/ / Language: Русский / Genre:prose_military

Семья Рубанюк

Евгений Поповкин

Это эпическое произведение, написанное по горячим следам Великой Отечественной войны, рассказывается о борьбе украинского народа с фашистскими захватчиками. Роман был удостоен Сталинской премии в 1952 году.

Евгений Поповкин

Семья Рубанюк

Книга первая

ЧИСТАЯ КРИНИЦА

Часть первая

I

Гроза ушла так же внезапно, как и налетела. Погода к вечеру разгулялась. Лишь на горизонте громоздились тяжелые облака, их еще освещали далекие зарницы.

Небо, прозрачное и чистое, будто омытое теплым дождем, излучало ясный, мягкий свет. Возбужденно гудели шмели над белыми и розовыми мальвами, над мокрыми ветвями вишен с нежными, еще зелеными ягодами.

Ливень застиг садовода Остапа Рубанюка в питомнике на днепровском острове. Сейчас он пробивался на челне домой. Вода, взбудораженная ветром, подкатывалась к бортам, плескалась под ударами весел, оставляя белое кружево пены. Но волна уже успокаивалась. Голоса ребятишек, бегавших после дождя по берегу, звенели все отчетливей.

Остап Григорьевич поплевал на ладони, — от этого весла словно прилипли к рукам, — и челн рванулся вперед.

На стремнине, передыхая, гребец вытер рукавом крутой большой лоб. Голову Остапа Григорьевича старость почти лишила волос, щедро посеребрила брови и свисающие усы. Но светло-серые живые глаза были молодыми, плечи под аккуратным суконным пиджаком — не по-стариковски сильными.

Метров за двести от берега Остап Григорьевич различил среди сновавшей у реки детворы Василинку. Узнал он свою меньшую дочку по ярко-голубой кофточке — материнскому подарку на майские праздники, когда Василинке исполнилось пятнадцать лет.

Встречать отца девочка приходила каждый раз, когда он долго задерживался в саду. Она усаживалась на старую корягу, болтала босыми ногами в прохладной воде или, расчесывая гребешком длинные русые, такие же как у матери, волосы, глядела на сновавшие мимо резвые катера и голосисто распевала свои любимые веснянки.

Сегодня Остап Григорьевич сразу понял, что Василинка принесла какую-то весть. Она махала ему рукой, что-то кричала, перебегала с места на место.

Остап Григорьевич, силясь расслышать, перестал грести. Потом вновь поплевал на широкие, с бугорками мозолей ладони, и через несколько минут челн мягко ударился о берег.

Василинка с мальчишеской ловкостью вскочила в челн, ухватилась за цепь. Карие глаза девушки так блестели, что смуглое, в темных веснушках лицо ее казалось светлее обычного.

— Ты что, дочко? Как на великдень сияешь.

— Петро наш едет! — ликующе крикнула Василинка — Ей-богу! Телеграмму прислал… Пишет, чтоб в пятницу коней на станцию присылали…

— Завтра?

— Ага!

Глаза Остапа Григорьевича засветились. Сына Петра в семье не видели очень давно.

— Мать уже знает?

— Ой! Там же слез было! — весело откликнулась Василинка. — То смеются, то плачут. Как маленькие…

— Приключи лодку.

Василинка торопливо продела цепь в кольцо, ввинченное в торчащую на берегу колоду, ополоснула руки потеплевшей от дождя водой.

— Побежать Настуньке похвалиться? — сказала она, вопросительно посмотрев на отца.

— Ну что ж…

Остап Григорьевич догадался, что не ради Насти, своей подружки, пойдет сейчас дочь к Девятко. Однако он и виду не показал, молча кивнул.

Василинка откинула на спину косы и зашлепала босыми ногами вдоль берега, легко перепрыгивая через водомоины.

Отец ласково посмотрел ей вслед. Вот такой же порывистой, с тяжелыми светлорусыми косами, смуглым румянцем и быстрыми карими глазами была ее мать, когда он впервые увидел ее в Богодаровке. Да и старшая, уже замужняя дочка Ганна — такая же задорная, жадная до работы и до веселья.

«Эх, дивчата, как гусята, — подумал Остап Григорьевич. — Только перьями обрастут — поразлетаются…»

Василинка, будто догадавшись, о чем думает отец, помахала ему белой косыночкой и, перед тем как подняться по переулку в село, крикнула:

— Та-ату-у-у! Скоро верну-усь!

До хаты Кузьмы Девятко ближе всего было идти напрямик, огородами и садом, спускавшимся к Днепру. Но Василинка пошла улицей. Как знать, а вдруг встретятся по дороге подружки, и можно будет им похвалиться телеграммой Петра.

За три года, что не было брата, Василинка сильно изменилась, стала смышленой и бойкой девушкой. Радостно глядела она на жизнь: ей было хорошо и дома и среди школьных подружек.

В семье больше всех ее баловал Петро, и теперь она с нетерпением ждала его приезда из Москвы.

Запыхавшись, Василинка вбежала во двор Девятко.

На соломенной крыше хаты стоял в гнезде из сухих сучьев голенастый аист. Он дремал, поджав длинную, с красной сетчатой кожей ногу. Вспугнутый стуком калитки, аист тяжело расправил крылья и перелетел на клуню.

— А, чтоб тебя! — вздрогнула девушка.

Нехорошо тревожить птицу, приносящую счастье дому. Василинка виновато посмотрела на аиста, сердито застучавшего клювом, и пошла тихонько, на носочках.

Меж деревьев, за плетнем, мелькнула синяя косынка Насти. Вместе с матерью она окучивала капусту.

Василинка с ловкостью котенка пробралась среди грядок к подружке и присела на корточки. Глаза ее таинственно прищурились.

— А что я тебе скажу, Настунько!

— Что?

В серых, чуть раскосых глазах Насти вспыхнуло нескрываемое любопытство. По такой грязюке Василинка зря не примчится.

— Сказать?

— Не хочешь — не говори. Очень мне нужно!

Настя сделала равнодушное лицо.

— Батько, наверно, что-нибудь купил тебе?

Василинка видела, что Настунька сгорает от любопытства.

Ей и самой не терпелось скорее объявить свою новость.

— Петро наш завтра тут будет! — выпалила она.

— Нет, правда? Побожись.

— Стану я тебе божиться!

— Значит, врешь.

— Ей-богу, правда!

— Чуете, мамо? — крикнула Настя, откинув прядь светлых волос со лба. — Петро ихний приезжает.

— Письмо прислал? — спросила мать и перестала окучивать.

— Телеграмму.

— Вот батьке с матерью радость!

Василинка зашушукалась с Настей, нетерпеливо поглядывая по сторонам. За вербами садилось в лиловой дымке багровое отяжелевшее солнце. Мокрая земля запахла корневищами трав. На мгновение у горизонта заиграла в облаках лучистая дорога. Свет залил все вокруг: деревья, кровли хат, ветряки на взгорке. И даже одинокая влажная травинка на обочине грядки вспыхнула ярким зеленым пламенем.

— А Оксана где ваша? — спросила Василинка.

— Скоро придет… Да вон она, около хаты.

Оксана, старшая дочь председателя колхоза, старательно очищала у порога грязь с сапог. Настя поманила се рукой.

— Новость еще не слыхала? Петро приезжает, — лукаво произнесла Василинка. — Завтра, — добавила она, замирая от счастья.

Оксана пытливо, с недоверием глядела на девчонок.

— А вы не привираете? — спросила она подозрительно.

— «Привираете». Здравствуйте! — обиделась Василинка. — Батько на вокзал завтра едут.

Настя хитро усмехнулась:

— Что же ты покраснела, голубко?

— Ничего я не покраснела, — с замешательством сказала Оксана.

— Ой, лышечко! Еще и отказывается… Глянь, чисто пион.

— Вот привязалась! Ты своими глупостями кого хочешь в краску вгонишь.

Глаза Насти сузились. Не так-то легко было отделаться от нее.

— Куда же ты теперь Лешку своего денешь? — с ухмылкой спросила она — Поперебивает ему, несчастненькому, ножки Петрусь-сердце.

— Мелешь ты черт-те что, — с досадой сказала Оксана. Сердито нахмурившись, она сорвала былинку, зажала ее в зубах. Скинув черный, с кумачовыми розами платок, пошла в хату.

В маленькой боковой комнатке у распахнутого окошка чуть вздрагивали от ветерка полотняные рушники. На них еще руками матери были вышиты по канве красные и черные петухи, пожелания «Доброго ранку». Перед замужеством дивчата просиживают за таким рукоделием долгие зимние вечера. Потом всю жизнь напоминают крутогрудые петухи о беспечной девичьей поре.

В углу, на столике, под репродукцией репинской картины «Запорожцы», которую привез в прошлом году из Киева отец, лежала аккуратная стопка книг, стояли прикрытые марлей склянки и баночки. В селе Оксану шутя прозвали «докторшей»; еще подростком была она одной из первых в санкружке, научилась оказывать первую лечебную помощь.

Бросив на стол платок, Оксана поправила перед зеркалом темную, с рыжеватым отливом косу, дважды обвивавшую голову. Синие глаза ее улыбнулись своему отражению: «Не узнает, совсем еще девчонкой была…»

Оксана села на лежанку, устланную цветастым рядном, порылась в своем сундучке, достала несколько фотографий и разложила их на коленях.

На одной — Петро Рубанюк среди сельских хлопцев-комсомольцев. Руки у всех вытянуты по швам, мальчишеские лица напряжены. Петро уткнул палец в развернутую книгу, а глаза его впились в аппарат. Снимались парни впервые.

Другой снимок Петро привез как-то из Москвы. Снялся он с товарищами-студентами после окончания второго курса Тимирязевки. Тот же вьющийся чуб, простая косоворотка под пиджаком. Но уже другой, не простодушный сельский парень смотрел с фотографии дерзкими, веселыми глазами.

Оксана, низко склонившись, разглядывала снимки. Все еще не верилось, что Петро завтра будет в Чистой Кринице.

Ей хотелось убедить себя в том, что его приезд вызвал у нее лишь обычное любопытство, как если бы в село вернулся любой другой земляк. Но ощущение тревоги и в то же время радостного возбуждения не оставляло ее.

В памяти встал тот вечер, когда она прощалась с Петром во время его последнего приезда из Москвы. Тогда ей, шестнадцатилетней девушке, впервые пришлось пережить чувство, о котором даже сейчас вспоминала она с замиранием сердца. Оксана не понимала, что с ней творилось, но ощущала, что так хорошо, как с Петром, ей еще никогда и ни с кем не было.

Первое время Петро писал ей из Москвы часто, подробно описывал столицу, сельскохозяйственную академию имени Тимирязева, где он учился, новых друзей. Но года через полтора письма стали приходить все реже, воспоминания потускнели.

Оксана, глубоко оскорбленная, что Петро почти перестал ей писать, старалась не вспоминать о нем. Но против воли долгое время девичье сердце хранило его образ.

Через некоторое время письма совсем перестали приходить. «И не надо! Ученый больно стал! Что ему селянская дивчина, он себе, верно, городскую студентку нашел, — ревниво думала она. — Ну и пускай! Проживу и без него! Разве я в поле обсевок?»

А вскоре случилось так, что полюбил Оксану задорный и веселый Алеша Костюк, брат задушевной подружки.

Нет, не принесла ей тепла, веселья и радости любовь Алексея! Не тянулась к нему душа; не билось тревожно и взволнованно сердце, когда на вечорке, минуя всех дивчат, к ней, только к ней шел озорной и настойчивый Алексей Костюк. Во время танцев жадное прикосновение его больших и горячих рук оставляло Оксану равнодушной и только будило воспоминание о Петре, о единственной прогулке с ним.

…В ласковую летнюю ночь они шли, держась за руки, по берегу Днепра. И в те минуты возникла между ними та теплота и близость, что придала Петру смелости, и он сознался девушке, что она дорога ему. Вот почему, когда Алексей стал упорно добиваться ответа на вопрос, пойдет ли она за него замуж, Оксана ответила ему отрицательно: «Подождем, Леша! Мне еще учиться надо. Да и тебе следовало бы о техникуме подумать. Ты же так в свои моторы влюблен…» — «Поженимся, вместе и поедем, — не отставал Алексей. — На инженера выучусь, это для меня дело нетрудное».

Он раздобыл где-то специальную литературу, обращался к Оксане за разъяснением непонятных слов, и девушка охотно помогала ему.

Но втайне, сравнивая Алексея с Петром, Оксана убеждалась все больше, что никогда не сможет Костюк покорить ее сердце так, как Петро. Ему и только ему девушка могла быть верной, беззаветно ждать его долгие годы.

«О Лешке Петру сразу прожужжат уши», — подумала Оксана.

Впервые ее отношения с Алексеем, чистые и целомудренные, предстали перед ней как измена; сердце ее тревожно сжалось, и Оксана взволнованно зашагала по комнатке.

За дверью заскрипели под босыми ногами ступеньки крылечка. Оксана, вздохнув, спрятала снимки, достала будничную юбку и кофточку.

Настя вошла в комнату, внеся с собой запах дождя и трав. Она швырнула на лежанку охапку любистка и мяты и, сердито глянув на сестру, сказала:

— Ступай корову доить.

— А мать?

— На огороде еще.

Без видимой надобности Настя топталась около стола. Не оборачиваясь, спросила:

— Рада небось?

— Ну, рада. Тебе-то что?

— Радоваться вроде нечего. Как ты, золотце, за Лешку оправдаешься?

Оксана, хотя и была старшей, обычно отмалчивалась, когда Настя начинала ее задирать. Но сейчас вспылила.

— Ты что хочешь? Чтоб мать тебе язычок укоротила! — повысила она голос. — Гляди, доиграешься.

Настя независимо повела плечами. Связывая в пучки душистую мяту, она исподлобья наблюдала за сестрой. Потом примирительно сказала:

— Я б Петра ни на кого не сменяла. Лучше, чем он, парня в селе не было.

— Ну, хватит, — оборвала ее Оксана. — Не твоего ума дело.

Она достала чистое полотенце и пошла в кухню за подойником. Выпуская из хлева белолобого, радостно взбрыкивающего теленка, Оксана засмеялась, увидев, что вместо подойника у нее в руках сито.

II

Кузьму Степановича Девятко, отца Оксаны, шесть лет назад избрали председателем колхоза. В Чистой Коннице почитали его как человека рассудительного, приветливого с людьми, характера настойчивого и неподкупного, а главное — неутомимого работника, хотя ему давно уже перевалило за пятьдесят.

Неторопливо, с палочкой в руках, обходил он за день все бригады, птичью и животноводческую фермы, пасеку, кузнечную и столярную мастерские. И всюду, где бы он ни появлялся, его встречали с искренней почтительностью. Знали, что если и подметит Кузьма Степанович какие-нибудь упущения, то браниться не станет, а спокойно все растолкует, покажет и назавтра обязательно наведается снова — проверить. Все, до последних мелочей, он держал в памяти, не записывая.

Кузьма Степанович интересовался всем. Он выписывал полдюжины газет и журналов и просиживал над ними до вторых петухов, стойко выдерживая бурное негодование жены.

Жену Пелагею Исидоровну, или, как ее запросто называли многие, Палажку, Кузьма Степанович вывез с Полтавщины, где в молодости батрачил на свекловичных плантациях. В доме она была полновластной хозяйкой, и Кузьма Степанович втайне ее побаивался. Смысл своей жизни Пелагея Исидоровна видела в том, чтобы в семье было всего вдосталь — ив сундуках и в амбаре. Она ревниво придерживалась старинных обрядов и обычаев. Очень хотелось бы ей ходить и в церковь, но тут уж: Кузьма Степанович восстал так яростно, проявил такую непоколебимость, что она отступила. Зато отстояла иконы, которых было у нее множество.

Дородная, по-мужски сильная, она к сорока пяти годам не утратила цветущего здоровья. Косам ее, туго скрученным под очипком[1], могли позавидовать дивчата; ровные крепкие зубы, румянец и строгие черные глаза запоминались каждому, кто хоть раз кинул на нее взгляд.

На разговоры Пелагея Исидоровна была скупа, с соседками никогда ни о ком не судачила, за что те несправедливо считали ее гордой; малоразговорчивой и нелюдимой она была с детства.

В дочках своих, Оксане и Настуньке, она мечтала увидеть хороших, домовитых хозяек. И когда Оксана, закончив в 1940 году в Богодаровке десятилетку, выразила желание ехать учиться в Киев, в мединститут, мать воспротивилась.

— Раз ты науками себе голову забила, — упрямо твердила она, — учнтелюй или фельдшеруй тут, на глазах у батька. От рук отобьешься, девки теперь такие норовистые пошли.

Но упрямство и неподатливость Пелагеи Исидоровны натолкнулись на своенравный, от нее же унаследованный характер дочери.

— Вы, мамо, хотите, чтобы дочки ваши ничего, кроме своего двора, не увидели, — сказала однажды Оксана запальчиво. — Ну, то знайте, из этого ничего не выйдет! Поеду в Киев!

Она никогда не говорила с матерью так резко, и та посмотрела на нее с удивлением.

— Ну, а что ж, на самом деле, — уже более сдержанно сказала Оксана, — советская власть дала возможность каждому человеку проявить свои способности, где он хочет, а вы уперлись на одном: «Сиди дома». Люди над вами смеяться будут. Кому это нужно? Я хочу быть врачом, значит пользы принесу больше там, где мне мило…

Отец стал на сторону дочери. Оксана была способной, в школе училась отлично, увлекалась биологией, естествознанием, активно участвовала в школьном санкружке. И Кузьма Степанович, мысленно уже представлял себе ее в белом халате, среди сверкающих инструментов, приборов, пузырьков и склянок с непонятными надписями. На них Кузьма Степанович, когда ему доводилось бывать в больнице, поглядывал с большим уважением.

В спорах с Оксаной мать не получила поддержки даже у четырнадцатилетней Настуньки, решившей посвятить себя скромному ремеслу колхозной модистки.

— Что вы ее держите? Пускай едет, а я уж дома с вами буду. — уговаривала Настунька мать. — Другие вон учатся. А чем наша Оксана хуже Кати Мельниченковой или Одарки Горбаневой?

В конце концов мать согласилась отпустить Оксану в город, и девушка с нетерпением ожидала осени. За лето она еще раз перечитала книги, которые когда-то читала в школе. Особенно запечатлелись у нее образы героев романов «Мать» Горького и «Овод» Войнич. Их стойкость, мужество, моральная чистота, красота души тронули и целиком покорили Оксану. Она сравнивала себя с ними и с огорчением думала, что никогда не сможет походить на них. Позже ей стало понятно, что героизм, любовь к своей родине и народу выражаются не только в подвиге и жертвенной смерти.

Она часто вспоминала, как Петро Рубанюк, собираясь в Москву после своего последнего приезда летом тридцать восьмого года, полушутя сказал ей:

— Не отставай, Оксана. А то вернусь профессором, а ты только будешь уметь рушники да платочки вышивать.

И уже серьезно добавил:

— Живем один раз, Оксана. Прожить надо так, чтобы ни перед людьми, ни перед собой не было стыдно. Обязательно учись, я тебе всегда помогу.

Сказал он это ей не так, как сказал бы любой другой дивчине; в тот вечер добился он у Оксаны обещания ждать его.

В одиночестве, скрывая свои мысли даже от задушевной подруги, она часто представляла себе: Петро вернется из Москвы и увидит, что Оксана не забыла этих его слов. Она умеет не только вышивать рушники и платочки, и если Петро, добившись обещания ждать его, и сам найдет в себе силы пережить долгую разлуку честно и незапятнанно, Оксана будет достойной женой; краснеть Петру за нее никогда не придется.

Но когда Петро перестал приезжать на каникулы и стал писать все реже, Оксана решила, что в Москве ему встретилась другая девушка, может быть и умней и образованней ее.

Тайком, никому не признаваясь, перестрадала она горечь жгучей обиды, гордую девичью ревность. «Нашел себе, ну и пускай», — думала Оксана. Но теперь ей стало совсем скучно в Чистой Кринице.

В августе сорокового года она собралась ехать в Киев, но накануне ее отъезда тяжело заболела и месяц не поднималась с постели мать, чего с ней раньше никогда не случалось. Бросить ее и домашнее хозяйство на Настуньку Оксана не могла. А когда мать выздоровела, уже прошли сроки приема в институт.

Все же Оксана решила ехать, дав себе зарок, что будет учиться, каких бы усилий это ей ни стоило.

В Киеве Оксана бывала и раньше, поэтому разыскала своих дальних родственников без труда. Оставив у них чемоданчик, она пошла в мединститут.

Чувствуя, как колотится сердце, поднялась она по лестнице. Побродила по длинным коридорам, с завистью разглядывая девушек и юношей; они держались уверенно, громко разговаривали о лекциях, профессорах, семинарских занятиях. Оксана заметила любопытство, с каким некоторые разглядывали ее смущенное, растерянное лицо, и сама себе показалась смешной и несуразной в своем пестром платке и праздничном синем жакетике, с накрахмаленным платочком за рукавом.

Она перечитала все объявления, приказы, расписания, расклеенные на доске. Около одного объявления задержалась. Деканат института сообщал, что 22 сентября созывается научная студенческая конференция. Студент второго курса Волошин вделает доклад: «Павлов и условные рефлексы».

Когда коридоры опустели, Оксана отыскала дверь, за которой должна была решиться ее судьба, и, постучавшись, вошла.

За столом, в углу огромной комнаты, сидела, углубившись в бумаги, девушка.

Вы что хотите? — спросила она.

— Мне к директору.

— По какому делу?

— По очень важному.

Вот как! Даже по очень важному?

Девушка с улыбкой взглянула на раскрасневшееся лицо Оксаны, окунула в чернильницу перо и принялась старательно снимать с него прилипший волосок, изящно оттопыривая мизинец с лакированным ноготком.

— По какому именно делу? — спросила она. — Я секретарь директора.

— Мне нужен сам директор, — настойчиво сказала Оксана. Секретарша пожала плечами и, небрежно кивнув на вторую дверь, сказала:

— Директор у себя.

Расстояние, которое отделяло стол секретарши от директорского кабинета, Оксана прошла с таким чувством, словно ей предстояло сейчас самое страшное в жизни. Ее воображению представился суровый профессор, почему-то обязательно с сухим, рассеянным взглядом. Он, конечно, не захочет и выслушать ее.

Но, переступив порог, Оксана увидела довольно молодого человека. Он приветливо взглянул на нее и поднялся из-за стола.

Лицо Оксаны так раскраснелось от волнения, что директор, не дожидаясь, пока она заговорит, сказал:

— Слушаю вас, товарищ.

— Приехала поступать в институт, — приободрившись, сообщила Оксана. — Я немножко опоздала, но не по своей вине…

Она, торопясь, чтобы ее не перебили, рассказала, как ей трудно было вырваться в Киев, как, наконец, уговорила родителей, а потом болезнь матери помешала приехать своевременно.

Директор слушал очень внимательно. Сердечность, с которой он отнесся к ее словам, успокоила Оксану. Она почувствовала, что директор понимает и одобряет ее страстное желание учиться и поможет ей осуществить свою мечту.

Но когда Оксана умолкла и с надеждой посмотрела на директора, он нахмурился.

— Сколько вам лет? — неожиданно спросил он.

— Девятнадцатый.

Директор энергично побарабанил пальцами по столу. Стараясь говорить возможно мягче и убедительнее, он сказал:

— Очень сожалею. Очень! Вижу, что вы серьезно относитесь к поступлению в вуз. И все же раньше следующего года ничего не смогу для вас сделать. Прием прекращен… Но это не так страшно, вы еще молоды.

…Пришла в себя Оксана только на улице, почувствовав, что на ее расстроенное, заплаканное лицо оглядываются прохожие.

Голосисто перезванивались трамваи. На каждом углу продавали цветы… Несмотря на осень, было тепло от нагретого солнцем асфальта. Оксана шла сперва шумными, оживленными улицами, потом пустынными в этот час каштановыми аллеями.

Так она забрела на Владимирскую горку и, пораженная красотой, неожиданно представшей перед ней, остановилась.

Было так ясно и далеко видно все вокруг, как бывает только в солнечный день ранней осени.

Внизу, сверкая серебряными блестками, синел Днепр. Огромный мост, уходивший вдаль, к песчаным отмелям и водным станциям на противоположном берегу, казался воздушным. Пароходы, баржи, медлительные буксиры, юркие лодчонки вспенивали водную ширь, оставляя за собой отчетливо видимые с крутояра светлые, пузырящиеся борозды.

Величавые дубы и остролистые клены на днепровских кручах, где стояла Оксана, еще красовались буйной своей листвой, но тень между могучими, изморщиненными старостью стволами уже по-осеннему была густой и холодной, лежали уже на увядающей траве первые красные и желтые листья.

Было, как и всегда, что-то грустное и в то же время умиротворяющее в близких приметах осени. Оксана, вспоминая, как нетерпеливо ждала ее, чтобы попасть поскорее в институт, горько усмехнулась: «Приехала!..»

Но горестные мысли владели ею недолго.

В конце концов она ведь знала, что ей не легко будет добиться желанной цели. Завтра она снова пойдет к директору института, и теперь уже ему не удастся так легко от нее избавиться. Или с утра отправится в Наркомздрав…

Оксана вспомнила, что ничего сегодня не ела. Родственники, у которых она остановилась, жили на другом конце города. И пока она до них добралась, солнце зашло, в воздухе повеяло прохладой.

Наскоро и без удовольствия она поела; вышла в садик и присела на скамеечку. Весь вечер и всю ночь ей предстояло томиться в ожидании часа, когда можно будет идти в Наркомздрав. И вдруг она вспомнила, что вечером в институте состоится так заинтересовавшая ее научная конференция.

Оксана переоделась, тщательно заплела косу и, боясь опоздать, побежала к трамвайной остановке.

Большой лекционный зал, на который указал ей швейцар, был еще пуст. Постепенно он заполнялся студентами, преподавателями. Грустно было Оксане чувствовать себя чужой, одинокой среди веселой, смеющейся молодежи. Заметив за столом президиума директора, она обрадовалась ему, как старому знакомому.

Наконец доклад начался. Облокотившись на ручку кресла, Оксана слушала с таким вниманием, что сидевшие рядом студенты стали шептаться и пересмеиваться. Один черноглазый подвижной парень, в украинской вышитой сорочке, наклонился к ее уху и, озорничая, сказал:

— Видно, вам ужасно нравится оратор, что вы так впились глазами в него?

Оксана удивленно посмотрела на него и отвернулась. Ей было очень интересно все, что говорил докладчик о современном взгляде на торможение условных рефлексов, о том, какое значение придавал академик Павлов внешним причинам воздействия, о его знаменитой «башне молчания».

С такой же жадностью слушала Оксана и двух других студентов, дополнявших докладчика.

— А посторонним можно выступать? — нерешительно спросила она у соседа.

— Почему же нет? Вы разве не студентка?

Оксана не ответила. Ей хотелось выйти и рассказать, как долгими вечерами она просиживала над книгами Павлова, Но при мысли о том, что ее будут слушать врачи, ученые, у нее перехватило дыхание, громко заколотилось сердце.

Черноглазый студент легонько подтолкнул ее:

— Ну, смелее. Видите, никто больше не просит слова… Он встал и звонким голосом заявил:

— Здесь вот девушка не решается выступить…

Все оглянулись. Оксана испуганно уткнула лицо в ладони. Что интересного могла она, деревенская девушка, сказать этим людям, к которым сама пришла за знаниями? Да у нее от страха язык прилипнет к гортани! И дернула ее нечистая сила задеть этого студента!

Оксана, не отнимая левой руки от горящего лица, правой поспешно извлекла из-за рукава платочек и вытерла пот, обильно выступивший на лбу.

— Смелость города берет, — шептал над ухом сосед, посмеиваясь и продолжая легонько подталкивать.

— Ну… если… осрамлюсь… — пробормотала Оксана.

Но она все же поднялась и, провожаемая любопытными взглядами, прошла вперед.

Директор узнал ее, поощряюще улыбнулся.

— Простите, ваша фамилия? — спросил он. Оксана сказала.

— Итак, слово имеет колхозница Оксана Девятко, — объявил директор.

В зале дружно зааплодировали, и, как только Оксана подошла к трибуне, воцарилась тишина.

Из памяти вмиг вылетело все, о чем Оксана собиралась говорить. Она с ужасом оглянулась на директора, немеющими пальцами стиснула край столика, у которого стояла.

В зале ждали. Седой старичок в переднем ряду надел очки, стараясь получше разглядеть ее; девушки за его спиной ободряюще закивали ей головами. И Оксана отважилась.

— Я хочу сказать об иррадиации рефлексов, — звонко произнесла она, и в зале снова шумно и весело зааплодировали. — Вернее… Я прочла много книг. Брала их в местной больнице, у врачей. Читала труды академика Павлова об условных рефлексах, «Топографическую анатомию» Пирогова, работы Сеченова. Я запиралась в своей комнатушке или пряталась в саду, за хатой, и читала, читала. И у меня родилось стремление самой… Мне захотелось проверить, своими руками произвести опыты над лягушками. Я пробовала. И вот… когда изучала вопрос об иррадиации рефлексов, — продолжала Оксана окрепшим голосом, — то заметила, что если опустить одну лапку лягушки в раздражающую среду, то образуется защитный рефлекс. Так? Я брала соляную кислоту. А если оставить эту лапку в кислоте, то защитный рефлекс образуется на второй. Тогда я и ее придерживала в кислоте. Защитный рефлекс возникал на передней. То есть происходило распространение рефлекса по всему организму…

Заметив, что ее слушают уже без снисходительных улыбок и с интересом, Оксана уверенно заговорила о торможении условных рефлексов, о внешних и внутренних факторах их угасания…

Когда она окончила и студенты захлопали в ладоши, директор подозвал ее к себе.

— Молодец, Девятко, — пожимая ей руку, сказал он. — Завтра часикам к двенадцати загляните ко мне. Сможете?

Оксана радостно кивнула головой.

…Домой она возвращалась возбужденная, перебирая в памяти мельчайшие подробности этого чудесного вечера.

На следующий день директор сообщил, что Наркомздрав разрешил ее принять.

— В виде исключения, — добавил он многозначительно. Счастливая, ликующая Оксана поблагодарила директора за радостное известие. Весь вечер просидела она на берегу родной реки. Вглядываясь в широкую водную даль, пыталась представить себе завтрашний день, заглянуть в будущее. Студентка… первый… второй… пятый курс… Затем медик, ученый, Продолжатель бессмертного учения Павлова… В строгой, чистой лаборатории, в белоснежном халате, она будет упорно и настойчиво проводить опыт за опытом… Бегут минуты, часы, дни, месяцы, может быть и годы… и она делает открытие! Сотни, нет — тысячи людей спасены благодаря ей, Оксане!

— Ну, а разве только в лаборатории ученым быть интересно и важно?! — мысленно спорила с собой девушка. Сколько еще врачей на селе не хватает!.. Лежит где-нибудь, на далеком хуторе, больной человек… Страдает тяжкой болезнью. И кажется ему человеку, что ничего уже не спасет его, никто не поможет. И вот появляется она, Оксана! Спокойная, уверенная. Оттого, что она знает, как спасти умирающего, и родные больного это чувствуют, в семье сразу все повеселели… Оксана борется, за жизнь человека, сидит ночами у его постели, и вот уже первая улыбка появляется на измученном лице умиравшего, он спасен, а Оксане даже некогда выслушать слова благодарности, она торопится к другим, ее ждут во многих местах…

Нет, лучше всего после института поехать туда, где мало врачей, в какой-нибудь самый отдаленный и глухой уголок… Куда-нибудь на север!..

И внезапно оборвались волнующие раздумья девушки. Где-то в самой глубине упорно помнящего сердца ощутила она острый укол: «А Петро?!»

«Петро? Теперь мы с ним равные, — ответила она себе. — Потягаемся. Я в учебе себя не посрамлю! — И, улыбнувшись горделиво и торжествующе в глаза Петра, вставшие перед ее мысленным взором, впервые открыто, не таясь от самой себя, она призналась: — Нет, не могу я без тебя, мой любый Петрусь!»

Через три дня Оксана, как отличница школы, была без испытаний зачислена студенткой первого курса.

Осень и зима, заполненные лекциями, семинарами, пролетели для нее незаметно. Но как ни старалась она наверстать упущенное, ей было бы трудно сдать экзамены вместе со всеми. В мае, когда закончились лекции, Оксана обратилась к декану с просьбой разрешить ей сдать экзамены осенью. Получив разрешение, Оксана сразу же выехала в Чистую Криницу, чтобы как следует подготовиться дома в течение лета. После стольких месяцев разлуки с родным селом еще милей стало ее сердцу все, что напоминало о минувшем детстве: заросшие полынью и повиликой плетни за садом, школьные подружки, малиново-золотые закаты за Днепром, беленькие уютные пароходы, позлащенные солнечными лучами.

Отдыхая, с наслаждением занималась она привычной домашней работой: доила корову, копалась в огороде, ездила с Настунькой в луга за травой. Теплыми вечерами с закадычной подружкой Нюсей и братом ее Алексеем ходила к Днепру или в колхозный клуб. И казалось Оксане, никогда еще не была она так счастлива, как в эти дни.

III

— Нюся! Уже спишь?

Из сада в открытое окно тихонько просунулась голова. Оксана, часто дыша, вглядывалась в темноту; глаза ее различили смутно белевшую на кровати сорочку спящей подруги.

Эй, баба-соня! — шепотом окликнула еще раз Оксана. — Нюся!

— Кто тут? — испуганно спросил сонный голос.

Скрипнув кроватью, Нюся быстро спустила ноги на пол, шагнула к окну.

— Ты что так поздно? Или, может, случилось что? Лезь в хату.

Оксана взялась за подоконник, легко прыгнула в комнату и сказала, запыхавшись:

— Я легла уже… Никак сон не идет… Хоть кричи. Оделась и вот… прибежала.

Нюся ощупью отыскала протянутую руку, усадила Оксану рядом с собой на постели.

Дивчата сдружились еще в школе. С прямодушной откровенностью они доверяли друг другу самые затаенные мысли и мечты.

— Не вернулся брат из района? — спросила Оксана.

— Леша? Нет, еще не вернулся.

— Петро завтра приезжает, — сообщила Оксана.

По ее голосу Нюся сразу определила, что подружка взволнована.

— Ну что же, — притворно зевая, ответила она. — Поглядим, какой он герой стал. Наверно, и не подступишься к нему… ученый.

Ясно было, что Нюся хитрит, но Оксане очень хотелось еще поговорить о Петре.

— Интересно на него поглядеть, правда? — сказала она.

Нюся промолчала, и Оксана добавила:

— Он молодец. Ему двадцать четыре, а уже академию закончил.

— Ты, я вижу, серденько, что-то затревожилась?

— И сама не знаю, почему, — чистосердечно призналась Оксана.

— А как же Лешка?

— Что Лешка?

— Заморочила ему голову. Только и говорит про тебя.

— И скажет такое! Чем это я ему голову заморочила?

— Не знаю чем. Обоим голову морочишь, и Лешке, и Петру.

Нюся резко выпростала руку и приподнялась на локте.

— Скажи, чего ты всполошилась? Едет? Ну и пусть себе едет!

— Нюська!

— Уже девятнадцать лет Нюська.

Тон у нее был такой, что Оксана съежилась.

— Ты не горячись. Вот смотри, — робко заговорила она, — Петра я три года не видела. Он, наверно, и думать забыл обо мне?

— Ты вот его не забыла?

— Ну так что же?

— Значит, любишь?

— Не знаю… Я же, когда он последний раз приезжал, совсем маленькой была… девчонка.

— А Лешка? Лешка ведь сватался за тебя. Чего же ты? Туда-сюда крутишься.

— Нет, Нюська! Замуж я ни за кого не пойду, пока институт не закончу.

Оксана глядела на неясно вырисовывавшийся квадрат окна. Чуть слышно шелестели листья, беспечно высвистывал соловей.

— Нюся!

— А?

— Нюсенька, чего у меня сердце болит? Вот тут, послушай. — Оксана прижала ее руку к своей груди. — Так тоскливо мне… ох!

— С чего это?

— Не знаю.

Нюся вздрагивала, борясь с одолевавшей дремотой, и вдруг услыхала, что Оксана плачет.

— Ты в своем уме, дивчина? Что это с тобой?

Нюся повернула к себе голову Оксаны, прикоснулась губами к ее мокрым глазам. Она по себе знала сладость этих беспричинных девичьих слез, знала, что они пройдут так же быстро и легко, как и появились, и потому ни о чем больше не допытывалась.

Все еще всхлипывая, Оксана укоризненно пробормотала:

— Какая же ты подружка после этого?

— После чего?

— Я плачу, а ты нет.

Нюся засмеялась:

— Ты и сама не знаешь, чего ревешь.

— Тебе хорошо. Полюбила своего Грицька и знать ничего не хочешь.

— Погоди! И ты кого-нибудь полюбишь.

Обнявшись, девушки долго лежали молча. Услышав ровное, спокойное дыхание задремавшей Оксаны, Нюся осторожно поправила под ее головой подушку. Но Оксана тотчас же встала и принялась закручивать косу.

— Ночуй у меня, Оксанка, — предложила Нюся.

— Ой, что ты! Мать же не знает, что я ушла.

Нюся проводила ее на крылечко. У порога подружки постояли. Оксана, поеживаясь, сказала:

— Ты Леше не рассказывай, что я плакала. А то он еще подумает что-нибудь непутевое.

IV

В пятницу Остап Григорьевич проснулся рано. Выглянул в окно. Заря только занималась. На посветлевшем небосклоне догорали последние звезды. В предутренней зыбкой полутьме еще тонули очертания высокого берега за Днепром, вербы и тополя.

Остап Григорьевич опустил ноги с широкой деревянной кровати. Потирая рукой волосатую грудь, он смотрел, как жена затапливала печь. С вечера зарезали гуся, подходило тесто для калачей, и в кухне стоял кислый хмельной запах.

— Чего рано схватился? — спросила Катерина Федосеевна, не отрывая взгляда от полыхавшего пламени.

— Выспался.

Остап Григорьевич громко, во весь рот, зевнул, шагнул к сундуку, извлек оттуда праздничный костюм.

— Сашка́́ возьмешь на станцию? — приглушенным голосом спросила Катерина Федосеевна. — Крик еще с вечера поднял. Просится ехать.

Сосредоточенно посапывая, Остап Григорьевич прилаживал ремешок к шароварам. Глухо буркнул:

— Нехай спит.

— Возьми. Слез не оберешься.

Будто подтверждая ее слова, на кровати стремительно поднял стриженую голову девятилетний Сашко́́. Он, глядя еще сонными глазами на отца, приготовился зареветь.

— Вот, пожалуйста, — усмехнулась мать. — Такого удержишь? Нехай едет.

Сашко́ только сейчас заметил на отце праздничные шаровары и с негодованием откинул свои, требуя новые из сундука.

— Дурачок! — урезонивала мать. — Ладные штанцы, чего же в дороге праздничные пачкать.

— Ничего не пачкать!

— Эти же красивше.

— Ничего не красивше!

— Да ты спи еще, такой-сякой! — прикрикнул отец. — Ну? Чего смотришь? Спи, тебе говорят!

Но сон уже покинул хату. В соседней комнатушке, вздыхая, одевалась Василинка. Ей предстояло сбегать в Богодаровский лес за квитченнем[2]. Сашко́, заискивающе глядя на мать, приник к открытому сундуку.

Остап Григорьевич вышел на крыльцо. За черной каймой соснового бора мягко золотилось небо. От палисадника поднимался густой аромат ночных фиалок, крепким настоем, плавал над подворьем.

Поскрипывая свежесмазанными сапогами, Остап Григорьевич прошел к воротам; голубенькая лента дыма из трубки тянулась за его новым картузом.

Мимо бежала соседка с ведрами на коромыслах. Увидев Рубанюка, остановилась:

— Доброго ранку, дядько Остап.

— Доброго здоровья, Степанида.

— Петро, говорят, приезжает?

— Приезжает.

— Кончил свое учение?

Остап Григорьевич снисходительно посмотрел на нее.

— Кончил, раз отпускают из Москвы.

Ему было очень приятно поговорить о сыне, и он, опасаясь, что Степанида уйдет, смягчил голос, уже более словоохотливо и доверительно сказал:

— Этот долго на месте не усидит, чтобы без науки. У него ж, сама знаешь, порода какая. С малых лет беспокойный. То на тракториста кинулся учиться, то движок целое лето мастерил. А то, бывало, с лекарни его не вытянешь. В какие-то телескопы с фершалом все глядели на эти… дай бог памяти… енфузории.

— Так, так, — поддакивала Степанида. — А Ванюшка ваш ничего не пишет?

— Давно не писал.

— Что ж это он?

— Еще напишет.

Остап Григорьевич выколотил трубку, сунул в карман и вернулся к хате.

Просторная, веселая усадьба Рубанюков раскинулась за аккуратным плетнем, на развилке двух улиц. Осененная высокими елями, хата чистыми своими оконцами глядела в сад. Позже, когда взойдет солнце, густая листва накинет узорчатые тени на ее слепящие белые стены, на соломенную кровлю. Заиграют в его лучах посаженные Василинкой огненные чернобривцы, пунцовая гвоздика, желто-горячие настурции.

Мимо хлева и клуни тропинка ведет к фруктовому саду и на пасеку, проскальзывает под молочными ветвями бузины-невесты и теряется где-то в лугах.

Остап Григорьевич зашагал на пасеку. Из ульев вылетали пчелы. «Петро еще своего домашнего меда не ел, — пришло на ум старику, — и жерделы[3] не при нем посажены».

Он, не торопясь, обошел сад, проведал скотину, заглянул в амбар — и вдруг будто посторонними глазами увидел, как в последние годы незаметно окрепло и расцвело хозяйство, хоть и трудно было без сыновей.

Нелегко было ему начинать самостоятельную жизнь. В девятьсот четвертом году, на японской войне, убили отца. После него остались лишь низенькая саманная хатенка с отсыревшими углами и маленькими окошками да небольшой участок супесчаной земли. Вдвоем с матерью бились они над скупой делянкой, но земля кормила, как мачеха: с голоду не пухли, а хлебом никогда не наедались. Ходил Остап, тогда еще двадцатитрехлетний парубок, в соседнюю экономию графа Тышкевича на заработки. Хватался и за другие профессии — столярничал, рыбачил. Долго копил деньги на коня, привел, наконец, с базара, а через неделю конь околел от сибирки.

Бедствовал Остап всю свою молодость. На улицу с хлопцами не ходил — не гульбищами была голова забита, да и не в чем было показаться на люди.

Похоронив мать, женился он в 1906 году на дочке кузнеца из Богодаровки, Катерине. Может, и выбился бы из нищеты (жена попалась хорошая и ретивая до работы), да забрали его осенью четырнадцатого года воевать с немцами. Пришлось покинуть беременную Катерину на ее младшего брата Кузьму, помогавшего по хозяйству и раньше, да на семилетнего сынишку Ваню.

Пришел с фронта, пожил дома несколько месяцев, и вновь нужно было Катерине сушить солдатские сухари в дорогу. Немцы были на Украине. Остап Рубанюк партизанил, потом дрался с петлюровцами, гнал белополяков.

Вернулся он под родную кровлю на исходе двадцать первого года — постаревшим, с синим рубцом на шее от немецкого клинка. По-прежнему с охотой взялся за хозяйство, стремясь наверстать упущенное. Но лишь гораздо позже, в колхозе, обрел он то, к чему тянулся всю жизнь. Сытно, зажиточно стала жить семья, укрепилось и расцвело колхозное хозяйство, и уж никого в селе не тревожил завтрашний день.

