В книгу включены два произведения: новый фантастический роман «Ноктюрн пустоты» с подзаголовком «Телерепортаж Джона Бари, спецкора» и ранее издававшаяся фантастическая повесть «Глоток Солнца». «Ноктюрн пустоты» — остросюжетный политический роман-репортаж о дельцах и политиках, которые разрушают будущее, готовя «климатическую войну». «Глоток Солнца» — повесть о светлом, радостном мире молодых героев, борющихся за будущее человечества.

Ноктюрн пустоты. Глоток Солнца: Фантастические роман и повесть

Ноктюрн пустоты

Чтобы знал я, что все невозвратно, чтоб сорвал с пустоты одеянье, дай, любовь моя, дай мне перчатку, где лунные пятна, ту, что ты потеряла в бурьяне!

Гарсиа Лорка. Ноктюрн пустоты. Из книги «Поэт в Нью-Йорке»

Я, ДЖОН БАРИ

Глава первая

Дождь, дождь, бесконечный дождь.

Он встречает меня в любом городе, куда бы я ни направился; он особенно ненавистен по ночам.

Раньше, в детстве, в такие вот ночи я просыпался словно от внезапного толчка и с замиранием сердца слушал стук капель в оконное стекло, считал, сколько лет мне осталось жить. И, не окончив счета, снова проваливался в глубину ночи. А утром никак не мог вспомнить ночную арифметику: светило за окном солнце, и меня ждали очень важные дела.

Как давно не вспоминал я про солнце…

Дождь, дождь. Дождь — моя бессонница.

Я зажег на минуту свет, чтобы удостовериться, что нахожусь в том самом номере парижской гостиницы, где на стенах висят старые копии древних картин. Веласкес, Рембрандт, Гойя быстро успокоили меня. Захотелось вдруг увидеть Эль Греко, но в этой гостинице, как я предполагал, хозяйка считала Эль Греко слишком современным — бунтарем и сумасшедшим.

Что ж, пусть будет ночь без Эль Греко, решающая, быть может, последняя ночь моей жизни. Где-то в чреве этого музейного особняка, скорее всего — за той стеной, спят мои преследователи. Ни Гойя, ни дождь, ни моя бессонница не потревожат отдыха двух сильных, уверенных в своей безнаказанности людей. Но они сразу проснутся, выскочат из-под одеяла, едва их микроэлектроника возвестит, что я начал одеваться.

Проклятый дождь — когда же он кончится!..

Газеты, печатающие сводки погоды на первых полосах, забавляют время от времени читателей сообщениями о всевозможных дождях: с золотыми рыбками, кладами старинных монет, полиэтиленовыми мешками, принесенными откуда-то ураганным ветром. Когда человек ежедневно ходит в водоотталкивающем плаще под струями опасного для здоровья дождя, его не очень-то волнует разная чепуха про золотую рыбку. Эти двое за стеной, которым дано задание превратить меня во что угодно, — они в примитивных своих снах, наверное, никогда не видят снег.

Снег я видел на севере Канады. Никогда не приходилось мне окидывать взором такое громадное белое пространство: летишь час, два, три, а под вертолетом сплошное сверкание — лед да снег.

Мы с мистером Юриком, хозяином вертолета, только жмурились от удовольствия и старались не смотреть друг на друга. Казалось, на всей планете нет ничего другого, кроме снега. И сами себе мы представлялись инопланетянами, исследующими неизвестное.

Слева белое полотно прорезал мощный рубец. Он тянулся за нами на сотни миль и был виден все время впереди. Словно напрямик через льды, подчиняясь какой-то тайной цели, разворачивая брюхом скалы, прополз огромный гигантский червь. Но это называлось прозаически — «разлом». В древности здесь столкнулись две плиты земной коры.

Юрик кивнул налево, крикнул, стараясь перекрыть шум мотора: «Можешь себе представить, что земля по ту сторону разлома на миллиард лет старше, чем эта?»

Я посмотрел на него, как на сумасшедшего. И потом мы оба хохотали… Ну, как представить себе такую сумму лет? Груду долларов еще можно мысленно увидеть, тем более что у моего спутника имелось несколько десятков миллионов… А тысяча миллионов лет? Что они значат для человека, который живет в миллионы раз меньше?!.

Интересно, сколько заплатили этим типам, храпящим в двух шагах, за меня, за мои сорок пять лет?..

Они следовали за мной в разные города, куда я прилетал. Я узнавал их мгновенно: глаз репортера, насколько я убедился, острее и наметаннее, чем у иного опытного полицейского. Я сразу распознавал их профессию.

Убийцы, как известно, предпочитают строгую специализацию. Есть каратели, «дикие гуси» — они же «зеленые береты», террористы, «гориллы», бесшумные привидения и многие другие. Эти двое были специалисты по катастрофам. Но все они, конечно, обычные, классические, описанные в детективной литературе гангстеры.

Я знал, как это делается. Я даже узнал в одном из преследователей Джо-американца, или, как его любили называть газеты, Джо-смертника, гонявшего когда-то с дикими скоростями пробные машины, бывшего чемпиона мира по ралли, а теперь — обыкновенного автоубийцу, мастера удара сбоку или сзади.

Что ж, они остроумно придумали — организовать самому известному телерепортеру по катастрофам персональную катастрофу. Эффектно, логично, правдоподобно. В потоке глупых слов, посвященных этому незначительному происшествию, промелькнет, быть может, одна правдивая фраза компетентных людей: «Он сказал лишнее…» — и только!

Нет, я пока что не собираюсь присутствовать на собственных похоронах.

Впервые я обнаружил «хвост» в Нью-Йорке. Черный автомобиль настойчиво преследовал меня. Когда мне это наскучило, я остановил машину и выскочил узнать, что они от меня хотят. Один поспешно скрылся в ближайшем подъезде. Второй остался за рулем и принялся с наглым видом рассматривать меня. Он не реагировал даже на оскорбительные слова, позволил записать номер машины. Затем сорвался с места, скрылся. Через час я узнал от знакомых в полиции, что номер фальшивый.

Я ругал себя за то, что растерялся, проявил несдержанность, не схватился по привычке за телекамеру. Однако было от чего растеряться: впервые в жизни не я был наблюдателем, а кто-то другой фиксировал мои действия.

Следующим был Джо.

Он нагнал меня в Мюнхене.

Две машины преследовали меня на безлюдной мирной улице. Зеленая обогнала и преградила дорогу. Вторая пристроилась сбоку. На мгновение я увидел за рулем Джо-смертника в надвинутой на лоб шляпе, очень сосредоточенного. Успел лишь подумать: «Неужели Джо будет портить такой дорогой «Мерседес»?»

Последовал двойной удар. Сначала блестящий черный «Мерседес» ударил мне в борт, потом добавил по капоту.

Моя машина вылетела на обочину, и в тот же миг я понял, что должен на полном ходу влететь в тоннель подземного гаража, врезаться в железную дверь.

«Неужели так примитивно — в дверь?!»

Меня спасло то, что я вовремя увидел Джо, угадал его план.

Мне удалось резко крутануть руль, бросить машину влево, промчаться по тротуару, обогнать зеленый автомобиль, выскочить на оживленную магистраль. Здесь меня оставили в покое.

Шел дождь, мокрый асфальт сливался в сплошную ленту. Я долго гонял на больших скоростях по улицам, потом по шоссейным развязкам вокруг города, чтобы прийти в себя, обрести привычное душевное равновесие. Джо-смертник… Кто бы мог подумать, что он станет зарабатывать на жизнь подлыми ударами сзади!

Я дважды снимал Джо на гонках, когда он попадал в серьезные переделки. Первый раз после аварии его собирали буквально по частям, особенно лицо, все кости которого оказались раздробленными. Хирурги придумали для Джо специальные магнитные челюсти, и он демонстрировал перед моей камерой, как быстро расправляется с бифштексом. Второй раз Джо еле успели вытащить из горящей машины.

Долго с экранов не сходила телевизионная реклама протяженностью в десять секунд: человек в гоночном шлеме устало вытирает пот со лба, после чего одним глотком выпивает пиво, швыряет на мостовую пустую банку — и все видят сияющее, изборожденное сотнями шрамов, с победно задранным носом лицо знаменитого Джо. Да, это был он… Реклама побила рекорд долголетия. Джо поглотил на телеэкранах не один миллион банок. Потом о нем забыли. И вот я снова вижу воскресшего смертника.

«Чистое убийство» на этот раз не удалось Джо. Не тот удар после пива… Как оправдается он перед своим начальством?!

С виду он совсем не страшен. Мрачный карлик с лицом вечного старика. Он и улыбнулся-то, по-моему, всего один раз — в рекламном ролике. На такие трюки, как рекламные улыбки, телевидение имеет своих специалистов.

Эти двое, что встретили меня в Париже, посерьезнее Джо. Я сразу же, увидев быстрый взгляд острых глаз, молчаливую неторопливость и уверенность своих преследователей, понял, что третий акт спектакля, по замыслу его авторов, должен стать заключительным. Я не возражал сыграть давно продуманную роль.

Остановился в любимой монмартровской гостинице «Мари», в номере со «своими» картинами. Мне было приятно представить недоумение на тупых лицах специалистов по катастрофам, разглядывавших полотна Рембрандта или Рубенса. Но пусть и они хоть раз в жизни увидят мир подлинных чувств.

Пообедал в маленьком ресторанчике на Монмартре, где все еще исполняется лихая, бесшабашная музыка прошлого, которую сегодня воспринимаешь с грустной мыслью о всем минувшем. Пусть эти двое, сидящие в углу, с завистью смотрят на мой бокал бургундского урожая 1989 года, самого старого и дорогого бургундского, пусть почувствуют, что человеческая жизнь, как и бургундское 1989 года, больше не повторятся, что они сами, в конце концов, смертны.

Заказал портье билет на завтрашний рейс «Париж — Токио», велел разбудить в пять утра. Пусть эти двое недоспят!

Я как бы давал моим партнерам по игре возможность выбора кульминации в пространстве и времени. А сам чувствовал, что это должно быть в Токио, будет завтра, а точнее, послезавтра, потому что солнце движется навстречу самолету, и очень быстро, незаметно для сознания промелькнут еще одни сутки жизни. Токио был когда-то площадкой моего коронного репортажа — «Токио, день Т.» Там, на узких японских улицах, среди небоскребов и хижин, ждет меня господин Карамото, подполковник, а теперь, возможно, и полковник секретной службы, которой я доставил в свое время неприятности. Гангстеры рассчитали точно: дальше Токио мне деваться некуда.

Я встал с постели, зажег свет. Хватит дрыхнуть этим лентяям! Вызвал такси, стал собирать чемодан.

Решающий акт начался.

В аэропорту, во всеобщей суматохе, гангстеры не попадались мне на глаза, и я о них почти забыл, но в самолете увидел их в креслах за своей спиной и на мгновение даже обрадовался: летят — значит, авиационной катастрофы не будет.

Интересно, как они ухитрились протащить через таможенный контроль и электронную аппаратуру свои металлические игрушки? Или у гангстеров теперь в ходу пластмассовые пистолеты? Но какие в них пули? Не пластмассовые же!

Мое оружие — телекамера. Я могу позволить себе маленький фарс.

Беру камеру, кладу на плечо верный приклад, нацеливаю объектив. Мои сопровождающие моментально отгораживаются газетами, поглядывают на меня без выражения каких бы то ни было чувств. Все же я успел сделать несколько кадров и тут же разочаровался в полной безликости этих людей, для которых я просто господин Икс или Игрек по секретной инструкции. Скучно так, господа гангстеры!

Куда приятнее другие лица. Они разные, они человеческие, выражают усталость, раздражение, самодовольство, покой, любопытство — гамму разнообразнейших чувств, присущих людям. Я шел по проходу между креслами, снимая лица пассажиров, пока не услышал предупреждение стюардессы:

— Прошу извинить. Некоторые недовольны, что вы их фотографируете…

Я протянул ей репортерскую карточку.

— Простите, я не могла поверить: это вы?.. Я сел на место.

— Господа, — зазвучало по громкосвязи, — среди нас находится Джон Бари, специальный корреспондент тележурнала «Катастрофа». Это объявление, мы надеемся, удовлетворит тех пассажиров, кто протестовал против съемки. Мы рады приветствовать Джона Бари.

Раздались аплодисменты. Я встал, поклонился, сказал свою коронную фразу:

— Заверяю вас, что катастрофы не будет.

Смех, болтовня, дорожные знакомства скоротали время до Москвы, где самолет делал посадку.

Час стоянки был у меня строго рассчитан.

Я выпил бокал воды, рассказал несколько забавных историй в кругу новых знакомых. А сам с каким-то неожиданным напряжением вглядывался в лица людей неизвестного мне мира.

Буфетчица. Бармен. Стайка стюардесс за чашкой чая. Пилоты, спокойно идущие на взлетную полосу с чемоданчиками в руке.

Обычные люди. Спокойные, деловые лица… Почему же я так нервничал, так переживал, что мне придется быть среди них?

Взял чашку кофе, поставил на стол. Вместе с сахаром бросил зажатую между пальцев таблетку. Размешал. Посмеялся со всеми. Выпил кофе.

Я знал, что будет дальше. Ждал десять секунд. Потом, напрягая все силы, встал, увидел вскочивших с места убийц, хотел что-то крикнуть и потерял сознание.

«…Неужели это снег?»

Отключилась тишина. Я видел вокруг себя белое пространство, слышал звуки.

«Нет, не снег», — сказал я себе.

И понял: это белый потолок, белые стены, белые халаты. Вспомнил все и пошевелился.

— Вам нельзя! — сказал женский голос.

Я оглядел собравшихся возле кровати людей, очень обрадовался, не обнаружив ни одного знакомого лица.

— Это не инфаркт, — сказал я по-русски. — Это симуляция.

— Не надо говорить.

Смысл слов строгого голоса я уловил, так как заранее выучил несколько десятков русских фраз.

— Я буду говорить! — возразил я, обращаясь к своим новым союзникам. — Пожалуйста, вызовите полицию.

Кто-то склонился надо мной:

— Как вы себя чувствуете, господин Бари?

— Хорошо, — я постарался улыбнуться. — Поймите, я выпил одну таблетку. Другие — в моем кармане… Я прошу полицию.

— У нас милиция.

— Хорошо, милицию.

Я откинулся на подушку и внезапно уснул.

Проснувшись, заметил двух мужчин в белых халатах и сестру. Все шло по сценарию. Сестра осведомилась о самочувствии и ушла. Мужчины из милиции представились, спросили, чем могут быть полезны.

— Джон Бариэт, — назвался я полным именем. — Поверьте, я говорю только правду…

— Вам нельзя волноваться, — сказал по-английски один из них.

— Чепуха! — Я сел в постели. — Когда я снимал свои выпуски «Телекатастрофы», я был совершенно спокоен, но я лгал себе и другим. Вы это понимаете?

Они молчали.

Я вскочил, подбежал к окну и увидел белый покров.

— Снег! — сказал я тупо и вдруг возликовал: — Неужели снег?

— Это снег, — подтвердил старший милиционер.

— Снег! — закричал я, понимая наконец, что значит для меня, для всего мира чистые белые дорожки, пышные шапки на деревьях, сосульки, свисающие с крыши. — Снег! Это замечательно!..

Сестра, вбежавшая в палату, пыталась оторвать меня от подоконника, но я не сдавался.

— Вы не знаете, как это важно — снег! — настаивал я. — Его можно встретить только на вершинах гор!.. Это Москва?

— Москва.

Слово привело меня в чувство. Я оглядел присутствующих.

— Господа, я надеюсь, вы видели выпуски моей «Телекатастрофы»?

По лицам я понял, что не видели.

— И не слышали моего имени? Собеседники молчали.

Мне стало холодно. Я сел на белоснежную кровать.

— Я, Джон Бари, специальный корреспондент всемирных теленовостей «Катастрофа», хочу сделать важное заявление. В вашем лице, — я окинул официальным взглядом милиционеров и сестру, — надеюсь встретить понимание, порядочность и… человечность.

На меня смотрели три пары внимательных, заинтересованных глаз.

Я начал рассказывать.

Глава вторая

— С этой минуты, господа, я говорю только правду, — повторил я и оглядел спокойные лица. — Вы не смеетесь? Вы правы. Правда никогда не смешна, хотя самое лучшее качество в человеке, то, что отличает его от примата, — это чувство юмора.

«Впрочем, самое опасное животное, — добавил я про себя, — человек. Это правда. Доказательства? Я сам, моя жизнь…»

— Я, Джон Гастон Мария Жолио Бариэт, родился во Франции в семье художника Г.-Б. Бариэта, сегодня всеми забытого. Моя мать-американка успела дать мне, кроме жизни, только имя — Мария, одно из моих имен, — и оставила меня с отцом. Отец мой Гастон из всех ценностей на свете предпочитал работы великого германца Альбрехта Дюрера. Возможно, поэтому он поселился и прожил всю жизнь в Нюрнберге…

Он не был, конечно, современным Дюрером, хотя прилежно и вдохновенно резал и печатал гравюры фантастического содержания. Но и будь Г.-Б. Бариэт очень талантливым, со своим устаревшим отношением к роли художника, к искусству, смыслу жизни он не нужен был бы людям. В наш век массового искусства, когда человек привык видеть в чужих домах, гостиницах, парках одни и те же картинки, кубы из пластика, нагромождения железа и камней, случайно попавшая на глаза индивидуальная работа вызывает лишь раздражение. Авторские оттиски с гравюр Г.-Б. Бариэта охотно раскупались любителями, но он, как ни старался, не мог обеспечить своей фантазией даже по одному экземпляру все гостиницы мира. Я, во всяком случае, нигде не видел его работ, кроме как у нескольких близких друзей… Отец понимал всю бессмысленность, несовременность своей позиции, но он был слишком упрям и ничего поделать с собой не мог.

В отличие от отца, я выбрал массовую по своим конечным результатам профессию — телевизионного журналиста.

Стоял душный июльский полдень, когда я, Джон Бариэт, сын умирающего художника, выпускник специального телефакультета, лежа нагишом на старой тахте в пронизанной золотистой пылью мансарде, вообразил себя Джоном Бари — королем вселенской хроники — и поверил в выдумку, поверил в силу телевидения, в свою силу. Я увидел словно наяву фиолетовые тени Памира, голубизну Антарктиды, кукурузное золото Аризоны, огненный шлейф над Камчаткой. Я не знал еще, что собираюсь сотворить с этим пестрым миром, в голове стоял сплошной туман, но глазок воображаемой телекамеры — мой глаз — выхватывал из общей картины ужасающие подробности: вот зашаталась гора… треснули вечные льды… цветущая земля мгновенно превратилась в мрачную пустыню.

Вдруг я отметил про себя, что я одет и направляюсь к телефону. «Спокойно! — сказал я себе. — Ты молодчина, что выбрал самую рабочую профессию в телевидении — оператора… Ты станешь Джоном Бари, если очень деловым тоном выложишь свою идею Томасу Баку».

Внизу надрывно кашлял отец. Он лежал в своей комнате и разглядывал две гравюры мастера Дюрера — единственное, что делало его уверенным в своей правоте и даже счастливым.

Одна из них — авторская копия 1513 года — знаменитая «Рыцарь, смерть и дьявол». Как и многие мальчишки столетия тому назад, со страхом разглядывал я в детстве смерть в белом саване, с короной на голове, обвитой змеями, и рядом отвратительное колченогое рогатое чудовище. Всадник в латах и с тяжелым мечом вызывал невольное восхищение. Натянув поводья, привстав на стременах, держит свой путь через мрачный лес. Он не оглядывается на дьявола, царапающего сзади доспехи, не обращает никакого внимания на скачущую рядом смерть. Смерть протягивает ему песочные часы, на каменистой тропе, под копытами коня, белеет череп. Рыцарь и без напоминания знает, что жизнь быстротечна, но он должен совершить свой подвиг. Ни дьявол, ни смерть не остановят его.

Таким вот рыцарем с волевым, сосредоточенным лицом остался в моей памяти отец. Твердость духа, уверенность в цели, любовь к жизни отмечали особой печатью его лицо, когда он резал на деревянных досках гравюры, держал в руках стопку чистых листов бумаги, дарил друзьям лучшие работы. Он отчетливо осознавал, что мир постоянно разрушается и обновляется, что идет извечная борьба светлого и темного начал. Как и Дюрер, мучительно искал он формулу прекрасного, закон совершенства человечества. Он так и ушел со своими убеждениями из этого мира, не дрогнув духом, не оглянувшись ни разу назад…

Том ждал в старом подвальчике «Под липами», облюбованном нами еще в школьные годы. Несколько лет я не видел удачливого коммерсанта, бросившего учебу ради дела, но Том все такой же — с вечной улыбкой под длинным красным носом. Упругим боксерским шагом он шел ко мне, словно уже зная цель нашей встречи.

— Том, — сказал я, пожимая горячую сухую ладонь, — ты выглядишь так, как хотел: самостоятельный человек, а не шпаргалыщик и задавала.

Том просиял еще больше, отреагировал немедленно:

— А ты, Джон, как всегда, хочешь подсказать мне ответ?

Спокойные серые зрачки буравили мои глаза.

— Мне захотелось, Томи, обратить твое внимание на некоторые факты, которые еще не встречались в твоей биографии.

— В моей биографии давно не было тебя, Джонни! Том обнял меня за плечи, усадил рядом, сделал заказ.

Он непринужденно ухаживал за мной, предлагая самые лучшие блюда и напитки. Да, за эти годы он стал деловым человеком! Я знал, что Том основал свою компанию, торгующую телевизионными программами, снятыми по заказу фирм в разных странах.

Быть может, именно поэтому моя идея могла заинтересовать Бака. Впрочем, я уже сомневался во всем, так как со стороны было слишком очевидно, кто из нас кто. Достаточно взглянуть на синий элегантный костюм Тома и мои мятые джинсы.

И все ж я азартно изложил приятелю суть затеи.

Мир постепенно сходит с ума (с этим Том незамедлительно согласился). Разного рода политиканы все больше походят на персонажей шаблонного детектива — с перестрелками, взрывами, похищениями, невероятным клубком причин и следствий, в котором трудно разобраться обычному человеку. Наука в глазах этого человека утратила прежнее доверие: ученые не в состоянии предугадать все последствия своих открытий. Земной шар все чаще сотрясают стихийные бедствия, мы являемся свидетелями постепенного уничтожения природы. Мир держится на зыбких весах ядерного баланса.

Представь себе состояние простого смертного, убеждал я Тома, человека, который с утра прыгает из лифта в машину, вертолет или электричку, потом снова в лифт, проводит весь день в деловой суматохе, возвращается домой тем же сложным путем, чувствует себя наконец-то в привычной обстановке, отдувается, садится в кресло и включает телевизор. Что он видит? Непрерывную жвачку выступлений скучных людей в очках, надоевшие ковбойские ленты, бездарные концертные номера, от которых зрителя бросает в сон. Изо дня в день наш телеэкран воспитывает безразличие к человеческой трагедии, порокам, насилию: из миллиона зрителей вряд ли хоть один сочувствует горю ближних.

— Что ты предлагаешь? — быстро спросил Бак.

— Организовать всемирную службу теленовостей «Катастрофа».

— Цель?

— Вызывать в людях чувство сострадания.

Я принялся объяснять, как можно оперативно, объемно, в цвете фиксировать портативной телекамерой землетрясения, засуху, извержения, цунами, ливни — все то, от чего зависит жизнь тысяч, а иногда и миллионов людей в разных уголках земного шара. Расходы, разумеется, тут немалые, но в основном они организационного порядка. Несколько толковых, бесстрастных хроникеров могут обеспечить материалами все телестудии мира.

— Москва не купит, — кисло заметил Том.

— При чем тут Москва? — удивился я.

— Ты прав: ни при чем! — Бак рассмеялся, махнул рукой. — У них не бывает катастроф, так они устроены, — жестко добавил он. — Америка купит. Да! Американцы все войны видели только по телевизору.

Бак подался вперед, сосредоточился. В уголках рта обозначились две резкие морщины.

— Я должен подумать! — резко сказал он.

Но я видел, что он уже давно считает. Сначала — расходы. Потом — самое главное: сколько может стоить минута рекламы в таком тележурнале? Воображение Бака, как мне казалось, с удивительной скоростью пожирало пространство и время, начиненные разнообразными катастрофами. Например: гигантская панорама разрушений в супергороде вдруг прерывается на самом захватывающем — кадрах рухнувшего небоскреба… Далее зритель мчится с очаровательной блондинкой вдоль берега моря на «Мерседесе» марки завтрашнего дня… так вот… сколько уплатит концерн автомобилей за минуту такой прогулки, если в ней будет участвовать четвертая часть телезрителей земного шара?..

— «Телекатастрофа»! — громко сказал Том, и серые глаза его на миг вспыхнули синим светом. — Это замечательно придумано! Подожди меня, Джон.

Он бросился к телефонной кабине, и я догадался, что минута оценена деловым умом Бака тысяч в триста, а то и в полмиллиона долларов. Чисто интуитивно я рассчитывал на его хватку и не ошибся. Сейчас Том даст необходимые поручения своей конторе, проверит все на компьютерах.

Я ошибся. Бак потом признался мне, что его голова работает лучше любого компьютера. Он сразу прикинул баланс и понял, что для осуществления грандиозной затеи его миллионов будет маловато, потребуется дополнительный капитал. Бак звонил домой, советовался, как быть. Он вернулся с видом победителя.

— Джон, — торжественность сквозила в его голосе, — моя жена приглашает тебя сегодня на прием в честь короля репортеров «Телекатастрофы»!

— Какая жена? — промямлил я, с ужасом осознавая, что безумная идея в этот момент начинает обретать плоть, превращается в миллиарды лихорадящих человечество кадров. — В честь какого короля?

— В честь тебя… — Бак растирал ладони. — А жена… Разве я тебе не говорил?.. Мы уже два года…

В тот вечер мне запомнились энергичные движения рук моего приятеля. Он словно согревался от внезапного холода или добывал древним способом огонь. А может, совершал и то и другое. Будущее манило его ярким пламенем и одновременно пугало холодом пустоты.

И еще — Лота. Невысокого роста, в белом платье с пунцовой розой, белокурая, тонкая, как девочка. Лота Бак оказалась не менее практичной, чем ее юный супруг. И как они только успели найти друг друга за те немногие годы, пока я возился со своей телекамерой!

Прежде всего она проверила на прочность мою идею:

— Вызывать чувство сострадания — не каждый решится в наши дни на такой романтический поступок. Вы молодчина, Джон!

— Ну что вы, фрау Бак, это лишь…

— Лота, Джон…

— Это, Лота, лишь общие слова… Психологическая основа нашего предприятия гораздо сложнее и тоньше. Вы, надеюсь, понимаете, что дело вовсе не в романтике… Давайте посмотрим на будущую «Телекатастрофу» глазами зрителя…

Я начал с того, на чем остановился в разговоре с Томасом: человек приходит с работы и включает телевизор. Он похож на загнанную черепаху — еле переводит дыхание под прочным панцирем потолка своей квартиры. Его никакими силами нельзя заставить бежать дальше, как ломовую лошадь. Но нельзя дать и сразу уснуть — иначе черепаха умрет от ничегонеделания.

Человеку, придавленному и разбитому большим городом, нужно помочь выйти из состояния стресса. Ему необходимы, как глоток лекарства, маленькие переживания, вызванные большими неприятностями. И будет просто замечательно, если мне удастся все эти переживания перевести в возбужденно-радостное состояние!

Лота не отрывала ни на миг взгляда, будто оценивала спокойными темными глазами мое будущее.

— Кадрами катастроф, — возбужденно пророчествовал я, — мы заставим людей очнуться от сна с открытыми глазами, сжаться в кресле от внезапного страха, потом осмотреться вокруг, увидеть себя в домашнем уюте, вздохнуть радостно и спокойно: жив, здоров, могу идти спать… ну их к черту — все мировые катастрофы!

— Браво! — крикнула Лота. — Браво, Джон. Ты — молодец!

— Это тонизирует! — подытожил ее супруг. — Рождает энергию. Побуждает к делам, любви, жизни!

— Выпьем за жизнь! — Лота подняла бокал. — За ее нового короля, короля «Телекатастрофы»!

— За будущего! — вклинился в тост пылающим носом Томас.

— За настоящего! — Лота оглядела торжествующим взглядом своих родственников, молчаливо, с немецкой пунктуальностью подсчитывающих, сколько они могут выделить на необычное эфирное предприятие, и неожиданно подмигнула мне.

Я заговорщически просигналил в ответ, понимая, кто настоящий хозяин «Телекатастрофы».

И увидел себя со стороны. Запомнил этот момент…

Все зрители «Телекатастрофы» теперь прекрасно знают, что любой выпуск сенсационных новостей кончается одинаково. Спецкор Джон Бари, ведущий репортаж из любой точки планеты, оборачивается в кадре лицом к зрителям, подмигивает им: «Сегодня больше катастроф не будет».

Это значит: то, что вы увидели только что, произошло в Гватемале… или в Сахаре… или на Филиппинах. Это трагично. Нечеловечески трудно для осмысления. И страшно.

Но это далеко от вас. Вы-то, вы-то… живы?

Живите!

Глава третья

За двадцать с лишним лет, пока я работал специальным корреспондентом «Телекатастрофы», многое произошло в моей жизни.

Я имел все, что предсказала в тот вечер фрау Бак: самый высокий среди журналистов гонорар, семью, свору приятелей, верного друга. И все постепенно терял. Все, кроме единственного: самого себя. Не ухмыляйтесь, это немало значит в наше время. Ведь я — Джон Бари!

Этажи жилищ моих Баков неудержимо росли вверх. Сначала им показалось тесновато в кирпичном доме рядом со мной (родились сын и дочь). Потом — душновато в современной вилле в долине Рейна… Позже — неуютно в комфортабельно оборудованном рыцарском замке… И наконец… я забыл все разнообразные причины неожиданных переездов Баков.

Наверное, они и сейчас обитают в великолепном поднебесье…

Я тоже сменил немало квартир после смерти отца, но предпочитал углубляться не вверх, а вниз: этаж-полтора над землею, залы для спокойного созерцания жизни под нагретым, замусоренным, истоптанным асфальтом — лучшая, по-моему, конструкция для жителя нашего времени. Особенно если он хочет сохранить редкого друга.

Мой друг — слон У-у.

Стоит только его позвать — «У-у», как из оранжереи раздается радостный отзыв, похожий на звук детской дудки, и из банановых зарослей вырывается мой друг. Он бежит со всех ног, как настоящий слон, прижав уши и подобрав хобот. Словно в атаку. Я даже немножко его побаиваюсь — малютку слона, слона карлика, выведенного для домашних прихотей богачей.

У-у когда-то стоил мне дороже, чем гонорар за минуту рекламы в сегодняшних «Телекатастрофах». В моих глазах он ничего не стоит, он бесценен, как бывает бесценен друг.

Он подбежал к креслу, резво топоча по плитам, и замер. Подошел неслышно, приветливо, продул мои волосы теплым воздухом и тотчас стал искать в карманах сладкое.

Он едва доходил до моих коленей. А хоботок был похож на микропылесос. Но, черт побери, это был слон, настоящий африканский слон с большими, как лопухи, ушами, прекрасным обонянием, реактивной сообразительностью — словом, мой У-у.

— Я уезжаю, — сказал я другу. — Принеси, пожалуйста, орешки.

У-у принес тарелку с солеными орешками и в вознаграждение взял со стола жвачку, задумчиво отправил в рот целую коробку, не позаботившись снять обертки, меланхолично стал жевать.

— Я уезжаю, — повторил я. — Не скучай, дружище.

Он подогнул одну ногу, другую, лег со вздохом на бок, и я пощекотал друга сначала за ухом, а потом по животу, как принято веселить собаку или ребенка. Слоненок задребезжал своим хоботом-пылесосом.

Я оставил его на попечение трех служителей в опустевшем доме.

В Канаде, куда я летел, на крайнем севере, должно было произойти крупнейшее за последнее столетие пробуждение потухшего вулкана. Проще говоря, извержение, о котором знал один я.

В Монреале выдалось несколько свободных часов, и я пошел на хоккей, чтобы обдумать будущий репортаж. В толпе орущих людей, где выделяются лишь сосредоточенные глаза и открытые рты, я чувствовал себя, как всегда, независимым и одиноким. Публика, жаждущая развлечений, — вот мой главный зритель, потребитель продукции «Телекатастрофы». Она, конечно, не поймет моего «голубого репортажа» из Канады: зачем, мол, Бари берется за камеру, если не предвидится ни одной жертвы?! А ведь художник иногда должен делать какие-то вещи именно для себя, иначе он превратится в механический придаток бизнеса.

Мой снежный репортаж чуть не сорвался из-за «голубой лихорадки», как фальшиво называли газеты строительство нового нефтепровода Аляска — Штаты.

Северный поселок, где я приземлился, переживал джек-лондоновские времена. Каких только бродяг здесь не встретишь: строителей, бизнесменов, проповедников, шоферов, косматых молодых людей — тысячи и тысячи безработных, искателей приключений, разного рода дельцов и бездельников бросились в Канаду и на Аляску, едва услышав о суперпроводе. Гостиницы и частные дома переполнены, кафе и бары забиты, койка в сарае стоит пятьдесят долларов на ночь, и то ее еще надо найти. В этой пестрой, случаем сбитой толпе царили дикие нравы, и хотя кольты и охотничьи ножи в эру джинсов носит не каждый, первобытный закон правоты сильного был превыше всего. Местные власти, полиция, судебные чиновники исполняли еще некоторые служебные формальности, но не скрывали от прессы, что ждут не дождутся, когда схлынет эпидемия желто-денежной лихорадки и придется всерьез заботиться о нравственности тех, кто выживет и останется в опустевшем поселке.

Припоминаю, что много лет назад здесь был построен первый суперпровод. Построен очень поспешно, с техническими дефектами, так как Америка жаждала дешевой нефти. Самые большие убытки понесла канадская природа: по всей трассе тундра, леса, озера превратились в мертвую зону, покрытую нефтяной пленкой. И вот люди снова спешат, кладут рядом вторую супертрубу, чтобы она заглатывала нефть со дна морского и выплевывала из компьютеров многозначные цифры прибыли. Дурачье!

Об опасности, вновь грозившей природе, напоминали листовки, которые негромко, но настойчиво предлагали прохожим молодые люди городского вида. Я пробежал листовку и, усмехнувшись, сунул в карман. Что этот листок бумаги для бородатых плечистых парней в стальных касках и комбинезонах, рассеянных по всей тундре и тайге. Им не бумагу подавай — машины и трубы! По шестнадцать — восемнадцать часов, без выходных вкалывают одичавшие парни. Месяц за месяцем. Чтобы однажды выйти из тайги с «дипломатом», набитым сотенными купюрами, подмигнуть красотке на рекламном щите, приглашающей всех желающих в город игр и развлечений Лас-Вегас, гарантирующей бесплатную дорогу и бесплатное проживание в самых шикарных отелях.

Многие возвращались (бесплатный билет на самолет в оба конца) с курортным загаром, щеголевато одетые, смущенно держа в руке опустошенный чемоданчик. И начинали все заново, пока не закончен этот чертов суперпровод. Как я установил из разговоров в самолете, полугодового заработка хватало максимум на две недели развлечений.

В транспортной конторе мне вежливо сообщили, что арендованный моей компанией вертолет разбился в тайге и мне не могут выделить никакой машины, поскольку все они на трассе, а мой путь — тысяча пятьсот километров в сторону. Мне предложили оплатить примерные убытки, и я понял, что время здесь ценится особенно дорого, а самый дефицитный товар — полярный транспорт.

В другое время я бы пожал плечами и улетел домой, но сейчас был взбешен. Мне наплевать, что ни один человек на улице не узнал меня; эти одичавшие, отупевшие от подсчета в уме стодолларовых бумажек люди когда-нибудь вернутся в цивилизованный мир и снова сядут к телевизору, станут моими рабами… Но я забрался в эту глушь, чтобы сделать репортаж для души, и на тебе — нет вертолета… Может быть, чиновники транспортной конторы полагают, что вулканы извергаются по заказу и можно отсрочить начало?! Я проклинал своего агента, который, зная о желтой канадской лихорадке, не догадался заказать второй вертолет… Я грозил устроить здесь настоящую катастрофу и показать ее всему белому свету.

— Господин Бари, — молодой служащий тронул меня за плечо, выразительно посмотрел на часы, — время у вас еще есть…

Простой жест отрезвил меня.

— Что вы предлагаете?

— Может быть… я подумал… Может, вас выручит мистер Юрик?

— Кто этот Юрик? Служащий пожал плечами:

— Какой-то чудак… Но у него свой вертолет.

Юрик разыскал меня в баре гостиницы и забросал вопросами: откуда мне известно, что потухший тысячелетия назад вулкан вот-вот пробудится от спячки? Оказалось, этот чудак коллекционирует странные предметы: древние плиты земной коры. Я слышал, но не знал на самом деле, что есть люди, для которых зафиксировать на пленку проснувшийся вулкан, рождение нового острова или обвалившийся старый дом в Сан-Франциско, возле которого проходит разлом коры, — события чрезвычайной важности, за которыми охотятся годами. Я привык работать, а не охотиться. Но сразу почувствовал в Юрике родственную душу и перешел с ним на «ты».

Решили вылететь на рассвете.

Ночью Юрик мучил меня своими открытиями из области сумасшедшей географии. Я слушал снисходительно, — представляя его простое лицо со сросшимися бровями и изредка поддакивая в ответ. Что мне от того, что когда-то Африка была на Южном полюсе, а Северная Америка в тропиках; что Италия вклинилась в Европу, а Индия — в Азию, вздыбив горы, как носы автомашин в лобовой аварии? Что мне от того, что под Японией древние плиты земной коры круто, почти вертикально уходят вглубь, вызывая землетрясения, — я давно уже заснял свой коронный репортаж о Токио… Юрик прав, провозглашая древнюю истину: не боги Олимпа совершали чудеса на земле, сама беспокойная Земля непрерывно перестраивает себя. До Юрика это открыл Леонардо да Винчи, оценивший найденные в горах окаменелые морские раковины. Юрик цитирует, как мне кажется, голосом самого Леонардо: «Над равнинами Италии, там, где сейчас летают только птицы, в отдаленном прошлом на обширных отмелях плавали рыбы…»

Но что-то в словах Юрика заставило меня задуматься. Странный смысл его наблюдений дошел до меня не сразу. Плиты, хоть и с малой скоростью, движутся, сталкиваются, создают напряжение. Земля, как и люди, испытывает стресс. Многие катастрофы, которые я снимал, являлись лишь частичной разрядкой, сбросом напряжения, выходом из стресса всего земного шара. Следовательно, на нашей планете есть какие-то «предохранители», которые не позволяют бедствиям перерасти в мировую катастрофу?..

Земля стара и опытна. А если стресс в шестнадцать лет? Сработают ли природные предохранители, выдержит ли организм?

Я уже думал об Эдди.

И вспоминал сына все те часы, пока мы летели с мистером Юриком над ледяным панцирем к нашему вулкану.

Я так давно не видел снежной пустыни, что оцепенел в кресле рядом с Юриком. Сначала он рассказывал мне об огромном разломе, вдоль которого мы летели, а потом умолк, тоже углубился в себя.

Моя жена Мария не оказалась партнершей в моих делах, как это обстояло у Лоты с Томасом. Впрочем, сравнение тут чисто субъективное. Баки — фирма, ее двухголовая глава, монолитная администрация. Я — лицо творческое, в чьи затеи никто из фирмы не вмешивается, спецкор катастрофы, король-одиночка. Мария — корреспондент журнала «Супермода», распространяемого в сорока четырех странах. Она по-своему королева — королева моды. Достаточно сказать, что в сорока четырех странах женщины последовательно меняют наряды «Мария» с номером очередного года.

Когда я в Токио, она в Рио-де-Жанейро, когда я уезжаю из дома по срочному заданию, она вдруг возвращается. Транспорт у нас одинаковый — самый дорогой и самый удобный, но очень редко пересекаются во времени и пространстве маршруты. Мне приятно бывает думать, стоя со своей камерой в гондоле воздушно-реактивного шара над пылающим городом, что где-то в темноте южной ночи плывет снежно-белый лайнер и все пассажиры провожают взглядом Марию в платье «северо-восточного циклона», которое она сконструировала только что в своей голове.

Эдди не мог одновременно путешествовать на лайнере и плыть над городским пожаром. Он был дома, рос, учился, встречал нас с раскрытыми объятиями, а сам, наверное, думал: кто же я?

Самолюбия Эдди было не занимать. Первое его самостоятельное слово было не «папа» и «мама», а — «я». Позже он добавил «сам». Так и осталось до сих пор: «Я сам…» Он с удовольствием слушал мои рассказы, щеголял по дому, очень похожий на девочку, в платьях матери, но в упорном взгляде темных глаз, складках под губами, вздернутом подбородке постоянно чувствовался настойчивый поиск мысли: а я, кто же на этом свете я?

Иногда меня даже пугала его одержимость. Я вглядывался в сына и видел нечто чужое — как бы маленького Томаса Бака, стремительно идущего к своей цели, только одинокого, без деловой улыбки.

У Эдди не было друзей. Они его сразу же покидали, едва улавливали в любой игре чувство скрытого превосходства.

Все это пришло мне на ум не сразу, а когда произошел у Эдди внезапный душевный слом. Я снимал на Филиппинах наводнение и как раз в моторной лодке посреди затопленной деревни принял по рации телеграмму от жены: «Эдди сбежал из дома». Я помчался в Мюнхен.

Несколько дней мы провели с Марией в хлопотах. Как же так: он стрелял из игрушечных пистолетов… играл в футбол и хоккей… увлекался поэзией… рисовал иногда целыми неделями — совсем как дед… освоил мотоцикл настолько, что катил почти на одном колесе, — словом, был как любой мальчишка! И почему он вдруг перестал быть им?!

Оказалось, Эдди несколько месяцев назад бросил школу, бродил одиноко по дому, валялся бесцельно в постели, а потом вывел из гаража свой мотоцикл и примкнул к группе мототрюкачей, гастролировавших в городе.

— Зачем ты это сделал? — допрашивал я с матерью Эдди, нагнав группу в одном из маленьких провинциальных городов.

— Я хочу сделать номер: «Эдди возьмется»!..

На нас смотрели полные мрачной решимости глаза.

— За что ты возьмешься, Эдди? — спросила трагически мать.

И тогда сын бросился к ней и разрыдался. Захлебываясь, он рассказал Марии, что два года назад увидел в кино, как прыгает на мотоцикле звезда рискованных трюков. Кто-то сказал Эдди, что за такие трюки платят кучу денег. С тех пор он только и прыгал на двух колесах — через заборы, канавы, бочки. Когда преодолел с помощью подкидной доски четыре поставленных в ряд автобуса, то решил, что выбор сделан, и примкнул к мототрюкачам.

— Но зачем? — растерянно спросила Мария. — Разве мы мало зарабатываем?

— Я сам…

— Прыжками через автобусы сейчас никого не удивишь… Ты… — Я махнул рукой.

— Если понадобится прыгнуть через собор святого Павла, то Эдди возьмется! Я — Эдди!..

Я рассмеялся:

— Именно «ты — сам»?

— Да. Я — сам!

Голос сына дрожал от волнения. В своем воображении он уже создал фирму из одного профессионала.

Мария молча смотрела на нас, как на ненормальных. Наконец она устало спросила Эдди:

— Ты станешь из-за какой-то ерунды рисковать жизнью?

Он уже успокоился, пожал плечами.

— Это тоже профессия…

Уговоры ничего не дали. Эдди объяснил, что ждет совершеннолетия, чтобы заняться самостоятельными трюками.

Некоторое время мы с Марией получали отчеты частного детектива, из которых явствовало, что Эдди прилежный ученик циркачей. Потом он вернулся ненадолго домой… Потом нашел во Франции какого-то знаменитого тренера.

Дом опустел. У-у, которого я покупал для сына, стал моим другом.

Почему такой резкий перелом? Такой выбор? Что недоставало мальчишке?

На мгновение представил, что лечу над белым пространством снегов не с Юриком, а с Эдди, собираюсь рассказать ему о вулкане, показать извержение… Нет, эта минута навсегда потеряна. Эдди если и поднимется ввысь, то не для созерцания — для какого-нибудь головоломного прыжка вниз. Я живу в своем одиночестве, Эдди — в своем. И все это называется вроде бы обычным словом — «самоутверждение».

Страшная разобщенность наблюдается между людьми. Мне кажется, она началась совсем недавно, в эпоху, когда внешний комфорт и рациональные идеи стали вытеснять в людях эмоции. Я имею в виду не только электронную кухню, телевизоры, личный транспорт, но и нейтронную бомбу, выход в космос, завоевание океана: человек внезапно осознал не только свои гигантские возможности, но и понял, что его Земля, как и его дом, — обозримый с вышины объект, с ограниченными ресурсами и очень уязвимый. Наука невероятно расширила границы свершения добра и зла, и многие явления, ранее непонятные обычному смертному, стали для него очевидными, как мораль в сказке. Люди замкнулись в скорлупе своего уюта, в эгоцентризме своей стандартной личности.

Помню, прочитал книгу о двух первых представителях человечества, ступивших на Луну: Армстронге и Олдрине. Меня поразило не само описание события 21 июля 1969 года, за которым затаив дыхание следил весь мир, а признание американских астронавтов, что они долгое время до полета служили вместе, но так и не сдружились. Зачем же, спрашивается, надо было вместе лететь на Луну? Позже Армстронг превратился в затворника, хотя пресса старательно называла его простым гражданином США…

Быть может, мы все на этой земле такие же затворники, а считаем себя обычными гражданами?..

— Смотри! — Юрик указывал на горизонт. — Началось!

Вдали выползало черное грибовидное облако.

Неужели опоздали?

Я схватился за свою камеру, Юрик, включив автопилот, — за свою. Краем глаза я заметил, что снимаем по-разному. Юрика заботил только вулкан. Я же сделал прежде всего панораму снежной долины, показал медленно смещавшееся в сторону облако, схватил начало пеплопада.

Облако изнутри освещалось молниями, гремело громом — вулкан работал на всю мощь. Сверху, словно нудный осенний дождь, сыпал и сыпал пепел, покрывал серым цветом долину, лес, бурные ручьи.

Вертолет резко взмыл вверх: мы подлетели к вулкану. Конечно, съемка передает гораздо масштабнее всю грандиозность этого события, чем обычные слова. Но вулкан работал!

Над рваным конусом плясали огненные столбы. Стоял непрерывный гул. Из жерла вылетали бомбы на высоту до километра. Казалось, вулкан целился именно в нас, в хрупкую машину. Но он просто разряжался, пулял из пепельной темноты камнями в сверкавшее вдалеке солнце. Совсем как мальчишка, который запускает камешки в поднебесье.

В самом деле, подумалось мне, а почему бы и человеку не поступать так, как вулкану? Когда накипит на душе, нет сил больше молчать, — открыть крышку и выпустить лишний пар!.. Вулканы, как утверждает мистер Юрик, не менее индивидуальны, чем люди. Вулканы просто мудрее.

Долго кружили мы возле проснувшейся горы. Когда показался огненный фонтан, поднялись еще выше, надели кислородные маски.

— Давай, давай! — орал, высунувшись из кабины, Юрик. — Жми, парень! Салютуй!..

Слово «парень» не очень-то подходило к этому пробудившемуся великану природы, но вулкан казался нам обоим очень симпатичным.

Фонтан уже ослабел, огонь захлестнул кратер, и сверху по стенам и из боковых трещин хлынули в долину потоки лавы. Лед мгновенно испарялся; озера шипели и заполнялись жидкой магмой; деревья, камни, земля — все горело на ее пути. Можно представить, какая разыгралась бы паника, если бы суперпровод проходил рядом с вулканом. Но здесь природа противоборствовала сама с собой. Я снимал «голубой репортаж», ощущая себя жалким человеком наедине с гигантом вулканом.

Позже, когда огненный транспортер замедлил ход и встал, озаряя багровым светом долину, мы рискнули подлететь к жерлу.

Внизу воцарилась такая тишина, что от нее звенело в ушах.

Кратер смотрел на нас снизу пристальным огненным оком. Оно опаляло жаром. Вертолет медленно снижался. Наверное, у Юрика, как и у меня, появилось то же инстинктивное желание дикаря, которого неудержимо притягивает огонь. Пришли на ум слова Фауста, стоившие ему жизни: «Мгновенье! О, как прекрасно ты, повремени!»

Незабываемое зрелище!.. Повремени! Вот уже видно, как озеро лавы колышется и вздыхает. Время от времени газы прорывают малиновую пену, и озеро пыхтит и плюется.

Куски лавы цвета киновари разбрызгались по темным склонам конуса. Нестерпимо жарко…

Снова вверх. Снова под нами огненный глаз.

Позже многие из видевших репортаж признавались мне, что их посетила странная мысль: будто они заглянули в окно своего детства, в свое прошлое… Их так влекло огненное озеро, что они отпрянули от экрана.

Вечером мы разбили палатку на соседней сопке, чтоб любоваться агонией великана. Он освещал долину розовым светом, настолько ярким, что можно было не только фотографировать, но и читать книгу.

— Спасибо! — Юрик, израсходовавший весь запас пленок, долго тряс мою руку. — Это незабываемо, Бари!

Он лежал в спальном мешке не смыкая глаз.

— Что бы ты хотел сейчас, Бари?

— Уснуть.

В этом адском розовом сиянии никак не спалось. «Вот и все, — устало думал я. — Исполнена еще одна цель. Цель на пути в бесконечность…»

— Я хотел бы отблагодарить тебя, Бари, — снова заговорил Юрик. — Не знаю как… Где ты встречаешь Новый год?

— Нигде.

— Замечательно! — Юрик сел, согнув пополам мешок. — Едем к Файдому Гешту.

— К Гешту? — Я расхохотался. — Он что, пригласил тебя?

— Конечно. У меня два приглашения на новогодний бал.

— Гешт, который экономит на мыле для рабочих, приглашает тебя на рождество? — Я отвернулся от шутника.

Юрик проворно вылез из мешка и, приплясывая перед моим носом, потрясал розовыми билетами.

— Да, Гешт! Да, Гешт! Эх, Бари, — он сел на землю, — ты хоть и король, но плохо знаешь причуды власти. Именно Гешт дает обед на тысячу персон!

Глава четвертая

Кто знал, что восьмидесятилетний миллиардер, экономящий на мыле, спичках и воде, Файдом Гешт, считающий по старинке не только доллары, но и центы, способен закатить такой прием!

В Лос-Анджелесе моросил мелкий противный дождь. Вилла Гешта, обычно безлюдная, сверкала над океаном, как хрустальная люстра. В гостеприимно распахнутые ворота въезжают дорогие машины, и сразу гости окунаются в мягкие звуки оркестра, замаскированного в мокрой зелени. На просторной даже для такого потока гостей мраморной лестнице нарядные дамы выглядят большими движущимися клумбами.

«Что задумал старый лис? — гадал я, поднимаясь с Юриком по лестнице. — Неужели старческая сентиментальность? Отходная? Надежда на благодарность людской памяти?.. Нет! Гешт еще не выжил из ума! Каждый сэкономленный цент в его империи дает миллионы… Зачем же такая безумная трата?..»

Я не сразу различил Файдома Гешта среди слуг. Вместе с ними он при входе раздавал гостям маски.

— Я ждал вас, мистер Бари, — раздался тонкий и неестественный, как из треснутой флейты, голос. — Что ваш вулкан?

Сильно поредевшая, обтрепанная жизнью метла, вставленная во фрак, — это и был сам хозяин. Ничто в нем не напоминало известного по фотографиям Файдома Гешта, первого в мире нефтяного магната, владельца электроники, газет, элеваторов зерна и прочего-прочего. После нашей последней встречи время изменило черты его лица. Остались прежними глаза. Ни у кого не видел я такого ироничного, всепроникающего взгляда. И сейчас он поразил меня: что же это Файди задумал?..

— Вулкан работает! — Я нарочно встал так, чтобы миллиардер видел мою рабочую робу, в которой я являюсь к президентам и к последним на планете королям. — Прошу прощения, сэр, я у вас случайно, что называется, проездом.

— Я послал вам приглашение в контору и с огорчением услышал, что вас нет, вы на съемке, — отчаянно засвистел носом Гешт. — Я не знал, что делать: может быть, пригласить через господа бога? Но когда увидел вместе с мистером Юриком, то сразу понял, что вулкан сработал на славу. Поздравляю, мистер Бари. — Он протянул руку, мгновенно подсчитав мой будущий гонорар. — Поздравляю, мистер Юрик. Какую вам маску?

Я усмехнулся:

— Предпочитаю маску Бари. — И кивнул Файди, будто официанту. Он осклабился вслед.

Юрик плелся за мной с маской простодушного ковбоя в руке, чувствуя себя виноватым. Но я хорошо знал Файди: если он чего-то захочет, то отыщет и под землей. Когда мы с Юриком прибыли в Лос-Анджелес, ему тут же сообщили об этом.

— Не собираешься продавать вулкан Файди? — шутливо заметил я Юрику.

— Оставляю себе, — мрачно сказал он. — А ты?

— Пошел он к черту!

Юрик вспыхнул.

— Ты не сердишься? Правда, Джон? — И напялил дурацкую маску. — Пошли веселиться!

Вилла Гешта вместила тысячу разнообразных гостей со всех концов света. Всюду в залах стояли елки, мерцали среди иллюминации свечи, столы ломились от изысканных яств, и каждого гостя, открывающего для себя новый уют, ждал отделившийся от стены молчаливый официант в черном. Постепенно маски заполнили все этажи. Музыка, смех, быстрый разговор, звон бокалов съедали время. Вспыхнул фейерверк среди туч за окном, и мы с Юриком чокнулись: «С Новым годом!»

— Какая дурная погода! — заметила вслух моя соседка-испанка, взглянув в окно. — Дождь и дождь…

— Будет еще хуже, — подумал я вслух.

— Простите, что вы имеете в виду?

Ее пожилой кавалер опустил свое дряблое ухо чуть ли не в мою тарелку.

— Климат ухудшается! — крикнул я громко в подставленное ухо. — А земля движется в тартарары!

— Ах, как интересно, — сказала дама.

— Куда? Куда? — выпытывало ухо.

— В преисподнюю, если угодно. В катастрофу!..

— Молодой человек, как вы смеете… — возмутилось ухо и встало торчком. — Правительство выступило по этому поводу с заявлением…

— Что мне ваше правительство! — Я слегка тронул вилкой наглое ухо. — У меня собственное мнение!

Мой собеседник отскочил. Дама взвизгнула. Я в сопровождении Юрика направился к двери.

— Брось, Бари, — бормотал Юрик за моей спиной. — С этим не шутят… Будут приставать, дай лучше оплеуху… Так проще…

Юрик прав, в таких домах о погоде принято говорить в ином тоне: пересказывая первые полосы газет. Я, разумеется, сболтнул лишнее и рискую попасть в картотеку ненадежных гостей. Кто знает, может, я уже зарегистрирован там. Никто вслух не признавался в этом, но люди чувствовали, что разговоры о погоде стали опасными. Впрочем, стихийные бедствия — моя специальность.

Мы прошли быстрым шагом несколько комнат, и в каждой из них встретили Гешта в черном фраке. Мы недоуменно переглянулись и расхохотались. Отлично сработано, Файди! В каждом зале робот. Каждого гостя обслуживает сам хозяин. Почти что хозяин…

— Послушайте, Гешт, — подошел я к очередному роботу, — кто эта дама за тем столом?

Я указал на женщину в зеленом платье, похожем на веселый искрящийся водопад. Такое рождественское платье, платье-елку, могла изобрести только Мария.

— Я не всех гостей знаю, сэр, — голосом хозяина ответил робот. — Дама в маске.

— А меня знаешь?

— Конечно, мистер Бари. Вы недавно говорили с хозяином.

— Спасибо, мистер робот, — сказал я.

— Премного благодарен, сэр.

Значит, все роботы и сам Гешт связаны с компьютером, они накапливают информацию. Зачем это нужно миллиардеру? Наверное, затевается крупная финансовая афера: здесь журналисты, бизнесмены, военные, ученые… И очень много болтовни… Что за странные старики управляют с с помощью своих миллиардов нашим миром! Какое добро и зло готовят они людям, в какой пропорции смешивают то и другое в новогоднем коктейле? Ведь такие, как Файди — а их не один десяток финансовых тузов, — считают себя столпами общества и нередко на практике доказывают эту шаблонную истину.

К черту Файди! Меня очень занимала женщина, похожая на Марию. Сердце неестественно часто стучало: неужели она?

В компании было четверо. Мужчины наперебой рассказывали что-то веселое, смеялись. Чуть позже четверо взялись за руки и побежали змейкой на танцевальную веранду. Впереди, высоко поднимая ноги, бежало рождественское зеленое платье. Сомнений не было: это она!

Я потерял Марию с партнером в ритмично движущейся толпе.

— Знакомая? — Юрик не отставал ни на шаг. Я кивнул.

Вот на такой же танцплощадке более двадцати лет назад встретил я девушку с удивленными глазами, взял за руку. На Марию оглядывались, и я страшно злился, понимая, что не имею исключительного права на такую красоту. Позже я догадался, что женщины разглядывали ее платье. Стояла прозрачная пестрая осень, и платье Марии называлось «Мари-рябина».

Весь вечер мы ходили рука об руку, как Адам и Ева. Мир не существовал для нас — только мы сами. Мария оказалась смышленым корреспондентом журнала «Мода»: в полночь мы целовались. У открытого окна, на фоне багряных листьев Мари-рябина выглядела естественной частью осени.

А через несколько дней два спецкора решили завоевать мир вместе. Каждый своими методами, но плечом к плечу, как положено молодой семье… Семья получилась слишком современная… Работа раскидала нас с Марией в разные стороны, а теперь взяла в свой круговорот и Эдди… Никто в этом, разумеется, не виноват!

— Мария! — сказал я негромко, когда платье-елочка оказалось рядом со мной.

Она недоуменно взглянула мимо меня и почти отвернулась. Как вдруг резко крутанула каблуками, взмахнула зеленым подолом, сорвала маску.

— Джон, ты-ы? — и, приложив палец к губам, увлекла в танец.

Больше всего на свете люблю этот удивленный взгляд.

— Боже, как ты меня напугал… Здравствуй.

— Здравствуй. Почему?

— Ассоциация… Там, где ты… Неужели здесь предполагается катастрофа?

— Если захочешь — пожалуйста.

— А что я скажу друзьям?

— Скажи, что я твой муж!

Мы рассмеялись. Мария на мгновение прижалась ко мне, поцеловала.

— С Новым годом, Джон!

— С Новым годом, Мария!

— Не знаешь, Эдди дома?

— Не знаю. Скорее всего — нет…

Двое из компании Марии оказались мне хорошо знакомы — Лота и Томас Баки. Я не удивился совпадению: Баков можно встретить в любом доме любой страны. Третий… третий — какой-то ученый с рыжими усами (имени его я даже не узнал) — сразу же ушел на задний план.

Мы с Юриком рассказывали про наш вулкан, и я удивлялся изменчивости и приспосабливаемости человеческой натуры: совсем недавно я чувствовал себя свободным человеком, почти богом, сыном таинственной беспокойной Земли, и вот теперь, перебивая Юрика, пытаюсь доказать, что я совсем другой человек, неповторимый Джон Бари, тот самый репортер-работяга, который может позволить себе появиться в мятых штанах среди праздничных туалетов. Неужели я навеки привязан к изобретенной мною «Телекатастрофе»?!

— Странный год, — сказала задумчиво Мария. — Что он принесет?

Все принялись складывать, умножать и делить цифры, путаясь в арифметике и болтая всякие глупости.

Радио объявило, что бал продолжается. Можно прокатиться на русских санях с американских горок в зале аттракционов. Можно слетать в космос — в настоящий космос на космобусе, нанятом мистером Гештом. К сожалению, вместимость космобуса — десять человек, поэтому хозяин заранее извиняется перед теми, кто вынужден будет ждать очереди на его личном аэродроме… Для любителей острых ощущений предлагался особый аттракцион, о котором будет объявлено позже.

Грянула музыка. Зазвенели бокалы. Часть гостей двинулась к выходу, решив раскошелить Гешта нетрадиционным способом.

— Джонни, — пристал ко мне Томас Бак, — давай им покажем вулкан! Гешт позеленеет от зависти!..

— Нет! — Я покачал головой, не понимая, как это взбрело на ум Томасу конкурировать с Файди. Смешно: неравные силы…

— Ну что тебе стоит послать за пленкой, — шептал с напряженной улыбкой Бак. — Давай!

— Нет… Не буду.

— Это право Джона — показывать или не показывать, — вмешалась всепонимающая Лота. — Том, на место!

— Хорошо! — Томас шутливо поднял руки. — Я капитулирую. К черту вулкан, к черту космос. Мы будем просто веселиться… Мы, кажется, на земле, мистер Юрик?

— На земле, — спокойно подтвердил Юрик. И уточнил: — На вилле Файдома Гешта.

У Гешта все шло по расписанию. Космобус, сделав обычный самолетный взлет с бетонной дорожки, превратился в крылатую ракету и понес вертикально в космическое пространство, усыпанное крупными звездами, десять пассажиров. Вереница гостей в бальных платьях и смокингах карабкалась по лестнице на отвесные американские горки и с визгом мчалась вниз на обычных санках, почему-то названных русскими; одни сани перевернулись, и трое джентльменов съехали вниз на спине, отделавшись легкими ссадинами, — об этом сообщила утром местная пресса. Радио, прервав музыку, пригласило всех желающих участвовать в опасном для жизни шоу.

— Пошли? — предложила Мария. Бак усмехнулся:

— Зачем? Вся жизнь — каждодневное шоу…

— Я хочу, — упрямо сказала Мария и протянула мне руку.

Совсем как дети, подпрыгивая и кривляясь, выскочили мы под дождь. И под мелкими каплями, сгибаясь под влажными ветвями, вбежали на освещенную площадку, на которой сидели люди. Смеясь и проклиная вечный дождь, не понимая, что здесь будет, мы уселись на мокрый асфальт рядом с застывшими гостями. Моя спина уперлась в спину Марии.

Светили прожектора. Слева над головами нависал деревянный помост, кончавшийся трамплином. Справа, повинуясь жестам молчаливых слуг, садились рядами гости. Вплотную — до самых стропил, на которых были уложены маты.

Гремела музыка. Мы прилежно мокли и отшучивались от дождя.

— Смотри! — Юрик толкнул меня локтем.

На крыше виллы Гешта вспыхнули огромные неоновые буквы:

«ЭДДИ ВОЗЬМЕТСЯ!»

Что за бред? Какой Эдди? И вдруг радио объявило:

«Господа, мы просим извинения и за дождь, и за неудобство…»

— Нам удобно! — крикнул Томас и с лисьей улыбкой заглянул соседям в лицо. Зрители смеялись.

«Вы приглашены на опасный трюк, но не вы рискуете жизнью, — энергично продолжал диктор. — Потому что Эдди Джонни перепрыгнет вас всех».

Под моей лопаткой что-то быстро застучало.

— Мне страшно, — услышал я голос Марии.

— Не бойся! — взвизгнул Бак. — Если он и свалится, то только на последние ряды…

Я сделал выразительный знак Баку, и он тотчас насторожился, стал потихоньку соображать, кто этот Эдди и почему он — Джонни.

Я замер, сжался в заведенную пружину, принимая решение.

«Итак, внимание, господа! Король мотоцикла Эдди Джонни над вами! Смотрите вверх!..»

Ударил в уши усиленный динамиками грохот. И одновременно прозвучал страстный призыв:

— Эдди, остановись! Эдди!

Мария вскочила, и Томас был готов к этому. Он успел дотянуться до ее лодыжек. Я подхватил Марию на руки, зажал ладонью кричащий рот. Но я не мог справиться с рвущимся отчаянием:

— Сволочь ты, сволочь, сволочь, Гешт! — кричала, извиваясь, Мария. — Остановите его! Слышите?..

Люди молча отодвигались от нас, как от безумных.

Треск усилился — мотор работал почти на пределе. Втроем мы едва удерживали Марию.

Не знаю, как пролетел над нами Эдди. Кричало радио.

Вопили зрители. Мария, искусав нас крепкими мелкими зубами, вырвалась и убежала.

Я нашел ее на месте приземления Эдди. Едва увидев меня, сын блеснул черными глазами из-под сросшихся бровей: «Мы возвращаемся домой, отец». Он склонился над лежащей на матрасе матерью.

— Ну и характер! — Томас Бак учащенно дышал за моей спиной. — Может, примем его в фирму, Джон?

— Только попробуй! — Я в упор взглянул на Тома, и он с жалкой улыбкой попятился от меня. — Неужели ты ничего не понял?

— Понял, — пролепетал Бак. — Вы едете домой…

— Организуй, пожалуйста, самолет!

— У меня сейчас нет. Но я найду. — Бак круто повернулся, исчез в электрической ночи.

— Подождите здесь! — приказал я сыну и направился в кабинет Гешта.

Я знал, на каком этаже и в каком крыле виллы размещают кабинеты. Не спрашивая роботов, вошел к хозяину.

Меня поразило странное хихиканье.

Файди Гешт, владыка мира, сидел перед огромным телеэкраном и смеялся. Какой-то пьяный человек, качаясь среди столов, никак не мог выбраться из примитивной клети.

— Мне нужен самолет, Файди! — сказал я отрывисто. — До Мюнхена.

Гешт повернулся ко мне.

— Для тебя, Бари, всегда готов персональный самолет! Счет пришлю потом.

— Пожалуйста.

— Но ты посмотри, Бари, как он смешон — этакая свинья!..

Я думал, что Гешт смотрит по телевизору старинный детектив или комедию. Но Файди насмехался над одним из гостей, который поверил в искреннее гостеприимство и теперь никак не мог найти среди бесконечных столов дорогу домой.

— Ах ты, дохлая крыса! — взорвался я.

Файди смотрел на меня вопросительно, не понимая, к кому обращено возмущение. Редкие его волосы стояли дыбом.

— Мелкая ты душа, Файди, — уточнил я и вплотную приблизился к хозяину вечера. — Ты обещал мне самолет?

— Номер семьдесят девять ноль пятнадцать! Он ждет вас на взлетной полосе, Бари! — Гешт подтвердил тяжелым волевым взглядом, что это истинная правда, отвернулся, уставился в экран. — Вы дитя, Бари, вы ничего не понимаете в удовольствиях. Смотрите, пока не улетел самолет. Это же Тедди. Тедди Питман — мой бывший компаньон… теперь пьяный сапожник…

Пьяный полз под столами в поисках выхода из лабиринта.

Меня преследовал смех сумасшедшего старика.

Глава пятая

Неделю мы прожили счастливо.

Эдди по утрам пил молоко и возился со своим мотоциклом. Мария выходила к столу в домашнем халате. Я ничего не делал, шутил со своими и забыл, что имею какое-либо отношение к событиям в этом мире. Мы вели себя, будто вообще ничего не случилось.

Иногда я вспоминал визгливый смех Файди и сжимал скулы.

Скотина, ловко он устроил нашу встречу. Наверное, так же гнусно хихикал над истерикой Марии. А я-то думал, что в неожиданных затратах Гешта скрыт глубокий смысл. Впрочем, не исключено, что он извлекал дополнительные проценты из вложенного капитала. Когда у тебя много миллиардов, а жизнь подходит к роковой черте, поневоле рехнешься…

На улице шел дождь, иногда падал и тут же таял мокрый снег, а камин так заманчиво потрескивал сосновыми поленьями, что не хотелось покидать дом… Я заметил по горящим ушам сына, что ему хочется поделиться переживаниями, которые он ощущал во время прыжка, но не подавал повода для неприятного разговора. Мария тоже сдерживала себя, кроила и шила сыну сверхмодную футболку. У-у подбегал, топоча, по очереди к каждому и выпрашивал сладости.

— Отец, покажи твой коронный репортаж, — сказал Эдди.

— Коронный? Какой же из них?.. Ах да, «Токио, день Т.» Это было пять лет назад.

Я достал кассету, зарядил видеомагнитофон.

— Ты не видел его?

Эдди кивнул. Он редко смотрел телевизор. Теперь, объединенные телеэкраном, мы представляли образцовую бюргерскую семью.

Кадры с необычайной документальностью воскресили недавнее прошлое. Токио горел: на пленке — клубы дыма, пляска огня, ныряющие в пламя пожарные, носилки с жертвами.

Когда прибываешь на место катастрофы, то самая большая трудность — достать транспорт. В Токио мне повезло: я получил один из трех вертолетов телекомпании Эн-Эйч-Кей, специально оборудованных для прямых репортажей. Я был первым западным корреспондентом, прибывшим на место катастрофы, и дирекцию самой могущественной телесети заинтересовал именно взгляд Джона Бари на драматические события. Переговоры провели по радио; я попросил, чтобы звуковой комментарий к кадрам давали из студии местные репортеры.

На аэродроме представители телекомпании, среди которых были, конечно, и люди службы безопасности, предоставили мне вертолет с пилотом. Два других вертолета были уже в воздухе, вели репортаж.

— Будете сразу снимать, господин Бари-сан, или сначала заедете в отель и отдохнете с дороги? — Директор телепрограмм прижимал к носу платок.

— Отдохнем после работы, — ответил я как можно вежливее, понимая, что церемониал важен в этой стране даже во время землетрясения.

— Господин Карамото — ваш пилот и проводник. По крепкому рукопожатию и пытливому взгляду Карамото-сана, одетого, как и все японцы, в традиционный темный костюм и белую сорочку с галстуком, я решил, что он майор или подполковник той самой службы. Позже выяснилось, что подполковник.

Сверху Токио представлял город миллионов пылающих хижин. Деревянные домики вспыхивали, как факелы, и сгорали со сказочной быстротой, поджигая все вокруг. Между огней носились какие-то тени. Я бы сказал, что на моих глазах горел гигантский сарай.

Я навел камеру, прицелился. Сигнал ушел в студию, вспыхнул во всей красочной гамме на миллионах телеэкранов страны. Дубль картинки передавался через спутник в Европу для моей фирмы.

— Ну и столица! — удивился Эдди. — Это просто деревня!.. Неужели жители не знали?

Я остановил изображение и начертил на листе бумаги Т-образное сочленение древних плит под островами Японии. Основанием этой буквы «Т» является плита, уходящая почти вертикально в глубь земли.

Конечно, они знали, что рано или поздно так случится. Достаточно сказать, что изобретательные японцы сбрасывали в подводный желоб брикеты мусора, собираемого по всей стране, и они аккуратно опускались в чрево Земли, никогда не всплывая в других частях света. Постепенное захоронение вертикальной плиты время от времени давало о себе знать землетрясениями, а полное уничтожение ее предвещало катастрофу. Событие было рассчитано с амплитудой точности плюс минус год и названо «Днем Т.». Несколько лет назад столицу Японии официально перенесли в другое, более безопасное место. Посреди моря встали на гигантских сваях платформы, соединенные автострадами. На платформах прочно обосновались высотные здания, похожие на странные деревья, раскинувшие во все стороны стальные ветви; в них переехали почти все официальные службы, многие конторы, а также жители нового Токио. Новая столица Японии прославлялась всеми средствами массовой информации.

— А как же люди? — растерянно спросил Эдди. — В твоем разрушенном Токио?.. Почему они не уехали?

Почему?

На этот вопрос не ответил бы и японский император. Я много раз бывал в Токио до катастрофы, разговаривал с бизнесменами, журналистами, лавочниками, прохожими на улицах и приходил в отчаяние от их вежливой обреченности: «Да, мы знаем, господин…», «Плохо будет…», «Но бог милует…», «Я родился в Токио, живу с этим страхом десятки лет и — ничего…»

«Люди есть люди», — произнес напыщенным тоном император перед глазком моей камеры, и это была единственная фраза, которую я сумел потом вставить в репортаж. Сам он, разумеется, перенес свой дворец на платформу посреди моря.

Деревянный пестрый Токио, который я так любил, город миллионов вежливых бедняков, замаскированный рекламами, обставленный небоскребами, залитый асфальтом и подпоясанный многоэтажными скоростными автострадами, сгорал на моих глазах. Остались покосившиеся небоскребы, черные пожарища, марево над городом.

Позже катастрофу чересчур подробно описывали и показывали, и я не буду многого повторять. Я имел тогда самый оперативный материал.

«Я спал в номере ноль пять девять четыре на пятом этаже гостиницы «Нью-Токио». К счастью для меня — на пятом этаже. — Это дает интервью в моем репортаже знаменитый путешественник и писатель Роберт Андерсон. Голос его спокоен, волнение выдают некоторые лишние слова. — Знаете, когда это началось, я сразу проснулся. Да, да, я проснулся. И зажег свет. Представляете? Света не было. Темно. Я нащупал ногами тапочки и, догадавшись, что происходит, схватил с вешалки костюм и — по лестнице во двор. Понимаете меня?… На темной улице, озаряемой яркими вспышками, толпились какие-то химеры, произнесенные шепотом слова застревали в ушах. Земля под ногами так странно вела себя, сотрясалась и громко вздыхала, что все были как притихшие дети. Потерявшихся окликали шепотом…»

На этом я оборвал интервью. Далее Андерсон рассказал, что он вспомнил про оставшиеся в номере дневниковые записи и ботинки. Открыв дверь, обнаружил, что стены, которая отделяла его постель от ночной улицы, больше не существует. Кровать стояла на самом пороге пустоты… Он ощупью взял со стола бесценные записи, нашел, с трудом открыв дверцу шкафа, ботинки и двинулся к лестнице, ожидая нового удара. По дороге распахнул дверь соседнего номера, где ночевали его знакомые, но увидел лишь груды обрушившихся плит. Он никогда больше не встречал этих людей.

Во дворе мигали фонари полицейских машин. Сами полицейские, орудуя большими гладиаторскими щитами, оттесняли толпу растерявшихся, рвущихся в номера людей подальше от гостиницы. Вот-вот она должна была обрушиться.

Андерсон отошел от здания и вскоре увидел на дороге машину с короной — светящейся табличкой «такси». Размахивая вещами, путешественник бросился навстречу. Шофер такси, взявшийся неизвестно откуда, за солидную плату согласился отвезти ночного пассажира в аэропорт.

Таким и предстал предо мной знаменитый Андерсон в аэропорту — с блокнотами и ботинками в руках.

— Почему же ты не поместил всю историю? — спросил, обернувшись ко мне, Эдди. — Самое главное — судьба несчастного Андерсона.

Дурачок! Андерсон сумел добыть билет на предпоследний рейс в Европу. Главное — судьба погибших… Сейчас об этом скажет сам Андерсон очень скупыми фразами, которые вошли в мой репортаж:

— Перед сном я слышал по радио сообщения, что США испытывают новую бомбу на атолле в Тихом океане. Если догадаться, где это происходит, если провести от атолла линию древнего континентального шельфа и подсчитать время прохождения подземной волны, то все параметры совпадают: через шесть с половиной минут в Токио началось землетрясение. Сначала слабое, обычное, потом пошли сильные толчки.

…Карамото-сан, ловко пилотируя вертолет над городом, избегая дыма и скопления углекислого газа, придерживался той же позиции:

— Совершенно ясно, мистер Бари, что ядерный взрыв имеет прямое отношение к трагедии всей Японии…

Я хмыкал в ответ, выхватывая камерой самые разные объекты. Коротко давал пояснения комментаторам в студии, чтобы они развернули мои фразы в драматический репортаж. По мере необходимости уточнял у пилота объекты и место действия.

Вот покосившийся небоскреб. Солнечные лучи, внезапно вырвавшиеся из-за мрачной тучи, осветили действующий еще персонаж.

Он выглядит неправдоподобно уныло. Многоэтажная кривая клеть без стекол и людей. С крыши нелепо свисают провода. Вокруг небоскреба простираются серо-оранжевые и зеленовато-серые развалины.

У человека, который лежит у дверей бывшего небоскреба, серо-зеленая одежда и красные носки.

Моя камера берет самый ближний план — ползущего по земле испуганного мальчишку. Да, эта панорама большой стоимости. Надо быть очень хорошим хозяином, чтобы все пунктуально подсчитать. В том числе цену каждого погибшего…

Я никогда не акцентировал внимание зрителя на жертвах, но реальная картина разрушений была не менее впечатляющая, чем полотна знаменитого художника пятнадцатого века Иеронима Босха, которого и сегодня называют «профессором кошмаров». Если бы люди по-прежнему верили в ад и рай, они бы убедились, что ад существует в привычной повседневности, является чуть ли не конечным результатом земной жизни. «Природа скорее мачеха, чем мать», — печально изрек современник Босха Эразм Роттердамский.

Помните знаменитый «Корабль дураков» Босха? Без руля и ветрил плывет утлый челн по морям житейской суеты. Его пассажиры — бездельники, гуляки, сварливые жены, шуты — давно уже забыли, куда держат путь. Их странствие длится бесконечно: мачта проросла пышной кроной, и в ней свила себе гнездо сама смерть. Что движет кораблем — человеческая глупость или грех? Пожалуй, и то и другое. Мир, созданный для человека, прекрасен, говорит нам художник, но в нем царствует зло, и поэтому земная, жизнь — это вымощенная благими намерениями дорога в ад. Для Босха все кончается «Страшным судом».

Я нисколько бы не удивился, если бы старый японский император, взглянув на эту картину, произнес свою напыщенную фразу о том, что люди есть люди. Но разве ради такого примитивного вывода мучились и переживали, боролись и творили великие прошлого? Они предостерегали человечество от беды, от его собственной глупости… И верили в наступление «золотого века»…

Прошли века. Но где же он?..

— Перестань, выключи! — громко говорит Мария. Она растерянно смотрит на меня. — Неужели ты там был?

— Был.

— Это страшно.

— Такова моя профессия, — усмехаюсь я. — Дальше было хуже.

И продолжаю демонстрировать запись.

— Ему капут, — сказал пилот, глядя сверху на стальные конструкции небоскреба. Кажется, он знал, что я не просто из всемирной «Телекатастрофы», а из Мюнхена, потому и сказал так: «Капут».

— Карамото-сан, пожалуйста, чуть-чуть левее.

Он развернул влево, и я схватил новую панораму, сфокусировав камеру на гиганте с вывеской могущественной фирмы на крыше:

«МИЦЕНАМИ»

«Миценами» — это электронная техника, прежде всего военная.

«Миценами» — это солидные подряды для солидных фирм.

«Миценами» — все остальное, что можно купить в любом супермагазине.

— «Миценами» стоит, как стена! — крикнул мне Карамото-сан. — Вы любите поэзию, господин Бари?

Разговор о поэзии в данных условиях представился мне неподходящим. Я дал понять об этом спутнику неопределенным движением спины.

— Помните, у Гейне, — настаивал странный пилот. — «На севере диком стоит одиноко на голой вершине сосна…»? Какое величие!.. Вы согласны?

Я снимал крупные буквы фирмы, когда стена внезапно рухнула. Не ощущалось гула подземного толчка. Стоэтажный гигант внезапно завибрировал стальными конструкциями, будто игрушечный. И рухнул, осел, превратился в голый скелет.

— Не снимайте! — раздался сухой приказ за спиной.

— Почему? — Я не обернулся.

— Это подорвет авторитет нашей экономики… Поверните камеру, Бари.

— Поговорим лучше о поэзии, Карамото-сан…

В ту же секунду я свалился на пол от сильного удара. Казалось, не только шея — сам я треснул пополам. И, очнувшись возле сиденья вертолета, увидел над собой спокойное лицо Карамото.

Подполковник секретной службы не предполагал, что европеец имеет представление о секретах каратэ. В следующую минуту он лежал рядом со мной и по-японски вежливо улыбался. Когда улыбка исчезла и Карамото шевельнулся, я связал его ремнями. Потом влил в подполковника всю свою флягу «энзе». Карамото вздохнул и, изящно изогнувшись в шлее ремней, засвистел носом.

В наушниках кричали из студии: «Бари-сан, куда вы исчезли?.. Что случилось?.. Изображение некачественное… Отвечайте!»

Я успокоил репортеров, сказав, что случилась небольшая заминка и можно продолжать передачу. Хорошо, что Карамото-сан, прежде чем нанести мне удар, включил автопилот. Иначе бы наша схватка окончилась вничью — на земле.

Теперь я, поднимаясь и опускаясь на вертолете, показывал все, что хотел.

Спящего Карамото оставил в аэропорту на попечение коллег. Объяснил его состояние нервным шоком и попросил купить за мой счет бутылку сакэ для поправки здоровья. Сослуживцы, погружая дремлющего Карамото в машину, вежливо удивлялись его олимпийскому спокойствию.

Карамото до сих пор не забыл меня: иногда шлет поздравления по случаю традиционных праздников. Его сначала понизили в чине, потом снова стали продвигать по служебной лестнице.

Старый Токио воспрял из руин, стал вновь отстраиваться. Японии пришлось пережить тяжелый период экономического спада, чтоб справиться с нанесенным ущербом. Акции «Миценами», после того как я показал гибель главной конторы, упали.

— А где схватка в репортаже? — спросил удивленно Эдди.

— Только склейки…

— А правда, что американцы взорвали бомбу, чтобы ослабить Японию? — Эдди сформулировал точно свой вопрос.

Я особенно не задумывался над истинной причиной землетрясения.

— В печати промелькнули небольшие информации. Скорее, это были предположения. Я привел только факты, какими располагал.

— Ты никогда не знаешь самого интересного! — поддержала сына Мария.

— У меня не многосерийный фильм, а документальный боевик.

— А что ты еще умеешь, отец?

Я стал перечислять Эдди, что обязан уметь репортер: водить машину, самолет, планер, космолет, подлодку; бегать, плавать, прыгать с парашютом; молчать, говорить, быть спокойным; знать приемы самбо, каратэ, бокса, вежливого обращения; охотиться, поварить, официантить, обращаться с бродягой и миллиардером; быть в курсе не только биржевых сводок, но и новинок искусства… Да мало ли чего, кроме терпения делать непосредственную работу! А главное, сказал я сыну, всегда быть самим собой…

— Ты хвастаешь, Бари! — поддела меня Мария. — Ни в одной части света не встречала такого мужчину.

— А здесь? В этом доме? Эдди хмыкнул.

— Скажи, если человек, — начал он, неуклюже двигая плечами, — если он владеет всего-навсего одной специальностью?.. Но — замечательной!.. Кто он такой?..

— Профессионал. Очень узкий, несовременный профессионал… Астрофизик… Или художник-гравер…

— Или… «Эдди возьмется»? — вставила смело Мария.

— Кто, кто? — Я смотрел на нее оторопело. — Какой еще Эдди?

—. Я!

Сын встал с кресла, и мы увидели, какой он огромный, широкоплечий, модный в новой футболке. И все же какой беспомощный в своей мрачной решимости завоевать мир в одиночку…

— Сядь, — устало сказала мать, и он сел. — Побудь пока с нами…

— Пап! — Эдди переменил тему разговора. — А как ты узнал о землетрясении в Токио? Почему прилетел вовремя?

Я шутливо махнул рукой.

— Маленький профессиональный секрет, Эдди. Все остальное я тебе расскажу.

— Понятно. — Эдди подмигнул мне. — Секрет есть секрет.

Но и сейчас я не мог рассказать ему об Аллене. Своем лучшем друге, который живет на космической орбите. Как не мог рассказать честнейшему Юрику, почему я узнал про вулкан. Это в интересах самых близких мне людей — Марии, Эдди… И самого Аллена.

Был очень тихий день, спокойный вечер. Мы больше не возвращались к замыслам Эдди сделать самостоятельно миллион. Вопрос для нас с женой бессмысленный: для кого миллион, когда он уже есть в семье? Но Эдди упрямо решил зарабатывать на жизнь самостоятельно. И, конечно, прославиться. Мы глядели на жизнь с разных сторон: Эдди чувствовал себя взрослым, а я и Мария по-прежнему считали его ребенком. И хотя в тот вечер мы много болтали и смеялись, было ясно, что Эдди уходит, удаляется от нас…

Утром раздался звонок агента. Он сообщал, что в одном из провинциальных городков Италии произошел взрыв. Связь работала плохо.

— Что там случилось? — кричал я в трубку, оглядываясь на Марию.

— Обычная история… Убитых мало, раненых полно… На ваше усмотрение, шеф… Жаль только детей…

— Детей? — Я увидел в зеркале бледное лицо сына, стоявшего за моей спиной. — Еду! — крикнул в трубку.

Эдди одобрительно кивнул.

…Когда я вернулся, Марии и Эдди дома не было. На столе лежали две записки.

Глава шестая

Зачем я туда поехал? Не знаю. Может быть, под впечатлением разговора с сыном, его испуганного лица, когда мы услышали о раненых детях.

История оказалась заурядной. Какая-то иностранная фирма открыла заводик под фальшивой вывеской. Какая — никто не знает. После взрыва цистерны с ядовитым газом сюда нагрянули полиция и санитарные машины. Документов в конторе никаких не оказалось. Хозяин завода как в воду канул. Перепуганные служащие не могли даже назвать его фамилию, только имя: синьор Луиджи. Сейчас синьора Луиджи искала полиция.

Я увидел несколько каменных сараев с допотопной аппаратурой. За деревянным забором — пустой поселок, дома с выбитыми стеклами и свежими на фасадах табличками: «Осторожно! Опасная зона». Пострадавших от взрыва жителей увезли в больницы, остальных эвакуировали.

Между домами мелькнули две фигуры и при нашем появлении исчезли.

— Эй! Не видите надписей?! — крикнул один из сопровождавших меня полицейских и сердито добавил: — Из-за какой-то забытой в доме тряпки рискуют здоровьем.

— Найти бы этого фирмача и набить ему морду! — сказал другой. — Как вы смотрите на такую меру, мистер Бари?

— Положительно.

Я моментально завоевал их симпатию. Мы шли в особых костюмах по выжженной земле, а люди были беззащитны перед ядовитым взрывом. Многие получили ожоги, повредили легкие, зрение.

Полицейские провели меня в ближайшую больницу; больше на месте происшествия снимать было нечего.

Увидев журналиста, лежащие на койках люди начали проклинать проходимца Луиджи, просили отыскать его поскорее и привести к ним — уж они-то знают, что ему сказать. Рассказывали они охотно, перебивая друг друга, но смолкали, когда кто-то из товарищей заходился кашлем или вскрикивал от внезапной боли.

Вдруг я заметил странное существо. Белая гипсовая маска уставилась на меня. В маске было две прорези: щель для рта и отверстие для глаза. Темный зрачок с любопытством прицелился в меня.

— Ты кто? — спросил я в полной тишине.

— Джино, — раздался хриплый шепот из-под гипса.

— Сколько тебе лет?

— Семь.

— Как твои дела, дружище?

— Я играю.

И Джино показал мне прозрачную коробку с рыжим муравьем, который карабкался по гладкой стенке. Тишина прервалась хором голосов:

— Это наш Джино… Мужественный Джино… Вы видите, как он пострадал?.. Но ведь жив, а отец с матерью сгорели сразу. Остался сиротой, бедняга!..

— Тихо! — сказал я. — Он сам расскажет. — И поднял камеру.

— Я сирота, — прошипела гипсовая маска. — Мне семь лет. Я мальчик. Зовут Джино…

Этот обжигающий шепот услышал весь мир.

Джино играл во дворе дома со своим муравьем, запрятанным в коробку, когда рядом что-то сверкнуло, и он упал на песок. Муравей, зажатый в руке, остался цел и невредим. Джино очнулся в гипсе и бинтах. Он повторял чужие слова, но не понимал до конца их смысла.

— Вы, случайно, не синьор Луиджи? — спросил меня Джино.

— Нет, — я покачал головой. — Если бы я был Луиджи, я бежал бы от тебя со всех ног.

— Я знаю: вы добрый. — Джино отвернулся от меня и стал разглядывать своего золотого муравья в солнечных лучах.

Несколько дней пытался я найти какие-нибудь следы Луиджи.

— Никаких документов он не оставил, — пояснил полицейский комиссар. — Какие машины привозили на завод ядовитое сырье, куда, через какие порты, в какие страны шла дальше продукция — ничего пока неизвестно. Мы установили только, что ядовитые отходы они спускали прямо в реку…

Я знал, что в этой стране даже при наличии документов установить истину было чрезвычайно трудно.

— В палате депутатов все в недоумении. — Комиссар доверительно нагнулся ко мне. — Между нами, господин Бари, сегодня в палате поступил запрос: неужели это взрыв химического вещества, а не естественная катастрофа, раз сюда прибыл сам господин Бари? — Комиссар дружелюбно рассмеялся.

— У вас, комиссар, все любят поговорить… Но между нами, если вы не найдете подлеца по имени Луиджи, кто возьмет на себя заботу поставить на ноги Джино: вы, я или этот шутник-депутат?

Комиссар помрачнел.

— У меня шестеро…

— Значит, вы отпадаете?

— Предварительные сведения, господин Бари, таковы, — сухо сказал комиссар. — Человек, похожий на Луиджи в тот же день уехал в Швейцарию.

— Благодарю вас за информацию.

Я решил натравить на полицию, палату депутатов, вообще на всю государственную бюрократию газетчиков. Передал в вечерние выпуски римских газет снимки Джино и информацию о лжехозяине завода, послал такие же материалы в швейцарские редакции и ряд других европейских газет.

— Скажите, Бари, почему вы занялись этой житейской прозой? — спросил меня старый знакомый, один из римских редакторов.

— Не люблю подлецов, Титто!.. У тебя есть дети?.. Ты видел это? — Я подвинул ему снимок Джино.

— Понимаю, Бари, — пробормотал Титто. — Мы отыщем эту скотину. — И крикнул в громкосвязь — На первую полосу снимок Бари. Заголовок — крупно: «Джино ищет Луиджи!» Подзаголовок: «Разыскивается подставной директор фирмы, превращающей Италию в помойную яму Европы…» Пойдет так, Бари?

— У тебя все пойдет…

Несколько дней ждал я, пока отыщут «скотину Луиджи». Полиция ряда стран, разозленная прессой, работала четко, но безрезультатно. Я колебался, давать ли репортаж в эфир без точного адреса виновных в катастрофе. Позвонил врачу и узнал, что состояние Джино ухудшилось. Решил — дать.

