«Есть, молиться, любить» заканчивается историей о том, как во время своего путешествия на Бали Элизабет Гилберт встретила разведенного бразильца Фелипе (Жозе Нуньеса). Целый год Фелипе и Гилберт поддерживали «междугородную связь». Девяносто дней бой-френд Гилберт провел рядом с ней в Америке, а всё остальное время они жили отдельно или путешествовали вместе по миру. Весной 2006 года пара вернулась в США. Прямо в аэропорту Далласа спутник Элизабет был задержан. Представитель таможни разъяснил Фелипе, что он может вновь въехать в страну только в том случае, если женится на своей американской подруге. Весь следующий год Элизабет Гилберт провела в изгнании вместе с Фелипе, она много читала о браке. Из размышлений Гилберт на эту тему и родилась эта книга…
Элизабет Гилберт «Законный брак», серия «Короткое дыхание» РИПОЛ классик Москва 2010 978-5-386-02354-6

Элизабет Гилберт

Законный брак

Роман о том, как скептик вроде меня примирился с институтом брака

Para J. L.N. – o meu coroa [1]

Нет предприятия более рискованного, чем законный брак.

Но нет и большей благодати, чем брак счастливый.

Бенджамин Дизраэли, 1870 (Письмо дочери королевы Виктории Луизе с поздравлениями по случаю помолвки)

Обращение к читателю

Несколько лет назад я написала книгу «Есть, молиться, любить», в которой рассказала о путешествии по миру, предпринятом в одиночку после тяжелого развода. Пока я писала книгу, мне перевалило за тридцать пять, и всё, что с ней связано, означало для меня большой перелом как для писателя. До «Есть, молиться, любить» в литературных кругах меня знали (в тех узких кругах, где меня вообще знали) как женщину, которая пишет в основном о мужчинах и для мужчин. Много лет я работала журналисткой в таких мужских изданиях, как «GQ» и «Spin», и на их страницах исследовала мужскую натуру со всех возможных углов. В центре внимания моих первых трех книг (как художественных, так и документальных) также были герои-супермачо: ковбои, рыбаки, зарабатывающие на ловле лобстера, охотники, дальнобойщики, водители грузовиков, лесорубы…

В ту пору мне часто говорили, что я пишу как мужчина. Правда, я не совсем понимаю, что значит «писать как мужчина», но, когда люди говорят такое, начинаешь думать, что они хотят сделать комплимент. Уж я-то точно воспринимала это как похвалу. Однажды для статьи в «GQ» я даже перевоплотилась на неделю в парня. Постриглась коротко, забинтовала грудь, сунула в штаны презерватив, набитый кормом для попугайчиков, и прилепила эспаньолку под нижнюю губу – а всё для того, чтобы хоть как-то прочувствовать и понять загадочную притягательность существования в виде мужчины.

Тут добавлю, что одержимость мужчинами распространялась и на мою личную жизнь. Иногда это было чревато осложнениями.

Нет – это всегда было чревато осложнениями.

Так уж вышло, что с неразберихой в романтических отношениях и помешанностью на карьере мужская тема настолько занимала меня, что мне совершенно некогда было задуматься на тему женственности. И уж точно я никогда не задумывалась о том, что я сама представляю как женщина. По этой причине, а также потому, что собственная персона никогда особенно меня не интересовала, я так и не успела узнать себя. И вот когда наконец в районе тридцати меня накрыло мощной волной депрессии, я ни понять не смогла, ни выразить, что же со мной происходит. Сначала подкосилось здоровье, потом развалился мой брак и в довершение всего – это было ужасное, страшное время – у меня поехала крыша. В этой ситуации мужская стойкость не могла служить мне утешением: ведь чтобы распутать эмоциональный клубок, требовалось прощупать его весь, по ниточке. Разведенная, одинокая, с разбитым сердцем, я бросила всё и уехала на год – путешествовать и узнавать себя. Я была намерена изучить себя столь же пристально, как некогда исследовала исчезающий вид – американского ковбоя.

А потом, поскольку я все-таки писательница, я написала об этом книгу.

Эта книга стала бестселлером, прогремевшим на весь мир – в жизни иногда случаются очень странные вещи, – а я, после десяти лет в роли исключительно мужского автора, который пишет о мужчинах и мужественности, вдруг превратилась в «писательницу женских романов». Правда, мне сложно понять, что это за «женские романы» такие, однако я более чем уверена: такие слова люди никогда не произносят как комплимент.

Как бы то ни было, меня теперь всё время спрашивают: надеялась ли я на такой успех? Всем хочется знать, подозревала ли я, когда писала «Есть, молиться, любить», что книга станет хитом. Ответ – нет. Никак не думала и уж точно не планировала, что книга вызовет столь бурную реакцию. Когда я писала ее, то вообще надеялась, что мои читатели простят меня, что пишу мемуары. Читателей у меня было раз-два и обчелся. Правда, они были преданные, и им всегда нравилась крутая девица, пишущая крутые рассказы о крутых мужиках, которые совершают всякие крутые мужские поступки. А тут – довольно эмоциональный рассказ от первого лица: разведенная женщина отправляется на поиски психического и духовного равновесия. Оставалось уповать, что они отнесутся ко мне со снисхождением и поймут, что я должна была написать эту книгу по личным причинам, – а потом можно будет сделать вид, что ничего не было, и жить дальше.

Но все получилось не так.

(И кстати, на всякий случай: книга, которую вы держите в руках, – это не крутой рассказ о крутых мужиках, которые совершают крутые мужские поступки. Я вас предупредила!)

Другой вопрос, который постоянно задают мне с некоторых пор: как изменилась моя жизнь после выхода «Есть, молиться, любить»? На него трудно ответить, потому что масштаб этих изменений поистине космический. Для сравнения приведу пример из моего детства: когда я была маленькая, родители как-то отвели меня в Американский музей естественной истории в Нью-Йорке. Мы стояли в Зале океанов. Папа показал на потолок, где над нашими головами висел муляж большого голубого кита в натуральную величину. Папа хотел удивить меня размерами исполинского животного, но я кита в упор не видела. Стояла прямо под ним и смотрела прямо на него, но была не в силах воспринять кита целиком. Моя голова была не способна осознать, что может быть нечто столь большое. Я видела лишь голубой потолок и изумление на лицах людей вокруг (наверное, тут происходит что-то интересное, думала я) – но вот самого кита увидеть не могла.

Вот какие чувства у меня иногда вызывает «Есть, молиться, любить». На определенной точке траектории взлета этой книги я просто перестала воспринимать масштаб происходящего, поэтому бросила попытки и переключилась на другие вещи. Сажала овощи на грядке, к примеру. Нет лучшего способа осознать относительность всего во Вселенной, чем сбор слизняков с помидорных кустов.

Но при этом для меня оставалось загадкой: как после феномена «Есть, молиться, любить» я вообще смогу писать, не оглядываясь на эту книгу? Не хочу притворяться, что ностальгирую по тем временам, когда прозябала в неизвестности, но раньше я всегда писала книги, подразумевая, что их прочтет всего лишь горстка людей. По большей части это меня, конечно, удручало. Но было в этом и одно критическое преимущество: ведь если бы я опозорилась по полной программе, не так уж много народу это бы увидело. Как бы то ни было, передо мной теперь стояла почти научная дилемма: вдруг у меня появились миллионы читателей, которые ждут следующую книгу? Как написать книгу, которая понравилась бы миллионам? Мне не хотелось нагло потворствовать общему настроению, но не хотелось и враз отметать всех моих замечательных и увлеченных читателей, большинство из которых были женщинами, – после того, что нам пришлось пережить вместе.

Я не была уверена, что делать, но писать всё равно начала. За год я написала черновой вариант книги, пятьсот страниц, но, поставив точку, поняла, что что-то не так. Голос героини не был похож на мой. Он вообще не был похож на голос. Это были какие-то искаженные слова, выкрикнутые в мегафон. Я отложила рукопись, чтобы никогда больше к ней не возвращаться, и снова отправилась в своей огород – копать, подвязывать и думать.

Хочу для ясности заметить: это был не кризис – тот период, когда я никак не могла понять, как же мне теперь писать (или, в моем случае, как писать, чтобы это получалось само собой). В моей жизни все было прекрасно, я была очень благодарна за душевное спокойствие и профессиональный успех и вовсе не собиралась всё портить, превращая эту задачку в катастрофу. Но задачка была еще та. Я даже начала подумывать, что, возможно, моя писательская песенка спета. Такая судьба не казалась мне концом света – если ей суждено было стать моей судьбой, конечно, – но я пока не знала, так это или нет. Могу лишь сказать, что мне предстояло провести еще много часов на грядке с помидорами, прежде чем я разобралась, что к чему.

В конце концов с определенной долей удовлетворения для себя я признала, что не смогла бы – и не смогу – написать книгу, которая понравилась бы миллионам читателей. По крайней мере, не смогу написать ее намеренно. Нет, я не знаю, как написать всеми любимый бестселлер на заказ. Если бы знала, как это делается, уверяю вас, сделала бы это давно, и жизнь моя стала бы легче и комфортнее еще много лет назад. Но так схема не работает – во всяком случае, с такими писателями, как я. Мы пишем только те книги, которые должны или способны написать, а потом отпускаем их на свободу, сознавая, что всё дальнейшее, что с ними произойдет, от нас уже не зависит.

Итак, по многочисленным личным причинам та книга, которую я должна была написать, и есть эта самая книга. Еще одни мемуары (с дополнительными социоисторическими вставками!) о том, как я пыталась примириться со сложным институтом брака. Насчет темы я никогда и не сомневалась: просто мне сложно было найти свой голос. Рано или поздно я обнаружила, что единственный способ начать писать снова – строго ограничить (по крайней мере, в воображении) число читателей, для которых я пишу. И вот я начала с самого начала. Этот вариант «Матримониума» я писала не для миллионов, а для двадцати семи читателей. Если поконкретнее, то вот их имена: Мод, Кэрол, Кэтрин, Энн, Дарси, Дебора, Сюзан, Софи, Кри, Кэт, Эбби, Линда, Бернадетт, Джен, Джана, Шерил, Райя, Айва, Эрика, Нишель, Сэнди, Анна, Патриция, Тара, Лора, Сара и Маргарет.

Эти двадцать семь женщин – мой маленький, но очень важный круг близких подруг, родственниц, соседок. Им от двадцати до девяноста пяти лет. Одна из них – моя бабушка, еще одна – падчерица. Одна – моя самая старая подруга, а еще одна – самая новая. Еще одна недавно вышла замуж, две других (а может, и больше) хотят замуж больше всего на свете, а еще две недавно вышли замуж по второму разу. Есть одна, которая очень рада, что вообще никогда не была замужем. Есть и такая, для которой недавно закончились отношения – длиной почти в десять лет – с другой женщиной. Семь из них – матери, две (в момент написания) ждут ребенка, остальные по разным причинам не имеют детей и испытывают на этот счет совершенно разные эмоции. Кто-то из этих женщин занимается домашним хозяйством, а кто-то – карьерой; имеются и такие, честь им и хвала, кому удается совмещать работу и семью. Большинство из них белые, но присутствуют и чернокожие, две родились на Ближнем Востоке, одна – скандинавка, две из Австралии, одна из Южной Америки и одна из каджунов.[2] Три глубоко религиозны, пять совершенно не интересуются вопросами религии, большинство еще не определились с духовными исканиями, а некоторые с годами выработали собственную систему отношений с Богом. У всех этих женщин чувство юмора на порядок выше среднего. Все в тот или иной момент жизни пережили тяжелую утрату.

В течение многих лет я сидела с этими милейшими людьми за многочисленными стаканами вина и чая и вслух размышляла о браке, интимности, сексуальности, разводах, верности, семье, ответственности и свободе. Моя книга родилась из этих разговоров. Когда я складывала на страницах разрозненные кусочки, то ловила себя на том, что в буквальном смысле беседую – вслух! – со своими подругами, родственницами, соседками и отвечаю на вопросы, порой заданные несколько десятков лет назад, а также задаю новые, свои. Эта книга никогда не появилась бы без этих двадцати семи удивительных женщин, и я безгранично благодарна им за то, что они есть. Одним своим присутствием они учат меня мудрости и утешают в трудную минуту.

Элизабет Гилберт Нью-Джерси, 2009

Глава 1

Замужество и сюрпризы

Брак – это дружба, признанная государством.

Роберт Льюис Стивенсон

Однажды вечером, летом 2006 года, в маленькой деревушке в Северном Вьетнаме, я сидела у почерневшего очага на кухне в компании местных женщин, чьего языка не знала, и пыталась расспросить их о замужестве.

К тому времени я уже несколько месяцев путешествовала по Юго-Восточной Азии с человеком, которому вскоре суждено было стать моим мужем. По общепринятым меркам, наверное, следовало бы называть его женихом, но это слово смущало нас обоих, и потому мы его не использовали. А вообще говоря, нас обоих смущала и сама идея брака. Мы никогда не планировали жениться и не хотели этого. Но в планы вмешалось провидение, и именно поэтому мы теперь как неприкаянные блуждали по Вьетнаму, Таиланду, Лаосу, Камбодже и Индонезии, одновременно предпринимая срочные и даже отчаянные попытки вернуться в Америку и пожениться.

Мужчина, о котором идет речь, уже два года был для меня любимым, драгоценным человеком, и на этих страницах я буду звать его Фелипе. Фелипе – добрый и заботливый джентльмен из Бразилии на семнадцать лет меня старше; с ним я познакомилась во время другого путешествия (оно было запланировано), предпринятого мной за несколько лет до этого в попытке залатать вдребезги разбитое сердце. К концу своих скитаний я его и встретила. К тому времени он уже много лет жил на Бали, мирно и в одиночестве, также пытаясь залатать свое разбитое сердце. За встречей последовала привязанность, затем – неспешные ухаживания и, к обоюдному нашему изумлению, любовь.

Наше нежелание вступать в брак было вызвано вовсе не отсутствием любви. Как раз наоборот: мы с Фелипе были безумно влюблены. Мы с радостью надавали друг другу всяческих обещаний вечно быть вместе. Даже поклялись до конца жизни хранить друг другу верность, хоть эта клятва и не была публичной. Проблема состояла в том, что мы оба пережили ужасный развод, и этот опыт до такой степени измучил нас, что сама мысль о законном браке с кем угодно, даже с такими милыми людьми, как мы сами, наполняла нас гнетущим страхом.

Развод, как правило, дело неприятное (Ребекка Уэст[3] писала, что «разводиться так же весело и целесообразно, как бить ценный фарфор»), и наши не были исключением. По большой космической десятибалльной шкале Ужасных Разводов (где 1 – дружеское расставание, а 10 – ни много ни мало, смертоубийство) я бы оценила свой на семь баллов с половиной. Ни к самоубийствам, ни к убийствам он не привел, но, не считая этого, грызня была самой отвратительной из тех, на какую только способны двое хорошо воспитанных людей. И длилось это более двух лет.

Что касается Фелипе, его первый брак (сумной, образованной австралийкой) закончился почти за десять лет до того, как мы познакомились на Бали. Сам развод прошел довольно спокойно, но расставание с супругой (а также домом, детьми и почти двадцатилетней историей совместной жизни) оставило на этом добром человеке глубокую печать утраты с отчетливым привкусом сожаления, одиночества и тревог о финансовом благополучии.

Словом, наш опыт принес нам одни только неприятности, финансовый урон и внушил крепкое подозрение к так называемым прелестям законного брачного союза. Мы с Фелипе на собственной шкуре познали неприглядную правду любой опыт близких отношений где-то под первоначально милой наружностью скрывает потенциальную возможность обернуться полной катастрофой – как змея, свернувшаяся клубком. Мы также поняли, что брак – предприятие, в которое легко вступить, но вот покинуть его не так-то просто. Без законных препонов человек, не находящийся в браке, может в любой момент разорвать ухудшившиеся отношения. Но женатый человек, который хочет сбежать от обреченной любви, вскоре обнаруживает, что в его брачном контракте в большой степени участвует и государство, и может пройти очень много времени, прежде чем государство отпустит его на свободу. При таком раскладе вы на месяцы и даже годы в буквальном смысле оказываетесь заточенными в тюрьме законных отношений, где любви нет и в помине, – ну прямо как жертва пожара в горящем здании, где вы, мой друг, прикованы наручниками к батарее где-нибудь в подвале и не можете вырваться, а вокруг уж клубится дым и рушатся балки…

Извините, может быть, вам все это кажется слишком удручающим?

Я делюсь с вами этими неприятными мыслями, лишь чтобы объяснить, почему мы с Фелипе с самого начала наших отношений заключили такой довольно необычный пакт. От всего сердца мы поклялись никогда, ни при каких обстоятельствах не жениться. Мы даже пообещали никогда не объединять наши денежные средства и активы, чтобы больше не пришлось переживать кошмар копания на взрывоопасной свалке личных сбережений, общих кредитов, документов, недвижимости, банковских счетов, посуды и любимых книжек. Принеся эту клятву, мы с реальным чувством спокойствия продолжили наше партнерство, где никто не заступал на соседнюю территорию. Так же как объявление о помолвке способно принести многим парам ощущение всеобъемлющей защищенности, клятва никогда не вступать в брак окутала нас чувством эмоционального покоя, которое было необходимо, чтобы снова попытаться полюбить. Клятва, сознательно лишенная официальности, подарила нам удивительную свободу. Нам казалось, что мы открыли тайный путь к идеальной близости – нечто, что, по словам Гарсиа Маркеса, «похоже на любовь, но лишено неприятностей, которые она приносит».

Так мы и жили до весны 2006 года: никому не мешали, строили совместную жизнь, но при этом деликатно не вмешиваясь в дела друг друга, довольные всем на свете. И мы прожили бы так до скончания дней, не случись одно ужасно неудобное для нас происшествие: в наши отношения вмешалось Министерство нацбезопасности США.

Проблема заключалась в том, что мы с Фелипе, хоть и имели много общего и хорошего, не могли, однако, похвастаться одной и той же национальностью. Он был бразильцем по рождению с австралийским гражданством и на момент нашего знакомства почти постоянно жил в Индонезии. Я – американка, проживающая, не считая путешествий, на Восточном побережье США. Поскольку наш роман разворачивался независимо от страны пребывания, поначалу мы не узрели в этом никаких проблем, хотя сейчас понятно, что надо было предвидеть осложнения. Как там в старой поговорке: рыба может влюбиться в птицу, но где они будут жить? Решение этой проблемы, как нам казалось, состояло в том, что мы оба готовы путешествовать: я была птицей, которая умела плавать, а Фелипе – рыбой, которая умела летать. И вот в первый год нашей совместной жизни или около того мы жили, в прямом смысле, то тут, то там: плавали и летали через океаны и континенты, чтобы быть вместе.

К счастью, работа позволяла вести такой свободный образ жизни. Я была писательницей и могла брать с собой работу повсюду. Фелипе – импортер ювелирных украшений и драгоценных камней; он продавал свой товар в США, и ему приходилось всегда быть в разъездах. Нам оставалось лишь скоординировать передвижения. Так что я летала на Бали, а он приезжал в Америку; потом мы оба ехали в Бразилию и снова встречались в Сиднее. Я устроилась на временную работу преподавателем литературного мастерства в Университет Теннесси, и несколько странных месяцев мы прожили в полуразвалившейся комнате старого отеля в Ноксвилле. (Могу порекомендовать этот вариант проживания любому, кто хочет проверить отношения на совместимость!)

Мы жили в ритме стаккато, в ритме галопа: в основном вместе, но вечно в движении, какучастники какой-то чудной международной программы защиты свидетелей. Наши отношения, хоть и становились крепче и спокойнее на личном уровне, с точки зрения логистики представляли собой постоянную проблему, а учитывая международные авиаперелеты, еще и влетали в копеечку. Было тяжело и психологически. С каждой новой встречей нам с Фелипе приходилось заново узнавать друг друга. В аэропорту неизменно возникал такой момент, когда я, ожидая друга у выхода, начинала нервничать и думала: узнаю ли я его? А он меня? И вот после первого года нам обоим захотелось чего-то более постоянного, и Фелипе сделал важный шаг. Он отказался от своего скромного, но милого коттеджа на Бали и переехал со мной в крошечный домик на задворках Филадельфии, который я недавно сняла.

Кому-то может показаться странным, что Фелипе согласился променять Бали на филадельфийский пригород, однако он поклялся, что жизнь в тропиках давно ему надоела. Жить на Бали слишком просто, жаловался он: каждый новый день – приятная и скучная копия предыдущего. Он уже давно собирался уехать оттуда, даже до того, как познакомился со мной. Человеку, который никогда не жил в раю, невозможно понять, как может наскучить такая жизнь (мне уж точно это казалось безумием), но Фелипе балинезийская сказка с годами успела набить оскомину. Никогда не забуду один из последних чудесных вечеров, проведенных в его коттедже. Мы сидели на улице босиком – кожа покрылась бусинками влаги на теплом ноябрьском воздухе, – пили вино и любовались океаном созвездий, мерцающих над рисовыми полями. Когда в кронах пальм зашелестел ароматный ветерок, принеся с собой обрывки церемониальной музыки из далекого храма, Фелипе взглянул на меня, вздохнул и громко сказал:

– Как же меня достало это дерьмо… Скорей бы вернуться в Филадельфию!

Так мы и оказались в Филадельфии, городе, знаменитом своими дорожными рытвинами.

Вообще-то нам обоим очень нравилось там жить. Маленький дом, который я снимала, находился рядом с домом моей сестры, где та жила с семьей. С годами я поняла, что для счастья мне необходимо жить рядом с ней, и это осуществилось. После того как мы с Фелипе (каждый по отдельности) долгие годы колесили по разным захолустьям, было здорово и как-то воодушевляюще снова поселиться в Америке, стране, которая, несмотря на все свои недостатки, была интересна нам обоим: динамичная, многонациональная, постоянно развивающаяся, безумно противоречивая, провоцирующая творческий взлет и очень живая.

Обосновавшись в Филадельфии, мы начали предпринимать – с вдохновляющим успехом – первые настоящие шаги в совместном хозяйстве. Фелипе продавал свои украшения, я работала над проектами, для осуществления которых нужно было оставаться в одном месте и проводить исследования. Он готовил, я стригла лужайку, а иногда один из нас включал пылесос. Мы хорошо ладили дома и без ссор делили ежедневные обязанности. Мы были амбициозны, продуктивны, полны оптимизма. Жизнь шла хорошо.

Однако подобные периоды стабильности никогда долго не длятся. Из-за визовых ограничений Фелипе мог провести в Америке лишь три месяца, после чего на некоторое время должен был выехать в другую страну. Вот он и уезжал, а я оставалась одна со своими книжками и соседями, пока его не было. Затем, через несколько недель, он возвращался в Штаты на следующие девяносто дней, и наша совместная жизнь возобновлялась. Эти девяностодневные отрезки, проведенные вместе, были для нас идеальными и свидетельствовали о том, с какой настороженностью мы оба подходим к вопросу долгосрочных обязательств. Мы, две травмированные жертвы развода, были готовы планировать будущее ровно на столько, при этом не чувствуя угрозы.

Иногда, когда рабочий график позволял, я выезжала из страны вместе с Фелипе. Этим объясняется тот факт, что однажды мы возвращались в США вместе из деловой поездки и приземлились для пересадки по дешевому билету в международном аэропорту Даллас – Форт-Уорт. Я первой прошла иммиграционный контроль, спокойно шагая в шеренге других американских граждан, возвращавшихся на родину. Оказавшись по ту сторону, я стала ждать Фелипе, который находился в середине длинной очереди иностранцев. Он подошел к служащему, и тот внимательно стал изучать его австралийский паспорт, толстый, как Библия, – каждую страничку, отметку и голограмму. Обычно пограничники не так дотошны, и я занервничала: слишком уж долго рассматривали документ. Я смотрела и ждала, надеясь услышать самый важный звук, свидетельствующий об успешном прохождении границы: гулкий, как в библиотеке, тяжелый звук печати, приветственной отметки о въезде. Но я его так и не услышала.

Вместо этого пограничник взял телефон и тихонько куда-то позвонил. Через пару секунд пришел служащий в форме Министерства нацбезопасности США и увел мое сокровище.

Люди в форме продержали Фелипе в комнате для допросов аэропорта Далласа шесть часов. Шесть часов я просидела там, в приемной, в блеклой комнате с лампами дневного света, где, кроме меня, сидели напуганные люди со всего мира, окостеневшие от страха. Мне не разрешали ни увидеться с любимым, ни задавать вопросов. Я не знала, что они с ним делают и чего от него хотят. Знала лишь, что он не нарушил никаких законов, – но какое утешение от этой мысли мне тогда было, сами представляете. То были последние годы администрации Джорджа Буша-младшего, не самый спокойный момент в истории для того, чтобы твой любимый человек оказался под стражей у американских пограничников. Я пыталась успокоиться, повторяя известную молитву Юлианны Норвичской, мистической проповедницы четырнадцатого века: «Всё будет хорошо, и всё будет славно, и всякое, что случится, обернется во благо». Но мне совсем в это не верилось. Ничего не хорошо. То, что сейчас происходит, совсем не хорошо!

Время от времени я поднималась со своего пластикового стула и пыталась выудить хоть какую-нибудь информацию у иммиграционного служащего за пуленепробиваемым стеклом. Но он игнорировал мои мольбы, каждый раз повторяя одно и то же: «Когда нам будет что сказать о вашем бойфренде, мисс, мы вам сообщим».

Должна сказать, что в такой ситуации, пожалуй, нет в английском языке более жалкого слова, чем «бой-френд». Пренебрежение, с каким пограничник произнес это слово, свидетельствовало о том, что характер моих отношений с Фелипе не вызывает у него ни капли уважения. С какой стати правительственный служащий должен разглашать информацию о каком-то там бой-френде? Мне хотелось объясниться, сказать: послушайте, человек, которого вы держите за этой дверью, для меня важнее всех на свете. Но даже в моем нервном состоянии я сомневалась, что из этого выйдет толк. Я вообще боялась, что, если буду слишком наседать на них, Фелипе это аукнется, и поэтому беспомощно отступила. Только потом мне пришло в голову, что надо было бы позвонить адвокату. Но телефона у меня с собой не было, бросать свой пост в приемной не хотелось, да и в Далласе я адвокатов не знала, к тому же на дворе был вечер воскресенья – ну и кому бы я дозвонилась?

Наконец, шесть часов спустя, вошел пограничник и провел меня по коридорам через кроличью нору бюрократических загадок в маленькую, тускло освещенную комнату, где сидели Фелипе и служащий нацбезопасности, который его допрашивал. Оба выглядели усталыми, но лишь один из них был моим – моим любимым, и лицо его было самым знакомым лицом во всем мире.

Когда я увидела Фелипе в таком состоянии, у меня в груди заныло от тоски. Мне хотелось дотронуться до него, но я чувствовала, что это не разрешено, поэтому осталась стоять.

Мой любимый устало улыбнулся и сказал:

– Дорогая, похоже, наша жизнь теперь станет намного интереснее.

Не успела я ответить, как ответственный за допрос взял ситуацию в свои руки.

– Мэм, – сказал он, – мы пригласили вас сюда, чтобы объяснить: вашему другу отныне въезд в США запрещен. Мы будем держать его под стражей до следующего рейса в Австралию, как обладателя австралийского паспорта. После этого в Америку он больше въезжать не сможет.

Первая моя реакция была физической – словно вся кровь в моем теле вдруг испарилась и зрение на секунду утратило способность фокусироваться. Еще через мгновение включился мозг. Я лихорадочно пыталась подытожить, чем нам грозит этот внезапный серьезный кризис. Фелипе зарабатывал на жизнь в Соединенных Штатах задолго до нашего знакомства: он занимался законным импортом драгоценных камней и ювелирных украшений из Бразилии и Индонезии для продажи на американских рынках и в Америку, соответственно, приезжал несколько раз в год. Америка всегда принимала международных дельцов вроде Фелипе с распростертыми объятиями – ведь они привлекают в страну товар и деньги, способствуют развитию коммерческой активности. Благодаря гостеприимству бизнес Фелипе процветал. На заработанные за пару десятков лет деньги он отправил обоих своих детей (они уже взрослые) в лучшие австралийские частные школы. Америка была центром его профессиональной жизни, пусть даже он никогда не жил здесь до недавнего времени. Но здесь находился его товар и все клиенты. Запрет на въезд полностью отрезал ему средства к существованию. Не говоря уж о том, что в Америке жила я, а Фелипе хотел быть со мной – и я никогда не захотела бы жить нигде, кроме Америки, ведь здесь у меня семья и работа. Фелипе тоже стал частью нашей семьи. Его с радостью приняли мои родители, сестра, друзья, весь мой мир. Как же нам продолжать жить вместе, если ему навсегда запретят приезжать? Что мы будем делать? («Где мы будем спать, ты и я? – как говорится в печальной песне о любви индейского племени винту. – На зубчатой кромке обрушившегося неба? Где мы будем спать?»)

– На каком основании вы его депортируете? – спросила я служащего, напустив на себя важный вид.

– Строго говоря, мэм, это не депортация. – В отличие от меня, ему не пришлось напускать на себя важный вид: у него это получалось само собой. – Мы просто отказываем вашему другу во въезде в США на том основании, что за последний год он въезжал слишком часто. Он ни разу не нарушил срок пребывания по визе, и, судя по его передвижениям, он попросту жил с вами в Филадельфии в течение трехмесячных отрезков, покидая страну лишь для того, чтобы сразу вернуться.

С этим трудно было поспорить, потому что именно это Фелипе и делал.

– Это преступление? – спросила я.

– Не совсем.

– Не совсем или нет?

– Нет, мэм, это не преступление. Поэтому мы его и не арестуем. Но трехмесячная виза, которую правительство США предоставляет гражданам дружественных государств, не предназначена для бесконечного количества последовательных въездов.

– Но мы об этом не знали, – сказала я. Фелипе решил вмешаться:

– Вообще-то, сэр, пограничник в Нью-Йорке сказал, что я могу ездить в Штаты сколько угодно, главное – не превысить девяностодневный срок пребывания.

– Не знаю, кто вам это сказал, но это не так.

Услышав его слова, я вспомнила, как Фелипе однажды предупреждал меня насчет пересечения границы: «Не думай, что это такая уж ерунда, дорогая. И никогда не забывай, что в любой день по любой причине любой пограничник в мире может вдруг решить, что впускать тебя ему не хочется».

– Ну и что бы вы сделали, если бы оказались в нашей ситуации? – спросила я.

Этому приему я научилась за многие годы и использовала его каждый раз в тупиковой ситуации: с равнодушными операторами службы поддержки, например, или апатичными бюрократами. Если поставить вопрос таким образом, власть имущий вынужден задуматься и представить себя на месте беспомощного человека. Это такое тонкое воззвание к милосердию. Иногда помогает. Но, если честно, в большинстве случаев не помогает ни капельки. Правда, сейчас я была готова опробовать всё.

– Ну, если ваш друг хочет когда-нибудь снова вернуться в Соединенные Штаты, ему нужна виза получше – более постоянная. На вашем месте я бы ему такую поскорее сделал.

– Понятно, – ответила я. – А какой самый быстрый способ раздобыть эту более постоянную, более надежную визу?

Служащий взглянул на Фелипе, потом на меня и снова на Фелипе.

– Честно? – спросил он. – Вам двоим надо пожениться.

Мое сердце упало, причем звук был почти слышен. Сердце Фелипе упало одновременно с моим – полный беззвучный унисон, я услышала это в тесной комнате. Со стороны может показаться невероятным, что предложение сотрудника Министерства нацбезопаности застигло меня врасплох. Все мы слышали о браках ради «грин-карт». Кому-то, возможно, покажется невероятным и то, что предложение вступить в брак вызвало у меня расстройство, а не облегчение, учитывая наше отчаянное положение: хоть какой-то выход всё-таки. Но всё же эти слова меня удивили. И испугали. Сама идея замужества в моем сознании являлась таким жестким табу, что, высказанная вслух, она явилась для меня реальным шоком. Мне стало грустно и тяжело на душе, как после удара в спину, казалось, меня лишили фундаментального аспекта моего существования. Но острее всего было чувство, что я попала в ловушку. Мы оба в нее попались. Летающая рыба и плавающая птица угодили в сети. И впервые в моей жизни моя наивность ударила меня в лицо как мокрой тряпкой: ну почему я была такой дурой и думала, что мы сможем вечно жить как вздумается!

Какое-то время мы все молчали, а потом служащий министерства, увидев наши понурые лица, наконец спросил:

– Извините, ребята. А чем вам так не нравится эта мысль?

Фелипе снял очки и протер глаза – по опыту я знала, что это признак полного изнеможения. Он вздохнул и ответил:

– Ох, Том, Том, если бы ты знал…

Я не думала, что эти двое уже успели перейти на «ты», хотя, наверное, так обычно и бывает в ходе шестичасового допроса. Особенно если в роли допрашиваемого выступает Фелипе.

– Нет, серьезно – в чем проблема? – спросил офицер Том. – Вы уже и так вместе живете. И видно, что любите друг друга и не женаты на ком-то еще…

– Том, ты пойми, – проговорил Фелипе, наклонившись к нему и окончательно выбирая доверительный тон, словно мы находились и не в госучреждении вовсе, – нам с Лиз обоим пришлось пережить разводы в прошлом, и это было просто… просто ужасно.

Офицер Том промычал что-то вроде еле слышного понимающего «ммм…», потом тоже снял очки и потер глаза. Я инстинктивно бросила взгляд на средний палец левой руки: кольца не было. По отсутствию кольца и рефлекторной реакции скорбного понимания был поставлен моментальный диагноз: разведен.

И тут наш разговор принял сюрреалистическое русло.

– Ну, всегда же можно подписать брачный контракт, – заметил Том. – Это если вы беспокоитесь о финансовых проблемах, связанных с разводом. А если вас пугают отношения, можно обратиться к психологу.

Я слушала и удивлялась. Сотрудник Министерства национальной безопасности США дает нам советы по части счастливого брака! В комнате для допросов! Где-то в недрах международного аэропорта Далласа!

Когда ко мне вернулся дар речи, я наконец выступила с таким блестящим предложением:

– Офицер Том, а что, если я найду способ каким-то образом нанять Фелипе вместо того, чтобы выходить замуж? Можно ему будет приехать в Америку в качестве моего сотрудника, а не мужа?

Фелипе выпрямился и воскликнул:

– Дорогая! Какая потрясающая мысль!

Офицер Том посмотрел на нас как-то странно. И спросил Фелипе:

– Ты что, скорее предпочтешь, чтобы она была твоим боссом, чем женой?

– Ода!

Я чувствовала, как офицер Том почти физически сдерживает себя, чтобы не спросить: «Да что вы вообще за люди?» Но он был слишком хорошим профессионалом, чтобы позволить себе такое. Вместо этого он откашлялся и произнес:

– К сожалению, то, что вы предложили, в нашей стране незаконно.

Мы с Фелипе снова поникли – опять одновременно, в унисон – и погрузились в мрачное молчание. После долгой паузы я снова подала голос.

– Ну ладно, – проговорила я обреченно. – Давайте покончим с этим раз и навсегда. Если я выйду за Фелипе сейчас, прямо здесь, в вашем кабинете, вы пустите его в Америку сегодня? Может, у вас и священник прибережен для таких случаев в аэропорту?

Бывают в жизни моменты, когда лицо у обычного человека становится как у ангела, – это случилось и тогда. Том, усталый, с брюшком и значком техасского отделения Министерства нацбезопасности, улыбнулся мне с такой грустью, добротой и светлым пониманием, каким совершенно не было места в этой душной бесчеловечной каморке. Он вдруг сам стал похож на священника.

– Не-е-т, – тихонько протянул он, – боюсь, так дела не делаются.

Теперь, оглядываясь назад, я, конечно, понимаю, что офицер Том уже тогда знал, что предстоит нам с Фелипе, – знал гораздо лучше нас. Он знал, что получить официальную визу жениху гражданки США будет ой как непросто, особенно после «пограничного инцидента» вроде этого. Офицер Том предвидел всю тягомотину, которая нас ждала: от адвокатов в трех странах на трех континентах, ни больше ни меньше, которые должны будут оформить все необходимые документы, от рапортов из федеральной полиции в каждой стране, где Фелипе когда-либо проживал, стопок личных писем, фотографий и прочих интимных свидетельств, которые нужно будет собрать, чтобы доказать, что наши отношения не выдуманные (в том числе, что меня особенно взбесило, общие банковские счета – ведь именно их мы с особенным усердием пытались в нашей жизни не объединять), до отпечатков пальцев, прививок, обязательного рентгена грудной клетки на туберкулез и собеседований в американских посольствах за границей; до выписок о военной службе, которые нам каким-то образом придется раздобыть, – тридцать пять лет назад Фелипе служил в бразильской армии; до невообразимого количества времени, которое Фелипе придется провести вне США, пока продолжается вся эта катавасия, и невообразимого количества затрат, и, хуже всего, до ужасающей неопределенности, что, возможно, всех этих усилий будет недостаточно, неуверенности в том, признает ли правительство Соединенных Штатов (которое в этом случае вело себя не иначе как суровый, старых правил папаша) Фелипе в качестве супруга своей ревностно охраняемой законной дочери. Так вот, офицер Том знал обо всём этом заранее, и то, что он проявил к нам сочувствие ввиду того, что нам предстояло, было неожиданно добрым поступком в ситуации, которая иначе была бы абсолютно ужасной. Никогда до этого момента я не могла даже вообразить, что буду хвалить сотрудника Министерства нацбезопасности в книге, поэтому можете представить, в каком странном положении мы оказались.

Однако должна сказать, что офицер Том сделал ради нас еще одно доброе дело (прежде чем заковал Фелипе в наручники и отвез в окружную тюрьму Далласа, бросив на ночь в камеру с реальными преступниками). А сделал он вот что: оставил нас наедине в комнате для допросов на целых две минуты, чтобы мы могли спокойно попрощаться.

Когда на прощание с человеком, которого любишь больше всего на свете, у тебя всего две минуты, да к тому же неизвестно, когда вы снова увидитесь, язык путается, потому что хочешь сказать и сделать всё одновременно.

За две минуты наедине мы, запыхавшись, выработали поспешный план. Итак, согласно плану я должна была вернуться домой в Филадельфию, съехать из арендованного дома, отправить вещи на хранение, найти адвоката по иммиграционным делам и запустить юридический процесс. Фелипе, разумеется, отправится в тюрьму. Затем его депортируют в Австралию – пусть даже, строго говоря, это не депортация. (Прошу простить меня за то, что в этой книге я все же буду использовать термин «депортация», потому что просто не знаю, как назвать другими словами, когда человека вышвыривают из страны.) Поскольку в Австралии Фелипе давно уже не жил, у него не было там ни дома, ни финансовых перспектив. Когда я разберусь со всеми делами, то приеду к нему на другой конец света и мы как можно скорее обустроимся где-нибудь подешевле, скорее всего в Юго-Восточной Азии. Там мы вместе переждем этот период неопределенности, который неизвестно сколько продлится…

Пока Фелипе записывал для меня телефоны своего адвоката, взрослых детей и деловых партнеров, чтобы я могла предупредить всех о ситуации, в которой он оказался, я вытряхнула сумочку и стала отчаянно искать любые предметы, способные облегчить его пребывание в тюрьме: жвачку, все наличные деньги, бутылку воды, нашу совместную фотографию и книжку, которую я читала в самолете, с подходящим названием – «На что способны люди ради любви».

Затем его глаза наполнились слезами, и он сказал:

– Спасибо за то, что пришла в мою жизнь. Что бы теперь ни случилось, что бы ты ни решила делать дальше, знай: ты подарила мне два самых счастливых года в моей жизни, и я никогда тебя не забуду.

И тут я поняла: о боже, он думает, что я его брошу!

Его реакция удивила и растрогала меня, но больше всего пристыдила. Когда офицер Том сказал, что нам придется пожениться, мне и в голову не пришло отвергнуть этот вариант, способный спасти Фелипе от ссылки, – но, видимо, Фелипе посчитал, что я вполне могу его бросить. Он действительно боялся, что я оставлю его в подвешенном состоянии, без денег, в тюрьме. Так вот, значит, что он обо мне думает… Хотя наш роман продлился недолго, неужели я уже успела зарекомендовать себя как человек, который прыгает за борт при первой же сложности? Но, учитывая мое прошлое, были ли его страхи так неоправданны? Если бы на его месте оказалась я, то не сомневалась бы ни на минуту, что на него можно положиться, что он готов будет пожертвовать чем угодно ради меня. Но видел ли он во мне такую же опору?

Должна признать – случись всё это десятью – пятнадцатью годами раньше, я бы точно кинула партнера, оказавшегося в опасной ситуации. Увы, но в юности мои моральные качества были сомнительными (а кто-то скажет, их не было вовсе), и бестолковое и ветреное поведение, можно сказать, было моим коньком. Но теперь для меня важно, чтобы меня считали человеком с сильным характером, и с возрастом это становится всё важнее.

В тот момент – а у нас наедине осталось всего несколько секунд – я сделала единственную правильную вещь, какую только могла сделать для мужчины, которого обожаю. Поклялась, выговаривая слова прямо ему в ухо, чтобы подчеркнуть всю серьезность своего намерения, что не оставлю его и сделаю все возможное, чтобы всё исправить. И даже если остаться в Америке у Фелипе не получится, мы все равно будем вместе, где бы это ни было.

Вернулся офицер Том.

В последний момент Фелипе прошептал мне:

– Я так тебя люблю, что даже готов на тебе жениться.

– И я люблю тебя так, – ответила я, – что даже готова выйти замуж.

На этом милые сотрудники Министерства нацбезопасности развели нас в стороны, надели на Фелипе наручники и проводили его сначала в тюрьму, а затем и вон.

В тот вечер в самолете, на пути домой в наш ныне не существующий маленький рай в Филадельфии, я более трезво задумалась о том, на что только что подписалась. К удивлению своему, мне не хотелось ни плакать, ни истерить – слишком уж серьезной была ситуация, чтобы делать то или другое. Вместо этого я преисполнилась каким-то зверским чувством сосредоточения, пониманием, что от меня требуется как можно большая серьезность. Всего за несколько часов наша с Фелипе жизнь перевернулась, как блинчик, поддетый гигантской космической лопаткой. И теперь, похоже, мы жених и невеста! Вот уж странная и быстрая помолвка, ничего не скажешь. Не Остин, а Кафка какой-то. И всё же помолвка официальная, потому что так надо.

Ну и ладно. Пусть будет так. По крайней мере, я не первая женщина в нашей семье, кому придется выйти замуж ввиду серьезных обстоятельств, – хотя, в моем случае, не по залету. Но рецепт-то одинаковый: жениться, и срочно. Это мы и сделаем.

Однако существовала одна реальная проблема, которую я и идентифицировала в самолете: я понятия не имела, что такое брак.

Один раз я уже сделала эту ошибку: вышла замуж, ничего толком не понимая в институте брака. Можно сказать, я просто выскочила замуж в совершенно незрелом возрасте двадцати пяти лет, и было это примерно как Лабрадор прыгает в бассейн – с полной дури, без понятия, к чему всё приведет. А ведь по-хорошему, в двадцать пять я была такой раздолбайкой, что мне нельзя было доверить выбор зубной пасты, не говоря уж о собственном будущем. И эта безответственность, можете себе представить, дорого мне обошлась. Шестью годами позже последствия пришлось разгребать лопатой, в мрачной обстановке бракоразводного суда.

Оглядываясь надень своей первой свадьбы, я всегда вспоминаю роман Ричарда Олдингтона «Смерть героя», то место, где он размышляет о судьбе двух своих героев в злополучный день их свадьбы: «Поистине неизмеримо было невежество, роковое невежество Джорджа Огеста и Изабель, когда те поклялись быть вместе до самой смерти». Как и олдингтоновская Изабель, я была романтичной юной невестой, о которой тоже можно было бы написать: «То, чего она не знала, включало в себя почти весь спектр человеческих знаний. Проще перечислить, что она знала».

Однако теперь, в значительно менее романтичном возрасте тридцати семи лет, я не была уверена, что знаю о реалиях законного союза больше, чем тогда. Мой брак обернулся катастрофой, и потому я боялась его до смерти, но вряд ли это делало меня экспертом в брачных делах – скорее это делало меня экспертом лишь в катастрофах и смертельных страхах, областях, где и без меня навалом специалистов. И всё же судьба вмешалась и потребовала, чтобы я снова вступила в брак, а жизненный опыт научил меня, что вмешательство судьбы порой следует воспринимать как приглашение встретиться лицом к лицу и даже побороть наши самые большие страхи. Не нужно быть семи пядей во лбу, чтобы понять: когда обстоятельства вынуждают вас совершить то, чего вы всегда больше всего боялись и ненавидели, это может стать, по меньшей мере, любопытной возможностью для саморазвития.

И вот на рейсе из Далласа до меня постепенно дошло, что теперь, когда мой мир перевернулся, когда мой любимый выслан из страны и нам двоим хочешь не хочешь, а придется пожениться, – возможно, стоит использовать это время, чтобы каким-то образом примириться с идеей вступления в брак, прежде чем я снова брошусь в омут с головой. Возможно, было бы неплохо приложить усилия и попытаться разгадать загадку – что же, во имя Господа и истории человечества, это за предприятие, которое, несмотря на всю свою непонятность, раздражающую природу и противоречия, упрямо продолжает существовать уже много веков.

Этим я и занялась. В последующие десять месяцев, пребывая с Фелипе в ссылке, оторванная от корней и одновременно вынужденная вертеться колесом, чтобы вернуть его в Америку, где мы могли бы мирно пожениться (офицер Том предупредил: если мы поженимся в Австралии или еще где-нибудь, это лишь раздосадует Министерство национальной безопасности и затянет иммиграционный процесс), – единственным, о чем я думала, о чем читала и разговаривала с кем бы то ни было, был этот непонятный предмет – замужество.

Своей сестре, живущей в Филадельфии (которая очень кстати оказалась настоящим историком), я поручила прислать мне несколько коробок книг о браке. Где бы мы с Фелипе ни останавливались, я запиралась в комнате гостиницы и читала эти книги, проводя бесчисленное количество часов в компании таких выдающихся специалистов по предмету, как Стефани Кунц[4] и Нэнси Котт,[5] – исследователей, чьи имена я прежде никогда не слышала, но которым предстояло стать моими кумирами и наставниками.

По правде говоря, поглощенность предметом сделала из меня путешественника хуже некуда. За эти месяцы мы с Фелипе побывали во многих интересных и красивых местах, но, боюсь, я не всегда уделяла должное внимание нашему окружению. С самого начала это путешествие не являлось для меня беззаботным приключением. Оно больше походило на изгнание, на хиджру. Путешествовать, потому что не можешь вернуться домой, потому что одному из двоих по закону нельзя возвращаться домой, по определению не может быть приятным занятием.

Мало того, наша финансовая ситуация вызывала беспокойство. Оставалось меньше года до того, как «Есть, молиться, любить» предстояло стать бестселлером и принести деньги, но этого чудесного события пока не случилось, да мы на него и не рассчитывали. Фелипе перекрыли его источник дохода, поэтому мы жили на то, что осталось от моего последнего книжного гонорара, и не знали, хватит ли этих денег надолго. На какое-то время их, конечно, хватило бы, но не навсегда. Я только начала работу над новым романом, но подготовка и написание были прерваны депортацией Фелипе. Так мы и оказались в Юго-Восточной Азии, где два экономных человека вполне способны прожить на тридцать долларов в день.

Не могу сказать, что мы мучились в этот период изгнания (до голодающих политических беженцев нам было далеко, конечно), но всё же жизнь была очень странной и напряженной, и эти напряжение и странность ощущались еще заметнее, если учесть, что было непонятно, чем всё это кончится.

Мы странствовали по миру около года в ожидании того дня, когда Фелипе вызовут на собеседование в американское консульство в Сиднее. Переезжая из страны в страну, мы стали похожи на парочку, страдающую бессонницей и пытающуюся найти удобное положение для сна в чужой неудобной кровати. Не раз в беспокойную ночь (и действительно в чужой и неудобной кровати) я лежала в темноте и размышляла о своих внутренних конфликтах и предрассудках, связанных с замужеством, обдумывала прочитанное, выискивая в истории утешительные выводы.

Сразу скажу, мои исследования ограничились в основном изучением брака в западной истории, и это культурное ограничение отразилось в книге. Любой серьезный историк и антрополог, специализирующийся на вопросах брака, обнаружит в моем повествовании большие дыры – ведь я оставила без внимания целые континенты и века человеческой истории, не говоря уж о важнейших понятиях, относящихся к браку (к примеру, полигамия). Мне было бы интересно и, конечно, познавательно глубже окунуться во все существующие брачные обычаи на Земле, но у меня просто не было времени. Если бы я попыталась хотя бы разобраться в сложной природе брачных отношений в исламском обществе, одна эта тема заняла бы, наверное, годы исследований, а мои обстоятельства были срочными и препятствовали столь глубокому анализу. В моей жизни начался реальный отсчет: менее чем через год я должна была выйти замуж, нравится мне это или нет, хочу я этого или нет. Из-за этого я посчитала нужным сосредоточиться на истории моногамного западного брака, чтобы лучше разобраться в унаследованных мною предрассудках, той форме, которую приняла моя семейная история, и целом спектре комплексов, свойственных моей культуре.

Я надеялась, что все эти знания каким-то образом уменьшат мою глубокую неприязнь к институту брака. Я не знала, как именно это произойдет, но в прошлом всегда так и было – чем больше я узнавала о предмете, тем меньше он меня пугал. (Как в сказке про Румпелынтилыгхена[6] – иногда со страхом можно справиться, узнав настоящее имя злого карлика.) Больше всего мне хотелось найти способ каким-то образом порадоваться нашему с Фелипе браку, когда наступит торжественный день, а не глотать свою судьбу, как твердую и горькую таблетку. Можете считать меня старомодной, но мне казалось, что это такой милый нюанс – быть счастливой на собственной свадьбе. Точнее, осознанно счастливой.

Эта книга рассказывает о том, как мне это удалось.

И рассказ начинается (должен же каждый рассказ где-то начинаться) в горах Северного Вьетнама.

Глава 2

Замужество и ожидания

Мужчина может быть счастлив с любой женщиной – при условии, что он ее не любит.

Оскар Уайльд

В тот день меня подстерегла маленькая девочка.

Мы с Фелипе прибыли в деревню с ханойского ночного поезда – грохочущего, грязного, советских времен. Не помню точно, почему мы отправились именно в это захолустье – кажется, нам его порекомендовала компания молодых датских бэкпекеров.[7] Как бы то ни было, после долгого путешествия в дребезжащем загаженном поезде нас ждало столь же долгое путешествие в дребезжащем загаженном автобусе.

Наконец автобус высадил нас в месте такой красоты, что подкашивались коленки, на самой границе с Китаем – зеленая, дикая глушь. Мы нашли гостиницу, а когда я одна вышла на улицу побродить по деревне и размять затекшие в пути ноги, ко мне подошла та малышка.

Ей было двенадцать лет, как я потом узнала, но по сравнению с двенадцатилетними американками она была просто Дюймовочкой. Красивая до жути: смуглая, гладкая кожа, блестящие волосы, заплетенные в косички; компактная фигурка, крепкая, уверенная; одета в короткую вязаную тунику. На ногах у нее были яркие шерстяные рейтузы, хотя стояло лето и дни были знойные; единственное, что отвечало сезону, – пластиковые шлепанцы китайского производства.

Девочка поджидала у гостиницы уже какое-то время – я заприметила ее, еще когда мы заселялись. И вот теперь, когда я вышла на улицу без сопровождения, она без стеснения накинулась на меня:

– Как тебя зовут?

– Лиз. А тебя?

– Май. Могу записать по буквам, чтобы ты научилась писать без ошибок.

– Ты хорошо говоришь по-английски, – похвалила я.

Май пожала плечами:

– Конечно. Часто тренируюсь, с туристами. Еще я говорю по-вьетнамски, по-китайски и немножко – по-японски.

– А как же французский? – пошутила я.

– Un peu [8], – кивнула она и хитро взглянула на меня. А потом спросила: – Откуда ты, Лиз?

– Из Америки, – ответила я и, решив подтрунить над ней – ведь понятно же, что она из этой деревни, – задала встречный вопрос: – А ты откуда такая взялась, Май?

Она сразу поняла, что я над ней подшучиваю, и приняла вызов.

– Из маминого животика, – последовал ответ, и в этот момент я совершенно в нее влюбилась.

Май действительно была из Вьетнама, но, как я позже узнала, вьетнамкой себя не считала. Она была из племени хмонгов – гордого этнического меньшинства (те, кого антропологи называют «коренным населением»), живущего в уединении и населяющего самые высокие горные хребты Вьетнама, Таиланда, Лаоса и Китая. Как и курды, хмонги никогда по-настоящему не считали себя гражданами той страны, в которой проживают. Удивительным образом они остаются в числе самых независимых народов на Земле – сочинителей легенд, кочевников, воинов, прирожденных нонконформистов и проклятия всех наций, когда-либо пытавшихся подчинить их себе.

Чтобы осознать парадокс существования хмонгов, представьте, к примеру, что индейское племя могавков до сих пор живет в элитном районе Нью-Йорка, как жили веками, носит традиционное платье, говорит на своем языке и наотрез отказывается ассимилироваться. Наткнуться на деревню хмонгов вроде той, куда попали мы, в начале двадцать первого века – чистой воды анахроническое чудо. Их культура предоставляет ныне почти исчезнувшую возможность увидеть, как жили люди в стародавние времена. Одним словом, если вы хотите узнать, как выглядела семейная жизнь четыре тысячи лет назад, приезжайте к хмонгам, и вы увидите нечто подобное.

– Послушай, Май, – сказала я. – Не хочешь сегодня побыть моей переводчицей?

– Зачем? – спросила Май.

Хмонги славятся своей прямотой, поэтому я ответила прямо:

– Хочу поговорить с женщинами из твоей деревни о том, как им живется в браке.

– Зачем? – повторила она.

– Потому что я скоро выхожу замуж, и мне нужен совет.

– Для замужества ты слишком старая, – заметила добрая Май.

– Ну, мой парень тоже старый, – сказала я, – ему пятьдесят пять лет.

Она пригляделась ко мне повнимательнее, протяжно присвистнула и проговорила:

– Ого-го. Повезло же парню.

Не знаю, почему Май решила помочь мне в тот день. Из любопытства? Из скуки? В надежде, что ей перепадет пара монет? (Я, разумеется, ей заплатила.) Но, независимо от причины, она согласилась.

Вскоре, взобравшись на крутой соседний холм, мы оказались в каменном доме Май. Приютившийся в одной из самых прекрасных речных долин, которые только способно нарисовать воображение, он был маленький, почерневший от сажи и полутемный внутри (свет в него попадал через пару окон). Май пригласила меня войти и представила группе женщин, которые или что-то ткали, или жарили, или чистили.

Из всех присутствующих больше всего меня заинтриговала бабушка моей провожатой. Росточком в метр двадцать, беззубая, она смеялась громче всех и была, пожалуй, самой довольной бабулькой из всех, кого мне доводилось встречать в жизни. А самое главное, она смеялась, глядя на меня. Всё во мне казалось ей ну просто уморой. Она напялила мне на голову высокую хмонговскую шапку и расхохоталась, показывая на меня пальцем. Потом сунула мне в руки крошечного хмонговского ребятенка, ткнула пальцем и зашлась еще сильней. Завернув меня в шикарную хмонговскую ткань, она снова показала пальцем и покатилась со смеху.

Впрочем, я была не против. Я давно уже поняла, что, будучи чужаком в далекой стране да еще великанского росту, непременно станешь объектом насмешек. Но поскольку ты гостья, надо быть вежливой и терпеть.

Вскоре в дом набились другие женщины, соседки и родственницы. Они тоже показывали мне свое рукоделие, надевали мне на голову свои шляпы, совали в руки малышей, тыкали пальцем и смеялись.

Май объяснила, что в этом доме, где была всего одна комната, жила вся ее семья – почти двенадцать человек в общей сложности. Спали все вместе, на полу. С одной стороны была кухня, с другой – дровяная печь для обогрева зимой. Рис и кукурузу хранили на чердаке над кухней, а поросят, кур и водяных, или азиатских, буйволов держали неподалеку.

Во всем доме было одно-единственное огороженное пространство, да и то не больше чулана. В этом месте, как я потом узнала из книг, новобрачным позволялось спать первые несколько месяцев после свадьбы, чтобы их сексуальная жизнь протекала в уединенной обстановке. Однако после короткого периода уединения молодая пара снова возвращается к семье и спит на полу вместе со всеми – и так до конца жизни.

– Я тебе говорила, что мой папа умер? – спросила Май, показывая мне дом.

– Мне очень жаль, – ответила я. – Когда это произошло?

– Четыре года назад.

– Как он умер, Май?

– Просто умер, – спокойно ответила девочка, тем самым предупредив все дальнейшие расспросы.

Ее папа умер от смерти. Так, наверное, все люди умирали, прежде чем мы стали много думать, отчего и как.

– Когда он умер, на похоронах мы ели водяного буйвола. – При этом воспоминании лицо Май вспыхнуло целой радугой эмоций: печаль от утраты отца, но и удовольствие при мысли о том, какой вкусный был буйвол.

– Твоей маме одиноко?

Май пожала плечами.

Трудно представить, что кому-то здесь может быть одиноко. Не легче и найти в этой толпе домочадцев счастливую сестру одиночества – уединение. Май с матерью жили в постоянном соседстве с огромным числом людей. Не впервые за много лет путешествий меня поразило, какой изоляции мы подвергаемся в современном американском обществе по сравнению с этим. Там, откуда я родом, само понятие семьи уменьшилось до таких крошечных масштабов, что любой из этого многочисленного, обширного, гостеприимного клана хмонгов и вовсе не посчитал бы это семьей. Чтобы изучить современную западную семью, понадобится электронный микроскоп. Что мы имеем: два, ну, может, три, а в лучшем случае четыре человека, которые болтаются на огромной домашней территории. У каждого есть собственное физическое и психологическое пространство, и каждый проводит большую часть дня безо всякого контакта с другими.

Я вовсе не хочу сказать, что «усохшая» современная семья – это по всем пунктам плохо. Безусловно, когда женщина рожает меньше, ее жизнь и здоровье улучшаются, и это очень веский аргумент в противовес столь привлекательной культуре многочисленного клана. К тому же социологи давно выяснили, что, когда так много родственников различных возрастов живут вместе в близком соседстве, увеличивается число случаев инцеста и растления малолетних. В такой толпе сложно уследить за каждым человеком в отдельности, сложно и защитить отдельных людей – не говоря уж об индивидуальности.

Но все же в наших современных, таких одиноких и закрытых семьях мы что-то да утратили. Наблюдая, как общаются между собой женщины-хмонги, я невольно задумалась о том, не привела ли эволюция западной семьи (семья становится всё меньше, всё малочисленнее) к повышенной напряженности в отношениях современных супругов? Например, у хмонгов мужчины и женщины проводят вместе не так уж много времени. Ну да, допустим, мужу тебя есть. Допустим, вы занимаетесь сексом, и судьбы ваши связаны навеки. Может, даже и любовь присутствует. Но в остальном жизнь мужчины и женщины совершенно четко разделена: каждый обитает в своем мире, у каждого свои задачи в зависимости от пола. Мужчины работают и общаются с другими мужчинами; женщины работают и общаются с другими женщинами. В подтверждение скажу, что в тот день в доме Май я не видела ни одного мужчины. Что бы они там ни делали (работали в поле, пили, разговаривали или играли в карты), они делали это где-то в другом месте, одни, в другой – неженской – Вселенной.

Таким образом, женщина-хмонг ни в коем случае не ожидает, что ее муж станет ее лучшим другом, самым близким поверенным, советником в эмоциональных делах и равным по интеллекту, утешением в печальные времена. Вместо этого она ищет подобного рода эмоциональную подпитку и поддержку у других женщин – сестер, тетушек, матерей, бабушек. В жизни женщины-хмонга есть много людей, голосов и мнений, служащих эмоциональной опорой и окружающих ее постоянно. Куда ни повернись, везде родные лица, и многочисленные женские руки превращают серьезные жизненные трудности в легкую или, по крайней мере, в не столь тяжелую работу.

В конце концов, когда исчерпались все приветствия, когда всех малышей покачали, смех утих, и наступило вежливое молчание; мы все сели. Май была переводчицей, и я начала с того, что попросила бабушку рассказать о том, как у хмонгов справляют свадьбы.

Всё очень просто, терпеливо объяснила бабуля. Прежде чем традиционная свадьба хмонгов имеет место, родственники жениха должны явиться в дом невесты, чтобы семьи договорились о расходах, назначили дату и составили план. В это же время обязательно убивают курицу, чтобы ублажить семейных духов. С наступлением дня свадьбы забивают свиней. Готовят праздничное угощение, и со всех деревень на праздник съезжаются родственники. Обе семьи делят расходы поровну. Процессия идет к свадебному столу, и один из родственников жениха обязательно несет зонтик.

Тут я прервала бабулю и спросила, что символизирует зонтик, однако это вызвало конфуз. Скорее всего, смутило их, собственно, слово «символизировать». Зонтик он зонтик и есть, ответили мне, и его несут потому, что на свадьбе всегда кто-то должен нести зонтик. Иначе – потому что потому, так есть и всегда было.

Разъяснив вопрос с зонтиком, бабушка перешла к традиционному хмонговскому брачному обычаю похищения невесты. Это древний ритуал, сказала она, хотя в наше время практикуется он не так повсеместно, как прежде. Но всё же сохранился до сих пор. Невесту, которую иногда предупреждают о предстоящем похищении, а иногда нет, похищает потенциальный жених и отвозит на пони в свой дом. Весь этот процесс строго организован и разрешается лишь в определенные дни в году, в праздники после рыночных дней. (Нельзя похитить невесту когда заблагорассудится, понимаете? Есть правила.) Три дня похищенная девушка живет в доме похитителя с его семьей, чтобы понять, хочет она выходить за него замуж или нет. Обычно, сообщила бабушка, брак заключается с согласия невесты. В тех редких случаях, когда похищенная жить с похитителем отказывается, по окончании трех дней ей разрешают вернуться домой к своей семье и о деле забывают. По-моему, всё довольно разумно, если учесть, что речь идет о похищении.

Но когда я попыталась заставить бабушку рассказать историю ее брака, надеясь выудить у нее пару эмоциональных воспоминаний о собственном семейном опыте, мы с моими собеседницами наткнулись на стену. Стоило мне спросить старушку:

– Когда вы впервые увидели своего мужа, что вы о нем подумали? – это сразу же вызывало непонимание, на ее морщинистом лице появилось озадаченное выражение.

Решив, что она или Май не так поняли мой вопрос, я перефразировала:

– Когда вы поняли, что ваш муж и есть тот, за кого вы хотели бы выйти замуж?

И снова ответом мне было вежливое недоумение.

– Вы сразу поняли, что он особенный? – попробовала я другой подход. – Или полюбили его уже потом?

В этот момент кто-то из женщин в комнате нервно захихикал, как хихикают в присутствии ненормальных – а именно такой, видимо, я только что стала в их глазах.

Я пошла на попятную и опробовала другую тактику:

– Когда вы впервые встретились с мужем?

