поистине стрелой, сколь банальным ни могло показаться это сравнение. «Чудесный конь! Сколько в нем силы! Он донесет меня до города! – в упоении думала Ирена. – Там я его продам и возьму место в омнибусе до Санкт-Петербурга! Не позднее чем через неделю я буду дома!»

Она была словно пьяна от своей мгновенной удачи. Голова шла кру́гом… Впрочем, может статься, шла она кру́гом не столько от удачи, сколько от голода. Крик, заставивший Байярда лететь как подстегнутому не менее версты, отнял у Ирены последние силы. Она лежала на шее коня уже не только потому, что боялась быть сшибленной веткой, – просто не могла подняться. Ослабели руки, которые держали поводья, и Ирена немедленно была за это наказана. Испуганный Байярд начал приходить в себя, избавляться от колдовской, оцепеняющей силы ее вопля, он вспомнил покинутого хозяина и, словно спохватившись, словно испугавшись того, что натворил, внезапно замер – и взвился на дыбы.

Вот уж чего Ирена ожидала меньше всего! Она сильно натянула поводья, но было уже поздно – так и поехала с седла. Вот когда пожалела о том, что не остановилась, не подтянула стремена! Она уже падала, когда выпустила поводья: знала, что, если тянуть сильнее, конь может завалиться на спину. Придавит ее запросто до смерти! Потом она с горечью подумала, что переоценивает себя: какой лихой наездницей ни сделал ее Станислав, все же силы в ручонках у нее было маловато, чтобы свалить такого богатырского скакуна, как Байярд. Он просто сбросил ее с седла. Ирена была научена не только скакать, но и падать правильно – успела подобрать колени, сжалась вся, напряглась и приземлилась этаким комком, легко перевернувшимся через голову. И тотчас снова оказалась на ногах.

«Ты, Иренка, будто кошка, – помнится, не без зависти говорил брат. – Всегда на четыре лапы упадешь! Тебе бы с циркачами бродить или в шапито выступать, из-под самого купола прыгать! Алле-оп!»

Она ничего не видела – голова была закрыта чем-то мягким, ворсистым, какой-то тканью, что ли… Понятно, это плащ ее спасителя. Плащ свалился вместе с нею. Ее единственный трофей! Байярд ускакал к хозяину, а Ирене остался плащ. Ну что ж, и на том спасибо! К ночи стало прохладней, а сырая рубаха и сарафан никак не могли согреть. Ирена с наслаждением закуталась в плащ (он был с пелериной, суконный, очень теплый) – и тотчас ноздри ее жадно раздулись. Какой странный, манящий запах!.. Сунула руки в карманы, глубоко запрятанные в складках, и тотчас наткнулась на мягкий сверток справа и что-то округлое, прохладное, оплетенное кожей, – слева. Ага, еще трофеи!

Вытащила их. Ну, один и разворачивать не надо было, чтобы понять: там пироги – пироги не то с мясом, не то с печенкой. Ирина любила только пироги сладкие или с творогом, а с мясом, тем более с печенкой, в рот никогда не брала – фу, брр! Разворошила салфетку, потом вощаную бумагу, в которую были завернуты пироги, да так и вгрызлась в них. Какие там сладкие? Какие там с творогом?! Лучше этого она не ела ничего и никогда! С трудом заставила себе перестать жевать, чтобы зубами – руки-то были заняты, в одной пирог, в другой фляжка – открутить крышку, глотнуть… кофе, чудный кофе, крепкий и сладкий! Силы возвращались с каждым мгновением. Теперь то, что ускакал Байярд, казалось ей сущим пустяком. Да пустяки, она и сама дойдет туда, куда нужно. Вот только бы еще понять: куда ей нужно?

Она побрела вперед, выставив руки, чтобы защитить лицо.

От усталости и внезапной сытости начали было слипаться глаза, захотелось лечь и хоть чуточку полежать, однако сонливость мигом исчезла, когда Ирена завидела вдали промельк света. Какой-то дом при дороге. Кажется, не очень далеко. Может быть, там можно будет найти лошадь или сговориться, чтобы ее отвезли в город на телеге? А чем она заплатит? Денег нет. Байярд ускакал. Разве что плащ продать? Жалко с ним расставаться…

Ирена безотчетно сунула руки в карманы – и тихо ахнула, наткнувшись на нечто мягкое, кожаное, в чем легко узнала портмоне. Выхватила его, развернула. Было слишком темно, чтобы распознать достоинство монет и ассигнаций, но Ирена надеялась, что, раз начавши везти, ей будет продолжать везти и впредь. Во всяком случае, этих денег хватит, чтобы нанять лошадь и добраться до Нижнего, а потом… Ну какой смысл гадать сейчас о том, что она будет делать потом, если нужно решить, что делать сейчас?

Она шла на свет, раздвигая ветки, которые загораживали путь, оступаясь, цепляясь плащом за сучья, и от облегчения упала на колени и вознесла молитву Господу, когда почувствовала под ногами твердую землю.

Дорога! Наконец-то она дошла до дороги! И свет стал яснее. Кажется, вырисовывались даже очертания длинного приземистого строения.

Ирена пошла по обочине. Странно – должно быть легче идти по твердой земле, а ноги заболели. Мягкая лесная почва пружинила, а по этим колдобинам неловко двигаться в лаптях. Да, торная дорога не значит – гладкая и ровная. Ирена вчера была слишком занята печальными мыслями и беспокойством о будущем, чтобы замечать, как качает на ухабах карету, в которой они ехали с Игнатием.

Вчера?.. Да неужели это было только вчера? Неужели едва сутки минули с тех пор, как они въехали с Игнатием в Лаврентьево и словно бы попали в какую-то страшную сказку?!

Ах, кабы это была сказка! Кабы это была книжка! Как просто было бы захлопнуть ее и избавиться навеки от кошмаров. А потом соскочить с кушетки, на которой Ирена любила читать лежа, засунуть книжку подальше, в самую глубь книжного шкапа, чтобы больше не наткнуться на нее даже случайно, и вытащить другой роман, где всё – про счастливую любовь, а у главного героя глаза не черные, а какие-нибудь голубые или хотя бы серые! Хватит с нее черноглазых брюнетов! На всю жизнь хватит!

Интересно, какие глаза были у того архангела Михаила, который так браво спас ее и с которым она обошлась с такой вопиющей неблагодарностью?.. Интересно? А с чего бы? Не все ли ей равно? Ведь они, Бог даст, больше никогда не увидятся. Конечно, не увидятся!

Чем дальше шла Ирена, тем яснее видела она низкий дом под деревянной крышей. Во дворе горел костер, какие-то люди сновали туда-сюда. Пахло жареным мясом – Ирена почувствовала, что действие волшебных пирогов уже заканчивается и она с удовольствием съела бы сейчас изрядный кусище баранины или свинины. И хорошо бы запить его чем-нибудь горячим – чаем, например, крепким английским чаем, да чтобы сахар, желтый тростниковый сахар большими кусками лежал в сахарнице, а в руках у Ирены были бы щипцы, чтобы наколоть его мелко-мелко, как она любила! Она вообще любила колоть сахар сама и подбирать пальцем со скатерти мелкие колючие крошечки…

Громкий хохот донесся от дома и заставил Ирену замереть. Слишком много пережила она всего за сутки, это научило осторожности. Кто знает, может быть, это не постоялый двор, а приют каких-нибудь разбойников?

Она осторожно кралась мимо забора, выискивая калитку, а еще лучше – неплотно прибитую доску. Доски были плохо обструганы, в любую минуту Ирена могла занозить ладони, но она упорно ощупывала доски, пытаясь сдвинуть с места хоть одну из них. Наконец ее усилия были вознаграждены: образовалась щель, довольная для того, чтобы Ирена смогла проскользнуть в нее.

Немедля послышался громкий лай, и два громадных меделянских кобеля[14] подбежали к ней, но тотчас смирили свою ярость, завиляли хвостами.

– Пошли, пошли, – сердито пробормотала Ирена, опасаясь, что кто-нибудь обратит внимание на странное поведение собак, и те послушно, хотя и обиженно, затрусили прочь, иногда оборачивая лобастые головы: не передумала ли? Не подзовет ли, чтобы потрепать ласковой рукой могучие загривки?

Ирена замерла в тени забора, озираясь.

Посреди широкого двора горел костер, на котором прямо на вертеле жарилась свинячья туша. Упоительный запах расходился волнами, и кое-кто из слуг, отрезавших со спины и боков ломти мяса и швырявших их в глубокие плошки, чтобы унести в дом, не мог удержаться – отхватывал изрядные куски и для себя и тут же в них вгрызался. У коновязи другие слуги поили и кормили коней. Скакунов было семь или восемь, Ирена издали не могла разобрать.

«Может быть, когда они отвернутся, я уведу коня? Собаки мне не помешают», – подумала она и только головой покачала, изумляясь собственной решимости. Ну что ж, мир, которой раньше чудился ей столь благорасположенным к молодым красавицам, вдруг сделался если не враждебен, то равнодушен. Ирена уже поняла, что рассчитывать в нем стоит только на себя, и готова была играть по этим новым, самой для себя установленным правилам с той же легкостью, с какой когда-то перенимала правила игры в серсо, или в лото, или даже правила раскладывания пасьянсов.

Судя по разноголосым крикам, в доме гуляла весьма веселая компания. Мужские голоса изредка перемежались женским смехом. Скоро Ирена поняла, что мужчин несколько, а женщина – одна. Звали ее Людмила Григорьевна – это имя то и дело произносилось мужчинами. Сопровождалось оно такими непременными эпитетами, как чаровница, волшебница, божественная, красавица, владычица и другими в том же роде.

«Ну, это должно быть истинное диво», – подумала Ирена с некоторой долей ревности, ибо не родилась еще на свет Божий женщина, которая спокойно будет воспринимать комплименты, расточаемые другой. Случись ей услышать такие громогласные и пышные дифирамбы где-нибудь в Петербурге, она, конечно, пожала бы пренебрежительно плечиками, да и прошла бы мимо, а здесь этакая гордыня себе дороже обойдется. Надо бы присмотреться к этой даме: вдруг окажется, что она не только чудо красоты, но и доброты? Вдруг можно обратиться к ней за помощью?

Войти, спросить себе еды и чаю, посидеть тихонько где-нибудь в уголке…

И тут Ирена вспомнила, где находится, а главное, как выглядит. Явиться в придорожный трактир среди ночи в мужском плаще, а под ним – крестьянский сарафан да лапти! Только вовсе безмозглый не примет ее за ту, за кого принял спаситель, – за беглую крестьянку. Поди, и слушать не станут: скрутят да кинут на какую-нибудь телегу, чтобы при первой возможности доставить в Лаврентьево. А то и в свое имение заберут: Ирена слышала, что соседи частенько перехватывали беглых крепостных людей, а то и крали друг у дружки да отвозили в самые дальние свои деревни, чтобы хозяин не сыскал. Сколько раз в таких случаях приходилось разбираться их управляющему, который непременно докладывал обо всем отцу! Сколько раз это обсуждалось родителями!

«Господи, помоги мне к ним вернуться! – с тоской взмолилась Ирена. – И клянусь, я никогда, никогда в жизни не сделаю и шагу из дому! Да я лучше никогда замуж не выйду, чем покину хоть на денек свой дорогой, любимый дом, маму, папу и Стаську!»

– Спойте, чаровница! Спойте, несравненная! – раздался в это мгновение крик из окна, к которому Ирена уже подкралась было, и она насторожила уши. Наверное, судя по всем предыдущим эпитетам, у чуда красоты и голос должен быть прекрасный. А Ирена очень любила хорошее пение…

– Ах, коли вы так просите, отказать не имею силы! – донесся в это время женский голос – в самом деле, довольно звучный и приятный, однако же несколько пронзительный. – Хоть музыке и не обучалась и по нотам не понимаю, а все же с рук и голоса батюшка покойный нескольким песням меня научил. И многие очень даже одобряли!

В голосе Людмилы Григорьевны появились воинственные нотки, как если бы кто-нибудь оспаривал ее певческий талант. Напротив: мужчины знай орали наперебой:

– Просим! Просим!

– Извольте, – смилостивилась наконец певица. – Гитару мне!

И тотчас послышались аккорды настраиваемой гитары, а потом и пение, при первых звуках которого на Ирену напал истинный столбняк. Хоть ее и обучали игре на фортепьяно, а гитару с мандолиною она освоила сама, тоже, так сказать, «с рук и голоса», но вокальным мастерством похвалиться не могла, а потому предпочитала играть, а не петь. С другой стороны, среди их дворовых и крестьян были такие девки-певуньи, которые ни о каких сольфеджио и слыхом не слыхали, но при этом голосами своими привели бы в восторг любых итальянских маэстро. Однако никакое музыкальное образование не спасло бы пения Людмилы Григорьевны. У нее воистину не было ни слуха, ни голоса – одна только безмерная смелость, вернее, самоуверенность, которую Ирене только воспитание и нежелание хаять человека незнакомого не давали сейчас назвать обыкновенной наглостью. Она одно могла сказать: обладай она таким певческим даром, предпочла бы вовеки рот не размыкать, чем оскорблять Божий мир нестройными, пронзительными, жеманными и смешными звуками.

«Может быть, она кого-нибудь передразнивает? Пересмеивает? – думала с робкой надеждой Ирена, слушая неуклюжее исполнение «Черной шали» и «По улице мостовой». – Может быть, вся ее публика сейчас весело расхохочется – и сама певица с нею вместе?»

Однако из-за окна доносились только восторженные крики и аплодисменты – столь бурные, словно здесь пела знаменитая Каталани. Ирена слушала все это, испытывая странный стыд и смущение.

Как не совестно этим людям так откровенно льстить? А может быть, им всем медведь на ухо наступил, поэтому они и восхищаются невесть чем?

Вдруг неподалеку раздалось сдерживаемое хихиканье, и Ирена так и вжалась в стену дома, прикрыв лицо полой плаща, чтобы в темноте не светилось белое пятно.

– Слышал, опять Макридина глотку дерет? – говорил один голос.

– Мудрено не слышать! – отвечал другой. – Да окажись я сейчас за версту, небось и то услышал бы! Мочи моей нет терпеть это, сбежал якобы мяса нарезать для господ.

Ирена поняла, что это были слуги постоялого двора, собравшиеся посудачить над заезжими гостями.

– Ох уж эти господа! – посмеивался первый. – Стоило ей только завопить, как они есть перестали, к рожам своим улыбки восторженные приколотили, словно бы гвоздями. Будто бы разума лишились от восхищения. Ох, притворы, льстецы!

– Небось станешь тут льстецом, – вздохнул второй. – Все они на счет Макридиной живут и здравствуют. Она богачка, после мужа покойного все имения и деньги ей достались, а эти господа кто? Рвань мелкопоместная, нищета. Нас с тобой, скажем, ничуть не лучше, вся разница только в том, что у нас в кармане вошь на аркане, а у них – блоха на цепи.

– Ну как же, все ж дворянами они зовутся да крепостными владеют… – возразил первый с оттенком некоего почтения в голосе.

– Крепостными! – фыркнул его собеседник. – Слышал я надысь, как Петр Лукич с Пал Палычем судачили про своих крепостных. Пал Палыч рассказывает, как выпорол поголовно всех крестьян в одной своей деревеньке, а Петр Лукич восхищается: какой вы счастливый, Пал Палыч, выпорете этих идолов – хоть душу отведете, а у меня один уже в бегах, осталось всего четверо, и пороть-то боюсь, чтобы все не разбежались… Иной сто́ящий помещик принимает у себя мелкопоместных, только когда его тоска совсем одолевает. Пригласит такого к себе, тот сядет на кончик стула, а лишь только войдет человек значительней, хозяин первому и говорит, не чинясь: «Что ж это ты, братец, точно гость расселся?» И тому слушать про себя такое не зазорно, потому что сам знает, что цена его – пятачок пучок в базарный день.

– А ты откуда про сие знаешь?

– Да как же мне не знать, коли нас частенько по окрестным поместьям внаем у хозяина берут? Известно, лакеи крепостные нерасторопны, правилам служения за столом не обучены, а нас Петр Митрич, дай ему Бог здоровья, изрядно обучил: с какой стороны зайти, откуда блюдо подсунуть, а откуда салфетку подать. Мы что в трактирах служить, что в столовые лакеи идти – на все горазды. Ну и бывает, что по домам лакействуем, много там видим. Так вот я что тебе скажу: коли бедный дворянчик в именины или другой торжественный день придет поздравить своего богатого соседа, тот его и за общий стол не всегда посадит, а даст поесть в какой-нибудь боковушке или в детской, вот только что не в людской. Жену его всего лишь по отчеству кличут, с пренебрежением: не Марья Павловна, к примеру сказать, а просто Павловна, не Прасковья Саввишна, а просто Саввишна, ну и самого не милуют: коли фамилия его Чижов, то Чижом зовут, Решетникова – Решетом, а коли фамилия Стрекалов, то обзовут Стрекулистом.

– Правда твоя! – взволнованно воскликнул первый слуга. – Сам надысь слышал, как госпожа Макридина кричала: а ты молчи, Стрекулист, твое дело сторона, коли понадобится мне словцо от тебя услышать, так я тебе загодя знать дам. Это ж надо, а?! Да ведь они какие-никакие, а дворяне, все же благородные господа, охота им себя на посмеяние выставлять?

– Ну, некоторые, конечно, артачатся, гордость свою соблюдают, да ведь одной гордостью и сам сыт не будешь, и скотину не накормишь, вот и шляются по богатым соседям, выпрашивают то сенца, то овсеца, то ржи полпудика.

Ирена усмехнулась. Она не раз слышала от матери, которая несколько лет прожила в Польше, рассказы о повадках загоновой шляхты – бедных дворян, которые превыше всего ставили свой польский гонор, но при этом бесстыдно приживались в доме богатого пана. Наверное, те мелкопоместные русские дворянчики, о которых с таким презрением говорили слуги, чем-то похожи на тех шляхтичей, о которых сложилась пословица: «Habit de velours, ventre de son», по-русски говоря: «Сверху шелк, а в брюхе щелк!»

Разговор слуг между тем продолжался.

– Да что ж госпожа Макридина, хозяйка богатая, крепкая, с такой мелкотой недостойной водится? – удивился первый.

– А с кем ей еще водиться? – хмыкнул второй. – Ни одна барыня в дом ее к себе не пустит, потому что она и вдова, и собой приглядна, не сравнить с иными-прочими здешними дамами. Кому охота при красавице в дурнушках состоять? К тому ж слухи про Макридину ходят самые несусветные. Прозвище у нее – охотница, и не потому, что по болотам с ружьишком шастает либо зимой лисиц травить выезжает, хотя она и до этих забав горазда. Но сильно она нашего брата, мужчину, жалует! Сильно охоча до наших ласк! Кому из дамского пола по нраву придется, коли в дом такая охотница езживать станет и ее мужу голову кружить? А господа одинокие, вроде Берсенева – слышал, того, что Лаврентьево недавно унаследовал? – Макридину сторонятся, опасаются, потому что знают: она первого же приличного холостяка или вдовца норовит под венец увлечь. Уж больно ей замуж охота выскочить сызнова! Эти-то, ее прихлебатели, рвань мелкопоместная, рады бы ее под венец повести хоть поодиночке, хоть всем скопом. Да ведь и они для Макридиной только шваль, с которой она валандается поневоле, поскольку ни один из благородных господ рядом с ней дольше чем на два слова не задержится.

– Ах вы, сволочь придорожная! – загремело вдруг на самым ухом Ирены. Заболтавшиеся слуги порскнули кто куда, их в один миг будто ветром сдуло, а перепуганная Ирена от неожиданности взвизгнула, кинулась было бежать, да наступила на полу плаща, упала и в то же мгновение была схвачена за шиворот:

– А ты что здесь делаешь? Подслушиваешь? Подсматриваешь? Выведываешь? Что за девка? Кто тебя подослал? Воровка? А ну, пошли в дом!

Глава XV

СИРЕНА, ЦИРЦЕЯ И ПРОЧИЕ СИМПЛЕГАДЫ

Ирена пыталась вырваться, вывернуться из плаща, но человек, поймавший ее, держал крепко. К тому же он обладал немалою силою, так что, как она ни билась, все было попусту. Он втащил ее по ступенькам и втолкнул в комнату постоялого двора, ярко освещенную не только свечами, но и несколькими факелами, что придавало ей, в сочетании с низкими балками и огромным столом, несколько средневековый вид. Вдобавок на полу собаки грызли кости, ну а лица бражников, смотревших на неожиданное явление пьяными очами, могли принадлежать любому времени.

– Взгляните-ка, Людмила Григорьевна, – произнес человек, притащивший Ирену. – Вышел, прошу великодушно извинить, за нужным делом, ну, облегчился, значит, и вознамерился возвернуться к стопам вашим, и тут глядь, а под окошком стоит вот эта девица, зачарованная вашим божественным пением, словно мореплаватели пением Цирцеи.

– Вы хотели, видимо, сказать, пением сирен? – огрызнулась Ирена, наконец-то вырываясь из рук этого человека и бросая на него уничтожающий взгляд. Сделать сие, впрочем, было нелегко, ибо он оказался очень высок ростом и в плечах широк чрезвычайно. Не диво, что из этих загребущих рук никак нельзя было вырваться.

Впрочем, он Ирену интересовал мало. Куда большее любопытство вызывала у нее госпожа Макридина, именовавшаяся Людмилой Григорьевной. На вид ей было около двадцати пяти лет. Судя по голосу, она должна была оказаться неким подобием кикиморы с гитарой. В самом деле, в руках она держала гитару с синим полосатым шелковым бантом, которые в Петербурге навязывали на гриф только мещаночки либо купчихи. Что же касаемо до внешности… Ирена увидела невысокую, весьма субтильную чернявую даму в амазонке цвета адского пламени, вышедшего из моды года четыре как и ныне почитавшегося в обществе весьма vulgar. Впрочем, Ирена мигом поняла, почему Людмила Григорьевна носила это платье. Амазонка туго обтягивала ее худенький стан и бросала отсветы на бледное, малокровное лицо, придавая ему некоторый румянец.

«Кому охота при красавице в дурнушках состоять?» – вспомнила Ирена аттестацию, данную Макридиной одним из болтливых слуг. Аттестация сия, надо сказать, показалась Ирене щедра непомерно! Даже при неверном ночном освещении видно было, что у Макридиной жидкие черные волосы, чье количество было не слишком-то искусно увеличено с помощью шиньона, на котором криво сидела маленькая черная шляпка – непременная подруга всякой амазонки. Из-под шляпки виднелась пышная, сильно взбитая челка, под нею – низкий лоб и востренький носик. От него расходились в стороны густые черные брови, слишком мощные для такого маленького личика. Подбородок был тоже востер и мал, а вот глаза и губы оказались у Макридиной очень хороши. Правда, этим полным, ярким, чувственным губам и большим черным глазам было, чудилось, тесновато на худеньком лице, однако они сразу приковывали к себе внимание.

Макридина улыбнулась – зубы тоже оказались белы и ярки, вообще улыбка весьма красила ее лицо, и Ирена подумала, что аттестация слуги, пожалуй, была вполне заслуженная. Нет, красавицей эту женщину не назовешь, однако сколько обаяния в улыбке!

– Кажется, вы, как, впрочем, и всегда, сели в лужу, Решето! – весело воскликнула Макридина, глядя на человека, приволокшего Ирену. – Сели в огромную лужу!

Причудливая и весьма дурно одетая публика, составлявшая свиту Макридиной, захохотала.

В голосе Макридиной тоже звучало злорадство – неприкрытое и очень обидное, поэтому неудивительно, что господин, названный Решетом (и носивший, судя по разговору слуг, фамилию Решетников), надулся и заговорил толстым голосом:

– Ошибочка вышла, дражайшая Людмила Григорьевна! Ни в какую лужу я не сел, как вы изволили сказать. Нашли с кем меня равнять, с девкою неграмотной! Чудо, конечно, что она вовсе слово такое слышала – сирены! Однако выходит совершенно по пословице – слышала звон, да не знает, где он. Сирены, эва хватила! Сирены те были ужасные существа с собачьими головами, которые обитали на скалах, самопроизвольно сдвигающихся, и они хватали мореплавателей с корабля баснословного эллина Язона, отправившегося к берегам туманного Альбиона с целью пораздобыть несколько золотого руна для пополнения своей обнищавшей казны.

Решето с важным видом умолк, а Ирена так и замерла, готовая не то хохотом разразиться, не то перекреститься от ужаса, услышав всю эту ахинею.

– Однако лихо же поднаторел Решето в науках гисторических! – завистливо пробормотал мелкорослый дворянчик с длинным конопатым носом. Очень может быть, это и был помянутый слугами Чиж, было, ну вот было в нем что-то этакое, чижовое… Впрочем, прозвище Стрекулист ему тоже чрезвычайно подходило.

– Ну-с? – с непроницаемым видом обернулась Макридина к Ирене. – Что скажешь на это? Лихо тебя Решето обрезал, а?

Ирена внимательней всмотрелась в темные глаза Людмилы Григорьевны. Мало что можно было там разглядеть. Губы сложены насмешливой улыбкой, и не поймешь, насмехается она над Решетом, который перепутал в мифологических сказаниях вообще все, что можно было перепутать, или сама ничего о них не знает.

– Нисколько он меня не обрезал, – сказала Ирена с независимым видом. – Сожалею, но господин Решето несколько исказил истину. Цирцея была волшебница, очаровывавшая мужчин и превращавшая их в свиней. – При этом она потупилась, чтобы не окинуть слишком откровенным взглядом собравшееся вокруг Макридиной общество мелкопоместных, которые вполне могли служить иллюстрацией к ее словам. – Сирены – птицы с головами прекрасных девушек – жили на острове, мимо которого проплывали корабли Одиссея. Пение сирен было губительно-прекрасным, мореплаватели, заслышав их голоса, теряли разум и бросались в волны. Собачьими же головами обладало чудовище по имени Скилла, обитавшее рядом со смертельным водоворотом, называемым Харибда. Между Скиллой и Харибдой также проплыл корабль Одиссея, ну а аргонавтам, которыми командовал Ясон, удалось проскользнуть между скалами, которые звались Симплегады: они сталкивались и давили проплывающие между ними корабли. После этого скалы остановились навсегда и перестали губить мореплавателей. К слову, позволю себе заметить, что плавали аргонавты вовсе не к берегам Альбиона: ведь Альбион – это Англия, которая находится очень далеко от Эллады! – а к берегам Колхиды. Целью их было золотое руно, однако вовсе не казну свою должен был пополнить Ясон – он исполнял волю жестокого царя Пелия, который замыслил его погубить.

