До сорока лет жизнь Эллы Рубинштейн протекала мирно и размеренно. Образцовая хозяйка, прекрасная мать и верная жена, она и предположить не могла, что принесет ей знакомство с рукописью никому не известного автора. Читая «Сладостное богохульство», Элла перестает понимать, где находится — в небольшом американском городке в двадцать первом веке или в тринадцатом столетии в Малой Азии? С таинственным автором романа она переписывается или же с самим Шамсом из Тебриза, знаменитым и загадочным странствующим дервишем? Любовь врывается в ее сердце, полностью переворачивая привычную и такую милую ей жизнь…

Элиф Шафак

Сорок правил любви

Пролог

Возьмите камень и бросьте его в реку. Вы можете даже не заметить, как он упадет в воду. В лучшем случае на поверхности появится легкая рябь; возможно, послышится слабый, почти заглушенный бегущим потоком всплеск. Вот и все.

Бросать камень надо в озеро. Результат будет гораздо более наглядным. Покой стоячей воды нарушится. Из того места, куда упадет камень, пойдут волны, и рябь покроет все зеркальное пространство воды. Волны достигнут берега и успокоятся нескоро.

Если камень бросить в реку, то река в своем беспокойном беге даже не обратит на него внимания. Если же камень упадет в озеро, оно уже никогда не будет прежним.

Вся сорокалетняя жизнь Эллы Рубинштейн была похожа на спокойное озеро — предсказуемая, состоящая из привычек, мелких каждодневных потребностей и их удовлетворения. И хотя кому-то это может показаться обыденным и скучным, ей самой такая жизнь не надоедала. В последние двадцать лет все ее желания, все проблемы и их решения, даже ее подруги — все было так или иначе обусловлено ее положением замужней женщины. Ее муж Дэвид, преуспевающий дантист, много работал и хорошо зарабатывал. Миссис Рубинштейн понимала, что связывающие их чувства не являются безумной страстью, но всегда отдавала себе отчет в том, что этого и ожидать невозможно после долгих лет совместной жизни. Не на страсти держится брак, а на куда более важных вещах, — на взаимопонимании, привязанности, жалости, на способности прощать. По сравнению со всем этим любовь отходит на второй план. Страсти хороши только в романах или кинофильмах.

Первое место в списке жизненных приоритетов Эллы занимали ее дети, очаровательная студентка колледжа Дженет и подростки-двойняшки Орли и Ави. Еще в семье жил двенадцатилетний золотистый ретривер Спирит, с которым Элла гуляла по утрам и который многие годы был ее веселым другом. Теперь Спирит постарел, отяжелел, совсем оглох и почти ослеп. Его жизнь шла к концу, однако Элла предпочитала не думать об этом.

Рубинштейны жили в Нортгемптоне, штат Массачусетс, в большом доме эпохи королевы Виктории, требовавшем некоторого косметического ремонта, но все еще красивом. Пять спален, три ванных комнаты, гараж на три машины, огромные окна и — самое замечательное — джакузи в саду. Рубинштейны застраховали свою жизнь, застраховали автомобили, пенсию, банковские сбережения, а еще, помимо дома, в котором жили, фешенебельную квартиру в Бостоне и апартаменты на острове Родос. Все это Элле и Дэвиду досталось не даром. Вместительный, элегантно меблированный дом для большой семьи с ароматом домашних пирогов, возможно, кому-то может показаться делом самым обычным. Но Рубинштейнам так не казалось. Для них все это было символом идеальной жизни. Они построили свой брак на разделяемых обоими представлениях о совместной жизни и добились исполнения если не всех, то почти всех своих желаний.

В последний Валентинов день Дэвид подарил Элле бриллиантовую подвеску в форме сердечка с карточкой, в которой было написано:

Моей милой Элле — женщине со спокойным характером, щедрым сердцем и святым терпением. Спасибо за то, что принимаешь меня таким, каков я есть. Спасибо за то, что ты — моя жена.

Твой Дэвид

Элла, не признаваясь в этом Дэвиду, прочитала его записку, словно некролог. «Вот так они напишут обо мне, когда я умру», — думала она. Но будь они честными, то прибавили бы еще несколько фраз:

«Элла построила свою жизнь вокруг мужа и детей и поэтому утратила способность выживать в одиночку. Она была не из тех, кто плывет против течения. Даже поменять сорт кофе было для нее поступком едва ли не героическим».

И никто не мог понять, даже сама Элла, почему она в конце 2008 года — после двадцати лет брака — подала на развод.

Причиной была любовь.

Они жили в разных городах. И даже на разных континентах. Их разделяло не только расстояние, они и сами были разными, как день и ночь. Их жизненные принципы были до того непохожими, что казалось, им невозможно не то что полюбить, но даже терпеть присутствие друг друга. Но что случилось, то случилось. И случилось так быстро, что Элле даже не хватило времени осознать происходящее и защититься, если, конечно, можно защититься от любви.

Любовь буквально ворвалась в сердце Эллы — внезапно и бесцеремонно, как камень, упавший ниоткуда в стоячее озеро ее жизни.

Элла

17 мая 2008 года, Нортгемптон

Солнечным весенним утром за окном кухни вовсю распевали птицы. Впоследствии Элла так много раз мысленно реконструировала детали произошедшего, что в конце концов оно перестало быть для нее воспоминанием и она чувствовала, будто все это продолжается.

Радуясь воскресенью и позднему совместному завтраку, все семейство сидело за столом. Муж положил в тарелку жареную куриную ножку. Ави играл ножом и вилкой, а его сестра-близнец Орли считала каждый глоток, чтобы не нарушить диету — 650 калорий в день. Дженет, учившаяся на первом курсе в расположенном неподалеку Колледже Маунт-Холиок, намазывала хлеб сливочным сыром и, казалось, была погружена в свои мысли. Рядом с ней сидела и тетушка Эстер, которая пришла, чтобы угостить родственников своим знаменитым мраморным тортиком, и осталась с ними позавтракать. У Эллы была намечена масса дел на день, но она не спешила вставать из-за стола. В последнее время не так уж часто выпадал случай всем вместе, по-семейному, посидеть за столом, и Элла считала, что нельзя упускать такой великолепный шанс сплотить семью.

— Эстер, а Элла уже сообщила тебе свою чудо-новость? — неожиданно спросил Дэвид. — Она нашла прекрасную работу.

Хотя Элла имела степень бакалавра по английской литературе и очень любила читать, после колледжа ей не слишком повезло: приходилось довольствоваться редактированием небольших статеек для женских журналов, сотрудничеством с немногочисленными книжными клубами и изредка написанием рецензий для местных газет. И все. Было время, когда Элла мечтала стать известным критиком, но потом смирилась с тем, что жизнь уготовила ей другой путь, и стала заботливой матерью, погруженной в бесконечные домашние дела.

Будучи матерью троих детей, женой, хозяйкой собаки и домоправительницей, она не знала ни одной спокойной минуты. К счастью, ей не надо было зарабатывать на хлеб. Правда, подруги по Колледжу Смита не одобряли выбор Эллы, но сама она с удовольствием занималась домом и благодарила судьбу за все то, что они с мужем имели. К тому же она продолжала оставаться страстной читательницей.

Однако несколько лет назад жизнь Эллы начала меняться. Дети взрослели и ясно давали понять, что больше не нуждаются в постоянной материнской опеке. Обнаружив, что у нее появилось свободное время, Элла подумала, что правильно было бы поискать работу. Дэвид поддержал жену. Правда, несмотря на бесконечные разговоры об этом, она не слишком старалась, да и предложения поступали очень редко. Когда же она все-таки приходила на собеседование, то выяснялось, что потенциальные наниматели предпочитают кого-нибудь помоложе и поопытнее. Обескураженная и немного напуганная отказами, Элла фактически прекратила поиски и пустила это дело на самотек.

Тем не менее в мае 2008 года, за две недели до своего сорокалетия, она вдруг оказалась в литературном агентстве, центральный офис которого располагался в Бостоне. Это муж нашел ей место через одного из своих клиентов или — не исключено — через одну из своих любовниц.

— Ой, да ничего особенного, не о чем и говорить, — рассказывала Элла тетушке Эстер. — Я всего лишь читаю для литературного агента, и то не полный рабочий день.

Однако Дэвид решительно пресек попытку Эллы принизить свою работу.

— Нет, это известное агентство, — настаивал он, пытаясь расшевелить жену, и, не добившись толку, сам стал развивать свою мысль. — Понимаешь, Эстер, это престижная работа. Посмотрели бы вы на других ассистентов! Все они из лучших колледжей. Элла там одна такая, которая много лет просидела дома. А теперь у нее тоже приличное положение!

Интересно, подумала Элла, неужели ее муж в глубине души считает себя виноватым в том, что она не сделала карьеру? Или совесть не дает ему покоя из-за того, что он изменяет ей? Другие объяснения его чрезмерного энтузиазма не приходили ей в голову.

— Это я называю хуцпа[1]. Мы гордимся нашей мамой, — улыбаясь, заключил Дэвид.

— Она своего добьется. Всегда была такой, — произнесла тетя Эстер с таким волнением, словно племянница вдруг вышла из-за стола и навсегда покинула своих родных.

Все смотрели на Эллу с любовью. Даже Ави не решился на ироничное замечание, да и Орли задумалась о чем-то еще, кроме своей внешности. Элла оценила это, но, как ни странно, ощутила вдруг бесконечную пустоту, какой никогда прежде не знала. Ей захотелось, чтобы кто-нибудь поменял тему застольной беседы.

Дженет, старшая дочь Эллы, как будто услышала ее, потому что неожиданно вмешалась в разговор:

— У меня тоже есть хорошая новость.

Все повернулись к ней.

— Мы со Скоттом решили пожениться, — объявила Дженет. — О, я знаю, что вы все хотите сказать! Что мы еще слишком молодые, что не закончили колледж и все такое прочее. Но вы должны понять, мы оба чувствуем себя готовыми к перемене в нашей жизни.

Тягостная тишина воцарилась за кухонным столом. Только что объединявшая всех теплота и душевность как испарились. Орли и Ави озадаченно переглянулись, а тетя Эстер замерла, зажав в руке стакан с яблочным соком. Дэвид отложил вилку, как будто вдруг лишился аппетита, и, сощурив светло-карие глаза так, что в уголках глубоко прорезались морщины-смешинки, уставился на Дженет. Но он не смеялся. Лицо у него сморщилось, как будто он сделал большой глоток уксуса.

— Отлично! Я-то надеялась, что вы порадуетесь за меня, а вместо этого получила холодный душ, — протянула Дженет.

— Ты только что сказала, что собираешься выйти замуж, — произнес Дэвид, словно напоминая дочери ее слова.

— Папа, я знаю, мы немного торопимся, но Скотт вчера сделал мне предложение, и я согласилась.

— Но почему? — спросила Элла.

По тому как Дженет посмотрела на нее, Элла поняла, что должна была задать совсем другой вопрос.

— Потому что я думаю, что люблю его, — несколько покровительственно ответила Дженет.

— Дорогая, я хотела спросить, к чему такая спешка? — пояснила Элла. — Ты беременна?

Тетя Эстер заерзала на стуле, и всем стало ясно, что она шокирована. Немного погодя она достала из кармана противокислотную таблетку и принялась ее жевать.

— Я стану дядей, — хихикнул Ави.

Элла взяла Дженет за руку и ласково погладила ее.

— Ты можешь сказать нам все. Ты же знаешь, правда? Мы будем рядом, что бы с тобой ни случилось.

— Мама, пожалуйста, хватит, — резко произнесла Дженет, вырывая руку. — Нет никакой беременности. Ты сбиваешь меня с толку.

— Я просто стараюсь тебе помочь, — спокойно отозвалась Элла, хотя это давалось ей с трудом.

— Помочь, обижая меня? Очевидно, ты думаешь, что мы со Скоттом можем пожениться только по одной причине! А тебе не пришло в голову, что я хочу, очень хочу замуж за этого парня, потому что люблю его? Уже восемь месяцев, как мы встречаемся.

Элла не удержалась от насмешки:

— Ну конечно, целых восемь месяцев! И теперь ты знаешь его как свои пять пальцев. А вот мы с твоим отцом прожили вместе двадцать лет и все еще не слишком друг друга знаем. Восемь месяцев — ничто для серьезных отношений!

— Бог всего за шесть дней сотворил мир, — вмешался Ави, однако холодные взгляды родственников заставили его замолчать.

Чувствуя нарастающее напряжение, Дэвид не сводил внимательного взгляда со старшей дочери.

— Милая, — нахмурясь, заметил он, — мама всего лишь хотела сказать, что встречаться — это одно, а жить в браке — совсем другое.

— Но, папа, ты же не считаешь, что мы можем встречаться вечно?

— Если говорить прямо, — тяжело вздохнув, произнесла Элла, — то нам хотелось бы, чтобы ты нашла кого-нибудь другого. Слишком вы оба еще молоды, чтобы вступать в серьезные отношения.

— Знаешь, мам, что я думаю? — унылым тоном переспросила Дженет, столь не похожим на ее обычный веселый голосок. — Я думаю, ты говоришь о собственных страхах. Однако, если ты вышла замуж совсем юной и родила меня, когда тебе было столько же лет, сколько мне сейчас, это не значит, что я повторю твою ошибку.

Элла покраснела так, будто дочь влепила ей пощечину. До сих пор она не забыла свою тяжелую беременность, закончившуюся преждевременными родами. А потом ребенок потребовал от нее столько энергии и сил, что только через шесть лет Элла снова решилась на беременность.

— Малышка, мы были рады за тебя, когда ты начала встречаться со Скоттом, — осторожно произнес Дэвид, решив поменять тактику. — Он хороший мальчик. Но кто знает, какой ты станешь через несколько лет, закончив университет? Все может перемениться.

Дженет едва заметно кивнула, мол, она приняла его слова к сведению.

— Это все потому, что Скотт не еврей?

Дэвид закатил глаза, будто не веря словам дочери. Он всегда гордился своими свободными взглядами и тщательно избегал разговоров о расах, религиях, половой принадлежности и тому подобном.

Однако Дженет была неумолима. Повернувшись к матери, она произнесла:

— Посмотри мне прямо в глаза и скажи, что, будь Скотт евреем по имени Аарон, у тебя возникли бы те же самые возражения.

Столько горечи и сарказма звучало в голосе Дженет, что Элла боялась даже подумать о том, что творится в сердце дочери.

— Родная, я буду говорить с тобой честно, даже если тебе это придется не по вкусу. Мне известно, как приятно быть молодой и любить. Поверь мне, я тоже это знаю. Однако большой риск выходить замуж за человека не своего круга. Просто как твои родители мы хотим быть уверены, что ты поступаешь правильно.

— Вы полагаете, что поступать правильно для вас — то же самое, что поступать правильно для меня?

Вопрос несколько смутил Эллу. Она вздохнула и потерла рукой лоб, словно у нее начиналась мигрень.

— Мама, я люблю его. Для тебя это что-то значит? Ты еще не забыла слово «любовь»? Стоит мне увидеть Скотта, и у меня сердце бьется быстрее. Я не могу без него жить.

Элла непроизвольно хмыкнула, хотя вовсе не собиралась смеяться над чувствами дочери. По непонятным для нее самой причинам она ужасно нервничала. Ссоры с Дженет у нее бывали и прежде, и бывали неоднократно, но сегодня у Эллы появилось ощущение, что она столкнулась с чем-то более серьезным, чем обычно, с чем-то ей до сих пор незнакомым.

— Мама, а ты сама когда-нибудь была влюблена? — спросила Дженет, и в ее тоне ясно прозвучал унизительный намек.

— Да перестань ты! Хватит витать в облаках и вернись на землю. Ты слишком… — Элла выглянула в окно как бы в поисках подходящего слова. — Ты слишком романтична, — в конце концов нашлась она.

— И что в этом плохого? — обиженно переспросила Дженет.

«И в самом деле, что плохого в том, чтобы быть романтичной? — мысленно согласилась с дочерью Элла. — С чего это вдруг меня стало это раздражать?» Не в силах ответить на возникшие в голове вопросы, Элла продолжала гнуть свое:

— Послушай, милая, ты в каком веке живешь? Вбей в свою юную головку, что женщины не выходят замуж за мужчин, которых они любят. Когда приходит время, они выбирают мужчин, которые будут хорошими отцами и надежными партнерами по жизни. Любовь — приятное чувство, но оно приходит и уходит.

Закончив говорить, Элла повернулась к мужу. Медленно, как будто он находился в воде, Дэвид сцепил пальцы и стал смотреть на жену так, словно никогда прежде ее не видел.

— Я понимаю, почему ты это говоришь, — сказала Дженет. — Ты ревнуешь к моему счастью и моей молодости. Ты хочешь сделать из меня несчастную домохозяйку. Ты хочешь, мама, чтобы я стала похожа на тебя.

У Эллы появилось странное ощущение тяжести в животе. Неужели она несчастная домохозяйка? Средних лет мамаша, пойманная в капкан брака? Значит, так дети воспринимают ее? И муж тоже? А друзья и соседи? У нее вдруг возникло чувство, что все втайне жалеют ее, и это чувство было таким острым, что у Эллы перехватило дыхание.

— Ты должна извиниться перед мамой, — сказал Дэвид, с мрачным видом повернувшись к старшей дочери.

— Да ладно. Не надо извиняться, — удрученно произнесла Элла.

Дженет искоса бросила на мать насмешливый взгляд, потом отодвинула стул, швырнула на стол салфетку и вышла из кухни. Почти сразу же за ней в полном молчании последовали Орли и Ави, то ли выражая солидарность со старшей сестрой, то ли наскучив взрослыми разговорами. Тетя Эстер что-то неразборчиво бормотала, дожевывая последнюю таблетку.

Дэвид и Элла продолжали сидеть за столом, ощущая опасную напряженность, которая повисла за столом. Элле стало не по себе: она чувствовала, что эта напряженность не имеет отношения к Дженет.

Схватив вилку, которую недавно отложил, Дэвид принялся с преувеличенным вниманием рассматривать ее.

— Должен ли я сделать вывод, что ты вышла замуж не за того человека, которого любила?

— Ох, пожалуйста, я совсем не это имела в виду.

— Тогда что ты имела в виду? — спросил Дэвид, не отрывая взгляда от вилки. — Мне казалось, ты любила меня, когда согласилась стать моей женой.

— Я любила тебя… тогда, — проговорила Элла не в силах вовремя остановиться.

— И когда же ты перестала меня любить? — бесстрастно переспросил Дэвид.

Элла удивленно посмотрела на мужа, как будто увидела его впервые. Когда я перестала его любить? Этого вопроса она никогда себе не задавала. Она хотела ответить, но не могла, не могла подобрать подходящие слова. В глубине души Элла осознавала, что тревожиться надо больше о них с мужем, а не о детях, но вместо этого они делают то, что у них всегда лучше всего получалось, — пускают жизнь на самотек. Рутина жизни побеждает.

И Элла заплакала, не в силах удержать привычную грусть, которая стала уже частью ее натуры. Дэвид со страдальческим видом отвернулся. Оба знали, что он ненавидит, когда она плачет, а она ненавидит плакать в его присутствии. К счастью, зазвонил телефон, спасая их от дальнейших объяснений.

Дэвид взял трубку:

— Привет… да, она рядом. Подождите, пожалуйста.

Элла постаралась взять себя в руки и заговорила так, словно у нее отличное настроение:

— Да. Это я.

— Привет. Говорит Мишель. Извините, что побеспокоила вас обоих в выходной, — прощебетал юный женский голос. — Но вчера Стив попросил меня связаться с вами, а я и забыла. Вы уже начали работать над рукописью?

— А… — вздохнула Элла, только теперь вспомнив о своих служебных обязанностях.

Ее первым заданием в литературном агентстве было прочитать роман неизвестного европейского автора, после чего предстояло написать пространный отчет.

— Передайте ему, чтобы не беспокоился. Я уже начала читать, — солгала Элла. Ей ни за что не хотелось, получив первое задание, разочаровать Мишель.

— Ну и отлично. Как он вам?

Элла помолчала, собираясь с мыслями. Она еще не прикоснулась к рукописи и знала только то, что это исторический роман, в центре которого образ знаменитого поэта-мистика Руми[2], считающегося, как сказали Элле, «Шекспиром исламского мира».

— Ну… он очень… мистический, — хмыкнула Элла, надеясь шуткой закрыть тему.

Однако Мишель было не до шуток.

— Правильно, — тусклым голосом произнесла она. — Послушайте меня. Возможно, вам понадобится больше времени на написание отчета, чем мы думали…

В телефоне послышались невнятные голоса, тогда как голос самой Мишель куда-то пропал.

Элла представила, как Мишель делает сразу несколько дел — проверяет электронную почту, читает отчет об одном из своих авторов, ест сэндвич с тунцом и салатом, полирует ногти — и при этом говорит по телефону.

— Вы слушаете? — спросила Мишель минутой позже.

— Да-да.

— Хорошо. Знаете, у меня тут сумасшедший дом. Я ухожу. Просто помните, что у вас три недели.

— Я помню, — резко произнесла Элла, стараясь казаться более уверенной в себе, чем могло показаться. — Я успею.

На самом деле Элла не была так уж уверена в том, что хочет оценивать рукопись. Поначалу она была нетерпеливой и самонадеянной. Ее волновала мысль о том, что она первой прочитает неопубликованный роман неизвестного автора и сыграет пусть незначительную, но все же некую роль в его судьбе. А теперь она сомневалась, что сможет сосредоточиться на предмете, столь далеком от ее собственной жизни, как суфизм и далекий тринадцатый век.

Наверное, Мишель уловила ее сомнения.

— Вас что-то беспокоит? — спросила она. Ответа не последовало, и она стала более настойчивой. — Вы можете говорить со мной откровенно.

Помолчав еще немного, Элла решила сказать Мишель правду:

— Просто я не очень уверена, что смогу сконцентрироваться на историческом романе. Мне интересен Руми, и все такое, но все же этот предмет совершенно мне незнаком. Может быть, вы дадите мне другой роман — знаете, что-нибудь попроще.

— Странный подход к делу, — фыркнула Мишель. — Думаете, вам будет проще с книгами, о которых вы имеете некоторое представление? Ничего подобного! Вы не можете рассчитывать на редактуру рукописей исключительно массачусетских оттого только, что вы живете в этом штате.

— Я не это имела в виду… — проговорила Элла и тотчас же сообразила, что сегодня слишком часто повторяет эту фразу. Она повернулась к мужу, желая понять, обратил ли он на это внимание, но по лицу Дэвида ничего не было заметно.

— Как правило, мы читаем книги, которые не имеют ничего общего с нашей собственной жизнью. Такая уж у нас работа. На этой неделе мне досталась книга иранской писательницы, которая раньше держала бордель в Тегеране и была вынуждена бежать из страны. Надо было сказать ей, чтобы она послала рукопись в иранское агентство?

— Нет, конечно же, — пробормотала Элла, чувствуя себя глупой и к тому же виноватой.

— Разве сила настоящей литературы не в том, чтобы объединять людей и континенты?

— Да, вы правы. Знаете, забудьте все, что я наговорила. Мой отчет будет лежать на вашем столе в оговоренный срок, — произнесла Элла, ненавидя Мишель за то, что та вела себя с ней как с глупой гусыней, а себя — за то, что позволила ей это.

— Прекрасно, так держать, — певуче заключила Мишель. — Не поймите меня неправильно, но думаю, вам лучше не забывать о десятках людей, которые были бы не прочь занять ваше место. И кстати, большинство из них вдвое моложе вас. Полагаю, это хорошая мотивация.

Когда Элла положила трубку, то заметила, что Дэвид сосредоточенно наблюдает за ней. Похоже, он ждал, что они начнут выяснение отношений с того места, на котором их прервали.

Позднее, ближе к вечеру, Элла сидела на крыльце дома в своем любимом кресле-качалке и смотрела на оранжево-красный заход солнца над Нортгемптоном. Небо казалось близким, как будто до него нетрудно было дотянуться рукой. Мысли Эллы приняли обычное направление: Орли плохо ест. У Ави неважные оценки. Спирит все слабеет. Дженет со своими матримониальными планами, тайные интрижки Дэвида, отсутствие любви… Все эти привычные домашние неприятности Элла мысленно разложила по отдельным ящичкам и надежно заперла до будущих времен.

Затем она вынула рукопись из конверта и подержала ее на ладони, словно взвешивая. Название романа автор написал на конверте синими чернилами: «Сладостное богохульство».

В агентстве Элле сказали, что никто ничего об авторе не знает — некто А. 3. Захара, который живет в Голландии. Рукопись отправлена в агентство из Амстердама, а в конверте имелась еще почтовая карточка, вся лицевая сторона которой была разрисована тюльпанами — розовыми, желтыми, красными. На обратной стороне изящным почерком было написано:

Дорогой сэр /мадам!

Приветствую Вас из Амстердама. История, которую я посылаю Вам, имела место в Конье, что в Малой Азии. Однако лично я верю, что она актуальна для всех стран, культур и веков.

Надеюсь, у Вас найдется время прочитать «Сладостное богохульство», исторический и мистический роман об удивительных узах, связавших Руми, величайшего поэта своего времени и почитаемого исламского духовного лидера, с дервишем Шамсом из Тебриза, вся жизнь которого была полна скандалов и неожиданностей.

Пусть любовь всегда пребудет с Вами и Вы всегда будете окружены любовью.

А. 3. Захара

Элла поняла, что именно эта записка вызвала любопытство литературного агента. Однако у Стива не было времени читать рукопись писателя-любителя, поэтому он передал ее своей заместительнице Мишель, а та в свою очередь отдала ее своей новой ассистентке. Вот так «Сладостное богохульство» оказалось у Эллы.

Элла и понятия не имела, что эта книга станет не просто ее первой работой, а перевернет всю ее жизнь. Что рукопись Захары изменит ее судьбу.

Элла открыла первую страницу. Прочитала сведения об авторе:

«Когда А. 3. Захара не путешествует по миру, он живет в Амстердаме в окружении книг, кошек и черепах. „Сладостное богохульство“ — первый роман Захары и, скорее всего, последний. У него нет намерения становиться профессиональным писателем, и эту книгу он сочинил исключительно из чувства восхищения и любви к великому философу, мистику и поэту Руми и его солнцу[3] Шамсу Тебризи».

Ее взгляд скользнул ниже, и она прочитала нечто, показавшееся ей на удивление знакомым: «Вопреки мнению многих любовь не только сладостное чувство, которое неожиданно приходит и быстро уходит».

Элла от удивления даже приоткрыла рот, настолько прочитанное противоречило тому, что она утром за завтраком сказала старшей дочери. На мгновение она замерла, потом вздрогнула от странной мистической мысли: некая сила или навязанный ей автор, кем бы он ни был, следят за ней. Возможно, он написал свою книгу, заранее зная, кто будет ее первым читателем. Он имел ее в виду, когда писал роман. По какой-то непонятной причине Элла встревожилась и разволновалась.

«По многим параметрам двадцать первый век не очень отличается от тринадцатого. Оба останутся отмеченными в истории беспрецедентными религиозными разногласиями, взаимным непониманием культур, общим ощущением незащищенности и страхом перед потусторонним миром. В такие времена любовь нужна людям больше чем когда бы то ни было».

Вдруг прохладный и сильный порыв ветра бросил на крыльцо упавшие листья. Солнце ушло за горизонт, и все вокруг стало скучным и безрадостным.

«Любовь есть суть и цель жизни. Как напоминает нам Руми, она поражает всех, даже тех, кто остерегается ее, даже тех, для кого слово „романтический“ имеет негативный смысл».

Элла удивилась так, словно прочитала: «Рано или поздно любовь поражает всех, даже домохозяйку средних лет из Нортгемптона по имени Элла Рубинштейн».

Внутреннее чувство подсказывало ей, что надо отложить рукопись, позвонить Мишель и сказать ей, что она не будет писать об этом романе. Но вместо всего этого Элла тяжело вздохнула, перевернула страницу и стала читать.

А.З. Захара Сладостное богохульство роман

Суфийские мистики рассказывают о тайне Кур’ана, заложенной в стихе аль-Фатихи[4],

И о тайне аль-Фатихи, заложенной

в Бисмиллахиррахманиррахим[5],

И сутью Бисмиллах есть буква «ба»,

И точка есть под буквой «ба»,

В этой точке под буквой «ба» вся вселенная…

«Матнави» начинается с «Б»,

И все главы романа начинаются также…

Предисловие

Из-за религиозных разногласий, политических споров и бесконечной борьбы за власть тринадцатое столетие в Анатолии было весьма бурным. На Западе крестоносцы по дороге в Иерусалим завоевали и разграбили Константинополь, что привело к распаду Византийской империи. С Востока армия монголов быстро продвигалась вперед, ведомая военным гением Чингисхана. В центре дрались турецкие племена, пока Византия пыталась вернуть утраченное могущество. Это было время невиданного хаоса, когда христиане сражались с христианами, христиане сражались с мусульманами, мусульмане сражались с мусульманами. Куда ни глянешь, везде лишь ненависть и страдания, да еще страх перед будущим.

Посреди этого хаоса жил прославленный исламский ученый Джалаладдин Руми. Его еще называли Мавлана — «наш Мастер», потому что у него были тысячи учеников и почитателей в самой Конье и за пределами города, и все мусульмане считали его своей путеводной звездой.

В 1244 году Руми встретился с Шамсом — странствующим дервишем, который отличался необычным поведением и еретическими речами. Эта встреча изменила жизнь обоих. И в то же время она положила начало крепкой и удивительной дружбе, которую суфии в последующие столетия сравнивали с союзом двух океанов. Познакомившись с этим удивительным человеком, Руми отошел от главного направления своего учения, став страстным мистическим поэтом, проповедником любви и создателем экстатической пляски дервишей. В эпоху глубоко внедренного в сознание фанатизма и связанных с этим противоречий и столкновений Руми стоял за всеобщую духовность всех людей без разбора. Вместо джихада, то есть войны против неверных, которую в тогдашние времена так же, как и теперь, поддерживали многие, Руми стоял за джихад, направленный внутрь, цель которого сражаться и побеждать собственное «я», свой нафс[4].

Далеко не все приветствовали подобные идеи, так же как далеко не все открывали свои сердца любви. Духовная связь Шамса и Руми стала предметом пересудов, кривотолков и нападок. Их не понимали, им завидовали, их поливали грязью, и в конце концов их предали самые близкие люди. Всего через три года после первой встречи они были трагически разлучены.

Но это не конец истории.

На самом деле у этой истории нет конца. И теперь, спустя восемь столетий, дух Шамса и Руми все еще жив и витает где-то между нами.

Убийца

Ноябрь 1252 года, Александрия

Бедняга лежит мертвый. Над ним темная толща воды. Но его сверкающие зрячие глаза, словно две черные звезды, зловеще смотрящие с небес, преследуют меня, куда бы я ни пошел. Теперь я в Александрии и надеюсь, что, пропутешествовав еще, смогу избавиться от сверлящих воспоминаний, от стонов в ушах, от последнего крика, который он издал, прежде чем прервалось дыхание — последнее «прости» зарезанного человека.

Когда кого-то убиваешь, что-то от убитого человека переходит к тебе — последний вздох, жест. Я называю это «проклятием жертвы». Это «нечто» цепляется к тебе, проникает под кожу, в сердце и живет внутри тебя. Люди, которые видят меня на улице, об этом не знают, тем не менее я ношу в себе и на себе нечто от всех тех людей, которых убил. Я ношу их на шее, словно невидимые ожерелья, чувствую их тяжелые прикосновения к моей плоти. Хоть это и неприятно, я привык жить с этим грузом и даже воспринимаю его как часть своей работы. С тех времен, когда Каин убил Авеля, в каждом убийце дышит убитый им человек. Для меня не новость. Я даже не огорчаюсь из-за этого. Больше не огорчаюсь. Но тогда почему я никак не могу прийти в себя после последнего убийства?

В тот раз все было иначе, с самого начала все шло неправильно. Например, как я получил работу? Или, сказать иначе, как работа нашла меня? В начале весны 1248 года я работал на хозяйку борделя в Конье, мужебабу, известную своими вспышками ярости. В мои обязанности входило держать шлюх в повиновении и усмирять посетителей, которые не желали вести себя как подобает.

Тот день я помню так, словно он был вчера. У меня был приказ отыскать шлюху, которая сбежала из борделя, желая найти Бога. Такие красотки не раз разбивали мне сердце, так что я был зол и, поймав ее, собирался так изуродовать ей лицо, чтобы больше ни один мужчина на нее даже не взглянул. Глупая женщина уже почти была у меня в руках, когда на моем пороге вдруг появилось загадочное письмо. Выучиться грамоте мне не довелось, поэтому я отнес письмо в медресе и заплатил студенту, чтобы он прочитал его.

Письмо оказалось анонимным, подписанное: «Несколько истинно верующих».

«Из надежного источника нам известно, откуда ты прибыл и чем занимался прежде, — было сказано в письме. — Ты — бывший член Ордена убийц[7]! Нам также известно, что после смерти Хасана Ибн Саббаха и заключения в тюрьму ваших вождей орден перестал быть прежним. Ты явился в Конью, чтобы избежать наказания, и с тех пор тебе приходится скрываться».

Из письма я узнал, что мои услуги требуются срочно и по очень важному делу. Меня заверяли также, что моя работа будет хорошо оплачена и, если предложение мне интересно, я должен, когда стемнеет, прийти в известную в городе таверну. Там мне надо было сесть за ближайший к окну стол, спиной к двери, и опустить голову так, чтобы видеть только пол. Вскоре ко мне подсядет некий человек или несколько человек, которые окончательно договорятся со мной о сделке. От них я получу всю нужную мне информацию. Ни при их приближении, ни по уходе, ни во время разговора я не должен поднимать голову и смотреть на лица этих людей.

Странное письмо. Впрочем, к тому времени я уже привык к причудам заказчиков. За многие годы разные люди нанимали меня, и большинство желало держать свои имена в тайне. По опыту я знал, что чем тщательнее заказчик скрывает свое имя, тем ближе он к жертве. Однако меня это не касалось. Моя задача — убивать. И не мое дело задавать вопросы. С тех пор как я покинул Аламут[8], я сам выбрал для себя такую жизнь.

В любом случае, я редко задаю вопросы. Зачем? Почти у каждого есть хотя бы один недруг, от которого он хочет избавиться. То, что люди этого не делают сами, вовсе не означает, что они не могут убить. На самом деле на это способны все без исключения. Просто люди не понимают этого, пока что-то не случается. Они думают, будто не способны убивать. Но дело всего лишь в стечении обстоятельств. Иногда достаточно одного жеста, чтобы человек вспылил. Непреднамеренная вспышка, ссора, случайное появление не в том месте и не в то время — и это кончается бедой, хотя обычно этих убийц все считают людьми добрыми и дружелюбными. Каждый может убить. Но далеко не каждый может хладнокровно убить незнакомца. И тут требуюсь я.

Я делаю за других грязную работу. Даже Богу понадобился некто вроде меня в Его мировом устройстве, и Он назначил Азраила, архангела смерти, класть предел человеческой жизни. Люди боятся, проклинают и ненавидят его. Несправедливо по отношению к архангелу. Впрочем, этот мир вообще не очень-то справедлив.

Вечером я отправился в таверну. Стол около окна оказался занятым человеком со шрамом на лице, который крепко спал. Сначала я подумал, что надо разбудить его и отправить спать в другое место, но с пьяницами ведь никогда не знаешь, как они себя поведут, а мне ни к чему было привлекать к себе внимание. Итак, я сел за другой стол чуть дальше от окна.

Прошло совсем немного времени, и в таверне появились два человека. Они уселись по обе стороны от меня так, чтобы я не видел их лиц. А зачем мне смотреть на них? Я и без того сразу понял, что они слишком молоды и совсем не готовы к тому шагу, который собираются предпринять.

— У тебя отличные рекомендации, — проговорил один из них; голос у него был не столько осторожный, сколько тревожный. — Нам сказали, что ты лучший.

Было что-то забавное в том, как он произнес это, но я не позволил себе улыбнуться. Мне стало ясно, что они опасаются меня, а это совсем неплохо. Впрочем, испугайся они посильнее, не решились бы послать меня на это дело.

— Да, я лучший, — подтвердил я. — Поэтому меня зовут Шакалья Голова. Я никогда не обманывал своих заказчиков, даже если они ставили передо мной непосильную задачу.

Тогда заговорил другой:

— Послушай, есть один человек, который нажил себе слишком много врагов. С тех пор как он явился в этот город, от него одни несчастья. Несколько раз мы предупреждали его, но он не хочет никого слушать. Он становится неуправляемым. У нас не осталось другого выхода.

Всегда одно и то же. Каждый раз клиенты хотят оправдаться, прежде чем заключить сделку, как будто мое одобрение уменьшает тяжесть предстоящего злодейства.

— Я знаю, что вы хотите сказать. Назовите имя, — попросил я.

Кажется, им не хотелось называть имя, и взамен они предложили лишь относительно достоверное описание внешности.

— Он еретик, позорящий имя мусульманина. Богохульник и святотатец. Бродяга, а не дервиш.

Как только я услышал последнее слово, по рукам у меня поползли мурашки. Мысли пустились вскачь. Я убивал разных людей, молодых и старых, мужчин и женщин, но среди них не было ни одного дервиша, ни одного святого человека. У меня есть свои принципы, и я не хочу навлекать на себя гнев Божий, потому что, несмотря ни на что, я верующий человек.

— Боюсь, для вашего дела я неподходящий человек. Убийство дервиша не по моей части. Найдите кого-нибудь другого.

С этими словами я встал из-за стола, намереваясь уйти. Однако один из мужчин схватил меня за руку и стал умолять:

— Пожалуйста, подожди. Плата поможет тебе забыть об угрызениях совести. Сколько бы ты ни брал обычно, мы удвоим сумму.

— Как насчет того, чтобы утроить? — спросил я в уверенности, что они на это не пойдут.

Однако после короткого колебания они, к моему изумлению, согласились. Я снова опустился на стул. С такими деньгами можно было бы наконец заплатить выкуп за невесту, жениться и больше не беспокоиться о том, как свести концы с концами. За такие деньги можно убить и дервиша.

Откуда мне было тогда знать, что я совершаю величайшую ошибку в своей жизни и все оставшиеся дни буду сожалеть о случившемся? Откуда мне было знать, что так трудно убить дервиша и что даже после смерти его острый, как нож, взгляд будет преследовать меня, где бы я ни находился?

Миновало четыре года с тех пор, как я убил его во дворе и утопил в колодце, ожидая услышать плеск, которого не дождался. Ни звука. Как будто он не упал в воду, а вознесся на небо. По ночам меня все еще мучают кошмары, и, когда я смотрю на воду — все равно на какую воду — дольше нескольких секунд, холодный ужас овладевает мной, и я отвожу взгляд.

Часть первая. Земля

Вещи, которые тверды, поглощены и неподвижны

Шамс

Март 1242 года, постоялый двор в пригороде Самарканда

Большие восковые свечи неровно горят передо мной на треснувшей деревянной столешнице. В этот вечер явившееся мне видение было яснее обычного.

Я увидел большой дом и двор, в котором цвели желтые розы, а посередине был колодец с самой холодной водой на свете. Стояла тихая августовская ночь, и на небе сияла полная луна. Где-то неподалеку кричали и выли ночные звери. Немного погодя из дома вышел мужчина средних лет, у которого было доброе лицо, широкие плечи и глубоко посаженные светло-карие глаза. Он посмотрел на меня. В лице у него была тревога, в глазах — печаль.

— Шамс, Шамс, где ты?! — закричал он, поворачиваясь то влево, то вправо.

Поднялся сильный ветер, и луна спряталась за тучей, словно не желая видеть, что будет дальше. Совы умолкли, летучие мыши попрятались, даже дрова в очаге внутри дома перестали трещать. На землю опустилась непроницаемая тишина.

Мужчина медленно приблизился к колодцу, наклонился над ним и заглянул внутрь.

— Шамс, дорогой, — прошептал он. — Ты там? Я открыл рот, желая ответить, но ни одного звука не слетело с моих губ.

Мужчина встал рядом с колодцем и еще раз заглянул в него. Поначалу он не увидел ничего, кроме черной воды. Потом сквозь покрытую рябью воду заметил, как на самом дне шевелится моя рука. Потом он узнал глаза — два блестящих черных камня, глядящих на полную луну, которая вышла из-за черных тяжелых туч. Мои глаза смотрели на луну, словно ожидая объяснений от небес.

Упав на колени, мужчина плакал и бил себя в грудь.

— Его убили! Убили моего Шамса! — завывал он.

В это мгновение из-за кустов появилась быстрая тень и, как дикая кошка, перепрыгнула через садовую ограду. Однако мужчина не обратил внимания на убийцу. Застигнутый невыносимым горем, он кричал и вопил, пока его голос не задребезжал, словно разбитый стакан.

— Эй, ты, перестань орать как сумасшедший.

— …

— Замолчи, или я вытолкаю тебя вон!

— …

— Я же сказал, заткнись! Ты не слышишь? Заткнись!

Голос звучал угрожающе. Я сделал вид, будто не слышу его, предпочитая хотя бы еще немного оставаться внутри своего видения. Мне хотелось побольше узнать о своей смерти.

Еще мне хотелось рассмотреть мужчину с печальным взглядом. Кто он такой? Какое отношение имеет ко мне? И почему с таким отчаянием ищет меня августовской ночью?

Однако прежде чем я опять смог увидеть его, кто-то из другого измерения схватил меня за руку и потряс с такой силой, что у меня громко застучали зубы. И выдернул в этот мир.

Медленно, с неохотой, я открыл глаза и увидел стоявшего рядом со мной человека. Это был высокий дородный мужчина с седой бородой и густыми, закрученными на концах вверх усами. В нем я узнал хозяина постоялого двора. И тотчас же обратил внимание на две вещи. Обычно он усмирял людей, которые ругались непотребными словами и всегда были готовы подраться. Сейчас он был в ярости.

— Чего вы хотите? — спросил я. — Зачем дергаете меня за руку?

— Чего я хочу? — со злостью прорычал он. — Я хочу, чтобы ты перестал кричать, вот чего я хочу. Ты распугаешь всех моих постояльцев.

— Правда? Я кричал? — переспросил я, пытаясь вырваться из крепкой хватки трактирщика.

— Еще бы! Ты ревел, как медведь, у которого в лапе застряла колючка. Что с тобой случилось? Заснул за обедом? Похоже, тебе приснился кошмар.

Я понимал, что это единственное приемлемое объяснение, и, если я соглашусь, трактирщик будет удовлетворен и отпустит меня с миром. Однако врать мне не хотелось.

— Нет, брат, я не заснул, и кошмар мне тоже не приснился, — произнес я. — У меня вообще никогда не бывает снов.

— Тогда почему ты кричал? — продолжал расспрашивать трактирщик.

— У меня было видение. Это совсем другое.

С изумлением поглядев на меня, он принялся сосать кончики своих усов. Потом сказал:

— Вы, дервиши, такие же сумасшедшие, как крысы в кладовке. Особенно странствующие дервиши. Весь день голодаете и молитесь, да еще расхаживаете под палящим солнцем. Ничего удивительного, что у тебя видения, — у тебя мозги поджарились!

Я улыбнулся. Может быть, он и прав. Говорят, очень тонкая грань между потерей рассудка и потерей Бога в себе.

Тут появились два прислужника, которые несли огромный поднос с жареной козлятиной, сушеной соленой рыбой, бараниной, приправленной специями, пшеничными хлебцами, турецким горохом и чечевичной похлебкой на бараньем сале. Они ходили по залу, раздавая кушанья, наполнявшие воздух ароматами лука, чеснока и специй. Когда они остановились около меня, я взял миску с похлебкой, над которой поднимался пар, и немного черного хлеба.

— У тебя есть деньги заплатить за еду? — спросил трактирщик покровительственным тоном.

— Нет, — ответил я. — Но позволь мне предложить тебе кое-что в обмен. Ты дашь мне поесть и крышу над головой, а я расскажу тебе о твоих снах.

Он фыркнул и подбоченился:

— Ты же сам сказал, что никогда не видишь сны.

— Правильно. Я объясняю сны, но сам их не вижу.

— Надо бы мне тебя выгнать. Говорил же я, что вы, дервиши, все помешанные, — произнес трактирщик, отплевываясь при каждом слове. — Вот тебе мой совет: не знаю, насколько ты стар, но наверняка ты довольно уже помолился на своем веку. Найди себе хорошую женщину и перестань скитаться по миру. Пусть она нарожает тебе детей. Тогда ты будешь прочно стоять на земле. Какой смысл в том, чтобы таскаться по свету, если везде одни только несчастья? Поверь мне. Нигде ты не отыщешь ничего нового. У меня бывают постояльцы из разных мест. Стоит им немного выпить, и я слышу одни и те же истории. Люди везде одинаковые. Одна и та же еда, одна и та же вода, одно и то же дерьмо.

— А я и не ищу ничего такого. Я ищу Бога, — сказал я. — Мой поиск — это поиск Бога.

— Тогда ты ищешь Его не в том месте, — неожиданно помрачнев, отозвался трактирщик. — В наши места Бог не заглядывает! Нам неизвестно даже, вернется ли Он когда-нибудь сюда.

Услышав это, я почувствовал, что у меня заколотилось сердце.

— Когда человек плохо говорит о Боге, он плохо говорит о себе, — произнес я.

Странная усмешка скривила губы трактирщика. На его лице я увидел выражение горечи и возмущения и чего-то еще, похожего на детскую обиду.

— Разве Бог не говорит, что Он ближе к тебе, чем твоя яремная вена? — спросил я. — Бог не где-то вдалеке на небе. Он внутри каждого из нас. Вот почему Он никогда не оставляет нас.

— И все-таки Он оставляет, — заметил трактирщик, и взгляд у него сделался холодным и вызывающим. — Если Бог и пальцем не шевелит, когда мы страдаем, разве это говорит о Его присутствии?

— Брат, сие есть первое правило, — отозвался я на эти жалобы трактирщика. — Мы видим Бога как прямое отражение самих себя. Если Бог слишком тяжело нагружает наши мысли страхом и виной, это значит, что в нас самих слишком много страха и вины. Если же мы думаем, что Бог дарит любовь и утешение, значит, мы сами готовы дарить любовь и утешение.

Трактирщик не замедлил возразить, но я понял, что мои слова удивили его.

— Получается, что все, отличное от слов Бога, рождается в нашем воображении? Не понимаю.

Однако я не успел ответить, потому что на другой стороне зала возникла ожесточенная перепалка. Мы обернулись и увидели двоих довольно неприглядного вида мужчин. Они явно были пьяны, ругались и нарушали покой остальных посетителей таверны. Они таскали куски мяса из их тарелок, выпивали вино из их кубков, а когда кто-то пытался их остановить, они нагло смеялись.

— Как ты думаешь, не пора ли мне это прекратить? — прошипел трактирщик сквозь зубы.

В один миг он оказался на другой стороне, схватил одного из пьяниц, поднял его со стула и влепил ему пощечину. Вероятно, тот не ожидал ничего подобного, потому что свалился на пол, словно пустой мешок.

Второй пьяница оказался покрепче, он отчаянно отбивался, однако трактирщику не понадобилось много времени, чтобы усмирить и его. Он ударил своего буйного клиента в грудь, а потом придавил его руку тяжелым сапогом. Послышался треск костей.

— Остановись! — крикнул я. — Ты же убьешь его. Разве ты этого хочешь?

Как суфий я дал обет защищать человеческую жизнь. В этом мире слишком много людей способно драться без всякого повода; остальные отличаются от них лишь тем, что находят к этому повод. А вот суфий не может драться, даже если у него есть и повод и причина. У меня не было права отвечать насилием на насилие. Однако я мог броситься и остановить трактирщика.

— Держись от меня подальше, дервиш, или я вышибу тебе мозги! — проорал трактирщик; однако мы оба знали, что он не сделает ничего подобного.

Через минуту прислужники подняли обоих пьяниц, из которых один был со сломанным пальцем, а другой со сломанным носом; крови хватало и на полу, и на них самих. В зале установилась пугающая тишина. Гордый страхом, внушенным своим посетителям, трактирщик искоса поглядел на меня. Когда он заговорил снова, похоже было, что он адресуется ко всем в зале, и его голос звучал гордо:

— Знаешь, дервиш, у меня тут не всегда так. Драться я не люблю, но иногда приходится. Когда Бог забывает о простых смертных, им приходится защищать справедливость своими руками. В следующий раз, когда будешь говорить с Ним, намекни Ему: мол, если Он оставляет своих овец, без защиты, они не будут ждать, пока кто-то придет и зарежет их. Они сами превратятся в волков.

Пожав плечами, я направился к двери.

— Ты ошибаешься.

— В чем же я ошибаюсь? В том, что был овцой, а стал волком?

— Да нет, не в этом. Ты и вправду стал волком. Но ты не прав, называя то, что делаешь, справедливостью.

— Подожди, я еще с тобой не закончил! — завопил трактирщик у меня за спиной. — Ты мне должен. За еду и кровать ты обещал рассказать мне, что означают мои сны.

— Я сделаю кое-что получше, — предложил я. — Прочитаю, что смогу, по твоей ладони.

Я повернулся и пошел прямо на трактирщика, неотрывно глядя в его сверкающие глаза.

Не доверяя мне, он инстинктивно отшатнулся. Но все же, когда я схватил его за правую руку и развернул ее ладонью вверх, он не оттолкнул меня. Я изучил линии ладони — глубокие, неровные, говорившие о неправедной жизни. Понемногу я стал различать цвета его ауры, ржаво-коричневый и светло-светло-голубой, почти серый. Его духовная энергия была истощена и истончилась, словно у него больше не хватало сил защищаться от внешнего мира. Внутри этот человек был не более живым, чем засохшее растение.

Растеряв духовную энергию, он удвоил физическую, которой пользовался с излишней расточительностью.

У меня быстрее забилось сердце, потому что удалось кое-что разглядеть. Все яснее и яснее проявлялась картинка.

Молодая женщина с каштановыми волосами и голыми ногами, покрытыми черной татуировкой, укрывала плечи красной расшитой шалью.

— Ты потерял любимую, — сказал я и взял его левую руку.

Ее груди полны молока, а живот до того большой, как будто еще немного — и разорвется пополам. Она была в горящей лачуге. Всюду воины на конях с посеребренными седлами. В воздухе стоит тяжелый запах горящей человеческой плоти. У всадников плоские широкие носы, короткие и толстые шеи, а сердца у них тверже камня. Могучая армия Чингисхана.

— Ты потерял двоих любимых людей, — исправил я свою ошибку. — Твоя жена была тяжела твоим первенцем.

Трактирщик свел брови на переносице, не отрывая взгляда от своих кожаных сапог, потом крепко сжал губы, и его лицо стало непроницаемым. За одно мгновение он как будто постарел на много лет.

— Я знаю, что не может быть тебе утешения, но полагаю, кое-что ты должен знать, — произнес я. — Ее убили не огонь и не дым. Доска упала с потолка и ударила ее по голове. Она умерла мгновенно, не почувствовав боли. Ты всегда считал, что она очень мучилась, а на самом деле ничего такого не было.

Трактирщик наклонился, будто придавленный невидимым грузом.

— Как ты узнал? — проскрипел он.

Я не стал ему отвечать.

— Ты винил себя за то, что не похоронил ее как полагается. Ты все еще видишь в снах, как она ползет из ямы, в которой похоронена. Твое сознание играет с тобой. На самом деле с твоей женой и сыном все в порядке, пятнышками света они путешествуют в бесконечности. — Потом я добавил, отчетливо произнося каждое слово: — Ты можешь опять стать овцой, потому что такова твоя душа.

Выслушав меня, трактирщик выдернул руку, как будто обжегся о сковородку.

— Дервиш, ты не нравишься мне. Сегодня оставайся, а завтра утром чтоб духу твоего тут не было. Не хочу видеть твое лицо в своем доме.

Вот так всегда. Стоит сказать правду, и тебя начинают ненавидеть. Чем больше говоришь о любви, тем сильнее тебя ненавидят.

Элла

18 мая 2008 года, Нортгемптон

Чувствуя себя выжатой как лимон после ссоры с Дэвидом и Дженет, Элла на некоторое время отложила в сторону «Сладостное богохульство». У нее было ощущение, что приоткрылась крышка бурлящего котла и вместе с паром на волю вырвались конфликты и обиды. К несчастью, крышку сдвинула она сама, позвонив Скотту и попросив его оставить ее дочь.

Позднее Элла горько пожалеет о том, что наговорила по телефону. Но тем майским днем она была настолько уверена в том, что поступает правильно, что ни на секунду не могла даже представить себе, какие последствия может иметь ее вмешательство.

— Здравствуй, Скотт. Это Элла, мама Дженет. — Она постаралась говорить весело, словно каждый день звонила приятелю своей дочери. — У тебя есть свободная минутка?

— Миссис Рубинштейн, что я могу для вас сделать? — удивленно, но учтиво промямлил Скотт.

Не менее учтивым тоном Элла сказала, что ничего не имеет против него лично, но он слишком молод и слишком мало повидал в жизни, чтобы жениться; что пройдет немного времени, и он поймет, даже поблагодарит ее за своевременное предостережение. Потом она еще раз попросила его забыть о браке и никому не рассказывать об этом разговоре.

Воцарилась тишина.

— Миссис Рубинштейн, я полагаю, вы понимаете, — произнес Скотт, в конце концов вновь обретя голос, — что мы с Дженет любим друг друга.

Опять он про любовь! Неужели люди настолько наивны, что думают, будто любовь все покрывает?

Ничего этого Элла не сказала.

— Я понимаю твои чувства, — произнесла она. — Поверь мне, понимаю. Но ты еще молод, а жизнь очень длинная. Кто знает, может быть, завтра ты влюбишься в другую девушку?

— Миссис Рубинштейн, не хочу быть грубым, но не считаете ли вы, что это относится ко всем людям, включая вас? Кто знает? Может быть, завтра вы влюбитесь в другого мужчину.

Элла хмыкнула, и у нее это получилось громче, чем ей хотелось бы.

— Я взрослая замужняя женщина. Я давно сделала свой выбор. И мой муж тоже. Об этом-то я и говорю. Брак — серьезное дело, и решение нужно принимать с большой осторожностью.

— Вы хотите сказать, что я не должен жениться на вашей дочери, которую люблю, так как могу когда-нибудь влюбиться в другую девушку? — спросил Скотт.

Беседа ни к чему не привела, оба были расстроены и разочарованы. Когда наконец они закончили разговор, Элла отправилась в кухню и стала делать то, что делала обычно, когда ощущала внутренний разлад. Она принялась за готовку.

Спустя полчаса Элле позвонил муж:

— Не могу поверить, что ты звонила Скотту и сказала ему, чтобы он не женился на нашей дочери. Скажи, что ты ничего такого не делала.

Элла тяжело вздохнула:

— Ну до чего же быстро распространяются слухи! Дорогой, позволь мне объяснить.

Однако Дэвид не стал ее слушать.

— Нечего объяснять. Ты поступила неправильно. Скотт все рассказал Дженет, и она ужасно расстроена. Несколько дней она поживет у друзей. Сейчас она не хочет тебя видеть. — Дэвид немного помолчал. — И я не могу винить ее за это.

Вечером не только Дженет не пришла к ужину. Дэвид послал Элле сообщение, что у него возникло срочное дело. Что за срочное дело, он не объяснил.

Такое поведение было не в его стиле. Он мог флиртовать с другими женщинами, мог спать с ними, но вечером всегда возвращался и ужинал дома. Каким бы глубоким ни был конфликт, Элла всегда готовила ужин, и Дэвид всегда, с радостью и благодарностью, съедал все, что бы она ни положила в его тарелку. Он никогда не забывал сказать спасибо — искреннее спасибо, — которое Элла воспринимала как завуалированное извинение за супружескую неверность. И она прощала его. Всегда прощала.

В первый раз муж повел себя с такой откровенной бесцеремонностью, но Элла ругала за это себя. Как всегда, будто «вина» было вторым именем Эллы Рубинштейн.

Когда Элла села за стол со своими двойняшками, сознание вины уступило место печали. И хотя с виду Элла была такой же, как всегда, заботливой матерью, она чувствовала, как в ней поднимается волна отчаяния, а во рту вдруг появился острый привкус желчи.

Когда с ужином было покончено, она еще долго сидела одна за кухонным столом, ощущая в наступившей тишине что-то тягостное. И вдруг та еда, которую она постоянно готовила, да и вообще весь домашний труд показался ей отупляюще скучным. Элле стало обидно за себя. Она жалела, что не сумела правильно распорядиться своей жизнью, а ведь ей уже стукнуло сорок. В душе у нее много любви, но кому она нужна?

Элла вернулась мыслями к «Сладостному богохульству», так ее заинтриговал характер Шамса Тебризи.

«Хорошо бы кто-нибудь наподобие него оказался рядом, — мысленно пошутила она. — С таким человеком ни одного дня не было бы скучно!»

В это мгновение Элла мысленно увидела перед собой высокого, мрачного вида таинственного мужчину в кожаных штанах, в куртке мотоциклиста, с длинными, до плеч, черными волосами; он управлял сверкающим красным «харли-дэвидсоном» с красными кисточками, свисавшими с руля. Она улыбнулась ему. Симпатичный сексуальный суфий быстро ехал по пустынной дороге. А неплохо было бы с таким парнем попутешествовать автостопом!

Интересно, что Шамс прочитал бы по ее ладони? Может быть, он объяснил бы ей, почему время от времени ее мысли становятся такими мрачными? Или почему ей одиноко, хотя у нее большая и любящая семья? И каких цветов ее аура? Насколько они яркие? И вообще — что в ее жизни было ярким в последнее время? Или не в последнее время?..

Именно тогда, сидя за кухонным столом, Элла поняла, что, несмотря на все свои высокие слова, несмотря на умение сохранять присутствие духа, в глубине души она все еще мечтает о любви.

Шамс

Март 1242 года, постоялый двор в пригороде Самарканда

Больше дюжины усталых путников, погруженные каждый в свой сон, спали на верхнем этаже постоялого двора. Мне пришлось переступать через чьи-то голые ноги и руки, пока я добрался до своей свернутой постели, от которой воняло потом и плесенью. Лежа в темноте, я перебирал в уме события прошедшего дня, вспоминал, не было ли божественных знаков, которые я по своей торопливости и невежеству не сумел оценить.

Еще в детстве у меня были видения, и я слышал голоса. Я постоянно разговаривал с Богом, и Он не оставлял меня без ответов. Иногда я легко возносился наверх, на седьмое небо. Иногда проваливался в какую-то глубокую яму, скрытую между могучими дубами и пахнущую землей. Тогда я терял аппетит и мог не есть помногу дней. Меня ничто не пугало, и со временем я научился не болтать попусту о своих видениях. Люди обычно относятся с пренебрежением к тому, чего не понимают. И в первую очередь я запомнил именно это.

Первым человеком, который неправильно истолковал мое видение, был мой отец. Мне исполнилось лет одиннадцать, когда я стал каждый день видеть своего ангела-хранителя, но был настолько наивен, что думал, будто это свойственно всем. Однажды, когда отец учил меня мастерить сундук из кедра, желая в будущем видеть во мне плотника, как и он сам, я рассказал ему об ангеле-хранителе.

— У тебя слишком богатое воображение, сын, — сухо отозвался он. — Лучше держи такие вещи при себе. Ни к чему нам вновь привлекать внимание соседей.

Дело в том, что несколькими днями раньше соседи пожаловались на меня родителям, что я, мол, странно себя веду и пугаю их детей.

— Я не понимаю тебя. Почему ты не можешь согласиться с тем, что ты похож на своих родителей? — спросил отец. — Все дети похожи на своих отцов и матерей. И ты тоже.

Тогда я понял, что, несмотря на свою любовь к родителям и их любовь ко мне, мы совсем разные.

— Отец, я из другого яйца, нежели твои остальные дети. Представь, что я утка, выкормленная курицей. Я не домашняя птица, которой предстоит всю жизнь провести в одном курятнике. Тебя вода пугает, а в меня она вселяет силы. В отличие от тебя я умею и буду плавать. Мой дом — океан. Если ты со мной, поплывем вместе. Если нет, перестань мне мешать и оставайся в своем курятнике.

У отца округлились глаза, потом он сощурился, как бы отстраняясь от меня.

— Если ты уже теперь так говоришь со своим отцом, — произнес он печально, — как же ты будешь говорить с врагами, когда вырастешь?

К огорчению родителей, видения не исчезали по мере того, как я взрослел. Наоборот, они посещали меня все чаще, и они становились все более впечатляющими. Я понимал, что мать с отцом страдают, и чувствовал себя виноватым, однако понятия не имел, как прекратить видения. Но даже если бы знал, вряд ли сделал бы это. Ну а потом я навсегда покинул родной дом. С тех пор «Шамс» стал самым сладким, самым приятным, самым милым словом в моем языке. Три запаха остались как напоминание о детстве: запах срубленного дерева, запах макового хлеба и запах легкого скрипучего снега.

С тех пор я странствующий дервиш, никогда не сплю чаще одной ночи в одном месте, никогда не ем дважды из одной миски и каждый день вижу вокруг себя разные лица. Когда я голоден, то зарабатываю несколько монет, толкуя людям их сны. Вот так я и брожу на Востоке и на Западе в поисках Бога. Я ищу настоящую жизнь, которая стоит того, чтобы жить, и ищу то знание, которое стоит того, чтобы его знать. И нигде не пускаю корни, иду куда хочу.

Во время своих путешествий я исходил множество дорог, от всем известных торговых путей до заброшенных троп, на которых много дней можно не встретить ни души. От побережья Черного моря до городов Персии, от необозримых азиатских степей до аравийских песчаных дюн. Я бродил по густым лесам, зеленым равнинам и пустошам; бывал в караван-сараях и на постоялых дворах; беседовал с учеными в старых библиотеках; слушал учителей, учивших малых детей в мактабах[9]; принимал участие в дискуссиях о тафсир[10] со студентами медресе; посещал храмы, монастыри и святилища; медитировал с отшельниками в их пещерах; совершал ритуалы зикр[11] с дервишами; голодал с мудрецами и обедал с еретиками; плясал с шаманами при полной луне. Я узнал людей всех вер, возрастов и занятий; я наблюдал несчастья и чудеса.

Я видел нищие деревни, черные, сожженные поля и разграбленные города, по которым бежали красные реки и в которых не осталось в живых ни одного мужчины или подростка старше десяти лет. Я видел самое худшее и самое лучшее. И меня больше ничто не удивляет.

Пройдя через все эти испытания, я решился написать то, чего нет ни в одной книге, потому что это родилось в моей душе. Это некий список, который я назвал «Основные принципы странствующих мистиков-мусульман». Для меня он стал универсальным, надежным и неизменным, как законы природы. Все эти принципы представляют собой «Сорок правил религии любви», которые могут претворяться в жизнь единственно посредством любви. Одно из этих правил гласит: «Дорога к Истине — это труд сердца, а не головы. Пусть твое сердце станет твоим главным путеводителем! Но не голова. Сходись, соперничай и побеждай нафс сердцем. Познай свое истинное „я“, и ты познаешь Бога».

Мне потребовались годы, чтобы уточнить эти правила. И когда я сделал это, то понял, что близок к завершающему этапу своей жизни. Однако печалила меня не смерть, потому что я не видел в ней конец всего, — печалило то, что я не оставлю наследства. У меня в душе скопилось много такого, что я хотел бы рассказать. Свои знания и мысли я мечтал передать другому человеку, но не учителю и не ученику. Я искал равного себе — собеседника.

— Боже, — шептал я в своей темной сырой комнате, — всю свою жизнь я странствовал по свету Твоей тропой. Любого человека я читал как открытую книгу, как живой Коран. Я жил не в башне из слоновой кости, подобно многим ученым мужам, я предпочитал проводить время с людьми — с изгоями, беженцами и изгнанниками. Больше нет сил терпеть. Помоги мне передать Твою мудрость правильному человеку. И тогда делай со мной что пожелаешь.

И вдруг в комнате стало светло как днем. Показалось, воздух посвежел, будто кто-то распахнул все окна, а порыв ветра принес аромат лилий и жасмина из дальних садов.

— Иди в Багдад, — услышал я голос моего ангела-хранителя.

— Что будет в Багдаде? — спросил я.

— Ты молился о собеседнике, и тебе будет дан собеседник. В Багдаде ты встретишь учителя, и он укажет тебе правильное направление.

Из глаз у меня потекли слезы благодарности. Теперь я знал, что человек из моих видений не кто иной, как мой будущий собеседник, мой духовный брат. Рано или поздно нам предназначено встретиться. И когда это произойдет, я узнаю, почему его добрые карие глаза всегда печальны, и узнаю, почему меня убьют весенней ночью.

Элла

19 мая 2008 года, Нортгемптон

Помня о своих домашних обязанностях, Элла закрыла рукопись «Сладостного богохульства», запомнив нужную страницу, и убрала ее со стола. Однако ее заинтересовал автор романа, и она, выйдя в Интернет, стала искать там А. З. Захару. Впрочем, она не ожидала найти ничего особенного.

Как ни странно, обнаружился личный блог писателя. Вся страничка была в аметистовых и бирюзовых цветах, а наверху — медленно кружащийся мужчина в длинном белом одеянии. Никогда прежде не видевшая кружащихся дервишей, Элла всмотрелась в картинку. Блог именовался «Яичная скорлупа под названием „жизнь“». Внизу было стихотворение с тем же названием:

Когда-нибудь с тобой поговорим!
Когда-нибудь с тобой побудем рядом!
Ведь мы с тобой похожи изнутри —
Пусть с виду совершенно разны.

В блоге оказалось много сообщений из самых разных городов мира. Под каждым было несколько слов о том месте, из которого оно пришло. Три момента привлекли ее внимание. Первый: буква «А» в А. 3. Захара означала Азиз. Второй: Азиз считал себя суфием. Третий: в это время он путешествовал где-то в Гватемале.

В другом разделе размещались фотографии, сделанные им в тех местах, где он побывал. В основном это были портреты людей разных рас и национальностей. Несмотря на явные различия, этих людей кое-что объединяло: у всех чего-то не хватало. У некоторых отсутствовала какая-то деталь одежды, например сережка, туфля, пуговица; у других нечто более существенное — зуб, палец, нога. Под фотографиями Элла прочитала:

Не важно, кто мы и где живем, глубоко внутри мы все ощущаем себя неполноценными, как будто что-то потеряли и нам необходимо это найти. Что это, большинство из нас никогда не узнает. Ну а те немногие, которые узнают, смогут отправиться на поиски.

Элла внимательно читала, рассматривая каждую открытку и не пропуская ни одного комментария Азиза. Внизу страницы был электронный адрес — azizZzahara@gmail.com. Она переписала адрес на листок бумаги, а потом обнаружила стихотворение Руми:

Ищи Любовь, Любовь! Без сладостной Любви
Не стоит жить на свете — сам пойми.

Элла прочитала стихотворение, и ее будто озарила странная мысль: ей вдруг показалось, что весь блог Азиза 3. Захары — все фотографии, комментарии, цитаты и стихотворения, — все предназначалось исключительно ей одной.

Позднее она сидела у окна, чувствуя огромную усталость и некоторое недовольство собой. Солнце уже садилось, а воздух в кухне был полон ароматом шоколадных пирожных с орехами, которые пеклись в духовке. Рукопись «Сладостного богохульства» лежала открытая на столе, однако за день Элла столько всего передумала, что теперь никак не могла сосредоточиться на ней. Неожиданно ей пришло в голову, что, возможно, стоило бы самой сочинить основные правила жизни. Почему бы не назвать их «Сорок правил погрязшей в земных заботах домашней хозяйки»?

— Правило номер один, — пробормотала она. — Перестань мечтать о любви! Есть гораздо более важные вещи в жизни сорокалетней замужней женщины.

Однако эта шутка напомнила ей о куда более важных вещах. Не в силах больше сдерживаться, она позвонила дочери. И нарвалась на автоответчик.

— Дженет, дорогая, знаю, с моей стороны было неправильно звонить Скотту. Но я не имела в виду ничего плохого, просто хотела убедиться…

Элла помолчала, жалея, что не подготовила заранее свою речь. Слыша тихое шипение автоответчика, она занервничала.

— Дженет, извини меня. Знаю, мне не на что жаловаться, когда у меня такая замечательная семья. Но пойми, я… я очень… несчастна…

Щелчок. Выключился автоответчик. У Эллы сжалось сердце, едва она осознала свои слова. И что на нее нашло? Ведь ей даже в голову никогда не приходило, будто она несчастна. Неужели можно быть в депрессии и не знать об этом? Удивило ее и то, что она нисколько не раскаивалась, что сказала это.

Взгляд Эллы упал на листок бумаги с электронным адресом Азиза 3. Захары. Адрес был простым, он как будто приглашал что-нибудь написать. Не особенно раздумывая, Элла подошла к компьютеру и принялась сочинять послание:

Дорогой Азиз 3. Захара!

Меня зовут Элла, и я по заданию литературного агентства читаю Ваш роман «Сладостное богохульство». Признаюсь, что успела прочитать всего несколько страниц, но они мне очень понравились. Это мое личное мнение, независимое от взглядов моего босса. Сомневаюсь, что он станет руководствоваться им, решая, заключать ли с Вами договор.

Мне показалось, будто Вы верите в то, что суть нашей жизни — в любви и все остальное не имеет большого значения. К сожалению, я не совсем с Вами согласна. Но пишу я Вам не по этому поводу.

Я пишу потому, что чтение Вашего романа «Сладостное богохульство» странным образом совпало с неожиданным событием в моей собственной жизни. Сейчас я пытаюсь убедить свою старшую дочь в том, что ей не стоит в ее юном возрасте выходить замуж. Накануне я попросила ее мальчика отказаться от их планов. Теперь дочь ненавидит меня и отказывается со мной разговаривать. Мне кажется, что с Вами она поладила бы, поскольку у вас обоих похожие взгляды на любовь.

Прошу прощения за то, что обременяю Вас своими проблемами. Такого намерения у меня не было. В Вашем блоге сказано, что Вы в Гватемале. Наверное, чудесно путешествовать по миру. Если вдруг окажетесь в Бостоне, вероятно, мы могли бы встретиться и поговорить за чашкой кофе.

Всего доброго,

Элла

Элла сама не понимала, как случилось, что она, сидя в своей уютной тихой кухне, сочинила послание к неизвестному человеку, которого не ожидала увидеть ни в ближайшее время, ни когда-либо в будущем.

Учитель

Апрель 1242 года, Багдад

Багдад не заметил прибытия Шамса Тебризи, а вот я никогда не забуду тот день, когда он в первый раз появился в скромном приюте для странствующих дервишей. Мы принимали важных гостей. С группой своих приближенных к нам прибыл верховный судья; я полагал, что его визит — нечто большее, чем простое проявление дружеских чувств. Известный своим отрицательным отношением к суфизму, судья хотел напомнить мне, что не упускает нас из вида в точности так же, как держит под контролем всех суфиев подвластного ему региона.

