Рекламный агент приезжает в постсоциалистическую Польшу из Америки, чтобы вступить во владение замком предков. А какие замки обходятся без призраков? И неясно, кто страшнее — прошлые или сегодняшние…

Фотина Морозова

Беспокойные духи замка Жош-Лещницких

— Как договорились. Сегодня, ровно в семь часов. Нет, торжество будет тихое, домашнее… Ну, всего доброго. Жду.

Короткие гудки в трубке отпускают моё внимание на свободу, и оно устремляется прочь из комнаты. За окном первого этажа колышут кронами два тополя, колоннами ограждая вид простора полей, по которому ветер гонит длинные серебристые волны. С противоположной стороны (не вижу, но знаю) — пространство двух-, трёх-, редко больше-этажных домов, белых занавесок, голосистых, но трусливых собак, магазинчиков, продавцы которых несут излюбленные тобой продукты раньше, чем ты откроешь рот… Что ещё? Здание местного самоуправления с поникшим и полинялым государственным флагом — 1 штука, церковь — 1 штука, кинотеатр «Прогресс» — 1 экземпляр. Типичный маленький городок, мне довелось как-то раз пожить в одном таком на Среднем Западе… Только это не Средний Запад.

Я положил трубку на рычаг малинового телефона, бегло отметив, что в Америке дисковые телефоны уступили место кнопочным так внезапно и повсеместно, будто их, как динозавров, сразила комета из космоса. Диск малинового телефона с отверстиями для пальцев напоминал детство, что-то изначальное, первичное… Всё правильно: родина всегда первична и изначальна. Что из того, что я никогда не видел родины в детстве? Дед передал мне её луга и леса в упаковке польской речи, дед воспитал во мне уважение к славному прошлому Жош-Лещницких. Он начинил мою память среднедостоверными историями о том, как Жош-Лещницкие спасали королей и меняли лицо Европы, и совершенно недостоверными польскими сказками. Сказки мне нравились больше, особенно страшные: в них есть что-то правдоподобное, не так ли? Ведь жизнь редко балует нас благополучными финалами… И когда я, перепуганный польскими выходцами из могил, которые тянули к герою когтистые лапы, чтобы утащить его в ад полыхающий, начинал реветь, моя мать принималась ругать деда за то, что он пичкает ребёнка чёрт знает какими глупостями, которые не пригодятся в жизни. Жизнь и Америка были для этой честной женщины синонимами. Хотя в ней текла шотландская кровь, ей и в голову не приходило почитать мне «Макбета». Что вы! Никогда.

Дед верил, что времена изменятся, полякам снова понадобится аристократия, и мы вернёмся. Ему не удалось. Вернулся я. Зато, благодаря деду, вернулся не иностранцем. По крайней мере, пускай с акцентом, могу пригласить представителей местной верхушки на праздничный ужин по случаю окончания ремонтных работ.

Фамильный замок Вильча, по имени которого был назван прилегающий город, свидетельствовал о древности рода Жош-Лещницких тем, что строился и достраивался он по частям. Справа воздымалась к небу островерхая круглая сторожевая башня, слева её едва ли уравновешивала длинная унылая постройка, похожая на крестьянский сарай. Основной ансамбль, с колоннами и крылатыми гениями на фронтонах, с парадной лестницей, обнесённый чем-то вроде веранды, относился к XVIII веку. Сорокалетнее функционирование в качестве автобазы добавило нашему родовому гнезду архитектурного безумия. Сарай и башню я трогать не стал, пустив средства на восстановление жилых качеств того, что когда-то называл домом мой дед.

В результате, об автобазе напоминал теперь только малиновый телефон, который я сохранил на первом этаже. Из сентиментальности. Вопреки тому, что редко бываю сентиментален. Я не привязываюсь к вещам. Единственное, что я взял с собой из Америки — документы, гигиенические принадлежности на каждый день, несколько полезных книг, с которыми не расстаюсь никогда, и кредитные карточки. Что же касается привязанности к людям, убеждён, что на новом месте нужно заводить и укреплять новые связи. Укрепление связей — то, что я собираюсь сделать сегодня вечером. Это будет почти семейный ужин в тесном кругу, на который соберётся цвет города Вильчи. Люди необходимые, их стоит отблагодарить за оказанные услуги: директор музея, покопавшись в архивах, помог мне оформить документы на возвращение утраченной собственности, мэр поспособствовал с ремонтными работами; остальные, кого они пожелают привести с собой… тоже пригодятся.

Наряду с полезными связями успела уже образоваться одна бесполезная, хотя я ничуть не напрашивался на неё. Неделю назад, проверяя фундамент, рабочие проломили стену и обнаружили плесневевшие там в куче фамильные портреты. Снаружи стену загораживали перевязанные гнилыми верёвочками плакаты о борьбе с колорадским жуком — вредителем сельского хозяйства. Красные силуэты борцов за сельское хозяйство были схематическими, а вот изображение жука потрясало дотошным реализмом, но это неважно… Так вот, именно в то время, когда новое знакомство приближалось ко мне, я вытащил портреты из подвала и подвергал их критическому осмотру, разложив на солнце посреди двора. Каюсь, всегда считал, что в смысле внешности мне подгадили плебейские шотландские материнские гены, но, обозрев семейную галерею, удостоверился, что аристократические предки, в которых я на самом деле пошёл, аристократами не выглядели. Редкие белесоватые волосёнки, которые можно было величать белокурыми разве что из лести, срезанные подбородки, рубленые квадратные лбы, курносые носы, с вызовом уставляющиеся ноздрями на зрителя и, самое досадное, склонность к полноте. Смесь бревна со свиньёй! Я дал себе слово бросить привычку наедаться на ночь. И как это вильчанские крестьяне веками терпели, чтобы ими правили люди со столь явными признаками вырождения?

— Жош-Лещницкие совершили неоценимый труд для процветания нашего края.

Глас с небеси. Как раз в ту минуту, когда я из приверженца старинных устоев готов был сделаться революционером. Я обернулся. Поистине «с небеси»: заявление исходило от ксёндза. Я заподозрил, что коммунистический режим отучил всех поляков, в том числе и священнослужителей, уважительному отношению к чужой собственности, но, оглядевшись, узрел, что ксёндз не нарушил права частного владения. Проволочную ограду вокруг автобазы снесли, полуразрушенные кирпичные опоры уподобились неровностям почвы — входи, кому охота! Вот и вошёл ксёндз. Я посещал католический храм только до десяти лет, однако и в свои тридцать четыре без труда узнаю католического священника. Местный экземпляр был в подобающей сану чёрной сутане. Субтилен и невысок. Что-то впечатлительное и тихо-восторженное отдавалось и в его выпукло посаженных, размытого славянского цвета, глазах, и в изящных ручках. Позволительно ли для приветствия пожать руку ксёндзу? В конце концов, из католицизма я вырос давным-давно, поэтому без колебаний протянул свою широкую белую пятерню:

— Надеюсь продолжить семейную традицию, чтобы край расцвёл ещё пышней. Эндрю… Анджей Жош-Лещницкий.