Кругом захохотали:

– А ты что нагородил, Решето? Решето ты и есть, к тому ж дырявое!

– Ну, значит, – не сдавался Решето, – это царь Пелий хотел пополнить свою обнищавшую казну за счет златого руна!

– Довольно! – сказала Людмила Григорьевна. – Вы мне надоели, сударь. Подите, подите с глаз моих!

– Как же, милостивая государыня? – с искренним ужасом спросил Решето. – Как же уходить, коли я еще поесть даже не успел? А дома у меня, сами знаете… семеро по лавкам, да и те лаптем щи хлебают… Я мясца, может, с самой Пасхи не отведывал… дозвольте хотя бы куснуть…

– Ах вы, наглец! – страшно возмутилась Людмила Григорьевна. – Когда бы вы сказали, что жалеете покидать мое общество, что страшно вам утратить мою дружбу, я, конечно, смилостивилась и позволила бы вам остаться. Но коли вы так меркантильны… коли вы от меня жаждете только удовлетворения своему ненасытному желудку, то подите прочь и не смейте больше появляться пред моими глазами! Подите, подите! – вскричала она, вскочив со стула и мотая головой. – Наслушалась я ваших бредней, дайте теперь с нормальным человеком говорить.

– С нормальным человеком? – обиженным, дрожащим голосом выдавил Решето. – Это для вас девка, беглая из крепости, – человек?! Ну, коли так, прощайте навеки!

И он опрометью кинулся прочь.

– Навеки, – пробормотала Людмила Григорьевна, – это значит самое большее неделя.

– Да что вы, чаровница, разве выдержит Решето без вашего общества целую неделю? – сюсюкающим, чрезвычайно подхалимским голосом произнес Чиж (а может быть, Стрекулист). – Ручаюсь, что не поздней чем через три дня вновь обременит он вас, прекрасная дама, своим обществом!

– Готов побиться об заклад, это случится уже завтра, – пробормотал еще какой-то человечек, весьма незначительного и поблеклого облика, как и все, здесь присутствующие, и точно так же годившийся на прозвище как Чижа, так и Стрекулиста. – По рукам, что ли?

– По рукам! – азартно вскричал первый. – Разбейте, владычица!

Людмила Григорьевна рассеянно махнула на них затянутой в черную перчатку рукой, не сводя глаз с Ирены:

– Что пустое мелете? Поспорили бы лучше, кто в самом деле эта особа, которая так лихо затолкала в лужу наше несчастное Решето!

Чиж и Стрекулист, а также все прочие воззрились на Ирену, словно только сейчас про нее вспомнили.

– Ну а что тут спорить, богиня? – раздалось чье-то недоуменное блеяние.

– Сразу видно, крепостная девка, обокравшая своего господина и бежавшая в его плаще, – рассудил Стрекулист (а может, и Чиж).

– Я не крепостная и не девка! – вскричала Ирена яростно. – Вы пользуетесь тем, что я одинока и беззащитна, однако, лишь только я доберусь до родного дома, я нажалуюсь на вас брату, и он немедля вызовет вас на дуэль за вашу бесцеремонность!

Стрекулист (или Чиж) ощутимо побледнел и сделал попытку спрятаться за худенькую спину госпожи Макридиной.

– А где ваш дом, позвольте спросить? – осведомилась та.

– В Санкт-Петербурге! – гордо сказала Ирена.

– Не тушуйся прежде времени! – посоветовал своему приятелю Чиж (или Стрекулист). – Пускай она сначала туда доберется!

– Знаете, милая моя, – холодно проговорила Людмила Григорьевна, – вы говорите такие вещи, в которые трудно поверить здравомыслящему человеку. Ну, предположим, я допускаю, что вы не крепостная девка, ибо слишком хорошо образованны. К тому же весь строй вашей речи выдает в вас человека приличного, может быть, даже и впрямь из общества. Но каким бы это образом жительница столицы оказалась в нашем захолустье?!

Ирена понимала, что эта женщина – ее единственная надежда на спасение. Было в Макридиной многое, что привлекало ее; не меньше было и того, что отталкивало, однако сейчас она закрыла глаза на все то неприятное, что обнаруживалось в Людмиле Григорьевне, и постаралась увидеть в ней только благое. Тем паче что здесь совершенно не от кого было ждать помощи: спутники Макридиной казались сущими свиньями, заколдованными этой провинциальной Цирцеей.

– Простите, Людмила Григорьевна, – сказала она смущенно, – я не могу открыть вам всех своих обстоятельств. Скажу только, что поехала к своим знакомым, рассчитывая на их гостеприимство, однако была по пути… была по пути ограблена и спаслась от этих разбойников только чудом. Не более чем час с той поры прошел!

– Какие чудеса вы говорите, милочка моя! – весело воскликнула Людмила Григорьевна. – Да у нас уже лет пять как не было ни единого грабежа на большой дороге. Где же вы эту шайку отыскали?

– Это была не шайка, – глухо проговорила Ирена. – Это был один человек… а впрочем, я не совсем уверена, был ли он человеком. Огромного роста, заросший грязью так, что не различишь черт его лица, что уж говорить об одежде… Я поначалу думала, что на нем рваные сапоги, а оказалось, что это ноги его до такой степени грязью поросли!

– Так-так, – задумчиво кивнула Людмила Григорьевна. – Что-то в этом роде я уже слышала. Видели люди какое-то чудище вроде того, что вы описываете. Но странно, что оно на вас напало. Раньше оно от людей, напротив, шарахалось, таилось. Видать, совсем оголодало или ума лишилось. А впрочем, что это я о нем этак – в среднем роде? Есть у меня подозрения, что чудище ваше – не кто иной, как мой крепостной Савелий Поздняков. Его рекрутом взяли, а он возьми да и сбеги на полпути к воинскому приставу. Еще весной это было. С тех пор у родных не объявлялся. Если это он, то как раз хватило у него времени и одичать, и озвереть, и на добрых людей начать кидаться. А кстати, далеко ли отсюда это приключилось?

– Да примерно в версте, ну, в полутора, – неуверенно ответила Ирена.

– В лесу, говорите вы?

– Да. На Чертовом мосту.

И прикусила язык. Нельзя, нельзя наводить на свой след! Ох же болтушка! Но, может быть, Макридина не заметит обмолвки?

– Значит, говорите, он вас ограбил? – задумчиво проговорила Людмила Григорьевна, пристально глядя на Ирену. – И что взял?

– Отнял коня, – неловко соврала та. – Отнял мою одежду, обувь, все вещи и деньги…

– Очень странно, – сказала Людмила, и глаза ее насмешливо блеснули. – Разбойник забрал все ваши вещи, платье, белье, башмаки, но оставил вам плащ. А этот сарафан и сорочка были даны вам в возмещение ущерба, вместе с лаптями? Какой, однако, любезный грабитель вам попался! Вы сказали, что были ограблены примерно час тому назад, однако пешком от Чертова моста добраться сюда за час никак невозможно. Просто никак! Поверьте, я эти места хорошо знаю. Значит, вы ехали верхом. Значит, разбойник оставил вам коня. Но это уже совершенная сказка, совершеннейшая!

– Сказка, истинный крест! – поддакнул кто-то из мелкопоместных, доселе скромно молчавших по стеночкам. – А попросту вранье!

– Кого ты слушаешь, Людмила Григорьевна, царица наша! – возопил в это время Чиж, а может, Стрекулист. – Ради кого сердечко жалостью надрываешь, ради кого ум трудишь? Да врет, врет она как сивый мерин, поверь ты мне и прогони ее отсюда вон. Беглая девка она, просто-напросто девка беглая!

– Кажется, – медленно проговорила Макридина, – и я все больше склоняюсь к этому мнению. Про себя могу сказать, что я избыточно доверчива, порою до глупости. Ах, как жалость к людям меня подводит! Вот и сейчас – уши развесила, твою брехню слушая. Что же с того, что с легкостью болтаешь ты об эллинских богах? Мало ли, а вдруг ты с малолетства грамоте была обучена, чтоб на театре господина твоего играть, ну и прочла книжку про них. Или, к примеру сказать, сам господин твой тебе о них рассказывал… Говори, ну, ты чья? Чертов мост близко от Лаврентьева. Ты оттуда, значит. Из старых лаврентьевских или из новых, берсеневских?

Ирена затравленно смотрела в темные, непроницаемые глаза, близко к ней придвинувшиеся. Может, Макридина и вела себя иной раз глупо и смешно, однако дурой ее никак нельзя было назвать. Как мгновенно связала концы с концами! Поистине, у нее цепкий, стремительный ум. Ум, который несправедливо называют мужским…

Нет, Ирену может спасти только полная откровенность с этой женщиной!

– Вы почти угадали, – пробормотала она мрачно. – Вернее сказать, вы не угадали ровным счетом ничего. Но слушайте, я все вам расскажу. Мне больше нечего делать, как целиком и полностью вам довериться.

– Давай, доверяйся, – кивнула Макридина, беря перчаточными пальцами изрядный кусок мяса из общей плошки и бухая его в свою тарелку – грубую, глиняную, как и вся прочая стоявшая на столе посуда. Вслед за тем она взяла небольшой охотничий нож и принялась отрезать небольшие ломтики, которые подкалывала острием того же ножа и отправляла в рот. Все это проделывалось, впрочем, не без изящества, что показывало изрядный навык. Ирене не было предложено ни поесть, ни хотя бы сесть, и она невольно провожала взглядом каждый кусок, исчезавший меж пухлыми губами Макридиной. Ела та очень быстро, мясо стремительно исчезало с тарелки. – Ну, что замолчала? – проговорила Людмила Григорьевна с набитым ртом. – Я слушаю.

– Примерно две недели тому назад я обвенчалась тайно с Игнатием Лаврентьевым, – начала Ирена – и ножик выпал из рук Макридиной…

Глава XVI

ТЕ ЖЕ И АДОЛЬФ ИВАНЫЧ

Ножик сей так и остался лежать на столе, пока Ирена вела свой печальный рассказ, закончившийся прибытием новобрачных в Лаврентьево и тем, как Адольф Иваныч объявил Игнатия незаконным сыном графа Лаврентьева, а значит, крепостным.

– И что же вы? – спросила Людмила Григорьевна, обретая наконец дар речи и вновь переходя на «вы» с Иреною. – Почему вы здесь одна? Бросили своего новобрачного супруга, лишь только узнали о том, что он всего-навсего незаконный сын?

Что-то такое прозвучало в ее голосе… Ревность, никак?! Ирена взглянула внимательней. Ого, какой темный пламень загорелся в глазах амазонки! Воистину – отблески адского пламени! Уж не имела ли она некие виды на Игнатия? А почему бы нет? Если бы Лаврентьев дал ему вольную, он был бы завидным мужем для любой вдовушки или девицы. Кроме того, Игнатий был так красив, так невероятно красив…

Был! Вот именно – был!

– Я не бросила его, – покачала головой Ирена и украдкой смахнула слезы с ресниц. – Я хотела увезти его с собой, чтобы просить отца выкупить его у нового хозяина. Я сознавала, что связана с ним нерасторжимыми узами. Но он… это он бросил меня!

– Выгнал, что ль? – подал кто-то из свиты Макридиной: доселе мелкопоместные сидели, слова не молвив, даже словно бы не дыша! – Поди, мол, прочь отселева, ты мне более не пара? – И он захохотал самым издевательским образом, давая понять, что не верит ни единому слову Ирены.

– Молчите, Стрекулист! – не оборачиваясь, махнула рукой Макридина, и Ирена, несмотря на всю серьезность момента, не могла сдержать усмешки: Стрекулист совершенно не подходил к своему прозванью, ибо оказался толст и кругл, словно шарик, водруженный на коротенькие ножки.

– В самом деле, что значит – бросил? – пристально поглядела Людмила Григорьевна.

– Он не только меня, он самую жизнь покинул, – глухо проговорила Ирена, снова переживая тот страшный миг, когда узнала в человеке, лежащем на берегу пруда, своего мужа. – Вечером он узнал о перемене в своей судьбе, а утром застрелился.

– Господи… Боже мой… Спаси его душу грешную! – зашелестело со всех сторон, и вновь воцарилась было тишина, однако вскоре послышалось робкое предложение выпить на помин души несчастного.

Людмила Григорьевна, впрочем, не отзывалась, оставалась неподвижною: не сводила глаз с Ирены, однако, чудилось, не видела ее.

Наконец она разомкнула крепко стиснутые губы, однако не возглас сожаления сорвался с них, как можно было ожидать: голос звучал деловито и прохладно, как прежде.

– Однако это странно. Игнатий был отлично осведомлен о своем положении. Мы… – Тут Людмила Григорьевна чуть запнулась, но только на ничтожное мгновение. – Мы с ним не раз беседовали запросто, по-соседски… Игнатий знал, что от отца ничего хорошего ждать не может из-за своего непокорства. Он мог бы поладить с графом, если бы начал жить по его правилам, однако Игнатий был слишком своеволен и… глуп, скажу прямо, хотя о мертвых, кажется, говорить дурно не следует. – Она вздохнула и торопливо, как бы по обязанности, перекрестилась. – Не понимаю, впрочем, почему, чем они лучше живых?

– Истинная правда, матушка, – поддакнул Стрекулист. – Ровнехонько ничем!

– Не перебивайте! – сердито махнула маленькой ручкой Людмила Григорьевна, и вокруг мигом воцарилась тишина. Что и говорить, свиту свою она умело держала в ежовых рукавицах, вернее, перчаточках! – Итак, Игнатий все знал о своем положении. Вдобавок он мог рассчитывать поладить с новым своим хозяином, Берсеневым. Тот либерал, голова у него всякими бреднями забита. Уж не бросил бы кузена на произвол судьбы! Волю, может быть, и не дал бы, но позволил бы жить привольно, а это тоже немало. И тем не менее Игнатий стреляется… Из-за вас, я так понимаю? Из-за вас он застрелился?!

– Что вы, – испуганно забормотала Ирена, выставляя вперед руки. – При чем тут я?!

– Ну как при чем? – воззрилась на нее Людмила Григорьевна, словно на круглую дуру. – Могу себе представить, сколько попреков вы обрушили на его голову за то, что вовлек вас в такую историю – весьма некрасивую, в самом-то деле!

– Богом клянусь, что ни словом его не попрекнула! – с жаром выкрикнула Ирена, зная, что ей и в самом деле не в чем себя упрекнуть. – Господом Богом! Не из-за меня он…

– А из-за кого же? – пожала плечами Людмила Григорьевна. – Даже если вы не врете, что не попрекали, он покончил с собой оттого, что пал непоправимо в ваших глазах. Оттого, что не снес позору перед женщиной – он ведь нашего брата, вернее, сестру, почитал токмо лишь источником наслаждения, а этак-то, всерьез, ни во что не ставил. Ну ладно, мир праху его. Как бы он своей жизнью ни распорядился, это была его жизнь, его собственная, он в ней был волен совершенно, независимо от того, кому принадлежала плоть его – Лаврентьеву, Берсеневу или еще кому-то. Поговорим лучше о вас, сударыня. Отчего вы подались из Лаврентьева ночью, пешком, к тому же в таком виде? Что, многоуважаемый Адольф Иваныч не мог дать вам экипаж? Пожадничал? Или вы ушли тайно? А почему в таком платье? Это ведь точно не ваша одежда. Зная Игнатия, я точно могу сказать, что на крестьянке он не женился бы хотя бы потому, что женскому элегантному туалету придавал особенное значение, особенно мелочам: чулочкам, ботинкам, перчаткам, корсеткам разным…

Ирена мгновенно вспомнила саквояжи с вычурным тряпьем, приобретенным Игнатием вместе с какой-то там приятельницей или женой приятеля, и былая ревность так и куснула за душу.

– Только не лгите мне снова про страшных лесных разбойников! – уничижительно хохотнула Макридина, и Ирена внезапно пришла в бешенство. Да что она себе позволяет, эта безголосая деревенская Цирцея?!

– Этот ваш многоуважаемый Адольф Иваныч разбойник пострашнее лесных! – запальчиво выкрикнула она. – Это ведь именно он довел Игнатия до смерти, когда сначала начал травить его своим бульдогом, а потом заявил ему, что он не только сам в кабалу воротился, но и еще одну крепостную привел – меня, потому что якобы жена по мужу – раба. Отчасти вы правы: Игнатий покончил с собой, чтобы освободить меня. Но чудовищный немец только смеялся, стоя над его трупом. Он назвал меня рабынею и заключил под стражу в людскую. Меня насильно переодели в крестьянское платье. Я могла ждать самого страшного решения своей участи! Поэтому я воспользовалась первой же возможностью бежать из Лаврентьева. И теперь прошу у вас помощи, как у благородной дамы. Помогите мне нанять повозку или хотя бы просто верховую лошадь. Деньги у меня есть. – Она вынула из кармана портмоне. – Я доберусь до Нижнего, а оттуда возьму место в омнибусе.

– Вы и в самом деле из Санкт-Петербурга? – спросила Людмила Григорьевна, глядя, впрочем, не на Ирену, а на зажатое в ее руке портмоне. Ирена тоже перевела на него глаза. Оно было мягкой коричневой кожи, потертое кое-где до белизны, с полустертой монограммою в углу. Различить ее в пляшущем свете факелов и свечей было непросто, да и незачем. – А если так, где вы там жили?

– В самом деле, – кивнула Ирена. – Я дочь графа Сокольского, наш дом на Сергиевской улице, неподалеку от английского посольства.

У Макридиной даже голова откинулась от изумления, словно от удара!

– Чья вы дочь?! – пробормотала она невнятно в полной тишине, наступившей вслед за этим дерзким заявлением.

– Графа Сокольского, – раздельно повторила Ирена. И тишина взорвалась оглушительным хохотом! Чудилось, будто ворона закаркала, вернее, целая стая ворон. Это веселилась свита Людмилы Григорьевны, на разные лады повторяя имя и фамилию Ирениного отца. Конечно, они не поверили ни единому ее слову. Да и черт с ними, подумала она в бешенстве, главное, чтобы Макридина поверила!

Однако темные глаза смотрели по-прежнему непроницаемо.

– Хотелось бы в таком случае спросить… – Людмила Григорьевна запнулась, словно для себя решала, не назвать ли Ирену по имени-отчеству, да тут же и передумала. – Хотелось бы спросить: откуда у вас это портмоне? И этот плащ…

– Украла, откуда же еще? – раздался рядом спокойный голос, на который Макридина и Ирена враз повернули головы – одна удивленно, другая – с криком ужаса.

Да, ей было чему ужаснуться. Ведь голос этот принадлежал не кому иному, как лаврентьевскому управляющему Адольфу Иванычу!

Ирена рванулась к двери, но немедленно была перехвачена Решетом, который оказался стоящим за спиной управляющего, и стиснута его мощными руками, да так, что не могла ни шевельнуться, ни пикнуть, да и дышать было непросто, можно было думать только о том, чтобы не задохнуться в этой зверской хватке. Поистине, нечто подобное испытывали, должно быть, несчастные мореплаватели, попавшие между Симплегадами!

– Благодарствую, великолепнейшая госпожа Макридина, – со светской развязностью проговорил немец, – что помогли господину Берсеневу вернуть его беглую собственность. Эта особа, конечно, вам тут невесть что наплела? Про Санкт-Петербург, про графское достоинство?

– Точно так-с, – угодливо забубнил длинноносый мелкопоместный, в котором Ирена раньше видела Стрекулиста. – Точно так-с, Адольф Иваныч! Семь верст до небес! Сорок бочек арестантов! Плела-с, да-с!

Макридина кивнула:

– В самом деле, она тут зубы нам очень лихо заговаривала, да никто ведь на веру ее слова не принял.

– И правильно, и правильно, солнце наше! – обрадовался Адольф Иваныч. – Это Арина Игнатьева, крепостная девка, невесть что о себе возомнившая! Однако она и в самом деле из столицы. Состояла там среди челяди графа Сокольского, была прислугою его дочери, получила даже некоторое образование, поднабралась некоторых манер… И познакомилась с известным вам крепостным графа Лаврентьева, Игнатием. Сами знаете, как он умел втереться в доверие к женскому полу, напеть в уши сладкой лжи.

Тень прошла по лицу Макридиной, и Ирена утвердилась в своих подозрениях: эта дама питала в свое время слабость к Игнатию, и это было известно всем, даже немцу-управляющему, который в этих местах без году неделя.

– Он прикинулся законным графским сыном, вскружил девке голову, повенчался с ней и привез сюда. Истинно ли верил он, что она дочь графская, или ведал об ее подлом положении – сие мне неведомо. Да и не суть важно! Привез, бросил да и подался сызнова в Санкт-Петербург…

– Как в Санкт-Петербург? – воскликнула Людмила Григорьевна. – А эта девка сказала, будто он руки на себя наложил…

Адольф Иваныч покраснел, потом потемнел лицом. Потом разинул свой большой рот и сделал несколько развеселых ха-ха:

– Ох-ха-ха, да кого вы слушаете, Людмила Григорьевна, алмаз вы здешних мест, украшение бесценное, кого слушаете? Эта девка налгала, налгала вам бессовестно! Жив и здоров Игнатий, по-прежнему в столице прожигает жизнь, ну а женишка его теперь принадлежит господину Берсеневу. С переменой своего положения, с тем, что метила в князи, да попала в грязь, она смириться не пожелала и ударилась в бега, рассудив, что у прежнего хозяина жилось ей не в пример вольготней. По пути, перебираясь через Чертов мост, встретилась с господином Берсеневым. Он по доброте душевной спешился, чтобы вытащить ее из болотины, а она махом вскочила на коня и ускакала, украв и плащ, и портмоне с деньгами. Видимо, Байярд ее где-то сбросил, потому что час назад он прискакал, да и господин Берсенев добрался до Лаврентьева. А я как раз пустился в погоню за беглой девкою. По пути встретился мне господин Решетников, ну и рассказал, что она тут появилась. Чувствительно благодарен, госпожа Макридина, что задержали ее и помогли господину Берсеневу вернуть его девку!

Адольф Иваныч врал как по писаному, нагло и неудержимо, а у Ирены, стиснутой могучими ручищами Решета, не было ни сил, ни возможности это бесстыжее вранье опровергнуть!

– Принимаю вашу благодарность, – величаво кивнула Людмила Григорьевна. – Меня многое насторожило в россказнях этой наглой девки, да и плащ казался мне весьма знаком, а уж когда она вынула из кармана портмоне с инициалами НБ, тут я вспомнила, кому оно принадлежит. Счастлива, что смогла быть полезной Николаю Константиновичу. Передайте ему мой привет. Впрочем, рассчитываю, что он лично заедет поблагодарить меня. Для него я дома в любой день и час!

Адольф Иваныч широко улыбнулся своими красными губищами:

– А мне уже поручено передать всем собравшимся здесь господам и в первую голову вам, Людмила Григорьевна, что через три дня, считая с завтрашнего, мы ждем вас в Лаврентьеве на ежегодном летнем театральном представлении. У старого барина театры в заводе были, он в завещании писал, чтоб ни в коем случае завод сей не нарушался.

– Как это прекрасно! – возбужденно воскликнула Макридина. – А я уж тосковала, думала, со смертью графа все его затеи, назначенные для развлечения соседей, сойдут на нет. А тут такая весть! Ах, Адольф Иваныч, как же вы меня порадовали, как порадовали! Только скажите, что же будут представлять?

– Вообще-то это секрет, – играя глазенками, пробормотал Адольф Иваныч.

– Ну-ну! – закричали хором все мелкопоместные, а громче всех – Макридина. – Не томите, не жеманьтесь! Откройте тайну, мы никому не скажем! Дальше этого порога дело не пойдет!

– Ну, коли так… – Адольф Иваныч выдержал эффектную паузу. – Коли так, скажу, что представлять будут Пушкина. «Барышню-крестьянку»!

Наступило минутное молчание. Потом собравшиеся медленно обернули головы к Ирене, которую по-прежнему сжимал своими ручищами Решето. Все рты дружно разинулись, и из них вырвался громогласный уничижительный хохот.

У Ирены потемнело в глазах. Почудилось, будто пресловутая Скилла ощетинилась на нее всеми своими собачьими головами, только было их не шесть, а куда больше! Да еще Симплегады давили все сильней, сильней… И наконец Ирена лишилась чувств.

Глава XVII

РЕПЕТИЦИЯ

– Ну, Лизавета Григорьевна, видела молодого Берестова; нагляделась довольно; целый день были вместе!

– Как это? Расскажи, расскажи по порядку.

– Извольте-с: пошли мы, я, Анисья Егоровна, Ненила, Дунька…

– Хорошо, знаю. Ну, потом?

– Позвольте-с, расскажу все по порядку. Вот пришли мы к самому обеду. Комната полна была народу. Были колбинские, захарьевские, приказчица с дочерьми, хлупинские…

– Ну! А Берестов?

– Погодите-с. Вот мы сели за стол, приказчица на первом месте, я подле нее… а дочери и надулись, да мне наплевать на них…

– Ну?! Что ты молчишь, Катька?! Теперь твоя реплика!

– Ой, матушка Устинья Петровна, простите меня, глупую, ради Христа, ради Боженьки, я запамятовала.

– Сколько раз было сказано: не сметь называть меня Устиньей Петровной! Я Жюстина, Жюс-ти-на, а mon père звали Пьер, поэтому вы должны звать меня Жюстина Пьеровна! Ясно вам?

– Ясно, чего ж тут неясного? Так чего-сь я там говорить-то должна, Усти… то есть эта, Жюстина Пьеровна?

– Чего-сь! Играешь барышню благородную, а мелешь – чего-сь!

– Так ведь я не в роли сейчас, Устинь… ох, простите меня, глупую, Жюстина Пьеровна, я сейчас сама по себе.

