/ Language: Русский / Genre:love_history

Архистратиг Михаил

Эльза Вернер

Читателям, уже знакомым с произведениями Э. Вернер («Фея Альп», «Развеянные чары», «Эгоист» и др.), и тем, кому ее имя еще не известно, будет одинаково интересно прочесть предлагаемые два романа, которые без преувеличения можно назвать лучшими романами талантливой немецкой писательницы. В соответствии с законами жанра «дамского романа», их положительные герои — яркие личности, волевые люди, мужчины отважны и благородны, а женщинам сильный характер не мешает быть нежными и очаровательно-женственными. Отрицательные герои наделены не менее пылкими страстями, и жизнь приводит тех и других к яростному единоборству. Романы, написанные, как все произведения Э. Вернер, очень увлекательны, насыщены событиями, и хотя главное их содержание — любовь и связанные с ней переживания героев, в первом из них — «Архистратиг Михаил» — есть детективная линия и даже действуют шпионы, а во втором — «Проклят и прощен» — плетет интриги жестокий и коварный священник. Но судьба покровительствует влюбленным и, вопреки всевозможным препятствиям, приводит их к счастью. OCR — ОксанаЛьвова Spellcheck — Вера E. WERNER (Elisabeth Burstenbinder) // Sankt Michael (1887) Эльза Вернер, «Архистратиг Михаил. Проклят и прощен» Пер. с немецкого. — Харьков: Издательский дом «BBN», 1994, 576 с.

Эльза Вернер

Архистратиг Михаил

Глава 1

Настала Пасха, праздник света и освобождения для всей природы. Зима уходила, укрывшись в туманную фату, и на торопливых, смятенных облаках близилась весна. Она выслала вперед своих вестников — бури, чтобы пробудить землю от ее долгого сна. Они завывали в лесах и долинах, раскидывали свои крылья над мощными вершинами гор и взбаламучивали моря до самой их глубины. В воздухе неистовствовали шумные ветры, звуча победным кличем. Ведь это были весенние бури, в них кипела жизнь, они провозглашали воскрешение природы.

Горы были еще наполовину погребены под снегом, и старый замок на горе, царивший над долиной, поднимал свои крыши из-за осыпанных снегом елей. Это было одно из тех горных гнезд, которые некогда повелевали всей округой, а теперь по большей части обретаются в запустении и забвении, а нередко об их былом величии свидетельствуют лишь развалины. Впрочем, это как раз не относилось к данному замку, так как графы фон Штейнрюк заботливо охраняли от разрушения колыбель своих предков. В остальном они, однако, мало заботились о старых стенах, лежавших в горах, вдали от всего света. Только в охотничий сезон замок заполняла шумная толпа гостей, вносивших жизнь в угрюмые стены.

На этот раз гости в виде исключения съехались уже весной, но собрались они ради грустного события. Хозяин замка умер, и вместе с ним угасла младшая линия рода, по крайней мере в мужских представителях, ибо после покойного остались вдова и дочь. Граф Штейнрюк умер в другом имении, где жил постоянно и где состоялось торжественное отпевание. Затем тело его отвезли в родовой замок, чтобы похоронить его там, в полной тишине и в присутствии самых близких родственников, в фамильном склепе.

Был бурный мартовский день, и небо над долиной сплошь затянули серые тяжелые тучи. Хмурый свет падал в комнату, в которой обыкновенно жил владелец замка, приезжая на охоту. Это обширное, довольно низкое помещение освещалось единственным большим окном-фонарем. Обстановка комнаты говорила о былой роскоши замка. Темная деревянная облицовка стен, массивные дубовые двери и гигантский камин с колоннами и гербами Штейнрюков уже целые столетия удерживали за собой место, да и тяжелая старомодная мебель и фамильные портреты тоже принадлежали далекому прошлому. Огонь, пылавший в камине, не мог придать уют этому мрачному помещению, но зато здесь чувствовалась сама история, история старого, могущественного рода, судьбы которого были издавна тесно связаны с судьбой его страны.

Раскрылась дверь, и в комнату вошли два господина, по-видимому, родственники почившего, поскольку на мундире одного и на фраке другого виднелись знаки траура. Действительно, они пришли прямо с похорон, и на лице старшего еще как будто лежала тень, отражение печальной церемонии.

— Завещание будет вскрыто завтра, — сказал он. — Разумеется, это только проформа, так как все распоряжения мне известны. Графине завещаны большой вдовий капитал и замок Беркгейм, где она теперь живет, все же остальные владения становятся собственностью Герты, опекуном которой назначен я. Затем идут другие распоряжения, и мне, как главе старшей линии, завещан Штейнрюк.

Младший из собеседников пожал плечами при последних словах и сказал:

— Какое колоссальное состояние переходит в руки этого ребенка! Ну, а твое наследство неблестяще, отец, мне кажется, что старое горное гнездо приносит дохода не больше, чем требует расходов!

— Что же из того? Ведь Штейнрюк — наш родовой замок и вновь переходит в наши руки. Покойный двоюродный брат не мог сделать мне лучшего дара, и я очень признателен ему. Ну, а ты хочешь завтра уже уехать, Альбрехт?

— Я отпросился всего на несколько дней, но если ты хочешь, то...

— Нет, нет, тебе совершенно не к чему оставаться. Мне-то во всяком случае придется хлопотать о продлении отпуска. Надо еще о многом поговорить и многое упорядочить, а графиня во всех отношениях настолько несамостоятельна, что мне волей-неволей придется некоторое время остаться около нее.

Он отступил в фонарь и посмотрел на туманный горный ландшафт. Граф уже перешагнул через средний возраст, но вся его фигура выражала мощную, ненадломленную силу, а повелительная осанка в каждом движении выдавала военного. Когда-то он, наверное, был очень красив, что было видно и теперь, на пороге старости. Его волосы только чуть тронула редина, а быстрые, энергичные движения и звучный голос, равно как и огонь, сверкавший во взоре, придавали ему юношеский вид.

Сын, поразительно похожий на отца, был в то же время полной его противоположностью: у него были те же черты, но им не хватало здоровья и силы, которыми дышал старый граф. Молодой человек казался очень болезненным.

— Графиня вообще производит впечатление беспомощного существа, — сказал он, — и это прискорбное событие привело ее к полной растерянности.

— Ну, не так-то легко потерять супруга во цвете лет после недолгой болезни. Такой удар способен совершенно растоптать нежную натуру.

— Другая выдержала бы его! Луиза сумела бы встретить неотвратимое с полным присутствием духа!

— Молчи! — мрачно перебил его граф, отворачиваясь.

— Прости, отец, я знаю, что ты не хочешь вспоминать об этом, но как раз сегодня воспоминания являются слишком живо... Луиза едва ли удовольствовалась бы вдовьей частью, Штейнрюк непременно сделал бы ее полной госпожой над всем имуществом: ведь уже в то время он был в полном подчинении у нее. И отвергнуть его руку, пожертвовать именем, родиной, семьей ради того, чтобы стать женой искателя приключений, который загубил ее! Нет, в самом деле можно поверить в старую сказку о любовном напитке, потому что естественными причинами этого не объяснишь!

— Глупости! — холодно отрезал граф. — Судьба человека — в его собственных руках: Луиза направила свою судьбу к пропасти, и было вполне естественно, что она рухнула туда!

— И, наверное, ты, несмотря ни на что, принял бы погибшую, если бы она вернулась с раскаянием?

— Никогда! — возразил граф с непреклонной суровостью. — Кроме того, Луиза никогда не вернулась бы. Она могла погибнуть в позоре, в заслуженной нищете, но вымаливать пощаду у отца, который отверг ее, она не могла и не стала. Несмотря ни на что, она была моей дочерью.

— И любимицей тоже! — подсказал Альбрехт с явной горечью. — Мне столько раз давали понять, столько раз повторяли, что у меня нет ни одной черты твоего характера. Только Луиза унаследовала твою кровь; эта красавица, умница, энергичная Луиза была твоей гордостью и счастьем. Ну, мы уже знаем теперь, куда завела ее эта хваленая энергия! Падая все ниже и ниже...

— Твоя сестра умерла! — резко перебил его граф. — Оставь мертвых в покое!

Альбрехт замолчал, но горечь не исчезла с его лица, видимо, он не мог простить сестре, даже покойной, то, что она сделала своей семье. Но до дальнейших объяснений дело не дошло, так как вошел лакей и доложил:

— Его высокопреподобие настоятель прихода архистратига Михаила!

Должно быть, священник знал, что его ждут, так как, не дожидаясь ответа, сейчас же вошел в комнату. Это был мужчина лет пятидесяти. Совершенно седые волосы, лицо и голубые глаза, полные мира и доброжелательства, осанка и речь — все выражало серьезную кротость, которая казалась неразлучной с существом священника.

Граф Щтейнрюк сделал несколько шагов ему навстречу и вежливо, хотя и холодно, поклонился. Старшая линия Штейнрюков держалась протестантства, и католический священник не имел значения для нее.

— Прежде всего я должен высказать свою благодарность вашему высокопреподобию, — начал граф, движением руки приглашая священника сесть. — Графиня-вдова решительно пожелала, чтобы вы руководили сегодняшней печальной церемонией, и в эти тяжелые дни вы так самоотверженно поддерживали ее, что все мы очень благодарны вам!

— Я лишь исполнил свой долг пастыря душ, — спокойно ответил священник. — За это не требуется благодарности. К вам же, граф, я пришел по другому делу.

Быть может, по вашему мнению, я не имею права касаться того, чего хочу коснуться, но я должен воспользоваться вашим случайным пребыванием здесь и прошу разрешения переговорить с вами.

— Повторяю, я вполне к вашим услугам, отец Валентин. Если разговор должен быть секретным, то мой сын сейчас же...

— Нет, пусть молодой граф остается, — поспешил ответить отец Валентин. — Все равно ему известно обстоятельство, которое привело меня сюда. Дело касается питомца лесника Вольфрама.

Он остановился, словно ожидая ответа, но его не последовало. Граф сидел с невозмутимым лицом, тогда как Альбрехт вдруг проявил живое внимание. Но так как и он тоже ничего не сказал, священник был вынужден продолжать.

— Соблаговолите вспомнить, граф, что это от меня вы получили просьбу принять участие в мальчике!

— Да, и я счел выполнение просьбы неотложным. Вольфрам взял по моему приказанию ребенка, и я ведь известил вас об этом.

— Совершенно верно. Хотя я и предпочел бы видеть мальчика в других руках, но решающий голос принадлежал вам. Ну, а теперь мальчик вырос и не может долее жить в подобной обстановке. К тому же я убежден, что это ни в коем случае не входит в ваши планы.

— А почему бы и нет? — холодно спросил Штейнрюк. — Я считаю Вольфрама очень надежным человеком и имел достаточно оснований выбрать именно его. Или вы можете сказать что-нибудь дурное о нем?

— Нет, в своем роде он честный человек, но груб и одичал в одиночестве. Со времени смерти жены Вольфрам почти не соприкасается с людьми, и у него в доме не лучше, чем у простого мужика. Это — едва ли подходящая обстановка для подрастающего мальчика и уж никак не подходящая для внука графа Штейнрюка.

Альбрехт, стоявший за стулом отца, сделал движение, а старый граф мрачно сдвинул брови и резко ответил:

— У меня только один внук, а именно сын графа Альбрехта, и я попрошу ваше высокопреподобие иметь это в виду, когда речь идет об указанном обстоятельстве!

Кроткие глаза священника строго и серьезно уставились на говорящего.

— Простите, ваше сиятельство, но законный сын вашей дочери имеет полное право называться так.

— Может быть. Но как внук он для меня не существует, потому что брак моей дочери никогда не существовал для всех моих.

— И все-таки вы удовлетворили мою просьбу, когда Михаил...

— Михаил? — переспросил граф, выказывая крайнее изумление.

— Так зовут мальчика. Вы этого не знали?

— Нет. Ведь я вообще не видел ребенка, когда он был передан Вольфраму на воспитание.

— О воспитании не может быть и речи, когда говоришь о человеке такого сорта, и это очень жаль, так как именно в этом отношении следовало многое сделать. Еще будучи ребенком, Михаил совершенно одичал вследствие скитальческой жизни, которую он долго вел с родителями. Естественно, я принял в нем участие и занимался с ним, насколько позволяло далекое расстояние до лесничества.

— Вы в самом деле делали это? — воскликнул граф, и в его вопросе чувствовалось явное недовольство.

— Конечно! Ведь при таких обстоятельствах мальчик не мог иначе получить образование, а я никак не мог согласиться с мыслью, что ребенок должен умственно одичать и омужичиться. Это было бы слишком жестоким наказанием за грехи родителей!

В этих простых словах звучал тяжелый упрек, и он, очевидно, достиг цели, потому что на лице Штейнрюка сверкнула вспышка гнева, и он воскликнул:

— Ваше высокопреподобие, какого бы мнения вы ни держались о наших семейных обстоятельствах, вы судите, как посторонний, и потому кое-что может показаться вам жестоким и непонятным. В качестве главы семьи я должен блюсти честь нашего имени, и кто затронет или опорочит эту честь, тот будет выброшен из моего дома и сердца, будь то хоть мое собственное дитя! Я сделал то, что должен был сделать, и если бы еще раз был поставлен в тяжелую необходимость, поступил бы опять совершенно так же!

В словах графа звучала стальная решимость. Отец Валентин промолчал, он понимал, что такие натуры не сгибаются перед пастырским словом.

— Графиня Луиза опочила с миром, а с нею и человек, с которым она была обвенчана! — сказал он наконец. — Ее сын остался одиноким и беззащитным. И вот я пришел, чтобы попросить вас о том, о чем можно просить за всякого чужого сироту, то есть о воспитании, которое поможет ему вступить со временем в жизнь. Если он останется в руках Вольфрама, то это совершенно исключено — тогда он будет годиться разве что на полудикое существование в каком-нибудь дальнем горном лесничестве. Если вы, ваше сиятельство, хотите и можете взять на себя ответственность за...

— Довольно! — перебил его Штейнрюк, вставая с места. — Я взвешу все это и потом решу что-либо относительно вашего протеже. Положитесь на меня, ваше высокопреподобие!

Священник тоже встал; он видел, что разговор окончен, и не имел ни малейшего желания продолжать его.

— Мой протеже? — повторил он. — Пусть он станет и вашим тоже, граф, мне кажется, он имеет право на это! — и с коротким, сухим поклоном он вышел из комнаты.

— Что за странный визит! — сказал Альбрехт, который во все время разговора не раскрывал рта. — Что же дает этому попу право вмешиваться в наши семейные дела?

Штейнрюк пожал плечами.

— Прежде он был духовником наших родственников и до сих пор занимает у них положение доверенного лица, хотя и живет в отдаленной альпийской деревушке. Только он, и никто другой, должен был проводить Штейнрюка в могилу. Но я покажу ему, что на меня не действует поповское влияние. Я не мог не принять его, как не мог и отказать ему, когда он воззвал о помощи для сироты!

— Ну да, о мальчике надо было позаботиться, и это сделано, — холодно ответил Альбрехт. — Ты тогда взял все дело в свои руки, отец, этот Вольфрам... Я помню его по имени. Ведь он был у тебя егерем?

— Да, я просил за него, и Штейнрюк дал ему место лесника. Он молчалив и надежен и вообще нисколько не заботится о вещах, которые выходят за пределы его кругозора. Он и в то время не спрашивал, какое отношение имеем мы к этому мальчику, а просто исполнил то, что ему было приказано, и принял его к себе в дом.

— И там он во всяком случае оказался в хороших руках. Ты, конечно, не собираешься изменять тут что-либо?

— Смотря по обстоятельствам. Сначала я должен повидать его.

На лице Альбрехта отразилось неприятное изумление.

— К чему это еще? Чего ради приближать его к нам? Подобные неприятные вопросы лучше всего засовывать в самый дальний ящик.

— Это — твоя манера, — резко ответил граф, — а моя — смело смотреть неприятностям в глаза, когда необходимо! — Он с внезапным гневом топнул ногой. — «Ребенок должен умственно одичать и омужичиться за грехи родителей!» И это я должен выслушивать от какого-то попа!

— Да, не хватало еще, чтобы он стал защищать его родителей, — насмешливо кинул Альбрехт. — И они еще назвали свое отродье Михаилом, осмелились дать ему твое имя — традиционное для нашей семьи! Да ведь это — издевательство!

— Но могло быть и раскаянием тоже! — мрачно отозвался Штейнрюк. — Во всяком случае, твоего сына зовут Раулем.

— Да нет же! Он крещен и назван твоим именем!

— В книге метрик — да, но зовут его Раулем, об этом уже позаботилась твоя жена!

— Это имя отца Гортензии, к которому она привязана с дочерним благоговением. Ты ведь знаешь...

— Если бы дело было только в имени! Но это далеко не единственное, что отчуждает меня от внука. У Рауля нет ни одной черты Штейнрюка — ни в лице, ни в характере, он — вылитая мать!

— Ну, мне кажется, это не порок! Гортензия признанная красавица, ты даже не подозреваешь, сколько побед одерживает она!

— Потому-то она так и любит арену этих побед! — холодно ответил отец, не отзываясь на шутливый тон сына. — Вы больше живете во Франции, у родных Гортензии, чем дома. Ваши визиты туда становятся все более частыми и долгими, а теперь даже поднимается вопрос о твоем переводе в наше посольство в Париже. Тогда Гортензия будет у цели своих желаний!

— Но ведь я должен отправиться туда, куда меня посылают! И если выбрали как раз меня, значит...

— Уж не собираешься ли ты рассказывать мне о своих дипломатических успехах? — перебил его отец с явной насмешкой. — Мне отлично известно, какие тайные пружины пущены в ход для этого, и назначение само по себе довольно незначительно. Я ожидал большего от твоей жизненной карьеры, Альбрехт! Тебе были открыты все пути, чтобы хоть отчасти добиться влиятельного положения, но для этого нужно иметь честолюбие и энергию, которыми ты никогда не обладал. Теперь ты добиваешься места, которому будешь обязан лишь своим именем и где ты по приказанию жены десятки лет просидишь без движения вперед!

Альбрехт закусил губу при этом упреке, высказанном без всяких околичностей.

— Отец, в этом пункте ты с самого начала не был справедлив. Ведь ты никогда не относился одобрительно к моей женитьбе. Я думал, что мой выбор заслужит полное твое одобрение, а ты чуть ли не упрекаешь меня за то, что я привел тебе красавицу, умницу, дочь из знатнейшей семьи...

— Которая до самого последнего момента остается нам чужой! — договорил Штейнрюк. — Она до сих пор еще не может понять, что вошла в нашу семью, а не ты — в ее. Я предпочел бы, чтобы ты ввел в дом дочь самого простого провинциального дворянина, чем эту Гортензию де Монтиньи. Горячая французская кровь не годится для нашего древнего германского рода, а у Рауля ее слишком много. Поэтому для него будет очень хорошо, когда он попадет в строгий военный распорядок.

— Да... ты настаиваешь, чтобы он поступил в армию, — неуверенно ответил Альбрехт. — Но Гортензия боится, да и я тоже боюсь, что наш сын не создан для военного дела. Это — нежный ребенок, и он не выдержит железной дисциплины.

— Так пусть научится выдерживать ее! Тебя лично болезненность избавила от военной службы, но Рауль здоров, и теперь самое время вырвать его из сферы вашего баловства и изнеживания. Армия явится для него самой настоящей школой. Я не хочу, чтобы мой внук стал впоследствии слабеньким. Он должен сделать честь нашему имени, и об этом я позабочусь!

Альбрехт промолчал. Он знал непреклонную волю отца — тот все еще предписывал свои законы сыну, который уже сам стал супругом и отцом. Граф Михаил Штейнрюк был человеком, способным заставить уважать свою волю.

Глава 2

— Да, тут уж ничего не поделаешь, ваше высокопреподобие, беда одна с этим мальчишкой! Ничего он не умеет, ничего не понимает, с утра до вечера бегает по горам и притом глупеет со дня на день. Из него не выйдет ни охотника, ни чего-нибудь путного. Пропащие труды!

Эти слова были произнесены человеком, один внешний вид которого уже свидетельствовал о том, что его занятие — охота. Он никогда не расставался с ружьем и ягдташем. Его крепкая, коренастая фигура с широкими плечами, топорные черты лица, всклокоченные волосы на голове и спутанная борода, его одежда — смесь охотничьей с крестьянской — все казалось запущенным и грубым, и его речь была так же груба, как и все его существо. Он стоял в почтительной позе в церковном доме маленького горного селения Санкт-Михаэль, и священник, сидевший у письменного стола, неодобрительно покачал головой при его словах.

— Я вам уже не раз говорил, Вольфрам, что вы не умеете обращаться с Михаилом. Бранью да угрозами вы от него ничего не добьетесь, это его только запугивает, а я думаю, что он и без того слишком запуган!

— Все это от его глупости, — пояснил лесник, — ведь парню хоть кол на голове теши! Ему требуется изрядная встряска, а я должен был поклясться вашему высокопреподобию, что не буду больше бить его!

— И я надеюсь, что вы сдержали свое слово. Ваша вина перед ребенком очень велика: вы с женой ежедневно истязали его, пока я не вмешался.

— Это было ему же на пользу! Все мальчишки нуждаются в порке, а Михель всегда нуждался в двойной порции. Ну, он и получал ее в плепорцию: когда я уставал, за дело бралась жена. Только все это не помогло, и умнее он не стал.

— Нет, но погиб бы от такого жестокого обращения, если бы я не вмешался!

Вольфрам громко расхохотался.

— Погиб бы? Михель? Да он вдесятеро больше выдержит, ведь это сущий медведь. Стыд один с этим парнем! Он так здоров, что мог бы деревья с корнем выворачивать, а между тем и пальцем не пошевельнет, когда деревенские мальчишки дразнят его. Я уж знаю, почему он сегодня опять не пошел со мною, а захотел во что бы то ни стало идти потом. Он не хотел проходить со мной через деревню, он предпочитает идти в обход через лес, как и всегда, когда отправляется к вам, — трус этакий!

— Михаил — не трус, — сказал священник. — Вы сами отлично знаете это, Вольфрам. Разве вы не говорили мне, что его ничем не удержишь, когда он вспылит?

— Ну да, тогда он совсем безумеет, и лучше плюнуть на него. Если бы я не знал, что у него на чердаке не все дома, так я по-другому обошелся бы с ним. Но все же это — тяжелый крест! Просто непонятно, как он так хорошо стреляет и попадает, если только увидит дичь, хотя это с ним и нечасто случается. Он глазеет на деревья да на небо, а тем временем у него под самым носом пробегает двенадцатирогий. Я не из любопытных, но все-таки интересно было бы мне знать, откуда взялось это отродье?

При последних словах лесника в лице отца Валентина что-то болезненно дрогнуло, но он спокойно ответил:

— Вам ведь это решительно безразлично. Только не наводите на такие мысли Михаила, а то он начнет раздумывать и будет предлагать вам вопросы, на которые вы не сумеете ему ответить.

— Для этого он слишком глуп! — решительно заявил лесник, которому глупость его питомца казалась непогрешимым догматом. — По-моему, он даже не знает, что вообще когда-нибудь родился. Однако мой Тирас вскинулся — должно быть, увидал Михеля.

Действительно, в этот момент послышался радостный собачий лай, затем близящиеся шаги, и в комнату вошел Михаил.

Это был парень лет восемнадцати, довольно высокий и сильный для своих лет, но в его неуклюжей фигуре ничто не говорило о свежести и грации юности. Лицо, неправильное и некрасивое в каждой черте, имело не то пугливое, не то мечтательное выражение, что не прибавляло ему привлекательности. Густые белокурые волнистые волосы беспорядочными клочьями нависали на лоб и виски, а из-под них смотрела пара темно-синих глаз, взор которых поражал сонливой мечтательностью и пустотой, как будто у обладателя этих глаз совершенно отсутствовала какая-либо внутренняя жизнь. Его одежда была так же запущена, как и у лесника, и весь вид юноши ни единой черточкой не возбуждал симпатии.

— Ну, приплелся наконец? — грубо встретил его лесник. — Давно пора быть здесь! Спал ты, что ли, по дороге?

— Я шел лесом, — сказал Михаил, подходя к священнику, ласково протягивавшему ему руку.

Вольфрам язвительно рассмеялся.

— Ну, не говорил ли я вам, ваше высокопреподобие? Он опять не решился идти деревней, я так и знал! Однако мне пора в заповедный лес, там повалило массу вековых деревьев: адская охота опять пронеслась по лесам.

— То есть, вы хотите сказать, бури последних ночей, Вольфрам?

— Это была адская охота, ваше высокопреподобие! Ведь теперь, к весне, она разъезжает каждую ночь! Позавчера, когда мы в сумерках проходили через лес, привидение пронеслось совсем рядом с нами, и ста шагов не было! Вот-то зашумело и завыло, словно весь ад прорвался! Ну, весь не весь, а значительная часть его тут уже была! Михель, по своей глупости, хотел броситься на них, но я успел схватить его за руку и удержать.

— Мне хотелось бы вблизи посмотреть на призраки, — спокойно заметил Михаил.

При этих словах лесник досадливо передернул плечами и воскликнул:

— Вы только посмотрите, ваше высокопреподобие! Уж таков этот мальчишка! От людей он бегает, а вот такие вещи, от которых каждого христианина мороз по коже подирает, он должен видеть, готов хоть с адской охотой пуститься. Мне кажется, он спокойно бросился бы бежать с духами, если бы я не удержал его. Быть бы ему теперь в могиле, потому что тот, кто принял участие в адской охоте, кончен: его песенка спета!

— Но послушайте, Вольфрам, неужели вы не можете избавиться от этого греховного суеверия? — сказал священник. — Вы хотите быть христианином, а обеими ногами стоите в язычестве. И Михаила тоже заразили этим: у него голова набита языческими сказаниями!

— Может, оно и грех, а только правда! — упрямо ответил Вольфрам. — Вы-то, конечно, ничего об этом не знаете. Вы — святой человек, священник, и вся нечисть боится вас. Ну, а нашему брату приходится чаще натыкаться на нее, чем хотелось бы... Значит, Михель останется здесь?

— Конечно. После обеда я отпущу его домой.

— Ну, так оставайтесь с Богом! — сказал лесник, подтянул ремни ружейной перевязи, поклонился священнику и вышел, не обращая более внимания на своего питомца.

Михаил, который был у священника, как дома, достал теперь из стенного шкафчика книги и тетради и положил их на письменный стол. Обычный урок должен был начаться, но вдруг на улице послышался скрип полозьев. Отец Валентин очень удивился — его редко навещал кто-нибудь, а в это время трудно было ожидать паломников: ведь Санкт-Михаэль не принадлежал к числу таких прославленных святынь, куда верующие стекаются толпами круглый год. В маленькую тихую приходскую церковь, построенную высоко в горах, приходили со своими молитвами и обетами лишь бедные жители альпийских деревень, и только в большие церковные праздники туда собиралась значительная толпа паломников.

Тем временем сани подъехали ближе и остановились перед церковным домом. Из них вылез господин в шубе и заявил выбежавшей ему навстречу служанке, что желает видеть его высокопреподобие. Затем, не давая никаких пояснений, он прошел прямо в кабинет к священнику.

При звуках его голоса отец Валентин вздрогнул и вскочил с выражением радостного изумления:

— Ганс! Да ведь это — ты!

— А, все-таки узнал меня? Ну, не было бы большим чудом, если бы мы забыли друг друга! — ответил приезжий, протягивая руку, которую священник схватил с глубокой сердечностью.

— Добро пожаловать! Как это ты нашел меня?

— Н-да-с! Добраться до тебя было не так-то легко! — заявил гость. — Часами нам приходилось пробиваться через глубокий снег, порой дорогу преграждали поваленные сосны, а то мы попадали и в засыпанный снегом горный ручей. В виде развлечения на нас свалилась с гор маленькая лавина. И притом мой кучер упрямо твердил, что это — проезжая дорога! Хотел бы я посмотреть на ваши пешеходные тропинки — они, наверное, доступны только для гусей!

— Ты остался прежним, — сказал отец Валентин, улыбаясь, — вечно насмехаешься и критикуешь... Оставь нас одних, Михаил, и скажи кучеру господина, чтобы он выпряг лошадей.

Михаил вышел, а гость, кинув ему вдогонку беглый взгляд, спросил:

— Ты завел себе служку? Что за мечтательная физиономия?

— Это — мой ученик, с которым я занимаюсь.

— Ну, это, наверное, трудная работа! С такой головой далеко не уйдешь! Судя по внешнему виду, все таланты парня заключаются лишь в его кулаках.

Тем временем гость снял шубу. Он был лет на пять-шесть моложе священника, но взгляд светлых, проницательных глаз и вся осанка выдавали в нем человека, который был в своем кругу признанным авторитетом.

Он окинул внимательным взором обстановку комнаты, дышавшую монашеской простотой, и затем сказал без насмешки, но с глубокой горечью:

— Так вот где ты бросил якорь... Я не представлял себе твоего одиночества таким пустынным и далеким от мира. Бедный Валентин! Ты должен платиться за то, что я своими исследованиями наношу чувствительный удар вашим догматам и что мои книги попали в индекс*!

— Что это тебе пришло в голову? — ответил священник, делая отрицательный жест. — У нас постоянно происходят перемены, и я получил назначение в Санкт-Михаэль потому...

— Потому что твоим братом оказывается Ганс Велау! — договорил гость. — Если бы ты публично отрекся от меня и хоть разочек принялся громить с кафедры атеизм, тебя перевели бы в богатый приход, ручаюсь тебе! Ведь отлично известно, хотя мы не виделись с тобой долгие годы, что все же мы не порвали связи между собой, и вот за это-то тебе и приходится платиться. Почему ты открыто не проклял меня? Честное слово, я не был бы в претензии на тебя за это, потому что ты и в самом деле не разделяешь моих взглядов!

— Я никого не проклинаю, — тихо ответил священник, — а потому не могу проклясть и тебя, хотя и глубоко скорблю, что ты пошел по этому пути.

— Да, у тебя никогда не было таланта к фанатизму, разве только к мученичеству, и я нередко страдаю от мысли, что должен помогать тебе в этом. Впрочем, я позаботился, чтобы мое сегодняшнее посещение осталось незамеченным: я здесь совершенно инкогнито. Я не мог отказаться от свидания с тобой, особенно теперь, когда переселяюсь в северную Германию.

— Как? Ты покидаешь университет?

— Уже в будущем месяце. Я получил приглашение в столицу и сейчас же принял его, так как чувствую, что там истинная почва для меня и моей деятельности. Поэтому я хотел попрощаться, но чуть-чуть не разминулся с тобой: как я слышал, ты вчера был в Штейнрюке на похоронах графа?

— По настоятельному желанию графини я совершал похоронный обряд.

— Я так и думал! Меня тоже вызвали по телеграфу в Беркгейм к смертному одру графа.

— И ты последовал на зов?

— Конечно! Хотя я уже давно сменил практику врача на кафедру ученого, но это был исключительный случай. Я не могу забыть, что когда-то был принят в Штейнрюк молодым, безвестным врачом. У меня была рекомендация, но графская семья приняла меня с полным доверием. Правда, единственное, что я мог сделать, это облегчить графу последние часы, но мое присутствие все-таки было успокоением для семьи.

Появление Михаила прервало разговор. Он принес известие, что пономарь желает минуточку поговорить с его высокопреподобием и ждет его в передней.

— Я сейчас вернусь, — сказал отец Валентин. — Спрячь тетради, Михаил, сегодня не придется заниматься.

Священник вышел из комнаты, тогда как Михаил принялся собирать книги и тетради. Профессор небрежно спросил:

— Значит, отец Валентин занимается с тобой?

Михаил молча кивнул, не прекращая своего занятия.

— Это на него похоже! — пробормотал Велау. — Теперь он выбивается из сил, чтобы вдолбить ограниченному парню азбуку и писание, потому что наверное поблизости нет школы... Ну-ка, покажи! — С этими словами он без всяких околичностей схватил тетрадь, но, раскрыв ее, чуть не выпустил из рук от изумления. — Что такое? Латинский язык? Как это тебя угораздило?

— Это мои упражнения, — спокойно ответил Михаил.

Профессор посмотрел на юношу, которого по одежде принял за крестьянского парня, а затем стал перелистывать тетрадь и, прочитывая некоторые страницы, покачивал головой.

— Похоже, что ты — выдающийся латинист. Откуда ты?

— Из лесничества... час ходьбы отсюда.

— А как Тебя зовут?

— Михаил.

— У тебя то же имя, как и у этого местечка*. Ты от него и получил имя?

— Не знаю... Я думаю, что скорее от архистратига Михаила.

Юноша выговорил это имя с известной торжественностью, и Велау, заметив это, спросил с саркастической улыбкой:

— Ты, конечно, питаешь большое почтение к ангелам?

Михаил вскинул голову.

— Нет, они только и делают, что целую вечность молятся и славословят. А вот архангела Михаила, того я люблю! Этот-то, по крайней мере, хоть делает что-нибудь: как архистратиг, начальник воинства Божьего, он ниспровергает сатану!

В словах и тоне юноши чувствовалось что-то необычное. Профессор с удивлением смотрел на его лицо, которое вдруг преобразилось в потоке солнечного света, хлынувшего из окна, и пробормотал:

— Странно! Вдруг у него стало совсем другое лицо! Что скрыто за этими чертами?

В этот момент отец Валентин вернулся в комнату и, заметив тетрадь в руках брата, спросил:

— Ты экзаменовал Михаила? Не правда ли, он хороший латинист?

— Да, но что ему делать со своей латынью в заброшенном лесничестве? Наверное, у отца нет средств, чтобы отдать его в школу?

— Нет, но я надеюсь сделать для него что-нибудь другим образом, — ответил священник и, в то время как Михаил подошел к шкафу, чтобы спрятать учебные пособия, шепотом продолжал: — Если бы только бедняк не был таким некрасивым и неуклюжим! Все зависит от впечатления, которое он произведет в известном месте, и я боюсь, что это впечатление будет неблагоприятным.

— Некрасив-то он некрасив, но только что, высказав очень неглупую мысль, он весь преобразился и что-то в его лице напомнило мне графа Штейнрюка.

— Графа Штейнрюка? — повторил отец Валентин, пораженный до последней степени.

— Я имею в виду не покойного графа, а его двоюродного брата, главу старшей линии. Он был в Беркгейме, где я и познакомился с ним. Конечно, он счел бы такое впечатление личным оскорблением для себя и был бы прав. Красавец Штейнрюк с внушительной фигурой — и этот мечтательный Иванушка-дурачок! Ни одной общей черты нет у них в лицах, и я сам не знаю, почему такое пришло мне в голову, когда я увидел блеск загоревшихся глаз этого юнца.

Священник помолчал немного и затем уклончиво сказал:

— Да, Михаил — порядочный мечтатель. Иногда по своему равнодушию и безучастности он кажется мне каким-то лунатиком.

— Ну, в этом еще не было бы особенного зла, — возразил Велау. — Лунатика можно разбудить — стоит только назвать его по имени — и когда он проснется, может быть, он и сделает что-либо путное. Его работы очень неплохи!

— А ученье так затруднено для него! Сколько раз ему приходилось бороться с бурей и непогодой, чтобы не пропустить урока, и он каждый раз аккуратно являлся ко мне.

— Эх, если бы я мог сказать это про своего Ганса! — сухо заметил Велау. — Он в школьные часы рисует карикатуры на учителей, и мне уже несколько раз приходилось задавать ему здоровый нагоняй. Мальчишка становится чрезмерно легкомысленным, потому что это удивительный счастливчик. Что бы он ни начал, все ему удается. Куда бы он ни постучался, везде он находит открытые двери и сердца, а потому и вообразил себе, будто вообще ни за что не надо браться серьезно, жизнь представляется ему лишь сплошной цепью удовольствий. Ну да я уж заставлю его иначе смотреть на вещи, как только он возьмется за изучение естественных наук!

— А у него есть склонность к этому?

— Боже сохрани! Единственное, к чему у него есть склонность, — это пачкотня карандашами и красками, и если он учует где-нибудь размалеванное полотно, то его ничем не удержишь. Но я уж выгоню из него эту дурь!

— А если у него талант... — начал священник, однако брат резко перебил его, сказав:

— Да в том-то вся и беда, что у него есть талант! Учителя рисования забивают ему голову всякими глупостями, а недавно один из друзей нашей семьи, художник, с трагическими жестами уцепился за меня, восклицая, как я смею брать на себя ответственность в том, что мир лишится такого таланта! Я не мог удержаться и обошелся с ним весьма грубо!

Отец Валентин неодобрительно покачал головой.

— Но почему ты не хочешь позволить сыну следовать туда, куда зовут его склонности?

— И ты еще спрашиваешь? Да потому, что я хочу завещать свое духовное наследство не кому-нибудь другому, а ему! Мое имя прогремело в науке, оно откроет Гансу все двери и пути в жизни. Если он пойдет по моим следам, успех ему обеспечен, тогда он именно явится сыном своего отца. Но сохрани его Бог, если он вздумает сделаться так называемым гением!

Тем временем Михаил собрал книги и тетради и подошел, чтобы проститься. И опять его лицо имело бессмысленное, сонно-мечтательное выражение. Когда он вышел, Велау вполголоса сказал брату:

Ты прав, бедняга просто уродлив!

* Дословно — указатель (лат.). Так назывался список книг, запрещенных палой для чтения (здесь и далее прим. ред.)

* Санкт-Михаэль — значит Святой Михаил (нем.).

Глава 3

Графы Штейнрюк принадлежали к старому, могущественному аристократическому роду, родословное дерево которого уходило корнями в отдаленнейшие столетия. Обе ветви этой семьи имели одно происхождение, но бывали времена, когда они даже не соприкасались друг с другом, причем одной из причин этого было различие вероисповеданий.

Старшая — протестантская — линия, обосновавшаяся в северной Германии, обладала одним только майоратом, приносившим очень скромный доход. Наоборот, южногерманские родственники владели многочисленными богатыми имениями и притом на правах аллодиальной собственности*. Все это богатство принадлежало теперь восьмилетнему ребенку, дочери только что умершего графа. Чувствуя приближение смерти, граф Штейнрюк вызвал своего северогерманского родственника и назначил его своим душеприказчиком и опекуном ребенка. Этим в то же время устранялось отчуждение, которое годами существовало между обеими семьями и причина которого заключалась в одном несостоявшемся брачном союзе.

У графа Штейнрюка-старшего, кроме сына, была еще дочь, прекрасная, богато одаренная девушка, любимица отца, на которого она была очень похожа всеми душевными качествами. Она должна была выйти замуж за своего юного родственника — ныне скончавшегося графа. Это было давно решено обеими семьями, и потому молодая графиня зачастую проводила целые недели в доме будущих свекра и свекрови.

Но прежде чем состоялось формальное обручение, в жизнь молодой девушки ворвалась такая страсть, которая ведет, неминуемо должна вести к гибели. Должна! Не в силу разницы общественного положения, не потому, что она вызывает семейный раздор, а потому, что это именно страсть, а не истинная любовь, способная дать союзу любящих прочность и благословение. Это было опьянение, за которым последовали отрезвление и раскаяние... последовали, но слишком поздно!

Луиза познакомилась с человеком, который, несмотря на свое мещанское происхождение, сумел приблизиться к аристократическим кругам. Это был человек чарующей наружности, которому удавалось всюду найти доступ. Он страстно жаждал блеска и наслаждения жизнью, но не обладал достаточными способностями, чтобы выбиться собственными силами. Словом, это был авантюрист чистейшей воды. Быть может, он и в самом деле полюбил графиню, а, возможно, хотел при ее помощи добиться положения в обществе, — как бы то ни было, но он сумел настолько пленить ее, что она решилась стать его женой, несмотря на запрещение отца и осуждение всей семьи.

Конечно, граф Штейнрюк проведал об этом и взялся за дело со всей энергией. Увы! В данном случае она оказалась пагубной. Он рассчитывал повлиять на дочь властным отцовским словом, приказанием и угрозами, но вызвал этим лишь ее упрямое сопротивление, способность к которому она унаследовала от него же самого. Девушка категорически отказалась повиноваться, энергично воспротивилась всем попыткам принудить ее к немедленному обручению с родственником и, несмотря на строжайший надзор, сумела поддерживать отношения со своим избранником. Вдруг она исчезла, и через несколько дней стало известно, что графиня Луиза Штейнрюк стала госпожой Роденберг.

Несмотря на спешность и таинственность брака, его законность была неоспоримой — об этом уж позаботился Роденберг. Он рассчитывал, что граф Штейнрюк в конце концов не сможет отвергнуть супруга своей дочери, но это доказывало лишь, что он не знал графа. Штейнрюк ответил на извещение о бракосочетании тем, что полностью отрекся от дочери и запретил ей когда-либо показываться на глаза — отныне она более не существовала для него.

Граф остался при своем решении до самой смерти дочери и даже после нее. Сначала Роденберг делал попытки сойтись с отцом своей жены, но скоро ему пришлось убедиться, что у Штейнрюка ничего не выпросишь и не вынудишь. Тогда Роденберг снова кинулся в водоворот жизни искателя приключений, и для Луизы, всем пожертвовавшей своей любви, настало ужасное время. Эта жизнь быстро свела ее в могилу, и уже давно вместе с ней была похоронена эта несчастная семейная трагедия.

* * *

Прошла неделя со дня похорон графа Штейнрюка. Граф Михаил, занявший апартаменты покойного, находился в комнате с окном-фонарем. Лакей только что доложил ему о том, что лесник Вольфрам, вытребованный им к этому часу, прибыл в замок. Сегодня граф был в парадном мундире, так как ему предстояло отправиться в соседний городок, куда он был приглашен на официальное торжество.

В тот момент, когда Вольфрам вошел в комнату, граф доставал из футляра звезду одного из высших орденов, богато украшенную и усыпанную бриллиантами. Заметив, что орденская лента отвязалась, он отложил раскрытый футляр в сторону и обернулся к посетителю.

На этот раз лесник был в полном параде. Он привел в порядок волосы и бороду и почистил свою охотничью одежду.

— А, это ты, Вольфрам! — благосклонно сказал граф. — Давненько мы не видались! Ну, как ты жил это время?

— Мне жилось вполне хорошо, ваше сиятельство, — ответил лесник, вытянувшись перед графом по-военному, — ведь у меня есть чем жить, и покойный граф был мною доволен. Правда, иной раз по целому году не приходится выходить из леса, да ведь наш брат к этому привык, и одиночеством нас не испугаешь.

— Но ты был женат, разве твоей жены больше нет в живых?

— Нет, она умерла пять лет тому назад, Господь, прими ее душу, а детей у нас никогда не было. Правда, меня не раз уговаривали снова повенчаться, только я не захотел. Кто вкусил однажды этой сладости, тот в другой раз не захочет!

— Значит, твой брак не был счастливым? — спросил Штейнрюк, по лицу которого при этом наивном заявлении скользнула мимолетная улыбка.

— Да ведь это как посмотреть! — равнодушно ответил лесник. — В сущности мы отлично ладили друг с другом. Конечно, ссорились мы по целым дням, но уж без этого никак нельзя, а если нам под руку попадался Михель, то мы вдвоем принимались за него, и на этом мирились.

Граф резко вскинул голову.

— За кого вы принимались?

— Да так... глупости... — смущенно буркнул Вольфрам в бороду.

— Уж не идет ли речь о мальчике, который был передан тебе на воспитание?

Лесник потупился под грозным взглядом графа и стал вполголоса оправдываться:

— Это ему не повредило, да и мы скоро кончили, потому что его высокопреподобие священник из Санкт-Михаэля запретил нам это. К тому же мальчишка с лихвой заслуживал побои.

Штейнрюк ничего не ответил. Разумеется, он знал, что мальчик попал в суровые, грубые руки, но слова Вольфрама неприятно поразили его, и он в достаточной мере немилостиво спросил:

— Ты привел с собой воспитанника?

— Да, ваше сиятельство, как мне было приказано.

— Пусть войдет!

Вольфрам вышел, чтобы позвать Михаила, ожидавшего в передней, а граф напряженно уставился на дверь, откуда в ближайшую минуту должен был появиться его внук, ребенок отверженной, безжалостно осужденной когда-то так любимой дочери. Может быть, он похож на мать, и Штейнрюк сам не знал, боялся ли он этого, или... страстно желал.

Но вот дверь открылась, и рядом с приемным отцом появился Михаил. Он тоже ради этого визита уделил внимание своей внешности, только ему это мало помогло: праздничное платье не красило его, да и было по покрою и виду мужицким. Густые, спутанные пряди волос так и не удалось пригладить. К тому же непривычная обстановка, в которую он попал, пугала и смущала Михаила, поэтому лицо его казалось еще бессмысленнее, чем обыкновенно, а неуклюжая манера держать себя и тяжеловесные движения делали его еще более уродливым.

Граф бросил быстрый, острый взгляд на Михаила и с выражением величайшего разочарования стиснул губы. Так вот каков был сын Луизы!

— Вот и Михель, ваше сиятельство! — сказал Вольфрам, не очень-то нежно подталкивая юношу вперед. — Да кланяйся же и поблагодари его сиятельство, что он принял участие и позаботился о тебе, бедном сироте!

Но Михаил не кланялся и не благодарил; его глаза были неподвижно устремлены на графа, производившего очень внушительное впечатление в военном мундире, и в этом созерцании Михаил забыл обо всем остальном.

— Ну, язык потерял, что ли? — нетерпеливо сказал ему Вольфрам. — На него нельзя сердиться, ваше сиятельство, это — глупость, не больше. Он и дома-то с трудом раскрывает рот, а когда видит так много нового, как сегодня, так и теряет последние остатки своего скудного разума.

Чувствовалось, что Штейнрюк должен был усилием воли побороть отвращение, когда он холодно и повелительно спросил:

— Тебя зовут Михаилом?

— Да, — ответил юноша, не отрывая взора от высокой, повелительной фигуры графа.

— Сколько тебе лет?

— Восемнадцать.

— Чему ты учился и что делал до сих пор?

Этот вопрос поставил Михаила в большое затруднение. Он молчал, и за него ответил лесник:

— Да, в сущности говоря, он ничего не делал до сих пор, только по лесу бегал, ваше сиятельство. Да и едва ли он многому научился тоже. У меня нет времени заботиться об этом. Сначала он бегал в деревенскую школу, потом его высокопреподобие занялся с ним. Только, наверное, из этого мало вышло добра, потому что, как ни бейся, Михель ничегошеньки не понимает!

— Но ведь он должен избрать себе какой-нибудь род деятельности! К чему он способен и чем он хочет стать?

— Ничем! Да и не годится ни на что! — лаконически ответил лесник.

— Однако тебе дают блестящий аттестат! — презрительно сказал граф юноше. — Целыми днями бегать по лесу — твоя работа, это во всяком случае не требует особенных трудов, ну, и учиться при этом много не нужно. Просто стыдно, что приходится говорить это такому здоровенному парню, как ты!

Михаил с удивлением взглянул на графа при этих словах, и мало-помалу лицо его стал заливать густой румянец.

А лесник поспешил подхватить:

— Да, я вот тоже думаю, что на Михеля надо рукой махнуть. Вы только посмотрите на него, как следует, ваше сиятельство! Из него по гроб жизни охотника не выйдет!

Видно было, что графу стоило больших трудов преодолеть свое отвращение, когда он коротко и повелительно сказал:

— Подойди ближе!

Михаил не двинулся с места, а стоял, словно не слыша приказания.

— Разве тебя не научили повиновению? — грозно сказал Штейнрюк. — Подойди ближе, говорю я тебе!

Михаил по-прежнему оставался неподвижным.

Тогда лесник счел необходимым придти на помощь. Он грубо схватил юношу за плечи, но натолкнулся на решительный отпор питомца, который резким движением освободился от него. В этом сказывалось одно лишь упрямство, но поведение Михаила можно было счесть трусостью, как это и принял граф.

— Вдобавок и трус еще! — пробормотал он. — Нет, довольно! — Он позвонил и сказал вошедшему лакею: — Пусть подают экипаж! — Затем снова обратился к леснику: — А с тобой мне надо поговорить еще, иди за мной!

Он открыл дверь в соседнюю комнату и пошел вперед. Следуя за ним, Вольфрам пытался оправдать поведение своего питомца:

— Он испугался вас, ваше сиятельство, парень-то не из храбрых!

— Это и видно! — сказал Штейнрюк с величайшим презрением, ибо трусость принадлежала к числу таких пороков, которых граф не прощал, в его глазах она была несмываемым пятном. — Ну, да оставь это, Вольфрам, я знаю, ты здесь ни при чем. Только тебе, конечно, придется еще подержать парня, так как он в лучшем случае годится для какого-нибудь горного лесничества. Пусть он там отупеет вконец, ни к чему другому в жизни он не годится!

Он ушел с лесником, не обращая больше внимания на Михаила, который неподвижно стоял на прежнем месте. Его лицо еще было покрыто густой краской, но оно уже не было теперь бессмысленным. Мрачно, со стиснутыми зубами, смотрел он вслед человеку, который так безжалостно осудил всю его будущность. Ему не раз приходилось слышать подобные речи из уст лесника, но слова Вольфрама не производили на него никакого впечатления. Совсем иначе звучали они из этих гордых уст, и презрительный взгляд графа болезненно пронзил его душу. В первый раз за свою жизнь он почувствовал, что обращение, к которому он привык с детства, было страданием и позором, пригибавшим его к земле.

Лакей ушел, чтобы отдать переданное ему приказание, и Михаил остался в комнате один. Сквозь широкое окно врывался поток солнечного света, ярко освещавшего письменный стол и всеми цветами радуги искрившегося на бриллиантах орденской звезды.

— Что ты здесь делаешь? — спросил вдруг детский голос.

Михаил обернулся. На пороге спальни, дверь которой оставалась открытой, стоял ребенок — маленькая девочка лет восьми, удивленно смотревшая на чужого.

— Я жду, — коротко ответил Михаил.

Должно быть, девочка — это была Герта, дочь скончавшегося графа Штейнрюка — удовольствовалась этим ответом, потому что она подошла к догоравшему камину и принялась дуть туда, любуясь, как от ее дыхания по головешкам пробегают искры. Наконец эта забава надоела ей, и она вновь обратила свое внимание на чужого юношу.

