/ / Language: Русский / Genre:nonf_publicism

Знаменитые судебные процессы

Фредерик Поттешер

Книга французского писателя Фредерика Поттешера — заметное явление в художественно-публицистической литературе Запада; она ярко и образно доводит до читателя злопамятные вехи в истории уголовной юстиции. Написанная примерно в том же детективном жанре, что и коллекция Роже Жана Сегала «Крупнейшие уголовные процессы», эта книга отличается как по своему замыслу, подбору процессуальных материалов, способу изложения фактов, так и по оригинальности психологических и бытовых зарисовок соответствующих эпох и характерных для них криминальных действий. Это — своеобразный калейдоскоп наиболее примечательных казусов из истории уголовной юстиции.

Ф. ПОТТЕШЕР

ЗНАМЕНИТЫЕ СУДЕБНЫЕ ПРОЦЕССЫ

Перевод с французского под редакцией и с вступительной статьей доктора юрид. наук С. В. БОБОТОВА

ПРОГРЕСС МОСКВА

Вступительная статья

Книга французского писателя Фредерика Поттешера — заметное явление в художественно-публицистической литературе Запада; она ярко и образно доводит до читателя злопамятные вехи в истории уголовной юстиции. Написанная примерно в том же детективном жанре, что и коллекция Роже Жана Сегала «Крупнейшие уголовные процессы»,[1] эта книга отличается как по своему замыслу, подбору процессуальных материалов, способу изложения фактов, так и по оригинальности психологических и бытовых зарисовок соответствующих эпох и характерных для них криминальных действий. Это — своеобразный калейдоскоп наиболее примечательных казусов из истории уголовной юстиции.

На первый взгляд кажется неоправданным то обстоятельство, что автор пытается охватить общим планом повествования исторически не связанные между собой судебные процессы, весьма отдаленные друг от друга по времени, не сходные по характеру преступных действий, многие из которых вряд ли можно причислить к разряду криминальных в свете современного состояния правосознания. Да и шеренга исполнителей действий, отнесенных в свое время к разряду преступных, пестра и многолика: благородный и мудрый философ Древней Греции Сократ и национальная героиня Франции прозорливая патриотка Жанна д'Арк соседствуют в книге с кровожадными садистами Ландрю и Петио, дебильными сестрами Папен, хитроумным вымогателем Врэн-Люка. Комическое в книге переплетается с трагическим, образуя поразительный диссонанс. И если в деле Врэн-Люка почти невежественный крестьянин обманывает и предает осмеянию ученого-академика, то в деле отравительниц Бренвилье и Ля Вуазен низменные пороки преступниц и их многочисленных пособников, свивших свое гнездо у подножия королевского трона, казалось бы, сеют сомнения в самой возможности существования человеческих добродетелей.

Взрывы личных страстей как бы сопровождают исторические события и оказываются на время в фокусе всеобщего внимания: таков лейтмотив этой книги, в которой искусно отобраны и обработаны разнообразные по жанру очерки оригинальным мастером исторической миниатюры Ф. Поттешер.

В книге действуют не только разноплановые актеры «преступных» драм. В ней даны яркие зарисовки быта ушедших времен и судебных сценариев, весьма различных не только по времени действия, но и по классовой сущности типов судопроизводства: первый в истории демократический по форме суд гелиастов Греции и мрачный, жестокий суд инквизиции с его пытками и глумлением над личностью; авторитарный, не ограниченный в своих прерогативах коронный суд императорских режимов и созданный Великой французской революцией суд присяжных, подверженный влиянию денег и политики, нередко идущий на поводу у беззастенчивых и красноречивых адвокатов, умеющих играть на чувствах жадной до сенсаций публики.

И если процесс национальной героини Жанны д'Арк возвестил миру чудовищную несправедливость инквизиционного суда, то процесс по делу Бодлера вскрыл пороки нового буржуазного судопроизводства, зависимость должностных лиц юстиции от господствующей элиты, ее политико-правовых воззрений и взглядов на мораль.

Но несмотря на несколько парадоксальный экскурс в подчас непостижимые здравым рассудком социальные мелодрамы, их объединяет одна главная идея — извечное стремление человечества к основанному на гуманных принципах справедливому правосудию.

Поразительные метаморфозы происходят с правосудием, когда оно попадает под контроль амбициозных и невежественных людей, темных сил, беззастенчивых и алчных до власти и денег интриганов, злоумышленников и политических дельцов, пытающихся замести следы истинных преступников, обвинить и опорочить невинных, используя иногда для этой цели лжесвидетелей, изворотливых адвокатов, некомпетентных экспертов и т. п. Но еще большие беды приключаются с правосудием, когда в него вторгается политика — лицемерная, расчетливая и падкая до инсинуаций, — политика церкви, всесильных монархов и царедворцев, а также стоящих у кормила власти своекорыстных дельцов, богачей а политических интриганов, пытающихся избежать скандальных разоблачений своих преступных махинаций. Тогда во всем своем неприглядном обличье в обществе воцаряются беззаконие и произвол, а судебные ошибки становятся естественным их спутником. Проходят годы, иногда столетия, прежде чей истина наконец восторжествует, и позорные решения, однажды принятые судьями, подвергнутся пересмотру, и жертвы несправедливых приговоров дождутся вполне заслуженной, но — увы — запоздалой реабилитации.

Это явствует из процессов над Сократом, Жанной д'Арк, Бодлером, об этом же свидетельствует дело об убийстве Жореса и сержантов из Ла-Рошели.

Эти громкие скандальные процессы одновременно и вехи крупнейших исторических событий. Так, например, процесс Сократа ознаменовал конец «золотого века» Перикла в Греции, а убийство Жореса, с описания которого начинается книга, стало зловещей увертюрой первой мировой войны.

Жан Жорес (1851–1914), лидер французской социалистической партии и редактор газеты «Юманите», был выдающимся политическим деятелем, глубоко преданным рабочему классу и социалистическому движению. Превосходный оратор и публицист, страстный поборник мира и пламенный интернационалист, он с присущими ему пафосом и энергией неустанно разоблачал реакционную политику и политические маневры шовинистически настроенных кругов крупной буржуазии Франции, стремившейся к реваншу над Германией.

Двадцать пятого июля 1914 г. Жорес произнес перед избирателями свою ставшую последней речь, Б которой гневно обрушился па тайную дипломатию капиталистических держав, в том числе и Франции, и призвал народы бороться против надвигающейся угрозы войны. Позиция Жореса вызвала ненависть реакции. В июльских номерах газет правого толка, в частности в «Пари-Миди», Жореса клеветнически обвиняли в том, что он «продался немцам» и «губит национальное дело». То был открытый призыв к убийству.

Тридцать первого июля Жорес в сопровождении друзей отправился на Кэ-д'Орсе к премьер-министру Вивиани с целью уговорить его предотвратить войну. Принял его министр иностранных дел А. Ферри, Жорес заявил ему, что социалисты будут продолжать борьбу против войны. «Люди слишком возбуждены, — предостерег его Ферри. — Вы рискуете, может случиться самое худшее». На это Жорес ответил: «Хуже войны ничего не будет[2].

Жорес был убит 31 июля 1914 г., за день до объявления первой мировой войны. Убийца Р. Виллен хладнокровно, выстрелом в упор, поразил Жореса и спокойно сдался полиции.

Процесс над убийцей «благоразумно» был отсрочен до окончания войны, — войны, которая длилась четыре года и обошлась Франции в полтора миллиона убитых и огромное число калек, несчастных и обездоленных семей. Р. Виллен предстал перед судом лишь 25 марта 1919 года. Разыгранный судебный спектакль проходил под знаком господствовавших в то время ультрапатриотических настроений, порожденных победоносным исходом войны с Германией.

В этих условиях адвокаты, выступавшие от социалистической партии, стремились изобразить Жореса не тем, кем оп был на самом деле—народным трибуном и противником войны, а тем, каким он был им нужен теперь для оправдания соглашательской политики социалистов, разделивших с правительством ответственность за его милитаристский курс.

Позиция истцов, не столько озабоченных выяснением обстоятельств убийства, сколько упражнявшихся в политическом красноречии, позволила защитникам обвиняемого перейти в контрнаступление; они без зазрения совести пытались изобразить деяние преступника как акт патриотизма, а гибель Жореса — как благодеяние для Франции. Ультрашовинистам из лагеря правых партий и военных кругов представился удобный случай для того, чтобы лишний раз оболгать и заклеймить так называемых пособников пораженчества, к которым они всегда причисляли Ж. Жореса. К этой позиции фактически присоединился и прокурор, сделавший в своей обвинительной речи упор на смягчающие вину обстоятельства. В итоге суд вынес Р. Виллену оправдательный приговор… возложив выплату судебных издержек на супругу убитого, госпожу Жорес.

В другом процессе, относящемся к этому же периоду, — процессе над супругой видного политического деятеля, министра финансов и лидера партии радикалов Ж- Кайо — на суд была вынесена буржуазная драма, в которой сплелись в один узел человеческие страсти и большая политика.

Лидеры правого крыла буржуазии, интересам которых угрожал внесенный министром финансов законопроект о повышении налогов с капитала, начали травлю Ж. Кайо. Особенно отличился на этом поприще редактор газеты «Фигаро» Кальметт, опубликовавший одно из компрометирующих Ж. Кайо писем, переданных ему бывшей супругой министра. Репутация Кайо оказалась под угрозой. Существовала опасность опубликования и других писем, содержащих сведения о причастности Ж. Кайо к политическим махинациям. Стремясь не допустить этого, новая супруга Кайо выстрелом из револьвера убила редактора «Фигаро» Кальметта. Начался громкий процесс. Однако он прошел по заранее спланированному сценарию. Убийцу оправдали.

По словам Ф, Поттешера, политика в этом деле возобладала над правосудием.

Но вот автор переносит нас в мрачную атмосферу средневековья. Печальную память оставило по себе инквизиционное судопроизводство этой эпохи, жестокие и изощренные приемы которого были официально узаконены ордонансом Франциска I 1539 года.

В средние века инквизиционный процесс проводился тайно, с использованием формальных доказательств и физических пыток, в судах заседали легисты, толковавшие факты в соответствии с нормами канонического права. Судьи всеми правдами и неправдами добивались признания обвиняемого, являвшегося в те времена решающим доказательством по делу.

Инквизиционный процесс до крайности отягощал положение обвиняемых, которых в ту пору предавали смерти, предъявляя обвинения в ереси, а на самом деле часто действуя по политическим и своекорыстным мотивам.

Ярким примером изуверских ухищрений инквизиционного процесса с его надругательством над человеческим достоинством является дело тамплиеров. Этот могущественный монашеский орден, созданный с благословения папы римского под предлогом спасения "гроба господня", а в действительности для участия в грабительских походах крестоносцев против сарацин, со временем превратился в орудие влияния папы во Франции и по ряду причин стал неудобным для королевской власти, стремившейся не допустить существования неподконтрольных ей вооруженных формирований.

К этому прибавилось и другое обстоятельство: король Филипп Красивый давно зарился на сказочные богатства ордена, которому задолжал огромные суммы. Попытка короля получить титул почетного рыцаря ордена была отклонена его магистром Жаком де Моле, узревшим в этом стремление королевской власти воспользоваться услугами ордена в своих интересах. И вот один из влиятельных королевских советников, де Ногаре, подает королю совет — одним ударом покончить с орденом, пользуясь тем, что папа Климент V, по сути дела, являлся пленником Франции.[3]

«С необычайной ловкостью Филипп Красивый ударил по тамплиерам повсюду и одновременно, — рассказывает нам автор. — Солдаты нагрянули во все командорства; от «верховного» орденского замка в Париже, опоясанного укреплениями и увенчанного огромным донжоном, до крохотной затерянной в горах пиренейской фермы. Были арестованы все члены ордена: от великого магистра Жака де Моле, которого заманили в Париж как раз перед тем, как захлопнуть ловушку, до последнего сержанта, уцелевшего на полях битвы в Испании или в Святой земле» (с. 168–169).

Второго такого судилища не знала история, ибо по ходу дела было привлечено к ответу около пятнадцати тысяч обвиняемых. Процесс, который начался 14 октября 1307 г., длился семь лет и так и не доказал главного: были ли члены ордена действительно виновны в тех проступках, которые им приписывали?

Королевские инквизиторы предъявили рыцарям многочисленные обвинения в ереси и подвергли их бесчеловечным пыткам. Папа римский, на защиту которого уповали предводители ордена, фактически предал их. Почти все тамплиеры понесли жестокие наказания. Кульминационным пунктом этой исторической драмы стал 1312 год, когда на площади Дофин в присутствии короля был сожжен главный магистр ордена Жак де Моле.

Процесс тамплиеров строился на ложных презумпциях, отражавших мракобесие феодального режима и свойственные тому времени религиозные предрассудки — веру в колдовство, черную магию, гадания, загробную жизнь и т. д.

Одной из жертв средневековой инквизиции стала национальная героиня Франции Жанна д'Арк.

В период жестоких испытаний столетней войны с Англией положение разобщенной междоусобицей Франции было не из легких. В это крайне опасное Для страны время крестьянская девушка Жанна д'Арк сумела возглавить борьбу народа с иноземными захватчиками и добиться решительного перелома в этой изнурительной войне. Жаниа стала во главе армии, стремившейся изгнать англичан, и ее появление во главе народного ополчения перед стенами Орлеана позволило снять осаду с города.

Жанне д'Арк удалось объединить французов под знаменами молодого короля Карла VII, которому она предсказала победу во всенародной войне за освобождение Франции.

В мае 1430 года в стычке под Кэмпьеном она была захвачена в плен бургундцами — союзниками англичан. Герцог Бургундский продал англичанам Свою пленницу за десять тысяч золотых луидоров. В конце 1430 года Жанну перевезли в Руан. Церковный трибунал, в котором заседали французские каноники — ставленники англичан, обвинил ее в ере-си и колдовстве. Англичанам нужно было во чтобы то пи стало осудить Жанну, объявить, что она колдунья, тогда коронация Карла VII потеряла бы свое правовое обоснование и дело объединения страны под его властью было бы обречено на неудачу. Участь Жанны была предрешена: инквизиция приговорила ее к смертной казни и она была сожжена на костре. Однако дело, за которое Жанна д'Арк отдала свою жизнь, восторжествовало: французский народ избавился от чужеземного ига и обрел национальное единство.

Спустя четверть века, в 1456 году, дело об обвинении Жанны д'Арк было пересмотрено, вынесенный ей смертный приговор объявлен ошибочным и аннулирован. Жанну признали невиновной и полностью реабилитировали.

О замечательной жизни и деятельности национальной героини, ее патриотизме и подвигах существует огромная литература. Ежегодно в разных странах о ней пишутся все новые и новые книги. Многие авторы по нраву сравнивают ее с такими национальными героями, как Вильгельм Телль в Швейцарии, Тиль Уленшпигель в Голландии, Иван Сусанин в России.[4]

Инквизиция продолжала действовать и в «блистательную» эпоху абсолютизма, когда состоялся процесс над ведьмами-отравительницами — Бренвилье и Ла Вуазен. Дело об отравлениях ядами, живописуя быт и нравы придворной камарильи, — яркая иллюстрация своеволия и произвола королевской власти.

Революция 1789 г. навсегда покончила с злодеяниями инквизиционного судопроизводства, с его неистощимым арсеналом мучительных пыток. Во Франции был торжественно учрежден суд присяжных и провозглашены буржуазно-демократические принципы правосудия: гласность, публичность и состязательность процесса при свободной оценке доказательств, основанной на внутреннем убеждении судей. Однако политика господствующих классов сводилась к тому, чтобы всемерно ограничивать действие этих принципов.

Дело четырех сержантов из Ла-Рошели наглядно продемонстрировало пристрастие и необъективность судей, беспрекословно выполнивших волю короля Людовика XVIII, обеспокоенного бонапартистскими настроениями в армии.

Четыре голых военнослужащих 45-го линейного полка — Бори, Помье, Губен и Pay — фактически оказались марионетками в руках видных депутатов парламента и генералов — истинных вдохновителей и организаторов заговора, — задумавших осуществить во Франции государственный переворот. Действительные виновники даже не были привлечены к ответственности и остались за кулисами. Смертной казни были преданы четыре молодых сержанта. Процесс над ними и жестокое наказание нужны были Людовику XVIII если не для того, чтобы устранить оппозицию официальному режиму, то по крайней мере для того, чтобы устрашить ее. Такова была политическая подоплека этого процесса.

Следующую бесславную страницу в истории французской уголовной юстиции вписал императорский режим Луи Бонапарта. В период Второй империи состоялось немало судебных процессов над творческой интеллигенцией. Преследование возбуждалось против таких известных писателей, как Гюстав Флобер и Виктор Гюго. Не избежал этой же участи и Шарль Бодлер.

В основе дела Бодлера лежал конфликт между насквозь лицемерной моралью авторитарного режима и осуждающим пафосом творческого гения. Поэт не внял официальному призыву услаждать своим искусством салоны парижской знати. Сборник стихов Бодлера «Цветы зла» был объявлен скандальным именно потому, что вместо лести поэт «изрыгал проклятия и яд», вместо пристойной торжественности проповедовал лиризм, лишенный угодничества. В стихах недвусмысленно изобличались пороки преуспевающих буржуа, осмеивалось их обывательское мировоззрение. То был новаторский жанр. Официальные критики объявили Бодлера творцом «проклятого искусства», мистифицирующего действительность, и предали его анафеме. Имперская юстиция обвинила его в безнравственности и отсутствии благопристойности. Дело рассматривалось исправительным судом. Неосновательность обвинений, выдвинутых против Бодлера, с исчерпывающей полнотой и ясностью вскрыл его адвокат Ше д'Эст Анж. Если Бодлер будет осужден, — заявил он, — то надо было бы судить и Рабле за все его творчество, Ла-фонтена за его басни, Руссо за его «Исповедь», Вольтер и Бомарше тоже писали непристойные вещи…

Несмотря па то что представители обвинения допустили явные передержки, Бодлер все же был приговорен к уплате девятисот франков в виде штрафа и изъятию из сборника отдельных фрагментов. Правовая и нравственная несостоятельность обвинения была доказана почти столетие спустя, в 1949 году, когда Кассационный суд по просьбе Ассоциации литераторов аннулировал решение исправительного трибунала округа Сена и восстановил доброе имя талантливого поэта, которого так высоко ценили В. Гюго, Г. Флобер и многие другие представители мыслящей интеллигенции Франции.

В анналы французской криминалистики вошли ставшие широко известными процессы над Ландрю (1921) и Петио (1946).

Процесс над Ландрю был одним из самых зрелищных спектаклей, когда-либо разыгранных на сиене правосудия. В период, когда Франция истекала кровью в войне против Германии, Ландрю «собирал урожай» с матримониальных афер. Ему удалось садистски умертвить десять женщин и завладеть их имуществом. Французское правосудие приложило немало усилий, чтобы уличить этого преступника в чудовищных злодеяниях.

И вот жуткие и мрачные картины зверских расправ над ни в чем не повинными людьми вновь ожили в другом процессе. Место и время действия— Париж весной 1946 года. Судят «интеллектуального» убийцу Петио. Этот алчный до наживы человек, сделавший бизнес на убийствах своей профессией, — пример моральной деградации личности. Используя смутные времена оккупационного режима, он под предлогом спасения состоятельных граждан от преследования нацистов, выдавая себя за участника движения Сопротивления, собственноручно умертвил около тридцати человек, завладев их имуществом, деньгами и драгоценностями.

Особенность процесса состояла не только в чудовищности совершенных доктором Петио злодеянии, но и в наглом отпирательстве от предъявленных ему обвинений. Спекулируя на недоверии публики к судьям, еще недавно угодливо служившим правительству Петеио, и умело парируя их шаблонные вопросы, Петио позволял себе издевательские выходки в их адрес. Его искусно защищал адвокат Р. Фло-рно, защитительная речь которого длилась без малого семь часов. Горький осадок оставил этот процесс в сознании французской общественности.

Несколько особый характер имеют проведенные в тридцатых годах процессы над сестрами Папен и Виолеттой Нозьер. И в том и другом случае мотивацию преступных действий предопределили негативные социальные и психологические факторы.

В первом из них, состоявшемся в 1933 году, преступление было совершено необразованными, лишенными детства и родительской заботы Леа и Кристиной Папен, зверски убившими мать и дочь Лан-селен, у которых они находились в услужении. На процессе судьи и публика так и не услышали от обвиняемых ни разумных объяснений совершенных убийств, ни раскаяния в содеянном. Объективно их действия, несомненно, были в известной степени обусловлены патологическими отклонениями в психике, которые суд во внимание не принял.

Годом позже состоялся процесс над отравительницей собственных родителей Виолеттой Нозьер. Перед судьями и публикой возникла картина крушения нравственных устоев буржуазной семьи. Ведь преступление в данном случае совершила молодая девушка — дочь респектабельных и хорошо обеспеченных родителей. Мещанский, обывательский образ жизни семьи, отсутствие каких-либо идеалов и духовная пустота стали едва не самой главной причиной совершенного преступления.

Несмотря на глубокое различие в социальном статусе обездоленных сестер Папен и, казалось бы, пользующейся всеми жизненными благами Виолетты Нозьер, общим для них является состояние духовной безысходности.

Как бы эпилогом ко всей книге является процесс над Сократом.

Античный мудрец разделил участь великих людей, не понятых современниками. Ему принадлежит выдающееся место в истории моральной философии и этики, логики, диалектики, политических и правовых учений. Афиняне же обвинили его в том, что он не поклоняется божествам, признаваемым городом, и в том, что развращает юношей. Представления Сократа о богах и суждения о справедливости и добродетели расходились с традиционными взглядами, «Деятельность Сократа сталкивалась со всем укладом афинской полисной жизни — с религией, нравами, политикой, воспитанием».[5] Один из его учеников, Гермоген, будучи удивлен спокойным отношением Сократа к предстоящему процессу, спросил его: «Не следует ли тебе, Сократ, подумать о своей защите?» «Разве тебе не кажется, — отвечал Сократ, — что вся моя жизнь служит мне защитой?., Я никогда ничего не сделал преступного. Это я считаю лучшим приготовлением к защите».

«Но разве ты не знаешь, — возразил Гермоген, — афинских судов, что в них судьи, под влиянием защитительных речей, часто осуждают на смерть ни в чем не повинных и часто освобождают виновных, тоже под влиянием речей — жалобных или льстивых?»[6]

Процессы, О которых автор рассказывает в своей книге, столь отдаленные по времени и столь несхожие между собой — напоминают нам о том, что правосудие только тогда может выполнить свое социальное предназначение, когда оно основано на справедливом законе и осуществляется в условиях гласности при непосредственном участии народа. Это в полной мере осуществлено в условиях социалистического государства, где законодательно закреплены подлинно демократические принципы организации и деятельности суда.

С. В. Боботов

Предисловие автора

Эта книга не является ни историческим исследованием, ни юридическим трактатом. Написанная в сотрудничестве с Филиппом Кейзеном, Жаном-Франсуа Имоне, Патриком Губье и Пьером Пешмо-ром, она рассказывает об известных судебных процессах, с которыми французы ознакомились по передачам «Радио Монте-Карло». Мы попытались вдохнуть жизнь в эти мгновения гнева и накала страстей, в которых тесно переплелись преступление и добродетель, ошибки и трусость, мужество и разум. Все это — наше прошлое.

Все сказать и все описать просто невозможно. Для этого потребуются тонны бумаги к тысячи часов «эфирного» времени. В отобранных нами интереснейших делах прошлого мы сохранили точность в описании фактов и вывели на сцену лиц, чьи имена сохранились в людской памяти. Говорят, что политические процессы отражают кризисные ситуации. Что ж, это верно. Но, быть может, столь же характерны и крупные уголовные дела: они возникают в результате заблуждений и ошибок людей, в них сталкиваются зло и добро, порок и добродетель, хотя одно порой невозможно отделить от другого. Любые столкновения — и уголовные, и политические — отражают образ жизни, психологию и устремления определенной эпохи. Правосудие конца девятнадцатого века существенно отличается от правосудия века двадцатого. Нередко эти отличия поражают нас. Мы черпаем из прошлого не только примеры и уроки, мы находим в нем ценнейшую информацию об образе мышления, о языке и обычаях наших предков, а также узнаем об «уголовном мире» тех лет.

Мы старались не искажать факты, не занимались их интерпретацией и переносом в наше время. Все показания, выкрики с мест, правдивые п лживые речи оставлены без изменений.

История Франции, ее славные и темные страницы, — как бы несет отпечаток этих процессов: некоторые же из них оказали решающее влияние на жизнь нации. Величие и слабости многих выдающихся людей нашего прошлого подчас вызывают у пас удивление, И нередко короткий судебный процесс сообщает нам. о них больше сведений, чем долгие исследования ученых.

Войны, революции, сменявшие друг друга политические режимы стали достоянием нашей истории, а на судебных процессах, проходивших в те же времена, подобно накипи, всплывают лишь злоба, взаимные претензии, сведение счетов между людьми и нациями. Час правосудия, а может быть, и истины пробил только сейчас.

Разбирая эти дела, мы ближе узнаем наших героев — тех мужчин и женщин, поведение которых поражало или возмущало современников. Зачастую достаточно брошенной реплики, фразы, слова, чтобы понять, как они жили. Однако и судьи несут на себе печать своего времени. Редки те из них, которые смогли абстрагироваться от представлений своей эпохи и дать объективную оценку взглядам и идеям, опережающим время. Мы знаем, что политические ситуации часто заставляли их вести борьбу с собственной совестью. В этом трудность интересных историко-юридическнх исследований, которыми мы занимались.

Из огромного списка громких политических и уголовных процессов мы выбрали те, которые оказали влияние на наши нравы и исподволь сформировали наш образ жизни и суждения об отдельных людях, правительствах, фактах.

Мы не претендуем на использование новых источников; мы верим, что, рассказывая о знаменитых процессах, которые волновали наших отцов, и представляя читателю действующих лиц — преступников, судей, свидетелей, — мы даем ему возможность лучше ознакомиться с короткими, как мгновения, эпизодами из истории Франции.

Ф. Поттешер

1. УБИЙЦА ЖОРЕСА

В этот день, 24 марта 1919 года, вход в парижский Дворец правосудия преграждает цепь вооруженных полицейских. Ворота закрыты, решетки задвинуты. Конные гвардейцы в касках, с саблей на боку ожидают на набережных, готовые вмешаться. Остров Сите прямо-таки на осадном положении. Правда, собралась толпа, но толпа притихшая и сосредоточенная.

Мужчины в мягких шляпах и женщины с непокрытой головой стоят неподвижно, тесно прижатые Друг к другу. Стайка мальчишек взобралась на парапет моста Сен-Мишель. Там и сям на рукавах пиджаков мелькают красные повязки с золотыми буквами: это социалисты, пришедшие из предместий и с окраин, собрались здесь, в центре Парижа. Они пришли сюда в знак преданности Жоресу и еще для того, чтобы увидеть Рауля Виллена, его убийцу, застрелившего в упор лидера социалистов в «Кафе дю Круассан» 31 июля 1914 г., как раз накануне объявления этой бесконечно длившейся войны, в которой рабочие, как многие из них начинают теперь понимать, дали калечить и убивать себя понапрасну и которая, как они клянутся, будет «последней из последних войн». Эту воину убийца призывал всеми силами души, а Жорес стремился во что бы то ни стало избежать ее…

Из-за проклятой войны, стоившей Франции полутора миллионов жизней, процесс Рауля Виллена то и дело откладывался — вплоть до этого дня, 24 марта 1919 года. Нельзя было восстанавливать одну половину нации против другой, надо было сохранить в целости противостоящий Германии священный союз. Рассчитывали также, что за это время гнев поостынет и страсти утихнут.

Но теперь война окончена, уже началась демобилизация; больше уже невозможно оттягивать начало процесса. А между тем атмосфера в стране напряженная, да и безработица, ожидавшая фронтовиков по выходе из траншей, вновь пробудила в них интерес к политике. И все же, несмотря на приближающиеся выборы в Национальное собрание, нелегкие для правительства Жоржа Клемансо — самого непримиримого врага Жореса, Рауля Виллена извлекают из тюрьмы, где прятали более четырех лет, чтобы он мог предстать перед судом, и ему решаются задать вопросы, с которыми тянули так долго.

Ибо до сих пор остается неизвестным, кто толкнул Виллена на убийство. Крайние правые? «Аксьон Франсэз», чьи газеты ежедневно осыпали Жореса оскорблениями? Царская полиция, как утверждали некоторые социалисты? Или же, как прозрачно намекают националистические круги, то были немцы: устраняя Жореса, они рассчитывали вызвать во Франции гражданскую войну…

Вопросы весьма болезненные, и этим, по-видимому, объясняется предосторожность Клемансо, который во избежание беспорядков закрыл публике доступ в зал суда. Железная рука Клемансо управляет страной с 1917 года, и всякий знает, что человек, сам себя называющий «первым шпиком Франции», не терпит беспорядков. Вот так же он не терпел и Жореса.

Однако все эти предосторожности сегодня кажутся чрезмерными. В глазах мужчин и женщин, столпившихся перед Дворцом правосудия, нельзя уже прочесть ни ненависти, ни гнева, лишь печаль. И упорное желание видеть, знать. Им кажется, что после стольких лет они имеют на это право.

Но в первый день процесса Рауля Виллена это право предоставлено одним только журналистам. Только им дозволено видеть обвиняемого, одиноко сидящего за барьером, точно банковский служащий за окошечком — бесцветный, жалкий банковский служащий, как полагают в припадке ревности убивший свою любовницу… Ибо в этот день, 24 марта 1919 года, убийца Жореса выглядит невзрачно, С виду это туповатый белобрысый субъект с бледной физиономией и подстриженными усиками. Когда он появился в зале, на местах для прессы в один голос воскликнули: «Подумать только, и этот тип убил Жореса!»

Этот тип, это щуплое ничтожество, этот Виллен, простым движением пальца нажавший спусковой крючок, уничтожил одного из величайших мыслителей нашего времени!

С наивным самодовольством он утверждает, что в момент убийства был «студентом» Луврской школы изящных искусств, забывая уточнить, что перед этим его выгнали за профессиональную непригодность с должности инженера по сельскому хозяйству и уволили из коллежа Станислас, где он служил надзирателем, за неспособность держать учеников в повиновении.

Тусклым голосом отвечает он на вопросы председателя суда Букара, бородатого человечка, кротко глядящего на него сквозь запотевшие стекла очков.

— Значит, вы, если можно так выразиться, никогда не знали своей матери?

— Нет, господин председатель. Сразу после моего рождения она заболела душевным расстройством. Я помню ее только как больную женщину, которая никогда мной не занималась.

Тон задан. Еще долго Биллей будет пытаться разжалобить суд, рассказывая о себе. Отец, судебный секретарь в Реймсе, эгоист и гуляка, мать и бабушка, замкнувшиеся в своем безумии «женщины, старший брат, слишком занятый учением, чтобы уделять ему внимание, — классическое, хотя, по-видимому, несколько утрированное описание одинокого и несчастного детства.

На самом деле отец был вовсе не так плох, как утверждает его сын. Он заботился о маленьком Рауле, а когда тот стал юношей, обеспечил его необходимыми средствами. И позже он не переставал поддерживать сына, даже дал ему возможность поехать за границу. Вместе с тем это правда, что Рауль Биллей отчаянно стремился обрести мать. Отличаясь болезненной стыдливостью, он никогда не был близок с женщиной. Человек глубоко религиозный, он верит в любовь целомудренную, чистую и испытывает восторженное, почти маниакальное преклонение перед Жанной д'Арк.

В «Сийон», социал-христианскую организацию левого толка, руководимую Марком Санье, о» вступил по недоразумению: по сути дела, в госпоже Санье он обрел мать, которой у него никогда не было, а в Марке — старшего брата, которого ему недоставало. Впрочем, он вышел из организации, после того как ее осудил сам папа.

Более серьезным и в большей степени повлиявшим на дальнейшее развитие событий шагом было его вступление в Лигу молодых друзей Эльзаса и Лотарингии, почетными членами которой были Морис Баррес, Поль Дерулед и Жюль Зигфрид.[7] Этот реакционный союз Биллей пытается представить самой что ни на есть безобидной ассоциацией.

— О нет, господин председатель! Я никогда не занимался политикой! Терпеть этого не могу! Я и мои друзья по лиге хотели только одного: чтобы поскорее началась война и мы смогли наконец вырвать у немцев Эльзас и Лотарингию.

— Но позвольте, — удивляется судья, — вы же читали газеты! Вы ведь понимали, что хотеть или не хотеть войны означало заниматься политикой.

— Нет, господин председатель! Меня заботили только судьбы родины. Я думал, что все во Франции смотрят на это так же, как я, и вот, когда я узнал из газет, что господин Жорес против войны, меня охватил гнев. С моей точки зрения, он мог быть только предателем! И я решил убить его.

Вот оно как! Дело обстоит совсем просто, В покушении на Жореса нет ничего таинственного, оно не связано с каким-либо заговором. Убийца, очевидно обыкновенный кретин, действовал, повинуясь безотчетному порыву. Однако председателя суда, по-видимому, не волнует, какой оборот приняло слушание дела. Он вызывает свидетелей. Снова заходит речь о мрачном вечере 31 июля 1914 года на улице Круассан, где печаталась «Юманите», о невеселом настроении Жореса во время ужина. Он знал, что войны уже не миновать. Вспоминают, как он без конца расхаживал вокруг стола, как в раскрытое окно за трибуном социалистов наблюдали просто любопытные или враждебные лица. Потом вдруг занавеска приподнялась, показался револьвер, раздались два выстрела и крики: «Они убили Жореса!» Сумятица, давка, и арест Виллена — оторопев, он одиноко стоял на тротуаре.

Председатель суда обращается к обвиняемому:

— Хотите что-нибудь добавить. Биллей?

— Да, господин председатель. Я человек глубоко верующий, и все же в ту минуту, когда я стрелял, ничто не смущало мою совесть. Повторяю, я думал только о родине.

— В сущности вы действовали в порыве патриотического гнева?

— Вот именно, господин председатель!

Биллей в восторге от того, что председатель суда подсказал ему формулировку мотива преступления. Выходит, это преступление внушено страстью! Если дело и дальше так пойдет, процесс может окончиться в этот же вечер… Все знают, как снисходительны присяжные к преступлениям, внушенным страстью. А тем более сейчас, сразу после победы, когда страсть, о которой идет речь, — это любовь к родине…

Тому, кто выходил из зала суда после второго дня процесса Виллена, 25 марта 1919 года, было трудно понять, где он побывал: присутствовал ли он на суде над убийцей или на пышных похоронах Жореса, состоявшихся с пятилетним опозданием. Правда, на суде выступили семнадцать гражданских истцов.[8] Но ни об убийце, ни об убийстве речь не зашла ни разу. Никто но допрашивал Рауля Виллена. Никто им не занимался. Семнадцать истцов произнесли семнадцать надгробных речей о Жоресе. Восхваляли достоинства его политики, все то доброе, что сделал он для Франции и для рабочих, его огромный талант оратора, его душевные качества — все это вспоминали, перечисляли, повторяли без конца, нагоняя скуку.

Единственное, если можно так сказать, заслуживающее внимания зрелище являли собой присяжные: два торговых агента, ветеринарный врач, домовладелец, ремесленник, три предпринимателя, два рантье, коммерсант и служащий торговой фирмы. Итого один служащий на одиннадцать буржуа! Буржуа, которых явно раздражали все эти разговоры о социализме и Жоресе. Достаточно взглянуть, как они нетерпеливо ерзают, пожимают плечами, ухмыляются. Присяжные не скрывают своей антипатии к убитому, и было неуместно и вместе с тем бесполезно напоминать им, что Жорес зажигал сердца рабочих, был надеждой обездоленных, защитником униженных, ведь эти люди желают только одного: оставить Жореса в покое и попытаться «объективно» рассмотреть факты. Убийца Биллей или нет? Было ли его деяние предумышленным? Являлся ли он участником заговора? Имелись ли у него сообщники? Всего этого гражданские истцы, по-видимому, пока не хотят касаться, словно обстоятельства смерти Жореса, мера ответственности его убийцы или убийц менее важны, чем политическое наследие великого лидера, на которое претендуют те или другие из них. Впрочем, обращаются с этим наследием несколько вольно. Слушая этих господ, начинаешь понимать, что социалистическая партия Франции, присоединившаяся к священному союзу борьбы с Германией и во время войны входившая в правительство, больше не желает ничем быть обязанной Жоресу-пацифисту. Теперь нужен такой Жорес, который подходил бы новой социалистической партии: более респектабельный, более «национальный».

В частности, остерегаются вспоминать, что за несколько часов до смерти он сказал государственному секретарю Абелю Ферри: «Если вы все-таки объявите всеобщую мобилизацию, мы по-прежнему будем выступать против и, в случае необходимости, дадим себя расстрелять!» Нет, это забыто. Предпочитают говорить о том, что сделал бы Жорес во время войны, если б не был убит, без конца, разглагольствовать о его взглядах на военное дело, подчеркивать глубокую приверженность нации — его, Жореса, всю жизнь боровшегося за создание Социалистического интернационала.

Гастои Томсон, левоцентристский республиканец, даже сравнивает его с Гэмбеттой.

— Жорес, — восклицает он, — провозгласил, что родина неизмерил!о выше всех разногласий, всякой борьбы, всех классовых столкновений! Он не упускал случая выразить свое глубокое восхищение Гамбеттой, чью политику в отношении Эльзаса и Лотарингии он продолжал…

А дававший перед этим показания депутат д'Эстурнель де Констан заявил: «Жорес был воплощением патриотизма, но его не поняли!*

Адольф Мессими, бывший военный министр и кадровый генерал запаса, заходит еще дальше.

— Жорес, — говорит он, — мог бы сыграть важную роль во время войны! Он отдал бы всего себя делу национальной обороны! Если бы в августе 1914 года он был жив, то пришел бы сказать мне; «То, что я предвидел, сбывается. Немцы начинают окружение с правого фланга. Нам следует избрать оборонительную тактику».

Это похоже на сон! После «святого Жореса» появляется «генерал Жорес», стратег и в то же время глашатай национализма. Теперь уже не присяжные обнаруживают признаки раздражения, а публика — на второй день процесса ее все-таки допустили в зал. Все эти рабочие и общественные деятели-социалисты не узнают «своего Жореса». На местах для прессы оживление, Жорж Пьош, обозреватель газеты «Герои наших дней», иронизирует:

— Наверно, Рауль Биллей, сидя у себя за барьером, подумывает, не вышла ли тут ошибка, не убил ли он Деруледз вместо Жореса!

Но не всем охота смеяться. Поль Вайян-Кутюрье, нервный, напряженный, говорит кому-то, сидящему рядом:

— Все это просто глупо! Зачем делать из Жореса патриотический плакат?! Есть нечто омерзительное в том, что его до такой степени сближают с теми, кто, ло крайней мере морально, были его убийцами!

По сути дела, этот процесс выставил из всеобщее обозрение разногласия, уже долгие месяцы раздирающие социалистическую партию. Правое я левое крыло открыто столкнулись у гроба Жореса. Одни пытаются изобразить его респектабельным депутатом.

достойным претендовать на министерское кресло, как претендуют они сами. Другие сравнивают с Лениным, вождем большевиков, которые недавно пришли к власти в России и создали в Москве первое в истории рабоче-крестьянское правительство. Сейчас в социалистической партии речь идет уже не просто о разногласиях, поговаривают о возможном расколе.

И вдруг встает пожилая женщина и, перед тем как покинуть зал судебного заседания, гневно бросает: «Второе убийство Жореса! Только на этот раз его убивают свои…»

Происшествие это — единственное за целый день— вскоре забылось. Словно в хороводе ритуального танца, гражданские истцы одни за другим проходят перед судом. Публика уже не удивляется. Она просто дремлет.

Настает очередь Леона Блюма. Элегантный, сдержанный, он хорошо поставленным голосом неожиданно заявляет, что речь пойдет не о политике, не о патриотизме, ни тем более не об убийстве, а о литературе.

— Жорес, — говорит Блюм, — как поэт не уступал Гюго, как оратор—Мирабо и Боссюэ, как историк — Мишле, как политический писатель — Руссо…

Публика продолжает дремать, присяжные выражают нетерпение, а правые журналисты исподтишка хихикают.

Один журналист напишет об этом: «Сюда пригласили наших лучших ораторов, чтобы объяснить Виллену, кого он убил. Но это ли называется судебным процессом?»

К месту, отведенному для дачи свидетельских показаний, приближается еще один человек. На минуту зал сосредоточивается. Это депутат Пьер Ренодель. Он пробует растормошить присутствующих,

— Я буду давать показания без ненависти, — заявляет он, — ибо тот человек… — он указывает нa Рауля Виллена, — тот человек в счет не идет! Я буду давать показания без боязни, ибо нам следует защитить память Жореса от клеветнических выпадов, которые привели к его убийству и не прекращаются до сих пор!

Внимание публики снова рассеивается; никак не удается дойти до существа дела. Рауль Виллеи не просто «в счет не идет», как только что сказал Ренодель, он, по-видимому, вообще не интересует гражданских истцов!

В общем, лучше всех подвел итоги дня конвойный, отводивший Виллена обратно в камеру: «Если так будет продолжаться, то в конце концов его оправдают!»

И правда, все чувствуют, что настоящих прений здесь тщательно избегают, словно идет игра краплеными картами.

Как мы помним, в первый же день судья, допрашивая Виллена, сказал ему очень вежливо и мягко: «В сущности, вы действовали в порыве патриотического гнева…» Иными словами, убийство Жореса— это преступление, совершенное под влиянием страсти, и ничего больше! Можно ли было сомневаться в том, что Биллей ухватится за эту версию? Впрочем, председателю Еукару явно не терпится покончить с этим делом пятилетней давности, в связи с которым могут возобновиться неприятные довоенные дрязги, и он не проявляет никакого интереса к обстоятельствам совершения преступления. Но все же есть надежда, что гражданские истцы, выступающие от имени семьи Жореса и от социалистической партии, зададут обвиняемому надлежащие вопросы и назовут свидетелей, способных выявить истину. Но и тут ждет разочарование. Гражданских истцов не интересует Рауль Вил-лей. Этот человек «в счет не идет», сказал один из них; он лишь орудие. Важно другое: кампания ненависти, развязанная крайне правыми, — кампания, которую надо отразить, ничего не оставляя без ответа, чтобы защитить память Жореса, а заодно и оправдать действия социалистической партии в прошлом и в настоящем. Словом, процесс Виллена стал предлогом для политических баталий, а Дворец правосудия — филиалом палаты депутатов.

Но расчет оказался неверным! Однообразная вереница гражданских истцов вызвала лишь недовольство присяжных, досаду у публики л улыбки журналистов.

В этой атмосфере горечи и разочарования 26 марта начинается допрос свидетелей защиты. Есть опасение, что снова придется выслушивать показания нескончаемых свидетелей— друзья семьи Виллен, все как один, будут твердить, что им непонятно, как такой милый мальчик мог совершить столь ужасную вещь. Но когда же, наконец, перейдут непосредственно к сути этого судебного процесса — к убийству Жана Жореса, убийству человека?!

Да, об убийстве будут говорить! Но не для того, чтобы выявить его скрытые пружины, не для того, чтобы описать, как оно подготавливалось и свершалось, а для того, чтобы найти ему оправдание!

В этот день, 26 марта, лицом к лицу сошлись адвокаты обвиняемого и адвокаты гражданских истцов, выставив напоказ свои бороды и ордена. До сих нор они выступали нечасто, но сегодня хотят наверстать упущенное. Состязание адвокатов ведется путем перекрестного допроса свидетелей, и его главные участники как будто бы — и это уже не впервые в ходе процесса — поменялись ролями.