– Вот именно! Оттого, что ты все время сама по себе, у тебя и не получается ничего. Вот Матрош – она как только начинает за Настю говорить, сразу в роль входит, и никак ее из образа не выбить. Эмиль тоже таков. А ты спишь на ходу. Non, nous attend l’honte et l’échec! Avec de telles actrices même Shakespeare échouerait! Donc…[15] «Ах, Настя, как ты скучна с вечными своими подробностями!» Ну?! Что ты молчишь, Катька?!

– Ась? Уже говорить, да?

– Mon Dieu, pardonne moi, mais je tuerai maintenant cette sotte![16]

Ирена не сдержалась и фыркнула. И тотчас удивленно покачала головой. Вот уж не думала она, что у нее хоть когда-нибудь возникнет охота засмеяться!..

С той минуты, как Ирена очнулась в седле Адольфа Иваныча, у нее была одна только мысль – о побеге. Но руки и ноги у нее были накрепко связаны, да и рот перехвачен платком. С ужасом ощущала она на себе тяжелую лапищу немца, вспоминала его похотливые взгляды и дрожала, ожидая, что сейчас он даст рукам волю, однако же Адольф Иваныч только придерживал ее, чтоб не свалилась с седла, – придерживал крепко, но вполне деликатно. Правда, иногда он начинал как-то странно сопеть и бормотал что-то по-немецки… Один раз Ирене почудилось что-то вроде: «Mein Gott, gib mir die Kräfte, es zu ertragen!»[17] Очевидно, Адольф Иваныч просил у Господа поддержки, чтобы тут же не прибить строптивую беглянку.

Неведомо, кому решил помочь Господь, ему или Ирене, однако привез ее управляющий в Лаврентьево в целости и сохранности, только измученную настолько, что у нее и сил не было не только противиться, но даже слово молвить, поэтому она безропотно терпела, когда ее оттащили в какую-то тесную (спасибо хоть чистенькую) каморку без окон, бросили на убитый сенник, валявшийся в углу, поставили рядом кувшинчик с водой, швырнули краюшку черствого хлеба – и ушли. Потом, несколько собравшись с силами, она побродила вдоль стен своей камеры и обнаружила нужный горшок. На сенник брошен был тощий армячишка – накрываться на ночь, чтоб не замерзнуть. Похоже было, что Адольф Иваныч решил продержать ее здесь долго.

Миновала наконец ночь – уже вторая Иренина ночь в Лаврентьеве. Спать на сеннике было не в пример удобней, чем на кресле в форме буквы S, но мягкостью он не отличался, и Ирена долго не могла уснуть: все думала о своей грядущей участи. Открытие, что ее спасителем оказался сам Берсенев, было совершенно ошеломляющим. До чего же тесен мир, если подумать! Ну что ж, оставалась надежда, что новый барин окажется человеком и впрямь добросердечным, как уверяла Людмила Макридина, и не позволит сечь-пороть Ирену. Однако на то, что Берсенев внимательно выслушает ее и поверит, надежды не было никакой. Он уже показал себя совершенно глухим и слепым. Лучше будет рассчитывать не на чужое милосердие, а только на себя!

Но что она могла сделать сама, запертая в этой каморке? Ни ночь не помогла с ответом на эти вопросы, ни утро, ни день. Пришел Булыга, отпер каморку, бесцеремонно отшвырнул мощной ручищей Ирену, которая пыталась было проскочить мимо него в дверь, оставил новый кувшинчик с водой и ломоть хлеба; воротя гнусную рожу, забрал нужный горшок, взамен поставил другой. Снова отшвырнул Ирену, которая повторила попытку к бегству, и, так не обмолвясь и словом, вышел, накрепко заложив снаружи засовом дверь.

Ирена в бешенстве пометалась по месту своего заключения, потом с горя съела весь хлеб (он был свежий, мягчайший, наверное, только что испеченный, обворожительно пахнущий) и немедленно почувствовала на себе правдивость народного присловья: «Хлеб спит». В голове у нее помутилось, она прилегла – и вдруг уснула просто-таки мертвым сном, как бы беря реванш за две минувшие ночи. Проснулась совершенно бодрой, готовой снова побороться за свою свободу, и только собралась начать колотить в дверь и требовать управляющего, а то и самого барина, как вдруг услышала голоса за стенкой.

Сначала Ирене показалось, что она еще спит и видит сон, потому что там беседовали между собой… Лиза и ее горничная Настя из любимейшей повести Пушкина «Барышня-крестьянка». Потом она вспомнила разговор на постоялом дворе и сообразила, что каморка, в которой она заперта, находится по соседству с репетиционной залой лаврентьевского домашнего театра и она слышит репетицию будущего спектакля. Такие театры были в большой моде среди зажиточных помещиков, которые имели возможность выбрать среди крестьян тех, кто способен к лицедейству, и обучить их играть на сцене. «Барышня-крестьянка» также была модным произведением: ее инсценировку, текст, переложенный на роли, можно было выписать из столичных книжных лавок вместе с другими, куда более простенькими пьесками с весьма выразительными названиями: «Покорная дочь, или Вознагражденная чистота», «Вечная верность», «Послушный сын – родительское счастье» и прочими произведениями такого же рода. Кое-где у помещиков, имевших по-настоящему хорошие театральные труппы, отваживались ставить настоящие пьесы, принадлежащие перу молодого, но уже известного драматурга Островского, ну и Гоголя, конечно, и Грибоедова, а пуще того – иностранные пьесы, даже на Шекспира, случалось, замахивались!

Вела репетицию некая особа (та самая, что приказывала величать себя Жюстиной Пьеровной), видимо нарочно для этого нанятая в нижегородской труппе, а может быть, даже выписанная из Москвы или Петербурга, поскольку все манеры выдавали в ней даму, в сценическом действе весьма искушенную. Она говорила с выраженным французским акцентом и то и дело перемежала свою речь патетическими восклицаниями на французском языке. Восклицания носили по большинству своему характер уничижительный, потому что актеры причиняли массу огорчений этой даме. Ирена еще удивлялась ее долготерпению! Окажись она на ее месте, вышла бы из себя гораздо раньше. Более или менее прилично играли исполнители ролей Алексея и горничной Насти. Жюстина Пьеровна называла их Эмиль и Матрош. Нетрудно было догадаться (да и голоса показались Ирене знакомы), что это Емеля-Софокл и Матреша. Ирена порадовалась, что Емеля оклемался после порки. Впрочем, очень может быть, что поднялся он на ноги под угрозой порки новой: ведь со спектаклем следовало спешить, а дел у постановщицы был еще непочатый край. Прочие актеры безбожно путали слова, вообще забывали свои реплики, даже не пытаясь придать интонациям хоть какое-то правдоподобие, но Бог бы с ним, это еще можно было бы пережить, ведь роли у всех были незначительные: Берестов, Муромский да слуга Муромского (роль мисс Жаксон исполняла сама Жюстина Пьеровна, причем весьма недурно), – кабы не была так плоха Лиза, вернее, девка, ее роль исполняющая. Звали ее Санькой. Голосок у нее был, правда, премилый, наверное, из себя она тоже была недурна, а может быть, даже красива, но Жюстина Пьеровна совершенно справедливо называла ее sotte – дурой. Годились и прочие щедро расточаемые эпитеты: l’idiot, oublieux, stupide – идиотка, беспамятная, тупая… Ирена вспоминала слова Пушкина: «Для барышни звон колокольчика есть уже приключение, поездка в ближний город полагается эпохою в жизни, и посещение гостя оставляет долгое, иногда и вечное воспоминание». Именно такой должна быть Лиза, но Санька изображала какую-то развязную, вульгарную и дешевую притом кокотку, говорящую к тому ж на деревенском наречии и беспрестанно «чокающую», чего Ирена совершенно не выносила.

«Провалится спектакль, – мысленно кивнула Ирена. – Как пить дать провалится! Эту Саньку не то что на сцену выпускать – даже близко к театру подпускать нельзя! Кто и почему додумался дать ей эту роль?! Или там ни у кого нет головы на плечах? Но ведь эта Жюстина Пьеровна – она же все видит, все понимает!»

– Ах, Настя, как ты скучна с вечными своими подробностями! – в который уже раз прорычала, подсказывая Лизе, Жюстина Пьеровна, и та наконец сообразила повторить эти слова.

– Да как же вы нетерпеливы! – бойко продолжила Матреша-Настя. – Ну вот вышли мы из-за стола… а сидели мы часа три, и обед был славный; пирожное блан-манже синее, красное и полосатое… Вот вышли мы из-за стола и пошли в сад играть в горелки, а молодой барин тут и явился.

– Ну что ж? Правда ли, что он так хорош собой? – проговорила Жюстина Петровна грозным голосом, и Санька-Лиза повторила совершенно с той же интонацией:

– Ну что ж? Правда ли, что он так хорош собой?

– Удивительно хорош, красавец, можно сказать, – восторженно проговорила Матреша. – Стройный, высокий, румянец во всю щеку…

– Право? А я так думала, что у него лицо бледное. Что же? Каков он тебе показался? Печален, задумчив? – с безнадежной интонацией сказала Жюстина Пьеровна, и Санька, запинаясь на каждом слове, повторила.

– Cassé de toi le tonnerre![18] – в ярости проворчала Жюстина Пьеровна…

С грехом пополам дотянули до конца сценку, в которой Лиза решается встретиться с Алексеем под видом крестьянки.

– И в самом деле! – воскликнула Матреша. – Наденьте толстую рубашку, сарафан, да и ступайте смело в Тугилово; ручаюсь вам, что Берестов уж вас не прозевает.

Ирена ждала, что сейчас Жюстина Пьеровна произнесет очередную реплику:

«А по-здешнему я говорить умею прекрасно. Ах, Настя, милая Настя! Какая славная выдумка!» – однако Санька не дала француженке и слова молвить, возопив плаксиво:

– Как сарафан?! А мне Адольф Иваныч обещались, что у меня будет самое красивое платье из тех, что в барских сундуках найдут! С обручами в юбках! И чтобы плечи голые! И рукавчики пышненькие! А сарафан не надену, вот те крест, я его и так с утра до ночи не снимаю!

Ирена не могла сдержать смеха, но тотчас прикрыла рот рукой, чтоб ее не услышали за стенкой. Впрочем, Жюстина Пьеровна, терпение которой совершенно иссякло, разразилась такими возмущенными воплями, что все равно никто не услышал бы ни звука. Француженка пыталась объяснить бестолковой акрисульке суть роли Лизы, кричала, что, если роль того требует, актер должен хоть голым на сцену выйти, не то что в сарафане, однако Санька невозмутимо ответствовала:

– Голой – это ладно, так и быть, а в сарафане – ни за что! Ищите мне платье с обручами, вот и весь сказ, я его всю дорогу на сцене таскать буду и не сниму ни на минуточку. Не то Адольфу Иванычу нажалуюсь, он всех вас на конюшню на козлы отправит, шкуру со спины драть, а вас, Устинья Петровна, – это было произнесено с особенным злорадством, – взашей выгонит с усадьбы и ни копейки не заплатит!

Эти слова мигом приоткрыли Ирене тайну, почему именно бесталанная Санька стала исполнительницей роли Лизы. Она была protégé всесильного в Лаврентьеве Адольфа Иваныча, может быть, даже его любовница! Ирена раньше слышала, что в столичных театрах некоторые актрисы получают роли, пользуясь покровительством знатных персон. Итак, домашний театрик Лаврентьева с успехом следовал столичным модам, если не в подборе репертуара, то в подборе актрисы на главную роль!

«Ну и глуп же этот Адольф Иваныч! – с ненавистью подумала Ирена. – Он такой же l’idiot и stupide, как Санька. Провалится спектакль как пить дать! А тебе не все ли равно? – одернула она себя и тут же ответила: – Вообще-то все равно, конечно… Только если барин изругает Адольфа, тот накажет не свою любовницу, а других. Емелю с Матрешей выпорет, конечно, ну, может, не сам, а Булыге велит, а Жюстину Пьеровну как пить дать выгонит, не заплатив…»

Глава XVIII

LIZE VÉRITABLE

Спор на сцене между тем разгорался. Санька категорически отказалась репетировать, пока ей не предъявят то платье «с железными обручами», в котором она будет играть. Бранясь на чем свет стоит: «Diablèrie! Malédiction!»[19], Жюстина Пьеровна увела ее. Ушли и крепостные, игравшие Муромцева и Берестова, а на сцене остались Емеля и Матреша. То есть сначала Ирена сочла было, что ушли все, как вдруг услышала нерешительный голос Софокла:

– Матреша, слышь-ка, может, тебе в ножки барину кинуться? С немцем проклятущим разговор пустой, а барин новый вроде хотя бы лицом на человека похож, глаза у него добрые… К тому же сам обещал, когда графа хоронили, быть нашим отцом и заступником…

– Много мы от него заступничества видели? – огрызнулась Матреша. – Он заступился за тебя вчера утром, когда Булыга тебя порол?

– Вчера утром его в Лаврентьеве не было, – резонно возразил Емеля. – А то, может, и заступился бы.

– Жди! – зло фыркнула Матреша. – Он думает, коли хозяйство в Лаврентьеве споро поставлено, имение доход большой приносит, значит, лучше Адольфа Иваныча нет на свете человека. И наплевать ему, что с нас ради этого его дохода семь шкур дерут. Да ладно бы еще драли только со взрослых на пожне, на пашне, в огороде. А разве можно мальчишку… мальчишку велеть нещадно сечь, пока шкуру со спины не спустят?

Она тяжко всхлипнула.

– Сволочь он, Адольф наш, – с ненавистью проговорил Емеля. – Было бы за что наказывать, а то за каплю меда. Мальчишкам сладкого всегда хочется, вспомнил бы себя дитятею…

– Ты что? – сквозь слезы, яростно проговорила Матреша. – Да разве Адольф был дитятею? Не верится! Я думаю, он родился таким, каков он сейчас. И лицом отвратным, и телом смердящим, и натурой лютым!

«Замечательно! – чуть не вскричала Ирена. – Как же правильно ты говоришь, Матреша!»

Но тут внезапная догадка лишила ее дара речи. Ведь Матреша говорит о том, что Адольф приказал высечь Курю, Матрешиного сына, того самого мальчишку, который помог ей бежать. Без его лаптей она далеко не ушла бы, это точно. Другое дело, что, как далеко она ни ушла, толку с того получилось мало. Но это уж не Курина вина, это виновато Иренино злое счастье… Неужели Адольф Иваныч все же каким-то образом проведал, что Куря воровал хозяйский мед? Но кто ему сказал? И неужели за такую ерунду положено столь суровое наказание: кожу со спины плетьми содрать? Да ведь тщедушный мальчишка не выдержит столь суровой кары, умрет на козлах!

– Да ведь ты сам знаешь, – заговорила в эту минуту Матреша, – сам ты знаешь, Емеля, что кабы только за медом стало, отделался бы Куря так же легко, как Савелька: парочкой оплеух. Нет, как узнал Адольф, что Куря с этой поганой графиней болтал, дорогу ей указал, да еще и лапти дал, он и озлился, он озверел.

«Графиня – это я, – догадалась Ирена. – Чудные они: верить моим словам не верят, а прозвали графинею… Только почему, интересно знать, я поганая?! Да ладно, пусть называют, как им заблагорассудится, это неважно. Куря, бедный Куря… Откуда же узнал мерзкий Адольф, что он мне помогал? Не иначе Савельке проболтался, а тот его и выдал, когда кражу меда заметили… Как же его спасти? Что делать? Да ничего я не могу, убьет его Адольф, засечет до смерти! Боже мой, сколько бед из-за меня творится, из-за моей дурацкой глупости!»

– Он-то, видишь ли, графиню для себя приглядел, – продолжала между тем Матреша, – а она возьми и сбеги. Я думала, он меня на месте убьет за то, что я ее упустила… кабы не театры эти богомерзкие, небось и убил бы. Может, потом, как отыграем перед барином да гостями, и убьет-таки.

– Да что ж теперь злобствовать, ведь поймал он графиню-то! – в отчаянии всплеснул руками Емеля. – Ну и ладно, казалось бы! Успокойся!

– Потому Адольф еще пуще ярится, – с тоскливым вздохом пояснила Матреша, – потому успокоиться не может, что теперь ему на графиню лапу свою не наложить. Ее барин самолично наказывать будет, а Адольфу сказано было, чтоб и пальцем ее не тронул. И что уж там ей для острастки удумано – одному Господу Богу да нашему новому барину ведомо.

– Но ведь барин не без глаз! – воскликнул Емеля. – Он же сразу увидит, что она не врет, что и впрямь дама благородная! В беду попала по неопытности, ее надо как можно скорей к родным отправить, а не мучить попусту.

– Ишь как она тебя обошла, как приворожила! – так и взвизгнула Матреша. – Из-за нее Игнатий убился, из-за нее Курю пороть будут, да ведь и тебе досталось из-за нее, а ты все заступаешься за эту бродяжку лживую. Никакая она не графиня! Врет она все! Привез вчера Адольф, скинул с седла – ну будто кошка драная. Нашли тоже графиню!

– Ты ее раньше не видела, а я видел, – сказал Емеля. – Видел, когда они с Игнашей в карете ехали. Не врет она, верю… И не обошла она меня вовсе, не приворожила, больно нужна она мне, графиня она или служанка, барышня или крестьянка. Просто я за справедливость. Довольно того, что над нами баре да их управляющие что хотят, то и воротят, лютуют почем зря, будто мы не люди, будто мы не живые, будто сердец у нас нет и боли мы не чувствуем. Если еще и мы будем друг с дружкою собачиться, то и впрямь человечьего облика вскорости лишимся. Графиня – она здесь такая же жертва, как и мы все. Мы ей поможем – глядишь, и она поможет нам.

– Ой, спасибочки, она мне уже так помогла, что дальше некуда! – вызверилась Матреша. – Мы с сыночком казни ждем, а Игнаша, бедный, и вовсе в сырую землю зарыт…

– Тихо! – быстро сказал Емеля. – Молчи, глупая! Второй уже раз об этом говоришь, а разве не помнишь, что немец настрого, под страхом лютой, немедленной смерти, запретил рассказывать о приезде Игнатия и… о том, что случилось здесь? Помнишь, как стращал: коли ляпнет кто о случившемся, того управляющий убьет немедля, своею рукой, или Булыга приложит до смерти. Барин все равно ему поверит, а не нам. С того он Степаниду на выселки и отправил, чтобы она не проболталась о смерти сына. Она, ведьма, ни Бога, ни черта не боится, ей на этого Адольфа плюнуть и растереть, а Булыга перед ней и вовсе дрожкой дрожит… Как пить дать все рассказала бы барину, вот ее и отвезли подальше.

– Помню Адольфов наказ, как не помнить, – угрюмо проговорила Матреша. – Только понять не могу: зачем ему это нужно?

– Бес его разберет, – так же угрюмо отозвался Емеля. – Одно мне ясно: Адольфу во что бы то ни стало нужно, чтобы театры наши именно в назначенный день прошли. Если же узнает новый барин про Игнатия, вряд ли разрешит лицедействовать. Как ни грызлись они с Игнатием с самого детства, как ни подло рождение Игнатия, а все же они отчасти родня. Да его все соседи осудят, коли узнают о театрах, что на могиле свежей игрались.

«Так вот почему меня обвинил во лжи Адольф Иваныч! – сообразила Ирена. – Вот почему уверял, что Игнатий вернулся в Петербург… Думал, гостям стыдно будет ехать на спектакль, когда в Лаврентьеве две смерти подряд приключились. Ну ладно, старый барин два месяца назад преставился, к тому же велел спектакль во что бы то ни стало на ежегодном летнем празднике сыграть. Но этот Берсенев должен быть совершенным чудовищем, чтобы разрешить лицедействовать, когда еще и девять дней после смерти Игнатия не отойдут. Конечно, конечно, он не позволил бы этого. Он обманут, значит… Но ради чего Адольф старается? Какой для него в том спектакле интерес? А какой-то интерес все же есть… Может быть, в том дело, чтобы Санька свою роль отыграла? Может быть, Адольф от этой дурочки вовсе голову потерял? Да нет, едва ли… Не похож он на человека, который из-за смазливой мордашки способен голову потерять!»

– Одного понять не могу: самому Адольфу-то Иванычу какая в этих театрах выгода? Зачем нужно, чтобы именно в этот день они состоялись? Неужто ради Саньки старается? – словно подслушав ее мысли, задумчиво проговорил Емеля.

– Ради Саньки?! – фыркнула Матреша. – Да что ему Санька? Подстилка, только и всего.

– Но ведь она, дура бездарная, всю затею провалит… – сокрушенно вздохнул Емеля.

– Да где ж другую возьмешь на эту роль? Вот я, к примеру, все слова знаю, я б могла Лизу сыграть, да меня Устинья Петровна и близко не подпустит: больно уж, говорит, ты, Матреша, толста, слишком уж в теле, чтобы барышню играть. А у нас на деревне все девки небось в теле, одна Санька тоща, будто и впрямь немка. Адольф-то, видать, неровно дышит к дохлятине, оттого и Саньку к рукам прибрал, и на графиню глаз положил.

«Это я-то дохлятина?! – чуть не вскрикнула Ирена. – Да в нашем классе в Смольном я была чуть ли не толще всех! Уж собиралась уксус пить для интересной бледности и похудания!»

– Тише! – быстро сказал Емеля. – Они возвращаются.

Грохнула, распахнувшись, дверь.

– Или это платье, или представлять не буду! – раздался голос Саньки. – Не буду! Хоть на части режьте меня!

– Нет, это меня на части режьте, Адольф Иваныч, – перебила ее Жюстина Пьеровна, – на куски рубите, пилой пилите, что хотите делайте, а с этой особой я спектакль ставить не буду. Дайте мне повозку, которая отвезет меня на станцию. Я готова заплатить неустойку, я на все готова.

– Угомонитесь, сударыня, – послышался медоточивый голос, в котором Ирена едва узнала лающую, грубую речь Адольфа Иваныча. Впрочем, она сразу вспомнила, как вчера он разливался соловьем перед Макридиной и ее свитой, и поняла, что этот человек горазд лицедействовать почище любого актера, крепостного или свободного. – О вашем отъезде и речи быть не может. Спектакль должен состояться, согласно желанию графа Лаврентьева, точно в назначенный день. Вы сами знаете, что проклятие небес падет на голову того, кто посмеет ослушаться последней воли покойного.

– Да проклятие небес уже пало на мою голову! – вскричала Жюстина Пьеровна. – И это случилось в тот день, когда вы сделали исполнительницей главной роли ее! Вы только взгляните, какое платье она выбрала для этой роли!

– А что? – осторожно осведомился Адольф Иваныч. – Чем оно вам не нравится? Истинно королевский наряд.

– Если бы нужно было изображать Марию Стюарт, королеву Шотландии, это платье, пожалуй, подошло бы, да и то с натяжкой. Но для роли русской барышни из провинции… Право, выбрать его могла только эта безмозглая, лишенная всякого вкуса девка!

– Это я безмозглая?! – взвизгнула Санька. – Ах ты, немка драная!

– Я француженка! – оскорбленно взвизгнула Жюстина Пьеровна. – Не сметь называть меня allemandе!

Ирена не выдержала и расхохоталась. Жюстина Пьеровна не обратила никакого внимания на эпитет «драная», ее оскорбило только наименование ее немкой! Ох уж эти задиры-французы, вечно они тягаются то с немцами, то с англичанами! Однако как отнесется Адольф Иваныч к тому, что его фаворитка столь пренебрежительно наименовала его национальность? Если не отправит ее немедля на конюшню для порки, значит, истинно находится под Санькиной босой, немытой пятой!

То, что произошло дальше, явилось и для Ирены, и для всех прочих участников сей мизансцены поистине ошарашивающим.

– Кто это? – боязливо вскричала Санька. – Кто это там хохочет?!

Ирена испуганно прихлопнула рот ладонью, сообразив, что забылась, что если ей слышно каждое слово, доносящееся из соседней комнаты, то и там ее тоже могут услышать, – но было поздно.

– Да-да, – пробормотала Жюстина Пьеровна. – Я тоже слышала смех.

– Не иначе дух покойного барина восстал из могилы, чтоб нас покарать за то, что над его затеей насмехаемся! – прорыдала Санька, а Емеля не удержался и фыркнул:

Кто ты, что посягнул на этот час

И этот бранный и прекрасный облик,

В котором мертвый повелитель датчан

Ступал когда-то? Заклинаю, молви!

– Свят-свят-свят! – пробормотала Санька. – Ты вовсе спятил, Емеля?

Жюстина Пьеровна резонно заметила, что смех был женский, а потому ни к покойному барину, ни к покойному королю из пьесы Шекспира «Гамлет» не мог иметь никакого отношения.

– Вы правы, – благодушно согласился Адольф Иваныч. – И я вам сейчас отвечу, кто там смеялся. Булыга! Давай ее сюда!

Ирена замерла, потом заметалась по своей каморке, ища, куда спрятаться, но там, пожалуй, и серой мышке было бы затруднительно найти укрытие, а потому, когда дверь распахнулась и на пороге вырос Булыга, она только и могла, что загородилась от него руками. Это было, впрочем, бессмысленно. Сила у горбуна была нечеловеческая, Ирена могла только бестолково махать руками и ногами, когда он схватил ее и поволок.

Несколько раз она больно ушиблась ногами о какие-то ступени (Булыга тащил, не разбирая дороги и не слишком заботясь об удобствах жертвы), потом за что-то зацепилась подолом сарафана, так что раздался треск, когда Булыга потащил ее дальше, и вот наконец свет ударил ее по глазам и руки Булыги разжались, да так внезапно, что Ирена едва не упала, с трудом удержавшись на ногах.

– Кто это?! – раздался изумленный вопль Жюстины Пьеровны.

Ирена отмахнула со лба растрепавшиеся волосы и огляделась.

Она находилась в просторной зале, отделанной ореховыми панелями. Большие французские окна выходили в сад и были окаймленны тяжелыми портьерами. В глубине залы находился дощатый помост (на нем в изумлении застыли Емеля и Матреша), а поодаль стояло десятка два или три стульев. Все они были изящны, обиты бархатом или дорогим ситцем, как и прочая мебель, которую успела Ирена еще позавчера увидеть в графском доме. Итак, она находилась в одной из комнат этого дома! Судя по всему, это действительно была театральная зала графа Лаврентьева.