— Как ты попал сюда? — спросила она, подойдя к нему.

— Из леса, — также кратко, как и прежде, ответил Михаил.

— Далеко отсюда?

— Очень далеко.

— Тебе понравилось у нас в замке?

— Нет.

Герта с крайним изумлением посмотрела на него. Она задала вопрос только из снисходительности, а этот чужак вдруг заявил ей, что ему не нравится в графском замке! Девочка задумалась, как ей отнестись к этому. Но тут ее взгляд упал на шляпу, которую держал в руке Михаил: она была украшена веткой больших чудных подснежных роз.

— Что за прелестные цветы! — восторженно воскликнула она. — Дай мне их! — и, жадно протянув маленькую ручку, она отцепила ветку, прежде чем Михаил успел сказать что-либо.

Он, видимо, был поражен, что так бесцеремонно распоряжаются его собственностью, но не сделал ни малейшей попытки помешать ей.

Завладев цветами, девочка отошла к камину и уселась там в кресло. Это было очаровательное создание, нежное и стройное, словно эльф. Рыжевато-золотистые волосы густым каскадом ниспадали на черный креп траурного платья и окружали прелестное личико девочки своеобразным ореолом.

Усевшись, Герта принялась доверчиво болтать с Михаилом и рассказывать ему всякую всячину. И — странное дело! — мало-помалу Михаил подходил все ближе и ближе к девочке, стал все охотнее и охотнее отвечать на ее расспросы. От этого ребенка исходила какая-то неведомая сила, которой Михаил не мог противостоять.

Разговаривая, Герта играла с цветами. Наконец, они надоели ей, и маленькая ручка принялась небрежно ощипывать белые лепестки.

Увидев это, Михаил нахмурился и сказал просительным тоном:

— Не надо ощипывать! Цветы было трудно найти!

— А мне они надоели! — объявила Герта, не прекращая своего разрушительного занятия.

Тогда Михаил без всяких околичностей схватил девочку за руку и силой заставил прекратить ее занятие.

— Оставь меня! — гневно крикнула крошка, изо всех сил стараясь освободиться. — Мне надоели твои цветы, да и ты тоже. Уходи прочь!

Теперь уже не одно детское упрямство звучало в ее словах. Это «и ты тоже» было произнесено с таким презрением, что Михаил сразу выпустил руку девочки, но в тот же момент выхватил из ее рук цветы.

Герта соскочила с кресла, губы ее задрожали, словно перед взрывом рыданий, но глаза метали гневные молнии.

— Мои цветы! Отдай мне мои цветы! — крикнула она, топая ногами.

В этот момент из кабинета вышел Вольфрам. Должно быть, он был отпущен очень милостиво, так как казался весьма довольным.

— Ну, пойдем домой, Михель! — сказал он своему питомцу.

Герте был знаком лесник, который всегда появлялся в замке во время больших охот, и, зная, что он — служащий ее отца, она» сразу поняла, что с его помощью может добиться своего. Поэтому она сейчас же обратилась к нему.

— Я хочу получить мои цветы! — воскликнула она с резкостью избалованного ребенка. — Они — мои, он должен отдать их мне!

— Что за цветы? — спросил Вольфрам. — Эти подснежные розы? Ну, так отдай их ей, Михель! Ведь это — наша маленькая графиня, дочь наших господ!

Девочка с торжествующим видом тряхнула огненными кудрями и опять протянула руку за цветами. Но на этот раз Михаил был настороже и так высоко поднял руку с цветами, что Герта не могла достать их.

— Ну, скоро это будет? — нетерпеливо крикнул лесник. — Опять ты не понимаешь, что тебе толкуют? Ты должен отдать цветы маленькой графинюшке, сейчас же!

— Сейчас же! — повторила Герта, и теперь ее мягкий детский голос звучал резко и повелительно.

Михаил несколько секунд молча смотрел на маленького тирана, а затем неожиданно швырнул цветы в камин.

— Вон! Доставай их оттуда! — и он, повернувшись к ней спиной, вышел из комнаты.

— Ну, уж не поздоровится нынче парню! Дай-ка мне только домой прийти, уж проучу я тебя! — еле сдерживая бешенство, пробормотал Вольфрам, следуя за Михаилом.

Герта осталась одна в комнате. Она неподвижно стояла на месте и большими глазами смотрела вслед уходящим, но тут же спохватилась и быстро подбежала к камину. Пламя уже охватило нежные лепестки цветов, они на мгновение засверкали, словно какие-то сказочные растения, затем свернулись и рассыпались золой.

Сложив руки, девочка смотрела в огонь, мало-помалу ее глаза наполнялись слезами, и когда последний цветок обратился в золу, она вдруг разразилась тихими рыданиями.

* * *

Когда граф Штейнрюк вскоре после этого вошел в комнату, он никого не застал там. Взглянув на часы, он убедился, что пора ехать, и подошел к письменному столу, чтобы прицепить звезду. Футляр лежал на прежнем месте, но звезды там не было: должно быть, камердинер заметил, что ленты не хватает, и взял орден, чтобы исправить недостаток. Штейнрюк дернул за звонок.

— Орден! — приказал он вошедшему камердинеру. — Экипаж подан?

— Точно так, ваше сиятельство, подан! Но орден... ведь вы, ваше сиятельство, изволите сами убирать эти знаки отличия!

— Да, но у звезды не оказалось ленты. Я говорю про большую звезду с бриллиантами! Разве ты не заметил, что лента отвязалась?

Камердинер покачал головой.

— Я и не видал звезды; ведь я входил в комнату только на минутку, чтобы получить приказание вашего сиятельства насчет экипажа.

— И с тех пор ты не заходил в комнату?

— Даже не заглядывал.

— Был здесь кто-нибудь?

— Как же, сын лесника оставался здесь, когда я уходил, и мне кажется, что он был здесь слишком долго один.

В словах камердинера звучало ясно высказанное подозрение, но граф оборвал его резким жестом.

— Чушь! Об этом не может быть и речи! Вспомни, не был ли здесь кто-нибудь?

— Нет, ваше сиятельство, никто даже и в коридор не входил.

— Но спальня... в нее ведет дверь...

— Да, завешенная ковром, но она ведет непосредственно в комнату ее сиятельства вдовствующей графини.

Штейнрюк побледнел, его кулаки невольно сжались, но он всеми силами старался побороть усиливавшееся подозрение.

— Поищи! — приказал он. — Звезда должна найтись под бумагами или книгами, может быть, я сам сунул ее куда-нибудь!

Не дожидаясь помощи слуги, граф сам начал искать. Он знал наверное, что положил звезду в футляр, который оставил открытым, но, несмотря на то, что была поднята каждая бумажка, каждая книга и осмотрен каждый ящик, звезда не нашлась.

— Нет ее, — тихо сказал камердинер, — и если ваше сиятельство оставили ее в открытом футляре, то... остается только одно объяснение!

Штейнрюк ничего не ответил, он уже не сомневался более. Значит, воровство, подлое, низкое воровство! Это переполнило чашу его ненависти и презрения!

Наступило недолгое молчание. Наконец граф спросил:

— Вольфрам еще в замке?

— Я думаю — да, он хотел зайти к кастеляну.

— Тогда позови мне сюда его сына! Но ни слова о происшедшем ни ему, ни леснику. Ты передашь приказание, и только!

Камердинер ушел, и Штейнрюк на мгновение закрыл глаза руками. Это было ужасно! Хотя, с другой стороны, разве так уж необыкновенно для отпрыска подобного рода? Что у Михаила нет ни единой капли крови от матери, это видно уже по наружности, ну, а кровь, которую он унаследовал от отца... она-то и сказалась именно теперь и доказывала, что этого парня по праву надо оттолкнуть.

Когда Михаил вошел в комнату, граф стоял, выпрямившись, и был полон обычной стальной решимости.

— Закрой дверь и подойди сюда! — приказал он.

На этот раз Михаил повиновался, не дожидаясь повторения приказания. Он подошел к графу, а тот впился в него сверкающим взглядом и, показывая на пустой футляр, спросил:

— Знаешь ты это?

Михаил медленно покачал головой: он не мог понять странный вопрос.

— Этот футляр лежал здесь, на письменном столе, — продолжал Штейнрюк, — но он не был пуст, в нем находилась звезда со сверкающими камнями. Ты и ее тоже не видел?

Михаил подумал, что это, вероятно, и блестело так на столе в потоке солнечных лучей. Но он не присматривался внимательно к сверкающему предмету.

— Ну? Я жду ответа! — сказал граф, не отрывая взора от лица Михаила. — Куда девалась звезда?

— Да я-то как могу знать это? — спросил Михаил, все более удивляясь странным вопросам.

Губы графа скривились горькой усмешкой.

— Ты и в самом деле не знаешь? Видно, ты вовсе не так прост, как притворяешься... Где звезда? Я хочу знать!

Грозный тон последних слов наконец уяснил парню истину: он стоял, словно пораженный молнией, и казался таким растерянным, таким смущенным, что Штейнрюк окончательно уверовал в его виновность.

— Признайся, парень! — сказал он тихим голосом, который однако был страшен. — Отдай украденное и благодари Создателя, если я отпущу тебя с миром! Слышишь? Отдай назад украденное!

Михаил вздрогнул, словно ему нанесли смертельный удар, но в тот же момент гневно крикнул:

— Я — вор? Я должен...

— Тише! — резко оборвал его Штейнрюк. — Я не желаю шума, не хочу привлекать внимание, но ты не сойдешь с места, пока не сознаешься. Признавайся!

Он схватил юношу за руку, и его пальцы, как стальные тиски, впились в тело Михаила. Однако последний мгновенно освободился от них одним сильным движением и хрипло сказал:

— Оставьте меня! Не смейте еще раз повторить мне это, или...

— Уж не собираешься ли ты угрожать мне? — граф принял его вспышку за проявление крайней наглости. — Берегись! Еще одно слово, и я забуду, что должен щадить тебя!

— Но я — не вор! — пронзительно крикнул Михаил, — и если кто осмелится назвать меня так, того я положу на месте! — и с этими словами он, схватив с ближайшего стола тяжелый серебряный канделябр, замахнулся им над головой графа.

Штейнрюк отступил на шаг, но не из страха перед этой угрозой, а от картины, представившейся ему. Куда девалось бессмысленное, мечтательное выражение лица, куда исчез неуклюжий дурачок-простофиля? Словно раненый лев, стоял перед ним Михаил, готовый броситься на более сильного врага, и глаза Штейнрюка, которые сверкали таким уничтожающим огнем, встретились со взглядом других глаз, таких же темно-синих, как и его собственные, и сверкающих не менее уничтожающим огнем... Нет, трус не мог смотреть так, да и вор тоже...

Вдруг дверь распахнулась — в прихожей послышался шум резких голосов — и на пороге показался лесник, за которым виднелось испуганное лицо камердинера.

— Да ты взбесился, что ли? — крикнул своему питомцу Вольфрам, кидаясь на помощь своему господину и хватая Михаила за плечо.

Но юноша стряхнул его с себя, как стряхивает матерый волк насевшую на него свору, бешено шваркнул канделябром об пол и бросился к двери.

Однако камердинер загородил ему дорогу, крикнув леснику:

— Держите его! Он обокрал его сиятельство!

Вольфрам, собиравшийся схватить своего питомца, в страшном изумлении остановился:

— Михель — вор?!

Из груди Михаила вырвался стон, такой дикий и страдальческий, что Штейнрюк бросился к юноше. Он хотел удержать, остановить его, но было уже слишком поздно: пораженный ударом кулака камердинер рухнул на пол, а Михаил бросился мимо него в открытую дверь.

* Аллод, или аллодиальная собственность, — свободная, находящаяся в неограниченном распоряжении владельца собственность, в противоположность майорату, собственности, переходящей в порядке наследования к старшему из сыновей или старшему в роду.

Глава 4

Лесник Вольфрам вошел в церковный дом Санкт-Михаэля, где его, должно быть, ждали, так как священник встретил его уже в сенях.

— Ну, Вольфрам, все еще никаких известий?

— Нет, ваше высокопреподобие, парня и след простыл, а вот из замка я вам принес весточку, я как раз оттуда.

Отец Валентин открыл дверь в рабочую комнату и знаком пригласил лесника следовать за ним. Должно быть, весть из замка не казалась ему такой важной, как вопрос, который он повторил с явным беспокойством:

— Значит, Михаил и сегодня не являлся домой?

— Да нет же, ваше высокопреподобие.

— Третий день о нем нет ни слуху, ни духу! Где же его искать? Только бы с ним ничего не случилось!

— Ну, такому все — как с гуся вода, — ответил лесник с грубым смехом. — Бродит где-нибудь вокруг да около и не решается вернуться домой, потому что знает, что его ждет, там. Но когда-нибудь ему все равно придется вернуться, и тогда сохрани его Бог!

— Что вы хотите делать, Вольфрам? Вспомните свое обещание!

— Свое обещание я держал, пока с этим негодяем можно было хоть как-нибудь справляться, но теперь конец! Если он думает, что смеет все швырять и драться, так пусть узнает, что есть человек, который найдет на него управу, и это он будет чувствовать до тех пор, пока у меня будет в силах подниматься рука!

— Вы не тронете Михаила ни единым пальцем, пока я сам не поговорю с ним! — строго сказал священник. — Значит, вы из замка? Ну, нашлась наконец пропажа?

— Как же, еще в тот же день! Маленькая графинюшка захватила блестящую звезду, как игрушку, побежала с ней в свою комнату и в конце концов принесла ее матери. Тогда все объяснилось.

— Значит, все произошло из-за детского баловства! — с горечью сказал отец Валентин. — Такое позорное обвинение без всяких доказательств...

— Но почему же Михель не раскрыл рта и не ответил? Я-то уж сумел бы оправдаться; но Михель, наверное, стоял, как дубина, а когда за него взялись, как следует, он взъерепенился, словно подстреленный медведь. Броситься на его сиятельство! Просто не поверишь этому!.. Но ведь я-то своими глазами видел, как он стоял с подсвечником в руке! А в конце концов мне придется отдуваться из-за этого проклятого парня. Сегодня граф был ужасно немилостив, не сказал мне и пары слов и только велел передать вашему высокопреподобию вот это письмецо. — и с этими словами лесник подал священнику письмо.

— Хорошо, Вольфрам, теперь идите, и если Михель покажется в лесничестве, то сейчас же пошлите его ко мне. Но я еще раз запрещаю вам бить его, сначала я должен поговорить с ним.

Лесник ушел, ворча на то, что ему приходится откладывать в долгий ящик наказание, заслуженное «проклятым парнем». Между тем отец Валентин, оставшись один, вскрыл письмо, полученное им от графа, и прочел следующее:

Ваше высокопреподобие! Пропажа нашлась, и высказанное мною подозрение оказалось необоснованным. Что же касается поведения Вашего протеже, то вместо того, чтобы защищаться и разъяснить всю эту историю, он повел себя, словно бешеный, и осмелился даже открыто напасть на меня. Обо всем этом Вы осведомлены через Вольфрама и, конечно, поймете, что теперь я уже никак не могу пойти навстречу Вашим желаниям. Этот грубый, придурковатый парень, полный необузданной дикости, всецело принадлежит той сфере, для которой он был предназначен с самого начала и в которой он только и мыслим. Вольфрам как раз тот человек, который может сдержать его, и парень останется под его надзором. Воспитывать такие натуры напрасный труд, и я уверен, что после всего происшедшего Вы согласитесь со мною.

Михаил,

граф Штейнрюк.

Священник скорбно опустил листок.

— И ни слова сожаления о несправедливом обвинении, только осуждение и презрение. И это — кровь от его крови!..

— Ваше высокопреподобие! — послышалось у двери.

Отец Валентин вздрогнул, и вздох облегчения вырвался из его груди.

— Михаил! Наконец-то! Слава Богу!

— Я думал... вы меня... прогоните, — тихо сказал Михаил.

— Сначала я должен выслушать тебя. Но что ж ты стоишь у порога? Войди же!

Юноша медленно подошел ближе. На нем был все тот же праздничный костюм, что и в тот роковой день, но, видимо, выдержавший за последние дни бурю и непогоду.

— Я очень тревожился за тебя, — с упреком сказал отец Валентин. — В течение двух суток о тебе не было никаких известий. Где ты пропадал?

— В лесу.

— А где ты проводил ночи?

— В пустых пастушьих хижинах наверху.

— В бурю и холод? Почему ты не вернулся домой?

— Лесник стал бы бить меня, я знаю, но теперь я больше не позволю себя бить. Я хотел избавить и его, и себя от того, что произошло бы из-за этого!

Он отвечал каким-то беззвучным голосом, но это уже не было прежнее равнодушие. Во всем существе Михаила чувствовалось что-то новое, мрачное, что не вязалось с его прежними манерами.

Священник с изумлением посмотрел на него.

— Тогда ты должен был прийти ко мне, я ждал этого!

— Вот я и пришел, ваше высокопреподобие, а что вам про меня наговорили, так это — неправда. Я — не вор...

— Я знаю! Я ни на минуту не сомневался в тебе, а теперь подозрение окончательно снято с тебя. Пропажа нашлась: маленькая графиня Герта захватила звезду, как игрушку.

Михаил откинул мокрые волосы со лба, и на его лице появилось неописуемо горькое выражение.

— А, так я обязан всем происшедшим этой девчонке с золотыми кудрями и злыми глазенками?

— Малютка не виновата, она, по обыкновению избалованных детей, схватилась за то, что показалось ей подходящей игрушкой. Вся вина на тебе: если бы ты вел себя спокойно и умно, то очень может быть, что дело сейчас же объяснилось бы. А вместо этого... Михаил, возможно ли, что ты поднял руку на графа?

— Он назвал меня вором! — стиснув зубы, буркнул Михаил. — Он даже не спросил, виноват ли я, а просто стал требовать, чтобы я вернул украденное...

В его словах чувствовалась бесконечная горечь, и отец Валентин понял, что юноша возбужден почти до потери самообладания.

— К тебе были несправедливы, очень несправедливы, — сказал он, — но ты не имел права впадать в такое бешенство, и теперь последствия твоей необузданности всей тяжестью падут на тебя же. Вполне понятно, что граф возмущен твоим поведением. Отныне ты не можешь более рассчитывать на его покровительство, он не желает и слышать о тебе!

— Не желает? А все-таки он еще услышит обо мне.

— Что ты хочешь сказать этим? Уж не...

— Да, я отправлюсь к нему! Теперь он знает, что незаслуженно оскорбил меня, и должен взять свои слова обратно.

— Ты хочешь потребовать к ответу графа Штейнрюка? — с видом величайшего изумления воскликнул священник. — Что за нелепая мысль! Ты должен отказаться от нее!

— Нет! — сухо и холодно возразил Михаил.

— Михаил!

— Нет, ваше высокопреподобие, от этого я не откажусь, несмотря даже на ваше запрещение! Я спрошу графа, как он смел назвать меня вором!

Все мысли юноши вращались вокруг этого пункта, и словно каленым железом жгло его душу нанесенное оскорбление. Отец Валентин не знал, что делать, он чувствовал, что его власти недостаточно, чтобы смирить дикую жажду мести, которой был объят юноша, и это наполняло его страхом. Ведь если Михаил на самом деле осмелится потребовать графа к ответу, а граф попытается смирить «грубого, придурковатого парня», то может произойти непоправимое несчастье, которое необходимо предупредить какой угодно ценой.

— Я никогда не мог подумать, что мой голос настолько ничтожен в твоем мнении, — скорбно сказал священник. — Ну, в таком случае мне придется поговорить с тобой иначе! Прав ли был граф, или нет, но с твоей стороны было преступлением поднять на него руку. Ты не смеешь никогда — слышишь ли? — никогда подходить к нему с враждебными намерениями, потому что граф Штейнрюк стоит к тебе гораздо ближе, чем ты можешь думать!

— Ко мне? Граф Штейнрюк?

— Да. Я предпочел бы, чтобы до поры, до времени это продолжало оставаться тайной для тебя, но твое безумное поведение вынуждает меня открыть тебе уже сейчас эту тайну. Если бы ты напал на него, ты поразил бы... своего дедушку!

Михаил вздрогнул и впился в священника широко открытыми глазами.

— Моего дедушку? Так он...

— Отец твоей матери, да! Но ты не должен возлагать никаких надежд на эту родственную связь, потому что твоя мать была лишена наследства, отвергнута, из-за своего брака она была навсегда выброшена из семейного круга и оттого погибла!

Он замолчал и посмотрел на Михаила, который, видимо, переживал минуты величайшего волнения. Наконец юноша глухо сказал:

— А больше... больше вы мне... ничего не скажете?

— Нет, сын мой, в данный момент ничего! Это — тяжелая история, бесконечная цепь вины и несчастья, еще далекая от твоего понимания. Позднее, когда ты станешь старше, ты узнаешь все, а теперь удовольствуйся тем, что знаешь. Надеюсь, ты понимаешь, что особа графа Штейнрюка священна для тебя?

— Священна? Уж не потому ли, что он прогнал меня, как вора, со своего порога? Он знал, что он — дедушка мне, и все же так обошелся сомною! Ваше высокопреподобие, вам не следовало говорить мне об этом! Я ненавидел графа, потому что он был черств и безжалостен к чужому, но теперь... теперь я его...

— Бога ради! — вскрикнул отец Валентин, испуганный страшным выражением лица Михаила. — Ведь не хочешь же ты...

— Не беспокойтесь, ваше высокопреподобие, я не трону его! Ведь теперь я знаю, что не смею поднять на него руку, но я готов отдать жизнь, лишь бы мне представился случай рассчитаться с ним иным образом! — и, сказав это, Михаил с выражением дикой энергии направился к дверям.

— Куда ты? — поспешно крикнул священник. — В лесничество?

— Нет, там мне нечего делать больше, теперь уже окончательно нечего! Прощайте, ваше высокопреподобие!

— Останься! Куда ты пойдешь?

— Не знаю... прочь отсюда... в широкий мир...

— Один? Без Всякой помощи, не имея понятия о жизни? Что же станет с тобой?

— Погибну, как погибла моя мать...

— Нет, это не должно случиться! — с силой крикнул священник. — Если мое священнослужительство связывает мне руки, если я сам не могу заботиться о тебе, то я могу вверить эту заботу другому. Это было указанием Провидения, что брат именно сейчас попал сюда, он не откажет мне в помощи, я знаю его!

Михаил мрачно покачал головой.

— Пустите меня, ваше высокопреподобие, ведь я привык к толчкам и дурному обращению, мне не хотелось бы стать в тягость постороннему. Да и не может мне прийтись хуже, чем было, когда я жил у родителей. Мы с матерью никогда не слышали доброго слова от отца, но колотил он нас обоих довольно часто... В лесничестве дело обстояло так же, только мне не приходилось больше голодать.

Отец Валентин внутренне содрогнулся, подумав о женщине, которую когда-то знал в сиянии красоты и счастья. Так вот каков был ее конец!.. Что за страшная картина глубины человеческого несчастья!

— Ты не уйдешь, Михаил, — ласково, но решительно сказал он. — О возвращении в лесничество не может быть и речи, временно ты останешься у меня, пока не придет ответ от моего брата. Конечно, я заранее знаю, каков будет этот ответ, а впредь, до его получения, ты будешь под моей защитой.

Михаил не противоречил и не делал более попыток уйти. Молчаливо и мрачно вернулся он в комнату и, скрестив на груди руки, подошел к окну. Его лицо выражало непривычную энергию... Да, лунатик проснулся, когда его окликнули по имени, но что за грубый оклик это был и как ужасно пробуждение!

Глава 5

Туманное утро превратилось в золотисто-ясный осенний день, снявший с горных вершин угрюмую пелену и наполнивший долы ярким солнечным светом.

Маленький городок, живописно раскинувшийся в устье долины, в каком-нибудь часе расстояния от замка Штейнрюк, имел счастье дать приют знаменитому гостю. Профессор Ганс Велау, имя которого уже давно прорвало тесный круг специалистов и стало известным всему миру, гостил у своего зятя, бургомистра городка. Вот уже десять лет профессор жил в столице северной Германии, где занимал выдающееся положение в местном университете. Со времени смерти жены он до известной степени отдалился от общества, к тому же призвание обоих его сыновей заставляло их жить врозь: младший заканчивал в другом университете изучение естественных наук, начатое им под руководством отца, а старший — приемный сын, ребенок одного из покойных друзей профессора, — избрал военную карьеру и стоял с полком в провинциальном городе. Но поездку в горы к родным было решено предпринять совместно. Профессор жил здесь уже несколько недель, а его сыновья прибыли только накануне.

Чинный и обширный дом городского головы находился на базарной площади, и верхний этаж его был предоставлен в распоряжение гостей. Сама хозяйка дома выбивалась из сил, чтобы сделать как можно приятнее жизнь мужу ее покойной сестры, и это было тем доблестнее с ее стороны, что в сущности она была с ним не в ладах. Она непрерывно колебалась между почтением к его славе, льстившей ее родственным чувствам, и отвращением к «безбожному» естествознанию, которому он был обязан этой славой. И немало горя причиняла ей мысль, что ее племянник, которого, не имея собственных детей, она любила как родного сына, должен был посвятить себя этой безбожной науке в силу решительного требования отца.

Было еще довольно рано. Профессор стоял у окна своей комнаты и смотрел на базарную площадь. Велау мало изменился в прошедшее время. У него было то же умное лицо с саркастическими чертами и проницательными глазами, только волосы совершенно поседели. Рядом с ним стояла его статная свояченица, про которую злые языки говорили, что как городской голова управляет городом, так и она лично управляет им самим.

— Значит, наши парнишки благополучно прибыли! — сказал профессор, бывший, видимо, в отличном расположении духа. — Ну, теперь у вас в доме не будет недостатка в шуме и беспокойстве, потому что Ганс все перевернет вверх тормашками, ты его сама знаешь. Впрочем, они оба совсем молодцы, особенно Михаил, ставший настоящим мужчиной.

— Ганс гораздо красивее и любезнее, — категорически заявила его собеседница. — У Михаила вообще нет и следа обоих этих качеств!

— Согласен... по крайней мере для вас, женщин! Зато он обладает такой серьезностью и энергией, которые должны бы послужить хорошим примером нашему ветрогону. Шутка ли сказать — такой молодой офицер вдруг прикомандировывается к генеральному штабу! Он поразил меня по своем приезде этой новостью. Ну, а Ганс, наверное, не без труда добьется докторского диплома!

— Мальчик не виноват, — возразила бургомистерша. — У него с самого начала не лежало сердце к этому поприщу. Когда ты заставил Ганса похоронить свой чудный талант, сколько тайных слез стоило это моей сестре!

— А тебе это стоило целых потоков слов! — насмешливо заметил профессор. — Да, в то время вы порядком отравляли мне жизнь; ведь вы вошли в заговор с мальчишкой, пока я наконец не сказал властного слова, которому он должен был подчиниться!

— С отчаянием в сердце! Вместе с артистической грезой ты лишил его всей поэзии жизни!

— Отстань ты от меня, пожалуйста, с поэзией! — перебил ее Велау. — С этой дамой я совсем не в ладах, потому что по большей части она приносит только несчастье и сбивает людей с толку. Ну, своему-то сынку я вовремя вправил мозги, как следует! Только я никогда не видел у него и тени отчаяния, да он вообще не имеет к отчаянию ни малейшего таланта!

— Доброго утра, отец! — крикнул в этот момент звонкий юношеский голос, и в дверях показался предмет спора.

Ганс Велау младший был стройный красавец двадцати четырех лет, но его наружности далеко еще не хватало достоинства будущего профессора. Соломенная шляпа задорно и косо сидела на темно-русых волосах, а в живописном костюме чувствовался скорее художник, чем ученый. На юношески свежем лице сверкала пара веселых, смеющихся глаз, и весь его вид был таким удивительно располагающим, что отцовская гордость, с которой профессор смотрел на сына, была вполне понятной.

— А, вот и ты, ветрогон! — весело сказал он. — Я только что говорил тетке, что в доме теперь все пойдет колесом, как и всегда, когда ты удостаиваешь его своим посещением!

— О, нет, отец, на этот раз я предполагаю быть рассудительным, невероятно рассудительным! — отозвался Ганс и сейчас же дал доказательство твердости своего намерения, схватив за талию тетку и принявшись отчаянно кружить ее по комнате.

— Да оставишь ли ты меня в покое, злой мальчик! — задыхаясь, заворчала она, когда он наконец выпустил ее из объятий и почтительно раскланялся, сняв шляпу.

— Прости, тетя, но это было необходимым вступлением к моему посланничеству. В кухонном департаменте требуется твое присутствие, и я охотно взял на себя поручение довести это до твоего сведения, так как вообще люблю быть полезным по хозяйству!

Стремление племянника быть полезным показалось хозяйке дома явно подозрительным, и она недовольно спросила:

— Что тебе надо было на кухне?

— Господи, я только поздоровался со старой Гретель! — ответил Ганс с самым невинным лицом.

— Вот как? Ну, а молоденькой Лени при этом, конечно, не было?

— Я приказал представить мне Лени, потому что ее я ещё не знал. Для меня, как близкого родственника хозяйки дома, это было обязанностью. О, у меня ужасно хозяйственные наклонности!

— Милый Ганс, — решительно сказала ему тетка, — твои «ужасно хозяйственные наклонности» мне решительно ни на что не нужны, и если эти наклонности еще раз заведут тебя на кухню к девушкам, то я прикажу держать дверь на запоре, заруби себе это на носу, — и с этими словами она величественно выплыла из комнаты.

— Берегись! — сказал профессор. — Хоть ты и большой любимчик тетки, но в этом пункте она не признает шуток. И она совершенно права. Ну, да по крайней мере она может успокоиться по поводу твоего отчаяния. Она упорно твердит, будто ты несчастен в своем призвании!

— Нет, отец, я далеко не несчастен, — заверил молодой человек, усаживаясь верхом на стуле и с удовольствием озираясь вокруг.

— В этом я никогда и не сомневался. Подобные вздорные мысли пропадают сейчас же, как только начинаешь заниматься серьезными делами!

— Ну, конечно, отец! — согласился Ганс, старательно раскачивая стул, что его, по всей видимости, очень забавляло.

— А что может быть серьезнее науки? — продолжал Велау. — К сожалению, в последнее время у меня было... Ганс! Стулья сделаны вовсе не для верховой езды, от этих студенческих замашек пора отучиться, они не приличествуют докторанту! В последнее время я был слишком занят, чтобы основательно проверить твои работы. Ты ведь знаешь, что труд, который я только что закончил, совершенно поглощал все мое время. Но теперь я свободен и могу наверстать упущенное.

— Ну, разумеется, отец! — произнес Ганс, который оставил в покое стул, но зато уселся на стол и болтал ногами.

К счастью, профессор не видел этого, поскольку как раз прибирал что-то на своем письменном столе, говоря:

— Студенческие времена уже прошли для тебя, и я надеюсь, что с ними кончилась и студенческая распущенность. Я очень рассчитываю на твою серьезность, когда начну вводить тебя в высшую науку. Собери все свои силы, Ганс! Когда-нибудь ты будешь мне благодарен, заняв мою профессорскую кафедру!

— Ну, конечно, отец! — согласился в третий раз покорный сын, соскакивая в тот же момент со стола, так как отец обернулся и послал ему негодующий взор.

— Неужели ты не можешь отделаться от этих ухваток заправского бурша! Бери пример с Михаила! Вот он никогда не позволит себе ничего подобного!

— О, нет, конечно, нет! — рассмеялся Ганс. — Господин лейтенант и дома является воплощенным регламентом о службе. Вечно при оружии, вечно застегнут до самой шеи. Кто бы мог подумать это, когда он в первый раз пришел к нам! Тогда он был пугливым, придурковатым мальчишкой, смотревшим на мир и людей, как на что-то невиданное и неслыханное. Мне пришлось с самого начала взять его под свое крылышко.

— Ну, мне кажется, он скоро вырос из-под твоего крыла! — насмешливо заметил профессор.

— К сожалению! Теперь наши роли переменились, и он командует мной. Но согласись, отец, что и ты сам вначале отчаивался сделать из него что-нибудь путное!

— Что касалось внешней формы, то да. Но уже тогда выяснилось, что он учился гораздо больше, чем я мог ждать: мой брат оказался отличным учителем. Когда же Михаил очнулся, то принялся за работу с такой энергией, с такой поразительной выдержкой, что мне не раз приходилось дивиться ему!

— Да, Михаил всегда был твоим любимцем, — сказал Ганс — Его ты никогда ни к чему не принуждал и сразу согласился, когда он захотел стать военным. А вот я...

— Ты — совсем другое! — перебил его отец. — Михаил должен был сам избрать свой путь и обеспечить себе будущее, и с таким характером, как у него, лучше всего стать военным. Ну, а ты должен пожать мой посев, и потому тебе придется остаться на моем поле...

Выражение лица молодого человека ясно говорило, что он плохо мирится с этой необходимостью. Вдруг он вскочил и радостно крикнул:

— А вот и Михаил!

Глава 6

Десять лет — большой срок в человеческой жизни и имеет еще большее значение, если приходится на пору развития. Но превращение, которое произошло с Михаилом, производило впечатление чего-то чудесного. Бывший приемыш лесника Вольфрама и молодой офицер, только что вошедший в комнату, — были две совершенно противоположные личности, не имеющие между собой ровно ничего общего.

Конечно, красавцем Михаил Роденберг не стал и в этом отношении значительно уступал Гансу Велау, но тем не менее он был одной из тех фигур, которые никогда и нигде не остаются незамеченными. Его мощная, мускулистая фигура казалась созданной для мундира и шпаги, вся неуклюжесть, отличавшая подростка Михеля, исчезла и сменилась бравой военной выправкой. Густые белокурые вьющиеся волосы подчинились наконец гребню и щетке, не поступившись своей пышностью, а такая же белокурая борода обрамляла лицо, которое никоим образом не могло претендовать на красоту, но и не нуждалось в ней. Теперь это было уже не юношеское лицо. Энергичное, очень выразительное, оно принадлежало зрелому мужу, может быть, даже преждевременно созревшему, потому что каждая его черта говорила о серьезности и суровости, не свойственных юности.

Во взоре тоже не было прежней сонливой мечтательности: взгляд Михаила Роденберга стал уверенным и проницательным, только вот к жизнерадостности и воодушевлению взгляд этих глаз, казалось, не был привычен. Во всем существе молодого человека чувствовалось что-то холодное, да и вообще он представлял собой воплощенное олицетворение солдата до мозга костей.

— В мундире? — недовольно воскликнул профессор, когда Михаил подошел к нему с кратким приветствием. — Разве тебе предстоят здесь официальные визиты?

— Отчасти да. Я должен побывать в Эльмсдорфе. Мой бывший полковой командир, полковник фон Реваль, с тех пор как вышел в отставку, обыкновенно проводит летние и осенние месяцы в своем имении. Наверное, он полагает, что я уже давно здесь, потому что вчера по приезде я застал записку, в которой полковник пригласил меня на сегодня в Эльмсдорф. Я надеюсь, что тетя простит меня: полковник всегда выказывал мне особенное дружеское расположение.

— Да, ведь ты был его любимцем, — вмешался Ганс. — Когда он вернулся после окончания датской войны*, то лично отправился к отцу, чтобы поздравить его с таким сынком, как ты. Я тогда был просто в бешенстве. Еще бы! Целыми неделями я только и слышал, что хвалебные гимны по твоему адресу и весьма нелестные сравнения в мою сторону! Да, твои геройские деяния были для меня крайне неудобны!

— С таким сынком, как ты, меня еще никто никогда не поздравлял, — довольно резко заметил старик Велау. — Между прочим, я ждал вас уже на прошлой неделе. Почему вы так запоздали?

— Из-за Михаила! Ведь он должен был сначала отвести домой своих солдат. Когда я отправился за ним, то натолкнулся на необыкновенное счастье...

— Как и всегда, конечно! — вставил профессор.

— Ну да! Я уже приготовился проскучать целую неделю в маленьком провинциальном городе, и что же я слышу, приехав? Михаил обретается в трех милях отсюда в прелестном курорте, в окрестностях которого происходят маневры. Разумеется, я сейчас же направился туда, благословляя мудрую распорядительность военных властей. Нечего и говорить, что господин лейтенант по уши вошел в служебный долг и оставался глух решительно ко всему, даже к такому знакомству, в котором ему завидовал весь офицерский состав, тогда как он сам не знал, что ему с этим знакомством делать! Иначе говоря, не было возможности найти доступ к графине Штейнрюк, потому что она была очень больна.

При этом имени профессор насторожился и испытующе посмотрел на Михаила.

— Графиня Штейнрюк?

— Графиня фон Штейнрюк ауф Беркгейм*! Ведь ты знаешь, графиня говорила, будто ты еще молодым врачом бывал в доме ее свекра и по ее просьбе поспешил к ее умирающему мужу, за что она до сих пор благодарна тебе.

— Ну, конечно, я ее знаю. Но каким образом ты завел это знакомство, Михаил?

— Случайно, — лаконически ответил лейтенант.

— Во всяком случае его вины тут не было, — съязвил Ганс с непринужденностью, которая доказывала, что он не имел понятия о значении имени Штейнрюк в жизни Михаила. — Я подробно расскажу тебе всю эту историю, отец, она начинается высоко романтически. Так вот, Михаил сидит в лесу, то есть, иначе говоря, муштрует своих солдат и командует упражнениями в стрельбе. В это время по шоссе, которое проходит неподалеку от того места, проезжает экипаж. Лошади пугаются выстрелов, кучер теряет вожжи, и опасность неминуема! Вдруг из леса несется рыцарь, укрощает испуганных животных, вытаскивает впавших в глубокий обморок дам и...

— Да не отступай же от истины, Ганс! — недовольно перебил рассказчика молодой офицер. — Ни опасность, ни рыцарский подвиг вовсе не были так велики, как тебе благоугодно это изобразить. Я заметил, что лошади начинают пугаться, и подскочил, чтобы предупредить несчастье. Но лошади сейчас же остановились, как только я схватил их под уздцы, а дамы спокойно остались в экипаже. Ты непременно должен все возвести в область поэзии!

— А ты во что бы то ни стало низводишь все в область трезвой прозы, — сердито возразил Ганс. — Я слышал эту историю от самой графини, которая так же категорически утверждает, что ты был ее спасителем, как ты отрицаешь это!

Михаил пожал плечами и обратился к профессору:

— Графиня и в самом деле утверждала это, а поскольку дом, в котором я жил, находился в близком соседстве с занимаемой ею виллой, то мне никак не удавалось избежать частых встреч с нею. Но я был чрезвычайно занят службой, и у меня было мало свободного времени.

— Ну, да, у него всегда и вечно служба! — возмущенно крикнул Ганс. — В конце концов его просто нельзя было повидать хоть на минутку. Мне с большим трудом удалось добиться, чтобы он представил меня дамам. Но, сделав это, он сейчас же ушел, предоставив мне как угодно объяснить им его поведение. Дамы были с ним в высшей степени любезны, а он оставался какой-то ледяной сосулькой!

— Наверное, у Михаила были для этого свои основания, — холодно сказал профессор, — и если он считал нужным держаться в стороне от них, то ты должен был следовать его примеру.

— Нет, это было попросту невозможно, так как молодая графиня слишком прекрасна для этого. Она словно выскочила из мира наших сказок — чудные золотистые волосы, глаза — как звезды... Ах, эти глаза могут с ума свести!

— И язвительно высмеять тоже, — добавил Михаил холодным тоном, странно контрастировавшим с энтузиазмом Ганса. — Берегись этих глаз, Ганс! Слишком тяжело, когда тебя сначала подманят, а потом высмеют!

— Ты хочешь сказать, что графиня Герта очень высокомерна? Что же, и я не уверен, что простому смертному, не могущему насчитать по крайней мере восемнадцать предков, подадут великолепнейшую карету, если он осмелится посвататься за графинюшку. Но ввиду того, что я совершенно не домогаюсь этой чести, подобные соображения отнюдь не мешают мне восхищаться ею. И если бы даже я допустил этим глазам зачаровать меня, то...

— Это уж ты потрудись оставить! — внушительно оборвал его отец. — Теперь тебе нечего думать ни о сказках, ни о «глазах, как звезды». Попрошу раз и навсегда выкинуть из головы подобную чушь и думать исключительно и только о предстоящей диссертации!

При этих словах молодые люди обменялись быстрым многозначительным взглядом, а затем Михаил сказал с легким оттенком насмешки:

— Не беспокойся, дядя! Если бы даже Ганс и в самом деле воспламенился, то для него это не представляет опасности: с ним это довольно часто случается!

— Ну да, до сих пор он слишком много ребячился и глупил, но отныне должен постараться настроиться на серьезный лад. Я нарочно освободился сегодня до обеда, и мы можем наконец подробно поговорить с тобой о твоих занятиях, Ганс. До сих пор я имел только поверхностное понятие о твоих успехах и желаю основательно порасспросить тебя. Я сейчас приду: только еще раз внушу Лени, чтобы она не забыла о сегодняшней почте!

Профессор вышел из комнаты. Ганс посмотрел ему вслед, скрестил руки и сказал вполголоса:

— Вот когда взорвется бомба!

— Не относись так легко к этой истории! — заметил Михаил. — Тебе во всяком случае придется выдержать жестокую борьбу, потому что дядя выйдет из себя.

— Я знаю, я готов и вооружился на сей предмет. Но уж не хочешь ли ты уйти отсюда! Нет, брат, это не дело, я не могу обойтись без резерва в предстоящей битве. Если завяжется слишком горячая схватка, я вытяну тебя в качестве вспомогательного корпуса. Уж окажи мне такую услугу, останься!

— Я рад, что теперь конец тайне, — недовольно сказал молодой офицер, отходя к оконной нише. — Я дал тебе слово молчать, но это было мне очень тяжело, гораздо тяжелее, чем тебе.

— Ба! Я не мог ничего поделать иначе. Ведь у вас, военных, тоже допускаются военные хитрости... Тише! Отец возвращается! Смело в атаку!

Действительно, профессор вернулся и, благодушно усевшись в кресле перед письменным столом, знаком подозвал к себе сына и произнес:

— Во всяком случае ты был в хороших руках. Коллега Бауер — признанный авторитет в нашей специальности и вполне разделяет мои принципы; вот почему я сдался на твои просьбы и послал тебя в Б. Правда, я не раз опасался того, что ты домогался лишь беспечального студенческого жития, но тем не менее считал, что будет очень хорошо, если ты продолжишь свои занятия под другим руководством. Ну-с, а теперь послушаем.

Было похоже, что молодому человеку не по себе от этого вступления. Он смущенно дергал усы и не без запинок ответил:

— Да... профессор Бауер... Я посещал его лекции... даже очень регулярно...

— Но разумеется! Ведь главным образом к нему я и посылал тебя!

— Только учился я не у него, отец!

Велау нахмурился и с упреком сказал:

— Ганс, нехорошо с твоей стороны было пренебречь таким заслуженным ученым. Конечно, с ним во многом нельзя согласиться, но тем не менее его труды очень значительны.

— Господи, да ведь я говорю вовсе не о научных трудах и заслугах профессора, а о своих собственных, которые, к сожалению, были слишком незначительны, почему я и позволил себе несколько изменить свои занятия.

— Несмотря на мое вполне категорически выраженное желание? Ведь я же составил для тебя вполне точный план занятий! К кому же ты обратился?

Ганс на секунду замялся с ответом, кинул взгляд на оконную нишу, где обретался его «резервный корпус», затем не без труда выговорил:

— К профессору... Вальтеру...

— Вальтеру? Это кто? Я не знаю такого!

— Да нет, отец, ты наверное слышал имя Фридриха Вальтера. Ведь он всемирно известный художник...

— Кто? — переспросил профессор, которому показалось, что он ослышался.

— Художник, и вот потому-то я и хотел отправиться в Б. Маэстро Вальтер живет там и оказал мне честь принять меня в свое ателье. Дело в том, что я собственно занимался не естественными науками, а живописью...

Теперь решающее слово было сказано! Профессор Велау подскочил и, почти лишившись дара слова, безмолвно смотрел на сына. Наконец он загремел:

— Да ты рехнулся, что ли?

Но Ганс отлично знал, что успех может быть достигнут лишь в том случае, если он не даст отцу говорить. Поэтому он торопился продолжать:

— Я был очень старателен эти два года, чрезвычайно старателен. Мой профессор подтвердит тебе это, отец; он находит, что теперь я могу работать уже самостоятельно. На прощание он сказал мне: «Вашему батюшке наверное будет очень приятно, когда он увидит ваши произведения, вы только сошлитесь на меня!».

Ганс выложил все это очень бегло, речь текла словно мед с его уст. Однако это ему не помогло, профессор понял наконец, что Ганс совершенно серьезно «позволил себе несколько изменить свои занятия». И вот бомба взорвалась!

— И ты осмеливаешься говорить мне все это? Ты решился тайно за моей спиной разыграть подобную комедию, пойти наперекор моему запрещению, насмеяться над моей волей и теперь воображаешь, что я склонюсь перед так называемым «совершившимся фактом» и скажу «да» и «аминь»? Ну, так ты жестоко ошибаешься!

Ганс опустил голову и состроил крайне подавленную физиономию.

— Не будь так суров, отец! — произнес он. — Ведь искусство, это — мой идеал, поэзия и цель моей жизни, и если бы ты знал, какие угрызения совести терзали меня из-за моего ослушания!

— По тебе видны все твои угрызения совести! — крикнул профессор, все более и более свирепея. — «Идеал»! «Поэзия»! Вот она опять, эта проклятая история! Боевые словечки, которыми думают прикрыть все глупости, когда-либо совершенные людьми! Только не воображай, пожалуйста, что со мной пройдет подобное идиотство! Какой бы чепухой ты ни занимался там, теперь ты вернешься домой, а уж я возьмусь за тебя! Прежде всего ты сдашь докторский экзамен, слышишь ты? Я приказываю тебе это!

— Да ведь я ровно ничему не учился! — объявил Ганс с торжеством. — Во время лекций я рисовал портреты или карикатуры на профессоров — смотря по настроению, ну, а вся ученость, которой ты меня начинял прежде, выветрилась из меня. Поэтому я не в состоянии написать и трех страниц диссертации, а ты ведь не пошлешь меня сызнова в университет!

— Да ты просто хвастаешься своим невежеством! — пронзительно закричал профессор. — А неслыханный обман по отношению ко мне тебе, наверное, представляется геройским подвигом?

— Нет, просто — необходимой самозащитой, к которой я обратился, когда иссякли все прочие средства. Как просил и умолял я тебя! Увы, все было напрасно, ты не сдавался! Я должен был пожертвовать всем — своим талантом, своей будущностью ради дела, к которому вовсе не гожусь и в котором никогда не смогу создать ничего путного... Ты отказал мне в средствах для художественного образования и рассчитывал этим путем покорить меня. Когда я говорил тебе: «Я хочу стать художником», — ты отвечал мне непреклонным «Нет!». А теперь я говорю тебе: «Я стал художником», — и тут уж тебе придется сказать «Да»!

— Это мы еще посмотрим! — сызнова вскипел Велау. — Я еще посмотрю! Неужели я не могу смирить своего собственного сына? В своем доме я — полный хозяин, я не терплю никакого бунта, и если кто вздумает пойти наперекор моей воле, тому придется оставить мой дом!

Молодой человек побледнел при этой угрозе; он подошел вплотную к отцу, и полный мольбы голос звучал глубокой серьезностью, когда он сказал:

— Отец, прошу тебя, не будем заходить так далеко. Я просто сделан из другого теста, чем ты; я издавна чувствую лишь страх и ужас перед твоей высокой, холодной наукой, которая делает жизнь такой ясной и... такой пустынной! Ты не постигаешь, что существует иной мир, что есть юность, которой этот мир так же необходим, как воздух для дыхания. Ты непреклонно вырываешь у природы ее тайны, все, что живет и развивается в царстве природы, должно подчиниться твоим законам и системам, о каждом существе ты знаешь, как оно создается и обращается в ничто. Но своего собственного сына ты не знаешь, и его тебе не уложить ни в одну из твоих систем. Ему, по счастью, удалось приберечь себе немножко идеалов и поэзии, и с этим багажом он пойдет своей собственной дорогой, на которой он не посрамит твоего имени!

Сказав это, Ганс повернулся и направился к двери.

Но профессор абсолютно не был расположен покончить на этом разговор.

— Ганс, ты останешься здесь! — крикнул он. — Ты сию же минуту вернешься!

Но Ганс счел за благо не расслышать приказания. Он видел, что его «вспомогательный корпус» двинулся вперед, и предоставил ему прикрыть отступление.

— Пусть идет, дядя! — сказал Михаил, подходя вплотную к рассерженному старику. — Ты слишком взволнован, успокойся сначала!

Уговоры остались бесплодными. Велау вовсе не думал успокаиваться и теперь, когда непокорный сын вышел за «пределы досягаемости», с новой яростью обрушился на его заступника.

— И ты тоже был с ним в заговоре! Ты знал обо всей этой грязной истории, не отпирайся! Ганс ничего не скрывает от тебя. Почему ты молчал?

— Потому что я дал ему слово и не мог нарушить его, хотя и не одобрял этой таинственности.

— Тогда ты должен был по собственному почину взяться за дело и образумить Ганса!

— И этого я тоже не мог: Ганс был в своем праве!

— Что такое? Теперь и ты начинаешь? — закричал профессор.

Но Михаил спокойно ответил:

— Да, дядя, он был в своем праве! Я тоже не позволил бы навязать себе профессию, которой не люблю и к которой не гожусь. Я только действовал бы более открыто и потому выдержал бы более тяжелую борьбу, чем Ганс, который попросту уклонился от всякой борьбы. С того самого дня, когда ты заставил его взяться за науку, он начал заниматься рисованием. Но в заключение он убедился в невозможности закончить художественное образование у тебя на глазах, а потому и отправился в Б. Наверное, он создал что-нибудь выдающееся, потому что если такой человек, как профессор Вальтер, дает свидетельство его художественной зрелости, то...

— Молчи! — загремел профессор. — Я ничего не хочу слышать! Я говорю «нет» и еще раз «нет», и... А ты тоже лезешь ко мне со своим триумфом? Ты тоже, конечно, была в заговоре?