В те минуты, когда в эфир многих стран пошла «Телекатастрофа». Экстренный выпуск из Италии», я навестил Джино.

Он лежал безучастный к разговорам на своей койке. Муравей неподвижно застыл в коробке.

— Привет!

Он не отозвался.

И тогда я сел рядом с Джино и приложил к гипсовой маске травяную коробочку, выписанную мной из Токио.

— Это кто? — спросила хрипло маска. — Оно, кажется, шевелится?..

— Это цикада, — пояснил я. — Ну, как ты сам?

— А что такое цикада?

Случай с муравьем навел меня на мысль о японской коробочке. Я видел на японских улицах детей, которые с блаженной улыбкой сидели часами на тротуаре, поднеся к уху сплетенную из травы коробочку, и слушали чью-то таинственную жизнь, чью-то песнь взаперти.

Цикада? Живых цикад я не видел, но рассказал Джино все, что происходит на улицах Токио. И он успокоился, уснул, сжимая в крохотном кулачке трещавшую цикаду.

Коробочки с цикадами я посылал ему ежемесячно в течение полугода.

Джино пришел в себя, подлечился, с него наконец-то решили снять маску.

Никогда «Телекатастрофа» не получала столько писем, они лавиной обрушились на фирму Бака после итальянского репортажа. Зрители возмущались, направляли небольшие сбережения пострадавшим. Большинство писем было о Джино: как он там — этот смелый мальчик? Несколько корреспондентов изъявили желание усыновить Джино. Эти письма я послал полицейскому комиссару.

— Твоя слава достигла апогея. — Томас Бак потирал ладони. — Никогда не предполагал, что мелкий случай заденет людей. Почему это так? Ведь после репортажа из Токио пришли просьбы издать пластинку японских шлягеров.

— Люди гораздо ближе к земле, чем мы думаем, — сказал я Тому. — О чем человеку рассказать в связи с далеким землетрясением? Что опоздал из-за срочных дел на рейс в Токио и благодарит судьбу, а точнее — свой счастливый жребий? Таких из миллионов может быть один…

— Может, ты открыл новое направление в репортаже? — задумчиво произнес Бак. — Не поймали еще Луиджи?

— Пока нет.

— Будешь давать?

— Все ждут продолжения. Судьба Джино не забыта…

— О'кей. Славный мальчишка, — пробормотал Том.

Через неделю в бельгийском городке арестовали Луиджи. Как и предполагалось, он был подставной фигурой, заурядной личностью, не стоившей даже нескольких строк в газетной хронике. Но на следствии выяснилось, что заводик принадлежал могущественному международному концерну «Петролеум» с главной конторой в Нью-Йорке. Репортеры обратились к президенту концерна. «Петролеум» все отрицал.

Неожиданно римские газеты провели рейд по химическим заводам и обнаружили еще три подпольных фабрики «Петролеума». Предположение моего знакомого редактора Титто об отравлении родной земли зарубежными монополиями выросло в хлесткие шапки всех итальянских газет. Назревал скандал.

Я готовился ехать на судебный процесс, укладывал чемодан, когда в мой кабинет ворвался Бак.

— Срочное задание, Джон! Экстренный выпуск «Катастрофы»!

Я смотрел на него с недоумением: Томас никогда не давал мне заданий.

— Что случилось, Бак?

— Колоссальная засуха в Индии. Миллионы голодающих… У нас заказы от крупнейших телекомпаний. — Нос Томаса пылал.

— Засуха родилась не сегодня, — пожал я плечами. — Пошли кого-нибудь другого. Я лечу на процесс.

— Джон, — Томас заглянул мне в глаза, — ты не будешь снимать этот процесс. — Две складки прорезали его лоб; я не замечал до сих пор, что он постарел.

— Я буду снимать то, что считаю нужным, — спокойно ответил я.

— Подумаешь, какой-то паршивый мальчишка! Сдался он тебе! — Бак размашисто шагал по кабинету. — А тут солидный заказ.

Он явно фальшивил, избегая моего взгляда.

— Томас, в чем дело?

— Дело в том, Джонни, что ты никогда не интересовался финансовым положением фирмы…

Он пробормотал несколько фраз о размахе дел, усложнившейся конъюнктуре, конкуренции на телерынке и своих компаньонах. Но я уловил основное — то, чего не знал: «Петролеум» частично владел и «Телекатастрофой».

— Какой у них пай?

— Половина.

— Я обыкновенный репортер, Том. За экономику отвечаешь ты.

Захлопнул чемодан, взялся за ручку. Бак преградил дорогу. Нос его пылал так ярко, что мог осветить темный коридор.

— Предупреждаю, Бари, ты нарушаешь контракт!

— Контракт? — Я расхохотался, сдвинул на затылок шляпу. Дело зашло далеко, раз Томас решил объявить мне войну. — Напомни, Бак, что там сказано?

— Что в исключительных случаях администрация дает поручения…

— Двадцать лет этот пункт был мертвой строкой. — Я направился к двери. — Самолет, Том, извини.

— Я тебя предупредил, — быстро проговорил Бак. Я обернулся, поставил чемодан, вплотную подошел к Баку.

— Я Джон Бари, ты меня знаешь, Бак… Так вот насчет «паршивого мальчишки». Помнишь моего деда? Он тоже был паршивым мальчишкой.

Бак побледнел. Он слишком хорошо знал моего деда.

— Ну, это ты перехватил, — пробормотал он. — Какое отношение имеет Джино к судьбе твоего деда?

— Самое прямое. Они оба не виноваты, что потеряли детство.

Бак знал, что я прав. Он понял: наши пути навсегда разошлись.

Глава седьмая

Мой дед Жолио, черноглазый, очень живой человек, любил сажать меня и Томи на колени и рассказывать веселые истории. Рассказывал он смешно, так, что мы покатывались со смеху, но ночью оба обмирали от наползавшего в темноте страха.

Дед пережил фашистскую оккупацию, когда ему было семь лет.

Представьте себе Париж сорокового года, облаву на улице, мальчика перед черными, круто вздыбленными фуражками, гордого оттого, что он независимо держится перёд гестаповцами: рядом с ним — молодые, ни на минуту не унывающие отец и мать.

Я с трудом представлял прадеда и прабабку молодыми. Но они остались такими навечно. Они много шутили в товарном эшелоне, который вез их вместе с другими людьми на восток. Куда мы едем? Конечно, в страну Счастливого детства! За что нас везут? За то, что мы и наши спутники не такие, как те, которые остались жить с немцами. Мы — подозреваемые… Мы — подозреваемые в плохом отношении к плохим людям, мы — особенные…

На каждый вопрос Жолио получал исчерпывающий ответ от отца с матерью. Зачем полосатая одежда? Сейчас война, и тот, кто не носит военную форму, кто не убивает невиновных, одевается в полосатое. Куда девались чемоданы?.. А зачем лишние вещи людям, которые собрались в Счастливую страну? Номера — для строгого учета; овчарки — для охраны и порядка; кормят мало, чтоб сохранить фигуру и боевой дух. На голодный желудок легче спать. Не думай про разные мелочи жизни, спи, мой мальчик!..

Они переезжали из одного лагеря в другой, меняли номера, знакомых, нары и были счастливы, что сохранились все вместе, что дымовая труба, чадившая в каждом барачном городе, не унесла в небо никого из них. Что ж, они легки на подъем, они приближаются к своей Счастливой стране, и жестокое время войны не стерло улыбок с их молчаливых строгих лиц.

Из Германии их привезли в Чехословакию, в старинный город-крепость Терезин. На вокзале выдали добротную чужую одежду. Объяснили, что отныне они будут жить семьями в настоящих домах. И когда их вывели колонной на улицы, под весенние, остро пахнущие листвой тополя, Жолио схватил мать за руку и тихо вскрикнул… Он увидел на городской площади качели, а на качелях настоящих детей — девочек с бантами, с косичками и аккуратно одетых мальчиков. Они взмывали вверх, в самое небо.

Весна сорок второго, Жолио стукнуло девять. Он приехал, как и обещали отец с матерью, в город Счастливого детства.

По утрам он вскакивал с постели и бросался к окну: город был на месте. Вот окна, похожие на бойницы, черепичные крыши, шпиль ратуши. За ратушей веселая площадь для детей; в доме напротив, в окне справа, сейчас появятся старушка и молодая женщина — ее дочь; они приветливо кивнут Жолио… Вот их комната, настоящая комната с кроватями и аккуратной мебелью. Жолио достает из письменного стола бумагу и краски, которые кто-то нарочно оставил для него, начинает рисовать.

После завтрака он стучит в дверь соседней комнаты, оттуда выходит девочка по имени Ева. Здесь тоже живут трое: Карел Бергман из Праги, его жена Анна и дочь Ева. Ева и Жолио, взявшись за руки, бегут на городскую площадь. Туда спешат все девчонки и мальчишки. Грудных детей тоже вывозят в колясках, но их мало — всего пять колясок. Таково строгое правило в городе Счастливого детства.

Жолио и Ева садятся на качели и раскачиваются. Сначала это веселит, потом надоедает, но слезать нельзя. Они катаются час, два, три…

— Веселее, не слышу смеха! — кричит человек в черном мундире, постукивая стеком по блестящей коже сапога. — Айн, цвай, драй!..

На счет «три» дети смеются.

«Нох айн маль!» — значит: еще раз!

— Не могу, — говорит сквозь слезы Жолио, — щеки болят.

— А ты приклей на губы улыбку, — советует Ева, — закрой глаза и думай о своем.

Мы карусель привяжем
меж звезд хрустальных:
это тюльпаны, скажем,
из стран дальних[1].

— Слышал, Джон, божественные строки? — шепчет мне дед, приложив палец к губам. — Мы ведь с тобой тюльпаны, цветы, растения на этой великой земле. Понял?

— Понял, — киваю я, хотя ничего не понял.

— Так завещал нам великий испанский поэт, расстрелянный фашистами. Никогда мы этого не забудем. — Сухой палец деда целится в самое небо, где сверкает солнце. — Гарсиа Лорка звали его. Запомни!

Пятнистые наши лошадки
на пантер похожи.
Как апельсины сладки —
луна в желтой коже!

Дед тихо смеется… Что там апельсины! О них не вспоминали никогда. Думали, как и советовала Ева, о самых приятных вещах — чаще всего об обеде. Например, думал Жолио, хорошо было бы, чтобы в тарелке оказалась каша. У Бергманов каша с мясом. Никто из семьи Жолио не говорит, что помнит довоенные запахи. Это так же неприлично, как думать вслух, что у бывшего ювелира Бергмана где-то сохранились старые золотые запасы и он получал посылки от родственников. Соседи лишь вежливо здоровались. Дружили их дети. Но Ева не догадывалась, что Жолио знает, что она ест на обед.

— Смех! Веселье! Радость! — командует человек в черном.

И они опять репетируют смех.

Ох, как засмеется Жолио, когда придет международная комиссия Красного Креста, чтоб убедиться своими глазами, что концлагеря приносят людям радость. Он будет хохотать от всей души. Будут смеяться все дети, даже грудные высунут нос из колясок, чтобы убедить членов высокой комиссии.

Но сегодня колясок уже четыре, через несколько дней будет три, а комиссия все не едет.

Зато когда приедет, то увидит не только аттракционы на площади, но и настоящий детский театр. Два человека, жившие в Терезине, придумали пьесу о Брундибаре и собрали труппу маленьких артистов.

Жолио был определен в главные художники, рисовал декорации.

Он мог часами рассказывать лежащим на постели отцу и матери о коварном человеке во всем черном — Брундибаре. Но прежде — о детях. Они живут в городе Счастья и ждут наступления праздников.

Будние дни меняют
кожу, как змеи,
но праздники не поспевают,
не умеют.

Когда же будет хоть один праздник? Такой, какой был в далеком счастливом детстве:

Синяя пасха.
Белый сочельник.

Брундибар прибывает в город Счастья, чтоб напугать, подчинить себе детей, и, хитро улыбаясь, обещает им праздник.

Праздники ведь, признаться,
очень стары,
любят в шелка одеваться
и в муары.

Брундибар изобретателен в достижении своей цели: прикидывается то трубочистом, то мороженщиком, то обыкновенным черным котом. Предлагает детям сладости и мороженое. Но они ничего не могут купить, потому что у них нет денег (а мама так хочет есть). «Как же так? — удивляется Брундибар. — Кто работает, тот имеет деньги!»

В этом месте пьесы обычно хлопают черными кожаными перчатками хозяева Терезина — эсэсовцы. Ведь они написали на арке города-крепости главное свое правило:

«Arbeit macht frei» — «Работа делает свободным».

Маленькие зрители хорошо знали ответ на вопрос Брундибара: работай и — выйдешь на волю через кирпичную трубу! Они вежливо молчали.

А дети, которые были на сцене, вообще не боятся Брундибара и быстро разгадывают все его хитрости. Они берутся за руки, окружают Брундибара плотным кольцом и поют:

Брундибар, Брундибар,
сумасшедший, как пожар.

В этом месте пьесы дети в зале бешено аплодируют. Они знают, что Брундибар — это Гитлер. С рыжими усами и рыжей бородой, сдавшийся перед детьми, готовый играть им веселые песни, — все равно Брундибар сумасшедший фюрер!

Это очень серьезная тайна.

Никто из присутствующих в зале не должен произнести даже во сне имя Гитлера!

Почти все маленькие актеры и зрители унесли эту тайну с собой.

И два человека, которые поставили пьесу. Они тоже погибли.

Завидуешь, Марко Поло?
На лошадках дети
умчатся в земли,
которых не знают на свете.

Синяя пасха.
Белый сочельник.

Про Марко Поло давал мне пояснения дед. Разумеется, великий итальянский путешественник, когда был маленьким, не заплывал так далеко — за самую границу мира, как дети Терезина. Гарсиа Лорка, испанский поэт, написавший стихи о празднике карусели, не мог знать о детях Терезина: он был расстрелян на рассвете августа 1936 года первыми в мире фашистами, пришедшими к власти в Испании.

Место его захоронения неизвестно.

Но люди, в том числе мой дед и я, помнят его стихи!

Как зелена трава!
Небо.
Вода.
Как еще рожь
молода!

Так хотелось Гарсиа Лорке петь, и смеяться, и сочинять стихи, так не хотелось думать о смерти, когда они его — сына зажиточного земледельца, никогда не принимавшего участия в политической деятельности, лучшего поэта Испании, — вывели на солнечные камни, на казнь. Он был старый человек — тридцати восьми лет — по понятиям, разумеется, моего деда, узнавшего облик смерти гораздо раньше… Но он шутил перед казнью и выглядел совсем молодым. «Жизнист» — таким неуклюжим, шутливым, но точным словом называл он себя, свое мироощущение, поэтическое кредо.

Он не знал, что его стихи зазвучат, как вечная зелень травы, что к ним допишут позже поэтически беспомощной, но мужественной рукой о злодее Брундибаре свои строки те, кто умчится, как и он, в неведомые земли:

Синяя пасха.
Белый сочельник.

Мать Жолио тихо смеялась — теперь она состояла из смеха и голода. Отец лежал с закрытыми глазами и улыбался, разделяя победу сына и его друзей над человеком во всем черном — Брундибаром.

…Я и сейчас слышу голос деда Жолио, который браво распевает песню своего детства:

Брундибар, Брундибар,
сумасшедший, как пожар.

— Мы его победили. Понимаешь? — слышу я вечно живого деда. — Единственным оружием — смехом!

Он усмехается и продолжает рассказ.

На его рисунках (я до сих пор храню некоторые рисунки деда) сначала исчезла старушка в доме напротив.

Потом ее дочь.

Потом мать Жолио.

Наконец — отец.

Их уносили ночью.

Остались пустые кровати. И мальчик. Один в комнате.

Незадолго до смерти родителей Жолио из квартиры внезапно выехали Бергманы. Они были оживлены, говорили о каком-то новом поселении, где живется еще лучше, но глаза взрослых были печальны. Мальчик проводил Еву до вокзала и видел, как отъезжающих построили в колонну и загнали под дулами автоматов в товарняк.

— …Я встретил как-то Карела Бергмана на трансатлантическом теплоходе, — рассказал мне дед Жолио, когда я подрос. — Он располнел, обрюзг, но я его сразу узнал. Бергман никак не хотел признавать мальчика из Терезина, но потом, когда я упомянул о Еве, что-то в нем сработало, и он бросился ко мне с объятиями, как к старому приятелю, познакомил с молодой женой и маленькой дочерью. Мы напились в ту ночь до чертиков… Не знаю, что на меня нашло, но я вдруг поднял голову, увидел худющего ювелира из Праги, резко спросил: «Бергман, а где твоя жена Анна, твоя дочь Ева?» Он отвернулся и молчал. «Бергман, это правда, что на них не хватило твоего золота, что они остались в печи крематория?..» Он молчал. Потом закрыл глаза ладонью, тихо произнес: «Это правда. Золота хватила только на меня…» — Я ушел…

Война до самой смерти преследовала деда. Иногда он вскакивал посреди ночи и кричал: «Бомба!»

Бомба спасла его. Когда девятилетнего Жолио увели из пустой квартиры на вокзал и погрузили с другими детьми в эшелон, он понял, что это последнее путешествие, потому что им объявили о «бане». А «баня» — значит, газовая камера… Бомба, попавшая в вагон, оставила Жолио в живых.

— Я очень люблю эту бомбу, — шутил дед.

И я полюбил ту самую бомбу, потому что если бы ее не было, дед навсегда ушел бы в «баню», а это значит, что ни отца, ни меня не существовало бы.

Когда он скончался, мне было тринадцать лет. В завещании дед просил похоронить его прах в Терезине. Мы с отцом исполнили его волю.

Помню, что в Терезине многое поразило меня.

Прежде всего — толстые крепостные стены и ров средневекового города. Если вообразить при этом автоматчиков и овчарок, то лучшей тюрьмы не придумаешь. Концлагерь без колючей проволоки.

Меня удивило, что город жив, город населен людьми. Вот площадь перед ратушей, где маленький Жолио и его товарищи качались на качелях. По брусчатке мостовой катят не похоронные дроги, а автобусы и автомобили, под старыми тополями на скамейках сидят не молодые старички и старушки, а влюбленные. Неужели они забыли, что здесь часами висел в воздухе горький детский смех?

Где же тот дом, в котором жили Жолио и его родители, пустая комната, откуда увели его на вокзал? Я заглянул в окно первого попавшегося дома и в ужасе отпрянул: за розовыми занавесками двигались тени. Честное слово, двигались!.. Живые тени! А мне-то казалось, что здесь со всех сторон — из каждого угла, из полутьмы подъездов — смотрят худые, сморщенные, совсем будто птичьи человеческие лица с удивленно-детскими глазами.

Я ошибся. Долго бродил по узким улицам под моросящим дождем, пока не убедился, что люди просто живут в этих домах, что жизнь продолжается. Я испытывал чувство острого стыда за людей, которые просто заняли квартиры, не догадались устроить здесь город-музей.

Утром состоялось захоронение праха деда Жолио. Отец опустил в землю урну, ее прикрыли плитой с именем покойного и датами рождения и смерти.

Рядом с могилой деда простиралось огромное, во всю долину кладбище. Ряды одинаковых плит. На некоторых стояли имя и дата смерти. На большинстве — номер. Когда освободили Терезин, здесь нашли забытый фашистами прах жертв: аккуратные коробки с пеплом. На каждой проставлен номер, пол покойного и одна дата. Больше ничего. Фашисты наводили в мире свой порядок.

Я долго думал, в чем заключается смысл фашистского порядка на земле: номер, пол, дата…

Дед лежал спокойно рядом с отцом и матерью. Никто не знал только, какие у них порядковые номера.

Глава восьмая

«А ведь я все тебе рассказал, Бак, когда вернулся… — вспоминал я, снимая судебный процесс над Луиджи и его компаньонами. — Я тебя заранее предупреждал, а ты не послушался, не запомнил».

Процесс был скучный, с предсказанным результатом, но я работал охотно — ради Джино.

Испуганный, заикающийся Луиджи охотно давал показания, вызывающие зевоту даже у судьи. Рядом с ним на скамье подсудимых сидел собранный молодой человек с седеющими висками — один из директоров «Петролеума».

Я снимал свидетелей. Простым людям Италии было что сказать: многие и теперь были в бинтах и с повязками.

Но когда привезли Джино, я взял средний, а позже общий план. Я видел Джино вчера и знал, что нельзя показывать его крупно без маски, иначе испортишь будущее.

На скамью свидетелей, в жесткое кресло сел старичок с румяным сморщенным лицом и в очках с одним темным стеклом.

Джино на все вопросы отвечал кратко, разумно, и я записал все его ответы. Позже наложил хриплый голос на старые кадры с гипсовой маской и включил их в судебный репортаж.

— Джино, дружище, — говорил я с ним накануне этого дня в больнице, — ты-то хоть понимаешь, как будешь жить дальше?

— Я понимаю, я сирота. — Маленький, краснолицый, полуслепой карлик смотрел на меня живым глазом.

— А как именно?

— Мистер Бари, у меня несколько приглашений. Пока не знаю, у кого я буду жить.

Я сел на койку, обнял Джино за плечи.

— Ну а как цикада?

Он мгновенно расцвел и превратился в прежнего симпатичного Джино.

— Цикада? Она поет. Знаете, мистер Бари, какая она маленькая… А поет!

В конце судебного процесса, после выпуска «Телекатастрофы», его усыновил телеграммой коммерсант из Канады.

Телеграмма была дана из Мексики. Я навел справки об опекуне и узнал, что он одинокий состоятельный человек.

Через несколько дней объявилась нанятая будущим отцом няня.

Я проводил ее и Джино в аэропорт.

— Я всегда буду помнить вас, мистер Бари. — Джино бросился мне на шею.

Вот и все. Репортаж окончен, господа! Подсудимым воздали по заслугам.

Джино никогда не узнает, что король «Телекатастрофы» исчез с горизонта.

Исчез из-за раненого мальчика.

Из-за «паршивого мальчишки».

Из-за него.

Но зачем ему знать?

Рано утром зазвонил телефон, и трубка голосом Бака спросила:

— Это Бари?

— Да, он.

— Говорит Бак.

Я задержал дыхание, не хотел с ним контактировать и оказался прав.

— Бари, вы слышите меня? Вы уволены, Бари, за несоблюдение контракта.

Я бросил трубку на рычаг.

Все! Хватит с меня, Бак! Кончено с катастрофами!

А в ушах звенело баковское выражение: «Жизнь хорошая штука, только очень дорогая…»

МАРИЯ

Глава девятая

Отныне я обыкновенный репортер службы «Всемирных новостей», один из ее корреспондентов в Соединенных Штатах Америки. Мой хлеб насущный — хроника происшествий: убийства, ограбления, пожары, взрывы, стихийные бедствия, экологические конфликты и так далее — словом, все то, что входит в компетенцию судебного репортера. Политика, коммерция, высший свет — удел более удачливых моих коллег. Впрочем, я был доволен, так как сильно обжегся на политике в «чистой» журналистике.

Три кита американской телесети, английская Би-Би-Си, западногерманские и ряд других телекорпораций отказались от моих услуг под предлогом «отсутствия должностных вакансий». Конечно, порвав с «Телекатастрофой», я мог спокойно сидеть дома или путешествовать по миру, но для репортера странной кажется роль собственной экономки или туриста-фотографа. Я еще не выжил окончательно из ума, чтобы бесцельно бродить по городскому скверу или мчаться сломя голову из одной страны в другую, фотографируя банальности.

Служба «Всемирных новостей», узнав о моих затруднениях и планах, сама прислала вежливое приглашение. Я вылетел в Лондон, где находилась администрация фирмы, оставив в доме служанку и повара для ухода за слоненком, поддержания порядка, а также на случай внезапного приезда Марии или Эдди.

Меня принял сам сэр Дональд Крис — генеральный директор. В Лондоне стояла дикая жара, трава и листва в великолепных парках пожелтели, словно осенью. Газеты сообщали о массовых солнечных ударах у прохожих, и разговор, естественно, начался с погоды.

— Что творится, мистер Бари! — Сэр Крис указал на освещенное, будто прожекторами на съемке, окно.

Хотя в кабинете исправно работал кондиционер, потомственный лорд сидел передо мной в рубашке и вообще походил больше на грузчика, чем на сэра Криса, подписавшего мне приглашение. Он мне сразу понравился — со своим седым ежиком, широкими скулами и не утерявшими форму бицепсами: как видно, в роду лордов оказался случайно какой-то докер или боксер.

— Для Африки такая жара самая приятная погода, — ответил я.

— Но мы-то, черт возьми, находимся на Флит-стрит! — вскричал Крис, подбегая к окну, и внезапно захохотал, обернулся ко мне. — Простите, забыл, с кем имею дело. Сравнений вам не занимать… Я польщен, Бари, что вы приняли наше приглашение. Называйте меня Крис.

— Хорошо. Я слушаю вас, Крис.

Директор грузно опустился в кресло, наморщил лоб, вспоминая что-то очень важное или неприятное.

— Вот вчера, — он задумчиво почесал нос, — поступил сюжет местного значения — из Лондона… Какие-то мальчишки крадут воду… Наполняют цистерны, замораживают в кубы и продают. Разумеется, их поймали… Но как я дам этот сюжет?

Он в упор смотрел на меня, я молчал.

— Дело, конечно, не в цистернах! — Крис припечатал широкой ладонью свой вывод. — А в том, что старшему из похитителей воды семнадцать, а младшему — семь. Совсем как вашему Джино, Бари.

— Я их не видел, Крис, — спокойно заметил я.

— Если мы дадим сюжет, их оправдают. — Крис махнул рукой. — Но скажите мне, Бари, — он понизил голос, наклонился над столом, — что все это значит? Почему в мире не хватает воды для всех?

Я никак не прореагировал на доверительный тон, понимая, что Крис экзаменует меня, словно мальчишку. Молчание затянулось.

— Если вы мне поручите, Крис, ответить на этот вопрос, то я пришлю пленки из США.

Я встал.

Он уловил вызывающие нотки, тоже встал.

— Ну, что вы, Бари… Мы никогда не даем поручений… Вы сами знаете, Бари, как это делается…

— Да, благодарю, сэр, я знаю.

Этот мотив мне знаком. Я внимательно прочитал контракт с фирмой «Всемирных новостей» и не обнаружил в нем пункта, на котором поймал меня Бак. Интересно, чем Крис прижмет когда-нибудь меня?

— Вы любите Англию, Бари? — Генеральный директор протянул руку. — Мой вам совет: не спешите на службу, побудьте два-три дня в Лондоне. Тем более, что служба идет! — Он проводил меня до двери. — Заходите, Бари, или звоните. Всегда к вашим услугам. Даже в такую жару…

Я вышел на улицу. Действительно, было жарко, хотя не так трагично, как считал сэр Крис. Для чиновников Сити в традиционных котелках, темных костюмах и галстуках тридцать с лишним градусов чувствительны. Но уж если ты работаешь в банке или конторе, изволь соблюдать те же правила, что и десятилетия назад. Верность традициям — главная черта Британии.

Я любил Флит-стрит, маленькую, одну из самых известных лондонских улиц. Старинные особняки с неповторимыми решетками, дверьми и лестницами самоотверженно выдерживали натиск времени, с чувством собственного достоинства держались перед повисшими над ними небоскребами. Казалось, и сейчас здесь идет противоборство прошлого и настоящего — литературного и газетного миров. Вот маленькая гостиница «Старый чеширский сыр», где встречались драматург Голдсмит и литературный критик Сэмюэл Джонсон. Не сохранилась, но, вероятно, здесь стояла «Таверна дьявола», вытесненная в прошлое современным банком. Таверну частенько посещал прославленный автор «Гулливера», едкий сатирик Джонатан Свифт. Однако это только призраки прошлого, воспоминания о славной старине, навеянные прежним Лондоном.

Нет больше таких редких индивидуальностей, как Свифт, газетный бизнес захлестнул Флит-стрит. В небоскребах за старинным маскарадным фасадом стучат на машинках, бегают по коридорам, диктуют в микрофон корреспонденции сотни современных Свифтов; телетайпы, радио, телевидение несут море информации; в редакторских кабинетах непрерывно рождаются сенсации, которые через несколько часов, обретя на печатных машинах бумажную плоть, растекаются в десятках миллионов экземпляров. Сотни газет и журналов находятся в руках нескольких монополий, и адская машина сенсаций работает непрерывно, днем и ночью, для миллионов англичан.

Похитители воды, разрекламированные в вечерних выпусках, сегодня утром забыты всеми: произошли новые события.

В Лондоне бастовали пожарные, требуя повышения зарплаты, и ночью сгорело несколько домов. Пожары тушили воинские части. Утренние выпуски газет заполнены фотографиями доблестных спасателей. И все же солдаты — не профессиональные пожарные. В некоторых районах была отключена вода. Угроза новых пожаров нависла над городом.

Я не пошел в редакции, заглянул в «Старый чеширский сыр» и в прохладном подвале увидел за потемневшим дубовым столом сегодняшнюю знаменитость — продюсера Адамса, человека искусства, снимавшего телевизионные шоу с участием известных певцов. Он выпрыгнул из-за стола, как маленькая бочка, засеменил короткими ножками навстречу.

— Бари, ты?! Я сначала решил, что у меня галлюцинация от жары!

Он был в курсе моих дел.

— Этот негодяй Бак посмел вмешаться в твое творчество! Телевизионный мир возмущен… Мы направили Баку протест от имени всех продюсеров Би-Би-Си.

Я пожал плечами:

— Теперь я у других хозяев.

— Хозяев? — Адамс скептически рассмеялся. — Что-то на тебя не похоже, Бари!.. Я двадцать лет в Би-Би-Си и ни разу не видел ни одного хозяина. Снимаю, что взбредет в голову.

Я с печальной улыбкой смотрел на Адамса. Что мог я сказать ему? Что в наши дни телевидение стало самым доходным бизнесом? Он и так это знает, хотя Би-Би-Си традиционно не пользуется рекламой, а существует за счет налогоплательщиков. Те монополии, которые щедро оплачивают телерекламу своих товаров, сами диктуют, в какие программы включить их рекламу, а следовательно, вольно или невольно определяют содержание программ. Конечно, Адамс, как и вся Би-Би-Си, мог гордиться своей независимостью от коммерции, «особой позицией» — в отличие от других мировых телесетей. Механизм руководства был здесь тоньше: члены правления — крупные фигуры от бизнеса и политики — не спускали директив журналистам, не вмешивались в их дела. Но зато сами журналисты знали, какой материал от них требуется. Когда-то Адамс получил символический знак продюсера телекомпании — похожую на телебашню авторучку с кожаным ремешком-хлыстом. Этим хлыстом продюсер мог подгонять свою группу, если она не проявляла достаточного рвения, — всех тех, кто еще не стал «независимым», не растолкал локтями других.

Конечно, у журналистов масса неписаных преимуществ. Любого столпа общества, такого, как Файдом Гешт или директор «Петролеума», можно публично критиковать, даже обличать, если он того заслуживает, но когда затрагиваешь финансовые интересы гештов, когда посягаешь на пущенные в оборот центы, которые должны обернуться миллионами, вскрываешь грязную подкладку экономических махинаций, пощады не жди. Кто бы ты ни был — Адамс или Бари. Я испытал это на своей шкуре.

В музыкальных шоу Адамса красивые, осыпанные бриллиантами «звезды» не только поют, но и водят собственные самолеты, управляют собственными яхтами, непринужденно сходят по мраморной лестнице собственной виллы, ныряют с трамплина в собственный бассейн, и при этом, не закрывая рта, заполняют эфир модными мелодиями. Ни один продюсер на свете не может добиться, чтобы Грета Фиш пела в купальнике, а Энтон Чивер — верхом на слоне, но у Адамса, неуклюжего, толстого, курносого Адамса, со «звездами» не бывает осечек.

— Счастливчик ты, Адамс, — сказал я ему. — Настоящий свободный художник!

Он моментально, оттолкнувшись от этой фразы, размотал ход моих мыслей, расхохотался сам над собой, хлопнул меня по колену:

— Не считай меня дураком, Бари. Я знаю, ты очень самостоятельный… Но если я могу тебе…

— О'кей, Адамс…

— Извини. — Адамс чуть смутился. — Но ведь все мы в один прекрасный день можем оказаться на улице…

— О'кей, Адамс… Отчего у вас такая жара?

— По-моему, — весело отозвался Адамс, — солнце испытывает на прочность остатки наших дурацких традиций…

Он подвез меня до Пиккадилли и возле площади влип в маленькое дорожное происшествие, нарушив правила. При этом ему пришлось занять у меня некоторую сумму.

Я оставил Адамса в машине, пошел дальше пешком.

Центр Лондона с годами не меняется. Те же массивные дома, красные двухэтажные автобусы, черные, допотопные на вид такси, словно движущиеся на колесах котелки, автомобильные пробки на перекрестках. Британия замкнулась в скорлупе консерватизма, в своих традициях — королевских церемониях, футболе, семейных пикниках, рождественском пудинге, но в глазах приезжих она заметно обветшала и постарела. Медленно разрушался камень Вестминстерского аббатства. Люди чувствовали себя одинокими на улицах, в автомобилях, домах. Спад воды в Темзе воспринимался драматически: а что будет завтра — не всемирный ли потоп? Мне лично Британия напоминала благополучный с виду, но очень зыбкий мирок Робинзона Крузо. Миллионов робинзонов на большом обитаемом острове…

Перед зданием парламента толпились не только туристы, но и лондонцы, желавшие попасть на галерку для публики. Палаты обсуждали вопрос о новом истребителе для вооруженных сил Англии, и каждая домохозяйка знала, что это значит: через неделю-другую во всех лавках подскочат цены на продукты. Телевидение ядовито комментировало работу парламента.

Вдоль тротуара ходили нелепо одетые люди с плакатами на груди. Каждый из них что-то молчаливо требовал. Полицейские не обращали на них внимания.

— Отец, ты?

Я обернулся, не сразу узнал Эдди со щитом.

— Что ты здесь делаешь, Эдди?

— Понимаешь, — он расправил плечи, демонстрируя свой плакат с призывом обеспечить работой «чемпиона мира по прыжкам через автобусы», — из-за каких-то пожарных срываются мои выступления. Они отказываются дежурить на стадионе.

— Ты полагаешь, что тебе поможет английское правительство?

— Не знаю, что делать… — Эдди уныло чесал затылок. — Такой трюк я освоил — тринадцать двухэтажных автобусов… Мировое достижение! Через пять дней меня должны снимать для первой программы Би-Би-Си… И все впустую: нет пожарных!

— Телевидение имеет собственных пожарных.

— Правда? — Эдди встрепенулся, стал снимать свой плакат. — Ты поможешь, отец?

— Так ты все это всерьез?.. — Я пристально смотрел на сына.

Чертова дюжина английских автобусов. Летящий над ними мотоциклист. Тысячи вопящих на стадионе робинзонов. Миллионы робинзонов перед экранами телевизоров. Стоят ли миллионы зрителей такого риска? Стоит ли вообще промелькнувший на экране сенсационный кадр хотя бы одной человеческой жизни, которая может внезапно оборваться?

Наверное, мои мысли красноречиво отпечатались на лице.

— Ты не волнуйся, папа. — Сын взял меня под руку. — Все точно рассчитано. Я прыгаю каждый день на тренировках. Это очень бодрит…

Я позвонил из гостиницы знакомому директору телепрограмм и все уладил с пожарными. Попросил Адамса для верности проследить… Эдди радовался, уплетая за обе щеки обед, был очень возбужден.

— Не беспокойся, отец. Я уже взрослый, — твердил он. — У меня имя — Эдди Джон Бари.

— За что Эдди возьмется дальше? — шутливо спросил я.

— О, совсем забыл! — он вытащил из кармана бумагу. — У меня контракт с Голливудом… Посмотри, какая сумма…

Сумма гонорара была приличная.

— Что будешь делать?

— Для начала прыжок из летящего самолета.

Так я и знал. Не надо было спрашивать: защемило сердце.

— Может, полетим вместе?

— Я сам! — Эдди вспыхнул и рассмеялся над своей мальчишеской самоуверенностью. — Пусть раскошелится телевидение, и я прибуду в Голливуд королем.

— Будь осторожнее там, — предупредил я. — По моим сведениям, Голливуд окончательно захватила мафия.

— Гангстеры такие же дельцы и такие же зрители, как все остальные, — махнул рукой Эдди. — Они лишь лучше других знают, какие боевики нужны публике.

— Они никогда не забывают, кому платят, сколько и за что, — сказал я серьезно. — Не задерживайся там долго, — Хорошо, отец. Мне приятно будет думать, что ты рядом. Я рад, отец, что ты расстался с Баком. Он порядочная свинья!

— Он не мог поступить иначе, я — тоже…

— Значит, на свете нет друзей? — заметил Эдди цинично.

— Тот, кто громче других кричит, что он твой друг, по-моему, просто пытается всех обмануть.

— Бак всегда был фальшив… А ты молодец! — Эдди улыбнулся, показав полный рот белых зубов. Он улыбался так, когда вспоминал что-то хорошее. — Я видел твои репортажи и понял, что именно ты спас Джино. Где он сейчас?

— В Канаде.

Да, Джино я выручил из беды. А вот этого самоуверенного мальчишку — не могу. Не могу придумать, как отвести грядущий удар… Странная штука — жизнь… Мир настолько тесен, что на улице чужого города запросто встречаешь сына. Но когда до него остается один шаг, крохотное пространство обращается в бесконечность…

Эдди уже мысленно летит над красными крышами чертовой дюжины…

Пожаловаться на него мне некому: Марии нет рядом.

Глава десятая

День репортера в Нью-Йорке напоминает раскручивающуюся пружину часов. С утра — просмотр прессы, теленовостей, лент телекса. Для сведения, чтоб не повторить чего-то уже известного публике. Как всегда, ничего подходящего для «Всемирных новостей»… Звонок шефу бюро полиции по связям с прессой; он вскоре передаст дела сменщику. Мои неизменные две-три минуты для информации: убийства, грабежи, перестрелка групп, арест преступника — вся ночная жизнь города плывет мимо моего сознания, не вызывая никаких эмоций.

Выпуски местных теленовостей и так перенасыщены всякого рода происшествиями, разжигающими время от времени дремлющее воображение обывателя.

В окнах моего номера на тридцать шестом этаже гостиницы «Нью-Эс Плаза» — куча небоскребов. Знаменитых, вроде Эмпайра, «Пан Ам», башен-близнецов Торгового центра и безвестных каменных истуканов. Двухэтажный номер в «Плазе» — с гостиной внизу и спальней наверху — стоит двести девяносто девять долларов в сутки. Это дороговато для простого репортера, но весьма престижно для «Всемирных новостей». Хотя особых удобств там нет, администрация гарантирует, что тебя не ограбят в лифте. Для солидной публики — немаловажный довод. Один из Рокфеллеров, записывая мой адрес, присвистнул: мол, он себе такого позволить не может. Я пояснил миллиардеру, что, как иностранец, плачу в основном за вид на небоскребы, в том числе и его — рокфеллеровские. Он понимающе улыбнулся: только семейная церковь Рокфеллеров куда богаче и шикарнее «Плазы». И пускают туда бесплатно. Я же, тратя бешеные деньги на шикарные отели, не куплю ни одного небоскреба.

Наблюдая из окна жизнь небоскребов, я понял, что кто-то хитроумно придумал эти каменные мешки для такого разноликого города, как Нью-Йорк. Будто гигантские пылесосы, втягивают они по утрам в себя многомиллионную толпу американцев — негров, евреев, итальянцев, пуэрториканцев, немцев, славян, ирландцев, англичан, французов, китайцев, греков, — всех, чьи предки однажды вообразили себя новыми людьми — американцами, перемалывают этих разных людей, а вечером вытряхивают наружу опустошенные муляжи.

Вечером Нью-Йорк похож на сверхнапряженный электромеханический тренажер. Город возбужден, улицы перегружены. Сплошное мелькание колес, электричества, человеческих фигур. Океанский прибой ритмично ударяет в каменные стены. Энергия городской жизни достигает предела. Кажется, вот-вот еще чуть-чуть, и вся эта скала Манхэттена нервно завибрирует и отделится от океанского дна, поднимется над Америкой и над всем миром, устремится вверх, в космос, в бездны Вселенной со всеми своими небоскребами.

Как-то я решил сделать репортаж о вечернем городе. Позвонил в управление полиции и по его рекомендации приехал в обычный полицейский участок — кажется, под номером четырнадцать. Дежурный лейтенант Кеннеди флегматично протянул из-за стойки листок с полагающимся в таких случаях текстом: «Я, такой-то, по своей воле принимаю участие в патрулировании города и в случае нанесения мне материального или морального ущерба не предъявлю полиции никаких претензий».

Росчерк пера — и я в полицейском патруле, на заднем сиденье ярко-желтой машины, за широкими спинами двух рядовых. Справа — Френк, подтянутый, с пышными для его лет усами; слева, за рулем — Фил, на вид более простоватый, с перебитым, как у боксера, носом. Обоим под тридцать; один пошел служить прямо после школы, второй работал раньше слесарем. Как они относятся к своей работе? Считают, что она приносит пользу. Их жены? Сначала переживали, а сейчас привыкли, перед сменой напутствуют, как это принято: «Береги себя» — или: «Будь осторожней». Обе ждут, когда мужья сдадут экзамены на сержантов — все же заметная прибавка к жалованью…

Нас прервали. Попискивающее радио городского штаба сообщило Френку, что на шестидесятой улице замечены пятеро с ножами. Фил включил мигалку и, не меняя своей несколько небрежной позы, более искусно залавировал в потоке машин. Френк снял с крючка дубинку, автоматически нащупал и поправил под кожаной курткой рукоять кольта.

Машина вылетела на перекресток, и несколько подростков при нашем появлении бросились бежать по улице, потом метнулись во дворы. Я успел снять из окна мелькающие тени, машина чинно проехала по опустевшей улице. Френк повесил дубинку на место, выдохнул сквозь усы:

— Нагляделись фильмов. Я, например, не разрешаю своему парню смотреть боевики по телевизору.

— Почему? — лениво откликнулся Фил. — Надо воспитывать настоящих мужчин. — Он усмехнулся, что-то вспомнив. — Я разрешаю… Но сначала смотрю сам.

Фил недавно попал в переделку. Заметил в уличном потоке автомобиль с нью-йоркскими наклейками и номером другого штата. Прижал его к тротуару, попросил у водителя права. Тот выхватил пистолет. К счастью, Фил владел кольтом более сноровисто.

Вот так, уважаемый Сэмюэл Кольт. Ваш револьвер, изобретенный в 1835 году, до сих пор служит верную службу как блюстителям правопорядка, так и преступникам. Нью-йоркский университет, мимо которого мы сейчас проезжали, гордится двумя своими выпускниками: Морзе, который, как известно, изобрел телеграф, и вами, чьим именем назван револьвер. Окрашенная в черный цвет телега на резиновых шинах, в которую впрягались лучшие рысаки — так называемый полицейский патруль, — был вам, несомненно, хорошо известен. После вашей смерти лошадей сменил паровой двигатель, потом бензиновый. Но телега осталась телегой, и в управлении полиции, возле экспоната последней полицейской конной повозки, есть специальный зал с венками и табличками имен тех, кто был убит на всех последующих повозках. Секрет жизни и смерти, видимо, заключается в том, кто первый выхватит усовершенствованный револьвер вашей системы и нажмет спусковой курок. Фил пристукнул незадачливого похитителя автомобилей и был оправдан судом; не будь он так скор на руку, его табличка висела бы рядом с другими, а персональное оружие передали бы более молодому кандидату в сержанты. Извините, господин Кольт, такова история вашего изобретения, о котором вы, разумеется, не задумывались, когда делали вертящийся барабан для патронов…

Далее нашу патрульную телегу мотало из стороны в сторону в соответствии с рождающейся на глазах статистикой преступности. Обнаружено, как сообщило радио, мертвое тело во дворе. Из-за уличной пробки мы опаздываем на несколько минут, и расследованием занимается другой патруль.

Унесена дневная выручка из магазина радиотоваров. Фил и Френк составляют протокол. Продавец и два покупателя описывают внешность преступника, который дал фальшивую банкноту, а взамен, под прицелом все того же кольта, потребовал настоящие…

Вор прошел в квартиру с черного хода. Перепуганный, похожий на взъерошенного воробья старичок ведет полицейских осматривать взломанный замок. Я снимаю убогую холостяцкую обстановку. Что унесли? Сбережения — несколько десятков долларов и старинный хрусталь. Мелочь, но на нее требуется протокол. Пока Френк писал, Фил был вызван соседями и выяснил, что их тоже посетили неизвестные.

Я взглянул на часы: прошло полтора часа обычного рабочего дня моих спутников. Для меня достаточно. Попрощался с Филом и Френком, пожелал им успехов, уехал домой, где меня дожидался представитель телекомпании Эн-Би-Си. Ему я передал пленку с разрешения своей конторы.

Мой рабочий день закончился, а у Фила и Френка только начался — им еще четыре часа гонять по улицам Манхэттена, который разрезает наискосок бывшая охотничья индейская тропа. Вот она — Большая Дорога, Бродвей, описанная во всех справочниках и романах об этом хаотичном городе, — большая светлая дорога в темной ночи, фосфоресцирующая особым, усиленным светом, трассирующая фарами напряженного потока машин среди моря электричества. На каждом углу ее — особая жизнь, особый народ и народец; секрет Манхэттена в том-то и состоит, что надо точно знать, где и с кем, на каком отрезке Бродвея ты можешь неожиданно повстречаться.

Здесь все странно переплетено: улицы туристов, театралов, завсегдатаев дорогих магазинов соседствуют с улицами «золотой» молодежи, искателей приключений, опустившихся людей. Разве не естественно, что человек, которому сегодня на вечер необходим всего один доллар, обалдело глядит на витрину или рекламу, сулящие тысячи и миллионы, и он усиленно соображает, как ему достать свой доллар, соразмеряет и прикидывает в уме все возможные последствия своего поступка.

Фил и Френк работают, наводя относительный порядок в этом хаосе, а я сижу в одном из бродвейских театров на премьере знаменитой «Линии танца». Спектакль — весьма искусный слепок с перенаселенного города: на сцене перед залом на восемьсот человек проходит обычный бизнес человеческих чувств. Чуть-чуть пахнет нафталином в этом старом театре, но актеры быстро движутся в танце, остры на язык, современны в резкой пластике; музыка не усыпляет; задники сцены — вращающиеся черно-белые зеркала — то создают интимную обстановку, то отражают цветные фонтаны огней большого города.

Эти театры на Бродвее и вокруг него — особый мир; от него, собственно, и пошло знаменитое сравнение Нью-Йорка с Большим яблоком. Во всяком небоскребе или большом отеле есть такой уголок, где сидит окантованная мраморной стойкой молодая, единственная в своем роде негритянка или пуэрториканка, а за ее спиной висит картина с изображением спелого аппетитного яблока, иногда столь искусно написанного, что и впрямь хочется вгрызться зубами в ароматный плод. Негритянка или пуэрториканка, которая работает на фоне этой традиционной картины, наверное, и не подозревает, что она, давая клиентам справку, наливая кофе и виски или просто следя за порядком, олицетворяет самый интересный в Америке город, его артистическую душу.

Когда-то, на заре большого Нью-Йорка, когда каменная скала Манхэттена ощетинилась первыми небоскребами и для их обывателей потребовалась индустрия развлечений, в бродвейские театры хлынула толпа провинциальных музыкантов, актеров и авторов. Но все вакантные места были уже заняты более сообразительными людьми, и пробиться в их ряды — на театральные подмостки — означало для счастливчиков получить Большое яблоко.

Это мне объяснили очень реалистично ребята из полиции — те же самые Фил и Френк.

И сто лет назад Нью-Йорк казался очень тесным городом, в котором, в частности на бродвейской сцене, и яблоку негде было упасть. И сто, и двести лет назад, как слышали об этом Фил и Френк, полиция не сидела здесь сложа руки.

Сегодня же, когда в городе проживает негров больше, чем в некоторых африканских городах, полиция называет Нью-Йорк Большим гнилым яблоком. Разумеется, без ссылок на острословов.

Я ушел с представления слегка ошеломленный. Мастерство артистов и авторов требовало осмысления. Когда после мелодраматической концовки вся труппа — а их было несколько десятков самых разных героев и характеров — выскочила на сцену в одинаковых золотых комбинезонах и, кривляясь и подпрыгивая под заключительные аккорды музыки, совершила по сцене несколько кругов почета, зрители энергичными хлопками отметили тонкую иронию артистов к ним, к самим себе, ко всему миру и тотчас забыли об этом, занялись новыми заботами в большом городе.

Ночной Нью-Йорк сияет, как именинный пирог, подсвеченными небоскребами. Некоторые из них пусты и безжизненны, как памятники прошлого в лучах прожекторов; некоторые выделяются венцом последних этажей — там работают рестораны, идет своя жизнь.

Ночной Нью-Йорк заполнен рыданиями сирен «скорой помощи», полицейских патрулей (Фил и Френк все еще на линии) и взрывами веселья бездельничающей публики. Телевидение дает свежее сенсационное сообщение. В аэропорту имени Джона Кеннеди двое в масках вошли неожиданно в ангар авиакомпании «Люфтганза». Девять служащих в этот момент завтракали в кафетерии склада; сторож не мог дать сигнал тревоги, так как сопровождал неизвестных под угрозой оружия. Вслед за двумя в кафетерии возникли еще три человека с автоматами наперевес. Двое под присмотром троих быстро и надежно привязали девятерых к стульям и попросили сторожа открыть сейф. Там покоились тридцать мешков с обесцененными, собранными в разных странах Старого Света и присланными обратно — в Новый — долларами. На сумму в пять миллионов.

Грабители не торопились. В течение часа они переносили мешки в автофургон. Когда машина выехала из ворот «Люфтганзы», одному из служащих удалось освободиться от пут. Но неизвестные были далеко. Через полчаса полиция обнаружила у Бруклинского моста брошенный фургон.

А я-то гонялся за мелкими воришками! И все же главный игрок в бесконечных городских лабиринтах — это одиночество. Одиноких оно гонит на улицу, пьяницу тянет в кабак, людей обеспеченных собирает в поднебесье и подземелье, преступников выводит на их жертвы. Кто, как ни одиночество миллионов, виновато в том, что огромный, вытянутый ввысь и вширь город разделен, как улей, на строго ограниченные соты? Что благополучие соседствует с отчаянием, подлинная культура — с невежеством, жизнь — со смертью? Что люди тянутся друг к другу, стремятся разрушить границы, соединиться друг с другом или погибнуть в столкновении? И что значит в этом море одиночества челнок Фила и Френка, которые заканчивают дежурство, пытаясь установить порядок, а возможно, просто мешают естественному в городе порядку, противостоят привычному течению одиночества?

…По-моему, лучше всего смотреть на Нью-Йорк с высоты в субботу на рассвете. Часов в пять или шесть, когда все еще спят и солнце золотит стекло, камень, металл небоскребов. Сразу понятно, что призрачный город в окне — сплошная декорация, и взгляд опускается в поисках жизни вниз, к подножию громадин, к асфальту улиц и тротуаров.

Они еще пустынны. Залиты утренней тенью. Неужели никого нет внизу — ни на одной из видимых сверху улиц?

Нет, что-то вон движется. Я облегченно вздыхаю.

В телевике моей камеры, низко надвинув на лоб шляпу, пересекает улицу человек.

Идет к своему автомобилю.

Глава одиннадцатая

Снова звоню в полицию, и снова дежурный шеф перебирает сводки.

— Вот, кажется, что-то есть, Бари, — устало говорит полицейский. — Свежая радиограмма.

Я подтягиваюсь: некоторые нотки в монотонном голосе предсказывают скорую работу.

— Несколько сот автотуристов попало в ловушку… Ночью прорвало плотину… Вся долина затоплена…

Мое воображение рисует внезапный вал воды, катящиеся среди пены автомобили, смытые палатки с людьми… Всплыл крупный заголовок: «Исчезнувший автогород».

— Где это, шеф? — Я записываю адрес. — Благодарю, я ваш должник.

Теперь начинается гонка, испытание на прочность: в долине надо быть первым.

Лифт.

Такси.

Аэропорт.

Вертолет.

Два часа в воздухе.

Как трудно вырваться из каменных объятий города! Зачем люди выбирают для своих домов самые лучшие земли — чтоб залить их асфальтом? Вторгаются в леса — чтоб превратить в мертвые, пустые, без зверей и птиц парки? Переделывают реки — чтобы устроить бетонированные, без лугов и пляжей канавы?.. А потом тоскуют по зеленой траве, глотку свежего воздуха, чистой воды и, поддавшись соблазну рекламы: «Поставь свой мирок на колеса и посмотри Америку!», мчатся сломя голову на поиски дикой природы. И там, в какой-нибудь долине, прокладывают колею, ставят бензоколонки, проводят электричество для электропечей, засоряют речные берега. Неужели человек живет, работает, производит массу полезных вещей, чтобы просто бросить на лужайке пустую банку из-под пива?

В долине, куда я прилетел, природа взяла реванш. Ночью во время дождя прошел оползень. Плотина, державшая водохранилище, рухнула вниз с массой свободной воды. Сейчас река заполнилась до самых берегов, спокойно несла под нами мутные желтые воды. А несколько часов назад здесь был городок автодач. Некоторые туристы, наверное, даже не успели проснуться.

Мы летели вниз по течению, встречая на пути патрульные вертолеты. Полицейские на мои энергичные жесты знаками отвечали: ничего не найдено. И вдруг внимание привлекла какая-то смятая жестянка на отмели — перевернутый автофургон.

Приземлились одновременно с патрульной службой. Вскрыли помятую дверь. Внутри все искорежено, как после аварии, пусто; видимо, люди ночевали в палатке. По номеру машины можно будет узнать их имена.

На обратном пути связываюсь с квартирой сенатора Уилли, прошу его дать интервью.

— Бари, ты знаешь, у меня все расписано на месяц вперед, — ворчит Уилли.

Ничего другого я не ожидал: американец без расписания деловых встреч не американец. От клерка до сенатора. Хорошо, что я лично знаю сенатора.

— Через месяц, мистер Уилли, эти люди никому не будут нужны. Они уже не люди… Но сегодня их еще разыскивают родственники.

— Раз надо, я сокращу наполовину свидание. Вертолет приземлился на крыше дома сенатора.

В кабинете я показал хозяину пленку. Мощный, косматый, с резко очерченным профилем Уилли чем-то напоминал сидящего в кресле Линкольна. Во время просмотра он не издал ни звука.

— Кто в этом виноват, сенатор?

— Проще всего было бы обвинить строителей плотины или самого господа бога, — Уилли медленно поднял косматую голову.

Он вдруг вскочил, взревел, уставившись сердитым взглядом в глазок камеры:

— А виноваты мы все! Все — американцы! В том числе и погибшие!..

Как удачно избрал я сенатора, которого беспокоит, как и миллионы американцев, уничтожение природы! Недаром поговаривали, что он может выставить себя кандидатом в президенты.

Уилли проревел всего несколько фраз — об истоптанной траве, скальпированных горах, чудовищных раковых опухолях в глубине земли, отравленных морях. Эти фразы падали как глыбы, как фолианты обвинений человеку: остановите бег машин, оглянитесь вокруг, поймите наконец, что леса, реки, травы, птицы — неизмеримо большее богатство, чем миллиарды зеленых бумажек в сейфе!

Уилли так же внезапно успокоился, сказал в заключение:

— Приведу один факт: чтобы вызвать рак легких у всего населения планеты, достаточно фунта плутония. Мы ежегодно имеем дело с сотнями тонн.

Позже, когда я смонтировал пленку, вставил фотографии погибших, установленных по номеру перевернутой машины, перегнал репортаж в Лондон и смотрел его в эфире, начались звонки.

Звонила секретарша, спасавшая от загрязнения лесное озеро.

Группа пенсионеров, борющихся за сохранение безымянного ручья и холмов.

Рыболовы, выручавшие из кислотных вод сантиметровых рыбок.

Они опоздали в мой репортаж, но я записал их адреса. Когда люди объединяются ради спасения любой живой мелочи, они способны взяться и за нечто большее.

Я был рад, что порвал с прежней жизнью, с «Телекатастрофой». Теперь я не по ту сторону экрана — не пугаю людей всемирными бедствиями, я среди них, вместе с их радостями и горем.

Прозвучал еще один звонок:

— Мистер Бари? Вы способны разговаривать по телефону с черным человеком?

— Я вас слушаю…

— Я только что видел ваш репортаж, — мелодично и мягко прозвучал голос в трубке. — И подумал: почему бы вам не рассказать, как умерщвляют мой негритянский народ? Многие из живущих уже мертвы…

Я затаил дыхание: сумасшедший или террорист? Что он хочет?

— Вы кто? — спросил напрямик.

— Джеймс Голдрин, писатель.

Я смутился, вспомнив его фотографии: печальное вытянутое лицо, длинные пальцы рук.

— Вы где, мистер Голдрин?

— Я остановился в том же отеле, что и вы.

— Заходите, мистер Голдрин.

— Не поздно?

Голдрин оказался на голову выше ростом и гораздо старше меня. Сел в уголке перед выключенным телевизором, обхватил руками поднятое вверх колено.

— Извините, я, как и вы, только что приехал в Америку, точнее вернулся, — просто сказал он. — И услышал ваш телемонолог. Захотелось поговорить с живым человеком.

Он — американец по происхождению, незаконный ребенок в доме, как он сам называет себя, — уехал в зените славы в Европу, вернулся на родину после двадцатипятилетнего пребывания за границей. Зачем? Не мог больше наблюдать издалека, как его народ убивают различными способами — стреляют, сжигают, вешают, умерщвляют духовно. Решил видеть все своими глазами. Вернулся к корням, к истокам.

— Вы задумались, мистер Бари, почему мы — писатели и журналисты — чаще всего рассказываем о мертвом, или почти мертвом, человеке, а не о живом? — Выпуклые глаза Джеймса смотрят на меня печально, голос у него ровный, глухой, как набат.

— Не у всякого хватит мужества ответить на такой вопрос…

— В людях осталось мало мужества, — просто заключил Голдрин.

В этот момент я представил гигантское, полное трагизма полотно. «Гернику» Пикассо. Я видел ее в Мадриде.

На профессиональном языке это называется «стоп-кадр». Весь мир исчез. Осталась «Герника».

В холодных зловещих вспышках света мечутся объятые ужасом люди и звери. Мир разъят на части всеобщим убийством. Изломы тел и предметов, искаженные болью лица, конвульсивные движения фигур — все здесь взывает, предупреждает о грозящей катастрофе, убийстве женщин, детей, стариков. Картина написана в 1937 году, когда фашистские бомбардировщики начисто разрушили древнюю столицу басков — мирный городок на севере Испании. И сегодня все в этой картине корежится болью, исходит криком. И глубоко ранит бесстрастно горящая в хаосе бело-голубой ночи обнаженная электрическая лампочка.

Я напомнил Голдрину одну историю: когда во время второй мировой войны в парижскую мастерскую Пикассо вошел фашист и, увидев репродукцию знаменитой «Герники», спросил: «Это ваша работа?», художник ответил: «Нет, ваша!»

— Я не ошибся в предчувствии, мистер Бари! — Писатель встал с кресла. — Вы — честный человек!.. Пришел вас предупредить…

— Что-то случилось?

— Пока нет. Но вы, наверное, заметили, что среди преступников очень много негров?

— Мне это известно.

— Здесь, в центре Нью-Йорка, большое негритянское гетто. — Длинный палец Голдрина уперся в стекло. — Среди жителей гетто не найдешь ни одной семьи, где нет убитых расистами. И нет семьи, где в результате кто-то не стал преступником. В молодости я сам был подвержен приступам кровожадности из-за всепроникающего страха…

— Зачем вы говорите мне это, мистер Голдрин?

— Вы только начинаете работать в Америке, но от ваших репортажей многое зависит. Будьте снисходительны к ним… Их предали анафеме с самого рождения. Вы говорили о фашизме. Я лично не вижу большой разницы между фашистами и расистами. Последние даже изощреннее. Остерегайтесь их…

— Постараюсь запомнить ваши слова… Зачем вы вернулись?

— Во мне живет надежда на нашу молодежь. Извините за болтовню… — Он неслышно направился к двери, у выхода задержался. — И еще одна боль — Америка… Если ей суждено погибнуть в большом пожаре, я буду вместе с ней…

Я пожал руку Джеймсу.

Всегда считал американцев людьми чересчур самонадеянными, уверенными в своей гениальности и чемпионстве. Но эта встреча поколебала мое мнение. Слишком остро прорвалась в писателе боль…

День репортера кончается поздно. А пружина внутренних часов не раскрутилась еще до конца, будоражит сознание, мешает уснуть в окружении большого города, где каждую минуту что-то случается.

Ночью принесли телеграмму от Эдди из Голливуда: он начал работать. Я облегченно вздохнул. И вспомнил Марию: где ты сейчас?

Глава двенадцатая

Могучая Америка забуксовала от непогоды.

Сначала эта меткая фраза одного из газетчиков вызвала остроты. От погоды зависит любой из нас, но — Америка?..

Летом города задыхались от жары, засуха обрушилась на поля в большинстве штатов. Сохли посевы, трескалась земля, исчезали маленькие речушки и озера. Биржа первая почувствовала приближающуюся лихорадку голода в Африке, Индии, Пакистане. Цены на сельхозпродукты подскочили.

Осенью выпал обильный снег. В Нью-Йорке сугробы достигали метровой толщины. На дорогах — пробки, аварии. Бывали случаи, что пассажиры застревали в пути, замерзали в автомобилях. Гигантские сосульки, срывавшиеся с крыш небоскребов, пробивали насквозь машины на стоянках.

Я заметил, что люди приучались зорче смотреть вокруг, думать о завтрашнем дне. Не хватало электроэнергии, тепла, услуг. Бастовали мусорщики, газовщики, почтальоны, служащие аэропортов. Снегопады уступили место дождям и резким ветрам. От холода, одиночества, перебоев в обслуживании чаще всего страдали старики.

В стране царило уныние. Требовалась разрядка. Даже «Всемирные новости», уловив всеобщее настроение, попросили у меня что-нибудь оригинальное.

Подвернулся сюжет с молодоженами из Чикаго, которые решили совершить свадебное путешествие на воздушном шаре.

В назначенное время я прилетел в Чикаго, поднялся на крышу Большого Джона.

Большой Джон — стоэтажный небоскреб — был построен как прообраз дома-города, дома будущего. Здесь жили люди, которые, как правило, не выходили на улицу. В небоскребе были размещены конторы, службы быта, спортивные площадки, кинотеатр, маленькие сады — словом, все, что имеется в любом городе. Большой Джон бросил вызов большому Чикаго, стал как бы самостоятельным городом, огражденным от суеты, забот и тревог внешнего мира; здесь сложился свой уклад, традиции, распорядок жизни. Достаточно сказать, что в небоскребе ни разу не случилось ограбления. О нем даже на некоторое время забыли — мало ли небоскребов в мире!

Вокруг Большого Джона высились десятки новых блестящих небоскребов, подтверждавших оригинальность мышления чикагской школы архитекторов. Однако среди современных форм и конструкций старый Джон оставался весьма своеобразной, ни на что не похожей фигурой. Облицованный черным алюминием, перепоясанный сверху донизу грубыми стальными балками, он прочно встал на берегу озера Мичиган, противостоя всем ветрам и непогодам этого сурового края. Страховая компания «Джон Хэнкок билдинг», построившая небоскреб, пренебрегла дискуссиями о внешней уродливости века техноструктуры, дала имя новороженному. И сегодня каждый мальчишка знает, где стоит Большой Джон, может провести напрямую именно в это место Мичиган-авеню, а чикагские полицейские, одетые, в отличие от нью-йоркских, в меховые шапки и черную кожу, кажутся мне сродни Большому Джону. Во всяком случае, я, выйдя из подъезда, чуть было не свалился от резкого дыхания Мичигана, а суровый полицейский на тротуаре, как и Большой Джон, остались недвижимыми.

Таким мне и запомнился мой небоскреб — черным в толпе белых, работягой среди пижонов, домом с самыми заурядными общественными подъездами и — необычной начинкой внутри.

Итак, Мичиган-авеню, Большой Джон, репортаж о новобрачных.

Прилетев делать репортаж, я поселился на сороковом этаже Большого Джона и с интересом изучал его нравы и жителей. В номере висели удачные репродукции с картин Тёрнера, из которых мне особенно нравилось мчащееся сквозь туман по чугунным рельсам паровое чудовище; в окнах неслись стремительные облака; лифт, дверца которого была прямо в номере, привозил в основные центры высотного города; обслуживание было на высоте. Мне казалось, я нашел райский уголок для одиночества.

Молодожены, отправлявшиеся в необычное путешествие, не были жителями Большого Джона. Он — один из молодых директоров фирмы электронной техники, она — дочь газетного магната (я снял о них все, что требуется, заранее), выбрали стартовую площадку с умыслом: они как бы прощались со старым миром.

Событие приобретало символический характер и было совершено, к удовольствию репортеров, в ключе задуманного жанра.

На ветру под дождем мокло и колыхалось на десятках натянутых канатов огромное ярко-оранжевое тело воздушного шара. Шар, словно древнее чудовище, — этажей, наверное, в десять или больше. Резкие порывы, налетавшие с Мичигана, уносили прочь отдельные фразы оркестра, встречавшего приглашенных на церемонию проводов. В ресторане гости выпили шампанское за здоровье новобрачных, за начало новой жизни, поднялись на крышу. Супруги в костюмах из черной кожи, освещаемые светом прожекторов и вспышками блицев, направились, держась за руки, к шару.

Молодожены поднялись по лестнице к гондоле, помахали рукой на прощанье. Крыша Большого Джона, как и предполагалось, взревела криками «ура». Новобрачная вошла вслед за мужем в гондолу. Дверца захлопнулась.

«О'кей, они готовы! Подъем! Освободите канаты!» — разнес над головами громкоговоритель.

Какой-то полный человек бросился к канатам и стал рубить их серебряным топором. Зрелище было неожиданное, допотопное, специально рассчитанное на съемку. Канаты рвались со звуком лопнувшей в тишине скрипичной струны. Несколько сот провожающих замерли в молчании. Человек вздымал топорик над головой так поспешно, словно за ним гнались.

Шар распрямился, набух, повис наискось над нашими головами, подтянув под себя закрытую гондолу, все еще держась за якорь земли, за крышу Большого Джона одной лишь нитью. Ветер с Мичигана лениво играл шаром…

«Давай! — вскрикнуло радио. — Руби!»

Человек отсек последний канат и поднял вверх лицо. Он смотрел, как большая, надежная материальная масса, называемая прежде воздушным шаром и превращенная сейчас в управляемый электроникой снаряд, стремительно уносится ввысь… Вот уже шар превратился в детский шарик, мелькнул в просвете туч. И исчез.

Я снимал отца невесты и, кажется, уловил камерой недоуменное выражение его лица: «Зачем?»

«Зачем я все это сделал? Рубил дурацкие веревки? Где они в эту минуту?»

Он стоял так, пока его не увели. Вертолеты с прессой взлетели сопровождать молодоженов, но вскоре вернулись, потеряв уходящий вверх шар. С крыши Большого Джона сыпался на Чикаго фейерверк — в честь улетевших, в честь молодых. Старый мудрый Чикаго дремал под нами, мерцая бесчисленными огнями зданий, цепочками магистралей, движущимся пунктиром машин, воздушных и водных лайнеров.

Я спустился в номер. Отправил с посыльным репортаж в телестудию, чтоб перегнали его в контору. Принялся разглядывать в окно освещенные последними лучами солнца облака. Зачем эти двое стартовали в неизвестный им мир? Неужели человек должен всякий раз опробовать все сам? Может, в том и состоит смысл жизни? Я чувствовал симпатию к двум решительным молодым людям…

В пять утра меня разбудил телефонный звонок. Я зажег свет, отметив по привычке, что за окном по-прежнему льет, как из трубы.

— Мистер Бари? Это говорит Нэш, редактор газеты «Джон таймс».

— Есть такая? — Я окончательно проснулся.

— Мы на последнем этаже небоскреба. Извините, что разбудил… Очень важное сообщение. — Голос был предельно спокоен. По выговору я догадался, что говорю с ирландцем.

— Что-то с шаром?

— С шаром все в порядке. Летит в сторону океана… Мне необходимо вас срочно видеть.

— Заходите, мистер Нэш!.. Номер сорок двадцать.

— Я знаю.

Через пять минут гость просигналил. Я нажал кнопку на пульте. Дверь открылась, вошел здоровенный детина с розовым лицом, усыпанным веснушками. Редактор оставлял впечатление двухметрового ребенка, которого одели во взрослый клетчатый костюм.

— Я просматривал сигнальный номер газеты, и вдруг зазвонил телефон, — начал с порога Нэш. — Неизвестный от имени террористической группы «Адская кнопка» предупредил, что Большой Джон в любую минуту может быть взорван портативной атомной бомбой.

— Если это даже розыгрыш, вы получили хорошую сенсацию в номер, — ответил я спокойно. — При чем здесь я?

— Извините за странную новость, но я так понял, что террористы избрали вас ответственным за нашу судьбу. «Джон за Джона», как выразился этот человек.

— Что за чертовщина! — пробормотал я. Нэш вынул из кармана магнитофон:

— Я записал. Послушайте.

Пленка повторила то же самое хриплым голосом. Администрации предлагалось уплатить выкуп в пять миллионов долларов. «Не пытайтесь искать бомбу, — предупредил аноним, — она в одном из тысяч чемоданов, а кнопка — у нас…»

Срок ультиматума истекал через трое суток. Прозвучала моя фамилия: гангстеры намеревались сообщать свои решения через меня. «Джон отвечает за Джона. О'кей…» — прохрипел какой-то человек, и последовали звонки отбоя.

— Как вы считаете, он всерьез? — спросил Нэш. Я пожал плечами.

— У вас часто практикуются такие шутки?

— Первый раз слышу.

С легким треском сработала пневмопочта, на подставку возле письменного стола упал серый конверт. В нем оказалась отпечатанная типографским способом листовка аналогичного содержания.

Нэш стал звонить на почту. Заспанный дежурный подтвердил его подозрения: несколько сот одинаковых конвертов, адресованных всем жильцам, только что разнесли по Большому Джону почтовые автоматы.

— Сейчас начнется паника! — Нэш выругался.

— Вы сообщили в полицию?

— Перед тем, как спуститься к вам. Шеф полиции и администратор в дороге.

Мы поднялись на сотый этаж, в редакцию «Джон таймс». Шеф и администратор были там в окружении группы полицейских. Я узнал обоих: администратор, провожавший вчера молодоженов, как видно, даже не успел снять парадный фрак, а начальника чикагской полиции, отдавшего своей работе почти полсотни лет, журналисты называли «стариной» или «стариной Боби», потому что он неизменно величал каждого, даже малолетнего, преступника по-дедовски — «стариной».

— Ну, старина Бари, вы, как всегда, герой дня. — Он шутливо грозил мне пальцем, разглядывая листовку с крупной фразой «Джон отвечает за Джона».

— Не знаю, за что такая честь, шеф. — Я прицелился в него камерой. — Кто эти адские ребятишки?

— Когда мы к вам летели, то проверили, — проворчал старина Боби. — Такая группа существует. Устроили несколько эффектных взрывов. Без всякой цели, чтоб заявить о себе. Теперь цель обозначена ясно.

— Вы полагаете, это не просто шантаж? — мрачно спросил администратор.

— Сама идея стоит миллиона, — мягко улыбнулся Боби, — но, конечно, не пяти… Я ничего не исключаю, старина.

Администратор нахмурился, грозно посмотрел на Нэша, как будто именно он затеял историю.

— Надо действовать! — Администратор заходил по комнате.

— Нельзя ли чашечку кофе? — попросил шеф и, сняв пальто и шляпу, устроился за длинным редакционным столом. — Макс, — сказал он одному из своих, — узнайте в нескольких квартирах, получили ли они листовку. Нэш, найдется план Большого Джона?

— Напитки! — предложил Нэш, открывая в шкафу маленький бар.

— Предпочитаю с утра не заглушать здоровую интуицию! — буркнул Боби. Он попросил администратора до прибытия полиции усилить охрану здания, никого без особых причин не впускать и не выпускать.

— Там телевизионщики, — сообщил через минуту администратор.

— Пресса найдет дорогу сама! — Старина Боби опустил седую голову, задумался.

В приемной раздался шум, кого-то волокли в соседнюю комнату.

— Макс, в чем дело? — устало спросил шеф. Помощник Боби возник в дверях и, вращая выпуклыми глазами, показывал на большой тяжелый чемодан.

— Не забудьте извиниться, старина, — Боби махнул рукой. — Чудаки, теперь начнут охотиться за каждым чемоданом.

Ему что-то прошептали на ухо.

— Конверты получили все, — объявил Боби. — Придется сказать им пару слов.

Нэш поставил на стол микрофон. Администратор торжественно уселся рядом, с шефом. Комнату пересекал на цыпочках приезжий, который минуту назад ничего не знал. Макс в знак извинения нес за ним чемодан.

Нэш объявил в микрофон об экстренном радиовыпуске «Джон таймс» и передал слово шефу полиции.

— Чикагцы и гости Чикаго, — сказал расслабленным голосом шеф. — Это я, старина Боби, начальник операции вашей полиции. Вы меня отлично знаете. — Боби хмыкнул, представляя лица своих слушателей: чикагские гангстеры не менее знамениты, чем чикагские миллионеры, и он, ловец гангстеров, разумеется, тоже. — Я сижу в «Джон таймс», на самой верхотуре вашего старины Джона и пью утренний кофе. — Он постучал ложечкой о блюдце. — Хочу вам сказать следующее: то, что вы получили утром, сущий бред. Инсинуация сумасшедших. Забудьте о ней, выкиньте из головы, идите спокойно на работу, в школу, на кухню — кому куда надо. Мои слова фиксирует на пленку Джон Бари из «Всемирных новостей». — Боби неожиданно хмыкнул. — Он и не собирается выручать вас из дурацкой истории, отвечать за Большого Джона… Верно, старина? У него своя работа, и он надеется на ваше чувство юмора… Тихо!

Старина Боби укоризненно смотрел на ворвавшихся телевизионщиков. Они принялись молча за работу.

— Пресса, как всегда, опаздывает, — съязвил Боби, — а потом долго шумит.

Все рассмеялись.

— Так вот. — Боби хлопнул огромной, как блин, ладонью по столу. — Я все сказал. Если у вас возникнут вопросы, на них ответит администрация…

Он встал, вышел из-за стола, подмигнул мне:

— В конце концов, Большой Джон — не весь Чикаго… Эту фразу слышал только я.

Старина Боби ответил на вопросы журналистов и ушел в соседнюю комнату посовещаться со своими. Нэш лихорадочно диктовал в углу кабинета стенографистке, готовя экстренный выпуск. Администратор, сцепив за спиной руки, выглядел мрачным вороном. Он прикидывал свое ближайшее будущее, понимая, что через полчаса об этой истории узнает Америка, а чуть позже — весь мир.

Я перекинул через плечо камеру, вызвал лифт.

Вскоре в номер постучали. Появился Боби.

— Извините, старина Джон. Зашел промочить горло. Я разлил виски. Боби сел. Он выглядел рядом с моими джинсами королем моды. Любой преступник Америки знал, что у шефа Чикаго лучшие в стране, единственные в мире костюмы. Начальник операции — высший чин в полиции, который носит форму. Дальше следует комиссар, назначаемый мэром. Комиссаров никто из смертных в лицо не знал — они менялись слишком часто, а Боби прослужил в полиции почти всю жизнь. Его имя не сходило со страниц газет, все считали, что он и есть самый главный. Впрочем, так оно и было.

Старина Боби не носил ни форму, ни кольт. Свои костюмы он заказывал шикарной фирме «Блюминдэйл» в единственном экземпляре. Сейчас на Боби был строгий синий костюм в мелкую полоску.

— За начало дела, — Боби поднял стакан, пригубил и тотчас отодвинул.

— Это серьезно?

— Пожалуй, да. — Старина Боби мягко улыбался. — мистер Бари, выкиньте из репортажа мою последнюю фразу.

— Считайте, что выкинул. Я не собираюсь посылать репортаж.

— Так, старина, та-ак… — Он смотрел на меня выцветшими голубыми глазами, в которых не мелькнуло ни искры интереса, но я-то знал, насколько обманчиво это впечатление. — Значит, тоже предчувствовали?

— Я прикинул, что на Чикаго им потребуется минимум три-четыре бомбы, — сказал я.

Боби спокойно улыбнулся:

— Это что, старина, информация или интуиция?

— Простая арифметика. Бомба стоит дороже, чем пять миллионов дани Большого Джона. А три-четыре — гораздо меньше, чем рента со всего Чикаго. Пока это просто шантаж, как вы изволили заметить, мистер Боби.

— Не просто, не просто… — замурлыкал старина Боби и зажмурил от удовольствия глаза. — Она в чемодане, или большом портфеле, или в багажнике машины. — Он внезапно проснулся, уставился на меня ясными синими глазами. — Бари, с вами можно иметь дело! Так ведь?.. Смотрите! Информация только для вас…

Он вытащил из кармана листок, расправил, положил передо мной. Шариковой ручкой была нарисована самодельная атомная бомба. Размеры соответствовали указанной упаковке: она умещалась в большом чемодане.

— Ее изобрел один студент-физик, готовя дипломную работу, — быстро проговорил Боби. — Сейчас он солидный ученый. Но не исключено, что идея пришла в голову нескольким студентам…

— Шеф, вы надеетесь поймать этих сумасшедших?

— А зачем я здесь? — Он негромко рассмеялся. — Они не такие уж сумасшедшие, хотя, конечно, сдвиг в сознании есть…

Я рассматривал чертеж. Как все гениальное, очень просто. Но по сути чудовищно. Где они только взяли плутоний?

— О плутонии мы подумали, — шеф работал на одной волне с собеседником. — Впрочем, в наши дни можно украсть президента — никто сразу не заметит… Не то, не то, Бари… Мы далеки от истины…

Он подошел к окну. Потом долго разглядывал висящую на стене репродукцию Уильяма Тёрнера «Дождь, пар и скорость».

— Какая сила — паровоз у этого англичанина! Он поражает и сейчас, словно только что изобретен! И все из-за фантастических тонов, красноватого тумана, из которого вылетает на мост! — Шеф обернулся ко мне.

— Редко встретишь в наши дни человека, который помнит Тёрнера, — польстил я шефу, понимая, что он ищет логическое решение задачи. Он сразу распознал фальшь.

— Вы хотите, чтоб я напомнил вам об этом чудаке? — спросил с улыбкой Боби. — Что его акварели считали мазней, а он писал чудеса природы? Что он подписывал картины стихами, был знаком с Фарадеем, спорил с Гёте по поводу природы цветов, что русский ботаник Тимирязев назвал его художником стихий?

Я поднял шутливо руки вверх:

— Сдаюсь, Боби. Я вижу, вы поклонник Тёрнера.

— Криминалист должен интересоваться всем. Когда-нибудь пригодится…

Мы вспоминали «Пожар парламента», «Похороны на море», «Вечер потопа» и другие вещи странного англичанина. Борьба стихий. Свет и тени. Свет сквозь дождь. Солнце через мрак. Тёрнер постоянно стремился поймать неповторимый момент, передать в движении убегающее время, непрерывно меняющийся мир. Десятки, сотни паровозов остались на полотнах разных художников, но только на одном, тёрнеровском, допотопная машина побеждает пространство — время, врывается в наши дни.

— Тогда все было проще, — подумал вслух Боби. — Вскрывали на ходу почтовый вагон, уносили мешок с деньгами. Кого и что искать — ясно как божий день.

— Да. Но вам-то придется вскрывать не один багажный вагон…

Боби невесело рассмеялся.

— Не в моих правилах привлекать всю полицию Америки. Да и ее не хватит. Она, — шеф выразительно обрисовал в воздухе таинственную самоделку, — может быть в шкафу, канализационной трубе, праздничном торте, под вашей кроватью, наконец, Бари… Понимаете? — Он снова углубился в акварель Тёрнера.

Я заметил, что когда он деловито размышляет вслух, то перестает говорить собеседнику обычное «старина» Выходит на связь напрямик, без предохранительной паузы.

На подставку из пневмопочты свалился еще один серый конверт. Шеф сделал невероятный скачок и вручил конверт адресату.

— Вам, мистер Бари.

На листе были четыре машинописные фразы:

«Передайте старику, что он болтун. В двадцать один восемнадцать будет выключен свет во всем небоскребе. Это предупреждение. В пять утра истекут сутки».

Боби напялил на нос очки, несколько раз перечитал послание.

— Интересно знать, — усмехнулся я, — у кого будет гореть хоть одна лампочка….

— Надо предупредить лифтеров и обслугу, — решил Боби и оборвал себя. — Действительно, что-то я разболтался… Разрешите конвертик? — Он взял, спрятал в карман конверт, осмотрел мою комнату. — Извините, Бари, но мне придется просить об одном одолжении: подключиться к вашему телефону. На это, конечно, потребуется разрешение высокого начальства…

— Зачем же начальства? — Я пожал плечами. — Пока мы были наверху, ваши ребята наверняка все сделали.

Старина Боби покачал головой: ах, шутники.

— Я спрашиваю, Бари, не для проформы, для дела. Они могут и позвонить, — серьезно сказал он. — Я выключил прослушивание, когда шел к вам.

— Валяйте.

Он достал из кармана маленький пульт, нажал рычажок, сказал невидимым ушам:

— Мистер Бари разрешил. Слышали, Джек? Не спите! И передайте заодно, Джек, охране, чтоб не пускала больше репортеров. Пусть придумают что угодно, хоть карантин свинки… С нас хватит одного Бари! — Он протянул мне руку. — Спасибо за все… Какое, кстати, здесь самое людное место?

— Как и во всякой гостинице — ресторан.

— Ах да, ресторан «Джони» на девяносто пятом этаже. Вы не могли бы со мной сегодня пообедать?

— С удовольствием. Хотя…

Старина Боби приложил палец к губам, молча показал на машинописное послание, на часы, давая понять, что детали не должны знать даже его сотрудники.

Глава тринадцатая

В тот день ничего примечательного не случил ось. В основном меня мучили звонки.

Днем вызывал по телефону сенатор Уилли, спрашивал, чем может помочь. Большой Джон не интересовал его, как всякий другой дом, засоряющий землю. Я поблагодарил сенатора за личную заботу, не забывая, что его тоже подслушивают.

Звонили в основном журналисты, интересовались, что нового. Я отвечал, что съел второй завтрак, что Большой Джон стоит на месте, и обещал сообщить, если что-либо произойдет (о втором конверте террористов, разумеется, в разговоре не упоминал). Дважды выходила на связь лондонская контора «Всемирных новостей»; я отвечал редакторам уклончиво и неопределенно.

Пришел телекс за подписью Томаса Бака с предложением полмиллиона долларов за исключительные права на мою съемку в небоскребе. В отсутствии коммерческой интуиции Бака не упрекнешь; я бросил телеграмму в корзину.

Наконец прорвался сам сэр Крис из Лондона.

— Как там у вас погода, Бари? — кричал он из своего кабинета на Флит-стрит.

— Льет как из ведра.

— И у нас мало приятного: туман и сырость. Вы в Большом Джоне, Бари?

— Да.

— Где ваш репортаж?

— О шаре? Я давно послал…

— Да нет, Бари. Шар — вчерашний день. Он исчез в зоне шторма… Я имею в виду террористов…

Я объяснил генеральному директору, что пока ничего особенного нет, я накапливаю материал и надеюсь сделать специальный выпуск, так как видеозапись будет только у меня. Последнее сообщение явно обрадовало сэра Криса. Однако он поморщился, едва я упомянул вскользь о предложении Бака.

— Надеюсь, вы послали его к чертям? — проворчал он. — Придется и нам подумать о дополнительном гонораре… Желаю солнечной погоды, Бари! — Крис, видимо, предполагал, что в солнечный день террористов снимать приятнее.

Две фигуры в черных кожаных костюмах стояли у меня перед глазами. Нэш подтвердил, что связь с шаром прервалась. В район, откуда поступил последний сигнал, вылетали два истребителя и обнаружили сильную бурю с молниями над штормовыми волнами. Газетный магнат сам находится возле радиопередатчика… Зачем они выбрали для свадебного путешествия именно шар, а не самолет или корабль? Об этом, возможно, никто уже не узнает… Впрочем, мир привык к печальным финалам таких путешествий. Были даже чудаки, которые пытались совершить кругосветное путешествие на шаре. Они исчезли…

В небоскребе меня узнавал каждый встречный. Люди подмигивали, улыбались, шутили, но в глубине устремленных на меня глаз чувствовалась тревога. Я их понимал. Некоторые провели здесь многие годы, почти не выходили на улицу, забыли о шуме, гари, толчее большого города. Они наблюдали его странную тесную жизнь в бинокли и подзорные трубы со своей величественной высоты. У них все было совсем другое: свежий воздух, великолепные восходы и закаты, самолеты и тучи в широких окнах, конторы и развлечения в нескольких минутах езды на лифте. Сейчас далекая земля представлялась опасной: оттуда проникли чужие и грозились разрушить одним нажатием кнопки все привычное. Жители Большого Джона знали о прежних взрывах «Адской кнопки»: дневные выпуски газет были наводнены фотографиями разрушений.

Я отвечал всем обычной фразой: «Сегодня катастрофы не будет», — и это была чистая правда: сегодня — нет!

На спортивной площадке сорокового этажа мальчишки запускали модели самолетов. Я сел на скамью рядом со старой американкой. Она, как и я, наблюдала запуск стандартных игрушек. В руках у мальчишек — пульт управления. Нажата кнопка — взревели маленькие моторы. Вторая — разбег машин по площадке, подъем вверх. И вот начинается веселая чехарда в воздухе больших серебристых стрекоз.

— Мистер Бари, вы не считаете, что в мире стало слишком много игрушек? — спросила меня не очень любезно соседка.

— Что вы имеете в виду, мэм?

— Да хотя бы эти самолеты…

— У вас, наверное, здесь внук?

— Правнук… Я имею в виду, что он слишком бездумно управляет самолетом, не зная его назначения.

Стрекозы выделывали над нашими головами фигуры высшего пилотажа.

— Но они берут пример со взрослых, которые то и дело включают и выключают автоматы.

— Поймите меня правильно, мистер Бари, — дама повернулась ко мне, белозубо улыбнулась, — я не против разумной игры… Но нельзя ли объяснить тем людям, — она подчеркнула два последних слова, — что они играют со страшной игрушкой.

Неожиданно она встала, решительно пересекла ковровую дорожку, села на скамью напротив.

Я и не заметил, как на нашу скамейку взгромоздился негр. Сел, как садятся нарочито негры в присутствии белых: на спинку скамьи, спиной к нам. Штаны и ботинки — белые, носки — красные, рубашка — черная с закатанными рукавами.

Моя собеседница напоминала взъерошенную ворону.

Я спросил:

— Сэр, вы не могли бы сидеть, как все другие? — И прибавил: — Вы прервали разговор.

Негр мгновенно очутился в нормальной позе.

— Только ради вас, мистер Бари! Кого-то он мне напомнил.

— Извините, что помешал.

Он ушел, небрежно махнув рукой. На тыльной стороне руки я заметил наколку — букву «Н».

— Ниггер! Хам!

Дама стрельнула злым шепотом в спину цветного — обычным американским способом. Спина чуть дрогнула, но негр не остановился — ушел танцующим шагом.

— Терпеть не могу ниггеров! — Моя собеседница снова пересела ко мне.

Однако не это было самое важное. «Н»! «Э-н»… «Э-н-н»!

Одна лишь буква…

И сразу всплыла в памяти давняя история: «Н» — «Нет!» — «Нонни»…

Интересно устроена журналистская память. Как огромное, хаотически перемешанное досье фактов. Что-то видел, что-то слышал, что-то читал. И моментально забываешь лишнее: жизнь идет вперед, событий слишком много. Однако нужная информация возникает в острых ситуациях, когда напряженно работают мозг, чувства, вся сложная человеческая система.

Я вспомнил про букву алфавита и… закона.

Это была типичная для Америки история. В небольшом курортно-пляжном городке штата Флорида разгоняли демонстрацию негров. Действовали привычными методами. И вдруг полицейский застрелил мальчишку по имени Нонни.

Нонни, вернувшись из школы, играл с приятелем в бейсбол. Он постепенно выигрывал, как может выигрывать каждый чемпион класса. Но мать соперника чересчур волновалась: ее сын задерживался на обед. Она дважды заходила на бейсбольную площадку, разделявшую дома соседей, а потом позвонила в полицейский участок с жалобой на черномазого, который разрушает авторитет родителей у ее белого сына.

К площадке подкатила патрульная машина. Полицейский знал, кого надо наказать. Он выстрелил в негритенка. Точно между глаз. И уехал.

Черная Америка взорвалась. Сначала в том курортном городке, позже, когда суд оправдал полицейского-убийцу, по всей стране. Негры вышли на улицы, и это показалось белым страшно. Демонстрантов приводили в чувство, сбивая с ног из брандсбойтов, усмиряли газовыми гранатами, одиночек пристреливали. Звенели стекла, пылали машины, дома смотрели пустыми глазницами. Губернаторы вызывали на помощь национальную гвардию. Негритянские кварталы лежали в руинах. Газеты день ото дня умножали цифры — число убитых, раненых, арестованных. Я прекрасно помню все это.

Целое лето пылал гнев инакомыслящих. «Нет!» — писали они на стенах особняков. «Нет!» — на дорогих кадиллаках. «Нет!» — на статуе Свободы. И белые боялись прикасаться ко всему, где была начертана первая буква имени убитого парнишки. Они вызывали полицейских, а те привычно, если был хоть малейший повод, стреляли. Так случается время от времени в Америке. Неужели татуировка на руке у цветного имеет отношение к этой истории? Нет, чистое совпадение. Давно отбушевало то «жаркое лето», и весь мир наверняка забыл беднягу Нонни. Только журналистская память способна выхватывать из прошлого конкретные детали.