Официальный защитник — Александр Зеваэс, сорока пяти лет, бывший депутат-социалист, бывший журналист, шовинист, манеры властные, говорит хорошо, но уж очень некрасив и слишком жестикулирует. Старшина коллегии адвокатов Анри Робер поручил ему это дело не без умысла, «Ваше прошлое социалиста, — сказал он, — позволит вам защищать клиента, не оскорбляя памяти Жореса».

Семья Виллен со своей стороны выбрала метра Лири Жеро, сорока семи лет. Этот непревзойденный мастер мелодраматических эффектов носит бороду, словно флаг, смахивает на священника и не скрывает своих весьма реакционных убеждений.

Оба адвоката, как нельзя лучше дополняющие Друг друга, сразу берут воинственный тон, что заставляет адвокатов гражданских истцов метра Поль-Бон-кура и метра Дюко де ла Айля занять оборонительные позиции.

Поль-Бонкуру, бывшему министру-социалисту, сорок лет, но у пего уже седые волосы, кирпично-крас-ного цвета лицо, на груди — военная медаль и крест «За боевые заслуги». Он пользуется доверием левого крыла социалистической партии, а его коллега Дюко де ла Айль представляет правое крыло. Пятидесятилетний Дюко — толстяк с остроконечной бородкой.

Красноречие его холодновато и, пожалуй, несколько натянуто.

Вызывается первый свидетель зашиты. Это друг Виллена художник Анкетен, Он описывает характер обвиняемого:

— Виллен человек очень мягкий, восторженно относящийся к искусству, но оставляющий впечатление какой-то обеспокоенности, взволнованности.

Его сменяет Бенедит, преподаватель Виллена в Луврской школе:

— Это был благонравный, робкий, незаметный молодой человек, всегда державшийся особняком, но от него исходила какая-то неясная тревога.

Настала очередь аббата Шарля, преподавателя в коллеже Станислас, где Виллен служил надзирателем:

— Он безропотно нес свой крест. Казалось, он скрывает какую-то ужасную тайну.

Метр Поль-Бонкур восклицает с места:

— Прошу вас, господа, не упирайте так на странности и причуды обвиняемого! Врачи уже сказали коротко и ясно: Биллей не сумасшедший.

Метр Анри Жеро тут же встает, задрав бороду:

— Если бы Виллен был сумасшедший, мы не находились бы здесь. Я имею в виду не сумасшествие, а болезнь воли.

Поль-Бонкур не желает вникать в это малозаметное различие. Он обращается к свидетелю:

— Господин аббат, отвечайте мне по совести. Читал ли обвиняемый правую печать?

Аббат как будто в затруднении.

— Мм… Да. Да, он читал «Либерте», л весьма регулярно.

— Благодарю вас, господин аббат. Напоминаю суду, что в этой газете призывали к убийству Жореса, называя его «герр Жорес».

На сей раз защита не возражает. Она не стремится скрыть убеждения обвиняемого, совсем наоборот. Это подтверждают показания следующего свидетеля, некоего Роже Полена.

— Не понимаю, — говорит он, — почему с Вилленом обходятся как с преступником. Если оп и убил Жореса, то сделал это из любви к Франции. Образ Жореса, который в эти дни пытаются создать здесь.

не соответствует действительности. В 1914 году Жорес выступал за разоружение. Мы, как и большинство французов, считали, что он опасен для родины! Метр Дюко де ла Айль перебивает:

— Свидетель, здесь вам не урок истории! Придерживайтесь фактов!

А Поль-Бонкур берет более высокую ноту:

— Мне весьма интересно узнать, какого мнения о Жоресе придерживались в тех кругах, где бывал Виллен.

— Это мнение здравомыслящих людей! — парирует свидетель, а метр Жеро, чувствуя, что речь сейчас зайдет о «заговоре», спешит к нему на помощь:

— Как вы полагаете, господин Полен, мог ли обвиняемый подпасть под чье-либо влияние?

— Нет, — отвечает свидетель. — Виллен — человек, верный собственным взглядам. Он нелегко соглашался с мнениями других.

Теперь показания дает лейтенант де Шомон-Китри; мундир его увешан орденами. Этот свидетель — председатель лиги, в которой состоял Виллен. Лиги молодых друзей Эльзаса и Лотарингии. Он тоже настроен воинственно.

— Наше поколение, — звучным голосом начинает он, — обладало пророческим даром. Мы чувствовали приближение войны и готовились к ней… И могу сказать со всей откровенностью, мы ненавидели тех. кто, подобно Жоресу, выступал против закона о трехлетней службе в армии, — закона, благодаря которому у нас оказалось достаточно солдат, чтобы выдержать удар немецких войск…

Повернувшись к присяжным, он добавляет:

— Стреляя в Жореса, Виллен проявил несдержанность — это, безусловно, так, но он считал, что служит своей стране. И я хотел бы поделиться с вами тем, что чувствую сегодня, свидетельствуя на этом процессе: я думаю, что. оставив Виллена в тюрьме, родину лишили одного из ее защитников, который, несмотря на совершенное преступление, па поле битвы мог бы стать героем!..

Все это почти непристойно, однако никто как будто ничего не замечает. К концу дня Виллен уже выглядит едва ли не жертвой, а Жорес — обвиняемым! Выходит, этот бесцветный субъект, съежившийся за барьером, виновен лишь в том, что не сумел сдержать праведный гнев, который разделяют все добрые французы, выигравшие войну!.. Адвокаты, представляющие потерпевшую сторону, подавлены. Слишком поздно они заметили, какую ошибку совершили, перенеся прения в сферу политики.

Двадцать седьмое марта 1919 года. Четвертый день суда над Раулем Биллоном. Прения сторон — ошеломляют. Слушая речи адвокатов, поддерживающих гражданский иск, начинаешь думать, что убитый Жан Жорес был чуть ли не изменником, сносился с врагами-немцами, пытался деморализовать армию, угрожал спровоцировать всеобщую забастовку и подрывал обороноспособность Франции па пороге войны.

Метр Поль-Бонкур вынужден произносить оправдательную речь; он, которому надлежит нападать и приводить в замешательство, защищается. Или, вернее, защищает память Жореса. Именно такая абсурдная ситуация создалась к концу процесса как по оплошности гражданских истцов, решивших сразу придать прениям политический характер, вместо того чтобы придерживаться фактов, так и из-за цинизма защиты, которая не побоялась с помощью тщательно подобранных свидетелей встать на путь «оправдания» убийства Жореса, изображая это преступление неким патриотическим актом и пытаясь навязать суду сомнительный силлогизм; война для Франции была неизбежна, Жорес был против войны — значит, было желательно, если не необходимо, устранить Жореса…

Несостоятельность этих рассуждений не уступает их глупости. И однако, в царившей тогда, после победы, атмосфере исступленного национализма никто даже и не подумал возражать. В таких условиях адвокаты, поддерживающие гражданский иск, разумеется, почувствовали себя обязанными защищать Жореса от нападок и почти неприкрытых обвинений в предательстве. Что и делает с большим мастерством Поль-Бонкур.

— Это правда, что Жорес, желая избежать войны, мечтал восстановить против нее широкие массы самого немецкого народа. Он обратился непосредственно к пароду, минуя его правителей. Он обратился к нему от имени Интернационала, в который, по-видимому, продолжал бы верить, даже будь тот выхолощен, бессилен, а временами смешон… И Поль-Бонкур продолжает:

— По-видимому, сказал я, потому что в день мобилизации Интернационалу оставалось лишь засвидетельствовать предательство одних немецких социал-демократов и малодушие других, и я знаю людей, говоривших, что пуля Виллена по крайней мере избавила Жореса от горя, горше которого нет для мыслителя: дожить до крушения своей мечты.

Возникает пауза. Публика не сводит глаз с адвоката, а Поль-Бонкур приступает к деликатному вопросу о всеобщей забастовке и восстании, к которому намеревался призвать Жорес в случае войны.

— Эта ужасная мера, — объясняет он, — по замыслу Жореса, была бы осуществлена только в том случае, если бы различные секции Интернационала предварительно обязались действовать единодушно. Она была бы осуществлена только в отношении правительства, на которое легла бы ответственность за войну, в отношении правительства, которое отказалось бы от третейского суда. Что никоим образом не могло быть применено к Франции, сделавшей все, чтобы добиться примирения.

Публика взволнована, но присяжные по-прежнему холодны как мрамор. Призвав к решению, продиктованному справедливостью и единством нации, Поль-Бонкур садится на место. Будет ли прощен «обвиняемый» Жорес — пока неизвестно, но про обвиняемого Рауля Впллена опять совсем забыли.

Теперь встает метр Дюко де ла Айль — коренастый, плотный. Неторопливо проходит через зал. Остроконечная бородка придает его облику что-то причудливое, даже зловещее. Перед тем как приступить к своей речи, он хочет дополнить портрет Жореса, который только что набросал его коллега, напомнив, что Луи, единственный сын трибуна-социалиста, очевидно, верно понял заветы отца— он пал смертью храбрых 3 июня 1918 года и был представлен к ордену нации генералом Манженом.

И тут Дюко де ла Айль вдруг поворачивается К Раулю Виллену, безучастно сидящему на скамье подсудимых.

— А теперь, господа, — громко восклицает он, — позвольте мне возвратиться к преступнику! Здесь задавался вопрос, было ли это убийство преступлением одиночки, но никто не потрудился найти ответ. В материалах следствия имеются странные пробелы. Уже в ходе процесса всплыли такие имена и такие сведения, которые помогли бы продвинуть разбирательство дела. Однако это не было сделано!

Впервые с начала этого длинного процесса здесь заговорили так ясно. А метр Дюко де ла Айль продолжает свою речь, и вот наконец-то обнаруживаются весьма интересные подробности. Например, что Виллен поддерживал тесную связь с «Аксьон Франсэз»,

Так, некий Стрибер, которого не вызвали в суд для дачи свидетельских показаний, заявил следователю, что Биллей принадлежал к «королевским молодчикам» и что именно на него пал выбор убить Жореса. Приятели, разумеется, взяли с него обещание категорически отрицать какую бы то ни было причастность к монархической организации. Тот же Стрибер рассказал следователю, что 30 июля, накануне убийства, он находился в «Кафе дю Круассан» и видел там троих людей из «Аксьон Франсэз», которые как будто изучали обстановку.

В тот же день, 30 июля, три свидетеля—Дюлак, Пудре и Грандидье — около половины одиннадцатого вечера стояли на улице напротив здания «Юманите», газеты Жореса. Они видели, как Виллен вошел в помещение редакции газеты и стал расспрашивать привратницу, что подтверждается и другими данными следствия. Затем, выйдя из «Юманите», Биллей, по их словам, направился к улице Реомюр и заговорил там с какими-то двумя мужчинами. «Мне показалось, он передавал им то, что могла сказать ему привратница», — уточнил Дюлак.

Кто эти загадочные двое? Вдохновители преступления? Сообщники Виллена? Все эти вопросы, по-видимому, не интересовали следователя. По той веский причине, что свидетели Дюлак, Пудре и Грандидье— бывшие анархисты, а значит, недостойны давать свидетельские показания.

И наконец, почему не выслушали аббата Кальве, заведующего кафедрой литературы в коллеже Станислас, у которого Виллен выполнял обязанности личного секретаря? Он тоже мог бы много чего рассказать. Например, что в воскресенье, предшествовавшее преступлению. Рауль Виллен целый день упражнялся в стрельбе из револьвера в тире католической ярмарки.

На сей раз все слушают адвоката затаив дыхание. Процесс завершается тем, чем он должен был начаться. Наконец-то были заданы вопросы, имеющие непосредственное отношение к делу. Люди снова начинают надеяться. Удастся ли Дюко де ла Айлю разоблачить Виллена? Но нет, он уже заканчивает свою речь. Он ограничился тем, что выявил неправильности в ведении следствия, и в заключение сказал:

— Как бы там ни было, я должен признать, что у нас нет доказательств наличия у Виллена какого-либо сообщника.

Наконец адвокат переходит к вопросу о приговоре.

— Какое наказание следует определить убийце? — обращается он к суду. — Соответствовать преступлению могла бы только смертная казнь!

Защитник метр Жеро выскакивает, как чертик из коробочки:

— Не имеете права! Вы не прокурор! Дюко де ла Айль повышает голос:

— Но позвольте, метр Жеро, вы напрасно меня прерываете, еще не зная, что я имею в виду… Итак, господа, преступление это столь тяжкое, что единственной карой за него может быть смертная казнь. Однако мы ее не требуем, мы не хотим ее…

На секунду адвокат замолкает:

— Мы отнюдь не испытываем жалости к этому человеку, который в свое оправдание не может даже сослаться на душевную болезнь. Нет, мы поступаем так единственно из верности Жоресу, — Жоресу — решительному противнику смертной казни, чья великая тень все еще охраняет его убийцу.

Что и говорить, необычный это процесс. Мало того что гражданские истцы воздерживались от обвинений, так теперь еще их адвокат защищает убийцу от палача!

А присяжные все так же бесстрастны.

Двадцать восьмое марта 1919 года. Последний день суда над убийцей Жореса. Личность подсудимого настолько не привлекает к себе внимания, что почти никто и не запомнил его фамилии. В публике его называют «убийца», «обвиняемый» или «негодяй», но никто не говорит «Рауль Виллен».

Только друзья зовут его по имени. Друзья или приверженцы. Ибо надо сказать, что в приверженцах у Внллена недостатка нет.

Разумеется, до сих пор они не спешили показываться на глаза. Тридцать первого июля 1914 года все единодушно осудили преступление Рауля Виллена — даже те из крайне правых деятелей, кто больше других был настроен против лидера социалистов и кто, быть может, вложил оружие в руку убийцы Слишком серьезным и чреватым тяжкими последствиями событием была гибель Жореса перед самой войной. Опасались мятежей, народного восстания, а быть может, и гражданской войны. Поэтому даже в ультранационалистских кругах не решились открыто выражать свою радость. Ограничивались тем, что за семейной трапезой опрокидывали рюмочку по случаю исчезновения «герра Жореса»…

Но теперь дело обстоит иначе. Социалисты разъединены. Они плохо перенесли испытание войной. Создается впечатление, что победа подтвердила правоту Друзей Рауля Виллена: пацифизм Жореса погиб в траншеях. После победы прошло всего пять месяцев, Франция еще во власти воинственного опьянения. умы заражены националистической истерией, и вот уже кое-кто не боится громко, во всеуслышание заявить, что трагическая гибель Жореса была благодеянием для страны.

Эта атмосфера роковым образом повлияла на ход процесса. Гражданские истцы, вместо того чтобы предъявить обвинение в убийстве и призвать убийцу к ответу, все время занимали оборонительные позиции. Что же касается адвокатов Рауля Виллена, то вначале они попытались объявить обвиняемого не отвечающим за свои действия, а затем без зазрения совести превратили совершенное им в акт патриотизма'

Но вот слово берет прокурор. На местах для прессы заметно некоторое оживление. Чего может добиваться обвинение, если накануне гражданская сторона заранее отказалась присоединить свой голос к требованию смертного приговора? Дюко де ла Айль, адвокат, представляющий интересы социалистической партии и семьи Жореса, высказался вполне определенно: Жан Жорес был непримиримым противником смертной казни. Казнить его убийцу значило бы оскорбить его память!.. Однако не потребовалось много времени, чтобы понять: Рауль Виллен нисколько не нуждается в посмертном покровительстве своей жертвы. Пунктуальный, несколько меланхоличный прокурор Беген вовсе не собирается требовать смертного приговора. Напротив, он сразу же обращает внимание присяжных на то обстоятельство, что Рауль Виллен к началу процесса уже отсидел в тюрьме пятьдесят шесть месяцев. Он просит их не забывать об этом в ту минуту, когда они будут выносить свой вердикт, и напоминает, что в любом случае срок предварительного заключения засчитывается при определении меры наказания для обвиняемого.

Затем прокурор меняет тон и предупреждает:

— Преступление Виллена потрясает до глубины души. Если возможно какое-то снисхождение к виновному, то только в случае, если он не может нести ответственности за совершаемые действия.

И вот Беген ставит себе целью доказать, что Виллен несет полную ответственность за содеянное и вовсе не является тем неуравновешенным субъектом, каким его пытались представить присяжным. В доказательство прокурору достаточно привести письмо обвиняемого Барделю, одному из свидетелей, на которого, как думал Виллен, он может положиться. В этом письме Виллен дает указания будущему свидетелю: друг должен будет заявить, что он, Виллен, был немного не в себе, что он большой патриот, но бесконечно далек от политики.

— Похоже ли это на письмо умалишенного? — спрашивает прокурор. — Разве не свидетельствует оно, напротив, о полнейшей ясности ума, о расчетливости — качествах, которые упоминаются и в заключении медицинской экспертизы? Но есть еще и другое письмо, адресованное брату. В нем Виллен не только не проявляет раскаяния, он похваляется тем, что убил Жореса. «Итак, я уничтожил главного зачинщика, — пишет он через неделю после убийства, — уничтожил главного противника закона о трехлетней военной службе, крикуна, заглушавшего призывы о помощи Эльзасу и Лотарингии, я покарал его, и это знаменует начало новых времен и для Франции, и для других стран».

И обращаясь к защитникам Виллена, прокурор Беген восклицает:

— Совсем недавно, метр Жеро, вы сказали: «Минута— и Жорес был мертв». Да, хватило одной минуты, но перед этим Виллен пятнадцать месяцев готовил Жоресу смертный приговор, и порыв, воплотившийся в том, что он сам называет минутой безумия или актом патриотического гнева, этот роковой, неистовый порыв был в свою очередь выражением давнего желания убить, которое он вынашивал в душе долгие месяцы. Вот преступление этого человека: он понимал, что делает, он сознательно совершил свое преступление и сознательно шел к нему.

В заключение Беген обращается к присяжным с просьбой «вынести обвинительный приговор, но проявить снисхождение» по причине особых обстоятельств, в которых было совершено преступление. Иными словами, по причине того, что преступление было совершено из патриотических побуждений.

Итак, даже прокурор, отлично выполнивший свою задачу, не смог избежать воздействия ультранационалистической атмосферы 1919 года… и никто не поднял голос протеста!

Защита использует это, чтобы склонить присяжных на свою сторону. Первым говорит метр Зеваэс. Старый друг Жореса, бывший депутат-социалист, громко и во всеуслышание заявляет: уж ему-то лучше, чем кому-либо другому, известно, что «незабвенный Жорес всегда выступал за сближение с Германией и возвращение Эльзаса и Лотарингии не было его главной заботой».

Зеваэс настаивает на том, что Рауль Виллен совершил «патриотическое» преступление, и просит не более не менее как оправдать его «во имя одержанной победы, во имя всех надежд, которые она позволяет, повелевает нам лелеять»

Затем берет слово метр Жеро. Он тоже старается доказать, что страсть, заставившая Виллена взяться за оружие, «хоть и ужасна в своем проявлении, но по природе своей благородна». Он пытается доказать, что у Виллена не было намерения убить, но что он поддался всеобщему возбуждению, царившему накануне войны, что его захлестнула волна ненависти, разжигаемой некоторыми газетами. Обращаясь к присяжным, он восклицает:

— Если я докажу вам, что мысль о престунлении созрела у Виллена между двадцать седьмым и тридцать первым июля, но никак не ранее, то неужели вы не ощутите к нему некоторой жалости, сопоставив тридцать лет безупречного поведения с тремя днями болезненного возбуждения и дурных мыслей?..

И метр Жеро в свою очередь взывает о прощении, напоминая о пятидесяти шести месяцах предварительного заключения, — прощении ради его близких, ради брата-летчика, проявившего героизм во время войны.

— Ибо заслуги одних, — говорит он, — должны сглаживать проступки и заблуждения других…

Время близится к семи часам вечера. Присяжные удаляются на совещание.

Все улаживается за каких-нибудь полчаса. Одиннадцатью голосами против одного присяжные объявляют Рауля Виллена невиновным. Судье Букару остается только произнести оправдательный приговор. Ужасная подробность: выплата судебных издержек возложена на гражданскую истицу, госпожу Жорес.

Невиновен!

Б том же марте месяце 1919 года в Париже состоялся другой процесс — на сей раз дело слушалось военным трибуналом — процесс по делу молодого анархиста Эмиля Коттена, по прозвищу Милу, 19 февраля этого же года несколько раз выстрелившего по «роллс-ройсу», в котором ехал Жорж Клемансо. Премьер-министр был лишь легко ранен. Что до Эмиля Коттена, то его не заставили пять лет дожидаться правосудия. Приговор — смертная казнь. Да, с промежутком в несколько дней: смертная казнь за выстрелы в «первого шпика Франции» и оправдательный приговор за убийство Жореса.

У этой истории есть эпилог. Рауль Виллен на свободе, разумеется, но он одинок. Его «друзья», все, кто одобрял его поступок, отворачиваются от него или попросту теряют к нему интерес. О нем помнят теперь только люди из народа, те, кто осиротел после смерти Жореса. На него показывают пальцем, к нему поворачиваются спиной. Приходится сменить фамилию, без конца переезжать с места на место. Постоянную работу получить невозможно, и он пускается на мелкие аферы. Наконец однажды решает исчезнуть навсегда. Он уезжает в Испанию к поселяется па Бэлеарских островах, на Ивисе. Чтобы прокормиться, мастерит стеклянные безделушки для продажи туристам. Он один, один с большой гипсовой статуей Жанны д'Арк, которую купил в Барселоне и перед которой каждую ночь зажигает свечи.

Но Виллен не столь уж забыт, как это кажется жителям Ивисы. Когда в Испании начинается гражданская война, люди вспоминают, что этот странный художник по стеклу, с блуждающим взглядом, кроме всего прочего — и прежде всего, — человек, который убил Жореса. И вот весенним днем 1937 года Вилле-га уводят из его виллы. Рауль Виллен, убийца одного из крупнейших социалистических деятелей Франции, оправданный правосудием своей страны, был расстрелян испанскими республиканцами.

Незадолго до этого в Испании погиб другой француз. Эмиль Коттен, получив помилование от Клемансо и отсидев несколько лет в тюрьме, тоже отправился за Пиренеи и вступил там в ряды республиканцев.

2. ПРОЦЕСС ЖАННЫ Д'АРК

Двадцать первого февраля 1431 года в холодной и мрачной капелле Руанского замка открывается процесс над Жанной-Девой. Холодом веет и от лиц сорока пяти представителей церкви — священников, монахов, докторов богословия и права Парижского университета, — сидящих на скамьях, расставленных полукругом возле Жана Леметрэ, викария Святой инквизиции в Руане, и епископа бовеского Пьера Кошена, который вел следствие и сегодня председательствует на суде.

Появлению Жанны предшествует звон цепей. Ими опутаны ее ноги, их не снимают никогда, даже на время сна.

Большинство собравшихся впервые видят ту, которую они называют колдуньей. Колдунье — девятнадцать. Это красивая черноволосая девушка, довольно высокая. Она кажется еще выше в своем серо-черном платье пажа, своем «мужском костюме». Держится она очень прямо. За девять месяцев тюрьмы, прошедших со времени ее пленения при осаде Компьеня в мае 1430 года, внешне она совсем не изменилась.

Жанна садится на маленькую скамеечку в центре полукруга, и епископ Кошон открывает процесс. Обвиняемая, провозглашает он, совершила множество поступков, противных вере, и судить ее будут как еретичку. Поступки, противные вере, — это явления ей ангелов и святых, они, по словам Жанны посещают ее каждый день, и она странно называет их своим «Советом».

На самом деле никто не заблуждается. Прекрасно известно, что Жанну судят не за видения и не за голоса, а за то, что она совершила по совету этих голосов. Ведь именно по их научению Дева прогнала англичан из Орлеана в мае 1429 года, а двумя месяцами позже короновала Карла VII, бывшего до тех пор лишь дофином: возвела его на французский престол вместо малолетнего английского монарха Генриха VI.

Вот настоящее преступление Жанны д'Арк. И потому процесс проходит здесь, в Руанс, столице англичан во Франции, где суд целиком предан им.

Епискон Кошон всматривается в лицо Девы.

— Жанна, поклянитесь на Евангелии отвечать правду па все вопросы, которые мы зададим вам.

Первый же ответ Жанны вызывает растерянность.

— Я не знаю, о чем вы хотите допрашивать меня, — спокойно говорит она. — Может быть, есть вопросы, на которые я не стану отвечать.

— Речь пойдет о вопросах веры, — объясняет епископ, несколько сбитый с толку.

Жанна говорит еще тверже:

— Если речь пойдет о моей семье и о моих поступках, я охотно принесу клятву. Но что до моих откровений, то о них я рассказывала только Карлу, моему королю. А другим я не скажу ни слова, даже если мне за это отрубят голову, потому что ангелы запретили мне говорить об этом.

Епископ, не ожидавший такого упрямства, повторяет:

— Поклянетесь ли вы говорить правду в ответ на вопросы, касающиеся нашей веры?

Один из асессоров подносит обвиняемой молитвенник. Жанна встает на колени, кладет обе руки на книгу и клянется говорить правду обо всем, что касается веры, по ни о чем больше.

Епископ нервничает. Чувствуется, что он торопится.

— Ваше имя и прозвание?

— На родине меня называли Жаннетой, а теперь Жанной. А прозвания не знаю.

Может быть, из целомудрия Жанна делает вид, будто не знает, что все называют ее Девой.

— Место рождения?

— Домреми, около Гре, в Лотарингии.

И в памяти Жанны всплывает деревенька Домреми, отец Жак д'Арк, довольно зажиточный крестьянин, мать Изабелла, научившая ее шить и прясть.

Возникают перед ней и более мрачные картины. Бесконечные нашествия банд бургундских солдат, союз» НИКОВ англичан, они грабят и жгут, и из-за них порой приходится покидать деревню и прятаться.

В ходе допроса, удостоверяющего личность Жанны, вырисовывается облик крестьянской девушки, такой же, как и все, которая и жила бы, как и все, не услышь она однажды удивительные голоса.

Все это в высшей степени раздражает епископа Кошона, Внезапно он приказывает Жанне прочесть ему «Отче наш».

— Исповедуйте меня, — отвечает она, — и я охотно прочту вам молитву.

Жанна ловко поставила епископа в крайне затруднительное положение. И правда, только духовник может приказать прочесть молитву. А как же Кошон может быть одновременно и ее духовником, и ее судьей? Даже в «вопросах веры», как выразился епископ, Жанна не позволяет так легко одурачить себя.

— Я требую, чтобы вы прочли «Отче наш», — нападает Кошон.

— А вы сначала исповедуйте меня, — снова невозмутимо говорит Жанна.

Епископ явно ничего не добьется от этой девушки. В замешательстве он меняет тему: напоминает Жанне, что ей запрещено выходить из тюрьмы под страхом Отлучения от церкви. Это уж по меньшей мере неожиданно. Трудно представить себе, как может выйти из тюрьмы Жанна, закованная в цепи и охраняемая днем и ночью вооруженными солдатами, которые даже спят в ее камере.

— Я не принимаю этого запрета, — отвечает Жанна. — И если бы мне удалось бежать, никто не смог бы сказать, что я нарушила клятву, ведь я ее никогда не давала.

Епископ вынужден стерпеть и это. Он спрашивает:

— У вас есть какие-нибудь жалобы?

— Да, я хочу пожаловаться на цепи на ногах! На этот раз Кошон не может сдержаться:

— Вы же пытались бежать, потому вы и в кандалах!

Действительно, еще до того, как бургундцы выдали Жанну англичанам, захватив ее в Компьене, она попыталась бежать, выпрыгнув из окна башни Боревуарского замка, где ее держали в заточении. Попытка к бегству или попытка самоубийства? Жанна сильно разбилась, и понадобилось много дней, чтобы она пришла в себя после падения.

— Верно, — говорит она, — я хотела бежать, да и сейчас хочу — это естественно для каждого узника.

Епископ разводит руками — жест то ли нетерпения, то ли отчаяния — и решает перейти к другому вопросу.

— Когда вы впервые услышали голоса?

Вот мы и добрались до главного. Станет ли Жанна отвечать или не сочтет это возможным, как уже предупреждала?..

Жанна:

— Мне было тринадцать лет, когда я впервые имела откровение от господа нашего посредством голоса, который наставлял меня, как следует себя вести.

И Жанна рассказывает, как она в первый раз сильно испугалась. Это было летом, в полдень, в отцовском саду, и голос шел справа, со стороны церкви, и сопровождался ярким светом.

— И кто же так к вам обращался? — спрашивает Кошон.

— Это был очень благородный голос, — продолжает Жанна. — Услышав его в третий раз, я поняла, что то был голос ангела. Голос всегда давал мне добрые советы, и я его хорошо понимала.

— В каком же виде представился вам голос? Молчание. Дева отказывается отвечать на этот вопрос:

— Вы от меня этого не добьетесь!

Впрочем, вскоре Жанна смягчается и рассказывает, как она слышала дважды или трижды в неделю голос и он повторял ей, чтобы она оставила деревню и графство Лотариигское и отправилась во француз-скос королевство, сняла осаду англичан с Орлеана и короновала дофина.

Указания были поразительно точными, ведь именно по совету голоса она пошла сначала я Вокулер к господину де Бодрпкуру, капитану, чтобы он дал ей оружие и людей, и смогла отправиться в Шинон к дофину. Все произошло, как предсказывал голос, и в марте 1429 года, через месяц после своего ухода, Жанна была в Шиноне.

— Вы в самом деле рассчитывали быть принятой королем? — удивляется Кошон.

— Голос обещал мне, что король сразу же примет меня.

— Почему он принял вас?

Поражает не только то, что Жанна говорит в ответ, но и ее тон — простой и естественный.

— Те, кто был за меня, знали, что голос от господа. А королю моему были многочисленные и убедительные откровения.

— Какие откровения?

— Я не скажу. Спросите у него самого!

На сей раз Жанна замолкает всерьез. Ясно, что теперь от нее больше ничего не добьешься и епископ предпочитает отложить заседание. Еретичка она или нет, но Жанна д'Арк уже не наивная крестьяночка из Домреми, и похоже, что сегодня женщине-воительнице под силу дать отпор мужам церкви.

Новое заседание — в субботу 24 февраля. Епископ Кошон сразу же делает попытку добиться от Жанны того, что до сих пор ему не удавалось: она должна поклясться отвечать без утайки на все вопросы.

Жанна готова к этому, И очень спокойно, уверенно говорит:

— Помилуйте, вы же можете спросить меня о таком, на что я отвечать не стану!

Затем, после небольшой паузы:

— Я не буду с вами откровенничать о своих видениях. Если я начну рассказывать о них, то могу сказать что-нибудь, чего поклялась не говорить. Так что, — добавляет Жанна, лукаво улыбаясь, — я сделалась бы клятвопреступницей, а вы ведь, конечно, этого не хотите.

Удивительно, как она находчива! По легкость, с которой Жанна иронизирует, все больше раздражает епископа Кошона; он продолжает настаивать на своем, приказывая Деве принести клятву.

Все так бы и не сдвинулось с места, если бы Жанна вдруг не решилась заговорить по-другому.

— Будьте осмотрительны, когда называете себя моим судьей! — бросает она епископу. — Вы отягчаете свою душу, предъявляя мне тяжкие обвинения.

Значит ли это, что Жанна отказывается признавать этот суд, считает его неправомочным? Во всяком случае, все понимают ее именно так, а, чтобы не было и тени сомнения, она, гордо подняв голову, с вызовом добавляет:

— Я пришла по велению господа, и здесь мне делать нечего. Я прошу, чтобы меня отдали на суд господа, который вел меня.

Епископ с трудом подавляет недобрую усмешку.

Зря Жанна так высокомерничала, вот и попалась в расставленную ловушку. Ведь сейчас Дева сказала, что между ней и богом пет посредников, значит, церковь для нее ничто. Вот она, ересь. Именно это и хотел услышать Кошон.

Теперь уже добыча не ускользнет от него. На сегодня епископ этим довольствуется, поручая дальнейший допрос господину Жану Бопэру, профессору Парижского университета. Бопэр немедленно переходит к голосам Жанны, Именно к этому, по всей видимости, приковано внимание судей.

— Когда вы в последний раз слышали ваш голос? — спрашивает он.

— Я слышала его вчера и сегодня, — сразу же отвечает Жанна.

— В котором часу?

— Я слышала его трижды. Первый раз — утром, второй — когда звонили к вечерне, а третий — к «Аве Мария».

И снова, с улыбкой, которая выводит судей из себя:

— А по правде, я гораздо чаще слышала его, чем вам об этом рассказываю.

Жан Бопэр делает вид, будто не слышит этих дерзких слов.

— Что вы делали вчера утром, когда раздался голос?

— Я спала. Голос разбудил меня!

— Он разбудил вас, дотронувшись до руки? Странный вопрос. Разве может голос дотронуться до руки? И вообще, почему этот профессор теологии думает, что Жанну можно так легко обвести вокруг пальца?

Отвечает она, однако, мягко и' мечтательно, как всякий раз, когда говорит о голосе,

— Я была разбужена без прикосновений. Бопэр не отступает:

— Голос шел из вашей камеры?

— Нет, но он шел из замка.

— Вы поблагодарили его? Встали на колени?

— Да, — отвечает Жанна. — Я села на кровати, сложила руки и попросила о помощи.

Она замолкает, а затем, подняв голову, говорит;

— Голос велел мне отвечать смело.

Потом, словно выведенная наконец из себя этими глупыми вопросами, а может, для того, чтобы доказать свою храбрость, к которой ее призывал голос, Жанна резко поворачивается к молча слушающему ее Кошону и повторяет недавно сказанные ею слова. Но теперь они уже звучат не как вызов, а как угроза.

— Вы, называющий себя моим судьей, будьте осмотрительны в том, что делаете, ибо я — посланница божья, а вы подвергаете себя страшной опасности…

Кошон ждет, пока буря утихнет. Нетрудно догадаться, что он торжествует. Кто эта девица, которая утверждает, будто она посланница божья? Это уже не ересь, это святотатство. И всем вдруг кажется, что они уже видят, как пламя костра отражается на высоких стенах часовни.

— Итак, Жанна, — снова хитрит метр Бопэр, — неужели, по-вашему, богу может быть неугодно, чтобы говорили правду?

Жанна уклоняется от прямого ответа:

— Голос велел мне говорить с моим королем, а не с вами. Вот и сегодня ночью он поведал мне то, что очень помогло бы моему королю, и хорошо бы ему сейчас узнать об этом.

О чем именно узнать, выяснить у Жанны невозможно, даже бесполезно спрашивать ее. Господин Бопэр пробует найти другой подход.

— А вы бы не могли устроить так, чтобы голос по вашей просьбе передал все это вашему королю?

Опять ловушка. Если голос от бога, то может ля он быть послушен Жанне? Но н на этот раз Дева оказалась сообразительнее, чем о ней думали.

— Не знаю, угодно ли это было бы голосу, — говорит она, — разве только на то была бы воля божья. Без господней благодати мне вообще ничего не удалось бы сделать.

Эта девушка невыносима! Господин Бопэр выходит из себя:

— А у голоса есть лицо, глаза?

В ответе можно было не сомневаться:

— Я вам этого не скажу,

И Жанна добавляет резко и в то же время задорно:

— В одной детской поговорке говорится, как часто людей вешают за то, что они сказали правду.

Кажется, Жанна хочет еще что-то добавить. Но господин Бопэр прерывает ее. Со злобой в голосе он задает ей ужасный вопрос, самый главный вопрос:

— Знаете ли вы, что на вас почиет благодать господня?

Жанна не колеблется ни секунды. Чувствуется, что слова ее идут прямо от сердца,

— Если я вне благодати, пусть господь пошлет мне ее. А если я пребываю в ней, пусть он меня в ней храпит.

В зале мертвая тишина, все потрясены. Многие ли из ученых-теологов, мужей церкви, собравшихся здесь, чтобы судить эту девушку, смогли бы ответить на такой вопрос? Кто из них сумел бы так смело доказать свою чистоту? Да, теперь ясно, на пен и впрямь божья благодать.

Но судьи собрались здесь не для того, чтобы умиляться. Они должны обличить еретичку. Надо пак можно скорее рассеять беспокойство, охватившее всех присутствующих. Что же делать? Епископ Кошон прерывает заседание.

Когда несколькими минутами позже оно возобновляется, обвинение меняет тактику. Чтобы забылось яркое впечатление от последних слов Жанны, надо попытаться доказать, что она на самом деле впала в ересь.

Снова допрашивает господин Бопэр. Он интересуется, играла ли Жанна на лугу с другими детьми из Домреми, когда они пасли там скот.

— Да, — отвечает Жанна, — но только когда была маленькой.

— Тогда, видимо, — говорит господин Бопэр, — вы знаете дерево фей.

Речь идет о большом буке возле источника, неподалеку от Домреми. Деревенские жители утверждали, будто вода из источника исцеляет болезни и будто к дереву приходят феи. Ходила ли Жанна туда, в глубину леса, где властвуют мрак, магия и дьявольщина?

— Я иногда бывала там, — говорит Жанна, — летом, с другими девочками. Мы плели венки из роз. Но фей я никогда не видела — ни там, ни в каком другом месте; я вообще никогда не верила, что они там есть.

Бопэру и на этот раз не повезло. Тогда оп задает еще один вопрос:

— Жанна, вы хотите носить женскую одежду?

— Дайте мне ее, я оденусь и уйду отсюда. А иначе я не буду переодеваться. Мне н эта одежда подходит, раз господу угодно, чтобы я ее носила.

Всем ясно, что это одна из главных статей обвинения. Епископ Кошон уже говорил, что ношение мужской одежды, одежды, которая делает из Жанпы воина, есть «преступление гнусное с божественной точки зрения».

Жанна другого мнения. Для нее эта одежда — символ освободительной войны, которую она вела, символ женщины-воительницы, символ сопротивления английским порядкам, наконец, символ того, за что ее судят на самом деле, разыгрывая комедию религиозного процесса. Именно поэтому снова с таким вызовем произносит она страшные слова, которые еще долго будут помнить судьи.

В ответ на вопрос господина Бопэра, видела ли она свет, когда голос обращался к ней, Жанна, выпрямившись во весь рост, резко говорит:

— Да, было много света. Но не всякий свет сияет для вас!

Суббота 17 марта 1431 года.

Жанна уже целую неделю не выходит из своей камеры. Конечно, ее содержат так строго за дерзость по отношению к судьям. Теперь заседания суда проходят при закрытых дверях, в стенах самой тюрьмы. И эта мера — еще одно нарушение в списке (и так уже довольно длинном) беззаконий и несправедливостей.

Прежде всего Жанну поместили в светскую тюрьму под охрану английских солдат, хотя каноническое право гласит, что обвиняемый, предстающий перед судом церкви, должен содержаться в церковной тюрьме. Жанне, кроме всего прочего, полагалось находиться в женской тюрьме, под охраной женщин.

Но быть может, самое чудовищное состоит в том, что она должна защищаться сама, ей не дали ни защитника, ни наставника. Чему тут, впрочем, удивляться: ведь известно, что все расходы по процессу покрываются англичанами и это они оплачивают судей. К тому же еще до открытия процесса было объявлено, что в том весьма невероятном, впрочем, случае, если с Жанны снимут обвинение в ереси и колдовстве, ее тут же выдадут англичанам, и тогда ее будут судить они. Что и говорить, религиозный процесс лишь ширма для другого, настоящего процесса, — для процесса, который Англия устроила над этой девушкой, поклявшейся «выдворить англичан из Франции» и едва в этом не преуспевшей.

Итак, новое заседание проходит в камере Жанны. Епископ Кошон, конечно, здесь. Рядом с ним инквизитор Руанский Жан Леметр, судебный исполнитель, монах и два доктора богословия из Парижского университета. Допрос начинает господин Жан де Ла Фонтен.

— Готовы ли вы отдать на суд нашей святой матери-церкви все ваши поступки, как дурные, так и добрые? — начинает оп.

Заданный вопрос — самый важный. Жанна это хорошо понимает. Она старается отвечать осмотрительно:

— Я люблю церковь и хотела бы поддерживать ее всеми своими силами, и не мне надо было запрещать идти к мессе! Что до моих поступков, то я целиком полагаюсь на царя небесного, меня пославшего к Карлу, истинному королю Франции.

Ответ осторожный, хотя и твердый. Но Жанна опять не может сдержаться и бросает в лицо своим судьям:

— Вот увидите, французы скоро выиграют большую битву. Вспомните мое предсказание, когда это произойдет,

У Жана де Ла Фонтена нет ни малейшего желания задерживаться на этой теме. Он возвращается к своему вопросу:

— Отдаете ли вы на суд церкви намерения ваши и поступки?

Уже не один раз Жанна отказывалась признать суд, который судит ее. Подчинится ли она сейчас? Нет, у нее на языке одно и то же:

— Я полагаюсь на господа, меня пославшего. По мне бог и церковь — одно и то же. Что тут особенного?

Что особенного? Жан де Ла Фонтен, у которого терпения больше, чем у епископа Кошона, объясняет:

— Есть церковь торжествующая, это бог, святые и ангелы. И есть церковь воинствующая — папа, кардиналы, прелаты, духовенство и все добрые христиане. Эта церковь ошибаться не может, ибо на ней опочил дух святой. Доверяетесь ли вы церкви воинствующей, той, что на земле?

Все ясно. Если Жанна откажется подчиниться церковной власти, ее объявят еретичкой.

Дева прекрасно понимает это, но выбор свой она сделала давно.

— Я пришла к королю Франции по велению господа, — снова повторяет она. — И господу вверяю я все, что сделала и сделаю.

Ее, во всяком случае, предупредили. Последний вопрос Жан де Ла Фонтен задает несколько неосторожно:

— Стали бы вы отвечать святому отцу нашему, папе, более откровенно и правдиво, чем нам, на вопросы, касающиеся веры?

Жанна рада случаю:

— Разумеется. Я прошу, чтобы меня отвели к святому Отцу нашему, — папе, и я отвечу ему на все вопросы.

Ловя своих судей на слове, Жанна еще раз доказывает, сколь она находчива, Но они должны отдать

Жанну на суд англичан, а не папы. Жоп де Ла Фонтен торопится сменить тему.

Следующий вопрос звучит по меньшей мере странно. Это почти признание. Да разве этот человек не слуга англичан прежде всего?

— Ненавидит ли господь англичан?

Жанна улыбается.

— Мне ничего не известно о любви или ненависти бога к англичанам, — говорит она, — как и о том, что он сделает с их душами. Но я твердо знаю, что все они будут изгнаны из Франции, кроме тех, кто здесь погибнет.

Снова Жанна чувствует себя уверенно: она па поле битвы и размахивает своим знаменем. Может быть, господин де Ла Фоптен это почувствовал? Во всяком случае, именно о знамени начинает он расспрашивать Жанну, — о знамени, на котором она велела изобразить двух ангелов, что послужило удобным поводом к обвинению ее в идолопоклонстве.

— Кто заставил вас нарисовать ангелов с руками, ногами и в одеждах? — спрашивает он. — Они именно так вам являлись?

— Их так изображают в церквах.

— А почему там только два ангела?

Жанну явно стали раздражать придирки судей, и oнa сухо отвечает:

— Знамя целиком было сделано по велению господнему, посредством голосов святой Екатерины и святой Маргариты, которые сказали мне: «Возьми знамя, именем царя небесного». Повторяю вам, я все делала по велению господа.

Но Жан де Ла Фонтен не отказывается от мысли об идолопоклонстве.

— А спрашивали вы этих двух святых, не принесет ли вам это знамя победу?

— Они сказали, чтобы я отважно владела им и что господь поможет мне.

Это совсем не то, что хотел услышать судья. Он снова берется за свое:

— На чем основывалась ваша вера в победу? Надеялись ли вы, что вам поможет знамя, или полагались только на себя?

— Я уповала на господа нашего, и только на него одного.

Жан де Ла Фонтен настаивает:

— Но если бы кто-нибудь другой нес это знамя, а не вы, принесло бы оно такую удачу?

— Мне об этом ничего не известно, — говорит Жанна. — Я в руце божьей!