Последние слова относились к свояченице, которая, ничего не подозревая, вернулась в комнату, чтобы взять забытые ключи, и теперь была страшно поражена сердитым приемом.

— Да что с тобой? — спросила она. — Что случились?

— Случилось? Да ничего не случилось! Произошла только «маленькая перемена в занятиях», как благоугодно было выразиться моему сынку. Но горе мальчишке! Он еще узнает меня, пусть только попадется мне на глаза!

Велау, словно ураган, умчался из комнаты, с треском хлопнув за собой дверью, а хозяйка дома с искренним испугом обратилась к Михаилу:

— Да что же здесь случилось? Скажите мне, Бога ради!

— Катастрофа! Ганс сознался отцу в проделке, которую не мог скрывать долее. Он вовсе не занимался науками, а воспользовался университетскими годами, чтобы заняться живописью и закончить свое образование художника. Однако прости, тетя, я должен бежать за ним, потому что будет и в самом деле нехорошо, если он попадется теперь на глаза отцу.

С этими словами Михаил вышел из комнаты, а бургомистерша несколько минут простояла на месте наподобие соляного столба. Мало-помалу ее лицо прояснилось, и наконец она сказала с величайшим удовлетворением:

— Ганс натянул непогрешимому господину профессору нос, да еще какой! Что за золотой парнишка!

* Датско-немецкая война 1848-1850 гг. из-зa Голштинии.

* Дословно «на Беркгейме». У немцев (так же, как, например, у поляков) к фамильному родовому имени прибавлялось еще название поместья (замка), принадлежавшего данному ответвлению рода. Таким образом, частица «фон» обозначала происхождение семьи, частица «ауф» — ее местопребывание. Это было необходимо в тех случаях, когда на основании аллода имение не переходило к одному старшему сыну, а делилось отцом по завещанию между всеми сыновьями. Таким путем создавалось несколько семейств владетельных баронов, которых надо было различать. Так получались, например, бароны фон Эйзенах ауф Биркенвердер и бароны фон Эйзенах ауф Гольдкрам, то есть, господа из Эйзенаха, сидящие на поместье Биркенвердер, и господа из Эйзенаха, сидящие на поместье Гольдкрам. Это объяснение читателю необходимо будет вспомнить при предстоящей в дальнейшем встрече Ганса Велау с бароном Эберштейном.

Глава 7

Эльмсдорф, имение отставного полковника фон Реваля, находилось невдалеке от города. Оно не представляло собой старого горного замка с лесными и охотничьими округами и историческим прошлым, как Штейнрюк, а было современным уютным жильем, необыкновенно приспособленным благодаря удачному местоположению для. летнего пребывания. Дом — обширная вилла с балконами и террасами — был окружен чудно разбитым парком; внутреннее убранство не сияло великолепием, но говорило об изящном вкусе и богатстве владельца.

Полковник Реваль три года тому назад подал в отставку из-за тяжелой раны, полученной в последнюю войну. С того времени он жил с женой зимой в столице, а летом в Эльмсдорфе, превращенном им из простого поместья в очаровательный уголок.

Михаил Роденберг, служивший в полку Реваля и бывший в последнее время его адъютантом, с самого начала пользовался исключительным благоволением начальника, который находил случай неоднократно доказывать ему это благоволение и после выхода в отставку.

В этот день в Эльмсдорфе было большое торжество: справляли день рождения госпожи фон Реваль, и на праздник было созвано многочисленное общество. Было само собой понятно, что Михаила тоже пригласили, и вместе с тем приглашения были посланы и обоим Велау. Однако Ревалю пришлось отказаться от надежды видеть среди своих гостей знаменитого ученого. Профессор Велау извинился нездоровьем, а на самом деле просто был в отвратительном настроении духа из-за своеволия Ганса. Таким образом, молодые люди отправились в Эльмсдорф одни.

В ярко освещенных комнатах виллы супруги Реваль принимали гостей с той любезностью, которая делала их дом центром всего местного общества. Гансу Велау и здесь удалось оправдать утверждение отца, будто он — чрезвычайный счастливчик, перед которым неизменно распахиваются все двери и сердца, хотя сам он ровно ничего не делает для этого. Чуть только он был представлен хозяйке дома, как сразу стяжал ее особенное благоволение. Все тоже согласились, что он очень мил, и Ганс сразу почувствовал себя совершенно легко и свободно в обществе, еще минуту назад бывшем ему совершенно чуждым.

Но тем более чужим чувствовал себя здесь Михаил, который не обладал ни талантом, ни склонностью быстро и легко сходиться с людьми. За исключением хозяев дома, он тоже ровно никого не знал из присутствующих, и беглые представления, сопровождавшиеся не менее беглыми разговорами, мало интересовали его. Поэтому он был скорее наблюдателем, чем участником общего веселья, и, уныло бродя из комнаты в комнату, попал наконец в оранжерею, где купы пальм, лавров и цветущих растений образовывали уютные уголки для отдохновения.

Здесь было так прохладно и пустынно, что молодому офицеру не хотелось возвращаться в жаркие комнаты, где он никому не был нужен. Медленно переходил он от растения к растению, пока появление полковника Реваля не нарушило его созерцательного настроения.

— А вы по-прежнему нелюдим? — спросил полковник, и в тоне его слышались и шутка, и серьезный упрек. — Вы — плохой гость на нашем празднике! Что вы делаете в этой пустынной оранжерее?

— Я только что вошел, — извинился Михаил. — Кроме того, я чувствую себя таким чужим в этом обществе...

— Лишнее основание, чтобы познакомиться со всеми. Берите пример со своего юного друга: он на всех парусах мчится в потоке общего веселья. Я уже давно ищу вас в зале, так как хотел представить вас графу Штейнрюку. Ведь вы еще не знакомы с ним?

— С командующим войсками? Нет.

— Он только что прибыл, и впоследствии вам все равно придется явиться к нему по долгу службы. Генерал пользуется колоссальным влиянием, и его чрезвычайно боятся за служебную строгость. По службе он никого не щадит, а себя — менее кого бы то ни было, хотя ему и под семьдесят. Но понятие о старости кажется созданным не для него!

Михаил молча слушал полковника. Он знал, что граф был в Штейнрюке, и должен был приготовиться к возможной встрече. До сих пор судьба щадила его, но в будущем встречи нельзя было избежать, поскольку ему, прикомандированному ныне к генеральному штабу, так или иначе все равно придется явиться к командующему войсками.

— Мы надеялись видеть у себя и молодого графа тоже, — продолжал Реваль, — но нам только что сообщили, что он приезжает лишь завтра. Жаль! Вы могли бы сделать интересное знакомство!

— Вы имеете в виду сына генерала, полковник?

— Нет, граф Альбрехт умер несколько лет тому назад, я говорю о внуке генерала, графе Рауле. Это — прекраснейший из мужчин, каких только мне приходилось видеть! Вечно впереди всех во всяких безумствах, голова постоянно набита гениальными идеями; к тому же он очаровательно любезен, так что сразу покоряет всех. Это в самом деле необыкновенно богато одаренная натура, но и безумец тоже, который еще наделает хлопот своему деду, если генерал вовремя не скрутит его!

— Ну, мне кажется, граф Штейнрюк — подходящий для этого человек! — заметил Михаил.

— Я тоже так думаю! Граф Рауль не боится ни смерти, ни черта, но к деду питает благоговейное почтение, и если его высокопревосходительство что-то приказывает, то молодому графу приходится покоряться!

Позади разговаривавших послышалось легкое шуршание шелковых платьев. Они обернулись, и в тот же момент молодой офицер так резко отошел в сторону, что полковник с удивлением взглянул на него.

Вошли две дамы. Старшая, очень нежная и бледная, в изысканном темном туалете, осматривалась по сторонам, отыскивая местечко, где можно было бы отдохнуть. Младшая продолжала стоять на ступенях лестницы, ярко озаряемая светом лампы, висевшей над ее головой.

Ганс Велау был прав, когда с таким энтузиазмом описывал эту девушку. Высокая и стройная, с лицом поразительной, редкой красоты, она действительно как будто сошла со страниц какой-то сказки. Глаза ее в самом деле блестели, словно звезды, а волосы казались тем самым золотом, о котором рассказывают старые предания о кладах.

— Ах, ваше сиятельство! — воскликнул полковник, подходя к старшей из дам и предлагая ей руку. — Наверное, в зале было слишком жарко? Боюсь, что, появившись у нас на вечере, вы принесли жертву...

— Это только усталость, больше ничего, — говорила графиня, в то время как Реваль вел ее к креслу. — О, лейтенант Роденберг!

Михаил поклонился.

Теперь и Герта подошла к матери и промолвила:

— Маме стало нехорошо, поэтому мы и покинули зал. Здесь, где так прохладно и тихо, она скоро оправится.

— Но в таком случае лучше всего будет... — и Михаил, взглянув на полковника, направился к двери.

Однако графиня с чарующей любезностью воскликнула:

— Да нет же! Мне просто стало немножко не по себе от жары и толчеи. Очень рада видеть вас, господин Роденберг!

Полковник был явно удивлен, что дамы знакомы с молодым офицером. Его замечание по этому поводу заставило графиню рассказать историю их знакомства. Она уверяла, что быстрая помощь, оказанная Михаилом, спасла жизнь ей и ее дочери, и напрасно Роденберг противоречил: графиня стояла на своем.

Графиня Герта не приняла участия в разговоре, а обратила все свое внимание на растения. Медленно скользила она по оранжерее: ее движения были полны грации, но это не была грация молоденькой, неуверенной в себе, девушки. Несмотря на свои девятнадцать лет, она производила впечатление вполне светской дамы, сознающей, что она богатая наследница и очень красива.

Остановившись перед группой чужеземных растений, она спросила равнодушным тоном:

— Не знаете ли вы, что это за цветы, господин Роденберг? Должна признаться, перед этим растением мои ботанические сведения изменяют мне!

Михаилу волей-неволей пришлось направиться в противоположный конец теплицы, что он и сделал, впрочем, ничуть не торопясь. Но лицо его слегка побледнело, когда он давал требуемые объяснения:

— По-видимому, это — дианея, одно из тех губительных растений, овальные листики которых одарены особой чувствительностью: стоит насекомому, привлеченному опьяняющим ароматом дианеи, коснуться этих листиков, как они сейчас же складываются и сдавливают насмерть случайного узника.

По лицу девушки скользнула полусострадательная, полупрезрительная усмешка.

— Бедные! И все-таки, должно быть, очень хорошо умереть в опьяняющем аромате! Разве нет?

— Нет! Смерть прекрасна лишь на свободе, а рабства не скрасит никакой опьяняющий аромат!

Ответ прозвучал так резко, почти грубо, что Герта на мгновение поджала губы, затем, оставляя в стороне предмет разногласия, заметила с легкой насмешкой:

— Я с удовольствием констатирую, что здесь служба не поглощает вашего времени так всецело, как там, на курорте. Здесь у вас все-таки остается свободное время, чтобы появляться в обществе!

— Там я был на маневрах, здесь — в отпуске.

— Может быть, в качестве гостя полковника Реваля?

— Нет.

— Я и не знала, что у вас есть дружеские связи в этой местности. Значит, вы здесь у...

— У родственников.

Герта нетерпеливо топнула атласной туфелькой о пол.

— Их имя, должно быть, составляет государственную тайну, потому вы так тщательно скрываете его! — воскликнула она.

— Вовсе нет, для этого у меня нет ни малейших оснований. Я гощу в Таннберге, у родственников профессора Велау.

Это сообщение, казалось, поразило Герту. Она с умышленной небрежностью играла только что сорванной розой, не отрывая взора от юного офицера.

— В Таннберге? А! Это маленький горный городок, расположенный совсем близко от Штейнрюка! Мы собираемся провести там несколько недель!

Что-то вспыхнуло, как будто засияло в лице Михаила. Но эта радостная, вспышка длилась одно только мгновение и сейчас же сменилась обычной холодной вежливостью, с которой он ответил:

— Осенние дни очень хороши в горах!

На этот раз молодая графиня не выказала ни малейшего неудовольствия в ответ на холодное замечание собеседника: как ни мимолетна была вспышка радости на его лице, от нее она не укрылась. Продолжая небрежно играть розой, Герта улыбнулась и насмешливо сказала:

— Несмотря на то, что вы живете по соседству, нам наверное опять не придется повидать вас. По всей вероятности, у вас и здесь окажется какой-нибудь «долг службы»!

— Вам угодно шутить, графиня!

— Я говорю совершенно серьезно. Ведь сегодня мы только от господина Велау узнали о вашем присутствии. Разумеется, вы первым делом поспешили стать невидимым. Должно быть, вы были погружены в какой-нибудь стратегический разговор с полковником, когда мы вошли? Очень жаль, что мы помешали вам, ведь сразу было видно, что вы были неприятно поражены.

— Вы глубоко ошибаетесь! Я был очень рад случаю еще раз встретить вашу матушку и вас.

— И все-таки вы испугались, завидев нас?

Михаил кинул мрачный, почти угрожающий взгляд на молодую девушку, которая так безжалостно загоняла его в тупик. Но его голос звучал полным самообладанием, когда он ответил:

— Я был только удивлен, потому что знал, что графиня рассчитывала вернуться с курорта прямо в Беркгейм.

— Мы изменили свой план по специальному желанию дяди Штейнрюка; кроме того, врач посоветовал маме воспользоваться еще несколько недель этим живительным горным воздухом. Неужели вы и в самом деле не побываете у нас в замке? Это очень обрадовало бы маму... и меня тоже...

Герта досказала последние слова вполголоса, но каким сладким очарованием дышали они! Она стояла совсем близко от Михаила, тихо шуршало ее платье, и кружевное облако отделки слегка касалось молодого человека. Он стал еще бледнее, чем прежде. В течение нескольких секунд он словно задыхался, а затем церемонно поклонился и сказал:

— Сочту это для себя великой честью!

В его тоне слышалась нотка, которая говорила графине Герте, что он все-таки не придет. Ее глаза сверкнули гневом, но она, словно соглашаясь, кивнула головой и отвернулась, чтобы присоединиться к матери. При этом — о, совершенно случайно, — роза выпала из ее руки.

Михаил остался на месте, но его пламенный, жаждущий взор устремился к цветку, который только что держала ее рука. Нежный, полураспустившийся бутон лежал у его ног, такой розовый и ароматный, а прямо над ним сверкали цветы дианеи, которая несет смерть своим пленникам опьяняющим ароматом.

Рука молодого офицера невольно потянулась к земле, а быстрый взгляд скользнул по группе разговаривавших: не смотрят ли на него? Да, на него смотрели... Взгляд пары сияющих глаз был устремлен на него с ожиданием, с торжеством — ведь он должен был нагнуться!

Но Михаил гордо выпрямился и твердо двинулся вперед, наступив на розу; нежный цветок умер под его ногой.

Графине Герте, должно быть, стало очень жарко в этот момент, по крайней мере она с пламенной энергией заработала веером. В то же время полковник Реваль, кончив разговор со старшей графиней, сказал:

— Однако дадим покой ее сиятельству, чтобы она могла вполне отдохнуть. Пойдемте, милый Роденберг!

Они простились с дамами и вернулись в зал из прохладного, напоенного ароматом цветов помещения с уютной полутьмой в душную атмосферу залитого светом зала, в сутолоку и толчею. И все-таки Михаил облегченно вздохнул, словно вышел на свежий воздух.

Ганс Велау, который и в самом деле мчался на всех парусах в потоке общего веселья, завидев друга, сейчас же подбежал к нему.

— Знаешь, здесь обе графини Штейнрюк, с которыми мы познакомились на курорте!

— Знаю, — коротко ответил Михаил, — я только что говорил с ними.

— В самом деле? Да куда же ты запропастился? Разумеется ты, как и всегда, отчаянно скучаешь в обществе? Ну, а я на славу забавляюсь и уже перезнакомился со всеми!

— Тоже «как и всегда»! Впрочем, сегодня тебе приходится заменять отца. Все хотят познакомиться хотя бы с сыном знаменитого ученого, раз он сам...

— И ты туда же? — раздраженно перебил его Ганс. — По крайней мере, уж двадцать раз меня представляли сегодня, как достопримечательность номер второй, ввиду отсутствия достопримечательности номер первый. Мне до такой степени тычут в нос знаменитостью отца, что я прихожу в полное отчаяние!

— Ганс! Что, если бы это услыхал твой отец! — с упреком сказал Михаил.

— Тут уж я ничего не могу поделать! Всякий другой человек представляет собой определенную личность, нечто индивидуальное, я же — только «сын нашего знаменитого» и так далее! И только, больше ничего! Меня представляют в качестве сына знаменитого отца, со мной обращаются с особым вниманием, отличают. Но ведь это просто ужас — вечно быть лишь чьим-то отражением!

Молодой офицер слабо улыбнулся.

— Что же, ты стоишь на дороге к перемене этого положения. Будем надеяться, что скоро станут говорить: «Знаменитый художник Ганс Велау, отец которого тоже прославился научными работами»!

— В этом случае я, конечно, прощу отцу его славу! Так, значит, ты уже виделся с графинями Штейнрюк? Я был поражен, когда увидел их, ведь мы предполагали, что они давно в Беркгейме! Графиня-мать очень любезно пригласила меня, или, вернее, нас обоих, в замок, и я, разумеется, принял приглашение. Мы, конечно, вместе отправимся в замок с визитом?

— Нет, я не поеду туда! — отрезал Михаил.

— Но почему же нет, Господи?

— Потому что я не имею ни повода, ни желания втираться в круг графини Штейнрюк. Тон, царящий там, достаточно известен. Если человек мещанского происхождения хочет занять положение в этом обществе, он должен быть постоянно вооружен и не выпускать оружия из рук!

— Так что же, ведь это — твоя специальность! — воскликнул с иронией Ганс. — Ну, а я нахожу крайне неудобным вечно быть с оружием и настороже, как ты и отец, который в обращении с аристократией вечно трясется за свои принципы. Я забавляюсь без всяких принципов, а что касается дам, то я охотно складываю оружие к их ножкам. Будь же благоразумен, Михаил, давай навестим графинь!

— Нет!

— Ну, так и Бог с тобой! Уж если ты что-нибудь вобьешь в свою упрямую голову, то с тобой ничего не поделаешь, это я давно знаю. Ну, а я не упущу удобного случая снова приблизиться к этой златокудрой сказочной фее, графине Герте! Ты-то, понятно, даже не заметил, какая она сегодня ослепительная, чарующая, в облаках шелка и кружев. Воплощенный идеал женской красоты!

— Я, пожалуй, согласен, что графиня красива, но...

— Как? Ты только «пожалуй, согласен» с этим? — возмущенно перебил его Ганс. — В самом деле? И ты еще собирался критиковать ее своим «но»? Слушай, Михаил, ты стал для меня достойной уважения персоной, и папа так часто выставляет мне тебя в качестве образца всяческого совершенства, что эти твои совершенства уже давно колют мне глаза. Но что касается женщин и женской красоты, то тут ты, пожалуйста, помолчи: в этом ты ровнешенько ничего не понимаешь и остаешься, как и прежде, просто «глупым Михелем».

С этой полушутливо, полусердито высказанной фразой Ганс покинул друга и опять подошел к одной из групп гостей, а Михаил один двинулся дальше, и на лице его отражалась бесконечная горечь.

В это время на другом конце зала полковник Реваль разговаривал с графом Штейнрюком. Они отошли в глубокую оконную нишу, отделенную от зала полузадернутой портьерой, и здесь Реваль сказал:

— Мне хотелось бы обратить внимание вашего высокопревосходительства на этого молодого офицера. Вы очень скоро убедитесь, насколько он заслуживает внимания!

— Раз вы так горячо рекомендуете его, я не сомневаюсь в этом, — ответил Штейнрюк, — обычно вы весьма скупы на похвалу. Он с самого начала служил в вашем полку?

— Да, и блестяще проявил себя в датской войне. Еще будучи младшим лейтенантом, он с горсткой людей овладел стратегическим пунктом, который до тех пор отражал все атаки, и способ, с помощью которого этот офицер достиг цели, доказал его необыкновенную энергию, присутствие духа и стратегический талант. В последнем походе он был моим адъютантом, а только что его прикомандировали к главному штабу на основании представленной им работы. Ее, вероятно, показывали вам, ваше высокопревосходительство: она касается одного из пунктов, за который вы еще недавно горячо ратовали, и была подписана полным именем.

— Я помню — лейтенант Роденберг! — сказал генерал.

Это имя по-прежнему вызывало в нем тяжелые воспоминания, но в данном случае оно не бросилось ему в глаза, поскольку неоднократно встречалось в армии. Был один полковник Роденберг, трое сыновей которого служили в армии, и граф не сомневался, что в данном случае речь идет об одном из них. Поэтому он и не стал расспрашивать Реваля относительно личности молодого офицера.

— Да, я хорошо ознакомился с его работой, — продолжал Штейнрюк. — Она доказывает незаурядные способности и могла бы обеспечить своему автору мое полное внимание и без специальной рекомендации. Но поскольку вы еще к тому же так блестяще аттестуете его служебную деятельность, то...

— Роденберг заслуживает внимания и полного доверия, хотя по отношению к своим сослуживцам он занял несколько обособленную позицию. Необщительность и холодная замкнутость доставили ему мало друзей, но уважают его решительно все.

— Этого вполне достаточно! — заявил Штейнрюк, слушавший полковника с явным интересом. — Кто обладает честолюбием и стремится к великой цели, тому некогда быть любезным. Я люблю подобные натуры, потому что и сам в юности был таким же!

— А вот и он! Его высокопревосходительство хочет познакомиться с вами, милейший Роденберг! — сказал полковник, делая знак проходившему мимо Михаилу, чтобы тот подошел поближе.

Полковник представил молодого офицера по всей форме и затем вернулся к гостям, предоставив своему любимцу самому поддержать впечатление, сложившееся у генерала в предшествующем разговоре.

Михаил стоял перед человеком, которого десять лет тому назад видел единственный раз и образ которого неугасимо горел в его воспоминаниях, как связанный с самым тяжелым моментом в жизни.

Граф Михаил Штейнрюк уже перешагнул за семьдесят лет, но он принадлежал к числу тех натур, над которыми старость не властна. Годы, столь непреклонно сгибающие других людей, никак не отразились на его горделивой и властной осанке. Лишь чуть-чуть глубже стали морщины на гордом, энергичном лице, волосы и усы поседели, но этим и ограничивались десятилетние перемены. Зоркие глаза по-прежнему были полны огня, и все так же от всей его фигуры веяло неукротимой мощью. Да, в старом генерале было столько силы, что ему мог позавидовать любой юноша!

Штейнрюк окинул испытующим взглядом молодого офицера и, видимо, остался доволен. Ему нравилась у военной молодежи внешность, которая дышала железным спокойствием, говорившим о силе духа и дисциплине. Поэтому он обратился к офицеру с более явным благоволением, чем обыкновенно это делал.

— Полковник Реваль очень горячо рекомендовал мне вас, лейтенант Роденберг, а я придаю большое значение его суждению. Вы были его адъютантом?

— Точно так, ваше высокопревосходительство!

Штейнрюк прислушался: что-то знакомое прозвучало в этом голосе; ему показалось, что он как будто уже слышал его когда-то, хотя этот офицер был совершенно не знаком ему. Генерал начал беседу о военных делах, умело вставляя в разговор разнообразные вопросы. Но Михаил успешно выдержал строгий экзамен, который был учинен ему в такой разговорной форме. Его ответы поражали краткостью, он не произносил ни одного лишнего слова кроме того, что требовалось. В то же время эти ответы отличались ясностью и меткостью суждений — совершенно во вкусе генерала, все более и более убеждавшегося, что полковник не преувеличивал. Графа Штейнрюка очень боялись из-за его непреклонной строгости, однако он был не только строг, но и справедлив, когда встречал заслуги и способности. Поэтому он снизошел даже до открытой похвалы.

— Перед вами открыт широкий жизненный путь, — сказал он в конце разговора. — Вы стоите на нижней ступени, но подняться наверх в ваших возможностях. Насколько я слышал, вы еще юношей отличились в походе, а ваша последняя работа доказывает, что вы владеете не только оружием. Я буду очень рад, если оправдаются надежды, возлагаемые на вас. Нам нужно сильное молодое поколение. Я буду помнить о вас, лейтенант Роденберг. Кстати, как ваше имя?

— Михаил, ваше высокопревосходительство!

Генерал вздрогнул при этом нечасто встречавшемся имени и снова пытливо впился взором в лицо молодого офицера.

— Вы — сын полковника Роденберга, который командует полком в В.?

— Нет, ваше высокопревосходительство.

— Но вы в родстве с ним?

— Тоже нет. Я не знаком ни с самим полковником, ни с кем-либо из его семьи.

Теперь по лицу графа стала разливаться легкая бледность, и он невольно отступил на шаг назад.

— Чем занимается ваш батюшка?

— Мой отец давно умер.

— А ваша матушка?

— Точно так же.

На секунду воцарилось мертвое молчание, граф положительно пронизывал взором лицо молодого офицера. Наконец он тихо спросил:

— А где... где вы провели детство?

— В лесничестве поблизости от Санкт-Михаэля.

Генерал вздрогнул; открытие, которое он уже предчувствовал, поразило его, словно громом.

— Михаил, это — ты? Не может быть! — вполголоса воскликнул он.

— Что угодно приказать вашему высокопревосходительству? — ледяным тоном спросил Михаил.

Он стоял неподвижно, в строго служебной позе, только глаза его метали пламя, и теперь Штейнрюк узнал эти глаза. Он видел их однажды, когда нанес мальчику незаслуженное оскорбление, и тогда их выражение было точно таким же.

Но граф Штейнрюк не потерялся даже в столь трудную для него минуту. Он сейчас же овладел собой и опять принял свою властную осанку.

— Пусть так! Пусть прошлого не существует, и я в первый раз в жизни вижу лейтенанта Роденберга. Я не возьму назад ни высказанной вам похвалы, ни надежд, которые возлагаю на вашу будущность. Вы можете и впредь рассчитывать на мое благоволение!

— Очень признателен вашему высокопревосходительству, — язвительно ответил Михаил. — Мне достаточно слышать из ваших уст, что я гожусь на что-нибудь в этом мире. Я один нашел свой путь и один пойду по нему и далее!

Лоб генерала грозно нахмурился. Он хотел великодушно забыть о прошлом, думал, что совершает неслыханный подвиг великодушия, не отказывая лейтенанту в своем благоволении, а тот самым резким образом отверг и то, и другое!

— Очень высокомерно! — сказал он почти с угрозой. — Вы сделали бы лучше, если бы держали в границах свою непомерную гордость. Когда-то вам была оказана несправедливость, и это может извинить грубость вашего ответа, я как бы не слыхал его. Но потрудитесь на досуге обдумать ответ получше!

— Вашему превосходительству угодно приказать мне еще что-нибудь? — холодно спросил Михаил.

— Нет!

Генерал смерил гневным взглядом молодого офицера, осмелившегося первым прощаться, не дожидаясь, пока его отпустят. Но, должно быть, Михаил счел генеральское «нет» за разрешение удалиться: он простился по-военному и ушел.

Молчаливо и мрачно смотрел граф ему вслед. Он все еще не мог освоиться с тем, что только что видел собственными глазами. Правда, ему в свое время доложили, что «парень-неудачник» сбежал от приемного отца и не вернулся обратно, должно быть, из боязни наказания. Граф не счел нужным разыскивать беглеца: если мальчишка исчез, тем лучше — тогда с ним кончено, а вместе с ним и с воспоминаниями о семейной трагедии, которая должна быть похоронена во что бы то ни стало. Правда, порой графом овладевали опасения, что беглец неожиданно вынырнет из позора и нищеты, чтобы использовать для шантажа родственную связь с ним лично, которую нельзя было отрицать. Но тогда он утешал себя следующим соображением: ведь когда отец этого Михаила попытался добиться чего-нибудь таким путем, с ним живо справились, значит, справятся и с сыном. Граф Михаил был не из тех людей, которые боятся призраков.

А теперь беглец и в самом деле вынырнул на поверхность, на ту же самую почву, где вращалась графская семья. Теперь это человек, самостоятельно, без чьей-либо помощи выбившийся наверх, и он осмелился отвергнуть протекцию, которую ему предложили — вынужденно и с отвращением, правда, но предложили. Теперь, похоже, он сам отрекается от родных своей матери!

Когда граф вернулся к обществу, на его челе все еще лежала грозовая туча. В этот момент в зале появилась также и графиня Герта с матерью, причем девушка сразу стала центральной фигурой общества. Все теснились к ней, все наперебой спешили осыпать ее комплиментами. Ганс Велау, словно комета, пронесся по залу, только чтобы приблизиться к ней, и даже мрачное лицо Штейнрюка прояснилось при виде красавицы-подопечной.

Только лейтенант Роденберг, казалось, не заметил появления девушки. Он остался стоять в стороне, терпеливо выслушивая какого-то старичка, державшего перед ним длинную речь о том, что лето было плохое, а осень великолепна. Но взор Михаила с той же пламенной жаждой тянулся к кружку, теснившемуся вокруг Герты, как незадолго перед тем — к розе на полу теплицы. Когда болтливый старичок наконец оставил его, Михаил вполголоса пробормотал:

— «Ты остаешься, как и прежде, глупым Михелем»... если бы я остался им!

Глава 8

Граф Михаил Штейнрюк пользовался в столице большим влиянием. В начале последнего похода он был назначен командующим войсками, доказал свои выдающиеся способности на этом поприще, и его голос стал решающим в военных делах.

Шесть лет тому назад генерал потерял единственного сына, который был причислен к посольству в Париже, и с тех пор сноха и внук жили у него в доме. Внук генерала по желанию, а вернее по приказанию деда, должен был поступить на военную службу, но, к великой радости родителей, дело до этого не дошло. Рауль, бывший и в самом деле хрупким мальчиком, стал прихварывать как раз в то время, когда решалась его жизненная карьера, и врачи единогласно объявили, что его организм не выдержит сурового режима военной службы. Они ссылались на слабую грудь отца, на признаки страшной болезни, которая могла унести единственный отпрыск древнего рода Штейнрюков. Перед этим соображением должен был склониться сам граф Михаил. Но он никогда не мог примириться с тем, что его пламенное желание не осуществилось, тем более, что, пережив критический возраст, граф Рауль стал красавцем и здоровяком. Но время было упущено, и Рауль, окончив курс в одном из германских университетов, вступил на государственную службу по министерству иностранных дел.

Генерал все десять лет, в течение которых он был хозяином замка Штейнрюк, оставался верен традициям покойного родственника. Каждую осень в охотничий сезон он проводил там несколько недель, так как служба редко позволяла ему отдыхать более продолжительное время. Обыкновенно сноха и внук сопровождали его в этих поездках; принимали гостей, устраивали охоты, и пустынный горный замок на короткое время наполнялся шумом и жизнью, а через несколько недель снова замирал в обычном запустении.

На следующее утро после своего приезда, иначе говоря, на второй день после вечера у полковника Реваля, молодой граф Рауль сидел в комнате матери, и оба были погружены в серьезный разговор, предмет которого, по-видимому, отнюдь не был веселым, так как и мать, и сын казались одинаково расстроенными.

Графиня Гортензия Штейнрюк, некогда ослепительная красавица, до сих пор сохранила следы былой красоты. Несмотря на то, что она была матерью взрослого сына, она умела не терять привлекательности, хотя ее очарование и было в значительной степени обязано искусству косметики и туалетам. Ее одухотворенное лицо с темными, живыми глазами обладало к тому же особым очарованием, способным в определенной мере восполнить недостаток юности, а фигура, несмотря на несколько излишнюю пышность, не потеряла грациозности движений.

Рауль, поразительно похожий на мать и вполне унаследовавший ее красоту, ни единой чертой не напоминал отца, деда или вообще род Штейнрюков. У него была чудная голова с густыми темными кудрями, высоким лбом и темными выразительными глазами. Огонь, тлевший в глубине этих глаз, по временам вспыхивал страстным пламенем, иногда даже среди совершенно спокойного разговора. Красота графа была бесспорна, а какая-то затаенная демоничность придавала ей еще большее очарование.

— Значит, вчера он все же вызвал тебя? — раздраженно спросила Гортензия. — Я так и знала, что опять собирается буря, и пыталась отвратить ее, но не думала, что она разразится в первый же вечер!

— Да, дедушка был в высшей степени немилостив! — ответил Рауль не менее раздраженным тоном. — Из-за пары глупостей он так строго потребовал меня к ответу, словно я повинен в государственном преступлении! Ведь я уже исповедался тебе во всем, мама, и надеялся на твое заступничество!

— На мое заступничество? — с горечью повторила графиня. — Да ведь ты знаешь, насколько я здесь бессильна, особенно если дело касается тебя. Что значат материнские права и материнская любовь в глазах человека, который привык, не считаясь ни с чем, все подчинять своей воле и ломать то, что не хочет гнуться! Прежде я немало страдала от зависимости, в которой находился твой отец и в которой теперь продолжаю находиться и я после его смерти. Но ведь у меня нет никакого состояния, и граф Штейнркж умеет удержать нас на цепи этой зависимости!

— Ты ошибаешься, мама! — сказал Рауль. — Меня заставляет подчиняться вовсе не власть дедушки, а его личность. Что-то есть в его взоре, в его голосе, чему я не могу пойти наперекор. Я готов вызвать на бой весь мир, но против деда я бессилен.

— Да, он на славу вышколил тебя! Все это — плоды воспитания, целиком рассчитанного на то, чтобы лишить меня какого-либо влияния и привязать тебя исключительно к нему одному. Тебе импонируют его повелительный тон, его властный взгляд, а я уже давно разглядела под всем этим одно только самодурство, с которым мне приходилось мириться с первых дней брака. Только не вечно же это продлится..

Гортензия тяжело перевела дух при последних словах. Рауль ничего не ответил; он опустил голову на руки и уткнулся взглядом в пол.

— Я уже писала тебе, что Герта с матерью гостит здесь, — снова начала графиня. — Я была поражена видом Герты: в течение года, который мы не видели ее, она стала безупречной красавицей. Разве ты не находишь этого?

— Да, она очень красива... и очень избалована, капризна! Мне уже вчера пришлось столкнуться с ее капризами!

Гортензия слегка повела плечами.

— Она держит себя, как богатая наследница и единственная дочь бесконечно слабовольной матери, никогда не осмеливавшейся воспротивиться ее воле. Но ты, Рауль, сам обладаешь сильной волей и сумеешь заставить свою будущую жену уважать ее. В этом я не сомневаюсь, и это — как раз тот исключительный случай, когда я совершенно согласна с твоим дедом, желающим впоследствии сосредоточить в одних руках все фамильные владения. Доходы с майората очень умеренны, дедушке завещан только этот охотничий замок, а Герта — единственная наследница всего аллода, и богатая вдовья часть ее матери тоже со временем отойдет к ней. Кроме того, вы оба являетесь последними отпрысками рода Штейнрюков, так что союз между вами понятен сам собой.

— Ну да, если принимать во внимание лишь одни семейные соображения, тогда конечно! Ведь уже поторопились предрешить этот союз, когда мы были еще детьми! — сказал Рауль с горечью, не ускользнувшей от матери.

Она удивленно взглянула на него и промолвила:

— Но мне казалось, что ты имеешь все основания быть довольным таким решением. Даже я довольна, а уж я-то предъявляю к своей будущей невестке наивысшие требования. И до сих пор ты был вполне согласен, что же означает твоя угрюмость теперь? Неужели тебя так расстроили капризы Герты? Я признаю, что вчера она встретила тебя не особенно любезно, но это еще не дает оснований отказываться от руки красавицы и ее состояния!

— Нет, но мне противно уже теперь жертвовать своей свободой.

— Свободой! — горько рассмеялась Гортензия. — Неужели ты и в самом деле решаешься произнести это слово в этом доме? Разве тебе не надоело, что с тобой в двадцать пять лет обращаются как с мальчиком, что тебе задают трепку, если твое поведение не нравится, что об исполнении самого пустячного желания надо сначала покорно просить и смиренно подчиняться, если из высоких сфер последует категорический отказ? Неужели ты можешь хоть на мгновение оттянуть момент наступления полной самостоятельности, которая предоставляется тебе путем этого брака? Уже в будущем году, на основании завещания, опека твоего деда над Гертой кончается, и тогда она, а вместе с нею и ее муж вступают в полные права. Освободись, Рауль, освободи и себя, и меня!

— Мама! — воскликнул молодой граф, боязливо кивая в сторону двери.

Но взволнованная женщина не обратила внимания на его предупреждение и продолжала с прежней страстностью:

— Да, освободи и меня тоже! Что за жизнь веду я здесь? Вечная борьба и вечное поражение! До сих пор у тебя не было достаточной власти, чтобы защитить меня от вечных оскорблений, но теперь ты будешь обладать ею, стоит тебе только захотеть. Я сбегу к тебе, как только ты станешь на твердую почву!

Рауль резко встал. Страстная, убедительная речь матери не осталась без влияния, было видно, что нарисованная ею картина свободы и самостоятельности произвела глубокое впечатление на молодого человека, только что испытавшего на себе всю тяжесть дедушкиной власти. И все-таки в его колебании ясно отражалась внутренняя борьба.

— Ты права, мама, — проговорил он наконец, — совершенно права, я и не противлюсь... Но если дело должно быть ускорено теперь, как на то похоже, то...

— То ты имеешь все основания радоваться этому! Я не понимаю тебя, Рауль! Уж не связал ли ты себя...

— Нет, нет! — горячо перебил молодой граф, — об этом не может быть никакой речи!

Однако похоже, что его уверения мало успокоили мать. Она хотела продолжить расспросы в этом направлении. Но дверь вдруг резко, хотя и бесшумно, распахнулась, и камеристка графини вбежала, объявив вполголоса:

— Его высокопревосходительство, генерал!

Она не успела отойти от двери, как появился сам Штейнрюк. Он на мгновение остановился на пороге и быстрым, пытливым взглядом окинул мать и сына.

— С каких это пор в нашей семье заведен такой строгий этикет? — спросил он. — Тебе докладывают обо мне, Гортензия?

— Я не понимаю, почему вздумалось Марион... Ведь она знает, что доклад излишен...

— Если только ей не были даны соответствующие инструкции, то, разумеется, излишен! Хотя ее доклад звучал скорее предупреждением!

С этими словами Штейнрюк уселся около Гортензии, ответив на поклон внука лишь небрежным кивком головы. До сих пор мать и сын говорили по-французски, но при появлении генерала перешли на немецкий язык, на котором граф обратился к ним при входе и теперь продолжал:

— Я хотел спросить тебя кое о чем, Гортензия. Мне только что сообщили, что по твоему приказанию приготовляются две комнаты для гостей. Я думал, что мы ограничимся родными и останемся исключительно в семейном кругу. Кого ты пригласила?

— Дело идет об очень кратком визите, папа, — сказала графиня. — Это знакомые, которые в данный момент находятся в Вильдбаде и на обратном пути хотят провести у нас два-три дня. Я получила известие об их прибытии только сегодня утром и сама сообщила бы тебе о гостях.

— Да, но я хотел бы знать, кого именно ты ждешь!

— Анри де Клермона и его сестру...

Ответ был дан не без замешательства, и лицо генерала омрачилось.

— В таком случае я очень сожалею, что ты не предупредила меня заранее об их визите, я не допустил бы его!

— Но приглашение было дано по желанию Рауля, по его особой просьбе!

— Пусть, я все-таки не желаю видеть Клермонов в нашем обществе.

Рауль подскочил при этом твердо выраженном заявлении, и его лицо залила густая краска.

— Прости, дедушка, но Анри и его сестра уже не раз бывали у нас прошлой зимой!

— У твоей матери! Я не вмешиваюсь в выбор тех гостей, которых она принимает лично у себя, но принять их в Штейнрюке, где мы находимся в тесном семейном кругу, значило бы допустить с ними интимность, которой я категорически не желаю.

— Но это невозможно! — возразила Гортензия, нервно комкая носовой платок. — Раз я пригласила гостей, не могу же я взять приглашение обратно!

— Почему нет? Ты просто напишешь, что заболела и не можешь исполнить в полной мере обязанности хозяйки!

— Но ведь это поставит нас в смешное положение! — воскликнул Рауль. — Никто не поверит такому предлогу, это будет оскорблением!

— Я тоже так думаю! — поддержала его Гортензия.

— Ну а я держусь другого мнения, чем вы оба! — с ударением на «я» сказал генерал. — А здесь важнее всего именно мое мнение. Ваше дело, как вы уладите вопрос с отказом, но это должно быть сделано во что бы то ни стало, так как я не приму Клермонов в своем замке!

Это было сказано тем самым повелительным тоном, который более всего возмущал страстную Гортензию. Она в бешенстве вскочила с места:

— Значит, я должна оскорбить друзей своего сына? Конечно, они — мои соотечественники, и это закрывает им доступ в замок! Ведь любовь к родине вечно была поводом для упреков по моему адресу, а симпатия Рауля к моим соотечественникам уже рассматривается как преступление! Со времени смерти отца он не смеет и ногой ступить во Францию, весь круг его знакомств определяется тобой, словно Рауль — маленький мальчик, и ему с трудом разрешают бывать у моих родственников. Но я устала от этого вечного рабства, я хочу наконец...

— Рауль, оставь нас! — перебил Штейнрюк.

Он продолжал спокойно сидеть на месте, и его лицо казалось невозмутимым, только на лбу вырисовалась грозная складка.

— Ты останешься здесь, Рауль! — крикнула Гортензия. — Ты останешься около своей матери!

Молодой граф был, по-видимому, склонен принять сторону матери, он стал рядом с нею и собирался явно воспротивиться деду. Но теперь последний встал с месте, и его взор сверкнул гневом.

— Ты слышал, что я приказал? — сказал он внуку. — Вон!

Тон его голоса был таким властным, что вся готовность Рауля оказать сопротивление сразу исчезла, он не мог противиться этому тону и взгляду; одно краткое время он еще колебался, потом повернулся и вышел из комнаты.

— Я не хотел, чтобы Рауль стал свидетелем ссоры, к сожалению, они слишком часто происходят между нами, — ледяным тоном произнес генерал, обращаясь к своей снохе. — Теперь мы одни, что ты хотела сказать мне?

Если что-нибудь могло еще более рассердить и без того взбешенную женщину, так это именно подобный холодный, спокойный тон.

— Я хочу защитить свои права! — крикнула она, окончательно теряя власть над собой. — Я хочу оказать сопротивление этому неслыханному самодурству, тяготеющему надо мной и над моим сыном. Для меня будет оскорблением, если мне придется отказать Клермонам, и этого не будет! Я скорее доведу дело до крайности!

— Я посоветовал бы тебе, Гортензия, не рисковать этой «крайностью», потому что ты сама будешь каяться потом! — сказал граф, тоже утративший прежнее спокойствие. — Если ты хочешь, чтобы я высказал тебе без обиняков всю правду, то вот она! Да, дело главным образом заключается в том, что я хочу освободить Рауля от такого общества и влияния, которые не могу терпеть для своего внука. Я положился на уверения Альбрехта, неоднократно торжественно заверявшего меня, что мальчик получит немецкое воспитание. Во время ваших редких и недолгих наездов у меня не было возможности убедиться, соблюдается ли это обещание, а ребенка вы, к сожалению, дрессировали специально к этим приездам. Только после смерти сына мне стало ясно, что он и в этом вопросе слепо подчинился тебе и умышленно обманул меня!

— Ты не хочешь оставить моего мужа в покое даже и в гробу, не прекращая своих упреков?

— Я не могу избавить его даже там от упреков, которые я делал ему в лицо при жизни. Он допустил то, что не имел права допускать. Рауль стал чужим родной стране, ее истории, ее задачам, словом, всему, что должно было быть для него священным и дорогим. Он всем своим существом принадлежит Франции. Когда по вашем возвращении в мой дом я убедился в этом, то был вынужден энергично вмешаться. Это было самое время, если только не слишком поздно!

— Уж я во всяком случае не вернулась бы добровольно в твой дом! — с горечью возразила графиня. — Я предпочла бы поселиться у брата, но ты предъявил в качестве опекуна права на Рауля, а я не хотела и не могла расстаться со своим ребенком. Если бы я могла удержать его у себя; я...

— Ты сделала бы из него настоящего Монтиньи! — договорил за нее граф. — Это было бы тебе совсем не трудно, потому что Рауль и без того слишком много унаследовал от тебя. Я напрасно стараюсь найти в нем следы моей крови... но, как бы там ни было, он не смеет отрекаться от этой крови. Ты знаешь меня в этом отношении, и Раулю тоже придется узнать меня. Горе ему, если он когда-нибудь забудет, что принадлежит к роду Штейнрюков и к немецкому народу!

Он сказал все это довольно тихим голосом, но в его тоне заключалась такая угроза, что Гортензия невольно вздрогнула. Она знала, что он грозит неспроста, и от сознания, что она опять потерпела поражение в старой борьбе, прибегла к испытанному средству — слезам. Но граф уже привык к этому, так что слезы Гортензии не оказали на него никакого воздействия. Он молча пожал плечами и вышел. В комнате рядом он встретил Рауля, который взволнованно расхаживал взад и вперед и сразу остановился при появлении деда.

— Ступай к своей матери! — с горечью сказал ему Штейнрюк. — Пусть она еще раз скажет тебе, что я — тиран, деспот, находящий удовольствие в ее и твоих мучениях. Ведь ты слышишь это ежедневно, тебя методически настраивают против меня, и эта тактика уже давно принесла свои плоды!

Хотя слова генерала звучали очень резко, но в его голосе чувствовалось такое страдание и такая боль отражалась на лице графа, что Рауль не мог вынести этого. Он потупился и тихо сказал;

— Ты несправедлив ко мне, дедушка!

— Так докажи мне это! Выкажи мне наконец полное доверие, и ты не раскаешься в этом! Мне только вчера пришлось сердиться на тебя, грозить тебе, в последнее время ты слишком часто вызываешь меня на это, и все-таки я люблю тебя, Рауль, очень люблю!

В голосе графа, в котором обыкновенно слышалась только властная строгость, неожиданно прозвучала нежность и доброта, что не осталось без влияния на молодого человека. В нем тоже вдруг мощно пробудилась любовь к деду, к которому до сих пор он чувствовал, казалось, только страх.

— Я тебя тоже очень люблю, дедушка! — воскликнул он.

— Тогда пойдем! — сказал Штейнрюк с теплотой, которую он проявлял очень редко. — Давай проведем хороший часок наедине друг с другом, в стороне от постороннего влияния. Пойдем, Рауль!

Он обнял внука за плечи и повлек его за собой. Вдруг дверь в комнату Гортензии резко распахнулась, и оттуда выбежала Марион:

— Бога ради, мой господин, идите к матушке! Графине очень плохо, она зовет вас!

Рауль сделал движение, как бы желая кинуться к матери, но вдруг остановился, встретив взгляд деда, серьезно, но почти с мольбой смотревшего на него.

— У твоей матери опять нервный припадок, — спокойно сказал он. — Ты ведь так же хорошо знаешь ее, как и я, и знаешь, что в таких случаях ничем помочь нельзя. Пойдем со мной, Рауль!

Штейнрюк сказал это, не выпуская внука из объятий. Несколько мгновений Рауль боролся с собой, а затем попытался высвободиться из рук деда.

— Прости, дедушка... мама нездорова... она зовет меня... я не могу оставить ее одну...

— Ну, так ступай к ней! — резко ответил Штейнрюк, почти отталкивая от себя внука. — Я не хочу отвлекать тебя от твоих сыновних обязанностей! Ступай к своей матери! — и, не оглядываясь более на Рауля, он повернулся и вышел из комнаты.

Глава 9

Санкт-Михаэль был расположен на самом высоком пункте всего горного округа. Маленькая тихая альпийская деревушка была бы совершенно отрезана от всего остального мира, если бы не имела некоторого значения в качестве места паломничества. Отдельные строения были разбросаны по лужайкам и горным склонам, среди них виднелись деревенская церковь и дом священника. Все это было очень миниатюрно, скудно и лишено украшения. Только церковь, служившая местом паломничества и расположенная на некотором отдалении от деревушки, выделялась возвышенным местоположением и нарядностью. Она была выстроена первым графом Штейнрюком на месте старой часовни архистратига Михаила и уже посерела от старости, но внутри была изукрашена довольно роскошно, так как потомки ее основателя постоянно посылали туда пожертвования. Ведь архистратиг Михаил был патроном рода графов Штейнрюк. Михаилом звали основателя рода, и с тех пор это имя передавалось из поколения в поколение. Даже протестантская линия, которая давно покинула родовой замок и переселилась на север Германии, придерживалась традиции, связывая с этим именем если не религиозное, то историческое значение. И теперешнего главу рода звали Михаилом. Его сын и внук тоже были крещены этим именем, если их и звали иначе*.

Впрочем, говоря о роскоши внутреннего убранства чтимой паломниками церкви, надо сказать, что роскошным оно казалось лишь крестьянам-богомольцам. Правда, алтарь был дивной резной работы, и оба ангела, стоявшие по бокам алтарных ступеней и как бы охранявшие распростертыми крыльями и молитвенно воздетыми руками святое место, были чудом резьбы по дереву. Хороши были также три готических окна в алтарной нише, витражи которых являли пламенное богатство красок. Но иконы были стары, темны и плохо написаны. Запрестольный образ особенно поражал наивностью религиозных воззрений далекого прошлого. Святой Михаил в длинном голубом одеянии и развевающейся красной мантии с сиянием вокруг головы был охарактеризован в качестве воинствующего архангела лишь короткой панцирной рубашкой, более ни что в одежде и лице не говорило о его воинственности. С огненным мечом в правой руке и весами в левой восседал он на облаке, у его ног извивался сатана — рогатое чудовище со змеиным хвостом, которым оканчивалось его тело, и искаженным страданием лицом. Из глубины вздымались красные языки пламени, а вверху красовался сонм ангельских ликов. Во всем образе не было ничего художественного.