— Какой нахал!.. Никогда не садитесь в лифт, если там негр! — горячо продолжала моя соседка, о которой я на время забыл.

— Почему?

— Как почему? Это опасно!

— За что вы их так ненавидите? — спросил я.

— А за что они ненавидят нас?! — Дама возмущенно взмахнула руками. И сменила гнев на стандартную улыбку: — Впрочем, вы европеец, мистер Бари…

— Пожалуй, вас я не пойму…

Я почувствовал какую-то усталость, точнее, бремя неожиданной ответственности за эту агрессивно настроенную прабабушку, ее беззаботного правнука, за серенький денек, в котором порхали игрушечные самолеты. Мы расстались с собеседницей дружески, но чувство усталости долго не проходило.

Да еще этот шар с двумя безумцами!..

— Нет сведений? — спрашивал я время от времени по телефону Нэша.

— «Океан молчит» — это наш последний заголовок, — отвечал невозмутимый Нэш. — Кстати, мистер Бари, о вас специальная полоса. Как вы смотрите на шапку: «Жители Джона надеются на Джона»? А?

— Не валяйте дурака, Нэш! — сказал я.

— Но люди действительно верят в вас больше, чем в полицию…

— Заткнитесь, Нэш! — оборвал я, представляя вытянутые физиономии полицейских и хихикающего Боби.

Ирландца не так-то легко было укротить.

— Моя газета выражает мнение читателей…

Я бросил трубку. Этот редактор — великовозрастный младенец! И зачем я ввязался в историю? Что я — господь бог, чтобы спасти целый небоскреб? В конце концов, я просто приезжий, корреспондент лондонской конторы, у меня в Нью-Йорке куча разных дел!..

Принялся лихорадочно собирать чемодан, не обращая внимания на трезвонящий аппарат. Наконец схватил прыгавшую трубку, рявкнул:

— Бари у аппарата! Побыстрее, я уезжаю!

— Отец, это я! — голос Эдди вернул меня в действительность. — Ты уезжаешь? Значит, это шутка?

Я сел в кресло, вытер рукой лоб.

— Да нет, Эдди. Все правда. Я на месте, в небоскребе. Просто мне надоели дурацкие розыгрыши…

— А я в Голливуде, рядом с тобой! — В голосе Эдди слышалось ликование. — Пока тренируюсь. Я стартую, как только окончится ваша история с террористами.

И он был уверен, что эта история кончится благополучно! Один желает хорошей погоды, другой предлагает полмиллиона, третий стартует на следующий день! Они все сошли с ума, начиная с ненормальных террористов!.. А кто будет их ловить?! Я, что ли?

И поймал себя на том, что сам поддался всеобщему психозу, брякнул в трубку Эдди:

— Ты не торопись. Когда все кончится, я приеду на твое выступление.

— Правда? (Я видел, как он смеется.) Ради тебя я вы-дам королевский трюк! Хорошо бы, и мать посмотрела… Не знаешь, где она?

Я вздохнул:

— Как всегда, путешествует. Что ей передать, если позвонит?

— Чтоб не волновалась… Эдди взялся за дело!

Я не волнуюсь, хотя виски ломит от боли. Захотелось, очень захотелось увидеть Марию. Может, разыскать ее? Рассказать о звонке сына? Нет, нельзя! Чего доброго, примчится. А ей здесь не надо быть. Мы делаем свое мужское дело.

Восемь с лишним вечера, шеф ждет. Ресторан «Джони» представлял чашу, заполненную ярусами красных столиков, утыканную черными семечками. Словно перезрелый арбуз, ресторан был переполнен жителями Большого Джона. Метр привел меня к нужному столу. Боби кивнул и скучным взглядом скользнул по рядам. Он был в вечернем сером костюме со слегка приподнятыми плечиками пиджака.

— Боби, вы уже взлетаете? — пошутил я.

Он равнодушно взглянул на мою рабочую робу.

— Куда там, даже не отлучишься домой. — Боби, как обычно, ворчал. — Будем обедать, Бари? Я проголодался, старина.

Подали на стол. Соседи с любопытством поглядывали на нас. Разговора, судя по удаленности стола, они не должны слышать.

— Что нового, шеф?

— Так, ничего, мелочи быта… Работаем… — Боби осклабился. — Пока сущая ерунда… По предварительным данным, они находятся снаружи и внутри!.. — пропел он в паузе гремящего оркестра.

Я кивнул.

Предчувствие не обмануло меня.

Так я и знал! Сейчас они видят меня и шефа, а мы их — нет.

— Между прочим, — продолжал Боби, аппетитно обгладывая косточку, — полмиллиона за такой репортаж — слишком мизерная цена… Вы извините, Бари, но это мое мнение.

— А какое вам, собственно, дело до моего гонорара?

— Никакого, он ваш! — Боби бросил кость в тарелку. — Я бы дал вам два… а то и три миллиона… Если бы имел…

— Займите у террористов! — съязвил я.

— Если бы они предъявили более конкретные условия… Ну, например, освободить кого-то из заключения… Какую-нибудь тройку, семерку или десятку якобы незаконно осужденных цветных или убийц, я бы точно знал, у кого просить взаймы.

— И хорошо, что они не дают повода, — сказал я. — У всех в зубах навязли эти «тройки» жертв полиции.

— В какой-то степени вы правы. — Шеф посмотрел на меня в упор, жесткий взгляд его скользнул по лицу и сразу рассеялся. — Есть и жертвы случая. Это неизбежно. В конце концов, пятерка или тройка — это лишь символ определенного конфликта.

— А если они хотят освободить всех? — шутливо предположил я вслух.

Боби застыл в кресле, глаза его целились в мою переносицу.

— Скажите на милость, Бари, почему полиции не приходят на ум простые обобщения? — Он подумал и ответил: — Потому что каждый начинает с рядового, карабкается по служебной лестнице и не видит ничего выше очередной ступени… И все же вы фантазер, Джон.

— Почему?

— На всех не хватит денег.

Я рассмеялся: вот это чисто американский ответ — с финансовым обоснованием.

— Значит, они снаружи и внутри… — повторил я, оглядываясь. — Забавно… Да, в мире слишком много игрушек!

— Каких игрушек? — насторожился шеф.

Я рассказал Боби о своем разговоре с прабабушкой, и он чуть не вскочил с места.

— Черт побери, она, как всякая американка, глядит в корень: раз «Адская кнопка», где-то есть сама кнопка! — Он шептал мне на ухо: — Вы поняли, Бари, ход мыслей этой старухи? Для взрыва годится любая кнопка, даже от игрушечного самолета. Она может быть нажата в любой точке города… Остается узнать, где спрятана игрушка, которая взорвет Большой Джон?

— Где-нибудь рядом…

— Поверьте мне, Бари, мы обшариваем небоскреб этаж за этажом. Макс даже обследует камеры хранения, но это дело бесполезное. — Боби, переждав самое шумное место оркестровой пьесы, продолжил: — Я чувствую, Бари, что возьму эту шайку… Но у них может оказаться запасной игрок со своей кнопкой…

— Что же делать, Боби?

— Время есть. Я пока размышляю вслух… Кстати, не знаете, что это за тип?

Я проследил взгляд Боби и увидел Файдома Гешта — одного за столиком. В черном фраке и манишке он выглядел важной нахохлившейся птицей. Его обслуживали два официанта.

Я назвал Гешта.

— Ах да, мультимиллионер. — Боби тихонько качал головой. — Он не значится в списке жильцов. Как он сюда проник?

Боби дал знак официанту, тот возник у стола. Через минуту он принес минеральную воду, шепнул несколько слов шефу.

Боби поморщился, ответил что-то резкое. Человек ушел.

— Не в моей власти. — Боби шутливо развел руками. — Мистер Гешт прилетел специально из Лос-Анджелеса пообедать в Большом Джоне, его ангажировал к столу сам губернатор.

— Понятно, — кивнул я, — слетается воронье.

Я вспомнил рождественский бал Файди на тысячу гостей, мою неожиданную встречу с женой, полет Эдди и истерику Марии. Файди извлекал удовольствие из человеческих трагедий — больших и малых. Он был или садистом, или сумасшедшим — неважно кем, но умело продлевал себе жизнь. Я вспомнил подробность, которой до сих пор не придавал значения (мало ли что бывает в жизни!): лет двадцать назад единственная дочь Гешта выбросилась из окна… Рабочие нефтепромыслов проклинали скрягу Файди, когда он лишал их мыла, воды и бумажных полотенец, миллионы безработных славили всуе имя его, что-то кричала летящая на мостовую молодая женщина, а он, оказывается, не только приумножал капитал — внутренне расцветал от чужих отрицательных эмоций и благополучно дожил до восьмидесяти лет. Прекрасно себя чувствует, обедает с аппетитом в самом опасном месте Америки, поглядывая на всех свысока, поворачивая, как гриф, хищную голову в стоячем воротничке.

Файди отыскал меня взглядом и кивнул.

— Скотина, — сказал я.

Он, словно услышав меня, расцвел, помахал в ответ. Старина Боби расхохотался:

— Вы делаете ему большую честь. Учтите, в ваших устах каждое слово имеет рекламную силу!

Я внутренне обругал себя за несдержанность и рассмеялся вслед за Боби: все-таки мы работали на одной волне.

Стрелка миновала отметку девять. Будет ли обещанное затемнение? Боби расслабился в кресле, уныло рассматривал зал. Я слушал оркестр. Он играл блюз. Оркестр работал профессионально, в определенном жанровом ключе. Какие-то темнокожие юноши исполняли коронные вещи прошлого, менялись инструментами, импровизировали, срывая аплодисменты. Они жили на сцене духом предков, великолепными мелодиями Америки, завоевавшими когда-то весь свет, но уже изрядно забытыми. Оркестр воскрешал в памяти собравшихся со всех этажей Большого Джона их беззаботную молодость, даже детство, и зал временами затихал, уплывая в счастливую даль юности.

— Срок истек, — сказал шеф полиции.

Я успел заметить цифры на часах: 9.18.00. Тотчас погас свет.

— Пожалуйста, — ответил я Боби не без злорадства. — Надолго это?

— Не знаю.

— Ну, какой же вы шеф, раз ничего не знаете? — продолжал злорадствовать я. — Вы хоть предупредили администрацию?

— Не кричите, пожалуйста, — ворчливо отозвался шеф. — Конечно, все в порядке, где надо работают движки… Извините за неточность, у меня на несколько секунд убегают часы…

Зал вел себя спокойно. Обычно свет иногда меркнул, когда на площадке в сполохах цветных прожекторов затевались танцы. Сейчас было везде темно. Лишь вспыхивали кое-где сигареты, да на оркестровой площадке светилось несколько зеленых огоньков. Оркестр исполнял красивую мелодию.

— Смотрите, шеф, — толкнул я в темноте Боби, — там горят светильники.

— Знаю, — в голосе Боби звучало чувство превосходства осведомленного человека. — На пюпитрах — лампочки, у них там батареи…

Когда вспыхнул свет, шеф полиции взглянул на часы и вдруг подскочил в кресле, спросил хрипло:

— Что это значит?

Напротив него сидел пожилой негр. Я узнал моего знакомого — нью-йоркского писателя.

— Скажите, сэр, — обратился вежливо Голдрин к шефу полиции, — вы не сразу стреляете в негра? Извините, я не знаю вашего отношения к этой проблеме… Здравствуйте, мистер Бари!

— Я вообще никогда не стрелял в преступников, тем более в цветных, — проворчал Боби и вопросительно посмотрел на меня.

— Спасибо, — сказал Голдрин. — Спасибо, что вы сказали правду: негр для белого всегда преступник.

Я представил старине Боби известного писателя, вернувшегося в Америку, и спросил:

— Как вы оказались здесь, Джеймс?

— Я назвался вашим приятелем, и меня сразу пропустили, — ответил Голдрин.

Я вопросительно смотрел на Боби; он отвернулся, напевая бравую мелодию.

— Так просто? — Я подмигнул писателю.

— Так просто, — мигнул он в ответ и сразу стал серьезным. — Извините, Бари, я приехал… я приехал выручать несмышленых детей Америки…

— Вы что — проповедник, сэр? — не выдержал Боби.

— Я писатель, мистер Боби, а если вам угодно, и миссионер. — Глухой голос Джеймса рождался где-то в утробе, но с каждым вздохом широкой груди обретал знакомый набатный призыв. — Да, если угодно, я — черный миссионер среди белых безбожников, убивающих без разбора всех негров.

— Я не убил еще ни одного, хотя имел массу возможностей, — отозвался старина Боби.

— Не убили, так убьете!

Боби вскинул на него удивленный взгляд.

— Иногда хочется, — неожиданно признался он и вздохнул, что-то припоминая: — Я, разумеется, шучу.

— Но я не шучу! — взвился Голдрин. — Я уверен, что среди этих мальчишек из «Адской кнопки» есть представители моего народа!.

— Тихо вы! — прошептал Боби, заслоняя Джеймса широченной спиной от зала. — Если хотите вести деловой разговор, то ведите! Почему вы думаете, что именно мальчишки и именно негры?

— Потому что негры обречены в этой стране, — спокойно ответил Голдрин. — А что мальчишки — достаточно прочитать их ультиматум…

— Вы это имеете в виду, Голдрин? — Палец шефа полиции на миг уперся в раковину оркестра и опустился. — Неужели все они обречены?

— И этот… И этот… И этот… — Джеймс указал на оркестр, на черных официантов, на столик где-то в поднебесье с негритянской семьей. — Этих, — он устремил горячий взгляд в партер, где шумно веселились его состоятельные соотечественники, — этих — нет, потому что они забыли о корнях… И еще, — он устремил на шефа очень серьезные глаза, — учтите, мистер Боби, я вас ненавижу.

— О'кей. — Старина Боби и глазом не моргнул. — За что?

— Вы сказали о людях «это», и я вынужден был за вами повторять. Но слова сами по себе ничего не значат… Я вижу на вашей голове фуражку с кокардой…

— Вы правы, она у меня есть. Совсем новенькая, хотя ей почти полвека. — Шеф усмехнулся воспоминаниям юности. — Что вы хотите, мистер Голдрин?

— Разобраться в обстановке. И помешать вам стрелять…

— О'кей, старина, разбирайтесь, — согласился Боби. На намек он не прореагировал.

— Вы не возражаете, мистер Бари? — спросил Голдрин.

— Отчего же? У каждого своя миссия…

Голдрин обхватил руками колено, сжался, превратился в черный камень. Он не шевелился, внимательно изучал зал.

Я заметил, что Джеймс дольше обычного смотрел на одинокого Гешта. Старик тотчас поднял горбатый нос, поприветствовал его взмахом руки. Голдрин не ответил, хотя в энциклопедии оба были в одном томе, на одну букву.

Мне нравился этот откровенный, запальчивый, наполненный бездонной печалью человек. Он имел четкую цель: мог, подобно отставному политику, жить на берегу Лазурного моря, но предпочел вернуться в ад ради других…

Я вспомнил этих других, сидящих в такой же позе отчаянья и безысходности, как Голдрин.

Других можно встретить буквально в нескольких шагах от Большого Джона — в квартале Кабини Грин, куда не желает завернуть ни один таксист. Нескончаемые трущобы, в которых крыс больше, чем людей. Когда из загородных вилл чиновники и бизнесмены колонной направляются на работу в центр города, на соседних улицах сидят на ступеньках праздные негры, которым нечего делать и некуда идти. Многие из них опустились на дно жизни. Дети и подростки, которые пока живут своей жизнью, видят, какое будущее их ожидает. За внешним равнодушием копится напряжение, которое чаще всего находит выход в преступлении.

Чисто внешне, особенно для приезжих, все обстоит благополучно. Я, например, отлично знаю, что негры работают в полиции, гостиницах, заводских цехах, Белом доме. Учатся в школах и университетах вместе с белыми. Ездят в автомобилях. Почему же они упорно называют себя «афро»? Только ли потому, что их увольняют первыми?

На экранах телевизоров и кинотеатров движутся одинаковые черные модели. Даже не движутся, а скользят какой-то особой таинственной походкой. В черной куртке, схваченной в талии, облегающих брюках, остроносых ботинках на высоком каблуке, широкополой шляпе. Так сказать, современный городской ковбой. Это и есть «ниггер» — наркоман, хулиган, сутенер, преступник. Так представляют белые американцы его место в жизни.

Белый и черный миры разделяет невидимая грань. Они ненавидят друг друга. Ненависть белых — ненависть обеспеченных, дрожащих за свою собственность. Когда же чаша терпения цветных переполняется, миры могут столкнуться в безумном взрыве.

— К вам гость, старина, — объявил мне Боби, приняв информацию от своего официанта. — Прямо из Лондона.

— То есть как? — на этот раз взвился в кресле я. — Скажите, шеф, если бы я попытался проникнуть с улицы в Большой Джон, меня бы пустили?

— К мистеру Бари — да! — Шеф кивнул. — Любого человека без оружия.

— Вы ловко пользуетесь рекламой, старина, даже если она исходит от преступников.

— Профессия… — Он пожал плечами.

Глава четырнадцатая

Почему-то я ожидал увидеть сэра Криса, который непременно спросит о погоде, но это был сияющий курносый Адамс.

— Привет, Джон! — он крепко пожал руку, развалился в кресле, не обращая внимания на других присутствующих, — типичный свободный художник из всемогущественной Би-Би-Си. — Решил навестить тебя лично.

— Что, опять штраф? Не хватает полсотни фунтов? — Я вспомнил наше расставание на шумном лондонском перекрестке.

— Здесь берут дешевле! — нос Адамса наморщился от смеха. — Мне надо выйти на одного человека. В Лондоне говорят, что он слушает только тебя…

— Кто он?

— Местный Шерлок Холмс. — Адамс заглянул в записную книжку. — Фамилия Боби. — Продюсер расцвел от удовольствия. — Какое совпадение! У нас полицейских тоже зовут бобби!

— А зачем он тебе, Адамс? — Я подмигнул невозмутимому Боби.

— Понимаешь, в этой клетке застряла одна птичка. А у меня съемка на Гавайских островах. Как раз послезавтра. — Он понизил голос до ровного шепота, каким сообщают собеседнику крупную сумму выигрыша. — Третти Табор… Уловил?..

Я присвистнул. Дорогую птичку ловит продюсер в объективе! Третти — вот уже пять лет золотая певица Америки и мира.

— Я за ней охотился два года, — сообщил Адамс. Подвижный его нос выдавал переживания. — А тут какой-то идиотский вестерн с террористами…

— Что ты хочешь?

Я оборвал его слишком резко, чересчур чувствительно для англичанина. Адамс так и замер с раскрытым ртом. Я вспомнил нашу встречу с Эдди в Лондоне после того, как вышел из машины продюсера, и пожалел о горячности.

— Адамс, я очень ценю твой приезд. Чем могу быть полезен?

Он продолжал как ни в чем не бывало:

— Так вот, этот Боби не разрешает…

— Она здесь? — как можно мягче спросил я.

— Разумеется!

— Давай птичку сюда! — Старина Боби первый раз подал голос и ухмыльнулся, видя округлившиеся глаза знаменитого продюсера. — Давай пошевеливайся, парень!

— Третти Табор, — официальным тоном уточнил Адамс.

Он ушел медленным шагом, красно-оранжевый, как апельсин, переполненный чувством собственного достоинства.

— Надеюсь, Бари, — проворчал шеф, — у вас не все такие друзья?

— Только в Лондоне. Вы там бывали?

— С неудовольствием.

По рокоту голосов, покатившихся на нас, словно морская волна, я догадался, что идет Третти. На нее нельзя смотреть не прищурив ресниц, даже на экране телевизора. Третти состоит из двух огромных глаз.

— Привет, старина Боби! Так это вы мой страж? — мягкий, ранящий душу, затыкающий глухотой уши, звучал ее голос за моей спиной. Я сдерживал себя, чтоб не оглянуться раньше времени. — Так это вы моя палочка-выручалочка, Бари? Я смотрю все ваши репортажи!

Я поднялся. Задохнулся от внезапно наступившей южной ночи. Черный кусок шелка, спеленавший половину стройной, гибкой фигуры, золотые пластины на золотых нитях поверх шелка — все это не в счет, это не сама Третти. Третти — два черных, искрящихся светом камня на невыразительном лице, два обжигающих солнца, если солнца можно представить черными.

— Здравствуйте, Джеймс!

Голдрин встал, наклонился, поцеловал руку. Не сказал ничего.

Третти села напротив меня. Адамс стоял за креслом, опустив руки на спинку.

— Так что, Бари? Что будем делать? — Она нагнулась ко мне.

— Видите ли, мисс Табор… — начал я. И чуть было не сболтнул, что надеюсь поймать террористов. Но Боби, оценив ситуацию, вовремя перехватил инициативу:

— Придется петь!

Он видел, как по лестнице, перескакивая через ступени, бежит легким спортивным шагом сам Эдинтон, главный оркестрант ресторана «Джони», композитор, импровизатор блюзов, пианист, трубач и дирижер, — самый молодой, как вещала афиша, и самый талантливый знаток музыкального детства Америки.

— Мисс Табор? — Эдинтон вырос рядом с Адамсом, явно его не замечая, за спинкой высокого кресла Третти. — Третти, мой оркестр будет на седьмом небе, если нам выпадет честь аккомпанировать вам…

Я с изумлением обнаружил, что знаменитый композитор — тот самый негр, который прервал мой разговор со старой американкой. Когда видишь человека в красных носках и с таинственной наколкой на руке, в голову лезут дикие предположения, вроде истории с застреленным парнишкой Нонни. Я не сомневался, что не ошибся, что буква «Н» скрывается под фраком Эдинтона, но скорее всего это автограф одной из романтических ошибок молодости, когда афиши и пластинки Эдинтона не заполнили еще мир.

— Третти, ваше слово…

Лицо Эдинтона было влажным, а розовая ладонь — горячей. Третти медленно встала, протянула узкую ладонь.

Они спустились под аплодисменты к оркестру.

Тишина.

Третти замерла на самом краю сцены.

Меня с первых же звуков пронзили внутренняя боль ее голоса, произнесенные шепотом слова:

Чтобы знал я, что все невозвратно,
чтоб сорвал с пустоты одеянье,
дай, любовь моя, дай мне перчатку,
где. лунные пятна,
ту, что ты потеряла в бурьяне!

Неужели снова Гарсиа Лорка? Меня поразило совпадение. Третти… Мой дед Жолио, мечтавший о синей пасхе, белом сочельнике… Его подруга детства Ева… Наконец, я… Какие могут быть тут параллели?

Чтобы знал я, что все пролетело,
сохрани мне твой мир пустотелый!
Небо слез и классической грусти.
Чтобы знал я, что все пролетело!

Третти пела, а я думал о Марии. «Где ты? Почему молчишь?»

— Что за черт! — проворчал слишком громко старина Боби, массируя сильной своей фигурой кресло. — Зачем ей это нужно?

— Это романс на стихи Лорки, — пояснил Адамс, не сводя глаз со сцены. — Композитор…

— Бари! (По громкому шепоту Боби я догадался, что он вскипел.) Этот тип, — Боби возмущенно кивнул в сторону Адамса, — вероятно, принимает меня за начальника полиции Нью-Йорка?

Я вертел головой, не понимая, из-за чего затевается скандал.

— Принимаю вас за того, кто вы есть! — резко ответил Адамс. — Это «Ноктюрн пустоты» Лорки. Коронный номер Третти…

— Тихо! — Я замахал на них руками. Слишком притягивал грустный, чуть вульгарный голос Третти, звучавший чертовски к месту в этом сумасбродном вечере, обволакивающий весь зал, весь небоскреб, голос.

Оркестр импровизировал.

Чтобы знал я, что все миновало,
чтобы всюду зияли провалы,
протяни твои руки из лавра!
Чтобы знал я, что все миновало.

И тут я чуть не расхохотался, взглянув на приятелей. Боби сидел как изваяние правосудия, сложив руки на широченной груди: казалось, он прикидывает, сколько лет лишения свободы дать этому нахалу англичанину. Адамс замер за спинкой кресла Третти, кивая в музыкальных паузах головой. Он, вероятно, подсчитывал будущий гонорар.

Голдрин очень внимательно, не реагируя ни на что, смотрел на сцену.

Теперь-то я вспомнил, что это «Ноктюрн пустоты» Гарсиа Лорки. Стихи, которые с таким настроением исполняла Третти, были посвящены страданиям поэта в Нью-Йорке. «Я в этом городе раздавлен небесами…» Поэт не принял Нью-Йорк! Черт бы взял весь этот Нью-Йорк!.. О чем я и собирался сообщить шефу Чикаго Боби.

Но, посмотрев на него, поостерегся.

Я не знал тогда, что единственный сын Боби много лет назад по неизвестной причине, как говорят из-за любви, — рванул в себя заряд охотничьего ружья именно в Нью-Йорке.

Третти заканчивала песню:

Чтобы знал я, что нет возврата,
недотрога моя и утрата,
не дари мне на память пустыни —
все и так пустотою разъято!
Горе мне, и тебе, и ветрам!
Ибо нет и не будет возврата[2].

Третти ушла со сцены, стала медленно подниматься по лестнице. Треск аплодисментов сопровождал каждый ее шаг. Чувствовалось, что она устала.

— Извините, мистер Боби. — Адамс театрально раскланялся из-за кресла. — Я не знал, что вы это вы. Спасибо, Джон!

— Уходи, парень, — взбрыкнул старина Боби. — Немедленно уходи вместе с ней, пока я не передумал!

Адамс от неожиданности развел руки в стороны, расставил пошире ноги; вся его плотная фигура двинулась на Боби.

— Я сразу вас не признал, чикагский Боби. — И это была сущая правда англичанина. — Я готов вызвать вас на дуэль. В фехтовальный зал королевского дворца!

— Даже в детстве не увлекался шпагой, — отреагировал немедленно Боби. — Как насчет пистолетов?

Адамс неожиданно расхохотался.

— Бросьте, старина. Я никогда не держал в руках молоток, не то что пистолет.

— Так я и знал, — поморщился Боби. Рядом с Адамсом стояла Третти.

Старина Боби поднялся с юношеской проворностью, поцеловал руку звезде, махнул официанту: «Проводи». Адамс задержался.

— Сэр, простите, если что не так. — Он наклонил голову в сторону шефа полиции. — Я, право, не знал. Всегда к вашим услугам…

— А-а! — старик грузно шлепнул по столу ладонью.

— Джон, в присутствии этих джентльменов могу сообщить, что Би-Би-Си откупила у твоей конторы права на репортаж и хочет предложить тебе миллион долларов.

— Благодарю, Адамс.

Я понял, что продюсер щедро отплатил мне за услугу.

— Три, — вяло произнес Боби.

— Что? — Адамс моргал рыжими ресницами.

— Три… — повторил шеф.

— Послушайте, Боби… — запротестовал я. Но Адамс деловито вмешался:

— Три? Это мне нравится!

— Лучше три… Так и передайте. — Боби подал знак официанту: проводить!

— Я передам! — Адамс медленно разворачивался к выходу, будто тяжелая бочка, выбрасываемая волной прибоя. — Мне это нравится, джентльмены… Три! Прощайте!

В пять утра, когда истекли сутки, поступил третий конверт:

«Сегодня взрыв — предупреждение. Торопитесь!» Я позвонил Боби.

— Время не указано? — спросил он, зевая.

— Нет.

— А сколько сейчас?

— Пять. Пошли вторые сутки.

— Спите, Джон, сегодня суббота. А мы пока поработаем… Приглашаю вас на завтрак. И вашего нью-йоркского писаку, если он ничего не имеет против присутствия белых.

Но какой там сон!

Я почему-то вспомнил Раскольникова и старуху ростовщицу. Как они стоят затаив дыхание по обе стороны двери, прислушиваются к малейшему шороху, а под пальто у Раскольникова спрятан топор.

Страшно!

Верно говорит шеф полиции, превосходно знавший Достоевского: с тех пор изменились только орудия убийства, а психология преступника и жертвы осталась той же.

Глава пятнадцатая

— Так почему вы невзлюбили полицейских? — спросил старина Боби Джеймса.

Мы завтракали вчетвером в огромном красном чреве «Джони». Четвертым был Нэш.

— Пустынно, — заметил я вслух, увидев ярусы без людей.

Заняты были лишь несколько столиков.

— А я очень люблю бывать здесь именно по утрам, — сказал Нэш. — Легко пишется.

После вопроса Боби я ожидал взрыва Голдрина. Но он ответил просто:

— Когда мне было шесть лет, меня зверски избили на улице два полицейских.

— За что? — Боби маленькими глотками пил из фарфоровой чашки кофе.

— Не помню. — Джеймс взглянул на него совсем беззащитными детскими глазами. — Я думаю, потому, что был черным ребенком.

— Значит, эти люди были белые…

— Они были не люди, сэр, они были полицейские, — уточнил Голдрин. — Я и сейчас ясно вижу их лица. Совсем как ваше, сэр… Вы все защищаете интересы своего класса…

— Я привык к ненависти, — согласился Боби.

И тут грохнуло. Не очень громко, но прилично: зазвенела посуда, качнулась над головой люстра. Где-то прозвучал сдавленный крик. Боби первым сориентировался в обстановке, бросился со всех ног по служебному коридору. Я бежал за Боби с камерой наперевес, снимая его широкую спину и мелькавшие подметки, пока не очутился на кухне.

Здесь были уже люди Боби. Они провели шефа к взорвавшейся электроплите. В углу стонал, закрыв обожженное лицо руками, повар, случайно оказавшийся у плиты. Голдрин направился к нему.

— Крепись, сын мой, — сказал он громко. — Они по глупости обычно начинают со своих.

Негр отнял на мгновение ладони, уронил голову на грудь. Его унесли на носилках.

После моего утреннего звонка шеф полиции прикинул несколько точек, где может быть скопление народа в субботний день. Его люди дежурили в коридорах, ведущих к ресторану. И хотя в зал было допущено всего несколько человек, весть о взрыве на кухне немедленно разнеслась по небоскребу.

В своей редакции Нэш непрерывно получал по телефонам информацию.

Возникли общественные комитеты по спасению Большого Джона. По квартирам и номерам собирали требуемый террористами выкуп: с каждого жителя две тысячи долларов.

Утренняя служба в церковных помещениях привлекла небывалое количество народа.

Кафе и бары переполнены. Обсуждается один вопрос: взорвут небоскреб или не взорвут.

Лавина звонков из Большого Джона обрушилась в конторы составителей гороскопов и предсказателей будущего. Доходы разного рода астрологов за несколько часов резко возросли.

На всех этажах дети играли в террористов. Возникло несколько случайных поджогов.

Зарождалась паника — самая опасная болезнь при большом скоплении народа.

Штаб полиции Чикаго обосновался в редакции «Джон Таймс». Боби и Нэш дружески поделили помещение: редакции оставили кабинет ее шефа, остальные комнаты заняли люди Боби со своими аппаратами, проводами, сигаретами, кофе, сэндвичами; совсем близко — над ними — была вертолетная площадка.

Они сосуществовали на творческих началах: первый час Боби заглядывал к редактору и был очень вежлив, затем Нэш нырял в соседние комнаты, где полиция снабжала его за аренду помещения своей информацией. К полудню был готов экстренный выпуск «Джон таймс» с шапкой: «Полиция напала на след террориста, произведшего взрыв».

— Вы действительно знаете его? — подошел я к Боби с телекамерой.

— Знаю, — он подмигнул мне.

Я понял его, выключил камеру. Боби действительно что-то знал. Не стоило приставать в суматохе, надо было выждать удобный момент для продолжения репортажа.

Этот день прошел как весьма приличная телепрограмма.

Сэр Крис звонком из Лондона подтвердил намерение Би-Би-Си заплатить мне миллион. При этом он просил пленки. Я ответил, как и прежде, что накапливаю материал, что пришлю репортаж, когда сочту дело сделанным. «О'кей», — ответил деловито потомственный лорд и тотчас поинтересовался, какая у нас погода.

— Дрянь, — ответил я, взглянув в окно, и поежился, вспомнив двух новобрачных у гондолы шара.

Мимо моего этажа проплывала серая мокрая вата; окно было зашторено чем-то веселым, пестрым, как, вероятно, и у сэра Криса в его кабинете. Впрочем, ни Крис, ни весь остальной мир не вспоминали больше уютную электронную гондолу, покоившуюся в самой что ни на есть глубокой тишине Атлантики…

В двенадцать началось совещание в конторе администрации. Присутствовали мэр города и личный представитель губернатора. Кроме меня, в комнату, обставленную по европейскому образцу восемнадцатого века, были допущены два репортера из «Чикаго трибюн», одной из старейших газет. Мне нравилось здесь все — резные кресла, бронза, хрусталь, фарфор; захотелось даже спокойно устроиться на твердом сиденье, опереться о музейную спинку, вытянуть и положить на столик одного из Людовиков ноги. Но я должен работать для своей фирмы, точнее, для Би-Би-Си.

Администратор — тот самый черный грач — от имени хозяев Большого Джона разъяснил, что жизнь небоскреба протекает в соответствии с установленным порядком, что на всех ста этажах не должно быть места ни панике, ни суете, а тем более распространению каких-либо домыслов (одним глазом администратор взглянул на ребят из «Чикаго трибюн») и что он лично имеет свидетельство пострадавшего повара о том, что плита взорвалась по причине технической неисправности.

— Так, так, — произнес в тишине Боби. — Значит, ничего не случилось?

— Случился обычный акт хулиганства, если вы имеете в виду угрозу террористов. Вот и все, господа! — Администратор попытался на минуту стать этаким своим парнем, но, по-моему, роль ему не очень-то удалась. И он сам догадался, взмахнул фалдами своего рабочего фрака, продолжил с пафосом: — Большой Джон есть Большой Джон. Это марка нашей компании. И именно в силу исторической репутации Джон может привлечь внимание любых нарушителей общественного порядка! Надеюсь, — он нагнулся к главе города, — вы не возражаете против такой формулировки, господин мэр? Разве не случаются время от времени в Чикаго разные мелкие неприятности?

Господина мэра я взял крупным планом, и он сразу это уловил, внутренне насторожился. Не было в нем ничего привлекательного: оплывшее маслянистое лицо, утопленные, как патроны в патроннике, глаза. Вот, пожалуй, глаза… Они стреляют всякий раз на любой вызов, но по-разному…

— В Чикаго все бывает, — просто сказал мэр и подмигнул в глазок моей камеры. — Верно, Джон? Ты ведь не первый раз в Чикаго… Да? А теперь еще и отвечаешь за судьбу этого Джона… — Он обвел руками помещение, обернулся к газетчикам и неожиданно рассмеялся. — Да, да, друзья, в Чикаго… в Чикаго… вы знаете… все может ведь случиться…

Администратор визгливо поддакнул. Газетчики никак не прореагировали на грубую хитрость. Представитель губернатора вообще не проронил ни слова — сидел как истукан. Боби сопел носом, как преодолевающий пространство паровоз на картине Тёрнера. Я взглянул на него с удивлением: неужели опытный шеф полиции накаляется? И Боби, опередив движение моей камеры, успокоился, вытянул и положил на столик одного из Людовиков ноги в наимоднейших ботинках. Я снял его суперботинки.

Все поняли, что хозяин положения здесь Боби, и приумолкли. И он молчал. Даже задремал и уже начал чуть похрапывать. Что ж, бывает так, что человек в самые напряженные минуты проваливается в короткий внезапный сон…

— Скажите, дружище, — спросил шеф полиции, не поднимая век, — сколько стоил тогда Большой Джон?

— Разрешите разузнать, — нервно каркнул администратор, — когда — тогда?

— Ну, при постройке… — Шеф приоткрыл один глаз.

— Девятьсот сорок миллионов долларов!

— Тех самых долларов? — уточнил Боби. — Еще до девальвации?

— Девятьсот сорок миллионов полноценных долларов, — педантично уточнил администратор.

— И вы жалеете пяти? — Шеф открыл второй глаз. — Пяти нынешних?.. При всей-то вашей прибыли?

Администратор понял наконец, что попал в обычную сеть для ловли дураков.

— А вы хотите, чтоб мы поддались шантажу? — Он говорил это Боби, а обращался ко мне, к моей камере. — Чтоб мы сдались черномазым?.. Кинули им в зубы всю эту мелочь?

Он и в самом деле рассердился, сжал кулаки, встал перед спокойно развалившимся Боби, словно желая вызвать его на бой.

Назревал конфликт. Очень интересный для телерепортажа. Под белой сорочкой, скрытой черным фраком, билось сердце тайного расиста.

— Кто это вам сказал, что пять миллионов — мелочь? — Боби осторожно снял ноги со столика. — Про черномазых? У вас есть данные? Вы их что, видели? А?

— Конечно, не видел… Извините… Просто сорвалось с языка.

— Ну, что вы, друзья… — попытался вмешаться мэр, но Боби отмахнулся от него.

Он достал из кармана носовой платок и вытер стол Людовика.

— Я спрашиваю! — Боби вошел в свою роль. — Кто сказал?

— Компания.

— Точнее!

— Правление…

— Что же они болтали о взрыве?

— Что это обычная история в Чикаго… — администратор развел руками. — Что они надеются на полицию…

— Конечно, мы все надеемся на старину Боби, на его колоссальный опыт. Как обычно, шеф наденет наручники и на этих хулиганов. — Мэр лениво поднялся с кресла, обратился к губернаторскому советнику: — Не желаете аперитив?

Тот промолчал.

— Хулиганов? — переспросил шеф. — Так вот… Примите к сведению анекдотец, а может быть, и просто забавный случай… — Боби начал рассказ, и мэр плюхнулся опять в кресло, а администратор склонился в немом почтении. — Некоторое время назад… одна дама… как мне стало известно… звонила астрологу. Мол, что станет со мной в самое ближайшее время?

Все понимающе улыбнулись.

— Эта дама, к вашему сведению, с шестьдесят первого этажа, номер квартиры… ну, это неважно, — продолжал Боби.

— И что сказал астролог? — заинтересовался мэр. — Что все будет в порядке?

— Не так-то просто… Он сказал, конечно, что звезды Зодиака в ее пользу… — Все заулыбались. — Именно сегодня, в этот вечер, не надо ни о чем беспокоиться… Я цитирую астролога, — уточнил Боби. — Все, с кем вы встретитесь, будут полны особого внимания именно к вам, мадам. Особенно, прибавил по телефону этот тип, люди противоположного пола.

Боби остался доволен реакцией присутствующих.

— Ха-ха! — кричал довольный администратор. — С шестьдесят первого? Это такая тощая блондинка? Припоминаю! Ей лет эдак тридцать! С хвостиком!

— Семьдесят девять, — спокойно ответил шеф полиции, и администратор поперхнулся.

— А вам сколько? — спросил Боби администратора.

— Мне — сорок четыре.

Мне даже стыдно стало снимать этого вытянувшего по засаленным швам руки парня — такого административного… И мэра, стрелявшего в нас холостыми патронами, но все же хранившего про запас свое мэрство, знавшего, очень точно знавшего, что взрыв будет, но не сейчас, не сегодня…

— Так вот! — Боби встал с кресла. — Сколько лет в среднем вашим компаньонам?

— Нашим? — нервно спросил администратор.

— Вашим! Правлению вашей компании, которая уклоняется от уплаты пяти миллионов долларов.

— А вы считаете, что надо заплатить? — растерялся администратор. — Разрешите, я уточню про возраст. — Он ринулся к телефону.

— Не надо!

Боби остановил его движением пальца и направился к двери.

— Передайте этим людям, что мне семьдесят… как вы выразились, с хвостиком… Пора подумать о пенсии. Я улетаю… Пусть ваше правление прибудет сюда завтра и попытается остановить взрыв.

В полной тишине Боби (я снимал его спину) направился к двери. Как вдруг остановился, резко повернулся, приказал:

— Включите радио!

Мэр — именно мэр — первый дотянулся до радиоприемника. Передавался очередной выпуск «Джон таймс»:

«…И мы, дети Америки, обездоленные дети, отвергнутые Америкой, мы обращаемся именно к вам: не допустите взрыва. Глупости этой не простят ни ваши дети, ни внуки, ни те, кто еще не родился от них!..»

Я сразу узнал голос: говорит Голдрин.

Говорит своим спокойным грудным голосом, очень далеким по настроению и мыслям от всех нас.

Почему-то мы побежали. Вот так — снялись вдруг с места и побежали. По бесконечным коридорам. Потом почему-то остановились в поисках лифта и никак не могли его обнаружить. Не помню, снимал ли я этот безумный бег.

Все мы почему-то ехали навстречу Голдрину. А в ушах застряла жесткая фраза Боби, обращенная неизвестно к кому:

— Эй вы, заткните его!

Но и в лифте звучал Голдрин: «Я обращаюсь к вам, несчастные дети…»

— Заткните! — ревел Боби.

— Да заткните вы его! — вдруг пробудился личный представитель губернатора, и Боби удивленно взглянул на этого господина, словно припоминая, кто он такой.

Глава шестнадцатая

В «Джон таймс» произошла приличная потасовка. Пол был покрыт рваными бумажками. Мебель раскидана. Нэш и Голдрин сидели, как манекены, в креслах, оплетенные электрическим шнуром. Возле них застыли ребята Боби.

Такое превращение редакции в полицейский участок застало всех врасплох. Я даже снимать начал с замедленной реакцией.

— Я протестую! — громко сказал Нэш, когда мы возникли в дверях. Мне показалось через глазок телекамеры, что каждая веснушка на его лице светится.

Голдрин был похож на черное изваяние. Газетчики фотографировали.

— Что это значит? — хриплым шепотом спросил шеф и вдруг заорал во всю силу своих легких: — Болваны!.. Я сказал «заткнуть», но не более!.. Гари, ты всегда был идиотом и служакой!..

Гари, потирая распухший подбородок, мрачно посмотрел на полицейских, и те развязали пленников.

Нэш поднялся, раскинул в стороны руки, присел.

— Не забудьте упомянуть о свободе слова в нашей стране, — сказал он с усмешкой газетчикам. — И вы, Бари! Если, конечно, включите в репортаж эти кадры…

— Включу, — пообещал я.

— Как вы могли поднимать панику в нашем доме? — накинулся на него администратор. — Я велю немедленно вас выселить!

Нэш невозмутимо возвышался перед ним. Розовые мальчишеские щеки его пылали.

— Моя редакция арендует это помещение, и срок контракта не истек… Посему, — он указал на дверь, — попрошу вас вон…

Администратор попятился.

— Зачем молоть всякую чепуху! — вмешался энергично мэр, покосившись на Голдрина. — Кого надо спасать именно сегодня?

— Это началось не сегодня, — уточнил писатель.

— Когда же?

— Это началось в семнадцатом веке, когда первых рабов-негров привезли в Вирджинию…

На него смотрели как на сумасшедшего.

— Кого же мы спасаем, господин проповедник? — повысил голос мэр. — Жителей Чикаго или бандитов?

— Мы спасаем Америку, — прогудел из кресла Голдрин.

Мэр и представитель губернатора иронически переглянулись.

— Об Америке позаботятся и без вас, — холодно сказал представитель губернатора.

— Благодарю! — Голдрин поднялся. — Если вы, господин, имеете в виду цветных, то о нас заботятся ежедневно. — Он направился к двери. На минуту задержался, оглянулся, увидел искаженные ненавистью лица. — Что ж вы не кричите «грязный ниггер», господин мэр? Я к этому привык.

Мэр побагровел. Из его легких вырвался хрип, и мне явственно послышался в нем привычный удар в спину: «Ниггер».

— Вы доказали мне, — сказал со спокойной улыбкой Голдрин, — что плантаторская психология пережила века.

— Прошу внимания! — Боби держал в руках какую-то записку. — Информирую всех, что после состоявшейся передачи одна из жительниц выбросилась из окна. Боюсь, мистер Голдрин и мистер Нэш, что вам придется отвечать перед законом.

Голдрин пожал плечами, вышел.

— Надо еще доказать… — Нэш тоже пожал плечами и попросил не мешать ему работать.

Ребята из «Чикаго трибюн» незаметно исчезли. Материалов у них было на целую полосу.

Мы перешли в комнату, занятую временно Боби.

Представители власти явно нервничали, тихо переругиваясь в углу. Боби беседовал со своими ребятами, давал различные поручения. Наконец мэр подошел к шефу полиции, положил руку на его плечо.

— Что будем делать, Боби? Шеф поднял усталое лицо.

— Выход единственный. Эвакуировать людей… Не снимайте, пожалуйста, Джон.

Я опустил камеру.

— Как так? — Администратор с трудом осознавал важность лаконичного сообщения.

— Пусть взрывают пустую коробку, — спокойно ответил шеф.

— А мы успеем? — спросил мэр.

— Должны успеть.

Через два часа на совещании у мэра Чикаго (я туда не ездил) было решено эвакуировать жителей Большого Джона. Администрация сделала заявление по внутреннему радио и объявила план вывозки людей с личными вещами вертолетами и автобусами. Телевидение подхватило новость: прямой репортаж велся из вертолета, кружившего над небоскребом.

Миссия моя заканчивалась. Я должен был снять эвакуацию, пустой дом перед взрывом и уйти одним из последних. Вот и все. Звонок Нэша ошеломил меня:

— Они не хотят уезжать, Бари… Мне не с кем больше посоветоваться… Извините, ради бога… Что делать, Бари?

— Кто не хочет?

— Очень многие семьи… Мои сотрудники едва успевают отвечать по телефону.

— Массовый психоз?

— Хуже. — Нэш кашлянул. — Они сознательно. Привыкли. Не хотят и не могут уходить из этого дома.

— Не хотят и не могут, — повторил я тупо. — Понятно, Нэш. — И процитировал чью-то фразу: — «Жизнь пуста, если она не имеет цели».

— Не шутите, пожалуйста, Бари. Что же делать?

— Вы пропагандист, Нэш, а я — всего-навсего репортер. Убеждайте.

— Они не послушаются, слова бесполезны. — Нэш тяжело вздохнул.

— Тогда записывайте номера квартир и передайте их Боби. У него энергичные ребята, вы знаете.

— В самом деле, полиция стара, как и государство. — Обрадованный Нэш процитировал Маркса. — Как мне не пришло в голову, что это прямая обязанность полиции?!

Через час-полтора я мог приступить к съемкам. Прилег на постель, забылся в коротком сне. Но отдохнуть мне не дали: кто-то звонил. Чертыхаясь, открыл я дверь, увидел разодетого Боби.

— Вы собрались на свадьбу? — спросил я.

— Я к вам, дружище. Не возражаете? — Он сел. — Все суетятся, а вы дремлете.

— Суматошный день…

— Правильно делаете. — Боби зевнул, прикрыв ладонью рот. — Хочу немного поболтать, дружище. И еще пригласить вас на обед.

— С удовольствием. После съемок.

— Хотя платить придется, скорее всего, вам, — шеф хитровато поглядывал на меня из-под косматых бровей. — С вас причитается, старина…

— То есть?..

— Вероятно, в ближайшие часы ваш гонорар удвоится.

— У вас есть новости? — я потянулся за камерой. Боби остановил меня жестом.

— Я удивлен вашей прозорливостью, мистер Бари. Они действительно угрожают Чикаго. Впрочем, это не новость. Наверное, уже передают.

Он включил телевизор. Диктор читал экстренное сообщение, поступившее на телевидение, радио, в редакции газет.

«Адская кнопка» поставила ультиматум Чикаго. Большой Джон, говорилось в ультиматуме террористов, будет взорван в назначенный срок. Это серьезное предупреждение городу. Если через сутки не будут удовлетворены требования группы, то несколько бомб уничтожат Чикаго.

— Сумма выкупа? — спросил я Боби.

— Копейки, — махнул он рукой. — По полторы тысячи с носа.

— Десять миллиардов, — прикинул я. — Это с лихвой окупает их расходы. И дает очко в игре остальным!

— Вы настоящий политик, Джон. В отличие от всех болтунов — мэра, губернатора и прочих… — Боби улыбнулся. — Я редко кому говорю комплименты.

Условия игры были обычные: заправленный, готовый к взлету самолет; требуемая сумма в купюрах и золотых слитках на борту; полная безопасность проезда на аэродром и полета.

— Придется дать им почетный эскорт, — усмехнулся Боби. — Ничего не попишешь, буду сам сопровождать и следить, чтобы какой-нибудь идиот не выстрелил по этим чернокожим. Иначе всем нам крышка.

— Они действительно цветные?

— Да, Бари. И это самый большой секрет. Социальный динамит опаснее всего… Узнай раньше времени мэр или кто-то другой, и в Чикаго начнется новая гражданская война. Вы, надеюсь, понимаете…

Я выразительно посмотрел на телефон, и Боби, перехватив мой взгляд, сделал официальное заявление, что отныне ни одно слово не вылетит за стены моего номера, не попадет ни в одно любопытствующее ухо.

— А Голдрин? — спросил я. — Администратор?

— Этот просто негодяй с рождения… Что касается вашего писателя, то он догадывается, но его никто не принимает всерьез… Я же, — Боби невесело рассмеялся, — знаю всех двенадцать в лицо.

— И вы… Боби помрачнел.

— Кнопка… Я говорил вам… Ее можно нажать даже в самолете. — Боби по-стариковски покряхтел, положил большую ладонь на мое плечо. — Джон, если бы ты родился в Америке, — глаза его стали строгими, — ты давно был бы президентом США… Забудьте об этом, пожалуйста, старина.

Я почувствовал серьезность момента. Понимающе улыбнулся, махнул рукой.

— Уже забыл… За что такая честь?

Шеф расслабился в кресле, с минуту молчал.

— Я проверил вашу сумасшедшую версию. К сожалению, вы оказались правы.

Он протянул мне бумажку. На ней была напечатана одна строка:

ОСВОБОДИТЬ ДВАДЦАТЬ ПЯТЬ МИЛЛИОНОВ ЗАЛОЖНИКОВ!

Я несколько раз перечитал строку, мучительно соображая, почему именно двадцать пять миллионов. И вдруг вспомнил свою шутливую фразу: «А если они хотят освободить всех?» Двадцать пять миллионов — да ведь это все негритянское население Америки! От кого их освободить? Напрашивался примитивно-дикий ответ: от белых. Но как? С помощью шантажа и взрывов?

Кажется, последнюю фразу я произнес вслух.

— Черт их знает, — пробурчал Боби.

Мы тупо смотрели друг на друга, понимая, что влипли в идиотскую ситуацию. Освободить двадцать пять миллионов? А они спросили у этих миллионов, нужно ли их освобождать?

— Могут взорвать! — сказал я.

— Могут! — согласился шеф.

— Что ж, — я выключил болтливый телевизор, — пусть Америка раскошелится, а журналисты заработают свое. При чем здесь удвоение моего гонорара?

Боби встал, застегнул пиджак.

— Я обещаю вам, Джон, — в голосе его прозвучали торжественные нотки, — что вы один снимете арест банды…

Я молчал.

Боби подошел ко мне вплотную, положил огромные ручищи на спинку стула.

— Я чувствую, Джон, что вы… именно вы способны помочь мне обнаружить кнопку.

Я спокойно взглянул в его глаза.

— Кнопку — нет. Исключено, Боби…

— Значит, сами эти штуки?

— Не знаю, — сказал я.

Боби подвел меня к окну, отодвинул пеструю штору.

— Взгляните сюда, Джон. Видите эту штуковину?

Внизу напротив нашего небоскреба высилась, как небольшой рыцарский замок, старая водонапорная башня — единственное здание, уцелевшее после знаменитого пожара 1871 года.

— Рекламная знаменитость, — узнал я. — Водокачка.

— Я ее помню с детства, — продолжал задумчиво шеф. — Она казалась мне замечательней любого небоскреба. Здесь работала моя мать, и я знаю каждый уголок внутри. Когда я воевал во Вьетнаме, бессмысленно сбрасывал бомбы на джунгли, мечтал только о том, чтобы выжить, вернуться, потрогать ладонью старый камень водокачки…

Я смотрел на него с удивлением.

— Да, Джон, это было, — подтвердил он кивком. — Когда-нибудь расскажу подробнее… Я был ранен, вернулся, поступил в полицию. Не представляете, Бари, какой я был тогда. Пропорционально сложен, крепкой кости, в меру мяса — я сразу стал рядовым с популярной фамилией… И вот — все бессмысленно…

— Почему? — спросил я.

— Я не хочу, чтоб ее разрушили, — просто сказал Боби. — Чикаго без этой старушки не Чикаго.

Он отвернулся к окну.

— Я подумаю о вашей просьбе, — тихо проговорил я. И Боби сразу понял меня, на цыпочках удалился в угол, затих, словно испарился.

Я думал про своего единственного друга Аллена.

В школе его звали Вилли. Вилли Копфманн. Но он-то любил, чтобы его называли Алленом. Кажется, так звали его деда по материнской линии, который в детстве, как и мой дед Жолио, столкнулся лицом к лицу со смертью в лагерях третьего рейха. Мы с Алленом дружили по-настоящему: делились секретами и никогда не выдавали друг друга.

Тихий, застенчивый Аллен оправдывал свою фамилию: он был настоящим головою-человеком. Прежде всего — человеком! Вилли Копфманн стал знаменитым физиком и остался прежним Алленом. Он приезжал к нам с Марией в гости, когда мы были молодые, не разъехались еще в разные концы света, разделял наши хлопоты, играл с Эдди и непрерывно шутил. Кажется, не было более коммуникабельного человека. Но я-то знал, что Аллен всегда одинок, замкнут. Временами мне казалось, что он влюблен в Марию.

Когда он уехал в Америку, где ему были предложены любые условия для творчества, Вилли Копфманн исчез из всех справочников, появился физик Аллен. Через несколько лет исчез и профессор Аллен.

Всего несколько человек в мире знали, что Аллен существует, что он продолжает свои исследования. Из этих нескольких один я был уверен, что мой друг осуществил мечту своей жизни — обрел одиночество.

Он жил над Землей, облетая ее каждые полтора часа. На новейшей американской космической станции «Феникс», которая была самой комфортабельной станцией для труда и отдыха. Техническая часть была отработана великолепно: в жилом отсеке станции путем вращения сфер создана нормальная тяжесть (я даже подозревал, что там, среди современной мебели, стояли в кадках карликовые пальмы, которые Аллена всегда успокаивали), а в спутниковых отсеках царила обычная невесомость, где Аллен мог заниматься своими давними увлечениями — выращивать редкой красоты и большой стоимости кристаллы, варить незнакомые для Земли сплавы металлов, искать победителей непобежденных на планете болезней, исследуя под микроскопом на молекулярном уровне свою кровь.

И все же Аллен скучал. Получив через одного из его коллег секретную записку с указанием радиоволны, я тотчас вышел на связь со станцией «Феникс». Нередко у Аллена или у меня являлась острая потребность в общении, и я болтал с ним о разных земных и космических мелочах, не вдаваясь, разумеется, в подробности того дела, которое осуществляла самая секретная космическая лаборатория США.

У меня всегда была с собой карманная рация для вызова Аллена. При включении она неизменно давала сигнал, когда Аллен пролетал в космосе над тем местом земного шара, где я находился. Сигнал прозвучал совсем недавно, и ждать облета «Фениксом» Земли было нецелесообразно.

— Боби, — негромко позвал я, и он тотчас материализовался из угла. — Кажется, я постараюсь помочь вам. За результаты не ручаюсь… Вы ничего не слышали и ничего не знаете…

В ответ на эту шаблонную фразу шеф полиции так энергично стал трясти головой, что я понял: не выдаст.

— Мне нужен мощный передатчик.

— Он к вашим услугам! — сразу же отозвался Боби. — Можно распорядиться?

— При одном условии: о моих действиях никто не должен знать… Это очень серьезно, Боби!

— Я сам буду вас сопровождать.

Через четверть часа мы были на городской радиостанции. Я заказал нужную волну и остался один в студии. Боби дежурил по ту сторону толстой двери.

— Вы отчаянный парень, — сказал он перед этим. — Будьте осторожны. Они, — он подчеркнул это слово, — записывают все радиопереговоры.

— Знаю. Пока они поймут, что к чему, мы спасем город.

Довольно долго вызывал я Аллена. «Феникс» был вне зоны слышимости. Наконец раздался знакомый глуховатый голос.

— Шестой слушает.

— Вилли, это я, — сказал я, дрогнув от радости, словно друг вошел сейчас в комнату. — Привет!

— Привет, Жолио! — Он называл меня в целях конспирации именем деда. — Как поживаешь?

— Как на горячей сковороде…

Я торопливо объяснил Аллену ситуацию, спросил:

— Скажи, ты сможешь засечь плутоний? Их три или четыре штуки, очень компактных. Где бомбы, никто не знает…

— Когда намечен первый взрыв? — спросил Аллен. Я взглянул на часы: 19.10.

— Через тридцать три часа пятьдесят минут.

В наушниках потрескивал космос. Аллен молчал. Я знал, что друг оценивает обстановку, считает, пока его станция с огромной скоростью мчит вокруг шарика.

— У меня здесь есть один аппарат, — сказал после затянувшейся паузы Аллен. — Вскоре я буду над Чикаго, сделаю снимки… Надо будет с ними основательно поработать. Словом, Жолио, я тебя вызову через десять — двенадцать часов. Ты откуда говоришь? Слышимость такая, словно ты в соседнем отсеке.

Я пояснил, как вышел на связь.

— Хорошо… Ты получишь снимки, но поступай по обстановке. Для связи достаточно твоей рации…

— Все понял, Вилли!

— Как там Мария и Эдди?

— Мария, как обычно, путешествует. Эдди на съемках в Голливуде.

— Поклон им от меня.

— И тебе от них!

— Береги себя, Жолио.

— И ты, Вилли!

— Ну, я-то далеко от вашей суеты. Привет тебе!

— Привет!

Выхожу из студии. Боби вопросительно смотрит на меня. Я молча киваю. Боби подмигивает в ответ.

В номере ждали телеграммы из «Всемирных новостей». Сэр Крис вежливо напомнил о необходимости срочного получения материала. Я понимал, что фирма нервничает: в Чикаго ринулись журналисты со всего света, а ее специальный корреспондент за два дня не прислал ни метра записи. Я ответил коротким посланием: пока не имею самого важного эпизода репортажа. Подпись. И точка…

Что они подумают? Возможно, решат, что я сошел с ума и хочу взорваться вместе с Большим Джоном… Во всяком случае, Боби может оказаться прав: фирма предположит, что я затеял какую-то авантюру, и задумается о гонораре…

Неожиданно сработала космическая рация, меня вызывал Аллен.

— Жолио, есть вопрос!

— Что случилось, Вилли?

— Над Чикаго летает какая-то установка. Насколько я понимаю, она занята поиском, наверное — того же самого… Надо ли мне вмешиваться?..

— Подожди, Вилли, я уточню… Связался по телефону с Боби.

— Могу поговорить? Срочное дело.

— Да, Джон. — Он чуть поколебался. Я повторил вопрос Аллена.

— Эти военные, — угрюмо признался шеф. — Честно, я на них не надеюсь… Загляну к вам, старина?..

— Чуть позже.

Аллен с минуту оценивал мою информацию.

— Понятно, другое ведомство, — сказал он наконец. — И все же, Жолио, не мешает получить их данные. Для сравнения… Понимаешь меня?

— Понимаю, — сказал я, пока ничего не понимая.

— Если удастся, передай сведения в банк информации. Все объекты, которые будут замечены с их высоты… Вот мой кодовый номер. — Аллен продиктовал числа. — Я вызову, как договорились…

Боби, появившись у меня, разложил на столе план Чикаго.

— Извините, Бари, я сам недавно узнал об этой затее. Они работают очень медленно. — Он показал узкую заштрихованную полоску, перечеркивающую город.

Большая летающая платформа-автомат бороздила воздушное пространство над городом — полоса за полосой. На ее борту, вероятно, был установлен ускоритель, который прощупывал внутренности Чикаго пучками отраженных лучей.

Я не физик, но отчетливо понимал, что искать уран и плутоний можно с помощью физического прибора. Иначе зачем летает над крышами такая штуковина! А раз летает, значит, где-то у компьютеров и экранов сидят и работают специалисты.

Шеф полиции согласился с моей версией и объяснил, почему он не надеется на успех этой операции.

Платформа, по сведениям Боби, сравнительно тихоходна, а широта облучаемой полосы узка: двести — триста метров. Простой расчет показывает, что исследовать все пространство в оставшиеся часы она не успеет.

— Мне нужны данные! — сказал я Боби.

Он словно не слышал. Тихонько насвистывал, рассматривая план Чикаго.

— Мне нужны данные, чтоб отсечь известные и бесспорные объекты с ядерной энергией.

— Не так-то просто добыть их, — буркнул Боби.

— Это в ваших интересах. — Я пожал плечами.

— Поднимемся на крышу, — : предложил шеф. Наверху моросил дождь.

— Подождем, — сказал Боби. — Она где-то рядом… Идет по второму заходу.

Мы подошли к краю площадки. Подняли воротники. Под дождем мокла одежда.

Шум моторов заставил меня поднять камеру, хотя снимать в сумерках было почти бесполезно.

Из серых клубящихся туч внезапно показалась, стремительно надвинулась и проплыла почти над нашими головами здоровенная металлическая рама. Четыре вертолетных винта, вздымая воздушные вихри, оглушая треском, несли ее над крышами. Я успел разглядеть какое-то массивное сооружение, и все — платформа уплыла во мрак.

— Осторожнее, — предупредил Боби, покосившись на мою камеру, — не дразните гусей.

— Какие тут секреты, — огрызнулся я, — когда ее видит каждый прохожий!

И тут раздался голос, он прозвучал совсем рядом: «Отец, ваша коробка по-прежнему пуста, как консервная банка…»

По глухому, вибрирующему звуку я догадался, что включилась карманная рация шефа.

— Конечно, Сэм, они не дураки, — громко сказал Боби. — Следите за движущимися объектами. Понял меня?

«Понял, шеф».

Я сделал вид, что ничего не слышал.

— Это мой сын, — сказал Боби. — Точнее, приемный сын… Он физик… Со светлой головой и… темной кожей.

Я взглянул на него с удивлением: шеф неизменно раскрывался для меня с самой неожиданной стороны.

— Я никому не рассказывал, Бари, про этот давний случай, — Боби усмехнулся воспоминаниям. По лицу его текли струи дождя. — Однажды, когда у меня в семье случилось несчастье и я переживал трудные дни, в парке ко мне подошел мальчишка и потребовал десять долларов. Плата, как говорится, обычная за прогулку в одиночестве, и я решил было обойтись профессионально с вымогателем… Но в глазах этого негритенка, в его голосе, позе, во всем сквозило такое отчаяние, что я протянул деньги…

Шеф полиции пришел в парк на второй день и на третий. Сумма выкупа все возрастала. Мальчишка, вооруженный старым кольтом, однако, не замечал, как он постепенно втягивается в разговор с человеком, который не только его не боится, но и как будто сам ищет встречи. Когда в очередной раз Сэм не явился, Боби разыскал его и выручил из беды.

— Я сделал тогда удивительный вывод, Джон, — продолжал Боби. — С самым отчаявшимся человеком, даже с бездомной дикой кошкой, надо поговорить по-человечески. И они остановятся, прислушаются, поймут… Вы можете смеяться над стариком, но это — истинная правда. Я не смеялся. Я видел перед собой человека убежденного и сильного, человека, который умел находить правильный выход из трагических ситуаций. Молча пожал Боби руку.

— Буду рад познакомиться с Сэмом, когда он освободится, — сказал я ему.

— Спасибо. Сейчас он с ребятами чересчур занят. Вы видели, они бредут на ощупь, а противник значительно хитрее их.

— Здесь нужна другая точка зрения, — заметил я. — Вся картина целиком.

Боби пристально посмотрел на меня.

— Вы правы. Я постараюсь достать сведения… Только прошу вас: на тех же условиях. Я не могу подвести Сэма…

Промокшие до нитки, спустились мы переодеться.

Буквально через полчаса пневмопочта доставила пакет от Боби. В нем был листок с колонками цифр.

Я набрал на приставке к телевизору номер банка информации, потом кодовый номер Аллена, заложил в печатное устройство листок. Информация с летающей платформы ушла в космос. Бумагу я порвал.

Поднялся на девяносто пятый этаж в ресторан. За столиком Боби спиной ко мне сидела женщина. Она выглядела достойной парой элегантному шефу полиции. Я ускорил шаг, догадываясь, что такое необычное для глаза платье может носить одна в мире женщина.

Боби что-то сказал. Его спутница обернулась, медленно встала, обвила мою шею горячими руками.

— Мария… — я задохнулся от неожиданности. — Как ты здесь?

— Я с тобой, милый…

Боби нагнулся над столом, прикуривая сигарету.

Глава семнадцатая

Мы проговорили всю ночь.

Мария рассказывала о странствиях, я — о своих злоключениях. В наши сбивчивые речи то и дело вклинивалось прошлое, от которого теплее становился мир.

— А помнишь, как мы с тобой познакомились, как танцевали и сразу решили пожениться? — Мария тихонько рассмеялась, погладила меня по голове, словно маленького.

— Ты была пестрая осень. Как давно все это было…

— Я до сих пор люблю то платье, — она вздохнула, улыбнулась воспоминаниям. — А за тобой ходил все время твой Вилли. Я ужасно злилась…

— Да, тебе привет от Аллена…

— Как он? Не заскучал?.. Не могу представить, как можно жить в таком одиночестве, жить без моря, леса, путешествий, ресторанов…

— Ему сейчас не до ресторанов…

Я рассказал Марии свой последний разговор с другом. В углу на тумбочке едва слышно похрипывал пустотой космоса включенный радиоящик. От жены я не скрыл, что жду важные сведения.

Она обняла меня, уткнулась головой в грудь.

— Знаешь, — шепнула она, — я всегда боялась твоих репортажей. Они страшные, будто их делал сверхчеловек… А ты — настоящий…

— Значит, репортер тоже человек. Сейчас быть человеком не модно, — отшутился я. — Признаюсь тебе, что когда-то я относился к твоей работе, как к увлечению обычными тряпками, а потом понял, что ты творишь прекрасное! Прости, что не сказал тебе это раньше…

— А я знаю каждый твой шаг. По газетам. Я все поняла после того мальчика… Как его звали?

— Джино.

— С ним все в порядке?

— В порядке.

— Но почему ты, ты и ты?

— Что «ты»?

— Почему именно ты отвечаешь за всех?

— За кого?

— Тогда за мальчика, теперь — за этот нелепый небоскреб?

— Случайно получилось. Теперь — за город. Мари, я должен помочь людям…

— Так всю жизнь… И куда только смотрит полиция?

— Полиция смотрит на нас с тобой. Чтобы мы сегодня отдохнули…

— Твой Боби не такой, как другие… Почему он сказал, что у нас отличный парень? Откуда он знает про нашего Эдди?

Я рассказал, что Эдди на днях звонил мне. Ну… и Боби… словом, он присутствовал при разговоре. Но не упомянул о том, что именно Эдди, его радостный звонок побудил меня остаться в Большом Джоне.

Мария несколько раз заставляла повторить нашу беседу, пока я не успокоил ее:

— У тебя действительно самостоятельный, заботливый сын.

— И у тебя. — Она вздохнула. — Я очень беспокоюсь за него.

— Не беспокойся, сейчас он спит.

— Все равно я боюсь, — она упрямо тряхнула головой.

И я беспокоился, но вслух не признался, молча улыбнулся Марии.

У нас замечательный сын, не такой, как другие. Оглянись вокруг, Мария, продолжал я про себя, сколько на ослепленных рекламой улицах слоняется темных личностей. Они еще мальчики и девочки — эти юные наркоманы, бродяги, хипари, потенциальные преступники. Их пустые глаза выражают разрушение личности, крах детской мечты о силе и всемогуществе. Я не идеализирую сына, наоборот — виню себя в том, что он избалован и эгоистичен, но его самоутверждение в жизни — порыв здоровой юности. Если бы только не дурацкий миллион, за которым он гоняется на колесе фортуны… Повезет ли ему?

За стенами и окнами нашего номера царила величайшая суматоха. Я представлял, как идет эвакуация людей из небоскребов, как заседают час за часом многочисленные советы и комиссии, как прибывают на аэродром полицейские, солдаты и люди секретной службы, как тысячи машин устремляются в ночь из проклятого Чикаго, едва ползут по переполненным улицам, сталкиваются друг с другом, застревают в километровых пробках. Страх темными дождевыми тучами завис над Чикаго. В такую ночь чувствуют себя нормально только личности, творящие разбой и насилие.

Разумеется, об этом сообщалось по телевизору. Но нам было уютно без дребезжащего экрана, телефонных звонков, криков и выстрелов. Я никогда не чувствовал с такой остротой прежде, что у меня есть друг, верный друг — моя Мария.

— А как они будут жить без нас? — сказала, глядя в потолок, Мария.

— Кто они?

— Наши дети.

— У нас один Эдди.

— Да. И ты его очень избаловал. «Избаловал… Я уже об этом думал. Надо было завести кучу детей. Меньше бы бродяжничали…»

— Даже купил персонального слона.

— Да, купил.

— Ты его не продавай. Эдди не последний наш сын. И потом — у него тоже появятся дети. Как они будут без нас?

— Без нас?

— До чего вы, мужчины, тупы. — Мария вздохнула. — Ничего не понимаете сразу… Я что хочу сказать: если эти бандиты угрожают нам, взрослым, что же они сделают с нашими детьми, когда те вырастут?

Я молчал.

— Ты думал об этом, Джон?

— Да. Наши дети будут смелее и сильнее. — Я рассмеялся.

— Если присмотреться к тебе, то тебе вовсе не до смеха.

— Остался один шаг. Очень важный. Ты понимаешь?

— Понимаю.

— Возможно, наши внуки и не вспомнят эту историю. Но она научит людей многому. Спи спокойно, Мария.

— Спасибо. — Она поцеловала меня, успокоилась.

Боби надежно охранял наш покой. Он понимал: будущее миллионов перепуганных людей во многом зависело от тишины и покоя одной комнаты в Большом Джоне. Я слушал дождь.

— Дождь, — сказала Мария, проснувшись.

— Да, дождь и ветер. Это Чикаго, — подтвердил я.

— Противный город.

— Скоро мы улетим отсюда.

— Хотела бы знать, какая погода будет там, куда мы прилетим?

— Хорошая. Знаешь, — предложил я Марии, — когда это кончится, давай бросим все и вернемся домой.

— А Эдди? — Она строго взглянула в мои глаза.

— И Эдди, конечно.

— Он не захочет.

— Давай попробуем! — предложил я. — А?

— Что именно?

— Бросим модные тряпки, самолеты, поезда, корабли, камеры, пленки, телевизоры, мотоциклы… И заживем, как все люди.

Она смеялась счастливым серебристым смехом.

— И ты решишься на это? Ты, Джон Бари…

— Решусь. К черту все телекатастрофы, к черту всемирные новости и моды… Я, Джон Бари, даю слово человека!.. Ты согласна?

— Давай, Джонни, попробуем…

Глаза ее сияли. Никогда я не видел Марию такой красивой.

— Счастлива? — догадался я.

Она откинулась на спину. Волосы рассыпались по подушке.

— И откуда ты все заранее знаешь?

Под утро мы задремали, но почти тотчас я вскочил. Взял потрескивающую рацию, перенес в гостиную. Осторожно прикрыл двери. Сначала просто сидел на диване в ожидании вызова. Но Аллен молчал. И я начал тихонько надиктовывать сценарий репортажа. Финал приближался, не стоило терять времени зря. Я, Джон Бари, должен был выйти в эфир первым.

В девять проснулась Мария. Мы позавтракали в номере. Прошли уже все сроки. Я сидел как истукан перед приемником, к телефону не подходил. Мария отвечала всем, что я на съемках, и записывала имена. Боби в списке не значился.

«Ну, что ж ты, Аллен! — твердил я про себя. — Неужели подведешь единственный раз в жизни? Ты, друг…»

Я представлял, какая на него свалилась адская работа, и нервничал: получится ли?

Его голос раздался около двух часов дня.

— Жолио, извини, пожалуйста, за задержку. — Аллен говорил очень устало. — Пришлось немного повозиться… Ты хорошо слышишь меня?

— Я слушаю тебя, Вилли! — кричал я во весь голос.

— Теперь можешь не волноваться. Дело сделано. (Я чувствовал, что Аллен улыбается, и сразу успокоился.) Запиши номера машин. Эти штуки в багажниках. Они в разных концах города. Одна, как я догадываюсь, в вашем доме.

— Понял тебя!

Я записал номера четырех машин.

— Слушай дальше, — чуть возбужденно продолжал Аллен. — Вызови банк информации. Там нужные снимки. Районы города, где стоят машины. Точнее, стояли. Возможно, машин уже нет. Поэтому я расшифровал номера. Извини, Жолио, на это ушло несколько лишних часов. Но игра стоила космических свеч! Надеюсь, Чикаго раскошелится хотя бы на одну свечку…

— Ты молодчина, Вилли! — вопил я. — В честь тебя будет фейерверк!

Мария стояла рядом.

— Скажи, что я его целую.

— Мария целует тебя! — крикнул я.

— Что? Какая Мария? — Аллен растерялся.

— Она рядом, она прилетела…

— Ах, Мария, — рассмеялся мой друг. — Чмокни ее, пожалуйста, за меня!

— С удовольствием! — Я тотчас исполнил поручение, и Аллен слышал все. — Извини, пожалуйста, Вилли!

— Счастливчики! — сказал он грустно. — Ну, пока… Снимки уничтожь, информацию в банке сотри. Привет, ребята…

Мы с Марией стояли обнявшись. Неожиданно она всхлипнула.

— Ты что?

— Мне не верится… — Она покачала головой.

— Что не верится?

— Что такое может случиться…

— Может! Обязательно может! — крикнул я. — Ты знаешь, он ведь гений! Дуреха, ты многое потеряла, выйдя замуж за меня!.. Сейчас сама все увидишь…

Я набрал номер банка информации, номер кода, заказал снимки. Буквально через минуту печатная приставка к телевизору зажужжала и оттиснула четыре больших листа. Я схватил их. Они были похожи на рентгеновские фотографии. Только не внутренностей человека, а внутренностей города — домов, улиц, больших предметов. На крошечных контурах четырех автомашин стояли кресты. Их отметил Аллен.

И еще была представлена общая карта города с четырьмя крестиками. На всякий случай. Мой друг Аллен, как я и надеялся, сработал за всю службу безопасности Америки.

Боби явился почти мгновенно. Осторожно взял снимки. Долго их разглядывал. А когда я протянул листок с номерами машин, мне показалось, что на какое-то мгновение глаза шефа полиции увлажнились.

— Спасибо, Бари, — он двумя руками крепко сжал мою ладонь. — Я этого не забуду!

— Снимки верните.

— Обязательно.

Он направился к выходу, но я окликнул его.

— Боби, может, мне присоединиться? Он обернулся, хлопнул себя по лбу.

— Извините старого дурака, Бари… Конечно! Пойдемте… Вы разрешите? — спросил он Марию.

Я взял камеру, кивнул растерявшейся жене.

— Подожди немного. Ладно? Мы поднялись на сотый этаж.

Шеф одним движением руки освободил комнату от присутствующих.

Он вызывал людей поодиночке. Советовался. Отдавал распоряжения. Командовал в рацию. Словом, работал.

Чисто внешне это была обычная полицейская операция, но я тщательно фиксировал каждое слово, каждый жест, выражение лиц, имея в виду важность цели. Уточнение районов, где зафиксированы машины. Готовность оперативных групп, укомплектовка их специалистами.

Проверка местонахождения объектов. Обеспечение безопасности захвата.

Через несколько минут начали поступать короткие доклады. Боби слушал их с закрытыми глазами. Я понимаю, что он ждет главного: есть ли машины с названными номерами?

Докладывал дежуривший по городу сержант:

— «Шевроле» КЛ 17–91 белого цвета находится на указанном месте, шеф!

Боби вытер пот со лба.

— Спасибо, сержант. Не своди с него глаз. Молодец, что позвонил мне лично.

Боби обернулся, показал молча большой палец, бормотнул: «Он сорвал очко», — что значило; быть ему лейтенантом! И снова углубился в переговоры.

Информация Аллена оказалась безупречной. Все четыре машины стояли там, где их выудил из космоса Аллен: в самом центре Чикаго, именуемом Луп. (Луп — «петля». Здесь, в единственном районе, деловом, застроенном гигантскими небоскребами центре, сохранилась старая дребезжащая петля надземки, которую чикагцы называют «чертовой грохоталкой».)

Итак, «Шевроле», два «Форда» и «Ситроен» затерялись среди тысяч машин. Летающая платформа в первую очередь прочесала район Лупа, и можно было предположить, что машины с адским грузом в багажниках легко ускользнули от проверки, а теперь встали на заранее предназначенные места — возле самых крупных небоскребов. Кто мог знать, что именно эти машины представляют смертельную угрозу! В гараже Большого Джона был припаркован среди других оставшихся машин «Форд» с бомбой.

Боби вызвал помощников:

— Операцию назначаю на пятнадцать тридцать. Всем выехать одновременно. Груз доставить в помещение полиции. Здесь останется дежурить Гари.

Начальники групп исчезли.

Боби подошел ко мне. Лицо его было задумчивое, а глаза — лукавые. Кажется, он позволил себе чуть расслабиться.

— Что бы ты хотел сейчас, Бари?

— Я? Ничего… Побыстрее кончить съемку…

— А я бы хотел, чтобы ты стал самым, самым знаменитым…

Я рассмеялся:

— У меня есть имя!

— Я обещал удвоить гонорар… Все это, конечно, не то… Я очень хочу, сынок, чтоб ты был счастлив.

Я никогда еще не видел полицейских, произносящих такие речи, буркнул в ответ:

— На службе не полагается быть счастливым…

В половине четвертого мы, группа в восемь человек во главе с шефом, спустились в гараж, вышли из лифта с видом туристов. Тотчас из ниш возникли фигуры, бросились к машинам с пассажирами. Наша группа проследовала к серому «Форду» 447878.

Номер был указан Алленом.

— Сигнализация! — негромко сказал шеф. Быстрые руки ощупали жестяную оболочку машины, словно футляр с драгоценностями.

— Багажник! Осторожно вскрыт багажник.

Я успеваю протиснуть объектив между согнутыми спинами, чтобы запечатлеть объемистый саквояж. Щелкают замки. Внутри саквояжа — большая металлическая труба.

— Тихо! — шипит Боби. — Проверить радиацию! Счетчик отчетливо щелкает, но Боби глядит на стрелку презрительно.

— Ти-хо!!!

Теперь, когда все затаили дыхание, слышен легкий перестук. Внутри трубы словно работает маленький домашний будильник.

— Всем отойти! — командует шеф. — Кроме Вейса и Бари.

Я снимаю крупно руки специалиста, отвинчивающего на трубе, как на термосе, обычную крышку и отделяющего часовой механизм.

— Кончено, шеф! — Вейс прячет механизм с проводами в сумку.

— Пошли!

Боби закрывает саквояж и сам несет тяжелый груз к лифту. Помощники стараются ему помочь, предостеречь от опасности… Но Боби есть Боби — отмахивается от всех медвежьей лапой: «Заткнись!.. Подожди!.. Рыба на крючке!.. Снимай, Бари! Все!»

В разных районах Чикаго на оцепленных переодетыми полицейскими улицах происходит то же самое.

Глава восемнадцатая

Прощальный обед в «Джони».

Хотя эвакуация жителей заканчивается ровно в полночь, мы не одни в просторном зале. Десяток столиков неподалеку от оркестра заняты. Официанты на местах. Кухня работает. Оркестр создает привычную ресторанную обстановку.

Перед обедом я успел подготовить пленки для отправки в Лондон. Сжег снимки Аллена, стер в банке информации память о сделанном. Остался лишь финальный эпизод. Видимо, он назревал, так как шеф попросил меня захватить камеру. Я не стал ни о чем спрашивать.

— Хочу поднять тост за нашу неподражаемую Марию, за всех вас, господа, — провозгласил шеф, поднимая бокал и оглядывая нас — Марию, Нэша, Голдрина. — Честно говоря, я привык к вам, особенно к Бари. Я трезвый реалист и иногда считал Бари фантазером, так вот — однажды я почувствовал себя рядовым перед бывалым сержантом.

Я подмигнул Марии: мол, не придавай значения комплиментам этого старого лиса.

— Жаль будет расставаться, — заключил Боби. — Ваше здоровье!

Каждый понял тост по-своему. Кроме нас с шефом, никто в зале не знал, что взрыва не будет.

Ели молча. Чувство одиночества навевали печальные звуки оркестра. Я поглядывал на Марию и видел по глазам, что она понимает меня без слов: скоро мы будем вместе.

— Что они играют? — спросил шеф официанта.

— Кажется, «Ночь нежна».

— Это негритянский блюз, — пояснил Голдрин. — «Как ночь нежна… Но здесь темно…»

— Будет светлее… Бари, — шеф нагнулся ко мне, — сделайте вид, что снимаете наш стол, а потом — валяйте дальше…

Я поднялся, отошел, нацелился в лицо Марии. Она улыбалась мне.

— Еще шампанского! — громко попросил Боби, и в ту же секунду свет погас.

Что-то случилось на сцене. Оборвалась мелодия. Взревел какой-то инструмент. Послышались звуки падения, возня, крики и ругательства.

Зажглись люстры.

На сцене — финал полицейского детектива: победители и побежденные. Инструменты, ноты, пюпитры разбросаны по полу. В считанные секунды люди Боби, сидевшие неподалеку, надели на музыкантов наручники.

— Зачем это? — прозвучал в тишине глухой голос. Голдрин поднялся с места. Глаза его пылали.

Боби, не обращая на него внимания, подал знак, и полицейские повели оркестрантов по проходу мимо нашего стола. Каждого арестованного сопровождали двое.

Первым вели композитора и дирижера.

— Рэм Эдинтон, — назвал его имя шеф.

Тот бросил в нашу сторону презрительный взгляд и громко сказал:

— Нет!

— Да, это вы, Эдинтон!

— Нет! — дерзко ответил Эдинтон, словно не был похож на свое изображение на афишах.

— Саймс… — медленно произнес шеф очередное имя. А тот отвечал так же странно:

— Нет!

— Остерн…

— Нет!

— Далем…

— Нет!

Я мучительно соображал: что это — упрямое отрицание преступников или яростное «Нет!», которое писали в дни жаркого лета взбунтовавшиеся цветные на имуществе белых? Впрочем, не все ли равно, раз террористы схвачены и Большой Джон целехонек! Черт их разберет — эти дурацкие отношения в этой большой дурацкой стране!

Да, Боби знал всех в лицо. Всех двенадцать. Десять из них были цветные, двое белые! Но и они бросили презрительное «Нет!» Через несколько часов с помощью моей камеры их будет знать мир.

Лицо Боби было жестким; я бы сказал — даже страшноватым.

За период короткого знакомства мне казалось иногда, что чикагский шеф как бы сошел с ранних картин Нормана Рокуэлла, живописавшего почти три четверти века быт Америки. Не раз рисовал он добродушных, сильных, подтянутых полицейских рядом с любознательными и восхищенными мальчишками… Нет, Боби был совсем другим при исполнении служебных обязанностей. В одной из последних работ Рокуэлла четыре охранника ведут черную первоклассницу к школьным дверям мимо разъяренной толпы расистов (такой случай действительно был в Алабаме). Толпа на холсте не присутствует, не видны лица охранников, но их напряженные позы, шаг десантников, руки, готовые в любую минуту выхватить оружие, точно рисуют образ полицейского в самый напряженный момент. На стене — кровавое пятно от брошенного помидора.

Точно такое лицо сейчас у Боби. Неприятное выражение. Как будто он чует близкую кровь и сдерживает себя изо всех сил, чтобы предостеречь насилие.

Процессию замыкает Гари.

— Поднимите всех наверх и отправьте! — велел ему шеф.

— Теперь им отобьют легкие, печень… все… Так, шеф? — сказал Голдрин.

Шеф повернулся к нему.

— Теперь их, скорее всего, присудят к электрическому стулу…

Лицо Голдрина посерело. В эту минуту он искренне ненавидел Боби.

— В нашей стране, шеф, самый высокий процент смертных приговоров — это вам хорошо известно. Причем за счет негров. Вы увеличили этот позорный счет! Я всегда предполагал, что у вас стальное, стандартное сердце полицейского.

— Я свою работу, Голдрин, закончил, — пробурчал Боби. — Вы можете поступать, как вам угодно.

— Я иду спасать их от вашей Америки.

Голдрин с достоинством удалился, кивнув головой Марии. Она была бледна. Я предложил ей бокал вина, чтобы снять напряжение.

Объяснять сложную ситуацию отношений не было времени.

Последний кадр. Я сел напротив шефа полиции, поднял камеру.

— И все же, Боби, почему именно они? Как вы узнали, если не секрет?

— От вас, Бари, у меня нет секретов. И не будет! — Глаза Боби смеялись: наступила его звездная минута — минута настоящего отдыха… — Я проверил профессии всех, кто находится в Большом Джоне, и обнаружил крупного, несмотря на молодость, физика-ядерщика. Не менее знаменитого под другим именем в мире искусств!.. Да, да, Бари, это он самый — Эдинтон! Так что джаз-оркестр «Джони» под управлением Рэма Эдинтона и террористическая группа «Адская кнопка» — одна и та же компания. Дальше вы знаете сами.

Я поблагодарил шефа полиции, попросил его выделить человека, который отправил бы пленки на телестудию. Репортаж «Большой Джон, Чикаго» был завершен.

— Не беспокойтесь, Бари, — добродушно пообещал шеф. — Я продержусь не меньше часа в полной изоляции от гангстеров пера. Вы выйдете в эфир первым…

В номере я запаковал и вручил полицейскому пленки, дал телеграмму сэру Крису во «Всемирные новости». Через час, а то и раньше они могут начинать трансляцию репортажа через Би-Би-Си на весь мир.

Когда поднялся в ресторан, то заметил какую-то растерянность за столом.

Мария бросилась навстречу.

— Джон… Эдди… — рыдания мешали ей говорить.

— Что? — резко спросил я.

— Неприятные известия, Бари, — услышал я голос Боби. — Эдди в больнице. Он, видимо, получил травму на тренировке. Сейчас все выясним… Не волнуйтесь.

После этих слов мне стало страшно.

— Немедленно летим в Голливуд. — Я взял под локоть Марию. — Успокойся… Спускайся вниз. Я на минуту — за вещами.

— Я провожу вас, — предложил Марии Нэш.

— Машину для мистера Бари! — сказал шеф официанту.

— Такси ожидает у входа, — почти тут же доложил официант и протянул Нэшу бумажку с номером.

Они ушли с Марией.

Я заскочил к себе — конечно, не за вещами, а позвонить в Голливуд. Схватил трубку. Боби из-за моей спины надавил пальцем рычаг.

— Не надо, Джон. Вот адрес больницы… Чувствует он себя неважно…

Я застыл, боясь обернуться.

— Он жив?

— Жив.

Здесь у меня случился провал в памяти. Впервые в жизни — абсолютная дыра в голове. Дальше помню каждый миг так отчетливо, будто видел тысячу раз пленку.

Мы идем быстрым шагом через пустой вестибюль. На плече камера, в руке — плащ Марии.

Я ускоряю шаг. Оглядываюсь на Боби: не отстает?

Вертящаяся дверь.

Пустое пространство, наполненное ветром.

У тротуара небольшая толпа вокруг такси.

Я бегу к толпе.

Люди оглядываются, расступаются.

Машина странно скособочена. Багажник словно вскрыт консервным ножом. Осколки стекла на асфальте.

— Мария! — кричу я и рву изо всех сил дверцу. Кто-то ломом поддевает заклинившийся замок. Мария лежит на заднем сиденье. Глаза ее открыты.

В них застыли удивление и горечь. Лоб чистый и холодный. Кругом кровь.

Я снимаю.

Снимаю убитую жену.

Снимаю убитых шофера и Нэша. Руки мои в крови. Боже мой, за что?..

Мария не должна быть здесь! И Нэш тоже… Здесь должен быть я! За что же их?

Как я не догадался? «Машина для мистера Бари…» Такси у дверей. Бомба — в багажнике.

Я беру Марию на руки, несу в Большой Джон,

ЭДДИ

Глава девятнадцатая

Гроб с Марией летел в Европу.

Я летел в Лос-Анджелес, к Эдди.

Телеграммы, поступавшие во время рейса, свидетельствовали, что Эдди борется за жизнь.

В больнице сначала я не узнал сына — увидел как бы восковую копию лица, бинты и гипс. У него были десятки переломов, сотрясение мозга; врачи опасались за позвоночник.

— Доктор, — сказал я врачу, оставшись с ним наедине, — я не пожалею никаких денег…

Он посмотрел на меня так, что я запнулся, забыл конец фразы. Наверное, о деньгах в этих стенах говорят все.

— Господин Бари, — спокойно ответил врач, — я надеюсь, что молодой организм победит… Но вы должны быть готовы к последствиям аварии.

Я готов. Готов, если потребуется, носить Эдди на руках. Сын — это все, что у меня осталось.

— Он замечательный, настоящий герой, — накинулся на меня в коридоре худющий юноша.

— Кто вы? — спросил я.

— Я — его лучший друг… Простите, Гастон Эрве, — представился юноша.

Гастон был пилотом того самолета, из которого Эдди прыгал в копну сена. Наверное, в молодости закономерно становиться друзьями за несколько дней. Эрве описал все, что произошло со дня их знакомства. Тренировки проходили благополучно: Эдди открывал люк и прыгал из низко летящего самолета. Француз Гастон восхищался его мужеством.

— Понимаете, я виноват! — Гастон чуть не плакал, стуча кулаком в худую грудь. — Он почему-то замешкался, я кричу: «Прыгай!..» Он опоздал на какую-то долю секунды!

— Ты не виноват, — сказал я ему. — Не надо было затевать вообще это дело.

— А пара миллионов? — пробормотал Гастон. — Они на дороге не валяются…

Я ничего не ответил.

Он смутился, вспомнив, что жив и здоров, растерялся, не соображая, сколько же стоит подлинная человеческая жизнь.