— Адам Григорчук. — А в рукопожатии изящная кисть оказалась не слабой. — Могу ли надеяться, что вы приехали к нам навсегда?

— Не стану загадывать, пан Григорчук, но эта земля… Земля притягивает! Места, где правили и охотились мои предки.

— Земному царству не дано стать Царствием Небесным, однако и земная власть способна сделать много хорошего. Раньше для этого достаточно было знатности и богатства, теперь даже люди древнего происхождения осваивают новые профессии…

Церковный пройдоха желает знать, на какие шиши я восстанавливаю замок? Секрета здесь нету:

— По профессии я рекламный агент. Поначалу был не слишком удачлив, но пять лет назад мне удалось раскрутиться, и вот, пожалуйста, денег довольно, чтобы отстроиться.

По тому, что я назвал его просто «паном Григорчуком», он должен был понять, что я не войду в число овец его стада, но, дотошный и навязчивый, как все его сутаноносные собратья, спросил впрямую:

— Давно ли вы причащались, пан Жош-Лещницкий?

— Пан Григорчук, идея богов для меня — пройденный этап. Я не нуждаюсь в этой гипотезе.

Он вздохнул:

— Ваши слова не означают, что вы на самом деле не нуждаетесь в Боге, но сейчас мы не будем об этом говорить. Позвольте ещё раз порадоваться тому, что через столько лет Жош-Лещницкие наконец к нам вернулись.

После его ухода я вздохнул с облегчением. Тем не менее, ксёндз был одним из первых, кого я пригласил на праздничный ужин. Вне зависимости от того, во что я верю, я верю в то, что жрец религии, поддерживаемой большинством народа — влиятельное в городе лицо.

* * *

Парадную комнату на первом этаже украсили портреты предков — самых красивых, а значит, наименее похожих на меня. Всё же фамильные черты читались отчётливо… Черты лица, а может быть, и черты характера? И судьбы? Как-то раз, готовясь вступить в одно деловое сообщество, которое позволило бы мне всё выиграть — или, в случае неудачи, всё проиграть — я уже задумывался о том, что на самом деле толкнуло меня сделать опасный шаг. Что-то во мне или что-то вовне? Шаг оказался финансово выгодным, я выиграл, а значит, забыл о колебаниях. Что вернуло меня в тот день? Пожалуй, колорадские жуки с плакатов: стены в том круглом офисе украшал насекомоподобный орнамент… а председатель сообщества, рассматривавшего мою кандидатуру, был весьма образован и шпарил по-латыни не хуже любого ксёндза… Прочь, настырные воспоминания! Я не из тех, кто живёт прошлым. Но сейчас прежнее состояние ментальных процессов воскресло, если оно вообще умирало, и бездна, где плавали безвидные рыбы случайности и предопределённости, генеалогии и генетики, дохнуло йодистыми испарениями, и я усомнился, что мыслил о себе верно до сих пор.

— Ой, такой молоденький, а такой вежливый! — расхваливала ксёндза домработница, расставляя на столе посуду, в то время как я, пыхтя, подвешивал последний портрет. Я ещё не дожил до того, чтобы заставлять людей мне служить, но женщина для помощи по хозяйству была необходима. — И очень верующий, не то, что другая-то в наше время молодёжь. Может, потому, что приезжий, из Дрогобыча, это в Советском Союзе…

— Советского Союза теперь нет, пани Дымна.

— Нет, ну и нет, пусть ему чёрт приснится, а Дрогобыч-то остался!

Самые длинные в году июньские дни оставляли мало надежды на ужин в стиле прошлого века, при свечах. Неустанное солнце беспрепятственно лилось во все окна. Не успел я управиться с изображением Юзефа Жош-Лещницкого (чьё имя подсуфлёрила надпись углем на обороте холста), как мои владения осчастливил первый визитёр.

Итак, в мою гостиную повелительно вторгся… да что это на нём? Чёрный смокинг, в летний вечер, это ж надо! Новому знакомому не отказать было в умении горделиво носить как смокинг, так и свой орлиный профиль. Кофейная цыганская страстность так и прыскала из углов морщинок, окружавших линию коротких густых ресниц. Цыганистость предполагала курчавые волосы, но природа вовремя спохватилась: волосы оказались чёрными, однако прямыми, прилично зачёсанными назад. Из нас двоих неосведомлённый наблюдатель не поколебался бы принять за аристократа — его… Осечка, дорогие мои, верность штампам! Фамилия «Жош-Лещницкий» по праву принадлежала мне, а великолепие в смокинге звалось Алойзы Ковальский. Всего-навсего Ковальский. По-английски, мистер Смит. Смит (Ковальский) возглавлял местный краеведческий музей. При виде портретов прицельно сощурился… Опоздал, почтеннейший, опоздал! Раньше надо было расковырять стену в подвале автобазы, а теперь фамильные портреты — моё достояние, и уступать их какой-либо из них музейной экспозиции я не собираюсь.

Ту, которая вошла следом за Ковальским, я сперва ошибочно идентифицировал как его спутницу. Он шёл на таран орлиным носом, она грудью… и какой грудью! Сладкие желейные возвышенности, растопыристо глядящие в разные стороны, словно косящие от смущения — мнимого, учитывая их открытость, наверняка большую, чем позволяют провинциальные нравы. Ложбинку между грудей закрывал, одновременно привлекая к ней внимание, крупный прозрачный гранёный камень. Не алмаз. Кварц, как пить дать. В прошлом мне случалось заниматься и минералогией… Грудь колыхалась так красноречиво, что я не сразу перевёл взгляд на лицо, которое досказало то, в чём стеснялись признаться желейные холмы. Причёска, гладкий лоб и серые глаза холодно твердили, что безразлично, родилась эта женщина белокурой польской красавицей или сделала себя такой, она давно перестала отделять искусственное от естественного. А крупный подвижный рот с горькими складками, ускользнувшими из-под влияния косметологов, силился не выдать, что она упрямо ждёт естественности, и страдает от её недостатка, и старается возместить недостаток в недолгие оставшиеся годы, по истечении которых никакой косметолог не вернёт груди упругость, а глазам — жизнь.

Она тоже прошаркала взглядом по стенам, и взгляд стал испуганным. Ну да, я не люблю новых стен. Я слишком долго жил в новых домах — отвратительно рациональных и отвратительно новых. По моему желанию, интерьеры жилища Жош-Лещницких были выполнены в манере некоторой обветшалости. Потемнелости. Пожухлости, я бы сказал. Поймите и меня, впервые я завёл собственный замок.

