Светские дамы сомнительного поведения… Одни из них были влюблены в сам процесс соблазнения и заняты поиском телесных наслаждений. Вторые делали через постель карьеру, совмещая приятное с полезным. Третьи искали в многочисленных связях с мужчинами мистический смысл. Так или иначе, но равных им не было. Они заставляли трепетать мужские сердца и пускались в самые рискованные любовные авантюры. О страстях, взлетах и падениях наперсницы императрицы Екатерины II Прасковьи Брюс, балерины Авдотьи Истоминой, подруги поэтов и писателей Нины Петровской читайте в исторических новеллах блистательной Елены Арсеньвой.
Русские куртизанки Эксмо Москва 2009 978-5-699-30099-0

Елена Арсеньева

Русские музы для француза, или Куртизанки по натуре (Лидия Нессельроде, Надежда Нарышкина)

Ох, какая жара, какая духота! На дворе ноябрьская ночь, а в доме словно жаркий июльский полдень. Надежда неприметным движением обмахнула со лба пот, делая вид, что поправляет круто завившиеся кудряшки на висках. Какое счастье, что у нее вьющиеся волосы, прическа ни в коем случае не сделается в беспорядке, даже от самых быстрых туров вальса. И все же она для надежности взглянула в темное стекло высокого французского окна, ловя свое отражение. Позади нее летели, мелькали пары, и Надежда невольно усмехнулась, подумав, что это разноцветье нарядов изрядно напоминает овощной суп, который помешивает незримой ложкой незримый повар.

С удовольствием провела пальцами по мягким зеленым перьям (в тон глаз!), обрамлявшим декольте ее бального платья (к слову – последняя парижская новинка: отделка перьями марабу, колибри да и самыми простыми крашеными перышками была в необычайной моде, перья порою составляли почти все платье (фасон такой назывался sauvage, но Надежда до такой дикости[1] никогда не доходила!), потом коснулась своей шеи – и довольно вздохнула: право, ее кожа нежнее самых нежных перышек колибри! А аромат каков!.. Не далее как вчера Александр бормотал, задыхаясь, что кожа ее благоухает слаще самых модных парижских духов… Наверное, это следовало принять за комплимент, однако Надежда мигом вырвалась из объятий любовника и, словно кошечка (вернее, тигрица!), выставила вперед свои острые, длинные ногти. Она обиделась! Во-первых, господин сочинитель (а в нынешних любовниках Надежды состоял не кто иной, как модный драматург Александр Васильевич Сухово-Кобылин!) мог выдумать что-нибудь менее банальное, чем сравнить аромат кожи обожаемой женщины с ароматом духов, а во-вторых, всякое упоминание о Париже, слетевшее с его уст, Надежда воспринимала как личное оскорбление.

Эта девка, которую он восемь лет назад вывез из Франции… Луиза Симон-Деманш… Какая-то гризетка, которую он подобрал на парижской панели! Сухово-Кобылин, разумеется, уверял, будто Луиза – не гризетка, а модистка, и он встретил ее не на панели, а в кафе или ресторации. Но разве приличная девица пойдет одна в ресторацию?! Никогда в жизни! И приличная дама – тоже не пойдет. Только с супругом или любовником. А девица, конечно, была там со своим содержателем, у которого Александр Васильевич ее и увел. И не только увел, но и увез! Приволок в Россию, выхлопотал вид на жительство в Москве, снял ей дом (и где?.. на Тверской, неподалеку от дома самого генерал-губернатора Закревского!), дал прислугу: повара, кучера (да-да, у бывшей парижской шлюшки теперь имелся собственный выезд!), двух горничных, которые хоть и косоротились, да вынуждены были прислуживать этой безнравственной содержанке!

Надежда брезгливо передернула плечами, скривила губы. У нее при одном только воспоминании о Луизе Деманш начинало в горле першить от злости! Вот уже почти год, как Александр Васильевич Сухово-Кобылин признался в любви Надежде Нарышкиной, вот уже почти полгода, как она отдалась ему и с тех пор продолжает тайные с ним встречи (так же, впрочем, как и явные, на балах, на вечеринках, но, разумеется, все приличия соблюдены, никто ни о чем и не подозревает!), а Луиза Деманш до сих пор живет в самом центре Москвы, в том же доме, на том же приличном содержании, ну а содержит ее все тот же господин сочинитель Сухово-Кобылин! Причем он и слышать не желает о том, чтобы выдворить Луизу за пределы Российской империи. Якобы она начала новую жизнь, делая модненькие шляпки и успешно их продавая, и он не хочет мешать ее успешным делам. Ох, видела Надежда эти шляпки! Ни одну из них она ни за что не решилась бы надеть, хотя некоторые дуры приходили в восторг от этого убожества, от этой мешанины бархата, цветов и перьев. Право, лгут люди, уверяя, будто француженки от природы наделены хорошим вкусом! Луиза – явно исключение из правил. Любая русская дама, куда ни взгляни, хоть на саму Надежду, хоть на любую из ее гостий, хоть… да хоть на ту даму, которая стоит сейчас на улице под окном, одета куда элегантнее, чем эта жалкая парижская содержанка. Кстати, у той дамы, что стоит внизу, великолепный бархатный, отороченный соболем салоп. Ах, как искрятся на нежном меху отблески костров, разожженных кучерами, которые ожидают своих танцующих хозяев! И какой интересный покрой капюшона… или это двойная пелерина?

Надежда приникла к стеклу, желая разглядеть фасон салопа, – и чуть не ахнула. Упомяни о черте, а он уж тут! Да ведь это сама Луиза Деманш топчется под окном нарышкинского особняка!

Что она здесь делает? Да ведь нетрудно догадаться! Наверняка до нее дошли слухи о новом романе, который затеял господин сочинитель Сухово-Кобылин… Уж не собирается ли она ворваться в дом и устроить скандал? Вот сейчас увидит в окне соперницу и…

Надежда отшатнулась от окна, но тут же гордо вздернула головку, увенчанную великолепными рыжими волосами. Ее изумрудные глаза сверкнули, румяные губы приоткрылись, голос сделался сладостным, искусительным, словно у сирены:

– Александр Васильевич! Подите ко мне, скорей подите! Что же это вы со всеми вальсируете, а хозяйку позабыли?

Сухово-Кобылин поглядел на красавицу с опаскою. Вполне следуя куртуазному завету, что коли ближнего следует любить, как самого себя, то и жену ближнего следует любить, как свою собственную, он вступил с женою своего закадычного приятеля, губернского секретаря Александра Григорьевича Нарышкина, в нежную связь. Однако, само собой разумеется, не кричал об этом на всех перекрестках – скрытничал. Но прекрасная дама ему досталась – бесстрашная любительница эпатировать публику. Такое впечатление, она просто жаждала, чтобы муж прознал про свои рога и устроил грандиозный скандалище. Вот и сейчас – что-то слишком опасно засверкали ее изумрудные глаза…

– Надин, – пробормотал Александр Васильевич, подходя. – Умоляю, тише, ти-ше…

– Да что ж такого я сделала? – усмехнулась его любовница. – Всего лишь хотела вальсировать с вами. Один тур, всего один!

Они вихрем пролетели по залу, но предчувствия Сухово-Кобылина не обманули: вальсом дело не кончилось. Надежда увлекла его в оконную нишу, полускрытую портьерой, и, обхватив за шею, припала к губам таким поцелуем, от которого у мужчин подгибаются ноги и все разумные мысли вылетают вон из головы.

То же случилось и с Александром Васильевичем. Он не мог сказать, сколько тот поцелуй длился: миг, час, день или вечность. Наконец приоткрыл затуманенные глаза – и удивился: прелестное личико его любовницы имело предовольное выражение! Зеленоглазую и рыжую Надежду часто сравнивали то с кошечкой, то с тигрицей. Сейчас создавалось впечатление, будто кошечка вволю наелась сметаны, а тигрица только что обглодала последнюю косточку вкусненькой козочки. Натурально, Сухово-Кобылин, тщеславный, как все мужчины, решил, что именно его поцелуй доставил ей такое удовольствие. А ведь от господина сочинителя, мастера изящной словесности (вообще – инженера человеческих душ, как назовут ему подобных спустя каких-нибудь восемьдесят лет!) можно было бы ожидать если не большей проницательности, то хотя бы большей наблюдательности! Однако он не заметил женскую фигуру за окном, не заметил, как она яростно вскинула руки, как погрозила в сторону окна, как метнулась прочь и вскоре растаяла в темноте… ничего этого он не заметил, а зря, ибо ненаблюдательность его будет иметь для него самые роковые последствия… да кабы только бы для него, а то ведь она будет иметь самые роковые последствия также и для некоего французского писателя, известного в литературе под именем Александра Дюма – только не Дюма-пэра, а Дюма-фиса, то есть сына…

Но все это пока что далеко впереди, девы судьбы еще не прядут эту нить, а значит, и нам погружаться в эту историю рановато. Обратим лучше наш взгляд на любовников, которые только что обжигали друг друга поцелуем. Хоть и уверяют хладнокровные препараторы страсти нежной, вроде господина Ломброзо, что эротический поцелуй – это так себе, тьфу, не более чем дань свычаям и обычаям цивилизованных и развращенных европейцев (а очень многие народы умудряются вовсе без него обходиться – древние греки и древние египтяне о нем и слыхом не слыхали; новозеландцы покрывают друг друга покрывалами, затем трутся носами, издавая при этом что-то вроде хрюканья и сильно втягивая в себя воздух; некоторые другие туземцы делают то же, но обходятся при этом без покрывал; на островах Дружбы при встрече с любимым человеком или другом берут его руку и сильно трут ею себя по носу и по лбу… etc), однако на эту пару их поцелуй произвел очень сильное впечатление и обоих заставил желать большего.

– Отправляйся к себе домой, – жарко шепнула Надежда, с трудом вырываясь из рук любовника, – я буду следом. Пока танцуют, нас никто не хватится. Уходи черным ходом, скорей же, ну!

Сухово-Кобылин бросился вон из залы, словно за ним черти гнались. Надежда приказала верной горничной всем отвечать: хозяйка в детской, сейчас вернется, – и была такова.

Дом ее любовника находился почти рядом – только через садик пробежать, да выскользнуть из боковой калиточки, да шмыгнуть в его двор, да взбежать по черной лестнице… Надежда не раз это проделывала, не замедлилась и сейчас. И вот она уже в объятиях милого друга! И вот они уже на удобном канапе! Привычным движением поднята юбка (какое, какое счастье, что в моду наконец-то вошел легкий, подвижный кринолин, а не это нагромождение тяжеленных нижних юбок, пробираясь сквозь которые заплутался бы даже Тезей, не заплутавшийся в знаменитом Лабиринте!), все, что можно расстегнуть, расстегнуто, все, что можно снять, снято… поспешные ласки, торопливые движения, исступленные вздохи… ахлюбовьмоякакоесчастье!– теперь все быстренько надеть, натянуть, застегнуть, поправить, опустить, пригладить, одернуть, метнуть блудливый взгляд в зеркало, потом на ходики – минуло каких-то полчасика, наверняка дома ее не успели хватиться! – повернуться к двери, изготовясь убежать так же стремительно, как прибежала, – и замереть, застыть с криком ужаса, потому что в дверях Надежда увидела неподвижную фигуру Луизы Деманш…

В том самом хорошеньком салопчике.

Бог ты мой… значит, униженная соперница, увидев в окне целующуюся пару, бросилась не в подушку рыдать и слезы утирать, а решила устроить сцену неверному любовнику? И выбрала для этого самое подходящее место и время!

– Что ты здесь делаешь? – яростно выкрикнул Сухово-Кобылин. – Зачем ты пришла? Как ты посмела?!

– А! – закричала Луиза. – Ты меня спрашиваешь, зачем я пришла? А я спрошу тебя, как сюда, в эту комнату, где столько раз обладал мною, ты посмел притащить эту распутную рыжую кошку?!

– Да как вы смеете?! – взвизгнула Надежда. – Кто вы такая?

– Я? – буйно расхохоталась Луиза. – Я такая же шлюха, как и вы, мадам Нарышкина! Да-да, я вас знаю. И вся разница между нами только в одном этом слове: мадам. Вас называют мадам, меня – мадемуазель, но я ни перед кем не держу отчета в своих поступках, а вы… вам туго придется, если я сейчас пойду к вашему мужу и расскажу о том, что видела только что!

Надежда кинулась к Луизе и влепила ей пощечину, оставив на щеке кровавые царапины от своих длиннющих ногтей. Луиза размахнулась было – ответить тем же, однако Сухово-Кобылин оказался перед нею, загородив Надежду, и оплеуха досталась ему. Он сильно толкнул Луизу, и та отлетела в угол, упала на пол кучкой скомканного тряпья…

Досматривать, на чьей стороне будет победа в этом сражении, Надежда не стала: вылетела вон.

Какой кошмар! Какой кошмар! Неужели ей, Надежде Нарышкиной, дочери члена Государственного Совета барона Ивана Кнорринга, жене губернского секретаря Александра Нарышкина, одной из красивейших и бонтоннейших дам Первопрестольной, выпало пережить такую вульгарную сцену и даже участвовать в ней! Драться с соперницей! Драться из-за мужчины! Словно какие-нибудь прачки или животные!