Жан де Ла Фоптен отступает. Уличить Жанну в идолопоклонстве ничуть не легче, чем в колдовстве. Впрочем, он пробует еще раз:

— Почему же ваше знамя внесли в Реймский собор во время коронации вашего короля, отдав ему предпочтение перед знаменами других капитанов?

Жанна с подъемом отвечает:

— Оно было в ратном труде. По справедливости ему подобало быть и в почести.

Достойный ответ солдата. И он еще больше подчеркивает неуместность следующего вопроса:

— Почему вы отказались от женской одежды, которую вам предложили надеть, чтобы вы могли пойти к мессе?

А па самом деле с Жанной торговались, как на рынке: ей разрешат пойти к мессе, если она откажется от мужского костюма, который выводит из себя судей, — костюма, который Жанна будет носить, как подобает воину, до тех пор, пока ее не освободят — именно так объявила она сама.

— Вашу женскую одежду, — отвечает Жанна, — я надену только тогда, когда это будет угодно господу.

Голос Жана де Ла Фонтена становится слащавым.

— Но раз вы говорите, — подсказывает он, — что надели бы женскую одежду, если бы вас отпустили, значит, вы полагаете, что именно тогда это будет угодно богу?

Судья уверен, что хорошо сострил, а на самом деле on только воодушевил Жанну.

— Если бы вы отпустили меня, — говорит она, — я тут же надела бы мужской костюм и сделала то, что повелел мне господь. Я уже говорила — ни за что на свете не поклянусь отказаться от оружия.

Из глубины камеры епископ Кошон, за все это время не проронивший ни слова, цедит сквозь зубы, что на сегодня он наслушался уже достаточно. Тяжелая дверь камеры закрывается за судьями. И опять

Жанна остается одна с английскими стражниками.

В понедельник 2Й мая 1431 года епископ Кошон в сопровождении нескольких асессоров поспешно входит в камеру к Жанне. На этот раз сна у него в руках. Жанна вновь надела мужской костюм. Значит, она еретичка, как говорят судьи. Рецидив ереси налицо. Жанна попалась в ловко расставленную западню.

Уже три месяца, как идет процесс. Три месяца Жанна в оковах, ее охраняют день и ночь, не давая пи секунды передышки. Три месяца судьи неотступно преследуют ее, вновь и вновь бесконечно задают ей одни и те же вопросы. И уже три месяца она не уступает им пи в чем. Ничто не поколебало ее, ничто не испугало, даже угроза пыток. Надо было как-то кончать с этим. Вот почему в середине мая на специальном заседании Парижского университета составлен обвинительный акт из двенадцати статей, который вместе с письмом короля Англии был предъявлен Жанне. Эти двенадцать статей позволяют обвинить Жанну в ереси, колдовстве и идолопоклонстве. Ее обвиняют также в том, что она убивала англичан «из жажды христианской крови».

Двадцать третьего мая ее торжественно призвали отречься от своих «ошибок и позорных дел».

Жанна не дрогнула.

— Я не отказываюсь ни от чего, мною сказанного, — просто говорит она.

И потом добавляет, сверкнув глазами:

— И даже если увижу сложенный костер и палача, готового его разжечь, и даже когда я буду в огне, я не скажу ничего, кроме того, что уже говорила. И с этим умру.

Костер? Судьи ловят ее па слове. Они еще посмотрят… Им ведь надо не только приговорить ее к сожжению, но и заставить ее отречься, отступиться от всего сказанного.

Вот зачем на следующий день, 24 мая устраивается спектакль. Надо сломить дух Девы. На руанском кладбище Сент-Уэн сложен костер и построены трибуны. Жанну приведут туда и, если она не отречется публично, пригрозят огнем.

Толпа ждет спектакля: люди теснятся под трибунами, где сидят члены суда, английские сановники, среди которых и подлинный властитель Англии епископ Винчестерский, двоюродный дед малолетнего короля Генриха VI. Жанна сидит на трибуне напротив них.

Начинается все с проповеди, которую читает метр Гпйом Эрар, личный друг Кошона. Но это не проповедь, а целый град ругательств!

— Жанна, вы колдунья, еретичка, раскольница, — выкрикивает Эрар. — Никогда еще не было чудовища, подобного вам. И ваш король, пожелавший вернуть себе королевство с помощью такой женщины, как вы, вам подобен.

Жаина хочет возразить, но он кричит:

— Замолчите!

А затем, уже мягко, почти медовым голосом:

— Жанна, нам вас жаль. Вы должны отречься от всего, что говорили, либо мы предадим вас светскому суду.

Светский суд — это англичане. И костер, сложенный здесь, в центре кладбища, делает слова Гийома Эрара еще более весомыми.

— Вы тратите много сил, чтобы ввести меня в соблазн, — отвечает Жанна.

Но на этот раз в ее голосе больше почали, чем вызова. Она молчит, затем, ко всеобщему изумлению, произносит:

— Я сделаю то, чего вы хотите.

И тут же некто Жак Кало, секретарь английского короля, вытаскивает из своего рукава лист бумаги, па котором написано семь или восемь строк. Значит, текст отречения был заготовлен, и заготовлен англичанами!

Жанна, кажется, отступает. Переменит ли она решение? Господин Эрар не дает ей на это времени. Он кричит, вдруг обращаясь к ней на ты:

— Сейчас же подпиши или погибнешь в огне!

Жанна едва слышно говорит, что да, она предпочитает подписать, чем быть сожженной. Но добавляет, что не умеет пи читать, ни писать.

Тогда господин Эрар читает вслух небольшой текст, гласящий, что Жанна отрекается от всего содеянного ею. Она повторяет слово за словом отречение, и ее руку держат, когда она ставит крест вместо подписи. Да, она согласна с обвинением в ереси. Никаких голосов она никогда не слышала. Мужской костюм больше не наденет.

Но тут происходит нечто невероятное. Произнося формулу, Жанна вдруг разражается смехом.

На трибуне английские сановники задыхаются от ярости. Кое-кто даже выхватил шпаги, угрожая епископу Кошону, они кричат, что это предательство: Жанна ускользнула от них потому, что ей пообещали свободу в обмен на отречение. Кошон вносит успокоение; она никуда от них не уйдет.

— Поскольку ты произнесла спасительные слова раскаяния, — говорит Кошон Жанне, — мы осуждаем тебя на вечное заключение, на хлеб горести и воду Отчаяния, дабы ты оплакивала содеянное тобою и не могла бы вновь совершить то, в чем ныне раскаялась.

Жанна бледнеет. Значит, все, чего они хотели, — это унизить ее, заставить отречься. Конечно, они не могут теперь сжечь ее, раз она отреклась, но всю оставшуюся жизнь ей предстоит провести в тюрьме!

Англичане в свою очередь взбешены: не за тем организовали и оплатили они этот процесс, не за тем выкупили Жанну у союзников за десять тысяч золотых экю, чтобы она так легко отделалась! Она должна быть сожжена!

Возвратившись в камеру, Жанна, как и обещала, надела женское платье. Но вот на третий день, 27 мая, она снова в мужском костюме. Что же произошло? Все это кажется абсурдным. А объясняется очень просто.

Жанна по-прежнему пленница англичан и находится под их охраной. Значит, достаточно вынудить ее снова надеть мужской костюм, чтобы объявить еретичкой. Так она сама обречет себя на костер. Именно это и произошло, и в понедельник 28 мая суд снова собрался в камере Жанны.

— Почему вы вновь надели этот мужской костюм? — спрашивает Кошон.

Жанна на секунду задумывается;

— Я надела его, потому что, находясь среди мужчин, приличнее носить мужской костюм, нежели женское платье. И еще я его надела потому, что обещанное выполнено не было.

Это но совсем так.

Стражники попросту отняли у нее женское платье. Некоторые даже утверждали, что какой-то английский сановник пытался изнасиловать Жанну в ее камере и тогда она вновь потребовала мужскую одежду, считая, что будет чувствовать себя в ней более защищенной. Все это очень походило на провокацию.

Но Жанна обо всем этом не рассказывает. Из целомудрия, несомненно. И еще потому, что она уже смогла за эти несколько дней овладеть собой.

Кошон безжалостно настаивает:

— Разве не отреклись вы? И не обещали, в частности, не надевать больше мужского костюма?

— Лучше умереть, чем жить в кандалах. Но если мне позволено будет пойти к мессе, если с меня снимут кандалы и поместят под женский надзор, я буду послушной и подчинюсь воле церкви.

Епископ не собирается отвечать. Он довел до конца фарс религиозного процесса и теперь уступает место своим английским хозяевам; сюда он явился лишь нанести последний удар. Впрочем, кое-что его все-таки беспокоит.,

— Скажите, а после отречения вы слышали голоса?

— Да, — отвечает Жанна, — и господь передал мне, что скорбит о предательстве, которое я совершила, согласившись отречься, чтобы спасти свою жизнь, и я проклинаю себя за это.

Епископ в ярости.

— Однако же вы, стоя на трибуне перед нами, вашими судьями, и перед народом сказали, что отрекаетесь и что лгали, когда хвастались, будто слышали голоса.

Жанна лишь повторяет уже сказанное и пользуется последней возможностью бросить в лицо своим судьям:

— Я сделала это из страха перед костром! Но лучше умереть, чем жить в тюрьме, Я ничего не совершила против бога, как и против веры, и, когда меня заставили отречься, я не сознавала, что делаю!

Это последние слова Девы.

Те слова, которые скажет напоследок Кошон, внушают ужас. Англичане недвусмысленно дали ему попять, что хотят поскорее покончить со всем этим делом. Оки здесь, за дверью, они ждут. И, выйдя из камеры, Кошон направляется к графу Уорвику.

— Прощайте! — говорит он, проходя мимо графа. — Дело сделано. Устройте встречу потеплее.

«Устройте встречу потеплее» —'последние слова епископа, слова чудовищные. Он обрек Жанну на костер.

Через день ее сожгли.

Когда за Жанной пришли, она воскликнула:

— Со мной поступают страшно жестоко. Почему тело мое, но знавшее греха, должно быть предано огню и превращено в пепел!

И, повернувшись к Кошону, добавила:

— Епископ, я умираю по вашей вине!

На площади Старого рынка в Руане, где сложили костер, быстро прочли последнюю проповедь, обращенную к колдунье, — и приговор.

В огне Жанна, не отводя глаз от креста, ей протянутого, шесть раз прокричала: «Иисус! Иисус!»

Пепел и кости бросили в Сену.

Седьмого июля 1456 года в 9 часов утра толпа устремляется в большую залу архиепископского дворца в Руане. Все торопятся быть свидетелями события, которого ждали целых двадцать пять лет!

Присутствуют архиепископ Реймский, епископ Парижский, епископ Кутанский и Великий инквизитор Жан Брегаль. Здесь же, у барьера, брат Девы — Жаи д'Арк. После соблюдения необходимые формальностей встает епископ Реймский.

Наконец-то этот момент настал.

— Рассмотрев прошение семейства д'Арк, — начинает епископ, — опираясь на мнение правоведов и исходя из полученных свидетельств, а также учитывая установленные факты, мы, здесь заседающие, перед лицом господа нашего объявляем, что вышеупомянутый процесс и приговор запятнаны беззаконием, противоречиями и явными ошибками правового и фактического характера. Мы их отменяем, кассируем, аннулируем и разрываем. Мы заявляем, что Жанна очищена от пятна бесчестия и мы ее целиком и полностью оправдываем.

Шепот одобрения прокатывается по залу. Слышны крики радости. Один из экземпляров обвинительного акта 1431 года символически разорван на части. Затем собравшиеся идут на кладбище Сент-Уэн, туда, где в 1431 г-оду произошло знаменитое отречение Жанны. Там снова зачитывается решение епископа.

Двадцать пять лет! Надо было ждать целых двадцать пять лет, чтобы наконец признали невиновной ту, которую другие церковники обрекли на костер в этом самом городе Руане.

И правда, процесс реабилитации начался всего семь лет назад, в 1449 году. Почему так поздно? Да просто потому, что только тогда закончилась война между Францией и Англией. Карл VII, король Франции, которого Жанна называла «своим королем», в 1437 году вошел наконец в Париж, осуществив, таким образом, пророчество Девы, незадолго до своей смерти в 1431 году сказавшей, что не пройдет и семи лет, как англичане утратят свой самый большой залог во Франции. Самый большой залог — это Париж. Что касается Карла VII, то, для того чтобы он смог в ноябре 1439 года войти в Руан, столицу Нормандии, надо было дождаться, чтобы сама Нормандия вернулась к нему. Он прекрасно знает, что не сделал ничего для той, кому обязан троном. Он не послал на помощь Жанне военных, даже не сделал попытки предложить выкуп за ее освобождение, одним словом, ничего.

Надо еще добавить, что все документы процесса хранились в Руанском архиепископстве, и, пока город не стал вновь французским, никакие юридические действия не были возможны.

Пятнадцатого февраля 1450 года в Руане, через несколько дней после смерти Аньес Сорель,[9] Карл VII диктует одному из своих советников, канонику Гийому Буйи, документ, в котором поручает ему заняться выяснением правды о процессе над Девой.

Не проходит и трех недель после королевского письма, как появляется первый свидетель. Это — Гийом Маншон, один из секретарей суда на процессе над Жанной. Он присутствовал на всех заседаниях, все записывал к на каждой странице протокола есть его подпись. Назавтра были выслушаны еще шесть свидетелей. За дело взялись рьяно, и уже в первые дни выявил» множество несуразностей в материалах процесса.

Выяснилось, например, что некто Луазелер, который представился Жанне исповедником, «другом», сообщая многочисленные признания Девы судьям, снабжал их таким образом важными сведениями. На заседаниях же, спрятавшись за занавеской, он составлял подложные сводки показаний обвиняемой. И однако же пока больше ничего сделать нельзя. Поскольку процесс над Жанной вела инквизиция, то и пересматривать его вправе только инквизиция.

В феврале 1452 года папский легат Гийом д'Эстутвиль после аудиенции у короля Карла VII поручает новому великому инквизитору Франции Жану Ерегалю вести дело Жанны. И вот два церковнослужителя вместе берутся за работу, составляя вопрос-пик, предназначенный для тех, кого они собираются вызвать.

Первые свидетели появляются 2 мая. Но очень многих уже пет. Кошон умер два года назад. Труп зачинщика всей истории Жана Эстиве был найден в сточной канаве. Следы инквизитора Жана Леметра вовсе затерялись. Ответы тех, кто дожил до этого дня, порождают столько новых вопросов, что вскоре составляется второй вопросник, гораздо более обстоятельный, чем предыдущий. На его основе и будет проведен процесс реабилитации. Восьмого мая допросы свидетелей возобновляются. Именно эти свидетельские показания вскрывают подлинную суетность процесса над Жанной, его политический характер.

Да, это был политический процесс: судили женщину-воина, «освободительницу»; религиозный же процесс, процесс над еретичкой, был устроен только для того, чтобы подорвать веру в нее, уничтожить тот ореол святости, которым она была окружена, развенчать ее военные подвиги. Но главное, надо было заявить о незаконности претензий на трои, а затем и о незаконности самой коронации Карла VII, оопиравшегося в достижении своих целей па ведьму.

Вот откуда, как и в каждом политическом процессе, скандальное нагромождение всякого рода нарушений. Первое, самое серьезное, заключается в том, что Жанну держали в тюрьме у англичан, а не в церковной тюрьме. К тому же у нее не было адвоката, ее всячески пытались запугать, текста обвинения самой обвиняемой не прочли, а текст отречения подменили. Текст, который Жанна действительно произнесла на кладбище Сент-Уэн — он был очень коротким, — таинственным образом исчез, а вместо пего в документах оказался куда более длинный и детальный. Жанна в глаза его не видела, а потому, стало быть, никогда и не подписывала; однако же именно он был представлен судьям как подлинное отречение Девы. Уж не говоря о последней хитрости, когда Жанну вынудили надеть мужской костюм, что и погубило ее.

Один из опрошенных свидетелей, монах Нзамбар де Ла Пьер, который, как и брат Мартин Ладвеню, утверждал, будто был одним из верных друзей Девы, рассказывал, как к ним, в доминиканский монастырь, пришел палач и сказал ему и брату Мартину тоже, что он «очень боится' проклятья, ибо сжег святую женщину…».

Все это всплывает теперь, когда слушают свидетелей процесса 1431 года. Двадцать второго мая Гнйом д'Эстутвиль сообщает королю об окончании расследования и говорит, что лично он убежден в невиновности Жанны. Инквизитор Жан Брегаль в свою очередь составляет краткое описание всего дела для докторов богословия Парижского университета и задает им вопрос: «Придете ли вы к такому же выводу, что и судьи в Руане?»

Меж тем все идет своим чередом. И наконец в 1455 году по предложению Брега ля семья Жанны решается выступить гражданским истцом. Семья — это мать Изабелла и братья Пьер и Жан. В июне 1455 года папа Каликст III разрешает подать прошение о реабилитации Жанны. И 7 ноября того же года в нефе собора Парижской богоматери происходит необычное заседание. Сюда со своим прошением пришла старая крестьянка, а вместе с ней многие жители Орлеана — города, освобожденного Жанной, — присоединившие свои петиции к ее просьбе.

Толпа собралась такая, что судьям пришлось вместе с Изабеллой укрыться в ризнице.

— У меня была дочь, — начинает старая женщина, — рожденная в законном браке, которую я должным образом крестила и воспитала в страхе божьем и уважении к церкви — насколько это позволял ее возраст и простота происхождения. Однако ж. хотя она никогда не подумала и не сделала ничего могущею отвратить ее от веры, нашлись враги, которые устроили процесс над ней, и, так как никто не пришел на помощь к невинной, ее приговорили как преступницу и заставили принять жестокую смерть в огне.

Даже судьи не могут скрыть волнения. Все чувствуют, что настоящий процесс Жанны начинается здесь, в святилище собора Парижской богоматери.

Как бы из далекого прошлого появляются многие из тех, кто знал Жанну: крестьяне и крестьянки из Домреми, ее товарищи по оружию, принцы королевской крови, прелаты. Господин Жан Бопэр, один из судей Жанны, наиболее причастных к ее гибели, чья ненависть не остыла, тоже здесь… Но он вскоре незаметно удаляется, чтобы избежать допроса. Чего только не случалось в средние века!

В конце того же 1455 года суд выезжает в Руан, куда приглашены явиться от 12 до 20 сентября все участники процесса. Повсюду развешаны объявления-афиши, глашатаи уже прокричали приглашения на улицах города. Нотариус Гийом Маншон передает суду все хранившиеся у него документы.

В январе 1456 года комиссия приезжает в дом священника маленькой церкви Домреми. Свидетели детства Жанны приходят сюда рассказать о той девочке и девушке, которую они знали. Новые заседания идут в Руане и Орлеане. Во всех свидетельских показаниях, включая показания таких важных господ, как герцог Алансонский, сквозит восхищение подвигом Жанны, имя которой становится легендарным.

Тридцатое мая — новое заседание в Руане. Это Всего лишь формальность. Приглашаются все возможные противники. Как и следовало ожидать, таковые не объявляются. К 10 июня все документы собраны в руках великого инквизитора Жана Брегаля, который сам пересматривает весь процесс. Свидетельские показания одно за другим опровергают все предъявленные Жанне статьи обвинения, нет никаких оснований обвинять ее в ереси.

Второго июля инициатор реабилитационного процесса Симон Шапито и Гийом Превосто, адвокат семьи Жанны, просят судей от имени папского престола объявить о реабилитации Жанны, что и происходит 7 июля 1456 года в торжественной обстановке.

Для того чтобы первый в истории Франции политический процесс принял столь сенсационный оборот, понадобилось двадцать пять лет и полное изменение положения в стране. Та, которую назвали колдуньей, стала национальной героиней. Все, пришедшие в это июльское утро вместе с судьями на кладбище Сент-Уэн, договариваются на следующий день встретиться на площади Старого рынка, где некогда горел костер. Там епископ во всеуслышание объявляет, что на месте, где был костер, будет поставлен крест "на вечную намять и для молитвы за душу ее и других усопших".

3. ПРОЦЕСС ВРЭН-ЛЮКА

Семнадцатое февраля 1870 года. Толпа парижских зевак движется по новому бульвару Сен-Мишель в сторону Дворца правосудия. Люди все еще с некоторым удивлением взирают на величественный собор Парижской богоматери: совсем недавно над крышами виднелись лишь его массивные башни, теперь же он возвышается над Сеной в одиночестве. Барси Осман расчистил пространство, пустив в ход тараны и заступы; все средневековые лачуги снесены, и остров Сите выглядит непривычно оголенным.

Однако вовсе не ради того, чтобы взглянуть на грандиозные строительные работы, сотрясающие Париж уже более пятнадцати лет, вышли из дому в этот солнечный зимний день дамы в кринолинах и господа с цепочками от часов на животе. Они спешат сегодня на судебный процесс, по духу своему чисто парижский. Процесс, где схлестнулись Академия наук и — крестьянин! Процесс необычный, ибо он вызывает не ужас, а смех. И слушается не в мрачно-торжественном зале суда присяжных, а в рядовом помещении шестой палаты исправительного суда.

У Входов во Дворец правосудия теснится столько народу, что вертящиеся двери не успевают пропускать входящих. На лестницах потерявшие голову служители не в состоянии обеспечить продвижение публики. Усатые жандармы на втором этаже ругаются и работают локтями, чтобы развести по залам многочисленных правонарушителей, чьи дела назначены к слушанию в эту пятницу на вторую половину дня.

Начинается каждодневная канитель: карманные кражи, избитые жены, пьянство в общественных местах, подложные счета, драки с полицейскими и прочие повседневные неприятности, однако публику это явно не интересует. Судья вынужден поминутно отвлекаться, чтобы призвать к порядку то каких-нибудь важных господ, оживленно беседующих о предстоящих выборах, то элегантных молодых женщин, щебечущих, как в светской гостиной.

Только суровые, чопорные старики в первом ряду сидят молча. Это академики! Внезапно в боковую дверь входит высокий мужчина, тоже весьма преклонного возраста. Он бросает отчаянный взгляд на пожилых господ из первого ряда, и те в ответ делают ему ободряющие знаки. Его появление вызывает в публике оживление: слышатся восклицания, смех, язвительные шутки, сопровождаемые робкими аплодисментами.

Человек этот выглядит как все высокопоставленные лица Второй империи: на нем длинный черный сюртук с многочисленными наградами в петлице, в руке цилиндр; несмотря на седину, он сохранил великолепную осанку.

— Господин Шаль, будьте любезны, сядьте, пожалуйста, на скамью истцов, — почтительно обращается к нему судья.

Семидесятисемилетний Мишель Шаль, член Института Франции, бывший выпускник прославленной Политехнической школы, командор ордена Почетного легиона и обладатель медали Коплана — высшего знака отличия, присуждаемого ученым в Англии, — с удрученным видом усаживается на указанное ему место. Этот всемирно известный человек, знаменитейший геометр своего времени, держится, право же, чрезвычайно странно!

Вместо того чтобы держаться уверенно и даже слегка надменно, как обычно ведут себя в подобной ситуации люди его положения, он почему-то сидит, опустив голову, хмурится, прячет глаза — словом, проявляет все признаки виновности и раскаяния.

Зато подсудимый, которого только что провели за барьер, напротив. окидывает зал ироническим взглядом. Это маленький человечек жуликоватого вида. Он мордаст, курнос, с седыми бачками. Галстук повязан кое-как, из-под темной куртки выглядывает жестко накрахмаленный воротничок — все в нем напоминает принарядившегося крестьянина.

— Врэн-Люка, — обращается к нему судья, — вы обвиняетесь в мошенничестве, жертвой которого стал господин Мишель Шаль, член Института Франции…

Дело выглядит пока что вполне ординарным, и человек непосвященный не понял бы, почему оно привлекло столько народу.

Судья продолжает:

— Бы проявили поразительную, по, к сожалению, преступную изобретательность и потратили немало завидного усердия, употребив его во зло! Ибо, должен признать, требовалось известное трудолюбие, чтобы за восемь лет сфабриковать и продать господину Шалю, страстному коллекционеру исторических автографов, двадцать семь тысяч триста сорок пять фальшивок на общую сумму в сто сорок тысяч франков!

В зале раздаются восхищенные возгласы. Надо заметить, что сто сорок тысяч франков во времена Второй империи равнялись приблизительно восьмистам тысячам франков нынешних,

— Попрошу вас, Врэн-Люка, не улыбаться! — сердито говорит судья, — Гордиться тут печем! Вы бессовестно злоупотребили доверием в высшей степени уважаемого человека и пытались выставить па посмешище Академию наук, сочинив подложные письма Паскаля, которые были вынесены на обсуждение этого почтенного собрания!..

Обвиняемый встает с оскорбленным видом.

— Свою вину я признал, господин судья, но я возражаю против того, чтобы мне приписывались столь недостойные намерения! Я вовсе не собирался никого вводить в заблуждение или выставлять на посмешище! Я написал эти подложные письма исключительно ради того, чтобы доказать дорогую для меня гипотезу. Я утверждаю, что Ньютон, которого принято считать создателем закона всемирного тяготения, на самом деле заимствовал все свои теории у нашего Паскаля! Не можете же вы ставить человеку в упрек его патриотизм!..

— Замолчите, Люка! — гремит судья, — Эта гипотеза принадлежит вовсе не вам, а господину Шалю. Однажды, когда в вашем присутствии он высказал такое предположение, вам пришла в голову бесчестная мысль сфабриковать фальшивку «по заказу»… Лишь жажда наживы побудила вас сделать это. Вы ведь совершенно необразованный человек. Вы даже нигде не учились. Всего несколько лет назад еще были фермером в Эндре!.. Что же до патриотизма, то расскажите это кому-нибудь другому!.. Уж не из патриотизма ли вы строчили письма от имени Александра Великого, или Жанны д'Арк, которая у вас подписывается «Дева», или — еще почище — от лица апостолов и Лазаря Четверодневного?! Врэн-Люка со своей неизменной ухмылкой опускается на скамью. Шаль сидит, сжавшись в комок. Судья, взяв со стола одно из писем, разложенных перед ним в качестве вещественных доказательств, продолжает:

— Уж не из патриотизма ли вы. Люка, продали господину Шалю за пятьсот франков письмо Клеопатры к Цезарю следующего содержания: «Возлюбленному моему Юлию Цезарю, императору… Наш сыночек Цезарион пребывает в добром здравии. Скоро он будет в состоянии выдержать дорогу до Марселя…» И в довершение всего. Люка, вы написали это абсурдное послание по-французски, на старом пергаменте, украденном из Библиотеки святой Женевьевы!

В зале неудержимый хохот. Судья вынужден замолчать. Шаль, пунцовый от стыда, закрывает лицо руками. Врэн-Люка самодовольно улыбается. Судья:

" Тихо! Или я прикажу удалить всех из зала!.. Мне непонятно, что смешного вы находите в этой бессмыслице!.. Ее сочинил зарвавшийся невежественный дурак!..

Публика протестует. Слышатся свистки, выкрики.

— Еще неизвестно, кто дурак: крестьянин или ученый! — кричит кто-то из журналистов.

Судья, вне себя от ярости, хватает со стола другое письмо.

— Вот послушайте, послушайте, что пишет этот олух! — кричит он срывающимся от негодования голосом.

— Олух — покупатель! Дурацкий колпак — академику! — орет какой-то толстяк из последних рядов.

Публика в восторге. Судья между тем уже начал читать письмо Марин Магдалины к Лазарю. Рукопись старательно замусолена и опалена на свечке, так что он с трудом разбирает текст:

«Любезный брат мой! То, что Вы сообщаете о Петре, апостоле нашего благостного Иисуса, позволяет мне надеяться, что в скором времени мы будем иметь счастье видеть его здесь, и я готовлюсь принять его надлежащим образом. Пребывание мое в Галлии весьма приятно. Не верьте тем, кто говорит, будто галлы — варвары, это неправда. Больше добавить мне нечего, кроме того что горячо желаю видеть Вас и молю Господа нашего, чтобы Он был милостив к Вам». Подписано: «Магдалина». Которая тоже, заметьте, изъясняется на старофранцузском языке!

В зале стоит уже не смех, а рев, присутствующие повскакивали с мест.

— Еще! Еще! — скандирует публика, стуча кулаками по скамьям,

— Это вам не балаган! — надрывается судья. — Я сейчас вызову стражу!..

Но гвалт нарастает. Словно дело происходит не. в суде, а в каком-нибудь театре на Больших бульварах. Для полноты картины не хватает только гнилых помидоров. Судья вынужден прервать заседание и 'отложить разбирательство на неделю.

Однако эта мера не охладила энтузиазма публики: двадцать пятого февраля истец и подсудимый вновь встречаются в парижском Дворце правосудия в присутствии огромной толпы зрителей.

Многие из них — богатые буржуа в визитках, светские дамы в нарядных платьях — пришли посмеяться. Все диву даются, как мог ученый, известный своей высокой образованностью и критическим умом, клюнуть на столь несуразные фальшивки. Все втайне надеются, что судья прочтет еще какие-нибудь «собственноручные письма» Карла Великого, Юлия Цезаря или Блеза Паскаля, сочиненные Врэн-Люка и проданные Мишелю Шалю как подлинники. Эти грубые подделки, ошеломляющие своей нелепостью, были в отрывках опубликованы сегодня в утренних газетах. В частности, пропуск, выданный галлами посланцу римлян; «Дозволяю юному Трогу Помпею вернуться к своему императору Юлию Цезарю», Подпись: «Верцингеториг».

И это было приобретено за пятьсот франков академиком Мишелем Шалем, которого, судя по всему, не смутило ни то, что Верцингеториг пишет по-старофранцузски, ни то, что Цезарь назван императором еще в период галльской войны.

Ему также, видимо, не пришло в голову посмотреть на свет сомнительный клочок бумаги, на котором начертан этот пропуск, иначе он непременно обнаружил бы там водяной знак — геральдическую лилию французских королей!.. (Как выяснилось, это была просто чистая страница, вырезанная из старинной книги в Библиотеке святой Женевьевы.)

Да, многие образованные люди пришли на этот процесс, чтобы посмеяться над легковерием злополучного академика.

Однако другие, а их большинство, прибывшие из предместий в картузах и косынках, оказались здесь по причинам далеко не столь безобидным. Они ничего не понимают в этих пресловутых письмах, так дорого обошедшихся профессору Шалю. Не им судить об ошибках в датах и об исторических бессмыслицах, которые ученый, ослепленный своей страстью к коллекционированию, не заметил в автографах Врэн-Люка. Их интересует и заставляет от души смеяться совсем иное; то, что человек, мало чем отличающийся от них самих, человек без денег и без образования, бывший крестьянин-самоучка, ловко одурачил академика, почтенного, уважаемого, увешанного наградами… В этом 1870 году, когда режим Наполеона III трещит по всем швам, несчастный Шаль олицетворяет для широкой публики правящую касту, касту знати и буржуазии, чья сила и право вершить судьбы страны поставлены под сомнение. Этот ученый муж, плативший в течение восьми лет бешеные деньги за бредовые, шарлатанские подделки, превращается в символ бездарности, в которой как раз и упрекают сейчас людей, стоящих у власти.

Молодой адвокат метр Эйльброннер прекрасно понимает, что толпа на стороне его подзащитного, и без стеснения взваливает всю вину на бедного профессора Шаля,

— Он сам своим поведением поощрял противозаконную деятельность Врэн-Люка, — заявляет адвокат, — Каждый день oн требовал все новых и новых автографов. Каждый день ему нужны были документы все более и более сенсационные, чтобы пустить пыль в глаза своим коллегам-академикам. Этот человек повинен в грехе гордыни, господин судья, а мой подзащитный лишь имел слабость уступать его настойчивым требованиям.

— Вы довольно странно трактуете факты, метр! — негодует судья. — Если господин Шаль, как истинный коллекционер, и позволил себе увлечься, то исключительно потому, что этот проходимец Врэн-Люка уверил его, будто существует богатейшее собрание автографов, принадлежавших в свое время некоему графу де Буажурдену, личному другу Людовика XIV, Он объявил, что ему поручено обратить в деньги эту фантастическую коллекцию, оказавшуюся в руках какого-то старого чудака, далекого потомка вышеупомянутого графа. Вот с чего началось мошенничество. В дальнейшем Врэн-Люка ловко подогревал страсть господина Шаля, и тому, естественно, захотелось приобрести все собрание целиком.

Внезапно встает сам Мишель Шаль. У него широкий лоб и выдающийся вперед подбородок, он высок ростом и держится очень прямо, несмотря на своп семьдесят семь лет.

— Господин судья, я прошу слова.

Судья знаком приглашает его подойти к барьеру, отделяющему судей от публики. В зале воцаряется напряженное молчание.

— Прежде всего я хотел бы сказать, что у меня не было оснований не доверять этому человеку. Господина Врэн-Люка рекомендовал мне одни из моих друзей, профессор…

Голос у Шаля грустный, но в нем не чувствуется никакого ожесточения. Говорит он медленно, с усилием. Ему явно не по себе.

— …Первые автографы, предложенные мне этим господином, — продолжает академик, — были интересны, написаны прекрасным слогом, без всяких нелепостей… К несчастью, они являли собою лишь отражение моей собственной гипотезы, состоящей в том, что Ньютон позаимствовал у Паскаля кое-какие мысли, — гипотезы, которую я имел неосторожность высказать в присутствии господина Врэ1 г-Люка. А он не постеснялся проиллюстрировать ее подлогами! Судья:

— Вы имеете в виду письма Паскаля, купленные вами у Врэи-Люка и представленные на рассмотрение Академии наук?

Профессор Шаль:

— Да, господин судья. Я имею в виду именно эти письма, которые в тот момент показались убедительными большинству моих коллег.

Защитник Эйльброннер резко перебивает его:

— И все-таки странно, господин профессор, что пи вы, пи ваши коллеги не обратили внимания на то обстоятельство, что Ньютону было двенадцать лет в год этой переписки и что Паскаль в вашем пресловутом письме пользуется математическими формулами, открытыми лишь столетие спустя.

Публика свистит и гогочет. Судья грозит удалит всех из зала. Шаль молчит. Адвокат продолжает:

— Как же это случилось, профессор? И почему вас не смутило, что Верцингеториг, Клеопатра и Юлий Цезарь пишут на французском языке XVI века?

В зале снова раздаются гиканье и смех. Мишель Шаль бледнеет.

— Метр, — глухо произносит он, — по-моему, вы принимаете меня… за дурака!

На сей раз поднимается оглушительный гвалт. Присутствующие потешаются. У какого-то жандарма от смеха даже свалился головной убор…

— Я сейчас все объясню, — говорит Шаль уже намного громче. — Разумеется, я задал этот вопрос Врэн-Люка, когда оп принес мне автографы. И ответ его, по правде сказать, был далеко не глуп…

Раскаты хохота заглушают слова профессора. Судья в отчаянии воздевает руки к небу. Шаль почти кричит:

— Он сказал мне, что это переводы и копии, сделанные в большинстве своем самим Рабле и собранные господином Буажурденом…

Но никто больше не слушает наивных объяснений профессора. Судья отсылает его на место. Он торопится закончить заседание. Все, в сущности, уже выяснено: После нескольких минут совещания суд приговаривает Врэн-Люка к двум годам тюрьмы и пятистам франкам штрафа. Наказание чисто символическое в сравнении со ста сорока тысячами франков, выманенных у профессора Шаля, и четырьмя сотнями страниц доклада Академия наук о переписке Паскаля и Ньютона, — доклада, — надкоторым смеялась вся Европа.

4. СЕСТРЫ ПАПЕН

Двадцать девятого сентября 1933 года выдалось в Ле-Мане очень холодным. Однако не от морозов преждевременно наступившей зимы оцепенел суд присяжных департамента Сарт. Зал застыл от ужаса, слушая обвинительный акт против сестер Леи и Кристины Папен.

Шестого декабря 1932 года полицейский Делеа обнаружил на втором этаже прекрасного особняка в городе Ле-Ман изувеченные трупы матери и дочери Ланселен. Мать лежит на спине, ее лицо залито кровью, глаза кажутся открытыми… Нет, глаз нет вовсе. Их вырвали. Пустые черные глазницы словно смотрят в потусторонний мир. Дочь лежит ниц, ее юбки задраны. На теле следы многочисленных ножевых ран.

На скамье подсудимых две угрюмые молодые женщины — сестры Папен.

Кристине— двадцать восемь, ее сестре Лее — двадцать два. В семье Ланселен они были домашней прислугой.

Совершив убийство, сестры заперлись в своей комнате, разделись и легли в постель, крепко прижавшись друг к другу.

— Мы ждали вас, — сказала Кристина, когда полицейские взломали дверь.

Секретарь суда заканчивает чтение обвинительного заключения.

— Кристина Папен, встаньте!

Опустив глаза, Кристина стоит как истукан. Она в светлом, застегнутом до подбородка пальто. Черные густые брови, резко очерченный прямой нос — жесткое, почти мужское лицо.

Председатель суда Беше сообщает, что сестры Папен ранее не судились, в нескольких словах рассказывает об их детстве — два-три имени, десяток дат, развод родителей. Отец, Густав, исчез неведомо куда. Мать, Клеманс, работает, где придется. Кристина и Лея воспитывались на стороне: одна в сиротском доме Бон-Пастер, другая — в приюте Сен-Шарль. На хорошем счету, после того как обрели «положение», то есть определились с помощью матери в домашние прислуги.

— Кристина Папен, почему, до того как поступить к Ланселенам, вы сменили десять мест? — спрашивает председатель.

Кристина отвечает, не поднимая глаз. Ее голос едва слышен, и адвокат вынужден повторять ее слова.

— Она говорит, что ей там не нравилось. Между тем все предыдущие хозяева заявили, что были удовлетворены работой молодой женщины. Она чистоплотна, честна, трудолюбива, хотя мрачновата и очень скрытна… Но отказывается поступать на работу, если вместе с ней не берут и ее сестру Лею. Кристина — кухарка. Лея — горничная.

— У Лапселенов отличный дом и. похоже, вам жилось у них неплохо?

Кристина Папен молчит. Сбитый с толку председатель суда неуверенно продолжает:

— Вы проработали в этом доме семь лет. Вас здесь сытно кормили, давали вино, конечно в меру… Платили триста франков. Таким образом у вас скопилось двадцать тысяч франков… Чем же вам не угодила семья Лапселен?

Кристина Папен стоит, опустив голову, и, кажется, даже не слышит вопроса. О чем она думает? В душу этой женщины проникнуть невозможно, она загадка для окружающих…

Чем была для нее пекущаяся о респектабельности жена респектабельного поверенного? Она поддерживала в доме строгий уклад и жила старыми понятиями, но, в конце концов, хозяйка как хозяйка. Ни разу, по крайней мере до того вечера, когда произошла трагедия, Кристина не слышала от нее резких слов.

Председатель суда продолжает:

— Даже господин Ланселен, несмотря на свои переживания, не сказал о вас ничего плохого; он говорил о вас как о честной, трудолюбивой женщине хорошего поведения. Поэтому я повторяю вопрос: были ли у вас претензии к этому семейству? Имелись ли у вас причины мстить ему?

Ответа нет. Кристина замкнулась в молчании. Председатель в затруднении. Чувствуется, что он хочет помочь этому дикому, непроницаемому существу, застывшему в неудобной позе, но он делает это слишком робко.

— Если вы отказываетесь говорить, — продолжает Беше после некоторого молчания, — я сам скажу, что вам не нравилось в этой семье. Ваши хозяева держали себя высокомерно. Наверное, они сохранили замашки некоторой части старой буржуазии. По-видимому, не поняли. Что времена теперь другие. Но и вы были не особенно приветливы! Понятно, что в такой обстановке к вам обращались лишь по хозяйственным делам. Кристина Папен, настал час сказать, в чем состоит вина ваших жертв,.

— Ни в чем.

Итак, Кристина Папен зверски убила двух ни в чем не повинных женщин!..

— Говорите громче, — напоминает председатель. — Господа присяжные не слышат вас. Быть может, госпожа Лапселен угрожала вам?

— Я сама набросилась на нее, — едва слышно отвечает Кристина. — Да, я ей навесила…

«Навесила». Какое странное слово. Оно и пугает, и о чем-то напоминает. Оцепенение прошло, и Кристина заговорила. Но не о причинах (это ее тайна, их тайна) — о фактах.

В тот день до самого вечера сестры оставались в доме одни. Госпожа Лапселен с дочерью отправились по магазинам. Возвращаться домой они не собирались: их пригласили на обед. Когда стемнело, сестры перестали работать — не было электричества, Кристина и Лея поднялись к себе в комнату, которую никогда не покидали, даже в праздничные дни. Едва они разделись и улеглись в постель, как внизу послышался шум, Кристина накинула на плечи блузку и спустилась по лестнице. На площадке второго этажа босая девушка со всклокоченными волосами натолкнулась на свою хозяйку.

— Госпожа обругала меня, — говорит Кристина Панен, — но не угрожала мне. Когда она подошла ближе, я схватила оловянный кувшин и изо всех сил ударила ее по голове. Мадемуазель поспешила на помощь матери. Я бросилась на псе и пальцами вырвала ей глаза.

— Один глаз, — уточняет председатель суда.

— А! Мне показалось, я выдрала оба!

Эта фраза произнесена тем же глухим невыразительным тоном: по голосу чувствуется, что мысли обвиняемой витают где-то далеко. Публика в зале затаила дыхание. А Кристина продолжает:

— На шум прибежала Лея и занялась госпожой, которая пыталась встать. Она вырвала ей глаза и ударила головой о кувшин. Я тоже продолжала наносить удары. Когда мы отправились па кухню за ножом и молотком, с ними уже было покончено.

Об этом ноже речь пойдет позже, во время допроса Леи. Председатель же суда касается одного из главных вопросов на этом процессе: почему сестры так привязаны друг к другу? Родственная ли это связь или нечто большее?

— В вашей жизни есть много необъяснимого, — продолжает председатель. — С мужчинами вы не общаетесь. Каждый выходной день вы запираетесь в своей комнате. А то, что вас нашли голыми в одной постели?.. И наконец, кое-какие поступки и слова в тюрьме. Может быть, ваша привязанность имеет сексуальный характер? Вы меня понимаете? Или вы любите ее как сестру?

Кристина отвечает тут же, и достаточно громко, чтобы ее услышали:

— Между нами ничего не было.

— Хотите добавить еще что-нибудь? — спрашивает председатель суда.

— Нет…

Кристина садится на место. Teпepь все взгляды обращены в сторону Леи. Это робкая девушка с приятным овальным личиком, она ниже Кристины и похожа на школьницу, хотя ей уже двадцать два года. Лея также одета в зимнее пальто. Столь же немногословна, как и ее сестра. Ее ответы кратки и часто ужасающе жестоки.

— Чем вы вырвали глаза своей жертве?

— Пальцами!

— Зачем вам понадобился нож?

— Я сделала надрезы…

Еще одно странное слово. Глубокие резаные раны, следы побоев на телах жертв, а сказано «надрезы». Так говорит эта хрупкая на вид девушка. Словно речь идет о шитье. «Надрезы», сделанные на трупе, поскольку госпожа Ланселен к тому времени скончалась…

— Судебно-медицинский эксперт подтверждает этот факт, — отмечает председатель. — Именно поэтому вам предъявлено обвинение в убийстве госпожи Ланселен, а вашей сестре придется отвечать и за это убийство, и за убийство мадемуазель Ланселен.

В остальном Лея подтверждает слова сестры: они не испытывали никакой вражды к семье Ланселен. И не состояли в половой связи.

— Чувствуете ли вы сожаление по поводу случившегося? Может быть, хотите дать какие-либо объяснения?

Лея молчит.

— Тогда садитесь!..

Начинается допрос свидетелей. Между тем вещественные доказательства, в том числе и помятый кувшин со следами засохшей крови, переходят от одного присяжного к другому.

— Я еще ни разу не видел таких изуродованных трупов, — замечает судебно-медицинский эксперт доктор Шартье.