Эдди так и не пришел в сознание, пока я находился в больнице.

Похоронили Марию на нашем мюнхенском кладбище, рядом с отцом. Народу было немного, в основном родственники. Прилетел из Чикаго в черном котелке Боби. Я был ему благодарен за этот знак внимания.

— А где похоронили Нэша? — спросил я.

— В Дублине. Так решили отец и мать. Нэш был холостяком.

— Боби, отправьте, пожалуйста, телеграмму родителям от моего имени.

— Хорошо, Джон.

«Нэш, бедняга, ты так и не успел понять, что случилось. Не успел передать в номер свой последний репортаж. Это сделал за тебя я… Я, который должен быть рядом с Марией… Прости, Нэш…»

Боби выразительно кашлянул, вырывая меня из круга мыслей.

— Что, старина?

— Если вы разрешите, Бари, я найду их… — Голос его был строг.

Я хотел ответить, что справлюсь сам, но у меня перехватило дыхание, забилось сердце. Я увидел искореженную машину со вскрытым консервным ножом багажником.

— Я их найду независимо от хода следствия, — продолжал негромко Боби. — Вы понимаете меня? Вы мне доверяете, Джон?

— Спасибо. — Я целиком доверял Боби. — Буду ждать…

Стояли последние дни осени. Ветер гнал по асфальту хрустящие листья. Казалось, что навстречу бежит стая безумных мышей.

Участок привели в порядок. Поставили гранитную плиту с одним словом: «Мария». Вокруг посадили десяток рябин с тяжелыми красными гроздьями. Ты не видишь этого, Мария… Я не умею, как ты, изобретать прекрасное, но постепенно учусь у тебя. И буду учиться до конца своих дней.

Эдди был еще в больнице. Ввалившиеся черные глаза — на исхудалом лице остались одни глаза, — казалось, спрашивали: почему она, а не ты?

— Расскажи подробно, как это случилось, — всякий раз задавал он один и тот же вопрос.

Я повторял, стараясь быть точным, отпечатывая слова, как следы на снегу, ступая осторожно след в след.

Он обычно молчал, лежа с закрытыми глазами; я чувствовал, что Эдди не пропускает ни слова, прокручивая про себя всю картину — кадр за кадром. Единственный, о ком я не упоминал, был Аллен. Эдди словно не замечал логического провала.

— Повтори, — иногда перебивал он, — что делал этот тип…

Я повторял про какого-нибудь типа… И до конца не мог понять, какие подробности интересуют Эдди — технические или психологические.

— А ты? Ты-то как? — спросил я однажды. — Гастон мне говорил, но ведь он был за штурвалом…

Эдди поморщился:

— Просто трюк не удался… Он опять замкнулся в себе.

Я стал рассказывать о доме, но пустой дом не интересовал сына.

Тогда я упомянул, что стал недавно владельцем «Телекатастрофы». Эдди оживился! Как это так? Томас Бак, видимо, потерял не только интерес к телебизнесу, но и лучшие свои кадры; к тому же он занялся военной коммерцией. Через своего адвоката он уступил мне права на зачахшую фирму за несколько миллионов. Не знаю, что побудило меня согласиться на сделку. Быть может, желание напомнить Баку, что я всегда был истинным хозяином «Телекатастрофы», производителем ее материальных и моральных ценностей.

— Ты снова будешь снимать? — Эдди даже попытался приподняться на подушке.

— Во всей фирме будет один репортер. Остальные — технический персонал.

— Этот репортер, конечно, ты.

— Конечно, я.

— И будешь снова летать в самые опасные места?

— Да.

— Будешь брать иногда меня с собой?

— С удовольствием.

И снова я уловил его немой вопрос: «Почему здесь ты, а не она?..»

Он вернулся домой в коляске. Врачи сказали, что Эдди не встанет больше на ноги, и он это знал.

Он вел себя, как мальчишка, окунувшийся в детство. Катил на резиновых шинах из комнаты в комнату и все спрашивал:

— А за этой дверью что?

— Спальная.

— Помнишь, я прогонял тебя с постели, а ты очень сердился.

— Но не очень-то, Эдди…

— Сердился, я знаю. — Он хрипло рассмеялся. — А здесь мы, кажется, играли в футбол?

— Да. Ты забил мне два гола.

— Три.

— Верно, три…

— Конечно, три… Неужели это У-у? — Эдди только что обратил внимание на маленького друга, который послушно топал за коляской. — Поди сюда, дружище! На, угощайся!

Он вынул из кармана горсть таблеток, протянул слоненку.

Тот взял осторожно с ладони хоботком и, принюхавшись, положил незаметно на стол. Но Эдди уже забыл об У-у.

— Спусти меня, — попросил он. — Что-то прохладно. Я обхватил коляску и отнес на первый этаж, к камину.

Как легка была эта коляска вместе с сыном! Электромотор за спиной Эдди довез его до горевшего камина. Я не узнавал его, вообще не мог понять, что этот человек с длинными волосами, пучковатой растительностью на подбородке, сломленный пополам собственным упрямством, усаженный навсегда в коляску, — этот поглощающий огромными блестящими глазами огонь очень странный юноша и есть мой сын. Но вдруг что-то неожиданно сработало внутри него, я услышал знакомый голос, увидел не инвалида, а маленького Эдди.

— Расскажи, пожалуйста, какая была она… Какая?

Я вспомнил письма Марии, которые нашел недавно в ее столе, приводя в порядок дом. Пачку неотправленных писем. Они были написаны двадцать с лишним лет назад, когда мы были рядом. Написаны мне. И не отправлены до сих пор.

«Милый, — писала Мария, — я счастлива, как никогда. Мы отправляемся в свадебное путешествие, и я хочу рассказать все, что думаю о нашей будущей жизни, потому что боюсь сказать вслух то, о чем мечтаю…»

Я принес письма Марии, стал читать их Эдди.

«Впервые в жизни рядом со мной человек, который не отстает от меня ни на шаг. Днем и ночью. Я в Риме, и он в Риме, я в море, и он в море, я на Олимпе, и он на Олимпе… Это, конечно, ты. Прости, я немного смущена новизной положения. Мне надо просто привыкнуть к тебе».

Мы бродили по свету, как студенты в каникулы: куда глядят глаза, на чем придется. С нашими скромными средствами это было естественно. Мы осматривали мир перед тем, как его завоевать.

От Мюнхена до Рима добрались на попутных машинах. В горах любовались восходом. Всю ночь ходили по Риму. И вырвались в море — к берегам древней Эллады.

Мягкая зеленая долина похожа на заброшенный сад. Мраморные колонны торчат из зелени, лежат, как поверженные колоссы, на траве. Холмы внезапно обрываются. Долину стережет голая мрачная гора, упирающаяся в небеса. Гора далеко от нас. Мы на дне зеленой чаши, накрытые сверху ярко-синей прозрачной крышей.

— Это и есть Олимп? — спрашивает сияющая Мария, косясь на гору. — Где же боги?

— Дыши глубже, — говорю я. — Они только что были здесь, пили амброзию. Чувствуешь?

Воздух такой ароматный, что его можно пить пригоршнями.

Я пью живительный нектар из ладоней Марии, она — из моих. Мария пристально оглядывает снежные вершины, словно на одной из них вот-вот может появиться сам Зевс. Хоть раз в жизни его надо увидеть! Если к вершинам небес, напомнил я Марии, прикрепить золотой канат и все боги возьмутся за него, они не пересилят Зевса, не опустят его на землю. А Зевс, если захочет, поднимет их всех вместе с землей вверх и привяжет к скалам Олимпа. Опасайтесь, боги: Зевс вспыльчив, а гнев его страшен!

— Мне кажется, он сегодня в очень хорошем настроении, — говорит Мария.

— Просто он занят делом, — поясняю я. — На золотых весах взвешивает судьбы людей и определяет одним счастье, другим несчастье.

— Нам, пожалуйста, счастье, господин Зевс, — обращается Мария к вершинам Олимпа. — Давай останемся здесь навсегда. Может, мы и в самом деле станем бессмертными.

Но даже такая заманчивая перспектива казалась нам чересчур практичной. Что-то было в ней от обмана, наживы, тщеславия — всех тех мелких желаний, которые в конце концов овладевают людьми. У нас была общая цель человечества: познать безграничный, меняющийся мир.

Как мы смеялись над стариком Гештом, который, угощая нас ужином в одном из греческих ресторанчиков, старательно подсчитывал, какое вино дешевле. Он и тогда казался нам стариком — еще при первой встрече. А вино все было дешевое, и вокруг звучала музыка, люди так естественно, искренне и непринужденно, забыв о яствах, погружались в песню, что мы непрерывно хохотали над нашим горбоносым покровителем. Мы не подозревали тогда, что это один из денежных королей земли, экономивший на каждой мелочи. В конце концов, он не мог не заметить наши издевательства, сказал, уперев длинный палец в звездное небо:

— Молодые люди, сейчас вы, возможно, этого не поймете, но каждый сэкономленный у Гешта цент кормит тысячи рабочих. Я хотел бы знать: что вы желаете от жизни, что можете предложить полезного в противовес мне?..

Мы с Марией кратко изложили свои планы.

— Я могу предоставить вам любую роль в Голливуде, — сказал Гешт Марии, слишком пристально разглядывая ее.

— Я не собираюсь быть актрисой. — Мария вспыхнула.

— Любую роль, — продолжал Гешт, — пока я не продал акции двух кинокомпаний…

— Считайте, что продали и уже вложили в более выгодное дело, — вмешался я не совсем вежливо.

— А вашу фирму я куплю, — Гешт повернулся ко мне, — когда она станет известной.

Мария засмеялась:

— Нельзя купить того, чего нет, Гешт.

— Даже если очень хочется, Гешт, — добавил я. И мы хором закончили:

— Экономьте, Гешт!

Гешт махнул официанту и заказал самое дорогое вино и десерт.

— Отныне вы мои должники! — объявил он сердито. — Я транжирю деньги, не понимая, зачем мне это…

Он и в самом деле записал нас в должники: каждый раз при встрече напоминал о невольном расходе. Наверное, надеется получить солидные проценты за эти двадцать с лишним лет. Как мы смеялись над ним в тот вечер!

«Милый мой, меня страшит твоя «Телекатастрофа», — писала в одном из писем Мария. — Ты хочешь состязаться с самим Зевсом, делать репортажи о его громах и молниях. Но он же страшен в своем гневе, ты сам говорил. Вспомни Прометея. Я столько раз перечитывала Эсхила. Вот эти строки последнего монолога Прометея:

Земля закачалась,
Гром грохочет, в глубинах ее глухим
Отголоском рыча. Сверкают огнем
Волны молний. Вихри взметают пыль
К небу. Ветер на ветер идет стеной,
И сшибаются, встретившись, и кружат,
И друг другу навстречу, наперерез
Вновь несутся. И с морем слился эфир.
Это явно Зевса рука меня
Буйной силой силится запугать.

Через три строки трагедия кончается авторской ремаркой: «Удар молнии. Прометей проваливается под землю».

Зачем тебе это, Джон? Ведь именно к нам Зевс в то утро был так добр… Тебе не страшно за меня?..»

Последнюю фразу я проглотил. Оглянулся с тревогой на Эдди. Он полусидел-полулежал в каталке с закрытыми глазами.

Внезапная мысль поразила меня: неужели именно тогда все началось? Отъезды Марии, мои броски из одного конца света в другой, одиночество Эдди… Неужели все случившееся — вызов террористов жителям небоскреба, приезд Марии, взрыв машины — было запрограммировано со дня рождения «Телекатастрофы»? Неужели Мария все это предчувствовала?

Еще одна строка удивительна в письме: «У нас будет ребенок, Джон. Сын».

О сыне мы говорили иногда целыми ночами. Рисовали его будущее. Распределяли роли. Я никак не мог представить его лицо. Видел лишь фигурку в клетчатом пальто — и все. Наверное потому, что сам носил в детстве серое клетчатое пальто.

— Слушай, — сказал Эдди, когда я закончил письмо, — ты не мог бы показать свой последний репортаж?

— Не могу. У меня нет пленки, — соврал я.

— Жаль. Спокойной ночи, отец! — Он покатил к себе. Ночью меня разбудил крик.

С Эдди случился приступ.

Медсестра, встретившая меня на пороге, с испугом указала на разбитый телевизор. Я сразу понял: Эдди отыскал репортаж и смотрел его.

— Рожи! — кричал Эдди, извиваясь в кресле. — Черные рожи! Они убили мать!

— Успокойте его! — сказал я сестре.

Мы провели ночь возле Эдди. Он то и дело вскрикивал, начинал тяжко дышать, пытался вскочить. Без матери я никак не мог успокоить его: не знал нужных слов, прикосновений, всего, что требуется заболевшему мужчине.

Наконец я задремал. И тотчас пробудился.

Вот он: я увидел своего врага и покровителя — Зевса!

Он сидел на золотом троне, головой упираясь в потолок, плечами занимая всю стену. В вытянутой левой руке держит богиню Победы, правой оперся о жезл с золотым орлом. Золотой плащ прикрывает бедра и ноги, обнажает мощную грудь великана. Буйные кудри, перехваченные золотым оливковым венком, обрамляют полное величия, красоты и покоя лицо.

Человек-бог пристально смотрит на меня.

Я вскакиваю с места, и статуя Фидия, одно из семи чудес света, превращается в дремлющую сиделку.

Глава двадцатая

К счастью, Эдди не интересовался ни прессой, ни телевидением.

Американские и мюнхенские газеты буквально помешались на деле «чикагской дюжины», как окрестили арестованных террористов. Гибель Марии и Нэша описывалась во всех подробностях как месть террористов за сорванное дело. Меня осаждали звонки из редакций и телестудий, но я отказывался давать какие-либо комментарии. Человека, нажавшего кнопку и взорвавшего машину, найти не удалось.

Позже дюжину окрестили «чертовой», имея в виду тринадцатого, недостающего преступника, и «черной дюжиной». Вспоминались преступления, совершенные цветными. Им приписывались все на свете грехи. Никто уже не вспоминал, кроме, разумеется, следователей, что среди террористов «Адской кнопки» двое белых. Мир окрасился в контрастные черно-белые тона. Неприметный для глаз, разъедающий сознание обывателя расистский угар навис над Америкой.

Как обычно, на шумной истории, на чужом горе зарабатывались большие деньги. Несколько фирм выбросили в продажу дорогие черные платья «Мария» — последнюю модель жены, которую она нашла в далеких горных поселках Испании. В магазинах вывесили портреты Марии; дамы одевались в крестьянский траур из натурального шелка. Мой адвокат подал в суд на торговые фирмы, однако продажа модных платьев не прекратилась, так как моделью владела редакция «Супермода»; портреты сняли.

Сенатор Уилли, баллотировавшийся в президенты, выступил в столице Алабамы Монтгомери с пространной речью. Исходной точкой он избрал дело всем известной дюжины и, называя меня своим личным другом, советовал всем последовать моему примеру: бежать из перенаселенных городов на природу — в заснеженные пустыни, к подножию просыпающихся вулканов, в кукурузные и хлопковые плантации. Алабамские магнаты черной металлургии и текстиля аплодировали оратору. Смысл призыва был чересчур прозрачен: цветным, мигрировавшим в последнее время в города, надлежало вернуться на свои природные рубежи — в шахты, рудники, на плантации — туда, где было их исторически исконное место.

Грозный, косматый Уилли, как всегда, гремел, бросая в микрофон тяжелые фразы-глыбы, но теперь он напоминал мне не Линкольна, а разъяренного быка. Я знал механику составления предвыборных речей, но не предполагал, что борец за сохранение природы так быстро сменит свое амплуа. Впрочем, в следующей речи он мог пламенно говорить о негритянских гетто и исчезнувшей форели. Где-то в доме валялась телеграмма с выражением соболезнования от сенатора; я ее в свое время не дочитал: в ней было слишком много длинных фраз.

Что-то беспокоило меня во всей этой словесной кутерьме по поводу «черной дюжины», но что — я не мог понять. Иногда задумывался: кто они — те, кто хотел сыграть на моем убийстве? В памяти всплывала дурацкая фраза: «Джон отвечает за Джона». Большой Джон остался целехонек, я — тоже. Нет, все слишком театрально, запутано, а на самом деле, наверное, просто.

Позвонил Боби.

Он сказал:

— Не обращайте внимания на писак, Джон, вы их знаете. Слушайте новость. В Лос-Анджелесе арестован один тип. Есть подозрение, что он причастен к взрыву машины. Расследование ведет мой старый приятель. Он простак на вид, но действует, как лисица, ползущая к курице. Словом, разговор не телефонный. Положитесь на меня, старина.

Боби я доверял полностью. И этому «простаку», который подкрадывался к убийце, как лисица к курице.

Я вылетел в Чикаго.

И все же с аэродрома поехал не в полицейскую управу, а в тюрьму. Губернатор по телефону разрешил мне свидание с Рэмом Эдинтоном. Я должен был увидеть этого человека, заглянуть в его глаза.

Он не был похож на прежнего элегантного музыканта. Передо мной стоял обычный преступник в полосатой одежде с одутловатым серым лицом. Прежними оставались лишь горящие умные глаза.

Мы молча смотрели друг на друга.

— Я знаю, зачем вы пришли, — прервал молчание Эдинтон. Можете поверить мне на слово: мы не взрывали машину.

Я и сам понимал, что не он убил Марию. Вспомнил подробности того дня. Сел на табурет, застыл в оцепенении.

— Поймите, Бари, мы не террористы. У нас совсем другие цели, — до моего сознания с трудом дошли слова Эдинтона.

Я медленно поднял голову. Кровь бросилась в лицо: этот черный бандит мнит себя революционером? Теперь-то я понимал ненависть белых американцев!

— Вы убийца! — крикнул я. — Понимаете, убийца! «Освободить двадцать пять миллионов заложников…» Какой ценой? Ценой миллионов других жизней?!

Лицо негра окаменело: перед ним был стандартный белый.

— Вы либо сумасшедший, либо болеете неизвестной человечеству болезнью! — бросил я ему в лицо.

Негр молчал. Казалось, он размышляет, стоит ли отвечать белому.

— Да, я убийца, — неожиданно спокойно сказал он. — Я убийца потому, что они убивают первыми.

Он с треском разорвал рукав куртки, и я увидел знакомую татуировку — букву «Н».

— Все, что осталось от моего младшего брата… Они выстрелили ему в лицо!

— Нонни? — спросил я тихо.

— Вы помните? — голос его дрогнул, глаза увлажнились, и мне до боли вдруг стало жаль этого человека.

Так я и знал. Полицейский утверждал, что мальчишка состроил ему гримасу и ударил битой. Нонни смертельно испугался, увидев полицейского; это была гримаса ужаса. А гримасы достаточно, чтобы нажать курок.

Когда запылали негритянские кварталы, Эдинтон остался один: в огне пожара погибли его мать и отец. Он дал клятву отомстить. Он смутно помнит события тех бешеных месяцев. Огонь, взрывы, выстрелы, пепелища, трупы — все перемешалось в памяти. Он уцелел.

Но вот страсти поутихли, горячее лето сменилось теплой осенью, экономический спад прошел. Цветных стали принимать на работу. Эдинтон понял, что только одним словом «нет» ничего не добьешься. Что может сделать восемнадцатилетний ободранный ниггер?

Он окончил физфак Принстонского университета, возглавил лабораторию в ядерном институте, объединил вокруг себя талантливых единомышленников.

Эдинтон рассказывал о себе спокойно, но потом не выдержал, перешел на крик:

— Они стреляли без предупреждения! Подлюги, грязные убийцы! Слишком быстро шел — убит!.. Слишком медленно ехал — убит… Говорил с другом на улице — в спину… Играл с товарищем — в упор, в лицо… О Нонни, Нонни!.. — Он бросился на койку, тут же вскочил, подошел вплотную ко мне. Глаза его горели. — Мы вас предупредили, всех честно предупредили… Мы не убивали вашей жены, Бари. Но взорвали бы с корнями этот расистский город. И вас, Бари, тоже…

Он стоял передо мной со сжатыми кулаками.

— Зачем вы втравили меня в эту историю? — крикнул я ему.

Он расслабился, опустил руки.

— Что вы имеете в виду?

— «Джон отвечает за Джона». И прочую чепуху!

— Извините нас, Бари. Это мальчишеская выходка, дань традиции. Простите, я не предвидел, что кто-то воспользуется нашей промашкой — захочет вам отомстить.

И я тоже хорош — попался на крючок традиционной рекламы, почувствовал себя героем, спасителем, разыгрывал разные действа, вместо того чтобы бежать из этой сумасшедшей страны.

Я повернулся к двери.

— Скажите, Бари, — услышал я сзади, — что бы вы сделали, если бы были негром?

— Взорвал бы к чертовой бабушке всю вашу Америку! Эдинтон расхохотался.

Боби встретил меня в своем кабинете в рабочей форме, с кольтом за поясом. Он усмехнулся, перехватив мой взгляд.

— Не каждый день имеешь дело с такими интеллигентами, как наши оркестранты.

Я рассказал Боби о встрече с Эдинтоном.

— Знаю, — усмехнулся он. — Да, в Чикаго разные типы. В том числе недавно был Крафт, и где-то остались его хозяева.

Его звали Крафт — человека, взорвавшего такси.

Харви Крафт, тридцати трех лет, из семьи со средним достатком, поступивший в Калифорнийский университет, но так его и не окончивший. В университете отличался пристрастием к огнестрельному оружию и жестокостью по отношению к новичкам.

Бросив университет, бездельничал, много пил, влез в долги. Занимался буксировкой для полиции автомашин, оставленных в неположенном месте владельцами. Женился на миловидной медсестре, с которой был знаком раньше, когда недолгое время работал водителем «скорой помощи». Хорошо зарекомендовал себя в питейных заведениях: здоровый парень — ростом почти два метра, весом около ста килограммов — выпивал сколько захочет. Охотно беседовал с посетителями, намекал о связях с мафией, предлагал разные мелкие услуги. Приятели считали его болтовню плодом хмельной фантазии, полиция смотрела на него как на одного из городских подонков.

Вот он — типичный подонок в темных очках и полосатой майке. Фото сделано в питейном заведении «Айвенго», любимом пристанище Крафта. Я знаю этот район Лос-Анджелеса. «Дно» отверженных, где можно переспать на любой лавке, прикрывшись газетой, где человек чувствует себя королем, если у него есть возможность заглянуть в «Айвенго». Это всего в двух-трех кварталах от лос-анджелесского Бродвея, недалеко от Бульвара закатов с потускневшими рекламами Голливуда, в десятке миль от теплого океана, золотых пляжей, дорогих отелей и вилл таких богачей, как Файдом Гешт. Впрочем, милями и кварталами здесь оцениваются расстояния, а сами районы гигантских особняков и трущоб бедноты далеки друг от друга, как галактики.

В тот день Крафт сидел, по обыкновению, на своем месте в «Айвенго». Пил он клюквенный сок, что несколько удивило бармена. Чуть позже его позвали к телефону. Разговор был короткий. Бармен видел, как Крафт сел в такси и исчез на неделю.

Он приехал домой, взял саквояж и направился на аэродром. По дороге заехал в магазин, купил модель самолета и радиоустройство для управления ею.

— Помните разговор со старой американкой? — прервал я Боби. — Она недаром опасалась игрушек.

— Я тотчас же дал поручение регистрировать всех покупателей передатчиков, — ответил полицейский. — Крафта запомнили. Впрочем, он и сам не отрицает. Говорит, что купил подарок для сына своей чикагской знакомой Лили.

— Вы нашли ее?

— Конечно.

Лили Оуэн, тридцатилетняя разведенная женщина, знакомая с Крафтом по бару «Айвенго», в последние годы прожигала жизнь в Чикаго. Средства к существованию у нее были: отец ворочал миллионами в электротехнической промышленности. Подарок до ее сына не дошел. Крафт уверял, что забыл игрушку в такси. Передатчик, однако, он взял с собой.

В гостинице «Импириал», неподалеку от Большого Джона, Крафт провел более суток, не выходя из номера. Затем вызвал по телефону приятельницу, и они уехали в загородный мотель. Крафт сыпал деньгами и не скрывал, что заработал сто тысяч за одну минуту. Через несколько дней он вернулся домой, на свое место в «Айвенго». Я вскочил: сто тысяч! Так не по-человечески жестоко и примитивно оценены три жизни! Подавил в себе желание мчаться в Лос-Анджелес, ворваться в тюремную камеру, уничтожить, задушить, убрать с лица земли подонка. Впрочем, что это даст? Прошлого не вернешь…

— Что говорит ваш приятель «лисица»?

— А-а, Махоланд. — Боби усмехнулся. — Для преступного мира он крепче и ядовитее ста акров чеснока… Так вот, он утверждает, что такую дубину, как Крафт, давненько не встречал на большой дороге…

Махоланд пришел к выводу, что Крафт даже не слышал о взрыве машины. Через третье лицо — то ли Мини, то ли Мики — он получил простое задание, сулившее немалый заработок. Когда его подозвали к телефону в «Айвенго», услышал в трубке: «Открывайте счет в банке!» Вылетел в Чикаго и сутки дежурил в ожидании звонка. Наконец, незнакомый голос произнес в трубке: «Это кредитор. Вы готовы? Через несколько минут позвоню еще раз. Тогда включите».

Звонок — Харви Крафт, не задумываясь ни о чем, нажал кнопку.

Портье принес ему ключ от сейфа. Крафт достал оттуда чемоданчик, убедился, что он полон крупных купюр, переложил в свой саквояж и решил «обмыть» вместе с приятельницей. Дальнейшие события он помнит смутно, поэтому отрывочную информацию, полученную от Лили Оуэн, — то, о чем Крафт ей проболтался, опытный полицейский сыщик сумел развить в стройную теорию.

Крафт не отрицал фактов, но не соглашался с выводами. Он понимал, что найти других участников полиции вряд ли удастся. Самоуверенный и спокойный, он смутился один лишь раз — когда услыхал имя своей подружки.

«Это была шутка, шеф, — прохрипел он в ответ на обвинение. — Неужели вы доверяете болтливым бабам?»

Такой кретин, по мнению видавших виды полицейских, мог взорвать и Большой Джон, и весь Чикаго. Все зависело от суммы платежа.

Человека, который положил бомбу в багажник, обнаружить было невозможно. Боби и его лос-анджелесский коллега сходились на мысли, что для этого требовалось перетряхнуть всю местную мафию. А на такое решится не каждое управление полиции.

— Махоланд знает одного преуспевающего дельца, на совести которого по крайней мере восемь убийств, однако он спокойно разгуливает на свободе, — заметил Боби.

— Могу помочь вашему товарищу. — Я протянул собеседнику кассету. — Вот послушайте.

Это было звуковое письмо мистера Юрика. Он сообщал, что срочно вылетает на Камчатку наблюдать пробудившийся вулкан, поэтому не может передать мне лично важную запись, посылает ее почтой. Запись сделана в доме Гешта, где Юрик находился в день взрыва. Далее следует истерический крик, звучавший в моих ушах вот уже несколько дней: «Не он, не он!.. Болваны! Тупицы! Скоты!..» И — глухой звук упавшего тела.

Юрик ужинал у Файдома Гешта, когда диктор телевидения объявил о покушении на известного репортера. Гешт вскочил, уставился в экран. При упоминании Марии лицо его исказила гримаса. А дальше он успел выкрикнуть те самые слова:

— Не он, не он!.. Болваны! Тупицы! Скоты!.. Его уложили в постель. Он бормотал бессмыслицу.

— Ценный свидетель, — сказал Боби.

— Вы опоздали. Он умер. В тот же вечер… Юрик, проанализировав бормотание старика, пришел к выводу, что тот замешан во всей истории и умер от огорчения.

— Он вас ненавидел, старина? — спросил Боби. Я пожал плечами.

— "По-моему, он ненавидел всех. И получал особое удовольствие от близости чужой беды.

Я вспомнил, как Файди появился в Большом Джоне, как аппетитно обедал в ресторане. Не хотел ли он лично убедиться, что я там, на месте происшествия? О внезапном приезде Марии он, конечно, ничего не знал.

— Сумасшедший старик, — пробормотал шеф.

— Обыкновенный миллиардер, — подтвердил я.

— Если не возражаете, я направлю копию записи Махоланду, — предложил Боби. — Для него это интересная ниточка.

— Гешт мертв, — напомнил я.

— Ничего, Махоланд сумеет допросить и мертвого.

Мы поужинали с Боби в торговой бирже, принадлежавшей семейству Кеннеди — тому самому, которое когда-то готовило для страны президентов и теряло их одного за другим. Большой Джон высился неподалеку, в ветреной ночи, освещаемой карусельной пляской реклам, но для меня он был призраком прошлого.

— Куда держите путь, Джон?

— Домой, а оттуда в Африку. Там несколько стран умирает от засухи. Говорят, земля похожа на лунную пустыню.

— Я видел такую землю, — медленно сказал Боби. Он нагнулся, заглянул мне в глаза. — Не удивляйтесь, Бари, я сам жег ее…

Я спокойно наблюдал за ним. Он продолжал:

— Помните, я говорил, что воевал во Вьетнаме? Кое-кто и сейчас считает меня чуть ли не героем, а я, Бари, занимался тем, что жег все живое…

Он хрипло рассмеялся.

— Взлетаешь на рассвете… Настроение боевое. Машина мощная, почти неуязвимая, ты — сверхчеловек. Тебе принадлежат земля и небо, только небо — целиком твое, а земля пока чужая — глухие зеленые заросли… Но вот нажимаешь на кнопку, и вниз летит лихое изобретение человечества — бомба сверхкрупного калибра с кличкой «Косилка маргариток». Раз — и в джунглях большая дыра, «косилка» скосила все вокруг — деревья, хижины, людей, выжгла все и утрамбовала абсолютно пустое место. Посадочная площадка готова… И вслед за тобой летит армада вертолетов с десантом карателей… Каково, Бари, а?

До сих пор я не видел у шефа чикагской полиции такого выражения лица. Черты его заострились, глаза светились по-молодому жестоко, кожа отливала металлом, — чем-то напоминал он хищный профиль армейского вертолета. Прошло некоторое время, прежде чем Боби стал самим собой.

— И сейчас не могу забыть, — сказал он. — Иногда, особенно по ночам, мне кажется, что я сжег собственное детство.

Дал совет на прощанье:

— Будь осторожен, Бари, на выжженной земле. Она мстит человеку…

В Мюнхенском аэропорту меня ждал сюрприз: какие-то молодые люди встретили у трапа, подвели к длинной черной машине. «ЭДДИ» — бросились в глаза крупные буквы на лакированном борту. За рулем сидел Эдди. Я не успел сообразить, что произошло, как мы помчались по магистрали.

Скорость была огромной. Город стремительно летел навстречу, расступаясь массивными домами, и скачками перемещался за спину. Впереди машины мчались на мотоциклах приятели сына в черных куртках. Все это напоминало знакомый кинематографический сюжет.

Я заметил, что шоферское сиденье аккуратно вырезано и Эдди вместе с креслом-каталкой вставлен в эту дыру, прочно опутан ремнями.

— Тебе не больно? — спросил я сына.

— Я на своем месте. — Он улыбнулся — совсем как в детстве. — Ты удивлен? Я взялся за дело!

Мотоциклисты и машина неслись на красный свет.

Завизжали тормоза.

Мы проскочили под самым носом сворачивающих в сторону, отчаянно тормозящих автомобилей, с прилипшими к ветровым стеклам бледными лицами водителей, рассекли на две извивающиеся части бурный поток машин.

Я на мгновение похолодел.

Эдди смеялся.

Глава двадцать первая

Если верить газетам, Западная Европа, как осоловевшая бюргерша, купается в молоке. Излишки молока спускает в реки.

Европа соблюдает диету: по утрам пьет томатный или фруктовый сок и сбрасывает в море, на свалку, помидоры, лимоны, апельсины, яблоки, картофель.

Европа, если верить статистике, питается сытно и рационально. В холодильниках скопились порошковые озера яиц и молока, небоскребы масла, горы мяса. Все это — «на черный день», о котором никто толком не знал.

Европа живет обычной жизнью, не желая делиться достатком с теми, кто ежедневно недоедал, — не только на дальних континентах, но и в своих странах. Попробуй раздай бесплатно излишки продуктов — и тогда рухнет основа основ этого мира. Банки перестанут считать доходы, генералы лишатся военных ассигнований, строители холодильников и молочных заводов останутся без заказов, доходы фермеров упадут — словом, наступит настоящий хаос. Главное условие в этой экономической игре — не допускать снижения цен. Почему капуста должна дешеветь, если год от года дорожают сырье, энергия, машины, холодильники? «Именно поэтому уничтожение продуктов питания будет наблюдаться и впредь». Эта абсурдная логика принадлежит не мне, а совещанию европейских министров.

А наша распрекрасная Америка? Ей на все наплевать! В ее закромах — звезднополосатых и кленово-красных — хранится треть зерна планеты. Этого хлеба хватило бы на голодающих. Но сытая Америка объявила свой хлеб важнейшим стратегическим оружием. «Мы в положении генерала, который наблюдает за ходом боя и может вводить свежие резервы», — заявил один высокопоставленный чиновник.

Хотел бы я знать, что скажут эти стратеги, когда увидят глаза умирающих от голода сахельских детей! Как объяснят они, против кого направлено их новейшее оружие, издревле называемое хлебом? Какую битву они выигрывают? Впрочем, ничего они не скажут. Они не умирают — живут!

Вот уже больше недели я пробираюсь по новой пустыне планеты — Сахелю, району, расположенному южнее пустыни Сахара. Шесть африканских стран объединились в Федерацию, чтобы совместно преодолеть общую беду и начать новую жизнь. Начало выглядело весьма мрачным: и в прежние годы эти засушливые страны не были избалованы дождями, а сейчас на выжженных солнцем огромных пространствах умирали миллионы людей. Умирали от голода, жажды, болезней.

Солнце здесь особенное: плавит песок, испаряет до дна озера и реки, покрывает твердой коркой болота, обугливает деревья. По совету коллег, работающих в пустыне, я облачился в защитный костюм, какой носят работники атомных станций и полигонов, — иначе кожа через несколько дней покрывается ожогами и язвами. Передвигаемся мы на грузовом вертолете, который везет джип и экспедицию из трех человек.

А люди бредут через пустыню пешком под обезумевшим солнцем. Они потеряли свой скот, для которого нет корма, покинули родные места, двинулись в путь в поисках воды и пищи.

Снижаемся, заметив облачко пыли. На машине догоняем кочевников.

Несколько десятков африканцев, в основном старики и старухи, медленно идут по раскаленному песку, не обращая на джип никакого внимания. У них остались два тощих верблюда. Сидящий за рулем Нгоро, сотрудник министерства информации, что-то кричит идущему впереди высокому старику в цветастых тряпках. Тот не отвечает.

— Туареги, — говорит Нгоро, — очень гордый народ. Я беру крупный план. Лицо старика похоже на кусок горы. Водопады времени прорубили на нем глубокие складки. Солнце высушило, побелило бороду. Глаза устремлены за горизонт.

— Их было пятьсот, а осталось, видите, сколько… — Нгоро повернулся ко мне. — Вы, мистер Бари, снимаете, возможно, последних туарегов. Племя погибает, детей уже почти нет…

— Что они едят?

— Толченую кору и листья… Кожу палаток… Я протянул вождю флягу с водой. Проворная женская рука схватила ее, спрятала под одеждой. Старик прошел мимо, не останавливаясь.

Нгоро что-то объяснял кочевникам, указывая на восток.

— Там лагерь для беженцев, — сказал он. — Три дня пути. Там есть колодец.

Внезапно небо стало тускнеть, из бледно-голубого превратилось в грязно-серое. Ударил в глаза, захрустел на зубах песок. Приближался пустынный смерч. Джип развернулся, направился к видневшемуся вдалеке вертолету. Туареги медленно скрылись в тучах пыли.

Фары с трудом пробивали летящий песок. Видимость приближалась к нулевой. Машина остановилась.

Не знаю, сколько прошло времени, пока стало снова светлеть. Начали откапывать колеса. Песок был всюду — покрыл сиденья, наполнил карманы, сыпался из складок одежды.

Летчик включил мотор, мы сориентировались по звуку, подъехали к вертолету.

С высоты было видно, как голое плато захлестнули волны песчаного прилива. Одна безжизненность сменилась другой.

— Почему вы не перебрасываете людей на вертолетах? — спросил я Нгоро, помня, что он чиновник нового министерства.

— У нас слишком мало машин. Не хватает для подвозки медикаментов и продовольствия. Впрочем, — Нгоро смутился, махнул рукой, — лекарств тоже очень мало.

— Но ведь здесь, — я указал вниз, протыкая пальцем пески, — здесь все есть! Стоит только продать, и у вас будут продовольствие, техника, больницы.

Нгоро покачал курчавой головой.

— Вы видели вождя туарегов? — твердо сказал он. — Он дойдет сам… Кто выживет — победит!.. А нефть нужна нашим народам. Мы сами будем строить! — Мой маленький спутник дерзко смотрел мне в глаза.

Чем-то напомнил он мне сына. Я сам! — такой же упрямый и простодушный. Я улыбнулся.

— Скоро здесь будут сады и поселки! — Африканец радостно улыбнулся в ответ. — Приезжайте и увидите!

В тот момент я почти поверил мечтам Нгоро. Но уж слишком безнадежно безжизненной была его земля. От лунной поверхности ее отличало лишь отсутствие кратеров. Чем дольше я наблюдал землю Сахеля, тем более подробно вспоминал рассказ Боби о безжизненной земле Вьетнама. Только здесь жизнь, всяческое ее проявление уничтожало слепое к людскому горю светило; там же — люди.

«Косилка маргариток» была чистой, почти аристократической работой для американцев. Заметь это, Джон, жестко чеканил Боби. — Ну, что мы, в конце концов, сжигали? Отдельный лес. Каучуковую плантацию. Банановую или манговую рощу. Фруктовый сад. И — только! В радиусе до километра полностью и на площади в восемьсот гектаров — весьма заметно… Но за нами — ты не военный человек, Джон? — за нами летела саранча…»

Я человек не военный, но прекрасно представляю крылатую-двуногую саранчу. Все оставшееся живое зеленое пространство подвергалось обработке сверху ядохимикатами, закупленными Пентагоном в Европе. Концентрация ядов, которыми травят обычно вредителей полей, была увеличена в двадцать пять раз. Погибли леса, рисовые заросли, птицы, рыбы, женщины, старики, дети.

«Ты не думай, что я хочу объявить что-то сенсационное! — слышу я голос моего чикагского приятеля. — Мы воевали с флорой, понимаешь — с флорой. А все остальное меня не касается».

— Что же тогда, по-твоему, флора? — спросил я.

— Ну, это природа в целом, — уточнил Боби.

— Больше не имею вопросов.

А он рассказывал, как внизу орудовали «пожиратели джунглей». Это военно-инженерные войска с тракторами, оснащенными стальными ножами. «Римские плуги» срезали всю растительность вдоль военных дорог, а назывались они «римскими» потому, что были произведены в американском городе Риме штата Джорджия.

«Если бы я знал, кто их изобрел, то после войны попытался бы побрить бульдозером эту римскую фирму… И не только я. У всех нас было такое настроение».

Я понимал Боби прекрасно.

«Пожиратели джунглей» трудились внизу, а наверху готовились операции с другими кодовыми названиями. «Поп-ай» — это самолеты в новой для себя роли воздушных сеялок: самолеты резвятся в облаках, сеют и сеют кристаллы. «Поп-ай»! — сгустились над городом тучи, хлынул дождь, разогнал демонстрантов быстрее, чем слезоточивые газы… «Поп-ай»! — и ливнем снесено в реку несколько деревень вместе с жителями… «Поп-ай»! — и полились кислотные дожди…

А вслед за первыми опытами — грандиозная затея в долине Красной реки: водопады воды с небес, искусственное наводнение…

Исковерканная земля — выжженная напалмом, протравленная ядами, изрешеченная воронками, заболоченная ливнями — долгие годы приходит в себя. Смерть слишком часто парила над этой страной, слишком много оставила ран и шрамов. Впервые во Вьетнаме велась война на тотальное уничтожение природы и человека.

— Оружие Зевса — так называлась в секретных бумагах климатическая война. Запомни эти слова, Джон, — сказал мне Боби, проклявший свою боевую юность.

Я представил статую Фидия: бога-гиганта, распоряжавшегося судьбами людей. Когда-то мы с Марией пытались встретиться с Зевсом у подножия Олимпа. Как давно это было…

— Эсхил осудил Зевса, — заметил я, — считая его неограниченную власть беззаконной.

— Эсхил не представлял наше время, — пробурчал шеф. — Зевс — мальчишка перед Пентагоном, а его молнии — спички в сравнении с ракетами. Это так, историческое сравнение, старина…

Ночью из сахальской пустыни я вызвал Аллена, поболтал с ним, рассказал, чем занимаюсь.

— Не нравится мне это, Жолио, — заметил Аллен. — Береги себя.

— Я здесь гость — приехал и уехал. Детей жалко, Вилли.

— Детей всегда жалко. Вот что, Жолио, измерь-ка рентгеновское излучение солнца. А я взгляну со своей высоты. Есть кое-какие подозрения…

— Хорошо.

В соседней палатке спал, свернувшись калачиком, Нгоро. Ему снились сады и луга.

Вечером мы заехали в первую попавшуюся на пути деревушку. Нгоро обошел хижины. Младенцы до двух лет умерли. Более половины детей болели корью. Врач был три недели назад. Крестьяне доедали семена, которые власти раздавали для посева.

Нгоро дал радиограмму в центр: «Положение стабилизируется». Когда я его спросил, что это значит, он серьезно ответил: «Мне надоело давать бесполезные депеши: «срочно требуется». В центре поймут правильно: положение стабилизируется, потому что все, кому угрожает смерть, скоро умрут».

Аллен, услышав от меня эту историю, решительно произнес:

— На следующем витке я займусь анализом атмосферы над Сахелем… Как там Мария?

Я опешил от вопроса. Значит, он не слышал, даже не подозревает?

— Ничего, — сказал я тихо.

— Привет ей!

— И тебе…

До рассвета ворочался на солдатской койке в душной ночи, думал об Эдди. То, что он пробудился к жизни, замечательно, но опять выбрал странное увлечение. Гигантский гоночный автомобиль, куда вкатывалась коляска, автомобиль в окружении черных мотоциклистов, не соблюдавших правил движения, наводил страх и тоску на всю округу. Соседи, знавшие Эдди, понимали, что парень мечется от внутренней боли, но кто из водителей хотел, чтобы его малолитражку насквозь пробил заостренный, как зуб, бампер «бешеного Эдди».

Длинноволосые мотоюнцы избрали Эдди своим кумиром. Его имя украшало куртки, шлемы, номерные знаки. Эдди научил их такому трюку: на полном ходу с машины сбрасывается подкидная доска, и мотогонщики, оттолкнувшись от трамплина, перелетают через встречные машины, орут, воют, улюлюкают: «Эдди!.. Эдди!.. Э-ди-ди-и!»

Полиция штрафовала и разгоняла компанию. Парни ненадолго затихали — усовершенствовали в нашем гараже автомобиль или придумывали новые трюки. Меня предупредили в управлении, что при первом же дорожном происшествии будет начато официальное дело.

Я провел с сыном серьезный разговор.

— Аварии не будет, — сказал Эдди. — Каждый, кто допустит промашку, отчисляется. Такой уговор.

— Он может быть отчислен навсегда.

— Может.

— Но зачем вам это?

— Понимаешь, отец, не могу примириться с тем, что я инвалид. Я живой человек, привык к скоростной жизни… Впрочем, ты не сумеешь влезть в мою шкуру.

— Скидывай — влезу.

— Поздно. Моя чересчур дырявая.

— Но ведь какого-нибудь интеллигента может хватить удар, когда вы летите над ним… Он подумает, что уже на том свете…

Эдди рассмеялся:

— Уверяю тебя, наша эквилибристика пугает меньше, чем повышение цен, угрозы политиканов и твое телевидение.

— Не заходи далеко, Эдди, — предупредил я.

— Я сказал: аварии не будет, — упрямо повторил сын, и глаза его стали грустными. — Как выяснилось, отец, жизнь дорогая штука. Иногда стоит больше миллиона.

Я положил ладонь на его горячий лоб.

— Кто как оценит, Эдди. Иногда дают всего сто тысяч. И рассказал о человеке, по имени Крафт, получившем сто тысяч за одну минуту.

Эдди как-то странно взглянул на меня.

— Просто исполнитель, — уточнил я. — Я найду истинного убийцу.

— Отец, — он вспыхнул, — Эдди, как всегда, возьмется! Убийца будет наказан!.. Поверь мне!.. У меня разболелась спина…

Он быстро укатил к себе, позвал У-у. Слоненок не заставил себя долго ждать.

Я заметил, что, оставшись один, Эдди с удовольствием окунается в детство: играет, рисует, читает сказки. Он перенес к себе фотографии и письма Марии, подшивки ее журналов, безделушки. Это был знакомый живой мир, защитная среда, безболезненное продолжение жизни…

Утром я попросил Нгоро доставить меня в ближайшую деревню, чтобы отснять детей.

Вот они — вздутые от голода животики, приплюснутые носы, беззащитный взгляд серьезных темных глаз. Они еще не научились смотреть так, как глаза вождя туарегов — в самую суть жизни, в близкое и далекое будущее. Глаза детей бесхитростны: в них трагедия засухи, парящая над деревней, жажда глотка воды и куска лепешки.

Теперь остается смонтировать эти кадры с осоловевшей от изобилия Европой.

— Сколько здесь больных детей? — спросил я Нгоро.

— Около пятидесяти.

— А взрослых?

— Примерно столько же.

— Вы сможете их разместить в больнице?

— А что?

— Узнайте, пожалуйста.

Через несколько минут чиновник сообщил, что госпиталь в столице дал согласие принять всех больных. Я указал на вертолет:

— Грузите.

Нигериец покачал головой. Я рассердился:

— Это моя машина, черт побери! Грузите! Сначала — детей.

К вечеру вертолет сделал три рейса и захватил нас и джип с собой.

— Теперь будет здесь сад? — спросил я Нгоро.

— Теперь будет! — Нгоро сиял.

Я надел на него свою широкополую шляпу.

— Дарю на память. Без шляпы на улицу не выходи. А то обижусь.

— Подарок друга — не потеряю! — засмеялся нигериец.

У меня уже были печальные сведения от Аллена. В верхних слоях атмосферы над Сахелем он обнаружил на снимках несколько больших дыр в озоновом слое. Это значит, что жесткое ультрафиолетовое излучение Солнца сжигало постепенно все живое. Через два-три месяца искусственные дыры затянутся, но последствия могли быть роковыми. Знакомый французский журналист, связавшись со своими соотечественниками из научной экспедиции, подтвердил мне, что радиация в пустыне повышенная. Я обещал ему взамен сенсацию — разумеется, без ссылки на источники. Мы встретились в столице Федерации в тот же вечер.

Через несколько дней сообщение Франс Пресс из Сахеля напечатали крупные газеты мира. Сахельское правительство попросило Францию провести исследования из космоса. Спутники подтвердили неприятную новость. Федерация Сахель обратилась с чрезвычайным запросом в ООН. Вопрос был принят к обсуждению, но это не значило, что космический пират сознается без всяких улик. В моем репортаже была готова концовка.

— Факты еще не доказательство, — твердил мне сверху Аллен. — Надо установить систему.

— Ты слышал такое странное название: Оружие Зевса? — спросил я его.

— Слышал, но не помню-где. Жди моего вызова. Аллен смотрел сверху на Землю мудрыми глазами ученого.

Глава двадцать вторая

— Здесь собран цвет общества, который вы развлекаете, Бари. Каждый моряк с высшим образованием, у большинства офицеров — по два. Вы видели этих людей? Молодцы? Молодцы!.. Так же, как и наш «Персей» — гордость подводного флота…

Я кивал, слушая первого помощника командира. Согласен: «Персей» — новейшая подводная лодка номер один. Стальная сигара длиной в три футбольных поля. Обошел с кормы до носа, сам промерил шагами. Высота пятиэтажного здания, есть лифты с номерами палуб. Сорок ракет. Залп их может уничтожить трижды любую страну земного шара. И единожды — целый континент… Такая вот штуковина. «Персей» — это значит: со скоростью ветра в глубинах океана.

А первый помощник продолжал:

— Заметили, господин Бари, все ребята знают вас? Им приятно, что вы на борту «Персея». Мы ведь тоже любим посидеть у телевизора… Конечно, не живые передачи… Нам кассеты присылают. Скажу свое мнение — разрешите?..

Я опять кивнул.

— Здорово вы ее разделали — Европу! Обожралась яичницей с беконом! А тут голодные дети!

— У вас есть дети, мистер…

— Да. Трое.

— Вы согласны отдавать часть заработка чужим, ну, скажем, африканским детям?

— А сколько? — спросил он.

— Совсем немного… Сколько скажет командир. Старпом поморгал ресницами, обдумывая неожиданное предложение.

— Согласен. Между нами, господин Бари, согласен для ваших африканских детей… Только не для бостонских негров!..

— Почему же? Все голодные одинаково хотят есть. Из Бостона или Сахеля — какая разница?

Старпом встал, приблизился ко мне. Уши его пылали.

— Я сам из Бостона, сэр, и уверяю вас, что там все цветные — бездельники со дня рождения!.. Вы ведь были на «Форрестоле»?

— Был.

— Безобразный случай! — старпом сжал кулаки. — Позор для всего флота, сэр. А зачинщики — негры!

— Так это же «Форрестол», — шутливо заметил я. — Помните, кем он был?

Старпом задумался.

— Министр обороны, который от страха сошел с ума. Моряк распознал наконец вкус шутки, улыбнулся:

— Похоже, там многие чокнулись…

«Персей» идет с грузом боевых ракет в центр урагана «Камилла». Ураган родился где-то в Атлантике и, развивая скорость, слегка задел Кубу. В теплом и мелком Мексиканском заливе «Камилла» набралась новых сил, всосав в себя уйму пара и энергии. Со скоростью суперпоезда двигался ураган на Флориду, и это означало большую трагедию не только для южных штатов страны. В период летних отпусков на курортах полуострова и островах отдыхало более миллиона человек; для скорой эвакуации не хватало дорог и транспорта. Люди с ужасом слушали телеинтервью с молодой женщиной, которая отдыхала на надувном матрасе в своем номере на третьем этаже, когда в стены гостиницы ударила гигантская волна, и каким-то непонятным образом выплыла на нем в разбитое окно. А спустя минуту, когда она оглянулась, дома уже не существовало.

«Персей» шел полным ходом наперерез «Камилле».

Поначалу предполагалось, что в центр шторма вылетит тяжелый бомбардировщик с авианосца «Форрестол».

Я прибыл с разрешения морского министра на старый авианосец в самый неподходящий момент: морские пехотинцы разнимали драку между черными и белыми матросами. Зрелищу мог позавидовать любой режиссер голливудского боевика: десятки ослепленных ненавистью людей копошились на палубе. Морской пехоте доставалось от одной и другой стороны, но пехотинцев оказалось значительно больше, опыта в горячих делах им не занимать. Наиболее «чокнутых», как выразился старпом, бросали охладиться за борт. В основном негров.

Когда был наведен относительный порядок, переполнены лазареты и карцеры, а военный патруль прочесывал подозрительные углы, выяснилось, что задание срывается: кто-то бросил гаечный ключ в систему управления авианосца и электроника вышла из строя. Меня спешно перебросили вертолетом на подводную лодку «Персей». Летчики отчаянно ругали начальство. Из отрывочного разговора я понял, что конфликт на «Форрестоле» назревал давно: часть команды, в основном негры из машинного отделения, была недовольна действиями белых офицеров. Я даже уловил словечко «ку-клукс-клан». Что ж, эти вонючие «драконы» действуют и в армии. Обида негров оказалась сильнее угрозы «Камиллы», гнет привел к взрыву.

В салон быстрым легким шагом вошел седоватый человек в черном свитере и темных очках. Старпом вскочил и испарился. Я догадался, что это адмирал Грос — командир лодки.

— Скажите, Бари, как вам удается предвидеть даже тайфуны? «Камилла» еще не получила своего порядкового номера, а вы прислали запрос.

— Репортер должен угадать. — Я пожал плечами с таким видом, как будто ежедневно прогнозировал бури. Не мог же я сказать адмиралу, что рождение тайфуна наблюдал из космоса Аллен.

— В министерстве ответили вам уклончиво. — Он улыбнулся. — Я напомнил министру ваш знаменитый репортаж о торнадо. Помните — «теща улетела»? Министр расхохотался, сказал: «Только ради Бари мы повернем ураган в другую сторону…»

Почему-то вся Америка смеялась над нелепым толстяком, который никак не мог отыскать тещу. Я снимал однажды в Техасе последствия самого свирепого за последние десятилетия урагана торнадо. Огромная зловещая воронка опускает из глубины небес на землю свой хобот, и начинается сущий ад. На многие километры уносит машины, дома взрываются, как хлопушки, деревянная щепа пронзает стальные листы, а куры оказываются ощипанными. И вот среди хаоса разрушений мне попался возбужденный здоровяк с остановившимся взглядом. Он приставал ко всем с вопросом: где его теща? В последний раз он видел ее во дворе дома. Теща бежала с подушкой в руках; вдруг какая-то сила подняла ее в воздух и унесла в поднебесье… Куда бы я ни приезжал, толстяк был уже там и произносил одну и ту же фразу: «Теща улетела…» Зрители всякий раз хватались за бока.

— Значит, теща выручила меня, — усмехнулся я. Адмирал подмигнул в ответ.

— Министр сожалеет об инциденте на «Форрестоле».

— Передайте ему, пожалуйста, что я прилетел снимать не драку, а боевые действия флота.

— Благодарю, Бари.

Мы уселись в мягкие кресла. Казалось, мы в обычной зашторенной комнате, а не на движущемся корабле. Лишь порой среди легкого шипения кондиционеров и переговоров дежурных можно было слышать глухие звуки кашалотов, словно удар молотом по дереву, и щелчки дельфиньих стай.

— Да, в наш век человек способен сорваться в любую минуту, — продолжал командир. — Люди разочарованы во всем — семейной жизни, карьере, политике…

— Даже в погоде, — поддержал я.

— Разумеется. Слишком много больных людей… Вспышка на Солнце приводит к тому, что человек взводит курок… Я очень сочувствую вашему горю, Бари, считаю, что это дело рук сумасшедшего…

— Ему хорошо заплатили. — Я одним правдивым ходом разрушил стройную адмиральскую теорию.

— Ах вот как… — Грос потер лоб. — Извините, Бари, за солдатскую прямоту: вы кому-то мешаете?

Я смотрел в лицо адмиралу. Оно внушало доверие.

— Не знаю точно. Наверное… У меня одно прескверное качество: я говорю то, что вижу.

— Жаль, что вы не служите на флоте. — Адмирал усмехнулся. — И вы, наверное, замечаете, что вокруг все меньше и меньше преданных людей?

— Да, это так.

— Хотите совет старого вояки, Бари?

— Давайте, Грос!

— Бари, когда вы останетесь в одиночестве, хорошенько подумайте, прежде чем принять решение.

— Меня голыми руками не возьмешь, — пробурчал я, чувствуя важность по-солдатски прямого совета.

— Видите ли, Бари, самая главная часть моей жизни и работы, — пояснил адмирал, — это выработка решения. Если оно окажется неверным и я нажму не на ту кнопку, полмира отправится в преисподнюю. А через короткий промежуток времени — еще полмира. Странно устроен человек: может все уничтожить, прикрываясь лозунгом жизни.

— В одной из пьес звучат такие слова, — припомнил я. — «Все мы живем в охваченном пламенем доме, только без пожарной команды, которую можно было бы вызвать».

Грос невесело рассмеялся.

— Не цитируйте это, пожалуйста, министру. А то он скажет, что автор не знал о существовании атомного флота США. Да еще припомнит, как новейшая подлодка по личной просьбе мистера Бари, за счет налогоплательщиков США, была брошена спасать мирное население Флориды…

Адмирал сам, видимо, метил в министры и проверял на репортере прочность трафаретных фраз.

— Браво! — сказал я. — Вы прирожденный газетчик. Кстати, адмирал, куда направится «Камилла», когда вы ударите по ней?

Он махнул сухой рукой.

— Куда? Дело не наше — ученых. Мы выполняем приказ! Лишь бы не на Америку!

Матрос щелкнул на пороге каблуками, доставил командиру пакет. Адмирал вскрыл, прочитал сообщение.

— Пожалуйста, операция начинается, — объявил он мне. — Вы где обычно отдыхаете, мистер Бари? В Майами, Ницце?!

— Обычно на работе, — сказал я. Грос поднялся:

— Тогда прошу в мою рубку. — Он указал на дверь. — Мы постараемся создать вам все условия…

Поднялись на лифте в рубку Гроса. Там его ожидали два офицера — старший помощник, знакомый мне, и еще один, незнакомый. Грос протянул им листок сообщения из штаба. Офицеры подошли к сейфу, открыли его, начали сличать поступившее сообщение с дубликатом, хранившимся в стальном ящике, шифр которого знали только они.

— Все точно, адмирал! — сказал старпом.

Грос приблизился к главному пульту, включил микрофоны.

— Боевая тревога, ракетная готовность! — объявил он негромко.

В центральном отсеке люди в синих, свободного покроя, костюмах, похожие на парашютистов, прильнули к приборам; отовсюду — из ярко-зеленых кубриков, увешанных картинами, кабин с кофейными автоматами и машинами для поджаривания кукурузы — бежали матросы на свои рабочие места. Операторы колдовали с электроникой.

— Где мы находимся? — спросил Грос помощников.

— В центре «Камиллы», — доложил старпом.

— Это интересно, — сказал громко адмирал. — Я еще никогда не был на кухне, где готовится погода. А вы, мистер Бари?

— Не приходилось, — ответил я. Помощники командира переглянулись.

— Может, поднимемся наверх, Бари? — Адмирал прекрасно знал, что сейчас его слышит каждый член команды.

— С удовольствием!

— Отмените приказ, — велел Грос старпому. — Прикажите всплыть!

Тот посмотрел на командира, как на ненормального. Однако дал команду на всплытие.

Пол под ногами чуть качнулся.

Я оценил щедрый жест Гроса. Снимал его во всех ракурсах на мокрой палубе, куда мы вышли в плотных плащах. Но дело не в этом: на его месте я поступил бы точно так же — как капризный взрослый ребенок, очутившийся в центре стихии, которую необходимо обуздать. Противника надо знать в лицо — старое воинское правило.

Как ни шумела, ни шутила, ни злословила сейчас над нами обоими команда, нервы которой были вздернуты, я знал точно: Грос будет министром.

Более странного зрелища я в жизни не видел. Тишина, духота, какой-то необычный внутренний гнет. Кусок моря похож на идеально заправленную матросскую постель. Палубу облепили мириады насекомых, обессиленных в противоборстве с ветром; Грос — истинное привидение; наверное, я тоже с головы до ног усеян мошкарой. По небу стремительно летят серебристые облака. Нет, не облака — отрывочные воспоминания чего-то уже виденного. Если даже на земле и существует вход в потусторонний мир, описанный древними, то наверняка он здесь — в тишайшем центре урагана, называемом «глазом бури», в святая святых яростной «Камиллы».

Даже не верится, что «Камилла» существует, сметает все на своем пути!

Загадочное морское привидение махнуло зеленой клешней. По знаку старпома мы с адмиралом вернулись в рубку. Грос мгновенно стал властным командиром подлодки, надев китель и адмиральскую фуражку.

Лодка стремительно опускалась вниз, и чей-то голос монотонно отсчитывал глубину. Сто футов — исходная позиция.

— Готовность ай-эс-кью! — приказал Грос в микрофон, что означало боевую готовность. Он повернулся ко мне. — Теперь пройдет всего тринадцать минут.

— Сколько ракет вы пошлете? — Я фиксировал камерой каждый жест, каждое слово командира.

— Две.

— Надеюсь не с боевыми зарядами?

— Даже если бы я сейчас сошел с ума, у меня есть два помощника, которые контролируют операцию… — Он представил двух старших офицеров.

Помощники, стоя спиной к будущим зрителям, весьма выразительно возились с сейфом. Из сейфа они извлекли ключ старинной формы. Командир вставил ключ в крышку железного ящика, висевшего на стене, и открыл его.

Все это напомнило мне сцену из книг Стивенсона.

Ящик был пуст. В нем зияли отверстия электрической розетки.

— Ракетная часть, запуск разрешаю! — командует Грос.

Мигают на пульте зеленые лампы, сигналя командиру о напряженной работе команды. Эхом доносятся исполнительные команды: «Старший группы, проверить первую ракету!.. Проверить вторую!..» На телеэкране видно, как, обнажая горловину шахты, открывается огромный люк… Итак, чтобы уничтожить половину человечества, достаточно для начала трех сумасшедших.

Остаются считанные секунды до пуска. Грос достает из личного сейфа кольт сорок пятого калибра. Точнее — красную, из тяжелой пластмассы, с крупной насечкой для уверенного захвата, рукоять кольта. Красную — значит боевую; черная — тренировочная — остается в сейфе. Вместо дула — шнур с вилкой для включения в сеть.

Экипаж затаил дыхание: командир воткнул вилку в розетку. Мигание ламп подтверждало: электрическая цепь подлодки, наподобие гирлянды рождественских лампочек, почти замкнута, готова включить двигатели ракет.

Грос подмигнул в глазок камеры, нажал пуск. Курок щелкнул отчетливо.

Раз! — и чуть дрогнул пол, ушла из шахты ракета.

Два! — и вторая ракета набирает над морем высоту.

Два мощных заряда взрываются в центре тайфуна, сея тонны йодистого серебра. Над «Камиллой» сгустились тучи, водопады воды обрушились в напряженно-пустынный «глаз бури», который мы недавно наблюдали. Казалось, ураган осел, снизил скорость. Через три часа разведочные самолеты доложили, что «Камилла» стремительно набирает прежнюю силу, заметно увеличивая свой бег; однако движется в противоположную сторону — к Центральной Америке и Вест-Индии.

— Как говорит мистер Бари, снимавший этот репортаж, — заявил в заключение командир Грос, — Америка может спать спокойно. «Камилла» не состоялась, катастрофы не будет. Ни у кого из вас не улетит больше теща!..

Глава двадцать третья

Я не завершил репортаж о «Камилле», выдал его в эфир без надлежащей концовки, единственный раз в жизни пренебрег правилами «честной игры» журналиста и сразу же поплатился своей репутацией.

Надо было лететь в Панаму, Никарагуа, другие страны, на которые обрушился ураган. А я летел в Чикаго, где начинался судебный процесс над террористами «чертовой дюжины».

Америка благословила военно-морской флот, избавивший страну от лишних переживаний, и тотчас забыла о них.

Центральная Америка проклинала «Камиллу», «Персей», адмирала Гроса и всех на свете янки. Ее можно было понять: за что такие испытания для народов малых стран! Фигурировала история с пятьюдесятью постояльцами одного старого, крепкого, как Бастилия, островного отеля: в честь игры необузданной стихии они решили дать вечеринку на большой веранде над морем; к началу празднества всех жителей отеля, среди которых было немало американцев, уже не существовало.

Газеты ехидно комментировали репортаж с подводной лодки, изображая меня чуть ли не ставленником Пентагона: вот, мол, представил такого симпатичного интеллектуала Гроса, обещал, что катастрофы не будет, а в действительности — страдают невиновные. Некоторые задавались более серьезным вопросом: стоит ли вообще укрощать ураган, если его поведение непредсказуемо?

Один Аллен не ругает меня.

Он ворчит со своих высот:

— И так было ясно, что он пойдет в сторону Центральной Америки. Панама отказала в военно-морской базе… Значит, Панама пострадала крупно. Никарагуа национализировало имущество компании — так же и с Никарагуа… Остальные — для острастки! Понял, Жолио? Я почти нащупал систему!.. Ты делай свои выводы… Как там насчет Марии?

— Я лечу в Чикаго на судебный процесс…

— Я все знаю, — хрипит в динамике голос Аллена. Он знает о гибели Марии.

— Какая информация об этом типе из «Айвенго», Джон?

— Вилли, Вилли! — позвал я друга, напомнив ему, что он нарушает конспирацию переговоров.

— Извини, Жолио. Слушаю!

— По предварительным данным, согласен на обвинение в неумышленном убийстве, если приговор не превысит пятнадцати лет.

— Подонок! — Аллен выругался. — Плюнь на него, ищи зачинщиков. Как Эдди?

— Он тоже собирается в Чикаго.

— Держитесь молодцом!.. Привет Эдди и… Марии!

— Привет тебе.

Я опоздал на час. Всего час назад у здания старого чикагского суда решилась судьба «чертовой дюжины». Когда я подъехал к массивному дому, лишь кучка зевак обсуждала недавнее происшествие да полицейские измеряли расстояние между поверженным тюремным фургоном и стоявшей неподвижно длинной черной машиной с видневшимися издали буквами наискосок: «ЭДДИ».

Я сразу понял: все, что я вижу, натворил Эдди.

Подбежал к полицейскому.

— Я — Джон Бари!.. Что здесь произошло? Где водитель этой машины?

Он медленно обернулся, оглядел меня с головы до ног.

— А-а, Бари. — Взял под локоть. — Поехали.

Мы очутились в госпитале. Человек в белом халате объяснил ситуацию. Эдди в реанимации, состояние — неопределенное. Я видел его несколько минут — белое лицо среди бинтов, простыни, беззвучно работающие приборы. В голову залезла идиотская мысль: «Он сделал свое дело, он отдыхает». А чем могу помочь ему я — отец? Без матери — ничем! Если бы даже я оказался в тот момент на площади перед судом, и то — ничем!

В безвоздушном коридоре госпиталя возник человек в полицейской форме, сел рядом со мной. Он сидел час или два — не знаю, сколько времени, пока я не пошевелился, не узнал окончательно Боби.

— Что случилось, Боби? — спросил я и не услышал собственного голоса.

— Они сами виноваты — твой сын и Гастон Эрве. Ты не обижайся, Бари, на моих ребят. Дело сделано так профессионально, что никто не успел выстрелить в шину.

Приятель Эдди лежал в соседней палате. Он пострадал меньше и давал показания.

Эдди заранее перегнал в Чикаго свою машину, прилетел сам. В Большом Джоне они встретились с Гастоном, разработали подробный сценарий. Эдди твердил, что «чертова дюжина» — эти проклятые чернолицые, чернорукие убийцы его матери — должны быть наказаны.

Телевидение вновь развернуло ажиотаж вокруг предстоящего процесса. Комментаторы твердили, что в обвинительном заключении отсутствует пункт об умышленном убийстве пассажиров такси, тем самым будоража злобное воображение обывателя. Писатель Джеймс Голдрин в интервью чикагскому отделению Эн-Би-Си доказывал, что его молодые соотечественники жертвы существующих порядков, испорченных нравов страны и всего капиталистического строя, — они вообще ни в чем не виновны. Телевизионщики как бы нарочито били по воспаленному сознанию двух юношей, приближая трагическую развязку.

Мальчишки рассвирепели: «Ну, мы сами сделаем то, что требуется!..»

Позже, оценивая всю свою работу, я неожиданно для себя вдруг взял и скомкал всю свою прожитую жизнь, просто выбросил ее в мусорный ящик. Я, который считал себя независимым репортером, чем отличался я от телевизионных гангстеров, терроризирующих зрителя, держащих его в постоянном нервном напряжении?! Все эти ежедневные происшествия — убийства, ограбления, насилия, кошмары — подаются телевизионными компаниями как единственно правдивая история общества, как сущая суть человеческой жизни, ее фаталистический итог: «Убей! Заткни ему глотку! Вырви язык и глаза! Кишки намотай на кресло! Заморозь, разморозь и пожарь на огне! Истолки в порошок и развей по ветру!.. Ну, что смотришь, бестолочь? Не хватает решимости — убить, разлюбить, позабыть, растолочь в порошок и пустить по ветру?!» Разве не в этом смысл всей правдивой, оперативной, нескончаемой, как карусель, жесточайшей по форме и духу телепродукции Америки, без которой не могут жить ни минуты миллионы американцев?

Атмосфера была достаточно накалена, когда телевидение передало специальное интервью с главарем террористов. Эдинтон спокойно объяснил зрителям цель своей организации: освободить 25 миллионов заложников.

Репортер сначала не понял, о ком идет речь.

— Мы все заложники в вашей стране, — пояснил Эдинтон. — Вы лишили нас работы, семьи, нравственных идеалов. Кто мы для вас? Грязные ниггеры… Когда мы боремся за свои права, нас пристреливают, как собак.

— Вы убеждены, что все цветные согласны с вами?

— Убежден. Эта цифра может возрасти вдвое — ведь цветных пятьдесят миллионов в стране. У нас отобрали все, даже право на мечту. Вспомните знаменитые слова Мартина Лютера Кинга: «У меня есть мечта…» Его убили. Мой младший брат Нонни мечтал стать бейсболистом. Его пристрелили. Такая же участь ждет меня.

— Эдинтон, вы человек искусства. Неужели вы действительно хотели взорвать небоскреб?

— Да.

— Зачем же выбрали такой дурацкий способ — угрозу безопасности целого города?

— Для меня этот дом — символ расизма. И не только Чикаго. Все города Америки начинены бомбами гнева. Стоит только нажать кнопку…

— И вы взорвали бы Большой Джон?

— Не только Большой Джон, но и всю Америку.

— За что?

— За все. Это рано или поздно случится. Мы указали лишь путь. По нему пойдут другие. Они будут мудрее и удачливее нас!..

— Вы, по-моему, слишком сгущаете краски. Нельзя ли сейчас договориться? Ведь если…

— Поздно! — оборвал журналиста Эдинтон. — Мы много лет говорим как будто на одном языке, но друг друга не понимаем.

Репортер покачал головой.

— Мы для вас глухонемые. Инопланетяне. Враги… Он задохнулся. Сделал паузу. Потом произнес слова, которые подхватили газеты, стали ключевыми к его дальнейшей судьбе:

— Я ненавижу, глубоко презираю всех вас. Я всегда чувствовал себя заложником в стране, где я родился и жил.

Слово «Нет!» возродилось вновь: на этот раз оно было начертано на самых крупных объектах — на небоскребах, складах, торговых центрах, аэродромах. Их обходили и объезжали стороной. Возле надписей-символов дежурила полиция.

Обыватель взбесился. Отчаянно, до самого дна, до глубины «души». В разговорах и спорах самым популярным стало имя Эдинтона и его банды, которая изобрела новое, коварное, непонятное противной стороне оружие массового уничтожения. Точно, оперативно определялись позиции: «мы» — «они». По установленному Эдинтоном принципу: двадцать пять миллионов заложников на двести с лишним миллионов хозяев. Паниковали так называемые хозяева.

В душе я защищал Эдинтона. Защищал от нападок самого себя. Если бы я потерял брата, как бы повел себя? Взрывать или не взрывать? Конечно, как всякий цивилизованный человек, решил бы не взрывать! У меня не было братьев. У меня от всей семьи остался сын. Я — против крайностей, я — за себя, за наше с сыном будущее.

Неужели этот чудак верит в освобождение миллионов соотечественников?

Телекомментарии о предстоящем суде сопровождались кадрами моего репортажа о Большом Джоне, ранившими Эдди портретами матери, сенсационными фотографиями репортеров. Можно лишь представить, как был взбешен Эдди, как поддержал его горячий приятель-француз.

«Заткнем им глотки! Сделаем — мертвыми! Запустим каяться в преисподнюю!..»

По тысячам телеканалов Америки, других стран идет круглосуточно этот вопль!

Не на кровожадность, не на инстинкт современного дикаря работал я всю сознательную жизнь! А получилось так, что шел в общем русле… Получилось, что, прежде чем потерять весь остальной мир, я потерял своих близких.

«Берегись, черномазые!» — кричал Эдди, выезжая из-за угла.

В чем была моя главная в жизни ошибка? Почему я, стараясь уберечь от этого мира сына и жену, подвел их под роковую черту? Чем я лучше тех, которые орали и орут на весь мир: «Убей его»?

Эдди припарковал машину на узкой улочке в метрах пятистах или шестистах от здания суда. Он вкатил в своей коляске на место шофера, привязался ремнями и терпеливо ждал час или полтора.

Гастон Эрве, дежуривший на углу, подал условный знак. Машина мягко вырулила на середину улицы и сорвалась с места; она сразу давала скорость двести километров в час. Неизвестно, как оказался в ней рядом с Эдди его приятель Эрве.

«Смерть им!» — кричал, как рассказывают, Эдди.

Все остальное решилось в секунды.

Скорость гоночной машины была огромной. Никто не ожидал, что она появится вдруг на площади суда, где в оцеплении полиции разгружался тюремный фургон. Люди, которые были на площади, — обычные прохожие и полицейский кордон — вдруг ощутили стремительное приближение самой смерти, оглянулись, бросились врассыпную. Прямо на них неслась черная машина, на которой восседало нечто очень знакомое — с бледным лицом и длинными волосами, напоминающее оттиски старых гравюр, неотвратимо страшное, что заставило охрану броситься из-под наезжающих колес.

На площади перед лестницей суда остался одинокий тюремный фургон. Из него как раз выходили, жмурясь после темноты замкнутого пространства, заключенные. Был полдень; солнце залило площадь; оно слепило, раздражало, воодушевляло.

Первым вышел Рэм Эдинтон — дирижер дюжины, молодой знаток старого детства Америки. Он вышел на ослепительно белое пространство, вскинул голову и увидел близко черную машину с кроваво-красными буквами «ЭДДИ».

Позже неоконченные блюзы Эдинтона издадут отдельной пластинкой; ее моментально раскупят; снова оттиражируют и присудят специальную премию автору; но ни Эдинтону, ни Эдди не будет эта сенсация щекотать нервы.

Эдди узнал Эдинтона: сколько раз он видел в документальных кадрах это выразительное темное лицо. Казалось, оно чуть просветлело… Но главарь террористов, убийца, композитор взрывов не попятился, не упал, не шарахнулся в сторону. Наоборот! Он сделал шаг навстречу Эдди. Казалось, он впервые услышал всеобщий клич, который с детства звучал вокруг, — «убей его!». До сих пор он понимал его по-своему: мучился, переживал, искал пути отмщения, пока не пришел к мысли, что надо отомстить всему миру. Теперь он понял все, когда увидел в нескольких метрах от себя стальной бампер и белое, в обрамлении Летящих волос лицо почти своего сверстника; понял и сделал наконец-то выбор в этой жизненной неопределенности — сделал шаг вперед, навстречу Эдди.

Стальной бампер опрокинулся, искорежил фургон, замер у самого края тротуара. На мостовой остались лежать трое: Рэм Эдинтон, Пол Остерн — трубач его оркестра и Эрнст Джонсон — ударник. Двое — черных, один — белый. Белый вышел из фургона третьим.

Эдди, Эдди, что ты наделал?!

Через секунду, когда все пришли в себя, началась кутерьма: полиция, «скорая помощь», репортеры, уличная толпа.

Я заявил Боби, что размозжу голову любому, кто посмеет появиться в госпитале.

Никто не появился.

Пресса неистовствовала. Портреты Эдди, описание его юношеских увлечений, вновь реставрированная история с Большим Джоном печатались на первых полосах. Несколько метров пленки кинолюбителя, запечатлевшего происшествие у здания суда, обошлись телевидению в крупную сумму. Никто ни словом не упомянул, что Эдинтон и его группа не причастны к взрыву такси. Сын мстил за гибель матери. Само собой разумеется, что «чертова дюжина» была наказана по заслугам.

Меня пригласили к видеофону. На экране был косматый кандидат в президенты страны Уилли.

— Привет, Бари! — прогремел сенатор из динамика. — Как там наш молодчина Эдди? Надеюсь, вы не падаете духом?

Я объяснил, что состояние сына тяжелое.

— Ваш Эдди — кумир молодой Америки, национальный герой! — заявил Уилли. — Передайте ему, Бари, когда он придет в себя.

— Он убийца невиновных людей, сенатор, — ответил я. Я повторил фразу из газетного интервью Голдрина.

Для него теперь все предельно ясно: Эдди — убийца, Эдинтон — национальный герой. Уилли нахмурил брови.

— Ну, ну, бросьте вы. — Он оскалился в улыбке. — Отцы вечно недооценивают… Заявляю как официальное лицо: Эдди Бари — герой!

Он вдруг стал расстегивать рубашку.

— Смотрите, Бари! — На нем была майка с мчащимся автомобилем, длинноволосым водителем и зигзагообразными буквами «ЭДДИ». — Я советую носить ее каждому своему избирателю. Что скажете?

— Она стоит долларов двадцать?

— Тридцать пять.

— Тридцать пять… — тупо повторил я. — А жизнь штука дорогая.

— Хотите, пришлю личного врача? Дюжину врачей? — Уилли воспринял мои слова по-своему.

— Спасибо, сенатор, здесь неплохие специалисты. Рад был видеть…

— И еще один вопрос, Бари… Чисто дружеское размышление вслух…

Вид у Уилли был самый добродушный, пастырский.

— Слушаю вас внимательно, сенатор!

— Я знаю, у вас есть предсмертная запись моего старого приятеля Гешта…

— Да, есть. — Я насторожился.

— Надеюсь, вы поняли ее правильно?

— Совершенно верно! — как можно более тактично ответил я приятелю Гешта. — Файди был очень огорчен покушением на мою персону.

— Не совсем то… Не обижайтесь, Бари, за маленькое признание. — Он лукаво погрозил пальцем с экрана. — Дело в том, что Файди был безумно влюблен в вашу жену…

— Вы утверждаете, что он был единственным человеком в этом безумном мире? — спросил я.

— То есть как? — Уилли отпрянул от экрана.

— Любил и ненавидел… Есть ли смысл говорить об этом, сэр? — пожал я плечами. — Моя жена мертва.

— Да, конечно, конечно, — пробормотал Уилли.

— То есть я не совсем точно выразился, — я оглянулся. — Между нами, она жива, Уилли… Где-то здесь, рядом… в следующий раз побеседуете с ней…

Сенатор Уилли застыл в немом кадре, и я выключил его.

Много дней Эдди жил в мире сна; системы дыхания, кровообращения, многие умные дорогие машины работали за вышедшие из строя системы организма. Врачи не скрывали удивления, что он вообще жив. Сила неизрасходованной до конца жизни боролась за Эдди — сила Марии, его деда Жолио, сила их предков, на которую я возлагал такие надежды, проводя день ото дня в госпитале.

Мне пришлось встретиться со многими больными, выслушать их рассказы о недугах и ценах на лечение, расспросы об Эдди. Эти люди честно, по-человечески переживали трагедию Эдди. Они готовы были сделать для него все — принести стакан воды, отдать кровь, поболтать, ободрить, вырвать из этих стен, — все, хотя понимали бесполезность своих забот. Они не называли его героем, тем более всей Америки, но гордились — так мне казалось, — что он среди них, рядом, вон за той дверью, куда вход пока не разрешен. Они даже сказали мне под величайшим секретом, что я могу быть доволен судьбой, так как, по их общему мнению, Эдди не будет осужден по состоянию здоровья. Остается главное — вытаскивать его всеми силами из болезни.

Как-то вечером Эдди открыл глаза, узнал меня.

— Отец, не ругай меня, — сказал он беспомощно, совсем по-детски и снова вернулся в мир сновидений.

Врачи заявили, что если Эдди и придет в относительную стабильность, то останется недвижимым из-за позвоночника. Никто из специалистов не берется за подобные операции. Один лишь московский хирург Петров известен уникальными результатами с безнадежными больными. Я поинтересовался, нельзя ли пригласить господина Петрова к Эдди, и услышал в ответ, что в случае согласия московского хирурга сына придется везти в его клинику, но сейчас об этом нечего и думать.

Ночами чувство беспокойства охватывало меня. Я остался один рядом с Эдди, весь остальной мир был враждебен и слеп, как глухая ночь, порывы резкого ветра, непрерывный дождь за окном. Кто-то из непроницаемой тьмы пристально следит за нами; мы хорошо видны ему, освещенные ровным огнем ночника…

Я не боялся его. Сил у меня хватит, чтобы бороться за жизнь Эдди, за всех детей, которые, попав в беду, просят о помощи: «Отец, не ругай меня!..»

Боби и его коллега Махоланд расшифровали предсмертную запись миллиардера. Гешт знал о готовящемся покушении на меня. Но не он отдавал распоряжение, кто-то другой. Мафия выдала «лисице» из лос-анджелесской полиции имя человека, звонившего в «Айвенго» Крафту. Специалист по рекламе Мини Марли, известный также в уголовном мире как перекупщик наркотиков. Это он сказал Крафту условную фразу, которую услышал бармен по параллельному телефону: «Открывайте счет в банке…» После чего Крафт вылетел в Чикаго. Сейчас Марли исчез, его ищут.

— Не слишком ли я мелкая персона для такой сложной операции? — спросил я чикагского шефа.

Он покачал головой.

— Пока можно строить только догадки… Кстати, Бари, вы знакомы с сенатором Уилли?

— Знаком. Он недавно звонил мне. А что?

— Любопытная деталь. О ней сообщал нам Юрик. — По тону Боби чувствовалось, что это важная новость. — В тот злополучный для Гешта день у него гостил сенатор.

— И что здесь особенного? Они старые приятели, — я говорил как можно спокойнее, хотя уже видел близкую опасность.

— Сенатор Уилли проводит предвыборную кампанию на средства Гешта. Это, разумеется, не криминал, — Боби подмигнул мне, словно напоминая, что держит мою сторону, — но если поразмыслить, многое встает на свои места!

Теперь я не сомневался: Уилли тоже знал! «Это не он… не он!» — кричал сумасшедший, пытавшийся продлить свою жизнь на чужих страданиях.

«Надеюсь, вы поняли Файдома Гешта правильно», дружески советовал сенатор. Да, правильно! В этом спятившем мире его совет звучал недвусмысленным предупреждением. Как не разглядел я вовремя истинное лицо сенатора? Я — Джон Бари…

— Верно, — спросил я Боби, — что Крафт утверждает, будто приказ получен им от «чертовой дюжины»?

— Верно. Даже он нашел элементарный выход. Эдинтона нет, концы в воду.

Разрозненные события моей семейной драмы складывались в стройный сюжет. Встреча с Марией на новогоднем балу у Гешта, где Эдди прыгает через автобусы, — это как бы репетиция нашего будущего, начало тщательно разработанного сценария… Мое пребывание в Большом Джоне случайно совпадает с акцией террористов, но кто-то из двоих — Гешт либо Уилли — довольно ловко воспользовался мальчишеской выдумкой группы: «Джон отвечает за Джона…» Крафт логически завершил давно задуманное: по всей стране воспрянули духом расисты, прокатилась волна ненависти к цветным.

Вся эта шайка за мной наблюдала, исследовала, изучала меня, как изучают редкое животное. Как окапи, открытое в каменных джунглях сегодняшнего бессердечного мира. На что способен этот жираф в полосочку? Что он может, управляя остатками эмоций людей, воздействуя страхом на подсознание, сделать полезного для большого бизнеса?.. Исследовали спокойно, холодно, зло, моделируя разные ситуации. Даже моя гибель была вычислена до доллара и центов. В этой шайке хамелеонов-политиканов, бизнесменов, уголовников один Гешт поступал так, как хотел, используя реальную власть: ненавидел меня и мечтал о Марии. Но и он оказался уголовником… Неужели любя — надо непременно убивать?

Огромный незримый механизм преступлений был пущен в ход. Один — выживший из ума, но совершенно здоровый старик — получал противоестественные эмоции; второй — мой «личный друг», используя падение престижа правительства, неспособного унять зарвавшихся негров, полез в президенты. Им обоим была выгодна моя гибель как месть грязных ниггеров. Хорошо организованный расизм — главное оружие большого бизнеса.

Не ты ли, мой друг сенатор, организовал всю ситуацию? И мне, и цветным, и заодно правительству? Впрочем, я далеко зашел в своих рассуждениях…

— Скажите, Боби, нет ли у вас на примете лечебницы, удаленной от посторонних глаз? — спросил я шефа.

И рассказал о своем разговоре с сенатором.

— Не случайно все это, — признался Боби. — Лучше держать сына подальше от всякой политики.

— Согласен, — кивнул шеф. — Постараюсь найти для мальчика безопасное место.

Глава двадцать четвертая

Оставался один человек, которому можно было высказать все.

Я вызвал Аллена.

Он слушал, не прерывая, иногда цедил сквозь зубы: «Негодяи… Нечеловеки»… Потом сказал:

— Ты прав на все сто, Жолио! Но ситуация сложнее, чем ты предполагаешь. Слушай сюда! — Это на нашем школьном жаргоне означало: будь предельно внимателен, крути мозгами, соображай!

— Слушаю, Вилли!

— Ты вольно или невольно оказался в эпицентре самой тайной и разрушительной войны!.. Точнее — ты и я. Мы оба. Соображаешь?

— Туговато, Вилли, — промямлил я. — Может, от недосыпания?..

Он тихо засмеялся и сказал словечко, от которого жарко дохнуло давно забытым чувством великого мальчишечьего единства:

— Не дрейфь!

Я свистнул в ответ — совсем как в классе с задней парты, когда готов отдать жизнь за доверие товарища.

— Слушай сюда, Жолио!.. Я сравнил твои репортажи со своими данными и вывел систему. Понял? Сейчас кое-что напомню.

— Давай.

— Твои давние репортажи об этом славном муравьишке Джино. В конце концов ты нашел виновного — концерн «Петролеум». Он не одинок. У меня сотни снимков отравленных вод морей и океанов, пустошей на месте бывших лесов, исчезнувших рек. Что это, Жолио?

— Уничтожение природы.

— Вспомни Токио, — продолжал Аллен. — США произвели подземный взрыв, вызвали искусственное землетрясение. Спрашивается, зачем?

— Ослабление экономического конкурента. — Я сформулировал наконец то, о чем не сказал в своем коронном репортаже.

— Твои последние на земле туареги, — голос Аллена звенел от волнения. — Кто мог проделать дыры в небе, сжечь защитный слой озона? Только две державы — или Америка, или Советский Союз.

— Все знают, что именно США добиваются нефти Сахеля, — пробормотал я, сознавая, что факты складываются в страшную для мира картину.

— Мне больно за мою страну, — сказал печально Аллен.

Да, Америку всегда отличала безумная погоня за изобилием за счет остального мира. Шесть процентов населения земного шара привыкли потреблять треть мировых ресурсов. С детства американца приучали, что личные автомашины удобнее общественного транспорта, что кондиционеры — лучший способ защиты от летней жары, а полуфабрикаты и консервы экономят время. Ради одноразово использованной, выброшенной потом жестянки — будь то вышедший из моды автомобиль, или консервная банка, или здание, на месте которого можно построить «самый-самый» небоскреб, расходовались энергия и ресурсы многих стран и народов, пускались в ход подкуп, шантаж, экономическое давление, государственные перевороты, наконец — война. Все это были далекие от американцев события: после гражданской войны — с середины девятнадцатого века — Соединенные Штаты не воевали на своей территории.

Аллен продолжал перечислять методы новой климатической войны, которые он предвидел из своего далекого космоса. Искусственное цунами смывает города и поселки в странах, которые необходимо держать в страхе… Тысячекратно усиленные молнии уничтожают важные стратегические объекты… Тропические ливни, вызванные в любой точке земного шара, затопляют целые районы… Акустические волны на поверхности моря повергают в ужас и отчаяние экипажи кораблей противника… Десятки стихийных бедствий, как называли прежде непредвиденные явления природы, сознательно запрограммированные военными, политиками, купленными ими учеными, могли быть пущены в ход с такой же легкостью, с какой повернул ураган «Камилла» от Америки на слабые страны.

— Как ты назвал это оружие? — спросил Аллен.

— Оружие Зевса.

— Название годится! (Я чувствовал, что друг улыбается.) Ты всегда был фантазер, Джон.

— Это не мое название, Вилли. Это название авторов операции. Как видишь, они литературно подкованны. Что будем делать?

Он кашлянул, словно выступал у доски, и я весь напрягся: снова находился в классе, вслушивался, как и все ребята, в каждое умное слово Вилли, когда он говорил о выполнении обычных домашних заданий.

— Надо объяснять людям. Прямо и честно. Слышишь меня, Джонни? — Он искал меня взглядом сквозь толщу пространства — времени и видел такого же мальчишку, как и он сам.

— Да, слышу, Вилли! — крикнул я с облегчением, как, бывало, в детстве.

— Честно и прямо, — педантично продолжал он, — предупредить людей о том, что так называемое Оружие Зевса является началом вселенского конца. Слышь? — позвал он. Я кивнул, и он уловил мой знак. — Что любое — ракетное, ядерное, самое сверхсовременное оружие, — продолжал он суховатым тоном, — выглядит рядом с ним каменным топором… Уже сейчас оно постепенно уничтожает планету!..

Я снова вернулся в наш класс, поднял руку:

— Ты уверен, что сумеешь все объяснить и доказать?

— Да, Бари, да! — Тон разговора стал слишком серьезным, раз Аллен пренебрег конспирацией.

— Ты забыл… — начал было я.

— Нет, не забыл! — оборвал Аллен. — Они все прекрасно слышат!.. Электронное ухо Пентагона работает круглосуточно. Предлагаю тебе, — закричал он, — заказать мой код банка. — Он тяжело дышал. — Пока они ищут, ты получишь все данные… Учти, времени мало…

— Аллен, будь другом! — произнес я пароль нашей юности. — Обожди, отдохни несколько минут…

— Давай! — он понял, что я уже действую.

Первым делом набрал код Аллена в банке информации, и через несколько секунд на телеэкране засветились таблицы и фотографии, на стол посыпались листы фотокопий. Значит, я опередил службу безопасности минут на десять — пятнадцать. Пока они разберутся в моих отношениях с Алленом, отыщут в электронной памяти наши прежние разговоры, сообразят, что к чему, и отнесут свои сводки начальству, я успею сделать все оставшиеся в своей жизни дела..

Я уже звонил по телефону. Сначала — Боби: о лечебнице для Эдди.