Вот именно, животные или даже насекомые! Надежда вспомнила, как ее фрау учительница естественной истории (она получила хорошее домашнее образование) рассказывала, что среди животных очень часты les crimes de passion, преступления по страсти. Самки-воительницы муравьев породы formika rubifarbis часто приходят в такую ярость, что набрасываются и кусают других самок, личинок и муравьих-рабынь, которые стараются их успокоить и крепко держат до тех пор, пока припадок гнева не минует. Эта Луиза была на шаг от того, чтобы совершить это самое crime de passion, жертвой которого пала бы она, Надежда!

Надежда не помнила, как очутилась дома, как взбежала в детскую. Здесь мирно горел ночник, нянька дремала на топчане, трехлетняя Оленька спала в своей кроватке. Надежда мгновение постояла, пытаясь отдышаться, нервно потирая ледяные от волнения руки, потом вышла. Ужасно хотелось броситься к себе в будуар, отсидеться там, но нельзя, нельзя, нужно идти к гостям!

Входя в залу, бросила мимолетный взгляд в зеркало. Щеки горели, словно нахлестанные, словно Луиза Деманш все же достигла цели. Но все же Надежда была хороша, чертовски хороша! Как бы ни ярилась эта вульгарная французская дура, яблоко раздора по имени «Александр Сухово-Кобылин» достанется не ей, а прекрасной тигрице (вот именно – тигрице, а не кошке!) Надежде Нарышкиной!

И она вошла в залу, как никогда, уверенная в себе, своей красоте и неотразимости. И если бы в эту минуту некто всеведущий шепнул ей в ухо, что она никогда больше не увидит своего любовника, более того – не захочет его видеть, будет избегать встреч с ним истовее, чем черт избегает ладана, и причиной этого станет не что иное, как crime de passion, Надежда была бы страшно изумлена и, конечно, не поверила бы этому прорицателю.

А зря…

Бал закончился, как и подобает, уже под утро. Нарышкины до обеда отсыпались, потом принимали барона Кнорринга с супругой. При родителях Надежда с успехом исполняла роль счастливой жены и матери. А в общем-то, это было игрой лишь наполовину: дочь свою она и впрямь обожала и ни за какие блага в мире не согласилась бы расстаться с ней. Иван Федорович и Ольга Федоровна умиленно взирали на дочь и внучку, про себя благодаря Бога, что их шалое дитя наконец-то образумилось. Что и говорить, Надежда с юных лет задала им немало хлопот. Как, откуда в девочке, рожденной и воспитанной в образцовой семье, поселился этакий бес чувственности, не могли понять ни отец, ни мать. Никто в роду Кноррингов и Белешовых (такова была девичья фамилия Ольги Федоровны) особенной пылкостью не отличался, однако Надежда… о таких, как она, и сказано: мол, камень способна искусить! Может, подкидыш? Ведь и внешне ни в мать, ни в отца, блекло-белесых, бледно-голубоглазых. Рыжая коса, изумрудные очи, стать Венеры, повадки Фрины… Порою отец с матерью за голову хватались! Были минуты, когда они готовы были сдать единственную дочь на перевоспитание в монастырь, однако опасались, что и там обворожительная кокетка найдет выход своим греховным наклонностям. Про монастыри… про монастыри много чего болтают, как мужские, так и женские, как католические, так и православные. Нет уж, лучше построже следить за баловницей, приставить к ней дуэнью-бонну-мадаму-гувернантку-фрау, и не одну, а как минимум трех, да постарше, да поуродливей, да посуровей! Больше всего Кнорринги боялись, что слухи о сластолюбии юной баронески, которая не пропустила ни одного из своих преподавателей-мужчин (именно поэтому с некоторых пор ее учителями были только особы дамского пола), ни одного смазливого лакея и давно бы лишилась девственности, сильно испортят репутацию, когда бы… когда бы не была столь же расчетлива, сколь и сластолюбива. Поняв сущность натуры своей дочери (чистейшей воды Манон Леско, куртизанка по натуре!), барон Кнорринг, призвав на помощь всю свою остзейскую выдержку, спокойно заявил: или Надежда себя блюдет, как подобает девице из хорошей семьи, или… или отец лишает ее наследства, еще при жизни переведя все капиталы на содержание исправительных домов для заблудших девиц.

– Тогда выдайте меня поскорей замуж! – возопила неистовая Наденька, давясь злыми слезами.

– Выдам за первого же, кто посватается! – посулил отец, не забыв уточнить после паузы: – За первого же приличного человека.

Судьба распорядилась так, чтобы этим человеком оказался Александр Григорьевич Нарышкин, губернский секретарь, мужчина в годах, а значит, как показалось Кноррингу, вполне способный держать в узде молоденькую проказницу. Разумеется, барон умолчал о чрезмерной пылкости Наденьки, предоставив ее супругу возможность самому совершить приятное (или неприятное, это уж кому как, на вкус и цвет товарища нет!) открытие. Открытие оказалось приятным, и Надежда получила у господина Нарышкина полнейшее доверие или, выражаясь языком картежников, к которым принадлежал добрейший Александр Григорьевич, карт-бланш.

Как она этим доверием распорядилась, нам уже известно.

Итак, миновал этот день, а на другой, 9 ноября, к Надежде прибежала ее приятельница, Софья Сухово-Кобылина, модная художница, сестра небезызвестного Александра Васильевича, прибежала совершенно вне себя, безумная, рыдающая, и в ужасе прокричала, что ее любезный брат только что взят под стражу по подозрению в убийстве московской модистки и купчихи Луизы Симон-Деманш…

Надежда сама не знала, как она не грянулась в обморок сию же минуту, как эту весть услышала. Только присутствие мужа помогло собраться с силами. Впрочем, ее внезапной бледности никто не удивился – небось побледнеешь тут, узнав, что добрый приятель твоего мужа, известный сочинитель, который только вчера самозабвенно вальсировал на твоем балу, – хладнокровный убийца! Разумеется, Нарышкины в один голос уверяли Софью, что не верят, не верят вздорному обвинению, однако в глазах у Надежды так и стояло искаженное яростью лицо ее любовника, она так и видела Луизу в этом ее бархатном, с собольей оторочкой, салопчике, упавшую в угол кучей скомканного тряпья… Что, если она ударилась в ту минуту головой – и умерла? Что, если Надежда присутствовала при нечаянном убийстве? Или убийство свершилось минутой позже, когда Луиза все же нашла в себе силы подняться и намерилась броситься вслед за убежавшей соперницей, а Сухово-Кобылин снова ударил ее… да не кулаком, а чем-нибудь тяжелым, например, бронзовым шандалом, который стоял в его кабинете, ударил – и нечаянно убил. А потом…

Да-да, что было потом? И если Александр Васильевич в самом деле невзначай убил Луизу, что делал после? Отчего взят под стражу только сейчас? Или все это время не мог решиться обратиться в полицию? Или пытался… о Господи, вот ужас-то! – или пытался скрыть труп?! Или Луиза какое-то время была жива, а только теперь отдала Богу душу?

Ужас.

Да, верно, ужас, но было во всем этом нечто еще более ужасное, чем само убийство, совершенное бывшим любовником (Надежда и не заметила, как сама невзначай употребила это словечко – «бывший»!). Что, если кто-то видел госпожу Нарышкину в тот бурный вечер в доме Сухово-Кобылина? Что, если этот неведомый свидетель донесет? Уже донес? Что, если Надежду привлекут к расследованию как соучастницу пресловутого crime de passion? Что, если сейчас Софья расскажет Нарышкину, мол, в вечер совершения убийства брат ее был не один?..

Надежда схватилась за голову, пытаясь привести в порядок сумбурно скачущие мысли, и наконец до слуха ее долетел голос Софьи, которая в подробностях рассказывала о том, что произошло. И Надежда смогла слегка перевести дух, потому что имени ее не упоминалось, это раз, а во-вторых, картина преступления вроде бы вырисовывалась совершенно иная.

Вот именно – вроде бы!

Из записки А.В. Сухово-Кобылина императору Николаю I:

«…7 ноября проведен мною в кругу моего семейства, а вечер – в доме губернского секретаря Александра Нарышкина, где встретил я до 15-ти знакомых мне лиц; после ужина во 2-м часу ночи оставили мы дом его и я, возвратясь к себе около двух часов, лег спать.

На другой день, 8-го числа, я отправился поутру из дому по собственным делам и, заехав на квартиру Луизы Симон, не нашел ее. Прислуга ее объявила мне, что накануне, в 10 часов вечера, она сошла со двора и во всю ночь не возвращалась. Обстоятельство это, несогласное с правильностию и особенною скромностию образа жизни Луизы Симон, с первого раза возбудило во мне опасения. Немедленно занялся я расспросом о ней у ее знакомых и, не получа решительно никаких слухов, вечером того же дня, т. е. 8-го числа, известил Тверскую часть, а уже ночью, обще с зятем моим, полковником Петрово-Соловово, сообщили г. обер-полицеймейстеру.

На следующий день, 9-го числа утром, вновь явились мы к г. обер-полицеймейстеру и, подтверждая наши опасения, просили у него всех средств к самым деятельным разысканиям. Вследствие сей нашей просьбы, немедленно были присланы ко мне полицейские сыщики, которым (в особенности главному из них, Максимову) я объяснил привычки Луизы Симон, назвал ее знакомых, описал приметы и одежду; так, что когда того числа вечером Пресненская часть известилась, что за Ваганьковым кладбищем замечено тело убитой женщины под такими-то приметами, то с другой стороны вся московская полиция уже знала, что Луиза Симон под теми самыми приметами пропала без вести в ночь с 7 на 8-е число необъяснимым образом, а потому имела все причины произвести самый тщательный подъем тела и осмотр квартиры, которые должны были с первого шага привести следователей к открытию убийц.

Несмотря на то, все мои люди были взяты полицией под арест и дом мой подвергнут осмотру. Произведен вновь строжайший осмотр моего дома, а в особенности кабинета, в котором все мебели, вещи, бумаги и частная моя переписка были пересмотрены, некоторые взяты к делу; сам же я вытребован в городскую часть к допросу. Он начался в 12-м часу дня. Вскоре явился в комнату присутствия г. московский обер-полицеймейстер генерал-майор Лужин, который, обратившись прямо ко мне, сказал мне на французском языке, чтобы я безрассудно не медлил добровольным признанием и что запирательство мое послужит только к аресту всех лиц мне близких.

Слова эти открыли предо мною целую бездну: потрясенный всеми ужасами самого события, смущенный арестом, угрожавшим, может быть, престарелой матери моей, сестрам, зятю, я просил генерал-майора Лужина, чтобы он немедленно представил все улики, все обвинения, говоря, что я готов отдать и имущество и жизнь, чтобы раскрыть этот страшный покров возводимых на меня подозрений. Г. обер-полицеймейстер, к удивлению моему, немедленно удалился, сказав, что улики у него в руках и что они будут представлены в свое время. Мне было предложено около 40 вопросных пунктов, на которые, отвечая собственноручно, точно и подробно, показывая простую, очевидную, а главное, всем известную правду, встречая вопросы обыкновенные, даже излишние, я непрестанно ждал, что явится или лжесвидетель, чтобы уличать меня в убийстве, или, по крайней мере, что предложен мне будет вопросный пункт такого рода, который мог бы служить основанием к высказанному мне столь прямо обвинению, но, к удивлению моему, во всех предложенных мне вопросах не встретил ни улик, ни показаний, мне противуречащих, ни даже клеветы или лжесвидетельства, а потому считал себя по крайней мере на этот день чистым пред Законом и Государем. При словесных допросах я поражал следователей очевидною истиною моих доводов, которые заключались именно в том, что мое нахождение в другом месте, а следовательно невозможность лично совершить преступление, доказывается свидетельством более сорока лиц (моего семейства, дома, гостей и людей Нарышкина) и есть обстоятельство существенное и не подверженное никакому сомнению, а потому если следователи, упорствуя в своем обвинении, предположили, что дело это совершено рукою купленных мною убийц, то и тогда надлежало найти сперва самых деятелей преступления и потом уже по их показаниям обвинять меня. Но и здесь было новое оправдание: не сам ли я, после того как исчезла Луиза Симон, первый известил о том полицию и г. обер-полицеймейстера? Не сам ли я дал ее приметы, указал знакомых, рассказал привычки и таким образом давал полиции все возможные средства следить виновных по горячему следу? Данные мною полиции указания были прямы, положительны и оказались верными. Подозрений я не объявлял ни на кого, но на вопрос о лицах, имевших на Луизу Симон неудовольствие, я прямо указал на повара моего, который мог питать на нее злобу потому, что за месяц пред сим столовый расход по моему дому перешел из его рук в распоряжение Луизы Симон.

Но странно и необъяснимо было показание людей сих. Существенное, капитальное показание прислуги Луизы Симон: что она будто бы 7-го числа в 10-м часу вечера сошла со двора, не подтвержденное ничем и оказавшееся ложью, не подвергнуто было никакому сомнению и на нем, собственно, основаны все обвинения противу меня; мои же показания, подтвержденные всевозможными свидетельствами, принимались за запирательство; даже поспешность, с которой кинулся я отыскивать следы несчастной жертвы, была в глазах следователей беспокойство нечистой совести. Допрос мой длился до 12-го часа ночи, и следователи, не внимая простоте и ясности моих объяснений, без улик и доказательств от меня же требовали или признания в убийстве, или указания виновных, именно в те минуты, когда тщательный осмотр найденного тела Луизы Симон, о котором упоминал я выше, ее квартиры, постели, в которой она убита и на которой не было белья, вещей, которые расхищены, шифоньера, который был в совершенном беспорядке, прямо и просто открывали им истину.