Публика негодует. Раздаются крики:

— Смерть им!

Кристина и Лея сидят будто каменные истуканы — ни малейшего движения, даже глазом не моргнут.

Кто же они такие, эти сестры Папен? Какой жестокий дьявол завладел их душами? Почему эти две девушки в мгновение ока превратились в разъяренных фурий-убийц? Все было бы ясно, если бы они были просто сумасшедшими…

— Доктор Шварзиммер, клянитесь говорить правду, только правду…

Доктор Шварзиммер — известный психиатр. Ему было поручено обследование обвиняемых. От эксперта ждут откровений или по крайней мере попытки объяснить, что произошло. Он начинает:

— Если на первый взгляд преступление наводит на мысль о том, что оно совершено сумасшедшими, эпилептиками, то я в состоянии доказать, что это но так. Психические заболевания здесь ни при чем…

Невозмутимый, уверенный в себе психиатр начинает перечислять доводы в подтверждение своих слов. Никаких мозговых травм, никакой дебильности. Напротив, у Кристины средний уровень умственного развития. Никаких проявлений бредового состояния, никакой порочной наследственности, однако эмоционально она существо ущербное, поскольку ее единственная привязанность — сестра. Что касается Леи, то хоть она и менее умна, чем Кристина, но тоже не дебил, как пытаются представить некоторые.

Как же так? А родственники? Дед — эпилептик, двоюродный брат умер в приюте для умалишенных, неврастеник дядя повесился у себя в комнате. Разве это ничего не значит? А как протекало детство сестер? Гулящая мать, впавшая со временем в истерический мистицизм; она не заботилась об отце, не заботилась о дочерях, а однажды и вовсе исчезла. Лея тогда была совсем маленькой. Алкоголик-отец был равнодушен к дочерям. Его интересовала лишь старшая, Эмилия.

Когда ей было одиннадцать лет, он силой склонил ее к сожительству. Став взрослой, Эмилия постриглась в монахини. Кристину, после того как родители разошлись, вырвали из дома ее тетки, которая с любовью воспитывала ребенка, и поместили в церковный приют. А Лея, забытая всеми девчушка, которую и любить некому? Некому… кроме Кристины. Весь мир Леи сосредоточился в Кристине.

Тем не менее доктор Шварзиммер явно отказывается принимать во внимание то, как сложилась жизнь сестер. Кристина и Лея несут за свое преступление ответственность, полную ответственность.

Кровосмесительная греховная связь между сестрами? Их любовь? Знаменитый доктор одним взмахом руки отметает и это. Кристина — симулянтка. Вспомните сцену в тюрьме, когда надзирательницы разрешили двум сестрам встретиться. Эта сцена была на редкость грубой и бесстыдной. Защита остановится на пей особо. А что было после этого? Психиатр с подъемом вопрошает; «Разве Кристина не призналась, что ломала комедию?» Ах, господа присяжные!

Увы! Доктор Шварзиммер не знает, что в окрестностях Ле-Мана «ломать комедию» означает «устраивать сцену». Да откуда ему это знать? Тогда пришлось бы разбираться в истории этих двух женщин, признать, что они корнями вросли в обычаи края, где до сих пор царят примитивные крестьянские нравы и где каждый живет сам по себе.

— Не греша против совести, — четко выговаривает доктор Шварзиммер, — заявляю, что за свое деяние они несут полную ответственность согласно духу статьи 64 Уголовного кодекса.

Если присяжные согласятся с экспертом, они вынесут смертный приговор.

Метр Шотан, защитник Лен, тут же задаст доктору Шварзиммеру каверзный вопрос на который тот отказывается отвечать, после чего председатель суда Беше разрешает ему покинуть свидетельское место.

Его сменяет свидетель со стороны защиты — доктор Логр, врач-психиатр префектуры полиции. Доктор Логр не ставит под сомнение высокий профессионализм своего именитого коллеги, но со своей стороны обращает внимание па ряд деталей, которые его собрат по профессии и два ассистента обошли молчанием. Прежде всего удивляет несоответствие между мотивами (гнев из-за укоров хозяйки) и изощренной жестокостью двойного убийства. Особенно поражает то, что у женщин были вырваны глаза — беспрецедентный случай в судебных анналах.

— Разве подобные увечья, — задает вопрос доктор Логр, — не свидетельствуют о сильнейшем половом импульсе, который нашел садистский выход? Занялся ли кто-либо мыслью исследовать странный дуэт, который образуют сестры? Не стоит ли рассматривать способ убийства в свете половой озабоченности Кристины в тюрьме?

И доктор Логр возвращается к так называемой «комедии» или «сцене» в тюрьме. Кристина с надрывом кричит в лицо охранницам: «Верните мне мужа». «Мужа»! Она говорит о Лее. Как только Лею приводят к ней в камеру, она принимается ласкать и обнимать сестру. Их тут же приходится разлучить.

Кристина и Лея вели себя не как сестры, а как любовники.

Любовники… Кто из судей осмелится произнести столь неприличное слово?

— Можно поставить и диагноз истерической эпилепсии, — продолжает доктор Логр. — Во всяком случае, я счнтаю необходимым провести дополнительное обследование. В противном случае останется сомнение в правильности вердикта.

Но выступление доктора Логра не поколебало позиции доктора Шварзиммера — он отказывается менять заключение.

Встает метр Шотап:

— Я требую провести новую экспертизу душевного состояния обвиняемых.

Метр Мульер, представитель потерпевшей стороны, тут же соглашается.

— Я не возражаю против обследования, но не вижу в нем необходимости.

Прокурор решительно протестует против любой отсрочки, и суд в конце концов отклоняет требование защиты. По-видимому, никто не желает верить в безумие сестер Папен. Тем не менее ни один человек по-прежнему пе понимает, почему они совершили убийство. Но слишком поздно стремиться к пониманию. Да и нужно ли это кому-нибудь? Настало время защитительных и обвинительных речей.

Адвокат — представитель потерпевшей стороны умело играет па чувствах публики и присяжных. Он восклицает:

— Кристина лжет. Мадам Лансслен не провоцировала ее. Сестры Папен устроили своим жертвам настоящую засаду. И если они вели себя как дикие звери, то и судите их. как диких зверей!

Он считает, что Кристина заслуживает смертной казни. Для Леи метр Мульер требует пожизненной каторги.

Объявляется перерыв. После возобновления заседания в 21 час прокурор республики Рижер поддерживает обвинение столь же яростно, что и предыдущий оратор:

— За нею спою долгую карьеру я ни разу не видел таких изувеченных тел… Эти девицы совершили свое преступление совершенно хладнокровно!

Сидящие на скамье подсудимых Кристина и Лея, похоже, даже не слушают. Может, говорит вовсе не о них?

— Эти женщины отнюдь не безумны, они просто не умеют сдерживать свои порывы! — надрывается прокурор. — Бешеные собаки кусают, поскольку они больны, а злые псы, которые могут питать и привязанность, кусают, когда им вздумается. Сестры Папен не бешеные собаки, а злые псы. Я призываю присяжных быть неумолимыми и требую максимального наказания: эшафот для Кристины, каторга для Леи.

Псы, собаки… Нервы присутствующих напряжены до предела, Встает метр Жермена Бриер, защитник Кристины.

— Когда я впервые увидела сестер Папен в тюрьме. — начинает она, — мне сразу стало ясно, что передо мной душевно больные женщины.

И адвокат с блеском перечисляет неточности и пробелы в докладе психиатров.

— Разве принята во внимание история семьи? Разве учтен образ крестьянского мышления? В деревне есть вещи, о которых не принято говорить.

И обвиняемые и свидетели молча выслушивают сообщение Жермены Бриер о том, что отец обвиняемых совратил старшую дочь.

Прокурор вскакивает с места:

— Протестую! Сейчас этот факт проверить невозможно.

Метр Бриер продолжает, обращаясь к присяжным:

— Я не могу поверить в то, что вы вынесете тяжкий приговор больным женщинам! Защита ведет себя лояльно, она не требует оправдания, она просит вас лишь о новой экспертизе, которая могла бы пролить свет на дело девиц Папен.

Жермена Бриер объясняет преступление Леи ее необыкновенной внушаемостью. В приступе безумия Кристина могла увлечь за собой юную сестру, которая очень впечатлительна и полностью находится под ее влиянием.

Затем слово берет метр Шотаи. Он также говорит о внезапном помешательстве Кристины, которой удалось увлечь за собой сестру.

— Известный врач утверждает: «Они не безумны и несут полную ответственность». Другой, столь же известный врач предупреждает: «Осторожно, существует сомнение в правильности диагноза…» Господа присяжные, сегодня невозможно вынести справедливый приговор. Мы даже не ссылаемся на смягчающие обстоятельства, мы просим только провести новую экспертизу.

Однако в заключение метр Шотан рискует просить о том, чтобы обвиняемых оправдали по причине невменяемости, В зале ропот.

Кристина неподвижно сидит на скамье; кажется, будто она спит. Лея тоже недвижима, но глаза ее странно блестят.

Ноль часов 15 минут. Председатель суда Беше объявляет, что прения закончены, и суд удаляется. Заседание возобновляется через сорок минут. Присяжные ответили «да» на каждый пункт обвинения. Кристина приговорена к смертной казни, Лея — к десяти годам каторжных работ и двадцати годам ссылки.

— Приговоренному к смертной казни отрубят голову. Казнь состоится на площади.

Кристина — это единственное с ее стороны проявление слабости — падает на колени. Адвокат поддерживает ее.

Один час 25 минут. Весь процесс длился всего несколько часов. Осужденных уводят, и небольшая Дверца зала суда закрывается за ними. Сестры уносят свою тайну с собой. Почему они убили? Почему совершили столь чудовищный поступок — вырвали глаза у своих жертв? Что могли видеть эти глаза, какое запретное зрелище открылось им?

Кристину не казнили. В начале 1934 года ее пришлось поместить в психиатрическую лечебницу Ренна, где она и умерла три года спустя.

Лее за хорошее поведение снизили срок на два года, а в 1941 году освободили. Она разыскала мать и где-то живет вместе с ней… Живет, вспоминает, Ждет смерти.

5. БОДЛЕР

Париж, 20 августа 1857 года. Только что открывшееся заседание шестой палаты исправительного суда департамента Сенэ внимания толпы к себе не привлекло. В этом нет ничего удивительного. Дела о проступках не возбуждают таких страстей, какие разгораются вокруг больших процессов с участием присяжных.

Однако же сегодняшнее заседание, пожалуй, не пройдет незамеченным. Обвиняемого зовут Шарль Бодлер. Он привлечен к суду вместе со своими издателями де Бруазом и Пуле-Малассисом за признанную скандальной публикацию сборника стихов «Цветы зла».

Председатель суда Дюпати формулирует состав обвинения: оскорбление общественной морали, оскор-бление морали религиозной.

Широкой публике Шарль Бодлер еще неизвестен. Ему тридцать шесть лет. У него пока вышли всего четыре книги: два тома искусствоведческих работ, «Салоны 1845 года» и «Салоны 1846 года», и две книги переводов из Эдгара По «Необыкновенные истории» и «Новые необыкновенные истории».

Зато в литературных кругах Бодлер уже занимает видное место. Такие прославленные и столь разные писатели, как Виктор Гюго, Флобер и Барбе д'Орвильи, считают его ровней. Но и среди них у него репутация чудака, оригинала.

Братья Гонкуры оставили нам беспощадный портрет Бодлера: «Без галстука, шея голая, голова бритая, одет как для гильотины. Но при всем том подчеркнуто изыскан, маленькие чистые руки ухожены, как у женщины; однако лицо его — это лицо маньяка, в голосе слышится металл, говорит он витиевато».

Имение эта незаурядная личность сегодня на скамье подсудимых. Возле сидит адвокат господин Ше д'Эст-Анж; рядом с ним — издатель Пуле-Малассис, второй, де Бруаз, отсутствует.

Процесс против Бодлера не редкость в тогдашней политической обстановке. Вторая империя и впрямь с моралью не шутит. Прошло чуть больше шести месяцев с тех пор, как так же по обвинению в безнравственности был привлечен к суду Флобер за свой последний роман «Госпожа Бовари». Писателю удалось доказать несостоятельность выдвинутых против него обвинений, и он был оправдан.

Что же касается Бодлера, ему так легко отделаться не удастся. Режим Наполеона III, конечно, некоторый либерализм допускает: в пьесах, в оперетте, даже в правах, а вот писатели ему весьма подозрительны. И самый видный из них, Виктор Гюго, со времени своего изгнания на остров Гернси уж больше властям не доверял.

Вот почему, проиграв процесс против Флобера, обвинение, несомненно, собирается с лихвой взять реванш в деле Бодлера, поэта отверженного, поэта-отщепенца, чья репутация сильно подмочена. Да и вести процесс поручено тому же судье. Прокурор Пинар, произнесший обвинительную речь против «Госпожи Бовари», теперь нападает на «Цветы зла».

Собственно, все разгорелось из-за кампании против «Цветов зла», которую развязала в прессе газета «Фигаро», выходящая дважды в неделю на восьми страницах. Две свирепые статьи появились за подписью никому не известного Гюстава Бурдена. Этот псевдоним, безусловно, взял сам главный редактор Вильмессан.

«Цветы зла» поступили в продажу 25 июня 1857 года, В номере от 5 июля Гюстав Бурден писал:

«Я прочел книжку. Вот мое мнение, и навязывать его кому бы то ни было у меня нет намерения. Гнусность соседствует здесь с низостью, а мерзость источает смрад. Доселе не видано было, чтобы столько грудей кусали и даже жевали на таком малом количестве страниц никогда не бывали мы и на подобном параде бесов, чертей, кошек и паразитов. Эта книга — настоящее прибежище для сердец, пораженных гнилью… Если еще можно понять, что подобные сюжеты способны увлечь воображение двадцатилетнего поэта, то уже вовсе нельзя простить столь чудовищную книгу человеку, которому за тридцать».

И будто этого оказалось недостаточно, неделей позже злобный анонимный критик в той же газете вновь обвиняет:

«Что до господина Шарля Бодлера, то иначе как кошмаром все это не назовешь. Когда прочтешь «Цветы зла» и закроешь книгу — на душе тяжкое уныние и жуткая усталость… Все эти ужасы бойни, бесстрастно выставленные напоказ, бездны нечистот, в которых роются, засучив рукава, надо бы похоронить за семью печатями».

«За семью печатями…» Речь идет о «преисподней» Национальной библиотеки, где хранятся запрещенные произведения. Вот чего требует благонамеренная публика.

Вопрос о таланте, даже о гениальности, не стоит. Речь идет о защите общества и режима от вредных влияний.

Бодлер на процессе не в форме для гильотины, как он описан у Гонкуров. Он в строгом костюме, на нем галстук; нервничает: это видно по его беспокойным рукам и по взгляду, странному, отрешенному, настороженному взгляду ночной птицы, как говорят о нем друзья и враги.

После установления личности обвиняемого председатель суда Дюпати предоставляет слово обвинению, и прокурор Пинар приступает к обвинительной речи.

Недавнее оправдание Флобера, принесшее шумный успех «Госпоже Бовари», должно быть, заставило его стать более осторожным, и начинает он так:

— Обвинять книгу в оскорблении общественной морали—дело тонкое. Если из этого ничего не выйдет, автора ожидает успех, он окажется чуть ли не на пьедестале, и получится, что его просто-напросто травят…

Судья не литературный критик, — продолжает прокурор, — он — часовой на посту и следит за тем, чтобы границы морали не были нарушены…

Подкрепляя свое обвинение, господин Пинар начинает читать стихи. И зал шестой палаты исправительного суда, привыкший к кляузам, ссорам между пьяницами и сварам рыночных торговок, наполняется вдруг бодлеровской гармонией:

И чтобы смыть всю горечь без следа,
Вберу я яд цикуты благосклонной
С концов пьянящих груди заостренной,
Не заключавшей сердца никогда.[10]

И еще:

Мой влажный рот прильнуть умеет нежно
к коже,
И забываю вмиг стыдливость я на ложе.
Власть слезы осушать дана груди моей
И старцев заставлять смеяться, как детей.
Тот, перед кем хоть раз я сбросила покровы,
Свет звезд и солнца блеск забудет у алькова[11]

Волшебная музыка! Однако именно против нее ополчается прокурор, причем в выражениях по меньшей мере категоричных.

— Господа, полагаю, я привел достаточное количество цитат, подтверждающих, что общественной морали нанесено оскорбление. Либо чувства стыда вообще не существует, либо границы, которые оно не позволяет перешагнуть, дерзко нарушены,,

И все-таки, приступая ко второму пункту обвинения — оскорбление религиозной морали, — господин Пинар более осторожен в своих выражениях. Процитировав некоторые стихотворения, которые кажутся ему подозрительными, он произносит слова, оставляющие место сомнению:

— Судите сами, сознавал ли Бодлер, чей беспокойный дух склонен скорее к странностям, чем к богохульству, — сознавал ли он, что посягает на религиозную мораль?

В заключение он требует запрещения и изъятия шести стихотворений из сборника и оканчивает свою речь следующим образом:

— Господа, призываю вас, вынесите решение, в котором бы осуждалось всякое влечение к тому, что безнравственно: эта нездоровая лихорадка, эта жажда все изобразить, все описать, все сказать, будто общественную мораль оскорбить невозможно, будто этой морали не существует вовсе…

Теперь настает очередь адвоката Бодлера господина Ше д'Эст-Анжэ… Имя его довольно известно в адвокатских кругах. Ше д'Эст-Анж — сын одного из защитников приговоренных к смерти в 1822 году четырех сержантов из Ла-Рошели, жертв другого авторитарного режима, режима Людовика XVIII.

Итак, господин Ше д'Эст-Анж начинает свою защитительную речь, тщательно продуманную и составленную по всем правилам адвокатского искусства… Слишком тщательно, быть может…

Прежде всего, он настаивает на том факте, что Бодлер описывает порок, чтобы ярче обличить его, и в доказательство цитирует четыре первые строки «Цветов зла» из вступления:

Безумье, скаредность, и алчность, и разврат
И душу нам гнетут, и тело разъедают;
Нас угрызения, как пытка, услаждают,
Как насекомые, и жалят и язвят.[12]

Он призывает в свидетели самого Мольера. Разве знаменитый комедиограф не избирал тоже в качестве примеров странности и пороки современников, чтобы изобличать их?., И разве не это было причиной нападок па «Тартюфа» со стороны кабалы святош?

Вывод: намерения Бодлера чисты. Этим заканчивается первая часть академической речи господина Ше д'Эст-Анжа.

Вторая часть: собственно факты. Разве Бодлер изменил своим добрым намерениям? И разве совершил он грех сквернословия или нанес ущерб нравственности?

— Господин прокурор процитировал лишь небольшие фрагменты стихотворений, строки, выдернутые из контекста, — негодует адвокат. — Когда отрывки приводятся произвольно, смысл полностью извращается.

И он в свою очередь тоже читает Бодлера. Читает целиком одно из стихотворений, которое прокурор счел преступным и потребовал запретить, — стихотворение «Лесбос». И это, быть может, лучшее, что есть в его речи, самое в пей убедительное. Достаточно слышать эти стихи, которые хотели бы навсегда заключить в «преисподнюю» Национальной библиотеки во имя нравственности.

О мать латинских игр и греческих услад,
О Лесбос, край любви, где нежные лобзанья.
Как солнца, горячи, свежи, как виноград.
Несут ночам восторг и дням очарованье.[13]

Затем следует третья часть защитительной речи. Господии Ше д'Эст-Анж, пользуясь методом противника, в свою очередь цитирует строки из стихотворений современных поэтов, вырванные из контекста, подчеркивая их безнравственность, которая, по правде сказать, не вполне очевидна, и вопрошает, почему не преследовались и эти поэты?

Прием не очень-то красивый, однако большая часть речи уделена именно этому… Вновь и вновь звучат цитаты из Мюссе, Беранже, Теофиля Готье.

— Обвиняя Бодлера, — кричит господин Ше д'Эст-Анж, — надо судить и Рабле за все, что он создал, Лафонтена за его басни, Руссо за его «Исповедь», да и у Вольтера и Бомарше тоже были непристойные вещи…

И он требует оправдания.

Когда адвокат замолкает, друзья слышат, как Бодлер тихо произносит:

— Не об этом надо было говорить. Нужно было просто заявить, что художник перед моралью не в отчете, у пего должен быть талант, а не добрые намерения.

Однако подобная речь вряд ли была бы понята в этом зале. А в речи господина Ше д'Эст-Анжа правила игры соблюдены.

Председатель суда Дюпати без всяких колебаний спокойно зачитывает вердикт:

«Суд,

 Принимая во внимание, что Бодлер, Пуле-Малассис и де Бруаз совершили преступление против общественной морали и нравственности, приговаривает Бодлера к уплате 300 франков штрафа, а Пуле-Малассиса и де Бруаза — к штрафу по 100 франков каждого;

предписывается изъятие из сборника отрывков под номерами 20, 30, 39, 80, 81, 87…»

Приговор поэту был вынесен морализирующим обществом; выиграла процесс самая консервативная критика. Бодлер не произнес ни слова. Возможно, он был готов к тому, что произошло. Вместе с несколькими друзьями он покидает зал суда.

У этой истории два эпилога. Первый имел место несколькими днями позже. Бодлер получил письмо, одно из многочисленных свидетельств дружбы собратьев-писателей, — письмо, лучше всего дающее представление о том, что думали тогда о решении шестой палаты исправительного суда департамента Сена.

Письмо было от знаменитого изгнанника с острова Гернси, от Виктора Гюго.

«Искусство, как лазурь, — бесконечная песнь. Вы это доказали. Ваши «Цветы зла» сияют и поражают своим ярким светом как звезды. Продолжайте! Я кричу изо всех сил: «Браво!» Ваш мощный дух восхищает меня… Вы только что получили одну из редких наград, которые дают наши власти. То, что у них называется правосудием, осудило вас во имя того, что они называют своей моралью. Вы получили еще один венок. Поэт, я жму вашу руку…»

А вот эпилог второй. Спустя без малого столетие, точнее, девяносто два года, дело Бодлера возобновляется и получает юридическое завершение, 31 мая 1949 года Кассационный суд но просьбе Сообщества литераторов, пересмотрев его, аннулировал решение шестой палаты исправительного суда департамента Сена.

«Ввиду того что стихотворения, явившиеся поводом для привлечения к суду, не содержат в себе ни единого непристойного, ни даже грубого слова и не превышают свобод, данных художнику…

Ввиду того что с тех пор так и не сформулировано, в чем, собственно, состоит оскорбление нравов…

суд—

Кассирует и аннулирует решение от 20 августа 1857 года и, отменяя приговор, восстанавливает добрую память Бодлера, Пуле-Малассиса и де Бруаза».

Бодлера не было на свете уже больше восьмидесяти лет.

Завершение дела, в сущности, было закономерным: в противоборстве творческого гения с моралью его времени побеждает всегда именно он. Только — но в этом «только» и заключается суть—это вопрос времени.

Будем же верить: покидая зал суда 20 августа 1857 года, оскорбленный тем, что искалечено его творение, и оказавшийся под угрозой остаться без средств, Бодлер ясно понимал и был убежден, что все произойдет именно так.

6. ПРОЦЕСС ГОСПОЖИ КАЙО

Двадцатого июля 1914 года в Париже начинается слушание дела Анриэтты Кайо, супруги Жозефа Кайо, политического деятеля, пять раз занимавшего пост министра финансов, бывшего главы кабинета и бесспорного лидера радикальной партии. В эти дни Жозеф Кайо, как говорится, у всех на виду, многие его побаиваются.

Госпожа Кайо обвиняется в убийстве директора газеты «Фигаро» Гастона Кальметта, развернувшего, как она утверждает, клеветническую кампанию против ее супруга. Летом 1914 года процесс этот представляется событием и большой важности, и в то же время совсем незначительным по сравнению с нависшей угрозой войны.

Как бы то ни было, в это утро вся политическая, литературная и светская элита Парижа толпится у дверей Дворца правосудия. Площадь Дофин запружена фиакрами и экипажами юристов, тут и там мелькают котелки и цилиндры, на ступенях дворца полицейские с трудом удерживают напор толпы.

Но внутри еще большая давка и уже другой, необычный для этих мест отряд служителей порядка. Они сортируют публику: бесцеремонно оттесняют известного политического деятеля, а иную светскую даму или депутата, напротив, почтительно сопровождают до мест, отведенных им в зале суда. Они широкоплечи, мускулисты, на них плохо сидят взятые напрокат визитки и сюртуки, говорят между собой на корсиканском диалекте, лица их доверия не внушают. Во Дворце правосудия при попустительстве властей распоряжается самая настоящая «преторианская гвардия».[14]

Неслыханно!

— Еще бы! — разлается из толпы чей-то голос — бывшему министру финансов все дозволено, можно завести и частную полицию… Ведь другие министры у пего в руках!

В самом деле, ни для кого не секрет, что этих стражей порядка нанял Чекальди, правая рука и ближайший соратник Жозефа Кайо. Впрочем, Чекальди и не скрывает этого. Вот он стоит посреди своего воинства: шляпа надвинута на глаза, крупный нос, черная борода, угрожающе помахивает тростью.

Появление судей происходит в обстановке, которая больше бы подходила для шумной театральной премьеры. Расфранченная, надушенная публика, смех, оживленная болтовня… Уж не в Опере ли мы?

Господин Альбанель, по слухам добивавшийся председательства на этом суде, теперь словно бы и не рад. Публика, поглощенная светской беседой, не замечает даже, что спектакль уже начался; обсуждается последний скандал в парламенте из-за нехватки вооружения, сногсшибательная коллекция Поля Пуаре, бесспорного, по общему мпепню, законодателя мод, и достоинства новых автомобилей — «рено» с четырьмя дверцами и «клеман-баяр».

Вдруг кто-то спохватывается: "Да ведь они Же здесь!" Зал всколыхнулся, затих. Словно неожиданно поднялся занавес, и зрители увидели, что актеры уже на местах. Тут и председательствующий и оба члена суда, государственный обвинитель Эрбо и два сидящих напротив друг друга адвоката. Гражданского истца представляет господин Шеню, лысоватый, с рыжими усами на суровом лице; защитником выступает господин Лабори, в свое время защищавший Дрейфуса; с тех пор его волосы и остроконечная борода поседели, но царственная, львиная стать сохранилась.

И наконец, главное действующее лицо, та, ради которой, собственно, все и собрались — подсудимая Лириэтта Кайо: платье с глубоким вырезом, убранное тюлем, длинные черные перчатки, черная соломенная шляпка с атласной отделкой и длинным черным же пером. Все это выглядит весьма романтично, театрально, многообещающе. Присутствующие затаили дыхание. По госпожа Кайо старается нe смотреть в зал, где у нее слишком много знакомых, ее красивые серые глаза устремлены на сидящих напротив присяжных: двенадцать безымянных непроницаемых лиц.

Председательствующий откашливается. Ожидают, что он отчеканит: «Подсудимая, встаньте!» Но ничего подобного. Светским топом старого знакомца, не раз сидевшего за обеденным столом рядом с изысканной, обворожительной супругой «господина министра», он вкрадчиво произносит:

— Не соблаговолите ли встать, сударыня?

Аириэтта Кайо встает и хорошо поставленным, хотя и чуть хрипловатым голосом, сохраняя полное спокойствие и самообладание, умно и точно отвечает на вопросы председателя суда. Рассказывает… о счастливом детстве в семье парижских буржуа, о первом браке с писателем Лео Клароттом, об их взаимном непонимании, усугублявшимся с каждым днем. Разводиться не хотели из-за детей. Потом встреча с Жозефом Кайо, страстная, трудная любовь. Он тоже женат. Приходится встречаться тайно. Они обмениваются длинными письмами, В письмах Жозефа Кайо любовные излияния перемежаются с политикой. Вот почему а один прекрасный день он просит ее вернуть их.

— Значит, у него были па то свои основания, господин председатель… Я не стала возражать и отослала назад все письма. Я понимала, как ему важно соблюдать осторожность.

Здесь очаровательная госпожа Кайо делает выразительную паузу. Зал затих. Давненько никто не радовал парижан таким великолепным сюжетом для бульварного романа.

— К несчастью, господин председатель… Голос госпожи Кайо срывается.

— К несчастью, этой Гейдан, этой особе, на которой он тогда был женат, удалось, подделав ключ, вскрыть его бюро и выкрасть оттуда письма. Всему виной она. После того как ей пришлось согласиться на развод, госпожа Гейдан стала предлагать эти письма различным газетам. Она хотела отомстить нам, не могла смириться с тем, что Жозеф Kaйo стал моим мужем. Ей надо было разрушить наше счастье. Наше поистине безмерное счастье, и она своею добилась…

Анриэтта Кайо останавливается, не в силах сдержать волнение. Публика в восхищении. На сиене разыгрывается превосходная буржуазная драма, да к тому же в неплохом исполнении. Даже в театрах на бульварах такое не каждый день увидишь. Председатель Альбанель заметно растроган, он почти ласково обращается к подсудимой:

— Простите, сударыня, не могу уразуметь, какую роль сыграли эти письма в трагедии, которая нас сейчас занимает. Насколько мне известно, они никогда не были опубликованы ни в одной газете. Письмо же, которое напечатал господин Кальметт, директор «Фигаро», не имеет к вам ни малейшего отношения. Это личное письмо господина Кайо к госпоже Гейдан.

— В том то и дело, господин председатель! Из-за нее, из-за этой женщины все и случилось. А кто, по-вашему, передал это письмо Кальметту? Кто другой мог в дальнейшем давать пищу клеветнической кампании, развернутой «Фигаро» против моего мужа? Только она, господин председатель! Только она, у нее были его письма к ней, по также и письма, адресованные мне. Я знала, что настанет мой черед и мои письма будут преданы огласке. Кальметт, собственно, и не скрывал вовсе, что травля Жозефа Кайо только начинается. Мое доброе имя оказалось под угрозой. Я потеряла голову. И мне не стыдно в этом признаться. Пусть я дочь своего класса. Мысль о бесчестии для меня непереносима.

Голос госпожи Кайо становится тверже, слез уже нет.

— Тогда, господин председатель, я и отправилась прямо к Кальметту. У меня был с собой маленький браунинг. Какой ужас, эти пистолеты, они стреляют сами по себе… Я не хотела его убивать, я только хотела учинить скандал. Но он сам бросился под пули. И рухнул. Дальше я уже ничего не соображала. Это был рок!

Зрители вне себя от восторга. Процесс оправдал их ожидания, В эту минуту Анриэтта Кайо находит те самые слова, которые должны окончательно покорить публику. Дрожащим голосом она восклицает;

— Я не хотела смерти этого человека, нет! Поверьте, я предпочла бы предать гласности все, что угодно, чем стать виновницей такого несчастья.

Зал рукоплещет. Спектакль удался на славу. Занавес опускается, первое действие окончено. Теперь все с нетерпением ждут выхода па сцену подлинного героя: самого Жозефа Кайо, свидетельские показания которого будут заслушаны завтра.

Двадцать первого июля 1914 года у дверей парижского суда присяжных собралась еще более многочисленная, чем накануне, толпа желающих присутствовать на втором дне судебного разбирательства. Необычное сборище: не поймешь, кого тут больше — светских дам или депутатов.

Сегодня предстоит контратака истца. По мнению старшины адвокатского сословия Шеню, защитника семьи Кальметт, все рассказанное здесь ранее было не более чем плохо разыгранным слащавым спектаклем, к тому же далеким от истины. Действительной причиной преступления были отнюдь не чувства, а политика, подлинным же виновником — не эта высокомерная особа, сидящая сейчас на скамье подсудимых, а ее супруг, Жозеф Кайо.

— Это он распорядился убить Кальметта, — провозглашает Шеню, усы топорщатся, редкие волосы, стриженные под бобрик, взъерошены, — с целью помешать ему сделать достоянием гласности не любовные письма, вовсе нет — этому он не придавал значения, — но политический документ огромной важности, о публикации которого под заголовком «Исповедь прокурора Фабра» было уже объявлено в газете «Фигаро». Из этой исповеди следовало, что в свое время, будучи министром финансов, Жозеф Кайо оказал давление на прокурора Фабра, чтобы оградить, от судебного преследования Рошетта. нечистого на руку банкира, замешанного в панамском скандале- А все потому, господа, что Рошетт финансировал избирательные кампании Кайо!

Зал приходт в движение. В первых рядах, где посадил своих людей Чекальди, свистят, кричат, размахивают руками, не давая говорить адвокату. Но из глубины доносятся выкрики, враждебные Кайо: «Вор! Продажная душонка! Кайо, Рошетт — оба мошенники!»

Председателю стоит немалого труда восстановить тишину. На этот раз политика решительно одерживает верх над мелодрамой. Старшина адвокатского сословия Шеню продолжает:

— Я утверждаю, что супруги Кайо ни на секунду не верили, что «Фигаро» опубликует их личную переписку! Кстати, и то пресловутое письмо, из-за которого разыгралась трагедия, — письмо, подписанное «твой Жо» и адресованное некогда первой жене господина Кайо, не содержало никаких альковных тайн. Зато оно выставляло на всеобшее обозрение политический цинизм господина Кайо!

Передние ряды снова приходят в неистовство; Шеню грозят кулаками. Снова не обходится без вмешательства Альбанеля. Однако он делает это не слишком решительно, и адвокат с трудом овладевает аудиторией.

— Напрасно шумите, господа, теперь уже поздно! Ваш Кайо разоблачен, — обрушивается Шеню на возмутителей порядка. — С вашего позволения, я здесь сейчас во всеуслышание зачитаю письмо, которое Кальметт имел мужество напечатать, — письмо, которое стоило ему жизни…

Рев в зале. Председатель беспомощно разводит руками. Присяжные в беспокойстве переглядываются. В конце концов роль усмирителя берет на себя адвокат Лабори.

Его крупная фигура невольно внушает почтение, Волевое лицо, грива седых волос возымели действие. Шум затих. Поблагодарив собрата кивком головы, Шеню продолжает:

— Так вот оно, это нашумевшее письмо, опубликованное в «Фигаро». В нем господин Кайо пишет; «Пришлось отсидеть два заседания в палате, одно утром, с десяти до двенадцати, другое в два часа дня, вышел оттуда только в восемь, совершенно измученный, И все-таки я одержал блестящую победу…»

Шеню на минуту прерывает чтение, подчеркивая тем самым важность последующей фразы. Затем продолжает, отчетливо выговаривая каждое слово: «Я ликвидировал подоходный налог, делая вид, что отстаиваю его. Мне устроили овацию и правые и центр, и при этом я не слишком досадил левым…» Выдержав еще одну паузу, Шеню громко восклицает:

— Вот что это за человек! Цинизм, двуличие, ложь…

Лабори резко обрывает его:

— Помилуйте, господин адвокат, ведь прения еще не начались.

Затем, повернувшись к председателю, добавляет;

— Покорнейше прошу не отказать мне в ходатайстве. Если не ошибаюсь, господин Кайо будет сейчас приглашен для дачи свидетельских показа-ний. В связи с этим прошу вас, господин председатель, прежде всего поставить его в известность, что мой коллега зачитал здесь означенный документ и как это было сделано.

В зале напряженное молчание. Председатель говорит, что он действительно собирается пригласить господина Кайо и предупреждает, что никаких беспорядков больше не потерпит. На скамье подсудимых госпожа Кайо, с начала заседания будто погруженная в глубокую задумчивость, вдруг резко выпрямляется, болезненно морща лицо.

— Введите свидетеля!.. Зрители встают с места, толкаются, чтобы лучше видеть.

Расправив грудь, глядя прямо перед собой, Жо-зеф Кайо с надменным видом быстрым шагом подходит к барьеру. У него правильные черты лица, прямой нос, волевой подбородок, лысина; как пишет Морис Баррес, к слову сказать, ненавидевший Кайо, он «и в пятьдесят один год сохранил внешность молодого аристократа, не лишенного налета экстравагантности».

Председатель Альбанель и адвокат Лабори сообщают ему о том, что произошло до этого в зале судебного заседания. Кайо бросает испепеляющий взгляд на Шеню, а затем, обернувшись к внезапно разрыдавшейся жене, удивительно ласково, чего никак нельзя ожидать от человека, известного своей резкостью н властностью, говорит

— Прежде чем ответить на эти гнусные обвинения, я должен заявить, что женщина, сидящая сейчас на скамье подсудимых, оказалась там исключительно по моей вине! Я не смог оградить от людской злобы и клеветы ту, которая дала мне столько счастья, полнейшего, абсолютного счастья, ту, которая была мне не только нежной супругой, но и верной, умной, понимающей соратницей…

Рыдания госпожи Кайо усиливаются. Ее супруг продолжает:

— Я признаю себя виновным перед судом в том, что не уделял достаточного внимания семье! В том, что не замечал, какое губительное действие оказывает вся эта газетная шумиха на мою жену! Не почувствовал, что из любви ко мне она способна на акт отчаяния,. Оправдывая ее, я обвиняю себя.

Публика покорена, Кайо сумел вызвать сочувствие даже у самой враждебно настроенной части аудитории. Настоящий укротитель. «Ждешь удара, а он сама нежность», — тихо произносит кто-то из журналистов.

Кайо умеет быть ласковым, что правда, то правда… Да только ненадолго. Следует ответ истцу. Тон мгновенно меняется.

— Мне нечего было бояться опубликования исповеди прокурора Фабра по делу Рошетта, которой вы, как видно, придаете большое значение, И поясню, почему. Я действительно вынужден был вмешаться и приостановить упомянутое судебное разбирательство. Но мне не приходится за это краснеть, Я поступил так в государственных интересах.

Слышны протестующие возгласы. Кайо незамедлительно парирует:

— Извольте, господа! Быть может, это вам и не по вкусу, но допусти я в свое время суд над Рошеттом, финансовая паника, охватившая тогда страну, приняла бы угрожающие размеры.

Потом, обращаясь к присяжным, он заключает:

— Мои враги бросают мне обвинение в том, будто я обогатился благодаря занимаемым должностям. Ложь, И сейчас я докажу это. Я получил в наследство от отца миллион двести тысяч франков. Так вот, сегодняшний мой капитал не превышает этой суммы!.. Что же касается господина Кальметта, которого здесь пытаются представить невинной жертвой, то он оставил после себя колоссальное состояние, У меня есть при себе его завещание: наследники получат более тринадцати миллионов франков!

Присутствующие бурно выражают свое негодование. Каким образом Кайо удалось завладеть таким тайным документом, как завещание? Кто оказал ему содействие в министерстве финансов? Возмущение публики достигает таких пределов, что председательствующий вынужден прервать заседание.

Двадцать второго июля 1914 года не военной угрозе, все более реальной, и не завершившейся велогонке «Тур де Франс», а процессу Кайо посвящены первые полосы газет.

Жирным шрифтом выделяются заголовки правых изданий: «Скандал в парижском суде присяжных», «Надругательство над тайной завещания Кальметта», «Министерство финансов приходит на помощь Кайо», Левые газеты и пресса центра предпочитают нейтральные формулировки вроде «Инцидент на процессе Кайо».

Всем, разумеется, ясно, что от решения суда присяжных зависит дальнейшая политическая карьера Жозефа Кайо. Вынужденный оставить пост министра финансов после совершенного женой убийства, Кайо спешит теперь как можно скорее уладить это дело, чтобы затем, встав во главе радикал-социалистической коалиции, выступить против войны.

Кому, как не Кайо, взять на себя переговоры с Германией? Не он ли три года назад, после Агадир-ского кризиса, находясь во главе кабинета, лично подписал франко-германский договор, по которому в обмен па часть Конго Германия предоставляла Франции полную свободу действий в Марокко. К тому же он слывет другом немецкого посла в Париже. Наконец, он один обладает в палате депутатов достаточным авторитетом, чтобы противостоять Барту и Клемансо, сторонникам идеи реваншистской войны.

И только одно препятствие. Жорес, лидер социалистов, поставил жесткое условие: союз между радикалами и социалистами под руководством Кайо может быть заключен лишь в том случае, если госпожа — Кайо будет оправдана!

Итак, за происшествием, которое могло бы стать достоянием лишь ординарной газетной хроники, стоит большая политика. Не обходится и без сюрпризов. Как, например, сегодня во время дачи показаний редактором «Фигаро» Латзарго, описавшим последние минуты жизни Кальметта. Его слушали в глубоком молчании. Что до господина Кайо, то он сидел, положив ногу на ногу, и с видом полного безразличия поигрывал моноклем, тогда как его супруга па скамье подсудимых с тревогой поглядывала на него.

Волнующее свидетельство. Латзарю рассказал об элегантной даме, более часа, не проронив ни слова, ожидавшей в приемной «Фигаро». При появлении Гастона Кальметта она столь же спокойно встала и подойдя к двери директорского кабинета непринужденным движением вынула руку из меховой муфты, затем вошла в кабинет,

«Вы знаете, зачем я пришла к вам?», — недрогнувшим голосом воскликнула она и, не дожидаясь ответа, несколько раз подряд выстрелила…

Гастон Кэльметт повалился в кресло. Пенсне упало; близорукие глаза почти закрылись, «Мне плохо… скажите всем, я выполнил свой долг», — едва слышно произнес он. Затем потерял сознание. В комнате уже столпились служащие и журналисты, кто-то крикнул: «Кальметт при смерти». Тогда элегантная дама, до сих пор пе двинувшаяся с места, произнесла без тени волнения: «Другого выхода у меня не было, если во Франции не существует правосудия…»

В зале тишина. Присяжные поглядывают на госпожу Кайо. тихо всхлипывающую на скамье подсудимых. Неужели всего четыре месяца назад эта женщина хладнокровно застрелила Гастона Кальметта? Все взволнованы. Свидетель, которого забыли! отпустить, молча продолжает стоять у барьера. И тут неожиданно для всех Латзарю снова начинает говорить:

— Прежде чем умирающего Кальметта увезли, мы произвели опись находнвши. хся при нем вещей и документов. Среди его бумаг мы нашли отнюдь не пресловутые любовные письма Жозефа Кайо, публикация которых якобы так страшила его супругу! Мы обнаружили документы несравненно большей важности, — документы, которые действительно могут объяснить мотивы покушения отчаявшейся женщины. Ибо всякий порядочный француз, кому, так же как и мне, довелось бы прочесть их. убедился бы, что речь идет о подлости и предательстве ее супруга Жозефа Кайо.

Словно призрак посетил зал суда, лишив дара речи защитников. Председатель Лльбансль широко открытыми глазами смотрит на свидетеля. Даже Кайо перестает играть моноклем и выпрямляется. Из глубины зала доносятся голоса его политических противников: «Правду о «зеленых документах»!.. Разоблачить предателя!.. Что делал Кайо в Берлине?!»

Сидящие в зале, разумеется, догадываются, что документы, о которых упомянул Латзарю, — это те самые знаменитые немецкие телеграммы, известные под названием «зеленые документы», которые свидетельствуют о том, что в 1911 году, во время франко-германских переговоров о Конго, Жозеф Кайо утаил от правительства некоторые обещания, данные им в Берлине. До сих пор факт существования этих документов не был подтвержден. И вдруг теперь Латзарю заявляет, что они находились в портфеле Кальметта в день его смерти! Это тяжелый удар для Кайо и решающий аргумент в пользу обвинения, с самого начала утверждавшего, что госпожа Кайо совершила убийство не в состоянии аффекта, а действуя по наущению мужа, опасавшегося опубликования «Фигаро» новых сенсационных разоблачений.

Встает господин Шеню. Он очень. бледен, рыжие усы подрагивают. Все ждут, что наконец он в пух и прах разобьет заносчивого министра, ни в грош не ставящего ни суд, ни своих политических противников в парламенте. Присутствующие затаили дыхание. Старшина адвокатского сословия Шеню слывет опасным противником.

Но что это? Ко всеобщему удивлению, Шеню говорит совсем о другом. Он словно бы ничего и ив слышал. Нет сомнений, он не хочет или не может использовать «зеленые документы» для изобличения Кайо. Председатель с нескрываемым удовлетворением просит свидетеля вернуться па свое место. Инцидент исчерпан. Грандиозного скандала удалось избежать.