Бабуля покопалась в памяти, но не смогла вспомнить ничего более определенного, чем «очень давно». Кажется, ее этот вопрос не слишком занимал.

– Хорошо, а где вы познакомились? – спросила я, стараясь как можно больше упростить дело.

И снова сама природа моего любопытства оказалась для бабушки сущей загадкой. Но из вежливости она попыталась вспомнить. Нет, она не встречалась с мужем до самой свадьбы, объяснила она. Она видела его, конечно. Ведь в доме постоянно болтались какие-то люди. Но точно она не помнит. Да и вообще, разве это важно – ведь она тогда была совсем девчонкой. Зато теперь, заключила бабуля, к восторгу всех присутствующих в комнате женщин, теперь-то она точно с ним знакома!

– Но когда вы его полюбили? – наконец спросила я в лоб.

В ту же секунду, как Май перевела мой вопрос, все женщины в комнате, за исключением бабушки, которая была слишком вежлива, громко расхохотались – это был настоящий спонтанный взрыв хохота, который они попытались скрыть, прикрывая ладошками рот.

Думаете, это меня остановило? Пожалуй, мне следовало бы смутиться, но я не унималась и, переждав хохот, задала вопрос, который рассмешил их еще сильнее.

– А в чем, по-вашему, секрет счастливого брака? – на полном серьезе спросила я.

Вот тут-то они сорвались окончательно. Даже бабуля принялась повизгивать от хохота в открытую.

Ну ладно, подумала я. Как я уже говорила, не имею ничего против того, чтобы в чужой стране надо мной смеялись, как над клоуном. Но в этом случае, должна признаться, всё это веселье несколько смущало, потому что я не понимала, в чем шутка. А понимала я лишь одно: мы с этими дамами-хмонг явно говорим на разных языках (я имею в виду, помимо того факта, что мы действительно говорим на разных языках). Но что такого смешного в моем вопросе?

В последующие недели я все время проигрывала этот разговор в голове и была вынуждена выстроить собственную теорию о том, почему же между мной и хозяйками дома возникло такое непонимание, такие различия, когда речь зашла о браке. Вот моя теория: всё дело в том, что ни бабушка, ни другие женщины в той комнате не считали брак главным событием в своей эмоциональной биографии, каким бы считала его я. В современном индустриальном западном обществе, откуда я родом, человек, которого вы выбираете себе в супруги, является, пожалуй, наиболее ярким отражением вашей личности. Ваш супруг становится прозрачным и сверкающим зеркалом, посредством которого ваша индивидуальная картина эмоций отражается в мир. Ведь нет более индивидуального выбора, чем выбор супруга; этот выбор способен рассказать почти всё о том, что вы собой представляете. Спросите любую типичную современную западную женщину, как она познакомилась с мужем, когда и почему в него влюбилась, и можете быть уверены – вас ждет полный, детальный и глубоко прочувствованный рассказ, не просто тщательно выстроенный в соответствии с ее опытом, но и проанализированный на предмет ключей к собственной индивидуальности. Более того, скорее всего она будет рада поделиться с вами этой историей, даже если видит вас впервые. Годы опыта научили меня тому, что вопрос «Как вы познакомились с мужем?» – один из лучших способов наладить общение. Даже не важно, счастливый ли в итоге оказался брак или закончился полным крахом: женщина всё равно воспринимает эту историю как значимую часть своего эмоционального мира – а может, и его ключевую часть.

Кем бы ни была та самая западная женщина, можете быть уверены, в ее истории будут два участника – супруг и она сама. Каку героев романа или фильма, у каждого из них до встречи друг с другом была какая-то собственная история. И вот в судьбоносный момент их жизненные пути пересеклись. (Например: «Тем летом я жила в Сан-Франциско, но вовсе не собиралась там оставаться – пока не встретила Джима на вечеринке».) В рассказе наверняка будут элементы драмы и саспенса («Он думал, что парень, с которым я пришла, мой бойфренд, но это был всего лишь Ларри, мой друт-гей!»). Обязательно – сомнения («Вообще-то мне такие мужчины обычно не нравятся, я больше люблю интеллектуалов»). Но главное, эти истории всегда кончаются спасением («Не могу представить, как я без него жила!») или, если дело не выгорело, прозрением не в пользу бывшего («Ну как я сразу не догадалась, что он лжец и алкоголик?»). Невзирая на детали, можете быть уверены: современная женщина с Запада успела проанализировать свою любовную историю со всех возможных углов и за годы высечь из нее золотое эпическое изваяние или, в случае с другим исходом, мумифицировать рассказ в горькую поучительную басню.

И вот тут рискну заявить: женщины-хмонги так не делают. По крайней мере, те хмонги, которых я знаю.

Поймите, я не антрополог и признаю, что беру на себя слишком много, рассуждая о культуре хмонгов. Мой личный опыт общения с этими женщинами ограничивается одним лишь разговором как-то днем, с двенадцатилетней попрыгушкой в качестве переводчицы – поэтому можно предположить, что какой-то нюанс этой древней и сложной культуры я упустила. Я также признаю, что, возможно, эти женщины посчитали мои вопросы вмешательством в личную жизнь, а то и оскорблением. С какой стати им делиться глубоко личными историями со мной, любопытной курицей, явившейся без приглашения? Даже если они и пытались рассказать мне о своих отношениях, смысловые тонкости наверняка потерялись при переводе или пали жертвой культурного непонимания.

За мою профессиональную карьеру мне пришлось провести немало интервью, и я знаю, что умею внимательно слушать и наблюдать. Кроме того, как и все мы, попав в незнакомый дом, я сразу отмечаю, в чем разница между восприятием и поведением его обитателей и тем, как принято вести у себя дома. Скажем так: в тот день в доме хмонгов я была гостем, чуть более наблюдательным, чем обычно, уделяющим чуть больше обычного внимания своим чуть больше обычного разговорчивым хозяевам. Выступая в этой и лишь в этой роли, я с уверенностью заявляю, чего не увидела в тот день в доме бабушки Май. Я не увидела женщин, которые сидели бы и рассказывали сто раз продуманные заранее легенды и поучительные басни о своем замужестве. Это показалось мне столь примечательным, потому что я не раз видела и слышала, как женщины во всем мире рассказывают продуманные легенды и поучительные басни о своем замужестве в любой компании и при малейшей провокации. Но женщин-хмонгов всё это, казалось, совершенно не интересовало. Ну не лепили они из своих мужей ни героев, ни злодеев, сочиняя глобальную, подробную и эпическую Легенду об Эмоциональном Становлении!

При этом я не говорю, что эти женщины не любят своих мужей, или не любили их раньше, или не способны любить. Глупо было бы утверждать подобные вещи, потому что люди везде влюбляются, и так было всегда. Романтическая любовь свойственна всем. Во всех уголках земли есть свидетельства великой страсти. У всех культур есть песни о любви, любовные заклинания и молитвы. Людские сердца разбиваются независимо от социального положения, религиозной или половой принадлежности, возраста или образования. (В Индии, между прочим, отмечается Национальный день разбитых сердец – 3 мая, а в Папуа – Новой Гвинее есть племя, мужчины которого сочиняют грустные любовные песни, намай, посвященные трагическим историям о так и не состоявшихся брачных союзах.) Моя подруга Кейт однажды ходила на концерт монгольского горлового пения – редкий случай, когда группа исполнителей отправилась в мировое турне и приехала в Нью-Йорк. Музыка казалась невыносимо печальной, хотя слова были ей непонятны. После концерта она подошла к солисту-монголу и спросила: «О чем это вы пели?» И он ответил: «Мы поем о том же, о чем все: о пропавшей любви и о том, как кто-то украл самого быстрого коня».

Поэтому сомнений быть не может: и хмонги влюбляются. Один человек нравится им больше другого, они скучают по любимому, если он умер, или вдруг понимают, что по необъяснимой причине им очень нравится запах другого человека или его смех. Но, возможно, они просто не верят, что вся эта романтика имеет какое-либо отношение к причинам, по которым следует вступать в брак. Вероятно, они просто думают, что эти два понятия (любовь и брак) не должны непременно пересекаться – ни в начале отношений, ни вообще. Может, им кажется, что брак – это что-то совсем другое?

Если эта мысль неприемлема для вас или кажется безумной, вспомните, что совсем недавно в западной культуре брак воспринимался точно также – без всякой романтики. Браки, устроенные родителями, никогда не были характерной чертой американской жизни (и тем более похищение невест), но уж брак по расчету всегда был обычным делом в определенных кругах нашего общества до самой недавней поры. Под «браком по расчету» я подразумеваю любой союз, в котором интересы общества ставятся выше интересов двух непосредственных участников процесса. В среде американских фермеров, к примеру, такие браки были нормой в течение многих поколений.

Между прочим, я сама знаю о таком прагматичном браке не понаслышке. Я выросла в маленьком городке в Коннектикуте, и из всех соседей мне больше всего нравилась седовласая супружеская пара – Артур и Лиллиан Вебстеры. Вебстеры держали молочную ферму и жили по незыблемому своду классических североамериканских ценностей. Они были скромны и экономны, щедры и трудолюбивы, религиозны без фанатизма, имели ненавязчивую общественную позицию и воспитывали троих детей законопослушными гражданами. Доброта их не знала границ. Мистер Вебстер звал меня Кудряшкой и разрешал часами ездить на велосипеде по своей аккуратно заасфальтированной площадке для машин. А если я вела себя очень хорошо, миссис Вебстер давала мне поиграть со своей коллекцией антикварных аптечных скляночек.

Несколько лет назад миссис Вебстер умерла. Через пару месяцев после ее смерти я зашла к мистеру Вебстеру поужинать, и мы разговорились о его жене. Мне хотелось узнать, как они познакомились, как полюбили друг друга – всю романтическую прелюдию их совместной жизни. Короче говоря, я задала ему те же вопросы, что и женщинам из племени хмонг во Вьетнаме, и получила те же ответы – точнее, не получила. Мне не удалось добиться от мистера Вебстера ни одного романтического воспоминания о начале их отношений с женой. Он даже признался, что не помнит, когда точно познакомился с Лиллиан. Помнит только, что она до этого всегда жила в городе. И уж точно это была не любовь с первого взгляда. Не было никаких электрических разрядов, никакой искорки мгновенного притяжения. Он вообще никогда не был в нее влюблен.

– Так зачем вы на ней женились? – спросила я.

И мистер Вебстер, прямо и деловито, как свойственно настоящему янки, ответил, что женился, потому что брат ему сказал. Вскоре Артуру предстояло взять на себя заботы о семейной ферме, и ему нужна была жена. Без жены, как и без трактора, держать ферму нельзя. Это был неромантический брак, но молочная ферма в Новой Англии – дело вообще неромантическое, и Артур понимал, что брат прав. И вот прилежный и послушный мистер Вебстер отправился в город и, как и следовало, нашел себе жену. Его послушать, так любая молодая девушка могла бы удостоиться титула миссис Вебстер вместо Лиллиан, и особой разницы никто бы не ощутил. Просто так вышло, что Артур выбрал именно ту блондиночку, что работала в фермерском бюро в городе. Возраст у нее был подходящий. Она была миленькой. Здоровой. Доброй. Короче, годной для замужества.

Таким образом, очевидно, что брак Вебстеров не произошел из страстной, сердечной, горячей любви – как и замужество хмонговской бабули. Можно даже предположить, что это был брак без любви. Но с такими выводами надо быть поосторожнее. Уж я-то знаю, во всяком случае если речь о Вебстерах.

В последние годы жизни миссис Вебстер поставили диагноз – болезнь Альцгеймера. В течение почти десяти лет это некогда сильная женщина угасала, и всем, кто ее знал, было больно на это смотреть. Ее муж, прагматичный старый фермер, заботился о ней все время, пока она умирала. Он ее купал, кормил – забросил все дела, чтобы ухаживать за женой, и научился жить с ужасными последствиями ее болезни. Он продолжал ухаживать за ней, хотя она уже не понимала, кто он такой – и кто она сама. Каждое воскресенье мистер Вебстер наряжал ее в опрятную одежду, усаживал в кресло-каталку и вез на службу в ту самую церковь, где они поженились почти шестьдесят лет назад. Он делал это, потому что Лиллиан всегда нравилась эта церковь, и он знал, что она была бы благодарна ему за его поступок, если бы только находилась в здравом сознании. Каждое воскресенье Артур сидел на церковной скамье рядом с женой и держал ее за руку, а она постепенно удалялась от него в полное забытье.

Если это не любовь, то объясните мне, пожалуйста, очень хорошо объясните, что же такое любовь на самом деле?

Но при этом тоже нельзя делать опрометчивые заявления и предполагать, что все браки по расчету, или по договоренности, или браки, начавшиеся с похищения невесты, за всю историю человечества непременно приводят к долгой и счастливой жизни. Вебстерам просто повезло, до определенной степени. (Хотя подозреваю, что не обошлось и без достаточно серьезной работы над отношениями.) Но у мистера Вебстера и хмонгов есть кое-что общее: идея о том, что эмоциональная картина в начале брака не так важна, как картина в конце, спустя многие годы совместной жизни. Более того, они наверняка согласились бы, что существует не один-единственный «особенный» человек, который поджидает вас где-то во Вселенной и способен наполнить вашу жизнь смыслом как по мановению волшебной палочки. Таких людей много (может, даже в вашем ближайшем окружении), и с каждым из них можно наладить уважительные отношения. А потом можно жить и работать рядом с избранником долгие годы в надежде, что конечным результатом союза станет нежность и привязанность.

В конце вечера в доме Май моя теория вполне отчетливо подтвердилась. Это произошло, когда я задала бабуле-хмонг последний вопрос, который тоже показался ей странным и непонятным:

– Ваш муж – хороший муж?

Бабуле пришлось попросить внучку повторить вопрос несколько раз, чтобы убедиться, что она расслышала верно: хороший ли у нее муж? После чего она в недоумении взглянула на меня, как будто ее спросили: вот эти камни, из которых состоят горы, где вы живете, – это хорошие камни?

Она не смогла придумать лучшего ответа, чем такой: муж у нее ни хороший, ни плохой. Он просто муж, и всё. Такой, как все мужья. Когда она говорила о нем, казалось, слово «муж» для нее означает профессию или даже биологический вид, а не отдельного сильно обожаемого или ненавистного ей человека. Роль «мужа» была довольно простой и включала ряд обязательств, которые ее мужчина, видимо, выполнял удовлетворительно на протяжении всей совместной жизни. У других женщин – то же самое, добавила она, – разве что совсем не повезло и достался настоящий пень. Бабуля дошла до того, что заявила: неважно, по сути, за кого выходить замуж. За редкими исключениями все мужчины более-менее одинаковые.

– Что вы имеете в виду? – спросила я.

– Все мужчины и женщины более-менее похожи друг на друга, как правило, – разъяснила бабуля. – Это все знают.

Другие женщины-хмонги согласно кивнули.

Позвольте на минутку остановиться и сделать смелое и, наверное, совершенно очевидное заявление.

Хмонга из меня уже не получится.

Да что уж там, из меня и Вебстера не выйдет.

Я родилась в конце двадцатого века, в средней американской семье. Как и бесчисленные миллионы других людей в современном мире, рожденных в схожих обстоятельствах, меня воспитывали с верой в то, что я особенная. Мои родители (они не были хиппи или радикалами и голосовали за Рейгана дважды, между прочим) попросту верили в то, что у их детей есть таланты и мечты, которые отличают их от других детей. Мою индивидуальность всегда ценили и отличали от индивидуальности моей сестры, друзей и всех остальных. Хотя я ни в коем случаем не была избалованной, родители верили, что мое счастье имеет значение и я должна найти такой путь в жизни, который поддерживал бы и отражал мой личный поиск счастья.

Тут надо добавить, что все мои друзья и родные воспитывались примерно в таком же ключе. За исключением самых консервативных семей или семей недавних иммигрантов, все мои знакомые на том или ином уровне разделяли идею культурного уважения индивидуальности. Независимо от религии и уровня доходов мы все следовали одной догме, которая появилась совсем недавно, свойственна исключительно Западу и может быть описана в двух словах: «Ты – вот что имеет значение».

Я не хочу сказать, что хмонги не считают своих детей заслуживающими особого отношения, напротив, антропологи считают, что именно они являются самыми заботливыми семьями в мире. Но совершенно очевидно, что их общество не поклоняется алтарю индивидуального выбора. Как и у большинства традиционных общин, семейную догму хмонгов можно выразить не словами «Ты – вот что имеет значение», а фразой «Твоя роль важна». В той деревне все знали, что в жизни есть обязанности; некоторые обязанности выполняют мужчины, другие – женщины, и все должны стараться изо всех сил. Если ты хорошо выполняешь свою роль, то можешь спокойно спать ночью, зная, что ты хороший муж или хорошая жена, – и не надо ждать большего от жизни или отношений.

Встреча с женщинами-хмонгами в тот день во Вьетнаме напомнила мне старую поговорку: «Если есть ожидания, будут и разочарования». Моей знакомой бабуле-хмонг никогда не внушали, что задача ее мужа – сделать ее бесконечно счастливой. Более того, ей не внушали, что ее задача на этой земле – стать бесконечно счастливой. Она никогда не питала таких ожиданий, и потому в браке ее не постигло разочарование. Ее брак выполнил свою роль, необходимую социальную задачу: он был тем, чем и должен был быть, и ее это устраивало.

Меня же, напротив, всегда учили тому, что поиски счастья – это мое естественное (и даже гражданское) право, право по рождению. Поиски счастья – эмоциональная характеристика моей культуры. И не просто любого счастья, а глубокого, даже райского блаженства. А что, как не романтическая любовь, способно принести человеку райское блаженство? Моя культура всегда внушала, что брак должен быть чем-то вроде теплицы, в которой романтическая любовь будет расти и цвести. Вот я и сажала грядку за грядкой великих ожиданий в несколько покосившейся теплице своего первого брака. Это был образцовый огород из ожиданий, но за все свои заботы я получила с него лишь урожай горьких плодов.

Мне кажется, попытайся я объяснить всё это бабуле-хмонгу, та бы ни слова не поняла. И наверняка ответила бы точно так же, как одна пожилая дама, встреченная мною в Южной Италии. Когда я призналась, что ушла от мужа, потому что замужество принесло мне одни несчастья, она спокойно ответила: «А кто счастлив?» И махнула рукой, давая понять, что разговор окончен.

Заметьте, я вовсе не хочу романтизировать простую крестьянскую жизнь в живописной деревушке. Скажу начистоту: у меня нет никакого желания меняться местами с женщинами, которых я встретила в деревне хмонгов во Вьетнаме. Мне такая жизнь не нужна хотя бы по той причине, что у них у всех ужасные зубы. К тому же было бы нелепо и оскорбительно пытаться перенять их взгляд на мир. Неумолимое наступление промышленного прогресса означает, что скорее хмонгам придется перенимать мой взгляд на мир в ближайшие годы.

И между прочим, это уже происходит. В наши дни, когда в связи с наплывом туристов молоденькие девочки вроде моей двенадцатилетней подруги Май постоянно видят западных женщин, им приходится переживать первые критические минуты культурных сомнений. Я называю это явление «А ну-ка, минуточку!» – тот поворотный момент, когда девочки из традиционных обществ начинают задумываться: а чем, собственно, хороша жизнь, где замуж выходят в тринадцать, а рожают немногим позже? Они начинают думать и о том, что, возможно, предпочли бы другой выбор – или хотя бы возможность сделать выбор, раз уж на то пошло. И как только такие мысли забираются в голову этим девчонкам, пиши пропало. Взять Май – умная, наблюдательная, говорит на трех языках. Она уже имеет представление о том, какие еще пути ждут ее в жизни. Совсем скоро она заявит о себе. Другими словами, скоро и у хмонгов быть хмонгами перестанет получаться.

Поэтому нет, я вовсе не хочу – да и не могу, наверное, – отказаться от своей жизни, полной индивидуалистических стремлений, доставшихся мне по праву рождения в современную эпоху. Подобно большинству людей, стоило мне только узнать, что в жизни может быть не один путь, а много, я поняла, что всегда буду хотеть, чтобы у меня было больше выбора: выбор, чтобы выразить себя, индивидуальный выбор, случайный, неоправданный, иногда рискованный… но в любом случае это будет мой выбор. Если бы бабуля-хмонг узнала о том, сколько возможностей было предоставлено мне в жизни – а их было так много, что мне почти стыдно, – у нее бы глаза на лоб полезли. В результате такой личной свободы моя жизнь принадлежит лишь мне и отражает мою личность до степени, совершенно немыслимой в горах Северного Вьетнама – даже в наши дни. Я представляю собой абсолютно новый вид женщины (можете называть его хомо безграничиенс). И хотя наш храбрый новый вид обладает обширными, великими и почти безграничными возможностями, важно помнить, что жизнь, столь богатая вариантами, в перспективе чревата и новыми неприятностями. Мы подвержены эмоциональным сомнениям и неврозам, которые вряд ли знакомы нашим друзьям хмонгам, но среди моих современников, скажем в Балтиморе, встречаются сплошь и рядом.

Проблема, просто говоря, в том, что нельзя выбрать всё и сразу. Вот мы и живем, опасаясь, что нерешительность парализует нас, в ужасе, что каждый выбор может быть неправильным. (Одна моя подруга настолько мнительна, что ее муж шутит: ее автобиография будет называться «Надо было всё-таки взять креветки»).

Не меньше путает и ситуация, когда мы всё-таки делаем выбор и нам начинает казаться, будто, согласившись на одно-единственное железобетонное решение, мы уничтожили какую-то частичку себя. Мы боимся, что, выбрав дверь номер три, мы убьем иную, но не менее важную часть нашей души, которая могла бы проявить себя, если бы мы вошли в дверь номер один или два.

Философ Одо Маркар обратил внимание на существующую в немецком языке связь между словами zwei, которое означает два, и zweifei, сомнение, предположив тем самым, что наличие двух вариантов чего бы то ни было автоматически привносит в нашу жизнь неопределенность. А теперь представьте жизнь, в которой человеку каждый день предоставляется не два и даже не три, а десятки вариантов выбора, – и вы поймете, почему, несмотря на все блага современного мира, он превратился в настоящий генератор неврозов. В мире с таким изобилием возможностей многие из нас попросту немеют от нерешительности. Или же мы раз за разом терпим неудачи на жизненном пути, возвращаясь и распахивая двери, которыми прежде пренебрегли, – так отчаянно нам хочется, чтобы в этот раз всё было как надо.

Бывает и так, что в нас просыпается компульсивная потребность в сравнении – мы примеряем свою жизнь к чужой и втайне задаемся вопросом: а может, нам стоило избрать другой путь?

Разумеется, компульсивное сравнение приводит лишь к ослабляющей дух болезни, которую Ницше называл Lebensneid, зависть жизни: уверенности в том, что кто-то другой намного счастливее, и если бы только у вас была ее фигура, ее муж, ее дети, ее работа, всё сразу стало бы легко, чудесно и наступило бы счастье. (Моя знакомая, психотерапевт, определяет эту проблему как «состояние, когда все мои незамужние пациентки втайне хотят выйти замуж, а замужние – снова быть в свободном полете».) Из-за того что определенности достичь так трудно, решения одного человека становятся приговором для другого, а поскольку никто уже точно не знает, что значит быть «хорошим мужчиной» или «хорошей женщиной», чтобы найти свое место в жизни, теперь нужно быть настоящим специалистом по эмоциональной навигации и ориентированию. Все эти возможности, все эти стремления создают некое странное томление, словно все призраки наших других – отвергнутых – шансов постоянно нависают над нами в теневом измерении и всё время спрашивают: «А ты уверена, что хотела именно этого?» И сильнее всего данный вопрос преследует нас в семейной жизни, потому что эмоциональный риск, связанный с этим глубоко личным выбором, необычайно высок.

Поверьте, у современного западного брака множество преимуществ по сравнению с традиционным браком хмонгов (для начала, мы не похищаем невест), и еще раз повторю: я бы на месте этих женщин оказаться не хотела. Им никогда не познать той свободы, которой я обладаю; не получить моего образования; никто никогда не разрешит им свободно исследовать многочисленные аспекты своей натуры. Но есть один важный дар, который получает на свадьбу каждая невеста племени хмонгов и который редко достается современной западной невесте – уверенность. Когда перед тобой всего одна дорога, ты обычно уверена, что она и есть правильная. А невеста, чьи ожидания счастливой жизни с самого начала были невелики, более защищена от опасности губительных разочарований.

Если честно, я до сих пор не знаю, какова практическая польза этой информации. Не могу же я сделать своим официальным девизом фразу «Довольствуйся меньшим!» или посоветовать молодой женщине, которая собирается замуж, не питать особых ожиданий стать счастливой. Такой образ мыслей противоречит всем современным теориям, которым меня учили. К тому же я знаю пример, когда такая тактика не сработала. В колледже у меня была подруга. Она намеренно ограничила для себя возможности в жизни, словно желала получить прививку от чрезмерно амбициозных ожиданий. Она забыла о карьере, отказалась от манящей перспективы отправиться в путешествие, вернулась домой и вышла замуж за парня, в которого была влюблена еще в школе. С непоколебимой твердостью она заявила, что намерена стать «только» женой и матерью. Ей казалось, что простота этого выбора обеспечивает ей полную безопасность по сравнению с конвульсиями нерешительности, в которых бились ее многочисленные более амбициозные сверстники (я в том числе). Но когда двенадцать лет спустя муж ушел от нее к женщине помоложе, поверьте – я не видела такой ярости и обиды никогда. Она буквально взорвалась от негодования, причем направлено оно было не столько на мужа, сколько на всю Вселенную, которая, как ей казалось, разорвала с ней священный контракт. «Я же просила так мало!» – всё повторяла и повторяла она, словно думала, что одни только малые требования способны застраховать ее от разочарований.

Но мне кажется, она ошибалась – на самом деле она просила очень, очень много. Она осмелилась потребовать у судьбы счастья и осмелилась предположить, что брак принесет ей это счастье. Это очень серьезная претензия. И возможно, сейчас, накануне второго брака, мне было бы нелишне признать, что и я предъявляю судьбе очень высокие претензии. А как же иначе? Это же признак нашего времени. Мне разрешили иметь великие жизненные ожидания, разрешили ожидать от любви и семейной жизни гораздо больше, чем когда-либо было позволено другим женщинам в истории. Что касается близких отношений, я требую от своего мужчины очень много и хочу получить всё сразу.

Невольно вспоминается история, которую мне однажды рассказала сестра. Одна англичанка приехала в США зимой 1919 года и в негодовании написала домой, что в этой чудной стране Америке, оказывается, есть люди, которые действительно считают, что ни одна часть их тела не должна мерзнуть! Тот день, что я провела в разговоре о замужестве с женщинами из племени хмонгов, заставил меня задуматься, что, возможно, в вопросах сердечных я тоже стала таким человеком – женщиной, которая считает, что ее любимый каким-то образом не должен позволять мерзнуть ни одной частичке ее эмоционального существа.

Мы, американцы, часто повторяем, что брак – это «тяжелая работа». Сомневаюсь, что хмонги поняли бы это утверждение. Жизнь – это тяжелая работа, ясно; и работа может быть тяжелой – наверняка с этим они согласились бы, но как брак может превратиться в работу? А вот как: брак становится тяжелой работой, если ты взваливаешь все свои надежды на счастье на спину одного-единственного человека. Выдержать это – тяжелая работа. Недавнее исследование показало, что в наши дни молодые американки больше всего ценят мужчин, которые бы их «вдохновляли», – запросы немаленькие, с какой стороны ни посмотри. Для сравнения: в исследовании, проведенном среди женщин того же возраста в 1920 году, в выборе партнера опрошенные полагались на такие качества, как порядочность, честность и способность обеспечить семью. Но теперь этого мало. Теперь мы хотим, чтобы наши супруги нас вдохновляли] Причем ежедневно! А ну-ка, дорогой, вдохновляй меня!

Но ведь именно этого я в прошлом ожидала от любви (вдохновения и полного блаженства). И именно это ожидала испытать снова рядом с Фелипе. Мне снова казалось, что мы почему-то в ответе за радость и счастье друг друга во всех их проявлениях. Что наша работа как супругов – быть друг для друга всем.

Я так всегда считала.

И слепо считала бы и дальше, если бы встреча с хмонгами не открыла мне глаза на одну важную вещь: впервые в жизни мне пришло в голову, что, возможно, я слишком много хочу от любви. Или от замужества. Пожалуй, груз ожиданий, который я взваливаю на скрипучую старую лодку семейных отношений, куда тяжелее грузоподъемности, под которую было построено это нелепое суденышко.

Глава 3

Замужество и история

Брак – первое общественное обязательство.

Цицерон

Если брак – не машина по достижению полного блаженства, что же это такое?

Ответить на этот вопрос мне было особенно сложно, потому что брак (как историческое понятие) не поддается попытке простого определения. Такое впечатление, что брак меняется быстрее, чем кому-либо удается нарисовать его точный портрет. Брак перерождается. В течение веков он менялся, как погода в Ирландии: постоянно, без предупреждения и быстро. Нельзя даже с уверенностью свести брак к такому простому понятию, как священный союз мужчины и женщины. Во-первых, не всегда брак считался священным, даже в христианской традиции. И по правде, брак в человеческой истории по большей части был союзом мужчины и нескольких женщин.

Бывали случаи, когда браком называли союз одной женщины и нескольких мужчин (как в Южной Индии, например, где на несколько братьев иногда одна невеста). Иногда признавался брак между двумя мужчинами (в Древнем Риме, где союз двух аристократов мужского пола некогда считался законным); или братом и сестрой (в средневековой Европе, в целях сохранения ценной собственности); или между двумя детьми (тоже в Европе, по настоянию родителей, оберегающих наследство, или власть имущих церковников); или еще нерожденными детьми (в тех же целях); или между двумя людьми, принадлежащими к одному социальному классу (снова в Европе, где крестьянам в Средневековье нередко запрещали жениться классом выше, чтобы сохранить порядок и чистоту общественной иерархии).

Порой брак также намеренно воспринимают как временное явление. В современном революционном Иране, к примеру, молодые пары могут попросить у муллы специальное разрешение на брак – сигхех, «пропуск» соединяющий пару всего на один день. Этот «пропуск», позволяет мужчине и девушке спокойно находиться рядом на публике и даже совершенно легально заниматься сексом, что, по сути, является санкционированной Кораном и законно защищенной разновидностью временных романтических отношений.

В Китае определение брака некогда включало священный союз живой женщины и покойника. Это называлось «брак с призраком». Молодая девушка из уважаемого рода могла выйти замуж за покойника из хорошей семьи, чтобы скрепить два клана родственными узами. К счастью, никакого контакта живой плоти со скелетами не подразумевалось (свадьба была, можно сказать, абстрактной), но для современных ушей идея всё равно звучит, как из фильма ужасов. При этом для некоторых китаянок подобный обычай стал идеальной общественной позицией. В девятнадцатом веке на удивление много женщин в Шанхае были заняты в шелковой торговле, и некоторым удалось стать довольно успешными бизнес-леди. В поисках большей экономической свободы они предпочитали подавать прошения о «браках с призраками», чем сажать на шею живых мужей. Для молодой амбициозной женщины, ведущей торговлю, трудно было придумать более легкий путь к независимости, чем брак с уважаемым трупом. Она обретала общественный статус жены, избавив себя от стрессов и неудобств реальной семейной жизни.

Даже когда брак стал союзом мужчины и всего одной женщины, он не всегда служил тем целям, что подразумеваются сейчас. На заре западной цивилизации мужчины и женщины вступали в брак, как правило, в целях обеспечения физической безопасности. До появления государств, в дикую дохристианскую эпоху Месопотамии и Леванта, семья была основной функционирующей ячейкой общества. Семья генерировала все основное жизнеобеспечение – не просто общение и досуг, но также еду, жилье, образование, религиозное воспитание, медицинский уход и – что немаловажно – оборону. Жизнь в колыбели цивилизации была полна опасностей. Одиночество превращало человека в мишень. Чем больше родственников, тем безопаснее. Люди заключали браки, чтобы увеличить число родных. Главным помощником был вовсе не супруг, а вся большая семья, действовавшая (как у хмонгов) как единое целое в постоянной битве за выживание.

Эти большие семьи разрослись и превратились в племена; племена стали царствами, а царства – династиями, которые стали воевать друг с другом, устраивая разорительные завоевания и геноцид. Ранние иудеи появились именно в результате такой системы – вот почему Старый Завет представляет собой генеалогический калейдоскоп, где понятие семьи является центровым, а чужаков презирают. Он пестрит легендами о патриархах, матерях семейств, братьях, сестрах, наследниках и их многочисленной родне. Конечно, эти семьи не всегда были здоровыми и гармоничными (братья убивали братьев, продавали в рабство сестер, дочери соблазняли отцов, а супруги изменяли друг другу), но основное повествование всегда связано с историей и бедствиями клана, а брак – это главное средство развития сюжета.

А вот Новый Завет – или, если хотите, пришествие Иисуса Христа – обесценил старую клановость до поистине революционного предела. Вместо того чтобы продолжить клановую идею об «избранном народе против всего мира», Иисус (холостяк, в отличие от великих героев-патриархов Старого Завета) стал учить, что все мы избранные, все мы братья и сестры, объединенные родом человеческим. Понятно, что столь откровенно радикальную идею никогда не приняли бы в традиционной клановой системе. Ведь признать чужака своим братом можно было, лишь отрекшись от настоящего, биологического брата и нарушив древний закон, связывающий человека священными узами с кровными родственниками и автоматически противопоставляющий его нечистым аутсайдерам. Именно эту жестокую клановую преданность христианство стремилось побороть. Как говорил Иисус «Если кто приходит ко Мне и не возненавидит отца своего и матери, и жены и детей, и братьев и сестер, а притом и самой жизни своей, тот не может быть Моим учеником» (Евангелие от Луки, 14:26).

Разумеется, это было чревато. Если уж низвергнуть всю социальную структуру человеческой семьи, то чем ее заменить?

План ранних христиан был до невозможности идеалистичен, если не сказать утопичен: создать на Земле точную копию рая. «Откажитесь от брака и подражайте ангелам», – учил Иоанн Дамаскин примерно в 730 году н. э., вполне конкретно обрисовывая новый христианский идеал. А как подражать ангелам? Подавляя человеческие желания, само собой. Разрубив все естественные человеческие связи. Сдерживая все страсти и привязанности, кроме стремления слиться с Господом. Ведь в воинстве ангелов не существует ни жен, ни мужей; ни матерей, ни отцов; ни поклонения предкам; ни кровных уз, ни кровной мести; ни страсти, ни зависти, ни тел, а главное – никакого секса! Вот какой должна была стать новая система человеческих отношений, смоделированная по примеру самого Христа и основанная на целибате, чувстве братского всеединства и абсолютной чистоте.

Отказ от сексуальности и брака представлял собой массовый отход от старозаветного типа мышления. Ведь у иудеев брак всегда считался самым моральным и почетным общественным явлением (иудейские священники должны были быть женатыми людьми), а в границах брачного союза откровенно предполагался и секс. Разумеется, супружеская неверность и беспорядочные связи в древнеиудейском обществе считались преступлением, однако никто не запрещал мужу и жене заниматься сексом и даже получать при этом удовольствие. Секс в браке не был грехом, секс в браке был… браком. Ведь именно при помощи секса на свет появлялись иудейские младенцы – а откуда взяться племени, если не наделать кучу иудейских младенцев?

Однако ранние христиане вовсе не собирались делать христиан в биологическом смысле (как младенцев, выходящих из утробы). Нет, их интересовало обращение христиан в интеллектуальном смысле (уже взрослых людей, обретающих спасение по собственному выбору). Христианином необязательно было рождаться – к христианству приходили взрослыми, через благодать и святость крещения. Поскольку в потенциальных христианах для обращения никогда не могло возникнуть недостатка, не было необходимости и осквернять себя производством детей путем мерзкого сексуального контакта. А если дети больше были не нужны, вполне логично, что и брак перестал быть необходимым.

Не забывайте, что христианство всегда было апокалиптической религией – ив начале его истории это ощущалось гораздо сильнее, чем сейчас. Ранние христиане ждали конца света в любой момент, возможно даже завтра после обеда, поэтому их не слишком интересовал вопрос создания будущих династий. По сути, для этих людей не существовало будущего. Ввиду неизбежного и скорого Армагеддона в жизни новообращенного христианина была только одна задача: подготовиться к грядущему Апокалипсису, очистившись, насколько это вообще возможно по человеческим меркам.

А брак = жена = секс = грех = нечистое.

Вывод: не жениться.

Таким образом, когда сегодня мы говорим о «свято чтимых узах брака» или «святости брака», хорошо бы вспомнить, что в течение приблизительно десяти веков брак в христианстве не был ни святым, ни чтимым. И уж точно не был идеальной формой существования моральной личности. Напротив, отцы раннего христианства считали привычку вступать в брак довольно отвратительным мирским обычаем, который был слишком уж тесно связан с сексом, женщинами, налогами и собственностью и не имел никакого отношения к более возвышенным, божественным материям.

Поэтому, когда современные религиозные консерваторы заводят ностальгическую волынку о том, что брак – священная традиция, уходящая в историю на тысячи непрерывных лет, они абсолютно правы, но лишь в одном случае – если речь идет об иудаизме.

В христианстве попросту не существует глубокой и непрерывной традиции почитания брака. В последнее время она появилась, но ее не было с самого начала. Первые тысячу лет христианской истории моногамный брак в глазах Церкви был, конечно, чуть лучше откровенной проституции, но в том-то и дело, что лишь чуть. Святой Иероним дошел до того, что составил шкалу человеческой святости от одного до ста баллов, в которой девственники удостаивались высшего балла, вдовы и вдовцы, вновь принявшие целибат, – шестидесяти, а супружеские пары, как ни удивительно, греховного результата в тридцать очков. Шкала была полезной, но даже сам Иероним признавал, что у подобных сравнений есть свои пределы. Строго говоря, писал он, нельзя даже сравнивать девственность и брак, как «нельзя сопоставлять две вещи, если одна из них – добро, а другая – зло».

Как только мне попадается такое высказывание (а в раннем христианстве их пруд пруди), я сразу вспоминаю своих друзей и родственников, которые считают себя христианами, но, несмотря на все старания вести безупречную жизнь, все-таки оказались в разводе. Годами я видела, как эти добрые, этичные люди совершенно убивают себя чувством вины, будучи уверенными в том, что нарушили самую священную и древнюю христианскую заповедь – не выполнили супружеский обет. Я и сама попалась в эту ловушку, когда разводилась, а меня ведь не воспитывали в духе фундаментализма. (Мои родители были в лучшем случае «умеренными» христианами, и никто из моих родственников не корил меня, когда я разводилась.) И всё равно, когда мой брак рухнул, я провела не поддающееся исчислению количество бессонных ночей, терзаясь вопросом: простит ли меня когда-нибудь Бог за то, что я ушла от мужа. Еще долго после развода меня преследовало неотступное ощущение, что я не только потерпела неудачу, но и – почему-то – согрешила.

Подобные комплексы вины лежат глубоко, их не исправить в одночасье. Но я не могу не признать, что в те месяцы адских моральных терзаний мне было бы полезно знать кое-что о той враждебности, которая веками окружала брак в христианстве. «Сбрось с себя груз мерзостных семейных обязанностей!» – проповедовал английский священник в шестнадцатом веке, разбрызгивая слюну и отрекаясь от того, что ныне мы бы назвали семейными ценностями. «Ведь под ними скрывается ужасный, рычащий и острозубый оскал лицемерия, зависти, злобы, дурных намерений!» А вот сам святой Павел в знаменитом письме коринфянам: «Не следует мужчине касаться женщины». Никогда, ни при каких обстоятельствах, считал святой Павел, не следует мужчине касаться женщины – даже если речь идет о собственной жене. Если бы Павел добился своего, по его собственному признанию, все христиане приняли бы обет воздержания, как он. («Хотел бы я, чтобы все мужчины были чисты, как я».) Но, будучи рациональным человеком, он понимал, что планка высоковата. Поэтому требовал, чтобы христиане по возможности не вступали в брак. Холостым и незамужним советовал не жениться никогда, а вдовам и разведенным – не стремиться создать новую семью в будущем. («От жены избавлен? Не ищи новую».) При любом удобном случае Павел призывал христиан воздерживаться, обуздывать плотские страсти и жить в уединении и без секса – на земле, как в раю.

«Но если воздерживаться им не по силам, – допускал Павел в конце концов, – пусть женятся; всё лучше, чем гореть в аду».

Вот уж точно самое пессимистичное обоснование для брака в человеческой истории. Хотя оно и напоминает соглашение, к которому недавно пришли мы с Фелипе, – всё лучше, чем депортация.

Разумеется, всё это не означало, что люди перестали жениться. За исключением самых ревностных, ранние христиане в массе своей отвергли призыв к целибату, продолжая заниматься сексом и вступать в брак (обычно именно в таком порядке) без всякого участия священнослужителей. В течение нескольких веков после смерти Христа по всему западному миру браки заключались различными импровизированными способами – с элементами иудейского, греческого, римского и франко-германского свадебного обряда. Молодожены затем регистрировались в деревенских и городских реестрах как «супруги». Иногда браки терпели крах, и участники подавали на развод в европейские суды, которые были на удивление либеральными. (В Уэльсе десятого века, к примеру, у женщин было больше прав при разводе и разделе имущества, чем в пуританской Америке семью веками позже.) Нередко разведенные пары затем находили новых супругов и начинали спорить, кому принадлежат права на мебель, землю или детей.

В раннеевропейской истории брак превратился в чисто светское предприятие, потому что к тому моменту установились совершенно новые правила игры. Люди теперь жили в городах и деревнях, а не сражались за выживание в открытой пустыне. Брак больше не являлся фундаментальной стратегией по обеспечению личной безопасности или способом расширения клана. Вместо этого он стал высокоэффективной формой управления собственностью и общественного порядка, требовавшего от социума некоей организационной структуры.

В те времена, когда банкам, законам и правительствам по-прежнему была свойственна большая нестабильность, брак стал единственным и важнейшим деловым соглашением, которое люди заключали в жизни. (Некоторые скажут, что и до сих пор так. Даже сегодня мало кто может повлиять на ваше финансовое благополучие так сильно, как супруг, и это влияние может быть как плохим, так и хорошим.) В Средневековье брак, безусловно, являлся самым безопасным и простым способом передачи имущества, скота, наследных реликвий и собственности из поколения в поколение. Могущественные семьи укрепляли свое богатство посредством брака точно таким же образом, как сегодняшние мощные мультинациональные корпорации укрепляют свой капитал посредством грамотно просчитанных слияний и приобретений. (Тогдашние могущественные семьи в некотором смысле и были мультинациональными корпорациями.) Дети из богатых европейских семей, обладающие титулами и наследством, становились движимым имуществом, которым можно было торговать и манипулировать, как акциями. Это касалось не только девочек, но и мальчиков. До достижения половой зрелости, прежде чем все семьи и их адвокаты приходили к согласию, у ребенка из хорошей семьи могло состояться семь или восемь помолвок с потенциальными женами.

Даже в простонародной среде экономические соображения имели огромный вес для обоих полов. Найти хорошего мужа тогда было сродни поступлению в хороший колледж, или приобретению недвижимости, или работе на почте – это обеспечивало определенную стабильность в будущем. Конечно, люди не перестали испытывать личную привязанность, и сердобольные родители старались устроить эмоционально благополучный союз для свои детей, но в целом средневековые браки откровенно корыстны. Приведу всего один пример: вскоре после того, как эпидемия Черной смерти скосила семьдесят пять миллионов человек, по средневековой Европе прокатилась волна свадебной лихорадки. Ведь для выживших открылись беспрецедентные возможности продвинуться по социальной лестнице посредством брака. В Европе вдруг образовались тысячи вдов и вдовцов со значительными активами ценной собственности, которая так и ждала своего часа, и частенько без живых наследников. Началась настоящая «брачная золотая лихорадка», в которой каждый стремился застолбить участок. В судебных реестрах тех лет подозрительно много записей о браках двадцатилетних парней с пожилыми женщинами. Эти парни не были идиотами. Увидев открывшуюся дверь – возможность жениться на вдове, – они ныряли в нее.

Учитывая подобное отсутствие сентиментальной ауры вокруг брака, неудивительно, что европейские христиане вступали в брак в уединенной обстановке, дома, в обычной одежде. Помпезные романтические свадьбы, которые ныне воспринимаются нами как «традиционные», появились лишь в девятнадцатом веке, когда юная королева Виктория прошагала к алтарю в пышном белом платье, установив моду, продержавшуюся до наших дней. Однако до этого день свадьбы европейца ничем не отличался от любого другого дня недели. Врачующиеся обменивались обетами в ходе импровизированной церемонии, которая обычно длилась всего несколько секунд. Свидетели на свадьбе нужны были лишь для того, чтобы впоследствии в суде ни у кого не возникло сомнений, действительно ли пара вступила в брак по взаимному согласию, – важнейший вопрос, если на карту были поставлены деньги, земля или дети. Участие суда было необходимо в целях поддержания определенной степени общественного порядка. По словам историка Нэнси Котт, «брак предписывал обязанности и предоставлял привилегии», устанавливая для граждан четкие роли и обязательства.

В современном западном обществе всё это по большей части сохранилось. Даже в наши дни в браке закон интересуют лишь деньги, имущество и дети. У вашего священника, раввина, соседей и родителей могут быть свои представления о замужестве, но в глазах современного светского законодательства единственное, чем интересен брак, так это тем, что двое, заключив союз, производят что-то на свет (детей, доходы, бизнес, долги). Теперь всем этим нужно управлять, чтобы гражданское общество функционировало упорядоченно и правительству не пришлось заниматься неблагодарным делом воспитания брошенных детей или обеспечением обанкротившихся бывших супругов.

К примеру, когда в 2002 году я подала на развод, судью совершенно не интересовали ни я, ни мой тогдашний супруг с эмоциональной или моральной стороны. Ей было плевать на наши личные обиды, разбитые сердца и священные обеты, на то, нарушили мы их или нет. И уж точно ей не было никакого дела до наших бессмертных душ. Нет, ее заботили лишь документы на дом и то, кому он достанется. Ее заботили наши налоги. И то, что кому-то из нас еще полгода выплачивать кредит на машину. Ее интересовало, кто имеет право получать проценты с продаж моих еще ненаписанных книг. Если бы у нас были дети (к счастью, Бог миловал), судью бы очень интересовало, кто обязан платить за их образование, лечение, жилье, нянь и прочее. Таким образом, властью, данной ей штатом Нью-Йорк, она сохраняла порядок в нашей маленькой ячейке гражданского общества. Сама того не зная, судья в 2002 году во всем следовала средневековому понятию брака, то есть понятию о том, что брак – светское, гражданское предприятие, не имеющее отношения ни к религии, ни к морали. Ее постановления были бы уместны и в европейском суде десятого века.

Однако больше всего в раннеевропейских браках (и разводах, конечно) меня поразило то, с какой легкостью они заключались и расторгались. Люди женились по финансовым и личным мотивам, но они и расходились по финансовым и личным мотивам, и расходились легко, в сравнении с тем, что ждало их в ближайшем будущем. Видимо, в то время в гражданском обществе понимали, что, хотя человеческие сердца дают много обещаний, умом всегда можно передумать.

Условия финансовых сделок тоже меняются. В средневековой Германии суды дошли до того, что создали два вида законного брака: мунтейе, постоянный пожизненный контракт с множеством обязательств, и фриделейе (буквальный перевод – «облегченный брак»), более простое соглашение между двумя взрослыми людьми, не подразумевающее ни приданого, ни прав на наследство, которое могло быть расторгнуто каждой стороной в любой момент.

Но в тринадцатом веке настало время либеральным порядкам измениться: в вопросы брака снова (точнее, впервые) вмешалась Церковь. Утопические мечты раннего христианства давно почили. Среди отцов Церкви давно не осталось ученых монахов, стремящихся воссоздать рай на Земле; теперь они были могущественными политиками, готовыми положить все силы на управление растущей империей. И одной из главных административных задач, стоявших перед Церковью, было управление европейскими королями, чьи браки и разводы приводили к созданию и разрушению политических альянсов, не всегда входивших в планы церковного руководства.

И вот в 1215 году Церковь навсегда взяла брак в свои руки, издав указ о том, что отныне считать законным браком. До 1215 года устного обета двух взрослых людей в глазах закона всегда было достаточно, но теперь Церковь решила, что это неприемлемо. Новая догма объявляла «полный запрет на тайные браки». (То есть «полный запрет на браки, о которых нам ничего не известно».) Теперь все принцы и аристократы, осмелившиеся жениться вопреки желаниям Церкви, мгновенно отлучались; эти ограничения распространялись и на простонародье. Чтобы усилить контроль, папа Иннокентий III запретил развод при любых обстоятельствах, за исключением санкционированной Церковью аннуляции брака, которая впоследствии стала часто использоваться как средство построения и разрушения империй.

Итак, некогда светский институт брака, находившийся в ведении семьи и гражданских судов, превратился в строгий религиозный ритуал, контролируемый безбрачными священниками. Мало того, жесткие новые запреты на развод превратили брак в пожизненный приговор: такого не было еще никогда, даже в древнеиудейском обществе. Развод оставался в Европе вне закона до шестнадцатого века, когда Генрих VIII вернул этот обычай с большой помпой. То есть примерно на два века – и гораздо дольше в странах, где после протестантской реформации сохранилось католичество, – несчастливые пары потеряли законную лазейку на случай, если что-то пойдет не так.

Надо отметить, что эти ограничения усложнили жизнь женщинам намного больше, чем мужчинам. Мужчинам хотя бы позволялось искать любви и плотских утех на стороне, но вот у женщин не было такой отдушины, на которую общество закрывало бы глаза. Для женщин из богатых семей брачные клятвы оказывались тюрьмой строгого режима, им приходилось довольствоваться тем, что им навязали. (Крестьяне могли выбирать и бросать супругов с чуть большей свободой, но в аристократических кругах, где на карту было поставлено столько денег, не было места подобным вольностям.) Девочек из высокопоставленных семей в пятнадцатилетнем возрасте переправляли в страны, языка которых они не знали. Они были вынуждены жить там с мужем, доставшимся им совершенно случайно. Одна такая девочка из Англии, описывая предстоящее замужество по расчету, с грустью говорила о «ежедневных приготовлениях к путешествию в Ад».

Чтобы усилить контроль над управлением и сосредоточением активов, европейские суды всерьез взялись за юридическое понятие ковертюры [9], или статуса замужней женщины, – идеи о том, что индивидуальное существование женщины как гражданина с момента вступления в брак прекращается. При этой системе женщина «сливалась» с мужем и переставала обладать какими бы то ни было законными правами или личной собственностью. Понятие ковертюры появилось во Франции, но вскоре распространилось по Европе и укоренилось в гражданском законодательстве Англии. В девятнадцатом веке британский судья лорд Уильям Блэкстоун по-прежнему отстаивал это понятие в зале суда, настаивая на том, что замужняя женщина не представляет собой самостоятельную сущность с законными правами. «Сама личность женщины, – писал он, – на время брака перестает существовать». По этой причине, рассуждал Блэкстоун, муж не может поделиться имуществом с женщиной, даже если бы хотел – и даже если это имущество до брака принадлежало ей. Как можно отдать что-то жене, ведь это всё равно что допустить право на ее «отдельное существование» – а такое просто невозможно!

Таким образом, «слияние», о котором мы говорим, было не столько соединением двух личностей, сколько пугающим и почти колдовским «удвоением» мужчины, в ходе которого его силы удваивались, а силы его жены полностью исчезали.

В сочетании со строгой политикой запрета разводов к тринадцатому веку брак превратился в институт, который фактически хоронил женщин заживо, стирая их с лица земли, – особенно это касалось аристократии. Можно лишь гадать, какой одинокой становилась жизнь этих женщин после того, как их человеческая сущность была столь старательно уничтожена. Чем они заполняли свои дни? О таких несчастных Бальзак писал, что в результате брака, парализующего всё их существо, «скука берет верх, и они предаются религии, заводят кошечек, маленьких собачек и предаются прочим маниям, наносящим оскорбление лишь Господу Богу».

Если есть слово, способное всколыхнуть все тайные страхи, что я когда-либо испытывала по поводу брака, так это ковертюра. Именно это имела в виду танцовщица Айседора Дункан, когда писала, что «любая умная женщина, которая прочла брачный контракт и всё же вышла замуж, сама виновата».

И ведь мой страх не то чтобы иррационален. Наследие этого юридического понятия просуществовало в западной цивилизации гораздо дольше, чем следовало бы, хватаясь за жизнь на полях пыльных юридических фолиантов, и всегда было связано с консервативными понятиями о «правильной» роли жены. К примеру, замужние женщины в Коннектикуте, включая мою собственную мать, получили право брать кредиты или открывать счет в банке без письменного разрешения мужа лишь в 1975 году. Лишь в 1984 году штат Нью-Йорк отменил омерзительную «поправку о супружеском изнасиловании», которая прежде позволяла мужчине любые, в том числе насильственные и принудительные, действия сексуального характера по отношению к своей жене, – ведь ее тело принадлежало ему, а по сути, они были одним целым.

Есть один пережиток ковертюры, который вызывает у меня наибольший отголосок, учитывая мои обстоятельства. Дело в том, что мне просто повезло, что правительство США позволило мне выйти замуж за Фелипе, не вынуждая отказаться от своего гражданства. В 1907 году Конгресс Соединенных Штатов принял закон, согласно которому любая американка, выходящая за иностранца, была обязана отказаться от американского гражданства и автоматически становилась подданной государства супруга, хотела она того или нет. Хотя суд признавал, что это довольно неприятно, много лет данное условие было непоколебимым. По рассуждению Верховного суда, если бы американской гражданке разрешили сохранить ее гражданство с момента брака с иностранцем, это означало бы, что ее гражданство предпочтительнее. Таким образом, высказывалась бы идея, что женщина обладает чем-то, что говорит о ее превосходстве над мужем, пусть даже это какая-то мелочь. Как заметил один американский судья, это совершенно немыслимо, поскольку подрывает «древнейший принцип» брачного контракта, существующего с целью «слияния индивидуальностей (мужа и жены) с передачей главенства супругу». (Технически, конечно, это никакое не слияние, а поглощение. Но суть ясна и так.)

Стоит ли говорить, что обратную ситуацию закон рассматривал иначе? Случись американцу по рождению жениться на иностранке, ему, разумеется, позволялось сохранить свое гражданство, а его невесте (которая теперь «слилась» с ним) – стать американской гражданкой, если, конечно, она соответствовала официальным требованиям по национализации иностранных жен (то есть не была негритянкой, мулаткой, представительницей малайской расы или другим существом, которое Соединенные Штаты Америки считали нежелательным).

Это подводит нас еще к одной теме, которая беспокоит меня в наследии законов о браке. Речь идет о расизме, встречающемся в этих законах сплошь и рядом, даже в недавней американской истории. Одна из наиболее зловещих личностей в истории брака в США – человек по имени Пол Попено, фермер, выращивавший авокадо в Калифорнии. В 1930 году он открыл в Лос-Анджелесе клинику евгеники и назвал ее «Фонд по улучшению человечества». Вдохновленный попытками культивировать улучшенные авокадо, он посвятил работу в клинике культивации «улучшенных» (то есть более белых) людей. Пола Попено тревожил вопрос, что белые женщины, которые с недавнего времени начали посещать колледжи и откладывать брак на более позднее время, не размножаются достаточно быстро и плодовито, в то время как люди «не того цвета» плодятся в опасном количестве. Он также был весьма обеспокоен браками и размножением «недостойных», поэтому первоочередной задачей его клиники была стерилизации всех, кого Попено считал не заслуживающими размножения. Если всё это кажется вам тревожно знакомым, так это потому, что нацисты впечатлились работой Попено и часто цитировали его в своих трудах.

Нацисты действительно развили его идеи. В конце концов в Германии было стерилизовано более четырехсот тысяч человек; Соединенным Штатам по программе Попено удалось стерилизовать всего около шестидесяти тысяч граждан.

Еще одно отрезвляющее открытие состоит в том, что Попено использовал свою клинику для открытия первого в Америке центра психотерапии для супружеских пар. Его цель была в том, чтобы поощрять браки и «размножение» среди «достойных» пар (белых протестантов североевропейского происхождения). Еще более ужасает тот факт, что Попено, отец американской евгеники, также основал знаменитую колонку «Можно ли спасти мой брак?» в «Ледис хоум джорнэл». Его намерения при этом были такими же, как и с центром психотерапии: не дать американским семьям распасться, чтобы как можно больше белых американских младенцев было произведено на свет.

Однако расовая дискриминация всегда была отличительной чертой американского брака. Рабам на предвоенном Юге по понятным причинам не разрешали вступать в брак. При этом приводился такой довод: брак между рабами невозможен. В западном обществе брак – это соглашение, основанное на доброй воле, а раб по определению не обладает волей. Все его поступки контролируются хозяином, и потому он просто не может по своей воле заключить соглашение с другим человеком. Если позволить рабам вступить в брак по взаимному желанию, это будет означать, что раб способен давать обещания, – а это абсолютно невозможно. Поэтому рабы и не могут жениться. Подобная логическая цепь рассуждений, эти доводы и жестокая политика приведения доводов в действие, по сути, уничтожили институт брака в афроамериканской среде для нескольких поколений – позорное наследие, до сих пор ощутимое в обществе.

А ведь есть еще проблема межрасовых браков, которые в США являлись незаконными до самых недавних пор. На протяжении почти всей американской истории любовь к человеку с неправильным цветом кожи заканчивалась тюрьмой, а то и хуже. Всё изменилось в 196 7 году с делом одной пары из виргинской деревни, пары с весьма поэтической фамилией Лавинги.[10]

Ричард Лавинг был белым, его жена Милдред, в которую он был влюблен с семнадцати лет, – негритянкой. Когда в 1958 году они решили пожениться, межрасовые браки всё еще были запрещены в Виргинии и пятнадцати других американских штатах. Поэтому молодая пара обменялась кольцами в штате Вашингтон. Вернувшись домой после медового месяца, они тут же попали в лапы местным полицейским, которые ворвались к ним в спальню посреди ночи и произвели арест. (Полицейские надеялись, что парочка будет заниматься сексом, – тогда мистера и миссис можно было бы обвинить еще и в межрасовых сексуальных связях, – но им не повезло: Лавинги крепко спали.) И всё же одного факта, что они женаты, было достаточно, чтобы отправить их в тюрьму.

Ричард и Милдред забросали суды петициями, чтобы их брак, заключенный в округе Колумбия, был признан законным, но судья штата Виргиния аннулировал брачные обеты, услужливо пояснив в своем постановлении, что «Всемогущий Господь создал белую, черную, желтую, малайскую и краснокожую расы, разместив их на разных континентах. То, что расы таким образом разделены, показывает, что Господь не был намерен их смешивать».

Спасибо за информацию.

Итак, Лавинги переехали в Вашингтон с условием, что, если когда-нибудь им придет в голову вернуться в Виргинию, их ждет тюремное заключение. На этом дело бы и закончилось, если бы не письмо, которое Милдред написала в Национальную ассоциацию содействия прогрессу цветного населения в 1963 году В нем она спрашивала, не поможет ли организация супругам вернуться домой, в Виргинию, пусть даже ненадолго. «Мы знаем, что жить нам там нельзя, – писала миссис Лавинг с потрясающим смирением, – но мы хотели бы время от времени навещать родных и друзей».

За дело взялись адвокаты из Американского общества защиты гражданских свобод, и в 196 7 году оно наконец дошло до Верховного суда, где судьи, рассмотрев факты, единогласно пришли к выводу, что современное гражданское законодательство не должно основываться на толкованиях Библии. (К чести Римско-католической церкви, она несколькими месяцами ранее сделала публичное заявление по этому вопросу, выразив безусловную поддержку межрасовым бракам.) Верховный суд признал брак Ричарда и Милдред действительным девятью голосами из девяти, сопроводив постановление следующим заявлением: «Свобода вступать в брак давно признана одним из важнейших индивидуальных прав человека, без которого невозможно достижение счастья свободными людьми».

Надо отметить, что опрос, проведенный в те годы, показал, что семьдесят процентов американцев были категорически против этого решения. Пожалуй, повторю еще раз: в недавний период американской истории семеро из десяти американцев по-прежнему верили в то, что, вступая в брак, люди, принадлежащие к разным расам, совершают преступление. В данном случае суды морально опережали большинство населения.

Последний расовый барьер исчез из канона американского брачного законодательства, жизнь продолжалась, и все свыклись с новой реальностью, а институт брака не рухнул из-за того, что его границы чуть расширились. И хотя в мире по-прежнему полно людей, которые считают, что смешение рас отвратительно, в наши дни лишь неадекватные расисты-экстремалы всерьез уверены, что взрослым людям различного этнического происхождения не следует позволять заключать браки. Более того, ни один политик в нашей стране в жизни не победит на выборах, если его кампания будет основана на этой человеконенавистнической платформе.

Другими словами, мы сделали огромный шаг вперед…

Вы уже поняли, к чему я клоню? Точнее, к чему подводит нас сама история?

Я вот что хочу сказать: вряд ли кого-то удивит, если теперь я уделю несколько минут обсуждению однополых браков.

Прошу, поймите: я знаю, что этот вопрос вызывает у людей очень бурные чувства. Многие, безусловно, согласятся со словами бывшего конгрессмена от штата Миссури Джеймса М. Тэлента, который в 1996 году заявил: «Неблагоразумно полагать, что понятие брака растяжимо до бесконечности и его можно мять и видоизменять, как пластилин, не уничтожив при этом его корневой сути и того значения, которое эта корневая суть имеет для общества».

Есть лишь одна проблема с этим доводом: дело в том, что брак – по определению и исторически – только и делал, что постоянно менялся. Брак в западном мире меняется каждое столетие, постоянно приспосабливаясь к новым общественным стандартам и новым понятиям справедливости. Его способность видоизменяться, как пластилин, вообще говоря, единственная причина, почему этот институт до сих пор существует. Очень немногие люди, включая, осмелюсь предположить, самого мистера Тэлента, готовы были бы смириться с браком, каким он был в тринадцатом веке. Другими словами, брак продолжает жить лишь потому, что эволюционирует. (Хотя для тех, кто не верит в эволюцию, этот аргумент, наверное, не слишком убедителен.)

И вот, раз уж у нас тут полная откровенность, скажу напрямую: я поддерживаю однополые браки. Да и разве могло быть иначе? – ведь я именно из тех людей, кто не может их не поддерживать. Причина, по которой я вообще затронула эту тему, состоит в том, что меня ужасно раздражает, что благодаря праву вступать в брак я имею доступ к определенным социальным привилегиям, которыми большое число моих друзей и сограждан-налогоплательщиков не обладает. Еще сильнее меня раздражает, что, если бы мы с Фелипе оказались однополой парой, после того случая в аэропорту Далласа нас ждали бы действительно серьезные проблемы. Министерству национальной безопасности достаточно было бы одного взгляда на наши отношения, чтобы выдворить моего партнера из страны навсегда, не предоставив ему никакой надежды на дальнейшее возвращение как законного супруга. Таким образом, лишь благодаря своей гетеросексуальной ориентации я имею право раздобыть для Фелипе американский паспорт. Если рассматривать ситуацию в таком ракурсе, мой брак предстает прямо как членство в эксклюзивном загородном клубе – это способ пользоваться ценными возможностями, которых мои не менее достойные соседи лишены. Я никогда внутренне не смирюсь с подобной дискриминацией, и она лишь увеличивает интуитивную подозрительность, что я и без того испытываю к институту брака.