По истечении 11-ти часов допрос мой кончился, не приведя решительно ни к какому результату; но, к удивлению моему, мне не была возвращена свобода, и я под присмотром квартального офицера препровожден был в Тверской частный дом впредь до дальнейших распоряжений. Во 2-м часу ночи явился Тверской части частный пристав и объявил мне, что московский военный генерал-губернатор приказал предать меня заключению. Немедленно был я заперт в секретный чулан Тверского частного дома, обстену с ворами, пьяною чернью и безнравственными женщинами, оглашавшими жуткими криками здание частной тюрьмы, в совершенную противность 976, 977, 1007 и 1008 ст. XV т. Св. зак.; в особенности же 978, которая даже в случае подозрения на меня прямо запрещала эту меру.

Убитый тягостию самого события, пораженный в самое сердце позорным местом моего заключения и нестерпимым обвинением в убийстве, в совершенной неизвестности о судьбе моего семейства, особенно матери и отца, которые в их летах могли быть смертельно поражены ужасом такого события, в томительных страданиях проводил я дни и ночи.

После трехсуточного содержания моего, в полночь, вошел ко мне Тверской части частный пристав, в сопровождении стражи, жандармов и человека, одетого в партикулярное платье, и приказал мне одеться; на вопрос мой: куда еще ведут меня? – мне ответа дано не было. Тогда исполнилась мера моего терпения. Среди безмолвных исполнителей гибельных для меня распоряжений, я объявил, что слепо повинуюсь противузаконным действиям, ибо знаю и верю, что у подножия престола Государя Императора найду суд и справедливость.

У дверей частной тюрьмы дожидалась карета; мне приказано было в нее сесть с человеком, одетым в партикулярное платье. Немедленно шторы оной были опущены; около двух часов возили меня в различных направлениях по улицам Москвы, заключили снова в неизвестное мне место, держали еще три дня в строжайшем секрете, не сделали ни одного допроса во все время моего содержания, не давали ни сведений о семье, ни даже книг для чтения и наконец по случаю признания преступников поручили Частному Приставу выпустить меня на свободу.

Вышед из тюрьмы, я узнал о новых публичных и окончательно гибельных для чести моей действиях. 20-го числа ноября в доме моем произведен полицией третий строжайший осмотр, причем, вероятно за неимением других улик, 13 дней спустя по совершении преступления, в домовой кухне моей вырезана половая доска, над которой прирезывалась живность. Самый дом мой, из которого я и все мои служители были взяты и в котором жили семейство мое и мать, был окружен надзором полиции, следившей за всеми выходившими и приезжавшими в дом. Впрочем, их было немного: несмотря на большое знакомство наше, семью, опаленную подозрением в смертоубийстве, оставили все. Имя наше терзал весь город. Этого мало: с минуты моего заключения в секрете, распущен был слух, что я сознался в убийстве, плачу и прошу милости судей.

Таким образом, неосновательное ведение следственного дела, обвинение меня в смертоубийстве, не основанное ни на одном факте, троекратный осмотр моего дома, шестидневное содержание в секрете и, наконец, клевета о моем признании окончательно утвердили убеждение в моей виновности до такой степени, что самое освобождение мое было для частных людей, особливо низшего сословия, делом странным, непонятным и полным невыносимых для чести моей подозрений. Слово «убийца», как яд, поразило меня и привязалось к моему честному имени.

Всемилостивейший Государь! Вся моя надежда, вся твердость заключилась ныне в непоколебимой вере в Вас, в Ваше правосудие и милость, в вере, которую правосудный Бог воплотил в моем сердце, как единственную, но твердую защиту против клеветы людей и противузакония тех из них, которые облечены властью…»

Копию этой записки Николай I передал шефу жандармов графу А.Ф. Орлову. Тот, в свою очередь, направил письмо московскому генерал-губернатору А.А. Закревскому:

«Милостивый государь, граф Арсений Андреевич.

Государь император соизволил передать мне, для всеподданнейшего доклада, полученную его величеством всеподданнейшую просьбу отставного титулярного советника Сухово-Кобылина, от 10-го июня, об удостоении его уверением в его невинности, по делу об убийстве в Москве иностранки Деманш.

Предварительно доклада моего его величеству по этой просьбе, мне необходимо иметь сведение: виновен ли г. Сухово-Кобылин по упомянутому делу и в какой степени, или совершенно невинен? – дабы в последнем случае он мог быть успокоен. По этому поводу считаю долгом препроводить к Вашему Сиятельству точную копию с просьбы (и приложенной к ней записки) г-на Сухово-Кобылина, покорнейше прошу вас, милостивый государь, почтить меня доставлением означенного сведения.

Имею честь удостоверить ваше сиятельство в совершенном моем почтении и преданности.

Гр. Орлов».

Генерал-губернатор Москвы ответил шефу жандармов следующим секретным письмом:

«Это происшествие объясняли следующим образом: г. Сухово-Кобылин, прожив несколько лет в любовной связи с Деманш, изменил ей и стал ухаживать за другою. Мучимая ревностию Деманш следила за каждым шагом своего любовника и в тот вечер, когда, не дождавшись ответа на посланную к нему записку, ушла со двора, застала у него соперницу, и убийство Деманш было вынуждено необходимостию спасти репутации соперницы. Молва сия получила большое вероятие, когда, при производстве обыска в квартире г. Сухово-Кобылина, следователи нашли в задней комнате на стене два кровавых пятна, а при выходе из этой комнаты, в сенях, между кухнею на полу, несколько таких же пятен и подток крови под стоявшими там бочонками. Все это подало следователям повод подозревать г. Сухово-Кобылина если не в убийстве, то, по крайней мере, в знании, кем оное совершено, а настойчивое уверение его, что люди его не могли участвовать в убийстве, и неотчетливое объяснение всех действий его в то самое время, когда пропала Деманш, были причиною его ареста, продолжившегося только шесть дней, пока четверо людей г. Сухово-Кобылина не сознались, что убили Деманш без ведома помещика, за жестокое с ними обращение.

Ваше сиятельство, без сомнения, изволит согласиться, что определение степени виновности г. Сухово-Кобылина в убийстве Деманш зависит по порядку от судебных мест, и как до окончательного приговора оных нельзя дать по сему предмету положительного отзыва, то я и полагал бы предоставить г. Сухово-Кобылину ожидать решения Правительствующего Сената, куда дело об убийстве Деманш поступит окончательно».

Под именем той «другой», с которой Сухово-Кобылин изменил своей француженке, общественное мнение мгновенно единогласно назвало Надежду Ивановну Нарышкину. Оказывается, воистину нет ничего тайного, что не стало бы явным, и Надежде только чудилось, будто их с Александром Васильевичем связь была от всех в секрете. Это был секрет Полишинеля, и если прежде о нем шушукались кулуарно, то теперь натурально звонили во все колокола и обсуждали на всех перекрестках.

Это был скандал, страшный скандал – из тех, которые разрушают семьи и сводят людей в гроб. В гроб, по счастью, никто не сошел, хотя барон Кнорринг надолго слег с сердечным припадком, – но семья Нарышкиных была фактически разрушена. Сначала Александр Григорьевич стоически делал хорошую мину при плохой игре и уверял, что молва на его добродетельную супругу клевещет, однако если Надежда не отведала кулаков оскорбленного супруга, то лишь потому, что своевременно скрылась под крылышком маменьки, в родительском доме. Причем она поступила весьма предусмотрительно, прихватив с собой дочь, потому что Нарышкин вскорости заговорил-таки о разводе с преступной женой и о передаче Ольги под его, отцовскую, опеку. Последней каплей, переполнившей чашу терпения Александра Григорьевича, была просьба Сухово-Кобылина подтвердить его алиби. Конечно, это был верх безнравственности… особенно если учесть, что обнаружилось: мадам Нарышкина беременна, и отнюдь не от законного супруга! Понятное дело, Нарышкин никакого алиби подтверждать не стал, а навсегда расплевался с бывшим своим конфидентом, украсившим его голову ветвистыми рогами и предавшим его имя позору. Теперь надлежало обратиться в Синод и к государю императору с просьбой о разрешении на развод с Надеждой (забегая вперед, следует сказать, что разрешения дано не было).

Разъяренный скандалом, барон Кнорринг жаждал примирения с зятем и требовал от дочери не больше и не меньше, как проползти на коленях от родительского дома до дома Нарышкина – по улицам и мостовым, прилюдно!

– Может, мне еще и лицо себе расцарапать, власы выдрать и голову пеплом посыпать? – пробурчала себе под нос Надежда, и хоть вслух сего сказать не решилась, однако про себя подумала, что папенька того-с, через край хватили-с. Конечно, она виновна… однако виновна прежде всего в том, что плохо прятала концы в воду. Как говорится в народе, не тот вор, кто украл, а тот, кто попался.

Да даже если и так! Даже если она и попалась! Подумаешь, беременность… ну что ж, дело житейское! Мало ли скандалов разражается в свете? Молва – что пчелиный рой: налетит, погудит, пожалит – да и прочь унесется. И рой этот в свое время носился вокруг очень многих Надеждиных знакомых – тех, которые теперь выступают поборниками добродетели. Как говорят англичане, у каждого в шкафу свой скелет. Взять хотя бы того же московского генерал-губернатора Закревского. Его супруга Аграфена Федоровна, прославленная в стихах Евгения Боратынского и Александра Пушкина, воспевалась этими поэтами отнюдь не за то, что была воплощенной добродетелью, отнюдь нет! С легкой руки Петра Вяземского, циника из циников, она носила прозвище медной Венеры, которую «можно пронять только медным же благонамеренным …». Понятно, какое слово из трех букв следует поставить вместо многоточия? Эх, какими только эпитетами не наделяли стихотворцы эту первую la femme fatale[2] русской поэзии![3] И Магдалина, и русалка, и вакханка, и Клеопатра… «вокруг нее заразы страстной исполнен воздух»… Граф Арсений Андреевич Закревский таскал на голове целую гирлянду рогов, а туда же, осмеливается рассуждать о нравственности и безнравственности! Что характерно, дочка Лидия, добрая приятельница Надежды Нарышкиной, пошла не в отца унылого, а в развеселую маменьку: взяла да и сбежала от мужа, чопорного графа Дмитрия Нессельроде, в Париж…

Что? Сбежала в Париж?..

А ведь хорошая мысль!

Эту мысль Надежда немедля довела до сведения снисходительной своей maman, и та сочла ее на редкость удачной. В самом деле – распустить слух, Надежда, мол, заболела «от переживаний» и нуждается в самом радикальном лечении расстроенных нервов. А где их лечить, эти самые нервы, как не за границей… Барон тоже счел, что с глаз долой – из сердца вон, в данном случае – с языка досужих сплетников. Уедет Надежда – и шум вокруг ее имени притихнет, молва найдет себе новую поживу, Нарышкин успокоится и, глядишь, соскучится по своей обворожительной, хоть и непутевой женушке, а там не за горами и воссоединение семейства воспоследует…

План был бы всем хорош, да ведь, как и водится между русскими (и обрусевшими!) людьми, гладко было на бумаге, но забыли про овраги, а по ним ходить. Батюшка с матушкой столь рады были сплавить куда подальше провинившуюся дочку, что забыли, куда ее отправляют. Не в скучную Женеву, не в чопорный Лондон – в Париж, средоточие всяческого порока!

И пустили они козла, вернее, козу в огород…

* * *

В 1851 году в прелестном городе Париже, на прелестной улице Анжу, той самой, что тянется от предместья Сент-Оноре аж до вокзала Сен-Лазар, под номером восемь значился прелестный трехэтажный дом, который сняли три прелестные иностранные дамы. Отчего именно этот дом приглянулся им, сказать сложно, скорее всего, оттого, что за него запросили совершенно несусветную сумму. Дамы ведь были русские, а стало быть, родились на свет с уверенностью, что чем больше платишь, тем больше удовольствия от жизни получаешь. Все дамы были баснословно богаты, а значит, вполне могли следовать этому правилу. Кроме того, они были молоды и красивы, однако у каждой маячили за спиной свои фурии и эринии, на которых они предпочитали не оглядываться и не вспоминать их. Доподлинно было известно, что дамы эти лечат в Париже нервы, расстроенные неудачными супружествами.

Старшая из них носила прозвище «снежной феи» и звалась Мария Каллергис. Она некоторое время побыла замужем за богатым греком, после чего резко изменила православной вере, приняла католичество, отдала дочь на воспитание в дорогую школу при доминиканском монастыре и приехала в Париж, где немедленно сделалась любовницей небезызвестного Альфреда де Мюссе. Очень возможно, что именно этой связи мировая афористика обязана несколькими прелестными трюизмами, как то:

«Женщина любит, чтобы ей пускали пыль в глаза, и чем больше пускают этой пыли, тем сильней она раскрывает свои глаза, чтобы больше пыли в них попало».

«Если женщина хочет отказать, она говорит „нет“. Если женщина пускается в объяснения, она хочет, чтобы ее убедили».