— И это должно обозначать борьбу и победу! — сказал Ганс Велау, стоявший перед иконой и рассматривавший ее. — Архистратиг Михаил с такой добродушной торжественностью восседает на облаке, словно ему нет никакого дела до нечистого, корчащегося внизу, и если черт достаточно ловок, он может попросту выхватить меч, который беззаботно болтается у самого его носа. Разве так держат оружие? Архангел должен, словно орел, низвергаться с небес и, как буря, хватать и уничтожать сатану. Но, разумеется, в таком неудобном одеянии нечего и думать летать, а уж на крылья и совсем положиться нельзя — они слишком слабы, это сразу видно!

— У тебя удивительно почтительная манера говорить об иконах! — заметил Михаил, стоявший рядом с ним. — В этом отношении ты вполне сын своего отца!

— Как бы не так! Знаешь, мне хочется самому написать такую икону! Архистратиг Михаил и сатана — борьба света и мрака! Из этой темы можно сделать кое-что путное, ну а модель для картины у меня есть совсем поблизости! — и с этими словами Ганс, повернувшись к Михаилу, посмотрел ему прямо в лицо.

— Что тебе пришло в голову? — с недоумением отозвался тот. — Ведь во мне нет решительно ничего...

— Ангелоподобного? Нет, этого в тебе действительно нет, и среди небесного воинства, реющего в эфире в белых одеяниях с пальмовыми ветвями, ты оказался бы очень комической фигурой. Но с огненным мечом бросаться на врага, ниспровергать его, как это делает твой патрон, вот что в твоем духе! Разумеется, тебя пришлось бы несколько идеализировать, потому что ты далеко не красив, Михаил. Но зато у тебя есть все, что нужно для фигуры архистратига, особенно когда ты взбешен. Во всяком случае ты вышел бы несравненно лучшим архистратигом, чем этот!

— Глупости! — сказал Михаил, поворачиваясь, чтобы уйти. — Между прочим, тебе пора, Ганс, если ты собираешься вернуться в Таннберг пешком. Туда добрых четыре часа пути!

— По скучному шоссе, которым я, разумеется, не воспользуюсь. Я пойду через горный лес, это гораздо ближе.

— И притом основательно заплутаешь! Ведь ты не знаешь местности так хорошо, как я!

— Я выберусь, — возразил Ганс, выходя с Михаилом из церкви. — По крайней мере меня уже не встретят в Таннберге с кислой гримасой. Я очень рад, что отец уехал, и думаю, все дома с облегчением перевели дух. Ведь над нами в последнее время непрестанно витало грозовое облако, и каждую минуту приходилось ждать грома и молнии.

— В конце концов он хорошо сделал, что сократил свой визит и вернулся домой! — сказал Михаил. — Его раздражение и озлобление только возрастало, и дело могло дойти до разрыва между нами. Я хотел во что бы то ни стало избежать этого и сам уговорил его уехать.

— Да, нужно признать, ты всеми силами защищал меня! Ты и тетя — вы словно два ангела мира стояли около меня и прикрывали своими крыльями. Только и это мало помогло: отец оставался в отчаянном настроении. Только ты и мог сладить с ним!

— И потому ты каждый раз посылал меня первым под обстрел, когда надо было добиться чего-либо?

— Разумеется! Ведь ты при этом ровно ничем не рисковал! Отец обращается с тобой в высшей степени почтительно, даже когда вы расходитесь во мнениях... Странное дело: ко мне он никогда не питал почтения!

— Ганс, образумься же наконец и не начинай опять своих дурачеств! — с упреком сказал Михаил. — Мне кажется, у тебя есть все основания стать серьезнее!

— Господи Боже, что же мне делать? У меня нет ни малейшего таланта для роли сокрушенного грешника! Ну, да ты всемилостивейше исходатайствовал мне разрешение оставаться в Таннберге до окончания твоего отпуска, а когда мы вернемся домой, буря до известной степени уляжется. Однако вот тропинка! Передай дяде Валентину привет от меня. Я опять «скомпрометировал» его своим посещением, как сын своего отца, но это случилось по его настоятельному желанию. До свиданья, Михаил!

Ганс кивнул приятелю и свернул на тропинку, которая вела вниз по горе. Михаил смотрел ему вслед, пока он не скрылся среди елей, и затем направился обратно в деревушку.

Он уже несколько дней гостил в Санкт-Михаэле, а вчера и Ганс на короткое время навестил своего дядю-священника. Отец Валентин давно жаждал повидать племянника, ему было очень тяжело подчиняться необходимости держаться в отдалении от брата и его семьи. Каждое общение с братом ставилось ему на вид, так как профессор Велау был открытым врагом религии. Они виделись с промежутками в несколько лет, когда профессор изредка попадал к родственникам в Таннберг. Но то обстоятельство, что эти свидания все-таки происходили и братья регулярно переписывались, легко объясняло, почему отец Валентин Велау был сослан и забыт в дальней альпийской деревушке.

Наоборот, Михаил в последнее время часто навещал своего старого друга и учителя, но лейтенант Роденберг был совершенно не знакомой фигурой для жителей Санкт-Михаэля, едва ли помнивших придурковатого мальчишку из горного лесничества, поскольку им вообще редко приходилось видеть его. В их глазах мальчишка был родственником лесника Вольфрама, а горное лесничество уже давно находилось в других руках. Граф Штейнрюк дал своему бывшему егерю лучшее место с более щедрым окладом в одном из имений Герты. Возможно, это было наградой за оказанные услуги, а, может быть, граф не хотел, чтобы в замке что бы то ни было напоминало ему о прошлом. Так или иначе, Вольфрам еще десять лет тому назад оставил эту местность и переселился на новое местожительство.

Когда Михаил вернулся в церковный дом, полчаса тому назад оставленный им в обычной тишине и покое, он застал там какое-то странное оживление. В кухне старая служанка энергично управлялась со сковородами и кастрюлями, словно ей был заказан целый пир; она даже вызвала себе на подмогу двух крестьянских девушек из ближних дворов, и эти помощницы то и дело носились по ее приказанию сверху вниз и снизу вверх. Комнаты верхнего этажа чистили, скребли и мыли, и весь дом был перевернут вверх дном.

В тот момент, когда Михаил входил в кабинет священника, оттуда вышел пономарь с таким выражением на лице, словно на него была возложена необычайно ответственная миссия.

Но в маленькой комнатушке все оставалось по-старому. Тут царила все та же монастырская простота, и казалось, что время бесследно пронеслось над обстановкой, хотя и не пощадило самого хозяина.

Священник сильно постарел. Теперь он производил впечатление глубокого старца. Его стан сгорбился, лицо бороздили глубокие морщины, волосы совершенно побелели, и только глаза по-прежнему кротко сияли.

— Что случилось, ваше высокопреподобие? — спросил Михаил. — Весь дом в волнении и беспокойстве, а старая Катрина настолько потеряла голову, что убежала, не ответив на мои вопросы!

— Нас только что известили о неожиданном визите, — ответил отец Валентин. — Это важные гости, и прием их требует некоторых хлопот. Не успел ты с Гансом выйти из дома, как прибыл посланец от графини Штейнрюк: она будет здесь через два часа.

При этих словах молодой офицер, только что собиравшийся присесть, вновь выпрямился.

— Графиня Штейнрюк? — недовольно спросил он. — Что ей здесь нужно?

— Она хочет побывать в церкви. Графиня — очень набожная женщина и каждый раз, когда бывает в замке, приезжает помолиться святому Михаилу. Кроме того, наша церковь построена предками Штейнрюков и обязана ей лично многими пожертвованиями. Она ежегодно навещает могилу своего супруга и всегда при этом заезжает сюда.

— Она приедет одна?

— Нет, с дочерью и необходимой прислугой. Тебе придется на сегодня освободить комнату, Михаил; поездка сюда и обратно по горам слишком утомительна для дам, и потому они охотно принимают скромное гостеприимство церковного домика. Я уже переговорил с псаломщиком: он приютит тебя на эту ночь.

Михаил молча подошел к окну и, скрестив руки на груди, стал смотреть на улицу. Наконец он вполголоса проговорил:

— Отчего я не ушел вместе с Гансом!

— Это почему? Потому что дамы носят фамилию Штейнрюк, а ты раз навсегда возненавидел все, что связано с этим именем? Сколько раз, Михаил, я просил тебя отделаться от этой нехристианской ненависти!

— От ненависти? — переспросил молодой человек странно дрогнувшим голосом.

— Ну, а что же это, если не ненависть? Когда ты недавно рассказывал мне о встрече со своим дедом, я заметил, как ты непримиримо настроен к прошлому. А теперь ты переносишь эту непримиримость даже на ни в чем не повинных родственниц графа, со стороны которых ты встречал только ласку. Ты ничего не сказал мне о своем знакомстве с ними, но Ганс очень подробно описал мне вашу встречу. Он, кажется, в восхищении от молодой графини!

— Да, он восхищается ею, пока она у него перед глазами! Но стоит нам вернуться домой, он сразу забудет ее... ему-то это не трудно.

Ответ звучал такой горечью и насмешкой, что отец Валентин недовольно покачал головой.

— В данном случае это счастье, — ответил он. — Было бы очень грустно, если бы Ганс серьезно полюбил ее, потому что, не говоря уже о разнице в общественном положении, рука графини Герты давно обещана.

— Обещана? Кому? — резко спросил Михаил, оборачиваясь.

— Графу Раулю Штейнрюку, ее родственнику. В ее кругу браки обыкновенно заключаются по семейным соображениям, а этот брак решен много лет тому назад. Правда, обручения еще не было, потому что графиня никак не может примириться с мыслью о разлуке с дочкой, но теперь недалеко и до этого.

Отец Валентин был давнишним духовником графини и пользовался ее полным доверием. Отлично зная все семейные дела графини, он стал подробно рассказывать о предстоящем обручении и не обратил внимания на странную молчаливость своего собеседника. Михаил по-прежнему стоял, отвернувшись к окну и прижавшись лбом к стеклу, когда рассказ был уже окончен.

— У вас будет в доме очень много хлопот, ваше высокопреподобие, — сказал он наконец, — а мне не хотелось бы причинять беспокойство псаломщику. Потому лучше всего будет, если я отправлюсь в лесничество и пробуду там до завтра.

— Что это тебе вздумалось? — недовольно воскликнул отец Валентин. — Я понимаю твою сдержанность, которая является в глазах Ганса пороком, но она действительно заходит уже слишком далеко!

— Графиня не знает, что я здесь, и если вы промолчите...

— Так она узнает об этом от Катрины или псаломщика. У нас гость — редкость, и если люди станут рассказывать о тебе, то чем я объясню графине твое бегство?

— Бегство? — невольно вскрикнул молодой человек.

— Конечно! Как иначе объяснит она себе твое поведение: ведь она не знает о твоем отношении к семье!

— Вы правы! — сказал Михаил, переводя дух. — Это было бы бегством и трусостью. Я остаюсь!

— Да, разумными доводами тебя ни за что не уговоришь, — заметил отец Валентин с мимолетной улыбкой, — но стоит заговорить о бегстве, как в тебе пробуждается солдат... Однако я должен наведаться к Катрине, мне тоже кажется, что она совсем растерялась, и придется помочь ей!

Михаил остался один в комнате. Ведь он хотел уйти и остался лишь вынужденно... И все-таки его глаза, не отрываясь, смотрели на проезжую дорогу, которая извивалась по долине. Бегство! Его возмутило это слово, а между тем вот уже несколько недель он был в бегах, стремясь убежать от какой-то силы, перед которой не желал склониться и которая все же повсюду настигала его. Словно заключив союз с дьяволом, она каждый раз оказывалась вблизи от него в тот момент, когда он считал, что она далеко. Теперь приходилось опять встретиться с нею лицом к лицу, а Михаил знал, что значило это для него. Но когда он выпрямился во весь рост, мрачный, решительный, готовый к борьбе, то вовсе не был похож на того, кто должен быть побежден.

* У протестантов, как и у католиков, дается несколько имен при крещении: одно, которым ребенок нарекается, другое — в честь крестного отца или матери, третье — в честь кого-нибудь из почитаемых родственников, и т. д. Молодого графа Штейнрюка нарекли при крещении Михаилом, но в честь родственников матери прибавили имя Рауль, которым его и звали в семье. 

Глава 10

Гости прибыли в назначенное время — графиня в маленьком шарабанчике, тогда как Герта предпочла ехать верхом. Дам сопровождали горничная, сидевшая рядом с графиней, и верховой лакей. Графиня Гортензия собиралась приехать вместе с ними, но должна была отказаться от поездки из-за сильной слабости, последовавшей за нервным припадком.

После обеда отец Валентин повел молодых гостей на прогулку. Графиня, уставшая от дороги, осталась дома, а Михаилу пришлось принять участие в прогулке, потому что графиня Герта, привыкшая самодержавно распоряжаться окружающими, пожелала этого в тоне, не допускающем отказа.

Была половина сентября, но день выдался на редкость жаркий. Даже на этих высотах было душно и трудно дышать.

Долину с разбросанными по ней строениями Санкт-Михаэля заливал яркий солнечный свет; небо еще было чистым, но у отвесов гор уже беспокойно клубились туманы, а вокруг вершин, которые то затуманивались, то прояснялись, начинали собираться темные облака.

— Боюсь, как бы не разыгралась непогода, — сказал отец Валентин. — Ведь и денек-то выдался, что твое лето!

— Да, нам пришлось испытать это на себе во время поездки, — согласилась Герта. — Как вы думаете, не следует ли нам подумать об обратном пути?

— Нет! — объявил Михаил, внимательно осматривая горные вершины. — Если облака скопляются у Орлиной скалы, как теперь, они часами продолжают висеть там, пока наконец не польет дождь. К тому же ненастье обычно разражается над долинами, минуя огненный меч архистратига Михаила!

— Огненный меч архистратига Михаила? — вопросительно повторила Герта.

— Ну да! Разве вы не знаете старого народного поверья, повсеместно распространенного в горах?

— Нет, ведь я бываю здесь самое короткое время, и мне не приходится общаться с народом.

— Так вот, по этому поверью, молния — меч гневающегося архангела, сверкающий из-за туч, а грозы, зачастую творящие много бед в долинах, — его кара.

— Святой Михаил любит бурю и пламя! — улыбаясь, сказала Герта. — Я всегда очень горжусь, что именно небесный архистратиг, могущественный воинствующий ангел, является патроном нашего рода. Кстати, вас ведь тоже, как и моего дядю Штейнрюка, зовут Михаилом?

Отец Валентин кинул быстрый озабоченный взгляд на своего бывшего питомца, но лицо последнего осталось совершенно спокойным, когда он равнодушно ответил:

— Да, случайно мы — тезки.

— Скоро храмовой праздник, — сказала молодая графиня, обращаясь к священнику. — Вероятно, паломники стекаются к этому дню большими толпами, ваше высокопреподобие?

— Да, жители соседних деревень обыкновенно собираются к этому празднику, но настоящее храмовое торжество бывает у нас в мае. Тогда к нам прибывает все горное население, так что церковь и деревушка не могут вместить всех. Старое предание говорит, что в этот день архангел Михаил невидимо сходит с Орлиной скалы, чтобы взбороздить землю огненным мечом!

При этих словах священника все подошли к распятию, высившемуся среди зеленой долины и обращенному лицом к Орлиной скале. Куст шиповника обвил дерево креста и почти перерос его. Зеленые ветви окружали священное изображение живой рамкой, роскошный расцвет которой теперь уже давно кончился. Хотя теплые солнечные дни все-таки выгнали несколько бутонов, однако эти бледные дикие горные розы не были похожи на своих благоухающих, ярких сестер из долин. Нет, распустившись вчера, они завтра уже растеряют лепестки в порывах бури, и все же розовый просвет в темной зелени казался последней улыбкой окончившегося лета.

Молодой крестьянин робко подошел с обнаженной головой и обратился к священнику, которого искал перед тем в деревушке. Мать крестьянина тяжко занемогла и нуждается в пастырском утешении. Их домик совсем близко отсюда, и двухсот шагов не будет, и если его высокопреподобие зайдет хоть на минуточку, это очень обрадует больную.

— Мне придется пойти! — сказал священник. — Оставляю графиню под твоим покровительством, Михаил, и если она пожелает вернуться...

— Нет, отец Валентин, мы подождем вас здесь! — сказала Герта. — Вид на Орлиную скалу так хорош!

— Да я к тому же скоро вернусь, — сказал священник, ласково кивая головой молодым людям и уходя в сопровождении крестьянина.

Неожиданно оставшись наедине друг с другом, молодые люди смутились и не знали, о чем им говорить.

Санкт-Михаэль казался одинокой горной альпийской площадкой — так зарылся он в зеленые горы, теснившие его со всех сторон. Только один вид и открывался отсюда — на Орлиную скалу, но зато этот вид стоил всякого другого. Величественный горный кряж мрачно вздымался вверху, заслоняя собой все остальные горные вершины. Он и сам представлял собой целую цепь гор с темными хвойными лесами, разверзшимися пропастями и низвергающимися в пропасти горными ручьями, рокот которых доносился до молодых людей. Сама скала, оголенная и очень крутая, казалась недоступной для человеческой ноги; ее вершины поднимались на головокружительную высоту, а самая высокая из них, напоминавшая голову орла, была украшена ослепительно сверкавшей ледяными искрами короной из глетчера. В обе стороны от вершины шли два скалистых отрога, которые, словно крылья, приникали к Санкт-Михаэлю. Скала по праву носила свое название — она и в самом деле удивительно напоминала орла с распростертыми крыльями.

Молчание продлилось довольно долго. Наконец Герта нарушила его, спросив:

— Вот о этой-то вершины и сходит, по преданию, архангел?

— С первым утренним лучом! — досказал Михаил. — Из-за Орлиной скалы восходит солнце. Народ крепко держится за старые предания и ни за что не хочет расстаться с весенними празднествами и культом солнца. Ведь это — извечное божество света, которое милостиво или враждебно обращает свое лицо к народу, грозит громом и молнией и взрывает землю огненным мечом, вызывая вместе с весной пробуждение всей природы. Церкви пришлось уступить народу и облечь старое языческое предание в светлую броню архангела!

— Это звучит ересью! — с упреком сказала молодая графиня. — Смотрите, чтобы ваши слова не услыхали моя мать или отец Валентин! Сразу видно, что вы выросли в доме профессора Велау! Ведь он был другом детства вашего отца?

Михаил утвердительно кивнул головой. Профессор издавна вменил ему в обязанность подтверждать такое предположение, которым устранялись всякие излишние догадки и которое казалось правдой даже в глазах Ганса.

— Вы рано потеряли отца? — спросила Герта.

— Да... очень рано.

— А мать?

— И мать тоже.

В словах Михаила звучала глубокая печаль, и, заметив, что она невольно причинила ему страдание, Герта поспешила смягчить впечатление:

— Я тоже ребенком потеряла отца, у меня осталось лишь самое смутное воспоминание о нем, о его безграничной любви и нежности, которыми он окружал и баловал меня. Где вы жили со своими родителями?

Губы молодого человека дрогнули. И у него тоже остались детские воспоминания, но в том, что окружало его, не было ни любви, ни нежности. Позор и нищета, которые лишь отчасти воспринимались сознанием ребенка, запечатлелись огненными знаками в его памяти и до сих пор еще не изгладились их следы, хотя более двух десятков лет отделяло его от того времени.

— Моя юность была не из веселых, — уклончиво ответил он. — В ней было мало достопримечательного, так мало, что я совершенно не могу посвятить вас в ее подробности, да они и не интересны для вас!

— Нет, мне очень интересно! — с живостью воскликнула графиня. — Но я не хотела бы показаться навязчивой, и если мое участие неприятно вам...

— Ваше участие... мне?.. — вспыхнул Михаил и сейчас же смолк.

Но, чего не выговорили его уста, то сказали взоры, неотрывно устремленные на графиню. Она была ослепительно хороша в шелках и кружевах, в цветах и драгоценностях, в блеске люстр и свечей, а сегодня, в простой темно-синей амазонке, плотно облегавшей ее стройное тело, казалась еще прекраснее. Из-под шляпы с голубой вуалью сверкали золотистые пряди волос, еще ярче был блеск ее глаз, и вся она казалась овеянной новыми, еще более опасными чарами.

— Ну? улыбаясь, сказала она. — Я жду!

— Чего?

— Рассказа о вашей юности!

— Извините, но мне нечего рассказывать! Я не знал отчего дома, родительской ласки. Я вырос среди чужих людей, должен был все принимать из чужих рук, и хотя это «все» предлагалось мне с величайшей добротой и великодушием, оно ложилось на меня тяжелым долгом, который пригнул бы меня к земле, если бы я не дал себе слова оплатить его всей своей будущностью. Теперь я наконец сам держу, в своих руках руль своей судьбы и могу плыть в открытое море!

— А вы доверяете этому морю с его волнами и бурями?

— Да! Кто доверяет волнам, того они покорно несут! Но одно я знаю с полной уверенностью: никогда я не пристану к берегу на полуразрушенных остатках суденышка, довольный, что удалось хоть спасти жизнь! Или я введу корабль в гавань, или пойду ко дну вместе с ним!

Михаил гордо выпрямился при последних словах, звучавших особенно энергично. Герта с удивлением посмотрела на него и вдруг сказала:

— Странно, до чего вы похожи в этот момент на моего дядю Штейнрюка!

— Я... на генерала?

— Поразительно похожи!

— Это вам показалось, — холодно ответил Михаил. — Я очень сожалею, что должен отречься от сходства с его высокопревосходительством, но такого сходства и на самом деле не существует!

— Обычно — нет, потому что у вас нет ни одной схожей черты. Все дело в выражении, и теперь сходство опять исчезло. Но в тот момент у вас были глаза графа, его манера держать себя, даже его голос; я просто испугалась!

Графиня продолжала смотреть на него, как бы дожидаясь ответа. Но Михаил словно случайно отвернулся и спокойно заметил:

— Вид на Орлиную скалу все более затуманивается. Скоро мы окажемся среди облаков!

Погода и в самом деле принимала все более грозный характер. Солнце начинало садиться, и его лучи боролись с туманом, стекавшимся теперь со всех сторон, и вскоре плато, на котором лежал Санкт-Михаэль, стало казаться островом среди бесконечного моря, волны которого вздымались все выше и выше.

До сих пор воздух оставался совершенно неподвижным. Но вот сверкнула яркая молния, гулко прокатился гром, и налетел порыв ветра. Он подхватил концы голубого шарфа графини Герты и закинул их на колючие ветви шиповника, обрамлявшие распятие. Роденберг хотел отцепить их, но шипы крепко держали свою добычу; к тому же, должно быть, молодой офицер неловко приступил к делу, потому что в результате ленты шляпы развязались и сама шляпа упала. Михаил вздрогнул и отдернул руку: пышными прядями рассыпалось «сказочное золото» волос Герты.

— Вы поранили руку? — спросила графиня, заметив это движение.

— Нет! — и Михаил, сунув руку прямо в колючую гущу ветвей, с силой выдернул шляпу и шарф.

Шипы отомстили: шарф разорвался, а по руке офицера потекли струйки крови.

— Спасибо, — сказала Герта, взяв в руку шляпу. — Однако вы довольно неистовый помощник! Как неосторожно было сунуть руку прямо в шипы! Ведь у вас течет кровь!

В ее голосе слышалась искренняя озабоченность, но тем холоднее прозвучал ответ Михаила:

— Тут и говорить не о чем! Я — солдат, и не мне бояться каких-то царапин!

Михаил достал носовой платок и небрежно прижал его к маленьким ранкам. При этом его взор со страстным нетерпением скользнул в том направлении, куда скрылся священник. Он заговорился с больной, и Михаилу приходилось пройти через всю цепь пыток!

Вне всякого сомнения, молодая девушка имела представление об этой «цепи пыток», но она вовсе не была расположена сократить ее. Избалованная красавица считала оскорблением для себя, что Михаил осмеливался противиться власти, неоднократно испробованной ею на других. Он тоже испытал на себе эту власть — это она хорошо знала; он далеко не безнаказанно приблизился к ней и все-таки продолжал ограждать себя стеной ледяной сдержанности, которую трудно было пробить. Он не хотел покоряться и должен был за то поплатиться!

— Я хотела предложить вам один вопрос, — сказала графиня. — Моя мать, я слышала, только что упрекала вас в том, что вы все еще не воспользовались приглашением...

— Я уже просил прощения у графини. В последнее время нам приходилось возиться с семейными делами, из-за которых, между прочим, профессору пришлось, даже уехать. Но как только я вернусь из Санкт-Михаэля, так сейчас же...

— Изобретете новый предлог, — договорила Герта. — Вы не хотите приехать!

— Вы говорите об этом с удивительной уверенностью, графиня, и все-таки хотите, чтобы я приехал?

— Я хочу только выяснить, почему именно вы чуждаетесь нас. Вы спасли жизнь мне и моей матери и уклоняетесь от благодарности таким способом, который остается совершенно необъяснимым, если только мы не хотим признать его оскорбительным. С посторонним мы, разумеется, не стали бы терять слов, но своему спасителю мы можем поставить вопрос: «Что легло между нами? Что мы вам сделали?».

— Вы положительно смущаете меня, — сказал Михаил, пытаясь сохранить тон холодной вежливости. — Маленькая услуга, оказанная вам мною, вовсе не заслуживает такой благодарности.

— Вы опять уклонились в сторону, в этом вы мастер! — воскликнула девушка с жестом величайшего нетерпения. — Но я не избавлю вас от ответа, я хочу наконец узнать правду!

— А если я не подчинюсь приказанию — потому что ваш вопрос действительно звучит приказанием?

— Это — ваше дело, хотя тут нет никакого приказания, а только вопрос, и я вторично предлагаю его вам: «Что мы вам сделали? Почему вы избегаете нас?»

На ее лице опять заиграла улыбка, чарующая улыбка, перед которой никто не мог устоять. Но в данном случае она не произвела обычного действия. Роденберг поднял на Герту мрачный взгляд и сказал голосом, в котором слышалась бесконечная горечь:

— Вы это знаете, графиня, вы давно знали это!

— Я?

— Да, вы, Герта, потому что вы слишком уверены в своей власти, а теперь доводите меня до крайности и загоняете в тупик. Ну, что ж, вот я стою перед вами!

Герта смущенно взглянула на него. Она не ожидала такого оборота разговора и совершенно иначе представляла себе момент торжества.

— Я не понимаю вас, — сказала она. — Что должна означать эта странная манера выражаться, которая кажется столь близкой к ненависти?

— К ненависти? — с каким-то диким ожесточением воскликнул он. — Вы хотите присовокупить к забаве еще и издевательство? Да ведь для вас никогда не было тайной, что я люблю вас!

Это любовное признание прозвучало достаточно своеобразно. И действительно, судя по дрожащему голосу, в котором страсть боролась с гневом, по взгляду, в котором вспыхивала не нежность, а угроза, чувства, переживаемые Роденбергом, казались очень близкими к ненависти.

— И таким-то образом вы добиваетесь любви женщины? — возмущенно спросила Герта, чувствуя в то же время, как внутри нее всколыхнулся какой-то тайный, никогда еще не испытанный испуг.

— Добиваюсь? — с язвительной горечью повторил Михаил. — Нет, я и не думаю добиваться! Да разве вы допустили бы это, потерпели от меня, незначительного офицера мещанского происхождения, человека, у которого ничего нет, кроме надежды на будущее? Попробовал бы я добиться! Мне было бы без всяких церемоний объявлено, что не мне поднимать взоры к графине Штейнрюк, не говоря уже о том, что ее рука давно обещана другому, носящему, подобно ей, графскую корону!

Герта закусила губу — упрек попал в цель: это действительно было бы результатом домогательств. Графине Штейнрюк никогда не пришло бы в голову принимать всерьез кокетство с офицером мещанского происхождения, и все же смущение горячей волной обдало ее при открытии, что ее поняли с самого начала.

— Очевидно, вы сами не сознаете, как оскорбительны ваши слова, — заметила она, гордо вскидывая голову, — и как оскорбительно все это признание...

— Которое вы желали выслушать во что бы то ни стало! — перебил он. — Ну, так и выслушайте его! Я не хочу отрицать то, чего нельзя отрицать; я хочу смотреть судьбе прямо в глаза, потому что для меня все это было роковой судьбой... Да, я полюбил вас, полюбил с первого взгляда, и, если бы я мог рассчитывать на вашу взаимность, меня не испугал бы графский титул Штейнрюков. Если бы мое счастье было так же высоко и недостижимо, как вот эта Орлиная скала, я все-таки добрался бы до него, даже если бы каждый шаг грозил мне гибелью! Но я получил хорошее предостережение от ребенка, который однажды выпросил у меня ветку подснежных роз, чтобы потом ощипать их в бессмысленной забаве. Это — все те же золотые кудри, все те же прекрасные, злые глаза; я узнал их при первой встрече и не хочу вторично услышать из тех же уст язвительное, презрительное: «Убирайся! Ты мне надоел! Я устала играть!». Все равно, какими бы чарами ни обвивал меня звук этого голоса, я и без того вечно слышал бы эти слова. Мальчик предпочел, чтобы огонь уничтожил его цветы, лишь бы они не остались в ваших руках, а взрослый человек сумеет подавить и уничтожить свою страсть, хотя бы это стоило ему жизни, но игрушкой в ваших руках он не будет никогда!

Герта смертельно побледнела. Никто еще не осмеливался так оскорблять ее; так прямо и без стеснения бросать ей правду в лицо. Но какое дело было этому человеку, доведенному ею до крайности, оскорбляет он ее или нет! Буря, которую она вызвала, разыгралась и над ней самой, и она не в силах сдержать ее. Да, он побежден, но не покорен!

— Я надеюсь, вы избавите меня, лейтенант Роденберг, от выслушивания в дальнейшем ваших излияний! — сказала наконец графиня Герта, стараясь овладеть собой. — Я пойду искать отца Валентина!

— В этом нет никакой необходимости, уйду я, — сказал Михаил, и его голос звучал глухо, но твердо. — Я знаю, что с этой минуты нам не о чем больше говорить... Прощайте, графиня Штейнрюк!

Он поклонился и ушел.

Герта не смотрела, куда он направился, и не заметила, что к ней приближается отец Валентин. Она недвижимо стояла на месте.

Ветер стал еще резче, ветви шиповника качались и трепетали над ее головой, облачное море надвигалось все ближе, и все выше вздымалась туманная гряда, словно собираясь затопить горное плато. Сияние около Орлиной скалы погасло, исчезли златотканные тени, все ниже и ниже падали тяжелые серые массивы туч, уплотняясь в сплошную пелену, и вдруг она разорвалась, и зубчатым сверкающим мечом блеснул огненный меч архистратига Михаила!

Глава 11

Буря со всей силой обрушилась на долины. Гроза, которая в течение часа бушевала громом и молниями, сменилась проливным дождем.

Через мокрый лес пробирался путник, которого непогода застала в пути. Если бы Ганс Велау последовал совету друга и держался скучной проезжей дороги, то уже давно добрался бы до Таннберга, теперь же он заблудился в «романтическом» горном лесу и пошел по неверному направлению, которое завело его очень далеко от цели. Правда, нависшая скала дала ему надежный кров, но теперь, когда надвигались сумерки, а дождь продолжал лить как из ведра, ему оставалось на выбор или провести ночь в мокром лесу, или наудачу двинуться вперед в надежде добраться до какой-нибудь хижины.

Ганс решился на последнее. В конце концов густой лес поредел, и, выйдя на полянку, юноша увидел впереди пятно света. В сумерках и тумане невозможно было разглядеть, что это за строение, оно лежало на лесистом холме и только частью выступало из-за деревьев. Но во всяком случае там жили люди, и промокший путник поспешно направил туда свои шаги.

Дорога, которая вела к строению, была сильно запущена. Ганс не раз увязал в размокшей почве, затем ему пришлось перейти через шаткий мост, переброшенный черезручей, и наконец он оказался у ворот, от которых уцелели лишь каменные столбы. Перед молодым человеком было большое, но полуразвалившееся здание с крепостными стенами и башнями. Наступившая темнота еле-еле позволила Гансу добраться до дверцы, которая находилась как раз под освещенным окном.

Ганс постучался, сначала осторожно, потом сильнее. Через несколько минут окно распахнулось, и хриплый голос спросил сверху:

— Кто там?

— Посторонний, который заблудился и просит приюта на ночь!

— У меня нет приюта для всяких бродяг! Проваливайте!

— Вот так любезный прием! — с возмущением крикнул Ганс. — Я — вовсе не бродяга, а наоборот — очень приличный человек, готовый охотно заплатить за ночлег!

— Заплатить? В Эберсбурге! — голос сверху прозвучал с не меньшим возмущением. — Здесь вам не постоялый двор! Ступайте туда, откуда вы пришли!

— Ну уж нет, этого я не сделаю! Я промок от ливня и притом заблудился в лесу. Разве пристойно заставлять путника стоять в такую погоду перед дверью? Отоприте!

— Нет! — обладатель хриплого голоса был, видимо, не на шутку рассержен. — Вы останетесь снаружи!

— А, черт возьми, у меня лопнуло терпение! — с бешенством крикнул молодой человек, так как проливной дождь хлынул с новой силой и окончательно промочил его до костей. — Откройте сейчас же, или я вышибу дверь и штурмом возьму ваш старый сарай!

Он принялся барабанить в дверь обоими кулаками, и то, чего не удавалось достигнуть вежливой просьбой, удалось добиться грубостью. Очевидно, она больше импонировала невидимому стражу, потому что через несколько секунд голос заговорил уже значительно мягче:

— Кто вы и что вам, собственно, угодно?

— В данный момент я — просто насквозь промокший человек, который хочет обсушиться. Во всяком случае я могу дать вам, если угодно, самые удовлетворительные сведения по поводу своего положения, имени, возраста, происхождения, родины, семьи и так далее.

— А, так вы из семьи?

— Само собой разумеется! Ведь у каждого человека должна быть семья!

— Я имею в виду — дворянин ли вы?

— Разумеется! Но откройте же мне наконец!

— Погодите, я сейчас сойду! — послышалось сверху. Сейчас же вслед за этим окно захлопнулось, и свет в окне скрылся.

— Оказывается, здесь прежде чем впустить человека экзаменуют его насчет родословной! — пробормотал Ганс, прижимаясь к двери, чтобы хоть как-нибудь укрыться от дождя. — По мне — пожалуйста! В случае нужды я не задумаюсь приписать себе хотя бы графскую корону, лишь бы только раздобыть сухой ночлег. Слава Богу, наконец-то отворяют!

Действительно, послышались скрип ключа и шум отодвигаемого засова. Затем дверь открылась, и перед Гансом появился старик, опиравшийся правой рукой на палку, а в левой державший лампу.

Его худая, сгорбленная фигура прежде, должно быть, была высокой и стройной. Кожа цвета старого пергамента и множество морщин и складок придавали сходство с мумией лицу, с которого смотрели блеклые, выцветшие глаза, а из-под черной ермолки выбивались жидкие серые волосы. По-видимому, несколько шагов, сделанных стариком, утомили его, потому что он закашлялся и изо всех сил оперся на палку, освещая в то же время дорогу гостю.

— Прошу извинения за мою назойливость, но я и в самом деле боялся, что меня унесет дождевыми потоками, — сказал Ганс с поклоном, от которого с него во все стороны полетели брызги. — Я имею честь видеть перед собой хозяина дома?

— Удо, барон фон Эберштейн-Ортенау ауф Эберсбург! — с величайшей торжественностью ответил тот. — А вы, сударь?

— Ганс Велау-Веленберг ауф Форшунгштейн! — было не менее торжественным ответом.

Имя, очевидно, понравилось старику, так как он поклонился и с достоинством сказал:

— Добро пожаловать, господин Ганс Велау-Веленберг! Следуйте за мной.

Он тщательно запер дверь и пошел вперед, указывая посетителю дорогу. Они прошли сначала через портик, крыша которого казалась не очень прочной, так как дождь оставил свои следы на полу. Затем, поднявшись по узкой, почти отвесной лестнице с вытертыми каменными ступенями попали в бесконечно длинный коридор, где каждый шаг гулко отдавался от каменных плит, а лампа в руках хозяина была единственным освещением. Наконец барон открыл какую-то дверь и впустил своего спутника.

— Располагайте этой комнатой! — сказал он, оставляя лампу. — Как видно, непогода на славу отделала вас! Не хочу мешать вам переодеваться, но ожидаю вас за столом. До свиданья, господин фон Велау-Веленберг! — и он простился с гостем движением руки, в котором было что-то действительно рыцарское, аристократическое, и ушел.

Ганс прежде всего обследовал отведенное ему помещение. Это была маленькая, мрачная и скудно обставленная комнатка. Только грандиозная кровать под балдахином казалась остатком былой роскоши, но художественная резьба ее была повреждена и поломана, шелк занавесей выцвел и посекся, а простыни и наволочки были из самого грубого мужицкого холста.

«Самое лучшее было бы поскорее отправиться в кровать, — сказал себе Ганс, устраивая около горячей печки сушилку. — Но поскольку Удо, барон фон Эберштейн-бртенау ауф Эберсбург пригласил меня к столу, ничего не поделаешь. Только вот откуда взять сухое платье? Не найдутся ли где-нибудь здесь рыцарские доспехи или какой-нибудь другой средневековый хлам? Воображаю, какое впечатление произвело бы, если бы я вошел в зал предков, бряцая железом! Итак, за поиски!»

Он и в самом деле принялся искать и скоро набрел на стенной шкаф, в котором заключался довольно скромный гардероб владельца замка. Ганс, не колеблясь, достал оттуда лучшее, что было, — меховую куртку, и едва только успел переодеться, как появилась старуха в платке и на горском наречии пригласила «господина барона» пожаловать к столу.

«Только барон? Я произвел бы себя по крайней мере в графы!» — небрежно подумал Ганс, следуя за служанкой по многочисленным ходам и переходам в помещение, очевидно, служившее тостиной, столовой и приемной.

С первого взгляда комната производила очень благоприятное впечатление, но, присмотревшись внимательнее, можно было заметить, что в ней самым причудливым образом сочетаются былая роскошь и нынешняя нищета.

— Прошу извинить за самоуправство, — сказал Ганс, подходя к хозяину дома. — Мой туалет пришел в такое неприличное состояние от непогоды, что в расчете на вашу доброту я позволил себе вот эту покражу!

Правда, у Ганса был довольно странный вид в меховой куртке, но, несмотря ни на что, от него так веяло очарованием молодости, что старик улыбнулся и ласково ответил:

— Я рад, если вы нашли в моем гардеробе что-нибудь подходящее. Пожалуйста, присядьте, я хотел бы спросить вас кое о чем!

«Теперь начнется проверка предков!» — подумал Ганс и не ошибся, так как хозяин дома приступил именно к этому предмету.

— Ганс Велау-Веленберг — хорошо звучит! — продолжал старик. — Зато название вашего родового замка кажется несколько непривычным. Где собственно находится Форшунгштейн?

— В северной Германии, барон, — ответил Ганс, и глазом не моргнув.

— Я так и думал, потому что я его не знаю. Все южногерманские дворянские ветви и их родовые замки известны мне, ибо мой род — самый древний из всех. Он происходит из десятого столетия, это доказано исторически, но предание восходит еще далее. Наверное, в северной Германии нет такой древней семьи?

Было ясно, что старик сейчас приступит к оценке родословного дерева гостя, а потому Ганс поспешил отвести грозу ловким вопросом:

— Не позволите ли мне узнать, кого изображает этот портрет? Я обратил на него внимание еще при входе в комнату!

С этими словами Ганс указал на картину, висевшую против них на стене. Она представляла собой поясной портрет мужчины лет сорока с темными волосами, бойкими темными глазами и благородными, правильными чертами лица, не говорившего, впрочем, об особенном уме. Портрет был во всяком случае сравнительно недавнего происхождения.

Барон взглянул на портрет и сразу забыл про родословное древо и прошедшие столетия.

— Картина вам нравится? — спросил он.

— Необыкновенно! Что за прелестная голова! И как прекрасно нарисовано! Вероятно, тоже один из Эберштейнов?

Старик казался полупольщенным, полуобиженным, когда медленно ответил:

— Да, один из Эберштейнов! Значит, вы не узнаете его?

Ганс смутился. Он быстрым взглядом окинул картину еще раз и затем посмотрел на желтое, увядшее лицо старика.

— Не может быть!.. Неужели это — ваш собственный портрет, барон?

— Да, это — мой портрет, и тридцать лет тому назад я был очень похож... Я не обижаюсь, что вы не нашли теперь никакого сходства, ведь я — руина, как и мой Эберсбург!

В этих словах чувствовалась такая горечь, что Гансу захотелось утешить старика.

— Да нет же, — сказал он, — конечно, я ясно узнаю ваши черты! С самого начала мне бросилось в глаза сходство, но краски так свежи, что я принял картину за портрет вашего сына.

— У меня нет сыновей, — скорбно ответил Эберштейн. — Мой род сойдет в могилу вместе со мной, потому что первый мой брак остался бездетным, а от второго у меня родилась дочь... Просто не понимаю, куда это запропастилась Герлинда! Придется позвать ее, — и он, с трудом встав, пошел в соседнюю комнату.

«Герлинда фон Эберштейн! Бррр! — подумал Ганс. — От этого имени пахнет башенной комнаткой и замковой темницей. Во всяком случае, это средневекрвая дворяночка, потому что раз папаше под семьдесят, то дочке не менее сорока. Ну, этой даме можно представиться и в меховой куртке».

Он с умеренным любопытством посматривал на дверь, но вдруг вздрогнул и вскочил, потому что та, что появилась на пороге, отнюдь не соответствовала его предположениям.

Перед ним была очень молоденькая хрупкая девушка в сером домашнем платье, со скромно зачесанными назад волосами. Совсем еще детское личико казалось слишком бледным, и если оно и не было красивым в строгом значении этого слова, зато было необычайно миловидно, хотя опущенные веки не позволяли разглядеть глаза. Должно быть, барон женился во второй раз уже в старости, потому что его дочурке было не более шестнадцати лет.

— Ганс барон фон Велау-Веленберг ауф Форшунгштейн, моя дочь Герлинда! — торжественно познакомил их барон.

Ганс был так поражен, что поклонился два раза, на что девица ответила каким-то накрахмаленным движением, чем-то средним между книксеном и поклоном. Затем, не поднимая опущенных глаз, она заняла свое место у стола, где был подан довольно скромный холодный ужин.

Старый барон оказался очень словоохотливым и непрестанно говорил с гостем, окончательно пленившим его сердце похвалами по адресу портрета. Но тем молчаливее была Герлинда. Она внимательно относилась к своим обязанностям хозяйки за столом, но не изменяла при этом своей деревянной неподвижности и противопоставляла всем попыткам Ганса заговорить с нею упрямое молчание. Отец отвечал вместо нее, а лицо девушки оставалось настолько неподвижным, как будто она даже не слышала, о чем идет речь.

«Бедная девочка, по-видимому, глухонемая! — сочувственно подумал молодой человек. — Как жаль... такое прелестное лицо! Хоть бы она подняла глаза, по крайней мере!»

Он сделал последнюю попытку и обратился непосредственно к ней с вопросом, давно ли живет она в замке и не слишком ли здесь пустынно зимой. Герлинда и тут не нарушила молчания, и за нее ответил старый барон:

— Мы живем здесь из года в год, и моя дочь с самых юных лет приучена к одиночеству. Однако я позволил ей на будущей неделе съездить на несколько дней к графине Штейнрюк, которая приходится Герлинде крестной матерью и непременно хочет повидать ее. Вы знакомы с графом Штейнрюком?

— Да, я имею эту честь!

— Очень старый род, но все же на двести лет моложе нашего! — сказал, старик с выражением величайшего удовлетворения. — Родоначальник Штейнрюков появляется впервые лишь в эпоху крестовых походов; к тому же на их родословной имеется пятно — мезальянс самого ужасного свойства. Правда, это пятно появилось всего каких-нибудь тридцать лет тому назад, а до того их родословная была безукоризненна!

— Со времени крестовых походов? А в девятнадцатом столетии их должно было поразить такое несчастье! — воскликнул Ганс с таким отчаянием, что это стяжало ему милостивый кивок головы старика.

— Да, это было несчастье! Вы совершенно правы. Вообще у вас, кажется, очень развито сословное чувство, и это мне страшно нравится. Да, граф Михаил перенес этот удар, но я не смог бы этого — меня он поверг бы на землю, потому что моя родословная незапятнана по сию пору!

Эберштейн тотчас же пустился в исторические изыскания, причем просто швырялся столетиями, а род Штейнрюков, бывший на двести лет моложе его рода, третировал так, как если бы они были младенцами в пеленках.

Ганс плохо слушал его и продолжал ломать себе голову, действительно ли Герлинда глухонемая или нет. Рассказчик заметил рассеянность гостя и обидчиво спросил, следит ли он за рассказом.

— Но разумеется, я восхищен вашей родословной! — поспешил уверить юноша. — Значит, Эберштейн-Ортенау...

— Пользуются этим двойным именем с четырнадцатого столетия! — договорил барон. — Герлинда, дитя мое, расскажи нашему гостю, как это произошло!

Герлинда сложила руки на столе. Она так и не подняла взора, и ее лицо оставалось совершенно неподвижным, но теперь она, к отчаянию гостя, принялась говорить, или, вернее, лепетать, как лепечет ребенок, повторяя заученный урок:

— В лето от Рождества Христова тысяча триста семидесятое возникла распря между Кунрадом фон Эберштейном и Болдуином фон Ортенау, ибо рыцарю Кунраду фон Эберштейну было отказано в руке Гильдегунды фон Ортенау, во время каковой распри как Эберсбург, так и крепость Ортенау не раз бывали осаждаемы, пока в лето от Рождества Христова тысяча триста семьдесят первое рыцарь Болдуин не попал в плен к рыцарю Кунраду и был брошен в темницу замка, где он в конце концов согласился на бракосочетание Гильдегунды с Кунрадом, каковое бракосочетание было отпраздновано с большой пышностью в лето от Рождества Христова тысяча триста семьдесят второе, следствием чего было, что при смерти рыцаря Болдуина, последовавшей в лето от Рождества Христова тысяча триста восемьдесят шестое, крепость Ортенау и прочие владения отошли к Эберштейнам, которые отныне стали носить имя Эберштейн-Ортенау.

— О, это поразительно! — сказал Ганс.

Он действительно остолбенел от этой тирады, произнесенной единым духом мнимой глухонемой, и прямо-таки не мог понять, как у нее хватило дыхания выговорить все это, если у него захватило дух только от того, что он выслушал!

— Да, моя Герлинда знает толк в истории нашего рода! — с торжеством сказал барон. — У нее все держится в голове даже лучше, чем у меня, потому что моя память начинает страдать с годами. Только вчера она указала мне на ошибку в дате, когда я заговорил о пожаловании ленных владений Удо фон Эберштейну. Не правда ли, дитя мое?

Словно кто-то толкнул маятник часов, и они вдруг пошли — так девица Герлинда в ответ на этот вопрос снова заговорила, рассказав еще более длинную историю, теперь уже пятнадцатого столетия. Все трудно произносимые имена и даты девушка выговаривала с безукоризненной беглостью и легкостью, напоминавшей монотонностью пощелкивание мельничного привода. Она так же неожиданно смолкла, как и пустилась рассказывать.

Ганс Велау невольно подался со стулом назад, потому что ему серьезно становилось не по себе. Наоборот, хозяин замка был явно расположен дать ему возможность еще глубже заглянуть в хронику родословной его семьи, но в этот момент старинные стенные часы медленно пробили девять ударов.

— Уже девять часов! — сказал Эберштейн, вставая. — Мы живем очень регулярной жизнью, барон фон Велау, и обыкновенно в этот час отправляемся на покой. Вам после утомительной прогулки это будет только приятно. Желаю вам спокойной и приятной ночи в Эберсбурге!

«Фу! Какой ужас! — сказал себе Ганс, с облегчением переводя дух, когда очутился в отведенной ему комнате. — Этот, старик из десятого столетия и эта дворяночка, которую я счел глухонемой и которая тараторит старые хроники, словно ученый скворец, совершенно заморочили мне голову! Я целиком ушел в средние века и в самом деле кажусь себе каким-то необычным с тех пор, как стал Гансом Вёлау-Веленбёргом ауф Форшунгштейн!»

С этими словами он лег и сейчас же заснул.

Ему приснилось, что старый барон ходит с фонарем по всей северной Германии и старается отыскать Форшунгштейн, а девица Герлинда лепечет около него, словно ученый скворец, о Кунраде фон Эберштейне и Гильдегунде фон Ортенау. Когда же они нашли Форшунгштейн, то уселись на родословное дерево и стали подниматься все выше и выше, прямо в десятое столетие, и это имело очень и очень импонирующий вид.

Глава 12

Когда Ганс проснулся на следующее утро, солнце ярко светило в окно, и платье Ганса настолько обсохло, что он мог надеть его. Было еще очень рано, и в доме не слышалось ни малейшего движения. Поэтому Ганс решил осмотреть при свете дня старый замок.

Эберсбург был, несомненно, красивым и мощным горным замком, который не раз разрушали в течение столетий и каждый раз отстраивали сызнова. Но это было когда-то прежде, теперь же он представлял собой только развалины. Большая часть уже совершенно развалилась, а то, что уцелело, было близко к разрушению. Во дворе росла трава, щелями между каменными плитами завладели кусты и молодые деревца, образуя целые заросли. Кругом величественно красовались руины, да и уцелевший флигель, в котором жил теперешний владелец, имел очень жалкий вид.

Пробравшись сквозь заросли, Ганс обнаружил отверстие в стене, которое, наверное, было некогда калиткой на замковую террасу. Вдруг из сторожевой башни, служившей, очевидно, скотным двором, послышалось веселое блеяние, и сейчас же из открытой дверки выбежала коза, а за ней показалась девица Герлинда. Несмотря на ранний час, она была уже в полном туалете, а именно — во вчерашнем сером платье, а в обеих руках держала маленький деревянный сосуд, до краев наполненный молоком.

Неожиданная встреча поразила обе стороны: Герлинда остановилась, словно вкопанная; ведь гостю пришлось убедиться, что девица фон Эберштейн, происходившая из десятого столетия и обладавшая нескончаемой вереницей предков, собственноручно доила козу, чтобы добыть молоко к завтраку. Ее замешательство смутило и Ганса, так что он не нашелся, что сказать, а ограничился немым поклоном. К счастью, коза поняла затруднительность этой сцены и положила ей конец тем, что понеслась веселыми скачками к незнакомцу, а лотом круто повернула обратно и так неосторожно толкнула Герлинду, что сосуд закачался и часть молока расплескалась.