Ирена перехватила полный ненависти взгляд Матреши и поскорей отвела глаза. Слава Богу, Емеля смотрел дружелюбно, сочувственно, и Ирена бегло улыбнулась в ответ.

Тут же она узрела высокую, весьма сухощавую даму с энергичным некрасивым лицом, одетую со всевозможными ухищрениями кокетства, не грешащими, впрочем, против хорошего вкуса, и поняла, что перед ней Жюстина Пьеровна. Да, все в ней выдавало истинную француженку! Рядом стояла худенькая малокровная девица лет семнадцати с большущими водянистыми глазами на тощеньком бледном личике. Ее соломенного цвета волосы были заплетены в довольно жидкую косицу.

– Свят-свят-свят! – проблеяла она, и Ирена узнала голос Саньки. Впрочем, и без того можно было догадаться, что это и есть protégé управляющего. Санька была облачена в громоздкий туалет цвета темного бордо с золотыми прошивками и галунами, туго-натуго стянутый в талии шнуровкою и снабженный неуклюжими фижмами. Припомнив портреты, висевшие в их доме, Ирена сообразила, что это платье относится ко времени, всего вероятнее, Елизаветы Петровны и принадлежало, должно быть, одной из прабабок графа Лаврентьева. Тощие Санькины формы торчали из глубокого декольте, вызывая жалость и насмешку, а отнюдь не те чувства, на которые это декольте было рассчитано. Да уж, Жюстине Пьеровне было с чего возмущаться. Лиза Муромская в роброне елизаветинских времен! Что за комиссия, Создатель!..

В сторонке, прямо на полу, была свалена куча еще каких-то разноцветных одежд.

– Кто это?! – повторила Жюстина Пьеровна, и ей ответил ненавистный голос Адольфа Иваныча:

– Это – ваша новая ведущая актриса.

Настала минута общего онемения, а потом собравшиеся обрели голос так же разом, как и потеряли его:

– Что?!

– А чем она вам плоха? – усмехнулся Адольф Иваныч. – Ручаюсь, что текст она выучит куда скорей Саньки. Возможно, что даже и учить его ей не придется: подозреваю, что Пушкина она, как и все образованные русские барышни, наизусть всего знает.

– Так, значит, я все же барышня? – с ненавистью взглянула на него Ирена. – Барышня, а не крестьянка? Для чего же вы оболгали меня в людских глазах?

– Да мне, знаете ли, наплевать, кто вы на самом деле, – пренебрежительно произнес Адольф Иваныч, становясь в величавую позу. – Сейчас мне нужно одно: чтобы благополучно отыгран был спектакль. Нужна исполнительница главной роли. Я ее отыскал. Можете считать себе кем хотите, можете быть кем хотите, но на ближайшие три дня вы – Лиза Муромская. Вот вам, как говорят в России, и весь сказ! Понятно?

– Cette vachèrela?! Ce salisson?[20] – завопила Жюстина Пьеровна, от возмущения позабыв русский язык.

Конечно, в рваном грязном сарафане, со свалявшейся косой, в обрывках лаптей, державшихся на ногах лишь потому, что были прикручены онучами, она выглядела не слишком презентабельно, и все же… Грязнуля – может быть, но назвать ее vachèrela?! Кровь бросилась Ирене в голову.

– L’apparence est souvent trompeuse, – огрызнулась она, – on peut laver toute saleté!

Жюстина Пьеровна от неожиданности взвизгнула так, будто ее укусила змея:

– Vous parlez français?!

– Oui, – сквозь зубы бросила Ирена. – Mais que ici tel?[21]

Однако пререкания с Жюстиной Пьеровной интересовали ее меньше всего, она снова повернулась к Адольфу Иванычу:

– Вы желаете, чтобы я играла? Никогда в жизни, поняли? Только не надувайтесь, как dindon (послышалось ей или впрямь Жюстина Пьеровна издала тихонький смешок, услышав, как Ирена назвала Адольфа Иваныча индюком?..), не становитесь в позу. Я не стану играть, даже если вы немедля начнете грозиться послать меня на конюшню и содрать кожу с моей спины.

– Ах нет! – испуганно возопила Жюстина Пьеровна. – Соглашайтесь, умоляю вас!

– Ни-ког-да, – отчеканила Ирена.

Она почувствовала, как похолодели руки. Еще бы! Ей было страшно, отчаянно страшно. Она ощущала себя игроком, который поставил на карту все свое состояние. Но игрок теряет всего лишь имущество. Проиграй Ирена в этой схватке характеров, она потеряет жизнь, потому что порку ей не выдержать. Конечно, не выдержать! Но ведь и Куре не выдержать тоже… Да, ставкой в этой игре была даже не ее жизнь. Ирена не могла, не могла допустить, чтобы из-за нее погиб другой человек. Довольно, что Игнатий пытался спасти ее, испросить у нее прощения ценой собственной жизни.

Довольно.

Управляющий смотрел на нее оторопело, побледнев от возмущения, а рожа Булыги, напротив, отчетливо наливалась кровью.

– Больно много воли взяла! – вдруг рявкнул он, выхватывая из-за пояса ременную плеть и занося над Иреной, однако Жюстина Пьеровна перелетела через залу и заслонила ее собой, растопырив сухонькие ручки, словно храбрая перепелка, которая пытается защитить своего цыпленка от хищного хоря.

– On ne peut pas! Vous abîmez sa beauté![22] – взвизгнула она по-французски, однако Булыга ее почему-то отлично понял и опустил плеть.

Ирена не успела удивиться, как обнаружила: подействовало на него не что иное, как рука Адольфа Иваныча, тяжело налегшая на его плечо:

– Погоди. Не трогай ее. Что-то вы осмелели, сударыня… Понимаю: почуяли, что нам без вас не обойтись. Да, это так. А потому я вас на конюшню не отправлю, хоть вы этого вполне заслуживаете, а смиренно спрошу: каковы ваши условия? Какую цену вы назначаете за свое выступление на сцене? Только не говорите, что будете просить отпустить вас – вы во власти господина своего, Николая Константиновича Берсенева, а я судьбу вашу решить не вправе.

– Я не унижусь до того, чтобы просить хоть о чем-то вас, – с ненавистью бросила Ирена. – Я требую: вы отпустите Курю. Вы освободите его от порки и более не станете преследовать.

Потребуй она, чтобы управляющий сплясал сейчас «русскую», или попрыгал на одной ножке, или прокричал петухом, это вызвало бы меньший столбняк у окружающих. Один только Булыга что-то возмущенное прохрипел, однако тотчас осекся, увидев, что на лице Адольфа Иваныча мелькнула ухмылка:

– Вот оно что… Значит, этот мальчишка и впрямь содействовал вашему побегу? Ну-ну… Конечно, он заслуживает самого сурового наказания, однако, учитывая, что побег ваш все равно не удался, я, так и быть, смягчусь и выполню вашу просьбу.

Ирена не поверила своим ушам. Ну, наверное, Адольф Иваныч и впрямь ждал, что она потребует свободы. Оттого так легко пошел ей навстречу. Нет, здесь крылось что-то еще, но Ирена не понимала, что именно… Тревожно стало на сердце…

Матреша восторженно взвизгнула и повалилась на колени с такой прытью, что аж звон отдался в паркете (ибо она была, как уже говорилась, особой весьма дородною):

– Адольф Иваныч! Отец родной! Век за вас Господа буду молить!

«Что? Ну и дура же эта Матреша!»

Ирена возмущенно оглянулась и перехватила взгляд Емели. В глазах была тревога и настороженность. Да, его тоже изумила и насторожила неожиданная уступчивость управляющего.

– Она будет на сцене представлять? – наконец-то дошло до Саньки, которая все это время стояла в полном оцепенении, вполне готовая поспорить неподвижностью с небезызвестной женою Лота. – Никогда! Ни за что! Не отдам я ей моего платья!

И она вцепилась в свои фижмы с видом такой решимости, словно намерена была защищать их даже ценою собственной жизни.

– Да я его и под страхом смертной казни не надену, – фыркнула Ирена, с удовольствием обращаясь к делам житейским и волнующим каждую особу женского пола, даже когда решается ее участь. – Это платье отстало от моды тех времен, когда происходит действие «Барышни-крестьянки», на полвека, а то и больше. – Она склонилась над кучей одежды и выловила из нее легонькое газовое платьице-тюник, перехваченное под грудью широкой шелковой лентою, на шелковом чехле, нежное и струящееся, словно утренний туман. И цвет его был загадочным – чуточку сиреневым, чуточку серым, с легким налетом голубизны – обворожительный цвет, который, сразу поняла Ирена, будет ей чрезвычайно к лицу. – Вот платье, какое могла носить тогдашняя модница.

Она приложила платье к своему замурзанному, оборванному сарафану, отмахнула свободной рукой со лба растрепавшуюся, слипшуюся от болотной тины прядь, стерла со щеки грязное пятно:

– Ну как, Жюстина Пьеровна?

– C’est Lize vèritable![23] – со слезами в голосе простонала восторженная француженка.

Глава XIX

ТРУДЫ ПРАВЕДНЫЕ

Кажется, никогда в жизни Ирена так не уставала, как в эти дни, оставшиеся до премьеры. Ее сводили в баню, принесли чистый сарафан, после чего Ирена почувствовала себя не в пример лучше. Ей даже дали лапти по ноге! Да и узилище ее преобразилось: пол был чисто вымыт, вместо тощего сенника принесена хорошенькая и вполне кокетливая оттоманка, на нее брошена пуховая подушка и тонкое, но вполне чистое стеганое одеяльце. В углу оказались столик и табурет – правда, колченогие, да и Бог с ними, все же не на полу есть, как собаке! Да и сама еда куда как улучшилась, молока и хлеба было теперь вдоволь. Щи, которые Ирена прежде недолюбливала, она теперь хлебала деревянной ложкой с превеликим удовольствием, особенно когда они были забелены кислым молоком или сметаною, а между овощами плавал шматок мяса…

Все эти нехитрые блага пришлось отрабатывать в поте лица: не только репетировать свою роль, но и помогать Жюстине Пьеровне заниматься с другими актерами. Она была опытным постановщиком – заботилась о том, чтобы на помост вовремя выставляли декорации и реквизит, без задержек открывался и закрывался занавес, чтобы актеры выходили на сцену точно в нужный момент (причем именно сами выходили, а не были пинком вытолкнуты!), требовала досконального знания роли, но, как выяснилось, имела самое приблизительное представление о живости игры. «Такое впечатление, – думала Ирена, – что она ставила только Корнеля или Расина!» Актеры, по мнению Жюстины Пьеровны, должны были просто принимать разные позы и декламировать свой текст, изредка сопровождая это деревянными жестами.

Особенно смешно выглядели два лакея, исполнявшие роли этих русских Монтекки и Капулетти: Муромского и Берестова. Они произносили свои реплики с угодливыми поклонами, к которым приучила их жизнь, и даже когда Муромский просил Настю позвать дочь, он раболепно кланялся ей.

Сущей статуей смотрелся и Емеля-Софокл, который даже самые пылкие любовные диалоги произносил с пафосной интонацией, нелепо и ненужно заламывая руки и вращая глазами. Когда Емеля трагическим голосом воскликнул на первой же читке роли:

– Милая Акулина, расцеловал бы тебя, да не смею! – а потом зачем-то заломил руки, Ирена так и покатилась со смеху.

Емеля посмотрел возмущенно, но тут же и сам невольно захохотал, озадаченно почесывая в затылке:

– Да это, вишь ты, Еврипиды с Софоклами из меня так и лезут, так и прут.

– Но ведь сейчас ты не Юпитер и даже не Юлий Цезарь, – сказала Ирена. – Ты – красавец-барин, который привык, что ему ни одна городская красавица не откажет, а тут вдруг какая-то деревенщина нотации читает. – И она важно повторила свою реплику: – «Если вы хотите, чтобы мы были вперед приятелями, то не извольте забываться!» Конечно, ты изумлен, тебе смешно, интересно, и, чтобы не утратить расположения этой девки, ты волей-неволей играешь по ее правилам. Ты должен не руки заламывать трагически, а улыбаться и, наоборот, руки за спину прятать, чтобы невзначай не обнять ее, и глазами играть должен, потому что ты заигрываешь с ней, и в то же время – смотреть на нее с восторгом…

Жюстина Пьеровна проронила смущенно:

– Скажите, пожалуйста, вы в самом деле актриса? Вам приходилось играть на театре?

– Да что вы, – смутилась Ирена. – Просто я очень люблю театр, не раз бывала на спектаклях в Александринском, а также во всевозможных частных и домашних театрах, да и сама участвовала в маленьких пьесках и водевилях.

У Жюстины Пьеровны сделалось несчастное выражение лица. Ирена поняла, что она опасается соперничества и, может быть, уже жалеет о том, что заменила глупую Саньку этой чрезмерно вострой особой. Как бы не нажаловалась Адольфу Иванычу на новую актрису, которая вмешивается не в свои дела! Ирена очень боялась, что управляющий снова посадит ее под замок, поэтому теперь она давала советы актерам только исподтишка, чтобы не слышала Жюстина Пьеровна, слишком уж откровенно в ход репетиций не вмешивалась, однако с изумлением заметила, что и актеры то и дело на нее поглядывают, словно ждут одобрения или замечания. Это заметила и Жюстина Пьеровна, однако, на счастье, старая актриса любила театр больше собственного тщеславия, а потому смирилась с вмешательством Ирены. Кроме того, ну никак нельзя было не заметить, что это идет только на пользу постановке. Жесты у актеров сделались живее, мимика – более непосредственной, исчезли ходульные позы и неестественные интонации, и даже Берестов и Муромский выглядели если и не настоящими барами, то хотя бы напоминали их. Разошелся и Емеля. Одна лишь Матреша продолжала держаться чопорно, и в репликах Насти, обращенных к Лизе, сквозила откровенная ненависть. Жюстина Пьеровна злилась, бранилась, но поделать ничего не могла.

– Дура ты, Матрешка, – улучив минуту, когда никто не слышал, пробормотала Ирена. – Хочешь спектакль сорвать? А кому от этого будет лучше? Мне? Нет, не мне, а тебе и твоему сыну. Мало на вас немец злобствует? Помешаешь спектаклю – обоих плетьми засечет до смерти. И мое заступничество не поможет.

– Наши печали – не твои заботы, – люто огрызнулась Матреша. – Тебя никто и не просил заступаться.

– Ну, если бы речь о тебе одной шла, я бы и пальцем не шевельнула, – с не меньшей злостью огрызнулась Ирена. – Курю только жалко… Да и Емелю…

– А его с чего? – фыркнула Матреша, и ее желтые глаза внезапно позеленели.

«Ага! – мысленно кивнула Ирена точности своей догадки. – Ревность – чудище с зелеными глазами!»

– Да с того, что горевать станет. Любит же он тебя, неужели не видишь?

Глаза Матреши вдруг заплыли слезами.

– Неужели правда? А я думала… думала…

– Думала, я тебе соперница? – подсказала Ирена. – С ума сошла. Софокл мне как брат. Ведь он Игнатию был молочным братом, значит, и мне…

– А ты и впрямь была замужем за Игнашею? – недоверчиво проговорила Матреша. – А я думала, лгут люди. Емеля-то верит тебе, а другие…

– Эх, что мне те другие! – вздохнула Ирена. – Сама-то я про себя все знаю. Знаю, что влюбилась в Игнатия, венчалась с ним, счастливой быть мечтала, а попалась в западню. Игнатий умер, а я… а мне что делать?!

– Лиза, Настя! – прикрикнула Жюстина Пьеровна, которая называла актеров исключительно по именам их персонажей. – Перестаньте болтать, нужно репетировать.

Девушки быстро переглянулись – и завели привычную песню:

– Настя, Настя, беда! Завтра у нас обедают Берестовы, отец и сын. Мне только что рассказал об этом папенька.

– Берестовы?! Мать честная! Да ведь Алексей Иваныч узнает вас немедленно.

– Конечно! И вообрази, что он подумает, коли узнает в благовоспитанной барышне свою Акулину? Какое мнение он будет иметь о моем поведении и правилах, о моем благоразумии? Моя репутация будет навеки опорочена! Я паду в его глазах безвозвратно!

– Да вы не тужите, барышня! – воскликнула Матреша с таким сочувствием в голосе, что скучавший в сторонке Емеля вдруг встрепенулся и посмотрел на нее очень внимательно. – Что-нибудь непременно придумается.

– Да что тут придумается? – уныло произнесла Ирена, с трудом удерживая улыбку. Все же приятно, когда у тебя становится на одного врага меньше!

– Вы можете сказаться больной, – улыбаясь в ответ, посоветовала Матреша.

– Ты ведь знаешь, что батюшка все болезни считает только причудами дамскими, он мне не позволит в комнате отсидеться. С него ведь станется и за косу меня к гостям вытащить. С другой стороны, мне бы очень хотелось видеть, какое впечатление произведет на Алексея свидание столь неожиданное… Ах, Настя, кажется, я придумала! Только мне для этого потребуется твоя помощь.

– Все, что велите, барышня! – от души сказала Матреша, и Жюстина Пьеровна захлопала в ладоши:

– Ну наконец-то все получилось как надо!

В первый же день на репетиции появился Адольф Иваныч в сопровождении Булыги и Нептуна. Бульдог немедленно принялся рваться на сцену и успокоился, только когда Ирена подошла и погладила его. Немец и староста со злобой наблюдали эту картину, но ничего не сказали. Точно так же молча Адольф Иваныч смотрел репетицию. Лицо его было непроницаемо, однако Булыга зевнул и жалостным голосом возопил:

– Адольф Иваныч, ой, батюшка, а не прикрыть ли тебе тияры эти? Как бы гости с тоски не померли! Говорят, говорят незнамо что, ходят, ходят по сцене незнамо зачем… Собрать бы гостей, а на сцену нашего Нептушу выпустить. Сигару ему в зубы да еще водки стакан… Во смеху было бы!

Жюстина Пьеровна схватилась за сердце. Адольф Иваныч переводил взгляд с актера на актера, как бы в раздумье, а не последовать ли, в самом деле, совету своего прихлебателя.

– Не моя воля, – наконец сказал он. – Господин Берсенев велел исполнить волю покойного дядюшки своего. Значит, спектакль должен состояться во что бы то ни стало. Но ты, Булыга, не сомневайся: если гости зевать начнут, мы в конце концов выпустим Нептуна с сигарою, чтоб их повеселить! Можем тоже прорепетировать, хоть сейчас! Сбегай-ка в кабинет графский за хорошей «гаваною»!

Ирена взглянула на несчастного пса, который, в свою очередь, взирал на нее умиленным взором, но при слове «сигара» насторожил уши, и сказала с самым высокомерным видом, на который была способна:

– Вы и так загубили собаку. От нее табачищем несет, словно от старого боцмана. Имейте в виду, господин управляющий: коли вы еще раз в моем присутствии осмелитесь подвергнуть бедного Нептуна этому изощренному издевательству, знайте: я на сцену больше шагу не сделаю. Можете меня хоть на месте убить, но – не сделаю.

Адольф Иваныч даже голову откинул от изумления! Булыга вытаращил глаза:

– Больно много воли взяла! Да как только эти ваши тияры отыграются, я на тебя самолично рогатки вздену!

– И правда спятила, – пробормотал Емеля, почти не размыкая губ. – Далась тебе эта псина!

Наверное, Софокл был прав. Наверное, надо было смолчать. Но Ирена уже довольно натерпелась от самодурства Адольфа Иваныча, чтобы не позволить себе хоть маленькое удовольствие: докучать ему беспрестанно своим собственным самодурством. Безрассудная отвага, которой отличались в опасные минуты все женщины ее рода, дурманила голову почище шампанского. За эти несколько мгновений, когда она могла унижать мерзкого управляющего, как хотела, она готова была и жизнью рискнуть. А потом… а потом придется положиться на волю Божью и на милость нового барина. Сказать правду, Ирена все еще надеялась на этого человека. Ну а нет…

«Зачем, – подумала она бесшабашно, – горевать о том, что еще не случилось? И без того хлопот довольно: опять Емеля начал говорить деревянным голосом, да и Жюстина Пьеровна все норовит заговорить по-французски там, где должна говорить по-английски. Ведь мисс Жаксон, которую она играет, англичанка, а не француженка!»

И все-таки коленки у нее задрожали, что скрывать… Однако рожа Адольфа Иваныча приняла прежнее непроницаемое выражение.

– Извольте, – пробормотал он, почти не размыкая губ. И обернулся к Нептуну, который, заслышав любезное его несчастному сердцу слово «сигара», нервически припадал на передние лапы и заглядывал в лицо хозяину с просящим выражением: – О нет, Нептун, брудер! Вот ее проси теперь о сигарках, а я умываю руки! – И он ткнул пальцем в Ирену.

Умнейший пес, чудилось, понял слова хозяина, потому что немедля вспрыгнул на сцену и принялся бодать лбом Ирену под коленки, как бы вынуждая ее спуститься и идти поскорей в кабинет, давать ему сигары. Это было невыносимо смешно, вся труппа, да и Адольф Иваныч с Булыгою хохотали до колик, однако же понятно было, что репетировать в таком состоянии никак невозможно, а потому Жюстина Пьеровна решительно попросила увести собаку. Адольф Иваныч и Булыга едва утащили пса, который разбушевался и лаял своим оглушительным прокуренным басом.

Когда настал вечер, вновь явился Булыга и сопроводил Ирену в ее преображенную каморку. Она наскоро поела и упала на оттоманку, страшно усталая, но долго не могла уснуть, потому что в ушах так и звенели слова Жюстины Пьеровны: «Завтра генеральная репетиция! В костюмах!»

Глава XX

КОРОБКА СИГАР

Наутро в костюмерной – маленькой комнате, где теснились три гримировальных столика, на которых были укреплены зеркала и там и сям виднелись многочисленные свечные огарки, прилепленные прямо на полированное дерево, – сидели чуть ли не в обнимку на одном табурете примирившиеся Ирена и Матреша и разглядывали Емелю, которого одевали в щеголеватый охотничий костюм Алексея Берестова. Разглядывали они также лакеев, исполнявших роли Берестова и Муромского. Им предназначены были и шелковые, с турецким узором шлафроки, и фраки, и охотничьи костюмы, не менее щегольские, чем у Алексея-Емели. Платье для Жюстины Пьеровны тоже было готово – весьма элегантное, но в то же время кокетливое, чтобы как можно лучше изобразить мисс Жаксон – «сорокалетнюю чопорную девицу, которая белилась и сурьмила себе брови, два раза в год перечитывала «Памелу», получала за то две тысячи рублей и умирала со скуки в этой варварской России». Девушки разглядывали своих сотоварищей по труппе не без зависти. Матреше предстояло весь спектакль проходить в сарафане, а Ирене – провести в таком же сарафане бо́льшую часть действия. Конечно, для нескольких сцен у нее было платьице из графских сундуков, а у бедной Матреши не было ничего. Пользуясь тем огромным влиянием, которое она внезапно приобрела, Ирена заставила Булыгу расщедриться и выдать «толстого полотна, синей китайки и медных пуговок» – все как в повести «Барышня-крестьянка» для Лизы, которая намерилась претворить в жизнь свой маскарад, – только в двойном размере, чтобы обновку получила и Матреша. Совершенно как в книжке, «за шитье засадили всю девичью», а Емеля (вместо книжного Трофима-пастуха) собственноручно сплел две пары новых пестрых лаптей.

Наконец актеры были готовы, вышли на сцену, которая уже уставлена была декорациями, и действие началось. Как ни тряслась Ирена, она признавала вполне, что они с Жюстиной Пьеровной поработали изрядно. Несколько слуг, призванных в качестве рабочих сцены, были в таком восторге и так увлекались происходящим, что беспрестанно забывали менять декорации, поэтому действие продвигалось с некоторыми остановками. Жюстина Пьеровна клялась, что если они начнут путаться и выносить стулья и столы вместо свежесрубленных и воткнутых в громадные кадки деревьев (с помощью которых изображалась роща, где происходили свидания Алексея и Лизы), то она всех их собственноручно отдаст на расправу Булыге. Для Ирены же рассеянность помощников была наилучшим доказательством успехов их с Жюстиной Пьеровной трудов. Она и сама была в необычайном возбуждении и хоть не боялась забыть текст, но все ж опасалась невзначай выйти из роли и начать хохотать там, где следовало грустить или быть задумчивой. Однако таких моментов по ходу действия было совсем немного. Лиза всегда находилась в состоянии ожидания счастья, и Ирена, к своему изумлению, совершенно прониклась этим чувством. Вот она выскочила на сцену, придерживая подол синего новенького сарафана, еще пахнущего новой материей, прислушалась – за сценой по знаку Жюстины Пьеровны сильно ударили, изображая выстрел Алексея, – и к горлу подкатил восторженный комок. С трудом прорвавшись сквозь него, Ирена воскликнула с истинным нетерпением:

– Вот он идет! – и вдруг увидела в глубине залы незнакомого человека, который стоял, сунув руки в карманы просторной полотняной куртки, и смотрел на нее с растерянным выражением.

Да и у Ирены пропал голос при виде этого человека, потому что это был не кто иной, как ее спаситель от «болотника»-рекрута… тот самый человек, у которого она увела коня… новый хозяин Лаврентьева… тот, ради милости которого крепостные актеры репетировали «Барышню-крестьянку»… Николай Константинович Берсенев.

Новый хозяин крепостной девки Арины Игнатьевой! Человек, от которого зависит жизнь и свобода Ирены!

Она ждала его появления, чтобы кинуться ему в ноги и просить о пощаде, о помощи, умолять выслушать и рассудить, освободить и спасти, но словно бы морок нашел на нее. Ирена застыла, не слыша, как кричит на актеров вбежавший Булыга, заставляя их падать на колени перед барином, не видя, как они послушно отвешивают земные поклоны, а Жюстина Пьеровна делает один реверанс за другим.

Старались, впрочем, они напрасно – Берсенев этого не видел, потому что неотрывно смотрел на Ирену.

– Кланяйся! – кричал Булыга.

– Кланяйся! – шипели снизу, не смея разогнуть спин, Матреша и Емеля.