«Если ты скажешь женщине, что у нее самые красивые в мире глаза, она заметит тебе, что у нее также совсем недурные ноги».

«Женщина – ваша тень: когда вы идете за ней, она от вас бежит; когда же вы от нее уходите – она бежит за вами».

Поскольку де Мюссе и в самом деле был очень известен своей «Исповедью сына века» и прочими произведениями, а также воинствующим презрением к моральным устоям общества, неудивительно, что приговор этого самого общества по отношению к его русской любовнице и его подругам был совершенно однозначен: в доме на улице Анжу создано не просто «тайное русское посольство красоты», но «общество по разврату на паях». Ну что ж, дыма без огня не бывает, и всех трех красавиц связывали с мужчинами узы самые вольные.

Воистину, прав был Ломброзо, некогда констатировавший, что не все проститутки попадают в Сен-Лазар (так называлась женская тюрьма, существовавшая в Париже в описываемые времена): «К числу таких принадлежат многие женщины, оскверняющие под видом честных жен свой дом прелюбодеянием; девицы, обманывающие бдительность своих матерей; равно как и элегантные дамы, так или иначе продающие за деньги свои ласки». Если следовать логике знаменитого психолога и физиогномиста, именно в Сен-Лазаре было самое место обитательницам известного дома на рю д’Анжу!

Де Мюссе был одним из трех les premiers amants, первых любовников, которые посещали сей, не побоимся этого слова, притон. Вместе с ним появлялся там и апостол тогдашней французской нравственности Александр Дюма-фис, то есть сын. Он и в самом деле был сыном – сыном знаменитого писателя, скандалиста, жуира и бонвивана Александра Дюма-отца. В компанию с литераторами, посещавшими «тайное посольство красоты», затесался покровитель искусств и ужасный потаскун, брат императора Наполеона III, герцог де Морни, некогда бывший послом в Петербурге и навсегда сохранивший восхищение русскими женщинами, их непосредственностью и пылкостью, а также совершенным неумением сдерживать свои желания. Александр Дюма-сын ухаживал за Лидией Закревской, ну а герцог де Морни… он сделался любовником дамы по имени Надежда Нарышкина.

Да-да! Наша героиня нашла приют в Париже именно на улице Анжу, под покровительством своей бывшей приятельницы Лидии Закревской-Нессельроде, дочери, как уже было сказано, «Медной Венеры» и московского генерал-губернатора. Лидия и Мария помогли Надежде втайне родить ребенка от Сухово-Кобылина, вполне оценили цинизм молодой maman, назвавшей дочку Луизой (!!!) и отдавшей ее на воспитание «в хорошие руки» к добродетельным и добросердечным французам, которые носили фамилию Вебер. Приходя в себя после перенесенных страданий, как моральных, так и физических, Надежда благосклонно принимала ухаживания любвеобильного и щедрого де Морни, а сама втихомолку присматривалась к любовнику Лидии, ибо у нее в душе жила довольно-таки сильная страсть к людям искусства, вернее, к драматургам, а еще вернее, к драматургам преуспевающим. Более же преуспевающего драматурга, чем Дюма-фис, в те годы в Париже сыскать было просто невозможно, не стоило и пытаться!

Надежда находила еще кое-что общее между Александром Сухово-Кобылиным и молодым Александром Дюма. Нет, дело было не только в имени, высоком росте, пышных русых волосах, тонких чертах лица и голубых глазах, которые порою, что у того, что у другого, начинали отливать синим бесовским пламенем. Оба они были, с позволения сказать, авторами одного произведения. Эти писатели сразу развертывают все свое дарование, создают произведение, которое обеспечивает им имя в истории литературы, а потом либо совершенно замолкают, либо пишут вещи, не идущие ни в какое сравнение с первым проявлением их таланта. Таков же был из русских писателей, например, Грибоедов… Александр Сухово-Кобылин был (и навсегда останется!) знаменит как автор комедии «Свадьба Кречинского». Александр Дюма-сын вошел в историю литературы прежде всего как автор «Дамы с камелиями».

Рожденный своим знаменитым папенькой вне брака, от женщины, будем называть вещи своими именами, легкого поведения, белошвейки Катрин, усыновленный лишь спустя семь лет, он очень болезненно относился к клейму незаконнорожденного, которое слишком долго носил на своем детском челе. При этом сердце его всю жизнь стремилось не к дамам добропорядочным, а именно к светским куртизанкам.

«Заблудшие создания, которых я так хорошо знал, которые одним продавали наслаждение, а другим дарили его и которые готовили себе лишь верное бесчестие, неизбежный позор и маловероятное богатство, в глубине души вызывали у меня желание плакать, а не смеяться, и я начал задаваться вопросом, почему возможны подобные вещи».

В целях более углубленного изучения «вопроса» юный Александр свел знакомство с некоей Альфонсиной-Мари Дюплесси, знаменитой «куртизанкой с душой гризетки». В числе ее любовников был русский посол в Париже граф Штакельберг, который окружил Мари невиданной, неслыханной роскошью – как изысканно выразился литератор Арсен Гуссэ, заточил ее в крепость из камелий. Мари не выносила аромата роз, а камелии – они ведь не пахнут… Александр Дюма-сын был у Мари не первым, не вторым, не десятым и даже не двадцатым, однако роман получился бурный и пылкий. Некоторое время длилась любовная история, затем начинающий литератор и законченная гетера расстались. Она сменила еще многих любовников (среди них был, к слову, знаменитый композитор и пианист Ференц Лист), долго умирала от чахотки и, наконец, стремительно обвенчавшись и столь же стремительно разойдясь с графом Эдуаром де Перрего, отдала Богу душу. В память о Мари-Альфонсине молодой Александр Дюма совершил три знаменательные вещи.

Во-первых, посетил аукцион, где распродавались ее вещи (для уплаты долгов покойницы), с умилением вспомнил былое и купил золотую цепочку Мари. Кстати, на том же аукционе побывал и некий любопытствующий путешественник по имени Чарльз Диккенс, который оставил следующее циническое описание его в послании графу д’Орсэ: «Там собрались все парижские знаменитости. Было много великосветских дам, и все это избранное общество ожидало торгов с любопытством и волнением, исполненным симпатии и трогательного сочувствия к судьбе девки… Говорят, она умерла от разбитого сердца.

Что до меня, то я, как грубый англосакс, наделенный малой толикой здравого смысла, склонен думать, что она умерла от скуки и пресыщенности… Глядя на всеобщую печаль и восхищение, можно подумать, что умер национальный герой или Жанна д’Арк. А когда Эжен Сю купил молитвенник куртизанки, восторгу публики не было конца».

Дюма-младший оказался куда более сентиментален, чем Диккенс, и совершил в память Мари Дюплесси поступок номер два: написал стихи, которые многие исследователи его творчества считают его лучшими поэтическими творениями. Они и в самом деле прелестны:

Расстался с вами я, а почему – не знаю.
Ничтожным повод был: казалось мне, любовь
К другому скрыли вы… О суета земная!
Зачем уехал я? Зачем вернулся вновь?
Потом я вам писал о скором возвращенье,
О том, что к вам приду и буду умолять.
Чтоб даровали вы мне милость и прощенье.
Я так надеялся увидеть вас опять!

И вот примчался к вам. Что вижу я, о Боже!
Закрытое окно и запертую дверь.
Сказали люди мне: в могиле черви гложут
Ту, что я так любил, ту, что мертва теперь.
Один лишь человек с поникшей головою
У ложа вашего стоял в последний час.
Друзья к вам не пришли. Я знаю: только двое
В последнем шествии сопровождали вас.

Благословляю их. Они одни посмели
С презреньем отнестись к тому, что скажет свет,
Умершей женщине не на словах – на деле
Отдав последний долг во имя прошлых лет.

Те двое до конца ей верность сохраняли,
Но лорд ее забыл и князь прийти не мог:
Они ее любовь за деньги покупали,
Но не могли купить надгробный ей венок.

Третьим и самым знаменательным поступком, совершенным Александром Дюма-сыном в память Мари-Альфонсины Дюплесси, стало написание романа «Дама с камелиями», героиня которого, Маргарита Готье, – живой портрет мадемуазель Дюплесси. Вообще у многих поэтов и романистов было в привычке описывать в стихах и прозе свои былые увлечения. Александр-фис всего лишь последовал традиции (которая продолжает жить в веках!). Роман имел успех: «Туберкулез и бледность приобрели теперь мрачное очарование», как отзывались современники. Однако этот успех был совершенное ничто по сравнению с тем триумфом, которых рухнул на голову младшего Дюма после того, как он написал по мотивам собственного романа пьесу и поставил ее в театре Жимназ. Общественное мнение – штука довольно-таки причудливая, а порою даже вывернутая наизнанку. Теперь Александр Дюма-сын приобрел славу непроходимого моралиста, который задался целью исправить всех публичных барышень оптом и в розницу. «Я убежден в одном: женщине, которую с детства не научили добру, Бог открывает два пути, ведущие к нему, – путь страдания и путь любви. Они трудны: те, кто на них вступает, стирают до крови ноги, раздирают руки, зато они оставляют украшения порока на придорожных колючках и приходят к цели в той наготе, в которой не стыдно предстать перед Господом», – пылко декламирует его герой Арман Дюваль.

Однако Арман Арманом, Дюваль Дювалем, а жизнь Дюма-сына постоянно вступала в противоречие с декларациями подобного рода. Одним из таких противоречий и сделался его роман с Лидией Нессельроде.

Она была, как уже говорилось выше, куртизанкой по натуре и по крови, унаследовав самые боевые качества своей приснопамятной матушки. Ко времени знакомства с Дюма-фисом (в 1850 году) Лидия уже три года пребывала замужем за графом Дмитрием Нессельроде. Это был, что называется, династический брак. Бывший министр внутренних дел, ныне московский генерал-губернатор Закревский породнился со знаменитым Карлом Нессельроде – графом, канцлером, министром иностранных дел, который был достаточно умен и ловок, чтобы продержаться на своем посту при трех русских императорах. Сын его Дмитрий тоже пошел по дипломатической, как в те поры выражались, части, он служил секретарем русского посольства в Константинополе и был на семнадцать лет старше Лидии. Приданое в триста тысяч рублей, которое давалось за Лидией, и громкое имя ее отца заставили Нессельроде забыть о законах наследственности и еще более громком имени ее матушки. Ну что ж, они получили то, что должны были получить: неудачный, скандальный брак! Самой трезвомыслящей в этом семействе оказалась графиня Нессельроде. Она очень быстро рассталась с иллюзиями относительно невестки и семейной жизни сына: «Дмитрий очень меня беспокоит. Сможет ли он вести себя с достаточным тактом во время этого длительного пребывания вдвоем?.. ведь их взгляды и понятия несхожи. Ему выпала нелегкая задача, а он полагал, что все будет очень просто. Он не учел, сколько понадобится терпения, чтобы удерживать в равновесии эту хорошенькую, но сумасбродную головку. Если он не будет смягчать свои отказы, если устанет доказывать и убеждать, это приведет к охлаждению, чего я весьма опасаюсь».

Так оно и вышло. Ехать в унылый, жаркий, пыльный Константинополь Лидия отказалась наотрез. Вообще семейная жизнь немедленно сказалась на ее нервах, особенно рождение сына Анатолия, которого Нессельроде звали Толли. Попытавшись привести их в порядок в Бадене, Эмсе, Спа и Брайтоне, она в конце концов была доставлена супругом в Париж и сдана на попечение (!!!) не кому иной, как Марии Каллергис! Смешнее всего, что Дмитрию рекомендовал ее папенька – канцлер Карл Нессельроде. История об этом вообще-то умалчивает, однако сплетники тех времен уверяют, что он потому питал к Марии неограниченное доверие, что некогда был ее первым мужчиной и решил, что она и по прошествии стольких лет остается невинной девочкой, которая вполне сможет перевоспитать взбалмошную Лидию.

Ну что ж, Мария Каллергис и впрямь преподала ей главный урок жизни: оказывается, все женские проблемы проистекают от сексуальной неудовлетворенности, и стоит только найти молодого, сильного, неутомимого, умелого любовника, как жизнь вновь станет прекрасной. Впрочем, общение с интеллектуалами (с тем же Мюссе) не прошло для Марии даром, и она к вышеперечисленным качествам добавляла еще ум и галантность, а также умение вести в постели интересный разговор. Александр Дюма-фис отвечал всем требованиям, и Лидия наконец очутилась в его объятиях.

И поняла, что «снежная фея» была совершенно права!..

На радостях Лидия развернулась в Париже на весь размах своей истинно русской натуры. Она оказалась ужасной транжирой. Например, на устройство одного только бала она потратила восемьдесят тысяч франков. Наряды свои она шила только у самой дорогой и модной портнихи Пальмиры. Каждое платье обходилось не меньше чем в полторы тысячи франков, и Лидия не мелочилась: заказывала не один туалет, а минимум дюжину. Вообще она была дама с большим и даже строгим вкусом: если платье было красное, к нему непременно полагались рубины (диадема, ожерелье, браслеты, серьги, кольца – полный склаваж!), к синему – сапфиры… etc. Но особенную страсть Лидия питала к жемчугам и как-то раз приобрела нить отборного жемчуга длиной в семь метров. Поскольку общеизвестно, что лучший способ сохранить интимное мерцание жемчужин – это постоянно носить их как можно ближе к телу, Лидия теперь практически не снимала драгоценной нити, и вот именно в таком виде ее и застал зашедший навестить Дюма-фиса Дюма-пэр. В своих воспоминаниях, названных «Беседами», он описывал встречу с любовницей сына.