— Извините, срочное дело. Как моя просьба? Удалось найти?

Боби сразу перешел на телеграфно-условный язык.

— Нашел. Когда начать операцию?

— Я позвоню еще. Спасибо.

Главный редактор новостей Фи-Би-Си Квингер, знавший меня немало лет, встретил предложение с интересом. Я обещал сенсационное сообщение, синхронный репортаж из студии и космоса, но требовал вечернее время, когда у экранов собирается самая представительная аудитория. Я знал, что каждая минута вечерних выпусков спланирована до секунды, что Квингер лихорадочно просматривает листы программ, соображая, чем бы пожертвовать для Бари.

— Такого репортажа у тебя больше не будет! — сказал я.

И Квингер сдался.

— Хорошо. В восемнадцать ноль одну. Программу ведет Райт.

— О'кей! Сейчас согласую с партнером. — И закричал в передатчик Аллену: — Ты можешь в восемнадцать ноль одну по нью-йоркскому времени?

— Я выхожу на связь в восемнадцать ноль семь! — крикнул в ответ друг.

— Как-нибудь продержусь шесть минут без тебя. Готовься! Сценарий согласуем позже.

С главным редактором договорился, что он срочно закажет мои пленки из архива, распорядится подобрать кое-какие материалы, выделит монтажную. До репортажа оставалось около шести часов. Ничего. Успею. И не в такой запарке бывал…

Зашел к Эдди. Положил ладонь на холодный лоб, сказал, что ненадолго уезжаю. Он отвечал, как обычно, взмахом длинных ресниц — сил на слова не хватало. Ресницы сомкнулись: да, он понял.

Предупредил врача о переводе Эдди в другую клинику. Тот ответил: «Возможно, через неделю. Я изучу ваше предложение». Тон его был официальный, взгляд ничего не выражал. Чудак, неужели он думает, что мне не хватает средств на его услуги? Я чрезвычайно благодарен всем докторам этого госпиталя за Эдди, но сейчас не до объяснений.

Теперь в Нью-Йорк.

Пачка документов Аллена — в кофре вместе с камерой. Кофр привычно-дружески жмет плечо. Такси мчит на аэродром.

Я в очереди на самолет Чикаго — Нью-Йорк.

Два часа полета.

Снова такси. Оно везет меня к Рокфеллер-центру, где среди других вывесок висят знакомые буквы: «Фи-Би-Си».

Лифт задержался: какой-то толстяк никак не может вылезти из-за груды чемоданов. Два негра в белых перчатках чопорно берут чемоданы за ручки и кладут на тележку, а он все лезет вперед и пыхтит, не замечая, что я его снимаю, — прекрасное начало моего последнего репортажа.

Итак, о чем будет он? Пока монтажница выбирает, лучшие кадры, я сижу и думаю об этой странной затее, называемой Оружием Зевса, и никак не могу понять, кому все это понадобилось. Те, кто убиты, — убиты, раненые — стонут по ночам, живые — пока живут. Но неужели надо сделать так, чтоб на Земле не осталось никого: ни одноглазого забавного старичка Джино, который обязательно должен дожить до старости и рассказать детям историю своей жизни; ни Эдди, которого необходимо вылечить и вновь посадить в автомобиль, чтоб показать, как красив и интересен мир; ни одного из туарегов, который вспомнит, как они работали в цветущем саду на месте бывшей пустыни; ни, наконец, самого автора климатической войны, который в школьном классе, где учится его внук, вдруг признается, как он в молодости был причастен к страшному оружию, но потом сам, своими руками разобрал его на составные винтики — пусть, мол, живут другие!.. Меня вызвал Аллен.

— Что, дружище? — спросил я. — Ты готовишься? Осталось полтора часа.

— Ты взял мои материалы? — голос друга был строг; я понял: что-то случилось.

— Взял.

— Положение осложнилось, Бари, — сказал Аллен, и в его голосе я уловил непривычные нотки пессимизма. — Космическое управление предложило мне законсервировать станцию, опуститься вниз.

— Что это значит? — спросил я, не представляя своего друга в земных условиях.

— Это значит, что за мной посылают космолет, я должен консервировать станцию, а на все остальное наплевать, — жестко пояснил Аллен.

— Вилли… — сказал я растерянно и замолчал. Молчал я долго, понимая, что все сорвалось. Молчал и Аллен.

— Эй, Жолио! — вдруг раздался сквозь космический треск передатчика его живой голос. — Ты где сейчас?

— Где? — Я оглянулся, ощупал глазами тесное пространство помещения. И крикнул с вызовом другу: — Я здесь, Вилленок. На Земле, в Рокфеллер-центре! В Фи-Би-Си. Монтажная номер одиннадцать ноль два! Монтирую пленки для выступления в программе новостей в восемнадцать ноль одну! Как мы и договорились!

— Ну, чего шумишь! — проворчал мой космический друг. — Я тоже готов послать кого угодно к чертям собачьим! Не собираюсь пылесосить станцию. Давай работать над программой! Что ты думаешь там показать?

Мы монтировали с Алленом кадры, пока он не ушел из зоны слышимости.

Вот и все… Надо сосредоточиться… побыть одному.

Осталось немного до объявленного срока… Я сел в кресло, чтобы взвесить про себя очень важные для людей слова. Дверь отворилась, вошел седовласый человек лет семидесяти, одетый в строгий вечерний костюм, человек, каждый жест которого свидетельствовал, что он знаменит.

— Привет, Райт! — сказал я ведущему вечерней программы «Сегодня вечером».

— Джон, что ты выдумал? — спросил Райт. — Неужели ты веришь во всю эту галиматью?

— Верю, Джимми, потому что имею факты, — ответил я, и он посмотрел на меня тяжелым, свинцовым взглядом, махнул рукой, повернулся:

— Ладно, там поговорим!

Через несколько десятков минут начнется программа «Сегодня вечером», там и поговорим. Как обычно — в программе Райта.

Джимми Райт известен всей Америке: каждый вечер в течение часа она изучает его манеру держаться перед камерой и не может придраться к сорочке, галстуку, костюму, словам, жестам, остротам, даже возрасту, — все в нем самое-самое американское. Райт стремительно входил в небольшую студию, уставленную редакторскими столами, когда включены все камеры, и начинал говорить с самого порога. Точнее, с этой секунды, ровно в восемнадцать ноль-ноль включались камеры студии вечерних новостей. Почти никто в редакции не видел до тех пор Райта, не знал, как он провел утро и день, какой фразой начнет обращение к миллионам телезрителей; помощники Райта не ведали о нем почти ничего, а сто процентов зрителей Фи-Би-Си считали его другом своего дома. От восемнадцати до девятнадцати ежедневно, кроме воскресенья.

Я уже вышел из монтажной, собираясь провести в коридоре пять последних минут перед эфиром, когда меня срочно позвали к видеофону.

Сенатор Уилли смотрел с экрана, и я ничуть не удивился этому вызову.

— Добрый вечер, дружище! — прогудел он, тыча толстой сигарой мне в лицо. — С нетерпением жду передачу… С удовольствием смотрю ваши репортажи… Но только, Бари… — он погрозил сигарой, — прошу без лишних обобщений.

— Вы хотите, сенатор, прокомментировать мое выступление? — резко спросил я. — Или выступление моего друга с космической станции «Феникс»?

Сенатор ухмыльнулся.

— Имейте в виду, Бари, передача из космоса не состоится. Или вы оба послушаетесь доброго совета, или — проиграете!

— Вот что, Уилли! — я приблизился почти вплотную к экрану, забыв, что имею дело с телевизионным призраком. — Я здесь, в двух шагах от студии… Что ты можешь сделать со мной, дорогой ты мой друг?

И повернулся спиной, направился в студию.

— Остановись, Бари! — хрипел сзади динамик. — Подумай серьезно… Это последнее предупреждение!

Я резко обернулся.

— Я подумал, сенатор. Хочу спросить…

— Да?

— Уилли! Зачем ты убил мою жену Марию? Отвечай! Экран погас. Уилли отключился.

На одном из контрольных мониторов был уже виден Аллен: он сидел в кресле под пальмой в своей космической дали. Изображение чуть размытое, прыгающее, но к началу трансляции с «Феникса» картинка будет нормальной.

— Ты слышал, Аллен? — спросил я в передатчик.

Он вскинул голову, понимая, что я его вижу, пристально вглядывался в глазок своей камеры.

— Слышал, Джонни, все слышал, — он говорил спокойно. — Я получил такое же зловещее предупреждение от Пентагона. Они одна шайка, свиные рыла, пострашнее, чем у Босха…

— Что будем делать? — спросил я.

— Начинать! — Аллен озорно улыбнулся. — Наша возьмет!

— Ты молодчина, Аллен! Встретимся в студии!

Глава двадцать пятая

Райт начал, как всегда, суховато, в сдержанной манере перечислять главные события дня. Он обычно не давал оценок, предпочитая, чтобы несложной умственной деятельностью занимались сами зрители, но его точно рассчитанные жесты, прищур глаз, чуть меняющаяся интонация голоса убеждали, что вечерние новости Фи-Би-Си — самые оперативные, самые объективные, самые что ни на есть американские. Группа Райта энергично трудилась здесь же в студии, позади камеры. Звенели телефоны, стучали машинки, бежала лента телетайпа. Самые важные новости тот или иной редактор передавал Райту, и он с ходу оценивал их и включал в обзор.

Я не вслушивался в перечень событий — на контрольных экранах мелькали кадры хроники, заставки, бегущие буквы, и над всем этим парил Джимми Райт, то надвигаясь на зрителя своими резкими чертами лица, то отскакивая в тесную рамочку в углу кадра. Я следил краем глаза за одним экраном, на котором неподвижно застыл Аллен; космический канал связи был закуплен телекомпанией, и через некоторое время мой друг появится на миллионах земных экранов.

Кончилась минута новостей. Камера повернулась в мою сторону. За полукруглым столом меня отделяло от Джимми буквально три шага, однако он встал, подошел ко мне, протянул руку.

— Я хочу представить старого приятеля Бари. Привет, Джон! — Мы обменялись рукопожатием. — Бари не надо особо рекомендовать, так как «Телекатастрофу» смотрят все. — Он сел рядом, устроился поудобнее в кресле, будто один из миллионов телезрителей, спросил просто, по-домашнему: — Чем, Джон, вы нас сегодня припугнете?

— Мировой катастрофой, — ответил я сдержанно.

— Что ж, — Райт едва заметно, чисто по-райтовски улыбнулся, вяло махнул рукой, — валяйте, Бари!

Я почувствовал, как за стенами небольшой студии оживились, хмыкнули, стали звать жен к экранам миллионы американцев. Это мне сейчас и надо.

Пошли телекадры обычной уличной толчеи, которую я снял сегодня; толстяка в лифте, ползущего через горку чемоданов; растерянного человека, искавшего повсюду улетевшую тещу; кадры трагических последствий «Камиллы», снятые уже не мною: разрушенные города со вспоротыми плитами тротуаров, вырванными с фундаментами домами, сплющенными машинами — в Доминиканской Республике, затопленные поля — в Панаме, поиски погибших и пропавших без вести — на островах Гваделупа и Мартиника… Всем этим людям, пояснил я, уготовано одно общее будущее: те, кто сейчас беспечно ходит по улице, завтра могут стать новыми жертвами. Соединенные Штаты Америки, именно США, изобрели самое грозное оружие — климатическую войну — и применяют его на практике. Простейший пример — «Камилла», та самая, которая в течение часа была направлена в другую от Америки сторону…

— Вы сами, Бари, наблюдали этот эксперимент и познакомили нас с энергичным адмиралом Гросом, — вмешался Райт. — Вы изменили точку зрения?

— Нет, я по-прежнему отношусь с симпатией к Гросу. Но он — профессиональный моряк, в данном случае — исполнитель. — Я включил кадры, где адмирал, отвечая на мой вопрос, сказал, что «Камилла» пойдет куда угодно, лишь бы не на Америку, и добавил, махнув рукой: это, мол, знают одни высоколобые — то есть ученые. — Грос оказался прав, — сказал я. — Высоколобые из Пентагона точно рассчитали, куда пойдет ураган после запуска ракет. Трагедия малых стран была запрограммирована заранее…

Райт приподнял густые брови:

— Вы имеете доказательства, Бари?

— Да. — Я предвидел этот вопрос, включил карту. Там было обозначено, как ураган после взрыва в эпицентре, развернувшись, словно танцор на одном месте, ринулся на страны Карибского моря.

— Все доказательства и расчеты даст Аллен Копфманн, — твердо обещал я. — Вот он — передо мной, у телекамеры, установленной на борту космической станции «Феникс». — Я помахал другу. — Привет, Аллен!

Он отозвался немедленно, и на экранах всех телевизоров мелькнуло крупным планом лицо командира «Феникса».

— Привет, Джон! Я готов!

— Вы знаете такое знаменитое в науке имя — Аллен? — успел задать вопрос зрителям Райт, и в ту же секунду точно по сценарию в эфир пошла полуминутная реклама.

Терпеть не могу этих дурацких штучек американского телевидения, которое в самый напряженный момент подсовывает зрителям лучшие в мире товары. Но что сделаешь — не я открыл Америку, не я изобрел телевидение… Для участников передачи — полминуты отдыха. Режиссер закурил, его помощники нацедили из автомата по стаканчику кофе, кто-то просто лег на пол — расслабился.

Джимми Райт несколько секунд ходил возле стола, потом остановился передо мной, спросил серьезно:

— Джон, ты и твой друг в своем уме?

— Мы-то, Джимми, в своем… Он нервно дернул плечом.

— Значит, вся эта петрушка скоро кончится?

— То есть?..

— Телевидение, Америка и прочее… — Он сел в свое кресло, уставился на хронометр. — Устал я, Джонни… Спасибо, что подсказал выход…

— Пожалуйста, Джимми, — ответил я, вспомнив, что Райту уже за семьдесят.

Конечно, поверить во всю эту бессмыслицу для нормального человека так же непривычно, как поверить в реальность кошмарного сна или в содержательность полотен «отца» так называемого сюрреализма Сальвадора Дали. Кое-где еще мелькают эти сумасшедшие полотна, пылящиеся в отдаленных уголках музеев… Отвратительные формы тел и предметов, искореженное пространство, нагромождение абсурда и ужаса… Одна циничная фраза, оставшаяся от Дали в книгах по искусствоведению: «Единственное, что мне нравится — это кретинизировать людей», — пожалуй, могла бы стать и философским кредо авторов нового оружия. Но даже Джимми было бы сложно объяснить в нескольких словах эту внезапную ассоциацию.

Мы с Райтом одновременно заметили, как погас контрольный экран Аллена.

— Что случилось, Джимми? — спросил я ведущего, понимая, что только он один способен сейчас разобраться в капризах техники.

— Проверьте связь с «Фениксом»! — бросил Райт помощнику и мгновенно переключился на камеру. — Джон Бари продолжает сенсационное разоблачение тайной операции Пентагона. Через две минуты включится наш космический корреспондент Аллен… Связь нарушена, но наша фирма закупила канал…

Слепой экран на стене, выразительные жесты помрежа свидетельствовали, что Аллен отключен. Передача продолжалась — я показывал репортажи, комментировал их.

Кадры искусственного землетрясения. Искусственной засухи. Искусственного наводнения. Только сейчас, произнося все это, я понял противоестественное сочетание слов: любое для человека бедствие к искусству отношения не имеет!

И спросил Джимми:

— Где «Феникс»? Где Аллен?

— Техника, как всегда, подводит! — ответил с усмешкой Райт. И прикрикнул прямо в камеру на своих. — Эй вы, ребята! Поднажмите там на космотехнику!

Да, Райт не терялся в сложных ситуациях: теперь все зрители ждут, когда починят космотехнику.

Кадры репортажей еще шли, я продолжал рассказ, косясь на пустой экран. Но ведь не могло так продолжаться бесконечно!

Джимми подали записку. Он прочитал ее, включил пульт управления — со своего места.

— Только что поступило экстренное сообщение из космического центра, — сухо сказал Райт. — Читаю телефонограмму. — Он бросил быстрый, внимательный взгляд на меня. — «Космическая станция «Феникс» в восемнадцать часов ноль пять минут прекратила свое существование… По предварительным данным, наш замечательный ученый, лауреат Нобелевской премии Вилли Аллен Копфманн покончил с собой, взорвав «Феникс».

— Аллен! — закричал я. — Что ты наделал?! Кадры последних туарегов накладывались на информационное сообщение Райта:

— «Врачи центра, проанализировав информацию со станции, пришли к заключению, что Вилли Аллен Копфманн в последние дни был в нервном состоянии, очень возбужден, впадал временами в инфантилизм…»

— Неправда! — кричал я. — Он здоров! Вы его взорвали!.. Аллен, где ты? Аллен, слушай сюда! — И я свистнул, глядя в красноватый глазок нацеленной на меня камеры, свистнул совсем как в детстве — два пальца под согнутый кольцом язык, вызывая из небытия друга.

Экран «Феникса» был слеп, Аллен не отозвался!

Кто-то тряс меня за плечо. Я поднял голову. Джимми Райт, очень серьезный, с углубившимися морщинами, склонился надо мной.

— Джон, ты в состоянии закончить передачу?

На экране прыгала музыкальная реклама, возбуждая огромное количество будущих покупателей пластинок.

— Да, Джимми, да! — сказал я вслух, пробуя, как работают голосовые связки. — Подайте мне, пожалуйста, кофр! Будьте добры, магнитофон. — И достал кассету.

Бумаги Аллена пусть остаются в сумке; если я заикнусь об их существовании, заинтересованные лица взорвут саму студию вместе с именитым Райтом. Да и прокомментировать их может только сам Аллен.

— Мой друг Аллен, как вы слышали, прекратил существование. Он просто мертв, — сказал я, едва кончилась реклама. — Но вы услышите его. У меня сохранилась запись последнего разговора.

Я включил магнитофон.

«Слушай сюда, Жолио!» — раздался мальчишески радостный голос, и вся Америка внезапно очутилась в нашем классе, услышала меня и Вилли, вспомнила про искусственные катастрофы, узнала, как их называют.

— Оружие Зевса! — повторил я вслед за Алленом. — Оно изобретено безумцами, которые постепенно разрушают всю планету.

— Оружие Зевса? — эхом отозвался Райт. — Я начинаю верить, Джон, в ваше предвидение. Это, — Райт сдвинул густые брови, — серьезное обвинение правительству. Но… не понимаю, — он дернул плечом, — зачем ваш друг покончил с собой перед столь важным заявлением?

— За несколько минут до эфира, — спокойно пояснил я, — мне позвонил один человек и предупредил, что передача не состоится, если мы коснемся сути дела! Такое же предупреждение получил Аллен.

— Кто этот человек? — Райт привстал в кресле.

— Я его спросил, — продолжил я, не обращая внимания на нетерпение Джимми. — Я спросил его: «Уилли, зачем ты убил мою жену Марию?..»

— Уилли? — Райт медленно поднялся с места. — Сенатор Уилли?

— Да! — Я тоже встал. — Сенатор Уилли. Он не ответил мне.

— Соедините нас с Уилли! — приказал Райт помощникам, понимая, что наступает развязка самой драматической программы вечерних новостей.

— У меня несколько вопросов к сенатору, — заявил я, глядя в бездонный глаз телекамеры.

— Пожалуйста! — разрешил Джимми.

— Уилли, — сказал я, — зачем ты затеял всю эту нечеловеческую подлость?

— Кабинет сенатора не отвечает, — доложил из глубины студии редактор.

— Уилли, зачем ты убиваешь негров, туарегов, пуэрториканцев, сальвадорцев, панамцев, зачем?

— Квартира не отвечает! — донеслось издали.

— Уилли, зачем ты взорвал самую дорогую космическую станцию? Зачем убил моего друга Аллена? — Я оглянулся на огромные студийные часы: оставались секунды до окончания передачи. — Он по-прежнему не отвечает? — спросил я Райта.

— Теперь ему придется ответить! — резко сказал Джимми.

— Уилли — слышишь меня? — поставил я точку в разговоре. — Тебе придется ответить на самый главный вопрос: зачем ты существуешь?

Говорят, что в холодных голубых глазах Райта застыли слезы.

Критики отмечали, что с Райтом такого не случалось после последнего убийства президента.

Глава двадцать шестая

Из студии мы с Райтом пробрались запасным выходом на улицу, где припаркована его малолитражка. Никто из почитателей Джимми не мог предположить, что получающий миллионы в год комментатор водит, как и любой смертный, красно-желтую, самую что ни на есть дешевую блоху. Но блоха замечательно прыгала в потоке автомашин. Как-то незаметно очутилась она в аэропорту имени Дж. Кеннеди, пробралась тайно за ворота, вслед за служебной машиной проскакала по бетонной дорожке, где выстроились в очереди, глухо рыча турбинами, ползущие к взлетной полосе крылатые машины.

Возле одной из них Райт затормозил. Открылась дверца в фюзеляже, вниз скатилась металлическая лестница. Я полез вверх, в теплое пространство кабины, ежась от проливного дождя.

— Будь здоров, Джонни! — крикнул снизу Райт, намекая, что сейчас моя жизнь котируется на мировом рынке новостей не выше вздоха любого полудохлого президента. Я в ответ помахал свободной ногой.

Пилот чикагского самолета втянул меня в кабину, усадил на диван, поставил рядом кофр.

— Здорово вы их поддели, мистер Бари! — восхищенно произнес он. — Что, кончится, наконец, проклятый дождь? Или это затеяли русские?

— Это не русские, — сказал я устало, — это твои соотечественники. Предлагают тебе выбор между наводнением или горячей, как Сахара, пустыней. — Я внимательно всматривался в молодое, еще не опаленное жизненными катастрофами лицо пилота.

Он несколько секунд вдумывался в мои слова. Шевельнул юношескими усиками, с достоинством ответил:

— Благодарю за информацию, я сделаю выбор, поскольку частенько бываю наверху. — Пилот усмехнулся, подмигнул мне. — Чем могу быть полезен?

— Я сам справлюсь! — пробормотал я, смыкая веки. Самолет взлетел. Летчик протянул бокал кока-колы.

— Пожалуйста! — Он помог мне растянуться на диване. — Отдохните, мистер Бари!..

В аэропорту Чикаго я спустился по той же лестнице, пока самолет тихонько подруливал к зданию. Принял меня в свою машину Боби.

Давно я не видел такого дорогого, ладно сшитого и модного костюма. Ощутил себя чуть ли не нищим в джинсовой робе и устало вздохнул: а-а, ладно, все равно, в чем пробираться по лабиринту жизни.

— Дождь, — сказал Боби, меланхолично крутя руль.

— Да, дождь, — согласился я.

Он помолчал.

— Ты сделал большое дело, сынок, — доверительно сообщил Боби. — Разворотил такой муравейник…

— Да.

Боби развернул ко мне свое огромное с пористыми ноздрями лицо, чуть задержал на переносице тяжелый взгляд, снова уставился на мокрый асфальт:

— Бари, я однажды в тебя уже поверил…

— Да?..

— И верю до сих пор.

— Да?..

— Что ты намереваешься делать?

— Устроить сына с твоей помощью, — сказал я, стараясь как можно более точно представить свое будущее и не видя его никак. — А дальше… дальше… что ты скажешь?..

— Смывайся, сынок. — Боби обнял меня за плечо. — Пока не поздно.

— А именно?

— Пока у меня не начались большие неприятности, — закончил Боби и, помедлив, добавил: — Скажу тебе только одно: Уилли — член «Большой Тройки»…

Я присвистнул в ответ: все, теперь мне крышка, капут!

«Большая Тройка» — тайный совет, в который входят двести пятьдесят финансовых тузов, политиканов, ученых, военных США, Западной Европы и Японии. Они собираются на «клубную неделю» раз в год, решают самые важные проблемы будущего: кто будет президентом, что делать с противником, где разразится в ближайшее время война. Все это держится в строгом секрете, но журналисты на то и журналисты, что унюхивают самое тайное. Если уж член «Тройки» взялся за обыкновенного репортера, значит, тот произвел большой переполох. Да, Бари, несдобровать тебе, не скрыться ни в одном из глухих углов. Недооценил ты Уилли — защитника природы и личного друга… Можно — иногда даже удачливо — разоблачать обычную мафию, Пентагон, ЦРУ, президента, но с такой всемирной мафией, как «Большая Тройка», не шутят.

— Я смываюсь, — признался я Боби. Надеюсь, ты не пострадаешь из-за меня?

— Мне пора в отставку. Дай знать, где ты. — Боби вздохнул. — Если, конечно, сумеешь.

Я оценил щедрость его души. Боби заранее вычислил все варианты игры, предусмотрев в том числе мое внезапное исчезновение и заботу об Эдди.

На полицейской «скорой помощи» перевезли мы Эдди в частную лечебницу. Там я подписал чек на полмиллиона долларов — близкое будущее сына.

Он смотрел на меня так, словно прощался.

— Отец, что ты задумал?

— Задумал?.. — Я внезапно проснулся, фотографируя про себя эту новую больничную реальность. — Задумал… вырвать тебя отсюда и — поставить на ноги!..

Эдди оскалился, сдерживая внутреннюю боль. Потом сквозь оскал проступило нечто человеческое — поднимающийся по жилам смех.

— Ха-а! — Эдди хохотал от души. — Поднять! Ха-а-а!.. Поставить на ноги!.. А-а?.. — Он долго захлебывался смехом. Наконец смолк, устало и беспомощно взглянул мне в глаза. — Ты всерьез, отец? Говорят, ты обвинил в чем-то всю Америку?!

— Не в чем-то, а очень конкретно — в подлости. — Я кивнул в сторону шефа. — Вот он свидетель. Верно, Боби?

Боби повернулся к постели.

— Отдохни пока, сынок… Иначе всем нам несдобровать.

Он все понял, мои дерзкий сын. Обнажил в улыбке молочно-белые зубы, подмигнул Боби.

— Я буду стараться, шеф.

Эдди едва заметно кивнул, устало вытянулся в постели.

— А ты, отец?

Я хотел сказать, что отправляюсь на самый край света, и махнул рукой:

— Спи-ка, дружище!

В этот момент услышал я голос Марии: «Он будет хорошим сыном, он спит всегда спокойно». И повторил:

— Спокойно спи! Эдди уснул.

Я улетел в Нью-Йорк.

И тут, на самой оживленной стрит Нью-Йорка, где меня начали нагло преследовать, я понял, что пути обратно нет. Меня гоняли, как обычную, заурядную, уготовленную на убой жертву: с улицы на улицу, из города в город, словно в банальном кинобоевике. «Не волнуйся, Джон, — сказал я сам себе. — Они убили твою жену, друга, искалечили сына и сейчас пытаются логически завершить операцию. Все, как положено, в этом дождливом дурацком мире… Объяви им войну, Бари, выживи сам и вызволи сына. Только тогда ты будешь нужен…»

И я объявил войну этому проклятому миру.

После того как Джо-смертник промахнулся и мою машину вынесло на ровный асфальт, я успел закончить домашние дела. Побывал на кладбище, простился с отцом и Марией. Погладил последний раз теплые уши У-у, подарил слоненка детскому дому. Надо видеть восторг ребят: они никогда не думали, что существует такое же озорное, почти фантастическое существо, как они сами…

В Париже я с трудом разыскал могилу матери, простился с женщиной, которую не видел никогда.

Прощай, прежняя жизнь, прощай — навсегда.

Позади осталась пустота, из которой надо вытянуть сына.

Чтобы знал я, что все миновало,
чтобы всюду зияли провалы,
протяни твои руки из лавра!
Чтобы знал я, что все миновало.

Кажется, так пела певица в тот вечер — накануне последней моей встречи с Марией…

Глава двадцать седьмая

Я открыл глаза, увидел белый потолок, вспомнил про снег. Я один в палате. Неужели в Москве? Да, в Москве.

Вспомнил, что мне обещана встреча с профессором Петровым.

Я скажу ему: это мой сын… Эдди… он с меня ростом, но… совсем еще ребенок…

Если слова не помогут, выну чековую книжку: «Любые расходы… Здесь несколько миллионов…»

И слышу в ответ суховатый голос: «Мы лечим бесплатно всех детей. От рождения и до… Понятно, надеюсь, вам, Бари?»

Я оглядел пустую комнату. Я неожиданно оказался в новом для себя мире.

В мире, где жизнь человека бесценна.

1978–1979 гг.

Глоток солнца

Часть первая

ОБЛАКО

Когда девятилетний сын Эйнштейна

спросил отца:

«Папа, почему, собственно, ты так знаменит?» -

Эйнштейн рассмеялся, потом серьезно объяснил:

«Видишь ли, когда слепой жук ползет

по поверхности шара, он не замечает,

что пройденный им путь изогнут,

мне же посчастливилось заметить это».

1

«15 мая 2066 года на глазах у ста тысяч зрителей спортивный гравилет «С-317» с гонщиком Григорием Сингаевским вошел в шарообразное серебристое облако, возникшее на его пути, и больше не появился».

Это произошло быстрее, чем вам удалось прочитать лаконичную фразу из протокола. Ни один из гравилетчиков — я в этом убежден — не заметил, как появился в чистом небе, на трассе наших гонок, странный серебристый шар. Да, пожалуй, в тот момент никто из нас, тридцати парней, вцепившихся в руль своих машин, никто, пожалуй, не мог сообразить, что это такое, — неправдоподобно круглое облако, гигантская шаровая молния или просто запущенный каким-нибудь сумасшедшим елочный шар огромной величины — это нечто, ударившее нам в глаза слепящим металлическим блеском. Я летел вторым после Сингаевского, точнее — метров на шестьсот сзади и на сто ниже, не упуская из виду силуэт его желтого гравилета, и помню, что сразу за вспышкой жесткого света инстинктивно рванул ручку тормоза (приказ судьи соревнований раздался чуть позже); помню, как машина вдруг задрала нос, выбросила меня из кресла и с азартом понеслась в белое пекло. То, что это пекло, а не твердая металлическая поверхность, я догадался, увидев, как быстро и красиво, почти на идеальном развороте нырнул туда желтый гравилет и растворился, исчез в сиянии. Говорят, в эти секунды на телеэкранах была ясно видна счастливая улыбка на моем лице, удивившая всех зрителей; кажется, я даже засмеялся, наваливаясь на упрямо поднятый руль.

Я жал на руль как только мог, но чудовищная тяжесть давила мне в грудь, сбрасывала руки, и я чувствовал, что безотказная, такая знакомая машина подчиняется уже не мне, а какой-то силе, вращающей ее, как щепку в водовороте.

На этом безумная гонка вокруг облака для меня закончилась: я потерял сознание, все так же глупо улыбаясь. Глупо — это мнение тех, кто ознакомился с короткой диктофонной записью впечатлений, сделанной в больнице. Ну, а для меня, казалось бы, неподходящая улыбка была проявлением особой радости, с которой я прожил весь день и не хотел расстаться. И об этом, конечно, ничего не скажешь в официальном докладе, в котором надо припомнить и точно изложить обстоятельства гибели твоего товарища.

С того дня прошел уже год, я на год стал старше, но не это самое главное. Насколько я знаю, в истории планеты еще не было таких странных на первый взгляд и закономерных, давно ожидаемых людьми событий. И я хочу начать рассказ с того утра, когда меня разбудило прикосновение прохладных иголок сосны.

Я сразу вскочил и понял, что это было во сне; может, за секунду до пробуждения я стоял с Каричкой под старой сосной, под ее единственной зеленой лапой, и прощался. А еще хотел включить на ночь диктофон с лентой формул. Ничего бы тогда сказочного не было, знал бы на пятьдесят формул больше, и все. Я выбежал из дома и, не обращая внимания на скользящие среди травы ленты механических дорог, помчался к морю, к каменной лестнице, где стояла старая сосна, а добежав до лестницы, пошел вниз медленно, не спеша, радостный и грустный одновременно.

Каричка бежала вверх, прыгая через ступени, — честное слово, это была она, я не придумал. И когда она вскинула голову, я увидел корону ее волос, знаете, как солнце, каким его рисуют дети, — мягкое, пушистое, лохматое: я увидел челку над самыми глазами, золотые ободки в них, и мне почему-то стало грустно.

— Март, — сказала она шепотом, — что я знаю…

И тогда я засмеялся первый раз в этот день. Было так приятно стоять у обрыва над самыми волнами перед запыхавшейся Каричкой и не думать, что будет дальше.

— Март, — сказала она опять, — ты придешь первым!

— Откуда ты знаешь?

Наверно, я покраснел. Не люблю, когда кто-то вмешивается в мои дела, но сейчас мне было просто приятно.

— Я колдунья, ты не догадался? — Она прыгнула через две ступени. — И вообще утром надо здороваться.

— Здравствуй, — сказал я, хотя это и выглядело странно в середине разговора.

— Прощай. Я уезжаю.

— Разве сегодня? — Я еще на что-то надеялся, хотя все знал, когда меня во сне уколола ветка. — А почему же Сим ничего не сказал?

— Я совсем забыла предупредить его…

— А Андрей? — Я уже кричал, потому что Каричка убегала и голос ее летел из кустов.

— Привет ему! Я спешу! Буду смотреть, как вы летите. И помни, я — колдунья!

Вот мы и остались одни, сосна. Будь у меня крылья, я бы рванулся из-под твоей лапы, махавшей Каричке, прямо в небо, кувыркнулся среди облаков и нырнул в прохладную глубину. Но у меня был красный гравилет, вылизанный до перышка, отлаженный до винтика, спокойно стоявший в ожидании гонок, которые Каричка увидит теперь на экране. Еще у меня были Андрей и Сим, я должен передать им привет от уехавшей Карички. И я просто, на своих двоих спустился по лестнице, на ходу сбросил одежду и вошел в воду.

— Ты придешь первым — бум, бум, бум! — распевал я во все горло, лежа на спине и глядя в лицо солнцу. — «Я колдунья, помни!» — прорычал я удиравшему в панике крабу, которого спугнул у скользкого от водорослей камня.

Так я довольно долго дурачился, а сам вспоминал белое в синий горошек платье, каштановый затылок и изгиб шеи Карички, когда она низко опускает голову. Эти сухари, электронные души — Андрей и Сим, — уже, наверно, трудятся, считают, а я здесь, в светло-зеленом прозрачном мире, гоняюсь за рыбешками и фыркаю, как дельфин. Я мог бы взболтать море до самого дна, если бы совесть не намекала, что пора вернуться из глубин на землю, в институт.

На песке, ровном и нежном, еще не продырявленном следами, меня ждал город, сложенный из камней. Серая крепостная стена, столбики башен, из-под арки ворот выезжает пышная процессия: белые всадники на черных, отполированных морем голышах. А впереди всех треугольный красный сердолик — точно маленький гравилет. И я, как только увидел этот красный камень, сразу забыл про все на свете — захотел взглянуть на гравилет.

Я покинул каменный город, начертив на песке грозный сигнал магнитной бури, чтобы какой-нибудь растяпа случайно не разрушил фантазию строителя.

Не знаю, зачем придумали эти ползущие в траве пластмассовые дороги. Ими почти никто не пользуется, люди предпочитают ходить или бегать. Ракеты, трансконтинентальные экспрессы, вертолеты — понятно: экономия времени. И гравипланы — понятно: красивые, удобные, современные машины. А от гоночных гравилетов вообще дух захватывает! Они как цирковые артисты: самые обычные с виду и самые ловкие, самые смелые, рискованные в работе. Я всегда волновался, когда входил в ангар, и сейчас пробирался между машинами как можно осторожнее, стараясь не задеть чужое творение. Именно творение, потому что хотя спортивные гравилеты похожи друг на друга — легкое птичье крыло, сломанное пополам, с прозрачными каплями кабин на сгибе, — все же опытный глаз гонщика сразу улавливал разницу в конструкции машин. Она была в изломе крыльев (некоторые из них загнулись чересчур резко). А десять разных цветов, в которые были окрашены машины, символизировали десять городов, приславших лучших гонщиков. Никто не знал пока, какие из этих тридцати войдут в первую тройку и продолжат гонки на первенстве континентов. Может быть, самое быстрое крыло — мое, ярко-красное, с плавной линией изгиба, обтянутое металлическими перьями? Я стоял у своего гравилета, постукивал ладонью и слушал, как перья отзываются чистым, долго не смолкающим звоном.

Потом весь день я ощущал в пальцах этот легкий серебристый звон, вспоминал таинственную фразу, казавшуюся очень значительной: «Март, что я знаю…» Наверно, когда я пришел в лабораторию и уселся за стол, заваленный бумагами, моя улыбка взбесила Андрея. Он так и сказал:

— Прости, Март, но у тебя вид блаженной обезьяны. Ты точно впервые слез с дерева и ходишь на задних лапах.

— Ага, — откликнулся я, — ты почти угадал. Я еще древнее: только недавно вылез из моря и впервые понял, что значит дышать.

— И как, понравилось?

Кажется, Андрей был удивлен. Обычно я не реагирую на его зоологические шуточки. Но сегодня готов беседовать даже с неодушевленными предметами.

— Прекрасно! Легкие — гениальное изобретение. Тебе привет от Карички. Она уехала сдавать экзамены.

— Мне она ничего не сказала, — вмешался в разговор Сим.

И Андрей сразу нахмурился:

— Сим, не отвлекайся, пожалуйста. Поговорим в перерыве… Жаль. Я рассчитывал подкинуть Каричке задание с «Л-13».

— Давай мне, — предложил я, удивляясь собственному великодушию. — Обожаю задания с Луны. Сим, тебе тоже поклон.

Андрей молча протянул мне листы. А Сим мигнул оранжевым глазом: он принял поклон к сведению.

Часа три мы работали молча. Такой порядок завел Андрей. Он старший в нашей группе. Ему двадцать один год, он окончил три факультета. У Андрея Прозорова бывают только два состояния: он или молча работает, или шутит о несовершенстве человека.

Это несовершенство подтверждал бесстрастный Сим — счетная информационная машина, подпиравшая железными плечами стены нашей лаборатории. Мы трое — Каричка, Андрей и я — работали на беспощадно быстрого Сима, только-только успевая загружать его электронное чрево задачами и расчетами.

Обычно утренняя порция бумаг на столе повергает меня в уныние. После того как я на рассвете пробежал десяток километров, прыгал с вышки, бросал копье, эти бумаги кажутся мне такими тяжелыми, что не хочется брать их в руки. И хотя я осознаю, что курс программирования полезен для недоучившегося студента, я начинаю сердиться. Я сержусь, как это ни странно, на лунных астрономов и астрофизиков с Марса, засыпающих нас сводками. Я сержусь на ракеты-зонды и автоматические обсерватории, ощупывающие своими чуткими усиками горячее Солнце и бросающие из черного пустого космоса водопад цифр прямо на мой стол. Я сержусь даже на Солнце, за что — сам не пойму. Со стороны посмотришь — человек работает нормально: стучит клавишами, пишет, зачеркивает и снова пишет формулы, трет кулаком подбородок. А он, букашка, оказывается, дуется на само Солнце и только к концу дня, расшвыряв все бумаги, чувствует себя победителем. Но что он победил — свой гнев или огненные протуберанцы? Нет, только очередную пачку бумаг.

Сегодня я пересмотрел свое отношение к бумагам. Перебирая листы информации с грифом «Л-13», я почему-то вспомнил, как увидел однажды в лесу Каричку: она стояла под деревом и задумчиво рисовала в воздухе рукой; солнечные лучи, пробившись сквозь крону, воткнулись в землю у ее ног; мне показалось, что она развешивает на них невидимые ноты; я не стал мешать рождению музыки и ушел… А ведь у этих ребят с тринадцатой лунной станции, которые засыпают меня сводками, сказал я себе, нет ни прохладного ветра, ни бодрых раскатов грома, ни голубого неба — только град метеоров, беззвучно пробивающих купола зданий, одиночество да волчьи глаза звезд.

А я в кабинете лениво перебираю бумажки, стоившие кому-то усилий, риска, а иногда и жизни. Нет, что-то не так устроено в этом мире! Почему я, здоровый, румяный, сижу за стеклянной стеной и пальцем нажимаю на кнопки? Зачем я здесь, а не где-то в песках Марса? Я сам должен нацеливать на звезды телескопы, радары и прочие уловители видимого-невидимого, задыхаться от жары, дрожать от мороза и посылать на Землю, в Институт Солнца, в двухсотую группу, добытые мною цифры. Чтоб Андрей Прозоров обрабатывал их, а Сим мгновенно переваривал. Вот это будет правильно. И если говорить трезво, меня ведь никто не держит на привязи в операторской, и за спиной моей трепещут крылья гравилета. Я уже видел, как мчусь на гравилете прямо к Солнцу, а рядом со мной Каричка…

— Неужели на «Л-13» такие юмористы? — не оборачиваясь, сказал Андрей.

— А что?

— Ты опять улыбаешься?

— Это я так, вообще. А с «Л-13» покончено. Возьми. Андрей взглянул на мои расчеты и кивнул: он был доволен.

— Ты заметил, — сказал Андрей, — без женщин гораздо легче работается.

— Не согласен, — прогудел Сим, — когда Каричка поет, я работаю быстрее.

От неожиданности мы с Андреем рассмеялись.

— Каков Сим, а? — Андрей подмигнул мне. А я крикнул:

— Присоединяюсь, Сим! — и засвистел «Волшебную тарелочку Галактики».

— Вот доказательство, — нравоучительно произнес Сим. — Все вы поете ее песни. — И он предупредительно распахнул дверь, возле которой мы с Андреем очутились одновременно.

— А ведь мы просто сбежали от Сима! — крикнул я, мчась со всех ног к столовой и оглядываясь на Андрея.

Я нарочно побежал по лестницам, пренебрег лифтом, чтоб расшевелить эту бумажную душу. А он, почтенный ученый муж, и в самом деле бежал за мной, прыгал через ступени, смешно подкидывая острые колени.

— Да ну его, Сима! — кричал он на ходу. — Хватит с меня этой философии! И потом, я просто не успеваю за Симом, уже три дня без обеда. Больше не могу!

Это была хорошая пробежка в дальний конец института. И мы не только бежали, но и успевали отвечать знакомым:

— Ну как, летишь?

— Лечу!

— Куда спешите? Директор вызвал?

— Да! Сделали открытие!

— Андрюха, научи его бегать!

— Да вот стараюсь…

— Придешь первым, Март? «Эхма, если б я сам знал…»

Пока я знал одно: я мог проглотить пять, нет — десять салатов. И мы столько съели, правда, вдвоем. Нажали на все кнопки заказов, потому что из меню не сразу поймешь, что такое «Весенние звезды», «Четвертое измерение», «Интуиция» или «Клеопатра» (у нашего повара неукротимая фантазия, причем ежедневная), и вот к столику приплыл чуть ли не по воздуху щедро уставленный поднос. Надо сказать, пока мы глотали «звезды» и «клеопатр», а транспортер уносил пустой поднос, я с удивлением и какими-то новыми глазами смотрел на Андрюху Прозорова. То, что он светлая голова и сухарь, — это я знал давно. Но никогда еще не видел, чтоб он бежал по лестнице и с таким азартом уничтожал салаты. Он, всегда бледнолицый, сейчас даже порозовел.

— Значит, летишь? — сказал Андрей и удивил меня еще больше: он не интересовался спортом, просто не обращал на него внимания; мне казалось, он не отличит гравилет от вертолета.

— Ага! — кивнул я.

— Хорошо. Наверно, это хорошо, — так просто и тепло сказал Андрей, что мне захотелось взять его с собой. — Это там, над морем?

Нет, он словно свалился с Луны! Тысячи людей только и ждали этого дня, а он — «над морем?»… Но мне не хотелось говорить ему насчет Луны, я опять кивнул:

— Да, над морем.

Тут в дверях засияло большое красное ухо, и нас прервал Кадыркин. Это маленький курчавый математик с выдающимися ушами. Я ничуть не преувеличиваю — про него все так и говорят: «Сначала появляются уши, потом появляется Кадыркин». Он крикнул с порога:

— Прозоров, хватит жевать! Есть проблема.

Я чуть не подавился салатом. Кадыркин так и крикнул: «Проблема».

Андрей сразу встал и превратился в прежнего Андрея, словно застегнулся на все пуговицы.

— Какая сегодня лекция? — спросил он меня, готовя дипломатичное отступление.

— Не помню… Кажется, светящиеся мосты. Это которые между галактиками.

— А-а, лошадки в одной упряжке бегут с разными скоростями!

— Школьная загадка, — вздохнул я. — Проходили: скука.

— Ну вот что, — Андрей нахмурился, сердясь неизвестно на кого, — сегодня никаких лекций, никакой работы.

— У меня задание для Сима.

— Я скажу Симу, чтоб не открывал тебе дверь. Ты должен отдыхать.

Тут уж я взвился: откуда этому теоретику знать, что делать спортсмену перед стартом!

— Андрей, — сказал я угрожающе, — я тебя нокаутирую одним пальцем.

— Тебе и так достанется. Счастливо.

Он спокойно повернулся и ушел к Кадыркину. Честное слово, будь я трижды гением, я бы не носил так торжественно на плечах свою трижды выдающуюся голову! Мало погонял его по лестницам…

Я не изменил своего обычного режима перед гонками. Во-первых, не пропустил лекцию: забрался в зимний сад и под какими-то колючими кустами включил телевизор. И сразу же окунулся в пространство, населенное галактиками, и с легкостью спящего понесся навстречу далеким мирам, представшим предо мною — ничтожной песчинкой мироздания — в виде изящных устричных раковин и клубка скрученных змей, блестящих ярких шаров и едва различимых пятен темного тумана. Где-то вдали от меня они жили своей жизнью, как грозовые облака в глубинах неба, взрывались и угасали, крутились и разлетались в разные стороны. Я слышал знакомый голос профессора, вглядывался в мелькавшие формулы, а сам думал, как эта лекция запоздала. Она безнадежно устарела бы даже для древних египтян, имей они телевизоры. То, что я видел, было тысячи и миллионы лет назад, и кто знает, какие они теперь — эти спиральные и эллиптические, разложенные по научным полочкам, расклассифицированные, как домашние животные, галактики. Ведь только нашу Галактику свет пробегает из конца в конец за сто тысяч лет. Сто тысяч. А жизнь, как мы говорим, очень коротка. И кто может, не отрываясь, следить за звездами миллионы лет, чтобы доложить человечеству механику внутренних движений в этих чертовски далеких, убегающих призраках? Проследить хотя бы за молодыми звездами. Всего десяток миллионов лет. Для звезд, как известно, это детский возраст.

«Рассмотрим галактики, на которые впервые обратил внимание астроном Цвикки», — продолжал между тем профессор, и я позавидовал его смелости: он отлично знает, что современные телескопы достают на три тысячи мегапарсек (почти десять миллиардов лет полета света!), и это его нисколько не смущает. Лезет в давно остывшую звездную кашу, пытается в ней разобраться и еще заботится о новых видах наблюдения за Вселенной. Молодец! Будь я всемогущим, не раздумывая, подарил бы этому храброму человеку бессмертие и машину времени. Чтоб он окончательно разобрался и поучал таких недорослей, как я.

Мне очень хотелось быть сегодня всемогущим. Потом, после лекции, я делал гимнастику, крутился на центрифуге и, вытянувшись во весь рост, заложив руки за голову, отдыхал в зале невесомости. Я щедро раздавал людям бессмертие и сверхсветовые скорости, цивилизации других планет и невидимые пружины, вращающие галактики. Я зажигал искусственные солнца, смещал земную ось, бурил насквозь земной шарик, строил роботов с гибким мышлением человека — словом, придумывал все то, что уже описано в фантастических книжках. И в то же время — до чего ловко человек умеет соединять высокое, торжественное со своими практическими заботами! — ловил шумы с улицы, представлял, как прибывает в город публика, как тащат грузовые вертолеты каркасы трибун и устанавливают их на берегу, как судьи развешивают огромные золотые шары, мимо которых мы, гонщики, пронесемся много раз. И уже круглые площадки с подвижными хоботками телекамер повисли, наверно, над морем. И уже прилетел на судейской машине комментатор с бархатистым, убаюкивающим голосом.

Подходя к ангару, я и вправду услышал знакомый баритон, льющийся из динамиков. Комментатор Байка-лов прежде всего сообщил болельщикам, что час назад он вел репортаж о подводном заплыве в Красном море и теперь рад подняться под облака. Облаков, правда, не было, синоптики убрали с нашего пути все помехи и — я знал это — в заключение готовились зажечь полярное сияние. На телеэкране, висевшем на стене прямо над моей машиной, мелькали кадры города, взбудораженного праздником. Камеры, подчиняясь полководческим жестам Байкалова, выхватывали из всеобщей суматохи разгоряченные лица, яркие флаги, парящие машины. Посадочные площадки были плотно уставлены транспортом, и пассажирские гравипланы выбирали свободные крыши. Блеснули на солнце акульи тела двух ракет, и комментатор, несомненно, заметил их со своей высоты; несколько минут он держал ракеты в резерве, а когда они сели у леса, взял у пассажиров интервью.

Честно говоря, на нас неприятно действовали эти картинки. Гонщики старались не глядеть на экраны, громко разговаривали, чересчур много шутили, а когда Байкалов перешел к биографиям, все полезли осматривать машины.

И вдруг в ангаре стало тихо. В голубом квадрате ворот стоял высокий человек в белом свитере — Гриша Сингаевский. Он пришел самым последним и сразу догадался, что надо просто выключить эту технику.

«Ура Сингаевскому!» — крикнул кто-то, и мы радостно завопили, как вырвавшиеся на перемену школьники.

Его все любили — неторопливого, скуластого синоптика с твердым взглядом блестящих глаз. Вот кто был настоящим воздушником! Я думаю, если бы ему однажды запретили полеты, он бы просто не знал, как жить. Он никогда не стремился удивить эффектными фигурами высшего пилотажа, летал быстро и просто, но так, что даже малейшие повороты машины всегда были заметны: перед зрителями постепенно возникал четкий, красивый рисунок полета. Надо самому быть гравилетчиком, чтобы понять, какая смелость, какое презрение к опасности были в этих почти приметных, но всегда неожиданных поворотах желтого гравилета.

Сингаевский только взглянул на простодушно-прямое крыло моего гравилета и сразу догадался:

— Что? Хочешь меня обогнать? Попробуй поищи ее! — и хлопнул по плечу.

Другие тоже приглядывались, но ничего не говорили. А он прямо сказал: «Попробуй поищи».

— Что ж, поищу, — ответил я, чувствуя, как горячая волна охватывает меня.

— Желаю.

— И тебе.

Мы поднялись с ровного травяного поля тремя группами — группа белых, желтых, красных — и пошли не к морю, где гудела толпа тысяч в сто, а над городом. Это был не парадный строй; скорее, мы казались воздушными туристами, или, скажем, разноцветными бумерангами, брошенными ленивой рукой. Но такое впечатление было обманчиво, как обманчив вид спокойного мускула, в котором постепенно напрягаются нервы. Ничто в воздухе не двигалось, кроме нас, и это опустевшее вдруг пространство пугало своей голубой торжественностью. Мы крались над самыми крышами, приглядываясь друг к другу, примериваясь крылом к волне гравитонов. Самое важное было нащупать, поймать сильную волну. Уже задрожали стрелки приборов и шевельнулись, чуть приподнялись чуткие перья на крыле машины, но я знал, что еще рано ловить эту самую волну.

Я смотрел сверху на крыши, парки, улицы Светлого и чему-то радовался и удивлялся, словно не родился и не жил здесь никогда. Паруса домов, наполненные ветром и солнцем, тихо скользили в зеленой пене. Взметнулись вверх, стремясь оторваться от земли, стреловидные здания институтов. Их легкие конструкции и стеклянная прозрачность напоминали о полюбившейся людям свободе невесомости, и потому неуклюжим, просто каким-то чужестранцем выглядел в этой балетно-изящной толпе наш огромный Институт Солнца. Да, пожалуй, он был воплощением странной фантазии архитектора: круглый, с каменными колоннами и этажами садов, украшенный факелами протуберанцев. Мы называли его висячими садами Семирамиды. И все же я любил его таким — за чудаческую привлекательность, за спокойствие и силу великана, знавшего про Солнце больше, чем все мудрецы на свете.

А перья тихонько пели, но все равно это была не та волна. Я делал едва заметные скачки — поднимался и опускался, рыскал по сторонам. Многие гонщики тоже искали волну, стараясь не выдавать своего напряжения. Уже неумолимо приближались полукруг стадиона и синее полотно моря, вдали засверкали золотые точки — стартовые шары, а мы, герои дня, шли к ним совсем не парадным строем, а беспорядочной толпой. Что ж, в конце концов, каждый музыкант перед началом концерта раскладывает ноты и настраивает свой инструмент. Звучит эта разноголосица в оркестровой яме не очень-то приятно для слуха. Зато потом взмахнет дирижер, замрет зал, каждый инструмент будет петь свое, и в едином порыве родится мелодия.

Если уж прибегать к сравнениям, то я думаю, вряд ли музыканты перед выступлением так кляли свою судьбу, как наши ребята, приближаясь к золотым воротам гонок. Я видел это по мелким рывкам машин и представлял, как ворчат гонщики на всю Вселенную. В самом деле: с тех пор, как физики заметили гравитационные волны и Земля ощетинилась усами уловителей, самым удобным транспортом стал гравиплан. На все маршруты подается гравитационное излучение, садись себе в гравиплан и кати по этой дороге хоть с закрытыми глазами. И все уже привыкли, что гравитацию нельзя выключить, как простую лампочку, она везде вокруг нас, и редко кто над ней задумывается, а еще реже вспоминает, что открыл эту силу притяжения сэр Исаак Ньютон; только школьники с удивленно-квадратными глазами вдруг узнают, что их носит под облаками та же сила, что вращает планеты и звезды, искривляет пространство, замедляет время и свершает еще множество простых чудес… Да, с научной точки зрения все было просто и ясно: планеты кружили вокруг звезд, гравипланы летели своими путями. А мы должны были ловить волну. Что поделаешь — спорт!

А перья вдруг запели: «Март, я колдунья»… Мне сразу стало легче, я решил больше не смотреть на дрожащую стрелку. Поднял голову — прямо перед носом шар. Тормознул, встал на линию, замер с включенным двигателем. Мне теперь все равно, откуда начинать. Пусть Сингаевский висит сверху. Пусть другие перескакивают с места на место. Пусть выбирают позицию. Я не двинусь. Я все равно ее поймаю — свою волну.

— Готов! — ответил я, как и все, главному судье и инстинктивно подался в кресле вперед. Я видел теперь только цепочку шаров и голубое спокойное пространство.

Ребята пошли легко, красиво, плавно набирая скорость. Я чуть-чуть задержался, когда фыркнула стартовая ракета, а через мгновение висел уже в хвосте у группы, причем резал дорожку наискосок — вверх и налево: искал ее — одну-единственную, мою волну. Хоть перевернись ты, Галактика, хоть взорвись на смех другим, а я сумею ее найти, обгоню ветер, поймаю солнечный луч, глотну горячего солнца.

Так я резал дорожку наискосок, и меня пронзала дрожь нетерпения: глаза устремились вперед, словно могли увидеть волну, и весь я летел впереди машины. Но нельзя, никак нельзя было пускать двигатель на полную мощность: рано. И постепенно дух спокойствия возвращался ко мне; сначала остыла голова, потом улеглись зудевшие руки. Может быть, некоторые нетерпеливые гонщики и торопились, а основная группа шла на большой скорости, но еще не в темпе финишного рывка. Ничего: у самого последнего гонщика есть свои преимущества. Во-первых, поворот — вот он. Ставлю машину на крыло, плавно делаю вираж и обхожу белый гравилет — ни треска, ни толчков, ни снижения скорости. Итак, дорогой мой коллега, ты, надеюсь, понял силу прямого крыла: выигранные метры на поворотах — это раз. А второе — когда будет хорошая волна…

Глаза автоматически ловили и считали шары: десять… двадцать… тридцать… а я все еще плелся в хвосте. Двадцать седьмым или двадцать восьмым. Сингаевский парил впереди. Казалось, желтый гравилет движется сам по себе. Так иногда смотришь на летящую птицу, любуешься ею и не знаешь, откуда в таком крохотном комке плоти столько энергии, чувства красоты и ритма. Она будто ощущает, что ты на нее смотришь, и нарочно старается показать, что она само совершенство, часть природы. А на самом деле — просто летит. И Сингаевскому наплевать, что зрители видят на экранах его лицо. Сдвинул угрюмо брови, катает за щеками желваки, не слушает никаких судей — только машину.

И тут я увидел, как ощетинились перья на крыле. Ясно и без приборов: волна! Сразу весь подобрался, послал машину вперед. Она рванулась будто с места и с каким-то чудовищным свистом начала рассекать воздух. Я даже через стекло почувствовал его упругость, вцепился в руль; мне показалось, что гравилет может опрокинуться. Впрочем, уже не существовало ни меня, ни гравилета: мы были нечто одно, постепенно пожиравшее пространство. Все затихло, исчезло во мне с этого момента, остались жить глаза и уши. Я лишь следил, чтоб не столкнуться с шаром или обгоняемой машиной, — считать их и определять свое место, конечно, было невозможно, — слушал, как угрожающе звенят накаленные перья: «Ка-рич-ка, Ка-рич-ка», — угрожающе, но еще не настолько опасно, чтоб снижать скорость. Моя красная лошадка могла бежать и резвее — в этом я не сомневался. Если рассыплется, что ж, упаду в зону невесомости, там подберут…

А желтый гравилет все впереди. Молодчина Сингаевский! Но и мой сейчас превратится в красную молнию, в красный свет — тогда уж потягаемся. Бешеная все-таки скорость!

Кажется, последнее, о чем я вспомнил, был воздушный цирк. После нас должны были выступать воздушные гимнасты, а потом — гравибол с цветным мячом.

Но ничего этого не было. Вы уже знаете про облако: как оно появилось, как скрылся в нем желтый гравилет, как я, счастливо улыбаясь, пытался остановить машину, а вместо того стал вращаться вокруг облака. Сейчас, по прошествии времени, я говорю «облако», а тогда — я уже упоминал об этом — никто из гонщиков не знал, что за странное препятствие возникало перед ними. Только зрители, телевизионщики да некоторые судьи могли издали определить, что это облако серебристого цвета и почти идеально круглой формы. Телевизионщики сумели даже снять на пленку, как оно стремительно ушло в верх кадра, все остальные подумали, что облако исчезло, растворилось в воздухе, вдруг стало невидимкой.

Помню, как Гриша Сингаевский спокойно говорил в микрофон: «Неожиданное препятствие… Стремительно притягивает… Ничего не могу…» Это были семь его последних слов.

Помню неприятное чувство, какое-то посасывание под ложечкой, когда я сам неумолимо приближался к слепящему пеклу, не в силах оторвать от него глаз. Я ничего не говорил, только улыбался, все еще борясь с рулем. Потом — резкий удар, темнота, словно кто-то набросил на голову покрывало.

Мой гравилет отбросило от шара, и он рассыпался.

В то же мгновение шар исчез.

Меня подобрали, как я и предвидел, в зоне невесомости.

2

Женщина с синими волосами смотрела мне прямо в глаза. Мучительно искал я в ней сходства с Каричкой, но черты лица менялись, по плечам струились волосы, и в загадочно зеленых глазах ничего не отражалось. Лишь проснувшись, я вспомнил, что это Марсианка. Не знаю, почему я ее так называл; может быть, потому, что она впервые приснилась мне много лет назад, после отлета моего отца и моей матери на Марс.

Я всегда смеюсь над снами. Но сейчас сам будто свалился с Марса: тупо разглядывал белые стены, утыканный звездами квадрат окна, длинную кровать, на которой лежал. Довольно долго я ничего не мог понять, как вдруг — словно кто-то щелкнул выключателем! — я увидел слепящий серебристый свет и всю картину сумасшедших гонок.

Вскочил и убедился: цел и невредим, лишь чуть ныли мышцы. И сразу же решил, что не доживу до утра, если не увижу Каричку.

Лихорадочно перерыл шкафы в коридоре. Типичная больница: халаты да пижамы и ничего подходящего для человека, который торопится на свидание. А надо скорее: электроника сигналит сестре, что больной поднялся с постели. Но я очень надеялся, что сестра не помчится со всех ног в палату, а пойдет не торопясь — мало ли зачем может встать ночью человек; без сомнения, в этой больнице с добрыми, старыми традициями (здесь на тебя не смотрят притворно пустые экраны, которые могут вспыхнуть в любой момент) была именно такая спокойная, рассудительная сестра.

На всякий случай я вернулся в свою комнату и бросил на кровать тумбочку, чтобы не верещал в дежурке звонок. Дверца тумбочки открылась и преподнесла мне то, что я искал: спортивную белую майку, шорты, тапочки. «Благодарю тебя за столь королевский жест», — сказал я тумбочке, занявшей мое место, и прыгнул из окна в пышную клумбу.

Я пробирался через какие-то кусты, ощущая подошвами приятный холод ночной травы, выискивая над темными кронами красный глаз ближайшего маяка. Под ним я надеялся найти гравилет: дежурные гравилеты чаще всего стоят под маяками. А в машине я уже переоденусь в свой гладиаторский наряд. Этот немного нелепый для свидания спортивный костюм, который я бережно нес под мышкой, казался мне после больничных халатов и пижам даже элегантным.

«Э-гей! — скажу я, представ перед Каричкой. — Я не разбился. Только немного соскучился».

Согласитесь: такие речи смешно говорить в халате.

Впереди среди звезд дружески мигнул глаз маяка, и я, не разбирая дороги, бросился к нему. Гудела, проткнув полог ночи, стальная треногая мачта, трепетали под ней серебристые крылья. Я даже пожалел, что не могу один поднять в воздух все эти машины. Они не дремали спокойно в ожидании случайного пассажира. Они готовы взлететь в любую секунду, ибо от рождения были не воздушными извозчиками, а натянутой струной, надеждой блуждающих бродяг.

Координаты Студгородка, где находилась Каричка, я помнил наизусть и, набрав на диске четыре цифры, доверил машине выйти на трассу так, как ей казалось быстрее и легче. Всего час отделял меня от Карички, и я еще мог сократить полет минут на десять — пятнадцать при хорошей волне.

Я несся навстречу звездам, и мне было безразлично, что я о них думал раньше, — клубки раскаленной материи, хвосты убегающих миров или печальные глаза разумной Вселенной. Сейчас я мог манипулировать этими мирами, как фокусник, и складывать из них по буквам имя.

«Хочешь, — говорил я Каричке, будто она сидела рядом, — я подарю тебе массу разных вещей. Вот моя рука — железные пальцы, я нарву тебе букет фонарей. Мои глаза — телекамеры, я вижу дальше Луны, дальше Марса и могу показать тебе диковинных зверей, каких нет в зоопарках. Я быстрое нейтрино, я лечу сквозь толщу и пустоту, и ничто не помешает мне прилететь к тебе на этом гравилете…»

Наверно, она б улыбнулась, скажи я это вслух. Когда Каричка улыбается, глаза ее делаются большие и грустные. Мне кажется, в этот момент она видит голубые вершины, и солнечный свет, и лица детей, и то счастливое, что будет со всем миром. Если люди когда-нибудь найдут единомышленников во Вселенной и захотят рассказать им о Земле, они могут послать одну только улыбку, и там все поймут.

Почему-то я вспомнил, как шли по коридору Андрей Прозоров и Кадыркин, обсуждая «свою проблему», как торжественно несли головы. Спокойно говорили они о какой-то задаче, и им нравилось идти вот так неторопливо по бесконечному коридору, мимо бесконечного строя электронных машин, грызть трудный орешек науки и чувствовать себя умнее, совершеннее всей электроники. Что им остальной мир? Мираж, не больше.

Помню, однажды Андрей сказал: «Здравый смысл — предрассудки, которые складываются до восемнадцати лет».

Тогда я учился в пятом классе, Андрей в восьмом. Мы стояли на ракетодроме — трое мальчишек и одна девчонка, — одни на просторной ладони ракетодрома. Мы долго молчали, напуганные огромной пустотой тишины, которая пришла после громкого митинга, оркестров, поцелуев и воя ракеты, умчавшей наших родителей на Марс. Мы знали, что увидим их в девять вечера в телепередаче с пересадочной космической станции, даже знали, какие слова они нам будут говорить, и как мы будем смеяться в ответ, чтоб не дрожали губы, но, честное слово, нам четверым было бы гораздо уютнее на далекой космической пересадочной, чем на этом немом поле ракетодрома.

— В интернате… — начал один мальчишка и умолк под презрительными взглядами. Нам всем было ненавистно это слово, и ему, конечно, тоже. Не тот дом, где мы провели вместе много лет, а само слово. (Кстати, оно потом сменилось: мы стали просто лесной школой, лесниками, отшельниками, как мы говорили.)

И тут Андрей сказал насчет предрассудков — ту знаменитую фразу Эйнштейна, которую я только что привел. Предрассудки мы не любили и потому пришли в восторг от подсказки великого физика и решили немедленно начать борьбу со здравым смыслом. О, до восемнадцати у нас еще было немало времени! Не только годы, нет, даже этот вечер, когда наши родители улетели на Марс. «Здравый смысл» этого отлета мы прекрасно понимали: люди осваивали Марс, и в суровый, неприспособленный климат нельзя было брать детей. Мы остались на Земле, одни на пустой площади ракетодрома, и вокруг нас было столько привычного, надежного, полезного…

Но лучше б мы были на Марсе, по горло в сыпучих песках, чем в этом привычном мире. Мы его так ненавидели в эти минуты!

На нас напало буйное веселье. Мы бегали и хохотали как сумасшедшие. Орали во всю глотку пиратские песни, памятные по старым книгам. Позвонили нашему директору и посоветовали ему распустить интернат ввиду эпидемии лени. Потом по дороге домой останавливали ленты эскалаторов и выключали видеофоны.

«Здравый смысл?» — кричал кто-нибудь из нас, указывая на очередную жертву.

«Предрассудок!» — орали хором остальные, со знанием дела отыскивая нужные контакты, реле, выключатели.

Я расхохотался, вспомнив, как Андрей долго дергал какой-то шнур, а Каричка, чуть не плача, колотила его по спине:

«Это не тот провод, слышишь? Эх ты, отличник!»

Нас никто не наказал. Может быть, учителя знали, что в будущем мы сотворим еще немало разной техники. По-моему, они не ошиблись. Особенно в Андрее. Где-то он сумел набраться здравого смысла, только где — я не знаю. А может, другие люди думают так же обо мне? Ведь мне уже восемнадцать — критический по часам великого физика возраст…

…Тут я заметил вечернюю зарю. Вдоль горизонта протянулась узенькая розовая лента, четко отделяя черную землю от черной ночи. Такое нельзя было пропустить. Сомкнув над кабиной прозрачные створки герметизации, я послал гравилет вверх, нацелившись на какую-то звезду, а когда выровнял нос, увидел мощный, плавно выгибавшийся горб — край Земли, за которым искрился океан света. Я мог лететь туда, к Солнцу, и влететь во вчерашний день, может быть даже в свое детство, и опуститься на вечерний луг, и увидеть, как в детстве, скакавшую среди стогов корову с золотым солнцем на рогах… Но где-то внизу был Студгородок.

Студгородок, Студгородок Искусств. Знаете, каким я его впервые увидел? Представьте себе, что вы собираетесь выйти на улицу, идете по знакомой лестнице и, случайно свернув, попадаете в зал, где висят десятки картин. На картинах изображены старинные с колоннами и современные воздушно-легкие здания; вот площади с цветами и фонтанами; мосты и лестницы, припадающие к воде. Достаточно одного взгляда, чтобы почувствовать в этих картинах трепетную кисть мастера, чтоб вас захватил этот мир прохладных и жарких красок, пространства, солнечных лучей, незнакомого счастья… Так я с осторожностью летучей мыши скользил над живыми полотнами в темных рамах ночных аллей, таким видел я из гравилета Студгородок, и где-то в этом городе была моя Каричка.

Я заметил, как скачут в лунном свете по крыше театра мраморные кони. Рядом быстрые молнии сверкают на куполе цирка, а на площади полукругом стоит хор девушек. Мне казалось, я слышу, как они поют. Но уже плыло навстречу длинное озеро со светящимися парусами яхт, и грустно мерцала, сигналила снизу вода, призывая мой гравилет, серебристое легкое крыло, не улетать, сесть, покачаться на волне. А я все парил, не зная, где посадить гравилет, любуясь странными зданиями, случайными голосами, таинственной игрой теней и бликами света.

Опустился возле сигнальной мачты. Здесь тянулась аллея из старых лип. Ступив на нее, я окунулся в волны музыки и голосов. Трудно было угадать, где рождались радостные и печальные звуки. Мелодии доносились с маленьких эстрад, увешанных светящимися дисками, с серебристо-зеленых лужаек, из-под деревьев, где прятались пугливые тени. Я шел своей дорогой — будто плыл в звучащем море. Как вдруг остановился…

Что это? Или мне показалось? Как будто кто-то очень тихо играл «Волшебную тарелочку Галактики»…

Прислушался. Это была моя песня. Я бросился бежать. Впереди увидел красный автомобиль с открытым кузовом, в котором сидели оркестранты и дули в трубы.

Оставалось пересечь только площадь.

Я непременно догнал бы оркестр. Но помешали танцоры, появившиеся неизвестно откуда и запрудившие площадь. Диковинные звери и птицы — снег цапель, золото львов, радуги павлинов, солнечные пятна леопардов — все это окружало меня. А я спешил, сердился на танцоров в странных костюмах, пробираясь к своей цели, к своей Галактике, улетавшей на красной машине.

Чья-то рука легла мне на плечо. Блеснули удивленные глаза:

— Ты не танцуешь, охотник?

Что мог я ответить этой беззаботной лани?

— Нет. Я пою.

— Ну пой! — сказала она и тут же исчезла.

А за площадью была пустынная улица. Там не было автомобиля, за которым я гнался. Лишь стояли у белых колонн скрипачи в парадных фраках и все вместе ритмично покачивались, подчиняясь движению смычка. Этот грустный смычок сопровождал меня еще долго, хоть я и ускорил шаг. Я не нашел красной машины с оркестром, игравшим песню Карички, и решил искать Каричку под сводами зданий, где слово, сказанное шепотом, ранит в самое сердце.

Я поднимался по ступеням театров, осторожно входил в пустые, залитые ярким светом залы, где шли репетиции, пробирался за кулисы. Я спрашивал о Каричке, заранее слыша ответ, и потом уходил. Мне казалось, что на моих ногах не тапочки, а тяжелые башмаки: я мог одним неуклюжим движением нарушить, остановить прекрасное. Но Каричка, Каричка…

Красный автомобиль, ни от кого не прячась, остановился у фонтана. Музыканты исчезли, на сиденьях остались умолкшие трубы. Я был уверен, что музыканты где-то здесь, рядом с Каричкой. И я побрел к большим деревьям, над которыми скрещивали свои лучи прожекторы.

Она стояла там, высоко над землей — так высоко, что я задрал голову, и говорила. Я даже испугался: на чем она стоит? Но все спокойно смотрели вверх и молчали. Она стояла, как мне показалось, ни на чем, просто в воздухе, или, быть может, на одном из тех невидимых кирпичей, из которых складывается плотная стена ночи, и говорила. Свет выхватывал, выделял на бархате звездного неба ее тонкую фигуру в темном костюме, смертельно бледное лицо. И падали с вышины слова, которые она говорила себе.

…Умереть. Забыться. —
И знать, что этим обрываешь цепь
Сердечных мук…

Я замер. Боль пронзила меня. Она пришла из веков, эта вечная боль. Ранила быстро и глубоко.

…Вот и ответ:
Какие сны в том смертном сне приснятся,
Когда покров земного чувства снят?

Нет, я не должен был прилетать! Не имел права слышать это откровение. Прости меня, Гамлет, прости, принц датский, я сейчас исчезну… Уйду.

…Так всех нас в трусов превращает мысль…

Я не исчез. Не успел. Стоял как изваяние, не понимая, что Каричка не закончила фразу.

— Что? — крикнул кто-то властно, наверно режиссер, когда пауза затянулась. — Что случилось, Каричка?

Она молчала.

Вдруг качнулся луч прожектора. Я скользнул по нему взглядом и вздрогнул: в вышине сверкнуло серебристо-серое пятно. Все во мне напряглось, как перед ударом. Но луч уже выпрямился, холодный отблеск растаял.

— Может, сначала? — прозвучал тот же голос. Каричка не ответила. Высокий человек подошел к прожектору, махнул кому-то рукой.

Медленно, очень медленно опустился рядом со мной деревянный, выкрашенный черной краской помост, на котором стояла Каричка. Она взглянула на меня и отвела глаза.

— Здравствуй, — сказал я.

Я ждал, что она встрепенется и, как всегда, протянет мне крепко сжатый кулак, который утонет в моей ладони.

Каричка словно не слышала. И режиссер сделал вид, что меня здесь нет, встал между мной и Каричкой.

— Ты забыла текст? Испугалась? — Режиссер говорил очень мягко.

— Я устала. — Она сказала это так, будто прожила века.

Тогда он осторожно взял ее за локоть, подвел к скамейке.

— Сядь. Отдохни. И ушел.

Музыканты стояли молча. И я стоял, не смея подойти. Ждал.

Она подняла голову, долго смотрела на меня.

Какое у нее белое лицо! Я видел только ее лицо и ждал, что она скажет.

— Каричка! — Я подскочил, поймав ее взгляд. — Вот я и прилетел…

Она опять посмотрела, потом тихо и даже удивленно сказала:

— Я тебя не знаю.

Я видел ее глаза, мягкие волосы, тонкую шею. Я мог коснуться ее рукой. Я ничего не понимал.

Каричка взглянула на меня, улыбнулась. А потом вдруг достала из кармана гребенку и стала причесываться.

— Ну что вы стоите? — сказала она всем нам. Мы повернулись и пошли по аллее.

— Нельзя уж и посмотреть. Подумаешь — принц! — сказал один музыкант, и его товарищи засмеялись.

Они ушли, сердясь на женские капризы и насвистывая «Волшебную тарелочку».

Я шел медленно, разглядывая свои ноги. Неестественно длинные, они нелепо торчали из шорт.

Было грустно и все очень непонятно. Я шел среди тишины. Куда-то исчезла музыка и веселье. Я шел и тупо твердил про себя:

«Почему она не узнала меня? Почему?..»

Серый рассвет поднимался над лесом. Туда я и направил машину, набрав предельную скорость и проваливаясь в воздушные ямы.

«Так всех нас в трусов превращает мысль…» Почему-то эта фраза казалась мне обидной.

Я так хотел тебя увидеть, смеющееся лицо моего счастья. А оно оказалось расплывчатым, равнодушным.

3

Улечу на Марс. Ну кому я здесь нужен?

И только я это решил, пробравшись в палату через окно и покорно вытянувшись на постели, как явился врач, а за ним сестра. Врач, толстенький, с ямочками на щеках — ну просто сияющий восклицательный знак, — потирая маленькие ручки, принялся рассуждать о гонках. Он назвался моим болельщиком и очень переживал, что соревнования сорвались и я свалился в невесомость. Через минуту мне казалось, что я знаю его сто лет. Доктор помнил все гравилеты, на каких я летал, даже когда был мальчишкой. Я с вдохновением поддакивал, вспоминал разные мелочи и рассказал, как гнался за Гришей Сингаевским и как он знал, что я хочу его обогнать, а потом это облако. И тут я смолк и больше ничего не говорил. А восклицательный знак поднял мне веко, заглянул в глаз, дружески ткнул кулаком в живот.

— Сердце работает нормально. И все остальное, — объявил он, довольный осмотром.

— Это вы прочли в глазах?

— Секрет, — улыбнулся он.

Ох уж эти докторские секреты! Как будто я был маленький и не знал, что прослушивала меня ввинченная в пол кровать.

— А долго я был в этом… забытьи? — Я с трудом подыскал слово.

— Пустяки, — махнул рукой веселый доктор. — Спал несколько часов.

Несколько часов! Представляю, какая на меня собрана документация. Электрические, тепловые, механические, химические и разные другие процессы — все это «переваривала» трудолюбивая электронная кровать. До чего сложно устроен человек!

— Задал я вам работу, — искренне повинился я.

— В основном не мне, а Марье Семеновне, — засмеялся доктор.

Я покраснел, вспомнив мальчишескую проделку с тумбочкой. Когда я вернулся, тумбочка была на месте.

— Искала вас в саду, — сказала Марья Семеновна. Она была такой, как я представлял: с добрым лицом и мягкими неторопливыми движениями. Я начал говорить, что люблю гулять по ночам на свежем воздухе, и она опять пришла мне на выручку:

— Все мы были такие.

— Массаж! — кратко резюмировал доктор и удалился в полном сиянии.

А массажист был тут как тут, совсем как в раздевалке спортклуба, и пошли отбивать лихую чечетку его крепкие проворные руки, а когда я перевернулся на спину, то на стуле сидел Аксель. Аксель Михайлович Бригов, мой профессор, наш Старик Аксель. Я встрепенулся, но Старик пробурчал: «Лежи!» — и тогда проворный массажист легонько толкнул меня в подбородок ладонью и принялся уминать брюшной пресс.

Аксель был неизменным, сколько я его знаю. Величественный и торжественный. А маленькие медвежьи глаза смотрят недоверчиво, часто мигая, и я догадываюсь, что это от смущения: он очень не любит незнакомую обстановку. Молчит, и я тоже. Лучше подождать, когда сам начнет.

— Я все видел, — хрипло сказал Аксель, едва массажист скрылся. — Нет, не в телевизоре, — поморщился он на мой кивок. — Потом все видел, когда приехал с побережья. Хорошенькая история, ничего не скажешь.

Представляю, как мы испортили ему единственный за несколько месяцев выходной. Забрался в морские просторы, подальше от пляжей и подводных охотников, «морских чертей», как он говорил, спокойно управлял яхтой (он влюблен в паруса), и — пожалуйста — срочный вызов.

Аксель помолчал, удовлетворенный ходом беседы.

И вдруг:

— Март, что это было такое?

Я ждал этого вопроса, едва увидел учителя, но не думал, что он прозвучит так прямо.

Беспомощно взглянул на профессора — ведь он-то должен уже все знать, но лицо его выражало каменное спокойствие, а глаза смотрели твердо и беспощадно, приказывая говорить. И тогда я стал говорить, как все было, начиная с того момента, когда в ангаре нам мешал болтливый комментатор. Я очень хотел, чтоб учитель почувствовал азарт гонок и не думал, что я улыбался от самодовольства или какой-то иной глупости. И он, кажется, все понял, хотя я, конечно, ни слова не сказал про Каричку и свое настроение. Его огромные руки, спокойно лежавшие на коленях, напряглись, словно он пытался представить, как я удерживал руль моей машины. А я сказал, что он ни за что бы не удержал (Старик обладал огромной, непонятно-чудовищной силой). И еще прибавил что-то невразумительное про сильное поле притяжения, которым обладает облако.

— Так, юноша, — сказал Аксель, — весьма поэтично, но анализ никуда не годится. Ты ведь учишься на физическом?

— На физико-математическом.

— Жаль, что не мне сдаешь экзамен. Но шутки в сторону. Как ты сказал: облако?

— Это я случайно. Облако я не видел, видел только сияние.

— Пожалуй, ты угадал.

— А Сингаевский?

— Да-а, — только и сказал профессор.

Он молчал довольно долго. Потом смущенно заморгал.

— Ты гулял ночью…

— Да, отлучался. Аксель поморщился.

— Я не о том, ты ведь можешь вставать?

— Конечно, могу.

— Будет Совет. Пойдешь со мной, если разрешат врачи.

Такого я не ожидал.

СОВЕТ! Совет ученых планеты!

Я вскочил, закричал:

— Да я здоров! Я летал в Студгородок! Совсем здоров!

— Вот как… — Только голос да насторожившиеся, сжатые в точку зрачки выдали удивление учителя. (Как хорошо я его знал!) — В какой же это город? — спросил он.

— Искусств.

— Вот как, — повторил он, — веселился?

— Не очень, — неопределенно ответил я, вспомнив свое возвращение.

— Во сколько ты улетел оттуда?

Этот вопрос не был случайным, что-то беспокоило Бригова, и его беспокойство сразу передалось мне. Я стал вспоминать вслух, стараясь что-нибудь выведать:

— В четыре… Нет, в половине пятого… Примерно без четверти пять… Я пропустил что-то интересное?

— Потом, — неопределенно сказал Аксель. — Отдыхай. Вечером встретимся.

Он ушел, а я бросился на постель и зарычал в отчаянии: «Отдыхай»! Да, я бы отдыхал, будь у меня такое каменное спокойствие. Отдыхал бы и размышлял над физической природой странного объекта, который сначала глотает гравилет с человеком, а потом является поразвлечься к беззаботным студентам. Я чувствовал, что это так, что грязно-белое пятно, мелькнувшее в ночи над моим датским принцем, не было галлюцинацией. Аксель недаром насторожился. Чертов Старик, не мог сказать определеннее.

Я хотел опять выскочить в окно, но в палату, будто чувствуя подвох, зачастила Марья Семеновна. Она мне очень нравилась, и хорошо, что она входила просто так, а не появлялась на стене; я уже говорил, что эта спокойная больница мне тоже нравилась. Марья Семеновна приводила и уводила посетителей. Среди них были парни из Института Информации, которым я третий раз рассказал свой случай.

Шумно ввалились наши — Андрей, Игорь Маркисян и еще один парень, с которым я учился, — Сергей. Я сразу успокоился. Друзья могли ради меня сделать все. Только попроси — и они разыщут и даже привезут сюда Каричку.

Но никто из них не знал о происшествии в Студгородке.

Андрей первый почувствовал неладное и серьезное в моих вопросах.

— На! — Он вынул из кармана светогазету, которую обычно таскал с собой, и еще отдал свои радиочасы. Мы договорились, что он вызовет меня, когда что-нибудь узнает.

А Игорь ругал профессора Акселя.

— Как он мог тебе не сказать? Консерватор! — Игорь всегда находил резкие слова.

— Консерватор? — переспросил Андрей. — Уточни.

— Конечно! Что за игра в таинственность? Заскоки прошлого века. Как будто мы ничего не понимаем.

— Мы — двадцать первый век… — подхватил Сергей, подмигнув нам с Андреем.

Игорь не ответил, но глаза его все больше мрачнели. Сейчас он, по своему обыкновению, сверкнет яркой и неожиданной, как клинок, мыслью и в пух и в прах разнесет призрак Старика Акселя.

Я нажал на кнопку часов, и раздался вкрадчивый, хорошо поставленный голос, выплывающий из музыки.

— …руки на пояс и — раз, два… раз, два… хорошенько прогибайтесь!

Мы рассмеялись.

Перебивая друг друга, мы в подробностях стали вспоминать один эпизод. Кажется, мы готовили представление для институтского вечера. Юмор рождался в мучениях, у всех разболелась голова, и я распахнул окно. «Закройте окно!» — потребовал мрачный толстяк. Его толком никто не знал: синоптики, приглашенные на вечер, выделили нам в помощь своего остряка. И когда он впервые открыл рот, мы буквально окаменели: это был чертовски знакомый голос, голос, который командовал с экранов поставить ноги на ширину плеч и прыгать повыше, как это делали изящные гимнасты. Мы обомлели, сопоставив красивый баритон с грузной, округлой, как бочонок, фигурой. А толстяк вполне серьезно требовал закрыть окно: он опасался простуды. Я сказал: «Но ведь весна»… А Андрей поправил: «Не весна, а нормальный зимний день». Тогда знаменитый спортивный комментатор хлопнул рамой и, покраснев от гнева, ушел. Мы хохотали от души, благодаря синоптиков за такую шутку для нашего представления.

— Ладно, веселись тут без нас, — сказал Игорь, пожимая мне руку.

— Жди вызова минут через тридцать, — пообещал Андрей.

А Сергей, не любивший церемоний, просто подмигнул и уже из двери крикнул:

— Все будет в порядке, Март!

Они, ушли, а я принялся крутить колесико Андреевых часов, вслушиваясь в голоса мира. Я любил иногда вечером перед сном пронестись по радиоволнам и как бы со стороны взглянуть на добродушно-огромный теплый шар, который шумно дышал, бежал знакомой дорогой и сообщал о себе тысячи новостей. Но сейчас я отмахивался от летящих ракет, подводных экспедиций, открытий ученых и их электронных помощников, от городов, смотрящихся в зеркало будущего, праздников песен, заказов на погоду и еще сотен и сотен подробностей менявшегося лика планеты. Сейчас я искал свое. И, как назло, в этом бесконечном потоке не было того, что меня мучило. Мир как будто забыл о существовании Студгородка Искусств.

Газетные страницы ничего нового мне не открыли. Стремительно уходило в угол кинокадра белое пятно; на одном снимке я улыбался сам себе, судорожно вцепившись в руль; спокойно и уверенно смотрел на читателей Гриша Сингаевский. Почти все заголовки кончались увесистыми знаками вопроса, в статьях был полный набор фантастических эпитетов. Комментарии ученых отсутствовали.

Я отбросил газету, схватил с тумбочки радиочасы: они вызывали меня.

— Март, — сказал Андрей, — информация очень туманная. В Студгородке все разъехались. День Искусств отложен на неделю.

— А Каричка?

— Я звонил ей домой…

— Ну что?

— Она еще не приехала, там ничего не знают.

— Ясно, — сказал я очень спокойно. Андрей помолчал.

— Я могу слетать в городок, — неуверенно предложил Андрей.

— Зачем? Лучше расспросить Акселя. Ведь он в курсе.

— Старик заперся у себя и никого не пускает. Да, Март, через час Большой Совет. И ты туда приглашен.

— Я знаю.

— Счастливец! Будешь там. А у нас во всем институте подключен всего один экран.

— А где Игорь?

— Забыл тебе сказать. Игорь побежал искать Рыжа. Рыж! У меня радостно екнуло сердце. Как я смел забыть тебя, маленький всемогущий Рыж! Ты-то, конечно, найдешь Каричку.

— Ладно, смотри, — разрешил я Андрею.

— Я еще позвоню.

Но никто больше не звонил, часы молчали на моей руке.

После обеда я простился с веселым доктором, с добрейшей Марьей Семеновной, и меня отвезли в Институт Информации. Электромобиль нырнул в тоннель, оставив меня у подножия стеклянного куба, сверкавшего гранями. Раздвинулись прозрачные двери, эхо шагов забилось в пустом вестибюле. В лифте я нашел кнопку конференц-зала, кабина стремительно пронесла меня сквозь толщу этажей.

Я был один в светлом коридоре, а может, и во всем этом обманчиво простом, обманчиво солнечном кубе.

— Сюда, Март! — прозвучал голос Акселя.

Вот она, знаменитая резная дверь: в черных клетках блестят золотые знаки Зодиака. Дверь была полуоткрыта, но я, вместо того чтоб войти, почему-то робко заглянул в зал. За длинным полированным столом сидели в креслах двое: Аксель Бригов и математик Бродский, которого я узнал по мощной сократовской лысине.

— Входи! — властно сказал Аксель.

А Бродский, взглянув на меня, рассмеялся:

— Лет сорок назад вошел я сюда, как этот юноша, робея и трепеща. Верно, Аксель?

— Помню, — мрачно изрек мой учитель. — Ты как вошел, уселся рядом с председателем, на место Гофа, и все порывался выступить. Гоф потом говорил, что впервые видит в науке столь расторопного юношу. Садись, Март, и бери пример с Ивана Бродского.

Бродский смеялся заразительно, глаза его вспыхивали во весь круг толстых очков, и я невольно улыбнулся, подсел к Акселю и сразу сказал ему самое главное:

— Там, в Студгородке, была Каричка. Что с ней?

— Здорова. Скоро встретишься, — буркнул Аксель, и я успокоился.

Бродский вспоминал, какие умы собирались раньше за этим столом: Гордеев, Поргель, Семенов… Они, эти великие старики прошлого, смотрели на меня со стены; некоторые были еще живы, но уже не являлись на Совет. По воле художников все они были строги, лишь один астроботаник Лапе замер в радостном изумлении, будто увидел диковинное марсианское растение. А ведь каждый из них радостно, как Лапе, встречал все новое и потому потрясал своими открытиями мир. Так было в жизни всех великих. Но кто знает, может быть, меня ждет встреча со строгими, как эти портреты, судьями, когда начнется Совет.

Я представлял, как это будет, и все же, когда во весь полукруг стены стали зажигаться экраны, почувствовал, что пол подо мной колеблется, кресло как бы повисает в воздухе, и я последний раз взглянул на доброго Лапе. Стена беспредельно отодвинулась, и вот я уже сижу перед огромным залом, где сошлись оба земных полушария, и все эти знаменитости ни с того ни с сего начинают здороваться со мной. Я растерянно отвечал на их улыбки и приветствия, но только чуть позже догадался, какую коварную шутку со мной сыграли телеэкраны: ученые здоровались с моими соседями. Почему-то от этого простого открытия мне стало легче, но через минуту, когда председателем избрали Акселя Бригова, я опять покраснел: все смотрели на Акселя, а мне казалось — на меня. Прошло несколько томительных секунд, пока я сообразил, в чем дело, и повернул голову к учителю.

— Кажется, нет только Константина Алексеевича Лапина. — Аксель обежал маленькими глазами лица. — Что там у вас, Мирный?

На экране появилась девушка в белой кофточке и официальным голосом объявила:

— Константин Алексеевич летит в Мирный с полюса недоступности.

— Ну, а мы начнем. — Аксель говорил спокойно, как дома. — Цель нашего собрания всем известна: обменяться мнениями о загадочном явлении, которое мы пока называем облаком. Пленки товарищи видели. Но я предлагаю посмотреть их еще раз всем вместе.