Остап Григорьевич постоял у плетня, прикидывая размеры урожая, ожидаемого в колхозе. И хлеба и фруктов будет вдоволь. Электростанцию теперь должны достроить; прикупить, как требовало собрание, две-три автомашины, племенных быков и йоркширов…

…Позавтракали еще в утреннем полусумраке, на скорую руку. Мать открыла ворота, пропуская Василинку, гнавшую корову на пастбище. Остап Григорьевич выдернул из стрехи свою палку, попыхивая трубкой, пошел на колхозную конюшню Накануне председатель, узнав, по какому делу нужно садоводу ехать на станцию, приказал дать правленческих выездных лошадей.

Над плетнем шумно возились воробьи. Свистящими стаями перелетали они на влажную от вчерашнего дождя дорогу, с озорством прыгали у ног Остапа Григорьевича и уносились прочь.

Из бокового переулка, заполняя улицу, выходило стадо. Коровы брели длинной чередой, разноголосо мыча и тяжело шарахаясь от пастушьих бичей. Над улицей стояли запахи парного молока и навоза.

Остап Григорьевич, пережидая, любовно разглядывал рыжебоких, черноголовых, белых красавиц, разыскал глазами и свою Красуню, важно несшую большие острые рога.

С противоположной стороны улицы Остапа Григорьевича окликнул по-бабьи пискливый голос. Никифор Малынец, низенький, вертлявый почтарь, помахивал над головой конвертом:

— От старшего пришло!

Малынец улучил момент, ловко протиснулся сквозь стадо к Остапу Григорьевичу.

— Битте, — сказал он, протягивая письмо.

— Как?

— Битте, говорю. Это «пожалуйста» значит.

— Ты все по-немецкому шпаришь, — Остап Григорьевич улыбнулся одними глазами.

На германском фронте он служил с Никифором в одном полку. Малынец попал в плен и два года работал у прусского помещика. Неизвестно, как ему там жилось, но дома, в Чистой Кринице, он всячески превозносил хозяйство помещика, электрические поилки и кормушки, кстати и некстати уснащал свою речь немецкими словечками, и в селе считали его человеком пустым и недалеким.

Остап Григорьевич повертел в руках голубой с темной каемкой конверт и бережно положил его в карман.

— Дома почитаем.

Почтарь чиркнул спичкой, раскуривая погасшую цыгарку, осведомился:

— Петро Остапович ваш как… погостевать приедет или совсем?

— Это уж как там его академия порешила, — сдержанно ответил Остап Григорьевич. — Ему сейчас пути нигде не заказаны. Понял? Хоть в Киеве, а хоть в самой Москве, скрозь пройдет.

— Образова-а-ние! — Никифор многозначительно поднял палец. — Его за плечами не носить.

Он поправил ремешок от сумки, шевельнул картузом:

— С тем до свидания. Аухвидерзейн.

— Иди здоров.

Остап Григорьевич замахнулся палкой на игривого бычка, отставшего от стада, и зашагал к правлению.

Перед выездом на станцию он завернул домой, за сынишкой.

— Ну, старая, — сказал он жене с порога, — еще один сын объявился. От Ванюшки письмо.

Катерина Федосеевна остановилась с чугунком в руках.

С семьей и с Чистой Криницей старший сын расстался давно, с тех пор как призвали в армию, на действительную службу. В памяти матери он остался скромным и почтительным с родителями, но властным и настойчивым среди сверстников, которые охотно признавали его вожаком и на гулянках и в работе.

Письмо от него было коротенькое, содержало главным образом приветы семье и знакомым. В конце Иван объяснял, почему пишет мало:

«…Надеюсь, дорогие мать и отец, скоро повидаться с вами. Мне обещали отпуск, и мы с женой и сынишкой Витькой обязательно нагрянем в Чистую Криницу. Надо же познакомиться вам со своей невесткой и внучонком. Он у меня боевой, весь в деда.

Вчера мне присвоили звание подполковника, так что выпьем с тобой, тато, и за встречу и за все сразу.

Ваш Иван»

— Слышишь, старая? — почтительным шепотом произнес Остап Григорьевич. — По прежним временам — ваше высокоблагородие. Вон куда наш Ванька махнул!

Катерина Федосеевна, взяв письмо, сама перечитала его. Молодо заблестевшими глазами она посмотрела на мужа:

— Скорей бы приезжал! Это ж они с Петром теперь повидаются. А вдруг снова не приедет?

— Должен приехать, — молодецки расправляя усы, успокаивал Остап Григорьевич. — Разве дела какие задержат.

— Хоть бы трошки дите его понянчить, — вздыхая, проговорила Катерина Федосеевна. — Совсем откололся от дому.

— Там дел хватает, говорю. Читала ж? Подполковник!

— Оно, может, и так, — нерешительно возражала Катерина Федосеевна. — А для матери он всегда дитем останется. Кому он большой начальник, а мне Ванюшка.

— Ты ж, гляди, с обедом тут…

Остап Григорьевич спрятал письмо в карман и пошел к бричке. Сашко́, блистая новой сатиновой рубашкой и поминутно оглядывая синие, под ремешок, штанцы, гордо держал вожжи, покрикивал на коней….

V

Петро лежал на верхней полке и, облокотившись, смотрел в окно. Стекло было опущено; в вагон врывались смешанные запахи угольной гари и полевых трав, пригретых июньским солнцем.

Паровоз то замедлял ход на изгибах дороги, то вдруг, пронзительно свистя, стремительно мчался, раскачивая вагоны, и тогда телеграфные провода за окном взмывали к белым чашкам на столбах, резко опускались, вновь тянулись кверху.

Петро смотрел на игру проводов, курил и рассеянно слушал голоса пассажиров, споривших о чем-то с самого Бахмача. На соседней полке лежал с закрытыми глазами и скрещенными на груди руками его товарищ Михаил Курбасов.

— Ты не спишь, Михайло? — спросил Петро.

— Нет. Хорошо едем. Быстро, — сказал Михаил, не открывая глаз.

Петро кивнул головой.

— Часа через три буду дома.

Он свесился с полки и прислушался к словам старичка, который донимал своего собеседника — майора.

— Вы вот говорите, общение с ними полезно. Культура, техника и тому подобное. Не спорю, Бетховен, Гёте — величины. А вы все-таки, батенька мой, загляните в историю.

— Что же? — возразил майор. — Выходит, по-вашему, все надо зачеркнуть? И то, что было хорошего у немецкого народа до прихода нацистов?

— Эх, какой вы! — горячился старичок. — Я, милый человек, тридцать два года историю преподаю. Согласен с вами: в Германии культура высокая. А позвольте спросить: что, ее, эту культуру, нынешнее правительство создавало?

— Не нынешнее.

— То-то! Уверяю, фон Шуленбург сидит в Москве не затем, чтобы декламировать стихи Гейне.

— А Гейне все равно найдется кому читать и в Германии.

Это сказал Петро. Он быстро спрыгнул с полки.

— Что вы хотите этим сказать? — спросил старичок.

— Фашисты могут сжигать на кострах книги великих поэтов и мыслителей, но они бессильны против их идей.

Петро застегнул косоворотку, посмотрел на собеседников.

Был Петро невысок ростом, но крепко сбитый, кряжистый — в отца. Крутой большой лоб, прикрытый чубом, энергичные сочные губы, румянец, пламенеющий под смуглой кожей, дышали юношеской свежестью. Глаза, темные, большие, светились тем живым, задорным блеском, какой бывает у людей, уверенных в себе.

— Убежден в том, что фашизм никогда не убьет великих революционных традиций немецкого народа, — сказал Петро, глядя в упор на старичка. — Рано или поздно прогрессивные силы восторжествуют и в Германии.

— Это уже, батенька, вопрос совершенно другой, — возразил старичок.

Майор щелкнул крышкой серебряного портсигара, но не закурил. Он вертел в пальцах папироску, раздумывал.

Поезд, замедлив ход, тормозил у станции. Старичок прихватил чайник и поспешил к выходу.

— Выйдем, разомнемся, — предложил Михаил Петру.

— Давай.

Друзья вышли в проход вагона и остановились у окна. Михаил, посторонившись, чтобы пропустить девушку, шедшую из купе, спросил:

— Уже сходите, молчунья?

— Нет. Надоело сидеть.

Девушка постояла и пошла из вагона. Михаил с усмешкой развел руками:

— Постарели мы с тобой, братец. Даже завязать знакомство с девчонками не способны. Раньше это ловко получалось. Нет, стареем, стареем… Вуз позади. Студенческие годы уже никогда не вернутся.

— Послушал бы тебя мой батько! Ему скоро шестьдесят, а он только жить начинает… Планы большие строит… Учиться еще хочет.

Поезд тронулся.

Мимо плыли белые хаты, сады, огороды. Петро смотрел на тени облаков, скользившие вдоль дороги, на коричневые стволы сосен, то приближавшиеся к самому поезду, то отбегавшие прочь.

С каждым мгновением расстояние до Чистой Криницы становилось все короче, а Петру до сих пор не верилось, что он скоро будет дома. Разлука с семьей, с родным селом была долгой, и свое возвращение он ощущал сейчас как очень серьезное событие. Петро закрывал глаза и старался представить себе отца, сестер, мать. Но они возникали в памяти такими, какими были три года назад. Он подумал о том, что ни с кем в семье не сможет поспорить о вещах, которые стали для него привычными: о театральной премьере, о новой книжке, новом фильме. И тут же возразил себе: «Что ж… в Чистой Кринице за эти годы росла своя культура. Отец писал не раз о новых сортах яблонь, которые выращивает колхоз по методу Мичурина. Сестра Ганна добилась рекордного урожая в своем звене. В селе собирались пустить электростанцию, приобрели киноустановку…»

Петро вспомнил, как он, будучи секретарем комсомольской организации, всегда стремился работать так, чтобы его село было передовым, мечтал об электрическом свете во всех хатах, о богатых фруктовых садах в каждом дворе. Он немало сделал раньше, а сейчас, возвращаясь специалистом, агрономом, сумеет дать своему селу еще больше. Он вложит всю страсть и пыл, живой огонь в дело, ради которого провел лучшие свои годы в студенческих аудиториях и библиотеках, ради которого отказывался от свидания с родными, с любимой девушкой.

Петро с огорчением подумал о том, что он последнее время редко и скупо писал Оксане. Время не отдалило ее от него, она по-прежнему была ему дорога. Стремясь поскорее встретиться с ней, он одним из первых сдал государственные экзамены, в Москве не задержался ни одного лишнего дня.

Петро почувствовал, что Михаил пристально смотрит на него, и с улыбкой спросил:

— Ты что так уставился?

— Расходятся наши пути-дорожки, милейший.

— Писать мне будешь?

— Напишу. Да тебе, верно, не до меня будет.

— Почему?

Михаил хитро прищурился.

— Сознайся, — сказал он, — теперь уж скрывать тебе незачем. Ты из-за Оксаны своей отказался от аспирантуры?

— Нет. Не из-за нее.

— Еще пожалеешь, что отказался.

— Что жалеть? Ведь я сам просил послать меня в село.

— Все-таки Чистая Криница не Москва. Заглохнешь.

— Чепуху говоришь, Мишка! У нас в селах есть дивчата… Они дальше районного села нигде не были. А о них в Москве труды пишут… В Чистой Кринице есть своя эмтеэс, электростанцию строят…

— Так-то так…

— Почему же это я должен заглохнуть?

Скуластое, с насмешливыми глазами лицо Михаила стало сосредоточенным. Подумав, он сказал:

— У какого-то писателя я читал, что люди созданы не для того, чтобы отъедаться у корыта. Они должны скитаться по дорогам, бродить по лесам, вечно искать новое, интересоваться всем.

— Беспризорничать?

— Зачем так вульгарно, профессор?

— Что же ты хочешь этим сказать?

— Ты даже не поездил по стране, не знаешь ее богатств.

— Есть, Михайло, человеки, которые ничего за положенный им век не дают, а хотят взять от жизни как можно больше. А?..

— Имеются такие.

— А я не желаю быть таким. Скитаться, смотреть, любоваться очень интересно. Ого-го! В нашей стране есть на что посмотреть! А я хочу, чтобы и Чистую Криницу не объезжали. Понял? Хочу, чтобы восхищались ее садами, богатством.

Петро глядел на товарища вызывающе, готовясь спорить, но Михаил только повел плечами и замолчал.

А Петру хотелось высказать все, что было у него на душе.

— Ты вот сказал, люди должны всем интересоваться, — продолжал он. — Согласен… Но разве для этого обязательно странствовать? Мне везде интересно. Если по-настоящему любишь жизнь, всюду найдешь столько впечатлений, столько больших и маленьких радостей! Есть мудрая поговорка, — все больше загораясь, продолжал Петро — «Дорогу осилит идущий». Слыхал? У каждого из нас своя дорога, но мы все идем к одной цели — к счастью. И путь этот — не гладкое шоссе, Мишка… Не раз себе шишки набьешь, пока дойдешь. Но если ты твердо решил дойти, разве ты остановишься перед чем-либо?! Если я понял всем своим сердцем и умом, что мое счастье — в счастье и радости моего народа, должен ли я, вернее — могу ли стремиться туда, где только мне будет лучше, спокойнее?

Друзья, увлекшись разговором, не заметили, как поезд подошел к Богодаровке. Петро стал вглядываться в лица людей, стоявших на перроне.

— Вон мой старикан! — воскликнул он, схватив Михаила за плечо.

Остап Григорьевич еще не заметил сына, но уже расправлял горделивым жестом усы, взволнованно покашливал, широко шагая вдоль вагонов.

VI

Василинка много раз выбегала к воротам и вглядывалась в конец улицы. Потеряв терпение, она вприпрыжку побежала в хату.

— Нема, — со вздохом сказала она матери. — Татка нашего только за смертью посылать.

— Ты в своем уме, доню? — возмутилась мать. — Про батька такое болтаешь..

Она говорила строго, а сама в душе любовалась нарядной дочерью. Лучистые карие глаза Василинки даже потемнели от нетерпения.

— И до завтра нехай не приезжают! — Она фыркнула. — Км! Паны большие! Выглядывай их с самого ранку.

Спокойствие покинуло давно и Катерину Федосеевну. Она бесцельно бродила от стола к печке, вновь принималась наводить порядок в шкафчике, без нужды переставляла посуду.

В хате — как на троицу: свежие, только утром срубленные ветки клена выглядывали из-за чисто вымытых скамеек и наличников окон, свисали с балок, потолка. От влажной травы, любистка и мяты, устилавших свежесмазанный глиняный пол, было прохладно, как на лугу после заката солнца.

Перед обедом забежала замужняя дочь Катерины Федосеевны, Ганна:

— Не приехал еще?

— Где-то пропал батько.

Ганна присела на скамейку, вытерла уголком косынки лицо.

— Ну испечет. Опять дождя сегодня нагонит.

— Нехай нагонит, — откликнулась мать. — Житам и огородине акурат на пользу. А ты с работы?

— С работы.

— Проверяете бураки?

— Подрыхляем. Там после дождя такая корка! Прямо запарились.

У Ганны заметно выдавался под белым опрятным фартуком живот. Однако беременность не тронула ее миловидного лица, с тонкими, словно нарисованными углем, бровями и с ямочками на щеках.

Василинка придвинулась к сестре, обвила рукой ее пополневший стан.

— Раздобрела ты, Ганька, — шепнула она, щекоча ухо сестры с большой серебряной серьгой. — Скоро будешь как баба Харигына.

— Ганько, а от Ванюшки нашего письмо пришло, — сообщила мать.

— Правда? — вскинулась Ганна. — Что пишет?

— Обещает приехать, — затараторила Василинка. — С жинкой своей и с Витькой.

Она вдруг вскочила, побежала в другую комнату и тотчас же вернулась с небольшим свертком.

— Эх, пташка не без воли, а казак не без доли, — произнесла она с лихим видом. — Похвалюсь тебе, сеструнько, что мне тато подарил.

Головы сестер склонились над отрезом розового крепдешина.

— Любит тебя батько, — с легкой завистью сказала Ганна. — Славная кофточка выйдет.

— Это за отметки в школе, — сказала Василинка. — Кругом «отлично».

Ганна заторопилась домой, кормить мужа обедом.

Василинка пошла ее проводить. Они уже подходили к площади, когда из переулка вынесся на коне Алексей Костюк. Он завернул к ним, круто осадил своего мохнатого припотевшего маштачка.

— Тю, дурной! — вскрикнула Василинка, стряхивая с платья комья земли. — Чего на людей наскакиваешь?

— Я не я, а коняка моя, — засмеялся Алексей. — Петро приехал, сеструшки?

— Батько поехал за ним, — ответила Ганна. — Ты с бригады, Леша?

— Оттуда. Там идет твой Степан с ребятами. Чарочку к обеду готовь. Он сегодня всю норму свою отгрохал.

Алексей, сверстник и школьный товарищ Петра, работал два года на тракторе, а этой весной его назначили механиком криничанской МТС, чем он немало гордился. Даже немногие старые трактористы так хорошо знали машину, как он.

— А зачем тебе Петро? — недоброжелательно спросила Василинка.

— Здорова была, кума, — обиделся Алексей. — Что ж, он не дружок мне был?

— Был…

Василинка вовремя спохватилась и замолчала. Неприязненно взглянув на Алексея, она отвернулась и побежала домой.

С ближних полевых участков шумно прошли на обед полольщики, проехал на своей бричке почтарь Малынец, всегда возвращавшийся с почты в час дня, а отца с Петром все не было.

VII

От станции Остап Григорьевич горячил коней батогом, держал на рыси, а перед Каменным Бродом, передавая Сашку́ вожжи, сказал:

— Нехай идут шагом. Поспешать нам некуда. Акурат к обеду доберемся…

Он давно приметил, с какой жадностью Петро разглядывал знакомые места, и это радовало старика. Втайне Остап Григорьевич побаивался, что сын его, как это случалось с другими, после долгого отсутствия будет чувствовать себя на родине чужим. Однако Петро так нетерпеливо расспрашивал про домашние дела, про село, что отец успокоился.

Тени от придорожных кленов и тополей уже потянулись через шлях, когда кони вынесли бричку на взгорье и перед глазами Петра раскинулась Чистая Криница. Он даже привстал. Стиснув пальцами плечо братишки, вглядывался в дорогие сердцу очертания села.

Над хатами и садками повисла огромная сизая туча. Выбившись из-под ее крыла, солнце зажгло синим пламенем сосновый бор за селом, позолотило соломенные крыши. На дорогу упали редкие тяжелые капли.

В просветах среди верб и сосен блеснула полоска Днепра я исчезла в красноватых песчаных холмах. На бугре, за редкой кисеей дождя, три ветряка. К ветрякам этим, на вытолоченный бурый выгон, сбегалась, бывало, по вечерам мальчишечья орава, обсуждала свои дела, а затем, замирая, слушала всякие «страшные» истории, которые любил рассказывать старый мельник, дед Довбня.

Показался ряд новеньких столбов, выстроившихся вдоль улицы.

— Электростанцию пустили? — спросил Петро.

— Трошки работы осталось. Обещают к осени пустить.

— Хочется скорей на плотину взглянуть… Вообще посмотреть на все…

Петро жадно искал глазами высокие ели над крышей родной хаты.

— Соскучился за домом? — понимающе глядя на сына, спросил Остап Григорьевич.

— Как же не соскучиться! — сказал Петро.

— Три года… — задумчиво произнес Остап Григорьевич, — это не три недели… Неужели не мог хоть разок наведаться?

— Вы же знаете, я писал вам, — оправдывался Петро. — Последние три года все каникулы — в Мичуринске. Как будто меня околдовал кто… Мы там с одним научным сотрудником опыты затеяли. Зимой думаю: «Ну, съезжу летом домой, проведаю своих». Скучал сильно. А лето подойдет — и домой хочется съездить, и на работу свою не терпится взглянуть. Я же там, в Мичуринске, многое почерпнул. Не только для себя. Чистой Кринице помогу.

Сашко́, внимательно слушавший брата, обернулся:

— Мать плакала, что ты не хотел домой приезжать.

В памяти Петра вдруг ярко возник давно позабытый им день тридцать шестого года, когда его провожали в Москву. Мать наполнила большой мешок под самую завязку всякой домашней снедью, гостинцами и с трогательной наивностью советовала непременно «угостить» будущих учителей и товарищей. Отец посмеивался над нею: «Ты ему торбу полотняную для книжек нацепи, как школяру цепляла…»

Лошади почуяли на припотевших боках свежий ветерок, побежали резвее. Через несколько минут первые хаты села, показавшиеся Петру почему-то маленькими и низкими, остались позади.

Во дворах, за плетенными из лозы тынами, хозяйки убирали к вечеру скотину, возились подле прикладков сена, — волнующе знакомая Петру с детства бабья суета.

Кони шли бойко, и Петро еле успевал разглядывать знакомых людей, кланявшихся издали. Прервав работу, они долго смотрели из-под ладоней вслед повозке, голосисто перекликались через улицу.

На повороте к площади через дорогу шла с ведрами на коромысле девушка. Она прибавила шаг, торопясь перейти путь едущим. Придерживая, рукой раскачавшееся ведро, девушка обернула к бричке улыбающееся лицо. Из-под яркого платка блеснули в озорной улыбке большие глаза.

— К удаче, — довольно заметил Остап Григорьевич. — С полными ведрами.

— Это чья такая? — спросил Петро.

— Нюська Костюковых, — в один голос откликнулись Остап Григорьевич и Сашко́.

— Нюся?! — удивился Петро и еще раз оглянулся на девушку.

— Она теперь в звене у нашей Ганьки, — важно пояснил Сашко́. — У сестры ее, Мелашки, прошлый год на масленую свадьбу гуляли.

Петро ласково потрепал братишку по плечу. Поощренный этим, Сашко́ выпалил:

— Оксана, наверно, тоже скоро свадьбу отгуляет с Лешкой.

— Брось языком молоть! — прикрикнул на него отец. — Чего не в свое дело встреваешь?

— Чего я мелю? — обиделся Сашко́. — Все говорят.

Петро ощутил, как лицо его стало пунцовым. Он невольно повернулся к садкам, где за белым шатром цветущих акаций виднелась черепичная кровля Оксаниной хаты. Отец перехватил взгляд Петра и снова обрушился на Сашка́:

— Ты, курячий сын, чего не знаешь, никогда не встревай! Сколько раз я тебе говорил! Без тебя нигде не обойдутся.

Лошади свернули в переулок, ведущий к Днепру. За несколько дворов до родной хаты Петро заметил, как от калитки стрелой метнулась во двор дивчина. Ганна? Или Василинка? — силился отгадать он. Но раздумывать над этим уже было некогда: кони, всхрапывая и переступая ногами, остановились у ворот.

Остап Григорьевич первый сошел с брички, размял затекшие ноги.

К воротам торопливо бежала мать. Она на ходу вытирала о фартук руки, поправляла выбившиеся из-под платка волосы.

Петро пошел ей навстречу, и она, добежав до него, прижалась головой к груди сына и застыла, не находя в себе сил оторваться. Петро гладил ее руки, волосы и вдруг почувствовал, что плечи матери под простенькой коричневой кофточкой вздрагивают от рыданий.

— Э, что ж это вы, мамо? — старался он успокоить ее, но и у самого застлало глаза.

Плача и смеясь, мать еще и еще прижимала его к себе. Только сейчас Петро заметил Василинку. Она жалась к заборчику и выжидающе глядела на брата. Петро улыбнулся ей, и Василинку словно сорвала с места незримая сила. Она бросилась к Петру, повисла у него на шее. Звонко целуя его в щеки, нос, ухо, она приговаривала:

— Братуня мой, братичек, ось тебе!

Задыхаясь, снова хватала его за шею, целовала в подбородок.

— А ну, хватит вам, — вступился за Петра Остап Григорьевич. — Как там, стара, с обедом?

Катерина Федосеевна вытерла фартуком глаза, побежала в хату.

Не выпуская руки брата, Василинка потащила его за собой умываться. Она сама вытерла ему руки свежим рушником, засматривая в глаза, спросила:

— Сорочку свою вышитую наденешь, Петрусь? Я ее тебе выгладила.

Разглядывая сестру, Петро удивленно пожимал плечами:

— Ну и повырастали вы все! Смотри, какая барышня!

— А ты б еще дольше не ехал.

— Хлопцы, поди, за тобой уже ухаживают?

— Нужны они мне как раз! — Василинка покраснела. — Скажет такое!

— Ну, сознайся, кто ухаживает? — смеялся Петро. — Наверно, Митька Загнитко? Он же тебе ровня.

— Совсем и не Митька.

— Ну, тогда Павка Зозуля?

— И не Павка. А ну тебя!

Василинка вдруг набросилась на кур, столпившихся около нее:

— Кш-ша! Вот вредные, так и ходят за мной.

Она держалась от Петра на расстоянии: слишком разгорелось ее лицо.

Мимо, прикрыв фартуком чашку, пробежала мать. Она улыбнулась, отвечая на улыбку Петра.

— Иди, Петрусь. Наголодал, верно, в дороге.

VIII

Какая мать после долгой разлуки с сыном не захочет накормить его обедом, каким никто нигде его не накормит! Кто не знает, как умеют встретить дорогого гостя на Украине!

На столе, накрытом по-праздничному в чистой половине хаты, появится холодец с хреном, янтарно-прозрачная капуста с зелеными стручками перца и яблоками, борщ, заправленный салом и забеленный сметаной, гусь или домашняя колбаса, скрючившаяся на жару. А потом гостя подстерегает еще немало новых испытаний: пампушки с чесноком или с медом, пирожки с капустой или с печенкой, вареники с творогом в масле и сметане, кисель вишневый и кисель молочный. И, венчая все это, над тарелками и мисками будет возвышаться бутылка с сургучной головкой.

…Негромко переговариваясь с женой, Остап Григорьевич помогал ей у стола: крупными ломтями резал пшеничный хлеб, доставал из шкафчика чарки.

— Ганька чего ж не идет? — спросил он, собрав крошки а ладонь и ссыпав их в тарелку.

— Прибежит. Управится — и тут будет, — ответила мать. Все сели за стол. Придерживая рукав пиджака, батько нацедил в граненые чарки светлую булькающую влагу:

— Ну, сынок, с прибытием! В родной хате.

— И за Ванюшку, — добавила мать. — Нехай ему легонько икнется с жинкой и хлопчиком.

Она незаметно утерла глаза: все дети дороги матери — а те, что с ней рядышком, и те, что где-то далеко.

Подняв чарку, Петро смотрел, как по ее щеке, удивительно еще свежей и разрумянившейся, скатилась слезинка, другая, и она, прикрыв кончиком платка дрожащий подбородок, смущенно улыбнулась.

— Холодцу, Петрусь, бери, — угощала она. — Ты ж его уважал.

— А вы совсем у нас молодая! — сердечно сказал Петро.

— Ох, сынок, какая там молодая! — вспыхнула мать. — Года — как вода…

После четвертой чарки лицо у отца стало красным и лоснящимся.

— Пей, Петро Остапович! Ешь! — вскрикивал он торжествующе. — Кто как, а Рубанюк своих детей в люди вывел. Ванюшка — подполковник, Петро академию прошел…

На мгновение он задумался. Потом стукнул кулаком по столу:

— Пей, Петро! Пускай и у других такие, дети будут!

— Что ты, человече добрый, разошелся? — остановила его Катерина Федосеевна.

— Гляньте на них! Чего это вы? — налетела на отца и Василинка. — Как маленькие.

Петро посмотрел на отца и засмеялся.

— Какие батьки, такие и дети, — сказал он.

— Ве-ерно! — вновь ударил по столу Остап Григорьевич. — Верные твои слова. Батьки еще свое покажут. За нашу богатую колхозную жизнь!

Он выпил, лихо обнял Катерину Федосеевну и чмокнул ее в смеющиеся губы.

— Та отчепись ты, старый! — отбивалась она. — Чего надумал! Как говорят: удастся бес, так выбей весь лес…

— Лес лесом, а бес бесом, — договорила Василинка под общий смех.

На столе уже появилось жаркое из гусятины, когда пришла Ганна с мужем, Степаном Лихолитом. Она мягко обняла брата, поцеловала его в щеку и уселась рядом. Расшитая цветным шелком, накрахмаленная сорочка туго облегала ее грудь, полные плечи и руки. Петро про себя дивился, как изменило сестру замужество.

Ганна тянула мужа за рукав к столу.

— Садись, Степа. Ну, чего ж ты стесняешься? Петро, ты ж его знаешь?

Петро отрицательно покрутил головой, засмеялся:

— На свадьбе не гулял, стало быть не знаю.

— Ну как же не знаешь?

— Шучу, шучу. Как же мне его не знать?

Остап Григорьевич громко командовал:

— Василинка, еще чарки! Стара, угощай зятька! Степан, тракторист МТС, высокий, крупный, сел между женой и Василинкой. В аккуратно отглаженной рубашке с отложным воротничком и галстуком он чувствовал себя как-то неловко.

Степан и его старший брат Федор, такой же медвежастый и молчаливый, славились как очень работящие хлопцы. До женитьбы Степан со своей гармонью был на всех посиделках желанным гостем.

Петру вспомнилось, что Ганне нравился другой — молодой фельдшер из соседнего села, и она даже собиралась замуж за него. «За эти годы, — думал Петро, — здесь все так переменилось! Не скоро разберешься, что к чему».

Он присматривался к лицам родных, отмечая происшедшие в них перемены, и ему вдруг очень захотелось увидеть, как изменилась Оксана. Но вспомнились слова Сашка́, и Петро помрачнел.

Не поддаваясь щемящему чувству, грозившему отравить радость встречи с семьей, он болтал с сестрами о пустяках, шумно чокался с батьком и Степаном.

Мать и сестры не знали, как угодить ему, чем еще угостить. Остап Григорьевич широко раскрыл окна: невинное тщеславие старика требовало, чтобы все соседи знали, как у Рубанюков встречают сына.

Петро растроганно, с благодарностью глядел на сияющие лица родных.

— Давайте выпьем, — сказал он дрожащим от волнения голосом, — за наших дорогих отца и мать. За то, что воспитывали нас, учили. Чтоб были наши тато и мамо счастливыми, чтоб хорошо прожили свою жизнь!

Остап Григорьевич поспешно поднес к глазам рушник: не сдержался и от избытка радостных чувств заплакал.

Петро почувствовал, что пьянеет, и отставил вновь налитую ему отцом чарку. В хате было душно от смешанных запахов еды, примятой ногами травы, вянущих листьев клена. Он вышел на воздух, в сад, и прилег на траве.

Уже совсем стемнело. Искрящимся от края до края пологом неба ночь укрыла село. Над землей текли пьянящие ароматы свежескошенного сена, акации, ночных фиалок.

Петро расстегнул сорочку и подставил разгоряченную грудь ветерку, тянувшему с луга. Ночные запахи, сухой треск кузнечиков вызвали в его памяти другой вечер — накануне его отъезда в Москву после каникул.

…Впервые он тогда засиделся с Оксаной допоздна. Она несколько раз порывалась уходить; смеялась и сердилась, но Петро не отпускал ее. Ему нужно было многое сказать ей. Он раньше и виду не подавал, что она ему нравилась, а перед отъездом пошел к Девятко, вызвал Оксану в садок.

Месяц лил тогда такие потоки света, стояла такая тишина, что была отчетливо видна плывшая в воздухе паутинка. Ее Петро помнит до сих пор. Вместе с Оксаной они смотрели на мерцавшую шелковинку, пока она не исчезла в тени тутовника.

Расставаясь, Петро долго вглядывался в озаренное луной лицо Оксаны. Пунцовая астра в ее волосах казалась голубой. Петро наклонился к ней, приблизил губы к ее губам. Оксана отшатнулась, молча стиснула его руку, задержала в своих теплых ладонях. Достала из-за рукава шелковый платочек, волнуясь, положила в карман Петру. Потом, не оглядываясь, убежала в хату…

Закинув руки за голову, Петро смотрел в мерцающее небо. На ум пришли слова об Алексее. «Три года — не пустяк, — оправдывал он Оксану. — Какая дивчина устоит?» Но как ни старался Петро уговорить себя, желанное успокоение не приходило.

В саду зашелестели раздвигаемые чьей-то рукой ветки.

— Братунька, где ты? — звала Василинка.

Петро откликнулся. Василинка подошла, опустилась рядом. Несколько минут они сидели молча.

— Василинка!

— А?

— Давай с тобой поругаемся, а то скучно.

— Ты чего такой смутный, Петрусь?

— Голова разболелась.

Василинка потрогала рукой его лоб, сочувственно разглядывала белеющее в темноте лицо брата.

— Чего ж ты про Оксану ничего не спрашиваешь?

— А чего спрашивать?

Василинка оживленно принялась рассказывать:

— Знаешь, Петрусь, как узнала Оксана, что едешь, так покраснела. Она дуже хотела тебя видеть.

— Хотела?

— Ага. Давай пойдем. Я до Настуньки собиралась, да одной неохота.

Петро поднялся, сел. Что ж, ему ведь весь вечер недоставало Оксаны. Он потер пальцами лоб, застегнул сорочку.

— Вынеси мне фуражку, — сказал он. — Сходим повидаемся.

IX

Яркие в ночной синеве полосы от ламп неровно ложились на улицу. Под хатами, на завалинках и дубках, — приглушенные голоса, журчанье балалаек, смех.

За бугром небо посветлело: собиралась всходить луна. На углу переулка чистый и сильный девичий голос завел:

Сонце заходыть, а мисяць сходыть,
Тыхо по морю човэн плывэ.

Невидимые в темноте девушки хорошо спевшимися голосами подхватили:

В човни дивчина писню заводыть,
Козак почуе, сэрдэнько мрэ…

Петро замедлил шаг, слушал, как песня отдавалась эхом далеко за рощей. В разных концах села послышались новые девичьи голоса. Песни заполнили теплый пахучий воздух, поднимались к высокому звездному небу, плыли над улицами и левадами, над черно-глянцевым сейчас Днепром, его песчаными отмелями и прибрежными перелесками.

Давно ли Петро вот так же сидел по вечерам с хлопцами и дивчатами под чьей-нибудь хатой? Или, повесив за плечо гармонь, шел с друзьями-комсомольцами на чужой куток[4]. Звонкие переливы трехрядки собирали молодежь со всего села, и тогда Петро, комсомольский вожак, овладевал посиделками, умело завязывал беседу о работе в колхозных бригадах, о лучших стахановцах, о том, какой станет Чистая Криница, как расцветет она, если каждый будет работать честно, с огоньком…

По дороге Петро расспросил Василинку о своих бывших друзьях. Почти никого не осталось в селе. Следом за Петром подались в техникумы и институты и Степа Усик, и Йосып Луганец, и Миша Сахно. Гриша Срибный приезжал зимой в отпуск в форме летчика; он окончил авиационную школу и летает где-то на Дону. Яким Горбань ушел служить в армию и остался на сверхсрочную.

Воспоминания о товарищах юности всколыхнули в памяти многое. Петро шел, испытывая такое чувство, словно он только вчера расстался с селом. Но незнакомые, по-мальчишечьи хрипловатые голоса под хатами напоминали о том, что уже подросло, вступило в свои права новое поколение.

За балочкой начиналась улица, где жили Девятко. Петро сразу различил хату, о которой так много думал эти годы. Окна ее, с тенями цветов на занавесках, казалось, светились не так, как в других домах.

К калитке с басовитым лаем кинулась собака. Кто-то скрипнул дверью, вышел на крыльцо. Василинка позвала:

— Тетка Палажка, это вы? Придержите Серка.

— Добре, племянница, — откликнулся смеющийся голос Настуньки.

Прикрикнув на собаку, она подбежала к воротам.

— Проходьте, пожалуйста, — засуетилась она, узнав Петра. — Ходимте в хату.

— Кто дома, Настуся? — прижимаясь к подружке, спросила Василинка.

— Никого. Маты пошли до бабы ночевать. Батько еще не приходили.

— А Оксана?

— Скоро будет. Нюську побежала провожать.

Настя пропустила Петра и Василинку в хату, забежала в свою комнатку причесаться.

Худенькая, с шапкой белокурых волос, буйно вьющихся над бойким личиком, быстроглазая и подвижная, она была в той девичьей поре, когда уже пробуждается интерес к мужчинам. Может быть, именно поэтому она держалась с парнями подчеркнуто насмешливо, мальчишек-сверстников беспощадно передразнивала и всячески выказывала им свое презрение. Только к Петру Рубанюку она относилась по-иному — и не без причины. Как-то раз, девятилетней девочкой, шаля с подружками на Днепре, Настя сорвалась с берега в воду и стала тонуть. Петро, переправлявшийся на лодке, вытащил ее и откачал. После он частенько подшучивал над ней по этому поводу, но она никогда не обижалась.

Петро помнил Настуньку девчонкой-озорницей, с измазанными чернилами пальцами. Сейчас она вошла смело и уверенно, совсем взрослая девушка, и, усевшись на скамейке, лукаво глядела на Петра.

— Мать родная! — весело произнес он. — Еще одна невеста подросла.

— Невеста без места, — засмеялась Настя.

Она переглянулась с Василинкой. Подружки, видимо, вспомнив что-то свое, дружно фыркнули.

— Вы чего?

Василинка, прыская, принялась рассказывать, как почтарь Малынец, напившись пьяным, шутливо сватался за Настю.

Петро слушал ее рассеянно. В чертах Настиного лица он отыскал то, что напоминало ему Оксану, и не сводил с нее глаз, Когда Настунька смеялась, на щеках ее появлялись такие же мягкие ямочки, так же широко открывались белые, блестевшие маленькие зубы.

— Что ж до сих пор нет Оксаны? — спросил он.

— Должна б уже вернуться. Подожди, Петро, я сбегаю. — Настя предупредительно вскочила.

— Сиди, — остановил ее Петро. — Лучше водичкой холодной угости.

Он пил крупными, жадными глотками и, услышав, как звякнула щеколда калитки, вздрогнул.

— Тато пришли, — сказала Настя, убирая кружку.

Кузьма Степанович, покашливая, переступил порог. Поздоровавшись, вопросительно посмотрел на Петра.

— Щось не признаю, — сказал он, загораживая рукой свет от лампы и вглядываясь.

— Богатый буду, — улыбнулся Петро.

— Петра не узнаете? — упрекнула Настя.

Кузьма Степанович, кряхтя, присел у стола, вытащил очки. Он остался таким же, каким видел его Петро последний раз. Выпуклый блестящий лоб с кустиками седых волос у висков, короткие, остриженные усы.

— Разве ж его признаешь? — оправдывался он, поблескивая очками в сторону Петра. — Вон какой стал! Ну, ну, будь здоров, Остапович! С благополучным прибытием!

Кузьма Степанович подсел ближе, приглаживая ладонями волосы. Поговорить со знающими людьми было его страстью.

— Что же там, в нашей столице, новенького? Воевать скоро придется? — осведомился он. — Ты теперь человек ученый. Хочу тебя спросить вот о чем. Все ж таки мы вроде как в союзе с Германией. Это ж большая сила, а? Теперь кто хочешь побоится. Может, войны и не будет?

Кузьма Степанович напряженно и пристально смотрел, ожидая ответа. Петро понял, что этот вопрос очень тревожил старика.

— Что вам сказать? — подумав, ответил он. — Договор-то у нас есть о ненападении. Может быть, нас и побоятся трогать.

— Ох, нет, — с сомнением покачал головой Кузьма Степанович. — Ближняя собака скорей укусит.

Он еще долго выпытывал у Петра новости — о приезде в Москву японского министра, о последних опытах ученых Тимирязевской академии. Постепенно разговор перешел на хозяйственные дела. Петро все время чутко прислушивался к каждому звуку, доносившемуся со двора. И когда под окнами прошелестели быстрые, легкие шаги, он на полуслове осекся и обернулся к дверям.

Оксана остановилась на пороге. Неестественно громким и веселым голосом она поздоровалась с Петром. Тот поднялся навстречу, молча сжал ее пальцы. Рука ее, теплая и мягкая, чуть заметно дрожала. Василинка и Настя перестали шушукаться, с откровенным любопытством смотрели на обоих. Оксана, покосившись на них, потянула Петра за собой:

— Пойдем, посидим у меня в комнатке.

X

Оксана прибавила в лампе огонь и задернула занавеску на окне.

— Какой ты у нас москвич, показывайся, — сказала она, поглядывая на Петра блестящими глазами.

Петро стал у окна. С плохо скрываемым волнением наблюдал он, как Оксана прикалывала к волосам красную гвоздику.

— Это чтобы понравиться, — сказала она, чувствуя на себе его пристальный взгляд и за шуткой стараясь скрыть растерянность.

— А если не поможет? — посмеиваясь, спросил Петро.

От него не утаилось, что девушка взволнована: ее выдавали побледневшие щеки, дрожащие пальцы, которыми она закалывала цветок. Но, несмотря на волнение, она держала себя свободно. «Это уже не та девчонка, которая с такой наивной робостью дарила платочек», — подумал Петро.

Он всматривался в черты ее лица. Оксана была даже лучше, обаятельнее того образа, который за время разлуки создало воображение Петра и с которым он так свыкся.

— Ну, Оксана, — произнес он, шагнув к ней и положив руки на ее плечи, — здравствуй!

Оксана отстранила щеку от его губ, с силой сбросила руки.

— Ты что это, Петро?!

В голосе ее слышались негодующие слезы, лицо выражало такую обиду, что Петро растерялся и удивленно отступил к столу. Он не понимал, что могло быть плохого в его дружеском порыве. Резкость Оксаны оскорбила и огорчила его.

Оксана, видимо, хотела сказать еще какую-то колкость, но, мельком посмотрев на него, только пожала с досадой плечами.

С минуту они сидели молча.

— И что это за мода у хлопцев? — сказала Оксана беззлобно. — Ты же не знаешь — может, у меня есть… кому обнимать.

— Знаю, что есть, — голос Петра дрогнул. — Я просто рад, что вижу тебя. И поцеловал бы от души. С чистым, сердцем.

Оксана посмотрела на него исподлобья.

— Что ты знаешь?

— Слышал, что жених есть.

— Уже успели… Как это ты надумал приехать? Даже не верится.

— Приехал, — коротко ответил Петро.

— Прямо записать где-то надо…

Петро, скорей по ее насмешливому взгляду, чем из слов, понял горький намек. Но он был слишком задет холодным приемом и поэтому круто переменил разговор.

— Расскажи, Оксана, как ты живешь?

— Что о себе рассказывать? Кончила десятилетку, ты знаешь. В институт поступила.

— Нравится в медицинском?

— Очень интересно. Ну, а ты? Помнишь, писал, что хочешь карту садов составить.

— Думаю здесь заканчивать.

Петро отвечал на вопросы Оксаны о московской жизни, о практике на мичуринских станциях, но вскоре заметил, что она слушает рассеянно, с невеселым лицом.

— Что ты такая? — спросил он.

— Какая?

— Скучная. Надоели тебе мои рассказы?

— Нет, нет. Говори. Я даже голос твой забыла.

— Но все-таки непонятная ты.

— Почему?

— Вот ты меня так… недружелюбно встретила. А почему?. Помнишь, когда мы расставались, что ты говорила?

— Помню.

— А паутинку помнишь?

— Какую?.. А!

Оксана перевела взгляд с его лица на окно. Из-за шелестевшей верхушки каштана серебрился край ущербленной луны.

— Тогда было светлей в саду, — сказала Оксана. — И ветра совсем не было.

Она склонила над столом голову, медленно разглаживала рукой складки полотняной скатерти. Волосы ее чуть слышно тонко пахли ромашкой.

— А ты?.. — тихо спросила она. — Неужели у тебя не было дивчины? Не верится, Петро.

— Друзья девушки были и есть. А любил и… люблю я одну…

На крыльце кто-то переговаривался. Оксана поднялась, но я эту минуту в дверях показалась голова Насти.

— Петро, — шепотом позвала она, — Лешка тебя ищет.

— Ну, позови его. Мы ж еще не видались с ним.

— Я сбрехала… сказала, что никого нет. А он такой настырливый. Не верит. И чего это он на ночь глядя приперся!

— Покличь его, — сказала Оксана. — Зачем ты обманываешь?

