К молодому писателю, только что получившему престижную Литературную Премию Конгресса, приходит критик и открывает тайну...

Евгений Эдин

Вирус Пельдмана

Мои щеки надулись, глаза полезли из орбит, однако Пельдман даже не сделал попытки отстраниться — то ли из вежливости, то ли из еврейского фатализма. Правда, он не самый рядовой еврей, но все же его костюм мог непоправимо пострадать.

К счастью, в последний момент мне удалось сдержаться и в несколько глотков проглотить чудовищную порцию «Бури в пустыне», которую я так необдуманно отхлебнул. Пальмы, оазисы и миражи, чуть не вырвавшиеся на костюм Пельдмана тугой струей, забулькали вниз по пищеводу.

Наконец я снова набрал воздух и смог рассмеяться, повторяя:

- Серьезно? Нет, честно?! Все-все книги?

Для осознания комичности ситуации необходимо знать: место действия — мой дом (моя крепость). План дислокации — я и Моше Пельдман тет-а-тет, в новеньких (только недавно смог купить) массажных креслах. Я — все еще молодой писатель, месяц назад отхвативший самую большую (единственную) Литературную Премию Конгресса. Моше Пельдман (Мясник Пельдман) — мой враг, двадцать лет бывший страшилищем молодых Писателей в Высшем Комитете Критики.

Все эти факты необходимо порубить в мелкую ханку, добавить предложение, с которым он явился, и вот — причина эйфории.

Пельдман, опустив глаза, ожидал окончания смехоприступа. На удивление смиренно и терпеливо. Поэтому мне стало стыдно.

— Простите, но это... это самое нелепое предложение, которое я слышал в жизни, — сказал я, откашлявшись. — Да и мне ли вам объяснять, что это уже было... «Четыреста шестьдесят по Фаренгейту», где жгли книги. «Кысь», где их прятали. «Электрошок», где уничтожали электронные тексты. Ну и так далее... Тем более, услышать от вас — от Моше Пельдмана! — у н и ч т о ж и т ь книги! Понимаете?

Пельдман недовольно подрагивал ногой, чуть повернувшись ко мне волосатым ухом.

— Все? Ну, во-первых, «Четыреста пятьдесят один по Фаренгейту», дорогой мой — будем все-таки придерживаться... Во-вторых, в истории семнадцать таких произведений, это если брать только значительные. Могу перечислить, дабы вы удостоверились в моей вменяемости... разумности.

— Да нет, зачем же. Вот уж не сомневаюсь, — соврал я. — Столько лет бессменно возглавлять Высший Комитет Критики. В этом году, кажется, было бы двадцать пять... Или шесть? В общем, не стоит.

Судя по блеснувшим глазкам Пельдмана, он распробовал цикуту. Интересно, каково это — всю жизнь быть Председателем Верховной Комиссии по Утверждению и Литовке... Проще говоря, самым главным, влиятельным и ненавидимым критиканом — и под конец с треском, со скандалом покинуть насиженное место?

Пельдман смигнул и продолжил:

— ...Семнадцать романов тире повестей, объединенных темой уничтожения книг. Все здесь! — он указал артритным пальцем на голову, напоминающую гигантский пушистый одуванчик. — Это что касается беллетристики. Далее. Реальное уничтожение книг. За последние тридцать лет предпринималось три раза. Безуспешно. Потом сделали проще — все бумажные носители просто выкупили. Остались только электронные тексты в макросети, что и требовалось...

Колючие глазки Пельдмана значительно посмотрели на меня. Он взял бокал «Бури» морщинистой птеродактильской лапой и отпил несколько глотков, продолжая сверлить меня своими буравчиками.

— Ну и? Это все, конечно, интересно, но... Я-то какое отношение к этому имею?

Я никак не мог понять, какого лешего он пришел ко мне читать лекции и раскрывать правительственные секреты. И именно сейчас — когда я отхватил самую большую премию и желаю оптом спускать всех критиков с лестницы.