И все равно я не уверена, что стоит обсуждать эту социальную проблему в подробностях: хотя бы потому, что однополые браки – настолько «горячий» вопрос, что еще слишком рано писать о нем книги. За две недели до того, как я села писать этот абзац, однополые браки легализовали в штате Коннектикут. Еще через неделю их объявили незаконными в Калифорнии. Когда через несколько месяцев я редактировала эти строки, запрет был снят в Айове и Вермонте. Вскоре после этого Нью-Гемпшир стал шестым по счету штатом, разрешившим однополые браки, и мне уже кажется, что бы я сейчас ни сказала по поводу споров об однополых браках в Америке, в следующий вторник это уже устареет.

Могу написать лишь одно: легальные однополые браки приходят в Америку. По большей части это происходит потому, что нелегальные однополые браки уже давно здесь. Однополые пары и так уже живут открыто, и неважно, санкционированы ли их отношения родным штатом или нет. Они вместе воспитывают детей, платят налоги, строят дома, ведут дела, накапливают имущество и даже разводятся. Все эти уже существующие отношения и общественные обязанности должны контролироваться и систематизироваться законом, чтобы обеспечить гармоничное функционирование гражданского общества. (Вот почему в переписи населения 2010 года к американским однополым парам впервые будет применена категория «супружеские» – чтобы четко отразить реальную демографию нации.) Федеральным судам рано или поздно все это надоест, как надоели петиции о межрасовых браках, и они решат, что гораздо проще разрешить всем взрослым людям жениться, чем мусолить эту проблему от штата к штату, от поправки к поправке и от шерифа к шерифу, каждый из которых обладает личными предубеждениями.

Разумеется, консерваторы могут по-прежнему заявлять, что гомосексуальный брак противоестественен, потому что цель брака – продолжение рода. Однако бездетные и бесплодные люди все время женятся, и никто им ничего не говорит. (К примеру, у ультраконсервативного политкомментатора Пэта Бьюкенена и его супруги нет детей – и никто почему-то не предлагает аннулировать их брак по той причине, что они неспособны произвести биологическое потомство.) Что до заявления, будто однополые браки каким-то образом могут способствовать развращению общества, никому еще не удавалось доказать это в суде. Напротив, сотни научных и общественных организаций, начиная от Американской академии семейных врачей и Ассоциации американских психологов и заканчивая Американской лигой по борьбе за социальное обеспечение детей, публично заявили, что поддерживают однополые браки и усыновление детей однополыми парами.

Однако первая и главная причина распространения однополых браков в США заключается в том, что брак в Америке является светским, а не религиозным институтом. Аргументы противников гомосексуальных браков почти всегда основаны на Библии, но возможность вступать в законный брак в нашей стране не регулируется толкованием библейских текстов – по крайней мере с тех пор, как Верховный суд заступился за Ричарда и Милдред Лавингов. Венчание в церкви – красивая церемония, но она не требуется для узаконивания брака в США и не является определением законного брака. В нашей стране о законности брака свидетельствует лишь важная бумажка, которую вы с избранником должны подписать и впоследствии зарегистрировать в государственных органах. Этичен ли ваш брак, касается лишь вас и Господа Бога, но на земле официальным его делает гражданский, светский документ. Таким образом, брачное законодательство – это юрисдикция американских судов, а не американских церквей, и именно судам предстоит сказать последнее слово в споре об однополых браках.

Как бы то ни было, мне, по правде говоря, кажется немного абсурдным, что консерваторы так ожесточенно сражаются против однополых браков. Ведь обществу выгодно, чтобы как можно больше цельных семей жили в браке. И это говорит человек, который относится к браку подозрительно, – думаю, вы это уже поняли. Но это правда. Законный брак – важнейший элемент гармоничного общества, ведь он ограничивает беспорядочные связи и призывает людей выполнять социальные обязательства. Не уверена, что брак это так уж здорово для каждого его участника, но это уже другой вопрос. А так я не сомневаюсь (даже такой мутитель воды, как я!), что в целом брак способствует стабилизации общественного порядка и оказывает весьма положительное влияние на детей.[11] Таким образом, если бы я была консерватором – а именно человеком, который глубоко озабочен вопросами общественной стабильности, экономического процветания и сексуальной моногамии, – я бы скорее желала, чтобы как можно больше геев вступали в браки. Я понимаю, что консерваторы обеспокоены тем, будто гомосексуалисты разрушат и развратят институт брака, но, возможно, им следует задуматься о том, что в данный исторический момент геи, наоборот, призваны спасти брак.

Вы только задумайтесь! По всему западному миру брак переживает упадок. Люди женятся позже или вообще не женятся, как-то рожают детей, не связывая себя брачными узами, или (как я) вообще относятся к браку с недоверием и даже враждебностью. Мы, гетеросексуалы, больше просто не верим в брак, не понимаем, зачем он. Мы не уверены, нужен ли он нам вообще. Нам кажется, что можно было бы и отказаться от этого обычая навеки. Старый добрый брак страдает, терзаемый ветрами холодной современности.

И только когда начинает казаться, что для брака уже все потеряно, что браку грозит превратиться в эволюционный пережиток вроде мизинца на ноге или аппендицита, только мы начинаем думать, что этот институт постепенно отойдет в вечность из-за отсутствия общественного интереса, на помощь нам приходят однополые пары, которые просят, чтобы им предоставили право жениться! Мало того, они умоляют об этом! Изо всех сил бьются, чтобы им позволили соблюдать ритуал, который, возможно, представляет огромную полезность для общества в целом, но который многие (включая меня) считают лишь удушающим, старомодным, бессмысленным обычаем. Как странно, что именно гомосексуалисты, которые веками превращали богемное существование на грани общества в искусство, столь отчаянно хотят теперь стать частью этой общепринятой традиции!

Безусловно, не каждый, даже в гей-сообществе, способен понять эту необходимость быть как все. Режиссер Джон Уотерс, к примеру, говорит, что ему всегда казалось, будто единственные преимущества гомосексуализма в том, что не надо служить в армии и жениться. И всё же нельзя отрицать, что многие однополые пары хотят лишь пополнить общество в качестве полноценных, социально ответственных, семейных граждан, которые состоят в законном браке, платят налоги, тренируют детские команды по футболу и служат своей стране. Так почему бы не позволить им это? Почему бы не женить их пачками, чтобы они смогли расправить свои героические крылья и спасти поникший и сморщенный институт брака от горстки апатичных никчемных гетеросексуалов вроде меня?

В любом случае, чем бы ни закончилась история с однополыми браками (и когда бы она ни закончилась), могу вас заверить: будущим поколениям в один прекрасный день покажется до абсурда смешным, что мы вообще когда-то обсуждали эту тему, также как нам сегодня кажется абсурдом, что английские крестьяне не могли жениться классом выше, а белые американцы брать себе в жены девушек «малайской расы».

Что же приводит нас к последней причине, знаменующей приход гомосексуального брака? Дело, мне кажется, в том, что брак в западном мире в последние несколько столетий медленно, но неуклонно двигался в направлении всё большей личной свободы, свободы выбора, справедливости и уважения к обоим участникам.

Начало движения «за свободу в браке», назовем его так, можно отнести примерно к середине восемнадцатого века. Мир охватили перемены, начался подъем либеральной демократии, и по всей Западной Европе и Америке прокатилась грандиозная общественная волна борьбы за свободу, личное пространство и возможность искать свое счастье, не оглядываясь на желания других людей. Мужчины и женщины всё более отчетливо стали высказывать свое желание иметь выбор. Им хотелось выбирать собственных лидеров, религию, судьбу – и да, даже супругов.

Мало того, с приходом индустриальной революции и увеличением личных доходов супружеские пары смогли позволить себе покупку собственного дома и больше не жить с Семьей. Нельзя недооценивать влияние этого общественного изменения на брак. Ведь с отдельными домами появилось понятие личного пространства. Появились личные мысли и личное время, что в свою очередь привело к личным стремлениям и идеям. Стоило дверям вашего дома закрыться, и жизнь ваша начинала принадлежать только вам. Вы становились хозяином своей судьбы, капитаном корабля своих эмоций. Вы получали возможность творить собственный рай и искать свое счастье – не на небесах, а прямо здесь, в центре Питтсбурга, с собственной милой женой (которую выбрали сами, между прочим, а не потому, что так было экономически выгодно или этого захотели ваши родственники, – нет, допустим, вам просто понравился ее смех).

Из всех пар, что участвовали в движении за брачную свободу, я особенно восхищаюсь Лиллиан Харман и Эдвином Уокером. Они жили в славном штате Канзас в 1887 году. Лиллиан была суфражисткой и дочкой известного анархиста; Эдвин – прогрессивным журналистом, поддерживавшим феминистское движение. Они были созданы друг для друга. Когда молодые люди полюбили друг друга и решили скрепить свои отношения законными узами, они не пошли ни к судье, ни к священнику, а вступили в так называемый автономный брак. Это означало, что они создали собственные брачные обеты и во время церемонии объявили, что их союз не касается больше никого. Эдвин поклялся, что никогда и никаким образом не станет доминировать над женой, а Лиллиан отказалась брать его фамилию. Более того, она не захотела давать клятву в вечной верности и вместо этого решительно заявила, что «не станет давать обещаний, выполнение которых невозможно и противоречит морали»; она также настаивала, что «оставит за собой право поступать так, как подсказывает совесть и здравый смысл».

Стоит ли говорить, что за такое пренебрежение условностями молодых арестовали, причем в свадебную ночь. (Почему-то аресты людей в собственной постели всегда предвещают новую эпоху в истории брака.) Им предъявили обвинение в неуважении закона и церемонии, а один судья и вовсе заявил, что «союз Эдвина С. Уокера и Лиллиан Харман браком не является, и они заслуживают любого наказания, которое им уготовано».

Но, как говорится, зубную пасту уже выдавили из тюбика. Ведь Лиллиан и Эдвин всего лишь хотели того же, чего и многие их современники: свободно заключать и расторгать союзы на собственных условиях, по личным причинам, без досадного вмешательства Церкви, закона и родственников. Они хотели равенства друг с другом и справедливости в браке. Но больше всего им не хватало свободы определять собственные отношения в зависимости от личной интерпретации слова «любовь», и они добивались этой свободы.

Разумеется, подобные радикальные идеи встретили сопротивление. Напыщенные, всюду сующие свой нос общественные консерваторы жили и в девятнадцатом веке – тогда они заявляли, что тенденция к выраженному индивидуализму в браке в конечном счете приведет к распаду самих общественных основ. В том числе они прогнозировали, что, если позволить людям находить себе партнеров на всю жизнь, основываясь лишь на любви и капризах личных симпатий, это вскоре приведет к астрономическому числу разводов и несчастных разрушенных семей.

Сейчас всё это кажется абсурдом, да?

Вот только выходит, они были правы.

Количество разводов, некогда крайне редкого явления в западном обществе, к середине девятнадцатого века действительно начало расти. И правда, это случилось вскоре после того, как люди начали жениться по любви. По мере того как брак становился все менее «институциональным» (то есть привязанным к общественным нуждам) и более «выраженно индивидуалистичным» (то есть привязанным к нашим нуждам), разводов становилось все больше и больше.

Опасная закономерность, как выяснилось. Вот он, самый интересный факт за всю историю брачных отношений: везде, в любой стране, по всему миру и во все времена, стоит консервативной традиции браков «по родительской договоренности» смениться экспрессивным обычаем выбора партнеров по любви, количество разводов тут же взлетает выше крыши. Связь абсолютно стопроцентная – можете делать ставки. (В этот самый момент, например, нечто подобное происходит в Индии.)

Другими словами, через пять минут после того, как люди заявили о своем праве выбирать партнеров по любви, они заявляют о другом праве – развестись с этими партнерами, как только от любви ничего не осталось. Мало того, суды начинают разрешать им это на том основании, что жестоко заставлять людей, некогда любивших друг друга, оставаться вместе, когда теперь они друг друга ненавидят. («Отправьте мужа и жену на каторгу, если их поведение кажется вам недостойным и вы хотите их наказать, – писал Джордж Бернард Шоу, – но не отправляйте их отбывать вечную каторгу семейной жизни».) Основной валютой института брака становятся эмоции, и судьи все больше сочувствуют несчастным супругам – возможно, потому, что по личному опыту знают, сколько мучений приносит ушедшая любовь.

В 1849 году суд Коннектикута постановил, что отныне супруги имеют право подавать на развод не только по причине избиений, преступного равнодушия и измен, но и просто потому, что они несчастливы. «Подобное поведение навсегда лишает пострадавшего счастья, – решил судья, – и разрушает саму суть супружеских отношений».

Это утверждение было действительно радикальным. Прежде в человеческой истории никто даже и не предполагал, что целью брака является достижение счастья. Это предположение привело (кто-то скажет – неизбежно) к увеличению так называемых «экспрессивных разводов» (термин исследователя брачных отношений Барбары Уайтхед) – случаев, когда супруги подавали на развод лишь по той причине, что любовь прошла. По прежним меркам, у них не было никакой причины разрывать отношения. Никто никого не бил, никому не изменял, но романтическая сказка кончилась, и развод стал выражением глубокого разочарования по этому поводу.

Я лучше других понимаю, что имеет в виду Уайтхед, говоря об «экспрессивном разводе», – ведь мой первый брак им и закончился. Разумеется, когда ситуация приносит сплошное мучение, трудно заставить себя сказать: «Я всего лишь несчастлива в браке». Когда ты плачешь месяцами или чувствуешь, что тебя заживо хоронят в собственном доме, – это не «всего лишь». Но чисто номинально я вынуждена признать, что ушла от мужа потому, что жизнь рядом с ним «всего лишь» стала невыносимой, и этот поступок характеризует меня как весьма эмансипированную современную жену.

Итак, превращение брака из сделки в символ эмоциональной привязанности со временем значительно ослабило сам институт брака, поскольку браки, основанные на любви, как выяснилось, столь же хрупки, как и сама любовь. Взять хотя бы наши отношения с Фелипе и ту тоненькую ниточку, что не дает им разорваться. Этот мужчина не нужен мне для тех целей, в которых женщины нуждались в мужчинах на протяжении веков. Он не нужен мне, чтобы защищать меня физически, потому что я живу в одном из самых безопасных мест на земле. Я не нуждаюсь в его финансовой поддержке, потому что всегда сама зарабатывала на хлеб. Не нужен он мне и чтобы расширить крут близких людей – у меня полно своих друзей, соседей и родных. Я также не нуждаюсь в обретении важного социального статуса «замужней женщины», потому что в моей культуре и незамужние пользуются уважением. Не нужен он мне и в качестве отца моих детей, потому что я решила, что матерью быть не хочу, – но даже если бы и хотела, новые технологии и культура вседозволенности либерального общества позволяют завести детей другими способами и воспитывать их в одиночестве.

И что остается? Зачем он вообще мне нужен? Только по одной причине – я его люблю, его общество приносит мне радость и успокоение или, как сказал дедушка одной моей подруги, «в самые тяжкие жизненные минуты так не хочется быть в одиночестве, а в самые радостные – и того меньше». Фелипе воспринимает меня точно так же: я нужна ему только в качестве спутника жизни. С одной стороны, кажется, что это много; с другой – это всего лишь любовь. И брак, основанный на любви, не является пожизненным контрактом, как брак по семейной договоренности или по расчету, здесь вам никто ничего не гарантирует. По тревожному определению, всё, что сердце повелело по своим загадочным причинам, оно же может позднее отменить – опять же, по причинам необъяснимым. Совместный рай для двоих в мгновение ока превращается в совместный ад разрушенных надежд.

Кроме того, эмоциональное опустошение, приносимое разводом, нередко является просто колоссальным, что делает брак ради любви чрезвычайно рискованным для физиологии. В наше время самым распространенным тестом на уровень стресса пациентов является система ученых Томаса Холмса и Ричарда Раэ, выведенная в 1970-х. По шкале Холмса – Раэ самым стрессовым событием, которое люди переживают в жизни, является смерть супруга. А угадайте, какое событие стоит вторым по счету? Развод. Согласно исследованию, развод вызывает куда больший стресс, чем смерть близкого родственника (причем, видимо, даже собственного ребенка, потому что отдельной такой категории нет), и в разы больший, чем серьезная болезнь, потеря работы и даже тюремное заключение. Но самое поразительное, что по шкале Холмса – Раэ примирение супругов также провоцирует довольно сильный стресс. Короче говоря, даже если вы почти развелись, но умудрились спасти свой брак в последний момент, эмоциональная встряска вам гарантирована.

По этой причине, когда мы говорим о том, что браки по любви приводят к увеличению процента разводов, нужно отнестись к этому серьезно. Эмоциональные, финансовые и даже физические последствия пропавшей любви способны уничтожить людей и семьи. Люди преследуют, увечат и даже убивают бывших жен и мужей, но, даже если обойтись без физического насилия, развод – это мощнейшая психологическая, эмоциональная и экономическая разрушительная сила, как подтвердит любой, кто когда-либо переживал или почти приблизился к концу своего брака.

Отчасти пережить развод так тяжело из-за разнообразия эмоций, которые он вызывает. Бывшие супруги крайне редко, а чаще никогда, не провоцируют у разведенных людей одно лить чувство несчастья, или один только гнев, или только облегчение. Вместо этого эмоции обычно сплетаются в неприятный комок острейших противоречий, который не распутать годами. И вот мы начинаем скучать по бывшим и одновременно ненавидеть их. Беспокоиться о здоровье бывшей жены, одновременно мечтая убить ее. Все это вызывает крайнюю сумятицу. Обычно сложно даже понять, кто виноват. Почти во всех разводах на моей памяти обе стороны были в какой-то степени ответственны за разрыв отношений, за исключением тех случаев, когда один супруг был совершенно явным со-циопатом. Так какова ваша роль после того, как брак развалился? Вы жертва или злодей? Это не так-то легко распознать. Границы смешиваются и стираются, как после взрыва на фабрике, когда кусочки стекла и металла (кусочки его и ее сердец) сплавляются вместе в обжигающем пламени. Попытки разобрать завалы способны привести человека на грань безумия.

А ведь есть еще отдельный кошмар – наблюдать, как человек, которого ты когда-то любила и оберегала, становится твоим агрессивным противником. В самый разгар бракоразводного процесса я как-то спросила свою адвокатессу, как она вообще выносит эту работу – как можно каждый день наблюдать пары, которые когда-то были влюблены, а теперь рвут друг друга на куски в зале суда? А она ответила: «У этой работы есть одна награда, и она в том, что я знаю кое-что, чего еще не знаешь ты. Да, это худшее, что может случиться в твоей жизни, но настанет день, когда всё останется позади и всё с тобой будет в порядке. Это так здорово – помогать человеку пережить самый трудный момент в его жизни».

Она была права в одном (рано или поздно всё с нами будет в порядке), но в другом, увы, ошибалась (тот день, когда все останется позади, не наступит никогда). В этом отношении мы, разведенные, точь-в-точь как Япония в двадцатом веке: есть довоенная культура и послевоенная, а между ними – гигантский дымящийся котлован.

Я готова на что угодно, чтобы избежать нового апокалипсиса. Однако допускаю, что всегда есть возможность нового развода – и именно по той причине, что люблю Фелипе, а основанные на любви союзы, как ни странно, очень шаткие. Но не подумайте, что я считаю, будто любовь бессильна. Нет, я всё еще верю в любовь. Но может быть, в этом и проблема. Может, развод – это и есть та пошлина, которую платит наша культура за то, что мы осмелились верить в любовь, – или осмелились привязать к любви такое важное общественное явление, как брак? Может, не любовь и брак неразделимы, как лошадь и повозка, – а любовь и развод… как повозка и лошадь?

Вот, кажется, мы и подошли к общественной проблеме, которая действительно нуждается в рассмотрении, – нуждается куда больше, чем вопрос, кому можно жениться, а кому нет. С антропологической точки зрения реальная проблема современных отношений такова: если вы правда хотите жить в обществе, где люди выбирают себе партнеров, основываясь на личных симпатиях, надо быть готовым к неизбежному. Будут разбитые сердца; будут разрушенные жизни. Именно потому, что человеческое сердце так загадочно («парадоксальная ткань», по красивейшему описанию викторианского ученого сэра Генри Финка), любовь превращает все наши планы и намерения в одну большую рулетку. И возможно, единственная разница между первым браком и вторым в том, что на этот раз вы хотя бы понимаете, что результат непредсказуем.

Помню, несколько лет назад, в трудный период жизни, на вечеринке в издательстве в Нью-Йорке я разговорилась с одной молодой женщиной. Девушка, которую я прежде встречала уже дважды на разных мероприятиях, из вежливости спросила, где мой муж. Я призналась, что он не сопровождает меня сегодня, потому что мы разводимся. Моя собеседница произнесла пару не очень искренних слов сочувствия и ответила: «А вот я замужем уже восемь лет и абсолютно счастлива. И никогда не разведусь», – и вгрызлась в сырную тарелку.

Ну как ответить на такое заявление? «Поздравляю с достижением, которого вы еще не достигли?» Теперь я понимаю, что та девушка была еще совершенно невинна в восприятии брака. В отличие от среднестатистического венецианского подростка шестнадцатого века, ей повезло и мужа ей не навязали. Но по этой самой причине – именно потому, что она выбрала себе супруга по любви, – ее брак был гораздо более рискованным мероприятием, чем она себе представляла.

Клятвы, что мы приносим в день свадьбы, – благородная попытка закрыть глаза на этот риск, искренне убедить себя в том, что, если нас свел Господь, ни одному человеку не под силу разрубить эти узы. Но, к сожалению, не Господь Всемогущий приносит эти обеты, а человек (не всемогущий), – а человек может нарушить клятву в любой момент. Даже если учесть, что моя подруга с вечеринки была совершенно убеждена, что сама не бросит мужа никогда, ситуация не находилась стопроцентно в ее власти: кроме нее в супружеской постели спал еще один человек. Даже самые верные влюбленные не застрахованы от того, что их покинут против их воли. Мне знакома эта простая истина, потому что я сама бросала людей, которые не хотели, чтобы я уходила, а те, кого я умоляла остаться, бросали меня. Понимая всё это, я вступаю во второй брак с куда меньшим гонором, чем в первый. Как и Фелипе. Скромные ожидания вряд ли защитят нас от чего бы то ни было, но по крайней мере на этот раз мы будем скромнее.

Есть знаменитая фраза, что второй брак – победа надежды над опытом, но я не уверена, что это так. Мне кажется, именно первый брак питается надеждой, тонет в ожиданиях и вере в лучшее, которая так легко дается. Второй брак полон чего-то другого: благоговения перед силами, обладающими большей властью, чем мы. Благоговения на грани трепета.

Старая польская поговорка утверждает: «Прежде чем идти на войну, помолись. Выходя в море, помолись дважды. А перед свадьбой – трижды».

Лично я собираюсь молиться весь год.

Глава 4

Замужество и любовь

Любви бойся (чуть) больше, чем всего остального.

Э. Э. Каммингс

Наступил сентябрь 2006 года. Мы с Фелипе путешествовали по Юго-Восточной Азии. Занимались в основном тем, что убивали время. Наш иммиграционный процесс совершенно застопорился. По правде говоря, так обстояли дела не только с нашим иммиграционным процессом, но и со всеми остальными иммиграционными делами пар, обратившихся за американскими «предсвадебными визами». Вся система была наглухо парализована. К нашему общему несчастью, Конгресс только что принял новый иммиграционный закон, и все те, кого это касалось – тысячи пар, – по меньшей мере еще на четыре месяца застряли в бюрократическом вакууме.

Согласно новому закону, все американские граждане, высказавшие желание заключить брак с иностранцами, теперь попадали под расследование ФБР на предмет преступного прошлого.

Вы не ослышались: все американские граждане, пожелавшие заключить брак с иностранцами, попадали под расследование ФБР.

Что любопытно, этот закон приняли, чтобы защитить женщин – точнее, несчастных иностранок из развивающихся стран, которых ввозили в США в качестве жен для насильников и убийц, отбывших заключение; защита требовалась и от мужчин, на которых прежде поступали жалобы о побоях. За последние годы это стало серьезной проблемой. По сути, американские мужчины покупали себе невест из стран бывшего СССР, Азии и Южной Америки. После приезда в США для женщин начиналась не новая жизнь, а кошмар – их заставляли заниматься проституцией, превращали в сексуальных рабынь, а для некоторых дело даже заканчивалось смертью от рук американских мужей, прошедших тюремную школу. Таким образом, этот закон был призван провести отбор среди потенциальных супругов-американцев, чтобы защитить иностранных невест от брака с чудовищами.

Закон, конечно, хороший. И справедливый. Невозможно иметь что-то против этого закона. Единственной проблемой для нас с Фелипе было то, что время для принятия этого закона выбрали очень уж неподходящее, учитывая, что наш предсвадебный процесс теперь затягивался еще на четыре месяца, пока ФБР там, в Америке, прилежно проверяло, не отсидела ли я за изнасилование и не являюсь ли, случаем, серийным убийцей несчастных женщин – ведь кто, как не я, лучше всего подхожу под это описание?

Раз в пару дней я писала письмо нашему иммиграционному адвокату в Филадельфию, проверяя, как идет дело, сколько еще осталось времени, есть ли у нас надежда.

«Новостей нет», – неизменно отвечал он. А иногда напоминал, на случай, если я забыла: «Ничего не планируйте. Ничего нельзя гарантировать».

Пока все это разыгрывалось (точнее, не разыгрывалось), мы с Фелипе добрались до Лаоса. Из Северного Таиланда мы долетели до древнего города Луангпхабанг. Под нами проплывала бесконечная череда холмов, покрытых буйными джунглями. Крутые и умопомрачительно красивые, они возникали один за другим, словно замерзшие гребни зеленых волн. Местный аэропорт был похож на почтовое отделение в маленьком американском городке. Мы наняли велорикшу до Луангпхабанга. Город оказался настоящей жемчужиной, приютившейся в живописной дельте рек Меконг и Намкхан.

Луангпхабанг – уникальное место, где на крошечном пятачке за века каким-то образом нагромоздились целых сорок буддистских храмов. По этой причине буддистские монахи здесь повсюду. Возраст монахов от десяти (послушники) до девяноста (мастера) лет, и в Луангпхабанге их одновременно проживают тысячи. Соотношение монахов и простых смертных, по ощущениям, составляет около пяти к одному.

Среди послушников были настоящие красавцы, я таких больше нигде не видела. Одевались они в ярко-оранжевые мантии, головы бриты, а кожа – цвета золота.

Каждое утро до рассвета юноши-послушники длинными шеренгами вытекали из храмов с чашами для подаяния в руках. В эти чаши горожане, стоявшие на улицах преклонив колена, насыпали рис. Фелипе, которому путешествия уже надоели, отозвался об этой церемонии довольно пренебрежительно: «Не такое уж большое дело, чтобы вставать в пять утра», – но я ее просто обожала и просыпалась ни свет ни заря, чтобы тихонько пробраться на веранду нашего старенького отеля и посмотреть еще раз.

Монахи меня завораживали. Интерес к ним отвлекал меня от невеселых мыслей. Я совершенно помешалась на монахах. По правде, они захватили меня настолько, что спустя несколько ленивых дней ничегонеделания в крохотном лаосском городке я начала за ними следить.

Признаю, шпионить за монахами наверняка очень плохо (да простит меня Будда), но удержаться было трудно. Мне до смерти хотелось узнать, что это за мальчики (я опять говорю о послушниках), что они чувствуют, чего хотят от жизни, но открыто могла выяснить лишь немного. Помимо языкового барьера, женщины не должны даже смотреть на монахов или стоять рядом – какое там поболтать. Кроме того, сложно собрать личную информацию о конкретном монахе, когда все они выглядят одинаково. Причем это не оскорбление и не расистское замечание – сказать, что все они на одно лицо. Ведь бритые головы и одинаковые оранжевые мантии для того и нужны, чтобы всех уравнять. Мастера-буддисты создали этот унифицированный облик, чтобы намеренно помочь мальчикам побороть ощущение собственной индивидуальности, стать частью группы. Даже сами монахи не должны различать друг друга.

Мы жили в Луангпхабанге несколько недель, и, довольно пошпионив по закоулкам, я стала узнавать отдельных монахов в толпе одинаковых оранжевых мантий и бритых голов. Вскоре мне стало ясно, что юные монахи бывают разные. Были смелые и кокетливые – они взбирались друг другу на плечи, выглядывали из-за храмовых стен и кричали мне вслед: «Хеллоу, миссис леди!» Были и такие, кто тайком покуривал по ночам за стенами храма, – кончики их сигарет светились оранжевым в тон мантий. Видела я одного накачанного монаха лет шестнадцати, который делал отжимания, и еще одного – удивительно! – с гангстерской татуировкой в виде ножа на золотистом плече. Как-то вечером я слышала, как монахи распевают под деревом в храмовом саду песни Боба Марли – прилично после отбоя. И даже видела группку послушников лет четырнадцати, которые устроили боксерский матч: добродушную потасовку, грозившую превратиться в настоящую драку в любой момент, как игры мальчишек во всем мире.

Но больше всего меня удивил случай в маленьком и темном интернет-кафе в Луангпхабанге, где мы с Фелипе просиживали по нескольку часов в день, проверяя почту и общаясь с нашими семьями и адвокатом. Часто я приходила сюда и одна. Когда Фелипе не было рядом, я садилась за компьютер и просматривала объявления от агентов недвижимости – подыскивала дом в окрестностях Филадельфии. Никогда в жизни – а может, и впервые в жизни – я так не скучала по дому. Точнее сказать, мне хотелось иметь свой дом. Дом, адрес, наше маленькое убежище… Я мечтала освободить из коробок свои книги и расставить их на полках в алфавитном порядке. Взять собаку из приюта, начать готовить домашнюю пищу, ходить в гости к родственникам, поселиться рядом с сестрой и близкими мне людьми.

На днях я позвонила племяннице, чтобы поздравить ее с восьмилетием, и она разрыдалась по телефону.

– Ты почему не здесь? – спросила Мими. – Почему не пришла на день рождения?

– Не могу, зайка. Я на другом конце света.

– Так приходи завтра!

Мне не хотелось нагружать этим Фелипе. Видя мою тоску по дому, он чувствовал себя беспомощным, загнанным в ловушку, да еще и виноватым в том, что нас забросило, как перекати-поле, в какой-то Лаос.

Поиски дома, так же как и интерес к монахам, отвлекали меня от дурных мыслей. Просматривая объявления втайне от Фелипе, я чувствовала себя виноватой, как будто смотрю порнуху, – но продолжала делать свое. «Ничего не планируйте», – твердил наш адвокат, но я не могла удержаться. Я мечтала о том, чтобы планировать. И о планировке комнат.

И вот жарким полднем в Луангпхабанге я в одиночестве сидела в интернет-кафе, смотрела на мерцающий экран и любовалась картинкой каменного коттеджа на берегу реки Делавэр (коттедж с маленьким амбаром, который легко можно будет переделать под творческую мастерскую!). Вдруг за соседний компьютер сел тоненький монах подросткового возраста; худенькой пятой точкой он примостился на самый краешек жесткого деревянного стула. Я уже несколько недель видела монахов за компьютерами в этом интернет-кафе, но культурное несоответствие – серьезные бритоголовые мальчики в шафрановых одеяниях, бороздящие интернет-просторы, – так и не улеглось в голове. Мне было так любопытно, что же они делают в Сети, что иногда я вставала и делала вид, будто просто хожу по комнате туда-сюда, – а сама смотрела на чужие экраны. Обычно мальчики играли в компьютерные игры, хотя иногда что-то усердно печатали по-английски, глубоко погруженные в свои занятия.

Но сегодня юный монах устроился рядом со мной. Он был так близко, что я видела светлые волоски на его тонких руках с золотистой кожей. Наши компьютеры стояли так, что я четко видела его экран. Спустя некоторое время я взглянула, чтобы узнать, что же он там делает, и поняла – мальчик читает любовное письмо.

Это было электронное письмо от какой-то Карлы. Карла явно была не из Лаоса и свободно писала на разговорном английском. Значит, американка. Или англичанка. А может, австралийка. Одна фраза на экране прямо-таки бросилась мне в глаза: «Скучаю по твоему телу». Прочитав эти слова, я вздрогнула. Господи, что же я такое делаю, зачем читаю чужие письма? К тому же из-за спины… Я пристыженно отвела глаза. Какое мое дело? И снова принялась разглядывать недвижимость в долине реки Делавэр.

Хотя теперь, конечно, мне было сложнее сосредоточиться на личных делах, потому что, ну сами посудите, – интересно же, что это за Карла? Как девушка с Запада и юный послушник из Лаоса вообще познакомились? Сколько ей лет? И когда она писала «Скучаю по твоему телу», имела ли она в виду просто что-то вроде «Хочу тебя увидеть» или же уже видела это тело и теперь лелеяла воспоминания о минутах физической страсти? И если страсть имела место, то… Как? Когда? Возможно, Карла приехала в Луангпхабанг на каникулы и каким-то образом разговорилась с этим парнем, несмотря на то что женщинам на послушников нельзя даже смотреть. Может, он и ей кричал «Хеллоу, миссис леди», да так и докатилось до секса? И что с ними будет дальше? Неужели юноша откажется от обетов и уедет в Австралию? (Британию? Канаду? Мемфис?) Или Карла переедет в Лаос? Увидятся ли они снова? Не расстригнут ли его, если поймают? (Буддисты вообще расстригают своих монахов?) Разрушит ли этот роман его жизнь? Или ее? Или их обоих?

Мальчишка смотрел на экран в завораживающей тишине; он так сосредоточенно изучал любовное письмо, что даже не замечал меня, сидящую рядом и молча переживающую за его будущее. А ведь я действительно за него переживала – боялась, что он влип по уши и эта цепочка событий приведет к разбитому сердцу. Но разве можно остановить потоп желаний, наводнивший нашу планету, – пусть даже эти желания кажутся неуместными? Нам свойственно совершать абсурдные поступки, влюбляться в самых неподходящих людей и находить вполне предсказуемые проблемы на свою голову. Вот Карла влюбилась в юного монаха – и что из того? Разве могу я судить ее за это? Разве я в своей жизни не влюблялась в мужчин, когда делать этого совсем не стоило? Ведь к молодым «одухотворенным» красавчикам женщин тянет больше всего.

Монах ничего не ответил Карле – по крайней мере, в тот вечер. Он перечитал письмо еще несколько раз – внимательно, словно изучал религиозный текст. А потом еще долго сидел в тишине, опустив руки на колени и закрыв глаза, как в медитации. Наконец он перешел к действиям и распечатал письмо. Распечатав, снова перечитал написанное Карлой – теперь на бумаге, – с нежностью свернул листок, точно журавлика-оригами, и убрал в складки своей оранжевой мантии. Затем этот красивый юноша, почти ребенок, вышел из Интернета и шагнул из кафе под палящий зной старого города у реки.

Через минуту вышла и я и тихонько последовала за ним. Я смотрела, как он идет вверх по улице, медленно шагая в направлении центрального храма на холме, не глядя ни влево, ни вправо. Обгоняя его, мимо прошагала компания юных монахов, и он незаметно слился с ними, растворившись в толпе худощавых юношей, как оранжевая рыбка в стайке своих сородичей. В толпе мальчишек, неотличимых друг от друга, я сразу потеряла его из виду. Но они только на первый взгляд были одинаковыми. Ведь у одного из этих лаосских монахов в складках мантии было спрятано письмо от девушки по имени Карла. И хотя это чистое безумие, хотя мальчишка затеял очень опасную игру, я всё же была за него рада. Ведь чем бы дело ни кончилось, сейчас в его душе происходило что-то удивительное.

Будда учит, что причина всех человеческих страданий кроется в желании. Все мы знаем, что это правда. Любой, кто когда-либо желал чего-то и потом не получал (или, что еще хуже, получал и потом терял), прекрасно знает, о каком страдании идет речь. Желать другого человека – пожалуй, самое рискованное из всех. Стоит только захотеть кого-нибудь – действительно захотеть, – как твое счастье словно пришивается ниткой к коже этого человека, и любой дальнейший разрыв будет чреват рваной раной. Ты знаешь только одно: ты должен завладеть объектом желания любыми средствами и после этого никогда не расставаться. Становится невозможно думать ни о чем, кроме любимого человека. Растворившись в этом первобытном стремлении, мы больше не принадлежим себе и превращаемся во временных рабов собственных желаний.

Ясно, что Будда, который говорил, что путь к освобождению – в безмятежной отстраненности, вряд ли похвалил бы этого юного монаха, который украдкой таскает с собой любовные записки от некоей Карлы. Учитель Будда посчитал бы эту интрижку отвлечением. Его не впечатлили бы отношения, основанные на секретности и сексе. Но Будда вообще не был большим фанатом сексуальной и романтической близости. Помните, еще до того, как стать просветленным, он бросил свою жену и ребенка, чтобы ничто не мешало ему отправиться в духовное путешествие. Совсем как отцы раннего христианства, Будда учил, что лишь воздержание и одиночество приводят к просветлению. Поэтому в традиционном буддизме к браку всегда относились с подозрением. Путь Будды основан на непривязанности, а брак подразумевает привязанность к супругу, детям, дому. Путь к просветлению начинается с отказа от всего этого.

В традиционной буддистской культуре есть место и для женатых людей, но им отведена скорее второстепенная роль. Будда называл их «хранителями очага». Он даже прописал четкие инструкции, как быть хорошим хранителем очага. Не обижай спутника жизни, будь честен, будь верен, подавай бедным, застрахуйся от пожара и наводнения…

Да, вы не ослышались: Будда действительно советовал супружеским парам застраховать недвижимость.

Согласитесь, это не так увлекательно, как расстаться с пеленой иллюзий и встать на сияющий порог безупречного совершенства. Но Будда считал, что «хранители очага» попросту не способны стать просветленными. И этим он снова напоминает нам ранних отцов христианства, которые думали, что супружеская любовь является лишь препятствием к попаданию на небеса. Что невольно наводит на мысль – а чем так досадили этим просветленным созданиям супружеские отношения? Почему романтический и сексуальный союз и даже крепкие брачные узы провоцировали столько враждебности? Откуда это сопротивление любви? А может, вовсе не в любви проблема – ведь Иисус и Будда были величайшими проповедниками любви и сострадания, каких только видел мир. Возможно, все дело в опасном спутнике любви – желании. Именно оно заставляло учителей беспокоиться за человеческие души, здравый смысл и равновесие.

Проблема в том, что всех нас обуревают желания. Они являются самой сутью нашего эмоционального существования и могут привести к катастрофе как нас самих, так и окружающих. В самом прославленном трактате о желании из когда-либо написанных – «Симпозиуме» Платона[12] – автор описывает знаменитый пир, во время которого драматург Аристофан излагает миф, откуда у людей такая тяга друг к другу и почему наши союзы порой не приносят удовлетворения и даже могут быть разрушительными.

Давным-давно, рассказывает Аристофан, боги населяли небеса, а люди – землю. Но люди выглядели не так, как сейчас. У них было по две головы, четыре ноги и четыре руки – другими словами, мы представляли собою идеальное сочленение двух людей, соединенных в одно целое без хирургических швов. У нас было три пола, точнее, три сексуальные вариации: мужчина/женщина, мужчина/мужчина и женщина/женщина – в зависимости от того, что больше подходило конкретному существу. Поскольку у каждого был идеальный партнер – так сказать, «вшитый» в саму ткань существа, – все мы были счастливы. Двухголовые, четырехногие, четырехрукие и совершенно довольные собою существа перемещались по земле, примерно как планеты в космосе, – мечтательно, плавно и упорядочение Мы ни в чем не нуждались; у нас не было неудовлетворенных желаний; нам никто не был нужен. Не было ни печали, ни хаоса. Мы были цельными людьми.

Но эта целостность заставила нас возгордиться. И из-за своей гордыни мы перестали поклоняться богам. Тогда могущественный Зевс наказал нас за пренебрежение, разрезав двухголовых, четырехногих, четырехруких и абсолютно счастливых людей напополам и таким образом создав мир жестоко разделенных созданий с одной головой, двумя руками и ногами.

В минуту массовой ампутации Зевс навлек на человечество самое болезненное из всех состояний: постоянное ноющее осознание того, что мы не представляем собой одно целое. Отныне и вовеки веков людям предстояло рождаться с ощущением, что им чего-то не хватает, – той самой отрезанной половины, которую мы любим чуть ли не больше, чем себя. Мы знаем, что эта половина блуждает где-то там во Вселенной, приняв форму другого человека. Теперь люди с рождения верили, что, если только искать неустанно, однажды эта исчезнувшая половинка, вторая душа, найдется. Воссоединившись, мы вернем себе первоначальную форму и никогда больше не будем одиноки.

Вот она, главная мечта о близости двух людей: однажды случится так, что один плюс один каким-то образом сложится в один.

Но Аристофан предупреждал: мечта об обретении целостности посредством любви неосуществима. Слишком уж покалечены наши существа, чтобы снова слиться в единое целое, заключив простой союз. Отсеченные половины четырехногих людей слишком разбросало по свету, уничтожив всякую надежду найти свою. Сексуальный контакт способен ненадолго заставить нас почувствовать завершенность и удовлетворение (Аристофан полагает, что Зевс подарил людям способность испытывать оргазм из жалости, – именно для того, чтобы мы могли на время воссоединиться и не умереть от депрессии и разочарования), но рано или поздно, что бы ни случилось, мы останемся в одиночестве, наедине с собой. И вот одиночество продолжается, заставляя нас все время сходиться с неправильными людьми в поисках идеального союза. Иногда нам даже кажется, что мы нашли вторую половину, но, скорее всего, это просто человек, который тоже ищет свою – и с таким же отчаянием верит, что наконец обрел завершенность.

Вот так и начинается влюбленность. Влюбленность – самая опасная грань человеческой страсти. Она приводит к тому, что психологи называют «компульсивным мышлением», – известное состояние рассеянности, когда невозможно сосредоточиться на чем-либо, кроме объекта страсти. Стоит только влюбиться, и всё остальное – работа, отношения, обязательства, еда, сон, занятия – отходит на второй план, а ты только и делаешь, что лелеешь фантазии о возлюбленном, которые вскоре начинают повторяться, поселяются в голове и отнимают все время и силы. Влюбленность меняет химические процессы в мозгу и действует примерно как лошадиная доза опиатов и стимулирующих средств. Недавно ученые обнаружили, что результаты сканирования мозга и таблицы настроения влюбленных и кокаинистов практически идентичны, – что в общем-то неудивительно, ведь влюбленность – это и есть наркомания, оказывающая значительное влияние на химические процессы в мозгу.

Антрополог и эксперт по состоянию влюбленности доктор Хелен Фишер объясняет, что влюбленный человек, как и наркоман, «готов причинить вред своему здоровью, пойти на унижения и даже рисковать жизнью, чтобы раздобыть наркотик».

Сильнее всего наркотик действует в начале страстного романа. Фишер отмечает, что процент зачатия выше всего именно в первые полгода отношений, – мне этот факт кажется весьма показательным. Слепая одержимость может привести к ощущению безрассудной эйфории, а что, как не безрассудная эйфория, лучше всего способствует случайной беременности? Некоторые антропологи даже утверждают, что человечеству влюбленность просто необходима для размножения, – чтобы, теряя голову, мы не думали об осложнениях, связанных с беременностью, и постоянно увеличивали численность рода людского.

Исследование Хелен Фишер также показало, что люди гораздо более склонны влюбляться в те периоды жизни, когда чувствуют себя особенно уязвимо и неустойчиво. Чем меньше в нашей жизни равновесия и спокойствия, тем быстрее и безрассуднее мы влюбляемся. Таким образом, влюбленность становится чем-то вроде дремлющего вируса, который притаился в засаде, готовый в любой момент атаковать ослабленный эмоциональный иммунитет.

Взять, к примеру, студентов колледжей – они впервые уехали далеко от дома, ощущают неуверенность, им не хватает поддержки друзей и родных: вот кто влюбляется на раз. И все мы знаем, что путешественники в далеких краях порой влюбляются по уши буквально в мгновение ока, причем в совершенно незнакомых людей. В суматохе и движении, каким является путешествие, наши защитные механизмы отказывают сразу. С одной стороны, это замечательно, конечно (стоит лишь вспомнить, как я целовалась с тем парнем у мадридской автостанции, как меня пробирает приятная дрожь, – и так будет всегда), но умнее все-таки в такой ситуации следовать совету почтенного американского философа Памелы Андерсон: «Никогда не выходите замуж в отпуске».

Любой человек, переживающий трудный эмоциональный период (смерть родственника, увольнение), также подвержен внезапной влюбленности. Больные, раненые, испуганные люди влюбляются с полпинка, и это широко известно – именно поэтому многие раненные в бою солдаты потом женятся на медсестрах.

Супруги, чьи отношения переживают кризис, также являются претендентами номер один на новую любовь. Об этом я знаю по личному опыту: развал моего первого брака сопровождало совершенно дикое смятение: мне хватило ума пуститься во все тяжкие и безумно влюбиться в другого мужчину в тот самый момент, когда я объявила мужу, что ухожу от него. Я ощущала себя глубоко несчастной, все мое существо было растерзано в клочки, что сделало меня идеальной жертвой для любовного вируса, – и как я заболела! В моих обстоятельствах (как я потом поняла, это был самый распространенный, хрестоматийный случай) у стихийно возникшего любовного интереса на лбу словно мигал гигантский указатель: «ВЫХОД». Вот я и пошла прямо к нему, используя новый роман как предлог сбежать от мужа, отношения с которым разваливались, – а потом с почти истерическим убеждением заявить, что мой новый возлюбленный – единственное, что мне нужно в жизни.

И почему только у нас ничего не вышло?

Беда влюбленности конечно же в том, что это мираж, оптический обман – точнее, эндокринный обман. Влюбленность и любовь – далеко не одно и то же. Влюбленность – это что-то вроде двоюродного брата любви, сомнительного типчика, который вечно просит денег взаймы и никак не может найти нормальную работу. Когда человек влюбляется, он на самом деле не видит объекта своих чувств – его просто завораживает собственное отражение в зеркале. Он совершенно опьянен фантазией о завершенности, которую проецирует на абсолютно незнакомого человека. В таком состоянии нам свойственно приписывать возлюбленным поистине невероятные вещи, которые могут оказаться и не оказаться правдой. Мы воспринимаем своего возлюбленного как почти божество, даже если наши друзья и родные ничего такого не замечают. Для одного – Венера, для другого – тупая блондинка; ваш личный Адонис кому-то может показаться занудным неудачником.

Разумеется, все влюбленные смотрят на своих партнеров сквозь розовые очки, и иначе и быть не должно. Это естественно и даже разумно – слегка преувеличивать добродетели наших любимых. Карл Юнг говорил, что первые полгода большинства романов почти для всех людей являются периодом, когда мы проецируем на партнера свои представления. Ну а влюбленность – это то же проецирование, но умноженное во сто крат. В отношениях, основанных на головокружительной влюбленности, нет места здравому смыслу; это царство заблуждений, в котором возможность окинуть вещи трезвым взглядом попросту отсутствует. Очень точное определение влюбленности дал Фрейд: «Слишком высокая оценка объекта». Еще лучше выразился Гёте: «Когда двоих людей друг в друге устраивает абсолютно всё, можете быть уверены – они ошибаются». (Но сам-то, сам-то, бедняга! Даже он оказался беззащитным перед влюбленностью – несмотря на всю мудрость и опыт. Непробиваемый старый немец в возрасте семидесяти одного года потерял голову от совершенно неподходящей ему девушки, девятнадцатилетней красотки Ульрике, которая отвергла его предложения о замужестве, сделав стареющего гения таким несчастным, что он написал реквием собственной жизни, завершив его словами «Я потерял весь мир; я потерял себя».)

В подобном состоянии острой лихорадки невозможно оценивать вещи объективно. Настоящая, здравая, зрелая любовь – это когда год за годом выплачиваешь кредиты и забираешь детей из школы – основывается не на влюбленности, а на привязанности и уважении. И слово уважение, которое происходит от латинского respicere [13] (смотреть), предполагает, что вы действительно видите человека, который стоит рядом с вами, – что совершенно невозможно, когда вас окутывают клубы романтических иллюзий. В тот момент, когда на сцену выходит влюбленность, реальность исчезает, и очень скоро мы начинаем совершать безумные поступки, которые никогда не пришли бы нам в голову в полном здравии ума. К примеру, в один прекрасный день мы можем сесть за компьютер и написать страстное любовное письмо шестнадцатилетнему монаху из Лаоса. Или что-то в этом роде. А когда через годы страсти поулягутся, мы начинаем спрашивать себя: «И о чем я только думала?» Ответ на этот вопрос, как правило: «Ни о чем».

Психологи называют это состояние одержимости «нарциссическая любовь». Я его называю «период от двадцати до тридцати лет».

Я вовсе не хочу сказать, что имею что-то против страстной влюбленности. Конечно нет! Самые волнующие ощущения в моей жизни возникали, именно когда я была одержима романтическим бредом. Такая любовь заставляет нас чувствовать себя супергероями, наделенными сверхчеловеческими силами и бессмертием. Мы излучаем жизнь, не нуждаемся во сне, а вместо кислорода наши легкие питает объект желаний. И хотя в конце этот опыт может оказаться весьма болезненным (для меня это всегда так и заканчивалось), мне искренне жаль того, кто прожил жизнь, так и не узнав, что это такое – эйфорическое слияние с другим человеческим существом. Вот что я имею в виду, говоря, что рада за Карлу и монаха. Я рада, что у них есть возможность испытать это наркотическое блаженство. Но я также очень, очень рада, что на их месте не я.

Потому что одно о себе я знаю наверняка, да и пора бы к сорока годам: влюбленность уже не для меня. Когда она заканчивается, я всегда чувствую себя так, словно меня пропустили через мясорубку. Не сомневаюсь, есть пары, для которых история любви начинается с искрящегося костра страсти, язычки которого с годами постепенно прогорают и превращаются в теплящиеся угольки стабильных, здоровых отношений. Но я так и не выучила этот фокус. На меня влюбленность всегда действует одинаково: уничтожает всё, причем довольно быстро.

Однако в молодости мне так нравился любовный наркотик, что возникло привыкание. Под «привыканием» я подразумеваю то же, что и героинщики, говорящие о своей «привычке»: эвфемизм неконтролируемой одержимости. Я искала влюбленность повсюду, курила ее неразбавленной. Грейс Пейли[14] наверняка имела в виду меня, когда писала о женщине, которой в жизни постоянно нужен был мужчина, – даже если у нее уже был один. Лет от восемнадцати до двадцати трех я, можно сказать, специализировалась на любви с первого взгляда: это случалось со мной до четырех раз в год. Иногда я так заболевала любовью, что из жизни выпадали целые куски. В начале знакомства я совершенно растворялась в этом безумии, но очень скоро, когда все заканчивалось, начинала рыдать и мучиться. В процессе я теряла столько сна и частиц здравого рассудка, что всё это по зрелому размышлению начинало сильно смахивать на запой. Только безалкогольный.

Должна ли такая девушка выходить замуж в двадцать пять лет? Мудрость и Здравый Смысл наперебой заголосили бы: нет! Но я их на свою свадьбу не приглашала. (И справедливости ради замечу, что жених тоже.) Я тогда была беспечной, причем во всём. Однажды я прочла статью о парне, который спалил несколько тысяч акров леса, потому что ехал по национальному парку с отвалившимся глушителем. Тот искрился, и искры, попадая в сухой кустарник, запаливали маленькие костерки через каждую сотню футов. Другие автомобилисты сигналили водителю, махали руками, пытаясь привлечь внимание к тому безобразию, что он устроил, но парень увлеченно слушал радио, не замечая катастрофы, которую сам и вызвал.

Вот такой и я была в молодости.

Лишь после тридцати, когда мы с бывшим мужем развалили наш брак окончательно и моя жизнь перевернулась вверх тормашками (а вместе с ней – жизнь еще нескольких хороших мужчин, нескольких не очень хороших мужчин и пары-тройки невинных наблюдателей), я наконец додумалась остановить машину. Я вышла, оглянулась на почерневший лес, поморгала немножко и спросила: «Весь этот кошмар – неужели это сделала я?»

А потом началась депрессия.

Рассказывая о своей жизни, квакерский проповедник Паркер Палмер как-то заметил, что для него депрессия стала другом, призванным спасти его от резких взлетов лживой эйфории, которые он сам себе создавал. Депрессия спустила его на землю, признался он, на тот уровень, где он смог безопасно ходить и стоять, укоренившись в реальности. Мне тоже нужно было спуститься в реальный мир после того, как я годами создавала себе искусственные «улеты», безрассудно влюбляясь раз за разом. Теперь я понимаю, что депрессия и мне была необходима, как осень, сменяющая лето, – хоть и была столь же пасмурной и унылой.

Я воспользовалась этим одиночеством, чтобы изучить себя и честно ответить на мучившие меня вопросы, а также – при помощи терпеливого психолога – понять причины своего разрушительного поведения. Я путешествовала, держась подальше от симпатичных испанцев на автостанциях. Прилежно практиковала здоровые способы почувствовать себя счастливой. Проводила много времени наедине с собой. Раньше я никогда не была одна, а теперь вот училась этому. Я научилась молиться и старательно испрашивала прощения за сгоревший лес, что оставила позади. Но по большей части я училась новому для себя искусству самоуспокоения и сопротивлялась возникающим сексуальным и романтическим искушениям, задавая себе новый, взрослый вопрос: «Кому в итоге это принесет пользу?» Другими словами, я повзрослела.

Иммануил Кант считал, что из-за сложной эмоциональной структуры люди в жизни взрослеют дважды. В первый раз наши тела становятся готовыми к сексуальному контакту, а во второй – нашиумы. Два этих события могут разделять многие годы – хотя мне кажется, что эмоциональная зрелость не наступит без опыта и уроков неудачных романов, пережитых в молодости. Нельзя просить от двадцатилетней девушки автоматической жизненной мудрости, на обретение которой большинству сорокалетних понадобились годы, – этим вы требуете слишком многого от очень юного человека. Возможно, всем нам лучше просто пережить боль и ошибки первого взросления, прежде чем перейти ко второму?

Однако случилось так, что в разгар своего эксперимента по обучению самодостаточности и ответственности я встретила Фелипе. Он был добр, предан и внимателен, и мы не гнали наши отношения. Это была не подростковая любовь. И не щенячьи нежности, и не роман в последний день перед отъездом из летнего лагеря. Признаю, на первый взгляд наша любовная история действительно казалась довольно романтичной. Ведь мы познакомились на тропическом острове Бали под раскачивающимися на ветру пальмами – и т. д. и т. п. Трудно представить более идиллический фон. Помню, я описала всю эту сказочную обстановку в письме старшей сестре, которая жила в пригороде Филадельфии. Теперь-то я понимаю, что это было неделикатно с моей стороны. Кэтрин тогда сидела дома с двумя детьми, ей предстоял капитальный ремонт, и на мои ахи она ответила лишь: «О да, я тоже планировала в эти выходные оттянуться на тропическом острове со своим любовником из Бразилии, но знаешь… в пробку попала».

Так что не стану отрицать, в нашей с Фелипе истории сказочный романтический элемент присутствовал, и я всегда буду бережно хранить эти воспоминания. Но мы не теряли голову. Я знаю это потому, что не требовала, чтобы Фелипе становился моим Великим Избавителем или Единственной Причиной Моего Существования, и не приклеилась сразу же к его груди, как скрюченный паразит-гомункул. Весь долгий период ухаживания я оставалась полноценной личностью, позволив себе принять Фелипе таким, какой он есть. Может быть, мы и казались друг другу бесконечно прекрасными, идеальными героями, но я ни на минуту не упускала из виду реальность нашей ситуации, а именно: то, что я – нежная, но измученная жизнью разведенная женщина, которой нужно тщательно контролировать стремление к драматизации романтических отношений и непомерные ожидания, а Фелипе – любящий, но лысеющий разведенный мужчина, которому нужно пить поменьше и преодолеть глубоко укоренившийся страх предательства. Другими словами, мы были двумя в общем-то хорошими людьми, травмированными довольно распространенными жизненными неудачами, и искали в друг друге вполне реальные вещи: немного доброты, немного внимания, желание довериться другому человеку, который тоже бы тебе доверился.

Даже сейчас я отказываюсь взваливать на Фелипе огромную ответственность и требовать, чтобы он каким-то образом сделал меня «полноценной». В свои почти сорок я уже поняла, что он не смог бы сделать этого, даже если бы захотел. Я знаю все о своих неполноценностях и знаю, что они принадлежат только мне. Поняв эту важнейшую истину, я теперь могу увидеть, где кончается один человек – то есть я – и начинается другой. Кажется, это понятно даже ребенку, – но знайте, мне понадобилось более тридцати пяти лет, чтобы это осознать. Осознать разумные границы человеческой близости, которые и имел в виду К. С. Льюис, когда писал о своей жене: «Мы оба знали: у меня свои несчастья, у нее свои».

Другими словами, один плюс один иногда должно равняться двум.

Но откуда мне знать наверняка, что я никогда больше не влюблюсь (в кого-нибудь другого)? Можно ли доверять своему сердцу? И насколько прочна верность Фелипе? Как без сомнения понять, что искушения внешнего мира не разлучат нас?

Эти вопросы я стала задавать себе, едва только поняла, что мы с Фелипе, по выражению моей сестрички, «получили пожизненное». По правде говоря, вопрос его преданности беспокоил меня гораздо меньше, чем моей собственной. В конце концов, Фелипе – безнадежный однолюб, который выбирает одного человека, расслабляется и перестает смотреть по сторонам – в общем-то и всё. На него можно положиться во всех отношениях. Стоит ему найти ресторан, где ему нравится, и он будет рад ужинать там каждый вечер, ему никогда не захочется разнообразия. Любимые фильмы он готов смотреть раз по триста. А любимые вещи носить годами. Когда я впервые купила ему ботинки, он умилил меня ответом: «О, спасибо, конечно, дорогая, но у меня уже есть одни».

Первый брак Фелипе распался не из-за измены (у него уже были ботинки, понимаете?). Отношения похоронила лавина неблагополучных обстоятельств, которые слишком давили на семью и в конце концов разрушили узы. И очень жаль, потому что Фелипе (я искренне верю в это) из тех людей, кто находит себе спутника на всю жизнь. Верность у него на клеточном уровне. Возможно, это следует воспринимать буквально. Ведь в современной науке об эволюции есть теория, что все мужчины мира делятся на два типа: те, от которых дети рождаются, и те, которые их воспитывают. Первые неразборчивы в связях; вторым свойственно постоянство.

Я говорю о знаменитой теории «отцов и бабников». В эволюционных кругах считается, что мораль тут ни при чем, ибо всё можно свести к уровню ДНК. Оказывается, у мужчин есть одно критическое отличие в химическом строении – ген рецептора адиуретина. Те, у кого есть этот ген, обычно достойны доверия; это надежные сексуальные партнеры, они десятилетиями верны одной супруге, воспитывают детей и создают стабильный домашний очаг (назовем их Гарри Трумэнами). Другие, у кого гена рецептора адиуретина нет, склонны к ветрености и изменам и всегда испытывают потребность искать сексуальное разнообразие на стороне (назовем их Джонами Ф. Кеннеди).

Женщины-биологи, занимающиеся эволюционными теориями, шутят, что будущим невестам нужно измерить лишь одну часть мужской анатомии, и эта часть – ген рецептора адиуретина. Обделенные этим геном Джоны Ф. Кеннеди гуляют направо и налево, разбрасывая семя по всей планете Земля и поддерживая разнообразие и вариативность человеческого кода ДНК, что хорошо для людского рода в целом, но не очень хорошо для женщин, которых сначала вроде любят, а потом бросают. Так и получается, что обладатели гена рецептора, Гарри Трумэны, в итоге воспитывают детей Джонов Ф. Кеннеди.

Фелипе – Гарри Трумэн, и на момент нашей встречи я была настолько сыта Джонами Ф. Кеннеди, так измучена их обаянием и разрушительными для сердца капризами, что нуждалась лишь в одном – во внушающей уверенность дозе постоянства. Но я не принимаю порядочность Фелипе как должное и не расслабляюсь, когда дело заходит о моей способности хранить верность. История учит нас, что почти все готовы почти на всё в мире любви и желаний. В нашей жизни могут возникнуть обстоятельства, способные пошатнуть даже самые упертые понятия о преданности. Может быть, именно этого мы и боимся, когда вступаем в брак, – что «обстоятельства» в форме неконтролируемой страсти однажды разрушат нашу связь?

Но как же от этого защититься?

Единственное утешение пришло ко мне в виде трудов психолога Ширли П. Гласс, посвятившей большую часть карьеры изучению супружеских измен. Она всегда задает один и тот же вопрос: «Как это случилось?» Как случилось, что хороших, порядочных людей, даже людей вроде Гарри Трумэнов, вдруг захлестывает волнами желания, и их жизни и семьи оказываются разрушенными, хотя никто этого не хотел? Заметьте, речь не о серийных гуляках, а о надежных людях, которые изменяют вопреки здравому смыслу и своим моральным принципам. «Я не смотрел по сторонам – всё случилось само собой». Сколько раз мы слышали эти слова? Таким образом, измена превращается во что-то вроде автомобильной аварии, участок гололеда, который скрывается за опасным поворотом и поджидает ничего не подозревающего водителя.

В своем исследовании Ширли Гласс обнаружила, что, если копнуть предмет человеческих измен чуть глубже, почти всегда можно увидеть: роман начался задолго до того первого случайного поцелуя. Большинство романов, пишет Гласс, начинается с того, что у мужа или жены появляется новый друг и рождается на первый взгляд безобидное доверие. Вы не чувствуете приближающуюся опасность, потому что плохого в дружбе? Разве нельзя иметь друзей противоположного пола – или того же пола, – даже если вы женаты или замужем?

И тут доктор Гласс поясняет: в том, чтобы женатые люди заводили «внебрачных» друзей, нет ничего плохого, но при одном условии – эти отношения должны иметь «стены» и «окна», установленные в правильных местах.

Теория Гласс состоит в том, что в каждом здоровом браке есть «окна» и есть «стены». «Окна» символизируют аспекты ваших отношений, открытые всему миру, – то есть те необходимые «просветы», через которые вы общаетесь с семьей и друзьями. «Стены» – это барьеры доверия, за которыми хранятся личные секреты вашего брака.

Однако в так называемых безобидных дружеских отношениях нередко случается, что вы начинаете делиться с новым другом самым личным – тем, что должно остаться между мужем и женой. Вы рассказываете секреты о себе, делитесь самыми сокровенными желаниями и глубочайшей неудовлетворенностью, и это так приятно – открываться! Вы распахиваете «окно» там, где должна быть сплошная, капитальная «стена», и вскоре этому человеку становятся известны тайны вашего сердца. Однако вы не хотите, чтобы ваш супруг приревновал, и потому скрываете от него подробности новой дружбы. Так возникает проблема: вы возводите стену между собой и супругом там, где свет и воздух должны свободно циркулировать, – таким образом перестраивается вся архитектура супружеского доверия. На месте старых «стен» возникают «панорамные окна», а все прежние «окна» теперь заколочены досками, как наркоманский притон. Сами того не заметив, вы подготовили идеальную базу для измены.