Алексей ворвался в комнату шумный и оживленный. Радостно поздоровавшись с Петром, он сел против него на краю постели.

— Я с бригады прямо до вас побежал, — говорил он, скручивая цыгарку и не спуская с Петра глаз. — Батько твой сюда меня направил. Наших хлопцев, слыхал наверно, никого в селе не осталось.

— Знаю.

— Погостевать приехал, Петро?

— Нет, работать.

— Вот это добре! Мы тут скучали за тобой.

Прикрывая цыгарку пригоршней и обволакивая себя клубами едкого желтого дыма, Алексей скороговоркой выкладывал сельские новости, и было видно, что он, хотя и насторожился, все же искренне обрадован приездом школьного товарища.

Петро слушал его, украдкой посматривая на Оксану. Она, подперев щеку ладонью, молча глядела то на Алексея, то на Петра, и по задумчивому лицу ее нельзя было определить, слышала ли она, о чем идет речь, или думала о своем.

Алексей вдруг обратился к ней:

— Ты, Оксана, хочь угостила Петра?

— Да я сейчас наугощался, — сказал Петро. — Спасибо, ничего не надо.

— Как это не надо? — закипятился Алексей, — Оксанка, ступай неси чего-нибудь закусить. Наверно, и по чарочке найдется?

Петро, удержав вскочившую с места Оксану, сказал Алексею:

— Хорошим друзьям при встрече и без вина должно быть весело. Верно?

— Как же это не угостить гостя! — сокрушался Алексей. — До меня пойдем, так у моей матери целый литр припрятан.

— Ладно, успеется.

Засиделись за разговорами до полуночи. Вразнобой закричали первые петухи, когда Петро с Алексеем собрались по домам. Оксана накинула на плечи платок, вышла проводить до ворот.

У калитки Петро сказал:

— Мы с тобой еще не обо всем поговорили, Оксана.

— Всего никогда не переговоришь, — ответила она и мельком посмотрела на Алексея.

— Побалакай с хлопцем, чего ты, — свеликодушничал тот.

— Ох, уже не рано.

— Ну что ж, будь здорова! — сказал Петро, пожимая ей руку.

Алексей проводил его до самых ворот и ушел лишь после того, как Петро пообещал посидеть с ним завтра вечерком.

XI

В субботу, чуть забрезжил рассвет, Остап Григорьевич собрался на остров. Перед уходом, тихонько ступая на носках, он заглянул в чистую половину хаты, к сыну.

Петро, сидя на кровати, натягивал сапог.

— Что так рано? — удивился отец. — Маловато спишь.

— Хочу с вами в сад пойти. Вы как добираетесь до сада? Паромом?

— Паромом… А если есть желание, можем лодкой. Хорошую справили.

— Лучше лодкой.

Петро перекинул через плечо полотенце, вышел во двор. Он снял с себя нижнюю сорочку, плеснул на грудь черпак ключевой воды. Вода была ледяная. Петро, жмуря глаза и шумно отдуваясь, быстро растирал грудь, руки, шею.

Мать несла мимо подойник с парным молоком. Поставив в погреб молоко, она вернулась, чтобы помочь сыну умыться.

— Повидался, Петрусь?

— С кем?

— Ты же вчера до Девятко ходил.

Он ответил неохотно:

— Повидался.

— Иди снидать, Петрусь, — позвала Катерина Федосеевна, когда он кончил умываться.

— Куда в такую рань?

— Хоть молочка выпей, — настаивала мать. — Свеженького.

— Поешь, вернемся не рано, — посоветовал отец.

— Ну, добре.

Наскоро позавтракав, Петро взял весла и пошел следом за отцом к Днепру.

Утро расцветало в необычайной тишине. Застывшие в безветрии листья деревьев, молодые сосенки, стебли трав искрились на солнце жемчужной россыпью росы. Над зеркальной гладью воды поднимался нежно-розовый пар.

Петро дошел до Днепра, остановился, любуясь зеленеющим островом. Оба берега — отлогий, с редким сосновым молодняком на песчаных бурунах, и крутой, с могучими дубами, простершими над яром широкие ветви, — были залиты чистым утренним светом.

Петру вспомнилось, как он, готовясь в Тимирязевку, часто приходил сюда, на берег, и засиживался с книжками подчас дотемна. Днепр был то прозрачно-зеленым в ясный летний день, то синим перед грозой, на закате пламенел; сколько дум передумал тогда Петро, глядя на его волны, спокойно катившиеся к морю! Временами ему казалось, что из его затеи поступить в Тимирязевку ничего не получится. Знания у него были невелики, и надо было отказаться от гулянок, развлечений, отдыха, чтобы успеть пройти большую и трудную программу. Но в минуты сомнений Петро вспоминал крепко врезавшиеся в память слова старшего брата, Ивана: «Тебе и мне, Петрусь, все родина дала, чего батьки наши в своей жизни не имели. Пока молод, память хорошая, учись, набирайся побольше знаний. Сторицей надо вернуть все, что дала нам советская власть!»

И вот позади и бессонные студенческие ночи, и томительные годы разлуки с семьей, с любимой девушкой. Два-три денька на отдых, и — за работу!

…По узкой тропинке на противоположном берегу поднимались от парома в гору женщины с тяпками на плечах.

— Ганькин участок за садом недалеко, — сказал Остап Григорьевич, отвязывая лодку. — Добрые у них этот год бураки.

Петро приладил весла, засучил рукава рубашки. Отец оттолкнул лодку, сел на корму. Пахло рыбой и мокрыми корягами. «В воскресенье пойду порыбалить», — мысленно решил Петро.

— Хорошо ловится рыба? — спросил он.

— Неплохо.

Остап Григорьевич набил трубку, но раскуривать не торопился: уж очень чистый воздух стоял над водой.

— Немножко освобожусь, порыбалим на неделе, если интересуешься, — сказал он.

— На неделе, тато, вряд ли выйдет. В понедельник поеду.

— Куда?

— В район. Надо за дело браться.

— Ты ж дома совсем мало был.

— Буду наезжать. Теперь недалеко.

— Погуляй три-четыре денька. Мать обижаться будет.

— Не смогу я… без работы.

— Ну что ж, — обиженно, разглядывая мозоли на руках, сказал Остап Григорьевич. — Делай, как твоя совесть приказывает…

В старом фруктовом саду было тихо, безмолвно. Под неподвижными кронами деревьев, вокруг поздно зацветших зимних яблонь вились пчелы, мелькали яркокрылые бабочки. В прохладной тени серебрилась влагой трава.

Петро знал здесь каждое деревцо. Когда-то он был неплохим помощником отца в его садоводческом деле.

Остап Григорьевич повел сына мимо питомника, к двух- и трехлетним посадкам. Ровными, под шнурок, рядками в аккуратных лунках стояли новые сорта яблонь, груш, слив, персиков.

Поглядывая украдкой на Петра, старик говорил деланно-равнодушным тоном:

— Ты по садам поездил, посмотрел, что у людей есть. А мы тут потихонечку…

— Э, да сколько же тут сортов слив! — дивился Петро. — Даже «королева Беатриса» есть.

— Завелась и «королева», — поглаживая усы, хвалился Остап Григорьевич. — «Ажанская сладкая» есть, «ренклод», «яичная желтая» вон подрастает, «персиковая», «антарио»…

Он повел к деревьям-рекордистам. За черенками их приезжали откуда-то, чуть ли не с Черниговщины.

Осмотрев сад и питомник, Петро собрался уходить. Смутно было у него на душе. Шагая по саду за отцом, он вспоминал, как встретила его Оксана, как держалась весь вечер, и воспоминания эти наполняли его сердце тяжкой болью и тоской.

— Давай перекурим, — сказал Остап Григорьевич. — А потом пойдешь к сестре.

Они сели в холодке у шалаша. Петро протянул отцу портсигар.

— Э, нет! Я своего.

Старик полез в карман, с заметным холодком сказал:

— Ты думаешь, мне легко эти дерева доглядать?

— Нет, я этого не думаю. Откуда вы взяли?

— Сколько я горя хлебнул, пока это с земли все поднялось, — продолжал тем же тоном отец. — Другой плюнул бы и не морочил себе голову. Людей Девятко не давал, все на поля да на огороды. Пока допросишься инвентаря или химикатов, слезьми изойдешь. Один ответ: «Нету средств». Послухаешь такое раз, другой — думаешь: ну вас к дядьку лысому! А сердце ж, оно болит. Не об себе хлопотал. И снова идешь, копаешься…

Движением руки он остановил Петра, собиравшегося что-то сказать.

— А в этом году, — продолжал Остап Григорьевич, — с одного сада дохода тысяч шестьсот возьмем. Теперь и Девятко за мной следом бегает: «Чего еще, Григорьевич?» Говори, мол, все сделаем…

— Почему вы, тато, разговор об этом завели? Я же знаю, не легко вам.

— А ты думал, не приметил я, какой ты ходишь? Батько свои достижения показывает, а у тебя свои думки… Ты ж, сынок, китайку с жерделой спутал. Это как? Я промолчал, а сейчас все тебе выкладаю…

Петро сокрушенно покрутил головой. С выжидающей улыбкой смотрел он на отца.

— Ты не смейся, — с неожиданной суровостью сказал Остап Григорьевич. — Ты слухай, что тебе батько говорит.

— Слушаю, тато.

— Что это, скажи, за беда такая приключилась, что батькова хата тебе не милая? С матерью еще и не переговорил как следует, а уже ходу!

Петро молчал, ероша чуб, из одного уголка рта в другой перекидывая папиросу.

— Если девка глупая, туда-сюда шатается, — помолчав, продолжал отец, — так, значит, весь свет на ней сошелся? Лучшую, что ли, себе не найдешь? Гордости в тебе нету, сынку.

— Тут, тато, дело тонкое, — чужим, охрипшим голосом ответил Петро.

— Ты еще за юбку материну держался, — сказал отец, — а я глядел на тебя и в думках держал: «Добрый казак растет. Этот в жизни дорожку пробьет». Боевой рос, настойчивый. Ванюшка, тот помягче был. А теперь, выходит, тебя девка — и та может подкосить…

Петро отлично понимал, почему отец затеял этот разговор. Старик не мог простить Оксане, что она предпочла Петру кого-то другого.

— Раз вы об этом заговорили, — он повернулся к отцу, — я вам вот что скажу. Настойчивость тут ни при чем. Ее у меня хватает.

— Во, во! Верные слова.

— Нравится она мне, не скрываю. Жениться думал…

— Девка как девка, — пренебрежительно перебил Остап Григорьевич.

— …но заставить любить силой да настойчивостью еще никому не удавалось. И обвинять ее не в чем, тато. А дивчина она хорошая, напрасно вы о ней так отзываетесь.

— Ну и тебе печалиться нечего. Смотреть на тебя, такого, тошно.

Остап Григорьевич поднялся, выколотил о чурбак пепел из трубки.

— До Ганьки пойдешь?

— Пойду.

Разговор с отцом оживил Петра. «А и дотошный, — думал он, уходя из сада. — Старый, старый, а ничего не пропустит».

Он с облегчением вздохнул и, вспомнив суровое лицо отца, рассмеялся.

XII

На свекловичных полях было многолюдно, но звено сестры Петро разыскал без труда.

Ганна заметила брата издали. Оторвавшись от работы, она сказала что-то своим подругам и помахала рукой.

Обойдя межой зеленые рядки, Петро подошел к работающим, весело шевельнул бровями:

— Бог помочь, дивчата!

Девушки разглядывали его, не стесняясь, с откровенным любопытством. Одна из них, с закутанным от солнца лицом, блеснула глазами из узенькой щелочки в платке и откликнулась певучим, грудным голосом:

— Богы казалы, щоб и вы помогалы.

Ганна отложила мотыгу.

— Отдохнул, братуня?

— Отдыхать пока мне, Ганя, не требуется.

— У батька был?

— Заходил.

Дивчата проворно орудовали мотыгами, вполголоса переговариваясь меж собой и пересмеиваясь.

Ганна вытерла пот на загорелом лице, оглядела пройденную загонку; пышные рядки ботвы протянулись изумрудными лентами по взрыхленной угольно-черной земле. Увядали на солнце срезанные в междурядьях и примятые ступнями босых ног бледно-розовые стебли бурьяна.

— Хороший бурак, — похвалил Петро. — Видно, трудов не пожалели.

— А как же! Знаешь, сколько трудов? Мы ж и пахали глубоко, подкармливали. Сколько раз поливали. Это только сказать легко. Воду с Днепра ведрами таскали.

— Шестьсот с гектара хотите взять?

— Не меньше.

Дивчата работали дружно и быстро ушли вперед. Шутки и громкий смех их были так заразительны, что Петра внезапно охватило непреоборимое желание ощутить себя частицей этого жизнерадостного коллектива. И не просто раствориться в нем, а быть первым среди этих сильных и ловких людей. Так когда-то, в школьные годы, хотелось отвечать учительнице лучше всех, быть выносливее сверстников. Так в юношеские годы хотелось во всем быть впереди.

Не утратил ли он привычки к физическому труду, былой сноровки?

— Дай-ка, Ганя, твою тяпку, — нетерпеливо сказал Петро. Он пошел к дивчатам, вызывающе крикнул:

— А ну, кто тут у вас первая ударница?

— Свататься будешь?

— Там посмотрим. Может, и посватаюсь.

Маленькая светловолосая колхозница, проворно поправляя платок, неприметно подмигнула в сторону укутанной дивчины:

— Нюська! Самая ударная.

— Она, — поддакнула Ганна.

Петро стал рядом с Нюсей. «А вдруг отвык и опозорюсь», — мелькнула у него мысль. Но отступать уже нельзя было: засмеют.

Нюся лукаво посмотрела на Петра снизу вверх, молча сковырнула с мотыги налипшую землю.

— Ну, голубонька, давай нажми, — сказал Петро, — а то обгоню.

— Попробуй.

Петро сразу же ушел вперед, однако через несколько минут начал отставать. Нюся, не обращая внимания на подзадоривающих ее подруг, мотыжила свои рядки не спеша, ровно. Мотыга ее скользила так искусно, что было трудно оторвать взгляд от зеркально блестящей стали, как бы поющей в гибких руках девушки. Легко обогнав Петра, она выпрямилась, чтобы передохнуть.

«Если к меже приду первым, Оксана меня любит», — загадал Петро. Подумав об этом, он твердо решил, что не сдастся, чего бы это ему ни стоило. Взяв держак поудобней, зашагал уже спокойнее и увереннее. Все внимание, все мысли его устремились на мотыгу, с сухим шуршаньем вгрызающуюся в землю.

Спустя немного времени Петро почувствовал, что Нюся его настигает. Пот катил по его лбу, заливал глаза, но вытереть его было некогда. Огромным напряжением сил он выдвинулся немного вперед. Но Нюся не хотела уступить. Она догнала его и вышла к меже первой.

«Значит, с Оксаной все ясно: не любит», — подумал Петро. Он вытер платком лоб и посмотрел на Нюсю, смущенно улыбаясь.

— В звено до нас, Ганька, твоего братеника! — крикнул чей-то звонкий голос. — Он и Нюську перегодя сумеет обогнать. Разве не видно, как хлопец работает!

Петро распрощался с дивчатами и зашагал к Днепру. Близился час, когда почтарь привозил свежие газеты.

Спускаясь тропинкой к яру, он услышал за спиной торопливые шаги. К реке, беспечно размахивая платком, спешила Нюся. Обгоняя Петра, она сошла с дороги, ускорила шаг.

Петро забежал вперед, расставил руки и загородил дорогу.

— Куда бежишь, соперница?

Нюся с визгом увернулась.

— В лекарню Ганька отпустила. Сестру проведать.

— Что с ней?

Нюся загадочно усмехнулась.

— Чего наш брат туда попадает? Хлопчик нашелся.

— Ого! В кумовья пусть Мелашка приглашает. Погуляем на крестинах.

— Погуляем, — согласилась Нюся.

Сейчас, когда она была без платка, Петро впервые увидел, какие у нее бойкие желто-серые глаза и добрая улыбка.

— Ты, Петро, на лодку или парома будешь дожидаться?

— Лодка есть? Поедем вместе.

Они подошли к реке. Нюся быстрыми, уверенными движениями отвязала лодку, села за весла.

— Давай буду грести, — сказал Петро. — Ты ж, верно, с досвета на работе. Отдохни.

Нюся, не отвечая, оттолкнулась от берега. Весла в ее сильных руках плавно опускались, вспенивая воду, легко взлетали вверх. Нарядная малиновая кофточка с короткими рукавами плотно облегала ее высокую грудь. Лодка скользила стремительно, без рывков, и губы девушки приоткрылись от удовольствия.

«Ну и дивчата у нас! Цены им нет, — думал Петро, с нескрываемым восхищением глядя на Нюсю. — На поле чудеса творят. Учиться поедут — профессора не нарадуются. И Оксанка такая».

— Учиться не собираешься, Нюся?

— Поеду.

— Куда?

— На летчицу хочу.

— О!

— Гриша Срибный слово взял. Он, когда приезжал, всем дивчатам голову закрутил. Одно: «Езжайте в летную школу».

— Ну, и кто же еще туда собирается?

— Марийка, его сестра, Катя Шевчукова, Настя Попова.

Нюся опустила весла, засмотрелась на воду. Нежное, не тронутое загаром лицо ее светилось безмятежной радостью. Спохватившись, она снова налегла на весла.

— Мне же поспешать надо, а я… В будущее воскресенье бал у нас, Петро, в клубе.

— Слышал.

— Премии за весенние работы будут раздавать.

— И знамя кто-то заберет?

— Мы заберем. Наше звено.

— А вдруг не ваше?

— Э, нет! Наше звено все премировки забирает.

— А другие терпят?

— Это нас не касается. Обязательство мы дали. Чего ж позориться?

Лодка уткнулась в берег. Нюся достала из кармана зеркальце, поправила волосы.

— Ну, Петро Остапович, до свидания.

— Погоди, вместе пойдем.

— Э, нет! Боюсь, — усмехнулась Нюся.

— Это откуда ж страх у тебя взялся?

— Оксана что скажет? Будь здоров, хлопче.

Она помахала рукой и пошла покачивающейся походкой к майдану.

XIII

По пути к дому Петро раздобыл у почтаря свежие газеты. Тут же, в садочке, он прочитал их и явился домой часа в три пополудни.

Сашко́, стороживший брата у калитки, кинулся навстречу. Он беспокойно вертелся около Петра, с несвойственным ему рвением услуживал, пока тот чистился, умывался. Причину его усердия Петро разгадал, подметив, как Сашко́ поглядывал на чемодан и неразвязанный дорожный мешок. Все деньги, присланные сыну из дома к окончанию Тимирязевки, Петро истратил на подарки родным, долго и любовно выбирал их и, растерявшись в первые часы встречи, забыл раздать их.

— Ну, иди, иди, кличь, — сказал Петро, улыбаясь. — Пускай разбирают свои гостинцы.

Василинка прибежала из кухни, вытирая на ходу руки. Катерина Федосеевна зашла, когда Василинка, обнимая Петра и ахая, уже разглядывала отрезы на платья, предназначенные ей и Ганне.

Отцу Петро привез фетровые валенки, подшитые желтой кожей, и трубку из самшита с Сельскохозяйственной выставка.

— Это же старый, когда обуется, как секретарь райкома Бутенко будет! — всплескивая руками, восхищалась Катерина Федосеевна.

Петро извлек из чемодана большую пуховую шаль с кистями, протянул ей.

— Ой же и гарный та мягкий платок! Сроду такого не носила, — восклицала мать, ощупывая шелковистую шерсть.

— На кого же вы будете в нем похожие? А ну, примерьте, — неистовствовала Василинка. — А Сашку́ что привез, Петрусь?

Петро посмотрел на заострившееся от ожидания лицо братишки и лукаво подмигнул Василинке:

— Ему хотел слона привезти — не пустили в поезд.

— Какого слона? — со слезами в голосе подозрительно спросил Сашко́. — Который с кишкой заместо носа?

— Во-во! С кишкой.

— Не надо мне слона-а-а! — отверг с возмущением Сашко́.

— Не мучай хлопца, — заступилась мать. — Петро же в шутку говорит, глупенький ты.

Петро с таинственным видом отозвал братишку в сторону, шепотом сказал:

— Тебе я такое привез… секретное…

Выпроводив мать и Василинку, он порылся в мешке и достал заводной, едко пахнущий краской танк.

— Это дело военное, — проговорил Петро, пуская игрушку по полу. — Мужчин только касается.

Сашко́ зачарованно смотрел, как танк пополз к столу.

Не без труда освоив игрушечную премудрость, он беспрерывно запускал танк, ползал за ним на коленях и вдруг, увидев в руках Петра янтарные бусы, ревниво спросил: А это кому?

— Бабе Харитыне.

— Знаю, знаю! — прищелкнув языком, крикнул Сашко́.

— Кому?

— Хитрый. Чтоб тато опять ругались…

— Это я сам буду носить.

— Оксане! — убежденно заявил Сашко́.

Он поспешно забрал свой подарок, побежал на кухню Петро задумчиво посмотрел на бусы, переливавшиеся на солнце, положил в чемодан…

К Костюкам он направился ранними сумерками. Алексей был у себя в коморе[5], строгал что-то на небольшом верстаке.

— Проходь в мой кабинет, — с усмешкой повел он рукой. — Скоро буду шабашить.

Петро присел на низкий сапожницкий стулец, огляделся. Глиняные стены коморы были оклеены ярко раскрашенными схемами моторов, тракторных деталей. Пол густо усеян свежей полынью и сосновыми стружками. Освещенный лампочкой от аккумулятора, блестел раскиданный по столу слесарный инструмент, матово чернел репродуктор самодельного приемника.

— Тут мой кабинет, тут и ночую, — пояснил Алексей. — Сам себе агроном, и блохи меньше кусают.

— Радио тоже ты смастерил?

— А кто же! Я, брат, почти все станции принимаю, — похвастал Алексей.

Он еще несколько раз стругнул рубанком по ребру доски, зажатой в тисках.

— Сеструхе старшой колыску для хлопчика делаю. Скоро закончу.

— Ты давай работай, — сказал Петро, — на меня не обращай внимания. Я пойду пока с Нюсей посижу.

— Нюська в хатынке, — сообщил Алексей. — Иди, и я сейчас прибуду.

В сени и дальше, в комнатку, двери были распахнуты настежь. Нюся гладила белье. Мелкие капельки пота блестели на ее верхней, чуть вздернутой губе, в мягких полукружьях под глазами.

— Не успела управиться, — сказала она, — ты не обижайся.

Петро пристроился за столом.

— Что Грицько пишет?

— Давно письма не было.

— И не обижаешься?

— А об чем писать? — ответила девушка, зевнув. — У него другой работы не хватает? Переводить бумагу…

— Ждешь его?

— Что ты такие вопросы ставишь, Петро? Пообещала — значит, все.

Нюся попробовала пальцем утюг, отставила его и отошла к лежанке, спрятав руки за спину, как бы грея их.

— А вот меня, оказалось, не ждали, — сказал Петро, и голос, против его воли, был глухим и печальным.

— Не знаю, — слукавила Нюся. — Видно, ты не дуже хотел. Кто любит, всегда найдет время, чтобы повидаться.

— А если никак нельзя было!

— Нельзя?! Ты, Петрусь, знаешь, кому это рассказывай… Увидев, за дверью брата, Нюся умолкла. Алексей уже приоделся и вошел с шумом, празднично настроенный.

— А ну, сеструха, кончай свой базар с бельем, — распорядился он. — Неси на стол, что там есть.

Он сел против Петра.

— И рад же я, — сказал он, — когда хлопцы наши приезжают. Повидал тебя, и вроде прежние годы вернулись. Верное слово!

— Хорошие годы были.

— Когда ты секретарствовал в комсомоле, и хлопцы как-то живей крутились. Теперь того уже нету.

— Хлопцы хорошо работали, — согласился Петро.

Друзья помолчали. Обоим было приятно вспомнить, как они строили клуб, создавали стрелковый тир, первыми начали вывозить золу на участки комсомольских звеньев.

— Немножко маху дал я, что не поехал учиться, — прервал молчание Алексей. — Так влюбился в трактор, когда нам дали «челябинцев»! Веришь, сплю, бывало, а мне магнето, жиклеры, зажигания только и снятся. Такой любитель этого дела…

— Это же хорошо, Леша! Знаешь, как нужны в селе такие руки!

— Не только в селе. Осенью и я в Киев подамся. Приезжал человек с ремонтного завода, приглашают… Деньги большие дают, квартиру.

Алексей встал и распахнул окно в сад.

Сев затем на место, он с минуту раздумывал. Ему очень хотелось выяснить, какие у Петра намерения относительно Оксаны, не станет ли он, Петро, на его пути.

— Ну, и жениться думаю… — нарочито равнодушным тоном проговорил он. — Оксану хочу брать. Она пусть учится, потом и я поступлю.

— И она согласие дала? — скороговоркой, почти шепотом спросил Петро.

От Алексея не утаилась тревога в голосе товарища. Он не забыл, как часто и охотно Оксана вспоминала о Петре, как вполошилась, узнав о его возвращении в Чистую Криницу. В мозгу Алексея пронеслась шальная мысль о том, что Петро не простит Оксане, если ему намекнуть, будто она его не ждала. «Сказать ему, что у нас скоро свадьба?» — подумал он, но не решился.

— Мы же с нею давно уже… — туманно произнес Алексей. — Правда, боится, чтоб из института не забрал, но я не против. Нехай учится. В Киев перееду, ей легче будет.

Петро расстегнул ворот рубашки. Ему нечем было дышать, в голове мутилось. Огонек папироски в его зубах вспыхивал все чаще. Голос дрожал, когда спустя немного он спросил:

— А отпустит тебя парторганизация из колхоза? Ты при эмтеэс состоишь?

Алексей неторопливо полез в карман за кисетом, старательно оторвал от сложенной газетки лоскуток на завертку.

— Из партии меня исключили, Петро.

— Исключили? Как это? За что?

— Так… Было одно дело, — сказал Алексей. — Не подчинился начальству. Да я об этом дуже не печалюсь. У механика, известно, хватает дела и без собраний да нагрузок.

— То есть как не печалишься?! Тебя партия в люди вывела, а ты… «не печалюсь». Слушай, Олекса, может, ты шутишь?

— Да нет, какие шутки! Я теперь вроде как беспартийный актив.

Петро порывисто встал с места, зашагал по комнатке.

— Ты же комсомольцем сколько был, Олекса. Как же ты мог вот так… бросить партию? Нас у партии много, а вот партия у нас, как родная мать, одна. Об этом думал?

— Думай не думай, теперь поздно. Переживем как-нибудь…

— Эх, ты…

— Да чего ты разошелся? — хмуро прервал Алексей. — Хочешь сволочью меня обозвать? Обзывай. Только мне что-то сдается, не за это ты на меня… Партийные дела не к чему сюда приплетать.

Алексей пыхнул дымом, сел удобнее.

— За Оксану нам с тобой споры нечего затезать, — сказал он, жуя окурок. — Она об тебе не дуже помнила.

Петро быстро надел кепку. Он подумал о том, что теперь уже говорить по душам с Алексеем не сможет, надо уходить. А Алексей, спохватившись, что зря обидел старого товарища, примирительно пробормотал:

— И чего это мы сцепились? Садись, Петро, повечеряем, тогда видней будет… что к чему.

Колеблясь, Петро постоял еще минуту, потом сел. Но в это мгновение за дверью, в сенцах, послышался голос Оксаны, и Петро, быстро вскочив с табуретки, кинул Алексею:

— Другим разом, Олекса, потолкуем. А сейчас спешу до дому.

Он выскочил в сенцы, посторонился, пропуская Нюсю и Оксану, несших угощение, и, перемахнув через ступеньки крылечка, пошел к калитке.

— Ты куда, Петро? — крикнула встревоженно Нюся, когда он уже взялся за щеколду.

Петро не откликнулся. Рывком открыл калитку, зашагал по улице. И только спустя несколько минут он заметил, что идет не домой, а к ветряку, в степь.

XIV

Несколько дней пожил Петро дома, а однажды, встав, как обычно, с рассветом, заявил отцу:

— Как хотите, тато, а без дела сидеть больше не могу.

— Примечаю, сынку, твое настроение.

— Пусть вам не в обиду это будет. Поеду в район договариваться о работе.

— Раз нужно, не препятствую, Повидайся с людьми…

В Богодаровке у Остапа Григорьевича оказались дела в райземотделе, и он решил поехать вместе с Петром.

Старший агроном Збандуто, к которому направили в районе Петра, встретил его очень любезно, расспросил подробно о Тимирязевке, о мичуринских опытах.

— Ну что ж, — закончив расспросы, сказал он. — Весьма рады молодым кадрам. Нам как раз нужен работник по полеводству.

— Ведь я специализировался как садовод, — напомнил Петро.

— Сочувствую. Но нам важнее полеводство.

Збандуто снял очки, пригладил волосы.

— У меня продуманы планы развития садоводства в районе, — сказал, нахмурившись, Петро. — Надо же правильно использовать мои знания и… считаться с желанием.

— Что за планы у вас?

Петро, все больше воодушевляясь, обстоятельно рассказал о давно созревших у него замыслах превращения Богодаровского района в цветущий сад, с богатыми питомниками, школками, парниками, теплицами.

Збандуто слушал его, не перебивая.

— Я вот в ваши годы желал виноделом быть, — сухо отстал он. — Ничего не поделаешь, молодой человек.

— Сделать все можно, — разгорячился Петро. — Знайте, что я все-таки буду заниматься садоводством. Иначе не было нужды и ехать мне сюда.

Збандуто провел рукой по толстому стеклу, лежавшему на голе, брезгливо посмотрел на пыль, приставшую к пальцам.

— Совершенно напрасно расстраиваетесь, — сказал он. — Поработайте годик-другой, где прикажут. А потом замените нас, стариков. Тогда распоряжайтесь, как душе угодно. Чувствуя, что может нагрубить, Петро повернулся и вышел, и прощаясь.

Проводив Петра неприязненным взглядом, Збандуто встал из-за стола и, сутулясь, зашагал по кабинету. Дерзкий план и поразил и встревожил его. Мальчишка! Молокосос! В районе никому и в голову не приходило ничего подобного. И ведь все реально, все осуществимо! Если дать волю этому безусому выскочке, то его, Збандуто, чего доброго, попросят с насиженного местечка. Скажут: узок, ограничен, не думает о больших масштабах. Таким, как этот самоуверенный чубатый парубок, легко: учатся на всем готовеньком.

Збандуто с сумрачным, сразу осунувшимся лицом подошел к окну и увидел Петра, беседовавшего со своим отцом.

— Так-то, молодой человек! — зло и насмешливо прошептал Збандуто. — Ишь ты, какой хозяин выискался! Хотите сразу авторитетик заработать? Не выйдет-с!

— И пень же этот Збандуто, — сказал Петро отцу, передав в подробностях беседу с агрономом. — Ну, да черта с два! Я своего добьюсь!

— Этот упрямый, — подтвердил Остап Григорьевич. — А науку свою знает. Он уже годов тридцать при своем деле…

— Хоть бы и сорок, — никак не мог успокоиться Петро. — Это же не агроном, а чинуша. Как с ним работать?

Остап Григорьевич сочувственно поглядел на разгоряченное лицо сына.

— Не легко тебе с ним будет, с Збандутой, это ты верно сказал. Когда я еще в экономии Тышкевича батрачил, а Збандуто управляющим у графа был, людям от него здорово доставалось. Сам в помещики хотел выбиться, драл по три шкуры с рабочих. Ну, при нашей, советской власти притих, служит вроде исправно. Специалист он в своем деле большой.

— Какой он специалист, не знаю, — прервал Петро, — а бюрократ редкостный. И попался же такой!

— Ты вот что, сынок, — пожевав ус, сказал Остап Григорьевич, — зайдем до Бутенко. Тот разберется.

— Кто это Бутенко? Ах, да! — вспомнил он. — Секретарь райкома.

В райкоме только что закончилось совещание, и Бутенко ушел домой обедать. Чтобы не терять времени, поехали на квартиру.

Бутенко сидел в садике и внимательно что-то разглядывал. Протянув руку Остапу Григорьевичу, затем Петру, он показал мотылька.

— Тьма таких развелось, — сказал он. — Совиноголовку могу отличить, древоточца, шелкопряда — тоже. А вот это что за зверюга?

Петро взял из его рук темно-бурую бабочку с белыми краями крылышек.

— Вишневая листовертка, — определил он.

— Ишь ты! — Бутенко поднял бровь. — Вредитель?

— Кроме шелкопряда, почти все мотыльки вредители, — пояснил Петро.

Бутенко задержал на нем взгляд, повернулся к Остапу Григорьевичу:

— Сынок?

— Так точно.

— В Москве учился, если не ошибаюсь? В Тимирязевке?

— Да.

Бутенко жестом пригласил сесть.

— Теперь куда?

— Вот в родные края отпросился.

— Молодец! Агрономы нам до зарезу нужны.

— И я так думал, пока не переговорил со Збандуто, — сказал Петро.

— Что произошло у вас с ним?

Петро рассказал.

— Ну, ничего, — успокоил Бутенко. — Нам и садоводы нужны. Даже очень. Уладим.

На веранде появилась низенькая полная женщина — жена Бутенко.

— Любовь Михайловна! — обратился к ней хозяин. — Дай-ка нам поесть сюда. Учти, нас трое.

— Напрасное беспокойство, Игнат Семенович, — смущенно стал отказываться Остап Григорьевич.

— Ты погоди с беспокойством, — Бутенко сделал энергичный жест рукой. — Беспокойство для тебя еще впереди…

Голубое небо с редкими облаками щедро лило ясный свет на поля, сады и хаты. Теплый ветерок занес с поля ароматы цветущей гречихи, меда. Петро, вздохнув полной грудью, вдруг вспомнил шумливое звено сестры, свое состязание с Нюсей Костюк. «А ведь я тогда загадал, любит ли Оксана, — мелькнула у него мысль. — Вышло, как загадал».

— Что-то академик наш невесел? — взглянув на его лицо, спросил Бутенко.

— Нет, почему же невесел? — смутившись, ответил Петро.

И, почувствовав, что Бутенко продолжает смотреть на него проницательным, изучающим взглядом, сказал:

— Я очень прошу, Игнат Семенович, о работе моей скорей решить. Не могу я слоняться без дела. Но пойду только по садоводству, никуда больше!

— Горячий. Это неплохо, — сказал Бутенко, улыбаясь. — Завтра у нас какой день?

— Воскресенье, — сказал Остап Григорьевич. — Завтра вы до нас на праздник пожалуйте, Игнат Семенович. По случаю окончания весенних полевых работ. Просим вас и вашу супругу.

— Спасибо. Обязательно буду. Ну вот и сообщу завтра, как порешим о молодом Рубанюке. Потерпите до завтра? — спросил он Петра.

— Это нетрудно.

— Любовь Михайловна тоже ведь агроном, — сказал Бутенко, кивнув в сторону жены, подходившей с посудой.

Она доброжелательно взглянула на Петра узкими черными глазами, усмехнулась.

— Рубанюковская порода.

— Из чего это видно? — спросил Петро.

— Глаза Ганны, брови матери.

— Вы их знаете? — обрадовался Петро.

— Я многих знаю в Чистой Кринице.

Она постелила на стол свежую скатерть, расставила стаканы и тарелки и ушла. Бутенко объяснил:

— Целыми днями пропадает в звене Ганны. Сестра ваша молодчага. Мы ее собираемся к ордену представить.

У Остапа Григорьевича перехватило дыхание. Он многозначительно посмотрел на Петра, счастливо улыбнулся.

— От старшего сына письмо на днях пришло, — сообщил он, поворачиваясь к секретарю райкома. — В подполковники его произвели.

— Поздравляю, поздравляю! — откликнулся Бутенко. — Такими сыновьями нужно гордиться.

Хозяйка принесла высокий прозрачный кувшин. Бутенко наполнил стаканы, поднял свой на свет. Золотисто-янтарная жидкость заискрилась на солнце.

— Ну что ж, — сказал он, — поздравим с приездом. А заодно с сыном-подполковником. И попрошу определить, что за винцо.

Остап Григорьевич тоже посмотрел свой стакан против света, понюхал, взял на язык.

— Это д-да! — крякнул он. — Ну, будем здоровы.

Выпив, он уставился на Бутенко:

— Не нашей местности?

Бутенко переглянулся с женой. Петро отхлебнул, подумал, сделал еще глоток.

— Хорошее вино, — похвалил он. — А вот из чего — не определю.

— Это наши сапуновские деды наловчились. Из розмарина, — с довольным видом сообщил хозяин.

На лице Остапа Григорьевича отразилось недоверие. Он смущенно поглядывал на кувшин.

— Неужели сапуновские?!

— Обскакали тебя, — поддразнил его Бутенко. — А? Знал секретарь, чем уязвить старика. До сих пор Рубанюк еще никому в районе не уступал первенства ни в чем, что касалось садоводства.

— В Сапуновке еще деды и прадеды этим занимались, — сказал Остап Григорьевич себе в оправдание. — Ну, я их еще не таким манером подсижу…

— Ну, ну, — смеялся Бутенко. — Я и угостил тебя, чтобы знал: сапуновские мозгами шевелят…

Уже за селом, когда отъехали версты три, старик сказал со вздохом:

— Угостил винцом, забодай его комар. Теперь и на улицу будет стыдно выйти. А сапуновские, глянь… бойкие дедуганы.

XV

В воскресенье с утра Петро расположился за хатой чинить рыболовные снасти. Сашко́ сидел рядом на земле.

— Петро ваш дома, Катерина Федосеевна? — послышался у калитки мужской голос.

Сквозь листву Петро увидел: высокий ладный парень в форме гражданского летчика заглядывал через плетень, нетерпеливо помахивая прутиком.

Петро с посветлевшим лицом выбежал к воротам.

— Гринько! Вот здорово! Откуда тебя принесло?

Оба бегло оглядели друг друга, звучно, по-мужски расцеловались.

— На денек завернул, — говорил Григорий, идя за Петром в хату. — Завтра дальше…

Приятели уселись за столом. Они давно не виделись и, не задерживаясь на подробностях, перекидывались торопливыми вопросами. Лишь спустя некоторое время Петро сказал:

— Мы с тобой, Грицько, так обрадовались встрече, что говорить друг другу не даем… Ты по порядку о себе выкладывай.

— Ты вот расскажи. Доволен своей судьбой?

— Я? Доволен.

Катерина Федосеевна внесла в хату и поставила на стол тарелку с жареными подсолнечными семечками. Подперев щеку рукой, она приветливо смотрела на Григория.

— Может, позавтракаешь у нас, Гриша? — предложила она.

— Давай, Грицько, — поддержал предложение Петро.

— Не откажусь.

Катерина Федосеевна с готовностью побежала на кухню. Давно уже не приходилось ей угощать товарищей сына.

— Во Львов посылают, — сказал Григорий. — Буду теперь там летать.

Петро подметил в манерах и жестах Григория тот особый лоск, который он наблюдал только у летчиков и моряков. Вскидывал ли Грицько ногу на ногу или поправлял твердый подворотничок под форменным кителем, движения его были точны и уверенны. И выбрит был он как-то особенно, до сизого блеска на коричнево-смуглых скуластых щеках. Это был уже не тот Гришка — смекалистый, но простоватый селянский парень, каким знал его Петро пять лет назад. Тогда Грицько мог часами сидеть с открытым ртом у тракторного мотора, дивясь его мудреному устройству.

— Интересную ты избрал профессию, — сказал Петро.

— На Дону уже надоело. Ползаешь от Ростова до Цымлы с запасными частями. Как извозчик.

— Чего же ты хочешь?

— Просился в школу истребителей.

— Ну?

— Говорят, полетай еще. Вот поработаю на Украине и перебазируюсь в Арктику. Там есть где развернуться.

— Тебе уж и в небе тесно?

— Ну, а твои планы?

— У меня планы, Гриша, земные. Профессия моя незаметная, спокойная.

— Ну, ну, скромничаешь! Когда это ты таким спокойным сделался?

— Правду говорю. Буду сады разводить. Питомники мичуринские в колхозах. Садки фруктовые во дворах.

— Помнишь, мы когда еще об этом толковали?

— Тогда только мечтали.

Катерина Федосеевна накрыла стол.

— Хозяйничай тут сам, — сказала она Петру, покрывая голову платком, — а я побегу, бабам надо помочь готовить к вечеру.

— Сегодня пир в колхозе, — сообщил Петро Григорию.

Он вдруг помрачнел. Когда мать вышла, спросил:

— Ты знаешь, Лешу исключили из партии?

— Знаю. Вот дурак!

— Придется за него взяться. Вправить ему мозги.

— Обязательно. Парень хороший. Жалко, если свихнется окончательно.

Подвигая товарищу тарелку со студнем, Петро спросил:

— Так ты доволен своей судьбой?

— Не жалуюсь.

Обтерев рушником губы, Григорий сказал:

— Ты теперь надолго около земли сядешь. Жениться еще не надумал?

— Пока нет.

— Женись. Умная жинка — это большой помощник во всех делах.

— Ты же лучших дивчат в летчицы уговорил ехать, — пошутил Петро.

— Останется и для тебя. Оксана чем плохая невеста? У тебя как с ней?

— Никак. Разошлись наши с ней дорожки, Гриша.

— Есть другая?

— Нет. У нее другой есть.

— Ну-у! Стало быть, кончено? А девка славная…

Ушел Григорий в полдень, условившись с Петром вместе пойти вечером на празднество. Петро привел в порядок снасти и уже собирался на реку, когда в хату влетела Василинка. Еще с порога она крикнула:

— Садись обедать скорее! Там дел… навряд управимся до вечера. Тато где?

— Еще не приходил из сада.

— Они всегда так. Теперь жди только вечером.

Пока Петро обедал, она сидела на лавке, выкладывая новости:

— Мать и тетка Палажка пироги пекут. С печенкой, капустой и яичками.

— Это по какому такому случаю? — притворно недоумевал Петро.

— Бал сегодня.

— Ну-у?!

— Что дразнишься? Ты же знаешь.

— Откуда мне знать?

Василинка посмотрела на брата, погрозила ему кулаком.

— Там три бочки пива привезли. Здоро-о-вые. Дядька Андрюшка вез. Смехота с ним. Помнишь дядьку Андрюшку?

— Какой это?

— Глухой. Конюхом работает.

— Знаю. Гичак.

— До всех теток лезет целоваться. Ну, такое представляет — у нас с Настунькой бока заболели.

— Это от старости бока болят.

— Ну да! От старости. И скажет…

Василинка повертелась перед зеркалом, вновь подсела к брату.

— Оксанка ходит черная, как хмара.

— Что с ней?

— А я знаю? Ничего не говорит. Забежала я к ним за ситом, а она лежит на кровати, отвернулась к стенке. Молчит.

Василинка убрала со стола, переоделась в праздничное платье и исчезла.

На рыбалку Петру идти уже не хотелось. До вечера он бродил по саду, долго сидел около ульев, наблюдая хлопотливую возню пчел.

XVI

За столом — оживленный говор. Там, где разместилась молодежь, разноцветные девичьи наряды — светлые блузки, яркие ленты, блестящие бусы, бархатные и шелковые корсетки — пестрели вперемежку с вышитыми сорочками, косоворотками парней.

За отдельным столом тесно сидели почтенные, торжественно молчаливые старики. От пиджаков и шаровар их распространялся нафталинно-яблочный запах.

Петро и Грицько с немалым трудом протиснулись сквозь гомонившую около двери толпу мальчишек. Кузьма Степанович встретил их, крепко и дружелюбно тряс руки:

— Спасибо, сыночки, что пришли, не побрезговали. Питомцы наши… Проходите. Сейчас приедет Бутенко, и начнем.

В проходах между столами, шурша сборчатыми юбками, сновали молодицы. С шуточками и прибауточками они рассаживали гостей, разносили сулеи[6] и кувшины с пивом.

Петра и Грицька усадили меж дивчатами звена Ганны.