Я был уверен, что дама пришла с Ковальским, пока она не крикнула, обернувшись к светлому солнечному проёму двора:

— Павел! Оставь свою машину, хватит! Мой муж, — пояснила она, — сумасбродный автолюбитель.

— Пани Ядвига Турчак, — приклонился к ней в полупоклоне Ковальский.

Павел Турчак, мэр Вильчи, долго топтался на пороге, вытирая о коврик с надписью «Welkome» (в Польше они встречали меня повсюду, в каждом супермаркете) свои блестящие узкие ботинки до скрежета старательно, словно это были облепленные навозом сапожищи. Туфли и костюм стискивали его, не давали глубоко вдохнуть. Ему бы в потёртых портках, да в фуфайке, да на вольный простор! Приземистый, розовоносый, с лысиной, такой отражательно-блестящей, словно он каждое утро после бритья минимум пятнадцать минут чистил её пеной для мытья стёкол, городской голова, как я узнал на собственном опыте, был чиновником деловитым и не бессовестным; где надо, учтивым, где надо, умеющим прикрикнуть и употребить власть… Только не дома. В присутствии жены он делался молчаливым, плюшевым и, кажется, вообще не собирался отходить от машины.

За широкой спиной пана Турчака, возвышаясь над его лысиной, шли и беседовали двое. Один был мой знакомый ксёндз, беглец из Советского Союза дрогобычский первочеловек Адам. Второго он старался заботливо опекать и отечески наставлять, и это не выглядело смешно, хотя тот, второй, был, похоже, его ровесником. Глядя на того, второго, я поверил, что пани Ядвига и впрямь урождённая, а не искусственная, польская красавица, и что пан Турчак, снедаемый автомобильной страстью, в юности тоже был хоть куда и вовсе не натирал лысину пеной для мытья стёкол, потому что и лысины у него тогда никакой не было, а были вот такие льняные волосы до плеч, и открытое лицо Янека из народной сказки, вот в чём фокус-то! На добром молодце Янеке с двух сторон висли девицы, похожие, как двойняшки. Правую, как потом выяснилось, звали Яся, а левую — Бася. Отметив, что у Баси на левой щеке родинка, и вообще, между ними нет ничего общего, кроме цвета волос и худощавых фигур, я потом обращался к каждой из них правильно, чем здорово их разочаровал: они-то, видно, думали меня запутать!

— Пан Жош-Лещницкий, — без церемоний приступил простецкий Янек к делу, отодвинув ксёндза, потеребливая подол свитера (я было подумал, что это кольчуга, да нет, свитер, хотя и штаны выглядели как-то кольчужно), — я режиссёр, представляю самодеятельный народный театр. Прошлым летом мы завоевали второе место в Сопоте, а этим летом ищем площадку, и ваша усадьба идеально подошла бы для действа…

— Войтек! — прикрикнули на него дуэтом пан и пани Турчак. Так значит, Войтек, а не Янек. Самодеятельный театр. Тоже славно.

— Почему бы нет?

— Всего одно представление! Но какое!

— Дорогие гости, стол готов…

Но, как и следовало ожидать, возможность насытиться мало занимала этих совсем не голодных представителей вильчанской элиты. Намного больше интересовали гостей результаты ремонта здания — точнее, то, что они оказались противоположны общепринятым результатам ремонта. Всё правильно, так и задумывалось! Мой ремонт содрал с автобазы изнутри кожу современности, обнажив каменное неколебимое мясо старинной кладки. Нервами и сухожилиями пролегают в своих руслах электрические провода, усиленные паутиной из проволоки. Потолок асимметрично зачернён в формах человеческих силуэтов. Портреты предков смотрятся на этих агрессивных стенах несколько зловеще, может быть, искажённо, но удачно — по-моему, удачно. Это я смею утверждать как специалист по рекламе.

— Пан Анджей, вас тут кошмары не мучают? — вкрадчиво рассмеялась Ядвига.

— У меня отличный сон и, к сожалению, прекрасный аппетит. А у вас, пани Ядвига?

* * *

Кто первым заговорил об инквизиции?

Конечно, впоследствии следователь, разбирая нити и развязывая узлы, в результате опроса свидетелей потребовал, чтобы ему признались: какая холера и с какой целью навела разговор на инквизицию. Честное слово, ничем не смог удовлетворить его законный интерес. К тому времени солнце уже закатывалось, и было выпито немало возмужалых, мускулистых, здоровых красных вин, таких, как «Жигонда» и «Минервуа», и ещё какое-то местное, белое, слабое, но заметно подкашивающее здравый смысл, и съедено жаркое, от которого Адам Григорчук и Ковальский отказались, налегая на рыбные блюда (да, верно, была среда), и я ещё запомнил, что ведущая актриса Войтекова театра Яся громко спросила меня о новостях польской диаспоры в Канаде и застенчиво прикрыла рот ладошкой, услышав, что я из Нью-Йорка. А вот кому засвербило посреди медлительного спокойного июньского вечера произнести слово «инквизиция», ей-же-ей, вообразить себе не могу. Сейчас мне кажется, что всё получилось спонтанно, произошла какая-то нападка на ксёндза со стороны Войтека Турчака, на которую ксёндз ответил примерно так:

— Не приписывайте католической церкви то, в чём она не виновата. Она давно отказалась от инквизиции.

— Слишком поздно! — упорствовал Войтек.

— И зря!

Эту резкую реплику отпустил, как пощёчину, Ковальский. Судя по лёгкому откашливанию среди присутствующих, продолжался какой-то давний спор. Ксёндз притворился, будто крайне озабочен севрюжьим заливным, но директор краеведческого музея рвался в атаку:

— Вы, может, отец Григорчук, не верите, что дьявол способен вмешиваться в дела людей? Может, и в самого дьявола не верите? Какой же из вас тогда священник?

— Как я могу не верить в отца лжи, если в истории инквизиции нахожу прямые свидетельства его вмешательства? Одних людей он заставил верить, что наделяет их неограниченной властью над событиями и природой, а других — что они вправе тех за это заблуждение сжигать.

— Заблуждение? По-вашему, полёт Симона-мага тоже был заблуждением тех, кто видел его собственными глазами?

— Симон-маг низвергся оземь по одной лишь молитве святого Петра. Инквизиция упускала из вида, что Бог всемогущ, и козни дьявольские пред Ним ничтожны.

— Они достаточны, чтобы губить души.

— Но не без свободной воли человека, который вправе выбирать между добром и злом.