Но и они напрасно старались…

Неизвестно, сколько времени это взаимное оцепенелое созерцание продолжалось, но нарушил его не кто иной, как Нептун. Вспомнил, видимо, сообразительная псина, что сказал ему Адольф Иваныч про сигары, – бросился на сцену, принялся, по своему обыкновению, тащить Ирену за подол…

– Tout beau, ici! – рявкнул Адольф Иваныч, и Ирена очнулась, опустила голову, потрепала пса по мощному загривку. – Сюда!

Отчего-то Ирене было страшно поднять глаза – она гладила, гладила Нептуна, а тот утробно урчал от удовольствия, и похоже было, что мурлычет громадный кот. Наконец некое шевеление прошло рядом, Ирена оглянулась и увидела, что актеры поднимаются на ноги, а Жюстина Пьеровна разгибает согнутую в реверансе спину.

Ирена отпихнула Нептуна и посмотрела в зал. Берсенева там не было, только Адольф Иваныч стоял у входа и, прищурясь, смотрел на Ирену. Не сказал ни слова – повелительно свистнул Нептуну и вышел вон.

– Что ж ты молчала, дура, как окаменелая?! – сокрушенно спросил Емеля, отряхивая пыль с охотничьих брюк. – Чего не кричала, кто ты на самом деле есть, не просила защиты против Адольфа?!

Ответить Ирене было нечего…

Не могла она найти ответа и ночью, лежа без сна в своей каморке. Сознание, что она сегодня упустила, может быть, наилучшую возможность спастись, что Адольф Иваныч завтра может устроить так, что вообще не подпустит ее к Берсеневу, сводило с ума. Главное, она никак не могла понять причин оцепенения, которое овладело ею под взглядом этого мужчины.

«Что ж будет со мной завтра, на спектакле, когда Берсенев будет сидеть в зале и смотреть на меня? – думала она почти с ужасом. – Его взгляд на меня действует, как взгляд горгоны Медузы! А между тем он вовсе не страшен, а даже очень… очень даже хорош собой!»

Тогда, на болоте, она его не разглядела, а впрочем, не разглядела и теперь. Она просто смотрела в его глаза, оттого и запомнила их: светлые, серо-голубые, чуть прищуренные, удивленные, как бы недоверчивые…

Странно чувствовала она себя в его присутствии. Как будто с холодного ветра вбежала в теплую комнату и кто-то сразу протянул к ней руки, чтобы сжать ее застывшие пальцы, отогреть их теплым дыханием. В Берсеневе не было ничего особенного, внешность его не бросалась в глаза, не била в самое сердце, как ударила Ирену красота Игнатия. Но она не могла забыть странное чувство потери, которое охватило ее там, на болоте, когда Байярд унес ее прочь. Точно такое же чувство охватило ее теперь, когда Берсенев внезапно вышел из залы.

И, вспомнив те чувства, Ирена поняла, почему не разомкнула губ сегодня, не кинулась к новому барину с просьбой о свободе. Она страшно боялась, что Берсенев опять заведет хвалебные речи в адрес Адольфа Иваныча, что не поверит ей. Она боялась разочароваться в этом человеке, вот в чем дело!

– Ты что? – проворчала она сердито, перевернувшись на другой бок. – Что с тобой? А как же ты собираешься отсюда выбираться, не поговорив с ним? Ну, разве что решишь снова пускаться в бега… Только что-то чудится мне, что после спектакля Адольф Иваныч придумает какую-нибудь ужасную гадость, чтобы тебя не пустить дальше этой каморки. И уедет барин в свое Берсенево, и опять ты попадешь во власть поганого немчина… Что же делать? Что делать?

Она пыталась придумать, что делать, но в голову неотвязно лезли воспоминания, как она подняла глаза и вдруг его увидела, и как он стоял и смотрел на нее, и как хорошо, как чудесно было ей под этим взглядом…

Она не могла бы описать толком ни одной его черты. И при этом она видела его так же отчетливо, как если бы он стоял сейчас в этой комнате.

Странный шум послышался Ирене, и она подняла голову. Что-то урчало, сопело и скреблось совсем рядом.

Крысы?!

Она вскинулась и села на своей оттоманке, похолодев от ужаса. Крысы, это же умереть от страха можно!

Но крысы не урчат.

Кошка? Нет, кошки не визжат. И что-то знакомое слышно в этом повизгивании… Да это же Нептун!

Но где он? Такое ощущение, что пес возится совсем рядом.

– Нептун? – шепотом позвала Ирена, и тотчас повизгивание и урчанье пса стало громче и радостней. – Нептун, ты где?

Понятное дело, ответить он не мог, но с удвоенной силой начал скрести стену.

Ирена соскочила с оттоманки и подошла к тому месту, откуда слышался шорох. Вот здесь она стояла позавчера, подслушивая репетицию, происходившую в соседней комнате. Значит, Нептун пробрался в театральную залу, почуял Ирену и начал скрестись в стену, отделяющую ее каморку.

Очень странно… Все стены в доме сложены из толстенных бревен – Ирена вспомнила проконопаченные паклей стены в людской, – вдобавок в господских помещениях и в той каморке, где ее держат, они прикрыты панелями или обиты штофом. Почему же такое ощущение, будто Нептун находится совсем рядом?.. И как это она раньше не удивилась, что ей было так хорошо слышно голоса Жюстины Пьеровны и артистов, да и до них донесся ее смех?

Ирена ощупала стену. Да ведь ее отделяет от Нептуна лишь тонкая перегородка, которая так и прогибается, когда пес тычется в нее мощным лбом! Наверное, здесь раньше была дверь, а потом ее просто заложили панелью, поэтому так хорошо все слышно.

– Нептунчик, – пробормотала Ирена, – мне очень хочется тебя погладить, но…

Она не договорила, онемев от изумления, когда мокрый нос Нептуна вдруг ткнулся ей в колени. Ирена снова провела руками по стене и обнаружила, что вертикальная панель чуть сдвинулась. Сильней надавила на нее – и в то же мгновение Нептун проскользнул в ее каморку и запрыгал рядом, счастливо повизгивая.

– Тише! – зашипела Ирена, хватая его за загривок. – Меня же стерегут снаружи! Услышат!

Умнейший пес мигом притих, но не угомонился. Схватил Ирену зубами за подол рубахи и потащил к стене. Она снова ощупала сдвижную панель. Да, в это отверстие очень легко пробраться бульдогу, а если совсем сдвинуть панель, то и Ирена легко выскользнет.

Искушение было слишком велико. Она вытолкнула в щель Нептуна, потом протиснулась сама и оказалась в знакомой зале, где на сцене громоздились кадки с березками, осинками, где пахло гримом и пыльными бархатным занавесом.

Длинные голубые, дымные прямоугольники лунного света лежали на полу. Луна стояла прямо напротив окон, затмевая звезды в небесах, – белая, огромная и такая прекрасная, что у Ирены сердце защемило на мгновение.

Но сейчас было не до прекрасной луны!

Первым побуждением было кинуться к высокому французскому окну, распахнуть его и бежать куда глаза глядят, но неподалеку простучал в свою колотушку сторож – и Ирена опомнилась. Куда бежать босиком, раздетой? Да и только ли в этом дело? Можно вернуться в каморку, одеться и обуться, можно исхитриться обойти сторожей и выбраться на большую дорогу (на Чертов мост Ирена больше ни ногой!), можно даже уйти довольно далеко… и что потом? Пешком до Нижнего? Хватит ли сил? А главное, хватит ли совести – чтобы представлять себе, как за ее побег засекают плетьми до смерти Емелю, Матрешу, Курю? Жюстину Пьеровну, наверное, не станут бить, этого не посмеет даже наглый и бессовестный Адольф Иваныч, но ее наверняка выгонят, не заплатив. А барину не слишком-то нажалуешься, барин весь под влиянием немца, да и что ему за дело до бед и несчастий крепостных актеров? Ему нужно от них только веселье, только развлечение. О том, что и они тоже люди, он, наверное, даже и не подозревает, даже не задумывается о них, как не задумывалась еще недавно и сама Ирена…

Углубившись в свои невеселые размышления, она не сразу заметила, что Нептун схватил ее зубами за подол рубашки и куда-то тащит. И только когда оказалась у двери, ведущей в коридор, спохватилась:

– Куда ты, Нептун?!

Разумеется, он снова не ответил! Может быть, потому, что не хотел выпустить рубашку Ирены? Толкнул задом дверь и потащил девушку в коридор.

– Да ты с ума сошел? – шипела она испуганно. – А если кто-то увидит? Решат, что я хочу сбежать! Пус-сти сейчас же!

Нептун делал вид, что не слышит. Вихляясь крепким, мускулистым телом, он пятился дальше и дальше через анфиладу комнат, а Ирена, холодея от страха, тащилась за ним, пытаясь выдернуть из его пасти подол. Но это было невозможно.

Вокруг слабо, сладко пахло медом: весь день по всем комнатам, готовясь к приезду гостей, вощили мебель и полы – натирали воском. В полированных стенках шкафов сияли лунные блики.

Наконец Ирена и Нептун оказались в просторной комнате, где все было залито ярким голубоватым светом. Эту роскошную комнату Ирена узнала сразу. Эти картины, этот огромный шкаф, набитый книгами… Графский кабинет. Вот здесь в первый же вечер их с Игнатием приезда в Лаврентьево он палил из пистолетов по изысканному фарфору. Ирена думала, что Игнатий расстрелял все заряженные пистолеты, ан нет – один все же приберег напоследок…

– Пойдем дальше, Нептун, – сказала она глухо. – Пойдем дальше, тоскливо мне здесь…

И только тут поняла, что бульдог уже отпустил ее и не собирается никуда тащить. Он прыгал около книжного шкафа. Прыгал, бил лапою по ключу, который торчал в скважине, оборачивался к Ирене, повизгивал нетерпеливо…

– Тише, услышат! – испуганно шепнула она, однако Нептун не унимался, визг его сделался просто-таки истерическим, и Ирена, в самом деле боясь, что Адольф Иваныч услышит стоны своего любимца и придет на них, открыла шкаф:

– Чего тебе тут надо? Почитать захотелось? В самом деле, лучше бы твой хозяин научил тебя читать, чем…

Ба-бах! Нептун подпрыгнул и сшиб с полки какую-то коробку, лежащую на книгах. Коробка свалилась с грохотом, который показался Ирене оглушительным. Она сжалась в комок на полу, ожидая, что вот-вот распахнется дверь и ужасная ручища Адольфа Иваныча вцепится в ее волосы. Но в доме царила прежняя сонная тишина, только Нептун довольно урчал.

Ирена осмелилась поднять голову и увидела, что он что-то жует.

Сигара! Да ведь он жует сигару! Коробка, которую он сшиб, была полна сигарами!

Ну и псина… Ох и псина… Умнее иного человека! Запомнил слова Адольфа Иваныча, что только Ирена может дать ему сигару, приволок ее сюда…

Однако он отравится, если сожрет столько табаку!

Ирена торопливо начала собирать сигары с полу. Их был тут не один десяток, они еле помещались обратно. Две или три Нептун подгреб лапой себе под брюхо, их не достать, но остальные нужно положить в коробку и спрятать в шкаф да запереть покрепче. А потом быстрей вернуться в свою каморку, пока никто не застиг ее здесь.

Расписная деревянная коробка показалась ей знакомой. Да ведь именно ее показывал Ирене Игнатий, именно ее завещал граф Лаврентьев своему несчастному сыну… Какая жестокая издевка!

Ирена дрожащими руками укладывала сигары, как вдруг увидела, что на полу валяется какой-то листок. Наверное, он лежал под сигарами.

Надо скорей подобрать его и положить на место. Никто не должен догадаться, что коробку брали!

Ирена подняла листок. Он был исписан ровным, крупным почерком. Она невольно вчиталась – и все поплыло у нее перед глазами.

Глава XXI

ЗАВЕЩАНИЕ ГРАФА ЛАВРЕНТЬЕВА

«Игнатий, мой дорогой сын! Я в первый раз называю тебя так – в первый и последний. Наша жизнь прошла во взаимных пререканиях, в вечном недовольстве друг другом, в ссорах и сварах. Да, у меня были основания выражать тебе неудовольствие… но я не хочу тратить на это последние часы моей жизни.

Я умираю и знаю это. Проклятый цирюльник лишил меня жизни одним движением своей бритвы, хотя не перерезал мне горло, а срезал всего лишь пустяшную мозоль. Антонов огонь пожирает меня… на завтра назначена операция, но что-то говорит мне, что я не переживу ее.

Ну что ж, надейся на лучшее, но готовься к худшему, гласит самая великая мудрость, усвоенная мною за жизнь. Уповая на милосердие Божие, я все же должен подумать о том, как пойдут дела после моей смерти.

Сын мой, дорогой мой сын, я был к тебе несправедлив и только теперь понимаю это. Спешу испросить у тебя и твоей матушки прощения. Я давно подписал вольную для тебя и для Степаниды, моей законной жены. Да, когда-то давно я повенчался с нею тайно, но, томимый гордыней, которая оказалась сильнее моей любви, уверил ее, будто венчание то было подстроенным, фальшивым, недействительным. Я любил ее безумно, однако она не хотела стать моей иначе, как после свадьбы. Она измучила меня. Мне казалось, что она любит не меня, а мой титул, жаждет с моей помощью разбогатеть, стать графиней… Именно поэтому, овладев ею, я отомстил за свое унижение, солгав о нашем венчании. Ну что ж, я добился большего, чем хотел: Степанида возненавидела меня и передала эту ненависть по наследству тебе. Проклятая гордыня продолжала подстрекать меня… Я прожил одиноким, хотя мог бы наслаждаться семейным счастьем. Теперь ничего не исправить – можно только загладить ту обиду, которую я причинил тебе и твоей матери.

Итак, вы теперь свободные люди, более того: на тебе уже не лежит печать незаконнорожденного. Теперь ты можешь вступить в права наследства. Завещание мое составлено по всем правилам и надлежащим образом засвидетельствовано. Оно будет обнародовано в день летнего праздника, но тебе я сейчас поясню, почему поступаю так, а не иначе.

Мое огромное владение я решил разделить на две части. Берсенево с приписанными к нему душами отойдет Николаю, твоему троюродному брату: ведь и его отец, и он немало сил положили на процветание этого имения, когда старый Берсенев, мой дядька, проиграл родовое наследство в карты и оставил их без крыши над головой. Николай был мне истинным сыном в те годы, когда мы жили с тобой врозь, томимые лишь ненавистью друг к другу. Поверь, если бы не его благое влияние, я бы вообще попытался забыть о твоем существовании и не написал бы сейчас это письмо. Хотя даже Николаю я не открыл тайну моего венчания со Степанидой…

Итак, Берсенев получает в собственность то имение, которым он прежде лишь управлял. Тебе будет принадлежать Лаврентьево, приписанные к нему крепостные люди и половина моих лесных угодий. Вторая половина их отходит Николаю. Кроме того, я назначаю Николая полноправным управляющим Лаврентьева – как имения, так и прилегающих к нему лесов. Поверь, что делаю я это лишь для твоей же пользы. Ты не сможешь управиться с такой огромной собственностью, а Николай – сможет. К тому же он необычайно честный человек. Будешь ли ты жить в Лаврентьеве, уедешь ли в Санкт-Петербург – ты можешь быть уверен, что имущество твое будет приумножаться рачительными и чистыми руками. Может быть, даже служба Адольфа Иваныча Шпенглера тебе уже не понадобится. Он отменно способен заставить крестьян работать, но беда в том, что людей видеть в них он не способен. К тому же, как и всякий немец (да и то не природный, а выросший в Лифляндии!), он ненавидит русского человека и готов сделать все для унижения его и подавления его натуры. Ежели б существовали некие куклы-живули, способные заменять людей – пустые куклы без чувств и мыслей, – Адольф Иваныч был бы при них идеальным надсмотрщиком. Точно так же был бы он замечательным начальником над плугами, кабы они могли пахать без помощи человека, над боронами, кабы они могли боронить самостоятельно, над ведрами, которые сами бегали бы за водой… ну и тому подобное.

Николай же Берсенев совмещает в себе практицизм и человечность. Он будет тебе опорой и помощником. Игнатий, прими мое решение спокойно и без тяжб с Берсеневым. Мы оба знаем, что, доверь я Лаврентьево твоему правлению, от имения ничего не осталось бы уже через полгода после твоего вступления в права, и ты и твоя мать снова оказались бы без всяких средств. Берсенев сделает вас богатыми людьми, которые будут уверены и в дне нынешнем, и в дне завтрашнем.

Итак, я распорядился недвижимым имуществом – теперь настала очередь движимого, а именно тех сумм денег, которые я хранил в своем тайнике, о существовании коего осведомлены два человека: Николай Константинович Берсенев и Адольф Иваныч Шпенглер, мой управляющий. Я назначил вскрытие этого тайника на день ежегодного летнего празднества, присовокупив непременным условием, чтобы при этом состоялось театральное представление, а затем бал для гостей. Не хочу никаких горестей и печалей, которые надолго погрузят мое любимое Лаврентьево в уныние. Берсенев владеет ключом от тайника; о месте же его нахождения знает Адольф Иваныч. Только соединив эти знания, они смогут открыть секретный ящик, прочесть мое завещание, увидеть ваши со Степанидой вольные – и овладеть деньгами. Их много, очень много: полмиллиона рублей золотом. Они должны быть поделены поровну между Берсеневым и тобой. Советую тебе, Игнатий, немедленно определить причитающуюся тебе часть в надежный столичный банк и жить на подобающий процент. Сам знаешь, что в руках твоих живые деньги совершенно не держатся… На тот случай, если тебя не окажется в Лаврентьеве в тот миг, когда будет вскрыт тайник, я выдал Адольфу Иванычу доверенность на получение этих денег и помещение их в банк. А впрочем, эта доверенность, конечно, ему не понадобится, ведь я дал ему строжайшее распоряжение известить тебя о моей кончине и из рук в руки передать коробку с сигарами (люблю тайники!), куда я спрятал свое письмо.

Вот и все. Любовь моя к тебе, мой сын, теперь навсегда пребудет с тобой, так же как и мое родительское благословение. Скажи твоей матери про мою к ней вечную любовь. Скажи, что прошу прощения у нее за все то зло, которое она претерпела по моей вине. Не поминайте меня лихом, ибо теперь уже на иных весах взвешиваются, на иных счетах исчисляются мои прегрешения и благодеяния… Прощайте, сын мой и жена! Ваш отец и муж граф Илья Лаврентьев».

Ирена опустила руки, и тонкие листки снова посыпались на пол. Она не поднимала их, в растерянности озирая сигарную коробку.

Боже мой… Любовь графа Лаврентьева к тайникам оказалась роковой для его сына… для его сына, которого он любил очень своеобразной любовью, более напоминающей пытку. Разумеется, не дело судить мертвого, да и не имеет на это права Ирена…

Нет, имеет! Имеет, как вдова Игнатия!

Ох, Игнатий… Отец и сын оказались очень похожи, во многом Игнатий был истинным сыном своего отца. Эта их страсть к тайным венчаниям…

Она схватилась за голову. Мысли, ошеломляющие открытия мелькали с такой быстротой, что Ирене чудилось, будто она слышит шуршанье их крыл, слышит, как они бьются изнутри в виски, словно норовят вырваться наружу. Жалость к Игнатию разрывала ей сердце, да и жалость к себе. Причуды отца сделали несчастным человека, которого она любила, ее ввергла в опасности, из которых она не чает выбраться. Кто знает, как сложилась бы их судьба, если бы Игнатий не подвергся последнему унижению в своей жизни – унижению, которое он не смог пережить!

Но не только граф Лаврентьев с его гордыней и запоздалым раскаянием повинен в этом. Довел Игнатия до смерти прежде всего омерзительный Адольф Иваныч! В письме ясно сказано: «Я дал ему строжайшее распоряжение известить тебя о моей кончине и из рук в руки передать коробку с сигарами (люблю тайники!), куда я спрятал свое письмо».

Да, Адольф Иваныч упомянул про эту коробку, но с какой издевкою! Причем сделал это не прежде, чем жестоко оскорбил Игнатия, совершенно вывел его из себя, потряс, унизил. Можно не сомневаться, что Адольф Иваныч представления не имел о тайнике. Иначе письмо графа было бы обнародовано, иначе… все было бы иначе!

Граф не сомневался, что после его смерти управляющий первым делом пошлет в Петербург за Игнатием. Тот приедет, получит коробку, откроет ее, найдет бумаги… и все встанет на свои места. Но Адольф Иваныч, не подозревая, что граф все же написал завещание, даже не помыслил позаботиться о его незаконнорожденном (как все думали!) сыне. Он просто забыл о его существовании и со всей прытью кинулся служить новому хозяину, в котором все видели единственного родственника покойного графа, – Берсеневу. Конечно, Адольф Иваныч рассчитывал, что тот доверит ему управление Лаврентьевом, где он будет вольготно жить, предаваясь всем своим порокам и мороча голову новому господину так же, как он морочил ее господину прежнему.

Нет… Здесь что-то не так. Даже если Адольф Иваныч не знал о завещании, он знал о том, что Игнатий должен получить двести пятьдесят тысяч рублей золотом. Однако ни словом не обмолвился об этом, когда Игнатий появился. Забыл? Ну, едва ли! Вряд ли существовала какая-нибудь мелочь, о которой способен забыть скрупулезный немец, а уж о деньгах, да еще таких громадных деньгах…

Да ведь он нарочно доводил Игнатия до самоубийства, вдруг поняла Ирена. Проницательная тварь, жестокосердный, а может статься, и вовсе лишенный сердца, с ледяным, расчетливым умом, Адольф Иваныч сразу понял, что перед ним человек слабый, неуверенный в себе, чрезмерно чувствительный и ранимый. Он подвел Игнатия к той грани, которую тот просто не мог перейти. Однако можно не сомневаться, что, если бы Игнатий все же смирился с долей, которую определял ему Адольф Иваныч, он не дожил бы до летнего праздника. Он был бы убит – хитрейшим, рассчитанным образом, так, что ни у кого и мысли не возникло бы об убийстве. Несчастье случилось – мало ли какое несчастье может случиться с человеком в деревне? Отравился грибами, например. Невзначай упал и ударился головой, или гадюка заползла в его сапог… Можно не сомневаться, что Адольф Иваныч измыслил бы такое убийство, которое вызвало бы зависть даже в семействе Борджиа! И Берсенев не узнал бы об этом… Вскрыт был бы тайник с деньгами, Адольф Иваныч получил бы половину и преспокойно уехал бы в Санкт-Петербург – якобы для того, чтобы отдать эти деньги графскому сыну. И только бы его и видели…

Да, немец был воистину хитер! Зная местоположение тайника с деньгами, он не стал взламывать его без ключа. Очень возможно, что это было просто нельзя сделать, скажем, шкаф слишком глубоко замурован в стену или находится слишком на виду. Но возможно, что Адольф Иваныч просто не хотел рисковать, пускаясь в бега с ворованными деньгами. Зачем ему это – вечно всего бояться, как загнанному зайцу, хорониться от каждого человека, как тому несчастному беглому рекруту, который прятался близ Чертова моста? Нет, получив деньги, он уехал бы в Петербург чинно, открыто, а там немедля скрылся бы за границу. Едва ли он вернулся бы в Лаврентьево: ведь вечно скрывать смерть Игнатия не удалось бы. Но к тому времени, как Берсенев узнал бы об этом, след Адольфа Иваныча уже давно запорошило бы пылью времени и расстояния!

Ирена вздрогнула.

Какой-то шорох послышался ей. Это не было чавканье Нептуна, самозабвенно занятого своими сигарами. Кто-то шел через анфиладу комнат, распахивая двери, и вот-вот окажется в кабинете!

Адольф Иваныч! Это, конечно, он обходит дом!

Первой мыслью было бежать. Но уже не успеть. Если управляющий схватит ее и найдет эти бумаги, он убьет ее на месте. Убьет – и уничтожит письмо. Если Адольф Иваныч не увидит бумаг, Ирена еще может спастись. Нептун, пожирающий сигары, – вот свидетель ее невиновности. Адольфу Иванычу должно польстить, что Ирена потакает порокам его пса!

Спрятать письмо. Первым делом – спрятать письмо! Положить их в коробку и замаскировать сигарами времени уже нет. Ирена распахнула шкаф, схватила первую попавшуюся книгу – это был том in folio, чуть выступавший из ряда ровных корешков, словно кто-то брал его совсем недавно и сунул в шкаф небрежно, не выровняв книг. Мелькнул золотой обрез страниц, тиснение на обложке… да это том Пушкина, все сочинения в одной книге!.. – и сунула туда листок, свернув его вдвое. Какая-то мысль мелькнула, что-то здесь почудилось ей не так, в этой книге, что-то странное казалось в ней… но размышлять Ирене было уже некогда. Она еле успела затолкать книгу в шкаф, прикрыла его, метнулась к дверям – и лицом к лицу столкнулась с Берсеневым.

Глава XXII

ХОЗЯИН И РАБЫНЯ

Мгновение они смотрели друг на друга изумленно, потом Ирена заслонилась рукавом и кинулась было в сторону, надеясь, что Берсенев ее не узнает, а она успеет сбежать, однако он оказался проворнее – поймал ее за край рубахи и рванул к себе:

– Это что за явление? Призрак ночной? Или скорей болотный?

Итак, узнал…

– Что ты здесь делаешь?

Она молчала, не в силах отвести глаза от его глаз, которые в лунном свете отливали странным, загадочным, опаловым блеском.

Берсенев тоже молчал, тоже глядел зачарованно, но лишь только Ирена попыталась рвануться в сторону, оказалось, что он был настороже: не только рубаху не выпустил, но и за руку перехватил.

– Стой! Куда? Говори, откуда здесь взялась и зачем?

Ирена испугалась: а ну как решит, что она воровка, поднимет тревогу?

– Я… я здесь…

Вдруг словно судорога по его лицу прошла:

– Понимаю… К любовнику бегала? К лакею какому-нибудь? Говори, к кому?!

Она чуть не упала от изумления. И кровь бросилась в лицо так, что щеки загорелись. Да как он смеет такое предположить?! Графиня Ирена Сокольская – к мужчине среди ночи?!