— Какое? У вас, Леонид, есть шанс внести неоценимый вклад в сферу, к которой мы оба имеем... имели... в общем, в литературу. Вы можете, если угодно, изменить историю.

— Не угодно. Каким образом? Уничтожить книги?! Простите у меня мало времени. Скоро вернется жена с детьми... да и ремонт — ну, сами понимаете...

— Рад за вас, но все-таки не спешите. Я прошу только час. у вас ведь есть час? Больше я не задержу.

Я вздохнул. С обреченным видом потянулся ногой к переключателю климатической системы — что было не очень удобно, зато, на мой взгляд, эффектно, — сменил режим и откинулся в кресле. Никогда не думал, как приятно демонстрировать атрибуты удавшейся — наконец-то! — жизни. Особенно тем, кто десятилетия эту жизнь отравлял, растаптывал и ел поедом вместо яичницы на завтрак.

— Есть много аспектов... Но прежде всего — почему я пришел именно к вам. Леонид, вы мне совершенно искренне симпатичны. Не надо улыбаться, не надо иронии, всего этого... Симпатичны. У вас есть или, по крайней мере, был талант.

— Раньше вы были другого мнения.

— Раньше я был Главным... сами знаете кем, человеком подневольным. А кроме того, были люди намного талантливее вас. Справедливо? От Гомера до недавно скончавшегося Тубольского и вполне здравствующего Гранта.

— С этим я, может, и соглашусь. Хотя начало — так себе.

— Я буду говорить некие пафосные вещи... Кстати, пафосными они стали потому, что их трепали бессчетное количество раз, а не потому, что они неправильны, несправедливы. — Пельдман побарабанил пальцами, загрустил, входя в роль. — Леонид, скажите честно, вам нравится то, что вы пишете?

— Хм... Уместно предположить. Иначе бы не писал. И не только мне, — я покосился на платиновую статуэтку Конгресса, врученную мне месяц назад, с трансляцией церемонии на всю страну... До сих пор иногда вздрагиваю от мысли — вдруг это сон, неуклюжий розыгрыш Всевышнего? Попозже, наверное, она переберется в шкаф, где будет валяться десяток таких же и других. Но пока она одна, с этого места она не сдвинется. Я даже согласен стирать пыль четырежды в день.

— Про других поговорим позже. То есть то, что вы писали раньше, на заре молодости, вы считаете худшим? Менее достойным этого кусочка платины? Кстати, дизайн паршивый... Я правильно понимаю?

— Человеку свойственно развиваться. А следовательно...

— Хрена! — каркнул Пельдман. — Заблуждаться ему свойственно! Сожалею, но ваш «Кризис Тарзана» — конъюнктурная и дряная вещь.

— Ну, еще бы...

— Секунду, секунду. Я не говорю... При этом вы — талант! У вас есть шляпа? Дайте мне шляпу — я готов надеть ее на свою седую голову и снять ее перед вами.

— Не стоит. — Мне совсем не хотелось, чтобы Пельдман снимал передо мной свою седую голову. — И, конечно, я не согласен с вашей...

— Ну, как хотите. Итак, «Кризис Тарзана» — дерьмо. Вы можете писать не столь натужно, выспренно и искусственно. Глупая игра слов, загадки по тексту, которые неохота отгадывать. Извращения и жестокость, от которых тошнит... А ведь вы, дорогой мой, начинали как юный Стриндберг. Свежесть, внятность, простота формы...

— К тому времени я не читал Стриндберга. Хотя это, наверное, общая отговорка.