Аксель, круто повернувшись, не вставая с места, протянул длинную руку к пульту, щелкнул выключателем. Сидевшие напротив люди из другого полушария превратились в едва различимые фигурки, нас разделили море и небо. Четкий строй, казалось, игрушечных гравилетов рассекал небесное полотно, плавно огибая точки золотистых шаров, и я не сразу понял, что это летим мы, тридцать парней, вслед за желтым крылом лидера, пока не услышал артистический речитатив комментатора. На зрителей наплывали лица пилотов — угрюмо сдвинутые брови Сингаевского, моя блаженная улыбка, сжатые губы, упрямые скулы, прищур десятков глаз, и сквозь эти лица в полнеба виделась вся картина гонок. Странно было смотреть на это сейчас, со стороны: я был просто зрителем и никак не мог представить себя в пилотском кресле гравилета, хотя вместо баритона Байкалова уже звучал мой рассказ, который записали несколько часов назад в больнице. И когда я увидел идеально круглое облако, красивое и праздничное, как елочная игрушка, бешеное вращение двух машин, потом исчезновение Сингаевского, падение обломков и маленького нелепого человечка, которого, словно спящую рыбу, вылавливали из зоны невесомости, — мне казалось, что это всего-навсего знакомый фильм.

Только голос Гриши Сингаевского, его деловые последние слова заставили сжаться мое сердце.

Море исчезло, берега соединились…

Меня удивило спокойствие ученых Совета. Будто ничего не случилось, не пропал на наших глазах человек. Молчание затягивалось. Видно, Акселю оно не нравилось: он медленно осматривал зал, выискивая первого, кто захочет выступить. Судя по задумчивым лицам, сейчас кто-нибудь должен сказать: «Чепуха! Этого не было!»

— А где сейчас облако?

Я узнал по резкому тону Лапина. Он стоял, широко расставив ноги, огромный, плотный, в своей меховой кухлянке, и казался каким-то взъерошенным. Настоящий властитель Антарктиды с красным, иссеченным ветром лицом. Он грозно смотрел на Акселя, словно тот был виновником.

— Не зарегистрировано, — кратко ответил Аксель. Лапин грузно сел, молча достал свою знаменитую трубку.

Физики сделали первый шаг. Молодой сухопарый человек в мятой куртке быстро и четко написал на доске формулы гравитации. Чикагский физик говорил отрывисто, почти раздраженно, стоя к нам спиной, как будто досадуя на то, что вынужден повторять общеизвестные истины об огромных сгустках архиплотного вещества и их гравитационных свойствах. Худая сильная рука бросила на доску уравнения полей облака. Мел крошился, ломался, физик брал новые куски, огрызки летели под наш стол, и это был самый настоящий оптический обман: мы были здесь, в Европе, а крошки — там, в Чикаго. И там, на той доске, уже были готовы новые расчеты, опровергавшие прежние.

— Нам неизвестны силы, которые могут изготовить подобный сюрприз, — сказал физик.

Гнетущее неизвестное вновь повисло в воздухе, и малоутешительно прозвучал вывод «мятой куртки»: накопление фактов и точных данных об облаке может, судя по всему, привести к открытию новых физических законов.

Мне это выступление не понравилось. Мы, студенты, были определеннее в своих суждениях, чем этот восходящий гений. А тут еще Бродский, отвечая физику, стал защищать давно открытые законы физики и незыблемость теории. Я слушал его вполуха и, честно говоря, даже подумал, что он рад исчезновению облака: теперь он мог теоретизировать сколько угодно о Вселенной, о разнообразии небесных тел и общих, давно известных законах.

Все же физик бросил первый камень сомнения. Постепенно разразилась лавина. Вставали один за другим маститый седой Сомерсет — могучий математик, открывавший истины за своим рабочим столом; изящный француз Вогез, покоривший плазму; бронзоволицый астрофизик в сверкавшей чалме Нуд-Чах; маленький синеглазый, как ребенок, Чернышев, открывший антигалактики; вышагивал по комнате растрепанный Каневский, пересыпая свою речь остротами, столь неожиданными, что не выдержал и поддакнул даже Бригов. А когда к доске подошла Мария Тауш, все смолкли: после долгих лет, проведенных на Луне, красивое, в овале длинных волос лицо астронома казалось белее бумаги.

Это были деловые, предельно сжатые, почти без формул доклады. На моих глазах рушились рамки теорий, которые еще — чac назад казались монолитными, как пирамиды. Я видел по глазам, по выражению лиц, по репликам и быстрым записям в блокнотах, как воображение ученых раздувало в пожар те искры гипотез, что вспыхивали в речах, — так бурно множит кванты кристалл мазера, и вот уже луч света, луч поиска устремился вслед за ускользнувшим облаком. В каком горниле Вселенной оно родилось? Может, оно состояло из сверхплотного вещества, что рождает звезды? Его притяжение вовсе и не гравитация, а сила неизвестного нам поля? Как совместило оно притяжение с отталкиванием, свободно захватывая и разбивая в щепки гравилеты? Игра ли это природы? Творение ли высокой цивилизации?

Голова шла кругом от этих мыслей. Вспомнились слова, что мир — это не знакомая нам земля; настоящий мир, бросающий вызов нашему пониманию, — это страна бесконечных гор: вершины знаний, с которых мы бросаемся, и пропасти неизвестного, над которыми проносимся на крыльях интуиции. Кажется, так сказал де Бройль, что не побоялся погнаться за электронами и подарил миру волну — частицу, два слова, открывших эру квантовой физики. Что ж, если бы де Бройль мог прийти сейчас на Совет, он убедился бы в правоте своей формулы: пропасти бесконечны и всегда появляются неожиданно.

Между прочим, об иной цивилизации сказал Лапин. Сидел с закрытыми веками, дымил, казалось, уже уснул, как вдруг открыл хитрющие глаза и сказал весело и прямо. Все рассмеялись от неожиданности, и Лапин громче других. Вот таким я его и запомнил, когда он приехал однажды в наше студенческое общежитие, легко ступая в своих неизменных унтах, грохотал на всю комнату и учил нас пить золотистый сок из консервной банки одним глотком до дна.

— У меня вопрос к Марту Снегову, — прозвучал спокойный голос.

Я вздрогнул, но не потому, что не ожидал, что обо мне вспомнят; в мягкой, почти домашней интонации вопроса почувствовал значительность следующего момента: этот человек знал что-то важное.

Он смотрел добрыми глазами — Джон Питиква, врач-психолог из Африки. Улыбнулся, будто почувствовал мое волнение.

— Скажи мне, Март: когда ты вспомнил то, что произошло с тобой, подробно, во всех деталях?

— В больнице, когда проснулся.

— Все сразу?

— Да, — сказал я. — Сразу и целиком.

— Мы много говорили о физике и совсем не говорили о человеке. — Старый ученый поднялся во весь могучий рост. — Это не упрек, — тихо продолжал Питиква. — Я говорю не только о пропавшем. Я говорю об опасности, угрожающей людям. Все гонщики подлетали близко к облаку, и все на некоторое время теряли память. Они даже не помнили, куда летят; машины посадили автоматы. Память восстанавливалась у пилотов постепенно. Март Снегов сказал, что он вспомнил все сразу, — это правда. Но с момента аварии до его пробуждения прошло шесть часов. Разрешите мне обратиться к материалам.

Воздух прорезали снопы голубых искр: Питиква демонстрировал на экране свои записи. Они то бежали легкими игривыми волнами, то начинали дрожать и метаться нервными молниями. Питиква читал эти записи быстро, как открытую книгу, обращая всеобщее внимание на важные для него слова, сравнивая совпадавшие по смыслу строки, перелистывая ненужные страницы. Казалось, голубые линии подчиняются взмаху его руки. Я с восхищением смотрел на человека, который знал обо мне гораздо больше, чем я сам.

— Вот другая серия записей. — Питиква как бы стер ладонью прежние волны и жестом вызвал новые. — Они странным образом совпадают с первым случаем — машины уже провели анализ, — хотя физики и уверяют, что здесь облако не было зарегистрировано. В европейском Студгородке Искусств…

Я вдруг увидел грязно-белое пятно там, в черноте ночи, над головой. Карички. Я узнал его и вскочил:

— Было! Я видел!

Я стал говорить сбивчиво, торопливо — мысли опережали язык; я знал, как это сейчас важно: внезапно изогнувшийся луч прожектора и молчание стоявшей на помосте Карички. Не помню, что спрашивал Питиква, я видел только его глаза, только их я слушался сейчас. А потом я увидел Каричку: она лежала на постели и задумчиво смотрела на меня с экрана. Кто-то сказал, что она здорова, но я-то понимал, как ей тоскливо на этой больничной кровати.

Все. Теперь я знал, что мне надо делать. Бежать к моему датскому принцу.

Когда мы спускались по лестнице к стеклянным дверям и Аксель сказал мне: «Отдыхай. Послезавтра в шесть. Поедешь со мной», — я очнулся и стал вспоминать, чем кончился Совет. Кажется, Бригов, заключая собрание, сказал: «Это облако, кем бы оно ни было, бросает вызов нашему пониманию природы…»

Совет решил его исследовать.

4

Я вызвал Рыжа.

«Рыж, Рыж, — говорил я, — маленький всемогущий Рыж. Почему тебя не было рядом? Как я мог забыть о тебе?»

«Рыж, Рыж», — твердил я, пока он бежал ко мне, и я ясно видел, как он бежит. По мокрому асфальту — синоптики только что промыли город, — по мокрым газонам — Рыжу все нипочем. Скачет через ленты пустых дорог, ныряет в кустарник изгородей. Крепкий, длинноногий, большеголовый. А когда надо, пролезет в любую щель.

— Рыж! — сказал я сразу, как только он вырос на пороге. — Я так и не видел Каричку.

— Она спит. — Рыж всегда все знал. — А ты?

— Ну конечно. Ночью меня не пустили. А сейчас еще рано.

— Хочешь, проберемся в дежурку? — В его темных упорных глазах такие же, как и у Карички, золотые ободки; они то больше, то меньше — смотря что он придумывает.

— Нет, Рыж. Я хочу не на экране, а так. Понимаешь? Кажется, до сих пор я не говорил так о его сестре. Он кивнул. Задумался.

— Пойдем, — сказал он.

Рыж привел меня в большой двор. На газоне лежала легкая металлическая площадка — круглая, как тарелка, и с поручнями. Я видел такую впервые — наверно, ею пользовались для мелкого ремонта зданий, а Рыж даже знал, как она управляется. Откинул сиденье, выдвинул щиток, стал крутить какие-то ручки. Трин-тра-ва! — вдруг беззаботно весело прозвенела наша тарелка. Трин-тра-ва! — и поднялась над газоном. Трин-тра-ва! — медленно и торжественно вынесла нас на улицу.

— Чего она раззвонилась? — спросил я.

— Так устроена.

— Мы разбудим весь город.

— Давай поднимемся выше, — предложил Рыж и поднял площадку над крышами.

Солнце косо смотрело на город, начиная свою обычную игру с тенями: бросало длинные прохладные пятна, чтоб постепенно поедать их, чтоб ворваться в открытые окна, засверкать в воде, в стекле, металле, высветить каждый уголок. Под нами бегали по упругой траве спортсмены, на крышах бросались с вышек в голубые чаши ныряльщики, высоко взлетали мячи и брызги. Рыж вертел золотой макушкой, и я догадался, как ему хочется спуститься и погонять мяч.

— Я тебя поднял с постели?

— Что ты! — обиженно сказал он. — Это они так поздно встают. — Рыж боднул головой, указывая вниз, не выпуская ручек управления. — Ты не волнуйся. Я, когда бежал к тебе, размялся. И забил пять голов. Правда, в пустые ворота.

Он осторожно подвел площадку к окну на пятом этаже. Перила коснулись подоконника, я увидел спящую Каричку и испугался, что она проснется. Ее лицо дышало таким глубоким спокойствием, что было бы величайшей дерзостью спугнуть сон, а эта глупая тарелка все трезвонила за нашей спиной. Я махнул Рыжу и даже оттолкнулся от стены, но успел положить на подоконник прозрачный черный шарик. Если смотреть сквозь него на свет, увидишь Галактику, и она будет вращаться, как ей положено: маленькое фейерверочное колесо, сотканное из миллионов искр.

Мы пристроились в холодке под деревом, выключили машину, чтоб не трезвонила. Улеглись на траве и разговаривали.

— Мама вчера испугалась. Заплакала и ушла, — рассказывал Рыж. — Мартышка никого не узнавала.

— Рыж, не называй ее так.

— Ладно. Хотя ей нравится.

— А ты?

— А я ходил под окнами и свистел. Ходил, ходил — даже надоело. Потом смотрю — Каричка выглядывает. «Ты чего здесь торчишь?» Это она мне. А я говорю: «А ты чего всех расстраиваешь?» Она делает большие глаза и говорит: «Я даже не знаю, почему я здесь. А где мама?» — «Ну где мама — дома. Поговори с ней по телефону». Ну, она поговорила, я слышал, а потом мы еще долго болтали.

— О чем?

— О том, о сем, — уклончиво сказал он.

— А мама? Успокоилась?

— Не, опять плакала. — Рыж подумал и нахмурился. — Странные эти взрослые. Например, я куда-нибудь иду. Она говорит: «Куда?» Я говорю: «Никуда». — «Зачем?» — «А ни за чем». Она сердится, хотя я говорю правду. Ведь я еще не придумал, куда я иду и зачем.

Я рассмеялся.

— Ты фантазер.

— Тебе хорошо, — сказал Рыж. — Что хочешь, то делаешь. Никакой опеки.

— Это верно, — согласился я. — Если не считать учителей в школе, я сам по себе уже семь лет.

— Скажи, а почему родителям надо все объяснять, как маленьким?

— Я думаю, они иногда забывают, что не все можно выразить словами.

— Я это часто замечал. Даже иногда легче написать и решить уравнение, чем найти слова.

Рыж задумался. Длинные его ресницы нацелились в небо, как боевые копья. Рыж думал.

— Скажи, — он перевернулся на живот, стал разглядывать травинки, — это правда, что раньше люди не обращали особого внимания на атомы и космос?

— Правда.

— А почему?

— Потому что не знали их как следует.

— Какая простая мысль! — презрительно сказал Рыж.

— Рыж, ты поросенок, — не сдержался я, и он удивленно повернул голову. — Когда ты родился, физики уже пересчитали элементарные частицы, и были уже гравилеты, и ракеты, и сверхсильные телескопы, и астрономы уже спокойно гуляли по далеким звездам, а мой отец первый раз полетел на Марс. А раньше ничего этого не было.

— Да, — признался он, — я забыл. Ты знаешь, Март, я иногда вижу космические лучи. В темноте, когда зажмурюсь, вдруг трах! — и пролетает какая-то точка. И тогда я начинаю думать: кто она, откуда прилетела и сколько вообще всяких лучей проходит через меня, а я их не замечаю… И еще… еще мне кажется, когда вот так прищуришь глаза, увидишь что-то такое, что никто не видел. Никто и никогда. Понимаешь?

— Ты будешь ученым, Рыж.

— Нет, — сказал он, — я хочу, как ты, на гравилете. Ну, поехали?

Беззаботно позванивая, мы поднялись к распахнутому окну на пятом этаже. А там уже стояла Каричка в голубой пижаме.

— Это кто мне подкладывает галактики, кто звонит под окном? — строго спросила она, хотя глаза ее лукаво улыбались:- Я больна, мне нужен покой, мне нужна тишина.

— Это мы, — ответил я очень важно, — Всемогущий Доктор Техники Рыж и я — Вечный Студент, Бродяга Воздуха.

Каричка рассмеялась и вдруг стала печальной, вздохнула.

— Мне не нужен покой. Возьмите меня отсюда.

— Давай! — хором воскликнули мы, и даже тарелка поддакнула: трин-тра-ва. — Лезь в окно! — продолжали мы с воодушевлением и смолкли.

За спиной Карички неожиданно вытянулся строгий белый халат.

— Прошу вас зайти в двенадцать часов, — сухо сказал халат. — И если можно, не в окно, а в дверь.

— Ребята, вас кто-то зовет. — Каричка показала вниз. — Я вас жду, приходите!

Она посмотрела на нас через шарик, в котором вращалась Галактика, махнула рукой, исчезла.

Мы молча опустились на тротуар.

Хозяин площадки шагнул через перила, осмотрел щиток управления.

— Нагулялись? А мне работать надо.

— Оставили б записку, мы бы все сделали, — пробурчал Рыж.

— Я и сам справлюсь. Будьте здоровы.

— С ней все в порядке, — сказал Рыж.

— Я в этом не сомневаюсь, — усмехнулся дядька. — После пяти будет стоять на том же месте.

Он на нас не сердился. Улетел, позванивая.

— С этими девчонками одни неприятности, — сказал Рыж. — Пойдем к Симу, а?

— Зачем?

— У меня есть идея.

Идеи Рыжа всегда неожиданны. Он как-то предложил: «Давай посмотрим твою коллекцию «соседей по космосу»!» Я удивился: как Рыж помнил про нее? В детстве я увлекался фантастикой и выписывал из всех книг, как выглядят разумные жители иных миров. Я собрал в ящике тысячи листков и сейчас понимаю, что это была очень забавная история человечества — осмысление людьми себя, своего собственного «я». Главные фантасты Земли — ученые — свели человека лицом к лицу со Вселенной. Человеку пришлось сломить гордость, признав, что ни он, ни его планета, ни Солнце не являются центром мира, и тогда они оказались достойными сторонами — маленький величественный человек и бесконечная величественная Вселенная. И еще до того, как были сосчитаны планеты, звезды и галактики, вырвались вперед мечтатели и заселили их фантастическими существами.

Помню, с каким восторгом, глотая книгу за книгой, ждал я неожиданных встреч. Мой ящик с описаниями «соседей по космосу» превратился в необыкновенную планету с самыми необыкновенными жителями. Эта моя планета так и осталась мечтой. Межзвездные полеты были еще не под силу людям, а сигналы, посылаемые к звездам мазерами и летающими зондами, оставались без ответа. Да, новые ракеты с приборами улетели на Юпитер и Сатурн, и наш институт ежедневно получает километры цифр от этих автоматов, ставших спутниками планет, и еще трещат в ушах аплодисменты, но если вспомнить — где же мечты о путешествиях со световой скоростью к голубым, белым, красным, оранжевым звездам, в гости к нашим разумным соседям? — строгий расчет мгновенно отрезвляет: пока нет энергии для таких скоростей.

Молчат звезды, молчат их планеты. Молчат, как те каменные черепахи, единственные живые существа, которых нашел на Марсе мой отец. И я, как только стал студентом и узнал серьезность всех физических законов, сразу же забросил свой ящик. Но однажды, перебирая старые бумаги, вновь открыл мою планету. Было жаль выбрасывать пестрый мир детства. Попросив разрешения у Андрея, я переместил описания с помощью Сима в маленький электронный блок, величиной с книгу, не больше. Он был значительно меньше ящика и давно лежал в моем рабочем столе, как старая школьная тетрадь, которую однажды находят и листают с улыбкой.

А Рыж помнил о коллекции.

Мы с ним пришли в Институт Солнца, в нашу лабораторию. Дверь была открыта. Я щелкнул включателем, и Сим мгновенно пробудился: уставив на нас оранжевый глаз, поздоровался, доложил, что Андрей на совещании.

— Как настроение, Сим? Как работа? — спросил Рыж. — Не перегружаешься?

— Могу не выключаться. Уже двести шестьдесят пять дней работаю без замены блоков.

Они говорили как приятели — металлический шкаф, упиравшийся плечами в стены, и маленький серьезный Рыж. Рыж ладонью смахнул пыль со стекла, пробежал пальцами по клавишам, погладил железную кожу великана. Рыжа хлебом не корми — дай повозиться с машиной. Оставь я его здесь одного, и он забудет о времени, а мать поднимет тревогу: пропал сын.

— Я хотел бы проконсультировать новые стихи, — прогудел Сим.

— Не сейчас, — быстро сказал я. — У нас другая просьба.

Рыж молча кивнул. Он, конечно, был не против, но если позволить Симу читать новые стихи, пролетит несколько часов. Только Андрей мог оборвать и высмеять Сима, мы с Рыжем не решились бы. Даже не знаю, зачем Каричка обучила Сима сочинять стихи? Я бы сказал — посредственные стихи. Но это единственный его недостаток, который можно назвать странностью или другим забавным словом.

Мы с Рыжем вложили в машину электронный блок и смотрели, как мелькают на экране портреты марсиан, селенитов и других мифических жителей Солнечной системы. Летучие мыши с клювами, помесь обезьяны и кенгуру, медузы в броне шагающих аппаратов, крошечные подвижные комарики, гигантские муравьи-телепаты, хитрые осьминоги, кочующие булыжники, мыслящая плесень — многорукие, многоглазые, многоцветные и просто без примечательных деталей, — они были собраны старинными писателями из знакомых земных деталей и наделены разными коварствами. Особенно непривлекательными в описаниях были инопланетные ученые, философы, воины и вообще мужчины (на их фоне женщин можно было по праву назвать прекрасными незнакомками). Мы прогнали эти мрачные, пугающие детей кадры без всякого сожаления.

Жителей Вселенной, внешне похожих на людей, только разноцветных и из иной плоти и крови, Рыж велел пропустить. Не очень интересовали его кристаллы, шары и мешочки с коллоидными растворами, которые видели рентгеновы лучи, слышали стук молекул, ощущали магнитные поля. Потом пошли творения фантастов прошлого века, рожденные атомной физикой, кибернетикой, космогонией, и здесь Рыж стал внимательнее. Он притих, уставившись упрямыми глазами на экран.

А там смеялся живой океан, неслась от Солнца огненная тень живой плазмы. Дрожали, как смутное отражение в глубоком колодце, существа — призраки. И черное облако, в котором прятался гигантский разум, окутало всю Землю, вызвав жару, наводнения, морозы и другие бедствия.

— Нет, не то! — с досадой сказал Рыж, проглядев еще десятка три кадров.

— Что ты ищешь?

— Это облако, кем бы оно ни было… — Рыж так точно воспроизвел интонацию профессора Бригова, что я рассмеялся.

— Ах, Рыж, неужели ты подсматривал?

— Меня пропустили. Здесь, в институте. Ведь это так: оно, наше облако, — кто?

— Я не знаю, кто или что: разумное оно или нет?

— А чего ж ты закричал: «Я видел, я видел!»? — возмутился Рыж.

— Я действительно видел, но не знаю. Очень странная физика.

— «Физика, физика»! Почему ее нет в твоих картинках? — Рыж начинал злиться.

Я знал, что он хочет найти какое-то подобие облака в описаниях фантастов. И не находил.

— Вообще фантасты многое предвидят, — сказал я. — Ну, а другие говорят: всякая мудрость — это мудрость после происшедшего события.

— Значит, здесь ничего похожего нет? — повторил Рыж.

— Нет. Ты же знаешь о странных значках, которые появились однажды на экранах телевизоров. Все думали, что это первые сигналы из космоса. Это были просто помехи.

— Идем, — решительно сказал Рыж.

Я подождал, пока он простится с Симом, выключил машину.

Они простились дружелюбно, только что не пожали друг другу руку.

5

Рыж младше меня на шесть лет, но иногда мне кажется, что мы с ним во всем равны. А бывает, я перед ним — будто малыш, а он мудр, как маленький старичок профессор. Он любит старину, особенно старую технику, и нередко предлагает мне:

— Давай путешествовать. Ну давай узнаем все про автомобиль!

Мы сидим в его комнате. Вечер. Темный квадрат окна. Тихо. В углу стоит выключенный «Репетитор» — друг школьника, как называет свою домашнюю электронную парту Рыж. На столе и на полу разбросаны книги, альбомы, блоки разных машин. Рыж, видно, что-то чинил или конструировал. Мягко светятся стены, незаметно для глаз меняя причудливый узор.

Я люблю сидеть у Рыжа просто так. Но сейчас мы будем узнавать про автомобиль, и я, подняв трубку, вызываю Центр Информации, диктую просьбу. Сейчас в эту комнату ворвутся звук и движение.

— Смотри, какая неуклюжая! — В голосе Рыжа восхищение. Он останавливает изображение на телеэкране. — Вот мы ее посмотрим. Повернем боком, вот так.

Он дышит в экран, взмахивая удивленно ресницами, вскрикивая порой, а мне видится, как он бережно держит на раскрытой ладони то серебристую трубку ракеты, то неуклюжий, как динозавр, экскаватор, то мерцающий таинственно кристалл счетной машины. В нем столько нежности, доброты, что я говорю себе: таким должен быть человек среди техники, человек нашей техносферы, который шагу не может сделать, чтоб не наткнуться на твердый бок машины. И она для него не безразличный предмет, а живая мысль, облаченная в современные доспехи, может быть, даже произведение искусства.

— Рыж, да ты доктор техники!

Он сердится, говорит: «Да ну!» А через минуту, увидев людей прошлого века:

— Это Они делали для нас!.. Верно, Март? Лицо его печально: он их жалеет.

Он будет психологом машин, говорю я уже не вслух, а себе. В этих словах нет ничего таинственного, вернее — в них столько же таинственности, сколько в слове «инженер» или «программист». Достаточно взглянуть на Рыжа.

— Я вот читаю в разных книжках: «гений», — говорит он. — Скажи, Март, кто это — гений?

— Человек. Обыкновенный человек. По-моему, так. Он больше других любит свое дело. Посвящает ему все время. И успевает больше других.

— Я знаю: Мусоргский, Толстой, Винер, Лапе, — вспоминает Рыж. — Но так было раньше. А теперь каждый математик и музыкант, все учатся в трех институтах.

— Давай по порядку, — предлагаю я. — Ты слышал, как в прошлом веке наука чуть не задохнулась из-за обилия информации?

— Нет, — мотает головой Рыж.

И хотя я вижу по его глазам, что он хитрит, рассказываю. Как давным-давно ни один ученый не мог знать всего, что ежеминутно, ежечасно появляется в его области знаний. И тогда люди придумали счетно-электронные машины. Машины появились в школах, на заводах, в институтах. Их было очень много, и они считали в миллионы раз лучше ученых, но гораздо быстрее росла лавина новых вопросов, задач, проблем. Это было тяжелое для ученых время.

— А где был выход? — спрашивает Рыж. — Ты скажи про принцип. Как изменились машины? Как они справились с потоком информации?

— Принцип такой: раньше машине очень подробно объясняли, как надо решать задачу. Теперь говорят, что надо делать. Понимаешь ты разницу между «как» и «что»? Как — объясняют неучу, что надо делать — говорят специалисту.

Мы подключаемся к Центру, разглядываем и обсуждаем разные конструкции электронных машин. Они рождались в то самое время, когда не только ученые — все люди горячо обсуждали своих помощников. Одни возлагали на них слишком много надежд, рисуя будущее голубыми красками, другие же не верили в «чудеса», тем более в железных коробках. Но ученые и инженеры делали автоматы, подобные человеческому мозгу. Строили точно и смело. А потом кабели оплели всю Землю, и родился гигантский электронный мозг — Единый Вычислительный Центр.

— Рыж, — говорю я после просмотра схем, — да ты разбираешься в них лучше меня. Зачем спрашиваешь?

— Чтоб уточнить свою позицию, — ответил он совсем по-взрослому. — Это полезно. Чтоб знать, что я не мыслю по-старому. — И неожиданно спросил: — Как ты думаешь, я могу стать гением? Сразу в трех науках?

— Можешь.

— Я ведь не Винер и не Чайковский.

— У тебя просто другая фамилия. Но ты имеешь перед ними преимущества.

— Какие?

— Свободное время — раз. Новая система обучения — два. Накопленные знания — три. Историки говорят, что раньше только гении знали столько, сколько сейчас обычный человек.

— Значит, у нас все гении?

— Все — обыкновенные гении, — в тон ему сказал я.

— Ну, серьезно… — И Рыж проглотил улыбку, сразу стал серьезным.

— Хорошо, серьезно. Я не интересовался подробно, как учились в прошлом веке, но знаю, что тогда люди использовали лишь половину мощности своей памяти. Потом была новая машинная революция. Это очень сложно — десятки отраслей биологии, медицины, кибернетики… Проще будет сказать, что все науки всерьез взялись воспитывать человека…

Тут я толкнул плечом Рыжа, и мы колесом покатились по полу. Он уселся на мне верхом, спросил:

— Просишь пощады?

— Пощады?..

— Ах так! — закричал он, и мы покатились опять. Теперь он был внизу. — Тихо! — приказал он шепотом.

Музыка. Тихая, но нарастающая, притягательная. Мы вскочили, распахнули дверь — звуки стали сильнее. Бросились через просторный зал, цокая по белым плиткам. Остановились, не решаясь распахнуть дверь в комнату Карички.

Там, за этой дверью, все было другое: там звучала музыка. Нам казалось, что за этой дверью — невесомость лунного света, осторожность животных, таинство глубин, — все жило своей чуткой жизнью, пока не ворвался ветер: он смешал земли, и воды, и звезды, растер все в молекулы, оставил хаос, улегся… И вдруг — там, за дверью — взошло солнце и из земли поднялся чистый зеленый листок…

Не знаю, так ли было это. Музыка смолкла; мы тихо ушли, не сказав Каричке, что подслушивали ее игру. До сих пор я так и не рассказал ей о том вечере.

— Иногда я смотрю, она ходит по саду, — рассказывает Рыж. — Ходит, ходит, ну — ничего не делает. Но я хитрый, наблюдаю. Ходит она, ходит, потом, знаешь, запрется и сочиняет. Это точно — сочиняет. А меня хоть на веревке води — я ничего не придумаю.

Мы поднялись на крышу. Ночь была ясная. Самая чистая, самая точная звездная карта висела у нас над головой. Рыж знал ее хорошо. Он называл звезды, большие, и маленькие, и даже те, которые я не видел. Может, он фантазировал? Я заглянул в его лицо. Нет, не обманывал: щурил глаза, вглядывался, искал и… находил.

Он смотрел на черно-белую, самую точную карту неба и видел цветные звезды — голубые, как лед, белые, как электрическая лампочка, оранжевые, как апельсины, красные, как глаз маяка. Так рано утром луч солнца пробегает по серой земле и возвращает миру все краски.

— Рыж, а какая Земля с Марса?

Он мгновенно перенесся на Марс, расставил пошире ноги на ржавом песке, задрал голову.

— Зеленая звездочка. По блеску — как Юпитер с Земли.

— А что тебе, Рыж, больше всего нравится там? — Я боднул ночное небо.

— Там? — Он задумался. — Солнце, когда затмение…

— Крылатое Солнце!

Я увидел его: черный круг Луны и размашистые золотые крылья.

— Так говорили жрецы, — сказал Рыж.

— В самом деле, откуда строители египетских пирамид могли знать про электрон? Ты прав, Рыж. Скажем, так: солнечная электронная корона. Ты не возражаешь против короны?

— Нет.

— А против чего ты возражаешь?

— Что двадцать первый век уже кончился, как говорят некоторые.

— А ты как думаешь?

— Еще посмотрим!

Рыж, мой Рыж, доктор техники. Ты прав, мы уже не вернемся в темный мирок свечи, как не вернемся в прошлое. Даже если вокруг сомкнется пространство, никогда не станем первобытными людьми. Не забудем электричество и плазму, древних греков и создателя единой теории поля. Даже грязный атомный гриб не забудем. Не разучимся говорить на едином языке людей Земли, не разучимся управлять облаками. Мы всегда будем знать стихи, формулы, музыку. И весь этот мир, вся история Земли — в тебе, Рыж, живут в любой твоей клетке, зовут жить дальше. Я вижу это по твоим сияющим глазам, Рыж.

А как узнать, что будет со мной?

Раньше гадали по звездам. Но ведь это предрассудок: звезды молчат.

6

Мы не влетели в окно, а вошли в парадную дверь больницы и поднялись в комнату Карички. По дороге Рыж обличал себя:

— Мы рассуждали ошибочно. Ну, когда мама спрашивает: куда я иду, а я говорю: никуда. Ведь я просто не знаю своей цели — и все.

— Правильно, Рыж.

— А утром, когда ты позвал, я знал цель. — Рыж порозовел от признания.

Я обнял его за плечи.

— Рыж, — сказал я серьезно, — я помню всегда: ты выручишь в трудную минуту.

— Чего ж тут трудного?

— Понимаешь, я боялся, что Каричка серьезно больна, и потому спешил.

Нет, не те слова! Как невозможно иногда сказать точно! Даже Рыжу, верному, понимающему Рыжу, не смог бы я объяснить, что боялся увидеть равнодушное лицо. Как тогда, в Студгородке, когда смертельно бледный принц датский посмотрел на меня в упор и отвернулся. Что было с Каричкой? Захватила ее всю острая боль Гамлета? Или сковал леденящий свет грязно-белого пятна, подкравшегося в темноте?

…Я вспомнил, как на Совете все вдруг умолкли, посерьезнели, едва стала говорить Мария Тауш. Она провела на лунной станции много лет, узнала полное одиночество — вдали от всех. Можно только молчать, когда видишь такое лицо, красивое и почти прозрачное, а потом улететь на Марс, найти там жесткую губку с колючками — цветок по марсианским понятиям, — назвать этот цветок «маритауш». Так было. Но лучше б не было. Трудно смотреть в такие глаза.

Мы торжественно вошли в дверь, и я уже не боялся увидеть равнодушное лицо. Каричка причесывалась у окна.

— Я сейчас, — сказала она.

У ее ног стоял глиняный кувшин с цветами. Таких цветов я никогда не видел: каждую ветку венчал пушистый белый шар, слепленный из тысячи колокольчиков: горшок словно кипел, выдувая молочную шапку пены.

— Что это? — спросили мы с Рыжем одновременно.

— Это? — Каричка пожала плечом. — Сирень… Но глаза ее хитро блеснули.

— Я сама ахнула, когда увидела, — призналась Каричка. — Это принес Ипатий Нилович. Который прогнал вас.

— Белый халат? — удивился я, а Рыж только свистнул.

— Ага. У него на крыше сад.

— Эх, Рыж, не догадались мы подняться выше!

— Хватит вам летать, — серьезно сказала Каричка. — Только падаете да разбиваетесь.

— У меня нет ни одного синяка!

— Точно, я видел, — подтвердил Рыж. А она вдруг села и вздохнула:

— Я плохая колдунья, Март.

Глаза ее стали печальными. И я принялся убеждать, что все шло хорошо и я обязательно пришел был первым, если б не это проклятое облако. Рыж тоже разгорячился, уселся верхом на стуле и, перебивая нас, показывал, как я летел. Он был сразу и гравилетом, и мною, и Сингаевским, и облаком, и самим собою — болельщиком и моим спасителем. Я впервые слышал, как в суматохе вскочил он в санитарный гравилет и даже держал конец сетки, когда спасатели вылавливали меня из невесомости.

Я и Рыж веселились, а Каричка сидела молча на постели, уперев подбородок в поднятые колени. Тогда, пошептавшись, мы объявили Каричке, что сейчас изобразим, как мы откроем секрет облака.

Я объявил:

— На ковре знаменитые клоуны — Студент и Ежик. Это наша обычная забава. Я, конечно, всезнающий Студент, а Рыж — тот наивный Ежик, который слушается моих глупых советов. Ковер у нас под ногами, парик Ежику не нужен, он и так светится; я мажу щеки белым порошком и сворачиваю из салфетки колпак.

Каричка садится поудобнее. Можно начинать.

Ежик шумно сопит и деловито лезет под кровать.

— Что ты ищешь, Ежик? — спрашиваю я.

— Палку.

— Ты хочешь сыграть нам марш?

— Нет, я хочу драться.

— Прекрасная мысль! Но с кем?

— С облаком, — решительно заявляет Ежик, становясь рядом со мной и показывая, как свирепо он будет драться.

— Это глупо, — говорю я. — С облаком драться нельзя. Вот что: тебе нужна ложка.

— Почему ложка? — хлопает ресницами Ежик.

Я говорю, что вся современная физика не может объяснить строение облака, но я-то знаю, почему оно белое и что скрыто у него внутри.

Ежик вытаращил глаза: он готов мчаться за ложкой.

— Там — в середине — мороженое!

— Мороженое?! — просиял Ежик. — Но зачем?

— Чтоб его есть!

Каричка хохочет, а мы дурачимся, и я очень рад, что в ее глазах завертелись золотые ободки. Потом Рыж выскакивает за дверь и долго не возвращается.

— Твои уже знают? — спросила Каричка.

— Наверно. Вот получил сегодня. — Я вынул телеграмму, прочитал: — «Атмосфера создана. Свободное дыхание. Если согласен прилететь — сообщи…»

Далее следовали родительские наставления, тревожные расспросы, поцелуи, которые я оглашать не стал.

— Свободное дыхание… Хорошо сказано!

— Ну и что?

— Март, как тебе не стыдно… — Она не договорила. Поняла. Строго посмотрела мне в глаза. — Не поедешь, да?

— Да.

Она знала, как долго ждал я эту телеграмму, и, кажется, расстроилась за меня, даже покачала головой.

— Не могу, Каричка. После этого — не могу. Ты хочешь, чтоб Аксель назвал меня дезертиром?

— Когда вы едете?

— Завтра.

— А куда?

— Не знаю.

— Только не падай больше. Говорят, я свалилась всего-навсего с помоста, а вот лежу здесь. Кажется, на репетиции. Не помню.

— Ну, это чепуха. Завтра выйдешь.

Я сказал беспечно, а сам весь налился внезапной злостью. Был готов вскочить и поймать облако хоть голыми руками. Только тогда открою ей правду.

В дверях замаячил белый халат. Он ничего не говорил, но выразительно покашливал. Рыж кривлялся за его спиной.

— Март, — Каричка поманила меня пальцем, — я буду колдуньей, — сказала она на ухо. — Не такой растяпой, а настоящей… Я подарю тебе песню.

Я ушел счастливый, полный решимости расправиться со всеми бедами.

Не помню, что привело меня с Рыжем в космопорт. Было свободное время. Аксель по телефону буркнул: «Отдыхай перед дорогой», — и, кроме того, я размечтался о Марсе, а Рыж, видя, что я иду погруженный в свои мысли, деликатно молчал и плелся следом. Надо же, думал я, сколько лет люди сажали там кусты, и травы, и мхи, выводили стойкие, цепкие растения, которые находят под песком лед, и заводы-автоматы прилежно, год за годом выпускали кислород, и росла, поднималась живительная атмосфера; и вот, когда планета стала воздушной, теплой, почти домашней — я не могу туда лететь! Завтра или через месяц марсиане сорвут с городов прозрачные купола и, вдохнув полной грудью, в первую минуту, может, и не поверят в свою свободу. Что не надо больше бить тревогу, когда шальной метеор расколет купол. Что можно выходить за черту города без скафандра. Что нет больше разреженной атмосферы, и удушья, и сонливого беспамятства.

Будет праздник. Прилетят гости с Земли, и с Луны, и с космических станций. И хозяева закатят им пир на весь Марс. Я вижу, как с бокалом в руке, красивый, громадный, стоит мой отец, как смущенно и гордо смотрит на него мать, и глаза ее сверкают. Пусть лучше опоздает моя телеграмма, лишь бы было так, лишь бы не расстроил их мой отказ лететь на Марс.

Долго мы с Рыжем сочиняли послание. Я не привык кривить душой, не мог придумать выдающиеся слова. Когда только переписываешься, то, кроме «целую, обнимаю, крепко жму руку», ничего больше не изобретешь. Причем под словом «видишь» я подразумеваю живое общение, а не телесеансы раз в месяц, когда тебе дана минута и ты не знаешь, что сказать. Ты стоишь, и мямлишь, и хлопаешь ресницами, а потом ждешь целых пять минут, пока твои слова и твоя физиономия несутся через пустой космос туда, к Марсу, и вот наконец после треска и вспышек на экране — расплывчатое мамино лицо; не успеешь как следует его рассмотреть — и все, прошла мамина минута; и ты думаешь: хорошо, что они не в соседней галактике, а то пришлось бы ждать ответ сто, или пятьсот, или тысячу лет… Вот почему я просто поздравил родителей с победой над природой Марса; заодно вкратце сообщил свои планы.

Сунув записку в окошечко радиостанции, мы вошли в прохладную щель с длинным козырьком (на него садятся гравипланы и вертолеты) и сразу же почувствовали себя космическими путешественниками.

Нет ничего живописнее на свете, чем космопорт, если не считать, конечно, гонок гравилетов. Просторный, как площадь, ровно освещенный вестибюль заполнен толпой; яркие платья, возбужденные лица пассажиров, блестящие глаза и пылающие щеки детей; прощальная песня в кругу друзей, которая, будто грустный ветерок, проносится по залу; мелькание указателей, безмолвные приказы световых табло, скольжение бесчисленных эскалаторов — все это еще не космопорт. Когда вы, поблуждав в лабиринте механических лестниц и даже поскучав от их однообразного бега, внезапно ступите на платформу и увидите длинные, уходящие в самое небо металлические трубы, вы поймете, кто здесь главный чудо-зверь.

Толстая металлическая дверь мягко захлопнулась за последним пассажиром. Ракета заперта в клетке. Секунды молчания, и от внезапного рева дрогнула земля. Вы ничего не видите, но по стихающему быстро вою догадываетесь, с какой адской скоростью мчится она в стартовой трубе. Блеснула в солнечном небе, яркая звезда. Блеснула и пропала. Все.

Не раз улетали мы с Рыжем в тот день на Огненную землю, во Владивосток, на Луну, в Антарктиду, на космические станции с разными номерами. Выбирались на платформу, топтались у дверей, заводили разговоры с экипажем, а потом уходили вместе с провожавшими. Мы втянулись в эту игру, скакали с лестницы на лестницу и то ехали вместе, то разъезжались. Потом я потерял Рыжа и блуждал по эскалаторам, пока тяжелая крепкая рука не схватила меня за плечо.

— Март, ты?

Олег Спириков, загорелый до черноты, тряс мою руку, щуря близорукие глаза. Добряк и силач — таким он был всегда, мой старший товарищ по интернату, ныне лунный физик.

— Улетаю, — сказал он. — Было Красное море. Положенный отпуск. Все позади!

Наверно, одновременно вспомнили мы нашу последнюю встречу здесь же, в порту, потому что он неожиданно предложил:

— Март, хочешь к нам?

Год назад, когда я, расстроенный своей бесцельной возней со сводками, бродил по космопорту, на этом месте вот какой был разговор.

— Кем работаешь? — спросил он.

— Никем. Перебираю сводки.

— Как так?

— Нажимаю пальцем на кнопки. Борюсь с бумагами. Обыкновенный чиновник.

— Я думал, — сказал Олег, растерянно моргая, — что это делают машины.

— Не только машины, но и студенты. — И я, чуть не плача от приступа глупой жалости к себе, взмолился: — Олег, возьми меня на Луну.

Он был расстроен не меньше меня.

— Хорошо, — сказал он, подумав. — Будет место, сообщу…

А сейчас я только улыбнулся и помотал головой.

— Спасибо, Олег. Есть дело.

— Слышал, — сказал он. — То самое? Я кивнул.

— Жаль. Вместе б слазили на верхотуру Лейбница.

— Я еще прилечу, — пообещал я.

Мы простились. Через минуту он улетел. Быстрая лента унесла его в другой мир, где туманно-синий диск Земли недвижно висит над горизонтом, где днем вместе с Солнцем светят звезды и все вокруг либо черное, либо белое, где рваным острым клыком торчит девятикилометровая вершина гор Лейбница. Спросите у любого альпиниста, и он подтвердит, что характер у этой лунной старухи ничуть не лучше, чем у земной Джомолунгмы. А Олег со своим отрядом не только взошел на вершину, но еще выбрал для этого день солнечного затмения, когда Луна погрузилась в красный свет. Так они и лезли в полутьме, любуясь природой. А гору назвали Селеной.

…Рыж ехал мне навстречу и переговаривался с мальчишкой на соседнем эскалаторе.

— Очки взял? — кричал Рыж.

— Взял! — отвечал радостно приятель.

— Скафандр?

— Взял!

— Батареи? — Взял!

— Лодку? — Забыл!

— Эх, ты! — Рыж покачал головой.

У мальчишки было такое огорченное лицо, что я расхохотался. Он и в самом деле почувствовал себя беспомощным без маленькой подводной лодки, в которой спокойно лежишь на животе и вглядываешься в таинственные сумерки океана. Мне даже стало жаль этого путешественника с оттопыренными розовыми ушами и обиженно повисшей нижней губой, и я решил прервать мальчишечью игру. Но Рыж опередил меня, хлопнув приятеля по плечу:

— Вот что, Леха, теперь провожай нас!

— Как? — спросил я.

— Но ты же летишь, — спокойно объяснил Рыж.

— Лечу, но завтра.

Серые Лехины глаза вспыхнули, он цепко схватил меня за локоть и радостно вздохнул: «Пойдем». Рыж повис на другой руке.

Сопротивляться было бесполезно: я стал для них слишком важной персоной.

Телохранители буквально внесли меня в вагон метро, помчавший нас к грузовому порту.

— Зачем? — робко спросил я.

— Времени еще завались, — махнул рукой Леха.

— Конечно, — подхватил Рыж. — Еще вечер и ночь. Побродим.

— А мама?

Столь бестактный вопрос телохранители оставили без ответа. Я вспомнил о Каричке. Представил, как она будет смеяться, когда я незаметно ускользну от ребят, разыграю в лицах наши похождения.

Поезд исчез в тоннеле, мы втроем остались на платформе. По ту сторону были рельсы и волнистая стена с козырьком, бросавшая на нас тень. По эту сторону — ровное, залитое солнцем, уходящее к горизонту зеленое поле, уставленное вышками ракет. Из открытых люков торчали длинные подвижные языки — ленты транспортеров. На них медленно двигались грузы — туда, в подземные камеры. На поле — редкие фигурки людей.

— Жарко! — вздохнул я.

— Это с Луны. — Леха показал на голубоватую ракету.

— Пойдем! — дернул меня Рыж и потащил к лестнице.

Здесь, внизу, гулял ветерок, пахло нагретой землей, травой, цветами. Что-то поскрипывало за нашей спиной; оглянувшись, мы увидели на бетонном кубе обгоревшую, желто-черную неуклюжую ракету. Памятник.

Рыж было направился к ней, чтоб потрогать бугристый металл, но вдруг вспыхнул яркий сноп пламени в небе, а на дальнем конце поля появился красный треугольник: знак посадки. Мальчишки крикнули «ура», бросились к красному парусу, не спуская глаз с серебристой трубки. Она, величиной всего с авторучку, вырастала с каждой секундой в огромный грозный снаряд, целивший в центр площадки.

Пока мы бежали, все было кончено: ракета опустилась. Уже зияли немые люки, из которых вот-вот выплывут таинственные грузы. Нас обгоняли машины с нескончаемыми хвостами транспортеров. Пролетели белый вертолет с врачами и несколько гравипланов за командой. А мы все бежали, бежали так, будто встречали кого-то.

Да, встречали!

Я даже не могу объяснить, что заставило нас броситься вперед, когда из люка появились люди. Они возникли внезапно — выросли на белых ступенях трапа. Я увидел их жаркие небритые щеки, блестящие глаза, схватившие простор неба и поля, улыбки, обращенные к нам, синие комбинезоны с цифрами «ЗМ-720», номером марсианского корабля; в этот момент я бросился к незнакомым людям. Ведь они были с Марса!

И они меня поняли.

Мы мяли друг друга в объятиях, смеялись, спрашивали: «Как дела?» — и отвечали: «Отлично!» Леха и Рыж просто парили над головами, передаваемые из рук в руки, визжали и хохотали, как от щекотки. Не хватало лишь оркестра, но он звучал в наших ушах.

— Разрешите узнать, прибыл ли груз для Ольхона?

Резкий, сухой и очень знакомый голос, прозвучавший рядом, заставил меня вздрогнуть. Так мог говорить лишь один человек на свете — мой дядя.

— Такого груза нет, — последовал спокойный ответ.

— Может, вы ошибаетесь, командир? Три контейнера для профессора Гарги со станции «М-37».

— Такого груза нет.

— На вашей линии всегда беспорядок!

Я спрятался за спины: это был мой дядя. Он как будто не говорил ничего особенного, возмущался обычной путаницей диспетчеров, но для меня сразу померкло солнце, умолкли оркестры, пропала вся торжественность встречи. Угораздило же его явиться именно в этот момент и искать свои дурацкие контейнеры!

— Извините, ничем не могу помочь, — сказал командир, залезая в гравиплан.

Цепкие глаза дяди тут же выдернули меня из толпы служащих, готовивших ракету к разгрузке. Он поманил пальцем. Рыж и Леха, насторожившись, двинулись вместе со мной.

— Неожиданная встреча! — сказал дядя. — Давно не видел тебя. Что ты здесь делаешь?

— Ничего.

— Как отец?

— Ничего.

Мы помолчали. Он понял, что я слышал, как он кричал на командира, и, опять разозлившись, забормотал про свои ящики:

— Сначала их по ошибке завозят на Марс. И теряют. Безобразие!

— Ничего, найдутся, — махнул рукой Рыж.

— Конечно, — утешил Леха. — Дня три пройдет, и привезут.

— Три дня! — сердито сказал дядя, словно Леха был диспетчером. — Когда вам стукнет столько же, сколько мне, вы научитесь ценить время… Вот что, Март, раз уж мы встретились… Если хочешь увидеть настоящее дело, приезжай ко мне на Ольхон. Не можешь? Ну, как знаешь. Скоро услышишь, явишься сам. — Он взглянул на часы. — Мне пора, я вас покидаю.

С этими словами дядя исчез.

Нет, он не растворился в воздухе и не провалился сквозь землю, как пишут в романах. Он просто исчез вместе с плохим своим настроением. Будто его и не было.

— Подумаешь! — крикнул Рыж, сверкая глазами. — Исчез! Ха-ха!

— Да мы сами так можем, — подхватил Леха. — Вот я сейчас встану на это место…

— И я, — не унимался Рыж.

— Рыж, назад! — Я завопил диким голосом, испугавшись, что Рыж тоже исчезнет. А он встал на руки и походил вниз головой. Только и всего.

— Он что, великий ученый? — спросил Рыж.

— И в самом деле — дядя? — добавил Леха.

— Великий или нет — не знаю. Он изобретает биомашину. Но точно, что Гарга мой дядя и живет посреди Байкала на острове Ольхоне. Там его лаборатория.

Конечно, мальчишки потребовали рассказать про биомашину. Я вспомнил споры в нашем доме. Мама говорила, что искусственный организм, как бы он ни был гениально построен, никому не нужен — он не заменит человека. Но отец защищал старшего брата: тридцатилетняя упорная работа над одной проблемой стоит уважения, доказывал он, и, в конце концов, биомашина разрешает самую гуманную проблему — продление жизни человека. Что касается меня, то я считал дядю неудачником и жалел его: все же очень долго возился он со своей машиной.

— Но, наверно, изобрел? — Рыж сделал свой вывод. — Ведь он пропал, был ненастоящий…

— Не знаю, — сказал я. — В этом надо разобраться.

— А что мы скоро услышим? — мучился в догадках Рыж. — Пока что я видел фокус-мокус.

Встречу с Гаргой я не раз вспоминал позже, но не она была главной в тот день бесцельного бродяжничества, называемого прощанием.

Выходя из космопорта, я столкнулся нос к носу с Бриговым. Из-за его широкой спины выглядывали мрачный Игорь Маркисян и любознательный Кадыркин — тот самый, про которого говорят: «Сначала появляются красные уши, потом Кадыркин». Аксель на этот раз появился раньше всезнающих ушей.

— Ну вот, — сказал он невозмутимо. — Все в сборе. Пошли.

— Куда?

— Потом узнаешь.

Так Рыж и Леха стали настоящими провожающими. Эскалатор поднял нас на платформу. Я пожал ребятам руку. Люк захлопнулся.

— Передай Каричке: я буду звонить, — успел сказать я Рыжу.

А он крикнул:

— Не беспокойся, Март! Я вместо тебя. Я соберу твой гравилет!

Часть вторая

ПОГОНЯ

Посетив обсерваторию Маунт-Вилсон,

Эйнштейн и Эльза

заинтересовались гигантским телескопом

«Для чего нужен такой великан?» -

спросила Эльза.

«Цель состоит

в установлении структуры Вселенной», —

ответил директор обсерватории.

«Действительно?

Мой муж обычно делает это

на обороте старого конверта».

7

Это был обманчивый город. Тампель — так написано на ракетодроме.

Я никогда не слышал про Тампель. Но стоит пять минут проехать по его улицам, как начинаешь догадываться, что это не простой город, а город-иллюзионист. Представьте: вы выезжаете на широкий проспект, и вам кажется, что он бесконечен, как луч света. Строй иглообразных, выстреленных в зенит небоскребов. Меж этих сверкающих гигантов — цветущие поля, массивы лесов и парков, голубые моря водохранилищ. Вы радуетесь за архитекторов, удачно совместивших все горизонтали и вертикали. Но через несколько секунд с удивлением замечаете, что не только дорога, а все пространство стремительно летит вам навстречу, и вот уже поле сжалось в лужайку, таинственный лес стал аллеей, а море промелькнуло озером.

Игорь Маркисян подозрительно посматривал на встретившего нас ученого. Паша Кадыркин, перехватив его взгляд, рассмеялся.

— Непонятно? Обман зрения.

— Я не привык к обману, — мрачно изрек Игорь.

— А мне нравится. — Кадыркин повернулся к Акселю. — Оригинально. Аксель Михайлович, верно?

Мобиль плавно затормозил.

Обычное типовое здание Вычислительного Центра. В дверях стоит сухопарый седоватый человек в белой рубашке с закатанными рукавами. Крепко пожал всем руку. Представился: Сухов, директор Центра. Провел нас в комнаты на первом этаже, предназначавшиеся для гостей. Комнат было две — огромные, с цветами и книгами, и мы их быстро распределили: одну себе, другую профессору.

После чего Аксель объявил:

— Все свободны.

— А как же… — вспыхнул Кадыркин.

Но Аксель успокоил его величественным жестом:

— Работать начнем в шесть утра. Пока отдыхайте. Познакомьтесь с городом. — И ушел вместе с директором.

Кадыркин был обижен, уши его пылали. Я понимал Пашу: за тысячу километров летели, волновались, думали: вот сейчас предстанут перед нами развалины прекрасного города, мы бросимся в бой… И на́ тебе — отдыхайте. Это я шучу насчет развалин. Но когда мы вышли из ракеты, то чувствовали себя все-таки тревожно. Совсем недавно над городом стояло облако, и что оно там натворило — мы точно не знали. А из мобиля ничего не увидели, если не считать странных картинок. И встречавший попался какой-то сонный. «Чего было? Да ничего особенного. Я как раз дремал в машине».

— Паша, будем сражаться с облаком? — спросил я печального Кадыркина.

— Я займусь теорией.

— Тогда прогуляемся?

— Да нет, я лучше почитаю. Вы идите, ребята. Вышли мы из других дверей — прямо к спокойному озеру, отражавшему прозрачные здания и темные силуэты машин. За озером, над угольно-черными безлистыми деревьями, пламенела в закатных лучах стеклянная игла. Я вспомнил: такие устремленные ввысь памятники ставили первым космонавтам.

— Красиво, — заметил я.

— Далеко, — сказал Игорь. — Неохота идти.

— Ты забыл: это ведь Тампель. Как перевернутый бинокль.

Мы пошли по дорожке, и вся картина стала меняться на наших глазах: длинное озеро округлилось, деревья переместились неправдоподобным скачком, и сверкающий клинок небоскреба застыл над головами.

Однажды со мной такое было. Волшебная история детства так отчетливо врезалась в память, словно это случилось вчера. Я удобно лежал на подоконнике и рисовал двор. Солнечный снег. Сосна с приставной лестницей. Полосатый кот лениво поднимает лапы, потягивается и обходит темные проталины. Дядька сколачивает скворечник. Капли стучат о карниз. Только я нарисовал кота, сосну, дядьку с красным лицом и принялся за небо, как увидел, что все стало наоборот: над крышей несутся рваные тучи, мимо окна косо летят хлопья снега, а чистюля кот исчез. И тогда я начал перекрашивать рисунок в серый цвет. Да совсем напрасно. Опять посмотрел и увидел, что во двор снова вошла весна. Я нарисовал все сначала, как было, и еще оставил место для тех, кто мог прийти вместе с весной. Было мне шесть лет, и рисунок назывался «Март».

— А дальше что было? — спросил Игорь.

— А дальше я выскочил во двор, а там девчонка с красным шаром. Ветер как дунет, шар покатился, а мы за ним. Тут как раз машина. Шар — трах! Я успел схватить девчонку за плечо. А шофер ничего не заметил.

— И тут начался роман, — съязвил Игорь.

— Ты угадал: это была Каричка. Только сначала я ее отдубасил.

Мы сидели в уютном маленьком ресторане на шестом этаже небоскреба, потягивали из высоких стаканов нечто прохладное, шипучее и чувствовали себя гостями. Правда, красоваться было не перед кем: в круглом зале никого, кроме нас, не оказалось. Но нам было достаточно воспоминаний, бесшумных теней, перелива огней за окном и, конечно, ужина. Меню было здесь столь щедрое, что ему позавидовал бы наш институтский повар. По названиям никогда не определишь, чем тебя хотят накормить; мы наугад нажимали кнопки в автомате, взяли разные блюда и остались довольны. Тампель угощал, как настоящий хозяин, без присущего ему обмана.

Три девушки, которых мы встретили очень оживленно и пригласили к столу, для нас были первые представители странного города Тампеля — похожие одна на другую, в одинаковых голубых спортивных костюмах. Они положили на стул теннисные ракетки и набросились на салат и пудинг, которые выдал им автомат-раздатчик. Понятно, что поводов для разговора было достаточно, но нас интересовала определенная информация. Ее мы и старались выудить, слушая трех сестер сразу — Хилгу, Нессе и Татьяну.

Мы узнали, что в Тампеле полмиллиона жителей, пять институтов, девять заводов и лучшие теннисисты континента; что здесь изобретен знаменитый визуализатор, который по-новому планирует город, создавая разные оптические иллюзии, а в ближайшем будущем вытеснит как одряхлевшее кино, так и надоевшее всем телевидение; что изобретатель визуализатора Иосиф Менге вошел в учебники (теперь я его вспомнил); что местный пищевой институт первый в мире синтезировал ряд продуктов, которые ни один гурман не отличит от естественных; что парни из Тампеля есть на Марсе, а несколько девушек живут в подводном городе и вышли замуж; что в Тампеле собраны образцы растительности всего земного шара, в Тампеле есть свои праздники и достопримечательности, своя история и свои обычаи, свои песни и оркестр в тысячу музыкантов; что здесь всем хорошо, прекрасно, превосходно и что Тампель — это Тампель.

Девчонки говорили без умолку, и Игорю с трудом удалось спросить, что случилось сегодня с ними в три часа дня.

— А кто вам сказал?

— Ерунда какая-то.

— Зачем вспоминать плохое?

— Мы с Игорем врачи, — пояснил я.

— О, — сказали девушки хором, — у нас тоже прекрасные врачи!

Я перешел на строгий докторский тон:

— Говорят, многие потеряли на время память. Это так, Хилга?

— Я, во всяком случае, точно не помню. Мы играли в теннис, и я почувствовала себя плохо. Ну, я присела, отдышалась и снова за ракетку.

— А вы, Нессе? Нессе нахмурилась.

— Было как-то нехорошо. Тяжко или тоскливо — не пойму.

— А я хлопнулась в обморок, — весело сказала Татьяна. — А потом стала волноваться за дедушку и бабушку.

— И я волновалась, — добавила Нессе. — Они у нас старые.

Наконец мы с Игорем улизнули из-за стола, ссылаясь на категоричное распоряжение профессора. Об облаке, как мы выяснили, девушки даже не слышали.

— Ну и исследователи! — злился Игорь, сбегая по лестнице.

— А жа-аль, что вы уходите, — пропел я, подражая сестрам. — Тампель очень красивый вечером!

Тампель был действительно красив. Светящиеся небоскребы — колонны, созданные будто богатырями, а не людьми, — держали на себе опрокинутую чашу неба. Робкие блики звезд терялись и гасли среди огромных движущихся букв, рисовавших программы театров, парков и кино, приглашавших в клубы и кафе, сообщавших новости мира. Ниже царила суета бесчисленных огней. Рвались фейерверки, били цветные фонтаны, светились деревья. Появились кафе с бумажными фонариками и удобными креслами, с вазонами и тентами, набитые отдыхающими и полупустые; появились спортивные площадки, красивые статуи, скамейки и уютные уголки ночного города, которые мы не заметили днем. Мы с Игорем стояли у подножия нашего небоскреба, слушая музыку и рокот толпы, озираясь по сторонам, не зная, как оценить этот новый, неожиданный жест Тампеля.

И двинулись вперед очень осторожно. А потом стали перемигиваться, как заговорщики, бессмысленно что-то восклицать и громко смеяться. Ох, Тампель, Тампель, славный шутник, как ты приветлив и мил с гостями! Ты открываешь перед нами кафе, и мы, хотя и поужинали, устремляемся туда, чтоб послушать веселый квартет и поболтать с тампельцами. Но, увы, чем ближе мы к нему подходим, тем расплывчатее становятся двери, и вот уже нет кафе — оно растворилось в ночном воздухе, осталась лишь веселая песенка от несуществующего квартета, а вдали — да нет, в каких-нибудь сорока шагах — уже сияет театральная эстрада и стоят пустые скамейки. Что ж, играть так играть! Мы делаем вид, что садимся на скамейку, которой на самом деле нет, и прыгаем в детскую карусель, мчимся сквозь летнюю библиотеку и плавательный бассейн; нам все нравится — кафе и театры, ледники Антарктиды и песчаный самум — все, что ты даришь нам в этот вечер, обманщик Тампель.

Наш бег за призраками кончился тем, что Игорь врезался головой в ствол дерева. Оно было не освещено и до обидного настоящее, с тугой шершавой корой. Игорь упал с глухим стоном на землю, потом вскочил, схватился за голову.

— Хватит! — закричал он. — К черту весь этот город! Тут и людей никаких нет!

— Почему нет? — прозвучал мягкий голос. — Люди есть.

Мы обернулись и увидели фигуру в белом.

— Исчезни! — шепотом сказал Игорь.

— В самом деле, проваливай! — вскипел я. — Тут не до привидений.

Привидение вело себя смело. Оно приблизилось, взяло Игоря под руку:

— Пойдемте. Вам надо сделать компресс. Компресс!

— Вы что — медсестра?

— Педагог.

В лифте мы рассмотрели ее. Глаза большие, спокойные. Зовут Соня.

— Классическая шишка, — Соня потрогала лоб Игоря. — У меня один мальчик тоже стукнулся о дерево. Он так и сказал: классическая.

Говорила она лениво, будто через силу, но очень приятно, успокаивающе.

— Садитесь. Сейчас принесу лед. От компресса Игорь размяк.

— Вы здесь живете? — спросил он.

— Да. А что?

— Неплохо.

— Вы можете сидеть, пока не придете в себя.

Так мы и сидели в красивой гостиной, любуясь картинами в старинных массивных рамах и видом солнечного моря в открытом окне.

— Иллюзия? — спросил я, кивнув на окно.

— Да, — сказала Соня. — Убрать?

— Нет, не надо.

Море было как настоящее. Колыхалась на окне легкая штора, и пахло соленым ветром.

— Вы, наверное, приезжие? Мы сознались, что приезжие.

— У нас зона отдыха в другом месте, — сказала Соня. — А это так… Хотите потанцевать?

Танцевала она очень хорошо — легко, послушно. Но ни разу не улыбнулась. Она как будто спала с открытыми глазами.

— Вы почему такая печальная? — спросил Игорь.

— Почему печальная? Я такая. — Она провела ладонью по лицу, будто смахивая паутину. — Трудный был день. Читала ребятам книгу. Вдруг все вскочили. Побежали. Я — за ними. Я им кричу, а они бегут. Потом один налетел на дерево.

— Понятно, — сказал Игорь, переглянувшись со мной. — Соня, я снимаю компресс.

Соня кивнула.

— Сегодня захотела уехать, — сказала она как бы про себя.

— Куда? — спросил Игорь.

— Не знаю.

«Парни из Тампеля есть на Марсе, а девушки вышли замуж в подводном городе», — вспомнил я слова трех сестер.

— У нас бывают разные картины… Амазонка… Лунные горы…

Я смотрел на Соню и знал, что сейчас передо мной две девушки. Одна родилась и всю жизнь прожила в Тампеле, она была здесь, она красиво танцевала. Вторая как будто беседовала с нами, но отвечала лишь сама себе, на свои тревожные вопросы. Где она бродила сейчас, по каким землям? Мы этого видеть не могли. Не могли, как не можем увидеть вот эту вазу с цветами изнутри и снаружи сразу.

— Нет, не хочу туда, — сказала Соня.

Она даже топнула ногой. Но вдруг глаза ее вспыхнули, она бросилась к двери.

— Папа!

Итак, размышления мои были верные: разве мог я, смотря на танцующую дочь, видеть за своей спиной ее отца, этого маленького славного человека. Он действительно показался мне очень славным, сразу располагающим к себе то ли своей мягкой улыбкой, то ли смешными усиками. Но в следующее мгновение я опешил, услышав имя и фамилию: Иосиф Менге. Игорь помрачнел, подозрительно скосил глаза: кажется, он пытался представить безобидного отца Сони изобретателем коварного визуализатора, вошедшего во все учебники.

— Я вас знаю, — сказал Менге. — Вы прилетели с Бриговым. И вижу, — с улыбкой добавил он, — что вам кое-что в Тампеле не нравится.

— Ты угадал, папа. — Соня выразительно указала на лоб Игоря. — Берегитесь, мальчики, мой отец — опасный человек…

— Вы что, читаете чужие мысли? — мрачно сказал Игорь.

— Только свои. — Менге усмехнулся. — Пойдемте, я вам покажу нечто имеющее отношение к вашему путешествию.

Менге привел нас в совершенно пустую комнату с матовыми стенами и без окон. Одна стена чуть поблескивала, вероятно — экран. Мы принесли из гостиной кресла, сели. Хозяин, нажав кнопку на стене, взял из выскочившего ящичка небольшой белый обруч.

— Это новая модель, — сказал Менге, передавая нам обруч.

Обруч был тяжелый, гладкий, будто литой.

— Иллюзиатор? — спросил Игорь, взвешивая обруч.

— Можно называть и так. — Менге извиняюще улыбнулся, но тут же посерьезнел. — Сейчас, молодые люди, вы увидите, что было сегодня в городе. Так, как это видел я.

Я заметил, что руки его дрожат. Менге сцепил пальцы, медленно разжал их, потом надел обруч на голову. Он сидел с закрытыми глазами, неестественно прямой, маленький, застывший в ожидании.

Внезапно на экране появился сам Менге, только в другой позе. Он отдыхал на скамейке.

Этот экран был просто чудо. Когда он включился, я подумал, что стена провалилась, и я вижу реальный кусок города — зеленое полотно поля, зубья небоскребов, дорогу, прохожих и маленького человека на скамейке. Легкий шелест машин, крики мальчишек, зов матери, окликающей малыша, и еще слова: «Нет, это совсем неплохо»… Так, кажется, размышлял тогда Иосиф Менге, и мы его слышали сейчас.

Дальше я постараюсь передать точно, что было на экране. Менге вскочил, испуганно озираясь. Женщина схватила ребенка и, прижав его к себе, стала медленно падать. Она упала на колени, не выпуская из рук сына, и тот заревел во весь голос. Менге шагнул было к ней, остановился, приложил ладонь к груди и очень осторожно присел на скамейку. Мимо бежали какие-то люди с раскрытыми ртами, но звука уже не было…

Потом во весь экран возник человек в черном. Он стрелял из автомата. Стрелял в другого, кричащего человека. В старика. Совсем как в старинном кино.

— Хватит!

Менге сорвал с головы обруч.

— Хватит, — устало повторил он.

Обруч соскочил с коленей, покатился по полу. Никто его не поднял — мы сидели подавленные. Менге сжимал подлокотники, тяжело дышал.

Соня повернулась к отцу:

— Что это было? Менге кивнул на нас:

— Они знают.

— Мы не знаем, — сказал я, поднимая обруч, — Можно?

Оно казалось таинственным — это литое кольцо. Приятно было держать его. Очень хотелось сунуть в него голову.

— Попробуйте, — разрешил изобретатель.

И получилась комната с белым облачком сирени и кроватью. А в кровати сидит Каричка. А рядом стою я.

«Ты не летишь на Марс?» — говорит Каричка.

«Нет».

«Только не падай больше».

«Постараюсь».

«Я подарю тебе песню».

Я испуганно схватился за голову. Черт возьми, как естественно звучали голоса этих призраков!

Наверно, у меня был странный вид. Все засмеялись.

А Игорь — вот чудак! — вызвал лабораторию с Андреем Прозоровым и усадил себя за пульт счетной машины. И тоже чего-то испугался, сорвал кольцо.

— Соня, выйди, пожалуйста, — мягко попросил Менге, когда мы убедились в реальности нового визуализатора. Соня молча вышла и включила в гостиной музыку.

Менге мерил маленькими шажками комнату, усы его подрагивали.

— Не знаю, как определят это врачи-специалисты, но я могу сказать, что это такое. — Менге остановился, строго посмотрел на нас: — Страх.

Мы молчали, в дверь билась бурная музыка.

— Да, чувство страха, давно забытое людьми. Оно совсем неизвестно вашему поколению… И отчасти моему. Но оно осталось в словарях — тревожное состояние от испуга, от грозящего или воображаемого бедствия. Оно осталось и в нас, вы понимаете меня? В самой глубине. В наших клетках. В наследственной памяти. Вы это видели.

Менге задыхался от волнения, он почти кричал. Подбежал к стене, открыл новый ящик, вынул крохотную, как таблетка, коробочку.

— Возьмите. Запись на пленке. Мы поблагодарили за подарок.

— Только не говорите Соне. Ей, знаете, ни к чему. — Менге уже успокоился.

— Извините за иллюзиатор, — сказал Игорь. — Я не про этот, а который на улице. Тот мне в самом деле не нравится.

Изобретатель рассмеялся.

— Кому как. Наши приборы днем увеличивают пространство, а ночью создают разные картины.

— Я все равно этого не пойму, — упорствовал Игорь. — Есть точная физика четырех миров, у каждой свои законы, и пусть все будет так, как есть.

— Резонно, — согласился Менге. — Но иногда хочется все видеть, не сходя с места.

Мы распрощались. Соня просто сказала:

— Приходите к нам.

Менге улыбнулся своей доброй улыбкой:

— Если захотите побеседовать, милости просим.

В эту ночь я не спал. Игорь — вот железный человек — как лег, сразу провалился в глубокий сон. Не столько разыгравшееся воображение, сколько гнетущее беспокойство заставляло меня ворочаться с боку на бок. Я пробовал убедить себя, что выполнил свой долг — вручил подаренную пленку Акселю Бригову, который, бегло просмотрев ее, отправил с посыльным на ракетодром, к профессору Питикве. Я говорил себе: «Если Аксель не спит, пишет свои уравнения, то тебе надо отдохнуть, тебе завтра — какое завтра, уже сегодня! — работать». А второе «я» тут же возражало, причем не менее аргументированно: «Каричка спит, и Соня, и тысячи людей мирно спят, а где-то ходит облако, нанося подлые удары. Так как же ты можешь спать!»

Я лежал и вспоминал наши гонки, обманы Тампеля, бегущих на экране людей, речи на Совете, старался воссоздать ясную картину действий облака. И незаметно для себя стал думать о Менге и почему-то именно с ним затеял спор, в котором, конечно, преимущество было на стороне Менге, так как он задавал вопросы.

Я: Есть физика четырех миров: микро, макро, космо и мега. Мир частиц. Мир человеческих вещей. Мир изученных галактик. Мир метагалактик. И законы каждого из этих миров человек узнал лишь тогда, когда отказался от привычных своих представлений, применяя безотказный инструмент смелых идей. Так что, добрый Менге, не стоит украшать наш город галактиками — он для этого слишком мал. Как сказал мой друг Игорь Маркисян, пусть все будет так, как есть. Долой иллюзии!

Менге: Насчет размеров города — резонно, хотя идея с галактиками мне нравится. Но к какому миру принадлежит ваше облако, если оно само без приглашения появляется в Тампеле и других городах таким оригинальным способом?

Я: Вопрос не из легких. Мне кажется, оно из предпоследнего или последнего мира. Скорее — из метагалактики, раз оно умеет делать то, чего не умеем мы.

Менге: Значит, это более мощный, чем наш, разум или его создание?

Я: Возможно.

Менге: Зачем же оно ведет себя столь низко по отношению к нам?

Я: Может быть, это случайное совпадение. Слепое проявление определенной энергии.

Менге: Нет, я знаю, что такое страх, — очень подлая штука…

Я соскочил с кровати так стремительно, что чуть не опрокинул цветы. Схватил бумагу и карандаш, стал набрасывать уравнение. И тут же запутался.

«Спокойно, — сказал я себе. — Все по порядку».

Вот где пригодился бы прибор Менге, а еще лучше — лента наших гонок: я вспоминал, как вел себя мой гравилет, столкнувшись с облаком. Сначала рывок вперед, несмотря на выключенный приемник гравитонов. Что это — сильное притяжение или просто сломался тормоз? Итак, два варианта первого положения. Второе: мощный толчок, от которого рассыпалась машина. Может быть, облако владело секретом отталкивания — антигравитации?

Мысль была чересчур простая и ясная, лежащая, как говорят, на поверхности, но я за нее схватился.

Я рассчитывал гравитационную энергию облака, и в моих формулах и уравнениях повторялась история завоевания людьми гравитации.

Я помню первые неуклюжие гравилеты — это мое детство, счастливо совпавшее с новым открытием человечества. Никто из взрослых тогда не верил, что они полетят, что они уже летают; я, как и все дети, верил. Тогда я не знал сказку про Ньютоново яблоко и легенд о первых космонавтах — победителях тяготения. Я ничего не смыслил в математике и не мог понять, какая это смелость — вот так вот запросто взять в руки слабейшую из слабых сил во Вселенной, закрутить ее над Землей и бросить туда стаю яркокрылых гравилетов…

Просмотрев свои расчеты, я убедился, что в науке слишком легкие и ясные идеи — самые обманчивые: моя гипотеза об облаке ни к черту не годилась. Выходило так: если б мое облако излучало только гравитоны и потом антигравитоны, его масса должна быть столь велика, что Земля давно бы уже оторвалась от Солнца и стала бы вращаться вокруг маленького серебристого шара.

Все же я забежал на минуту к Акселю, чтоб сказать о своем поспешном выводе. Возле профессора на столе и на полу валялось много исписанных листков. Видно, и у него ничего не получалось.

— Любая гипотеза может казаться несокрушимой и прекрасной, но если ей противоречит хоть один факт, гипотеза гибнет, — устало произнес Бригов. — Я могу доказать на бумаге, что облако не существует. Но оно есть — и все тут.

— Вы лучше докажите, что оно существует. Аксель улыбнулся.

— С твоей помощью. Мало фактов пока.

— Куда же больше? — разошелся я. — Разогнало целый город.

— «Разогнало»! — передразнил меня Аксель. — Это совсем нетрудно. Это можешь и ты.

— Я?

— В Тампеле еще со средних веков живут одни трусы.

Увидев мой открытый рот, Аксель махнул рукой:

— Иди спать! Я пошутил…

8

Когда рано утром мы, спешно покидая Тампель, уселись в ракету, я включил радио. Передавали обращение Совета ученых. Оно было кратким. Сообщалось о прибытии из космического пространства объекта неизвестной пока физической природы. Перечислялись признаки биологического воздействия облака на людей. Далее следовали призывы к спокойствию, выдержке, нормальному ритму жизни, а также разъяснения о необходимой медицинской помощи. Выражалась уверенность, что ученые в самое ближайшее время найдут эффективный способ защиты. Были названы десятки специальных комиссий во главе с мировыми величинами (мелькнула и фамилия Бригова). Спокойствие и уверенность в каждом слове обращения.

Что-то горячее ткнулось мне в щеку — это Кадыркин шептал на ухо:

— Слушай, Март, у физиков полная неудача. Всю ночь работал с ними. Поймали только усиленный поток нейтрино.

Я с удивлением вспомнил, что давно не видел Пашу. У него были красные от усталости глаза, и почему-то впервые я заметил, какой у него длинный остренький нос.

— Ты хитрый лис, — сказал я ему. — До сих пор я думал, что главный твой инструмент — ухо, если не считать гениального серого вещества. А теперь вижу, что длинный нос.

Пашка не обиделся. Он даже показал мне и Игорю свои расчеты.

С этого дня — с 18 мая — наша жизнь превратилась в бесконечную гонку. И если три полных событиями дня и три ночи с начала этого рассказа казались мне бесконечно длинными, вместительными, будто годы, то полтора месяца сумасшедшей погони за облаком были сжаты памятью в одни кошмарные, напряженно-нервные сутки. Наша маленькая группа носилась из города в город, используя весь современный транспорт. Иные города — Лондон, Одессу, Бразилию — я рассматривал только сверху, из гравиплана или вертолета, на коротком пути с ракетодрома, поражаясь фантастическому движению машин на улицах; величественные, как горы, панорамы стартующих ввысь зданий я вижу до сих пор. Хорошо помню хрустально-белый город, поднявшийся из океана, по имени Маяк, к которому нас нес бесшумный экспресс по узкой эстакаде среди ленивых волн. В некоторых городах я видел всего одну-две улицы, по которым нас провозили, а иные просто проспал от усталости — работать приходилось в полную силу.

Мы назывались «оперативная группа» и следовали за серебристым шаром буквально по пятам. На первый взгляд казалось, что беспорядочное движение облака бессмысленно: оно появлялось неожиданно над большими городами и столь же стремительно исчезало. Однако уже вскоре можно было угадать тактику таинственного гостя: своими скачками оно постепенно покрывало большую площадь, собирая, видимо, нужную информацию и время от времени нанося удары излучением. Мы научились опережать облако, готовя ему деловую встречу: разного рода установки видимого-невидимого (от малых приборов до огромных подземных телескопов) прощупывали сверкающий призрак за те считанные часы, которые он находился над городом. Наш Аксель работал, пренебрегая сном и отдыхом: сам возился с аппаратами, спорил с местными физиками, проводил совещания и летучки, докладывал Совету и еще успевал исписать тонны бумаги. Утром мы раскладывали листки в пачки, удивляясь, как успел он создать за ночь такую груду, и считали, считали — круглые сутки только считали. Это была наша работа, мы даже не обижались на рык Акселя, попадая под его горячую руку. Страшно было другое: мы уже начинали сомневаться в том, что когда-нибудь от теории перейдем к действиям… Рядом с нами работали биологи и медики; им, вероятно, приходилось труднее: они имели дело не с приборами и цифрами, а с живыми людьми.

По утрам я набрасывался на светогазету, бегло просматривая страницу за страницей. Я не признавался, что ищу следы немого противника, но это было так. Хотя после обращения ученых слово «облако» нигде, кроме как в сводках погоды, не встречалось, дух его витал между строк. Популярные статьи по физике, космогонии, философии кончались многоточиями или вопросами, словно призывая читателя продолжить рассуждение. Врачи и биологи разбирали тончайшее устройство человеческого организма, давали всевозможные советы. Бионики моделировали на машинах жизненные процессы, отыскивая, как я догадывался, тот посылаемый облаком импульс, что ударял по нервам тысяч людей. Историки и социологи, оперируя эпохами, рисовали оптимистическую картину развития общества, намекая, очевидно, на то, что никакой пришелец из космоса не сможет изменить ход истории.

Может быть, кто-то, просматривая эти статьи за чашкой чая, и философствовал о бесконечности познания, рисуя банальный образ растущего древа наук и ощущая себя частью, клеточкой этого древа. Я же искал в статьях какие-то редкие слова, которые откроют тайну облака. И, конечно, не находил их. Вместо стройной теории на газетных полосах мелькали происшествия. Столкновение двух гравипланов, спланировавших после аварии на землю. Трехминутное нарушение радиосвязи с лунной ракетой. Счастливая развязка в чикагском цирке: гимнастку Андерсон, сорвавшуюся с трапеции, ловит хоботом слон.

Что это — цепочка случайностей или вмешательство неожиданной силы? Мне почему-то казалось, что во всем виноват злой рок, имя которого газеты старательно не упоминали.

А может, я просто фантазировал, доверившись возбужденному воображению, может, искал то, чего на самом деле не существует? Вот первые страницы газет: в них мир живет, как всегда, — уверенно, радостно, устремленно. Новый завод-автомат. Непробиваемые метеоритами дома для лунных станций. Подвиг в Антарктиде: подледный рудник работает; движение льдов остановлено взрывами. Семнадцатый квадрат Сахары готовится к искусственному наводнению. Тройка отважных — Фрум, Протасов, Асахи — сообщает: ракетный поезд «Алмаз» продвинулся за сутки на сто метров к центру Земли, температура в рабочем отсеке двадцать шесть по Цельсию, экипаж ведет работу по программе. Заявление Президента Центра исследований Солнечной системы М. Ф. Тропа: готовится экспедиция на Солнце. Сверхжаропрочный корабль, защитное силовое поле, система охлаждения, экранирование опасного излучения и еще сотни средств защиты для тех, кто ворвется в огненную сверхкорону.

Я трижды перечитал последнюю заметку. Читал, удивляясь своему спокойствию. Что ж, наверное, бывает и так: много лет ты мечтаешь о чем-то, как вдруг встречаешь человека, который обыкновенно, как простой сверток, несет под мышкой твою мечту. Так получилось и с моим Солнцем. Не горячий кружок на небе, не раскаленный шар, повисший в пустоте, не ядерный реактор, отапливающий Землю, — я всегда представлял Солнце кипящим морем огня, морем без берегов, куда только ни смотри, всепожирающим пламенем космоса, красоту которого можно лишь смутно представить, но не передашь никакими словами. И эти счастливчики, которые ворвутся в сверхкорону, увидят его таким: безбрежно необъятным, кипящим в механической ярости, сжигающим глаза, и время, и земные сны! Если они будут так смелы и решатся заглянуть в лицо Солнцу, они увидят и опушенные ресницами загадочно темные глаза, которые люди называют пятнами, и пляшущие фонтаны извержений, которые пока величают протуберанцами. Они увидят и то, что никогда не увидим мы, и вернутся совсем другими, чем были прежде. Не знаю, какие у них будут лица и как они будут говорить, но они назовут все по-своему, и мы будем повторять их слова. Это уж точно.

…Все же предчувствие не обманывало меня: незаметно для глаза мир изменял привычные пропорции. В обиходе появилось новое слово — «страх». Сколько я себя помню, меня ничто не пугало. Грусти, беспричинной тоски, серых денечков было сколько угодно. Не знаю, может, человеческая память и стремится незаметно сместить грани, осветив все прошлое только розовым лучом: за всю свою жизнь не могу припомнить ничего, что хоть на миг устрашило бы меня.

Как-то я гулял под старыми каштанами, и солнечная мозаика света и теней скользила под моими ногами. Яркая весна, полная запаха травы, листьев и нагретого камня, неслышно ступала за мной. Я шел и представлял, как я въезжаю на слоне, или пантере, или просто на волке в этот город, как испуганно шарахаются пешеходы и мобили, не зная, что зверь совсем ручной. Я так увлекся, что совсем не удивился бегущим навстречу людям. Я даже посторонился, уступая им дорогу, но что-то поразило меня. Испуганные лица. То, что я уже видел на экране Менге. Я замер. Совсем забыл о себе, просто превратился в приемную антенну. Мне казалось, что сейчас увижу что-то невидимое, что излучает облако, услышу, ощущу, пойму… Я ждал…

Резкий звон стекла бросил меня в поток бегущих. Машина на полном ходу врезалась в витрину. Осколки блестели на тротуаре, на гладкой крыше мобиля. Водитель был невредим. Он стоял в кольце любопытных, разводил руками и глупо улыбался.

— Есть еще стеклянные витрины, — пробовал кто-то пошутить.

Я поплелся к своим и стал разбираться в себе. Но ничего, кроме усталости, не обнаружил. Игорь тоже ничего определенного сказать не мог. Паша Кадыркин пожал плечами.

Мы сидели в разных углах комнаты и молчали, пока не разгорелся спор. Не помню уже, с чего он начался, но, конечно, говорили мы про облако. Я и Паша предсказывали мрачное будущее. Игорь же взвился на дыбы и, схватив острейший меч логики, защищал человечество. Как и всякий борец за справедливость, он обязан был одержать победу, но эта победа еще пряталась в том сказочном яйце, которое утка уронила в море, из которого выплывет мудрая щука…

— Какая там физика четырех миров! Какие еще диапазоны разума! Какие универсальные законы! Ничего мы не знаем. Все мираж, — так зудели мы с Пашкой, развалившись на широченной тахте.

Игорь бегал по комнате, нервничал.

— Нам брошен вызов. Мы должны его принять!

— Приняли, а что толку?

— А то, что вы смотрите на облако из своего окошка! Не хотите мыслить космическими масштабами. Эх, люди…

— Ну и мысли на здоровье.

— Все вы обыватели, — не выдержал Игорь.

— Вот как?

— Да! Приспособились. Под защитой зонтиков, гравилетов, роботов, ракет, скафандров…

— Носков, чулок, носовых платков, циклотронов, термояда, доклада, — продолжил я.

— Мещан ничто не спасет, — мрачно сказал Игорь.

— Ну, знаешь, это через край!

— А ты как думал! Развалились и философствуете. Кто вы такие? Обломовы! А работа стоит.

Вскочили — и по своим углам.

По своим машинам.

Злые — как носороги.

А вечером совершенно неожиданно мы все втроем набросились на Акселя.

Говорили про трудности, про облако, про свое нытье. Аксель слушал нас спокойно, поглядывая исподлобья медвежьими глазками.

— Мы ничего не боимся. Дайте нам только кислородный баллон и забросьте хоть на Сатурн, — горячо говорил я.

— Лучше быть на Сатурне, — поддержал меня Игорь, — чем эта бесполезная гонка. Надоела суета. Хоть к черту на рога, только, Аксель Михайлович, точно скажите — куда?

— Вот вы говорите: боритесь с собственными недостатками, — заявил Паша. — А ведь это раздражает. Лучше бороться с общим врагом, чем с самим собой. А у нас есть противник.

Схватка длилась ровно одну минуту. Минута потребовалась Акселю, чтобы высмеять наше нытье, вернуть в исходное «рабочее состояние».

— Соль, сыр, суп, чернила — все не то! — ответил он нам словами Чарлза Гудийра, настойчивого американца, который в поисках резины добавлял в каучук все, что попадалось под руку. — Мы с вами еще не изобрели резину, — продолжал Бригов, — и потому можно нас высмеивать. В своей работе мы получили достаточно отрицательных результатов, не создав теории облака. — Он кратко перечислил бесплодные расчеты полей облака. — Я не стану приводить исторические примеры, как поражения выносили смертный приговор самым стройным теориям и служили основой для новых взлетов науки, а скажу просто: если бы я точно знал физику облака, я написал бы на бумажке формулы и тут же распустил вас по домам. Пока что приглашаю желающих на переговоры с облаком. Если оно ответит, переговоры состоятся завтра в восемь утра.

9

Дождливым серым утром въехали мы под ажурную арку радиотелескопа. Маленький вагончик тащил нас вверх по наклонной крыше плато. Кратким было это путешествие внутри почтенного столетнего телескопа, но я запомнил его лучше, чем все последние перелеты на ракетах. Сквозь проволочное кружево тоннеля разглядывал я маслянистые, тяжелые лапы елей; капли воды скатывались по ним и обрушивались игрушечными водопадами. Все вокруг — и трава, и красные набухшие ягоды земляники, и долговязые сосны, и кусты, — все было мокрым-мокро, а под елью хоть разводи костер. И так близко висели эти лохматые лапы, что я мог протянуть из окна руку и пожать любую из них, да боялся задеть тонкое плетение висящих рядом проводов. Они служили великой цели, вылавливая вот здесь, среди обычного леса, скрежет галактик, взрывы гибнущих звезд и первый писк космических младенцев — эти прекрасные серебристые сети, внутри которых я передвигался. Я лишь вертел головой, пытаясь разглядеть, натянуты ли они на плавно изогнутые фермы или же просто цеплялись за деревья.

У приземистого, монолитного здания, будто высеченного из цельного серого камня, вагон остановился. Аксель вошел в дом, а я, Игорь и Паша еще долго стояли на ступенях, рассматривая телескоп сверху. Он был похож на величественный серебряный крест, брошенный посреди леса. Прямая, как струна, ажурная арка, под которой мы только что проехали, и пересекавшаяся с ней цепочка рогатых мачт, вырезанных из чистейшей стали, увенчанных гирляндами, — два чутких радиозеркала.

Скоро начнется ожидаемое. Облако очутится в центре треугольника. Где-то в таком же лесу луч мазера пошлет серию сигналов. Включится нейтронная пушка: пучок нейтронов позволит увидеть строение облака — это второй угол треугольника. И тогда, возможно, наш телескоп уловит таинственный голос и мы узнаем, кто оно, откуда и почему.

— Пора.

Весь дом состоял из одного просторного зала. Длинный, как прилавок, пульт управления пристально смотрит на входящего десятками глаз-приборов. Два оператора на вертящихся стульях. Под руками у них клавиатура кнопок, на уровне глаз — экраны и скачущие цифры световых часов. Отдельно стоит круглый стол с пачкой бумаги и стаканами чая — это для нас. Бригов помешивает ложечкой и жестом предлагает устраиваться.

Ждем молча, как ждут нацеленные антенны и мокрый притихший лес за окном. Кто знает, может, сосны, и ели, и даже трава настроены не хуже стальных струн на неслышный шепот далеких миров — только мы об этом не догадываемся?

— Пора.

Темное расплывчатое пятно на экране — это облако, как бы замершее в удивлении: к нему обращаются на «вы», как к почтенной Галактике. Вот побежали зубцы по голубому зеркалу: мазер передает свои сигналы — язык математики, понятный всем разумным существам, тысячи земных понятий. Но главное сейчас — третий, приемный экран нашего телескопа, сетчатка циклопического радиоглаза. Если облако отзовется, мы это увидим.