Петро огляделся и увидел наискось от себя Оксану. Скромное темно-синее платье и пунцовая гвоздика, которую она заколола в волосы, так шли к ней, что Григорий негромко заметил:

— Ты, Петро, таких красунь, как Оксана, много встречал? То-то! Зевка дал.

Нюся, сидевшая напротив Оксаны, перегнулась к нему. Лукаво улыбаясь, спросила:

— Что это за мода шептаться? И что за порядок — хлопцам сидеть на балу вместе?

От нее пахло духами, и Григорий, поведя носом в ее сторону, сказал Петру:

— В городе одеколону не хватает. Он весь вот где.

Нюся решительно поднялась, взяла Петра за руку и, посмеиваясь, перетащила на свое место. Оксана и Петро, встретившись глазами, улыбнулись.

— Почему тебя весь день не было видно? — спросила Оксана.

— С Грицьком засиделись.

— Я тебя поджидала. Думала, на Днепр пойдешь.

— Не успел.

— А почему тогда ушел? С Лешей поссорились?

— Чего нам с ним делить? — ответил Петро, прямо и вызывающе глядя ей в глаза. — Вопрос, кажется, решенный?

— Он, знаешь, что сделал? Напился, сорочку на себе порвал.

— Каждый тешит себя, как умеет.

— Нет, он здорово обиделся, что ты ушел.

За столом вдруг затихли. Кузьма Степанович, оглядывая зал, надел очки, извлек из кармана какие-то бумажки, откашлялся и торжественным голосом произнес:

— Дорогие наши колхозники, а также колхозницы! Сегодня у нас великое свято по случаю окончания весенних полевых работ.

Он поглядел поверх очков в сторону, где среди стариков сидел приехавший только что Бутенко.

— В гостях у нас сам секретарь райкома партии, наш руководитель. Он знает, как мы работали и чего перед людьми заслужили. Так что Чистая Криница не подкачала и взяла первое место по всему району как по севу яровых, а также и технических и по прополке. За это имеем благодарность от районных руководителей…

Бутенко поднял руки и первый громко захлопал. Его дружно поддержали.

— Бухгалтера наши подсчитали, — продолжал Девятко, — с чем мы придем к осени, если, конечно, хлеб, фрукты, овощи соберем аккуратненько, по-хозяйски. Докладывать сейчас подробно не приходится, но скажу: думка такая, что хлеба пудов по сто, а то и по сто десять возьмем на круг. Это, стало быть, кило по восемь на трудодень… Хорошо поработали, обижаться нечего.

Дружно зааплодировала молодежь. Ее поддержали старики. И вот уже весь зал поднялся, долго и старательно аплодируя самим себе, своим вожакам.

— А теперь, — заключил Кузьма Степанович, — поблагодарим наших передовиков. Так что, товарищи, переходящее красное знамя опять заслужило звено Ганны Рубанюк.

— Лихолит, — дружно подсказали сбоку.

— Извиняюсь, Ганны Лихолит, — поправился Кузьма Степанович.

Все оглянулись, разыскивая глазами звеньевую.

Ганна поднялась. Порозовев от смущения и опустив ресницы, она шептала что-то подружкам.

Кузьма Степанович развернул атласное, с золотыми буквами по красному полю, знамя. Ганна протиснулась за спинами сидящих; подошла к председателю. Взяв из его рук древко, она дрожащим голосом произнесла:

— Это знамя… наше звено стахановок-пятисотниц… будет…

Она сбилась под устремленными на нее взглядами и замолчала. Потом с решимостью громко закончила:

— В будущем году обещаем собрать тысячу центнеров гектара и вызываем на соревнование горбаневских хлопцев.

Андрей Горбань, бригадир полеводческой бригады, заерзал на стуле. Это он еще две недели назад грозился отвоевать заветное знамя. Может быть, и удалось бы, если бы не обнаружили на горбаневском участке в просе осот.

Петро одобрительно смотрел на сестру, несущую алое полотнище к своим дивчатам, горячо похлопал ей.

— Нальем по чарке, дорогие гости, — сказал торжественно Кузьма Степанович, — и выпьем за нашу партию, которая указала нам путь до богатой колхозной жизни. За родную нашу партию!

Звякнули стаканы и чарки. Все шумно поднялись. Кузьма Степанович обошел стариков, чокнулся с каждым и сел подле Бутенко.

Подружки Ганны, горделиво поглядывая по сторонам, обнимались. В разных концах гудевшего зала раздавались тосты. Пили друг за дружку, за передовиков, за тех, кого воспитал колхоз; отдельно с шумом выпили за стариков. Полевод Тягнибеда, высокий, с торчащими лопатками под серой рубашкой, предложил здравицу за секретаря райкома.

— Так как Игнат Семенович, — громко пояснил он, — есть наш желаемый руководитель, и хоть строгий, а нехай почаще гоняет нам кота, если что не так.

Бутенко встал, поднял руку. Оглядев собравшихся, произнес:

— В радостный час праздника, друзья, будем помнить: впереди у нас еще много работы и вокруг нас много врагов. Будем зорки. И если пробьет та грозная година, которой мы не хотим, покажем, что не зря работали. Покажем, что умеем защищать свою родину-мать, свое великое дело. За счастливую долю нашей батьковщины! За ее замечательных людей! — закончил он.

Петро усердно наполнял сливянкой стаканы сидящих по соседству с ним дивчат, сам пил мало. Потом, решив поговорить с Бутенко, направился к старикам.

Здесь успели изрядно подвыпить. Тягнибеда, сутулясь, держал за пиджак Андрея Горбаня. Обнажая коричневые, прокуренные зубы, он сердито твердил:

— Надо бросать эту поганую психологию. Чуешь, Андрюшка?

— Земля им лучшая дадена, так и дурак кашу сварит, — угрюмо возражал бригадир.

— Не бреши! Тебе, помнишь, говорили: возьми за Днепром. Не захотел. Далеко, то да се…

— Чего пустое болтать!

Горбань, видимо от горьких чувств, хлебнул больше положенного, на его рыжебровом, в крупных веснушках лице горели малиновые пятна.

— Земля сама не кормит, — назидательно сказал Тягнибеда. — Около нее ходить надо.

— Пустые речи уносят ветры.

Тягнибеда выплеснул в рот остатки водки из стакана и, морщась, закусил.

— Бросай свою психологию, — угрожающе повторил он, притягивая к себе бригадира. — Девки, они какую вспашку делали? А ну? Молчишь? Под яром на тридцать сантиметров пахали. Понял? Подкормку, поливку и так далее. По науке…

— Что ты равняешь? — рассвирепел Горбань. — У них все комсомольцы. Им науки легко проходить.

— Когда с любовью дело делаешь, так оно все легко, — безжалостно крушил его Тягнибеда.

Бутенко сидел рядом с Остапом Григорьевичем и, облокотившись на стол, слушал спор. Заметив Петра, подозвал его:

— А ну, академик, иди сюда. Штрафную сейчас нальем.

— За что, Игнат Семенович?

— Ты зачем батьков своих обижаешь? Что это за сын — погостить дома не желает? Вон отец жалуется.

— Работать хочется, товарищ Бутенко.

— Раньше чем через неделю в район и не показывайся. Что ты, дорогой товарищ! Не совестно стариков своих огорчать? А ну, Тягнибеда, штрафную ему!

Широко улыбнувшись, Бутенко уже серьезно добавил:

— Работу мы тебе подыскали. Плодовый питомник будешь создавать в районе. Подходит?

— Еще как подходит! Но у меня и свои планы.

— О планах потом. Давай поглядим, вон пляшут.

В конце зала заядлые плясуны уже расчистили для себя место. Из-за спин людей, которые столпились около Степана Лихолита, несся звук гармошки, топот каблуков.

Петро подошел к кругу, стал сзади. Низенький взлохмаченный почтарь Никифор Малынец вьюном крутился вокруг Нюси. Он приседал по-гусиному, ухал, припрыгивал бочком, опять шел вприсядку. Зрители покрикивали:

— Режь, Микифор!

— Валяй веселей!

— Ой, как выкомаривает!

Нюся плясала легко и неутомимо, и хлипкий почтарь давно бы уже рад был передохнуть. В конце концов он сдался и, отчаянно крутнувшись на месте, почти упал на руки стоящих вокруг.

Петро пробрался к Степану, взял у него гармонь. Он пробежал пальцами по перламутровым клапанам, вывел тонкий узор на дискантах и, растянув мехи, заиграл польку.

В круг втиснулся Тягнибеда с рябой бригадной кухаркой, вынырнули из толпы Василинка с Настей. Подвыпившая, румяная Катерина Федосеевна подобралась к Бутенко, увлекла в его в общую пляску.

Обдирая коваными каблуками дощатый пол, мимо Петра неслись все новые пары. Оксана подошла к нему.

— Пойдем погуляем.

Петро кивнул головой, передал гармонь Степану и пошел к дверям.

Из ярко освещенных окон неслись в темную ночь звуки песни, топот ног. Кто-то, стоя у крыльца, басовито укорял собеседника: «Что ты мне ерунду говоришь? И слухать не хочу…» Приглушенно смеялись невидимые в темноте парочки. До слуха Петра донесся легкий девичий вскрик и оборвавший его звук поцелуя.

— Не теряются, — сказал Петро громко.

Оксана неуверенным движением взяла его под руку. Стараясь попадать в такт, она шагала широко, опираясь на него и грея его теплом своей руки.

— Петро!

— Что?

— Просто так. Хотелось назвать твое имя…

Они дошли до Днепра, остановились. Вода чуть слышно плескалась у безлюдного берега, покачивала зеленый глазок бакена на фарватере. Легкий ветерок донес с луга пресные запахи трав.

— Правда, хорошо тут, Петро? Тихо-тихо.

Оксана нагнулась и пошарила рукой по холодному песку. Она по-мальчишески размахнулась и бросила в глянцево-черную воду камешек. Слабый всплеск еле донесся, но тотчас же у берега взметнулось что-то тяжелое и сильной.

— Рыба играет, — сказал Петро.

Оксана притронулась пальцами к его пиджаку.

— Что у вас с Лешей было?

— Перестал я понимать твоего Лешу.

— Моего?!

— Честного человека если исключат из партии, так он места себе не находит. А этот: «Я, говорит, не дуже печалюсь…»

— Он признался, что с горячей руки у него это получилось.

— Что?

— А разве он тебе не рассказывал? Его же исключили из партии за хулиганство…

— Постой, постой, — прервал Петро. — Я в таком случае ничего не знаю.

— Агронома из района побил. Не говорил об этом?

— Нет. Как избил? Какого агронома?

— Фамилию не запомнила. Смешная. Вердуто или Бандуто…

— Збандуто?

— Кажется.

— Так за что же Олекса его? — спросил Петро.

Он вспомнил свой неприятный разговор с районным агрономом, его бегающие глаза, и ему не терпелось узнать причину стычки Алексея со Збандуто.

— Ей-богу, не знаю, — ответила Оксана на его вопрос. — Сцепились они около тракторов. Вроде этот Бандуто… или как его… Вердуто… что-то там требовал, а Леша загрызся с ним.

Тот его обозвал, а Леша ж шальной… Да ну их! Что, у нас другого разговора не найдется?

— Интересно!

Оксана, держась за локоть Петра, смотрела на зеленый светлячок бакена, на темную воду, плескавшуюся у берега.

— Петро! — тихо окликнула она. — Ты на меня обижаешься?

— За что?

— Знаю, обижаешься. Я… верно… немножко виновата.

— В чем?

— Давай сядем.

Петро усадил ее на разостланный пиджак и обнял. Оксана мягко высвободилась, поправила косу и закрыла лицо руками.

— Знаешь, как я о тебе скучал? — сказал он.

— И я скучала… сперва.

— А потом?

— Отвыкла… Чего говорить неправду?

Она низко склонила голову, машинально рвала и мяла пальцами влажную, прохладную траву. С горечью в голосе Петро проговорил:

— Ты ведь обещала выйти замуж за Алексея.

— Нет! Никому не обещала, Петро. Я учиться хочу.

— И меня встретила… как-то странно, холодно…

— Не обижайся, Петро. Я мучилась, когда ты приехал.

В голосе ее зазвучала какая-то новая для Петра покорная ласковость. Он ощутил, как мягко дрожали ее плечи.

— Почему мучилась? — спросил он.

— Потому что… я люблю тебя, — шепнула она и вдруг жалобно, по-детски всхлипнула.

Петро наклонился к ней и отнял ее руки от лица. Оксана обессиленно положила голову на его грудь, потом, прижавшись к нему, обняла его.

Ее прикосновение было таким же чистым и непосредственным, как три года назад. Но сейчас Петро испытал такую бурную радость, таким ликованием наполнилось все его существо, что он понял: всю жизнь только Оксана, только она одна будет для него желанной. Ни одна из девушек, которые встречались ему до этого, не волновала так его, ни одна не вызывала своим прикосновением такого ощущения счастья, прилива неизъяснимой силы.

«От любви к женщине родилось все прекрасное на земле» — эти слова, слышанные когда-то Петром и забытые, возникли сейчас в его памяти, и он произнес их вслух.

— Это Горький писал, — негромко сказала Оксана и, подумав, нерешительно спросила: — Ты мне правду тогда, при встрече, сказал… что никого не любил?

— Правду. У меня никого не было.

Петро почувствовал, что Оксана прижалась к нему еще доверчивее. Он был счастлив. Теперь уже ничто не сможет разлучить их. Он избрал ее навек, они вместе пройдут через все испытания жизни, которая только открывалась перед ними.

И вдруг Петро вспомнил об Алексее, о своих сомнениях и ревности.

— Ну, а если опять придется расстаться? — спросил он, наклонив лицо к Оксане и заглядывая ей в глаза.

Оксана крепко стиснула его руку. Так, не разнимая рук и ни о чем больше не разговаривая, они сидели, пока на востоке не зазеленел небосвод.

XVII

Солнце с каждым утром, поднималось над Чистой Криницей все раньше, грело все сильнее. Словно неохотно расставаясь с прозрачными, веселыми красками обласканной им земли, перед закатом оно подолгу задерживалось над ветряками.

Стояло горячее украинское лето, с душными звездными ночами, с косыми дождями в особенно жаркий день. Буйно тянулись вверх подсолнухи и кукуруза, на огородах расползались по земле, прикрывая ее широкими листьями, плети огурцов и тыквы, густой порослью обступили обочины дорог и задворки будяки, полынь, сорочья кашка, чертополох.

Остались считанные дни до жнив. В Чистой Кринице готовились к уборке старательно; поля сулили невиданный урожай. К началу июня в поле стояли уже налаженные косилки, конные грабли, арбы. На выгоне, за ветряками, радуя взор криничан, длинным рядом выстроились комбайны.

Молодицы и дивчата ранним утром собирались у бригадных дворов, шумными пестрыми ватагами шли за село. Они спешили управиться с прополкой бураков, окучкой картофеля.

Еще раньше, до восхода солнца, выезжали, покачиваясь на приземистых жатках и лобогрейках, косари: созрела люцерна, подходило время для косовицы берегового и лесного сена, Пришла та пора, когда работалось особенно весело, и оставаться в селе было трудно даже старикам.

Петро просыпался, едва лишь розовые лучи, дробясь в вишневой листве, ложились затейливым узором в комнате. Он вскакивал, мигом одевался, переправлялся на лодке через Днепр, чтобы помочь отцу в питомнике, или ехал верхом на поля с Кузьмой Степановичем, с полеводом Тягнибедой.

Несколько раз наведывался он в МТС, чтобы повидать Алексея. Узнав, что его исключили из партии из-за Збандуто, Петро стал думать, что вина Алексея не так уж велика, и ему было неловко за свою горячность. Да и Грицько неодобрительно отнесся к их ссоре.

Но Алексей уехал по делам в район, и Петро решил переговорить с ним, как только тот вернется.

С Оксаной Петро виделся каждый вечер. Весь день потом перебирал он в памяти мельчайшие подробности этих встреч.

— Ну, а приедет Леша? — спросил он как-то Оксану. — Ведь он тебя своей невестой считает?

— Брось эти разговоры, Петро, — рассердилась она. — Я ему ничего не обещала…

…В середине недели, в полдень, Петро возвращался из питомника. Солнце пекло нещадно, и он, добравшись на лодке к берегу, облюбовал меж вербами сухую, поваленную ветром корягу, разделся и с размаху бросился в воду. Его сразу охватило холодком.

Проплыв несколько саженей, Петро лег на спину, закрыл глаза. Волны мягко покачивали его, несли по течению. С песчаной косы гулко доносились радостные визги, крики. «У-у-с-тя-я, плы-ы-ви сюда-а-а!» — звал чей-то голос. «Плы-ыву-у!» — откликнулся другой.

Петро думал о том, как жалко будет покидать эту реку с ее веселыми, берегами, приветливое село, родной дом. И Оксану… «Расстаться с Оксаной…» — обожгла мысль. Петро с силой ударил рукой по воде.

— Не расстанемся! — крикнул он.

Брызги, сверкнув на солнце, осыпались серебряным дождем. Петро засмеялся, еще раз окунулся и поплыл к берегу одеваться.

Поднимался он по узкой просеке, напевая. Горячий зной, неподвижно стоявший под кронами сосен, был полон терпкого смолистого аромата. За редким ельником Петро вдруг увидел Василинку, Настю и Оксану. Они, держась за руки, со смехом бежали по склону навстречу. Петро притаился за деревом И, когда они поравнялись, выскочил, расставив руки. Девушки с визгом кинулись в стороны.

Отбежав немного, Настя оглянулась.

— Голубоньки! Это ж Петро!

Пересмеиваясь и часто дыша, девушки обступили его.

— Купаться с нами, братуня! — схватив его за руку, упрашивала Василинка. — Тяните его, подружки.

Оксана закрутила на затылке распустившуюся косу, повязалась косынкой. Безмолвно, с улыбкой глядела она на Петра. Настя стрельнула в нее глазами, ущипнула Василинку и, увернув от ее рук, помчалась вниз, к берегу. Василинка устремилась вдогонку. Где-то в зарослях ельника затихли их голоса.

На лодке хочешь покататься? — спросил Петро Оксану, взяв ее за руки.

— С удовольствием.

Петро отыскал спрятанную в осоке лодку, засучив рукава вышитой сорочки, вычерпал пригоршнями воду. Греб потихоньку.

— Расскажи что-нибудь, — попросила Оксана.

— Что?

— Ты так много видел в Москве. Хотя бы когда-нибудь побывать мне там! Это же обидно: ни в метро не ездила, ни в театрах столичных не бывала. Кремль только на снимках видела. Он очень красивый? Да, Петрусь?

— Очень. Особенно вечером, при заходе солнца. Это трудно передать.

— А Качалова ты видел?

— Сколько раз!.. Да ты, Оксана, не печалься, еще все повидаешь.

Но Оксане хотелось узнать о столице как можно больше. Она задавала вопрос за вопросом и слушала с таким восхищением, что Петро, рассказывая, снова переживал вместе с ней все, что когда-то поражало и восхищало его в Москве.

…Возвращались, когда солнце повисло над кромкой реки. Пролегшие по зеленой глади золотые прожилки то вспыхивали невдалеке от лодки, то гасли. Оксана, погрузив руку в теплую воду, смотрела на светлую дорожку, протянувшуюся через реку.

Мысли ее неотступно были около Петра и ожидающей его работы. Оксана слышала после колхозного праздника разговор отца с секретарем райкома. Кузьма Степанович рассказал Бутенко о плане развития садоводства в районе, предложенном Петром, и оба отзывались о молодом Рубанюке очень похвально. Оксане было это так приятно, но предстоящий отъезд Петра печалил и тревожил ее.

— О чем ты, Оксана? — спросил Петро, заметив грусть на ее лице.

— Про тебя думала.

— Как?

— Опять… разлука…

С минуту Петро сидел молча, потом, откинув коротким движением головы прядь со лба, произнес:

— Что, Оксана, если нам не расставаться?

— Как же это? Придется…

— Давай своей семьей заживем…

— Ох, Петро! А институт? — Ощутив, как заколотилось у нее сердце, она прижала к груди руки. — Нет, и не думай сейчас об этом.

— Будешь учиться. Киев недалеко.

Он пересел к Оксане, обнял ее.

— Поедем вместе. Помогу тебе готовиться. Ведь вспомни — четыре года тебе быть в институте.

— Если любишь, то и через семь лет меня найдешь, — слабо улыбнулась Оксана.

— Нет сил расстаться, — сказал Петро.

— Дай немножко погребу, — чтобы скрыть смущение, предложила Оксана.

Она перешла на корму. Из-под весел вскипали пузырьки, исчезали на поверхности, опять появлялись в зеленой прозрачной глуби.

— Оксана!

Встретились глазами.

— Ну, так как же? — спросил он.

Весла в ее руках неуверенно скользнули по поверхности и медленно погрузились в воду. Подняв через минуту глаза, Оксана грустно покачала головой:

— Нет, Петро. Сейчас не будет этого.

— Почему?

— Боюсь. Ты академию закончил. А я недоучкой останусь?

— И со мной будешь учиться, — с жаром возразил Петро. — А Люба Бутенко? Она же сумела стать агрономом. Замужем была и училась. Ведь опять расставаться нам…

Оксана протяжно вздохнула.

— Ну? — спросил Петро. — Решай.

— Погоди, — взволнованно шепнула Оксана. — Так… сразу…

Петро порывисто сжал ее руки:

— Как я любить тебя буду!

— Давай цветов нарвем, — еле слышно сказала она. — Я знаю, где ландыши еще есть.

— Так ты согласна?

Оксана, вспыхнув до слез, кивнула головой… Она повела лодку к бору. В нескольких шагах от берега спохватилась:

— Ой, мне же в клуб надо! Обещала с дивчатами новые песни разучивать. Привезла из Киева.

— Ну, иди. А я потом забегу за тобой.

— Тогда поспешим. Ведь уже не рано.

Она сильно взмахнула веслами, и лодка мягко врезалась, в прибрежный песок.

Оксана бегом добралась домой, быстро переоделась. Причесываясь, она застыла перед зеркалом с закинутыми за голову руками, глубоко задумалась.

В дверях стояла мать.

— Там твой приперся. Ступай, кличет, — сказала она, не заходя в комнату.

Оксана проворно накинула на голову платок и выбежала калитке. На скамейке, прислонясь к частоколу, сидел Алексей, курил.

— Куда это вырядилась? — спросил он глухо.

— На кружок.

— Не ходи. Поговорить надо.

Оксана удивленно сдвинула брови:

— К спеху тебе? В другой раз скажешь.

Алексей встал, швырнул окурок и придавил его сапогом.

— Значит, и поговорить со мной не хочешь?

— Вот чудной! Говорю тебе, на кружок спешу. А если что срочное, проводи, расскажешь по дороге.

Алексей шел с обиженным выражением лица.

— Верно об тебе по селу языками треплют? — спросил он.

— Что?

— Вроде ты с Петром любовь закрутила?

— Ты же разумный хлопец. И не пристало тебе такое болтать.

— А я спрашиваю: так это или не так? — угрюмо повторил он вопрос.

— Ну, а если верно?

Голос Оксаны звучал сухо.

Алексей замедлил шаг, сердито спросил:

— Чего ты летишь? Успеешь.

— Ой, нет! Я уже и так опоздала.

— Петро про меня говорил что-нибудь?

— Спрашивал, за что тебя исключили.

Алексей сипло дышал, с несвойственной ему мрачностью глядел под ноги, и Оксана, ощутив жалость к нему, тоже замедлила шаг, участливо спросила:

— Ты не заболел, Леша? И на балу тебя не было. Бледный ты какой-то.

Он промолчал. На площади остановился. Загородив путь Оксане, сказал:

— Стало быть, кончилась наша дружба с тобой?

— Почему кончилась? Как было, так и останется.

— Оксана, иди за меня, — просяще произнес он.

— Нет, Леша, это ты оставь.

— Петро сватать тебя все равно не будет. Погуляет — кинет. Он теперь образованный.

— Чего это тебя так волнует? — рассердилась Оксана. — Я о себе сама побеспокоюсь.

— А то меня волнует, — хмуро ответил Алексей, — что я как рак на мели. Ни тпру ни ну.

Она обошла его и быстро зашагала к клубу.

— Оксана! — окликнул Алексей.

— Некогда.

— Оксана! — крикнул он снова. — Вернись!

Оксана задержалась. Сузившимися глазами она смотрела, как Алексей, пригнув голову, подходил к ней.

— У нас, может, последний разговор с тобой, — сказал он, исступленно глядя на нее. — Пойдешь за меня?

— Нет, Леша!

— Ну… гляди… — медленно расставляя слова, сказал Алексей. — За Петром тебе не быть. А мне… один край.

Он круто повернулся и медленно пошел прочь. Спустя час Оксана шла с Петром к Днепру. Опираясь на его руку, она говорила:

— Ты вот сердился на меня, что Леша сватался. А сегодня он снова об этом. Вбил себе в голову.

— Что ты ему ответила?

— Зачем спрашиваешь? Сам же знаешь.

XVIII

Перекликались над селом петухи, когда Оксана пришла домой. Тихонько скрипнула калиткой. В сарае хрустела сеном корова Ветка. Из черного провала двери тянуло парным запахом навоза. Серко, узнав хозяйку, лизнул ей руку и, помахивая хвостом, проводил до крыльца.

Оксана скинула в комнатке платок, пошла на кухню, зачерпнула в кружку воды и вдруг встретилась с сердитым взглядом матери. Рывком скрестив руки на груди, мать спросила:

— Это еще что за мода?

— Какая?

— Где ты гуляла до такого часа?

— Что же, мне и погулять нельзя?

— Какие гулянки до такой поры! — наседала мать. — В эту пору только черти на кулачках бьются. А ты мне голову морочишь.

Оксана спокойно смотрела на мать.

— Гляди, лышень, что-то, я вижу, не то, — пригрозила мать. — Закрутил тебе голову твой Лешка. Это он тебя до сей поры держал?

— Что вы, мама, выдумываете? — обиженно сказала Оксана. — С Лешкой я не гуляла.

— А где ты была? — топнув ногой, крикнула мать. — Постой, дочко, я тебе погуляю. Ишь, моду взяла… Ты не замуж, часом, собралась?

Оксана присела на лавку, смело глядя на мать.

— Угадали, мамо. Я иду за Петра, — просто сказала она.

— Слышишь, батько, что дочка говорит? — изменившимся голосом спросила Пелагея Исидоровна. — Вот это тебе студентка!

Кузьма Степанович сел на постели. Однако откликнулся он деланно-равнодушным тоном:

— Не хочет батькового хлеба есть, то нехай идет свекровьего попробует.

— Ой ты ж, лышечко! — всплеснула руками Пелагея Исидоровна. — Вот она что удумала! А я себе байдуже…

С зарей Петро подался на Днепр. Вернулся, когда семья собиралась завтракать. Поставил в сенцах ведро с еще живой серебристой рыбой и подсел к столу.

— И когда ты спишь, Петро? — подвигая к нему миску, дивилась мать. — Вчера пришел — уже петухи голосили, сегодня заглянула до света — опять нет.

— Он вчера с Оксаной Девятчихой прохаживался, — облизывая масляные пальцы, доложил Сашко́.

— Ты не сверчи тут! — закричала на него Василинка, примащиваясь рядом.

— А тебе что! — огрызнулся Сашко́ и неприметно толкнул ее под столом.

— Ну, ну! — прикрикнула на обоих мать.

Петро задержал руку отца, несшую ко рту ложку с молочной лапшой.

— Подождите, тато, минутку. Мама, у вас, может, чарочка найдется?

— С самого утра чарочку? — удивился отец. Однако ложку отложил, огладил вислые усы.

— Там, Катря, в скрыне[7] есть.

Катерина Федосеевна внесла бутылку, поставила две рюмки.

— И себе, — сказал Петро.

— Ой, что ты! — отмахнулась мать обеими руками. — Да я ее и видеть не могу.

— Выпейте, — настаивал Петро. — Есть за что.

— Ну, немножко выпей, раз просит, — поддержал отец. Петро налил. Обежав глазами уставившиеся на него с любопытством лица, сказал:

— Совета у вас хочу просить. Вчера с Оксаной договорились. Если вы не против, будем гулять свадьбу.

Отец с матерью переглянулись. Василинка таращила на Петра горящие глаза, не замечая, как Сашко́, деловито посапывая, вязал к скамейке тесемки от ее фартука.

Остап Григорьевич погладил лысину, спросил:

— Ну, мать, как твоя думка? Оксана вроде хорошая дивчина.

— Плохого ничего не скажешь. Соблюдала себя. И хозяйка добрая.

Василинка быстро переводила взгляд с отца на мать, с матери на Петра.

— Раз они порешили… — сказала Катерина Федосеевна. — Молодым жить. Дай им бог счастья и согласия.

— Хорошая дивчина, — еще раз произнес отец. — И Ванюшка наш тоже против ничего не скажет.

Все молчали. Петро первый с сияющим лицом поднял рюмку:

— Так что ж? За Оксану Рубанюк!

Вечером Петро пошел к Оксане, переговорил с ее родителями. Свадьбу условились справить в воскресенье — последнее перед жнивами.

XIX

В пятницу рано утром приехал в село Бутенко. Он возвращался из дальних колхозов и решил побывать на полях Чистой Криницы. Пока конюх кормил лошадей, он наведался к Рубанюкам.

Остап Григорьевич, в белых домотканных шароварах и такой же рубахе, чинил под навесом садовый инструмент. Увидел он Бутенко, когда тот, закинув через калитку руку, нащупывал задвижку. Остап Григорьевич смахнул с колен мелкую, горько пахнущую смолой стружку и поспешил навстречу.

— Доброго здоровья, деду! — приветствовал его Бутенко. — Руки подать не могу. Видите, какой грязный? Помыться у вас хотел.

— Так проходьте в хату, — засуетился Остап Григорьевич. — В один момент организуем. Только вы уж извиняйте, беспорядок у нас.

На кухне Катерина Федосеевна, заляпанная мелом, наводила чистоту. Она побелила снаружи хату, подмазала печь и сейчас подмалевывала ее синькой.

Пропуская гостя вперед, Остап Григорьевич крикнул ей:

— Катря, достань воды из печи! Умыться.

Он взял запыленный пиджак и рубашку Бутенко, отдал Василинке вытряхнуть.

— А председатель наш в район к вам поехал. Не встретились?

— Встретиться не могли. Я ведь из Сапуновки еду.

Катерина Федосеевна вынесла в сенцы таз, чистое полотенце, горячую воду. Засучивая рукава, Бутенко сказал:

— Вы что же, Григорьевич? Слышал, сына жените? А на свадьбу не приглашаете?

— Кузьма Степанович акурат с тем и поехал. Его же дочку берет Петро.

— Оксану?

— Ага.

— Из хорошей семьи берет.

Умывшись, Бутенко присел на сундук.

— Ну, Григорьевич, урожаи в этом году соберут колхозы, каких не бывало!

Он извлек из кармана горсть колосьев. Крупные зерна распирали нежную сизоватую оболочку, топорщили ломкие колючие усики.

— Дуже хорошая озимина, — одобрил Остап Григорьевич. — Да и у нас хлеба! Кинь шапку — не упадет. Деды не помнят такого.

— Убрать только своевременно надо, — озабоченно сказал Бутенко. — С таким урожаем наши колхозные руководители дела еще не имели. Могут растеряться.

— Соберем! Люди лютые стали до работы. Закликать, как в прежние времена, не требуется. Сами бегут в поле.

— Весело работают, это правильно.

— В садок до меня не заглянете, Игнат Семенович? А то вы все сапуновских дедов хвалите, — ревниво добавил Остап Григорьевич. — В этом году мои труды еще не глядели.

— Загляну, загляну, только в другой раз. Сейчас подъедет полевод, поедем с ним на поля.

Бутенко перекусил с хозяином. Он разговаривал с Катериной Федосеевной о ее домашних делах, когда появился Петро.

— Ну, жених, — встретил его с улыбкой Бутенко, — наверно, в мыслях сейчас ничего нет, кроме невесты? Знаю, знаю, — остановил он его жестом. — Все мы пережили это.

На губах Петра, не угасая, теплилась счастливая улыбка. Бутенко, с видимым удовольствием разглядывая его лицо, сказал:

— Женитьба — это большое событие в жизни человека. Не сомневаюсь, что создадите хорошую, прочную семью. Девушка славная.

— Только мать ее меня мучит, — пожаловался Петро. — Заладила: гулять свадьбу по старым обычаям.

— Венчаться?

— Ну, этого не требует. А чтоб свашки, караваи там разные, подарки.

— Это ничего, — сказал Бутенко, смеясь, — лишь бы повеселее. В старину здорово умели свадьбы играть.

Он вышел из хаты, стал набивать трубку. Петро постоял рядом, ощипывая ветку акации, сказал:

— Хочу вас спросить. Вы Алексея Костюка, наверное, знаете?

— Механика?

— Его из партии исключили. Ведь золотой парень был.

Бутенко, держа в зубах нераскуренную трубку, задумчиво разглядывал свои запыленные сапоги. Повременив, ответил:

— Он агронома избил. За это наказать-то стоило. А вообще… разберемся, кто из двоих больше виноват. Поторопились с решением. Райком займется этим делом, выясним.

— Не нравится мне этот Збандуто, — откровенно признался Петро.

В глазах Бутенко мелькнула и погасла неуловимая искорка.

— Что тебе в нем не нравится?

— По-моему, костяная нога он, а не агроном. Не лежит у него душа к живому делу. Взять хотя бы первую встречу со мной. Я ему о садах, а у него заслонки на глазах…

— Специалист он опытный. Лучшего пока в районе нет. К нашему сожалению.

Вскоре ко двору подъехал на правленческой бричке Тягнибеда.

Бутенко простился со стариками и, пообещав Петру быть на свадьбе, взобрался на бричку.

— Ну, куда повезешь, полевод? — спросил он Тягнибеду. — Туда, где лучше или где похуже?

— У нас хорошо везде, — заверил полевод.

— Тогда вези в бригаду Горбаня, — решил Бутенко. — Он что-то там обижался.

Тягнибеда разобрал вожжи, стегнул коней, За селом лошади свернули на проселок, и Тягнибеда отпустил вожжи. Бричка покатилась по мягкой земле, вдоль затравевших обочин с блеклыми лопухами, синецветом, млеющим на жаре маком, лохматыми кустами терна.

— Всю эту поэзию, товарищ полевод, давно бы пора под корень, — заметил Бутенко. — Это в старину писатели восхищались цветочками в полях. А?

— Я говорил сколько раз бригадирам.

— А они что тебе говорят? — не скрывая иронии, спросил Бутенко. — Ты им говоришь, они — тебе. Далеко уедете… Говоруны.

Тягнибеда покосился на секретаря райкома, сердито дернул вожжи. Снова взглянул на Бутенко; тот выжидающе улыбался.

— У Горбаня сегодня дивчата Ганны Лихолит, — сказал Тягнибеда.

— Чего они там очутились?

— Просо полют. В помощь, так сказать.

— Вот это зря. Балуете вы Горбаня.

— Дивчата сами так порешили. У них на сегодняшний день все поделано. А Горбань запарился.

— Без напряжения работает.

— Как вы сказали?

— Не очень, говорю, Горбань на работе горит.

— Немножечко подленивается, это верно, — согласился Тягнибеда. — Психология поганая. Говоришь ему: «Возьми косу, Андрюша, обкоси эту межу». Там, стало быть, репею, бурьяну, сурепицы по пояс. «Добре, обкошу». Встретишь: «Обкосил?» — «Нет пока. Завтра». На другой день снова спросишь: «Ну, как?» — «А никак». — «Что же ты, так растак?» Серчает. Но, если что захочет, бегом бегает. Аж земля дрожит под пятками.

Бутенко, облокотись, разглядывал стену серебристого ячменя у дороги, зеленые квадраты овса. Насколько хватал глаз, волновалось под ветерком озаренное солнцем море хлеба. Лишь далеко за курганами, на сапуновских полях, темная мгла крыла кустарники и балки.

— Будет дождь, — определил Тягнибеда, глянув на запад.

— Небольшой не помешает.

— Э, нет! Грозы ждать надо, — сказал Тягнибеда, заметив, как зашелестел под горячим тревожным ветерком придорожный бурьян.

Он стегнул по коням кнутом и, сняв соломенную шляпу, кинул ее в бричку.

По пути к горбаневскому табору Бутенко потолковал с пастухами, пасшими колхозное стадо, заглянул на опытный участок. За версту от бригады Тягнибеда ткнул кнутовищем в сторону дальнего рыжего бугра, резко очерченного на фоне неба. Оттуда росла и быстро обволакивала поднебесье грязно-желтая туча. Где-то далеко, еще за горизонтом, глухо прогромыхал гром. Просвистел крыльями над бричкой коршун, борясь с ветром, взмыл кверху, в надвигающуюся темноту.

— Намочит сегодня нас, товарищ Бутенко, — сказал Тягнибеда.

— Ничего, не сахарные.

Туча ползла уже совсем низко, меняя очертания. Запахло дождем. За гребнем бугра сверкнула молния. Степь на мгновение замолкла, и вдруг редкие крупные капли упали на дорогу, на потные крупы лошадей.

Тягнибеда пустил их вскачь, и бричка через несколько минут влетела в бригадный двор. Дождь припустил сильнее. Полевод и Бутенко, мокрые и смеющиеся, побежали к навесу, где жались к серединке хлопцы и дивчата.

Первое, что бросилось в глаза Бутенко, когда он поздоровался и присел на перевернутый кверху дном бочонок, — сердитые лица женщин и злое, кумачово-красное лицо бригадира Горбаня. Нетрудно было догадаться, что здесь только что шла жаркая словесная перепалка.

— У вас тут, вижу, весело, — сказал Бутенко, посмеиваясь в усы, и принялся деловито очищать щепочкой грязь, прилипшую к сапогам. — Бригадир вон будто тысячу рублей нашел.

— Бригадир этот свои капризы строит, а у нас день за зря пропал! — сердито выкрикнула сидящая на ворохе соломы Ганна.

Дивчата дружно поддержали звеньевую:

— Гордость свою показывает.

— Шесть верст перлись, а он…

— Еще до света повставали…

Бутенко, наблюдая, как с навеса заструились потоки воды, спокойно выждал тишину, потом обратился к бригадиру:

— Здесь Горбань старший, он нам с полеводом и расскажет, что стряслось.

Горбань выступил ближе к свету и, хмуро косясь в сторону женщин, пожаловался:

— Они тут смешки строят. А мы что, куцые? Чего они заявились? Я их не допустил, Игнат Семенович. Как хотите судите.

Над крышей сухо треснуло, ослепительно сверкнула молния, и тотчас же над еле видными за пеленой дождя курганами тяжко загрохотал гром. Дивчата, взвизгнув, прижались друг к другу.

— У тебя проса еще три гектара полоть, — подал голос Тягнибеда. — Нехай дивчата подмогут.

— Не надо нам ихней допомоги, — упрямо покрутил головой Горбань. — Сами управимся. У нас тоже ударники, не хуже дивчат. Потом будут очи колоть: «Мы помогали». Не надо мне!

— Ударники! Ударяют кто налево, кто направо, — съязвила одна из молодиц.

Ганна поднялась с места, подбоченясь, подошла к Горбаню вплотную.

— Нам что, думаешь, слава нужна? — распаляясь, крикнула она. — Или трудодни ваши себе запишем? Что ты глупости болтаешь! Осота сколько у тебя в просе?! Это ж что такое? Кому вред?

— Земля обчественная, — поддержала ее маленькая белобрысая Варвара. — Убытки на всех лягут от такой работы.

— Крой его, муженька своего! — подзадорил Тягнибеда. — Ты ему, Варвара, великий пост объяви. Не допускай недель шесть…

Не слушая насмешек, Горбань сказал, обращаясь к Бутенко:

— Я тут привселюдно заявляю, Игнат Семенович: сорняков через день-два не будет. А знамя я все одно заберу на уборочной. Пущай дивчата не обижаются.

— Хвалиться — не косить, спина не болит.

Горбань быстро обернулся на голос, но не нашелся, что сказать, только презрительно махнул рукой.

— У них в бригаде орлы, — не отступала Варвара. — Ночью спят, днем отдыхают. Эти заберут знамя. Держись!

Слова ее вызвали дружный смех. Бутенко, заметив, что все выжидающе посматривают на него, сказал:

— Дождь перестанет — и дивчат надо отправить по домам. Прав бригадир. Нечего сейчас буксиры затевать. Каждый за свой участок отвечает.

Он повернулся к Горбаню и, строго разглядывая его веснушчатое лицо, добавил:

— А тебе, бригадир, дивчата хороший урок дали. Понял? Они по-настоящему беспокоятся за колхоз. Потому что люди они настоящие, советские.

— А мы какие же? — скривив рот в обиженной улыбке, спросил Горбань. — Не советские?

— Вы тоже неплохие люди, а у дивчат все-таки поучиться следует. Тогда и знамя вам будет легче добыть…

Гроза прошла, гром погромыхивал уже где-то за Днепром, и Бутенко собрался ехать дальше. Пожимая на прощанье руку Горбаню, он спросил:

— Ты понял, почему девушки к тебе пришли? Не за славой. Слава у них лучше твоей.

— Понял, Игнат Семенович, — торопливо кивнул Горбань. — Моим хлопцам это дуже полезно будет.

Он проводил Бутенко до брички, вернулся к навесу и торжествующе объявил:

— А ну, бабы, садитесь на арбу да; сматывайтесь. За харч не серчайте. Что наработали, тем и угощаем.

— Гавкай, гавкай, — беззлобно грозилась Варвара, взбираясь с подоткнутым подолом на арбу. — Придешь вечером, я тебя накормлю, сизый голубок!

XX

В субботу Петро гладко выбрился, надел свой новый синий костюм и пошел к Девятко. Предстояло зарегистрировать сельсовете его брак с Оксаной. Еще издали из раскрытых окон хаты Кузьмы Степановича слышались веселый гомон, смех.

На кухне молодицы, предводительствуемые багровой от жары Пелагеей Исидоровной, лепили из теста пшеничные шишки. В углу на лавке выстывали под чистой скатертью уже вынутые из печи хлебы, пироги, калачи, коржики, а тем временем в деже подходило свежее тесто. Пекли всего много, и в хате стоял терпкий, острый запах хмеля.

Высокая худая сноха Степана Лихолита, Христинья, возилась над караваем. Пока она проворно посыпала мукой тесто, клала в него три серебряных гривенника — на счастье, — бабы вразнобой пели:

Росты, караваю,
Из божого дару,
На столи высокий
А в пэчи шырокый,
Бо в Оксаны род велыкый,
Щоб було чым дарыты.

Петро, покосившись на распахнутые из кухни двери, проскользнул через сени в комнатушку к Оксане. Она сидела у стола против Нюси, положив голову на руки, и с встревоженно-радостным лицом вслушивалась в слова старинной свадебной песни.

В сельсовет договорились идти втроем. Вышли из хаты гуськом, потихоньку, прячась от матери.

— Начнет плакать да благословлять, — сказала Нюсе Оксана. — А Петру это хуже ножа.

— Какой дорогой пойдем? — спросила Нюся. — Поспешать надо, а то, гляньте, какая хмара поднимается…

— Давайте лугом, — предложила Оксана. — Там цветов… усыпано все.

— Тебе, абы цветы, — усмехнулась Нюся, — и на Лысую гору к ведьмам не поленишься.

Шли узенькой топкой дорожкой, вьющейся в масляно-зеленой луговой траве. Влажно золотилась густая россыпь куриной слепоты и махорчатых головок одуванчиков. С огородов струились горячие запахи бузины, укропа, конопли.

Оксана, словно прощаясь с вольной девичьей порой, озорничая, бегала по лугу, отыскивала в траве цветы и вскоре набрала большой букет.