— Во-от! Вы сказали о-о-очень важную вещь. Вы! Не читали! Стриндберга! Но! — Пельдман склонил голову набок и посмотрел на меня дикими глазами. — Но все, включая меня, затюкали вас сходством. И вы не смогли защититься. А как? Это — история... Так вот, Леонид, это не только ваша личная трагедия. Это трагедия целых поколений литераторов — умирающая от ожирения литература, в которой уже нет ни свободных тем, ни свежих образов. В чем вы виноваты? Молодой, талантливый... Не менее талантливый, а может и более, но... оказывается, примерно такие уже были.

— Моше Исмаилович...

— Узнав о неизвестном предшественнике, вы со страхом ищете у него ваши родные, выстраданные обороты, сюжеты... И вот, во мгновение ока, вы ни с чем! Вас обобрал Лев Толстой! Эдгар По! Гамсун и Джойс! Который, впрочем, и есть самый большой вор... Обобрали коварно, из прошлого, подставив вас, все перевернув с ног на голову...

— Моше Исмаилович... — я пытался отстраниться от приближающегося лица, но на меня все-таки попали брызги.

— Сделав вас вором и обезьяной! Хотите банан, Леонид? Вы все имеете свои бананы, вот что я скажу, дорогой мой. Только лучшие имеют лучшие бананы, вроде премии конгресса... Вспомните: когда я сравнил вас со Стриндбергом, вы не кинулись отыскивать и сравнивать, нет? Вы бледнели и зеленели, мальчик, мнивший себя талантом, — да? Оригиналом — да? А оказавшийся — так, копией... Точнее, станком для производства копий.

Пельдман наконец-то отодвинулся. Посматривал довольным стервятником.

— Ну уж и копией... Это был чистый импринтинг, — я утерся. — Чистейший.

— Импринтинг... Именно что копией! Поэтому следующий роман вы писали с целью максимально уйти от своего стиля, который оказался не единственным, да, не оригинальным... И вляпались в стилистику Беккета тире Пруста. А какую муру написали! Ну, по совести? Муру ведь! Лишь бы не быть подражателем.

— Вижу, вас не переубедить, — я развел руками. — Пусть будет мура и Беккет. А заодно и Чехов с Лимоновым. И Маркс с Энгельсом.

Я посмотрел на часы.

— Не обижайтесь, не обижайтесь, на правду не обижаются. А ведь вы бы могли написать о зарождении первого чувства, о смерти чувства последнего... О войне, о возвращении, о Боге...

— Это все уже было... сюжеты Борхеса, — сказал я.

— Знаю, дорогой, знаю. — Пельдман, поставив брови домиком, допил свой бокал. Посмотрел на дно, повертел, поставил на стол. — Абсолютно все было, нечего и спорить. Вот поэтому, Леонид, моя цель — молодая кровь. Полная замена застоявшегося киселя, борьба с холестериновыми бляшками, которые убили литературу.

Он откинулся в кресле и сжал губы. Тонкие, жестокие губы Великого Инквизитора.

— Вы умный человек, — сказал я, пожав плечами. — Поэтому даже странно от вас такое слышать. Язык изменяется. Исторические реалии изменяются. Я разлил бутылку и отправил ее под стол, заменив новой.

Штопор. Никак не привыкну, что к этим старым винам нужен штопор.

Я отправился на кухню, слыша в спину:

— Язык не изменился, простите, с 20-го века! Меняются конструкции, жаргон... Закон Старджона даже изменяется. И тот — в сторону дерьма!

Взял не электрическую открывашку, а старый, купленный в антикварном штопор и пошел назад, слыша возвращающееся крещендо труб Страшного суда:

— ...изобретаете интонации, каких в природе нет по причине их уродливости и никчемности! А исторические реалии... не вижу, чем они принципиально отличаются от реалий прошлого. Та же диктатура, тот же железный занавес, охота на ведьм...

— При любой системе рождались замечательные вещи. А иногда благодаря ей. — Пробка вышла с приятным хлопком. — Да и моя премия — чем не признак хотя бы относительно замечательной вещи? Пейте.