И вот наступает день, когда ваша подруга (друг) в смятении (слезах) заходит к вам в кабинет, расстроившись из-за чего-то, и вы обнимаете ее (его) с намерением просто утешить, а потом ваши губы соприкасаются, и в водовороте мелькающих эмоций вы вдруг понимаете, что любите этого человека – всегда его любили. Вот тогда уже слишком поздно. Вы уже запалили шнур. И теперь существует реальный шанс, что в один прекрасный день (который, возможно, настанет очень скоро), стоя среди обломков собственной жизни лицом к обманутому и потрясенному супругу (который вам по-прежнему небезразличен), вам придется объяснять сквозь истеричные всхлипы, что вы не хотели никому причинить зла и что всё получилось случайно.

И это правда. Вы не могли предвидеть, что всё будет именно так. Но вы сами подготовили почву и могли бы остановиться, если бы действовали быстрее. В тот момент, когда вы поняли, что делитесь с новым другом секретами, которые принадлежат лишь вам и супругу, – вот в этот момент, по словам доктора Гласс, и нужно было поступить умнее и честнее. А именно: прийти домой и рассказать обо всем мужу или жене. Примерно так: «Хочу поделиться с тобой кое-чем, что меня беспокоит. На этой неделе я дважды ходила обедать с Марком, и меня поразило, как быстро разговор перешел на очень личные темы. Я стала делиться с ним тем, чем раньше делилась только с тобой. Так мы разговаривали, когда только познакомились – мне это так нравилось, – но, мне кажется, мы это потеряли. Мне не хватает такого общения по душам. Давай попробуем его возобновить?»

И возможно, ваш супруг ответит вам: «Ничего не получится».

Да, это вполне вероятно – ничто не поможет вам возобновить общение по душам. У меня есть подруга, которая обратилась к мужу почти дословно с этим текстом, и он ей ответил: «Мне плевать, с кем ты там обедаешь». Стоит ли удивляться, что вскоре их браку пришли кранты. (И хорошо, если хотите узнать мое мнение.) Но если ваш супруг хоть немного умеет прислушиваться, он наверняка почувствует мольбу в ваших словах и, будем надеяться, отреагирует на это – может быть даже, в свою очередь расскажет вам о собственных переживаниях.

Всегда есть шанс, что вам не удастся решить проблему, но позже вы будете знать, что честно пытались сохранить на месте «окна» и «стены», – и это знание очень успокаивает. Кроме того, можно предотвратить измену, и это само по себе хорошо по многим причинам, даже если в итоге вы разведетесь. Как сказала моя старая подруга-адвокат: «Никогда за всю историю людского рода измена не делала развод проще, человечнее, быстрее или дешевле».

Короче говоря, когда я прочла исследование доктора Гласс о супружеских изменах, у меня появилась надежда, почти граничащая с эйфорией. Ее теория верности довольно проста, но почему-то раньше мне никто ничего об этом не говорил. Кажется, я даже не понимала, что в отношениях человек может контролировать происходящее, – а ведь это поистине спасительная идея, вгоняющая в краску своей простотой. Стыдно признаться, но это так. Когда-то мне казалось, что сексуальное желание неуправляемо, как торнадо, и единственное, на что можно надеяться, – что твой дом не засосет в воронку и не разорвет на части на высоте. Что до тех пар, чьи отношения длятся несколько десятилетий, – так им просто повезло! Торнадо обошел их стороной. (Мне почему-то никогда не приходило в голову, что эти люди просто могли построить убежище в подвале своего дома и спускаться туда всякий раз, когда поднимается ветер.)

Хотя сжигающая страсть может пронзить человеческое сердце насквозь и в мире множество привлекательных людей и прочих заманчивых перспектив, мы всё же способны принимать трезвые решения, которые контролируют и ограничивают риск потерять голову. Если вас беспокоят возможные будущие неурядицы в браке, надо понять, что эти неурядицы обычно случаются не просто так – мы сами беспечно выращиваем их в маленьких чашках Петри, разбросанных по всему городу.

Может, вам это кажется совершенно очевидным? Увы, мне так не показалось. Эта информация весьма пригодилась бы мне лет десять назад, когда я впервые выходила замуж. Но я ничего этого не знала. И иногда меня просто ужасает тот факт, что я вышла замуж, не обладая такими полезными сведениями, – не обладая вообще никакими сведениями, раз уж на то пошло. Вспоминая свою первую свадьбу, я невольно думаю о том, что говорят многие мои друзья о дне, когда принесли своего первого ребенка домой из роддома. Есть такой момент, докладывают они, когда медсестра вручает младенца и молодая мама вдруг с ужасом понимает: «О боже! Они собираются отдать его мне? Откуда я знаю, что с ним делать?» Но так уж повелось, что в роддомах отдают младенцев матерям, потому что существует общепринятое мнение: материнство – это инстинкт, и каждая мать должна каким-то образом – от природы – знать, как ухаживать за ребенком. Мол, любовь научит, даже если опыта для этого большого дела – ноль.

Я поняла, что мы часто подходим с таких же позиций к браку. Мы верим, что, если двое действительно любят друг друга, личное общение наладится как-то интуитивно и брак протянет вечно на одной лишь силе взаимной симпатии. Ведь всё, что нам нужно, – это любовь! По крайней мере, так я думала в молодости. Что не нужны никакие стратегии, помощь, методы и взгляд со стороны. Так и вышло, что мы с первым мужем взяли и поженились в состоянии полного невежества, полной незрелости и неподготовленности – просто потому, что нам так захотелось. Мы произнесли обеты без малейшего понятия о том, как сохранить этот союз живым и здоровым.

Стоит ли удивляться, что, вернувшись домой, мы первым же делом уронили «ребенка» прямиком на его ничего не соображающую маленькую головку?

Итак, спустя десяток с небольшим лет, собираясь снова выйти замуж, я решила, что подготовиться к этому нужно более осознанно. Непредвиденно долгий период помолвки, предоставленный нам Министерством нацбезопасности, имел свое преимущество: времени на обсуждение вопросов и проблем, связанных с браком, у нас с Фелипе было неприлично много (каждый час дня – свободный, и так в течение нескольких месяцев). Вот мы и обсуждали. Обсуждали всё. Вдали от наших родных, вдвоем на краю света, в десятичасовых автобусных путешествиях, когда деться было буквально некуда. Времени у нас было сколько угодно, и мы с Фелипе говорили и говорили, ежедневно прорисовывая будущую форму нашего брачного контракта.

Разумеется, верность играла ключевую роль. Это условие существования нашего брака было неоспоримым. Мы оба понимали, что, стоит доверию пошатнуться, вернуть его будет очень сложно и болезненно, а то и нереально. (Как сказал мой папа, инженер-эколог, касательно загрязнения воды, «гораздо проще и дешевле не загрязнять реку, чем потом ее очищать».)

Довольно легко мы обошли потенциально взрывные темы домашних дел и обязанностей: у нас уже был опыт совместной жизни, в ходе которого обнаружилось, что нам по силам легко и справедливо распределить эти занятия. Наши взгляды также совпали на предмет совместных детей (спасибо, нет) – согласие по этому вопросу ликвидировало потенциальный супружеский конфликт поистине исполинских размеров. К счастью, мы были сексуально совместимы и не предвидели будущих проблем в этой сфере – а выискивать сложности там, где их нет, попросту глупо.

И вот у нас осталась лишь одна вещь, реально способная разрушить брак: деньги. Как оказалось, тут было о чем поговорить. Безусловно, мы с Фелипе придерживались одного мнения по поводу того, что в жизни важно (вкусная еда) и что не так важно (вкусная еда, поданная на дорогом фарфоре). Но в целом понятия и принципы в отношении денег у нас были очень разные. Я всегда была консерватором во всем, что касается сбережений, относилась к деньгам аккуратно, постоянно откладывала и была совершенно неспособна жить в долг. Видимо, всё дело в уроках, преподнесенных мне экономными родителями: для них каждый день был как 30 октября 1929 года,[15] и мой первый сберегательный счет мне открыли во втором классе.

А вот отец Фелипе однажды променял хорошую машину на удочку.

Экономия в моей семье была сродни религии, поддерживаемой государством. Фелипе не питает столь высокого почтения к бережливости. В нем заложена природная предпринимательская готовность рисковать, и перспектива потерять всё и начать сначала пугает его гораздо меньше меня. (Скажу по-другому меня эта перспектива пугает до смерти.) Кроме того, в отличие от меня, у Фелипе нет врожденного доверия к финансовым учреждениям. Вполне оправданно, ведь он вырос в стране с сильной инфляцией – он даже считать научился, глядя, как его мать ежедневно подсчитывает, насколько обесценились ее запасы бразильских крузейро. Таким образом, наличные деньги в его представлении никакой ценности не имеют. А банковский счет – тем более. Выписка из банка – не более чем нолики на бумаге, способные исчезнуть в одночасье по причинам, совершенно нам неподвластным. Поэтому, как объяснил мне Фелипе, он предпочитает хранить сбережения в виде драгоценных камней или недвижимости, а не в банке. Он ясно дал понять, что его мнение на этот счет никогда не изменится.

Ну и ладно. Пусть будет так. Но я спросила Фелипе, можно ли мне в таком случае взять на себя расходы на жизнь и управление домашними счетами. Я была почти уверена, что никто не разрешит мне заплатить за электричество аметистами, поэтому завести общий счет в банке всё равно бы пришлось – хотя бы для коммунальных услуг. Фелипе согласился, что не могло меня не обрадовать.

Еще больше обрадовало меня то, что Фелипе был готов посвятить наши месяцы путешествий, чтобы очень тщательно, с большим уважением выработать детали брачного соглашения (мы могли заняться этим во время долгих автобусных переездов). Вообще-то он даже настоял на этом – как и я.

Я понимаю, что некоторым читателям трудно понять – и принять – саму идею брачного контракта, но всё же прошу поставить себя на наше место. Я работаю в творческой сфере, где сама всего добилась и работаю сама на себя; я всегда обеспечивала себя самостоятельно, а также имею печальный опыт, когда мне приходилось финансово поддерживать своих мужчин (бывшему мужу я до сих пор выписываю чеки). Поэтому эта тема имеет для меня огромное значение. Что до Фелипе, после развода он остался не только с разбитым сердцем, но и с пустым кошельком, поэтому ему это тоже было важно.

Когда брачные контракты обсуждаются в средствах массовой информации, это, как правило, связано с тем, что какой-то богатый старик собирается жениться на очередной молоденькой красотке. Тема всегда несет в себе что-то порочное и представляется обменом секса на деньги с полным отсутствием взаимного доверия. Но мы с Фелипе не были ни миллионерами, ни золотоискателями – просто у нас уже был опыт, и мы знали, что иногда отношения заканчиваются, и притворяться, что с нами этого не произойдет, – не более чем детское упрямство. К тому же денежный вопрос всегда встает иначе, когда женишься в зрелом возрасте, а не в юности. Каждому из нас предстояло принести в этот брак целый индивидуальный мир – мир, включающий в себя карьеру, бизнес, сбережения, его детей, мои авторские выплаты, драгоценные камни, которые Фелипе бережно собирал годами, пенсионный счет, который я завела еще в двадцать лет, работая официанткой в дешевой забегаловке. И всё это имущество нужно было учесть, взвесить и обговорить.

Хотя кому-то может показаться, что составление брачного контракта – не самый романтичный способ скоротать несколько предсвадебных месяцев, хочу заверить вас – разговоры об этом подарили нам немало действительно теплых минут. Особенно это чувствовалось, когда мы начинали спорить, защищая интересы друг друга, а не свои. Но, конечно, были и времена, когда эти споры становились напряженными и вызывали дискомфорт. Был определенный предел, до которого мы могли обсуждать сию проблему, – после чего нам надо было обязательно сделать перерыв и сменить тему или даже отдохнуть друг от друга пару часов. Что интересно, когда через несколько лет мы с Фелипе составляли наши завещания, то столкнулись с той же проблемой – сердечным истощением, заставлявшим нас время от времени устраивать передышки. Планировать худшее очень тяжело. В обоих случаях – с завещанием и брачным контрактом – я и считать перестала, сколько раз мы оба произнесли «не дай Бог».

Но мы довели дело до конца и составили такой контракт, который удовлетворил нас обоих. Точнее, «удовлетворил» – не совсем то слово, что следует использовать, когда обдумываешь экстренную стратегию окончания только любовной истории, которая только что началась. Представлять, что любовь постигла неудача, – задача не из легких, но мы с ней справились. Мы справились потому, что брак – это не только личная любовная история, но и социальный и экономический контракт строжайшего порядка; если бы он не был таким, не было бы и тысяч муниципальных, государственных и федеральных законов, регулирующих наш союз. Мы справились, потому что знали: лучше установить свои условия, чем однажды столкнуться с ситуацией, когда равнодушные незнакомые люди в мрачном зале суда установят их за нас.

Однако по большей части мы преодолевали дискомфорт этих весьма и весьма неприятных разговоров о финансах, поскольку за годы убедились в абсолютной и жестокой правде: если вам тяжело говорить о деньгах в состоянии блаженной влюбленности, попробуйте поговорить о них потом, когда будете злы друг на друга и безутешны оттого, что любовь прошла.

Не дай Бог.

Можно ли считать меня ненормальной за то, что я надеялась, что наша любовь не умрет? Можно ли вообще мечтать о таком? В путешествиях я потратила неприличное количество времени, составляя списки того, что объединяет нас с Фелипе, собирая наши достоинства, как кладут в карманы камушки на счастье, а потом нащупывают их пальцами в поисках утешения. Мои родные и друзья успели полюбить Фелипе. Это же важное преимущество – можно сказать, счастливый талисман! Моя самая мудрая и дальновидная подруга – много лет назад она, единственная, предупреждала, что не стоит выходить за моего первого мужа, – приняла Фелипе с распростертыми объятиями, сказав, что он идеально мне подходит. Он понравился даже моему 91-летнему деду, прямолинейному, как отбойный молоток. (Когда они впервые познакомились, дедушка Стэнли все выходные внимательно наблюдал за ним и наконец вынес вердикт: «Ты мне нравишься, Фелипе. Ты из тех, кто умеет бороться. И лучше бы мне не ошибиться – потому что эта девчонка обжигалась не раз».)

Я цеплялась за эти подтверждения своей правоты не потому, что пыталась убедить себя в том, что с Фелипе всё в порядке, – о нет, я пыталась убедить себя, что со мной всё в порядке. Ведь по причинам, столь откровенно высказанным дедулей Стэнли, мне не стоило слишком доверять собственным романтическим суждениям. У меня за плечами был долгий и разнообразный опыт принятия довольно плачевных решений по части выбора мужчин. И я положилась на чужое мнение, чтобы подкрепить свою уверенность, что на этот раз мой выбор мудр.

Были у меня и другие положительные свидетельства. Из двухлетнего опыта совместной жизни я знала, что мы с Фелипе, по выражению психологов, «не расположены к конфликтам». Другими словами, «никто никогда не будет бросаться тарелками за кухонным столом». Мы с Фелипе ссоримся так редко, что раньше меня это даже тревожило. Ведь согласно общепринятому мнению, пары должны ссориться, чтобы не копить в себе обиды. Но мы не ругались почти никогда. Значило ли это, что мы подавляли скрытый гнев, приправленный негодованием, и однажды им предстояло ударить нам в лицо горячей волной ярости и агрессии? Сомневаюсь. (И как может быть иначе – ведь такие коварные взрывы случаются, лишь когда эмоции накапливаются.)

Изучив эту тему подробнее, я немного расслабилась. Новые исследования показывают, что некоторым парам удается десятилетиями избегать серьезных конфликтов без каких-либо значимых последствий. Эти пары превратили в искусство стратегию взаимных уступок – деликатную, старательную «подгонку» друг под друга с целью избежать разногласий. Правда, эта система работает лишь тогда, когда у обоих участников мягкая уступчивая натура. Думаю, не стоит и говорить, что из союза робкого, податливого человека и властного монстра (или упрямой старой карги) ничего хорошего не выйдет. Но когда оба супруга податливы, у них вполне может сложиться удачное партнерство – если, конечно, этого хотят обе стороны. Не предрасположенные к конфликтам люди предпочитают просто забыть об обидах, чем ругаться из-за каждой мелочи. С духовной точки зрения это мне очень импонирует. Будда говорил, что большинство проблем, если только дать время и не раздувать их непомерно, рано или поздно исчезнут сами собой. В прошлом я сталкивалась с такими проблемами в отношениях, которые никогда бы не исчезли сами собой, даже если растянуть этот процесс на несколько жизней, – поэтому что я знаю о терпимости? В одном я уверена – мы с Фелипе очень хорошо ладим. Но почему – не могу сказать.

Совместимость двух людей – очень загадочная наука. И не только людей, между прочим! Ученый-натуралист Уильям Джордан написал небольшую, но занятную книжку под названием «Развод среди чаек», где объяснил, что даже у чаек – вида птиц, которые якобы находят себе партнеров на всю жизнь, – союзы заканчиваются «разводами» примерно в двадцати пяти процентах случаев. То есть у одной четверти чаек первый брак является неудачным – до такой степени, что они вынуждены расстаться из-за непримиримых разногласий. Никто не может понять, почему эти конкретные птицы не ладят друг с другом, но факт остается фактом: они не ладят. Они грызутся и отнимают друг у друга еду. Ссорятся из-за того, кому строить гнездо. Спорят, кто будет охранять яйца. И наверняка ругаются, в какую сторону лететь. В конце концов у них просто не получается произвести на свет здоровое потомство. (Как этих вздорных птиц вообще угораздило сойтись, ума не приложу, – почему они не послушались друзей, которые наверняка их предупреждали? Но мне ли их судить.) Короче говоря, после пары сезонов стычек несчастные чайки сдаются и находят себе новых партнеров. И что самое главное, «вторые браки» часто оказываются счастливыми, и многие чайки действительно находят любовь на всю жизнь.

Вы только представьте! Даже у птиц, созданий с мозгами не больше батарейки от фотоаппарата, существует совместимость и несовместимость, основанная, как объясняет Джордан, на «ряде базовых психобиологических различий», дать точное определение которым не смог еще ни один ученый. Птицы или способны терпеть друг друга многие годы, или нет. Вот так всё просто и одновременно сложно.

То же самое с людьми. Некоторые люди просто сводят нас с ума, а другие – нет. И далеко не всегда можно всё исправить. Эмерсон писал, что «не стоит винить себя, если брак не удался», – так может, нам не стоит и чрезмерно хвалить себя за то, что брак счастливый? Ведь любовь всегда начинается одинаково, стартует с одного и того же перекрестка привязанности и желания, где встречаются двое, чтобы полюбить друг друга. Разве в начале любовного романа кто-то может предсказать, что принесут годы? Надо обязательно учитывать элемент случайности. Конечно, чтобы сохранить отношения, нужно прилагать определенные усилия, но я знаю очень хороших людей, которые старались, как могли, но всё равно в итоге развелись, – в то время как другие пары, ничем не лучше остальных, годами живут счастливо и беззаботно, как саморазмораживающиеся холодильники.

Как-то раз я прочла интервью с бракоразводным судьей из Нью-Йорка, который сказал, что в тяжелые дни после событий 11 сентября на удивление много пар забрали свои заявления о разводе. По словам конфликтующих супругов, трагедия потрясла их до такой степени, что они решили дать своим отношениям второй шанс. И в этом что-то есть. Рядом с катастрофой подобного масштаба мелкие стычки по поводу того, кому разгружать посудомойку, действительно кажутся незначительными; осознание случившегося заставляет проникнуться инстинктивным сопереживанием и желанием похоронить старые обиды и даже подарить миру новую жизнь. Это был благородный позыв. Но, как отметил судья, через полгода все эти пары – все до единой – снова вернулись в зал суда, подав на развод. Никакие благородные позывы не помогут, если жизнь в браке стала невыносимой. В этом случае ваш брак не спасет даже атака террористов.

Что касается вопроса совместимости, мне иногда кажется, что семнадцать лет, разделяющих нас с Фелипе, порой идут нам на пользу. Фелипе вечно твердит, что двадцать лет назад муж из него получился бы намного хуже, чем сейчас. Я ценю его зрелость и нуждаюсь в ней. А может, мы просто проявляем особую осторожность, потому что разница в возрасте – еще одно напоминание о недолговечности наших отношений, от которой никуда не денешься. Фелипе уже за пятьдесят, и он не будет со мной вечно; не хочу потратить на ссоры те годы, что у нас есть.

Двадцать пять лет назад я смотрела, как дед хоронит бабушкин пепел на нашей семейной ферме. Стоял ноябрь, дело было в нью-йоркском пригороде в холодный зимний вечер. Мы, его дети и внуки, семенили за ним сквозь лиловые сумеречные тени по знакомым лугам к песчаной отмели в устье реки, где он решил похоронить останки любимой жены. В одной руке у него был фонарь, через плечо – лопата. Землю запорошил снег, и копать было нелегко – даже яму для такой малой емкости, как урна с прахом, и даже такому крепкому мужчине, как дедушка Стэнли. Но он повесил фонарь на голую ветку и принялся медленно копать. А потом всё кончилось. Вот так в жизни и бывает. Человек достается тебе на определенный срок, а потом его нет.

Всем нам придется оказаться на месте моего деда. Всем парам, которые друг с другом по любви, однажды придется нести лопату и фонарь (если, конечно, посчастливится прожить рядом целую жизнь). В наших домах всегда есть третий жилец – время, которое тикает, пока мы заняты ежедневными заботами, напоминая о том, что всех нас ждет. Просто для кого-то оно тикает особенно настойчиво…

Почему я заговорила об этом сейчас?

Да потому, что люблю Фелипе. Не могу поверить, что дошла почти до середины книги и до сих пор так об этом и не сказала.

Я люблю этого человека. На это есть миллион самых абсурдных причин. Я люблю его квадратные, неуклюжие, как у хоббита, стопы. Люблю, как он поет La Vie en Rose [16], когда готовит ужин. (Стоит ли говорить, что я люблю его за то, что он готовит мне ужины!) Люблю за то, что он говорит по-английски почти безупречно, но всё же, спустя много лет общения на языке, умудряется придумывать потрясающие слова (мое любимое – пушастый, хотя колобульная – так Фелипе услышал слово колыбельная – тоже дорогого стоит). За то, что он так и не разобрался до конца в английских фразеологизмах. («Не считай цыплят, пока курица их не родила» – гениальный пример, да? Хотя мне также нравится «Не говори гае, пока не перепрыгнешь».) И за то, что Фелипе никак, ну категорически не может запомнить имена американских кинозвезд (Джордж Круз и Том Питт – две главные его жертвы). Я люблю его и потому хочу защитить – даже от самой себя, если понимаете, о чем я. В приготовлении к браку я не хочу пропустить ни одной детали и не допущу, чтобы хоть одна мелочь осталась неразрешенной, чтобы впоследствии всплыть и навредить нам, а главное – Фелипе.

Опасаясь, что за всеми этими обсуждениями, исследованиями и бюрократическими проволочками я упущу какую-нибудь ключевую проблему, связанную с замужеством, я раздобыла последний отчет Рутгерсского университета, штат Нью-Джерси, под названием «Вдвоем и порознь: как меняется американский брак» и принялась изучать его с несколько нездоровым рвением. Этот массивный фолиант тщательно анализирует результаты двадцатилетнего исследования американских супружеских пар – самое обширное исследование подобного рода в истории. Я ухватилась за него, как за китайскую «Книгу перемен», отыскивая утешение в статистике, сокрушаясь над таблицами «устойчивости к внешним факторам», пытаясь разглядеть за столбцами и шкалой сравнимых переменных наши с Фелипе лица.

Как я поняла из отчета (а я уверена, что поняла не всё), исследователи обнаружили зависимость «склонности к разводам» от определенных жестких демографических факторов. У некоторых пар действительно больше шансов потерпеть неудачу, и отчасти это можно предсказать. Кое-какие из этих факторов показались мне знакомыми. Например, все мы знаем, что вероятность развестись выше у тех людей, чьи родители тоже развелись, – развод в семье как будто порождает потомство. Примеры этого можно проследить в течение нескольких поколений.

Другие выводы были менее предсказуемыми и более утешительными. К примеру, я слышала, что у людей, переживших один развод, по статистике, и второй брак может оказаться неудачным, – но оказалось, вовсе не обязательно. Согласно исследованию ученых из Рутгерса, многие вторые браки длятся всю жизнь, и это не может не радовать. (Прямо как у чаек: иногда в первый раз люди ошибаются, но со вторым партнером всё выходит гораздо удачнее.) Проблемы начинаются, когда человек переносит деструктивные модели поведения из одного брака в другой, так и не сумев справиться с ними, – речь идет об алкоголизме, компульсивном увлечении азартными играми, психических заболеваниях, склонности к насилию или изменам. С таким багажом не важно, на ком вы женитесь в следующий раз, – рано или поздно ваша патология неизбежно приведет к краху и новых отношений.

Есть также знаменитые американские пятьдесят процентов браков, которые заканчиваются разводами. Эта классическая цифра известна всем, ей постоянно бросаются, и она всех вгоняет в уныние. Очень точно высказался на эту тему антрополог Лайонел Тайгер: «Просто удивительно, что при таком раскладе брак еще не запретили. Если половина чего угодно еще кончалась бы столь катастрофически, правительство давно бы наложило на это запрет. Если бы в половине лепешек в ресторане нашлась дизентерия, к примеру, или половина адептов карате ломали бы руки, или хотя бы шесть процентов людей на американских горках повредили бы среднее ухо, общественность давно бы вопила о том, что пора что-то предпринять. Но самая личная из катастроф… она повторяется снова и снова».

Однако пятидесятипроцентная статистика не так уж проста, если соотнести ее с определенными демографическими факторами. И самый важный из них – возраст пары в момент заключения брака. Чем моложе жених и невеста, тем выше шанс, что впоследствии они разведутся. А если начистоту, этот шанс выше в разы. К примеру, если вы поженились в возрасте до двадцати пяти лет, вероятность развода в два-три раза выше, чем у тех, кто подождал до тридцати или сорока.

Причины этого настолько вопиюще очевидны, что я даже не знаю, перечислять ли их – еще обижу кого из читателей. Но так уж и быть, вот они. В молодости мы более безответственны, менее осознанны, более беспечны и не обладаем такой финансовой стабильностью, как в зрелости. Поэтому в очень юном возрасте вступать в брак не стоит. И именно поэтому среди тех, кто поженился в восемнадцать, процент разводов равен не пятидесяти, а семидесяти пяти процентам – эта цифра и искажает общую статистику. Двадцать пять лет – что-то вроде волшебного порога. Пары, вступающие в брак, не достигнув этого возраста, разводятся значительно чаще, чем те, кто дождался двадцати шести и старше. И чем старше, тем утешительнее статистика. Отложите свадьбу до своего пятидесятилетнего юбилея – и шансы оказаться в бракоразводном суде практически исчезают. Это очень воодушевляет: ведь если сложить наши с Фелипе годы и разделить эту цифру на два, получается, что нам обоим по сорок шесть. Так что возрастная статистика разводов сулит нам полное счастье.

Но разумеется, возраст – это еще не всё. Согласно исследованию, прочие факторы, влияющие на устойчивость брака, включают:

/. Образование. С точки зрения статистики чем более образованны супруги, тем крепче брак. В частности, браки более образованных женщин счастливее. Женщины, получившие университетское образование и сделавшие карьеру, выходят замуж в довольно зрелом возрасте; по сравнению с другими представительницами своего же пола у них больше всего шансов сохранить брак. Хорошая новость и несколько очков в нашу с Фелипе пользу.

2. Наличие детей. Статистика показывает, что у пар с маленькими детьми намного чаще случается разлад в отношениях, чем у пар со взрослыми детьми или вовсе бездетных. Давление, которое оказывают на отношения дети, особенно новорожденные, просто огромно – думаю, причины этого нет нужды разъяснять тем, у кого недавно родился ребенок. Не знаю, чем это чревато для будущей судьбы человечества в целом, но для нас с Фелипе это еще одна хорошая новость. Немолодые, образованные и бездетные – шансы у нас весьма и весьма, по крайней мере, если верить мозговитым товарищам из Рутгерса.

3. Опыт совместной жизни. Ага, вот где фортуна поворачивается к нам спиной. Оказывается, у людей, которые жили вместе до свадьбы, шанс развестись немного выше, чем у тех, кто решил подождать. Социологи не могут понять, отчего это, и лишь предполагают, что сам факт добрачного сожительства, возможно, свидетельствует о более расслабленных взглядах на верность. Но какова бы ни была причина, это первый удар в ворота Фелипе и Лиз.

4– Гетерогамия [17]. Этот фактор меня очень удручает, но ничего не поделаешь: чем меньше общего у вас с партнером в плане расового и национального происхождения, возраста, религии, культурной среды и карьеры, тем выше вероятность, что однажды вы разведетесь. Противоположности притягиваются, но не всегда остаются вместе надолго. Социологи считают, что со временем, когда общество избавится от предрассудков, этот фактор перестанет быть значимым, но пока… Удар номер два в ворота Лиз и ее жениха-бизнесмена из Латинской Америки, который намного старше и воспитан в семье католиков.

5– Социальная интеграция. Чем глубже пара вовлечена в круг родных и друзей, тем крепче брак. Тот факт, что современные американцы всё чаще не знают своих соседей, не участвуют в деятельности общественных организаций и живут вдали от родственников, оказывает мощнейший дестабилизирующий эффект на институт брака по всей стране. Гол номер три в ворота Фелипе и Лиз, которые в момент прочтения данного исследования (читала Лиз) жили одни в убогой гостиничной комнатушке на севере Лаоса.

6. Религиозность. Более религиозные пары чаще остаются вместе, хотя вера дарит им лишь небольшое превосходство. Уровень разводов среди новообращенных христиан в Америке всего на два процента ниже, чем среди их безбожных собратьев, – возможно, потому, что ребята из религиозных семей женятся в слишком юном возрасте? Как бы то ни было, я понятия не имею, как этот пункт влияет на нас с моим суженым. Если объединить наши взгляды на духовность, получится нечто, что можно описать как «туманные религиозные взгляды». («При этом один из нас религиозен, а второй – в тумане», – уточняет Фелипе.) Исследование Рутгерсского университета не располагает конкретными данными о статистике брачной устойчивости среди «туманно религиозных пар». Поэтому этот пункт придется пропустить.

7. Равенство полов. Вот это интересный пункт: браки, основанные на традиционном, стереотипном представлении о роли женщины в доме, менее крепки и счастливы, чем браки, где мужчина и женщина воспринимают друг друга на равных и где муж участвует в выполнении традиционно женской неблагодарной работы по дому. Ну что на это сказать? Однажды я слышала, как Фелипе говорит одному из наших гостей, что всегда считал, будто место женщины на кухне… где она сидит в удобном кресле, задрав ноги, пьет вино и смотрит, как муж готовит ужин. Так что за этот пункт мне полагается несколько бонусных очков.

Я могла бы продолжить, однако спустя некоторое время от всех этих данных у меня в глазах зарябило и голова пошла кругом. К тому же моя кузина Мэри – она работает статистиком в Стэнфордском университете – всегда предупреждала, что не стоит слишком полагаться на такие исследования. Оказывается, им нельзя верить, как гаданию по чайным листьям. Мэри говорит, что особенно осторожным нужно быть с такими исследованиями, которые оперируют понятиями вроде «счастье», потому что счастье невозможно научно просчитать. Кроме того, статистические исследования демонстрируют связь между двумя понятиями (высшее образование и прочность брачных уз, к примеру), однако вовсе не обязательно, что одно непременно влечет за собой другое. Как не устает напоминать мне Мэри, согласно статистике, больше всего людей в США тонет в регионах с высоким уровнем продаж мороженого. Но это, разумеется, не значит, что люди покупают мороженое и из-за этого тонут. Просто мороженое обычно лучше всего покупается на пляжах, а еще на пляжах тонут люди – потому что там вода. Увязать два совершенно несоотносимых понятия – мороженое и утопленников – типичный пример логической ошибки, а в статистике подобных ложных следов великое множество. Наверное, поэтому, когда однажды вечером в Лаосе, вооружившись отчетом Рутгерсского университета, я попыталась составить портрет американской пары, наименее подверженной риску развестись, дуэт у меня получился в духе Франкенштейна.

Для начала вам понадобятся двое людей одной расы, возраста, религии, интеллектуального уровня, выходцев из одной культурной среды, чьи родители никогда не разводились. Прежде чем позволить им пожениться, пусть подождут лет до сорока пяти – но жить вместе до свадьбы им, разумеется, разрешать нельзя. Далее проследите, чтобы оба истово верили в Бога и горячо поддерживали семейные ценности, но запретите им иметь детей. (Да, и муж должен быть ярым сторонником феминизма.) Поселите их в одном городе с родственниками и проследите, чтобы они тратили много счастливых часов, играя в боулинг и карты с соседями, – конечно, если останется время после замечательной работы, в которой оба достигли невероятного успеха благодаря полученному престижнейшему высшему образованию.

Можете себе представить таких людей?

Зачем я теряю время, потея в душном номере лаосской гостиницы и штудируя статистику в поисках идеальной американской семьи? Моя одержимость напомнила мне сцену, свидетелем которой я стала однажды на Кейп-Коде. Мы с моей подругой Бекки отправились на прогулку и увидели молодую мамочку, чей сын катался на велосипеде. Бедный ребенок был с головы до ног обряжен в защитное обмундирование: шлем, наколенники, защита на запястья, тренировочные колеса, оранжевые предупредительные флажки, жилет со светоотражателями. Мало того, мать буквально вела велосипед на поводке – запыхавшись, бежала за ним, чтобы ребенок не ускользнул из поля ее зрения, пусть даже на секунду.

При виде этой картины Бекки вздохнула.

– У меня для этой мамаши плохая новость, – сказала она. – Когда-нибудь ее ребенка укусит клещ.

Ведь в конце концов всегда случается то, к чему мы не готовы.

Другими словами, не говори гае, пока не перепрыгнешь.

Но можем ли мы хотя бы уменьшить риск? Есть ли способ сделать это разумным путем, не ударяясь в истерику? Не зная, как действовать в этом направлении, я просто готовилась к свадьбе, пытаясь закрыть все лазейки, предвидеть все возможности. А еще мне хотелось сделать самое важное: из искреннего побуждения быть честной я хотела убедиться, что Фелипе знает, на что подписывается – и что получает – в моем случае. Мне ни в коем разе не хотелось подсовывать ему кота в мешке или предлагать некую идеализированную соблазнительную версию себя. Соблазн у страсти в помощниках: он лишь заводит в ловушку, такова уж его задача. А мне не хотелось, чтобы соблазн приукрашивал наши отношения, пока они в тестовом режиме. Мне так этого не хотелось, что как-то раз в Лаосе я усадила Фелипе на берегу реки Меконг и представила ему список самых ужасных своих недостатков – чтобы быть уверенной, что он по-честному предупрежден. (Можете назвать это брачным соглашением об освобождении от ответственности.)

Вот что я считаю самыми презренными чертами своего характера – точнее, то, что осталось, после того как я старательно сократила их до пяти:

1. Я слишком высоко ценю собственное мнение. Искренне верю, что мне известно, как нужно жить всем остальным в мире, – первой и главной жертвой этого станет Фелипе.

2. Я требую к себе столько любящего внимания, что Мария Антуанетта сгорела бы со стыда.

3. В жизни у меня больше энтузиазма, чем энергии. В порыве воодушевления я, как правило, беру на себя больше, чем способна выдержать физически и эмоционально; нетрудно предсказать, что это приводит к срывам и полному истощению. Именно Фелипе придется собирать меня по частям каждый раз, когда я буду переоценивать свои силы и в результате превращаться в развалину. Это будет очень тяжело. Заранее извиняюсь.

4. Я гордячка (и не скрываю этого), склонна судить людей (и скрываю это), а еще у меня много внутренних противоречий (в которых я боюсь признаться). Иногда все эти черты приходят в столкновение, и я превращаюсь в настоящую лгунью.

5. И самый презренный недостаток: хотя это случается и не сразу, но если уж я решила, что не могу кого-то простить, то это, скорее всего, на всю жизнь. Обычно я просто «отрезаю» такого человека без предупреждения, объяснений и возможности исправиться.

Список получился очень некрасивым. Мне было неприятно его читать. Я никогда так искренне не признавалась в своих недостатках. Но когда я представила Фелипе перечень своих дефектов, он воспринял их без видимого отвращения. Более того, он лишь улыбнулся и сказал:

– Может, перечислишь что-нибудь, чего я еще не знаю?

– Ты по-прежнему меня любишь? – спросила я.

– Да, – подтвердил он.

– Как такое возможно?

Вот главный вопрос. Когда пройдет первоначальная безумная страсть и останемся лишь мы, смертные глупцы, откуда в нас возьмется способность к любви и прощению – тем более вечному?

Фелипе долго не отвечал. А потом произнес:

– Когда я ездил в Бразилию за драгоценными камнями, мне часто продавали так называемые пакеты. Пакет – это случайная подборка камней, собранная горняками, оптовиками и прочим людом, что пытается тебе надуть. Обычно в пакете содержится двадцать – тридцать аквамаринов. Считается, что так покупать выгоднее – оптом, – но надо смотреть в оба, потому что продавец конечно же хочет тебя обдурить. Он избавляется от плохих камней, завернув их вместе с хорошими. Когда я был еще новичком в ювелирном деле, – продолжал Фелипе, – я часто попадался в эту ловушку, потому что слишком радовался, увидев один-два идеальных камня в пакете, и не обращал внимания на тот мусор, что подсовывали мне вместе с ними. Но пару раз обжегшись, я наконец поумнел и выучил такое правило: не надо обращать внимания на безупречные камни. Не надо смотреть на них, потому что они ослепляют. Надо просто отложить их в сторонку и внимательно перебрать второсортные камушки. Посмотреть на них очень пристально и честно ответить на вопросы: «Смогу ли я с ними работать? Сколько можно за них получить?» Иначе выйдет так, что ты потратишь кучу денег на пару замечательных аквамаринов, зарытых в большой куче никому не нужного дерьма. С отношениями та же проблема. Люди всегда влюбляются в идеальные качества. И разве может быть иначе? Кто угодно может любить человека за то лучшее, что в нем есть. Но это не мудрый подход. Умный сделает так: подумает, сможет ли он смириться с недостатками. В состоянии ли ты откровенно взглянуть на изъяны твоего партнера и сказать: «О да, с этим можно работать. Я смогу с этим что-то сделать»? Ведь достоинства никуда не денутся и всегда будут сиять и благоухать, но куча дерьма, которой они завалены, может все испортить.

– Хочешь сказать, что ты умный и справишься с моей никчемной бесполезной кучей дерьма?

– Я хочу сказать, дорогая, что уже давно внимательно наблюдаю за тобой и, кажется, готов купить твой пакет целиком.

– Спасибо, – искренне ответила я. Я и правда была благодарна Фелипе – я и все мои изъяны.

– Хочешь теперь узнать про мои недостатки? – спросил он.

Надо признаться, в тот момент я подумала: а я и так все про тебя знаю, мистер. Но не успела я заговорить, как он быстро и без обиняков выложил мне факты – как может лишь человек, который хорошо знает себя.

– Я всегда знал, как заработать денег, – сказал мой суженый, – но так и не научился их копить. Я пью слишком много вина. Я слишком усердно оберегал своих детей от всего мира и, видимо, к тебе буду всегда относиться так же. Я параноик – родом из Бразилии, что уж поделать, – поэтому, когда не понимаю, что происходит, всегда предполагаю худшее. Из-за этого я терял друзей и всегда буду жалеть об этом, но такой уж я. Могу быть необщительным, капризным, обидчивым. Я человек распорядка – а значит, зануда. Дураки легко выводят меня из себя. – Он улыбнулся и попытался облегчить этот серьезный разговор: – А еще каждый раз, когда я смотрю на тебя, мне хочется заняться с тобой сексом.

– Это я как-нибудь переживу, – усмехнулась я.

Едва ли есть подарок более благородный, чем принять человека целиком и полюбить его, несмотря на все изъяны. Я говорю об этом потому, что наше открытое перечисление недостатков было вовсе не показухой, а искренней попыткой раскрыть темные стороны нашей натуры. И эти недостатки не из тех, над которыми можно посмеяться. Они могут причинить вред. Могут ранить. Моя эгоистичная потребность в одобрении, если ее не сдерживать, способна повредить отношениям не хуже финансового лихачества Фелипе или его склонности поспешно предполагать худшее в момент сомнений. Если мы хоть немного разбираемся в себе, то станем прикладывать все усилия, чтобы контролировать эти опасные качества нашего характера, однако они никуда не денутся. А еще важно помнить, что, если уж Фелипе не в силах изменить свои недостатки, глупо думать, что это удастся мне. И наоборот, разумеется. А некоторые наши черты, которые мы не в силах изменить, отнюдь не приятны при близком рассмотрении. Таким образом, если человек видит тебя насквозь и всё равно любит – это почти чудодейственный дар.

При всем уважении к Будде и отцам раннего христианства мне иногда приходит в голову, что учение о непривязанности и духовной важности монашеского уединения лишает нас чего-то очень важного. Отречение от близких отношений отнимает у нас возможность когда-либо освоить такой земной, «домашний», будничный и трудоемкий навык, как умение прощать каждый день и в течение всей жизни. «Все люди в чем-то ущербны», – писала Элеонор Рузвельт. (И ей ли этого не знать? Как-никак, она была участницей очень сложного, порой несчастливого, но вошедшего в историю брака.) «У всех людей есть потребности и искушения; все подвержены стрессу. Прожив вместе много лет, мужчина и женщина узнают всё о недостатках друг друга. Но они также открывают в себе и в спутнике жизни те качества, которые достойны уважения и восхищения».

Может быть, когда наше сознание становится способным удерживать и принимать все противоречия другого человека – даже его глупость, – мы и совершаем поистине святой поступок? Что, если просветление можно найти не только на одинокой вершине горы или в монастыре, но и за кухонным столом, где мы вынуждены ежедневно мириться с самыми раздражающими и надоедливыми изъянами супруга?

Я вовсе не предлагаю всем научиться мириться с оскорблениями, равнодушием, неуважением, алкоголизмом, изменами и презрением. И не говорю, что пары, чей брак превратился в зловонную печальную могилу, должны сжать зубы и жить дальше через силу. «Мое сердце просто не выдержало бы еще один слой краски», – сказала одна моя подруга в слезах, когда ушла от мужа. И разве найдется хоть один сознательный человек, способный упрекнуть ее в том, что она не захотела быть несчастной? Иногда со временем брак просто превращается в гниль, и такие браки должны заканчиваться. Если брак превратился в трясину и ты решаешь уйти, это вовсе не значит, что ты потерпел неудачу с моральной точки зрения. Напротив, иногда такой поступок означает, что человек не сложил руки, а, наоборот, продолжает надеяться.

Поэтому, когда я говорю о терпимости, я вовсе не предлагаю вам научиться сносить сущий ад. Я говорю о том, что нужно научиться как можно лучше подстраиваться под человека, который, в сущности, хорош, но иногда бывает занозой в заднице. С этой точки зрения семейная кухня может стать для вас чем-то вроде храма с линолеумным полом – храма, в котором нас ежедневно призывают прощать так, как мы хотели бы, чтобы прощали нас. И это, конечно, полное занудство. Никаких тебе звездных моментов божественного экстаза. Но возможно, эти маленькие примеры домашней терпимости – тоже чудо, только другого порядка: незаметное, но и неизмеримое.

Помимо недостатков, между мной и Фелипе есть и просто различия, с которыми нам обоим придется смириться. К примеру, он никогда – это я гарантирую – не пойдет со мной на занятия йогой, как бы я ни пыталась его убедить, что ему понравится. (И ему не понравится.) Никогда нам не медитировать вместе на ритрите выходного дня. Мне никогда не убедить его есть меньше красного мяса или пройти со мной за компанию очередное модное очищение организма – так, для прикола. Никогда не успокоить его темперамент, который порой бросает в невыносимые крайности. У нас с Фелипе никогда не будет общего хобби, в этом я уверена. Мы не будем гулять рука об руку по фермерскому рынку и не пойдем в поход с целью идентифицировать виды дикорастущих цветов. И хотя он готов сидеть и хоть целый день слушать, как я расхваливаю Генри Джеймса, он никогда не прочтет собрание его сочинений – поэтому самое любимое мое занятие так и останется моим.

Жизнь Фелипе также полна удовольствий, которых мне никогда не понять. Мы выросли в разные десятилетия, в разных полушариях; культурные аллюзии, анекдоты – всё это встает между нами стеной протяженностью в несколько миль. (В случае Фелипе – километров.) У нас не было детей, и со мной Фелипе не сможет часами вспоминать о том, какими Зо и Эрика были в детстве, – как мог бы с их матерью, если бы их брак продлился тридцать лет. Фелипе любит хорошие вина, для него они – почти святое, а я не понимаю, чем они отличаются от плохих. Он любит говорить по-французски, а я по-французски ни слова не понимаю. Он бы с удовольствием валялся со мной в постели хоть всё утро, но, если я не встану и не начну что-то делать с рассветом, у меня нервный тик появится – болезнь всех янки. И главное, со мной Фелипе никогда не сможет вести ту спокойную жизнь, о которой так мечтает. Он одиночка; я – нет. Я как собака, мне нужна стая; он – кошка, ему бы тишину в доме. Но пока он женат на мне, в его доме никогда не будет тихо.

И это только начало списка.

Кое-какие из этих различий важны, другие – не так сильно, но все они неизменны. И мне кажется, что умение прощать – пожалуй, единственное реалистичное противоядие любви против неизбежных разочарований, которые приносит близость. Как красиво объяснил Аристофан, мы, люди, приходим в этот мир словно распиленными надвое и в отчаянии пытаемся найти кого-нибудь, кто узнает и дополнит нас. Желание – разорванная пуповина, что всегда с нами; она кровоточит не переставая и жаждет, ищет безупречного слияния. Но умение прощать – оно как медсестра, которая знает, что идеальных союзов не существует, но при этом понимает, что мы можем жить вместе, если проявить деликатность и доброту и действовать осторожно, чтобы не потерять много крови. Бывают моменты, когда пропасть, разделяющая нас с Фелипе, почти видна невооруженным взглядом. Она всегда будет разделять нас, несмотря на то что я всю жизнь хотела, чтобы чья-то любовь помогла мне обрести целостность, и потратила много лет, чтобы найти идеальную пару, человека, с помощью которого и я смогла бы стать идеальной. Однако наши различия и изъяны всегда будут нависать над нами, как гребень штормовой волны. Но иногда, краешком глаза, я вижу Близость – она балансирует на гребне волны различий, стоит прямо между нами и, с Божьей помощью, дает нам шанс.

Глава 5

Замужество и женщина

Главная сегодняшняя проблема, названия которой еще не придумали, – как сочетать работу, любовь, домашние обязанности и воспитание детей.

Бетти Фридан, «Вторая ступень»

В последнюю неделю нашего пребывания в Луангпхабанге мы познакомились с юношей по имени Кео.

Кео был другом Хамси, хозяина маленького отеля на берегу реки Меконг, где мы с Фелипе жили уже давно. Настал момент, когда я исколесила Луангпхабанг пешком и на велосипеде, вдоволь нашпионилась за монахами и выучила наизусть все улицы и храмы этого маленького городка. Тогда я наконец спросила Хамси, нет ли у него друга с машиной, который говорил бы по-английски и мог свозить нас в горы в окрестностях города.

Тогда Хамси, щедрая душа, познакомил нас с Кео, еще одной щедрой душой, одолжившей автомобиль у своего дяди. И мы отправились в горы.

Кео исполнился двадцать один год, и в жизни у него было много интересов. Я точно это знаю, потому что это было первое, что он мне сообщил: «Мне двадцать один год, и в жизни у меня много интересов». Кео также объяснил, что родился в бедности, – он был младшим из семи детей в бедной семье в самой нищей стране Юго-Восточной Азии. Однако благодаря невероятной прилежности он всегда был лучшим учеником в школе. Только одного ученика в год выбирают «лучшим по знанию английского языка», и им всегда был Кео. Учителям нравилось вызывать его в классе, потому что он всегда знал правильный ответ. Кео также заверил меня, что знает всё о еде. Причем не только лаосской, но и французской – потому что однажды работал официантом во французском ресторане и готов поделиться со мной своими знаниями по этим предметам. Еще Кео работал со слонами на слоновьей ферме для туристов – следовательно, и о слонах знал немало.

Чтобы продемонстрировать свои глубокие познания в слоновьей теме, сразу же после знакомства Кео спросил:

– Угадайте, сколько пальцев у слона на передних лапах?

Я наугад ответила «три».

– Неверно, – покачал головой Кео. – Разрешаю вторую попытку.

– Пять, – сказала я.

– К сожалению, снова неправильно, – ответил Кео. – Поэтому скажу вам ответ. На передних лапах у слона четыре пальца. А теперь угадайте, сколько на задних.

– Четыре, – сказала я.

– Опять неправильно. На задних лапах у слона пять пальцев! А теперь можете угадать, сколько литров воды слон может набрать в хобот?

Угадать я не могла. Я понятия не имела, сколько литров воды вмещает хобот слона. Но Кео знал ответ: восемь! К моему ужасу, этим его знания о слонах не ограничивались. Поэтому попробуйте представить, какую лекцию по биологии толстокожих мне пришлось послушать в тот день, когда я каталась по горам вместе с Кео.

Он также был знатоком других предметов и не преминул сообщить мне об этом:

– Сегодня я поведаю вам не только факты и интересности из жизни слонов. Я также знаю немало о бойцовых рыбах.

Вот такой он был, Кео, юноша двадцати одного года от роду. И именно по этой причине Фелипе в тот день предпочел не ехать со мной на экскурсию вокруг Луангпхабанга – потому что один из его недостатков (не упомянутый в списке) заключается в том, что он терпеть не может, когда серьезные юноши двадцати одного года от роду достают его расспросами о том, сколько пальцев у слона на ногах.

А вот мне Кео понравился. Я вообще симпатизирую таким ребятам, как Кео. Любознательный и открытый от природы, он со снисхождением относился к моей любознательности и энтузиазму. Какие бы вопросы я ни задавала, даже самые идиотские, он всегда пытался на них ответить. Иногда его ответы были продиктованы богатыми познаниями в лаосской истории, а иногда он отвечал кратко. Например, как-то вечером мы ехали по невообразимо нищей горной деревне, где в домах были земляные полы, грубо прорубленные в листах гофрированной стали окна, а дверей не было вовсе. И при этом, как во многих других лаосских деревнях, на крыше почти всех хижин торчали дорогие спутниковые тарелки. Я молча задумалась о том, почему люди предпочитают потратить деньги на тарелку, а не поставить, ну скажем, нормальную дверь. И наконец спросила Кео:

– Почему им так важно иметь эти спутниковые тарелки?

Кео пожал плечами и ответил:

– Тут телевизор очень плохо принимает.

Но разумеется, чаще всего я расспрашивала Кео о браке – такая уж у меня была «тема года». И он с радостью разъяснял, как устроен лаосский брак. Он рассказал, что свадьба – самое важное событие в жизни каждого лаосца. Лишь рождение и смерть могут сравниться с ним по важности, но разница в том, что в честь этих событий вечеринку особенно не спланируешь. Поэтому свадьба всегда отмечается пышно. Сам Кео, к примеру, пригласил на свою свадьбу в прошлом году ни много ни мало семьсот человек. И это обычное дело. Как у всякого лаосца, у Кео «полно двоюродных братьев, сестер и друзей, и мы должны приглашать всех».

– И что, все семьсот пришли? – изумилась я.

– О нет, – заверил он меня. – Народу явилось больше тысячи!

Типичная лаосская свадьба – дело такое: все двоюродные братья, сестры и друзья приглашают всех своих двоюродных братьев, сестер и друзей (а те в свою очередь иногда и своих). А поскольку хозяин никогда не имеет права кому-либо отказать, ситуация очень быстро выходит из-под контроля.

– Теперь хотите ли, чтобы я поведал вам факты и интересности о традиционном подарке на традиционную лаосскую свадьбу? – осведомился Кео.

Очень хочу, ответила я, и Кео поведал.

Перед свадьбой лаосская пара рассылает гостям пригласительные открытки. Гости берут эти открытки, на которых написаны их имя и адрес, складывают в форме небольшого конверта и кладут внутрь деньги. В день свадьбы все эти конверты собирают в большой деревянный ящик. Огромная сумма поможет молодоженам начать совместную жизнь. Вот почему Кео и его невеста пригласили так много народу чтобы обеспечить как можно больший приток наличности.

А потом, по окончании свадебного приема, невеста с женихом садятся и всю ночь считают деньги. Точнее, пока жених считает, невеста сидит рядом с блокнотиком и записывает, сколько денег кто подарил. И это не для того, чтобы потом написать подробные письма с благодарностью (как поначалу подумал мой американский мозг), а чтобы эта аккуратная бухгалтерия сохранилась на века. Блокнотик, который на самом деле представляет собой не что иное, как банковский гроссбух, будет храниться в надежном месте, чтобы в последующие годы не раз послужить своего рода справочником. К примеру, когда через пять лет ваш двоюродный брат из Вьентьяна решит жениться, вы достаете блокнот и смотрите, сколько денег он подарил вам на свадьбу. Ровно столько же и вы подарите ему. Точнее, ровно столько же плюс еще немножко.

– С учетом инфляции! – с гордостью пояснил Кео.

Выходит, свадебные деньги – вовсе не подарок, а тщательно каталогизированный кредит, постоянно перетекающий из одних рук в другие, от одной семьи к другой, по мере того как всё новые и новые молодожены начинают совместную жизнь. Вы используете свои свадебные деньги, чтобы встать на ноги, приобрести собственность или начать малый бизнес, а достигнув процветания, постепенно, с годами, возвращаете долг – свадьба за свадьбой.

Эта система превосходно работает в государстве, где царят крайняя нищета и экономический хаос. Лаос десятилетиями страдал от изоляции за самым строгим коммунистическим «бамбуковым занавесом», равных которому не было во всей Азии. Некомпетентные правительства, одно за другим, осуществляли политику финансово «выжженной земли», национальные банки чахли и умирали в коррумпированных и неумелых руках. В ответ люди собирали гроши и превратили свадебную церемонию в реально действующую, эффективную банковскую систему, единственный надежный лаосский народный банк. Этот социальный контракт основан на общем понимании, что деньги, подаренные на свадьбу, не принадлежат жениху и невесте, – по сути, это общественные деньги, и их нужно вернуть. С процентами. В определенной степени это означает, что и брак не совсем принадлежит вам двоим; он также принадлежит обществу, и общество ждет от него дивидендов. Таким образом, брак превращается в бизнес, долей которого владеют все вокруг.

Цена подобного долевого участия открылась мне однажды вечером, когда Кео отвез меня далеко в горы, в маленькую деревню Банпханом в окрестностях Луангпхабанга. В уединенной низинной местности проживали леу, малый народ, несколькими веками ранее бежавший в Лаос из Китая в поисках спасения от предрассудков и преследований. С собой леу привезли лишь шелковичных червей и сельскохозяйственные навыки. Университетская подруга Кео жила в деревне и работала ткачихой, как и все женщины-леу. Девушка и ее мать согласились встретиться со мной и поговорить о браке, а Кео – выступить переводчиком.

Семья подруги Кео жила в чистой квадратной бамбуковой хижине с бетонным полом. Окон не было, чтобы укрыться от беспощадного солнца. В результате, когда вы заходите в дом, возникало впечатление, будто сидишь в огромной плетеной корзинке, – вполне подходящее жилье для представителей культуры одаренных ткачей.

Женщины принесли мне маленькую табуреточку, чтобы я села, и стакан воды. В хижине почти не было мебели, но в гостиной было выставлено самое ценное семейное имущество – в ряд, в порядке важности: новая прялка, новый мотоцикл и новый телевизор.

Подругу Кео звали Джой, а ее маму, красивую полноватую женщину лет сорока пяти, – Тинг. Дочь сидела молча, подшивая шелковую ткань, а мать тем временем весело, не умолкая болтала – поэтому все мои вопросы были обращены к ней.

Я расспросила Тинг о брачных традициях, принятых в деревне, и она ответила, что у них всё очень просто. Если парню нравится девушка и это взаимно, их родители встречаются и вместе составляют план. Если и дальше всё идет хорошо, вскоре обе семьи идут к монаху, который сверяется с буддистским календарем и находит благоприятную дату для свадьбы. Затем жених и невеста женятся, и все жители деревни «одалживают» им деньги. Эти браки длятся всю жизнь, поспешила добавить Тинг, потому что такого понятия, как развод, в деревне Банпханом попросту не существует.

Ну, нечто подобное мне не раз приходилось слышать в путешествиях. И я всегда отношусь к таким замечаниям скептически, потому что нигде в мире нет такого места, где разводов «попросту не существует». Стоит копнуть, и всегда найдется история о неудачном браке – пусть хорошо скрываемая. Всегда. Поверьте. В этой связи вспоминается эпизод из романа Эдит Уортон «Веселый дом», где старая сплетница из высшего общества говорит: «В каждой семье был как минимум один случай аппендицита и один развод». (А под «случаем аппендицита», кстати, деликатные леди эдвардианской эпохи подразумевали аборт – аборты тоже делают везде, поверьте, – даже там, где меньше всего ожидаешь.)

Но, безусловно, есть места, где развод действительно редкость. И клан Тинг был тому примером. Под давлением с моей стороны Тинг призналась, что одной ее подруге детства действительно пришлось переехать в столицу, потому что муж ее бросил, – но за последние пять лет это единственный развод на ее памяти. Есть система, сказала она, не позволяющая бракам распадаться. Как можете себе представить, в маленькой бедной деревушке вроде этой, где жизни людей так сильно взаимозависимы (в том числе и в финансовом отношении), чтобы сохранить целостность семьи, меры предпринимаются крайние. На случай, если у супругов возникают проблемы, пояснила Тинг, общество выработало четырехступенчатый подход. Во-первых, жене в проблемном браке советуют не бунтовать и по возможности подчиняться воле супруга.

– Лучше всего, если в браке всего один капитан, – призналась Тинг. – Проще, если это муж.

Вежливо кивнув, я решила, что лучше ничего не говорить и как можно скорее услышать о второй ступени.

Иногда, объяснила Тинг, даже полное подчинение не способно разрешить все семейные конфликты – в этом случае необходимо прибегнуть к внешнему влиянию. Таким образом, вторая ступень вмешательства – это когда родители мужа и жены вмешиваются, чтобы понять, могут ли они решить проблему. Они советуются с супругами и друг с другом, и все пытаются прийти к общему решению – как одна семья.

Если и вмешательство родителей не помогает, пара переходит к третьей ступени. Они идут к деревенским старейшинам – тем самым людям, которые их поженили. Старейшины обсуждают проблему на общественном совете. Таким образом, семейные дела выносятся на повестку дня наравне с граффити и налогами на образование – и тут уж все должны соединить усилия, чтобы найти выход. Соседи будут подсказывать свои идеи и решения и даже предложат помощь – к примеру, забрать маленьких детей на неделю или две, чтобы пара тем временем занялась разногласиями, ни на что не отвлекаясь.

Лишь на четвертой ступени, если ничего больше не помогает, приходится признать, что надежды больше нет. Если семья не в силах разрешить спор даже с помощью общины (крайняя редкость), тогда, и лишь тогда, они отправляются в большой город, за пределы деревни, где подают на развод официально.

Слушая объяснения Тинг, я невольно вспоминала свой первый неудавшийся брак и думала о том, смогли бы мы с супругом спасти наши отношения, если бы заметили признаки крушения ранее, прежде чем яд проник слишком глубоко. Что, если бы мы созвали экстренный совет из друзей, родных и соседей? Что, если своевременное вмешательство исправило бы проблему, восстановило порядок и снова свело нас вместе? В самом конце мы полгода ходили к семейному психологу, но, увы, обратились за помощью слишком поздно и совершенно не старались ничего исправить (я часто слышу, как психологи упрекают в этом своих пациентов). Встречи раз в неделю в кабинете специалиста не могли закрыть гигантскую пропасть, возникшую между нами в конце совместного пути. К тому времени, как наш больной брак попал к хорошему врачу, ему (врачу) оставалось лишь представить отчет о вскрытии. Но если бы мы поспешили или больше доверяли друг другу… Если бы мы обратились за помощью к родным и друзьям…

С другой стороны, может, и тогда ничего не вышло бы.

У нашего брака было очень много проблем. Не уверена, что мы сумели бы вытерпеть друг друга, даже если все жители Манхэттена коллективно взялись за наше дело. Кроме того, в нашей культуре просто не предусмотрено такое понятие, как семейное или общественное участие. Мы были современными независимыми американцами и жили в сотнях миль от родителей. Собрать наших родных и соседей, чтобы обсудить вопросы, которые мы намеренно столько лет хранили в тайне, было бы чуждо, неестественно. С таким же успехом можно было бы принести в жертву курицу и спокойно надеяться, что отныне всё наладится само собой.

Как бы то ни было, нельзя бесконечно размышлять на эту тему. Нельзя попадать в ловушку фантазий и жалеть о браке, что не удался, хотя эти мучительные метания ума очень сложно контролировать. По этой причине я считаю, что покровителем всех разведенных людей должен стать древнегреческий титан Эпиметей, награжденный – или, скорее, проклятый – даром оценки прошлых событий. Эпиметей был неплохим парнем, но умел предугадывать будущее, лишь когда оно уже случилось, а в реальной жизни этот навык, как понимаете, вряд ли мог ему пригодиться. (Занятный факт: Эпиметей и сам был женат, хотя впоследствии, наверное, пожалел, что не выбрал другую девушку: его жена была маленькой хулиганкой по имени Пандора. Забавная парочка.)

Как бы то ни было, в определенный момент жизни мы должны перестать бичевать себя по поводу прошлых неудач – даже тех, которые впоследствии выглядят так, будто мы наступили в лужу, – и начать жить дальше. Или, как сказал однажды Фелипе в своей неподражаемой манере: «Не будем думать о прошлых ошибках, дорогая. Давай лучше сосредоточимся на будущих».

В этой связи в тот день в Лаосе мне пришло в голову, что, возможно, Тинг и общество, в котором она живет, действительно правы насчет брака. Правы не в том, что муж должен быть капитаном, а в том, что бывает время, когда общество, желая сохранить сплоченность, обязано не только делиться деньгами и ресурсами, но и поддерживать чувство взаимной ответственности. Что, если все наши браки должны быть как-то связаны, сплетены в большое социальное полотно, чтобы сохранить долговечность? Именно потому в тот день в Лаосе я мысленно приказала себе не считать брак с Фелипе целиком и полностью своим – это лишит его кислорода и приведет к изоляции, одиночеству, уязвимости.

Мне не терпелось спросить свою новую подругу Тинг, приходилось ли ей когда-нибудь вмешиваться в соседский брак в качестве деревенской старейшины. Но не успела я перейти к следующему вопросу, как она перебила меня, спросив, не могла бы я найти ее дочери Джой хорошего американского мужа. Желательно с университетским образованием. При этом Тинг показала мне роскошное шелковое покрывало, работу дочери, – золотые слона, танцующие на пурпурном фоне. Возможно, в Америке найдется человек, который захочет жениться на девушке, умеющей так искусно рукодельничать?