Но в эту минуту происходит нечто уже совсем неожиданное. Вслед за Шеню выступает защитник госпожи Кайо Лабори. Потрясая гривой седых волос, он стучит кулаком по папке с делами и призывает свидетеля к ответу.

— Я не потерплю никакой двусмысленности, — горячится Лабори. — Этот человек либо наговорил лишнего, либо чего-то не договорил. Пусть он объяснится перед господином Кайо!

Изумлению всех нет предела. Судя по виду председателя, можно подумать, что он считает Лабори сумашедшим. Но вот встает и сам Кайо.

— Нападая, нужно идти до конца, — с пафосом заявляет он. — Я требую исчерпывающих разъяснений!

Снова вызывают Латзарю. Он смущенно говорит, что больше по этому вопросу ничего добавить не может.

— Кальметт заверял меня, что не намерен печатать эти документы, — объясняет Латзарю, — так как их разглашение нанесло бы непоправимый yщep6 нашей родине.

— Довольно лжи, — восклицает Кайо. — Если эти документы у вас, зачитайте их! Ну, читайте же!

Латзарю с трудом сдерживает злость:

— Весьма высокопоставленные особы просили господина Кальметта ие разглашать содержание этих документов. Следовательно, я не вправе предавать их гласности.

— Милостивый государь, — напыщенно и несколько театрально говорит Лабори, — уклоняясь от прямого ответа, вы клевету отягощаете ложью!..

— Я никогда ни на кого не клеветал! Все, что я сказал, чистая правда! Документы существуют! — вне себя кричит Латзарю. — Брат господина Кальметта передал их президенту республики!

В зале слышится ропот. Теперь понятно, почему Шеню не использовал показания Латзарю. Он связан государственной тайной! Стало быть, процесс фальсифицирован в самой своей основе.

Лабори чувствует, что еще немного — и он утратит контроль над аудиторией. Присяжные заерзала на скамейках. И тут интуиция подсказывает бывшему защитнику Дрейфуса поистине гениальное решение. Если публика возмущается, надо возмущаться вместе с ней.

Повернувшись к государственному обвинителю, адвокат дает волю своему гневу:

— Помилуйте, господин прокурор, так, значит. эти документы находятся в руках правительства! Почему же в таком случае они не приобщены к делу? Я требую незамедлительно наложить на них арест. Как защитник, я вовсе не обязан соучаствовать в каких-то сомнительных делах, быть может! дозволительных в парламенте, но недопустимых в суде. Пока я принадлежу к сословию адвокатов, этому не бывать!

Блистательная тирада. Публика разражается аплодисментами. Лабори торжествует победу. Прокурору остается только обратиться с просьбой к правительству сделать официальное заявление по поводу «зеленых документов». Заседание закрывается под оглушительный шум зала. Как разобраться теперь, кто здесь лжет, а кто разыгрывает комедию. И хотя всем любопытно услышать, каков же будет завтрашний ответ правительства, трудно избавиться от неприятного ощущения, что в этом процессе политика окончательно возобладала над правосудием и что до истины уже не докопаться.

Двадцать третьего июля 1914 года к началу четвертого дня судебного разбирательства собралось столько народу, что даже скамьи, отведенные для представителей прессы, захвачены публикой.

Тут и важные господа в визитках, сурово поглядывающие сквозь стекла своих лорнетов, и девицы с осиными талиями, в платьях с глубоким декольте. Трудно сказать, кто же из двоих — Анриэтта или Жозеф Кайо — привлекает больше зрителей.

Разумеется, господин Кайо официально присутствует на суде всего-навсего в качестве свидетеля.

Но со вчерашнего дня подлинным героем сделался именно он, ибо вчера истцы, за которыми стоят политические противники Кайо, предъявили обвинение лично ему, бывшему премьер-министру и министру финансов, лидеру радикальной партии и вожаку пацифистов, стремящихся любой ценой избежать войны, обвинение в организации преднамеренного убийства Гастона Кальметта с целью предотвратить публикацию отнюдь не любовных писем, а небезызвестных «зеленых документов», то есть немецких телеграмм, по всей вероятности подтверждающих, что Жозеф Кайо в тайне от кабинета министров вел переговоры с Германией.

Сегодня будут заслушаны показания госпожи Гсйдан, первой жены Кайо, подозреваемой в том, что она передала Гастону Кальметт опубликованное в его газете письмо.

Заседание обещает быть бурным… Многие опасаются даже провокаций со стороны националистов и «королевских молодчиков». Поэтому сегодня утром посетители снова столкнулись с корсиканским отрядом Жозефа Кайо… Журналисту, упрекнувшему его в том, что он прибегает к помощи этой «полиции», Кайо сухо отвечает:

— Если бы моя корсиканская гвардия не сдерживала весь этот сброд, он бы приступом взял Дворец правосудия!

Словом, судя по шумным аплодисментам, которыми встречено появление бывшего премьер-министра, сегодня, 23 июля 1914 года, в зал заседаний суда проникло не слишком много его противников.

Председатель открывает прения сторон. И сразу же государственный обвинитель Эрбо торжественно зачитывает ответ правительства на полученный накануне запрос.

— «Переданные президенту республики бумаги, именуемые «зелеными документами», ошибочно выдаются за копии несуществующих документов. Следовательно, они не могут быть вменены в вину господину Кайо».

Как можно делать копии с несуществующих документов? Очевидная несообразность слов прокурора встречена тяжелым молчанием. Столь нелепая версия не удовлетворяет даже сторонников Кайо.

Всем доподлинно известно, что документы существуют. Многим они, однако, представлялись менее обличительными, чем о том заявляли правые. Теперь же и у них зародились сомнения.

— Инцидент исчерпан, — торопливо заключает Альбанель.

— Разумеется, исчерпан, — негодует Шеню. — Исчерпан, к удовлетворению господина Кайо. Но не к моему!

И он продолжает:

— Весьма ловкий маневр, в результате которого господин Кайо неисповедимыми путями за одну ночь заручился официальным свидетельством своей лояльности по отношению к французскому народу в связи с одному ему известными документами.

Кайо резко вскакивает с места. Поправляет монокль, скрещивает на груди руки, надменно вскидывает голову:

— Господин Шеню, вы, должно быть, не расслышали, что сейчас сказал от имени правительства господин прокурор: документов, о которых идет речь, не существует!

— А я утверждаю, что они существуют! — не успокаивается Шеню. — Но не могу обнародовать их содержание по соображениям государственной безопасности!

— Господа, — на этот раз Кайо обращается к присяжным, — полагаю, мне надлежит проявлять сдержанность и спокойствие в ответ на нападки адвоката Шеню, ибо он, по-видимому, не несет за них личной ответственности.

Шеню в ярости.

— Я, сударь, отвечаю за свои слова. Вы угрожаете мне. И напрасно. Вы не знаете, с кем имеете дело!

Реплика адвоката встречена такими шумными аплодисментами, что Жозеф Кайо предпочитает воздержаться от ответа. Аплодисменты эти для него тем более оскорбительны, что, в общем-то, аудитория НС настроена к нему враждебно. А председатель тем временем уже приглашает свидетельницу, которая особенно интересует публику, — госпожу Гейдан.

Бывший премьер-министр садится, заметно уязвленный. Ему еще не доводилось склонять голову перед соперником. Однако, встретив взгляд своей первой жены, которая, гордо выпрямившись, стоит у барьера, он обретает уверенность в себе. В улыбке, играющей на его тонких губах, сквозит ирония и гордость, гордость мужчины, знающего, что он любим и той блондинкой, которая, сидя на скамье подсудимых, не спускает с него глаз, и этой высокой красивой брюнеткой, которая сейчас будет говорить…

Когда дрожащим от волнения голосом госпожа Гейдан рассказывает о прошлом, о том, что «она хотела остаться госпожой Кайо, но другая вытеснила ее», по залу проносится шепот сочувствия. Все понимают, что за политическим скандалом скрывается трагическая история любви и ненависти.

— Письма, — продолжает госпожа Гейдан, — адресованные моей сопернице, в краже которых она меня обвиняет, страшны только для меня, и ни для кого больше. А ее письма ~ это письма разъяренной женщины, которой не терпелось отделаться от меня. В них нет и речи о политике.

Встает Шеню:

— Покажите эти письма суду, госпожа Гейдан, иначе вам не поверят!

— Нет, господин Шеню, я не хочу их показывать. Повторяю, онп имеют значение только для меня. Вы не найдете в них того, что могло бы вас интересовать, В них нет ничего порочащего господина Кайо.

— Покажите их, сударыня, — настаивает Шеню, — вам могут не поверить!

— Нет, — упрямо твердит госпожа Гейдан. — Да я их никогда никому не показывала.

— Вам не поверят, — повторяет метр Шеню.

Но потом вдруг меняет тактику. Теперь он пытается сыграть на ненависти госпожи Гейдан к новой госпоже Кайо.

— Выслушайте меня внимательно, госпожа Гейдан…

Располагающий к себе, вкушающий доверие Шеню подходит к свидетельнице. Коротенькие волосинки топорщатся на голове. «Лысина, стриженная под бобрик», съязвил однажды один из его коллег.

— Послушайте меня! Скрывая содержание этих писем, вы не господина Кайо защищаете, а се…

И он указывает на Анриэтту Кайо, сидящую нa скамье подсудимых.

— Ту, которая причинила вам столько горя. Ту, которая обвиняет вас в том, что вы передали эти письма в «Фигаро», желая разбить ее счастье! Она уверяет, что убила Кальметта, стремясь не допустить разглашения содержащихся в них интимных подробностей! Кому, как не вам знать, что все это ложь, что письма в этом плане безобидны и никаких любовных секретов, альковных тайн не раскрывают. Докажите же это! Прочитайте их, наконец!

Шеню достиг цели. Госпожа Гейдан какое-то мгновение колеблется, скорее для приличия, затем достает из сумочки злополучные письма и протягивает их присяжным. Но тут вмешивается Кайо.

— Для того чтобы эти письма не получили огласки, — кричит он, — моя жена совершила убийство. Разглашать теперь ее личные тайны бесчеловечно!

Этот довод трогает присяжных. Нет, нет, не надо писем. Госпожа Гейдан так и продолжает стоять с пачкой писем в протянутой руке. Трагедия оборачивается фарсом. В конце концов Лабори, адвокат госпожи Кайо, не выдерживает и забирает письма. Кайо провожает его гневным взглядом.

Письма, которые «Жо» писал своей «Рири», действительно не содержат ничего необычного. Какая из сидящих в зале суда женщин не хранит в одном из ящичков подобных же писем? Даже самая фривольная фраза — Лаборн произносит ее с особым выражением — ни у кого не вызывает улыбки. «Любовь моя, я обожаю тебя, я твой, — декламирует адвокат. — Целую миллионы раз твое обожаемое тело…»

Госпожа Гейдан окидывает презрительным взглядом рыдающую Анриэтту Кайо, держащую флакончик с нашатырем в одной руке и платочек в другой.

Жозеф Кайо в раздражении удаляется. Словно дает тем самым понять, что заседание окончено. Альбанель, угодливо следящий за каждым его движением, прерывает слушание. Спектакль подходит к концу — таково тягостное ощущение большинства. Правда, впереди еще речи адвокатов, причем адвокатов высокого класса. Их противоборство обещает быть увлекательным.

Двадцать восьмого июля 1914 года предстоит последнее заседание по делу госпожи Кайо. У дверей Дворца правосудия — толпа. А между тем в Париже неспокойно: из-за Рейна доносится топот сапог. «У них мобилизация»— таково общее мнение.

В последние дни лад Европой сгустились грозовые тучи, тучи войны, и в государственных канцеляриях сбились с ног. Немцам, австрийцам и венграм, с одтгой стороны, русским и французам — с другой, не терпится схватиться врукопашную. Только англичане по-прежнему невозмутимы, во всяком случае внешне. Ах как важно, чтобы сейчас же, пока еще не поздно, в Париже и Берлине нашлись политические деятели, которые попытались бы возобновить диалог.

Пока что один Жан Жорес от имени Социалистического интернационала отчаянно взывает к миролюбию. Но во Франции, равно как и там, за Рейном, мало кто прислушивается к его голосу. Ему нужен союзник, имеющий нес в кругах французской буржуазии, который, опираясь на большинство «левого центра» в палате депутатов, мог бы возобновить переговоры с германским правительством. И такой человек действительно существует: это Жозеф Кайо, глава радикальной партии. Но только Жозеф Кайо вот уже восемь дней, как не заглядывает в палату депутатов. Он не покидает Дворца правосудия, где слушается дело его жены.

Такова ирония судьбы: из-за безрассудного поступка этой влюбленной и экзальтированной женщины, пытавшейся положить конец травле своего супруга, Жозеф Кайо вынужден покинуть политическую арену именно в ту минуту, когда он там особенно нужен.

Между тем Кайо не желает признать себя побежденным. Он активно берется за дело, организует защиту, обезоруживает свидетелей. Он не боится открыто оказывать давление на присяжных. Словом,

Кайо сам ведет процесс через голову председателя Альбанеля. Ему непременно нужно вернуться в палату, там ждут его радикалы и социалисты, сохраняющие надежду отстоять мир. Однако грубый и самоуверенный тон господина Кайо коробит публику, его уже и так изрядно пошатнувшаяся популярность тает на глазах. С первых же дней процесса представители обвинения изображают бывшего премьер-министра подлинным виновником и вдохновителем убийства Гастона Кальметта.

На этом и сегодня настаивает в своей речи господин Шепю, адвокат семьи Кальметт. Он мечет громы и молнии, размахивает руками, на багровом лице широкой полосой выделяются седеющие усы; он об-ращается прямо к Кайо, а тот, скрестив руки, слушает с насмешливым видом.

Шеню обвиняет его в том, что он толкнул жену нa убийство Кальметта. Не жалея красок, описывает их сговор. Обоих снедает ненависть, гордыня, жажда власти, но тут на их пути становится Гзстон Кальметт — журналист, одержимый стремлением к правде. Истинная причина преступления, твердит Шеню, не страх увидеть в печати любовные письма Жозефа Кайо, а панический ужас перед возможностью обнародования куда более компрометирующих документов! Документы эти, успей Гастон Кальметт их опубликовать, открыли бы тем, кто этого еще не знал, что вся политическая деятельность Жозефа Кайо строилась на предательстве, давлении на правосудие и поддержке подозрительных финансовых дельцов.

Тирада Шеню не вызывает, однако, большого сочувствия в зале. Слишком очевидны его политические пристрастия, слишком классичен стиль, а аргументы не блещут новизной. Все они уже неоднократно приводились в ходе судебного разбирательства. Кайо на них уже ответил пункт за пунктом; чувствуется, что и публике и присяжным все это порядком наскучило.

Тогда адвокат решает изменить направление удара. Коль скоро политика их не интересует, оп ни покажет всю подноготную этого человека,

— Господин Кайо— удивительная личность, — говорит Шеню, — У него прекрасная память, подверженная, однако, странным провалам. Его незаурядный ум уступает лишь его самомнению. Он беспредельно, безгранично тщеславен, но проявляет поразительное нетерпение при виде препятствий. Отважно сокрушая противников на словах, он обнаруживает ни с чем не сообразную трусость, когда нужно взять в руки револьвер!..

Господин Шеню попал в точку. Кайо с оскорбленным видом выпрямляется, устремляя на Шеню гневный взгляд. В публике оживление. Присутствующие толкаются, встают на цыпочки. Всем хочется видеть продолжение схватки.

— Этот деспот, — заключает метр Шеню, — толкал свою жену на все ее последующие поступки! Ему удалось уверить ее, что женщина может стрелять также метко, как и мужчина, но рискует значительно меньше… в частности, перед правосудием!

На скамье подсудимых вдруг слышится странный шум. Это упала госпожа Кайо, потеряв сознание. Ее супруг бросается к ней, расталкивает стражу, подхватывает на руки и с исполненным достоинства видом проносит через зал суда. Разыграно на славу. Публика глубоко взволнованна. Председатель объявляет перерыв, Шеню потерпел поражение. Когда три четверти часа спустя заседание продолжится, он без всякого энтузиазма попросит присяжных признать подсудимую виновной «во имя правосудия и уважения к человеческой личности»,

Но все взоры уже обращены к адвокату Лабори. Чувствуется, что ему не составит большого труда защитить подсудимую пли по крайней мере найти оправдание преступлению, которое она совершила, по его мнению движимая «любовью и самолюбием».

Высокий, широкоплечий, с откинутой назад гривой седых волос, Лаборн известен тем, что некогда не колеблясь порвал едва ли не с самым лучшим своим другом экспертом-криминологом Бертильо-ном, который поддержал обвинение, выдвинутое против Дрейфуса. Лабори слывет человеком справедливым, чистосердечным, выступающим в защиту правых дел.

— Сколько раз до этого трагического случая с Анриэттой Кайо. — начинает адвокат, — женщины жестоко мстили мужчинам за клевету… Вспомните госпожу Кловис Юг, супругу поэта и депутата. Она ответила убийством на оскорбления. Надо сказать, что господин Кальметт и его «Фигаро» восхищались тогда ее поступком! И госпожу Юг оправдали.

Повернувшись к присяжным, Лабори продолжает:

— Что же касается госпожи Кайо, то она даже и не хотела убивать Гастона Кальметта, Экспертиза подтверждает это. Она стреляла слишком низко. Но, увы, Кальметт нагнулся… А лечащие врачи поставили неправильный диагноз и своевременно не. приняли мер… Смерть Кальметта, господа, — это трагический инцидент, горький, непоправимый. Инцидент, вызванный внезапным порывом необузданного отчаяния.

Слушая Лабори, забываешь, что он защитник Анриэтты Кайо. Он не обвиняет Кальметта и не оправдывает госпожу Кайо. Он как бы и не сталкивает вовсе преступницу и жертву. Он выше этого. Присутствующие слушают, разинув рты, позабыв о политике, почти позабыв даже и о самом Жозефе Кайо. Ничего не существует, кроме затравленной, оклеветанной женщины, утратившей над собой контроль. Что толку копаться в этой грязи, бередить наболевшие раны, когда все объясняет трагический рок.

Лабори, понятно, настаивает на полном оправдании, — оправдании «во имя национального единства».

— Не лучше ль обратить наш гнев на внешних врагов! — провозглашает адвокат. — Не пора ли окончить затянувшиеся прения и дать отпор опасности, которая действительно грозит нам. Так сомкнем же ряды и выступим ей навстречу.

Эту тираду, рассчитанную скорее на присяжных, чем на публику — а она рукоплещет, — следует понимать примерно так: «Давайте поскорее оправдывайте госпожу Кайо, подводите черту под этим пустяковым делом, чтобы Жозеф Кайо мог наконец вернуться в палату депутатов и возглавить антивоенную коалицию».

Час спустя присяжные на вес вопросы отвечают «нет». Анриэтта Кайо оправдана.

По поздно. В то самое время, когда публика в зале суда разражается аплодисментами, на улицах

Парижа «королевские молодчики» и националисты поджигают газетные киоски и ломают трости о головы полицейских. Демонстранты скандируют: «Смерть Кайо! Смерть предателям!» «На Берлин! На Берлин!» — вторит им толпа.

Что же касается политической программы Жозефа Кайо, то она потерпела фиаско. Через пять дней после окончания процесса был убит Жорес, а вместе с ним ушли и последние надежды на мир. Восемь дней спустя Германия объявила Франции войну.

7. ОТРАВИТЕЛЬНИЦЫ

БРЕНВИЛЬЕ

— Что за чудовищная извращенность — вскричал суровый Ламуаньон, первый председатель суда высшей палаты парламента, самой высокой судебной инстанции королевства.

Однако с первого взгляда невозможно понять, что может поражать в этой маленькой 46-летней женщине, разве только что она еще очень красива, свежа и жива. Особенно хороши ее глаза необыкновенного фиалкового цвета, которые, по слухам, погубили многих мужчин.

Но тогда эти глаза вдруг вспыхивают огнем, то сразу становится ясно, что маркиза Мари-Мадлен д'Обре из рода де Бренвилье готова к упорному бою. Этому дворянству мантии,[15] которое собирается ее судить, предстоит еще немало помучиться, ведь она-то отлично знает этих представителей судебной власти. Разве маркиза де Бренвилье не дочь и не жена — а ныне вдова— важных чиновников парижской магистратуры, должность которых оценивалась в 700 тыс. ливров? Она человек их круга и знает, как с ними следует вести себя.

С самого начала процесса, 17 апреля 1676 года, можно было ждать всяческих неожиданностей.

А началось все с исповеди, написанной де Бренвилье.

Поднимается Паллуо, судебный чиновник, проводивший расследование.

— Я справлялся у ученых богословов, — сообщает он, — они утверждают, «то если кто-то случайно находит исповедь, то должен сжечь ее немедленно, и противном случае он совершает смертный грех.

Вслед за ним слово берет защитник маркизы господин Нивель. Он также заявляет, что публичное чтение чужой проповеди непозволительно. Спор обостряется. Но что же это за исповедь, из-за которой разгорелись такие страсти?

Четыре года назад, 31 июля 1672 года, в своем особняке на площади Мобер в Париже умер капитан Годен де Сент-Круа. Человек этот — известный распутник — был любовником маркизы де Бренвилье.

Спустя некоторое время в кабинете, pacположенном в одном из закоулков особняка, находят красную шкатулку и записку Сент-Круа, в которой капитан просит обнаружившего шкатулку либо вернуть ее владелице, госпоже де Бренвилье, либо — если Бренвилье уже не будет в живых — сжечь. Тем не менее полиция шкатулку вскрывает. Помимо двух долговых обязательств Бренвилье и компрометирующей переписки между маркизой и Сент-Круа, в ней находят флакончики со странными жидкостями, в которых приглашенные аптекари сразу же распознают страшные яды.

Маркизу охватывает страх. Она пытается всеми средствами заполучить документы, которые могут служить доказательством ее преступлений. И каких преступлений! Отравление собственного отца, двух братьев и еще многих других…

Но раздобыть документы ей не удастся, и, более того, ее свояченица предъявляет Бренвилье гражданский иск. Арестовывают камердинера маркизы по имени Лашоссе. который также был одним из ее любовников. Покуда не решаются арестовать саму Бренвилье; ведь нельзя же маркизу, как какую-то простую девку, взять да и бросить в тюрьму. И тогда Бренвилье спасается бегством и в течение четырех лет влачит жалкое существование, скитаясь по Англии и Фландрии. За это время камердинера Лашоссе предают суду и казнят колесованием, а саму маркизу судят заочно и приговаривают к обезглавливанию.

В марте 1676 года Бренвилье скрывается в Авройском монастыре, неподалеку от Льежа. Когда эту местность занимают французские войска, некий капитан Дегре арестовывает маркизу. Пытаясь покончить жизнь самоубийством, Бренвилье порывается проглотить булавку. Но Дегре начеку. И маркизу под усиленной охраной отправляют в Париж, чтобы здесь предать суду.

Начинается так называемое дело о ядах. Но что же это за необычная исповедь, из-за которой 17 апреля 1676 года участники процесса разделились на две противоборствующие группы? Ее нашли среди бумаг маркизы в той же самой шкатулке.

— Нельзя нарушать тайну исповеди! — почти кричит Нивель. — И по божественным и по человеческим законам она считается священной и ненарушимой.

Но первый председатель суда господин де Ла-муаньон придерживается иного мнения.

— Тайна исповеди существует лишь в том случае, если есть исповедник и кающийся грешник, — замечает он, — А в этой исповеди, изложенной на бумаге, грешница исповедуется сама перед собой.

Споры затягиваются до бесконечности. Можно ли всенародно обсуждать вопросы о содомии и кровосмесительстве? И вновь возникают распри. Некоторые даже предлагают ввиду цинизма и грубости выражений перевести упомянутую исповедь сначала на латынь, а затем уже предать гласности.

Первый председатель суда решительно пресекает дебаты. Исповедь будет прочитана. Маркиза де Бренвилье реагирует на это решение презрительной гримаской. Секретарь суда неуверенно начинает читать:

«Я признаю себя виновной в том, что вступала в кровосмесительную связь трижды в неделю, а в общей сложности приблизительно триста раз. Я испытывала порочное влечение к родному брату. Неоднократно в течение четырнадцати лет я изменяла мужу с женатым человеком. Двое из моих детей от него… Я признаю себя виновной в том, что в возрасте семи лет я отдалась мальчику, соблазнившему меня. Я признаю себя виновной в том, что еще до этого предавалась любовным ласкам с моим братом».

И далее все в том же духе…

Публика потрясена подобными признаниями. Каковы же побудительные мотивы всех этих преступлений?

«Я признаю себя виновной в том, что подсыпала яду одной женщине, чтобы завладеть ее мужем. Я признаю себя виновной в том, что дала яду одной из моих дочерей, потому что она становилась взрослой. Я признаю себя виновной в том, что отравила своего отца, для того чтобы заполучить его состояние. Я отравила двух своих братьев. Я признаю себя виновной в том, что хотела отравить свою сестру, которая осуждала мой образ жизни…»

«…Я признаю себя виновной в том, что пять или шесть раз подсыпала яду своему мужу. Потом мне стало жаль его. Я заботливо ухаживала за ним, и он выздоровел, Но с той поры он постоянно недомогает…»

Когда секретарь суда закапчивает чтение, над огромным залом суда нависает тягостное молчание. Разве мир когда-нибудь знал преступниц, подобных этой? Между тем сама маркиза во время оглашения этого невероятного документа, оставалась совершенно невозмутимой.

— Госпожа де Бренвилье, — спрашивает наконец первый председатель суда, — ведь это ваша исповедь?

Ответ, хотя и отрицательный, тем не менее оставляет место сомнениям.

— Я никогда не намеревалась исповедоваться таким образом.

— Но у вас было желание исповедаться?

— Я не знала такого священника или такого монаха, которому могла бы довериться.

Но ведь нет никаких сомнений, что исповедь написана рукой маркизы, что именно она составила это невероятное самообвинение.

— Моя душа была в смятении, — говорит маркиза. — Я не отдавала себе отчета в том, что делаю. Впрочем, я даже не помню, что там понаписала…

Тринадцатого июля 1676 года. Уже третий месяц продолжается процесс прекрасной маркизы де Бренвилье, которая раздавала яды так, будто конфетами угощала. До сих пор она ни в чем не призналась, и доказать пока тоже ничего не удалось.

Но сегодня Бренвилье предстоит опровергнуть важные показания свидетеля Брианкура, бывшего воспитателя ее детей и, конечно же, одного из ее любовников.

Бледная, надменная маркиза сидит на скамье подсудимых перед судьями высшей палаты парламента.

— Введите свидетеля!

Вводят Брианкура, красивого, застенчивого молодого человека.

Когда он поступил на службу к Бренвилье, она уже избавилась от отца и двух братьев. Преступления эти были отнюдь не бескорыстными: маркиза хотела стать единственной наследницей всего состояния. Она использовала медленнодействующие яды, и потому отравленные умирали не сразу: восемь месяцев промучился ее отец, по три месяца — оба брата.

Очень скоро молодой воспитатель становится любовником Бренвилье. То ли пытаясь поразить воображение Брианкура, то ли бросая своеобразный вызов, но маркиза сознается ему в своих преступлениях. Страшнее всего то, что она кичится содеянным, Брианкур приходит в ужас. Но что же делать? Он любит Бренвилье, оп просто без ума от нее. И поэтому молчит. Из наперсника он превращается в сообщника… Вскоре маркиза дает ему понять, что она совсем не отказалась от своих ужасных деяний, что она готовит новые.

— Маркиза убеждала меня, что должна отделаться от своей сестры мадемуазель Терезы д'Обре, которая обвиняла ее в беспутстве, — продолжает Брианкур. — Кроме того, она намеревалась избавиться и от свояченицы Марии-Терезы Манго.

Но тут маркиза поднимается и протестует:

— Этот человек — всего лишь слуга. Он имеет пристрастие к спиртному. Я выгнала его за безалаберность и распутство. Как же можно использовать против меня его показания?

Она садится и, пока идет долгий опрос Брианкура, сохраняет полное спокойствие,

— Я предостерегал госпожу де Бренвилье, — рассказывает он. — Умолял ее не губить сестру и свояченицу. Говорил ей, что ни в какие времена, даже в древности, не было примеров подобной жестокости.

Брианкур говорит очень тихо, стараясь не смотреть на свою бывшую любовницу. Из его слов следует, что, не вмешайся он, Бренвилье отравила бы и сестру и свояченицу. Действительно, ведь это он предупредил мадемуазель д'Обре, чтобы она была осторожной. И тогда — Брианкуру трудно подыскать слова для того, чтобы сделать это признание, — Бренвилье решила отомстить своему малодушному и морализирующему любовнику. Она просто-напросто пытается убрать его со своего пути. Правда, маркиза знает, что Брианкур опасается ядов, и потому решает организовать дело иначе.

— Однажды, — продолжает, краснея, Брианкур, — госпожа де Бренвилье сообщила мне, что она распорядилась поставить в своей спальне новую роскошную кровать и пригласила меня провести с ней эту ночь. Она настаивала на том, чтобы я пришел ровно в полночь, никак не раньше. Заинтригованный, я спустился вниз до назначенного срока и прогуливался по галерее вокруг дома. Занавеси s комнате маркизы не были задернуты, и я увидел, что она отпустила своих слуг. Накинув пеньюар, маркиза несколько раз прошлась по комнате, держа в руках подсвечник, а затем подошла к камину. И тут из камина вышел одетый в какие-то лохмотья се сообщник Сент-Круа. Они о чем-то несколько минут поговорили, а потом он снова спрятался в камине,

У присутствующих создается впечатление, что они находятся не в зале суда, а в театре господина де Мольера. Одна только Бренвилье не теряет самообладания.

— В нерешительности я остановился, — рассказывает Брианкур. — Нужно ли мне входить туда? Вдруг дверь распахнулась. «Ну что вы здесь делаете? Входите же… Да что это с вами?» Я вошел. Лицо маркизы было искажено злостью. «Неужели моя постель не хороша для пас? Ну так раздевайтесь же и ложитесь…»

Брианкур сделал вид, что снимает обувь. Он хоть и был напуган, но все же хотел узнать, на что способна Бренвилье. Но когда она вновь велела ему поторапливаться, он не выдержал: «Что я вам сделал, жестокая, почему вы хотите моей смерти?» И тут Бренвилье кинулась ему на шею, цепко обвивая руками; в ту же минуту из камина вышел Сент-Круа. Но Брианкуру удалось отбиться, Сент-Круа убежал. А Бренвилье и здесь не растерялась. Она бросилась к шкатулке с ядами. Она призывала смерть, каталась по полу, умоляя Брианкура сжалиться над пей. Только ценой жизни она может искупить свое преступление. Брианкур не выдержал. Теперь Он умолял маркизу, заклиная се не губить себя.

Два дня спустя, когда молодой человек еще не успел прийти в себя от пережитых волнений, он вновь подвергся нападению: во время прогулки в него дважды стреляли из пистолета. Он не видел, кто стрелял, но стреляли довольно метко — одна из пуль насквозь пробила его шляпу. Даже сейчас, когда Брианкур заканчивает свой рассказ перед судьями высшей палаты парламента, его пробирает дрожь.

Брианкур дает свои свидетельские показания в течение тринадцати часов, и все это время Бренвилье сохраняет ледяное спокойствие. В конце концов Брианкур поворачивается в сторону той, которую так сильно любил:

— Я не раз предупреждал вас, мадам, что ваше сладострастие, ваша жестокость до добра не доведут. Я говорил вам: ваши преступления погубят вас.

Молодой человек теряет контроль над собой. Он заливается слезами. В ответ — хлесткое оскорбление:

— Вы — ничтожество, как вы можете так распускаться перед этой публикой! Что за малодушие!

Присутствующие ошарашены. Совершенно подавленного Брианкура уводят. Что он ждал от этой женщины? И что сейчас скажет ее защитник? Ни для кого не секрет, что Людовик XIV сам дал указание судьям: положение в обществе маркизы де Бренвилье не должно приниматься во внимание при рассмотрении ее ужасных преступлений.

Кольбер также довел до сведения высокого суда, что он считает обвиняемую «страшной преступницей». Тем не менее господин Нивель, адвокат Бренвилье, твердо решил доказывать невиновность своей подзащитной. И вот 15 июля 1676 года при первых же фразах его защитительной речи зал суда высшей палаты парламента вновь взбудоражен.

Может, это объясняется красноречием адвоката? Или красотой подсудимой, чье фарфоровое личико освещает пара огромных фиалковых глаз? Но только публика проникается вдруг глубоким сочувствием к этой преступнице, похожей на невинную девушку.

— Тяжесть преступлений, в которых обвиняется моя подзащитная, и ее высокое положение в обществе требуют представления совершенно бесспорных доказательств, — громогласно заявляет метр Нивель. — Доказательств, выдерживающих, так сказать, проверку при свете дня!

Адвокату удается разжалобить судей, но ведь остаются еще свидетели, остаются показания камердинера Лашоссе, который был колесован и обвинения которого в адрес Бренвилье носят столь категоричный характер. А главное — эта исповедь, написанная рукой самой маркизы.

Тем не менее адвокат не признает себя побежденным и принимается за гражданских истцов.

Что касается свояченицы госпожи Вёв д'Обре, которая обвиняет Бренвилье в убийстве мужа, то она слишком впечатлительна, слишком возбуждена, чтобы ей можно было верить, утверждает метр Нивель.

Странный поворот. Теперь уже жертвы предстают в качестве обвиняемых. Ведь в соответствии с показаниями Брианкура, Бренвилье намеревалась отделаться от свояченицы, и только его вмешательство предотвратило эту новую попытку отравления. Что за важность! Метр Нивель решил использовать все средства и даже попытался оспорить одно из самых серьезных вещественных доказательств: знаменитую шкатулку, найденную в особняке Сент-Круа. Известно, что именно Сент-Круа свел свою любовницу Бренвилье с Глазером, аптекарем, занимавшимся приготовлением ядов, — ядов, которые парижане назвали порошками для наследников! Напомним, что в шкатулке были обнаружены флакончики с ядами, долговые расписки маркизы и компрометирующая переписка между Бренвилье и Сент-Круа.

— Я убежден, — настаивает метр Нивель, — что записка Сент-Круа была написана сначала, а флаконы с ядами положены в шкатулку уже после этого… Что же остается в таком случае? Письма, в которых нет никаких упоминаний о ядах, да долговые обязательства. Неужели их можно рассматривать как доказательства?

Сила убеждения метра Нивеля настолько велика, что она заставляет усомниться в обвинениях. Но и это еще не все. Адвокат обращается теперь к исповеди, в которой маркиза сознается во всех своих преступлениях.

— Этот документ ни в коем случае нельзя было зачитывать публично, — заявляет он, — бумаги такого рода носят строго секретный характер и разглашаться не должны, ибо это — нарушение религиозных таинств.

Он напоминает, что в соответствии с заявлениями его подзащитной эти признания были сделаны в состоянии некоего умопомрачения, в минуту безумия, и потому не могут рассматриваться как имеющие силу,

— Взгляните на эту хрупкую, прекрасную женщину, гордую и чувствительную, которая в течение стольких месяцев подвергается клеветническим нападкам, порожденным ненавистью, терпит притеснения, оскорбления со стороны стражей, пьяных солдат и тюремных надзирателей…

Бренвилье, сохраняющая благородство осанки даже на скамье подсудимых, скромно опускает глаза. Нивель продолжает:

— Ей даже отказано в духовном утешении; в троицын день ей не позволили присутствовать на мессе.

Красноречие адвоката оказывает магическое действие. Он вызывает у публики сочувствие к Бренвилье. Теперь Нивель обращается к представителям гражданских истцов:

— Вы не должны выступать против маркизы де Бренвилье, — убеждает он, — ибо несчастный преступник Лашоссе уже заплатил за свои злодеяния. Вы должны сделать все, чтобы на род д'Обре не легло пятно вечного позора. Подумайте о детях маркизы, это же ваши племянники. И знайте, что если бы братья моей подзащитной могли сейчас сказать свое слово, то я уверен, защищая честь рода, они не допустили бы гибели своей сестры.

Взывая к чести знатной фамилии, к узам крови, благородному происхождению, адвокат находит аргументы, которые одинаково понятны как публике, так и судьям; все они представители знатных семей. Во всяком случае, такая аргументация должна быть им близка.

Метр Нивель закапчивает свое выступление, Ламуаньон поворачивается к обвиняемой и призывает ее к раскаянию;

— Может быть, это ваша последняя возможность. Подумайте о своем недостойном поведении.

Но не так-то легко добраться до сердца Бренвилье. Даже когда де Ламуаньон взывает к памяти господина д'Обре, отца маркизы, честного судьи, высокопоставленного чиновника королевской службы, умершего после долгих мучений… нет, и тогда Бренвилье не роняет ни слезинки и продолжает упорствовать. И те, кто еще несколько минут назад склонялись к мысли о ее невиновности, сейчас снова видят перед собой отравительницу, жестокую преступницу, истребившую почти всех своих родных.

Первый председатель суда продолжает:

— Знайте также, что самым тяжким из ваших преступлений, какими бы ужасными они ни были, является не отравление отца и братьев, а попытка самоубийства.

И действительно, в соответствии с моралью того времени самоубийство считается самым богомерзким грехом, преступлением против небесного промысла. Но господин де Ламуаньон напрасно тратит время. Бренвилье почти не слушает его.

Первый председатель суда еще долго пытается пробудить совесть этой несчастной. Ламуаньон говорит так убедительно, так проникновенно, с такой добротой, что у судей высшей палаты наворачиваются слезы на глаза. Но глаза маркизы сухи. Она сидит все также прямо, устремив на первого председателя суда жесткий взгляд. И лишь в конце соблаговолила спокойно, даже слишком спокойно, произнести:

— Я сердечно огорчена.

И все. Это ее единственные слова раскаяния.

Шестнадцатого июля 1676 года судебное заседание начнется очень рано. Оно состоится в верхнем зале башни Монтгомери. Говорят, что в эту ночь в камере тюрьмы Консьержери маркиза де Бренвилье мирно спала. Да как же это возможно? Ведь накануне вечером стало известно, что суд приговорил ее к обезглавливанию и что оно назначено именно на сегодня.

Откуда такое самообладание? Ответить на этот вопрос может разве только аббат Пиро, известный богослов, маленький, живой и проницательный человек с добрыми глазами. Именно ему председателе суда Ламуаньон препоручил находиться при маркизе де Бренвилье в последние минуты. Разумеется, для спасения ее души. Но также и для того, чтобы уговорить грешницу признать свои преступления, назвать имена сообщников и открыть секрет действия ядов. «Недопустимо, — сказал де Ламуаньон, — чтобы такими ядами продолжали пользоваться и после смерти маркизы…»

Действительно, вопрос серьезный. Каждый смутно понимает, что это дело не исключение, что в какой-то степени оно примета времени и, возможно, в эту самую минуту под покровом ночи чья-то рука готовит новые яды. У короля такое же ощущение, и он просит де Ламуаньона выяснить все доподлинно.

Удалось ли аббату Пиро уговорить Бренвилье? Во всяком случае, те, кто видел ее вчера вечером по выходе из тюрьмы Консьержери, не могут забыть взволнованного лица маркизы.

И вот Бренвилье спускается по ступенькам башни Монтгомери. Она снова предстает перед судьями, перед людьми, которые плакали из-за нее вчера, в последний день процесса. Она стоит, опустив глаза, смиренная, даже будто умиленная; ее прекрасное лицо выглядит отдохнувшим, и вся она — воплощенное раскаяние. Секретарь суда Друэ приступает к чтению приговора:

«Суд заявлял и заявляет сейчас, что он надлежащим образом рассмотрел дело вышеуказанной маркизы д'Обре де Бренвилье и пришел к заключению, что она отравила господина Дрё д'Обре, своего отца, и своих братьев, маркизов д'Обре, а также покушалась на жизнь ныне покойной Терезы д'Обре, своей сестры. В наказание вышеуказанная д'Обре де Бренвилье должна совершить публичное покаяние перед главным порталом собора Парижской богоматери, куда она будет доставлена в повозке, босая, с веревкой на шее и с горящим факелом в руках; там, стоя на коленях, она должна признаться и покаяться в том, что по злому умыслу, из чувства мести и для того, чтобы завладеть состоянием, отравила своего отца, своих двух братьев и покушалась на жизнь ныне покойной сестры, что она раскаивается в содеянном и просит прощения у бога, короля и правосудия; после этого она будет отвезена в той же повозке на Гревскую площадь, где на эшафоте и будет обезглавлена; ее тело будет сожжено, а пепел рассеян по ветру; вышеуказанная будет предварительно подвергнута допросу обычному и допросу с пристрастием с целью установления имен се сообщников…»

Итак, смертная казнь. А перед казнью — пытки. Бренвилье гордо выпрямляется. Неужели она собирается протестовать, отрицать, сопротивляться? Нет, она только просит, чтобы приговор прочитали заново. Позднее аббат Пиро объяснит, что поначалу гордость маркизы была сильно уязвлена: она была потрясена тем, что ее намеревались провести на обозрение всему Парижу в какой-то двухколесной повозке. Маркиза — в повозке под градом насмешек всякого сброда!.. Но вот она овладевает собой и смиренно следует за стражниками, которые препровождают ее в камеру пыток. Увидя преднззначенные для истязаний орудия, Бренвилье не обнаруживает ни тени страха. Она говорит твердым голосом, обращаясь к своим судьям:

— Господа, это совершенно не нужно, я скажу все и без допроса. Не потому, что хочу избежать пыток, но потому, что решила сознаться во всем.

Наконец-то Бренвилье будет говорить, наконец-то она признается в своих преступлениях! Значит, аббат Пиро все-таки убедил ее. Он преуспел там, где бесполезными оказались три месяца судебного расследования и многочисленные допросы.

— До сих пор я все отрицала, — говорит маркиза, — потому что надеялась отвести от себя обвинение и таким образом спастись. Меня убедили, что я не права. Уверяю вас, если бы три недели назад я встретилась с человеком, которого вы прислали ко мне вчера, вы бы уже тогда узнали все, что вам необходимо.

Она замолчала. Ее взгляд рассеянно скользит по сводам, факелам, орудиям пыток, развешанным по стенам, по палачу и его помощникам, по красным мантиям судей. Никогда она не чувствовала себя столь одинокой среди людей. Она, упорствовавшая в своем молчании, теперь будет говорить. Но одному небу известно, испытывала ли она в душе презрение к этим методам, с помощью которых вершилось правосудие, и к этим людям, которые хотели проникнуть в ее душу.

Бренвилье начинает говорить спокойно и четко. Да, это правда. Она, действительно, отравительница, как сказано в обвинительном акте. Она повинна во всех грехах. В плотских грехах, в кровосмесительстве.

— Я пользовалась мышьяком, серной кислотой и ядом жабы. Самый сильный из известных мне ядов — разбавленный мышьяк. Моими единственными сообщниками были Сент-Круа и его слуги.

Бренвилье закончила свою исповедь. Можно ли теперь сомневаться в ее искренности? К ней приближается Гийом, палач, которому поручено привести приговор в исполнение. Он держит в руках веревку. Маркиза сама протягивает ему руки. Ее связывают. Теперь в течение нескольких часов Бренвилье будут подвергать страшной пытке. Через специальную воронку, вставленную в горло, в се желудок вливают огромное количество воды. Осужденная испытывает невероятные муки. Но испытание это излишнее, ведь Бренвилье уже призналась во всем, и, пытая ее, судьи пе смогут добиться никаких новых признаний.

Наконец, вскоре после полудня, истязания прекращаются. Маркизу укладывают на матрац возле камина. Лицо ее горит. Глаза блестят. Под пыткой ожила та, прежняя Бренвилье. Она готова проклясть все человечество. Но приходит аббат Пиро. Терпеливо, ласково он успокаивает истерзанную женщину. Они молятся вместе. Духовник уверяет маркизу, что непростительных грехов нет, и опять ему удается смягчить сердце отравительницы.