Поворачивая к огородам, Нюся покосилась на оживленное, счастливое лицо Петра и со вздохом сказала:

— Леша доведается, что я с вами до сельрады ходила, даст мне… Жалко его…

— А если бы он был сейчас на моем месте? — сказал Петро. — У нас с ним так получилось: или у меня сердце разрывается, или он горюет.

— Дивчат вам в селе мало?

— Хлопцев тоже много, а вот лучше Грицька для тебя нету?

Оксана подкралась сзади, надела Нюсе на голову венок.

— Тебе не замуж, а в детские ясли надо, — проворчала та. — Иди ты, бога ради, как люди ходят.

Оксана, передразнив степенно вышагивавшую подругу, оглянулась на Петра. Перед поворотом к майдану она поманила его пальцем, шепнула на ухо:

— Такой подружки, как Нюська, никогда у меня не будет… Родней сестры.

— Славная дивчина. Хорошо, что ты дружишь с ней.

Они обнялись и от мысли, что есть на свете такие хорошие люди, жарко расцеловались. Нюся оглянулась, всплеснула руками:

— Глянь на них! Времени вам не хватает обниматься? Дождь вот-вот припустит.

Петро и Оксана взялись за руки, догнали ее. В конце ближнего от луга переулка их обогнала, обдав запахом бензина, грузовая машина. Из кабинки высунулась голова школьного товарища Петра — шофера Якова Гайсенко.

Он затормозил, поджидая, протер тряпкой ветровое стекло.

— Ты что же, Яша, ни разу не зашел? — сказал Петро, подойдя к машине.

— Горючее к жнивам перевозим. Дыхнуть некогда.

Яков покосился на праздничные наряды девушек и Петра, спросил:

— Куда это вырядились в будний день?

— Приходи завтра на свадьбу, — пригласил Петро.

— На которой же? — переводя взгляд с одной девушки на другую, поинтересовался Яков с ухмылкой.

— С венком невеста. Не видишь разве? — засмеялась Оксана, показав на Нюсю.

— А сейчас в сельраду? Ну, завтра беспременно приду гулять, — пообещал Яков.

Он дал газ, машина, покачиваясь и дребезжа железными бочками, завернула к усадьбе МТС.

— Сейчас похвалится хлопцам, — сказала Нюся. — Увидите, Леша прилетит.

Предположение ее оправдалось. Шагов за сто до сельсовета Оксана оглянулась и увидела всадника, который скакал к ним наметом. Она дернула Нюсю за рукав:

— Летит твой брат.

— Вот же шустрый!

Алексей, в промасленном комбинезоне, в еле державшейся на макушке кепке, осадил подле них коня, спрыгнул. Нюся и Оксана испуганно смотрели на зажатый в его руке шведский ключ. Алексей перехватил их взгляды, удивленно посмотрел на свою руку, сунул ключ в бездонный карман спецовки.

— Куда, Леша, поспешал так? — ласково спросила Нюся. — Глянь, конь ужарился.

Не удостаивая ее ответом, Алексей сказал Петру: — Отойдем в сторону. Хочу спытать тебя кой о чем.

— Не ходи! — крикнула Нюся. — Что это тебе, Леша, другого времени нету?

Петро внимательно посмотрел на бледное от быстрой езды лицо парня, на опущенные уголки его обветренных губ.

— Идите, дивчата, я догоню, — сказал он и, положив руку на плечо Алексея, отошел с ним к каменной школьной ограде..

Низкая багрово-синяя туча закрыла рваным сизым крылом солнце, и на улице сразу стало пасмурно и прохладно.

— Дождь сейчас урежет, — подняв голову, проговорил Алексей.

Он перевел глаза на Петра, сдавленным голосом попросил:

— Дай закурить, забыл свой кисет…

Петро протянул ему коробку с папиросами, закурил сам. Алексей жадно затянулся.

— Какие дела у тебя в сельраде? — спросил он.

— Идем расписываться.

— Не ходи, Петро.

— Это почему?

— Не ходи. Решу и ее и себя. Не могу я без нее, — глухо сказал Алексей. Он снова затянулся и сказал с доверчивой, униженной улыбкой: — Никакая работа в думки не лезет. С того часу, как ты приехал, — как полоумный.

— Слушай, Леша, — побледнев, сказал Петро, — эти разговоры ни к чему. Я думал, ты о серьезном хотел говорить.

— Стало быть, не отступишься?

— Да что ты, как на ярмарке! — вспылил Петро. — Вон Оксана. Пойди, если хочешь, сам с ней поговори.

На дорогу тяжело упали первые капли дождя, близко ударил гром, но Алексей будто ничего не видел и не слышал. Он уставился на Петра и все твердил:

— Брось Оксану. Слышь, Петро? Будь другом.

— Она не сапог, чтобы ее бросать. Не городи чепуху.

Алексей скривил потрескавшиеся сухие губы в презрительной улыбке:

— Что, ты себе честную деваху не найдешь?

Петро с расширенными глазами шагнул к нему.

— Ах ты ж… сволочь! Оксану оскорбляешь? Как ты смеешь?!

— Петро! — чужим голосом вскрикнула, подбегая, Оксана. Алексей, опасаясь удара, вобрал голову в плечи, рванулся.

Петро притянул его к себе.

— Чего вы сцепились? — хватая Петра за руку, крикнула Нюся. — Чисто маленькие.

Она с мужской силой оттащила его от брата и стала между ними.

— Попомнишь ты, Петро! — хрипло погрозил Алексей. — Не в последний раз встречаемся.

Он резко дернул за повод, вскочил на коня и с места перевел его на рысь.

Багрово-синее небо, казалось, сейчас совсем обрушится на село — так низко спустились грозовые тучи. Бледно-зеленые сполохи все ярче и быстрее озаряли хаты, гнущиеся от ветра деревья, завихрившуюся на дороге пыль.

Нюся схватила под руки Оксану и Петра. Еще не отделавшись от пережитого страха, она проговорила сквозь слезы:

— Говорила, давайте поспешать! Он спохватится, беды наделает.

XXI

Всю ночь под воскресенье Алексей не спал. Он еще в сумерки заперся в своей коморе, притих. Нюся с вечера раза три подходила к дверям, стучала, но Алексей не откликался.

Под утро, не раздеваясь, он забылся часа на два. А когда открыл глаза, в маленькое окошечко лился яркий солнечный свет, золотил паутину в углу, блестел на лампах приемника.

Алексей встал, открыл двери. В теплом ясном воздухе высились тополи с блестящей после дождя листвой, сверкали прозрачные капли на кустах георгинов и роз, суетливо носились верещали во дворе воробьи.

Алексей сдернул с себя рубашку, умылся. Нюся увидела его в окно, прибежала к коморе. Алексей застегивал пуговицы на рубахе.

— Куда ты ее надеваешь? — прикрикнула Нюся. — Я тебе синюю выгладила. Эта ж, глянь, какая. Не стыдно перед людьми?

— Мне теперь ничего не стыдно.

— Потерял совесть?

Алексей молча стал перекладывать инструмент, раскиданный на верстаке, сгреб с полу в угол стружки.

— Чего это вы вчера схватились с Петром? Что ты ему такое сказал? — несмело спросила Нюся.

— Его спытай. Он же друг тебе.

— Нет, верно, Леша? Что сказал ему?

— Что надо, то и сказал.

— Тьфу на тебя, какой ты стал вредный! Ступай снедать. Ты ж не вечерял. А мне надо поспешать.

Нюся на полуслове умолкла, зная, что о свадьбе у Рубанюков Алексею напоминать не стоит. Она с большей, чем обычно, заботливостью собрала ему на стол.

— На гулянку пойдешь? — спокойно спросил Алексей, вставая из-за стола.

— Пойду. А ты дома будешь?

— А куда же мне? — Алексей презрительно сощурился. — В бояре до Петра?

Он вернулся в комору, повернул рычажок приемника. Из репродуктора сквозь хрип и попискивание пробивались то затухавшие, то вновь вспыхивавшие звуки: чужая гортанная речь, заунывное дребезжанье восточных инструментов, русский баян. Горячее дыхание жизни, которой земля жила в это обычное воскресное утро, настойчиво врывалось в низенькую комору.

Алексей, склонясь над матово-черным диском репродуктора, слушал, но ему было совершенно безразлично все, что происходило вокруг. Он вспоминал события последних дней, и гнетущая тяжесть ложилась на сердце.

Решив никуда не выходить сегодня со двора, Алексей достал плотничий инструмент, стал мастерить сундук для сестры. Но как ни старался заглушить тоску работой, перед его глазами все время маячило лицо Оксаны и рядом с ним смуглое, довольное лицо Петра.

Таким оно привиделось Алексею сегодня на заре. Ему снилось, что он плыл с Оксаной в лодке. Оксана жарко обнимала, его, просила не бросать ее одну, потому что она боится Петра. Лодка все время кренилась и вертелась на месте, а потом из-за борта вылез вдруг Петро. Он стянул Алексея в воду, а Оксана подала руку Петру, и они, смеясь, смотрели, как Алексей захлебывался, тонул.

Алексей отшвырнул рубанок, сел на топчан. Мысли об Оксане были мучительны и сладки в одно и то же время, и он не мог их отогнать. Он вспоминал вечера, проведенные с Оксаной, ее улыбку, легкую походку, голос…

Его охватило непреодолимое желание повидать ее, пусть даже издали. Он вскочил, с лихорадочной поспешностью причесался. Замкнув хату, быстро вышел на улицу.

На скамейках у плетней бабы, в разноцветных полушалках и платках, лузгали жареные семечки, переговариваясь, проводили Алексея любопытными взорами. Он шагал с напускной беспечностью, кланялся встречным, но, когда вдали показалась усадьба Рубанюков, у ворот которой стояла празднично разряженная толпа, самообладание его покинуло. Чувствуя, как отяжелели ноги и что-то гулко застучало в ушах, Алексей круто повернулся и быстро пошел домой.

Долго сидел он в тяжелом раздумье. Неизведанное чувство ожесточенности, обидного бессилия овладело им. Он с яростью сорвал с себя пиджак, швырнул на стул.

Внезапно слух его уловил в репродукторе фразу, которая заставила насторожиться. Звук слышался слабо, и Алексей повысил накал. Голос теперь зазвучал громко:

— …в четыре часа утра, без предъявления каких-либо претензий к Советскому Союзу, без объявления войны, германские войска напали на нашу страну, атаковали наши границы во многих местах и подвергли бомбежке со своих самолетов паши города — Житомир, Киев, Севастополь, Каунас и некоторые другие…

Алексей приник к столу, боясь дохнуть.

— Теперь, когда нападение на Советский Союз уже совершилось, — продолжал все тот же голос, — советским правительством дан нашим войскам приказ — отбить разбойничье нападение и изгнать германские войска с территории нашей родины…

Дослушав до конца, Алексей вскочил. Он еще не совсем ясно сознавал, что произошло, но чувствовал, что случилось страшное. Началась война, о которой все говорили, которую ожидали и все же надеялись, что ее не будет.

Алексей выбежал на подворье и увидел около хаты мать. Она только что вернулась с базара и вытряхивала у порога платок.

— Война с немцами, мамо! — крикнул Алексей.

Не задерживаясь и не оглядываясь, он побежал дальше, за ворота, на ходу всовывая дрожащие руки в рукава пиджака. Надо известить людей о несчастье, поднять тревогу!

На улицах было еще многолюднее и оживленнее. В холодке подле хат сидели старухи и деды. Возвращались из соседнего села, с базара, криничане.

У колодца с журавлем какой-то не в меру подвыпивший дядько, грозя самому себе пальцем, выказывал явное намерение улечься под водопойным корытом. Раскорячась и отмахиваясь от молодицы, которая тянула его от лужи, он блаженно улыбался.

— Ну куда ты мостишься? — плачущим голосом кричала жена.

У ворот рубанюковского подворья по-прежнему толпились люди. Поглазеть на веселье сбежались со всего села. От двора шли в обнимку парубки, пошатываясь, пели:

Ой, выдно, выдно, хто не жонатый,
Шапку на бакыр, пишов гуляты;
Ой, выдно, выдно, хто оженывся;
Скорчывся, зморщывся тай зажурывся…

Свадьба была в разгаре. Перед хатой кружились под гармошку пары. На ветру развевались цветные ленты, мелькали мокрые чубы завзятых танцоров. Василинка и Настя уже несколько раз приносили из колодца воду, кропили истолченный сапогами и ботинками ток. Они выпили хмельной сливянки, щеки их пылали. Обе шустрые и юркие, подружки успевали всюду: вертелись среди танцующих, наведывались на кухню, помогали по хозяйству молодухам.

В хате шел пир. Остап Григорьевич подсаживался то к одному, то к другому столу, угощал гостей.

Кузьма Степанович держал руку на плече Катерины Федосеевны. К борту его нового шерстяного пиджака прилепились хлебные крошки. Он чокался с соседями, прочувствованно говорил:

— Нехай нашим деточкам будет как наилучше, чтоб в паре прожить до конца века.

В кухне молодые бабы, давясь от смеха, теснились около Степана Лихолита. Он вырядился невестой, жеманно кланялся, приглашая молодиц к столу.

— Музыки, грайте надобранич[8]! — тонким голосом командовал он, кокетливо оправляя короткую юбку.

Коренастая, полногрудая сноха почтаря Федосья, схватив печную заслонку, выстукивала по ней скалкой, хрипло подпевала:

Ой, заграйте мэни,
Замузычтэ мэни,
Нэма в мэнэ чоловика,
То позычтэ мэни..[9]

Оксана устала от гомона и, позвав Нюсю, пошла с ней в сад, под яблони. Нюся расправила на ее голове ленты богатого украинского наряда, вытерла платочком пот на лице. Выбрался из душной хаты и Петро. Он стоял среди хлопцев у палисадника.

Здесь его и разыскал Алексей.

— Гуляете тут? Гуляете и ничего не знаете! — крикнул он Петру зло. — Война! Немцы бомбят наши города!

Петро не сразу осознал смысл сказанного. Потом он увидел, как изменились лица стоящих рядом парней.

— Это что… слухи или… Кто сообщил? — спросил он охрипшим голосом.

— Какие там слухи! Молотов выступал.

Алексей стал пересказывать слышанную им речь. Из хаты высыпали люди.

По ступенькам крыльца торопливо спустилась Катерина Федосеевна, заспешила к палисаднику. Петро протиснулся сквозь толпу ей навстречу:

— Мамо!

Она закрыла платком лицо и припала к его плечу. Стараясь как-нибудь успокоить мать, Петро усадил ее на завалинку рядом с собой и уверенным тоном сказал:

— С фашистами у нас разговор будет короткий, мамо. И детям своим закажут дорожку в Россию…

Он говорил еще что-то бодрое, но никакие слова не могли обмануть материнское сердце. Катерина Федосеевна беспомощно заплакала.

Прибежала бледная, встревоженная Оксана. Молча обняв Петра, она подняла на него наполненные слезами глаза. Оборвалось ее только-только начавшееся счастье…

Около ворот почтарь Малынец, свешиваясь с бидарки, рассказывал захлебывающимся тенорком:

— Акурат базар в разгар, когда гудки гудут…

— Правда, на Киев бомбы кидал?

— Кидал, стерва. Народу побил тыщу или две.

— От же сволочуга!

— Сказано, с кобелем дружись, а палки держись.

Люди, взбудораженные событием, долго не расходились, толпились вокруг стариков, в свое время уже повоевавших с иноземными захватчиками.

Петро глазами разыскал в толпе Алексея и, заметив, как тот, перехватив его взгляд, быстро отвернулся, подошел к нему.

— Что ж, Олекса, — сказал он, — пойдем выпьем по маленькой. Когда еще придется!

— Доведется не скоро, — сдержанно ответил Алексей.

— Да ты не злись на меня. Если рассудить, мне на тебя надо сердиться.

— Я сам себе ладу не дам, — чистосердечно, с облегчением, признался Алексей. — Ну, да теперь не такое время, чтоб счеты сводить.

Петро взял его под руку, хотел повести к столу, но, глянув на улицу, остановился — вдоль нее быстро ехал верховой. Он осаживал коня, кричал что-то встречным.

— Узнаем, что он такое говорит.

Верховой подскакал к воротам, натянул поводья.

— Кончай гулянку! — с ожесточением крикнул он. — Все на митинг до сельрады!

Стегнув потного коня лозиной, он поехал дальше, широко раскорячив ноги и клонясь на левый бок.

XXII

Из Чистой Криницы отправлялось в армию человек пятьдесят.

После митинга Петро узнал, что призван и он.

Прикинув, что времени для сборов в дорогу осталось немного, Петро заторопился домой.

Сокращая путь, он пошел низом. На лугу замедлил шаг, с грустью смотрел на золотисто-желтые цветы в траве. Как радовалась им Оксана два дня назад!

Тяжелое чувство раздвоенности охватило Петра. Он рвался всей душой на фронт. Кому же, как не ему, молодому, крепкому парню, идти туда, к границе — крушить вторгшегося врага! Но расстаться с Оксаной, которая только сегодня стала его женой!..

Василинка заметила его издали.

— Все дома? — спросил Петро.

— Батько в правление пошли. А Сашко́, как забежал куда-то с обеда, до сих пор нету, — скороговоркой отвечала Василинка, заглядывая ему в глаза. — Оксана раз десять выходила тебя встречать. И маты ждут не дождутся.

Слушая ее, Петро думал о том, как тяжко будет сообщить семье о своем отъезде.

В хате было уже прибрано и подметено. Оксана сидела за столом с Катериной Федосеевной в своем простеньком синем платье. Она поднялась и шагнула к Петру, но, посмотрев на его лицо, встревоженно остановилась.

Петро разыскал кружку, зачерпнул из ведра, неторопливо напился.

— Ну, родные мои, — сказал он, подсаживаясь к столу, — завтра выезжаю.

— Куда? — испуганно спросила мать.

— Куда все едут. На фронт.

Идя домой, Петро предвидел, что не обойдется без плача. И, заметив, как Василинка, замигала ресницами, поспешно сказал:

— Только без слез. Не нагоняйте и на меня и на себя, тоску.

Оксана, громко всхлипнув, выбежала из хаты. Заголосив, Василинка бросилась на кровать, зарылась с головой в подушки.

Мать ничего не сказала и ни о чем не расспрашивала. Сжав: губы и поправив усталым движением на голове платок, она пошла собирать необходимое в дорогу. Не первый раз ей приходилось это делать. Лишь выйдя в сенцы, она бессильно облокотилась о притолоку.

Вечером, когда собралась вся семья и мать поставила на стол ужин, Петро, не выдержав гнетущей тишины, обратился к отцу:

— Как по-вашему, отец, сколько времени потребуется, чтобы нам до Берлина добраться?

Остап Григорьевич, принимая из рук Василинки миску, глянул на него невесело и осуждающе. Протирая полотенцем ложку, он мрачно ответил:

— Когда до Берлина доберемся, не знаю, а вот приказано окопы с понедельника рыть возле села.

Петро недоверчиво посмотрел на него через стол.

— Здесь, в Чистой Кринице, окопы? Вы это серьезно?

— Неужели сюда придет, катюга? — испуганно произнесла Катерина Федосеевна. — Не приведи господи!

— Не придет, — успокоил Петро. — В панику ударились….

— И чего это люди со страху не выдумают! — поддержала его Оксана.

— Везде, по всем селам, приказано рыть, — повторил Остап Григорьевич. — Бутенко сам по телефону звонил.

— Наши его с танков ка-а-ак ушпарят! — подал голос Сашко́. — Ух, какие сегодня на разъезде мы с хлопцами видели!

Остап Григорьевич повернулся к Петру, сдвинув брови, сказал:

— Ты, сынок, про германцев только в книжках читал. А я их попробовал на своей хребтине. Что, думаешь, они на тебя с кулаками да дрючьями кинутся? Еще в ту войну чего только германец не повыдумывал! И газы пускал, и эти… цеппелины у него летали.

— Вспомните мое слово, — снисходительно посмеивался Петро. — Месяц, два, самое большее — три… пришлю вам весточку из Берлина.

Остап Григорьевич с сомнением покрутил головой.

— Ванюше тоже доведется воевать, — вздохнула мать. — Он же в гости до нас собирался…

— Уже, наверно, воюет, — сказал Петро.

— У него только и думка сейчас в голове про гостюванье, — недовольно пробурчал Остап Григорьевич. — И глупая ты, Катря! Он же подполковник. Ему первому придется.

Старик тяжело переживал сообщение о войне. У глаз его, под нахмуренными бровями, тугим пучком собрались морщины.

— Как жизнь налаживалась добре, — сказал он с протяжным вздохом. — Ты вот говоришь — доберемся до Берлина, — обратился он к Петру. — Я тебе на это вот что отвечу: если б не знать, что поотбиваем ему печенки, то сразу бери веревку и на первой ветке вешайся. А только, сынку, не так оно будет, как ты думаешь. Запряг, мол, кобылу, сел на бричку — и знай погоняй: где тут, люди добрые, этот Берлин?

— Конечно, война будет жестокая.

— Еще какая жестокая! Вон в прошлые годы и танков не было и аэропланы только при конце появились. А знаешь, сколько людей оккупанты поклали? В прошлую войну в Польше, когда под Городенком мы воевали, наш генерал рассказывал нам. В чине бригадного был. Так он вот так показал рукой и говорит: «Тут костей наших прадедов, дедов, отцов скрозь полно. Всю землю, говорит, можно укрыть русскими мундирами нашими. По костям своим идем».

Сумерничали в этот вечер долго, не зажигая лампы. Петро сидел подле Оксаны, ласково поглаживал ее волосы. В открытые настежь двери хаты залетела и вилась с тонюсеньким звоном мошкара. Так же, как и вчера и неделю назад, сверчали в траве кузнечики, пряно пахли ночные фиалки. Петру казалось, что уже много дней прошло с тех пор, как стало известно о войне.

Катерина Федосеевна молча что-то укладывала в мешочек. На вопрос мужа она ответила:

— Побегу до Ганьки. Степана с Федором тоже в дорогу собирают.

Она вызвала Оксану в сенцы и, держась за ручку двери, шепотом сказала:

— Час уже поздний, дочко. А Петру рано вставать. Я постелила вам в светлице.

— Добре, мамо. Вы идите себе, — шепнула Оксана. Петро начал приводить в порядок свои книги. Перелистал и связал бечевкой выписки о садах и почвах. Передавая их Оксане, сказал:

— Береги. Вернусь — закончу свою карту.

Он оглядел знакомые с детства предметы: угловой столик с горкой старых книг, фотографии в самодельных рамочках на стене, расшитые цветными нитками полотенца, надтреснутое стенное зеркало с пучками сухих бессмертников за рамкой. «Придется ли еще увидеть все это?» — подумал он, и сердце его сжалось.

Оксана будто угадала его мысли. Она сняла с лампы тусклое стекло, проворно вытерла его, убрала нагар с фитиля, и свет вспыхнул ярче, веселее.

— Не журись, Петрусю, — сказала она, прильнув щекой к его щеке. — Вернешься — так с тобой заживем! Счастливей нас не будет.

Петро посмотрел в ее искрящиеся от света глаза, привлек к себе.

— Вернусь, Оксана. А если убьют… Погоди, глупенькая, дай сказать. Война есть война…

Он прижал к груди заплакавшую Оксану.

— Тебя не убьют, Петрусь. Я буду так ждать тебя! — горячо прошептала Оксана. — А если погибнешь, до гроба буду тебе верна.

Столько было трогательной веры, страстности в ее словах, что у Петра навернулись слезы. Он с благодарностью стиснул ее руку.

Оксана, расчесывая пальцами его густой, непокорный чуб, спросила:

— Что тебе Лешка тогда сказал, что ты его за грудки схватил? Меня такой страх взял!..

— Пустое. Не расспрашивай об этом. Я уже давно из головы выкинул.

Оксана задумчиво поглядела на огонек лампы. Петро вдруг заметил, что по щеке ее скатилась слезинка.

— Ты что, Оксана?

— Ничего.

Закинув руки за голову, она долго возилась с косами. Петро чувствовал, что она стыдливо оттягивает ту минуту, которая должна была сблизить их навсегда, и взял ее руку.

— Ты рада, что мы вместе? — шепотом спросил он.

— Зачем спрашиваешь?

Оксана погасила свет, нерешительно постояла около постели.

Петро несколько мгновений слышал только стук своего и ее сердца.

— Петрусь! — шепнула Оксана, и в это слово она вложила ощущение такой тревоги, счастья и любви, что Петро почувствовал: эта минута останется в его памяти на всю жизнь, блаженная минута близости с той, которую он назвал своей женою.

…На улице глухо бубнили голоса, скрипели двери и калитки, заливались собаки.

Оксана первая услышала, как у ворот остановилась машина, потом хлопнула калитка.

— До нас кто-то, — шепнула она и подошла к окну.

За стеной раздались шаги, в стекло нетерпеливо побарабанили пальцами. Это был Яков Гайсенко.

— Петро, спишь? — крикнул он через окно. — Бутенко приехал, в сельраду кличет. Одевайся.

Петро соскочил с постели, не зажигая лампы, оделся и, торопливо обняв Оксану, вышел из хаты. Он вернулся спустя полчаса.

— Предлагал оставаться, — сказал Петро, — бронь для специалистов есть.

— А ты? — спросила Оксана.

— Тут и старики управятся. Не могу.

Оксана промолчала и с тоской посмотрела на него.

XXIII

К полудню отъезжающие с дорожными мешками, сундучками, баульчиками, в сопровождении родни и знакомых, потянулись к сельсовету.

Петро сидел на крыльце, поджидая Степана и Федора Лихолитов. Василинка уцепилась за рукав брата, вытирала платочком покрасневшие веки, припухший нос.

— Сбегай-ка до Степана, — попросил ее Петро. — Чего они там канителятся?

Василинка, ступая на пятку и подпрыгивая (утром она порезала палец и обвязала его тряпочкой), заковыляла по улице. Против двора мельника Довбни, заплетая косу, она задержалась, потом побежала быстрее.

У Лихолитов собирали в дорогу шумно и суетливо. Ганна, лучше других сохранявшая спокойствие, помогала жене Федора Христинье укладывать в сумку харчи: по два хлеба на каждого, кусок сала, жареную курицу, коржики, сахар и соль.

Федор, такой же здоровенный и рукастый, как и Степан, сидел у порога. Багровея от натуги, он натягивал новые башмаки. Подле отца, съедая его глазенками, жались двое ребятишек…

— Тютюну не забудьте покласть, — хрипло покрикивал Федор, отирая потное лицо. — Степа, на кой тебе гармошка? Ты что, на весилля[10] собираешься?

— Дак что ж, что не на весилля, — басил Степан. — Пока доедем, сгодится.

— «Сгодится», — беззлобно передразнила его Ганна. — Вон помоги матери сулею налить.

— Давай, Ганька, еще одну паляныцю. Туточки место есть.

— Куда ты, Христя, яички кладешь? Побьются.

— Ничего. Они крутые.

Старуха мать, придерживая дрожащими руками четвертной кувшин с самогонкой, разливала ее в бутылки и осипшим голосом причитала:

— Сыны мои, соколы, доки ж я вас выпровожатыму? Колы ж я вас зустричатыму? Хто ж мене, старую, доглядатыме? До кого ж я прихылюся? Сыны ж мои, сердце мое…

Василинка, поджав ногу, стояла возле печи и тревожно поглядывала по сторонам.

Федор, наконец, управился с тесным башмаком, взял на руки девочку.

— Ну, давайте поспешать, уже не рано.

Христинья торопливо завязала мешок, бросилась к мужу.

— Хозяину, сердце мое, куда ж я тебя выряжаю? — Она прижимала его голову к своей груди. — На кого ж ты бросаешь несчастных деточек? Кто ж их жалеть будет, как ты жалел?

Федор гладил головки ребятишек, крепился, чтобы и самому не заплакать.

— Не горюйте, — успокаивал он. — Буду живой, приду. А ты, дочка, хозяйнуй тут с бабой и матерью, слушайся их.

— И чего это ревы все распустили? — ворчала Ганна. — Вернутся! Ничего им не поделается.

Она не очень верила в утешающую силу своих слов. У нее самой подступал к груди крик, перехватывал горло. Потому и выдернула она поспешно из-за рукава платочек, когда Степан подошел к ней прощаться.

— Ну, Ганя, — помрачнев, сказал Степан, — будь здорова! Гляди за старой матерью, себя береги. Еще увидимся.

— Счастливого тебе пути, Степан! — чуть слышно ответила Ганна и вдруг, припав к его плечу, закричала так, что даже бабка посмотрела на нее неодобрительно.

Забрав вещи, все пошли следом за братьями из хаты. Христинья с сынишкой на руках, Ганна с сумкой, бабка с бутылью. Сзади ковыляла Василинка. Она не удержалась от смеха, глядя, как Федор, страдальчески морщась, припадал на скованную узким башмаком ногу.

У рубанюковских ворот уже поджидали. На двери хаты висел замок: провожать Петра шли всей семьей.

Не доходя до сельсовета, Оксана придержала Петра за руку, вынула из кармана жакетки конверт.

— Что это? — спросил Петро.

— Спрячь. Прочитаешь, как придешь на фронт.

— Ну, скажи, что тут?

— Нетерпеливый какой! Узнаешь. Спрячь!

К сельсовету было не доступиться. Люди с отдаленных хуторов облепили крылечко с перильцами. Вытягивая головы, вслушивались они в охрипший голос секретаря сельсовета Громака. Он называл фамилии тех, кому еще надлежало пройти призывную комиссию.

По ту сторону дороги, густо усеянной клочьями сена, конским пометом, раскинулся школьный сад. Под ветвями каштанов и шелковиц, в тени кирпичной ограды — народу было еще больше. На траве громоздилась гора туго набитых мешков, раскрашенных сундучков, кошелок. Сизые клубы табачного дыма над головами, базарный гомон…

Остап Григорьевич, несший пожитки Петра, облюбовал местечко под старым каштаном, поставил чемоданчик.

— Клади здесь, Сашко́! Ты, курячий сын, никуда щоб не бегал.

— Много людей идет, — сказала Ганна. — А жнива — вот уж, через неделю-полторы.

В стороне Федор, сидя на корточках, наказывал что-то притихшей Христинье. Василинка и Настя, обняв с двух сторон Оксану, сидели напротив Петра. Он шутил, стараясь рассмешить заплаканную Василинку.

Среди снующих меж деревьев хлопцев Петро увидел Алексея и окликнул его. Тот подошел, мрачный и злой.

— Чего хмурый, Олекса? — спросил Петро.

— Радоваться нечего. Выдумали черт-те что.

— Да ты расскажи толком.

— Медицинская комиссия забраковала. Не берут на фронт. Я прошлый год пальцы себе перебил… Но я ж ими работаю.

Петро хотел ответить и запнулся. С майдана перед сельсоветом повалил в сад народ.

— И сюда прилетел. От гад…

Долговязый рыжеватый дядько, опасливо поглядывая вверх и расталкивая всех на пути, бодрой рысью трусил к ближайшим кустам.

— Чего вы? Наш летит.

— Держи карман. Он тебе сыпанет!

Петро выглянул из-под ветвей каштана. Высоко, под рваным молочным облаком, глухо урча, плыл желтый, как оса, самолет. Он сперва пошел в направлении Сапуновки, но над лесом развернулся и, увеличиваясь в размерах, стал приближаться к селу.

— Разбегайтесь! — крикнул кто-то диким голосом — Ложись на землю! Сейчас кинет.

— Ох, боже, прямо на нас!

Петро схватил Оксану за руку. Вверху нарастал звенящий свист. Самолет с угрожающим ревом несся на метавшуюся у сельсовета толпу. Над майданом свист внезапно оборвался, и самолет, блеснув на солнце какой-то металлической частью, взмыл вверх и пошел на Каменный Брод. Люди продолжали метаться, сталкиваясь друг с другом, забиваясь в канавки, кусты.

— Видел кресты?

— То не кресты.

— Как не кресты? Черные.

— От же, стерво, как низко летает!

Ганна еще не совсем оправилась от пережитого испуга, поуже смеясь показывала пальцем на кучку людей у копны скошенной травы.

— Гляньте на бабку… гляньте… Ой, лихо…

Петро повернул голову и увидел, как юркая старушонка, стоя на корточках и показывая исподницу, пригнула голову и, мелко крестясь, втискивалась в гущу ног.

— И старэ хочет жить, — улыбнулась Катерина Федосеевна.

— А Настунька р-раз — и на дерево! — посмеивалась Василинка над подружкой.

— Надо ложиться, где застал, — смущенно сказал Остап Григорьевич, поднимаясь с земли и отряхиваясь. — Тут уж разве прямо попадет.

Люди стали расходиться по местам, взволнованно обсуждая происшедшее и подшучивая над своим недавним страхом.

— Напугалась, Оксанка? — спросил Петро, заметив, как у нее тряслись руки.

— В другой раз прилетит — не испугаюсь, — храбрилась она.

Из толпы вынырнул красный, возбужденный Сашко́. Запыхавшись, он сообщил, что уже грузятся на подводы.

Петро помог Степану вскинуть на плечи мешок, взял свой чемодан. Федор обнимал мать и плачущих детишек. Василинка и Настунька, словно по уговору, заревели в голос. Остап Григорьевич цыкнул на них, подошел к Петру. Он крепился, но лицо его, с обвисшими усами, было жалким и растерянным.

— Ну, сынок… — подбородок старика дрогнул, — гляди ж… Воюй и… за мою кровь…

Он трижды поцеловал сына в обе щеки и отвернулся. Катерина Федосеевна прижалась к Петру, быстро заговорила:

— Ты ж куда не надо не лезь там. Встретишь Ванюшу, берегите один другого.

Тяжело переставляя ноги, она первая пошла к подводам, срывая трясущейся рукой пыльные листочки дикой акации.

На подводах и бричках уже сидели отъезжающие. Женщины с ребятишками сгрудились около новобранцев, стараясь наглядеться в последний раз на своих близких.

Петро кинул чемоданчик в одну из подвод, где уже устраивались Степан и Федор. Повернулся к Оксане.

Она спрятала лицо на его груди, вцепилась пальцами в воротник пиджака.

— Возвращайся скорей, — шептали ее побелевшие сухие губы. — Хоть какой, а возвращайся…

Передняя подвода тронулась с места. За ней вторая, третья. Петро оторвался от Оксаны, сел уже на ходу и сдернул с головы кепку.

За подводами потянулись провожающие.

Последнее, что запечатлелось в памяти Петра и что потом часто вставало перед его взором на фронте, была мать, горестно застывшая на пригорке, Оксана и Василинка, прижимающие к глазам платочки.

Подводы, поскрипывая на выбоинах, перевалили через бугор, пошли быстрее. Федор расчистил на возу место, удобно, по-домашнему уложил свой мешок.

— Ложись поспи, Остапович, — предложил он Петру. — Мы-то все выспались.

— Да нет, — отказался Петро, — какой же сейчас сон? Он перебрался к задку подводы и, не отрываясь, смотрел на деревья и строения Чистой Криницы. Они удалялись, становясь все меньше и меньше.

Часть вторая

I

Капитан Каладзе, составляя срочные донесения, просидел в штабе до рассвета. Когда работа была сделана, Каладзе, выглянув в окно, подумал, что хорошо бы сейчас, после бессонной ночи, искупаться.

По пути он зашел за лейтенантом Татаринцевым. Вчера Татаринцев вернулся из Львова грустный и расстроенный. Ездил встречать жену, а та не приехала.

В штаб Татаринцев прибыл недавно, но товарищи уже знали, что он женился всего два месяца назад, что жена его Аллочка окончила в Ростове курсы медсестер и что Татаринцев с нетерпением ждет ее приезда.

Каладзе прошел по тенистой веранде к комнате Татаринцева, тихонько приоткрыл дверь. Татаринцев спал на диванчике, уткнув голову в подушку. Над его постелью висел портрет молодой женщины с милой, несколько лукавой улыбкой.

Каладзе пощекотал торчавшую из-под одеяла голую пятку.

— Вставай, кацо! На речку пойдем.

Татаринцев вскочил, потер ладонями широкоскулое лицо, быстро оделся.

Горнист уже сыграл побудку. Невысокий, заросший травой берег речонки был полон купающимися. За орешником, росшим вперемежку с кустами шиповника, мелькали обнаженные тела, слышалось плесканье воды, громкий говор.

Каладзе и Татаринцев, отыскав удобное местечко, начали раздеваться.

Смуглое лицо Каладзе, с короткими рыжеватыми усиками и большими глазами, опушенными длинными ресницами, выглядело усталым.

— Ты плавать умеешь? — спросил Каладзе, стягивая через гладко выбритую голову гимнастерку. Здесь, на свежем воздухе, гимнастерка казалась тяжелой, запах табачного дыма, пропитавший ее, — неприятным.

— Я ведь на Дону вырос, — ответил Татаринцев.

— На Дону? А почему фамилия у тебя не русская?

— У нас, в низовских станицах, много таких фамилий — Багаевский, Юртуганов… Там же когда-то татары верховодили.

У Татаринцева до черноты загорели лицо и шея, и поэтому сухопарое тело его, не тронутое солнцем, казалось неестественно белым. Раздеваясь, он сумрачно разглядывал красные черепичные крыши фольварков на противоположном берегу, серебристые шпили монастыря за лесом. Пахло водорослями, лениво квакали лягушки.

— Не будь печальным, кацо, приедет твоя Аллочка, — утешал Каладзе.

Он вполголоса затянул песенку, стремительно бросился в воду. Татаринцев поежился от холодных брызг и, минуту помедлив, последовал за ним.

Оба выбрались на желтую песчаную отмель. Сверкая на солнце синим стеклом прозрачных крылышек, над ними долго кружила стрекоза. Жмуря от наслаждения глаза, Каладзе набирал в пригоршни воду, обливал волосатую грудь.

— Получишь отпуск — к нам в Колхиду надо ехать, — сказал он. — У-у, кацо! Раньше не надо было ехать. Раньше болота были. А сейчас лимоны растут, табак растет, пальма растет, чай растет…

Они прилегли, подставив спины солнцу. Каладзе стал было дремать, но в этот момент хрустнул сушняк, из-за орешника появился шофер командира полка Атамась.

— Дозвольте обратиться, товарищ начальник штаба? — проговорил он и, не ожидая ответа, торопливо сообщил: — Срочно до пидполковныка Рубанюка! И вы, товарищ лейтенант. Усих командиров требують.

Каладзе вскочил, схватил свою одежду.

— Подполковник разве здесь? Он же в город уехал.

— Вернулись. Дозвольте идти?

…В белом домике штаба Каладзе и Татаринцев застали почти всех штабных работников.

Командир полка молча и нетерпеливо поглядывал на дверь и, как только вошел Каладзе, встал из-за стола. Высокий и сухощавый, без единой сединки в курчавых волосах, Иван Остапович Рубанюк выглядел намного старше своих лет: так резко обозначились у него складки над переносицей и у плотно сжатых губ.

Иван Остапович внимательно и строго оглядел собравшихся умными серыми глазами.

— Тяжелая весть, товарищи! — сказал он раздельно. — Сегодня на рассвете немцы перешли границу. Война! Мною получен от командира дивизии приказ: полку выдвинуться к реке Сан, поддержать пограничников. Район обороны…

Наметив по карте участки обороны каждому батальону, Рубанюк выпрямился.

— Семьи надо немедленно эвакуировать в тыл. Сопровождать до станции и обеспечить посадку на поезд поручаю… лейтенанту Татаринцеву. Заодно наведете, товарищ лейтенант, справки о своей жене. Она ведь, кажется, должна была вчера приехать?

— Вчера, товарищ подполковник.

То, что Иван Остапович вспомнил в такую минуту о тревогах лейтенанта, сообщило всем спокойную уверенность.

— Всюду отрыть щели! — продолжал отдавать распоряжения Рубанюк. — Всем направиться в роты, к бойцам. Ясно?.. Выполняйте!

В комнате задвигали стульями. Шофер Атамась, появившийся здесь неизвестно когда и каким образом, стоял навытяжку, вопросительно смотрел на подполковника.

— Заправь машину, поедешь во Львов, — сказал Рубанюк. — Писать не буду, передашь на словах. Пусть сейчас же уезжают к моим старикам. Вещей лишних не брать!

Атамась откозырял, однако не сдвинулся с места. Неофициальным тоном, каким позволяют себе говорить со своим начальством только близкие люди, он сказал:

— Вы ж сьогодня не снидалы, товарищ пидполковнык. То завтрак стоить там у буфети.

— Езжай!

Перекинув через плечо полевую сумку, Рубанюк вышел на террасу штабного домика.

Из палаток выбегали и строились красноармейцы. С привычной быстротой заняв каждый свое место в шеренге и подровнявшись, бойцы незаметно поглядывали на командира полка. Так хорошо начатый воскресный отдых был внезапно прерван. Из склада торопливо выносили ящики с боевыми патронами и гранатами.

— Не вовремя комиссар наш лечиться поехал, — сказал Рубанюк начальнику штаба, сосредоточенно разглядывавшему свою карту.

— Батальонный комиссар через два-три дня здесь будет, — убежденно ответил Каладзе.

— Едва ли. Из Кисловодска в такой срок до нас не добраться…

Один из батальонов, дислоцировавшийся за местечком Гурка, уже должен был, по расчетам Рубанюка, прибыть к району обороны, и командир полка, не задерживаясь, поехал верхом туда.

Повернув из леса на шоссе, он сразу попал в поток шарабанов, повозок, походных кухонь, мотоциклов, машин. Все мчалось, катилось, двигалось в сторону границы, подымая пыль и заглушая далекий гул самолетов. Бомбардировщики шли очень высоко, невидимые в белесом от зноя небе. По гулу можно было определить, что их много и что идут они волнами. У развилки дорог Рубанюк выбрался, наконец, на простор и дал коню шпоры. Путь лежал через местечко Турка. Вскоре копыта зацокали по торцам мостовой. У открытых лавчонок и мастерских с пестрыми вывесками сидели старики в длинных выцветших сюртуках, женщины с детишками на руках. Тротуары заполнила разодетая по случаю воскресенья молодежь. В пограничном местечке было, как обычно, шумно и суетливо. Но на лицах людей Рубанюк читал одно и то же: немое, тягостное недоумение.

Миновав местечко, он поехал дальше. Через полчаса его встретил у лесной опушки командир второго батальона Яскин и доложил, что роты приводят в порядок ранее вырытые по берегу окопы.

— Как настроение у твоих? — спросил Рубанюк.

— Боевое. Рвутся в дело.

— Дел теперь хватит… Момент какой выбрали, негодяи! А? Кто мог сегодня ожидать этого?

— Что ж, придется проучить, — сумрачно сказал комбат. — Как самураев и белофиннов проучили.

Капитана Яскина Рубанюк знал года четыре, еще в полковой школе, где они вместе служили. До армии Яскин работал на одном из ленинградских заводов. Вместе с Рубанюком он воевал на Карельском перешейке.

— У немцев на том берегу орудия, — говорил Яскин, шагая рядом. — Пограничники ночью слышали: танки шумели. Сейчас тихо.

— Разведчиков выслал?

— Выслал. Еще не вернулись.

— Догадываешься, почему они на нашем участке притаились? — спросил Рубанюк, испытующе глядя в лицо комбата.

Оно было непроницаемо спокойно и строго; крепкие бледные губы сжаты, рыжеватые брови сдвинулись над переносицей.

— Как раз думаю над этим, — ответил Яскин. — Каверза. Где-нибудь, где послабее, прорвутся, а нас хотят отрезать. По крайней мере в Польше им расчленять войска здорово удавалось.

— Пожалуй, верно. Иначе сидеть им тихонько незачем. На лесной поляне командиру полка козырнул часовой. Он стоял около прикрытых сосновыми ветками ящиков с патронами и гранатами. Рубанюк отломил веточку, пожевал. Терпкая, кисловатая хвоя оставила во рту неприятный, но освежающий вкус.

В нескольких шагах от траншей Рубанюк, заслышав голоса, остановился. Тишину леса нарушали глухие удары о землю саперных лопаток, тяжелое дыхание людей.