И тотчас гордыня ее лопнула, как мыльный пузырь. Графиня Ирена Сокольская не то что бегала к мужчине – она тайно обвенчалась с ним и скрылась из дома родительского. И вообще, перед Берсеневым сейчас стоит не графиня Сокольская, а графиня Лаврентьева, которая после смерти своего мужа, Игнатия Лаврентьева, наследует половину состояния старого графа и само Лаврентьево.

Только сейчас Ирена осознала истинный смысл завещания… Только сейчас до нее дошло, что, назвав свое имя и положение этому человеку, она становится его врагом, потому что становится на его пути к огромному состоянию. По ее милости он оказывается теперь беднее вдвое того, на что рассчитывал. Завтра он узнает, что является не владельцем, а всего только управляющим Лаврентьева. Конечно, Берсенево богато, но Лаврентьево…

Конечно, он может не поверить словам Ирены, как не верит ей никто. Но лишь только она предъявит письмо старого графа и две подписанные им вольные, а также свидетельство о венчании Ильи Лаврентьева со Степанидою и собственное свидетельство о венчании с Игнатием, то немедленно все точки над i будут расставлены и ее права никто не посмеет оспорить. Берсеневу только и останется, что признать свое поражение.

Она предъявит свидетельство о венчании… А где оно, это свидетельство? Ирена смутно помнила, что Игнатий получил от священника в той церковке на Озерках какую-то бумагу, но больше она ее не видела. И не вспоминала о ней до сего мгновения. Может быть, свидетельство лежит среди всех их вещей – ее и Игнатия, – которые, наверное, затолкали в какой-нибудь сарай или снесли на чердак? А может быть, его костюмы и рубашки раздали дворне? Или их присвоил омерзительный Адольф Иваныч? Что, если к нему попало свидетельство о венчании? Ну, когда так, Ирена его больше в жизни не увидит!

А что ей в том свидетельстве? Что ей в том Лаврентьеве? Зачем оно ей?!

– Мне кажется, ты задумала что-то недоброе, – раздался вдруг голос Берсенева, – словно бы пакость задумала мне подстроить…

Ирена вздрогнула, поразившись его проницательности. Или впрямь на ее лице все написано? Или он умеет читать по ее лицу?

Как поступит Берсенев, если узнает, что по милости Ирены он теряет Лаврентьево? Спокойно отойдет в сторону? Или…

Она вдруг вспомнила недавнюю историю о дележе наследства князя Сумарокова, нашумевшую в Санкт-Петербурге. Сын князя убил жениха своей сестры накануне венчания: ведь только с замужней сестрой он должен был поделиться состоянием (баснословным состоянием!), а останься она в девицах, ее долей распоряжался бы он сам…

«Деньги делают кого скотиной, кого зверем лютым, – сказал тогда отец. – Немногие способны остаться людьми».

Что, если Берсенев не способен будет остаться человеком?

Ирена даже руку к сердцу прижала, так оно вдруг заболело. Да провались оно пропадом, это Лаврентьево, если из-за него на месте этого честного лица, от которого ей трудно отвести глаза, она увидит свинячью морду или хищно оскаленную пасть! Не хочет она подвергать Берсенева таким испытаниям! Ни за какие деньги не хочет!

Она будет молчать. А пока надо поскорей отвести от себя подозрения. Рассказать про Нептуна, объяснить, как и почему она здесь оказалась.

Она и рта не успела раскрыть – Берсенев вдруг дернул ее к себе и крепко обнял. От неожиданности Ирена напряглась, как струна, рванулась было прочь, но вдруг почти с ужасом поняла, что не хочет вырываться из кольца этих рук.

– Постой, погоди, – бормотал он бессвязно, а губы его бродили по ее щеке, спустились на шею, обожгли множеством мелких коротких поцелуев. – Погоди, милая, красивая… Ты меня с ума свела. Я, как только увидел тебя на Чертовом мосту, сам не свой сделался. Ты от меня умчалась, я готов был все отдать за то, чтобы тебя вернуть… Лишь о тебе грежу! Что хочешь для тебя сделаю! Милая… Не отталкивай меня, лапушка, любушка моя! Позволь поцеловать тебя! Пойдем со мной! Пойдем! За ночь с тобой… проси, чего хочешь! Вольную тебе подпишу, если пожелаешь. Только будь моей!

Ирена почти не слышала, не понимала, что он говорит. Сердце так колотилось, что болью отдавалось в висках. Она ощущала, как загорается ее тело там, где проходятся по нему руки Берсенева, она гнулась под его руками, ластилась к ним, тянулась за новыми и новыми прикосновениями, и вот уже ее руки взлетели и обняли его за шею, а губы потянулись к его ищущим, жадным губам. И вдруг…

Раздался грозный лай, и сильное, подвижное тело вклинилось между сомкнувшимися телами Берсенева и Ирены. Они вскрикнули и разжали объятия.

Нептун! Он отпихивал Ирену в сторону и диким, прокуренным басом лаял на Берсенева!

Этот лай вернул Ирену с небес на землю. Она поняла: пес сожрал все сигары, вышел из своего сладостного забытья и ринулся на защиту Ирены.

Нептун лаял все громче, и с каждым мгновением Ирена трезвела, сладостные оковы спадали с нее.

Она сошла с ума, не иначе с ума сошла! Еще минута – и она отдалась бы этому человеку прямо здесь, на полу кабинета старого графа. Или пошла бы за ним в его спальню, словно покорная рабыня всевластного хозяина. Да что же в нем было такого, что так околдовывало Ирену?!

Невозможно понять. Невозможно осмыслить! И не нужно тратить на это время. Нужно бежать, бежать от него!

Она повернулась и опрометью понеслась через анфиладу комнат, не разбирая дороги. Она и залу театральную миновала бы, когда б не вспомнила, что нигде, кроме как в каморке, ей спрятаться негде. Туда и нужно бежать. А будешь слишком долго по дому носиться, того и гляди наткнешься на кого-нибудь из слуг, а то и снова налетишь на самого Берсенева!

Ирена пролетела через залу и начала быстро водить руками по стенам, отыскивая лаз в свою каморку. Где же, где же заветная панель?!

Вот она, слава Богу.

Сдвинула ее, проскользнула в каморку и поспешно поставила панель на место.

Тяжело дыша, привалились к стене, а потом сползла на пол, потому что ноги ее не держали. Так бежала…

Господи! Да зачем она бежала?! Почему не осталась там, где так хотелось остаться, – в его объятиях?!

Ирена уткнулась лицом в колени.

Нет, это было невозможно. Невозможно для нее счастье с этим человеком, потому что он возненавидит ее, как только узнает, кто она такая на самом деле.

– Господи, – пробормотала Ирена в полном отчаянии, – но как же я спасусь, не рассказав ему ничего?! Он не поверит. Он решит, что я сошла с ума. Если бы нашлось свидетельство о венчании… Ну что мне делать?! Мне ведь это несчастное Лаврентьево совершенно не нужно! А что, если… А что, если отказаться от наследства? Пусть забирает имение себе. Мне моего приданого довольно, моего Любавина. Но и отказаться от Лаврентьева я смогу, только когда подтвержу права на него. А это опять же возможно, только если я получу свое свидетельство о венчании…

Где, где, где оно?!

А что, если Софокл знает? Надо спросить его завтра перед спектаклем.

Но тут же Ирена покачала головой. Острое предчувствие того, что завтра надо ждать какой-то пакости и подлости от Адольфа Иваныча, снова охватило ее. Почему он смягчился к ней? Почему позволил появиться на сцене? Какие планы строил? В любом случае, как только он прочтет завещание, то мигом свяжет концы с концами… Появление Ирены – законной жены, вернее, вдовы законного владельца – означает крах всех его планов. Раздобыть венчальное свидетельство – единственный способ доказать свою личность и защитить себя!

Ирена подползла на коленях к сдвижной панели и прислушалась. В театральной зале было тихо. Где бы ни искал ее Берсенев, здесь его точно нет. Рыщет по другим покоям… а может быть, уже вернулся в свою спальню.

Она обиженно надула губы, но тут уже грустно усмехнулась. Ты сама не знаешь, чего ты хочешь, барышня… А виной всему этот человек со светлыми глазами, который внезапно появился в твоей жизни и свел тебя с ума.

Не о нем надо думать сейчас, а о том, где может быть Емеля. Женская прислуга живет в доме. А мужчины? Кажется, в их, Сокольских, имении для холостых мужиков был поставлен отдельный дом поодаль от барского… Но где искать этот дом в Лаврентьеве? Может быть, его удастся увидеть из окна?

Она снова выползла в театральную залу и прокралась к окну. Луна ушла в сторону, просторный сад был теперь наполовину скрыт тенью, а дальние строения скрывались в темноте. Где-то неподалеку по-прежнему колотил в свою колотушку сторож.

Что же делать? Ирена в отчаянии высунулась в окно и вдруг услышала тихий свист.

Настороженно огляделась…

– Эй, прямо погляди! – тихонько окликнул кто-то. – Я под кустом сижу!

Ирена всмотрелась – впереди под кустом и впрямь шевельнулась какая-то тень.

– Кто это?

– Да я, Куря! Помнишь меня?

– Куря?! – радостно вскричала Ирена, но тотчас спохватилась и продолжала шепотом: – Значит, тебя Адольф Иваныч из холодной выпустил?

– Выпустил! – засмеялся мальчишка. – Маманька сказывала, твоими молитвами? Спаси Бог!

– А что ж ты делаешь тут? Неужели опять мед задумал попробовать?

– Не, не мед! – засмеялся Куря. – Медку я надолго наелся, не скоро теперь захочется. Меня повар наш, дядя Василий, послал нынче раков ловить.

– Раков?!

– Ну да. Завтра гостей понаедет несчитано, на кухне день и ночь жарят-парят, ну и раки нужны то ли для подливы, то ли для соуса, бес его разберет.

– Как же раков ночью ловить? – недоумевала Ирена. – Темно, не видно ничего…

– А лучина горящая на что? – усмехнулся Куря с видом превосходства. – Ночью раки ползают по отмелям около самых берегов, влезают и на берег, прокорма ищут. Я такие места знаю, хожу там с горящей лучиною да и собираю их, пучеглазых, руками. Да ты не думай, что я только ночами, я с самого утра на речке торчал. Раков ловить много есть способов. Вот, например, кругами и раковницами. Берешь обруч деревянный или железный, привязываешь к нему старые лапти, они зовутся осметки. Таких раковниц можно наделать десятка три. Внутри каждый лапоть надо глиной набить – для тяжести, чтобы погрузился поскорей, – а к нему прикрепить лычком кусок какого-нибудь мяса, рыбы, если случится, а если нет ни того, ни другого, то корку хлеба. Раковницы эти надобно раскидать по реке, саженях в пяти одна от другой. Когда закинешь последнюю раковницу, то возвращаешься к первой, а потом начинаешь вынимать их по порядку, и на каждой будет сидеть по два или по три рака. Доставать их надобно осторожно и тихо до поверхности воды, чтобы не выскользнули, а потом проворно выкидывать на берег, да подальше, чтоб зашиблись и до воды не доползли. За полдня можно поймать не одну сотню раков!

– Ай да Куря! – восхищенно сказала Ирена. – В жизни ничего подобного не слышала. Каждый раз ты мне что-нибудь интересное рассказываешь.

– А ты водись со мной, – буркнул польщенный Куря. – Я тебе еще и не такое расскажу!

– А расскажи, ты знаешь, где Емеля ночует?

– Емеля? – Голос у Кури стал настороженный. – А тебе на что? Ты гляди, у него с маманей моей любовь, он, может, женится на ней, ежели новый барин дозволит, а ты тут не встревай, поняла?!

– Дай им Бог счастья, – искренне сказала Ирена. – Но ты скажи, знаешь, где Емелю отыскать?

– Ну, знаю…

– Так найди его. Спроси, не знает ли он, была ли среди вещей Игнатия одна бумага.

– Какая?

– Неважно, – нетерпеливо отмахнулась Ирена. – Как только Емеля найдет ее, сразу поймет, что это именно она. Скажи ему, что это важно, смертельно важно. Если он знает, где вещи Игнатия брошены, если сможет к ним подобраться, пусть поищет среди них бумагу. Скажешь?

– Ну хорошо, скажу, коли так просишь, – пробормотал Куря. – Я у тебя в долгу. Прощай, пойду уж, покуда тихо и народишко не зашевелился.

– Иди, иди, – перекрестила его Ирена и долго еще смотрела вслед тощей фигурке, которая скользила от куста к кусту, словно невесомый сгусток темноты.

Наконец Куря скрылся из виду, и лунные блики на ветвях кустов перестали дрожать.

«Надо бы мне поспать», – подумала Ирена, зевая и отходя от окна.

– Так вот ты где… – послышался рядом тихий голос, и знакомая рука стиснула ее пальцы.

Глава XXIII

ПРЕМЬЕРА

– Да что ты пялишься на него, глаза проглядишь! – проворчал кто-то рядом, и Ирена испуганно оглянулась.

Матреша. Ух, какая догадливая! Сразу поняла, что Ирена не просто так смотрит в окно на толпу народу, собравшуюся на лужайке перед домом. Вернее, смотрит-то она на всех, но видит только единственного человека.

– Не довольно тебе одного барина было, уже и к другому льнешь? Вспомни, много ли счастья обрела ты с Игнатием? Но он хоть женился на тебе. А этот?.. Чего ты от него дождешься, кроме горя? Он по себе деревце рубить будет, вон как с Макридиной глазами играет! Выкинь его из головы! Вспомни мою долю – знаешь ведь небось, от кого я Курю прижила? А Степанида, матушка Игнатия? Да мало ли нас таких?.. Погублены да брошены, радость на минуточку, счастья на чуточку, горя – на всю жизнь. Конечно, когда барин велит, противиться трудно, так ведь плоть отдать – это ладно, а вот душою прилепиться… тут-то беда бедучая и настигнет!

Ирена опустила голову. Неужели на ее лице все написано так откровенно?.. Ну да, наверное, написано – недаром же, когда она лишь вошла в театральную залу, Жюстина Пьеровна руками всплеснула:

– Что с вами? Боже мой, где ваша красота?!

Все остальные крепостные актеры немедленно обернулись к Ирене, и она с трудом удержалась, чтобы не вскинуть руки и не загородиться ими. Только потуже стянула ворот рубахи, пытаясь скрыть красные пятна на шее и на груди. С ужасом вспомнила, что часть спектакля придется играть в открытом платье. Придется пудриться… и косыночкой шею повязать, à la Marie-Antoinette, это как раз нынче в моде… Ладно хоть подол сорочки под одеждой надежно скрыт, не видны пятна, оставленные нынче ночью, когда Ирена лишалась своего девичества… лишалась восторженно, с радостными стонами, которые издавала, несмотря на боль и страх, со счастливыми вздохами, опьянев от поцелуев и ошалев от страсти, которую она испытывала в руках Берсенева. И все время не переставала удивляться: как, что же он с ней делает, как же у него так получается, кто научил его играть на ее теле, как на дивном инструменте, извлекать из него эти сладострастные мелодии?

Ирена отвернулась, чтобы не видеть, как там, за окном, крутит перед Берсеневым широчайшими юбками Людмила Григорьевна Макридина, как играет обнаженными плечами, отчего крепко подпертые корсетом груди чуть ли не выскакивают из декольте, – а главное, чтобы не видеть, как он скользит по этим грудям взглядом…

Покосилась в угол комнаты, где стояла низкая, обитая темно-красным бархатом скамейка на разлапистых ножках. Нынче ночью эта скамейка стала ее брачным ложем. Ирена отдала себя этому человеку так просто, легко, без страха, словно ей некто вышний шепнул на ухо: ты ему предназначена, а он тебе. И всю ночь она пребывала в этом сладостном заблуждении… пока утро не превратило ее розовые мечтания в жестокое отчаяние.

– Лиза, Настя, пора гримироваться и одеваться. – Жюстина Пьеровна подбежала к ним. – Довольно глазеть в окно. На кого это вы там засмотрелись?

Матреша щипнула Ирену за бок и повернулась к француженке с самым веселым видом:

– У госпожи Макридиной платье дивно красивое! Как тут не заглядеться?

Жюстина Пьеровна не смогла скрыть любопытства и глянула в окно. И тут же нос ее сморщился.

– Perroquet! Cette dame n’a pas ni la goutte du goût…[24] – пробормотала она и с опаской покосилась на Ирену: поняла ли та?

Ирена снова обернулась к окну. Смотрела, смотрела она на Макридину, но до сих пор не замечала ее туалета. Да и какое имело значение, сочетается ли бархат модного цвета «лавальер» (желтовато-коричневый) с оборками цвета гортензии и изумрудно-зелеными бантиками? Конечно, не сочетается; к тому же ленточек и бантиков было нашито чрезмерное множество. Кринолин оказался столь широк, что затруднительно было представить госпожу Макридину входящей в двери дома без посторонней помощи (кто-нибудь ее с этими юбками непременно должен был пропихнуть), к тому же кринолин отчетливо перекашивало и тянуло назад – видимо, после поездки в карете, которую Людмиле Григорьевне волей-неволей пришлось заложить: не ехать же верхом в платье с кринолином! Ботинки из сатен-тюрка цвета майского жука, черного, с золотым отливом, были, сразу видно, из дорогой и модной обувной лавки, вот только со светлым платьем они никак не сочетались, а белоснежная шляпка пристала бы невинной простушке лет пятнадцати, но не зрелой даме. И этот цвет был вовсе неуместен при платье «лавальер», несмотря на то что мантоньерки – ленты при шляпке – были атласные и завязаны кокетливым пышным бантом. При этом шляпка вообще оказалась неудачного фасона: оборка на затылке, называемая баболеткой, оказалась чрезмерно велика и падала на плечи, норовя их прикрыть. Людмила же Григорьевна явно хотела, чтобы плечи были выставлены напоказ, поэтому она то и дело суетливо отбрасывала баболетку. А впрочем, может статься, она делала это, чтобы выставить напоказ золотой эсклаваж, сковывающий ее левую руку.

Модное украшение состояло из двух браслетов (один на запястье, другой у локтя), связанных между собой цепочкой. Более тонкая цепочка тянулась к кольцу. Назывался эсклаваж «Сердечная неволя», и почему-то воспоминание об этом названии ударило Ирену в самое сердце.

Вот он стоит, тот человек, у которого в неволе ее сердце… Каждая его улыбка была острым ножом. И все же сердце рвалось, рвалось к нему – ничего не хотелось в жизни, как прильнуть к его груди.

Да как же можно столь сильно привязаться к человеку, который причинил столько боли, оскорбил так, как и лютый враг не мог бы оскорбить? Чудится, даже на Адольфа Иваныча не держала она столько обиды, как на этого, любимого!

Наконец, понукаемые Жюстиной Пьеровной, Ирена с Матрешей пошли в гримерную. Мимо пробежал Емеля, прижимая к себе щегольской наряд Алексея. Перехватил взгляд Ирены и покачал головой.

– Не нашел, – шепнул чуть слышно. – Ваших с Игнатием вещей и помину нет. Их Адольф Иваныч велел сжечь. Вот злобник лиходейный, а?!

Ирена кивнула. Не нашел Емеля свидетельства о венчании, которое сделало бы ее полноправной владелицей Лаврентьева. Ну что ж, значит, оно утрачено… Наверное, это известие когда-нибудь огорчит ее, но сейчас оставило совершенно равнодушной. Были другие, куда более весомые поводы для огорчений!

– Ну что, все готовы? – нетерпеливо воскликнула Жюстина Пьеровна. – Iren, посмотри, Муромский и Берестов хорошо ли одеты? Правильно ли галстуки повязаны?

Ирена безразлично глянула на двух расфранченных лакеев. Ну да, конечно… Костюмы-то роскошные, а на ногах суконные полусапожки с оловянными пуговицами, в каких ходит по дому мужская прислуга!

– Ах, ах! – раскудахталась Жюстина Пьеровна. – Немедля переодеваться! Зрители уже собираются.

Ирена смотрела сквозь щелку тяжелого занавеса. Зала была почти полна. Адольф Иваныч выглядел как сама предупредительность, мелькал среди гостей, указывая, куда садиться, чтобы получше было видно. Людмила Григорьевна сшибала своим кринолином стоящие рядом стулья. Берсенев улыбался чуть утомленной улыбкой, и Ирена раз или два увидела, как он с трудом подавил зевок.

Значит, и ему не удалось сомкнуть глаз. О чем он думал? Жалел ли о том оскорблении, которое нанес Ирене? Или забыл о ней тотчас, как только вышел в коридор, забыл – и всецело озаботился хлопотами по устройству праздника, о той минуте, как будет вскрыт тайник старого барина и барин новый еще больше разбогатеет?

…Ночью Ирена была так счастлива, что совсем было решилась открыться Берсеневу, рассказать о себе. Начала издалека:

– А вот кабы я была не крепостная, а свободная…

Она даже сама точно не знала, как закончит фразу. Но его будто иглой кольнули, так возмущенно он вскинулся, выдернув из-под ее головы свою руку:

– Свободная была бы? А зачем она тебе, та свобода, та воля? Такой красавице, как ты, везде может житься хорошо, если Бог ума дал. И в неволе неплохо можно устроиться. Да что такое неволя?! Вот расскажу тебе, слышал я однажды, как мужики мои спорили, нужна им воля или нет. Договорились до того, что с этой воли бед не оберешься. Дескать, коли мужик крепостной, значит, подневольный, то и весь предел ему барином четко обозначен. С утра до поздней ночи знает он, что делать: то дров наколоть, то в кузницу марш, то на мельницу, и так во всякий час. Нечего ему голову ломать, что делать, за что приняться. Исполняй наказ барина или управляющего и ешь свой хлеб беспрепятственно. Конечно, как полагается простому человеку, без барских затей, без разных соусов, но ведь ты и есть простой мужик. А коли дадут тебе волю – сам, без старшого изволь все обдумывать. Каждое дельце свое, каждое слово сам обмозгуй. Вот так рассуждают умные люди, а дурочки вроде тебя все к какой-то воле рвутся, словно бабочки на огонь!

– Но ты же сам мне волю обещал, – удивленно сказала Ирена. – Помнишь, в кабинете?

– А, так вот почему ты снизошла к моим мольбам, к моей страсти, – пробормотал Берсенев. – Я-то решил было, глупец, что и ты увлеклась мной, может быть, даже полюбила меня, а ты… а ты просто отдалась мне, как девка отдается. Только те за деньги, а ты…

Не думая, не соображая ничего, лишившись дыхания от ярости, Ирена хлестнула его по лицу.

Берсенев вскочил и некоторое время стоял, наклоняясь над Иреной, неверными движениями пытаясь привести в порядок свою одежду.

– Ну, когда так… – пробормотал невнятно. – Ну, когда так!..

И выскочил вон из залы.

Несколько мгновений Ирена еще лежала на скамейке, а потом кое-как поднялась с нее и заползла в свою каморку за панелями, словно раненый зверь, который заползает умирать в свою нору.

Она была бы счастлива, если бы умерла, но не дали – наступило утро, пришли звать на театры…

Зазвенел колокольчик. Спектакль начался!

– …Позвольте мне сегодня пойти в гости.

– Изволь; а куда?

– В Тугилово, к Берестовым. Поварова жена у них именинница и вчера приходила звать нас отобедать.

– Вот! Господа в ссоре, а слуги друг друга угощают.

– А нам какое дело до господ! К тому же я ваша, а не папенькина. Вы ведь не бранились еще с молодым Берестовым; а старики пускай себе дерутся, коли им это весело.

– Постарайся, Настя, увидеть Алексея Берестова да расскажи мне хорошенько, каков он собою и что он за человек…

– …Если вы хотите, чтобы мы были вперед приятелями, то не извольте забываться.

– Кто тебя научил этой премудрости? Уж не Настенька ли, моя знакомая, не девушка ли барышни вашей? Вот какими путями распространяется просвещение!

– А что думаешь? Разве я и на барском дворе никогда не бываю? Небось всего наслышалась и нагляделась. Однако, болтая с тобою, грибов не наберешь. Иди-ка ты, барин, в сторону, а я в другую. Прощения просим…

– Как тебя зовут, душа моя?

– Акулиной…

– …Что вы говорите! Берестовы, отец и сын! Завтра у нас обедать! Нет, папа, как вам угодно: я ни за что не покажусь.

– Что ты, с ума сошла? Давно ли ты стала так застенчива, или ты к ним питаешь наследственную ненависть, как романическая героиня? Полно, не дурачься…

– Нет, папа, ни за что на свете, ни за какие сокровища не явлюсь я перед Берестовыми… А впрочем, так и быть: я приму их, если это вам угодно, только с уговором: как бы я перед ними ни явилась, что б я ни сделала, вы бранить меня не будете и не дадите никакого знака удивления или неудовольствия.

– Опять какие-нибудь проказы! Ну, хорошо, хорошо; согласен, делай, что хочешь, черноглазая моя шалунья…

– …Ты был, барин, вечор у наших господ? Какова показалась тебе барышня?

– Да я ее не заметил.

– Жаль.

– А почему же?

– А потому, что я хотела бы спросить у тебя, правда ли говорят, будто бы я на барышню похожа?

– Какой вздор! Она перед тобой урод уродом.

– Ах, барин, грех тебе это говорить; барышня наша такая беленькая, такая щеголиха! Куда мне с нею равняться!..

– …Намерен я тебя женить.

– На ком это, батюшка?

– На Лизавете Григорьевне Муромской; невеста хоть куда; не правда ли?

– Батюшка, я о женитьбе еще не думаю.

– Ты не думаешь, так я за тебя думал и передумал.

– Воля ваша, Лиза Муромская мне вовсе не нравится.

– После понравится. Стерпится, слюбится.

– Я не чувствую себя способным сделать ее счастие.

– Не твое горе – ее счастие. Что? Так-то ты почитаешь волю родительскую? Добро!

– Как вам угодно, я не хочу жениться и не женюсь.

– Ты женишься, или я тебя прокляну, а имение, как Бог свят, продам и промотаю, и тебе полушки не оставлю. Даю тебе три дня на размышление, а покамест не смей на глаза мне показаться!..

– …Дома ли Григорий Иванович?

– Никак нет, Григорий Иванович с утра изволил выехать.

– Как досадно! Дома ли по крайней мере Лизавета Григорьевна?