— О том, как присуждается премия, попозже...— Пельдман неприятно улыбнулся. — Сначала вот что: согласен, платиновый век для творчества — эпоха любой диктатуры! Но сейчас у нас есть Библиотекарь. А это в корне меняет дело. Вы имеете представление о Библиотекаре?

За окном прогудело какое-то чудовище. Эти окна давно пора менять, совсем утратили герметичность. Сразу же после кухонного комплекса и займусь.

— Как и все, самое общее, — сказал я, удобно усаживаясь. — Машина определения таланта. Что-то вроде мензуры зоили, кажется.

— Таланта? Нет, до такого еще не додумались... Суть этой программы - просто выявление всевозможных текстовых аналогий. В принципе. Она разбивает каждое предложение, находит аналогии с классиками, писателями прошлого. Исследует семантику, семиотику, тему, рему... И видит, что это предложение, например, повторяет Бабеля в четвертой главе «Конармии». Это — Кафку в «Процессе». А вот эту связку использовал еще великий Набоков! Понимаете? Вот вы, Леонид, на три процента Пруст, на пять Стриндберг, дальше не помню, всего сорок с чем-то имен...

Известие о процентном содержании в моем бесценном, уникальном мозге сорока зубастых, вполне самостоятельных сущностей подействовало неприятно.

— Раньше Библиотекарь был просто помощником, подспорьем, я лично вычитывал каждый присланный текст, вносил дополнительные надстройки... Поэтому знаю, что Библиотекаря невозможно разрушить. Хотя можно разрушить то, с чем он работает. Весь фонд литературы прошлого, с которым он работает.

Пельдман в несколько чудовищных глотков уничтожил бокал раритетного вина. У меня даже засвистело в ушах от такой профессиональной работы. Может быть, с опытом, к семидесяти я смогу приблизиться к такому... особенно когда буду пить за чужой счет.

— Но ведь этот фонд — это тысячи авторов, сотни тысяч работ. .. Не может же быть, что фонд — единственное хранилище?

— Абсолютно единственное. — Голова-одуванчик на тонкой шее дернулась вниз. — До переворота у Михо была идея фикс — понятия «образованность» и «народ» не должны соседствовать. Отсюда крестовые походы на книги... даже на читателей в отдельно взятой... взятом... но это уже гос. тайны... И поэтому в макросети он оставил только один огромный закрытый каталог. А после переворота у Михо, конечно, уже не осталось никаких идей.

— Но проект сто лет в обед как заморожен.

— Именно, что заморожен. Ни туда-а... ни сюда-а! До сих пор — один единственный каталог в макросети... И то доступный далеко не всем. Даже мне, бывшему... тоже нет, а! Подумать... Но ты-то доступ получил, верно? — он подмигнул.

У каждого высоко воспарившего писателя — обязательно Лауреата премии — появляется специальный код доступа к некоторым засекреченным фондам литературы. Потому что только признанный Конгрессом автор имеет право узнать, что же такое собственно литературные памятники. И теперь, когда у меня появилась такая возможность, — взять и уничтожить ее?

И — заново(!) — написать «Гамлета», «Над пропастью», «Каренину»?..

Н-да-с. Только вот... Только — вот.

— Но не может же быть, что ни у кого не осталось бумажных книг, — задипломатничал я, переплетая пальцы. — Или библиотеки Мошкова на дисках... на старых компьютерах, которые не поддерживает макросеть...

Пельдман пьяно улыбнулся.

— Дорого-ой мой! Капля в море... Это все частности и мелочи... Я тебе не о том... Ты согласен?

— Это все спорно, но... Ну, допустим, — осторожно сказал я. — И... способ уничтожения?

— Способ уничтожения... А есть еще шипучее?

— Конечно, конечно.