— Свободная воля! — встрял в диалог Войтек. — Слышать о свободе от священника — просто цирк! Да просто любая организованная религия, как и любое организованное государство, боится свободы человеческой мысли и, чтобы удержать паству в повиновении, создаёт образ врага. В средневековье врагами объявляли ведьм и колдунов, в недавнем социалистическом прошлом — просто «врагов народа». Эдак кого угодно сжигай…

— Так вы считаете, — вонзил в него взгляд Ковальский, — что в недавние времена не существовало тех, кто действительно боролся против коммунистов?

Войтек смешался. Он явно был не из породы спорщиков, а историк привык дискутировать кровожадно.

— Ну, были, но не в таком количестве, и не те…

— Может быть, инквизиция кого-нибудь и приговорила напрасно — будто современный суд безошибочен! — но из этого не следует, будто ведьм и колдунов не существует.

И, откинувшись вместе со стулом (закатная тень охотно нарисовала на стене за его плечами очертания чёрного плаща), Ковальский со вкусом продекламировал:

— Стары боги повелели, дабы мандрагора, сей дивный корень, пременяющий хотения людские, произрастала из семени повешенного за шею, кое семя исторгает, егда преломляется спинной его хребет. А ежели уравновешиваешь мужской начаток женским, нацеди в мандрагоровый отвар месячной крови девицы, с мужем не спознавшейся…

— Что это за гадости вы нам тут цитируете, пан Ковальский? — взвизгнула Ядвига Турчак. И то, что её оскорблённый визг последовал за словами «с мужем не спознавшейся», и волнение, фотовспышкой высветившее её обнажённые глаза и некрасиво-жадный рот — всё это помогло мне заново открыть то, что я заметил с самого начала, но посчитал своей ошибкой. Эге-ге, непроницательный или слишком плюшевый пан Турчак! Любопытно, что шепчет Ядвига, позволяя лизать и теребить соски своих выдающихся холмиков? «Лойзик, сокровище моё…» Уменьшительное от «Алойзы» будет «Лойзик», или я недостаточно знаком с тонкостями польского языка?

— Именно, гадость! — смачно подтвердил Ковальский. — Но колдуны не считали гадостью подобные снадобья и пользовались ими напропалую. В том числе затем, чтобы вызывать адских духов и заключать с ними договор о продаже души…

— Таким образом они губили свою душу, — вмешался ксёндз, опережая Войтека, — но не чужие. Значит, колдовство — грех, но не общественно вредное деяние, и не заслуживает костра.

— Даже в таком случае — общественно вредное! — не уступал Ковальский. — Как насчёт примеров из Библии, когда Бог за грехи одного человека карал весь народ?

— Вспомните другие примеры. Когда Бог отказался уничтожить Ниневию по просьбе пророка Ионы, хотя там тяжко грешили все горожане, а не один человек. И я помню, что церковь велит нам каяться в своих грехах, а не в чужих…

Создавалось впечатление, будто они неоднократно репетировали этот номер: реплики летали, как шарик между ракетками на розыгрыше кубка Большого шлема. Моему соседу справа, Павлу Турчаку, только оставшееся на столе спиртное мешало задремать.

— Вечно они про эту ерунду! — пожаловался он мне. — Как языками зацепятся, и чешут, и чешут! Терпеть не могу всякое там сверхъестественное!

— Я тоже не верю в сверхъестественное, — сказал я. Придя к согласию, мы наполнили бокалы и выпили на брудершафт.

— …полей! — доносилось из эпицентра спора что-то уж совсем несусветное. — Причинение вреда урожаю! — Пред моим внутренним взором зароились плакатные колорадские жуки. — Насылание чумы и холеры! Сокрушение психики противника путём визуализации духов! Выращивание двойника из обрезка крайней плоти! Тысячи рецептов зла перечислены в специальных руководствах по магии, и вы говорите, что никакого общественного вреда…

— Сначала докажите, что они способны…

— Причинение зла? — Войтеку снова удалось вставить свои пять злотых. — А христиане мало зла во имя Христа натворили? Взять хотя бы, уж простите, пан Жош-Лещницкий, вашего предка Юзефа…

Я невольно оглянулся на своего предка Юзефа. С виду вполне достойный шляхтич эпохи наполеоновских войн.

— Сгубил человека, да так, что он призраком стал! Об этом как раз и пьеса…

— Войтек! — гаркнул Павел Турчак.

— Пусть, пусть расскажет! — разулыбалась заботливая мамочка Ядвига. — Так вот о чём эта самая пьеса, которой он с зимы людей пугает! О Марыське мокрой!

— Ни о какой не о Марыське, а о призраке Волобужа…

— Расскажите, — попросил я. — У вас я новичок и ничего не слышал: ни о Марыське, ни о Волобуже.

В самом деле, мой дед не упоминал таких имён. Герои его страшных сказок вместо имён носили ярлыки «один парень», «один пан», «одна дева», «один путник», «один холоп» — что придавало им утешительно-абстрактный характер.

— Марыська мокрая тут не пришей кобыле хвост, — приосанился знаток фольклора Войтек. — О Марыське ходит легенда, что утопилась одна дурочка в пруду налево от шоссе и в том пруду и поселилась. Вроде русалки, только уж очень уродливая. Волосы у неё седые, ниже колен, а лицо и руки синие и сплошь в жабьих бородавках. Действо о Марыське я тоже когда-нибудь поставлю, правда, возле пруда условия для спектакля не те…

— А утопилась она, конечно, от того, — докончил я, — что её соблазнил паныч из рода Жош-Лещницких. Пленился жабьими бородавками.

— С Жош-Лещницкими Марыська мокрая никак не связана, — сконфузился общим пьяноватым хохотом Войтек. — Так, сама по себе Марыська. А вот Волобужа, о котором вы мне разрешили поставить спектакль у вас во дворе, на самом деле Юзеф казнил.

— Войтек! — Красная, под цвет выпитого вина, лысина пана Турчака оросилась потом. — Анджей, не сердись на него, обалдуя…

— Всё в порядке, Павел, — успокоил я режиссёрова отца. — Я не верю в привидения. Просто хочется услышать легенду, связанную с моим родом.

— Недостоверную! — скривился Ковальский.

— А как же иначе? Достоверная легенда — это не легенда, а отчёт. Пожалуйста, Войтек, рассказывайте.

* * *

Легенда о Волобуже оказалась самая простая и вроде бы недосказанная. Шёл своим путём через владения Жош-Лещницких странствующий человек. Не то лирник, не то пройдоха — кто его разберёт! Шёл-шёл и остановился отдохнуть там, где его приветили, и не торопился идти дальше, потому что никакой цели, до которой бы ему скорей надо было добраться, в помине не было. И не было у него родной хаты, а где его накормят, там ему был и дом. Хочешь, ну и живи, когда панская милость дозволяет. А отчего бы не дозволить, если Волобуж — так назывался перехожий — оказался славным лекарем. Все к нему за помощью бегали, никому не отказывал. Одному травку от животокручения, другому болотный отвар от золотухи, третьему наговорную водицу от трясовицы. Стариков, что в домовину глядели, и то на ноги подымал. А спросят: «Откуда ты, Волобуж, так знатно лечить знаешь?» — отвечал:

«А это всё от одной важной пани».