Вновь обретенный покой нарушает генеральный прокурор. On недоволен. Бренвилье во всем призналась, но она не назвала своих сообщников.

— Я сказала вам все. Мне больше нечего добавить, — повторяет маркиза.

Настал час казни. Осужденную переодели в белую рубаху из грубого полотна, разули. Когда маркиза молится в часовне, к ней подходит палач Гийом:

— Шорник просил меня напомнить, что за вами должок за карету…

Какое издевательство! Но маркиза даже не возмущается. Ее ждет смерть. Она спокойно отвечает Гийому, что распорядится насчет оплаты долга, а затем направляется к повозке, сопровождаемая растерянными взглядами нескольких десятков дворян, специально пришедших сюда из зала суда.

— Что за странное любопытство! — тихо произносит маркиза.

G покаянной свечой в одной руке, с крестом — в другой она садится в повозку, которая обычно служит для сбора городского мусора.

Улицы запружены народом. Один кричат, другие плачут. Теперь судьба маркизы вызывает не только ужас, но и сострадание. Стоя на коленях, она совершает публичное покаяние перед главным порталом собора Парижской богоматери. Потом Бренвилье в той же повозке везут па Гревскую площадь. Когда процессия останавливается перед городской ратушей, судьи в последний раз спрашивают, не хочет ля она назвать имена своих сообщников,

— Нет, господа.

И повозка громыхает дальше к эшафоту.

Все последующее ужасно и кажется нескончаемым. Почти в течение получаса палач возится с прической Бренвилье, обрезает ее волосы. Она покорно предоставляет ему возможность делать все необходимое, но аббат Пиро расскажет после казня, что маркизе было крайне унизительно предстать в таком виде на обозрение многочисленной толпы. Палач углубляет вырез на ее рубахе, после чего связывает ей руки и надевает на шею веревку; она выносит все это так безропотно, будто речь идет не о грубых веревках, а о прекрасных драгоценностях.

Аббат Пиро запевает молитву «Спаси меня, господи». Толпа подхватывает. Над Парижем сгущаются сумерки. Маркизе завязывают глаза. Один удар топора — и Бренвилье не стало,

— Каков удар! — восклицает палач Гийом.

И вот уже пламя костра пожирает прекрасное тело Мари-Мадлен д'Обре де Бренвилье. Пепел рассеяли по ветру, но нашлось немало таких, кто пытался завладеть остатками обугленных костей, ведь казненная, как они слышали, была святой.

Но положила ли смерть Бренвилье конец дьявольским отравлениям? Судя по слухам, пока ничего не ясно…

ВРЕМЕНА ЧЕРНЫХ МЕСС

Красные мантии судей кричащими кровавыми пятнами выделяются па фоне стен, обтянутых черным бархатом — никогда прежде вид «Огненной па-, латы» не соответствовал так точно своему названию. Сегодня, 21 февраля 1680 года, во дворце Арсенала при свете канделябров и факелов судят Катерину Дезейе, в замужестве Монвуазен, которую все называют просто Ла Вуазен… Ла Вуазен… Одно это имя наводит ужас. Для всех парижан оно стало синонимом колдуньи.

И вот Ла Вуазен предстает перед судьями особого суда, специально учрежденного Людовиком XIV и в течение нескольких месяцев уже отправившего на костер немало ведьм и колдуний. Трудно поверить, что эта неприметная женщина действительно виновна в десятках страшных преступлений и в других приписываемых ей злодеяниях.

Полная, несколько одутловатая, с невыразительным лицом, в чепце, она скорее походит на крестьянку. Она будто оцепенела. II лишь ее темные глаза остаются живыми, взгляд проницательным. Когда ока смотрит на вас, эта Ла Вуазен, то кажется совсем иной женщиной, почти красивой.

Идет третий день процесса. Злодеяния не ведающей жалости Ла Вуазен приводят судей в ужас. То, в чем сознается она сама, и то, что известно о ней, приоткрывает завесу над страшным неведомым миром. Теперь уже никто не сомневается: дело о ядах бросает тень даже на самых высокопоставленных особ.

После того как Бренвилье погибла под топором палача, полагали, что о этим уже покончено. Но оказалось, зло проникло гораздо глубже, распространилось шире, чем можно было себе представить. Сегодня по всему видно, что Ла Вуазен хотела бы очистить свою совесть. Но посмеет ли она рассказать все? Или ее придется подвергнуть чрезвычайному испытанию — допросу с применением пыток, допросу «второй степени»?

— Госпожа Монвуазен, вы принимали участие в черных мессах?

Вопрос задает председатель суда Бушера. Человек он вполне учтивый, делает все продуманно. Ла Вуазен утвердительно кивает головой. Да, она принимала участие в черных мессах. Этот окаянный дьявол Лесаж втянул ее в отправление кощунственных обрядов. Как проходили эти службы? Как? Два сбившихся с пути истинного священника, Даво и Мариетт, приходили иногда к ней и читали мессы на обнаженном животе девущки или женщины.

— А правда ли, что священник, как говорит Лесаж, во время служения мессы целовал срамные части тела женщины? — спрашивает председатель суда.

Ла Вуазен снова утвердительно кивает головой. Она признает все, чего от нее добиваются. Десятки, сотни сделанных абортов. Она обвиняет в этом и других женщин. Называет все новые и новые имена. Можно подумать, что в Париже живут одни только ведьмы да колдуньи: Трианон, Доде, Пети, Бержеро, Дюваль, Шэплен, Бельом. А еще Марре, Делапорт, Пеллеуье, Пулэн, Вотье. Все они незаконно делали аборты, занимались ворожбой, а главное, все они отравительницы.

Яды. Именно к этому и вел председатель суда. Как стало известно теперь, после признаний маркизы де Бренвилье, самые знатные дамы, не задумываясь, прибегают к ним для того, чтобы избавиться от мужа, от отца или неугодного любовника.

Дело Ла Вуазен началось два года назад. Однажды, еще в 1678 году, метр Перрен обедал у портного по имени Вигуре. На обеде была также некая Мари Босс, жизнерадостная, шумная женщина, которая похвалялась тем, что занимается колдовством и ворожбой… «О, это прекрасное дело! — уверяла она. — Л какая клиентура! Сплошь герцогини. Маркизы, князья да графы…» Жена хозяина дома госпожа Вигуре пыталась утихомирить болтливую гостью. Но та, опьянев, совсем распалилась и потеряла всякую осторожность. «Еще бы троих отравить, — вдруг заявила она, — и я сколочу приличное состояние, а тогда уж брошу это занятие!»

Адвокат ушам своим не поверил. На другой же день он рассказал все своему другу капитану Дегре — тому самому, который арестовал Бреивилье. Дегре тотчас же поставил в известность королевского судью по уголовным делам Ла Рени, и они вместе решили устроить ловушку неосторожной Мари Босс, К ней отправилась жена одного из гвардейцев, служащего в полку капитана Дегре. Она намекнула, что ей надоел муж. Этого достаточно. Колдунья тут же предложила продать ей порошок, который избавит ее от ненавистного супруга. Мари Босс задержали в тот момент, когда она опустила руку в мешочек за обещанным порошком, И конечно же, этот порошок оказался смертоносным.

Итак, Мари Босс арестовали, а вместе с ней и Ла Внгуре. Теперь аресты следуют за арестами, разоблачения за разоблачениями. Ла Рени удалось установить, что в расследуемом деле замешаны весьма высокопоставленные особы. Например, две племянницы Мазарини, мадам де Пулайон, жены некоторых судей, а также графиня Рурская, виконтесса де Полиньяк, мадам де Вивон, свояченица мадам де Монтеспан. И даже Расин, имя которого упоминается в связи с таинственной смертью его любовницы Дю Парк…

Король, которого подробно осведомили о ходе дела, предвидел, что может разразиться крупный скандал. Но поскольку случаи отравления происходили в самом близком, самом интимном его окружении, необходимо было нанести сильный и решительный удар. В марте 1679 года король отдал распоря-жение о создании «Огненной палаты».

В связи с арестом Ла Вуазен дело о ядах, как его теперь называют, принимает новый размах. На этот раз речь идет о самой преступной из всех попыток отравления; попытке отравить самого короля! Во всяком случае, именно это выясняется в результате первых же допросов, и прежде всего в ходе допроса Лесажа, чародея, шарлатана, алхимика и… отравителя.

Что же касается Ла Вуазен, то до сего времени она предпочитала на этот счет помалкивать. Быть может, она хочет кого-то выгородить? Или ожидает какой-то таинственной поддержки? А возможно, она просто-напросто боится? Трудно сказать. Эта маленькая упрямая женщина строит из себя дурочку. И ничего не хочет слушать.

— Приходилось ли вам носить порошки в Сен-Жермен или Версаль?

Ла Вуазен отвечает отрицательно, но тут же добавляет:

— Правда, один раз я принесла в Версаль приготовленный из крота порошок, который мне дал Лесаж. Для одной служанки, мечтавшей выйти замуж за своего хозяина.

Председатель суда взрывается. Да его не интересует приворотное зелье, он спрашивает о ядах. Ведь Лесаж совершенно определенно обвинил свою сообщницу. «Ла Вуазен, — заявил он, — носила шпанских мушек в Сен-Жермен, то есть ко двору, поскольку в это время в Сен-Жермене находился король».

Шпанская мушка. Растертая в порошок, она, как говорят, оказывает возбуждающее действие, но ведь ее можно использовать и в качестве яда. Причем яда сильнодействующего…

Лесаж идет еще дальше в своих обвинениях. Ла Вуазен богата, очень богата. Совсем немного, и ее состояние достигло бы ста тысяч экю. Скопив капитал, она намеревалась уехать из королевства.

Кто же платил Ла Вуазен и за что? Об этом она молчит. Глядя на нее, трудно даже представить себе, что эта мегера — богатая женщина, жившая на широкую ногу.

За высокими стенами особняка в Вильнёв-сюр-Гравуа близ предместья Сен-Дени у Ла Вуазен собирались сливки аристократического общества. Здесь она вещала свои пророчества, гадала, ворожила. Гостей хозяйка принимала в роскошном, шитом золотом платье, которое обошлось ей в полторы тысячи ливров. Целое состояние! Л любовников ее просто не счесть: тут и графы, и виконты, и обыкновенные мужланы. Даже парижский палач Андре Гийом, тот самый, что казнил Бренвилье, был удостоен ее благосклонного внимания. От бывшего великолепия, от роскошной и распутной жизни теперь ничего не осталось. Перед судьями — маленькая, невзрачная женщина, которую ожидает страшная смерть.

Председатель суда продолжает. Так была ли nредпринята попытка отравить короля: да или нет' ' Конечно, вопрос этот прямо не ставится, но ни у кого не вызывает сомнения: именно это и хочет узнать судья, когда он расспрашивает о небезызвестном прошении, составляющем основной пункт обвинения.

— Госпожа Монвуазен, что это за прошение, которое вы должны были подать королю?

Ла Вуазен объясняет, что она хотела испросить у короля милости для одного из своих друзей. Но она не ограничивается этим и переходит в нападение, в свою очередь обвиняя Лесажа:

— Лесаж сказал, что он подготовит прошение, которое должно быть подано королю.

— Подготовит?.. — удивляется председатель суда. — Что это значит?

— Ну, Лесаж хотел заколдовать прошение.

Заколдовать. А не означает ли это «отравить»? Ла Вуазеи оставляет вопрос без ответа и продолжает защищаться. По ее словам, прошение, которое она носила в Сен-Жермен, не было «заколдованным», а значит, не было отравленным.

«Приговаривается к сожжению заживо!» Ла Вуазен и бровью не повела. С самого начала процесса она понимала, что судьи «Огненной палаты» приговорят ее к смерти. В зыбком пламени факелов лицо колдуньи остается бесстрастным. Ла Вуазен уже за гранью реального, она в потустороннем мире, населенном химерами, призраками и прочей дьявольщиной… А может быть, внешнее спокойствие отравительницы объясняется просто-напросто тем, что до последнего мгновения она надеется на спасение? Возможно, тс, кто толкал ее на преступления — если такие существуют, — сейчас строят планы ее спасения?

Смертный приговор был вынесен вчера. Сегодня, 22 февраля 1680 года, Ла Вуазен должна быть отправлена на костер. Но прежде она будет подвергнута сначала простому, а затем чрезвычайному допросу.

Стоит холодный и туманный день. Париж размок от дождя. Катерину Монвуазен, одетую в простую холщовую рубаху, ведут в камеру пыток Арсеналь-ского дворца. Там ее ждет палач со своими помощниками. Но сегодня это не Андре Гийом. Разве может он пытать ту, которая когда-то была его любовницей? Входят судьи во главе с председателем суда Бушера и королевским судьей по уголовным делам Ла Рени. Именно этому пятидесятилетнему умному и степенному человеку с самого начала было поручено заниматься делом о ядах, Ла Рени получил от короля сотни секретных писем и арестовал многих людей, причастных к абортам, колдовству и отравлениям. Не кто иной, как Ла Рени ставит короля В известность о ходе расследования и обо всех компрометирующих фактах, которые затрагивают даже ближайшее окружение короля. Задача весьма деликатная… Но Ла Рени, первый судья королевства, всегда являл собой пример прилежания и гибкости. И до сегодняшнего дня король его всегда поддерживал.

Помощники палача приближаются к Ла Вуазен, держа в руках веревки и доски. Ведьма даже не дрогнула. Она выглядит совершенно одуревшей. Говорят, она была сильно пьяна. Но кто дал ей вина? И удержит ли ее это от опасных признаний? Осужденной приказывают лечь. Берут четыре доски. Две из них помещают между ног, а две другие — по обеим сторонам снаружи; потом крепко-накрепко стягивают все доски веревками. Получаются так называемые «сапоги». Подходит председатель суда Бушера, Начинается допрос. Кошмарный диалог, прерываемый ударами деревянного молотка, которым вбивают клинья, вставленные между внутренними досками. Под давлением этих клиньев доски сближаются, раздирая тело и раскалывая кости… Нужно, чтобы Ла Вуазен выдала своих сообщников.

И она заговорила. Снова повторяется чудовищный перечень: аборты, умерщвление младенцев, черные мессы, отравления с помощью специально обработанного белья, перчаток, духов… Колдунья признается, доносит, проклинает, а доски все сильнее сдавливают ее ноги.

— Лапер сделала десять тысяч абортов! — кричит Ла Вуазен.

Десять тысяч. Волосы шевелятся от ужаса. А разве саму Ла Вуазен не обвиняли в том, что она закопала в своем саду сотни детских трупиков? Новее это не главное. Главное то, что касается двора и короля, те установленные в ходе расследования факты, которые могут быть истолкованы как свидетельство преступных замыслов против Людовика XIV. В том числе знаменитое отравленное прошение, которое должны были подать королю.

Присутствующие затаили дыхание. Между двумя криками Ла Вуазен сознается:

— Мадам де Вивон и мадам де Ламот просили у меня зелья, чтобы избавиться от своих мужей.

Мадам де Вивон — свояченица мадам де Монтеспан, фаворитки Людовика XIV, особы неприкосновенной, подарившей королю шестерых детей, которые были узаконены парламентом,[16]

— Вы знакомы с Като?

— Да.

— Что за дела были у вас с пей?

Ответ Ла Вуазен сопровождается стонами.

— Никаких дел, просто я гадала ей по руке,. А когда я сказала, что ей будут благоволить знатные люди, она попросила меня посодействовать в устройстве на службу к мадам де Монтеспан.

Итак, заветное имя произнесено, Като действительно одна из камеристок фаворитки. Чувствуется, что допрос приближается к опасной черте,

— Что же вы сделали для того, чтобы выполнить просьбу Като? — спрашивает председатель суда Бушера.

— Я попросила се прислать мне рубашку, И в церкви Святого духа стала выполнять девятидневный молитвенный обет. Но с той поры я Като больще не вндала и не знала, что она поступила на службу к мадам де Монтеспан.

— А что вы получили от Като в награду за услугу?

— Один экю и колечко, которое ничего не стоит. Последние слова Ла Вуазен заглушает сильный удар молотка. Между досками вбивают третий клин. Допрос продолжается.

— У вас были какие-нибудь дела с мадемуазель дез Ойе?

Мадемуазель дез Ойе—тоже одна из камеристок мадам де Монтеспан. Но у короля к ней особое отношение; когда фаворитка заставляет его слишком долго ждать, он иногда забавляется с этой прехорошенькой девушкой. Забавы эти зашли настолько далеко, что у короля появился еще один внебрачный ребенок. Поэтому нес, что связано с мадемуазель дез Ойе, имеет отношение и к королю, и Ла Вуазен, несмотря на пытки, несмотря на нестерпимую боль, прикусывает язык. Она отпирается из последних сил.

— Мне о ней ничего не известно.

Как узнать правду? Председатель суда оставляет прелестную мадемуазель дез Ойе, но возвращается к окружению мадам де Монтеспан. Итак, снова мадам де Монтеспан. Ла Рени весь обращается в слух. Он подозревает, что Ла Вуазен устроила на службу к фаворитке короля некую Вертемар, любопытную особу, которая нередко наведывалась к колдуньям и отравительницам.

— Зачем Вертемар хотела устроиться к мадам де Монтеспан? — спрашивает председатель суда.

— Не знаю, — отвечает Ла Вуазен. — Она просто хотела пойти на службу к какой-нибудь знатной особе. Она мне даже подарила жемчужное колье. Но я ничего не смогла сделать для нее.

— А что вы делали для того, чтобы устроить этих женщин к мадам де Монтеспан?

— Ничего.

И снова Ла Вуазен набирает в рот воды. Тишину нарушает удар молотка. Вбивают четвертый, пятый клин. Ла Вуазен продолжает терпеть, несмотря нa страшные муки, которые отражаются на ее искаженном болью, покрытом потом лице.

— Вы знали при дворе людей, которые были причастны к торговле ядами или которых можно заподозрить в такой торговле?

Какое-то мгновение Ла Вуазен колеблется. Неужели она заговорит? Палач наносит новый удар молотком по клину. Но отравительница еле слышно шепчет:

— Я ничего не знаю.

И вот задают долгожданный вопрос, — вопрос э знаменитом прошении, которое предполагалось передать королю. Но Ла Вуазен снова повторяет то, что сказала вчера. Лесаж должен был подготовить это прошение. Так что же это значит… подготовить? Ла Вуазен ничего не знает об этом. Она не хочет больше говорить. Несмотря на седьмой и восьмой клинья. Чрезвычайный допрос закончен. Колдунью развязывают и позволяют ей вытянуться на матраце. Председатель суда снова уговаривает ее сказать всю правду. Носила ли она порошки в Сен-Жермен и Версаль? И зачем?

— Я была бы последней презренной тварью, — тихо произносит она, — если бы не признала правду теперь, когда меня ничего больше не ждет, кроме смерти, когда вскоре я должна буду держать ответ за все мои деяния перед всевышним…

И снова она отвергает все обвинения, касающиеся двора и короля.

Вечер опускается над Парижем. Ла Вуазен помогают взобраться на двухколесную повозку и сразу же везут на Гревскую площадь. Ла Вуазен отказывается приносить публичное покаяние перед собором Парижской богоматери. Повозка продолжает катиться, и толпа расступается, чтобы пропустить ее. Сегодня люди собрались посмотреть, как будут жечь ведьму, отравительницу, которая совершила столько преступлений, которая зналась с высокопоставленными особами и которой известно столько тайн!

На балконах зданий, расположенных вокруг площади, собралась вся парижская знать. Ждут, чтовот-вот случится что-то необычное. Но нет, ничего не происходит. Ла Вуазен стаскивают с повозки и ведут па костер. Может, теперь, в последний момент, она заговорит и назовет имя, только одно имя?

Ее привязывают веревками к столбу. Потом забрасывают соломой. Она мечется, мотает головой, пытаясь отстраниться от соломы, которая не дает ей дышать. Открывает рот. Все думают, что она собирается что-то сказать. К осужденной подходит палач. Голова Ла Вуазен вдруг бессильно падает. Впоследствии очевидцы будут уверять, что палач оглушил ее поленом, Длинные, яркие языки пламени взвиваются в небо Парижа.

Спустя всего два дня после казни Ла Вуазен дело о ядах вновь оказывается в центре внимания двора и короля, который собирается лично вмешаться в ход дальнейшего расследования. Но на этот раз Людовик XIV намеревается избежать громкого, скандального процесса, — процесса, который может бросить тень на него самого.

Итак, 21 февраля 1680 года Ла Вуазен была заживо сожжена на костре. Ведьма поплатилась за содеянные преступления. Все, кто имел с ней дело — и простолюдины, и знатные особы, — вздохнули с облегчением. Но неожиданности на этом не кончились. Буквально через два дня начинается новая стадия расследования: судебные чиновники «Огненной палаты» допрашивают дочь Ла Вуазен Мари-Маргариту двадцати одного года, И Мари-Маргарита делает ошеломляющие признания. Она подтверждает, что ее мать занималась магией и колдовством, и сообщает два чрезвычайно важных факта: во-первых, прошение, предназначенное для передачи королю, было отравлено и, so-вторых, в это же время подготавливалась попытка отравления мадемуазель де Фонтанж — ей должны были послать отравленные ткани.

Мадемуазель де Фонтанж — последняя победа короля. Эту глуповатую, рыжеволосую спесивицу король одаривает золотом и поцелуями, к величайшему неудовольствию фаворитки, прекрасной и гордой мадам де Монтеспан. Кому же выгодно устранить мадемуазель де Фонтанж? При дворе уже ползут сплетни… Неожиданно ход событий ускоряется: агентам Ла Рени удалось разыскать еще одну ведьму и ворожею — Ла Филастр. Она сразу же кается в том, что совершала черные мессы и занималась колдовством, сознается, что пыталась поступить на службу к мадемуазель де Фонтанж. Круг замыкается. Теперь нет никаких сомнений, что замышлялось убийство соперницы мадам де Монтеспан.

Между тем аресты продолжаются. Это дело о ядах напоминает огромный запутанный клубок: чем больше его распутывают, тем больше он запутывается… Только что господин де Ла Рени арестовал еще одного — кривого, безобразного старика с отвисшей нижней губой. Это аббат Гибург из церкви св. Марка. Он также сознался в том, что служил черные мессы на животе женщины. Речь шла, кажется, о том, чтобы вызвать дьявола. «Что это была за женщина?»—задает вопрос следователь. «Не знаю, клянусь вам, не знаю…»— Гибург лжет, это несомненно. Лжет, потому что трусит. Но ведь говорят другие. Языки развязываются очень быстро. Прежде всего это дочь Ла Вуазен, которая 26 июля дает дополнительные показания. Прелюбопытная девица! Она неглупа, хитра и вовсе недурна, эта Мари-Маргарита!

— Да, — заявляет она, — прошение, которое моя мать должна была отнести в Ссн-Жермен, было предназначено для того, чтобы отравить короля.

— Кто жe хотел отравить короля? — спрашивает господин де Ла Рени.

— Какая-то дама присылала за моей матерью карету,

— Какая дама?

Дочь Ла Вуазен не решается отвечать. Ла Рени уже собирается отступить, но тут она набирается смелости:

— Я много раз слышала, как моя мать упоминала имя мадам де Mонтеспан. Она даже как-то сказала: «Любовные обиды — это прекрасно…»

Мадам де Моптеспан! У Ла Рени перехватывает дыхание. Возможно ли, чтобы мадам де Монтеспан, дочь герцога де Мортемара, которая в течение стольких лет остается фавориткой короля и положению которой при дворе может позавидовать сама королева, бывала у Ла Вуазен и из ревности пыталась посягнуть на жизнь короля! Это же безрассудно! Л тем временем Мари-Маргарита Да Вуазен, став на путь признаний, продолжает:

— Моя мать в течение пяти или шести лет оказывала услуги мадам де Монтеспан. Она носила ей а разные порошки и водила к ней священника.

Священник этот — аббат Гибург, который отправлял черные мессы на оголенном животе женщины. И заметьте, на животе женщины, имя которой не хочет назвать… Но и это еще не все: как раз пять или шесть лет тому назад, когда король воспылал любовью к мадемуазель де Ла Вальер и несколько охладел к мадам де Монтеспан, Гибург по просьбе фаворитки отслужил мессу на двух голубиных сердцах и прочитал следующее заклинание: «Я молю о милости короля и о благорасположении наследника престола. Молю, чтобы королева оставалась бесплодной и чтобы король оставил ее постель и ее стол ради меня; молю о том, чтобы мне удалось добиться от короля всего, что я попрошу для себя и своих родных… чтобы меня любили и уважали придворные, чтобы меня приглашали па совещания у короля и чтобы я была в курсе всего происходящего; молю о Том, чтобы милость короля не ослабевала, а только возрастала; молю о том, чтобы король оставил Ла Бальер и не удостаивал ее больше своим вниманием, чтобы он развелся с королевой и я могла стать супругой короля».

Господин Ла Рени, перепуганный тем, что ему пришлось услышать, спешит передать протокол допроса Лувуа, который докладывает обо всем королю. Какова же была реакция Людовика XIV, когда он узнал, что его любовница, мать его детей, втайне руководила целой сворой ведьм и отравительниц, что она пыталась избавиться от своей соперницы, пробовала околдовать его и даже замышляла убить? Этого мы не узнаем никогда! Лувуа передал только, что король повелел тщательно рассмотреть историю с отравленным прошением; поэтому допросы следовали один за другим, а обвинения против мадам де Монтеспан с каждым днем становились вес серьезнее. Сообщники Ла Вуазен (сначала это были десятки, а позднее сотни людей, замешанных в дело с ядами — целый мир колдунов и волшебников) свидетельствовали, что многие камеристки мадам де Монтеспан, и в частности мадемуазель дез Ойе, также облагодетельствованная милостью короля, нередко бывали у

Ла Вуазен. Что касается черных месс, то все в один голос подтверждали факт их отправления.

Что же делать? Скандал может получить широкую огласку. Как бы судьям «Огненной палаты» не пришлось допрашивать самое мадам де Монтеспан. а может быть, даже и арестовать ее, Но это немыслимо! Король не может допустить этого. Он вмешивается и отстраняет «Огненную палату» от ведения дела.

Расследование продолжается, но теперь оно будет тайным. Господин Ла Рени будет вести допросы и дальше, но под контролем Лувуа. Между тем разоблачения следуют непрерывным потоком: Ла Филастр сообщает, что черные мессы, которые служил аббат Гибург, были заказаны мадам де Монтеспан. А дочь Ла Вуазен добавляет, что фаворитка давала королю приворотное зелье. Она уже не может остановиться и каждое сказанное ею слово отягчает обвинение против мадам Монтеспан: женщина, на животе которой Гибург отправлял черную мессу, была не кто иная, как фаворитка короля. Она лежала обнаженная на матраце, с салфеткой на животе, а на этой салфетке стояла чаша…

Господин де Ла Рени в сомнении. Ситуация настолько деликатная и опасная, что он просто нe знает, что делать… Ведь даже осведомители, подсаженные в камеру к аббату Гибургу, передают ему все, что тот рассказывал им о мадам де Монтеспан. Во всем этом, безусловно, есть доля правды.

Тридцатого сентября Ла Филастр приговаривают к смертной казни. Перед исполнением приговора она под пыткой заявляет:

— Это мадам де Монтеспан подговорила человека по имени Шаплен дать яду маде. муазель де Фонтанж, и это она покупала приворотное зелье, для того чтобы вернуть благосклонность короля.

Однако перед самой смертью колдунья призывает Ла Рени и отказывается от своих показаний. Ио следователь не верит предсмертному отречению и продолжает дознание. 9 октября дочь Ла Вуазен заявляет, что во время одной из черных месс в присутствии мадам де Монтеспан был зарезан какой-то преждевременно родившийся младенец и что мадам унесла с собой облатку, пропитанную его кровью.

А 10 октября аббат Гибург подтверждает эти показания и признается в том, что отслужил три черные мессы на животе женщины, которая, как ему говорили, была любовницей короля. Этого достаточно. Теперь господин де Ла Рени может поставить точку и закрыть свое досье. На этом все кончается. В конце 1680 года судьба мадам де Монтеспан отдана в руки короля.

Мадам де Монтеспан не могла и мечтать о лучшем адвокате, чем Кольбер. Конечно, у великого советника короля были свои причины на заступничество, а его соперничество с Лувуа, несомненно, сыграло при этом не последнюю роль. Впрочем, не исключено, что он был искренне убежден в невиновности мадам де Монтеспаи. Все возможно в этой закулисной драме, которая разыгрывалась в глухой тишине королевской приемной. Роль прокурора исполняет здесь Лувуа, защитника — Кольбер, а судьи — сам Людовик XIV.

Кольбер просит адвоката Дюплесси составить памятную записку в защиту мадам де Монтеспан. Его аргументы не лишены убедительности. Министр прежде всего подчеркивает тот факт, что обвинители фаворитки короля — проходимцы и мошенники, все без исключения: и дочь Ла Вуазен, которая помогала своей мамаше в ее грязных делах, и аббат Гибург, вероотступник и злодей, и Ла Филастр, колдунья и отравительница, и Лесаж, шарлатан и распространитель ядов… Как можно строить обвинение на показаниях такого рода людей? Они заинтересованы в том, чтобы скомпрометировать высокопоставленных особ. Тогда это столь опасное для них по последствиям дело приобретет государственную важность, и процесс будет прекращен. А их знакомство с графами, маркизами, любовницами короля объясняется очень просто. Все знают, что сейчас модно обращаться за советом к гадалкам и прочим шарлатанам. Но это не такое уж большое преступление.

Кроме того, Кольбер подчеркивает, что показания допрашиваемых странным образом согласуются друг с другом. И это неудивительно. Все преступники содержатся в главной башне тюрьмы Винсен, где охрана весьма ненадежная. Преступники вполне могли связаться друг с другом и договориться о том, как пм следует защищаться.

Что же касается показаний аббата Гибурга, то ведь вот оп что сказал: «…Женщина, которая, как мне говорили, была де Монтеспан». Существенная оговорка., С другой стороны, Ла Вуазен, ведьма из ведьм, умерла в страшных мучениях, так и не показав на мадам де Монтеспан, Наконец — и это, безусловно, самый сильный аргумент Кольбера, — почему бы у фаворитки могло возникнуть желание убить короля? Теряя короля, она теряла все.

Людовик XIV внимательно ознакомился с памятной запиской, составленной его министром. Поверил ли он в невиновность своей любовницы? Этого никто не знает. Никто даже не осмеливается задать ему такой вопрос. Впрочем, при дворе о маркизе предпочитают открыто не говорить. А «Огненная палата» снова принимается за работу, не допрашивая, однако, тех из обвиняемых, которые могут хоть чем-то скомпрометировать любовницу короля… Действовать надо быстро, необходимо закрыть наконец это дело о ядах, которое отравляет воздух королевства. Допросы, показания, пытки, казни… И день за днем огонь костра, пожирающего все новых колдунов и ведьм, озаряет Гревскую площадь. А в это время господин де Ла Рени в полной тайне продолжает вести расследование, касающееся мадам де Монтеспан,

То, что он выясняет н немедля сообщает королю, никак не на пользу маркизе. Двенадцать лет назад, в 1668 году, арестовали и судили Лесажа, сообщника Ла Вуазен, и Мариетта, священника церкви Спасителя. Ла Рени, который вспомнил об этом, разыскал теперь протоколы судебного процесса.

В них обнаружили заявление аббата Мариетта о том, что он «читал Евангелие» над головами нескольких придворных, которых привел Лесаж. И среди них была мадам де Монтеспан.

Кроме того, доказано, что маркиза де Монтеспан поддерживала отношения с Ла Вуазен и ее сообщниками начиная с 1667 года.

1667 год… Именно в это время, оттеснив мадемуазель де Ла Вальер, маркиза становится любовницей короля; нe пыталась ли она добиться его благосклонности при помощи колдовства и черных месс?

Напрашивается мысль, что в результате общения с этой публикой у маркизы и родились преступные замыслы. Тогда становится понятным и ее участие в отвратительных церемониях, во время которых убивали детей, приготовляли талисманы с облатками, пропитанными кровью и человеческим!! нечистотами. Как раз в этот период она со страхом наблюдала, как король постепенно отдаляется от нее. А соперница, мадемуазель де Фонтанж, так прелестна! Король послал ей в подарок карету и упряжку из восьми лошадей; у самой мадам де Монтеспан, родившей королю шестерых детей, карета запряжена всего шестеркой лошадей. И потом эти несносные насмешки придворных…

Сейчас мадам де Монтеспан уже не та ослепительная красавица, которой была когда-то. Она отяжелела, расплылась от многочисленных беременностей. И даже если ее плечи до сих пор считаются самыми прекрасными в Версале, что с того? Любовь короля все равно прошла.

Весна 1681 года оказывается очень страшной для гордой мадам де Монтеспан. Несмотря на секретность расследования, несмотря на костры, разжигаемые «Огненной палатой», при дворе догадываются, что дело о ядах имеет гораздо более серьезную подоплеку, чем может показаться на первый взгляд, А тут еще распространяется слух, который усиливает подозрения в виновности маркизы: прекрасная мадемуазель де Фонтанж больна, опасно больна. После появления на свет мертворожденного ребенка она увядает и чахнет. Что за странный недуг мучит се? Говорят, она страдает кровотечением, которое невозможно остановить. Дни ее сочтены. При дворе ходят слухи, что яды и колдовство мадам де Монтеспан и на этот раз оказали свое действие. 28 июня 1681 годя мадемуазель де Фонтанж умирает. Но задолго до этого король уже охладел к ней. Король не любит больных.

Конечно же, врачи составили заключение о том, что де Фонтанж умерла естественной смертью. Но подозрения остаются. И даже решение короля изъять из материалов «Огненной палаты» то, что стыдливо именуется документами особой важности, то есть все то, что касается мадам де Монтеспан, уже ничего не меняет. Тех, кто верит в виновность маркизы, с каждым днем становится все больше и больше.

И все же Людовик XIV выслушал Кольбера. Неизвестно, убедил ли тот его в невиновности маркизы, но король принял решение: процесса не будет. Он не допустит публичного суда над мадам де Монтеспан, даже если и существует опасность для его августейшей особы.

Двадцать первого июля 1682 года "Огненная палата" завершает свою работу, после чего это чрезвычайное судебное учреждение распускают. За время существования палаты было вынесено сто двадцать судебных решений, объявлено тридцать шесть смертных приговоров, четыре человека были приговорены к галерам, тридцать четыре — к изгнанию и штрафам, но тридцати делам вынесены оправдательные приговоры. С шестьюдесятью подследственными разделались без суда. В их число вошли и все обвинители мадам де Монтеспан.

Пятнадцать преступников, которые имели дерзость обвинять фаворитку короля, заключены в крепости. Мари-Маргарита Ла Вуазен, Гибург, Лесаж, Романи. Шаплен и другие брошены в королевские тюрьмы, где до конца дней своих останутся прикованными к стенам камер. Лувуа дал комендантам этих крепостей самый строгий приказ; «В особенности следите за тем, чтобы узники не говорили глупостей насчет мадам де Монтеспан. Все это ерунда! Незамедлительно и жестоко наказывайте их за любую попытку болтать на сей счет!»

Молчание. Молчание любой ценой. Тишина в тюремных камерах и тишина в королевских покоях. Мадам де Монтеспан по-прежнему появляется при дворе, но все знают, что король больше не ходит к ней. На смену маркизе пришла другая женщина. Ее зовут мадам де Ментенон… Теперь наступили времена строгих нравов и суровой морали. Никто больше не вспоминает дела о ядах. Тринадцатого июля 1709 года, спустя несколько дней после смерти королевского судьи де Ла Рени, кoроль приказывает сжечь все протоколы расследования, проведенного этим примерным чиновником. Людовик XIV лично присутствует при уничтожении документов.

О чем думает король, глядя, как бумаги, хранящие тайны дела о ядах, на его глазах обращаются в пепел? Два года тому назад вполне благопристойно, по-христиански скончалась мадам де Монтеспан. Но поговаривают, что до последнего дня она боялась ночного мрака и спала в освещенной комнате, где попеременно бодрствовали, охраняя ее сон, три камеристки.

8. ЛАНДРЮ

Понедельник 7 ноября 1921 года. С железнодорожного вокзала в Версале валом валит толпа. Однако направляется она сегодня не к прославленному музею, а к Дворцу правосудия, где назначено к слушанию дело Ландрю.

Ландрю стал поистине притчей во языцех. Его обвиняют в убийстве десяти женщин и присвоении их имущества. Фотографии его уже который месяц не сходят с газетных полос. Повсюду — в уличных кафе и в великосветских салонах — только и говорят, что о Ландрю. А скольким обладателям лысины а' черной бороды пришлось побриться, чтобы мальчишки на улицах перестали указывать на них пальцами и кричать: «Ландрю! Ландрю!»

Люди, превратившие стояние в очереди в источник дохода, могут сегодня неплохо заработать — вот уж кто стрижет купоны с преступности! Несмотря на мороз — термометр показывает минус двенадцать, — они со вчерашнего дня толкутся у ворот Дворца правосудия. Перекупить у них место в зале суда стоит сегодня пятьдесят франков — такова такса на первые десять рядов, задние идут по тридцать.

Однако вполне оценить славу Ландрю можно, лишь войдя внутрь. Зал суда напоминает театр в день премьеры модного автора.

Куда ни глянь, всюду знаменитости: вот Колетт, вот Мистенгетт со своими близнецами, вот Анри Беро, Сан, иностранные послы, принцы и принцессы, герцоги и герцогини — словом, весь Готский альманах,

В зале духота. Помещение, рассчитанное па триста человек, вмещает сегодня около тысячи. В ожидании начала публика постепенно раздеваться.

Меха — соболь, шиншилла — соскальзывают с плеч, открывая обнаженные руки и декольте.

Большинство зрителей, пришедших взглянуть на Ландрю, — женщины. Что их сюда привлекло? Очевидно, желание испытать чувство ужаса, А заодно понять, в чем же, собственно, состоит неотразимость этого человека, единодушно прозванного Синей бородой, и каким образом при его лысине и довольно неказистой внешности он сумел стать таким сердцеедом.

Зал застыл в ожидании. Ждут Ландрю. Время от времени открываются двери, все встают с мест, расталкивают друг друга. Но это лишь дежурный полицейский или судебный пристав. Публика опять усаживается и погружается в ожидание.

В полдень наконец входят судьи и присяжные; впереди председатель суда Гильбер, за ним прокурор Годфруа и Винсент де Моро-Жиаффри, адвокат Ландрю. Шум стоит неописуемый.

— Стража, введите обвиняемого! — приказывает председатель,

И вот из маленькой двери, ведущей к скамье подсудимых, появляется Ландрю. На нем слегка поношенный желтовато-зеленый костюм. На мгновение все замирают.

В глаза бросается прежде всего огромная кипа папок, которую обвиняемый несет под мышкой, а затем кладет перед собой. Да еще, пожалуй, его манера сидеть подчеркнуто прямо, повернувшись к председателю и игнорируя зал.

По правде говоря, в жизни он не производит такого эффектного впечатления, как на газетных снимках. Невысокого роста, — во всяком случае, ниже сопровождающих его конвоиров, — абсолютно лысый и на вид гораздо старше своих пятидесяти двух лет. В его знаменитой черной бороде, кое-где отливающей рыжиной, проступает седина.

И все-таки что-то необычное в этом человеке действительно есть; это его глаза, черные, глубоко посаженные, их неестественно неподвижный взгляд, который кажется еще более пронзительным благодаря мохнатым бровям, образующим на изломе почти прямой угол, «Взгляд хищной птицы», — скажет Колетт, «Глаза факира», — напишут журналисты. Да, в

Ландрю, бесспорно, есть что-то завораживающее, внушающее тревогу.

Председатель суда приступает к установлению личности обвиняемого, и тут впервые публика слышит голос Ландрю — знаменитый баритон, очаровывавший его невест. Ландрю говорит хорошим языком, четко и уверенно.

Но вот он замолкает, и секретарь начинает читать бесконечный обвинительный акт.

Все началось в феврале 1914 года с маленького, вполне банального объявления в газете «Журналь»:. «Пожилой вдовец ищет девицу или вдову без детей, от сорока до пятидесяти пяти лет, достойную во всех отношениях».

Рыбка немедленно клюнула.

Первой оказалась Жоржетта Кюше, вдова тридцати девяти лет. При первом свидании она, заливаясь краской, призналась, что у нее семнадцатилетний сын. Однако жениха это не отпугнуло, и в начале 1915 года он пригласил Жоржетту и ее сына провести несколько дней на его вилле в Вернуйе департамент Сена-и-Уаза. С тех пор ни матери, ни сына никто не видел.

Вскоре по тому же сценарию разыгралась драма Терезы Лаборд-Лин, вдовы сорока шести лет. Пятнадцатого июня 1915 года поездка на виллу в Вернуйе и — исчезновение. На сей раз, однако, имеется письменное упоминание об этом событии в черном клеенчатом блокноте — знаменитом «календаре смертей», — куда Ландрю скрупулезно записывал все свои расходы, даже самые незначительные. Под датой 15 нюня значится: «Вернуйе; туда и обратно — 4,95 фр.; туда—3,95 фр.»

Третью звали Анжелика Гиллен, Она была довольно полная и не слишком хороша собой. Поездка в Бернуйе состоялась 2 августа 1915 года. Для невесты — в один конец. И снова это было черным по белому записано в блокноте.

Четвертое исчезновение: Берта-Аниа Эон. На сей раз декорация меняется. Отдых на природе происходит не в Вернуйе, а на новой вилле, которую Ландрю нанял в прелестной деревушке неподалеку оттуда, в сорока километрах от Парижа, по соседству с Рамбуйе, — Гамбэ. В черном блокноте стоит дата — 8 декабря 1915 года, — и запись, уже ставшая привычной, о билете туда и обратно и о билете только туда.

Затем наступил черед Анны Колон, вдовы тридцати девяти лет. Ее «поездка» состоялась 27 декабря 1916 года, причем в блокноте рядом с датой указано и время: "16 часов". Жутко, что и говорить!

А неутомимый секретарь все читает и читает. Публика проявляет признаки утомления. Ей уже наскучил этот перечень смертей.

Журналисты делают записи, художники — наброски. Рисуют судью Гильбера, чей благодушный вид никого не вводит в заблуждение. Рисуют заместителя прокурора господина Годфруа, весьма величественного в своей мантии, и метра де Моро-Жиаффри, аристократа с благородной осанкой, тонкими чертами лица и усами а-ля Клемансо. Но в основном рисуют Ландрю. Рисуют и фотографируют — в разных ракурсах, в разных позах. Тем временем секретарь под вспышки фотоаппаратов продолжает чтение мрачного списка.

Имя шестой жертвы— Андре Баблей. Она была молоденькой и хорошенькой. Всего девятнадцать лет. Для нее тоже все кончилось в Гамбэ, 12 апреля 1917 года.

Седьмую звали Селестина Бюиссон, ей было сорок шесть. В черном блокноте короткая запись: «1 сентября 1917 г., 10 ч. 15 мин».

Лунза-Жозсфина Жом, встреченная в марте того же года, окончила свои дни в Гамбэ 25 ноября.

Девятая жертва: Аннетта Паскаль. «Гамбэ. 5 апреля 1918 г., 17 ч. 15 мин».

Ко всеобщему облегчению, секретарь дошел наконец до номера десять. Перечень завершается именем Терезы Маршадье, исчезнувшей в Гамбэ 13 января 1919 года вместе с тремя своими собаками.

В картотеке Ландрю, куда он вносил сведения о женщинах, с которыми знакомился по объявлениям, насчитывается двести восемьдесят три имени! Из этих двухсот восьмидесяти трех двести семьдесят три разысканы в ходе следствия. Десяти не хватает. Ландрю предъявлено обвинение в десяти убийствах — одиннадцати, если считать сына первой жертвы, госпожи Кюше.