Это нарушило неловкое молчание. Ганс поспешил прийти на помощь Герлинде и взял из ее рук сосуд с молоком, при этом девушка тихо сказала:

— Мукерль всегда так радуется, когда ее выпускают на волю!

«Слава Богу! Наконец-то что-нибудь другое, кроме средневековой хроники!» — подумал Ганс, восхищенный словами девушки.

Он высказал свое удовольствие, что Мукерль такая резвая, попутно осведомился о возрасте и состоянии здоровья козы и, осторожно отнеся молоко в безопасное место, поставил сосуд на выступ стены, потому что Мукерль посматривала на него очень критически и, видимо, была расположена повторить нападение. Впрочем, в конце концов козочка задумалась и занялась сочной травой, покрывавшей террасу.

Молодая девушка была, видимо, очень смущена тем, что оказалась наедине с гостем. Вчерашняя накрахмаленность и смешные манеры исчезли, и Герлинда смотрела на Ганса с выражением испуганного ребенка. Теперь он мог рассмотреть ее глаза — прекрасные темные глаза, нежные и робкие, как у лани, и вполне соответствовавшие ее очаровательному личику.

Молчание продолжалось довольно долго. Ганс весь ушел в созерцание этих глаз и совсем забыл о разговоре. Когда же он сообразил, что надо заговорить о чем-нибудь, он механически коснулся вчерашней темы.

— Я осматривал Эберсбург, — сказал он. — Должно быть, в прежние времена это был гордый замок, который мог причинить немало хлопот врагам, и распри, разыгравшиеся из-за Кунрада фон Ортенау и Гильдегунды фон Эберштейн...

Это было просто несчастье, что он назвал эти имена. Как только Герлинда услышала о средних веках, она сразу стала по-вчерашнему накрахмаленной, ее длинные ресницы опустились, и совсем вчерашним монотонным лепетом она поспешила исправить свою ошибку:

— Кунрад фон Эберштейн и Гильдегунда фон Ортенау в лето от Рождества Христова...

— Да, да, баронесса, я уже знаю, я хорошо помню эту историю! — с отчаянием перебил ее Ганс — Благодаря вашей любезности я уже очень подробно посвящен в хронику вашей семьи. Я хотел в сущности только за-метить, что пребывание в старом замке должно быть очень скучным. Вы приносите своему батюшке большую жертву этим, потому что молодая девушка должна стремиться к свету и жизни!

Герлинда отрицательно покачала головой и сказала с непогрешимой уверенностью семидесятилетнего старца:

— Свет и жизнь никуда не годятся!

— Никуда? — удивленно переспросил юноша. — Да вы-то откуда можете знать это?

— Так говорит папа, — ответила Герлинда с торжественностью, которая свидетельствовала, что афоризмы старого Эберштейна принимаются ею вполне на веру. — Свет делается все хуже, и на теперешнем столетии сказываются все признаки упадка, так как знать не имеет более никакого значения.

Ганс улыбнулся и возразил ей:

— Да, знать! Но ведь и помимо знати существуют люди на свете!

Герлинда взглянула на него с некоторым удивлением — казалось, она сомневалась в этом. После глубокого раздумья она заявила:

— Ну да! Мужики!

— Верно! А потом существуют и другие классы, которым нельзя отказать в праве на существование. Например, ученые, художники, к которым принадлежу я...

Герлинда с выражением крайнего изумления открыла рот и заявила:

— К художникам!

«Да, ведь она принимает и меня тоже за субъекта, выскочившего из глубины средних веков!» — подумал Ганс и сказал вслух:

— Разумеется, баронесса! Я занимаюсь искусством и льщу себя надеждой, что мне кое-что удастся на этом поприще!

Видно было, что девушка считает такое занятие очень неподходящим. К счастью, ей вспомнилось, что кто-то из Эберштейнов занимался астрологией, и это до известной степени объяснило ей странный вкус барона Велау-Веленберга. Тем не менее, она сочла необходимым преподнести ему отцовский афоризм:

— Папа говорит, что представитель древнего аристократического рода не должен идти на компромиссы с современностью: это унижает его!

— Да, но это — личное, воззрение барона! — возразил Ганс, пожимая плечами. — Он настолько отошел, от всего мира, что потерял с ним всякую связь. Однако люди одного с ним происхождения думают уже совершенно иначе. Возьмите для примера Штейнрюков, семью, которая так же стара, как и ваша!

— На двести лет моложе! — возмущенно перебила его Герлинда.

— Совершенно верно, на целых двести лет! Я вспоминаю, их родоначальник упоминается впервые в эпоху крестовых походов, тогда как ваш встречается в восьмом столетии...

— В десятом!

— Совершенно верно, в десятом! Я просто оговорился, я имел в виду именно десятое... Однако вернемся к Штейнрюкам. Граф Михаил — командующий войсками. Его сын, насколько мне известно, был дипломатом, его внук — на государственной службе. Все они находятся в самой середине бурного потока современности и едва ли согласились бы со взглядами вашего батюшки. Впрочем, и вы тоже станете иначе думать обо всем этом, когда выйдете в мир и жизнь!

— Я хотела бы никогда не входить туда, — тихо и застенчиво сказала Герлинда, — я так боюсь!

Ганс улыбнулся. Он подошел поближе к девушке, и его голос зазвучал необыкновенно мягко и нежно, словно он говорил с ребенком:

— Это вполне понятно: ведь вы живете в стороне от жизни и погрузились в давно минувший волшебный мир, словно спящая красавица в сказке. Но когда-нибудь настанет день, когда живую изгородь, скрывающую вас от мира, сломают, день, когда вы проснетесь от волшебного сна, и, поверьте мне, баронесса, то, что вы тогда увидите, уже не будет пылью и тленом столетий!! Нет, вы увидите теплый золотистый солнечный свет и научитесь заглядывать в жизнь!

Герлинда молча выслушала эту тираду, но прелестная тихая улыбка, игравшая около ее уст, выдавала, что она знает сказку о спящей красавице. Она медленно подняла глаза, но только на один миг, и снова быстро опустила их. Должно быть, в выражении лица молодого человека ей блеснула частица того света, о котором он говорил, потому что она вдруг густо покраснела и резко отвернулась.

Мукерль была очень понятливой козой. До сих пор она мирно пощипывала траву и лишь по временам бросала серьезный взгляд на беседовавших, причем течение разговора ее, видимо, вполне удовлетворяло. Но теперь дело, очевидно, показалось ей подозрительным, потому что она вдруг оставила траву и, подбежав к своей госпоже, стала около нее в сторожкой позе.

— Мне пора в замок, кажется, — еле слышно вымолвила Герлинда.

— Уже? — спросил Ганс, который даже не заметил, что разговор длился добрых полчаса.

Они вместе направились домой, причем, Ганс нес молоко, баронесса Герлинда шла рядом с ним, а Мукерль следовала за ними, время от времени серьезно покачивая головой. Дело все-таки казалось ей подозрительным, она не могла понять, почему оба они вдруг стали так молчаливы!

Через час после этого юный художник стоял у подножия Эберсбурга. Он простился с бароном и его дочерью, не разоблачив своего инкогнито, так как хотел избавить старца от лишнего раздражения. Да и что из этого, если его будут считать здесь и впредь «субъектом из средневековья»? Приключение кончилось, и едва ли он когда-либо попадет опять в Эберсбург.

Его взгляд еще раз скользнул по серым стенам и залитой солнцем замковой террасе, и хваленая современность, к которой он теперь возвращался, показалась ему слишком прозаичной по сравнению со сказочной грезой, пережитой посреди зеленого леса, в старых развалинах, где все цвело и благоухало, около маленькой спящей царевны, которая опять замкнется в своем одиночестве и будет грезить о рыцаре, который пробьется сквозь живую изгородь и поцелуем разбудит ее от волшебного сна.

Ганс подавил вздох и вполголоса сказал:

— А все-таки жаль, что я и на самом деле не Ганс Велау-Веленберг ауф Форшунгштейн!

Глава 13

В Штейнрюке царило большое оживление, которому много способствовали охотничий сезон и прекрасные солнечные осенние дни. Правда, за исключением Герлинды фон Эберштейн, никто не был приглашен гостить в замок на продолжительное время, но каждый день приезжали гости из окрестных поместий. Центром всеобщего внимания были Герта и Рауль. Ведь уже давно было известно, что оба они предназначены друг для друга, что нынешнее совместное пребывание в замке должно дать им случай для объяснения, остававшегося одной проформой, и что генерал разослал приглашения на большое празднество, на котором должно быть объявлено о помолвке.

Наступил, наконец, день этого празднества, и к вечеру замок наполнился тем хлопотливым волнением, которое обыкновенно предшествует большим торжествам. Слуги бегали взад и вперед по лестницам, то тут, то там наспех заканчивали какие-нибудь приготовления, а парадные комнаты были уже залиты ярким светом.

Вся семья, кроме Герты и Герлинды, вышла в приемную гостиную. Граф Штейнрюк, который вел под руку графиню-вдову, казался необыкновенно веселым: ведь сегодняшний день приносил ему осуществление заветной мечты. Оба последних отпрыска рода обручатся, и это обеспечит блеск роду Штейнрюков, так как все владения объединятся в одних руках.

Гортензия, шедшая под руку ссыном, тоже сияла довольством. Она была одета богато и со вкусом и при вечернем освещении казалась все еще очень красивой, затмевая хрупкую и бледную кузину. И Рауль был весел и любезен. Только по временам легкие тучки набегали на его чело, но быстро исчезали, и он обращался с матерью с самым нежным вниманием.

— Мы, насколько возможно, ограничили число приглашений, — сказала Гортензия, окидывая критическим взглядом освещенные комнаты, — и все-таки лишь с большим трудом разместим наших гостей. Просто ужас с этими старыми горными замками, в которых нет ни достаточно больших залов, ни подходящих комнат для гостей! Даже празднества в них не устроишь, как следует!

— Их не ради этого и строили, — спокойно возразил граф. — Эти замки должны были давать приют семье и охранять от нападений. Современным требованиям они, разумеется, не могут удовлетворять, по крайней мере, твоим, Гортензия, потому что ты никогда не любила Штейнрюк!

— Ну, в этом отношении я совершенно разделяю мамин вкус! — вставил Рауль. — Меня прельщает здесь только охота в горном лесу. Сам по себе замок со своими тесными, мрачными комнатами, бесконечными коридорами, где гулко отдается эхо, и крутыми темными лестницами напоминает тюрьму. Я с облегчением перевожу дух, когда оставляю замок!

— По-видимому, ты совершенно забыл, что эти старые стены были колыбелью твоего рода, а потому должны быть священны и дороги тебе даже и в том случае, если бы лежали в развалинах! — не без резкости заметил генерал.

Рауль прикусил себе язык при этом справедливом замечании.

— Прости, дедушка, я, разумеется, питаю должное благоговение к нашему родовому замку, но при всем своем добром желании не могу находить его красивым. Да, если бы это был солнечный, веселый замок в Провансе с его райскими окрестностями, с прошлым, богатым преданиями и песнями, где я прежде...

— Ты имеешь в виду замок Монтиньи? — перебил его граф таким тоном, что Рауль сразу смолк.

Но за него ответила Гортензия:

— Конечно, папа, он говорит о моей прекрасной, солнечной родине. Ты должен понять, что нам она точно так же дорога, как тебе твоя!

— «Нам»? — холодно переспросил генерал. — Надеюсь, ты говоришь лишь о себе, Гортензия? Я нахожу вполне естественным, что ты всей душой привержена к своей родине, но Рауль — Штейнрюк, и ему нечего искать в Провансе. Его любовь принадлежит, разумеется, его родине!

Слова графа звучали почти угрозой, и у Гортензии на языке был резкий ответ. Но графиня, мать Герты, отлично знавшая яблоко раздора в семье, поспешила направить разговор в другую сторону.

— Наши девушки все еще не готовы! — заметила она. — Я просила Герту помочь немного Герлинде в туалетных делах, ведь бедная девочка сама ровно ничего в этом не понимает!

— Маленькая Эберштейн вообще кажется очень ограниченной, — сыронизировал Рауль. — Обыкновенно она молчалива, словно гробница ее предков, но стоит нажать на историческую пружину, и она начинает лепетать, словно попугай. Тогда она разражается рядом имен, от которых волосы становятся дыбом, и бездной исторических дат... Просто ужас, да и только!

— И тем не менее именно ты всегда вызываешь Герлинду на эти разговоры и заставляешь ее быть смешной! — с упреком сказала графиня. — Она чересчур неопытна, чтобы заметить насмешку под твоей вежливостью и мнимым интересом к ее познаниям. Неужели ты не можешь оставить ее в покое?

— Но она сама напрашивается на насмешки! — бросила Гортензия. — Боже мой, что за наряды и что за реверансы! А стоит ей раскрыть рот, и конец! Не сердись на меня, милая Марианна, но почти невозможное дело ввести твою крестницу в общество!

— Бедная девочка не виновата в этом! — сказала графиня Марианна. — Она имела несчастье потерять мать в самом раннем детстве, никогда не видела света, никогда не соприкасалась с людьми, за исключением отца, и старый чудак своим нелепым воспитанием сделал ее такой.

— Я поражаюсь твоему терпению, милая Марианна, тому, что ты вообще еще водишься с Эберштейном, — сказал Штейнрюк. — Как-то прежде я однажды навестил его, потому что мне было жаль, что он так одинок! Но мне прежде всего, пришлось выслушать от него, что его род на двести лет старше моего. Он повторил мне это, кажется, шесть раз подряд. От него было невозможно добиться ни единого разумного слова, а теперь он окончательно впал в детство!

— Он стар и болен, а это печальная судьба — оканчивать свои дни в бедности и одиночестве, — мягко возразила графиня. — С тех пор как подагра заставила его выйти в отставку, у него только и остались маленькая пенсия и развалины замка. Если бы удалось по крайней мере хоть уговорить его расстаться на некоторое время с Герлиндой! Я охотно взяла бы ее в Бернгейм или в город, потому что этой зимой мы пробудем там некоторое время. Только едва ли я смогу добиться этого!

— Старый эгоист! — сердито сказал генерал. — Что станется с бедным ребенком, когда он закроет глаза? Однако наши девицы и в самом деле заставляют ждать себя, пора бы им уже выйти!

Действительно, девицы несколько запоздали, но их задержали вовсе не туалетные дела. Герта была уже совершенно одета и, отпустив камеристку, стояла перед зеркалом. Можно было подумать, что она увлечена созерцанием своей красоты, но странно мечтательное выражение ее глаз свидетельствовало о том, что она даже не смотрит на свое отражение, а унеслась мыслями куда-то очень далеко.

Дверь соседней комнаты тихо отворилась, и вошла Герлинда. Обе девушки всегда были вместе, когда графское семейство приезжало в Штейнрюк, но тем не менее ни малейшей интимности между ними не было. Герлинда с боязливым восхищением смотрела на блестящую Герту, тогда как последняя относилась к ней лишь со снисходительным пренебрежением, а порой и дерзко высмеивала ее.

И сегодня тоже глаза Герлинды с восхищением остановились на юной графине, которая действительно была необыкновенно хороша в белом атласном платье, тяжелыми мягкими складками ниспадавшем до полу от тонкой талии. Волосы Герты украшала одна единственная белая роза, и букет ароматных полураспустившихся розовых бутонов лежал на столике около зеркала:

— Как ты красива! — невольно сказала Герлинда.

Молодая графиня обернулась и улыбнулась, но это не было улыбкой удовлетворенного тщеславия.

— Могу вернуть тебе этот комплимент, — ответила она. — Сегодня у тебя прелестный вид!

На молодой девушке сегодня уже не было серого золушкиного платья, потому что графиня позаботилась о подходящем туалете своей крестницы для предстоящего бала. Но Герлинда, видимо, была подавлена непривычной роскошью и не умела носить платья. Она чувствовала, насколько не подходит сама к окружающему блестящему обществу, и это еще более запугивало ее. Она стояла теперь в сильном смущении и не решалась поднять взор.

— Только ты должна отучиться от этой смешной чопорности, — критиковала Герта, — в своем Эберсбурге ты просто разучиваешься держать себя, как следует! Ведь ты никого не видишь там, кроме отца и мужиков из соседнего села, где ты бываешь у обедни!

Герлинда молча поникла головой. Никого! Она подумала о юном госте, который пришел в бурю и непогоду и ушел в яркий солнечный день. Она до сих пор ни звука не проронила о нем, хотя это было целым событием в ее одинокой жизни. Какая-то бессознательная стыдливость смыкала ее уста, а сегодня она уже ни в коем случае не могла бы говорить об этом. Воспоминания о солнечной утренней грезе на развалинах старого замка не годились для слуха гордой молодой дамы, с такой ледяной рассудительностью критиковавшей свою подругу детства.

Герта снова отвернулась и при этом смахнула со стола букет, Герлинда подняла его.

— Спасибо! — равнодушно сказала Герта, взяв цветы. Должно быть, букет был связан кое-как, потому что одна из роз отделилась от своих сестер и упала к ногам молодой графини. Последняя со странно суровым выражением смотрела на нее. Быть может, ей припомнился тот вечер, когда вот такой же ароматный бутон упал из ее рук, чтобы умереть под раздавившей ее железной ступней.

— Оставь! — бросила она, когда Герлинда снова хотела нагнуться. — Велик толк от одной розы! Ведь у меня их достаточно!

— Но ведь это — подарок твоего жениха! — заметила девушка.

— Ну да, и я возьму с собой букет на сегодняшний вечер, большего Рауль не может потребовать от меня. Только бы поскорее окончилась церемония поздравлений! До смерти скучно выслушивать от всех и каждого одно и то же и отвечать на все банальные приветствия! Я сегодня совершенно не в надлежащем расположении духа для этого!

Слова Герты звучали нетерпеливо, и Герлинда с удивлением посмотрела на невесту, которая в день обручения обреталась не в «надлежащем» настроении, чтобы принимать поздравления.

— Разве ты не любишь графа Рауля? — наивно спросила она.

Герта снова резко обернулась.

— Странный вопрос! Как это тебе пришло в голову? Разумеется, я люблю его: ведь мы воспитаны друг для друга, я еще с детства знала, что он предназначен мне в мужья. Он красив, храбр, любезен, равен мне по имени и роду, почему же мне не любить его? Ты, наверное, думаешь, что и в наши времена браки должны происходить при такой же романтической обстановке, как в старых хрониках, где невесту надо было добыть непременно мечом и борьбой? Только вчера ты рассказывала нам историю о какой-то Гертрудис...

— Гертрудис фон Эберштейн и Дитрих Фернбахен любили друг друга, — сейчас же подхватила Герлинда, словно это имя послужило для нее боевым кличем. — Но она не могла бракосочетаться с ним, ибо он был не рыцарского, а купеческого происхождения.

— Не могла? — спросила Герта, вскидывая голову. — Может быть, не хотела? Наверное, ей было противно менять старое, благородное имя на имя случайно разбогатевшей семьи. Ты этого не понимаешь, Герлинда? Ну, например, как бы ты поступила, если бы влюбилась в мещанина?

— Это было бы ужасно! — сказала маленькая дворяночка со всем ужасом отпрыска десятого столетия. — Но папа говорит, что этого не должно быть.

— Однако это случилось и даже в вашем собственном роду! Кстати, как, собственно говоря, кончилось дело: отказалась ли твоя прародительница от своего Дитриха?

Бедная Герлинда и в самом деле не замечала, что во все время своего пребывания у Штейнрюков она была козлом отпущения для насмешливых шуток Рауля и Герты, старавшихся при всяком удобном случае выставить ее в смешном свете. Но ей страстно хотелось выказать признательность за гостеприимство, и в своей невинности и безобидности она и в самом деле думала, будто все интересуются ее историями, казавшимися ей самой такими важными! Поэтому она снова серьезно сложила руки и в обычной манере принялась цитировать выдержку из семейной хроники, которая на этот раз оканчивалась не счастливой свадьбой, как между Кунрадом фон Эберштейном и Гильдегундой фон Ортенау, а разлукой любящих. История была очень длинна, и рыцарских имен и хронологических дат, от которых у Рауля волосы становились дыбом, здесь опять было очень много, но казалось, что у юной графини пропала охота насмешничать. Она подошла к окну и стояла там неподвижно до тех пор, пока Герлинда не закончила:

— Таким образом Гертрудис была обручена с благородным господином фон Рингштетеном, а Дитрих Фернбахер отправился в поход против неверных и никогда больше не возвратился!

— И никогда больше не возвратился... никогда!

Герта тихо, словно во сне, повторила эти слова, и при этом в ее глазах опять появилось то же самое выражение, как и перед тем.

Наступила долгая пауза. Наконец Герлинда тихо сказала:

— Герта, мне кажется, пора...

Герта посмотрела на нее, словно проснувшись.

— Пора! Куда?

— Но ведь нас ждут... празднество...

— Ах, да! Я совсем забыла! Ступай вперед, Герлинда, я сейчас же пойду следом, мне нужно только исправить кое-какие погрешности в туалете. Ступай, прошу тебя!

Просьба звучала приказанием, и Герлинда повиновалась. Но едва только она вышла на лестницу, как навстречу ей попался лакей, посланный генералом поторопить девушек.

Герлинда вернулась, чтобы самой передать Герте о желании генерала. Она тихо пошла в комнату Герты и в изумлении остановилась на пороге.

Герта сидела, или, вернее, лежала в кресле у окна, судорожно стиснув руки. Из-под закрытых век катились слезинки, а грудь девушки бурно вздымалась от страстных рыданий. Юная невеста плакала, плакала так пламенно и скорбно, как некогда плакал ребенок, у которого вырвали ветку подснежных роз и бросили в пламя камина.

— Герта, милая Герта, что с тобой? — воскликнула Герлинда, испуганно подбегая к ней.

Графиня вскочила, и в ее глазах сверкнула гневная молния.

— Что тебе нужно? Зачем ты вернулась? Неужели я ни на минуту не могу остаться одна?

— Я хотела... я пришла... за тобой... — испуганно пролепетала девушка. — Граф Штейнрюк просит тебя сойти в зал, потому что гости уже начали съезжаться.

Герта встала и провела платком по лицу. В один миг следы слез исчезли, и графиня Герта спокойно подошла к зеркалу, чтобы бросить еще один взгляд на свой туалет. Затем она взяла букет и сказала:

— Ну, так пойдем!

Они пошли, и атласное платье зашуршало по ступеням лестницы. Через несколько минут они входили в приемный зал, где невесту поджидали с нетерпением.

Теперь в замковом дворе карета подъезжала за каретой, и парадные комнаты стали оживляться. Менее чем через час все общество было налицо, и генерал Штейнрюк по всей форме объявил о помолвке своего внука с графиней Гертой.

Со лба Рауля исчезли последние тучки; казалось, сегодня он только и видел свою невесту, которая так гордо, так победоносно стояла рядом с ним. Все любовались ею и понимали, почему так сияет старый граф. Он твердой рукой свел вместе тех, кто подходил друг другу по рождению и имени, и это была такая красивая, такая счастливая пара!

Глава 14

Тусклое октябрьское небо раскинулось над бесконечным морем столицы, с каждым годом расплывавшимся все шире и шире. На главных улицах, как и всегда, было бойкое движение, и шум и сумятица могли оглушить каждого, кто возвращался из тихого одиночества гор и попадал прямо в поток столичного оживления.

Генерал граф Штейнрюк жил в казенном доме, где ему был отведен весь первый этаж. Комнаты были обставлены роскошно и сообразно со вкусами графини Гортензии: в этом отношении граф предоставлял полную свободу снохе. Что касается комнат самого генерала, то здесь все дышало чисто спартанской скромностью и чистотой.

Штейнрюк сидел у письменного стола и разговаривал с внуком, который только что вернулся из Беркгейма, куда проводил свою невесту и ее мать. Рауль действительно казался счастливым женихом. Когда он говорил о своей поездке, его лицо так и светилось, и строгое лицо графа тоже озарилось улыбкой: исполнение заветного желания настраивало его на более кроткий и доступный лад.

Поговорив о разных вещах, Рауль сказал:

— Ну, а теперь тебе придется прогнать меня, дедушка, наступает час твоего служебного приема.

— Нет еще, — ответил генерал, бросив взгляд на часы, — у нас еще есть добрых четверть часа, а потом сегодня мне вообще не предстоит ничего особенного — всего только несколько представлений... — Он взял листок с письменного стола, бегло просмотрел его, и вдруг лицо его омрачилось, а губы невольно прошептали: — Вот как? Значит, сегодня!

Рауль, стоявший рядом с дедом, тоже заглянул в листок и, встретив там знакомое имя, воскликнул:

— Лейтенант Роденберг? Разве он прикомандирован к генеральному штабу?

— Ты знаком с ним? — спросил Штейнрюк, резко оборачиваясь.

— Очень немного: в прошлом году я был приглашен на охоту, в которой принимали участие также и Роденберги. Ведь это — один из сыновей командира полка в В.?

— Нет! — отрезал генерал.

— Нет? Я думал, что в армии нет других Роденбергов.

— Я тоже думал и впал в ту же ошибку, как и ты. Твоя мать посвятила тебя в недавнее прошлое нашей семьи, и ты должен знать...

Молодой граф вопросительно посмотрел на деда.

— Ну да, я знаю, что с этим именем связаны очень тягостные воспоминания, но ведь в данном случае об этом не может быть и речи?

— Это — сын Луизы!

— Господи Боже мой! — воскликнул Рауль. — Этого еще не хватало! Неужели эта скверная история, которую мы считали давно забытой, теперь снова выплывет на свет? Ведь мальчишка сбежал, о нем не было ни слуху, ни духу. Да как выбрался этот субъект, сын искателя приключений, на подобное положение?

Генерал нахмурился. В этот момент профессиональное чувство взяло в душе старого воина верх над всем остальным: Михаил носил тот же мундир, как и он сам, он не мог позволить позорить его в своем присутствии.

— Выбирай выражения! — строго сказал он. — Дело идет об одном из офицеров нашей армии, об очень способном даже офицере, и о нем нельзя выражаться так!

— Но, дедушка, ты должен согласиться, что этот Роденберг нам ужасно не ко двору! И именно потому, что он — офицер и что это дает ему возможность приблизиться к нашим кругам. И нужно же было так случиться, чтобы он выплыл на поверхность как раз в тот момент, когда мое обручение с Гертой обращает на нас внимание всего общества! Конечно, он первым делом поспешит протрезвонить на весь мир о своем отношении к нашей семье!

— Сомневаюсь, потому что иначе он давно сделал бы это. Однако до сих пор никто ни о чем не подозревает, я навел справки. Во всяком случае ему известно, что мы совершенно не расположены признать эти отношения!

— Ну, что же из того? Признаем ли мы его или нет, но рано или поздно он непременно выступит в качестве внука графа Штейнрюка, чтобы извлечь из этого как можно больше выгоды. Неужели ты и в самом деле думаешь, что офицер мещанского происхождения откажется от этих выгод и умолчит о своем родстве с командующим войсками?

— Во всяком случае я попытаюсь добиться этого. Ты прав, именно теперь необходимо, чтобы эта давно похороненная история не выплыла на Божий свет. Я видел Роденберга только один-единственный раз, но, насколько могу судить, призыв к чувству чести не останется у него безответным. Он не станет навязываться семье, которая не хочет знать его, и у него не менее достаточное основание, чем у нас, не извлекать из забвения имени своего отца. Но как бы ни сложилось все дело, потрудись не говорить ни слова о нем невесте и ее матери. Они случайно познакомились с Роденбергом и, ничего не подозревая, продолжали это знакомство.

— Ну, разве я не говорил, что это — несчастье? Надо было этому субъекту стать непременно офицером! Избери он другое призвание, мы могли бы легко держаться в стороне от него, а теперь он нашел возможность приблизиться к дамам нашей семьи и, наверное, сделал это не без расчета! Разумеется, они не должны узнать, кто он! Воображаю, каким взглядом окинет меня гордая Герта, если я признаюсь в существовании такого родственника! Этому нужно помешать во что бы то ни стало, и мы, я думаю, согласимся на любую жертву, если...

— Ты все еще забываешь, что дело касается лейтенанта Роденберга! — резко перебил его генерал. — Молчание офицера нашей армии нельзя купить, в лучшем случае можно только обратиться к его чувству чести. Он должен понять и поймет, что мало чести быть родственником сына его отца, если вообще можно будет добиться чего-либо таким образом, то это может произойти только таким путем!

Рауль молчал, но по выражению его лица ясно можно было видеть, что он не согласен с мнением деда. Однако до дальнейшего обсуждения дело не дошло, так как в этот момент как раз доложили о Роденберге.

— Оставь нас! — сказал Штейнркж внуку. — Я хочу переговорить с ним с глазу на глаз.

Рауль направился к выходу, но в самых дверях встретился с прибывшим. Михаил поклонился незнакомому ему господину, но Рауль лишь окинул презрительным взглядом с ног до головы молодого офицера и хотел пройти мимо, не отвечая на поклон. Однако тут Роденберг заслонил ему дорогу и, не говоря ни слова, впился в молодого графа повелительным взором, который недвусмысленно требовал ответа на приветствие. В этом взгляде и всей осанке Роденберга было столько властности, что Рауль невольно повиновался. Он небрежно кивнул головой и прошел дальше.

Штейнрюк молча наблюдал за этой сценой, длившейся всего несколько секунд. Хотя он никоим образом не мог одобрить поведение внука, все же его почти бесило, что тот позволил смирить себя.

Теперь Михаил подошел ближе к генералу, и самый внимательный наблюдатель не мог бы заметить, что между этими двумя людьми существует какая-либо связь. Подчиненный отрапортовал генералу в строго служебной форме; генерал принял, как полагается, рапорт. Только когда все формальности были кончены и Роденберг ждал, что его отпустят, генерал заговорил:

— Мне хотелось бы обсудить с вами то, что одинаково важно для нас обоих. Когда мы в первый раз встретились с вами, мы были в неподходящей обстановке для этого. Теперь нам никто не помешает. Угодно вам выслушать меня?

— К услугам вашего высокопревосходительства! — последовал краткий ответ.

— Из нашего первого разговора я мог заключить, что вам известны отношения, в которых мы находимся друг к другу. Поэтому мы, наверное, сумеем столковаться...

— Я вообще считаю излишним касаться данного пункта! — холодно перебил Михаил.

Генерал кинул на него мрачный взгляд. Он счел нужным с самого начала повести разговор в ледяном тоне, чтобы не допустить Роденберга до какой-либо интимности в обращении, однако натолкнулся на совершенно такой же тон и такую же решимость.

— Но зато я считаю это необходимым! — ответил он с резким ударением. — Вы — сын графини Луизы Штейнрюк, — генерал не сказал «моей дочери». — Разумеется, я не могу отрицать этого факта или помешать вам ссылаться на это вполне законное родство. Но до сих пор вы не делали этого, вы трактовали все дело как тайну, и это заставляет меня надеяться, что вы сами видите нежелательность подобной огласки...

— Которой вы боитесь! — договорил Михаил.

— Которая мне во всяком случае была бы нежелательной. Я хочу говорить с вами совершенно открыто. Благодаря полковнику Ревалю вам, наверное, известно, что недавно в моей семье происходило торжество: мой внук, граф Рауль, обручился с графиней Гертой... Бракосочетание состоится в самом непродолжительном времени, и. еще текущей зимой новобрачные будут представлены ко двору. Брачный союз между двумя последними отпрысками моего рода налагает на меня двойную обязанность охранить наше имя и герб от всяких пятен. Я не хочу обижать вас, лейтенант, но, вероятно, вам известна жизнь вашего отца?

— Да!

— Мне очень жаль, что я должен касаться этого пункта, к сожалению, его никак нельзя обойти. Вы тут совершенно не виноваты, да и едва ли пострадаете. Я слышал, вы считаетесь сыном покойного друга детства профессора Велау; это очень умно придумано и предупреждает всякие попытки копаться в прошлом. К тому же ваш батюшка скончался более двадцати лет тому назад, последние годы жил за границей и, насколько мне известно, никогда не вступал в явный конфликт с законом! Но совершенно иначе повернется все дело, если вы назовете имя вашей матери. Разумеется, это произведет большую сенсацию как в аристократических кругах, так и в армии. Начнутся бесконечные пересуды, и то, что ныне давно похоронено, снова выплывет на Божий свет. Но я должен предоставить вам самому решить, приятно ли будет для вас, если прошлое вашего батюшки опять станет предметом людских толков. Что же касается лично моего отношения к данному вопросу, то я обращаюсь непосредственно к вашему чувству справедливости, которое...

— Довольно! — глухим голосом перебил генерала молодой офицер. — Избавьте меня от дальнейших рассуждений, ваше высокопревосходительство! Я уже сказал вам, что считаю совершенно бесполезными всякие объяснения между нами, потому что ни минуты не думал о возможности огласить нашу родственную связь, которую я так же решительно отвергаю, как и вы. Мне казалось, что вы могли убедиться в этом еще в наше первое свидание, когда я отказался от предложенной мне «протекции». Но я не предполагал, что она должна была быть платой за мое молчание!

Генерал видел, что Михаил глубоко оскорблен и с трудом сдерживается. Поэтому он мягко сказал:

— Вы не так приняли мои слова, как они были сказаны. Я отнюдь не хотел обидеть вас!

— Нет? — крикнул Михаил. — А что же представляет собой весь этот разговор, как не оскорбление с начала до конца? Или как вы назовете иначе, когда сына заставляют выслушивать подобные вещи о его отце, когда ему без стеснения заявляют, что из-за отца он тоже теряет право на честь и уважение? Я не могу защищать отца или отомстить за него — он сам лишил меня такой возможности, а вы воображаете, будто я не страдаю от сознания этого? Было время, когда я чуть не погиб из-за этого, но я отважился на борьбу с тенью прошлого. Я нахожусь еще пока в самом начале своей карьеры, я еще ничего не совершил. Однако когда позади меня будет лежать целая жизнь безукоризненной, почетной работы, тогда и эта старая тень исчезнет! Не все люди так безжалостны, как вы, граф Штейнрюк, да и не у всех, слава Богу, такой герб, который надо охранять от пятен!

Генерал резко встал.

— Потрудитесь сдержаться, лейтенант Роденберг! Вы забываетесь! С кем вы говорите?

— С моим дедушкой! И пусть он забудет на несколько минут, что он в то же время является моим генералом! Не бойтесь! Я назвал вас так в первый раз, который будет и последним тоже, потому что со словом «дедушка» у меня не связывается ничего священного и дорогого! Моя мать умерла в нищете и несчастье, в горе и отчаянии. Но она ни разу не открыла рта для просьбы к тому, который мог одним словом спасти ее и ее ребенка. Она знала своего отца!

— Да, она знала его! — сухо ответил Штейнрюк. — Когда она убежала из отцовского дома, чтобы стать женой искателя приключений, она знала, что отныне между нею и ее родиной порвана всякая связь и что нет более путей для примирения! Уж не хочет ли теперь ее сын осмелиться осуждать строгость глубоко оскорбленного отца!

— Нет! — ответил Михаил, мрачно и твердо глядя в лицо генералу. — Я знаю, что моя мать открыто пошла наперекор вашей воле, что она пренебрегла родиной и семьей, и если у отца говорило не сердце, а одно лишь формальное право, то он должен был оттолкнуть ее. Но я знаю также, что самой страшной провинностью ее было то, что она последовала за искателем приключений мещанского происхождения. Будь он из привилегированного класса, будь он заблудшим, опустившимся отпрыском аристократической семьи, ее не стали бы судить так строго, ей открыли бы в несчастье отцовские объятия, и ее сыну не стали бы представлять отцовскую память в виде какого-то позора! Ведь тогда я как-никак был бы наследником старого имени, ну, а все остальное постарались бы тщательно замаскировать. И уж во всяком случае меня не сдали бы в руки какого-нибудь Вольфрама в надежде, что я пропаду там!

Глаза генерала метали молнии, но он перестал обращаться с молодым офицером, как с посторонним. Теперь он заговорил, хотя и гневно, но обращаясь к своему внуку:

— Ни слова более, Михаил! Я не привык, чтобы со мною говорили в таком тоне! Что ты осмеливаешься поставить в вину?

— То, что я могу доказать, потому что это — правда! — ответил Михаил, твердо выдерживая грозный взгляд Штейнрюка. — Вам было бы нетрудно отдать мальчика-сироту в какое-нибудь дальнее учебное заведение, где о нем не было бы ни слуху, ни духу, но где он по крайней мере мог бы стать пригодным для чего-нибудь в жизни. Только вот именно он не должен был стать пригодным к чему бы то ни было! Поэтому его обрекли на жизнь среди грубых, низких людей, на побои и ругань, и все воспитание клонилось лишь к тому, чтобы подавить в нем все духовные способности и превратить в грубого, придурковатого парня, которому было бы как раз по плечу прозябать всю жизнь где-нибудь в лесах! Тогда была бы совершенно исключена опасность, что я когда-либо приближусь к благородному кругу графов Штейнрюков, тогда я должен был бы быть благодарен и за то, что мне дали возможность вести хоть крестьянскую жизнь. Чужая рука вырвала меня из этого ужаса, чужому я обязан воспитанием, положением в жизни, всем, а кровным родным я мог быть обязан лишь духовной гибелью!

Казалось, Штейнрюк онемел от этой неслыханной дерзости, но было и еще кое-что, лишавшее его дара слова. Когда-то давно ему уже пришлось выслушать нечто подобное из уст деревенского пастыря, теперь тот же упрек был брошен ему прямо в лицо с пламенной энергией. Хотя обыкновенно граф Михаил Штейнрюк был не из тех, кто отвечает молчанием на оскорбления, но тут, сознавая справедливость упрека, он не находил слов. Прежде он как-то не отдавал себе ясного отчета в правильности своего образа действий, но теперь прошлое предстало перед ним, словно в зеркале, и отраженная картина была уж слишком неприглядна.

— По-видимому, ты до сих пор еще не забыл воспитания Вольфрама! — резко сказал он наконец. — Уж не собираешься ли ты снова устроить мне сцену, как тогда?

Граф не мог придумать ничего худшего, как вызвать воспоминание о сцене в Штейнрюке. С тех пор прошло десять лет, но у Михаила при воспоминании об этой сцене вскипела вся кровь.

— Тогда вы назвали меня вором! — крикнул он. — Без доказательств, без расследования, на основании беспочвенного подозрения! Любому лакею вы позволили бы оправдаться, но ваш внук без всяких околичностей был выставлен преступником. Да, тогда я схватился за первое, попавшее мне под руку и могущее служить орудием. Тогда я не знал, что оскорбителем был мой дед, но с той минуты, когда я узнал об этом, во мне пробудилась пламенная жажда отмщения!

— Михаил! — грозно крикнул генерал. — Ни слова более в этом тоне, который не уместен ни по отношению к начальнику, ни по отношению к отцу твоей матери! Я запрещаю тебе говорить со мной в таком тоне, и ты должен подчиниться!

Обыкновенно все смерялось, когда граф говорил таким образом, но здесь ему пришлось натолкнуться на другую, не менее сильную волю. Правда, Михаил усилием воли заставил себя успокоиться, но его голос зазвучал теперь еще более холодно и властно, ничего не потеряв в энергии.

— Слушаю-с, ваше превосходительство! Я не искал этого разговора, он был силой навязан мне, но надеюсь, что теперь вы освободились от опасений за возможность претензий с моей стороны на родственную связь с вами. Вы так высоко возноситесь над обыкновенными людьми со своим древним родословным деревом! Своего единственного ребенка, осмелившегося пойти наперекор родовой гордости, вы оттолкнули недрогнувшей рукой и вычеркнули из жизни. Но ваш герб не так недосягаем, как солнце в небе, и, быть может, настанет день, когда на нем заведется пятно, которое вы не сможете удалить. Тогда вы почувствуете, что значит страдать за чужую вину, тогда вы поймете, каким безжалостным судьей были вы к моей матери! Могу я считать прием оконченным?

Он опять стоял в строгой позе солдата.

Генерал ничего не ответил. При последних словах Михаила его вдруг охватил невольный ужас, как будто они были мрачным пророчеством. Он молча кивнул Роденбергу, и тот вышел, ни разу не обернувшись назад.

Оставшись один, Штейнрюк принялся беспокойно ходить по комнате, но при этом его взор постоянно возвращался к портрету, висевшему на стене и изображавшему его самого молодым офицером. Нет, ни малейшего сходства не было между этим красивым лицом с благородными, правильными чертами и другим лицом, очень характерным, но некрасивым. И все-таки те же самые глаза сверкали графу с того лица, это был его собственный голос, как его, были эта непреклонная гордость, железная энергия; не в чертах лица, но во взоре и манерах было разительное сходство!

Это с непреодолимой силой внедрялось в сознание старика, внимательно смотревшего на свой портрет. Он был возмущен, оскорблен, и все же в его душе дрожали особые ощущения, которых он никогда не испытывал, которых ему сильно не хватало при общении с сыном и внуком: сознание, что существует наследник его крови и характера! Тщетно старался он отыскать в Рауле хоть малейшую каплю этого наследства. Но в жилах непризнанного сына отверженной дочери, переступавшего его порог в качестве совершенно постороннего человека, текла его кровь, и, несмотря на всю ненависть и гнев, генерал чувствовал, что Михаил Роденберг — его родной внук!

Глава 15

Профессор Велау жил в западной части города, занимая небольшой, но хорошенький особняк, нарядное убранство которого доказывало, что занятия строгой наукой не мешали профессору пользоваться радостями жизни.

Зима кончилась, наступил март, и в полях уже начинали показываться первые вестники весны. А в доме Велау по-прежнему царила бурная атмосфера. Отец все еще не примирился с самоуправством сына, и над головой Ганса частенько проносилась гроза. В тот день опять профессор, воспользовавшись случаем, обрушил на голову Ганса, зашедшего к нему в кабинет, полную чашу гнева.

— Ты посмотри только на Михаила! — закончил он свою обличительную речь. — Вот он так знает, что такое работа, и двигается вперед! В двадцать девять лет он уже стал капитаном, а ты?

— Я очень хотел бы, чтобы Михаил хоть разок выкинул какую-нибудь глупую шутку! — недовольно сказал Ганс. — Тогда, по крайней мере, мне не приходилось бы постоянно слышать о его превосходстве! Ты уже видишь в новоиспеченном капитане будущего генерал-фельдмаршала, который выиграет все наши сражения, а своему единокровному сыну, который, бесспорно, является восходящей звездой, ты отказываешь в чем бы то ни было. Отец, ведь это возмутительно, наконец!

— Оставь, пожалуйста, свое шутовство! — сердито перебил его Велау. — И ты еще хочешь уверить меня, будто ты «прилежен»! Ну, конечно, в том смысле, как это понимают господа художники! Полдня бегать и забавляться под предлогом необходимости этюдов, а остальное время выкидывать всякие безумства в ателье! Потом придет черед неизбежной поездки в Италию, где продолжают забавляться опять-таки под предлогом этюдов! И это у вас называется работать! Но такая жизнь совершенно в твоем вкусе, потому что больше ты ровно ни на что не годишься!

К сожалению, упреки не произвели никакого впечатления. Ганс снова уселся верхом на стул и беззаботно ответил:

— Не бранись, отец, а то я нарисую тебя во весь рост, подарю портрет университету и заставлю преподнести мне благодарственный адрес. Кстати, я уже давно хотел спросить тебя, не желаешь ли ты позировать мне?

— Этого еще не хватало! — вскипел профессор. — Я серьезно запрещаю тебе касаться своей пачкотней моей особы!

— Так побывай, по крайней мере, в моем ателье, ведь ты даже не видел моей пачкотни!

— Нет, не видел! — буркнул Велау. — Я не желаю опять сердиться: сумасбродное идеалистическое направление... пошлая, сентиментальная тема... в лучшем случае карикатура, которая опять-таки взбесит хоть кого — вот и все, на что ты способен, заранее знаю! Я не хочу ничего знать об этой истории!

— Ну, не знать ты никак не можешь! — торжествовал молодой художник. — Когда я выставил портрет моего учителя, профессора Вальтера, вся пресса кричала о нем, а некоторые газеты внесли благодетельную вариацию в старую тему: вместо обычного «сын нашего знаменитого естествоиспытателя» они писали — «Гениальный сын известного отца»! Берегись, отец! Когда-нибудь моя слава затмит всю твою ученую известность! Но не позволишь ли ты мне теперь уйти? Я жду высоких посетителей.

Велау пренебрежительно дернул плечами.

— Воображаю!

— Пожалуйста — обе графини Штейнрюк!

— И они будут у тебя?

— Разумеется! Мы начинаем становиться известными, принимаем в своем ателье аристократию и недаром зовемся гениальным сыном выдающегося отца. В самом деле, не согласишься ли ты позировать мне, отец?

— Нет, черт возьми! — крикнул профессор.

— Хорошо, тогда я нарисую тебя по памяти без твоего ведома и пошлю портрет на выставку. До свиданья, отец! — и с самой любезной улыбкой, как будто между ними царило полнейшее согласие, Ганс вышел из комнаты.

В коридоре он столкнулся с Михаилом, который только что вернулся домой и спрашивал, у себя ли профессор.

— Да, он у себя, но опять окутан грозовой атмосферой! — ответил Ганс. — Зайди потом на полчасика ко мне в ателье, я должен кое-что исправить в картине, и ты очень нужен мне.

Роденберг кивнул в знак согласия и прошел к профессору. Мрачное лицо последнего несколько просветлело при виде молодого офицера.

— Хорошо, что ты пришел, — встретил он Михаила. — Я опять так обозлился на Ганса, что мне совершенно необходимо повидать разумного человека!

— А что опять наделал Ганс?

— Да ровно ничего, потому что он вообще ничего не делает, и в этом все несчастье! Я со всей строгостью отчитал его за бездельничанье, которому он предается вот уже пять месяцев. Этот мальчишка сведет меня в могилу!

— Дядя, не будь несправедлив, — с упреком возразил Михаил. — Ты ведь знаешь, что Ганс работает над большим произведением, и, уверяю тебя, он очень прилежен, но ты упорно отказываешься взглянуть на его работу. По-моему, он уже дал и тебе, и всем нам доказательство своего таланта. Портрет профессора Вальтера встретил всеобщее признание, все голоса слились в похвалах, и газеты назвали его даже...

— Гениальным сыном известного отца? — перебил его Велау. — И ты тоже лезешь ко мне с этим? Сколько поздравлений мне уже пришлось выслушать по этому поводу, и сколько грубостей наговорил я в ответ! Но ничего не помогает! Все держат руку негодного мальчишки, все с ним в заговоре и дивно забавляются проделкой, которую Ганс сыграл с университетом!

— Даже сам профессор Бауер, когда был здесь проездом у тебя! — вставил Михаил.

— Да, и это было досаднее всего! «Коллега, — сказал я ему, — известно ли вам, что выделывал мой бессовестный сын на ваших лекциях? Он рисовал карикатуры на вас и всю аудиторию! Он нарисовал рисунок, где вы изображены очень похоже и снабжены всеми атрибутами естествоиспытателя. Вы варите в котле четыре элемента, а ваши студенты раздувают огонь». И что же ответил мне Бауер? «Знаю, дорогой коллега, знаю! Я даже видел этот рисунок, который при всей его дерзости набросан так гениально, что я от души смеялся и простил легкомысленного ученика. Поступите и вы так же!»

— Тебе необходимо последовать этому совету, дядя, это было бы на самом деле лучше всего! Между прочим, я зашел к тебе лишь затем, чтобы поздороваться с тобой. Мне нужно к Гансу в ателье.

— «В ателье»! — передразнил его профессор. — Воображаю, что там делается! Я от души желал бы, чтобы в павильоне было темно или чтобы там вода струилась по стенам; тогда господину художнику пришлось бы отказаться от занятия своей пачкотней. А теперь он форменно обосновался перед самым моим носом, как будто так и следует. Ну, так иди «в ателье». Тамошние достопримечательности привлекают даже аристократию, но моей ноги там не будет, это уж я вам говорю!

Профессор сердито занялся своими книгами, а Михаил, по личному опыту знавший, что в таком состоянии старика лучше оставить одного, отправился к Гансу.

Павильон, в котором молодой художник устроил свою пока еще скромную мастерскую, находился в конце сада. В нем была одна-единственная, но довольно большая комната. Кое-где заделали окна, кое-где окна расширили, устроили верхний свет, и таким образом получилось ателье, которое было для профессора настоящим бельмом на глазу, тем более что никто даже и не спросил его разрешения на эти перестройки. Ганс придерживался по отношению к отцу особой тактики: он никогда сильно не противоречил ему, и «хорошо, отец» было его вечным ответом. Но вместе с тем он с полным спокойствием делал как раз обратное тому, чего требовал отец, и это было единственной возможностью управляться с раздражительным стариком.

Велау самым резким образом отказал сыну в средствах на устройство мастерской, и Ганс, у которого не было еще доходов, должен был подчиниться этому. Однако он в тот же день вступил во владение павильоном, вызвал каменщиков и плотников, приказал сделать все необходимые перестройки, а потом положил отцу, вернувшемуся из небольшой поездки, счет на письменный стол. Разумеется, профессор вышел из себя, заявил, что не потерпит более ничего подобного, и каждый день смотрел в сторону павильона бешеным взглядам, но счет все же оплатил. Ганс опять сделал по-своему.

Теперь молодой художник стоял перед мольбертом и рисовал большую картину, в то время как Михаил стоял против него со скрещенными руками. По-видимому, разговор у них не вязался, так как прошло добрых десять минут, пока Ганс наконец сказал:

— Слушай, Михаил, ты мне совершенно не нравишься!

Казалось, Михаил совсем забыл, что он позирует приятелю. Что-то из прежней мальчишеской мечтательной сонливости было в его лице. При звуке голоса Ганса он испуганно вздрогнул.

— Я? А почему нет?

— Вот оно! Ты пугаешься, словно лунатик, которого окликнули! О чем ты, собственно, думал? Ты опять стал ужасно мечтательным с тех пор, как мы вернулись из гор. Я просто не узнаю тебя!

Молодой капитан провел рукой по лбу и принужденно улыбнулся.