Александр привел его «в один из тех элегантных парижских особняков, которые сдают вместе с мебелью иностранцам», и представил молодой женщине «в пеньюаре из вышитого муслина, в чулках розового цвета и казанских домашних туфлях». Ее распущенные роскошные черные волосы ниспадали до колен. Она «раскинулась на кушетке, крытой бледно-желтым дамаском. По ее гибким движениям было ясно, что ее стан не стянут корсетом… Ее шею обвивали три ряда жемчугов. Жемчуга мерцали на запястьях и в волосах…

– Знаешь, как я ее называю? – спросил Александр.

– Нет. Как?

– Дама с жемчугами!»

Дюма-фис оценил остроту. Графиня, судя по всему, тоже. Она, похоже, ничего не имела против того, чтобы сделаться героиней нового романа или пьесы модного литератора, а пока что просила любовника прочесть отцу стихи, написанные для нее накануне.

– Я не люблю читать стихи в присутствии отца, я стесняюсь, – пробормотал Александр-фис.

– Ваш отец пьет чай и не будет на вас смотреть.

Тогда Александр начал читать:

Мы ехали вчера в карете и сжимали
В объятьях пламенных друг друга: словно мгла
Нас разлучить могла. Печальны были дали,
Но вечная весна, весна любви цвела.

Раскроются цветы – и в сад приду я снова,
Я в летний сад приду взглянуть на пьедестал:
Начертано на нем магическое слово —
То имя нежное, чьим пленником я стал.

Скиталица моя, где будете тогда вы?
Покинете меня? Вновь разлучимся мы?
О, неужели вы хотите для забавы
Средь лета погрузить меня в кошмар зимы?
Зима – не только снег, не только мрак и стужа,
Зима – когда в душе свет радости погас,
И в сердце песен нет, и мысль бесцельно кружит,
Зима – когда со мной не будет рядом вас!

После этого визита Дюма-отец написал: «Я покинул этих прелестных и беспечных детей в два часа ночи, моля бога влюбленных позаботиться о них». Но бог влюбленных подвел его, а стихи младшего Александра оказались пророческими: уже в марте 1851 года Дмитрий Нессельроде, до которого наконец-то дошло, что избранная им дуэнья Мария Каллергис справилась со своими обязанностями с точностью до наоборот, сам приехал в Париж и силой увез Лидию из этого «Вавилона». Всем встречавшимся русским он высокомерно заявлял, что «какой-то наглый французишка осмелился компрометировать это неопытное и очаровательное дитя своими ухаживаниями, но его призвали к порядку».

На самом деле Александра-фиса к порядку если и пытались призвать, то безуспешно. Вывернув свои карманы и отцовский кошелек, а также взяв у Дюма-пэра заемные письма к его друзьям, он кинулся в погоню за своей «дамой с жемчугами». В погоне за ней он промчался через Бельгию и Германию, несколько раз пересекал путь Нессельроде. Но ни разу ему не удалось приблизиться к Лидии. Свои перипетии он описывал в письме к одной приятельнице, Элизе Ботте де Корси:

«Дорогой друг, мы прибыли в Брюссель. Бог знает, куда она повлечет меня теперь. Сегодня вечером я три или четыре раза видел ее, она казалась бледной и печальной, глаза у нее были заплаканные. Вы огорчились бы, увидев ее. Словом, я влюблен – и этим все сказано!..»

Александр был более чем влюблен. Когда-то он не захотел играть при Мари Дюплесси, обожавшей читать «Манон Леско», роль кавалера де Грие. Он всегда тяготел к благопристойности и теперь мечтал не просто увести Лидию от мужа, но даже жениться на ней! Однако не мог не понимать, сколь серьезны предупреждения многоопытного Дюма-пэра: «Берегись русской полиции, которая дьявольски жестока и может, несмотря на покровительство наших прекрасных полек, а может быть, и благодаря ему, живо домчать тебя до границы… Будь осторожен!»

Русские агенты не тронули Дюма-сына, однако, добравшись до Мысловицы, границы русской Польши, он столкнулся со строжайшим приказом его в Россию не пропускать. Две недели провел Александр на постоялом дворе, пытаясь найти обходные или прямые пути в Россию, однако это было напрасно. Единственным его развлечением стало неожиданное чтение. В руки ему совершенно случайно попала поразительная переписка знаменитой писательницы Жорж Санд со знаменитым композитором Фридериком Шопеном, со времен их десятилетней любовной связи хранившаяся у друга сестры покойного композитора. Об этом Александр написал мадам Санд, та пожелала вернуть свои признания, и Александр просто-напросто украл эти письма у их нынешнего хранителя. И привез их в Париж… Увы, это был его единственный трофей, потому что прорваться в Россию оказалось решительно невозможно. Пришлось с этим смириться…

Обросший усами и бородой, вяло улыбаясь на попытки мадам Санд проявить свою благодарность всеми мыслимыми и немыслимыми способами (двадцатипятилетний Александр-фис очень, ну очень нравился этой пятидесятилетней даме!), он ждал хоть какой-то вести от Лидии. Ладно, предположим, вся переписка ее перлюстрируется, но хоть окольными путями она может дать о себе знать! Хотя бы засушенный цветок прислать! Александр, увы, оказался сентиментален… Таковыми же получились и стихи, написанные в ознаменование разлуки с Лидией:

Год миновал с тех пор, как в ясный день с тобою
Гуляли мы в лесу и были там одни.
Увы! Предвидел я, что решено судьбою
Нам болью отплатить за радостные дни.

Расцвета летнего любовь не увидала:
Едва зажегся луч, согревший нам сердца,
Как разлучили нас. Печально и устало
Мы будем врозь идти, быть может, до конца.

В далекой стороне, весну встречая снова,
Лишен я был друзей, надежды, красоты,
И устремлял я взор на горизонт суровый,
И ждал, что ты придешь, как обещала ты.

Но уходили дни дорогами глухими.
Ни слова от тебя. Ни звука. Все мертво.
Закрылся горизонт, чтоб дорогое имя
Не смело донестись до слуха моего.

Один бумажный лист – не так уж это много.
Две-три строки на нем – не очень тяжкий труд.
Не можешь написать? Так выйди на дорогу:
Идет она в поля, и там цветы растут.

Один цветок сорвать не трудно. И в конверте
Отправить лепестки не трудно. А тому,
Кто жил в изгнании, такой привет, поверьте,
Покажется лучом, вдруг озарившим тьму.

Уж целый год прошел, и время возвратило
Тот месяц и число, что ровно год назад
Встречали вместе мы, и ты мне говорила
Об истинной любви, которой нет преград.

«Мы будем врозь идти, быть может, до конца…»

Да, «прелестным и беспечным детям» уготовано было судьбой именно это, но в самом ли деле «печально и устало», как пророчил покинутый возлюбленный?

Что касается Лидии, однозначно нет. Конечно, сначала она ужасно рвалась обратно в Париж, однако Дмитрий не отпускал ее от себя ни на шаг, несмотря на все рыдания и стенания. Однако Лидия была истинная дочь своей матери и вскоре рассудила, что туманить слезами сияющие очи, покрывать красными пятнами лилейное чело и заставлять распухать точеный носик из-за какого-то мужчины совершенно бессмысленно, потому что на свете их, мужчин, такое множество, что нужно лишь повнимательней присмотреться, дабы найти достойную замену. И она ее нашла-таки, едва вернувшись в Петербург! История умалчивает об имени этого счастливца, известно лишь, что он был гвардейский поручик… скорее всего, он был избран Лидией лишь для того, чтобы утешить ее изголодавшуюся по истинной страсти плоть. Увы, Дмитрий Нессельроде был и умен, и богат, и чинами не обделен, и муж законный, однако, несмотря на все это (а быть может, именно поэтому), не мог он сделать Лидию счастливой в супружеской постели, а без этого плотского восторга она, «испорченная» страстным Александром Дюма-фисом, жить уже не могла. Поручик был голубоглаз и обладал пышной пшеничной шевелюрой… этого было довольно, чтобы Лидия решила в его объятиях воскресить воспоминание о своей парижской любви. Однако она не принадлежала к числу тех, кто учится на ошибках, и еще не поняла, что от Дмитрия Карловича надобно не просто таиться, но таиться очень тщательно. Любовники были пойманы на месте преступления… Дмитрий немедленно вызвал соперника на дуэль, которая кончилась печально для обоих: муж был ранен в руку, любовник отправился на Кавказ. По иронии судьбы, он служил там под командованием Александра Барятинского, который через несколько лет окажется в той же постели, откуда наш поручик был с позором извлечен. Но пока вернемся к Лидии и раненому Дмитрию Нессельроде.

Наутро после той роковой ночи, когда в ее постели был обнаружен («Как вы сюда попали, сударь?!») злополучный поручик, Лидия, не озаботясь захватить с собою маленького Толли (впрочем, почему она должна была о нем заботиться, коли и в Париже-то о нем даже не вспоминала?!), отъехала в Москву, к снисходительной матушке Аграфене Федоровне и дрессированному, послушному, шелковому папеньке Арсению Андреевичу. Здесь, в родительском доме, она и получила известие о ранении Дмитрия Нессельроде.

Что характерно, о дуэли и речи не шло: все-таки забава запрещенная, даже если ты – сын всесильного канцлера, поэтому официальная версия ранения была: небрежное обращение с оружием. Якобы чистил Дмитрий Карлович пистолет, да тот нечаянно возьми и выстрели (поручик, к слову, на Кавказ был не сослан, а как бы сам попросился на арену боевых действий)… Итак, о дуэли речи не велось, но о ней можно было догадаться. Любой и каждый прежде всего решил бы, что дело именно в дуэли! Самое смешное, что Лидии это и в голову не пришло! Она почему-то решила, что муж пытался покончить с собой… ну и попал вместо головы в руку. Строго говоря, представить сие затруднительно, но, может, Дмитрий в последний миг передумал стреляться и попытался отвести пулю рукой?..

Рана оказалась дурная – опасная для жизни… Вот что писал по этому поводу сам канцлер Карл Васильевич Нессельроде дочери своей, графине Елене Хрептович, 1 июля 1851 года:

«Дмитрия лечили четыре лучших хирурга города, трое из них настаивали на ампутации, четвертый был против, и благодаря ему твой брат сохранил руку… Он был готов к худшему и попросил отсрочку на 48 часов, чтобы причаститься и написать завещание. Он вел себя необычайно мужественно… В разгар этих необычайных испытаний здесь появились Лидия и ее мать. Чем я был пренеприятно удивлен: они прибыли сюда, как только прослышали о несчастном случае, разыграли драму и попытались достигнуть примирения. Но все их старания были напрасны, и они отбыли, так и не повидав твоего брата… Но я не счел возможным отказать им в удовольствии видеть ребенка и посылал его к ним каждый день…»

Итак, супруги Нессельроде разъехались и зажили каждый своей жизнью. Карл Васильевич поощрял разъезд, однако о разводе и слышать не хотел, прежде всего потому, что внук его, Толли, являлся наследником Закревского, и вовсе ссориться с несметно богатым московским генерал-губернатором премудрый Нессельроде не желал. Выздоровевший Дмитрий уехал в свой Константинополь, Лидия вовсю пользовалась своим положением соломенной вдовы: сначала ее милости удостоился князь Воронцов, потом уже упоминавшийся красавец и герой Барятинский, потом кто-то еще, и еще кто-то… и наконец она перешла дорожку князю Дмитрию Друцкому-Соколинскому. Он состоял чиновником по особым поручениям при московском генерал-губернаторстве и являлся, таким образом, прямым и непосредственным подчиненным графа Закревского, отца Лидии.

Лидии в это время исполнилось тридцать три, а Дмитрию Друцкому-Соколинскому было двадцать шесть лет. Оба они были отчаянно влюблены, и это было понятно и ясно всем, даже Арсению Андреевичу Закревскому, который вообще-то не отличался проницательностью, когда речь шла о чувствах. А вернее всего, он и сейчас ничего не видел и не понимал, а действовал, как всегда, под влиянием обожаемой Грушеньки, своей «медной Венеры» Аграфены Федоровны.

Эта дама всегда отлично понимала, какую роскошную карту сдала ей судьба в виде графа Арсения Андреевича. Снисходительный, влюбленный, знатный, богатый, сановный муж – чего еще может пожелать для себя распутная, легкомысленная красавица? Конечно, другого такого сокровища, как Закревский, на свете нет, однако Друцкой-Соколинский тоже богат, тоже влюблен до полного изнеможения, красив, а главное, покладист, то есть принадлежит все к тому же племени снисходительных рогоносцев, что и его прямой и непосредственный начальник. Невозможно больше Лидии находиться в таком положении, в каком она находится! Нужна определенность. Ей необходимо немедленно выйти замуж снова, причем не за такую невзрачную деревяшку, как Дмитрий Нессельроде, а за пылкого красавца, как другой Дмитрий, Друцкой-Соколинский. Но чтобы выйти замуж за второго, нужно сначала развестись с первым…

Напомним, что в те блаженные времена для развода необходимо было два разрешения: святейшего Синода и государя. И еще третье – от генерал-губернатора – разрешение на вступление в брак. Закревский отлично понимал, что император никогда не даст Лидии разрешения развестись, прежде всего потому, что стеной встанет Карл Нессельроде, пуще смерти боявшийся скандала. Синод – ну, понятно, что Синод в данном случае поступит так, как будет угодно государю. То есть с разрешениями на развод – дело швах. А вот с разрешением венчаться… с тем самым разрешением, которое зависело от московского генерал-губернатора лично… своя рука – владыка!