У него было широкое лицо, обвисший живот и короткие толстые пальцы, унизанные дорогими кольцами. Судье следовало быть более умеренным в еде, однако полагаю, ни у кого не хватало смелости сказать ему об этом, даже его врачам. Судья был влиятельным человеком в наших местах. О его честолюбии и властности ходили легенды. Ему, выходцу из семьи влиятельных богословов, ничего не стоило одним росчерком пера отправить человека на виселицу или с такой же легкостью простить преступника, освободив его из любого застенка. Всегда в одеждах из мехов и дорогих тканей, он нес себя с величием уверенного в своей власти человека. Мне не нравилась его самовлюбленность, однако ради благополучия общины я делал все возможное, чтобы оставаться в добрых отношениях с этим влиятельным представителем власти.

— Мы живем в самом роскошном городе мира, — произнес судья, отправляя в рот смокву. — Сегодня Багдад переполнен беженцами, спасающимися от монголов. Мы даем им безопасное пристанище. Багдад стал центром мира, вы согласны со мной, Баба Заман?

— Этот город настоящая жемчужина, — не без осторожности согласился я. — Но нам не пристало забывать, что города похожи на смертных. Они рождаются, потом наступает пора детства и юности, а потом они стареют и в конце концов умирают. Сейчас Багдад хорош своей молодостью. Хотя мы и не так богаты, как были во времена калифа Гарун аль-Рашида, тем не менее можем гордиться нашим городом как центром торговли, искусств и поэзии. Но никто не знает, каким Багдад будет через тысячу лет. Все может измениться.

— К чему такой пессимизм? — Судья покачал головой, потянулся к другой миске и взял финик. — Правление Аббасидов будет вечным, и мы вечно будем процветать. Конечно, если какие-нибудь предатели и смутьяны не захотят нарушить установленный порядок. Есть люди, называющие себя мусульманами, которые, однако же, гораздо опаснее неверных. Ибо нет ничего опаснее, чем извращенное толкование нашей веры.

Я предпочел ничего не отвечать. Известно было, что судья считал смутьянами всех суфиев с их мистическим и отчасти индивидуалистским толкованием ислама. Он обвинял нас в том, что мы непочтительны к Закону, к его правилам и обрядам, и тем самым не уважаем людей, облеченных властью, — то есть таких, как он сам. Иногда у меня складывалось впечатление, что он готов изгнать всех суфиев из Багдада.

— Ваше-то братство безобидно, но не считаешь же ты, что все суфии строго соблюдают Закон? — спросил судья, поглаживая бороду.

Как ему ответить? Слава Богу, как раз в эту минуту мы услыхали стук в дверь. Вошел рыжий служка. Он приблизился ко мне и прошептал на ухо, что у нас гость, странствующий дервиш, который настаивает на свидании со мной и отказывается говорить с кем бы то ни было еще.

Обычно в таких случаях я просил отвести гостя в тихую комнату и накормить его, чтобы он подождал, пока я провожу посетителей. Но теперь, когда судья поставил меня в затруднительное положение, я подумал, что неплохо пригласить странствующего дервиша к нам: возможно, он разрядит обстановку, рассказав пару любопытных историй о жизни в дальних странах. Я попросил пригласить гостя к нам.

Несколько минут спустя дверь вновь отворилась, и вошел человек, одетый во все черное. Худой, изможденный, неопределенного возраста, он сразу привлек мое внимание. У него был острый нос, глубоко посаженные черные глаза и темные волосы, густыми кудрями падавшие на лоб. Одет он был в длинный плащ с капюшоном и сапоги из овечьей кожи. На шее у него висело несколько амулетов. В руке он держал деревянную миску — в такие нищенствующие дервиши принимают подаяние, — как символ преодоления тщеславия и гордыни. Мне сразу стало ясно, что пришедший не обратил особого внимания на судью с его свитой. То, что его самого могут принять за бродягу или попрошайку, похоже, было ему безразлично.

Едва я увидел, как он стоит возле двери, ожидая разрешения войти и представиться, то сразу понял, что он не похож на прочих дервишей. Это было в его глазах, жестах, во всем его облике. Он был подобен желудю, который кажется маленьким и слабым, хотя на самом деле носит в себе зародыш мощного дуба. Дервиш поглядел на меня пронзительным взглядом и молча кивнул.

— Добро пожаловать, дервиш, — сказал я и указал рукой на подушки напротив меня.

Поприветствовав всех, дервиш сел, внимательно вглядываясь в людей вокруг и не упуская ни единой подробности. Потом его взгляд остановился на судье. Наверное, не меньше минуты они не сводили друг с друга глаз, не произнося ни единого слова. Мне было очень любопытно, что они думают друг о друге — такие разные, стоящие на противоположных полюсах иерархической лестницы.

Я предложил дервишу теплого козьего молока, сладких смокв и фиников, но он вежливо отказался. На вопрос, как его зовут, он сказал, что его имя Шамс Тебризи и он странствующий дервиш, ищущий Бога.

— И ты нашел Его? — спросил я.

Тень легла на лицо дервиша; он кивнул.

— Конечно, Он всегда и всюду со мной.

Не заботясь о соблюдении приличий, судья ухмыльнулся:

— Никогда не мог понять, зачем вы, дервиши, так усложняете свою жизнь. Если Бог всегда и всюду с тобой, зачем же ты бродишь по земле в поисках Его?

Шамс в задумчивости опустил голову и несколько минут не отвечал. Потом он снова поднял голову. Лицо его было спокойным, голос звучал ровно:

— Затем, что Его могут найти лишь ищущие.

— Игра слов, — усмехнулся судья. — Ты хочешь сказать нам, что мы не найдем Бога, оставаясь всю жизнь на одном месте? Чепуха. Не всем должно одеваться в лохмотья и подобно тебе шагать по дорогам.

Раздался смех: так присутствующие пожелали выразить свое согласие с судьей. Это был неуверенный смех несчастных, слабых людей, угождающих власть имущим. Мне стало не по себе. Очевидно, я ошибся, сведя судью и дервиша.

— Вероятно, вы меня неправильно поняли. Я не говорил, что нельзя найти Бога, оставаясь в родном городе. В этом нет ничего невозможного, — продолжал дервиш. — Есть люди, которые ни разу не уезжали из дома, но тем не менее нашли Его.

— Правильно! — радостно воскликнул судья, однако его радость была недолгой.

Дервиш заговорил снова:

— Я имел в виду, судья, что нельзя найти Бога, одеваясь в меха и шелка и драгоценные камни, как ты сегодня.

В комнате воцарилась тягостная тишина. Все затаили дыхание.

— Для дервиша у тебя слишком острый язык, — произнес наконец судья.

— Если долг велит мне говорить, я буду говорить, даже если весь мир вцепится мне в горло и прикажет замолчать.

Судья нахмурился, но потом как бы примирительно пожал плечами.

— Ну что ж, — сказал он. — Ладно, такие люди, как ты, нам тоже нужны. Перед твоим приходом мы как раз обсуждали, как прекрасен наш город. Наверное, ты повидал много мест. Есть ли на свете город лучше Багдада?

Переводя взгляд с одного на другого, Шамс негромко проговорил:

— Слов нет, Багдад — великий город, но красота не бывает вечной на земле. Города поднимаются, если в них отражаются сердца их жителей. Если сердца теряют веру, города приходят в упадок. Так происходит постоянно.

Я не удержался и кивнул. Шамс из Тебриза повернулся ко мне, и в его глазах я увидел дружеское участие. Он смотрел на меня, а я словно чувствовал прикосновение теплых солнечных лучей. Тогда я понял, что он достоин своего имени. Этот человек излучал жизненную силу. Он и вправду был Шамсом, «солнцем».

Однако судья был другого мнения:

— У вас, суфиев, все слишком сложно. Как у философов и поэтов. Зачем столько слов? Люди — простые существа с простыми нуждами. Вождям надо следить, чтобы их нужды были удовлетворены и чтобы они сами не сходили с прямой дороги. А для этого нужно лишь строго соблюдать законы.

— Закон, что свеча, — отозвался Шамс Тебризи. — Он дает нам свет. Но не стоит забывать, что со свечой мы можем во тьме переходить из одного места в другое. Если же мы забываем, куда идем, и сосредоточиваем все свое внимание на свече, то разве это хорошо?

Судья скривился. Его лицо стало непроницаемым. Я испугался. Вступая в дискуссию о Законе с судьей, дело которого судить и наказывать, человек заплывает в опасные воды. Знает ли об этом Шамс?

Подыскивая подходящий предлог, чтобы увести дервиша из комнаты, я услышал его голос:

— Есть правило, которое подходит всем.

— Какое такое правило? — подозрительно переспросил судья.

Шамс выпрямился, устремил взгляд как будто в невидимую книгу и произнес:

— Любой и каждый понимает Святой Кур’ан на своем уровне в зависимости от глубины проникновения. Есть четыре уровня проникновения. Первый уровень внешний, и им удовлетворяется большинство людей. Следующий — внутренний уровень. Третий — внутренний внутреннего уровня. А четвертый уровень столь глубок, что о нем нельзя сказать словами, и потому он остается неописанным. Ученые же, — продолжал, блестя глазами, Шамс, — которые сосредоточиваются на законе, знают внешний смысл. Суфии знают внутренний смысл. Святые знают внутренний смысл внутреннего смысла. А что касается четвертого смысла, его знают только пророки, приближенные к Богу.

— Ты утверждаешь, что простой суфий глубже понимает Кур’ан, чем ученый богослов? — спросил судья, барабаня пальцами по чашке.

В едва заметной ироничной усмешке скривились губы дервиша, и он ничего не ответил.

— Будь осторожен, мой друг, — произнес судья. — Слишком тонка грань между твоими словами и откровенным богохульством.

Если в его словах и была угроза, дервиш как будто не заметил ее.

— Что такое откровенное богохульство? — задал он вопрос и, не дождавшись ответа, тяжело вздохнул. — Позволь мне рассказать одну историю.

И вот что он рассказал:

«Однажды, когда Муса в одиночестве бродил по горам, он в отдалении увидел пастуха, в молитве стоявшего на коленях и воздевавшего руки к небу. Мусе это понравилось. Но, когда он подошел поближе, его ошеломило то, что он услышал.

„О мой возлюбленный Бог, я люблю Тебя больше, чем Ты думаешь. Я все сделаю для Тебя, только скажи. Даже если бы Ты попросил меня зарезать самую жирную овцу в моей отаре, я бы сделал это без сожаления. Ты бы зажарил ее и положил ее курдюк в рис, чтобы он стал вкуснее“.

Медленно приближаясь к пастуху, Муса внимательно слушал его.

„Потом я вымою Тебе ноги, почищу Тебе уши и выберу всех вшей. Вот как сильно я люблю Тебя“.

Услыхав это, Муса закричал, прервав пастуха:

„Остановись, невежа! Что это тебе взбрело в голову? Неужели ты считаешь, что Бог ест рис? Думаешь, Богу нужно мыть ноги? Это не молитва. Это богохульство“.

Смущенный и пристыженный пастух много раз извинился перед Мусой и обещал молиться так, как это делают ученые люди. А Муса научил его нескольким молитвам. И отправился дальше, искренне довольный собой.

В тот же вечер Муса услышал голос. Это был голос Бога.

„Ох, Муса, что же ты наделал? Ты выбранил несчастного пастуха, не поняв, как дорог он Мне. Может быть, он говорил неправильно и не так, как положено, но он говорил искренне. Его сердце было чистым, а намерения добрыми. Он понравился Мне. Для твоих ушей, возможно, его слова звучали как богохульство, но для Меня они были сладостным богохульством“.

Муса сразу же понял свою ошибку. На другой день, встав пораньше, он пошел на гору, где накануне встретил пастуха. Вскоре он нашел его. Пастух опять молился, но на сей раз он молился так, как его научил Муса. Он что-то неразборчиво бормотал, не выказывая ни волнения, ни страсти. Сожалея о происшедшем, Муса похлопал пастуха по спине и сказал: „Мой друг, я был неправ. Пожалуйста, прости меня. Молись как умеешь. Это самое главное для Бога“.

Пастух удивился и вздохнул с большим облегчением. Тем не менее он не захотел вернуться к своим прежним молитвам. Но и правильные молитвы Мусы не пришлись ему по душе. Он нашел новый способ разговаривать с Богом. И Богу понравилась его наивная любовь: он поднялся на другую ступень — выше своего сладостного богохульства».

— Вот видите, не стоит судить людей по тому, как они говорят с Богом, — подвел итог Шамс. — У каждого свой путь и своя молитва. Не по словам нашим судит нас Бог. Он заглядывает глубоко нам в сердце. Правила и ритуалы — не главное, главное, насколько чисты мы сердцем.

Взглянув на судью, я понял, что под маской спокойствия и уверенности он скрывает раздражение. В то же время, будучи умным человеком, он понимал, что попал в затруднительное положение. По правилам ему нужно было бы наказать дервиша за дерзость, но тогда дело примет серьезный оборот и все узнают, что простой дервиш посмел противоречить верховному судье. Так что выгоднее было сделать вид, что ему нечего беспокоиться, так как к нему эта история не имеет никакого отношения.

Солнце заходило. Вскоре судья поднялся, сказав, что его ждут важные дела. Кивнув мне и холодно посмотрев на Шамса Тебризи, он вышел из комнаты. Его свита безмолвно последовала за ним.

— Боюсь, судья невзлюбил тебя, — сказал я, когда мы остались наедине с дервишем.

Шамс убрал волосы с лица и улыбнулся:

— О, это ничего. Я редко нравлюсь людям. Я привык.

Меня охватил страх. Я понимал, что такие гости нечасто бывают у нас.

— Скажи, дервиш, что привело тебя в Багдад?

Я очень хотел услышать ответ, но, как ни странно, и боялся его услышать.

Элла

20 мая 2008 года, Нортгемптон

Той ночью, когда Дэвид не пришел домой, Элле снились полуголые женщины, танцующие танец живота, и дервиши; она видела во сне и грубых воинов, обедающих в придорожном постоялом дворе; им одну за другой таскали тарелки с пирогами и сладостями.

Потом Элла увидела себя. Она искала кого-то то на шумном базаре, то в какой-то крепости, находящейся в какой-то чужой стране. Вокруг нее медленно двигалось множество людей, как будто они тоже танцевали под неслышную ей мелодию. Элла остановила толстяка с обвисшими усами, чтобы спросить о чем-то, но забыла, о чем хотела его спросить. Он непонимающе посмотрел на нее и побрел прочь. Потом она попыталась заговорить еще с кем-то, но никто ей не отвечал. Поначалу она решила, что ее не понимают, потому что она не знает местного наречия. Но потом поднесла руку ко рту и с ужасом обнаружила, что у нее отсутствует язык. В панике она стала оглядываться в поисках зеркала, чтобы посмотреть на себя и понять, сильно ли она изменилась, однако зеркала нигде не было. Тогда Элла заплакала и проснулась от странных звуков.

Когда она открыла глаза, то увидела, что Спирит отчаянно скребется в заднюю дверь. Наверное, какой-то зверек забрался на крыльцо. Особенно пес не любил скунсов. Наверное, он до сих пор не забыл столкновение с одним из них прошлой зимой. Элла несколько недель пыталась вывести отвратительную вонь, тщательно мыла собаку, но запах, напоминающий паленую резину, все-таки оставался.

Элла взглянула на часы, висевшие на стене. Без пятнадцати три. Дэвид все еще не вернулся и, может быть, никогда не вернется. Дженет не перезвонила. В полном унынии Элла усомнилась, что та вообще когда-нибудь перезвонит. В ужасе оттого, что муж и дочь отвернулись от нее, Элла открыла холодильник и несколько минут взглядом перебирала продукты. Хотелось съесть вишнево-ванильного мороженого, но страх набрать лишний вес перевесил. Сделав над собой усилие, Элла отошла от холодильника и резко захлопнула дверцу.

Она открыла бутылку красного вина. Вино было хорошее, легкое, с горьковато-сладким привкусом, как она любила. Только наполнив второй стакан, Элла подумала, что могла бы открыть дорогое бордо Дэвида «Шато Марго 1996». Не зная, что предпринять, она с мрачным видом уставилась на бутылку.

Слишком устав за день и засыпая на ходу, Элла решила напоследок проверить электронную почту. Среди дюжины никчемных сообщений она обнаружила послание от Мишель с вопросом о том, как продвигается работа над рукописью, и письмо от Азиза 3. Захары.

Дорогая Элла (если мне будет позволено так Вас называть)!

Ваше письмо застало меня в гватемальской деревне, которая называется Моностенанго. Это одно из немногих мест, где люди все еще придерживаются календаря майя. Прямо напротив моей гостиницы стоит дерево желаний, украшенное сотнями кусочков ткани всевозможных расцветок. Его тут называют Деревом разбитых сердец. Люди с разбитыми сердцами пишут свои имена на клочках ткани и привязывают их к веткам, молясь о том, чтобы их сердца были излечены.

Надеюсь, Вам это не покажется слишком дерзким, но, прочитав Ваш e-mail, я пошел к дереву и помолился о том, чтобы Вы и Ваша дочь помирились. Ни одна искра любви не должна остаться незамеченной, потому что, как говорил Руми, любовь — живая вода.

В прошлом мне помогла одна вещь. Я перестал мешать окружающим меня людям жить, как они хотят, и перестал отчаиваться, когда не мог изменить их. Если позволите, то вместо вмешательства я бы предложил Вам смирение.

Некоторые делают большую ошибку, принимая «смирение» за «слабость», тогда как к слабости это не имеет никакого отношения. Смирение — это форма мирного приятия условий человеческого общежития, включая все то, что мы не можем в данное время изменить или понять.

Согласно календарю майя, сегодня хороший день. Большая часть астрологических перемещений пока в пути и возвещает о новом человеческом сознании. Мне следует поспешить и отправить Вам это послание до захода солнца, то есть до конца сегодняшнего дня.

Любовь может настичь Вас, когда и где Вы меньше всего ее ждете.

Искренне Ваш,

Азиз

Элла выключила ноутбук, тронутая тем, что совершенно незнакомый человек на другом краю света помолился о ее благополучии. Закрыв глаза, она представила, что ее имя написано на клочке ткани, привязанном к дереву желаний, и трепещет, словно воздушный змей.

Несколько минут спустя Элла открыла дверь кухни и, выйдя во двор, с наслаждением ощутила прохладный порыв ветра. Недовольный, беспокойный Спирит стоял рядом и все время нюхал воздух. Сначала он словно прищурился, потом в страхе широко открыл глаза и насторожил уши, как будто учуял вдалеке что-то пугающее. Элла и ее пес стояли рядом в свете луны и вглядывались в густую необъятную тьму, одинаково боясь того, что двигалось во мгле, и одинаково страшась неизвестности.

Послушник

Апрель 1242 года, Багдад

Бесконечно кланяясь и расшаркиваясь, я проводил судью до двери и поспешил обратно, чтобы собрать грязные миски и чашки. Как ни странно, Баба Заман и странствующий дервиш сидели в тех же позах, что и прежде, не произнося ни слова. Краем глаза я отметил это, не понимая, как такое возможно, — вести беседу без слов. Поддавшись искушению, я нарочно тянул время, поправляя подушки, подбирая мусор, собирая крошки с ковра, но в конце концов мне все же пришлось уйти.

Неохотно поплелся я в кухню, где повар, едва увидев меня, принялся командовать.

— Протри стойку, вымой пол! Не забудь о посуде! Ототри печь и стены вокруг! А потом проверь мышеловки!

Прошло уже около полугода, как я пришел в этот приют суфиев, а повар все не давал мне житья. Каждый день я уставал от работы как собака, а он называл эту пытку духовной подготовкой, как будто мытье жирных мисок могло быть духовным занятием.

Человек не очень красноречивый, повар любил повторять одну мантру: «Чистота — это молитва, молитва — это чистота».

— Если бы это было так, все женщины Багдада стали бы духовны, — один раз осмелился проговорить я в ответ.

Он бросил мне в голову деревянную ложку и закричал во всю мочь:

— Такие разговоры не кончатся ничем хорошим, сынок! Если хочешь стать дервишем, будь бессловесным, как деревянная ложка. Дерзость — плохая черта в послушнике. Меньше говори, больше думай!

Я ненавидел повара, но еще сильнее боялся его. И никогда не смел ослушаться его приказов. До нынешнего вечера.

Едва повар отвернулся, я выскользнул из кухни и на цыпочках, сгорая от любопытства, вернулся к дверям главной комнаты, решив что-нибудь разузнать о странствующем дервише. Кто он? Зачем пришел к нам? Он был непохож на других дервишей. У него был пронзительный и непокорный взгляд, даже когда он в смирении опускал голову. В нем чувствовалось нечто необычное и непредсказуемое, и это пугало меня.

Я приник к щели в двери. Поначалу ничего не было видно. Но понемногу глаза привыкли к сумраку в комнате, и я стал различать лица учителя и дервиша.

— Шамс Тебризи, — спросил учитель, — что привело такого человека, как ты, в Багдад? Ты видел наш город во сне?

Дервиш покачал головой:

— Нет, меня привел сюда не сон. Мне было видение. Сны я никогда не вижу.

— Все видят сны, — ласково произнес Баба Заман. — Возможно, ты просто их не помнишь. Но это не значит, что ты их не видишь.

— Не вижу, — стоял на своем дервиш. — Таков был мой уговор с Богом. Понимаешь, когда я был ребенком, я видел ангелов, и моим глазам открывались тайны вселенной. Я рассказал о своих видениях родителям, но им это не понравилось, и они сказали, чтобы я перестал выдумывать. Я рассказал друзьям, но они тоже приняли меня за пустого мечтателя. Потом я рассказал о видениях своим учителям, и их ответ был таким же. Наконец я понял, что люди все необычное называют сном или мечтой. И я отверг эти слова.

После этого дервиш умолк, словно неожиданно услышал какой-то шум. И случилось нечто странное. Он поднялся на ноги, выпрямился и стал медленно, с осторожностью приближаться к двери, все время глядя в мою сторону. Как будто ему было известно, что я подглядываю за ним.

Неужели он видел сквозь дверь?

У меня бешено заколотилось сердце. Я хотел убежать в кухню, но не мог. Руки, ноги, все тело словно потеряло подвижность. Сквозь дверь черные глаза Шамса были устремлены на меня. Я был в ужасе, но в то же время тело мое налилось какой-то небывалой энергией. Дервиш подошел, положил ладонь на дверную ручку, однако, когда я уже решил, что сейчас дверь откроется и он схватит меня, что-то его остановило. Мне не было видно выражение его лица, и я не понимал, что изменило его намерения. Так мы стояли по разные стороны двери пару минут, длившиеся невыносимо долго. Потом дервиш повернулся ко мне спиной, отошел от двери и продолжил свой рассказ:

— Когда я немного повзрослел, то попросил Бога, чтобы Он забрал у меня способность видеть сны, чтобы каждый раз, видя Его, я точно знал, что это не сон. Он согласился. Вот почему я точно знаю, что у меня не сны, а видения.

Шамс Тебризи остановился возле открытых окон на другой стороне комнаты. На улице моросил дождь, и он долго смотрел на него, прежде чем сказать:

— Бог забрал у меня способность видеть сны. Однако, возмещая эту потерю, Он позволил мне понимать сны других людей. Я объясняю людям смысл их снов.

Я был уверен, что Баба Заман не поверит этой чепухе и посмеется над дервишем, как он постоянно смеялся надо мной.

Однако вместо этого учитель почтительно кивнул:

— Похоже, ты не такой, как другие. Говори же, что я могу для тебя сделать.

— Не знаю. На самом деле я надеялся, что ты сможешь сказать мне это.

— То есть как? — удивленно переспросил учитель.

— Почти сорок лет я был странствующим дервишем. Я научился понимать законы природы, а вот законы общества все еще далеки от моего понимания. Если нужно, я могу сразиться с диким зверем, но не могу причинить вред человеку. Я могу назвать любое созвездие на небе, любое дерево в лесу и как открытую книгу читать всех людей, которые сотворены Вседержителем по образу своему и подобию.

Шамс опять ненадолго замолчал, пока учитель зажигал масляную лампу. Потом он продолжил:

— Одно из правил гласит: «Ты можешь понять Бога через все и всех на свете, потому что Бог не только в мечети, синагоге или храме. Однако если ты все еще хочешь знать, где он пребывает, тогда ищи Его в сердце истинного приверженца Всевышнего». Нет никого, кто остался бы в живых, увидев Его, так же как нет никого, кто умер бы, увидев Его. Кто отыщет Его, навсегда останется с Ним.

В сумрачной комнате Шамс Тебризи казался выше, чем был на самом деле, и волосы ниспадали ему на плечи.

— Много лет я молился Богу, чтобы Он дал мне собеседника, с которым я мог бы разделить свое знание. Наконец мне было видение в Самарканде. Мне было сказано, что я должен идти в Багдад и исполнить свое предназначение. Насколько я понимаю, тебе известно имя моего собеседника, известно, где он живет, и ты скажешь мне это, если не сейчас, то позднее.

Постепенно ночь сошла на землю, но, лишь когда комнату осветила луна, я понял, насколько уже поздно. Наверное, повар искал меня. Но мне было все равно. В первый раз мне было хорошо оттого, что я нарушил правила.

— Понятия не имею, какого ответа ты ждешь от меня, — пробормотал учитель. — Однако, если мне будет дано знание, которое я должен открыть тебе, уверен, оно придет ко мне в свой час. А до тех пор оставайся с нами. Будь нашим гостем.

Услышав это, странствующий дервиш смиренно поклонился и благодарно поцеловал руку Баба Замана. И тогда учитель задал дервишу странный вопрос:

— Ты говоришь, что готов отдать все свои знания другому человеку. Ты держишь Истину на ладони, словно жемчужину, и хочешь предложить ее кому-то. Однако открыть свое сердце для духовного света — непростая задача для смертного. Ты крадешь право Бога. И чем ты собираешься заплатить за это?

До конца жизни мне не забыть ответ дервиша.

— Я собираюсь заплатить своей головой.

По телу у меня побежали мурашки, я задрожал. Когда же я снова посмотрел в щелку, то обнаружил, что учитель потрясен не меньше моего.

— Наверное, достаточно на сегодня разговоров, — вздохнул Баба Заман. — Ты устал. Позволь мне позвать послушника. Он покажет тебе твою кровать, даст чистые простыни и стакан молока.

Шамс Тебризи вновь обернулся к двери, и у меня не осталось никаких сомнений в том, что он видит меня. Больше того. Он как будто видел меня насквозь, рассматривал мою душу, изучал ее тайны, которые были скрыты даже от меня самого. Возможно, он знал черную магию, которой его научили Гарут и Марут, два ангела из Вавилона, которых отвергает Кур’ан. Или он владеет сверхчеловеческим даром, который помогает ему видеть сквозь двери и стены. Так или иначе, но он напугал меня.

— Не надо звать послушника, — сказал дервиш, несколько повысив голос. — У меня такое чувство, что он находится поблизости и слышит нас.

Я так громко вздохнул, что, верно, разбудил бы мертвых в их могилах. В панике я подпрыгнул и бросился в сад, надеясь скрыться в темноте. Однако там меня ждала неприятная неожиданность.

— Так вот ты где, негодник! — услышал я голос повара, который бежал ко мне, держа в руке метлу. — Ты попал в большую беду, сынок, в большую беду!

Я отпрыгнул в сторону и едва избежал столкновения с метлой.

— Иди сюда, или я обломаю тебе ноги! — пыхтя, кричал мне вдогонку повар.

Но я не остановился. Вместо этого я стрелой помчался прочь из сада. Пока перед моими глазами стояло лицо Шамса Тебризи, я бежал и бежал по извилистой тропе к большой дороге, а потом по большой дороге, потому что никак не мог остановиться. Сердце стучало у меня в груди, в горле пересохло, но я все равно бежал, пока у меня не подогнулись колени и я не повалился на землю.

Элла

21 мая 2008 года, Нортгемптон

Подбадривая себя перед неминуемым скандалом, Дэвид вернулся домой рано утром и обнаружил жену сладко спящей в постели. Рядом с ней лежала рукопись «Сладостного богохульства» и стоял пустой стакан из-под вина.

Через десять минут Элла проснулась. Ее не удивило то, что Дэвид в ванной комнате принимает душ. Муж мог флиртовать с другими женщинами, даже провести с ними ночь, однако утренний душ он всегда принимал у себя дома. Когда Дэвид вернулся в спальню, она притворилась спящей, избегая объяснений по поводу его отсутствия.

Меньше чем через час Дэвид и дети разъехались по своим делам, и Элла снова осталась одна в кухне. Жизнь как будто входила в обычное русло. Элла открыла свою любимую поваренную книгу «Кулинарное искусство — легко и просто» и, прочитав несколько рецептов, выбрала довольно сложное меню, которое должно было загрузить ее работой на весь день.

Похлебка из морских моллюсков с шафраном, кокосом и апельсинами.

Спагетти с грибами, пряными травами и пятью видами сыров.

Телячьи ребрышки, вымоченные в розмарине, с уксусом и чесноком.

Зеленые бобы в соке лайма и салат из цветной капусты.

Потом она выбрала десерт: теплое шоколадное суфле.

Элла любила готовить. Приготовление вкусных блюд из самых обычных продуктов не только доставляло ей удовольствие, но и, как ни странно, доставляло некое чувственное наслаждение. Готовка доставляла ей удовольствие еще и потому, что у нее это отлично получалось. А кроме того, готовка успокаивала ее. В ее жизни кухня была тем местом, где она могла отгородиться от мира и как бы остановить бег времени внутри себя. На некоторых такое же воздействие оказывает секс, размышляла Элла, но для этого нужны два человека, тогда как на кухне нужны лишь время, любовь и продукты.

Ведущие кулинарных программ на телевидении представляли дело так, будто их искусство требует вдохновения и творческих способностей. Постоянно они произносили слово «эксперимент». Элла не соглашалась с ними. Почему бы не оставить эксперименты ученым, а причуды — художникам? Все, что нужно, — это следовать проверенным временем традициям и ни в коем случае не экспериментировать с ними. Умение готовить — это обычаи и правила. И хотя очевидно, что в нынешние времена преуменьшают их значение, нет ничего зазорного в том, чтобы следовать им в кухне.

Элла дорожила своей домашней рутиной. По утрам, примерно в одно и то же время, вся семья завтракала, выходные они проводили в одном и том же месте, в первое воскресенье каждого месяца приглашали на обед соседей. Так как Дэвид был трудоголиком и у него совсем не было времени, то домашние обязанности лежали исключительно на плечах Эллы: распоряжение финансами, содержание в порядке дома, режим детей, их уроки, и так далее, и так далее. По четвергам Элла отправлялась в Кулинарный клуб, члены которого обменивались опытом и рецептами. Каждую пятницу она проводила несколько часов на рынке, обсуждая с фермерами их продукцию и пробуя ее, или давая советы какой-нибудь неопытной молодой домохозяйке. Недостающее Элла покупала в магазине по дороге домой.

Субботними вечерами Дэвид водил Эллу в ресторан (обычно японский), и если они были в настроении — и при этом не очень усталыми и не слишком пьяными, — то, вернувшись домой, занимались сексом. Короткие поцелуи и ласковые прикосновения выражали не столько страсть, сколько привязанность. Когда их брак стал надежным и привычным, секс потерял привлекательность. Иногда они неделями не вспоминали о нем. Элла даже удивлялась, что когда-то секс был для нее важной частью жизни, и теперь чувствовала облегчение, почти свободу.

Ей нравилась мысль о давно женатой паре, постепенно отказывающейся от плотских радостей ради более надежных и важных отношений.

Единственной проблемой было то, что Дэвид отказывался не вообще от секса, а от секса со своей женой. Открыто она никогда не пеняла ему за его интрижки, даже не намекала на свои догадки. Оттого что их друзья ни о чем не догадывались, ей было легче изображать неведение. Все было скрыто, так что не было ни скандалов, ни предметов для сплетен. Элла понятия не имела, как Дэвид устраивает свои делишки. Учитывая его довольно частое общение с другими женщинами, особенно с юными ассистентками, это было, по-видимому, не очень сложно. Но ее муж проявлял ловкость и сдержанность. Тем не менее Элла это знала. Неверность имела запах.

Элла не могла бы сказать в точности, в чем тут было дело. Что было причиной обмана — ее равнодушие к сексу или нечто иное? Неужели сначала Дэвид пошел на обман, а уж потом она перестала любить свое тело и у нее пропало желание?

Так или иначе, результат один. От былой страсти, которая не угасла даже после двадцати лет брака и рождения троих детей, теперь не осталось и следа.

Следующие три часа разные мысли не давали Элле покоя, тогда как руки делали свое дело. Она резала помидоры, рубила чеснок, крошила лук, кипятила соус, терла кожуру апельсинов и замешивала тесто для пшеничного хлеба. Хлеб она всегда пекла сама, следуя золотому совету матери Дэвида.

— Ничто не напоминает мужчине о догме так, как аромат свежеиспеченного хлеба, — сказала мать Дэвида, когда они объявили ей о помолвке. — Никогда не покупай хлеб в магазине. Пеки его сама, дорогая, и он будет творить чудеса в твоем доме.

Проработав целый день, Элла принялась красиво накрывать на стол. Положила салфетки, поставила ароматизированные свечи и вазу с желтыми и оранжевыми цветами. Последним штрихом стали сверкающие кольца для салфеток.

Усталая, но довольная, Элла включила телевизор, чтобы послушать местные новости. Молодой психиатр зарезан в собственном доме; в результате короткого замыкания в больнице случился пожар; четверо учащихся старшей школы арестованы за вандализм. Элла слушала и качала головой, думая о том, сколько опасностей поджидает человека вне дома. Откуда же у людей, подобных Азизу 3. Захаре, берется желание и мужество путешествовать по диким странам, когда даже в городских пригородах Америки стало небезопасно жить?

Эллу озадачивало то, что непредсказуемая, опасная и непонятная жизнь загнала ее и подобных ей в четыре стены, но та же жизнь действовала совершенно иначе, например, на Азиза, заставляя его отправляться за приключениями.

Рубинштейны собрались за нарядным столом ровно в половине восьмого. Ароматизированные свечи придавали просторной столовой некий священный оттенок. Чужой человек мог бы счесть их семью образцовой. Даже отсутствие Дженет не портило картинки. За едой Орли и Ави болтали о школьных делах, и Элла была благодарна им за то, что они такие неугомонные, шумные и не умолкают ни на минуту, иначе она и ее муж были бы обречены на гнетущую тишину.

Искоса Элла наблюдала, как Дэвид воткнул вилку в цветную капусту, поднес ее ко рту и стал медленно жевать. Ее взгляд переместился на его тонкие бледные губы и белые, как перламутр, зубы. Этот рот она когда-то любила целовать… Она представила, как он целует другую женщину. Перед ее мысленным взором появилась юная и полногрудая ассистентка Дэвида. Сильная и уверенная в себе, она смело выставляла свои груди напоказ в тесном платье, носила кожаные сапоги до колен на высоких каблуках, а ее лицо блестело, даже переливалось от слишком густого слоя косметики. Элла воображала, как Дэвид с торопливой жадностью целует эту женщину — совсем не так, как он ест цветную капусту за семейным столом.

Именно тогда, когда она подавала обед и представила женщину, с которой ее муж завел роман, у нее что-то оборвалось внутри. С пугающей ясностью, несмотря на свою неопытность и робость, она вдруг поняла, что рано или поздно бросит все: свою кухню, свою собаку, своих детей, своих соседей, своего мужа, свои поваренные книги и домашний хлеб… Она попросту уйдет в мир, где все время случаются страшные вещи.

Учитель

26 января 1243 года, Багдад

Будучи членом сообщества дервишей, Шамс Тебризи вынужден был проявлять больше терпения, чем он предполагал. Прошло девять месяцев, а он все еще оставался в Багдаде.

Поначалу я ждал, что он в любую минуту может собрать свои вещи и уйти, настолько очевидным было его неприятие раз и навсегда установленного порядка. Я видел, как ему докучала та обыденная жизнь, которой подчинялись все остальные: ложиться спать и подниматься в одно и то же время, есть в определенные часы и тому подобное. У него были повадки одинокой птицы — дикой и свободной. Подозреваю, что пару раз он был близок к тому, чтобы уйти. Тем не менее, как бы ни была сильна его тяга к одиночеству и свободе, еще сильнее было желание найти собеседника. Шамс твердо верил в то, что в один прекрасный день я подойду к нему и скажу, куда ему идти и кого искать. И эта вера помогала ему ждать и терпеть.

В течение девяти месяцев я внимательно следил за Шамсом и видел: то, на что другим дервишам требовались месяцы, иногда годы, он заучивал за неделю, а то и за несколько дней. У него было потрясающее любопытство ко всему новому и необычному, ему нравилось наблюдать за явлениями природы. Много раз я заставал его в саду, где он восхищался безупречно симметричным строением паутины или росинками, которые сверкали на листьях. Насекомые, растения, животные, казалось, были ему интереснее, чем книги и рукописи. Однако, как раз когда я начал думать, что у него нет тяги к чтению, обнаружил его со старинным фолиантом в руках. А потом он опять неделями мог обходиться без чтения.

Когда я спросил его об этом, он ответил, что следует держать разум в состоянии довольства, однако следует быть осторожным, чтобы не испортить его. Это было одним из его правил. «Разум и любовь сделаны из разных материалов, — говорил он. — Разум вяжет из людей узлы и ничем не рискует, а любовь все распутывает и всем рискует. Разум всегда осторожен и советует: „Остерегайся чрезмерного восторга“. А любовь говорит: „Ах, все это пустяки! Пускайся во все тяжкие!“ Разум нелегко обвести вокруг пальца, а любовь легко смешать с грязью. Однако в этой грязи может быть спрятано сокровище. Разбитое сердце прячет в себе сокровище».

По мере того как я лучше узнавал его, мне все больше приходились по душе смелость и острота его ума. Однако я видел, что есть другая сторона оригинальности Шамса. Например, он был прямолинеен до грубости. Я учил своих дервишей обращать внимание на недостатки других людей, но вместе с тем прощать их и не терять спокойствия. А Шамс не пропускал ни одной ошибки, кто бы ее ни совершил. Если он видел, что человек поступает неправильно, то сразу же и откровенно говорил об этом. Его прямота обижала многих, тем не менее ему нравилось провоцировать людей, а потом смотреть, как они ведут себя в гневе.

Заставить Шамса делать что-то по хозяйству было непростой задачей. Для этого ему не хватало терпения, и он терял интерес к занятию, едва брался за него. Рутина приводила его в отчаяние, и тогда он напоминал запертого в клетке тигра. Если ему наскучивал разговор или собеседник делал глупое замечание, он вставал и уходил, не теряя времени на пустое времяпрепровождение. В его глазах ценности, которыми особенно дорожат обычные люди, то есть безопасность, комфорт, не имели никакого значения. Недоверие к словам было у него настолько сильным, что, бывало, он молчал несколько дней подряд. Это тоже было одним из его правил: «Большинство проблем человечества вырастают из взаимного недопонимания. Нельзя воспринимать слова прямолинейно. Когда мы вступаем в зону любви, язык не годен к употреблению. Любовь нельзя втиснуть в слова, ее можно передать лишь в молчании».

Со временем меня стало тревожить его здоровье. У меня появилось предчувствие, что человек, который столь безоглядно сжигает себя, наверняка рано или поздно окажется в опасном положении.

На закате наших дней мы отдаем свою жизнь в руки Бога, и лишь Он знает, когда и как мы покинем этот мир. Я решил несколько умерить пыл Шамса и приучить его, насколько это возможно, к более спокойной жизни. Некоторое время мне казалось, что я преуспел в этом. А потом пришла зима, и к нам явился посланец с письмом, отправленным издалека.

Письмо все перевернуло в нашей жизни.

Письмо

Февраль 1243 года, из Кайсери в Багдад

Бисмиллахиррахманиррахим!

Дорогой брат Баба Заман! Да пребудет с тобой благословение Божье!

Прошло много времени с тех пор, как мы виделись в последний раз, но я надеюсь, что мое письмо застанет тебя в добром здравии. Мне пришлось слышать много прекрасного о приюте, который ты организовал в Багдаде и где ты учишь дервишей мудрости и любви к Богу. Пишу же я тебе из личных побуждений, чтобы поделиться мыслями, которые не дают мне покоя. Позволь начать сначала.

Как тебе известно, султан Аладдин Кейкубад был замечательным человеком, который правил в трудные времена. Его мечтой было построить город, где могли бы жить и спокойно творить поэты, ремесленники и философы. Эту мечту султана многие считали несбыточной, если учесть хаос и ненависть, которые сеяли наступавшие на нас с двух сторон крестоносцы и монголы. Мы были свидетелями этого. Христиане убивали мусульман, христиане убивали христиан, мусульмане убивали христиан, мусульмане убивали мусульман. Враждовали религии, секты, племена, даже братья. Однако Кейкубад был решителен. Чтобы осуществить свою заветную мечту, он выбрал город Конью.

В наше время в Конье живет ученый муж, о котором ты, возможно, слышал, а может быть, и не слышал. Его имя Мавлана Джалаладдин, однако обычно все зовут его Руми. Я имел удовольствие познакомиться с ним, и даже не только познакомиться, но иметь долгое общение сначала как его учитель, потом, после смерти его отца, как наставник. Ну а по прошествии лет я сам стал его учеником. Да, мой друг, я стал учеником своего ученика. До того он был талантливым и рассудительным, что в какой-то момент мне больше нечему было его научить, и я стал учиться у него. Его отец тоже был блестящим ученым. Однако у Руми есть качество, редко встречающееся у ученых мужей: он способен проникать в души людей под ту религиозную скорлупу, в которую они заключены, и извлекать из нее сокровище.

Хочу, чтобы ты знал, что не только я так думаю. Когда юный Руми познакомился с великим мистиком, аптекарем и создателем духов Фаридаддином Аттаром[12], тот сказал: «Этот мальчик откроет дверь в сердце любви и зажжет пламя в сердцах всех мистических приверженцев любви». И Ибн Араби[13], известный философ, писатель и мистик, завидев Руми как-то рядом с его отцом, воскликнул: «Слава Богу, океан шагает рядом с озером!»

В возрасте двадцати четырех лет Руми стал духовным лидером. А сегодня, четырнадцать лет спустя, жители Коньи смотрят на него как на образец для подражания, и каждую пятницу со всех окрестных мест приходят люди, чтобы послушать его проповеди. Руми преуспел в законе, философии, теологии, астрономии, истории, химии и алгебре. Говорят, у него уже десять тысяч учеников. Его последователи ловят каждое его слово и видят в нем великого просветителя, который произведет переворот в истории ислама, если не во всей мировой истории.

Для меня Руми всегда был как сын, и я обещал его покойному отцу присматривать за ним. А теперь я слишком стар и слишком близок к концу жизни, поэтому хочу быть уверенным, что моего Руми окружают достойные люди.

Каким бы известным и замечательным ни был Руми, он несколько раз признавался мне, что ощущает неудовлетворенность. Чего-то ему не хватает в жизни — он ощущает пустоту, которую не могут заполнить ни члены его семьи, ни ученики. Однажды я сказал ему, что он не сгорает дотла, хотя и много работает. Его чаша полна до краев, и он жаждет открыть свою душу, чтобы любовь могла течь в нее и из нее. Когда же он спросил меня, как этого добиться, я сказал, что ему нужен собеседник, друг, идущий с ним одной дорогой, и напомнил, как говорил его отец: «Сторонники служат друг другу зеркалами».

Больше мы об этом не говорили, и я напрочь забыл о том случае, но в день, когда я покидал Конью, Руми пришел ко мне и попросил объяснить сон, который не давал ему покоя. Он сказал, что во сне искал кого-то в большом, суматошном городе, который находится далеко от Коньи. Говорили там по-арабски. Он видел красивые закаты. Там росли шелковицы, и шелковичные черви терпеливо ждали в своих коконах, когда настанет им время выйти на свет Божий. Еще он видел, как во дворе собственного дома сидит у колодца с фонарем в руке и плачет.

Поначалу я не понял, что означает его сон. А потом вдруг получил в подарок шелковый шарф, и ответ явился сам собой. Загадка была решена. Я вспомнил, как тебе нравятся шелковые ткани. И еще вспомнил, как много чудесного мне рассказывали о твоем суфийском приюте. И тогда я сообразил, что в своих снах Руми видел его. Короче говоря, брат мой, я не перестаю задавать себе вопрос: не живет ли собеседник Руми в твоем доме? Вот почему я пишу тебе.

Не знаю, есть ли такой человек среди твоих дервишей. Но, если есть, я предоставляю тебе самому решить, известить его об этом или нет.

Я же буду считать себя счастливым, если мы сможем хоть что-то сделать, дабы две реки соединились и понесли свои воды в океан Священной Любви, дабы двое встретились в Боге.

Однако есть еще кое-что, что тебе следует принять во внимание. Руми любят и почитают многие, но это не значит, что у него нет критиков. Они есть. Более того, объединение двух таких людей может вызвать недовольство, рознь, породить соперничество и вражду. Из-за привязанности Руми к его собеседнику наверняка возникнут проблемы у него в семье и вообще в его кругу.

Все это может навлечь на собеседника Руми нешуточную опасность. Другими словами, брат мой, человек, которого ты пошлешь в Конью, может не вернуться обратно. Поэтому, прежде чем принять решение и отдать письмо кому следует, я прошу тебя хорошенько подумать.

Прошу прощения, что поставил тебя в трудное положение, однако, как нам обоим известно, Бог никогда не обременяет нас более тяжким грузом, чем мы можем нести. Буду ждать твоего ответа и надеяться, что, что бы ты ни решил, твое решение будет правильным.

Пусть светоч веры никогда не покидает тебя и твоих дервишей,

Учитель Сеид Бурханеддин

Шамс

18 декабря 1243 года, Багдад

Однажды зимой, когда с крыш свисали большие сосульки, на заснеженной дороге появился гонец. Он сказал, что пришел из Кайсери. Среди дервишей возникло некоторое волнение: гости в это время года появляются не чаще, чем сладкий летний виноград. Явление гонца со срочным посланием, погнавшим его в дорогу, несмотря на стужу и снег, могло означать две вещи: уже случилось нечто ужасное или должно случиться.

Всем нам, дервишам, было крайне интересно, о чем говорится в письме, адресованном учителю, но он не произнес ни единого слова, не подал ни единого намека, который мог бы удовлетворить наше любопытство. Вид у него был бесстрастный, он был погружен в размышления, которыми ни с кем не желал поделиться. Казалось, он не в силах принять правильное решение.

Далеко не праздное любопытство заставляло меня пристально наблюдать за учителем. Я чувствовал, что письмо имеет ко мне какое-то непосредственное отношение, хотя не мог представить, какое именно. Много вечеров я провел в молитвенной комнате, повторяя все девяносто девять имен Бога, чтобы укрепить свою душу. И каждый раз мое особое внимание привлекало одно имя: аль-Джабар — Тот, в чьих владениях не случается ничего без Его ведома.

Потом, пока остальные проводили время в спорах и самых нелепых предположениях, я гулял один в заснеженном саду. Наконец все услышали звон медного колокола, который созывал нас на общее собрание. Войдя в главную комнату нашей ханеги[14], я обнаружил, что все уже собрались — и послушники, и дервиши — и расселись по кругу. В середине круга стоял учитель.

Откашлявшись, он сказал:

— Бисмилла! Вы, верно, удивились, зачем я сегодня собрал вас всех. Речь идет о письме, которое я получил. Не важно, кто прислал его. Достаточно того, что оно обратило мое внимание на предмет большой важности.

Баба Заман ненадолго умолк и стал глядеть в окно. Он казался измученным, бледным и как будто сильно похудевшим, словно за последние несколько дней постарел на много лет. Однако, когда он заговорил, голос его неожиданно окреп, в нем зазвучала решимость:

— В городе, расположенном не очень далеко от Багдада, живет весьма знающий ученый. Он хороший оратор, хотя и не поэт. Его любят, почитают, им восхищаются тысячи людей, но сам он никого не любит. По причине, которая далека от нашего понимания, кто-нибудь из нас может отправиться к нему и стать его собеседником.

У меня сжалось сердце. Потом я медленно, очень медленно выдохнул. Как тут не вспомнить одно из правил? «Одиночество и уединение — разные вещи. Когда человек одинок, ему легко уверить себя, что он на правильном пути. Уединение лучше для нас, потому что оно не подразумевает одиночества. Но еще лучше найти человека, который станет для тебя зеркалом. Помни, лишь в другом человеческом сердце можно увидеть себя без обмана и присутствие Бога в себе».

Учитель продолжал:

— Мне был задан вопрос, не хочет ли кто-ни-будь из вас отправиться в это духовное путешествие. Конечно же я мог бы сам назначить подходящего дервиша, однако эта задача будет не по плечу тому, кто возьмется за нее только из чувства долга. Она может быть исполнена лишь из любви и во имя любви.

Юный дервиш попросил разрешения сказать слово:

— Учитель, кто этот ученый?

— Я могу открыть его имя только тому, кто изъявит желание отправиться в путь.

Услышав это, несколько взволнованных дервишей торопливо подняли руки. Кандидатов было девять. Я присоединился к ним и стал десятым. Баба Заман помахал рукой, давая нам понять, что он еще не закончил:

— Есть еще кое-что, о чем я должен вам сообщить, прежде чем вы примете решение. Путешествие сопряжено с великой опасностью и невиданными трудностями, так что неизвестно, вернется ли путник назад.

Все руки опустились. Кроме моей.

В первый раз за долгое время Баба Заман прямо посмотрел мне в глаза, и, когда наши взгляды встретились, я понял, что он с самого начала знал, кто станет единственным добровольцем.

— Шамс из Тебриза, — медленно и мрачно произнес учитель, словно мое имя оставляло неприятный привкус у него во рту. — Я уважаю твое решение, однако ты не член нашего сообщества. Ты гость.

— Не понимаю, какая разница.

Учитель долго молчал, о чем-то раздумывая. Потом неожиданно поднялся и заговорил вновь:

— Оставим пока этот разговор. Когда придет весна, мы к нему вернемся.

Сердце мое взбунтовалось. Ведь Баба Заман отлично знал, что именно ради этой миссии я явился в Багдад, а он лишает меня возможности следовать своей судьбе.

— Почему, учитель? Зачем ждать, если я прямо сейчас готов отправиться в путь? Скажи мне название города и имя ученого мужа, и в ту же минуту меня тут не будет! — вскричал я.

Однако ответ учителя прозвучал холодно и твердо, к чему я не привык за то время, что был с ним рядом:

— Нечего обсуждать. Собрание закончено.

Зима была долгой и суровой. Все в саду замерзло, и мои губы тоже замерзли. Следующие три месяца я не произнес ни слова. Каждый день, отправляясь на долгие прогулки, я надеялся увидеть расцветшее дерево, но видел один лишь снег. О весне можно было только мечтать. Но, несмотря на мрак в душе, я постоянно помнил правило, которое как нельзя лучше подходило моему настроению: «Что бы ни случилось в твоей жизни, с каким бы страшным несчастьем тебе ни пришлось столкнуться, не отчаивайся. Даже когда все двери закрыты, Бог единственно для тебя открывает новые пути. Будь благодарен! Разумеется, легко быть благодарным, когда все хорошо. Но суфий благодарит Бога не только за то, что ему дано, но и за то, в чем ему отказано».

Наконец однажды утром я увидел ослепительный росток. Прекрасный, как песня, он поднялся над нагромождением снега. Это был кустик клевера с крошечным цветком. Мое сердце преисполнилось радости. Возвращаясь в дом, я наткнулся на рыжего прислужника и весело поздоровался с ним. А он так привык видеть меня молчаливым и мрачным, что буквально онемел.

— Улыбнись, мальчик! — крикнул я. — Неужели ты не видишь, что наступила весна?

Начиная с того дня все вокруг стало стремительно меняться. Быстро таял снег, на деревьях набухли почки, вернулись птицы, и вскоре воздух наполнился пряным весенним ароматом.

Однажды утром мы вновь услышали звон медного колокола. На сей раз я прибежал первый. Опять мы уселись в круг, и учитель заговорил о выдающемся исламском ученом, который познал все, кроме опасностей любви. И снова никто не захотел по доброй воле отправиться к нему.

— Вижу, Шамс остается единственным добровольцем, — объявил Баба Заман громким и тонким голосом, похожим на свист ветра. — Однако я подожду до осени, прежде чем вынесу решение.

Я был потрясен. Не мог поверить своим ушам. Я готов к путешествию после трех долгих месяцев ожидания, а учитель требует ждать еще шесть месяцев. Я был в отчаянии, протестовал, просил, но он отказал мне.

На сей раз, однако, я понимал, что ждать будет легче, потому что больше отсрочек не предвидится. Продержавшись с зимы до весны, я мог с уверенностью сказать, что мой жар не остынет до осени. Решение Баба Замана не обескуражило меня. Наоборот, я ободрился и стал решительнее. Еще одно правило гласит: «Терпение не означает пассивность. Оно означает провидеть и верить в конечный результат. В чем смысл терпения? В том, чтобы, глядя на шип, видеть розу; видя ночь, предвидеть рассвет. Нетерпение же означает близорукость и неспособность видеть будущее. Те, кто любят Бога, никогда не теряют терпения, так как им известно, что нужно время, чтобы месяц стал полной луной».

Когда наступила осень, медный колокол ударил в третий раз. Я шел неспешно, уверенный, что теперь все решится. Учитель выглядел слабее и бледнее, чем обычно, словно у него больше не осталось сил. Тем не менее, когда он увидел, что я вновь поднимаю руку, он не отвернулся и не стал откладывать решение. Он решительно кивнул мне:

— Ладно, Шамс, собирайся в путь. Завтра утром ты оставишь нас, иншалла[15].

Я поцеловал руку учителю. Сколько бы мой путь ни занял времени, рано или поздно я встречусь с собеседником.

Баба Заман ласково и грустно улыбнулся мне, как отец улыбается единственному сыну, отправляя его на битву. Потом он вынул запечатанное письмо из кармана своей длинной абы цвета хаки и, отдав его мне, молча вышел из комнаты. Все дервиши последовали за ним. Оставшись один, я сломал печать. Внутри я нашел ответ на мои вопросы. Итак, мне предстояло отправиться в Конью и там встретиться с Руми.

От радости сердце подпрыгнуло у меня в груди. Прежде мне не приходилось слышать это имя. Наверное, Руми был знаменитым ученым, однако для меня он оставался тайной за семью печатями.

Я снова и снова повторял: «Руми», пока слово не растаяло у меня на языке, оставив сладость леденца и сделавшись таким же привычным, как слова «вода», «хлеб», «молоко».

Элла

22 мая 2008 года, Нортгемптон

Белое пуховое одеяло не спасало от неприятных ощущений в горле и навалившейся усталости. Засиживаясь допоздна и выпивая больше нормы, Элла не могла не понимать, к чему это может привести. Она заставила себя встать, спуститься вниз, приготовить завтрак и посидеть за столом вместе со своими двойняшками и мужем. Изо всех сил она старалась проявить внимание к их разговору о шикарных машинах, на которых некоторых учеников привозят в школу, тогда как больше всего на свете ей хотелось вернуться в постель и заснуть.

Неожиданно Орли, посмотрев прямо в лицо матери, спросила:

— Ави говорит, что сестра больше не вернется домой. Мама, это правда?

В ее голосе Элла услышала осуждение.

— Конечно же неправда. Мы с твоей сестрой поссорились, но, как тебе известно, мы любим друг друга.

— А правда, что ты позвонила Скотту и попросила его оставить Дженет в покое? — усмехаясь, спросил Ави, который явно наслаждался разговором.

Округлив глаза, Элла поглядела на мужа, но Дэвид поднял брови и развел руками, давая понять, что не он рассказал детям ненужные подробности.

С легкостью, которая дается опытом, Элла придала своему голосу властность, как всегда, когда собиралась прочитать детям нотацию:

— Это не совсем так. Я действительно разговаривала со Скоттом, но я не просила его бросить вашу сестру. Я всего лишь попросила его не торопиться с женитьбой.

— Никогда не выйду замуж, — уверенно заявила Орли.

— Ну еще бы: кому захочется взять тебя в жены? — отрезал Ави.

Прислушиваясь к тому, как ее отпрыски поддразнивают друг друга, Элла нервно усмехнулась, но тотчас постаралась вернуть тебе серьезный вид. Однако это ей не совсем удалось, и едва заметная усмешка растягивала ее губы, пока она провожала детей до двери.

Лишь вернувшись к столу, она позволила себе распуститься. Кухня выглядела так, словно подверглась нападению целой армии крыс. Недоеденные яйца, огрызки хлеба, грязные миски. А тут еще Спирит таскался за ней, ожидая прогулки. Но даже после двух чашек кофе и стакана мультивитаминного напитка Элла смогла всего лишь на несколько минут вывести его в сад.

Вернувшись в дом, она обнаружила красный сигнал на автоответчике. Нажала на кнопку, и, к ее огромной радости, мелодичный голос Дженет наполнил комнату.

— Мама, ты дома?.. Думаю, нет, иначе ты взяла бы трубку. — Дженет хмыкнула. — Ладно, я ужасно разозлилась на тебя и не хотела больше видеть. А теперь я немного поостыла. Нет, ты поступила неправильно, я в этом все равно уверена. Не надо было тебе звонить Скотту. Но я понимаю, почему ты это сделала. Послушай, тебе не надо больше держать меня словно в инкубаторе. Перестань меня защищать! Просто позволь мне быть такой, какая я есть, ладно?

На глаза Эллы навернулись слезы. Ей вспомнилось, какой была Дженет, когда только родилась. Вся красная, несчастная, с морщинистыми, почти прозрачными пальчиками, с дыхательной трубкой — до чего же она была не приспособлена для жизни в этом мире.

Множество бессонных ночей Элла провела, прислушиваясь к дыханию малышки, просто желая удостовериться, что она еще жива и, может быть, будет жить.

— Мама, еще одно, — произнесла Дженет, словно что-то вспомнив. — Я люблю тебя.

Элла тяжело вздохнула. Она вспомнила письмо Азиза. Дерево желаний ответило ему. По крайней мере, частично. Позвонив, Дженет исполнила свою часть. Теперь Элле надо было исполнить остальное. Она позвонила дочери на мобильник и застала ее на пути в университетскую библиотеку.

— Малышка, я все слышала. Извини, я ужасно виновата перед тобой и вот хочу попросить прощения.

После недолгой, но взрывоопасной паузы Дженет ответила:

— Да ладно, мам.

— Нет, не ладно. Мне нужно было больше уважать твои чувства.

— Давай больше не будем об этом говорить, хорошо? — попросила Дженет, словно они поменялись местами и Дженет стала матерью, а Элла — мятежной дочерью.

— Хорошо, дорогая.

Дженет понизила голос почти до шепота, словно сама боялась того, о чем собиралась спросить Эллу.

— Меня очень расстроило то, что ты сказала тогда. Это правда? Ты действительно несчастна?

— Конечно же нет, — излишне торопливо отозвалась Элла. — Я родила трех замечательных детей — разве я могу быть несчастной?

Однако Дженет это не убедило.

— Я имею в виду с папой?

Элла не знала, что придумать, и решила сказать правду — Мы с твоим папой уже очень давно женаты. После стольких лет трудно сохранить влюбленность.

— Понятно, — произнесла Дженет, и, как ни странно, у Эллы появилось ощущение, что дочь действительно ее поняла.

Положив трубку, Элла дала себе волю и погрузилась в размышления о любви. Она удобно устроилась в кресле-качалке и задумалась: неужели, несмотря ни на что, у нее сохранилась способность испытывать влюбленность? Любовь для тех, кто ищет смысл в этом безумном мире. А как насчет тех, кто давно оставил всякие поиски?

Не дожидаясь вечера, Элла написала Азизу.

Дорогой Азиз (если я могу Вас так называть)!

Спасибо за Ваше теплое, сердечное послание, которое помогло мне справиться с кризисом в семье. Мы с дочерью преодолели взаимонепонимание, как Вы вежливо выразились.

Вы были правы насчет меня. Я постоянно мечусь между двумя противоположными состояниями: агрессивностью и пассивностью. Или я слишком вмешиваюсь в жизнь людей, которых люблю, или ощущаю себя совершенно беспомощной перед ними.

Что касается смирения, то я никогда не чувствовала себя способной к нему. Если честно, во мне нет того, что делает человека суфием. Тем более поразительно, что я помирилась с дочерью только после того, как перестала вмешиваться в ее дела. Большое Вам спасибо. Я бы тоже помолилась за Вас, но прошло столько времени с тех пор, как я в последний раз стучалась в дверь Бога, что даже не знаю, не переселился ли Он в какое-нибудь другое место. Не похожа ли я на хозяина постоялого двора из Вашего романа? Не беспокойтесь, не настолько уж я злая. Пока еще нет.

С дружескими чувствами,

Элла из Нортгемптона

Письмо

19 сентября 1243 года, из Багдада в Кайсери

Бисмиллахиррахманиррахим.

Брат Сеид Бурханеддин! Мир тебе, и да пребудут с тобой милость и благословение Божье!

Я был очень рад, когда получил твое письмо и узнал, что ты все так же твердо, как прежде, идешь дорогой любви. Однако одновременно оно поставило меня в трудное положение. Едва мне стало известно, что ты ищешь собеседника для Руми, я сразу понял, кого ты имеешь в виду. Но я не знал, как мне поступить.

Понимаешь ли, под моей крышей жил странствующий дервиш Шамс из Тебриза, который полностью соответствует твоему описанию. Шамс верит, что у него особая миссия в этом мире, и поэтому он хочет просветить просвещенного человека. Не ища учеников, он просил Бога о собеседнике. Однажды он сказал мне, что его не интересуют обыкновенные люди. Он сказал, что пришел, желая соприкоснуться с теми, кто ведет человечество к Истине.

Когда я прочитал твое письмо, то понял, что Шамсу суждено свидеться с Руми. И все же, по соображениям справедливости, я должен был дать одинаковые шансы всем дервишам. Претендентов было несколько, но, после того как они узнали об опасностях пути, остался один только Шамс. Это было зимой. То же самое повторилось весной и осенью.

Ты, наверное, удивляешься, почему я так долго ждал. Я много думал об этом и, если честно, могу дать лишь одно объяснение. Шамс пришелся мне по душе. Мне было больно отправлять его в опасное путешествие.

Имей в виду, Шамс не простой человек. Пока он кочевал, то неплохо справлялся со своей жизнью, но, когда он поселится в городе и ему придется иметь дело с горожанами, боюсь, он не замедлит кого-нибудь погладить против шерсти. Только поэтому я постарался как можно дольше оттянуть его уход от нас.

Накануне вечером перед расставанием мы с Шамсом долго ходили около тутовых деревьев, на которых я выращиваю шелковичных червей. Их на редкость легкий, но прочный шелк напоминает мне любовь. Я рассказал Шамсу, что черви рвут шелк, когда вылезают из коконов. Поэтому крестьянам приходится делать выбор между шелком и червями. Чаще всего они убивают червей, пока те еще в коконах, чтобы сохранить шелк. Множество червей погибают ради одного шарфа.

Вечер близился к концу. Прохладный ветер подул в нашу сторону, и меня пробрала дрожь.

К старости я стал часто мерзнуть, однако в тот раз мне стало ясно, что дело не в возрасте. Дело было в том, что мы с Шамсом в последний раз вместе стояли в моем саду. Больше нам не придется увидеть друг друга. Во всяком случае, в этом мире. Вероятно, он почувствовал то же самое, потому что я заметил грусть в его глазах.

Сегодня утром, едва занялся рассвет, Шамс пришел поцеловать мне руку и испросить моего благословения. Меня удивило, что он отрезал свои длинные темные волосы и сбрил бороду, но он не стал ничего объяснять, а я не спрашивал. Прежде чем уйти, он рассказал свою часть истории, напоминающую историю шелковичных червей. Он и Руми спрячутся в коконе Священной Любви и выйдут из него, только когда возмужают и сплетут бесценный шелк. А пока, чтобы был шелк, черви должны умирать.

Потом он отправился в Конью. Да защитит его Господь. Я знаю, что поступил правильно, и ты поступил правильно, но на сердце у меня тяжело, и я уже скучаю по самому необычному и непокорному дервишу, который когда-либо жил под моей крышей. В конце концов, мы все принадлежим Богу и все к Нему возвращаемся. Пусть Бог не оставит тебя.

Баба Заман

Послушник

29 сентября 1243 года, Багдад

Быть дервишем совсем не просто. Об этом мне говорили все. Забывали только сказать о том, через что придется пройти, прежде чем стать дервишем. С тех пор как я здесь, я работаю как вол. Обычно я до того уматываюсь, что, когда в конце дня ложусь на свое место, не могу заснуть из-за боли во всех костях, а уж о ногах и говорить нечего. Интересно, хоть кто-нибудь замечает, как ужасно ко мне тут относятся? Но даже если кто-то и замечает, то вида не подает. И чем больше я стараюсь, тем хуже мне приходится. Дервиши даже не знают, как меня зовут. «Новый послушник, — зовут они меня, а за глаза шепчут: — Рыжий неуч».

Хуже всего — это работа в кухне под началом у повара. У него вместо сердца камень. Ему бы быть кровожадным военачальником монголов, а он кашеварит у дервишей. Не помню, чтобы он хоть кому-то сказал доброе слово. Не думаю, что он умеет улыбаться.

Один раз я спросил у старшего дервиша, неужели все послушники проходят через испытание работой в кухне? Он загадочно усмехнулся и ответил: «Не все, лишь некоторые».

Тогда почему я? Почему учитель хочет, чтобы я мучился сильнее других послушников? Неужели мой нафс тяжелее, чем у других, и со мной надо обходиться суровее, чем с ними?

Каждый день я поднимаюсь первым, чтобы натаскать воды из источника. Потом я разжигаю печь и пеку тонкие кунжутные лепешки. В мою обязанность также входит варить суп на завтрак. Не так-то легко накормить пятьдесят человек. Тут требуются чаны величиной с ванну. А потом их еще надо отмыть. От зари до зари я мою, чищу, тру, мету двор, колю дрова и часами стою на коленях, отдраивая старые, скрипучие половицы. Я готовлю мармелад и пахучие приправы. Солю морковь и тыкву. Соли нужно сыпать в воду столько, чтобы плавало яйцо. Если соли будет слишком мало или слишком много, с поваром сделается истерика, он перебьет все кувшины, а мне придется все начинать сначала.

Кроме этого, пока я занимаюсь делами, от меня требуют чтения молитв на арабском языке.

Повар требует, чтобы я произносил их громко и четко, иначе он не может понять, правильно ли я выговариваю слова. Итак, я молюсь и работаю, работаю и молюсь. «Чем лучше ты управишься в кухне, тем быстрее повзрослеешь, сынок, — говорит мой мучитель. — Пока ты учишься готовить, твоя душа умиротворяется».

— Долго продлится это испытание? — спросил я как-то раз.

— Тысячу и один день, — был ответ. — Если Шахерезада умудрилась столько дней выдумывать свои истории, то и ты справишься.

Чистое безумие! Неужели я похож на болтливую Шахерезаду? Да и кроме того, она только и делала, что, лежа на бархатных подушках, придумывала сказки. Разве это тяжелая работа? Она бы и недели не выдержала, если бы от нее потребовали выполнить хотя бы половину моих обязанностей. Никого не знаю, кто смог бы такое вынести. А я могу. И мне осталось еще шестьсот двадцать четыре дня.

Первые сорок дней своего испытания я провел в такой маленькой и низенькой каморке, что не мог ни лечь, ни встать, и все время простоял на коленях. Если бы мне захотелось нормальной еды или кое-каких удобств, если бы я испугался темноты или одиночества, если бы, прости Господи, возжелал женщину, то мне было бы приказано звонить в свисавшие с потолка серебряные колокольчики и просить духовной поддержки. Но я ни разу этого не сделал. Это не значит, что ничего такого не приходило мне в голову. Но что значат мелкие неудобства, когда нельзя даже пошевелиться?

Когда завершился период изоляции, меня отправили мучиться на кухню под начало повара. И я мучился. Но честно говоря, как бы я ни ненавидел его, я ни разу не нарушил установленные им правила — по крайней мере до того вечера, когда у нас появился Шамс Тебризи. В тот вечер, поймав меня, повар не пожалел ивовых прутьев и задал мне знатную трепку. Потом выставил мои башмаки за дверь носами наружу, давая понять, что мне пора убираться вон. В доме дервишей никогда никого не выталкивают тумаками на улицу и никогда никому не говорят прямо: мол, ты не выдержал испытания. Неудачника выпроваживают молча.

— Мы не можем сделать из тебя дервиша против твоей воли, — заявил повар. — Даже если привести осла к воде, его все равно не заставишь пить. Осел должен сам захотеть этого. Другого способа нет.

Значит, он считает меня ослом. Честно говоря, я бы уже давно сам сбежал от дервишей, не будь тут Шамса Тебризи. Меня удерживает любопытство. Никогда прежде мне не приходилось встречать таких людей. Он никого не боится и никому не подчиняется. Даже повар уважает его. Если мне и хочется подражать кому-нибудь в этом доме, то не старому смиренному учителю, а одному лишь Шамсу с его достоинством и непокорностью.

Да, Шамс из Тебриза — настоящий герой. Встретив его, я решил, что мне ни к чему становиться кротким дервишем. Проведи я рядом с ним побольше времени, я стал бы таким же дерзким, стойким и непокорным. Когда же наступила осень и я понял, что Шамс навсегда покидает нас, то решил идти вместе с ним.

Сделав свой выбор, я отправился на поиски Баба Замана, которого нашел читающим старую книгу при свете масляной лампы.

— Что тебе нужно, послушник? — спросил он, не скрывая раздражения, словно оно накатывало на него от одного моего вида.

Тогда я, насколько мог решительно, произнес:

— Учитель, мне известно, что Шамс Тебризи скоро покинет нас. Я хочу идти с ним. Может быть, ему понадобится спутник?

— Вот уж не думал, что он тебе так понравился, — подозрительно отозвался учитель.

— Или таким образом ты хочешь избежать работы на кухне? Твое испытание еще не закончено. Вряд ли тебя уже можно назвать дервишем.

— Может быть, путешествие с Шамсом станет моим испытанием? — предположил я, понимая, что веду себя слишком дерзко, однако не в силах удержаться от вопроса.

Учитель опустил взгляд и погрузился в размышления. Чем дольше он молчал, тем очевиднее мне становилось, что он просто выбранит меня за наглость и прикажет повару получше следить за мной. Однако ничего этого учитель не сделал. Он грустно посмотрел на меня и покачал головой:

— Наверное, сын мой, ты не рожден для здешней жизни. В конце концов, из семи дервишей, ступивших на этот путь, остается только один. Мне кажется, ты не годишься быть дервишем и тебе надо поискать другую дорогу. Что же до сопровождения Шамса, тебе придется спросить его самого.

После этого учитель вежливо, но твердо кивнул мне и вернулся к чтению.

Ощутив свое ничтожество, я опечалился, но тем не менее вдруг почувствовал себя свободным.