Всё время, пока мы с Тинг разговаривали, Джой сидела в уголочке и молча шила. На ней были джинсы и футболка, волосы убраны в свободный хвостик. Джой то вежливо слушала мать, то, как свойственно дочерям, от смущения закатывала глаза, когда мать говорила что-то не то.

– Неужели ни один образованный американец не захочет жениться на такой хорошей девушке-леу? – повторила Тинг.

Она не шутила, и напряжение в ее голосе свидетельствовало о том, что дело серьезное. Я попросила Кео деликатно расспросить Тинг поподробнее, и та быстро раскололась. С недавних пор в их деревне начались проблемы, призналась она. Дело в том, что молодые женщины стали зарабатывать больше мужчин и к тому же получать образование. Женщины-леу – чрезвычайно одаренные ткачихи, а с приходом в Лаос западных туристов покупкой текстильных изделий заинтересовались иностранцы. Поэтому местные девушки могут заработать довольно много денег и нередко откладывают их с малых лет. Затем некоторые, вроде дочери Тинг, используют эти деньги, чтобы получить высшее образование, а также покупают вещи для семьи – мотоциклы, телевизоры, новые прялки. А местные молодые люди так и остаются простыми крестьянами, которые не зарабатывают почти ничего. Одним словом, пока все были бедны, в обществе проблем не возникало. Но когда один пол – женский – стал богаче, равновесие нарушилось. Молодые женщины в деревне Тинг постепенно привыкли к тому, что способны сами себя обеспечить, и начали откладывать замужество на потом. Однако главная проблема была даже не в этом, а в том, что после свадьбы молодые люди быстро садились женам на шею и переставали работать в поте лица. Чувствуя собственную ненужность, они спивались или увлекались азартными играми. Такая ситуация, разумеется, женщин не радовала, и многие девушки в последнее время стали вообще отказываться выходить замуж, подрывая общественную систему маленькой деревушки, что приводило к многочисленным конфликтам и осложнениям. Поэтому Тинг и опасалась, что ее дочь никогда не выйдет замуж (если только я не найду ей образованного американского мужа под стать). А как же продолжение рода? И что станет с деревенскими юношами, которых заткнули за пояс девчонки? Во что превратится сложная сеть социальных отношений в деревне?

Тинг сказала, что называет эту проблему «западной», потому читала о таком в газетах. И действительно, проблема абсолютно характерна для Запада – мы уже несколько поколений видим, как подобное разыгрывается в нашем мире, с тех пор как женщинам открылась возможность зарабатывать. В любом обществе, как только женщины начинают сами добывать свой хлеб, первое, что меняется, – природа брачных отношений. Эта тенденция типична для всех стран и всех людей. Чем более независимой становится женщина в финансовом плане, тем позднее она выходит замуж – если выходит вообще.

Некоторые считают, что подобная ситуация приводит к распаду общества и относятся к ней осуждающе, утверждая, что экономическая свобода женщины разрушает счастливые браки. Но традиционалистам, с ностальгией вспоминающим те славные дни, когда женщина сидела дома и заботилась о детях (соответственно, процент разводов был намного ниже, чем в наши дни), неплохо было бы подумать о том, что в течение веков многие женщины оставались замужем, потому что у них не было выхода. Даже сегодня доход среднестатистической американки после развода падает на тридцать процентов, а в прошлом дела обстояли куда хуже. Верно предупреждает старая поговорка: «От банкротства женщину отделяет лишь развод». Куда было деться женщине с маленькими детьми, без образования и средств к существованию? Мы склонны идеализировать культуру, в которой браки длятся всю жизнь, однако долговечность брака далеко не всегда является признаком супружеского счастья.

К примеру, во времена Великой депрессии уровень разводов в США резко упал. В те дни социологам нравилось приплетать к этому романтическую идею о том, как сплачивают тяжелые времена. Они рисовали оптимистичную картину: проявляющие чудеса выдержки семьи собираются вместе и едят скудный ужин из одной треснувший миски. Им же принадлежит крылатая фраза о том, что многие семьи потеряли машины, но обрели душу. Но в реальности, как скажет вам любой семейный психолог, сильные финансовые неурядицы оказывают на брак просто чудовищное давление. За исключением, пожалуй, неверности и побоев, ничто не портит отношения быстрее нищеты, банкротства и долгов. Когда современные историки проанализировали низкий процент разводов в период Великой депрессии более внимательно, они поняли, что многие американские пары продолжали жить вместе лишь потому, что развод был им не по карману. В то время было тяжело содержать один дом, что уж говорить о двух. Многие семьи протянули до конца Великой депрессии благодаря простыне, подвешенной посреди гостиной. Простыня отделяла мужа от жены и была зрелищем поистине… депрессивным. Некоторые пары разошлись, но у них не было денег подать на законный развод через суд. В 1930-е годы Америку охватила настоящая эпидемия брошенных семей. Легионы обанкротившихся мужей бросали жен и детей и пропадали навсегда (откуда, вы думаете, взялось в те годы столько бродяг?). Причем мало кто из жен официально сообщил о пропаже мужа во время переписи населения. У них были заботы поважнее: например, где взять еду.

Крайняя нищета порождает напряжение – вряд ли этот факт кого-то удивит. Процент разводов в США выше всего среди необразованных, финансово неустроенных людей. Разумеется, деньги приносят другие проблемы – но с деньгами появляется и выбор. Они позволяют нанять няню, обустроить отдельную ванную, поехать в отпуск, избавиться от ссор из-за счетов – всё это способно стабилизировать брак. А когда женщина начинает зарабатывать сама и экономическое выживание перестает быть мотивацией для брака – тогда меняется всё.

К 2004 году незамужние женщины стали самой быстрорастущей демографической группой в США. Вероятность, что тридцатилетняя американка окажется незамужней, к 2004 году выросла втрое по сравнению с 1970-ми. При этом увеличился и шанс, что она окажется бездетной, – или, по крайней мере, не родит ребенка так рано. Число бездетных семей в 2008 году достигло в США самого высокого показателя за всю историю.

Разумеется, общество не всегда приветствует такие изменения. В современной Японии, где у женщин самые высокие зарплаты в индустриальном мире (и не случайно – самая низкая рождаемость на земле), консервативные общественные критики прозвали молодых девушек, не желающих выходить замуж и заводить детей, «одинокими паразитками» – имея в виду, что незамужняя бездетная женщина пользуется всеми привилегиями своего гражданства (к примеру, экономическим богатством), не предлагая ничего взамен (детей). Даже в репрессивных культурах вроде современного Ирана молодые женщины всё чаще стремятся отложить замужество и деторождение на более поздний срок, чтобы сосредоточиться на образовании и карьере. Стоит ли говорить, что консерваторы тут как тут – спешат обличить эту тенденцию, утверждая, что незамужние по собственному желанию женщины «опаснее вражеских бомб и ракет».

Будучи матерью в развивающемся сельском Лаосе, моя подруга Тинг испытывала противоречивые чувства по поводу судьбы дочери. С одной стороны, она гордилась ее образованностью и ткаческим умением, благодаря которым в семье появились новенькая прялка, телевизор и мотоцикл. С другой – Тинг была совершенно не в состоянии понять мир Джой, в котором та училась, зарабатывала и была свободна. Заглядывая в будущее дочери, она видела лишь запутанный клубок новых вопросов. В традиционном обществе леу этой образованной, грамотной, финансово независимой и пугающе современной молодой женщине попросту не было места. Что с ней прикажете делать? Разве сможет она держаться на равных с соседскими мальчишками из крестьянских семей? Мотоцикл можно поставить в гостиную, спутниковую тарелку – прикрепить на крышу дома, но куда девать такую девицу?

А теперь позвольте рассказать вам, насколько интересен был наш разговор самой Джой. Посреди беседы она просто вышла из дома, и я ее больше не видела. Мне так и не удалось выудить из нее ни слова о том, что она думает о замужестве. Хотя я уверена: у Джой было вполне сложившееся мнение, но она явно не желала болтать на эту тему со мной или своей матерью. Вместо этого она просто ушла заниматься своими делами. Причем у меня возникла полная иллюзия, будто она выскочила в супермаркет за сигаретами, а потом пошла в кино с друзьями. Только вот в деревне не было ни супермаркета, ни сигарет, ни кино – одни куры кудахтали на пыльной дороге.

Так куда же она ушла?

И ведь в этом-то вся проблема!

Кстати, я забыла сказать, что жена Кео в то время ждала ребенка. Он должен был родиться в ту самую неделю, когда я познакомилась с Кео и наняла его в качестве гида и переводчика. Я узнала о беременности его жены, когда мой провожатый сказал, что очень рад возможности чуть-чуть подработать, потому что ребенок вот-вот появится. Он очень гордился будущей ролью отца и в последний наш вечер в Луангпхабанге пригласил нас с Фелипе к себе домой на ужин, чтобы показать, как он живет, и познакомить с юной беременной Ной.

– Мы познакомились в школе, – сказал Кео. – Она мне всегда нравилась. Она младше меня – ей всего девятнадцать. И очень красивая. Хотя теперь, когда у нее ребенок, как-то странно. Раньше она была такая маленькая, что вообще ничего не весила, а теперь весит!

И вот мы поехали к Кео – нас отвез его друг Хамси, хозяин гостиницы, – причем не с пустыми руками. Фелипе взял несколько бутылок лаосского пива, а я – симпатичную одежду, которая подошла бы как мальчику, так и девочке: купила на рынке в подарок жене Кео.

Дом Кео стоял в конце изрезанной колеями дороги на выезде из города. Последний в ряду одинаковых домиков, он занимал прямоугольный участок площадью двадцать на тридцать футов – а дальше начинались джунгли. Половина участка была заставлена бетонными резервуарами, где Кео держал лягушек и бойцовых рыбок. Он разводил их в качестве дополнительного источника дохода (помимо зарплаты учителя начальной школы и периодических заработков экскурсовода). Лягушек употребляли в пищу. Как с гордостью объяснил Кео, они шли по двадцать пять тысяч кип ($2,5) за килограмм, а в среднем на килограмм приходилось по три-четыре штуки, потому что лягушки у моего гида были упитанные. В общем, приработок получался неплохой. Еще у него были бойцовые рыбки, которые хорошо размножались и шли по пять тысяч кип за штуку (50 центов). Рыбок покупали местные устроители водных боев. По словам Кео, он начал разводить бойцовых рыб еще в детстве, пытаясь найти способ заработать, чтобы не слишком обременять родителей. Хотя Кео был не хвастун, он не мог не заметить, что во всем Луангпхабанге его рыбки конечно же лучшие.

На оставшейся территории (не занятой цистернами с рыбами и лягушками) стоял дом Кео, занимавший, собственно, около пятнадцати квадратных футов. Представьте себе сооружение из бамбука и фанеры с крышей из гофрированной стали. Единственную комнату недавно поделили на две, разграничив гостиную и спальню. Стенка представляла собою не что иное, как фанерный лист, аккуратно оклеенный англоязычными газетами: «Бангкок пост» и «Геральд трибюн». (Фелипе потом сказал, что Кео, наверное, лежит ночами и учит газеты наизусть, не упуская ни единого шанса улучшить свой английский.) В доме была всего одна лампочка – она висела в гостиной. Кроме того, имелась крошечная ванная с бетонными стенами, полом, азиатским туалетом и ванной для мытья. Правда, в день нашего приезда в ванне плавали лягушки, потому что резервуары были переполнены. (Как объяснил Кео, дополнительное преимущество разведения лягушек в том, что «среди соседей мы единственные, кто не мучается от комаров».) Кухня была снаружи, под небольшим навесом, с чисто подметенным земляным полом.

– Когда-нибудь мы сделаем на кухне нормальный пол, – сказал Кео, и вид у него в тот момент был точь-в-точь, как у наших обеспеченных жителей пригородов, рассуждающих, как однажды они устроят в доме зимний сад. – Но сначала надо побольше заработать. В доме не было ни стола, ни стульев. На улице, на кухне, стояла маленькая скамеечка, а под ней лежала крошечная домашняя собачка, ощенившаяся всего несколько дней назад. Щенки были размером с хомячков. Единственное, чего стеснялся Кео в своем доме, так это слишком маленькой собачки. Ему казалось, что знакомить гостей с собачкой такого размера – сродни жадности, что ли, как будто ее малый рост совсем не соответствует жизненному статусу Кео или, по крайней мере, плохо отражает его стремления.

– Мы вечно смеемся над ней, что ростом не вышла. Извините, ведь могла быть и больше, – сокрушался он. – Но несмотря ни на что, это очень хорошая собака.

Еще у Кео была курица. Она жила в районе кухни и крыльца и была привязана к стене за веревочку – чтобы не убежала, но могла свободно гулять. У курицы имелась своя картонная коробка, куда она откладывала по одному яйцу в день.

Кео представил нам курицу и ее картонный домик с видом фермера-джентльмена, гордо вытянув руку:

– А это наша курица!

В этот момент я краем глаза взглянула на Фелипе и увидела на его лице целый спектр эмоций: нежность, жалость, ностальгию, восхищение и немного грусти. Фелипе вырос в нищете в Южной Бразилии и, как Кео, всегда был гордой душой. Он и до сих пор таким остается и даже говорит, что родился не в бедной семье, а в семье, у которой были «проблемы с деньгами», – подчеркивая тем самым, что бедность для него всегда была временным явлением (это выглядело так, что он, даже будучи беспомощным младенцем на руках у матери, всего лишь испытывал небольшие проблемы с деньгами). Как и Кео, Фелипе стремился любым способом заработать себе на хлеб, и эта тяга к предпринимательству проявила себя с малых лет. Он начал свой первый большой бизнес в девятилетнем возрасте, заметив, что у подножия холма в его родном Порто-Алегре есть большая лужа, где вечно застревают машины. Позвав на помощь друга, он целыми днями сидел в засаде, помогая выталкивать застрявшие автомобили из грязи. За старания водители давали ребятам мелочь, на которую впоследствии была куплена не одна книжка американских комиксов. В десять лет Фелипе организовал бизнес по сбору металлолома, прочесывая родной городок в поисках железа, латуни и меди на продажу. В тринадцать взялся за торговлю костями, добывая их у местного мясника и на бойнях. Он продавал кости изготовителю клея, и именно эти деньги частично пошли на его первый билет за границу. Если бы он знал толк в лягушках и бойцовых рыбках, поверьте, он бы тоже их разводил.

До того вечера Фелипе не слишком жаловал Кео. Назойливость моего гида даже раздражала его. Но когда он увидел его дом, оклеенную газетами стену, чистый земляной пол, лягушек в ванне, курицу в коробке и несчастную маленькую собачку, что-то в нем изменилось. А стоило ему познакомиться с Ной, женой Кео, которая была такой крошечной, несмотря на то что «теперь весила», он и вовсе растаял. Глядя, как Ной трудится изо всех сил, чтобы приготовить нам ужин на газовой горелке, он растрогался до слез – хотя проявил лишь дружелюбный интерес к ее блюду. А она смущенно поблагодарила его за комплимент. («Она говорит по-английски, – сказал Кео, – но стесняется».)

Когда Фелипе увидел маму Ной – миниатюрную даму в поношенном голубом саронге, которая, однако, держалась по-королевски (ее представили как «бабушку»), – в нем сработал какой-то глубокий инстинкт, и он поклонился крошечной бабуле от пояса. При виде такого почтения она улыбнулась самую малость, краешком глаз, и ответила почти незаметным кивком, словно неслышно телеграфируя: «Ваш поклон льстит мне, сэр».

В этот момент я поняла, что люблю Фелипе, как никогда еще прежде не любила.

Надо заметить, что, хотя у Кео и Ной не было мебели, три ценные вещи у них дома всё же имелись. Во-первых, телевизор со встроенным стереопроигрывателем и DVD-плеером, во-вторых, крошечный холодильники, в-третьих, электрический вентилятор. Когда мы вошли в дом, все три прибора работали на полную мощность, видимо в нашу честь. Вентилятор дул, холодильник жужжал, изготавливая лед для пива, а на телеэкране орали мультики.

Кео спросил:

– Что вы предпочитаете: послушать музыку за ужином или посмотреть мультфильм?

Я ответила, что мы хотели бы послушать музыку, спасибо большое.

– Тяжелую американскую рок-музыку? – уточнил он. – Или мелодичные лаосские песни?

Поблагодарив его за учтивость, я предпочла мелодичные лаосские песни.

– Замечательно, – ответил Кео. – У меня как раз есть подходящая, очень мелодичная лаосская музыка, она вам наверняка понравится.

Он поставил лаосские песни, но на оглушительной громкости, чтобы продемонстрировать мощность своей стереосистемы. По той же причине он направил вентилятор прямо нам в лицо. Раз у него были такие шикарные вещи, он хотел, чтобы и мы познали все их преимущества.

Так что, сами понимаете, вечерок выдался не из тихих, но нас это не пугало: громкая музыка создала праздничное настроение, и мы ему поддались. Очень скоро мы уже пили лаосское пиво, травили байки и смеялись. По крайней мере, я, Фелипе, Кео и Хамси пили и смеялись; сильно беременная Ной мучилась от жары и пиво не пила, а тихо сидела на жестком земляном полу, время от времени меняя позу в поисках удобного положения.

Что до бабули, она пила с нами, но не смеялась, а просто наблюдала с довольным и спокойным видом. Как мы потом узнали, бабуля была из семьи крестьян, выращивавших рис, с севера, из области рядом с китайской границей. Ее предки трудились на рисовых полях в течение нескольких поколений, а сама она родила десятерых (Ной была младшей), и все роды были домашними. Она рассказала нам все это лишь по той причине, что я напрямую стала расспрашивать историю ее жизни. Благодаря Кео, который выступал в роли переводчика, мы узнали, что ее замужество (она вышла замуж в шестнадцать) было «случайным», – ее супругом стал человек, который просто проезжал мимо их деревни: остановился на ночь в доме ее родителей и влюбился в нее. Через день после приезда незнакомца они поженились. Я пыталась задать бабуле наводящие вопросы по поводу ее замужества, но она лишь повторила уже известные факты: рисовые поля, случайный брак, десять детей. Мне очень хотелось знать, что скрывается за словами «случайный брак» (в моей семье многим женщинам тоже пришлось выйти замуж по такой вот «случайности»), но больше сведений выудить не удалось. «Она не привыкла, что кто-то интересуется ее жизнью», – пояснил Кео, и я не стала настаивать.

Однако я весь вечер посматривала на бабулю тайком, и мне казалось, что она наблюдает за нами словно из другого мира. В ней было что-то эфемерное, к тому же она держалась так тихо и сдержанно, что временами казалось – вот-вот, и совсем растворится. Хотя она сидела напротив меня и я могла бы дотронуться до нее, если бы захотела, ощущение, что она находится в другом измерении и снисходительно смотрит на нас с высокого трона где-нибудь на Луне, не пропадало.

Несмотря на тесноту, в доме Кео было так чисто, что можно было есть с пола. Именно так мы и делали. Усевшись на бамбуковую циновку, мы ужинали, скатывая шарики риса руками. По лаосскому обычаю пиво пили из одного стакана, передавая его по комнате от старшего к младшему. Ужин состоял из вкуснейшего острого супа с каракатицей, салата из зеленой папайи в густом рыбном соусе, клейкого риса и, разумеется, лягушек. Лягушки были с гордостью поданы к столу как основное блюдо, и, поскольку они были свои, домашние, слопать их пришлось немало. Мне приходилось пробовать лягушек и раньше (точнее, лягушачьи лапки), но это совсем другое дело. Ведь Кео разводил лягушек-быков – гигантских, упитанных, мясистых и жирных. И готовили их, порезав большими кусками, как курицу, а потом отварив с кожей и костями. Кожа далась мне труднее всего, потому что даже после варки осталась совершенно явно лягушачьей, покрытой пятнами, резиновой, склизкой…

Ной внимательно смотрела, как мы едим. Во время ужина она почти все время молчала, лишь один раз заметила: «Не ешьте один рис – берите и мясо». Ведь мясо – ценный продукт, а мы были уважаемыми гостями. Поэтому мы съели все куски резиновой лягушатины с кожей и костями, прожевывая и не жалуясь. Фелипе целых два раза попросил добавки, отчего Ной зарделась и с нескрываемой радостью улыбнулась, потупившись в беременный живот. Я прекрасно понимала, что Фелипе проще съесть свой вареный ботинок, чем проглотить очередной кусок вареной лягушки, и потому в тот момент снова поняла, что люблю его безгранично за то, что он такой добрый. «Его можно привести куда угодно, – с гордостью подумала я, – и он везде поймет, как себя вести».

После ужина Кео поставил нам развлекательно-образовательный фильм про традиционные лаосские свадебные танцы. На экране строгие и серьезные лаосские девушки в сверкающих саронгах и при полном макияже танцевали на сцене помещения, похожего на диско-клуб. По большей части они стояли неподвижно и крутили руками с улыбками, словно зацементированными на лице. Полчаса мы смотрели это действо внимательно и молча.

– Это превосходные профессиональные танцоры, – наконец проговорил Кео, разогнав странную полудрему. – Певец, который поет на заднем плане, в Лаосе очень популярен – как у вас Майкл Джексон. Я с ним лично знаком.

В Кео была невинность, наблюдать за которой было почти невыносимо. Вся его семья излучала неиспорченность, какую мне прежде не приходилось встречать. Несмотря на присутствие телевизора, холодильника и вентилятора, современность будто и не затронула их – и уж точно не было в них ни капли современного холодного апломба. Кео и его родные общались с нами без всякой иронии, цинизма, сарказма и самовлюбленности. У меня в США есть знакомые пятилетние дети, которые и то циничнее этого семейства. Да что уж там – все пятилетние дети в США циничнее Кео и его семейства! Мне так и хотелось обернуть их домишко какой-нибудь пленкой, чтобы защитить эту семью от окружающего мира, – учитывая размер жилища, пленки понадобилось бы немного.

По окончании танцевального представления Кео выключил телевизор, и разговор снова вернулся к мечтам и планам, которые они с Ной строили на совместную жизнь. После рождения ребенка, естественно, понадобятся деньги, поэтому Кео планировал расширить свой лягушачий бизнес. Он признался, что мечтает однажды изобрести инкубатор для лягушек с искусственной средой, которая круглый год имитировала бы идеальные условия размножения – летний период. В этом приспособлении (как я поняла, что-то вроде теплицы) будут применяться такие технологии, как «поддельный дождь и поддельное солнце». «Поддельные» погодные условия введут лягушек в заблуждение, и те не заметят, что наступила зима. Это послужит Кео на пользу, поскольку зима – не лучшее время для владельцев лягушачьих ферм. Зимой лягушки впадают в спячку (или, как выразился Кео, «в медитацию») и перестают есть, отчего худеют, а так как торговля идет на килограммы, это не очень хорошо. Но если бы Кео сумел выращивать лягушек круглый год и был бы единственным человеком в Луангпхабанге, кому удается делать это, успех его бизнеса взлетел бы до небес и всю семью ждало бы процветание.

– Отличная идея, Кео, – похвалил его Фелипе.

– Это Ной придумала, – заметил Кео, и мы все снова повернулись к его очаровательной жене, которой было всего девятнадцать и которая вспотела от жары, неудобно сидя на коленях на земляном полу с огромным беременным животом.

– Ной, да вы просто гений! – воскликнул Фелипе.

– Правда, она гений! – подтвердил Кео.

Услышав комплимент, Ной так глубоко покраснела, что мне показалось, сейчас она упадет в обморок. Молодая женщина не осмеливалась посмотреть нам в глаза, но я знала, что ей очень приятно, пусть даже она и стесняется. Было видно, что Ной прекрасно понимает, что муж ценит ее по достоинству. Красивый и смышленый юный Кео был такого высокого мнения о своей жене, что не мог удержаться и не похвастаться ее успехами перед уважаемыми гостями! От столь откровенного признания ее значительности робкая Ной словно раздулась вдвое по сравнению со своим обычным размером (а она и так была вдвое больше своего обычного размера из-за ребенка). На какую-то долю секунды будущая молодая мама, казалось, пришла в такой восторг и возвышенное состояние духа, что я испугалась, как бы она не присоединилась, взлетев, к своей матери на лунном троне.

Когда позднее мы возвращались в гостиницу, события того вечера заставили меня вспомнить мою бабушку и ее замужество.

Моя бабушка Мод, которой недавно исполнилось девяносто шесть, принадлежит к людям, чьи понятия о комфорте скорее близки Кео и Ной, чем мне. Ее предками были эмигранты из Северной Англии; они приехали в Центральную Миннесоту на крытых повозках и пережили несколько немыслимо суровых первых зим в грубых хижинах из дерна. Почти загнав себя работой в могилу, эти люди смогли купить землю, построили на ней сначала маленькие деревянные дома, потом большие и, постепенно увеличивая поголовье скота, стали процветать.

Моя бабушка родилась в январе 1913 года, холодной зимой в прериях. Роды были домашними. Она пришла в этот мир с потенциально опасным дефектом – «волчьей пастью»; в нёбе у нее зияла дыра, а верхняя губа сформировалась не полностью. Железнодорожные пути оттаивали лишь к апрелю, и только тогда отец Мод смог наконец отвезти малышку в Рочестер, чтобы сделать первую операцию. До того срока родителям моей бабушки каким-то образом удавалось сохранить ребенку жизнь, несмотря на то что он не мог есть. Бабушка до сих пор не знает, как родители ее кормили, – предположительно, при помощи длинной резиновой трубки, которую отец принес из коровника. Недавно бабушка призналась мне, что жалеет, что не успела подробнее расспросить мать о тех тяжелых первых месяцах: в ее семье не принято было предаваться печальным воспоминаниям, поэтому первые месяцы ее жизни никогда и не обсуждались.

Хотя моя бабуля не из тех, кто жалуется, жизнь для нее выдалась нелегкая. Правда, в то время всем жилось нелегко, но на плечи юной Мод лег особо тяжелый груз – ее увечье, из-за которого у нее долго были проблемы с речью и огромный шрам посреди лица. Неудивительно, что она выросла очень застенчивой. Ввиду всех этих причин близкие думали, что она никогда не выйдет замуж. Вслух об этом, конечно, никто не говорил, но все и так знали.

Однако даже самая несчастная судьба иногда оборачивается непредсказуемыми преимуществами. Бабушкина удача была в том, что ей, единственной из всей семьи, дали приличное образование. Мод позволили полностью посвятить себя учебе, потому что ей это было просто необходимо, – ведь как незамужней женщине ей пришлось бы реализовываться другим способом, вне семьи.

И вот, в то время как всех мальчиков забирали из школы в восьмом классе и отправляли работать в поле и даже девочки редко заканчивали старшие классы (до окончания школы они обычно уже успевали выйти замуж и родить ребенка), Мод отправили в город, где она жила в местной семье и стала прилежной студенткой. Училась она превосходно. Особенно любила историю и английский язык и надеялась однажды стать учительницей, а пока же служила домработницей, чтобы накопить денег на колледж.

А потом началась Великая депрессия, и плата за обучение в колледже стала недостижимой. Но Мод продолжала работать и благодаря своим накоплениям стала существом, которое в тогдашней Центральной Миннесоте можно было встретить крайне редко: самостоятельная молодая женщина, сама добывающая свой хлеб.

Эти годы бабушкиной жизни – сразу после окончания школы – всегда занимали меня, потому что ее путь здорово отличался от судьбы других женщин. Поскольку ей не пришлось рано брать на себя обязанности по воспитанию детей, у нее накопился опыт жизни в реальном мире. Мать Мод редко покидала семейную ферму и ездила в город лишь раз в месяц (а зимой – никогда), чтобы закупиться основными продуктами – мука, сахар, – а также хлопчатобумажной тканью. Мод после окончания школы поехала в Монтану совсем одна и там работала в ресторане – разносила ковбоям пироги и кофе. Это было в 1931 году. Она совершала экзотические, необычные поступки, о которых не могла помышлять ни одна женщина в ее семье. Например, постриглась и сделала модную завивку (за целых два доллара!) в настоящей парикмахерской, рядом с настоящим вокзалом. Купила себе кокетливое, яркое, желтое облегающее платье в настоящем магазине. Ходила в кино. Читала книги. А из Монтаны в Миннесоту путешествовала автостопом – в кузове пикапа, принадлежащего русским эмигрантам, у которых был симпатичный сын ее возраста.

Вернувшись домой после приключений в Монтане, она устроилась домработницей и секретарем к богатой пожилой даме по имени миссис Паркер, которая любила выпить, покурить, посмеяться и в целом жила в свое удовольствие. Бабушка вспоминала, что миссис Паркер «даже материться не боялась» и устраивала дома такие шикарные вечеринки, что никто в жизни не догадался бы, что за окном свирепствует экономический кризис, – там были лучшие бифштексы, лучшее сливочное масло, вино и сигареты в неограниченном количестве. Кроме того, миссис Паркер была щедра и либеральна и часто дарила моей бабушке одежду. Правда, бабуля была вдвое тоньше хозяйки и потому не всегда могла воспользоваться ее великодушием.

Бабушка трудилась изо всех сил и откладывала деньги. Этот момент нужно подчеркнуть особо: у нее были свои сбережения. Если бы вы прочесали родословную Мод на несколько веков назад, то не нашли бы ни одной женщины, у которой были бы свои деньги. Мод же удалось даже откладывать деньги на операцию, которая сделала бы ее шрам менее заметным. Но, на мой взгляд, ее независимость в молодости лучше всего символизирует одна вещь: великолепное пальто цвета красного вина с настоящим меховым воротником, купленное за двадцать долларов в начале 1930-х годов. Для женщины из семьи Мод это было беспрецедентное расточительство. Бабушкина мать – моя прабабушка – потеряла дар речи, узнав, что можно потратить такую астрономическую сумму на какое-то там пальто. И снова Мод оказалась первой женщиной за всю историю нашей семьи, которая купила сама себе столь дорогую и красивую вещь.

Глаза бабули до сих пор сияют нескрываемым удовольствием, когда ее расспрашивают о той покупке. Пальто цвета красного вина с воротником из натурального меха было самой красивой вещью, что когда-либо была у бабушки в жизни до этого – да и после, пожалуй. Она до сих пор помнит, как мех приятно щекотал ее шею и подбородок.

Позднее, в том же году, Мод познакомилась с молодым фермером по имени Карл Олсон (может быть, в момент знакомства на ней было то самое пальто). Его брат ухаживал за бабушкиной сестрой. Карл (это был мой дедушка) влюбился в Мод. Он не был романтиком, поэтом и уж точно не был богачом. (Его накопления казались ничтожными даже по сравнению со скромным бабушкиным счетом.) Но мужчина он был умопомрачительно красивый, и трудолюбия ему было не занимать. Бабушка тоже его полюбила, и вскоре, ко всеобщему удивлению, Мод Эдна Моркомб вышла замуж.

В прошлом, раздумывая над этой историей, я всегда приходила к выводу, что с замужеством самостоятельности Мод пришел конец. Ее жизнь примерно до 1975 года состояла из одних лишений и тяжелого труда. Ей и раньше приходилось надрываться, но на сей раз всё оказалось гораздо хуже, не успела она опомниться. Из роскошного дома миссис Паркер (никаких больше бифштексов, вечеринок и водопровода) она переехала на ферму моего деда. Карл был из семьи суровых шведских эмигрантов, и молодоженам пришлось поселиться в маленьком доме, где, кроме них, жил еще младший брат моего деда и их отец, мой прадед. Мод была единственной женщиной на ферме, поэтому готовить и стирать ей пришлось на троих – а нередко у нее столовались и рабочие, что помогали на полях. Когда благодаря программе Рузвельта по электрификации сельских районов в городок наконец-то провели электричество, бабулин свёкор раскошелился лишь на лампочки самой низкой мощности, да и те редко включали. В этом доме Мод и вырастила первых пятерых детей – а всего у нее их было семь. В этом доме родилась моя мать. Первые трое росли в одной комнате, где была одна-единственная лампочка, – дети Кео и Ной наверняка будут расти в таких же условиях. (А у свёкра Мод и ее деверя были отдельные комнаты, между прочим.) За роды старшего сына, Ли, Мод и Карл расплатились с врачом теленком. Денег у них просто не было. Никогда. Сбережения Мод – деньги, которые она откладывала на пластическую операцию, – давно пошли на обустройство фермы. После рождения старшей дочери, моей тети Мари, бабушка разрезала свое любимое пальто цвета красного вина и использовала материал, чтобы сшить рождественский костюмчик для малышки.

В моем представлении бабушкина жизнь всегда была показательным примером того, чем замужество чревато для нашей братии. Под «нашей братией» я подразумеваю женщин своей семьи, особенно по материнской линии, – мое наследие, мою историю. Ведь то, что бабушка сделала со своим пальто – самой драгоценной вещью, какая у нее была когда-либо, – явилось символом той жертвы, которую принесли все женщины ее поколения – и прежних поколений тоже – ради своей семьи, мужей и детей. Они порезали самую прекрасную, самую великолепную часть себя и отдали ее другим. Перекроили себя по чужому лекалу. Во всем себя ограничивали. Последними ужинали и первыми вставали по утрам, протапливая холодную кухню в начале каждого дня, который, как и предыдущий и все последующие, был посвящен заботе о других. Они умели жить только так. Это был их главный глагол и основополагающий жизненный принцип: отдавать.

Я всегда плакала, слушая историю о пальто цвета красного вина с воротником из натурального меха. И я совру, если скажу, что эта история не повлияла на мое отношение к браку и не укрепила во мне молчаливое сожаление о том, что этот институт способен сотворить с добрыми женщинами. Но я также совру (или, по крайней мере, скрою от вас важную информацию), если умолчу о неожиданном продолжении этой истории. За несколько месяцев до того, как Министерство нацбезопасности приговорило нас с Фелипе к законному браку, я поехала в Миннесоту навестить бабушку. Я сидела с ней рядом, а она шила лоскутное покрывало и рассказывала мне всякие истории. А потом я впервые задала ей такой вопрос:

– Какое время в твоей жизни было самым счастливым?

Мне казалось, я уже знаю ответ. Счастливее всего бабуля была в начале 1930-х годов, когда жила с миссис Паркер и гуляла по улицам с модной стрижкой, в облегающем желтом платье и приталенном пальто цвета красного вина. Наверняка это так. Но есть одна проблема с этими бабушками: хоть они и рассказывают о себе так много, у них все равно есть собственное мнение о том, как сложилась их жизнь. Вот и моя бабушка ответила:

– О, самым лучшим временем были те годы после замужества, когда мы с твоим дедушкой жили на ферме Олсонов.

Дайте-ка напомню: в те годы у них не было ничего. Мод фактически состояла в домашнем рабстве, обслуживая троих взрослых мужиков, угрюмых шведских фермеров, которые вечно дулись друг на друга. Она и ее маленькие дети в мокрых тряпочных пеленках были вынуждены тесниться в одной холодной, плохо освещенной комнате. Каждая беременность делала ее слабее и приносила болезни. То были времена Великой депрессии. Ее свёкор отказался провести в дом водопровод. И еще много чего…

– Бабушка, – сказала я, взяв ее ладони с распухшими от артрита суставами, – да как же так? Разве может быть, чтобы это были лучшие годы в твоей жизни?

– Может, – ответила она. – Я была счастлива, потому что у меня была своя семья. Муж. Дети. Я никогда и не мечтала, что всё это будет у меня в жизни.

Ее слова удивили меня, но я ей поверила. Однако поверить – еще не означает понять. А смысл бабушкиного ответа дошел до меня лишь через несколько месяцев, в Лаосе, когда я ужинала с Кео и Ной. Сидя в их хижине на земляном полу, я смотрела, как Ной безуспешно пытается устроиться поудобнее со своим беременным животом, и, естественно, начала предполагать всякое о том, как ей живется. Мне было ее жалко – ведь из-за раннего замужества на ее долю выпало столько трудностей. А еще я беспокоилась, как она будет воспитывать своего ребенка в доме, и без того кишащем огромными лягушками. Но когда Кео начал похваляться, какая умница его жена (что она придумала с этими инкубаторами!), когда я увидела радость, промелькнувшую на лице молодой женщины, такой робкой, что за весь вечер она едва встретилась с нами взглядом, – в этот момент я вдруг поняла свою бабушку. Я вдруг узнала ее, увидела в Ной ее отражение, увидела ее такой, какой прежде видеть не приходилось.

Я поняла, что чувствовала моя бабушка в годы, когда была молодой женой и матерью: она чувствовала гордость, собственную значимость и важность. Почему в 1936 году Мод была так счастлива? По той же причине, почему Ной была счастлива в 2006-м: она знала, что кто-то в ней нуждается. Она была рада, что у нее есть спутник жизни и они строят что-то вместе; счастлива, потому что глубоко верила в то, что они строят, и поражалась тому, что ей разрешили участвовать в таком великом деле.

Не стану оскорблять мою бабушку или Ной, утверждая, что им следовало бы направить усилия на достижение чего-то большего в жизни (чего-то, что соответствует моим стремлениям и идеалам). Я также не утверждаю, что желание быть центром существования мужа свидетельствует или свидетельствовало о том, что эти женщины в чем-то ущербны. Я просто приму как должное, что Ной и моя бабушка понимают, что для них значит счастье, и с почтением поклонюсь их опыту. Они получили именно то, о чем всегда мечтали.

Итак, это мы выяснили.

Или нет?

Потому что (сейчас я еще сильнее вас запутаю) я не могу не упомянуть и о том, чем закончился наш с бабушкой разговор в тот день в Миннесоте. Она знала, что я недавно влюбилась в парня по имени Фелипе, и слышала, что у нас всё серьезно. Мод не любит совать нос в чужие дела (в отличие от ее внучки), но раз уж мы разговорились по душам, она сочла уместным задать мне прямой вопрос:

– И какие у вас планы?

Я ответила, что пока не знаю, – знаю лишь, что хочу быть с ним, потому что он добрый, любит меня и поддерживает, и с ним я счастлива.

– Но вы не собираетесь… – Она не договорила.

И я не закончила вопрос за нее. Я знала, что ее интересует, но в тот момент своей жизни не намеревалась выходить замуж, вообще не намеревалась выходить, вот и промолчала, надеясь, что она забудет.

Но спустя минуту бабушка попробовала еще раз:

– А вы не хотите завести…

И снова я не ответила. Не хотелось ни грубить, ни притворяться. Я знала, что не хочу иметь детей, и мне не хотелось разочаровывать бабулю.

Но потом эта почти столетняя женщина меня просто потрясла. Всплеснув руками, она воскликнула:

– Ну ладно, что уж ходить вокруг да около! Я вот что хочу сказать: теперь, когда ты встретила такого хорошего мужчину, не вздумай выскочить за него, нарожать детей и забросить свои книги!

Ну и как это прикажете понимать?

Какой вывод я должна сделать, если бабушка говорит, что лучшим решением в ее жизни было пожертвовать всем ради детей и мужа, и тут же, в следующем предложении, добавляет, что не хочет, чтобы я сделала тот же выбор? Не знаю, как примирить эти две реальности, – разве что признать, что они обе истинные и имеют право на существование, пусть даже и вступают в противоречие друг с другом. Женщине вроде моей бабули, которая прожила такую долгую жизнь, позволительно быть загадочной и противоречивой. Ее натура имеет много сторон, как и у всех нас. Кроме того, такая тема, как брак и женщины, противится однозначному определению – загадки тут на каждом шагу.

Чтобы подобраться хоть сколько-нибудь близко к распутыванию этого клубка – я имею в виду проблему женщин и брака, – начнем с холодного и неприглядного факта: женщинам брак предоставляет куда меньше преимуществ, чем мужчинам. Это не я придумала, и мне не нравится об этом говорить, но, увы, такова печальная правда, подтвержденная сотнями исследований. И напротив, институт брака всегда крайне благотворно влиял на мужчин. Статистические таблицы утверждают, что, если вы мужчина и хотите прожить долгую счастливую жизнь в здравии и процветании, самый мудрый шаг, который можно предпринять в этом направлении, – жениться. Жизнь женатых мужчин складывается на порядок удачнее, чем у неженатых. Они дольше живут, больше зарабатывают, преуспевают в карьере; у них меньше шансов умереть насильственной смертью, они считают себя счастливыми гораздо чаще холостяков и намного реже страдают алкоголизмом, наркоманией и депрессиями.

«Трудно придумать систему, препятствующую человеческому счастью больше, чем брак», – писал Перси Биш Шелли в 1813 году Но он был неправ – по крайней мере в том, что касается мужского счастья. Если верить статистике, женатый мужчина получает всё.

Но что удручает, у женщин всё с точностью до наоборот. Современные замужние женщины живут не лучше своих незамужних товарок. Продолжительность жизни замужних американок, к примеру, не больше, чем у незамужних, как и их заработок (после замужества доход женщины уменьшается в среднем на семь процентов). Замужние женщины не добиваются таких карьерных успехов, как одинокие, и у них больше шансов умереть насильственной смертью – причем, как правило, от руки собственного мужа. Это приводит нас к мрачному выводу: с точки зрения статистики, самый опасный человек в жизни среднестатистической замужней женщины – ее собственный супруг.

В результате мы имеем дело с явлением, которое озадаченные социологи окрестили «дисбалансом полезности брака». Красивое название для такого удручающего феномена: с принесением брачных обетов женщины по большей части проигрывают, в то время как мужчины срывают куш.

Но прежде чем броситься на пол и зарыдать – а именно это мне хочется сделать, прочитав такую статистику, – должна сказать, что в последнее время ситуация улучшается. По мере того как с каждым годом всё больше женщин обретают самостоятельность, дисбаланс полезности брака сокращается. Есть несколько факторов, позволяющих значительно уменьшить несправедливость. Например, чем более образованна замужняя женщина, чем больше она зарабатывает, чем позднее выходит замуж, чем меньше у нее детей и чем больше муж помогает ей по хозяйству, тем лучше качество ее жизни. Пожалуй, во всей западной истории не было более удачного момента, чтобы выйти замуж, чем наше время. Если вы решили наставить дочь на путь истинный и хотите, чтобы ее взрослая жизнь сложилась счастливо, посоветуйте ей получить достойное образование, не выходить замуж как можно дольше, самой зарабатывать на хлеб, родить как можно меньше детей и найти мужчину, который будет мыть ванну. Тогда у нее появится реальный шанс прожить почти такую же здоровую, счастливую и благополучную жизнь, как и у ее будущего мужа.

Почти такую же.

Ведь несмотря на то, что дисбаланс уменьшился, он всё же существует.

Учитывая вышесказанное, давайте задумаемся на минутку над таким парадоксом: почему так много женщин по-прежнему искренне мечтают выйти замуж, хотя им раз за разом доказывают, что этот выбор принесет лишь непропорционально большие неприятности. Можно, конечно, предположить, что женщины просто не знают статистику, – но мне кажется, здесь всё не так просто. Есть что-то еще в отношениях женщины к замужеству, что-то более глубокое, эмоциональное – то, что вряд ли изменит одна лишь социальная кампания («Не выходите замуж раньше тридцати, не достигнув финансового благополучия!»).

Озадачившись этим парадоксом, я решила расспросить о нем нескольких американских подруг по электронной почте. Эти девушки, как мне было известно, мечтали выйти замуж. Лично я никогда не испытывала такого страстного желания окольцеваться, и потому оно было мне не совсем понятно – однако мне хотелось взглянуть на ситуацию их глазами. «Объясните, из-за чего сыр-бор», – попросила я.

Некоторые ответили серьезно, другие – в шутку. Одна из подруг сочинила целый медитативный трактат о своем желании найти мужчину, который стал бы, по ее изящному выражению, «человеком, с которым мы вместе могли бы наблюдать за течением жизни, – именно этого мне всегда не хватало». Другая сказала, что просто хочет завести семью, «хотя бы для того, чтобы нарожать детишек, – надо же наконец использовать мою большую грудь по назначению». Но в наши дни женщины могут формировать отношения и заводить детей и не вступая в брак – так откуда это странное желание сделать всё законно?

Когда я повторила свой вопрос в таком ключе, одна моя незамужняя подруга ответила: «Для меня выйти замуж – значит почувствовать, что меня кто-то выбрал». Она также добавила, что, хотя перспектива построить совместную жизнь с другим человеком кажется ей привлекательной, больше всего она мечтает именно о свадьбе – публичном событии, которое «раз и навсегда докажет всем, и особенно мне, что я достаточно хороша, чтобы кто-то выбрал меня своей спутницей навеки».

Возможно, вы скажете, что моей подруге промыли мозги американские СМИ, безжалостно пичкающие ее фантазиями о вечном женском счастье (прекрасная невеста в белом платье, кружева и кипа цветов, в окружении услужливых подружек). Но мне кажется, объяснение кроется в другом. Ведь моя подруга умна, начитанна, умеет думать, она трезвомыслящий взрослый человек – сомневаюсь, что сказочки вроде диснеевских мультиков или сериалов для домохозяек научили ее хотеть того, чего она хочет. Уверена, она сама пришла к такому выводу.

Мне также кажется, что не стоит осуждать или порицать эту женщину за ее мечты. У моей подруги очень доброе сердце. Ее способность любить так велика, что она нередко не находила ответа или параллели в нашем мире. Именно поэтому у нее так много нереализованных эмоциональных потребностей и сомнений в собственной ценности. А что лучше убедит ее в этом, как не церемония в великолепной церкви, где все будут считать ее принцессой, непорочной девой, ангелом, сокровищем дороже рубинов? Разве можно винить ее в том, что ей хочется узнать, каково это, – хотя бы раз в жизни!

Надеюсь, что ей это удастся – если, конечно, она найдет подходящего человека. К счастью, моя подруга вполне психически устойчива и не собирается выскакивать за первого встречного, лишь чтобы реализовать свои свадебные фантазии. Но ведь есть и такие, кто именно так и поступил, – обменял свое будущее благополучие (а также семь процентов дохода и, не будем забывать, несколько лет жизни) на один день публичного подтверждения собственной значимости. Скажу еще раз: я не высмеиваю подобную потребность. Мне и самой всегда хотелось, чтобы меня воспринимали как нечто бесценное, и я наделала много глупостей, чтобы удостовериться в этом, – так что я всё понимаю. Однако мне кажется, что мы, женщины, должны прилагать массу усилий к тому, чтобы наши фантазии не закрывали от нас реальность, – а чтобы достичь такого уровня трезвых рассуждений, иногда требуются годы.

Тут я вспоминаю свою подругу Кристину, которая в вечер накануне сорокалетия вдруг поняла, как долго откладывала реальную жизнь, ожидая того самого подтверждения в виде дня свадьбы, – дня, после которого она якобы сможет «считаться взрослой» наконец-то. Так и не прошагав к алтарю в белом платье и фате, она тоже не чувствовала, что ее кто-то выбрал. И вот уже около двадцати лет жила автоматически: работала, бегала по утрам, ела, спала – всё это время втайне ожидая того дня.

Между тем приближался день сорокалетия, а ни один мужчина так и не появился, не сделал ее своей принцессой – и тогда она поняла, что ждать просто глупо. Нет, даже больше чем глупо: это ожидание для нее словно тюрьма. Она стала заложницей идеи, которую впоследствии назвала «свадебной тиранией», и решила разрушить заклятие.

И вот что она сделала. На рассвете, в свой сороковой день рождения, она вышла к северному берегу Тихого океана. Было холодно и облачно. Совсем не романтично. Она взяла с собой маленькую деревянную лодочку, которую построила сама, своими руками. Наполнила ее розовыми лепестками и рисом – символическими свадебными артефактами. Вошла в холодную воду по грудь и подожгла лодку, а потом отпустила – отпустив вместе с ней и самые настойчивые фантазии о замужестве. Это был акт личного освобождения. Потом Кристина рассказала мне, что в тот момент, когда океан унес «свадебную тиранию» навсегда (лодка всё еще горела), она почувствовала одновременно легкость и мощь, словно физически перешла очень важный порог. Она наконец заключила союз – но со своей собственной жизнью, и лучше поздно, чем никогда. Это был ее способ начать жить.

Если уж быть откровенной до конца, подобные смелые и отважные акты самоопределения в истории моей семьи не совершал никто. В детстве я не видела ничего, что напоминало бы Кристинину лодку. Женщины, повлиявшие на меня больше всего (мама, бабушки, тети), были женами в самом традиционном смысле этого слова, и, должна признаться, многие из них ради брака не в малой степени пожертвовали собой. Короче говоря, мне никакие социологи не нужны, чтобы объяснить феномен «дисбаланса полезности брака»: я своими глазами наблюдаю его с самого детства.

Мало того, мне не надо ходить слишком далеко, чтобы объяснить истоки этого дисбаланса. По крайней мере, в своей семье. У нас недостаток равенства между мужьями и женами всегда был вызван чрезмерным самопожертвованием, на которое женщины готовы были пойти ради любимых. Как писала психолог Кэрол Гиллиган, «чувство женской целостности, видимо, каким-то образом связано с этикой заботы об окружающих, поэтому женщина не воспринимает себя вне отношений принадлежности». Эта сильнейшая инстинктивная тяга к принадлежности часто вынуждала женщин моей семьи делать выбор, который оборачивался им боком, – упорно приносить свое здоровье, время, лучшие интересы к алтарю высшего блага (или того, что казалось им высшим благом). Видимо, они делали это, чтобы постоянно подкреплять столь необходимое им ощущение собственной нужности, избранности, принадлежности.

Подозреваю, что в других семьях картина схожа. Уверяю вас, я в курсе, что бывают исключения и аномалии. Я на собственном опыте знаю, что есть семьи, где мужья жертвуют больше, чем жены, и берут на себя традиционную женскую роль заботы о семье в гораздо большей степени, – но такие пары можно пересчитать на пальцах одной руки. (И в данный момент я поднимаю руку и отдаю этим мужчинам честь, с огромным почтением.) Но статистика последней переписи населения в США рисует реальную картину: в 2000 году в Америке было около 5,3 миллиона неработающих матерей и всего 140 тысяч неработающих отцов. То есть среди родителей, сидящих дома с детьми, мужчин всего 2,6 процента. В момент написания этих строк с последней переписи прошло уже десять лет, поэтому будем надеяться, что соотношение изменилось. Но оно все равно не могло измениться настолько, чтобы угодить мне. И этот редкий вид – мужчина, берущий на себя заботу о детях, – никогда не водился в нашей семье.

Я не могу понять до конца, зачем женщины из нашей семьи так собой жертвовали ради ухода за близкими и почему я унаследовала этот инстинкт, это стремление вечно ухаживать, прислуживать и оплетать окружающих сетью заботы, порой себе во вред. Это приобретенное поведение? Или оно передается по наследству? Или же это просто стереотип? Биологическая предрасположенность?

Общепринятых объяснений женской склонности к самопожертвованию существует лишь два, и ни одно из них меня не устраивает. Нам говорят, что женщины или генетически предрасположены заботиться о людях, или же им внушило эту самую идею патриархальное общество. Два противоположных мнения означают, что женское самопожертвование всегда или восхваляется, или считается патологией. Женщина, отдающая всю себя ради других, рассматривается или как образчик, или как полная неудачница – святая или дурочка, одним словом. А мне не нравится ни первое, ни второе объяснение – потому что женщины моей семьи не соответствуют предложенным описаниям. Я просто отказываюсь признать, что женская натура может быть настолько односложной.

Взять хотя бы мою маму. Поверьте, я много о ней думала с того самого дня, как выяснила, что мне придется снова выйти замуж. Видите ли, я считаю, что, прежде чем связывать себя брачными узами, надо хотя бы попытаться проанализировать брак своей матери. Психологи говорят: для того чтобы разобраться в эмоциональном наследии семейной истории, необходимо вернуться назад как минимум на три поколения.

Представьте, что вы рассматриваете свою семью в трех измерениях, и каждое из них символизирует одно поколение.

В то время как моя бабушка была типичной женой фермера эпохи Великой депрессии, моя мать принадлежала к поколению женщин, которых я называю «почти феминистками». Родись она несколькими годами позже, и могла бы участвовать в феминистском движении 1970-х. Вместо этого ей с детства прививали мысль о том, что женщина должна выйти замуж и иметь детей по той самой причине, почему сумочка и туфли всегда должны быть одного цвета: так принято. Ведь мамино совершеннолетие, как-никак, пришлось на 1950-е, эпоху, когда популярный семейный доктор Пол Ландес проповедовал, что все взрослые американцы должны вступать в браки, «за исключением больных, инвалидов, увечных, психически неуравновешенных и сумасшедших».

В попытке вернуться в то время и лучше понять отношение к браку, в духе которого воспитывалась моя мать, я заказала в Интернете старый пропагандистский фильм 1950 года под названием «Брак и современная молодежь». Фильм, снятый на деньги аналитической компании «Макгро-Хилл», был основан на опыте и исследованиях профессора Генри А. Боумана, доктора философии и председателя отделения дома и семьи в департаменте семейного образования колледжа Стивене, штат Миссури. Наткнувшись на этот древний артефакт, я подумала: «Вот прикол» – и приготовилась вдоволь посмеяться над кучей дешевой претенциозной послевоенной болтовни о священной природе дома и очага с напомаженными актерами в жемчугах и старомодных галстуках, блаженно созерцающих своих идеальных, примерных детей.

Однако фильм меня удивил. В начале нам показали обычную, скромно одетую молодую пару. Они сидели на скамейке в городском парке и серьезно и тихо что-то обсуждали. Авторитетный мужской голос на заднем плане говорил о том, как сложно и даже страшно молодым парам «в современной Америке» подумывать о браке, учитывая, какая тяжелая нынче жизнь. Города страдают от «трущоб – болезни общества», и все мы живем «в эпоху непостоянства, в период тревоги и смятений, чувствуя постоянную угрозу войны». Экономика переживает кризис, при этом «цены на жилье растут, но покупательная способность не увеличивается». (На экране появляется молодой человек, с понурым видом проходящий мимо офисного здания с вывеской «Нет вакансий».) По статистике, «один из четырех браков заканчивается разводом». Поэтому неудивительно, что парам так трудно решиться на законный брак. «Не трусость заставляет людей сомневаться, – объясняет голос за кадром, – а жестокая реальность».

Я с трудом верила услышанному. Я ожидала увидеть в фильме что угодно, но не «жестокую реальность». Разве не 1950-е годы были «золотым веком» семейных ценностей, когда всё еще главенствовали священные и простые идеалы – брак, семья, работа? Но если верить фильму, для некоторых пар вопрос вступления в брак и в 1950-е был не легче, чем сейчас.

Особое внимание в фильме уделяется истории Филлис и Чеда, недавних молодоженов, которые пытаются свести концы с концами. Когда мы впервые видим Филлис, та стоит на кухне и моет посуду. Голос за кадром сообщает, что каких-то пару лет назад эта самая молодая женщина «проявляла слайды в медико-патологической лаборатории университета, сама зарабатывала на хлеб и жила для себя». Филлис была «карьеристкой», как нам сообщают, имела ученую степень и обожала свою работу. («Быть холостячкой уже не считается позорным, как в те времена, когда наши родители называли таких женщин „старыми девами"».) Далее камера показывает, как Филлис ходит между полок супермаркета, и голос поясняет: «Филлис вышла замуж не потому, что это было необходимо. У нее был выбор. Для современных женщин вроде Филлис брак – дело добровольное. Свобода выбора – вот современная привилегия и современная ответственность». Героиня фильма решила выйти замуж лишь потому, что семья и дети казались ей важнее карьеры. Это было ее решение, и она «не отступилась от него, хотя ей и пришлось принести значительные жертвы».

Однако вскоре мы начинаем понимать, что не всё в браке Филлис так уж благополучно.

Выясняется, что они с Чедом познакомились на лекциях по математике в университете, где Филлис «была более успевающей студенткой». Но теперь «он – инженер, а она – всего лишь домохозяйка».

В следующих кадрах Филлис, как и полагается хорошей жене, гладит рубашки мужу. Но ее взгляд вдруг падает на чертежи, что ее муж сделал для крупного строительного конкурса. Она берет логарифмическую линейку и начинает сверять данные – ведь наверняка Чед был бы не против. («Они оба знают, что Филлис сильней в математике».) Молодая женщина так увлекается, что забывает о времени; подсчеты захватывают ее, и она забрасывает глажку, а потом вдруг вспоминает, что опоздала на прием к врачу, с которым собиралась обсудить свою (первую) беременность. Она совершенно забыла о ребенке, растущем внутри, потому что не на шутку увлеклась математическими подсчетами!

«Это что же за домохозяйка из пятидесятых такая?» – в ужасе подумала я.

«Типичная домохозяйка, – отвечает голос за кадром, словно услышав мои мысли. – Современная жена».

А наша история тем временем продолжается. Позднее тем же вечером беременная Филлис, она же гений математики, и ее симпатичный муж Чед сидят в своей маленькой квартире и курят на пару (Ах, этот ни с чем не сравнимый никотиновый вкус беременностей 1950-х!) Они вместе работают над чертежами Чеда. Звонит телефон. Это приятель молодого мужа – он хочет сходить в кино. Чед вопросительно смотрит на Филлис. Но та против. Сроки конкурса уже поджимают, чертеж нужно закончить. Они так долго работали над ним вдвоем! Но Чеду очень хочется посмотреть кино. Филлис не уступает – ведь от этой работы зависит их совместное будущее! Чед выглядит обиженным, почти как ребенок. Но в конце он сдается (правда, насупившись) и позволяет Филлис буквально затолкать себя обратно за чертежный стол.

Анализируя эту сцену, вездесущий голос за кадром полностью на стороне Филлис. Она вовсе не зануда, поясняет он. У нее есть полное право требовать, чтобы Чед остался дома и закончил проект, который поможет им обоим улучшить свое положение в обществе.

«Ради него она пожертвовала карьерой, – высокопарно подытоживает наш комментатор, – и ей не хочется, чтобы жертва была напрасной».

Просматривая этот фильм, я испытывала странную смесь стыда и глубоких эмоций. Стыда – потому что никогда не думала, что в Америке 1950-х у пар могли быть такие проблемы. Как я могла столь бездумно проглотить ностальгический культурный стереотип и поверить, что в ту эпоху «проще жилось»? Людям в пятидесятые вряд ли казалось, что их жизнь проста; так не кажется никому, независимо от эпохи. Кроме того, меня тронуло, что создатели фильма встали на защиту Филлис, как ни малы были их усилия. Они попытались донести до всех молодых американских мужей важную мысль: «Ваши жены, умницы и красавицы, пожертвовали всем ради вас, идиоты, – так проявите хоть каплю уважения, черт возьми, и работайте до седьмого пота, чтобы обеспечить им процветание и уверенность в завтрашнем дне, которого они заслуживают!»

А еще меня растрогало, что столь неожиданное сочувствие женскому самопожертвованию исходило от доктора Генри А. Боумана – совершенно очевидно, мужчины, причем мужчины уважаемого: доктора наук, председателя отделения дома и семьи в департаменте семейного образования колледжа Стивене, штат Миссури. Еще мне интересно было бы посмотреть на Филлис и Чеда лет через двадцать, когда они наконец достигнут финансового благополучия, а их дети вырастут. Возможно, вся жизнь Филлис ограничивалась бы домом, а Чед стал бы задумываться: годами он отказывал себе во всем, и что получил в результате? Вечно недовольную жену, упрямых детей-подростков, обвисшие бока и опостылевшую работу? Ведь именно эти вопросы произвели эффект взрыва в Америке 1970-х, вызвав сумятицу во многих семьях. Мог ли доктор Боуман – или кто-либо еще двадцатью годами раньше, если уж на то пошло, – предвидеть надвигающийся культурный шторм?

Так что остается лишь пожелать удачи Чеду и Филлис!

Удачи всем молодоженам 1950-х!

Удачи моим родителям!

Потому что моя мама хоть и считала себя невестой 1950-х (несмотря на то что замуж она вышла в 1966-м, ее понятия о браке родом из эпохи Мейми Эйзенхауэр[18]), так уж распорядилась история, что она стала женой образца 1970-х. Мама отметила пятую годовщину брака, а мы, ее дочки, едва выросли из подгузников, когда Америку закрутила сокрушительная волна феминизма, перевернувшая с ног на голову все представления о браке и самопожертвовании, которым учили таких, как она.

Заметьте, феминизм не появился ниоткуда, как иногда кажется. А то можно подумать, что все женщины западного мира как-то утром в администрацию Никсона вдруг проснулись, решили, что хватит, и вышли на улицы. Нет, идеи феминизма бродили по Европе и Северной Америке еще за несколько десятилетий до того, как моя мама появилась на свет, но, как ни странно, именно эпоха небывалого экономического процветания, 1950-е, послужила катализатором переворота, разразившегося в 1970-е. Когда забота о выживании семьи перестала быть первостепенной задачей, тогда, и лишь тогда, женщины наконец смогли переключиться на более тонкие вопросы – к примеру, социальную несправедливость и собственные эмоциональные потребности. Мало того, в Америке вдруг появился довольно многочисленный средний класс (моя мама была одной из его представительниц – родилась в бедной семье, но выучилась на медсестру и вышла за инженера-химика). Средний класс имел возможность воспользоваться такими облегчающими труд инновациями, как стиральная машина, холодильник, полуфабрикаты, одежда массового производства и горячая водопроводная вода (предметы роскоши, о которых бабушка Мод в 1930-е годы могла лишь мечтать). Впервые в истории у женщин появилось свободное время – пусть даже немного.

И еще одна важная деталь. Благодаря средствам массовой информации теперь не только жительницы больших городов имели возможность узнавать о революционных идеях – самые современные общественные веяния отныне доставлялись прямо на вашу кухню в Айове посредством газет, телевидения и радио. И вот у огромной части женского населения появилось время (а также здоровье, грамотность и знания), чтобы начать задавать вопросы типа: «Минуточку – а что я на самом деле хочу от жизни? Какими хочу видеть своих дочерей? С какой стати я до сих пор каждый вечер ставлю мужу на стол горячие ужины? Что, если я тоже хочу работать? Можно ли мне получить образование, даже если муж неграмотен? И кстати, почему мне нельзя открыть собственный счет в банке? Да, и неужели действительно необходимо рожать такую кучу детей?»

Последний вопрос был самым важным – он изменил всё. Хотя кое-какие способы контроля рождаемости были доступны в Америке еще в 1920-е годы (точнее, доступны обеспеченным замужним некатоличкам), лишь во второй половине двадцатого века, с изобретением и повсеместной доступностью противозачаточных таблеток, общественный диалог на темы деторождения и брака наконец изменился. Как пишет историк Стефани Кунц, «пока женщины не получили доступ к безопасным и эффективным методам контрацепции, позволившим бы им самостоятельно решать, когда и сколько детей рожать, они мало что могли изменить в своей жизни и замужестве».

Итак, у моей бабушки было семеро детей, а у мамы – только двое. Огромная разница в пределах всего одного поколения! У мамы также были пылесос и водопровод, поэтому жилось ей всё-таки немного легче. В ее жизни был малюсенький кусочек времени, позволявший ей подумать о другом, – а к 1970-м стало ясно, что призадуматься есть о чем. Хочу сразу сказать – мама никогда не считала себя феминисткой. Но она не могла оставаться равнодушной к призывам новой феминистской революции. Смышленая средняя дочь из большой семьи, мама всегда умела слушать – и поверьте, слушала очень внимательно всё, что тогда говорили о женском равноправии. Многое из услышанного казалось ей справедливым. Те мысли, которые она давно уже обдумывала про себя, впервые кто-то высказал вслух.