Конечно, это противозаконно и противно всякой логике – выдать разрешение на венчание уже обвенчанной, уже замужней даме, однако Арсений Андреевич, взятый за хрип железной (вернее, медной!) рукой Аграфены Федоровны, такое разрешение выдал…

В обход Синода. В обход императора.

Венчание состоялось 6 февраля 1859 года в церкви села Шилкино Скопинского уезда Рязанской губернии. И немедленно молодые отправились за границу, подальше от всевидящего глаза и всеслышащих ушей закона.

И как только снежком припорошило санный след князя и княжны Друцких-Соколинских, как граф Закревский представил императору Александру II покаянное письмо: «Вашему Величеству известна несчастная судьба единственной дочери моей… В продолжение семи лет я неоднократно старался восстановить добрые отношения между графом Нессельроде и моей дочерью, но все старания мои были напрасны… Между тем мысль, что после меня дочь моя останется на произволе графа Дмтрия Нессельроде, не давала мне покоя. Мои отцовские чувства долго боролись во мне с обязанностями гражданина и верноподданного… Я изнемог в этой борьбе и, возложив упование на Бога, благословил дочь мою на брак с отставным коллежским асессором князем Друцким-Соколинским… Я один виною этого незаконного поступка».

Письмо Закревского возмутило молодого императора, в то время еще бывшего строгим поборником (хотя бы официально!) семейных устоев и даже не помышлявшего, что спустя не столь уж много лет он сам эти устои поколеблет так, как никто до сих пор не колебал. Александр II начертал на покаянии Арсения Андреевича: «После подобного поступка он не может оставаться на своем посту».

Итак, граф Закревский был снят с поста генерал-губернатора (а ведь он правил Москвою одиннадцать лет, и правил отменно!). Сохранилось свидетельство современника: «Устранение графа Закревского, последовавшее так неожиданно, – всех удивило; самого же графа – глубоко огорчило. Он горько плакал…» Герой Аустерлица (орден Святой Анны) и Бородина (орден Святого Владимира), граф Арсений Закревский пал жертвой двух объединившихся куртизанок – жены и ее достойной наследницы – дочери.

Отставной свекор Лидии, канцлер Нессельроде писал отставному мужу Дмитрию примерно в это время: «Свадьба Лидии – совершившийся факт, подтвержденный признанием самого Закревского, который содействовал этому браку. Он благословил новобрачных и снабдил их заграничными паспортами. Император вне себя. Закревский более не московский губернатор; его сменил Сергей Строганов. Вот все, что мне покамест известно… Будучи не в силах появиться вчера при дворе, я не видел никого, кто мог бы сообщить мне достоверные подробности о впечатлении, сделанном этой катастрофой. Подробности необходимы мне для того, чтобы я мог посоветовать тебе, как действовать дальше. Предпримет ли правительство что-нибудь? Или же тебе, со своей стороны, придется принять меры, подать прошение в Синод, чтобы испросить и получить развод?..»

Впрочем, дальнейшая судьба Дмитрия Васильевича Нессельроде не имеет никакого значения для нашей истории…

Итак, Лидия нашла счастье в семейной жизни, прочно вычеркнув из памяти все ошибки своей бурной молодости, и в числе прочих – некоего «наглого французишку» по имени Александр Дюма-фис. Однако справедливости ради следует сказать, что она вовсе не мучила его неизвестностью относительно того, что сердце ее принадлежит теперь другому. Еще восемь лет назад Александр был об этом извещен. Нет, желанного письма (или засушенного полевого цветочка) он так и не дождался. Сообщить ему об отставке Лидия поручила не кому иному, как своей бывшей компаньонке по «обществу по разврату на паях» – Надежде Ивановне Нарышкиной, этой прекрасной тигрице, сирене, куртизанке… etc., давно и несправедливо забытой нами. И вот теперь настало время восстановить справедливость и вновь вернуться к ее судьбе.

В республиках античных времен существовал строгий порядок: гетеры не имели права покидать пределы своего государства, не испросив разрешения архонтов, которые давали его, только если были уверены, что испросившая его вернется обратно. Отчасти это понятно: хорошая гетера считалась национальным достоянием, от которого столпы власти вовсе не стремились избавиться. Вопрос о нравственности или безнравственности тут не стоял.

В 1850-е годы в России существовал схожий порядок, правда, имеющий отношение не только к гетерам: всякое лицо, покинувшее Россию и уехавшее за границу, должно было раз в год вернуться на родину, чтобы продлить свой иностранный паспорт. Волей-неволей подчинялась этому правилу и прекрасная куртизанка по имени Надежда Нарышкина. Она приезжала и впрямь без особой охоты, однако надо же было пополнить кошелек, повидать добрейшую матушку, которая на расстоянии любила дочь куда крепче, чем когда та была под боком, и не жалела денег для нее и для внучки Ольги, увезенной Надеждой в Париж, а также еще для одной девочки… Маменька единственная из всего семейства Кноррингов—Нарышкиных была в курсе появления на свет незаконнорожденной малютки Луизы и дала Надежде страшную клятву не открывать этой тайны отцу девочки, Александру Васильевичу Сухово-Кобылину. Забегая вперед, следует сказать, что она будет держать слово и сообщит Александру Васильевичу о том, что у него в Париже живет дочь, только на смертном одре. После этого Сухово-Кобылин приложит все усилия, чтобы восстановить права отцовства над дочерью… С личного императора Александра III соизволения он сможет сделать это только в 1883 году, еще успеет выдать ее замуж за графа Исидора Фаллетана и порадоваться рождению ее дочери Жанны.

Но Бог с ними, с Луизой и ее отцом, они были прочно вычеркнуты Надеждой Нарышкиной из памяти, а потому и нас пока интересовать не должны.

Итак, Надежда ежегодно приезжала в Россию, в Москву, и, натурально, встречалась со своей бывшей соседкой по небезызвестному дому на рю д’Анжу. Беседы двух красавиц протекали более чем странно. Теоретически Лидия должна была расспрашивать Надежду о Париже, об общих знакомых и прежде всего – о том, как поживает бывший идол ее сердца, автор «Дамы с камелиями» (успевший, заметим себе, написать уже и обещанную «Даму с жемчугами»!), небезызвестный Александр Дюма-фис. Однако дело обстояло с точностью до наоборот! Лидия вообще жила по принципу: с глаз долой – из сердца вон (в точности как ее матушка Аграфена Федоровна, в чем мог некогда на собственном опыте убедиться замечательный поэт Евгений Боратынский, выкинутый вон из этого сердца ради «солнца русской поэзии»), а поскольку Александр Дюма-фис был от нее далеко, очень далеко, она о нем вспоминала раз в год по обещанию – вернее, отвечая на настойчивые вопросы Надежды Нарышкиной, которая хотела досконально знать все о привычках, вкусах, пристрастиях Александра. Лидия давно, еще в Париже, подозревала, что Надежда неравнодушна к ее любовнику, однако, как ни безнравственны были три красавицы с улицы Анжу, они все же не опускались до вульгарного отбивания мужчин друг у дружки. Но теперь Александр был, фигурально выражаясь, свободен от постоя… так почему бы Надежде не отточить на нем свои чары?

– Почему бы и нет? – пожала плечами Лидия. – В самом деле – почему бы нет?! Для начала сообщи ему, что я больше не вернусь в Париж, и вообще – я давно полюбила другого.

Вообще следовало бы сказать – «других», но Лидия решила не обращать внимания на частности.

– Да-да, так и скажи, – напутствовала она Надежду. – Сообщи, что он теперь свободен, а стало быть, волен распоряжаться своей жизнью как угодно, любить кого угодно… хотя бы тебя!

На этой светлой ноте подруги расстались, и Надежда, едва прибыв в Париж, немедленно процитировала мсье Дюма-фису слова его бывшей возлюбленной.

Услышав о том, что Лидия «давно полюбила другого», молодой драматург отуманился так, что Нарышкина мысленно простилась с надеждами. И все же у нее достало храбрости произнести последнюю фразу: «Он волен любить кого угодно… хотя бы тебя!»

Опущенные светло-голубые глаза поднялись и внимательно, оценивающе уставились на Надежду. И свершилось чудо: словно впервые в жизни Александр не просто увидел, но разглядел подругу своей бывшей любовницы…

Ну что ж, ему было не привыкать «любить по-русски», и он даже обнаружил кое-что общее между подругой прежней и подругой нынешней, между этими «русскими дамами, которых Прометей, должно быть, сотворил из найденной им на Кавказе глыбы льда и солнечного луча, похищенного у Юпитера… женщинами, обладающими особой тонкостью и особой интуицией, которыми они обязаны своей двойственной природе – азиаток и европеянок, своему космополитическому любопытству и своей привычке к лени… эксцентрическими существами, которые говорят на всех языках… охотятся на медведей, питаются одними конфетами, смеются в лицо всякому мужчине, не умеющему подчинить их себе… самками с низким певучим голосом, суеверными и недоверчивыми, нежными и жестокими. Самобытность почвы, которая их взрастила, неизгладима, она не поддается ни анализу, ни подражанию…»

И тем не менее он был аналитик, как все писатели и поэты (ведь поэт, как будет сказано лет через пятьдесят после описываемых событий, это человек, называющий всё по имени, отнимающий аромат от живого цветка… и будет это сказано, между прочим, русским поэтом!).

Позднее в письме к Жорж Санд Дюма-сын так опишет свои впечатления от Надежды Нарышкиной, которую очень любил называть княгиней, хотя она не была титулованной особой (впрочем, общеизвестно, что для иностранцев все русские – князья, так что заблуждение понятное… другое дело, что Надежда любовника ничуточки не разуверяла, а может быть, и сама отводила ему на сей счет глаза, уповая на то, что проверить ее родовую грамоту на княжение невозможно, да и к «Бархатной книге»[4] у Дюма доступа нет):

«Больше всего я люблю в ней то, что она целиком и полностью женщина, от кончиков ногтей до глубины души… Это существо физически очень обольстительное – она пленяет меня изяществом линий и совершенством форм. Все нравится мне в ней: ее душистая кожа, тигриные когти, длинные рыжеватые волосы и глаза цвета морской волны – все это по мне…»

Разумеется, такой резонер (по большому счету, немалый зануда!), как Дюма-младший, не мог не подвести высокоморального фундамента под свою пылкую связь с русской сиреной (так он называл Надежду, у которой был, во-первых, чарующий голос, а во-вторых, она была так же опасна, как обитательницы острова Тасос), и сделал он это также в письме к Жорж Санд… между прочим, он был не только резонер и моралист, но и немалый садист: ведь знал же, знал, что сия дама к нему горячо неравнодушна, однако не переставал дразнить ее, описывая свое чувство к другой:

«Мне доставляет удовольствие перевоспитывать это прекрасное создание, испорченное своей страной, своим воспитанием, своим окружением, своим кокетством и даже праздностью…»

Александр заблуждался относительно того, что Надежду так уж легко перевоспитать. Она не захотела расстаться ни с одной из своих прихотей ради любовника – только страстная привязанность к дочери Ольге смягчала ее душу. Она хотела продолжать жить вольно и свободно, не ломая себя ради какого-то, пусть даже самого лучшего в мире мужчины. Кроме того, Надежда была финансово независима – и даже если она охотно принимала от любовников (а сойдясь с Дюма-фисом, она продолжала некоторое время поддерживать и отношения с герцогом де Морни, который, конечно, был не столь хорош в постели, как молодой драматург, зато был куда веселее, раскованнее, моложе душой, чем Александр. По сути, герцог куда больше подходил Надежде в качестве спутника жизни… но беда в том, что слишком сильна была плотская тяга зеленоглазой сирены к голубоглазому блондину…) драгоценности и красивые вещи, то никто из них не мог бы похвастать тем, что содержит ее. Она жила на свои деньги (в смысле, на деньги своего брошенного мужа, на деньги своих снисходительных родителей), а финансовая независимость делает женщину строптивой…

Вообще забавная штука! Женщина, которая берет деньги у мужчины, – она порядочная особа, если этот мужчина – муж, и она же – проститутка, если этот мужчина – любовник!

Словом, Надежда вела себя чрезвычайно вольно, в том смысле, что при живом муже сожительствовала с другими (ну ладно, с одним другим), однако принудить ее сделать то, чего она не хочет, пусть даже заплатив за это, было невозможно! Воистину, эта прелестнейшая представительница племени куртизанок была таковой именно в соответствии с потребностью своей натуры – изменять кому бы то ни было во что бы то ни стало!

Не эта ли привычка Надежды (привычка – вторая натура!) крепче всякой привязи держала Александра рядом с ней?