Шамс

30 сентября 1243 года, Багдад

В предрассветный час я был уже на коне и в пути. Один-единственный раз я остановился, чтобы оглянуться назад. Дом дервишей напоминал птичье гнездо, прячущееся среди тутовых деревьев и кустов. Некоторое время перед моим мысленным взором стояло усталое лицо Баба Замана. Знаю, он беспокоился обо мне. Однако сам я никаких причин для беспокойства не находил. Ведь я отправился в путешествие внутрь Любви. Что может случиться плохого? Десятое правило гласит: «Между Востоком, Западом, Югом и Севером нет никакой разницы. Не важно, что за цель у тебя, главное — чтобы каждое путешествие было не внешним, а внутренним. Тогда познаешь весь мир».

Конечно же я понимал, что меня ждут трудности, но не придавал им особого значения. Я радовался, что наконец-то судьба ведет меня в Конью. Я был суфием и привык вместе с розами принимать шипы, а тяготы жизни вместе с ее радостями. Отсюда еще одно правило: «Роженица знает, что нет рождения без боли, мать без боли не может подарить жизнь своему дитяти. Точно так же необходимы трудности, когда рождается другое „я“.

Глине, чтобы закалиться, надо пройти через огонь. Любви, чтобы стать совершеннее, надо пройти через боль».

Накануне вечером, перед отъездом из дома дервишей, я открыл окна в своей комнате, чтобы из темноты ночи в нее вошли все запахи и звуки. При неверном свете свечи я срезал свои длинные волосы. Потом сбрил бороду и усы и избавился от бровей. Сделав это, я посмотрел на себя в зеркало и увидел, что мое лицо стало светлее и моложе.

— Предстоящее путешествие уже изменило тебя, — сказал учитель, когда я пришел к нему попрощаться. — А ведь оно еще даже не началось.

— Да, вы правы, — негромко произнес я. — Это еще одно правило из сорока моих правил: «Поиск Любви меняет нас. Нет такого человека, который не возмужал бы на этом пути. Едва начинаешь поиск Любви — и сразу меняешься внутри и снаружи».

Почти незаметно усмехнувшись, Баба Заман взял бархатную шкатулку и вручил ее мне.

В ней я обнаружил зеркало в серебряной оправе, шелковый носовой платок и стеклянный флакон с притиранием.

— Эти вещи помогут тебе в путешествии. Используй их по мере надобности. Если потеряешь уверенность, посмотри в зеркало, и оно вернет тебе ее. Если пострадает твоя внешность, тебе пригодится носовой платок: он напомнит тебе, что сердце у тебя чистое. Что до притирания, оно излечит твои раны, как внутренние, так и внешние.

Я нежно погладил все три предмета, закрыл шкатулку и поблагодарил Баба Замана. Больше нечего было говорить.

Когда с первыми лучами солнца запели птицы и крошечные капли росы повисли на ветках, я оседлал коня и отправился в Конью, не зная, чего ждать, но веря в судьбу, которую уготовил для меня Всевышний.

Послушник

30 сентября 1243 года, Багдад

Боясь попасться на глаза Шамсу Тебризи, я ехал далеко позади него на украденной в приюте дервишей лошади. Однако вскоре я понял, что потеряю его, если не покажусь ему на глаза. Шамс остановил лошадь на багдадском базаре, чтобы передохнуть и кое-что купить в дорогу. Тогда я решил, что наступило подходящее время, и предстал перед ним.

— Рыжий неуч, что тебе понадобилось здесь, да еще лежа на земле?! — воскликнул Шамс, не слезая с лошади; выглядел он то ли испуганным, то ли изумленным.

Я встал на колени, сжал руки и вытянул шею, как делают попрошайки, после чего проговорил с мольбой:

— Я хочу поехать с тобой. Пожалуйста, позволь мне быть при тебе.

— Имеешь ли ты хоть малейшее представление о том, куда я направляюсь?

Я помолчал некоторое время. Этот вопрос прежде не приходил мне в голову.

— Нет. Но какая разница? Я хочу стать твоим учеником. Ты мой образец.

— Я всегда путешествую в одиночестве, и мне не нужны ученики. Только этого не хватало! И конечно же из меня никудышный образец для подражания, в особенности для тебя, — сказал Шамс. — Так что поезжай своей дорогой. Но если в будущем ты захочешь поискать себе учителя, запомни золотое правило: «На этой земле больше мошенников-гуру и фальшивых учителей, чем звезд на небе. И не путай властных с истинными учителями. Настоящий духовный наставник не будет направлять твое внимание на себя и ждать абсолютного повиновения или восхищения. Вместо этого он поможет тебе оценить и полюбоваться твоим внутренним „я“. Истинные учителя прозрачны, как стекло. Через них проходит Свет Господень».

— Пожалуйста, испытай меня, — взмолился я. — У всех знаменитых путешественников были люди, которые помогали им в дороге, например ученики или подмастерья.

Шамс задумчиво потер подбородок, словно признавая мою правоту.

— Хватит ли тебе сил вынести мое общество? — спросил он.

Я вскочил на ноги и закивал:

— Конечно, хватит. Моя сила идет изнутри.

— Что ж, ладно. Вот тебе первое задание. Я хочу, чтобы ты нашел ближайшую таверну и купил там кувшин вина. Выпьешь его тут на базаре.

Я научился тереть полы, чистить горшки и сковороды, пока они не начинали блестеть, как венецианское стекло, которое я видел в руках ремесленника, бежавшего из Константинополя, когда город захватили крестоносцы. Я легко мог нарубить сотню луковиц, почистить и измельчить чеснок — и все это во имя духовного совершенствования. Но пить вино посреди толпы на базаре было выше моих сил. В ужасе я смотрел на Шамса.

— Не могу. Если отец узнает, он переломает мне ноги. Это он послал меня к дервишам, чтобы я научился быть настоящим мусульманином. Что подумают обо мне родичи и друзья?

Чувствуя на себе огненный взгляд Шамса, я задрожал всем телом, как в тот день, когда подслушивал под дверью.

— Вот видишь, ты не можешь быть моим учеником, — убежденно произнес Шамс. — Слишком ты робок. И слишком заботишься о том, что подумают о тебе другие. Понимаешь ли, из-за того что ты так опасаешься мнения окружающих, тебя всегда будут за что-нибудь ругать, как бы ты ни старался.

Поняв, что шанс упущен, я стал торопливо защищаться:

— Откуда мне было знать, что ты испытываешь меня? Ислам строго-настрого запрещает вино. А оказывается, ты просто проверял меня.

— А как же быть с Богом? — произнес Шамс. — Ты говоришь, что хочешь пройти свой путь, однако не хочешь ничем пожертвовать. Деньги, слава, власть, телесные удовольствия — ты должен в первую очередь избавиться от того, что больше всего любишь. — Поглаживая коня, Шамс сказал, заканчивая разговор: — Я думаю, тебе надо остаться в Багдаде со своей семьей. Найди честного торговца и стань его учеником. Уверен, когда-нибудь из тебя выйдет хороший торговец. Только не жадничай! А теперь, с твоего разрешения, я поеду дальше.

С этими словами он последний раз махнул мне рукой и помчался прочь, только земля полетела из-под копыт его лошади. Я тоже вскочил на лошадь и поскакал за ним, однако расстояние между нами все увеличивалось и увеличивалось, пока он не превратился в черную точку вдали. Еще долго после того, как точка исчезла за горизонтом, я чувствовал на себе взгляд Шамса.

Элла

24 мая 2008 года, Нортгемптон

И в будни, и в праздники главной семейной трапезой является завтрак. Искренне в это веря, Элла каждое утро, включая субботы и воскресенья, первым делом отправлялась на кухню. Хороший завтрак, думала она, задает тон всему дню. В женских журналах писали, что семьи, которые регулярно завтракают вместе, более сплоченные и гармоничные, чем те, в которых дети и родители убегают из дома поодиночке и полуголодные. Вместе с тем ее опыт говорил и о другом: кулинарные пожелания у всех были разные, и это расходилось с ее представлениями об объединяющем значении завтрака. Какое единство может быть за столом, если одна жует хлеб с джемом (Дженет), другой с чавканьем наслаждается хлопьями с медом (Ави), третий терпеливо дожидается омлета (Дэвид), а четвертая вообще есть отказывается (Орли)? И все равно не было ничего важнее завтрака. Каждое утро Элла готовила его, убежденная в этом.

Однако в то утро, о котором идет речь, Элла пришла в кухню и, вместо того чтобы варить кофе, чистить апельсины и делать тосты, первым делом села за стол и включила ноутбук. Потом зашла в Интернет проверить, нет ли посланий от Азиза, и с радостью обнаружила письмо.

Дорогая Элла!

Я очень обрадовался, узнав о восстановившихся отношениях между Вами и Вашей дочерью. Что до меня, то вчера на рассвете я покинул деревню Момостенанго. Пробыл я в ней всего несколько суток и все же, когда настал час ехать дальше, ощутил грусть, даже более того, искреннее огорчение. Не думаю, что мне когда-нибудь выпадет случай еще раз увидеть эту крошечную гватемальскую деревню.

Каждый раз, когда приходится уезжать из ка-кого-то места, я чувствую, будто оставляю в нем часть себя. Полагаю, что, путешествуем ли мы, подобно Марко Поло, или если от колыбели до могилы живем в одном месте, жизнь все равно лишь череда рождений и смертей. Мгновение появления на свет и мгновение ухода в другой мир. Чтобы на свет появлялись новые люди, старики должны уходить. А Вы как думаете?

Будучи в Момостенанго, я медитировал и старался увидеть Вашу ауру. Довольно скоро мне явились три цвета — теплый желтый, робкий оранжевый и сдержанный, с металлическим оттенком, пурпурный. Может быть, это и есть Ваши цвета? Они прекрасны и вместе, и по отдельности.

Моей последней остановкой в Гватемале будет Чахуль — маленький городок с саманными постройками. У детишек там не по возрасту мудрые глаза. В каждом доме женщины ткут великолепные гобелены. Я попросил одну старушку выбрать для меня гобелен и сказал, что он для женщины, живущей в Нортгемптоне. Немного подумав, она достала один из большой кучи. Клянусь, там было штук пятьдесят гобеленов всевозможных цветов. А тот, который выбрала она, был желтого, оранжевого и пурпурного. Мне показалось, Вам будет интересно узнать о таком совпадении, если, конечно, совпадения вообще случаются в Божьем мире.

Вам приходило в голову, что наш обмен посланиями тоже не совпадение?

Всего доброго,

Азиз

PS. Хотите, я пошлю Вам гобелен почтой? Или подождете, пока мы встретимся за чашкой кофе?

Элла закрыла глаза и попыталась представить цвета своей ауры. Ей припомнилось множество вещей, о которых она и думать забыла. Первым делом перед ее мысленным взором явилась мама в фисташково-зеленом переднике и с мерным стаканом в руках; лицо у нее было мертвенно-бледным, как застывшая маска; потом сверкающие бумажные сердечки на стенах и висящий на крюке папа — как будто он хотел собой украсить дом к Рождеству. Ей припомнилось, как подростком считала мать виноватой в смерти отца.

Повзрослев, она поклялась себе, что, выйдя замуж, сделает все ради счастья своего мужа и ни в коем случае не потерпит неудачу в этом, в отличие от своей матери. Пытаясь сделать свое замужество непохожим на замужество матери, Элла даже выбрала мужем не христианина, а человека своей веры.

Много лет прошло, прежде чем Элла перестала ненавидеть свою старую мать. Но хотя в последнее время они поддерживали добрые отношения, в глубине души, стоило ей подумать о матери, у нее сжималось сердце от боли.

— Мам!.. Вернись на землю! Мамочка!

Элла услышала за спиной хихиканье и перешептывание. Обернувшись, она увидела четыре пары глаз, с изумлением наблюдавших за ней. Орли, Ави, Дженет и Дэвид спустились к завтраку одновременно и теперь стояли рядом, разглядывая ее, словно какое-то экзотическое существо. Судя по всему, они простояли так довольно долго, пытаясь привлечь ее внимание.

— Всем доброе утро, — с улыбкой произнесла Элла.

— Почему ты не слышала нас? — спросила Орли, не скрывая удивления.

— Ты была так занята своим компьютером, — сказал Дэвид, не глядя на жену.

Элла проследила за его взглядом и заметила на экране ноутбука электронное послание Азиза 3. Захары. Не медля ни секунды, Элла закрыла крышку, даже не позаботившись выключить программу.

— Мне надо много прочитать для агентства, — пояснила Элла. — Вот я и работала над отчетом.

— Это неправда! Ты читала почту, — с самым серьезным видом заявил Ави.

Ну почему подросткам обязательно надо лезть, куда их не просят? Элла задумалась над ответом, однако, к ее облегчению, остальным как будто было не до нее. Они смотрели в другую сторону, словно в поисках завтрака.

Наконец Орли обернулась к Элле и озвучила вопрос, который интересовал всех:

— Мамочка, что с тобой? Ты же не приготовила завтрак!

Теперь и Элла повернулась к стойке и увидела то, что видели все: отсутствие кофе, отсутствие омлета и тостов с черничным сиропом. Как же так получилось, подумала Элла, что она забыла про завтрак?

Часть вторая. Вода

Вещи, которые текучи, изменчивы и непредсказуемы

Руми

15 октября 1244 года, Конья

Блестящая, великолепная полная луна была похожа на огромную жемчужину на черном небе. Я встал с постели и выглянул в окно, которое выходило на двор, залитый лунным светом. Но даже это прекрасное зрелище не успокоило стук моего сердца и дрожь в руках.

— Эфенди, вы бледны. Опять тот же сон? — шепотом спросила у меня жена. — Принести вам воды?

Я попытался успокоить ее. Пусть спит, все равно она ничем не может мне помочь. Сны — часть нашей жизни, и они являются по велению Бога. Кроме того, должна же быть причина, полагал я, почему последние сорок дней мне снится один и тот же сон.

Начало этого сна не всегда бывало одинаковым, хотя, возможно, это я входил в него каждый раз не с той стороны. То я видел себя читающим Кур’ан в комнате с коврами, которая казалась мне знакомой, но которую я никогда прежде не видел. Напротив меня сидел дервиш — высокий, худой, с прямой спиной и закрытым лицом. В руках он держал канделябр с пятью горящими свечами, которые давали достаточно света, чтобы я мог читать.

Немного погодя я поднимал голову, желая показать дервишу то, что читаю, и лишь тогда понимал, к своему ужасу, что канделябр — вовсе не канделябр, а человеческая рука. Он держал передо мной свою правую руку, и все пальцы на ней горели огнем.

В панике я оглядывался в поисках воды. Я сбрасывал одежду и накрывал ею дервиша, чтобы погасить пламя. Когда же я поднимал ее, то дервиш исчезал, оставив вместо себя горящую свечу.

Потом я искал дервиша по всему дому, заглядывая в каждый уголок, бежал во двор, где цвели ярко-желтые розы. Я звал и звал его, однако дервиша нигде не было видно.

— Вернись, любимый. Куда ты скрылся? Наконец, как будто меня вела интуиция, я шел к колодцу и глядел на черную воду внизу. Поначалу я ничего не видел, но потом снова выходила луна, и тогда я видел, что со дна колодца на меня с неизбывной печалью смотрят два черных глаза.

— Они убили его! — кричал кто-то, оказавшийся поблизости. Возможно, это был я. Возможно, это я сам кричал в порыве мучительной боли.

Я кричал и кричал, пока жена не обнимала меня и не прижимала крепко к себе, тихонько спрашивая:

— Эфенди, опять вам приснился тот же сон?

Когда Керра заснула, я вышел во двор. У меня было такое ощущение, что сон никуда не делся, что он, пугающе реальный, все еще со мной. Ночь стояла тихая; при виде колодца по спине у меня побежали мурашки, но я все равно сел возле него и стал слушать, как ночной ветер нежно шелестит в кронах деревьев.

В подобные моменты на меня всегда нисходит печаль. Ее причины мне непонятны: ведь моя жизнь полна дел, и я благословлен тем, что мне дороже всего: знанием, добродетелью и способностью помочь людям обрести Бога.

В свои тридцать восемь лет я получил от Бога больше, чем когда-либо просил. Я учился на проповедника и юриста и был посвящен в Науку святой интуиции — то есть мне дано было знание, которым обладают пророки, святые и ученые. Ведомый покойным отцом, обученный лучшими учителями нашего времени, я много работал, веря, что Бог возложил на меня определенную обязанность.

Мой старый учитель Сеид Бурханеддин обычно говорил, что я возлюблен Богом, так как на мне лежит почетная задача распространять Его послание среди Его народа и помогать Его народу отделять правильное от неправильного.

Много лет я преподаю в медресе, дискутирую с другими учеными мужами, помогаю своим ученикам, сам изучаю закон и хадисы[16] и каждую пятницу провожу службу в самой большой мечети города. Я уже давно утратил счет своим ученикам. Лестно слышать, как люди прославляют мое проповедническое искусство и рассказывают, что мои слова изменили их жизнь как раз в то время, когда они больше всего нуждались в помощи.

Благословлен я также любящей семьей и хорошими друзьями. Никогда в жизни я не страдал от нищеты. Потеря первой жены была для меня ужасным ударом, и я думал, что никогда больше не женюсь. Но все-таки женился и благодаря Керре вновь испытал любовь и радость жизни. Оба моих сына уже выросли, и я не устаю удивляться, насколько они разные по натуре. Они словно два зернышка, посаженные рядом в одну почву, одинаково обогретые солнцем, но оказавшиеся совершенно непохожими друг на друга. Я горжусь ими точно так же, как горжусь нашей приемной дочерью, которая невероятно талантлива. Короче говоря, я счастливый человек, и счастлив как в частной, так и в общественной жизни.

Так почему же я ощущаю внутри пустоту, которая с каждым днем становится все тягостнее? Она разъедает мне душу, как болезнь, и не отпускает меня, где бы я ни был. Она похожа на тихую прожорливую мышь.

Шамс

17 октября 1244 года, Конья

Без какого-то особого внешнего повода я остановился перед воротами незнакомого города — просто поклониться его святым — мертвым и живым, известным и неизвестным. Никогда в жизни я не приходил в новое для себя место, не испросив предварительно благословения его святых. И не имеет значения, принадлежало это место мусульманам, христианам или иудеям. Я верю, что святые вне этих человеческих различий. Святой принадлежит всем.

Итак, в первый раз увидев Конью издалека, я сделал то, что делал всегда. Но потом случилось нечто непредвиденное. Вместо того чтобы приветствовать меня в ответ и благословить, как они это делали всегда, святые хранили молчание, словно надгробные плиты. Я вновь приветствовал их, на сей раз громче, на случай если они не слышат меня. И опять в ответ тишина. Тогда я понял: святые все слышат. Просто они не хотят давать мне свое благословение.

— Скажите мне, в чем я виноват? — спросил я у ветра, чтобы он отнес мой вопрос всем, кого он касался.

Очень скоро ветер вернулся с ответом:

— О дервиш, в этом городе ты найдешь две крайности. Чистую любовь и чистую ненависть. Мы предостерегаем тебя. Но если ты настаиваешь, действуй на свой страх и риск.

— Нечего было предостерегать, — сказал я. — Если я смогу встретить чистую любовь, с меня довольно.

Услышав эти слова, святые Коньи все-таки дали мне благословение. Однако мне не хотелось сразу въезжать в город. Я сидел под дубом и, пока конь щипал траву, издалека смотрел на очертания городских построек. Минареты сверкали на солнце, словно осколки стекла. Время от времени лаяли собаки, мычали ослы, смеялись дети, кричали торговцы — обычные звуки городской жизни. Интересно, какие радости и печали скрываются за закрытыми дверями и зарешеченными окнами? Будучи странствующим дервишем, я чувствовал, что мне немного не по себе в преддверии новой жизни, но тут я вспомнил следующее важное правило: «Старайся не сопротивляться препятствиям, встающим на твоем пути. Позволь жизни идти своим чередом. Не сокрушайся о том, что твоя жизнь изменилась. Откуда тебе знать, что прошлая жизнь лучше будущей?»

— Салям алейкум, дервиш, — дружески окликнул меня чей-то голос, вернув из мира грез.

Обернувшись, я увидел крестьянина с вислыми усами. Он ехал на телеге, которую тащил до того костлявый бык, что казалось, бедняга может в любую минуту испустить последний вздох.

— Алейкум салям! Да благословит тебя Бог! — откликнулся я.

— Почему ты сидишь тут один? Устал от дороги? Если хочешь, я помогу тебе.

Я улыбнулся:

— Спасибо, но уж лучше я пойду пешком, чем обременю твоего быка.

— Не хули моего быка, — обиженно произнес крестьянин. — Может быть, он стар и слаб, но он все еще мой лучший друг.

Слова крестьянина привели меня в чувство. Я вскочил и поклонился ему. Как я, ничтожная частичка Божьего мира, позволил себе отнестись пренебрежительно к другому Его творению, будь то животное или человек?

— Прошу прощения у тебя и твоего быка, — сказал я. — Пожалуйста, прости меня.

Тень недоверия промелькнула на лице крестьянина. Несколько минут он простоял с ничего не выражавшим лицом, словно решая про себя, смеюсь я над ним или не смеюсь.

— Никогда не было такого, — сказал он, как будто очнувшись, и по-доброму улыбнулся мне.

— Никто не извинялся перед твоим быком?

— И это тоже. Но я-то думал о том, что никто никогда не извинялся передо мной. Обычно извиняюсь я. Даже когда со мной поступают несправедливо, извиняюсь все равно я.

Я был тронут его словами.

— Кур’ан говорит, что все мы и каждый в отдельности созданы по одной, и самой лучшей, форме. Это одно из правил, — тихо произнес я.

— Какое правило? — переспросил крестьянин.

— «Бог полностью занят тобой. Каждое человеческое существо — это работа Бога, и она медленно, но неуклонно движется в сторону совершенства. Мы все незавершенные творения Бога, которые ждут и жаждут завершения. Бог работает над всеми нами по отдельности, потому что человечество — великое произведение искусного мастера, который знает, что каждая деталь важна для общего».

— Вы тоже приехали сюда ради того, чтобы послушать проповедь? — с интересом спросил крестьянин. — Похоже, на нее придет много народа. Он знаменитый человек.

У меня сердце подпрыгнуло в груди: я понял, о ком он говорит.

— Скажи мне, что такого особенного в проповедях Руми?

Крестьянин молча уставился в небо. Возможно, его мысли витали где-то далеко или не витали вовсе.

— Я приехал из деревни, где жизнь тяжела, — наконец проговорил он. — Сначала был голод, потом монголы. Они грабили и сжигали все деревни на своем пути. Но в городах было еще хуже. Они захватили Ерзурум, Сивас, Кайсери, вырезали всех мужчин и увезли с собой женщин. Сам я не потерял ни жену, ни дома. Но потерял что-то такое, отчего больше не знаю ни минуты радости.

— А какое все это имеет отношение к Руми? — спросил я.

Крестьянин перевел взгляд на быка и монотонно проговорил:

— Все говорят, стоит послушать проповедь Руми, и печаль как рукой снимает.

Лично я не считал, что с печалью надо бороться. Наоборот, счастливыми делало людей притворство, а печальными — правда. Но я не сказал об этом крестьянину.

— Почему бы мне не поехать с тобой до Коньи? — произнес я вместо этого. — Ты бы рассказал мне о Руми.

Я привязал коня к телеге и уселся рядом с крестьянином, с радостью отметив, что быку была нипочем дополнительная ноша. Он продолжил так же равномерно-медленно переступать ногами. Крестьянин предложил мне хлеб с козьим сыром. Мы ели и разговаривали. Вот так, под ослепительно ярким солнцем на голубом небе и под внимательными взорами городских святых, я и въехал в Конью.

— Будь здоров, друг мой, — сказал я, спрыгнул с телеги и отвязал своего коня.

— Уверен, мы еще встретимся на службе! — откликнулся крестьянин.

Я кивнул и помахал рукой на прощание.

— Иншалла.

Хотя мне очень хотелось побывать на службе — ведь я мечтал познакомиться с Руми, — но поначалу я все же решил немного побыть в городе и послушать, что люди говорят о своем знаменитом проповеднике. Я хотел взглянуть на него чужими глазами — добрыми и недобрыми, любящими, и не любящими, — прежде чем увидеть своими собственными.

Хасан-попрошайка

17 октября 1244 года, Конья

Безумие называть это чистилище «священными муками». Я — прокаженный. Я чужой как мертвым, так и живым. Матери указывают на меня пальцами, пугая своих расшалившихся детей, подростки бросают в меня камнями. Ремесленники гонят меня прочь, чтобы я не накликал на них беду, а беременные женщины отворачиваются от меня, боясь, что я нашлю порчу на их еще не рожденных малышей. Люди не знают, не понимают, что я и сам стараюсь держаться подальше от них.

Первым делом меняется кожа, она становится толще и темнее. Потом на коленях, на плечах, на руках и на лице появляются как бы заплаты разных размеров и цвета гнилых яиц. В это время тело жжет и саднит, но потом боль мало-помалу проходит или, скорее, с ней свыкаешься. «Заплаты» становятся больше, на них возникают отвратительные пузыри. Со временем руки становятся похожи на клешни, лицо изменяется до неузнаваемости. Теперь, когда я уже близок к концу, у меня не закрываются глаза. Слезы и слюна текут безостановочно. Ногтей на руках уже нет. Странно, что остались волосы на голове. Наверное, поэтому мне надо считать себя счастливцем.

Я слышал, что в Европе прокаженных не пускают за городские стены. Здесь нам позволено жить в городе, надо лишь колокольчиком предупреждать людей о своем приближении. Еще нам позволено попрошайничать, что совсем неплохо, потому что иначе мы поумирали бы с голоду. Мы все время или попрошайничаем, или молимся. Вряд ли Бог обращает на нас какое-то особое внимание, но по какой-то непонятной причине люди считают, что это именно так. Поэтому, презирая нас, они вынуждены обращаться к нам с просьбами. Они нанимают нас молиться за больных, калек и стариков. За это они неплохо платят нам и дают много еды. На улицах с прокаженными обращаются хуже, чем с собаками, но в домах, где царит страх смерти и отчаяние, нас обхаживают, как султанов.

Когда меня нанимают молиться, я склоняю голову и бормочу несколько невразумительных арабских слов, делая вид, будто погружен в беседу с Богом. Все, что я могу, — это делать вид, поскольку не думаю, что Бог слышит меня. У меня нет причин в это верить.

Попрошайничество менее доходно, но я все-таки предпочитаю таким способом добывать себе пропитание. По крайней мере никого не надо обманывать. Лучший день недели для попрошайничества — пятница; только не в Рамадан, потому что в Рамадан и так весь месяц живешь припеваючи. В последний день Рамадана можно получить много денег. В этот день даже самые скупые щедро подают нам, чтобы замолить свои прежние и будущие грехи. Раз в год люди не отворачиваются от попрошаек. Наоборот, они сами выискивают их, и чем те несчастнее, тем лучше. В этот день стремление горожан быть щедрыми и милосердными столь сильно, что они не только много жертвуют, но почти искренне любят нас.

Сегодняшний день тоже обещает быть прибыльным, так как Руми произносит свою пятничную проповедь. В мечети уже полно народу. Те, кто не смог найти место внутри, собрались во дворе. Отличная возможность подзаработать для нищих и карманников. Они все тут, в толпе.

Я сижу как раз напротив входа в мечеть, прислонившись спиной к стволу клена. В воздухе уже чувствуется запах приближающегося дождя, смешанный с едва ощутимыми ароматами дальних садов. Передо мной миска. В отличие от многих других моих собратьев, я никогда ничего не прошу. Прокаженному не надо хныкать и придумывать истории о своей тяжелой жизни или о плохом здоровье. Стоит показать людям лицо, и это заменяет тысячу слов. Поэтому я открываю лицо и сижу молча.

Через час в миске лежит несколько монет. Все стертые медяки. А меня гложет тоска по золотой монете, которая символизирует солнце, льва и полумесяц. С тех пор как покойный Аладдин Кекубад разрешил свободное обращение денег, монеты правителей Каира и Багдадского халифата, не говоря уже об итальянских флоринах, стали ходить у нас наравне с другими. Правительство принимало их; так же поступали и городские попрошайки.

Вместе с монетами мне на колени упало несколько кленовых листьев. Клен ронял свои красные и золотые листья, словно дерево подавало мне милостыню. Вдруг мне стало ясно, что у меня с деревом есть нечто общее. Дерево умирает осенью, сбрасывая листья и напоминая прокаженного, который теряет свои члены на последней стадии болезни.

Я был кленом. Моя кожа, мои конечности, мое лицо — все разваливалось. Каждый день я терял кусок своего тела. Но для меня, в отличие от клена, не будет весны. То, что я теряю, я теряю навсегда. Когда люди смотрят на меня, они не видят, каким я был, они видят только то, что я потерял. Бросая монету в мою миску, они делают это с поразительной торопливостью, стараясь не встречаться со мной взглядом, словно могут заразиться от него. Для них я хуже вора и убийцы. Как бы им ни были отвратительны преступники, они не делают вид, будто те невидимые. Со временем я понял: глядя на меня, они видят смерть. Вот что их пугает — смерть, которая очень близко и очень уродлива.

Неожиданно толпа заволновалась. Я услышал, как кто-то закричал: «Он идет! Он идет!» Руми приближался на белом, как молоко, коне. Он был в щегольском, цвета янтаря, кафтане, расшитом золотыми листьями и жемчугом. Он сидел прямо и гордо. Он был мудр и благороден, и за ним следовала толпа его обожателей. Он был похож не столько на ученого, сколько на правителя — повелителя ветра, огня, воды и земли. Даже конь у него был высокий и гордый, словно он понимал, какого исключительного человека ему выпало носить на себе.

Выбрав монеты из миски, я прикрыл голову, оставив открытым лишь половину лица, и вошел в мечеть. Внутри люди стояли едва ли не впритирку и было очень душно, а уж о том, чтобы сесть, и речи быть не могло. Однако в положении прокаженного есть своя «хорошая» сторона: я всегда могу отыскать себе местечко, потому что никто не хочет сидеть рядом со мной.

— Братья, — произнес Руми отлично поставленным голосом. — Бескрайняя вселенная наводит нас на мысли о нашей малости и незначительности. Некоторые из вас могут спросить: «Какое значение я в моей ограниченности могу иметь для Бога?» Насколько я понимаю, этот вопрос время от времени волнует многих. В моей сегодняшней проповеди я собираюсь дать несколько ответов на него.

В первом ряду я увидел двух сыновей Руми — красивого Султана Валада, который, как говорят, очень похож на свою покойную мать, и младшего, Аладдина, с живым лицом и на удивление хитрыми глазами. Сразу было заметно, что они гордятся своим отцом.

— Дети Адама удостоились великого знания, которое ни земле, ни небесам было не по плечу, — продолжал Руми. — Вот почему в Кур’ане сказано: «Он, воистину, предложил знание небесам, земле и горам, но они, убоявшись, отказались нести этот груз. И только человек принял его».

Руми говорил несколько странно, как говорят только образованные люди. Затем он заговорил о Боге. Он говорил, что Бог не где-то далеко в небесах, а рядом со всеми и с каждым из нас. То, что больше всего приближает нас к Богу, сказал Руми, не что иное, как страдание.

— Все время ваши руки открываются и закрываются. Если бы это было не так, значит, они были бы парализованными. Две ваши руки совершенным образом сбалансированы и скоординированы, словно крылья птицы. Непостижимое присутствие Бога в любом самом незаметном движении.

Поначалу мне нравилось то, что он говорил. У меня потеплело на сердце. Однако почти сразу в душе поднялась такая волна негодования, так что мне стало трудно дышать. Что Руми знает о страдании? Он родился в знатной семье, наследовал немалое состояние, и жизнь никогда не поворачивалась к нему спиной. Мне было известно, что он потерял свою первую жену, но я не верил, что он пережил настоящее горе. Он родился с серебряной ложкой во рту, вырос в кругу достойных людей, учился у самых известных ученых, всегда был любим, балован, обожаем — как смеет он говорить о страдании?

Почему Бог так несправедлив? Мне Он дал бедность, болезнь, боль; Руми — богатство, успех и мудрость. С его репутацией и королевским величием он как будто не принадлежал этому миру, по крайней мере этому городу. Мне приходилось прятать лицо, чтобы не пугать людей, а он сверкал, словно драгоценный камень. Интересно, каково бы ему пришлось на моем месте? Приходило ли ему когда-нибудь в голову, что однажды он мог бы пасть с высоты своего величия? Представлял ли он, каково быть отверженным — хотя бы один день? Стал бы он великим Руми, если бы Бог дал ему мою жизнь? И тогда я понял, что разница между нами не так уж велика.

Мое негодование росло и углублялось, прогоняя восхищение, которое я испытал поначалу. С горечью и раздражением в душе я встал со своего места и пошел прочь. Люди смотрели на меня с любопытством, не понимая, почему я ухожу с проповеди, которую многие так мечтали услышать.

Шамс

17 октября 1244 года, Конья

Оказавшись один в центре города после расставания с крестьянином, я решил перво-наперво позаботиться о приюте для себя и своего коня. На постоялом дворе мне предложили четыре комнаты, и я выбрал наиболее скромную. Мне было вполне достаточно матраса с одеялом, старой, постоянно шипящей масляной лампы да прожаренного на солнце кирпича, который можно было использовать вместо подушки. Кроме того, из окна был отличный вид на город до самого подножия холмов.

Покончив с этим первоочередным делом, я отправился бродить по улицам, то и дело удивляясь царящей здесь смеси религий и языков. По пути мне встретились цыгане-музыканты, арабские путешественники, христианские пилигримы, еврейские торговцы, буддийские священнослужители, европейские трубадуры, персидские ремесленники, китайские акробаты, индийские заклинатели змей, зороастрийские чародеи, греческие философы. На рынке, где торговали рабами, я обратил внимание на женщин с белой, как молоко, кожей и здоровенных загорелых евнухов.

На базаре я увидел также странствующих брадобреев, которые заодно пускали кровь, предсказателей с их стеклянными шарами и колдунов, глотавших огонь. Пилигримы шли в Иерусалим, а бродяги, насколько я понял, были бежавшими солдатами армий крестоносцев, так как я слышал венецианский, франкский, саксонский, греческий, персидский, турецкий, курдский, армянский, еврейский и еще какие-то языки, которых не мог распознать. Несмотря на множество различий, все эти люди производили одинаковое впечатление незавершенности, словно работа Мастера остановилась где-то на середине, и каждый из них так и остался незаконченным произведением.

Город напоминал Вавилон. Все тут было в постоянном движении. Я стоял посреди этого хаоса и, наблюдая за людьми вокруг меня, вспомнил еще одно золотое правило: «Легко любить идеального Бога, безупречного и незапятнанного. Но куда как труднее любить собрата-смертного со всеми его несовершенствами и недостатками. Помните, человек знает, что он способен любить. Нет мудрости без любви. Если мы не полюбим творение Божье, то не сможем по-настоящему возлюбить и по-настоящему познать Бога».

Я бродил по-узким улочкам, где ремесленники всех возрастов трудились в своих тесных, темных мастерских. И везде люди говорили о Руми. Интересно, каково ему быть настолько популярным? Повлияло ли это на его «я»? Погруженный в размышления, я пошел прочь от мечети, в которой проповедовал Руми. Постепенно город менялся. В северной стороне дома были более ветхими, садовые изгороди частично разрушенными, детишки — более громкоголосыми и непоседливыми. Запахи тоже изменились, стали более пряными; здесь сильнее пахло чесноком. В конце концов я оказался на какой-то улице, где в воздухе смешались три запаха: пота, духов и похоти.

В конце мощеной улицы стоял полуразвалившийся дом со стенами, подпертыми бамбуком, и крытой травой крышей. Перед домом сидели, перебрасываясь словами, несколько женщин. Увидев, что я приближаюсь, они с любопытством уставились на меня, то ли удивляясь, то ли радуясь мне. Я обратил внимание на сад, в котором цвели розы всех цветов и оттенков. Мне стало интересно, кто ухаживает за ними.

Мне не пришлось долго ждать, чтобы получить ответ. Едва я поравнялся с садом, как распахнулась дверь дома и на крыльцо выскочила женщина, высокая, с тяжелым подбородком, невообразимо толстая. Когда она щурилась, глаза ее исчезали в складках жира. Над верхней губой я заметил тонкую полоску темных усиков. Мне понадобилось некоторое время, чтобы сообразить: передо мной была полуженщина-полумужчина.

— Чего надо? — подозрительно спросило это существо.

Лицо его постоянно менялось; то это было лицо женщины, а минуту спустя — лицо мужчины.

Я представился и спросил, как зовут ее (или его), но мужебаба проигнорировала мой вопрос.

— Здесь тебе не место, — замахала она (или оно?) руками, словно я был мухой, которую надо прогнать.

— Почему же?

— Не видишь, что ли, это лупанар? А ты разве не дервиш, который дал обет не поддаваться похоти? Люди думают, что я погрязла в грехе, а я даю милостыню и закрываю двери, едва наступает месяц Рамадан. И вот теперь спасаю тебя. Держись от нас подальше. Это самое непристойное место в городе.

— Непристойно оно внутри, а не снаружи, — возразил я. — Так говорит закон.

— О чем это ты? — прокаркала мужебаба.

— Об одном из сорока правил, — попытался я объяснить. — «Настоящая грязь находится внутри. Все остальное легко смывается. Есть только один вид грязи, который нельзя смыть чистой водой, это пятна ненависти и фанатизма, разъедающие душу. Ты можешь очистить тело воздержанием и голоданием, но только любовь может сделать чистым твое сердце».

— Вы все, дервиши, не в себе. У меня здесь всякие клиенты бывают. Но чтобы дервиши? Только если у лягушки вырастет борода! Если я позволю тебе зайти, Бог сравняет здесь все с землей и проклянет нас всех за совращение человека, посвятившего себя Богу.

Я не удержался и хмыкнул:

— Откуда у тебя такие мысли? Думаешь, Бог злой, угрюмый патриарх, следящий за нами с небес, чтобы забросать нас лягушками и камнями, если что-то не по нему?

Хозяйка борделя потянула себя за усы и мрачно посмотрела на меня.

— Не беспокойся, — сказал я. — Просто мне очень понравились твои розы.

— Ах, вот оно что. Это работа одной из моих девочек. Розы Пустыни.

Он (она) махнул рукой в сторону молодой женщины, сидевшей среди других обитательниц непотребного дома. У нее была перламутровая кожа и темные миндалевидные глаза, затененные печалью. Она была потрясающе хороша. Когда я посмотрел на нее, у меня появилось ощущение, что эта женщина находится в процессе перемены.

Тогда я шепнул хозяйке так, чтобы никто больше не слышал:

— Это хорошая девушка. И в один прекрасный день она отправится в духовное путешествие, чтобы найти Бога. Ей суждено навсегда покинуть твой дом. Когда этот день придет, не пытайся ее остановить.

Та (тот) застыла в изумлении, потом заорала:

— Какого черта ты тут болтаешь? Никто не смеет указывать мне, как поступать с моими девками! Убирайся отсюда подобру-поздорову. Или я позову Шакалью голову!

— А это кто такой?

— Уж поверь, тебе лучше этого не знать, — проговорил гермафродит, грозя мне пальцем в подтверждение своих слов.

Услышав незнакомое имя, я вздрогнул, однако страх быстро прошел.

— Что ж, мне пора, — произнес я. — Но я еще вернусь, так что не удивляйся, когда увидишь меня вновь. Я не принадлежу к тем благочестивым дервишам, которые всю жизнь гнут спины на молельном коврике, хотя их глаза и сердца остаются закрытыми для внешнего мира. Они поверхностно читали Кур’ан, а я читал Кур’ан среди распускающихся растений и летающих птиц. Я читал живой Кур’ан, скрытый в человеческих существах.

— Хочешь сказать, что ты читаешь людей? — Она (он) коротко засмеялась. — Ну и чепуху ты городишь!

— Любой человек как открытая книга, любой из нас словно ходячий Кур’ан. Поиск Бога заложен в сердце каждого, будь это сердце шлюхи или святого. Любовь живет внутри каждого человека с момента его рождения и жаждет раскрыться. Об этом говорит одно из сорока правил: «Вся вселенная заключена в одном человеческом существе — в тебе. Все, что ты видишь вокруг, включая и то, что тебе вовсе не нравится, а также людей, которых ты презираешь или ненавидишь, — все в той или иной степени находится внутри тебя. Поэтому не ищи шайтана снаружи. Дьявол кроется внутри нас. Если ты по-настоящему познаешь себя, разглядишь свои светлые и темные стороны, то обретешь высшую форму самосознания. Когда человек, будь то мужчина или женщина, познает себя, он познает Бога».

Скрестив руки на груди, гермафродитка подалась вперед и с угрозой уставилась на меня:

— Дервиш, проповедующий шлюхам! Предупреждаю, я не позволю тебе смущать здесь кого-нибудь своими дурацкими проповедями. Лучше убирайся отсюда подальше! А если не уберешься, клянусь Богом, Шакалья Голова вырвет твой длинный язык, и я с удовольствием съем его.

Элла

28 мая 2008 года, Нортгемптон

В последнее время Элла просыпалась в печали. Она чувствовала себя так, словно достигла некой вехи в своей жизни, к которой не была еще готова. Пока в кухне варился кофе, она достала из ящика стола список дел и заново просмотрела его.

Десять вещей, которые нужно сделать, пока мне не исполнилось сорок лет:

Упорядочить свое времяпрепровождение, стать более организованной и не терять времени. Купить новый ежедневник. (Выполнено)

Добавлять минералы и антиоксиданты в еду. (Выполнено)

Подумать о морщинах. Попробовать альфа-гидроксидные кислоты и начать пользоваться новым кремом «L’Oreal». (Выполнено)

Поменять обои, купить новые растения и новые подушки. (Выполнено)

Оценить свою жизнь, свои жизненные ценности и взгляды. (Выполнено наполовину) Исключить из рациона мясо, составлять на каждую неделю здоровое меню, уделять своему телу внимание. (Выполнено наполовину) Почитать стихи Руми. (Выполнено)

Отвезти детей на бродвейский мюзикл. (Выполнено)

Начать составлять поваренную книгу. (Не выполнено)

Открыть свое сердце любви!!!

Элла стояла, не шевелясь и устремив взгляд на десятый пункт своего списка. Она даже не могла сообразить, что имела в виду, когда писала это. О чем она думала? «Наверно, начиталась „Сладостного богохульства“», — прошептала она, как бы объясняясь сама с собой. В последнее время она часто ловила себя на мыслях о любви.

Дорогой Азиз!

Сегодня день моего рождения! У меня такое ощущение, будто я дошла до некоего рубежа. Говорят, сорок лет — важный момент в жизни, особенно для женщин. Еще говорят, что сорок — это опять тридцать (а шестьдесят — опять сорок), однако, на мой взгляд, это притянуто за уши. Я хочу сказать, кого мы обманываем? Сорок есть сорок! Полагаю, у меня «кое-что» прибавилось — знаний, мудрости и конечно же морщин и седых волос.

В дни рождения я всегда чувствовала себя счастливой, а сегодня утром проснулась с тяжелой душой и слишком трудными вопросами для человека, который еще не выпил свой утренний кофе. Сама не знаю, хочу ли я продолжать ту жизнь, которой жила до сих пор.

И испугалась. Что, если и «да» и «нет» приведут к одинаково ужасным последствиям? Может быть, это и есть ответ на мой вопрос?

Всего доброго,

Элла

ES. Прошу прощения за то, что письмо получилось не очень веселым. Не знаю, почему я сегодня хандрю. Вроде бы нет никаких причин. (Ну, кроме того что мне стукнуло сорок. Вероятно, это то, что называют кризисом среднего возраста.)

Дорогая Элла!

Поздравляю с днем рождения! Сорок лет — самый прекрасный возраст и для мужчин, и для женщин. Вам известно, что мистики считают, будто цифра сорок символизирует переход на более высокий уровень и духовное пробуждение? Когда мы в трауре, то траур длится сорок дней. Когда рождается ребенок, ему нужно сорок дней, чтобы освоиться с новой жизнью.

Когда мы влюбляемся, нам нужно подождать сорок дней, чтобы убедиться в своем чувстве.

Потоп продолжался сорок дней, и когда вода уничтожила прежнюю жизнь, она смыла все зло и дала людям возможность сделать вторую попытку. В исламском мистицизме есть сорок ступеней между человеком и Богом. Иисус ушел в пустыню на сорок дней и ночей. Мухаммеду было сорок лет, когда ему был дан сигнал стать пророком. Будда сорок дней медитировал под липовым деревом. Не говоря уже о сорока правилах Шамса.

Вы получили новую работу в сорок лет — и это начало новой жизни! Итак, Вы достигли наиболее благоприятного возраста. Поздравляю Вас! И не расстраивайтесь из-за того, что стали старше. Никакие морщины и седые волосы не могут повлиять на силу цифры сорок!

Всего доброго,

Азиз

Роза пустыни, шлюха

17 октября 1244 года, Конья

Дома непотребства существовали испокон времени. И женщины, подобные мне, тоже. Однако кое-что изумляет меня. Почему так получается, что люди, которые говорят, будто им ненавистны шлюхи, делают все, лишь бы не дать шлюхе изменить свою жизнь? Они словно говорят нам, что сожалеют о нашем падении, но уж если мы пали, то лучше нам оставаться там, где мы есть. Почему это так? Знаю я лишь одно: некоторые люди наживаются на страданиях других, и им не нравится, когда на земле хоть одним несчастным становится меньше. Тем не менее пусть они говорят и делают, что хотят, а я когда-нибудь уйду из дома терпимости.

Утром я проснулась с одним желанием — послушать проповедь великого Руми. Если сказать об этом хозяйке и попросить разрешения отлучиться, она поднимет меня на смех.

— С каких это пор шлюхи ходят в мечеть? — спросила бы она, хохоча так, что ее круглое лицо сделалось бы багровым.

Поэтому я солгала. Когда ушел безбородый дервиш, хозяйка выглядела такой озадаченной, что я поняла: более подходящего времени не найти. Она всегда добрее, когда ее приводят в смятение. Ну и я сказала, что мне необходимо пойти на базар и исполнить кое-какие поручения. Она поверила. После девяти лет каторжной работы она мне верит.

— Только при одном условии, — сказала она. — С тобой пойдет Сезам.

Меня это не огорчило. Сезам мне нравился. Высокий здоровенный мужчина с разумом ребенка, он был надежен и честен до наивности. Для меня тайна, как он сумел выжить в этом жестоком мире. Никто не знал его настоящего имени; возможно, он и сам его не знает. Мы же всегда звали его Сезамом из-за его непомерной любви к халве из кунжута — сезама. Когда шлюхе требовалось отлучиться куда-нибудь, Сезам сопровождал ее молчаливой тенью. Он был самым лучшим телохранителем, о котором я только могла мечтать.

Итак, мы отправились по пыльной дороге, вившейся между садов. У первого перекрестка я попросила Сезама подождать меня, а сама зашла за кусты, где припрятала сумку с мужской одеждой.

Одеться мужчиной оказалось не так просто, как я думала. Сначала пришлось обвязать груди длинным шарфом, чтобы они не выдали меня. Потом я надела мешковатые штаны, рубаху, бордовую абу и тюрбан. И наконец прикрыла половину лица шарфом, рассчитывая походить на арабского путешественника.

Когда я вернулась к Сезаму, он от изумления вздрогнул.

— Пошли, — сказала я, а когда он не двинулся с места, открыла лицо. — Дорогой, неужели ты не узнал меня?

— Это ты, Роза пустыни?! — воскликнул Сезам, прижимая ладонь ко рту, словно испуганный ребенок. — Зачем ты так оделась?

— Умеешь хранить секреты?

Сезам кивнул, и от волнения глаза у него стали круглыми.

— Ладно, — прошептала я. — Мы идем в мечеть. Но ты не должен рассказывать об этом хозяйке.

Сезам вздрогнул:

— Нет, нет. Мы идем на базар.

— Правильно, дорогой, потом на базар. Но сначала послушаем великого Руми.

Сезам был напуган, но я заранее знала, что этого не избежать.

— Пожалуйста, это много значит для меня. Если ты согласишься и никому не расскажешь, я куплю тебе большой кусок халвы.

— Халвы, — с удовольствием повторил Сезам, прищелкнув языком, словно одно только это слово наполнило его рот сладостью.

Мы направились к мечети, где Руми должен был произнести свою пятничную проповедь.

Я родилась в маленькой деревушке недалеко от Никеи. Мама всегда говорила: «Ты родилась в правильном месте, но боюсь, под неправильной звездой». Времена были нехорошие. Постоянно бродили какие-то слухи. Сначала — что возвращаются крестоносцы. Все слышали ужасные рассказы об их жестокостях в Константинополе, где они грабили дома, уничтожали иконы, церкви и часовни. Потом заговорили о набегах Сельджуков. А едва утихли слухи об армии Сельджуков, как начались рассказы о зверствах монголов. Менялись имена завоевателей, но страх быть убитой завоевателями не исчезал.

Мои родители были пекарями и добрыми христианами. Самым ранним из моих воспоминаний было воспоминание о запахе свежеиспеченного хлеба. Богатства родители не нажили. Даже ребенком я это понимала. Но бедными они тоже не считались. Я видела, какие взгляды были у бедняков, когда они приходили к нам просить подаяние. Каждый вечер, прежде чем заснуть, я благодарила Бога за то, что не ложусь спать голодной. Я как будто говорила с близким другом. Что ж, в те времена Бог на самом деле был моим другом.

Когда мне исполнилось семь лет, мама вновь забеременела. Сегодня, оглядываясь назад, я подозреваю, что до этого у нее случилось несколько выкидышей, но тогда я ничего такого не понимала. Я была до того невинной, что, когда меня спрашивали, откуда берутся дети, отвечала, что Бог печет их из мягкого сладкого теста.

Наверное, малыш, которого Бог сотворил для моей мамы, оказался слишком большим, потому что довольно быстро ее живот сделался огромным и твердым. Мама едва двигалась. Повитуха сказала, что ее тело налилось водой, однако никто не видел в этом опасности.

Ни маме, ни повитухе даже не пришло в голову, что в животе не один ребенок, а целых три. И все мальчики. Мои братья устроили драку внутри мамы. Один из них задушил другого пуповиной, а тот, словно мстя ему, перекрыл проход и не давал двум другим появиться на свет. Четыре дня мучилась моя мама. Днем и ночью мы слышали ее крики, пока она не затихла.

Повитуха не могла спасти маму, но она сделала все, чтобы спасти моих братьев. Ножницами она разрезала маме живот и вытащила младенцев. Но выжил только один. Таким было рождение моего брата. Отец не смог простить ему смерти мамы и даже не пришел посмотреть на него, когда его крестили.

Мама умерла, а папа превратился в угрюмого, неразговорчивого человека, отчего изменилась и моя жизнь. Отец не справлялся с пекарней. Мы понемногу теряли постоянных покупателей. Боясь стать бедной и просить милостыню, я стала прятать в постели булочки, которые засыхали и становились несъедобными. Но больше всех доставалось моему брату. Меня, по крайней мере, когда-то любили и баловали. А у него и этого не было. Ужасно было видеть, как с ним обращаются, однако в душе я почти радовалась, даже была благодарна, что мишенью своей злобы отец избрал не меня. Жаль, что мне не хватало духа стать на защиту брата. Тогда все сложилось бы иначе, и я не оказалась бы в непотребном доме. Жаль, что ничего нельзя предсказать заранее.

Спустя год отец женился вновь. Единственной переменой в жизни брата стало то, что теперь над ним издевался не только отец, но и его новая жена. Время от времени брат убегал из дома. Постепенно он становился все более грубым, и друзья у него появлялись все более злые. Однажды отец избил его до полусмерти. После этого с братом произошла непоправимая перемена. В его взгляде появился холод, которого прежде не было. Я не сомневалась, что он что-то задумал, но у меня даже в мыслях не было, какой страшный план он лелеет в душе. Возможно, если бы я знала, то могла бы предотвратить трагедию.

Дело было весной. Однажды утром отца и мачеху нашли мертвыми. Они были отравлены крысиным ядом. Как только об этом стало известно, подозрение сразу же пало на брата. Начались расспросы, и он бежал. Больше я его ни разу не видела. У меня не осталось ни одной родной души. Не в силах жить в доме, где я все еще ощущала запах матери, не в силах работать в пекарне, где меня мучили воспоминания, я решила уехать в Константинополь к тетке, старой деве, которая теперь была моей единственной родственницей. Мне едва исполнилось тринадцать лет.

До Константинополя я решила ехать в наемной карете, среди пассажиров которой оказалась самой младшей, да еще путешествующей без сопровождения. Не прошло и нескольких часов, как нас остановила банда грабителей. Они забрали все — баулы, одежду, ботинки, ремни и драгоценности, даже колбасу кучера. Так как мне нечего было им дать, то я молча стояла в сторонке, пребывая в уверенности, что они не причинят мне вреда. Но, когда они уже собирались уезжать, их предводитель вдруг спросил, повернувшись ко мне:

— Ты девственница, малышка?

Я покраснела и отказалась отвечать на столь нескромный вопрос. Мне было невдомек, что, покраснев, я уже ответила на него.

— Поехали! — крикнул предводитель разбойников. — Забирайте лошадей и девчонку!

Я плакала и сопротивлялась, однако никто из пассажиров не пришел мне на помощь. Грабители приволокли меня в чащу леса, где я с удивлением увидела деревню. Там были женщины и дети. Повсюду гуляли утки, козы и свиньи. Настоящая деревня, только населенная преступниками.

Вскоре я поняла, зачем им понадобилась девственница. Их вождь давно и тяжело болел какой-то нервной болезнью. Много времени он не вставал с кровати, и его тело было усеяно красными пятнами. Его лечили, но все усилия оказались напрасными. И тогда кто-то убедил его, что, если он переспит с девственницей, его болезнь перейдет на нее, а сам он выздоровеет и очистится.

Есть вещи в моей жизни, которые я не хочу вспоминать. Например, о жизни в лесу. Даже сегодня этой жизни нет места в моих воспоминаниях. Я думаю только о соснах. Тогда я много времени проводила одна, сидя под соснами и прислушиваясь к болтовне деревенских женщин, многие из которых были женами и дочерьми грабителей. Были там и шлюхи, по доброй воле пришедшие в лес. Я никак не могла понять, почему они не убегают, тогда как я сама только об этом и думала.

По лесу довольно часто проезжали кареты, в основном принадлежавшие знатным людям. Для меня долго оставалось тайной, почему их не грабят, пока я не догадалась, что кучера платят дань преступникам и получают право беспрепятственного проезда. Как только я это поняла, у меня стал зреть план. Однажды, остановив экипаж, который направлялся в большой город, я стала умолять кучера взять меня с собой, но он запросил очень много денег, хотя знал, что у меня их нет. Тогда я расплатилась с ним единственным возможным для меня способом.

Лишь много позже, когда я приехала в Константинополь, до меня дошло, почему лесные шлюхи не пытались убежать. Город был хуже, чем лес. Город был еще более безжалостен. Я не стала искать свою старую тетю. Теперь, когда я потеряла невинность, моя правильная родственница вряд ли захотела бы меня приютить. Надеяться мне можно было только на себя. Город не замедлил сломать мой дух и осквернить мое тело. Сама того не ожидая, я оказалась в совершенно другом мире — в мире злобы, насилия, жестокости и болезней. Я сделала, один за другим, несколько абортов, пока не ослабела настолько, что у меня прекратились месячные и я не могла больше забеременеть.

Мне пришлось повидать такого, что нет слов это передать. Покинув город, я переходила с места на место с солдатами, циркачами, цыганами. Потом меня нашел человек, которого все звали Шакалья Голова, и привез в дом терпимости в Конье. Хозяйке было плевать, кто я и откуда, пока я была в хорошей форме. Ей понравилось, что у меня не может быть детей, поскольку в этом смысле никаких проблем со мной не было. Из-за моего бесплодия она назвала меня Пустыней, а чтобы как-то приукрасить «пустыню», прибавила к ней имя Роза. И мне это пришлось по вкусу, потому что я обожаю розы.

О вере я думаю так: она подобна розовому саду, в котором я когда-то гуляла и дышала ароматами, но в который мне давно закрыт доступ. Однако я хочу, чтобы Бог опять стал моим другом. И я блуждаю вокруг сада в поисках входа, в поисках той калитки, которая впустила бы меня внутрь.

Когда мы с Сезамом приблизились к мечети, я не могла поверить своим глазам. Мужчины всех возрастов и званий не оставили ни одного свободного уголка, даже все места сзади были заняты, хотя традиционно они принадлежали женщинам. Я уже собралась уйти, но тут заметила попрошайку, поднявшегося со своего места и направившегося к выходу.

Вот так я оказалась в мечети, где было полно мужчин и где я слушала проповедь великого Руми. У меня даже не мелькнуло мысли о том, что может случиться, если присутствующие мусульмане обнаружат между собой женщину, а тем более шлюху. Я самозабвенно внимала Руми.

— Бог сотворил страдание, чтобы яснее была радость, — говорил Руми. — Любая вещь проявляет себя ярче через свою противоположность. Поскольку у Бога нет противоположности, Он скрыт от нас.

По мере того как Руми произносил проповедь, его голос креп и усиливался, словно горный поток, который наполняется тающим снегом.

— Посмотрите на землю внизу и на небеса вверху. Знайте, что все состояния земли похожи на воду и засуху, на мир и войну. Что бы ни происходило, не забывайте, Бог ничего не создает понапрасну, будь то ярость или смирение, ложь или обман.

Слушая проповедь, я теперь понимала, что все служит одной цели. Роковая беременность моей матери, одиночество брата, даже убийство отца и мачехи, ужасное время в лесу, все жестокости, которые я видела на улицах Константинополя, — все это составляло мою жизнь. За всеми этими тяготами стояло что-то более важное. Пока еще я не понимала, что именно, но чувствовала это всем сердцем. В тот день, внимая Руми в переполненной мечети, я ощущала, что облако покоя как бы опускается на меня, и мне стало хорошо и спокойно, как будто я увидела мать, пекущую хлеб.

Хасан-попрошайка

17 октября 1244 года, Конья

Борясь с раздражением, я сидел под кленом. Мне было трудно не злиться на Руми из-за его цветистых речей о страдании, о котором сам он явно не имел никакого понятия. Тень минарета накрыла улицу. То подремывая, то наблюдая за прохожими, я вдруг обратил внимание на дервиша, которого никогда прежде не видел. Одетый в черное рубище, державший в руках увесистую палку, безбородый, с тонкой серебряной серьгой в ухе, он выглядел до того непохожим на всех остальных горожан, что не мог не привлечь моего внимания.

Он огляделся и почти сразу заметил меня. Однако не отвернулся, как обычно делают люди, увидев в первый раз прокаженного, а приложил руку к сердцу и поприветствовал меня так, словно мы были старыми друзьями. Меня это настолько поразило, что я оглянулся, не относится ли его жест к кому-нибудь другому. Но никого сзади не было. Смущенный, сбитый с толку, я приложил руку к груди и тоже поприветствовал дервиша.

Не торопясь он направился ко мне. Я опустил глаза, рассчитывая, что дервиш положит несколько монет в миску или даст мне хлеба. А он вместо этого встал на колени.

— Салям алейкум, — сказал он.

— Алейкум салям, дервиш, — ответил я и не узнал своего голоса, который вдруг сделался хриплым. Довольно давно у меня не было возможности с кем-нибудь поговорить, и я почти забыл, как звучит мой собственный голос.

Дервиш назвался Шамсом Тебризи и спросил, как зовут меня.

Я рассмеялся:

— Зачем имя такому человеку, как я?

— У каждого человека есть имя, — возразил дервиш. — У Бога нескончаемый запас имен. Из них нам известны всего девяносто девять. Если у Бога такой запас имен, то как может человек — подобие Бога — обходиться без имени?

— Когда-то у меня были мать и жена, и они звали меня Хасан.

— Значит, Хасан, — кивнул дервиш. Потом, удивив меня, он подал мне серебряное зеркальце. — Возьми. Один хороший человек в Багдаде дал мне его, но тебе оно нужнее, чем мне. Оно будет напоминать тебе о том, что ты носишь Бога внутри себя.

Прежде чем я успел что-то ответить, послышался необычный шум. Сначала я решил, что в мечети поймали воришку. Однако крики становились все громче и громче. Случилось нечто куда более ужасное. Никакой воришка не заслуживал такого возмущения.

Вскоре все стало ясно. Оказалось, в мечеть зашла женщина, да еще всем известная шлюха, которая переоделась в мужскую одежду. Мужчины выволокли ее наружу, крича:

— Бичевать обманщицу! Бичевать шлюху! Разъяренная толпа оказалась на улице. Я увидел молодую женщину в мужской одежде. У нее было смертельно бледное лицо, в миндалевидных глазах застыл ужас. Мне уже приходилось видеть подобные суды. И я всегда поражался тому, как разительно меняется человек, становясь частью толпы. Обыкновенные мужчины, никогда прежде не замеченные в насилии, — ремесленники, торговцы, разносчики — превращались едва ли не в зверей, стоило им сойтись в толпу. Суд толпы был делом привычным и заканчивался выставлением трупа на всеобщее обозрение.

— Бедняжка, — прошептал я, обернувшись к Шамсу Тебризи, но его уже не было рядом.

Я заметил, как дервиш метнулся к толпе, словно огненная стрела, пущенная в небо. Тогда я тоже вскочил и бросился за ним.

Поравнявшись с толпой, Шамс поднял палку, как если бы это был флаг, и крикнул что было мочи:

— Люди, остановитесь! Стойте!

Озадаченные люди вдруг затихли и с удивлением уставились на дервиша.

— Вам должно быть стыдно! — ударяя палкой о землю, вновь крикнул он. — Тридцать мужчин против одной женщины! Разве это справедливо?

— Она не заслуживает справедливости, — заявил дюжий мужчина с квадратным лицом и затуманенным яростью взглядом.

Этот человек как будто сам назначил себя предводителем. Я сразу его узнал. Это был стражник по имени Бейбарс, которого отлично знали все городские попрошайки и которого все боялись из-за его жестокости и жадности.

— Эта женщина переоделась в мужчину и проникла в мечеть, введя в заблуждение благочестивых мусульман.

— Ты хочешь сказать, что собираешься наказать ее за то, что она пришла в мечеть? Но разве это преступление? — издевательски переспросил Шамс Тебризи.

Все затихли, услышав вопрос. Очевидно, такое никому не приходило в голову.

— Она шлюха! — проорал еще кто-то в толпе. — Ей нет места в святом месте!

Этого оказалось достаточно, чтобы вновь воспламенить толпу.

— Шлюха! Шлюха! — послышалось сразу несколько голосов. — Разделаемся со шлюхой!

Словно подчиняясь приказу, какой-то юнец подпрыгнул и попытался сорвать тюрбан с головы женщины. Он потянул его, тюрбан размотался, и длинные светлые волосы женщины заблестели на солнце, волной упав ей на спину. Толпа затаила дыхание, пораженная молодостью и красотой «преступницы».

Вероятно, Шамс понял смешанные чувства, поразившие толпу, потому что подошел еще ближе, все так же размахивая палкой.

— Придется вам определиться, братья! Или вы презираете эту женщину, или желаете ее?

С этими словами дервиш схватил женщину за руку и притянул к себе. Она спряталась за его спину, как маленькая девочка за мамину юбку.

— Ты совершаешь большую ошибку, — проговорил предводитель, возвысив голос. — Ты чужой в этом городе и не знаешь наших порядков. Держись от нас подальше.

Вмешался еще кто-то:

— Что это ты за дервиш такой? Тебе нечего больше делать, как защищать шлюху?

Шамс помолчал, словно раздумывал над вопросом. Он не выказывал никаких чувств, оставаясь внешне спокойным.

— А как вы узнали, что среди вас женщина? — вдруг спросил он. — Разве вы приходите в мечеть глазеть по сторонам, а не молиться? Если бы вы были такими благочестивыми, какими хотите казаться, вы бы не обратили на эту женщину внимания, даже будь она нагой. А теперь возвращайтесь обратно и на сей раз постарайтесь молиться получше.

На улице воцарилось неловкое молчание. Ветер гнал по земле листья, и на мгновение мне показалось, что вблизи меня только они и движутся.

— Идите же! Возвращайтесь в мечеть! — проговорил Шамс и помахал палкой, словно прогоняя мух.

Не все послушались его, но все подались назад и неуверенно отошли на пару шагов, в изумлении выжидая, что он будет делать дальше. Кое-кто оглянулся на мечеть, словно раздумывая, не вернуться ли. В это мгновение женщина набралась смелости и выскочила из-за спины дервиша. Стремительно, как кролик, она развернулась на пятках и, встряхивая светлыми волосами, исчезла в ближайшем проулке.

Двое мужчин попытались преследовать ее, однако Шамс Тебризи преградил им дорогу, с такой силой ударив перед ними палкой, что они споткнулись и повалились на землю. Прохожие стали смеяться над ними, и я тоже рассмеялся.

Сбитые с толку и ошеломленные, мужчины поднялись на ноги, но к этому времени шлюхи и след простыл, да и дервиш, сделав свое дело, уже уходил прочь.

Сулейман-пьяница

17 октября 1244 года, Конья

Глубокий сон сморил меня на постоялом дворе. Я проснулся, лишь когда с улицы послышались оглушительные крики.

— Что там? — спросил я, открыв глаза. — Нас захватили монголы?

В ответ раздался смех. Я обернулся и увидел нескольких завсегдатаев, издевательски показывавших на меня пальцами. Грязные ублюдки!

— Не бойся, старый пьяница! — крикнул Христос, хозяин постоялого двора. — Зачем ты монголам? Это Руми идет мимо с армией своих обожателей.

Я подошел к окну и выглянул наружу. Христос был прав. Возбужденная процессия учеников и поклонников сопровождала Руми с криками: «Бог велик! Бог велик!» Над этими людьми гордо возвышался Руми, сидевший на белом коне. От проповедника исходили сила и уверенность. Я открыл окно и, высунув голову, стал наблюдать за толпой. Двигаясь со скоростью улитки, она наконец-то поравнялась с постоялым двором. Некоторые люди были настолько близко, что я мог бы с легкостью коснуться их голов. Неожиданно мне в голову пришла блестящая идея. Почему бы не стащить кое с кого тюрбаны?

Я схватил палку для чесания спины, принадлежащую Христосу, и высунулся, сколько мог, чтобы сдернуть чей-нибудь тюрбан. Цель была близка, но тут какой-то человек случайно поднял голову и заметил меня.

— Салям алейкум, — поздоровался я с ним, в фальшивой улыбке растягивая губы от уха до уха.

— Мусульманин на постоялом дворе! Позор! — заорал он. — Разве тебе неизвестно, что вино дело рук шайтана?

Я открыл было рот, чтобы ответить ему, но, прежде чем успел произнести хоть слово, почувствовал сильный удар в голову. Я понял, что кто-то бросил в меня камень. Не дернись я в последнее мгновение, камень разбил бы мне череп. А так он пролетел в открытое окно и упал на стол торговца перса, сидевшего позади меня. Слишком пьяный, чтобы что-то соображать, торговец взял камень в руки и стал рассматривать его, словно некое послание небес.

— Сулейман, закрой окно и возвращайся за стол! — завопил Христос, и голос у него стал хриплым.

— Ты видишь, что делается? — спросил я, идя к своему столу. — Кто-то бросил камень. Меня могли убить!

Христос поднял одну бровь.

— Извини, но чего ты ждал? Разве тебе неизвестно, что есть люди, которым противно видеть мусульманина на постоялом дворе? А ты, пьяный, да еще с носом, как красный фонарь, лезешь в окно!

— Ну и что? — запинаясь, произнес я. — Разве я не человек?

Христос похлопал меня по плечу, как будто говоря: не будь таким обидчивым.

— Знаешь, именно поэтому я ненавижу религию. Любую! Религиозные люди считают, что Бог всегда с ними и поэтому они лучше и выше всех остальных.

Христос не ответил. Он был религиозным человеком, но также и ловким хозяином, знающим, как успокоить посетителя, поэтому принес мне еще один графин красного вина и не отрываясь смотрел, как я с жадностью опустошаю его.

— Не понимаю, почему вино запрещено на земле, но обещано на небесах, — сказал я. — Если оно так уж плохо, то зачем его подавать в раю?

— Вопросы, вопросы… — пробурчал Христос, поднимая вверх руки. — У тебя всегда одни вопросы. Ты хоть что-нибудь принимаешь на веру?

— Конечно. Ведь мы люди и нам даны мозги, разве не так?

— Сулейман, я давно тебя знаю. И ты для меня не только постоянный посетитель. Ты мой друг. Поэтому я боюсь за тебя.

— Ничего, обойдется…

— Ты хороший человек, — перебил меня Христос. — Но твой язык когда-нибудь доведет тебя до беды. И это меня беспокоит. В Конье живут разные люди. И не секрет, что кое-кто из них не очень высокого мнения о мусульманине, который пьет вино. Тебе надо приучиться быть осторожным. Скрывай свои привычки и не болтай лишнего.

Я усмехнулся:

— Может быть, закончим твою речь стихотворением Хайяма?

Христос вздохнул, а персидский купец, услышав мои слова, весело воскликнул:

— Правильно! Мы хотим стихи Хайяма. Остальные посетители присоединились к нему и громко мне зааплодировали. Поддавшись искушению, я прыгнул на стол и начал декламировать:

Зачем Аллаху виноград сажать
И сок его нам строго запрещать?

— Правильно! — крикнул перс. — Никакого смысла нет в этом!

Зачем Аллаху жаждущего стон?
Куда как веселей стаканов звон!

Если меня чему-то и научили многие годы пьянства, то лишь тому, что разные люди пьют по-разному. Я знал человека, который каждый вечер выпивал литры вина, и это не мешало ему веселиться, петь песни, а потом крепко спать до утра. Но знал я и других, которые становились чудовищами, стоило им проглотить всего несколько капель. Если одно и то же вино делает одних веселыми, а других злыми и воинственными, то разве вино в этом виновато?

Пей! Не знаешь ты, откуда и зачем пришел;
Пей! Не знаешь ты, куда и как уйдешь.

Опять раздались аплодисменты. Даже Христос присоединился к ним. В еврейском квартале Коньи, на постоялом дворе, принадлежавшем христианину, пьяницы разных верований подняли стаканы и вместе восславили Бога, который любил и прощал нас, когда даже мы сами не могли любить и прощать друг друга.

Элла

31 мая 2008 года, Нортгемптон

«Будь настороже, не то пропустишь беду, — читала Элла. — Тщательно проверяй его рубашки, нет ли на них следов помады и не пахнут ли они чужими духами».

Это было в первый раз, когда Элла Рубинштейн зашла на сайт, озаглавленный: «Как узнать, не изменяет ли тебе муж?»

Элла не хотела устраивать мужу скандалы. Она по-прежнему не спрашивала, где он пропадал, если ночью не приезжал домой. В последние дни она в основном занималась чтением «Сладостного богохульства», используя работу как предлог для молчания. Она была в таком смятении, что читала медленнее обычного. Элле нравилась эта история, но с каждым новым правилом Шамса она чувствовала, что все больше запутывается в своей собственной жизни.