— По всей вероятности, мне не хватает строевой службы, а может быть, я и переработал в последние месяцы.

— Вероятно! Ты ведь просто фанатик в работе, что мне как раз нельзя поставить в вину. А теперь сделай мне, пожалуйста, удовольствие и сострой другое лицо, потому что подобное меланхолическое выражение мне не подходит.

— А какое тебе нужно?

— Как можно более свирепое! Вот как смотрит мой папенька, когда с расстояния в двести шагов созерцает мое ателье, но только еще более героично! Ведь у тебя бывает такое выражение, я знаю! Я мучаюсь уже несколько недель, стараясь схватить надлежащее выражение, но мне все не удается. Я должен найти его с твоей помощью!

— Не понимаю, к чему ты так упрямо настаиваешь на том, чтобы воспользоваться как раз моей головой! — недовольно сказал Михаил. — Она совершенно не подходит к идеальному образу, и с полотна смотрит совсем непохожее лицо!

— Этого ты не понимаешь! — покровительственно сказал Ганс. — Твоя голова мне ценна, как лучшая модель. Разумеется, это не портрет, но все, что я мог взять от твоих черт, я перенес на полотно. Только выражения, взгляда не хватает! Мне хотелось бы сильно рассердить тебя, взбесить чем-нибудь так, чтобы ты это «что-то» захотел сбросить в пропасть с высоты ста миллионов метров, как твой тезка — нечистого! Тогда мое дело было бы сделано!

— Удивительно бескорыстное желание! К сожалению, оно не исполняется, потому что я совершенно не в настроении сердиться.

— Да, ты в очень скучном настроении и делаешь соответственное лицо, так что на сегодня придется перестать. Жаль! Я дал бы своему архистратигу еще несколько характерных черточек, потому что сегодня он должен предстать перед знатными особами.

Он со вздохом отложил в сторону палитру и кисть, а Михаил поспешно спросил:

— Перед кем он должен предстать?

— Перед графиней Штейнрюк и ее дочерью. Но что с тобой?

— Ровно ничего, я просто удивляюсь, что они посетят твое ателье. Ты пригласил их?

— Не совсем, это вышло как-то случайно. Я застал вчера обеих дам у госпожи Реваль. Они спросили о моей работе. Тема показалась им интересной, и они решили побывать у меня сегодня. Я предчувствую здесь нечто вроде заказа для церкви их патрона, а это было бы мне очень желательно. Тогда это послужит доказательством моему папаше, что и пачкотня может привести к практическим результатам, а то ведь он все еще считает мою работу пустой забавой... Что это? Ты хочешь уходить?

— Ну да, ведь я тебе больше не нужен!

— Нет, не нужен, но я сказал графине, которая справлялась о тебе, что в это время ты будешь дома и с большим удовольствием повидаешь ее!

Михаил нахмурился и холодно ответил:

— В таком случае я должен остаться.

— Если ты хочешь изгладить свое непростительное поведение летом, то во всяком случае. Графиня Герта явно сердита на тебя, я понял это, когда разговор зашел о тебе. Между прочим, вчера она была удивительно серьезна и расстроена.

— Счастливая невеста?

Вопрос звучал резкой иронией. Но Ганс не заметил этого и ответил:

— Ну, что касается ее будущего счастья, то я за него недорого дам. Если старый генерал воображает, что ему удастся связать и удержать в границах своего внука, то он сильно ошибается!

— Как это? Что тебе известно о нем? — с напряженным любопытством спросил Михаил.

— Ну, мало ли чего я наслышался... В качестве восходящей звезды я вращаюсь в самых разнообразных кругах, и мне не раз приходилось встречаться с молодым графом. Это — очаровательная личность, слов нет; умен, храбр, любезен, но я боюсь... Однако вот и дамы... только что подъехал экипаж. Вот это я называю быть аккуратными!

Ганс кинулся навстречу дамам, и вскоре обе они в сопровождении художника вошли в мастерскую. На поклон Роденберга графиня Марианна ответила с обычной любезностью. Теперь она уже не упрекала его в нежелании побывать в замке Штейнрюк, так как из разговора с генералом узнала, что Роденберг несимпатичен старому графу. Графиня предполагала, что Михаилу это известно, и этим объясняла его сдержанность. Зато она сочла своим долгом удвоить собственную любезность.

— Мы давно не видались, — сказала она, подавая ему руку, — и наша последняя встреча в Санкт-Михаэле омрачилась нездоровьем Герты. С ее стороны было крайне неосторожно оставаться при надвигавшейся буре на открытой местности, и еще счастье, что дождь разразился лишь над долиной, не затронув нас, а то она простудилась бы еще серьезнее!

Михаил поцеловал протянутую ему руку и поклонился затем молодой графине, которая тогда, после бурного объяснения в горах, воспользовалась первым попавшимся предлогом, чтобы избежать дальнейшего совместного пребывания с Роденбергом. Он видел ее затем лишь краткий момент, когда она садилась с матерью в экипаж, и до сего времени они больше не встречались.

Теперь она поспешила сказать:

— Ах, мама, право, это было вовсе не так серьезно! Я только потому торопила с отъездом, что знала твою боязливость.

— Да, но ты чувствовала себя нездоровой еще несколько дней спустя, — заметила мать. — Я убеждена, что лейтенант Роденберг... или вернее.. — она окинула его мундир. — Как я вижу, вы уже повышены в чине с тех пор? Поздравляю вас, капитан!

— Вот уже две недели, как он облечен новым званием, — заметил Ганс. — Я уже испросил милостивое разрешение нарисовать будущего генерала, как только он добьется этого чина!

— Как знать! — улыбаясь, ответила графиня. — Карьера капитана Роденберга идет довольно быстрыми шагами. И у нас тоже в это время произошло радостное событие, о котором вы, наверное, слышали: моя дочь стала невестой!

— Я знаю! — и Михаил обернулся к Герте, глаза которой теперь в первый раз встретились с его взором.

Он поздравил ее с обручением, но если она ожидала встретить на его лице хоть малейший след волнения, той молниеносной вспышки, которая порой так предательски проглядывала из-за его наружной холодности, то ей пришлось разочароваться. Его поклон был точно так же вежлив и холоден, как и его поздравление, составленное в самых обычных, общепринятых выражениях. Нельзя было поздравить самую малознакомую даму вежливее и... равнодушнее.

«Графиня Герта сегодня опять невероятно надменна!» — подумал Ганс, когда увидал гримаску, с которой она приняла поздравление.

Теперь он подвел обеих дам к картине, которая занимала главное место в мастерской и была закончена лишь в некоторых частях. Фигура архистратига в натуральную величину мощно и эффектно выделялась на полотне, но лицо было, по-видимому, еще не совсем готово, а голова нечистого была только набросана. Несмотря на все это, картина уже теперь давала представление о смелости и величии замысла и захватывающей силе рисунка, так что молодой художник мог быть доволен впечатлением, которое произвела его картина.

Герта, первой подошедшая к картине, слегка вздрогнула и бросила на художника удивленный взгляд, тогда как графиня, последовавшая за нею, воскликнула:

— Да ведь это... Нет, это — не капитан Роденберг, но вы придали вашему архистратигу разительное сходство с ним!

— Вполне естественно, так как он позировал мне, — смеясь, ответил Ганс. — Конечно, я взял у него только самое характерное, но это словно создано для моей идеи.

Графиня была в полном восторге от картины и не скупилась на похвалы. Герта нашла замысел гениальным, композицию восхитительной, колорит прелестным, но, входя во всевозможные детали, о лице архангела не вымолвила ни слова.

Ганс с очаровательной любезностью служил дамам гидом в своей мастерской. Дамы захотели посмотреть другие его работы; он взял с окна альбом и старался установить его так, чтобы освещение падало с нужной стороны. Тем временем графиня взяла довольно объемистую папку, лежавшую на столе и заключавшую в себе массу эскизов и этюдов, привезенных художником из поездки, в горы. Однако, заметив это, Ганс так поспешно подбежал к ней, словно его папка подверглась серьезной опасности.

— Простите, графиня, папка очень неудобно лежит... я сам покажу вам эскизы! — торопливо сказал он.

Подвинув графине кресло и начав подавать ей листок за листком, он вдруг, словно случайно, взял один из листков и отложил его в сторону.

— Этого рисунка мне нельзя видеть? — спросила графиня, мельком заметив очертания какой-то женской головки.

— О, он совершенно не заслуживает того! Пустячный этюд, совершенно неудачная работа! — стал уверять художник, но при этом его лицо густо покраснело.

Графиня шутливо погрозила ему пальцем.

— Эге, да у господина Велау, кажется, завелись секреты? Как знать, что вы натворили там, в горах!

Ганс, улыбаясь, защищался от подобных подозрений, но когда графиня пересмотрела папку и обратилась к альбому, он все же счел за лучшее припрятать «совершенно неудачную работу», чтобы она не попадалась на глаза посторонним.

Герта все еще стояла перед картиной, и Михаил оставался возле нее. Теперь он не делал ни малейших попыток избегнуть ее близости и совершенно непринужденно занимал ее разговором о ближайших планах и намерениях Ганса. Уж на что Герта была светской девушкой, с детства приученной скрывать истинные чувства, но и то она не могла бы после свидания в Санкт-Михаэле выдержать такого беззаботного тона. Непринужденность Михаила облегчала ее и... раздражала.

— Признаться, — сказала Герта, — я поражена силой и энергией, которыми дышит картина. Уж никак не ждала этого от человека, всегда казавшегося мне таким поверхностным.

— А ведь и эту картину Ганс тоже набросал полушутя, — ответил Роденберг. — Ганс принадлежит к числу тех счастливых натур, которым все дается без особого труда!

— Счастливая натура! А вы завидуете такому свойству?

— Нет, потому что я не мог бы оценить его. Для меня имеет полную ценность лишь то, что добыто в бою, в борьбе. Ганс создан для счастья и наслаждения, я — для борьбы... Каждому свое!

— Вы избрали борьбу из личной склонности? — спросила Герта полунасмешливо, так как ее раздражало, что Роденберг теперь совершенно не испытывает на себе действия ее чар. — Должно быть, вы очень честолюбивы, капитан Роденберг!

— Может быть! Во всяком случае, я жажду восхождения, а кто с самого начала не преследует высших целей, тот никогда ничего не достигнет. Конечно, мне далеко не так легко пробиваться, как Гансу, которому все благоприятствует, но имеет немалую ценность, когда сознание говорит: «У тебя нет никого, кроме себя самого, но ты и не принадлежишь никому, кроме как самому себе»!

Эти слова были сказаны очень спокойно, но Герта поняла, какой скрытый смысл таится в них. Словно молния гнева сверкнула в ее глазах.

— И вы воображаете, будто честолюбие и в самом деле сможет заменить вам все? — спросила она.

— Да! — с ледяной твердостью ответил Михаил. — Единственное, что я беру с собой на пути к будущему, это — благодарность человеку, который стал мне вторым отцом. Во всем остальном я сумел отделаться от всякой лишней помехи!

Губы графини Герты дрогнули, но она сейчас же высоко подняла голову со всей свойственной ей надменностью.

— В таком случае желаю вам счастья, капитан! Вы сделаете блестящую карьеру, в этом я не сомневаюсь!

Она повернулась к нему спиной и подошла к матери, которая тут же стала собираться домой. Ганс пошел проводить дам до экипажа, а по возвращении в мастерскую первым делом достал «совершенно неудачную работу», тщательно спрятал ее в другую папку и запер.

— Вот была бы славная история, если бы графиня увидела этот эскиз! — сказал он. — Она сейчас же узнала бы свою крестницу, и всему великолепию Ганса Велау-Веленберга ауф Форшунгштейн настал бы конец. А между тем оно во всей рыцарственной красе живет в воспоминаниях Эберсбурга!

— Что это за эскиз? — рассеянно спросил Михаил.

— Портрет Герлинды фон Эберштейн, который я зарисовал на память. Ты ведь знаешь о моем приключении в Эберсбурге и о непредвиденном повышении в ранге. Странно просто! Я никак не могу отделаться от воспоминаний о маленькой спящей царевне, которая показалась мне такой смешной и в то же время такой прелестной! Образ Герлинды неизменно стоит передо мной, и даже в присутствии этой сказочной феи с золотыми волосами прелестное личико Герлинды все время заслоняло ее для меня. Между прочим, я нахожу, что молодая графиня очень изменилась с тех пор, как стала невестой. Ну, да это — обычная история при таких браках, где о взаимной склонности и чувстве не может быть и речи. И граф Рауль тоже, по-видимому, не питает к невесте особых чувств, так как обручение не мешает ему отдаваться во власть иным сладким чарам.

Михаил, сумрачно расхаживавший по комнате, вдруг остановился, как вкопанный.

— Уже? На глазах у невесты? Какой позор!

— Однако это звучит достаточно трагично! Да, вообще, знаешь ли ты графа Рауля?

— Я видел его у генерала, и с тех пор мы не раз сталкивались. Я был вынужден достаточно ясно показать ему, что он имеет дело с офицером, который в случае необходимости готов со шпагой в руке защищать свое право на уважение. Но в конце концов он, по-видимому, понял это.

Во взоре художника что-то засияло, и, внимательно приглядываясь к приятелю, он вооружился кистью и снова взялся за картину.

— Это меня очень удивляет, — спокойно сказал он, — конечно, граф Рауль имеет свою родовую гордость, но я никогда не замечал в нем сословного высокомерия. Должно быть, он имеет что-нибудь против тебя!

— Или я против него! Мне кажется, оба мы знаем, какими глазами смотрим друг на друга!

— Странно! Я знаю графа только с самой милой стороны. Что же касается его обручения, то всем известно, что это — дело рук деда. Его превосходительство изволили приказать, и внук склонился перед высочайшим приказом!

— Тем позорнее все это! — с пламенной ненавистью крикнул Роденберг. — Кто заставляет его повиноваться? Почему он не воспротивился? Только этот ваш хваленый Штейнрюк со всей своей рыцарственностью — просто трус, у которого не хватает храбрости для моральной борьбы!

— Ну, Раулю плохо пришлось бы, если бы он вздумал пойти наперекор деду! — небрежно заметил Ганс, не переставая работать. — Говорят, генерал муштрует домашних так же строго, как и своих солдат, и не терпит ни малейшего противоречия. Ты-то ведь хорошо знаешь своего начальника! Решился бы ты открыто пойти против него и сказать ему в лицо «нет»?

— Я наговорил ему немного побольше, чем простое «нет»!

— Ты? Генералу?

Ганс был так поражен, что на минутку даже опустил кисть. Но Михаил, забыв всякую осторожность, дал увлечь себя гневному порыву.

— Да, генералу графу Штейнрюку! Он хотел и меня тоже покорить своим властным взором, тем повелительным тоном, которому все повинуются, он приказал мне замолчать, но я все-таки не смолчал! Он должен был выслушать от меня такие вещи, каких никогда не слыхивал во всю свою жизнь. Я без стеснения бросил ему в лицо обвинение, и он выслушал меня! Теперь-то мы, конечно, порвали друг с другом, но он, по-крайней мере, знает, во что я ставлю его имя и графскую корону, он знает, что я готов его самого и весь его род...

— Сбросить с высоты ста миллионов метров в пропасть? Наконец-то! — торжествуя воскликнул художник, только что сделавший кистью несколько последних мазков. — Браво, Михаил! Теперь ты опять можешь прийти в прежнее унылое настроение, теперь я поймал!

— Что ты поймал? — удивленно спросил Михаил.

— Выражение, вспышки молний во взоре, которые я никак не мог уловить для лица моего архистратига! Ты был восхитителен в гневе! Святой Михаил во плоти, да и только!

Только теперь Роденберг почувствовал, насколько далеко зашел в своем гневе, и закусил губы.

— Значит, ты умышленно раздражал меня и хладнокровно наблюдал? Ганс, этому нет названия!

— Может быть, но это было необходимо. Взгляни сам на картину и увидишь, что стало с выражением лица архангела. Мне удалось достичь этого несколькими мазками.

Михаил подошел к картине, но, прежде чем он успел высказать какое-либо замечание, Ганс обнял его за плечи и сказал, сразу становясь серьезным:

— А теперь признайся, что такое стоит между тобой и Штейнрюком? Почему ты так ненавидишь графа Рауля и что дает тебе право говорить так непочтительно с генералом? Тут есть что-то, о чем ты умолчал!

Роденберг вместо ответа мрачно отвернулся.

— Неужели я не заслуживаю твоего доверия? — с упреком сказал Ганс. — У меня никогда не было от тебя тайн, и я могу требовать от тебя того же. Какое отношение можешь иметь ты к генералу Штейнрюку?

Последовала краткая пауза, затем Михаил холодно и твердо сказал:

— Такое же, как и граф Рауль.

Ганс посмотрел на него изумленным взором: ему казалось, что он ослышался.

— Что это значит? Генерал…

— Генерал — отец моей матери. Ее звали — Луиза Штейнрюк!

Глава 16

Был мрачный дождливый день, когда граф Рауль Штейнрюк поднимался по лестнице одного из домов аристократического квартала. Позвонив в дверь второго этажа и узнав от лакея, что мсье Анри де Клермон дома, Рауль сбросил пальто на руки слуге и вошел в комнаты со свободой, доказывающей, что он здесь свой человек.

При входе графа в салон молодой человек, стоявший у окна, обернулся и подбежал к гостю с выражением живейшей радости.

— Наконец-то ты, Рауль! А мы уже отказались от надежды видеть тебя сегодня!

— У меня только полчаса свободных, я прямо из министерства! — ответил Рауль, бросаясь в кресло.

— В таком случае будущий глава правительства, конечно, в отвратительнейшем настроении! — смеясь, сказал Клермон. — Важные государственные заботы — не свой брат!

Разговор велся на французском языке. На вид Анри де Клермон был несколькими годами старше Рауля. У него была очень элегантная внешность, и вообще он производил бы весьма благоприятное впечатление, если бы не глаза, которые смотрели с какой-то странной настороженностью. Они были пытливо устремлены и на Рауля, когда тот ответил с явным раздражением:

— Глава правительства! Государственные заботы! Если бы ты только знал, через какую сухую и скучную пустыню приходится пробираться мне! Я уже целый год служу в министерстве и все еще не выхожу за пределы самых незначительных, пустяков. В глазах нашего начальника граф Штейнрюк не имеет ровно никаких преимуществ перед первым попавшимся чиновником из мещан!

— Да, у вас крайне педантичны в таких делах, — иронически сказал Клермон. — У нас обыкновенно повышение по службе совершается очень быстро, раз обладаешь аристократическим именем и связями. Значит, тебе по-прежнему не доверяют ничего важного?

— Н»т! — ответил Рауль, причем взор его с нетерпением устремился к двери, которая вела во внутренние помещения, как будто он ожидал появления кого-то оттуда. — Самое большее, если мне поручают передать по назначению или переписать какой-нибудь важный секретный документ, поскольку тут считаются с именем, дающим гарантию соблюдения тайны. И это может продлиться еще долгие годы!

— Если ты только выдержишь! Разве ты рассчитываешь и впредь оставаться на государственной службе?

— Но конечно! Как же иначе?

— Странный вопрос в устах того, кто собирается жениться на богатейшей невесте! Да ведь ты можешь жить настоящим владетельным князем в своих имениях! Правда, насколько я знаю, ты не выдержишь и такой жизни тоже, потому что тебе нужны общество, шум, блеск, столичная суета. Но в таком случае устрой, чтобы тебя назначили на службу при парижском посольстве! Тебе будет не трудно добиться этого: стоит только нажать на соответствующую пружину, а этим ты исполнишь заветное желание своей матушки!

— А дедушка? Он никогда не согласится на это!

— Если ты будешь спрашивать его об этом, то, разумеется, нет; но ведь его власть простирается лишь на время опеки. Когда графиня Герта становится совершеннолетней?

— Когда ей исполнится двадцать лет, то есть будущей осенью.

— Ну, вот! Тогда тебе не придется считаться ни с чем, кроме желаний молодой жены, а она наверное не будет иметь ничего против того, чтобы жить с тобой в столице Европы, в средоточии блеска и пышности. Тогда генерала уже можно будет не принимать во внимание!

— Ты не знаешь моего дедушки! — мрачно возразил Рауль. — Он и тогда будет настаивать на своих правах, а я... Кстати, разве я не увижу сегодня госпожи де Нерак?

— Сестра еще не закончила свой туалет, мы едем на обед. А где ты будешь сегодня вечером?

— У невесты.

— И ты говоришь это с такой гримасой, когда решительно все завидуют тебе! Да ведь и действительно графиня Герта молода, красива, богата и...

— И холодна, как лед. Уверяю тебя, я далеко не заслуживаю особой зависти!

— Да, в области капризов графиня кажется большой мастерицей. Ну, да это — исконное право красивых женщин!

— Если бы дело было в одних только капризах! Капризами меня не удивишь, Герта с детства отличается ими. Но со времени нашей помолвки она усвоила себе по отношению ко мне такой тон, которого я долго не выдержу!

— Ну, вот еще! Кому из нас удается выбирать жену вполне по сердцу? Когда я рано или поздно вздумаю жениться, то мне это тоже не удастся, а моей сестре уже в шестнадцать лет пришлось выйти замуж за пятидесятилетнего старика. Приходится склониться перед необходимостью!

Рауль почти не слышал последних слов. Его взор был по-прежнему устремлен на дверь. Вдруг граф вскочил — в дверях послышался шелест шелкового платья.

Вошла дама, не очень молодая — ей могло быть уже под тридцать, с лицом не то чтобы красивым, даже не хорошеньким, но полным чарующей пикантности. И напрасно было бы спрашивать себя, в чем заключаются чары этой женщины, но отрицать эти чары было невозможно.

При входе дамы Рауль поспешно вскочил и подбежал к ней. Поцеловав протянутую ему руку, он сказал:

— Я забежал сегодня лишь на минутку. Мне хотелось хоть повидать вас, потому что Анри сказал мне, что вы собираетесь уезжать.

— О, у нас во всяком случае есть свободных полчаса, — ответила госпожа де Нерак, кинув взгляд на часы. — Как видите, Анри даже еще не одет для обеда!

— Но мне тем не менее пора заняться этим! — заметил Клермон. — Ты уж извини меня, Рауль, я сейчас же вернусь.

Клермон вышел из комнаты, но Рауль, казалось, отнюдь не был недоволен возможностью побыть наедине с сестрой своего друга. Он уселся, напротив нее, и между ними завязался бойкий, живой разговор, тон которого, однако, сразу изменился, как только Рауль случайно упомянул замок Штейнрюк.

— А, это замок в горах! — насмешливо сказала госпожа де Нерак. — Мы с Анри очень хотели побывать там, но, к сожалению, нам это не удалось из-за... болезни вашей матушки.

— Да, моя мать подвержена нервным припадкам, — ответил Рауль, быстро справляясь с минутным замешательством.

— Боюсь, не были ли на этот раз сами гости причиной припадка! — со злобной иронией возразила дама.

— Сударыня!

— А может быть, генерал! Во всяком случае мы явились невольной причиной болезни вашей матушки!

— Вы заставляете меня платиться за чужие грехи, — с упреком сказал Рауль. — Анри иначе относится ко мне.

Он знает, в каком тягостном положении находимся мы с матерью, и считается с этим.

— Да ведь и я тоже считаюсь! Ведь я, несмотря ни на что, навестила вашу матушку в городе! Конечно, нам пришлось ограничиться мимолетными посещениями, потому что генерал не счел нужным и позднее пригласить нас... Да, его высокопревосходительство, по-видимому, очень самодержавный повелитель, и его внук отличается примерным послушанием!

— А что же мне остается, как не повиноваться? — воскликнул Рауль. — Мама права: мы с ней вполне во власти непреклонной воли, привыкшей гнуть и ломать все, осмеливающееся пойти наперекор. О, как устал я от этой вечной опеки!

— Но ведь опека кончится после вашей женитьбы!

— Да... после женитьбы...

— Как элегически это звучит! Смотрите, чтобы графиня Герта не подслушала вас: ей может не понравиться такой тон!

Рауль встал, подошел к креслу, в котором сидела молодая женщина, и, склоняясь к ней, сказал с мольбой и упреком:

— Элоиза!

— Ну?

— Ведь вы же знаете, как я отношусь к этому браку! Вы знаете, что уже теперь я вижу в нем лишь цепи!

— И все-таки вы заключите его!

— Это — еще вопрос!

Что-то сверкнуло во взоре молодой женщины, когда она ответила:

— Уж не хотите ли вы отважиться на открытый мятеж? Это может дорого стоить вам!

— Какое мне дело до всего остального, раз дело идет о моем истинном счастье? — горячо возразил Рауль. — Ради этого счастья я готов пойти наперекор даже самому дедушке! Я думал, что мне удалось побороть свое чувство, но вот я снова встретил вас, Элоиза, и теперь вижу, насколько крепко прикован к вам... Вы молчите? Неужели вам действительно нечего мне ответить?

— Вы — глупенький, Рауль! — нежно сказала молодая женщина.

— Неужели, по-вашему, глупо жаждать счастья? — пламенно воскликнул он. — Вы вдова, Элоиза, вы свободны, и если...

Он не мог докончить фразу, так как в этот момент дверь открылась и в комнату вошел Клермон. Он сделал вид, будто не замечает ни смущения Рауля, ни недовольного взгляда сестры, и заговорил в самом беззаботном тоне:

— А вот и я! Теперь мы можем поболтать еще четверть часа, Рауль!

— К сожалению, я не располагаю более временем, — ответил молодой человек, сразу пришедший в отвратительное расположение духа, — ведь я предупредил тебя, что зашел на минутку! Сударыня! — он опять обернулся к Элоизе и смотрел на нее с безмолвным вопросом. Но Клермон встал между ним и сестрой и сказал:

— Ну, если ты так торопишься, то мы не будем задерживать тебя! Значит, до завтра!

— До завтра! — повторил Рауль и поспешно ушел. Как только дверь закрылась за ним, молодая женщина сердито заметила брату:

— Ты попал удивительно не вовремя, Анри!

— Знаю, — спокойно ответил он. — Но я счел за благо положить конец сцене, потому что ты была способна серьезно отнестись к ней!

— Ну, а если даже так? Уж не ты ли помешаешь мне!

— Нет, я просто разъяснил бы тебе, что ты собираешься сделать безграничную глупость. Допустим, что из-за тебя Рауль порвет с невестой. Ну, а дальше? Ты знаешь генерала. Неужели ты думаешь, что он когда-нибудь простит внуку подобный шаг? А против его воли Рауль вообще не может жениться, потому что он всецело зависит от деда.

— Рауль — наследник генерала, которому уж под семьдесят!

— Но генерал может прожить еще десять лет. И неужели ты так глупа, чтобы верить в то, что страсть Рауля способна пережить столь длинный срок? Ведь ты на пять лет старше его, а потому тебе нечего рассчитывать на будущее: ты должна найти себе выгодную партию теперь же, потому что через несколько лет будет поздно. К тому же Рауль — вовсе не партия для тебя. Если генерал Штейнрюк живет достаточно роскошно, то это возможно для него благодаря получаемому им большому жалованью. Его наследник получит скудный майорат, что же касается замка Штейнрюк, то это — предмет роскоши, не дающий дохода, а лишь требующий расходов. Разумеется, если вы с Раулем вздумаете поселиться в имении и будете сами заниматься хозяйством, экономя каждый сантим, то вы кое-как проживете. Но разве для вас такая жизнь? Таким образом, ты сама видишь, что из этих планов не выйдет ничего хорошего для тебя самой, а кроме того, они сильно повредят нам обоим. Ты ведь знаешь, как важно для нас, чтобы Рауль был в хороших отношениях со своим дедом, ведь помимо него у нас нет связи с домом Штейнрюков.

— Ну, этого ты мог бы легко добиться через Монтиньи, который переведен в здешнее посольство. Он, само собой разумеется, будет бывать у своей сестры.

— Да, бывать-то он будет, но ты жестоко заблуждаешься, если предполагаешь, что гордый Монтиньи займется такими делами. Он и без того относится ко мне без надлежащего уважения, и мне не раз кровь бросалась в голову от его надменности. Он предпочтет отказаться от места, но не снизойдет до этого. Таким образом, ты сама видишь, что затеяла пустое. Что значат доходы Рауля в сравнении с твоими потребностями? Ведь ты уже доказала, живя с Нераком...

— Разве я виновата, что он промотал свое состояние до последнего сантима?

— Ну, ты добросовестно ему помогала. Впрочем, не будем касаться этого. Важен сам факт, что у меня и у тебя нет ни сантима за душой и что ты должна сделать блестящую партию. Твой роман с Раулем должен оставаться именно романом и только, и ты поступишь крайне неразумно, если толкнешь его на разрыв с невестой. Ты должна помнить одно: пока генерал жив, твой брак с Раулем невозможен, а позднее он бессмыслен... В чем дело? — обратился он к лакею, вошедшему в комнату с карточкой в руках.

Взглянув на последнюю, Клермон с недоумевающим видом подал ее сестре.

— Монтиньи? — удивленно воскликнула она. — Он пришел к тебе? Но ты только что...

— Да я сам не понимаю, в чем дело. Наверное, его привело сюда какое-нибудь чрезвычайно важное дело. Оставь нас одних, Элоиза!

Молодая женщина вышла, и Клермон приказал лакею ввести посетителя. Тот появился сейчас же.

Маркизу де Монтиньи было около пятидесяти лет.

У него был очень аристократический вид и надменная осанка. Несмотря на то, что маркиз поклонился хозяину с умышленной холодностью и сдержанностью, Клер-мон подбежал к нему с величайшей предупредительностью.

— Ах, маркиз! Как я рад, что наконец-то имею удовольствие приветствовать вас! Пожалуйста! — и он движением руки пригласил гостя сесть.

Но Монтиньи остался стоять и ответил ледяным тоном:

— Вы, конечно, удивлены, видя меня здесь, мсье де Клермон?

— О, нет! Наши отношения в качестве земляков и сослуживцев...

— Были и будут самого поверхностного характера, — перебил его маркиз. — Меня привело к вам дело личного свойства. Я не хотел бы разрешать его через посольство!

Тон, которым говорил де Монтиньи, отличался обидной пренебрежительностью, и Клермон гневно уставился на гостя, осмеливающегося обращаться с ним так в его собственном доме.

— Я только что встретился с племянником, — продолжал тем временем маркиз. — Он шел от вас?

— Да, он был у нас.

— Насколько я знаю, граф Штейнрюк бывает у вас ежедневно?

— Да, мы очень дружны с ним.

— В самом деле? — с оскорбительной насмешливостью переспросил Монтиньи. — Рауль еще молод и неопытен, но вам следовало бы подумать, что это «дружба» не стоит труда. Такому молодому, незначительному чиновнику не доверяют важных государственных тайн, для этого здесь слишком осторожны!

— Маркиз! — крикнул Клермон.

— Мсье де Клермон?

— Я уже неоднократно имел случай убеждаться, что вы обращаетесь со мной в неуместном тоне. Прошу переменить его!

Монтиньи пожал плечами.

— Мне казалось, что в обществе я не изменял по отношению к вам привычному такту. Но теперь мы одни, и вы уж позвольте мне быть откровенным. Я только недавно узнал о том, что граф Штейнрюк постоянно бывает у вас, мне неизвестно лишь, какую роль играет во всем этом мадам де Нерак. Вы должны понять меня и разрешить обратиться к вам с просьбой, вернее — с требованием оставить в покое графа Штейнрюка. Подыщите себе для своих целей других людей, но оставьте в покое сына графини Гортензии иплемянника маркиза де Монтиньи.

Клермон побледнел как смерть, его руки невольно сжались в кулаки, а голос звучал хрипло, когда он ответил:

— Вы забываете, что мое имя так же старо и благородно, как и ваше! Я требую уважения к своему имени!

Монтиньи отступил на шаг назад, оглядел Клермона с ног до головы и резко сказал:

— Я уважаю ваше имя, мсье де Клермон, но не ваше ремесло!

— Это слишком! — крикнул Анри, делая движение, как бы собираясь броситься на маркиза. — Вы дадите мне удовлетворение!

— Нет! — сказал Монтиньи.

— Тогда я заставлю вас...

— Не советую! Этим вы вынудите меня объявить во всеуслышание, почему я отказываюсь дать вам удовлетворение. Это лишит вас возможности продолжать вращаться в здешнем обществе. Разумеется, этим я возложу на себя слишком большую ответственность, так что к подобному оружию я обращусь лишь в самом крайнем случае. Но, как бы там ни было, я повторяю вам: если вы не исполните моего требования, я открою глаза сестре и племяннику! — и Монтиньи, пренебрежительно кивнув Клермону, вышел из комнаты.

Некоторое время Клермон стоял словно пораженный громом, а затем прошептал:

— Ты поплатишься мне за это!

Глава 17

Дом супругов Реваль являлся своего рода сборным пунктом для столичного общества. У Ревалей всегда можно было встретить самый изысканный круг гостей, в котором родовая аристократия смешивалась с аристократией ума и таланта. И на этот раз и та, и другая были представлены в изобилии. На вечер прибыл генерал Штейнрюк со всей семьей и даже профессор Велау с обоими сыновьями, хотя старик неохотно показывался в обществе.

Ганса Велау пока еще не было видно, так как он был озабочен постановкой живых картин. Увидев Михаила, полковник Реваль сейчас же взял его под руку и, отведя в сторону, спросил:

— Скажите, милейший Роденберг, не провинились ли вы в чем-нибудь перед генералом?

— Нет, полковник, — с полным спокойствием ответил Михаил.

— Нет? Меня удивило, что в последний раз, когда я заговорил с генералом о вас, он решительно перевел разговор на другую тему.

— Ну, дело объясняется очень просто: я не имел счастья понравиться его высокопревосходительству!

— У генерала не бывает капризов, и это в первый раз, что он относится так несправедливо к дельному и талантливому офицеру. Нет, вы, наверное, что-нибудь упустили из виду!

Тем временем сам Велау подошел к графине Марианне, которая всегда относилась к старику с величайшим благоволением. После первых приветствий графиня стала жаловаться на свое нездоровье, и Велау заявил, что с удовольствием выслушает ее, так как хотя он и отказался от врачебной практики, но графиня представляет для него исключение. Словом, они вели самую мирную беседу, как вдруг графиня Штейнрюк неудачно затронула больную тему.

— Завтра я буду у вашего сына, — сказала она. — Он говорит, что его большая картина совсем готова и может быть выставлена на будущей неделе. Я хочу еще раз полюбоваться на свою собственность — ведь вам, наверное, известно, что я купила эту картину?

— Да! — лаконически отрезал профессор, хорошее расположение духа которого немедленно исчезло.

— Так что же вы скажете об этом произведении юного артиста?

— Ровно ничего. Я даже не видел его!

— Как? Но ведь мастерская находится у вас во дворе?

— К сожалению, да. Но моей ноги там не было и не будет.

— Ах, вы все еще не примирились со своим сыном? Я согласна, что он сыграл с вами дерзкую шутку, но теперь вы сами должны согласиться, что такая богато одаренная натура не годится для сухой, холодной науки!

— В этом вы правы, графиня. Мальчишка не способен ни к чему дельному и серьезному, ну, так пусть будет хоть художником!

— Неужели вы считаете, что искусство хуже науки?

— Полно, графиня! Конечно, очень приятно навесить на стены картины, и у вас в Беркгейме...

— В Беркгейме? Вы, очевидно, даже не знаете, что представляет собой картина вашего сына? Да ведь она предназначена для церкви святого Михаила!

— Для церкви?

— Ну да! Ведь это — икона!

— Что такое? — отчаянно завизжал профессор. — Мой сын рисует иконы?

— Ну конечно! Разве он ничего не говорил вам об этом?

— Посмел бы он только! И Михаил тоже не обмолвился ни словом, хотя он, наверное, знал обо всем!

— Это — вне сомнений, потому что капитан Роденберг позировал вашему сыну!

— Воображаю, что за святой вышел из него! — сказал профессор с желчным смехом. — Михаил как раз создан для такой роли! Да что, взбесились оба они, что ли? Вы извините, графиня, я сам чувствую, что становлюсь груб, но не могу оставить это дело так! Ведь это переходит все границы! — и профессор бегом пустился разыскивать сына.

В тот же момент складки портьеры окна за спиной графини пошевелились, и оттуда показалась голова испуганной Герлинды.

— Кто этот господин, не выносящий икон? — в ужасе спросила она.

— Один из величайших ученых нашего времени, и потому ему надо простить некоторую резкость суждений. Вообще...

Но тут послышался сигнал к началу представления, и все поспешили в зал.

В этот вечер Ганс покрыл себя славой: его живые картины имели выдающийся успех. Особенно удалась Лорелея, которую изображала графиня Герта. Она была так хороша в сказочном наряде, что даже профессор Велау на минуту забыл о своем огорчении. Но как только занавес опустился и Ганс вышел с участниками представления в зал, отец сейчас же бросился к нему. Однако добраться до Ганса было не так-то легко, потому что к нему со всех сторон теснились восхищенные зрители.

— Я должен поговорить с тобой, — сказал профессор с лицом, предвещающим мало хорошего, когда ему все же удалось добраться до сына.

— С удовольствием, отец, — ответил Ганс, следуя за стариком в ту самую оконную нишу, где перед этим пряталась Герлинда.

Лицо Ганса сияло удовольствием и радостью, и это еще более обозлило старика. Он начал без всяких околичностей:

— Правду ли сказала мне графиня, будто ты написал икону?

— Да, отец!

— И Михаил позировал тебе?

— Да, отец!

— Да что вы оба взбесились, что ли? Михаил в качестве святого! Воображаю эту карикатуру!

— Ошибаешься, отец, Михаил вышел очень хорошо в виде разгневанного архангела. Дело в том, что икона изображает архистратига Михаила.

— А по мне хоть самого сатану!

— Он тоже нарисован, и притом в натуральную величину. Кстати, какое тебе дело до того, что именно представляет собой моя картина?

— Какое мне дело? — окончательно рассердился профессор, с трудом сдерживавшийся до сих пор, чтобы не привлекать внимания общества. — Да ты же знаешь, какую позицию занимаю я по отношению к клерикалам, тебе известно, что попы травят меня из-за моих убеждений, и ты рисуешь иконы для церквей? Этого я не потерплю! Я запрещаю тебе выставить свою картину!

— Этого ты не можешь, отец, потому что картина составляет собственность графини Марианны Штейнрюк! — хладнокровно ответил Ганс. — К тому же она предназначена в церковь Санкт-Михаэля.

— Где ее, разумеется, установят со всяческой церковной помпой?

— Да, отец! В день архистратига Михаила!

— Ганс, ты сведешь меня с ума этим вечным «да, отец»! Значит, в храмовой праздник? В день, когда собирается все окрестное население? Конечно, клерикальные газеты сейчас же ухватятся за эту историю, и среди упоминания об обедне, причастии, крестном ходе и тому подобном будет фигурировать мое имя!

— Извини, это — мое имя! — с ударением поправил профессора художник.

— Почему я не назвал тебя Акакием или Панкратием? Тогда была бы хоть какая-нибудь разница!

— Отец, да отчего ты так бесишься? В сущности ты должен быть благодарен мне за то, что я задался целью примирить тебя с твоими противниками. Кроме того, эта картина не может, строго говоря, называться иконой. Она представляет борьбу света с мраком. Разумеется, под архистратигом я подразумевал лишь просвещение, науку, а под сатаной — суеверие, невежество. Да ведь это — воплощенная хвала твоему учению, отец!

— Молчи, ты загонишь меня в гроб! — простонал профессор, у которого все помутилось в голове при таком оригинальном повороте.

— Полно! Мы еще поживем с тобой к нашему взаимному удовольствию! А теперь ты меня извини, мне надо в зал!

Ганс вышел из ниши и отправился искать Михаила.

С этой целью он заглянул в маленький салон, помещавшийся рядом с залом, и вдруг вскрикнул от удивления:

— Баронесса фон Эберштейн!

Герлинда испуганно вздрогнула при этом окрике и, узнав вошедшего, в свою очередь воскликнула:

— Барон фон Велау-Веленберг!

— Я думал, что вы находитесь далеко отсюда, в родных горах! — сказал Ганс, поспешно усаживаясь рядом с девушкой. — Как здоровье вашего батюшки?

— Бедному папе было очень плохо всю эту зиму, — сообщила Герлинда. — Но к весне ему стало много лучше, так что я могла уехать без опасения.

— А Мукерль? Как поживает Мукерль?

Сведения о здоровье козы были вполне утешительны: Мукерль по-прежнему весела и шаловлива, и, рассказывая о проделках козы, «дворяночка» несколько отделалась от первоначальной стесненности. Она была так рада поговорить о своей родине!

— Ну, а как вам нравится у нас? — спросил Ганс, когда девушка умолкла.

— Мне здесь совершенно не нравится! — грустно ответила Герлинда. — Я охотнее осталась бы с папой и Мукерль. Я чувствую себя здесь страшно чужой и заброшенной. Никто не понимает меня, и я никого не понимаю!

— Ну, этому вы еще научитесь!

Но Герлинда снова грустно покачала головой. Она уже начала сознавать, что над ней смеются, и стала жаловаться Гансу:

— Здесь ровно никто не заботится о родословных, никто не знает, что мы происходим из десятого века и что наш род старее всех! Если я начинаю говорить об этом, Герта сейчас же замечает мне: «Дитя мое, это здесь неуместно!», а граф Рауль смеется мне прямо в глаза самым оскорбительным образом. Теперь я поняла, что он все время смеялся надо мной! Но вы, барон, наверное, не увидите тут ничего смешного? Ведь у вас, как говорит папа, очень сильно развито сословное чувство!

«Рыцарю Форшунгштейн» стало не по себе при этом призыве к его сословной гордости, и он понял, что настал час расплаты за дерзкую проделку. Все равно теперь Герлинда узнает от других, как его зовут на самом деле. Он должен был предупредить это, для чего существовало только одно средство: самому признаться во всем.

— А мы порылись в книгах старых родов и наконец докопались до вашего рода! — продолжала «дворяночка» и, впадая в стиль старых хроник, начала трещать: — Господа фон Веленберр — старый баронский род, севший на поместье в лето от Рождества Христова тысяча шестьсот сорок третье. Нынешний глава семьи, барон Фридрих фон Веленберг ауф Берневиц... — тут она неожиданно запнулась и заметила вполне натуральным, хотя и грустным голосом: — А Форшунгштейн мы так и не могли найти!

— Не мудрено, потому что его не существует, — решительно ответил Ганс. — Вы и ваш батюшка впали в ошибку, в которой, впрочем, виноват я сам. Я уже при первой встрече сообщил вам, что занимаюсь живописью.

Герлинда кивнула с серьезным видом.

— Да, я рассказала об этом папе, но он находит, что это неподходящее занятие для человека из старого аристократического рода!

— Да я совершенно не принадлежу к аристократии, ни к старой, ни к новой! — воскликнул Ганс и, когда Герлинда испуганно отшатнулась от него, торопливо продолжал: — Я должен во всем признаться вам, баронесса! В тот вечер я заблудился и промок под дождем. Ваш батюшка не хотел впускать меня в дом, и когда я увидел, что он окажет гостеприимство лишь аристократу или дворянину, то назвался вымышленным титулом, иначе я был бы вынужден блуждать по лесу под дождем всю ночь напролет. Но теперь я открыто признаюсь вам, что меня зовут просто Ганс Велау и что я — мещанин с головы до ног.

Герлинда была так поражена этим сообщением, — что в первый момент сидела безмолвно, с ужасом глядя на Ганса. Наконец с ее уст сорвалось:

— Это ужасно!

Ганс встал и церемонно поклонился Герлннде.

— Я отлично сознаю свою вину, однако не предполагал, что истина так испугает вас. Разумеется, теперь я потерял в ваших глазах всякое значение и, наверное, лишь исполню ваше желание, если покину вас. Прощайте, баронесса!

Он повернулся, но в самых дверях его остановил робкий оклик:

— Господин Велау!

— Баронесса?

— Может быть, вы все-таки немножко сродни барону Фридриху Веленбергу ауф Берневиц? Ну, хоть чуть-чуточку?

— К сожалению, нет. Я впопыхах придумал имя, похожее на мое собственное, и даже не подозревал, что Веленберги существуют на самом деле.

— Тогда папа ни за что не простит вам, — с отчаянием вырвалось у Герлинды, — и вам нельзя будет никогда более приехать в Эберсбург!

— А вы хотели бы, чтобы я приехал? — спросил Ганс.

Герлинда промолчала, но на ее глазах показались крупные слезы.

Это обезоружило оскорбленного юношу. Виноват ли бедный ребенок, если он с молоком матери всосал такие смешные понятия?

— А вы сами тоже сердитесь на меня за сумасбродную проделку? — снова спросил он. Герлинда ничего не ответила, но и не оказала сопротивления, когда он взял ее за руку, продолжая: — Барон фон Эберштейн крепко держится традиций своего рода. Я знаю это и не могу требовать от него, чтобы он на старости лет отказался от всего, что заполняло его жизнь. Барон душой и телом принадлежит прошлому. Но вы, баронесса, только собираетесь вступить в жизнь, а в наш век нужно считаться с духом времени и брать вещи такими, как они есть. Вы помните, о чем я говорил с вами на замковой террасе?

— Да! — еле слышно ответила она.

Ганс низко склонился к ней. Его голос снова приобрел теплый, ласковый оттенок, который так тронул Герлинду в то солнечное утро.

— Вокруг вас предрассудки и традиции тоже сплели живую изгородь, и она страшно разрослась. Неужели вы хотите проспать всю жизнь? А ведь может настать время, когда вам придется выбирать между мертвым прошлым и светлым, солнечным будущим. Смотрите, выбирайте, как следует!

Он взял маленькую ручку девушки и поднес ее к своим губам. Прошло немало времени, пока он выпустил ее, затем он поклонился и вышел из комнаты.

Графиня Штейнрюк была занята разговором с маркизом де Монтиньи, когда Герлинда снова появилась около нее. После ухода маркиза графиня сказала:

— Где ты пропадала все это время, дитя мое? Я совсем потеряла тебя из вида. Наверное, ты опять просидела в одиночестве, забившись где-нибудь в уголке? Неужели ты никогда не научишься свободно вести себя в обществе, как это делают все остальные девушки?

Обыкновенно Герлинда молча и робко выслушивала упреки крестной. Но теперь она открыла рот и, к величайшему удивлению графини, разразилась следующим мудрым ответом:

— Да, милая крестная, я постараюсь научиться этому, потому что в нынешнем веке нужно считаться с духом времени и брать вещи такими, как они есть!

Глава 18

Ганс Велау, благоразумно избегавший весь вечер отца, отыскал наконец Михаила и с явным интересом слушал его сообщение.

— Значит, ты видел ее и говорил с нею? — спросил он.

— Видел — да, говорил — нет, — ответил Михаил. — Графиня познакомила меня с баронессой фон Эберштейн, но когда я заговорил с ней, то получил в ответ совершенно непонятный книксен. Она еще ребенок и слишком молода, чтобы бывать в обществе.

— В шестнадцать лет девушка — уже не ребенок. Ну, а как она вообще тебе понравилась?

— У нее очень миленькая мордочка. Глаз я не видел, потому что она упорно не поднимала ресниц. Вообще твоя «дворяночка», как ты ее называешь, кажется довольно ограниченной натурой.

— Михаил! — с выражением величайшего презрения сказал Ганс. — Я всегда сомневался в твоем вкусе, а теперь сомневаюсь также и в способности определять людей! Ограниченна! Я говорю тебе, что Герлинда фон Эберштейн умнее всех остальных, вместе взятых!

— Немного слишком смелое утверждение! — сухо отозвался Михаил. — Но ты ужасно возмущаешься, если против твоей «дворяночки» скажут хоть слово. Опять воспламенился? В который раз?

— Об этом не может быть и речи! Я отношусь к этому дивному созданию совершенно бескорыстно!

— Вот как?

— Михаил, запрещаю тебе это насмешливое «вот как»! — раздраженно заявил Ганс. — Однако совсем забыл представить тебя мадам де Нерак, Клермон настойчиво просил меня об этом!

— Клермон? А, это тот молодой француз, у которого ты теперь бываешь? Ты еще хотел как-то уговорить и меня пойти туда вместе с тобой!

— Но ты, как всегда, отказался.

— Потому что у меня и без того достаточный круг знакомых. Ты — другое дело, ты художник. Кстати, ты давно знаешь этого Клермона?

— Нет, я познакомился с ним этой зимой и сейчас же получил очень радушное приглашение. Уже тогда он и его сестра просили меня привести тебя с собой.

— Меня? Это странно. Они ведь даже не знают меня.

— Ну, может быть, то была простая вежливость. Во всяком случае в молодой вдове ты встретишь очень интересную, даже опасную женщину. О, конечно, не для тебя! Ведь твоя ледяная натура выдерживает без оттаивания даже красоту графини Герты, а Элоиза де Нерак в сущности некрасива. И все-таки она одержала такую победу, которая должна уязвить даже гордую графиню. Помнишь, я как-то говорил тебе, что граф Рауль, по-моему, отдался во власть совсем иных чар? Ну вот — он ежедневно бывает у Клермона!

— И ты думаешь, что это происходит из-за госпожи де Нерак?

— Надо полагать. Во всяком случае граф ухаживает за вдовушкой больше, чем это совместимо с его обязанностями жениха. Как далеко зашло у них дело, я, разумеется, сказать не могу, но... Однако, тсс!.. Вот и он сам!

Действительно, в этот момент Рауль как раз проходил мимо них. Он был очень поверхностно знаком с Гансом и все-таки счел нужным остановиться около него и заговорить с очаровательной любезностью. Это было сделано с явным умыслом, потому что, разговаривая с Гансом, Рауль в то же время упорно не замечал Михаила. Последний ни единым звуком не принял участия в разговоре и, по-видимому, — совершенно спокойно прислушивался к нему, но когда граф пошел дальше, он проводил его таким взглядом, что Ганс поспешно схватил друга за руку.

— Надеюсь, ты не придашь значения этой невежливости? — спросил он. — Ведь между тобой и Штейнрюком царит вражда...

— Которая в данном случае была выражена по-детски. Граф Рауль должен был бы знать, что я не допущу подобного отношения.