Как метко выразилась одна французская писательница, попытавшаяся исследовать этот феномен – модный литератор, модный драматург, сын модного писателя:

«Дети кондитеров и пирожников не бывают лакомками. Сын Александра Дюма, банкира всех тех, кто никогда не отдает долгов, не мог бросать на ветер ни своих экю, ни своей дружбы. Крайняя сдержанность Александра – следствие полученного им воспитания и тех примеров, которые он видел. Жизнь его отца для него – фонарь, горящий на краю пропасти. Дюма-сын прежде всего – человек долга. Он выполняет его во всем… Вы не найдете у него внезапного горячего порыва, свойственного Дюма-отцу. Он холоден внешне и, возможно, охладел душой с того времени, как в его сердце угас первый пыл страстей. Его юность – я едва не сказала: его отрочество – была бурной… Он остепенился с того момента, как к нему пришел успех. Он стал зрелым человеком за одни сутки, в свете рампы, под гром аплодисментов. Теперь это человек рассудительный и рассуждающий; подсчитывающий свои ресурсы, ничего не делающий с налету, изучающий людей и вещи, остерегающийся всяких неожиданностей и увлечений и опасающийся привычек, даже если они приятны и сладостны. Он человек чести. Он выполняет свои обещания… Он серьезен, положителен; он экономит, помещает деньги в банк, интересуется биржевыми курсами и подготовляет свое будущее. Его мечта – жить в деревне. Он уже теперь помышляет об отдыхе и покое… Он недоверчив. Он весьма невысокого мнения о роде человеческом. Он доискивается до причин всего, что видит… Ирония его глубока; он не насмехается – он жалит. У него есть друзья, которые любят его сильнее, чем он любит их. Его профессия – разочарование, горький плод опыта… Неизменный предмет его нападок – страсть, как ее понимали двадцать пять лет тому назад. Женщины непонятые и неистовые не вызывают у него никакого сочувствия. Он готов сказать им, когда они плачут: „Что вы этим хотите доказать?“

И эта длинная цитата доказывает прежде всего то, что женщина не способна понять мужчину…

Ведь случилось так, что Дюма-фис влюбился в новую свою русскую музу – женщину непонятую и неистовую! – и ничего так не желал, как привязать ее к себе как можно крепче. Очень сильно хотела, чтобы непутевая доченька остепенилась – хотя бы рядом с «наглым французишкой»! – и ее мать, Ольга Федоровна. В 1853 году она, от имени своего мужа Ивана Кнорринга, купила в Люшоне красивую виллу «Санта-Мария» в английском георгианском стиле (ионические пилястры, треугольный фронтон). Позднее этот дом был известен как «вилла Нарышкиной». С 1853 по 1859 год можно было видеть, как на газоне и посыпанных песком дорожках перед домом играют в волан красивый молодой человек, хорошенькая девочка и женщина с глазами цвета морской волны. Хорошенькая девочка – это была Ольга, которую Александр Дюма-фис называл Малороссией (он любил дочь любовницы как родное дитя), ну а Надежда носила прозвище Великороссия. Желая во что бы то ни стало привязать к себе Надежду, Александр не прочь был бы пустить играть в этот садик еще одну девочку, а еще лучше – мальчика… Он был убежден, что чем больше детей будет у них с Надеждой, тем более покладистой, мирной станет эта укрощенная тигрица, более семейной сделается эта пылкая куртизанка.

«Я знаю ее не со вчерашнего дня, и борьба (ибо между двумя такими натурами, как я и она, это именно борьба) началась еще семь или восемь лет тому назад, но мне только два года назад удалось одолеть ее… Я изрядно вывалялся в пыли, но я уже на ногах и полагаю, что она окончательно повержена навзничь», – писал он Жорж Санд.

И эта небольшая цитата доказывает прежде всего то, что мужчина не способен понять женщину…

С другой стороны, он ведь слыхом не слыхал о Луизе Вебер, о которой Надежда воинствующе ничего не хотела знать!

Александр возлагал немалые надежды на рождение их общего с «зеленоглазой княгиней» ребенка.

Надежда держалась вдали от света. В 1859 году она продала виллу в Люшоне и сняла недалеко от Клери (Сена-и-Марна) замок Вильруа. Несмотря на то что это грандиозное сооружение насчитывало сорок четыре комнаты, Надежда жила в одной комнате с Ольгой – так она боялась, чтобы князь Нарышкин (приехавший в Сьез, на озере Леман, «для поправления здоровья») не устроил похищение дочери.

И вот здесь-то, в замке Вильруа, и сбылось в 1860 году желание Александра Дюма-сына – насчет двух девочек в садике…

Когда Надежда забеременела, она стыдливо скрывала свое положение в провинции, но рожать собиралась в Париже, чтобы ее пользовал знаменитый гинеколог, доктор Шарль Девилье. Она сняла под вымышленным именем «Натали Лефебюр, рантьерки» квартиру на улице Нев-де-Матюрен. Здесь-то 20 ноября 1860 года и родилась у фиктивной матери и неизвестного отца девочка, которой было дано имя Мари-Александрин-Генриетта, но в семье она получила прозвище Колетт.

Надежда очень любила детей, но не могла не понимать, что это – цепи на ногах и руках женщины, которая хотела бы жить в свое удовольствие. Теперь она была прикована к Александру почти так же крепко, как к своему законному мужу… ну, не хватало только цепей брака!

Александр постоянно заводил разговоры на эту тему. Он же был моралист, автор пьесы «Внебрачный сын», он осуждал и адюльтер, и последствия его, ему было ужасно тяжко иметь внебрачную дочь. Но что поделаешь, коли Нарышкин, официальный муж Надежды, был вполне жив… и при известном напряжении воображения можно было вполне вообразить, что он способен предъявить права не только на Ольгу, но и на Колетт! Эта мысль терзала и Надежду, и Александра, который от всего этого был недалек от того, чтобы сделаться записным ипохондриком. Дюма-сын жаловался на жизнь неравнодушной к нему, жарко сочувствующей Жорж Санд.

Конечно, она давно простила «милому мальчику» те письма, в которых он восхвалял свою молодую возлюбленную. Все-таки он по жизненному амплуа был больше резонером, чем героем-любовником, и сейчас ему была нужна не столько торжествующая плоть, сколько сочувствующий интеллект… вот этого у Надежды и в помине не было, зато в избытке имелось у мадам Санд!

«Я разбит телом и духом, сердцем и душой и день ото дня все больше тупею, – писал Александр. – Случается, что я перестаю говорить, и временами мне кажется, будто я уже никогда не обрету дара речи, даже если захочу этого… Представьте себе человека, который на балу вальсировал что было мочи, не обращая внимания на окружающих, но вдруг сбился и уже не может попасть в такт. Он стоит на месте и заносит ногу всякий раз, как начинается новый тур, но уже не в силах уловить ритм, хотя в ушах у него звучит прежняя музыка; другие танцоры толкают, жмут его, выбрасывают его из круга, и дело кончается тем, что он бормочет своей партнерше какие-то извинения и в полном одиночестве отправляется куда-нибудь в угол. Вот такое у меня состояние».

Жорж Санд, впрочем, была не просто женщина, но прежде всего – писательница, а значит, тоже из тех, кто отнимает аромат у живого цветка. Она не могла не препарировать не только мужские, но и женские души. Вообще она всегда уважала тех, кто способен на сердечные безумства (сама таких безумств в свое время натворила бессчетно!), а значит, с превеликим удовольствием познакомилась бы с Надеждой Нарышкиной – тоже большим талантом в этой сфере. Еще бы – бросить в России могущественного вельможу и тысячу душ крестьян, чтобы открыто жить в Нейи-сюр-Сен с молодым французским драматургом! Конечно, Надежда не звонила на всех углах о некоторых пикантных моментах своей биографии (к примеру, о фактическом соучастии в убийстве!), однако мадам Санд безошибочно чуяла родственную душу. И мечтала заполучить русскую красавицу к себе в гости. Но Надежда что-то струхнула… Может быть, чуяла, что если ей удается скрывать какие-то бездны душевные от мужчины, то от женщины их скрыть не выйдет? Поэтому она отправила Жорж Санд «ответ с отказом», что вызвало недовольство ее любовника, написавшего романистке: «Княгиня требует, чтобы я непременно написал черновик ее письма к Вам. Я же не хочу этого делать… Эти княгини довольно-таки глупы, как подумаешь!..»

Хорошо, что Надежда не узнала об этой характеристике…

Так или иначе, в гости к Жорж Санд она не поехала, осталась в замке Вильруа, и Дюма гостил у Санд один с 9 июля по 10 августа 1861 года. Он переживал очередной приступ уныния. Вечерами на террасе гость и хозяйка вовсю сплетничали о русской любовнице Дюма, называя ее «Особой», хотя, строго говоря, она давно была перекрещена им в Надин:

«Что касается „Особы“, она мало походит на персонаж, который вам нарисовали, и, к несчастью для нее, недостаточно расчетливо построила свою жизнь. Я столь же готов обожать ее, как ангела, сколь и убить, как хищного зверя, и я не стану утверждать, что в ней нет чего-то и от той и от другой натуры и что она не колеблется попеременно то в одну, то в другую сторону, – но (это надо признать) скорее в первую, чем во вторую. У меня есть доказательства бескорыстной преданности этой женщины, и она даже не подозревает, что я признателен ей за это; она сочла бы вполне естественным, если бы я об этом забыл. Короче, я говорю все это с таким волнением не потому, что открыл в ней нечто новое для себя, а потому, что я свидетель ее обновления, ибо я льщу себе, что преобразил это прекрасное создание… Я так привык непрестанно лепить и формировать ее, как мне заблагорассудится, так привык вслух размышлять при ней на какие угодно темы и повелевать ею, при этом отнюдь не порабощая ее, что не сумел бы без нее обойтись».

А еще Александр сообщил своей интеллектуальной собеседнице, что хотел бы жениться на «Особе».

Правда, его смущала Ольга и ее характер:

«Надо, чтобы вы сами длительное время наблюдали Ольгу в жизни, чтобы оценить ее. Она в меру любит свою мать. Чувствует она себя хорошо только за городом. Она лакомка, целый день говорит о своем пищеварении – любимое развлечение породистых женщин. В своей бережливости она доходит до того, что отдает перешивать для себя старые платья матери и штопает чулки! И она же с превеликой легкостью отдает свои деньги любому нуждающемуся. Очень гордая, очень высокомерная с равными себе, она мягка и снисходительна с простыми людьми, на какой бы ступени они ни стояли. Имя не производит на нее никакого впечатления, она готова называться госпожой Бенуа. Она увлекается науками, в особенности точными, и не из честолюбия, ибо она копит свои небольшие знания так же, как копит свои карманные деньги. Ольга хочет знать для самой себя. В общем она молчалива и говорит только в подходящий момент. Больная печень прибавляет к этому сочетанию немного туманной меланхолии, без всякой фантазии. Вот что я увидел в ней, дорогая матушка (так Александр называл Жорж Санд, постоянно ставя ее на место, – чтоб, не дай Бог, не возомнила себе чего лишнего об их отношениях… – Е.А.). Выводы делайте вы – женщина. Пока что мать и дочь намерены поселиться в Булонском лесу, в очаровательном доме с красивым садом, который незаметно сообщается с владениями вашего сына (т. е. опять же Александра Дюма-фиса). Можно будет видеться сколько угодно, при этом каждый будет жить у себя, и приличия будут соблюдены. Теперь, когда все устроено таким образом, пусть Бог и царь довершают остальное. Дело за ними…»

Пока два французских интеллектуала перемывали косточки русской сирены, разжалованной ими в курицы, она, эта «глупая княгиня», металась в новой своей жизни, как птица в клетке. Стоило приехать в распутнейший из городов, чтобы прийти к той же скучной участи жены и матери, от которой она когда-то бежала, как черт от ладана! Поистине, неразрешимые цепи налагает на женщин любовь к мужчине. Причем он-то остается более свободен, а она… а она волю теряет, но этого мало! Мужчина, не нами сказано, охотник, и стоит ему почувствовать зависимость (материальную, духовную – без разницы, духовную даже еще больше, чем материальную) женщины от себя, как он, увы, перестает ее уважать. Желание плотское остается, уважение исчезает. Он начинает мнить о себе высоко – выше некуда! – ну а ее позволяет прилюдно клеймить позором.

Александр Дюма-сын проделал именно это, когда написал пьесу «Друг женщин». Она рассказывает о некоей мадам де Симроз, которую так напугала первая брачная ночь, что она разошлась с мужем, но продолжала в глубине души его любить. Это была такая большая глубина, что мадам де Симроз никогда в жизни не обнаружила бы там прежней любви, когда бы на помощь к ней не пришел «Друг женщин», мсье де Рион, который и спас ее от многочисленных посягательств на ее честь и вообще всех, кто сулит ей «иную любовь». Само собой, мсье де Рион – alter ego нашего героя, Дюма-фиса. Мсье де Рион все знает, все понимает, все предвидит. Для него не составляют тайны ни женское сердце, ни мужские желания. Он устраивает или расстраивает свидания; угадывает намерения, изобличает ошибки. Он немножко похож на графа Монте-Кристо, когда бы тот решил поменять амплуа с мстителя на резонера с наклонностями Тартюфа. Его афоризмы убийственны и проникнуты такой житейской озлобленностью, что невольно становится жаль автора, которого любимая женщина умудрилась довести до такого состояния.