Когда дети были рядом, она делала вид, что все нормально, однако стоило ей и Дэвиду остаться одним, как Элла перехватывала любопытный взгляд мужа. Он как будто хотел понять, что это за жена, которая не спрашивает мужа, где он гуляет по ночам. А Элла не желала слышать ничего, что заставило бы ее действовать. Да и что значит — действовать? Чем меньше она думала о поведении своего мужа, тем меньше это занимало ее мысли — по крайней мере, ей так казалось. Правдой было то, что люди говорят о незнании. Незнание — это счастье.

Всего один раз ровное течение жизни Рубинштейнов было нарушено. Это случилось в Рождество, когда из местного отеля в их почтовый ящик была опущена рекламка, адресованная Дэвиду. Служба охраны прав потребителей хотела знать, понравилось ли клиенту в их отеле, в котором он регулярно останавливался. Элла оставила письмо на столе, на верху пачки корреспонденции, и в тот вечер внимательно наблюдала, как муж берет письмо и вскрывает его.

— Анализ мнений клиентов! Только этого мне не хватало, — сказал Дэвид, старательно изображая улыбку. — В прошлом году у нас там проходила конференция. Наверное, они всех участников вписали в свой список клиентуры.

Элла поверила мужу. Во всяком случае, той своей частью, которая желала сохранить семью и не хотела ничего менять в жизни. Другая же ее часть была недоверчива. Эта самая часть подвигла Эллу найти номер телефона отеля, позвонить туда и услышать то, что она и без того знала: ни в этом, ни в прошлом году они не принимали у себя конференцию стоматологов.

В глубине души Элла ругала себя. За последние тесть лет она не поумнела, зато явно набрала в весе. С каждым лишним фунтом ее сексуальная жизнь теряла интенсивность. Кулинарные курсы создали в этом смысле новые трудности, хотя в группе были женщины, которые готовили и чаще и лучше ее и при этом были вполовину худее.

Оглядываясь на свое прошлое, Элла понимала, что всегда была склонна к добропорядочной жизни. Она никогда не курила травку с мальчиками, ее никогда не выгоняли из баров; она не закатывала истерик, не лгала матери, не занималась сексом в подростковом возрасте. Все девочки вокруг нее делали аборты или рожали детей, пристраивая их куда-нибудь, а она воспринимала все это так, словно смотрела по телевизору программу о голоде в Эфиопии. Эллу огорчали подобные истории, однако ей никогда не приходило в голову, что она живет в одном мире с несчастными людьми.

Элла не посещала вечеринки, даже когда была подростком. Она предпочитала посидеть дома с хорошей книжкой, нежели тусоваться с незнакомыми.

— Почему бы тебе не брать пример с Эллы? — говорили матери своим дочерям. — Посмотри, она-то никогда не попадает ни в какие переделки.

Если чужие матери ставили Эллу в пример, то их дети считали ее тупицей. Однажды соученица сказала ей:

— Знаешь, в чем твоя беда? Ты слишком серьезна. И с тобой чертовски скучно.

Элла внимательно выслушала девочку и ответила, что подумает о ее словах.

Даже ее прическа почти не изменилась за много лет — длинные прямые волосы цвета меда, которые она или распускала по плечам, или скручивала в пучок. Косметикой она тоже не увлекалась, разве что подкрашивала губы и немного оттеняла зеленым карандашом веки, чем, по мнению дочери, скорее скрывала, а не подчеркивала голубизну глаз.

Вообще-то Элла подозревала, что с ней не все в порядке. Она была то слишком назойливой и бесцеремонной (например, в отношении матримониальных планов Дженет), то слишком пассивной и покорной (например, в отношении поведения своего мужа). Как будто существовали две Эллы: одна жестко контролировала окружающих, другая безропотно повиновалась им. И — увы! — ей трудно было сказать, которая из них будет действовать в тот или иной момент.

Однако была еще и третья Элла, которая молча наблюдала за всеми и ждала своего часа. Именно эта Элла говорила, что она молчалива до немоты, но что за ее почти задушенным «я» поднимается волна ярости и бунта. Если дело и дальше так пойдет, предупреждала третья Элла, она обязательно взорвется. И ничего тут не поделаешь..

Размышляя об этом в последний день мая, Элла сделала то, чего не делала довольно давно. Она принялась молиться. Она просила Бога или дать ей любовь, которая поглотит ее всю, или сделать ее безразличной ко всему, чтобы она не страдала от отсутствия любви.

— Пожалуйста, сделай, как считаешь нужным, но только побыстрее, — подумав, добавила она. — Ты, наверно, забыл, но мне уже исполнилось сорок лет. И как Ты видишь, справиться с этим мне не удается.

Роза пустыни, шлюха

17 октября 1244 года, Конья

Боясь оглянуться, я бежала и бежала по узкой улочке. Когда я добралась до базара, легкие у меня горели. Почти теряя сознание, я прислонилась к стене. Только тогда у меня хватило смелости оглянуться. С удивлением и радостью я увидела, что за мной следом бежит лишь один человек. Это был Сезам. Задыхаясь, он с сердитым выражением лица остановился рядом и бессильно опустил руки, не в силах спросить, с чего это я вдруг как сумасшедшая помчалась по улицам Коньи?

Все случилось так быстро, что, только прибежав на базар, я смогла осознать происшедшее. Вот я сижу в мечети и, забыв про все на свете, слушаю исполненную мудрости проповедь Руми. В таком состоянии конечно же я не обратила внимания на сидевшего по соседству юнца, который случайно наступил на конец шарфа, скрывавшего мое лицо. Прежде чем я успела что-то сообразить, тюрбан съехал набок, приоткрыв лицо и прядь волос. Тотчас поправив шарф, я продолжала слушать в уверенности, что никто ничего не заметил. Но когда я снова подняла голову, то увидела молодого человека в первом ряду, который, ухмыляясь, пристально смотрел на меня. Квадратное лицо, острый нос, расползшийся в улыбке рот. Это был Бейбарс.

Из всех завсегдатаев нашего лупанара Бейбарс был самым противным, и ни одна из девушек не хотела с ним спать. Есть такие мужчины, которые любят шлюх и в то же время стараются побольнее их обидеть. Таким был Бейбарс. Вечно он отпускал непристойные шутки. А однажды так прибил девушку, что даже хозяйка, любившая деньги больше всего на свете, прогнала его и велела больше не появляться у нее на пороге. Однако он вернулся и возвращался еще не один раз. Так продолжалось несколько месяцев. Но потом, по какой-то неведомой мне причине, он перестал приходить в бордель, и мы больше ничего о нем не слышали. И вот теперь, отрастив бороду, он, как настоящий благочестивый мусульманин, сидел в первом ряду, и только глаза у него по-прежнему мерзко блестели.

Я отвернулась, но было слишком поздно. Бейбарс узнал меня. После того, как он шепнул что-то соседу, они оба обернулись и стали на меня смотреть. Потом показали на меня кому-то еще, и один за другим мужчины в мечети стали оборачиваться и глядеть в мою сторону. Я почувствовала, что краснею. Сердце у меня от страха забилось быстро-быстро, но я не могла сдвинуться с места. И тогда я, как ребенок, закрыла глаза, словно хотела таким образом скрыться от окружающих и отвести от себя беду.

Когда я снова открыла глаза, Бейбарс, расталкивая сидевших, шел ко мне. Я метнулась к двери, но, находясь в плотной толпе мужчин, не сумела убежать. Бейбарс подскочил ко мне и встал так близко, что я чувствовала его дыхание. Схватив меня за руку, он произнес сквозь стиснутые зубы:

— Что тут делает эта шлюха? Стыда у тебя нет!

— Пожалуйста… пожалуйста, отпустите меня, — пролепетала я, но не думаю, что он меня услышал.

Его приятель присоединился к нему. Сильные, страшные, высокомерные, уверенные в себе мужчины в ярости осыпали меня оскорблениями. Люди вокруг стали оборачиваться на шум. Несколько человек попытались призвать остальных к порядку, но их никто не послушал. Я не оказала ни малейшего сопротивления, когда меня потащили к выходу. На улице у меня на мгновение мелькнула надежда, что Сезам поможет мне убежать, если начнется самое плохое. Но, оказавшись на улице, я поняла, что если в мечети мужчины еще сдерживались из почтения к проповеднику, говорили тихо и не били меня, то зато теперь разошлись вовсю.

Мне многое довелось повидать в жизни, и все же я, кажется, никогда не попадала в столь безвыходное положение. После долгих лет сомнений я решилась сделать первый шаг к Богу, и чем же Он ответил мне? Выкинул меня из Своего дома!

— Не надо было мне ходить туда, — сказала я Сезаму и сама не узнала свой голос. — По-своему они правы. Шлюхе не место в мечети, как и в любом из Его домов.

— Не говори так!

Я обернулась, чтобы посмотреть, кто сказал это, и не поверила своим глазам. Это был тот самый безбородый странствующий дервиш. Сезам от радости, что вновь видит его, расплылся в широкой улыбке. Я бросилась к нему, желая поцеловать его руки, но он остановил меня:

— Пожалуйста, не надо.

— Но как мне отблагодарить тебя? Ты спас мне жизнь.

Он равнодушно пожал плечами.

— Ты ничего мне не должна, — сказал дервиш. — Мы всем обязаны одному Ему.

Он назвался Шамсом Тебризи, а потом произнес нечто странное:

— Некоторые люди рождаются с замечательной аурой, но потом она блекнет. По-моему, и ты такая же. Когда-то твоя аура была белее лилий с желтыми и розовыми крапинами, но со временем она изменилась. И теперь она светло-коричневая. Разве тебе не хочется стать прежней?

Я смотрела на него, не зная что сказать.

— Твоя аура потеряла свет, потому что многие годы ты считала себя грязной внутри и снаружи.

— Я и есть грязная, — произнесла я, прикусывая губу. — Разве тебе неизвестно, чем я зарабатываю на хлеб?

— Позволь рассказать тебе одну историю, — сказал Шамс.

И вот что это была за история.

Однажды шлюха проходила мимо бездомной собаки. Несчастное животное страдало от жажды на обжигающем солнце. Тогда шлюха сняла туфлю, налила в нее воды из ближайшего колодца и напоила собаку. А потом пошла своей дорогой. На другой день она повстречала суфия, который был человеком великой мудрости. И тот поцеловал ей руки. Женщина удивилась. А суфий сказал ей, что ее доброта по отношению к собаке была искренней и затмила все ее грехи, которые были мгновенно прощены.

Я понимала, о чем говорит Шамс, однако в душе не могла поверить ему.

— Даже если я накормлю всех собак в Конье, — сказала я, — этого будет недостаточно для искупления моих грехов.

— Этого ты не знаешь, это знает только Бог. И почему ты считаешь, что мужчины, которые вытолкали тебя из мечети, ближе к Богу, чем ты?

— Если они и не ближе к Богу, — неуверенно проговорила я, — то кто скажет им об этом? Ты?

Дервиш покачал головой:

— Нет, так ничего не получится. Ты сама должна сказать им.

— Думаешь, они будут меня слушать? Ведь они меня ненавидят.

— Они будут слушать, — твердо произнес Шамс Тебризи. — Потому что нет такого понятия, как «они», так же как нет понятия «я». Все и вся связано во вселенной. Мы — это не сотни и не тысячи разных существ. Мы все Одно целое.

Я подождала, пока он объяснит мне свою мысль, но вместо этого он сказал:

— Вот одно из сорока правил. «Если хочешь изменить отношение к тебе других, надо первым делом изменить свое отношение к себе. Пока ты не научишься искренне любить себя, тебя тоже никто не будет любить. Однако, достигнув этого, будь благодарна за все колючки, которые люди бросят в тебя. Это знак, что скоро ты покроешься розами». — Дервиш немного помолчал. — Как ты можешь винить других за то, что они не уважают тебя, если сама считаешь себя недостойной уважения?

Я была не в силах произнести ни слова, однако крепко ухватилась за то, что ускользало от меня. Я вспоминала мужчин, с которыми спала, — как они пахли, какие у них были руки, как они кричали, когда… Я видела милых мальчиков, которые превращались в чудовищ, и чудовищ, которые становились милыми мальчиками. Я вспомнила мужчину, который имел привычку плевать в девушек, когда спал с ними.

— Грязная, — говорил он, плюя мне в лицо. — Грязная шлюха.

А теперь дервиш убеждает меня, что я чиста, как весенний ручеек. Это звучало как плохая шутка. Я попробовала засмеяться, но вместо этого едва не разрыдалась.

— Прошлое — это водоворот. Если ты позволишь ему затмить настоящее, оно увлечет тебя на дно, — сказал Шамс, словно прочитав мои мысли. — Время — лишь иллюзия. Тебе всего-то и надо — жить настоящим мгновением. Только это имеет значение.

С этими словами он достал из внутреннего кармана шелковый платок.

— Возьми его, — произнес он. — Один хороший человек дал мне его в Багдаде, но тебе он нужнее. Он будет напоминать тебе о том, что у тебя чистое сердце и что в сердце ты носишь Бога.

С этими словами дервиш взял палку и встал, собираясь уходить.

— Вот только тебе необходимо покинуть дом терпимости.

— Как? Мне некуда податься.

— С этим сложностей не будет, — произнес Шамс, блеснув глазами. — Не беспокойся о дороге, на которую я зову тебя. Вместо этого подумай о своем первом шаге. Он самый трудный. Но стоит сделать первый шаг, и дальше все пойдет само собой. Не плыви по течению. Будь сама течением.

Я кивнула. Мне не надо было ни о чем спрашивать Шамса Тебризи. Я поняла, что это было его очередное правило.

Сулейман-пьяница

17 октября 1244 года, Конья

Балагуря и потягивая вино, я просидел до полуночи, потом выпил последний стакан и отправился восвояси.

— Помни, что я тебе сказал, — напутственно произнес Христос, помахав мне на прощание рукой. — Придерживай язык.

Я кивнул, чувствуя себя счастливым оттого, что у меня есть друг, который беспокоится за меня. Однако стоило мне выйти на темную пустынную улицу, как меня охватила усталость, и я пожалел, что не прихватил с собой бутыль с вином на дорожку.

Под стук своих башмаков по камням я думал о людях из сопровождения Руми. Мне стало страшно, едва я вспомнил недобрый огонь в их глазах. Если я что-то и ненавидел в жизни, так это ханжество. Столько раз на многие годы меня поносили очень правильные люди, что от одного воспоминания о них у меня мурашки побежали по спине.

Стараясь не думать об этом, я пошел дальше и свернул в маленькую улочку. Здесь было еще темнее из-за деревьев с широкими густыми кронами. К тому же луна неожиданно спряталась за облаком, оставив меня в непроглядной тьме. Совершенно случайно я заметил двух стражников, шедших мне навстречу.

— Салям алейкум, — проговорил я излишне весело в попытке скрыть обуявший меня страх.

Стражники не ответили на мое приветствие. Вместо этого они спросили, что я делаю на улице в столь поздний час.

— Иду, — промямлил я.

Мы стояли рядом в полной тишине, нарушаемой лишь далеким воем собак. Один из стражников принюхался.

— От него воняет, — возмущенно сказал он.

— Да, от него несет вином, — подтвердил второй. Я решил, что беды не будет, если я немного пошучу.

— Не тревожьтесь. Вонь всего лишь метафорическая, поскольку мусульманам разрешено пить лишь метафорическое вино, вот и запах исключительно метафорический.

— Какого дьявола он болтает? — пробурчал первый стражник.

В эту минуту луна вышла из-за облака, осветив все кругом нежным бледным светом. Теперь я увидел лицо мужчины. Наверное, его можно было бы даже назвать симпатичным, если бы не ледяной взгляд и неприятная ухмылка.

— Что ты делаешь в такой поздний час на улице? — повторил свой вопрос стражник. — Откуда и куда идешь?

Этого я не мог выдержать: — Ты задаешь мне слишком сложные вопросы, сынок. Знай я ответы, разрешил бы тайну нашего пребывания во вселенной.

— Смеешься надо мной, тварь? — завопил стражник, и, прежде чем я успел что-то сообразить, он с шумом рассек воздух кнутом.

Это была такая очевидная показуха, что я не выдержал и хмыкнул. И тогда он ударил меня кнутом в грудь. Да так сильно, неожиданно и больно, что я потерял равновесие и не устоял на ногах.

— Это научит тебя хорошим манерам, — произнес стражник, перекладывая кнут из одной руки в другую. — Тебе разве неизвестно, что пьянство — самый большой грех для мусульманина?

Даже когда голова у меня едва не раскалывалась от боли и я ощущал во рту теплый вкус собственной крови, мне было почти невозможно поверить, что меня посреди улицы избивает молодой человек, годящийся мне в сыновья.

— Давай бей меня, — попытался крикнуть я. — Если Божий рай для таких, как ты, то лучше мне гореть в аду!

В ярости стражник стал избивать меня. Я закрывал лицо руками, но это не помогало. Веселая старинная песенка припомнилась мне, и я стал напевать ее разбитыми губами. Стараясь не показывать, как мне плохо, я пел ее все громче и громче с каждым ударом кнута.

Поцелуй меня, любовь моя, сердце мне обожги,
Губ твоих вино, пьяни меня, голову мне кружи.

Однако это лишь усиливало ярость стражника. Чем громче я пел, тем сильнее он бил меня. Никогда бы не подумал, что в одном человеке может быть столько злости.

— Хватит, Бейбарс! — услышал я испуганный крик второго стражника. — Остановись!

Так же неожиданно, как началось, избиение прекратилось. Мне хотелось что-нибудь сказать им напоследок, но во рту было столько крови, что я не мог выговорить ни слова. У меня болел живот, и, прежде чем я успел понять, что происходит, меня вырвало.

— Ты конченый человек, — сообщил мне Бейбарс. — Но тебе надо винить только себя за то, что я с тобой сделал.

Стражники повернулись ко мне спинами и зашагали прочь во тьму.

Не знаю, как долго я пролежал на земле. Может быть, пару минут, а может, и всю ночь. Время потеряло свой смысл, как, впрочем, и все остальное. Луна вновь скрылась за облаком, оставив меня в полной темноте. Я находился между жизнью и смертью, и мне уже все было безразлично. Потом оцепенение стало проходить и сделалось мучительно больно. Боль наплывала волнами, в голове шумело, все тело жгло как огнем. И я завыл, как раненое животное.

По-видимому, я потерял сознание. Когда же очнулся, штаны мои были мокрыми и от них воняло мочой. Тело все еще отчаянно болело. Я стал молиться Богу, чтобы Он прибрал меня или дал мне выпить вина, и тут услышал приближающиеся шаги. Сердце у меня стремительно забилось. Кто это? Уличный мальчишка?

Грабитель? Или убийца? Но я подумал: а чего мне, собственно, бояться? В таком состоянии ничего хуже уже и быть не может.

Из темноты показался высокий худой безбородый дервиш. Опустившись возле меня на колени, он помог мне сесть. Он назвался Шамсом Тебризи и спросил, как зовут меня.

— Сулейман-пьяница из Коньи, — к твоим услугам, — произнес я и выплюнул выбитый зуб. — Приятно познакомиться.

— Ты истекаешь кровью, — сказал Шамс, отирая кровь с моего лица. — И кровь течет не только снаружи, но и внутри.

С этими словами он достал из кармана серебряную флягу.

— Смажь свои раны. Один добрый человек в Багдаде дал мне это притирание, но тебе оно сейчас нужнее, чем мне. Однако тебе надо знать, что рана у тебя внутри глубже тех, что снаружи, и она будет мучить тебя сильнее всего. И еще она будет напоминать о том, что у тебя внутри Бог.

— Спасибо, — пробормотал я, тронутый добротой дервиша. — Это… стражник… Он избил меня. Он сказал, что я это заслужил.

Едва я произнес это, как меня самого поразили детские плачущие нотки в моем голосе и нестерпимое желание, чтобы меня кто-нибудь успокоил и утешил.

Шамс Тебризи покачал головой:

— Они не имели права это делать. Любой человек сам ищет своей святости. Есть такое правило: «Мы все были созданы по Его образу и подобию, но тем не менее мы все были созданы разными и непохожими друг на друга. Нет двух одинаковых людей. Нет двух сердец, которые бьются в одном ритме. Если бы Бог хотел, чтобы все люди были одинаковыми, Он бы сотворил их одинаковыми. Поэтому неуважение к различиям в людях и навязывание своих мыслей другим есть, таким образом, непочтительное отношение к промыслу Божьему».

— Хорошо звучит, — проговорил я, изумляясь тому, как быстро у меня восстановился голос. — Но разве у вас, суфиев, никогда не бывает сомнений насчет Бога?

Шамс устало улыбнулся:

— Конечно, бывают, но в сомнениях нет ничего плохого. Это значит, что человек жив и ищет свою правду.

Он говорил почти нараспев, словно читал книгу.

— К тому же человек не становится верующим в одно мгновение. Он думает, будто он верующий, а потом в его жизни случается что-то такое, отчего он становится неверующим, потом он возвращается к вере, потом опять теряет ее, и так далее. Пока мы не достигаем определенного понимания жизни, мы колеблемся. Иначе нельзя идти вперед. Но с каждым новым шагом мы ближе к Истине.

— Если бы Христос услышал тебя, то посоветовал бы тебе не распускать язык, — сказал я. — Он считает, что не всякое слово годится для чужих ушей.

— Что ж, он по-своему прав, — со смехом отозвался Шамс и поднялся на ноги. — Вставай, я провожу тебя домой. Нам еще надо заняться твоими ранами, да и поспать тебе не мешает.

Он помог мне встать, однако я не мог идти. Тогда дервиш, ни на мгновение не усомнившись, поднял меня, словно я ничего не весил, и понес на спине.

— Предупреждаю, от меня воняет, — смущенно буркнул я.

— Ничего, Сулейман, не переживай.

Словно не замечая крови, мочи и вони, дервиш тащил меня по узким улочкам Коньи между домов и лачуг, погруженных в глубокий сон. Лишь собаки неистово лаяли из-за садовых оград.

— Меня всегда интересовало отношение к вину в поэзии суфиев, — сказал я. — Суфии славят вино в реальном или в метафизическом смысле?

— А какая разница, мой друг? — переспросил Шамс, прежде чем опустить меня на землю перед моим домом. — Есть правило, которое это объясняет: «Когда истинно верующий отправляется в таверну, таверна становится для него молельным домом, а когда в молельный дом заходит пьяница, он становится таверной. Во всех наших делах главное — это то, что у нас на сердце. Суфии не судят других людей по тому, как они выглядят. Когда суфий смотрит на кого-то, он закрывает глаза, но открывает третий глаз — тот, который видит то, что находится внутри».

Оставшись один дома после очень долгого дня и тяжелой ночи, я стал думать о происшедшем. Мне было очень плохо, однако где-то в глубине души я ощутил счастливую безмятежность. На мгновение мне удалось поймать это состояние, и я решил не отпускать его. Я понял, что Бог есть и что Он любит меня.

Как ни странно, боли я не чувствовал, хотя был весь избит.

Элла

3 июня 2008 года, Нортгемптон

Невольно прислушиваясь к песенкам, доносившимся с пляжа через открытые окна, к шуму проезжавших мимо машин со студентами, успевшими уже позагорать, Элла наблюдала за беззаботной молодежью, вместе с тем мысленно перебирая события последних дней. Во-первых, она обнаружила свою собаку мертвой в кухне. И хотя она много раз говорила себе, что надо быть к этому готовой, она не только испытала настоящее горе — у нее появилось ощущение незащищенности и одиночества, как будто, потеряв собаку, она осталась один на один с внешним миром. Во-вторых, Элла узнала, что Орли страдает булимией и что в классе все об этом знают. Элла чувствовала себя до такой степени виноватой, что усомнилась в своей близости с младшей дочерью и в своей материнской проницательности. Чувство вины она испытывала не в первый раз, но неуверенность в себе как в матери возникла впервые.

Все это время Элла ежедневно обменивалась множеством электронных посланий с Азизом 3. Захарой. Иногда их было два-три, иногда даже пять в один день. Элла писала обо всем, и, как ни странно, он безотлагательно ей отвечал. Как он находил для этого время? Очень быстро она привыкла переписываться с Азизом и при каждом удобном случае проверяла почту — первым делом утром, потом после завтрака, вернувшись с утренней прогулки и готовя ланч, и даже забегая в интернет-кафе. Даже смотря телевизор, занимаясь в кулинарном клубе, разговаривая по телефону с подругами или прислушиваясь к болтовне близнецов, она постоянно держала на коленях ноутбук. Когда не было новых посланий от Азиза, Элла перечитывала старые, а каждый раз, видя очередное письмо, она не могла сдержать радость, и смущенная улыбка появлялась на ее лице.

Совсем немного времени потребовалось, чтобы Элла поняла: ее ровная, спокойная жизнь уходит в прошлое. В жизни ее появилась тайна. И ей это нравилось.

Азиз был не из тех, кто довольствуется малым. Для него люди, которые не руководствовались законами сердца, которые не открывались для любви и не следовали за ней, как подсолнечник за солнцем, не были по-настоящему живыми. (Элле приходило в голову, что она тоже могла бы войти в список неживых объектов.) Азиз не писал о погоде или о последнем фильме, который посмотрел. Он писал о вещах, гораздо более важных: о жизни, смерти и конечно же о любви. Элла не привыкла откровенно проявлять свои чувства, особенно если собеседник был не слишком знаком, но, возможно, ей как раз и нужен был незнакомец, чтобы наконец-то высказать все, что у нее накопилось и наболело.

Если в их письмах и проскальзывало нечто вроде флирта, то, как считала Элла, это было совершенно невинно. Почему бы виртуально и не пофлиртовать? Благодаря этой переписке Элла надеялась вернуть себе хотя бы немного достоинства, напрочь потерянного за время замужества. Азиз, похоже, был мужчиной, которого женщины могут любить, не теряя уважения к себе. Возможно, он тоже нашел что-то приятное в том, что заинтересовал американку средних лет. Киберпространство предоставляло возможность флиртовать, не чувствуя вины (что устраивало Эллу, потому что она и без того слишком часто считала себя виноватой), и пускаться в приключения, которые не грозят никакими опасностями (чего Элле очень хотелось, потому что у нее никогда не было никаких приключений). Это был как бы запретный, но не опасный плод.

Вероятно, можно было счесть богохульством — интимные письма замужней женщины, матери троих детей, к незнакомцу. Однако, учитывая платоническую природу этих отношений, Элла сделала заключение, что это сладостное богохульство.

Элла

5 июня 2008 года, Нортгемптон

Дорогой мой Азиз!

В одном из писем Вы написали, что идея рационального контроля своей жизни абсурдна в точности так же, как попытка рыбы контролировать океан, в котором она плавает. Я много думала о Вашей фразе: «Мысль о самопознании была порождена ложными ожиданиями и разочарованиями в тех случаях, когда наши ожидания не оправдались».

Но должна признаться: мне нравится контролировать жизнь. По крайней мере, так скажут люди, которые хорошо знают меня. До последнего времени я была очень строгой мамой. У меня имелось множество правил (и, поверьте мне, они не такие уж приятные, как правила суфиев!), и я никому не делала поблажек. Однажды моя старшая дочь обвинила меня в том, что я копаюсь в их жизнях и слежу за каждой их греховной мыслью или желанием.

Помните песню «Que será, será»? Мне кажется, я никогда особенно ее не любила. «Что будет, что будет?» — это не мой путь, потому что я не могу плыть по течению. Мне известно, что Вы человек религиозный, а вот я — нет. Хотя мы, как правило, всей семьей празднуем субботу, но я даже не помню, когда молилась в последний раз. Хотя нет, помню. Два дня назад в кухне. Впрочем, это не считается, поскольку моя молитва скорее походила на жалобу.

Давно, еще в колледже, я очень увлеклась восточной религией и прочитала довольно много о буддизме и дзен-буддизме. Даже строила планы вместе с одной эксцентричной подружкой провести месяц в индийском ашраме, однако это увлечение оказалось недолгим. Как бы все это ни казалось привлекательно, но с точки зрения современной жизни — неприемлемо. С тех пор я не изменила своего мнения.

Надеюсь, мое отношение к религии вас не обидит. Пожалуйста, смотрите на это просто как на откровенность человека, который неравнодушен к Вам.

Искренне Ваша,

Элла

Дорогая Элла!

Ваше письмо застало меня в Амстердаме, когда я уже собирался ехать в Малави.

Мне поручили сфотографировать деревенских жителей там, где свирепствует СПИД и где дети в основном сироты. Если ничего не случится, вернусь через четыре дня. Посмотрим.

Могу ли я как-то проконтролировать это? Никак не могу! Однако постараюсь найти там выход в Интернет, чтобы уже завтра быть на связи. Остальное не в моей власти. Суфии называют пятый элемент пустотой. Необъяснимый и неконтролируемый священный элемент, который нам, простым смертным, непонятен, однако нами постоянно осознаваем. Я не верю в «бездействие», если под этим Вы подразумеваете абсолютное ничегонеделание и отсутствие серьезного интереса к жизни. Однако я верю в почтение к пятому элементу.

Мне кажется, мы все заключаем договор с Богом. Во всяком случае, я это сделал.

Став суфием, я пообещал Богу делать все лучшее, что в моих силах. Я воспринял, что есть в жизни вещи, недосягаемые для моего понимания. Мне видны только части вещей, фрагменты, однако весь замысел не укладывается у меня в голове. Итак, Вы считаете меня религиозным человеком. Но это не так.

Я — спиритуалист, а это совсем другое. Религиозность и духовность — разные вещи, и, думаю, пропасть между ними еще никогда не была такой глубокой, как в наши дни. Глядя на окружающий мир, я постоянно пребываю в затруднении. С одной стороны, мы верим в свободу и власть индивидуума над вещами, независимую от Бога, правительства и общества, тем более что люди все более замыкаются на себя, а мир становится все более материалистичным. С другой стороны, человечество в целом становится все более духовным. Довольно долго мы прожили, полагаясь на разум, а теперь как будто подошли к рубежу, когда приходится осознать его границы.

В наше время, как и в эпоху Средневековья, наблюдается взрыв духовности. Все больше и больше людей на Западе стараются выделить внутреннее пространство для духовности в своей суетной жизни. Но, хотя намерения у них добрые, средства к их осуществлению частенько неадекватные. Духовность не есть новая приправа к старому блюду. Это не то, что можно прибавить к нашей жизни, не произведя в ней кардинальных перемен.

Я знаю, Вы любите готовить. А известно ли Вам, что Шамс сказал, будто мир — огромный котел, в котором варится нечто великое? Пока еще нам неизвестно, что именно варится в нем. Но все, что мы делаем, чувствуем и думаем, входит в это варево. И нам надо спросить себя, что мы добавляем в котел? Не добавляем ли мы обиды, злобу, гнев, жестокость? Или мы добавляем в котел любовь и гармонию?

А как насчет Вас, дорогая Элла? Что, на Ваш взгляд, вы добавляете в похлебку, которую варит человечество? Когда я думаю о Вас, то сам добавляю в нее широкую улыбку.

С любовью,

Азиз

Часть третья. Ветер

вещи, которые перемещаются, раскрываются и подвергаются сомнению

Фанатик

19 октября 1244 года, Конья

Бешеный вой и лай собак не давал мне спать, проникая в комнату через открытое окно. Я сел в кровати, заподозрив, что они заметили грабителя, который собирается залезть ко мне в дом, или проходящего мимо грязного пьяницу. Приличным людям уже невозможно мирно выспаться ночью в своей постели. Повсюду драки и разврат. Раньше было не так. Этот город всего несколько лет назад считался оплотом безопасной жизни. Нравственная развращенность ничем не отличается от отвратительной заразной болезни, которая может нагрянуть внезапно и распространиться, поражая без разбора богатых и бедных, старых и молодых.

Таково теперь состояние нашего города. Если бы не мое положение в медресе, вряд ли я решился бы даже время от времени покидать свой дом.

Слава Всевышнему, есть люди, которые ставят интересы городского сообщества выше собственных и которые работают днем и ночью, чтобы поддерживать порядок в Конье. Среди таких людей мой молодой племянник Бейбарс. Мы с женой гордимся им. Приятно сознавать, что в этот поздний час, когда преступники, негодяи и пьяницы выходят на дорогу, Бейбарс со своими товарищами-стражниками защищают нас.

Когда безвременно почил мой брат, я стал опекуном его сына. Юный, непреклонный Бейбарс пошел в стражники полгода назад. Сплетники судачили, мол, он получил эту работу благодаря моему положению учителя в медресе. Чепуха! Бейбарс очень сильный, и, вообще, у него все есть для такой работы. Он мог бы стать отличным солдатом. Ему хотелось отправиться в Иерусалим и воевать с крестоносцами, но мы с женой подумали, что настало время Бейбарсу остепениться и обзавестись семьей.

— Сынок, ты нужен нам здесь, — сказал я. — Здесь тоже есть против кого сражаться.

Это правда. Как раз в то утро я сказал жене, что мы живем в тяжелые времена. Каждый день мы слышали о новых трагедиях. Если монголы были столь неудержимы, если крестоносцы одерживали победы, если город за городом, деревня за деревней становились жертвами неверных, то виноваты в этом были лживые мусульмане, то есть мусульмане на словах, а не на деле. Когда люди теряют связь с Богом, они быстро сбиваются с пути. Монголы были посланы нам в наказание за наши грехи. Дело не в монголах, вместо них могло быть землетрясение, голод или потоп.

Сколько еще несчастий нам надо претерпеть, прежде чем мы поймем причину и раскаемся? Мне страшно, когда я думаю, что однажды вместо дождя с неба посыплются камни. Когда-нибудь — и этот день не за горами — мы все будем сметены с поверхности земли, подобно жителям Содома и Гоморры.

Да еще эти суфии. От них тоже добра не жди. Как смеют они называть себя мусульманами, если говорят вещи, немыслимые для правоверного? У меня кровь вскипает в жилах, стоит мне заслышать, как они упоминают имя Пророка, мир да пребудет с Ним, защищая свои дурацкие взгляды. Они заявляют, что, мол, война с неверными для Пророка Мухаммеда — это небольшой джихад вместо великого джихада: борьбы с собственным эго. Суфии считают, что с начала времен эго является единственным врагом мусульманина, с которым он должен вести борьбу. Звучит неплохо, однако интересно, как это поможет в борьбе с врагами ислама?

Суфии же идут еще дальше, заявляя, что шариат — всего лишь этап на пути. Интересно, о каком таком этапе они говорят? И этого им еще недостаточно, они заявляют, будто образованного человека нельзя связывать правилами ранних этапов. А так как им нравится думать, что они-то достигли высшего этапа, то и считают для себя возможным не подчиняться законам шариата. Они пьют вино, танцуют, сочиняют стихи, пишут картины, и это важнее для них, чем соблюдение Закона. И еще они проповедуют, что, поскольку в исламе нет иерархии, каждый мусульманин должен единолично постигать Бога. Звучит безобидно, однако за этим стоит, что человек не должен подчиняться религиозным авторитетам!

Если послушать суфиев, то в Кур’ане много неясных символов и мистических намеков. Они толкуют каждое слово, насколько, мол, оно соотносится с его числовым значением, ищут скрытый смысл чисел и их скрытое соотношение со всем текстом; они делают все, что в их силах, дабы не читать послание Бога, как простое и ясное.

Некоторые суфии даже называют человека «говорящим Кур’аном». Если это не богохульство, то уж и не знаю, что это такое. Есть еще странствующие дервиши — тоже беспокойное сборище мусульман. Каландары, Гейдары, камии — они известны под многими именами. Эти-то хуже всех. Чего хорошего можно ждать от человека, который не может усидеть на одном месте? Если у человека нет ощущения принадлежности к какому-то сообществу, ему легко «улететь» в любом направлении, как сухому листку по воле ветра. И стать легкой добычей шайтана.

Не лучше суфиев и философы. Те только и делают, что думают, словно своими ограниченными мозгами могут постичь беспредельную вселенную! Я знаю одну историю, которая отлично характеризует заговор философов и суфиев.

Однажды повстречались философ и дервиш и оказались на диво похожими друг на друга.

Они проговорили весь день, абсолютно во всем соглашаясь.

Наконец, когда они расстались, философ так сказал об их беседе: «Он понимает все, что я знаю».

А суфий сказал: «Все, что я понимаю, он знает».

Итак, суфий думает, что он понимает, а философ думает, что он знает. А я так думаю, что они ничего не понимают и не знают. Неужели им трудно осознать, что простые, ограниченные, смертные люди не могут знать и понимать больше, чем им положено? Самое большее, что доступно смертным, — это сознавать существование Бога. И все. Наша задача не толковать учение Бога, а подчиняться ему.

Когда Бейбарс вернется домой, мы поговорим об этом. Так у нас заведено. Это наш ритуал. Каждый вечер после дежурства он ест суп и лепешки, которые подает ему моя жена, и мы разговариваем о том, что творится на земле. Мне приятно видеть, с каким аппетитом он ест. Ему надо быть сильным. У молодого человека с твердыми принципами много работы в нашем безбожном городе.

Шамс

30 октября 1244 года, Конья

Бессонной ночью, накануне встречи с Руми, я сидел на своем балконе на постоялом дворе. Мое сердце ликовало при виде величия вселенной, которую сотворил Бог. Куда ни взглянешь, видишь и находишь Его. И все же люди редко это делают.

Я вспомнил тех, кого повстречал в последнее время — попрошайку, шлюху, пьяницу. Обычные люди, которые страдают от обычного зла и отчуждения от Него. Этих людей не замечают философы, обитающие в своих башнях из слоновой кости. Интересно, Руми тоже такой? Если не такой, то я соединю его с этими несчастными.

Постепенно город заснул. Наступил час, когда даже ночные животные не смеют нарушать установившийся покой. В это время меня всегда охватывает непомерная печаль, и я особенно внимательно прислушиваюсь к городской тишине. Мне интересно, что происходит за закрытыми дверями и что было бы со мной, выбери я другую дорогу в жизни. Однако у меня не было выбора. Дорога сама меня выбрала.

Мне припомнилась притча. «Странствующий дервиш пришел в город, в котором жители недолюбливали чужаков. „Уходи, — стали они кричать ему. — Никто тебя тут не знает!“ Дервиш спокойно ответил: „Правильно, зато я знаю себя и, поверьте мне, было бы гораздо хуже, окажись все наоборот“».

Пока я знаю себя, все будет хорошо. Тот, кто знает себя, знает Бога.

Сияние луны осветило меня. Пошел легкий дождь, и до того он был легкий, что походил на прикосновения шелкового шарфа. Я поблагодарил Бога за это и во всем положился на Его волю. Я вновь подумал о хрупкости и краткости жизни и вспомнил еще одно правило: «Жизнь дается нам на время, и этот мир является всего лишь подражанием, воспроизведением Реальности. Только дети могут принять игрушку за настоящую вещь. Тем не менее смертные или слишком увлекаются игрушкой, или пренебрежительно ломают ее, а потом выбрасывают. В этой жизни надо избегать крайностей, потому что они нарушают внутреннее равновесие».

Суфии против крайностей. Суфии всегда остаются сдержанными и умеренными в своих помыслах и поступках.

Завтра утром пойду в большую мечеть и послушаю проповедь Руми. Наверное, он великий проповедник, по крайней мере если судить по мнению жителей города. И хотя искусство оратора определяется аудиторией, речи Руми могут быть как заросший сад, в котором полно всякой сорной травы. Дело посетителя отбирать то, что ему нужно или нравится. Если в саду есть красивые цветы, вряд ли кто-то обратит внимание на растения с острыми шипами. Однако же истина заключается в том, что лекарства получаются именно из них.

Разве не то же самое с садом любви? Как может любовь быть достойна своего названия, если видеть в ней только красивое и закрывать глаза на трудности? Легко наслаждаться хорошим и пренебрегать плохим. Но можно поступать и иначе. Настоящая задача — любить и хорошее и плохое, и не потому что следует принимать плохое вместе с хорошим, а потому что любовь надо воспринимать в ее целостности.

Еще один день миновал, и уже совсем скоро я познакомлюсь с моим другом. Не могу спать.

Ах, Руми!

Узнаешь ли ты меня, когда увидишь?

Узнай меня!

Руми

31 октября 1244 года, Конья

Да будет благословен тот день, когда я встретил Шамса из Тебриза! В этот последний день октября было прохладно и ветер дул сильнее обычного, объявляя о скором конце осени.

В мечети, как всегда, собралось много народа. Когда я произношу проповедь большому количеству людей, то стараюсь не особенно обращать внимание на лица. Я представляю, будто передо мной не многоликая толпа, а один человек. Каждую неделю сотни людей приходят послушать меня, но я всегда говорю только с одним человеком — с тем, в сердце которого отзываются мои слова и который знает меня, как никто другой.

Когда я вышел из мечети, меня ждал мой конь. Его грива была расчесана, в нее были вплетены золотые и серебряные колокольчики. Мне нравится их позвякивание. Однако меня окружало так много народа, что ехать пришлось очень медленно. Размеренным шагом мой конь шагал по улицам, оставляя позади ветхие дома с соломенными крышами. Призывы жалобщиков мешались с криками детей и воплями попрошаек. Большинство этих людей мечтало, чтобы я помолился о них, а некоторые всего лишь хотели пройтись рядом. Но были и такие, которые пришли с большими надеждами. Они думали, будто я могу излечить их болезни или снять с них порчу. И мне было мучительно больно их видеть. Как они не понимают, что я не пророк и не мудрец? Как они не понимают, что я не в моих силах творить чудеса?

Когда мы завернули за угол и приблизились к постоялому двору «Торговцев сладостями», я обратил внимание на странствующего дервиша, который прокладывал дорогу в толпе, направляясь прямо ко мне и сверля меня пронзительным взглядом. Его движения были ловкими и четкими, и мне казалось, что от него исходит уверенность. Он был безволосый. Без бороды. Без бровей. Но хотя его лицо было открыто, прочитать на нем что-нибудь было невозможно.

Меня заинтересовала не его внешность. За долгие годы я видел разных дервишей, которые появлялись в Конье в поисках Бога. У некоторых были татуировки, многие носили серьги и кольца в носах; как правило, им нравилось делать «странные» надписи на теле. Иногда они отращивали длинные волосы, иногда брились наголо. Некоторые даже протыкали себе языки и соски. Увидев этого дервиша в первый раз, я был поражен не его внешним видом. Меня поразили его черные глаза.

Пронзая меня взглядом, словно кинжалом, он встал посреди улицы и высоко поднял руки, словно хотел остановить не только процессию, но самоё время. Меня как будто ударили. Конь подо мной забеспокоился и принялся громко фыркать, то поднимая, то опуская голову. Я попытался успокоить его, однако он как будто почувствовал, что я тоже нервничаю.

Дервиш приблизился к коню, который подпрыгивал и приплясывал, и что-то неслышно прошептал ему на ухо. Конь тяжело задышал, но дервиш помахал рукой, и тот мгновенно успокоился. По толпе пробежала волна восхищения, и я услышал, как кто-то произнес: «Черная магия!»

Не обращая ни на кого внимания, дервиш с любопытством всматривался в меня.

— О великий ученый муж Востока и Запада, я много наслышан о тебе, вот и пришел сюда сегодня, чтобы, если ты позволишь, задать тебе один вопрос.

— Спрашивай, — тихо произнес я.

— Тебе придется сойти со своего коня и стать на землю, как стою я.

Меня настолько поразило то, что сказал дервиш, что какое-то время я не мог произнести ни слова. Люди, стоявшие рядом с нами, даже как будто отпрянули. Никто другой не посмел бы обратиться ко мне с подобной просьбой.

У меня покраснело лицо и внутри все напряглось от раздражения, однако мне хватило сил сдержаться и сойти с коня. К этому времени дервиш уже повернулся ко мне спиной и зашагал прочь.

— Эй, подожди, пожалуйста! — крикнул я, догоняя его. — Я хочу услышать твой вопрос.

Дервиш остановился и обернулся, в первый раз улыбнувшись мне.

— Хорошо. Скажи мне, пожалуйста, как ты думаешь, кто из двух более велик — пророк Мухаммед или суфий Бистами?[17]

— Ну и вопрос! — воскликнул я. — Как можно сравнивать Пророка, мир да пребудет с ним, с мало кому известным мистиком?

Вокруг нас собралась толпа любопытных, но дервишу, казалось, было наплевать на слушателей. Все еще внимательно изучая мое лицо, он повторил вопрос:

— Пожалуйста, подумай хорошенько. Разве не Пророк сказал: «Прости меня, Господь, за то, что не знаю Тебя, как должен был бы знать?» А Бистами заявил: «Слава мне, я несу Бога внутри моих одежд». Если один человек ощущает себя столь малым в сравнении с Богом, а другой заявляет, что несет Бога в себе, кто из них более велик?

Сердце у меня билось, как бешеное. Вопрос уже не казался мне нелепым. Хитрая улыбка, словно легкий ветерок, пробежала по губам дервиша. Теперь я понимал, что он не сумасшедший. Это был человек, которого интересовал вопрос, никогда прежде не приходивший мне в голову.

— Я понимаю, что ты хочешь сказать, — проговорил я, стараясь, чтобы он услышал дрожь в моем голосе. — Я скажу тебе, почему, хотя утверждение Бистами звучит гордо, на самом деле в нем нет величия.

— Внимательно слушаю тебя.

— Пойми, любовь Бога — бескрайний океан, и смертные стараются вычерпать из него побольше воды. Однако в конце дня становится ясно, что количество вычерпанного зависит от вместимости чаши. Некоторые работают бочками, другие ведрами, а у третьих всего лишь миски.

Пока я говорил, от меня не укрылось, что выражение лица дервиша изменилось: от едва различимой насмешки до признания моей правоты и от признания до мягкой улыбки — узнавания своих мыслей в словах собеседника.

— Чаша Бистами была сравнительно мала, и она удовлетворила его жажду парой глотков, — продолжал я. — Он был счастлив на своем месте. И прекрасно, что он осознал святость в себе, но даже тогда оставалось огромное расстояние до Бога, которое он не смог одолеть. Что до Пророка, то у него как у Избранника Божия, чаша была несравнимо вместительнее. Вот почему Бог спросил его: «Разве мы не открыли твое сердце?» Его сердце стало больше, чаша была огромна, и жажда мучила его куда сильнее. Неудивительно, что он сказал: «Мы не знаем Тебя, как должны были бы знать». Хотя конечно же он знал Его как никто другой.

Лицо дервиша озарилось доброй усмешкой. Он кивнул и поблагодарил меня. Потом приложил руку к сердцу в знак глубокой благодарности и так постоял несколько мгновений. Когда наши взгляды вновь встретились, я заметил нежность в его глазах.

Я поглядел вдаль. Город был жемчужно-серый, как обычно в это время года. Сухие листья кружились вокруг наших ног. Дервиш смотрел на меня с интересом, и в свете заходящего солнца мне на секунду почудилось, что я вижу медовую его ауру.

Он вежливо поклонился мне. И я тоже поклонился ему. Не знаю, как долго мы простояли друг против друга. Небо обрело фиолетовый цвет. В конце концов толпа, наблюдая за нами, забеспокоилась. Мои сограждане еще никогда не видели, чтобы я кланялся кому-нибудь, и то, что я поклонился простому странствующему суфию, возмутило довольно многих, включая моих ближайших друзей.

По-видимому, дервиш уловил напряжение в воздухе.

— Наверное, мне пора уйти и оставить тебя твоим поклонникам, — произнес он бархатным голосом и почти шепотом.

— Подожди, — попросил я. — Не уходи, пожалуйста. Останься!

Задумчивое выражение промелькнуло на его лице, он сморщил губы, словно хотел сказать кое-что еще, но, по-видимому, не мог или не должен был. И в эту минуту я откуда-то услышал вопрос, который он не задал мне: «А как насчет тебя, великий проповедник? Велика ли твоя чаша?»

Больше сказать было нечего. У нас не было слов. Я сделал шаг навстречу дервишу, потом подошел к нему настолько близко, что увидел золотые крапинки в его черных глазах. Неожиданно меня охватило странное чувство: показалось, я уже не в первый раз переживаю эти мгновения. Не то, что не в первый, но даже и не в десятый. Я стал вспоминать. Высокий худой мужчина с закрытым лицом, с горячими пальцами. И я понял. Дервиш, который стоял передо мной, был тем самым человеком, которого я видел в своих снах.

И я понял, что нашел нужного мне человека. Однако вместо того, чтобы возликовать от счастья, я содрогнулся от страха.

Элла

8 июня 2008 года, Нортгемптон

Элла пришла к выводу, что ее все удивляет в переписке с Азизом — и в первую очередь сам факт переписки. Они были людьми разными во всех отношениях, и столь частый обмен посланиями был странен.

Азиз был как пазл, который она постепенно заполняла кусочек за кусочком. С каждым новым посланием очередной кусочек занимал свое место. Она еще не видела полную картину, однако уже открыла несколько важных вещей в этом незнакомом человеке, с которым почему-то переписывалась практически каждый день.

Из его блога ей стало известно, что Азиз был профессиональным фотографом и страстным путешественником, считающим, что забираться в самые отдаленные уголки земли так же естественно, как отправиться на прогулку в соседний парк. Беспокойный кочевник по натуре, он везде был как дома — в Сибири, в Шанхае, в Калькутте, в Касабланке. Путешествуя с одним лишь рюкзаком за плечами и тростниковой флейтой, он заводил друзей в таких местах, которые Элла с трудом находила на карте. Строгие пограничники, правительства, отказывающие в визе, экзотические паразиты, несъедобная пища, грабители — ничто не могло удержать Азиза от путешествий во все стороны света.

Элла воображала Азиза неким неуправляемым водопадом. Если она боялась сделать шаг, он устраивал взрыв. Если она медлила и не решалась на что-то, то он сначала действовал, а потом уже расстраивался, если вообще расстраивался когда-нибудь. Азиз был по-настоящему живым, правда слишком идеалистичным и страстным.

Элла считала себя либеральной демократкой, иудейкой, хотя и не посещающей синагогу, и убежденной вегетарианкой. Она делила все важные жизненные моменты на категории, устраивая свой внутренний мир так же, как свой дом, — тщательно и аккуратно.

Хотя Элла, вне всяких сомнений, была атеисткой, ей нравилось время от времени отправлять религиозные ритуалы. Впрочем, она считала, что главная проблема как сегодняшнего мира, так и прежнего, в религии, в предпочтении одной религии другой. Фанатизм был ей отвратителен, однако в глубине души она считала, что исламские фанатики хуже всех остальных.

С другой стороны, Азиз явно был высоко духовным и очевидно религиозным человеком. В 1970-х годах он выбрал ислам, в шутку признавшись, что сделал это «после Карима Абдуллы-Джаббара[18] и прежде Кэта Стивенса[19]». Однако это не мешало ему общаться с людьми из разных стран, исповедующих разные религии, и всех объявлять «своими братьями и сестрами в Боге».

Убежденный пацифист с ярко выраженными гуманистическими взглядами, Азиз верил в то, что различие религий, в сущности, лишь «лингвистическая проблема». Язык, считал Азиз, больше скрывает, нежели открывает Истину, и в результате люди не понимают друг друга. В этом мире, пронизанном непониманием, нельзя быть уверенным ни в одном собеседнике, поскольку вполне может оказаться так, что даже самые твердые убеждения зиждятся на простом непонимании.

Азиз и Элла жили в разных часовых поясах. И в буквальном, и в переносном смысле. Для Эллы время в первую очередь означало будущее. В ее жизни значительное место занимали планы — на следующий год, следующий месяц, день, даже на следующий час. Такие обычные вещи, как поход в магазин или в мастерскую, Элла планировала заранее и вечно таскала в сумке графики работы мастерских и списки нужных покупок.

А для Азиза время существовало только в виде «сейчас», а все остальное было иллюзией. По этой же причине он был убежден в том, что любовь не имеет ничего общего «с планами на завтра» или «с воспоминаниями о вчерашнем дне». Любовь может быть только здесь и сейчас. Одно из своих первых электронных посланий он закончил такой фразой: «Я — суфий, дитя настоящего времени».

«Странные слова, — ответила на это Элла, — для женщины, которая всегда в мыслях слишком много времени уделяет прошлому и еще больше — будущему, но никогда не живет настоящим».

Аладдин

16 декабря 1244 года, Конья

Охотясь с друзьями на оленя, я не был в городе, когда дервиш заступил дорогу отцу. Вернулись мы только на другой день. К этому времени знакомство отца с Шамсом Тебризи уже стало притчей во языцех. Кто такой этот дервиш, не понимали люди, и почему столь ученый человек, как Руми, отнесся к нему со всей серьезностью и даже поклонился ему?

С тех пор как я был мальчишкой, я привык, что люди бросаются на колени перед отцом, и никогда не мог представить другой картины, разве что отец склонится перед царем или великим визирем. Поэтому я отказывался верить людям, пока мачеха, никогда не лгавшая и ничего не преувеличившая, не поведала мне эту историю от начала до конца. Итак, все оказалось правдой. Странствующий дервиш по имени Шамс из Тебриза задал моему отцу вопрос при всем народе и, что было самое удивительное, теперь отдыхал в нашем доме.

Кто был этот чужак, ворвавшийся в нашу жизнь, словно камень, упавший с неба? Мне не терпелось посмотреть на него собственными глазами, и я спросил Керру:

— Где этот человек?

— Успокойся, — прошептала взволнованная Керра. — Твой отец и дервиш в библиотеке.

Мы слышали их голоса, но не могли разобрать слов. Я собрался было открыть дверь в библиотеку, но Керра остановила меня:

— Боюсь, тебе придется подождать. Они просили, чтобы их никто не беспокоил.

Целый день отец и дервиш не выходили из библиотеки. На следующий день повторилось то же самое. О чем они могли так долго разговаривать? Что общего у такого человека, как мой отец, и простого дервиша?

Прошла неделя, потом другая. Каждое утро Керра готовила завтрак и оставляла его на подносе у двери в библиотеку. Какие бы деликатесы ни предлагались им, они отказывались от всего, позволяя себе лишь кусочек хлеба утром и стакан козьего молока вечером.

Меня все это время не покидали мрачные предчувствия. И днем и ночью я искал любую возможность заглянуть в библиотеку. Не думая о том, что будет, если они откроют дверь и обнаружат меня за подслушиванием, я проводил почти все время, стараясь понять, о чем они говорят. Но до меня доносилось лишь невнятное бормотанье. Увидеть мне тоже ничего не удавалось. В библиотеке было сумрачно из-за задернутых занавесок на окнах.

Однажды Керра застала меня возле библиотеки, но ничего не сказала. Правда, на сей раз она даже более, чем я, жаждала знать, что происходит в доме. Женщины не могут долго сдерживать любопытство, заложенное в них природой.

Совсем по-другому отнесся к этому мой брат Султан Валад, когда увидел, что я подслушиваю. Он помрачнел и смерил меня горящим взглядом.

— Ты не имеешь права следить за людьми, а уж тем более за нашим отцом, — упрекнул он меня.

Я пожал плечами.

— Скажи честно, брат, неужели тебя не беспокоит, что наш отец все время проводит с каким-то чужаком? Уже больше месяца прошло, как он совсем забыл о своей семье. Тебя это не огорчает?

— Отец не забыл о нас, — ответил брат. — Просто в Шамсе из Тебриза он нашел друга. А ты вместо того, чтобы хныкать, как младенец, порадовался бы за отца. Если, конечно, ты и вправду любишь его.

Такое мог сказать только мой брат. Но я привык к его чудачествам и не обиделся. Султан Валад всегда был послушным мальчиком, любимцем семьи и соседей и, естественно, любимцем отца.

Через сорок дней после того, как отец и дервиш закрылись в библиотеке, случилось нечто необычное. Как всегда в последнее время, я подслушивал у двери. Вдруг воцарилась тишина, и в этой тишине я неожиданно отчетливо услышал голос дервиша:

— Прошло сорок дней, как мы беседуем тут. Каждый день мы обсуждали одно из Сорока правил религии любви. И теперь, я думаю, нам лучше покинуть библиотеку. Наше уединение наверняка огорчает твоих близких.

— Не беспокойся, — возразил отец. — И жена и сыновья достаточно взрослые, чтобы понять причину моего отсутствия.

— Мне ничего не известно о твоей жене, однако твои сыновья совсем разные — они что день и ночь. Старший послушен тебе, а вот младший, боюсь, чувствует иначе. В его сердце темно из-за обиды и зависти.

От гнева кровь прилила у меня к голове. Как он смеет говорить такое обо мне, если даже ни разу меня не видел?

— Он думает, что я не знаю его, но я его знаю, — продолжал дервиш после недолгой паузы. — Пока он наблюдал за мной в замочную скважину, я тоже наблюдал за ним.

Холодок пробежал у меня по спине, и волосы встали дыбом. Ни о чем не думая, я рванул дверь и вбежал в библиотеку. У отца от изумления глаза стали круглыми, но вскоре его изумление сменилось гневом.

— Аладдин, ты сошел с ума? Как ты осмелился побеспокоить нас? — крикнул отец.

Не отвечая на его вопросы, я показал пальцем на Шамса.

— Почему бы тебе не спросить его, как он смеет такое говорить обо мне? — воскликнул я.

Отец не произнес ни слова. Он смотрел на меня и тяжело дышал, словно мое присутствие было тяжким грузом у него на плечах.

— Пожалуйста, отец. Керра скучает по тебе. И твои ученики тоже. Почему ты отвернулся от тех, кто любит тебя, ради какого-то грязного дервиша?

Едва я произнес эти слова, как тотчас пожалел о них, но было слишком поздно. Отец глядел на меня, и в его глазах я читал разочарование. Никогда прежде мне не приходилось видеть его таким.

— Аладдин, будь любезен, покинь библиотеку сию же минуту, — сказал отец. — Пойди в какое-нибудь тихое место и подумай о том, что ты наделал. Не заговаривай со мной, пока не заглянешь внутрь себя и не поймешь свою ошибку.

— Но, отец..

— Уходи! — повторил отец и отвернулся от меня.

У меня сжалось сердце, и на подгибающихся ногах я вышел из библиотеки.

В эту минуту я понял, что наша жизнь изменилась и никогда больше не станет прежней. Во второй раз после смерти матери восемь лет назад меня бросил самый родной человек.

Руми

18 декабря 1244 года, Конья

«Батин Аллах — скрытое лицо Бога. Сними завесу с моего разума, чтобы я познал Истину».

Когда Шамс из Тебриза задал мне вопрос о пророке Мухаммеде и суфии Бистами, мне вдруг показалось, что мы с ним остались одни на всей земле. Перед нами простирались семь этапов Дороги Истины — семь магамат, этапов развития, которые «я» каждого человека должно преодолеть, чтобы достичь единения с Богом.

Первый этап Развращенного Ложного Я — самое примитивное и банальное состояние человека, когда его душа ищет земных путей. Большинство людей так и застревают на этом, страдая и угождая своему «я», и считают других виноватыми в своих несчастьях.

Когда — и если — человек начинает понимать униженное состояние своего «я», он принимается работать над собой и таким образом переходит на второй этап, который в некотором смысле противостоит первому. Вместо того чтобы постоянно винить других людей, этот человек винит себя. Тогда его эго становится Осуждающим Ложным Я, и он ступает на путь внутреннего очищения.

На третьем этапе человек мужает, и его эго — это уже Вдохновленное Ложное Я. Только тогда человек подступает к Долине Познания. Теперь у него уже есть запас терпения, стойкости, мудрости и смирения. Мир для него полон вдохновения. Поэтому-то многие, достигшие этого этапа, чувствуют потребность остановиться на нем, теряя желание или мужество идти дальше. Вот почему, как ни прекрасен этот этап, он является ловушкой для человека, который стремится идти дальше.

Те же, кто идет дальше, познают Безмятежное Ложное Я. Щедрость, благодарность и неколебимое чувство удовлетворения, не зависящее от жизненных невзгод, — вот главные черты человека, который достиг этого уровня. Это — Долина Единства. Здесь люди довольны всем, что им посылает Бог. Им безразличны земные радости и трудности, и их эго становится Удовлетворенным Ложным Я.

Следующий этап — Услужливое Ложное Я. Обладатель его становится источником света для людей, он распространяет свою энергию на всех, уча и просвещая, как настоящий Учитель. Куда бы он ни пришел, он кардинальным образом меняет жизнь людей. Что бы он ни делал и ни стремился сделать, всеми своими помыслами он хочет служить Богу посредством служения окружающим.

Наконец, когда человек достигает седьмого этапа, его эго становится Чистым Я, а сам он, согласно теории суфизма, — совершенным, то есть инсан-аль-камиль. Однако мало кому известно хоть что-нибудь об этом. Немногие, которые достигли его, молчат об этом.

Этапы на пути к Богу просто описать, но одолеть трудно. Путь от первого этапа до последнего тернист и запутан. Всегда существует опасность возвращения назад, иногда даже с самого высшего уровня на самый низший. На пути множество ловушек, и неудивительно, что очень немногие сумели достичь совершенства.

Когда Шамс задал свой вопрос, понятно, его интересовало не сравнение Учения Пророка и мыслей суфия. Он хотел, чтобы я задумался, как могу я усовершенствовать свою личность ради постижения Бога.

— Как насчет тебя, великий проповедник? — спрашивал Шамс Тебризи. — На каком этапе из семи ты находишься? Как ты думаешь, хватит ли у тебя сил последовать дальше, пройти весь путь до конца? Скажи мне, насколько велика твоя чаша?

Керра

18 декабря 1244 года, Конья

Бесполезно пенять на судьбу. Но все же я не могу не пожалеть, что слаба в вопросах богословия, истории и философии, — в том, о чем днями и ночами беседовали Руми и Шамс, уединившись в библиотеке. Временами мне хотелось взбунтоваться против того, что я рождена женщиной. Девочку обычно учат готовить и следить за порядком в доме, стирать грязную одежду и штопать прохудившиеся носки, сбивать масло, делать сыр и кормить младенцев. Некоторых женщин еще учат искусству любви, чтобы они умели привлекать мужчин. И все. Никто не даст женщине книгу, чтобы у нее открылись глаза.

В первый год своего замужества я пользовалась любой возможностью, чтобы проникнуть в библиотеку Руми. Я сидела там среди книг, которые он так любил, дышала пылью и плесенью и не могла понять, какую тайну они хранят в себе. Мне было известно, как Руми обожает свои книги, многие из которых достались ему от его покойного отца Бах аль-Дина.

Конечно же больше всего он любил «Ма’ариф»[20]. Много ночей он провел в библиотеке за этой книгой, хотя я подозреваю, что он знал ее наизусть.

— Даже если бы мне предложили за них кучу золота, я бы никому не отдал мои книги, — говорил Руми. — Каждая — бесценное наследие моих предков. Я получил их от отца и передам своим сыновьям.

В конце концов я поняла, как много значили для него его книги. Однажды, в первый год замужества, оставшись одна дома, я вдруг надумала вытереть пыль в библиотеке. Сняла все книги с полок и стала вытирать переплеты бархатной тряпкой, смоченной в розовой воде. В наших местах считают, что некий юный джинн по имени Кебикек получает извращенное удовольствия от порчи книг. Чтобы прогнать его, надо написать предостережение внутри каждой книги: «Не шевелись, Кебикек, держись подальше от этой книги!» Откуда мне было знать, что не только Кебикеку надо держаться подальше от книг моего мужа, но и мне тоже?

В тот день я протерла все книги в библиотеке. Работая, я читала «Обновление религиозных наук» Газзали[21] и, лишь услыхав за спиной холодный голос мужа, поняла, как много времени провела в библиотеке.

— Керра, что ты тут делаешь?

Это был Руми, по крайней мере этот человек был очень похож на Руми — вот только у него был другой голос, да и внешне он показался мне намного суровее моего мужа. За все восемь лет нашего брака он лишь один раз говорил со мной так.

— Вытираю, — прошептала я.

— Понимаю, — сказал Руми, — но, пожалуйста, никогда не прикасайся к моим книгам. Собственно, я был бы тебе очень благодарен, если бы ты вообще больше не входила в эту комнату.

С тех пор я держалась подальше от библиотеки, даже когда оставалась в доме одна. Я поняла и приняла то, что мир книг никогда не был и никогда не будет моим.

Но, когда в доме появился Шамс Тебризи и они с моим мужем уединились на сорок дней в библиотеке, я почувствовала, как внутри меня закипает раздражение. Рана, о которой я даже не подозревала, стала кровоточить.

Кимья

20 декабря 1244 года, Конья

Мои родители были простые люди. Я видела, как тяжело они работали и как рано состарились. Мне исполнилось двенадцать лет, когда Руми удочерил меня. До этого я жила в долине у подножия гор Таурус в маленьком домике, и мы с сестрой делили комнату с призраками наших умерших братьев и сестер. Я единственная в семье видела призраки. Это пугало мою сестру, а мама плакала каждый раз, когда я рассказывала ей об этом. Как ни старалась я объяснить, что не надо бояться призраков, что выглядят они вполне счастливыми, мне никто не верил. Никто в семье меня не понимал.

Однажды мимо нашей деревни проходил странник. Обратив внимание на то, как сильно он истощен, отец пригласил его переночевать в нашем доме. Вечером мы все сидели у очага, в котором жарился козий сыр, и странник рассказывал нам удивительные истории о дальних странах. Прислушиваясь, я закрыла глаза и представляла, будто сама путешествую по пустыням Аравии. Я видела шатры бедуинов в Северной Африке и огромное синее море, которое называется Средиземным. На берегу мне попалась большая, свернутая, как спираль, раковина, и я положила ее в карман. Я хотела пройтись по берегу, однако меня остановила резкая, омерзительная вонь.

Когда я открыла глаза, то обнаружила, что лежу на полу, и все домашние, с испуганными лицами, собрались вокруг меня. Мама рукой поддерживала мне голову, а в другой руке держала половину луковицы, которую подносила к моему носу.

— Она очнулась! — радостно крикнула сестра и захлопала в ладоши.

— Слава Богу, — со вздохом произнесла мама и повернулась к страннику. — У нее сызмальства видения. И теперь тоже случаются постоянно.

Утром странник поблагодарил нас за гостеприимство и распрощался.

Однако, прежде чем уйти, он сказал отцу:

— Твоя дочь Кимья необычный ребенок. Она очень одаренная, и будет жаль, если ее одаренность останется неоцененной. Тебе следует послать ее в школу.

— Зачем девочке учиться? — воскликнула мама. — Неслыханное дело! Она останется со мной и будет ткать ковры, пока не выйдет замуж. Знаете, она еще и талантливая ковровщица.

Однако странник так легко не сдался:

— Когда-нибудь она может стать великим ученым. Очевидно, Бог одарил ее многими способностями. Вы считаете себя более прозорливыми, чем Бог? — спросил он. — Если поблизости нет школы, пошлите ее к какому-нибудь ученому, чтобы она могла получить образование.

Мама покачала головой. Однако я заметила, что отец не был с ней согласен. Зная его любовь к знаниям, я не удивилась, когда он спросил странника:

— Мы незнакомы с учеными мужами. Где мне искать их?

И тогда странник произнес имя человека, изменившего мою жизнь.

— Мне известен один замечательный ученый муж в Конье, — сказал он. — Его зовут Джалаладдин Руми. Наверняка он с удовольствием возьмется за обучение столь талантливой девочки, как Кимья. Отвезите ее к нему, и вы не пожалеете об этом.

Когда странник ушел, мама подняла руки.

— Я беременна. Скоро у нас появится еще один рот, и мне потребуется помощница. Зачем девочке книги? Если ей и нужно учиться, то лишь тому, как заботиться о доме и растить детей.

Я бы предпочла, чтобы мама как-то иначе объяснила свое желание удержать меня дома. Скажи она, что будет скучать без меня и потому не может даже ненадолго отдать меня в другую семью, я бы осталась. Однако она не сказала ничего такого. Как бы там ни было, отец не усомнился, что в словах странника есть резон, да и я спустя пару дней стала на его сторону.

Вскоре мы с папой отправились в Конью. Нам пришлось ждать Руми у входа в медресе, где он преподавал. Когда же он появился, я очень смутилась и не посмела даже посмотреть на его лицо. Вместо этого я смотрела на его руки. У Руми были длинные, тонкие, подвижные пальцы, скорее пальцы мастерового, чем ученого. Отец подтолкнул меня к нему.

— Моя дочь очень талантлива. Сам я невежественный человек, и моя жена тоже никогда не училась, но нам сказали, что вы самый образованный человек в здешних местах. Может быть, вы захотите учить девочку?

Даже не глядя на Руми, я поняла, что он не удивился. Наверное, он привык к таким просьбам. Пока Руми и папа договаривались, я подошла ко двору медресе и увидела там нескольких мальчишек. Девочек там не было ни одной.

По пути назад я обратила внимание на молодую женщину, в одиночестве стоявшую поодаль. Когда я помахала ей рукой, она сначала замерла, однако после некоторого замешательства ответила мне тем же.

— Девочка, неужели ты видишь меня? — спросила она.

Я кивнула, и женщина, улыбнувшись, захлопала в ладоши:

— Это замечательно! Меня ведь никто никогда не видит.

Мы вместе с ней направились к тому месту, где стояли Руми и мой отец. Женщина оказалась права — мужчины не заметили ее.

— Кимья, подойти к нам, — позвал меня Руми. — Твой отец говорит, что тебе нравится учиться. Скажи, что тебя больше всего интересует в книжках?

Меня словно парализовало, и я не могла выдавить из себя ни слова.

— Подойди, милая, — сказал разочарованный отец.

Мне хотелось ответить правильно, чтобы папа гордился мной, но я не знала ответа и лишь тяжело вздохнула.

Мы с отцом уехали бы обратно в свою деревню не солоно хлебавши, если бы не молодая женщина. Она взяла меня за руку и произнесла: «Скажи правду. Все будет хорошо, я обещаю».

Почувствовав себя спокойнее, я повернулась к Руми:

— Для меня большая честь учить Кур’ан с вами, учитель. Я не боюсь трудной работы.

У Руми просветлело лицо.

— Отлично, — проговорил он и замолчал, словно вспомнил что-то неприятное. — Но ты девочка. Даже если будешь очень стараться и делать успехи, все равно выйдешь замуж и родишь детей. Годы обучения пройдут без пользы.

Я не знала, что на это ответить, и даже почувствовала себя виноватой. Папа тоже как будто расстроился и опустил голову. И опять молодая женщина помогла мне:

— Скажи ему, что его жена всегда хотела родить дочку и теперь она будет счастлива, если он возьмется учить девочку.

Когда я произнесла это, Руми рассмеялся:

— Понятно, вы побывали у меня дома и поговорили с моей женой. Но уверяю вас, Керра никак не участвует в моем учительстве.

Молодая женщина медленно, печально покачала головой и прошептала мне на ухо:

— Скажи, что не разговаривала с Керрой, его второй женой. Ты разговаривала с Гевхер, матерью его двух сыновей.

— Я говорила с Гевхер, — сказала я, тщательно произнеся имя. — С матерью ваших сыновей.