В первую очередь ее заботили проблемы женского здоровья и сексуальности и связанные с ними лицемерные предрассудки. Мама выросла на ферме в Миннесоте и год за годом была свидетельницей малоприятной драмы, которая разыгрывалась буквально в каждой семье. Молоденькие девушки, забеременев, были «вынуждены» выйти замуж. Вообще-то именно так заключалось большинство браков. Но каждый раз, когда это происходило – каждый раз без исключения, – разражался ужасный скандал, который оборачивался позором для семьи девушки и публичным унижением для нее самой. И общество всякий раз вело себя так, будто это шокирующее событие происходило впервые, – а ведь оно происходило по крайней мере пять раз в год, причем в семьях самого разного общественного положения.

А вот молодого человека – собственно виновника происшествия – почему-то позор не касался. Его вообще обычно считали непричастным к делу, а иногда и жертвой соблазнения или провокации. Если он соглашался жениться на девушке, считалось, что ей повезло. Такой поступок воспринимали почти как акт милосердия. Если же он отказывался, девушку отсылали подальше на период беременности, а парень доучивался в школе или работал на ферме, как будто ничего не случилось. В общественном сознании он словно и не присутствовал при том злополучном половом акте. Его роль в зачатии была абсурдно непорочной – ну прямо как в Библии.

Наблюдая за этой картиной в период взросления, мама уже в юности пришла к довольно проницательному выводу: общество, в котором женская сексуальная мораль имеет огромное значение, а мужская сексуальная мораль не имеет значения вообще, – извращенное и неэтичное общество. Раньше она никогда не озвучивала свои чувства, однако, когда в 1970-е женщины заговорили об этом вслух, она наконец-то услышала то, о чем часто думала. Из всех аспектов феминистского движения – равноправие при приеме на работу, право на образование, равные законные права, уравнение обязанностей мужей и жен – ближе всего моей матери была одна проблема: сексуальное равноправие в обществе.

Воодушевленная своими убеждениями, она устроилась на работу в Центр планирования семьи в Торрингтоне, штат Коннектикут. Это случилось еще тогда, когда мы с сестренкой были совсем маленькие. Ее взяли благодаря медсестринскому опыту, однако неотъемлемой частью команды она стала благодаря врожденному таланту организатора. Вскоре весь офис был под маминым началом, и Центр планирования семьи, который начинался как одна комната в частном доме, превратился в полноценную клинику. Это было революционное время. Тогда даже разговоры о контрацепции считались чем-то безбожным – а уж об абортах и вовсе молчу. В год моего рождения презервативы в Коннектикуте по-прежнему были вне закона, а местный епископ в выступлении перед законодательным собранием штата заявлял, что, если запрет на контрацептивы отменят, не далее как через двадцать пять лет от штата останутся «лишь дымящиеся руины».

Мама любила свою работу. Она стояла на передовой революции в здравоохранении и нарушала все правила, открыто рассуждая о человеческой сексуальности, добивалась открытия центров планирования семьи во всех штатах по всей стране, внушая молодым женщинам, что они сами должны решать, как им поступить с собственным телом, и разрушая мифы и слухи о беременности и венерических заболеваниях. Она сражалась с ханжескими законами, но главное – предлагала усталым матерям (да и отцам) выбор, которого у них никогда раньше не было. Своим трудом она как будто компенсировала мучения всех своих двоюродных сестер, теток, подруг и соседок, которые страдали из-за того, что выбора у них не было. Мама всю жизнь была трудягой, эта работа – эта карьера – стала выражением самой ее сущности, и она дорожила каждой секундой трудового дня.

А потом, в 1976-м, уволилась.

Она приняла решение в ту неделю, когда ей предстояла поездка на важную конференцию в Хартфорде, а мы с сестрой заболели корью. Мне было семь, моей сестре – десять, и, разумеется, в школу мы ходить не могли. Мама попросила отца взять два выходных на работе и посидеть с нами, чтобы она могла поехать на конференцию. Но он отказался.

Только не подумайте, что я обвиняю отца. Я люблю его всем сердцем и должна сказать в его защиту: он не раз сожалел о том, что тогда сделал. Но так уж вышло, что мама вышла замуж в пятидесятых, а значит, и папа был мужем образца 1950-х. Жена, которая работала бы вне дома? Он на это не подписывался и знать не знал, что так будет. Не просил он и феминисток вмешиваться в свою жизнь, да и вопросы женского сексуального здоровья не слишком его занимали. Вообще говоря, он был не в восторге от того, что мама работала. То, что она считала карьерой, для него было лишь увлечением. И он не возражал против увлечения до тех пор, пока оно не мешало ему жить. Пусть работает, думал он, покуда забота о доме по-прежнему остается ее обязанностью. А в нашем доме забот хватало: ведь у нас была не просто семья, а маленькая ферма. Но каким-то чудом, до инцидента с корью, моей маме удавалось всё успевать. Работая полный день, она ухаживала за садом, убиралась, готовила, растила нас, доила коз, да еще и умудрялась освободиться к половине шестого, когда папа приходил домой, чтобы быть полностью в его распоряжении. Но когда мы заболели корью и отец не захотел пожертвовать двумя днями своей жизни, чтобы помочь маме с детьми, она решила: с неё хватит.

В ту неделю мама сделала выбор. Она уволилась и решила остаться дома со мной и сестрой. Нет, она, конечно, и потом работала (у нее всегда была работа на неполный день, сколько себя помню), но что до ее карьеры – с ней было покончено. Как она объяснила мне потом, ей тогда казалось, что она может выбрать только что-то одно – или семью, или призвание, но как совместить и то, и другое без поддержки и одобрения мужа, она не знала. Потому и ушла.

Стоит ли говорить, что на брак моих родителей это решение повлияло нелучшим образом. Будь на мамином месте другая женщина, дело вообще могло бы кончиться разводом. В 1976 году развод по похожим причинам не был редкостью в мамином кругу. Но моя мать не из тех, кто принимает поспешные решения. Внимательно, спокойно изучив жизнь работающих матерей, решившихся развестись с мужьями, она попыталась понять, что они выиграли. И по правде говоря, не увидела заметных улучшений. Когда эти женщины были замужем, их мучили усталость и противоречия, которые, однако, после развода никуда не делись. Казалось, на смену их старым проблемам просто пришли новые – включая новых бойфрендов и мужей, которые, возможно, были ничем не лучше старых. Кроме того, моя мать была и остается человеком консервативным. Она верила в святость брака и продолжала любить отца – несмотря на то, что он глубоко разочаровал ее и она на него очень злилась.

Одним словом, она сделала выбор, сдержала клятву и сейчас, вспоминая об этом, говорит: «Я выбрала семью».

Не слишком ли очевидным будет заявить, что многие, очень многие женщины также стояли перед этим выбором? Почему-то приходят на ум слова супруги Джонни Кэша.[19] «Я могла бы продолжать записывать песни, – говорила Джун уже в пожилом возрасте, – но мне хотелось, чтобы у меня был нормальный брак». И таких примеров бесконечное число. Я называю это явление «синдромом новоанглийского кладбища». Придите на любое кладбище в Новой Англии, история которого насчитывает двести – триста лет, и вы увидите многочисленные ряды семейных надгробий – как правило, они тянутся аккуратной линией. Сплошные младенцы, один за другим, одна зима за другой, иногда ежегодно. Умирали дети. Причем умирали постоянно. И матери делали то, что должны: хоронили потерянных детей, горевали, но каким-то образом продолжали жить дальше и переживали новую зиму.

Современным женщинам, безусловно, не приходится иметь дело со столь суровыми утратами – по крайней мере, это не считается обычным делом и случается не ежегодно, как у наших предков. И мы должны быть за это благодарны. Однако не стоит заблуждаться и считать, что современная жизнь из-за этого обязательно легче и современные женщины избавлены от горечи и утраты. Мне кажется, что в сердце многих из них, и моей матери в том числе, есть свое собственное новоанглийское кладбище, где молча, аккуратными рядами они похоронили свои мечты, которыми пришлось пожертвовать ради семьи. На этом безмолвном погосте покоятся и незаписанные песни Джун Картер Кэш, и карьера моей матери, которая, хоть и была скромна, но значила так много.

Этим женщинам тоже приходилось приспосабливаться к новой реальности. Они тоже оплакивали утрату, но по-своему и, как правило, незаметно для окружающих – и продолжали жить. В моей семье женщинам особенно хорошо удавалось глотать разочарования и жить дальше, как будто ничего не случилось. Мне всегда казалось, что у них есть особый талант, позволяющий им менять форму, – растворяться и, словно вода, принимающая очертания сосуда, приспосабливаться к нуждам супруга, детей или каждодневной реальности. Они адаптируются, подлаживаются, идут на поводу, соглашаются. Их сверхъестественная податливость сродни способностям супергероев. Я росла, наблюдая, как моя мать меняет облик в соответствии с тем, чего требует от нее новый день. Она отращивала жабры, когда они были нужны, и распускала крылья, когда необходимость в жабрах отпадала; развивала сверхзвуковую скорость при случае, а в более деликатных обстоятельствах была образцом эпического смирения.

Мой отец никогда не обладал подобной эластичностью. Мужчина, инженер-химик по профессии, он был человеком непреклонных, непоколебимых взглядов. Он никогда не менялся. Он был папой. Камнем на дне нашего ручья. Мы все текли вокруг него, но моей матери эта текучесть удавалась лучше всего. Она была водой, ртутью. Благодаря ее удивительному умению приспосабливаться для нас с сестрой в нашем доме был создан лучший мир из возможных. Мама решила уйти с работы и остаться дома, потому что верила, что от этого выбора зависит благополучие ее семьи, и, должна признать, она оказалась права. Когда мама бросила работу, жизнь для всех нас (кроме нее) изменилась к лучшему. У моего отца снова появилась «жена на полный день», а у нас с Кэтрин – круглосуточная мама. Ведь если честно, нам с сестрой не слишком нравился тот период, когда мама работала в Центре планирования семьи. Никакой толковой системы дневного ухода за детьми в нашем городе в то время не было, поэтому после школы нам часто приходилось сидеть у соседей. Не считая счастливых часов у экранов соседских телевизоров (в нашем доме такой невообразимой роскоши не было), мы с Кэтрин всегда ненавидели этих «случайных нянь». Если честно, мы были просто в восторге, когда мама пожертвовала своими мечтами и вернулась домой, чтобы заботиться о нас.

Но больше всего, конечно, нам с сестрой повезло, что мама решила остаться с отцом. Развод для детей не подарок, он оставляет эмоциональные шрамы, которые долго не заживают. Но нас Бог миловал. Мы получили заботливую маму, которая каждый день встречала нас после школы, все время присутствовала в нашей жизни и ставила ужин на стол, когда папа возвращался с работы. В отличие от многих моих друзей, чьи родители развелись, мне не пришлось знакомиться с ужасной новой папиной подружкой, Рождество мы всегда проводили в одном и том же месте, и чувство стабильности в доме позволяло мне сосредоточиться на учебе, вместо того чтобы размышлять над семейными проблемами. Поэтому всё у меня в жизни было хорошо.

Но я всё же должна сказать – и пусть эти слова навеки останутся запечатленными на печатных страницах в дань уважения маме, – что мое благополучное детство в огромной степени выстроилось на руинах маминой личной жертвы. Факт остается фактом: мамин отказ от карьеры вылился в массу преимуществ для нашей семьи, но для нее как индивидуальности этот поступок имел, увы, не столь благотворные последствия. Ведь, по сути, она сделала то же самое, что и все ее предшественницы делали веками: нашила зимних костюмчиков для детей из разрезанных на клочки заветных желаний своего сердца.

И в этом моя главная претензия к общественным консерваторам, которые вечно разглагольствуют о том, что лучший дом для ребенка – тот, где двое родителей, а мать исполняет традиционную роль хозяйки. Я, как человек, ощутивший на себе все преимущества этого уклада, признаю, что подобный вид семейных отношений, безусловно, благотворно влияет на жизнь детей. Но в таком случае пусть и консерваторы хотя бы раз в жизни признают, что при подобном укладе на женщину всегда ложится непропорционально тяжкая ноша. Эта система требует, чтобы матери полностью отреклись от собственного «я», став почти невидимками. Именно так создается «образцовая семейная среда». И мне бы хотелось, чтобы консерваторы, чем бросаться пустыми словами о «священной» и «благородной» природе материнства, в один прекрасный день посмотрели бы на вещи шире и подумали о том, как нам всем вместе изменить общество и построить мир, в котором можно будет растить здоровых детей и обеспечивать сохранность семей, – но не за счет жестокого истощения душевных резервов женщины.

Извините за проповедь.

Просто для меня это действительно больной вопрос.

Может быть, именно потому, что я видела, чем встало материнство женщинам, которых я люблю и которыми восхищаюсь, в мои почти сорок у меня нет ни малейшего желания заводить детей. Поскольку вскоре мне предстоит выйти замуж, вопрос этот довольно важный, и я не могу опустить его на этих страницах – хотя бы потому, что в нашем сознании и культуре понятия брака и воспитания детей так тесно связаны. Всем известен этот сценарий: сначала любовь, потом замужество и ребенок в колясочке. Ведь само слово «матримониум» – брак – происходит от латинского «мать». Никому не пришло в голову назвать брак «патримониумом». Брак изначально предполагает материнство, как будто только из-за детей он и совершается. А вообще говоря, часто так и бывает: только из-за детей он и совершается! Мало того что многие пары в истории были вынуждены пожениться из-за незапланированной беременности – некоторые специально ждали, пока девушка забеременеет, прежде чем обменяться обетами: надо было убедиться, что бесплодие не станет препятствием. А как еще узнать, годится ли будущая жена (или муж) для воспроизводства, если не устроить машинке пробный пробег? В ранних американских колониях обычно так и делали. Историк Нэнси Котт выяснила, что в малочисленных общинах добрачная беременность не считалась позором и была общепринятым сигналом, что молодой паре пора пожениться.

Однако в наше время, когда контрацепция стала доступной, вопрос продолжения рода оброс нюансами и сложностями. Теперь дети уже необязательно являются следствием вступления в брак, и наоборот – брак не является следствием беременности. В наши дни важность имеют три критических вопроса: когда? как? и надо ли? И если вы с супругом не придете к согласию по любому из них, супружеская жизнь грозит стать очень сложной, потому что наши чувства в отношении этих трех вопросов очень часто не способен изменить никто.

Я знаю это по несчастливому личному опыту, потому что мой первый брак отчасти распался именно из-за «детского вопроса». Мой бывший муж всегда был уверен, что однажды у нас будут дети. И у него было полное право так считать, потому что и я всегда так думала – хоть и не знала точно, когда именно мне захочется иметь ребенка. В день свадьбы перспектива забеременеть и стать матерью казалась успокаивающе далекой – это событие должно было случиться «в будущем», «когда придет время», «когда мы оба будем готовы». Но порой будущее наступает быстрее, чем ждешь, а пришло ли «время» или не пришло, трудно сказать с ясностью. Проблемы, возникшие в нашем браке, вскоре заставили меня засомневаться, что я когда-либо буду по-настоящему готова к столь трудному испытанию, как воспитание детей вместе с этим человеком.

Мало того, в то время как отдаленная перспектива материнства всегда казалась мне чем-то естественным, по мере того как она становилась все более реальной, мои ужас и уныние росли. С годами я начала понимать, что какие-либо позывы к материнству у меня отсутствуют. Мой организм, похоже, был просто не оснащен пресловутыми биологическими часами. В отличие от многих моих подруг, я не преисполнялась томлением каждый раз, когда видела младенца. (Зато знали бы вы, какое томление вызывал у меня вид лавки с подержанными книгами!) Каждое утро я проводила нечто вроде внутреннего сканирования, всё ожидая, когда же мне захочется забеременеть, но беременеть не хотелось. Не было никакого ощущения неизбежности, а я верю, что детей нужно заводить только в том случае, когда вы просто не можете этого не делать, – должно быть очень сильное желание и даже чувство, что в этом всё ваше предназначение, потому что дело это очень серьезное. И я наблюдала это желание у других людей – я знаю, на что это похоже. Но мне никогда не приходилось испытывать его.

С возрастом я поняла, что люблю свою писательскую работу всё больше и больше, и мне не хотелось жертвовать ни одним часом этого процесса. Как Джинни в «Волнах» Вирджинии Вульф, я порой чувствовала, как мне открываются «тысячи возможностей», и мне хотелось ухватить их все и все реализовать. Несколько десятилетий назад писательница Кэтрин Мэнсфилд в своих ранних дневниках восклицала: «Хочу работать!» Ее энтузиазм, подчеркнутая горячность этого желания и теперь, спустя десятилетия, находят в моем сердце отголосок.

Я тоже хотела работать. С удовольствием. И чтобы ничто мою работу не прерывало.

Но как бы мне это удалось, будь у меня ребенок? Этот вопрос повергал меня в панику, которая с каждым днем лишь увеличивалась, и, замечая растущее нетерпение мужа, я провела два года терзаний, расспрашивая знакомых и незнакомых женщин – замужних, незамужних, бездетных, свободолюбивых творческих личностей, матерей «от Бога» – о том, какой выбор они сделали и как этот выбор повлиял на их жизнь. Я надеялась, что их ответы совпадут с моими, однако опыт был столь многообразен, что в конце концов я лишь больше запуталась.

К примеру, одна моя знакомая, художница, работавшая дома, ответила: «У меня тоже были сомнения, но в ту минуту, когда родился ребенок, все остальное в жизни перестало иметь значение. Теперь для меня нет ничего важнее сына».

Однако другая подруга, которую я бы охарактеризовала как одну из лучших матерей из числа тех, с кем мне приходилось встречаться (ее взрослые дети – замечательные люди, добившиеся успеха), в глубоко личном разговоре сделала признание, которое меня потрясло: «Оглядываясь на все эти годы сейчас, я не уверена, что решение завести детей действительно сделало мою жизнь в чем-то лучше. Я слишком многим пожертвовала и жалею об этом. Не то чтобы я не любила своих детей, но, если честно, иногда мне хочется вернуть потерянные годы».

А одна владелица собственного бизнеса с Западного побережья, обаятельная, модная женщина, сказала вот что: «Когда я завела детей, была одна вещь, о которой меня не предупредил никто: что грядут самые счастливые годы в моей жизни. Это счастье было как лавина».

Но мне также пришлось говорить с измученной матерью-одиночкой, талантливой писательницей, ответившей: «Лучшая иллюстрация слова „неоднозначность" – воспитание ребенка. Я иногда не понимаю, как одно дело может быть одновременно и полным кошмаром и удовольствием».

Еще одна моя подруга творческой профессии сказала: «Да, с материнством во многом теряешь свободу. Но обретаешь свободу совсем другого рода – возможность любить другое существо абсолютно бесконтрольно, всем сердцем. Это стоит пережить».

А вот другая знакомая – она бросила карьеру редактора и осталась дома с тремя детьми – предостерегла: «Очень хорошо обдумай это решение, Лиз. Трудно быть мамой, даже если тебе этого очень хочется. Но даже не думай о материнстве, если не уверена на сто процентов, что хочешь этого».

Еще одна женщина, которая умудрилась сохранить идущую вверх карьеру, несмотря на троих детей (иногда она берет их с собой в заграничные командировки), заявила: «Рожай, и всё. Это не так уж сложно. Надо просто отбросить все эти предрассудки, которые диктуют, что ты сможешь и что не сможешь больше делать, став матерью».

Также меня глубоко тронула встреча со знаменитой женщиной-фотографом, которой сейчас уже за шестьдесят. Она ответила на мой вопрос простой фразой: «Никогда у меня их не было, милочка. Как и не было чувства, что я чем-то обделена».

Ну что, видите закономерность? Вот и я не увидела. Потому что нет никакой закономерности. Есть только несколько умных женщин, пытающихся жить по своим правилам, каким-то образом прощупывать дорогу, ориентируясь на инстинкты. Мне стало ясно, что ни одна из них никогда не даст мне ответа на вопрос, стоит ли заводить детей. Я должна была сама сделать выбор. И значение этого выбора в моей личной жизни было просто колоссальным. Стоило мне объявить, что детей я не хочу, и моему браку в минуту пришел конец. Были и другие причины, почему я ушла от мужа (некоторые аспекты наших отношений, по правде говоря, напоминали театр абсурда), но «детский вопрос» оказался последним гвоздем в крышке гроба. Ведь как-никак здесь никаких компромиссов быть не может.

Итак, мой муж пришел в бешенство; я плакала; мы развелись.

Но это тема для другой книги.

С учетом всей этой истории стоит ли удивляться, что, спустя несколько одиноких лет, я полюбила Фелипе – мужчину намного старше себя, у которого уже было двое прекрасных взрослых детей и – ни малейшего желания повторять отцовский опыт. Совершенно логично, что Фелипе влюбился в меня – бездетную женщину, чей детородный возраст вот-вот закончится, женщину, которая обожала его детей, но не имела ни малейшего желания заводить собственных. Обнаружив, что никто не станет навязывать другому идею материнства/отцовства, мы пережили такой прилив, что он до сих пор звучит в наших отношениях гулким эхом умиротворения. Я до сих пор не верю своему счастью. Почему-то я никогда даже не надеялась, что мне удастся найти спутника на всю жизнь, который не станет донимать меня необходимостью рожать. Вот как глубоко стереотип «любовь – брак – колясочки» проник в мое сознание; я честно не подозревала, что можно опустить часть с колясочками и никто – по крайней мере, в нашей стране – тебя за это не арестует. А то, что с Фелипе мне также достались двое взрослых детей, – это просто дополнительный подарок. Детям Фелипе нужна моя любовь и поддержка, но не нужно материнское пестование – их мать обеспечила их этим, когда меня еще в проекте не было. Но главное – познакомив детей Фелипе со своей семьей, я как по волшебству решила проблему преемственности поколений: подсунула родителям парочку внуков без необходимости рожать своих собственных детей. Даже теперь, по прошествии времени, обретенное мною чувство свободы и безграничности возможностей кажется непостижимым.

Будучи «освобожденной» от материнства, я также получила шанс стать тем человеком, каким всегда хотела быть: не просто писательницей, не просто путешественницей, а еще и тетей. Эта роль казалась мне просто чудесной. Став тетей, причем бездетной, я очутилась в весьма хорошей компании, потому что, верите или нет, но в своих исследованиях брака я наткнулась на удивительный факт: во всех человеческих общинах, самых разнообразных культурах, на всех континентах, даже у самых плодовитых сообществ в истории (например, в Ирландии девятнадцатого века или у современных амишей[20]) неизменные десять процентов женщин никогда не рожают. И этот процент никогда не опускается ниже десяти, ни в одной культуре. Мало того, процент никогда не рожавших женщин в большинстве культур обычно даже выше десяти – причем не только в развитых странах современного Запада, где бездетных женщин около половины. В Америке 1920-х годов, к примеру, было двадцать три процента бездетных женщин – невообразимое количество! (Не шокирует ли вас столь высокий процент в столь консервативное время, еще до распространения легальной контрацепции? И всё же факт остается фактом.) Итак, число бездетных женщин может быть довольно большим, но никогда не меньше десяти процентов.

Очень часто тех из нас, кто не имеет детей по собственной воле, обвиняют в эгоизме или говорят о том, что такое поведение противоестественно и противоречит женской сущности. Однако история свидетельствует, что всегда и везде находились женщины, предпочитавшие жить без детей. Причем большинство из них отказывались от материнства намеренно: или вообще не занимались сексом с мужчинами, или умело пользовались искусством, которое у викторианских дам называлось «мерами предосторожности». (У этих кумушек всегда были свои секреты и таланты.) Были и те, кого на бездетность обрекали обстоятельства: бесплодие, статус незамужней женщины или просто нехватка мужского населения в военное время. Однако каковы бы ни были причины, большое число бездетных женщин – не такое уж современное изобретение, как мы привыкли думать.

В истории так много женщин, не познавших материнства (и их число с неизменным упорством продолжает оставаться высоким), что у меня родилась теория: что, если бездетные женщины – это своего рода эволюционная адаптация человечества? Что, если для некоторых женщин не размножаться – не только совершенно нормально, но и необходимо? Допустим, это нужно для того, чтобы среди представителей нашего вида имелось определенное число ответственных, способных к состраданию, не обремененных детьми женщин, которые поддерживали бы общество самыми разными путями. Ведь рождение и воспитание детей требует от женщины такого количества энергии, что эта нелегкая задача буквально поглощает новоявленных матерей, а иногда и сводит в могилу. Таким образом и выходит, что нам нужны дополнительные руки, запасные игроки с нерастраченными запасами энергии, готовые прийти на помощь и поддержать общину. Бездетные женщины всегда играли ключевую роль в человеческом обществе из-за своей готовности заботиться о тех, кто не попадает под их биологическую ответственность. Другим группам людей такое поведение не свойственно. Именно бездетные женщины всегда заведовали приютами, школами, больницами. Они становились акушерками, монахинями, занимались благотворительностью. Лечили больных, обучали искусствам и нередко становились совершенно незаменимыми на линии огня. В некоторых случаях – в прямом смысле. (Помните Флоренс Найтингейл?[21])

К сожалению, история не слишком уважительно относится к этим бездетным женщинам – назовем их «бригадой тетушек». Их считают фригидными жалкими эгоистками. Вот вам один особенно мерзкий стереотип о бездетных, который я просто обязана развенчать на этих страницах: что женщины, у которых нет детей, ведут свободную, счастливую, обеспеченную жизнь в молодости, но в старости непременно пожалеют о своем выборе, потому что умрут в одиночестве, депрессии, озлобившись на весь мир. Наверняка вы слышали эту народную мудрость? Так вот, чтобы сразу поставить всё на свои места, скажу, что в социологии нет ни одного свидетельства в подтверждение этого домысла. Более того, недавние исследования, проведенные в американских домах престарелых и сравнивающие удовлетворенность жизнью среди пожилых бездетных женщин и тех, у кого были дети, не показали никакой связи между статусом группы и ее счастьем или несчастьем. Однако исследователи обнаружили два фактора, которые действительно делали несчастными пожилых женщин по всей стране: бедность и плохое здоровье. Поэтому есть ли у вас дети или нет, рецепт один: откладывайте деньги, пользуйтесь зубной нитью, пристегивайтесь и ведите здоровый образ жизни. Тогда в один прекрасный день вы станете счастливой старушенцией. Я вам это гарантирую.

Считайте это маленьким советом от тетушки Лиз.

Однако поскольку бездетные тетушки не оставляют потомства, спустя одно лишь поколение память о них, как правило, действительно стирается; их существование скоротечно, как у бабочек. Но при жизни их роль очень значительна и может быть даже героической. Даже в истории моей семьи, и по материнской и по отцовской линии, есть случаи, когда в трудные минуты на сцене появлялись великодушные тетушки и спасали положение. Ведь именно благодаря тому, что у них не было детей, им удавалось получить образование и скопить денег. У этих женщин было достаточно денег и сострадания, чтобы оплатить операцию и спасти жизнь, выкупить семейную ферму или взять на воспитание ребенка, чья мать серьезно заболела. Одна моя подруга называет таких тетушек «запасными мамами», в мире их не счесть.

Даже в моей семье я уже успела почувствовать свою важность как члена «бригады тетушек». Ведь моя задача не только в том, чтобы баловать племянника и племянницу и потакать им во всем (хотя я и к этому подхожу со всей серьезностью), но также и в том, чтобы быть «бродячей тетушкой» для всего мира, тетушкой – послом доброй воли, которая всегда окажется под рукой, когда кому-нибудь понадобится помощь, – даже если это не член моей семьи. Я помогала людям, иногда поддерживая их годами, потому что не обязана вкладывать все силы и финансы в воспитание одного-единственного ребенка, как обязана была бы мать. Мне никогда не придется платить за бесконечные комплекты школьной формы, визиты к стоматологу и обучение в колледже, и на свободные деньги я могу поддерживать общество гораздо более многочисленными путями. Таким образом, я тоже проявляю заботу о людях. Поверьте, есть много, очень много способов это сделать. И каждый из них важен.

Джейн Остин однажды написала своей родственнице, у которой только что родился первый племянник: «Я всегда подчеркивала, насколько важна роль тетки. Теперь, став теткой, вы стали человеком немаловажным». Джейн знала, о чем говорит. Она и сама была бездетной теткой, и племянники ее просто обожали: великолепная собеседница, которой можно было доверить все секреты, она навек запомнилась им своим «звонким, как колокольчик, смехом». И, раз уж мы заговорили о писателях, не побоюсь показаться предвзятой и напомнить о том, что и Лев Толстой, и Трумэн Капоте, и сестры Бронте воспитывались в домах бездетных теток после того, как их собственные родители умерли или бросили их. Толстой и вовсе говорил, что его тетенька Туанетта[22] оказала самое большое влияние на всю его жизнь, так как научила его «светлой радости жизни». Историка Эдварда Гиббона, который рано остался сиротой, воспитала любимая тетя Китти – своих детей у нее не было. Джон Леннон вырос у тетушки Мими – она убедила его в том, что однажды он станет великим артистом. Преданная Аннабел, тетушка Фрэнсиса Скотта Фицджеральда, предложила оплатить его обучение в университете. Первое здание архитектора Фрэнка Ллойда Райта появилось на деньги его теток Джейн и Нелл – двух очаровательных старых дев, заведовавших интернатом в Спринг-Грин, штат Висконсин. Коко Шанель, сирота с малых лет, воспитывалась в доме тетушки Габриэль, которая научила ее шить, – полезный навык для девочки, не согласитесь ли? Огромное влияние на Вирджинию Вульф оказала ее тетка Каролина, старая дева из квакеров, посвятившая всю жизнь благотворительности. Каролина слышала голоса, умела говорить с духами и, как вспоминала Вульф позднее, была «современной пророчицей».

А помните тот важный момент в истории литературы, когда Марсель Пруст откусывает кусочек своего любимого печенья «мадлен» и, охваченный ностальгией, садится за стол и пишет свой многотомный эпический труд «В поисках утраченного времени»? Эта волна ностальгического красноречия была запущена одним конкретным воспоминанием – памятью о любимой тетушке Пруста Леони, которая каждое воскресенье после службы угощала Марселя, тогда еще ребенка, своим печеньем.

А вам когда-либо было интересно, как на самом деле выглядел Питер Пэн? Его создатель Дж. М. Барри ответил на этот вопрос еще в 1911 году Барри видел образ Питера Пэна, саму его сущность и чудесный счастливый дух, по всему миру. Его смутное отражение он находил «в лицах всех женщин, у которых нет детей».

То есть в лицах «бригады тетушек».

Но это решение – вступить в бригаду тетушек вместо «материнского корпуса» – ставит меня совсем на другую ступень, чем мою мать, и я чувствовала, что это противоречие необходимо сгладить. Наверное, именно поэтому в разгар наших с Фелипе путешествий я как-то вечером позвонила маме из Лаоса, чтобы попытаться найти ответы на последние нерешенные вопросы о ее жизни и ее выборе, – и о том, какое значение они имеют для моей жизни и моего выбора.

Мы проговорили больше часа. Моя мама была спокойна и внимательна, как обычно. Мои расспросы ее не удивили, скорее наоборот: она отвечала так, будто давно ждала, что я спрошу ее о чем-то подобном. Ждала долгие годы.

Для начала, прямо с ходу, мама заявила:

– Я не жалею ни о чем, что сделала ради вас, ребята.

– И не жалеешь даже, что бросила работу, которую любила? – спросила я.

– Не хочу жить сожалениями, – ответила она (что было, конечно, не совсем ответом на мой вопрос, но хотя бы честно). – За те годы, что я провела дома с вами, девочки, случилось столько всего хорошего. Я смогла узнать вас так, как никогда не узнает отец. Я все время была рядом и видела, как вы росли. Это такая привилегия – смотреть, как твои дети становятся взрослыми. Жаль было бы это пропустить.

Кроме того, моя мама сказала, что столько лет была замужем за одним человеком, потому что очень любит моего отца, – и это хорошее замечание, которое я усвоила. Ведь мои родители не просто друзья, между ними еще и существует очень тесная физическая связь. Они все время делают что-то вместе: гуляют, катаются на велосипеде, занимаются садом. Помню, как-то раз, поздно вечером зимой, я позвонила им из колледжа, и мама сняла трубку, запыхавшись. «Что это вы делали?» – спросила я, и мама, захлебываясь от смеха, ответила: «На санках катались!» Они стащили санки у десятилетнего соседского мальчика и посреди ночи пошли кататься на ледяную горку за домом. Мама обняла папу за спину и визжала от адреналинового удовольствия, а папа тем временем гнал санки в лунном свете. Много вы знаете людей, которые по-прежнему делают это, когда им за пятьдесят?

С первого дня знакомства между моими родителями возникло сексуальное притяжение. «Он был похож на Пола Ньюмана», – вспоминает мама их первую встречу. Когда моя сестра однажды спросила, какое воспоминание о маме отцу особенно дорого, тот ответил не колеблясь: «Мне всегда нравилась чудесная фигура вашей мамы». И до сих пор нравится. Когда мама возится на кухне, папа всегда так и норовит ее ущипнуть, разглядывает ее, восхищенно смотрит на ее ноги; он полон страсти. Она же отмахивается с притворным недовольством: «Джон! Прекрати!» Но видно, что его внимание ей нравится. Я выросла, наблюдая за этой игрой, и мне кажется, это настоящая редкость – понимать, что твои родители удовлетворяют друг друга физически. Поэтому очень многое в браке моих родителей всегда было сокрыто за пределами рационального объяснения, на уровне инстинктов. И эта степень близости не поддается никакому анализу, никаким доводам.

А ведь есть еще и чувство товарищества. Мои родители женаты уже сорок лет, они друг к другу притерлись. Живут по неизменному распорядку, их привычки отполированы течением времени. Каждый день они проходят по орбитам друг друга, следуя одной и той же схеме: кофе, собака, завтрак, газета, сад, счета, посуда, радио, обед, магазин, собака, ужин, книга, собака, постель… а назавтра всё сначала.

Поэт Джек Гилберт (к сожалению, не мой родственник) писал, что брак – это то, что происходит «между знаменательными событиями». Он говорил, что спустя годы мы часто оглядываемся на наш брак – иногда после того, как один из супругов умер, – и вспоминаем лишь «отпуска и несчастья», то есть самое радостное и самое грустное. Все остальное воспринимается нечетким калейдоскопом каждодневной рутины. Но именно эта рутина, считает Гилберт, и есть брак. Брак – это те две тысячи разговоров, что не отличить друг от друга за двумя тысячами одинаковых завтраков, но с каждым из которых вы становитесь всё ближе, и эта близость – как медленно вращающееся колесо. Можно ли измерить столь бесценную вещь, как эта вот близость, когда двое людей так тесно знакомы и присутствуют в жизни друг друга так постоянно, что становятся почти невидимой потребностью, как воздух?

А еще мама напомнила мне в тот вечер, когда я звонила ей из Лаоса, что она не святая и моему отцу тоже пришлось кое-чем пожертвовать, чтобы сохранить брак. Как великодушно заметила мама, жить с ней не так уж легко. Отцу пришлось научиться терпеть и выносить последствия маминого стремления контролировать каждый его шаг из-за ее сверхлюбви к порядку. В этом отношении они совершенно не подходят друг другу. Папа воспринимает жизнь такой, какая она есть; мама сама строит свою жизнь. Вот пример: как-то раз папа работал в гараже и случайно спугнул птицу, устроившую гнездо под потолком. Испуганная и сбитая с толку, птица уселась ему в шляпу. Не желая ее беспокоить, папа целый час просидел на полу в гараже, пока птица не решила улететь. И это очень на него похоже. С мамой никогда не произошло бы ничего подобного. Она слишком занята, чтобы ошалевшие птички свивали гнездо на ее голове и мешали делать домашние дела. Мама птичек ждать не станет.

Кроме того, хотя мама ради замужества пожертвовала личными амбициями в гораздо большей степени, чем отец, у нее и требования выше, чем у него. Он же относится к ней с куда большим терпением. («Наша Кэрол не может быть лучше, чем она уже есть», – часто говорит он. Но у меня складывается впечатление, что мама считает, будто ее муж мог бы – или даже должен – быть намного лучше.) Она командует им на каждом шагу. Ее методы влияния так искусны и ловки, что не всегда осознаешь, что она делает, однако поверьте: мама у нас всегда за штурвалом.

И она не скрывает этой своей черты, которая присуща всем женщинам в ее семье. Они берут под свой контроль все аспекты жизни мужей, а потом, как любит говорить папа, напрочь отказываются умирать. Никто еще не пережил невесту из рода Олсонов. Это биологический факт. Я не преувеличиваю: такого не было никогда на нашей памяти. И ни один мужчина не избежит участи оказаться под каблуком у жены из Олсонов. («Предупреждаю, – сказал папа Фелипе, когда мы только начали встречаться, – если вы с Лиз планируете совместную жизнь, ты лучше сразу заяви о своих правах, а потом уж всю жизнь придется их отстаивать».) Папа как-то пошутил (а на самом деле это была не шутка), что мама контролирует его жизнь на девяносто пять процентов. При этом те пять процентов, которые он никак не хочет уступать, расстраивают ее куда сильнее, чем его – те девяносто пять, что находятся в ее полном подчинении.

Поэт Роберт Фрост писал, что для вступления в брак «мужчина должен отчасти забыть о том, что является мужчиной», – и эту точку зрения сложно отрицать, когда речь идет о моей семье. Я много бумаги потратила, чтобы описать брак как орудие подавления женщин, но не стоит забывать и о том, что иногда он является и орудием подавления мужчин. Брак – путы цивилизации, которые сковывают мужчин рядом обязательств и таким образом сдерживают его беспокойную энергию. В традиционных культурах давно поняли, что нет ничего бесполезнее для общества, чем множество одиноких бездетных молодых мужчин (не считая их ценности как пушечного мяса, разумеется). Ведь неженатые молодые люди всего мира славятся лишь тем, что пускают деньги на шлюх, алкоголь, азартные игры и безделье. Они ничем не полезны. Этих монстров нужно сдерживать, прививать им ответственность – по крайней мере, так всегда рассуждало общество. Этих юношей нужно убедить отбросить детские игры и вступить наконец во взрослую жизнь: построить дом, основать свое дело, заинтересоваться окружающим миром. У всех народов мира существовала древняя мудрость: нет лучшего способа обуздать безответственного молодого человека, чем хорошая, верная жена.

Именно так вышло у моих родителей. «Она вправила мне мозги» – вот как подытоживает папа их любовную историю. Его это в общем-то устраивает – хотя иногда, особенно на семейных сборищах, рядом со своей властной женой и не менее властными дочерьми папа напоминает ошарашенного циркового медведя преклонных лет, который никак не поймет, как же случилось, что он стал таким домашним – и как он оказался на этом странном одноколесном велосипеде на самом верху. В тот момент он напоминает мне грека Зорбу.[23] Когда того спросили, был ли он когда-нибудь женат, тот ответил: «А разве я не мужчина? Конечно, я был женат. Жена, дом, дети – полная катастрофа!» (Мелодраматичные страдания Зорбы, кстати говоря, заставляют меня вспомнить о том, что в греческом православии брак считается не столько священным союзом, сколько святомученичеством – успешный долгосрочный союз двух людей требует определенной доли самоотречения от участников.)

Мои родители, безусловно, испытали на себе это самоограничение, эту маленькую смерть «я» в своем союзе. Я точно знаю, что это так. Но я не могу сказать, что им всегда не нравилась эта необходимость считаться друг с другом. Например, когда однажды я спросила отца, кем бы он хотел стать в следующей жизни (если нас ждет следующая жизнь), он не колеблясь ответил:

– Лошадью.

– Какой лошадью? – спросила я, тут же представив себе дикого скакуна, галопом несущегося по равнинам.

– Доброй, – ответил он.

Я подкорректировала картину и представила дружелюбного скакуна, галопом несущегося по равнинам.

– Доброй, а еще? – уточнила я.

– Мерином, – ответил папа.

Кастрированным жеребцом! Вот это неожиданность. Тут картина в воображении изменилась совершенно, и я представила папу спокойной тягловой лошадкой, мирно тянущей телегу, в которой сидит мама.

– А почему мерином? – спросила я.

– Так как-то проще, – ответил папа. – Поверь.

И действительно – ему так проще. В обмен на ограничения, наложенные браком на личную свободу, он получил стабильность, процветание, поддержку в стараниях, чистые и заштопанные рубашки, которые как по волшебству появлялись в ящиках его комода, и непременный ужин в конце тяжелого рабочего дня. В ответ он работал, чтобы обеспечить маму, был ей верен и подчинялся ее воле в девяноста пяти процентах случаев, одергивая ее лишь тогда, когда речь заходила уже чуть ли не о претензии на мировое господство. Условия этого договора, видимо, устраивали их обоих – ведь, как напомнила мне мама, когда я позвонила ей из Лаоса, их брак разменял уже пятый десяток.

Но разумеется, эти условия не для меня. В то время как моя бабушка была женой фермера, а мама – «без пяти минут феминисткой», я выросла с совершенно новыми представлениями о браке и семье. И отношения, которые скорее всего сложатся у нас с Фелипе, мы с сестрой называем «браком без жены» – это означает, что никто в нашем доме не будет исполнять традиционную женскую роль (или, по крайней мере, этой ролью ограничиваться). Самые неблагодарные занятия, всегда ложившиеся на женские плечи, будут распределены более равномерно. А поскольку у нас не будет детей, это будет и брак, исключающий роль матери, – разновидность супружества, которую по понятным причинам не дано было опробовать моей матери и бабушке. Кроме того, роль добытчика не будет полностью принадлежать Фелипе, как было с моим отцом и дедом; скорее всего, львиную долю дохода приносить в дом буду я. Таким образом, у нас получится и «брак без мужа». Без жены, без детей, без мужа… в истории мало примеров таких союзов, поэтому нам не на что ориентироваться. Придется самим по ходу придумывать правила и условия наших отношений.

Хотя не знаю… Возможно, всем приходится придумывать эти правила и условия по ходу.

Но как бы то ни было, когда я спросила маму, была ли она счастлива замужем все эти годы, она заверила меня, что ей было очень хорошо рядом с отцом, – во всяком случае, большую часть времени. А когда я спросила ее, какой самый счастливый период в ее жизни, она ответила:

– Здесь и сейчас. Я живу с твоим отцом, мы здоровы, свободны, не бедствуем. Каждый занимается чем хочет, а вечером мы встречаемся за ужином. И даже спустя все эти годы мы по-прежнему сидим часами, болтаем и смеемся. Это просто здорово.

– И правда здорово, – сказала я.

Возникла пауза.

– Можно я скажу кое-что, и, надеюсь, тебя это не обидит? – наконец произнесла мама.

– Конечно.

– По правде говоря, лучшее время в моей жизни началось, когда вы, девочки, выросли и уехали из дому.

Я рассмеялась (ну спасибо, мам!), но она поспешно перебила меня:

– Я серьезно, Лиз. Ты должна понять одну вещь: всю жизнь я воспитывала детей. Я сама выросла в большой семье, и мне вечно приходилось заботиться о Роде, Терри и Луане, когда те были маленькими. Я уж не помню, сколько раз мне приходилось вставать посреди ночи, когда мне было всего десять, и убирать за малышами, наделавшими в кровать. И так было всё мое детство. У меня никогда не было времени на себя. Потом, в подростковом возрасте, мне все время подсовывали детей старшего брата, и я ломала голову, как одновременно смотреть за ними и делать домашнюю работу. Потом появилась своя семья, и ради нее пришлось многим пожертвовать. А когда вы с сестрой уехали в колледж, впервые в жизни для меня настал такой момент, когда не было никаких детей и не надо было нести за них ответственность. И это было просто чудо какое-то. Ты даже не представляешь, как я была счастлива. Твой отец наконец полностью был в моем распоряжении, я могла распоряжаться своим временем – для меня это были революционные изменения. Никогда еще я не была так счастлива.

Так вот значит как, подумала я с облегчением. Значит, и она наконец нашла гармонию. Ну и хорошо.

Однако возникла другая пауза. После чего мама добавила – тоном, который я никогда раньше не слышала:

– Но есть еще кое-что. Бывают минуты, когда я просто запрещаю себе думать о первых годах замужества, обо всем, чем мне пришлось пожертвовать. Ведь если я буду задумываться об этом, Бог свидетель, я приду в такую ярость, что пиши пропало.

Ах так…

И какой же вывод мне сделать из этого?

Так я постепенно поняла, что мне никогда не удастся прийти к четкому и окончательному заключению. Даже моя мать наверняка давно перестала пытаться подвести четкий и окончательный итог своему существованию, отказавшись (как все мы отказываемся в определенном возрасте) от непозволительно наивной фантазии, что наша жизнь не должна вызывать смешанных чувств. И я поняла, что, если мне необходимо иметь однозначное мнение о жизни своей матери, дабы совладать со страхами по поводу моего собственного брака, я явно на ошибочном пути. Я лишь в одном могла быть уверена – маме каким-то образом удалось найти место покоя посреди бурного океана противоречий супружеской жизни. И в этом месте, где достаточно спокойно для нее, она и обитает.

Предоставив мне самостоятельно решать, как обустроить такое же место для себя.

Глава 6

Замужество и независимость

Брак – прекрасная штука. Но это и постоянная борьба за моральное превосходство.

Мардж Симпсон

К октябрю 2006 года мы с Фелипе путешествовали уже полгода, и наш боевой дух угасал. Из Луангпхабанга мы уехали несколько недель назад, исчерпав все его культурные сокровища, и снова пустились в путь, передвигаясь бессистемно, убивая время, проглатывая дни и часы.

Мы надеялись, что к тому времени окажемся уже дома, но наше дело об иммиграции по-прежнему не двигалось с места. Будущее Фелипе застряло в бездонном вакууме, и у нас уже возникло иррациональное чувство, что это никогда не кончится. Лишенный возможности вести бизнес в Штатах, строить какие-либо планы, зарабатывать деньги, полностью зависимый от Минбезопасности США, которое теперь решало его судьбу (и от меня, добавлю), Фелипе с каждым днем чувствовал себя все более беспомощным. Ситуация была далека от идеала. Потому что если я что и узнала о мужчинах за все эти годы, так это то, что чувство беспомощности обычно выявляет в них не лучшие качества. Фелипе не был исключением. Он с каждым днем становился все более дерганым, несдержанным, раздражительным и напряженным, что не сулило ничего хорошего. Даже в нормальных обстоятельствах ему свойственна дурная привычка нетерпеливо огрызаться на людей, которые, как ему кажется, ведут себя неправильно или каким-то образом мешают ему жить. Это бывает редко, но мне бы хотелось, чтобы не было никогда. Мне приходилось видеть, как в разных странах мира и на разных языках этот человек недовольно рявкает на неуклюжих стюардесс, заблудившихся таксистов, лукавых торговцев, сонных официантов и родителей орущих детей. А иногда при этом он повышает голос и машет руками.

Мне это совсем не нравится.

Дочь невозмутимой жительницы Среднего Запада и молчаливого янки, я генетически и культурно неспособна оценить классический бразильский метод решения конфликтов, что свойственен Фелипе. В моей семье люди не смогли бы так разговаривать даже с человеком, который напал бы на них с оружием. Мало того, когда я вижу, как Фелипе слетает с катушек при людях, это не вяжется с моим идеализированным личным представлением о том, какого нежного и добросердечного парня я себе выбрала, – и, хочу быть честной, это бесит меня больше всего. Если есть хоть одно унижение, которое я никогда не стану спокойно терпеть, так это когда люди портят мои идеализированные личные представления о них.

Что еще хуже, мое стремление, чтобы все на свете были лучшими друзьями, и почти патологическое сочувствие к обиженным часто вынуждают меня защищать жертв Фелипе, а это лишь усиливает напряженность. В то время как Фелипе совершенно не терпит идиотизм и некомпетентность, я считаю, что внутри каждого некомпетентного идиота скрывается очень милый человечек, у которого просто день не задался. Все это приводит к спорам между Фелипе и мной, и все наши редкие стычки случаются именно по этой причине. Он до конца жизни готов припоминать, как однажды в Индонезии я заставила его вернуться в обувной магазин и извиниться перед молоденькой продавщицей, с которой, как мне показалось, он обошелся грубо. И он вернулся! Прошагал прямиком в лавчонку, где нас пытались ободрать, и любезно извинился перед остолбеневшей продавщицей за то, что вышел из себя. Но сделал это лишь потому, что его умилило, как я ее защищала. Меня, однако, ничего в этой ситуации не умилило. И не умиляет никогда.

К счастью, в нормальной жизни взрывы у Фелипе случаются редко. Однако ту жизнь, которую мы вели, трудно было назвать нормальной. Полгода постоянных переездов, тесных гостиничных номеров, досадных бюрократических препонов отражались на эмоциональном состоянии Фелипе, и я заметила, что его нетерпение достигло масштабов эпидемии (хотя читателям, пожалуй, не следует воспринимать это преувеличение всерьез, потому что, учитывая мою сверхчувствительность к малейшим проявлениям конфликта между людьми, в том, что касается эмоциональных трений, судья из меня необъективный). И все же свидетельства были неоспоримы: он не просто повышал голос на незнакомых людей, а стал огрызаться и на меня. И это было совершенно беспрецедентное поведение, так как раньше у Фелипе странным образом был ко мне иммунитет: как будто я одна из всех жителей планеты обладала сверхъестественной способностью – точнее, неспособностью – его раздражать. Но теперь безоблачный период неприкосновенности, похоже, подошел к концу. Фелипе злился на меня за то, что я слишком долго сидела в интернет-кафе, тащила его смотреть на «долбаных слонов» в туристическом шоу, брала билеты на очередной неудобный ночной поезд, тратила деньги или не тратила, хотела везде ходить пешком и пыталась найти здоровую пищу, даже когда это было явно невозможно… Он, казалось, все больше погружался в то отвратительное настроение, когда любая досадная мелочь, любое препятствие становятся невыносимыми почти физически. И это было очень некстати, потому что путешествия – особенно бюджетная, копеечная разновидность путешествий, что практиковали мы, – целиком состоят из сплошных досадных мелочей и препятствий, время от времени прерываемых потрясающими закатами, которыми мой спутник был уже совершенно не способен наслаждаться. И по мере того, как я таскала Фелипе, которому ничего уже было не нужно, от одной южноазиатской достопримечательности к другой (экзотические рынки! храмы! водопады!), он становился все менее способным расслабиться, все менее уступчивым, все менее спокойным. Я в свою очередь реагировала на его дурное расположение духа так, как меня всегда учила мама: становилась все веселее, все оптимистичнее, щебетала все беззаботнее, раздражая всех вокруг. Я скрывала собственное недовольство и тоску по дому под маской неустанного оптимизма, маршируя напролом с агрессивно сияющим видом, словно одной лишь силой своей заразительной, неутомимой способности веселиться могла вызвать у Фелипе состояние блаженного счастья.

Но, как ни удивительно, это не сработало.

Со временем и он начал меня раздражать – его нетерпение, ворчливость, апатия. Мало того, я стала раздражаться на себя – меня бесили фальшивые нотки в голосе, когда я пыталась в очередной раз увлечь Фелипе какой-нибудь интересностью. («О, смотри, дорогой! Они едят крыс! О, смотри! Мама-слон купает слоненка! О, дорогой, смотри – из окна нашего номера открывается такой прекрасный вид на бойню!») Тем временем Фелипе шел в ванную и злобно шипел, в какую грязную и вонючую дыру мы попали (это повторялось во всех гостиницах), одновременно жалуясь, что от выхлопных газов у него болит горло, а от уличного шума – голова.

Его напряжение передавалось и мне, отчего я стала рассеянной – ушибла палец ноги в Ханое, порезалась его бритвой в Чиангмае, когда копалась в несессере в поисках зубной пасты, а одним кошмарным вечером закапала в глаза средство от комаров вместо капель, перепутав маленькие пузырьки. О последнем мне больше всего запомнилось то, как я выла от боли и осознания собственной глупости, в то время как Фелипе держал мою голову над раковиной, промывая глаза теплой водой из нескольких бутылок, стараясь помочь мне и одновременно читая занудную яростную тираду об абсурдности того факта, что мы вообще оказались в этой богом забытой стране. То, что я даже не помню, в какой именно богом забытой стране мы в тот момент находились, особенно показательно свидетельствует, какими ужасными были те несколько недель.

Напряжение достигло пика (или зенита) в тот день, когда я потащила Фелипе в Центральный Лаос, где, как я думала, находилось место исключительного археологического значения. Ради этого надо было проехать двенадцать часов на автобусе. Вместе с нами в автобусе ехало довольно крупное поголовье скота, а сиденья были жестче скамей в молельном доме квакеров. Разумеется, там не было никакого кондиционера, а окна были замурованы. Не могу сказать, что жара стояла невыносимая, потому что как-то же мы ее вынесли, но скажу одно – было очень, очень жарко. Я не могла вызвать у Фелипе интереса к археологической достопримечательности, которую нам скоро предстояло увидеть, но и он никак не реагировал на условия нашей поездки – вот это казалось вдвойне странным, учитывая, что более опасного путешествия на общественном транспорте на моей памяти не было. Водитель рулил своей древней таратайкой с агрессией маньяка, пару раз чуть не спустив нас с довольно живописных утесов. Но Фелипе этого как будто не замечал; он даже не отреагировал, когда мы несколько раз чуть не столкнулись с другими машинами, потому что ехали по встречной. Он просто впал в ступор. Устало прикрыл глаза и перестал разговаривать. Казалось, мой суженый смирился с тем, что смерть неизбежна. Даже больше: он хотел умереть.

Спустя еще несколько часов потенциальной угрозы для жизни автобус вдруг завернул за угол, и мы очутились на месте крупной аварии: два автобуса, точно таких же как наш, только что столкнулись лоб в лоб. Жертв вроде бы не было, но вот сами автобусы превратились в дымящуюся груду покореженного металла.

Когда мы замедлили ход, проезжая место происшествия, я схватила Фелипе за руку и воскликнула:

– Смотри, дорогой! Два автобуса столкнулись! Даже не открыв глаз, он с сарказмом процедил:

– И как это могло случиться? Меня вдруг захлестнула злоба.

– Ты этого хочешь? – спросила я.

Он не ответил, отчего я завелась еще сильнее и затараторила:

– Я просто пытаюсь сделать ситуацию как можно более сносной, ясно? Если у тебя есть идеи или план получше – пожалуйста, я слушаю. И очень надеюсь, что ты придумаешь, как улучшить себе настроение, потому что, ну правда, сил уже нет выносить твой страдальческий вид!

Тут наконец Фелипе открыл глаза.

– Я просто хочу кофейник, – проговорил он с неожиданной горячностью.

– Какой еще кофейник?

– Хочу быть дома, жить с тобой спокойно на одном месте. Чтоб каждый день был похож на другой. Чтобы у нас был свой кофейник. И можно было бы просыпаться каждое утро и готовить завтрак в нашем собственном доме, варить кофе в нашем собственном кофейнике.

В других обстоятельствах это признание, может, и показалось бы мне трогательным – а может, оно должно было показаться трогательным в любых обстоятельствах, – но тогда я разозлилась лишь сильнее: зачем мечтать о том, что сейчас явно неосуществимо?

– Сейчас это невозможно! – так и сказала я.

– Господи, Лиз, думаешь, я не понимаю?

– По-твоему, мне все это не нужно? – выпалила я. Он повысил голос:

– Лиз, думаешь, я не догадываюсь, что тебе это нужно? Думаешь, я не замечаю, что ты смотришь объявления на сайтах агентств недвижимости? Не вижу, как ты скучаешь по дому? Ты хоть представляешь, как я себя чувствую из-за того, что не могу дать тебе все это прямо сейчас, из-за того, что ты вынуждена мотаться по облезлым гостиницам на другом конце света? Ты хоть представляешь, как это унизительно – что я не могу предложить тебе лучшую жизнь? Знаешь, насколько беспомощным я себя чувствую? Как мужчина?

Иногда я забываю…

Я должна сказать об этом, потому что в браке это очень важный момент: иногда я забываю, какое значение мужчины – некоторые мужчины – придают возможности беспрерывно обеспечивать своих любимых материальными благами и заботой. Забываю о том, какую опасность таит в себе то чувство неполноценности, что они испытывают, будучи лишенными этой важной возможности, о том, как много она значит для мужчин и что символизирует.

До сих пор помню страдальческое выражение лица моего старого друга, когда пару лет назад тот сообщил, что он него уходит жена. Она жаловалась на глубокое одиночество, на то, что его «никогда нет рядом», – а он не понимал, что это вообще означает. Ему-то казалось, что он надрывается, заботясь о жене годами. «Нуда, – признавался он, – возможно, эмоционально я не всегда ее поддерживал, но, ради всего святого, я же ее обеспечивал! Работал на двух работах ради нее! Неужели одно это не доказывает, как сильно я ее люблю? Она должна была понять, что я готов сделать что угодно, чтобы поддержать ее, защитить! Случись ядерная война, я бы схватил ее, перебросил через плечо и отнес в укрытие по горящей земле – и она это знала). Ну как после такого можно говорить, что меня „никогда нет рядом"?»

А я никак не могла сообщить расстроенному другу одну новость – что, к сожалению, ядерная война случается не каждый день. Каждый день, к сожалению, женам нужно всего лишь чуть больше внимания.

Вот и мне в тот момент от Фелипе больше всего было нужно, чтобы он успокоился, стал чуть повежливее, проявил чуть больше терпимости, чуть больше эмоционального великодушия по отношению ко мне и окружающим. Мне не нужны были материальные блага и защита. И его мужская гордость была мне ни к чему – в данный момент она ничем помочь не могла. Мне просто хотелось, чтобы он принял сложившуюся ситуацию со смирением и перестал мотать всем нервы. Да, безусловно, было бы куда приятнее сейчас оказаться дома, рядом с моими родными, в собственном доме – но наша оторванность от корней в данный момент беспокоила меня гораздо меньше, чем его гнусное настроение.

Пытаясь разрядить напряжение, я положила руку ему на колено и сказала:

– Я понимаю, почему это тебя расстраивает.

Этому фокусу я научилась из книги под названием «Десять уроков, которые преобразят ваш брак: американские эксперты любовного фронта делятся стратегиями укрепления отношений». Ее авторы, Джон М. Готтман и Джули Шварц-Готтман, сотрудники Института исследования брака в Сиэтле (и счастливые супруги), в последнее время обрели довольно большую известность благодаря своему заявлению, что могут предсказать с девяностопроцентной вероятностью, будут ли супруги по-прежнему вместе через пять лет, изучив запись типичного диалога между мужем и женой длительностью в пятнадцать минут. (Думаю, именно по этой причине Джон М. Готтман и Джули Шварц-Готтман украсят любой званый обед.) Но даже если вы сомневаетесь в силе их способностей, супруги Готтман предлагают довольно практичные стратегии разрешения супружеских споров, пытаясь уберечь пары от т. н. «четырех всадников Апокалипсиса»: неумения слушать, обидчивости, стремления критиковать и неуважения. Прием, который я только что использовала (повторила Фелипе его собственную жалобу, тем самым показывая, что слушала его и мне не все равно), у Готтманов называется «повернуться к партнеру». Якобы спор на этом должен прекратиться. Однако срабатывает не всегда.

– Ты не можешь знать, как я себя чувствую, Лиз! – взорвался Фелипе. – Меня арестовали. Надели наручники и провели по всему аэропорту на глазах у сотен людей – ты не знала? У меня сняли отпечатки пальцев, отобрали бумажник, кольцо, которое ты мне подарила. Забрали все. Посадили в тюрьму и вышвырнули из страны. Я тридцать лет путешествовал, и никогда еще мне не отказывали во въезде, а теперь я не могу попасть в Штаты – и ладно бы куда еще, а именно в Штаты! Пару лет назад я бы просто сказал «ну и к черту» и стал бы жить дальше, но теперь не могу – потому что ты хочешь жить в Америке, а я хочу быть с тобой. Вот почему у меня нет выбора. Я вынужден терпеть все это дерьмо и вывернуть всю свою личную жизнь перед бюрократами, вашими полицейскими, – это так унизительно! И мы даже не знаем, когда всё это кончится, потому что никому до нас нет дела. Мы всего лишь цифры на столе очередного чиновника. А тем временем мой бизнес умирает, и скоро я останусь без гроша. Так стоит ли удивляться, что у меня страдальческий вид! А ты еще таскаешь меня по этой долбанной Азии на долбаных автобусах…

– Я просто пытаюсь тебе угодить, – пробурчала я, отдергивая руку. Мне было обидно и больно. Если бы в том автобусе был шнурок, дернув за который можно было бы подать сигнал водителю о том, что пассажир хочет сойти, – клянусь Богом, я бы за него дернула. Или вообще выпрыгнула бы из автобуса, оставив Фелипе, и одна двинулась через джунгли.

Он сделал резкий вдох, точно хотел сказать что-то важное, но осекся. Я чуть ли не физически ощутила, как жилки на его шее напряглись, и это лишь сильнее меня разозлило. Окружающая обстановка тоже не способствовала. Наш душный, дребезжащий, смертоубийственный автобус скакал по ухабам, обламывая низкорастущие ветки, распугивая кур, детей и поросят на дороге и оставляя за собой вонючие клубы черного дыма. С каждым ухабом у меня смещался очередной шейный позвонок. А ехать было еще семь часов.

Мы долго молчали. Мне хотелось плакать, но я держалась, понимая, что этим делу не поможешь.

И всё же я по-прежнему злилась на него. Мне, конечно, было жаль его, но от этого я не переставала сердиться. Но на что сердиться? На отсутствие боевого духа? На слабость? На то, что он сорвался первым? Да, наша ситуация была ужасной, но ведь могла быть намного ужаснее. Мы хотя бы были вместе. И я могла находиться рядом в период ссылки. Ведь тысячи других пар в схожих условиях были бы готовы убить, лишь бы провести хоть одну ночь вместе за долгий период вынужденной разлуки. А у нас было хотя бы это преимущество. И образование, чтобы разобрать жутко путаный текст иммиграционных документов, и деньги, чтобы нанять хороших адвокатов, которые помогли бы довести дело до конца. И даже если случилось бы худшее и американский берег оказался бы закрыт для Фелипе навек, у нас все равно оставались варианты. Всегда можно было бы переехать в Австралию. Только представьте себе, Австралия! Замечательная страна! Австралийцы рассудительны и богаты, как канадцы! Нас же не в Северный Афганистан в ссылку отправляют, в самом деле. Ну кто в подобной ситуации мог похвастаться такими же преимуществами? И почему только я воспринимаю данность так оптимистично, в то время как Фелипе в последние несколько недель, если честно, вообще ничего не делает, только дуется из-за обстоятельств, которые нам неподвластны? Ну почему нельзя более достойно вести себя в неблагоприятных обстоятельствах? И неужели так сложно проявить хоть каплю энтузиазма по поводу того, что я везу его в очень красивое историческое место?