— Ну, пускай теперь сунется, — сказал за кустарниками чей-то сипловатый голос. — Я его встречу.

— Знаешь, какие крепости около Перемышля? — откликнулся другой. — Там зубами рви — пылинки не оторвешь! Важно, чтоб мы не пропустили.

Рубанюк по голосу узнал старшину Бабкина, сверхсрочника, родом из Старой Руссы.

— На наших наткнется, с тем и повернется, — рассуждал вслух Бабкин.

Рубанюк вышел из-за кустов. У свежеотрытых ячеек блестели на солнце влажные пласты суглинистой земли. Бойцы набрасывали на них ветки, траву.

— Ну как? — спросил Рубанюк у Бабкина.

— Нормально, товарищ командир полка, — откликнулся тот, поспешно смахивая рукавом гимнастерки пот с лица.

— С нами Мефодий Грива, — добавил боец с озорными глазами. — Этот не пропустит. Ни фашиста, ни добавки в обед.

Рыжебровый рябоватый Грива покосился на товарища и продолжал укладывать патроны в выемке ячейки.

— Грива — мастак у нас, — подал кто-то голос из соседнего окопа. — Он позавчера и три наряда вне очереди от взводного не пропустил.

Бойцы засмеялись. Рубанюк молча слушал, как его люди перебрасывались шутками, задирали друг друга. В присутствии командира полка, требовательного и крутого, они в другое время не позволили бы себе такой вольности. Сейчас молодцеватым, даже несколько бесшабашным своим видом каждый словно хотел сказать командиру: «Что бы там ни случилось, не подведем. Видите, не очень-то испугались».

Рубанюк понял это. Он повернулся к Яскину и негромко, но так, чтобы бойцы слышали его, сказал:

— Таких орлов нахрапом не возьмешь. А? Как, комбат?

— Орлы!

— Кто бывал в боях? — обратился Рубанюк к бойцам. Из ячейки поодаль взметнулась одинокая рука.

— Каждому из вас надо крепко запомнить, — сказал Рубанюк, — война не гулянка и не занятия на учебном поле. Не всем нам удастся вернуться живыми домой.

Слова были правдивы, но чрезмерно суровы, и Рубанюк, ощутив это, добавил:

— Но думать не о своей смерти надо. О вражеской! Убьешь гада — себя сохранишь…

Бойцы слушали с напряженными лицами. Как никогда, были близки сейчас Рубанюку эти люди. С каждым ему хотелось по-отцовски ласково поговорить, каждого хотелось подбодрить, но он лишь коротко напомнил о долге защитника родины, о том, что надо держаться, чего бы это ни стоило, что земля, на которой стоит сейчас батальон, полита горячей кровью отцов…

Потом он повернулся к Яскину и отдал приказание: — Людям пищу доставлять сюда, в окопы!

II

Вечером в полку услышали далекую канонаду. Гул, то усиливаясь, то затихая, доносился с северо-востока; вначале он был настолько слабым и расплывчатым, что его приняли за далекую грозу. Но к ночи уже явственно загромыхали орудия южнее, со стороны Сможе.

Рубанюк вышел из блиндажа, наспех отрытого под двумя соснами. С минуту он постоял, прислушиваясь и мысленно уточняя силы и средства своей обороны. Слева стояли пограничники с пушками и большим количеством пулеметов. Справа, по берегу, занимал оборону другой, полк дивизии. Если командование успеет подбросить противотанковую артиллерию, можно будет вполне выдержать первый натиск противника.

Он поделился своими соображениями с начальником штаба, вышедшим вслед за ним из блиндажа.

— Слева здорово грохает, — сказал Каладзе, прислушиваясь.

— И слева и справа. Как бы круговую оборону не пришлось держать.

— Ну, что ж… Подготовим круговую.

— Давай команду, капитан.

…В полночь Рубанюка вызвали в штаб дивизии. Атамась еще не вернулся из Львова с машиной, поэтому Рубанюк выехал на полуторке. Он поторапливал шофера, но попал в город, где размещался штаб, лишь на рассвете.

Улицы были зловеще пусты. Грузовик, миновав сады с кирпичными и чугунными оградами, свернул в центр города. На мостовой, у развороченных строений, лежали поваленные деревья, телеграфные столбы с обрывками проводов. Под ногами встречных патрулей хрустело битое стекло.

Столь печально выглядели эти разрушения, что Рубанюк невольно отвернулся. Он подумал о других городах, разделивших сейчас судьбу этого прежде чистенького и веселого городка, вспомнил Львов. «Как-то там жена, сын?» — мелькнула тревожная мысль. Только вчера Рубанюк собирался провести со своим двухлетним сынишкой весь выходной день, сводить его в цирк…

Водитель вдруг резко затормозил. Путь преградили две огромные воронки на мостовой. Вокруг все было усыпано комьями земли, вывороченными камнями. Осколки бомбы полоснули по фасаду каменного дома, увитого виноградом; стены его, с разваленным углом и пустыми переплетами окон, были испятнаны и закопчены.

В арке ворот показался немолодой красноармеец в каске, с винтовкой в руках. Он приблизился и низким, окающим голосом сказал:

— Товарищ подполковник, в объезд надо. Там вон еще штучка лежит. Не разорвалась.

— Сильно бомбит? — спросил шофер.

— Всю ночь кидал, — возбужденно ответил красноармеец. — Недавно еще три прилетало.

Он опасливо поглядывал на небо и, как только машина тронулась, скрылся в воротах.

Рубанюк пошел к штабу, оставив свою машину у серых, мшистых стен замка. По просторному двору, с пышными цветочными клумбами и круглым бассейном, время от времени торопливо пробегали командиры. Возле счетверенных зенитных установок стояли пулеметчики.

Дежурный указал Рубанюку комнату, в которой комдив приказал собрать всех командиров штаба.

— Вторая дверь налево. Торопитесь. Тут член Военного Совета армии, а он не любит, когда опаздывают.

Рубанюк поправил перед зеркалом, висевшим в коридоре, гимнастерку, снаряжение и направился в зал. Кинув беглый взгляд на собравшихся, он сразу определил по их лицам, что произошло что-то крайне неприятное. Расспросить он не успел, так как в зале появились командир дивизии Осадчий и бригадный комиссар Ильиных. Комдив, седеющий полковник, с глубоким шрамом через всю правую щеку, прошел к столу, усталым жестом провел ладонью по бритой голове. Пригласив сесть, он обратился к командирам:

— Вы люди военные, поэтому буду краток. Два полка, которые обязаны держать оборону, — полки Баюченко и Сомова, — отходят. Отходят в результате внезапного удара, под давлением превосходящих сил противника…

Он обвел зал взглядом человека крайне удрученного, но голос его по-прежнему был тверд.

— Положение трудное, но не безнадежное, — раздельно сказал он. — Скоро отступающие будут здесь. Их надо остановить! Любыми средствами!..

Его взгляд остановился на Рубанюке.

— У тебя как, Рубанюк? — спросил он.

— Заняли оборону, товарищ полковник.

— На вас я надеюсь.

— Будем держаться, товарищ полковник!

Осадчий выжидательно посмотрел на члена Военного Совета. Бригадный комиссар поднялся. Волевое, бледное лицо его, с густыми черными бровями и выдающимся энергичным подбородком, было сдержанно и спокойно.

— Не исключено, — произнес он неторопливо, подчеркивая каждое слово, — что гитлеровцы, развивая удар из района Перемышля, попытаются нас отрезать. Будем драться!

Ильиных провел ребром ладони по карте, лежавшей перед ним на столе.

— Мы не должны скрывать ни от себя, ни от бойцов, — продолжал Ильиных, — что положение весьма серьезно. Враг очень силен! Нужны огромные усилия, исключительное напряжение нашей воли, чтобы разгромить такого врага.

Ильиных, задумчиво поглаживая ладонью щеку, сделал несколько медленных, тяжелых шагов от стола к окну. В напряженной тишине было четко слышно, как поскрипывают плитки рассохшегося паркета. Член Военного Совета снова подошел к столу, оперся о него пальцами. Наклонившись вперед своим несколько грузным, но ладным корпусом, он продолжал:

— Удар, нанесенный нам вчера на рассвете, готовился долго и коварно. Фашистская Германия не объявляла нам войны. Так она, без объявления войны, оккупировала многие европейские страны. Вы знаете, какими методами действуют нацисты. Паника и растерянность в рядах обороняющихся — вот что нужно Гитлеру. Авантюристический, разбойничий прием! Вы видите на примере полков Баюченко и Сомова, что этот прием приносит врагу кое-какой успех… Но не везде будет так! Организованность, непоколебимая дисциплина, воля к победе — вот чем ответим мы, большевики! Весь советский народ поднимается на смертный правый поединок с подлой фашистской агрессией. И в первых рядах пойдем мы, коммунисты.

Ильиных предупредил о строгой ответственности штаба за железную дисциплину в дивизии, сообщил, что в полки Баюченко и Сомова уже высланы штабные командиры для наведения порядка.

После совещания Осадчий пригласил Рубанюка к себе. Поглядывая в открытое окно на командиров, рассаживающихся по машинам, он сказал:

— Я тебя вызвал, собственно, вот для чего. Тебе надо быть готовым ударить противнику во фланг. Положение в полках Баюченко и Сомова усложняет эту задачу, но не снимает ее. Давай-ка к карте!

Комдив указал Рубанюку направление удара, обсудил с ним подробности контратаки.

— Наведем порядок и тебе поможем, — сказал он, энергично пожимая на прощанье руку Рубанюка. — Постарайся быть у себя побыстрее. И помни: я на тебя крепко надеюсь.

— Сделаю все, что в моих силах, — коротко ответил Рубанюк.

Сообщение об отходе соседних частей очень взволновало его, и он торопил водителя.

«Как же могли так осрамиться Баюченко и Сомов?» — раздумывал Рубанюк с тревогой.

Только на днях Рубанюк, читая военные записки Энгельса, записал в своей тетрадке пришедшую ему в голову мысль: «Боязнь врага подавляет твою волю и усиливает противника твоей слабостью. Следовательно, поддаваясь чувству страха, ты воюешь сам против себя…»

Рубанюк с нетерпением поглядывал на часы. Он должен скорее увидеть своих бойцов! Скорее сообщить своим командирам, что полк будет наступать противнику во фланг. Это ободрит всех, укрепит уверенность в своих силах.

Однако добраться до Турки было не так просто. Как и накануне, в сторону границы двигались колонны бойцов, машин, повозок. Навстречу им пробивался порожняк, брел угоняемый скот, нескончаемой вереницей шли беженцы, попадались первые раненые. Повсюду на шоссе виднелись следы бомбежки. Горели, распространяя удушливый запах жженой резины и краски, автомашины, валялись трупы лошадей и коров.

Раза три Рубанюку и его шоферу приходилось прятаться в придорожных кустарниках. Но самолеты налетали очень часто, и Рубанюк сердито сказал шоферу:

— Езжай! Уж если прямо на нас спикирует, тогда будем спасаться.

Кое-как добравшись до моста, грузовик безнадежно застрял между повозок, и Рубанюк пошел пешком. Через час он, наконец, достиг леса, где раньше размещался штаб полка.

Здесь недавно прошел небольшой дождь, и когда снова выглянуло солнце, все заискрилось: липы старого помещичьего сада, цветы на клумбах, гравий на аллеях.

Первым попался Рубанюку на глаза интендант Глуховский. Интендант стоял около склада и следил за тем, как на подводы грузили ящики. Заметив командира полка, он радостно его приветствовал.

— Перебрасываем поближе боеприпасы, — доложил Глуховский.

Рубанюк, приказав подседлать коня, пошел в свой кабинет за биноклем. У двери он столкнулся с шофером Атамасем. Распахнув дверь, шофер со смущенно-виноватой улыбкой сказал:

— Трошки беспорядку у нас наробылы.

Рубанюк шагнул через порог и увидел: вся комната была усеяна битым стеклом, штукатуркой. Из деревянного пола, пробитого пулеметной очередью, торчали смолистые щепы.

— И сюда залетели, сволочи!

— З самого ранку в гости навидалысь.

— Говори скорей, что во Львове? Уехали мои?

— Так що побачить их мени не удалось, товарищ пидполковнык.

— Как это? — спросил Рубанюк, темнея в лице.

— Я видразу, як прыихав, пишов на квартиру, а их вже немае. Выихалы. Одни кажуть, що на вокзал, а де хто каже, що до вас з хлопчыком пишлы.

— Ну, а на вокзале… ты был?

— А як же! — с обидой сказал Атамась. — Уси эшелоны облазыв. Там дитворы, баб… этих самых женщин, — поправился он. — А нимець, стерва, и по вагонам бье з самолетов. Не разбирается, детишки там или взрослые.

— А соседям Александра Семеновна ничего не оставляла? — допытывался Рубанюк.

— Ключи вот от квартиры. Они з мальчиком, это суседка рассказывала, цельный день вас выглядалы. А потом взялы вещички и пишлы. Там, у городи, таке робыться! Бомбыть — спасу нет. По подвалах люды ховаються.

Атамась достал из кармана и протянул ключи.

— Александра Семеновна — женщина геройская, — успокаивающе сказал он, видя, как помрачнело лицо Рубанюка. — Воны не пропадуть.

III

Полк второй день находился в обороне, не видя противника и не истратив ни одного патрона. Приказа из дивизии о наступлении пока не было, и Рубанюк в ожидании его еще и еще раз продумывал, наедине и с командирами батальонов, возможные направления намечаемого удара по гитлеровцам. Бойцы успели прорыть между стрелковыми ячейками ходы сообщения.

Война шла где-то стороной.

— Так воевать — хоть тыщу лет! Побей меня пирожком, — острил вратарь полковой футбольной команды Кандыба, принимая от повара котелок с жирными, ароматными щами.

Старшина Бабкин раздобыл две корзины черешен, и третья рота обедала в приподнятом настроении, похваливая Бабкина: «Наш старшина из печеного яйца живого цыпленка высидит».

Пулеметчик Головков и его дружок — второй номер — Павел Шумилов пристроились в тени ольхи, доедая из котелка кашу. Сбоку лежал на траве Терешкин. Выплевывая черешневые косточки и сыто жмуря глаза, он говорил:

— Ребята, просидим мы тут в лесочке, а Берлин без нас заберут.

— Гляди, завтра заберут! — откликнулся Шумилов, выгребая из котелка остатки каши. — Не слыхал разве, что старшина говорил? Танки их уже под Львовом.

— Ну так что ж? — возразил Терешкин. — Пускай хоть за Львовом. Дальше зайдут — дальше им же удирать придется.

— Далеко не зайдут, — авторитетно сказал Головков. — А будут нахалом переть, мы им концы скоро наведем.

— Щэ таких не було, щоб з России с цилыми башками вертались, яки ось так пруться, — поддержал его Грива.

— Мы тебя, Мефодий, до Гитлера командируем, — живо повернулся к нему Терешкин. — Ты ему лекцию закати про историю и географию. Он же в России не бывал…

Однако беспечность, с какой переговаривались бойцы, сидя в обороне, была только внешней. Их все больше начинало беспокоить, что полк не воюет, тревожили тяжелые вести о продвижении врага. Бойцы с жадностью прислушивались к разговорам командиров, но и командиры толком не знали, что происходит на фронте.

С юго-востока, а еще больше с севера гул канонады все усиливался. Перед вечером командир батальона Лукьянович донес Рубанюку, что разведка обнаружила против его участка сосредоточение танков и пехоты противника. Гитлеровцы готовились к атаке.

— Твое решение? — коротко осведомился Рубанюк. Он оживился, почувствовав тот прилив энергии, который охватывал его, когда ему предстояло действовать. — Хочешь упредить? Одобряю. Атакуй первым. Сейчас доложу хозяину.

Он собирался вызвать к проводу Осадчего, но в эту минуту к блиндажу подкатил мотоциклист из штаба дивизии. Связной передал Рубанюку пакет. Комдив приказывал немедленно отходить на Борислав. Все, что нельзя вывезти, взорвать!

Рубанюк вертел в руках клочок бумажки. Строки приказа расплывались перед его глазами. Ему велели оставить без боя рубеж, который он со своими солдатами так старательно готовил для отпора врагу! Без боя, без единого выстрела!

— Что там от комдива? — полюбопытствовал Каладзе.

— Требуют отходить.

— Что-о?! Почему отходить?

Каладзе, бледнея, уставился на бумагу, потом нетерпеливо взял ее из рук Рубанюка.

— Значит, спины фашистам показывать! — задыхаясь от волнения, крикнул он. — Что это? Кто из бойцов будет выполнять?

Забыв о присутствии связных, Каладзе с таким бурным негодованием выражал свои чувства, что Рубанюку пришлось прикрикнуть на него:

— Слушайте, капитан! Вы что, дискуссию вздумали разводить? — Рубанюк поднялся. Голос его зазвучал глухо и устало, когда он добавил: — Приказ есть приказ. Обсуждать его никто вам не разрешил.

И тотчас же, поняв, что он, командир полка, не имеет права поддаваться никаким личным настроениям и чувствам, резко повернулся и уже строгим, официальным тоном сказал:

— Немедленно довести приказ до батальонов!

IV

Прикрывать отход полка Рубанюк приказал батальону Лукьяновича. С наступлением сумерек первый батальон, соблюдая полную тишину, выступил к местечку Турка.

К полуночи комбат, который возглавлял отходящие подразделения, донес, что голова походной колонны достигла шоссе. В конце донесения указывались потери от бомбежки: шесть убитых, восемь раненых, повреждена пушка.

Рубанюк, отдав по телефону последние распоряжения Лукьяновичу и приказав снимать связь, с тяжелым вздохом сел в машину.

На багровом от дальнего зарева небе смутно вырисовывались верхушки деревьев. Где-то недалеко часто рвались снаряды.

Перед въездом на шоссе Рубанюк задержался, пропуская мимо себя арьергард. Потом Атамась быстро домчал его к хвосту колонны.

Небосвод затянуло низкими тучами, в непроницаемой тьме трудно было что-либо разглядеть, но Рубанюк сразу понял, что полк не двигался.

На небольшой высоте медленно шел с захлебывающимся урчанием бомбардировщик. Чей-то злой голос крикнул:

— Кто там курит?

— Дай ему по кумполу! — добродушно посоветовали в ответ.

— Смотри, как бы самому не дали, — откликнулся курящий, но цыгарку прикрыл.

Бомбардировщик, отлетев немного, видимо, развернулся; рокот его моторов опять стал приближаться.

— Почему не двигаетесь? — крикнул Рубанюк, выйдя из машины.

— Говорят, мост разбомбило.

— Какой мост? — рассердился Рубанюк. — Впереди — никакого моста. Кто это отвечает?

— Младший лейтенант Румянцев. Это вы, товарищ подполковник?

Впереди вдруг послышались беспорядочные винтовочные выстрелы. Рубанюк, не ответив Румянцеву, поехал на звуки стрельбы.

Выяснить, кто поднял стрельбу, ему не удалось, так как стреляли где-то далеко впереди.

Чтобы расчистить путь, пришлось оттащить с дороги в кювет две грузовые машины, которые столкнулись в темноте. Колонна двинулась дальше.

В Турку полк вошел с рассветом. На окраине горели нефтяные склады. Тяжелый черный дым лежал пластом над городом. От взрывов жалобно дребезжали в окнах перекрещенные полосками бумаги стекла, раскачивались и звенели провода.

Между пылающими домами по уличкам метались жители с пожитками в руках. Они путались в клубках проволоки, спотыкались о груды битого кирпича, теряли и испуганно окликали друг друга.

На повороте одной из улиц Рубанюк, сойдя с машины, увидел знакомого часовщика. Старик стоял на тротуаре подле своей развороченной бомбой мастерской и смотрел на нескончаемый поток людей.

Взгляд его вдруг задержался на Рубанюке. Старик узнал своего заказчика.

— Пане подпулковни́ку, пане подпулковни́ку, цо то буде?

В эту минуту неподалеку с треском рухнули стропила горящего здания, и люди шарахнулись в сторону, смяли старика. Рубанюк, сколько ни оглядывался, уже не мог его разыскать.

За городом в потоке беженцев Рубанюк заметил девочку в розовом вязаном джемпере. Ее держал за руку смуглый мужчина в мягкой шляпе и черной жилетке поверх белой полотняной сорочки. Девочка поминутно оглядывалась и осипшим от слез и крика голосом повторяла:

— Мама!.. Хочу до мамы!..

Рубанюк, открыв дверцу машины, спросил мужчину:

— Отец?

— Так, пан комиссар, — закивал головой тот и снял шляпу.

— Где же ее мать?

— Поховалы вчора, пан комиссар… Убили ее.

Девочка умолкла. Широко раскрытыми глазами смотрела она на Рубанюка. Отец неумело поправил ей чулок, и вдруг треугольный кадык его, выпирающий над воротом рубашки, дрогнул.

— Атамась, — сказал Рубанюк. — Передай мое приказание — посадить ребенка с отцом на повозку…

— Бардзе дзенькую, пан, бардзе дзенькую, — забормотал мужчина и, подхватив девочку на руки, поспешил за Атамасем.

V

Километрах в пяти от Борислава Рубанюк и Каладзе остановились на опушке придорожного леска и развернули карту.

На усах и бровях Каладзе лежал слой ржавой пыли. Вытираясь, он размазал ее полосами по щекам, и лицо его от этого приняло почему-то обиженный вид.

— Я так думаю, товарищ подполковник, — сказал он, — будем в Бориславе окопы рыть.

— Не иначе.

— Там можно держаться. Горы есть, леса есть…

Каладзе отлично знал этот район и с увлечением излагал свой план обороны.

Однако в Бориславе Рубанюк получил из штаба дивизии приказ — идти форсированным маршем на Дрогобыч и занять оборону на его северо-западной окраине.

Каладзе узнал об этом от Рубанюка на втором привале после Турки. Ощипывая дрожащими пальцами ветку боярышника, он сказал:

— До Дрогобыча двенадцать километров… Отойдем, а дальше отступать не будем. Пускай даже приказ будет… Три приказа пускай будет. Это… вредительство… А что, не правда? Не было у нас вредителей? Почему не воюем?

Он распалялся все больше и, как это бывает с добродушными, покладистыми людьми в минуты гнева, совершенно утратил самообладание, ничего не слушал и выкрикивал высоким, рвущимся от злости тенорком:

— Почему не воюем? Почему не наступаем? Что это, до самого Киева нас будут гнать? Не хочу больше отступать. Патроны есть, снаряды есть, пушки есть… Люди какие!.. Орлы! Почему не бьем фашиста?

Рубанюк хотел было резко одернуть Каладзе, но вдруг ощутил, что не сможет этого сделать. То, что разгневало Каладзе, вызывало протест и в его душе. Он и сам не мог подыскать убедительного объяснения событиям последних дней — быстрому продвижению оккупантов на восток.

У него, как, впрочем, у большинства командиров, до сих пор сохранялось твердое убеждение, что любой противник, предпринявший войну против советской страны, будет разбит на своей же земле. И поэтому мучительно тяжело, невыразимо стыдно было ему, что в первые же дни войны гитлеровские орды так быстро продвинулись вглубь страны.

Но терять самообладание, как Каладзе, Рубанюк не имел права. Ему вспомнились слова преподавателя академии, старого генерала. «Офицер всегда должен обладать присутствием духа, — говорил генерал, — ибо его состояние немедленно передается подчиненным».

Рубанюк опустил руку на плечо Каладзе.

— Ты рассуждаешь, — произнес он, — как безусый новобранец. А ведь ты старый, опытный командир… Противник сейчас пользуется внезапностью… Сам же хорошо понимаешь.

— Понимаю, — буркнул Каладзе.

Вспышка гнева была у него минутной. Он достал из сумки: карту, стал что-то прикидывать, высчитывать. Полк мог, совершая по пять километров в час, засветло достичь Дрогобыча.

Бойцы обедали. Рубанюк, не любивший изменять своим привычкам в любой, самой сложной обстановке, подошел к походной кухне.

— Чем кормите?

Повар быстро напялил заткнутый за пояс колпак, зачерпнул со дна.

— Отведайте, товарищ подполковник.

— И так вижу, что в котле у тебя густо.

Рубанюк подсел к обедающим красноармейцам. В походах он всегда проверял пищу из котелков. Бойцам это нравилось.

Поев борща и сделав замечание о том, что лук хорош, когда его правильно прожаривают и кладут в меру, Рубанюк с усмешкой спросил:

— Напугался фрицев, что ли? Хуже стал варить.

— Мы насчет нервов крепкие, товарищ подполковник, — спокойно сказал повар.

— Молодец, если так!

Начальника штаба Рубанюк разыскал около повозки связистов. Каладзе сидел, уткнув подбородок в ладони.

— Так, говоришь, нервы пошаливают? — опускаясь на траву, сказал Рубанюк. — Повар Савушкин — и тот понимает, что без хороших нервов на войне доброй каши не сваришь.

— Это и я понимаю, — неохотно откликнулся Каладзе.

— Видимо, нет, раз такой скандал учинил из-за приказа.

— А вам нравится, что мы отступаем, товарищ подполковник? — сухо спросил Каладзе.

— Речь не об этом. Ты сказал: «Хоть три приказа будет, не стану отступать». Так ведь сказал? То-то! Не геройство это.

Рубанюк заметил, что на шоссе сбились в кучу артиллерийские упряжки и обозные повозки. Создалась пробка. Поднявшись, Рубанюк не спеша зашагал туда. Широкоплечий и высокий, с ладно пригнанным походным снаряжением, в аккуратно выутюженной гимнастерке, он являл образец такого спокойствия и уверенности, что Каладзе втайне залюбовался им.

«А ведь он ничего не знает о судьбе жены и ребенка…» — подумал капитан, глядя ему вслед.

…Вскоре Рубанюк поехал с командирами батальонов вперед на рекогносцировку местности.

В лесу перед Дрогобычем он, сойдя с коня, размял затекшие ноги. Его манила ярко-зеленая трава на полянке, под деревьями было прохладно, и Рубанюк только сейчас почувствовал, какая страшная усталость сковала все его тело и как ему хочется спать. Трое суток он не смыкал глаз. Окружающие предметы расплывались перед ним, казались невесомыми и нереальными.

Связисты, прибывшие из дивизии, тянули к командному пункту провод. Каладзе горячо доказывал что-то комбату Лукьяновичу, но все это доходило до сознания Рубанюка сквозь какую-то пелену.

Вывел его из этого состояния зычный голос сержанта-связиста. Сержант докладывал, что связь установлена и командир дивизии вызывает его к проводу.

Полковник Осадчий осведомился о местонахождении полка. Он требовал удержаться у Дрогобыча во что бы то ни стало и сообщил, что на подходе свежие части. Их перебрасывают к Дрогобычу автомашинами.

Рубанюк передал командирам содержание разговора с Осадчим и, повеселев, с обычной энергией и тщательностью стал изучать местность, отдавать приказания. У него появилась твердая уверенность, что здесь, на этом удобном и выгодном для обороны рубеже, прекратится, наконец, тягостное отступление.

Он отдал приказ занять оборону, отпустил Каладзе и комбатов, а сам решил немного отдохнуть.

…Ему приснилась маленькая беженка в розовом джемпере. Девочка цепко держалась руками за его портупею и сердито требовала, чтобы ее маму вытащили из глубокого оврага. Рубанюк наклонился над пропастью и увидел изуродованную, окровавленную жену — Шуру.

Она протягивала к нему руки, плача, пыталась выбраться, но земля под ней осыпалась, и Шура с отчаянием хваталась за края оврага. Рубанюк протянул ей руку, но в этот момент с ослепительным блеском разорвалась рядом бомба, и его отшвырнуло в сторону. «Ну, вот и убит», — с безразличием подумал он о себе, и ему стало легко от сознания, что можно лежать спокойно, не шевелясь. Но девочка в джемпере тормошила его, трясла за плечо…

— Товарищ подполковник!

Перед Рубанюком стояли Атамась и боец, державший в поводу темно-гнедого оседланного коня. По запыленному, багровому от жары лицу бойца стекал пот. Конь был тоже заморен и тяжело водил взмыленными боками.

— От начальника штаба, товарищ подполковник! — доложил боец, протягивая пакет. — Приказано как можно скорей доставить… Аллюр три креста…

Рубанюк вскрыл конверт, Каладзе сообщал: офицер связи, прилетевший из штаба фронта, передал новое приказание — полку вернуться к Сану и не отходить ни на шаг. За невыполнение приказа — расстрел. От себя Каладзе приписал, что, по его мнению, подобное распоряжение — нелепость, так как в Турку уже вошли танки противника.

Рубанюк несколько минут сидел молча, разглядывая неровные строчки, очевидно наспех и взволнованно написанные знакомым ему почерком Каладзе. Что же делается? Как разобраться в том, что происходит?

Рубанюк приказал связать его по телефону с Осадчим.

Связист долго и терпеливо вызывал «Вишню», переругивался с кем-то на контрольной и, наконец, доложил, что линия оборвана.

Ждать, пока устранят повреждение, было некогда. Рубанюк вырвал из записной книжки листок, размашисто написал: «Продолжайте движение в прежнем направлении. Рубанюк».

Все же на душе у него было тревожно. Спустя полчаса связь наладили, и комдив тотчас же вызвал Рубанюка к проводу. Он спрашивал о состоянии полка, торопил с организацией обороны.

Рубанюк сообщил о распоряжении офицера связи.

Он выслушал ответ Осадчего, и лицо его изменилось.

— Каладзе докладывает, что офицер этот из штаба фронта, — повторил он. — Прибыл самолетом.

Командиры штаба, связные, телефонисты, находившиеся на командном пункте, притихли.

— Есть задержать и доставить к вам, товарищ полковник! — громко сказал Рубанюк и положил трубку.

Приказав Атамасю немедленно заводить машину, он еще раз пробежал глазами записку Каладзе.

— Ухо придется востро держать, товарищи, — сказал Рубанюк командирам. — Осадчий говорит, одного диверсанта уже поймали… Регулировал движение, сукин сын… В форме нашего лейтенанта.

VI

Разыскать самозванного «офицера связи» не удалось. Каладзе, узнав от Рубанюка о разговоре с комдивом, сперва оторопел, потом схватился руками за голову.

— Я у него документы спрашивал, — оправдываясь, сказал он. — Печать есть, подписи есть. Полчаса назад здесь был.

Туда-сюда ходил, командовал. — Он сжал в бессильной ярости кулаки. — Где его теперь найдешь?..

К обеденному времени батальоны стали подтягиваться к лесу.

Рубанюк и комбат Яскин стояли на опушке. Бойцы шагали мимо с изнуренными, запыленными лицами. Горячий запах потных тел, кожаного снаряжения, оружейного масла стлался меж деревьями.

— Пятнадцать минут отдыха, — разрешил Рубанюк. — Потом всем рыть окопы!

Роты подходили одна за другой, растекались по лесу и наполняли его хрустом валежника, звяканьем котелков.

В последнем ряду третьей роты, сутулясь, шел старшина Бабкин. Он тащил на плечах пулемет. Сбоку, вне строя, опираясь на палку и сильно прихрамывая, ковылял пулеметчик Головков.

Рубанюк подозвал его.

— Натер, что ли? — спросил он, показав глазами на ногу.

— Осколком царапнуло, товарищ подполковник, — смущенно ответил Головков. — Там около нас одна разорвалась…

Он с досадой посмотрел на свой разорванный сапог и поспешно добавил:

— Пустяковая, товарищ подполковник. К вечеру, как на собаке, заживет. Без сапога вот, жалко, остался…

Позже, когда Рубанюк обходил батальоны, ему бросилось в глаза оживление на участке третьей роты. Под деревом стоял объемистый бочонок с квасом. Бабкин, деловито засучив рукав, отпускал бойцам в кружки и фляги пенившуюся влагу. Старшина подмечал, как тот или иной боец орудовал лопаткой; мера щедрости старшины определялась ретивостью стрелка в рытье окопов.

— Хоть раз, та вскачки, — отходя от бочонка с полным до краев котелком и довольно подмигивая товарищам, похвалился Грива.

Квас был добыт в Бориславе не без его участия, да и около траншей управлялся он за двоих.

К утру полк зарылся в землю. По скатам высоток протянулись заграждения.

Рубанюк вышел из блиндажа, как только зарозовели верхушки деревьев. Он немного поспал и чувствовал себя бодро.

У блиндажа на перевернутом ящике сидел Татаринцев. Он вскочил, отшвырнул недокуренную папиросу. Лицо его заметно осунулось и было озабочено.

— Прибыл, товарищ командир полка! — доложил он. — Задание выполнил. Семьи погружены в эшелон.

— Хорошо. Свою жену разыскали?

— Так точно. О вашей супруге тоже справлялся, товарищ подполковник.

— Ну? — Рубанюк встрепенулся.

— Она с сыном выехала в Киев. Вместе с женой полковника Осадчего. Адъютант комдива говорил. Только он… — Татаринцев замялся.

— Ну, что? Говорите.

— Адъютант рассказывал, что два эшелона с эвакуирующимися разбомбило. Может, ваши проскочили. Эшелонов ведь много ушло.

По лицу Рубанюка пробежала тень. С удивительной ясностью возник перед ним вчерашний сон. Татаринцев не уходил.

— Что у вас еще?

— Просьба, товарищ подполковник.

— Говорите.

— Позвольте Татаринцевой при полку остаться. Она курсы медсестер окончила. Пригодится. Очень просит оставить ее…

— Хорошо.

— Благодарю, товарищ подполковник. Разрешите Татаринцевой явиться и доложить?

— Разрешаю.

Заложив руки за спину, Рубанюк медленно ходил около блиндажа. Его мучила тревога за жену и сынишку. «Может, обойдется все благополучно, — утешал он себя. — Шура энергичная, смелая. Доберутся до Киева, а там — к старикам, в Чистую Криницу. Переждет».

Но Рубанюк отлично представлял опасности, каким подвергалась его семья, пока сумеет добраться к родным. Особенно волновало его сообщение о разбитых в пути эшелонах, и ему только огромным усилием воли удавалось сохранить хотя бы внешнее спокойствие.

Татаринцев вернулся с женой минут через десять. За несколько шагов она оправила складки на непомерно большой, видимо мужней, гимнастерке и неумело козырнула.

— Товарищ подполковник! — певучим, грудным голосом бойко произнесла она. — Медсестра Алла Татаринцева прибыла в… доверенную часть…

Она пыталась сказать еще что-то по-уставному и, засмеявшись, безнадежно махнула рукой.

Вздернутый носик, ямочки на подбородке и на смуглых щеках, пухлые губы делали ее похожей на девочку-подростка. Серые, с зелеными крапинками, глаза ее смотрели то на Рубанюка, то на стоящего поодаль Татаринцева.

— Забыла, как по форме надо докладывать, товарищ подполковник, — откровенно призналась она. — Попадет мне теперь?

— Ну, с формой ладно, — сказал Рубанюк. — За ранеными сумеете ухаживать?

— Буду стараться.

— Вы откуда родом?

— Ростовчанка.

— Можете идти отдыхать.

По выражению лица Татаринцевой было заметно, что ей еще хочется поговорить, но Рубанюк подчеркнуто сухо кивнул ей и ушел в блиндаж.

День обещал быть очень тихим. Ни одного облачка не было на голубом небе, мертвая тишина стояла над лесом и горами.

Но уже к девяти часам издалека донесся странный, нарастающий гул.

Первым на командном пункте услышал его Атамась, кончавший чистить у блиндажа автомат. Он поднялся с плащпалатки, оглядел небо. Нет, самолетов не было. Атамась поворачивал голову во все стороны, вслушивался. Звук моторов доносился откуда-то снизу, из-за лощины, отделяющей лес от шоссе. Атамасю почудилось даже, что он слышит, как вздрагивает земля.

Не выпуская из рук автомата, Атамась вскочил в блиндаж.

— Товарищ пидполковнык, — торопливо сказал он, — выйдить послухайте. Чи не танки?

Рубанюк и Каладзе вышли. Гул сперва несколько приутих, потом раздался сильнее и отчетливее. Теперь уже было ясно: шли танки. Но почему с востока?

— Вероятно, наши, — высказал предположение Каладзе.

К рокоту моторов прибавились автоматные очереди, редкие пушечные выстрелы.

— Что-то не похоже, чтоб наши, — сказал Рубанюк. — Свяжись-ка быстренько с дивизией!

Каладзе спустился в землянку. Начальник штаба дивизии уже был на проводе, вызывая командный пункт полка.

— Что у вас слышно, «Ландыш»? — встревоженно спрашивал он.

— Танки идут, — ответил Каладзе. — Но чьи, откуда — не знаем.

— Приготовьте все, чтобы встретить! — приказал начальник штаба. — От Перемышля прорвались… Дай-ка к проводу хозяина…

Гул танков и орудийной стрельбы приближался.

VII

Поезд, в котором Петро и его земляки ехали на фронт, двигался необычайно медленно, бесчисленное количество раз останавливался.

Командир, сопровождающий мобилизованных, бегал на каждой станции к железнодорожному начальству, ругался, просил не задерживать, но это не помогало. К фронту пропускали в первую очередь воинские эшелоны.

Петро со Степаном и Федором заняли четырехместное купе пассажирского вагона. Четвертым оказался словоохотливый и непоседливый паренек откуда-то из-под Балахны.

— Митрофан Брусникин, — представился он, здороваясь с каждым за руку. — Имя не так чтоб красивое, зато фамилия аппетитная.

На вид он был нескладен: курнос, чуть рябоват, со свисающей верхней губой, но большие зеленоватые глаза его светились таким добрым и хитровато-умным блеском, что неправильные черты его липа как-то не замечались.

Брусникин помог уложить вещи, задвинул дверь в коридор.

Ему хватило пяти минут, чтобы рассказать о себе: работал на сплаве леса для бумажной фабрики, потом переехал на житье в Богодаровку, к замужней сестре, тут его война и захватила.

Он вытряхнул свой пиджачок, повесил его и после все время пропадал на площадке вагона, с непостижимой быстротой завязывая знакомства и громко перекликаясь с кондукторами, смазчиками — со всеми, кто попадался ему на глаза.

Степан забрался на верхнюю полку и почти всю дорогу спал. Петро с Федором устроились за откидным столиком и глядели в открытое окно. Поезд беспрестанно обгоняли замаскированные ветвями эшелоны с красноармейцами, танками, орудиями, тракторами, автомашинами, лошадьми. Из теплушек тоскливо глядели конские головы, едкий запах конюшни доносился из открытых товарных вагонов.

— Я вот гляжу, — сказал Федор, — сколько всякого орудия идет, народу! Да ни в жизнь ему нас не одолеть. Глянь, какие вон штучки везут. Зря не сидели.

Петро быстро повернулся к нему. Его обрадовало, что эти слова произнес тот самый Федор, который так побаивался немцев. «Им же, — говорил он уныло, — все капиталисты, какие есть, подсобляют. Задавят они нас».

Стремясь укрепить в своем товарище чувство уверенности, столь необходимое человеку, едущему на фронт, Петро оживленно заговорил:

— Ты, Федор, вот еще о чем поразмысли… Разве могла бы Россия раньше, скажем, в ту войну с немцами, дать армии столько танкистов, летчиков, артиллеристов к таким вон штучкам, шоферов? Это же инженеры, техники! Сотни тысяч! Понял, как дело повернулось? Не те уж мы, которых бить можно было. Теперь нас не возьмешь. И танками нас не испугаешь, сами научились делать.

На вокзалах и полустанках было многолюдно и оживленно. На перронах толпились новобранцы с вещами, девушки с букетами полевых цветов. Они приветственно махали руками едущим в сторону фронта.

— Бейте их, гадов! Скорее возвращайтесь!

— В понедельник ждите! — доносился веселый голос Брусникина. — Приеду свататься. Вон за ту толстоногую… у-ух… красуня!

Одна из девушек была похожа на Оксану. Петро высунулся из окна и так пристально поглядел на нее, что она смутилась и спряталась за спины подружек.

Только сейчас Петро вспомнил о письме Оксаны, достал его. Ему очень хотелось узнать, что в нем написано. Но Оксана разрешила сделать это только на фронте, и Петро, колеблясь, долго и нерешительно вертел конверт в руках. «Нет, раз обещал, до фронта не буду», — решил он и, расстегнув пиджак, спрятал конверт во внутренний карман. Ему было приятно теперь не только от сознания, что у него хранится маленькая память о любимой, но и оттого, что он не обманул ее доверия.

…Перед Киевом, у Дарницы, поезд задержали в лесу. Со стороны станции слышались взрывы, доносился удушливый запах гари.

В сумерки поезд тронулся. Он двигался медленно, словно ощупью.

Федор, привстав, разглядывал обгорелые скелеты вагонов, покореженные огнем цистерны и рельсы. Красноармейцы, закопченные и злые, растаскивали тлеющие обломки платформ, засыпали воронки, чинили провода.

— Как же он откупится, подлюга?! — шептал Федор. Он вцепился пальцами в раму окна, лицо его перекосилось от ярости. — Это ж его внуки и правнуки своим горбом отстраивать будут.

— Не следует расстраиваться, уважаемый товарищ Федор, — произнес с верхней полки Брусникин. — На войне всегда так бывает.

По его голосу можно было догадаться, что разъярен Брусникин не меньше других. Но, словно боясь утратить усвоенный им тон весельчака и балагура, он тут же, без всякой связи с происходившим, громко добавил:

— Баня закрыта по случаю нету дров.

…Днепровский мост и Киев проехали ночью. Над городом стояла глухая тишина. Черная, без единого огонька, ночь окутывала здания и улицы. Петро не отходил от окна, пока не промелькнули последние строения пригорода; только тогда он лег спать.

Разбудил его зычный голос Брусникина. Со ступенек вагона он кричал кому-то:

— А ну, отойди, землячок, в сторонку! Я отсюда погляжу, что за местность.

Петро выглянул в окно. Поезд стоял. Над тополями полуразрушенного полустанка уже высоко поднялось солнце.

Петро вышел на перрон, нацедил около водонапорной башни холодной воды в котелок, умылся.

Сразу же за полустанком начинались озимые посевы. Так хорошо было в этот ранний утренний час в степи, что Петру не захотелось возвращаться в душный вагон. Он спустился с насыпи и присел на траве.

Чуть слышно шелестели согретые солнцем колосья пшеницы. На гребне откоса, вперемежку с шалфеем, алели цветы мака-самосейки, белела ромашка. Беззаботно кружились над пестрым разнотравьем мохнатые шмели. Лишь две огромные воронки на пологом склоне откоса напоминали о том, что идет война. Комья горелого суглинка, вывороченные страшным ударом бомбы, обрушились на траву, пригнули и изломали пшеницу. В памяти Петра промелькнули багровые клубы дыма над Дарницей, чадящая пшеница в разбитых вагонах. Ему вдруг нестерпимо долгим показался путь до фронта. Уже третьи сутки они были в дороге, и неведомо, сколько еще придется томиться вот так, на положении пассажиров.

Степан застал Петра сидящим в глубокой задумчивости.

— Снидать иди, — позвал он. — Хотя… давай тут… Поезд не скоро тронется.

— Скорей бы драться! — сказал Петро.

Степан принес в котелках горячего супу, Федор достал из мешка домашние харчи.

— Наши, наверно, уже вышли в степь, — сказал Степан, нарезая ломтиками розовое сало.

Он обвел глазами пожелтевшую пшеницу, вздохнул:

— Трактористам запарка будет с косовицей. Считай, что никого почти не осталось.

— Покрутится Олекса в этом году.

К полустанку, гудя, подошел длинный состав. Он был так велик, что хвост его остался за рощицей. Из вагонов на перрон высыпали женщины, ребятишки.

— Беженцы, — сказал Петро и отложил ложку. Спустя несколько минут к ним нерешительно приблизился парнишка с осунувшимся, бледным лицом.

— Чисто ваш Сашко́, — сказал Федор Петру. — Только худее.