«Какой же это?»

«А вот слушайте. Был и я когда-то лопоух и бестолков, только постигал лекарскому ремеслу обучаться, а сердце моё тогда ещё не очерствело к людским страданиям. Вот иду я по дороге, за плечами кожаный мешок с ланцетами, мазями да щипцами, на поясе фляга с водою. День летний, солнце печёт. Глядь, на обочине старуха в лохмотьях распростёрлась: стонет, охает, ноги язвами покрыты. Напоил её водой из фляги, раны на ногах смазал, перевязал. А то была не простая старуха. А была то сама смерть…»

«Неужто?»

«А то! Смерть, бедняжка, так измаялась, по всему свету бегая людей морить, что до крови ноги стёрла. Ну, отлежалась, приободрилась… А в награду за лечение наделила меня даром исцелять любую болезнь. Только, прибавила, если войдёшь в дом и увидишь там меня, лечить не берись. Этот больной — мой! Строго так прибавила. Если же, говорит, запрет переступишь, берегись: тебя возьму».

И трепетали холопы, глядя на того, кто при жизни с самой смертью спознался. А пан Жош-Лещницкий хохотал, когда ему доносили, какими россказнями знахарь дурней запугивает.

Да недолго выпало ему веселиться. Захворала у пана Юзефа молодая пани, которую он пуще солнца в небе любил. Поначалу возил он жену по всем учёным докторам, потом, когда она перестала с постели подыматься, докторов на дом звал… Не помогли учёные мантии да грамоты! А молодая красавица в щепку истаивала.

Пан Юзеф — была не была! — призвал Волобужа. Осмотрел знахарь больную и черней тучи пред паном стал.

«Видел я, — говорит, — у изголовья некую старую пани. Нельзя мне лечить».

Как гром и молния, грянул на него Юзеф:

«Ах, ты смерти боишься? Так знай: не возьмёшься лечить — не уйти тебе от смерти. Вылечишь — делай мешок из свитки: насыплю золота, сколько сможешь снести. Выбирай!»

Согласился Волобуж попытать счастья. А куда ему деваться было? Что ни день, сновал туда-сюда: в хату, где, закрывшись от любопытных глаз, готовил снадобья, и обратно к больной. Вот только гостиную всегда пробегал, не глядя по сторонам. Там, за столом, на главном месте под созвездием портретов Жош-Лещницких, сидела худощавая дама в белом, крепко поношенном одеянии. Укоризненно она устремляла на Волобужа прелестные огненные глаза, предостерегающе воздевала узловатый, с костяным пожелтелым ногтем, указательный палец. Но что оставалось несчастному Волобужу?

Лечение травами и пришёптываниями помогло: пани Жош-Лещницкая начала понемногу пить с ложки бульон, потом садиться на постели, обложенная подушками, потом вставать… Щекам вернулся румянец, взгляду — блеск. Пан Юзеф не помнил себя от радости. Золота, золота отвалил Волобужу! Тот из обещанного взял лишь треть и поскорей стремился покинуть Юзефовы владения.

«Мне тут, — оправдывался, — теперь небезопасно».

Как ушёл Волобуж, никто не видал. Тайно, до рассвета, не подымая шума. А шум и крик поднялись в полдень, когда пани Жош-Лещницкую нашли в её спальне, уже застывшую. А уж пригожую, точь-в-точь как до болезни. На краткий срок, от смерти до похорон, вернулась к ней красота.

Недалеко успешил пешком Волобуж. Панские посланцы верхами догнали, притащили. Чёрный от горя, зашептал ему пан Юзеф:

«Сбежать надумал? Так-то мне за добро отплатил? Судить тебя как злокозненного чародея и погубителя!»

«Злого умысла у меня не было. Сам ты упросил лечить покойную пани».

Но если сам пан Жош-Лещницкий сказал «суд», значит, быть суду. Такому, где обвиняют, а оправдаться не дают. Горько отлились Волобужу и делишки со смертью, и заговоры. Одна молодуха божилась, что помогал Волобужу козёл с пламенноогненными рогами, один старый дед прошамкал, что Волобуж на пани Жош-Лещницкую, пока она была жива-здорова, не по-стариковски, не по-холопски глядел. Не он ли хворь навёл? Много помоев вылили: о том, что было, и что поблазнилось, и чего отродясь не бывало.

Когда приговор произнесли, все замолчали. Не ждали, что на казнь осудят, да ещё на такую страшенную. В тишине сказал Волобуж:

«По заслугам мне за глупость. Неведомо разве было, что от смерти не убежишь? Но помни, пан Юзеф: со смертью у меня дела особые. Хоть и рассердил я её, а всё же в одной просьбе она мне не откажет. Попрошу отпускать меня на время с того света, вот тогда увидим, кто кого приговорил».

Пан Юзеф побледнел, но не со страху — от злости:

«Напрасно надеешься. С того свету дороги нету».

Казнь Волобужу назначили, какая только при панах бывала. Жарким летним днём его к столбу привязали и мёдом обмазали с головы до пят. Известно! Мухи, слепни, оводы корой его облепили. Скоро не мёд — сукровица потекла из частых ранок. Кто говорит, он неделю у столба промучился, кто — всего лишь три дня… Всего-то! Не приведи Боже такого «всего»!

Отпускала ли смерть Волобужа? По хатам призрак его не шатался. А всё же…

Те двое, что возвели на суде напраслину, в неделю померли. Дед — ещё туда-сюда, он был старый, а молодуха… Посинелой нашли её под кроватью, с выпученными белыми глазищами, а самое непонятное — язык у неё был задом наперёд, засунут кончиком в глотку, словно подавилась болтливым своим языком. Вот где жуть-то сидит!

Пан Юзеф остался в живых, да не лучше мёртвого. Что ни ночь, велит свечи по всему дому зажигать, велит музыкантам играть, пьёт и ест напропалую, а нет-нет, по сторонам оглянется и вздрогнет, словно кто-то за плечами у него стоит. От рассвета до вечера спит, а проснётся — заговаривается, слуг, которые с детства ему служат, не узнаёт… Недолго он продержался. Через месяц уехал за границу, и больше не было от него вестей.

* * *

— На самом деле, судопроизводство Вильчи в конце восемнадцатого века…

— Волобужа казнили не во имя Христа, а из-за прихоти…

— А откуда, по-вашему, Войтек, взялся я?