Я чуть не высказала всё это вслух – всё до единого слова, всю мою гневную тираду, – но сдержалась. Ведь подобный наплыв эмоций является признаком того, что Джон М. Готтман и Джули Шварц-Готтман называют «затоплением», – моментом, когда вы настолько устаете или переполняетесь злобой, что ваш мозг затопляется гневом и перестает нормально функционировать. Верным сигналом, что «затопление» неизбежно, является тот момент, когда вы начинаете использовать в споре слова «всегда» и «никогда». Готтманы называют это «переходом к глобальным обобщениям». («Ты всегда меня подводишь!» Или: «На тебя никогда нельзя положиться!») Такой язык просто убивает любую возможность справедливого, осмысленного общения.

Как только вас «затопило» и вы перешли к глобальным обобщениям, пиши пропало. Поэтому лучше этого не допускать. Как сказала моя старая подруга, определить, счастливы ли супруги в браке, можно по количеству шрамов на языках – они означают, сколько раз вам приходилось прикусывать язык, чтобы с него не сорвалось злое слово.

И вот я молчала, и Фелипе молчал, и это сердитое молчание продолжалось очень долго, пока он наконец не взял меня за руку и не произнес устало:

– Давай поосторожнее, ладно?

И я поумерила пыл, прекрасно понимая, что он имеет в виду. Ведь это была наша старая кодовая фраза. Она возникла, когда мы только начали встречаться и отправились в дорожное путешествие из Теннесси в Аризону. Я тогда вела классы литературного мастерства в Университете Теннесси, мы жили в дурацком гостиничном номере в Ноксвилле, и Фелипе, узнав о выставке драгоценных камней в Тусоне, решил туда поехать. Вот мы и сорвались с места спонтанно, пытаясь преодолеть большое расстояние в один прием. Поездка выдалась по большей части веселой. Мы пели, разговаривали, смеялись. Но наступает момент, когда петь, разговаривать и смеяться надоедает, и примерно через тридцать часов после начала путешествия мы почувствовали себя совершенно измученными. Горючее у нас было на исходе – в прямом и переносном смысле. В округе не было ни одной гостиницы, мы проголодались и устали. Прекрасно помню, как мы начали спорить о том, где и когда сделать следующую остановку. Мы по-прежнему не повышали голоса, но напряжение уже сгущалось в салоне, как легкий туман. И тогда Фелипе вдруг сказал:

– Давай поосторожнее, ладно?

– А что? – спросила я.

– Давай поосторожнее выбирать слова следующие пару часов, – ответил он. – Иногда, когда люди так сильно устают, может вспыхнуть ссора. Давай думать, что говорим, пока не найдем, где отдохнуть.

Ничего еще не случилось, но Фелипе знал, что бывают моменты, когда двоим необходимо предупредить конфликт и не допустить ссоры еще до ее возникновения. Так и появилась эта наша кодовая фраза, своего рода вывеска вроде «Смотрите под ноги» или «Берегите голову». Волшебная палочка, которую мы вытаскивали в особо напряженные моменты. В прошлом она всегда срабатывала. Однако в прошлом у нас никогда не возникало ситуаций столь напряженных, как этот неопределенный период ссылки в Юго-Восточной Азии. С другой стороны, нервотрепка, связанная с путешествиями, возможно, и означала, что белый флаг нам сейчас нужен больше, чем когда-либо.

Я часто вспоминаю рассказ о том, как мои друзья Джули и Деннис поссорились во время путешествия по Африке вскоре после свадьбы. Из-за чего разразилась ссора, они не могут вспомнить даже сейчас, зато помнят, чем она кончилась. Итак, в один прекрасный день в Найроби Джули и Деннис так разозлились друг на друга, что им пришлось идти по разным сторонам улицы, потому что находиться рядом было просто физически невозможно. Прошагав таким идиотским образом некоторое время, Деннис наконец остановился. Их разделяли четыре полосы кенийского автотранспорта. Деннис раскинул руки и позвал Джули, чтобы та перешла на его сторону. Ей показалось, что этот жест означает примирение, поэтому она и пошла навстречу мужу, уже по пути его простив и надеясь, что сейчас он перед ней извинится. Но стоило ей подойти совсем близко, как Деннис наклонился и тихо произнес: «Знаешь что, Джулз? Иди в задницу!»

В ответ Джули тут же поехала в аэропорт и попыталась продать обратный билет мужа какому-то незнакомому парню.

Правда, закончилось все хорошо. И спустя несколько десятилетий эта история стала просто веселым случаем из тех, что рассказывают на вечеринках. Но она также несет в себе предупреждение: не стоит доводить дело до таких крайностей. Поэтому в ответ я сжала руку Фелипе и сказала:

– Quando casar passa.

Это такая милая бразильская поговорка – «До свадьбы заживет». Мама Фелипе говорила так ему в детстве, когда он падал и обдирал коленки. Маленькая, глупая материнская присказка в утешение. В последнее время мы с Фелипе часто так друг друга утешаем. Ведь в нашем случае это чистая правда: когда мы наконец поженимся, очень многие из наших проблем действительно «заживут».

Фелипе обнял меня и притянул к себе. Я обмякла, прижавшись к его груди. (Точнее, обмякла настолько, насколько это было возможно в скачущем по рытвинам автобусе.)

Ведь в конце концов, Фелипе – хороший человек.

По сути, он хороший.

Был таким и остается.

– И что мы теперь будем делать? – спросил он.

До нашего сегодняшнего разговора инстинкт гнал меня с одного места на другое. Я надеялась, что свежие впечатления отвлекут нас от юридических проблем. В прошлом эта стратегия всегда оказывалась эффективной. Темп путешествия обычно успокаивал меня, как капризного младенца, который засыпает только в движущемся автомобиле. И мне почему-то всегда казалось, что и Фелипе устроен по тому же образцу, поскольку я не встречала более опытного путешественника, чем он. Однако роль перекати-поле его, похоже, не устраивала. И причиной тому было прежде всего то, о чем я часто забываю, – что он на семнадцать лет старше меня. Неудивительно, что перспектива путешествий с маленьким рюкзачком за спиной, в котором только одна смена одежды, и ночевок в гостиницах за восемнадцать долларов возбуждала его куда меньше, чем меня. Было совершенно очевидно, что мой суженый устал от всего этого. К тому же он уже успел повидать мир. Он побывал везде, где только можно, и колесил по Азии в поездах третьего класса, еще когда я училась в начальной школе. Так с какой стати я заставляю его делать это снова?

Мало того, последние несколько месяцев заставили меня обратить внимание на очень важное несоответствие между нами, которого я раньше не замечала. Хотя мы оба всю жизнь путешествуем, делаем это совершенно по-разному. Я постепенно пришла к выводу, что Фелипе – одновременно лучший и худший путешественник на свете. Он терпеть не может чужие ванные, грязные забегаловки, неудобные поезда, гостиничные кровати – а ведь всё это, как-никак, сопряжено с самим определением путешествия. Если бы у него был выбор, он нашел бы успокоение в знакомой и скучной повседневной рутине. Все это наводит на мысль, что он вообще не годится для путешествий. Но это не так, потому что вдобавок ко всему Фелипе обладает одним даром (суперспособностью, секретным оружием), который ставит его совершенно вне конкуренции: он способен создать знакомую среду и найти успокоение в скучной повседневной рутине в любом месте, если только позволить ему там задержаться. Примерно за три дня он может «осесть» в любой точке земного шара – и остаться в этой точке хоть на десять лет, ни разу не пожаловавшись. Вот почему Фелипе жил по всему миру. Не просто ездил, а жил. За годы он стал своим во многих странах – от ЮАР до Европы, от Ближнего Востока до Южно-Тихоокеанского региона. Он приезжает в новое место, решает, что ему там нравится, переезжает туда, учит язык и моментально становится одним из местных. К примеру, в Ноксвилле у Фелипе меньше чем за неделю пребывания появилось свое любимое кафе для завтраков, любимый бармен и любимый ресторанчик, куда он ходил обедать. («Дорогая! – сказал он мне как-то, вернувшись в диком восторге после прогулки по центру Ноксвилла в одиночестве. – Ты знала, что у вас тут есть совершенно замечательный и совсем недорогой рыбный ресторанчик, „Джон Лонг Слайверс"?») Он бы с радостью остался в Ноксвилле навсегда, если бы я захотела. Идея поселиться в том гостиничном номере на долгие годы совсем его не пугала. Главное, чтобы не надо было переезжать в другое место.

Тут я не могу не вспомнить историю из детства Фелипе, которую он мне как-то рассказал. Когда он был маленьким и жил в Бразилии, то иногда, испугавшись кошмара или воображаемого чудовища, просыпался ночью, бежал по комнате и забирался в кровать к своей чудесной сестре Лили. Лили была на десять лет старше его и потому являлась для него воплощением человеческой мудрости и лучшим охранником. Он стучал ей пальчиком по плечу и шептал: «Me da um cantinho» – «Освободи мне уголок». Сонная Лили, ни разу не возмутившись, двигалась и освобождала для Фелипе теплый уголок в кровати. Ведь он просил так мало – всего лишь один маленький теплый уголок. И все годы, что я его знала, он никогда не претендовал на большее, чем этот уголок.

А вот я не такая.

В то время как Фелипе может найти уголок в любой точке Земли и остаться там навсегда, я так не могу. Меня всё время что-то гонит. И эта потребность в движении делает меня куда лучшим путешественником, чем он. Моему любопытству нет конца, и я почти бесконечно готова терпеть всяческие неудобства, неудачи, мелкие катастрофы. Я могу поехать куда угодно – это не проблема. Проблема в том, что жить я не могу почти нигде. Я поняла это всего несколько недель назад, в Северном Лаосе, когда в одно чудесное утро в Луангпхабанге Фелипе проснулся и сказал:

– Дорогая, а давай здесь останемся.

– Конечно, – ответила я. – Останемся еще на пару дней, если хочешь.

– Да нет, я имею в виду – давай переедем! Забудем об этом эмиграционном процессе. Слишком много мороки! А Луангпхабанг – такой замечательный город. Мне нравится его атмосфера. Как в Бразилии тридцать лет назад. Откроем тут маленький отель или магазин, это будет несложно и недорого, снимем квартиру, совьем гнездышко…

В ответ на эти слова я побледнела.

А ведь он говорил серьезно. Он бы так и сделал. Взял и переехал бы в Северный Лаос на неопределенный срок, построил бы там новую жизнь. Но я так не могу. Фелипе предложил мне такой тип путешествий, который я не могла принять безоговорочно, – это уже не путешествия даже, а готовность быть проглоченным незнакомым местом навеки. Мне эта идея не нравилась. И тут я впервые поняла, что все мои прежние путешествия были куда более дилетантскими, чем я представляла. Мне нравилось откусывать от мира по кусочку, но, когда доходило до того, чтобы остаться – остаться всерьез, – я хотела жить только дома, в своей стране, говорить на своем языке, быть рядом с семьей, в компании людей, которые верят во все то же самое, что и я, и думают так же. По сути, я была ограничена одним маленьким регионом планеты Земля – южная часть штата Нью-Йорк плюс сельские районы Нью-Джерси, северо-западный Коннектикут да пара кусочков Восточной Пенсильвании. Довольно узкий ареал для птички, которая зовет себя перелетной. А вот моя «летающая рыба», Фелипе, напротив, не был скован такими «домашними» ограничениями. Дай ему ведро воды – и он был бы счастлив в любой точке мира.

Разобравшись в этих различиях, я стала лучше понимать причины недавней раздражительности Фелипе. Ведь все его неприятности – неопределенность, унижения, связанные с процессом эмиграции в Штаты, – все это было из-за меня. Вместо того чтобы зажить новой и гораздо более беспроблемной жизнью в небольшой съемной квартирке в Луангпхабанге, ему приходилось терпеть вмешательство в свою личную жизнь со стороны государства. Мало того, он еще и мирился с постоянными переездами с места на место – а ведь ему совсем не нравится такой образ жизни – лишь потому, что чувствовал: я этого хочу. Так зачем я подвергаю его этим мучениям? Почему не даю ему отдохнуть – нигде?

И я решила изменить наш план.

– Давай просто поедем куда-нибудь на несколько месяцев и поселимся там, пока тебя не вызовут в Австралию на собеседование в иммиграционный центр, – предложила я. – Просто поехали в Бангкок.

– Нет, – ответил он, – только не в Бангкок. Мы с ума сойдем, если поселимся в Бангкоке.

– Да нет же, – возразила я. – Я не предлагаю поселиться в Бангкоке. Давай просто поедем в том направлении, потому что из Бангкока можно потом улететь куда угодно. Останемся там на недельку, поселимся в хорошем отеле, отдохнем и поищем дешевый билет на Бали. А на Бали попробуем снять маленький домик. И отсидимся в нем, пока все не закончится.

По лицу Фелипе я поняла, что идея ему нравится.

– И ты на это согласна? – спросил он. Мне вдруг пришла еще одна идея:

– Погоди-ка – а что, если нам удастся снять твой старый дом на Бали? Может, новый владелец сдаст его нам? А потом останемся там, пока тебе не сделают новую американскую визу. Ну, как тебе?

Фелипе на минутку задумался, но когда наконец заговорил, честное слово, я думала, он разрыдается от счастья.

Так мы и сделали. Поехали в Бангкок. Нашли гостиницу с бассейном и хорошим выбором крепких напитков в баре. Позвонили новому владельцу дома Фелипе и спросили, не сдается ли дом. И волшебным образом оказалось, что сдается, причем по вполне доступной цене – четыреста долларов в месяц, хоть и странно платить даже скромную сумму за дом, который когда-то был твоим.

Мы забронировали билеты на Бали, вылет через неделю. И Фелипе мгновенно повеселел. Он снова стал довольным, терпеливым, добрым – таким, каким я всегда его знала.

Что до меня…

Что-то во мне свербило.

Что-то не давало мне покоя.

Я видела, как Фелипе, расслабившись, сидит у теплого бассейна с детективом в одной руке и бокалом пива в другой, – но теперь настала моя очередь быть как на иголках. Дело в том, что мне никогда не стать человеком, который хочет сидеть у теплого бассейна с бокалом пива и детективом. Я все время думала о Камбодже, которая так рядом, так рядом… всего лишь через границу от Таиланда… Всегда мечтала побывать в руинах храма Ангкор Ват, но так и не добралась туда в предыдущих поездках. У нас еще неделя времени, лучшего момента и не придумаешь…

Но все же я не могла представить, как потащу сейчас Фелипе с собой в Камбоджу. Думаю, меньше всего на свете ему в тот момент хотелось лететь в Камбоджу и там лазать по крошащимся руинам храма на невыносимой жаре.

А что, если бы я поехала в Камбоджу одна, – всего на пару дней? Оставила бы Фелипе в Бангкоке торчать у бассейна в свое удовольствие. В последние пять месяцев мы почти каждую минуту каждого дня проводили в обществе друг друга, нередко в критических обстоятельствах. Вообще удивительно, что наша недавняя ссора в автобусе до сих пор была единственным серьезным конфликтом. Может, недолгая разлука пойдет нам на пользу?

Вместе с тем деликатность нашей ситуации заставила меня задуматься о том, стоит ли оставлять Фелипе даже на пару дней. Сейчас было совсем неподходящее время для капризов. Что, если в Камбодже со мной что-нибудь случится? Или с ним, пока меня нет? Что, если будет землетрясение, цунами, революция, самолет упадет, или он отравится, или его похитят? Что, если Фелипе пойдет гулять, когда меня не будет, и в Бангкоке его переедет машина, он сильно ударится головой и окажется в неизвестной больнице непонятно где, и никто не будет знать, кто он такой, а я его никогда не найду? Наше существование в этом мире в данный момент было критически неустойчивым, все было таким хрупким. Нас пять месяцев носило по планете в спасательной шлюпке, рассчитанной на одного, и крутило на волнах неопределенности. Наш союз был нашей единственной силой. Так зачем рисковать и расставаться в столь опасный момент?

С другой стороны, может, как раз настало время прекратить эту фанатичную боязнь неопределенности? Все разумные причины указывали на то, что рано или поздно у нас с Фелипе все сложится хорошо. Наверняка ведь наш абсурдный период ссылки когда-нибудь закончится, Фелипе дадут американскую визу, мы поженимся, найдем постоянное жилье в США, и впереди у нас будет много-много лет совместной жизни. И в таком случае мне было бы как раз полезно сейчас съездить ненадолго куда-нибудь – просто чтобы обозначить прецедент на будущее. Потому что кое в чем я была уверена: в то время как некоторым женам время от времени требуется уехать с девчонками на выходные в SPA, чтобы отдохнуть от мужей, я всегда буду женой, которой, чтобы отдохнуть от мужа, время от времени требуется сорваться в Камбоджу.

Всего на пару дней!

И может, ему тоже будет полезно отдохнуть от меня. Наблюдая за тем, как в последние несколько недель мы с Фелипе начали все больше раздражать друг друга, и чувствуя совершенно определенно, что мне необходимо от него отдохнуть, я вспомнила садик моих родителей – прекрасную метафору того, как двоим супругам необходимо научиться приспосабливаться и иногда уходить с дороги, чтобы избежать конфликта.

Первоначально садом в нашей семье занималась мама, но отец с годами тоже заинтересовался огородничеством и, так сказать, проник на мамину территорию. И вышло у них в точности, как у нас с Фелипе, только мы по-разному путешествуем, а папа с мамой по-разному огородничают. Нередко это приводило к конфликтам. Тогда с годами они поделили сад, чтобы и на грядках поддерживать цивилизованные отношения. Причем поделили они его по такой сложной системе, что в данный исторический момент понадобится вмешательство миротворческих сил ООН, чтобы определить сферы огородного влияния, тщательно разграниченные моими родителями. К примеру, салат, брокколи, зелень, свекла и клубника по-прежнему являются маминой территорией, потому что папа еще не придумал, как заполучить контроль над этими культурами. Но морковка, лук-порей и спаржа – полностью в папином владении. Что до голубики, папе приходится выгонять маму со своей грядки, как птицу-вредителя. К голубике маме доступ закрыт: ей запрещено ее подрезать, собирать и даже поливать. Папа застолбил грядку с голубикой и защищает ее.

Но настоящие сложности возникают на грядках с помидорами и кукурузой. Помидоры и кукуруза – они как Западный берег реки Иордан, Тайвань или Кашмир: спорная территория. Мама сажает помидоры, папа подвязывает их, потом мама собирает урожай. И не спрашивайте меня, почему именно так, а не иначе! Таковы правила. (По крайней мере, такими они были прошлым летом. Ситуация с помидорами постоянно меняется.) А ведь есть еще и кукуруза. Папа сажает ее, мама собирает, но почему-то папа настаивает, чтобы после сборки урожая именно он укрывал кукурузу на зиму.

Вот так они и огородничают – вместе, но по отдельности.

И нет этому огороду ни конца, ни края, аминь.

Своеобразный мирный договор, заключенный моими родителями, заставляет вспомнить книгу моей подруги, психолога Деборы Луэпниц, опубликованную несколько лет назад. Она называется «Дикобразы Шопенгауэра». Главной метафорой, которую развивает Дебора, является посыл философа Артура Шопенгауэра, предшественника Фрейда, об основной дилемме современных человеческих отношений. Шопенгауэр считает, что в любовных отношениях люди напоминают дикобразов, оставшихся без укрытия в холодную зимнюю ночь. Чтобы не замерзнуть, они собираются в кучки. Но как только подбираются достаточно близко, чтобы согреть друг друга, иглы начинают колоться. Инстинктивно, чтобы избавиться от боли и раздражения, которые приносит излишняя близость, дикобразы расходятся. Но стоит им разойтись, как они снова замерзают. Холод заставляет их снова стремиться друг к другу, но лишь до того момента, как они не начинают колоть друг друга иголками. И тогда они снова разбегаются. И сбегаются. И так до бесконечности.

«Цикл повторяется, – пишет Дебора, – а они всё пытаются найти комфортную дистанцию, нечто среднее между близостью и замерзанием».

Разделяя и разграничивая влияние в таких важных вопросах, как деньги и дети, – но также и в менее значительных, на первых взгляд (свекла и голубика), – мои родители исполняют собственную версию танца дикобразов: сходятся и расходятся на смежной территории, ведут переговоры, подстраиваются и спустя много лет всё еще пытаются найти правильный баланс между независимостью и сотрудничеством – тонкое, неуловимое равновесие, которое каким-то образом будет способствовать процветанию их семейного сада. В процессе они часто идут на компромиссы, порой жертвуя драгоценными временем и силами, что могли бы потратить на что-то другое – на свои собственные дела, если бы другой человек не путался под ногами. И нам с Фелипе придется делать то же самое, когда дойдет до разграничения сфер влияния. Нам тоже придется научиться танцу дикобразов – в том, что касается путешествий.

И все же, когда речь зашла о том, чтобы поехать в Камбоджу в одиночестве на пару дней, я заговорила об этом с осторожностью, которая удивила даже меня саму. Несколько дней я никак не могла найти верный подход. Не хотелось, чтобы это выглядело так, будто я прошу у Фелипе разрешения, – это выставило бы его в роли хозяина или родителя и было бы несправедливо по отношению ко мне. Но я также не могла просто подойти к этому добрейшему, заботливому человеку и поставить его перед фактом, что еду в Камбоджу одна, хочет он этого или нет. Тогда я стала бы капризным тираном – а это несправедливо по отношению к Фелипе.

Проблема была в том, что я разучилась делать такие вещи. До встречи с Фелипе я жила одна довольно долго и привыкла сама составлять свое расписание, не учитывая чужих желаний. До недавнего момента наших отношений в силу внешних ограничений (а также благодаря тому, что мы жили на разных континентах) довольно много времени мы проводили по одиночке. Но теперь, после свадьбы, нас ждала совсем другая жизнь. Теперь мы все время будем проводить вместе, и с этим совместным существованием появятся новые ограничения – потому что брак по сути своей ограничивающее явление, он создан, чтобы приручать. Брак похож на растение-бонсаи: это дерево, но оно в горшке, корни и ветки у него подрезаны. Бонсаи, между прочим, может жить веками, и его неземная красота находится в прямой зависимости от своевременного подрезания веток. Однако его нельзя спутать со свободно вьющейся лианой.

Прекрасно рассуждал на эту тему польский философ и социолог Зигмунд Бауман. Он считает: когда современным парам внушают мысль о том, что можно получить всё сразу – и близость, и независимость, – им просто морочат голову. Нашей культуре как-то удалось внушить нам ошибочное представление, что, если привести в порядок свои эмоции, каждый из нас сможет наслаждаться в браке незыблемым постоянством и вместе с тем не чувствовать никаких ограничений и пут. Волшебное слово, которое приходит на помощь – и которое в наши дни стало почти фетишем, – «равновесие». Почти все мои знакомые только тем и занимаются, что с отчаянным упорством ищут того самого равновесия. Все мы стремимся к тому, пишет Бауман, чтобы наши отношения «наделяли нас силой, не лишая силы; вдохновляли, не вызывая апатию; дополняли, не обременяя». Но что, если это стремление нереалистично? Ведь любовь почти по определению своему ограничивает. Любовь сдерживает. Огромную свободу, которой наполняется наше сердце, когда мы влюблены, можно сопоставить лишь с огромными ограничениями, которые за этим неизбежно следуют. Трудно представить более свободные отношения, чем у нас с Фелипе, но, пожалуйста, не обманывайте себя: я ни на минуту не забываю о том, что этот мужчина принадлежит мне и только мне; пока остальное стадо гуляет, он надежно привязан в загоне. Его энергия (сексуальная, эмоциональная, творческая) тоже по большей части принадлежит мне, а не кому-либо еще – она даже ему теперь не принадлежит полностью. Он обязан сообщать и разъяснять подробности даже самых неинтересных аспектов своей жизни, обязан хранить верность и быть постоянным. Это вовсе не значит, что я надела на него ошейник с радиомаячком, но не сомневайтесь – теперь он точно принадлежит мне. А я ему – в той же степени.

Но это и не значит, что я не могу поехать одна в Камбоджу. Однако теперь перед отъездом я просто обязана обсуждать свои планы с Фелипе – и он бы сделал то же самое на моем месте. И если он будет против моего желания путешествовать в одиночестве, я могла бы с ним поспорить, но все равно надо хотя бы выслушать его возражения. Если он станет возражать слишком настырно, я могу так же настырно не повиноваться – однако надо понимать, в каком случае можно уступить, а когда нет, и то же самое касается Фелипе. Ведь если он будет слишком часто противиться моим желаниям, нашему браку быстро придет конец. С другой стороны, если и я буду постоянно требовать раздельного времяпровождения, брак долго не протянет. Поэтому это очень тонкий момент – оказание взаимного, незаметного, почти нежного давления. Из уважения мы должны научиться ограничивать друг друга и предоставлять друг другу свободу как можно более осмотрительно, но никогда – ни на секунду – нельзя забывать о том, что мы всё же несвободны.

Поразмыслив хорошенько, я подняла камбоджийскую тему как-то за завтраком в Бангкоке. Я до абсурда тщательно подбирала слова, используя такие туманные выражения, что бедняга Фелипе не сразу понял, о чем речь. Щедро сдобрив свою тираду чопорной вежливостью и обилием вводных слов, я наконец смущенно попыталась объяснить, что, хотя очень люблю Фелипе и сомневаюсь, стоит ли оставлять его в одиночестве в столь неопределенный период нашей жизни, мне… очень хочется увидеть храмы Камбоджи… и раз уж древние развалины так утомляют его, не будет ли лучше, если я поеду одна? Ведь нам не повредит провести несколько дней по отдельности, учитывая, сколько стрессов приносят наши путешествия?

Когда наконец до Фелипе дошло, он положил кусочек тоста на тарелку и воззрился на меня с откровенным изумлением:

– Что с тобой, дорогая? Зачем ты вообще спрашиваешь? Езжай, и всё!

И я поехала.

И мое путешествие в Камбоджу оказалось…

Ну, как бы вам это объяснить?

Камбоджа, знаете ли, это вам не на пляже валяться. Скажу больше: даже если вы действительно валяетесь на пляже в Камбодже, это вам не на пляже валяться. Камбоджа – суровая страна. Там все сурово. Суровы камбоджийские пейзажи – вытоптанная в пыль трава. История страны тоже сурова, недавний геноцид еще у всех свеж в памяти. Лица детей суровы. Морды собак суровы. Суровая нищета – хуже, чем где-либо еще, где мне приходилось бывать. Примерно как в индийских деревнях, но без индийского буйства красок. Примерно как в бразильских городах, но без бразильского бешеного ритма. Просто нищета – пыльная, изможденная нищета.

Но самое ужасное – мне попался очень суровый гид.

Отыскав гостиницу в Сиемреапе, я отправилась на поиски гида, который показал бы мне храмы Ангкор Вата, и наконец нашла человека по имени Нарит. Это был очень сурового вида джентльмен лет сорока с небольшим. Он много знал, хорошо говорил по-английски и вежливо провел меня по великолепным древним руинам, но… моя компания при этом была ему, мягко говоря, неприятна. Увы, мы с Наритом не подружились, хоть мне этого очень хотелось. Я люблю знакомиться с новыми людьми и заводить новых друзей, но нам с Наритом уж точно не светило подружиться. Отчасти проблемой было поведение Нарита, которое меня очень смущало. У каждого из нас есть эмоция, отражающаяся на лице бессознательно, – так вот, у Нарита это было молчаливое неодобрение, которое он излучал с каждым взглядом. Спустя два дня это до такой степени выбило меня из колеи, что я едва отваживалась раскрыть рот. Рядом с ним я чувствовала себя глупым ребенком, что неудивительно – ведь он был не только гидом, а еще и директором школы. Готова поспорить, со своей второй работой он справлялся на «отлично». Нарит признался, что порой скучает по старым добрым довоенным временам, когда камбоджийские семьи были крепче и дети, благодаря регулярному воспитанию палкой, слушались родителей беспрекословно.

Однако не одна лишь суровость Нарита препятствовала теплым человеческим отношениям между нами; была в том и моя вина. Я честно не понимала, как разговаривать с этим человеком. Все время думала о том, что он вырос в эпоху самого жестокого насилия, какую только знавал мир. Геноцид 1970-х не пощадил ни одну камбоджийскую семью. Те камбоджийцы, кто в годы Пол Пота избежал пыток или казни, не избежали голода и мучений. Можно без сомнения заявить, что детство любого сорокалетнего камбоджийца было полным кошмаром. Зная об этом, я с большим трудом находила в себе силы поддерживать разговор с Наритом. Мне трудно было найти темы, не отягощенные политическими отсылками к недалекому прошлому. У меня создалось такое впечатление, что путешествие по Камбодже в компании камбоджийца похоже на экскурсию по дому, где недавно произошла резня, всю семью убили, и показывает вам этот дом единственный выживший родственник. Человеку в моей ситуации только и остается, что удерживаться от вопросов вроде: «Так это и есть та комната, в которой ваш братец прикончил ваших сестер?» Или: «Это и есть тот гараж, где ваш отец пытал ваших двоюродных братьев», и так далее. Самое лучшее в такой ситуации – вежливо шагать за экскурсоводом и, когда он говорит: «А вот эта часть нашего старого дома особенно красива», – кивать и бормотать в ответ: «О да, беседка просто прелесть».

И удивляться.

Пока мы с Наритом бродили по древним руинам, избегая разговоров о современной истории, нам повсюду встречались группки детей без присмотра – целые банды растрепанной малышни, занимавшейся откровенным попрошайничеством. У некоторых из них не было рук или ног. Безногие дети сидели на ступенях заброшенных древних храмов, показывая на отсутствующие конечности, и кричали: «Мина! Мина! Мина!» Мы проходили мимо, но другие дети, у которых были ноги, бежали за нами, пытаясь всучить открытки, браслеты, безделушки. Некоторые из них были наглее, другие пробовали более тонкий подход. «А из какого вы штата? – спросил один мальчик. – Если я назову столицу, дадите мне доллар!» Этот парень преследовал меня по нескольку часов, перечисляя названия американских штатов и их столиц, словно читал странное обрывистое стихотворение: «Иллинойс, мадам! Спрингфилд! Нью-Йорк, мадам! Элбани!» С наступлением вечера он явно приближался к грани отчаяния: «Калифорния, мадам! САКРАМЕНТО! Техас, мадам! ОСТИН!»

Глотая комок в горле, я протягивала детям деньги, но Нарит ругал меня за эти подачки. Я должна игнорировать их, говорил он. Раздавая деньги, я лишь делаю хуже: поощряю попрошайничество, которое в итоге приведет Камбоджу к краху. Детей, которым нужна помощь, слишком много, а моя щедрость лишь привлечет еще больше попрошаек. И действительно, когда дети увидели, как я достаю купюры и монеты, их число сразу умножилось, и даже когда у меня кончились все камбоджийские деньги, они не отставали. Я чувствовала горечь от постоянного повторения слова «нет»: ужасный отказ. Дети стали настойчивее, пока Нариту не надоело и он не разогнал их по развалинам, строго рявкнув.

Однажды вечером, когда мы возвращались к машине после осмотра очередного дворца тринадцатого века и снова говорили о детях-попрошайках, мне захотелось сменить тему, и я наобум спросила Нарита про соседний лес и его историю. Нарит ответил несколько неожиданно:

– Когда моего отца убили красные кхмеры, солдаты забрали наш дом в качестве трофея.

Я не знала, что ответить на такое, поэтому мы некоторое время шли в тишине. Через минуту он продолжил:

– Мою мать прогнали в лес вместе со всеми ее детьми, и там она пыталась выжить.

Я ждала, что он расскажет историю до конца, но продолжения не последовало – или он просто не захотел поделиться.

– Мне очень жаль, – наконец произнесла я. – Должно быть, это был кошмар.

Нарит бросил на меня угрюмый взгляд, полный… даже не знаю. Жалости? Презрения? Но это длилось лишь секунду.

– Продолжим нашу экскурсию, – проговорил он, показывая на вонючее болото по левую руку. – Здесь некогда располагался зеркальный пруд, в котором король Джаяварман VII в двенадцатом веке изучал отражение ночного звездного неба…

Наутро, желая предложить хоть что-то этой измученной стране, я попыталась сдать кровь в местной больнице. По всему городу были развешаны объявления, сообщавшие о дефиците крови и призывавшие туристов помочь. Но даже здесь мне не повезло. Суровая дежурная медсестра, родом из Швейцарии, отказалась принять мою кровь, взглянув на содержание железа. Не взяла даже полпинты.

– Вы слишком слабая! – кричала она мне. – Вы совсем не думаете о себе! Разве можно вам так путешествовать? Сидели бы дома, отдыхали!

В тот вечер – мой последний вечер в Камбодже – я бродила по улицам Сиемреапа, пытаясь прочувствовать это место. Но чувствовала лишь, что одной в этом городе находиться небезопасно. Обычно, когда я в одиночестве впитываю новую обстановку, меня охватывает ни с чем не сравнимое ощущение спокойствия и гармонии (ведь именно за этим я и приехала в Камбоджу). Но в ту поездку это ощущение так и не возникло. Напротив, мне казалось, что я путаюсь у всех под ногами, всех раздражаю. Я чувствовала себя идиоткой и даже мишенью. Жалкой и слабой.

Когда я возвращалась в гостиницу после ужина, меня окружила толпа детей и снова принялась попрошайничать. У одного мальчика не было ступни, и, резво ковыляя, он выставил свой костыль, нарочно поставив мне подножку. Я споткнулась, раскинула руки, как клоун, но все же не упала.

– Деньги, – безапелляционным тоном рявкнул мальчик. – Деньги!

Я попыталась обойти его. Но он проворно выставил костыль, и мне буквально пришлось перепрыгнуть через него, чтобы отделаться от попрошайки, – это выглядело смешно и страшно. Дети рассмеялись, подвалили новые – я и в самом деле превратилась клоуна. Ускорив шаг, я как можно быстрее пошла к гостинице. Вместе со мной бежала толпа нищих детей: они были и сзади, и спереди, и по сторонам. Некоторые смеялись и нарочно загораживали мне путь, но одна совсем маленькая девочка все время дергала меня за рукав и кричала: «Кушать! Кушать! Кушать!» У дверей отеля я уже бежала. Мне было очень стыдно.

Вся невозмутимость, которую мне гордо и упрямо удавалось сохранять последние несколько безумных месяцев, здесь, в Камбодже, исчезла без следа, причем моментально. Я запаниковала, в голову ударил адреналин, я в открытую уносила ноги от маленьких голодных детей, которые хором просили еду, и все мое спокойствие многоопытной путешественницы рассыпалось в прах – вместе с терпением и способностью проявлять банальное человеческое сочувствие.

Добравшись до гостиницы, я нырнула в свой номер, заперла дверь, зарылась лицом в полотенце и остаток вечера просидела, дрожа, как жалкая маленькая трусиха.

Вот как прошло мое грандиозное путешествие в Камбоджу.

Очевидный вывод, который можно сделать из этой истории, – что мне вообще не надо было никуда ехать, по крайней мере тогда. Возможно, мое путешествие было слишком капризным, даже бестолковым поступком, учитывая накопившуюся усталость от многомесячных переездов и стресс неопределенности в нашей с Фелипе ситуации. Возможно, я выбрала неподходящее время, чтобы доказывать свою независимость, устанавливать прецедент на будущее и испытывать предел наших отношений. И лучше было бы мне остаться с Фелипе в Бангкоке у бассейна и просидеть там все это время, потягивая пиво и поджидая следующего совместного приключения.

Вот только я не люблю пиво, и расслабиться мне все равно не удалось бы. Если бы я сдержала свои позывы и осталась в Бангкоке на неделю, пила пиво и наблюдала, как мы с Фелипе действуем друг другу на нервы, я бы отказалась от очень важной частички себя. И тогда в конце концов эта частичка превратилась бы в застоявшееся болото, как пруд короля Джаявармана, и в будущем аукнулась бы нам серьезными осложнениями. Поэтому скажу одно: я поехала в Камбоджу, потому что не могла не поехать. И пусть мое путешествие оказалось местами неудачным и попортило мне крови, это не значит, что не нужно было ехать. Да, иногда в жизни случаются неудачные и неприятные ситуации. Но мы стараемся их преодолеть. Просто мы не всегда знаем, как правильно поступить. А я знаю только одно: на следующий день после своего столкновения с маленькими попрошайками я улетела в Бангкок и воссоединилась с Фелипе, который встретил меня в спокойном, расслабленном расположении духа. Ему явно понравилось от меня отдыхать. В мое отсутствие он в свое удовольствие коротал дни на курсах изготовления зверушек из воздушных шариков. Поэтому по моему возвращению мне были вручены жираф, такса и гремучая змея. Он был очень горд собой. Я же, напротив, была в полном раздрае и ничуть не гордилась своим поведением в Камбодже. Зато как же я была рада его видеть! И еще я была бесконечно благодарна Фелипе за то, что он вдохновляет меня на поступки, которые, может быть, не всегда безопасны и не поддаются разумному объяснению, а также не всегда заканчиваются так идеально, как мне хотелось бы. Невозможно даже выразить, как я благодарна ему за это – потому что, если честно, я уверена, что непременно сделаю нечто подобное снова.

Итак, я похвалила чудесных зверей Фелипе, а он внимательно выслушал мои грустные рассказы о Камбодже, и когда мы наговорились и устали, то легли спать, снова толкнув нашу лодку от берега и перелистнув еще одну страницу в истории нашей жизни.

Глава 7

Замужество и условности

Из всех поступков, совершаемых в жизни человеком, его женитьба меньше всего касается других людей; однако именно в эту сферу нашей жизни все почему-то считают своим долгом вмешаться.

Джон Селден, 1689

Итак, в конце октября 2006 года мы снова оказались на Бали и поселились в старом доме Фелипе среди рисовых полей. Там мы планировали в тишине и спокойствии дождаться конца иммиграционных разбирательств, закопавшись головами в песок и не провоцируя ни стрессов, ни конфликтов. Было здорово вернуться в знакомое место и перестать наконец жить на чемоданах. В этом доме почти три года назад мы полюбили друг друга. Фелипе покинул его всего год назад, чтобы «навсегда» переехать ко мне в Филадельфию. В данный момент у нас не было места, более похожего на настоящий дом, и знали бы вы, как мы были этому рады.

Фелипе буквально таял от удовольствия, гуляя по старому дому, прикасаясь к знакомым предметам и даже обнюхивая их, как собака. Все здесь было в точности, как в момент его отъезда. Открытая терраса на втором этаже с диванчиком из ротанга, где Фелипе, как он любит говорить, меня «соблазнил». Удобная кровать, где мы впервые занимались любовью. Крошечная кухня с тарелками и мисками, что я накупила для Фелипе вскоре после того, как мы познакомились (его холостяцкая кухня вгоняла меня в депрессию). Стол для тихой работы в углу – за ним я написала свою последнюю книгу. Раджа, добрый старый соседский пес оранжевого цвета (мы с Фелипе всегда называли его Роджером), который по-прежнему беззаботно хромал по двору, рыча на собственную тень. И уточки на рисовых полях, гуляющие вперевалку и бормочущие себе под нос какие-то последние утиные сплетни.

Здесь даже был кофейник.

И буквально в одно мгновение Фелипе снова стал собой: добрым, внимательным и милым. У него был свой уголок и свой распорядок. А у меня – мои книжки. У нас обоих была знакомая постель, и мы спали в ней вместе. Мы совершенно расслабились (насколько это было возможно) в ожидании вердикта Министерства безопасности, который решил бы судьбу Фелипе.

Следующие два месяца прошли в состоянии почти наркотической безмятежности – мы стали похожи на лягушек нашего приятеля Кео, впавших в «медитацию». Я читала, Фелипе готовил; иногда мы отправлялись на неспешную прогулку по деревне и навещали старых друзей. Но больше всего тот период на Бали запомнился мне ночами.

На острове есть одна неожиданность, к которой оказываешься не готов: постоянный шум. Я как-то жила на Манхэттене с окнами на 14-ю улицу и могу сказать точно: там было в сто раз тише, чем в любой балинезийской деревушке. Здесь были ночи, когда мы оба одновременно просыпались от рычания дерущихся собак, крика что-то не поделивших петухов или звуков затянувшейся ритуальной церемонии. Или же наш сон прерывала погода, которая вела себя совершенно непредсказуемо. Окна у нас всегда были открыты, и ветер порой дул так сильно, что мы просыпались, запутавшись в москитной сетке, как водоросли в сетях рыбака. Распутавшись, мы лежали в жаркой темноте и разговаривали.

Один из моих любимых литературных эпизодов – сюжет из книги Итало Кальвино «Незримые города». В ней Кальвино описывает воображаемый город под названием Эвфемия, где каждый год в день зимнего и летнего солнцестояния собираются торговцы со всего света. Но торговцы эти приезжают не за тем, чтобы обменяться пряностями, драгоценными камнями, скотом или тканями. Нет, они приезжают, чтобы обменяться историями, – в буквальном смысле поторговать личными секретами. Кальвино описывает, как все происходит: по вечерам эти люди собираются у костра в пустыне, и каждый произносит слово – «сестра», «волк», «зарытый клад»… А потом все по очереди рассказывают истории о своих сестрах, волках и кладах, которые где-то зарыты. А в последующие месяцы, покинув Эвфемию, торговцы едут на верблюдах по пустыне либо плывут долгим путем в Китай, и, сражаясь со скукой, перебирают воспоминания. Тогда-то они и понимают, что на самом деле обменялись воспоминаниями: как пишет Кальвино, «они поменяли свою сестру на чужую, своего волка на чужого».

Вот что делает с нами близость. Вот что случается в ходе долгого брака: мы перенимаем чужие истории и обмениваем их на свои. Именно так мы становимся дополнением друг к другу, решеткой, по которой карабкаются лианы чужой биографии. Личная история Фелипе становится частью моей памяти, а моя жизнь вплетается в канву его существования.

Размышляя о тонких нитях памяти, из которых соткана человеческая близость, иногда, в три часа ночи на Бали, я придумывала для Фелипе слово, чтобы посмотреть, какие воспоминания оно у него вызовет. И по моей подсказке, услышав слово-ключ, Фелипе начинал рассказывать разные истории о сестрах, о зарытых кладах, волках и много еще о чем – о пляжах, птицах, стопах, принцах, соревнованиях…

Помню, одной жаркой влажной ночью я проснулась оттого, что мимо нашего окна пронесся мотоцикл без глушителя. Я поняла, что Фелипе тоже не спит. И снова выбрала слово наугад.

– Расскажи мне… о рыбе, – попросила я.

Фелипе надолго задумался.

А потом, лежа в залитой лунным светом комнате, не спеша стал рассказывать о том, как в детстве они с отцом ходили на ночную рыбалку, – он тогда был еще совсем маленьким и жил в Бразилии. Они вместе шли к бушующей реке, ребенок и взрослый, и жили там в палатке несколько дней – босые, без рубашек. Питались лишь тем, что удалось поймать. Фелипе не был таким смышленым, как его братец Гилдо (все с этим соглашались), и таким обаятельным, как старшая сестра Лили (насчет этого тоже ни у кого не было сомнений), однако в семье он прослыл лучшим помощником и, кроме того, был единственным, кого отец брал с собой на рыбалку, невзирая на юный возраст.

В этих экспедициях основной задачей Фелипе было помогать отцу натягивать сеть через реку. Здесь главное – уловить стратегию. В течение дня отец с ним почти не разговаривал (он был слишком сосредоточен на рыбалке), но каждый вечер у костра излагал свой план по поводу того, где завтра лучше натянуть сеть. Он говорил с Фелипе, как мужчина с мужчиной, спрашивая шестилетнего сына: «Видишь то дерево примерно в миле вверх по течению – то, что наполовину затонуло? Может, пойдем туда завтра, обследуем местность?» А Фелипе сидел на корточках у костра, внимательный и серьезный, и по-взрослому слушал отца, обдумывая его план и кивая с одобрением.

Отец Фелипе не питал великих амбиций, не был он и мыслителем или хорошим дельцом. По правде говоря, он вообще не очень любил работать. Зато прекрасно плавал. Зажав в зубах охотничий нож, он переплывал широкую реку, проверяя сети и ловушки, а маленький сын тем временем ждал его на берегу. Фелипе было одновременно и страшно и интересно смотреть, как отец раздевается до трусов, закусывает нож и борется с быстрым течением, – ведь он знал, что, если отца унесет, он останется один в гуще дикого леса.

Но отец всегда возвращался. Он был очень силен.

В темноте нашей жаркой спальни на Бали, под мокрыми колышущимися москитными сетками Фелипе показывал мне, каким сильным пловцом был его отец. Лежа на спине во влажном ночном воздухе, он изображал его идеальный брасс – плыл, двигая руками плавно, как призрак. И хотя прошло несколько десятков лет, Фелипе по-прежнему мог в точности воспроизвести звук, который издавали руки отца, рассекая стремительные темные воды: «Шт-а, гиги-а, гиги-а…»

И это воспоминание, этот звук становились моими. Теперь и мне казалось, что я все это помню, хотя никогда даже не встречала отца Фелипе – он умер много лет назад. Мало того, во всем мире найдется, пожалуй, не больше четырех человек, которые вообще помнят отца моего суженого, и лишь один из них – до того момента, как Фелипе рассказал мне эту историю, – помнил, как выглядел этот человек, когда плыл по широкой бразильской реке в середине прошлого века, и какие звуки были вокруг. Но теперь и мне казалось, что я помню эти звуки, и это воспоминание почему-то было мне очень дорого.

А ведь это и есть близость: когда люди рассказывают друг другу истории в ночной темноте.

Эти тихие ночные разговоры, на мой взгляд, как нельзя лучше иллюстрируют необъяснимую алхимию отношений. Когда Фелипе рассказал мне, как плыл его отец, я ухватила этот расплывчатый образ и осторожно вплела его в канву собственной жизни – и теперь всегда буду носить его с собой. Покуда я жива, даже после того, как Фелипе не станет. Его детское воспоминание, его отец, его река, его Бразилия – все это каким-то образом стало моим и стало мной.

Через несколько недель после приезда на Бали наше дело об эмиграции наконец сдвинулось с места.

Адвокат из Филадельфии сообщил, что в ФБР наконец закончили проверять мое уголовное прошлое. Я прошла проверку. Теперь любой иностранец мог без риска для жизни жениться на мне, что означало: в Министерстве нацбезопасности теперь могли начать рассмотрение заявки Фелипе. Если все пройдет как надо и Фелипе все-таки выдадут счастливый билетик – предсвадебную визу, – в течение трех месяцев ему можно будет вернуться в США.

Наконец-то показался свет в конце тоннеля. Наше бракосочетание теперь стало неизбежным. В эмиграционных документах – при условии, что Фелипе их получит, – конечно, будет совершенно недвусмысленно указано, что их обладателю разрешается въезд в Соединенные Штаты, но лишь на тридцать дней, в течение которых он обязан жениться на некоей гражданке Элизабет Гилберт (и только на Элизабет Гилберт), или его ждет безвозвратная депортация. И хотя к правительственным документам не прилагалось огнестрельного оружия, вряд ли у кого-то могли возникнуть сомнения, что это и есть тот самый «брак под дулом пистолета».

Новость быстро дошла до наших родных и друзей по всему миру, и посыпались вопросы. Что за церемонию вы задумали? Когда состоится свадьба? Где? Кто приглашен? Я уклонялась от ответа. По правде говоря, я особенно не задумывалась о свадебной церемонии, и в первую очередь потому, что сама идея «играть свадьбу» публично сильно действовала мне на нервы.

В своих исследованиях я наткнулась на письмо, написанное А. П. Чеховым его невесте Ольге Книппер 26 апреля 1901 года. В этом письме прекрасно объясняются все мои страхи. «Дай слово, что ни одна душа в Москве не узнает о нашей свадьбе до того, как она состоится, – и я готов жениться на тебе хоть в день приезда. Я почему-то страшно боюсь самой свадебной церемонии, поздравлений, шампанского, которое непременно нужно держать в руке, улыбаясь при этом смутной улыбкой. Можно же поехать прямо из церкви в Звенигород? Или, еще лучше, пожениться в Звенигороде? Подумай об этом, дорогая, подумай! Ведь говорят, ты умная женщина».

Вот именно! Подумай!

Мне тоже хотелось пропустить официальную часть и поехать сразу в Звенигород – пусть даже я никогда не слышала о том, где этот Звенигород. Я мечтала выйти замуж как можно скромнее, как можно более украдкой – желательно даже никому об этом не говорить. Есть же мировые судьи и мэры, способные быстро и безболезненно осуществить эту процедуру? Когда я поведала эти соображения своей сестре Кэтрин по электронной почте, та ответила: «Такое впечатление, что ты не замуж выходить собралась, а делать промывание кишечника». И правда, после нескольких месяцев дотошных допросов Минбезопасности наше грядущее бракосочетание больше всего напоминало именно колоноскопию.

Однако оказалось, что многим нашим близким хотелось бы почтить это событие приличествующей случаю церемонией, – и моя сестра была одной из них. Она мягко, но настойчиво засыпала меня письмами из Филадельфии, предлагая по возвращении устроить свадебную вечеринку у себя дома. Ничего слишком роскошного, но всё же…

При одной мысли об этом у меня потели ладони. Я возражала, твердила, что это необязательно, что мы с Фелипе не хотим… Тогда Кэтрин в следующем письме написала:

«А что, если я просто устрою вечеринку для себя, а вы с Фелипе как будто зайдете в гости? Можно будет хотя бы поднять тост за молодоженов?»

Но я даже этого ей не разрешила.

Кэтрин не унималась:

«А что, если вы придете ко мне домой и я устрою большую вечеринку, – но вам, ребята, даже не надо будет спускаться вниз? Можете запереться наверху и выключить свет. А когда я буду произносить тост в честь молодоженов, то просто слегка махну бокалом в сторону чердака. Или это тоже слишком страшно?»

По какой-то странной, необъяснимой, ненормальной причине даже это было страшно.

Попытавшись разобраться в причинах своего неприятия публичной свадебной церемонии, я пришла к выводу, что отчасти оно объясняется простым смущением. Очень стыдно стоять перед родными и друзьями, многие из которых были гостями и на первой моей свадьбе, и снова-здорово торжественно клясться в вечной любви. Разве они эту пластинку уже не слышали? Когда часто бросаешься такими словами, в них и верится с трудом. Да и Фелипе тоже клялся в верности до гроба, а в результате развелся через семнадцать лет. Ну и что мы за парочка? Перефразируя Оскара Уайльда, один развод можно списать на несчастное стечение обстоятельств, но вот два уже попахивают преступной халатностью.

Кроме того, никогда не забуду, что сказала по этому поводу ведущая рубрики по этикету мисс Хорошие Манеры. Хотя она убеждена, что каждый может жениться столько, сколько ему заблагорассудится, устраивать больше одной шикарной свадьбы все же строго не рекомендуется. (Вам может показаться, что это унылая протестантская точка зрения, однако, как ни странно, у хмонгов тоже есть такое правило. Когда я спросила бабулю-хмонг из Вьетнама, как у них принято справлять вторую свадьбу, та ответила: «Так же, как и первую, – только свиней на угощение режут меньше».)

Мало того, когда вторую или третью свадьбу отмечают с размахом, родственники и друзья оказываются в неловком положении – должны ли они снова осыпать невесту-рецидивистку подарками и знаками повышенного внимания? Ответ очевиден: нет. Мисс Хорошие Манеры спокойно разъясняет читателям, что хороший тон в данном случае – вовсе воздержаться от подарков и чрезмерных восторгов и просто написать «серийной невесте» открытку, сообщив ей, как вы рады ее счастью, и пожелать ей всех благ, в особенности следя за тем, чтобы при этом нигде не прозвучало словосочетания «на этот раз».

Одни только эти три коротких осуждающих слова – «на этот раз» – заставляют меня морщиться от неловкости. Но от правды никуда не денешься. Воспоминания о прошлом разе еще не утихли и по-прежнему причиняют боль. Мне также не нравится мысль о том, что гости на второй свадьбе будут думать о первом муже невесты не меньше, чем о втором. Да что уж там, и сама невеста в этот день наверняка да вспомнит бывшего мужа. Первые мужья, как я уже выяснила, никуда не пропадают, даже если с ними перестаешь общаться. Они превращаются в призраков и прячутся по углам наших новых любовных романов, никогда окончательно не исчезая из виду и материализуясь в нашем сознании, когда им заблагорассудится, – с неприятными комментариями или обидной, но правдивой критикой. «Мы знаем тебя лучше, чем ты сама», – говорят нам призраки бывших мужей, а ведь знают они нас, увы, не с самой лицеприятной стороны.

«В постели разведенного мужчины, который берет в жены разведенную женщину, отныне лежат четверо», – говорится в Талмуде четвертого века. Так и есть – бывшие супруги нередко по-прежнему спят с нами в одной кровати. Мне, к примеру, до сих пор снится бывший муж, и гораздо чаще, чем я предполагала, когда разводилась с ним. Как правило, эти сны тревожны и непонятны. И лишь изредка намекают на возможную дружбу или примирение. Однако какое это имеет значение: ведь я не могу контролировать сны или прекратить их вовсе. Бывший муж возникает в моем бессознательном когда захочет и входит без стука. У него по-прежнему есть ключи. Фелипе тоже снится его бывшая жена. Господи, да она даже мне снится! Иногда мне снится новая жена моего бывшего мужа, которую я никогда не видела, даже на фотографии, – а она все равно возникает в моих снах, и мы с ней разговариваем. (Проводим совещания, между прочим!) И я ничуть не удивлюсь, узнав, что снюсь иногда второй жене моего бывшего мужа, пытаясь распутать все странные нити и узы, что связывают нас в ее бессознательном.

Моя подруга Энн – она развелась двадцать лет назад и ныне счастлива с новым мужем, который намного ее старше, – уверяет меня, что со временем это пройдет. Она клянется, что призраки растворятся и наступит время, когда я перестану вспоминать о бывшем муже. Не знаю, что и думать. Сложно представить, что это когда-либо произойдет. Станет полегче – да, возможно, но вряд ли я когда-нибудь совсем перестану думать о первом муже, потому что наш брак оборвался так некрасиво, так многое осталось неразрешенным. Мы так и не пришли к общему мнению насчет того, что же у нас не сложилось. Меня, по правде говоря, просто потрясло такое несовпадение мнений. Кардинально противоположные взгляды на мир доказывали, что нам, пожалуй, вообще никогда не следовало быть вместе; мы были единственными свидетелями кончины нашего брака и покинули место происшествия с совершенно разными рассказами о том, что же случилось. Отсюда, наверное, и смутное чувство неразрешенности, что преследует меня по сей день. Пусть мы с бывшим мужем теперь живем по отдельности, он по-прежнему приходит в мои сны в виде призрака, который все еще выясняет, спорит и пересматривает вечный протокол нашего неоконченного дела с тысячи разных углов. И это меня очень смущает. И пугает. Всё-таки речь идет о призраке, а мне не хочется его провоцировать, устраивая громкую и роскошную праздничную церемонию.

Была еще одна причина, по которой мы с Фелипе не хотели обмениваться церемониальными обетами, – ведь мы это уже сделали. Мы уже обменялись клятвами на собственной церемонии, которую сами и придумали. Это произошло в Ноксвилле, в апреле 2005 года, когда мы поселились в том старом отеле на площади. Как-то раз мы пошли и купили друг другу по простому золотому кольцу. Потом записали наши обещания на бумаге и зачитали их вслух. Надели кольца на пальцы, запечатлели обет поцелуем и слезами – ив общем-то всё. Нам обоим казалось, что этого достаточно. В наших сердцах мы были женаты во всех смыслах этого слова.

Никто не присутствовал на этой церемонии, кроме нас двоих (и, смею надеяться, Господа Бога). И никому не было дела до наших обетов (кроме нас двоих и опять же, надеюсь, Бога). Представьте, к примеру, как бы отреагировали сотрудники Министерства национальной безопасности из аэропорта Далласа, попытайся я их убедить, что частная церемония, проведенная в гостиничном номере в Ноксвилле, каким-то образом делает нас с Фелипе законными супругами?

Похоже, людей раздражало (причем даже наших близких, которые нас любили), что мы с Фелипе разгуливаем в обручальных кольцах, не зарегистрировав брак официально, по закону. Все считали наше поведение в лучшем случае непонятным, а в худшем – достойным жалости. «Нет! – возмутился мой друг Брайан в письме из Северной Каролины, когда я сообщила ему, что мы с Фелипе недавно обменялись „собственными" обетами. – Так нельзя! Этого недостаточно! Должна же у вас быть настоящая свадьба!»

Мы с Брайаном несколько недель спорили по этому поводу, и меня, если честно, удивила его непримиримость в этом вопросе. Я-то думала, что уж он точно поймет, почему мы с Фелипе не хотим устраивать публичную официальную церемонию лишь для того, чтобы угодить чужим общественным условностям. Брайан – один из самых счастливых женатых мужчин, которых я знаю (его привязанность к Линде не знает границ и наполняет слово женолюб совсем другим смыслом), – и среди моих друзей он больше всех презирает условности. Для него вообще не существует социальных норм. По сути, Брайан – язычник с докторской степенью, живущий в лесной чаще в хижине с биотуалетом. Мисс Хорошие Манеры упала бы в обморок, познакомившись с ним. Но почему-то Брайан упорно настаивал, что придуманные обеты, произнесенные пред лицом одного лишь Господа, не считаются браком.

«БРАК – НЕМОЛИТВА1 – не унимался он (курсивом и заглавными буквами). – Именно поэтому жениться нужно в присутствии остальных людей, даже если эти люди – твоя тетка, которая воняет кошачьим туалетом. Да, это парадокс, но брак, по сути, примиряет множество парадоксов: свободу и обязательство, силу и подчинение, мудрость и совершенно бестолковые поступки. И ты главного не понимаешь – свадьба нужна вовсе не для того, чтобы „угодить" каким-то там людям. О нет, гости на твоей свадьбе тоже исполняют свою роль. Ведь это они будут помогать вам с Фелипе, они станут поддержкой, если кто-нибудь из вас оступится».

Единственным человеком, которого моя «тайная свадьба» возмутила сильнее Брайана, была моя семилетняя племянница Мими. Во-первых, она считала себя чудовищно несправедливо обделенной тем, что я не собиралась устраивать «настоящую» свадьбу, потому что ей очень хотелось хоть раз в жизни понести чей-нибудь шлейф, а такого шанса пока не представилось. А ведь ее лучшая подруга и злейшая соперница Мория уже дважды была маленькой подружкой невесты, и Мими не могла ждать вечно, ведь семь лет – критический возраст для этой роли, понимаете?

Кроме того, наша «церемония» в Теннесси нанесла моей племяннице почти лингвистическое оскорбление. Ведь Мими сказали, что теперь, после того как в Ноксвилле мы принесли свои обеты, Фелипе можно называть дядей. Но она ни в какую не соглашалась. Ее старший брат Ник тоже на это не купился. И дело было не в том, что моим племянникам не нравился Фелипе. Просто дядя, как сурово объяснил мне мой десятилетний племянник Ник, это или брат твоих папы или мамы, или законный муж твоей тети. Таким образом, Фелипе не мог официально называться дядей Ника и Мими, как не мог он называться и моим мужем, и убедить их в обратном было невозможно. Для детей такого возраста правила – это всё. Эти дети могли бы работать переписчиками населения. Чтобы наказать меня за гражданское неповиновение, Мими взяла в привычку называть Фелипе «дядей», при этом каждый раз с сарказмом показывая пальцами кавычки. Иногда она даже звала его моим «мужем» – тоже с кавычками и нотками презрительного раздражения в голосе.

Как-то вечером, в 2005 году, мы с Фелипе ужинали у Кэтрин, и я спросила Мими, что должно произойти, чтобы наши с Фелипе отношения стали в ее глазах «настоящими»? Она ответила, даже не думая:

– Вы должны устроить настоящую свадьбу.

– Но что делает свадьбу настоящей? – спросила я.

– Там должно быть больше одного человека, – с откровенным раздражением ответила она. – Нельзя приносить клятвы, и чтобы этого никто не видел! Должен быть кто-то, кто смотрит, что вы там друг другу обещаете.

Забавно, но Мими в данном случае выступила как настоящий интеллектуал и историк. Еще философ Дэвид Хьюм говорил о необходимости свидетелей в любом обществе, когда речь идет о принесении важных обетов. Они необходимы потому, что невозможно понять, говорит ли человек правду или лжет, принося клятву. По словам Хьюма, за высокопарными и благородными словами говорящего может скрываться «тайное направление мысли». Однако присутствие свидетеля сводит на нет все скрытые мотивы. Становится не важно, серьезно вы говорили или нет: что сказано, то сказано, и третья сторона засвидетельствовала это. Таким образом, свидетель превращается в «живую печать» обета, наделяя его реальным весом. Даже в Европе раннего Средневековья, до того как появились официальные церковные и светские браки, для заключения законного пожизненного союза достаточно было принести обеты в присутствии одного свидетеля. Подчеркну – даже тогда нельзя было проделать это в одиночку. Даже тогда кто-то должен был на вас смотреть.

– А ты успокоишься, – спросила я Мими, – если мы с Фелипе произнесем брачные обеты вот прямо здесь, на вашей кухне, перед тобой?

– Да, но где другие люди? – спросила она.

– Но есть же ты, – ответила я. – Ты можешь проследить, чтобы все было по правилам.

И это был блестящий план. Ведь наша Мими любит, чтобы все было по правилам. Эта маленькая мисс вообще родилась, чтобы быть свидетелем. И с гордостью сообщаю: она с удовольствием взяла на себя эту роль. Прямо там, на кухне, пока ее мама готовила ужин, Мими попросила нас с Фелипе встать к ней лицом. Она приказала нам отдать ей «обручальные кольца» (опять в кавычках), которые мы носили уже несколько месяцев. И пообещала сохранить их в целости до конца церемонии.

Затем Мими провела импровизированный свадебный ритуал, составив его, как я понимаю, из цитат из разных фильмов, которые успела посмотреть за долгие семь лет своей жизни.

– Клянетесь ли вы любить друг друга до конца времен? – спросила она.

Мы поклялись.

– Клянетесь ли вы любить друг друга в болезни и здравии?

Мы поклялись.

– Клянетесь ли вы любить друг друга, даже когда один рассердится на другого?

Мы поклялись.

– Клянетесь ли вы любить друг друга в богатстве и когда денег будет поменьше?

(Видимо, Мими не хотелось сулить нам откровенной бедности, и она обошла эту тему, сказав «когда денег будет поменьше».)

Мы поклялись.

Минуту мы стояли в тишине. Не сомневаюсь, Мими очень хотелось подольше задержаться в роли свидетеля, обладающего властью, но она не могла придумать, в чем бы еще заставить нас поклясться. Поэтому она отдала нам кольца и приказала обменяться ими.

– Теперь можете поцеловать невесту, – провозгласила она.

Фелипе меня поцеловал. Кэтрин три раза похлопала в ладоши и вернулась к своему устричному соусу. Так и состоялось второе не совсем законное бракосочетание Лиз и Фелипе на кухне у моей сестры. Правда, на этот раз в присутствии свидетеля.

Я обняла Мими:

– Ну что, довольна? Она кивнула.

Но по ее лицу было видно, что не довольна она, ни капельки.