Зубцы струятся и по нашему экрану, но пока это след обычных излучений и помех. Помех много. Хотя в зоне телескопа и замерло движение, мы не могли остановить жизнь планеты. Летели своими путями рейсовые ракеты. Кружили гравипланы. Рвался в глубь шара «Алмаз». Работали взрывы. Трещали радиостанции. Весь пестрый клубок самых обычных дел наматывался на чуткие усы антенн и рябил нежную гладь экрана. Мы ждали непривычных зубцов — вот сейчас облако крикнет нам в ответ и взметнется острый пик на экране. Электронный мозг планеты мгновенно расшифрует сигнал, переведет его в человеческие слова, или уравнения, или цифры — первая реплика в межпланетной дискуссии будет брошена.

Молчал аппарат Центра Информации. Молчали мы. Молчало облако.

Потом облако ушло — пятно на экране исчезло.

Резко звякнули в стаканах ложки: Игорь в сердцах ударил кулаком по столу. Он вскочил, выбежал из зала.

Бригов сидел, задумавшись, даже не поднял голову. Я вышел вслед за Игорем.

— Не могу! — Игорь грозил кулаком неизвестно кому — телескопу, небу, лесу. — К чертям летит вся техника! Больше не могу.

Я был с ним согласен.

…И все же мы работали, как и прежде, перелетали из города в город, гнули спины у счетных машин, яростно спорили. Только один человек не волновался, был воплощением спокойствия — Бригов. Мы часто на него нападали, вели себя по-мальчишески. Бригов молча выслушивал и потом говорил. Коротко, убедительно. Он не изрекал истин и не дрожал в предчувствии великих открытий — он просто работал. Его не смутило, что нейтронная пушка не смогла пробить облако. На следующий день мы получили конспекты новых расчетов. По отражениям пучка нейтронов Бригов построил свежие гипотезы. И хоть мы кляли свою судьбу и чересчур громко стучали клавишами, нам нравилось упорство Акселя.

10

Мальва, южный порт, был заклеен объявлениями:

«Подводный город Юхоон (Тихий океан) приглашает геологов, химиков, горнопроходчиков, микробиологов, сейсмологов.

Условия: школы, парки, зрелищные предприятия, квартиры со всеми удобствами».

Такое я видел впервые. Обычно в подводные города ломились. Словно отвечая на мои мысли, кто-то за спиной сказал:

— Гнет воды.

Я обернулся. Бронзоволицый упитанный моряк. Почему-то он смутился, заморгал выгоревшими рыжими ресницами, пояснил свою реплику:

— В моральном, конечно, смысле… Вода, да еще это облако — слышал? А так — нормально. Едешь, что ли?

— Не те специальности, — сказал я.

— Ясно.

Я стоял на горе над портом. Согнутые пальцы кранов, блеск воды, пассажиры, китовые туши надводных кораблей и сигарообразные — подводных. Глаза мои равнодушно скользили по этой великолепной картине, не высекая искры, из которой разгорается воображение романтиков. Мне не хотелось одеться празднично, как это принято, ступить на трап и ощутить в ногах дружеский толчок волны. Некоторое время назад, когда облако стояло над Мальвой, в порту вдруг вспыхнула драка. Я впервые видел ослепленных яростью людей; они пускали в ход кулаки, ремни — что попало. Если б не Аксель, не знаю, как бы все кончилось.

Он вломился в слепую толпу, как топор в муравейник. Я уже упоминал об огромной, просто чудовищной силе этого человека, но то, что я видел до сих пор (как Аксель сгибал металлические трубы, приподнимал за колесо мобиль, отшвыривал с дороги валуны), было лишь безобидным пинг-понгом. Бригов усмирил этих молодчиков за считанные секунды, расшвырял их своими ручищами так свирепо и ловко, что не получил ни одного удара. Тут я поверил, что в средние века он мог бы удержать целую армию у какого-нибудь моста, ведущего к замку.

— Уходите, — сказал Аксель.

И они ушли. Наверно, никто из них не понимал, почему разгорелась потасовка.

Вот из этой Мальвы, атакованной облаком, зазывающей на дно океанское, я и вызвал Каричку. Просто так — вдруг решил и вызвал. Не по видео, а просто по телефону.

— Ой, Март! — обрадовалась она, и я сразу представил в золотых ободках зрачки, сияние вокруг головы. — Ты путешествуешь? Откуда ты?

— Из Мальвы.

— Красиво звучит. Как твое облако?

Я рассказал коротко про города, и про людей, и про наш недавний спор.

— Не скучно? — спросил я.

— Наоборот. Ты объяснил очень понятно. Сейчас много говорят и пишут. В основном общими словами. А у тебя точно. И ты во всем этом участвовал?

— Участвовал… Как ты? Чем занимаешься?

— Ничем. Знаешь, Март, на меня напала тоска. Вот сижу и думаю: зачем жить до ста лет?

— Ты будешь жить бесконечно. Скоро изобретут сон на десятки, сотни лет, и ты будешь просыпаться в новых эпохах.

— Март, ты чудак, я — серьезно.

— Ну что ты, Каричка. Ты больна?

— Увы, Март, даже не больна. Читаю вот старинный роман — «Дама с камелиями». Так вот, раньше умирали от чахотки, и все жалели этого человека. Понимаешь?

— Не очень…

— Мне кажется, я никому на свете не нужна.

— Ты нужна мне.

— Ты очень далеко, Март.

— Хочешь, я прилечу через двадцать, нет — пятнадцать минут? Сейчас!

— Не надо, Март!.. Я просто болтаю и сегодня не в духе. Не обращай на меня внимания и передай привет всем нашим.

— Каричка, ты по-прежнему моя колдунья?

— Да. Счастливо, Март! Меня зовет мама.

И все. Я долго не опускал трубку, слушая скучную тишину. Долго смотрел в окно, пока не наткнулся на Луну. Бесплодная, злая ледышка. Такую не взял бы даже для точки в моем рассказе.

Как отделяет людей пространство — время!

Особенно время…

Меня так расстроило настроение Карички, что я забыл спросить у нее про Рыжа.

С Каричкой я больше не разговаривал: только решусь, наберу номер и подзываю Рыжа. Что-то мешало мне просто, как раньше, сказать ей: «Вот и я. Не разбился, а соскучился». Я копил решимость, все откладывая разговор, как будто однажды должен был сказать важные, решающие слова.

— Эй, Март, — радостно кричал Рыж, — с гравилетом все будет в порядке! Тебе красный?

— Конечно.

— Линия крыла — как была?

— Да, Рыж.

— А как ты крепил пластины? У меня не получается. Я объяснил, как надо крепить.

— Еще дней десять, — сообщил Рыж, — и готово.

— Спасибо.

— Прилетишь?

— Прилечу.

— Прокатимся?

— Прокатимся… Как там Каричка?

— Как всегда — рассеянная.

— Рассеянная?

— Ну да, растяпа!

— Что ж она потеряла?

— Да вроде ничего. Смотрит на меня и не видит. А ну ее! Март, скажи, вы когда поймаете облако?

— Скоро, Рыж, хотя это трудно.

— Я знаю. Но ты прилетай. И Леха тебя ждет. Помнишь — который на ракетодроме?

Как же! Забыть этого ушастика с горящими глазами пирата! Да никогда! И все же, Рыж, ты одна моя мужская опора. Друзья обо мне забыли. И Каричка — я это чувствую. Ты — никогда.

Но даже Рыжу, немому хранителю моих тайн, не рассказал я об одной встрече, хотя он и знал этого человека. Речь идет о Гарге.

Он появился передо мной, когда я уныло сидел в кресле, один в пустой сумеречной комнате.

— Я часто наблюдаю за тобой, Март. Печальная картина.

— Дядя? — Я вскочил и тут же сел, подчинившись предостерегающему взмаху руки.

— Да, печальная история, я вижу. — В голосе дяди слышалось сочувствие. — Зачем тебе эти напрасные метания? Осунулся, побледнел…

— Простите, дядя, но как… как вы наблюдаете за мной? Вы ведь так сказали?

Дядя усмехнулся:

— Так, именно так. Секретов от тебя, мой мальчик, у меня нет. Но сейчас слишком долго объяснять. Ты помнишь мое приглашение?

— На Ольхон? Помню. Зачем?

— Мне нужен хороший программист. Но главное другое: именно на Ольхоне начнется новая история человечества.

— Не понимаю.

— Скажу иначе. Тебя, как молодого ученого, волнует природа облака — не так ли?

Я кивнул, польщенный преждевременно присвоенным титулом.

— Ты можешь узнать все это за пять минут и приобрести мировую славу.

— Как, на Ольхоне?

— Да.

— Облако там ответит?

— Ответит.

— Ур-ра!

От радости я бросился на дядю, чтобы сжать его в объятиях, подбросить, позвать наших, представить с гордостью: мой дядя, который… Но руки обняли лишь пустоту, я пролетел сквозь Гаргу, не остановленный ни единой частицей его тела, и врезался в стену.

Это был хороший отрезвляющий удар. Тампель-два. Действительно, после столкновения Игоря с деревом пора было отличать призраки от материальных твердых тел. И как я мог забыть поведение дяди на ракетодроме, которое Рыж назвал фокусом-мокусом! Поддался на уговоры, поверил. Или, может, уже представил свой портрет висящим в зале Совета? «Академик, физик М. Снегов. В 18 лет, работая программистом, установил связь с инопланетной цивилизацией»… Олух! Размазня! Манная каша!..

И все же, с другой стороны, дядя был подозрительно осведомлен о наших действиях. Еще звучал в моих ушах его голос, минуту назад я ясно различал в темноте черты его лица.

Я представил себе товарищей. «Ты, Март, просто переутомился. Отдохни-ка сегодня».

И решил промолчать.

11

— Вы слышите, оно играет?

Сгорбленный старичок указывал на открытую дверь.

— Кто оно? — не понял я.

— Само по себе. Давно уже играет, вот что я вам скажу.

Ничего необычного не было в том, что летним вечером из дверей и окон летела тихая звенящая музыка, что какой-то невыключенный инструмент играл сам по себе. И старик, подошедший ко мне, был просто старый старик, согнутый пополам временем, с мелко дрожавшей рукой. Но тон, которым он говорил, заставил меня насторожиться. Я встал со скамейки, кликнул Игоря, и мы пошли к соседнему дому.

Наш провожатый, одетый в черный, наглухо застегнутый костюм, музыкант или хранитель музея, семенил впереди и постоянно оглядывался, словно проверяя, идем ли мы. Я рассказал Игорю суть дела, хотя, собственно, рассказывать было и нечего.

— Вы забыли выключить инструмент? — спросил Игорь.

— Не знаю, — сказал старик. — Обычно я играю на нем сам. Он без программы.

— Как? — удивились мы.

— Для этого я вас и позвал.

Мы ускорили шаг и вышли к дому. Это был клуб: небольшой дом, в котором, вероятно, давались любительские концерты. Поднялись по ступеням — навстручу мелодии.

Не сразу уловил я ее характер. Пока мы взбирались по лестнице, шли по гулкому вестибюлю, потом по темному коридору, я хотел лишь увидеть инструмент, игравший без заданной программы. А войдя в зал, облегченно улыбнулся: обыкновенная виола, деревянный электроящик с клавишами — только и всего. Но почему-то мы стояли возле дверей, стояли и не шли дальше. И тут я подумал, что эта виола играет до странности тихую музыку; она не усилилась, когда мы ступили в зал, звучала так же вкрадчиво, как и издалека. И мы осторожно двинулись вперед между пустых кресел, к сцене, хотя, честно говоря, ноги мои не шли. Вдруг захотелось сесть, расслабиться, закрыть глаза и слушать далекий звон. Нет, даже не звон. Я не могу сказать точно, что было в этой торжественно-радостной и вместе с тем жалобной мелодии: может быть, с таким звуком текут реки на чужих планетах?

По моей дубленой шкуре бегали мурашки, пока Игорь не прыгнул на сцену и не дернул шнур.

— Концерт окончен! — громко объявил он, включив свет. Подскочил к виоле, откинул крышку и изумленно протянул: — Да-а…

Я заглянул через его плечо.

Виола действительно была старого образца — непрограммированная.

— Ну что вы скажете, молодые люди? — спросил старик.

Мы еще раз осмотрели розетку и шнур, сняли с ящика все крышки, но ничего любопытного не увидели.

— Остается предположить, что ваша электросеть транслирует музыку. — Игорь попытался найти выход из бессмысленного положения.

Старик включил виолу. Ящик молчал.

— Надо навести справки в городском управлении. — Он еще шутил… — Я тридцать лет имею дело с этим инструментом и признаюсь вам, что так он никогда не играл.

Старый музыкант нажал на клавиши, и виола зазвучала. Весьма обыкновенно, как играют все виолы.

— Самодеятельность, — только и сказал Игорь.

Этот почти нелепый случай можно было не вспоминать, если б Игорь неожиданно не оказался прав, произнеся это странное для техники слово — «самодеятельность».

На другой день мы срочно вылетели в Мезис, большой индустриальный центр, где взбунтовались автоматы.

12

Бунт — неподчинение человеку? Что-то мистическое?.. Произошло необычное: в Мезис съехались все знаменитости техники.

В большом городе выходящее из привычных рамок событие легче всего проследить в гостинице. Когда к подъезду ежеминутно подкатывают мобили новейших марок, нашего Акселя то и дело окликают какие-то личности, и во всей сверкающей пятидесятиэтажной свече с трудом находится один тесный номер на четверых, — жди дальнейшего развития событий. И мы ждали, скучно наблюдая из окна сорок седьмого этажа нагроможденье зданий, поток мобилей и сверкающую вдалеке стеклянную реку — крышу того самого сталеплавильного гиганта, где что-то произошло. Судя по уцелевшей крыше, взбунтовавшиеся автоматы стекол не били.

Шутки шутками, а остановка завода — дело серьезное. Это мы с Игорем понимали. И оправдывали внезапное исчезновение Бригова. Не могли только понять, куда вслед за ним пропал Пашка Кадыркин.

Пашка появился через час.

— Ребята! — Он поманил нас пальцем. — Пошли. Хитрый Кадыркин узнал, что на завод не пускают, но нашел другую лазейку: попросился в гости к бионикам. Молодец — нас не забыл.

Институт бионики походил на разворошенный палкой муравейник. Прозрачное громадное здание стояло, конечно, на своем месте, и автоматы отнюдь не играли в чехарду, но сами бионики бегали по коридорам и лестницам столь стремительно, что полы халатов трепыхали белыми крыльями; все чему-то радовались, как дети, и, хватая друг друга за руки, тянули в свои лаборатории.

— Все сюда!

— Ой, ребята, смотрите!

— Эврика! Мировое открытие в результате случайности.

— Ты что-нибудь понимаешь?

— В принципе этого не может быть…

— Абракадабра! И больше ничего.

— Спроси меня что-нибудь полегче!

— Кто еще не видел интроцептор-феномен?

— Гений или безумец?..

— Ущипни меня — я перестал понимать биоматематику…

То, что мы видели, было похоже на забавную игру, в которой, правда, участвовали не все: кое-кто просто шагал с мрачным видом, оставаясь во всеобщей суматохе наедине с самим собой.

А Кадыркин сразу включился в игру: он уже знал ее правила. Вынырнув из-за спин, потащил нас в комнату и, показывая на железный ящик с короткой трубой окуляра, довольно объявил:

— Любуйтесь: автомат-абстракционист!

Мы с Игорем смотрели на бумажную ленту с длинными колонками цифр, на выпуклый глаз трубы, на прекрасную цветную фотографию восхода солнца в космосе, висящую на стене перед окуляром, и пока ничего не понимали. Тогда Пашка и длинный парень в очках, конструктор ненормального автомата, стали наперебой объяснять нам, что этот железный ящик исследует тончайшие цветовые оттенки и сообщает свое мнение в цифрах. До сих пор он работал со знанием дела. Но если присмотреться к последней ленте, той самой, что лежит перед нами на столе, сразу станет ясно, что с автоматом что-то случилось: он перепутал все цвета, пропорции и нарисовал такое полотно космического восхода, что любой абстракционист прошлого лопнул бы от зависти.

Мы смотрели ленты с вычислениями, графики, наброски уравнений, сделанные хозяевами этих автоматов — биологами, инженерами, математиками, нейрофизиологами, или, вернее сказать, биониками, потому что многие были разносторонними специалистами. Некоторые ретивые конструкторы уже копались в электронных схемах, другие, наоборот, ходили вокруг своих творений чуть ли не на цыпочках, не позволяя к ним притронуться. Кто-то листал толстенные журналы записей с таинственными для посторонних названиями: «Поведенческая реакция таких-то искусственных и таких-то живых систем». Кто-то лихорадочно списывал с экрана справки Центра Информации. Кто-то уже придумал свои гипотезы и отстаивал их в жестоком споре.

В девять часов тринадцать минут утра все машины в этом доме, до сих пор работавшие нормально, начали выдавать необычную информацию. Машинный бред — кое-кто называл его гениальным прозрением — продолжался четыре часа. По решению институтского совета большинство автоматов было выключено, некоторые получили новые задания и продолжали работать в запертых от любопытных лабораториях. Возбуждение, растерянность захлестнули коллектив. Сначала никто ничего не понимал. Чуть позже на всех этажах зазвучали смех и удивленные восклицания. Дрогнули даже скептики, разглядывая ленты чудной математики. К нашему приходу институт гудел как улей.

Бесполезно было бы описывать десятки электронных систем и конструкций, которые «пророчествовали» неожиданно для всех. Это потребовало бы специальной терминологии, математики и чертежей, да мы и не вникали подробно в устройство каждого автомата. То, что мы видели, возможно, было поверхностным первым наблюдением, в котором эмоции преобладали над научной логикой.

Но я коротко перечислю свои впечатления, пусть даже неправильные с точки зрения строгой истины, ибо они гораздо лучше сохраняются памятью, чем сухие исследования. Не стоит, пожалуй, приводить и названия автоматов: во-первых, я не все запомнил, во-вторых, не хотелось бы примешивать сюда нелюбимую мною латынь, а в-третьих, с названиями сейчас такая путаница, что один и тот же прибор по воле изобретателя имеет подчас десяток-другой имен. Специалист разберется во всем сам, затребовав в Центре сборник «Проблемы бионики» № 117923.

Вот что произошло в те часы в Институте бионики: аппарат, анализировавший передачу чувств на расстоянии, зарегистрировал реакцию вкусового нерва, схожую с сильным ожогом; электронная модель искусственного животного (его еще никак не назвали) отметила появление электрической активности в глазе эмбриона, что нарушало хронологию его развития; другая модель, разрабатывавшая поведение этого животного, не смогла предсказать самое простое: как питать на первых порах новорожденного (конструктор печально заметил, что в таком состоянии она не смогла бы даже ответить, с какой ноги начать ходить); машина, исследовавшая изображение на сетчатке глаза, нарисовала таинственную картину: отображение предмета исчезло, появлялось серое поле, потом предмет частично восстанавливался, возникало черное поле и т. д.; искусственный электронный мозг, выключив часть системы, потерял дар речи; модель агрессивного вируса превратилась в модель пассивного вируса; в схеме локатора, подражавшего ночной бабочке и летучей мыши, за несколько миллисекунд разыгралась странная трагедия жизни и смерти (бабочка съела мышь); автомат, который воспроизводил эволюцию каменной черепахи на Марсе, неожиданно повернул в сторону от истории; кажется, он мог даже заселить планету разумными существами; модель внутреннего восприятия человека ловко перевела ощущение здоровья в ощущение подавленности; автомат четырехмерного пространства цветового восприятия человека увидел солнце за горизонтом, новые краски неба, разноцветно окрашенные тени, доказав тем самым, что скоро все люди будут смотреть на мир глазами великих художников; модель самоорганизации архигигантского мозга, которым не обладает ни одно живое существо, модель Центра Информации — справочной службы планеты — установила, что в результате непрерывного потока сведений число связей между новыми ячейками памяти стремится к бесконечности и потому нет смысла даже работать над этой проблемой (что, конечно, противоречило практике: Центр Информации постоянно сам перестраивался и в любой момент мог выдать самую новейшую справку, стоило только поднять трубку и набрать номер); эмоциональный автомат начертал на рулоне замысловатую кривую, которая соответствовала четырехчасовому машинному смеху…

Повторяю: я не бионик, и все описанное здесь — впечатления постороннего, с которым специалисты говорили мимоходом. Но не трудно понять, что в 9.30 все автоматы мгновенно перестроили свои программы и потом одни из них неожиданно разрешали задачи, что можно назвать прозрением, другие же несли околесицу. Но даже то, что казалось чепухой, как я догадывался, было очень важно для этих бегавших по коридорам людей: теперь они другими глазами смотрели на своих умных электронных младенцев. Все, что они раньше делали, в несколько часов окуталось непроницаемой завесой тайны. И сам светлый, насквозь пронзенный солнцем институт вдруг превратился в таинственный черный ящик. У кого не заблестят глаза, не прервется на миг дыхание, когда он увидит такой неожиданный, наглухо забитый, полный сюрпризов ящик! Открываешь крышку, а там, внутри, — множество других, более мелких черных ящиков, и в каждом из них тоже спрятаны ящички. Дальше, дальше — только открывай, только смотри, думай…

Пусть электронщики сами открывают свои черные ящики, пусть психологи и нейрофизиологи перенесут их выводы со своими поправками на живые организмы — я ничего не мог им посоветовать. Может, один только гигантский мозг — Центр Информации планеты — был в состоянии сопоставить миллионоликую информацию и сделать правильные выводы. Но даже я, маленький человек, связывал столь разные события последних недель и догадывался, что в их основе прячется то, что мы, как и сотни ученых, мучительно ищем все это время: икс — энергия облака. Приборы уловили его присутствие в то утро над Мезисом. Следовательно, облако неожиданно изменило свою стратегию: оставив пока людей, нанесло удар технике. Вывести технику из-под контроля человека — не эту ли цель преследовало оно?

На завод мы так и не попали. Наверно, не все должны были видеть печальное зрелище: километры застывших автоматов, конвейеров, прокатных станов, погасшие глазки печей, в которых застыла сталь.

Теперь мне казалось, что лучше б облако атаковало нас, чем машины. В конце концов, мы, люди, можем пересилить себя, начать работать в полную силу после любой болезни. Мы придумаем, как победить неуязвимого врага. Но когда наступит этот момент? Когда мы сумеем схватить облако в железный кулак?

13

— Я давно хотел вас спросить, Иосиф Ильич: что это за сцена, где один человек стрелял в другого? Ну, когда вы первый раз демонстрировали визуализатор… Ведь этого не было на самом деле?

…Мы опять в обманном Тампеле, куда вернулись с удовольствием, несмотря на печальное событие: близ города разбились два спортивных гравилета. Вечером, покончив с делами, я и Игорь пошли, конечно, в гости к Менге.

Пустая комната с экраном. Менге со смешными усиками сидит передо мной в кресле. Я наконец решился спросить о том, что меня давно мучило: почему, когда Менге показывал нам картину паники, на экране возник человек с автоматом в руках?

Менге на мгновение закрыл глаза, резко сказал:

— Было!

Он сцепил пальцы так, что они побелели, помолчал, но успокоиться не смог.

— Было, — рассказывал он отрывисто. — Не со мной. С дедом. Его убили фашисты в тысяча девятьсот сорок первом году. Он жил в Варшаве. Отец мой, еще мальчишка, остался жив. Он рассказал мне. С тех пор я не могу забыть…

— Простите, Иосиф Ильич.

Я сам ненавидел фашистов — по истории, конечно, но чувствовал себя виноватым, что нанес неожиданный удар этому человеку. Хорошо еще, что был выключен экран.

Менге вдруг улыбнулся и прочитал стихи:

О Солнце!.. Там, где тень от лип густа и ароматна,
Кидаешь ты такие пятна,
Что жалко мне ступать по ним.

Соня… — задумчиво продолжал Менге. — Когда она была малышкой, а я строил в болотах реактор и по пояс проваливался в вонючую жижу, самое главное было увидеть раскидистую липу и под ней мою девчонку в коротком белом платьице. Представляете? Вся, с ног до головы, в золотых кружевах и смеется. Вот тогда — все было нипочем…

Маленькая Соня в солнечных веснушках — это я хорошо видел. Но если б ты знала, взрослая Соня, сама тишина и спокойствие, как мой друг Игорь Маркисян приставал ко мне в ракете: «Ты парень что надо. Никогда не забуду, какие глаза были у Сони, когда мы уходили. Честное слово, Март, ты ей нравишься». А я смеялся и уверял, что я совсем не то, что надо такой умной девушке, как Соня, и сердце мое совсем в другом городе, и смотрела-то Соня как раз не на меня, а на него, чурбана недогадливого, и ему ставила компресс на голову, а не мне. Если б ты слышала, Соня, такие дикие речи моего друга, который девчонок никогда не замечает, глаза твои улыбнулись бы, и ты стала бы еще красивее.

— Соня решила уехать, — сказал Менге. — На Памир, в обсерваторию. Она вам не говорила?

Вот как! На Памир? Значит, Игорю придется залетать на Памир.

А вслух я сказал:

— Нет, не говорила. Там прекрасно. Я там был.

— И я был, — усмехнулся своим воспоминаниям Менге. — Что ж, пойду искать молодежь. Вот вам обруч. Вы, кажется, хотели поразмышлять вслух.

Я смутился: Менге умел читать чужие мысли!

Он ушел. Я остался в комнате один. Один со всем миром. В этом мире сгущались тучи. Установки постоянно следили за облаком. И там, куда оно направлялось, спешно садились гравилеты и ракеты, замирали заводы и машины.

Где бы я ни был, в какой город ни прилетал, я мысленно бежал в Светлый, вставал рядом с Каричкой. Я стал бояться. Нет, не за себя. Мне все казалось, что Каричка садится в гравилет, а за рулем совсем не я, а какой-нибудь растяпа, который не сообразит, что надо делать, когда встретит облако. И даже если она не садилась в гравилет, я все равно боялся за нее и придумывал тысячи опасностей… Еще странный сон снился мне в последнее время: мучительно долго набираю я номер телефона и попадаю не туда. А если и туда, Каричка меня не слышит. Я неистово стучу кулаком по аппарату, но все бесполезно: он испорчен. И снова кручу, кручу, кручу коварный диск…

И в ракете, когда мы неслись с огромной скоростью к космодрому Тампеля, я, внешне как будто совсем спокойный, мысленно бежал в Светлый. Я уже не доверял технике; мне казалось, что если я выскочу сейчас из ракеты и просто побегу, не разбирая дороги, я быстрее всех добегу до Карички.

А пришел сюда, к Менге. И держу в руке приятно тяжелый обруч. Сейчас надвину его на лоб и попытаюсь во всем разобраться…

Свет! Вот так…

Мы стоим с Каричкой под сосной, как тогда, в то счастливое утро. Каричка — на ступеньку выше меня, и над ее сияющей головой качается мохнатая ветка.

— Здравствуй, Каричка. Я прилетел.

— Здравствуй, Март. Я рада.

(«Как странно звучат мысли вслух! Да еще в образах знакомых тебе людей!» И это экран повторил за мной.)

— Скажи, как ты делаешь себе такие волосы? Впрочем, я видел: ветер, солнце, гребенка. Помнишь — в больнице?

— Вы прилетели с Рыжем на «трин-траве», а потом дурачились. Март, ты зря тогда улетел.

— Почему зря? Я работал. Гонялся за облаком. И до сих пор гоняюсь… А что случилось? Может, за тобой увивается этот тип — Андрей Прозоров? Он давно в тебя влюблен. Я только молчал.

— Ну что ты! Терпеть не могу этого электронного сухаря. Я о другом, Март. Мне почему-то не хочется жить.

— Это не так, Каричка… Подними-ка выше подбородок, не хмурься, улыбнись. Вот так. Совсем, как у Рыжа, — золотые искры в глазах… Смотри: я беру тебя на руки. И мы летим. Не бойся — это море, я падал в него однажды — не страшно. А вот мы облетаем клинок небоскреба. Самый обманчивый в мире город — Тампель. Все эти яркие картинки — ненастоящие, мираж; а вот там — видишь? — вон под тем настоящим деревом стоят Соня и Игорь. Мы только посмотрим на них сверху и полетим дальше. Может, в Мальву — там, в порту, стоят сигары подлодок, они нырнут с нами куда угодно, хоть в Тускарору. А может, махнем на самый чердак Земли, в Мирный, к полярному богу Лапину: он напоит нас горячим чаем, уложит спать на шкуры и утром поведет в залы ледяного дворца. И мы выпьем там золотистый напиток. Ты помнишь этот напиток? Когда-то на студенческом вечере…

— Помню. Лапин учил нас пить из консервной банки до дна.

— Одним глотком.

— Да, одним глотком.

— И мы, если захотим, останемся там, в ледяном дворце.

— А если туда прилетит облако?

— Не надо, Каричка, об этом. Тебе, во всяком случае, не надо. Я видел — это неприятно: бегущие люди, обломки гравилетов, сумасшедшие автоматы. Достаточно того, что видел один я.

— Но ведь оно летает…

— Помнишь, Каричка, ты боялась в детстве полосатого кота? Грязный, с обрубленным хвостом, дико горящими глазами, он ни к кому не шел на руки. Царапался, убегал, ночевал неизвестно где. Потом мы увидели его в зооуголке: он сидел в одной клетке с петухами. Чистюля, пушистая шерсть, добрые такие глаза. А ты ему все равно не верила и сказала, что правильно, что он в клетке.

— Я была права: ночью кот загрыз всех петухов.

— Да, это был ненормальный кот… Я что хочу сказать: однажды я подведу тебя к клетке — ну, может быть, не к клетке, я введу тебя в огромный светлый зал, и там, за стеклом, ты увидишь серебристый шар. «Видишь? — скажу я. — Он вырабатывает электричество. Не бойся, потрогай стекло».

— И потом мы вернемся обратно в наш город. Так, Март?

— Да. Мы выйдем из зала, и я громко спрошу: «Где тут мой красный гравилет?» И Рыж вынырнет из-под куста и молча покажет рукой: вот он!

— Он скоро будет готов — твой гравилет. Я видела.

— И мы полетим к своей сосне. Над подводными городами. Над крестами телескопов. Над стеклянной рекой в Мезисе. Над театрами и цирками твоего Студгородка. И я буду сверху тебе показывать и говорить, где кто живет и работает.

— Только мы на минуту сядем у театра.

— Конечно, Каричка. Там на площади будет толпа. И все будут смотреть вверх, как ты стоишь на грани дня и ночи, все забудут про все на свете, когда ты скажешь: «Быть или не быть? Вот в чем вопрос…»

«Быть! Быть!» — твердил я, глядя на пустой экран.

Снятый обруч выскользнул, со звоном упал на пол. Я продолжал диалог про себя. А потом подумал: «Интересно знать, что решило бы облако, подсмотри оно мои иллюзии?»

Ночью я вылетел в Светлый, к Каричке. Рыж разыскал меня по телефону: «Прилетай. С ней плохо. Зовет тебя».

Аксель понял меня с полуслова. Сказал: «Лети. Заодно отдохни дней десять. Справимся без тебя. Может, к тому времени поставим точку».

Я умчался на космодром.

14

Многие путешествуют всю жизнь, но так и не могут найти свой необитаемый остров.

Я знал такой остров — маленький городок по имени Тишина. Кирпичные красные замки с островерхими крышами и башенками, тихие, мощенные аккуратной плиткой дворики, узенькие, накрытые шапками каштанов улицы, уютные, как платяной шкаф в детстве, трамвайчики, дождик вперемежку с солнцем — город словно уснул сто лет назад и проснулся в окружении мощных соседей, сказочный, не похожий ни на кого. Наверно, это был единственный на Земле город, в котором бегали веселые пестрые трамваи. Что ж, люди поступают хорошо, оставляя кое-где такие старинные уголки. Нам они кажутся старомодными, но именно там человек может отдохнуть от острых ритмов современных городов. Там, я надеялся, Каричка пробудится от болезненного сна: исчезнут приступы тоски и беспамятства, солнце позолотит побледневшее лицо, в испуганных глазах отразится глубокая, спокойная тишина. Я рассчитал точно: облаку, атакующему крупные индустриальные центры, нечего было делать в таком городке. И дал себе слово вообще не вспоминать про облако, пока Каричка не поправится, — в конце концов, мы уезжаем на необитаемый остров! Врачи сказали, что ничего лучше придумать нельзя.

Мы с Каричкой договорились, что на время забываем ракеты, гравилеты, экраны, видеофоны, газеты, автоматы, лайнеры, залы невесомости, кино, театры, аптеки, лекарства. Поклоняемся одной природе. Пищу готовим сами. Берем чемодан книг, мяч, ласты, маску. Ищем необитаемый остров по названию Тишина. Все, едем.

Мы высадились на необитаемый остров, и нас не встречала ликующая толпа. На перроне стоял лишь пират. Бронзовое лицо, серебристые волосы, отчаянно веселые глаза. Он был предупрежден о нашей высадке.

— Поздравляю молодоженов! — загремел на весь вокзал пират.

Мы смутились, сказали:

— Нет. Мы просто путешественники.

— Все равно — счастливцы! — громовым голосом продолжал пират, и эхо летело под самые своды. — Вас ждет домик у обрыва и самое пустынное место на всем море. Не каждый сможет найти в наш век техники такой редкий уголок. Это все она — мамочка.

Так мы узнали, что на острове есть существо могущественнее пирата — мамочка. И вскоре в этом убедились, отведав нежнейшей ухи и драгоценных, как во всяком приморском рыбном городе, бифштексов. Потом мы подержались за талии фарфоровых фей, подносящих к нашим ртам блюдечки с обжигающей влагой, и поняли, что пират не шутит: в наш век легких напитков такой силы нектар могла достать только запасливая хозяйка — мамочка.

А он шутил. Он все время шутил, подсмеивался над нами и с наслаждением пил кефир. Он знал, что он очень важный адмирал, а мы этого не знали. Мы увидели вдруг на его голове черную фуражку с килограммовым золотым крабом и почтительно замолчали. Сияя, адмирал сел в мобиль и покатил командовать своими кораблями, кранами, ящиками с сардинами, ящиками с маслинами, бочками с селедками и прочим, прочим. Он сказал нам на прощание:

— Мамочка все умеет.

Жена адмирала действительно все умела: она дала нам кастрюли, ложки, тарелки, вилки и теплые одеяла. А без этих вещей вряд ли возможен был дальнейший рассказ, что может подтвердить кот Рич, провожавший нас до калитки. Этот Рич, тоже очень важная в доме персона, умел вставать на задние лапы и отдавать честь. Не адмиралу, нет — мамочке.

Дом стоит над морем и называется «Морская метеостанция». Ночью под обрывом взрываются волны, утром меж берез голубеет само спокойствие. В комнате у Карички цветы и тишина: за ее стеной работают молчаливые автоматы. А за моей стеной то и дело бубнит механический равнодушный голос: «Температура… влажность… баллы…»

Я в курсе настоящей и будущей погоды. Кастрюля кочует из комнаты в комнату: готовим по очереди. На рассвете я ловлю в озере рыбу, поеживаясь от сырого тумана и согреваясь песенкой: «А у нас на три градуса теплее, чем у вас».

Песни сочиняем тоже по очереди: каждый день новую. Мои, конечно, самые бредовые.

Каричка очень красиво гребет. Руки в запястье тонкие, а сильные, держат весла цепко. Нагибается — волосы вниз, лицо вниз… Раз — струной вытягиваются ноги. И снова: волосы — ноги, волосы — ноги. Золото волос, золото загара.

Солнце отскакивает от воды, и светлые блики играют на прибрежных кустах. В зеленых затонах кто-то громко чавкает, словно целуется тысяча русалок. Осторожно раздвигаем руками кувшинки и видим: здоровенные лещи хватают ртом мохнатую траву и сосут с аппетитом, причмокивая. И еще пищит что-то в черной глубине… От этих младенцев ростом с полено у настоящего рыбака, например, у Акселя, зашлось бы сердце.

— Правь к берегу, — командует Каричка. — Видишь яблоню? Эх, левее!.. Ну, ты, неандерталец, в состоянии залезть на дерево? Тогда угощай!

Яблоки кислые, но мы старательно жуем. А петух тем временем склевал на берегу нашу картошку (ты гневалась), и меня ужалила в макушку пчела (ты веселилась), и кто-то орал в кустах песню (ты сказала: «Вот это по-нашему»), а потом ты потянула носом и, как пчела, устремилась вперед и принесла бидон меда.

Оказалось, каждый вечер солнце садится в море. С нашего обрыва видна страна Красногория. Ее нельзя описать, она каждый вечер разная. Мы знаем только, что она торжественная и радостная, как флаг. На лице Карички отсвет Красногории; очень жалко, что солнце так скоро тонет.

А до этого мы успеваем в зарослях нарвать шиповника. Ступаем среди колючек, высоко поднимая ноги. Попадает в нашу охапку и простая трава, и репей, и ветки шиповника, и горько-сладкая полынь — все, что цветет и пахнет.

Теперь пойдем к обрыву и спустимся по ступенькам. Внизу трех не хватает. Каричка, давай руку. Или лучше держись за мою шею. Никого нет, даже мальчиков из детского сада, которые радостно кричат нам: «Дядя, тетя, смотрите: я голый!» Вот наш камень — садись. Теперь шагом марш по песку! Теперь бегом. Теперь пузом на горяченькое, а я еще буду кидать и ловить булыжники. Читай и не обращай внимания на треск вертолета и пристальный глаз маяка — они служат свою службу…

Каричка сидит на большом камне спиной ко мне, вытягивает шею, стараясь заглянуть за горизонт. Что там? Может, там плавают сардины не в банках и ящиках, а на воле, шевеля плавниками и убегая от коварных сетей. Может, старые негритянки ткут мягкие ковры, настоящие, не синтетические, нежнейшей красоты ковры. Может быть, на настоящей реке Лимпопо скрывается последний из рода Бармалеев. Не знаю, не видел…

Знаю только, что из янтарных волн вышел на пляж веселый матрос. Он был немножко сумасшедший, потому что ему в тот день все на свете нравилось. Он нырял под волну, фыркал и отдувался, как тюлень; с удовольствием спугнул завизжавшую толстуху, которую муж целый час молил вылезти на берег; походил по песку на руках, кувырнулся и увидел белый зонтик. Зонтик загораживал от солнца чью-то спину. А поскольку зонтик был водружен на матросских штанах, то моряку ничего не оставалось, как заглянуть за зонтик. Он увидел нахмуренные брови под ровной челкой и книгу в руках.

— Кто эта девушка? — спрашивает у меня Каричка.

— По-моему, студентка. Да, с театрального факультета. И еще оператор машины. На отдыхе. Каникулы и заслуженный отпуск.

— Предположим, — соглашается Каричка и ждет дальнейшего рассказа.

Студентке очень нравится город с редким именем Тишина. Здесь нет космодрома, оркестров и автоматической столовой. Только детсадовские мальки шокируют студентку, когда восторженно сообщают: «Тетя, а мы без штанов!»

Она читает что-то про Африку, а корабль матроса как раз вернулся из тех вод. И матрос заводит разговор о сардинах — как они шевелят в глубине плавниками. Девушка слушает, все еще сдвинув брови.

Он — про жару, про акул, про шторм и вахту. Она слушает. Он — про рацпредложение команды, решившей увеличить длину трала, про удачный лов, про почетные грамоты. И вежливые кивки — в ответ.

— А что потом?

— А потом героическое.

— Героическое?

— Ну конечно…

Матрос предлагает девушке уехать с ним, чтоб увидеть шторм, и акул, и подводные камни — они гораздо красивее, чем в книге. А она молчит. Тогда он хочет показать ей, как плавают дельфины. Еще он попробует найти лежащую на дне камбалу, и принесет с дальнего камня водоросли, и нырнет за обломком янтаря.

— Не слишком ли много? — спрашивает Каричка.

— Можно ограничиться водорослями, — соглашаюсь я.

Одно ясно нам обоим: белый зонт пока забыт, он валяется на песке.

Матрос уплыл к дальнему камню. Он плыл долго, хотя и изо всех сил, и вернулся с зеленой гирляндой на шее. Еще издали ищет он взглядом белый зонтик. Зонт лежит на песке, а девушки нет. Он ходит с водорослями по берегу — километр туда, километр обратно, и ему хочется швырнуть ногой зонт, но он этого не делает. Ложится на остывший песок и ждет.

— Она испугалась акул и шторма?

— Нет, Каричка, концовка другая.

В сумерках матрос проснулся и сразу почувствовал, что рядом кто-то есть. Поднял голову: она сидит на чемодане и ждет, когда он проснется. «Ты готова?» — спросил он. «Да». — «Вот моя рука, — сказал матрос. — Пошли!..»

…Каричка молча сидит на своем камне, а потом поворачивается ко мне и подает руку.

— Вот моя рука. Этот матрос — ты?

— Этот матрос я.

Но мы не спешили в Африку. Мы поехали в соседний городок. В игрушечных вагончиках, через игрушечный лес, мимо игрушечных домиков. Городок, названия которого мы даже не запомнили, показался нам тоже игрушечным. Как потянуло нас из того городка на нашу «морскую метеостанцию», где бессонно бредит автомат: «Шторм… восемь баллов… шторм…» И кто это лучше всех понял? Машинист игрушечного поезда, который видел, как мы засмеялись, выскочив на землю нашего острова. Он хотел, чтоб мы знали, что он все видел, и так рванул рукоятку гудка, что Каричка от неожиданности нырнула под мою руку. И потом долго этот машинист не мог успокоиться: все сигналил нам из-за леса. Мы отлично понимали друг друга.

… Слышите шаги на каменных ступенях? Это наши шаги — Каричкины и мои. Вот смолкли. Мы присели на скамейку… Больше про эту лестницу ничего сказать не могу — такая она недотрога. Мне очень хочется, чтоб сюда не попал случайно писатель. А то будет лазить с записной книжкой, сосчитает ступеньки и напишет детективный роман про таинственное прошлое хранящего молчание камня. Пусть лучше появится в местной газете фотография: длинная лестница и на каждой ее ступеньке счастливый детсадовский малек.

«Здравствуй, длинноногий Рыж! Как ты поживаешь? Мы живем хорошо. Каждый день едим по банке бычков в томатном соусе, еще по сковородке картошки да по целой бараньей ноге, по бачку овощного супа и по сто помидоров. И все не поправляемся, даже на сто граммов: скучаем по тебе…»

(Мы пишем с Каричкой письмо, самое обыкновенное письмо — ведь мы отреклись от теле- и видеофона.)

«Рыж! Мы не знаем, понравилась тебе или нет история о Правдивых и Лживых Галошах. Ты уж над нами не подтрунивай. Нам тут делать совсем нечего, гравилетов мы не строим, только купаемся и валяемся на песке. Вот и получается, что в голову лезут всякие истории. Почитай-ка одну из них. Про Страну Глупостей.

Некоторые взрослые, как ты знаешь, не хотят понять детей. В ответ на вопросы они пожимают плечами и говорят: «Глупости».

И вот однажды глупости обиделись на этих взрослых и ушли от них в Страну Глупостей.

Теперь, как и во всякой сказке, — о короле. Он был не очень-то счастливый, потому что был лишним в своем королевстве. Однажды поздно вечером король навел справки по телефону и узнал, что в Страну Глупостей не летят гравилеты и не едут мобили. Туда не плывут корабли и не мчатся ракеты. В Страну Глупостей можно только прийти самому.

И король отправился в путь. Из имущества он взял с собой одну трубку. Пока он шел через город, его несколько раз толкнули локтями роботы, и король окончательно убедился, что он лишний.

Много дней и ночей шел король, доверившись резвости ног. Он шел, и солнце светило ему то в спину, то в грудь. Он шел, и звезды освещали ему дорогу. Ты можешь проследить его путь по цепочке маленьких клубов дыма.

Король не опасался погони и беспечно посвистывал любимой трубкой — ведь он был лишним.

Он сразу узнал Страну Глупостей. У дороги стояла увешанная шарами елка, на ее макушке позванивали колокольчики. На короля приветливо смотрели шоколадными глазами деревья. Они поднимали вверх ветви и как будто танцевали. Меж ветвей были натянуты солнечные лучи, а на них повешены ноты. Когда король проходил под ними, он слышал довольно приятные мелодии. Каждое дерево играло что-то свое.

Потом король увидел море и круглых, как бочонки, матросов, которые играли в салочки с волнами; увидел художников с кистями (они рисовали прямо по воздуху те самые танцующие деревья с шоколадными глазами); увидел композиторов, которые, подпрыгивая, ловили солнечные лучи и натягивали их на ветвях; увидел мирно беседующие шхуны — они делились страшными историями про океан; увидел мармеладные дома, в которых жили звери с добрыми мордами; увидел горшок гречневой каши без молока и горшок молока без гречневой каши, грустных лошадей без телег, топоры без топорищ, чашки без блюдец и много еще такого, о чем можно рассказать только в большой книге.

Никто ни о чем не спрашивал короля. С ним лишь вежливо здоровались и желали ему доброго дня.

Король чувствовал себя очень хорошо и посвистывал трубочкой.

Но вот он увидел девушку с круглыми шоколадными глазами. Она была стройна, шла легко, будто танцуя, оставляя на песке хоровод маленьких следов. Король сразу догадался, почему все деревья в этой стране смотрят шоколадными глазами. Не трудно было понять, почему ловили солнечные лучи композиторы и играли в салочки с волнами матросы. Вне всякого сомнения — это была королева.

Она приблизилась к незнакомцу, дымившему трубкой, и они встретились взглядами.

— Здравствуй, — сказала королева, — и, пожалуйста, не обращай внимания на мои слова. Я говорю все наоборот и невольно могу обидеть.

— Ты добра, — ответил король. — И не беспокойся: ничто меня не обидит, потому что я — наоборот наоборот.

Они поняли друг друга. Королева кивнула и удалилась.

Легко и радостно было королю. Только болела его грудь. Наверно, от лишнего табака.

Вот и вся сказка о том, как король остался жить в милой его душе Стране Глупостей. Он нашел там ящик крепчайшего табака и теплое одеяло, чтоб заворачиваться в него на ночь.

Но по ночам король не спал. Он бродил у моря и думал: «Разве это глупости — мармеладные дома, лошади без телег, музыка на солнечных лучах? Разве это глупости, когда кто-то говорит наоборот? Нет, для меня все это не глупости… И я очень хочу остаться здесь навсегда и научиться танцевать в своих дорожных ботинках так же легко, как королева…»

Утром солнце нагревало песок, и на нем оставались лишь вмятины следов. Никто не обращал на них особого внимания. Все думали, что ночью шел град, а град в этой стране шел там, где хотел».

15

Наш остров оказался обитаемым. Бежали по улице мальчишки, кричали:

— Гарга зовет всех на Байкал! Айда на озеро! Будем играть в бессмертных!

Мальчишкам я верю: они всегда играют в настоящее. Ничего не сказав Каричке, бросился к телефону (видеофона на станции не было). Василий Иванович Смирнов, адмирал, друг моего отца, ходил по порту. Наконец нашли его.

— Бредовые идеи, и ничего больше! — гаркнул в трубку Василий Иванович. — Не паникуйте, отдыхайте. Кажется, это ваш родственник?

Я бросился в читальный зал. Торопливо развернул светогазету. Долго искал. Где-то в конце страницы нашел сатирическую заметку «Оракул на острове». Автор резко высмеивал заявление профессора Ф. М. Гарги, который обратился по радио к людям планеты. Мелким шрифтом было напечатано и само заявление. Вот оно:

«Ко всем людям Земли!

Мы, группа ученых, работающих на острове Ольхон (Байкал), обращаемся ко всем людям планеты с предложением основать Общество бессмертных. Многолетняя работа нашей группы, возглавляемой профессором Ф. М. Гаргой, над биомашиной привела нас к следующему открытию: изменение процессов, протекающих в клетках человека, ведет к созданию совершенно нового организма, которому не угрожает преждевременное старение. Ни многолетний сон, ни мгновенное замораживание не решают вопроса о вечной мечте человечества — значительном продлении человеческой жизни, лишь отодвигая на короткий срок неизбежный исход. Сегодня мечта всех поколений близка к осуществлению: неизбежная случайность, как называют смерть, отступила в прошлое. Отныне каждый человек имеет возможность продлить свою жизнь в четыре-пять раз, что практически и означает бессмертие.

Первый опыт, который проделал на себе профессор Килоу, проходит успешно. Первый Бессмертный живет среди нас!

Мы не скрываем и методов достижения этой благородной цели: опыты ведутся с помощью неизвестной нам до недавнего времени энергии космического объекта, называемого облаком. На время эксперимента зона острова окружена защитным полем облака (в связи с этим озеро Байкал заморожено).

Люди Земли! Мы не сомневаемся, что на наш призыв откликнутся миллионы.

Отныне Человек Бессмертен! Открыта новая страница истории нашей планеты!»

«…Спокойно! — сказал я себе. — Это уже серьезно. Можно высмеивать сколько угодно мнимое бессмертие и старомодное название нового общества, можно критиковать профессора Гаргу за необоснованные идеи и несовременный трескучий стиль. Если бы не облако. Как я знал, шутки с ним оборачивались трагедией. Я бы на месте фельетониста совсем не шутил».

Каричка все поняла, едва прочла обращение. Села — синие тени под глазами. Сказала просто:

— Давай собираться.

Я схватил ее за плечи, закружил. Ну-ка повертись — покружись! Чтоб сарафан надулся колокольчиком. Мы еще здесь, и губы у нас соленые. Наверно, мы будем уже в пыльном городе, а от нас нет-нет и пахнёт морем.

Что ж, счастье, видно, такое же летучее, как вкус моря у нас на губах. Видно, нет больше на всей земле необитаемых островов, нельзя в наше время быть Робинзоном. Но ты, маяк, стереги это место — мы приедем!

Мобили созданы для того, чтобы уплывали назад знакомый дом, где остался бормочущий автомат, отцветающий шиповник, сосны на бугре, потом озеро, из которого никуда не уплывешь, лес без серых волков и красных шапочек, островерхие замки. Милое — чужое.

Ветер бьет в лицо, волосы Карички — как крылья, навстречу плывет стеклянный вокзал, сзади — пыль от колес.

Ты — как утро. Слышишь меня, Каричка?

В тех же газетах, критиковавших профессора Гаргу, были короткие сообщения, что через несколько часов редакции начнут в дневных выпусках публикацию отчета о заседании Совета ученых Земли. В гравиплане, мчавшем меня и Каричку с огромной скоростью домой, мы прежде всего взяли светогазету и включили радио. Передавали музыку: очевидно, заседание Совета не транслировалось, было закрытым. Первые полосы газет ровно в двенадцать стали меняться на наших глазах: одна за другой исчезали прежние колонки и возникали строки, которые мы проглатывали мгновенно, замерев от изумления.

Присутствовали почти те же ученые, которые были на последнем Совете. Доклад профессора А. М. Бригова назывался «Теория П-поля».

Прежде всего, сказал Аксель Михайлович, это сообщение — результат труда большой группы физиков, астрономов, математиков: научных коллективов, возглавляемых К. Д. Сомерсетом, И. Д. Бродским, И. К. Поргелем, Р. Д. Чернышовым, В. Р. Нуд-Чаха, Ф. К. Гримменгауд, которые поручили ему проинформировать членов Совета о теории нового П-поля. Эта теория родилась из исследований в области космографии, наблюдений за природой космического объекта, называемого облаком, а также из дальнейшего развития теории единого поля.

Фотография показывала Акселя стоящим у доски с куском мела в руке: он вносил поправки в известные всем уравнения. Газеты не приводили уравнений, но и без них была ясна суть переворота, произведенного, как всегда, строгой логикой математики. Пространство Вселенной наполнено не только гравитационными волнами, но и волнами негравитационного притяжения, энергией, которую ученые назвали универсальной силой притяжения или, вкупе с гравитацией, П-полем. Физики давно догадывались, что таинственная энергия рождается сгустками сверхплотного вещества в ядрах Галактики, вещества с незвездными свойствами, которое, однако, по массе в миллионы раз больше средних звезд. Вот она, эта сила гигантского звездного механизма, не уловимая прежде ни в одной лаборатории Земли, выстроилась в ряды стройных уравнений, брошенных на черное поле доски сильной рукой Бригова… Я смотрел на фотографию и видел гигантское фейерверочное колесо Галактики — оно вращалось, меняя свой световой узор, по законам уравнений на доске Совета.

— Что ты делаешь? — Каричка схватила меня за руку. Я и не заметил, как начал чертить карандашом прямо на столе: спирали галактик, облака туманностей, звездные шары. А между ними — крохотная ракета.

— Сейчас умер паровоз, — торжественно сказал я. — Ты понимаешь? Это великая минута.

— Нет, не понимаю. — Каричка покачала головой. — Что еще за паровоз?

— Какая ты недогадливая! Мы не можем лететь к далеким звездам — почему? Лететь на наших ракетах в другие галактики — это все равно, что двигаться к Луне на паровозе. Теперь все будет иначе. Слушай!

Я вскочил и одним взмахом руки начертал пространство Вселенной, заполненное энергией П-поля. Отныне оно открыто для космических кораблей. Используя колоссальную энергию П-поля, корабли улетят к далеким мирам, развивая околосветовую скорость, которая снилась пока только фантастам. Грань видимого — невидимого преодолена простыми знаками уравнений. Так прибыло к нам со дна космического колодца, мерцающего отражением далеких миров, облако.

— Ты в этом уверен? — удивленно спрашивает Каричка.

— Конечно! Недаром мы так долго гонялись за ним. Должны мы что-то открыть!

В этот момент я представил коварно усмехающийся шар: он понимал, что его устройство по-прежнему загадочно, и был доволен своей неуловимостью… Ничего, сказал я ему, нам уже известна твоя таинственная сила: человек оказался верным себе, сломав привычные представления, расширив границы знаний одним взмахом своей слабой руки. Доберемся и до твоей сердцевины!

Как бы в подтверждение моих мыслей Бригов, сделав паузу, заговорил о природе космического облака. Пауза насторожила прежде всего журналистов, которые вели репортаж для газет с заседания: они почувствовали значительность момента.

Разом исчезли все прежние строки, первые же фразы докладчика легли на белый газетный лист крупным шрифтом.

«Несколько дней назад ретрансляционная станция Земля — Марс в течение часа принимала серию импульсов, — так начал профессор Бригов свое сообщение. — Вычислительный Центр расшифровал сигналы. Они представляют четыре закодированные схемы, фотографии или картины — можно называть как угодно. Установлено, что источник передачи — космический объект или, вернее, группа космических объектов. Они движутся с околосветовой скоростью в направлении звезд Сириус А и Сириус Б на расстоянии примерно одного светового года от Земли. Те же сигналы были уловлены антеннами космического корабля «ЗМ-78», что свидетельствует о их мощности. Пассажиры и экипаж корабля наблюдали необычные оптические изображения непосредственно в космосе. Фотографии, кинокадры и описания очевидцев дают основание считать эти изображения идентичными сериями закодированных импульсов. Предлагаю вашему вниманию сообщения, поступившие от космических объектов…»

Здесь я сделаю небольшое отступление и, забегая вперед, передам по возможности точно впечатления одного из очевидцев. В том корабле, который сразу стал знаменит, потому что пассажиры — и те, кто видел, и кто танцевал или пел и ничего не видел, — еще целый год развлекали своих знакомых «потрясающими рассказами», в том самом корабле «ЗМ-78» летел мой приятель Олег Спириков, лунный физик, которого я то и дело встречал на космодроме. Олег не способен приврать или дорисовать увиденное несуществующими деталями. Хотя я услышал его рассказ позднее, когда уже многое знал, все равно он взволновал меня. И я уверен в полной его правдивости.

«Я сидел на прогулочной палубе и читал книгу. Не знаю, зачем я сюда забрел, во всяком случае, не любоваться звездами. Наверно, я теперь навсегда испорченный человек — не могу торчать в помещении. Мне надо, чтоб над головой была пустота космоса, утыканная сгустками материи, — тогда я спокоен. И все же столик, лампа, кресло — приятный уголок. Уют, комфорт, постоянная гравитация — на Луне этого не найдешь; там и книгу-то читать не хочется: не ощущаешь ее веса на ладони. Словом, я чувствовал себя бродягой-студентом, у которого впереди длинные каникулы. Помню, заметил Сириус, подмигнул ему и сказал: «Здорово, пёсья звезда. Раз ты мне светишь, значит, у меня каникулы».

И вот то ли кто крикнул, то ли еще что, но поднимаю я голову и вижу сквозь прозрачный потолок такую картину. Идеально четкий строй каких-то круглых шаров, и самый последний, самый большой — прямо перед носом корабля. Ты знаешь, Март, я насмотрелся много в космосе, но тут мне и в голову не пришло, что это такое.

Единственное, что вспомнил, — это твое лицо, когда ты носился в гравилете вокруг облака. Вспомнил и непроизвольно ухватился за кресло: эге, думаю, сейчас мы туда нырнем. Смешная мысль, особенно в корабле, когда знаешь, что впереди нет ничего — ни льдышки, ни камешка, ни пылинки, — верно?.. Я схватил кинокамеру — она всегда болтается на боку — и стал снимать. Тоже, в сущности, автоматическая привычка, но что поделаешь: рассказам о галлюцинациях никто не верит, а кадры — это уже документ. Что творилось на палубе, не видел — снимал, пока картинка не исчезла.

Сначала все молчат. Молчат и смотрят. Понимают, что случилось нечто серьезное. Ну, а потом — кто во что горазд: бегут с палубы и на палубу, спорят, считают, сколько их было, этих шаров. А какая разница — сколько? Главное, что они появились ни с того ни с сего и пропали. Мистика? Обман зрения? Межзвездное телевидение? Ничего не понимаю. Ладно, подождем, что будет дальше.

А дальше, минут через десять, новая картинка, как бы схема. Опять архигигантских размеров, трудно даже сказать — каких, масштаб ведь не определишь. Но я уже наготове: снимаю по частям.

Две звезды: одна — белая, обычная, другая — еле видный карлик. И вокруг карлика — спираль из тех же шаров, что были показаны раньше. Тут уж меня осенило: гравитационные звездолеты! Стартуют из космоса, делают оборот вокруг карлика навстречу его вращению и, словно столкнувшись с упругой сеткой, улетают с колоссальной скоростью.

Ну, ты понимаешь, какое это произвело впечатление. Нам был преподан урок могущества. Вернее, даже не нам, а тому, для кого предназначалась данная информация. А кто это — было неизвестно. И вот такое чувство… Я ощущал себя этакой маленькой козявочкой, божьей коровкой, которая только что выучилась читать и — на тебе! — получает телеграмму с буквами в полнеба.

Снова затемнение и после перерыва — третья серия. Почти та же ситуация — «мертвая петля» машин, только теперь вокруг других звезд, и одна из них, малюсенький такой, самый последний шарик, после оборота вокруг звезды летит совсем по другой орбите, чем остальные. Я еще тогда подумал: вот так, по воле слепого случая, попало облако в нашу захолустную Солнечную систему и состоялся первый контакт между галактической и слаборазвитой цивилизациями.

…Было однажды со мной, Март, такое происшествие. Я делал контрольный облет Луны в одноместной ракете. Ну, вывел на орбиту, думаю: пусть летит потихоньку, приборы трудятся сами по себе, а я отдохну. На всякий случай включил экран обзора.

Что такое? Ничего не понимаю. Чернота, звезды и странные полосы. Весь космос перед моей ракетой застроен какими-то мостами. Объемные металлические конструкции хитроумно так переплетены, даже земное напряжение в них чувствуется. Для порядка я, конечно, запечатлел их на пленке. Щелкаю, щелкаю, но еще не понимаю, что это такое. Потом вижу, что зря щелкаю — аппарат не заряжен. Стал искать кассеты и вместо них нахожу в кармане одну металлическую штуку.

«Осел! — говорю я себе. — Ты совершил две ошибки, поспешив со взлетом. Первая: ты не надел щиток на объектив камеры, и теперь солнечные лучи нарисовали на твоем экране такую загадочную картинку, которую ты ни за что в жизни не отгадал бы, не попадись тебе в этот момент щиток. А вторая — следствие первой: раз не зарядил аппарат и вместо кассеты сунул в карман щиток, то теперь не сможешь засвидетельствовать свое открытие или хотя бы убедить своих товарищей в наличии инопланетных существ, строящих в космосе мосты…»

Вот так-то, Март. Представь, что я, человек пунктуальный, повторно допустил грубую ошибку: на четвертую, финальную сцену у меня не хватило пленки. А она как раз и была разгадкой всей передачи. Или скажем так: загадкой. На этот раз на темном фоне были два изображения. Взрыв звезды — красивая, яростная вспышка в центре и сияющий ореол, сквозь который видны другие, спокойные звезды. И отдельно — планета. Крупным планом. Все, как положено: атмосфера, свечение, облачный покров, — но это не Земля, голову даю на отсечение. Я смотрел внимательно, старался запомнить. И, кажется, запомнил. Вижу и теперь с закрытыми глазами. Но что это — не знаю.

Ясно одно: какая-то загадочная причина гонит строй гравитационных машин через космос. Что они такое — разведывательные аппараты, экспедиционная сила, грузовые корабли или пассажирские звездолеты — ничего сейчас не скажешь. Они — четкий строй идеально круглых шаров, девятьсот с лишним машин, стартующих от одной звездной системы к другой, к очень далекой, может, на другом краю Галактики или еще дальше, они — девятьсот с лишним машин, умеющих скользить мимо звезд с такой же легкостью, как мы катаемся на лыжах с гор. Девятьсот с лишним. Минус одна. Минус один шар.

А та планета — их дом, который испарился после взрыва звезды? Новая гавань, к которой они летят? Что угодно, только не наша Земля. И оно, облако, которому были адресованы четыре послания, прекрасно это знает.

Так зачем оно здесь застряло? Почему не догоняет свой строй? Может, оно, потеряв скорость, попало в гравитационную ловушку Земли и не знает, как выбраться из этого колодца?»

Так говорил мой товарищ Олег Спириков, человек реалистичный, точный. И хотя он говорил это потом, после доклада Бригова, я верил каждому его слову.

Мы с Каричкой были не в космическом корабле, а в обычном гравиплане и видели не гигантские картины на фоне черной космической пустоты, а всего лишь газетные фотографии, сделанные Олегом или кем-то из его попутчиков, но мы волновались не меньше, чем пассажиры, стоявшие на смотровой палубе знаменитого «ЗМ-78». И в эти минуты достаточно было суховатых фраз докладчика, чтобы понять значимость сигналов уходящих машин — сигналов, которые случайно поймали антенны. Четыре снимка свидетельствовали, что цивилизация, породившая облако, обогнала нас в своем развитии на целую ступень.

Приняло ли облако сигналы? Наверно. Установки зарегистрировали, что в те часы облако ушло в космическое пространство; вероятно, сеансы связи между летящими шарами были точно обусловлены. Никто не мог сказать, ответило ли оно своим коллегам: ни одна земная, ни одна космическая антенна не поймала больше никаких сигналов.

Когда облако вернулось, с ним пытались установить контакт тем же способом: мощнейшие мазеры планеты буквально обрушили на него водопад сигналов, закодированных так же, как и космическое сообщение. Облако не отвечало. И сейчас, когда оно недвижно стояло над байкальским островом, оно не замечало ни технических достижений землян, ни внимания к своей персоне.

«Конечно, можно было бы вывести облако в космическое пространство, — сказал Бригов в заключение, — и уничтожить его там излучателем антипротонов, как предлагают некоторые горячие головы. Но я думаю, что такой поступок противоречит этике человеческого общества. Пусть эта искусственная система имеет непонятную или враждебную нам программу. Мы найдем способ воздействовать на нее другим путем, изменить, если угодно, ее программу и, я полагаю, все-таки договориться с ней. Во всяком случае, решение по такому важному вопросу вынесет Верховный Совет Земли, когда мы будем готовы доложить нашему высшему органу управления результаты своей работы».

Каричка удивленно смотрела на меня. Смотрела так, будто это я докладывал у доски свою теорию. Я вспомнил наши поездки, бледное лицо Менге, груду металла, оставшуюся от тех двух гравилетов на зеленой траве Тампеля, свои онемевшие от резких ударов по клавишам пальцы и решил, что все было не напрасно. Я видел, как стою с пылающими ушами перед спокойным, словно ясное море, Акселем, перед тем Акселем, которого я всегда понимал и принимал целиком, и невнятно прошу у него прощения за прежнее нытье, за дезертирство в самый горячий момент, а он хлопает меня по плечу и благородно прощает… Но, конечно, все это глупое воображение, все на самом деле будет не так. Он глянет на меня исподлобья и пробурчит: «А-а… приехал. Хорошо отдохнул? Ну-ка, прежде чем браться за дела, телеграфируй отцу с матерью. Почему молчал? Они забросали меня вопросами…»

— Знаешь, — сказал я Каричке, — мне все казалось, я тебе только не говорил, что это оно гналось за нами, а не мы. Но теперь мы его настигли.

— Да, — ответила она. — Что будет дальше?

— Знаешь, я тебе не говорил, как тяжело это холодное равнодушие. Мы его спрашиваем, а оно молчит. Как будто на плечах у тебя вся космическая пустота и весит она больше, чем галактики. Разобьем и это — надо еще много работать. Ты прочла? Доклад в Верховном Совете — это будет решение всех людей.

На газетном листе выстроились новые ряды колонок. Выступал Джон Питиква. Питиква говорил от имени биологов.

Вот его слова:

«Мы с вами были свидетелями замечательного открытия, сделанного нашими физиками, математиками, астрономами. Но пусть простят меня коллеги, я хочу еще раз обратить внимание на стратегию облака, странную уже тем, что оно является, как мы убедились, представителем высокоразвитой цивилизации. Насколько я понимаю, облако стремится вывести человечество из определенного состояния, воздействуя на его психологию, разрушая технику. Это, мне кажется, и есть главная проблема дня».

Далее газеты перешли к изложению доклада, и можно было только догадаться, как могучий Питиква манипулирует снопами голубых искр, демонстрируя реакцию нервной системы на излучение облака. Эти сигналы пробуждали в памяти наших клеток только глухие и темные закоулки, затрагивали те центры мозга, которые вызывали у людей тревогу и беспокойство, страх и ужас, гнетущую подавленность и нервные конвульсии; они не освещали ярким лучом прямые улицы человеческого сознания, активную память наследства веков, память борьбы за достоинство и справедливость. Надо было срочно развесить красные огни светофоров на всех темных переулках, чтобы не допустить аварии, чтоб перестроить их в светлые улицы.

Питиква упомянул о заявлении профессора Гарги, который, судя по всему, держал в руках ключ обратной связи: облако неподвижно стояло над островом Ольхоном, окруженное силовым полем. Гарга ответил отказом на предложение Совета: он не разрешил присутствовать на острове комиссии, пока не доведет до конца свои опыты и не опубликует результаты. Питиква не стал разбирать подробно заявление профессора Гарги. Он был очень осторожен в оценках, выразив сожаление, что уважаемый ученый не понимает остроты создавшегося положения.

Чувство тревоги охватило меня после выступления Питиквы. Почему Гарга поставил такой ультиматум?

Я представил, сколько разной техники скопилось сейчас около Байкала. Но все эти мощные аппараты не могли изменить чудовищную программу облака, не могли установить с ним контакт. А неизвестный до сих пор миру профессор Гарга, сидя в своей маленькой лаборатории, между тем договорился с облаком и диктует свои условия Совету. Это было совершенно непонятно.

Теперь я твердо знал, что делать дальше.

Я сказал Каричке:

— Ты слышала, что Гарга — мой дядя?

Каричка кивнула:

— Да.

— Так вот, ему нужен программист. Он пригласил меня.

Глаза Карички расширились от удивления. Я рассказал ей о встречах с дядей, конечно, без таинственных подробностей.

Я, программист Март Снегов, поеду на остров Ольхон, чтобы узнать настоящий код облака.

А Каричка уже догадалась, что я решил именно так, хотя я и не сказал ни слова. Она вложила крепкую тонкую ладонь в мою.

…Паруса домов, наполненные ветром и солнцем, летели навстречу гравиплану.

Наш город — Светлый.

Я сложил газету, сказал, не отпуская Каричкину руку:

— Жаль, что так и не успел обкатать гравилет. Придется тебе с Рыжем…

— Придется.

И она ответила прощальным пожатием.

Часть третья

ОСТРОВ

Из письма школьницы Эйнштейну: «Я Вам пишу, чтобы узнать: существуете ли Вы в действительности?»

16

Сколько летал я над тобой, Земля, и не знал, что ты такая большая и спокойная. Я лежал на верхней полке и много часов смотрел в окно, смотрел, как поезд несет меня через тайгу. Деревья стоят вкривь и вкось, и только ты наглядишься на этих силачей с могучими мохнатыми лапами, как вдруг ударит в глаза серебряный свет, и вся в пене, стремительная и синяя, вытягивается к горизонту река; несет она длинные связки плотов, крылатые судна, прыгает вместе с ними через пороги и легко, будто спичку, ломает о камень зазевавшееся бревно; но вот поезд нырнул под радугу, и тайга расстелила перед ним белую черемуховую скатерть, такую белую и душистую, что у пассажиров пошла бы кругом голова, не будь герметически закрыты окна; а потом выплывают будто туши доисторических чудовищ, сопки; для них лес — как трава: горбы спин вздымаются под самые облака. Выше их только солнце, таежное солнце.

Как я был рад, что не полетел к Байкалу в ракете, а сел в вагон, и вот теперь мой поезд рассекает воздух. Он огибает щетинистые спины уснувших чудовищ, хотя на карте тут дорога прямая. Но зачем мне все эти карты, и без них поезд привезет куда надо. Я радуюсь великому простору земли, валяясь на верхней полке, раздумываю обо всем на свете и готовлюсь ступить на остров Ольхон — на другую землю, может быть, даже на другую планету.

Еще я слушаю, как внизу, подо мной, за столиком течет мирная беседа. Я не смотрю туда, но знаю, что это старый сибирский капитан — здесь говорят «кап» — и такой же матерый «утюжник» (гравилетчик, утюжащий небо от зари до зари) от нечего делать припоминают истории. Круглый клуб дыма проплыл над моим носом — это из широкой, как чашка, трубки капа; дома он, без сомнения, любит восседать на медвежьей шкуре, добытой собственноручно полвека назад, а сейчас продавил до пола податливое кресло и грохочет хриплым басом, хоть и старается не повышать голос. Утюжник, наоборот, говорит вкрадчиво и пускает в меня тонкую струю сигаретного дыма. И я невольно слушаю разные истории, которые случались на воде и в воздухе: как вмерзла в лед вся флотилия и кап на старом теплоходе ледоколил всю ночь; как бросали с гравилетов динамит, чтобы взорвать ледяные заторы и спасти город от наводнения; и про свирепую реку я услыхал, про Витим, на котором всего три горстки песка, а все остальное — камень; и узнал, что такое таежный «стакан»: на маленькую поляну, окруженную высоченными пихтами, мой утюжник, как ложку в стакан, осторожно опустил гравилет, выручая из беды заплутавших геологов.

Соседи высказывались попеременно, а когда очередь доходила до меня и наступала вопросительная пауза, я делал вид, что дремлю. Мне казалось, что я знаю этих людей много лет, и мне было приятно говорить с ними про себя. Ты, ленский кап Павел Агафонович, — Грамофоныч, как ты сам себя называешь за трубный голос, — год за годом будешь ходить по серьезной реке Маме, по серьезному Витиму, по спокойной, но с характером Лене; в короткие часы сна приснятся тебе мели, пороги, заторы, и ты проснешься, вскочишь, едва встанет твой корабль, а солнце, мороз, ветер будут рубить все глубже складки на твоем дубленом лице. И ты, мой коллега — гравилетчик Зюбр, хитрющий таежный утюжник, ты будешь курить сигарету за сигаретой, ожидая запоздавших товарищей, а потом всю ночь тренировать молодых пилотов: взлет — посадка, взлет — посадка, чтобы утром они, прикрыв на минуту город своими трепещущими крыльями, разлетелись в тайгу — к геологам, охотникам, шахтерам. А я… я через час-полтора сойду с платформы на берег Байкала и увижу серебряный шар над песчаным островом.

Я готовился к этому моменту, продумывая каждый свой шаг. Я знал, что, если что-то и упустил в своей программе, в решающий момент меня выручит интуиция. Ведь не ошибся, когда во сне меня укололи иголки и я встретил Каричку под старой сосной. И я скорее почувствовал, чем увидел, грязно-белое облако в ту ночь над головой Карички, когда она была принцем датским. И Рыж с Лехой провожали меня в космопорте — недаром же мы забрели туда. И страх, мой страх за Каричку, пока я скитался по свету, не обманул меня: приехав, я увидел белое, как гипс, лицо…

И все же я не умел прищуриться, как Рыж, и вдруг увидеть летящие космические частицы или что-то другое, никогда никем не виданное. Не умел. Если б умел, давно б знал все про облако, и тогда не пришлось бы мне в такую жару тащиться по байкальскому льду к острову. Даже не верится, несмотря на все фокусы синоптиков, что летом может существовать замерзшее озеро, именуемое к тому же морем…

— Хочешь воды со льдом?

Я встретил участливый взгляд и улыбнулся: таким я и представлял тебя, утюжник Зюбр; именно с таким серьезным выражением лица и немного насмешливыми глазами пилот спрашивает пассажира о самочувствии. И я ответил:

— Нет, не хочу пить. Все в порядке.

Он понял, что я его давно уже знаю, усмехнулся, жестом пригласил спуститься к столу.

— И мне послышалось: лед! — громыхнул кап, пустив мне в грудь клуб дыма.

— Может быть, — сказал я, — во сне…

— Понятно, — согласился кап. — А куда ты едешь?

— Тут недалеко. — Я неопределенно махнул рукой.

— Однако я знаю тут каждый полустанок, — продолжал неугомонный кап. — Даже там, где экспресс не останавливается.

— На Ольхон, — сказал я честно, чтобы они знали, куда и зачем я еду. И посмотрел в окно: какое там буйствовало зеленое лесное солнце!

— Понятно, — сказал кап. — На Ольхоне я убил первого своего медведя. Медведи, однако, там не водятся, но зимою иногда приходят по льду к острову…

Кап продолжал свою историю, и гравилетчик слушал его, задумчиво разглядывая золотые пуговицы на своей форме, а я вспомнил прощание с Каричкой и Рыжем.

Мы сидели в комнате Рыжа, и у ног моих была легкая сумка с комбинезоном — весь дорожный багаж. Рыж слушал меня с горящими глазами: он-то все понимал. Каричка задумчиво рассматривала игрушечный черный шарик, в котором крутилась маленькая Галактика.

— Значит, ты решил, — вздохнула она.

— Да. Скажи об этом Акселю. Я сам не могу.

— Он рассердится.

— Пускай. Но я узнаю код облака. А победителей не судят.

— А как ты попадешь? — спросил Рыж. — Остров окружен силовым полем, и никто не может пробраться туда.

— Читал в газетах, что Гарга приглашает добровольцев для опытов. Проход в силовом поле открывается ежедневно. На границе дежурит мобиль Гарги. Только, по-моему, никто к нему не едет.

— Март, возьми меня с собой! — попросил Рыж. Я сделал вид, что не услышал его, и продолжал:

— В библиотеке пересмотрел работы Гарги, даже студенческий диплом. Все про биомашину. Казалось бы, просто: искусственные клетки, долгоживущий организм. И все же никто не мог построить биомашину, а Гарга, кажется, изобрел.

— И он может сделать искусственного пилота, который полетит в другую Галактику?

— Наверно, может.

— Март, честное слово, я не буду просить твоего дядю, чтоб он превратил меня в бессмертного! — Голос Рыжа дрогнул от волнения. — Я только одним глазком взгляну на эту «био» и назад.

Но по глазам Рыжа я видел: он уже летел за сотни световых лет, разглядывая цветные звезды. И чтобы так когда-нибудь случилось, я строго сказал:

— Нельзя, Рыж. Там опасно. А то, что я делаю, — это разведка.

— Ничего себе разведка! — сердито сказала Каричка. — Лезть в самое пекло.

— Я — бродяга воздуха, ты забыла? И не раз возвращался из пекла. А там уйма всякой техники, дежурят ракеты, гравилеты и прочее. Ну, прощайте!

— Ладно-ладно, — захныкал Рыж. — Ты думаешь, я такой? Я тоже придумаю какую-нибудь хитрость с этим облаком…

Через полчаса я был в поезде, в том самом, что несся сейчас между гранитной скалой и горным потоком, в том самом, где кап рассказывал свою историю про первого убитого медведя. И когда он кончил, Зюбр спросил меня:

— Сам решил туда?

— Ага.

— Смотри, парень, назад нелегко выбраться. Почище «стакана». Слыхал?

— Слыхал.

— Силовое поле. Сам пробовал. Пришлось облетать.

— Знаю, — сказал я.

— Однако я тоже на Ольхон, — выпалил вдруг Павел Агафонович.

Глубоко запавшие выцветшие глаза капа смотрели на меня, казалось бы, равнодушно, и я не понимал, хитрит он или нет, но обрадовался:

— Неужели?

— К сыну в гости, — охотно пояснил кап. — Рыбак он, инженер.

— А я к дяде, — сказал я, чтоб кап не подумал, будто я хочу стать бессмертным.

— Кто же это? — удивился кап и уселся поудобнее, словно готовясь услышать целую историю. — Я всех на Ольхоне знаю.

— Профессор Гарга, — сказал я тихо и покраснел. — Я еду работать, — добавил я.

— Как же, знаем Гаргу! — почти крикнул кап. — Феликс Маркович, серьезный человек… Ну, а шубу-то взял? Там, однако, мороз.

— Вон, — я кивнул на сумку, — комбинезон. С отоплением.

Старик рассмеялся.

— А мы по-стариковски. В шубе.

От этих расспросов капа про шубу мне стало легко. Захотелось открыть окно, высунуться по пояс, смотреть, как поезд огибает плавно изогнутую сопку, а за ней стоит такая же махина. Я уже взялся за поручни, забыв, что окно не открывается, но гравилетчик сказал:

— Нельзя, выбросит: скорость.

И тоже вспомнил, что окно не открывается, улыбнулся, включил видеообзор. И закружились там столетние сосны, промелькнула длинная ровная платформа со змеями эскалаторов, ползущими прямо из леса, а потом вдали, за деревьями, заголубело таежное море. И кап сказал:

— Когда-то ходил я по рекам на старых теплоходах. Чудно вспомнить: только и глядишь — где мель? А управляешь пальцем. Вот так грозишь пальцем механику: полпальца вправо, полпальца влево, а не поймет — так и с добавлением слов. Глотка-то у меня хорошая, по всей реке слышно. Так и говорили: Грамофоныч приближается. А теперь хоть всю ночь спи, однако речная ракета идет себе. Мели как были — на своих местах, а она, голубушка, танцует поверх. Пусти в блюдце с водой — пройдет. Осердиться и то не на кого.

— Иди, отец, к нам, — пожалел его Зюбр. — Мы в такие чертовы дыры забираемся, что нормальному человеку, живущему, например, в небоскребе, и не приснится.

— А ты что, хочешь в небоскреб? — прицепился к слову Грамофоныч.

— Да жил я там. — Зюбр махнул рукой. — Пока не сбежал сюда.

— Однако у твоего дяди свой небоскреб. — Кап, видимо, хотел преподнести мне, горожанину, приятный сюрприз.

Но я равнодушно сказал:

— Вот как.

— Да, городской дом, большой такой кубик. Из серого камня.

— Старая типовая постройка?

— Лаборатория, — подтвердил кап. — А в ней машины. Какие — не показывает. Ворота на замке. Серьезный профессор.

— На замке?

— Ага. Прежде этих замков было больше, чем людей, а теперь хоть экскурсии води к Гарге: один замок на весь остров. — Кап остался доволен своим выводом и пустил три клуба подряд, держа в ладони свою широкую, как чашка, трубку. — Очень серьезный изобретатель, — добавил он.

Я вспомнил семейные споры про дядю. Зачем он, изобретатель новейшей биомашины, забрался в такую глушь да еще возит сюда с большими неудобствами разные приборы для своей лаборатории? Отец обычно говорил, что его старший брат — человек замкнутый, но «с поэтическими наклонностями»: когда-то в юности он работал на Байкале и облюбовал себе эту старую заброшенную лабораторию. А мама со свойственной ей прямотой отвечала, что Гарга просто бирюк, не любит людей и боится их.

Что же, посмотрим, кто прав.

Динамик вкрадчиво объявил, что через три минуты остановка. Зюбр больше не спросил меня ни о чем, хотя глаза его сверлили насквозь. На прощание сказал:

— В случае чего, дай знать о себе. Порт Айхал, командиру.

— Спасибо, командир.

Кап надел уже свою мохнатую меховую шубу, такую же шапку и двинулся к дверям. На платформу вышли только мы двое. Махнули в окно командиру, махнули еще раз сверкнувшим уже вдалеке крыльям поезда и стали осматриваться.

Все было почти так, как я и представлял. Белый, рваный клык скалы, только не справа от меня, а слева. Ровная, закруглявшаяся у горизонта черта, делящая весь мир на зеленое и белое: здесь кончался невидимый защитный купол, прикрывший Байкал; по одну его сторону — лето, по другую — зима. А там, где поднялись два голубых луча, указующих проход в поле, чернеет гладкий дежурный мобиль почти музейной конструкции. Значит, едем.

Кап, раскуривая трубку, молча показал вдаль, и я увидел в чистой голубизне маленькое серебристое пятнышко. Неужели это и есть облако? Ловко влез в свой комбинезон и не стал застегиваться, чтоб не вспотеть.

Мы переступили невидимую черту, у которой росла трава и медленно таял снег, направились к мобилю.

Шофер знал Грамофоныча, почтительно с ним поздоровался, а у меня спросил:

— Вы к кому?

— К дяде! — резко ответил за меня кап. — Что-то раньше вы лучше встречали гостей, не задавали бестолковых вопросов.

— Раньше по морю летом ездили на катерах, — уклончиво ответил шофер.

— Свои порядки заводите, — проворчал кап. — А лов как? Подледный? (Шофер кивнул.) Верно говорят: вам, ольхонцам, лишь бы как потруднее.

Мобиль осторожно сполз с берега на лед, и сначала под колесами тонко и жалобно звенели торосы, словно мы пробирались по столу, уставленному фарфоровыми чашками, а потом машина выбралась на ровное место и покатила, набирая скорость. Что это был за лед! Я глаз не мог оторвать от дороги: голубые, светло-зеленые, молочно-белые, матовые, серебристые плиты были уложены одна к одной в затейливый узор. Пожалуй, ни один художник и архитектор не могли похвастать такой сумасшедшей красоты мозаикой, а ведь это всего-навсего остекленевшие волны, фантазия мороза и ветра. И весь Байкал в оправе скал и сопок сверкал, светился, как драгоценный камень, выставлял себя напоказ, понимая, что он виден сквозь лед до самого дна. А мои спутники знали все это и деловито обсуждали, какая под нами сейчас глубина и где расставлены сети, а чуть позже показали мне место, где ни одна сеть не достанет до дна: там очень глубокая морщина старушки земли.

Все же я решился спросить, почему Байкал — море, хоть и не впадает ни в какой океан. И кап сурово сказал:

— Слишком много рыбаков утонуло тут в свое время.

Теперь я другими глазами смотрел на сверкавший Байкал, на ровный узорчатый его щит: я подмечал парок над черными пятнами пропарин — там били со дна теплые ключи, видел змеившиеся трещины — следы подледных течений и, когда издалека прилетел пушечный выстрел, догадался, что с такой силой лопнул где-то лед.

Длинный остров вмерз в ледяные поля, словно попавший в беду дрейфующий корабль. Ветер сдул с него весь снег, и он предстал перед нами в своем естественном желто-красном виде, а там, где полагается быть пассажирским каютам, стоял золотистый поселок. Стекло, металл, желтые доски сосны отражали солнечные лучи прямо в лицо, и мы, щурясь, рассматривали легкие, устремленные ввысь постройки, стоявшие, казалось, как попало, вперемежку с соснами. Но зоркий глаз капа моментально установил здесь свой порядок. «Пятый дом на улице Обручева видишь? Я туда», — довольно произнес кап.

А за улицей Обручева, которая, как я заметил, хитроумно петляла меж песчаных холмов, за лесом или парком низких, пригнутых ветром сосен, возвышалась лаборатория старой типовой постройки. Нельзя сказать, что серый куб выглядел мрачным и старомодным: в его контур вплетались ажурная радиомачта, лопасти локаторов, солнечные зеркала, купол маленькой обсерватории, — и все же он казался тяжелым каменным чужаком в золотистом рыбацком городке. Над пикой радиомачты в вышине застыло облако, тень его падала на крышу лаборатории. Мне показалось это символичным. Впервые я видел облако все целиком и на таком близком расстоянии: идеально круглое, торжественно блестящее, похожее скорее на большой, чудом висящий в воздухе металлический шар, чем на наше земное, лохматое, неторопливо плывущее в дальние страны облако. Я смотрел на него одну-две секунды, но очень внимательно. И ничего не сказал.

Кап пригласил меня вечером на уху и пошел к бурундучатам, как он называл внуков (сын его был на промысле в Малом море, где-то между островом и материком). Он шагал по песчаной дороге, прямой и огромный в своей мохнатой шубе, радуясь веселому визгу бурундучат, которых он посадит на плечи, а я подъехал к воротам. Створки вползли в пазы, мобиль очутился во дворе. Медленно-медленно поднялся я по ступеням, дверь распахнулась. Я вошел в вестибюль и долго жмурился, привыкая после сверкания льда к полумраку, потом снял комбинезон, постучал в дверь.

— Войдите, — услышал я голос дяди.

Он сидел за разложенными бумагами. Я шагнул навстречу и выпалил то, что давно приготовил:

— Я приехал не для того, чтоб стать бессмертным.

— Знаю, — усмехнулся дядя. — Второго Килоу пока не нашлось. Ты приехал работать, не так ли? Я верил в тебя. Ну, здравствуй.

Я пожал сухую крепкую руку, оглядел кабинет Гарги.

Он понравился мне. Просторный, неправильной формы ящик из светло-золотистой сосны, грубо сколоченный деревянный стол посредине. Здесь же, под рукой, счетная машина, доска с мелками, телеэкран. Стулья вдоль стен, складная кровать в нише, шкаф. В окне мягко светится Байкал.

— Обитель отшельника, — иронически сказал дядя.

Я еще не верил себе: вот он — тот единственный человек, который договорился с облаком. Имя его известно всем и вызывает то улыбку, то чувство тревоги, то раздражение. Когда-то он качал меня на коленях. Сейчас, смахнув на край стола разбросанные бумаги, угощает кофе. Человек, обещавший людям бессмертие, наливает из обыкновенного кофейника в обыкновенные стаканы.

Потом он включает экран, знакомит меня с лабораториями:

— Химическая.

Во весь экран смуглое узкое лицо.

— Доктор Наг, заведующий, — представляет Гарга. — Март Снегов, наш новый работник. Программист.

Доктор Наг кивает, отходит от экрана, открывая прекрасно оборудованную лабораторию: достаточно беглого взгляда, чтобы убедиться в этом. Дальше я вижу подземный ускоритель, физическую лабораторию, мастерские, наконец — пустой машинный зал. Три новые машины. Здесь мне предстоит работать.

— Я обхожусь собственной головой и вот этим арифмометром. — Дядя показывает на свой счетный автомат. — Но работы очень много. Пользуйся всеми машинами.

— А ваш программист?

— Сбежал. Ему, видишь ли, не нравилось жить в глухом углу. Я надеюсь, ты серьезный человек.

Я дернул плечом: откуда я знаю?

— Работы много, — повторил Гарга. — Но она окупится с избытком.

Экран показал комнату, уставленную приборами.

— Биомашины.

Я смотрю на приборы, стараясь уловить в их контурах что-то необыкновенное. С виду приборы такие же, как во всякой лаборатории.

— Музейные экспонаты, — говорит Гарга.

Я не скрываю своего удивления, и дядя поясняет:

— Теперь, когда найден принцип, можно ставить опыты с продлением жизни прямо на человеке. К сожалению, в эти часы Килоу отдыхает. Но вы еще познакомитесь.

— Значит, это вполне серьезно — ваше обращение?

— Гораздо серьезнее, чем там сказано. Увидишь… Что, на материке смеются?

— Кто как, — сказал я уклончиво.

— Естественная реакция. Люди всегда смеются, пока не увидят, что вовлечены в орбиту новых событий. — Меж его бровей прорезалась глубокая складка. — Против воли, — сказал он и вдруг улыбнулся.

Эта улыбка не обещала ничего хорошего, но я молчал, решив стать спокойным наблюдателем: мне надо было во всем разобраться, все понять, только тогда я мог добиться своей цели.

Я нарочно не спрашивал про облако и, когда увидел на экране радиостудию, долго не верил, что дядя держит связь с облаком по радио.

— Неужели это так просто? — твердил я, оглядывая обитые изоляцией стены, дикторский столик, висящие головки микрофонов.

— Примерно так же, как я говорю с тобой. Местное радиовещание, как говорили фантасты, оказалось берегом Вселенной, — улыбнулся дядя.

— И оно отвечает голосом?

— Буквами. Как видишь, в созвездии Ориона давно уже изобретена письменность.

— Ориона? — я присвистнул от удивления.

— Как сообщают газеты, — пояснил дядя, — первый контакт между двумя далекими мирами.

— Это робот?

— Название не имеет значения. Оно могущественнее нас.

— А как вам удалось, дядя… — Я не закончил фразу: Гарга устало махнул рукой.

— Объясню в другой раз.

— А мы-то…

Я расхохотался, вспомнив, как самые тонкие инструменты, изобретенные человечеством, атаковали молчащее облако. Достаточно было бы и переносной рации, чтоб договориться с ним. Но нам оно не отвечало!

И я стал рассказывать, как мы гонялись за облаком, пропуская все события через увеличительное стекло юмора, выдумывая нелепые положения, подтрунивая над собой и над товарищами. Подобие улыбки мелькало на дядином лице, но вряд ли он был настолько наивен, чтобы выложить сразу все свои козыри. Попутно я сочинил почти правдоподобную историю, как надоела мне эта бесполезная гонка и как я тайком удрал из экспедиции, вспомнив его, дядино, предложение. Я видел, что Гарга доволен моим рассказом, но, чтобы он особенно не возносился и не представлял себя сверхчеловеком, мимоходом упомянул, что вокруг Байкала строятся мощные установки излучателей.