Руми побледнел.

— Девочка, Гевхер умерла, — холодно произнес он. — Что тебе известно о моей покойной жене? Это плохая шутка.

И тут вмешался отец:

— Уверен, учитель, у нее не было дурных мыслей. Уверяю вас, Кимья серьезная девочка. Она всегда уважительно относится к старшим.

Я поняла, что надо сказать правду:

— Ваша покойная жена здесь. Она держит меня за руку и помогает мне быть храброй. У нее карие миндалевидные глаза, милые веснушки, и на ней длинное желтое платье…

Я замолчала, заметив, что молодая женщина показывает на свои шлепанцы.

— Она хочет, чтобы я сказала вам о ее шлепанцах. Они сделаны из яркого оранжевого шелка и расшиты мелкими красными цветами. Они очень красивые.

— Эти шлепанцы я привез ей из Дамаска, — сказал Руми, и на глаза ему навернулись слезы. — Она любила их.

Сказав это, учитель умолк и принялся расчесывать бороду. Выражение его лица стало торжественным и отстраненным. Но когда он заговорил снова, в его голосе была нежность и ни намека на уныние.

— Теперь я понимаю, почему все думают, что у твоей дочери дар, — сказал Руми моему отцу. — Пойдемте ко мне домой. Мы поговорим о ее будущем за обедом. Уверен, она станет отличной ученицей. Она будет лучше многих мальчиков.

Потом Руми повернулся ко мне:

— Ты скажешь об этом Гевхер?

— Учитель, в этом нет нужды. Она слышит тебя. Но она говорит, что ей пора уходить. И еще она говорит, что всегда с любовью наблюдает за тобой.

Руми ласково улыбнулся. И папа тоже улыбнулся. Нам всем стало легко друг с другом, как не было прежде. В эту минуту я поняла, что моя встреча с Руми будет иметь далеко идущие последствия. У меня с мамой никогда не было особой близости, и, видно, чтобы возместить это, Бог дал мне двух отцов — моего настоящего отца и приемного.

Вот так восемь лет назад я оказалась в доме Руми — застенчивая девочка, жаждущая знаний.

Керра была доброй и любящей, даже более любящей, чем моя настоящая мама, и оба сына Руми хорошо приняли меня, особенно старший, который со временем стал мне старшим братом.

Странник оказался прав: как ни скучала я по папе и по сестре, но ни одной минуты не пожалела о приезде в Конью и о том, что живу в доме Руми. Под его крышей я провела много счастливых дней.

А потом появился Шамс Тебризи. Его присутствие все изменило.

Элла

9 июня 2008 года, Нортгемптон

Прежде боявшаяся одиночества, Элла обратила внимание, что в последнее время полюбила оставаться наедине с собой. Она была поглощена отзывом на «Сладостное богохульство» и попросила Мишель дать ей лишнюю неделю. Наверное, она могла бы закончить отзыв и раньше, однако ей не хотелось торопиться. Эта работа помогла ей понять самое себя, свои семейные обязанности и, увы, старое глубинное противостояние с мужем.

На этой неделе Элла в первый раз пропустила кулинарные занятия. Ей не хотелось ни с кем общаться, и в последнюю минуту она сказалась больной.

Свою переписку с Азизом она держала в тайне. В литературном агентстве не знали, что она виртуально флиртует с автором книги; дети и муж тоже не знали. За несколько недель ее жизнь, чистая и открытая, наполнилась секретами и ложью. Но больше всего Эллу удивляло то, что эта перемена нисколько ее не беспокоит. Она словно терпеливо ждала чего-то, уверенная, что это придет.

Однако электронных посланий ей было уже недостаточно. И она позвонила Азизу. Несмотря на пятичасовую разницу во времени, они теперь почти каждый день разговаривали по телефону. Азиз сказал, что у нее ласковый и слабый голос. Когда она смеялась, то ее смех был робкий и прерывистый, как будто она не была уверена, можно ли и нужно ли смеяться. Это был смех женщины, не умевшей не обращать внимания на суждения других людей.

«Просто будь сама собой, — говорил ей Азиз. — Старайся!»

Но быть самой собой в неспокойной домашней жизни было не так-то легко. Ави начал брать частные уроки по математике, а Орли была записана к психоаналитику из-за проблем с едой.

Сегодня она съела половинку омлета — это была ее первая более или менее нормальная еда за целый месяц. И хотя она все же спросила, сколько в омлете калорий, Элла сочла чудом и то, что Орли не посчитала себя виноватой и в наказание себе не спровоцировала рвоту. Тем временем Дженет объявила о разрыве со Скоттом. Никаких других объяснений, кроме того, что обоим требуется пространство для частной жизни, не последовало. Элле пришло в голову, что, возможно, «частная жизнь» означает новую любовь, тем более что в этом смысле ни Дженет, ни Скотт зря времени не теряли.

Больше всего Эллу поражало, с какой скоростью зарождаются и рассыпаются отношения людей, но она старалась никого не судить. Если она что-то и почерпнула из переписки с Азизом, то хотя бы одно: если оставаться спокойной, дети откровеннее будут делиться с ней мыслями. Едва она перестала «бегать» за ними, как они перестали «бегать» от нее. Отказавшись от неустанных попыток помочь и утешить, Элла обнаружила, что все улаживается как бы само собой и гораздо лучше. Она превратилась просто в свидетеля. Наблюдала, как разворачиваются события, и дни пролетали один за другим, не требуя от нее особых усилий. Элла обнаружила, что, как только перестала беспокоиться насчет вещей, ей не подвластных, внутри нее как будто появился еще один человек — более мудрый, более спокойный и намного более разумный.

— Пятый элемент, — бывало, шептала она.

Прошло совсем немного времени, и муж обратил внимание на перемену, происшедшую в жене. Не потому ли ему теперь захотелось бывать с ней подольше? Он стал возвращаться домой раньше, и Элла заподозрила, что он перестал искать женского внимания на стороне.

— Милая, с тобой ничего не случилось? — спрашивал Дэвид.

— Я в полном порядке, — с улыбкой отвечала Элла.

Уйдя в свое личное безмятежное пространство, она как будто оставила внешние привычки, в которых ее брак просуществовал, словно проспал, в течение многих лет. Теперь, когда они с Дэвидом перестали изображать благополучие, Элла отлично видела и совершенные ими ошибки, и застарелые изъяны совместной жизни. Элла сделалась сама собой. И у нее появилось ощущение, что самим собой стал и Дэвид.

За завтраками и обедами они теперь обсуждали свои дела, как взрослые мирные люди, словно подводили итог прибыли от инвестиций. Потом молчали, понимая, что им, собственно, больше не о чем говорить.

Иногда Элла ловила на себе внимательный взгляд мужа, как будто он ждал от нее каких-то слов. И Элла знала: если спросить о его интрижках, он с радостью исповедуется перед ней. Однако она сомневалась, что ей этого хотелось.

Прежде она ни о чем не спрашивала, чтобы не раскачивать семейную лодку. А теперь перестала делать вид, будто не знает, чем он занимается, когда по вечерам не приходит домой. Она ясно давала понять, что все знает и что ей это неинтересно. А ее мужа как раз это и пугало. Элла понимала его, потому что в глубине души тоже боялась.

Если бы Дэвид всего месяц назад сделал крошечный шажок ей навстречу, она была бы благодарна ему. Любая попытка с его стороны укрепить их брак была бы принята ею с благодарностью. Но это было месяц назад. Теперь ее прежняя жизнь казалась ей ненастоящей. Как же она, мать троих детей, дошла до этого? Более того, если она была несчастна, то, как правильно подметила Дженет, почему не делала того, что делают все несчастные люди? Почему не плакала в ванной, не рыдала над раковиной в кухне, не гуляла в одиночестве, не била посуду о стену? Ничего такого не было.

Странный покой снизошел на Эллу. Она стремительно покидала свою устроенную жизнь, но ощущала при этом такую устойчивость, какой никогда не было прежде. Утром, подолгу разглядывая себя в зеркало, она ожидала увидеть перемены на своем лице. Может быть, она помолодела? Стала привлекательней? Или оживленней? Но никакой разницы не замечала. И все же она уже не была прежней.

Керра

5 мая 1245 года, Конья

Большие деревья, ветви которых всю зиму сгибались под тяжестью снега, уже покрылись зелеными листьями, а Шамс из Тебриза все еще живет у нас. За это время, насколько я заметила, муж стал другим человеком, с каждым днем он все больше отдаляется от меня и всей семьи. Поначалу я думала, что со временем они надоедят друг другу, но ничего такого не было заметно. Они даже как будто еще больше сблизились. Оставшись наедине, они или молчат, или что-то непрерывно говорят, иногда смеются, и этот смех причиняет мне боль: ведь они не устают друг от друга. После бесед с Шамсом муж как будто не замечает никого и настолько углублен в себя, словно опоен чем-то.

Руми и Шамса объединяет что-то, не оставляющее места для третьего человека. Они кивают друг другу, улыбаются, хмурятся и делают это одновременно, обмениваясь долгими значительными взглядами. Кажется, даже настроение одного зависит от настроения другого. Иногда они сидят в тишине, ничего не едят, ничего не говорят; иногда чему-то радуются так, что похожи на безумцев. Я больше не узнаю Руми. Человек, который восемь лет назад стал моим мужем, детей которого я растила, словно своих собственных, которому я родила ребенка, стал для меня чужим. Только когда он спит рядом, я ощущаю близость с ним. Много ночей за последнее время я провела без сна, прислушиваясь к его дыханию и чувствуя его тепло своей кожей. Спокойное биение его сердца успокаивает меня и напоминает, что Руми все еще остается моим мужем.

Я постоянно повторяю себе, что это не может продолжаться вечно. Когда-нибудь Шамс покинет нас. В конце концов, он же странствующий дервиш. И Руми останется со мной. Он принадлежит Конье и своим ученикам. Мне не надо ничего делать, надо всего лишь ждать. Однако терпение дается мне нелегко, и с каждым прошедшим днем становится тяжелее. Когда мне особенно тяжело, я вспоминаю прошлые времена — когда Руми был рядом, несмотря ни на какие разногласия.

— Керра — христианка. Даже обратившись в ислам, она все равно не станет одной из нас, — перешептывались люди, узнав о нашей свадьбе. — Известный ученый-исламист не должен брать в жены неверную.

Однако Руми не обращал внимания на сплетни. Ни тогда, ни потом. И я всегда была благодарна ему за это.

Жители Анатолии принадлежат к разным религиям и расам. Тем не менее мы едим одни и те же блюда, поем одни и те же песни; у нас одни и те же суеверия, мы видим по ночам одни и те же сны. Почему же мы не можем жить вместе? Я знала христианских детей с мусульманскими именами и мусульманских детей, которых выкармливали своим молоком христианки. Такой уж у нас мир. Если между христианством и исламом есть граница, она должна быть более гибкой, чем считают богословы с обеих сторон.

Так как я жена знаменитого ученого, люди полагают, будто я высокого мнения об ученых. Но, по правде говоря, это не так. Несомненно, ученые много знают, но так ли хорошо ли знание, когда речь идет о вере? К тому же им свойственно произносить такие слова, которые нам трудно понимать. Мусульманские ученые отрицают христианскую веру в Троицу, а христианские ученые порицают мусульманских за то, что те считают Кур’ан идеальной книгой. Они говорят так, словно не слышат друг друга. Но если вы спросите меня, то между обычным христианином и обычным мусульманином очень много схожего, в отличие от ученых мужей.

Говорят, самое трудное для мусульманина, который обращается в христианство, — это принять Троицу. А для христианина, обращающегося в мусульманство, самое трудное — отказаться от Троицы. В Кур’ане Иса говорит, что он слуга Божий, которому Бог дал Книгу и которого Он сделал Пророком. Мне было не трудно в это поверить. Гораздо труднее оказалось отвергнуть Марию. Хотя я никому об этом не рассказывала, даже Руми, но иногда мне ужасно хочется посмотреть в добрые карие глаза матери Иисуса Христа. Своим взглядом она всегда утешала меня.

По правде говоря, когда у нас поселился Шамс из Тебриза, я была до того смущена и расстроена, что мне больше, чем когда-либо, потребовалось утешение Девы Марии. Меня словно охватывала горячка, до того сильно я жаждала помолиться Ей. Временами мне становится даже стыдно, что я обманываю свою новую веру.

Никто об этом даже не догадывается. Даже Сафия, которая посвящена почти во все мои дела и мысли. Она не поняла бы меня. Жаль, что я не могу поделиться этим со своим мужем, но я даже не знаю, как сказать ему об этом. Он очень отдалился от меня, и я боюсь, как бы он не отдалился еще больше. Руми — все для меня. А теперь он стал чужим. Никогда не думала, что можно жить с человеком под одной крышей, спать с ним в одной постели и все же чувствовать, что его нет рядом.

Шамс тебризи

12 нюня 1245 года, Конья

Балаган, да и только! Если бы даже мусульмане постились с именем Бога весь месяц Рамадан и каждый Эйд[22] приносили в жертву овцу или козу, чтобы замолить свои грехи, если бы всю свою жизнь мечтали совершить паломничество в Мекку и пять раз в день расстилали молитвенный коврик, но в их сердцах не было бы места для любви, — то какой во всем этом смысл? Вера без любви — всего лишь слова; слова слабые и безжизненные, неопределенные и пустые, поскольку в них нет истинного чувства.

Неужели кто-то думает, что Бог находится в Мекке или Медине? Или в какой-то местной мечети? Как можно представить, что Бог «заперт» в некоем замкнутом пространстве, когда Он сам говорит, что «ни Мои небеса, ни Моя земля не вместят Меня, но вместит Меня сердце Моего верующего слуги».

Жаль мне того дурака, который думает, будто границы его смертного разума и есть границы Всемогущего Бога. Жаль мне невежду, который считает, что может торговаться с Богом и платить Ему долги. Неужели эти люди полагают, что Бог — бакалейщик, взвешивающий наши добродетели и пороки на двух чашках весов? Или что Он чиновник, педантично записывающий наши грехи в Свою бухгалтерскую книгу, и когда-нибудь за них придется платить? Так-то они представляют Единство с Богом?

Мой Бог — великий Бог. Живой Бог! Зачем мне мертвый Бог? Его имя аль-Хайи, то есть Живой Бог. Зачем мне коснеть в постоянных страхах и тревогах, быть ограниченным запретами и оговорками? Он бесконечно милостив. Его имя аль-Вадуд. Он — Любящий. Я возношу хвалы Ему всеми моими делами и словами так же естественно и легко, как дышу. Его имя — аль-Хамид, Восхваляемый. Зачем мне распространять сплетни и клевету, если в глубине души я знаю, что Бог все видит и слышит? Его имя — аль-Басир, Всевидящий. Он прекраснее, чем можно вообразить в снах и мечтах.

Аль-Джамал, аль-Кайиум, аль-Рахман, аль-Рахим. В засуху и потоп, голодный и умирающий от жажды, я буду петь и плясать для Него, пока у меня не подогнутся колени, пока не откажет мне мое тело, пока сердце не перестанет биться. Я буду на кусочки разбивать мое эго, пока не стану частью Ничего, чистейшей пустотой, пылинкой в пыли Его великого мироздания. С благодарностью, радостью и упорством я восхваляю Его величие и щедрость. Я благодарю Его за все, что Он дал мне и в чем отказал, ибо только Он знает, что лучше для меня.

Вспомнив еще одно правило из своего списка, я почувствовал, будто меня обдало волной счастья и надежды. «Человеческое существо занимает особое место в творении Бога, который сказал, что вдохнул в него от Своего Духа. Каждый из нас, без исключения, сотворен, чтобы быть посланцем Бога на земле. Спроси себя хотя бы раз, похож ли ты в своем поведении на Божье творение? Помнишь ли ты, что тебе надлежит открыть Бога в себе и жить с этим открытием?»

Вместо того чтобы исчезнуть в Боге и бороться со своим эго, религиозные фанатики сражаются с другими, поднимая волны страха. Неудивительно, что люди, взирая на мир глазами, полными страха, в избытке видят то, от чего впадают в панику. Случись где-нибудь землетрясение, засуха или еще какая-нибудь беда, они воспринимают это как проявление Священного Гнева — словно Бог не говорит откровенно: «Сочувствие Мое сильнее гнева Моего». Вечно раздражаясь на всех и по всякому поводу, фанатики как будто ждут, что Всемогущий Бог встанет на их сторону и поддержит их ничтожную жажду мести. В их жизни есть место только горечи и ненависти, да еще безграничному недовольству, которое их сопровождает повсюду, словно черное облако, отбрасывающее тень на их прошлое и будущее.

Бывает так, что человек за лесом не видит дерева. Отдельные правила следует читать в свете целого. А целое спрятано в его сущности.

Не желая искать сущность Кур’ана и воспринимать его в целом, фанатики выделяют отдельные стихи в качестве священных указаний, которые соответствуют их испуганному сознанию. Они постоянно напоминают нам, что в Судный день всем смертным придется перейти мост Сират, который у´же волоса и острее бритвы. Те, кто не смогут это сделать, то есть грешники, окажутся в адской бездне и будут мучиться до конца света. А те, кто ведет добродетельную жизнь, перейдут мост, и им за это будет воздано фруктами, сладкой водой и девственницами. Таково представление фанатиков о загробной жизни. Насколько же велик их страх перед жизнью земной, перед неминуемым наказанием, что в своем стремлении оправдаться они забывают о Боге! Неужели им неизвестно о сорока правилах? «Ад находится здесь и сейчас. И рай тоже. Не надо бояться ада и мечтать о рае, потому что и ад и рай постоянно находятся в душе человека. Каждый раз, когда на нас снисходит любовь, мы оказываемся в раю. Каждый раз, когда мы ненавидим, завидуем или сражаемся, мы попадаем в адский огонь». Об этом говорит Правило номер двадцать пять.

Разве есть ад страшнее того, в котором мучается человек, когда его совесть ясно говорит ему о его грехах? Спросите его. Он вам расскажет, что такое ад. Разве есть рай прекраснее, чем то счастье, в котором изредка пребывает человек, когда он знает, что живет в полном согласии с Богом? Спросите этого человека. И он скажет вам, что такое рай.

Зачем так уж волноваться о загробном мире, о воображаемом будущем, если в эту самую минуту мы можем в полной мере познать присутствие или отсутствие Бога в нашей жизни? Суфиям не свойственно задумываться об аде и о райских кущах, поэтому они любят Бога чистой и безмятежной, незапятнанной и искренней любовью.

Любовь есть причина. Любовь есть цель.

И когда любовь к Богу велика, когда ты любишь все Его создания, потому что Он сотворил их и потому что они живут благодаря Ему, все остальное не имеет значения. Тогда не может быть никаких «я». Всем своим существом ты направлен в Ничто, которое составляет всего тебя.

На другой день мы с Руми обдумывали эти предметы, когда он вдруг закрыл глаза и произнес такие строчки:

Не христианин я, не иудей, не мусульманин, не буддист, не суфий.

Я не с Запада и не с Востока.

Нет у меня моего места, где бы остались мои следы.

Руми не считает себя поэтом. Однако он настоящий поэт. Потрясающий поэт! И теперь он открывает в себе поэта.

Да, Руми прав. Он не с Востока и не с Запада. Он принадлежит Царству Любви. Он принадлежит Возлюбленному.

Элла

12 июня 2008 года, Нортгемптон

Безрадостный момент, когда Элла закончила читать «Сладостное богохульство» и поставила точку в своем отзыве, в конце концов наступил. Хотя все время ей очень хотелось обсудить с Азизом кое-что в его романе, профессиональная этика не позволяла это сделать. Сначала следовало написать отзыв. Она даже не сообщила Азизу, что под влиянием его романа купила сборник Руми и теперь каждый вечер перед сном прочитывала несколько стихов. Элла тщательно отделяла работу над романом от переписки с его автором. Однако двенадцатого июня случилось нечто разрушившее эту границу.

До этого дня Элла ни разу не видела ни одной фотографии Азиза. В Интернете их не оказалось, и у нее не было ни малейшего представления о том, как может выглядеть автор «Сладостного богохульства». Поначалу ей нравилось писать письма человеку, у которого как бы нет лица. Но со временем любопытство стало брать верх, и ее начала мучить потребность увидеть лицо своего адресата. Азиз тоже ни разу не попросил прислать ему ее фотографию, и Элле это казалось странным, даже очень странным.

Неожиданно даже для себя самой Элла послала Азизу свою фотографию. Она стояла на крыльце в обтягивающем голубом платье, не скрывавшем ее фигуру, а рядом сидел любимый Спирит. Элла улыбалась одновременно радостно и тревожно, крепко сжимая в пальцах собачий ошейник, словно хозяйка хотела поднабраться сил от своего любимца. Над ними было серо-фиолетовое небо. Не то чтобы эту фотографию Элла считала одной из лучших, однако в ней ощущалась некая духовность, даже какая-то потусторонность. Во всяком случае, так Элле хотелось думать, и она, отправив фотографию, стала ждать ответа. Кроме того, таким способом она как бы просила Азиза прислать ей свою фотографию.

И он прислал.

Когда Элла увидела лицо Азиза, то подумала, что он — выходец с Дальнего Востока, хотя сама никогда там не была и плохо представляла себе, как выглядят тамошние жители. Азиза окружало более десятка черноволосых детей разных возрастов. Стройный, в черной рубашке и черных брюках, он был остроносым, с высокими скулами и длинными темными вьющимися волосами, падавшими на плечи. Его зеленые глаза светились энергией, и в них было что-то еще, что Элла определила как сострадание. В одном ухе у него Элла заметила серьгу, а еще он носил ожерелье необычной формы.

Внимательно, во всех подробностях рассмотрев мужчину на фотографии, Элла почувствовала, будто давно знакома с ним. Ей показалось это невероятным, но она могла бы поклясться, что знала его прежде.

И вдруг Элла поняла.

Шамс Тебризи имел некоторое сходство с Азизом 3. Захарой. Или автор выглядел почти в точности так же, как Шамс в романе, когда он отправился в Конью на встречу с Руми. Интересно, подумала Элла, Азиз намеренно сделал своего персонажа похожим на себя? А собственно, почему бы и нет? Он имел полное право списать главного героя с себя, ведь и Бог сотворил людей по Своему образу и подобию.

Обдумывая это, Элла представила еще одно: могло быть и так, что Шамс списан с настоящего Шамса из Тебриза, и в этом случае имелось поразительное сходство двух людей, разделенных восемью веками. Не исключено, что это сходство осталось незамеченным для самого автора романа. Чем больше Элла думала об этом, тем сильнее она подозревала, что Шамс Тебризи и Азиз 3. Захара могут быть связаны не только как автор и его литературный персонаж.

Это открытие произвело неожиданное впечатление на Эллу. Во-первых, ей показалось необходимым вернуться к роману «Сладостное богохульство» и прочитать его еще раз, чтобы взглянуть на него иначе, не только как на интересную историю. Она решила поискать в нем автора, найти Азиза в Шамсе.

Во-вторых, Элла куда сильнее заинтересовалась личностью самого Азиза. Какой он на самом деле? Какой была его жизнь? Однажды в электронном послании Азиз сообщил Элле, что он шотландец. Но тогда откуда взялось восточное имя Азиз? И настоящее ли оно? Или это суфийское имя? Кстати, что, на его взгляд, означает быть суфием?

Было и еще кое-что занимавшее мысли Эллы: самые первые, почти незаметные сигналы страсти. В последний раз с ней это было так давно, что она даже не сразу поняла, что это такое. Но что есть, то есть. К тому же со временем эти сигналы начали проявляться с такой силой, настойчивостью и упорством, что их невозможно было ни с чем спутать и не заметить. Элла поняла, что всем своим существом хочет мужчину с фотографии, и частенько представляла, каково это будет — поцеловать его.

Это желание сделалось до того всепоглощающим, что Элла отключала ноутбук, словно мужчина на фотографии мог утащить ее к себе.

Бейбарс-воин

10 июля 1245 года, Конья

— Бейбарс, сын мой, никому не верь, — говорит мой дядя, — потому что этот мир с каждым днем становится все более распущенным.

Лишь в Золотом веке, как считает дядя, все было по-другому, потому что Пророк Мухаммед, мир да пребудет с ним, должным образом присматривал за людьми. После его смерти все покатилось по наклонной. Но если спросите меня, то я скажу так: если где-то собралось больше двух человек, не миновать драки. Даже во времена Пророка люди ненавидели друг друга, разве нет? Война суть жизни. Лев ловит и съедает оленя, после чего падаль достается грифам. Природа жестока. На земле, в море, в воздухе все существа без исключения могут выжить, только если они сильнее и находчивее своего врага. Чтобы жить, надо воевать. Проще некуда.

Нам необходимо воевать. Даже самые наивные люди понимают, что в наше время нет другого способа выжить. Пять лет назад, когда были зарезаны сто монгольских дипломатов, посланных Чингисханом договориться о мире, дела пошли хуже некуда. Чингисхан разгневался и объявил войну исламу. А ведь никто даже понятия не имеет, зачем понадобилось убивать дипломатов. Некоторые даже считают, что это было дело рук самого Чингисхана, которому нужен был предлог для большой войны. Почему бы и нет? Этого никто никогда не узнает. А я знаю, что монголы за пять лет разорили весь Хорасан, сея разрушения и смерть везде, где они побывали. А два года назад они на равнине Козедаг разбили войско сельджукского султана Рума, и султан превратился в платящего дань вассала. Думаю, единственная причина, почему монголы не стерли нас с лица земли, заключается в том, что им выгоднее держать нас в ярме.

Люди воюют с незапамятных времен, по крайней мере с тех пор, как Каин убил своего брата Авеля, однако ничего похожего на монгольское войско мы прежде не видели. У них много способов вести войну и много разного оружия. Каждый монгольский солдат хорошо вооружен, у него есть топор, сабля и лук. Но самое главное, у него есть стрелы, которыми можно продырявить любые доспехи, поджечь деревню, отравить врага, раздробить самые прочные кости в человеке. У монголов есть даже свистящие стрелы, которыми они передают сигналы от одного войска другому. С таким вооружением, да еще без веры в Бога, монголы стирают с лица земли все, что у них на пути. Даже такой старый город, как Бухара, обращен в руины. Но дело не только в монголах. У крестоносцев нам надо забрать обратно Иерусалим; еще на нас давит Византия, не говоря уж о соперничестве шиитов и суннитов. Живя в окружении смертельных врагов, разве имеем мы право быть мирными людьми?

Вот почему такие, как Руми, раздражают меня. Мне безразлично, что люди его превозносят. Для меня он трус, который распространяет вокруг себя трусость. Наверное, в прошлом он был хорошим ученым, но теперь он в полной власти еретика Шамса. В то время когда врагов ислама становится все больше, что проповедует Руми? Мир! Ничегонеделанье! Смирение!

Брат, нет больше боли. И умерь страстей
Своих отраву. Тогда твою красу
Возлюбит небо… И розой станет шип.
И часть осветит космос весь.

Руми проповедует смирение и превращает мусульман в отару покорных и пугливых овец. Он говорит, что у каждого пророка есть свои последователи. Если «любовь» его самое любимое слово, то другими любимыми словами стали «терпение», «равновесие», «терпимость». Если бы это зависело от него, мы все сидели бы по своим домам и ждали, когда нас прирежут враги или случится какая-нибудь другая беда. Уверен, после этого он придет и кротко подведет итог несчастью, назвав его «bагаса»[23]. «Когда исчезнут школа, мечеть и минарет, тогда дервиши смогут основать свое сообщество». Ну как вам это нравится?

Стоит подумать об этом, и сразу вспоминается, что в нашем городе предки Руми обосновались только лишь потому, что его семья бежала из Афганистана в Анатолию в поисках убежища. В то время многие богатые и влиятельные люди получили приглашение сельджукского султана, и среди них был отец Руми. Вот так, обласканная вниманием, защищенная султаном, семья Руми оставила афганский бедлам ради мирных садов Коньи. Легко проповедовать терпимость, когда за спиной такая жизнь!

Недавно мне рассказали, о чем Шамс Тебризи говорил людям на базаре. Он говорил, что Али, преемник Пророка, во время битвы уже был готов пронзить мечом грудь неверного, как тот вдруг поднял голову и плюнул в него. Тогда Али отбросил меч, тяжело вздохнул и пошел прочь. Неверный был поражен. Он побежал следом за Али и спросил, почему тот отпустил его вместо того, чтобы убить.

— Потому что я очень зол на тебя, — сказал Али.

— Почему же ты не убил меня? — повторил свой вопрос неверный. — Я не понимаю.

— Когда ты плюнул мне в лицо, — объяснил Али, — я очень разозлился. Мое «я» очень пострадало и потребовало отмщения. Если бы я убил тебя, то подчинился бы своему «я». И это стало бы большой ошибкой.

Итак, Али отпустил неверного. Тот же до того расчувствовался, что заделался другом и последователем Али, а потом по доброй воле обратился в ислам.

Так рассказывал Шамс. И какова мораль? Пусть неверные плюют нам в лицо? Только через мой труп! Верный или неверный, никто не посмеет плевать в лицо Бейбарсу-воину.

Элла

13 июня 2008 года, Нортгемптон

Бродячий и милый Азиз!

Только не подумай, что я сошла с ума, если я кое о чем тебя спрошу. Ты — Шамс?

Или иначе: Шамс — это ты?

Искренне твоя

Элла

Дорогая Элла!

Шамс — это человек, который ответственен за превращение Руми из местного проповедника во всемирно известного поэта и мистика.

Учитель Самеид обычно говорил мне: «Если есть люди, похожие на Шамса, какая разница, в ком его нашел Руми?»

Всего доброго.

Азиз

Дорогой Азиз!

Кто такой учитель Самеид?

Всего лучшего,

Элла

Милая Элла!

Это долгая история. Ты правда хочешь знать? Всего хорошего.

Азиз

Дорогой Азиз!

У меня полно времени.

С любовью,

Элла

Руми

2 августа 1245 года, Конья

Думаешь, что живешь богатой и насыщенной жизнью, пока не приходит некто, и тогда ты понимаешь, как много интересного проходило мимо тебя. Словно в зеркале, ты видишь пустоту в своей душе — ту самую пустоту, которую прежде отказывался видеть. Этим некто может быть возлюбленная, друг, духовный учитель. Даже ребенок, за которым ты присматриваешь. Главное, найти душу, которая заполнит пустоту души. Все пророки дают один совет: «Найди того, кто станет твоим зеркалом!» Для меня таким зеркалом стал Шамс из Тебриза. Пока он не явился и не заставил меня заглянуть в глубины моей души, я не знал главного о себе: каким бы преуспевающим и удачливым я ни казался людям, я мало чего достиг и в душе был одинок.

Словно много лет составляешь как бы словарь о самом себе. В нем даешь определение всего, что имеет для тебя значение, например: «истина», «счастье», «красота». В каждый поворотный момент своей жизни обращаешься к этому словарю. А потом приходит незнакомец, берет твой бесценный словарь и выкидывает его на помойку.

«Твои определения надо пересмотреть, — говорит он. — Пора тебе забыть все, что ты знал до сих пор».

И по какой-то причине, непонятной твоему разуму, но понятной сердцу, ты не возражаешь и не сердишься, а радостно соглашаешься. Вот это и сотворил со мной Шамс. Благодаря нашей дружбе, я многому научился. Но самое главное, чему он научил меня, — это забыть все, что я знал до нашего знакомства.

Когда кого-то сильно любишь, то ждешь такой же любви и от окружающих, которые как будто призваны разделить твою радость. Если же этого не случается, сначала чувствуешь удивление, а потом обиду и разочарование.

Не сумел я убедить своих близких и друзей увидеть то, что видел сам. Не сумел объяснить им необъяснимое. Шамс — мое Море Милосердия и Благодати. Он — мое Солнце Истины и Веры. Я называю его Царем Царей Духа. Он — мой источник жизни и высокий вечнозеленый величественный кипарис. Его присутствие все равно что четвертое чтение Кур’ана, путешествие, которое совершается в душе.

К сожалению, большинство людей оценивает происходящее по собственным представлениям и по мнению других. Для всех Шамс — странноватый дервиш. Они считают, что он дико ведет себя, богохульствует, что он совершенно непредсказуем и на него нельзя положиться. А для меня он воплощение Любви, которая движет вселенной. Иногда он уходит в тень и собирает части в целое, а иногда, наоборот, взрывает все, что только можно. Такая встреча, как наша, случается раз в жизни. В моей жизни она случилась впервые за тридцать семь лет.

С тех пор как Шамс вошел в мою жизнь, меня все время спрашивают: что, на мой взгляд, в нем особенного? Я не могу ответить на этот вопрос. Те, кто спрашивают, все равно не поймут, а кто понимает, тот не спрашивает.

Затруднительное положение, в которое я попал, напоминает мне предание о Лейле и Гаруне аль-Рашиде. Услыхав, что бедуинский поэт Кейс безнадежно влюбился в Лейлу и сошел из-за нее с ума, отчего был прозван Меджнуном, то есть безумцем, Гарун аль-Рашид с любопытством стал расспрашивать о женщине, из-за которой произошло такое несчастье.

«Наверное, Лейла какая-то особенная женщина, — подумал он. — Она превосходит всех остальных женщин. Возможно, она колдунья, прекраснее которой нет на свете».

Взволнованный, заинтригованный, он все делал, лишь бы собственными глазами посмотреть на Лейлу.

В конце концов Лейлу доставили во дворец. Когда она открыла лицо, Гарун аль-Рашид был разочарован. Не то чтобы Лейла была уродливой, хромой или старой. Но и поразительно красивой ее тоже назвать было нельзя. Обычная женщина, каких много.

Гарун аль-Рашид не скрыл разочарования.

«Это из-за тебя Меджнун сошел с ума? Но почему? Ты выглядишь такой обыкновенной. Что такого в тебе особенного?»

Лейла улыбнулась.

«Ты прав. Я — Лейла. Но ты не Меджнун, — ответила она. — Тебе надо посмотреть на меня глазами Меджнуна. Иначе ты никогда не разгадаешь тайну, которая зовется любовью».

Как мне объяснить эту тайну моим родным, друзьям и ученикам? Им не понять, что особенного в Шамсе Тебризи, если они не посмотрят на него моими глазами.

Да и как им постичь, что такое любовь, пока они сами не испытают ее?

Любовь нельзя объяснить. Ее можно лишь испытать.

Любовь нельзя объяснить, но она объясняет все.

Кимья

17 августа 1245 года, Конья

Боясь дышать, я жду, когда Руми позовет меня, однако у Руми нет на меня времени. Как бы я ни скучала по нашим урокам, какой бы заброшенной себя ни чувствовала, я не обижаюсь на него. Наверное, я слишком сильно люблю Руми, чтобы сердиться на него. Или я лучше, чем все остальные, его понимаю. Но в глубине души я тоже сбита с толку появлением необыкновенного человека по имени Шамс из Тебриза.

Руми постоянно следит за ним взглядом, как подсолнух поворачивается следом за солнцем. Их взаимная привязанность столь очевидна и сильна, что нельзя не почувствовать себя подавленной рядом с ними, понимая, что ничего подобного нет в твоей жизни. Не всем в нашем доме удается относиться к этому терпимо. Например, Аладдин. Много раз я видела, как он буквально мечет молнии в Шамса. Керре тоже непросто, однако она ничего не говорит, а я ничего не спрашиваю. Мы все сидим на пороховой бочке. Удивительно, но Шамс, из-за которого все это происходит, или не чувствует непроходящего напряжения в доме, или ему на него наплевать.

С одной стороны, мне обидно, что Шамс увел Руми от нас. С другой — мне самой хотелось бы узнать его получше. Некоторое время я довольно успешно боролась со своими чувствами, но сегодня, боюсь, мне с ними не справиться.

Под вечер я взяла Кур’ан, висевший на стене и предназначенный специально для меня.

В прошлом Руми и я всегда вместе читали стих за стихом, однако теперь никто не руководит мною, да и вообще вся наша жизнь пошла кувырком.

Я наобум открыла страницу и ткнула пальцем в первый попавшийся стих. Как ни странно, это была сура аль-Ниса, которая тревожила меня больше всех других в книге. В ней не было ничего хорошего для женщин, поэтому мне было трудно понять ее и тем более принять. Перечитывая ее, я подумала, что могла бы попросить о помощи. Пусть Руми отменяет уроки, но это не значит, что я не могу задавать ему вопросы. И тогда я отправилась в его комнату.

Как ни странно, вместо Руми я нашла там Шамса, который, перебирая четки, сидел у окна, и лучи угасающего вечернего солнца ласково касались его лица. Он был таким красивым, что я не могла отвести от него глаз.

— Прошу прощения, — торопливо проговорила я. — Мне нужен Руми. Я приду позже.

— Не надо убегать. Останься, — сказал Шамс. — По-моему, ты хотела о чем-то спросить. Может быть, я помогу тебе.

У меня не было причин отказываться.

— Ладно. В Кур’ане есть сура, которую я не в силах понять, — нерешительно произнесла я.

— Кур’ан как робкая невеста, — прошептал Шамс, словно разговаривая с самим собой. — Она открывает лицо только тогда, когда видит сочувствие и нежность в сердце глядящего. — Потом он расправил плечи. — О каком стихе ты ведешь речь?

— Об аль-Ниса. Там говорится о том, что мужчины во всем превосходят женщин. И они даже могут бить своих жен…

— Неужели? — переспросил Шамс с таким преувеличенным интересом, что я не поняла, говорит он серьезно или насмехается надо мной. Помолчав недолго, он ласково улыбнулся и наизусть процитировал суру:

— «Мужья стоят над женами за то, что Аллах дал одним преимущество перед другими, и за то, что они расходуют из своего имущества. И порядочные женщины — благоговейны, сохраняют тайное в том, что хранит Аллах. А тех, непокорности которых вы боитесь, увещевайте и покидайте их на ложах, и ударяйте их. И если они повинятся вам, то не ищите пути против них, — поистине, Аллах возвышен, велик!»[24]

Когда Шамс договорил, он закрыл глаза, а потом произнес то же самое, но другими словами:

— Мужчины превосходят женщин, поскольку Бог дает одним немного больше, чем другим, а еще потому, что они тратят свое (чтобы содержать их). Поэтому женщины, которые непорочны, послушны Богу и берегут тайное, как Бог берег это. Что касается женщин, которые, возможно, не непорочны, то твердо поговорите с ними, а потом оставьте их одних в постели (не лаская их), но идите к ним в постель, когда они того пожелают. Когда же они попросят прощения, не ищите оправдания для своих обвинений. Воистину, Бог высок и велик. — Он помолчал и спросил: — Тебе понятна разница?

— Понятна, — ответила я. — Второй текст почти совсем другой по смыслу. В первом как будто дан совет женатым мужчинам бить своих жен, тогда как во втором им попросту сказано, чтобы они ушли. Думаю, это большая разница. Почему же так получается?

— Почему так получается? Почему? — несколько раз повторил Шамс, словно радуясь моему вопросу. — Кимья, расскажи что-нибудь о себе. Ты когда-нибудь плавала в речке?

Я кивнула, и на меня нахлынули детские воспоминания. Ледяные реки, стекающие с гор Таурус, словно воочию предстали передо мной. Совсем немного осталось от той девчонки, которая вместе с сестрой и друзьями провела много счастливых дней на берегах и в воде горных потоков, и я отвернулась, чтобы не показывать своих слез Шамсу.

— Когда смотришь на реку с большого расстояния, Кимья, можно подумать, что это одна-единственная река на всем свете. А стоит нырнуть в нее, и становится ясно, что источников воды много. У реки может быть много течений, и все они находятся в гармонии, хотя и не соединяются друг с другом.

С этими словами Шамс подошел ко мне, взял меня двумя пальцами за подбородок и заставил посмотреть прямо в его черные, бездонные глаза, в которых отражалась душа дервиша. У меня стремительно забилось сердце и перехватило дыхание.

— Кур’ан — быстро бегущая река, — сказал он. — Тот, кто смотрит на нее издалека, видит лишь одну реку. А тот, кто плавает в ней, знает, что в ней четыре течения. Словно разные рыбы, одни из нас плавают ближе к поверхности, а другие предпочитают опускаться в глубину.

— Боюсь, я не понимаю, — проговорила я, хотя это было не совсем правдой.

— Те, которые плавают ближе к поверхности, довольствуются поверхностным знанием Кур’ана. Таких большинство. Они воспринимают суры буквально. Неудивительно, что, читая стихи аль-Ниса, они делают вывод, что мужчины выше женщин. Потому что именно это они хотят видеть.

— А как насчет других течений? — спросила я. Шамс вздохнул:

— Есть еще три течения. Второе глубже первого, но все же оно близко к поверхности. Чем шире знания, тем глубже понимание Кур’ана.

Вслушиваясь в его слова, я ощущала себя одновременно опустошенной и переполненной.

— А что дальше? — спросила я осторожно.

— Третье течение эзотерическое, batini, читающее. Если ты будешь читать аль-Ниса, открыв внутренний взор, ты увидишь, что эти стихи не о женщинах и мужчинах, а о женственности и мужестве. Все мы, включая меня и тебя, в разной степени женственны и мужественны. Только научившись соединять эти свойства, мы становимся гармоничными личностями в этом Единстве.

— Ты хочешь сказать, что во мне есть мужские черты?

— Ну конечно же. А у меня есть женские черты. Я не удержалась и фыркнула:

— А у Руми? У него тоже?

На губах Шамса промелькнула мимолетная улыбка.

— У каждого мужчины есть женские черты.

— Даже у самого мужественного?

— В первую очередь у него, дорогая, — проговорил Шамс почти шепотом и подмигнул мне, словно делясь большим секретом.

На этот раз я удержалась и не хихикнула, хотя и чувствовала себя маленькой девочкой. Это было оттого, что Шамс оказался совсем близко. Странный человек с чарующим голосом, гибкими и мускулистыми руками, с острым, как кинжал, взглядом.

Шамс положил руку мне на плечо и приблизил свое лицо к моему, так что я чувствовала его теплое дыхание. В его взгляде я заметила мечтательность. Своим прикосновением он очаровал меня, и я покорно позволила ему гладить мои щеки. Его пальцы скользили по моему лицу и коснулись нижней губы. Я была сбита с толку, у меня кружилась голова, и я закрыла глаза, ощущая важность того чувства, которое поднималось внутри меня. Однако, едва коснувшись моих губ, Шамс убрал руку.

— Теперь, дорогая Кимья, тебе надо уйти, — печально прошептал Шамс.

И я ушла, чувствуя, что у меня пылают щеки.

Лишь вернувшись в свою комнату и улегшись на матрас, я стала думать о том, каково это — ощутить поцелуй Шамса, и только потом, все еще разглядывая потолок, вспомнила, что не спросила его о четвертом течении — самом глубоком чтении Кур’ана. Что бы это могло быть? И что надо сделать, чтобы достичь такой глубины?

И что случается с теми, кому это удается?

Султан Валад

4 сентября 1245 года, Конья

Будучи старшим братом Аладдина, я всегда беспокоился за него, однако никогда не тревожился так сильно, как теперь. Даже малышом он был не по возрасту вспыльчив, а потом и вовсе стал легко раздражаться и даже приходить в ярость. Готовый поспорить из-за пустяка, буквально из ничего, в последнее время он до того всем недоволен, что при его появлении даже дети на улице разбегаются в страхе. Ему всего семнадцать лет, а у него морщины вокруг глаз оттого, что он все время хмурится и щурится. Сегодня утром я обратил внимание, что у него возле рта, который он постоянно сжимает, появилась новая морщинка.

Я писал на пергаменте, когда услышал за спиной слабый шорох и, обернувшись, увидел мрачного Аладдина. Один Бог знает, как долго он простоял, наблюдая за мной неподвижным взглядом. Аладдин спросил, чем я занимаюсь.

— Переписываю старую лекцию нашего отца, — ответил я. — Хорошо бы иметь лишнюю копию их всех.

— Какой в этом смысл? — громко выдохнул Аладдин. — Отец перестал читать лекции и проповедовать. Если ты не заметил, то он больше не бывает в медресе. Разве тебе не ясно, что он забыл обо всех своих обязанностях?

— Это временно, — возразил я. — Скоро он опять начнет заниматься с учениками.

— Не обманывай себя. Не видишь разве, что у нашего отца ни на что и ни на кого нет времени, кроме как на Шамса из Тебриза? Интересно, правда? Он — странствующий дервиш, а, похоже, навсегда поселился в нашем доме.

Аладдин фыркнул, помолчал, выжидая, не соглашусь ли я с ним. Но я не ответил, и он принялся мерить шагами комнату. Даже не глядя на него, я видел злой блеск в его глазах.

— Люди сплетничают, — угрюмо продолжал он, — и все задаются одним вопросом: как могло случиться, что уважаемый ученый стал игрушкой в руках еретика? Репутация нашего отца тает, как снег под солнечными лучами. Если он не возьмется за ум, то ему больше не найти учеников в нашем городе. Никто не захочет у него учиться. И не мне винить людей за это.

Я отложил пергамент и посмотрел на брата. Он был еще совсем мальчишкой, хотя его жесты и слова уже выдавали в нем будущего мужчину. За последний год он очень переменился, и я подумал, уж не влюбился ли он в кого-нибудь.

Впрочем, это было всего лишь мое предположение.

— Брат, я понимаю, тебе не нравится Шамс, но он наш гость, и нам надо уважать его. Не слушай, что говорят люди. Не стоит делать из мухи слона.

Аладдин мгновенно вспыхнул.

— Из мухи? — фыркнул он. — Ты так называешь свалившуюся на нас беду? Как ты можешь быть настолько слеп?

Я взял пергамент и нежно провел по нему ладонью. Мне всегда доставляло ни с чем не сравнимое удовольствие переписывать отцовские слова и думать о том, что таким образом я продлеваю им жизнь. Даже через сто лет люди будут читать наставления моего отца и вдохновляться ими. И я гордился своей миссией, какой бы ничтожно малой она ни казалась кому-нибудь.

Аладдин стоял рядом и мрачно смотрел на пергамент. На мгновение в его глазах мне почудилась тоска, и я увидел в нем мальчишку, жаждущего отцовской любви. У меня сжалось сердце, так как я понял, что на самом деле ненавидит он не Шамса. Он злился на отца.

Аладдин злился на отца за то, что тот недостаточно его любил. Каким бы уважаемым и знаменитым ни был отец, он оказался совершенно беспомощным перед смертью, которая оставила нас без матери в очень юном возрасте.

— Говорят, Шамс наложил чары на нашего отца, — произнес Аладдин. — Говорят, его прислали убийцы, ассасины.

— Ассасины? — удивился я. — Ерунда.

Ассасинам приписывали множество таинственных убийств, которые они совершали с использованием всевозможных ядов. Преследуя влиятельных людей, они убивали своих жертв на публике, чтобы сеять страх и ужас в людских сердцах. Они дошли до того, что оставили отравленный пирог в шатре Саладина[25] и приложили записку: «Ты в наших руках». И Саладин, великий мусульманский полководец, который храбро сражался с крестоносцами и захватил Иерусалим, не посмел сразиться с ассасинами и предпочел заключить с ними мирный договор. Как могли люди подумать, что Шамс связан с этим ужасным обществом?

Я положил ладонь на плечо Аладдину и заставил его повернуться, чтобы заглянуть ему в глаза.

— Неужели тебе не известно, что в наши времена оно стало совсем другим. Одно название осталось.

Аладдин долго не раздумывал.

— Правильно, но говорят, у них было три военачальника, верных идеям Хасана Саббаха. Они покинули крепость Аламут, чтобы сеять ужас там, где появляются. Люди думают, что теперь их вождем стал Шамс.

Я начал терять терпение.

— Бог мой! Зачем, скажи на милость, ассасинам убивать нашего отца?

— Затем, что они ненавидят всех влиятельных людей и им нравится сеять хаос, вот зачем. Аладдин был до того возбужден своей теорией заговора, что у него пылали щеки. И я понял, что мне надо быть с ним осторожнее.

— Послушай, люди всякое болтают. Тебе не следует серьезно относиться ко всему, что ты слышишь. Выбрось из головы дурные мысли. Они отравляют тебе жизнь.

Аладдин недовольно заворчал, но я тем не менее продолжал говорить:

— Ты можешь не любить Шамса. Ты не обязан. Но ради отца относись к нему с уважением.

Во взгляде Аладдина я прочитал горечь и презрение. Мне стало ясно, что мой младший брат не только злится на отца и Шамса. Он еще и разочаровался во мне. Он счел мое отношение к Шамсу признаком слабости. По-видимому, ему показалось, что я стал бесхребетным и подобострастным ради отцовского расположения. Это было всего лишь предположение, однако оно глубоко задело меня.

Все же я не мог сердиться на него. Как-никак, Аладдин был моим младшим братишкой. Для меня он навсегда останется мальчиком, который гонялся за бездомными кошками, который любил топать по лужам и целый день мог жевать хлеб с йогуртом. Не мог я не видеть в нем ребенка.

Он опустил голову, словно был в чем-то виноват, закусил нижнюю губу и молчал. Лучше бы он заплакал.

— Помнишь, как ты подрался с соседскими ребятами и с плачем прибежал домой? — спросил я. — У тебя был разбит нос. Помнишь, что сказала мама?

Аладдин прищурился, словно вспоминая, но молчал.

— Она сказала, что, рассердившись на кого-нибудь, следует мысленно заменить лицо обидчика лицом любимого человека. Ты пытался заменить лицо Шамса маминым лицом? Возможно, ты найдешь в нем что-нибудь хорошее.

На губах Аладдина мелькнула улыбка, и меня поразило, как вдруг смягчилось его лицо.

— Наверно, ты прав, — произнес он, и в его голосе больше не было злости.

Я растаял. Не зная, что сказать, я обнял брата. Он ответил мне тем же. Я подумал, что теперь он изменит свое отношение к Шамсу и в нашем доме вновь воцарится гармония.

Однако я сильно ошибался.

Керра

22 октября 1245 года, Конья

Было это накануне. Руми и Шамс о чем-то говорили за закрытой дверью. Я постучала и вошла, не ожидая приглашения. В руках у меня был поднос с тарелкой халвы. Обычно Шамс молчит, когда я нахожусь поблизости, словно мое присутствие запечатывает ему рот. И он никогда не говорит ни слова о моей стряпне. Впрочем, ест он совсем немного. Иногда у меня складывается впечатление, что ему все равно, что есть, — роскошный обед или черствый хлеб.

Однако на сей раз, едва он положил кусочек халвы в рот, у него просияли глаза.

— Керра, это бесподобно. Как ты ее готовишь? — спросил он.

Не знаю, что на меня нашло. Вместо того чтобы поблагодарить за комплимент, я сама не поверила своим ушам, когда сказала:

— Зачем спрашивать? Даже если я скажу тебе, как готовить халву, ты все равно не станешь ее готовить.

Шамс заглянул в мои глаза и едва заметно кивнул, как будто соглашаясь со мной. Я подождала, не ответит ли он на мой выпад, но он молча стоял там, где стоял.

Вскоре я вышла из комнаты и отправилась в кухню, раздумывая о случившемся. Возможно, я больше не вспомнила бы об этом, если бы не сегодняшнее утро.

Я сбивала масло в кухне, когда услышала во дворе странные голоса. Выбежав из дома, я увидела нечто немыслимое. Повсюду лежали книги, а несколько из них плавали в фонтане. От чернил вода в нем стала синей.

Тут же стоял Руми, наблюдавший за происходившим. В это время Шамс вытащил какую-то книгу из стопки — это было «Собрание стихотворений аль-Мутанабби»[26], — угрюмо просмотрел ее и бросил в воду. Она не успела еще промокнуть, как он потянулся за другой. На сей раз это была «Книга тайн» Аттара.

Я едва не задохнулась от ужаса. Одну за другой Шамс уничтожал любимые книги Руми.

Следующим стало сочинение отца Руми «Священные науки». Зная, как Руми обожал своего отца и много размышлял над этим манускриптом, я поглядела на него, ожидая каких-то действий.

Но Руми стоял неподвижно, только лицо у него побелело как воск, да руки дрожали. Мне никогда не понять, почему он молчал. Человек, который устроил мне скандал за то, что я вытерла пыль с его книг, теперь молча смотрел, как уничтожают эти самые книги, и не произносил ни звука. Это было нечестно. Если Руми не желал вмешиваться, это должна была сделать я.

— Что ты делаешь? — спросила я Шамса. — У этих книг нет копий. Они бесценны. Зачем ты бросаешь их в воду? Ты сошел с ума?

Не отвечая мне, Шамс посмотрел на Руми:

— Ты тоже так думаешь?

Руми едва заметно улыбнулся, но ничего не ответил.

— Почему ты молчишь? — крикнула я мужу. Тогда Руми подошел ко мне и крепко сжал мою руку.

— Пожалуйста, успокойся, Керра. Я доверяю Шамсу.

Шамс искоса посмотрел на меня, потом завернул рукава и стал вытаскивать книги из воды. К моему изумлению, все они были сухие.

— Это волшебство? Как ты это делаешь? — спросила я.

— Почему ты спрашиваешь? — ответил вопросом на вопрос Шамс. — Даже если бы я тебе сказал, ты бы все равно не стала это делать.

Дрожа от ярости, подавляя рыдания, я убежала в кухню, которая в те дни стала моим убежищем. И там, горько рыдая, я долго сидела среди горшков и сковородок, душистых трав и специй.

Руми

Декабрь 1245 года, Конья

Бесшумно покинув на рассвете дом, мы с Шамсом, как и было запланировано, отправились подальше от города и людей, чтобы вместе помолиться на природе. Некоторое время мы ехали на лошадях по полям и долинам, перебирались через потоки с ледяной водой и наслаждались прикосновениями ветра к нашим лицам. Нас приветствовали лишь пугала на пшеничных полях да стираное белье перед домами, болтающееся на ветру.

На обратном пути Шамс придержал коня и показал на высокий дуб, стоявший недалеко от города. Мы уселись под ним и долго глядели на небо в красных всполохах. Шамс расстелил на земле плащ, и мы стали молиться, слушая крики муэдзинов, доносившиеся до нас с городских минаретов.

— Когда я в первый раз подъезжал к Конье, то тоже долго сидел под деревом, — сказал Шамс. Он улыбнулся своим воспоминаниям, но вскоре его лицо сделалось печальным. — Меня подвез крестьянин. Он не скрывал своего восхищения тобой. Сказал, что твои проповеди лечат грусть.

— Ты настоящий кудесник слов, — отозвался я. — Но теперь все это кажется мне очень далеким. Мне больше не хочется проповедовать. Похоже, я устал от этого.

— Это ты кудесник слов, — твердо произнес Шамс. — Однако теперь у тебя вместо проповедей в голове песни в сердце.

Я не совсем понял, что он хотел сказать, но переспрашивать не стал. Сумерки рассеялись окончательно, и небо стало оранжевым. Вдалеке просыпался город, вороны кричали в огородах, скрипели двери, ревели ослы, и хозяйки уже разжигали очаги.

— Повсюду люди бьются, пытаясь развивать способности, данные им от Бога, однако без чьей-либо помощи им трудно это делать, — качая головой, прошептал Шамс. — Твои слова помогали им. А я, со своей стороны, все сделаю, что в моих силах, чтобы помочь тебе. Я твой слуга.

— Не говори так, — возразил я. — Ты мой друг. Не обращая на мои слова внимания, Шамс продолжал:

— Твоей единственной заботой была скорлупа, в которой ты жил. В качестве знаменитого проповедника ты был окружен льстецами и обожателями. Но насколько ты знаешь простых людей? Пьяниц, попрошаек, воров, шлюх, игроков, то есть самых несчастных, выброшенных из нормальной жизни? Это очень трудный вопрос, и немногие могут на него ответить.

Он говорил, а я видел нежность и заботу на его лице и еще что-то, похожее на материнское сострадание.

— Ты прав, — согласился я. — У меня всегда была благополучная жизнь. Я понятия не имею, как живут простые люди.

Шамс взял горсть земли и, перетирая ее между пальцами, тихо добавил:

— Если мы сможем объять вселенную со всем ее разнообразием, с ее противоречиями, то мы растворимся в Нем.

Подняв сухую палку, Шамс очертил большой круг вокруг дуба. Потом он поднял руки к небу, словно желая подняться на него, и произнес девяносто девять имен Бога. В то же время он кружился внутри круга, сначала медленно и как будто осторожно, а потом все быстрее и быстрее. Вскоре он кружился уже очень быстро. Я смотрел на этот ни на что не похожий танец, чувствуя исходящую от Шамса энергию, которая окутывала мою душу и тело.

Наконец Шамс остановился. У него вздымалась грудь, он тяжело дышал, его лицо побледнело, а голос неожиданно стал глубоким:

— Вселенная едина. Все и всё связаны между собой невидимой сетью жизни. Понимаем мы это или нет, но мы постоянно и молча разговариваем друг с другом. Не делай зла. Учись состраданию. Не сплетничай за спиной — даже если это всего лишь невинное замечание! Слетевшие с твоих губ слова никуда не исчезают, они скапливаются в бесконечном пространстве и когда-нибудь вернутся обратно. Боль одного человека поразит нас всех. Радость одного человека развеселит нас всех. — Переведя дух, Шамс прибавил: — Так нам говорит одно из правил.

Потом он пытливо взглянул на меня, и в глубине его глаз я заметил печаль, которой никогда не видел прежде.

— Когда-нибудь тебя назовут Голосом Любви, — произнес он. — И на Востоке, и на Западе люди, которые никогда не видели твоего лица, будут вдохновляться твоим голосом.

— Как это может быть? — недоверчиво спросил я.

— Благодаря твоим словам, — ответил Шамс. — Но я говорю не о твоих уроках с учениками и не о твоих проповедях. Я говорю о поэзии.

— О поэзии? Но я не пишу стихов. Я — ученый.

Шамс едва заметно улыбнулся:

— Друг мой, ты будешь одним из самых великих поэтов, которого еще узнает мир.

Я собрался было возразить, но Шамс остановил меня взглядом. Да мне и не хотелось спорить.

— Пусть так, — сказал я. — Но что бы ни предстояло мне сделать, мы сделаем это вместе. Мы пройдем по этой дороге рука об руку.

Рассеянно кивнув, Шамс погрузился в мрачное молчание, глядя на блекнущий горизонт. Когда мой друг в конце концов заговорил, то произнес те мрачные слова, которые навсегда застряли у меня в памяти и постоянно терзают мне душу:

— Как бы я ни хотел быть рядом с тобой, но, боюсь, тебе придется идти одному.

— Ты о чем? Собираешься странствовать? Поморщившись, Шамс отвел взгляд от горизонта:

— Не получится.

Неожиданно налетел ветер, и сразу похолодало, словно природа напоминала, что наступает вечер. С чистого голубого неба полил дождь. Он был теплым, и прозрачные капли касались лица, словно легкие бабочки. В первый раз я подумал о том, что Шамс может продолжить свое странствие, и эта мысль болью отозвалась у меня в груди.

Султан Валад

Декабрь 1245 года, Конья

Возможно, кому-то и доставляет удовольствие сплетничать, но только не мне. Почему люди насмешничают, обсуждая то, о чем, в сущности, понятия не имеют? Они даже не представляют, насколько глубока связь между отцом и Шамсом. Очевидно, им не приходилось читать Кур’ан. Потому что если бы они его читали, то знали бы похожие примеры духовной близости. Например, история Мусы и Кхидра.

Об этом рассказывает ясная и простая сура Пещера. Муса был великим человеком, которому предстояло стать пророком. Также он был военачальником и законодателем. Однако в некий период своей жизни он стал очень нуждаться в духовном товарище, чтобы открыть свой третий глаз. И этим товарищем стал не кто иной, как Кхидр, Утешитель Несчастных и Отверженных.

Кхидр сказал Мусе:

— Всю жизнь я странствую по свету. Господь предназначил мне ходить повсюду и делать то, что я должен делать. Ты говоришь, что хочешь пойти со мной, но если ты пойдешь со мной, то не должен ни о чем меня спрашивать. Вытерпишь ли ты это? Сможешь ли полностью довериться мне?

— Смогу, — ответил Муса. — Позволь мне пойти с тобой. Обещаю, что не задам тебе ни одного вопроса.

Итак, они отправились в путь, по дороге останавливаясь в разных городах. Муса ни о чем не спрашивал, однако он не мог сдержаться, когда Кхидр бессмысленно убил совсем юного мальчика и потопил лодку.

— Зачем ты совершил этот ужасный поступок? — в ужасе спросил Муса.

— А ты помнишь о своем обещании? — ответил ему вопросом на вопрос Кхидр. — Разве не предупреждал я тебя, чтобы ты не задавал мне вопросов?

Не один раз Муса просил прощения, обещая больше ни о чем не спрашивать, и всякий раз нарушал свое обещание. В конце концов Кхидр рассказал Мусе, какие причины стоят за всеми его поступками. Не сразу, но все же Муса понял: то, что поначалу кажется злом, оборачивается благодеянием, а то, что люди принимают за благо, может со временем обернуться злом. Недолгое общение с Кхидром стало самым полезным опытом за всю его жизнь.

Как в этой притче, так и в жизни бывает дружба, непонятная недальновидным окружающим, но помогающая людям обрести мудрость и проницательность. Вот так я воспринимаю присутствие Шамса в жизни отца.

Однако я знаю, что другие люди смотрят на это иначе, и мне горько от этого. К сожалению, Шамс ничего не делает, чтобы понравиться людям. Сидя у ворот медресе, он самым бесцеремонным образом останавливает и допрашивает людей, которые приходят туда, желая поговорить с отцом.

— Зачем тебе видеть великого Мавлану? — задает он вопрос. — Что ты принес ему в дар?

Не зная, как правильно ответить, люди путаются, мямлят что-то несуразное и даже просят прощения. И Шамс прогоняет их.

Некоторые возвращаются через несколько дней с подарками, несут сушеные фрукты, серебряные монеты, шелковые ковры, молочных ягнят. Но, глядя на все это добро, Шамс сердится еще сильнее. Его черные глаза горят, лицо багровеет, и он опять прогоняет посетителей.

Однажды один из пришедших до того расстроился, что крикнул Шамсу:

— По какому праву ты сторожишь дверь Мавланы? По какому праву ты у всех спрашиваешь, что они принесли ему? А что ты сам принес ему?

— Я принес себя, — ответил Шамс достаточно громко, чтобы все услышали. — Я пожертвовал ему свою голову.

Мужчина поплелся прочь, что-то бормоча себе под нос и выглядя скорее смущенным, нежели разгневанным.

В тот же день я спросил у Шамса, не огорчает ли его то, что никто не понимает его. Я дал ему знать, как много врагов он успел нажить в нашем городе.

Шамс посмотрел на меня пустым взглядом, как будто смысл моих слов остался для него недоступен.

— У меня нет врагов. — Он пожал плечами. — Те, кто любят Бога, могут иметь критиков, даже соперников, но никак не врагов.

— Но ты ссоришься с людьми, — стоял я на своем.

Шамс рассердился.

— Я не ссорюсь с людьми, — сказал он. — Я ссорюсь с их эго. А это совсем другое дело.

И он тихо добавил:

— Одно из сорока правил гласит: «Наш мир подобен горе, которая эхом отражает твой голос. Что бы ты ни сказал хорошего или плохого, все так или иначе возвращается к тебе. Поэтому если у некоего человека злые мысли по отношению к тебе и ты тоже будешь говорить о нем плохо, то сделаешь еще хуже. Ты замкнешься в порочном круге злой энергии. Вместо этого в течение сорока дней и ночей говори и думай об этом человеке только хорошее. По окончании сорока дней все изменится, потому что ты сам изменишься внутри».

— Но люди говорят много плохого о тебе. Они даже говорят, что, когда двое мужчин так любят друг друга, между ними порочная связь, — проговорил я под конец едва слышно.

Шамс положил руку мне на плечо и улыбнулся своей обычной умиротворяющей улыбкой. А потом рассказал мне историю.

— Два человека ехали из одного города в другой и оказались на берегу реки, которая высоко поднялась из-за дождей. Едва они собрались пересечь поток, как заметили молодую прекрасную женщину, которая была совсем одна, и некому было ей помочь. Один немедленно подошел к ней. Он поднял ее и перенес на другой берег. Опустив ее на землю, он попрощался с ней, и они отправились дальше.

Остаток пути его приятель был необычайно молчалив и не отвечал на вопросы. Прошло несколько часов. Наконец не в силах больше молчать, он сказал: «Зачем ты коснулся этой женщины? Она могла совратить тебя! Мужчины и женщины не должны соприкасаться!»

Тогда первый мужчина так ответил второму: «Мой друг, я перенес женщину через реку и оставил ее на берегу. Это ты несешь ее до сих пор!»

— Некоторые люди похожи на этого второго путника, — сказал Шамс. — Они несут на своих плечах собственные страхи и предубеждения и погибают под их тяжестью. Если ты услышишь, что кто-то неправильно понимает крепкую связь между твоим отцом и мной, скажи, что это не его ума дело!

Элла

15 июня 2008 года, Нортгемптон

Безмерно дорогая Элла!

Ты спросила, как я стал суфием. Так вот, это произошло не в один день.

Родился я в семье Крэга Ричардсона в Кинлохберви, прибрежной шотландской деревушке. Думая о прошлом, я вспоминаю рыбацкие лодки, тяжелые сети с рыбой и морские водоросли на берегу, похожие на зеленых змей; птиц, суетящихся в поисках червей, и повсюду острый, соленый запах моря. Этот запах вместе с запахом гор и озер, а также скучное однообразие жизни в послевоенной Европе — вот фон, на котором прошло мое детство.

Пока мир, спотыкаясь, входил в шестидесятые годы и становился ареной студенческих демонстраций и революций, я был от всего этого отрезан в своем мирном зеленом убежище. Отец держал магазинчик букинистических книг, а мама выращивала овец с высококачественной шерстью. Еще ребенком я ощутил это одиночество пастушки и погруженность в себя торговца книгами. Очень часто я забирался на старое дерево и смотрел вокруг в твердом убеждении, что проведу так всю жизнь. Время от времени у меня сжималось сердце от страсти к путешествиям, но я любил Кинлохберви и был счастлив предсказуемостью моего будущего. Откуда мне было знать, что у Бога на меня совсем другие планы?

Вскоре после того как мне исполнилось двадцать лет, я открыл две вещи, которые все круто изменили. Первой вещью стал профессиональный фотоаппарат. Я записался в класс фотографии, даже не думая о том, что хобби может стать делом жизни. Второй была любовь — я влюбился в голландку, путешествовавшую с друзьями по Европе. Ее звали Маргот.

Будучи на восемь лет старше меня, моя прекрасная своенравная Маргот считала себя представительницей богемы, радикалкой, идеалисткой, бисексуалкой, индивидуалисткой и анархисткой, защитницей гражданских прав и свобод, проповедницей контркультуры, экофеминисткой. Если бы меня спросили, я бы не смог объяснить смысл многих из этих ярлыков. Однако я довольно быстро заметил, что она была похожа на маятник. То бесконечно счастливая, Маргот могла через пару минут впасть в отчаяние. Яростно обрушиваясь на то, что ей казалось «ханжеством буржуазного образа жизни», она воевала против общества, но вместе с тем интересовалась любой мелочью жизни.

До сих пор для меня остается загадкой, почему я не сбежал от нее. Но не сбежал. Вместо этого позволил вовлечь себя в сумасшедший водоворот ее существования — до того я был влюблен.

В Маргот было невозможное сочетание революционных идей, храбрости и хрупкости стеклянного цветка. Я обещал себе быть с ней и защищать ее не только от окружающего мира, но и от нее самой. Любила ли она меня так же сильно? Не думаю. Однако все же по-своему любила.

Таким образом я в двадцать лет оказался в Амстердаме. Мы поженились. Все свое время Маргот отдавала беженцам. Работая в благотворительной организации, она помогала больным и покалеченным людям из самых неблагополучных уголков мира, которые пытались обрести дом в Голландии. Она стала их ангелом-спасителем. В семьях из Индонезии, Сомали, Аргентины и Палестины в ее честь называли новорожденных дочерей.

Что касается меня, то я не интересовался великими идеями, потому что был слишком занят карьерой. Закончив бизнес-школу, начал работать в одной международной фирме. То, что Марго не интересовали ни мой статус, ни моя зарплата, еще сильнее заставляло меня мечтать об успехе. Я брался за самые сложные и ответственные задания.

Я тщательно спланировал нашу жизнь. Через два года, полагал я, у нас будет двое детей.

Две маленькие девочки завершали мою картину идеальной семьи. Я был уверен в будущем.

В конце концов, мы жили едва ли не в самом безопасном месте на Земле, а не в одной из тех неспокойных стран, откуда люди постоянно бежали и наводняли Европу, словно кто-то забыл перекрыть испорченный водопроводный кран. Мы были молодыми, здоровыми и влюбленными. Трудно поверить, что мне уже пятьдесят четыре года и Маргот давно нет на свете.

Она никогда ничем не болела. Убежденная вегетарианка, Маргот ела только здоровую пищу, занималась спортом и не имела никаких вредных привычек. Маргот до того заботилась о себе, что, несмотря на разницу в возрасте не в ее пользу, я всегда выглядел старше, чем она.

И вот она умерла. Неожиданно и нелепо. Однажды вечером по пути домой у нее сломалась машина. И Маргот, которая никогда не нарушала никаких правил, сделала нечто, на нее совершенно непохожее. Вместо того чтобы включить огни и ждать помощи, она вышла из машины, решив прогуляться до ближайшей деревни. На ней были темно-серый плащ и черные брюки. И ее сбил трейлер из Югославии. Водитель не заметил ее.

Потеряв любимую женщину, я сильно изменился. Уже не будучи мальчиком, но еще и не став мужчиной, я превратился словно в загнанное животное. Этот период моей жизни называется знакомством с буквой «С» в слове «суфий».

Надеюсь, я не наскучил тебе своим длинным рассказом.

С любовью,

Роза пустыни, шлюха

Январь 1246 года, Конья

Боясь показать нос на улицу после скандала в мечети, я оставалась дома, тем более что и хозяйка запретила мне куда-либо выходить. Теперь я всегда под замком. Но меня это не огорчает. В последнее время у меня как будто притупились все чувства.

С каждым днем лицо, которое я вижу по утрам в зеркале, становится все бледнее. Я не причесываюсь и не щиплю щеки, чтобы они стали румянее. Другие девушки постоянно сокрушаются из-за того, как я подурнела, и говорят, что это отпугивает клиентов. Наверное, они правы. Поэтому я очень удивилась, когда мне вдруг сказали, что какой-то мужчина хочет именно меня.

И как же я испугалась, когда увидела Бей-барса!

Едва мы остались одни в комнате, я спросила его:

— Что столь благочестивый стражник делает в таком месте?

— Мой приход сюда не более странный, чем появление шлюхи в мечети, — ответил он, явно желая унизить или оскорбить меня.

— Уверена, ты бы убил меня тогда, если бы не Шамс Тебризи.

— Не упоминай имени этого мерзкого человека. Он еретик!

— Ничего подобного! — Не знаю, что на меня нашло, но я не могла смолчать. — С тех пор Шамс не один раз приходил ко мне.