«Женщина – существо алогичное, низшее, зловредное», – брюзжит де Рион. «Молчите, несчастный! – возражают ему. – Ведь женщина вдохновляет на великие дела». – «И препятствует их свершению», – опускает топор на шею жертвы де Рион.

Ему задают вопрос: «Значит, порядочных женщин нет?» – «Есть, их даже больше, чем полагают, но меньше, чем говорят». – «Что вы о них думаете?» – «Что это самое прекрасное зрелище из всех, какие довелось видеть человеку». – «Наконец-то! Значит, вы все же их встречали?» – «Никогда».

«Женщина – существо ограниченное, пассивное, подчиненное, живущее в постоянном ожидании. Это единственное незавершенное творение Бога, которое он позволил закончить человеку. Это неудавшийся ангел… Итак, природа и общество сошлись на том и будут сходиться вечно, как бы ни протестовала Женщина, что она – подданная Мужчины. Мужчина – орудие Бога, Женщина – орудие Мужчины. Illa subille super.[5] И нечего с этим спорить…»

Андре Моруа, исследователь жизни и творчества и Дюма-фиса, и Дюма-пэра, так охарактеризовал сущность этой пьесы: «Пессимизм, которого не выказывали ни Гюго, ни Санд, ни Дюма-отец. Те верили в любовь-страсть, даже когда сами предавались любви-прихоти. Что касается Дюма-сына, то он твердо убежден, что всякая любовь – обманчивый мираж. Любить женщину – значит любить мечту нашего духа. Дюма-сын не верит в эту мечту. Отцы слишком наслаждались жизнью, у сыновей осталась оскомина».

Некая парижская куртизанка (нет, не Надин, та просто не осмелилась бы!), знаменитая своими бесчисленными и открытыми любовными связями, заявила: «Это сочинение оскорбляет самую сокровенную стыдливость женщины!»

Что по этому поводу думала Надежда, покрыто тайной, однако Дюма-фис, как и его персонаж мсье де Рион, последовательно продолжал политику превращения сирены в домашнюю клушу: женщин надо держать в рабстве, гласит «Друг женщин», и вот в субботу 31 декабря 1864 года мэтр Ансель, опекун Бодлера и мэр Нейи-сюр-Сен, совершил в присутствии Александра Дюма-отца и Катрины Лабе (с согласия их обоих) бракосочетание Александра Дюма-сына с Надеждой Кнорринг, вдовой Александра Нарышкина.

Да-да! Бедный Александр Григорьевич отдал Богу свою многострадальную душу (французские воды не помогли!), и «друг женщин» смог жениться на своей «княгине».

В акте бракосочетания имелся такой параграф: «Будущие супруги заявили, что удочеряют ребенка женского пола, записанного в мэрии Девятого округа Парижа 22 ноября 1860 года под именем Марии-Александрины-Анриетты и родившегося 20-го числа того же месяца у Натали Лефебюр; при этом они подчеркнули, что имя матери – вымышленное…» В течение четырех лет «малютку Лефебюр» выдавали за сиротку, подобранную и взятую на воспитание княгиней Нарышкиной.

От свершившегося факта отцовства Дюма был гораздо в большем восторге, чем от факта бракосочетания. Его письма к Жорж Санд изобилуют упоминаниями о Колетт, восхитительном и щедро одаренном ребенке. В возрасте пяти лет она знала французский, русский и немецкий языки. Вечернюю молитву она повторяла на трех языках. 28 марта 1865 года: «Колетт чувствует себя великолепно. Она еще не способна оценить свою бабушку (можно представить себе, что подумала при этом Жорж Санд, которая принадлежала к породе тех женщин, для которых понятие старости и всего, что с ней связано, не имеет места быть?! – Е.А.), но это придет».

Семейная жизнь бывшей куртизанки, ныне почтенной мадам Надин Дюма, шла полным холодом. Беременности, выкидыши… новые беременности… Был Дюма-пэр, был Дюма-фис, теперь им страстно хотелось иметь Дюма-пети-фиса[6]… Беременности Надежда переносила крайне тяжело, мучительно!

Мужчина получает удовольствие, женщина – платит по счетам за это удовольствие…

Кто же здесь, пардон, куртизанка?!

«Г-жа Дюма обречена семь месяцев лежать в постели, – писал Дюма-фис „своей дорогой матушке“, – если она действительно хочет произвести на свет нового Александра – потребность в нем ощутима, несмотря на то, что первые двое еще в расцвете сил и в зените славы… Да! Натворил я здесь дел!»

Так как доктор Девилье прописал Надин пребывание на свежем воздухе, Дюма попросил у своего старого друга Левена разрешения занять его дом в Марли и поместил там свою больную супругу.

«Сын» писал «матушке»: «Малыш изо всех сил стучится в дверь этого света. Сразу видно – он еще не знает, чем это пахнет! Г-жа Дюма все толстеет…»

Как это мило, правда? Словно две сплетницы на скамейке…

6 февраля 1866 года у Надин приключились преждевременные роды, она ужасно настрадалась, однако ребенок остался жив. Все были счастливы и как-то даже не обратили особого внимания на то, что на свет народился не petit-fils, а petite-fille, не внук, а внучка. Ее назвали Жанниной.

В августе 1866 года Жорж Санд отправилась навестить своего «сына» в Пюи – маленькую рыбачью деревушку неподалеку от Дьеппа, где он купил дом, довольно безобразный и не вполне удобный, зато в восхитительном месте. Мимоходом Жорж Санд записала в своем блокноте (как и подобает женщине-писательнице, она не расставалась с блокнотом и карандашом):

«У Алекса в Пюи, воскресенье, 26 августа 1866 года: Чудесный край! Дивная погода. Очаровательные хозяева. Лавуа уезжает, Амеде Ашар здесь уже давно, г-жа де Беллейм только приехала. Прелестные дети. Хозяйка дома очень любезна, но не в должной мере хозяйка. Беспорядок немыслимый! Из ряда вон выходящая неаккуратность, ставшая привычной. Для мытья служат ваза и салатница, а вода есть, только если за нею сходишь сам! Окна не закрываются! Собачий холод в постели… Но день великолепный. Мы идем гулять в лес и к морю. Эти лесистые берега – сущий рай. Море – жемчужное, с голубыми бликами, и белый песчаный берег, усеянный кремневой галькой в форме полипов. Белые меловые утесы. Все в нежных и блеклых тонах. В казино – детский бал. Разряженные женщины, довольно-таки уродливые. Дома – превосходный обед, однако в восемь часов мадам плохо себя чувствует, и Александр отправляется спать. Не знаешь, как читать при одной-единственной свече! Ночью поднимается буря. Потоки дождя, стужа. Я кашляю, надрывая горло.

У Алекса, Пюи, понедельник, 27 августа: Погода сырая, но вокруг красиво. Я остаюсь послушать предисловие и два акта. Они очень хороши и очень изящно написаны. Обед чертовски вкусный. После обеда все улизнули, а я осталась с г-жой Беллейм! Жизнь, которая замирает в восемь часов, мне совсем не по душе! Да еще спать приходится идти с переполненным желудком… Сколько мучений с одеваньем и тому подобным! Господи, до чего же здесь скверно!.. И все-таки очень красиво…»

Жорж Санд оказалась то ли достаточно великодушной, то ли просто небрежной, чтобы не занести в свою книжечку самого главного наблюдения: исполнение мечты зачастую ведет к ее краху. Семейная жизнь была не для Надин! Нет, она не завела кучу любовников. Она не завела даже одного, с нее вполне довольно было неутомимого, неистового Дюма, который страдал сексуальным безумством… именно страдал, потому что ум у него был пуританский, он стыдился своей почти античной страстности. Противозачаточные средства в те поры были мало распространены, вот незадача, а слышать об аборте Дюма даже не желал – к тому же он был запрещен, да и на том уровне развития медицины это было небезопасно для жизни женщины. Поэтому Надин знай беременела… и снова и снова случались выкидыши. Это состояние губительно для женщины, эти вечные раскачивания на качелях больная-здоровая, тошнит-не тошнит, плохо-хорошо, однако Дюма-фис видел в перепадах ее настроения только настроение, он называл жену «то равнодушной, то неистовой», ее жалобы называл нытьем… попробовал бы сам хоть раз забеременеть, небось понял бы, отчего она ныла!

Но – не дано!

Честно говоря, Александр-фис в это время сам себя выставлял немалым нытиком. Его «Друг женщин» провалился… а разве могло быть иначе? Он отдалился от театра и впал в женоненавистничество. Однако и тут не обошлось без противоречий: перестав писать пьесы, он напропалую принялся связываться с хорошенькими актрисами, а это, как ни странно, превратило его в закоренелого женоненавистника еще пущего, чем он был после бракосочетания с возлюбленной.

Беременная Надин погружалась в сонное оцепенение, здоровая – страдала припадками ревности. Когда она видела Александра в окружении толпы поклонниц, то сравнивала его с Орфеем среди вакханок. Мадам Дюма исполнилось сорок, она, скажем прямо, не молодела, а потому ревновала своего красивого мужа ко всем, даже к собственной дочери.

В это время Дюма-сын писал своему другу, морскому офицеру Анри Ривьеру: «Дорогой друг!.. Я – в восторге оттого, что вы снова ведете жизнь моряка. Давно пора вернуться к ней и вырваться из-под власти чувств низшего порядка, совершенно недостойных ума, подобного вашему. Лучше открытое море со всеми его штормами, чем бури в стакане воды, – ведь женщины убедили нас, будто мы непременно должны быть их жертвами. Поверьте человеку, который не раз спасался вплавь и в конце концов приплыл к надежному берегу: истина в работе и в солидарности с человечеством, на которое люди умные, как Вы и я, оказывают и должны оказывать влияние. Лучше командовать хорошим экипажем или написать хорошую пьесу, чем быть любимым, даже искренне, самой обворожительной женщиной. Аминь. …Вы созданы для того, чтобы бодрствовать от полуночи до четырех часов утра на капитанском мостике корабля, а вовсе не в будуаре г-жи Канробер. Женщина – это стихия, которую надо изучить с детства, как я, чтобы уметь управлять ею неутомимо и уверенно, а все эти красивые богини издергали Вам нервы, не дав ничего нового, ибо они пусты, как погремушки… Море наводит на меня грусть, я люблю его, только когда ощущаю его под собой. В этом оно для меня схоже с женщинами».

Как тонко подметил Андре Моруа, самое трудное для моралиста – жить согласно своей морали. Что и говорить, Александр не был образцом нравственности, хотя и осуждал своего «распутного отца» (штука в том, что Дюма-старший секрета из своих любовных связей никогда не делал – потому что не умел да и не хотел!). Он принадлежал к числу – очень большому, смею вас заверить! – мужчин, которые органически не способны любить жену. С другой стороны, куртизанку, переквалифицировавшуюся в Гестию, любить довольно сложно. Ей тоже нелегко… Надин стала нервной, раздражительной, ревнивой и вспыльчивой. Александр не выносил сцен, не выносил, когда ему противоречили. С другой стороны, а кому это нравится?..

Так или иначе, но жена постепенно перестала быть для него настоящей подругой. Многие женщины, и нередко очаровательные, претендовали играть в жизни человека, слывшего лучшим знатоком женского сердца, ту роль, которую больше не могла играть его законная жена. «Львицы ласкали укротителя», – изящно называет это Андре Моруа. Львиц этих было более чем достаточно. В одну из них, Эме Декле, он влюбился страстно, однако эта страсть померкла перед чувством к Анриетт Ренье.

В это время Александр был уже о-очень немолод, однако ему невыносимо захотелось начать жизнь с нуля, с чистой страницы.

Извинительное, понятное, объяснимое желание.

Но кто бы знал, как давно и страстно хотелось этого Надин Дюма!

Муж был счастливее – он любил, он был любим, и, хотя не мог соединиться с возлюбленной, мог писать ей письма: «Вот уже семь лет, – писал он в 1893 году, – как не было ни единого часа, чтобы я не думал о тебе. Если бы звезда упала в море, она не произвела бы большего волнения, чем произвела ты, ворвавшись в мою жизнь. Все, что я думал о любви, будучи убежден в том, что никогда не познаю ее в действительности, я познал в тебе: физическое совершенство и возможность морального совершенства, – если верить тому, что ты утверждаешь…»

А Надин… Тигрице, сирене, «княгине» было шестьдесят. Она была все еще очень красива, но… но до чего же убийственны эти два слова: «все еще»!

Ревность к мужу, который ей изменял, но не уходил от нее… вернее, ревность к давно и безвозвратно изменившей ей и покинувшей ее молодости в конце концов довела Надин до душевной болезни. Она уехала от мужа и поселилась на авеню Ньель, в доме своей дочери Колетт, где и умерла в возрасте шестидесяти восьми лет 2 апреля 1895 года.

После этого Дюма-сын (он давно уже остался единственным из Александров Дюма, однако не мог и не хотел избавиться от этой приставки – fils – к своей фамилии) женился на своей Анриетт. Она и проводила его в октябре 1895-го в последний путь на то же кладбище Монмартр, где уже ожидала его мадам Дюма… уже, наверное, примирившаяся, наконец, там, на небесах, со всеми теми, кому она причиняла зло, со всеми, кто причинял зло ей, с самой собой, наконец…

body
section id="n_2"
section id="n_3"
section id="n_4"
section id="n_5"
section id="n_6"
Petit-fils