Так почему же публичная, законная свадебная церемония играет такую огромную роль в сознании многих людей? И почему я так упрямо, почти воинственно ей противлюсь? Мое сопротивление казалось особенно бессмысленным, если учесть, что я вообще безмерно обожаю всяческие ритуалы и церемонии. Я изучала Джозефа Кэмпбелла,[24] читала «Золотую ветвь».[25] Я прекрасно понимаю, что людям необходимы церемонии: это черта, которой мы обводим самые важные события в жизни, чтобы отделить значительное от обыденного. Ритуал – это своего рода магическая страховочная веревка, что проводит нас от одного жизненного этапа к другому и следит, чтобы по пути мы не споткнулись и не заблудились. Церемонии и ритуалы помогают нам преодолеть глубоко запрятанный страх перемен: они как конюх, который, завязав коню глаза, ведет его через огонь и шепчет: «Ты только не думай ни о чем, ладно, приятель? Просто ставь одно копыто, потом другое… и когда выйдешь с другой стороны, все с тобой будет в порядке».

Я даже понимаю, почему людям так важно присутствовать на чужих ритуальных церемониях. Мой отец, человек, не слишком подверженный социальным условностям, всегда настаивал, чтобы мы ходили на поминки и похороны всех наших соседей в родном городке. Он объяснял, что это нужно даже не для того, чтобы почтить память усопшего или утешить его оставшихся в живых родственников. Нет, на эти церемонии нужно ходить, чтобы вас увидели – в особенности, к примеру, чтобы вас увидела жена покойного. Нужно убедиться, что она запомнит ваше лицо и в ее памяти останется кадр: вы были на похоронах ее мужа. И это нужно даже не для того, чтобы заработать лишние очки в глазах общества или прослыть добрым человеком, – а для того скорее, чтобы избавить вдову от неловкости при случайной встрече в супермаркете. Ей не придется думать, слышали вы плохую новость или нет. Она видела вас на похоронах и знает, что вы в курсе. Поэтому ей не надо снова пересказывать вам историю своей утраты, а вы не будете смущенно выражать свои соболезнования, стоя у овощного прилавка, – ведь вы уже выразили их в церкви, в подходящем для этого месте. Таким образом, публичный ритуал похорон и поминок поставил вас со вдовой в равное положение и избавил обоих от социальной неловкости и неопределенности. Вы устроили свои дела. Теперь вам ничего не грозит.

И я поняла, что именно этого хотели мои родственники и друзья, настаивая, чтобы мы с Фелипе провели «настоящую» свадебную церемонию. Им вовсе не нужно было нарядно одеваться, танцевать в неудобной обуви и лакомиться цыпленком или рыбой. Они хотели лишь одного: чтобы можно было спокойно жить дальше, зная со всей определенностью, кто кому кем является. Именно этого хотела Мими: избавиться от необходимости что-то кому-то объяснять и выслушивать объяснения. Она хотела точно знать, что слова «дядя» и «муж» теперь можно использовать без кавычек, что можно спокойно жить, не задумываясь о том, надо ли ей относиться к Фелипе как к члену семьи или не надо. И было совершенно очевидно, что есть лишь один способ заполучить ее полное одобрение – она должна была лично поприсутствовать на официальном бракосочетании.

Я все это знала и понимала. И все же что-то во мне противилось. Главная проблема заключалась в том, что даже после того, как я несколько месяцев только и делала, что читала о браке, думала о браке и говорила о браке, я все еще до конца не убедилась, что брак вообще кому-то нужен. Мне по-прежнему казалось, что мне морочат голову. Если честно, мне была ненавистна сама мысль о том, что мы с Фелипе вынуждены пожениться лишь потому, что этого требует государство. Но главное, я наконец поняла, что проблема бракосочетания тревожит меня так глубоко и на столь фундаментальном уровне, потому что я… «грек».

Вы только поймите, я не имею в виду буквально (я не из Греции)! Нет, я грек по типу мыслительной деятельности. Ведь философы давно пришли к выводу, что в основе всей западной культуры лежат два конкурирующих мировоззрения: «греческий» и «иудейский». От того, чью сторону вы займете, во многом зависит ваш взгляд на мир.

От греков, в особенности из славной эпохи древних Афин, мы унаследовали вечную идею гуманизма и неприкосновенности индивидуальности. Именно греки подарили нам понятия демократии, равенства, личной свободы, научного разума, интеллектуальной независимости и открытости – все то, что сегодня принято называть «культурным многообразием». Мировоззрение грека, таким образом, – это взгляд городского, образованного, стремящегося к знаниям человека, который всегда оставляет место для сомнений и дебатов.

Но есть еще и иудейское мировоззрение. Говоря «иудейское», я вовсе не отсылаю вас к доктринам иудаизма. (Между прочим, большинство моих знакомых американских евреев мыслят очень даже «по-гречески», а вот фундаментальные американские христиане – как раз «по-иудейски»). Под иудейским мировоззрением я имею в виду древний взгляд на мир, в котором воплощены идеи кланового сознания, главенства веры, подчинения и уважения. Кредо иудеев – клановость, патриархальность, авторитарность, мораль, ритуал и инстинктивная подозрительность к чужакам. Иудейские мыслители рассматривают мир как совершенно четкое противопоставление добра и зла, и Бог всегда на стороне «наших». Человеческие поступки бывают правильными или неправильными. Никаких полутонов – только черное и белое. Общество важнее индивидуальности, мораль важнее счастья, клятвы даются раз и навсегда.

Главная проблема в том, что современная западная культура каким-то образом унаследовала оба этих античных мировоззрения, но так и не сумела их примирить, потому что это невозможно. (Вы когда-нибудь следили за ходом выборов в США?) Американское общество представляет собой удивительную амальгаму «греческих» и «иудейских» взглядов. Наши законы по большей части от греков; наша мораль – от иудеев. Мы совершенные греки в том, что касается понятий независимости, интеллекта, неприкосновенности личности, и совершенные иудеи в том, что касается добродетели и воли Божьей. Наше стремление к равноправию – от греков; стремление к справедливости – от иудеев.

Но когда речь заходит о любви – тут взгляды мешаются в путаную кучу. Одно исследование за другим демонстрирует веру американцев в совершенно противоположные понятия в том, что касается брака. С одной стороны (иудейской), весь наш народ свято верит, что брачные узы – это на всю жизнь, их нельзя разорвать. С другой (греческой), мы также свято уверены, что человек всегда имеет право на развод по личным причинам.

Но как могут обе эти идеи быть истинными одновременно? Неудивительно, что в головах у нас полная неразбериха. И стоит ли удивляться, что американцы женятся и разводятся чаще, чем представители всех остальных наций земли! Мы как в пинг-понге бросаемся от одного противоположного представления о любви к другому. Наш иудейский (или библейский, или моралистический) взгляд на любовь основан на преданности Богу, подчинении священной вере, и мы не сомневаемся в нем ни на минуту. Наш греческий (или философский, или этический) взгляд основан на преданности своей природе, суть которой в тяге к исследованиям, красоте и глубоком почтении к необходимости самовыражения. И он тоже не вызывает у нас сомнений.

Идеальный «греческий» любовник эротичен; идеальный «иудейский» – предан вам.

Страсть досталась нам от греков; верность – от иудеев.

Эти мысли не давали мне покоя, потому что по греческо-иудейской шкале я намного ближе к грекам. Делает ли это меня плохим кандидатом в брачующиеся? Я этого и боялась. Нам, «грекам», не очень-то нравится приносить себя в жертву традиции; нас это подавляет и пугает.

Еще сильнее я забеспокоилась, наткнувшись на один крошечный, но важный факт в уже знакомом вам исследовании Рутгерсского университета. Оказывается, исследователи выяснили, что браки, в которых и муж и жена относятся к священным узам с одинаковым безоговорочным уважением, имеют больше шансов на долговечность, чем браки, в которых супруги относятся к этим узам с подозрением. Уважение к институту брака, таким образом, становится необходимым залогом прочности отношений.

И ведь это вполне разумно, так? Надо верить в то, чем клянешься, чтобы обещание не было пустыми словами. Ведь вступая в брак, вы не просто клянетесь в верности другому человеку – вы еще присягаете самому понятию верности. Я лично знаю людей, которые до сих пор живут вместе вовсе не потому, что любят друг друга, а потому, что им дороги их принципы. Они и в могилу готовы лечь, так и не разорвав законные узы с человеком, которого ненавидят, и всё лишь из-за того, что поклялись перед Богом. Они считают, что если отрекутся от этой клятвы, то потеряют себя.

Стоит ли говорить, что я не такая? В прошлом у меня уже был выбор, что предпочесть – данное обещание или собственную жизнь, и я выбрала себя любимую. Что вовсе не делает меня человеком неэтичным (ведь можно поспорить, что мы, предпочитая свободу несчастью, тем самым отдаем дань почтения чуду жизни). Но сейчас, когда мне предстоит выйти за Фелипе, передо мной стоит дилемма. Во мне достаточно «иудейского», чтобы искренне желать своему браку продлиться вечно на этот раз (что уж там, так прямо и скажу, хоть и стыдно – на этот раз!), но я так и не смогла проникнуться безоговорочным уважением к институту брака. В истории брака я так и не нашла ни одного эпизода, в котором узнала бы себя и сказала: о да, на это я согласна. И это отсутствие уважения и осознания собственного места во всей системе внушало мне опасения, что в день свадьбы даже я не поверю собственным обещаниям.

Желая разобраться, я расспросила об этом Фелипе. Надо отметить, что он относился ко всему предприятию гораздо спокойнее. Хотя и у него институт брака вызывал не больше уважения, чем у меня, он то и дело повторял:

– Сейчас уже, дорогая, все превратилось в игру. Правительство установило правила, и мы должны им подыграть, если хотим получить то, что нам нужно. Лично я готов играть по любым правилам, лишь бы в конце концов мы с тобой могли спокойно зажить вместе.

Его подобное положение вещей устраивало, но я не хотела играть в игры; мне хотелось понимать, что я делаю, чувствовать, что это по-настоящему.

Фелипе понимал, почему я недовольна, и – благослови его Господь! – проявил достаточно терпения, выслушивая мои (довольно пространные) соображения по поводу двух противоречивых мировоззрений в западной цивилизации и того, как они влияют на мое восприятие брака. Но когда я спросила его, ощущает ли он себя больше «греком» или «иудеем», он ответил:

– Дорогая, все это не про меня.

– Почему? – спросила я.

– Я не грек и не иудей.

– Но кто же ты тогда?

– Я бразилец!

– Что значит – бразилец?! Фелипе не выдержал и рассмеялся:

– Этого не знает никто! Вот почему так хорошо быть бразильцем. Никто не знает, что это значит! Поэтому ты можешь использовать эту отговорку – что ты бразилец – и жить как хочется. Отличная стратегия, между прочим. Мне она очень хорошую службу сослужила.

– Но мне-то как она послужит?

– Она поможет тебе наконец расслабиться! Ведь ты скоро выйдешь замуж за бразильца. Так почему не начать думать по-бразильски?

– Это как?

– А как хочешь! Ведь мы, бразильцы, именно так и поступаем! Берем у всех идеи напрокат, смешиваем и создаем что-то новое, свое. Вот послушай – что тебе больше всего нравится у «греков»?

– Их человечность, – ответила я.

– А у «иудеев» – если вообще что-то нравится?

– Честь, – призналась я.

– Ну вот и решили – берем и то, и другое. Человечность и честь. И на этой основе строим брачные отношения. Назовем это «бразильский коктейль». И будем делать все по-своему.

– A так можно?

– Дорогая! – воскликнул Фелипе и взял мое лицо в ладони с внезапной отчаянной решимостью. – Ну как ты не поймешь? Как только мы получим эту чертову визу и женимся в Америке, можно будет ВСЁ!

Неужели и правда всё?

Я молилась, чтобы Фелипе оказался прав, но все же сомневалась. Мой самый глубинный страх по поводу брака, когда я наконец докопалась до самой его сути, заключался в том, что в конце концов брак начнет менять нас в гораздо большей степени, чем мы – его. Много месяцев я изучала брак, но это привело лишь к тому, что я стала еще больше бояться этой возможности. Я убедилась, что институт брака обладает поразительно огромной властью: он больше, древнее, глубже и сложнее, чем нам с Фелипе когда-либо суждено стать. И неважно, что мы считаем себя такими современными и умными, – я боялась, что, как только мы ступим на брачный конвейер, из нас по-быстрому отольют клонированных супругов, затолкав в общепринятую форму, удобную обществу, – даже если она будет неудобна нам.

И все это меня очень пугало, потому что, пусть это кого-то раздражает, мне нравится думать о себе как о не соответствующей стандарту. Нет, я не анархистка, Боже упаси, но мне приятно сознавать, что по жизни мне свойственно инстинктивное неприятие общепринятых норм. Да и Фелипе, по правде говоря, нравится думать о себе в таком же ключе. Да что уж там, давайте начистоту – кому из нас не нравится думать о себе в таком ключе? Ведь как приятно считать себя эксцентричным нонкомформистом, даже если вы просто купили не такой кофейник, как у всех! Вот почему сама мысль о том, чтобы поклониться общепринятому и выйти замуж, казалась мне досадной – точнее, казалась досадной той самой упрямой части моего противящегося авторитетам гордого «древнегреческого» существа. И я уж честно думала, что эта проблема никогда не решится…

Но потом познакомилась с Фердинандом Маунтом.

Блуждая в Интернете в поисках очередных идей о браке, я наткнулась на любопытный научный труд под названием «Антисоциальная семья». Автором выступил британский автор по имени Фердинанд Маунт. Я тут же заказала книгу и попросила сестру переслать ее на Бали. Мне понравился заголовок, и я была уверена, что в книге наверняка найдется немало вдохновляющих историй пар, которые каким-то образом нашли способ победить систему и подорвать авторитет общества, не изменив своим бунтарским корням даже в рамках института брака. Может, мне удастся найти в ней образцы для подражания!

Однако оказалось, что, хотя книга действительно была посвящена борьбе с условностями, эта тема обыгрывалась в ней вовсе не так, как я ожидала. Это была отнюдь не мятежная проповедь, что, впрочем, неудивительно, учитывая, что Фердинанд Маунт (прошу прощения – сэр Уильям Роберт Фердинанд Маунт, баронет третьей степени) – ведущий консервативной колонки в лондонской «Санди таймс». Скажу честно: никогда бы не заказала эту книгу, знай я об этом заранее. Но все же хорошо, что я ее заказала, потому что порой спасение приходит к нам в самом неожиданном обличье, а сэр Маунт и впрямь стал для меня спасением, высказав одну идею о браке, которая радикально отличалась от всего, что я до этого накопала.

Итак, Маунт – с вашего позволения, я опущу все эти «сэры», «баронеты» и проч. – утверждает: все браки по определению являются попыткой ниспровергнуть авторитет. (Все браки, заключенные по собственному желанию. То есть не устроенные семьей или кланом, и не ради денег. Одним словом, все браки в западном обществе.) Семьи, вырастающие из таких индивидуалистических союзов, заключенных в результате каприза, также бросают вызов условностям. Маунт пишет: «Семья – бунтарская организация. По сути, семья – это не что иное, как образчик бунтарской организации, которая остается такой уже много веков. Лишь семья на протяжении всей человеческой истории и по сей день подрывает авторитет государства. Семья – вечный, неизменный враг всех иерархий, религий и идеологий. Не только диктаторы, епископы и комиссары, но и скромные приходские священники и рассуждающие за столиками кафе интеллектуалы неоднократно сталкивались с каменной враждебностью семьи и ее решимостью до последнего противостоять посторонним вмешательствам».

Довольно серьезное заявление, но доказательства Маунта неоспоримы. По его мнению, поскольку современные пары заключают браки по глубоко личным причинам и в границах своего союза создают некую «тайную жизнь», они априори представляют угрозу для любого, кто хочет править миром. Ведь первая цель любого авторитарного правителя – обеспечить контроль над населением путем принуждения, идеологической обработки, запугивания или пропаганды. Но, к своей досаде, постепенно правители понимают, что им никогда не удастся полностью контролировать или даже отслеживать то тайное, что происходит между двумя людьми, которые регулярно спят в одной кровати.

Даже сотрудники Штази, восточногерманской коммунистической разведки, самой эффективной тоталитарной системы полицейского контроля в мире, были не в силах прослушать все до единого частные разговоры, что велись в частных домах в три часа ночи. Это никому никогда не удавалось. И не важно, какие незначительные, тривиальные или серьезные темы обсуждаются в интимной обстановке, – эти разговоры (вполголоса, шепотом) остаются уделом исключительно двух людей, делящихся друг с другом секретами. То, что происходит, когда свет гаснет и двое остаются наедине, собственно, и определяется словом «приватность». И речь не только о сексе, но о гораздо более опасном аспекте – интимности. Ведь у каждой пары в мире есть потенциал со временем превратиться в маленькое изолированное государство из двух человек, создав собственную культуру, собственный язык и свой этический закон, в которые не посвящен больше никто.

Эмили Дикинсон писала: «Из всех душ, созданных Творцом, я выбрала одну». И вот именно эта идея – что по сугубо личным причинам мы можем предпочесть одного человека, которого будем любить и оберегать больше остальных, – и выводит из себя родственников, друзей, религиозные организации, политические партии, сотрудников иммиграционной службы и военных по всему миру. Эта селективность, эта узконаправленность ваших интимных чувств бесит абсолютно всех, кто мечтает вас контролировать. Почему, вы думаете, американским рабам не позволялось заключать браки? Потому что работорговцам было страшно даже подумать о том, чтобы позволить рабу испытать ту безграничную эмоциональную свободу и чувство ревностно оберегаемой интимности, которые культивирует брак. Брак в некоторой степени символизирует свободу сердца, а такие дела недопустимы в рабовладельческом обществе.

По этой самой причине, заявляет Маунт, с целью усилить собственное влияние власть имущие на протяжении всей человеческой истории всегда стремились разорвать естественные человеческие связи. Как только появляется новое революционное движение, культ или религия, все проходит по одной и той же схеме: все ваши прежние индивидуальные связи пытаются разорвать. Вы приносите кровавую клятву беспрекословного подчинения новым хозяевам, правителям, догме, божеству, нации. Как пишет Маунт, «вы должны отречься от своих земных владений и привязанностей и следовать за флагом, крестом, полумесяцем или серпом и молотом». Одним словом, вы отрекаетесь от своей настоящей семьи и клянетесь в верности новой, большой. Вдобавок вы должны с готовностью принять новые, навязанные извне и отдаленно напоминающие семью отношения, которые вам предлагаются (жизнь в монастыре, кибуце, партии, коммуне, взводе, преступной группировке и т. д.). А если вы предпочтете жену или мужа коллективу, то получается, что вы подвели и предали общее дело; вас подвергают порицанию как эгоистичного и ленивого человека или, того хуже, предателя.

Но люди все равно продолжают это делать. Сопротивляются коллективному мнению и выбирают одного, а не многих, и любят этого одного. Мы видели, как это случилось в раннехристианскую эпоху, помните? Отцы раннего христианства совершенно недвусмысленно наказывали людям выбирать целомудрие, а не брак. Целибат должен был стать новым общественным порядком. И хотя некоторые ранние христиане действительно приняли обет целомудрия, большинство все же решительно отказались от этого. В конце концов христианским лидерам пришлось уступить и смириться с тем, что люди все равно будут жениться. С аналогичной проблемой столкнулись марксисты, попытавшись создать новый мировой порядок, при котором дети воспитывались бы в коммунальных детских садах, а между парами не существовало бы особой привязанности. Но коммунистам повезло не больше, чем ранним христианам. Фашистам тоже не повезло. Им, безусловно, удалось повлиять на форму брака, но искоренить его как институт – никогда.

Справедливости ради скажу, что не удалось это и феминисткам. На первом этапе феминистской революции радикальные активистки питали утопические мечты о том, что свободные женщины, будь у них выбор, предпочтут отношения сестринской солидарности репрессивному институту брака. Некоторые из этих активисток, например сепаратистка Барбара Липшуц, дошли до того, что стали утверждать, будто женщины должны и вовсе перестать заниматься сексом – потому что секс якобы представляет собой действие, унижающее достоинство женщины и подавляющее ее. Целибат и дружба – такой должна была стать новая модель отношений для женщин. Скандально известный манифест Липшуц так и назывался: «Никто не должен никого иметь». Святой Павел, возможно, выразился бы иначе, но принцип проповедовал тот же: плотские связи неизменно порочат человека, а романтические партнеры отвлекают его от более возвышенного и почтенного предназначения.

Но Липшуц и ее последовательницам не удалось искоренить человеческое стремление к сексуальной близости, как не удалось это и ранним христианам, и коммунистам, и фашистам. Многие женщины – даже очень умные и независимые – в конце концов все равно предпочли союз с мужчиной. А за что борются сегодняшние феминистские активистки-лесбиянки? За право заключать браки. За право заводить детей, создавать семью, за право сковать себя законными узами. Они хотят быть частью института брака, чтобы с его помощью творить историю – а не стоять за забором, швыряя камни в его старый серый фасад.

Даже Глория Стайнем, само олицетворение американского феминистского движения, в 2000 году решила выйти замуж. В день свадьбы ей было шестьдесят шесть лет, она по-прежнему находилась в здравом уме и совершенно четко осознавала, что делает. Однако некоторые ее последовательницы восприняли этот поступок как предательство, как низвержение святого. Но что важно, сама Стайнем рассматривала свой брак как свидетельство победы феминизма. Она объяснила, что если бы вышла замуж в 1950-е, «как и должна была», то стала бы всего лишь рабыней мужа или, в лучшем случае, его смышленой помощницей. Однако к 2000 году, и не в малой части благодаря ее безустанным стараниям, брак в Америке эволюционировал до такой степени, что женщина теперь могла одновременно быть не только женой, но и человеком, сохраняя все свои гражданские права и свободы в неприкосновенности. Но решение Стайнем все равно разочаровало многих ревностных феминисток, которые так и не оправились от столь вопиющего оскорбления – ведь их бесстрашная предводительница предпочла мужчину сестринским отношениям! Из всех душ, созданных Творцом, Глория Стайнем тоже выбрала лишь одну – и из-за этого решения все остальные почувствовали себя ненужными.

Но нельзя запретить людям хотеть того, чего им хочется, – а как выясняется, большинству людей нужны именно что интимные отношения с одним, особенным человеком. А поскольку интимные отношения невозможны при открытых дверях, люди начинают очень активно сопротивляться всем и всему, что мешает реализации их простого желания остаться наедине с возлюбленным. И хотя власть имущие на протяжении всей человеческой истории пытались заставить нас отказаться от этого желания, у них так и не получилось. Мы твердо держимся за свое право связать жизнь с другим человеком – законно, эмоционально, физически, материально. Мы не оставляем попыток, пусть даже безуспешных, воссоздать аристофановских двухголовых, четырехруких и четырехногих идеальных людей.

Это стремление проявляет себя повсюду и порой принимает самые удивительные формы. Мои знакомые – самые большие противники стереотипов и враги системы на свете, с ног до головы покрытые татуировками, – вдруг решают пожениться. Самые большие любители случайных сексуальных связей, каких я знаю, тоже женятся (нередко это кончается катастрофически, но они все же пытаются!). Женятся даже глубокие мизантропы, несмотря на обоюдное отвращение ко всему человечеству. Я вообще знаю очень мало людей, которые не попытались бы хотя бы раз в жизни вступить в длительные моногамные отношения в той или иной форме, – даже если эти отношения не скреплялись законно или официально, в церкви или зале регистрации. Большинство моих знакомых пробовали заключить длительные моногамные отношения даже несколько раз, несмотря на то что предыдущие попытки заканчивались разбитым сердцем.

Даже мы с Фелипе, два боязливых разведенных человека, гордящихся своей богемной независимостью, постепенно начали создавать собственный мирок, который подозрительно напоминал брак еще до вмешательства иммиграционной службы. Ведь еще до того, как мы услышали о существовании офицера Тома, мы жили вместе, строили планы и спали в одной кровати; у нас были общие деньги, мы принимали друг друга во внимание, когда планировали будущее, и отказались от отношений с другими людьми. Что это такое, если не брак? Мы даже устроили церемонию и принесли клятвы верности. (Даже две церемонии!) Мы выстраивали нашу жизнь сообразно этой системе отношений, потому что нам чего-то не хватало. Как не хватает многим. Нам не хватает близости, хотя она чревата эмоциональными травмами. Мы жаждем близости, даже если не понимаем, что это такое. Мы жаждем близости, даже когда любить так, как любим мы, незаконно. Даже когда нам внушают, что нужно жаждать чего-то еще – чего-то более благородного, более возвышенного. Но мы все равно хотим близости с другим человеком, и у каждого на это свои, глубоко личные причины. Никому еще не удавалось разрешить эту загадку, и никто пока так и не сумел запретить нам этого хотеть.

Фердинанд Маунт пишет: «Несмотря на все попытки власти предержащей умалить значение семьи, уменьшить ее роль и даже искоренить ее в принципе, мужчины и женщины упрямо продолжают не только размножаться и производить потомство, но и жить парами». (И я бы к этому добавила, что не только мужчины и женщины, но и мужчины и мужчины продолжают упрямо жить парами. И женщины и женщины. От этого власть имущие, разумеется, приходят в еще большее бешенство.) Столкнувшись с реальностью, репрессивные власти в конце концов всегда сдаются, смирившись с неизбежностью человеческой тяги к созданию пар. Но они не сдаются без боя, эти мерзкие авторитеты. Их поражение всегда проходит по одной и той же схеме, которая, как утверждает Маунт, в западной истории постоянно повторяется. Сначала до властей медленно доходит, что невозможно заставить людей предпочесть спутника жизни преданности высшему делу – и потому брак невозможно искоренить. Но, оставив попытки по полному уничтожению брака, они начинают пытаться его контролировать, придумывая различные сдерживающие законы и ограничения. Когда отцы Церкви наконец смирились с существованием брака в Средние века, они немедленно навалили на брачующихся целую кучу новых суровых условий: жениться теперь разрешалось только в присутствии священника; для женщин устанавливалось понятие ковертюры и т. д. Потом церковники и вовсе сошли с ума, пытаясь контролировать все аспекты брака, вплоть до частных сексуальных отношений между супругами.

К примеру, во Флоренции начала семнадцатого века монаху по имени брат Керубино (девственнику, разумеется) дали экстраординарное поручение: он должен был написать учебник для христианских мужей и жен, в котором прояснялось бы, какие виды половой активности приемлемы в христианском браке, а какие нет. «В половом акте, – писал брат Керубино, – не должны участвовать глаза, нос, уши, язык и любые другие части тела, не являющиеся необходимыми для продолжения рода». Женщина могла смотреть на мужское достоинство супруга, только если тот заболел, а не для развлечения, и ни за что не позволять, чтобы муж увидел жену голой: «Никогда не позволяй себе, женщина, представать неприкрытой перед супругом!» И хотя христианам не возбранялось время от времени мыться, намеренное мытье с целью достижения приятного запаха и увеличения собственной сексуальной привлекательности приравнивалось к дьявольским проискам. Также нельзя было трогать супруга или супругу языком. Нигде! «Дьявол знает, как проникнуть между мужем и женой! – сокрушался брат Керубино. – Он заставляет их целовать и трогать не только пристойные части, но и непристойные. Одна только мысль об этом нагоняет ужас, испуг, оцепенение…»

Разумеется, самый большой ужас, испуг и оцепенение у Церкви вызывало то, что происходящее в супружеской кровати остается тайной и потому неподвластно контролю. Увы, даже самые бдительные флорентийские монахи не могли уследить за тем, что делают два языка в запертой спальне в три часа ночи. Не могли они уследить и за тем, о чем эти языки болтают после занятий любовью, – а именно это пугало их больше всего. Ведь даже в тот мрачный век стоило дверям закрыться, как люди получали возможность делать собственный выбор, – и каждая пара сама определяла, как им вести интимную жизнь.

И в конце концов, обычно побеждала.

Итак, после того как властям не удалось уничтожить брак, когда они прекратили попытки его контролировать, оставалось лишь сдаться и смириться с существованием брачной традиции. (Фердинанд Маунт называет это подписанием «одностороннего мирного договора».) И тут начинается самое интересное. Власть имущие теперь ставят все с ног на голову и пытаются переиначить само понятие брака, вплоть до того, что делают вид, будто сами его и изобрели] Именно этим занимаются консервативные христианские лидеры в западном мире на протяжении последних нескольких столетий. Они ведут себя так, будто это они создали брачную традицию и семейные ценности, – в то время как в основе всей их религии лежит полное неприятие брака и семейных ценностей.

Абсолютно то же самое произошло в советскую эпоху и в коммунистическом Китае. Сперва коммунисты попытались уничтожить брак; потом сфабриковали новую мифологию, утверждая, что «семья» всегда была ячейкой правильного коммунистического общества, – разве вы не знали? А тем временем, пока разыгрываются все эти исторические перипетии, пока диктаторы, деспоты, священники и преступники мечутся и брызгают слюной, люди всё так же продолжают заключать браки – или вступать в отношения, назовите как угодно. И пусть эти союзы неудачны, дисфункциональны, разрушительны – а порой и секретны, незаконны или проходят под другими названиями, – мужчины и женщин упорно продолжают создавать пары на собственных условиях. Чтобы получить желаемое, они учатся подстраиваться к изменяющимся законам и обходить сдерживающие ограничения, существующие на сей день в том или ином месте проживания. Или просто их игнорируют! Еще один англиканский священник из американской колонии Мэриленд в 1750 году жаловался, что, признавай он «законно женатыми» лишь те пары, что повенчались в церкви, ему пришлось бы «объявить бастардами девять из десяти жителей нашего округа».

Людям не свойственно дожидаться разрешения – они просто делают, что должны. Даже африканские рабы в ранний период американской истории изобрели свою разновидность брака, которая бросала откровенный вызов существующим порядкам: «свадьбу с метлой». В ходе этой церемонии жениху и невесте достаточно было перепрыгнуть через метлу, наискосок поставленную в дверном проеме, и они уже считались женатыми. И никто не мог запретить рабам проводить этот тайный ритуал, когда их никто не видел.

Так вот, если рассматривать западный брак в таком свете, сама его сущность меняется – а лично для меня эти изменения хоть и едва заметны, но поистине революционны. Вся историческая перспектива словно смещается на одно тонкое деление и вдруг обретает совершенно иные очертания. Законный брак вдруг начинает восприниматься не как институт (строгая, неподвижная, закоснелая, бесчеловечная система, навязанная беспомощным людям органами, обладающими властью), а как довольно отчаянная уступка (лихорадочная попытка беспомощной системы контролировать неуправляемое поведение двух обладающих огромной властью людей). И выходит, что вовсе не мы, люди, должны идти на невыгодные уступки, чтобы подстроиться под институт брака, а институт брака должен меняться, порой в ущерб себе, чтобы подстроиться под нас. Потому что «они» (власть имущие) так ни разу и не смогли помешать «нам» (двум людям) соединиться и создать собственный тайный мир. И у «них» не осталось выбора, кроме как разрешить «нам» вступать в законные браки, какую бы форму они ни принимали, – несмотря на все ограничивающие приказы. Правительства всего лишь плетутся в хвосте, едва поспевая за людьми, отчаянно и запоздало (а порой безуспешно и даже комично) насаждая правила и традиции вокруг поступков, которые мы и так всегда совершали, нравится им это или нет.

Вот и выходит, что я все это время читала книгу задом наперед. Ведь предположение, что брак изобрело общество, а потом каким-то образом заставило людей вступать в союзы, попросту абсурдно. Это все равно что заявить: сначала общество придумало дантистов, а потом заставило людей отрастить зубы. Это мы изобрели брак. Мы, влюбленные пары. И мы же изобрели развод. И супружескую неверность, и романтические страдания. Да что уж там – мы изобрели все это сопливое безобразие: любовь, близость, утрату влечения, эйфорию и неудачи в любви. Но самое главное наше изобретение – то, что больше всего выводит из себя авторитеты, и то, что мы продолжаем упрямо отстаивать, – это стремление охранять свою частную жизнь. Поэтому выходит, что Фелипе в некоторой степени был прав. Брак – это действительно игра. «Они» (отчаявшиеся правители) устанавливают правила. Мы (простые бунтари) их послушно соблюдаем. А потом идем домой и все равно делаем все, что захотим.

Вам не кажется, что я пытаюсь себя уговорить?

Но так оно и есть – я действительно пытаюсь себя уговорить.

Вся эта книга, до последней страницы, была моей попыткой прочесать сложную историю брака в западном обществе и найти в ней для себя хоть одно маленькое утешение. Но не всегда это просто сделать. В день своей свадьбы (это было тридцать лет назад) моя подруга Джин спросила свою мать: «Всем невестам так страшно выходить замуж?» А ее мать ответила, спокойно застегивая белое платье дочери: «Нет, милая, не всем. Только тем, кто думает».

Что ж, я думала очень много. Мне нелегко было смириться с идеей замужества, но, наверное, и не должно быть легко? Наверное, даже хорошо, что мне понадобилось уговаривать себя выйти замуж, – причем активно уговаривать. Особенно если учесть, что я женщина, а женщинам в браке всегда приходилось несладко.

В некоторых культурах эта необходимость уговорить женщину вступить в брак понимают лучше остальных. Кое-где необходимость горячего убеждения даже превратилась в ритуал – или своего рода искусство. В Риме, в рабочем квартале Трастевере, до сих пор сильна традиция, согласно которой, если юноша хочет жениться на девушке, он должен при всех исполнить серенаду у дома любимой. Он должен молить ее согласиться выйти за него, распевая прямо на улице, на виду у всех. Разумеется, эта традиция сохранилась во многих средиземноморских странах, но в Трастевере ее воспринимают со всей серьезностью.

Сцена всегда начинается одинаково. Молодой человек подходит к дому избранницы с группой друзей с гитарами. Встав под окном девушки, парни на местном грубом диалекте начинают орать песню с довольно неромантичным названием: «Roma, nunfa'lastupida stasera!» («Рим, не будь сегодня идиотом!»). Ведь дело в том, что юноша обращается не напрямую к девушке – он не осмелился бы это сделать. То, чего он добивается (ее руки, жизни, тела, души, преданности), имеет слишком великую цену, чтобы просить об этом в лоб. Нет, вместо этого он обращается ко всему Риму – и искренне, упрямо, грубо, в высшей степени эмоционального отчаяния выкрикивает обращение ко всему городу. Всем сердцем он умоляет город помочь ему уговорить свою избранницу выйти за него замуж.

«Рим, не будь идиотом! – поет юноша под окном девушки. – Помоги мне! Разгони тучи и приоткрой лунный лик для нас двоих! Пусть самые яркие звезды вспыхнут на небе! Дуй, проклятый западный ветер! Наполни воздух ароматом! Пусть улицы пахнут весной!»

Когда первые аккорды знакомой песни разносятся по кварталу, все его жители припадают к окнам, и начинается потрясающее вечернее представление с участием зрителей. Все мужчины, услышав песню, высовываются из окон и трясут кулаками в небо, проклиная Рим за то, что тот не слишком спешит помочь парнишке с его просьбой. Они хором ревут: «Рим, не будь идиотом! Помоги ему!»

Потом девушка – объект желания – подходит к окну. В песне ей тоже отведен куплет, но поет она совсем о другом. Когда настает ее очередь, она тоже умоляет Рим не быть идиотом. Она тоже умоляет город помочь ей. Но ей нужна помощь совсем иного рода. Она молит, чтобы Рим дал ей силы отклонить предложение о замужестве.

«Рим, не будь идиотом! – умоляет она. – Снова закрой тучами луну! Спрячь эти яркие звезды! Хватит дуть, проклятый западный ветер! Уйдите, весенние ароматы! Помогите мне устоять!»

А потом все женщины квартала высовываются из окон и начинают громко подпевать: «Пожалуйста, Рим, помоги ей устоять!»

Между мужскими и женскими голосами разыгрывается отчаянная схватка. Сцена становится такой напряженной, что, честно, создается впечатление, будто женщины Трастевере молят пощадить им жизнь! Что удивительно, при взгляде на мужчин Трастевере создается точно такое же впечатление.

Однако в пылу этой схватки легко упустить из виду главное – что все это просто игра. С первого аккорда серенады всем прекрасно известно, чем эта история кончится. Если девушка вообще подошла к окну, если бросила хоть один взгляд на парня на улице, – значит, всё, предложение уже принято. Согласившись сыграть роль в общем спектакле, девушка показывает, что любит избранника. Но из гордости (а возможно, из вполне оправданного страха) она не может согласиться так вот сразу. Она должна хотя бы озвучить свои сомнения и колебания. Она должна дать понять, что понадобится вся великая сила любви этого молодого человека в сочетании с эпической красотой города Рима, светом звезд на небе, романтичным сиянием полной луны и ароматным дуновением проклятого западного ветра, чтобы заставить ее сказать «да».

И учитывая, на что она подписывается, весь этот спектакль и все ее сопротивление вовсе не кажутся бессмысленными.

В общем, мне именно это и было нужно – громкая серенада, которой я сама себя уговаривала выйти замуж, горланя на своей же улице и под своим же окном, пока сама же не успокоюсь. Это было целью моих исканий. Поэтому простите меня за то, что в конце книги я все еще хватаюсь за соломинки и пытаюсь успокоить себя, что брак – это не так страшно. Ведь мне просто необходимы эти соломинки и это спокойствие. Как необходима была и утешительная теория Фердинанда Маунта о том, что брак, если посмотреть на него в определенном свете, является учреждением, подрывающим все общественные условности. Эта его теория стала для меня бальзамом надушу. Может быть, вам она не покажется столь замечательной. Или она вам вообще не нужна так, как мне. Да что там, возможно, в теории Маунта есть даже исторические неточности. Но я лично готова проглотить ее с потрохами. Как настоящая «почти бразильянка», я возьму один куплет из серенады и спою его по-своему – не только потому, что меня это успокоит, но и потому, что мне это нравится. Ведь таким образом я наконец найду свой маленький уголок в долгой и захватывающей истории брачных отношений. И там и брошу вещи – в этом самом уголке тихого неподчинения, из уважения ко всем упрямым влюбленным парам, которые во все времена мирились со всякого рода досадными вмешательствами, чтобы получить то, о чем мечтали: свой личный уголок, где можно было бы любить.

И когда мы с моим любимым наконец останемся наедине в этом уголке, все будет хорошо, и все будет славно, и всякое, что случится, обернется во благо.

Глава 8

Замужество и церемония

Никаких новостей, кроме моей женитьбы, – надо сказать, я этим сам себя удивил.

Авраам Линкольн

А потом все произошло очень быстро.

В декабре 2006 года документы из иммиграционной службы Фелипе все еще не получил, но мы чувствовали, что победа близка. Вообще говоря, мы не чувствовали, – à решили, что победа близка, и без дальнейших промедлений начали делать то, что особенно не советует делать Министерство нацбезопасности тем, кто ожидает иммиграционную визу для своего возлюбленного. А именно – строить планы.

Первым по списку было место, где можно было бы поселиться после свадьбы. Хватит с нас съемного жилья, хватит блужданий. Мы хотели иметь свой дом. И вот, пока мы с Фелипе все еще были на Бали, я начала серьезно и в открытую искать дома в Интернете. Я искала тихое место в сельском районе, но чтобы можно было быстро доехать до сестры в Филадельфии. Совершенно безумное занятие – искать дом, когда не можешь поехать и посмотреть его, но я очень четко представляла, какой именно дом хочу. Мой образ отчасти сформировало стихотворение, написанное когда-то моей подругой Кейт, в котором она выразила свое представление об идеальной картине домашнего уюта: «Дом в глуши, который поможет узнать, где истина, а где ложь. Пара льняных рубашек, пара хороших картин – и ты».

Я знала, что, как только увижу нужное место, сразу пойму – это мой дом. И наконец нашла его – в маленьком городке при мукомольном заводе в Нью-Джерси. Точнее, это был даже не дом, а церковь – крошечная квадратная пресвитерианская часовенка 1802 года постройки, которую кто-то умело переоборудовал в жилое помещение. Там были две спальни, маленькая кухня и один большой открытый зал, в котором раньше собиралась паства. А еще окна из рифленого стекла в пятнадцать футов высотой. И большой клен во дворе. Вот, собственно, и всё. Находясь на другом конце земли, я подала заявку, даже не увидев этот дом воочию. А через несколько дней, где-то там, в далеком Нью-Джерси, владельцы приняли мое предложение.

– Я нашла нам дом! – торжествующе объявила я Фелипе.

– Отлично, дорогая, – ответил он. – Теперь осталось обрести страну.

И вот я отправилась обретать страну, пропади она пропадом. Перед Рождеством я вернулась в Штаты одна и взяла все наши дела на себя. Подписала документы на дом, забрала вещи со склада, арендовала машину, купила матрас. Нашла склад в соседней деревне, куда можно было бы перевезти товар Фелипе и его драгоценные камни. Зарегистрировала его бизнес как компанию со штаб-квартирой в Нью-Джерси. И все это я сделала, не зная даже, разрешат ли ему вернуться в США. Другими словами, я обустроила нам гнездышко, хотя никаких «нас», по сути, еще не было.

Тем временем на Бали Фелипе лихорадочно готовился к предстоящему собеседованию в американском консульстве в Сиднее. С приближением этого события (его предварительно назначили на январь) наши международные разговоры обретали все более и более деловой характер. Мы совсем забыли о том, что такое романтика, – на романтику не было времени. Я сто раз перепроверила списки бюрократических требований, следя за тем, чтобы ни одна бумажечка не ускользнула от Фелипе, когда он наконец пойдет с документами к американским властям. Вместо любовных писем я теперь писала ему сообщения такого содержания: «Дорогой, адвокат сказал, что надо съездить в Филадельфию и лично забрать у него бланки, потому что на них штрихкод и их нельзя послать по факсу. Когда я тебе их перешлю, надо сразу поставить подпись и дату на форме DS-230, часть первая, и отослать ее в консульство с приложением. А на собеседование надо будет взять оригинал формы DS-156 и все остальные иммиграционные документы, но не забудь главное: пока не окажешься там в присутствии американского офицера, который будет проводить собеседование, НЕ ПОДПИСЫВАЙ ФОРМУ DS-156!!!»

В предпоследнюю минуту, всего за несколько дней до назначенного дня собеседования, мы поняли, что кое-что упустили. У нас не было копии дела Фелипе из бразильской полиции. Точнее, у нас не было документа, доказывающего, что в бразильской полиции нет на него дела. Мы почему-то забыли об этой важной бумаге в нашем досье. И ужасно запаниковали. Что, если это застопорит весь процесс? Можно ли вообще получить документ в бразильской полиции без личного присутствия Фелипе, или ему придется лететь в Бразилию? Через несколько дней сложнейших международных переговоров Фелипе удалось подключить к делу нашу бразильскую подругу Армению, необыкновенно обаятельную и находчивую даму, которая целый день простояла в очереди в полицейском управлении Рио-де-Жанейро и умудрилась настолько очаровать местного полисмена, что тот отдал ей подтверждение отсутствия у Фелипе преступного прошлого. (Есть какая-то поэтичная симметрия в том, что именно Армения нас в конце концов и спасла – ведь три года назад она нас и познакомила на вечеринке на Бали.) Потом она переправила документы ночным рейсом на остров и успела как раз вовремя, чтобы на следующий день Фелипе слетал в Джакарту (в сезон муссонов) и отыскал там лицензированного переводчика, который смог бы перевести все эти бразильские документы на нужный нам английский в присутствии единственного во всей Индонезии нотариуса, говорящего по-португальски и имеющего лицензию американского правительства.

«Ничего сложного, – заверил Фелипе, позвонив мне из повозки велорикши, мчащегося среди ночи под проливным яванским дождем. – У нас все получится. У нас все получится!»

Утром 18 января 2007 года Фелипе оказался первым посетителем американского консульства в Сиднее. Он не спал уже несколько дней, но был готов, притащив с собой адски запутанное досье: выписки из государственных реестров, медицинские справки, свидетельства о рождении и горы других документов. Он давно уже не стригся и по-прежнему был в дорожных шлепанцах. Но это никого не интересовало. Им было плевать, как он выглядит, – главное, чтобы за ним не числилось никаких грешков. И, не считая пары каверзных вопросов иммиграционного офицера о том, чем именно занимался Фелипе на Синайском полуострове в 1975 году (а он там влюбился в прекрасную семнадцатилетнюю израильтянку, естественно), все прошло хорошо. В конце концов раздался этот самый приятный в мире звук – звук тяжелой библиотечной печати, – и Фелипе дали визу.

– Желаю счастья в семейной жизни, – сказал сотрудник консульства моему бразильскому жениху, и его отпустили на свободу.

На следующее утро он сел на рейс «Китайских авиалиний» и через Тайбэй прилетел на Аляску. В Анкоридже Фелипе успешно прошел американскую таможню и иммиграционный контроль и сел на самолет до аэропорта Кеннеди. Через несколько часов, ледяной зимней ночью, я выехала ему навстречу.

И хотя мне нравится думать, что я держалась вполне стоически на протяжении предыдущих десяти месяцев, должна признаться, что, как только я приехала в аэропорт, всей моей собранности настала крышка. Все страхи, которые я сдерживала с момента ареста Фелипе, выплеснулись наружу в тот самый момент, когда он был уже без пяти минут дома, без пяти минут в целости и сохранности. У меня потемнело в глазах, я вся затряслась и вдруг стала бояться всего. Я боялась, что приехала не в тот аэропорт, не в то время, не в тот день. (Я перепроверяла расписание семьдесят пять раз, но все равно боялась.) Я боялась, что его самолет разбился. У меня возник совершенно абсурдный ретроспективный страх, что Фелипе провалил собеседование в Австралии, – хотя он только вчера успешно прошел его.

Даже когда табло прилета объявило о том, что его самолет приземлился, сердце мое по-прежнему сжимал необъяснимый страх, что он не приземлился и не приземлится никогда.

Что, если он так и останется сидеть в самолете?

Что, если выйдет из самолета, и его сразу арестуют?

Почему он так долго не выходит?

Я вглядывалась в лица всех пассажиров, выходящих из зоны прилета, выискивая Фелипе в самых неподходящих кандидатах. Я дважды посмотрела в лицо всем китайским старушкам с палочками, всем детям грудного возраста – чтобы на всякий случай перепроверить, не Фелипе ли это. Мне стало трудно дышать. Как заблудившийся ребенок, я чуть не подбежала к полицейскому и не попросила помочь – вот только чем?

А потом я увидела его.

Я узнала бы его из тысячи. Самое родное лицо в мире. Он бежал по коридору зоны прилета и искал меня с тем же тревожным выражением, которое в тот момент наверняка было и у меня на лице. На нем была та же одежда, что и десять месяцев назад, когда его арестовали в Далласе, – та же, которую он носил почти каждый день, в любом уголке мира. Он выглядел немного потрепанным, но для меня его вид все равно был благороднее всего на свете – горящие глаза, усиленно выискивающие меня в толпе. И это уж точно была не китайская бабушка, и не грудной ребенок, и не кто-то еще. Это был Фелипе – мой Фелипе, мой человек, лю0 всё, – и когда он увидел меня, то ринулся ко мне и чуть не сбил с ног своей движущей силой.

«Мы ходили и ходили кругами, пока не пришли домой, мы двое, – писал Уолт Уитман. – Мы отказались от всего, кроме нашей свободы, от всего, кроме нашего счастья».

Мы никак не могли отпустить друг друга, а я почему-то всё плакала и плакала.

Через несколько дней мы поженились.

Свадьба состоялась в нашем новом доме – в этой странной старой церкви – холодным воскресным днем, в феврале. Оказывается, когда надо пожениться, очень удобно, что твой дом по совместительству еще и церковь.

Брачная лицензия обошлась нам в двадцать восемь долларов; правда, пришлось еще сделать копию платежки. Среди гостей были: мои родители (женаты сорок лет), мой дядя Терри и тетя Дебора (женаты двадцать лет), моя сестра с мужем (женаты пятнадцать лет), мой друг Джим Смит (двадцать пять лет как разведен) и семейный пес Тоби (никогда не был женат; проявляет бисексуальные наклонности). Нам всем очень хотелось, чтобы дети Фелипе (неженатый сын и незамужняя дочь) смогли к нам присоединиться, но все случилось буквально за несколько дней, поэтому они просто не успели прилететь из Австралии. Пришлось довольствоваться телефонными звонками с восторженными поздравлениями – рисковать промедлением было нельзя. Нам требовалось немедленно пожениться и застолбить Фелипе участок на американской земле неоспоримым, законным путем.

Так что, как видите, мы все-таки решили, что на нашей свадьбе без свидетелей не обойтись. Мой друг Брайан оказался прав: свадьба – не молитва, не ваше личное дело. Это и личное дело, и общественное, поскольку имеет последствия в реальном мире. Хотя интимная сторона наших отношений всегда будет исключительно нашей с Фелипе прерогативой, важно помнить и о том, что в чем-то наш брак навеки будет принадлежать и нашим родным – всем тем, кого особенно серьезно затронет успех или провал этого предприятия. Поэтому в тот день они должны были присутствовать на нашей свадьбе, чтобы не дать нам об этом забыть. Я также должна признать, что наши клятвы, пусть в малой части, всегда будут принадлежать и государству. Ведь именно это делает брак законным.

Но самая маленькая и самая любопытная доля наших клятв принадлежала истории, у чьих огромных ног все мы рано или поздно преклоним колени. Ведь тот момент в истории, где вы случайно оказались, в большей степени и определяет облик и звучание свадебных обетов. Мы с Фелипе оказались в маленьком городке при мукомольном заводе в «садовом штате», в году 2007-м, и потому решили не писать собственные неповторимые обеты (мы это уже сделали в Ноксвилле), а отдать дань уважения нашему месту в истории и пройти стандартную, общепринятую в штате Нью-Джерси процедуру. Это был, как нам казалось, вполне приличествующий случаю поклон реальности.

Разумеется, на свадьбе присутствовали и мои племянники. Ник, театральный гений, тут же сочинил праздничную поэму. А Мими… Та еще неделю назад прижала меня в углу и спросила:

– Так на этот раз будет настоящая свадьба или нет?

– Зависит от того, – ответила я, – что ты подразумеваешь под «настоящей».

– Настоящая свадьба – это та, где есть маленькая подружка невесты, – пробурчала Мими. – Маленькая подружка невесты должна быть в розовом платье. И нести цветы. Но только не букет, а корзинку с лепестками роз. И лепестки должны быть не розовые, а желтые. Маленькая подружка невесты должна идти перед невестой и разбрасывать желтые лепестки в проходе. У тебя на свадьбе вообще будет что-то подобное?

– Не уверена, – задумалась я. – Все зависит от того, сможем ли мы найти подходящего человека на эту роль. У тебя нет никого на примете?

– Ну, в принципе, я могла бы и согласиться, – медленно ответила Мими, потрясающе достоверно изображая притворное безразличие, – если вы больше никого не найдете…

Так и получилось, что свадьба у нас была настоящая, – даже по строгим меркам Мими. Правда, за исключением абсолютно шикарной маленькой подружки невесты, все было очень скромно. На мне был мой любимый красный свитер. На женихе – голубая рубашка (та, что на тот момент не оказалась в стирке). Джим Смит играл на гитаре, а моя тетя Дебора – профессиональная оперная певица – пела La Vie en Rose на радость Фелипе. Никому не было дела до того, что в доме до сих пор стоят коробки с вещами и почти нет мебели. Единственной комнатой, в которой на тот момент было все для жизни, оказалась кухня – да и то мы обустроили в ней лишь самое необходимое, чтобы Фелипе смог приготовить свадебный обед. Он простоял у плиты два дня и был еще в фартуке, когда настала пора идти к алтарю. («Хороший знак», – сказала моя мама.)

Нас поженил милый человек по имени Гарри Фурстенбергер – мэр нашего маленького городка. Стоило мэру Гарри шагнуть через порог, как мой отец сразу спросил его:

– Вы демократ или республиканец? Папа знал, что мне это важно.

– Республиканец, – ответил Гарри. Последовала напряженная тишина. А потом моя сестра прошептала:

– Знаешь, Лиз, ведь для таких дел республиканцы как раз больше подходят. Так ты будешь точно знать, что в Министерстве нацбезопасности этот брак одобрят.

И мы приступили к делу.

Все мы знаем, как проходит стандартная американская свадьба, поэтому не стану описывать вам эту процедуру. Скажу лишь, что мы все сделали по протоколу. Без капли иронии или сомнения обменялись клятвами в присутствии моих родных, нашего дружелюбного мэра-республиканца, настоящей маленькой подружки невесты и Тоби, семейного пса. Который, видимо почувствовав важность момента, свернулся калачиком прямо у наших с Фелипе ног, когда мы собрались поцеловаться. Так что нам пришлось наклониться друг к другу через собаку. И я подумала: это хороший знак – на средневековых полотнах рядом с молодоженами часто изображали собаку, универсальный символ верности.

И вот наконец – а времени понадобилось совсем немного, хотя масштаб события был поистине грандиозен, – мы с Фелипе стали законными мужем и женой. Потом все сели за стол и приступили к долгому свадебному обеду – мэр, мой друг Джим, мои родные, дети и мой новый муж. В тот день я еще не знала, какое безграничное счастье и спокойствие ждет меня в этом браке (я знаю это сейчас), но чувствовала покой и благодарность. День был чудесный. Много вина, много тостов. Шарики, которые Мими с Ником притащили с собой, задумчиво парили среди пылинок под потолком старой церкви, подпрыгивая вверх и вниз. Гости могли бы задержаться и подольше, но на закате пошел мокрый снег – поэтому они взяли свои пальто и вещи и заторопились ехать, пока дорога еще хорошая.

Не успели мы оглянуться, как все ушли.

И мы с Фелипе наконец остались наедине – мыть посуду и обживать наш дом.

Благодарности

Эта книга – не вымысел. Я пыталась точно воссоздать все диалоги и события, насколько это возможно, но иногда, чтобы сохранить единство повествования, в одном параграфе объединяла события и разговоры, на самом деле случившиеся в разные дни. Кроме того, я изменила некоторые – не все – имена героев этой истории, чтобы защитить частную жизнь тех людей, которые не собирались попадать в мою книгу, когда их пути случайно пересеклись с моими. Спасибо Крису Лэнгфорду за то, что помог придумать подходящие псевдонимы.

Я не ученый и не социолог, не психолог и не эксперт по браку. В этой книге я старалась представить историю брака как можно более достоверно, но в своем исследовании основывалась на трудах ученых и писателей, посвятивших этой теме всю жизнь. Не буду приводить полную библиографию, но должна в особенности поблагодарить нескольких авторов.

Работы историка Стефани Кунц за эти три года стали для меня сияющей путеводной звездой, и мне трудно найти слова для самой высокой похвалы, которую заслуживает ее захватывающая и очень доступно написанная книга «Брак: История».

Я многим обязана трудам Нэнси Котт, Эйлин Пауэрс, Уильяма Джордана, Эрики Уитц, Рудольфа М. Белла, Деборы Луэпниц, Зигмунда Баумана, Леонарда Шлейна, Хелен Фишер, Джона Готтмана и Джули Шварц-Готтман, Эвана Вольфсона, Ширли Гласс, Эндрю Дж. Черкина, Фердинанда Маунта, Энн Фэдиман (у нее потрясающая книга о хмонгах), Аллана Блума (теория «греческого» и «иудейского» мировоззрений), а также многочисленным авторам исследования Рутгерсского университета и, наконец, автору, который стал для меня самым неожиданным и чудесным открытием – Оноре де Бальзаку.

Помимо этих авторов, самое значительное влияние на книгу оказала моя подруга Энн Коннелл, которая редактировала, корректировала и сверяла факты в рукописи с самым дотошным вниманием. Можно сказать, что она просвечивала все фотографическим взглядом и вносила исправления волшебным золотым карандашом, используя весь свой несравненный опыт работы с интернет-ресурсами. Никто – гарантирую вам, никто – не способен сравниться с этой Королевой Скрупулезности в том, что касается редакторской тщательности. Ведь именно благодаря Энн в книге появились главы, слово «вообще» не повторялось четыре раза в каждом абзаце; а лягушки, как она мне пояснила, относятся к классу земноводных, а не рептилий.

Спасибо моей сестре Кэтрин Гилберт Мердок – она не только талантливая детская писательница (ее чудесную книгу «Королева молочных продуктов» совершенно необходимо прочесть каждой думающей девушке от десяти до шестнадцати лет), но и моя любимая подруга, и лучший образец для подражания во всей моей интеллектуальной жизни. Она тоже внимательно прочла эту книгу, не пожалев времени, и указала на ошибки в последовательности или размышлениях. При этом в Кэтрин меня поражает не столько глубокое понимание истории западной цивилизации, сколько ее удивительная способность каким-то магическим образом узнавать, когда именно ее тоскующей по дому сестре нужно выслать новую пижаму, – притом, что сестра (то есть я) в данный момент находится на пути в Бангкок и чувствует себя страшно одинокой. В благодарность за доброту и щедрость Кэтрин я специально сделала в этой книге одну заботливо составленную ссылку.

Спасибо всем, кто прочел эту книгу еще до того, как она вышла в свет, спасибо за ценные советы и поддержку. Я говорю о вас, Дарси, Кэт, Энн (словосочетание «биология толстокожих» я использовала специально для нее), Кри, Брайан (для нас с Брайаном эта книга всегда будет называться «Свадьбы и переезды»), мама, папа, Шерил, Айва, Бернадетт, Терри, Дебора (это она скромно намекнула, что в книге о браке неплохо бы хоть раз использовать слово «феминизм»), дядя Ник (он больше всех меня поддерживает, всегда), Сьюзан, Ши (вот кому пришлось часами выслушивать мои ранние задумки), Маргарет, Сара, Джонни и Джон!

Спасибо Майклу Найту за то, что в 2005 году он предложил мне работу и кров в Ноксвилле. Майкл так хорошо меня знает, что сразу понял: лучше я буду жить в номере совершенно безумной полуразвалившейся гостиницы, чем где-либо еще.

Спасибо Питеру и Мэрианн Блайт, что поддержали Фелипе и разрешили ему спать на своем диване, когда он в отчаянии приехал в Австралию после ареста. У них было двое новорожденных детей, собака, птица и чудесная маленькая Таила, и все они жили под одной крышей – дом буквально лопался по швам. Но каким-то чудом Питер и Мэрианн нашли место для еще одного нуждающегося отщепенца.

Спасибо Рику и Клэр Хинтон из Канберры за то, что способствовали нашему иммиграционному процессу в Австралии, прилежно наблюдая за почтовым ящиком. Хотя мы живем на разных континентах, они все равно лучшие соседи.

Раз уж я заговорила о замечательных австралийцах, спасибо Эрике, Зо и Таре – это мои падчерица, пасынок и невестка, – они с такой теплотой приняли меня в свою жизнь! Отдельное спасибо Эрике, которая отвесила мне лучший комплимент в моей жизни: «Спасибо тебе, Лиз, за то, что ты не тупая блондинка». (Пожалуйста, милая. То же самое могу сказать и о тебе.)

Спасибо Эрни Сесскину, Брайану Фостеру и Эйлин Маролла за то, что исключительно по доброте душевной они помогли нам с Фелипе провернуть сложнейшую сделку по покупке недвижимости в Нью-Джерси с другого конца планеты. Когда в три часа ночи получаешь по факсу нарисованный от руки план дома, то понимаешь – да, эти люди действительно за тебя горой.

Спасибо Армении де Оливера за то, что бросилась нам на помощь в Рио-де-Жанейро и таким образом спасла все наше иммиграционное дело.

На бразильском фронте нам также помогали замечательные Клаусия и Фернандо Чеваррья – они раскапывали антикварные армейские записи с тем же упорством, с каким поддерживали и любили нас.

Спасибо Брайану Гетсону, нашему иммиграционному адвокату, за дотошность и терпение, и Эндрю Бреннеру, который помог нам найти Брайана.

Спасибо Тане Хьюс (благодаря ей у меня появилась своя комната в начале процесса) и Райе Элайас (благодаря ей у меня была своя комната в конце).

Спасибо Роджеру Лафоку и доктору Чарлзу Хенну из бангкокского отеля «Атланта», этого оазиса для бюджетных путешественников, за гостеприимство и щедрость. «Атланта» – это просто чудо, в которое не поверишь, пока не увидишь, – и даже тогда верится с трудом.

Спасибо Саре Чалфант за бесконечную веру в меня, за годы постоянной бережной заботы. Спасибо Касси Эвашевски, Эрни Маршалл, Мириам Фойрле и Джули Манчини за то, что помогли ей создать вокруг меня защитный круг.

Спасибо Полу Словаку, Клэр Ферраро, Кэтрин Корт и всем остальным из издательства «Викинг Пингвин» за терпение, что они проявили, пока я писала эту книгу. В издательском мире осталось не так уж много людей, готовых сказать «не торопись» автору, который нарушил все возможные сроки. Во время написания этой книги никто (кроме меня самой) на меня не давил, а это, знаете ли, редкое везение. Отношение этих людей ко мне совсем из другой эпохи, когда дела велись иначе, чем сейчас, и я очень благодарна за то, что заслужила это человеческое отношение.

Спасибо моим родным, особенно родителям и бабушке, Мод Олсон, за то, что без колебаний позволили мне на страницах этой книги высказать очень личные чувства по поводу самых сложных решений, принятых ими в жизни.

Спасибо офицеру Тому из Министерства национальной безопасности США, что во время ареста и задержания он отнесся к Фелипе с такой беспрецедентной добротой. Я сейчас напишу самое сюрреалистичное предложение в своей жизни, но вот оно. Сэр, мы не уверены, что вас действительно зовут Том – нам обоим почему-то запомнилось именно так, – однако я надеюсь, что вы себя узнали. Вы наш вестник судьбы, явившийся в самом неожиданном обличье; благодаря вамужасное событие стало гораздо менее ужасным, чем могло бы.

Спасибо Френчтауну за то, что стал нашим домом.

И наконец, самое большое спасибо хочу сказать человеку, который теперь стал моим мужем. По природе он закрытый человек, но, к сожалению, этой любви к уединению пришел конец в тот день, когда он встретил меня. (Теперь миллионы незнакомых людей во всем мире знают его как «того бразильца из „Есть, молиться, любить"».) В свою защиту скажу, что еще в самом начале я дала ему шанс избежать всей этой известности. Когда мы только начали встречаться, был один неловкий момент, и мне пришлось признаться, что я писательница, а также объяснить, чем это может быть чревато для него. Ведь если он останется со мной, то рано или поздно окажется на страницах моих книг и станет героем моих историй. И этого никак не избежать – так бывает всегда. Поэтому я ясно дала ему понять, что он может уйти прямо сейчас, когда есть еще возможность сделать это с достоинством и инкогнито.

Но несмотря на все мои предупреждения, он остался. И остается со мной до сих пор. Мне кажется, с его стороны это поистине великое проявление любви и понимания. Все дело в том, что в какой-то момент этот прекрасный человек понял, что в моей жизни мне просто не о чем больше будет рассказывать, если он не станет ее главным героем.

body
section id="n_2"
section id="n_3"
section id="n_4"
section id="n_5"
section id="n_6"
section id="n_7"
section id="n_8"
section id="n_9"
section id="n_10"
section id="n_11"
section id="n_12"
section id="n_13"
section id="n_14"
section id="n_15"
section id="n_16"
section id="n_17"
section id="n_18"
section id="n_19"
section id="n_20"
section id="n_21"
section id="n_22"
section id="n_23"
section id="n_24"
section id="n_25"
Масштабное исследование религии и мифов, написанное шотландским антропологом Джеймсом Джорджем Фрейзером (1890).