— Ха! Дервиш приходит в бордель!

— Ничего нехорошего не было! Он не за этим приходил!

Я никому не говорила об этом и понятия не имела, зачем сказала о Шамсе его врагу, однако Шамс действительно появлялся у меня каждую неделю в последние несколько месяцев. Как он умудрялся незаметно проскальзывать внутрь, да еще невидимым для хозяйки, было выше моего понимания. Не исключено, что кто-нибудь заподозрит в этом черную магию. Но я точно знаю, что дело не в ней. Он хороший человек, Шамс из Тебриза. И глубоко верующий. А еще у него есть особые таланты. Совсем другие, нежели у моей мамы. Шамс — единственный человек, который относится ко мне с искренним сочувствием. Он научил меня ни при каких обстоятельствах не впадать в отчаяние. Стоит мне заговорить о том, что такой женщине, как я, не отмолить свое прошлое, он напоминает мне об одном из своих правил: «Прошлое — это толкование его. Будущее — иллюзия. Мир движется сквозь время от прошлого к будущему не по прямой. Время движется сквозь нас и внутри нас бесконечными спиралями.

Вечность означает не бесконечность времени, а безвременье.

Если хочешь понять вечность, выкинь из головы прошлое и будущее и останься в пределах настоящего».

«Пойми, — постоянно говорит Шамс, — нет и не будет ничего, кроме настоящего мгновения. Когда ты это поймешь, то перестанешь бояться. И сможешь навсегда уйти из лупанара.»

Бейбарс внимательно разглядывал мое лицо. Сначала, когда только он посмотрел на меня, то сразу же отвел взгляд в сторону. Мне показалось, что в комнате еще кто-то есть, кого мне не дано видеть. Я испугалась.

Поняв, что лучше не упоминать о Шамсе, я подала Бейбарсу пива, которое он торопливо выпил.

— Ну, чем ты так выделяешься из подруг? — спросил Бейбарс, осушив вторую кружку с пивом. — У тебя какие-то особые таланты? Ты танцуешь танец живота?

Я сказала ему, что у меня нет никаких талантов, а если они и были когда-то, то давно испарились, после того как я заболела неизвестной болезнью. Хозяйка убила бы меня за такую откровенность с клиентом, но мне было все равно. Втайне я надеялась, что Бейбарс проведет ночь с какой-нибудь другой девушкой.

Однако мне пришлось разочароваться, так как Бейбарс пожал плечами и сказал, что ему наплевать. Потом он полез в кошель, выложил нечто красновато-коричневое на ладонь, сунул это в рот и стал медленно жевать.

— Хочешь? — спросил он.

Я покачала головой. Уж я-то знала, что это такое.

— Не представляешь, от чего отказываешься.

Он ухмыльнулся, повалился на кровать и впал в оцепенение.

Выпив пива и нажевавшись конопли, Бейбарс стал хвастаться теми ужасами, которых навидался на полях сражений. Несмотря на то что Чингисхан давно умер, несмотря на то что его тело давно сгнило, его дух все еще витал в армиях монголов. Так сказал Бейбарс. Подстрекаемые духом Чингисхана, монгольские армии нападали на караваны, грабили деревни, убивали женщин и мужчин без разбора.

— Тишина после страшной беды — самый сладостный звук, какой только можно услышать на земле, — произнес он невнятно.

— Печально слышать, — прошептала я.

Вдруг он умолк, словно у него больше не было слов. Не о чем было говорить. Схватив мою руку, он повалил меня на кровать и сдернул платье. Глаза у него налились кровью, он хрипел, и от него отвратительно пахло коноплей, потом и похотью. Грубо и больно он с одного маха вошел в меня. Когда же я попыталась отодвинуться, чтобы немного смягчить боль, Бейбарс с силой прижал меня, так что я не могла пошевелиться.

Долго продолжал он неистовствовать, но удовлетворения явно не получал, и я испугалась, что это никогда не кончится. Однако прошло немного времени, и он вдруг затих. Все еще не слезая с меня, он с ненавистью поглядел на мое лицо, как будто тело, которое несколько минут назад приняло его, вызывало у него отвращение.

— Прикройся, — приказал он, скатываясь на кровать.

Я надела платье, искоса наблюдая за тем, как он положил себе в рот еще немного конопли.

— С сегодняшнего дня будешь только моей, — произнес он, энергично работая челюстями.

Такие предложения не были чем-то необычным в нашем доме терпимости. Естественно, я знала, как надо себя вести в таких ситуациях. Мне следовало изобразить радость оттого, что я буду обслуживать единственного мужчину, которому за это надлежало щедро потратиться, чтобы порадовать хозяйку. Однако почему-то мне не захотелось врать.

— Не получится, — отозвалась я. — Скоро меня тут не будет.

Бейбарс расхохотался, словно не слышал ничего смешнее в своей жизни.

— Ты не сможешь, — уверенно произнес он.

Я знала, что не следует ему возражать, но не могла ничего с собой поделать.

— Ты и я не такие уж разные. Оба совершали в прошлом поступки, в которых искренне раскаиваемся. Однако ты стал стражником благодаря положению твоего дяди, а у меня нет такого дяди, как ты понимаешь.

У Бейбарса окаменело лицо, и в холодном отстраненном взгляде заполыхала ярость. Рванувшись ко мне, он схватил меня за волосы.

— Разве я не был добр к тебе? — взревел он. — Что ты себе позволяешь?

Я открыла было рот, чтобы ответить, но не произнесла ни звука из-за неожиданной острой боли: Бейбарс ударил меня по лицу так, что я отлетела к стене.

Со мной такое случилось не в первый раз. Мужчины били меня и прежде, но никогда еще мне не было так плохо.

Когда я упала на пол, Бейбарс принялся топтать меня ногами и изрыгать проклятия. Именно тогда я испытала нечто необъяснимое. Я корчилась от боли, мое тело умирало от каждого удара, а душа — по крайней мере, мне казалось, что это душа, — отделялась от умирающего тела, превращаясь в нечто легкое и свободное.

Я как будто парила в небе. Словно попав в мирное пространство, где не надо было ничему сопротивляться и никуда стремиться, я парила над всеми. Потом полетела над недавно убранными пшеничными полями, где ветер трепал косынки крестьянских девушек и где по вечерам то тут, то там появлялись светлячки, похожие на волшебные огоньки. Я чувствовала, что падаю — падаю вверх, в бескрайнее небо.

Умирала ли я? Если это была смерть, то она совсем меня не пугала. От моих бед почти ничего не осталось. Я уходила туда, где царили свет и чистота, где ничто не толкало меня в грязь.

И тут я вдруг поняла, что пережила свой страх, и очень удивилась этому. Неужели я не уходила из дома непотребства только потому, что боялась унижений, побоев или чего-нибудь похуже? Если я не испугалась смерти, решила я в душе, то ничто больше не удержит меня в этой крысиной норе.

Шамс Тебризи был прав: грязь не снаружи, а внутри. Закрыв глаза, я постаралась представить другую себя, раскаявшуюся и помолодевшую, которая шла прочь из борделя в новую жизнь. Сияя юностью и уверенностью в себе, я словно была защищена от всякого зла, испытав настоящую любовь. Видение показалось мне до того реальным, тем более привлекательным, несмотря на кровь и боль в груди, что я не могла не улыбнуться.

Кимья

Январь 1246 года, Конья

Беспрестанно краснея и потея от волнения, я старалась набраться смелости и поговорить с Шамсом Тебризи. Мне необходимо было спросить его об углубленном чтении Кур’ана, но проходили недели, а я никак не могла дождаться подходящего случая. Хотя мы жили под одной крышей, встретиться никак не получалось. Зато сегодня утром, когда я подметала двор, Шамс вышел один из дома, явно настроенный поболтать. На сей раз я не только смогла поговорить с ним подольше, но и осмелилась заглянуть ему в глаза.

— Как твои дела, дорогая Кимья? — весело поинтересовался Шамс.

Трудно было не заметить, что выглядит он необычно, словно ему было видение. Я знала, что у него бывают видения, и в последнее время чаще, чем обычно, и уже научилась распознавать соответствующие признаки. Каждый раз, когда Шамса посещали видения, у него бледнело лицо и глаза становились как будто сонными.

— Приближается буря, — пробормотал Шамс, глядя на небо, на котором уже собирались серые облака, предвещавшие первый снег в этом году.

Я поняла, что подвернулся удобный случай задать ему вопрос, который мучил меня.

— Помнишь, мы говорили с тобой, что все понимают Кур’ан по-своему? — спросила я, старательно подбирая слова. — С тех пор мне очень хотелось задать тебе вопрос о четвертом уровне.

Шамс внимательно посмотрел на меня. Мне нравилось, когда он пристально вглядывался в мое лицо. И еще я подумала, что он красивее всего именно в такие минуты, когда у него сжаты губы и на лбу появляются морщинки.

— О четвертом уровне не говорят. Есть этап, на котором слова бессильны. Когда вступаешь в эту зону любви, язык не нужен.

— Хотела бы я когда-нибудь достичь его, — вырвалось у меня, и я смутилась. — То есть я хотела сказать, наверное, и я смогла бы научиться читать Кур’ан с такой проницательностью, что мне не нужны будут слова.

Губы Шамса раздвинулись в легкой улыбке.

— Если тебе это дано, то у тебя непременно получится. Ты нырнешь в четвертое течение и окажешься в реке.

Я забыла то странное чувство, которое Шамс пробуждал во мне. Рядом с ним я ощущала себя одновременно и ребенком, познающим мир, и женщиной.

— А как узнать, дано мне это или не дано? Ты говоришь о предназначении?

— Да, правильно, — кивнул Шамс.

— А что такое предназначение?

— Не знаю, как объяснить. В общем-то есть правило, которое как раз отвечает на твой вопрос. «Предназначение не означает, что твоя жизнь предрешена изначально. Поэтому отдавать все на волю судьбы есть признак полнейшего невежества. Музыка вселенной проникает повсюду, и ее сочиняют на сорока различных уровнях. Твое предназначение — это тот уровень, на котором ты будешь играть свою собственную мелодию. Ты можешь никогда не менять инструмент, но, насколько хорошо ты будешь играть, зависит только от тебя».

Наверное, я была сбита с толку, потому что Шамс решил кое-что мне объяснить. Он накрыл ладонью мою руку и ласково погладил ее. Его бездонные черные глаза сияли, когда он произнес:

— Позволь рассказать тебе одну историю.

И вот что он рассказал:

— Однажды молодая женщина спросила у дервиша, какая судьба ее ждет. «Пойдем со мной, — сказал дервиш. — И вместе посмотрим на мир». Вскоре их поглотила толпа. Люди тащили на площадь убийцу, чтобы его повесить. «Этого человека казнят, — сказал дервиш. — Но почему? Потому ли, что кто-то дал ему денег и он купил орудие убийства? Или потому, что ни один человек не остановил его до того, как он запятнал себя кровью? Или потому, что кто-то поймал его после свершенного преступления? Какова причина и каково следствие в этом случае?»

Я прервала Шамса и сказала:

— Убийца будет повешен, потому что совершил ужасное преступление. Он заплатит за то, что сделал. Здесь есть и причина и следствие. В нашем мире есть добро и зло, и между ними большая разница.

— Ах, милая Кимья, — тихо отозвался Шамс, словно вдруг почувствовав усталость, — тебе нравятся определения, потому что они делают жизнь легче. А если не все может быть объяснено?

— Но Бог — это ясность. Иначе не будет разницы между харамом и халялем, запретным и дозволенным. Не будет ни ада, ни рая. Представь, что людей перестанут пугать адом и одушевлять раем. Мир станет еще хуже.

Ветер принес с собой снег, и Шамс потянулся, чтобы поправить на мне платок. Я замерла, вдыхая его запах. Запах сандалового дерева с привкусом свежести, похожий на запах земли после дождя. Внутри у меня стало тепло, а между ног пробежала волна желания. Мне было неловко — и все же не неловко.

— В любви границы стираются, — произнес Шамс, глядя на меня с сожалением и заботой.

О чем мы говорили? О Любви Бога или о любви между женщиной и мужчиной? Имел он в виду нас, то есть меня и его самого? И может ли быть такое понятие, как «мы»?

Не ведая моих мыслей, Шамс продолжал:

— Меня не интересуют харам и халяль, я хочу уничтожить огонь в аду и жар на небесах, чтобы люди полюбили Бога исключительно ради самой любви.

— Нельзя говорить так. Люди слабы. Не все поймут тебя, — проговорила я.

Шамс улыбнулся и взял меня за руки. У него были горячие ладони.

— Возможно, ты права, однако это не причина скрывать свои мысли. Тем более слабые и плохие люди туги на ухо. Для них, что бы я ни говорил, все — абсолютное богохульство.

— А для меня слышать твои слова — одно наслаждение.

Шамс поглядел на меня с недоверием. А я сама пришла в неописуемый ужас. Неужели это мои слова? Наверное, я потеряла разум. Наверное, джинн завладел мною.

— Извини, мне лучше уйти, — произнесла я. Щеки у меня горели от стыда, сердце громко стучало из-за всего сказанного и несказанного. Я умчалась в дом. Однако, убегая от Шамса, я понимала, что преступила черту дозволенного. После этого для меня стало немыслимо заблуждаться насчет происходящего со мной или делать вид, будто я не знаю, что со мной происходит: я влюбилась в Шамса из Тебриза.

Шамс

Январь 1246 года, Конья

Поносить знакомых и незнакомых — в природе многих людей. Конечно же я слышал сплетни о себе. С тех пор как я появился в Конье, им не было счета. И меня это не удивляет. Хотя в Кур’ане ясно сказано, что злословие — один из самых страшных грехов, люди не очень-то сопротивляются этому. Они осуждают тех, кто пьет вино, готовы побить камнями изменившую мужу женщину, но, когда дело доходит до сплетен, что является куда более тяжким грехом в глазах Бога, не видят в этом ничего зазорного. Все это напоминает мне одну историю. Некогда один человек прибежал к суфию и, задыхаясь, сказал:

— Посмотри-ка туда, там люди тащат подносы.

— Ну и что? — спокойно ответил суфий. — Какое тебе до них дело?

— Но они несут подносы в твой дом! — вскричал тот.

— А ты тут при чем? — удивился суфий.

К несчастью, люди видят только чужие подносы. Вместо того чтобы заниматься своими делами, они занимаются тем, что обсуждают других людей. Меня не удивляют их выдумки. Воображение этих людей не знает границ, стоит им заподозрить что-то необычное.

Очевидно, что в Конье есть люди, которые считают меня тайным предводителем Ассасинов. Некоторые заявляют, что я последний имам Аламута. Другие говорят, я настолько искушен в черной магии и колдовстве, что стоит мне кого-то проклясть — и этот человек мгновенно умрет. Есть и такие, которые обвиняют меня в том, будто бы я наложил чары на Руми. А чтобы он не вышел из моей власти, я заставляю его каждый день на рассвете пить змеиный бульон!

Услышав это однажды, я засмеялся и пошел прочь. А что еще было делать? Какой вред может причинить дервишу исходящее от людей зло? Даже если море поглотит всю сушу, какое значение это будет иметь для утки?

Тем не менее я понимаю, что окружающие меня люди огорчены. В первую очередь это касается Султан Валада, который когда-нибудь должен стать опорой своему отцу. И еще они огорчают Кимью, милую Кимью… Она тоже выглядит расстроенной. Однако самое страшное в этих кривотолках то, что обливают грязью Руми. В отличие от меня, он не привык к хуле. Мне мучительно видеть, как он страдает от поношений невежественных людей. У Мавланы прекрасная душа. Я же и прекрасен и уродлив одновременно. Мне легче, чем ему, иметь дело с уродством других людей. Да и как, скажите на милость, ученому, привыкшему к серьезным разговорам и логическим построениям, сносить глупую болтовню невежд?

Неудивительно, что пророк Мухаммед сказал: в этом мире надо жалеть три типа людей — богатых, потерявших свои деньги, уважаемых, потерявших репутацию, и мудрых, окруженных глупцами.

И все же я не могу не думать о том, как извлечь пользу из всего этого для Руми. Злословие — болезненный, однако необходимый элемент для внутреннего преображения моего друга. Всю свою жизнь он чувствовал, что его обожают, почитают и ему подражают. У него было ничем не запятнанное имя. И теперь он не знает, как жить, став объектом непонимания и критики. Никогда не мучился он ни от незащищенности, ни от одиночества, как время от времени случается со многими людьми. Его эго никто не ранил, даже не царапал. Но ему надо через это пройти. Пусть это болезненно, зато очень полезно на его пути. Правило номер тридцать: «Настоящий суфий тот, кто, даже будучи безвинно оскорблен, уязвлен, осужден всеми, может стерпеть все это, не произнеся ни единого дурного слова о своих недругах. Суфий никогда не обращает внимания на нападки. Да и какие могут быть соперники, противники, просто „другие“, когда нет самого главного — „я“?

Да и на кого нападать, если есть лишь Один».

Элла

17 июня 2008 года, Нортгемптон

Бесконечно дорогая Элла!

Ты очень добра, что просишь меня рассказать о себе все. Честно говоря, мне нелегко писать о прошлом, потому что это навевает воспоминания. Однако выполняю твою просьбу.

После гибели Маргот моя жизнь резко переменилась. Я пристрастился к наркотикам, стал завсегдатаем ночных заведений, танцевальных клубов Амстердама, о которых до тех пор не имел ни малейшего понятия. За успокоением и утешением я мчался совсем не туда, куда следовало. Я подружился не с теми людьми, с какими надо было, просыпался в чужих постелях и потерял около двадцати пяти фунтов веса за несколько месяцев.

В первый раз попробовав героин, я целый день не мог поднять головы. Мое тело отвергало наркотики. И это был знак, которого я не увидел. Прежде чем что-то уразуметь, я стал колоться.

Марихуана, гашиш, ЛСД, кокаин — я перепробовал все. Совсем скоро я почувствовал, что разваливаюсь на части. Мне необходим был кайф.

А пребывая в кайфе, я начал придумывать эффектные способы самоубийства. По примеру Сократа я попробовал цикуту, но то ли яд не возымел на меня действия, то ли с заднего входа китайского магазинчика мне продали простого зеленого чая и я тем самым дал повод продавцам посмеяться надо мной. Много раз я просыпался по утрам в незнакомых местах, и рядом лежала очередная незнакомка. Пустота разъедала меня. Тем не менее женщины заботились обо мне. Некоторые были моложе меня, другие старше. Я жил в их домах, спал в их постелях, проводил с ними время на курортах, ел еду, которую они готовили, носил одежду их мужей, делал покупки по их кредитным карточкам, но не давал им даже иллюзию любви, несомненно ими заслуженной.

Такая жизнь скоро дала свои плоды. Я потерял работу, потерял друзей и в конце концов потерял квартиру, в которой мы с Маргот провели много счастливых дней. Тогда я переселился в брошенный дом, где люди жили коммуной. В одном из таких домов в Роттердаме я прожил пятнадцать месяцев. Там не было дверей даже в ванных комнатах. У нас все было общим: деньги, наркотики, еда, кровати… Все, кроме боли.

Через несколько лет такой жизни я опустился на самое дно, став тенью того человека, которым был когда-то. Как-то, умываясь утром, я посмотрел в зеркало. Никогда еще мне не приходилось видеть молодого человека, который был бы так сильно истощен и печален. Тогда я отправился обратно в постель и зарыдал как ребенок. В тот же день я просмотрел ящики, в которых хранил вещи Маргот. Книги, платья, пластинки, шпильки, записи, картины… я рассматривал все, вещь за вещью, прощаясь с каждой из них. Потом сложил все обратно и отдал ящики детям иммигрантов, о которых Маргот так искренне заботилась. Это было в 1977 году.

С Божьей помощью мне удалось устроиться на работу в магазин, торговавший товарами для путешественников. Меня наняли в качестве фотографа. Вот так случилось, что я отправился в Северную Африку, взяв с собой одну лишь холщовую сумку, в которой была фотография Маргот в рамке. На самом деле я сбежал от того человека, каким стал.

Потом некий антрополог, с которым я повстречался в Сахарском Атласе, подал мне хорошую идею. Он спросил, не думал ли я о том, чтобы стать первым западным фотографом, который проберется в самые священные исламские города? А я даже не понимал, о чем он говорит. Тогда он пояснил, что закон строго запрещает немусульманам посещать Мекку и Медину. Христиане и иудеи туда не допускаются, разве что они смогут отыскать тайную лазейку. Однако пойманным нарушителям закона грозит тюрьма, а может быть, и того хуже. Попасть туда, куда никому не было доступа, сделать то, чего никто не делал прежде, — вот где настоящий выплеск адреналина, не говоря уже о славе и деньгах, которые должны последовать после публикации фотографий. И я заболел этой идеей.

Антрополог предупредил, чтобы я ни в коем случае не предпринимал ничего в одиночку, и предложил обратиться к суфийской общине. Однако никогда не знаешь, согласятся они помочь или не согласятся, прибавил он.

О суфизме я не знал ровным счетом ничего, да и вообще никогда не задумывался о нем. Когда суфии ответили согласием, я был счастлив познакомиться с ними. Впрочем, в то время они были для меня лишь средством добиться желаемого, но тогда я таким образом воспринимал всех людей.

Жизнь — странная штука, Элла. В общем, ни в Мекку, ни в Медину я не попал. Ни тогда, ни потом. Даже после того, как стал мусульманином. Судьба предназначила мне другой путь. Из-за неожиданных поворотов и изломов, каждый из которых сильно менял меня, через какое-то время первоначальный план забылся окончательно. Хотя поначалу мотивация была исключительно финансовой, к концу путешествия я стал совсем другим человеком.

Что до суфиев, то они скорее всего сознавали, что принимаемое мной за средство достижения цели, в конце концов станет средством перемены во мне самом. Эту часть своей жизни я называю встречей с буквой «у» в слове «суфий».

С любовью,

Азиз

Роза пустыни, шлюха

Февраль 1246 года, Конья

Суровым и ветреным был день, когда я ушла из дома терпимости. Это был самый холодный день за сорок лет. Блестел на узких извилистых улочках недавно выпавший снег, острые сосульки висели на крышах домов. Днем холод стал почти нестерпимым, и несколько домов даже обрушились под тяжестью снега. Больше всего в Конье мучились бездомные. Около полудюжины трупов — все скрюченные, словно в утробе матери, и с блаженными улыбками, как будто в ожидании нового рождения в лучшем и более теплом мире.

После дневного сна, перед началом обычной вечерней суматохи я выскользнула из своей комнаты. Взяла с собой совсем немного вещей, оставив в борделе шелковые наряды и украшения, которые надевала для особо важных клиентов. Все заработанное должно было остаться в борделе.

Одолев половину лестницы, я увидела Магнолию, стоявшую у парадного входа и жевавшую коричневые листья, к которым давно пристрастилась. Она была старше всех остальных девушек и в последнее время частенько жаловалась на то, что ее как будто обдает жаром. По ночам я слышала, как она ворочается в постели. Какой уж тут секрет? Она старела. Молодые девушки шутя говорили, что завидуют Магнолии, так как ей не надо тревожиться из-за менструаций, беременности, абортов и она может спокойно спать с мужчинами. Однако всем нам было известно, что постаревшая шлюха не имеет шансов выжить.

Заметив Магнолию, я поняла, что у меня две возможности: вернуться в свою комнату и забыть о бегстве или выйти за дверь и будь что будет. Сердцем я выбрала второе.

— Привет, Магнолия, тебе получше? — спросила я, постаравшись не вызвать у нее подозрений.

Магнолия сначала просияла, но потом у нее вновь помрачнело лицо, когда она обратила внимание на узелок у меня в руке. Лгать не имело смысла. Она знала, что хозяйка запретила мне выходить из своей комнаты, а тем более покидать лупанар.

— Ты уходишь? — спросила Магнолия и испугалась собственного вопроса.

Я промолчала. Теперь настал ее черед делать выбор. Магнолия могла задержать меня и сообщить всем о моих планах или позволить мне уйти. Она смотрела на меня, и в ее взгляде была горечь.

— Возвращайся в свою комнату, Роза пустыни, — сказала она. — Хозяйка пошлет за тобой Шакалью Голову. Ты же знаешь, что он с тобой сделает…

Однако она не закончила фразу. В лупанаре было одно неписаное правило: мы не рассказывали друг дружке о несчастных предшественницах, которые погибли, даже никогда не называли их имен. Какой смысл тревожить их прах? Они прожили трудную жизнь, так что пусть спят спокойно.

— Даже если тебе удастся сбежать, на что ты собираешься жить? — убеждала меня Магнолия. — Ты умрешь от голода.

В глазах Магнолии я читала страх: она боялась не того, что мне не повезет и хозяйка накажет меня, а того, что мне повезет. Я собиралась сделать то единственное, о чем она всегда мечтала и на что у нее не хватило смелости, и теперь она уважала и ненавидела меня за мою храбрость. На секунду меня охватило сомнение, и, наверное, я вернулась бы к себе, если бы не голос Шамса Тебризи, прозвучавший у меня в голове.

— Магнолия, пропусти меня. Я больше не останусь тут ни на один день.

После того как меня побил Бейбарс и я заглянула в лицо смерти, у меня появилось ощущение, что я изменилась и что это навсегда. Не было больше страха. Я решила посвятить остаток жизни Богу. Для меня не имело значения, будет это один день или много лет. Шамс сказал, что вера и любовь делают из людей героев, потому что они изгоняют страх из своих сердец. Кажется, я начинала его понимать.

Как ни странно, Магнолия встала на мою сторону. Она долго, мучительно вглядывалась в меня, а потом отступила, освобождая мне дорогу.

Элла

19 июня 2008 года, Нортгемптон

Бесконечно дорогая Элла!

Спасибо за сочувствие. Меня обрадовало, что ты не отвернулась от меня со всем моим прошлым. Я не привык ни с кем делиться воспоминаниями, но, как ни странно, мне стало немного легче после того, как я написал последние письма тебе.

Лето 1977 года я провел с суфиями в Марокко. У меня была светлая, простая комнатка, в которой имелось только самое необходимое, то есть матрас, масляная лампа, янтарные четки, на окне — цветок в горшке, защищающий от сглаза, и еще стол из орехового дерева, в ящике которого лежала книга стихов Руми. Ни телефона, ни телевизора, ни часов, ни электричества. Мне было все равно. Много лет прожив в заброшенных домах, я знал, что выживу и в приюте дервишей.

В первый же вечер учитель Самиид пришел ко мне в комнату проверить, как я справляюсь.

Он сказал, что будет рад, если я останусь до тех пор, пока не почувствую в себе готовность отправиться в Мекку. Однако он поставил условие — никаких наркотиков!

Помню, у меня побагровело лицо, словно я был ребенком, которого поймали на воровстве сладостей. Откуда он узнал? Обыскал мои пожитки? Никогда не забуду того, что сказал мне учитель: «Нам не нужно обыскивать человека, чтобы узнать, принимает он наркотики или не принимает, брат Крэг. У тебя глаза наркомана».

Как ни смешно, Элла, а до того дня я никогда не считал себя наркоманом. Я был уверен, что могу контролировать себя, а наркотики всего лишь помогают мне пережить несчастья. «Оцепенение в горе совсем не то, что лечение, — произнес Самиид. — Анестезия проходит, а боль остается».

И я, поняв, что он прав, с самонадеянной решимостью отдал ему все наркотики, которые привез с собой, вплоть до снотворного. Однако вскоре стало очевидно, что моя решимость не была особенно твердой и у меня не хватало сил сражаться с собой. За четыре месяца, прожитые мной у суфиев, я не меньше дюжины раз нарушал свое обещание. Для человека, который зависит от наркотиков, найти их не так уж трудно даже в чужой стране. Один раз я вернулся в наше убежище смертельно пьяным и нашел все двери запертыми. Пришлось спать на земле в саду. На другой день учитель Самиид ни о чем меня не спросил, а я не извинился.

Если не считать таких постыдных инцидентов, я отлично уживался с суфиями, наслаждаясь покоем, воцарявшимся по вечерам в убежище. Мне было там удивительно хорошо, и у меня в душе появилась необычная безмятежность.

Мы как будто жили коллективной жизнью, то есть ели, пили, исполняли какие-то обязанности все вместе, однако на самом деле все оставались наедине с собой. Первое, чему учишься на пути суфия, — это искусству быть в одиночестве даже в толпе. Потом обнаруживаешь толпу внутри своего одиночества — голоса внутри себя.

В ожидании, когда марокканские суфии переправят меня в Мекку и Медину, я очень много читал из философии и поэзии суфиев, поначалу делая это от скуки, от нечего делать, а потом пристрастившись. Подобно человеку, который не подозревал, как хочет пить, пока не сделал первый глоток воды, в конце концов я понял, что хочу читать еще и еще. Самое большое впечатление из всех книг, прочитанных мной за лето, на меня произвели стихи Руми.

Через три месяца учитель Самиид неожиданно сказал, что я напоминаю ему одного человека — странствующего дервиша, которого звали Шамс Тебризи. Еще он сказал, что некоторые считали его бесстыдным еретиком, но если бы можно было спросить Руми, то Шамс олицетворял луну и солнце.

Учитель заинтриговал меня. Однако то, что я чувствовал, не было простым любопытством. Когда я слушал рассказы учителя Самиида о Шамсе, по спине у меня пробегали мурашки и появлялось странное ощущение дежавю.

Только не подумай, что я сходил с ума. Клянусь Богом, я слышал шуршание шелка сначала далеко, потом ближе, а потом видел тень человека, которого не было. Возможно, ветер шелестел листьями или ангелы махали крыльями. Во всяком случае я вдруг понял, что мне не надо никуда идти. Больше не надо. Мне до смерти надоело постоянное стремление оказаться где-то подальше, пребывать в вечном движении наперекор самому себе.

Я был там, где хотел быть. У меня появилось одно желание — остаться среди суфиев и познать самого себя. Эту часть своей жизни я называю встречей с буквой «ф» в слове «суфий».

С любовью,

Азиз

Шамс

Февраль 1246 года, Конья

Богатый событиями день предстоял нам всем. Это как будто подтверждалось низко нависшими серыми тучами. Немного позднее я отыскал Руми в его комнате. С наморщенным лбом он сидел в раздумье у окна и беспокойно перебирал четки. В комнате было сумрачно из-за почти полностью задвинутых тяжелых бархатных занавесей. Лишь узкая полоса света падала на то место, где сидел Руми, придавая всей обстановке нечто странное. Мне оставалось только гадать, понял ли Руми мое истинное намерение, скрывавшееся за тем, что я попросил его сделать.

Пока я стоял, немного нервничая, передо мной мелькнуло видение. Я увидел Руми в зеленом одеянии, постаревшим и ослабевшим под грузом лет. Он сидел на том же самом месте. Я видел его более сострадательным и великодушным, чем прежде, однако все с той же раной в сердце, странно напоминавшей очертания моей фигуры. И мне сразу стали ясны две вещи:

Руми проведет старость в том же самом доме и рана в его сердце никогда не заживет. Слезы выступили у меня на глазах.

— Как ты себя чувствуешь? Вроде бы ты побледнел, — произнес Руми.

Я заставил себя улыбнуться. Однако очень уж тяжело было то, что я собирался ему сказать. И голос мой прозвучал слабо, совсем не так убедительно, как мне хотелось бы.

— Да нет. Просто замучила жажда, и нет ничего, чтобы ее утолить.

— Может быть, попросить Керру, чтобы она что-нибудь приготовила?

— Нет, не надо. Это не кухонное дело. Я хочу пойти в таверну. Хочу напиться. — Сделав вид, будто не замечаю набежавшей на лицо Руми тени, я продолжал: — Вместо того чтобы идти в кухню за водой, не сходишь ли ты в таверну за вином?

— Ты хочешь, чтобы я купил тебе вина? — осторожно переспросил Руми.

— Именно. Я был бы тебе очень благодарен, если бы ты угостил меня вином. Двух бутылей будет достаточно — одна тебе, другая мне. Но, пожалуйста, доставь мне удовольствие. В таверне, купив вино, не спеши прочь. Побудь там какое-то время. Поговори с людьми. А я буду ждать тебя здесь. Нет нужды торопиться.

Руми окинул меня удивленным и несколько сердитым взглядом. И мне припомнилось лицо ученика в Багдаде, который хотел меня сопровождать, но слишком заботился о своей репутации, чтобы сделать решительный шаг. Он не мог не прислушиваться к мнению окружающих и потому вернулся обратно. Теперь я ждал, как забота о репутации скажется на Руми.

К моему глубочайшему удивлению, Руми встал и кивнул мне:

— Прежде мне не приходилось бывать в таверне и покупать вино. Не думаю, что пить вино правильно. Но я полностью доверяю тебе, потому что доверяю нашей любви. Должна быть причина, почему ты просишь меня о таком. И мне надо понять, что это за причина. Я пойду в таверну и принесу тебе вина.

Сказав это, Руми попрощался и вышел из комнаты.

Едва он ушел, я в безмерной радости упал на пол. Взяв четки, которые он оставил, я вновь и вновь благодарил Бога за то, что он подарил мне верного друга, а потом стал молиться, чтобы прекрасная душа Руми никогда не отрезвела от Священной Любви.

Часть четвертая. Огонь

вещи, которые вредят, разрушают и уничтожают

Сулейман-пьяница

Февраль 1246 года, Конья

В пьяном виде я обычно впадал в мечтательность, однако, увидев, как великий Руми входит на постоялый двор, все же ущипнул себя. Видение не исчезло.

— Эй, Хри´стос, ты чем меня напоил? — крикнул я. — Что там за вино было в последней бутыли? Никогда не поверишь, что мне привиделось.

— Замолчи, дурак, — прошептал кто-то сидевший у меня за спиной.

Я оглянулся, желая посмотреть на этого человека, и обнаружил, что все в таверне, включая Христоса, не сводят глаз с двери. Все застыли в молчании, даже собака, постоянная обитательница постоялого двора, не лаяла, а прижалась к полу. Перестал напевать свои дурацкие мелодии, которые звал песнями, и торговец персидскими коврами. Он вскочил со скамьи и высоко задрал голову, пытаясь изобразить серьезное выражение на лице, как это обычно делают пьяные, когда хотят казаться трезвыми.

Нарушил молчание Христос.

— Добро пожаловать, Мавлана, — произнес он, изо всех сил стараясь быть учтивее всех учтивых. — Для меня честь принимать вас в своем заведении. Чем могу служить?

Я пару раз мигнул, когда до меня наконец-то дошло, что я в самом деле вижу Руми.

— Спасибо, — отозвался Руми с широкой, но вялой улыбкой. — Я бы хотел купить вина.

У бедняги Христоса даже челюсть отвалилась. Очнувшись, он пригласил Руми присесть за свободный стол, по случайности оказавшийся рядом с моим.

— Салям алейкум, — поздоровался со мной Руми, как только устроился за столом.

Я тоже поздоровался с ним и еще прибавил пару приятных фраз, однако не уверен, что Руми смог правильно разобрать их. С виду совершенно спокойный, в дорогой одежде, Руми резко выделялся среди постоянных посетителей заведения.

Я подался к Руми и, понизив голос до шепота, спросил:

— Извините меня за грубость, но что тут делает такой человек, как вы?

— Прохожу суфийское испытание, — ответил Руми, подмигивая мне, словно мы были лучшими друзьями. — Шамс послал меня сюда, чтобы от моей репутации окончательно ничего не осталось.

— Разве это хорошо?

Руми рассмеялся:

— Зависит от того, как посмотреть. Иногда необходимо уничтожить все прежние связи, чтобы спасти свое эго. Если мы слишком привязаны к своей семье, к своему положению в обществе, даже к своей школе или мечети так, что это мешает Единению с Богом, — следует отрешиться от своих привязанностей.

Я не был уверен, что правильно понял Руми, но его объяснение показалось мне разумным. Я всегда считал суфиев малость сумасшедшими, способными на любое чудачество, но яркими и интересными людьми.

Теперь Руми подался ко мне и тоже шепотом спросил:

— И вы меня извините за грубость, но откуда у вас шрам на лице?

— Боюсь, в этом нет ничего интересного. Шел ночью домой и повстречался со стражами, которые избили меня до полусмерти.

— Почему? — спросил искренне опечалившийся Руми.

— Потому что я пил вино, — сказал я, показав на бутыль, которую Христос как раз поставил на стол перед Руми.

Руми покачал головой. Сначала он как будто не поверил, что такое может быть, а потом дружески улыбнулся мне. На этом наша беседа не закончилась. Жуя хлеб с козьим сыром, мы обсуждали вопросы веры, дружбы и много чего еще, о чем я долго не вспоминал, а теперь был рад вывернуть наизнанку свою душу.

Вскоре после захода солнца Руми засобирался домой. В таверне все поднялись со своих мест, приветствуя его на прощание. Вот была сцена!

— Вы не можете уйти, не сказав нам, почему вино под запретом, — сказал я.

Нахмурясь, ко мне поспешил Христос, испугавшийся, как бы я не обидел важного гостя.

— Замолчи, Сулейман. Зачем ты спрашиваешь?

— Нет, правда, — стоял я на своем, не сводя взгляда с Руми. — Вы посмотрели на нас. Разве мы плохие люди? А ведь о нас только так и говорят. Скажите же мне, что плохого в вине, если мы ведем себя тихо и никому не мешаем?

Несмотря на открытое окошко в углу, в зале было сумрачно и сыро. Все ждали, что скажет Руми. Я видел, что всем было любопытно его послушать. Руми был задумчив, печален и совершенно трезв. И вот что он сказал:

Если тот, кто пьет вино,
Добр в душе своей,
Этого не скрыть,
Даже будь он пьян.
Если ж зло на сердце у него,
То проявится оно, увы,
Коль вином он будет опоен,
Пить поэтому не надо никому.

Мы все довольно долго молчали, стараясь понять смысл его слов.

— Друзья мои, вино не так уж безобидно, — произнес Руми, но теперь уже по-другому, уверенно и твердо. — Оно вытаскивает на поверхность все самое дурное, что есть в человеке. Не сомневаюсь, что нам лучше держаться от него подальше. Говорят, не стоит ругать вино за то, в чем виноваты мы сами. Надо бороться с собственной заносчивостью и собственным злом. Это важнее. В конце дня тот, кто хочет выпить, тот выпьет, а кто не хочет, тот не будет пить. Мы не должны перекладывать ответственность на других. Религия ни к чему не принуждает.

Некоторые согласно закивали. А я поднял чашу с вином в уверенности, что мудрость надо приветствовать тостом.

— Ты хороший человек, и у тебя большое сердце, — сказал я. — Не важно, что болтают люди о твоих сегодняшних делах, кому как не мне известно, до чего они болтливы, но проповедник ты очень храбрый, если пришел сюда поговорить с нами на равных.

Руми дружески посмотрел на меня. Потом он взял бутыли, к содержимому которых не притронулся, и исчез в вечерних сумерках.

Аладдин

Февраль 1246 года, Конья

Беспрерывно думая об одном — как набраться смелости и попросить у отца руку Кимьи, — последние три недели я только и делал, что выжидал удобного момента. Много часов я вел с ним воображаемые беседы, снова и снова повторяя придуманные фразы, ища способ, как бы получше объясниться. На все его предполагаемые возражения у меня были свои ответы. Если он скажет, будто мы с Кимьей как брат с сестрой, я напомню ему, что мы не связаны узами крови. Зная, насколько отец любит Кимью, я собирался сказать, что в случае нашего брака ей не надо будет уходить от нас и жить где-то еще, потому что она навсегда останется в нашем доме. Я обо всем подумал, вот только мне никак не выпадало случая остаться наедине с отцом.

Но однажды вечером я столкнулся с ним, причем не в самый лучший момент. Когда я собирался уходить из дома, чтобы встретиться с друзьями, дверь распахнулась и на пороге появился отец, державший по бутыли вина в обеих руках.

Я застыл на месте:

— Отец, что это у тебя?

— А, это! — отозвался он, не выказывая ни малейшего смущения. — Это вино, сын.

— Что?! — вскричал я. — До чего же переменился великий Мавлана! Теперь он пьет вино?

— Умерь свой пыл, — услышал я сердитый голос сзади.

Это был Шамс. Не мигая смотрел он мне в глаза.

— Разве так говорят с отцом? Это я попросил его пойти в таверну.

— Почему меня не удивляют твои слова? — проговорил я, не сдержав ухмылки.

Если даже Шамс и обиделся, вида он не показал.

— Аладдин, мы можем это обсудить, — бесстрастно произнес он. — Только если ты не позволишь ярости затуманить твой взор.

Потом он склонил голову набок и посоветовал мне усмирить свое сердце.

— Одно из правил, — сказал он, — гласит: если хочешь укрепиться в вере, нужно смягчиться внутри. Поскольку твоя вера — это утес, тебе следует быть мягче перышка. Болезни, несчастные случаи, потери, страх — так или иначе мы сталкиваемся с вещами, которые учат нас быть менее эгоистичными и категоричными в своих суждениях, зато более сострадательными и милосердными. Некоторые понимают урок и становятся мягче, а другие становятся жестче, чем прежде. Единственный способ приблизиться к Истине — это открыть свое сердце, чтобы оно объяло все человечество и в нем еще осталось место для Любви.

— Тебе лучше помолчать, — отозвался я на его речи. — Проповеди пьяных дервишей меня не касаются.

— Аладдин, постыдись! — вмешался отец.

Мне и вправду стало стыдно, но было слишком поздно. Я вспомнил, как возмущал меня отец все последнее время, и на меня опять накатило.

— Не сомневаюсь, что ты и вправду ненавидишь меня, — произнес Шамс. — Однако вряд ли ты хотя бы на минуту перестал любить своего отца. Неужели ты не видишь, что причиняешь ему боль?

— А ты не видишь, что губишь нас всех?

И вот тут-то мой отец, сжав губы и занеся правую руку, бросился на меня. Я решил, что он хочет меня ударить. Но этого не случилось, и мне стало не по себе.

— Ты позоришь меня, — проговорил отец, не глядя в мою сторону.

На глазах у меня выступили слезы. Я отвернулся и неожиданно оказался лицом к лицу с Кимьей. Долго ли она простояла за углом и что видела? Глаза у нее были испуганные. Все ли она слышала?

Я испытывал стыд из-за того, что отец унизил меня перед девушкой, которую я хотел взять в жены. Комок подступил к горлу, а во рту я ощутил горечь. Все вокруг пошло кругом, завертелось, закружилось, как будто грозя обрушением.

Не в силах более оставаться дома, я схватил плащ, оттолкнул Шамса и бросился прочь — подальше от Кимьи и от всех остальных.

Шамс

Февраль 1246 года, Конья

Бутыли с вином стояли между нами, наполняя комнату запахами диких трав и ягод. После бегства Аладдина печали Руми не было границ, и он некоторое время не мог произнести ни слова. Мы вышли на усыпанный снегом двор. Был один из тех светлых февральских вечеров, когда в воздухе стоит тишина. Мы смотрели, как движутся облака по небу, вслушивались в окружавший нас мир. Ветер приносил с собой восхитительно-сладкий запах далеких лесов. И на минуту мне показалось, что мы оба хотим навсегда покинуть этот город.

Я взял в руки одну из бутылей с вином. Потом опустился на колени возле розового куста, стоявшего голым на белом снегу, и принялся лить вино на землю. У Руми просветлело лицо, и он улыбнулся своей полузадумчивой-полувосхищенной улыбкой.

Не сразу, постепенно голый розовый куст ожил, кора его стала мягкой, словно человеческая кожа. И на нем расцвела единственная роза. Я продолжал лить вино, и роза обрела теплый оранжевый оттенок. Потом я вылил вино из другой бутыли, и из оранжевой роза стала ярко-алой. Вина оставалось лишь на донышке. Я вылил половину в чашу, отпил немного, а остальное предложил Руми.

Повинуясь моему жесту, дрожащими руками он взял у меня чашу с вином, не изменив сия-юще-спокойного выражения лица. А ведь этот человек никогда в жизни не пробовал вина.

— Религиозные правила и запреты очень важны, — произнес Руми. — Однако они не должны становиться незыблемыми табу. Поэтому я выпью немного вина, предложенного тобой. Я всем сердцем верю, что есть некая рассудительность в любовном пьянстве.

Руми поднес чащу к губам, но я схватил его за руку и повернул ее. Вино вылилось на снег.

— Не надо, — проговорил я, не видя смысла в дальнейшем испытании.

— Если ты не собирался давать его мне, зачем же посылал меня в таверну? — спросил Руми, и в его голосе было столько же любопытства, сколько и страдания.

— Сам знаешь, — улыбнулся я. — Духовный рост касается всего сознания, а не некоторых его частей. Правило номер тридцать два: «Ничто не должно стоять между тобой и Богом». Ни имамы, ни священники, ни раввины — никто. Ни даже вера как таковая. Верь в собственные правила и собственные ценности, но никогда не ставь их выше правил и ценностей других людей.

Разбивать сердца других людей, даже если ты исполняешь свой долг, противно тому, что есть главное в твоей жизни. — Шамс продолжил: — Не сотвори себе кумира. Иначе твое зрение будет замутнено. Пусть Бог, и только Бог, будет твоим поводырем. Ищи Истину, мой друг, однако не создавай идолов из своих истин.

Я всегда обожал Руми как личность. Но сегодня мое обожание росло семимильными шагами.

В мире полно людей, охваченных желанием стать богатыми, знаменитыми или могущественными. Чем больше они получают знаков своей успешности, тем больше этих знаков им требуется. Жадные, алчные, они творят из своих приобретений кибла[27] и только об этом и думают, не сознавая, что стали слугами приобретаемых ими вещей. Дело обычное. Такое случается постоянно. Но очень редко, реже рубинов, встречаются люди, которые уже прошли дорогу наверх, у которых есть и золото, и слава, и авторитет, а они в один прекрасный день отказываются от всего и подвергают опасности свою репутацию ради путешествия внутрь себя. Руми — тот самый редкий рубин.

— Бог хочет, чтобы мы были скромными и непритязательными, — проговорил я.

— И Он хочет, чтобы о Нем знали, — тихо молвил Руми. — Он хочет, чтобы мы чувствовали Его всеми фибрами своего существа. Вот почему лучше быть наблюдательным и рассудительным, чем пьяным и плохо соображающим.

Я согласился с Руми. Пока не стало совсем холодно и темно, мы сидели во дворе, восхищаясь единственной розой. В вечернем промозглом воздухе ощущался привкус свежести.

От Вина любви у нас немного кружились головы, и я с радостью и благодарностью осознал, что ветер больше не шепчет мне об отчаянии.

Элла

24 июня 2008 года, Нортгемптон

— Поблизости от дома, малышка, открылся тайский ресторан, — сказал Дэвид. — Говорят, в нем вкусно кормят. Почему бы нам не поужинать там сегодня? Одним, без детей?

В этот день Элле меньше всего хотелось ужинать с мужем. Однако Дэвид был настойчив, и она не смогла отказать.

Ресторанчик назывался «Серебряная луна». Он был увешан затейливыми светильниками, столики были отделены друг от друга занавесками, а на стенах было так много зеркал, что, казалось, посетители обедают сами с собой. Элле было не по себе. Однако дело было не в ресторане, а в ее муже. Глаза у него странно блестели, и она чувствовала, что что-то произошло. Он казался печальным, даже расстроенным. Больше всего Эллу испугало то, что он стал слегка заикаться. Ей было известно, что если возникает это его детское заикание, значит, что-то случилось.

Молоденькая официантка в национальной одежде подошла к ним, чтобы принять заказ. Дэвид попросил гребешки с базиликом и соусом чили, а Элла — овощи под кокосовым соусом, решив не изменять решению, принятому ею в сороковой день рождения: не есть мясо. Кроме того, они заказали вино.

Сначала они обсудили интерьер ресторана, а потом замолчали. Двадцать лет брака, двадцать лет в одной постели, двадцать лет — общий душ, общий стол, общие дети… О чем тут говорить? По крайней мере, так думала Элла.

— Ты как будто читала Руми, — заметил Дэвид. Элла кивнула, хотя не могла скрыть удивления. Она не знала, что поразило ее больше: то, что Дэвид знает о Руми, или что его беспокоит ее чтение.

— Я читала его стихи, чтобы написать отчет о «Сладостном богохульстве», а потом втянулась. Теперь читаю для себя, — попыталась она объяснить свой интерес к поэзии Руми.

Дэвида как будто отвлекло винное пятно на скатерти. Потом он с траурным видом вздохнул.

— Элла, мне все известно, — произнес Дэвид. — Я все знаю.

— О чем ты говоришь? — спросила Элла, хотя ей не хотелось услышать ответ.

— О твоей… о твоих отношениях… — запинаясь, проговорил Дэвид. — Мне все известно.

Элла в изумлении поглядела на мужа. В неровном свете свечи, которую только что зажгла официантка, она увидела отчаяние на его лице.

— О моих отношениях? — мгновенно и несколько неожиданно для себя выпалила Элла. Получилось громче, чем ей хотелось бы, и она заметила, как пара за соседним столиком обернулась в их сторону. Смутившись, она понизила голос до шепота: — О каких отношениях?

— Я же не дурак, — сказал Дэвид. — Заглянул в твою почту и прочитал переписку с неким мужчиной.

— Ты это сделал?! — воскликнула Элла.

Дэвид не ответил на вопрос, так как был слишком сосредоточен на том, что собирался сказать.

— Элла, я не виню тебя. Я получил по заслугам. Нельзя безнаказанно забывать о жене. Вот ты и стала искать понимания у другого мужчины.

Элла перевела взгляд на бокал с вином. Дэвид молчал, вероятно думая, как правильней повести себя.

— Я готов простить и все забыть, — наконец сказал он.

В этот момент Элла собиралась наговорить ему много горьких и ехидных слов, однако она остановилась на самом простом.

У нее блестели глаза, когда она спросила:

— А как насчет твоих отношений? О них ты тоже готов забыть?

Появилась официантка, и Элла с Дэвидом, откинувшись назад, внимательно наблюдали, как она ставит на стол тарелки и старательно наполняет вином бокалы. Когда они наконец остались одни, Дэвид поднял взгляд на Эллу:

— Ах, так вот в чем дело! Ты мне мстила!

— Нет, — отозвалась Элла и разочарованно покачала головой. — При чем тут месть? Я никогда тебе не мстила.

— Тогда что это значит?

Элле показалось, что все в ресторане — посетители, официанты, повара, даже тропические рыбки в аквариуме — замерли в ожидании ее ответа.

— Это любовь, — в конце концов произнесла Элла. — Я люблю Азиза.

Она ожидала, что Дэвид разразится смехом, но когда наконец осмелилась заглянуть ему в глаза, она увидела в них страх. Правда, он очень быстро пришел в себя и, как обычно, постарался перевести проблему в практическую плоскость.

— У нас трое детей, — еле слышно произнес он.

— Да. И я всех их очень люблю, — опустив голову, отозвалась Элла. — И тем не менее я люблю Азиза…

— Перестань говорить о любви, — оборвал ее Дэвид. Он взял бокал и сделал большой глоток вина, прежде чем заговорил вновь. — Элла, я совершил много ошибок, но я никогда не переставал тебя любить. Я не любил других женщин. И тебе, и мне следует учиться на допущенных ошибках. Со своей стороны обещаю, что больше «ошибок» не будет. Тебе не нужно уходить от меня и искать кого-то другого.

— А я и не искала, — пробормотала Элла, скорее убеждая в этом себя, чем мужа. — Руми говорит, что не надо охотиться на любовь где-то вне себя. Все, что надо, — это сломать внутренние барьеры, которые мешают нам в поисках любви.

— О Господи! Что на тебя нашло? Где прежняя Элла? Только не надо всей этой романтики! Стань такой, какой была всегда! — огрызнулся Дэвид. — Пожалуйста!

Нахмурясь, Элла разглядывала ногти, словно ее что-то раздражало в них. На самом деле она вспоминала другой день, когда говорила нечто похожее своей дочери. Ей показалось, что круг замкнулся. Как в замедленной съемке, она кивнула и отложила салфетку.

— Пожалуй, нам пора. Я не хочу есть.

В ту ночь они спали на разных кроватях. А рано утром Элла первым делом написала письмо Азизу.

Фанатик

Февраль 1246 года, Конья

— Безбожный мир! Бесстыдный мир! Шейх Ясин! Шейх Ясин! Вы уже знаете новость? — кричал Абдулла, отец одного из моих учеников, идя навстречу мне по улице. — Вчера Руми видели на постоялом дворе в христианском квартале!

— Слышал, слышал, — сказал я, — но меня это не удивляет. У него жена-христианка, а в друзьях — еретик. Чего еще от него ждать?

Абдулла мрачно кивнул:

— Наверное, вы правы. Надо было это предвидеть.

Вокруг нас собрались прохожие, заслышав, о чем мы говорим. Кто-то предложил больше не разрешать Руми проповедовать в Великой Мечети. По крайней мере, пока он публично не покается, сказал я. Затем, поскольку опаздывал на занятия в медресе, поспешил прочь.

У меня всегда было подозрение, что Руми не так-то прост и что его темное нутро когда-нибудь да вылезет наружу. Однако даже я не ожидал, что он пьет вино. Совершенно непростительно. Говорят, в падении Руми виноват Шамс, что, не будь его рядом, Руми вернулся бы к своей прежней жизни. Но я так не думаю. Не то чтобы я сомневался в дурных качествах Шамса или в его дурном влиянии на Руми — что есть, то есть, — но вот вопрос: почему Шамс не имеет влияния на других ученых мужей, например на меня? Вероятно, у этих двоих гораздо больше общего, чем думают люди.

Некоторые слышали, как Шамс сказал: «Ученый муж живет в отметинах своего пера. Суфий любит и живет на следах!» Что бы это значило? Очевидно, Шамс считает, будто ученый только и делает, что говорит, а суфий идет. Но Руми тоже ученый, разве нет? Или он больше не считает себя одним из нас?

Если бы Шамс пришел в мой класс, я бы прогнал его, не дав ничего сказать в моем присутствии. Почему же Руми не поступает так же? Что-то с ним не так. Начнем с того, что у него жена-христианка. Мне плевать, что она перешла в ислам. Христианство в ее крови и крови ее ребенка. К несчастью, горожане не воспринимают угрозу христианства с надлежащей серьезностью и не имеют ничего против того, что мы живем рядом с иноверцами. Тем, кто настолько наивен, что верит им, я всегда говорю: «Разве могут смешаться вода и масло? Вот и мусульманам и христианам не следует жить вместе!»

Из-за того, что у него жена-христианка, да еще из-за того, что он печально известен своей терпимостью по отношению к меньшинствам, в моих глазах Руми всегда был самым ненадежным человеком в нашем городе. Когда же под его крышей поселился Шамс Тебризи, он окончательно сбился с истинного пути. Своим ученикам я каждый день напоминаю о том, что им надо быть настороже, иначе они попадут в лапы шайтана. А ведь Шамс — олицетворение дьявола. Уверен, это он послал Руми на постоялый двор. Одному Всевышнему известно, как Шамсу удалось уговорить Руми. Но разве не шайтан заставляет добродетельных людей совершать богохульства?

С самого начала у меня были подозрения насчет Шамса. Как он посмел сравнить пророка Мухаммеда, да будет он благословен Богом, с безбожным суфием Бистами? Разве не Бистами говорил: «Смотрите на меня! Велика моя слава!» И он же говорил: «Я видел, как Кааба[28] движется вокруг меня!» Этот человек утверждал: «Я — кузнец самого себя». Если это не богохульство, тогда что это? И его повторяет Шамс, его он почитает. Подобно Бистами, он тоже еретик.

Единственная добрая новость заключается в том, что горожане наконец-то очнулись. Наконец-то это свершилось! С каждым днем у Шамса все больше противников. А что они говорят! Даже мне иногда становится страшно.

В банях и чайных, в полях и садах люди в ярости готовы разорвать его на куски.

В медресе я пришел позднее обычного, не в силах отделаться от мрачных мыслей. Едва я открыл дверь в классную комнату, как почувствовал, что творится нечто неладное. Мои ученики сидели правильными рядами, но были бледными и, на удивление, молчаливыми, словно увидели призрак.

Я сразу понял, в чем дело. У открытого окна, прислонившись к стене, с наглой усмешкой на безволосом лице сидел не кто иной, как сам Шамс из Тебриза.

— Салям алейкум, шейх Ясин, — произнес он, не сводя с меня твердого взгляда.

Я помедлил, не зная, стоит ли с ним здороваться, и решил, что не стоит. Вместо этого я повернулся к ученикам и спросил:

— Что этот человек тут делает? Почему вы впустили его?

Смущенные, испуганные ученики не посмели мне ответить. Зато Шамс как ни в чем не бывало нарушил молчание. У него был наглый тон, и он не мигая смотрел на меня.

— Не ругайте их, шейх Ясин. Это была моя идея. Я проходил поблизости и сказал себе: «Почему бы не задержаться и не посетить в медресе человека, который, насколько известно, больше всех остальных горожан ненавидит меня?»

Хусам-ученик

Февраль 1246 года, Конья

Беззаботно болтая, ученики сидели на полу, когда дверь внезапно распахнулась и в классную комнату вошел Шамс Тебризи. Все тотчас замолчали. Так как я много слышал о нем необычного и плохого, в первую очередь от нашего учителя, то испугался, подобно всем остальным мальчикам. А Шамс был как будто дружески расположен к нам и совершенно не смутился нашим приемом. Поздоровавшись, он пояснил, что пришел перемолвиться словом с шейхом Яси-ном.

— Наш учитель не любит, когда в классе чужие. Наверное, вам лучше поговорить с ним в другом месте, — сказал я, надеясь избежать неприятной встречи.

— Спасибо за заботу, молодой человек, однако иногда неприятные встречи не только неизбежны, но даже необходимы, — проговорил Шамс, словно прочитав мои мысли. — Но не беспокойся. Я надолго не задержусь.

Сидевший рядом со мной Иршад процедил сквозь зубы:

— Ты только посмотри, как он спокоен! Настоящий дьявол!

Я кивнул, хотя не был уверен, что Шамс похож на дьявола. Сидя напротив него, я не мог не восхититься его прямотой и смелостью.

Спустя несколько минут пришел, как всегда, нахмуренный шейх Ясин. Он сделал всего пару шагов, как вдруг остановился и тревожно заморгал, глядя в сторону нежданного гостя.

— Что этот человек тут делает? Почему вы впустили его?

Мы все в страхе переглянулись и стали перешептываться, но, прежде чем кто-нибудь успел произнести хоть слово, Шамс сам заявил, что, мол, был неподалеку и решил навестить человека, который больше всех остальных в Конье ненавидит его!

Я услышал, как несколько учеников закашлялись, а Иршад тяжело задышал. Воздух в классе настолько сгустился, что его, казалось, можно было резать ножом.

— Не понимаю, зачем ты явился сюда. У меня есть более приятные дела, — сердито проговорил шейх Ясин. — Так что, не пора ли тебе уйти и дать нам возможность заняться учебой?

— Ты сказал, что не хочешь говорить со мной, а сам постоянно говоришь обо мне, — отозвался Шамс. — Люди все время слышат от тебя гадости обо мне и Руми, а еще и обо всех мистиках, которые были суфиями.

Шейх Ясин вдохнул воздух своим длинным костистым носом и сжал губы, словно старался удержать рвавшуюся с языка гадость.

— Я уже сказал, что мне не о чем с тобой говорить. И я знаю то, что мне следует знать. У меня сложились свои мнения насчет всего происходящего.

В глазах Шамса промелькнула насмешка, когда он повернулся к нам.

— У человека несколько мнений и ни одного вопроса! Что-то в этом есть странное.

— Неужели? — растерявшись, спросил шейх Ясин. — Тогда почему мы не спрашиваем у учеников, кем бы они хотели быть: мудрецами, знающими ответы, или запутавшимися людьми, у которых только и есть, что вопросы?

Все мои друзья встали на сторону шейха Ясина, но я-то понимал, что сделали они это неискренне, просто хотели снискать расположение учителя. Я промолчал.

— Человек, который считает, что у него есть ответы на все вопросы, олицетворение невежества, — безразлично пожал плечами Шамс и повернулся к нашему учителю: — Поскольку ты готов ответить на все вопросы, позволь мне задать тебе всего один.

Вот тут-то я начал беспокоиться насчет того, куда их может завести беседа. Однако предотвратить это у меня не было никакой возможности.

— Ты ведь считаешь меня слугой дьявола, — проговорил Шамс, — так поведай нам, пожалуйста, свое мнение о шайтане.

— Пожалуйста, — согласился шейх Ясин, никогда не упускавший случая произнести проповедь. — Наша религия, последняя и лучшая из авраамических религий[29], говорит нам, что шайтан стал причиной изгнания Адама и Евы из рая. В качестве детей падших родителей мы все должны быть настороже, потому что шайтан умеет менять свои обличил. Иногда он появляется в виде картежника, который приглашает нас поиграть, иногда — в виде красивой молодой женщины, которая пытается нас совратить… Шайтан может принять любое, самое неожиданное обличье, например странствующего дервиша.

Словно ожидая этого, Шамс понимающе усмехнулся:

— Ясно, что ты имеешь в виду. Наверно, гораздо легче и приятнее думать, что дьявол находится вне нас.

— Ты это о чем? — спросил шейх Ясин.

— Ну, если, как ты считаешь, шайтан настолько могуществен и многолик, то у человека нет оснований винить себя за свои грехи. Что бы ни случалось хорошего, мы благодарим Бога, а во всем плохом виним шайтана. В любом случае мы не виноваты. Как все просто, проще некуда!

Все еще произнося свою речь, Шамс начал мерить шагами классную комнату, и его голос с каждым словом становился все громче.

— Однако на одно мгновение вообразите, что никакого шайтана нет. И все те страшные образы, от которых у людей холодеет кровь, придуманы, чтобы что-то доказать нам. Но они давно устарели и потеряли свой первоначальный смысл.

— Что еще за первоначальный смысл? — скрестив руки на груди, недовольно переспросил шейх Ясин.

— Ах, так, значит, у тебя все же есть вопрос, — сказал Шамс. — Первоначальный смысл в том, что мучения человеческие могут быть бесконечны. Ад внутри нас так же, как и рай. Кур’ан говорит, что люди — самые гордые и возвышенные существа. Мы выше самых возвышенных, но также ниже самых низких. Если бы мы могли докопаться до глубинного смысла этого, мы бы перестали искать повсюду шайтана, а вместо этого сосредоточились бы на самих себе. Нам необходимо настоящее знание себя. Не стоит искать ошибки у других людей.

— Вот иди и займись собой, а там глядишь, иншалла, и искупишь свои грехи, — заявил Шейх Ясин. — Настоящий ученый должен следить за своими ближними.

— Тогда позволь мне рассказать тебе одну историю, — с насмешливой любезностью произнес Шамс, хотя, возможно, насмешка мне почудилась.

И он рассказал нам:

— Четыре торговца молились в мечети, когда увидели входящего муэдзина. Первый торговец перестал молиться и спросил: «Муэдзин! Уже звали на молитву? Или у нас еще есть время?» Второй торговец тоже перестал молиться и повернулся к тому: «Ты прервал молитву, и теперь она не считается. Придется начинать сначала!» Услышав это, третий торговец сказал: «Ты, дурак, зачем ругаешь его? Занимался бы лучше своей молитвой, потому что она тоже теперь не считается». Четвертый торговец произнес с улыбкой: «Вы только посмотрите на них! Все трое испортили свою молитву. Слава Богу, меня это обошло».

Закончив свою историю, Шамс немного постоял, глядя на учеников, а потом спросил:

— Ну, что вы думаете? Кто, по-вашему, неудачно молился?

По классу прокатился гул, пока мы, перешептываясь, искали ответ на вопрос. Наконец кто-то из заднего ряда проговорил:

— У второго, третьего и четвертого торговцев не получилось с молитвой. А первый торговец ни в чем не виноват, потому что он всего лишь задал вопрос муэдзину.

— Но и ему не следовало отвлекаться от молитвы, — вмешался Иршад. — Очевидно, что все торговцы виноваты, кроме четвертого, потому что он говорил сам с собой.

Я отвернулся, потому что не был согласен с обоими ответами, однако решил держать рот на замке. У меня появилось такое чувство, что мой ответ придется не ко двору.

Однако едва эта мысль промелькнула у меня в голове, как Шамс показал на меня пальцем и спросил:

— Ну а ты там? Что ты думаешь?

От страха мне не сразу удалось обрести голос.

— Если эти торговцы совершили ошибку, то не потому, что разговаривали во время молитвы, а потому, что занимались не своими молитвами и не разговором с Богом, а любопытствовали насчет мнения окружающих их людей. Тем не менее если их судить, то, боюсь, я совершу ту же самую ошибку, что и они.

— И каков твой ответ? — вмешался шейх Ясин, неожиданно заинтересовавшись моим рассуждением.

— Мой ответ таков. Все четверо совершили одинаковые ошибки, но ни один из них не был неправ, потому что не наше дело их судить.

Шамс сделал шаг мне навстречу и посмотрел на меня с такой теплотой, что я ощутил себя маленьким мальчиком, наслаждающимся безграничной родительской любовью. Шамс спросил, как меня зовут, а потом заметил учителю Ясину:

— У твоего друга Хусама сердце суфия.

Я покраснел до ушей, услышав это. У меня не было никаких сомнений, что потом, после занятий, шейх Ясин посмеется надо мной, да и мои школьные приятели не упустят случая поиздеваться. Однако я поднял голову и улыбнулся Шамсу. Он тоже улыбался мне, да еще подмигнул, не прерывая своих объяснений:

— Суфий говорит: «Мне важна моя внутренняя встреча с Богом, так что мне не до суждений других людей». А вот ортодоксальный ученый всегда ищет ошибки у других. Однако, юноши, не забывайте: тот, кто недоволен другими, как правило, виноват сам.

— Перестань смущать моих учеников! — воскликнул шейх Ясин. — Как ученые, мы не можем не интересоваться, что думают и делают другие. Люди задают нам множество вопросов и ждут, что мы должным образом ответим им, чтобы они могли правильно исполнять свой религиозный долг. Нас спрашивают, надо ли повторять омовение, если вдруг пойдет кровь из носа, и как быть с постом во время путешествия, и много о чем другом. Учения Шафи’ия, Ханафи, Ханбали и Малика отличаются друг от друга, когда дело доходит до таких вещей. У каждой школы есть свои ответы, которые нужно изучать и знать.

— Все это хорошо, вот только не стоит слишком вдаваться в различия, — вздохнув, произнес Шамс. — Слово Божье полноценно. Не увлекайтесь подробностями, упуская из вида целое.

— Подробности? — скептически повторил шейх Ясин. — Верующие люди серьезно относятся к правилам. И мы, ученые, должны поощрять их в этом.

— Поощряйте, поощряйте, но не забывайте, что ваше слово ограничено и нет слова выше слова Бога, — проговорил Шамс. — Однако не проповедуйте тем, кто уже достиг света. Они получают радость от стихов Кур’ана, и им не требуется поощрение шейха.

Услышав такое, шейх Ясин пришел в ярость, у него побагровели обычно бледные щеки и запрыгал кадык.

— Шариат давно выработал законы, которым мусульманин должен следовать от колыбели до могилы.

— Шариат — всего лишь лодка, которая плывет в океане Истины. Настоящий мусульманин, ищущий Бога, рано или поздно покинет лодку и сам поплывет в океане.

— Там его съедят акулы, — хмыкнув, огрызнулся шейх Ясин. — Это случится со всяким, отвергнувшим наше руководство.

Несколько учеников захихикали, поддерживая шейха Ясина, но многие сидели тихо, испытывая возрастающую неловкость. Я все сильнее сомневался в том, что этот спор может закончиться добром.

Наверное, Шамс Табризи думал так же, потому что теперь он выглядел печальным, даже почти несчастным. Он закрыл глаза, словно вдруг устал от долгой беседы, и это движение было едва уловимым, незаметным для большинства.

— Во время путешествий мне пришлось познакомиться со многими шейхами, — произнес Шамс. — Некоторые были людьми искренними, другие едва снисходили до простых мусульман, и они ничего не знали об исламе. Даже актеры и те лучше шейхов, потому что они, по крайней мере, признают, что поставляют зрителям иллюзию.

— Хватит! Полагаю, мы достаточно внимали твоему раздвоенному языку, — заявил шейх Ясин. — Уходи из моего класса!

— Не беспокойся, я и без того уже собрался уходить, — сказал Шамс с плутовской улыбкой и повернулся к нам: — То, что вы услышали сегодня, восходит к старым дебатам, которые велись со времен пророка Мухаммеда, мир да пребудет с ним. Однако споры уместны и теперь.

В этом конфликт между ученым и мистиком, между умом и сердцем. Так что делайте свой выбор!

Шамс сделал паузу, чтобы все успели прочувствовать его слова. У меня же сложилось такое впечатление, что его взгляд устремлен на меня, словно мы с ним были объединены некоей тайной, о которой нигде не написано и о которой никто не говорит.

Напоследок он промолвил:

— В общем, ни ваш учитель, ни я не можем знать больше, чем Бог позволил нам знать. Все мы играем свои роли. Лишь одно важно. Чтобы слепота отвергающего, не желающего видеть, не затмевала свет солнца.

С этими словами Шамс положил правую руку на сердце и поклонился на прощание всем нам, включая шейха Ясина, который стоял в стороне, не скрывая своего раздражения. Дервиш покинул наш класс и закрыл за собой дверь, а мы еще долго молчали, будучи не в силах произнести ни слова.

Из транса меня вывел Иршад. Я заметил, что он смотрит на меня с явным неудовольствием. И тогда только я сообразил, что моя рука тоже прижата к сердцу, словно приветствует Истину, которую оно познало.

Бейбарс-воин

Май 1246 года, Конья

Балаганный непокорный шут. Я не поверил своим ушам, когда услышал, что Шамс из Тебриза посмел противостоять моему дяде перед целым классом учеников. Неужели у этого человека нет ни капли уважения к старшим? Жаль, меня не было в медресе, когда он туда явился. Я бы вышвырнул его вон прежде, чем он успел бы открыть свой поганый рот. Но меня там не было, и, похоже, у него и моего дяди состоялась беседа, о которой ученики болтают до сих пор. Но к их болтовне я отношусь с недоверием, поскольку в их пересказах нет логики и они слишком хорошо отзываются о дервише.

Сегодня вечером у меня душа не на месте. А все из-за этой шлюхи, Розы пустыни. Не могу забыть о ней. Она напоминает мне шкатулку с тайным отделением. Думаешь, что завладел ею, но, пока не найдешь ключик, она недосягаема, даже если держишь ее в своих объятиях.

Больше всего мне не дает покоя ее покорность. И я постоянно спрашиваю себя, почему она не пыталась сопротивляться. Почему она лежала на полу у меня под ногами, словно старый грязный ковер? Ну, ударила бы меня или закричала, позвала бы на помощь, тогда я перестал бы ее бить. А она лежала, не двигаясь, с выпученными глазами и закрытым ртом, как будто решила принять все мучения и не думать о том, что будет. Неужели эту шлюху в самом деле не волновало, что я могу ее убить?