— Дядя, у вас не осталось супчику? — спросил парнишка.

— А где же твоя посуда? — откликнулся Петро.

— У меня нету посуды.

— Накормим, сынок, — быстро сказал Федор. — Ты сам откуда?

— Из Каменец-Подольска.

— Тебя как зовут?

— Степой.

— Неужели из Каменец-Подольска бегут? — переспросил Петро.

— Бегут, — сказал Степа. — Он же все жгет, детишек убивает.

— Ну, садись, Степан, — усадил его Петро. — Этот дядька — тезка твой. Тоже Степа. Бери вон сало, яички. Ты один или с матерью?

— Один… Маму и сестричку убили. Засыпало кирпичом. Они в подвале сидели.

Степа жалобно всхлипнул.

— Ешь, ешь, Степан, — дрогнувшим голосом сказал Петро. — Подзаправляйся покрепче. Мы тебе харчишек еще и на дорогу дадим.

Федор со Степаном собрали в мешочек еды для мальчика. Потом все вместе проводили его до вагона.

К вечеру следующего дня поезд, пройдя от Киева двести километров, приближался к Виннице. Километрах в восемнадцати, перед небольшим, забитым эшелонами разъездом, остановились.

Петро вышел размять ноги.

— Пойдем со мной, раненых поглядим, — позвал Брусникин.

— Где?

— Там, впереди, санитарная летучка стоит.

— Что на чужую беду глядеть, — сказал Петро. — Им и без нас тошно.

— Пойдем. Может, земляки есть. Обрадуются.

Петро отказался. Закурив, он медленно зашагал вдоль рельс. У железнодорожной будки стояла чернобровая молодица с грудным ребенком на руках.

— Не найдется попить, хозяюшка? — спросил Петро, останавливаясь.

— Сейчас вынесу, — проговорила приятным низким голосом молодица и проворно побежала к будке.

Вернулась она с большой кружкой прозрачной родниковой воды.

— Пейте здорови, — пожелала она, покачивая ребенка и легонько похлопывая его рукой.

Красивые миндалевидные глаза ее под низко опущенной на брови отороченной кружевом белой косынкой смотрели с приветливым участием. Петро жадно выпил холодную воду, поблагодарил.

— Хорошие места здесь у вас, — сказал он. — И вода чудесная.

Молодица слушала его рассеянно и все время тревожно поглядывала на небо.

— Так летают, так летают! — пожаловалась она плачущим голосом. — Повирыте, дытыну боюсь з рук выпустить.

— Они с таким расчетом и летают, — сказал Петро. — Хотят людей напугать, чтобы руки у всех опустились.

— Вчера вон около того кусточка, — показала молодица, — смазчика бомбой разнесло. И шматочков не собрали…

Петро постоял еще несколько минут и вернулся к своему вагону.

В купе было тесно и накурено. Степан, до отказа растягивая мехи гармони, играл «Страдания». В проходе сбились слушатели.

— Про Буденного сыграй, — заказывал из-за стенки чей-то басовитый голос.

Оттуда слышались свирепые удары костей по столу, — резались в «козла».

— А ну, цытьте! Слухайте!

Федор, не оборачиваясь, резко махнул рукой.

— Летят… Ще один… Да низко…

Все кинулись из вагона к выходу. Петро, убрав покинутую гармонь, спустился со ступенек последним. Вражеские самолеты, вытягиваясь в цепочку, разворачивались для бомбежки. От состава бежали в поле люди…

— Сюда! — крикнул из-под вагона Федор и, схватив Петра за руку, притянул его к себе.

Под вагоном уже было несколько человек. Они присели, скорчившись, и напряженно прислушивались к гудению самолетов.

Бомбардировщик с ревом пронесся над поездом, и сейчас же воздух качнуло — три взрыва один за другим прогрохотали в стороне.

— Запалил эшелон! — крикнул кто-то. — Гляньте, как пламя схватывается.

— По санитарному достал.

Петро выглянул. Впереди над тесно сдвинутыми составами хлестало синеватое пламя.

Больно ударившись головой о балку, Петро выскочил на обочину насыпи.

— Куда! Летают же! — донесся до его слуха чей-то голос. Но испуганный, трусливый окрик только подстегнул его.

Держась рукой за ушибленное место, Петро побежал к пылающим составам.

Еще издали он увидел, что пламя от развороченной цистерны перебросилось на соседние вагоны и два из них, с красными санитарными крестами, были охвачены огнем.

Бомбардировщики продолжали кружить над разъездом. Где-то в стороне беспорядочно били зенитные пулеметы.

Петро проворно вскочил в ближний вагон и столкнулся в тамбуре с девушкой в белом халате. Она помогала раненому с забинтованной головой выбраться из вагона.

— Там лежачие! — крикнула она Петру, махнув рукой в сторону коридора. — Тяжело раненные… Помогите.

Петро не успел еще сообразить, что надо делать, как она вернулась и потащила его за собой в конец вагона. В открытом купе лежало трое раненых.

Сестра освободила прикрепленные к стенке носилки, кивком головы приказала Петру взяться за них. Три пары широко раскрытых глаз молча следили за их торопливыми движениями.

Петро пошел впереди, неловко раскачиваясь и оступаясь. Раненый глухо застонал.

— Сейчас, сейчас, голубчик, — проговорила сестра. — Потерпи минуточку.

— Они еще летают? — спросил раненый, вслушиваясь в гул моторов.

У выхода из вагона Петро увидел Брусникина и еще какого-то красноармейца.

— Принимайте! — крикнул Петро.

Он не помнил, сколько времени пробыл в горящем вагоне, наполненном стонами, нетерпеливыми мольбами изувеченных, беспомощных людей. Как в тумане, мелькали перед ним багровые от жара лица сестры, Федора, Брусникина.

Он хотел было помочь отнести под деревья грузного, всхлипывающего от боли бойца, но не успел. Нарастающий вой бомбы прижал всех к земле. Петра, отшвырнуло в сторону, больно ударило по ноге. Над головами людей свистнули осколки, зашумели падающие ветки деревьев.

Петра оглушило. Как сквозь вату, услышал он дикий, нечеловеческий вопль. В нескольких шагах корчился, царапая землю пальцами, боец, которого он собирался нести. Осколком бомбы ему оторвало ногу выше колена.

VIII

К ночи поезд с мобилизованными прибыл на станцию Винница. Молоденький лейтенант, по фамилии Людников, переговорил с сопровождающим состав командиром, построил новобранцев и сделал перекличку.

До военного городка шли строем. Слева неясно темнели то ли сады, то ли городские постройки.

Остаток ночи ушел на получение немудреного солдатского имущества: обмундирования, котелков, плащпалаток.

Федор, угостив лейтенанта табачком, разговорился с ним и выведал, что новобранцев приказано отправить в запасный полк, километров за десять от города. Там они и будут обучаться.

Переодевались в прохладном, гулком помещении казармы. Петро сидел рядом со Степаном, неуверенными движениями заматывая на ноге обмотку. Управившись, он притопнул неуклюжим башмаком по цементному полу и засмеялся:

— Чем не бравый солдат?

Вокруг были такие же, как он, еще не нюхавшие пороха люди. С любопытством наблюдал Петро, как изменялись на его глазах вчерашние хлеборобы, слесари, трактористы, учителя. Гимнастерки и шаровары сидели на них неуклюже. Но каждый, надев форму, невольно подражал в выправке щеголеватому старшине, подтянутому лейтенанту.

Утром, встретив лейтенанта, Петро спросил:

— Где бы можно было газетку почитать?

Лейтенант строго посмотрел на него:

— Как спрашиваете? Почему не по-уставному? Почему пряжка на боку?

Петро оглядел себя, развел руками:

— За два часа еще не отшлифовался. Подтянусь.

— На читку газет будет дана команда.

— А без команды никак нельзя?

— Вон там, за столовой, читальня.

Лейтенант обиженно отвернул по-детски пухлое, еще безусое лицо. Его искренне огорчали люди, не знавшие уставных положений.

Петро пересек двор, разыскал читальню. Он открыл дверь и едва не вскрикнул от удивления, увидев там своего друга Курбасова.

— Мишка! — крикнул Петро.

Курбасов удивленно поднял глаза.

— Петька, черт!

— Ну и встреча!

Михаил, бросив недочитанный журнал, увлек Петра во двор.

— Ты в запасный? Это же здорово! Вместе будем. Здорово, а?

Они присели на штабелях дров, оживленно разговаривая.

Михаил находился в военном городке два дня, и его уже начинало угнетать вынужденное безделье. По двору бродили новобранцы; в город их не отпускали.

Заметив у ворот лейтенанта, который распекал за что-то дневального, Михаил показал на него рукой:

— Сейчас мы с ним поговорим. Нужно нам с тобой политься к одной бабушке. На вареники с вишнями. Каши еще успеем наглотаться.

— Что за бабушка такая?

— Бабушка и внучка. А внучке семнадцать волшебных лет… Ты уже женился?

— Да.

— Поспешил… Сам посмотришь… Пойду к лейтенанту увольнительную в город добывать. Дело не легкое.

Петро видел, как Михаил молодцевато подошел к лейтенанту. О чем он говорил с Людниковым, Петро не слышал, но вернулся Михаил с увольнительной на двоих.

Он уверенно повел Петра глухими задворками, огородами и садами. Густо усеянная зрелыми ягодами светло-зеленая листва вишен щекотала лицо, крупные дымчатые сливы клонили ветки книзу, дразнили своей доступностью.

Петро тяжело вздохнул. Михаил, угадав мысли друга, сказал:

— Сидеть бы тебе сейчас в таком вот плодоягодном раю, заниматься черенками и саженцами. А?

— Теперь уже не скоро придется…

Они выбрались, наконец, на широкую чистую улицу с беленькими домиками и крашеными заборами. Во дворе одного из них мелькнула и исчезла, быстро взбежав по ступенькам крылечка, статная девушка в ярко-красном сарафане, с толстыми черными косами.

— Бабушка, Миша пришел! — донесся из открытого окошка ее испуганный голос.

— Ну, держись! — подмигнул Михаил. — Прямое попадание в сердце обеспечено. Две пробоины в своем я уже насчитал. После двух встреч.

Он открыл калитку и пропустил Петра вперед. Тщательно расчищенные дорожки, кувшины на перилах крыльца, желтые шляпки подсолнухов у свежепобеленных стен летней кухни, цветник перед домом — все это сияло такими густыми, сочными красками, будто солнце всю свою щедрость, всю свою животворную силу отдало одному этому уголку.

Но и дальше, за плетнем, увитым хмелем и повиликой, все было залито ясным, прозрачным светом: фруктовые сады, тополи, красные, зеленые, серебристые крыши домиков.

— Ну как, Михайло, моя Украина? — спросил друга Петро. — Ты все Клязьму похваливал.

— Да, брат, сдаюсь…

На крыльцо, вытирая передником лоб, вышла низенькая, полная старушка.

— Пришел, озорник? — довольным тоном сказала она. — Ну, заходите в хату. А это дружок? Пожалуйте. Любка, иди! Что спряталась?

Из-за спины ее выглянула девушка, лукаво улыбаясь одними глазами, черными и блестящими.

— Что, Любаша, прячешься? — крикнул Михаил, поднимаясь на крылечко.

— Я не прячусь.

— А почему убежала?

— Бабушке сказать.

— Посмотри, какого орла привел.

Бабушка вдруг вспомнила, что на кухне у нее жарится что-то, и поспешно скрылась.

— Бабушка вчера только о вас и говорила, — сказала, смущенно краснея, Любаша. — Пирожки вы забыли. Чуть не плакала. Да и мне досадно было.

— Ничего, — успокоил Михаил. — Пирожками и сегодня не поздно заняться.

Любаша проводила друзей в комнату. К ее и бабушкиному удовольствию, Михаил распоряжался как дома: заказал к вареникам холодной сметаны, сам отобрал курицу в борщ. Предложение Любаши нагреть воды и помыть головы оба одобрили без колебания.

Управившись по хозяйству, бабушка надела чистое платье, повязалась накрахмаленным платочком.

— Когда фашиста прогоним, отдадите за меня Любашу, Анна Афанасьевна? — спросил ее Михаил.

— Скорей гоните его, басурмана.

— Тогда отдадите? — не отставал Михаил.

Петру по душе пришлась жизнерадостная, общительная старуха.

— А что, Анна Афанасьевна, если сюда придут враги, — спросил он, — останетесь или уедете?

— Не придут они сюда, — пренебрежительно ответила Анна Афанасьевна. — Ни в жизнь он не переборет. — И, вздохнув, добавила: — Наш тоже воюет, еще с финской, Сереженька…

Перед вечером она вместе с Любашей вышла за ворота проводить гостей.

— Вы ж, сыночки, не забывайте нас, — дрогнувшим голосом сказала старуха. — Если что не так, извиняйте.

Любаша провожала их почти до самого военного городка. Обратно она побежала, не оглядываясь и не обращая внимания на то, что косы ее расплелись и рассыпались по спине.

Перед тем как войти в ворота, Михаил сказал:

— Эх, Петро, как тяжело на душе! Неужели таким вот придется под вражеским сапогом жить?

— Старуха никогда не покорится.

— Конечно! А Любаша… она ведь совсем молодая, жизни не видела.

Петро промолчал. Вспомнились ему мать с отцом, Оксана. Не скоро он их увидит, не скоро обнимет.

Возле казармы его ожидал расстроенный, взволнованный Федор.

— Куда ты запропастился на весь божий день? — накинулся он на Петра. — Мы уже вещички на машины положили. Через час выезжать.

— Куда?

— Да в лес. Степан уже уехал. Поклон тебе низкий передавал. Его в танкисты забрали.

— Ну и добре, — оживившись, ответил Петро. — Скорей на передовую попадем.

IX

Петра зачислили в пулеметный взвод. Спустя день туда же назначили и Михаила Курбасова.

Об этом побеспокоился лейтенант Людников. Ему поручили командовать ротой, укомплектованной новым пополнением. Вскоре после прибытия полка в лес он увидел Петра и Михаила, с жаром споривших у разобранного «максима».

— Знакомая штука? — коротко спросил он, показав рукой на пулемет.

— В академии стрелял, — ответил Петро, поднимаясь с земли и отряхиваясь. — Не мазал.

— Подтверждаю, — сказал Михаил. — Петро Остапович здорово пулемет знает, — добавил он.

Лейтенант мельком посмотрел на них и перевел взгляд на пулемет.

— Проверим… Стреляете автоматически. После скольких выстрелов будете менять в кожухе охлаждающую жидкость?

Петро наморщил лоб, подумал.

— После тысячи.

— После тысячи? — вмешался Михаил. — По наставлению — после двух тысяч. И то вода не закипит.

Людников печально покачал головой. Привычным движением он вставил замок пулемета и сказал со вздохом:

— Доверь вам сейчас оружие! Не тыщу и не две, а всего-навсего пятьсот. И по наставлению и практически. Вижу, оба здорово знаете.

— Получимся — будем знать, — не смущаясь, сказал Петро. — Очень хочется стать пулеметчиком.

— Вы, видать, люди образованные, — задумчиво сказал Людников. — Сумеете…

— Высшее образование, — скромно сообщил Михаил. — Сумеем.

— Я и говорю: сумеете писарями служить. При штабе спокойнее.

Петро не понял, смеется над ними лейтенант или говорит серьезно.

— Таких, как мы, миллионы идут в армию, — сказал он, вспыхнув. — Так что же, всех в писаря? Нет, это не пройдет!

— У него брат подполковник, — сказал Михаил ни к селу ни к городу, кивнув на Петра.

— Это ни при чем, — ответил Людников, вытирая о траву пальцы, испачканные смазкой.

Однако на Петра он посматривал теперь с большим уважением и о переводе друзей в штаб, на писарские должности, больше не заговаривал.

В полку день и ночь шла напряженная учеба. Километрах в двух от землянок, на истолоченном учебном поле, практиковались в рытье окопов и ходов сообщения, по нескольку раз в день штурмовали опушку соснового леса, учились маскироваться, стрелять, ползать по-пластунски.

Через неделю, глядя на Петра, трудно было подумать, что у него еще недавно были пышные кудри, нежная, по-юношески свежая кожа на щеках. Он остригся, заострившееся лицо его огрубело, словно солнце и ветры дубили его долгие месяцы, Михаил, встречаясь с ним, критически оглядывал его выгоревшую гимнастерку с залубеневшими пятнами пота, красные от пыли и усталости глаза и насмешливо вскрикивал:

— Ну и вояка!

— А ты? На себя посмотри, — беззлобно откликался Петро.

— И я такой же, — охотно соглашался Михаил и весело разглядывал свои покоробленные, непомерно большие ботинки, с густо налипшей на них окопной землей.

Они вскоре привыкли и к своему новому виду и к тяжелому солдатскому труду. Однако настроение у друзей начинало резко ухудшаться. Сообщения по радио становились все тревожнее: после ожесточенных боев советские войска оставили Вильно, Брест, Белосток, Ковно.

В помощники Петру дали Брусникина и узбека Мамеда Тахтасимова.

Несмотря на то, что и по жизненному опыту и по характеру парни были разные, сдружились они быстро.

Первое время Брусникин подшучивал над тем, как Мамед, завидев вражеские самолеты, начинал испуганно вертеть головой, норовил соскользнуть в окоп.

— Чего это, Мамед, глаза у тебя квадратные сделались? — спрашивал он добродушно. — Не бойсь, туда, где Брусникин, фашист кидать побоится. У меня слово такое есть.

Мамед смущенно отмалчивался, старался держаться спокойнее.

Однажды за ужином Брусникин, который решительно не выносил молчания, сказал, явно задирая Тахтасимова:

— А хорошо бы, Мамед, сесть в поезд — и домой? Там ни самолетов, ни окопов. Верно?

Тахтасимов вспыхнул:

— Стыдно так говорить. Надо защищать родину, воевать надо. А ты что говоришь?

Он скосил на Петра блестящие глаза, ища одобрения, и, встретив веселый, смеющийся взгляд Рубанюка, тоже засмеялся. К Петру он питал очень большое уважение и невольно подражал ему во всем, даже в мелочах.

Это уважение начало проявляться у Мамеда с того дня, как ему стало известно, что Петро закончил Московскую сельскохозяйственную академию. До войны Тахтасимов работал в одном из совхозов на поливном огороде, и заветной мечтой его было стать агрономом.

И Тахтасимов и Брусникин охотно признавали за Петром превосходство не только потому, что он был образованнее их. Как бы ни уставал Петро после тяжелого учебного дня, он в короткие минуты досуга шел к артиллеристам или минометчикам, наведывался к связистам. Его интересовало все: как заряжать и стрелять из орудия, миномета, как действует радиоустановка.

— Ты какой-то ненасытный, — удивлялся Брусникин.

Тахтасимов с жаром нападал на Брусникина.

— А ты что? — гневно кричал он. — Патронную коробку знаешь, и больше ничего тебе не надо! Петя в бою будет как профессор.

Впрочем, споры были редкими. Все трое привыкли друг к другу и жили дружно.

Однажды вечером лейтенант Людников наведался к ним в землянку. Перед уходом он сказал:

— Живете по-товарищески, уважительно. Это на фронте — первое дело. Особенно для пулеметчиков и разведчиков.

— Почему на фронт нас не посылают? — спросил Петро. — Так и будем все время в фанерных фашистов пулять?

— Пошлют, — сказал Людников, сделав неопределенный жест. — Еще навоюетесь. Фронт близко.

Лейтенант словно напророчил. В ту же ночь Петра разбудил Тахтасимов.

— Встань, послушай, Петя, — произнес он дрожащим голосом.

Приглушенные звуки орудийных выстрелов, близкие разрывы сразу согнали с Петра сон. Он вскочил.

— Буди Митрофана! — распорядился он. — Это не учебные стрельбы.

Через несколько минут полк подняли по тревоге. Из землянок выскакивали красноармейцы.

Невдалеке полыхнули багровые зарницы, гулко разорвались одна за другой три фугаски.

Полк быстро погрузили на автомашины и еще до восхода солнца перебросили за двадцать километров — к большому селу около шоссейной дороги.

X

Роте Людникова приказали занять оборону в полукилометре от небольшого хутора.

Петро расположился на высотке с каменистым грунтом, поросшей кустами терновника. Предстояло отрыть пулеметный окоп и ходы сообщения, подготовить запасные позиции.

Все выглядело будничным, как на учении. Впереди и слева окапывались стрелки, в рост ходили командиры, связисты разматывали свои катушки, вдали копошились саперы.

Близость фронта угадывалась по глухой артиллерийской канонаде, которая доносилась с запада.

Каждый раз, когда звуки боя усиливались, Петро напряженно вглядывался в сторону белеющего за садами далекого села, руки его, исцарапанные, с водянистыми мозолями на ладонях, начинали действовать энергичнее, быстрее. «Сколько в разные века русский человек земли выгреб, защищаясь от чужеземцев! — думал он. — Сколько каналов можно было нарыть, фруктовых садов насажать!»

Вскоре пулеметная ячейка была готова. Ее старательно маскировали ветвями, дерном. Оставив у пулемета Брусникина, Петро с Мамедом пошли рыть запасную позицию.

— Посмотри, Петя, — встревоженно сказал Мамед, — как горит.

Петро обернулся. Черные клубы дыма медленно поднимались над селом, расползались по небу. Потом в нескольких местах блеснул огонь. Пока красноармейцы орудовали лопатками, пожар разбушевался. Сквозь серую мглу дыма солнце просвечивало зловещим багровым диском. Огненные смерчи вздымались вверх, словно хотели оторваться от строений.

Когда Петро и Мамед вернулись к пулемету, они увидели, как Брусникин, бледный и растерянный, вцепился в ручки «максима».

— Идут, — сиплым от волнения голосом сказал он.

— Чего паникуешь? — сердито прикрикнул на него Петро.

— Сам глянь. Вишь, пылюга поднимается.

Облака пыли переваливали через гребень и ползли, пластаясь по степи.

— Это скот гонят, — сказал Мамед, отличавшийся хорошим зрением.

Петро покосился на Брусникина и насмешливо спросил:

— Глаза квадратные, оказывается, и у тебя сделались?

Он аккуратно разложил ручные гранаты в нише окопа. Через несколько минут уже легко можно было разглядеть гурты скота, бредущие по жнивью, прямо на огневые позиции батальона.

Орудийная канонада приблизилась. Над горизонтом появился грязный ватный комочек, потом правее и чуть выше — еще один. Разрывы снарядов, сносимые ветром, медленно таяли, исчезали, но все гуще появлялись новые.

— Бросают люди село, — сказал Брусникин. — Видите, вон с узелками бегут.

Он уже подавил в себе чувство растерянности, но с лица нее сходило выражение озабоченности и настороженности.

В воздухе стояла густая мгла от дыма и пыли. Разноголосо, тревожно мычали быки, коровы.

Перед траншеями стрелков скот, подгоняемый бичами, свернул влево и устремился к шоссейной дороге.

Вдруг частые яркие огоньки блеснули сразу в нескольких местах скрытого за пылью гребня. Донеслись резкие хлопки выстрелов.

— Танки, — догадался Петро.

Невдалеке разорвался снаряд. Петро пригнул голову. Десятки раз он мысленно давал себе слово никогда не кланяться пулям и снарядам. Но этот снаряд, казалось, летел прямо на окоп.

Сзади и справа, из-за рощицы, открыли частый огонь батареи. Совсем рядом, из-за кустов, била одинокая пушка.

Вражеские танки продолжали двигаться. Уже можно было разглядеть их серые, неуклюжие, покачивающиеся на ухабах коробки.

Петро приподнялся. К гордости своей, он ощутил, что ни противной слабости в ногах, ни тошноты, которые он испытывал в дороге во время первых бомбежек, уже не было. «Обстрелялся», — мысленно решил он, и ему даже захотелось выказать перед товарищами свое спокойствие. Страх, присущий каждому человеку, пришел спустя несколько минут, но сейчас Петро казался себе храбрым воином, рядом с которым никому не должно быть страшно.

Он оглянулся. Рябоватое лицо Брусникина было перекошено от напряжения. Мамед стоял рядом с ним и быстро водил глазами по полю.

— Сейчас и мы дадим им жизни, хлопцы! — крикнул Петро высоким и, как ему показалось, молодцеватым голосом.

Из-за щитка пулемета он увидел вражеских автоматчиков. Они бежали за танками, прижимая автоматы к животам и непрерывно стреляя.

Петро хорошо усвоил, что должен делать наводчик. По свистку командира отделения надо открыть огонь и отрезать пехоту от танков. Он прикидывал, на каком рубеже его пули начнут класть бегущих в полный рост фашистов. Вон бурый клин земли, вспаханной под пары. За ним чащоба оранжевых доцветающих подсолнухов, потом ярко-зеленая кукуруза, снова пахота. До кромки ее около двухсот метров. Сюда он направит огонь из пулемета.

Два танка подорвались на минах и остановились. Несколько других с ходу перевалили через траншеи и, маневрируя, ринулись на огневые позиции батарей. Автоматчики были теперь близко. От бешеной пальбы автоматов, частых разрывов снарядов стоял звон в ушах.

Петро заметил, что несколько бойцов, не переставая стрелять, начали отходить. Одного — Петро видел это очень ясно — подмял под себя танк. В открытом башенном люке этого танка стоял солдат с флажком.

Уверенность стала оставлять Петра. Начало казаться, что весь этот раздирающий барабанные перепонки металлический скрежет, грохот безумствует, чтобы раздавить, уничтожить его.

«Прорвутся, сволочи», — обжигала мысль.

Смерть глядела ему прямо в глаза. Ни мать, ни Оксана, ни Василинка не знали об этом! Для них он был просто «на войне».

И вместе с этой мыслью пришло такое желание уцелеть, что Петро невольно оглянулся назад, на лес, который манил своей тишиной и безопасностью. Но сейчас же, преодолевая минутную слабость, он до боли в кистях сжал рукоятки пулемета.

Свисток донесся до его слуха в то мгновенье, когда он уже сам решил открыть огонь. Петро приник к прицелу, подвел мушку под ноги скученно бежавших гитлеровцев. Давая выход скопившейся ярости, он с силой нажал спусковой рычаг. Пулемет затрясся всем своим металлическим телом и внезапно умолк.

Огонь с фланга оказался для вражеских солдат неожиданным. Двое упало, остальные после секундного замешательства побежали вперед еще быстрее.

— Бей, Петя! — крикнул Мамед, лихорадочно придвигая к пулемету коробки с патронами.

Петро изо всех сил жал на спусковой рычаг, но пулемет молчал. Сердце Петра заколотилось так, что стало больно вискам. Пулемет отказал в самый ответственный момент.

— Стреляй! Чего перестал? — хрипло закричал Брусникин.

Петро пошевелил рукоятку, попытался продернуть ленту, Это не удалось. Сжав зубы, он принялся копаться в коробке. Откинул замок, осмотрел его. Все было исправно. Петро, торопливо опустил замок, захлопнул крышку. Пулемет, дав несколько выстрелов, снова умолк.

У Петра похолодели щеки. Возиться больше не было времени. Он схватил винтовку и присоединился к беспорядочно стрелявшим Брусникииу и Мамеду.

Впереди вдруг ярко, как костер из сухого сосняка, запылал один танк, и тотчас же метрах в двухстах за ним с грохотом подорвался другой.

Но автоматчики продолжали наседать. Петро заметил, что несколько солдат, прячась в складках местности и воронках, окружали его пулеметный расчет. Долговязый, с короткими усиками верзила подобрался было совсем близко.

Он залег за холмиком взрытой снарядами земли и неотрывно следил за пулеметным расчетом. Расстояние позволяло ему швырнуть гранату, но он не делал этого, видимо считая уже пулеметчиков своими пленными. Петро нащупал гранаты, сложенные в нише окопа.

Позже он никак не мог объяснить себе, почему он сам не метнул гранату. Его как бы сковал взгляд верзилы, подобравшегося так близко.

Правее, где расположился Михаил Курбасов, пулемет стрелял по-прежнему. Фашисты, обходя его, накапливались перед высоткой, откуда велся слабый ружейный огонь.

«Подвел. Всех подвел: и товарищей и Людникова, — злясь на себя, думал Петро. — Они прорвутся здесь… в тыл батальона… Слова хорошие говорил, хвастал… А сейчас зашился».

Разгоряченный мозг подсказал пугающую и в то же время окрылившую мысль. Он искупит свою вину перед товарищами героическим подвигом. Воображению Петра ясно представилось, как он выскочит из окопа и кинется врукопашную на автоматчиков.

Он почти физически ощутил, как штык его винтовки вонзается в грудь притаившегося за бугорком верзилы. Петро скрипнул зубами и схватился рукой за бруствер, намереваясь выпрыгнуть.

Но в ту же минуту вражеские солдаты поднялись и начали беспорядочно отступать.

— Наши! Танки! — ликующе закричал Мамед.

Петро обернулся. По гребню сползали танки. И почти одновременно из-за леса показались бомбардировщики с красными звездами на плоскостях.

XI

Грозный, стремительно приближающийся гул машин наполнил все существо Петра торжествующим, мстительно-злорадным чувством. Он схватил винтовку и одним махом выскочил из окопа.

Долговязый солдат бежал к своим танкам. Он на мгновение задержался, швырнул гранату. Когда граната разорвалась далеко в стороне, Петро выстрелил. Солдат споткнулся. Опираясь обвисшими руками о землю, он проковылял еще три-четыре шага и ткнулся головой в смятую гусеницами неубранную озимь.

Петро побежал вперед. Только сейчас он подумал о том, что бежит среди рвущихся мин и снарядов. Но он был почему-то твердо уверен, что его не убьют, и бежал не пригибаясь, с мальчишеским азартом что-то выкрикивая.

Его швырнула на землю воздушная волна взрыва. Мина разорвалась шагах в пятнадцати. Петро почувствовал, что по его подбородку словно хлестнуло раскаленным прутом. Ом выронил винтовку и схватился рукой за лицо. На пальцах осталась кровь. Тоненькая яркая струйка поползла по гимнастерке.

Не отнимая руки от раны, он добрался до ближайшей стрелковой ячейки. На дне ее лежал убитый красноармеец. С трудом можно было узнать в нем гармониста второе роты. Петро присел на корточки и нащупал у себя в кармане индивидуальный пакет.

Впереди разгорался танковый бой. Нарастая, покатились крики «ура», эхом откликнулось многоголосое «а-а-а-а», и пехота пошла в контратаку.

Сидеть в окопе Петро не мог. Он поспешно сунул в карман надорванный бинт и, дозарядив винтовку, стал выбираться наружу.

Сверху посыпались комья земли, показалась голова Мамеда.

— Петя, живой? — крикнул он и скатился к Петру. — Смотри, щека пухнет. Давай буду вести в медсанбат.

— Потом, — отмахнулся Петро. — Перевяжи!

— Я видел, ты упал, — говорил Мамед, неумело накладывая повязку. — Думал, конец… убили. Потом, гляжу… пошел. Прогнали фашистов, а?

Он был возбужден и радостен, как все люди, которые только что одержали победу.

Грохот боя откатывался к западу. На поле догорали танки. Бойцы несли раненых, старшина провел двух пленных танкистов.

Петро с Тахтасимовым вернулись к пулемету. Не торопись разобрали его, и тогда выяснилось, что причиной задержки была слишком густая смазка.

— Давай, Митрофан, почистим, — сказал Мамед. — Петя пускай отдыхать будет.

Петро отвел его руку, глухо сказал:

— Сам сделаю.

Он был твердо убежден, что теперь товарищи уже не доверяют его знаниям, осуждают его и если разговаривают с ним, как прежде, то потому только, что он ранен.

Избегая встречаться с ними глазами, он привел пулемет в порядок, дал для проверки очередь. Пулемет работал безотказно.

— Стреляете? — произнес над окопом насмешливый голос Людникова. — Почему же в бою не стреляли?

Наводчик Рубанюк ранен, товарищ лейтенант, — поспешно доложил Тахтасимов. — Он врукопашную с фашистами дрался.

Петро с усилием поднялся и вытянулся по-уставному. Рану его под бинтом нестерпимо жгло, кружилась голова, но он и виду не подал, что ему плохо.

— Красноармеец Рубанюк ранен по собственной неосторожности, — раздельно доложил он. — Пулемет молчал потому, что не был проверен наводчиком перед атакой противника.

Людников долго и пытливо смотрел ему в глаза. Он не мог взыскивать строго с этих неопытных, растерявшихся в первом бою людей. Но вот-вот повторится атака, и, удрученный своей неудачей, к тому же раненый, наводчик будет плохим солдатом.

— Пулемет передать помощнику, — сухо приказал он. — Отправляйтесь на медпункт.

У Петра затряслись губы. Больше всего он опасался, чтобы дело не приняло такой оборот.

— Разрешите остаться, товарищ командир роты, — негромко произнес он.

— Как это «остаться»? — раскричался Людников. — Посмотрите на свою физиономию. Что у нас тут… госпиталь? Марш на медпункт!

— Разрешите вернуться после перевязки, — настаивал Петро.

Он поднял глаза на лейтенанта, и тот понял: Рубанюк все равно вернется, несмотря ни на какие запреты. Сам Людников на финском фронте поступил точно так же, когда его не выпускали из госпиталя.

— Дойдете самостоятельно? — смягчаясь, спросил он.

— Дойду.

— Ну, смотрите, как там разрешат. Если ранение легкое, можете вернуться.

Словно стыдясь своей уступчивости, он вдруг снова обрушился на Петра.

— Вы что это, кино решили показывать своим помощникам? — сварливо спросил он.

— Какое кино?

— Почему покинули пулемет и побежали? Танки идут, команда не подана, а вы… Геройство нечего показывать. Это не геройство. Мальчишество. Вот и все.

— Не выдержал, — стал оправдываться Петро.

— Ладно. «Не выдержал»…

Проселочная дорога была размолота сотнями колес и гусениц. Солнце пекло, и Петру тяжело было идти. Бинт присох к ране и при каждом движении причинял острую боль.

Шагах в трехстах от ротных тылов Петра догнал Михаил Курбасов.

— Раненый, раненый, а не угонишься за тобой, — сказал он, запыхавшись. — Я кричал, свистел — никакого внимания.

— Оглох немного.

Михаил сочувственно оглядел его.

— Куда тебе угодило?

— В подбородок.

— Очень больно?

— Сейчас ноет, а сначала было терпимо.

— У нас ездового убило. Осколком прямо в живот… Ты сейчас в госпиталь?

— Нет, на медпункт.

— Вернешься?

— А как же!

Михаил несколько шагов прошел молча. Его пулеметный расчет расстрелял около десятка вражеских автоматчиков, ему очень хотелось рассказать об этом, но он сдержался.

— Ну, возвращайся, мы еще дадим гансам жару, — сказал он. — Не задерживайся.

Отойдя немного, Петро оглянулся. Там, за пригорком, остался полк, близкие ребята, Людников. Возможно, через несколько минут они опять примут бой. При мысли, что его не будет с ними, Петру стало тоскливо. Теперь для него это был не просто полк, который насчитывал столько-то рот, штыков, пушек, пулеметов, походных кухонь. Полк стал ему родным домом, второй семьей; первый же бой сблизил его с ним, как этого не могли бы сделать года.

«Но как оскандалился! — с горечью раздумывал Петро. — И на чем? Смазку забыл проверить». Петру было невыносимо стыдно при мысли, что он хоть в ничтожной степени ослабил общие усилия. «Надо скорее вернуться», — подумал он и прибавил шагу.

Петра обгоняли двуколки с тяжело раненными. Колхозные подводы везли навстречу ящики с патронами и снарядами. Гудя, пронеслась в сторону фронта машина командира полка.

Во все стороны, насколько обнимал глаз, раскинулись желтые, зеленые, черные квадраты полей, белые пятнышки хат. На горизонте, у подошвы двух курганов, Петру померещилась сверкающая лента воды. Она блестела серебром, переливалась, манила к себе. Петро угадал, что это знойное текучее марево, но еще долго виделись ему залитые вешней водой овраги, колеблющиеся отражения деревьев.

Он подошел к небольшому мостику, перекинутому через русло высохшей речонки. Навстречу двигались повозки; мобилизованные воинскими частями колхозники везли что-то к фронту. На трех задних подводах дребезжали прикрытые дерюжками темно-зеленые бутылки. Петро скользнул глазами по лицу усатого пожилого возчика, который ехал последним. Надвинув на лоб мятую, потерявшую первоначальную форму артиллерийскую фуражку, ездовой деловито помахивал прутиком над спинами шустрых кобыленок.

— Чего везешь, землячок? — окликнул его Петро. — Может, дашь попить?

Усач натянул вожжи, остановился.

— Моего кваску если хлебнешь, сынок, копыта набок откинешь, — словоохотливо сказал он.

— А что в бутылках?

— Горючка. Для танков, — добродушно сказал возчик. — Магарыч германцу.

Он порылся в повозке, извлек флягу с налипшей на нее соломенной шелухой.

— Попей, сынок, родниковая, — ласково сказал он. — Прямо богородицыны слезки, а не водичка.

Петро жадно приник пылающими губами к алюминиевому горлышку.

— В голову тебя гвоздануло? Ну, еще проживешь этак годков сто.

— Спасибо, папаша, — поблагодарил Петро, с трудом оторвавшись от фляги. — Сам откуда?

— А вон за леском моя родина, — показал кнутом возчик. — Будешь в Большой Грушевке, захаживай. Ковальчика Петра спроси.

— Петра? Тезки, значит.

— Ну, стало быть, тезки. Прощай пока.

Петро сделал несколько шагов и остановился. Перед глазами у него пошли темные круги. Он потерял немало крови, да и сейчас она пропитала бинт и просачивалась наружу.

Он медленно отошел в сторонку от дороги, присел на копне сена. Потянуло заснуть, но Петро пересилил себя, полез в карман за кисетом.

Запах сена напомнил ему Приднепровье, родную хату, вызвал в памяти Чистую Криницу. Подумав об Оксане, Петро вдруг поспешно ощупал рукой карман гимнастерки. Он до сих пор так и не читал ее письма, а теперь наверняка имел на это право.

Петро положил кисет на колени, достал и раскрыл конверт.

Протершийся на сгибах листок бумаги был исписан круглым торопливым почерком:

«Любимый мой, родненький Петрусь. Тебе будет тяжело на войне. Не горюй. Знай, что всегда с тобой в беде твоя Оксанка. Она любит тебя больше всего на свете, не знаю, можно ли любить крепче!

Клянусь ждать тебя с любовью и верностью. Если придет грусть, вспомни это.

Твоя молодая женушка».

Петру почудился запах мяты. Он приблизил письмо к губам. Нет, просто память вызвала к жизни то, что когда-то промелькнуло и запечатлелось. В прохладной чистой хате, где провели Петро и Оксана последние минуты перед отъездом, гак хорошо пахло любистком и мятой.

Петро весь остаток дороги разглядывал затуманенными глазами наивные васильки на уголке письма, косые фиолетовые строчки. Перед тем как войти в село, он огляделся и крепко прижал письмо к запыленной гимнастерке.

…На медпункте у Петра извлекли из подбородка два небольших осколка, промыли и перевязали рану. Через полтора часа он был уже в роте.

А спустя еще десять минут противник, перегруппировав, свои силы, начал новую атаку.

XII

За день полк выдержал еще два яростных натиска. К вечеру вражеские солдаты, окончательно измотанные, отошли на исходный рубеж и активности больше не проявляли.

В роте Людникова были тяжелые потери: из строя выбыло больше половины личного состава. Людникову в последней атаке задело осколком предплечье. Быстро перебинтовав рану, он продолжал ходить по своим взводам и, осипший, но по-прежнему настойчивый и требовательный, сводил остатки роты в боеспособное подразделение.

В сумерках он наведался к пулеметчикам. Тахтасимов и Брусникин сидели на бруствере, свесив в окопчик ноги, и грызли размоченные в воде сухари.

— Сидите, сидите, — поспешно и приветливо сказал Лютников, заметив, что они хотят подняться.

Ему было известно во всех подробностях, как они вели себя в бою. По ним непрерывно бил миномет. Потом стреляла прямой наводкой вражеская пушка. Расчет трижды менял огневые позиции. Когда пулемет все же был разбит, пулеметчики, сидевшие в это время в укрытии, вместе со всеми пошли в контратаку.

Все это Людников знал и, как только противника отбросили, прислал связного передать, что действиями расчета доволен.

Но все же он посчитал нужным сделать несколько замечаний.

— В атаке вы слишком мешкаете, — сказал он Брусникину. — Потому вас и царапнуло. Живости нет.

— В другой раз не подкачаю, товарищ лейтенант, — пообещал Брусникин, краснея.

Ему было неловко за свой недавний страх, и он тщетно старался скрыть свое смущение.

Людников оглянулся.

— А Рубанюк где?

— Спит, товарищ лейтенант. Вон там, под кустиком, — показал Тахтасимов. — Прикажете разбудить?

— Не надо… Смелый он хлопец.

— Очень смелый, товарищ лейтенант.

— Горячий только чересчур.

Людников посидел еще немного, наслаждаясь коротким отдыхом, затем ушел к патронному пункту.

Около полуночи полк отвели во второй эшелон. Сменила его кадровая дивизия, с боями отходившая от Збруча. Дивизия, сдерживая врага, прошла не один десяток километров, была обескровлена, но каждый боец ее дрался за четверых.

Рота Людникова расположилась в садах Большой Грушевки, откуда только что выехал дальше в тыл медсанбат.

Петра, который немного поспал, назначили дневалить.

В темноте он ощупью нарвал в каску вишен и, прислонившись к дереву, глядел в сторону передовых позиций.

Черный полог небосвода на западе беспрерывно рвали багровые зарницы орудийных выстрелов. Трепетало марево ракет. Месяц нырял в оранжевое облачко и снова выплывал на чистые просторы темно-синего неба.

Где-то за мостиком скрипели колеса повозок, из глубины сада доносился негромкий говор. Петро с удовольствием вдыхал домашний запах ржаного хлеба…

Гитлеровцы пошли в наступление на рассвете. Их свежие танковые части и мотопехота, поддержанные авиацией, за три часа кровопролитных боев прорвали оборону и разрезали силы оборонявшихся.

Командир дивизии отдал приказание отходить в направлении станции Христиновка, ведя арьергардные бои одним полком.

Проселочной дорогой, которая шла на северо-восток вдоль леса, можно было, сделав небольшой крюк, выйти к Гайсину.

На эту дорогу и устремились отступающие части и поток беженцев из Большой Грушевки и окрестных хуторов.

В повозках, с впряженными коровами и молодыми бычками, сверх домашнего скарба — сундуков, цыбарок и узлов — сидели, испуганно тараща глаза, ребятишки, старухи. Вдоль узкой дороги, растекаясь по зреющей озими и поднимая ее копытами, брели коровы, отары овец.

Петро шагал с Брусникиным и Мамедом в хвосте роты. Вскоре к ним присоединился Михаил Курбасов. Свой пулемет — один из двух, уцелевших в роте, — он поставил на повозку старшины.

Петро притронулся рукой к плечу Михаила и кивнул на степь. Он давно уже приметил пожилого, одетого в добротный темный костюм человека, шагающего в густых хлебах недалеко от дороги. Рослая пшеница была человеку по грудь, но он продолжал шагать, скинув картуз и поминутно отирая рукавом лысую макушку. Время от времени он останавливался, срывал колосья, мял их в руке и снова брел дальше. Дойдя до вспаханной земли, человек свернул на дорогу.

Он встретился с настороженными взглядами бойцов и, будто очнувшись, быстро проговорил:

— Бачыте, що ворогу оставляем? Это ж участок моей бригады. По сто пудов с гектара думка была взять. И взяли б…

Ему очень хотелось, чтобы оценили труд и достижения его бригады. Видя, что бойцы слушают его сочувственно, он оживился и стал рассказывать о том, как хорошо было наладились дела. Возле пшеничного клина он задержался, осторожно сорвал несколько колосьев.