– Дома-с…

– …Акулина, Акулина!..

– Mais laissez-moi donc, monsieur; mais êtes-vous fou?![25]

– Акулина! Друг мой, Акулина!..

…Занавес закрылся. Послышались громкие аплодисменты.

Ирена недоверчиво улыбнулась. Неужели все позади? Неужели отыграли спектакль? Неужели зрителям понравилось? И ее игра понравилась? Она не помнила ни единой своей реплики, ни единого жеста. Она не помнила, как истек этот бесконечный, мучительный час.

– Господа, господа! – радостно закричала Жюстина Пьеровна и тут же прихлопнула рот ладонью, вспомнив, что обращается не к настоящим актерам, а всего лишь к горстке крепостных: – Ах, скорей, скорей, выходите кланяться на аплодисменты!

Занавес распахнулся. Поклоны не были отрепетированы! Лакеи, исполнявшие роли Муромского и Берестова, пали на колени и били лбами в пол, как привыкли с детства. Жюстина Пьеровна конфузливо оглядывалась на них и ныряла в одном реверансе за другим. Матреша и Емеля растерянно кивали – не вполне ловко, пытаясь прибиться друг к другу для бодрости. Ирена вообще не кланялась – стояла столбом, глядя на Берсенева, который шептал что-то на ухо Людмиле Григорьевне. А та заливалась-хохотала, тоже не глядя на сцену…

Занавес закрылся, и Жюстина Пьеровна едва успела отдернуть Ирену, чтобы тяжелые полотнища не задели ее.

Слышно было, как в зале задвигались стулья, раздались шаги, смех. Зрители расходились.

– Пойдем, что ль, переодеваться? – Матреша потянула Ирену за рукав. – Не плачь, ну ты что?!

– А разве я плачу? – Ирена провела рукой по щеке. Пальцы стали мокрыми…

Взгляд Матреши, смотревшей на нее сочувственно, вдруг скользнул в сторону – и лицо ее вытянулось.

Она переломилась в поясе, так что длинная рыжая коса достала до самого пола. Ирену пробрала дрожь… Кому поклонилась Матреша? Кто там стоит, сзади? Это он? Он пришел?!

Сердце затрепетало. Было страшно оглянуться…

– Поди-ка, Матрешка, – раздался гнусавый голос Адольфа Иваныча. – А ты, Арина, стой, слушай, что скажу.

Матрешу словно ветром сдуло.

Ирена обернулась и холодно посмотрела в лицо управляющего. Ну, вот и пришло время расплачиваться за побег. Что сделает с ней немец? В рогатки закует? В холодную сошлет – пороть? На выселки отправит?

А не все ли равно!

– Так вот ты какая актрисочка, оказывается! – покачал головой Адольф Иваныч. – Тебе не на сцене место, а в тюрьме! В каторге!

– В каторге, истинно! – поддакнул топтавшийся тут же Булыга.

– Это еще почему? – равнодушно спросила Ирена.

– Да потому, что госпожа Макридина тебя в убийстве обвиняет.

При одном упоминании о Макридиной ревность так и всплеснулась в душе!

– Что?! – ахнула Ирена. – Что за бред?!

Хлесь! Пощечина обожгла щеку, потом другую. От боли заломило виски. Ирена покачнулась, прижав ладони к щекам.

– Так ее! – возрадовался Булыга. – Так ее, Адольф Иваныч, отец родной!

– Молчи, девка! – прошипел Адольф Иваныч. – Язык придержи. Когда о благородной даме говоришь. Много воли взяла! Все, кончилась твоя воля! Ты убила макридинского человека на Чертовом мосту. На каторгу пойдешь, готовься!

Ирена так и застыла. То чудище, которое набросилось на нее в болоте… Ну да, она же сама рассказала о нем Макридиной, а та догадалась, что это ее беглый рекрут. Но Ирена и словом не обмолвилась о том, что беглец был убит. Наверное, в болоте нашли мертвое тело. Но ведь на нем раны, оставленные пулями… пулями из пистолета Берсенева! Беглеца убил Берсенев! Откуда у Ирены мог взяться пистолет? Неужели никто не задумался об этом?

Надо сказать!

Нельзя. Невозможно выдать истинного убийцу.

Ирена в отчаянии смотрела на Адольфа Иваныча…

– Чего пялишься? – ухмыльнулся тот. – Страшно стало? Конечно, страшно… Надо бы тебя сразу связать, на поганую телегу швырнуть да в город, в полицию отвезти. Но не будет этого. Позор на Лаврентьево навлекать не будем. Пускай сама Макридина с тобой разбирается, сама тебя наказывает.

Ирена только головой качнула – говорить не могла.

– Да-да. Вот купчая! – Адольф Иваныч помахал какой-то бумагой. – Отныне ты, девка Аринка Игнатьева, принадлежишь помещице Макридиной.

– Кто… – с трудом выдавила Ирена. – Кто бумагу подписал?!

– А тебе что? – Адольф Иваныч надменно воздел брови. – Тебе не все ли равно? Подписал тот, кто в жизни и смерти твоей властен!

«Он… значит, он… Берсенев! Он мог вступиться за меня, мог бы признаться, что сам убил того рекрута. Ему бы и слова никто не посмел сказать. Ну по крайности заплатил бы Макридиной отступного. Нет… он предпочел меня ей на муки предать! Он хотел от меня избавиться. Мало было, что я ему себя отдала… надо было и жизнь мою отнять!»

Ирена искала в душе гнев и возмущение, но там были только боль и тупое недоумение: за что, почему Берсенев поступил с ней так жестоко?! Неужели только за то, что она обмолвилась о вольной, которую он сам же предлагал?.. Адольф Иваныч издевательски улыбался, помахивая купчей. Ирена смотрела на нее, смотрела… И вдруг поняла!

Наверняка уже вскрыт тайник графа Лаврентьева. Наверняка Берсенев узнал, что он больше не хозяин этого роскошного имения – что Игнатий, оказывается, законный сын Лаврентьева и свободный человек. Наверняка он был огорчен. И тут явился Адольф Иваныч, словно демон-искуситель. Открыл, что Игнатий мертв, что можно было бы не опасаться за судьбу богатства, кабы…

Кабы не стояла поперек пути какая-то девка Аринка, которая выдает себя за законную жену Игнатия Лаврентьева… Может быть, она и впрямь не крепостная, а свободная, может, и впрямь повенчана с ним по закону… Но зачем разбираться в этом? Пока не вышло дело наружу, не лучше ли сплавить ее с глаз долой? Отдать на расправу Макридиной – якобы в возмещение за убитого рекрута, а там… а там ищи-свищи! Макридина своим жестокосердием известна. Да и кто станет искать какую-то девку?

Нет, мелькнула у Ирены мысль, Адольфу Иванычу невыгодно признаваться, что Игнатий мертв, ведь тогда он не получит деньги…

А впрочем, не все ли равно?! Не все ли равно, почему Берсенев продал ту, которой всю ночь клялся в любви, ту, которая клялась в любви ему!

Ирена всхлипнула, и слезы против воли побежали по лицу.

– Плачь, плачь! – пробормотал злорадно Адольф Иваныч. – Еще не так поплачешь! А ну, Булыга, в мешок ее!

Что-то тяжелое, темное, душное навалилось на Ирену, отнимая дыхание, гася сознание, глуша мучительную боль в сердце…

Глава XXIV

ПЛЕННИКИ

Она снова была в Смольном. Озираясь на каждом шагу, робея и презирая свой страх, она бежала вниз по черной лестнице. Это было строжайше запрещено: поймай Ирену на месте преступления, наверняка вызвали бы родителей к госпоже начальнице… позорище, ужас, не видать тогда ни золотой медали, ни даже обычного похвального листа! – но случай никак нельзя было упустить. Ведь нынче дежурил добрый привратник, который никогда не отказывался сбегать в ближайшую лавчонку за сладостями для пансионерок. Там, конечно, драли втридорога, пользуясь близостью к институту, но зато, чудилось, во всем белом свете нельзя было отыскать таких марципанов и миндальных пирожных, как там!

– Бедняжечки вы, барышни, ох, бедняжечки, – бормотал привратник, торопливо принимая от Ирены деньги и воровато оглядываясь. – Оголодали на казенных харчах… вестимо, охотца добренького, сладенького… Не извольте беспокоиться – все принесу, как обычно, ну а за труды нам бы…

– За труды сдачу оставь себе, как обычно, – велела Ирена, отправляясь в обратный путь.

– Соблазняешь одного из малых сих? – усмехнулся брат Станислав, когда Ирена рассказала ему про услужливого привратника, благодаря которому заточение молоденьких пансионерок казалось порой не столь уж тяжким. – Наверняка он тратит эту сдачу либо на шкалик в ближайшей распивочной, либо на табак!

Станислав ошибался. Привратник не пил, не курил, зато был таким же великим лакомкой, как и барышни-смольнянки. Нет-нет, он оставался равнодушен к марципанам и миндальным пирожным! Предметом его чревоугоднической страсти были гречневики. Так назывались постные пироги. Их выпекали из гречневой муки в особых глиняных формочках и продавали чаще всего в пост. Но он предпочитал их всякой скоромной пище! Гречневик выглядел как обжаренный со всех сторон столбик высотой вершка в два: к одному концу у́же, а к другому – шире. Ирена Сокольская, которая, по отчаянности и бесстрашию, чаще всего общалась с услужливым привратником, была прекрасно осведомлена, что на копейку торговец отпускает пару таких гречневиков, при этом он разрезает их вдоль и из бутылки с постным маслом, заткнутой пробкой, сквозь которую пропущено гусиное перо, поливает внутренность гречневика маслом и посыпает солью.

Именно такой гречневик маячил сейчас перед глазами Ирены. Правда, он был очень большой… и оказался почему-то поставленным на голову какого-то мужика, чья широкая, обтянутая ветхим армяком спина покачивалась перед ней. Потребовалось некоторое время, чтобы осмыслить: да ведь это не настоящий гречневик, а шапка – довольно высокая, без полей, чуть приплюснутая сверху, – которая несколько напоминала пирог своей формою, а оттого тоже называлась «гречневик». Осознала Ирена также, это мужик в «гречневике» – возница, который погоняет лошадку, запряженную в телегу, где лежит она, Ирена. А лежит она на охапке соломы, которая неважно защищает от жердей, покрывающих дно. Небось все тело от них в синяках, ведь телега пляшет на ухабистой дороге. Руки у Ирены связаны спереди, а рядом с ней лежит какой-то человек. Она ощущала тепло его тела.

Повернула голову – да так и ахнула: Софокл! Связан куда крепче, чем она, – по рукам и ногам, во рту кляп, глаза закрыты – то ли без памяти, то ли спит.

Куда их везут? Почему они связаны?!

Ирена уже приоткрыла рот, чтобы закричать, позвать возницу, спросить, куда ее везут, как вдруг вспомнила…

Вспомнила – и с силой прижала к лицу связанные руки, потому что слезы так и хлынули из глаз. Нет! Не надо вспоминать о предательстве и разбитом сердце. Это делает ее слабой. Очень глупо лежать и рыдать, изображая из себя жалкую жертву, которую влачат на заклание. Надо придумать, как сбежать. Сбежать самой и спасти бедолагу Емелю. Наверняка Берсенев решил избавиться от него потому, что Емеля мог бы подтвердить: у Игнатия была жена, которая может претендовать на часть наследства. О Господи, какой ужас, как страшно, что человек с такими глазами продал душу мамоне и не боится брать на себя столько греха!

Чем больше думала о нем Ирена, тем в большую ярость приходила. Бесчестие, которое он ей нанес, можно смыть только кровью! Если она когда-нибудь доберется домой, если отец и брат узнают, как обошелся с ней Берсенев…

Одна старинная история пришла ей на память. Накануне выпуска из Смольного они с девочками украдкой, таясь от классной дамы, читали вырезку из газеты о некоем бедном, но удивительно благородном чиновнике П., который застрелил действительного статского советника А., когда тот возвращался из церкви от венца с молодою женою. Рассказывали, будто А. обольстил сестру П. и даже прижил с нею двоих детей, все время обещая жениться, а сам взял да и сыграл свадьбу с другой девушкою, очень богатой наследницей! Город был полон слухами, однако П. не открывал причину своего преступления. Во время суда от него требовали именем государя, чтобы он сознался, за что убил А., однако П. отвечал так (о, сколько девичьих слез было пролито над этими газетными строчками, источающими истинное душевное благородство!): «Причину моего поступка может понять и оценить только Бог, который и рассудит меня». П. приговорили к высылке на Кавказ солдатом с выслугою…

Нет. Ирена не станет подвергать риску жизнь и судьбу любимого брата. Она сама расквитается с Берсеневым за его гнусное предательство. Но это впереди. Сначала… сначала нужно спастись. Если возница отвезет ее в Макридино, бежать окажется куда труднее. Нужно сделать это сейчас, а потому – хватит! Хватит думать о Берсеневе!

Она толкнула Емелю в бок раз и еще раз. Он не шевелился. Ирена неловко приподнялась и укусила его в плечо.

Подействовало! Емеля так и подпрыгнул, и можно было вообразить, какой крик вырвался бы из его рта, не окажись этот рот забит кляпом.

– Тише, Софокл! – прошипела Ирена, глядя в изумленные глаза Емели. – Повернись ко мне.

Опасливо покосившись на возницу, который, по счастью, и не подозревал о том, что творилось за его спиной, она повыше подняла связанные руки и попыталась подцепить края кляпа (на счастье, это была не деревяшка, а всего лишь скомканная тряпка). Получалось плохо. Ирена наклонилась к Емеле, схватилась за краешек тряпки зубами и потянула. Дело пошло, и довольно скоро рот Емели был свободен.

Несколько мгновений он ничего не мог сказать, только мучительно шевелил затекшими челюстями. Ирена нетерпеливо смотрела на него и, как только с лица Емели исчезла страдальческая гримаса, подсунула свои руки к его рту и шепнула:

– Постарайся перегрызть веревку.

Емеля снова сделал страдальческое выражение, но Ирена так на него глянула, что он не смел перечить. Зубы у Емели оказались крепкие – такие крепкие, что волосяной, не слишком-то новой веревке было против них долго не продержаться. Вскоре Емеля уже с отвращением отплевывался, а Ирена разминала кисти. Когда пальцы смогли свободно двигаться, она подтолкнула Емелю, чтобы тот повернулся на бок, и принялась распутывать веревку, которая связывала его руки. Наконец он сам смог развязать себе ноги, а вслед за тем, приподнявшись, навалился на возницу!

Бедняга был так ошеломлен внезапным нападением, что только пискнул жалобно, разжал руки, выпустив вожжи, и повалился навзничь. Знаменитый гречневик упал рядом. Ирена подхватила вожжи, а Емеля насел на возницу и мигом связал его теми самыми веревками, которыми несколько минут назад был спутан сам.

Лошадь, почуяв чужую руку, мгновенно встала и, сколько ни понукала ее Ирена, не желала двинуться с места.

– Куда ты нас вез, Спирька? – спросил Емеля, зло глядя на возницу. – Ну, говори!

– Прости, Христа ради, Емелюшка, – застонал тот. – Но ты сам знаешь, мы люди подневольные. Куда велено, туда и везем. А велено было в Макридино доставить…

– Кем велено?

– Известно кем – немчином поганым… – вздохнул Спирька. – Разве мог я ослушаться?

– Госпожа Макридина меня давно хотела у старого графа купить, – сказал Емеля Ирене. – Она больно до молодых мужиков охоча, ей все равно, крепостной он или вольный.

У Ирены было свое мнение насчет того, почему Емеля был продан Макридиной, но высказать его она не успела: Емеля вдруг всполошенно хлопнул себя по бокам.

– Батюшки-светы! Ты исчезла, я исчез… Да ведь Матреша решит, что мы сбежали! Сбежали вместе! Она мне этого в жизни не простит!

– Матрешин гнев – это самая малая беда из тех, которые свалились на наши головы, мой дорогой Софокл, – холодно сказала Ирена. – Послушай, что я тебе расскажу, и ты поймешь, что я права.

Она рассказала Емеле обо всем, о чем знала наверняка и о чем догадывалась: о письме Лаврентьева, о деньгах и бумагах, скрытых в тайнике старого графа. Она не скрыла от него ничего… даже той лунной ночи, которую провела на темно-красной, обитой бархатом скамейке в театральной зале в объятиях Берсенева. Емеля то вскидывал на нее глаза, то опускал, то крестился, то хлопал себя по лбу…

– Событий ход тебе понятен, а я, глупец, пока что не постигну всей глубины коварных замыслов Адольфа… – пробормотал он, и Ирена невольно засмеялась. Как давно не слышала она драматического речитатива Емели! Если он заговорил на сценический манер, значит, темные тучи, которые сошлись над их головами, лишь только Игнатий и Ирена появились в Лаврентьеве, начали развеиваться.

– Емелюшка… – послышался жалобный голос, и Емеля с Ириной обернулись к связанному вознице. – Отпустите вы меня, Христа ради! Мука мученическая тут лежать на жердях, да с руками связанными!

– Ничего, потерпи! – буркнул Емеля без малейшего намека на милосердие. – Мы лежали, и ты полежишь.

– А после вы со мной что сделаете? – продолжал стонать Спирька. – Вожжами придавите? На первом суку вздернете?

Емеля и Ирена в ужасе переглянулись. Даже подобия столь кровожадных замыслов не входило им в головы! Однако Спирьку отпускать никак нельзя!

– Лежи покуда! – зверски глянул на него Емеля. – Там поглядим, что с тобой делать. Может, отпустим, а может быть… – Он многозначительно умолк, глядя на Спирьку с выражением, сделавшим бы честь Калигуле или Ричарду III.

Несчастный возница облился слезами страха:

– Не убивайте! А я вам кое-что про Адольфа Иваныча, немчина гнусного, скажу. Он ведь бежать из Лаврентьева задумал.

– Что?! – разом вскричали Ирена и Емеля.

– Святой истинный крест! – Спирька заелозил на жердях, пытаясь, по-видимому, выдернуть из-под себя связанные руки и перекреститься, но это было невозможно, а потому он перестал дергаться. – Святой, говорю, истинный! Сам слышал, как Адольф Иваныч приказал Булыге отогнать на постоялый двор к Яшке Шарагину лучшего коня, на котором легко можно было бы до Нижнего доскакать, и предупредить Яшку: Адольф-де Иваныч на вечерней заре прибудет.

– Что-то ты темнишь, – недоверчиво пробормотал Емеля. – Зачем коня на постоялый двор гнать, если можно сразу уехать?

– За что купил, за то и продаю, – всхлипнул Спирька. – Что слышал, то и говорю!

– Все понятно… – пробормотала Ирена. – Все правильно! Адольф Иваныч решил скрыться. Не знаю, что там приключилось, добыл он деньги или нет, однако скрыться все же решил. Видимо, он опасался навлечь на себя подозрения, уезжая на резвом скакуне, поэтому решил под шумок отправить с ним Булыгу. А сам, наверное, втихаря исчезнет из имения на той жалкой тихоходной клячонке, которая, всем известно, версту пройдет – и станет на полчаса. А то и пешком уйдет! Доберется Адольф Иваныч до постоялого двора, а там ему дорога на хорошем коне открыта на все четыре стороны!

– Может, оно и так, – согласился Емеля. – Даже очень может быть, что так.

– Мы должны его перехватить, – решительно сказала Ирена. – Перехватить – и поквитаться за все! Нужно ехать на шарагинский постоялый двор, и чем скорей, тем лучше.

– Скорей не получится, – вздохнул Емеля, с сомнением глядя на лошадь, которая стояла, низко свесив голову, и тянулась к траве, росшей на обочине. – С этой чертовой животиной Стрелкой один только Спирька сумеет управиться.

– Да ведь ты конюх! – возмутилась Ирена.

– Конюх-то я конюх, а со Стрелкой не слажу. Она и шагу не сделает без Спирьки!

Ирена попыталась и сама заставить лошадь двигаться, и Емеля нукал и тпрукал несколько минут – все без толку. Но лишь только развязали Спирьку и он взял в руки вожжи, Стрелка приободрилась и выразила готовность вполне оправдать свое наименование.

– Стрелка – она одна такая умная животина на свете! – горделиво сказал Спирька. – Одна-единственная!

Ирена тихонько вздохнула, вспомнив еще одного умнейшего скакуна… но мысли мигом перетекли на его хозяина, а этого никак нельзя было допустить.

– Ну что ж, повезешь нас ты, – сказала она Спирьке. – Только знай: чуть что…

И она свела брови, от души надеясь, что придавала своему лицу самый грозный и устрашающий вид. Рядом корчил ужасные гримасы вошедший в роль Софокл.

Спирька побледнел и закрутил над головой кнут. Стрелка так и понеслась по лесной дороге!

Глава XXV

БАЙЯРД

Спирька погонял Стрелку, а Емеля и Ирена тихонько переговаривались. Решали, что делать дальше, как перехватить Адольфа Иваныча, а еще обсуждали, куда могло деваться венчальное свидетельство.

– Послушай-ка, – осенило вдруг Емелю, – а что, если оно было при Игнатии, когда он застрелился да в пруд упал? Что, если так и осталось в его сюртуке? Его ведь, бедолагу, без отпевания схоронили за кладбищенской оградой, каков он был. Наверное, венчальная ваша бумага так и осталась в его кармане. Так и лежит в его могиле…

Ирена в ужасе перекрестилась. Испугало ее не только это известие – куда более потрясло, что она почти не вспоминала об Игнатии. Другой человек всецело овладел ее мыслями, и вот она наказана за это забвение усопшего!

– А может быть, – продолжал размышлять Емеля, – может быть, его Степанида нашла и забрала? Да и увезла с собой, когда ее на выселки отправили? Коли так, надобно нам туда ехать!

– Степанида с выселок никуда не денется, – справедливо рассудила Ирена. – И бумага от нее не убежит. Нам сейчас главное – перехватить Адольфа Иваныча!

Спирька старался изо всех сил, Стрелка слушалась его беспрекословно, и вскоре вдали показались очертания знакомого Ирене постоялого двора.

Съехали на обочину и укрылись за деревьями.

– Вот что, Спирька, – сказал Софокл, снова принимаясь ужасно хмурить брови. – Нам сейчас уйти надобно. Ты нам отдашь армяк свой и шапку. А сам ждать будешь. Понял?

– Чего ж не понять, – жалобно вздохнул Спирька. – А вы скоро вернетесь? А то меня комарье тут зажрет!

– Не зажрет, мы быстренько, – успокоил его Емеля. – А может, связать тебя для верности? Чтобы не сбежал?

– Не извольте беспокоиться, – ответил возница очень серьезно. – Мы, конечно, люди подневольные, но ради того, чтобы со сволочугой-немчиной за его злодейства связаться, я бы и дьяволу душу готов продать, не то что вам послужить! Так что не бойтесь, я от вас не сбегу, буду ждать.

Делать беглецам особо было нечего – пришлось поверить Спирьке на слово. Впрочем, что-то подсказывало Ирене, что на него можно положиться.

Емеля напялил «гречневик» и армяк, перепоясался Спирькиным кушаком. Сунул за него кнут и пошел к воротам постоялого двора. Вернулся он вскоре и рассказал, что Адольф Иваныч еще не появлялся, однако коня из Лаврентьева привели.

– Что ж это за конь такой? – недоумевал Емеля. – Слуги говорят, зовут его Буяном, лихой он, словно ветер, с привязи сорвавшийся. Не верят слуги, что Адольф Иваныч сможет с ним управиться. Спирька, вот ты скажи: есть у нас в Лаврентьеве такой конь?

– Нету, – покачал головой Спирька.

– Вот и я говорю – нету у нас никакого Буяна! – дивился Емеля. – Не иначе, Булыга его у кого-то украл!

И тут Ирену осенило.

– Да не Буян это, а Байярд! – воскликнула она. – Булыга украл коня у господина Берсенева. И если Адольфу Иванычу в самом деле удастся с ним управиться, его никто не догонит, он легко до города доберется, а там ищи его, свищи… Пошли в конюшню, Емеля. Там ждать будем.

– Да какая тебе конюшня, скажи на милость? – хмыкнул Емеля. – Как только увидят тебя в этом платьишке, мигом все сбегутся. Не утаишься!

– Значит, мне нужно будет переодеться в мужскую одежду, – решительно сказала Ирена и задумчиво уставилась на Спирьку.

Тот в ужасе вцепился в свои портки:

– Не отдам! Ни за что не отдам! У меня и исподников-то нету, по скудости нашей!

Раздевать донага этого бедолагу Ирене совсем не улыбалось, так же, впрочем, как напяливать на себя его латаные-перелатаные порты.

– Снимай армяк и шапку, Софокл, – приказал она. – Я их надену.

Тот повиновался, и уже через несколько минут две странные фигуры мелькнули в воротах постоялого двора, улучив минуту, когда слуги ушли в дом ужинать.

Скользнули в конюшню… и Ирена так и ахнула:

– Байярд! Я угадала!

Точно, это был он, вороной красавец с атласной кожей и умными глазами. Недоверчиво покосился на Ирену и вдруг повернул к ней голову, заржал дружелюбно… Узнал!

Она готова была обнять его и расцеловать, но тут Емеля, который задержался у входа, обернулся с круглыми от возбуждения глазами:

– Идут! Идут Адольф с Булыгою!

Итак, успели вовремя.

Метнулись за вороха сена, затаились.

– Адольф Иваныч, отец вы наш, батюшка родной, – послышался плаксивый голос Булыги. – Я вам служил… я вам… возьмите меня с собой либо деньжонок отсыпьте. Вы ведь по-царски нынче разжились. А коли не пожелаете, – в голосе старосты зазвучали угрожающие нотки, – я ведь и в ножки господину Берсеневу кинуться могу…

Голос его оборвался странным бульканьем, и Ирена почувствовала, как пальцы Емели стиснули ей руку.

Да… кажется, напрасно Булыга осмелился угрожать Адольфу Иванычу!

Послышалось какое-то шуршанье.

Ирена осторожно выглянула и увидела управляющего, который оттащил тело горбуна в угол и проворно засыпал сеном пятна крови, лившейся из перерезанного горла Булыги. Отряхнул руки, оглянулся волчьим взором и пошел к Байярду. Конь нервничал, пятился, перебирал ногами, испуганный запахом смерти, но Адольф Иваныч так ударил его кулаком в шею, что Байярд зашатался и присел.