С того дня я старался держаться от непотребного дома подальше, однако сегодня больше нет сил терпеть. Я должен ее увидеть. По пути туда я думал, как она отнесется к моему появлению. Если она нажаловалась на меня и хозяйка обозлена, придется дать ей денег или пригрозить. Я все продумал и был готов к любой неожиданности, но только не к ее бегству.

— Что значит — Розы пустыни здесь нет?! — выкрикнул я. — И где же она?

— Бейбарс, забудь о ней, — проговорила хозяйка, суя в рот рахат-лукум и слизывая с пальца сладкий сок. Но, заметив, как я расстроился, она несколько смягчилась. — Взгляни лучше на других девочек.

— Не нужны мне твои дешевые шлюхи, жирное отродье. Мне нужна Роза пустыни, и я хочу немедленно ее видеть.

Хозяйка подняла черные, накрашенные брови, словно собираясь возразить, однако не посмела спорить со мной и понизила голос до шепота, возможно, от стыда за то, что собиралась мне сказать.

— Она убежала. Скорее всего, когда мы все спали.

Это было настолько абсурдно, что даже не смешно.

— С каких это пор шлюхи бегут из домов терпимости? Так найди ее!

Хозяйка посмотрела на меня так, словно видела в первый раз.

— С чего это ты тут раскомандовался? — прошипела она, сверкнув своими маленькими злыми глазками, столь непохожими на глаза Розы пустыни.

— Я стражник, и у меня высокопоставленный дядя. У меня хватит власти прикрыть твой притон, а вас всех выгнать на улицу, — сказал я и взял из корзинки, стоявшей у нее на коленях, рахат-лукум. Он был сладкий и мягкий.

Потом вытер пальцы о шелковый шарф хозяйки. У нее лицо покраснело от ярости, однако она не затеяла свару.

— Почему ты винишь меня? Виноват дервиш. Это он уговорил Розу пустыни уйти из борделя на поиски Бога.

Я не сразу понял, о ком она говорит, но вскоре меня осенило. Это мог быть только Шамс Тебризи. Кто же еще?

Сначала он опозорил моего дядю перед учениками, а теперь еще это.

Элла

26 июня 2008 года, Нортгемптон

Безгранично дорогой Азиз!

На этот раз я решила написать тебе настоящее письмо, как это делалось в прежнее время, чернилами, на бумаге, в конверте и с маркой. Сегодня днем оно отправится в Амстердам. Мне только не нужно откладывать поездку на почту, потому что, боюсь, если я промедлю, то никогда на это не решусь.

Бывает, встречаешь кого-то, кто совершенно непохож на людей, окружавших тебя всю жизнь. Кого-то, кто все видит иначе, в другом свете, нежели ты, и тем самым заставляет тебя менять угол зрения, заново осознавать происходящее — и снаружи и изнутри. Ты думаешь, что тебе удастся держать безопасную дистанцию, думаешь, что сможешь противостоять, а потом неожиданно осознаешь, что тебя выбросило в открытое море и ты ничего не контролируешь.

Не могу сказать точно, когда именно меня захватили твои слова. Единственное, что я знаю, — наша переписка изменила меня. Вероятно, я еще пожалею о своих словах. Что ж, я всю жизнь жалела о чем-то, чего не сделала, а теперь для разнообразия пожалею о сделанном.

С тех пор как я «встретила» тебя в твоем романе и твоих посланиях, ты завладел моими мыслями. Каждый раз, читая твои письма, я чувствую, как у меня внутри начинает все трепетать, и понимаю, что очень давно не испытывала ничего подобного. Весь день ты не выходишь у меня из головы. Я мысленно разговариваю с тобой, и мне интересно, как бы ты отреагировал на то или иное событие в моей жизни. Когда я собираюсь в ресторан, мне хочется пойти туда с тобой. Когда я вижу что-то интересное, мне жаль, что я не могу поделиться этим с тобой. Накануне моя младшая дочь спросила, что я сделала со своими волосами. А я ничего с ними не делала! Но она права, я выгляжу иначе, потому что стала другой.

Я напоминаю себе, что мы даже ни разу не виделись, и это возвращает меня в реальную жизнь. Однако, что делать с этой реальной жизнью, я понятия не имею. Твой роман я прочитала и даже написала отчет. (О да, я должна была написать редакторский отчет. Временами мне хотелось поделиться с тобой своими впечатлениями и даже послать свой отчет тебе, но мне казалось, что это будет неправильно. Хотя мне нельзя рассказывать о деталях моего отчета, ты должен знать, что я в полном восторге от твоей книги. Спасибо тебе. Твои слова навсегда останутся со мной.)

Но «Сладостное богохульство» никак не связано с моим решением написать это письмо. Впрочем, не исключено, что из-за него все как раз и началось. Причиной стало то, что возникло между нами, как бы это ни называлось. И из-за этого я потеряла контроль над собой. Все оказалось серьезнее, и мне не справиться одной. Поначалу я влюбилась в твое воображение и твои истории, потом поняла, что люблю мужчину, который сочинил эти истории.

И теперь не знаю что делать.

Я уже написала, что должна немедленно отослать письмо, потому что иначе разорву его на мелкие клочки. И буду жить так, как будто ничего странного, ничего особенного в моей жизни не случилось.

Ну да, я смогу делать то, что делала всегда, притворяться, будто все у меня нормально.

Я даже смогу притворяться, что не чувствую сладкой боли в сердце.

С любовью,

Элла

Керра

Май 1246 года, Конья

Не знаю, как мне справиться с тем, что произошло. Сегодня утром словно ниоткуда явилась незнакомая женщина и стала расспрашивать о Шамсе Тебризи. Я попросила ее прийти позже, так как его не было дома, но она сказала, что ей некуда идти, и стала молить, чтобы я разрешила ей подождать во дворе. Тут у меня возникли некоторые подозрения, и я спросила, кто она такая и откуда. Женщина упала на колени и подняла покрывало, открыв лицо, испещренное шрамами и кровоподтеками от побоев. Несмотря ни на что, она показалась мне очень красивой и лицом и фигурой. Беспрестанно всхлипывая, она все же сумела признаться в том, что я заподозрила с самого начала. Она была шлюхой из дома терпимости.

— Я сбежала из этого ужасного дома, — пояснила она. — Пошла в общественную баню, омылась сорок раз и прочитала сорок молитв. И еще дала обет держаться подальше от мужчин.

С сегодняшнего дня моя жизнь принадлежит Богу.

Не зная, что сказать, я смотрела в ее глаза — глаза раненого существа — и думала о том, как столь юная и хрупкая девушка нашла в себе силы уйти от той единственной жизни, которую знала. У меня не было желания видеть падшую женщину возле своего дома, но чем-то она пленила мое сердце, наверное, своей простотой или скорее наивностью. Никогда в жизни не видела ничего подобного. Карие глаза этой незнакомой женщины напомнили мне глаза Девы Марии. Ну как было прогнать ее? Вот я и позволила ей подождать Шамса во дворе. Это было самое большее, что я могла для нее сделать. Она села около стены и замерла, уставившись перед собой, словно мраморная статуя.

Спустя час, когда Шамс и Руми вернулись с прогулки, я бросилась к ним, чтобы рассказать о неожиданной гостье.

— Ты хочешь сказать, что у нас во дворе шлюха? — удивленно переспросил Руми.

— Правильно. И она говорит, что ушла из бардака, потому что собирается искать Бога.

— А, это, верно, Роза пустыни! — воскликнул Шамс, и в его голосе я услышала не столько удивление, сколько радость. — Почему же ты держишь ее во дворе? Впусти ее сюда.

— Но что скажут соседи, когда узнают, что мы приютили шлюху под своей крышей? — спросила я, задыхаясь от волнения.

— Разве мы все не живем под одной крышей? — возразил, показывая на небо, Шамс. — Короли и бродяги, девственницы и шлюхи, все мы живем под одним небом!

Разве поспоришь с Шамсом? У него на все есть ответ.

Тогда я пригласила шлюху в дом, моля Бога о том, чтобы Он отвел от нас любопытные взгляды соседей. Едва Роза пустыни переступила порог дома, как с рыданиями бросилась целовать руки Шамсу.

— Я очень рад, что ты пришла, — сияя, словно встретил старого друга, произнес Шамс. — Тебе не придется идти назад. Этот период твоей жизни подошел к концу. Да сделает Бог твой путь к познанию Истины плодотворным!

Роза пустыни зарыдала еще горше:

— Хозяйка не оставит меня в покое. Она пошлет за мной Шакалью Голову. Ты не знаешь, как…

— Успокойся, дитя, — перебил ее Шамс. — Запомни еще одно правило: «Пока все остальные в этом мире стремятся куда-то, хотят сделаться кем-то, только чтобы все нажитое оставить на земле после смерти, ты идешь к высшей ступени. Проживи эту жизнь легко и без лишнего груза, словно Ничто. Только осознание „Ничто“ заставляет нас идти дальше».

Поздно вечером я показала Розе пустыни ее кровать. Она мгновенно заснула, а я вернулась в комнату, где оставались Руми и Шамс.

— Ты должна прийти на наше представление, — сказал Руми, увидев меня.

— Какое представление?

— Духовный танец, Керра. Ничего подобного ты никогда не видела.

В изумлении смотрела я на своего мужа. Что происходит? О каком танце он говорит?

— Мавлана, ты почитаемый ученый, и тебе ни к чему развлекать публику. Что подумают люди? — спросила я, чувствуя, как разгорается у меня лицо.

— Не беспокойся, — сказал Руми. — Мы с Шамсом уже давно это обсуждаем. Нам хочется представить танец кружащихся дервишей. Его называют сэма. Тот, кто ищет Священной любви, будет радушно принят нами.

У меня чудовищно разболелась голова, однако эта боль была несравнима с тем, что творилось у меня в сердце.

— А что, если это не понравится людям? Не всем же нравятся танцы, — произнесла я, обращаясь к Шамсу и надеясь, что это остановит его, хотя наверняка у него и на сей раз был приготовлен ответ. — По крайней мере, подумай о том, чтобы отложить представление.

— Не всем нравится Бог, — отозвался Шамс, никогда не пропускавший ни одного слова, произносимого собеседником. — Что же, отложить на время веру в Него?

На этом спор закончился. Лишь вой ветра наполнял дом, ударяя мне в уши.

Султан Валад

Июнь 1246 года, Конья

— Благолепие во взгляде смотрящего, — повторял Шамс. — Все видят один и тот же танец, однако каждый видит его по-своему. Не о чем беспокоиться. Одним он нравится, другим не нравится.

Все же в тот вечер, на который был назначен танец сэма, я предупредил Шамса, что вряд ли соберется много народа.

— Не беспокойся, — твердо произнес он. — Горожане могут не любить меня, они даже могут больше не восхищаться твоим отцом, однако такое представление они не пропустят. Любопытство приведет их к нам.

Так и случилось. Вечером яблоку было негде упасть в зале. Пришли торговцы, кузнецы, плотники, крестьяне, каменщики, маляры, лекари, золотых дел мастера, чиновники, гончары, плакальщики, предсказатели, крысоловы, торговцы духами; даже шейх Ясин пришел со своими учениками. Женщины сидели сзади.

С облегчением я заметил, что в первом ряду сидит правитель Кайкхасров со своими советниками. То, что человек такого ранга поддерживает моего отца, многих заставит прикусить языки.

Довольно много времени потребовалось людям, чтобы устроиться поудобнее и успокоиться, но и потом шум не утих: зрители перешептывались, сплетничали. Не желая оказаться рядом с врагами Шамса, я подсел к Сулейману-пьянице. От него несло вином, но мне было все равно.

Ладони у меня сделались мокрыми от волнения, ноги не стояли на месте и зубы стучали, словно на морозе. Это представление было очень важным для поддержания репутации моего отца. Я молился Богу, но так как не знал толком, чего нужно просить, то мои молитвы вряд ли можно было назвать правильными.

Вскоре послышался некий звук, сначала издалека, потом он стал приближаться. Он был таким пленительным и трогательным, что все затаили дыхание.

— На чем это играют? — шепотом, в котором смешались страх и удовольствие, спросил у меня Сулейман.

— На тростниковых дудочках. Они называются ней, — ответил я, вспомнив беседу отца и Шамса. — Их звуки — вздохи любящего, обращенные к возлюбленному.

Когда дудочки смолкли, на сцену вышел отец. Размеренными, тихими шагами он приблизился к публике и поприветствовал ее. Следом за ним появились шесть дервишей, которые были учениками отца. Все были в белых широких одеждах. Сложив на груди руки, они склонились перед отцом, дожидаясь его благословения. Потом вновь послышалась музыка, и один за другим дервиши принялись кружиться, сначала медленно, потом все быстрее и быстрее, отчего их одежды раздулись и стали похожими на раскрывшиеся цветы лотоса.

Вот это было зрелище! Я не смог сдержать улыбки гордости и радости, продолжая уголком глаза следить за реакцией зрителей. Даже самые отъявленные сплетники с явным удовольствием наблюдали за танцорами.

Дервиши кружились и кружились, как мне показалось, целую вечность. Потом музыка стала громче, к ней и барабанам присоединились из-за занавеса звуки рехаба. И тут на сцену вышел Шамс из Тебриза в образе дикого ветра пустыни. Его одежды были темнее, чем у остальных, он казался в них выше обычного, да и двигался он быстрее прочих дервишей. Руки он поднимал к небу, лицо его было запрокинуто, как цветок подсолнечника, следящего за движением солнца.

Я видел, что многие затаили дыхание от благоговейного ужаса. Даже самые лютые враги Шамса подпали под его чары. Пока он неистово кружился, ученики тоже кружились, хотя и медленнее, отец оставался недвижим, как старый мудрый дуб, которому не о чем волноваться. Только его губы шевелились в молитве.

В конце концов музыка постепенно стихла. Все дервиши остановились одновременно, и цветки лотоса закрылись. Ласковым движением руки отец благословил и дервишей, и зрителей, и на мгновение мне показалось, что мы все соединены в идеально гармоническом сообществе. Установилась тяжелая тишина. Никто не знал, как реагировать на танец. Никому прежде не приходилось видеть ничего подобного.

Голос отца нарушил тишину.

— То, что вы видели, мои друзья, называется сэма — танец кружащихся дервишей. С сегодняшнего дня дервиши всех возрастов будут танцевать его. Одной рукой они будут указывать на небо, другой — на землю, и всю любовь, которую мы получаем от Бога, мы будем отдавать людям.

Зрители заулыбались и стали переговариваться, выражая свое согласие. Все ощущали некое благотворное волнение. Я был до того растроган, что слезы выступили у меня на глазах. Наконец-то отец и Шамс получили знаки уважения и любви, которых они несомненно заслуживали.

Если бы все закончилось в тот момент, я ушел бы домой самым счастливым человеком на свете, уверенным, что все плохое осталось позади. Но что случилось, то случилось. Едва установившиеся мир и согласие были вновь разрушены.

Сулейман-пьяница

Июнь 1246 года, Конья

Бог ты мой! Незабываемое представление! Я до сих пор помню, какое оно произвело на меня впечатление. Однако самое сильное было — это финал.

После танца великий Кайкхасров II поднялся со своего места и твердым взглядом обвел присутствующих в зале. С привычной властностью он подошел к сцене и, посмеявшись, сказал:

— Дервиши, примите мои поздравления! Ваше представление весьма меня впечатлило.

Руми почтительно поблагодарил его, и все дервиши, остававшиеся на сцене, сделали то же самое. Потом вышли и стали рядом музыканты, которые тоже выразили ему свое величайшее почтение. Лицо Кайкхасрова сияло от удовольствия. Тогда Кайкхасров подал знак телохранителю, и тот незамедлительно вручил ему бархатный кошель, который Кайкхасров покачал на ладони, показывая, как много в нем золотых монет. Потом он бросил его на сцену. Все вокруг зааплодировали. Мы были очень растроганы щедростью нашего правителя.

Довольный и уверенный в себе Кайкхасров повернулся к выходу. Но едва он успел сделать шаг, как брошенный им на сцену кошель полетел обратно. Монеты упали ему под ноги и зазвенели, словно браслеты невесты. Это произошло так неожиданно, что все вокруг довольно долго стояли неподвижно, не зная как реагировать. Но уж точно сильнее всех был смущен сам Кайкхасров. Обида была столь очевидна, что не заметить или простить ее он никак не мог. Кайкхасров повернул голову и недоверчиво поглядел на сцену, не понимая, кто мог решиться на столь ужасный поступок.

Это был Шамс Тебризи. Все повернулись к нему. А он стоял с глазами, налившимися кровью от бешенства, уперев руки в боки.

— Мы не танцуем за деньги, — проговорил он хриплым голосом. — Это духовный танец, который мы исполняем из любви, и только из любви. Так что забирай обратно свои деньги, правитель! Здесь они никому не нужны!

Воцарилась гнетущая тишина. Старший сын Руми побледнел — до того он был потрясен. Никто не осмеливался произнести ни звука. Все затаили дыхание.

Словно дождавшись некоего сигнала, с небес полил холодный, колючий дождь. Все потонуло в его шуме.

— Пошли! — приказал Кайкхасров своим людям.

У него задрожали щеки от унижения, он ссутулился и направился к выходу. Многочисленные телохранители и слуги один за другим последовали за ним, топча тяжелыми сапогами рассыпанные на полу монеты. И тут, отталкивая друг друга, зрители бросились их поднимать.

Как только правитель ушел, люди недовольно зашептались.

— Много он о себе понимает! — слышалось со всех сторон.

— Как он посмел обидеть нашего правителя? Не дай Бог, Кайкхасров заставит нас всех заплатить за его выходку!

Несколько человек, недоверчиво качая головами, поднялись со своих мест и пошли к выходу, всем своим видом выражая протест. Во главе протестующих были шейх Ясин и его ученики. С изумлением я увидел среди них двух учеников Руми и… его собственного сына Аладдина.

Аладдин

Июнь 1246 года, Конья

Бог свидетель, никогда еще мне не приходилось испытывать ничего подобного. Как будто мало позора видеть своего отца в компании еретика, так мне еще пришлось смотреть устроенные им танцы. Унижение на глазах всего города! Но и это было еще не все. Я пришел в ужас, узнав, что среди зрителей шлюха. Когда я сидел, раздумывая о том, сколько еще горя и унижений принесет нам любовь отца к Шамсу, то в первый раз в жизни пожалел, что Руми — мой отец.

На мой взгляд, представление было очевидным святотатством. Ну а уж то, что случилось потом, и вовсе перешло всякие границы. Этот наглец посмел выказать презрение — и кому? — нашему правителю. Ему еще повезло, что Кайкхасров не приказал его немедленно арестовать и отправить на виселицу.

Потом я обратил внимание, что шейх Ясин покидает зал вслед за Кайкхасровом, и решил сделать то же самое. Меньше всего мне хотелось, чтобы горожане подумали, будто я на стороне еретика. Все должны знать, что, в отличие от брата, я не игрушка в руках отца.

В тот вечер я не вернулся домой, так как с еще несколькими друзьями остался у Иршада. Не в силах сдержать свои чувства, мы говорили и говорили о происшедшем и о том, что нам следует предпринять.

— Этот человек имеет огромное влияние на твоего отца, — звенящим голосом произнес Иршад. — А теперь еще он привел шлюху в твой дом. Аладдин, тебе надо очистить имя отца.

Пока все говорили, я стоял, слушая их, и лицо у меня горело от стыда. Одно мне было ясно: Шамс принес нам только несчастья.

И мы с друзьями решили, что Шамс должен покинуть наш город — если не по своему желанию, то по нашему.

На другой день я пришел домой с твердым намерением поговорить с Шамсом Тебризи как мужчина с мужчиной. Он был один во дворе и играл на дудочке, наклонив голову и закрыв глаза. Сидел он спиной ко мне. Полностью отдавшись мелодии, Шамс не замечал меня. Ступая тихо, как мышь, я хотел воспользоваться случаем и как следует разглядеть своего врага.

Прошло некоторое время. Музыка стихла. Шамс приподнял голову и, не глядя в мою сторону, произнес, словно обращаясь к самому себе:

— Здравствуй, Аладдин, не меня ли ты ищешь?

Я ничего не ответил. Зная о способности Шамса видеть сквозь закрытые двери, я не удивился бы, если бы у него имелись глаза и на затылке.

— Тебе понравилось вчерашнее представление? — спросил Шамс, повернув голову.

— Это был позор, — немедля ответил я. — Давай говорить прямо. Ты не нравишься мне. И не нравился с самого начала. Я больше не собираюсь молча смотреть, как ты уничтожаешь доброе имя моего отца.

Сверкнув глазами, Шамс отложил свою дудочку.

— Так вот в чем дело! Если доброе имя Руми будет уничтожено, люди перестанут видеть в тебе сына выдающегося человека. Тебя это пугает?

Я сделал вид, что не слышу его язвительных фраз. Нечего ему копаться в моих мыслях и чувствах. И все же я не сразу смог подобрать слова.

— Почему бы тебе не убраться отсюда и не оставить нас в покое? Нам было очень хорошо, пока ты не появился в Конье. Мой отец — уважаемый ученый, семейный человек. У него с тобой нет ничего общего.

Вытянув шею и нахмурив лоб, Шамс глубоко задумался. Потом тяжело вздохнул. Неожиданно я увидел в нем всего лишь несчастного старика. Я мог бы его ударить, избить до полусмерти, прежде чем кто-нибудь пришел бы к нему на помощь. Эта мысль показалась настолько ужасной, отвратительной и в то же время столь соблазнительной, что я отвел глаза, опасаясь поддаться ей.

Когда же я вновь посмотрел на него, то обнаружил, что Шамс наблюдает за мной ясным и жадным взглядом. Неужели он читает мои мысли? Появилось странное ощущение, будто в мое тело вонзилась тысяча иголок, колени подкосились, ноги отказывались меня держать. Наверное, это была черная магия. Я не сомневался, что Шамс преуспел в колдовстве.

— Аладдин, ты боишься меня? — помолчав, спросил Шамс. — Знаешь, кого ты мне напоминаешь? Косоглазого подмастерья.

— О чем ты говоришь?

— Есть такая история. Любишь истории?

Я пожал плечами:

— У меня нет на них времени.

Шамс снисходительно усмехнулся.

— У человека, у которого нет времени на истории, нет времени и на Бога, — произнес он. — Тебе известно, что нет лучшего рассказчика, чем Бог?

И, не дожидаясь ответа, Шамс повел свой рассказ:

— Когда-то у некоего ремесленника был ни на что не годный подмастерье, да еще и косоглазый в придачу. Этот подмастерье вместо одного предмета видел два. Однажды ремесленник приказал ему принести кувшин с медом из кладовки. Подмастерье вернулся с пустыми руками. «Мастер, там два кувшина, — пожаловался он. — Какой из них принести?» Ремесленник хорошо знал своего подмастерья, поэтому сказал: «Почему бы тебе не разбить один кувшин? А оставшийся принеси мне».

Увы, подмастерье был слишком глуп, чтобы понять мудрость этих слов. Он сделал так, как ему было сказано. Когда он разбил один кувшин, то очень удивился, когда увидел, что второй тоже разбит.

— Ну и что ты хочешь этим сказать? — спросил я. Конечно же этим я совершил ошибку, но что сделано, то сделано. — К черту тебя и твои истории! Говори прямо, если умеешь!

— Все просто, Аладдин. Подобно косоглазому подмастерью, ты во всем видишь двойственность. А твой отец и я — одно целое. Если ты уничтожишь меня, то уничтожишь также и его.

— У тебя с моим отцом нет ничего общего, — огрызнулся я. — Если я разобью второй кувшин, то первый станет свободным.

Я был в такой ярости, что не думал о последствиях. Тогда не думал. И еще довольно долго не думал.

Пока не стало слишком поздно.

Шамс

Июнь 1246 года, Конья

Безмозглые горожане твердят, что танцевальное представление было святотатством. Они считают, что Бог дал нам музыку, которая сопровождает все формы жизни, а потом Сам запретил слушать ее. Неужели они не понимают, что все в природе поет? Все во вселенной движется в определенном ритме: стучит сердце, птицы хлопают крыльями, ночью в грозу ветер бьется в окно, кузнец бьет по металлу, звуки, которые окружают еще нерожденного младенца во чреве матери… Все на свете страстно и добровольно принимает участие в творении великой музыки. Танец кружащихся дервишей — звено в этой бесконечной цепи. Точно так же, как капля морской воды заключает в себе целый океан.

За несколько часов до представления мы с Руми ушли в тихую комнату, желая помедитировать. К нам присоединились шесть дервишей, которые собирались принять участие в представлении. Все вместе мы совершили омовение ние и стали молиться. Потом оделись в заранее приготовленные костюмы. Задолго до вчерашнего вечера мы договорились о том, какие на нас будут одежды, и выбрали самые простые ткани. Медового цвета шляпы символизировали надгробные плиты, длинные белые юбки — саваны, черные накидки — могилы. Наш танец символизировал представление суфиев о своем «я».

Прежде чем пойти на сцену, Руми произнес:

Гностик ушел и оставил мне чувства
И шесть направлений, осталось лишь понять.

Мы были готовы. Сначала послышались звуки нея. Потом Руми вышел на сцену, чтобы исполнить роль сэмазенбаши[30]. Один за другим появились дервиши, скромно опустив головы. Последним надлежало быть шейху. Я твердо отказывался от этой чести, а Руми так же твердо настаивал на моем исполнении этой роли.

Хафиз[31] произнес стих из Кур’ана о знаках на земле. Разве это непонятно?

А потом послышался кудум, сопровождавший пронзительные звуки нея и рехабы.

Послушай, тростник нам поет
О расставании горьком:
Срезают меня с родного стебля,
И плачут люди, заслышав мой стон.

Отдав себя в руки Бога, первый дервиш стал кружиться, и подолы его юбок негромко зашуршали. Вскоре кружились мы все, и кружились, пока не стали Единым Целым не только мы, но и зрители. Все, что мы получали с небес, мы отдавали земле, что получали от Бога — людям. Мы были звеном, соединившим Любящего с Возлюбленным. Когда же музыка стихла, мы все одновременно поклонились главным силам вселенной: огню, ветру, земле и воде, а также пятому элементу — пустоте.

Я не сожалею о том, что произошло между мной и Кайкхасровом после представления. Однако мне все же неловко, ведь я поставил Руми в затруднительное положение. Как человек, привыкший к привилегиям и покровительству сильных мира сего, Руми никогда прежде не был так далек от правителя. Но теперь, по крайней мере, он прочувствует, как живется простым людям, — прочувствует высокую стену между правящей элитой и большинством народа.

И вместе с тем, насколько я понимаю, укорачивается время моего пребывания в Конье.

Каждый раз любовь и дружба становятся причиной неожиданных изменений. Если бы мы оставались такими, какими были до того, как почувствовали любовь, значит, любовь была недостаточно сильной.

Посвящение в тайны поэзии, музыки и танца подвело итог изменениям, произошедшим с личностью Руми. Когда-то он был ученым и проповедником, отвергавшим поэзию и наслаждавшимся лишь звуками собственного голоса, когда он говорил с учениками или внимавшими ему горожанами. Теперь же он стал поэтом, хотя, наверное, пока еще сам по-настоящему не осознал это. Что касается меня, то я тоже изменился и все еще меняюсь. Я на пути от бытия к Ничто. От одного времени к другому, от жизни к смерти.

Наша дружба стала благословением, Божьим даром. Мы вместе цвели, радовались, созревали, наслаждаясь абсолютной, счастливой полнотой жизни.

Мне припомнилось, как Баба Заман однажды сказал: чтобы удивить мир шелком, шелковичный червь должен умереть. Пока мы сидели в зале после ухода зрителей в полной тишине, я точно осознал, что наше с Руми время подошло к концу. Мы были вместе и вместе испытали, как прекрасно может быть бытие; мы узнали, что такое бесконечность, когда два зеркала постоянно отражают друг друга. Однако никуда не девается старая максима: не бывает Любви без сердечной боли.

Элла

29 июня 2008 года, Нортгемптон

Бесспорным казалось Элле то, что сказал Азиз: все неожиданное случается с человеком только в том случае, если он внутренне готов к этому. Однако она никак не была готова к тому, что случилось: Азиз 3. Захара прилетел в Бостон, чтобы повидаться с ней.

Когда в воскресенье вечером семейство Рубинштейнов собралось за столом в ожидании ужина, Элла обратила внимание, что ей на телефон пришло SMS-сообщение. Подумав, что оно от кого-то из ее знакомых по кулинарному клубу, она не стала сразу его читать, а вместо этого подала на стол особое блюдо: утку в меду с жареной картошкой, луком и коричневым рисом. Когда она поставила утку на стол, все встрепенулись. Даже Дженет, пребывавшая в депрессии после того, как увидела Скотта с новой подружкой.

Ужин затянулся. И лишь после того, как Элла загрузила грязную посуду в моечную машину и подала шоколадное мороженое, ей пришло в голову, что пора бы прочитать послание.

Привет, Элла.

Я в Бостоне по заданию «Смитсоновского журнала». Только что прилетел. Хотелось бы встретиться. Остановлюсь в «Ониксе». Жду.

Азиз

Элла отложила телефон и, ощущая себя не в своей тарелке, села за стол.

— Получила сообщение? — спросил Дэвид, поднимая голову от тарелки.

— Да, от Мишель, — с легкостью соврала Элла. Со страдальческим выражением Дэвид отвернулся, потом принялся тщательно складывать салфетку.

— Понятно, — произнес он.

Элла знала, что муж не поверил ей, но, как ни странно, не испытывала ни сомнений, ни угрызений совести. Ровным, спокойным тоном она произнесла:

— Мишель сообщила, что завтра утром в агентстве совещание по поводу каталога на следующий год. Она хочет, чтобы я тоже присутствовала.

— Конечно, конечно, — проговорил Дэвид, и Элла поняла, что он вновь не поверил ей. — Я могу подвезти тебя завтра утром. Мне нужно всего лишь перенести на другое время нескольких пациентов.

В ужасе Элла посмотрела на мужа. Что он затеял? Неужели собирается устроить скандал в присутствии детей?

— Было бы неплохо, — отозвалась она, заставив себя улыбнуться. — Однако нам придется выехать до семи. Мишель хочет поговорить со мной до совещания.

— Ну тогда не получится, — воскликнула Орли, отлично знавшая, как ее отец не любит вставать спозаранку. — Папа ни за что не проснется так рано!

Элла и Дэвид не сводили друг с друга глаз.

— Ты права, — в конце концов согласился с дочерью Дэвид.

Элла с облегчением вздохнула, хотя чувствовала, что покраснела. Но вместе с тем она ощущала прилив решимости и энергии.

— Впрочем, еще довольно рано. Почему бы мне не поехать сегодня?

При мысли об утренней поездке в Бостон и завтраке с Азизом у Эллы быстрее забилось сердце. Но ей хотелось немедленно увидеть его, и невмоготу было ждать до утра. До Бостона ехать два часа, но это ее не останавливало. Ради нее он прилетел из Амстердама, а тут всего ка-кие-то два часа.

— В десять я буду в Бостоне и завтра смогу явиться в агентство пораньше, чтобы перед собранием переговорить с Мишель.

Кажется, прошла вечность, прежде чем Дэвид заговорил. Элла видела его глаза — глаза своего мужа, который понимал, что у него нет возможности предотвратить уход жены к другому мужчине.

— Приеду в Бостон и проведу ночь в нашей квартире, — весело сказала Элла, обращаясь к детям, но на самом деле она обращалась к мужу. Она давала ему понять, что с тем, к кому она едет, у нее не будет физической близости.

С бокалом вина в руке Дэвид встал из-за стола и улыбнулся Элле.

— Что ж, дорогая, — произнес он. — Если ты считаешь, что имеет смысл выехать пораньше, поезжай.

— Ну вот, мамочка, а я думал, ты поможешь мне сегодня с математикой, — заныл Ави.

— Я помню, милый, но давай перенесем это на завтра?

— Да отпусти ты ее, — насмешливо проговорила Орли. — Не можешь же ты все время держаться за мамину юбку.

Ави помрачнел, но ничего больше не сказал. Орли высказалась в поддержку мамы. Дженет было все равно. Элла схватила телефон и помчалась в спальню. Едва успев закрыть за собой дверь, она бросилась на кровать и послала Азизу сообщение.

Не могу поверить, что ты приехал. Через два часа буду в «Ониксе».

Почти в панике Элла смотрела, как уходит ее послание. Что она делает? Однако времени для раздумий не осталось. У нее еще будет время пожалеть о сегодняшнем вечере. А пока надо спешить. За двадцать минут она приняла душ, высушила волосы, почистила зубы, выбрала платье, сняла, нашла другое, потом третье, причесалась, немного подкрасилась, поискала маленькие сережки, которые ей подарила бабушка Рут на восемнадцатый день рождения, и снова сменила платье. Затем, глубоко вздохнув, надушилась. Да здравствует Кельвин Кляйн! Бог знает сколько времени флакончик простоял в ванной комнате, ожидая этого дня. Дэвиду никогда не нравился запах духов. Он говорил, что женщины должны пахнуть женщинами, а не стручками ванили или коричным деревом. Однако Элла подумала, что у европейцев может быть другое мнение на этот счет.

Закончив с приготовлениями, Элла внимательно оглядела себя в зеркале. Почему он не написал заранее о своем приезде? Если бы она знала, то сходила бы в косметический салон, к парикмахеру, возможно, поменяла бы прическу. Вдруг она не понравится Азизу? Что, если между ними ничего не возникнет и он пожалеет о своем приезде в Бостон?

Но тут к Элле вернулось ее привычное здравомыслие. Зачем ей менять внешность? Какая разница, возникнет между ними что-нибудь или не возникнет? Отношения с этим человеком невозможны. У нее семья. У нее своя жизнь. Вся ее прошлая жизнь прошла здесь, и здесь же пройдет будущая. Рассердившись на себя за глупые мысли, она словно отключила их, и ей полегчало.

Без четверти восемь Элла поцеловала детей, пожелала им спокойной ночи и вышла из дома. Дэвида нигде не было видно.

Когда она подошла к своей машине, у нее в голове не было ни одной мысли, но сердце колотилось.

Часть пятая. Пустота

вещи, которые существуют, будучи несуществующими

Султан Валад

Июль 1246 года, Конья

С трудом дыша и едва не падая, отец вошел в свою комнату. Он напоминал лишь тень того человека, каким был до тех пор. Изможденное лицо, под глазами черные, набрякшие мешки, будто он не спал всю ночь. Но больше всего меня потрясло то, что его борода стала совершенно белой.

— Сын, помоги мне, — проговорил он каким-то чужим голосом.

Я бросился к нему, взял его под руку:

— Отец, я все сделаю, только скажи.

Он немного помолчал, словно не в силах осознать всю тяжесть того, что произошло.

— Шамса нет. Он покинул меня.

На мгновение меня охватило ощущение свободы. Я не произнес ни слова. Как ни жаль было отца, мне пришло в голову, что, наверное, это к лучшему. Неужели наша жизнь вновь станет мирной и спокойной? В последнее время отец нажил много врагов, и исключительно из-за Шамса. Мне отчаянно хотелось, чтобы все вернулось на круги своя, чтобы наша жизнь стала такой же, какой она была до появления Шамса из Тебриза. Не исключено, что Аладдин прав. Разве нам не было лучше без Шамса?

— Не забывай, как много он значит для меня, — произнес отец, словно прочитав мои мысли. — Он и я — единое целое. Как у луны есть светлая и темная стороны, Шамс неотделим от меня.

Устыдившись, я кивнул. У меня сжалось сердце. Отцу не нужно было больше ничего говорить. Никогда еще мне не приходилось видеть столько муки в глазах человека. Язык у меня во рту вдруг странно потяжелел. Я не мог произнести ни слова.

— Найди Шамса… конечно, если он сам хочет быть найденным. Приведи его к нам. Скажи ему, как сильно у меня болит сердце. Скажи ему, что его отсутствие убивает меня.

Последнюю фразу он проговорил шепотом.

Я обещал ему привести Шамса. Тогда отец схватил меня за руку и с такой благодарностью сжал ее, что мне пришлось отвести глаза. Мне не хотелось, чтобы он увидел в них нерешительность.

Целую неделю я обшаривал улицы Коньи, надеясь отыскать Шамса. К этому времени все в городе уже знали, что он исчез, и о его исчезновении ходило много слухов. Я встретился с прокаженным, который очень любил Шамса. Он познакомил меня со многими несчастными, которым помог странствующий дервиш. Никогда бы не подумал, что столько людей любит Шамса, ведь это были невидимые для меня люди, которых до тех пор я не замечал.

Однажды вечером я вернулся домой усталый. Что делать, куда еще идти? Керра принесла мне чашку с рисовым пудингом, благоухавшим розовым маслом. Она села рядом и стала смотреть, как я ем. Она улыбалась, но на ее лице я видел страдание. Трудно было не заметить, как она постарела за последний год.

— Я слышала, ты ищешь Шамса, чтобы вернуть его в наш дом. Тебе известно, куда он мог податься? — спросила Керра.

— Ходят слухи, что он отправился в Дамаск. А другие говорят, что он в Исфахане, Каире, даже в своем родном Тебризе. Надо все проверить, поэтому я еду в Дамаск. Ученики отца поищут, нет ли Шамса в других городах.

Мрачное выражение появилось на лице Керры, и она прошептала, словно подумала вслух:

— Мавлана пишет стихи. Прекрасные стихи. Отсутствие Шамса сделало его поэтом.

Опустив глаза, как будто вглядываясь в персидский ковер, Керра вздохнула несколько раз, а потом продекламировала:

Царя я видел с ликом Славы,
Он — глаз и солнце неба.

Я понимал, что Керра погружена в себя. Стоило лишь взглянуть на ее лицо, и становилось ясно, как страдает она страданиями мужа. Она была готова на все, лишь бы он улыбнулся. И все же она чувствовала облегчение, даже радость оттого, что наконец-то избавилась от Шамса.

— А что будет, если я не найду его? — с удивлением услышал я свой голос.

— Что ж поделаешь. Будем жить, как жили прежде, — отозвалась Керра, и в ее глазах вспыхнул свет надежды.

Я ясно понимал, чего желает Керра. Мне не нужно искать Шамса Тебризи. Мне не нужно ехать в Дамаск. Уехав из города, я мог найти где-нибудь подходящую придорожную таверну, пожить там, а через пару недель вернуться домой, сделав вид, будто без устали искал Шамса. Отец наверняка поверит мне на слово, и на этом все будет кончено. Возможно, это был бы наилучший выход из положения, и не только для Керры и Аладдина, который никогда не любил Шамса, но также для учеников и последователей отца, да и для меня тоже.

— Керра, что я должен делать?

И эта женщина, которая ради отца приняла ислам, которая была прекрасной матерью мне и моему брату, которая бесконечно любила своего мужа и запоминала наизусть стихи, посвященные не ей, эта женщина внимательно посмотрела на меня и ничего не сказала.

Мне надо было самому найти ответ.

Руми

Август 1246 года, Конья

Безрадостен мой мир, лишенный солнца, с тех пор как нет в нем Шамса. В нем холодно и тоскливо, и в душе у меня пустота. Ночью я не сплю, а днем брожу без цели по дому. Я здесь и не здесь — привидение среди живых людей. Все меня раздражают. Почему они такие же, как прежде, будто ничего не произошло? Не может жизнь не измениться, если в ней нет больше Шамса Тебризи.

Все дни с рассвета до заката я сижу один в библиотеке и вспоминаю Шамса. Например, как-то раз он со своей обычной хрипотцой в голосе сказал мне: «Когда-нибудь ты станешь певцом любви».

Не знаю, не знаю… Но эти слова помогают мне одолеть мрак в сердце. Наверное, этого хотел Шамс. Он хотел, чтобы я стал поэтом!

Жизнь тяготеет к идеалу. Все, что случается, — великое или малое, — все трудности, которые мы преодолеваем, суть священный план, начертанный Богом, чтобы вести нас к идеалу. Борьба — это внутреннее дело человека, желающего стать человеком. Вот почему в Кур’ане сказано: «Мы откроем Наши пути тем, кто борется на тех же путях». Нет такого понятия, как случайность или совпадение, в схеме Бога. И Шамс из Тебриза не случайно перешел мне дорогу в тот октябрьский день почти два года назад.

— Не ветер пригнал меня к тебе, — сказал Шамс.

А потом он рассказал мне одну из своих историй:

— Жил на свете ученый суфий, который был до того учен, что ему было дано чувствовать дыхание Исы. И хотя имел он всего одного ученика, это не мешало ему наслаждаться тем, что ему было дано. А вот ученик оказался другим. Желая, чтобы другие восхищались его учителем, он принялся просить его взять на обучение еще учеников.

— Хорошо, — в конце концов согласился учитель. — Если тебе так хочется, пусть будут еще ученики.

В тот же день они отправились на базар. На одном из прилавков они заметили свечи в виде птиц. Едва учитель дунул на них, как они ожили и улетели с порывом ветра. Восхищенные горожане собрались вокруг учителя. С того дня он обзавелся таким количеством последователей и поклонников, что ученику оставалось лишь мечтать о встрече со своим учителем.

— Ах, учитель, я был неправ. В прежние времена нам жилось гораздо лучше, — в отчаянии взмолился ученик. — Сделай что-нибудь. Пожалуйста, прогони их всех прочь.

— Ладно. Если тебе так хочется, я прогоню их всех.

На другой день, произнося проповедь, учитель раздул ветер. Его последователи испугались и один за другим, повернувшись к нему спиной, зашагали прочь. Остался лишь один ученик.

— Почему ты не ушел вместе с другими? — спросил учитель.

— Я пришел к тебе не из-за тогдашнего ветра, — ответил ученик, — и не оставлю тебя из-за теперешнего.

Все, что делал Шамс, он делал ради того, чтобы я стал лучше. Этого горожане не понимали. Шамс нарочно раздувал сплетни, действовал людям на нервы и произносил слова, которые звучали как богохульство для жителей Коньи. Он пугал и провоцировал даже тех людей, которые любили его. Шамс бросал мои книги в воду, чтобы я забыл свои прежние знания. Хотя все слышали его высказывания о шейхах и ученых, совсем немногие знали, как он умел тафсир[32] священные тексты. У Шамса были глубокие познания в алхимии, астрологии, астрономии, теологии, философии и логике, однако он прятал их подальше от невежественных людей. Он был факих, но вел он себя как факир[33].

Он открыл двери нашего дома шлюхе и заставил нас разделить с ней кров и пищу. Он послал меня в таверну и посоветовал поговорить там с пьяницами. Однажды он заставил меня попрошайничать напротив мечети, где я обычно проповедовал, чтобы я понял, каково быть прокаженным. Сначала он отсек меня от поклонников и последователей, потом от знати и приблизил к простым людям. Только благодаря ему я смог познакомиться с теми, мимо кого обычно проходил мимо. Шамс верил, что следует убрать всех идолов, которые разделяют смертных и Бога. Это относилось к славе, богатству, положению в обществе и даже к религии. Шамс ослабил все связи, которые соединяли меня с привычной жизнью. Едва он замечал ограниченность мысли или предрассудок, как, не теряя даром времени, изничтожал противника.

Ради него я прошел через все испытания и проверки, через все этапы и уровни, которые все более отдаляли от меня даже самых верных последователей. Прежде у меня было множество поклонников, а теперь мне никто не нужен. Удар за ударом Шамсу удалось разрушить мою репутацию. Благодаря ему я познал ценность безумия и вкус одиночества, беспомощности, злословия, затворничества и, наконец, горя и разочарования.

Едва завидишь выгодное дельце, прочь беги!
Пей яд, но жизненной водицы берегись!
Покоя не ищи, опасных мест не сторонись!
Забудь о славе, но позор и стыд прими!

Каждый день, каждую минуту Бог спрашивает нас: «Ты помнишь договор, который мы заключили, прежде чем ты был послан в мир? Ты осознаешь свою роль в открытии Моего сокровища?»

Как правило, мы не готовы отвечать на эти вопросы. Они пугают нас. Но Бог терпелив. Он задает Свои вопросы снова и снова.

И если сердечные муки есть часть испытания, то мое единственное желание — в конце концов найти Шамса. Мои книги, службы в мечети, семья, благосостояние, имя — я готов отдать все, лишь бы еще один раз увидеть его лицо.

Накануне Керра сказала, что, сам того не желая, я становлюсь поэтом. Должен признаться, прежде я не очень-то высоко ценил поэзию, но меня не удивили ее слова. В другое время, наверное, я бы возразил ей, а теперь — нет.

С языка постоянно вопреки моей воле срываются поэтические строки, и, прислушиваясь к ним, любой может заключить, что я в самом деле становлюсь поэтом. Однако скажу честно: эти стихи принадлежат не мне. Я лишь средство передачи слов, которые кем-то вложены мне в уста. Подобно перу, записывающему стихи, или флейте, озвучивающей ноты, я всего лишь исполняю свою роль.

Чудесное солнце Тебриза! Где ты?

Шамс

Апрель 1247 года, Дамаск

Весна воцарилась в Дамаске. Десять месяцев миновало после моего отъезда из Коньи, когда меня отыскал Султан Валад. С христианином-отшельником по имени Франциск мы сидели под ясным голубым небом и играли в шахматы. Франциск был человеком, чье внутреннее равновесие не легко было поколебать, так как он познал смирение. А поскольку ислам подразумевает внутренний покой, который исходит из смирения, то для меня Франциск был более мусульманином, чем многие из мусульман, кричащие о своем мусульманстве. На сей счет — Сороковое правило: «Смирение не означает слабость или покорность. Оно не ведет к фатализму или к подчинению. Напротив. В смирении заложена настоящая сила, которая созревает внутри человека. Тот, кто смиряется перед священной сущностью природы, будет жить в невозмутимом покое и безмятежности, даже если весь мир погрузится в хаос».

Я двинул королеву, угрожая королю Франциска, он же решительно переставил ладью. В ту минуту как я заподозрил, что мне грозит проигрыш, я поднял голову и встретился взглядом с Султаном Валадом.

— Рад тебя видеть, — сказал я. — Значит, ты все же решил разыскать меня.

Султан Валад криво усмехнулся, потом посерьезнел: он был в недоумении, откуда я узнал о той внутренней борьбе, которую он пережил. Однако, будучи честным человеком, он не стал отрицать очевидное.

— Некоторое время я просто слонялся по миру, вместо того чтобы искать тебя. Но потом понял, что не могу вернуться к отцу без тебя. Поэтому поехал в Дамаск и начал тут свои поиски. Тебя не так-то легко было найти.

— Ты честный человек и хороший сын, — сказал я. — В один прекрасный день, и довольно скоро, ты станешь отличным собеседником для своего отца.

Султан Валад задумчиво покачал головой:

— Ему нужен только ты. Поедем в Конью. Ты нужен моему отцу.

Когда я услышал это, множество разных мыслей пронеслось в моей голове, однако ни одна не была ясна до конца. Мой нафс отреагировал со страхом на предложение вернуться туда, где люди вовсе не жаждали видеть меня.

«Не слушай его. Твоя миссия подошла к концу. Тебе не нужно возвращаться в Конью. Вспомни, что сказал Баба Заман. Этот путь слишком опасен. Если ты вернешься в Конью, то тебе уже не выбраться оттуда».

Я любил странствовать по миру, встречаться с разными людьми, видеть разные города. Мне нравился Дамаск, и я хотел бы остаться в нем до следующей зимы. Новые места обычно вызывают у людей чувство одиночества, которое заставляет их мучиться от тоски. Однако со мной был Бог, и я не чувствовал себя одиноким.

И все-таки… Все-таки я отлично понимал, что сердце мое осталось в Конье. По Руми я скучал до того сильно, что мне было больно даже произносить его имя. В конце концов, какая разница, в каком городе жить, если рядом нет Руми?

Я двинул королеву, и Франциск широко открыл глаза, когда понял, чем это грозит мне. Однако в жизни, в отличие от шахмат, есть ходы, которые делаешь не для того, чтобы выиграть, а потому что так надо.

— Пожалуйста, поедем со мной, — взмолился Султан Валад, прерывая мои размышления. — Люди, которые злословили о тебе и плохо с тобой обращались, раскаялись. На сей раз, обещаю, все будет хорошо.

Мне хотелось ему сказать: «Мой мальчик, не тебе давать такие обещания, да и никому другому тоже нельзя давать обещания, которые не можешь выполнить».

Но вместо этого я лишь кивнул головой:

— Хочу еще раз посмотреть закат в Дамаске. А завтра поедем в Конью.

— Правда? Спасибо! — воскликнул просиявший Султан Валад. — Ты даже не представляешь, что это значит для отца!

Потом я повернулся к Франциску, который терпеливо ждал, когда я продолжу играть. И стоило ему завладеть моим вниманием, как на его губах появилась широкая улыбка.

— Смотри, мой друг! — победно произнес он. — Шах и мат.

Кимья

Май 1247 года, Конья

Беглец Шамс Тебризи вернулся в мою жизнь. Однако он очень изменился да и держался теперь от меня на расстоянии. Похоже, его не радовало возвращение в Конью. Тем не менее он казался моложе и прекраснее, длинные волосы падали ему на глаза, он сильно загорел под дамаскским солнцем. Однако было еще что-то. Но что? Как понять? Его глаза дерзко сверкали, но взгляд не был похож на тот, к которому я привыкла. И мне не удавалось отогнать от себя мысль о том, что у Шамса взгляд человека, который все про все знает, но больше не желает ни с чем и ни с кем сражаться.

Надо сказать, что перемена, происшедшая с Руми, была еще серьезнее. Я-то думала, стоит вернуться Шамсу — и все страдания учителя пройдут, но ничего такого не случилось. В тот день, когда появился Шамс, Руми встретил его с цветами за городской стеной. Но прошли первые радостные дни, и Руми снова замкнулся в себе, к нему вернулась непонятная тревога. Думаю, я знаю ее причину. Раз потеряв Шамса, он боялся потерять его снова. Кому, как не мне, понять его, потому что я тоже боюсь его потерять.

Единственным существом, с которым я поделилась своими чувствами, стала Гевхер, покойная жена Руми. Конечно же она не совсем человек, но и называть ее привидением мне не хочется. Она всегда рядом со мной — с первого дня моего появления в доме Руми. Прежде мы говорили с ней о чем угодно, а теперь только о Шамсе.

— Руми очень мучается, и мне хочется ему помочь, — поделилась я сегодня своей тревогой с Гевхер.

— Наверно, тебе это по силам. Утром у него мелькнула одна мысль, которой он еще ни с кем не делился, — загадкой ответила на мои слова Гевхер.

— Что это за мысль?

— Руми считает, если Шамс обзаведется семьей, горожане станут к нему благосклоннее. Будет меньше злословия, и Шамсу не придется еще раз бежать из Коньи.

У меня будто сердце прыгнуло в груди. Шамс женится! На ком?

Гевхер искоса поглядела на меня и произнесла:

— Руми размышляет о том, согласишься ли ты стать женой Шамса.

Я была потрясена. И дело совсем не в том, что мысли о замужестве пока еще не приходили мне в голову. Мне исполнилось пятнадцать лет, следовательно, я достигла подходящего возраста, но я знала, что девочки, выходя замуж, навсегда меняют свою жизнь да и сами тоже меняются. Окружающие начинают относиться к ним совсем по-другому, и даже дети сознают разницу между замужней женщиной и незамужней.

Гевхер ласково улыбнулась и дотронулась до моей руки. Она-то поняла, что меня беспокоит сама идея замужества, а не брак с Шамсом.

На другой день ближе к полудню я отправилась к Руми и нашла его читающим книгу под названием «Тахафут аль-Тахафут» Ибн-Рушда.

— Скажи мне, Кимья, — произнес он с нежностью, — что я могу для тебя сделать?

— Помните, когда отец привез меня в Конью, вы сказали ему, что девочка не может быть хорошей ученицей, так как ей предстоит выйти замуж и растить детей.

— Конечно же помню, — отозвался Руми, и в его глазах появилось любопытство.

— В тот день я пообещала себе, что никогда не выйду замуж и навсегда останусь вашей ученицей. — Я запнулась, так как боялась произнести то, что намеревалась. — Но, может быть, я выйду замуж и тем не менее останусь в вашем доме? Я хочу сказать, если я выйду замуж за того, кто живет в этом доме?

— Ты хочешь стать женой Аладдина? — спросил Руми.

— Аладдина? — переспросила я, не понимая, при чем тут Аладдин. Почему он решил, что речь идет об Аладдине? Аладдин мне как родной брат.

Наверняка Руми заметил, что я удивлена.

— Некоторое время назад Аладдин пришел ко мне и попросил твоей руки.

Я потеряла дар речи. Слава Богу, девочке не положено задавать много вопросов, когда идет речь о ее замужестве. Но мне надо было знать больше.

— Что вы сказали ему, учитель?

— Я сказал, что сначала должен спросить тебя.

— Учитель… — Я умолкла, потому что мне изменил голос. — Я пришла сказать вам, что хочу стать женой Шамса Тебризи.

Руми окинул меня недоверчивым взглядом.

— Ты уверена?

— Это было бы хорошо со всех сторон, — с трудом проговорила я. — Шамс станет частью нашей семьи, и ему не придется снова бежать отсюда.

— Ты поэтому хочешь стать его женой? Чтобы он остался в Конье?

— Нет, — ответила я. — То есть да, но не только поэтому… Я верю, что Шамс — моя судьба.

По сути это было признание в любви к Шамсу Тебризи.

Первой о свадьбе узнала Керра. Ошеломленная, она в полном молчании приняла свалившуюся новость и лишь недоуменно улыбнулась. Потом засыпала меня вопросами:

— Ты уверена, что хочешь этого? Или ты попросту хочешь помочь Руми? Ты же еще совсем юная! Ты не думаешь, что тебе будет лучше с мужчиной примерно твоего возраста?

— Шамс говорит, в любви все границы стираются.

Керра тяжело вздохнула.

— Ах, дитя, жаль, что не все так просто, — отозвалась она, заправляя прядь седых волос под платок. — Шамс — странствующий дервиш, он не подчиняется правилам. Семейная жизнь не для таких мужчин, из них не получаются хорошие мужья.

— Ничего, он изменится, — твердо сказала я. — Я дам ему так много любви и счастья, что он непременно изменится. Он научится быть хорошим мужем и хорошим отцом.

Вот и все. Она внимательно поглядела на меня и больше не стала возражать.

В ту ночь я крепко спала. Я была уверена в себе и торжествовала победу. Откуда мне было знать, что я совершаю самую обычную и самую болезненную ошибку, какую женщины совершают испокон века, наивно полагая, что своей любовью смогут изменить любимого мужчину?..

Керра

Май 1247 года, Конья

Очень трудно возражать, когда дело касается такой деликатной темы, как любовь. Это все равно что пытаться сдерживать порыв ветра. Даже если знаешь, что ветер несет с собой разрушение, его бег нельзя замедлить. Довольно скоро я перестала задавать Кимье вопросы, однако не потому, что она убедила меня в своей правоте, а потому, что я увидела в ее глазах любовь. Что толку спрашивать? Пришлось принять эту свадьбу, как и все другое, над чем я не властна.

Месяц Рамадан пролетел в хлопотах. У меня не было ни минуты, чтобы подумать о предстоящей свадьбе. Праздник Эйд пришелся на воскресенье, а через четыре дня мы выдали Кимью за Шамса.

Вечером, накануне бракосочетания, случилось кое-что, полностью изменившее мое настроение. Я была одна в кухне и месила тесто, чтобы приготовить лепешки для гостей. Неожиданно, сама не понимая, что делаю, я принялась лепить нечто из небольшого шарика теста. Получилась фигурка Девы Марии. Моей Богоматери. Ножом я вырезала длинное платье и лицо со спокойным, жалостливым выражением. И до того забылась за этим занятием, что не заметила, как кто-то подошел и встал у меня за спиной.

— Керра, что это ты делаешь?

Сердце едва не выпрыгнуло у меня из груди. Обернувшись, я увидела Шамса, который стоял у двери и с любопытством следил за мной. Первым моим побуждением было спрятать фигурку, но — слишком поздно. Шамс подошел поближе и посмотрел на мое творение.

— Это Дева Мария? — спросил он и, когда я не ответила, повернул ко мне сияющее лицо. — Она прекрасна. Ты очень тоскуешь по ней?

— Прошло много времени с тех пор, как я стала мусульманкой. И я — мусульманка, — отрезала я.

Однако Шамс продолжал говорить, словно не слыша меня:

— Наверно, тебе интересно, почему в исламе нет женщины, подобной Марии? Конечно же есть Айша, есть Фатима, но это не совсем то, по крайней мере для тебя.

Я чувствовала себя неловко и не знала, что сказать.

— Позволь мне рассказать одну историю.

И вот его история:

— Однажды сошлись вместе четыре путешественника — грек, араб, перс и турок. Оказавшись в небольшом городке, они решили раздобыть какую-нибудь еду. Так как денег у них было немного, то и выбрать они могли что-то одно. Каждый мысленно представил лучшую, на его вкус, еду. Когда спросили перса, то он ответил: «Ангур». Грек сказал: «Стафилион». Араб попросил для себя анеб, а турок — изюм. И они принялись спорить, не понимая друг друга. Спорили они, спорили, с каждой минутой все более озлобляясь, пока не вмешался случайно проходивший мимо суфий. На собранные деньги суфий купил виноградную гроздь. Потом он положил ее в коробку и примял. По его настоянию путешественники выпили сок и выплюнули кожуру, потому что главным был вкус плода, а не его внешняя форма.

— Христиане, иудеи, мусульмане спорили о внешнем виде плода, а для суфия была важна его суть, — сказал Шамс с радостной улыбкой.

— Я… я не думаю, что это правильно, — с запинкой произнесла я.

— Почему же нет? Религии что реки. Они все текут в одно море. Богоматерь утешает, сострадает, любит безусловной любовью. Она принадлежит всем и каждому в отдельности. Став мусульманкой, ты все равно можешь любить ее и даже назвать свою дочь Марией.

— У меня нет дочери.

— Будет.

— Откуда тебе знать?

— Я знаю.

Я разволновалась, услышав такое, однако волнение вскоре сменилось чувством покоя. Объединенные покоем и некой гармонией, мы вместе смотрели на фигурку Богоматери. Мое сердце растаяло, и в первый раз с тех пор, как Шамс появился в нашем доме, я смогла увидеть в нем то, что видел Руми, — человека с большим сердцем.

И все же я сомневалась, что он станет хорошим мужем для Кимьи.

Элла

29 июня 2008 года, Бостон

Близко, совсем близко бостонский отель. К тому времени Элла была настолько напряжена, что у нее путались мысли. В холле она увидела группу японских туристов. Элла стала прохаживаться, будто бы внимательно разглядывая картины на стенах, а на самом деле — чтобы не встречаться взглядами с окружающими. Тем не менее очень скоро любопытство победило. И едва ее взгляд оторвался от стен, она увидела его, наблюдавшего за ней.

На нем была рубашка цвета хаки, застегнутая на все пуговицы, и вельветовые брюки.

Похоже, он два дня не брился, но это придавало ему еще больше привлекательности. Каштановые вьющиеся волосы падали на зеленые глаза, отчего он казался одновременно уверенным в себе и, как ни странно, озорным. Жилистый и худощавый, легкий и гибкий, он был полной противоположностью Дэвиду в его дорогих, сшитых на заказ костюмах. В его речи Элла уловила шотландский акцент, очаровавший ее, к тому же у него была открытая улыбка. Он не скрывал радости и волнения. И тогда Элла спросила себя: что может быть плохого, если они вместе выпьют по чашке кофе?

Позднее она уже не помнила, как одна чашка превратилась в несколько чашек, почему он вдруг стал целовать ее пальцы и почему она не остановила его. Через некоторое время, казалось, уже ничто не имело значения. Он говорил, а она слушала его, не сводя взгляда с ямочки в уголке его рта и раздумывая о том, каково это будет, если она поцелует ее. Половина двенадцатого ночи. Она в отеле с мужчиной, о котором не знает ничего, кроме того, что он сам сообщил в электронных посланиях, и написанного им романа.

— Значит, ты тут по заданию журнала? — спросила Элла.

— На самом деле я тут ради тебя, — ответил Азиз. — Получил твое письмо, и очень захотелось тебя увидеть.

Пока еще, понимала Элла, можно отступить. До определенного момента еще можно сделать вид, что их отношения всего лишь дружески-виртуальные — письма, телефонные переговоры. А небольшой флирт — почему бы нет? Можно было остановиться. Можно было, пока Азиз не спросил: «Элла, ты не против, если мы поднимемся в мой номер?»

Если это и была игра, то они оба играли только до этого момента. После его вопроса все встало на свои места, словно этот вопрос обнажил правду, которую они знали, но старались не признавать. Элле стало не по себе, она запаниковала, однако согласилась. Никогда в жизни она еще не принимала столь скоропалительного решения; впрочем, она понимала, что это было предопределено.

Номер шестьсот восемь был красиво декорирован черными, красными и бежевыми цветами. В нем было просторно и тепло. Элла попыталась вспомнить, когда она в последний раз была в отеле. В голове вспыхнуло воспоминание о давней поездке в Монреаль с мужем и детьми. Потом они стали проводить лето на острове Родос в своем доме, и у нее не было причин останавливаться в местах, где каждый день меняли полотенца, завтрак готовил кто-то посторонний. В номере отеля Элла чувствовала себя словно в другой стране.

Наверное, так оно и было. В конце концов, она ощущала свободу, которой можно наслаждаться лишь там, где никого не знаешь и где никто не знает тебя.

Едва Элла вошла в комнату, как от ее нервозности не осталось и следа. Ничто уже не имело значения, поскольку в центре стояла кровать королевских размеров. С ней рядом Элла ощущала неловкость и чувство вины. Она боролась, чтобы даже себе самой не задавать ненужных вопросов, которые все равно никуда бы не привели. Займутся ли они любовью сразу? И надо ли это? Если да, то как она потом посмотрит мужу в глаза? Правда, Дэвид никогда не заглядывал ей в глаза после своих многочисленных увлечений. И что Азиз подумает о ее фигуре? Вдруг она не понравится ему? Стоит ли теперь думать о детях? И все-таки — спят они или смотрят телевизор? И если бы узнали о том, что она собирается сделать, простили бы ее?

Понимая ее состояние, Азиз взял Эллу за руку и усадил в кресло, стоявшее в углу, подальше от кровати.

— Успокойся, — прошептал он. — У тебя в голове слишком много голосов. Гул голосов.

— Жаль, что мы не встретились раньше, — услышала Элла свои слова.

— Ничего не бывает слишком рано или слишком поздно, — возразил Азиз. — Все случается в свое время.

— Ты правда в это веришь?

Азиз улыбнулся и тряхнул головой, убирая волосы со лба. Потом он открыл чемодан и достал платок, который купил в Гватемале, и крошечную шкатулку, в которой оказались бирюзовое ожерелье и красные коралловые шарики с серебряными кружащимися дервишами.

Элла позволила Азизу застегнуть ожерелье у себя на шее. Там, где его пальцы коснулись ее кожи, она ощутила их тепло.

— Ты сможешь любить меня?

— Я уже тебя люблю, — с улыбкой ответил Азиз.

— Но ты совсем меня не знаешь!

— Мне и не надо тебя знать, чтобы любить.

Элла вздохнула:

— Это безумие.

Азиз протянул руку и вытащил шпильку из волос Эллы, потом ласково проводил ее на кровать, после чего стал нежно гладить ее тело. При этом он все время что-то шептал. Элла вдруг поняла: он молился. Пока его руки ласкали ее тело, глаза были зажмурены, а губы произносили молитву. Никогда Элла не знала ничего более духовного. Они не раздевались, и не было ничего чувственного в их движениях, но тем не менее ничего более сексуального она в жизни не испытывала.

Ее ладони, руки, плечи, все тело стало наполняться непонятной энергией. Элла ощущала такое потрясающее желание, что ей казалось, будто она плывет по темным волнующимся водам и от нее требуется лишь две вещи: подчиняться и улыбаться. Сначала она ощутила нечто живое вокруг его тела, потом вокруг своего, словно они оба купались.

Теперь Элла тоже закрыла глаза и поплыла по бурной реке, даже не пытаясь ни за что уцепиться. Скорее всего впереди был водопад, но она не собиралась останавливаться.

Когда его руки коснулись ее бедер, Элла ощутила жжение внизу живота. Она вдруг испугалась за свое тело, за бедра, груди, которые были совсем не идеальными после рождения троих детей, да и вообще явно постарели за прошедшие годы. Однако страх как пришел, так и ушел. Ощутив радость жизни, Элла впала в блаженное состояние. И поняла, что могла бы полюбить этого мужчину. Очень сильно полюбить его.

Тогда она обняла Азиза и притянула его к себе, готовая идти дальше. Но Азиз открыл глаза, поцеловал ее в нос и отодвинулся.

— Ты не хочешь меня? — спросила Элла, удивленная тем, как слабо прозвучал ее голос.

— Я не хочу делать ничего такого, за что потом ты будешь себя казнить.

С одной стороны, Элле хотелось заплакать от его слов, с другой — она была довольна. Странное светлое чувство наполнило ее душу. Она была смущена, однако, сама не понимая почему, наслаждалась своим смущением.

В половине второго ночи Элла открыла дверь своей квартиры в Бостоне. Она легла на кожаную кушетку, не желая спать на семейной кровати. И вовсе не потому, что ее муж спал на ней с другими женщинами, а потому, что так было правильнее: этот дом, подобно номеру в отеле, не принадлежал ей, она была в нем гостьей, и ее настоящее «я» ждало ее где-то в другом месте.

Шамс

Май 1247 года, Конья

Благонравная невеста, слезы нынче лишни,
Пусть тебя уводит муж от матери-отца,
Пусть другие ждут тебя наутро трели птичьи,
Пусть другая жизнь отныне будет у тебя.

В вечер свадьбы я выскользнул во двор и просидел там некоторое время, прислушиваясь к звукам старой анатолийской песни, которые доносились из дома вперемежку с чьими-то восклицаниями, смехом, разговорами. Женщины пели на своей половине. Меня заинтересовали слова этой песни. Почему женщины в день свадьбы всегда поют печальные песни?

Суфии сравнивают свадьбу со смертью и празднуют день смерти как день единения с Богом. Женщины тоже связывают свадьбу со смертью, хотя и совсем по другим причинам. Даже если свадьба для них счастливое событие, они все равно печалятся. В свадебной церемонии звучит плач по девственнице, которой скоро предстоит стать женой и матерью.

После ухода гостей я вернулся в дом и стал медитировать в одиночестве. Потом отправился в спальню, где меня ждала Кимья. Она сидела на кровати в белом одеянии, расшитом золотыми нитями. Ее волосы были заплетены во множество косичек, каждую из которых украшала бусинка. Разглядеть ее лицо я не мог, так как оно было закрыто непроницаемой красной тканью. Другого света, кроме света горящей свечи около окна, в комнате не было. Бархатная ткань завешивала зеркало на стене, так как считалось плохой приметой, если молодая жена увидит ночью свое отражение. Возле кровати я заметил гранат и нож, чтобы мы вместе съели спелый фрукт и нарожали множество детишек.

Керра заранее рассказала мне все о местных обычаях, напомнив даже о том, что невесте следует подарить ожерелье с золотыми монетами, прежде чем снять кружевную накидку с ее головы. Но у меня отродясь не было золотых монет, а «дарить» ей одолженные монеты мне не хотелось. Так что, открыв лицо Кимьи, я вручил ей всего лишь черепаховый гребень и поцеловал в губы. Она улыбнулась. На секунду меня одолела робость, словно я был мальчишкой.

— Ты прекрасна, — сказал я.

Кимья покраснела. Потом она выпрямилась, изо всех сил стараясь выглядеть более спокойной и опытной, чем была на самом деле.

— Теперь я твоя жена.

Она показала на красивый ковер, лежавший на полу, который она сама соткала с превеликой тщательностью как часть своего приданого. Буйные контрастные цвета. Едва увидев его, я понял, что каждый узелок в нем говорит обо мне. Кимья ткала свою мечту.

Я еще раз поцеловал ее. От ее теплых губ исходило желание, сотрясшее все мое тело. От Кимьи пахло жасмином и полевыми цветами. Улегшись с ней рядом, я вдохнул ее запах и коснулся маленьких, твердых грудей. Все, чего я хотел, это войти в нее и забыться навсегда. А она раскрывалась передо мной, как розовый бутон раскрывается перед дождем.

Я отшатнулся:

— Извини, Кимья, не могу.

Она замерла, словно перестав дышать. Я не мог вынести разочарования в ее глазах и спрыгнул с кровати:

— Мне надо идти.

— Ты не можешь сейчас уйти, — произнесла Кимья упавшим голосом. — Что подумают люди, если ты уйдешь? Они решат, что свадьба не состоялась. И обвинят в этом меня.

— Ты о чем? — шепотом спросил я, уже зная ответ. Отведя взгляд, Кимья произнесла нечто нечленораздельное, но потом взяла себя в руки и четко проговорила каждое слово:

— Они подумают, что я не девственница. И мне придется жить с этим позором.

У меня кровь вскипела в жилах от человеческой несправедливости, которая не имела ничего общего с гармонией, созданной Богом.

— Чепуха. Пусть люди занимаются своими делами, — возразил я, отлично понимая, что Кимья права.

Быстрым движением я схватил нож, лежавший около граната. На лице Кимьи сначала появился ужас, который вскоре исчез, словно она осознала печальное положение вещей и смирилась с ним. Не медля, я разрезал левую ладонь, и из раны на простыню закапала кровь, растекаясь темно-красными пятнами.

— Дай им простыню. Этим ты заткнешь им рты, и твое имя останется чистым, каким оно и должно быть.

— Пожалуйста, подожди. Не уходи, — умоляла Кимья. — Я же твоя жена.

В это мгновение мне стало ясно, какую ужасную ошибку я совершил, женившись на ней. Когда я вышел из комнаты, а потом и из дома в ночь, у меня раскалывалась голова от боли. Мужчина, подобный мне, не должен жениться. Я не создан для семейных обязанностей. Теперь это было мне ясно, как никогда. Однако цена, заплаченная за эту ясность, оказалась непомерно высока.

У меня появилось неодолимое желание бежать подальше, и не только из этого дома и этого города, от этой женитьбы, но и от своего собственного тела. Однако мысль, что утром я увижусь с Руми, удержала меня. Я не мог еще раз бросить его.

Я попал в западню.

Аладдин

Май 1247 года, Конья

Я не сомневался, что мне еще придется горько пожалеть о своем решении, но я молчал и ни разу не возразил против этой свадьбы. Однако в тот день, когда Кимья должна была стать женой Шамса, я проснулся с такой болью, какой мне еще не приходилось испытывать. Сидя на постели, я так жадно дышал, как будто чуть было не утонул. Наконец, когда я смог дышать нормально, я осознал, что я больше не сын своего отца.