— Вот, — показал он, — если в хлеборобстве понимаете, товарищи красные бойцы. Сортовая! На семена засеянная.

Бригадир с грустью смотрел на колоски, широкая ладонь его словно одеревенела. На лице бригадира, лоснящемся от пота, резко проступили скулы, вырисовались морщины под глазами.

— Эх, товарищи! — сказал он, вздохнув. — Не будет он ею пользоваться!

Торопливо, как бы боясь передумать, он пошарил в кармане, вытащил спички. Опустившись на корточки, сгреб оброненную кем-то на дороге солому, сделал из нее несколько пучков и зажег их. Горящие пучки он растыкал в нескольких местах и, услышав, как начала потрескивать пшеница, побежал, низко нахлобучив картуз и не оглядываясь.

Впереди клубился дым над подпаленным ранее участком озимой ржи. Рожь была еще зеленоватая и загоралась неохотно. От подвод отделялись люди: они раздували огонь в тлеющей соломе и с ожесточенными лицами совали горящие пучки в хлеба.

В трех-четырех шагах от Михаила шла, поскрипывая щегольскими полуботинками, красивая, полная молодица с небольшим узелком в руке. Пыль оседала на ее накрахмаленной косынке, на густых бровях и ресницах. Но даже и сейчас она выглядела аккуратной и опрятной, и, глядя на нее, легко было представить ее хату — чистую и прохладную, со свежесмазанным, усеянным травой полом, со сверкающими белизной занавесками на окнах.

Молодица, держа в зубах былинку и покусывая ее, молча смотрела на горящую степь.

— Что же это налегке, тетенька? — спросил ее Михаил. Женщина быстро оглянулась, метнула на него из-под платка глазами.

— Без вещичек почему, тетенька? — повторил Михаил.

— Не знала, что у меня такой племянничек есть, — насмешливо отозвалась она.

— Чем плохой? — поправляя пилотку, игриво спросил Михаил.

— Герой… Поперед старых дедов отступает.

Михаил с Петром переглянулись.

— Сердитая, — смущенно сказал Михаил.

— На сердитых воду возят. А на мне не повезешь.

Молодица строго уставилась на него светлыми глазами.

— Вы что ж одна? Одинокая? — поинтересовался Петро.

Молодица не ответила и, замедлив шаг, отстала. Голубоватая косынка ее мелькала некоторое время среди подвод, потом исчезла в облаках пыли.

Далекий прерывистый гул самолета заставил всех поднять головы.

— «Костыль» распроклятый летит, — сказал незнакомый боец. К его вещевому мешку были привязаны ботинки.

— Какой-такой костыль? — спросил Мамед. Он впервые видел горбатый «хеншель».

— Лучше б сорок других прилетело, — зло сказал боец. — Отбомбились бы и ушли. А этот вот прилетит, выключит моторы — вроде ты голый… Всего обсмотрит. А потом покличет бомбардировщика.

Предсказание сбылось. Разведчик покрутился над дорогой и скрылся за лесом, а минут через десять послышался тяжелый гул.

Петро оглянулся. Резко выделяясь на фоне белых облаков, приближался «юнкере». На темных его плоскостях смутно были видны черно-желтые кресты. Кренясь, «юнкере» пошел прямо на проселок. Толпа засуетилась, с подвод посыпались в придорожные канавы детишки и женщины. Всхрапывающие кони понесли вскачь две-три брички по ржи и подсолнухам в сторону от дороги.

— Ну, сейчас даст, — сказал кто-то.

Над дорогой тонко засвистели пули. Забавляясь, летчик выстрачивал короткими очередями по мечущимся людям: тр-р… тр-р… трр-трр… тр-тр-тр… трррррр… тр… тр…

Петро, как сквозь туман, видел рухнувшую на обочине дороги лошадь, сумасшедшие от страха глаза женщины, на руках которой побагровел от крика ребенок. Рядом стреляли Михаил и Мамед Тахтасимов. Глухо такали ручные и зенитные пулеметы.

Самолет вдруг пошел креном, выровнялся и резко начал падать, оставляя за собой хвост грязного дыма. Он еще раз попытался набрать высоту, задрал нос и тогда уже с лету врезался метрах в двухстах от дороги в кукурузу.

— Туда, хлопцы! — крикнул Михаил. — Летчик, наверно, жив.

От дороги к месту падения самолета, опережая друг друга, устремились, бойцы, ребятишки, женщины.

Петро с Михаилом добежали, когда невдалеке от горящего самолета уже плотно сбилась толпа. Рослый сержант одной рукой держал летчика за расшитый галунами мундир, а в другой у него поблескивал отобранный пистолет.

— Стрелять хотел, — обращаясь к толпе, взволнованно пояснил он и вдруг широко размахнулся и огрел летчика по затылку.

Белокурая прядь волос летчика мотнулась, но он сейчас же выпрямился и озлобленно посмотрел на толпу.

— Ты детишек зачем расстреливаешь? — крикнул сержант. — Подлю-юга! Бандит!

Петро, протискиваясь вперед, услышал, как летчик, презрительно глядя на сержанта, сказал:

— Никс стрелять… тетишек…

— Никс? — разъярился сержант. — Гитлеровская морда! Что ж ты, конфеты кидал?

В круг людей прорвалась женщина. Петро узнал молодайку с узелком. Она подошла вплотную к летчику, в упор разглядывая его холеное лицо с выпуклыми светлыми глазами.

— Ты ему еще цыгарочку поднеси, — сердито бросила она сержанту. — Разговоры завел…

И прежде чем сержант успел ответить, она рывком потянула фашистского летчика к себе и сильной рукой швырнула его к толпе.

— Бейте его, бабы! — взвизгнула она высоким рвущимся голосом.

— Эй, тетка! Самосуд устраиваешь? — крикнул рослый сержант и загородил своим телом летчика. — Он нам живой пригодится. Такой «язык» с неба свалился, а ты…

…В километре от леса поток беженцев и воинских частей повернул обратно. Переполох подняли мчащиеся навстречу люди в повозках из обоза какого-то полка. Они сообщили, что дорога на Гайсин отрезана танковым десантом противника.

XIII

Последний раз Петро разговаривал с Людниковым в полдень на выгоне за хутором.

Вражеские бронемашины прорвались со стороны Большой Грушевки, пронеслись окраиной и свернули к вербам, отрезая советским подразделениям выход на дорогу.

Людникову удалось собрать десятка три бойцов из своей и других рот. Он отозвал Петра и торопливо сказал:

— За огородами, вон там, где конопля, два наших пулемета. Патроны есть. Кройте туда, к пулеметчикам. В случае чего, прорвемся к лесу. А я соберу по хутору бойцов.

Петро крикнул Брусникина и Мамеда, и все вместе они побежали к конопле.

Тут расположилось несколько бойцов. Петро сразу обратил внимание на то, что оружие их свалено в кучу, у пулеметов.

— Вы что, в санаторий приехали? — крикнул он. — Разбери винтовки.

— А ты что за пень вылупился? — огрызнулся высокий боец с грязной, запыленной повязкой на левом глазу. — Ишь, строгий какой.

Петро пристально посмотрел на него, сдвинул брови и тихо, но твердо приказал:

— Сейчас же разобрать оружие! Тахтасимов, проверить пулеметы!

— Над нами поставили одного такого начальника. Чего орешь! — неохотно поднимаясь, сказал боец с повязкой на глазу. — Вон, возьми его за рупь двадцать.

Он кивнул в сторону подсолнухов. Оттуда, шелестя листьями, вынырнул Михаил. В подоле его гимнастерки лежали крупные желтоватые огурцы, головки лука.

— Сейчас подзаправимся, — широко улыбаясь Петру, сказал он. — Огурчики…

— Не время, Мишка, — недовольно прервал его Петро. — Накроют нас здесь фрицы, будут тогда всем огурчики.

У Петра сбилась повязка, показалась кровь. Поморщившись, он поправил бинт и сказал:

— Без драки мы отсюда не выберемся. Так и Людников полагает. А у вас оружие вон в каком виде.

Михаил молча роздал огурцы и начал возиться у своего пулемета.

В лесу, совсем недалеко, разгоралась ружейная перестрелка, и бойцы зашевелились энергичнее: приготовили гранаты, помогли установить пулеметы.

…Собрав на хуторе бойцов, Людников приказал им накапливаться на окраине и присел на завалинке, чтобы перевязать руку.

Близкое гудение моторов заставило его вскочить. Из-за угловой хаты появился танк. Тотчас же в башенном люке показалась голова танкиста. Сняв шлем, он огляделся и заметил Людникова.

— Рус, сюда! — поманил он его пальцем.

Людников с лихорадочной поспешностью схватился за пистолет.

Выстрелить он не успел. В конце улицы показались мотоциклисты. Машины приближались с бешеной скоростью, и Людников, перемахнув через низенький плетень, побежал огородами, прячась в подсолнухах и за кустами бузины.

Когда находившиеся возле пулемета заметили танк с фашистской свастикой, боец с повязкой, блестя одним глазом, сдавленно сказал:

— Ну, труба нам, ребята! Давайте сматываться, покудова они нас не обнаружили.

Петро не забывал, что в хуторе остался с бойцами Людников. Он подумал, что командир роты ни за что не оставил бы своих людей.

— Отползайте в лес, — негромко приказал он красноармейцам. — Мы придержим гадов.

— Да скорее уходите, — добавил Михаил. — Винтовки не забудьте.

Он довольно спокойно выкатил пулемет на тропинку и залег.

Бойцы начали отползать гуськом меж грядками, волоча за собой оружие и патронные коробки. Мамед и Брусникин остались около второго пулемета.

В эту минуту показались мотоциклисты. Они с треском неслись по хутору.

— Чесанем их — и ходу! — почему-то шепотом сказал Михаил.

За выгоном захлопали сперва редкие, затем участившиеся выстрелы. Осторожно высунув голову, Петро увидел бегущих к садам бойцов. Они пригибались, стреляли, снова бежали.

— А ну, жми, Мишка! — сказал Петро, нервничая. Михаил дал длинную очередь. Где-то близко короткими очередями бил Мамед.

— Есть два! — возбужденно крикнул Брусникин. Вражеские солдаты рассыпались и залегли под плетнями.

Несколько автоматных очередей сухо защелкали у крайней хаты. Чиркнув по головке подсолнуха, низко дзенькнула пуля.

Минуты через две гитлеровцы осмелели. Прячась в кукурузной поросли, спешенные мотоциклисты стали просачиваться на огороды.

— Давайте уходить, — сказал Петро. — Живее! Прихватив с собой замки от пулеметов, они ползком выбрались к стогам сена и, скрываясь за ними, побежали в лес. И вдогонку им свистели пули, и когда они уже достигли опушки, Брусникин вдруг завопил не своим голосом. Ему раздробило пулей бедро.

— Потом перевяжем, — склоняясь над ним, сказал Петро. — Идти можешь?

Брусникин стих, но потом застонал еще громче. Кровь хлестала безостановочно. Петро с Мамедом, сложив руки, понесли его.

Отойдя немного, они бережно положили Брусникина на мшистую землю. Петро осторожно отодрал от его дрожащего тела мокрую, быстро черневшую сорочку.

— Разрывная, — тихо сказал Михаил.

— Эх, как назло! Ни иоду, ни бинтов.

— Там… в сумке… полотенце есть, — бессильно произнес Брусникин.

Его перевязали чистым полотенцем и понесли дальше. Шли молча, углубляясь в лес.

XIV

После всего, что было пережито за последние сутки Петром и его товарищами, лесная тишина казалась им странной и подозрительной. Они настороженно оглядывались по сторонам, говорили вполголоса. Брусникина несли поочередно, смастерив носилки из плащпалатки и двух жердей.

Перед сумерками присели у густого, повитого паутиной орешника.

Михаил через несколько минут встал, поднял кверху горящие ладони, потряс ими, сгоняя кровь, затем вытянул по швам и сказал, подражая Людникову:

— Комендантом укрепрайона назначаю Рубанюка.

— А сам на какую должность хочешь пристроиться? — спросил Петро без улыбки.

— Начальником продсклада. У кого что в сумках или карманах завалялось, немедленно сдать на хранение. И в первую очередь табачок.

Запасы оказались жалкими: несколько сухарей, две банки мясных консервов, семь кусочков сахара с налипшими на них крошками махорки. Сейчас, когда можно было сиять обувь, раскинуть ноги и прижать воспаленные ступни к прохладной траве, об еде никто и не думал. Но спустя некоторое время голод дал себя почувствовать.

— Еще не раз вспомним роту, — мечтательно произнес Михаил. — Каши сколько хочешь, вечером чаек, впереди тебя боевое охранение.

— Дд-а, тут подтягивай пояс, — откликнулся Петро.

Михаил повертел в руках консервные банки, сунул одну из них обратно в вещевой мешок, а другую, открыв плоским штыком, поставил перед Брусникиным.

— Получай спецпаек, — сказал он, стараясь придать своему голосу беспечность и веселость. — Чтобы все слопал.

— У нас поговорка старый есть, — сказал, подсаживаясь к Брусникину, Мамед. — У кого борода нет, то каждый из своего борода по один волос дает — и у него будет борода! Кушай, друг.

Он судорожно глотнул слюну и, смутившись, негромко прокашлялся.

— В груди жжет, — пожаловался Брусникин Петру, когда тот склонился над ним. — Пить хочется… А есть не хочется…

Он видел, что товарищи голодны, ему и самому хотелось есть, и он жалел, что не может сесть со всеми в кружок. Тогда бы банку разделили на четыре равные порции, и он свою ел бы со спокойной совестью.

— Мы сейчас чаю горячего для тебя сообразим, — пообещал Петро. — Мамед, бери котелок, пойдем.

— Где вы воду возьмете? — усомнился Михаил.

— Все будет. Пошли, Мамед!

Минут через двадцать они действительно вернулись с полными котелками мутной воды. Развели костер. Мамед искусно прикрыл его ветками и сидел рядом на корточках, пока не закипела вода.

— На чайном фронте прорыв ликвидирован, — глубокомысленно отметил Михаил, — а вот с куревом плоховато…

— Дня на два хватит? — встревоженно спросил Мамед, ярый курильщик.

Михаил, прикинув на глаз содержимое кисета, неуверенно сказал:

— Хватит, если выкуривать три цыгарки в сутки… каждую на всех.

— Не будем же мы в лесу век торчать, — сказал после долгой паузы Петро. — Может, завтра пробьемся к своим.

Но предположения его не сбылись. Весь следующий день они шли, стараясь продвигаться на восток, а в сумерки, к своему ужасу, убедились, что попали на то место, которое проходили раньше.

Михаил узнал выкинутые им накануне старые, истлевшие стельки из соломы, на примятой траве валялась пустая консервная банка.

— Вот это здорово! — сказал озадаченно Петро. — Так мы блуждать будем, пока к фашистам в лапы не попадем…

Посоветовались и решили, что Петро с Михаилом на рассвете пойдут на разведку к хутору, а заодно попытаются раздобыть чего-нибудь съестного.

Спали в эту ночь плохо. У Брусникина резко повысилась температура. Он дышал тяжело, прерывисто. Остатки продовольствия были съедены еще утром, всех мучил голод.

Михаил долго ворочался на своем ложе из сосновых веток, потом окликнул:

— Петро, а Петро!

— А!

— Где ежа достать?

— На кой он тебе?

— Говорят, в солдатском брюхе и еж перепреет.

Друзья рассмеялись. Петру вспомнились студенческие годы. Чаще всего они приходили в общежитие ночью, проголодавшиеся, но веселые и озорные, долго не давали друг другу уснуть.

— Михайло!

— Ну?

— А курицу мы тогда с тобой у Любаши не доели.

— Я от пирога с гусиной печенкой отказался. Не лезло!

— Теперь, небось, полезло бы?!

Брусникин заскрежетал во сне зубами, и друзья притихли. Петро лежал на спине с открытыми глазами и смотрел на яркую звездную россыпь. Ни канонады, ни гула самолетов не было слышно, и он подумал, что линия фронта отодвинулась на восток. Горят новые села и города, по дорогам бредут новые толпы беженцев.

Петро закрыл лицо руками. Он вспомнил первого убитого им долговязого фашиста, еще двух, заколотых в атаке; остальные, расстрелянные им из пулемета, все казались одинаковыми, и Петро не мог представить их лиц.

Сонное перешептывание листвы деревьев, похожее на мелкий беспрестанный дождик, усыпило его.

Перед зарей Петра разбудил треск сухих веток под чьими-то ногами. Кто-то пробирался ощупью, время от времени останавливаясь и замирая.

— Мишка, слышишь? — шепотом спросил Петро.

— Может, лошадь? Или волк?

Петро на всякий случай вытащил из-под головы гранату. Еле заметный в темноте человек подошел совсем близко.

— Кто тут есть? — спросил он, наконец, негромко, но решительно.

— Люди! — откликнулся Михаил. — Ты кто такой? Пришедший оказался советским бойцом. Он рассказал, что вместе с ним шел из окружения тяжело раненный лейтенант. В полночь состояние лейтенанта ухудшилось, он начал бредить, просил пить. Боец, оставил его и отправился разыскивать воду.

— Как же ты нашел нас в потемках? — спросил Петро.

— Мы еще с вечера слышали: здесь кто-то есть, да лейтенант приказал не подавать голоса.

Петро силился разглядеть пришедшего, потом сказал:

— Если не врешь про лейтенанта, поможем. Тебя как зовут?

— Павел Шумилов.

— А лейтенанта?

— Татаринцев.

— Тяжел он, говоришь?

— Дюже плох. У него осколок в грудь попал.

Спустя полчаса лейтенанта перенесли и положили рядом с Брусникиным. Он был без памяти, ругался, на миг затихал и снова начинал метаться.

Мамед помог Шумилову нарвать свежей, мягкой травы. Прохладное ложе несколько успокоило Татаринцева, и он забылся.

— Ему бы доктора, — сказал Шумилов. — Жена у него фельдшерица. Пока мы в окружение не попали, они вместе были.

Петро послал Мамеда за водой к небольшой яме, которую они вдвоем отрыли накануне в болотистой низине, и начал собирать сушняк для костра.

Лейтенант вдруг позвал кого-то глухим, дребезжащим голосом. Петро подошел и наклонился.

— Кто? — глядя на него широко раскрытыми глазами, произнес Татаринцев.

— Что-нибудь нужно, товарищ лейтенант?

Петро спросил участливо и мягко, но Татаринцев испуганно отстранился и застонал от резкого движения. Потом опять произнес хрипло, не спуская с Петра глаз:

— Кто? Ты кто?

— Я Рубанюк. Красноармеец.

— Брехня!

Татаринцев сказал это беззлобно, с хитроватой улыбкой. Веки его медленно опустились, чуть прикрыв глубоко запавшие глаза.

— Рубанюк, — шепнул он.

— Я.

— Вы не обманывайте… Я подполковника Рубанюка хорошо знаю…

«Да он, может, в полку у брата был? — мелькнула у Петра догадка. — Возможно, что Иван где-то здесь недалеко воюет».

— Командира полка вашего не Иваном Остаповичем зовут? — спросил Петро нетерпеливо.

Татаринцев не ответил: он впал в забытье. Петро бесшумно отгонял веткой осу, которая носилась с тонким жужжаньем над лейтенантом, и внимательно разглядывал его лицо. Искаженное страданием, с крапинками пота на широких, монгольских скулах, оно все же оставалось привлекательным.

«Не выживет», — подумал Петро, заметив, что полуприкрытые глаза лейтенанта временами тускнели.

Татаринцев вдруг тяжело задышал, заворочался и рванул рукой ворот гимнастерки. Петро заметил у него под сорочкой что-то красное. Показалось, что это пропитанная кровью перевязка. Петро хотел было отвернуть ворот сорочки, но Татаринцев резко отвел его руку и застонал.

— Лежите, лежите, товарищ лейтенант, — поспешил успокоить его Петро. — Вам вредно шевелиться.

Татаринцев приподнялся, хотел сесть, но сил у него не хватило. Он упал на спину и громко, по-детски всхлипывая, заплакал.

Петро положил ему руку на лоб. Татаринцев перекатывал Голову по сумке, которая заменяла ему подушку.

— Не могу… больше… хочу… идти…

— Лежите, товарищ лейтенант. Утром доставим вас, начнут лечить.

Татаринцев скрипнул челюстями, прикусил губу так, что кровь проступила под зубами.

— Не могу лежать, — с глухой злобой повторил он. — Мне… идти надо…

Он отвернулся, но сейчас же снова устремил на Петра наполненные слезами глаза.

— Наши далеко сейчас… ушли?

— Да нет, не очень. Хорошо держат фрица.

— Жарко у нас было… Навряд кто остался… На высоте сто двадцать семь… накрыл нас… головы поднять нельзя… Ну, и его положили там… сотни две.

Он лизнул пересохшие губы и попросил пить.

— Сейчас хлопцы принесут. Пошли по воду.

Петро подождал, пока Татаринцев передохнул, и повторил свой вопрос:

— Командиром полка у вас не Рубанюк был? Иван Остапович?

— Рубанюк. А вы знали его?

— Ну как же! Это брат мой родной.

Татаринцев посмотрел на Петра широко раскрытыми глазами и судорожно глотнул воздух. Еле слышно прошептал:

— Погиб он… на моих глазах…

— Ванюшка!

Петро побледнел. А Татаринцев, забыв о том, что перед ним брат Рубанюка, продолжал медленно и тихо:

— Немцы бросили танки… окружили… Подполковник сам нас в атаку повел… Я пробрался, а тут они… опять навалились…

По лицу Татаринцева словно бродили отсветы пережитого боя: оно все время менялось, голос его переходил в полушепот.

— Отполз я… прилег в ямочку… Гляжу, подполковник упал… танк через него гусеницами… потом и в меня осколком…

Он умолк, а через минуту заговорил тверже и отчетливее:

— Наш полк добре дрался. Где трудней — туда комдив рубанюковцев. А когда его убили… не знаю, кто стал командовать. В меня самого… осколок…

Где-то очень высоко горело жаркое июльское солнце. Макушки тополей, грачи, снующие под синим небом, были освещены, а внизу, в мягко темневшей глубине леса, кривые стволы ясеней, груш-дичков, вязов шелестели листвой дремотно и печально. Солнечный луч никогда не пробивался сюда.

Зубы Петра невольно выстукивали все чаще и чаще. Сделав усилие, он попытался свернуть цыгарку, но руки его тряслись, махорка падала на колени, на босые ноги.

— У меня все горит внутри, — сказал Татаринцев, шевеля пальцами рук. — Умру…

Он строго глянул на Петра глубоко запавшими глазами.

— Слушай… полковое знамя… я успел отбить… Фашисты хотели взять… не дал им… Тут, со мной… Достань. Я не могу двигаться…

Петро осторожно расстегнул гимнастерку раненого… Шелковое полотнище в засохших сгустках крови коробилось под пальцами, было горячим от тела.

— Найди наш полк… Скажи: Татаринцев нес, сколько мог… Вернуть знамя… надо.

Он перевел дыхание, лицо его покрылось испариной.

— Увидишь жену… Аллочку… она в полку, расскажи все… вот… Рубанюк…

Татаринцев вновь впал в забытье. Петро развернул знамя; подумав, вынул складной ножик и осторожно отпорол бахрому. Снова сложив знамя, он спрятал его под сорочкой. Потом застегнул гимнастерку и только тогда позвал вернувшегося с водой Мамеда.

В полдень Татаринцев, не приходи в сознание, умер.

XV

Петро переживал свое горе мужественно, ничем не показывая, как тяжело у него на душе. Стараясь забыться, утишить острую боль, которую причиняли ему мысли о брате, он придумал себе работу: тщательно вычистил оружие, собрал большой ворох сухих веток и листьев, потом взял саперную лопатку и принялся рыть могилу Татаринцеву.

Только теперь он понял, как сильно любил брата. Долгая разлука не притупила этого чувства. Все, что было связано с Иваном, вставало сейчас в памяти с такой отчетливостью, словно это было только вчера.

…Петру едва исполнилось шесть лет, а Иван уже состоял в чоновском[11] отряде. По району бродили небольшие кулацкие банды; они терроризировали население, убивали коммунистов и комсомольцев, уводили в леса советских активистов, жестоко с ними расправлялись. Иван появлялся дома редко. Он приходил запыленный и усталый, с карабином за плечами и с полными карманами патронов. «Ой, смотри, Ванюшка, — испуганно говорила каждый раз мать, — убьют они тебя». — «Не убьют, — бесстрашно откликался Иван. — А и убьют, то за людей голову положу, за правду».

Петро во все глаза смотрел на брата, с уважением ощупывал его боевые доспехи. А когда Иван замечал, наконец, устремленный на него восхищенный взгляд братишки и подмигивал ему, тот смелел и начинал донимать бесконечными вопросами: зачем люди делаются бандитами? Убивают ли они маленьких? Есть ли у них такие винтовки, как у Ванюшки? Однажды, после разговора брата с отцом, Петро спросил: «А что такое людская правда?» Иван переглянулся с отцом и матерью, долго с улыбкой смотрел на маленького Петра. Но ответил серьезно, как взрослому: «Это большое слово — правда. Подрастешь — тебе все понятно станет. За правду Ленин и другие большевики шли в тюрьму, в ссылку. Добивались, чтоб не только графам Тышкевичам жилось добре, а всем людям. За правду эту человеческую и батько наш с белополяками да немчуками бился». Иван ласково потрепал братишку по плечу, а Петро стал допытываться про графов, белополяков.

…И еще вспомнилось Петру… Он уже был секретарем комсомольской ячейки, когда Иван, отслужив срочную службу, приехал из армии домой на побывку. Деятельностью Петра в селе он остался доволен, но на прощанье все же сказал: «Гляди, Петро, всегда помни, чем наша семья государству своему обязана. При другом строе так бы и не выбились мы из нужды. Крепко держись партии большевистской! Это верная мать для таких, как наша семья».

Петро вспомнил еще многое. И о том, как Иван поддерживал семью, когда ей приходилось туговато, и о том, как радовались, когда Иван получил свое первое командирское звание.

Долбя лопаткой слежавшиеся пласты лесного перегноя, Петро думал о том, что никто из семьи не узнает даже, где погребено тело Ивана, не поплачут над его могилой отец, мать…

Отдавшись горестным думам, Петро не заметил, как солнце стало клониться к западу и в лесу стало прохладнее, темнее.

Он вернулся к орешнику, лег ничком на траву. Скоро должны были вернуться из хутора товарищи, и хотелось собраться с мыслями, взять себя в руки.

Незадолго перед вечером Тахтасимов первый увидел подходившего Михаила. За плечами у него был увесистый мешок.

— Почему один? Где Шумилов? — спросил Мамед, помогая товарищу спустить на землю ношу.

— Осторожней. Здесь бутыль с молоком. Достал для нашего санбата.

— Шумилов почему не вернулся?

— Идет сзади. С ним еще двое.

Михаил заметил, что Петро чем-то подавлен.

— Ты что такой грустный, Петя? — спросил он.

— Лейтенант помер, — шепотом ответил за Петра Мамед.

— Умер?

Михаил вопросительно посмотрел на Петра. Тот встретился с ним взглядом и вдруг, замигав ресницами, закрыл рукой лицо.

— Ты что? — встревожился Михаил. — Что стряслось, Петя?

— Брат… убит.

Михаил стоял растерянно, не зная, как утешить друга.

— Что в хуторе? — с усилием выжимая слова, спросил Петро.

— Полно фрицев. Гайсин и Христиновку сдали. В общем, дело табак.

Михаил развязал мешок, бережно извлек из него четвертную бутыль с молоком. В мешке, кроме того, были два куска свиного сала, большая буханка пшеничного хлеба, вареная молодая кукуруза, лук, огурцы. Отдельно, в полотняном мешочке, — самосад.

— Шумилов еще несет кое-что, — сообщил Михаил. — Прямо-таки подвезло. Нацисты приказали для своих раненых собрать. По всем дворам солдаты шарят. Ну… удалось хитростью отнять.

Понизив голос, Михаил добавил:

— Харчи — это полдела. Колхозники обещают определить Брусникина к надежной старухе.

— Рискованно, — высказал опасение Петро. — Фрицы кругом.

— Тут еще опаснее. Все-таки уход за ним будет, фельдшер в хуторе какой-то есть, отставной.

Вскоре вместе с Шумиловым подошли усатый селянин в старой артиллерийской фуражке и сухощавый пожилой мужчина в костюме городского покроя. В селянине Петро с первого взгляда узнал возчика, который поил его водой по пути на медпункт.

— Узнаешь, отец? — спросил он.

— Извиняйте, щось запамятовал.

— Водой поил. В гости приглашал: мол, спроси в Большой Грушевке Петра… Петра… Ковальчика, кажется.

— Было… было… Теперь помню.

Крестьянин снял свою измятую фуражку, вытер стриженую потную голову и оправдывающимся тоном сказал:

— Такая коловерть пошла! Разве всех упомнишь? Я вон с родного села сиганул — аж у троюродного брата на хуторе очутился.

Пока бойцы вертели цыгарки и с наслаждением закуривали, он оглядывал их лесное пристанище.

— А это что за человек? — шепотом спросил Петро, показав глазами на второго мужчину.

— Потом объясню. Беженец польский, если не врет.

Петро глубоко затянулся горьковатым дымком, выпустил рыжее облачко.

— Так в хуторе неважные дела? — спросил он.

Ковальчик безнадежно махнул рукой:

— А у нас говорят: «Ворог в хату влиз — повна хата слиз». Черные списки в первый же день начали писать. За сочувствие советской власти и красным армейцам.

— Ну, а вы к нам пришли. Раненого соглашаетесь приютить. Опасно ведь?

— Узнают — шкуру спустят, — согласился Ковальчик.

— И не страшно?

— Как тебе сказать, дорогой человек? — задумчиво произнес Ковальчик. — Умирать никому неохота. Но только, как говорят, страх по пятам за неправдой ходит. А какая уж тут, рассуди, неправда — своих людей вызволять?

Ответ Петру понравился. Они поговорили еще немного, потом Ковальчик собрался уходить. Он еще раз подтвердил свое обещание прийти завтра к вечеру с родственником за раненым.

Михаил и Мамед принялись раскладывать на траве еду. Петро пристально оглядел горожанина, приблизился к нему.

— Вы кто такой? — настороженно спросил он, щупая глазами его заросшее щетиной лицо с крупными морщинами.

— Jestem robotnikiem z Drohobycza. Jakub Dabrowieckil.[12]

— Поляк?

— Polak[13].

— Как вы попали в лес?

— Poszukuje swych towarzyszy. Uciekalismy przed faszy-stami, prosze pana…[14]

Глаза пришедшего, выразительные, голубые, смотрели на Петра не мигая.

— Вы не врач, случайно?

Поляк перевел взгляд на Брусникина, с сожалением покачал головой.

— Jestem gornikiem… Robotnikiem…[15]

Нужно было немедленно принимать решение. Петро еще раз придирчиво оглядел поляка, задержал взгляд на его новой, почти не запыленной куртке: так опрятно не могли выглядеть люди, идущие тяжкими дорогами-отступления. «Заброшен фашистами», — решил Петр.

— Документы есть? — резко спросил он.

— Nie.[16]

Поляк вдруг понял, что ему не верят, и с легкой обидой в голосе сказал:

— Nie wierzycie mi? Jestem górnikiem. Nienawidzę hitlerowców…[17]

Он замолк, затем вдруг вспыхнул, изменился в лице. Мешая русские слова и польские, взволнованно заговорил:

— Proszę, żeby mnie wzięli do Armii Czerwonej. Nie przy-Imują. Moją ojczyznę zajęli faszyści. Jak mam postąpić? Jes'li Rosjanie nam nie pomogą, Hitler pozostanie w Polsce gospodarzem. Dla nas zaczął się dzień dopiero z tą chwilą,kiedy wy przyszlis'cie ze wschodu. A teraz noc, noc…[18]

— Ладно, пусть садится с нами кушать, — сказал Михаил. — Потом разберемся.

Домбровецкий учтиво поклонился:

— Bardzo dziękuję… Serdecznie…[19]

Он неторопливо отрезал себе ломоть сала, наложил на хлеб, сверху прикрыл еще одним ломтиком хлеба и стал есть. Темнота густела, из глубины леса потянул холодок. Крупные морщины на лице Домбровецкого в полусумраке стушевались, он словно помолодел.

— Почему в Дрогобыче не остались? — спросил Михаил.

Он сидел на корточках и ковырял травинкой в зубах.

— U hitlerowców?[20]

Домбровецкий отложил в сторону недоеденный хлеб и повернулся к Михаилу:

— Rosjanie nie nazywali nas nigdy baranami, zasługującymi tylko na koryto w chlewie. I nigdy nie nazwą, ja wiem. A co hitlerowcy o nas piszą?[21]

Он провел рукой по лбу, голос его стал неожиданно жестким и отчетливым:

— Pasterz nie dopuści do tego, żeby jego barany miały się zrównać z nim. Pisze o tym ich poeta Georg Herweg. Hitler nie przyznaje żadnych praw ani Polakowi, ani Czechowi, ani w ogóle żadnemu Słowianinowi. Polak nie powinien mieć ziemi, nie powinien mieć prawa głosu, dla niego istnieje tylko praca niewolnika. Dlaczego mam być niewolnikiem? Chcę być człowiekiem.[22]

— И что же вы собираетесь дальше делать? — спросил Петро Домбровецкого.

— Póki żyję, będę walczy z faszystami. Powinni mnię przyjąć do Czerwonej Armii. Bylem żołnierzem i umiem trzymać karabin.

— Он говорит: был солдатом, — пояснил Петро товарищам, — умеет держать винтовку и добьется, чтобы его приняли в Красную Армию.

Разговаривали в эту ночь долго, а перед тем как укладываться спать, Петро отвел Михаила в сторону и шепотом сказал:

— По-моему, можно ему верить. Пробьемся к своим, будет видно. Оправдает себя — возьмут его в армию. Душа у него рабочая, не может так человек прикидываться.

— Я тоже так думаю. Пускай пробивается с нами…

Пробиться к своим! Все мысли их неизменно возвращались к этому. Поскорее бы устроить в надежном месте Брусникина и двинуться на восток.

XVI

Подполковник Рубанюк не погиб, как думал Татаринцев.

В бою под Марьяновкой противник трижды бросал танки на высоту «127», обороняемую полком Рубанюка. Две машины прорвались к наблюдательному пункту, связь с батальоном нарушилась.

Лейтенант Татаринцев находился недалеко от командного пункта полка. Он видел, как вражеский танк устремился к окопчику, где стоял подполковник Рубанюк, видел, что бойцы дрогнули и отходят к лесу.

Татаринцев подумал о том, что в руки гитлеровцев попадут штабные документы. Он бросился к командному пункту. До блиндажа оставалось десятка три шагов, когда за песчаным бугром он заметил каски трех неприятельских солдат. Татаринцев метнул в их сторону гранату.

Тут его ранило осколком в грудь. Все же Татаринцев добежал до блиндажа.

Здесь, как он сразу понял, была горячая схватка. На ступеньках валялся труп немецкого ефрейтора. В углу стонал тяжело раненный помощник начальника штаба старший лейтенант Попов. Часовой у знамени и связист были убиты.

У Татаринцева хлестала кровь из раны, но забинтовать ее было некогда. Он торопливо сжег все бумаги, какие успел собрать, снял с древка полотнище полкового знамени, спрятал его под гимнастерку. У него кружилась голова, но движения были четкими и уверенными. Всем своим существом он сознавал: нет у него сейчас более важной цели, чем спасти полковую святыню — боевое знамя! Он видел приближающихся солдат, мелькающие в пыли и дыму бронемашины и пополз к лесу…

Подполковник Рубанюк спасся тем, что вовремя заметил вражеский танк и отскочил от его гусениц в окоп.

Гитлеровцы готовились к новой атаке против обескровленного, понесшего большие потери полка, когда на полковом наблюдательном пункте появился член Военного Совета армии Ильиных.

Капитан Каладзе, черный от пыли, с грязными потоками пота на лице, наблюдал за лесочком справа. Было отчетливо видно, как на опушке сгружались с машин новые подкрепления противника.

— Вы что, капитан, в театре находитесь? — раздался сзади него резкий иронический голос.

Каладзе оглянулся и встретился взглядом с глазами бригадного комиссара. Ильиных смотрел на него с таким гневом, что Каладзе машинально поправил каску, скользнул пальцами по поясному ремню и застыл в положении «смирно».

— Почему не прикажете артиллерии накрыть огнем? — Ильиных кивнул в сторону опушки. — Где командир полка?

— Товарищ бригадный комиссар, — принялся объяснять Каладзе, — чем накрывать будем? Снарядов почти нет. Двое суток воюем. Три танковые атаки отбили.

— Что это у вас за выражение — «почти»? Соедините меня с артиллеристами.

Каладзе бросился выполнять приказание. Ильиных взялся за трубку, но в последний миг передумал, вернул ее Каладзе.

— Пока вы еще не отстранены за бездеятельность, командуйте.

Было жарко. Серебрились взгорки, заросшие полынью и молочаем, зеленели картофельные посадки, и утоптанная проселочная дорога, уползавшая за перевал, к недалекому селу, блестела на солнце.

Фашисты захватили село несколько часов назад и успели расставить на его восточной окраине батареи, отрыть окопы. Бурая пелена дыма и пыли укрывала горизонт, движущимся черным пунктиром тянулись вдали самолеты.

Каладзе, поминутно оглядываясь на бригадного комиссара, передал командиру батареи приказ произвести огневой налет на опушку. Выслушав ответ, он рассвирепел:

— Почему ты мне докладываешь — мало снарядов? Без тебя знаем… Что? Какое мне дело? Вот давай огонь, потом разговаривать будем.

Он покосился на Ильиных. Лицо члена Военного Совета сохраняло такое невозмутимое хладнокровие, словно он был на учебных маневрах, а не в самом пекле боя.

Ильиных посмотрел на первые разрывы снарядов и подозвал связного. Он собирался идти на командный пункт.

В эту минуту появился подполковник Рубанюк. Он искренне обрадовался члену Военного Совета, крепко обеими ладонями сжал протянутую ему руку.

— Круто, товарищ бригадный комиссар, — сказал он, снимая каску и ероша прилипшие ко лбу волосы.

— Вижу.

— Как бы не опоздать с отходом. У них чертовски большие резервы.

— Отходить — дело нехитрое, — проговорил Ильиных. Посмотрев Рубанюку прямо в глаза, он добавил: — Отходить нельзя. Ни сегодня, ни завтра. Вы будете задерживать врага, пока нам не удастся восстановить здесь положение. Таково решение командира дивизии и командующего армией.

Последние слова его заглушили разрывы. Фашисты, не обнаружив, видимо, батарей, которые мешали им накапливаться, начали бить по площадям. Так или иначе, атака их была сорвана. У всех, кто находился на наблюдательном пункте, поднялось настроение.

Но и этот маленький успех и установившаяся вскоре на всем участке странная тишина были весьма ненадежны.

— Подготовьте себя к любым неожиданностям, — сказал Ильиных, старательно разминая пальцами тугую папиросу.

— Ясно! — коротко произнес Рубанюк. — Бой в окружении… Ясно, — еще раз повторил он самому себе.

Полку выпало очень трудное задание.

Людей и боеприпасов было мало, а главное — бойцами, да и многими командирами владел страх перед окружением.

Но именно потому, что задача предстояла небывало сложная, Рубанюк почувствовал в себе тот азарт, вдохновение, которые позволяют быстрее соображать, острее видеть.

— Окружение — вещь неприятная, что и говорить, — прикуривая от спички Каладзе и глядя ему прямо в глаза, сказал Ильиных. — Но учтите, капитан, еще в старом наставлении для офицеров говорилось, что храбрые люди никогда не могут быть отрезаны.

Он обращался к одному Каладзе, но его внимательно слушали и Рубанюк, и телефонисты, и связные.

— Куда бы неприятель ни ткнулся, — продолжал Ильиных, — туда и ты поворачивай свои клыки. Бросайся на него и грызи. Если он был силен, предпринимая окружение, он ослабеет. Заходя во фланги, в тыл, он дробит свои силы. А если он вообще только пугает, то он пропал, коль скоро ты не растеряешься и пойдешь на него в атаку.

Эти истины были известны Рубанюку еще до военной академии. Однако слушал он очень внимательно. Первому в дивизии, а может быть, и во всей армии ему предстояло противопоставить надменным, самоуверенным фашистам не только огромную волю к сопротивлению; он призван был показать мастерство, которому учился в тихих аудиториях академии. Именно он, Рубанюк!

— А вообще я вам вот что скажу, друзья, — прервал его размышления член Военного Совета: — с вашими орлами, при ваших командирах не об отступлении, а о наступлении надо помышлять.

Рубанюк удивленно взглянул на него и потер лоб. Нет, член Военного Совета не иронизировал и вообще был далек от шуток. Но если он считает, что полк Рубанюка в состоянии наступать…

Лицо Рубанюка вдруг просияло. Он понял, что все его мысли, желания сформулированы в кратких словах бригадного комиссара: «Не об отступлении помышлять».

— Прошу подбросить мне снарядов и патронов, — сказал Рубанюк.

— Хорошо.

— И побольше ручных гранат.

— Правильно!

Рубанюк достал из планшета и развернул карту.

— Будем наступать, товарищ бригадный комиссар, — сказал он твердо.

XVII

Замысел Рубанюка, изложенный им члену Военного Совета, был дерзок и прост.

В селе Марьяновке скопились части, штабы, техника противника. Враг усыплен своим численным превосходством, первыми успехами своего наступления, массой танков и самолетов, имеющихся в его распоряжении. Он думает, что русские озабочены лишь тем, чтобы не попасть в клещи.

Рубанюк решил ударить по вражескому гарнизону, когда это будет представляться немцам менее всего вероятным. Он отберет лучших бойцов и командиров и, скрытно подойдя ночью к селу, атакует! Разумеется, фашисты, опомнившись, бросят на уничтожение полка свои наступающие части, но это, в конечном итоге, будет стоить им времени и сил, задержит их продвижение.

Ильиных выслушал соображения Рубанюка, долго смотрел на карту, что-то прикидывал.

— Ничего не могу возразить, — сказал он. — Действуй! Командиру дивизии и командующему сейчас же передам свое мнение…

Позже Рубанюк изложил свой план Каладзе и пришедшему вместе с ним комбату Лукьяновичу.

— Надо бить противника в невыгодных для него условиях, — говорил он, поблескивая серыми, глубоко запавшими глазами. — Если уж обороняться, то обороняться активно.

Лукьянович пригладил измазанной в глине пятерней светлый чуб.

— Если доверите мне вести людей, товарищ подполковник, — сказал он, — могу обещать… мой батальон сделает.

— Я имел в виду именно тебя. Но пойдет не батальон, пошлем охотников. Добровольцев. Дело серьезное.

— Разведку сейчас надо подготовить, — вслух подумал Каладзе. — Тоже надо добровольцев.

Спустя полчаса один из штабных командиров прибежал с тревожной вестью. Старший лейтенант Попов несколько минут назад скончался от раны. Он успел лишь рассказать, что Татаринцев во время атаки гитлеровцев уничтожил штабные документы и забрал с собой полковое знамя.

— Но куда он ушел, никто не знает. Знамени также нет. Попов говорил, что Татаринцев ранен.

— Вы даете себе отчет, о чем докладываете? — поднимаясь, произнес Рубанюк. С лица его сошла краска, губы помертвели. — Как это знамени нет?!

— Татаринцева искали. Нигде не нашли.

— Да вы понимаете?! Вам известно, что полк расформируют, а мы с вами все в трибунал угодим?

Волнуясь, Рубанюк стал выяснять все подробности о Татаринцеве, о часовом, находившемся при знамени. Внезапно он умолк и задумался.

— Срочно свяжитесь с дивизией; — приказал, наконец, он. — Сообщите о знамени. Татаринцев, возможно, решил пробиваться с ним в дивизию. И еще и еще раз ищите его среди раненых и убитых.

Фаши