Пельдман следил за наполняемым бокалом со сложным выражением. В нем было много всего, и бутылка «Бури». Теперь он не может позволить себе такие вот старые напитки, в бутылках, которые забиваются пробкой, а сверху накручивается проволока, для прочности... А я могу. У меня в холодильнике еще пара таких, тоже очень старых, там проволока почти вся проржавела... Кто бы узнал, что у бывшего писаки-неудачника такое есть, не поверил бы.

Нет, ну — «Гамлета» — заново! Каково? Одуреть.

— Помнится, лет пять назад мы с Григорием Максимовичем и Валей Шкипой... или с Паборенком? пили шипучее, года, наверное, пятидесятого... Мы и маленькая Жаннет... Никогда не имей дела со шлюхами!

Я обещал.

— Думаешь, я пьяный?

Я заверил, что и в мыслях не было.

— Это пра-аильно. — Пельдман отпил из бокала и улыбнулся почти беззубым ртом. — Моше Пельдман никогда не набирался до беспамятства, до словесного недержания... Хотя, годы, конечно... — Знаешь, мне уже шестьдесят пять. Но только недавно я почувствовал себя стариком. Развалиной, списанным материалом, етсетера, все, как в жизни, в книгах... И знаешь, о чем я жалею сейчас? Что не сделал это сам — еще пять лет назад. А теперь-то уже нет возможности — тю-тю возможности... Что пришлось тащиться к тебе, рассказывать, выслушивать ржание в лицо, да... А разве то, что я сказал, глупо? Ничего нового вы не изобретете. Можно, конечно, уничтожить язык или его носителей... Но как? А современный язык — это тебе не бесконечная вселенная, которая к тому же расширяется...

— Если верить некоторым, уже сжимается. — Я отхлебнул из своего бокала. — Так что за способ-то?

— Тем более! Даже вселенная сжимается, а язык — чего там? Тридцать три буковки. Помню, в детстве мой товарищ Костя Брандо на спор записывал их на ноготь... Потом он был замнач какой-то корпорации. «Паинстайн»? «Паинстрол»? Что-то такое... «Паинст»... Ну неважно. И вся моя жизнь свелась к доказыванию вторичности, третичности и десятичности небесталанных, в общем-то, авторов. Думаешь, мне это нравилось? Да поми-илуй, дорогой мой! Я не родился злым критиком.

Я убавил кондиционер, становилось прохладно.

— Моше Исмаилович...

— ...И никакого, ни-ка-ко-го удовлетворения за все двадцать лет. Ни друга, ни семьи, — сказал он бокалу, — но это ладно... Я бы хотел открывать новые звезды, сверхновые, гениев, титанов. И мог бы! Сейчас-то у меня сил... кого там. А вы... Ну, будет еще сто, двести вас таких, предельно талантливых, которые вычерпают до дна язык, сюжеты и начнут рыть и жрать землю. А сожрут ее — начнут жрать друг друга, потом самих себя... Потому что... это поганая сущность творцов — бежать от повторений. И ничего с ней не сделать...

Он снова замолчал, впадая в старческую прострацию.

— Ну так? Моше Исмаилович! Способ-то? — почти выкрикнул я.

— Способ? А, способ...

Чудовище пробудилось снова, и уже этажом выше. Даже чувствовалась вибрация пола.

— ...Вирус. Ma-аленький такой... хитрый ублюдок, проникающий в святая святых, по твоему персональному коду в центральные каталоги... Айн, цвай — и несколько тысяч лучших, обладателей высочайшей языковой энтропии... исчезают бес-след-но. Можно, конечно, оставить для внутреннего пользования... пару экземпляров... но стоит ли, вот в чем вопрос...

Я скрестил руки на груди.

— Но это слишком очевидно. Совет Безопасности развеет меня в прах, прежде чем уничтожится собрание сочинений Бальзака.

— Вирус замедленного... замедленного действия. Я же все рассчитал, вот смотри...

Он начал объяснять, путаясь, про какие-то точки ввода и вывода, которые обеспечат мою безопасность, про энтропию, но я его не слушал. Я думал. Конечно, я давно решил — что скажу. Был вопрос — как.