— Что ты хочешь сказать? — взволнованно спросил Ганс, но в этот момент к ним подошел Клермон с сестрой, и ему пришлось представить им своего друга.

Так Ганс и не получил ответа на свой вопрос.

Анри уступил Михаилу место возле сестры, а сам взял под руку художника и увел его в сторону. Затем им овладел кто-то другой, и долгое время Ганс должен был переходить от одного к другому: ведь вместе с графиней Гертой он был героем сегодняшнего вечера.

Графиня Герта была сейчас особенно хороша. Подобно другим участникам спектакля, она не сняла и в зале сказочного костюма Лорелеи, который удивительно шел ей. Немало комплиментов выслушала она в этот вечер, немало новых сердец пало к ее ногам. Только один, которого именно и хотелось ей смирить больше всех, оставался холодным и безучастным...

Это начинало вселять в душу Герты какую-то тревогу. И полно, существует ли и в самом деле любовь? Ведь еще недавно она внушала этому человеку пламенную, кипучую страсть, но прошло всего несколько месяцев, и он — словно комок льда. Значит, она, Герта, была права, когда отдавала себя по здравом размышлении без тени чувства. Если такая любовь могла исчезнуть в самый короткий срок, то что же тогда любовь вообще?

Этим размышлениям Герта предавалась, сидя в полутемной комнате на жилой половине Ревалей, куда она зашла немного отдохнуть. Вдруг в соседней комнате послышались шаги. Герта хотела встать, но резкий мужской голос приковал ее к месту.

— Здесь нам никто не помешает! Я отниму у вас всего несколько минут, граф Штейнрюк!

— Пожалуйста, капитан Роденберг, я к вашим услугам!

Герта не могла видеть разговаривавших и оставалась невидимой и ими тоже. Ее поразил резкий, враждебный тон, которым были сказаны первые фразы, и она стала с трепетом прислушиваться к дальнейшему разговору.

— Дело всего лишь в одном вопросе, — услышала она голос Михаила. — Было ли это случайно или умышленно, что, разговаривая с моим другом, вы совершенно не заметили меня?

— А вы придаете такое большое значение тому, чтобы быть замеченным мною? — с оскорбительной небрежностью кинул граф.

— Ровно ни малейшего! Я вообще не домогаюсь чести быть знакомым с вами, но раз мы знакомы, то я требую, чтобы вы соблюдали по отношению ко мне формы вежливости, принятые в хорошем обществе!

— Капитан Роденберг!

— Граф Штейнрюк?

— Вы хотите заставить меня считаться с отношениями, которых я не признаю? Ну, так этим путем вы ничего не добьетесь от меня!

— Я достаточно ясно показал, какую цену я придаю отношениям к сиятельной семье графа Штейнрюка. Спросите об этом генерала, и он подтвердит вам. Но я не расположен долее сносить такие выходки, которые всецело рассчитаны на то, чтобы оскорбить меня. Измените ли вы в будущем обращение? Да или нет?

— Однако, капитан Роденберг, каким высокомерным тоном говорите вы это!

— Существуют люди, которых надо бить их собственным оружием. Итак, отвечайте!

— Я не привык, чтобы со мной говорили в таком тоне, и уж во всяком случае меньше всех на это имеет право сын авантюриста и такой матери, которая...

— Замолчите, граф! — крикнул Михаил. — Еще одно слово о моей матери, и я убью вас на месте!

— Кулаками? — презрительно кинул Рауль. — Я привык к более рыцарскому оружию!

— Но не к рыцарскому образу действий, по-видимому, раз вы позволяете себе осыпать противника такими оскорблениями, которые мужчина не может снести, — возразил Михаил. — Не я начал разговор в таком тоне, но видно по всему, что этот разговор лучше прекратить. Завтра вы услышите обо мне!

— Буду ждать! — насмешливо ответил Рауль и вышел из комнаты.

Первоначальное недоумение Герты по мере течения разговора сменилось удивлением, страхом и озабоченностью. Она встала и решительно вышла в соседнюю комнату, где в позе мрачной задумчивости стоял Михаил.

— Капитан Роденберг! — окликнула она его.

Михаил вздрогнул и только сейчас заметил, что дверь в соседнюю комнату оставалась открытой, так что там могли слышать все, что произошло между ним и графом.

— Вы здесь, графиня Штейнрюк? — резко спросил он. — Я думал, что вы в зале!

— Нет, я отдыхала в этой комнате и стала невольной свидетельницей разговора, не предназначенного для чужих ушей!

— Мы думали, что нас никто не слышит, — ответил Михаил, прикусив губу, — у нас вышло маленькое недоразумение с графом. Но теперь, после этого разговора, можно считать, что дело улажено!

— Действительно ли можно считать так? Наоборот, конец вашего разговора свидетельствовал совсем о другом!

— О, мы прекратили наш разговор именно потому, что оба были слишком возбуждены. Завтра мы спокойнее договоримся до чего-нибудь!

— С оружием в руках?

— Вы совершенно напрасно тревожитесь, об этом не было и речи.

— Неужели вы считаете меня дурочкой, не понимающей смысла ваших последних слов? Это был сделанный и принятый вызов!

— Как неприятно, что вы должны были стать свидетельницей нашего разговора! — сказал Михаил, видя, что увертки бесполезны. — Но теперь ничего нельзя поделать, и вам было бы лучше всего забыть о том, что не предназначалось для вашего сведения!

— Забыть?.. Забыть, когда знаешь, что завтра вы оба встретитесь на жизнь или смерть?

— Мы оба? Для вас важна лишь опасность, которой подвергается граф Рауль, моей же смерти вы должны скорее желать, так как она сохранит жизнь вашему жениху!

Герта молча взглянула на Михаила, и он вздрогнул от этого страдальческого, полного трепетной боязни взгляда. Однако он сейчас же оправился от минутного смущения и опять окружил себя корой ледяной недоступности. Уж не хочет ли она начинать сначала? Ну уж нет!

— Неужели примирение невозможно между вами? — спросила Герта, нарушая томительную паузу. — Если я поговорю с женихом, если я попрошу его...

— Вы ничего не достигнете. Граф не согласится взять назад свои слова, а без этого я не пойду на примирение. Вообще подобные дела не терпят вмешательства женщины!

— Как? Женщина послужила поводом для дуэли, и ей даже не хотят дать возможность примирить противников? — с горечью воскликнула Герта. — Пожалуйста, нечего смотреть на меня с таким удивлением! Я отлично знаю, что именно вы искали ссоры с Раулем! О, вы не забываете оскорблений, капитан Роденберг, и умеете мстить!

— Неужели вы способны заподозрить меня в таком низком, бесчестном образе действий? — вспыхнул Михаил. — Этого я уж никак не заслужил от вас!

— Но я знаю причину, почему вы ненавидите Рауля...

— Нет, вы не знаете ее! — резко оборвал ее Михаил. — Вообще вы глубоко заблуждаетесь. Я не искал ссоры с графом, и если потребовал его к ответу, то он сам вызвал меня на это. Да, вражда между нами существует, но она коренится в том, о чем вы не имеете ни малейшего понятия и что не имеет ни малейшей связи с нашим разговором в Санкт-Михаэле!

— С того часа мы стали врагами, не отрицайте этого, капитан Роденберг! К чему мы будем играть в прятки друг перед другом? От всех чувств, которые вы излили тогда передо мной, осталась, уцелела одна только ненависть — об этом мне следовало подумать, когда я воззвала к вашему миролюбию! Да, на великодушие ожесточенного врага нечего рассчитывать!

— А в чем прикажете мне проявить это великодушие? — глухо спросил Михаил. — Уж не должен ли я щадить графа в поединке, зная, что ко мне он будет беспощаден? Для мученического венца я не создан! Но еще раз повторяю вам, графиня, что вы неправы, приписывая мне мелочную, низкую мстительность. Дайте мне возможность примирения, при которой моя честь не пострадает, и я откажусь от поединка. Но я не верю в существование такой возможности, и, чем бы ни кончилось это дело, все равно оно сделает нас с вами врагами, если даже мы ими и не были до сих пор. Впрочем, может быть, так и лучше!

Он поклонился и вышел из комнаты.

Тем временем празднество шло своим чередом, и вскоре многие стали разъезжаться. Михаил тоже хотел последовать их примеру, но, в то время как он шел по залу, его остановил оклик генерала Штейнркжа:

— Капитан Роденберг, на несколько слов!

Михаил удивленно взглянул на своего начальника.

За весь вечер граф Штейнрюк в первый раз удостоил заговорить с ним. Но, подчиняясь безмолвному указанию графа, он отошел с ним в сторону. Тут Штейнрюк сказал:

— Мне нужно поговорить с вами. Завтра в девять часов утра потрудитесь пожаловать ко мне.

— Это — приказ по службе, ваше высокопревосходительство? — спросил Михаил.

— Считайте его таковым; во всяком случае я не принимаю никаких отговорок и непременно рассчитываю видеть вас в назначенный час. Между прочим, если вы поставлены в необходимость принять какое-либо решение, то прошу вас отложить это до нашего разговора. Я позабочусь, чтобы то же было сделано и... другой стороной!

Сказав это, граф Штейнрюк кивнул головой и направился к дверям, где его поджидала вся семья. Михаил видел, что Герта озабоченно подошла к генералу, и понял, что она все-таки вмешалась в это дело и обратилась к авторитету деда. Но выражение лица молодого офицера ясно показывало, насколько мало он расположен подчиниться этому авторитету.

Глава 19

На следующий день утром генерал Штейнрюк обрушился на Рауля целой бурей негодования.

— Да ты совсем с ума сошел, что ли! — сказал он ему между прочим. — Ты непременно должен был искать ссоры с Михаилом Роденбергом? Я понимаю еще, если бы все это произошло под влиянием внезапной вспышки раздражения, но по всему, что слышала Герта, видно, насколько твое поведение было предумышленным!

— Было несчастной случайностью, что Герта оказалась как раз в соседней комнате! — ответил Рауль, стоявший перед дедом с мрачным, упрямым выражением лица. — А что ей пришло в голову сообщить тебе об этом, это с ее стороны...

— Самый разумный шаг, какой только можно было предпринять в данном случае! — договорил за него Штейнрюк. — Другая накинулась бы на тебя со слезами и мольбами и ничего не добилась бы, ибо раз дело зашло так далеко, то ты один не можешь пойти назад. Твоя невеста обратилась ко мне в совершенно правильном предположении, что только я один смогу предотвратить дуэль. В этом: она не ошиблась — дуэль никоим образом состояться не может!

— Это — вопрос чести, где я не признаю над собой чужой воли! — пылко возразил Рауль. — Кроме того, это мое частное дело.

— К сожалению, нет, иначе я сам предоставил бы делу идти своим путем, потому что ты — не мальчик и должен уметь сам отвечать за свои поступки. Но эта ссора самым неприятным образом затрагивает наши семейные интересы. Неужели тебе не пришло в голову, что благодаря этой дуэли на свет выплывут такие отношения, которые мы во что бы то ни стало хотели держать в тайне?

— Не думаю, чтобы это было неизбежным следствием! — неуверенно ответил Рауль, видимо, пораженный доводом дела.

— А между тем это должно быть самым вероятным следствием! Дуэль, чем бы она ни кончилась, обратит на вас обоих внимание всего общества. Станут расспрашивать и допытываться, какой повод мог оказаться, у вас для ссоры, и фамилия «Роденберг» станет ответом на все недоумения. До сих пор она не обращала на себя внимания общества, потому что встречается в армии, а сам капитан держится по отношению к нам, как совершенно посторонний человек. Теперь все догадаются, что он — далеко не посторонний нам, и если начальство Михаила обратится к нему с официальным вопросом по этому поводу, ему придется открыть правду. Еще недавно ты был вне себя при одной мысли о возможности подобного разоблачения, а теперь сам безрассудно вызываешь Михаила на это разоблачение!

— Быть может, я и в самом деле не подумал обо всем этом, — смущенно и недовольно сказал Рауль. — Но нельзя же постоянно быть господином своего настроения! И меня уж очень раздражает высокомерие этого Роденберга. Он держит себя так, словно совершенно равен мне!

— Боюсь, что высокомерие было проявлено тобой, — строго возразил Штейнрюк. — Я уже имел тому доказательства в тот день, когда ты столкнулся у меня с Михаилом. Ведь ему пришлось тогда просто заставить тебя оказать ему знак простейшей вежливости, и, наверное, то же самое повторилось и при дальнейших встречах. Вызвал ли ты сам его на эту ссору или нет? Ответь!

— Да разве я мог думать, что сын авантюриста так щепетилен в вопросах чести? Впрочем, он имеет для этого достаточно оснований!

— Капитан Роденберг — один из моих офицеров, и на его личной чести не тяготеет ни малейшего пятна, прошу не забывать! — резко заметил Штейнрюк. — Запрещаю тебе подыскивать новые оскорбления, которые могут сделать совершенно невозможным примирение. Уже девять часов, сейчас твой противник будет здесь.

— Здесь? Ты ждешь его?

— Конечно! Ведь это дело может быть улажено лишь лично между вами. Он с большим неудовольствием выслушал мое приказание явиться, но прийти все-таки придет; тебе же теперь стало совершенно ясно, что дуэли надо избежать во что бы то ни стало. Оскорбителем был ты, ты и должен первый пойти на уступки!

— Этого не будет! — крикнул Рауль. — Я готов довести дело до крайности, но...

— А я не допущу этой крайности! — холодно возразил Штейнрюк и, обращаясь к только что вошедшему лакею, спросил: — Что нужно? Капитан Роденберг? Пусть войдет!

Лакей скрылся, и сейчас же в кабинет генерала вошел Михаил. Он поклонился генералу, не обращая внимания на Рауля, который отошел в сторону, кинув на капитана враждебный взгляд.

— Я вызвал вас сюда, чтобы уладить ваше дело с моим внуком, — начал генерал. — Но для этого необходимо, чтобы вы по, крайней мере, хоть замечали друг друга! Прошу вас!

Просьба звучала приказанием, и молодые люди обменялись сдержанными поклонами. После этого генерал продолжал:

— Капитан Роденберг, я узнал, что вы считаете себя обиженным графом Штейнрюком и собираетесь требовать удовлетворения. Это так?

— Да, ваше высокопревосходительство, — последовал спокойный ответ.

— Разумеется, граф готов каждую минуту дать вам это удовлетворение, но я не могу допустить и не допущу этого. Во всяком другом вопросе чести я предоставил бы самим заинтересованным сторонам решать, как им быть, но при тех отношениях, в которых вы по существу состоите к нашей семье, это невозможно, с чем вы должны согласиться.

— Отнюдь не могу согласиться. До сих пор мы настолько пренебрегали этими отношениями, что нам совершенно не к чему считаться с ними именно теперь, а посторонние вообще не посвящены в эту семейную тайну!

— Но она не останется тайной, если дуэль состоится! Публика и пресса начнут докапываться до истины, и она не замедлит выплыть на свет!

— Графу Штейнрюку следовало подумать об этом раньше, чем вызвать меня на подобное решение. Теперь слишком поздно для подобной оглядки.

— Нет! Примирительная формула должна быть выработана во что бы то ни стало! Повторяю вам то, что я уже объявил своему внуку: дуэль не может состояться ни под каким видом!

— В вопросах чести я не позволю отдавать мне какие бы то ни было приказания, ваше высокопревосходительство. Пусть граф повинуется вам в этом отношении, я же категорически отказываюсь!

Рауль не то с возмущением, не то с удивлением поглядел на Михаила. Он, член семьи и наследник генерала, никогда не решался говорить с ним в таком тоне, да и генерал сам никогда не позволил бы говорить так с собой, а от Роденберга он выслушал подобный отказ в повиновении совершенно спокойно! Правда, на его лбу уже появились грозные складки, но все же он снизошел до своего рода объяснений:

— Я — сам солдат и не стал бы требовать от вас того, что противно вашей чести. Вы считаете, что со своей стороны не дали повода к ссоре?

— Нет.

— Ну, а ты, Рауль? Я хочу знать, случайно или умышленно произошло то, что капитан Роденберг считает оскорблением? В первом случае само понятие об оскорблении, разумеется, отпадает! — Он остановился, выжидая ответа, но Рауль упрямо молчал. — А! — продолжал генерал, — значит, это было умышленно? Ну, так ты сейчас же возьмешь в моем присутствии назад свои слова!

— Никогда! — крикнул Рауль. — Дедушка, не заставляй меня идти на крайности! Ты и так перетягиваешь все, струны, и так испытываешь мое послушание, заставляя меня выслушивать в присутствии противника подобное приказание! Капитан Роденберг, я к вашим услугам, благоволите назначить час и место!

— Хорошо! — ответил Михаил. — Сегодня же все будет решено. Теперь я могу удалиться, ваше высокопревосходительство?

— Нет, ты останешься! — крикнул Штейнрюк, сразу переходя с молодым человеком на интимный, родственный тон. — Мне придется напомнить вам обоим кое-что, о чем вы, как видно, совсем забыли! Вы — слишком близкие родственники, и я требую, чтобы вы считались со связующей вас общностью крови! Пусть посторонние хватаются в таких случаях за оружие — сыновья моих детей должны подыскать другой исход!

— Дедушка! Ваше высокопревосходительство! — одновременно и с одинаковым упреком в тоне воскликнули молодые люди.

Однако генерал повелительным жестом приказал им замолчать и продолжал:

— Молчите, говорю я вам, и слушайте меня! Это — семейное дело, которое подлежит не общественному суду, а лишь суду главы семьи. Я — ваша высшая инстанция, я один имею право решить ваше дело и разрешение его с оружием в руках я запрещаю! В вас обоих течет моя кровь, и я не допущу, чтобы вы проливали ее. В качестве главы семьи, в качестве дедушки, я требую от своих внуков беспрекословного повиновения!

В его тоне и манере резче, чем когда-либо, сказалась присущая ему повелительность, все склонявшая перед собой. Действительно, молодые люди не решались возразить что-либо деду, особенно Рауль, который был вне себя от изумления: «В ваших жилах течет моя кровь!», «... От своих внуков!» — да ведь это признание по всей форме!

— Рауль виноват, он сам признался в этом! — продолжал Штейнрюк. — От его имени заявляю тебе, Михаил, что он берет назад все сказанные им оскорбительные слова. Но зато и ты должен в будущем отказаться от надменности в обращении с ним, которая сама по себе уже является вызовом. Тебя это удовлетворяет?

— Если граф Рауль подтвердит мне это — да.

— Он это сделает! Рауль!

Молодой граф ничего не ответил. Он стоял, стиснув зубы, сжав кулаки и меряя врага взором глубочайшей ненависти. Видно было, что он решился пойти наперекор воле деда.

— Ну? — крикнул генерал после томительной паузы. — Я жду!

— Нет, не хочу! — упрямо кинул Рауль.

Однако граф вплотную подошел к нему и сказал, впиваясь в него сверкающим взглядом:

— Ты должен хотеть, потому что неправ ты! Если бы Михаил был обидчиком, я потребовал бы того же от него, и он послушался бы. Раз обидчиком был ты, ты и должен пойти первый на уступку. Я требую от тебя простого «да», только и всего. Ну, подтвердишь ты мои слова?

Некоторое время Рауль еще пытался сопротивляться власти деда, но пламенный взор последнего сковывал волю юноши, и в конце концов с его губ еле слышно сорвалось требуемое «да!»

Михаил кивнул головой и произнес:

— Беру свой вызов обратно, дело улажено!

Штейнрюк с облегчением перевел дух. Очевидно, он был не настолько уж железной натурой, какой хотел казаться. И этот вздох облегчения выдал, сколько он вынес при мысли, что оба его внука действительно могут сойтись в борьбе не на жизнь, а на смерть.

— А теперь подайте друг другу руки, — более мягким тоном продолжал граф, — и помните в будущем, что вы одного происхождения, хотя в глазах света это и должно остаться тайной

Но тут податливость Рауля была окончательно исчерпана: с выражением явной ненависти он повернулся к врагу спиной. Впрочем, и Михаил тоже отступил на шаг, сказав:

— Прошу извинить, ваше высокопревосходительство, но в этом пункте вы должны предоставить нам свободу. Граф, как я вижу, не склонен к примирению, да и я тоже нет! Я даю ему слово, что не буду давать повода к новой ссоре, ну, а родственные отношения мы оба отвергаем с одинаковой решительностью!

— Почему? Разве тебе недостаточно моего признания? — гневно крикнул Штейнрюк.

— Нет, признания, вынужденного лишь безвыходным положением, боязнью открытого скандала, признания, которое должно оставаться позорной тайной в обществе… нет, такого признания мне недостаточно! Всю жизнь мне приходилось чувствовать, что графы Штейнрюк не считают меня равным себе. Здесь, на этом самом месте, вы заявили мне, что отрицаете кровное родство между нами! Теперь я не желаю получить из милости то, что является моим правом перед целым светом, и если далее вы станете звать меня внуком, я никогда не назову вас дедушкой, никогда! А теперь я прошу, ваше высокопревосходительство, разрешить мне удалиться!

— Ну так ступай! — желчно и надменно ответил граф. — Ты хочешь видеть во мне лишь начальника, пусть так и будет!

Михаил ушел. Несколько минут в комнате царила тишина. Затем Рауль сказал:

— Дедушка!

— Что тебе? — спросил Штейнрюк, пробужденный этим окликом от глубокой задумчивости.

— Надеюсь, теперь ты получил достаточное доказательство надменности своего «внука»! С каким восхитительным высокомерием он отказался от твоего признания и просто ногами растоптал наше родство с ним! И перед таким-то субъектом ты подверг меня унижению!

— Да, этот Михаил словно выкован из стали, — пробормотал Штейнрюк. — С ним ничего не поделаешь ни добром, ни злом!

— И притом он еще до ужаса похож на тебя, — продолжал Рауль, рассчитывавший, что это сходство с человеком, доставившим ему минуты унижения, должно уколоть деда. — Прежде я этого не замечал, но когда он давал тебе отпор, я был просто поражен сходством между вами!

— Ты тоже нашел это? А я уже давно заметил наше сходство...

Рауль был окончательно сражен странным тоном, которым были произнесены эти слова, и теперь у него на сердце стала разгораться самая пламенная, самая непримиримая ненависть к Михаилу, к которому прежде он чувствовал только антипатию и задорное раздражение.

Глава 20

Профессор Велау сидел у себя в кабинете, но на этот раз не работал, как обыкновенно, а читал газету, в которой было напечатано, должно быть, что-то очень неприятное для него, так как старик опять был «окружен грозовыми облаками».

Действительно, самая крупная и популярная газета города напечатала огромную статью об «Архистратиге Михаиле», первом большом произведении молодого художника, ученика профессора Вальтера. Критик, побывавший в мастерской еще до публичной выставки картины, говорил о ней с искренним восхищением и не упустил случая возвестить публике, что картина уже продана, предназначена для церкви в Санкт-Михаэле и будет торжественно помещена там в Михайлов день. Последнее обстоятельство больше всего рассердило профессора, и он, в бешенстве скомкав газету, бросил ее на пол и крикнул:

— День ото дня хуже! Если уже теперь начинают забивать парню голову всякими пустяками, то с ним окончательно сладу не будет! «Великолепный, потрясающий замысел», «блестящая разработка», «высокодаровитый художник, талант, перед которым открыты широкие горизонты»... А тут еще... да, да! Опять! «Гениальный сын знаменитого отца»! Черт бы побрал всех этих крикунов!

Велау взволнованно заходил взад и вперед по комнате. Он принадлежал к числу людей, которые не могут примириться со своей неправотой. Он готов был скорее утверждать, что белое — черное, чем признать ошибочность своего мнения о характере и способностях сына. Раз Ганс оказался неспособном стать учеником и последователем отца, значит, он ветрогон, не имеющий вообще никакого серьезного призвания.

Вдруг дверь в кабинет открылась, и на пороге появился старый садовник, которого Ганс взял для своих надобностей при мастерской, разумеется, опять-таки не спрашиваясь отца.

— Что нужно? — зарычал на него профессор. — Ведь вы же знаете, Антон, что я запрещаю входить ко мне без зова в часы моих занятий. Что вам нужно?

— Простите, мой господин, — сказал, старик-садовник, лицо которого отражало сильную тревогу, — я пришел из мастерской, от молодого господина...

— Это не оправдание! На следующий раз я запрещаю вламываться ко мне, поняли?

— Но, господин профессор, молодому господину так плохо, так плохо!.. Я уж боялся, как бы он не умер на моих руках!

— Что такое? — испуганно крикнул Велау. — Что с ним случилось?

— Не знаю. Я работал в саду, вдруг он открыл окно, кликнул меня, и, когда я пришел, он уже был полумертвым. «Позовите отца!» — с трудом прошептал он. Ну, тогда я и кинулся сломя голову сюда!

— Господи, да ведь мальчишка до сих пор чувствовал себя как рыба в воде! — крикнул Велау, бросаясь к двери.

Забыто было все прежнее раздражение, забыта клятва никогда не переступать порога мастерской. Велау бегом бросился через сад к ателье.

Когда Антон распахнул дверь мастерской перед профессором, последнему представилась печальная картина. Молодой художник лежал, запрокинув голову, в кресле, его глаза были закрыты, рука судорожно держалась за грудь, лица почти не было видно, так как тяжелые гардины на окне были спущены и в мастерской царил полумрак.

Велау торопливо подошел к сыну и нагнулся к нему.

— Ганс, что с тобой? Надеюсь, ты не заболел? Это — единственная глупость, которой ты до сих пор пока еще не делал и которую я категорически запрещаю тебе! Да говори же, по крайней мере!

Ганс с трудом открыл глаза и проронил слабым голосом:

— Это ты, отец? Прости, что я тебя позвал, но...

— Да что с тобой случилось?

При этих словах профессор хотел взять сына за руку, чтобы, пощупать пульс, но Ганс словно нечаянно заложил руку за голову.

— Не знаю... у меня вдруг закружилась голова... Мне стало отчего-то страшно, и я лишился сознания. Ужасное состояние...

— Все это происходит от проклятой пачкотни! — крикнул Велау. — Антон! Откройте окно, подайте воды, скорее! — теперь профессор опять схватил больного за руку. Ганс хотел проделать тот же маневр, но на этот раз отец опередил его. — Что такое! Пульс совершенно нормален! — подозрительно буркнул он и быстрым движением отдернул занавеску.

В мастерскую хлынули потоки дневного света и залили лицо молодого человека, самым откровенным образом дышавшее здоровьем.

— Мальчишка! Это опять одна из твоих дьявольских проделок! — загремел профессор. — Берегись, если ты проделал всю эту комедию лишь затем, чтобы затащить меня к себе в мастерскую!

— Но ты все-таки у меня, папа! — смеясь, ответил Ганс, видя, что ему не удастся выдержать дольше роль больного. — И теперь ты во всяком случае не уйдешь отсюда, не кинув взгляда на моего «Архистратига Михаила». Вот он, там, у стены, тебе стоит только обернуться! — и, говоря это, Ганс проворно вскочил и встал в дверях.

— Ты хочешь таким путем насиловать мою волю? — вне себя от бешенства крикнул профессор. — О твоей выходке мы с тобой еще поговорим, а теперь дорогу!

Однако вместо того, чтобы повиноваться, Ганс запер дверь на замок перед самым носом старого Антона, который прибежал с водой и теперь остановился, недоумевая.

— Тебе ничего не поможет, отец, — сказал художник, — отсюда ты не выйдешь! Здесь — мое царство, я по всей форме захватил тебя в плен и не выпущу, пока ты не взглянешь на картину!

Это было уж чересчур, и буря разразилась со всей силой. Но Ганс оставался непоколебимым и обнаружил в то же время такой стратегический талант, который сделал бы честь его другу Михаилу. Не переставая дискутировать с отцом, он оттеснял его все дальше и дальше от двери и заставлял отступать к задней стене, мастерской, где висела картина. Когда же, подвигаясь таким образом, профессор очутился совсем близко от картины, Ганс неожиданно взял отца за плечи и повернул лицом к стене.

— Ганс, если ты позволишь себе еще раз... — воскликнул профессор и вдруг замолчал: невольно взглянув на картину, он был явно поражен. Еще раз глянул, смущенно кашлянул и подошел поближе.

В глазах Ганса сверкнул луч торжества. Теперь он был уверен в успехе, но все же из предосторожности стал, как часовой, за спиной отца.

— Это мое первое большое произведение, отец! — тихо сказал он. — Я никак не мог отдать его на общественный суд, не показав предварительно тебе. Ты не должен сердиться на мою военную хитрость, ведь это была единственная возможность.

— Молчи и не мешай мне смотреть! — сердито оборвал профессор, стараясь найти место, с которого картину было бы видно лучше всего.

Так прошло несколько минут. Затем послышалось какое-то ворчание.

Наконец профессор оглянулся на сына и буркнул:

— И ты будешь уверять, что совершенно самостоятельно написал эту картину?

— Конечно, отец.

— Не верю! — категорически заявил Велау.

— Но не будешь же ты оспаривать у меня мое собственное произведение! Как оно тебе нравится?

Опять послышалось какое-то неопределенное ворчание, но на этот раз оно звучало уже как будто примирительно.

— Гм... вещь неплоха... чувствуются сила и жизнь... Откуда ты взял сюжет?

— Из головы, отец.

Велау снова посмотрел на картину, затем еще раз оглянулся на сына, в голове которого, по мнению старика, могли найтись только глупости и дурацкие шуточки. Он отказывался понимать, как это возможно, чтобы...

— Я все еще жду твоего приговора, отец!

Что-то дрогнуло в лице профессора. Видно было, что ему чрезвычайно хотелось опять начать ворчать и ругаться. Но это ему не удалось, и он нашел компромисс:

— На будущее время я запрещаю тебе писать запрестольные образа!

— Нет, папа, в самом ближайшем будущем я нарисую естествоиспытателя в лице знаменитого исследователя Велау! Когда ты можешь начать позировать мне?

— Оставь меня в покое! — буркнул Велау.

— Это — полусогласие, а мне нужно полное! Не хочешь ли начать сеансы с завтрашнего утра?

— Черт возьми, да, если иначе никак нельзя!

— Победа! — закричал Ганс и бурно обнял отца.

На этот раз профессор не стал вырываться. Наоборот, он тоже крепко обнял юношу и, глядя в его лучистые, ясные глаза, сказал в неожиданном порыве сердечности:

— Паренек! В ученые ты не годишься, это я теперь и сам вижу, но все-таки, может быть, несмотря ни на что, из тебя и выйдет кое-что путное!

Глава 21

В Санкт-Михаэле шли деятельные приготовления к Михайлову дню, празднование которого должно было быть особенно торжественным по случаю освящения нового запрестольного образа. Церковь уже сияла в полном праздничном убранстве, а в маленькой, обычно тихой деревушке царило радостное оживление. Ведь предстояло приютить тысячи паломников, которые стекутся со всех окрестных гор; уже наступил канун торжественного дня, а с приготовлениями все еще не было кончено.

В канун праздника священник был неожиданно обрадован приездом своего бывшего ученика, капитана Михаила Роденберга.

— Вот так сюрприз! — сказал отец Валентин, радостно пожимая руку Михаила. — Я мог ожидать чего угодно, но только не твоего приезда в это время!

— В моем распоряжении всего несколько дней, — ответил Михаил. — Послезавтра мне надо опять быть в М., куда я сопровождал по служебным делам своего начальника, полковника Фернау. Мне удалось выхлопотать себе трехдневный отпуск, и я поспешил сделать небольшой крюк, чтобы повидать вас, ваше высокопреподобие!

Отец Валентин, улыбаясь, покачал головой.

— И это ты называешь маленьким крюком? Да ведь от нас почти день пути до М. Часов пять тебе пришлось ехать только горами. Но меня очень радует, что старый учитель все еще дорог тебе. По крайней мере хоть в Михайлов день ты будешь у меня, потому что надежда на приезд Ганса, которую я втайне питал, к сожалению, не осуществилась.

— Он с радостью приехал бы, но отказался от этого удовольствия из уважения к отцу, которому и без того достаточно тяжело, что имя Велау так тесно сплелось с церковным празднеством. Ведь вы знаете...

— Да, да, я знаю положение, которое занимает брат по отношению к церкви! — подавляя вздох, перебил его священник. — Но у Ганса мне придется серьезно просить прощения. До сих пор я не верил, что у нашего ветрогона найдется достаточно силы и глубины для подобного произведения!

— Все вы были несправедливы к нему и больше всех его собственный отец! — с искренней теплотой отозвался Михаил. — Только я, следивший за картиной с появлением первых эскизов, знал, чего можно ждать от нее! Впрочем, картина доставила Гансу бесконечный триумф. Как только ее выставили для публичного обозрения, восторгам и похвалам не было конца. К счастью, Ганс не из тех натур, которым лесть может повредить... Картину уже установили на место?

— Да, еще третьего дня. Это — прекрасное и драгоценное украшение, подаренное графиней Божьему дому. Она собиралась сама присутствовать при освящении и специально приехала из Беркгейма в Штейнрюк.

— Значит, завтра она будет здесь? — как будто с испугом перебил Михаил.

— Нет, к сожалению, она заболела. Переезд при суровой, бурной погоде вызвал у нее серьезное недомогание, и потому она...

Их прервал вбежавший псаломщик; он был чрезвычайно озабочен и принес массу сообщений и вопросов, касающихся празднества. Отец Валентин должен был везде быть решающей, контрольной, упорядочивающей инстанцией, а оставалось еще бесконечное количество дел.

— Насколько я вижу, мне немыслимо долее отвлекать вас, — сказал Роденберг. — Личное вмешательство вашего высокопреподобия повсюду необходимо. Поэтому я тем временем схожу в церковь, чтобы посмотреть, каков «Архистратиг Михаил» в теперешней обстановке. Авось хоть вечером у вас окажется досуг для дружеского разговора!

— Боюсь, что нет! — ответил отец Валентин. — Ты ведь не знаешь, что...

Священнику опять не пришлось договорить до конца, так как теперь вошла старая Катрина с целой охапкой гирлянд и еловых ветвей: она хотела знать, как распределить эти украшения. А тут явился крестьянский парень с не менее важным делом, да и псаломщик еще не получил ответа на все свои вопросы. Отец Валентин просто не знал, как ему всюду поспеть.

Михаил простился и направился хорошо знакомой ему дорогой к церкви. Было начало мая, и горные высоты осеняла суровая красота первых весенних дней.

Орлиная скала стояла еще в снегах, сияя сверкающими, роскошными кристаллами. Но и с нее уже неслись ручьи, освобожденные солнечными лучами из мощных глетчеров. Пенясь и ворча, они сбегали в долины, смывая снега с корней елей, прижавшихся к скалам. С гор и плато, окружавших Санкт-Михаэль, снега тоже уже сошли, и они улыбались в свежей, блестящей зелени. Рокот сбегавших ручьев и водопадов вносил жизнь в величественный пейзаж, а над вершинами носились весенние бури, и завывание ветра казалось приветственным, победным кличем.

Михаил вошел в церковь. Она была совершенно пуста в этот вечерний час, но уже принаряжена к празднику. Здесь, на этой одинокой высоте, не было весенней листвы и роскоши весеннего расцвета. Двери и колонны были обвиты лишь гирляндами темных еловых ветвей, а единственным украшением алтаря служили — маленькие букетики альпийских цветов, только что распустившихся на горных плато. И все-таки в этом просторном, тихом помещении было удивительно торжественно и ярко чувствовалась весна, а полумрак, слабо рассеиваемый косыми лучами заходящего солнца, проникавшими через окна, придавал внутренности церкви мистическое очарование.

Над алтарем высился «Архистратиг Михаил», теперь уже не прежний, потемневший, полуразрушенный временем образ с его наивной трактовкой сюжета, а блестящее художественное произведение, доказывающее крупное дарование автора. Михаил знал его с первых моментов возникновения, но для него, как для самого художника и публики, это был не образ, а картина, мастерское изображение батальной сцены, совершенно случайно касающаяся религиозной темы. Тем не менее Михаил был глубоко поражен впечатлением, которое производила картина в новой обстановке. В полумраке алтарной ниши, между готическими окнами, роспись которых сверкала пламенеющими красками, образ приобрел совершенно другой вид. Здесь картина вовсе отрешалась от малейшего светского элемента и представляла собой воплощение извечной святой легенды, общей для всех религий и верований, — легенды о победе, одерживаемой светом над тьмой, добром над злом.

Медленно двигался Роденберг к алтарю. Вдруг он заметил на передней молитвенной скамье женскую фигуру, скрытую от него до сих пор колонной. Это была не крестьянка: тяжелыми складками ниспадало до полу темное шелковое платье, а из-под кружевной косынки виднелись рыжевато-золотистые волосы, слишком хорошо знакомые Михаилу. Он остановился как вкопанный. Было ли это игрой фантазии, заставлявшей его повсюду видеть один и тот же образ? Но тут женщина, потревоженная шумом шагов Михаила, повернула голову и с ее уст сорвался возглас удивления, чуть ли не ужаса. На Роденберга смотрели глаза Герты!

Было что-то роковое в упорстве, с которым судьба вторично сводила их в далеком альпийском селении в тот момент, когда оба думали, что их разделяет большое пространство. Во всяком случае оба настолько растерялись, что не заметили смущения друг друга.

Прошло несколько минут, прежде чем они овладели собой.

— Я, как видно, испугал вас, — произнес наконец Михаил. — При входе мне показалось, что церковь пуста, и я заметил вас только в самый последний момент.

Герта медленно встала, сознавая, что ее испуганный вскрик требует объяснений. Она была углублена в созерцание запрестольного образа и не знала, сколько времени, не отрываясь, смотрела на «Архистратига Михаила», она совершенно забылась в этом созерцании, и вдруг, словно из-под земли, перед нею вырос тот, кого она видела на полотне...

Ее голос слегка дрожал, когда она ответила:

— Я и в самом деле была очень... поражена... Его высокопреподобие не упомянул ни словом о том, что и вы будете здесь на празднике!

— Я приехал всего полчаса тому назад и совершенно неожиданно. Я тоже не знал ничего о вашем пребывании здесь. Мне было сказано лишь, что графиня находится в замке Штейнрюк.

— Мы собирались обе приехать в Санкт-Михаэль, — сказала Герта, уже вполне овладевшая собой, — однако мама заболела, правда, несерьезно, кажется, но все-таки это меня сильно тревожит. Она пожелала, чтобы хоть один член нашей семьи непременно присутствовал при передаче церкви ее дара, и мне пришлось подчиниться ее желанию.

Михаил в нескольких словах выразил свое сочувствие и сожаление, но это были трафаретные фразы, они механически слетали с его уст и едва ли были расслышаны Гертой. При этом молодой человек не смотрел на девушку, как и она на него. Их взгляды инстинктивно избегали встречи и были устремлены к запрестольному образу, на который как раз падал широкий сноп солнечных лучей.

Ничто в этом образе не напоминало наивной традиционной манеры прежнего; сверху не парил рой ангельских головок, из пропасти не вырывались языки пламени, только две фигуры рвались с полотна, поражая мощью и яркостью. Над этими фигурами сверкало ясное небо, словно пронизанное золотым сиянием солнечных лучей, тогда как снизу, из пропасти, дышала вечная, мрачная ночь.

Сверзнувшись с высоты, уже касаясь в падении края пропасти, сатана еще раз пытался воспрянуть в последней судороге побежденного. Это было не рогатое, змееподобное чудовище из сказки, а человек жуткой, демонической красоты с темными крыльями ночной птицы. Черты его лица говорили о муке, бешенстве и в то же время ужасе перед силой, ниспровергшей его, но в глазах, обращенных кверху, чувствовались безнадежное отчаяние, страстное стремление к свету, который когда-то светил и для него и который ныне окончательно исчезал в вечной, беспросветной тьме. Это был Люцифер, падший ангел, и в падении удерживавший отблеск былого сияния.

А над ним из широкой небесной тверди несся светлый архангел архистратиг Михаил в сверкающих доспехах, поддерживаемый двумя мощными крыльями, и словно орел низвергался с высоты на врага. В правой его руке пылал огненный меч, и молнии сверкали из больших синих глаз, а вокруг чела развевались растрепавшиеся от бурного полета кудри. Взгляд, лицо, поза — все говорило о борьбе и целеустремленности, все дышало уничтожением, и все же как будто сияющий венец окружал могущественного архистратига, борца за свет!

— В этой обстановке картина производит совершенно другое впечатление, — сказала Герта, не отрываясь от образа. — Она кажется гораздо серьезнее и дышит большей силой. В архангеле есть что-то, внушающее ужас, так и кажется, что чувствуешь огненный дух уничтожения, исходящий от него. Боюсь только, что наши горцы не поймут его. Пожалуй, торжественное безразличие старого образа ближе их понятиям!

— Значит, вы не знаете наших альпийцев, — возразил Роденберг. — Именно эту картину они поймут скорее, чем любую другую, потому что это — их архистратиг Михаил, который в грозе и буре нисходит с гор, потрясая гибельными молниями. Это архангел не церковной легенды, а их собственных поверий. Однажды вы сочли ересью, когда я усмотрел в легенде о святом Михаиле староязыческий культ света. Теперь вы видите, что Ганс держится одного со мной мнения: в его архистратиге чувствуются черты древнегерманского бога Вотана.

— Профессор Велау обоим вам внушил эту мысль, — с упреком сказала Герта. — Он никак не может примириться с мыслью, что его сын написал настоящую икону, и хочет во что бы то ни стало усмотреть в ней что-то языческое. Словно народ видит в святом Михаиле только мстителя! Завтра, в день своего появления, он спустится с Орлиной скалы как жизнеподатель, его огненный меч взбороздит землю, и это пламя даст земле весеннюю творческую силу и жизнь. Я как раз сегодня опять слышала эту легенду!

— Ну, на сей раз он снизойдет в буре, — ответил Михаил. — Уже теперь непогода свистит на вершинах, и по всей вероятности Орлиная скала к ночи нашлет на нас одну из тех страшных весенних бурь, которых так боятся в этих краях. Я знаю приметы!

Словно в подтверждение его слов по улице с воем и ожесточением пронесся порыв ветра, который звучал уже не органными трубами, а словно дальним морским прибоем. К тому же солнце зашло за туманное облако и теперь заливало багровым светом всю церковь. Старые, выцветшие иконы на стенах, статуи святых, кресты и хоругви, все ожило какой-то странной, мистической жизнью в этом кровавом свете. Казалось, что фигуры ангелов на ступенях алтаря начали тихо помахивать крыльями, а сноп золотых лучей на запрестольном образе сменился красной полосой, поглотившей образ сатаны и яснее выявившей мощную фигуру архангела.

Наступило продолжительное молчание. Герта первая нарушила его, но ее голос звучал робко и неуверенно, когда она сказала:

— Капитан Ррденберг, у меня к вам просьба...

Он поспешно обернулся к ней:

— Вам угодно?

— Мне хотелось бы узнать истину, самую неприкрашенную истину кое о чем, связанном с одним инцидентом. Могу я узнать ее от вас?

— Если это в моей власти...

— Конечно! Вам стоит только захотеть. Дядя Штейнрюк сообщил мне, что столкновение, в которое он вмешался по моей просьбе, совершенно улажено, и я, разумеется, нисколько не сомневаюсь в правдивости его слов, но боюсь...

— Вы боитесь?

— Боюсь, что примирение было лишь притворным, кратковременным. Быть может, вам пришлось уступить парад авторитетом начальника, как Рауль подчинился авторитету главы семьи, но при следующей встрече ссора может опять возникнуть?

— С моей стороны — нет, — холодно возразил Михаил. — Так как граф Рауль в присутствии генерала взял назад свои оскорбительные слова, я получил достаточное удовлетворение.

— Рауль? Он действительно сделал это? — полунедоверчиво, полувозмущенно воскликнула Герта.

— При других условиях инцидент не мог быть улажен. Конечно, граф лишь подчинился авторитету деда, который категорически потребовал этого от него.

— И Рауль подчинился такому требованию? Невероятно!

— Вы сомневаетесь в правдивости моих слов? — резко спросил Михаил.

— Нет, капитан Роденберг, нет, но я по-прежнему вижу, что в основе этого дела лежит что-то особенное, хотя все и отрицают это. Еще тогда, в доме у Ревалей, в сцене с Раулем я услышала какие-то странные, непонятные мне намеки. Ведь, насколько я знаю, вы — посторонний нашей семье?

— Совершенно! — с ледяной решимостью ответил Михаил.

— И все-таки тогда шла речь о каких-то отношениях, которые ни вы, ни Рауль не хотели признавать. Что это за отношения?

— Не сумеют ли генерал и граф Рауль дать вам лучший ответ на этот вопрос, чем я?

Герта покачала головой.

— Они не могут или не хотят ничего открыть мне. Я уже не раз обращалась к ним. Но от вас я надеюсь узнать, наконец, истину.

— Однако и мне придется просить вас уволить меня от ответа. Всякие разоблачения такого рода будут лишь очень тягостными, а куда они могут завести, вы сами были свидетельницей.

— Я слышала только самое начало разговора, — сказала Герта, догадавшись, что здесь затрагивается пункт, которого лучше не касаться. — Разумеется этого было совершенно достаточно, чтобы бояться печального исхода, но дальнейшего я, право же...

— Не трудитесь щадить меня, — с глубокой горечью перебил ее Роденберг. — Я знаю, что вы слышали весь разговор, и уверен, что от вас не скрылось слово, которым граф Штейнрюк опорочил память моего отца!

Герта помолчала несколько секунд, затем тихо сказала:

— Да, я слышала, но была уверена, что это — ошибка. Думаю, и Рауль тоже убедился в этом и потому взял назад свои слова... Не правда ли?

Губы Михаила дрогнули. Он видел, что графиня не имеет ни малейшего представления о его отношении к ее семье, о той трагедии, которая разыгралась когда-то. Он не мог дать ей требуемые объяснения, но и не хотел слышать долее этот робкий участливый тон, который обвевал его большими чарами, чем вкрадчивая нежность прежнего. Он понимал, что его следующие слова откроют между ними пропасть, через которую уже нельзя будет перебросить мост! Но тем лучше! Это было необходимо, если он хотел сохранить остаток самообладания, а потому он ответил со всей возможной резкостью:

— Нет!

— Нет? — повторила Герта, отшатнувшись.

— Это пугает вас, графиня, не правда ли? Но когда-нибудь это должно было быть высказано. Я могу защищать собственную честь против попыток кого бы то ни было, покусившегося на нее. Против нападок на честь моего отца я бессилен. Я могу уничтожить оскорбителя, но обвинить его во лжи — нет!

Его голос казался совершенно спокойным, хотя и был странно беззвучен. Но Герта видела и чувствовала, что все существо этого стального человека содрогается от раны, которую он так открыто вскрыл на ее глазах. Она лучше кого бы то ни было могла оценить его гордость, не сгибающуюся даже в любви, и понимала, чего стоит ему это признание. Забыв обо всем на свете, следуя лишь порыву чувств, она воскликнула:

— Боже мой, как ужасно должны были вы страдать!

Михаил вздрогнул и вопросительно посмотрел на нее.

Он впервые слышал у нее этот тон, исходивший так непосредственно из самого сердца, полный такого пылкого участия, будто она чувствовала вместе с ним его муку. Перед ним словно сверкнул луч счастья, о котором он мечтал, которому противился со всей гордостью мужчины, не желающего быть игрушкой капризной девочки. То, что он увидел и услышал теперь, было не игрой, а искренним, неподдельным чувством. У него перехватило дыхание.

— Неужели вы и в самом деле можете сочувствовать мне? Вы, рожденная на высотах жизни, никогда не заглядывавшая в пучины людского горя? Да, я страшно страдал и страдаю до сих пор, потому что при воспоминании, которое должно было быть мне самым дорогим и священным, при слове «отец» — я должен потуплять свой взор.

Герта совсем близко подошла к Михаилу, и ее голос звучал тихо и мягко, словно лаская его.

— Но... если вы и не можете любить отца, то... ведь у вас была мать, и ее память осталась чистой?

— Ее память? Да! Но она была очень несчастна: она пожертвовала родиной и семьей, чтобы пойти за человеком, которого любила и в любовь которого верила. Она обманулась и за это ей пришлось заплатить несчастьем всей жизни... так она и умерла.

— И ее семья дала ей умереть в несчастье?

— А почему нет? Ведь это было ее собственным выбором, она только искупила свой проступок. Вам это непонятно, графиня?

Опять его слова были пронизаны обычной горечью. Герта медленно подняла на него глаза, но их взгляд уже не поражая своим ярким блеском — слезы смягчили этот блеск и придали необычную мягкость взгляду.

— Нет, это мне непонятно, но я понимаю, что она могла пойти за любимым человеком наперекор всему свету, хотя бы эта дорога и привела ее к несчастью и к позору, даже к гибели... Я сама могла бы поступить так!

— Герта! И это вы говорите мне? Это я слышу из ваших уст? — страстно крикнул Михаил и, прежде чем она могла воспрепятствовать, схватил ее руку и стал покрывать бурными поцелуями.

Это заставило графиню опомниться.

— Капитан Роденберг, Бога ради... Вы забываете...

— Что? — спросил он, еще крепче сжимая ее руку.

— Что я — невеста Рауля!

— Невеста, но не жена! Эту нить можно и порвать! Дайте мне право на это, и я...

— Нет, Михаил, никогда! Теперь поздно, я связана...

— Вы свободны, стоит вам только захотеть, но вы не хотите!

— Я не могу!

— Герта! Это — ваше последнее слово?

— Последнее.

Михаил выпустил ее руку и отступил назад.

— В таком случае извините меня за мою дерзость!

Герта видела, как глубоко он оскорблен. Михаил опять не верил ей, он думал, что это прежняя нечистая игра. Достаточно было ей сказать одно только слово, и он понял бы свою ошибку, но перед ней вдруг встал образ старого генерала. Да, слово было дано, и его надо было держать. Добровольно заключенного союза не разрывают за несколько недель до свадьбы только потому, что надумалось иное! Герта опустила голову и молчала. А на улице все более неистово, все более зловеще бушевал крепнувший ветер...

Прошла минута тяжелого молчания. Наконец Герта безмолвно направилась к выходу. Михаил последовал за ней на расстоянии нескольких шагов. Никто из них не говорил ни слова. Так они вышли в притвор, и тут навстречу им показался священник с взволнованным, озабоченным лицом.