Ах ты, зверь! Ирена еле удержалась, чтобы не выскочить. Емеля снова впился ей в руку.

В одной руке Адольф Иваныч сжимал нож, который был еще красен от крови Булыги, другой пытался поставить Байярда так, чтобы удобнее было забраться в седло. Конь был слишком высок для коротконого управляющего, да еще снова принялся нервно плясать. Адольф Иваныч едва удерживал его, придерживая висящий через плечо кожаный мешок. Мешок был, похоже, очень тяжел – Адольфа Иваныча так и клонило влево.

Итак, он все же унес деньги и пустился в бега.

– Стой, проклятая скотина! – прорычал Адольф Иваныч, снова ударяя Байярда. Конь ржанул от боли почти человеческим голосом, но послушался, когда Адольф Иваныч потащил его к кадке с водой. Адольф Иваныч вскарабкался на ее край, поставил ногу в стремя, другую уже занес над седлом, оглянулся, угрожающе поводя глазами… Он был так страшен в это мгновение, такой дьявольский пламень горел в его глазах, что Емеля, который уже приподнялся было, готовясь кинуться на управляющего, испуганно замер.

Да ведь он уйдет! Вот-вот умчится!

Стоит ему только поудобнее устроиться в седле и повернуть Байярда к приотворенным дверям, как тот улетит – и не поймаешь, не догонишь!

Ирена рванулась из-за охапки сена.

– Ай-й-йя! – взвизгнула она отчаянно.

Байярд взвился на дыбы!

На миг мелькнуло перекошенное лицо Адольфа Иваныча, летящего с седла… Он влетел головой в кадку и замер вверх ногами. Ирена от ужаса зажала руками рот, ее трясло.

Байярд забился в угол конюшни и бешено колотил ногами в стену.

Тело Адольфа Иваныча, стоящее торчком, качнулось, завалилось, но голова не поднялась из воды, которая окрасилась кровью.

– Батюшки-матушки… – нелепо бормотал Емеля, вздымая руку для крестного знамения, но не находя сил совершить его. – Воистину – метил в окошко, а попал в лукошко! Хотел отворотить от пня, а наехал на колоду! Думал…

– Замолчи, – чужими, непослушными губами прошептала Ирена, отворачиваясь от кадки и прерывая этот поток подходящих к случаю пословиц. – Некогда болтать. Надо уходить отсюда, и поскорей.

Она выбралась из-за куч сена и чуть не упала, споткнувшись о кожаный мешок, который валялся на пути. Деньги! Те самые деньги, которые должны были принадлежать Игнатию, а теперь… а теперь, значит, принадлежали ей?..

– Бери, бери, – буркнул Емеля. – Не сомневайся. Твои они.

Ирина с усилием подняла мешок. Задумалась…

Если эти деньги оказались у Адольфа Иваныча, значит, он ничего не открыл Берсеневу о смерти Игнатия, о его венчании с Иреной. Значит, Берсенев продал ее Макридиной не потому, что не хотел делить с ней Лаврентьево. Он избавился от нее, просто как от надоевшей, слишком много о себе возомнившей любовницы! И это было еще оскорбительней!

Смыть кровью. Это можно смыть только кровью!

Ирена с усилием отогнала мысли, которые приводили ее в ярость и сводили с ума. Они с Емелей вдвоем забрались на Байярда, которого с грехом пополам удалось утихомирить, и горячий конь вынес их с постоялого двора. Слуги все еще ужинали, и побег их остался незамеченным, так же как и кровавое происшествие в конюшне.

Спустя несколько минут они поравнялись с тем местом, где оставили при дороге телегу. Спирька клевал носом, но радостно вскинулся, увидев их:

– Эх, вернулись?! А это что ж за красавец? Неужто барский конь?

– Он самый, – сухо сказала Ирена. – А теперь, Софокл, настало нам время прощаться.

– Как так? – испугался тот, глядя на девушку, которая поудобнее устраивалась в седле. Узкое платье мешало сесть по-мужски, и Ирена безжалостно рванула подол с одной стороны. Ничего, армяк прикроет голые ноги. – Я-то думал, мы в Лаврентьево… Чтоб заявить, кто ты есть…

– Без свидетельства о венчании с Игнатием я есть всего лишь авантюристка, больше никто, – сухо оборвала Ирена. – Авантюристка и воровка. Пока не найдено свидетельство, эти деньги мне не принадлежат. Поэтому ты со Спирькой поедешь на выселки и спросишь Степаниду, не у нее ли мои бумаги. Расскажи ей все, что случилось, расскажи о письме старого графа. Может быть, она подобреет ко мне и отдаст свидетельство. Ну а если его нет и у Степаниды… Что ж, значит, такая судьба! В любом случае назначаю тебе встречу через три дня в Лукоянове. Слышала я, там в это время лошадиная ярмарка будет проходить. Наверняка туда приедет и Берсенев – искать себе коня взамен украденного Байярда. Вот мы все втроем там и повидаемся.

– А ты сейчас куда?! – молящим голосом выкрикнул Софокл.

– В город. Я кое-что задумала. Нужно купить новую одежду мне и тебе. Кроме того, нужно раздобыть хорошие пистолеты и взять несколько уроков стрельбы у самого лучшего учителя, какого только удастся найти.

– Ты что?! – в ужасе пробормотал Емеля. – Убийство замыслила?!

Спирька испуганно перекрестился:

– Ой, не бери, девка, греха на душу!

Ирена покачала головой:

– Не убийство это будет, а дуэль.

– Что?! – Емеля аж задохнулся. – Неужто задумала картель господину Берсеневу послать? Стреляться с ним решила?!

– Решила. Стреляться с ним буду я, но картель… картель пошлешь ты! Прощай, Спирька! Прощай, Софокл! До встречи на ярмарке!

И она пустила Байярда галопом, низко припав к его шее, чтобы ветер не бил в глаза, не вышибал из них слезы. А может быть, они и сами лились, Ирена не знала, но не вытирала их. Руки были заняты, а потом… а потом наконец-то у нее появилась возможность поплакать!

ЭПИЛОГ

– …Черт… упал! Ссылка на поселение или крепость от шести лет и восьми месяцев до десяти лет.

– Ну что вы! Не более трех! Уж поверьте, я дело знаю.

– А ежели убит?

– Тогда на поселение пойдет, не миновать. Да и нас не помилуют.

Перебрасываясь короткими, отрывистыми фразами, секунданты со всех ног летели к упавшему.

Берсенев, с трудом заставив себя тронуться с места, медленно шел туда же.

Голова его была пуста до нездешнего гулкого звона, а белые волокна тумана мешались с кровавой мутью, застилавшей глаза.

Секунданты оказались проворнее, вместе подскочили к Софоклову, вместе склонились над ним – и вместе, резко, будто по команде, отпрянули с одинаковым восклицанием:

– О Господи!..

«Наверное, все-таки убил! – похолодел Берсенев. – И, наверное, какая-нибудь ужасная рана. В лицо… может быть, в глаз!»

Его передернуло от ужаса; кое-как заставил свои деревянные ноги передвигаться быстрее.

Тяжело подбежал, навис над головами секундантов – и вдруг замер, как они, потом так же отпрянул – и тоже помянул Господа.

Этот человек, лежавший на тропе, неловко подогнув ногу и разбросав руки, в одной из которых был пистолет… он не был Софокловым! Весь в черном, в высоких «веллингтоновских» сапогах и мягкой «калабрезе», нахлобученной так глубоко, что повисшие поля прикрывали пол-лица, он был одет иначе и выглядел иначе!

– Кто это? Кого вы пристрелили, милостивый государь? – отрывистым, неприязненным тоном спросил секундант Софоклова. – Это убийство, знаете ли, чистейшей воды…

Не слушая, Берсенев распахнул просторный черный сюртук лежащего да так и ахнул, увидев, что правое плечо все залито красным. Но не только это поразило его в самое сердце. Набухшая кровью белая рубаха ощутимо вздымалась на груди!

– Женщина? – изумленно прошептал секундант.

– Неужели?..

Внезапно Станислав Белыш, издав какое-то неразборчивое восклицание, схватился за шляпу, рванул – и… и тонкие русые волосы хлынули мягкой волной. Станислав сдвинул их дрожащей рукою – открылось нахмуренное лицо, такое бледное, каких не бывает у живых людей, а только у мертвых… или у призраков.

«Призрак, – подумал Берсенев. – Конечно, это призрак!»

И тут же он услышал чей-то глухой, совершенно незнакомый голос, отчаянно зовущий:

– Арина! Господи, Боже мой! Арина!

«Это я говорю, – с усилием осознал он. – Это мой голос. Странный какой!»

Мысль мелькнула – и исчезла. Он протянул дрожащую руку к любимому лицу, и вдруг что-то больно рвануло его за плечо.

Оглянулся, тупо уставился на своего секунданта – тоже смертельно бледного, с расширенными, безумными глазами.

– Вы убили мою сестру, милостивый государь! – воскликнул Станислав срывающимся голосом. – Мою сестру! И позвольте вас спросить, какого черта вы называете ее Ариной?!

Берсенев не успел ответить: раздался топот, и на тропу выбежал Софоклов. Увидев лежащую женщину, коротко, ужасно вскрикнул:

– Ах ты, Господи! Господи, барин! Что ж вы натворили-то?!

Берсенев повел глазами… Мелькнуло какое-то воспоминание, но сейчас было не до него. Сейчас одно существовало для него на свете: Арина. Нет, Ирена!

– Доктора позовите! – кричал как безумный Белыш, принимаясь спускать рубаху с простреленного девичьего плеча и выхватывая из кармана платок. И тут же бешеными глазами поглядел на Берсенева и Софоклова: – А ну, отвернитесь, господа! Нельзя вам! Убью всякого, кто на мою сестру глянет!

Софоклов отвернулся, даже руки для надежности к глазам прижал.

Берсенев медлил. Он мог бы сказать… он мог бы… но за его словами немедленно последовал бы новый вызов на новую дуэль, а этого ему сейчас совсем не хотелось. Еще убьет его этот безумный Белыш за свою сестру… да за нее Берсенев и сам убьет кого угодно! Но не сейчас. Сначала нужно ее рану залечить.

Господи! А если рана смертельна?! Тогда ему самому останется только застрелиться. Только застрелиться!

И он закричал отчаянно, еще громче Станислава:

– Доктора!

Новый топот в тумане – выскочил человек в длинном полотняном сюртуке, с саквояжем в руках: доктор, которого вчера большими деньгами заставили присутствовать при дуэли.

– Сударь, – обратился он к Софоклову, – там ваш конь бесится, мне его не удержать. Я его к дереву привязал, но он и дерево сломает. Ах ты, свят-свят! – Это он увидел лежащую Ирену.

Склонился над ней…

– Нужно сделать перевязку немедленно! – заявил через минуту. – Мужчин прошу удалиться. Я позову, чтобы перенести ее потом в экипаж.

– Я не уйду, я брат! – мрачно заявил Станислав.

– Что-то много братьев, – пробормотал доктор, глядя то на него, то на Софоклова. – Ладно, пусть брат останется, остальные – уходите.

Секундант Софоклова исчез первый. Глядя, как его спина растворяется в тумане, Берсенев отчего-то подумал, что никогда его больше не увидит. Может, и Софоклов сейчас сбежит?

Хотя ему-то чего бежать? Не он ведь убийца…

А и в самом деле, прав доктор. Что-то много оскорбленных братьев нынче собралось…

– Разъясните, сударь, что произошло? – устало проговорил Берсенев.

– Да что? – конфузливо отвел глаза Софоклов. – Пусть уж она вам потом сама все разъясняет. А сейчас… Не пройдете ли к Байярду, а? Еще Арина с ним могла сладить, он ее слушался, а меня – ни в какую. Может, вас послушается?

– Байярд? – Берсенев споткнулся. – Так это вы его украли? Кто вы такой?

Софоклов тоскливо посмотрел на него и вдруг с силой рванул себя одной рукой за брови, другой – за усы. Берсенев только моргнул растерянно, глядя на черные охвостья, оказавшиеся в его ладонях. Лицо покрылось красными пятнами и сморщилось от боли, слезы проступили в ярких карих глазах – и Берсенев покачал головой:

– Емеля?! Да как же я тебя не узнал?!

– Не ждали увидать, вот и не узнали, ваше сиятельство, барин, Николай Константинович.

– Конечно, не ждал! – фыркнул Берсенев. – Ведь ты в бега подался. Ты – и Арина, Ирена то есть… А теперь тут комедию какую-то страшную разыгрываете. Убить меня задумали?!

– Ох, барин! – заломил руки Емеля, падая на колени. – Не велите казнить… мы с Аринкой в бега не от хорошей жизни ударились. После того, как вы нас Макридиной продали…

– Я вас продал Макридиной?

Берсенев покачал головой. Показалось, он ослышался.

– Это ложь!

– Ну как же ложь, – осторожно возразил Емеля. – Как же ложь, коли сама Арина видела купчую, вами подписанную.

– Да не подписывал я никакой купчей! Она не могла видеть мою подпись.

Емеля задумчиво свел брови:

– Кажись, верно. Про вашу подпись она ничего не говорила. Но Адольф Иваныч сказал ей, что купчую подписал тот, кто, мол, в жизни и смерти твоей властен.

– Ну так он, наверное, и подписал! – вскричал Берсенев. – Ведь на ту пору я еще в права наследства на Лаврентьево не вступил. У Адольфа Иваныча была доверенность на совершение всех сделок по имению. Значит, он и был властен в жизни и смерти моих крепостных.

– Она никогда не была вашей крепостной. Она была женой Игнатия, а коли он был свободен, значит, и она была свободна.

Берсенев нахмурился:

– Допускаю, что она была повенчана с Игнатием, но женой его она не была.

Емеля растерянно хлопнул глазами, но Берсенев знал, что говорил. Знал доподлинно!

– Это вы к тому, барин, что свидетельства об их венчании так и не нашли? – робко проговорил Емеля. – Да, пропало… Я нарочно к Степаниде ездил – но и у нее того свидетельства не оказалось. Пропала бумага! А ведь по ней…

Он испуганно захлопнул рот.

– По ней Лаврентьево должно принадлежать Ирене, – кивнул Берсенев. – Да что в той бумаге! Я ей и Лаврентьево, и Берсенево отдам, только бы она была жива! Проклятый немец, проклятый Адольф! Шекспирову Яго и не снилось такое коварство! Не иначе кара небесная настигла его в той конюшне, где он нашел свой конец, иначе я разорвал бы его на части своими руками.

Емеле было что уточнить относительно этой небесной кары, однако он счел за благо промолчать и не перебивать барина.

– Напоследок он оставил мне письмо – прощальное письмо, полное самых гнусных издевок. Вернее, это письмо нашли на его мертвом теле. Очевидно, Адольф Иваныч намеревался его с дороги отправить. Письмо несколько размокло, и чернила расплылись, однако разобрать написанное было вполне возможно. Он писал, что наконец-то получил возможность свести счеты с глупцом-русским, на которого принужден был работать, что он презирает русскую доверчивость и глупую готовность открывать свою душу всякому встречному-поперечному. Он давно задумал обобрать меня, он нарочно довел до смерти Игнатия, а уж появление Арины, то есть Ирены, стало для него истинным подарком судьбы. Он сразу понял, что я потерял от нее голову, потому и дал ей роль, потому и предоставил относительную свободу, надеясь, что между нами случится… – Берсенев запнулся. – Он угадал! Я полюбил Арину, а когда после спектакля она исчезла вместе с тобой, окончательно лишился рассудка. Макридина была в сговоре с Адольфом Иванычем, она молчала… теперь мне это понятно. Ваше исчезновение и мое горе дали немцу возможность беспрепятственно завладеть деньгами и бежать с ними. Они пропали, а может быть, он их где-то припрятал, надеясь вернуться за ними позже.

Емеля хотел кое-что прояснить относительно судьбы этих денег, но вспомнил старинную пословицу о том, что молчание – золото, и прикусил язык. «Вот так так! – подумал он. – Кабы мы обшарили тогда карманы гнусного Адольфа, все совсем иначе вышло бы! Но даже в голову не взошло. А не то и в бега не пришлось бы ударяться, и дуэлей бы этих глупых не было, и Аринка, значит, не лежала бы, кровью истекая…»

На глаза его навернулись слезы.

– Барин, – пробормотал Емеля глухо. – Простите, ради Христа, но ведь Адольф проклятущий и нас вокруг пальца обвел, как и вас. Не гневайтесь, окажите ваше милосердие!

– Да не гневаюсь я, с чего ты взял! – пожал плечами Берсенев. – Ты вот давеча сказал, будто за честь сестры вступался. Значит, Ирена тебе как сестра? А я уж подумал было…

– Ни-ни, барин! – твердо сказал Емеля и даже пальцем поводил перед носом для усиления впечатления. – Ни-ни! Сердце мое навеки отдано другой. Я все это время только и мечтал воротиться да жениться на ней. И коли вы простите меня, то отдайте за меня Матрешу!

– Голову бы тебе оторвать, – буркнул Берсенев. – На кол бы тебя посадить, как в старину саживали! Четвертовать бы тебя! Колесовать! А, ладно, бери свою Матрешу! – махнул он рукой, и Емеля, уже несколько раз простившийся было с жизнью, осмелился наконец перевести дух. – Да что ж они так долго там! – жалобно вскричал вдруг Берсенев. – Если она умрет… – И он так покосился на Емелю, что тот лишь понурился, поняв: не видать ему ни Матреши, ни жизни, если…

– Господа! – Из тумана появился доктор. – Где мой экипаж? Я закончил перевязку, даму нужно отвезти в покойное место.

Появился Станислав Белыш, и Берсенев невольно простер к нему руки, увидев, что тот несет Ирену. Голова ее лежала на его плече, и Берсенев вдруг остро захотел убить этого молодого человека. С трудом удалось вернуть себе подобие спокойствия, вспомнив, что это брат Ирены.

– Я хочу увезти ее в город, в хорошую гостиницу, – сказал Белыш, тяжело дыша. – Как думаете, доктор, выдержит она поездку?

– Да вы что?! – Доктор воздел руки. – Это же день пути. Самое большее версты три можно позволить. Хотя молодой организм, конечно… и рана навылет… и крови она немного потеряла…

– Белыш, послушайте, – рванулся вперед Берсенев. – Мое имение, Лаврентьево, в двух верстах отсюда. Там великолепный дом, уход за вашею сестрою будет отменный. Доктор поедет с нами.

– Да как же?! – заикнулся было тот, однако Емеля с такой силой дернул его сзади за пыльник, что доктор от неожиданности умолк.

– Какое может быть Лаврентьево? – неприязненным тоном пробормотал Станислав Белыш. – Как я могу везти в ваш дом Ирену, если я намерен в ближайшее время стреляться с вами, сударь?!

– Господи Боже! – ахнул Емеля. – Еще того не легче! Да за что же?!

– За то же, за что собирались стреляться вы, милостивый государь, – сухо ответил Белыш. – За честь сестры!

И тут он заметил превращения, происшедшие с лицом его собеседника… Глаза его стали по-детски круглыми:

– Господин Софоклов! Что с вами?! Что с вашим лицом?!

– Вы видите перед собой истинное лицо господина Софоклова, – объяснил Берсенев. – Но сейчас не о нем речь. Вы намерены стреляться со мной? У вас для этого есть все основания. Однако не соблаговолите ли прежде выслушать мои объяснения? В любом случае сейчас следует думать не об удовлетворении чьей-то мстительности, а прежде всего о здоровье Ирены. Никакие законы гостеприимства не помешают нам сойтись на поединке, если мое предложение жениться на вашей сестре вас не удовлетворит.

– Жениться? – Станислав покачнулся от неожиданности. – Но мне кажется, она замужем за другим. Она жена графа Игнатия Лаврентьева… во всяком случае, так мне признался священник в одной церковке на Островах после того, как я чуть не вытряс из этой канальи всю душу! В поисках сбежавшей сестры я Санкт-Петербург и Нижний Новгород вверх дном поставил, а нашел ее…

– Игнатий Лаврентьев умер, – сказал Берсенев. – Но садитесь же в коляску, не то вы сейчас упадете и уроните Ирену! Садитесь, и мы поедем. По пути я вам все объясню. Емеля, где Байярд? Веди его сюда. Поедешь на нем рядом с коляской.

– Слушаюсь, ваше сиятельство!

– Чудеса в решете, – пробормотал Станислав Белыш, слушая этот диалог.

Байярда, едва не лишившегося ума от счастья при виде хозяина, удалось усмирить не сразу. Наконец-то Емеле удалось на него взобраться, а остальные устроились в экипаже. Доктор был за кучера, Белыш сидел на сиденье, держа Ирену на коленях, Берсенев устроился сбоку, на откидном. Ноги Ирены свешивались с колен брата, и Берсенев с решительным выражением вдруг взял их и положил на свои колени. Белыш глянул свирепо, но встретил не менее свирепый ответный взгляд и… и почему-то смирился.

– Извольте выслушать мой рассказ, милостивый государь, – неприязненно начал Берсенев. – А ты, Емеля, поправь меня, если я где-то собьюсь.

– Слушаюсь, барин, – ответил Емеля, с усилием заставляя счастливого Байярда спокойно идти рядом с экипажем.

И начался рассказ на два голоса, во время которого доктор не раз забывал про вожжи и с самым потрясенным видом оборачивался к седокам, а Станислав Белыш то шепотом бранился, будто отставной боцман, то терял дар речи.

Наконец все умолкли.

Белыш и Берсенев угрюмо смотрели на бледное лицо и закрытые глаза Ирены, а Емеля тоскливо переводил взгляд с одного на другого.

«Что будет? Что ж теперь будет? Больно уж нравный молодой барин, да и наш крут… Перестреляют друг дружку как пить дать!»

Вдруг Берсенев повернулся к доктору:

– Остановите!

Тот испуганно натянул вожжи.

Они стояли на развилке дороги.

– Послушайте, Белыш, – сказал Берсенев решительно. – Вот эта дорога, левая, ведет прямо ко мне в Лаврентьево. Ехать осталось не более получаса. Но если мы свернем направо, то не более чем через четверть часа окажемся в большом торговом селе Козельцы. Там есть храм Божий… Поедемте туда, и я немедленно женюсь на вашей сестре. Клянусь, что это мое самое заветное желание с той минуты, как я увидел ее на Чертовом мосту.

– Да вы с ума сошли! – так и взвился Станислав. – Мало того, что она уже венчалась однажды тайно, так еще теперь вы хотите, чтобы венчалась бесчувственной?! Она ведь даже не сможет сказать «нет», когда священник спросит, согласна ли она выйти за вас!

– Я скажу – «да», – послышался слабый голос, и Ирена открыла глаза.

…К концу этого дня, после того, как новобрачный внес молодую супругу в роскошный лаврентьевский дом и все недоразумения были окончательно разрешены, осталась только одна забота: как-нибудь утихомирить Нептуна, который, чудилось, вовсе с ума сошел и не давал никому, даже доктору, приблизиться к Ирене: все норовил схватить ее за подол нарядного капота (его ссудила новоиспеченной госпоже Берсеневой, за неимением у той собственных туалетов, Жюстина Пьеровна, которая, на счастье, еще не успела покинуть Лаврентьево) и куда-то потащить. Его и гнали, и пинали – Нептун не уходил.

– Да он же просит сигар! – наконец сообразила Ирена. – Несчастный пес! Надо его отучить от этой отравы.

– Начнем с завтрашнего дня, – сказал Берсенев. – А сейчас… Где его любимые сигары, в кабинете?

– Да, в книжном шкафу, в расписной коробке. Поди дай ему. Только умоляю, возвращайся скорей! – попросила Ирена.

– Ты не успеешь соскучиться, – усмехнулся Берсенев и присвистнул: – Нептун! За мной!

Пес мчался вперед как ошалелый, то и дело оглядываясь через плечо и подвывая от удовольствия. Вот и кабинет. Берсенев открыл книжный шкаф, достал коробку и дал Нептуну сигару. Тот проглотил ее, почти не жуя, и уставился с умильным выражением.

«Еще одна жертва Адольфа Иваныча!» – подумал Берсенев и достал вторую сигару. Ее постигла участь первой.

– Ну, брат! – пробормотал Берсенев. – Я погляжу, ты ненасытен? И что, я должен стоять и ждать, пока ты налопаешься? А ведь я обещал жене вернуться немедленно.

Это слово – «жена» – заставило его расплыться в улыбке. Между тем умильная физиономия Нептуна выражала нижайшую мольбу не лишать его любимого лакомства.

«Возьму сигары с собой, – решил Берсенев. – Пусть там ест, пусть хоть все сожрет, ну а с завтрашнего дня… Все, новая жизнь начнется и у тебя, и у меня! Впрочем, у меня она уже началась!»

Зажав коробку под мышкой, Берсенев начал закрывать шкаф, но обратил внимание на книгу, стоявшую неровно. Это было собрание Пушкина – все сочинения в одном томе in folio. Из книги торчал какой-то листок.

Берсенев достал том и пошевелил страницы. Между ними оказался не один, а два исписанных листка! Один – то самое письмо графа Лаврентьева, о котором успела сегодня рассказать ему Ирена, а второй листок… бумага с водяными знаками… да ведь это свидетельство о венчании Ирены и Игнатия! Так вот где оно было! Наверное, сам Игнатий сунул его в шкаф, а потом…

Берсенев нахмурился ревниво, глядя на свидетельство, но тотчас рассмеялся. Эта бумага не имела ровно никакого значения, особенно теперь, когда в супружеской спальне Николая и Ирены Берсеневых лежало их собственное свидетельство о венчании. «Пусть лежит, где лежало, – подумал Берсенев. – Это все в прошлом. Пусть остается здесь!»

Он положил листки аккуратней, закрыл было книгу. И тотчас распахнул ее снова. Прочел заглавие произведения, которое охраняло семейные тайны Лаврентьевых, Сокольских и Берсеневых, – да и покачал головой…

«Барышня-крестьянка»

стояло посреди страницы.

em
em
em
em
em
em
em
em
em
em
em
em
em
em
em