Ксёндз с историком снова в унисон развернули шуршащие свитки пространных комментариев, но моя реплика заставила их прерваться и кудахтнуть:

— Что? Что?

— Ну как же! Войтек ничего не сказал о том, что у покойной пани остались дети. Или что Юзеф женился за границей. Каким же образом продолжился род Жош-Лещницких? Ведь Юзеф — мой пра-пра-какой-то-там-дедушка по прямой линии!

Алойзы Ковальский испустил вздох и сделал терпеливо-снисходительное лицо — точь-в-точь дефектолог, к которому напросилось на приём слишком много дебилов.

— Глубокоуважаемый пан Анджей, ваш прадед Юзеф был женат единожды и оставил пятерых детей. О нём сохранили память как о хозяйственном помещике и добром, набожном человеке. Все его поездки в Париж и Санкт-Петербург совершались по неотложным делам. Что касается вопроса, имел ли он право казнить бродячего лекаря…

— Разве мало помещики казнили холопов? — воспрянул Войтек. — Вечно вы идеализируете прошлое!

— А вы вечно демонизируете прошлое!

Дискуссия продолжилась без меня. Я размышлял о прадедушке Юзефе, вошедшем в историю. По крайней мере, в местную. По крайней мере, в одну.

Вопреки пророчествам Ядвиги, спал хорошо, насколько это гарантировало количество выпитого. Когда светало, проснулся, чтобы сходить в туалет. Увидел в углу что-то белое и подумал, что это, должно быть, моя рубашка. Точно, она и оказалась. Я же говорил, что не верю в привидения.

* * *

Накануне обозначенного дня чуть ли не сутки кипели приготовления к спектаклю: расставляли лавки, возводили сцену… Войтек улещал рабочих и покрикивал на Ясю и Басю, которые своими девическими пререканиями заглушали бензопилу. Меня совсем выжили из дому, и я отправился погулять на природе. Параллельно смутному течению ветра сквозь листву деревьев в голове у меня текли мысли. Они неизменно возвращались к обитателям городка, соединённым неявными связями. Что в их поведении было искренним, что рассчитано на постороннего зрителя — меня? Почему ксёндз и директор краеведческого музея так упёрто спорят о религии? Почему непохожие девчонки-актриски косят под близняшек? Почему естественный для пани Ядвиги женский страх постареть втягивает в свою чёрную дыру её мужа, сына — и неизвестно, кого ещё… Если бы все эти связи выплыли наружу и стали видимы всем — вот это был бы спектакль! Овации! Цветы! А то, что создаст Войтек, скорее всего, окажется донельзя банальным.

По возвращении застал у себя в гостях ксёндза, который затеял очередную душеспасительную беседу с пани Дымной. При виде меня подскочил:

— Пан Жош-Лещницкий, я к вам по поводу спектакля…

— Как видите, всё уже готово.

— Вижу… Какое несчастье! А не могли бы вы это всё-таки как-нибудь отменить?

Мне настоятельно требовалось отдохнуть, подняться на второй этаж, обратиться к одной из моих любимых книг… Вместо этого я старался быть терпеливым с ксёндзом:

— А в чём дело?

— Войтек весь город заполонил рекламой. «Спешите! Только один вечер! Явление духа Волобужа! Первое и единственное привидение на фоне живописных развалин!»

— Что ж я, по-вашему, должен разочаровать зрителей и актёров только из-за того, что мой свежеотремонтированный дом обозвали развалинами?

— Не из-за того!

— А, так всё-таки — инквизиция в действии? Вы запрещаете произведения искусства?

— Я… нет-нет, я ничего не запрещаю. Я сам люблю искусство. Люблю иногда посмотреть французскую комедию с Пьером Ришаром… Но Войтек настаивает на реальном явлении духа Волобужа!

— Я уже говорил и ещё повторю, пан Григорчук: я не верю в привидения.

— Я тоже! Но в этом есть что-то нехорошее. Церковь не напрасно запрещает спиритические сеансы.

— Войтек — спирит? Давайте посмеёмся вместе. Даже если не считать спиритов шарлатанами, вы полагаете, наш Войтек способен вызвать хотя бы самого завалященького духа?

— А вы полагаете, неспособен?

— Абсолютно в этом уверен, — сказал я.

И не солгал. Я действительно был в этом уверен.

* * *

Войтек что-то там перемудрил или недомудрил с оборудованием. Согласно режиссёрскому замыслу, закатное солнце обязано было изливать багрянец на сцену суда над Волобужем. Однако к вечеру солнце, исправно светившее весь день, заволоклось тучами; вечер выдался туманный и влажный, хотя и тёплый. Срочно понадобился дополнительный софит. Актёры уже пребывали в образе и в гриме, для софита разъярённый неприличным поведением солнца Войтек нанял грузчиков, которые с руганью тащили эту бандуру полчаса сверх назначенного времени. В ожидании софита зрители бродили по двору, рассаживались на лавках и прямо на земле, жевали принесённую с собой еду. Пикник, да и только! Павел Турчак умостился на полу веранды с широко раздвинутыми коленями, подложив куртку под джинсовый зад. Алойзы Ковальский завис поверх перил в замысловатой позе изготовившейся к полёту гаргульи. Пани Ядвига цивилизованно присела на стул, который я ей предложил; сегодня она надела платье попроще, обнажающее спину вместо груди, и прогадала — в её торчащих мослами веснушчатых лопатках ощущалось что-то трудовое, лошадиное.

Ксёндз нигде отмечен не был. Должно быть, последовал рекомендации: «Блажен муж, иже не идет на совет нечестивых».

Наконец четверо мужиков, покачиваясь не только от тяжести ноши, притащили освещение. В этот знаменательный момент солнце снова выглянуло из-за туч.

— Начинаем! — хлопнул в ладоши Войтек.