После чтения обвинительного акта начинается допрос ста восьмидесяти свидетелей и истцов. Тянется это бесконечно долго и, к крайнему неудовольствию публики, занимает полностью всю вторую половину заседания 7 ноября,

К тому моменту, когда, председатель объявляет, что продолжение разбирательства переносится на завтра, процесс Ландрю, по сути дела, еще не успел начаться.

Никого, впрочем, это не удивляет: известно, какой ворох бумаг подготовило следствие к процессу. Два с половиной года прошло с того дня, как Ландрю арестовали: это случилось 12 апреля 1919 года, а доме номер 76 по улице Рошешуар, где он скрывался под именем Гийе. Семья одной из исчезнувших женщин обратилась в полицию. Началось следствие, И конца ему видно не было: Ландрю защищался, не отступая ни на шаг. Он не только ни в чем не сознавался, но и ловко цеплялся за все формальности следственного производства, чтобы выиграть время.

Впрочем, время требовалось не только ему, но и следователям, и полицейским инспекторам, которые занимались расследованием. Если убитых женщин десять, то двести семьдесят три — живы, и их нужно было всех по очереди допросить. В результате досье Ландрю распухло до семи тысяч страниц! И разумеется, целого дня едва хватило, чтобы только пройтись по основным пунктам.

Второй день процесса, 8 ноября 1921 года, начинается с изложения биографии Ландрю.

Анри-Дезире Ландрю родился 12 апреля 1869 года. Семья жила в достатке. Отец владел небольшим предприятием, мать была портнихой. Господин и госпожа Ландрю были люди с твердыми убеждениями; они отдали сына в хорошую религиозную школу, к святым отцам. Анри-Дезире оказался прекрасным учеником. Кроме того, он пел в церковном хоре а даже был какое-то время иподиаконом в своей приходской церкви — Сен Луи-ан-Иль, председатель особо задерживается на этом удивительном прологе, который никак не вяжется с дальнейшей историей жизни Ландрю, и истолковывает его на свой лад:

— Подсудимый, ваши юные годы вы провели я лоне церкви. Впрочем, вы и по сей день сохранили свойственную священнослужителям мягкую настойчивость и проникновенность в беседе, ставшие вашими методами обольщения.

Ландрю молчит, и председатель переходит к следующему этапу его жизни.

После службы в армии Ландрю поступает работать в архитектурное агентство. У начальства он на хорошем счету. В 1889 году, в возрасте двадцати лет, он женится на Мари-Катрин Реми. Женится по любви. От этого брака рождается четверо детей. Всю жизнь Анри-Дезире ведет себя как хороший муж и заботливый Отец. Однако именно после женитьбы, буквально сразу же, он пускается в мелкие противозаконные махинации, за которые в конце концов его привлекают к суду по обвинению в мошенничестве. Председатель перечисляет для присяжных статьи, по которым он был осужден.

И тут впервые Ландрю позволяет себе возмутиться. Он вскакивает с места и восклицает, выставив вперед свою черную бороду:

— Вы не имеете права! Я за все заплатил, я отбыл наказание! Упоминание о прошлых судимостях может вызвать у присяжных предубеждение против меня!

В 1914 году Ландрю снова судили, уже за более крупную аферу, и приговорили к четырем годам тюрьмы, но на этот раз заочно, так как он успел скрыться. Тем временем его отец, доведенный до отчаяния поведением сына, повесился в Булонском лесу. С тех пор Ландрю жил под вымышленными именами: Диар, Пети, Фремье, Дюнон, Гийе… Именно в ту пору он и дал свое первое брачное объявление.

Что случилось дальше, мы знаем. Однако далеко не всем известно, что в течение этих и последующих лет Ландрю продолжал регулярно навещать в Клиши свою законную жену и детей, которым дарил личные вещи и даже предметы мебели, некогда принадлежавшие исчезнувшим женщинам.

Председатель доходит до пресловутого черного блокнота. Когда Ландрю просят объяснить, что за десять женских имен в нем значатся, он отвечает без малейшего замешательства:

— Такие записи ведет каждый коммерсант. Это список лиц, с которыми я заключал торговые сделки. Здесь не кроется никакой тайны. Странное дело: достаточно человеку исчезнут, как все воображают, что он мертв! Но ведь этот список не сопровождается, например, такими словами: «Нижеподписавшийся Анри-Дезире Ландрю удостоверяет, что им убиты…»

— Вы правы, так было бы намного проще, — замечает председатель под дружный смех зала.

— Вы пытаетесь представить дело так, будто это список жертв, — продолжает Ландрю. — Но ведь могли быть и другие, не внесенные в блокнот.

Смешки смолкают. От одной мысли о такой возможности пробирает дрожь. Ландрю выбрал смелую манеру поведения, которой будет придерживаться до самого конца процесса. Своими непринужденными, дерзкими репликами он попеременно то вызывает в зале смех, то сеет сомнение, то пробуждает беспокойство. Ему не всегда удается быть убедительным, Однако его самообладание поистине великолепно. В каком-то смысле он выдающийся актер.

Однако председатель явно не расположен играть роль легковерного зрителя. Он ставит вопрос иначе:

— Все женщины, с которыми вы познакомились по объявлениям, легко были найдены, кроме этих десяти. Какого рода дела вы с ними вели?

— Шла война, господин председатель. В стране имелись разоренные области, где после заключения мира мог возникнуть большой спрос на мебель. Поэтому мне пришло в голову заняться скупкой движимого имущества. И я подумал, что с наибольшей вероятностью моими клиентками могли бы стать Одинокие немолодые женщины.

Ландрю не случайно упирает на то, что события, о которых идет речь, происходили во время войны. Осмыслить до конца его «деятельность» невозможно, если забыть, что она разворачивалась между 1914 и 1919 годами, когда миллионы мужчин были мобилизованы и гибли на фронте и, следовательно, миллионы женщин пребывали в одиночестве. В то время па десять женщин приходился в лучшем случае один мужчина брачного возраста. Учитывая это, легко понять поразительный успех матримониальных объявлений Ландрю. На брачном рынке мужчина был в дефиците, и Ландрю этим воспользовался.

Вместе с тем, живя под чужим именем, он имел возможность представляться своим новым знакомым как беженец с севера, каких в парижском округе было тогда не менее десятка тысяч: без жилья, без семьи, часто без документов. История, которую он рассказывал, звучала весьма правдоподобно, вызывая сочувствие у сердобольных людей.

И наконец, еще одно важное обстоятельство: иа протяжении всех военных лет примерно половина французских полицейских находилась в действующей армии, а остальные занимались, главным образом, борьбой с дезертирством и со шпионажем. От родственников исчезнувших женщин, разумеется, поступали заявления, но их некому было рассматривать. И только когда полицейская машина снова заработала нормально, Ландрю был арестован на улице Рошешуар.

Итак, Ландрю утверждает, что он торговец мебелью. Председатель спрашивает:

— Почему вы искали клиенток при помощи брачных объявлений?

Ландрю скромно улыбается и пожимает плечами: — Маленькая коммерческая хитрость, причем вполне невинная! Это льстило их самолюбию. В наших сделках не было ничего противозаконного. Они касались только меня и моих клиенток. Кроме того, все эти дамы… были совершеннолетними.

Снова смех. Право, на этом процессе смеются слишком много. Не смеется только председатель. Он продолжает:

— Почему вы вели с ними разговоры о браке, будучи женатым человеком?

— Я охотно отвечу на ваш вопрос, — парирует Ландрю. — Каждый коммерсант рекламирует свое предприятие как умеет. Тут все средства хороши, если они ведут к достижению желаемого результата. Я никогда всерьез не имел намерения жениться.

С этого момента становится очевидно, что Ландрю выработал твердую систему защиты и не отступится от нее. Он коммерсант. Его брачные объявления в действительности преследовали сугубо коммерческие цели. Мошенник? Вовсе нет. Убийца? Да пет же. Он торговец мебелью, всего-навсего торговец мебелью.

Третий день, 9 ноября 1921 года, среда. Версальский Дворец правосудия по-прежнему переполнен, публика, как и раньше, изысканная. Зато зал суда, напротив, напоминает лавку старьевщика. Перед трибуной, где сидят судьи, выставлена как вещественное доказательство мебель первой жертвы, госпожи Кюше. Эти вещи обнаружены в гараже на вилле Ландрю в Вернуйе.

Здесь столовая орехового дерева, поломанный стол и стулья эпохи Генриха II, бельевой шкаф, часы черного мрамора, зонтик, матрац, мужской пиджак, кое-какие безделушки.

В этой импровизированной витрине есть что-то жалкое и в то же время трагическое. Невольно возникает острое чувство собственной беззащитности и вместе с тем мучительное ощущение неловкости при виде этих убогих чужих пожитков, выставленных на всеобщее обозрение.

Присутствующие как-то сразу притихли. Люди молчат. Они ждут.

Ландрю, судя по всему, единственный, кто чувствует себя в своей тарелке. Он старательно что-то записывает. Председатель начинает допрос.

— Эта мебель была найдена у вас, в Вернуйе. Как вы это объясняете?

Ландрю поднимает голову:

— Эти вещи находились в моем доме, значит они принадлежат мне. Гражданский кодекс гласит, что на право владения мебелью не требуется специальных документов. Попробуйте доказать, что я не Вправе был держать все это у себя!

Таков Ландрю. По складу ума он — идеальный сутяга. У него на все находится юридически обоснованный ответ, и создается впечатление, будто он не вполне отдает себе отчет в том, что его судят за убийства, а не за нарушение правил коммерции.

Прокурор считает нужным напомнить ему об этом. Он в первый раз берет слово. Все взгляды обращаются на него.

— Ландрю, вы заявили следствию, что знаете, где находятся госпожа Кюше и ее сын. Скажите же суду, где они. Я готов организовать любые поиски, которые потребуются. Это может спасти вас.

Голос Ландрю звучит тихо и угрюмо.

— Мне нечего сказать, — произносит он.

— Не намекаете ли вы, что между вами и ею существует какая-то тайна?

— О нет! Но есть интимные вопросы, которые касаются только нас двоих.

— Даже когда речь идет о вашей жизни?

— Да, сударь. Прокурор садится:

— Хорошо…

Председатель возвращается к вопросу о мебели госпожи Кюше.

— Как случилось, что все эти вещи оказались в нашем гараже в Вернуйе? — спрашивает он, указывая на расставленный перед ним скарб.

— Госпожа Кюше уехала вместе с сыном по соглашению со мной, — объясняет Ландрю.

— Что это было за соглашение?

Приняв заговорщический вид, Ландрю слегка подмигивает судьям:

— Здесь, господа, мы с вами подошли к вопросу, на который я отказался дать ответ следствию. Я заключил с госпожой Кюше соглашение частного характера, не противоречащее ни законам, ни общественной морали. Но я не вправе открыть вам, в чем оно состоит.

— Значит, вы отказываетесь отвечать? — спрашивает председатель.

— Категорически.

Председатель переходит к другим вещам госпожи Кюше. Ибо у Ландрю обнаружена не только мебель… Тут и драгоценности, и парики, и даже зубные протезы…

Но главное, что интересует председателя, — это документы. Откуда у Ландрю документы госпожи Кюше?

— Они ей были ни к чему, — безмятежно заявляет Ландрю. — Лучшее тому подтверждение — это то, что она оставила их у меня. Видимо, она пожелала скрыть свое настоящее имя. Она и ее сын, по всей видимости, хотели сохранить инкогнито.

Почему? Никому не ведомо. В том числе и Ландрю, который предпочитает не распространяться на эту тему.

Председатель напоминает, что Ландрю подарил своей законной супруге ручные часы госпожи Кюше, а старшему сыну — кольцо несчастной, чтобы он мог преподнести его своей любовнице.

Это сообщение производит на зал явно неблагоприятное впечатление, которое вскоре усугубляется показаниями госпожи Фридманн, младшей сестры Жоржетты Кюше. На следствии она утверждала, что Ландрю убил ее сестру.

— Никогда моя сестра не уехала бы вот так, бросив свои вещи, — заявляет она теперь. — Она слишком ими дорожила. И никогда бы не уехала за границу: она очень любила Париж.

Однако Ландрю вовсе не намерен терпеть подобные выпады. Он встает и устремляет на свидетельницу свой ужасный пронизывающий взгляд;

— Госпожа Фридманн, вы утверждали на следствии, что я убил вашу сестру. На каком основании?

Сестра исчезнувшей Жоржетты Кюше в течение нескольких секунд выдерживает взгляд его черных глаз и отвечает без колебаний:

— На том основании, что, если бы моя сестра была жива, ее серьги не находились бы у вас, так же как и ее мебель. Она не бросила бы самое ценное, что у нее было.

— Вы назвали меня убийцей! — гневно выкрикивает Ландрю.

Поразительный человек! Из обвиняемого он мгновенно превратился в обвинителя!

— Не кем-нибудь, а убийцей!.. Почему, позвольте узнать?

Госпожа Фридманн вот-вот заплачет.

— Да потому, — говорит она, — что если бы моя сестра была жива, то она была бы сейчас здесь. Она была человеком честным, великодушным и не допустила бы, чтобы осудили невиновного.

На сей раз Ландрю проиграл. В зале никто и не думает смеяться, напротив. Внезапно все замечают, как в этом маленьком человечке, отчасти занятном, отчасти нелепом, вдруг проступает чудовище. Сознает ли защитник Ландрю, метр де Моро-Жиаффри, в каком невыгодном для себя положении оказался его подзащитный? На этот вопрос ответить невозможно: лицо адвоката непроницаемо.

Среда 23 ноября 1921 года. Идет пятнадцатый день процесса Ландрю.

В течение минувших двух недель состоялось одиннадцать заседаний, показавшихся публике, по-прежнему столь же многочисленной, как и в первый день, невыносимо долгими, ибо, в сущности, преступная карьера Ландрю была трагически и безнадежно однообразной.

Рассмотрев историю первой жертвы, Жоржетты Кюше, суд, естественно, перешел к следующей и рассмотрел все остальные девять в хронологической последовательности. Были выслушаны по порядку все свидетельские показания, касавшиеся исчезновения Терезы Лаборд-Лин, Анжелики Гиллен, Берты-Анны Эон, Анны Колон, Андре Баблей, Селестины Бюиссон, Луизы-Жозефины Жом, Аннетты Паскаль и Терезы Маршадье. Каждый раз все происходило по одной и той же схеме и превратилось в конце концов в своего рода ритуал. Председатель суда задавал одни и те же—или почти одни и те же — вопросы, на которые Ландрю неизменно отвечал, что он лишь занимался коммерцией — скупкой мебели. Когда же его спрашивали, почему эти женщины так легко соглашались расстаться со своей обстановкой и личными вещами, Ландрю ссылался на секретные договоренности, апеллировал к тайне личных отношений, театрально закатывал глаза и восклицал, прикладывая палец к губам.

— Об этом, господа, ни слова, это — святыня… Святыня частной жизни. Ничего не поделаешь! Затем неизменно следовала вереница родственников в трауре. Кое-кто из свидетелей плакал, а Ландрю был все так же невозмутим и горячился лишь по поводу какой-нибудь детали или процессуального вопроса. Но больше он уже не нападал так на свидетелей, как па госпожу Фридманн, очевидно вполне осознав все последствия своего промаха в тот день.

В сущности, все чувствовали, что пора поставить точку. Все эти цифры и даты из пресловутого блокнота уже изрядно надоели и присяжным и публике. Даже сам Ландрю ни у кого теперь не вызывал прежнего интереса. Каждый день было одно и то же, и всем это порядком наскучило.

Однако на сером фоне двух прошедших недель выделялось одно яркое пятно: показания Фернанды Сегре, любовницы Ландрю, в чьей постели оп и был арестован 12 апреля 1919 года. Она вышла и отважно объявила, что по-прежнему любит Ландрю и убеждена в его невиновности.

Растроганным зрителям и судьям она сообщила, что тоже ездила с Ландрю в Гамбэ отдохнуть вдвоем на лоне природы и вернулась оттуда живой и невредимой. А когда ее спросили, не заметила ли она там чего-либо необычного, она твердо ответила;

— Нет, ровно ничего!

Но сегодня, в среду 23 ноября, публика, которая теснится у входа в зал, вновь возбуждена, как в первые дни процесса. Сегодня обвинение попытается доказать виновность Ландрю. Это нелегко. Председатель заявляет об этом с самого начала.

— Что касается убийств, — говорит он, — то тут мы вынуждены ограничиться лишь предположениями.

— Еще бы! — вставляет торжествующий Ландрю. Председатель выдвигает первый довод:

— У вас найдена книга «Великие отравители».

— Помилуйте, господин председатель, нельзя же отравить человека книгой!

Осечка.

Несколько свидетелей показывают, что и в Вернуйе, и в Гамбэ из трубы дома Ландрю временами шел подозрительный дым с тошнотворным запахом,

— Что значит «подозрительный дым»? — недоумевает Ландрю. — А каков, по-вашему, должен быть нормальный дым? Все это досужие деревенские сплетни. Если я действительно убил одиннадцать человек, то не кажется ли вам странным, что никто так и не нашел если уж не целый труп, то хотя бы половину?

— Нет, не кажется, — возражает председатель, — если вы их сожгли или бросили в заросший тиной пруд. А почему же все-таки запах этого дыма мог показаться соседям тошнотворным?

— Откуда я знаю? Может быть, дымоход был не в порядке. Или таковы свойства местного воздуха.

— А что вы жгли?

— Не помню. Я несколько раз за это время устраивал генеральную уборку. Наверно, всякий хлам, тряпки, отбросы.

Слово предоставляется доктору Полю, знаменитому судебно-медицинскому эксперту. Он подверг экспертизе золу из Гамбэ, и его заключение для Ландрю убийственно. Из ста килограммов золы извлечено сто девяносто шесть граммов человеческих костей.

— Откуда эта зола? — спрашивает председатель. Незаметно, чтобы Ландрю хоть сколько-нибудь смутился.

— Во время войны, как известно, не хватало топлива. Приходилось изворачиваться. Чего я только не жег: и комья земли, и сосновые шишки, и каштаны, а золу хранил как удобрение. Вы говорите «костяной пепел»? Это пепел от устричных раковин, господин председатель. Я часто ел устрицы в Гамбэ…

И снова в зале раздаются смешки. Еще одно очко в пользу Ландрю. Однако, когда доктор Поль переходит к следующему пункту своего сообщения, настроение присутствующих резко меняется. Все взгляды прикованы теперь к тому месту, где выставлено странное и таящее смутную угрозу весьма необычное вещественное доказательство: печка Ландрю. Это сооружение довольно скромных размеров, чугунное и изрядно поржавевшее. Оно имеет форму куба, снаружи видны две дверцы и поддувало. Доктор Поль докладывает о некоторых экспериментах, которые он провел.

— В этой печи быстро и хорошо сгорает почти всё, — говорит он, — в особенности жиры. Причем много топлива не требуется: мясо легко горит и прекрасно питает пламя. Я произвел проверку на трупах. Череп горит тридцать восемь минут, а голова целиком, как она есть, с мозгом, с глазами, с волосами, с языком — час сорок. Чтобы сжечь ноги, нужно минут сорок пять.

В зале давно уже никто не смеется.

Доктор Поль рассказывает о костях, обнаруженных в золе. Это была настоящая головоломка. Однако его заключение звучит вполне определенно:

— Это останки трех черепов, пяти ступней и шести рук. Господа, я кончил.

Председатель резко поворачивается к Ландрю:

— На костях обнаружены следы пилы, а в вашем блокноте есть записи о покупках в разное время нескольких дюжин пил.

Чувствуется, что Ландрю напряжен, он почти огрызается:

— Можете ли вы доказать, что у меня в Гамбэ были пилы?

— Да. В куче золы обнаружен обломок пилы. Ландрю пытается вывернуться:

— У меня плохо закрывалась входная дверь. Я отпилил от нее кусок. Пила сломалась… Я бросил ее в кучу мусора, а мусор в огонь…

Одного взгляда на зал достаточно, чтобы понять, что он никого не убедил.

Теперь выступает другой эксперт, профессор Антони, антрополог из Музея естественной истории. Он держит в руке коробку со стеклянными стенками, где лежат обложенные ватой кусочки костей. Коробку передают Ландрю, который, поправив очки, растерянно смотрит на нее.

В зале воцаряется гнетущее молчание, однако вскоре его нарушают зловещие слова метра Лагасса, адвоката одного из истцов:

— Ландрю, вы хотели, чтобы вам предъявили останки ваших жертв? Вот оии1

Ландрю явно не по себе.

— Прошу отметить, что мне это показывают впервые, Я полагаю, что человек, которого обвиняют в столь тяжком преступлении, должен быть заранее ознакомлен с такими серьезными уликами.

Это очень плохой день для Ландрю. Впервые речь конкретно идет об убийствах, и представленные доказательства свидетельствуют о бесспорной виновности подсудимого. И все-таки некоторая доля сомнения — пусть самая ничтожная — остается. Ландрю так ни в чем и не сознался, и, несмотря на все предпринятые поиски, по-прежнему не обнаружен ни один из одиннадцати трупов.

В среду 30 ноября 1921 года, к вечеру двадцать первого дня, процесс Ландрю закончился. Это один из самых долгих процессов в истории французского судопроизводства, но и человек, которого судили, без сомнения, один из крупнейших преступников Франции.

И вот наконец присяжные признали Ландрю виновным, и суд приговорил его к смертной казни.

Но прежде, разумеется, были выслушаны речи прокурора и адвоката.

Обвинительная речь была произнесена накануне, 29 ноября. Заместитель прокурора господин Годфруа нездоров. До последней минуты никто не знал, сможет ли он выступить. Однако Годфруа счел своим долгом явиться в суд в назначенный день и час.

Изложив вкратце факты, на которых строилось обвинение, заместитель прокурора воскликнул:

— Я много размышлял над словами Ламеннэ. Он говорил, что содрогается при мысли, что существуют люди, которые судят других людей. Размышлял я и над слабостью человеческого разума. Но сегодня у меня сомнений нет! И я не опасаюсь судебной ошибки!

В зале мертвая тишина. Никто не шелохнется. Единственное исключение — сам Ландрю: он делает записи. Внезапно обвинитель указывает пальцем на склоненного над бумагами человека и заканчивает свою речь словами:

— Он не заслуживает сострадания! Его виновность очевидна. Он не был милосерден к своим жертвам, почему же мы должны проявить милосердие к нему? Смерть, и только смерть, поверьте мне, единственная кара за совершенные им злодеяния. У этого убийцы нет оправданий. Он войдет в историю криминалистики как тягчайший преступник. Он хорошо знает, кого отныне может молить о прощении — если только ему, некогда певшему в церковном хоре, еще случается иногда обращаться мыслями к богу.

Защитник Ландрю метр де Моро-Жиаффри берет слово сразу же по окончании обвинительной речи, чтобы попытаться как можно скорее рассеять произведенное ею впечатление.

Всем прекрасно известен ораторский талант де Моро-Жиаффри. Но в тот день он превзошел самого себя. В течение целого часа гармоничная и чистая речь, звучный голос и пластичные, сдержанные движения адвоката держат аудиторию в его власти.

Метр де Моро-Жиаффри обращается сначала к прокурору:

— Вы требуете казни,. О, у меня нет сомнений в вашей искренней убежденности! Вы не опасаетесь судебной ошибки?! Страшные слова! Разве не также говорили ваши предшественники, на чьей совести лежит груз подобных ошибок? Они тоже были честными и убежденными в своей правоте служителями закона. Они всегда были чистосердечны, эти люди, чьи подписи стоят под смертными приговорами.

Адвокат приводит афоризм Эрнеста Ренана: «Есть только один способ найти истину—это сомневаться. А когда она найдена — продолжать сомневаться».

Закончить свою речь до закрытия заседания метру, де Моро-Жиаффри не удается. Он продолжает говорить 30-го утром, но, судя по всему, с меньшим успехом, чем накануне. А быть может, публика, отрезвленная вынужденным перерывом, теперь уже не поддается так легко красноречию адвоката.

Однако в недостатке изобретательности его обвинить нельзя: он предлагает версию, согласно которой Ландрю оказывается в роли торговца живым товаром. По утверждению защитника, все десять исчезнувших женщин находятся в данное время в дальних странах, живые и невредимые. Знать же они о себе не дают, боясь позора.

— Заранее прошу простить меня за грубое, но точное выражение, — восклицает адвокат. — Ландрю торговал женским телом. Возможно, эти женщины сейчас в Америке. Теперь вы понимаете, почему они молчат?

Адвокат кончил. Никто ни на секунду не поверил в его версию. Председатель обращается к обвиняемому:

— Ландрю, можете ли вы что-нибудь сказать в свое оправдание?

Ландрю выглядит абсолютно спокойным.

— Да, — произносит он, — я хочу сделать заявление. Господин заместитель прокурора во вчерашней речи обвинил меня во множестве личных недостатков, пороков и даже преступлений. Однако он имел любезность отметить, что во мне все-таки живет одно благородное чувство: привязанность к семье, любовь к детям и к домашнему очагу. Я клянусь этим чувством, что никого не убивал. Вот все, что я хотел сказать.

Публика встречает эти слова ледяным молчанием. Жандармы уводят подсудимого, а присяжные удаляются, чтобы Припять решение по сорока восьми обращенным к ним вопросам. Часы показывают восемнадцать часов 15 минут.

Зал переполнен. Пахнет едой и табаком; во Дворце правосудия стоит тяжелый дух ночного кабаре. Ожидание затягивается. Раздаются выкрики, кто-то, как в театре, топать ногами, требуя, чтобы присяжные поторапливались. Все недоумевают: почему так долго? Наконец спустя три часа они возвращаются. Их старшина зачитывает ответы на поставленные вопросы. На каждый из них отвечено «да», кроме одного — вопроса о наличии смягчающих обстоятельств.

— Введите обвиняемого, — говорит председатель. Ландрю входит, внимательно вглядывается в лица присяжных. Метр де Моро-Жиаффри поворачивается к нему и шепчет какие-то ободряющие слова. Ландрю молча выслушивает вердикт, и судьи в свою очередь удаляются на совещание.

Они появляются через несколько минут. Все встают. Председатель оглашает перечень преступлений Ландрю, а затем объявляет приговор:

— Суд приговаривает вас к публичному отсечению головы на центральной площади Версаля,

Твердым голосом Ландрю говорит:

— Позвольте мне сказать! Произошла судебная ошибка. Я не убийца.

Это его последние слова, произнесенные при публике. Он надевает шляпу и в сопровождении двух жандармов покидает зал суда.

Правосудие свершилось. И все-таки тем, кто присутствовал на процессе, трудно отделаться от тягостного чувства. Не потому, что осталось хоть малейшее сомнение в виновности Ландрю, нет, но в самой личности этого человека было нечто не позволяющее о нем забыть,

В течение трех недель он защищался, не признаваясь ни в чем, демонстрируя изворотливость ума, а подчас и подлинную его силу.

Но дело не только в этом. Смущало еще одно обстоятельство. Двадцать второго ноября трое профессоров-психиатров — Валлон, Рок де Фюрсак и Рубинович — представили заключение о вменяемости Ландрю. Согласно этому заключению, у него не отмечено никаких отклонений: пульс нормальный, рефлексы прекрасные, речь и интеллект хорошо развиты, память выдающаяся.

По их мнению, Ландрю не страдал ни психозами, пи навязчивыми идеями, ни помутнениями рассудка. В нем не обнаружено склонности ни к садизму, пи к извращениям. У него нет пороков, он не пьет, не курит, и его сексуальные потребности, о которых упоминалось в деликатной форме, свидетельствуют лишь о здоровой работе организма.

Ландрю, кстати, отлично подметил, что заключение психиатров — самое слабое место в материалах обвинения. Сразу же после его оглашения он заявил;

— Я хотел бы поблагодарить господ экспертов, ибо ужасающие преступления, в которых меня обвиняют, могли бы быть объяснены только безумием. Если же, как сказано в заключении, я психически здоров, то невозможно признать меня виновным.

Логика, разумеется, порочная, однако она усугубила тягостное чувство, испытываемое присутствующими. Если Ландрю, человек психически здоровый, мог оказаться виновным, значит, то же самое может совершить всякий. Для этого достаточно быть нормальным. Чудовищно нормальным. И распилить на куски одиннадцать человеческих тел, чтобы сжечь их затем в домашней печке…

В субботу 25 февраля 1922 года в 5 часов 30 ми нут дверь камеры распахнулась, пропуская представителей власти. Один из них дотронулся до плеча человека, лежавшего на железной койке.

— Мужайтесь, Ландрю. Мужаться? Ландрю спал. Он уснул под утро, просидев несколько часов за составлением длинного послания заместителю прокурора, где в последний раз заявлял о своей невиновности. И вот его внезапно разбудили.

— Господа, я в вашем распоряжении. Будьте любезны передать мне мою одежду.

На улице еще ночь, холодная и темная. Во мраке едва вырисовываются силуэты семидесяти человек, которые сумели добыть пропуск, чтобы присутствовать при казни.

Ландрю аккуратно складывает свои вещи, рвет какие-то бумаги. Он отказывается от предложенной ему сигареты и стакана рома. Последние его слова— просьба к палачу не стягивать так сильно плечи.

— Ах, таков порядок? Что ж, тогда действуйте! Когда он выходит из тюрьмы, конные жандармы у гильотины отдают честь саблями. Шесть часов 5 минут. Нож гильотины упал.

У этой истории есть эпилог. Почти год спустя, 23 января 1923 года, зал суда в версальском Дворце правосудия превратился в торжище. Здесь происходит аукцион. С молотка идут вещественные доказательства, оставшиеся от процесса Ландрю. Народу собралось не меньше, чем в дни процесса.

В общей куче — небольшая, изъеденная ржавчиной печка, которая на барахолке не стоила бы и пяти су. Здесь она была оценена в пятьсот золотых франков. В конце концов она досталась за четыре тысячи двести., директору Музея восковых фигур.

9. ПРОЦЕСС ТАМПЛИЕРОВ

В самом сердце Верхнего города первые лучи солнца тонут в клочьях тумана, цепляющихся за окруженный башенками донжон,[17]

От узких улочек, вьющихся у подножия замка, поднимается запах горящих смолистых поленьев и навоза. Студеный воздух как будто еще дрожит от топкого и торопливого перезвона колоколов, зовущих к заутрене. В эту пятницу, 13 октября 1307 года, торговцы и ремесленники доброго города Провенз безмятежно просыпаются, не боясь ни несчастливых чисел, ни дурных дней недели. Большие ярмарки в Шампани и в графстве Бри принесли провенцам богатство, сделали их жизнь обеспеченной и тихой, и грубые суеверия давно уже изгнаны из города. Пол защитой своих церквей и шестидесяти колоколен горожане спокойны душой и радостны сердцем.

В это утро, как обычно, они снимают с дверей своих домов и лавок толстые деревянные засовы, а проделав это нехитрое дело, по привычке выглядывают наружу, на темные еще улицы. И вдруг замирают, пригвожденные к месту нелепейшей, но очевидной истиной: мир сошел с ума, у дверей подстерегает несчастье, пятница 13 октября — это и вправду день дьявола!

Они увидели, что по грязной канаве, разделяющей насыпную дорогу, под охраной королевских сержантов и солдат, спотыкаясь, идут небольшие группы пленников. И что это за пленники! Дрожащей рукой перекрестились граждане Провена, когда разглядели на окруженных стражей людях длинные белые плащи с красными крестами. Сомнений нет! Те, кого ведут там в цепях, словно разбойников, — рыцари Христа, славные рыцари Храма Соломонова, всемогущие и таинственные тамплиеры.

Достаточно взглянуть на их лица, чтобы попять: речь идет не о самозванцах или дезертирах, посмевших украсть знаменитые белые плащи и облачиться в них. Эти горделивые, исполненные презрения лица хорошо известны в графстве, где так много орденских командорств и замков. Три из них находятся в самом городе Провене, а сотни других расположены вдоль дорог и тропинок от Куломье до Труа и от Бар-сюр-Об до Сезанна, словно прочертив через леса и ноля причудливые линии обороны. Жителям Бри и Шампани памятны дозоры тамплиеров, разъезжавшие по всему краю: рыцари верхами, за ними пешие сержанты. Ордену принадлежат здесь обширные земли, и он никогда никому не уступает своих владений, а, напротив, непрерывно расширяет их. Его власть распространяется на целые провинции, его западные рубежи стерегут замки в Арагоне, Эстремадуре и Кастилии; и все же он, по-видимому, испытывает особое расположение к этим землям в графстве Шампань, словно хочет вернуться здесь к своим истокам. Ибо история этого края тесно связана с историей ордена. Первым великим магистром и основателем ордена «бедных рыцарей Храма Соломонова»[18] был дворянин из Шампани Гюг де Пен, который более двухсот лет назад, в 1119 году, вместе с горсткой французских рыцарей решил сопровождать паломников в Святую землю, чтобы своим мечом защитить от разбойников и сарацинов, грабивших и истреблявших их. Однако это «ополчение Христово» быстро превратилось в регулярную армию Иерусалимского королевства, основанного Готфридом Бульонским во время первого крестового похода в 1099 году. Преемники Готфрида Баллуин I и Балдуин II пядь за пядью отстаивали королевство от непрестанных вторжений сарацинских полчищ из сирийского и египетского царств. Тогда Гюг де Пен вернулся в Европу, чтобы добиться от папы и государей признания этого ордена монахов-воителей, защитников Иерусалима, Гроба господня и паломников, И опять-таки здесь, в Шампани, нашел он необходимую поддержку. Вначале — у самого графа Шампанского, Гюга де Труа, который оставил свой дворец и замки, чтобы стать одним из первых рыцарей-тамплиеров. Затем — у великого Бернара Клервоского, будущего святого Бернара, добившегося признания ордена на соборе в Труа в 1128 году, а перед этим еще принявшего участие в разработке его устава. Позже, в 1192 году, королем Иерусалима стал Генрих Шампанский. Но королевство было уже неизлечимо больным, и Гроб господень снова оказался в руках сарацинов.

А орден тамплиеров, получив щедрые дары от всех государей и епископов христианского мира, но-степенно превращался в настоящее государство, мощное и богатое: в его распоряжении было пятнадцать тысяч рыцарей, тысячи сержантов, конюших, турко-полов (обращенных в христианство сарацинских воинов), а в его владении — более девяти тысяч командорств. Замков и крепостей на Востоке и в Европе. Жители Шампани испытывали некоторую гордость оттого, что столь древние невидимые узы связывают их край с орденом тамплиеров. Это заставляло их забывать о том, как холодны и надменны бывали подчас рыцари в белых плащах! Их потрясали рассказы о подвигах тамплиеров в Святой земле, где двадцать тысяч воинов-монахов пали с оружием в руках.

Вот почему утром в пятницу 13 октября 1307 года граждане Провена, увидевшие, что солдаты короля Франции Филиппа Красивого посягнули на орден тамплиеров, были ошеломлены и разъярены.

— Будь ты проклят, король Филипп! Пусть отлучат тебя от церкви за твое нечестивое деяние! Смерть фальшивомонетчику.[19]

Шумная, возбужденная толпа уже теснится возле ворот Жуи, ведущих в Верхний город, где содержатся пленники. Прево[20] требует тишины и объявляет, что сейчас будет зачитано послание короля. Все умолкают. Начинается чтение письма:

«Многие лица, достойные доверия, донесли до нас весть о горестном, прискорбном деле, деле, о коем страшно помыслить, о коем постыдно слышать, и эта весть наполнила нас глубоким изумлением, заставила содрогнуться от великого ужаса… Тамплиеры, пав ниже самых скотов, совершили отвратительнейшие преступления, коих лишенный разума скот в похоти своей страшится и избегает. Они отвернулись от Создателя… они забыли Господа своего, они жертвовали демонам, а не Богу…»

Проще говоря, король обвиняет рыцарей-храмовников в содомском грехе, идолопоклонстве и ереси!

После нескольких минут замешательства крики толпы раздаются с новой силой. Эти ужасные обвинения невероятны! Пусть бы еще подобные наветы распускали по кабакам подлые завистники! Но чтобы такое написал король! Какие зловещие замыслы нужно иметь, чтобы прикрываться столь низкой клеветой! Граждане Провена негодуют, они громко выражают свое возмущение. Раздраженный королевский бальи велит захлопнуть тяжелые ворота в крепостной стене, а вокруг квадратного донжона, ставшего тюрьмой, ставят двойную цепь солдат, вооруженных копьями и секирами.

Теперь под руководством монахов-инквизиторов предстоит начать следствие по делу тамплиеров этой области и приступить к необходимым допросам. В Провене и в Париже, в Каркассоне и в Бурже в одно и то же время инквизиторы-доминиканцы, легисты и писцы берутся за работу. С необычайной ловкостью Филипп Красивый ударил по тамплиерам повсюду и одновременно. Солдаты нагрянули во все командорства: от «верховного» орденского замка в Париже, опоясанного укреплениями и увенчанного огромным донжоном, до крохотной, затерянной в горах пиренейской фермы. Были арестованы все члены ордена: от великого магистра Жака де Моле, которого заманили в Париж как раз перед тем, как захлопнуть ловушку, до последнего сержанта, уцелевшего на полях битвы в Испании или в Святой земле. Не пощадили даже братьев-служителей, каменщиков и плотников «святого дела».

Король может быть доволен. Его «охота» удалась па славу. И все же в пятницу утром Филипп Красивый мрачен и раздражителей. Похоже, он не получил того, что хотел. Поговаривают, будто в парижском орденском замке не оказалось никаких сокровищ. В донжоне-хранилище, как стало известно, нашли только небольшую сумму наличными да две книги счетов. Совсем немного для ордена тамплиеров, ставшего банкиром Европы[21]

А приближенные короля раздумывают над происшедшим. Знали ли тамплиеры о том, что готовилось против них? Если знали, то почему не спаслись бегством? Или, во всяком случае, почему не защищались?

Чтобы понять поведение короля Филиппа по отношению к тамплиерам и бездействие рыцарей ордена, слывших грозными воинами, нужно вернуться на несколько лет назад, в 1291 год, когда Сен-Жаи-д'Акр, или Акра, последний вольный город Палестины, был взят султаном египетским.

Рыцари-храмовники сражались в этой заключительной битве. Они покинули осажденный город последними. Под обломками стен командорства, с адским грохотом обвалившихся во время штурма, вместе с тамплиерами остались лежать две тысячи сарацинов. Рыцари с честью вышли из Акры, еще раз подтвердив свою славу неустрашимых воинов.

Но с потерей Святой земли само существование рыцарей-храмовников лишалось смысла. Теперь этим воинам уже не за что было сражаться. Их богатства и могущество стали вызывать тревогу. Их привилегии—они не повиновались и не платили податей ни Одному государю — показались непомерными. Их всегдашняя гордыня уязвляла простонародье. А таинственность, которой они так любили себя окружать, — они исповедовались только орденским капелланам и никогда не допускали посторонних на свои церемонии — вызывала у многих подозрения.

Ими восхищались, их любили, они внушали страх и зависть, их прославляли публично и осуждали втихомолку. Им ставили Б вину то, что, покинув Святую землю, они поселились во Франции, а не отправились в Испанию, чтобы пополнить ряды своих братьев, сражающихся с сарацинами. Люди задавались вопросом: зачем тамплиеры так рьяно заботятся о процветании своих владений, об их увеличении, о развитии торговых связей, об улучшении своей банковской системы?[22]

Непонятно было, зачем они продолжают совершенствоваться в военном деле, вербуют новых сержантов, покупают боевых коней, строят крепости.

Когда все эти толки доходили до сановников ордена, те досадливо морщились и говорили тоном, не терпящим возражений: «Рыцари храма готовятся вновь отвоевать Иерусалим». Это, конечно, не могло быть правдой. Все знали: время крестовых походов миновало. Тамплиерам одним не отвоевать Святой земли. Девять лет назад великий магистр Жак де Моле предпринял вторжение и добрался до Гроба господня, но, не имея подкрепления, вынужден был отступить. Короли Англии, Германии и Франции были слишком заняты расширением собственных владений и укреплением своей власти, чтобы отправиться воевать в Палестину. Зато эти короли с беспокойством наблюдали за тем, как усиливается влияние тамплиеров в Европе. Особенно это заботило Филиппа Красивого, который всячески стремился упрочить свое могущество и представлял себе монархию совершенно по-новому: сильной, централизованной, неподвластной церкви. Осуществлению его замыслов мешала знать, а еще больше — папы, неизменно желавшие «опекать» королей. Пуще всего Филипп Красивый боялся, как бы в один прекрасный день орден тамплиеров не вступил в союз с папой против короля Франции. Действительно, это духовное братство с его сказочным богатством и превосходным войском могло стать регулярной армией римского первосвященника; частая сеть командорств и орденских замков уже была накинута на все христианские королевства Западной Европы.[23]

Король понимал, насколько реальна эта опасность, но не спешил принимать меры. От тогдашнего папы Климента V ничего плохого ждать не приходилось. Король выбрал его за корыстолюбие и безволие. Его возвели в сак в Лионе и поселили во Франции, дабы он не подпал под влияние римских прелатов. Таким образом, у Филиппа Красивого было время поразмыслить о лучшем способе если не уничтожить, то но крайней мере обезвредить орден тамплиеров.

Вначале он попытался прибрать его к рукам. Смиренно обратился он к великому магистру с просьбой сделать его почетным рыцарем ордена. Король Франции — тамплиер! Было ясно, что монарх надеется стать однажды великим магистром, а потом сделать эту должность наследственным достоянием французской короны. Очень вежливо, но твердо Жак де Моле отказался принять короля в число своих рыцарей.

Оскорбленный, но не обескураженный Филипп Красивый вздумал тогда ослабить орден, слив его с соперничающим орденом госпитальеров. Папе Клименту V было поручено довести дело до благополучного завершения. И снова Жак де Моле отказал, столь же вежливо и холодно.

Король не стал требовать от папы возобновления этой попытки. Теперь он решился нанести рыцарям-храмовникам сокрушительный удар. К его политическим неурядицам прибавились трудности финансовые. Не имея больше возможности грабить евреев и итальянских купцов, которых он лишил имущества и выгнал из страны, Филипп Красивый не мог вернуть тамплиерам значительные суммы, взятые у них в долг. Велико было искушение пополнить королевскую казну из сокровищницы ордена.

Один из советников короля, Гийом де Ногаре, уговорил его больше с этим не тянуть. Следует признать, что доводы Ногаре были весьма убедительны. Недавно он открыл яд, способный разом покончить с орденом тамплиеров.

Занятная личность этот Гийом де Ногаре. Проницательный юрист, тонкий психолог, человек без предрассудков, обладатель бычьей шеи и хрипловатого голоса, он примелькался в коридорах королевского дворца на острове Сите. Родом с верхней Гаронны, некогда обучавший праву в Монпелье, он — потомок катаров или «патаренов»,[24] как их называют на юго-западе Франции. Его дед был отправлен на костер инквизицией, и Ногаре ненавидит церковь лютой ненавистью. В продолжение всего царствования Филиппа Красивого он будет вдохновителем его антиклерикальной политики. Отлученный от церкви предыдущим папой, Бонифацием VIII, которого он держал под арестом в папском дворце в Апаньи, он относится к уничтожению ордена тамплиеров как к своему кровному делу.

И действительно, все ведь началось у Ногаре, в его парижском особняке, серым и хмурым осенним утром. Слуга докладывает Ногаре, что его желает видеть некий Эскен де Флойран. Ногаре о таком никогда не слышал, но, судя по имени, он приехал с юга! Он велит впустить посетителя.

Два часа спустя этого человека, закованного в цепи, выводят через потайную дверь. Прево грубо втаскивает его на лошадь. Небольшая кавалькада тут же пускается в путь, окружив пленника плотным кольцом. Они останавливаются лишь для того, чтобы сменить лошадей и поспать час-другой, скачут днем и ночью, усиленным маршем продвигаясь к Лангедоку.