— Знаю! — резко сказал Гарга. — Надеюсь, они никому не понадобятся.

— Да, — вспомнил я, — ваше исчезновение с космодрома всех удивило. Ученые говорят, что вы первый человек, использовавший энергию П-поля для передачи изображений и звука.

Дядя рассмеялся.

— Теперь начнут писать, — сказал он, — что еще раньше кто-то наблюдал многократное отражение далеких галактик. Следовательно, я не первый.

— Значит, таким образом облако изучало нас из космоса?

— Вероятно.

— Скажите, Сингаевский у вас?

— Это кто?

— Гриша Сингаевский. Пилот, который попал в облако.

— А-а… Нет, он по-прежнему там. Насколько я знаю, оно его исследует. Но не волнуйся, он будет возвращен.

Возвращен. Он говорил о человеке, как о предмете… Невидимая черта в одно мгновение разъединила нас. По эту сторону был я, мой Рыж, Каричка, маленькая Соня в золотых кругах, хмурый Аксель, кап со своей трубкой, бурундуки, которых я никогда не видел; по ту сторону — облако и Гарга. Но я должен был сделать шаг и переступить черту.

— Я надеюсь, он вернется живой и здоровый, — сказал я.

— Не волнуйся… Как отец с матерью? Что у них нового? — спросил дядя.

— Все хорошо.

— Сколько они там?

— Шесть лет.

— И ты не хочешь полететь к ним?

— Не, — сказал я небрежно. — Пока погуляю, поброжу по свету Как поется в песенке, чудес на свете много. Кстати, дядя, когда у вас сеанс связи с облаком?

— В пять.

— Я могу быть с вами?

Гарга подошел, посмотрел мне в глаза. Я выдержал пристальный взгляд.

— Можешь.

— Спасибо, мне будет интересно. Я иду работать? Он легко отодвинул часть деревянной стены. Под ней была железная дверь. Мягко повернулся в замке ключ. Высокий, в рост человека, шкаф доверху забит бумагой. Взяв пачку исписанных листов, Гарга взвесил ее в руке, спросил:

— Не много?

— Постараюсь, — сказал я. Кажется, ему нравился тон послушания.

— До пяти. Обед привезут прямо в зал.

17

Так я и не понял, какие делал расчеты для Гарги. Пачка листов, заполненных твердым почерком, была обычным математическим заданием. Я особенно не вдумывался в содержание: механически перестукивал на клавишах формулы, вертясь между тремя пультами, и все поглядывал на часы, думал, какие вопросы задать облаку. «Как зовут ваших жителей? Какой состав вашей атмосферы? Мы состоим из углеродных соединений, а вы?» — это были важные для науки, но сейчас глупейшие вопросы. Я мог, конечно, поинтересоваться, сколько глаз на спине у тамошних жителей, но из ответа не понял бы, почему облако явилось к нам и нападает на людей. Нет, надо было начинать с главного, с чужой истории, чтоб постепенно дойти до цели этого космического пирата. А потом… Я не знал, что будет потом, как доберусь до сердцевины облака, до его логических сетей, но предчувствовал очень трудный момент. Если только оно соизволит отвечать мне. Если Гарга не передумает. Если я сам выдержу…

Десятки разных «если».

В три молчаливый шофер принес обед. В половине четвертого вернулся за подносом. В половине пятого я кончил работу и перевел машины на самовыключение. Без трех минут на экране возник Гарга. Он приглашал меня на десятый этаж.

В студии я уселся за низкий стеклянный стол рядом с дядей. Пляшущие цифры электрических часов с каждой секундой приближали важный момент. Гарга щелкнул черной ручкой — включил эфир. Я почувствовал, как замерло у меня внутри и онемел мой язык. Будто миллионы звезд — там, за потолком студии, ждали сейчас моих слов.

И перед самым моим носом вдруг заскользили по экрану буквы. Я рассматривал их с изумлением, как невиданных букашек чужой планеты, и не мог сразу сообразить, что это значит. Только потом, когда буквы проплыли, смысл фразы стал понятен:

Прошу передать информацию о строении и функциях живой клетки.

— Включаю машину с подготовленной программой. — Это уже звучал человеческий голос, это говорил в микрофон Гарга. — Скорость передачи повышенная. Продолжительность — десять минут. Как поняли меня? Прием.

Экран мгновенно откликнулся:

Понятно включайте.

Щелчок, удар по кнопке. Гарга повернулся ко мне:

— Вопросы есть?

— Есть.

— Прошу, — он сделал приглашающий жест.

— Зачем вы передаете облаку эти сведения? Дядю разозлил мой вопрос. Он сухо рассмеялся.

— Ты, видимо, знаешь, что создатели этого объекта, — он показал вверх, — преуспели в своем развитии гораздо больше нас. Облако за несколько месяцев проделало такую работу, на которую нам потребовались столетия: оно исследовало человеческий организм и сейчас проверяет свои выводы. Но главное не в этом.

— А в чем?

— Знаешь теорию эффекта обратной связи?

— Кажется… нет.

— Естественно! Она родилась в прошлом веке и не имела никакого практического применения. Существование любой цивилизации ограничено во времени — это аксиома. Как бы мы ни цеплялись корнями, руками, ракетами, мазерами за Землю, Марс, звезды, пустоту, в конце концов неизбежно наступает катастрофа. В худшем случае полное уничтожение разумной жизни, в лучшем — вырождение, превращение в примитивных амеб. Утешители говорят, что умершая цивилизация тоже приносит пользу; она подобна умной книге, автор которой давно уже в могиле. Но что нам слова — человечество хочет жить. И один из способов продолжения этой жизни — информация от более развитой цивилизации. Если, конечно, такая цивилизация найдется.

Гарга написал на бумаге формулы, где Л1, Л2, Л3 и т. д. обозначали время существования разных цивилизаций.

Он лежал передо мной — блестящий математический анализ связи с инопланетными мирами. В формулах постоянно удлинялось время жизни цивилизаций в связи с увеличением межпланетных контактов.

— И в этом, между прочим, принимает участие твой дядя, — иронически заключил Гарга.

Он мог торжествовать победу: формулы были на его стороне.

— Можно задать вопросы облаку? — спросил я. И получил согласие.

Взял с полки лист бумаги, написал вопросы, молча передал Гарге. Он прочитал, хмыкнул, положил лист перед собой.

По экрану пронеслась рябь. Гарга включил микрофон:

— Непонятно. Повторите более медленно. Прием.

Информация принята передайте обследование подопытного, радировало облако.

— Включаю машинную запись, — произнес Гарга. — Продолжительность пятьдесят две секунды.

Дядя постоянно отсылал облако к машинам. Неужели мне придется служить облаку, этому всеядному роботу, готовя ему машинные расчеты, вместо того чтобы бороться с ним?

— Подопытный — это Килоу? — спросил я.

— Да.

И снова та же строка:

Информация принята.

— Ответьте на четыре вопроса, — торопливо сказал Гарга, взяв мой листок. — Первый: почему вы при переговорах не пользуетесь своим языковым кодом? Второй: изложите коротко эволюцию жизни на вашей планете, а также основные этапы развития разумных существ. Третий: основная цель вашей цивилизации? Четвертый: когда вы вернете пилота Сингаевского, захваченного на соревнованиях гравилетов? Прием!

Это был поистине королевский жест. Я с благодарностью смотрел на дядю, пока он читал, а потом впился в экран.

Первые буквы, казалось, ползли очень медленно. Но облако отвечало!

Отвечало мне!

Первое. Наш языковый код вам непонятен построен на неизвестных вам законах.

Пауза. Чистый голубой лед экрана. Скачут электрические цифры часов. Будет ли продолжение?..

Второе.

Эти буквы показались мне огромными. За нами лежали миллионы лет потусторонней истории.

Смесь энергии красной звезды кремния кислорода металла азота водорода и других элементов привела к синтезу органических соединений на нашей планете.

Я почему-то обрадовался: «Они, как и мы, дети своих звезд. Как трава, деревья, ручьи, озера, птицы, звери, люди!..»

В результате длительной эволюции на планете остались высокоразвитые существа приматы они единственные представители живого мира растений животных промежуточных форм нет приматы имели совершенные органы чувств развитие науки и техники привело к созданию высокоорганизованного общества приматов это первая великая эпоха старейшая цивилизация во Вселенной.

За считанные секунды пережил я трагедию миллиардов далеких лет.

Впрочем, время сейчас остановилось. Я окаменел.

Вторая великая эпоха связана с переходом от живого к неживому и свободным передвижением в космосе синтез живого и неживого образовал самое совершенное существо из известных во Вселенной непокорные уничтожены.

Нет, я был не камнем — куском льда. Ледяное дыхание исходило от экрана и заморозило меня.

Основные задачи нашей цивилизации участие в космических гонках овладение энергией и ресурсами в масштабах Галактики перестройка Вселенной.

Пилот с гравилетом будет возвращен после окончания экспериментов над продлением жизни.

Пауза. И новая цепочка букв.

Прошу приготовить информацию по головному мозгу человека сколько успеете второе информация о состоянии подопытного.

Сухой щелчок заставил меня очнуться: Гарга выключил микрофон. Он видел, что я подавлен, оглушен, только и спросил:

— Ну?

Я не ответил. Слова все были понятны — «гонки», «энергия Галактики», «перестройка Вселенной». Но какое отношение имели эти космические гонки ко мне, к Рыжу, к Каричке, ко всем людям?

Где-то в пустоте летели, ускоряясь вокруг звезд, девятьсот шаров; один из них свернул к Земле. Эта картина, торжественная и захватывающая, теперь казалась мне мрачной, пугающей.

18

Каблуки выбивают дробь. Кружатся расшитые серебром юбки. Взлетают алые косынки. Кто сказал — «рыбья кровь»? — приди сюда, взгляни: в Байкале рыбы живые. Есть на Земле зеленые деревья с красным соком под шершавой корой, есть в море рыбы с алыми плавниками. Скользят в прохладной мгле, выпрыгивают из волн к солнцу, смотрятся в хрустальный лед и завидуют одной лишь рыбачке. Золотому ее загару, белым волосам, бронзовым рукам, бросающим сеть, крепким подошвам высоких сапог. Эй, не зевайте — сеть близка, эй, очнитесь — рука крепка. Вверх — сапог, вниз — сапог, дробь сапог — тра-та-та-та…

Я сижу на омулевой бочке. Нисколько не смущаюсь, что на почетном месте, смотрю пляску, ем уху. Это мой дом. Я пришел сюда вместе с капом и его внуками из пахнущего смолой и свежестью дома, я пришел вместе с его великаном сыном прямо со льда, разминая затекшие ноги, прилетел, скользя над разводами, в воздушном мобиле с шумной гурьбой рыбаков, подкатил в огромном вездеходе, наполненном до краев омулем. Я вошел по каменным ступеням под высокий резной свод зала, сел на бочку, вытянул уставшие ноги. Я могу петь, плясать, есть уху, пить горячий чай. Могу смотреть на белоголовую внучку капа — рыбачку Лену, смотреть на нее и молчать. Рядом со мной иссеченные ветром лица товарищей, красные холмы острова, остроносые музейные лодки, лежащие на песке, и сам Байкал, светящийся под луной, — драгоценный камень в черной оправе сопок.

Но сейчас, сидя за праздничным столом, я был далеко от этих людей; был в пустом космосе, один среди миллионоглазых звезд, и еще дальше — на пустынной планете под холодным красным солнцем. Я стоял на горе, где не было ни куста, ни травы, ни крохотного ручья, ни зверя, ни птицы, ни даже маленького трудолюбивого муравья, — лишь хаос сверкавшего камня окружал меня. Искры, лучи, водопады ярких огней рождались каждое мгновение, заполняя все пространство. И в этом изменчивом мире рядом со мной возникла странная фигура примата. Я не мог рассмотреть его из-за яркого блеска, но ясно видел мастерски отшлифованную трехгранную призму, которую он принес с собой, и обрадованно сказал себе: вот он, новый Ньютон. Сейчас он соберет воедино всю радугу и откроет новый луч — наш солнечный свет. Но примата беспокоило другое. Он оттолкнулся от скалы и стремительно унесся вверх…

— Очень жарко за Байкалом? Вы ведь недавно приехали…

Внучка капа белоголовая Лена вызывала меня с далекой планеты приматов. Я сказал:

— Кажется, двадцать пять на станции.

— Вот безобразие! А мы мерзнем.

— А мне мороз нравится: легко дышится.

— Конечно. Вы ведь оттуда, из лаборатории Гарги. Я ничуть не обиделся, а она покраснела и торопливо сказала:

— Извините. Я никак не пойму, зачем для бессмертия нужен мороз. Лично мне он надоел за зиму.

— Холод, наверно, нужен облаку — оно привыкло к нему на своей планете, — сказал я. — А бессмертие — никому.

Лена рассмеялась:

— Точно, никому! Ты молодец, парень! «…Приматы любили холод своей красной звезды, стал думать я дальше, возвращаясь на далекую планету, — и под ее лучами смотрели свои космические драмы. На сценах их театров в битвах с безобразными чудовищами, с клейкой, смертельно обжигающей массой, с щупальцами бегущих деревьев побеждал сверкающий герой и его верный механический робот. Герой возвращался из космоса на родную планету, и ученые, усадив его на почетное место, спрашивали друг друга: «На сцене мы или на галерке бесконечного мира Вселенной?..»

— Любопытно, как можно заморозить весь Байкал? Ты не знаешь?

Я ответил Лене, что не знаю.

— Ну ветер, ну облака, ну течения — это мы умеем, — говорила Лена. — Я ведь синоптик. А как заморозить — ума не приложу.

Ах, вот что — синоптик. Вот почему ты сердишься, даже слезы на глазах блеснули, когда сказала: «Вот безобразие». Я согласен с тобой: это облако-разбойник. Ну да ничего, оно получит по заслугам, и мы разморозим море за одну секунду!

— В свое время узнаем, — сказал я, — как это делается.

— Слушай! — Лена дышала мне в ухо. — Слушай, я тебе откроюсь: я не люблю твоего дядю. Иногда просто ненавижу.

— Он этого не заслуживает, — признался я.

— Ты знаешь, у нас ничего не работает — ни телефон, ни радио, ни видеофоны. Сидим как в осаде из-за этого облака. Какая-то дикость.

…«На сцене мы или на галерке?..» Приматы цитировали своих поэтов, чтобы потом уничтожить их. Однажды, когда наступила ночь, они объявили новую эру слияния живого и неживого. Армия роботов была готова уничтожить поэтов и философов, ученых и актеров, школьников и их учителей, чтоб создать единый тип логически мыслящего примата. Поэты бежали и были убиты все, кроме группы подопытных. А новый примат так возгордился своей властью и разумом, что поклялся достичь дна Вселенной…»

— А ты видел первого бессмертного? — спросила Лена.

— Нет, он спал. По-моему, он какой-то чудак.

— По-моему, тоже. А Гарга? Он ведь большой ученый?

— Наверно, — сказал я.

— И все-таки Килоу бессмертный. Что это такое — бессмертный?

— Не знаю, — сознался я. — Мне кажется, это какая-то ерунда.

«…Они считали себя бессмертными, и их цель была ясна, как формула: завоевание новых миров. В списке среди тысяч обычных звезд в одном из участков неба значилась под своим номером и желтоватая звезда — наше Солнце. Приматы послали сюда новейшую модель космического разведчика — облако…»

А Лена опять плясала, и улыбалась, и махала мне рукой, и я подумал, что все уже напелись и наплясались вдоволь, даже кап неуклюже приседал в мохнатых унтах и, не выпуская трубки из зубов, вскрикивал «эхма!», а я все сижу на месте с отсутствующим видом. И когда пляска кончилась, я взял у одного парня гитару и спел «Прощальную гравилетчиков». Рыбаки внимательно слушали эту грустную песню. Мне пришлось петь еще раз, а они подпевали: «А если, а если, а если придется в туманность лететь…»

А потом начались старинные, протяжные песни. Голос мой тихонько вплетался в общий хор, и хотя слова я знал не все, но мелодию чувствовал — я как бы вспоминал что-то знакомое и забытое.

Лена спросила про мою песню:

— Сам придумал?

— Нет, не сам. Это Каричка.

— Она твой друг?

— Да. И еще ее брат Рыж.

— Рыж? Смешное имя. А кто он?

— Он доктор техники.

— А… Я думала, он как мой брат Мишутка.

— Да, он такой же. Просто я его зову доктором.

И в эту минуту мне захотелось стать маленьким! Таким, как Рыж.

Я вспомнил, о чем мечтал больше всего в детстве. Летать, раскинув руки, быть невидимкой, ехать на тигре по городу, никогда не умереть, иметь всесильного робота-друга, похожего на меня, улететь с папой и мамой на Марс, быть большим. Быть большим… Вот я уже большой и снова хочу стать маленьким.

Но мне нельзя быть маленьким: над моей головой висит ледяной шар.

— Когда ты пришел, многие думали, что ты сухарь. Ну, как и другие в этой лаборатории — они будто марсиане: смотрят на тебя и ничего не понимают. А я, как увидела тебя, сразу сказала: нет, он настоящий парень.

— Спасибо, — отвечаю я Лене.

Лучше бы я был, как они. Я не сидел бы тогда с Леной, но, наверное, мог освободить пилота Сингаевского.

Не заметил, как опять задумался.

— Скажи, — спросила Лена, — почему никто не договорился с облаком, а Гарга договорился?

— В этом весь секрет… — сказал я растерянно.

19

С того дня я называл дядю абстрактным символом. Впрочем, не совсем уж абстрактным. Когда-то очень давно я думал, что математика — чистая сухотка. Потом открыл, что в уравнениях скрывается острейшая борьба идей. Теперь вижу, что формула — это человеческий характер: все зависит от того, чья рука пишет формулу. Никогда не забуду, как дядя, размышляя о продлении цивилизации, указал место облака в этой формуле. Какой-то бес так и подмывал меня спросить: «А где здесь вы?» Я колебался, представив, что Аксель испепелил бы меня взглядом за такой дерзкий вопрос. Но все же спросил. Гарга ткнул пальцем в лист: «Вот».

Итак, Гарга оказался «продолжателем» цивилизации, созидательно вписавшим себя в формулу. Когда я поинтересовался, почему он не хочет пригласить на остров представителей Совета, он сказал:

— У меня мало времени на споры. Пока облако над островом, надо закончить опыты. Спорить будем потом, когда результаты окажутся на моем столе. И ты увидишь, Март, сколько полетит таблиц, законов, прогнозов, поражавших прежде воображение. Полетит из-за одного листка бумаги.

— А ваше обращение к людям планеты?

— Дань традиции. Человек привык узнавать, что его ожидает, из утренних газет. «Ну, что там еще? Что придумали эти ученые? Бессмертие? Старая сказка». Но он уже предупрежден, он задумался. Он начинает потихоньку рассуждать: «А если это так, то какая для меня тут польза? Какой вред?» И через некоторое время он уже включает телевизор и смотрит новинку — биомашину.

— Вы странно рассуждаете о людях. В наши дни никто не ищет выгоду только для себя.

— Конечно, конечно. Но в каждом человеке пробуждаются подобные мысли, когда речь идет о жизни и смерти. Иллюзия веры в личное бессмертие была разрушена наукой, теперь по воле той же науки она перестанет быть иллюзией.

— Ваши опыты уникальны, они совершат переворот в обществе, но, наверно, было бы лучше проводить их коллективно.

— Старость приучила меня к откровенности, Март. Тебе скажу. Я прожил трудную жизнь и всю потратил на эту работу. И закончу сам. Иначе не успеешь оглянуться, как ты уже составная часть творческой молекулы: Иванов — Поргель — Боргель и Гарга. И Пор-гель говорит, что выводы преждевременны, Боргель указывает на маленькую фактическую неточность, а глухой и безнадежно старый Иванов не может понять, в чем суть проблемы…

Дядя говорил убедительно, но я — совсем не глухой и не безнадежно старый — тоже не понимал сути проблемы, как и мифический Иванов. Хорошо: предположим, опыты дяди увенчаются успехом и человечество получит бессмертие, или как оно там называется. Но облако — для чего оно собирало такую подробную информацию? Разве только чистое любопытство, приоритет открытия новых миров, участие в космических гонках, как оно говорило, пригнало его к нашей планете? Ведь оно уже пыталось подорвать в людях веру в свои силы, в технику. Нет, что-то непонятное, страшное и противоестественное было в союзе гонца приматов и человека, обещавшего бессмертие.

…Я работал с машинами быстро, без ошибок. Пачку листов (среди них были выдранные листы из книг, нужное подчеркнуто красным карандашом) привез тот же шофер вместе с завтраком. «Пусть, пусть это проклятое облако питается информацией о моем мозге, пусть! — четко выстукивали мои клавиши. — А я лучше посижу голодным. Голодный лучше соображает». Одновременно просматривал вчерашнюю ленту информации о первом бессмертном Килоу. Я злился на себя за то, что плохо разбирался в биологии. «Неуч, невежда с клеймом презрения звезд, — говорил я себе, — напряги свой слабый разум, сообрази, что к чему. В этих реакциях сейчас главный ключ. Недаром облако находится здесь. Может быть, оно готовится к атаке… Ну?!»

Но я понимал лишь отдельные формулы, метался, словно слепой, не видя всех изменений в организме подопытного Килоу, именуемого бессмертным.

Гарга возник на экране и спросил, успею ли я к десяти с работой и хочу ли участвовать сегодня в переговорах.

— Конечно. Обязательно успею.

Он остался доволен ответом. Спросил, кивнув на тарелки:

— Что, нет аппетита?

— Да.

— Сейчас пробудится. Послезавтра сеанс таинственных появлений, как ты говоришь. Можешь побеседовать с друзьями. Или понаблюдать за своей подругой — как она сочиняет о тебе стихи.

— Спасибо, охотно воспользуюсь. Понаблюдать за своей подругой… Он, пожалуй, прав, этот прикидывающийся великодушным джинном сухой арифмометр. Я не могу говорить сейчас с Акселем Бриговым. Что я ему скажу про облако и приматов? «Они цитировали своих поэтов, чтобы потом уничтожить их?» Эту красивую фразу придумал я сам, а на самом деле все, возможно, было проще и страшнее. Пока что я ничего не узнал, кроме чужой истории. Не нашел нужного кода, не подобрал ключ.

Я уже вижу, как вхожу к Каричке и молча наблюдаю за ней. Как плохо я понимаю Каричку, хотя носил ее на руках через песчаные дюны. Я знаю ее глаза, волосы, руки и не знаю, что она скажет через секунду. Она, например, боится звезд: «Когда я думаю о них, и о пустоте, и о бесконечности, у меня кружится голова», — да, она боится звезд, а сама поет: «Волшебная тарелочка Галактики… Тау Кита — сестра золотая моя… А если придется в туманность лететь…» И все студенты поют ее песни, и на космических станциях, и в лунных поселках, и на Марсе поют и не знают, что их сочинила студентка, которая боится пустоты.

«Я на Байкале, моя колдунья, вот и все, — скажу я ей. — Если ты протянешь мне в знак приветствия свой крепкий кулак, я сразу поверю, что ты по-прежнему ловишь рукой шмеля, и кормишь в зоосаде конфетой медведя, и разговариваешь с любой собакой на улице. А звезд не бойся — они дадут нам яркий свет, а облако, когда мы его поймаем, будет работать вместо электростанции».

…Я закончил работу, когда часы пробили девять, и отправился бродить по лаборатории. Я ничем особенно не интересуюсь, говорила моя радушная, немного глупая физиономия, просто зашел пожелать хорошего морозного утра и поболтать о разных пустяках, если есть соответствующее настроение.

И, представьте, сразу же встретил отзывчивого человека, толстяка, довольного всем на свете.

Профессор Килоу сидел в плетеном кресле перед биомашиной и что-то вычислял. Он сообщил мне, что прекрасно сегодня выспался, прогулялся по морозцу и теперь вот рассматривает ленту биомашины, которая соревновалась с ним, первым долгоживущим человеком. Биомашина — это мудрое изобретение Феликса Марковича Гарги, необыкновенно сообразительное, с синтетически-химической памятью, получила необходимые реакции, и теперь профессор Килоу проверял их на себе.

Жаль, что не было под рукой фотоаппарата, чтоб запечатлеть эту историческую сцену. Я решил взять интервью у первого бессмертного.

— Как хорошо, должно быть, чувствовать себя бессмертным, — сказал я, с трудом скрывая улыбку.

Профессор не заметил иронии.

— Вы и не представляете! — просиял он. — Я никогда не жаловался на здоровье, но теперь чувствую себя просто превосходно.

— Значит, облучение облаком проходит безболезненно?

— Совершенно незаметно.

— Даже не верится, что вы никогда не умрете!

— Нет, друг мой, этого и мне не избежать. — Килоу печально развел руками и вновь засиял. — Просто я проживу дольше, чем другие.

— Человечество уверено, что опыт кончится благополучно, и хочет брать пример с вас.

— Да, это начало нового будущего. Если оно, — он торжественно посмотрел вверх, — сумеет затормозить в организме определенные химические реакции и подтолкнет другие, люди почувствуют себя могущественными. Вы меня понимаете?

— Понимаю: вы останетесь всегда молодым. Я был очень рад побеседовать с вами, профессор.

— И я чрезвычайно рад познакомиться с вами, мой друг…

После подобных бесед чувствуешь себя немного поглупевшим. Я ушел с легким головокружением. В коридоре встретил хмурого химика Нага.

— Заговорил до смерти? — прямо спросил Наг. Я рассмеялся.

— Даже во рту сладко. Он что, по натуре такой оптимист или после опытов?

— По натуре он дурак, — отрезал химик. — И это состояние катастрофически прогрессирует.

Наг повернулся, зашагал дальше, не видя, что я благодарю его взглядом за истину.

Гарга ходил по студии, дожидаясь меня. В детстве он казался мне огромным и страшным, а теперь я выше его ростом, и нос его висит, как у колдуна, одни глаза не постарели — время лишь отточило их крючковатый взгляд.

— Будешь задавать вопросы?

Мне показалось, что он чрезвычайно доволен своим великодушием. Как же! Ученые всей планеты мечтают установить контакт с таинственным облаком, а он предоставляет эту честь обыкновенному программисту.

— Да, — сказал я, — буду задавать вопросы. И если разрешите — сам. Хочу просто побеседовать, а вопросы приходят в процессе…

Гарга что-то проворчал под нос.

Первая часть переговоров проходила, как и вчера. Теперь я спокойно ждал, пока машина передаст информацию облаку.

— Приглашаю к микрофону моего сотрудника Снегова, — сказал Гарга. — Вы согласны ответить на несколько вопросов? Снегов готовил для вас новую информацию. Прием.

Даю согласие на десять минут, — начертало на экране облако.

Я очень волновался и решил спрашивать без всякой системы — лишь бы не терять времени.

— Вы передвигаетесь в космическом пространстве с околосветовой скоростью?

Да.

— Используете для полетов энергию двойных звезд?

Да.

— Какая цель полета девятисот шаров?

Сведений нет.

Ответ удивил меня, и я переспросил:

— Из космоса недавно поступили изображения. Девятьсот шаров облетают белого карлика, и самый последний шар изменяет траекторию. Это вы?

Сведений нет.

Я не знал, как расценить такое упорное отрицание.

— Вы изучаете человеческое общество?

Да.

— Почему не вступили в переговоры с Советом ученых?

Таковы условия опыта.

— Почему же обмениваетесь информацией с нами?

Опыт проводится здесь.

Нет, я не психолог! Совсем не космический психолог. Не понимаю даже простые фразы…

— Можно ли продлить жизнь человека?

Опыты решат эту проблему.

— Сколько лет живут приматы?

В десять раз дольше чем люди.

— Как происходит у вас обучение?

Непрерывно по каналу радиоволн и другим каналам.

— У вас есть поэты?

В области открытия новых законов природы — да.

— А в области чувств?

Эта область в ведении автоматов.

— Как же вы воспитываете любовь, ненависть, дружбу?

Прошу уточнить.

— Уточнить? — Я впервые удивился и задумался. — Пожалуйста, уточняю: любовь. — Я стал читать Шекспира, Пушкина, Блока, Лорку, все самые возвышенные строки, которые помнил.

Понятно появление какого-то объекта перед субъектом.

— Не совсем так, — сказал я, забыв, с кем имею дело. — Вас не волнуют эти стихи?

Нет, прошу для уточнения привести формулу любви.

И вдруг я обрадовался. Я не верил глазам, перечитывая последние буквы ускользающей с экрана строки. Облако не понимало, что такое человеческие чувства.

«Оно не понимает! — чуть не закричал я вслух. — Вы-то хоть понимаете, Гарга, что оно этого не понимает?!»

— Вот формула любви, — спокойно сказал я и назвал формулу фотосинтеза. — Теперь о дружбе. — И я прочитал басню, как медведь, сгоняя муху со спящего, грохнул друга камнем по голове. — Понятно? — переспросил я: открытие надо было проверить.

Приведите формулу.

Эту строку я принял с сильно бьющимся сердцем, как признание в любви самой красивой девушки Вселенной. Я наугад сказал одну из формул гравитационного поля.

— Теперь — ненависть!

Это было уже хулиганство, но я не мог сдержаться. Я торжествовал. И увенчал свою победу какой-то бредовой, придуманной с ходу формулой.

— А вам известна формула страха? — не удержался я.

Мы руководствуемся правилами безопасности.

Разумный ответ отрезвил меня. Я поблагодарил, передал микрофон Гарге. Он деловито закончил переговоры.

Все пело во мне от этого открытия. Каждая клетка кричала: оно слепо, это всемогущее облако с мощной памятью и совершенными органами чувств. Я стою перед тобой — слабый человек, сложенный из двадцати аминокислот. Говорю с тобой на языке, в котором чуть больше тридцати букв. Но ты попробуй разберись во мне, в моих чувствах и мыслях, вернее, не в моих — в чувствах Шекспира, Пушкина, Ньютона, Эйнштейна, Толстого, Лапе, Бригова. Попробуй понять, как мы сами признали свою слабость и естественность в этом мире, когда согласились с Дарвином, когда уточнили свое место в космосе, когда сказали себе, что наш мозг отнюдь не совершенство природы. Попробуй опиши наши достоинства и пороки, способности и беспомощность формулами! Ты слепо, облако. Мы, люди, не побоимся встретиться с твоими всемогущими приматами.

Я чувствовал себя сильным. Хотел рассказать об открытии Каричке.

А дядя по-своему воспринял ответы облака.

— Чему ты удивляешься? Вероятно, приматам просто неизвестны эмоции.

— Но это ужасно — ничего не чувствовать, быть просто машиной! Впрочем, у нас в институте есть Сим — очень человечная машина.

Я стал рассказывать, как Сим сочиняет смешные стихи, как предупредительно распахивает дверь и даже, по-моему, симпатизирует Каричке. Как вдруг внезапная догадка оборвала воспоминание о Симе. Я вскочил.

— Скажите, — начал я осторожно, — эти опыты с продлением жизни отразятся на поведении людей?

— Несомненно. Повысятся рациональные начала.

— Но тогда никто, ни один нормальный человек не согласится на облучение облаком!

— Ты ошибаешься, — твердо сказал Гарга. — Когда люди убедятся, что каждому из них — каждому! — будут подарены четыреста — пятьсот лет, по этому вот льду пойдут толпы. Что значит потеря каких-то тончайших, почти неуловимых оттенков чувств перед такой грандиозной перспективой! Эксперимент охватит весь мир.

Я слушал его и видел вместо знакомой фигуры большую, шагающую на длинных ногах букву «Л» — символ бессмертия. Она, эта буква, росла с чудовищной быстротой. Она переросла Землю. Тянулась к звездам. Проткнула Галактику. Буква из формулы. Пятьсот лет, подаренные каждому. Разве это может быть?

«Бред», — сказали бы мои товарищи. Но они были далеко, по ту сторону прозрачного купола, отгородившего остров от всего мира. Я вдруг почувствовал себя очень одиноким. Гарга действительно ничем не рисковал, разрешив мне говорить с облаком. Что мог сделать какой-то программист, запертый на острове, как в клетке? Он мог только убедиться в могуществе приматов.

20

Странно было видеть, как в солнечно-снежном квадрате двора появилось яркое пятно, победившее отблеск нашего светила. Потом в этом цилиндрическом пространстве огромного луча, исходящего от облака, возникает кусок города: часть дома, дерево, косая струя воды, промелькнувший черной тенью мобиль, бегущий мальчишка с мячом. Гарга говорит что-то в микрофон, показывает рукой — он за чертой волшебного цилиндра; тот, кто вступает в яркий круг, виден там — в настоящем, далеком от нас городе (точно так Гарга, не уезжая с Ольхона, появился однажды на космодроме).

Стою у окна, как, наверно, и другие сотрудники, и не слышу, что диктует Гарга облаку. Город расплывается, теперь виден длинный светлый коридор, потом гладкая стена и, наконец, зал с сидящими в креслах людьми. Всё, стоп! — понимаю по взмаху Гарги. Он замер у микрофона, слушает, как и все в зале, выступающего, смотрит внимательно на доску с формулами, но не переступает черту. Он не хочет появляться в том зале.

За последнее время Гарга переменился. Я привык, что с утра он возникает на экране и спрашивает, сколько дать мне на день расчетов, чтоб я не отбил пальцы.

Строгий и чуть ироничный, он беседовал так с каждым сотрудником и хотя никого не торопил и не понукал, все чувствовали, как горит в нем желание быстрее завершить опыты.

Но вот уже двое суток профессор Гарга сидел, запершись в студии. Что он там делал в промежутках между переговорами, никто не знал. Я почему-то представлял сгорбленную спину и устремленные в пол глаза. Мне казалось, что Гаргу мучают сомнения, правильно ли он поступает. Может быть, он, отбросив привычные понятия, смотрел на Землю с высоты облака и наблюдал маленьких человечков, как ученый — амеб под микроскопом? Или, наоборот, бежал в толпе растерянных, гонимых страхом людей? Или обвинял сам себя, чувствуя тяжелую ответственность за судьбу мира?

Как я ошибался! Ночью, проходя мимо комнаты, уставленной биомашинами, я услышал тихие шаги. Я замер, пригляделся. Гарга как привидение бродил между машинами, которые он еще недавно называл музейными экспонатами. Нет, он не прощался с ними. Надо было видеть, как он гладил железные бока, как стирал ладонью пыль, как пробегал пальцами по клавишам, — надо было видеть эту жалкую и страшную сцену, чтоб убедиться: они для него — все. Я тихо ушел…

Сейчас, глядя, как Гарга слушает далекого от нас докладчика, не решаясь появиться в зале, я, кажется, догадался, что он делал эти двое суток. Наверно, еще раз примерял к миру свое открытие, планировал общество бессмертных. И опять не понял, что оно никому не нужно. Он не мог трезво оценить будущее — ученый, который любит только свои машины, а не людей.

Я смотрю из окна на дядю и жду, когда он подаст мне знак. Не забыл ли? Всего минута подарена мне и Каричке, я уже беспокоюсь за эту минуту. Оратор сходит с трибуны, зал вместе с тремя десятками слушателей, креслами, столами и экраном улетучивается. Гарга оборачивается, машет мне рукой: выходи. Я вылетаю пулей и хочу сразу вскочить в светлый круг.

— Погоди. — Дядя удержал меня за плечо. — Светлый, расчет номер два, — объявляет он четко в микрофон.

Белые паруса домов поднимаются из зеленой пены — милое, свое.

— Какой дом?

Слышу далекий, как во сне, голос и медленно протягиваю руку.

— Этаж? Квартира?

Знакомый холл, зеркало, телевизор, столик. В глубине — пестрый витраж двери. Теперь я вскакиваю в круг и бегу с радостно остановившимся сердцем к двери. Толкаю ее, но руки проваливаются сквозь стекло, и вслед за ними пролетаю я сам. Я даже не подумал, что могу испугать Каричку; увидел побледневшее лицо, вспыхнувшие глаза и застыл на пороге. Она медленно поднялась с дивана, прижимая к груди книгу.

— Здравствуй и не удивляйся, — быстро проговорил я. — Это я и не я, в общем, новый вид путешествия в пространстве. У меня меньше минуты, и я хотел много рассказать тебе. Скажу иначе. Слушай!

О, не страшись, мой друг!
Пусть взор мой, пусть пожатье рук
Тебе расскажут просто и не ложно,
Что выразить словами невозможно!..

Я видел, как она испугалась: может быть, подумала, что перед ней сумасшедший призрак. Не просто врывается без предупреждения, не открыв двери, прямо из стены, но хочет еще, чтоб его принимали за обезумевшего от любви доктора Фауста. А я так и хотел, я приказывал ей взглядом: да, я Фауст, тот самый, который помогал тебе однажды — помнишь, это было еще в школе — готовить роль Маргариты. Так вот, слушай меня внимательно, запоминай и думай.

Отдайся вся блаженству в этот час
И верь, что счастье наше бесконечно:
Его конец — отчаянье для нас!
Нет, нет конца! Блаженство вечно, вечно.

И Каричка догадалась, что я хочу сказать ей что-то очень важное, быть может, про облако, про Гаргу, про общество бессмертных, раз я выбрал роль доктора Фауста.

Она догадалась, что я не могу говорить с ней просто так, что в этой, казалось бы, нелепой роли я должен кого-то обмануть.

Она нашла в ответ нужные слова. Но все еще проверяя себя, поставила в конце вопрос:

Смерть для нас
В этот час —
Лозунг первый и святой?

Я кивнул. Те самые слова, Каричка, ты меня поняла. С этими словами сын Фауста и Елены разрушает вечный, неподвластный времени замок отца: вот он летит со скалы, смелый юноша, и, разбиваясь сам, разбивает круг ложного бессмертия.

И мы — я и Каричка — вместе говорим нашу юношескую клятву:

Лишь тот достоин жизни и свободы,
Кто каждый день за них идет на бой!

Я смотрю в ее блестящие глаза и, чувствуя, что нам остались считанные секунды, ликую: ты умница! Есть любовь. Поиск бесконечного. Есть борьба… Бессмертие — это ложь. Обман человечества.

— Каричка, — кричу я, забыв обо всем, — скажи Акселю, что облако…

Внезапно меня ослепили две вспышки. Я упал.

Врачи говорят, что увидеть две вспышки одновременно нельзя, но я клянусь, что видел вспышку света и вспышку тьмы. Это обстоятельство удивило меня больше всего, и я упорно размышлял о нем с закрытыми глазами, пока не услышал знакомый голос. Он заставил поднять веки. Я лежал на диване. Рядом был Гарга.

— Ты переволновался, — сказал дядя. — У тебя слабые нервы.

— Наверно, — ответил я и сел. — Каричка не испугалась?

— Она не видела. Я выключил установку.

— Ну и хорошо, — сказал я мрачно. — Я пошел работать.

«…Слабые нервы! Как бы не так! Спросите лучше у своего облака, почему я грохнулся в обморок, — оно слишком внимательно слушало меня и ничего не понимало. Я не могу вразумительно объяснить все это, но до сих пор никогда не падал в обморок. Да у меня такие нервы, что на них хоть пилой играй!..»

Так ворчал я, работая в машинном зале. И пока мои пальцы механически стучали по клавишам, я разбирал про себя разные события. Мрачный энтузиазм Гарги, маневры облака, мои споры с товарищами, доклад Питиквы, механические приматы, информация о мозге, которую я закладывал в машины, — все сходилось в одной точке: облако и Гарга хотели превратить людей в безропотных, как Килоу, кукол.

— Сон — самое превосходное состояние человека, — сказал мне сегодня утром Килоу. — Вы замечали, с какой легкостью там свершаются мечты?

— Да, — отвечал я, — во сне я часто летал.

— Полет воображения! Представьте себе, все открытия я делал во сне. И сегодня мне удалось решить очень важную проблему.

— Какую?

— К сожалению, уже два часа не могу вспомнить. Но вспомню, обязательно вспомню. Времени у меня достаточно…

Вот именно: у него достаточно. А у меня мало. Я никак не мог проникнуть в сердцевину облака. Я нервничал, чувствуя каждую минуту неизбежный ход времени, и проклинал себя за беспомощность. Я был одинок как никогда.

Философский монолог прервал доктор Наг. Он стоял за моей спиной, наблюдал, как я вымещаю злость на клавишах. Потом прервал молчание.

— Кажется, самочувствие неплохое. Я вскочил.

— Ваши литературные опыты изящны, — продолжал Наг, и я покраснел, уловив усмешку в его словах. — Но нельзя подвергать себя опасности.

— Какой?

— Неужели вы не понимаете, что выход точной информации с острова невозможен? Только профессор Гарга держит связь с миром и ведет переговоры от имени облака.

— Доктор Наг, — я подошел к нему вплотную, — объясните мне, что здесь происходит.

— Здесь ведутся опыты, вы это знаете.

Я видел, что Наг говорит серьезно, и решился сказать о главном:

— Но если все станут, как Килоу, эти опыты чудовищны.

— Я всего лишь химик, — сказал Наг. — Об остальном могу догадываться. Есть такой простой пример, описанный во всех учебниках: определенные изменения в клетках активного вируса превращают его в пассивный вирус.

— Это бесчеловечно, — сказал я, чувствуя, что побледнел.

— Раньше здесь было иначе, — спокойно продолжал Наг, не замечая моей реплики. — Но когда профессор Гарга вернулся с космической станции, вслед за ним появилось облако.

— С космической станции?

— Там он испытывал последний образец машины и сделал свое открытие.

— Станция «М-37»?

Я вспомнил, как Гарга искал на ракетодроме пропавшие контейнеры, как ругал он диспетчеров, как испортил весь праздник. Космическая станция — облако — открытие — первый бессмертный. Секрет могущества Гарги был в этой цепочке.

— Да, «М-37», — подтвердил доктор Наг.

— Надо что-то сделать!

Наг взял меня под локоть, подвел к окну.

— Попробуйте снять силовое поле, если сможете. — Он опять смеялся надо мной. — И не забудьте, что роботу можно только приказывать. Причем на его языке.

Он ушел, а я бросился к лентам записей. Вместе с последними словами Нага ко мне пришло решение. Я заменяю в машине ленту Килоу на свою (такие записи велись во время отдыха всех работников лаборатории для сравнения с состоянием подопытного). Итак, я заменяю ленту, и через несколько минут ложная информация поступает в облако. Оно решит, что подопытный чудесным образом выздоровел, воскрес, и начнет действовать. Может быть, это нечестно — подвергать профессора Килоу сильному удару, но иначе я не мог поступить. Только получив сигналы облака и реакцию Килоу, я мог предъявить ученым доказательство бесчеловечности опытов. Центр Информации расшифрует записи, узнает код облака, смоделирует его строение.

Я уже видел, как удираю с этого дьявольского острова. Выхожу — а там зеленое лето…

Едва успел я заменить ленты, как загорелся сигнальный глазок: машина передавала информацию. Профессор Килоу, которого я отыскал по видеофону, сообщил, что сегодня облако облучает его через каждые два часа. Теперь предстояла встреча с Гаргой.

Я поднялся в студию и удивился, услышав чужой, спокойный голос. Гарга обернулся на стук дверной ручки, быстро выключил динамик. Но я уже слышал — достаточно было этих двух неполных фраз: «…Опыты, опасные для человечества. Совет надеется…»

Гарга сгорбившись, сидел за столом. Он смотрел на меня и словно не узнавал. Наступило молчание.

— Это предупреждение нам, — наконец сказал я. Он встал, расправил плечи.

— Да, нам. — Гарга неожиданно улыбнулся. — Совет взволнован. Если победит мое предложение, перед социологами, философами, психологами и прочими встанет ряд острых проблем. Их надо решать быстро. Скромные земные ресурсы вряд ли устроят новое общество бессмертных…

Я слушал красноречивые рассуждения, и злость охватывала меня. Разбитые гравилеты, бледные лица, испуганные глаза — сколько еще?

— Хватит! — прервал я Гаргу. — Вы не о том. Лучше скажите, сколько жизней будет искалечено!

Дядя резко остановился, будто налетел на невидимое препятствие, уставился на меня.

— Я говорил тебе, — произнес он спокойным голосом, — что возможно усиление рационального…

— Сколько новых Килоу вы планируете?

— Опыт еще не окончен. Рано делать выводы.

— Или поздно, — подумал я вслух. — Там, на «М-37», когда вы столкнулись с облаком, вы уже знали, что оно будет нападать на нас?

— Ах, вот что… Нет, не знал.

— Почему вы не предупредили Совет? Струсили?

— О чем ты говоришь! — закричал Гарга, выходя из себя. — Твой Совет сидел в уютных кабинетах, когда я один на треклятой космической станции, один во всем космосе, увидел эту сверкающую штуку. Пока мы налаживали переговоры, я насмотрелся таких картин, каких не увидит никто, никогда — ни один сумасшедший. Я был для него первым человеком, а оно для меня — первым настоящим помощником. Я, именно я, первый договорился с ним, и мне ничто не было страшно, потому что цель была достигнута: моя биомашина работала. Случай, совпадение обстоятельств, — энергия этого дьявольского шара и моя машина, — но она ожила, она работала! Ты понимаешь, что это значит для ученого — достигнуть цели?!

— Да, понимаю! — Я тоже сорвался на крик. — Но ведь есть еще благоразумие!

— «Благоразумие»! В твоей жизни наступит момент, когда ты пошлешь к чертям всякое благоразумие и поверишь в свои идеи!

— Это предательство! — сказал я тихо, но твердо. — Вы за это ответите.

— Не забывай, что ты — мой сотрудник. И тоже разделишь ответственность.

— Я ничего не забыл… Но вы… вы никогда не посмеете облучить людей насильно!

— Насильно? — Гарга рассмеялся. — Война маленького острова со всем миром? Не думаешь ли ты, что я сошел с ума?

— Тогда откройте остров для всех!

— Это дело облака, — устало сказал дядя. Кажется, он понимал, что ловушка захлопнулась.

— Прикажите ему! — потребовал я. — Или вы тоже подопытный?

Дядя в бешенстве вскочил.

— Хорошо, я — подопытный, — хрипло сказал он. — И это мое дело… Но какого черта лезет Совет! Что ему нужно! Неужели непонятно, что облако не будет перестраивать всю жизнь Земли?

Я подошел к нему вплотную, сказал:

— А если вернутся те девятьсот? Мне показалось, он побледнел.

— Кто ответит за плен Сингаевского? — спросил я его. Он промолчал.

— За разбитые гравилеты? Он молчал.

— За Килоу? Он молчал.

— Никто к вам никогда не придет! — сказал я тихо. — Слышите? Никто! Никто не спросит, существуете вы на самом деле или нет!

На меня глядела белая застывшая маска с провалами глаз.

21

А совсем рядом, за забором, была другая жизнь. На рассвете рыболовные бригады садились в воздушные мобили и улетали в море; они возвращались после захода солнца на землю, которую как следует не успевали рассмотреть, но любили и чувствовали, как своих детей и жен, как теплый уютный дом и песни. Там, за забором, кап варил уху и катал на плече внука Мишутку, потому что рыбачек тоже тянуло в море. Из-за забора еще недавно махала мне Лена в пушистой снежной шубе и шапочке и звала бродяжничать по острову. Сейчас я приду к ней и скажу: «Я — предатель, потому что помогал Гарге. Я готов нести ответственность…»

И я пошел к ней. Я должен был это сказать, чтоб весь остров знал, какое будущее готовит Гарга.

Дома были кап и Мишутка. Они натягивали меховые унты. Радостно объявили:

— Мы — в море!

— Как, пешком?

— Мы видим море до дна, — успокоил меня кап.

— И катаемся на коньках, — добавил Мишутка.

— А Лена?

— Лена? — Кап развел руками. — Улетучилась. Михаил, где Елена?

Мишутка довольно шмыгнул носом.

— Она работает в музее.

— Прогуляйся, — просто сказал кап.

В музее я прошел залы с каменными крючками и каменными наконечниками стрел, залы с образцами пород и чучелами животных, залы морской флоры и фауны, залы с документами истории. Портреты ученых провожали меня суровым взглядом: они знали, что мне нужна Лена.

Я нашел ее в комнате с высочайшими, до самого потолка, шкафами. Она сидела среди груды папок. Я подошел осторожно, позвал. Она подняла голову, улыбнулась, приложила палец к губам.

— Тише! Садись и читай.

Лена сказала таким тоном, что я невольно повиновался. Она придвинула мне папку.

Сверху листки из школьной тетрадки. Торопливый размашистый почерк: «Сонюха, милая…» Я с недоумением взглянул на Лену. «Читай!» — приказала она глазами.

«Сонюха, милая, знаю — сердишься: вышел из дому купить папиросы и исчез на две недели. А все Лешка Фатахов. В буфете мне сказали, что связи с ним нет, горючее кончилось. На улице метель. Я — к командиру. Вхожу, а Лешка как раз радирует: «Сижу в Жиганове, у бабки на огороде. В кабине тяжелобольной». А из вертолетчиков на аэродроме был один я. Ну, полетел, разыскал Лешкин самолет, взял больного, отвез в больницу.

Утром в гостинице слышу шаги по лестнице. Соображаю: радиограмма. Точно — лететь в Караму. А что такое Карама — это я понимаю. Каждый год одно и то же: река ночью тронулась, льдины встали поперек, вода по всей деревне, люди на крышах. Стоят они себе на крышах и спокойно ждут — сейчас прилетят за ними вертолеты. Да, прилетим, но черт бы их взял с их Карамой: ставят деревни в таком гиблом месте!

И все. С той самой Карамы началось обычное весеннее расписание: заторы взрывай, людей вывози, Задачинск спасай, Зудиху спасай, баржи спасай. Спим по три часа. Едим на ходу Папирос нет. Одно выручает: как вспомню, что в тылу все спокойно, сразу мне легко. Это про вас с Андрейкой. Вижу, как ходите вы на наш таежный аэродром встречать меня, и Андрейка тебе объясняет: «Это «ЯК», это «ИЛ», а это папин стреколет». Вижу, как ты улыбаешься: так и, не научился говорить «вертолет».

Поедем мы, Сонюха, в отпуск в Рязань, к моим. Там в сентябре яблоки падают с веток. Тук-тук по земле. Андрейка соберет их в кепку. Точно, поедем — на три месяца, еще за прошлый год. А хочешь — на пароходе вверх по Лене. Там скалы отвесные, щеки называются, а на самой вершине смелый человек вырубил слова. Я летел мимо, но не разглядел — какие. Там покажу тебе место, где будет Новоленск. Красивое место, на излучине. Будет там город, высокие белые дома, и как только его построят, мы переедем. Прощай тайга, прощай медведи, будем жить в Новоленске.

Скоро вернусь, не сердись, Сонюха. А хочешь узнать точнее, спроси у командира. Андриан».

Я вздрогнул, увидев дату: 22 мая 1961 года. Только что этот живой человек, смелый вертолетчик, был рядом со мной, но оказалось, что нас разделяет пространство длиною в век. В папке лежали дневники, письма, записи людей того времени, когда строились гигантские электростанции, когда открылась бездна космоса и бездна атома, когда газеты каждый день писали о героях. Так неожиданно встретился я с ними.

Письма… Открыл наугад и снова зачитался.

«…Здравствуй, дорогая мамочка. Опишу тебе наших ребят, чтоб ты знала, с кем я работаю, и если кто к нам приедет с приветом от меня, прими по-королевски. Самый наш силач и самый веселый, конечно, Иван Сомов. Больше двух метров. Ему трудно ходить по проводу, сильно раскачивает, потому что по всем законам физики центр тяжести очень высоко. Но он ходит. Однажды, когда не было трактора, он руками раскрутил большущую катушку провода. Я зову его Иван Иванович.

Еще Геннадий Мохов, он работал паровозником, а как приехал сюда, сказал: паровозник — отмирающая профессия, давайте новую. У него большое несчастье — младший брат, Витька, сбежал со стройки и оставил записочку: стыдно, мол, мне, но моя девушка замучила письмами, уговорила ехать. Ходит Мохов хмурый, а его все утешают: вернется Витька, обязательно вернется, не грусти.

Но если б ты видела, мама, Владимира Ганапольского, ты бы сразу поняла, что значит настоящий человек, и полюбила не меньше, чем меня. Где бы мы ни работали, бригадир приходит, как на праздник: ботинки начищены, чистая рубаха, под рубахой тельник, брюки режут воздух. Потому что в человеке все должно быть прекрасно…

Он мне сказал, что когда учился в школе, то не любил Маяковского, а сейчас очень уважает: жизнь научила. Кажется, и я его стал понимать… А если бы ты слышала, как он говорит — ребята рты открывают. А он засмеется и скажет: «Это не я, это Киров сказал». И обязательно закончит: «Ну, хлопцы, по-флотски».

Самое интересное, что его, героя, недавно критиковали в газете. Заметка такая маленькая, а на всю стройку разнесла: «Ганапольский забыл семью». Не бросил, конечно, а заработался — понимаешь? — воду носил, дрова колол, а за продуктами в город времени не было ехать. Ну, ребята из бригады сразу собрались, сказали ему: «Езжай по магазинам, привези запас на месяц». Он, конечно, поехал — дисциплина.

Я не могу понять, когда он все успевает. Зубрит языки. Одолел даже политэкономию. Сам научился читать чертежи. Видела бы ты, как он их читает: «Это господин металл, это господин дерево, это господин цемент…» А главное, ненавидит рвачей. Как-то подошел к одному, отвел в сторону и говорит: «Ты думаешь, здесь рубли длинные, как портянки? А ну мотай отсюда!» И тот умотал.

Ты знаешь, мамочка, что за меня беспокоиться не надо. На высоту я не лазаю, работаю поваром. Когда сюда приехал, уже стоял поселок и была нормальная жизнь. А до меня ребята попробовали таежной закуски: пробивались через болота, горы, бурелом. Лошади в тайгу не шли — боялись мошки, тащили их силой. Тропы показал старик медвежатник. А дальше надо было рубить просеки, копать землю, переплывать дурные, бунтующие весной реки и даже учиться правильно держать лопату — многие не умели. Диабаз долбили вручную, жгли на камне костры и лили воду, чтоб трескался быстрее.

А однажды весной, в половодье, наш участок отрезало от всего мира — так ребята пробирались за продуктами по проводам.

Но это было до меня.

Как-то зимой приехали французы, киноработники; они знакомились с тайгой, чтоб снимать фильм. Стоял мороз под пятьдесят, французы были укутаны до бровей. Спрашивают: «Кто здесь хозяин — медведь?» — «Бульдозер», — говорят им. «О, бульдозер! Познакомьте нас с теми, кто работает на бульдозере». Приехали французы на наш участок. А ребята как раз собирались под выходной в город. Ну, выскочили из дома, умывались снегом. Французы ахнули — и сразу фотографироваться на память Так и снялись: они в тулупах, а ребята в майках.

Эту фотографию я тебе посылаю.

Здесь все, о ком я тебе рассказал.

Твой сын Сережа».

Осторожно держал я рукописи. Я не читал газет тех лет, но думаю, что они прославили не всех героев. Их было в миллионы раз больше, обыкновенных людей необыкновенного времени — так назвали середину прошлого века. Они открывали мне свою душу. Смотрели на меня с фотографий, висящих на стенах, и как бы спрашивали: а что сделал ты?.. Я растерянно взирал на старые картины — они сохранили их дела: плотины, заводы, города. Это были памятники. Вдруг я вспомнил, как Рыж, удивленно взмахивая ресницами, дышит в экран, как он бережно держит на ладони то серебристую трубку ракеты, то неуклюжий экскаватор, то таинственно мерцающий кристалл и говорит: «Это Они делали для нас. Верно, Март?»

Я ушел из музея, оставив Лену среди папок. Она разбирала их, чтоб передать живое слово истории в Центр Информации Земли. В эти часы она забыла, что над островом стоит облако, и я не сказал ей ничего, не стал напоминать, что на свете, кроме доброты и отваги, существует зло.

22

Это Они делали для нас…

Верно, Рыж: просто и точно ты сказал. Я хорошо представлял этих людей. Видел, как широко шагает в сапогах бригадир Ганапольский и мечтает подзажечь ребят на новое дело; как лежа курит папиросу за папиросой вертолетчик Андриан, курит и смотрит в темный угол, а видит белый город на излучине и сына Андрейку под березой — всего, с головы до ног, в маленьких солнцах; как идет по проводу над голубой водой повар, совсем еще мальчик, как он счастлив оттого, что дурные реки отрезали их участок от всего мира, и он идет по проводу и сочиняет письмо маме, от которой ничего не умеет скрывать. Эти трое и тысячи других, неизвестных мне, мечтали построить новый город — я знаю, даже не читая их писем: ведь города стоят на своих местах.

А я? Какой город построил я? Когда родители улетали на Марс, я просил взять меня с собой: я хорошо представил аккуратные домики, покрытые прозрачным куполом, и один из них — моя школа, к нему ведет песчаная дорожка. Мама, как и я, смотрела печальными глазами на отца, но он точно знал, что там нет школы. А пока они строили эту школу, я вырос, и теперь мне нужен большой машинный зал, чтоб показать свое умение. Нет, даже не машинный зал, а маленькая комнатка на лунной станции, откуда я буду передавать Симу добытую мной информацию. А если уж говорить совсем откровенно, мне нужно только одно кресло, и больше ничего. Только одно кресло в ракете солнечной экспедиции. Тогда меня не будет грызть совесть, что вот уже восемнадцать, а я так и не построил город.

Они стояли на своих местах — столетние сибирские города — в излучинах рек, на берегах таежных морей, на крутых боках железных гор, а людей, которые их строили, уже нет. Не смотри на меня такими грустными глазами, Рыж, это так — жизнь имеет свой финиш. И лучше долбить день и ночь диабаз, жечь огнем и поливать водой, чем проспать свои годы, надеясь, что кто-то преподнесет тебе бессмертие. Это великий обман, Рыж, ты понимаешь? Жизнь — движение, она без остановок. Пока я не столкнулся с облаком, вообще не знал, что такое страх, но мой страх — это не страх, а мучительное беспокойство, боль за тебя, за Леху, за Каричку, за всех маленьких и больших детей.

Ты извини меня, Рыж, что я позвал тебя в этот мрачный машинный зал. Уже ночь, и грустно быть одному с бездушными автоматами. Ты знаешь, что я не предатель, я это докажу. Сознательно путаю ленты и аккуратно записываю все, что делает облако. Доктор Наг, кажется, разгадал мою хитрость, но он не хочет ни во что вмешиваться. Только бросил на ходу: «Подопытный уже два сеанса без сознания». Когда я начинаю его жалеть — этого ни в чем не виноватого Килоу, — я вспоминаю Гришу Сингаевского. Мне кажется, Гриша говорит: «Ты должен передать людям записи. Ты должен прийти к финишу первым даже без гравилета». Да, должен — я это знаю; а потом вернусь за Сингаевским.

Тебе пора спать, Рыж. Мне осталось перевести записи в маленький блок и спрятать в карман комбинезона. Пусть тебе приснятся говорящие байкальские рыбы — они расскажут удивительные истории.

…На рассвете в зал заглянул доктор Наг. Увидев, что я за пультом, он вошел.

— Слышали новость? Совет потребовал снять защитное поле.

— Что ответил Гарга?

— Ничего. Заперся в студии, сидит.

— Совещается?

— Наверно. Совет объявил, что построенные установки могут разрядить облако.

Я поспешно натянул комбинезон.

— Вы куда? — спросил Наг.

— Предупредить рыбаков, пока еще не выехали. Вдруг облако решит снять силовое поле… Наступит жара… Лед начнет трескаться!

— Вы славный парень, — сказал Наг.

— Вы мне во многом помогли, доктор. Спасибо.

…Все же я опоздал: рыбаки уехали в море. Отец Лены, спокойно выслушав меня, позвонил на радиостанцию и приказал вернуть мобили. Не удивился он и моей просьбе.

— Выход с острова есть, — ответил он, подумав. — Пещера в скале. Она проходит под силовым полем. А по сопкам не проберешься, пока не снята блокада.

Он одевался не спеша — шерстяные носки, сапоги, полушубок. Я умолял глазами: быстрее! Он, кажется, понял и, заказывая дежурный мобиль, сказал:

— Не через десять минут, а сейчас.

Песок скрипел под ногами, как снег, мороз щекотал кончик носа. Первые лучи легонько коснулись крыш, позолотили их. Сейчас проснутся школьники, проснется кап Грамофоныч, проснется Лена, выглянет в окно, засмеется: «Доброе утро!» А я побегу через лес, через зеленое поле, чтобы подлый удар облака не погасил больше ни одной улыбки.

— До ближайшей железнодорожной станции пятнадцать километров, — сказал инженер. — Из нас никто не ходил — старая охотничья тропа, но по карте пятнадцать и точно на юг. Проводить?

— Не надо. — Я измерил взглядом богатырскую фигуру — Вы лучше займитесь Гаргой.

— Не волнуйся. Все выясним и поставим на свои места.

Ярко-оранжевый мобиль приподнялся на воздушной струе и легко заскользил над стеклянным щитом. Неслись нам навстречу пестрые ледяные заплаты — зеленые, белые, голубые плиты, крепко спаянные морозом, но я смотрел не на них, а на темную, неприкрытую снегом скалу — берег Большой земли.

Вдруг замигала лампочка на щитке, шофер включил радио.

— Мобилю сто двадцать шесть вернуться назад. — Голос четко и властно выговаривал слова.

— Гарга, — узнал я.

— Прыткий старикан, — усмехнулся инженер. — Рано встает.

— Это облако, — догадался я. — Оно предупредило Гаргу.

— Мобилю вернуться назад. Вы приближаетесь к границе поля. Это опасно.

— Давай, Саша, к самой пещере, — скомандовал инженер водителю. — Где у тебя компас и карта?

Он спокойно начертил мой путь, сам положил карту и компас в мой карман, застегнул пуговицу. А Гарга все требовал. А скала летела навстречу.

— Сейчас возвращаемся, — наконец ответил в микрофон отец Лены.

Мобиль мягко шлепнулся на лед. Распахнулась дверца. Отвесная серая стена, в ней треугольная щель, завешенная длинными сосульками, и такое же отражение на гладком льду.

— Беги! — сказал отец Лены. — Счастливо! А в спину мне ударило из динамика:

— Март, приказываю тебе вернуться! Иначе облако применит облучение!

Теперь, когда в кармане у меня лежит ключ от облака и всего сто метров осталось до спасительной границы, теперь отступать — ни за что. Мы еще проверим, кто проворней: может быть, я бегу быстрее света.

У самого входа в пещеру ноги мои разъехались, я шлепнулся на живот и так и въехал головой вперед под торжественный ледяной портал. Встал. Ноги какие-то размягченные, идут неохотно. «Только-то и всего! — воскликнул я. — И это называется удар. Благодарю вас, дядя, за родственный тычок!»

23

Под сумрачным сводом я опять побежал. Подошвы гулко стучали о ровный лед. Здесь, наверно, тек ручей, он так и застыл голубой подземной дорогой.

«Более трехсот рек впадают в Байкал, а вытекает одна Ангара».

Вот не думал, что придется столкнуться с этой строчкой из старой энциклопедии. Впрочем, там сказано о реках, а не о ручьях, тем более подземных. Откуда составителям знать, что есть такой хитрый ручей, пробивший дорогу через скалу; весной он могуч и заполняет всю пещеру, несет с собой песок и камни, шлифует до блеска стены, летом утихает, катит себе полегоньку, прислушиваясь к тихому плеску эха под сводами, а когда удивленно останавливается, превратившись в гладкую дорожку, то на самом дне, под толстым льдом, все равно бежит он, ручей, и даже яростный мороз не в силах его удержать.

Я почувствовал, что лед потрескивает под ногами. Но как осторожно ни ступал, вскоре провалился. Ручей неглубокий — чуть выше колен, но лед больно резал ноги даже сквозь плотную ткань комбинезона. Услышав плеск воды справа, я направился туда. У стены было глубже, ощущалось течение, зато исчез лед. Я шел и шел по пояс в воде, иногда натыкаясь на прохладный камень стены и ощупывая в нагрудном кармане маленький электронный блок с записями.

Думал, что пройдет еще немного времени и я увижу впереди светлое пятно, которое будет расширяться до тех пор, пока не распахнет настежь голубое небо. А получилось не так. В середине пещеры становилось глубже, я прижимался к стене — теперь тут было самое мелкое место. Неожиданно моя рука схватила ветку, самую настоящую ветку с узкими твердыми листьями. И вот я раздвигаю уже не лед и не воду, а живые плотные заросли, и ручей звенит между ними, толкаясь в мои колени; я изо всех сил раздвигаю, разрываю упругие, хитро сплетенные ветви и вырываюсь из темноты.

Зеленый свет внезапного лета ослепил меня. Я вижу зеленую дальнюю сопку, зеленое небо над ней, зеленый ручей. Лето! Я совсем забыл, что ты бушуешь на воле.

— Лето! Здравствуй! — крикнул я, набрав воздуха, и слова беспечными кузнечиками поскакали впереди меня.

Теперь, когда будут говорить «лето», я представлю ослепительно-зеленый мир. В твою честь я бросаю прямо в воду комбинезон. Пусть ручей, если захочет, несет его с собой и утопит в самом глубоком месте Байкала.

Вот мой путь, начертанный крепкой рукой инженера: мимо сопочки, через тайгу, по охотничьей тропе, к станции. Там меня подхватит поезд.

Сначала я оглядывался по сторонам в поисках охотничьей тропы. Ничего похожего ни на берегу ручья, ни между деревьев не встречалось. Пихты, ели, лиственницы стояли так плотно, что в иных местах не то что охотник, но и белка не прошмыгнет.

Наивный человек, я думал пробежать эти километры за час. Надо надеть компас на руку, искать охотничью тропу, пробираться вперед.

Через некоторое время я почувствовал себя таежником. Откуда только взялась сноровка: рука отводит мохнатую ветку, нога нащупывает коварные ямы, глаза ищут проходы в буреломе. Кто их только навалил, этих могучих бойцов, выворотил прямо с корнем? Не стоит лезть в самую свалку, оттуда не выберешься и с топором, и сопку лучше обойти стороной, а потом положить на упавший ствол карту, сверить свой маршрут по компасу.

Вон могучие циркули опор, между ними натянуты серебряные струны. Когда-то по ним ходили таежные канатоходцы — верхолазы. Я пересекаю широкую просеку, провода торжественно гудят над головой. Но мне не по пути с опорами, я снова в тайгу.

Не сразу понял я, откуда пришла слабость. Не мог я так быстро устать. Было что-то странное, незнакомое в непослушании ног и рук, приятной лености всего тела, легком головокружении. Ветви стали сильнее меня, корни цеплялись за ботинки, и тихий торжественный звон лился из-под высокого свода. Я поднял голову, удивленный необычным праздничным звуком, который рождала то ли лесная тишина, то ли мое воображение, и увидел серебристое сверкание меж верхушек. Над острыми пиками елей, прямо надо мной висело облако. Мне показалось, что оно отыскивает в чаще меня. Что ж, я ни на минуту не забывал о тебе, даже когда пробирался в темной пещере, я ничуть не удивлен и готов взять тебя в попутчики. Не думаю, чтоб ты явилось указать мне дорогу, но я все равно пойду вперед, а если откажут ноги, поползу, подтягиваясь за корни.

Когда я вышел на поляну, то внимательно рассмотрел облако, хотя рассматривать в нем было нечего: в промытом летнем небе, над частоколом елей и бело-зеленым полем оно выглядело странным, никому не нужным шаром, соперничавшим в блеске с солнцем. Но солнце лучилось живым теплом, а облако казалось хорошо отполированным куском льда. Оно облучало меня: я не чувствовал ни рук, ни ног — они словно не принадлежали мне, приятный звон в ушах сменился глухой пустотой, только глаза еще видели, куда идти. И я шел, шел сам по себе, удивляясь, почему идут ноги, которых я не чувствую. Может быть, я уже брел по этой охотничьей тропе, пропавшей неизвестно куда, и ноги угадывали знакомую дорогу; я брел здесь сто лет назад, а передо мной качалась широченная спина Сомова — он нес на плече моток провода и посвистывал, чтоб никто не видел, как ему тяжело; и Сережка-повар, совсем еще мальчик, волочил пудовые сапоги, почти умирая от усталости; и хмурый Мохов забыл обо всем, шагая механически и думая про удравшего брата Витьку; но все мы, как ни темно было в глазах от приступов внезапной слабости, упрямо шли вперед, потому что наш вожак, наш железный бригадир говорил: «Ну, хлопцы, по-флотски! Еще немного…»

Они уже умерли, а я все иду. Я иду по Марсу и ничего не вижу, кроме стрелки компаса. Наверно, багряный диск солнца опустится за горизонт, и тогда сразу придет страшный ледяной мороз, и я замерзну. Я падаю на песок, но голос отца поднимает меня: «Надо идти, Март. Если хочешь, брось сумку с каменной черепахой, мы потом добудем другую. Надо идти…» Нет, я не брошу сумку с найденной тобой каменной черепахой, я буду идти, и не замерзну, и дойду до города под блестящим цирковым куполом.

Я не лягу у шершавых крепких корней этой сосны, не закрою глаза и не увижу во сне, как я обгоняю ребят на своем красном гравилете.

Слышишь, облако! Ты можешь бить меня в спину, в грудь, в голову, пытаясь заставить лечь, махнуть на весь мир рукой. Ничего у тебя не выйдет! Навстречу твоим сигналам поднимается ненависть. Я никогда не прощу тебе белого лица Карички, дрожащих рук Менге, пустых глаз Килоу.

Не думай, что я испугался черной быстрой речки, я просто ищу переход. Вот он — поваленные поперек пихты. Пока я полезу по ним, хватаясь за мягкие смолистые лапы, ты можешь спокойно целиться — хорошая, уязвимая мишень. Темно в глазах — это от близкой воды, но я не упаду, слышишь, я вижу то, что не видишь ты, — золотисто-оранжевую, как апельсин, горячую звезду Тау Кита.

Тау Кита — сестра золотая моя,
Что так смотришь загадочно, словно маня?
Я готов переплыть океан пустоты,
И коснуться огня, и сказать: «Это ты?»

Не понимаешь? Повторять не буду. Эта песня подарена мне, она не имеет формулы. Ты слепо, хотя и видишь на расстоянии. Ты долго изучало нас, но так и не догадалось, что люди — не просто сумма клеток. Я исхлестан ветвями, пот заливает глаза, но я не боюсь тайги, не боюсь морей, не боюсь звезд. Мы все связаны друг с другом — деревья и горы, ручьи и моря, звери и птицы, планеты и звезды, земляне и наши далекие собратья. Мы связаны всем своим прошлым, настоящим, будущим и образуем один причудливый мир. В этом мире я — человек. Я составлен из тех же атомов, что и дерево, и звезда, и даже ты, но я совсем другой. Отвага и доброта, сила и ненависть моих предков не позволяет мне превратиться в раба. Может быть, ты поймешь это, когда люди отдадут приказ на твоем языке — роботы привыкли подчиняться только командам.

…Я не заметил, как взобрался на сопку. Облако не отставало ни на шаг: я стоял, обхватив руками ствол сосны, и оно повисло прямо над нами. Я держался за дерево, прижавшись щекой к шелковистой коже, и видел уже купол железнодорожной станции, блестящую нитку рельсов — отсюда, с вышины, я мог дотянуться до них рукой. Но руки крепко сжимали ствол…

Красная птица взлетела над станцией, я вздрогнул: это был гравилет. Он шел очень быстро. Прямо на мою сопку. Я почувствовал гладкий руль в руках, услышал звон перьев. Все пело во мне, словно я сам сидел в кабине: так, хорошо, ловкий поворот — выигранные метры, теперь машина со свистом режет воздух, превращаясь в красную молнию.

Но куда же он летит? Здесь не только я, здесь облако. Он что — не видит?

В одно мгновение я понял все: прямое стремительное крыло — да ведь это мой гравилет. А за рулем тот, кто его собрал, — Рыж, и он отлично видит облако и летит прямо на него. Неужели он ищет меня?

Я оттолкнулся от дерева, побежал навстречу.

— Рыж, назад! Назад, Рыж!

Гравилет быстро приближался. Он разросся на моих глазах, занял уже половину неба, а вторая половина была облаком, твердым, как кусок льда. Про себя я молил Рыжа свернуть. Но он уже ничего не мог сделать.

Гравилет ткнулся в невидимую стену, вздрогнул, как подбитая птица.

Он упал на зеленые ветви ели, скользнул по ним вниз.

Рыж лежал в стороне от разбитой машины. Я взял его на руки и понес вместе с креслом, к которому он был пристегнут. Глаза его были открыты и как будто спрашивали: «Это ты?»

24

Рыжа похоронили на сопке. На самую вершину вертолеты подняли большой камень гранита. А на него поставили красный гравилет. Под одним крылом — Байкал, под другим — тайга.

…Целую вечность собирал я гравилет. Время остановилось. Удивленные, широко распахнутые глаза Рыжа смотрели на меня. Перья тихонько позванивали — они хранили тепло его рук. Это был гравилет Рыжа.

Рыбаки с Ольхона вырубили в скале лестницу. Шли и шли по ней люди, оставляя на ступеньках еловые ветви, кедровые ветви, цветы…

Когда началась беда? Когда я сказал, что еду на Ольхон? Когда решил бежать с острова? Когда рыбаки вошли в лабораторию Гарги и отец Лены радировал, что облако преследует меня? Все мы невольно обращались к Рыжу. Несколько дней назад он прилетел в спасательный отряд на собранном им гравилете. В тот момент, когда радио передавало мои координаты, он сидел в машине. Он всего на полминуты опередил спешивших следом летчиков, которые знали, что лететь прямо на облако нельзя…

Подошла Каричка, протянула сжатый кулак.

— Он самый смелый. — Она села на камень, прижалась к шершавому граниту. Она не плакала, слушала тишину камня. — Никогда я этого не пойму.

Дул с Байкала ветер. Трепетали красные крылья. И легкой стаей закружили над сопкой гравилеты. Все летчики, которые здесь были, поднялись в воздух. Медленно вращалась заросшая лесом сопка, уплывали флаги, и красная птица была готова взлететь с камня. Там, под ее крыльями, говорили о смелом человеке, о гравилетчике Рыже, и мы подхватывали эти слова на свои крылья и несли их над тайгой. Может быть, впервые в жизни плакали байкальские рыбаки, и наши лица тоже были мокрыми от слез.

Сверкающими стрелами пронеслись ракеты, отставляя за собой разноцветные хвосты, — так ракетчики прощаются с товарищем.

Грянул с вершины сухой залп — клятва верности рыбаков и охотников.

Гравилеты будут кружить, пока не зайдет солнце, пока не вспыхнут над куполом станции видные издали огненные буквы:

ГРАВИЛЕТЧИК РЫЖ.

25

— Положение таково. Высокоразвитая цивилизация в созвездии Ориона, цивилизация приматов, как они себя называют, полностью исчерпала энергию и ресурсы своей звездной системы. В поисках новой энергии ими была взорвана одна из звезд. Смелый эксперимент привел к катастрофической ситуации: неожиданно начали разогреваться красное холодное солнце приматов и соседние звезды. Попытки вмешаться в реакцию оказались безуспешными. Через несколько тысяч лет эти звезды вспыхнут, как сверхновые. Приматы решают переселить свою цивилизацию и выбирают подходящую необитаемую планету. Я подчеркиваю: необитаемую, так как, хотя приматы и знали о наличии других, более отсталых цивилизаций, они не хотели вмешиваться в чужую жизнь. Девятьсот двадцать девять гравитационных машин отправились для разведки и подготовки нового места жительства. Вслед за этим корпусом должны стартовать грузовые и пассажирские корабли. Вы знаете, что одна из машин при облете белого карлика сбилась с курса и попала в Солнечную систему. Эти данные подтверждены имеющимися у нас сигналами экспедиции и самим облаком, с которым вчера удалось установить связь…

Аксель Бригов смолкает, оглядывает сидящих за столом. Нас четверо. Психолог Джон Питиква, прилетевший из Каира. И человек, которого я вижу впервые, — представитель Совета планеты.

Как все быстро произошло: побег с острова, похороны Рыжа, перелет в Светлый и этот знакомый зал со знаками Зодиака на массивных дверях. Там, за резными дверями, парит над сопкой красный гравилет. Там, над островом, по-прежнему сверкает облако. Только теперь оно вынуждено отвечать на наши сигналы: облако попало в фокус включенных установок и не может двинуться с места.

— Продолжайте, профессор, — потребовал в тишине представитель Совета.

— Выйдя на орбиту вокруг Солнца, облако обнаружило присутствие незнакомой цивилизации. Наблюдая за нами из космоса, прослушивая радиостанции, оно вошло в контакт с космической станцией «М-37», на которой вел свои работы профессор Гарга. Дальнейшее вам известно. Все действия облака свидетельствуют о том, что в новых условиях оно изменило свою первоначальную программу.

— Это было очевидно, — пробормотал Питиква, закрывая глаза. Мне даже показалось, что он собирался дремать.

Аксель нахмурился.

— Напомню вам, доктор, — резко сказал он, — что мы это установили совсем недавно.

— Да-да, недавно, — сонно согласился психолог. Представитель Совета невозмутимо молчал.

Я уже не знал, зачем я здесь нужен. Все эти теории я и так испытал на своей шкуре.

— Коротко говоря, облако решило ставить опыты на людях. Работы Гарги подсказали направление этих опытов… — продолжал Бригов.

— Цель? — перебил представитель Совета.

— Рациональная перестройка человеческого общества. Подготовка будущего соседа и союзника приматов для совместного использования энергии Галактики. Возможно, подготовка запасной базы для переселения. Как видите, цели самые благородные. — Бригов развел руками.

— Но разве оно не понимало, что для перестройки не хватит сил? — холодно продолжал представитель Совета.

— Вероятно, — ответил Бригов. — Однако облако только указывало нам путь. У меня создалось впечатление, что ему совсем было безразлично наше мнение.

Все невольно усмехнулись. Питиква внимательно взглянул на меня. Я догадался: сейчас спросит.

— Как твое мнение, Март?

— Мне казалось, — начал я неуверенно, — когда я с ним разговаривал… мне казалось, облако скрывает свою настоящую цель, просто говоря — врет. Простите… И еще — иногда я тоже чувствовал себя подопытным…

Мои сбивчивые слова почему-то пробудили старого Питикву.

— Правильно! — сказал он громко. — Получается логическая несуразица — это с нашей точки зрения. Забыв свою прежнюю программу, машина с другой планеты вмешивается в чужую жизнь, причем взваливает на себя неразрешимые задачи и поступает очень глупо. Где же разумный анализ обстановки, система контроля и прочие, прочие механизмы, необходимые в столь сложном космическом аппарате?

— Спросите у облака, — буркнул Бригов.

— Давно бы спросил, если б вы вовремя построили установки, — парировал психолог. — Впрочем, это не помогло бы. Спрашивать бесполезно.

Аксель и я с удивлением уставились на Питикву: что, мол, еще надо, когда облако в наших руках?

— Вы хотите сделать сообщение? — спросил представитель Совета.

— Да! — Питиква медленно поднялся. Он стоял перед нами, как огромная черная гора с белой шапкой снегов на вершине, и загадочно улыбался. — Мои рассуждения просты. Если предположить, что под влиянием внезапных факторов в этой машине произошли какие-то нарушения, все несуразные, на наш взгляд, поступки облака будут естественны. Могло так случиться, что при облете белого карлика, когда изменилась траектория последнего шара, сильный потенциал замкнул в нем определенные цепи. Подобное ненормальное состояние бывает, как вы знаете, и у наших электронных систем.

— Машинная шизофрения? — серьезно спросил Бригов. — Сумасшедший с Ориона — я тебя правильно понял?

— Точный диагноз пока бы не ставил, — иронично отвечал психолог. — Мы еще не знаем устройства системы. Однако, проанализировав с этой точки зрения тактику облака и все его сообщения, особенно тот блок записей, который принес нам Снегов, Центр Информации составил примерную модель машины.

Питиква включил экран, и началась пляска столь сложных математических символов, уравнений, графиков, что я сразу же сдался, стараясь не пропустить только выводы — общечеловеческие, понятные слова. А они гласили примерно следующее: в сложнейшей конструкции приматов, в облаке, работала только часть информационно-программного устройства, остальные системы или не принимали участия, или же были повреждены.

Воцарилось молчание.

Аксель Бригов вскочил с места, забегал по залу.

— Еще не хватало лечить космических идиотов, — бубнил он под нос. Потом остановился, резко повернулся к врачу: — Ты, Джон, все это придумал, ты и расхлебывай!

— Успокойтесь, — сказал представитель Совета, хотя, судя по блеску глаз, он и сам был не менее других взволнован неожиданным выводом. — Что вы предлагаете, доктор?

— Как сказал Аксель Бригов — лечить. И лечить не менее терпеливо, чем больного человека. Я нисколько не шучу. Во-первых, путем переговоров Центра Информации с облаком, для чего будет составлена специальная программа: надо уточнить характер нарушений. Сейчас я бы сказал так: комплекс превосходства — это та функция, которую присвоила себе и последовательно разрабатывала действующая часть машины. Во-вторых, поймав облако на логической несуразице, дадим ему возможность исправить свое устройство. А именно: объявим, что мы включим установки, которые его уничтожат.

— А если оно будет обороняться? — спросил представитель Совета.

— Думаю, что самосохранение для него гораздо важнее, чем все остальное. Машину без этого основного правила не станут посылать для разведки планет.

— Если не подействует психологический эффект — что дальше?

— Тогда мы включим установки, — спокойно продолжал Питиква.

— Но будет взрыв! Мы его взорвем, так и не узнав, что это было.

— Взрыва не будет. Мы включим другие установки-излучатели. Сильный электрический разряд встряхнет облако. А поскольку мы имеем дело с машиной, которая мгновенно распознает, смертельный этот удар или полезный, она не применит никакого оружия защиты. В этом и состоит мой план.

— Итак, борьба с Наполеоном, — согласился Бригов.

— Не с Наполеоном, а с машиной, возомнившей себя Наполеоном, — поправил представитель Совета.

Всю неделю Центр Информации Земли вел переговоры по лучам мазеров с висящим шаром. Это была борьба идей на предельной для машин скорости. Совет ученых согласился с гипотезой Питиквы. Она была проверена, и Совет одобрил план действий.

…Над Байкалом солнце стояло в зените, когда около ста экранов были подключены к специальным камерам, поднятым на гравипланах. За резные двери института я попал только с помощью Бригова, который выудил меня из толпы сотрудников, жаждавших проникнуть в зал. Он гудел от голосов, этот огромный сводчатый зал, где несколько дней назад нас было всего четверо.

Но вот стихло. Я увидел вытянутый, как корабль, желтый остров — он резал острым носом набегающие волны. Золотые крыши домов, серый куб за глухим забором, безлюдные улицы. Все уехали. Кап, Мишутка, Лена — где вы сейчас? Где-нибудь на материке. Странный пустой город. Как новые сети, брошенные на берегу.

Сейчас на облако направлены все взгляды. На него — все установки. На него — тонкие лучи мазеров.

Голос Питиквы за кадром:

— Объявлено, что через пять минут будут включены излучатели.

Напряженная тишина. Та же картина: остров — поселок — облако… Облако — поселок — остров…

— Не отвечает, — говорит Питиква.

«Не удалось. Оно не в состоянии перестроиться, — думаю я. — Что дальше? Удастся ли дальше?»

Я знаю: еще несколько минут, и в облако вонзится сильный разряд. Если Питиква прав, он встряхнет, включит всю систему. Если облако не поймет и ответит смертоносным излучением — блеснет огонь взрыва.

Зал ахнул: вспышка озарила облако. Все вскочили, но это не взрыв. Вон оно — облако, на своем месте. И город. И остров. И море. Просто облако просияло.

И во весь экран лицо Питиквы. Усталое лицо.

— Поступили первые сообщения, — спокойно говорит он. — Система облака включилась в нормальную работу… — Пауза. Питиква продолжает: — Облако возвращает гравилет с пилотом Сингаевским…

Медленно и спокойно, как из обычной серебристой тучки, вынырнул желтый гравилет. Медленно, круг за кругом парил он над морем, приближаясь к берегу. По этим кругам я догадался, что гравилетом управляли приборы. Вот он сел на высокий каменистый берег. И тут же рядом опустился санитарный вертолет, перекрещенный красными полосами. Врачи бегом к гравилету. Вытащили неподвижного, с болтающимися, как у тряпичной куклы, руками и ногами пилота, перенесли в вертолет…

Экран погас.

…Я брел по коридору, ничего не видя, ничего не соображая, твердил про себя: «Все, все. Вот и все».

За стеклянными стенами, в залитых солнцем залах работали сотни машин, каждая из которых была клеточкой гигантского электронного мозга планеты. Шел обмен опытом двух разных цивилизаций. Обмен информацией.

Я брел по коридору, представляя, как ежесекундно рождаются новые тома, заполненные одной лишь информацией. Их надо изучать много лет. Но самый главный вывод невозможно спрятать ни в ячейках памяти, ни в толстых томах, он ясен всем: люди давно уже решили, что побеждает мужество. Облако в этом убедилось…

Обмен длился три дня. Потом облако объявило, что продолжит полет к своей новой планете, и ушло в космическое пространство.

В самый сильный телескоп можно будет увидеть, как светлая точка делает оборот вокруг Солнца.

Больше я не встречался с Гаргой. На заседании одной из комиссий Совета я рассказал о том, что происходило при мне на острове, в лаборатории профессора Гарги.

В тот же день врачи положили меня в больницу.

Не знаю, смог бы я заново пережить всю историю, когда будут разбирать это дело, смог бы снова смотреть, как красный гравилет столкнулся с шаром. Я слишком хорошо помнил каждую минуту за последние полгода. И этот человек — профессор Гарга, сжигаемый стремлением переделать мир, равнодушный к разрушениям, чинимым облаком, и все же боявшийся ответственности, — он больше не был для меня загадкой.

Я сказал ему в нашу последнюю встречу, что он предатель.

В Совет меня не вызывали. В один из дней, лежа на больничной койке, я прочитал в газете краткий отчет об общественном суде над Гаргой. Он признал себя виновным, сказав, что слишком поздно осознал тяжелые последствия своих опытов для здоровья людей, и попросил направить его на отдаленную космическую станцию. Совет согласился с его просьбой.

26

Я улетал к Солнцу.

На платформе космодрома нас пятеро в голубых дорожных комбинезонах. Пятеро уже на пересадочной станции. Там мы влезем в скафандры, и ракета, похожая на раздувшуюся гусеницу, понесет нас в кипящее море огня, сжигающее глаза, время, сны, но бессильное против нас, — в солнечную сверхкорону.

Подошел Сингаевский. Он поправился, но все равно худущий после заточения в облаке. А рука крепкая.

— Счастливец. Летишь.

— Скоро меня догонишь.

Сомкнутся толстые двери, взвоет в стартовой трубе ракета, и я превращусь в яркую звезду, которая еще несколько секунд будет сверкать в летнем небе. А на пересадочной станции меня тоже будут провожать. На экране я увижу отца и мать. В честь нашего отлета Земля разрешила получасовой сеанс с Марсом.

Я понимаю, как им грустно: они собираются домой на Землю, а я — в обратном направлении. Обычная несуразица в жизни — теперь улетаю я. Но я буду держаться молодцом, буду шутить и смеяться, а потом попрошу отца напомнить, какой у него рост, и тогда окажется, что я уже с него, только он — красивый и седой. А маме я покажу, какой я сильный, ведь я тренировался как проклятый день и ночь все эти полгода, чтоб пройти отборочную комиссию. Мама улыбнется и скажет, что я все равно маленький, хотя перерос ее на целую голову, а глаза ее сверкнут двумя каплями света, выдав тайную гордость: какой большой, какой взрослый…

И вдруг все лица расплываются, отодвигаясь от меня. Я вижу, как бежит к платформе Каричка. Я не встречал ее с того дня, когда мы прощались с Рыжем. А она все такая — белое платье, пушистое облако волос. Только резкая складка на переносице. И глаза. Они как будто другие. Я смотрю в них, смотрю и наконец нахожу знакомые золотые ободки.

— Извини за опоздание — я только узнала. Что так смотришь?

— Хочу запомнить.

Она отодвинулась от меня, посерьезнела. Большие красные крылья трепетали над нами.

— Это опасно? — Она показала на мой знак солнечной экспедиции.

Знакомый мотив прозвучал рядом: кто-то насвистывал «Тау Кита».

Я готов переплыть океан пустоты,
И коснуться огня, и сказать: «Это ты?»

— А знаешь, как дальше? — спросил я.

— Дальше? Дальше никак.

— Песня не кончается. Слушай.

Я готов переплыть океан пустоты,
И коснуться огня, и сказать: «Это ты?»
Только ты не мечтай, не останусь здесь я,
Брошусь вновь в океан открытый,
Чтоб вернуться к тебе, голубая Земля,
С золотым огнем Тау Кита.

Это тебе. Тебе и Рыжу. — Она кивнула.

А я продолжал, продолжал говорить про себя. Потому что красные крылья трепетали совсем рядом. Сколько я буду жить, я буду помнить тебя, Рыж. Я привезу с собой кусок Солнца и выпущу его над твоей сопкой. Даже когда меня не станет, оно будет гореть.

Я вижу мальчишку. Он держит на ладони маленький гравилет, смотрит на него широко раскрытыми глазами, говорит совсем как Рыж: «Это Они делали для нас».

Отблеск красных крыльев осветил лицо Карички.

Я видел: она меня понимает.

1965 г.

СОДЕРЖАНИЕ

НОКТЮРН ПУСТОТЫ

Я, ДЖОН БАРИ__________________________________ 7

МАРИЯ __________________________________________ 69

ЭДДИ____________________________________________ 155

ГЛОТОК СОЛНЦА

Часть первая. ОБЛАКО _____________________________ 221

Часть вторая. ПОГОНЯ_____________________________ 281

Часть третья. ОСТРОВ _______________________________ 339

Фредерико Гарсиа-Лорка. Карусель. Перевод Инны Тыняновой.
Перевод А. Гелескула.