Сцена представляла собой деревянный помост с четырьмя вертикальными, в рост человека, рейками, на которых крепилась четырёхугольная рама. По ней на кольцах, наподобие занавески в ванной, ездил пёстрый занавес. Общий вид напоминал скорее кукольный, чем обычный, театр. По хлопку Войтека занавес раздёрнулся сразу в обе стороны. На помосте стоял актёр в белой вышитой рубахе до пят, в кожаных поршнях на больших ногах, с домотканной торбой через плечо. Борода — цвет и растрёпанность пакли. Не знаю, какого эффекта добивался Войтек, а публика гоготнула при виде этого шута горохового. Народный театр! Шуту гороховому Волобужу было наплевать на гогот, он спрыгнул с помоста и занялся сбором целебных растений, чтобы «лечить» зрителей, украшая их пучками одуванчиков и подвядшей травы. Веселье становилось дружелюбным, женщины и дети радостно верещали. Тут на крыльцо усадьбы, распахнув обе створки двери, ступил пан Юзеф Жош-Лещницкий, и веселье как отрезало. Моего предка костюмер отличил белым париком с косичкой, которого не было на портрете, а вот такой мундир он вполне мог бы носить, я расслышал, как Алойзы Ковальский пробурчал по этому поводу что-то одобрительное. Яся и Бася исполнили дивертисмент Покойной Пани и Смерти — обе в белом, меняясь масками. Наконец Бася отобрала у Яси маску, бросила на её могилу горсть земли и вручила пану Юзефу мешок золота для передачи Волобужу. Волобуж мотал головой, но мешок ему навесили на плечи насильно, и он, горбясь, понёс его по направлению к воротам. Откуда ни возьмись, среди толпы образовались гайдуки, которые подхватили Волобужа под белы рученьки (действительно, белые, учитывая цвет рубахи) и подволокли его, с подогнутыми коленями, поближе к ясновельможному пану. Когда его поставили на землю, он начал оправдываться, что ничего плохого не творил, а только людей лечил. Пан обращался к свидетелям, которые обнаружились среди зрителей. Вот здесь-то Войтек блеснул мастерством, и я поверил, что он со своим театром занял в Сопоте второе место! Свидетели отвечали вразнобой, но в странной гармоничной слаженности. То здесь, то там расцветали голоса, яркие, будто двор превратился в луг, а луг заговорил. Волобуж на коленях прикрывал повинную голову ладонями. Несмотря на показания свидетелей, говоривших только хорошее, пан приговорил Волобужа к смерти. Видя себе неминучую казнь, Волобуж рванулся с колен. Он хочет умереть, как свободный человек! Он проклинает пана. «Гляди, ясновельможный Юзеф, после смерти к тебе явлюся!»

«Как же они изобразят казнь?» — гадал я и, наверное, не я один. — «Обмажут голого актёра клеем, а поверх — пчёлами?» Ничего близкого! Трудности только подстегнули творческую фантазию Войтека. Волобужа привязали к столбу рукавами смирительной рубахи, которую натянули поверх его собственной. Нестерпимо вступила музыка: высокий зудящий тон, от которого, заметил я, кое-кто из присутствующих задёргался, а то и заскрёб кожу. Гайдуки, стеснившись с четырёх сторон вокруг столба, вскинули руки. Так вот зачем закатное освещение! В алом последнем свете загорались перемешанной с кровью желтизной — блёстки не блёстки, не знаю, чего в эту смесь насовали — но Волобужа облепило смертельной сыпью с головы до ног. Зудящее звуковое сопровождение перекрылось воплями Волобужа. Он орал так, что виден был дрожащий язычок в глубине нёба, он корчился, а потом резко уронил голову на грудь и обвис.

— Переписывание истории, — каркнул среди воцарившейся тишины Ковальский. На него зашипели. Гайдуки отвязывали марионеточно-обвисшего Волобужа от столба.

В эту секунду сквозь сцену пронеслось что-то белое, размахивая крыльями-руками. Сцена насквозь просматривалось, однако откуда возникло это белое и куда девалось, никто не уследил. Оно существовало краткий миг и только в движении.

Зрители зааплодировали.

— Высший класс!

— Вот это спецэффекты!

Солнце закатилось, но до темноты, подобающей привидениям, стоило выждать минут пятнадцать, которые Войтек щедро отрезал на антракт. Зрительская масса обменивалась впечатлениями, а мы с Турчаками и Ковальским пошли поздравить режиссёра.

Впрочем, на поздравления Ковальского глупо было рассчитывать.

— Творите новую легенду! — ворчал он. — Вот как примется всё население Вильчи, по примеру Волобужа, варить снадобья и творить заклинания, посмотрим, что из этого выйдет…

Укоризненный взор Ядвиги, которую переполняла гордость за талантливое детище, его не остановил. Он даже пожал плечами: разве могут помешать личные связи, когда речь идёт об истине!

— Войтек, — спросил Павел Турчак, робея выдать свою неосведомлённость в искусстве, — а как ты добился, чтобы у тебя на сцене летало это белое?

— Да, в общем, никак… а вы тоже это видели?

— Все видели. Войтек, ты гений!

Войтек не выглядел гением. Его нижняя губа выражала слюняво-деревенское недоумение и, кажется, испуг. Но тут его позвали актёры. Пора готовить выход призрака. Большой выход!

За пятнадцать минут сумерки стали отчётливее. На полдороге между сценой и лестницей дома терзался в круге софитного света Юзеф Жош-Лещницкий, то уступая угрызениям совести, то напоминая себе, что казнил всего-навсего бродячего холопа… Внутри замаскированных травой колонок зародилась заунывная мелодия. Тема призрака. Гнилушечный фосфоресцирующий луч сконцентрировался на сцене…

— Смотри, смотри, вылезает! Да смотри же!

— Я и смотрю!

— Не туда смотришь! Поверни голову!

Кто-то хихикнул, кто-то застонал. Зашумели. Режиссёр явно переборщил: привидений оказалось два. Одно, в луче осветительного прибора, воздевало руки на сцене, и в нём прочитывался актёр, игравший Волобужа, по-другому, чем в первом действии, загримированный. Второго же актёра, незаметно сгустившегося на ступенях лестницы перед закрытой дверью дома, никто раньше не встречал. Он выглядел крошечным сгорбленным стариком и опирался на клюку. Посреди лета одет в кожух мехом наружу. Личико, поросшее снизу кустистой бородой, распахано морщинами. Глаза, нос — всё погребено в этих бороздах, подвижных, щупающих воздух, как руки слепого. Клюкой старикашка не пользовался: при ходьбе не опирался ею на землю. Он и ног-то… ну, в общем, не передвигал.

Как заметили все эти подробности в сумерках, при том, что в сторону дома не было направлено ни одного осветительного прибора? Старик в этом не нуждался. Он светился сам по себе.

Застыл на сцене Волобуж-подделка. Актёр, прикидывавшийся моим предком, опасливо отодвинулся в толпу. Безо всякой надобности: старикашку он ничуть не привлекал. Старикашка летел ко мне. Я сделал шаг назад: больше отступить не смог из-за плотно сгрудившихся людей. Вокруг полыхал сплошной крик, как при стихийных бедствиях. Стремительный дед завис напротив меня — воздушный шар, наполненный звёздно-светящимся гелием. Воняло от него, как от полуразложившегося тела, сквозь которое пропустили электрический ток: сравнение сумасшедшее, но самое точное из всех, которые приходят мне в голову. Я не двигался с места. Он тоже, пока свежее колебание воздуха не вывело его из равновесия. То, рухнув с перил, убегал вдоль фасада дома Ковальский. Когда призрак, будто шаровая молния, оказался перед ним, Ковальский выставил руку ладонью вперёд… Чтобы заслониться или чтобы дотронуться?