Думаю, он тоже особо не обманывался.

— Моше Исмаилович, — сказал я. — Понимаете... если бы вы пришли хотя бы на месяц раньше... понимаете, сейчас не самое подходящее время для таких крайностей... Я... Думаю, месяц, год назад это было совсем не так сложно... Видите ли, ко мне вернулись жена, дети... — Я словоблудил и вспоминал телефон. Такие телефоны, их очень легко запомнить: обычно они из одинаковых цифр.

Он слушал меня, понимающе кивая, презрительно улыбаясь... До раздражения похожий на какого-то общественного деятеля из далекого прошлого. Бродского? Ростроповича? Все значительные евреи в старости похожи.

...Пельдман встал, сделал пару шагов и въехал плечом в стену. Я медленно пошел за ним, через пять комнат, к коридору. Начинало шуметь в голове — нет, эти старые вина лучше не смешивать... И не слушать бредовые идеи стариков. Интересно, где застряла Ира с близнецами? А номер... номер...

На пороге Пельдман повернулся.

— Ну что, дорогой мой... Спасибо за гостеприимство. У тебя есть потенциал, пиши... Читай великих... Морщись от бессильной зависти. Как мы говорили в детстве: «аффтар, пеши исчо»... Был, в общем-то, рад... рад встрече, это я тебе... совершенно серьезно. Привет семье.

Я усиленно кивал, даже прижал руки к груди. Да как его? Все шестерки? Или семерки? Можно конечно, просто набрать все пятерки, а там переведут.

— Вы еще упомянули о Премии Конгресса, помните? — почему-то заискивающе сказал я.

— Премия Конгресса... Как же, помню.

Он пошатывался. Вперед, назад, влево, вправо.

— Три понятия. Теория вероятности, матстатистика, теория игр... Три кита, на которых сейчас держится Библиотекарь. Теперь ему не нужен Верховный Критик...

— То есть... победителя выбирает машина? — тупо спросил я. И вспомнилось. Действительно, очень просто — все шестерки, в конце семерка.

— Выбирает самая что ни есть далекая от литературы... холодная... математическая машина. Среди работ отбираются самые сумбурные. С высокой энтропией, с элементом жополизства власти... Потом запускается программа. Секунда — и вот тебе великий писатель.

— Вы... не может быть.

Сунув руки в карманы, он пожал плечами. Мятые штанины приподнялись и опустились на штиблеты.

— Время показало, что все может быть... Но, к сожалению... уже не для нас.

Пельдман повернулся и пошел по петляющей дорожке сада.

Я выпил ледяной воды и уперся лбом в прохладное стекло. Щеки горели. За окном отличная погодка, но радости — ноль целых, ноль ноль ноль...

Похоже, я заболел. Мне плохо, гадко, даже хуже — мне бесцветно, никак.

Вот отрада очей моих, музыка ушей и так далее — статуэтка Конгресса — кривым бесполезным бананом стоит на столе. И? Я вытер пот. Исполнились сроки твои!..

Деньги мертвой массой лежат в банке. Заработанные трудом, талантом, а точнее... Я тряхнул головой — нет, пронеси мимо меня!..

Мысль знакомиться с творениями великих вызывает тошноту. Авва, отче!.. Я поднял глаза к потолку, за которым через восемь этажей круглосуточно работает благое небо.

А ведь завтра я должен выступать перед студентами в университете. Спаси и сохрани!.. Я не хочу, я не пойду!

Застучало в висках. Но я знаю, что это не вино, не «Буря» с «шипучкой». Это Стриндберг, Пруст и остальные сорок паразитов отбивают победную пляску в голове.

Во мне поселился новый, до сих пор не изученный и неизлечимый вирус.

Знаю, что рано или поздно он заставит меня разыскивать Пельдмана.

---

Альманах "Полдень XXI век", март 2008 год.