У меня не было матери — теперь не стало и отца. И брата. Не стало и Кимьи. Я один на всем белом свете. За ночь исчезло то, что еще оставалось от почтения сына к отцу. Кимья была ему почти родной дочерью. Я думал, он любит ее. Однако оказалось, что любит он только Шамса Тебризи. Как он мог выдать Кимью замуж за этого человека? Любому понятно, что из Шамса не получится хороший муж. Чем дольше я размышлял об этом, тем понятнее мне становилось, что женитьба на Кимье должна была просто-напросто обеспечить безопасность Шамса, и ради этого мой отец пожертвовал счастьем Кимьи — и моим тоже.

Весь день я гнал от себя эти мысли, наблюдая за приготовлениями к важному событию. Дом блестел чистотой, предназначенная молодоженам спальня была вымыта и полита розовой водой, чтобы держать подальше злых духов. А как насчет главного зла? Когда они собираются изгнать Шамса?

К вечеру я уже не мог выносить домашнюю суету. Решив не присутствовать на торжестве, которое наверняка стало бы для меня пыткой, я направился к входной двери.

— Подожди, Аладдин! Куда ты собрался? — остановил меня громкий, звонкий голос брата.

— Побуду пока у Иршада, — не оборачиваясь, ответил я.

— Ты сошел с ума? А как же свадьба? Если отец узнает, он очень огорчится! Это разобьет ему сердце!

Я чувствовал, как внутри меня поднимается волна ярости.

— А как насчет сердец, которые разбивает он?

— Ты о чем?

— А ты не понимаешь? Наш отец организовал эту свадьбу, чтобы доставить удовольствие Шамсу и предотвратить его возможный побег. Он преподнес ему Кимью на серебряном подносе.

Брату явно стало не по себе, и он поджал губы.

— Я понимаю, что ты хочешь сказать, но ты не прав. Тебе кажется, что Кимью насильно выдают замуж, но ведь она сама захотела стать женой Шамса.

— Как будто у нее был выбор, — возразил я.

— О Боже! Да пойми же ты! — воскликнул он, выставив руки ладонями вверх, словно прося поддержки у Бога. — Она любит Шамса.

— Этого не может быть.

У меня прервался голос.

— Брат мой, — продолжал Султан Валад, — пожалуйста, не позволяй чувствам затуманивать твой разум. Ты ревнуешь. Но ведь даже ревность может пойти на пользу и послужить высшей цели. Даже недоверие может обратиться в доверие. Таково одно из правил. Правило тридцать пятое: «В этом мире не общность и не правильность помогают нам сделать шаг вперед, а противоположности. Все космические противоположности присутствуют в каждом из нас. Поэтому у верующего обязательно сидит внутри неверие. А неверующий рано или поздно обнаружит верующего внутри себя. На пути к Инсан-и-Камил, то есть совершенству, вера есть постепенный процесс и требует своей противоположности — неверия».

Это стало последней каплей, переполнившей чашу моего терпения.

— Мне надоели ваши суфийские сиропчики! С какой стати я должен слушать тебя? Это все твоя вина! Оставил бы Шамса в Дамаске и ничего не было бы! Зачем ты притащил его обратно? Если случится нечто ужасное, а этого не миновать, виноват будешь ты.

С испуганным видом брат закусил губу, и в ту минуту я первый раз в жизни понял, что он боится и меня, и того, на что я способен. Как ни странно, мне стало легче.

По дороге к дому Иршада я выбирал боковые узкие вонючие улочки, чтобы не встретить знакомых, да и незнакомых тоже, так как не мог сдержать слез. В голове у меня была лишь одна мысль: Шамс и Кимья в одной постели. С отвращением я думал о том, как он снимает с нее свадебные одежды, как своими грубыми руками касается ее белой кожи.

Я знал, что перешел черту. Кто-то должен был сделать решительный шаг.

Кимья

Декабрь 1247 года, Конья

Для всех мы были мужем и женой. Прошло семь месяцев после нашей свадьбы. И за все это время Шамс ни единого раза не спал со мной как мой муж. Я старалась скрыть от людей правду, но не могла не думать о том, что они все знают. Иногда мне казалось, будто о моем позоре написано у меня на лбу и, глядя на меня, люди сразу все понимают. Когда я разговаривала на улице с соседками, работала в саду, торговалась на базаре, не только знакомые, но и совершенно чужие люди, как мне чудилось, видели во мне, замужней женщине, девственницу.

Не то чтобы Шамс совсем не появляется в моей комнате. Конечно же появляется. Но каждый раз, собираясь зайти ко мне вечером, он заранее спрашивает разрешения. И каждый раз я отвечаю:

— Да. Ты ведь мой муж.

Потом, буквально затаив дыхание, я весь день жду его и молюсь о том, чтобы наша свадьба наконец-то была завершена как полагается. Однако он стучит в мою дверь, желая лишь одного: посидеть и поговорить. Еще он очень любит, когда мы вместе читаем. Мы уже прочитали несколько книг: «Лейла и Меджнун», «Фархад и Ширин», «Юсуф и Зулейка», «Роза и соловей» — истории, в которых любящие несмотря ни на что любили друг друга. Эти книги наводят на меня тоску. Наверное потому, что я знаю: мне никогда не испытать такой любви.

Если мы не читаем, Шамс рассказывает о сорока правилах странствующих мистиков ислама, о главных принципах религии любви. Один раз, объясняя какое-то правило, он положил голову мне на колени. Потом потихоньку закрыл глаза и умолк. Он заснул, а я гладила его длинные волосы и целовала его в лоб. Казалось, прошла вечность, прежде чем он открыл глаза. Потом он притянул меня к себе и нежно поцеловал. Это был самый счастливый момент.

В течение прошедших семи месяцев я тоже несколько раз приходила в его комнату. И каждый раз, когда я приходила без предварительного разрешения, у меня сжималось сердце от страха, потому что я не знала, как он встретит меня. Предсказать настроение Шамса невозможно. Иногда он ласков и любезен настолько, что я готова простить ему все, а в другое время чрезмерно сварлив. Однажды он захлопнул передо мной дверь, крича, что ему не дают побыть одному. Что ж, я научилась не обижаться на него, так же как научилась не мешать ему, когда он медитирует.

Много месяцев я делала вид, что всем довольна, даже не столько для других, сколько для самой себя. Я заставляла себя видеть в Шамсе кого угодно, только не мужа: друга, единомышленника, учителя, собеседника, даже сына. В зависимости от своего или его настроения я по-разному думала о нем.

Какое-то время меня это устраивало. Не ожидая большего, я стала ждать наших бесед. Меня безмерно радовало, что он ценил мои рассуждения и поощрял меня. От него я узнала много нового, а со временем поняла, что сама тоже могу кое-чему его научить, например радостям семейной жизни, о которых он понятия не имел. Я уверена, что могу его рассмешить, как никто другой.

Однако этого было недостаточно. Что бы я ни делала, я не могла избавиться от мысли, что он не любит меня. Конечно же я ему нравилась, и он ценил меня. Но это не имело ничего общего с любовью. И такой мучительной была эта мысль, что она пожирала меня изнутри, не давая покоя ни телу, ни душе. Я стала избегать людей, будь то мои друзья или соседи. Теперь я предпочитаю оставаться одна в своей комнате и разговаривать с мертвецами. В отличие от живых людей, мертвые никогда никого не осуждают.

Если говорить о живых, то моей единственной подругой сделалась Роза пустыни.

Объединенные общим желанием держаться подальше от людей, мы очень сблизились. Она тоже стала суфийкой. Сбежав из дома непотребства, Роза пустыни вела уединенную жизнь. Однажды я сказала ей, что завидую ее смелости и той решительности, с какой она начала новую жизнь.

Она же покачала головой и сказала:

— Я не начинала новой жизни. Единственное, что я сделала, — это умерла до смерти.

Сегодня я отправилась навестить Розу пустыни по не совсем обычному поводу. Я собиралась держать себя в руках и спокойно поговорить с ней, но стоило мне войти в дом, как рыдания стали рваться наружу.

— Кимья, у тебя все хорошо?

— Не все, — призналась я. — Мне нужна твоя помощь.

— Ну конечно. Что я могу для тебя сделать?

— Это из-за Шамса… Он не приближается ко мне. Я хочу сказать, в определенном смысле… — пробормотала я. — Я хочу быть привлекательной для него. Научи меня.

Роза пустыни тяжело вздохнула.

— Кимья, я поклялась, — проговорила она едва ли не с раздражением, — да, я поклялась Богу оставаться чистой и даже не думать о том, как доставлять удовольствие мужчинам.

— Но ты же не нарушишь клятву, ты просто немножко поможешь мне, — взмолилась я. — Я хочу сделать Шамса счастливым.

— Шамс — образованный человек, — прошептала Роза пустыни, словно боясь, что ее могут подслушать. — Не думаю, что ты поступаешь правильно.

— Но он же мужчина! — возразила я. — Разве не все мужчины сыны Адама? Просвещенные или непросвещенные, у всех есть плоть и кровь. Даже у Шамса, правильно?

— Да, правильно, но…

Роза пустыни схватилась за свои четки и принялась перебирать на них бусинки, склонив в раздумье голову.

— Ну пожалуйста, — не отставала я. — Ты единственная, кому я могу довериться. Прошло семь месяцев. Каждое утро я просыпаюсь с тяжестью на сердце, каждую ночь засыпаю со слезами на глазах. Больше так не может продолжаться. Я хочу соблазнить своего мужа!

Роза пустыни промолчала. Я сняла платок, взяла ее за голову и заставила внимательно посмотреть на себя.

— Скажи правду. Я уродина?

— Кимья, конечно же нет. Ты красивая молодая женщина.

— Тогда помоги мне. Открой мне дорогу к мужскому сердцу.

— Знаешь, дорогая, дорога к мужскому сердцу может далеко завести женщину, так что она сама забудет о себе.

— Все равно, — отозвалась я. — У меня нет пути назад.

Роза пустыни

Декабрь 1247 года, Конья

Плача, Кимья молила меня о помощи. У нее сморщилось лицо, дыхание становилось все более затрудненным, и в конце концов я сказала, что помогу ей. В глубине души я понимала бесполезность этого и знала, что не должна поддаваться ее уговорам. Сама не понимаю, как я не предвидела будущей трагедии. Мучимая виной, я все спрашиваю и спрашиваю себя: как я могла оказаться настолько наивной, чтобы не увидеть ужасный конец?

В тот день, когда она пришла ко мне за помощью, я ничего не могла поделать.

— Пожалуйста, научи меня, — шептала она.

«Не будет вреда», — подумала я, пока мое сердце обливалось слезами из сострадания к малышке. В конце концов, она же хотела соблазнить собственного мужа. Не чужого мужчину! У нее был один мотив: любовь. Ну как это может привести к чему-то плохому? Ее страсть сильна, но в ней нет греха. Это чистая страсть!

В глубине души я сознавала, что это ловушка, но так как ее устроил Бог, то я не видела в ней вреда. Поэтому я решила помочь Кимье, деревенской девушке, чье понятие о женской привлекательности ограничивалось хной на руках.

Я научила ее, как украсить себя, и она оказалась понятливой ученицей. Пришлось рассказать ей, как принимать ароматные ванны, нежить кожу пахучими маслами и притираниями, накладывать на лицо маски из молока и меда. Я дала ей янтарные бусины, и она вплела их в волосы, чтобы от них долго и приятно пахло. Лаванда, ромашка, розмарин, тимьян, лилия, майоран и оливковое масло — я поведала Кимье, как ими пользоваться и как ночью разжечь в муже страсть. Потом я научила ее отбеливать зубы, красить хной ногти, сурьмить ресницы и брови, подрумянивать губы и щеки, как делать волосы пышнее и шелковистее, а грудь полнее и круглее. Вместе мы отправились на базар в лавку, которую я хорошо знала с прошлых времен. Там мы купили шелковые платья и шелковое белье, каких она никогда не видела и каких не касались ее руки.

Потом пришло время научить ее танцевать перед мужчиной и демонстрировать во всей красе тело, которым ее наградил Бог. Через две недели Кимья была готова покорить своего мужа.

В тот день я украшала Кимью для Шамса Тебризи так же, как пастух украшает жертвенную овечку. Первым делом Кимья приняла теплую ванну и смазала волосы маслом. Потом я помогла ей одеться так, как женщина одевается только для своего мужа, да и для него лишь пару раз за всю жизнь. Я выбрала вишневый чехол и розовое верхнее платье с золотыми гиацинтами, которое подчеркивало округлость ее грудей. В последнюю очередь мы наложили много, очень много краски на лицо. С ниткой жемчуга на лбу Кимья выглядела такой красивой, что я не могла отвести от нее глаз.

Когда мы закончили, Кимья больше не казалась неопытной робкой девчонкой, она была женщиной, сгорающей от переполнявших ее любви и страсти. Она стала женщиной, готовой сделать отчаянный шаг навстречу своему любимому и, если понадобится, дорого заплатить за это. Пока я оглядывала мою красавицу, мне на память пришли стихи об Иосифе и Зулейке из Кур’ана.

Подобно Кимье, Зулейка тоже была охвачена страстью к мужчине, который не отвечал ей взаимностью. Когда же в городе начали злословить насчет Зулейки, она пригласила всех на роскошный обед. Всем дала по ножу и сказала (Иосифу): «Выйди к ним». Когда они увидели его, то стали превозносить его до небес и в изумлении резали себе руки со словами: «Сохрани нас Господь! Он не может быть смертным! Он не мужчина, а благородный ангел».

Никому не пришло в голову осуждать Зулейку за ее любовь к Иосифу!

— Как я выгляжу? — с волнением спросила Кимья, прежде чем опустить на лицо покрывало и идти к себе домой.

— Великолепно, — ответила я. — Твой муж будет ласкать тебя не только сегодня, но еще и завтра придет к тебе.

Кимья зарумянилась, словно алая роза. Я же рассмеялась, и она почти тотчас присоединилась ко мне, согрев меня своим смехом, как солнечными лучами.

Я верила в то, что говорила, и не сомневалась в ее способности привлечь к себе Шамса, как цветок своим нектаром привлекает пчелу. И все же, когда наши взгляды встретились, я заметила в ее взгляде тень сомнения, и у меня появилось плохое предчувствие. Предчувствие беды.

Но я не остановила Кимью. Хотя надо было бы. Я же все видела. До смерти не прощу себе, что не остановила ее.

Кимья

Декабрь 1247 года, Конья

Буйный, смелый, образованный Шамс много чего знает о любви. Но одного он точно не знает: ему незнакома боль отвергнутой любви.

В тот вечер, когда Роза пустыни нарядила меня, я была возбуждена и безрассудна. Даже не подозревала прежде, что могу быть такой. Легкий шелк, касавшийся моей кожи, аромат духов, вкус розовых лепестков на языке — все это нервировало меня и одновременно придавало небывалую смелость. Вернувшись домой, я в первую очередь оглядела себя в зеркале. Округлостей не прибавилось, грудь не увеличилась, но все же я показалась себе хорошенькой.

Подождав, когда все в доме заснут, я закуталась в большую шаль и на цыпочках отправилась в комнату Шамса.

— Кимья? Я не ждал тебя, — произнес он, открывая дверь.

— Мне было нужно увидеться с тобой. — С этими словами я переступила через порог, не дожидаясь приглашения. — Пожалуйста, закрой дверь.

Шамс, не скрывая удивления, подчинился моей просьбе.

Когда мы остались одни в его комнате, мне потребовалось время, чтобы собраться с духом. Я повернулась к нему спиной, глубоко вздохнула и потом, в одно мгновение, сбросила шаль и платье. Почти сразу я ощутила на своей спине тяжелый взгляд мужа. Холодное молчание воцарилось в комнате. Грудь у меня вздымалась, я была полна дурных предчувствий, но продолжала стоять перед Шамсом, голая и доступная, как гурии в раю.

В недобром безмолвии мы стояли и слушали, как воет и стонет ветер снаружи.

— Что ты затеяла? — холодно спросил Шамс.

У меня вдруг пропал голос, но я все же заставила себя произнести:

— Я хочу тебя.

Шамс сделал полукруг и остановился передо мной, заставив заглянуть ему в глаза. У меня подгибались колени, но я не сдалась. Наоборот, сделала шаг ему навстречу и прижалась к нему, едва заметно двигаясь и предлагая ему себя, как меня учила Роза пустыни. Я гладила его грудь и шептала ему нежные слова любви. Я упивалась его запахом, пока водила ладонями по его крепкой спине.

Шамс отпрянул, словно прикоснулся к раскаленной печи.

— Ты только думаешь, будто хочешь меня, что тебе нужен я, а на самом деле тебе надо потешить свое оскорбленное «я».

Я обвила руками его шею и крепко поцеловала его. Потом разжала его губы и принялась языком тереться о его язык, как говорила мне Роза пустыни: «Кимья, мужчины любят чувствовать язык своей жены. Все они это любят».

Едва мне показалось, что желание захватывает нас обоих, Шамс оторвался от меня.

— Кимья, ты разочаровала меня, — проговорил он. — А теперь, пожалуйста, покинь мою комнату.

Несмотря на эти обидные слова, лицо его оставалось непроницаемым. Ни гнева, ни даже намека на раздражение. И я не знаю, что причинило мне большую боль — смысл этих слов или отсутствие каких-либо чувств у него на лице.

Никогда в жизни мне не приходилось испытывать большего унижения. Я наклонилась, чтобы поднять с пола платье, но у меня так тряслись руки, что я не могла ухватиться за скользкую, тонкую ткань. Тогда я взяла шаль и завернулась в нее. Рыдая, тяжело дыша, я полуголая выскочила из комнаты и помчалась подальше от него, от его любви, которая, как я теперь поняла, существовала только в моем воображении. С тех пор я ни разу не видела Шамса. И из своей комнаты я тоже ни разу не вышла. Дни и ночи я лежала на кровати, не в силах подняться. Прошла неделя, потом другая, и в конце концов я перестала считать дни. Силы окончательно покинули меня.

Никогда не думала, что у смерти есть запах. Причем сильный запах, как у соленого имбиря или сосновых игл, только более резкий и горький, однако не неприятный. Я почувствовала его, когда он появился в моей комнате, обволакивая меня, словно густой сырой туман. У меня началась лихорадка, я теряла сознание и даже бредила. Меня навещало много друзей и соседей… Керра не отходила от моей кровати. У нее посерело лицо, ввалились глаза. Гевхер стояла по другую сторону кровати, улыбаясь своей милой улыбкой, от которой у нее на щеках появлялись ямочки.

— Проклятый еретик! — сказала Сафия. — Он разбил сердце бедной девочке. Все из-за него!

Я попыталась возразить ей, однако голос мне отказал.

— Зачем ты так говоришь? — возразила Керра. — Все в руках Божьих. Как можно наделять смертного человека могуществом Бога?

Однако Керру никто не слушал, а я была в таком состоянии, что не могла никого ни в чем убедить. Впрочем, очень быстро я поняла, что бы я ни сказала, результат был бы тот же. В моей болезни люди, не любившие Шамса, нашли еще одну причину для своей ненависти, но я сама не могла не любить его несмотря ни на что.

В конце концов я впала в то состояние, когда все цвета сливаются в один белый цвет, а все звуки напоминают монотонное гудение. Я перестала узнавать людей и различать слова.

Не знаю, навещал ли меня Шамс. Наверное, нет. Даже если бы он и захотел повидать меня, женщины не пустили бы его в комнату. А может быть, он все же приходил, сидел возле моей кровати и часами играл на своем нее, держа меня за руку или молясь за меня. Хотелось бы верить.

Так или иначе, это больше не имело значения. Я не сердилась и не обижалась на него. Это было проявлением настоящей доброты и утешения Господа, да и объяснением всему. За всем этим была прекрасная любовь. Спустя десять дней после того, как я явилась к Шамсу, надушенная и одетая в шелк, спустя десять дней после того, как я заболела, я оказалась в реке небытия и поплыла в полном согласии с собственным сердцем, чувствуя, что это, вероятно, и есть самое глубокое прочтение Кур’ана — глоток вечности!

Поток нес меня от жизни к смерти.

Элла

3 июля 2008 года, Бостон

Бостон еще никогда не был таким живым и таким красочным, думала Элла. Неужели до сих пор она была слепа к его красоте? Азиз пробыл в Бостоне пять дней. И каждый день Элла ездила из Нортгемптона в Бостон, чтобы повидаться с ним. Они скромно завтракали в «Маленькой Италии», побывали в Музее изящных искусств, подолгу гуляли в парках Бостон-Коммон и Уотерфрант, наблюдали за китами в аквариуме, пили кофе в маленьких кофейнях на Гарвард-сквер. И еще они беспрерывно что-то обсуждали, например кухни разных стран, способы медитации, искусство аборигенов, готические романы, изучение птиц в природе, садоводство, выращивание помидоров, толкование снов, причем все время перебивая друг друга. Элла и не помнила, чтобы она когда-нибудь так много говорила.

Оказываясь на улице, они старались не касаться друг друга, однако то и дело попадали в неловкое положение. Элла начала подумывать о том, почему бы им не взяться за руки? В ней вдруг проснулась смелость, о которой она никогда даже не подозревала. Она в ресторанах и на улицах брала Азиза за руку, целовала его. Ей не только было безразлично, что их видят, — ей даже хотелось, чтобы их видели. Несколько раз они вместе возвращались в отель и каждый раз были невероятно близки к тому, чтобы заняться любовью, однако этого не случалось.

Утром того дня, когда Азиз должен был лететь обратно в Амстердам, они пришли в его номер. Там стоял чемодан как отвратительное напоминание о близкой разлуке.

— Я должна тебе кое-что сказать, — проговорила Элла. — Наверно, я слишком долго собиралась.

Азиз поднял одну бровь.

— Я тоже должен тебе кое-что сказать, — с тревогой в голосе произнес он.

— Тогда ты первый.

— Нет, ты первая.

Все еще улыбаясь едва уловимой улыбкой, Элла опустила глаза, собираясь с мыслями.

— Еще до твоего приезда в Бостон мы с Дэвидом однажды вечером имели долгий разговор. Он спросил о тебе. Как ты понимаешь, он без разрешения прочитал мою почту. Я очень разозлилась на него, но скрывать правду не стала. То есть правду о нас.

Со страхом Элла подняла глаза, не зная, как Азиз отреагирует на ее следующие слова.

— Короче говоря, я сообщила мужу, что люблю другого.

С улицы донесся вой пожарной сирены, перекрывший все другие звуки. Элла почувствовала опасность, но не остановилась на пол-пути.

— Звучит ненормально. Знаю. Я очень много думала об этом. Но я хочу поехать с тобой в Амстердам.

Азиз подошел к окну и поглядел, что происходит на улице. Недалеко над одним из домов поднимался в небо густой черный дым. Азиз молча помолился за людей, которые жили в этом доме, потом медленно заговорил, и у Эллы сложилось странное впечатление, что он обращается ко всему городу.

— Я буду рад взять тебя с собой в Амстердам, но не могу гарантировать тебе счастливого будущего.

— О чем ты? — с опаской переспросила Элла. Он подошел, сел рядом, взял ее руки в свои и, рассеянно поглаживая их, сказал:

— Когда ты в первый раз написала мне, в моей жизни было очень нехорошее время.

— Ты хочешь сказать, в твоей жизни есть другая женщина?..

— Да нет, любимая, нет. — Азиз усмехнулся, но вскоре на его лицо вновь вернулось серьезное выражение. — Ничего такого. Однажды я написал тебе о трех этапах в моей жизни, помнишь? Три первые буквы в слове «суфий». Но ты ни разу не спросила меня о четвертом этапе, и хотя я очень хотел тебе рассказать, однако у меня как-то все не получалось. Но встреча с буквой «и» была. Хочешь послушать, как было дело?

— Да, — отозвалась Элла, боясь того, что могла услышать. — Да, хочу.

В номере отеля июльским днем, за несколько часов до рейса в Амстердам, Азиз рассказал Элле, как в 1977 году стал суфием, приняв новое имя, а с ним, как он думал, и новую судьбу.

С тех пор он путешествовал по миру, будучи фотографом по профессии и странствующим дервишем по зову души. Он завел друзей на шести континентах, таких близких, что стал для них как бы членом семьи. Несмотря на то что Азиз больше не женился, он стал приемным отцом двух сирот из Восточной Европы. Никогда не снимая ожерелья в виде солнца, чтобы постоянно помнить о Шамсе Тебризи, Азиз путешествовал, читал и проповедовал в традиции суфийских дервишей.

А два года назад ему стало известно о его болезни.

Началось все с небольшой выпуклости под мышкой, которую он заметил, к несчастью, с запозданием. Выпуклость оказалась меланомой, то есть смертельной формой рака. Врачи сказали, что им не нравится ее вид, однако, мол, надо сделать кое-какие анализы, чтобы поставить окончательный диагноз. Через неделю они сообщили: метастазы распространились на внутренние органы.

Тогда Азизу было пятьдесят два года. Его предупредили, что он доживет максимум до пятидесяти пяти лет.

У Эллы дернулись губы, словно она хотела что-то сказать, однако слова не шли с языка, и во рту у нее стало сухо, как в пустыне. Две слезинки скатились по щекам, но она постаралась побыстрее стереть их.

Азиз продолжал, твердо выговаривая каждое слово. Он сказал, что после этого у него начался новый и в некотором смысле более продуктивный этап в жизни. На земле оставались места, которые ему еще хотелось посмотреть, и первым делом он нашел способ, как добраться до них. В Амстердаме он основал общину суфиев с филиалами по всему миру. В качестве любителя игры на ней стал давать концерты с музыкантами-суфиями в Индонезии, Египте и даже выпустил альбом с группой иудейских и мусульманских мистиков в Кордове, в Испании. Потом он вернулся в Марокко и посетил пристанище тех самых суфиев, которые оказались на его пути в первый раз. Учитель Самиид давно умер, и Азиз молился и медитировал у его могилы.

— Потом я отошел от активной жизни, чтобы написать роман, который всегда хотел написать, но который постоянно откладывал на потом — то ли из-за лени, то ли из-за робости. — Азиз подмигнул Элле. — Знаешь, я очень долго этого хотел. Назвал роман «Сладостное богохульство» и отправил в американское агентство, не ожидая ничего хорошего и готовый к любому результату. А спустя неделю получил интригующее электронное послание от загадочной дамы из Бостона.

Элла не удержалась от улыбки. Это была улыбка почтительного сострадания, болезненная и нежная.

Азиз сказал, что с той минуты уже не мог быть прежним. Из человека, который готовился к смерти, он в самое неподходящее, казалось бы, время превратился во влюбленного. Все, что казалось до этого важным и незыблемым, вдруг завертелось, закружилось. Духовность, жизнь, смерть, вера и любовь — он стал заново переосмысливать их значение. Ему совсем не хотелось умирать.

Предстоящий финальный этап жизни он обозначил буквой «и» из слова «суфий». И признался, что этот этап стал самым трудным, потому что думал, что пережил все внутренние конфликты, и считал себя человеком духовно зрелым и состоявшимся.

— Суфии учатся умирать прежде смерти. И я шаг за шагом прошел через все этапы. А потом, когда уже стал думать, что во всем разобрался, буквально из ниоткуда появляется женщина. Она пишет мне, я пишу в ответ. После каждого электронного послания я, затаив дыхание, жду ее имейла. Слова становятся драгоценнее, чем обычно. Все превращается в пустой экран, на котором должны появиться долгожданные буквы. Я вдруг понимаю, что хочу получше узнать эту женщину. Мне нужно проводить с ней все больше и больше времени. Мне мало моей жизни. Я осознаю, что боюсь смерти и какая-то часть меня готова восстать против Бога, которого я почитал и которому подчинялся.

— Но у нас еще есть время… — произнесла Элла, вновь обретя голос.

— Врачи говорят о шестнадцати месяцах, — твердо, хотя и стараясь казаться беспечным, отозвался Азиз. — Они могут ошибаться. Могут быть правы. Не знаю. Послушай, Элла, я могу предложить тебе лишь настоящее. Это все, что у меня есть. Собственно говоря, не только у меня, у всех есть не будущее, а лишь настоящее. Просто нам нравится что-то воображать.

Элла опустила глаза и наклонилась, словно у нее не хватало сил сидеть прямо. Она сопротивлялась слабости, но все же не удержалась и заплакала.

— Пожалуйста, не плачь. Я больше всего на свете хотел бы, чтобы ты полетела со мной в Амстердам. Я хотел бы сказать тебе: «Давай поездим по миру. Давай вместе посмотрим на далекие страны, давай познакомимся с разными людьми и вместе восхитимся созданием Господа».

— Мне это нравится, — улыбнулась Элла и стала похожа на ребенка, которому вдруг предложили игрушку, лишь бы он не плакал.

У Азиза потемнело лицо, и он отвернулся к окну.

— А я боюсь. Я даже боюсь прикоснуться к тебе, не говоря уж о чем-то большем. Как просить тебя быть со мной, бросить семью, когда у меня самого нет будущего?

Элла сжалась, но все же спросила:

— Почему надо быть пессимистами? Ты же можешь бороться с болезнью. Ты должен сделать это ради меня. Ради нас.

— А почему мы должны бороться? — возразил Азиз. — Мы вечно говорим о борьбе — с инфляцией, со СПИДом, с раком, с коррупцией, с терроризмом, даже о борьбе с лишними килограммами… Разве нельзя как-то иначе?

— Я не суфий, — нетерпеливо произнесла Элла каким-то чужим хриплым голосом.

В голове у нее пронеслись мысли о покойном отце, покончившем жизнь самоубийством, о боли от утраты, о годах негодования и сожаления, о бесконечных мучительных воспоминаниях и размышлениях о том, какой была бы жизнь, если бы обстоятельства сложились по-другому.

— Знаю, что ты не суфий, — усмехнулся Азиз. — Да тебе и не надо быть им. Будь Руми. Это все, о чем я прошу.

— Что ты имеешь в виду?

— Некоторое время назад ты спросила меня, не считаю ли я себя Шамсом. Помнишь? Ты сказала, что я похож на него. Как бы я ни был счастлив услышать такое, но я не Шамс. Полагаю, он был намного более значительной фигурой. Но ты вполне можешь быть Руми. Если позволить любви завладеть собой и изменить себя — сначала своим присутствием, а потом отсутствием…

— Я не поэт, — сказала Элла.

— Руми тоже не был поэтом. Но он стал им.

— Ты не понимаешь. Ради Бога, я обычная домашняя хозяйка, мать троих детей! — воскликнула Элла и с трудом перевела дух.

— Мы то, что мы есть, — прошептал Азиз. — И все мы меняемся. Это путешествие. Ты можешь совершить это путешествие. И если ты будешь смелой и я буду смелым, то в конце концов мы поедем в Конью. Там я хочу умереть.

Элла вздохнула:

— Перестань.

Азиз долго смотрел на Эллу, потом опустил глаза. На его лице появилось другое выражение, а в голосе послышалось отчуждение, словно он уже был где-то далеко, подобно умчавшемуся по воле ветра сухому листку.

— А еще, Элла, — проговорил он медленно, — ты можешь вернуться домой. Поезжай домой к детям. Тебе решать, любимая. Что бы ты ни выбрала, это не повлияет на мои чувства. Я всегда буду тебя любить.

Сулейман-пьяница

Март 1248 года, Конья

Трезвенники считают, что пьяницы лентяи, которые больше ничего не делают, как только пьют и пьют. Много они понимают! Чем больше пьешь, тем труднее с каждым днем заставлять себя двигаться. Мы несем весь мир на своих плечах.

Усталый и недовольный всем на свете, я положил голову на стол и задремал. Вот тогда-то мне и приснился этот не самый приятный сон. По каким-то незнакомым улицам за мной гнался огромный черный бык, злой как черт. Я пытался от него убежать, бежал по базару, перепрыгивая через лотки, натыкаясь на торговцев, вызывая ненависть всех, кто был на базаре. На бегу я заметил проход и нырнул в него, но оказалось, он вел в тупик. Там я налетел на яйцо мамонта, которое было больше чем дом. Вдруг яйцо стало крошиться, и из него вылез на редкость уродливый мокрый птенец. Я хотел убежать из тупика, но тут в небе появилась птица-мать, которая смотрела на меня так, словно я был виноват в уродстве ее птенца. Птица начала снижаться, наставив на меня острый клюв и еще более острые когти… И тут я проснулся.

Открыв глаза, я сообразил, что заснул за столом. Во рту у меня был вкус ржавых гвоздей, и я умирал от жажды, но шевелиться все равно не хотелось. Не поднимая головы, я все глубже погружался в некое небытие, одновременно прислушиваясь к гулу таверны.

Потом я услышал, что кто-то спорит неподалеку; шум голосов то приближался, то удалялся, словно пчелиное жужжание. Наконец до меня дошло, что спорят за соседним столом. Только я собрался посмотреть на говорящих, как до моего слуха донеслось слово «убийство».

Поначалу я отнесся к услышанному как к пьяному бреду. Чего только не услышишь в таверне, но, привыкнув, начинаешь понимать, что не стоит все принимать за чистую монету. Однако в голосах моих соседей было что-то такое, что насторожило меня, и я навострил уши. У меня едва не отвалилась челюсть, когда я понял, что они не шутят и что речь идет об убийстве Шамса Тебризи.

Едва они ушли, как я перестал притворяться спящим и вскочил из-за стола.

— Хри´стос, иди сюда! Да побыстрее ты! — заорал я в панике.

— Ну что тебе еще? — спросил прибежавший Христос. — С чего ты раскричался?

А я не мог ничего сказать. Даже ему не мог сказать. Все, кто сидел в таверне, вдруг показались мне подозрительными. А что, если это заговор против Шамса? Нет, надо держать рот на замке, а глаза широко открытыми.

— Ни с чего! Просто хочу есть, — проговорил я. — Принеси-ка мне, пожалуйста, супа. И положи в него побольше чеснока. Пора мне протрезветь!

С удивлением посмотрев на меня, Христос, привычный к сменам моего настроения, не стал задавать лишних вопросов. Несколько минут спустя он принес мне наваристый и душистый суп из потрохов. И я, обжигаясь, стал торопливо есть. Когда мне немного получшало, я бросился искать Шамса из Тебриза.

В первую очередь помчался в дом Руми. Шамса там не оказалось. Тогда я отправился в мечеть, в медресе, в чайную, в пекарню, в хамам[34]… Обыскал все углы и закоулки на улице ремесленников. Даже заглянул в шатер к старой цыганке на тот случай, если Шамс отправился к ней лечить зубы или снимать порчу. Я везде его искал, и с каждой минутой мне становилось все страшнее. Ужас овладевал мной. А вдруг я опоздал? Что, если его уже убили?

Через несколько часов, не зная, куда еще пойти, я повернул к постоялому двору, и на душе у меня было хуже некуда. И тут, словно по волшебству, буквально в двух шагах от двери я налетел на Шамса.

— Здравствуй, Сулейман. Ты как будто чем-то занят? — с улыбкой спросил Шамс.

— О Господи! Ты живой! — воскликнул я и бросился его обнимать.

Когда Шамс высвободился из моих рук, то с изумлением уставился на меня:

— Конечно же живой! Или я похож на привидение?

Я коротко улыбнулся. Голова у меня болела, и в другое время я бы выпил пару бутылей, чтобы побыстрее напиться и отключиться.

— Друг мой, что случилось? С тобой все в порядке? — тревожно поинтересовался Шамс.

Я судорожно сглотнул. А что, если он не поверит, когда я расскажу ему про заговор? Может быть, он подумает, что мне послышалось с перепоя? Впрочем, возможно, так оно и было. Я уже и сам не верил себе.

— Тебя собираются убить, — сказал я. — Понятия не имею, кто эти люди, потому что не видел их лиц. Понимаешь, я спал… Но это не сон. То есть я видел сон, но это был не сон. И я не был пьян. Всего пару стаканчиков, так что…

Шамс положил руку мне на плечо:

— Успокойся, друг мой. Я понимаю.

— Понимаешь?

— Да. А теперь возвращайся на постоялый двор и не беспокойся обо мне.

— Нет, нет! Никуда я не пойду. И ты не пойдешь, — воспротивился я. — Это серьезные люди. Тебе надо быть осторожней. Не ходи к Руми. У него они будут искать тебя в первую очередь.

Не замечая моего страха, Шамс молчал.

— Послушай, дервиш, домик у меня маленький, но если ты не возражаешь, то можешь жить у меня, сколько твоей душе угодно.

— Спасибо тебе за заботу, — пробормотал Шамс. — Но все мы ходим под Богом. Вот одно из правил: мир стоит на законе взаимозаместимости. Каждая капля добра, каждый осколок зла — все взаимосвязано. Не надо бояться заговоров, обманов, хитростей. Если кто-то устраивает ловушку, помни, он действует по воле Божьей. Он самый большой заговорщик. Листок не шевельнется, если этого не захочет Бог. Полностью доверься этому. Чего хочет Бог, то будет исполнено.

С этими словами Шамс подмигнул мне и махнул рукой на прощание. Я смотрел, как он быстро шагает по грязной улице в сторону дома Руми. И это несмотря на мое предостережение.

Убийца

Март 1248 года, Конья

Бестолочи! Идиоты! Сказал же я им, чтобы они не ходили со мной. Я всегда работаю один и ненавижу, когда заказчики вмешиваются в мои дела. Но они стояли на своем, твердя о сверхъестественном могуществе дервиша, которого собственными глазами хотели видеть мертвым.

— Ладно, — согласился я в конце концов. — Но держитесь подальше, пока с вашим дервишем не будет кончено.

Они сказали «да». Теперь их было трое. Двоих я уже видел прежде, а в последнюю встречу к ним присоединился еще один — такой же молодой и такой же нервный парень. Все трое закрывали лица черными платками. Как будто мне не все равно!

После полуночи я пришел к дому Руми. Перепрыгнул через каменную стену и оказался во дворе. Там спрятался в кустах. Заказчики уверяли меня, что у Шамса Тебризи есть привычка каждый вечер медитировать во дворе, прежде чем совершить омовение. Так что мне оставалось лишь ждать.

Погода стояла ветреная и необычно холодная для этого времени года. Меч, который я держал в руке, казался тяжелым и холодным, и две коралловые бусины, украшавшие рукоять, больно давили мне на пальцы. На всякий случай я взял с собой еще небольшой кинжал в ножнах.

Луна была в светло-голубой дымке. Вдалеке кричали и выли ночные звери. С порывом ветра до меня донесся сладкий аромат роз. Как ни странно, мне вдруг стало не по себе. Еще прежде чем прийти к дому, я был не в лучшем настроении, а теперь мне и вовсе стало нехорошо. Стоя за розовым кустом в сладком ароматном облаке, я, как ни старался, не мог подавить в себе желание забыть об убийстве и убежать куда-нибудь подальше.

Однако я стоял, верный своему слову. Понятия не имею, сколько прошло времени. Веки у меня отяжелели, я постоянно зевал. Когда ветер усилился, по какой-то неведомой мне причине на меня навалились воспоминания, — темные, мучительные воспоминания обо всех тех людях, которых я убил. Никогда еще я не испытывал ничего подобного. Никогда не нервничал, вспоминая прошлое. Конечно, и у меня бывали дни, когда я чаще задумывался и был мрачным, но нервничать?..

Чтобы подбодрить себя, я стал насвистывать, но и это не помогло. Устремив взгляд на заднюю дверь, я прошептал: «Выходи же, Шамс. Не заставляй меня слишком долго ждать. Выходи во двор».

Ни единого звука. Ни единого движения. Ничего.

Неожиданно заморосило. С того места, где я стоял, мне было хорошо видно пространство за стенами двора. Вскоре пошел сильный дождь, и улицы превратились в быстрые реки, а я промок до нитки.

— Будь оно все проклято! — не выдержал я. — Будь проклято! Проклято!

Я уже решил было отложить убийство на другую ночь, но тут услышал резкий звук, которого не мог заглушить громкий стук капель по крышам и дорогам. Кто-то вышел во двор.

Это был Шамс. Держа в руке масляную лампу, он шел на меня и остановился всего в нескольких шагах от куста, за которым я прятался.

— Прекрасный вечер, — произнес он.

С трудом сдерживая замешательство, я вздохнул. Неужели он не один? Или разговаривает сам с собой? Или знает, что я его поджидаю во дворе? Но как он мог узнать обо мне? Голова у меня буквально лопалась от мыслей.

Потом появилась еще одна мысль, которая повергла меня в ужас: каким образом лампа в его руке продолжает гореть, несмотря на сильный ветер и дождь? Как только я подумал об этом, по спине у меня побежали мурашки.

Мне припомнились всякие толки о Шамсе. Он знает черную магию, говорили люди; он может превратить человека в ревущего осла или летучую мышь, всего лишь связав пару ниток своей одежды и произнеся заклинание. Правда, я никогда не верил в эту чепуху и не собирался верить, но, когда стоял, наблюдая за негаснущей лампой Шамса, меня трясло с головы до ног.

— Когда-то в Тебризе у меня был учитель, — проговорил Шамс, поставив лампу на землю. — Он научил меня тому, что времени хватает на все. Это одно из последних правил.

Что за правила? Что за загадки? Мне надо было немедленно решать, то ли выходить из-за куста, то ли ждать, пока он повернется ко мне спиной, чего он мог и не сделать. Если он знает, что я рядом, нет смысла прятаться. Если не знает, надо точно рассчитать, когда лучше выйти из тени.

И тут я заметил силуэты троих мужчин, которые прятались снаружи за стеной двора. Наверное, им было невдомек, почему я не убиваю дервиша.

— Правило номер тридцать семь, — продолжал Шамс. — Бог тщательно рассчитывает время. Настолько четок его порядок, что все на земле происходит точно в свое время. Ни минутой позже, ни минутой раньше. Часы тикают для всех без исключения. Каждому человеку отмерено время для любви и для смерти.

Тут до меня окончательно дошло, что он говорит со мной. Он знал, что я нахожусь рядом. Он знал это еще до того, как вышел во двор. У меня громко забилось сердце и появилось ощущение, будто вокруг не осталось воздуха. Не было смысла прятаться. Я выпрямился и вышел из-за куста. Дождь прекратился так же внезапно, как начался, и наступила тишина. Мы стояли лицом к лицу — убийца и жертва, и, несмотря на дикость ситуации, все было как будто мирно и естественно.

Я вытащил меч и ударил наотмашь, однако дервиш отклонил меч с ловкостью, какой я от него никак не ожидал. Я уже хотел ударить еще раз, но тут послышался какой-то шум, и словно ниоткуда появились шестеро мужчин с дубинами и копьями, которые напали на дервиша. Очевидно, молодые люди привели с собой друзей.

Все, смешавшись, повалились на землю, потом снова поднялись на ноги и снова попадали кто куда. В изумлении и ярости я следил за происходящим. Никогда прежде мне не приходилось играть роль свидетеля убийства, за которое мне заплатили деньги. Я был до того зол на трех юнцов за их наглость, что вполне мог бы спасти дервиша и поколотить их самих.

Однако вскоре один из нападавших принялся истерически орать:

— На помощь! Шакалья Голова, скорей! Он убьет нас!

Тогда я быстрее молнии отбросил меч, выхватил кинжал из ножен и бросился к дерущимся. Семь человек прижали дервиша к земле, и я вонзил кинжал ему в сердце. Раздался один-единственный хрип, дервиш даже не дернулся.

Вместе мы подняли мертвое тело, которое оказалось на диво легким, бросили его в колодец и стали ждать, когда раздастся всплеск.

Но мы так ничего и не услышали.

— Какого черта? — не выдержал один из убийц. — Разве он не в колодце?

— В колодце, в колодце, — попытался успокоить его другой. — Не мог же он выбраться наружу!

Испугались все. И я тоже.

— Может быть, он зацепился за крюк в стене? — предположил третий.

В этом был здравый смысл. Необходимо было найти разумное объяснение, и мы радостно обнялись, хотя отлично знали, что никаких крюков в стенах колодца не было и в помине.

Не знаю, сколько времени мы простояли там, стараясь не смотреть друг другу в глаза. Холодный ветер гнал по двору сухие коричневые листья. Высоко в небе темно-синяя тьма расходилась, уступая место багровым лучам восходящего солнца. Наверное, мы долго оставались во дворе, во всяком случае до тех пор, пока не открылась задняя дверь и на пороге не появился человек. Я тотчас его узнал. Это был Мавлана.

— Кто ты?! — крикнул он, и в его голосе я услышал тревогу. — Ты здесь, Шамс?

Едва было произнесено имя дервиша, как мы все семеро пустились наутек. Шестеро из нас перепрыгнули через стену и были таковы, а я стал искать кинжал, который валялся в грязи под кустом. Я понимал, что нельзя медлить ни секунды, но не смог устоять перед искушением и обернулся.

Я увидел, как Руми идет во двор, а потом поворачивает налево к колодцу, словно ему кто-то подсказывает направление поисков. Подавшись вперед, он стал смотреть в колодец и простоял так пару минут, пока его глаза не привыкли к темноте. Потом он отпрянул, упал на колени, ударил себя в грудь и испустил истошный крик:

— Они убили его! Они убили моего Шамса!

Я перепрыгнул через стену, забыв о кинжале, испачканном кровью дервиша, и побежал так, как не бегал никогда в своей жизни.

Элла

Август 2008 года, Нортгемптон

Благоуханным и солнечным был тот августовский день. День, похожий на все остальные. Элла проснулась рано, приготовила завтрак для мужа и детей, проследила, чтобы они вовремя удалились — кто на работу, кто в шахматный и теннисный клубы, потом вернулась в кухню, открыла поваренную книгу и стала выбирать меню на день.

Суп-пюре со шпинатом и грибами

Мидии с горчичным майонезом

Жареные гребешки под сливочным соусом с эстрагоном

Салат из овощей с клюквой

Цукини с рисом и тертым сыром

Открытый пирог с ревенем и ванильным кремом

Полдня Элла занималась тем, что резала, парила, жарила. Когда все было готово, она достала лучшую посуду. Расставила тарелки, положила салфетки, украсила стол цветами. Потом она поджарила крутоны, густо заправила салат жирной сметаной, как любил Ави. Ей пришло в голову зажечь свечи, однако она передумала. Лучше оставить все как есть.

После этого Элла взяла чемодан, который приготовила заранее, и вышла из дома. По пути она шептала одно из правил Шамса. Никогда не поздно спросить себя: «Готов ли я изменить свою жизнь? Готов ли я сам измениться?» Даже если один день в вашей жизни похож на предыдущий, в этом нет ничего хорошего. В любой момент, с каждым вздохом человек должен обновляться. Есть лишь один способ начать новую жизнь: умереть прежде смерти.

Аладдин

Апрель 1248 года, Конья

Лишь по прошествии трех недель после гибели Шамса я наконец-то набрался мужества и отправился поговорить с отцом. Он сидел один в библиотеке у камина и был неподвижен, как алебастровая статуя. Только тени двигались по его лицу.

— Отец, можно поговорить с тобой?

Медленно, словно выплывая из моря грез, он поднял на меня взгляд, но ничего не сказал.

— Отец, я знаю, ты думаешь, будто я принимал участие в убийстве Шамса, но позволь уверить тебя в том, что…

Вдруг отец поднял вверх палец, прерывая меня.

— Сухими стали слова, которые соединяли тебя и меня, мой сын. Я не хочу ничего от тебя слышать, и мне нечего сказать тебе, — произнес он.

— Пожалуйста, не надо так говорить. Позволь мне объяснить, — попросил я дрожащим голосом. — Клянусь Богом, это не я. Я знаю людей, которые это сделали, но это не я.

— Сын мой, — вновь перебил меня отец, и печаль в его голосе сменилась холодным спокойствием, как будто он уже знал страшную правду. — Ты говоришь, что это не ты, но откуда же кровь у тебя на кайме?

Вздрогнув, я инстинктивно осмотрел край одежды. Неужели это правда? Неужели кровь сохранилась после того вечера? Я осмотрел кайму, потом рукава, руки, ногти. Не было никакой крови. Когда я вновь поднял голову, то встретился взглядом с отцом и только в эту минуту понял, что он поймал меня в ловко поставленную ловушку.

Неосторожно осмотрев кайму, я выдал себя.

Все правильно. В тот день я был в таверне. И это я сказал убийце, что Шамс имеет привычку каждый вечер медитировать во дворе. И позднее, когда Шамс беседовал под дождем со своим убийцей, я был с теми, кто перелез через стену. После того как мы решили действовать, потому что отступать было нельзя да и убийца не вызывал у нас доверия, я показал остальным, где удобнее проникнуть во двор. Но это все. Я не принимал участия в убийстве. Первым на Шамса напал Бейбарс, потом к нему присоединился Иршад, а после него и все остальные. Когда же они испугались, что у них ничего не выйдет, Шакалья Голова завершил дело.

Потом я так много раз вспоминал все это, что теперь уже трудно сказать, что было на самом деле, а что только в моем воображении. Пару раз мне казалось, будто Шамсу удалось выскользнуть из наших рук и исчезнуть во тьме, и это видение было настолько отчетливым, что я почти верил в него.

Хотя Шамса уже нет, повсюду следы его присутствия. Танец, поэзия, музыка — все, что, как мне казалось, исчезнет вместе с ним, заняло свое место в нашей жизни. Отец стал поэтом. Шамс был прав. Когда один из кувшинов разбит, другой тоже не остается в целости.

Отец всегда был человеком, способным любить. Он с уважением относился к людям любого вероисповедания. Был добр не только с мусульманами, но и с христианами, иудеями и даже с язычниками. А после того как в его жизнь вошел Шамс, крут его любви настолько расширился, что включил в себя и отбросы общества — шлюх, пьяниц, попрошаек.

Не исключено, что он мог бы полюбить даже убийц Шамса.

Только одного человека он не мог заставить себя полюбить — собственного сына.

Султан Валад

Сентябрь 1248 года, Конья

Бедняки, пьяницы, шлюхи, сироты, воры… Он отдает золото и серебро преступникам. После той жуткой ночи мой отец очень переменился. Все говорят, что от горя он лишился рассудка. Когда отца спрашивают, что он делает, он рассказывает историю Имр-уль-кайса[35], царя арабов. Его все любили, он был очень богат и хорош собой, однако в один день, ни с того ни с сего, отказался от благополучной жизни, надел одежду дервиша, бросил все свои богатства и с тех пор до самой смерти бродил по свету.

— Вот что бывает, когда теряешь любимого человека, — говорил отец. — Царская внешность обращается в пыль, и на свет выходит суть дервиша. Теперь, когда Шамса больше нет на свете, меня тоже нет. Я больше не учитель и не проповедник. Я — воплощение пустоты. Вот моя фана, вот моя бака[36].

Как-то в нашу дверь постучал рыжий торговец с очень лживой физиономией. Он сказал, что в давние времена в Багдаде был знаком с Шамсом Тебризи. Потом, понизив голос до доверительного шепота, он поклялся, что Шамс, живой и здоровый, прячется и медитирует в ашраме в Индии, ожидая подходящего времени для своего возвращения.

Казалось, отец обезумел. Он спросил торговца, чего тот хочет за благую весть, и тот бесстыдно заявил, будто мальчиком хотел стать дервишем, но, поскольку жизнь пошла иначе, он хотел бы получить хотя бы кафтан такого знаменитого человека, как Руми. Едва услышав это, отец снял бархатный кафтан и вручил его торговцу.

— Отец, зачем ты отдал свой дорогой кафтан проходимцу, если отлично знаешь, что он врет в каждом слове? — спросил я, как только рыжий торговец ушел с нашего двора.

И вот что сказал мне отец:

— Думаешь, кафтан — слишком дорогая цена за его ложь? Нет, мой сын, будь уверен, если бы он сказал правду, если бы Шамс в самом деле был бы жив, я бы отдал за это свою жизнь.

Руми

31 октября 1260 года, Конья

Бежит время, и в конце концов боль сменяется печалью, печаль — молчанием, молчание — одиночеством, бесконечным и глубоким, как темный океан. Сегодня шестнадцатая годовщина того дня, когда Шамс и я встретились. Каждый год в последний день октября я стараюсь остаться наедине с собой, и мое уединение раз от раза все тяжелее. Сорок дней я провел, обдумывая сорок правил. Я помню их все, и в голове у меня постоянно мысли о Шамсе Тебризи.

Думаешь, что больше нет сил жить. Думаешь, что погас свет души и лучше навсегда остаться в темноте. Однако, когда вокруг сплошная тьма и глаза закрыты на мир, в сердце открывается третий глаз. И тогда понимаешь, что обычное зрение в противоречии с внутренним. Наши глаза не видят так ясно и остро, как глаза любви. После печали настает другое время и является совсем другой человек. И повсюду начинаешь искать любимого человека, которого уже нет нигде.

Видишь его в капле воды, видишь в высокой волне, в утреннем ветерке, очищающем воздух; видишь его в геомантийских[37] символах на песке, в крошечных камешках, что блестят на солнце, в улыбке новорожденного малыша и в собственном быстром беге крови. Разве можно сказать, что Шамса больше нет, если он везде и повсюду?

Каждый день, каждую минуту, медленно кружась в тоске и печали, я не расстаюсь с Шамсом. Шамс навсегда поселился в моей груди. Я храню в ней голос Шамса. От учителя и проповедника, каким я был когда-то, не осталось ни следа. Любовь поглотила все мои привычки и занятия.

Два человека помогли мне пережить самое трудное время — мой старший сын и святой человек по имени Саладин, который работает золотобойцем. Слушая, как он стучит молотком в своей маленькой мастерской, доводя до совершенства кусочки золота, я удивительным образом вспоминаю танец кружащихся дервишей. Ритм работы Саладина совпадает с тем священным ритмом, о котором говорил Шамс.

Тем временем мой старший сын женился на Фатиме, дочери Саладина. Сияющая и любопытная, она напоминает мне Кимью. Я стал учить ее читать Кур’ан. Постепенно полюбил ее, и она стала как бы моим правым глазом, а ее сестра Гедрийя — левым. Давным-давно моя милая Кимья научила меня одной важной вещи: девочки — такие же хорошие ученицы, как мальчики, а может быть, даже лучшие. Я организовал для женщин курсы духовного танца дервишей и посоветовал сестрам-суфиям продолжать эту традицию.

Четыре года назад я начал декламировать «Матнави». Первая строчка явилась мне поутру, когда я наблюдал явление первого утреннего луча солнца. С тех пор стихи буквально сыплются у меня с языка, словно сами собой. Я не записываю их. Мои первые опыты были записаны Саладином. Потом мой сын сделал копии. Благодаря ему стихи сохранились, потому что, по правде говоря, если бы меня попросили прочитать их наизусть, я бы не смог. Будь то проза или поэзия, слова неожиданно приходят ко мне во множестве, а потом так же неожиданно покидают меня, как перелетные птицы.

Когда я начал сочинять поэму, то понятия не имел, о чем она будет. Она могла стать длинной, могла стать короткой. Никакого плана у меня не было. Когда же я ее закончил, то опять замолчал. Так и молчу. И «Молчание» (Khamush) — одна из двух моих подписей. Другая — Шамс Тебризи.

Мир движется и меняется со скоростью, которую мы, смертные люди, не можем ни проконтролировать, ни осознать. В 1258 году под натиском монголов пал Багдад. Город, который гордился своими укреплениями и своей красотой, который провозгласил себя центром мира, потерпел поражение. В том же году умер Саладин. Мои дервиши и я устроили пышную церемонию, прошли по улицам с барабанами и флейтами. Мы радостно танцевали и пели, потому что именно так должен уходить в иной мир святой человек.

В 1260 году монголы стали слабеть. Их разбили мамелюки. Вчерашние победители стали побежденными. Все победители считают, что их триумф вечен. Все побежденные боятся, что их поражения вечны. И те и другие не правы по одной и той же причине. Все меняется, кроме лица Божия.

После смерти Саладина случилось так, что Хусам-ученик, который уже совсем взрослый и уверенно шагает по духовному пути, отчего его зовут Хусам Шелеби, стал записывать мои стихи. Именно ему я продиктовал «Матнави». Хусам скромен. Если его спросить, кто он такой, то он, не колеблясь ни секунды, ответит: «Я — смиренный последователь Шамса Тебризи».

Понемногу все мы переваливали сороковой, пятидесятый, шестидесятый рубежи, с каждым десятилетием ощущая себя все более полноценными, более совершенными. Надо идти, хотя конца пути нет. Вселенная постоянно и неутомимо движется, вращаются Земля и Луна, но что заставляет их двигаться? Это тайна. Понимая это, мы, дервиши, всегда будем танцевать, даже если никто не понимает, что мы делаем и зачем. Мы будем танцевать несмотря ни на что — несмотря на боль и горе, радость или удовольствие; будем танцевать в одиночестве или вместе, быстро или медленно, так как велит течение воды. Мы будем танцевать, как подскажет нам великая гармония. Постоянно изменяясь, круг остается неизменным. Правило номер тридцать девять: «Если меняются части, целое остается неизменным. Вместо одного негодяя, покидающего мир, на свет рождается другой. Вместо каждого доброго человека, покидающего мир, на свет рождается другой. Поэтому не только ничто не остается постоянным, но и ничто никогда по-настоящему не меняется.

Вместо суфия, который умирает, где-нибудь на свете является другой суфий».

Наша религия — это религия любви. Мы все соединены цепью сердец. Если одно звено рвется, в другом месте является еще одно звено. Когда умер Шамс из Тебриза, появился другой «Шамс» — другого возраста и под другим именем.

Имена меняются, приходят и уходят, однако сущность остается той же.

Элла

7 сентября 2009 года, Конья

Близко к его кровати стояло кресло, в котором она спала, когда ее вдруг разбудили необычные звуки. Элла открыла глаза и прислушалась. В темноте кто-то произносил незнакомые слова. Не сразу она догадалась, что на улице призывают к молитве. Начинался новый день. Однако у нее появилось ощущение, что этот день положит конец чему-то.

Спросите любого, кто слышит призыв к молитве в первый раз, и он скажет вам то же самое. Этот призыв и прекрасен, и таинственен. И все же есть в нем что-то жуткое, внушающее суеверный страх. Нечто похожее на любовь.

Именно из-за этих звуков Элла, вздрогнув, проснулась ночью. Несколько раз мигнув в темноте, она в конце концов уразумела, что мужской голос ворвался в комнату через открытое окно. Элла не сразу сообразила, что находится не в Массачусетсе. Просторный дом, в котором она жила с мужем и тремя детьми, остался в другой жизни — такой далекой и туманной, будто ее не было вовсе, как будто она была не ее реальной прошлой жизнью, а сказкой.

Да, это был не Массачусетс. Она находилась на другой части земли, в больнице города Конья, в Турции. И мужчина, ровное глубокое дыхание которого она слышала, был не ее массачусетским мужем с двадцатилетним стажем, а ее любовником, ради которого она убежала от мужа солнечным днем прошлого лета.

«Ты собираешься бросить мужа ради мужчины, у которого нет будущего? — задавали ей один и тот же вопрос подруги и соседки. — А как же дети? Думаешь, они когда-нибудь простят тебя?»

Элла включила настольную лампу и в теплом янтарном свете оглядела комнату, словно желая убедиться, что ничего не изменилось после того, как она заснула несколько часов назад. Она находилась в самой маленькой больничной палате, какую только видела в своей жизни; правда, видела она немного больничных палат. Кровать занимала почти все место. Кроме нее там были деревянный шкаф, квадратный кофейный столик, стул, пустая ваза, поднос с разноцветными таблетками и рядом книга Шамса, которую Азиз читал, когда они пустились в это путешествие: «Я и Руми».

Четыре дня назад они приехали в Конью и первые дни провели, ничем не отличаясь от обыкновенных туристов: осматривали памятники, музеи, археологические раскопки, пробовали местную еду и фотографировали все подряд. Все шло неплохо до вчерашнего дня. Когда они обедали в ресторане, Азиз вдруг упал, и его пришлось перевезти в ближайшую больницу. С того времени Элла находилась при нем неотлучно и ждала, сама не зная, чего ждать, надеясь, хотя надежды не было, и молча и отчаянно споря с Богом, который собирался отнять у нее любовь, подаренную так поздно.

— Любимый, ты спишь? — спросила Элла. Она не хотела беспокоить Азиза, но он был нужен ей бодрствующим.

Ответа не последовало, разве что изменился ритм его дыхания.

— Ты не спишь? — шепотом, но более громким, переспросила Элла.

— Не сплю, — медленно отозвался Азиз. — А ты почему не спишь?

— Утренняя молитва… — проговорила Элла, как будто это все объясняло: и ухудшение его здоровья, и ее страх потерять его, и безрассудство ее любви.

Азиз сел на кровати, глядя на Эллу немигающим взглядом. В легком свете лампы на фоне белых подушек его красивое лицо казалось мертвенно-белым, тем не менее в нем чувствовалась сила, а может быть, даже бессмертие.

— Утренняя молитва особенная, — прошептал Азиз. — Разве ты не знаешь, что из пяти молитв, которые мусульманин должен возносить ежедневно, утренняя — самая главная и самая искренняя?

— Почему?

— Полагаю, потому, что человек отрывается от снов, а ему это не нравится. Мы предпочли бы еще поспать. Вот почему в утренней молитве есть строчка, которой нет в других молитвах. «Лучше молиться, чем спать».

«И все же, наверное, для нас обоих лучше было бы спать, — подумала Элла. — Если бы только мы могли заснуть вместе». Она мечтала о легком, спокойном сне. О годах полного оцепенения, которые могли бы умерить ее боль.

Через некоторое время призыв к молитве стих. Когда замер последний звук, в мире стало нестерпимо тихо. Целый год они были вместе. Один год любви. Большую часть времени Азиз был достаточно силен, чтобы путешествовать, но за последние две недели его состояние явно ухудшилось.

Элла смотрела, как он вновь погружается в сон, смотрела на его спокойное и столь дорогое для нее лицо. Ей стало страшно. Тяжело вздохнув, она вышла из палаты. Прошла по коридорам, где стены были выкрашены в разные оттенки зеленого, мимо отделений, где выздоравливали и умирали люди, молодые и старые, мужчины и женщины. Элла старалась не замечать любопытных взглядов, однако белокурые волосы и голубые глаза делали очевидной ее чужеродность. Никогда еще она не ощущала себя настолько не на своем месте.

Через несколько минут Элла уже сидела посреди небольшого больничного сада около бьющего из земли источника. Там находилась небольшая фигурка ангела, а на дне сверкало несколько серебряных монет — символы чьих-то тайных желаний. Элла пошарила в карманах, но нашла только исписанные листки бумаги и половинку гранолы[38]. Оглядевшись, она заметила поблизости несколько гладких блестящих черных камешков. Тогда она подняла один из них и, закрыв глаза, бросила его в фонтан, беззвучно бормоча желание, которое, она знала, не сбудется. Камешек отскочил от стенки, ограждавшей источник, и, отлетев в сторону, упал прямо на колени каменному ангелу.

«Будь здесь Азиз, — подумала Элла, — он бы непременно усмотрел в этом некий знак».

Вернувшись через полчаса в палату, она обнаружила там врача и медицинскую сестру в платке. Азиз был с головой накрыт простыней. Он ушел.

Азиза похоронили в Конье, как и его любимого Руми.

Элла позаботилась о его похоронах, постаравшись не упустить ни одной детали. Она нашла место для захоронения — под большой магнолией на старом кладбище. Потом отыскала суфийских музыкантов, которые согласились играть на ней, и послала электронные извещения всем друзьям Азиза в разных странах с приглашением посетить похороны. Элле было приятно, что собралось довольно много людей, приехавших издалека, например даже из Кейптауна, Санкт-Петербурга, Муршидабада, Сан-Паулу. Среди них были фотографы-коллеги Азиза, его приемные дети, а также ученые, журналисты, писатели, танцоры, скульпторы, бизнесмены, фермеры, домашние хозяйки.

Церемония прошла тепло и радостно, на ней присутствовали верующие разных конфессий. Они праздновали его смерть, потому что знали: он сам этого хотел. Беззаботно играли дети. Мексиканский поэт раздавал pan de los muertos[39] а старый друг Азиза из Шотландии посыпал всех розовыми лепестками, как конфетти, чтобы никто не считал смерть чем-то таким, чего надо бояться. Некто из местных, старый согбенный мусульманин с пронзительным взглядом и широкой улыбкой на губах, наблюдал за церемонией, а потом сказал, что это было, несомненно, самое сумасшедшее действо, которое когда-либо видела Конья, если не считать похорон Мавланы много столетий назад.

Через два дня после похорон, оставшись наконец одна, Элла прогулялась по городу, разглядывая проходившие мимо нее семейные пары, продавцов в магазинах, уличных торговцев, старавшихся всучить ей хоть что-то. Люди во все глаза смотрели на американку с заплаканными глазами. Она была тут чужой. Собственно, она везде была чужой.

Вернувшись в номер, Элла сняла жакет и надела пушистый, персикового цвета свитер из ангорской шерсти, прежде чем выписаться из отеля и отправиться в аэропорт. Она позвонила Дженет, которая единственная из троих детей поддержала мать в ее решении следовать своим чувствам. Орли и Ави все еще не желали с ней разговаривать.

— Мама! Как ты? — с искренней озабоченностью спросила Дженет.

Элла улыбнулась, как будто дочь могла видеть ее. Потом произнесла едва слышно:

— Азиз умер.

— Ой, мамочка, я тебе очень сочувствую. Наступила короткая пауза, в которой они обе старались придумать, что бы еще сказать. Молчание прервала Дженет:

— Мамочка, ты вернешься домой?

Элла задумалась. В словах дочери она услышала непроизнесенный вопрос: вернется ли она в Нортгемптон к мужу и откажется ли от бракоразводного процесса, который уже превратился в клубок обвинений и обид? Что она собирается делать? У нее не было денег и не было работы. Однако она могла бы давать уроки английского языка, работать в журнале и даже, чем черт не шутит, когда-нибудь стать хорошим редактором.

На секунду прикрыв глаза, Элла представила себя радостной и уверенной в себе, какой она должна была стать в самое ближайшее время. Ей никогда еще не приходилось полагаться только на свои силы, но, как ни странно, одинокой она себя не чувствовала.

— Малышка, я очень скучаю по тебе, — проговорила она. — Скучаю по твоим брату и сестре. Ты приедешь повидаться со мной?

— Ну конечно же, мамочка… мы приедем… Но чем ты собираешься заняться? Уверена, что не хочешь вернуться?

— Я поеду в Амстердам, — ответила Элла. — Там есть миленькие квартирки с окнами на каналы. Мне хватит денег на такую. Еще нужно подучиться ездить на велосипеде. Не знаю… Не хочу строить планы, дорогая. Собираюсь жить одним днем. Посмотрим, что получится. Это одно из Правил, понимаешь?

— Каких таких правил, мама? О чем ты говоришь?

Элла подошла к окну и поглядела на небо неправдоподобно синего цвета.

— Это Правило номер сорок, — медленно произнесла Элла. — «Жизнь без любви никчемна. Не спрашивай себя, какую любовь ты ищешь, духовную или телесную, божественную или земную, восточную или западную… Одни деления приводят к другим делениям. У любви нет названий. Она то, что она есть, — чистая и простая. Любовь — вода жизни. Влюбленный — огонь души. Вся вселенная начинает кружиться иначе, когда огонь влюбляется в воду».

Хуцпа — наглость, дерзость, напористость (иврит).
Джалаладдин Руми (1207–1273) — персидский поэт-суфий, автор лирического «Дивана», философских трактатов, поэмы «Месневи и манави», содержащих основные положения суфизма. — Здесь и далее, кроме оговоренных случаев, прим. перев.
Имя Шамс означает «солнце».
Нафс — душа как источник животных страстей.
Первая сура в Коране.
Во имя Аллаха Всемилостивого и Милосердного (араб.).
Орден убийц, или Орден ассасинов (1096–1252), — объединение фанатиков-мусульман, убивавших крестоносцев, было основано религиозным и политическим деятелем Хасаном Ибн Саббахом.
Аламут («Гнездо орла») — крепость Ордена убийц.
Мактаб (мектеб) — начальная школа в странах Востока. (Прим. автора).
Тафсир — толкование и комментирование Корана. (Прим. автора).
Зикр — духовная практика, заключающаяся в многократном произнесении молитвенной формулы с именем Аллаха. (Прим. автора).
Аттар Фаридаддин (Фарид-Ад-Дин) (1119-?) — крупнейший персидский суфийский поэт, автор многочисленных поэм и стихотворений.
Ибн Араби Абу Абдаллах Мухаммад Ибн Али Ибн Мухаммад Ибн ал-Араби ал-Хатими ал-Таи (1165–1240) — исламский богослов из Испании, крупнейший представитель и теоретик суфизма.
Ханега (ханака) — странноприимный дом с мечетью и кельями, обитель дервишей.
Если Аллах пожелает. (Прим. автора.).
Хадисы — жизнеописание пророка Мухаммеда, его деяния и высказывания. (Прим. автора.).
Аль-Бистами Баязид (? - 875) — персидский мистик, идеолог крайнего суфизма. Проповедовал экстатический восторг и мистическую любовь к Богу, приводящие к слиянию с ним.
Карим Абдулла-Джаббар (имя при рождении — Фердинанд Льюис Алсиндор-младший, род. в 1947 г.) — выдающийся американский баскетболист. Считается одним из лучших игроков в истории баскетбола.
Кэт Стивенс (имя при рождении Стивен Деметр Гиоргиу, в 1978 г. изменено на Юсуф Ислам; род. в 1948 г.) — английский певец, автор песен и мультиинструменталист.
«Ма’ариф» («Познания») — книга отца Руми, в которой он объединил свои идеи. Этот сборник, включавший в себя как традиционные толкования Корана, так и идеи суфизма, оказал большое влияние на Руми.
Аль-Газзали (1058-?) — мусульманский философ, противник греческой философии, один из основоположников суфизма.
Эйд — последний день Рамадана.
Благословение. (Прим. автора.).
Коран. Женщины, 38 (34). Перевод И. Ю. Крачковского.
Саладин, Салах ад-Дин (Юсуф ибн-Айюб, 1138–1193) — султан Египта и Сирии, талантливый полководец, мусульманский лидер XII в. Основатель династии Айюбидов, которая в период своего расцвета правила Египтом, Сирией, Ираком, Хиджазом и Йеменом.
Абу-т-Тайиб Ахмад ибн аль-Хусейн аль-Мутанабби (915–965) — персидский суфийский поэт, автор многочисленных поэм и стихотворений.
Направление, куда смотрит мусульманин, когда творит дневные молитвы. (Прим. автора.).
Кааба
Авраамические религии — иудаизм, христианство и ислам, восходящие к патриарху Аврааму.
Мастер танца. (Прим. автора.).
Человек, знающий наизусть Коран. (Прим. автора.).
Интерпретировать или комментировать текст Корана. (Прим. автора.).
Факих — ученый; факир — суфий, проповедующий духовную нищету (Прим. автора.).
Турецкая баня. (Прим. автора.).
Имр-уль-кайс (500–540?) — создатель правил арабской метрики.
Фана — уничтожение себя при жизни; бака — постоянство, которое приходит после уничтожения, высшая стадия жизни с Богом. (Прим. автора.).
Геомантия — «гадание по земле» (грен.). В той или иной форме геомантия практиковалась с древнейших времен.
Гранола — полоска из овсянки с добавлением орехов и изюма.
Хлеб мертвых