— Я искал вас, графиня, — сказал он, тяжело переводя дух от быстрой ходьбы. — А, и ты тут, Михаил! Из замка прибыл нарочный...

— Из замка? — испуганно вскрикнула Герта. — Уж не стало ли маме хуже?

— Похоже, что состояние графини ухудшилось, и баронесса фон Эберштейн сочла нужным известить вас об этом. Вот письмо.

Герта вскрыла поданный ей конверт и пробежала письмо. Отец Валентин увидел, что она побледнела.

— Я должна ехать! Нельзя терять ни минуты. Прошу вас, ваше высокопреподобие, прикажите запрягать!

— Вы хотите ехать теперь? — с изумлением спросил священник. — Да ведь уже смеркается, через полчаса будет совсем темно, а буря все усиливается. Вы не можете отправиться ночью через горы!

— Я должна! Герлинда пишет мне в таких выражениях, которых не стала бы употреблять, если бы матери не грозила серьезная опасность.

— Но вы подвергаете опасности самое себя! Михаил, что ты скажешь?

— Будет очень бурная ночь, — сказал Михаил, выступая вперед. — Должны ли вы действительно ехать, графиня?

Вместо ответа она подала ему письмо, в котором было всего несколько слов, набросанных в большой спешке:

«Крестной внезапно стало хуже, она зовет тебя, я смертельно боюсь. Врач говорит о тяжелом, быть может, смертельном припадке. Сейчас же приезжай! Герлинда».

— Вы сами видите, что у меня нет выбора, — голос Герты дрожал. — Если я сейчас же двинусь в путь, то доберусь до замка еще до полуночи. Пойдемте, ваше высокопреподобие.

Они вышли из церкви и направились к деревушке. Герта и отец Валентин с трудом шли против ветра. Священник сделал еще попытку уговорить девушку отложить поездку до рассвета, но все было напрасно.

Из дома священника навстречу им выбежал гонец, прискакавший верхом. Но он не мог ничего ответить на тревожные расспросы Герты; он знал только, что доктор считает положение графини очень серьезным и велел ему торопиться, как только можно.

Михаил, молчавший, пока священник пытался отговорить Герту от поездки, теперь подошел к ней и тихо спросил:

— Могу я проводить вас?

— Нет! — последовал столь же тихий ответ, данный однако с полной решительностью.

Михаил мрачно отступил назад.

Через десять минут Герта уже сидела в горной колясочке, которой обыкновенно пользовалась ее мать при наездах в Санкт-Михаэль. На кучера можно было положиться, а слуга и гонец оба сидели на крепких лошадях. И все-таки старый священник с сильно озабоченным лицом стоял у коляски, пожимая на прощание руку графини. Затем ее прекрасное, теперь такое бледное лицо обернулось к двери дома священника, где стоял Михаил. Их взгляды встретились, это было «прости навсегда»...

— Дай Бог, чтобы буря не усилилась к ночи, — сказал отец Валентин, когда коляска отъехала. — В минуту серьезной опасности слуги наверняка растеряются. Я надеялся, что ты предложишь графине проводить ее, Михаил!

— Я это и сделал, но получил решительный отказ.

Священник недовольно покачал седой головой.

— Как можешь ты даже в такие минуты быть настолько обидчивым! Ведь ты видел, как волновалась графиня Герта, но если дело касается Штейнрюков, в тебе смолкает всякое чувство справедливости, я это давно знаю!

Михаил ничего не ответил на упрек. Его взгляд неотрывно следил за экипажем, исчезавшим за поворотом дороги, а затем он посмотрел на Орлиную скалу, призрачно белевшую в сгущавшихся сумерках. Да, вокруг ее вершины начинали нагромождаться облака, грозовые облака, медленно и мрачно роившиеся в вышине.

Глава 22

Отец Валентин вернулся с гостем в дом. Они не виделись с осени, и у них было много о чем расспросить и рассказать, а желание побыть наедине, без помех, неожиданным образом осуществилось. И все же разговор как-то не вязался. Особенно Михаил был необыкновенно рассеян и немногословен: по-видимому, он даже не слышал большинства вопросов священника, отвечал невпопад или вздрагивал при обращении к нему, словно просыпаясь от сна. Отец Валентин с недоумением заметил, что мысли молодого человека витают где-то далеко.

Сумерки сгущались все больше, и старая Катрина принесла свет. Вдруг кто-то постучал у дверей; и вслед за тем в комнату вошел пожилой человек в охотничьей одежде и направился прямо к отцу Валентину.

— Доброго здоровья, ваше высокопреподобие! Вот я и опять попал в Санкт-Михаэль! Узнаете меня? Ведь прошло добрых десять лет, как я уехал из здешних мест.

— Вольфрам, это вы? — воскликнул пораженный отец Валентин. — Откуда вы взялись?

— Из Таннберга. Я получил маленькое наследство и должен был выполнить некоторые судебные формальности, ну, а так как завтра как раз Михайлов день, то я захотел еще разок взглянуть на здешние места, да и на ваше высокопреподобие тоже! Я прибыл всего полчаса тому назад и остановился у трактирщика, но мне непременно хотелось еще сегодня повидать вас.

Священник с некоторым замешательством посмотрел на Михаила. Эта неожиданная встреча должна была быть тягостна для последнего, потому что если Вольфрам и не узнал его в первый момент, то этого было недолго ждать.

— Очень мило с вашей стороны, что вы сохранили приверженность ко мне и к старым краям, — с некоторым замешательством сказал отец Валентин. — Но я не один, как видите, у меня гость...

— Знаю-с — господин офицер, — лесник вытянулся по стойке «смирно», приветствуя Михаила с чисто военным шиком. — Уже слыхал от трактирщика! Кажется, это — сын вашего брата?

Михаил с первого взгляда узнал своего прежнего «пестуна». Это была все та же нескладно скроенная, но крепко сшитая фигура, те же резко очерченные черты лица. Если не считать того, что волосы Вольфрама сильно поседели, он почти не изменился. При виде этого грубого человека в груди Роденберга пробудились горькие воспоминания о всех ужасах его отрочества и первых лет юности. Правда, чувство справедливости подсказывало Михаилу, что лесник отнесся к порученной ему задаче так, как умел и мог, но все же офицер не мог побороть в себе досаду, не мог обратиться к Вольфраму со свободной непринужденностью. Что-то неприступное чувствовалось в нем, когда, встав с места и протягивая леснику руку, он сказал:

— Мне кажется, что этот офицер не так уже незнаком вам, господин лесничий! Как будто мы уже встречались прежде!

Вольфрама поразил звук голоса Роденберга, но, осмотрев офицера с ног до головы, он отрицательно покачал головой и ответил:

— Насколько мне известно, я не имел этой чести, господин капитан! Только вот голос кажется мне знакомым, да и лицо словно напоминает... напоминает... Да может ли это быть? Мне кажется, ваше высокопреподобие, что господин офицер немного похож на проклятущего Михаэля, который сбежал от нас!

— И которого вы, как видно, не поминаете добром?

— Еще чего не хватало! Мало я натерпелся горя с этим чертовым парнем! Он был силен, как медведь, но так глуп, что с ним никто ничего не мог поделать. Ничего-то он не понимал! А в заключение еще подвел меня под немилость графа Штейнрюка! Я был рад, когда парень сбежал, и я отделался от него. Наверное, он давно уже погиб, потому что мальчишка ровно ни на что не годился!

Михаил усмехнулся при этой не слишком лестной характеристике, но отец Валентин поспешил серьезно заметить:

— Вы ошибаетесь, Вольфрам, как всегда ошибались относительно своего воспитанника. Приглядитесь повнимательнее к господину офицеру: — это капитан Михаил Роденберг!

Вольфрам отскочил на три шага назад и уставился выпученными глазами на Михаила, словно увидел привидение:

— Капитан... Михель? — с трудом выговорил он наконец.

— Который, как видите, не совсем погиб и оказался кое на что годен, поскольку ему удалось, несмотря на свою глупость, дослужиться до капитанского чина! — иронически заметил Михаил.

Лесничий продолжал стоять, словно пораженный молнией, тщетно пытаясь охватить разумом истину. В смущенной беспомощности он смотрел на Михаила, переросшего теперь своего воспитателя на целую голову, и едва-едва решился дотронуться до протянутой ему руки. Он пробормотал несколько слов, в которых приветствия перепутались с извинениями, но не был в состоянии выразить ни того, ни другого.

Отец Валентин с обычной добротой пришел ему на помощь, принявшись расспрашивать о том, как Вольфрам провел эти десять лет, но прошло немало времени, прежде чем тот настолько пришел в себя, что смог отвечать на расспросы. Однако даже и тогда его речь была сбивчивой и спутанной. Впрочем, у него мало было о чем рассказывать. Хотя новая служба приносила ему больше дохода, чем прежнее лесничество, но он жил совершенно по-прежнему и по-прежнему избегал слишком тесного общения с людьми.

Михаил почти не слушал его рассказа. Его мысль неотступно следила за маленькой колясочкой, которая ехала теперь по опасной горной дороге среди неистовства бури. Правда, на небе показалась луна, но достаточно ли ярко светит она, чтобы помочь путникам разобраться в дороге? Пытаясь развеять свою тревогу, Михаил вышел из комнаты.

Вольфрам посмотрел ему вслед, взглянул затем на священника и сказал каким-то странно подавленным тоном:

— Ваше высокопреподобие, да может ли это быть? Неужели это и в самом деле — Михель, наш Михель?

Отец Валентин не мог удержаться от улыбки и ответил:

— Но ведь вы сами видите, что это так!

— Видеть-то вижу, да все же не верится! — заявил Вольфрам. — Неужели это тот парень, который не раз попадался мне под руку из-за своей глупости? Ведь трактирщик рассказывает, что капитан — страшно ученый человек, что его даже прикомандировали к генеральному штабу и в последней войне он так разносил врага, что только треск стоял! Ко всему тому он произведен в капитаны, совершенно как мой граф, когда сорок лет тому назад я поступил к нему под начало. Значит, Михель может стать еще и генералом, как его высокопревосходительство?

— Это вполне возможно. Но разве трактирщик не назвал вам имени, которое могло навести вас на догадку?

— Нет, он называл его все время просто «капитаном», видно, питает к нему дьявольское, почтение! Ну, насколько я заметил, теперь к господину Михелю не подступишься! Он очень любезен, но сквозь эту любезность как будто слышишь: «Смотри, лучше не подходи близко!» Теперь он и зовет-то меня «господин лесничий», значит, и мне, наверное, надо звать его «господин капитан»!

— Во всяком случае вам нужно считаться с изменившимися обстоятельствами. И вот еще что, Вольфрам! Совсем не к чему рассказывать трактирщику или другим здешним знакомым, что капитан Роденберг — ваш прежний питомец. В те времена он имел мало общего со здешними обитателями, да, кроме того, с тех пор он так переменился, что его никто не узнал, когда он приехал ко мне офицером. Насколько я знаю, в былое время граф Штейнрюк строго-настрого запретил вам болтать о вашем воспитаннике. Вы очень обязали бы Михаила и меня, если бы и теперь продолжали молчать.

— Болтовней я не занимаюсь, это вы и сами знаете, ваше высокопреподобие, — сухо отрезал Вольфрам. — К тому же мало чести для меня от того, что я когда-то пророчествовал Михелю. Надо мной только будут зубоскалить, так что мне же лучше, если это дело останется между нами.

Возвращение Михаила положило конец разговору. Лесничий тут же стал прощаться и отправился в трактир. Тем временем совсем стемнело, и Санкт-Михаэль скоро погрузился в глубокий сон.

Приметы, ясные опытному глазу еще с вечера, не обманули. Около полуночи на самом деле буря разразилась с такой силой, которая была редкостью даже в этих краях. Обыкновенно обитатели деревушки спали спокойно, не обращая внимания на осенние и весенние бури, но теперь стоял такой гул и стон, что все проснулись. Встревоженные жители боязливо крестились и на всякий случай оделись, боясь, что ураган сметет с лица земли все селение.

В доме священника тоже замерцал свет. Отец Валентин встал, оделся и подошел к окну. Вдруг по лестнице раздались шаги Михаила.

— Я увидел свет в вашей комнате и потому сошел вниз, — сказал он, входя. — Я так и думал, что буря поднимет на ноги и вас тоже!

— А ты, наверное, и вовсе не ложился? — спросил отец Валентин. — По крайней мере я все время слышал твои шаги над своей головой!

— Я не мог заснуть, но, право же, не думал, что помешаю вам!

— Да нет же! Я и без того не мог заснуть, все время думал, как доедет графиня Герта. Слава Богу, что буря разыгралась во всей силе лишь к полуночи! Графиня уже в одиннадцать должна быть дома.

— Вы уверены в этом? — быстро спросил Михаил.

— Ну, конечно! Отсюда до Штейнрюка три часа езды, а все это время небо было довольно ясно, к тому же сейчас полнолуние. Я боялся, что буря разыграется раньше и застанет графиню в пути. Но если она успела хотя бы выбраться с гор на долину, то опасности вообще не может быть!

— Если она успела! Но как знать это наверное? — пробормотал Михаил.

Он должен был согласиться со священником: по всей вероятности, Герта уже давно была в безопасности. Но жгучее беспокойство, лишившее его сна, не рассеивалось и теперь. Какая-то неясная тревога тяжело навалилась на душу Михаила, словно предчувствовавшего несчастье.

Он тоже подошел к окну и вместе со священником молча вглядывался в бурную ночь, стараясь проникнуть взглядом сквозь неуверенное мерцание света.

Полная луна достаточно ярко просвечивала между быстро бегущих туч, чтобы можно было различать очертания предметов на некотором расстоянии.

Вдруг показалась темная фигура, отчаянно борясь с бурей, она направлялась к дому священника.

— Кто бы это мог быть? — с удивлением произнес отец Валентин. — В такую погоду люди идут ко мне только затем, чтобы просить причастить умирающего. Но этот человек идет с самого конца деревни, где находится трактир и где, как мне известно, нет ни одного болящего! А все-таки он идет прямо ко мне... Пойду открыть ему!

Священник пошел к двери, и в тот же момент послышался голос Вольфрама:

— Это я, ваше высокопреподобие! Являюсь, можно сказать, «словно тать в нощи». Да ничего не поделаешь, и если бы вы не были на ногах, мне пришлось бы разбудить вас.

— Да что случилось? В чем дело? — тревожно спросил отец Валентин, впуская в комнату позднего гостя.

— Ничего хорошего, ваше высокопреподобие! Дайте только сначала дух перевести... Проклятая буря... просто опрокидывала меня по дороге! Я пришел из-за молодой графини...

— Графини Штейнрюк? Где она? — с ужасом крикнул Михаил.

— Это только Бог знает! Ведь сюда она не вернулась?

— Боже спаси! Нет! — испуганно воскликнул отец Валентин. — Да ведь графиня хотела ехать прямо в замок?

— Да, но ей пришлось вернуться обратно. Проклятая лошадь испугалась горного ручья*! Просто свернул бы голову негодному животному, наделавшему все это несчастье. А кучер, вместо того чтобы придержать вожжи, сам полетел с козел и теперь лежит с раной в черепе. Слуга с большим трудом дотащил его до трактира, а графиня на обратном пути заблудилась. Никто не знает, где она, и это в такую ночь, когда вся нечистая сила сорвалась с цепи!

Вольфрам остановился, чтобы перевести дух. Михаил смертельно побледнел: как ни сбивчив был рассказ лесничего, все же стало ясно, что дурные предчувствия не обманули его.

— Сама-то графиня не пострадала? — воскликнул он. — Где случилось несчастье? В какое время? Да отвечайте же!

Михаил с такой страстью осаждал лесничего всеми этими вопросами, что отец Валентин, несмотря на свою тревогу, изумленно посмотрел на него. Вольфрам напряг все усилия, чтобы рассказать о случившемся более связно, и это до известной степени удалось ему, хотя само событие не стало от этого отраднее.

— Сначала все шло хорошо, — рассказывал он. — Месяц ярко светил, и экипаж ехал довольно быстро. Вдруг со скал с шумом и грохотом ринулся горный ручей, лошадь испугалась, кинулась в сторону и опрокинула экипаж.

— А графиня?

Этот вопрос вырвался у Михаила с такой же страстной тревогой, как и прежние.

— Нет, она сейчас же выскочила, но кучер получил опасную рану, а у экипажа сломалось колесо. Разумеется, слуги потеряли голову — этот народ вечно делает только глупости, если случается что-нибудь из ряда вон выходящее. Только одна графиня не растерялась и сейчас же отдала нужные распоряжения. В поломанном экипаже она не могла ехать дальше, следовательно, оставалось вернуться в Санкт-Михаэль. Кучера посадили в экипаж, один из слуг остался при нем, а другого графиня взяла с собой, собираясь послать из деревни помощь. С той поры о ней ничего не слышно!

— Когда это случилось? — спросил Михаил.

— Около девяти.

— В таком случае к десяти она должна была бы уже быть здесь, а теперь час пополуночи! Но дальше, дальше?

— А дальше-то и рассказывать нечего! — заявил Вольфрам. — Оба оставленные на дороге подождали часа два и, видя, что помощи нет, решили справиться собственными силами. Кучер несколько пришел в себя, слуга подсадил его верхом на лошадь, которую повел в поводу, и так они добрались до трактира. Здесь выяснилось, что графиня не возвращалась в село, потому что она должна была бы пройти мимо трактира, а ее никто не видел. Значит, надо было справиться у вашего высокопреподобия — может быть, она все-таки прошла незаметно? Слуга хоть и хныкал, словно старая баба, печалясь о судьбе своей госпожи, но его нельзя было никакой силой сдвинуть с места и заставить отправиться к вам, потому я и пошел сам. Что же делать-то, ваше высокопреподобие?

— Случилось несчастье! — воскликнул священник, с нарастающим ужасом слушавший рассказ лесничего. — Я боялся этого и отговаривал графиню от поездки ночью по горам! Теперь она, наверное, свалилась в пропасть...

— Я более склонен думать, что она заблудилась, — возразил Михаил дрогнувшим голосом. — Те двое, что вернулись, не обнаружили ни малейшего следа графини?

— Ни малейшего! — с уверенностью сказал Вольфрам.

— Значит, о падении нечего и говорить. Два человека на двух лошадях не могут бесследно пропасть на довольно безопасной дороге. Наверное они сбились с пути!

— Но там негде сбиться!

— Нет, ваше высокопреподобие, у Альменбаха легко сбиться: там дорога разветвляется, и одна ветвь ведет к горной часовне. Обе дороги очень схожи, лунный свет обманчив, и если графиня вовремя не заметила свой ошибки, то она... попала в ущелья Орлиной скалы!

— Боже сохрани! — крикнул священник. — Да ведь это мало чем лучше падения в пропасть!

Михаил стиснул зубы. Он знал, что тут нет никакого преувеличения, еще со времена своего детства он был отлично знаком с ущельями и пропастями Орлиной скалы!

— Но это — единственное, что можно логически предположить! — сказал он. — Во всяком случае нельзя терять ни минуты, и так уже четыре часа пропали даром. Нужно сейчас же отправляться в путь!

— Теперь? В такую ночь? — спросил Вольфрам, глядя на капитана так, словно сомневаясь в его умственных способностях.

— Михаил! Что тебе пришло в голову? Не собираешься ли ты... — испуганно начал священник.

— Искать графиню? Да! Мне кажется, что это понятно само собой. Уж не должен ли я спокойно оставаться дома, пока она одиноко бродит во тьме, среди этой ужасной бури?

— Но в данный момент это совершенно невозможно! Ты ведь знаешь наши горы и понимаешь, что пока буря неистовствует с такой силой, ничего предпринять нельзя. Как только буря ослабеет или только забрезжат первые лучи рассвета, мы сделаем все, что в человеческих силах. Но идти на поиски сейчас... да это не только безумная отвага, это — явное безумие!

— Безумие или нет, но нужно попытаться! — отрезал Михаил. — Неужели вы думаете, я стану заботиться о своей безопасности, раз дело идет о жизни графини Герты? И если даже мне придется последовать за ней на вершину Орлиной скалы, если там десятки раз смерть будет грозить мне — или я вырву ее из опасности, или погибну вместе с ней.

Отец Валентин с отчаянием всплеснул руками. Этот порыв страсти сразу обнажил тайну сердца Михаила, которую он так тщательно скрывал, но которую уже начал подозревать в последние моменты старый священник. Теперь он тихо сказал:

— Неужели дело обстоит так? Всемогущий Боже!

Михаил не обратил никакого внимания на эти слова и, обернувшись к Вольфраму, быстро сказал:

— Мне нужны спутники, потому что надо искать в разных направлениях. Пойдете вы со мной?

— Я?! — крикнул лесничий, отступая на шаг. — Теперь, когда все адские силы сорвались с цепи и неистовствуют в горах? Да ведь даже в те времена, когда я заведовал горным лесничеством, адская охота ни разу так не бесновалась!

— Проклятое суеверие! — буркнул Роденберг, топнув ногой. — Ну так доставьте мне сюда трактирщика! Он — отличный ходок по горам и неробкого десятка!

— Может быть! Но только и он не пойдет в такую погоду. Он еще недавно говорил, что даже за бочку золота он и носа не высунет на улицу, потому что ему прежде всего надо думать о жене и детях!

— Так я пойду один! — решительно сказал Михаил. — Пошлите мне подмогу, как только наступит утро. Я отправлюсь по дороге к горной часовне. Вы, Вольфрам, обыщете все свое прежнее лесничество, а вы, батюшка, распорядитесь тщательно осмотреть проезжую дорогу, может быть, все-таки найдется какой-нибудь след. Поднимите с утра на ноги всю деревню! А мне теперь нельзя терять ни минуты!

Он высказал все это энергичным, повелительным тоном, которым обычно говорил со своими подчиненными, и тут же бросился к двери. Лесничий смущенно посмотрел ему вслед и сказал:

— Видно, что капитан умеет командовать! Он распоряжается так, как будто вся деревня — его рота, обязанная ему повиновением! Чудное дело! Вот совершенно так же действовал мой граф! Знаете, у Михеля и в самом деле тот же голос и взгляд, как у графа, словно он ему — родной сын... Ваше высокопреподобие, тут что-то неладно! Это — колдовство!

Священник ничего не ответил ему, слишком подавленный всем происшедшим. К тому же Михаил вернулся в комнату через несколько минут, уже совершенно снаряженный для трудного путешествия.

— Будьте здоровы, ваше высокопреподобие, — сказал он, протягивая руку своему старому учителю. — А если нам не суждено свидеться больше, то храни вас Бог!

Отец Валентин судорожно ухватился за его руку. Боязнь потерять своего любимца перевешивала в нем мысль об опасности, в которой была Герта.

— Михаил, да образумься же! Ты только послушай, как ревет буря! Ты не пройдешь и ста шагов! Ну, подожди хоть полчаса!

— Нет, тут дорога каждая минута! Прощайте!

Он направился к двери. У ее порога стоял Вольфрам, на лице которого отражалась сложная игра чувств, когда он спросил:

— Господин капитан, так вы непременно хотите идти, да еще совершенно один-одинешенек?

— Раз ни у кого не хватает мужества последовать за мной, пойду и один! — резко ответил Михаил.

— Ну-ну! Мы тоже не из трусов будем! — обиженно воскликнул лесничий. — Конечно, христианская душа, у которой, как у трактирщика, на совести жена да ребята, не может рисковать. Ну, а у меня нет никого на шее, и если иначе никак нельзя — что поделаешь? — пойду с вами!

Отец Валентин с некоторым облегчением перевел дух: все же Михаил будет не один.

Роденберг коротко ответил Вольфраму:

— Ну, так пойдем! Двое всегда лучше одного!

— Это смотря как, — сухо ответил Вольфрам. — Быть может, адская охота тоже так подумает и заберет нас обоих. Сохрани Бог, ваше высокопреподобие! Не повредит, если вы будете все это время крепко молиться за нас. Вы — святой человек и если замолвите словечко архистратигу Михаилу, то, может быть, он и усмирит взбесившуюся нечистую силу. Это было бы в самую пору!

Михаил был уже за дверью, кивнув с порога священнику в знак последнего привета. Вольфрам последовал за ним, и вскоре оба исчезли в ночном мраке.

* Весной в горах от таяния вершинных снегов и глетчеров нередко образуются шумные каскады, возникающие сразу и неожиданно и так же неожиданно исчезающие.

Глава 23

Действительно, Орлиная скала наслала одну из тех весенних бурь, которых опасались решительно все горные жители. Те, кто, как Вольфрам, были суеверны, видели в этой буре «адскую охоту», то есть стаю нечистых духов, носившуюся по горам и лесам в жажде бед и истребления. Буря выла, свистела, рычала, и луна, вдруг появляясь из грозовых облаков, окидывала небо и землю бледным, призрачным мерцанием, которое было еще более жутким, чем полная темнота. Вольфрам не раз осенял себя по дороге крестом, когда неистовство бури особенно возрастало, но, несмотря на это, храбро пробивался вперед. Нужно было так хорошо знать местность и обладать такой закаленной натурой, как у него и у Михаила, чтобы вообще подвигаться вперед.

Вплоть до горной часовни оба мужчины прошли вместе, не обнаружив ни малейших следов пропавших. У часовни они разошлись. Михаил, не обращая внимания на уговоры лесничего, решил пробираться к Орлиной скале, которая начиналась у часовни, а Вольфрам пошел в обход по горному лесничеству, некогда подлежавшему его дозору. Они условились, что тот, кто найдет затерявшихся, приведет их к часовне и там будет ждать наступления утра. При всех обстоятельствах оба сойдутся там к утру, и если поиски останутся безрезультатными, подождут подмоги из деревни, чтобы сообща снова начать розыски. Так распорядился капитан Роденберг.

— Если только он вообще вернется! — ворчал Вольфрам, остановившийся на лесной поляне, чтобы перевести дух. — Чистое безумие идти в такую ночь в ущелья Орлиной скалы. Но он пойдет на самую вершину, если не найдет графини внизу, готов поручиться головой! На уговоры он не очень-то падок, наоборот, держит себя так, будто он — мой господин и повелитель. Хотелось бы мне знать, почему я, собственно, допускаю это и к чему увязался за ним? Его высокопреподобие совершенно прав: чистейшее безумие рыскать по горам в такую адскую ночь, когда не расслышишь крика, не рассмотришь знака... Мы не знаем даже направления, в котором заблудилась графиня. Но Михеля это нисколько не беспокоит! И его-то я считал трусом! Правда, еще мальчишкой он готов был кинуться в самую адскую охоту, чтобы поближе рассмотреть бесовскую силу, но от людей вечно бегал. А теперь как будто уже не бегает от них, зато командует ими на славу. И ведь невольно слушаешься его, вроде иначе и нельзя! Совсем как мой граф!

Лесничий вздохнул и приготовился продолжать путь. Буря на минуту смолкла, и Вольфрам снова громко, протяжно крикнул, как уже делал это неоднократно. На сей раз он вдруг насторожился и прислушался: ему показалось, словно издали донесся слабый человеческий голос.

Он еще раз крикнул изо всех сил своих богатырских легких, и теперь ответ послышался совершенно ясно.

— Здесь! Сюда! — жалобно простонал невдалеке человеческий голос.

— Наконец-то! — воскликнул лесничий, быстро направляясь на голос. — Это не графиня, я слышу по голосу, но где один, там, наверное, и другая... Значит, вперед!

Не переставая покрикивать, он пошел по направлению голоса. Ответные крики звучали все ближе, и через каких-нибудь десять минут Вольфрам набрел на спутника Герты. Тот сейчас же ухватился за лесничего, как утопающий за соломинку.

— Вы меня опрокинете! — заворчал Вольфрам. — Разве вы раньше не слышали моих криков? Вот уже добрых два часа я ору во все стороны! Где графиня?

— Не знаю... я потерял ее... Уже час...

Вольфрам резко отдернул руку, за которую судорожно уцепился слуга.

— Что? Потеряли? Да порази меня Бог! Я думал, что наконец-то нашел графиню, а вместо того застаю одного слугу! Да как же вы посмели покинуть свою госпожу! Почему не остались при ней, когда это было вашей обязанностью?

— Я тут ни при чем, — оправдывался слуга. — Туман... буря... и лошади пропали...

— Дело идет о людях, а не о животных! — со свойственной ему грубостью оборвал несчастного Вольфрам. — Чтоб меня черт побрал, если я понимаю что-нибудь в вашем детском лепете! Рассказывайте, как следует, по порядку!

Но прошло немало времени, прежде чем слуга, почти потерявший разум от страха и усталости, смог ответить на вопросы лесничего. Он уже давно служил в графском доме, отличался верностью и надежностью, а потому графиня-мать и дала его Герте в провожатые. Но его надежности хватало лишь на обычную жизнь, а в тех необыкновенных обстоятельствах, в которые ему пришлось попасть, он оказался совершенно беспомощным и мог лишь ухудшить положение графини.

Как и полагал Михаил, они сбились с дороги и заметили свою ошибку лишь тогда, когда доехали до горной часовни. Они сейчас же повернули обратно, но тут луну заволокло тучами, и, не зная местности, они окончательно растерялись. Напрасно они кидались во все стороны — на проезжую дорогу им никак не удавалось выбраться, так что в результате они окончательно потеряли возможность ориентироваться. Лошади стали пугаться этого блуждания среди воя и грохота бури, пришлось слезть с них и привязать их к дереву.

Но буря усиливалась, и небо все сильнее заволакивалось тучами. Графиня поняла, что последний шанс на спасение — довериться инстинкту лошадей, и послала слугу за ними. В это время спустился густой ледяной туман, в котором уже невозможно было разобрать даже то, что находилось в двух шагах. Слуга не только не смог найти лошадей, но и свою госпожу тоже уже не мог разыскать. Он стал кричать, однако крики заглушались воем бури, и по всей вероятности несчастный отдалялся от Герты, думая, что приближается к ней. Он и сам не знал, как попал в это место.

— Это было глупее всего! — крикнул лесничий. — Теперь графиня совершенно одна, и весьма вероятно, что она и на самом деле попала на Орлиную скалу, как вбил себе в голову капитан Роденберг. Не могу понять, какое ему дело до нее, что он так безумно рискует из-за нее головой! Однако вперед! Сначала к горной часовне! По дороге будем кричать, не переставая, может быть, что-нибудь и выйдет!

* * *

Буря продолжала неистовствовать с прежней силой. Тучи проносились по небу, окутывая вершины гор нестройной ордой туманных, неясных теней. Свист, треск, грохот стояли в воздухе, и казалось, что ночь ожила тысячей голосов гибели.

Под гигантской развесистой сосной, вершина которой уже давно отсохла и, оголенная, вздымалась к небу, притаилась женская, фигурка, до смерти истомленная бесцельным блужданием, скованная ледяным туманом, отчаявшаяся в возможности спасения. Нежный, избалованный отпрыск графской семьи, тщательно охраняемый от любых невзгод и неприятностей, в тяжелую минуту доказал благородную твердость своей натуры. Графиня Герта проявила большую храбрость и неустрашимость перед лицом истинной опасности, старалась успокоить и ободрить перетрусившего слугу и поддерживала его бодрость, пока они были вместе, находя в этом опору и для себя. Старый, дрожавший от страха лакей не мог охранить свою госпожу, но все-таки около нее был человек, а теперь она была лишена даже этого. Сколько ни ищи, сколько ни кричи, его не вернешь, теперь она одна, окруженная всеми ужасами этой дикой бурной ночи!

О том, как она пришла к этой сосне, у Герты осталось самое смутное воспоминание. Мрачные, рокочущие леса, темные массивы скал, горные ручьи и водопады — все это мелькало перед ней в виде какой-то скомканной, кошмарной картины, и она продолжала идти все дальше и дальше в надежде найти какой-нибудь выход. Словно лунатик, она проходила по краю ущелий и пропастей, не сознавая всего ужаса дороги, по которой никогда не рискнула бы пройти при свете дня. Но тропинка, которая вела ее все дальше, неожиданно кончилась, и Герта в изнеможений остановилась у гигантской сосны.

На мгновение буря задержала свое дыхание, небо просветлело, луна выплыла из-за туч и ярко осветила всю окрестность. Теперь Герта увидела, что попала на крошечную, тесную площадку, что совсем рядом с ней зияет пропасть, а вокруг в диком беспорядке раскинулось море скал и утесов. Внизу чернели леса, а прямо над ней, вздымаясь на головокружительную высоту, уносилась ввысь Орлиная скала. Ее глетчеры сверкали в лунных лучах, и гулко шумели сбегавшие с них ручьи. Но все это длилось одно мгновение. Затем буря загрохотала с прежней силой, заглушая всякий посторонний звук, луна опять исчезла, и снова все погрузилось в обманчивый, неверный полусвет.

Старая сосна качалась, скрипела, стонала и склонялась все ниже — должно быть, буря хотела сорвать ее со скалистого пристанища. Герта обеими руками обхватила ее ствол. Она не плакала, не жаловалась, но все ее существо содрогалось в смертельном ужасе. Ее взгляд был прикован к сверкающим высотам Орлиной скалы, которые одни только и были видны в этом море туманного полусвета, и старая легенда вновь всплыла в ее памяти. Ведь оттуда с наступлением утра нисходит архистратиг Михаил! Неужели этот могущественный патрон ее рода, этот победоносный вождь воинства Господня не мог бы спасти несчастную девушку, вся горячая кровь которой протестовала и содрогалась перед ледяными объятиями смерти? Но владычество святого Михаила начиналось лишь с воцарением света, лишь с первым солнечным лучом засверкает над землей его благостный огненный меч, а теперь царили ночь и беда!

Горячая молитва вырвалась из сердца Герты. Перед ее глазами ясно стояло изображение архангела с орлиными крыльями и пламенными очами, красующееся за престолом, багровые лучи заката мистическим венцом окружали образ, а рядом стоял тот, с которого был написан архангел и который однажды воскликнул:

— Если бы мое счастье было так же высоко и недостижимо, как Орлиная скала, я все-таки добрался бы до него, хотя бы каждый шаг грозил мне гибелью!

Герта знала, что это — не фраза. Михаил последовал бы за ней в опасности, стал бы искать и нашел ее, если бы только мог подозревать, что приключилось с нею. Но ведь он думает, что она давно укрылась в родном замке! И все-таки ей показалось вдруг, что его должно привлечь сюда то страстное стремление к нему, в котором сосредоточилось все ее существо, и, словно он мог услышать ее на таком большом расстоянии, с ее уст сорвался отчаянный крик — мольба к архистратигу Михаилу или призыв к возлюбленному?..

— Михаил!.. Помоги!..

И вдруг в ответ донесся отклик, еще далекий, полузаглушенный, но его голос, который — она расслышала это сквозь вой и грохот бури — звучал торжеством:

— Герта!.. Герта!..

Она вскочила на ноги и ответила на призыв. Все ближе слышались спасительные оклики, теперь спаситель, должно быть, выяснил ее местонахождение, потому что совсем близко от нее снизу раздалось:

— Там наверху? Мужайся! Я иду!

Прошло еще несколько бесконечных, мучительных минут. Михаил медленно и с большим трудом поднимался по обрыву. Но вот его высокая фигура выросла перед Гертой, он вонзил в землю горную палку и вскочил на площадку. Вот он очутился около графини, схватил ее в объятия, и она прижалась к нему, как будто не желая больше никогда разлучаться с ним!

Но момент самозабвения был краток, опасность еще со всех сторон грозила им, нельзя было терять ни минуты.

— Нам надо опуститься вниз! — произнес Михаил. — Сосна качается, и ее корни наполовину обнажились. Она может в любой момент рухнуть вниз; здесь, в ущельях, вообще небезопасно... Пойдем, Герта!

Он не выпустил девушку из своих объятий, а она прислонилась к его плечу с полным доверием. Михаил пошел вперед и, почти неся графиню на руках, приступил к спуску. Теперь луна снова выплыла из-за туч, освещая путь. При ее свете было видно, какую страшную дорогу прошла Герта и как увеличилась опасность при спуске. Однако Михаил не напрасно провел десять лет в этих горах и, став взрослым человеком, не забыл того, что усвоил, будучи мальчиком, которому ни один утес не казался слишком высоким, ни одно ущелье — слишком обрывистым.

Так спускались они по почти отвесной дороге. Рядом с ними зияла пропасть, кругом свирепствовала буря, а в их сердцах пламенело безграничное счастье, которому не страшны ни пропасти, ни ущелья! Наконец они добрались до более надежного места. Михаил сдержал слово — он достал свое счастье с Орлиной скалы!

К утру буря стала стихать. Она уже не неистовствовала с прежним бешенством, да и небо мало-помалу начало светлеть. Тучи медленно спускались в долины, и вокруг горных вершин уже роились серые тени рассвета.

Михаил решил сделать передышку в устье ущелья. До горной часовни было еще не меньше часа пути, и необходимо было дать отдохнуть измученной Герте. Теперь опасность уже осталась позади, дальнейший путь не представлял особых трудностей, тем более при дневном свете.

Михаил посадил Герту под защиту скалистого выступа. Одежда графини носила на себе следы ее ночных скитаний: дождевой плащ разорвался в клочья, шляпа затерялась, и тяжелые волосы распустились и ниспадали на плечи, обрамляя бледное, усталое личико. А Михаилу казалось, что он никогда еще не видел ее такой прекрасной, как в этот момент, — ее, своей так тяжело выстраданной, вырванной у бури невесты.

До сих пор они молчали всю дорогу, где от каждого шага зависела их жизнь. И теперь, в первые минуты, они продолжали молчать, глядя на Орлиную скалу, где рассвет начинал пронизывать серые тени розоватым светом, становившимся все ярче.

Наконец Михаил склонился к девушке и тихо шепнул:

— Герта!

Она подняла на него глаза и вдруг простерла к нему обе руки.

— Михаил, как мог ты разыскать меня в этих ущельях? Ведь у тебя не было ни малейших указаний...

Улыбаясь, он прижался губами к ее рукам.

— Нет, указаний у меня не было, но я чутьем угадал, где моя Герта! Ведь и ты тоже почувствовала мою близость: ты позвала меня еще до того, как услышала мой призыв! И теперь я уже не дам запугать себя страшным словом «никогда!», которое ты бросила мне вчера, утверждая, что отдашься нелюбимому! Я отвоевал тебя у Орлиной скалы... ну, так надеюсь, мне удастся восторжествовать и над Раулем Штейнрюком!

— Да я и не могу стать его женой! — вспыхнула Герта. — Теперь-то я уже знаю, что это совершенно невозможно! Но не начинай снова спора, Михаил, умоляю тебя! Когда окажется возможным...

— Это никогда не «окажется возможным», не обольщайся, — перебил ее Михаил. — Понадобится ожесточенная борьба, быть может, разрыв со всей семьей, которая никогда не простит тебе, если ты разрубишь узел, так старательно завязанный семейными заботами, если пожертвуешь графом Штейнрюком ради офицера мещанского происхождения, у которого нет ничего, кроме шпаги и веры в будущее. Кроме того, существует еще кое-что, чем будут мучить и тебя, и меня. Я открыл тебе в церкви темное пятно моей жизни...

— Память отца?

— Да. Тебе постоянно будут напоминать о том, что ты собираешься вручить свою судьбу сыну авантюриста, имя которого запятнано. Я хотел отпугнуть тебя вчера этим, однако ты подумала в тот миг лишь о моих страданиях... Но выдержишь ли ты и тогда, когда эта тень коснется твоей собственной жизни, когда это имя станет и твоим тоже?

— Неужели мне нужно еще раз повторить то, что я уже сказала тебе вчера, когда мы говорили о твоей матери? Я готова последовать за избранником своего сердца наперекор всему свету, хотя бы моим уделом стали нищета, позор и гибель!

Михаил бурно привлек девушку в свои объятия, и она прижалась к нему, как в тот миг над пропастью у Орлиной скалы. А скала пламенела теперь в алых лучах восходящего солнца. Словно пламенный вестник дня, все шире разливался багрянец утренней зари. Уже розовели снежные вершины гор, и грозовые тучи, все еще осаждавшие небосвод, тоже начинали зарумяниваться.

— Загорается день! — сказал Михаил, целуя губы и лицо любимой девушки. — Как только ты отдохнешь, мы отправимся дальше, и еще сегодня я доставлю тебя к матери.

— К матери! — страдальчески крикнула Герта. — Боже мой, а я вовсе не думала о ней в эти часы. Возможно, я была к смерти ближе, чем она. Мать уступила бы моим мольбам, я знаю это. Но она слепо подчиняется во всем дяде Штейнрюку, и борьба с ним будет бесконечно тяжела!

— Это уже предоставь мне, — сказал Михаил. — Сразу по возвращении я сообщу генералу, что ты требуешь обратно свое слово, данное Раулю, что ты...

— Нет, нет! — испуганно перебила его Герта. — Первую бурю должна выдержать я сама. Ты еще не знаешь моего опекуна!

— Я знаю его лучше, чем ты думаешь, и уже не один раз вступал с ним в открытую борьбу. Если кому по силам бороться с ним, так именно мне, недаром в моих жилах течет его кровь!

Герта удивленно посмотрела на него.

— Что ты сказал? Я не поняла!

Михаил выпустил ее из объятий и, выпрямившись, ответил:

— Я умолчал кое о чем, Герта, умышленно умолчал. Я хотел узнать, согласна ли ты будешь принадлежать мне даже в том случае, если бы я оказался лишь сыном чуждого вам всем авантюриста. Но я не посторонний всем вам... Разве ты никогда не слышала, что у генерала был еще второй ребенок?

— Ну, конечно! Луиза Штейнрюк? Насколько мне помнится, ее предназначали в жены моему отцу, но она умерла молодой, не дожив до восемнадцати лет!

— Значит, ты слышала о ней лишь как о мертвой? Я так и думал! Да, она умерла очень молодой — по крайней мере для своего отца, для семьи, когда осмелилась последовать за избранником своего сердца... Это была моя мать!

— Как? Значит, ты — Штейнрюк? — воскликнула молодая графиня, пораженная услышанным.

— Я — Роденберг, Герта, не забывай этого! У меня нет притязаний на материнское имя!

— А твой дедушка? Знает ли он...

— Да, он знает, но видит во мне сына отверженной дочери, имя которой и посейчас запрещено произносить в его присутствии, и если я отниму тебя у его наследника — Рауля, то он восстанет против нас со всей присущей ему силой! Но пусть будет, что будет! Я завоевал тебя и сумею удержать свое счастье!

Вся поза Михаила говорила о готовности восстать против целого света. Он подал любимой девушке руку и повел ее вниз, к покинутому миру, который лежал далеко от них, в глубине, овеянный сумрачными туманами. А здесь, наверху, снеговые вершины уже были объяты багряным сиянием, небо на востоке совсем посветлело. Но вот что-то сверкнуло из-за туч, словно лезвие меча, и медленно всплыло пламенеющее солнце.

Рожденный в буре свет нового дня приветствовал землю — сияющим лучом утра снизошел архистратиг Михаил с Орлиной скалы!

Глава 24

Графиня Штейнрюк расхворалась настолько серьезно, что, по совету врача, от нее скрыли опасность, в которой была Герта. Молодая графиня, прибыв в замок на следующий день, рассказала матери, что ее задержала в Санкт-Михаэле буря, и, таким образом, графиня Марианна ничего не узнала о встрече дочери с капитаном Роденбергом.

Прошла неделя. В одной из комнат замка, предназначенных для приезжих, сидел отец Валентин, прибывший сюда, чтобы повидаться со своим вызванным к графине братом. Должно быть, тема их разговора отличалась особой серьезностью, это было видно по выражению их лиц. Профессор Велау как раз произнес:

— К сожалению, я не могу дать ни малейшей надежды. Оборот, который приняла застарелая болезнь графини, грозит смертельным исходом. По счастью, она не испытывает страданий и не сознает опасности, но она безнадежна, и, думаю, ей осталось не более четырех-пяти недель жизни.

— Я опасался этого, когда увидел графиню, — ответил отец Валентин. — Но для меня большое утешение, что ты приехал к больной. Я знаю, что тебя оторвали от лекций и научных занятий, да и вообще ты не занимаешься больше практикой.

Велау пожал плечами.

— Что было делать? Во-первых, графиня мне не чужая, потому что мои отношения к семье Штейнрюк имеют не меньшую давность, чем твои. А потом Михаил, который привез мне известие о болезни графини, ни за что не хотел оставить меня в покое, пока я не пустился в путь. Мне это показалось даже странным — ведь он очень поверхностно знаком с графиней, а между тем не отставал от меня до тех пор, пока я не обещал ему поехать.

Видно было, что последние слова брата произвели большое впечатление на священника, но он не сказалничего по этому поводу и перевел разговор на другую тему, спросив:

— Ты привез с собой Ганса? Значит, я увижу и его тоже?

— Конечно! Он побывает у тебя на днях. Само собой разумеется, он остался у родственников в Таннберге, тогда как я из-за болезни графини должен жить в замке. Вообще не поймешь этого мальчишки! Уже в апреле он стал, уверять, что ему необходимо отправиться в горы на этюды, пока я, наконец, не образумил его, доказав, что это нелепость, ведь горы еще занесены снегом. Теперь, услыхав о моем отъезде, он вдруг втемяшил себе в голову необходимость «отдыха» в Таннберге. Уж не знаю, от чего ему отдыхать — разве от фимиама, которым ему кружат голову в последнее время. Но моя свояченица не упустит случая продолжать это благое занятие и в Таннберге!

— Несмотря на это, ты все-таки взял его с собой?

— Взял с собой? Точно меня кто-нибудь спрашивал! Господин художник стал совершенно самостоятельным, и я уже не смею налагать оковы на его гений, даже если дело касается самых сумасбродных капризов. Словом, он отправился со мной вместе и теперь с величайшей регулярностью приезжает сюда из Таннберга, чтобы навещать меня и узнавать, как обстоят дела. Положительно ничего не понимаю! И Ганс, и Михаил заботятся о здоровье графини так, как если бы она была их родной матерью! Но заботиться особенно нечего, потому что исход предрешен; что же касается ухода, то графиня в очень хороших руках у этой... как бишь ее?

— Герлинды фон Эберштейн?

— Вот-вот! Ужасно смешная козявка! Она с трудом раскрывает рот и делает невероятные книксены. Но как сиделка она выше всяких похвал — такая тихая, спокойная. Графиня Герта слишком порывиста и пуглива для ухода за больной!

В этот момент их прервали. Приехал врач, желавший переговорить со знаменитым коллегой. Велау встал и вышел, а в это время слуга доложил священнику, что с ним хочет повидаться лесничий Вольфрам.

Отец Валентин приказал впустить лесничего и обратился к нему со следующими словами:

— Вы все еще здесь, Вольфрам? Я думал, вы уже давно вернулись в свое лесничество!

— Завтра убираюсь восвояси, — ответил лесничий. — Дела в Таннберге закончились только теперь, и я хотел узнать сначала, как здоровье ее сиятельства. Слуги болтают, что не очень-то хорошо, но тут я узнал, что вы, ваше высокопреосвященство, в замке, и хотел...

Он запнулся и, изменяя своей обычной привычке «не лезть в карман за словом», видимо, не находил нужных выражений.

— Хотели попрощаться со мной? — договорил за него священник.

— Это тоже, конечно, но в сущности тут дело не в том, ваше высокопреподобие! Я целую неделю носился с этим делом, как дурак с писаной торбой, однако теперь больше не могу молчать и должен выложить его!

— Ну, так говорите, в чем дело?

Вольфрам оглянулся на дверь, проверяя, прикрыта ли она, затем подошел к священнику и заговорил, понизив голос:

— Михель-то!.. Я хочу сказать — капитан Роденберг... Если только ему вздумается, так он солнце с неба стащит! Что он теперь затеял, недалеко ушло от этого. Вот-то шума будет в сиятельной семье! Его высокопревосходительство налетит такой грозой, что горы затрясутся, и тогда капитан опять накинется на него, как тогда! По-моему, он на все способен!

— Вы говорите о Михаиле? — с удивлением спросил отец Валентин. — Но ведь его уже давно нет здесь, он в городе, брат только что передал мне поклон от него.

— Возможно, да ведь я говорю только о той бурной ночи, когда мы искали молодую графиню. Я добрался со слугой до горной часовни, где мы должны были встретиться. Затем я оставил там слугу, чтобы он дежурил у часовни, а сам отправился дальше, к Орлиной скале. Как раз начинало рассветать, и я надеялся найти хоть какие-нибудь следы, потому что не рассчитывал, что капитан или графиня вернутся живыми. Но через некоторое время я нашел их обоих на утесе, и они были очень даже живыми — они целовались!

— Что такое? — крикнул священник, отступая на шаг.

— Да уж разводите руками, сколько хотите, — я тоже немало подивился, только тут уж ничего не поделаешь, потому что я видел это сам, собственными глазами. Он, Михель, держал графиню в объятиях и страстно целовал... Да ведь это светопреставление какое-то!

Должно быть, отец Валентин принял бы точно так же подобное сообщение, если бы ему сделали его раньше. Но с того вечера он был подготовлен ко всему, и теперь слова Вольфрама скорее опечалили, чем удивили его.

— Значит, дело все-таки дошло до объяснения? Как я боялся этого! — тихо сказал он. — Ну, а графиня?

— А что графиня? Ей это было, по-видимому, совсем по вкусу, потому что она ни чуточки не отбрыкивалась. Оба они не видели и не слышали моего приближения, но я совершенно ясно расслышал, как Михель сказал: «Моя Герта!». Будто она принадлежит ему по праву! Но ведь графиня — невеста молодого графа! Позвольте же спросить вас, что из всего этого выйдет?

— Один Бог знает! — со вздохом ответил священник. — Во всяком случае в семье будут большие раздоры.

— Еще бы! — согласился лесничий. — Уж говорю вам, от этого парня вечно было одно только несчастье! Теперь-то он уже не удовольствуется поцелуями, теперь он захочет жениться на высокородной графине со всеми ее предками и миллионами! А если ему не отдадут ее, он подстрелит молодого графа, будет драться на дуэли с генералом и всей сиятельной семьей, расшибет все вдребезги, добудет «свою Герту» из замка, как уже добыл с Орлиной скалы, и женится на ней! Вот увидите, так оно и будет!