— Ты над смертью моей посмеялся. — Голосок у старика был тоненький, без интонаций, словно диктор-недоучка начитывал сообщение о прогнозе погоды, двадцать градусов в тени, ветер слабый до умеренного. Между ним и Ковальским взмыл и растворился в небе столб искр. Отвлечённая их сверканием, публика не уследила, куда пропал старик. На земле, на внезапно освободившемся пятачке, остался лежать, подвернув под себя руку локтем вперёд, директор краеведческого музея.

Тогда все к нему бросились, и первым — я. Расстегнул две верхние пуговицы рубашки, ослабил галстук, поискал биение сердца… Смотрел в немигающие глаза, детский ужас которых не прикрыли даже сумерки.

Над Вильчей воронка, широкой вверх, узкой частью вниз, стремительно возносясь к раструбу широчайшей части, оставленная внизу стартовая площадка перестроенной автобазы, раздражающие попытки оказать помощь тому, что Ковальскому не принадлежит и уже Ковальским не является.

Долго смотрел, пока меня не оттащили.

Дальнейшее составлялось из всеобщей сутолоки и беспорядочных метаний по двору, прекращённых только милицией. Допрос оказался обстоятелен и бесполезен. Оказавшийся на месте врач сосчитал мне пульс и сказал, что моё спокойствие, на самом деле, признак реактивного, как он выразился, состояния. От транквилизаторов я отказался. От всякой другой помощи — тоже. Единственное, набросил себе на плечи куртку Адама Григорчука. Когда вести о том, что произошло — дикие, панические и искажённые — добежали до тихого домика при костёле, Григорчук немедленно рванулся к замку Жош-Лещницких, прихватив распятие, святую воду, тёплую куртку и йод. Куртка ксёндза на меня не налезла, но я накинул её, потому что похолодало и потому что я всё равно отдам куртку, когда мы придём к нему домой. Ксёндз предложил мне своё гостеприимство, и все согласились, что так будет лучше всего, учитывая моё реактивное состояние и то, что милиция всю ночь будет ставить замок вверх дном. Искать улики. Улики чего?

— Тут действительно произошло кое-что необычное, — втолковывал я ксёндзу, когда он уводил меня. — Если бы вы собственными глазами увидели, это могло бы поколебать или утвердить вашу веру…

— Вера? Она не зависит от действий дьявола, — улыбнулся Адам Григорчук, но, решив, что улыбка неуместна, стал очень, очень серьёзен.

* * *

По ночным улицам, под шелестящими в свете фонарей деревьями мы шли к костёлу. Один раз я вздрогнул и обернулся.

— Что с вами, пан Анджей?

— Ничего. Пустяк.

Ксёндз уставился на меня глазами сочувствующей собаки и перекрестил.

На самом деле, не воспоминание о происшествии заставило меня остановиться. Я подумал о том, надёжно ли припрятал мои книги. Вдруг их найдут. А если найдут? Тоже ничего страшного. В наше время они не послужат основанием для обвинительного заключения. Книги, с которыми я не расстаюсь с того дня и часа, когда вступил в орден Золотого Скарабея. Для адепта второй ступени в мире осталось мало секретов, однако некоторые редкие формулы визуализации духов незачем помнить наизусть.

Я действительно не верю в сверхъестественное: духи, к которым я обращаюсь, естественны, они часть нашего мира, как вода, электричество, щебень. И я не верю в привидения: куда бы ни уходили мёртвые, они уходят навсегда и никогда не возвращаются. Мокрые Марыськи, Волобужи… Какая чушь! Идеалисты считают, будто для духов важно, как их назвать. Для духов важно одно: что им предложить. Я предложил достаточно, чтобы пользоваться неограниченным кредитом до конца жизни. В какой валюте? Успех в делах. Явление одного из самых безобидных моих слуг в виде Волобужа послужит рекламой для привлечения в поместье туристов, жаждущих ощутить паранормальное присутствие. А я — режиссёр не хуже Войтека… На какое-то время останусь здесь, лично проследить за действиями беспокойных духов, а потом, вероятно, уеду в Америку. Деньги тех, кто пожелает переночевать в замке с привидениями, переводятся на мой счёт. Элементарное финансовое волшебство, коего не ведали поколения Жош-Лещницких. Кстати, я, по-видимому, первый маг в моём роду. Но, бьюсь об заклад, не первый, кто расправился с врагом, стоявшим у него на пути…

Извини, Алойзы Ковальский. Ты ведать не ведал, что ты мне враг, но я-то сразу догадался. По некоторым проговоркам, доказывающим, что, разглагольствуя о колдовстве, ты, во всяком случае, потрудился прочесть «Книгу начальных оснований»… и, вероятно, «Треугольник алхимии»… а также… Словом, для двух человек, прочитавших хотя бы одну из этих книг, провинциальный городок слишком тесен, не правда ли? Было ли твоё внимание к подобной литературе сугубо научным? Если нет, как далеко ты зашёл? От чего шарахнулся в таком ужасе, что остаток жизни старался стать большим католиком, чем… чем Адам Григорчук? Надеюсь, ты не успел ему покаяться в прелюбодеянии. В таком случае, за гробом нас ожидает одно и то же (ТЁПЛОЕ) местечко, где мы с тобой рано или поздно встретимся и обо всём потолкуем, если земные события будут ещё способны нас волновать… Ну вот, снова из подсознания вылез дедушка со своими бреднями об аде! Стуктура мира формируется представлением мага; мы входим в миры, которые сами для себя создаём. Всё так, но — но, но… Откуда эта тоска после удачного завершения каждого дела? Тоска властная, крупнозёрная, такой вовек не отведать живущим банальной жизнью. Тоска, настоянная на квинтэссенции утреннего запаха унитазов в всех камерах смертников, и вкуса перловой каши, вкладываемой в рот всем безнадёжно потерявшим разум, и холодного пота всех мужчин, которым сказали любимые «Ухожу от тебя, импотента», и слёз всех женщин, оплакивающих своих мертворождённых детей. Когда тоска подступает к диафрагме, мне хочется, чтобы ад существовал. Не потому ли я полюбил смотреть в лица умирающих? Они силятся открыть мне тайну планировки загробного мира — или то, что никакой тайны нет… Но тайна остаётся тайной. А я, отрешаясь от поисков тайны, встряхиваюсь и говорю: не дай заморочить себе голову. Всё — глупость. Все религии — реклама. Просто некоторые из них — чертовски убедительная реклама.

А я отличный рекламист. И жители маленького городка Вильчи скоро в этом удостоверятся.