На следующей неделе Эскена де Флойрана помещают в королевскую тюрьму в Тулузе, в камеру, где сидит горожанин, приговоренный к смерти, за убийство. Становится известно, что де Флойран— бывший тамплиер, бывший командор монфоконский, исключенный из ордена за «убиение одного из братьев». Как сообщили начальнику тюрьмы, де Флойран приговорен королевским судом к смерти. Ни Флойран, ни его сосед по камере не услышат напутствия священника— осужденным за убийство церковь отказывает в отпущении грехов.

Наступает день казни, и узники, как и следовало ожидать, исповедуются друг другу. Но признания командора монфоконского столь чудовищны, что перепуганный горожанин зовет стражу и сообщает начальнику тюрьмы о мерзостях интимной жизни и богохульстве тамплиеров, которые открыл ему сосед. Дело настолько серьезное, что о нем решают доложить королю. Ногаре быстро получает аудиенцию. Несчастный смертник, которому обещано помилование, прилежно повторяет перед Филиппом Красивым все, что услышал от тамплиера: рассказы об идолопоклонстве, отречении от Христа, кощунственных поцелуях. Впоследствии эту длинную и грязную историю будут бесконечно, до одурения, пересказывать все бальи и инквизиторы королевства, по в первую минуту она не убеждает короля. Он приказывает привести во дворец Эскена де Флойрана, сознавшеюся в столь ужасных грехах. Флойран подтверждает свои признания. Однако он говорит, что вовсе не был арестован, не был приговорен к смерти,

Весь этот спектакль придумал Гийом де Ногаре, у которого он попросил помощи и защиты после изгнания из ордена, — придумал для того, чтобы разоблачить перед всеми сатанинские нравы рыцарей-храмовников.

Филиппа Красивого не проведешь. Он сразу узнал «почерк» своего советника. И все же, понимая, какие выгоды сулит ему создавшееся положение, он делает вид, будто потрясен мнимой искренностью бывшего командора. Он тут же приказывает Ногаре выслать копию «исповеди» папе Клименту, а Эскена де Флойрана отправляет в Испанию, чтобы тот сам повторил ее перед королем Арагонским.

Но к несчастью для Филиппа, ни римский первосвященник, ни король Арагонский, не попадаются на удочку. Первый наотрез отказывается начать следствие по этому делу. Что до второго, то он спешит предупредить тамплиеров о готовящемся заговоре.

Король разочарован, однако Ногаре не собирается складывать оружие. В глубокой тайне он набирает целые отряды «песенников», щедро платит им и рассылает их по всем дорогам королевства. Несколько месяцев эти менестрели, сказители и труверы распространяют самую гадкую клевету о рыцарях Белого плаща. Слухи растут, множатся, усиливаются настолько, что папа вынужден перейти к действию. Весной 1307 года он вызывает Жака де Моле с Кипра, где тот готовится к новой высадке в Сирии.

Вскоре великий магистр, сопровождаемый высшими сановниками ордена, с блестящей свитой рыцарей в богатом вооружении, туркополов и черных рабов прибывает во Францию. Тамплиеры хотят предстать во всем своем могуществе и показать, с каким пренебрежением они относятся к оговору. Однако Гийома де Ногаре это нисколько не смущает. Он добился своего. Великий магистр попал в ловушку: он вернулся в королевство. Наступление на орден тамплиеров можно начинать.

Теперь все пойдет очень быстро. Двадцать третьего сентября Гийома де Ногаре назначают канцлером вместо архиепископа Нарбониского, отказавшегося судить тамплиеров. Двадцать четвертого сентября новый канцлер собирает в Мобюиссоне главных советников короля, инквизиторов и епископов. В конце бурного заседания принимается решение: все члены ордена — сановники, рыцари, капелланы, сержанты и братья-служители — будут арестованы и преданы в руки инквизиции для расследования их преступлений. Операция назначена на пятницу 13 октября, на 6 часов утра.

Что было дальше, уже известно. Тамплиеры, которых, разумеется, обо всем предупредили, не вняли предупреждению. Сказалась ли тут их безмерная гордыня или же, в сознании своей правоты, они рассчитывали па заступничество папы?

Так или иначе, но в пятницу 13 октября, успел укрыть свои архивы в надежном месте,[25] воины-монахи без всякого сопротивления следуют за королевскими прево и бальи. Устав ордена гласит: тамплиерам запрещается применять оружие против христиан. Этому уставу они останутся верны до конца вопреки всему.

Процесс, который начнется 13 октября 1307 года, будет самым длинным и самым таинственным процессом, какой только можно себе представить. Он продлится семь лет и так и не позволит с уверенностью ответить на вопрос: виновны или невиновны были тамплиеры?

Четырнадцатого октября 1307 года в Париже идет мелкий леденящий дождик. Островерхие дома на берегах Сены, тесно прижатые друг к другу, тонут в серой дымке. Над рекой виднеются высокая кровля собора Парижской богоматери и зубчатые башни королевского дворца, указывая лодочникам путь к острову Сите. На правом берегу, далеко за городской стеной, под защитой собственных укреплений, возвышаясь над крышами и колокольнями, огромный донжон орденского замка выставил свои башенки, усеянные бойницами.

Но в это субботнее утро вокруг замка не видно широких белых плащей рыцарей-храмовников и черных плащей сержантов. Вместо них ходят дозором королевские солдаты, обмениваясь солеными шуточками с собравшейся под стенами толпой.

Накануне ранним утром в «верховный» орденский замок ворвался хорошо вооруженный отряд, которым командовал сам канцлер королевства Гийом де Ногаре. Находившиеся в замке сто сорок тамплиеров не оказали никакого сопротивления и были заключены в их же собственную тюрьму. Среди них был и великий магистр Жак де Моле.

После этого под стенами орденского замка разыгралось разнузданное языческое празднество, напоминающее праздник шутов в рождественскую ночь, когда после мессы толпа мужчин и женщин всех сословии врывается в собор и предается там блуду и пьянству. Именно так случилось и вчера: как только разнесся слух, что вооруженный отряд проник в резиденцию ордена, парижане бросились в замок, чтобы принять участие в кощунстве. Людям хотелось отомстить тамплиерам за их суровость и спесь. Толпа пускалась в погоню за теми, кто пытался бежать, ловила их, избивала и жалких, истерзанных вручала королевским прево. Из погребов выкатили бочки, и кино полилось рекой. Кухни были разграблены. Всю ночь народ пировал на улицах при свете факелов, И на следующее утро, несмотря на дождь, люди теснились вокруг костров, разведенных под открытым небом. Пьяницы храпели на голой земле. Публичные девки, надев белые рыцарские плащи, отплясывали непристойные танцы, а увешанные серьгами цыганки били в тамбурины. Б огонь летели вязанки хвороста. Женщины несли котелки с горячим вином и разливали его в подставленные кружки, а вокруг бесновался пляшущий хоровод.

Крики и смех были слышны в самом сердце замка, в подземельях большой башни, по туда они доносились приглушенно, неясно. Сержантов и братьев-служителей согнали в большую сводчатую залу. А сановников и рыцарей разместили в одиночные камерах. Со вчерашнего утра они не получали пищи. Никто не пришел к ним. Никто не объяснил причин внезапного ареста и незаконного заключения. Время от времени они слышали шаги в переходах, звон оружия, скрип замка, порой вдалеке — голос одного из братьев, горячо спорящего с теми, кто его уводил, И снова наступала тишина, нарушаемая лишь далеким гомоном праздника да глухими ударами колокола, отсчитывающего часы.

Ангреган де Мильи прохаживается по камере, плотнее запахивается в свой зимний плащ. Это длинная белая накидка, подбитая мехом и украшенная на груди лапчатым крестом. Он все-таки успел надеть ее вчера утром, когда королевские солдаты ворвались в дормиторий. А тех братьев, которые спали ближе к дверям, вытащили из постелей в исподнем. И в таком срамном виде их вытолкали во двор, А потом бросили в темницу без всяких объяснений, как простых холопов. Де Мильи в бешенстве сжимает кулаки. С тех пор как двадцать лет назад он стал рыцарем-храмовником, его ни разу так не оскорбляли. Даже сарацины, захватившие его в плен в Акре, относились к нему с большим уважением. Зря он тогда бежал из плена. Лучше было умереть с остальными смертью мученика, чем теперь видеть, как люди короля французского обращаются с тобой словно с разбойником. Вдруг слышится скрип ключа в замке. Дверь открывается. Два солдата и сержант знаком велят ему следовать за ними.

— Объясните вы мне наконец, в чем дело? — гневно восклицает Ангеран де Мильи.

Стражники исподлобья глядят на пего пустыми глазами и молчат. Нет, из этой солдатни слова не вытянешь. Рыцарь пожимает плечами и твердым шагом направляется к выходу.

Высокий, широкоплечий, с коротко остриженными волосами, он кажется воплощением силы и сдерживаемого гнева. Солдаты предусмотрительно держатся на расстоянии, выставив копья вперед. Вот шествие пересекает двор, отделяющий донжон от резиденции великого приора. Направо—конюший. Возле них широко распахнутые ворота, Ангеран де Мильи замедляет шаг. Он без труда мог бы обезоружить стражу. Его лошадь здесь, совсем рядом. Может быть, это она сейчас храпит и бьет копытами в стойле. Лишь несколько десятков метров отделяют его от свободы. Мышцы напрягаются, по лицу пробегает судорога. Он уже готов обернуться и выхватить копье у ближайшего солдата, как вдруг ужасный, нечеловеческий крик пригвождает его к месту. Этот предсмертный вопль, который доносился со стороны церкви, из крипты, перешел в жуткий стон, потом оборвался, сменившись долгим, бесконечно долгим хрипением… Ангеран де Мильи чувствует, как на его бороду скатываются крупные капли пота. Он все понял. И впервые в жизни его охватывает страх. Ноги делаются ватными, по всему телу разливается странная слабость. Когда сержант велит ему идти вперед, он должен сделать над собой сверхъестественное усилие, чтобы не пошатнуться; перед дверью крипты ждут другие братья, мертвенно-бледные, с Искаженными лицами, расширенными от ужаса глазами.

— Брат Ангеран де Мильи, подойдите ближе и не бойтесь, мы собрались здесь, чтобы выслушать вас во имя божье.

Человек, обратившийся к рыцарю с этими словами, невелик ростом. Его круглое, жирное лицо утопает в откинутом капюшоне грубого сукна. Это монах-доминиканец.

— Готовы ли вы ответить на наши вопросы и клянетесь ли говорить правду без какого-либо принуждения?

Позади этого доминиканца на скамье сидят другие, с поднятыми капюшонами. Сколько их? Похоже, пять или шесть. Де Мильи не мог бы ответить точнее, его глаза еще не привыкли к темноте. Крипту освещает только один церковный канделябр, свечи в нем коптят и потрескивают. В отбрасываемом канделябром круге света видны два писца, сидящие за дубовым столом. А за ними движутся какие-то тени. По-видимому, это королевские легисты или бальи, они греются возле большой жаровни. Снова раздается голос доминиканца, сиплый и неприятный.

— Брат, уж не утратили ли вы дар речи, что не отвечаете на мои вопрос?

Ангерану де Мильи трудно дышать. Ярость побеждает страх. Он теряет самообладание.

— Я не обязан давать отчет никому, кроме капитула и великого магистра нашего ордена! Кто вы такой, чтобы допрашивать меня?

— Я Гийом Эмбер, великий инквизитор Франции и духовник короля, выступаю от имени его святейшества папы Климента V…

— Ложь!..

Де Мильи дает волю гневу. Он кричит, и от этого ему становится легче.

— …Ложь!.Монсеньор папа не потерпит, чтобы с рыцарями Храма обращались так, как это делаете вы.

Инквизитор встал, лицо его налилось кровью, голос стал сварливым.

— Согласны вы отвечать или нет?

— Покажите приказ монсеньора папы, письмо, написанное его рукой, и я буду вам отвечать.

Рыцарь уже раскаивается в том, что произнес эти слова. По знаку инквизитора из темноты возникают двое и приближаются к нему. Это коренастые люди в темных капюшонах, с широкими багровыми лицами.

— Снимите с брата плащ и приготовьте его как положено, — говорит монах. — Может быть, тогда он будет не столь высокомерен.

И вот пряжка плаща отстегнута, сорвано исподнее, Ангеран де Мильи, красный от стыда, остается в одной рубашке, руки крепко связаны за спиной. Его снова охватывает страх. Там, у жаровни, он только что заметил раздвижной «станок» со сложной системой веревок и блоков, расчленяющих человеческое тело, а также всевозможных размеров «испанские сапоги»: когда-то он служил в Кастилии и видел, как в них ломали ноги сарацинам.

Раздается резкий голос инквизитора:

— Брат де Мильи, вам надлежит по доброй воле или по принуждению ответить на следующие вопросы: как вас посвятили в рыцари Храма? Приказывали ли вам после церемонии отречься от Христа? Раздели ли вас потом и целовали ли вас пониже спины? И предложили далее совершить содомский грех? А потом опоясали шнурком, снятым с некоего диавольского истукана, которому поклонялись древние? И наконец, правда ли, что ваши капелланы во время мессы умышленно не приобщают святых тайн?

Тамплиер застывает от возмущения:

— Это недостойные вопросы! Я не буду отвечать. Инквизитор тяжело поднимается и с выражением величайшей скуки на лице шаркающей походкой приближается к столу, за которым сидят писцы. Несколько минут он роется в кипе протоколов, наконец найдя нужную бумагу, направляется к де Мильи:

— Правильно ли я предположил, возлюбленный брат мои, что в отличие от большинства тамплиеров вы немного умеете читать?

Злая ирония инквизитора приводит рыцаря в ярость.

— Мы солдаты, а не писцы! — гордо отвечает он. — Если у меня нашлось время научиться читать, то это потому, что я был тяжело ранен в Святой земле и долгие месяцы прикован к постели.

— Мне нужно только, чтобы вы смогли разобрать несколько слов, — говорит инквизитор. — Остальное меня не интересует.

Он велит принести свечи и подносит бумагу к глазам тамплиера.

— Благоволите заметить, что перед вами — протокол допроса вашего магистра, Жака де Моле.

Де Мильи внимательно читает первые строки и утвердительно кивает. Монах несколько секунд смотрит на него, затем произносит охрипшим голосом:

— А теперь послушайте, какие показания дал здесь ваш магистр, не будучи принужден к этому пыткой.

Он выдерживает паузу, снова глядит на де Мильи и принимается читать:

«Вопрос: Как вас посвятили в рыцари ордена тамплиеров?

Де Моле: Меня посвятил рыцарь Юбер де Пенро в городе Боне около сорока лет тому назад. Сначала я дал обет соблюдать различные правила и пункты устава ордена, затем на меня надели плащ. Далее брат Юбер велел принести бронзовый крест с изображением Христа и велел мне отречься от Христа, изображенного па этом распятии. Против воли я сделал это. Затем брат Юбер велел мне плюнуть на крест, а я плюнул на землю.

Вопрос: Сколько раз это было?

Де Моле: Только один раз, я хорошо помню.

Вопрос: Когда вы произнесли обет целомудрия, намекнули ли вам, что вы должны вступить в плотскую связь с другими братьями?

Де Моле: Нет. И я никогда этого не делал.

Вопрос: Посвящение других братьев происходило точно так же?

Де Моле: Не думаю, чтобы церемониал моего посвящения отличался от общепринятого, а мне самому не слишком часто приходилось руководить этим церемониалом. После посвящения я обычно просил моих помощников отвести новообращенных в сторону и повелеть им сделать что полагается, Я хотел, чтобы они совершали поступки, некогда совершенные мной, и…»

— Замолчите! Хватит! Не хочу больше слушать! Ангеран де Мильи смертельно побледнел. Под глазами появились темные круги, губы дрожат.

— Это невозможно, — говорит он. — Только не магистр! Он не мог! Вы не имеете права!.. Вы сломили его пытками…

— Мы не применяли к нему никакого воздействия или принуждения! — громовым голосом восклицает инквизитор. — Он признался по доброй поле, ради спасения своей души и вы правильно сделаете, если поступите так же! Не запирайтесь! Вам больше нечего скрывать и защищать! Ваш орден преступен. Ваша тайна раскрыта. Настало время покаяться. Отвечайте па мои вопросы! Приказываю вам…

Де Мильи выпрямляется во весь рост. Внутри у него все холодеет от страха, по он говорит — против воли, вопреки себе, говорит раздельно и громко:

— Повторяю, отвечать я не имею права. Я связан обетом. Я поклялся хранить в строжайшей тайне все, что касается нашей жизни. Только капитул может освободить меня от обета. Даже великий магистр не имеет права действовать или говорить без ведома капитула. Настаивать бесполезно, вы ничего от меня не добьетесь,

Инквизитор Гийом Эмбер с усталым видом опускается на скамью. Два палача хватают де Мильи и волокут в другой конец крипты. С него срывают рубашку. Теперь он совсем нагой. Он стучит зубами. Он уже не чувствует своего тела…

Когда рыцарь Ангеран де Мильи приходит в сознание, у него раздроблены обе ноги, раздавлены пальцы рук, на груди следы раскаленного железа. Боль пронзает все тело, наваливается нестерпимой тяжестью, тошнотворно разбухает под черепом. Виски заливает холодный пот. Он так и не заговорил, но силы его на исходе. Сердце бьется слишком быстро, дыхание перехватывает, горло горит— так много он кричал. Под закрытыми веками вспыхивают огромные цветные пятна, от них кружится голова. Но ему нельзя открывать глаза. Это единственная возможность еще на несколько мгновений ускользнуть от палачей.

А вокруг продолжает разыгрываться гнусная пародия па правосудие. Под сводами крипты глухо, как из бочки, раздается голос великого инквизитора; «Вы совершили это в душе или только па словах?.. Сколько раз?.. Случилось ли присутствовать при посвящении других братьев?.. Точно так же?.. Откуда вы знаете?..»

Пятидесятилетний сержант Пьер де Тортвиль дает показания плаксивым, ноющим голосом:

— …Он велел мне отречься от того, кто был изваян на распятии и трижды плюнуть. Потом, опять-таки по его требованию, я поцеловал его пониже спины, в пупок и в губы…

У Ангерана де Мильи еще хватило сил зарычать от гнева. Если б у него были целы руки, с каким удовольствием придушил бы он сейчас брата де Тортвиля. Каждое его слово — как удар кинжала. Не в силах больше терпеть это хныканье, Ангеран бросает быстрый взгляд на допрашиваемого. Перед ним старик. Истощенный, дрожащий в лихорадке, с перекошенным от страха лицом. Ангеран снова закрывает глаза. Место Тортвиля занимает другой. Голос его звучит громче, увереннее. Ангеран узнает его но выговору. Это брат Матье де Буа-Одмар, магистр клишийский. Настоящий рыцарь, отважный соратник. Ангеран прислушивается.

Инквизитор: Где вы приняли посвящение?

Брат Матье: Я был посвящен братом Жатюм де Тур в городе Ланьи-ле-Сек, в епископстве Мо…

Инквизитор: Как это происходило?

Брат Матье: Меня облачили в плащ, а потом брат Жан отвел меня в сторону и, показав мне крест с изображением господа нашего Иисуса Христа, спросил, верю ли я в то, что изображенный здесь суть бог. «Да, верю», — отвечал я. Тогда брат Жан приказал мне отречься от Христа. «Никогда!» — ответил я. Тогда он бросил меня в темницу и продержал там до самой вечерни. Видя, что мне грозит смертельная опасность, я сказал, будто готов исполнить волю брата Жана и попросил меня выпустить. Меня тут же выпустили, и я трижды отрекся. Не помню, плевал я на крест или нет. Я был так потрясен отречением, что не сознавал своих поступков.

Ангеран де Мильи потрясен. На этот раз мужество покинуло его. Как братья могли сказать такое? Как они могли столь вопиюще нарушить обет? Как могли уступить инквизитору, если им не успели еще даже показать орудия пытки? И внезапно Ангеран понимает, что причина этой низости — он сам. Вид его изувеченного тела лишает братьев мужества и самообладания. Он не должен оставаться здесь. С этим пора кончать.

Когда палачи вздернули на дыбу Ангерана де Мильи, он испустил такой страшный вопль, что лошади забились в конюшне, а празднество у стен замка прервалось.

К концу дня 14 октября 1307 года королевский бальи публично зачитывает признания тамплиеров. Из ста сорока человек, арестованных в Париже, добровольно или под пыткой заговорили сто тридцать шесть. Этому не могли поверить даже враги ордена. А тс, кто собирался его защищать, были обезоружены. Рыцари самого знаменитого и почитаемого орде-па словно получали удовольствие, бесславя его и забрасывая грязью. Только папа Климент V ничего не желал об этом слышать. Не то чтобы он жалел тамплиеров. Но, арестовав их своей волей и предлагая другим европейским государям сделать то же самое, Филлип Красивый слишком явно посягнул на права римского первосвященника. Климент V не мог смолчать. Он должен был нанести ответный удар.

Кончилась сырая, холодная осень, выпал снег, притупляющий страдания. В начале января 1308 года необъятный белый покров, одевший холмы и поля, принес в темницы немного света; подавленные голодом и пытками тамплиеры почувствовали, как к ним понемногу возвращается мужество.

«Монсеньор папа» — так называют его воины-монахи, — соизволил ими заняться. Нет, конечно, он не встал на их защиту, как они вправе были надеяться.

Более того, on официально узаконил их арест и предписал другим государям христианского мира последовать примеру Филиппа Красивого. Но Климент V желает, чтобы повсюду, в том числе и во Франции, тамплиеров судил духовный суд. Это означает, что папа не доверяет правосудию короля, и «признания», вырванные у тамплиеров, не слишком-то его убедили. Он направил в Париж двух кардиналов, Бсранжера Фредоля и Этьена де Сюизи, поручив им начать дополнительное следствие и допросить узников от имени папы. Филипп Красивый вынужден был принять легатов и приказал Гийому де Ногаре выдать обоим пропуска, открывающие доступ к тамплиерам. Канцлер скрепя сердце повиновался, и двери темниц распахнулись перед посланцами папы,

Одиннадцатого января 1308 года в замке тамплиеров царит тишина. Исчезая за горизонтом, солнце бросает розовый отсвет на заснеженные кровли. С верхнего этажа башни Цезаря бывший досмотр-шик ордена тамплиеров во Франции Гюг де Пейро видит в окно, как в Париже зажигаются первые факелы.

Неделю назад его перевели из подземной тюрьмы в холодную комнату под сводами, и с тех пор он жадно созерцает вновь обретенные картины обычной человеческой жизни: вот за стеной хозяйки берут воду из колодца, вот во дворе подковывают лошадей, вот среди огородов тащатся по ухабистой дороге тяжело груженные телеги… И все кажется ему восхитительно новым.

Он уже не думал, что когда-нибудь выберется из каменного мешка. После четырех месяцев тюрьмы, лишении, пыток и издевательств все надежды его оставили. Он привык к ученым спорам, к совместному принятию решений на капитуле, к строгому соблюдению устава и, оказавшись один перед инквизиторами и королевскими бальи, почувствовал себя слабым и безоружным. Чтобы его перестали мучить, он послушно выполнил все требования палачей. Он раскрыл им действительно существующие орденские статуты и подтвердил существование вымышленных. Заявил, что видел и трогал идола с человеческой головой на собрании капитула в Монпелье, а потом тайно поклонялся этому идолу, как и все сановники ордена. Слово в слово повторял за королевскими законниками нелепейший бред, надеясь, что других братьев оставят в покое, что вопли и стоны истязуемых наконец прекратятся. Сколько раз умолял он великого инквизитора Гийома Эмбера: пусть допрашивает только сановников, пусть не трогает несчастных рыцарей и сержантов. Но страшный хор стенаний и криков раздавался четыре месяца и кончился лишь несколько дней назад — в день, когда посланцы Климента V прибыли в парижский орденский замок,

И все же нельзя с уверенностью сказать, что пытки не продолжаются — там, за рекой, в западной башне дворца, где король держит собственных палачей. Об этом упорно твердят сержанты, которые работают на кухне н разносят узникам еду.

Гюг де Пейро долго смотрит в сторону острова Сите, н нутро его гложет страх, ставший теперь постоянным спутником. Но надвигается вечер, и в темноте уже ничего не разглядишь. Вот и шпиль Сент-Шапель растворился во тьме.

— Возлюбленный брат, вас ждут…

Гюг де Пейро вздрагивает. В проеме двери между двумя вооруженными сержантами стоит монах-инквизитор. Досмотрщик Франции, задремавший на молитвенной скамье у окна, сразу вскакивает, сердце у него бешено бьется.

«Нет, мне не солгали, — думает он, — пытки продолжаются. Король хочет убить нас, чтобы папа не смог нас услышать». Пейро вытирает влажные ладони о плащ и оглядывается, ища глазами что-нибудь такое, что можно было бы взять с собой, что охраняло бы его. Но у него больше ничего нет. Ни распятия, ни образков, ни четок. Как и у других братьев, у него все забрали. Moнax знаком велит ему идти первым. На ступеньках винтовой лестницы скользко. Тамплиер шатается, держится за стену, едва не шагнул мимо ступеньки, но сохранил равновесие, на минуту остановился — так дрожат у него ноги, затем, чуть не скатываясь, пошел дальше, неловкий и жалкий. У подножия лестницы ждет кузнец-тамплиер — подковав лошадей, он возвращается в свою камеру. При виде исхудалого, шатающегося старца кузнец бросается ему навстречу и помогает одолеть последние ступеньки.

— Возлюбленный брат, не вы ли рыцарь Гюг де Пейро?

— Да, это я.

Кузнец удивленно смотрит на бывшего досмотрщика. Он с трудом узнал того, кто был самым почитаемым и влиятельным сановником ордена. Вдруг он всовывает ему в руку кусочек воска.

— Возьмите эту табличку. Она от нашего магистра. Когда прочитаете, передайте другому рыцарю.

Кузнец уже исчез. Монах и сержанты ничего не заметили и ведут Гюга де Пейро через главный двор к резиденции великого приора. Окна комнат, где прежде помещались сановники, освещены. Входная дверь широка распахнута. В коридорах бегают слуги с кувшинчиками вина, славно пахнет жареным мясом. Звук шагов заглушают пушистые восточные ковры. Степы увешаны шпалерами нежных цветов. На резных балках потолка играют отблески сотен свечей. Старый тамплиер глядит как зачарованный: в этой обстановке он прожил долгие годы, но сейчас ему кажется, что он попал в какой-то другой мир. Непонятно, почему он здесь. Только бы не угодить в новую западню. Голова слегка кружится. Мысли заняты табличкой, которую ему только что передали. Хотелось бы остаться одному и прочитать ее. Но зачем его вытащили из камеры? Зачем привели сюда? Все так запутано. Почва уходит из-под ног. Волнение слишком сильно, ему нужна передышка. Необходима…

И вдруг он вспомнил. Там, в конце коридора, есть маленькая молельня со статуей богоматери. Пресвятая дева защитит его. «Мария, звезда морей…» Так молятся тамплиеры, попав в беду. Гюг де Пейро ощущает прилив бодрости. Он говорит доминиканцу:

— Скажите же, наконец, с кем я должен встретиться?

— Вы узнаете это через несколько минут, возлюбленный брат мой. Вам придется подождать.

— Если так, я хотел бы собраться с мыслями в моей молельне, это здесь, рядом.

Монах не видит к тому никаких препятствий. Он первым заходит в маленькую молельню, проверяет, нет ли из нее другого выхода. Затем удаляется, оставив тамплиера одного.

Гюг де Пейро сразу же подходит к канделябру и принимается читать надпись на восковой табличке; «Знайте, что всем вам предстоит увидеться с кардиналами, посланцами папы. Откажитесь от своих показаний, как это сделал я и как сделают остальные братья».

На воске печать Жака де Моле. Значит, письмо действительно написано великим магистром. Бывший досмотрщик Франции несколько минут остается в задумчивости, потом падает на колени, закрыв лицо руками.

На столе — княжеский обед. Обилие дичи, всевозможные паштеты, серебряные кубки и кувшинчики с вином.

Однако пирующих всего трое, в они так увлеченно беседуют, что забытое ими жаркое остывает. Двое из них, сидящие спиной к камину, где трещат поленья, одеты в кардинальский пурпур, а тяжелые подбородки и кирпично-красный цвет лиц обличают в них любителей доброго бургундского. Это папские легаты Беранжер Фредоль и Этьен де Сюизи. Третий — Гюг де Пейро: кардиналам пришла несколько странная мысль вывести его из тюрьмы и пригласить на обед.

— Мы ни в чем не виноваты! Все наши признания сделаны под диктовку инквизиторов! Обращаться так с рыцарями — недостойно…

Бывший досмотрщик Франции говорил горячо и страстно. Сейчас он защищал свои орден перед эти-ми кардиналами с таким же красноречием, с каким прежде был вынужден чернить его перед палачами. Но слова его произвели на папских легатов гораздо менее сильное впечатление, чем зрелище, которое он собой являл. Щеки ввалились, па скулах от вина выступили красные пятна, глаза лихорадочно блестели, он возбужденно размахивал исхудалыми руками, путаясь, в мятом грязном плаще.

— Спасите нас, монсеньоры! Спасите нас от короля Франции, алчущего нашей гибели! Верните нам права и имущество! Мы используем их во благо, как делали всегда, и покаемся во всех наших прегрешениях, во всем, в чем мы виновны перед вами…

Услышав эти мольбы от человека, некогда столь гордого, кардиналы были потрясены больше, чем хотели бы признаться. Они затаили гнев на Филиппа Красивого, сломившего страхом этот орден, чье мужество давно стало легендой.

На следующий день они выслушали Жака де Моле и его рыцарей, собравшихся в орденской церкви. Все громогласно заявили о своей невиновности, впервые за четыре месяца решившись смело взглянуть в лицо инквизиторам и палачам. Папские легаты допросили также многих свидетелей, королевских сержантов и солдат, помогавших палачам.

Доклад кардиналов ужасал; из него явствовало, что тридцать тамплиеров умерло под пыткой, что все признания были вырваны у обвиняемых жесточайшим насилием и что поведение инквизиторов недостойно духовных лиц.

Потрясенный свидетельством тамплиеров и докладом своих легатов, папа в начале февраля 1308 года принимает решение лишить инквизицию полномочий, объявить недействительной всю следственную процедуру против тамплиеров и забрать дело в свои руки. Рыцари ликуют. Им кажется, что они спасены. Из всех тюрем к небу уже возносится благодарственная молитва: «Мария, звезда морей, приведи нас в спасительную гавань!..»

Двадцатого августа 1308 года возле башни Кудре в Шинонской крепости удвоен караул, а все входы в крепость строго охраняются. Королевские солдаты протыкают копьями сено, доставленное крестьянами. Потом волы неспешно везут телеги через двор и становятся в ряд у амбара, со стороны донжона, а вокруг разносится запах свежескошенного сена.

Гюг де Пейро подходит к единственной бойнице. Через которую в его камеру проникает свет, и пытается разглядеть, что происходит снаружи. Но отверстие бойницы наполовину заложено кирпичами, и ему виден лишь кусочек голубого неба да высокие тополя, качающиеся на ветру.

Тогда бывший досмотрщик Франции, важный сановник ордена тамплиеров, медленно возвращается к своему табурету и принимается разбирать надписи, которые оставили на стене братья, в течение почти года сменявшие друг друга в этой камере. Каббалистические знаки, символические рисунки, тайнопись тамплиерских банкиров рассказывают здесь одну и ту же повесть: о смерти, о пытках, об отчаянии — и шлют проклятия «королю, господину нашему» и «монсеньору папе».

Ибо рухнули безумные надежды, которые породило в начале года решение Климента V отнять полномочия у инквизиторов, производивших следствие по делу тамплиеров. Это решение так и не было выполнено: церковный суд не состоялся, протоколы с признаниями, вырванными под пыткой, уничтожены не были, а узники, все до единого подлежащие передаче Клименту V, по-прежнему находятся в темницах Филиппа Красивого.

Совершенно очевидно, что его святейшество сам в плену у короля. Его резиденция находится в Пуатье, в королевских владениях, и там у него нет достаточно просторных и надежно охраняемых помещений, чтобы содержать всех тамплиеров. В самом деле, разве недавно один сановник не сбежал из тюрьмы папской курни? Поэтому-то Филипп Красивый объявил, что будет содержать пленников, как и прежде, у себя, но от имени папы и за его счет!

Тамплиеры подавлены: они знают, что не смогут по — настоящему защищаться, пока находятся в руках короля. Нажим и угрозы усиливаются. С каждым днем нагнетается страх. Те, кто не заговорил под пыткой, найдены повешенными в своих камерах. Те, кто опроверг свои показания, умерли загадочной смертью во время перевозки из Парижа в провинции: одни, по утверждению бальи, покончили с собой, других при попытке к бегству застрелили королевские лучники.

Что же касается Гюга де Пейро, то с того памятного январского вечера, когда он обедал с папскими легатами, кардиналами Беранжером Фредолем и Этьеном де Сюизи, желавшими начать новое следствие, он уже не мог спать спокойно. На следующий же день он снова оказался в камере и был подвергнут Жестоким издевательствам. Два тюремщика избили его, отрезали бороду, прихватив при этом кусочки кожи, связали руки за спиной и заставили подбирать еду с пола ртом. Они, конечно, наказывали его за то, что он отрекся от своих показаний и защищал орден перед легатами. Обессилев, потеряв надежду снова встретиться с посланцами папы, Гюг де Пейро не выдержал:

— Не хочу больше слышать об этом проклятом ордене! — крикнул он тюремщикам. — Я больше не тамплиер!..

А потом, оставшись один, он бросился на соломенный тюфяк и впервые в жизни заплакал.

Чернобородый, с властным изгибом бровей, со стройной талией и гордой осанкой, тулузский рыцарь Гийом де Плезиан — гроза турниров, любимец дам и один из главнейших советников короля, который очень прислушивается к его мнению. Вчера он приехал в Шинон, чтобы должным образом «приуготовить» сановников ордена к приему новой папской делегации, а сейчас с досадливым видом прохаживается в коридорах крепости и держит у носа надушенный платок, оберегая себя от смрада крепостных рвов. Вот уже четыре месяца колесит он по дорогам Франции, не дает покоя папе, подстрекает дворян, убеждает горожан помочь Филиппу Красивому разделаться с орденом тамплиеров. Это он вместе со своим другом Гийомом де Ногаре подготовил собрание Генеральных штатов, состоявшееся в Туре с 11 по 20 мая. Вдвоем они сочинили воззвание к трем сословиям. Обращения к баронам и духовенству были написаны в сдержанном тоне, их просили только ознакомиться с признаниями тамплиеров и посоветовать, какие меры надлежит к ним принять. Но для третьего сословия был сотворен документ, который вызывал у Гийома де Плезиана законную гордость; «О горе! О ужасные, прискорбные и губительные заблуждения тамплиеров! Как уже ведомо, они не только отреклись в своих суевериях от Христа, но к принуждали к этому всех вступающих в их богопротивный орден! Они целовали друг друга в самые непотребные места, поклонялись идолам и дерзновенно утверждали, будто им для исполнения гнусных обрядов дозволены противоестественные пороки, отвергаемые даже скотами!.. Небо и земля содрогаются от стольких преступлений, стихии приходят в волнение, Б самом скором времени мы известим обо веем его святейшество папу. А от вас мы ждем, чтобы вы присоединились к этому святому делу…»

Это послание произвело ожидаемое действие на мэров, эшевенов,[26] торговых судей и членов городских коммун. Все они потребовали, чтобы тамплиеров покарали как можно суровее. Баронам и духовенству оставалось только присоединить свои голоса к этому негодующему хору.

Таким образом, король, как бы выполняя желание своего народа, смог вторично обратиться к папе с требованием осудить орден тамплиеров па основе признаний, полученных инквизицией. Но Климент V не сдавался:

— Я не верю этим признаниям, вырванным под пыткой. Я требую, чтобы ко мне привели сановников ордена. Я допрошу их сам.

Тогда Гийому де Плезиану пришлось вновь прибегнуть к угрозам: если папа будет упорствовать, защищая тамплиеров, король сделает достоянием гласности пороки и безбожие его предшественника, папы Бонифация VIII.

— У нас есть доказательства, из Италии приедут свидетели, мы устроим процесс и докажем, что Бонифаций был лжепапа!..

У нынешнего папы, также повинного в симонии,[27] есть веские основания полагать, что такой процесс может кончиться плохо. Объявить Бонифация еретиком значило поставить под сомнение все произведенные им назначения епископов! А от этого в католической церкви начнется сумятица и развал! Папа не мог пойти на такой риск. И в конце концов сдался. Он не будет встречаться с сановниками ордена, однако требует, чтобы к ним для приличия отправили еще Одну делегацию кардиналов.

Гийом де Плезиан доволен. Свидание папы и Жака де Моле не состоится. Значит, уже не надо опасаться, что старый магистр после такой встречи почувствует новый прилив энергии. Теперь остается лишь разыграть последний акт драмы. Гийом де Пле-зиан твердым шагом направляется к камере великого магистра.

Жак де Моле идет навстречу Гийому де Плезиану и заключает его в объятия. Он сердечно любит этого тулузского рыцаря, не зная о его ожесточенном стремлении уничтожить орден тамплиеров. Для него это высокородный рыцарь, человек его круга.

— Рад вас видеть, любезный сеньор. Чему обязан честью вашего посещения?

— Удовольствию обнять вас, мессир магистр. Я приехал сюда, чтобы принять легатов монсеньора папы, и, пользуясь этим, хочу узнать, как ваши дела.

Жак де Моле печально улыбается, сжимая плечи посетителя. Магистр очень исхудал, волосы и борода у пего грязно-серого цвета, но держится он по-прежнему горделиво. Статный и прямой, с лицом, изборожденным строгими морщинами, с орлиным носом, он поражал бы своим величием, но временами его выдает взгляд — тихий и пустой. Взгляд сломленного человека.

Гийом де Плезиан ведет его к скамье, усаживает и становится перед ним.

— Что вы собираетесь сказать папским легатам, мессир магистр?

Жак де Моле качает головой, глядя в пространство.

— Ничего не знаю… Растерялся…

Затем, помолчав немного, поднимает глаза на де Плезиана и спрашивает:

— Что вы мне посоветуете?

Тулузский рыцарь отворачивается, на губах его мелькает улыбка, он принимается шагать от стены к стене.

— Мне не годится давать вам советы, мессир магистр. Вам ведь, наверное, известно, что я служу Королю…

Он поворачивается к тамплиеру и глядит ему прямо в глаза:

— И все же я выскажу свое мнение, не как легист, а как рыцарь, который понимает всю тяжесть вашего положения и сочувствует вам.

— Именно этого я жду от вас. Я знаю: вы человек чести.

Голос тамплиера прерывается от волнения. Он жадно глядит на Гийома де Плезиана. Смущенный тулузец снова начинает мерить шагами камеру, заложив руки за спину и нахмурив брови.

— Прежде всего, мессир магистр, вам надобно знать, что среди приближенных короля есть люди, которые поклялись погубить вас и не остановятся ни перед чем, лишь бы достичь своей цели. Кое-кто из ваших братьев умер загадочной смертью, могут исчезнуть и другие. Враги не перестанут преследовать вас, пока вы твердите о своей невиновности…

Жак де Моле пожимает плечами:

— Я все это знаю, любезный сеньор. Но я знаю также, что, согласившись признать все эти ужасы, в которых нас обвиняют, мы обесчестим себя и можем угодить па костер!

— Я с вами не согласен! — живо отвечает Гийом де Плезман. — Отрекаясь — от прежних показаний, вы рискуете попасть па костер как неисправимый отступник, то есть с гораздо большей вероятностью, чем если бы полностью или частично признали свою вину. Ваши враги хотят, чтобы орден был распущен, привилегии его упразднены, а имущество конфисковано. Только и всего!..

Жак де Моле слабо улыбается;

— Только и всего? Как легко вы это говорите, любезный сеньор! Это слишком много! Уничтожить орден Храма значило бы уничтожить нас. Я не смогу пережить мой орден, я обязан ему всем!

Гийом де Плезиан вдруг останавливается:

— Мессир магистр, я сообщил бы вам кое-какие подробности, известные мне и неизвестные вам, если б был уверен, что…

Тамплиер встал, глаза его заблестели:

— Доверьтесь мне, прошу вас! Ничто из рассказанного вами не выйдет за эти стены. Даго вам рыцарское слово.

Де Плезиан вздыхает, глаза его опущены, чело отуманено заботой — он великолепно разыгрывает мучительное смятение и замешательство. Наконец он решается:

— Ну вот! Я приехал сюда из Пуатье. Видел, что там происходит, и могу с уверенностью сказать, что в ближайшее время монсеньор папа не властен защитить вас. Король, господин наш, держит его в полной зависимости. Орден будет осужден. Это уже решено. Однако Климент V добился уступок в самом главном; он оставляет за собой право определить, какая участь ожидает сановников ордена. Он выслушает вас лично, где-нибудь за пределами королевства, в полном спокойствии, когда момент покажется ему благоприятным. И тогда, без всякого сомнения, он восстановит вас в правах и возвратит вам имущество. Это лишь вопрос времени и терпения. Итак, для вас, сановников, сейчас важно оставаться в стороне от всего, что готовится, не привлекать к себе внимания, дать о себе забыть. И умоляю вас, подтвердите прежние показания, чтобы на вас не обрушилась месть короля! Оберегая себя, вы даете ордену единственный шанс выжить.

Жак де Моле берет руки рыцаря в свои и долго жмет их, не говоря пи слова.

Три кардинала уютно устраиваются в большой зале крепости, служившей одновременно залой для приемов и капеллой. Правда, капелла отделена от остального помещения занавесом. Узкие окошки дают мало света, зато не пропускают внутрь палящий зной. Покрытые дорожной пылью, вспотевшие прелаты со вздохом облегчения опускаются на дубовые скамеечки, кладут руки ладонями книзу на стол, накрытый белой скатертью, и ждут, чтобы им подали прохладного вина. На табурете, широко расставив ноги и уперев руки в бока, угрюмо сидит Гийом де Ногаре и смотрит на кардиналов неприязненным взглядом, который всегда появляется у него в присутствии духовных лиц. А Гийом де Плезиан хлопочет возле Ландольфо Бракаччо, единственного нефранцуза в папской делегации. Двое других, Беранжер Фредоль и Этьен де Сюизи, полгода назад уже выясняли, как вела допросы инквизиция. Представленный ими доклад был очень благоприятен для тамплиеров, которые в их присутствии все до единого отреклись от своих прежних показаний. Кардиналы уверены, что их теперешний приезд— простая формальность и что сановники ордена, явившись сегодня на допрос, лишь снова повторят уже однажды сказанное. Поэтому они не очень-то спешат встретиться с тамплиерами и, весело выпив кубок-другой туренского вина, велят подать завтрак. Но Гийом де Ногаре смотрит на дело иначе,

— Мне очень жаль, — говорит он, — но Жак де Моле уже здесь, в коридоре. Это обремененный годами, усталый человек. Было бы жестоко заставлять его ждать.

Разочарованные прелаты дают писцам знак приготовиться и приказывают ввести великого магистра. Этьен де Сюизи встает, приветствуя входящего. Он поражен бледностью старого тамплиера и ласково улыбается, желая подбодрить его. Но Жак де Моле вдруг бросается к ногам кардинала и просит отпущения грехов.

— Я вам солгал, монсеньор! Ради спасения души моей заклинаю, простите!

Кардинал недоверчиво смотрит на тамплиера, уста которого молят о прощении, а глаза не выражают ничего. Он похож на лунатика. Два других кардинала подходят ближе, явно пораженные этой неожиданной сценой. Беранжер Фредоль наклоняется к великому магистру:

— Значит, вы признаете, что при посвящении в орден тамплиеров отреклись от Христа?

— Я отрекся от изображения распятого Христа и плюнул на него, но одними губами, а не в душе!

Теперь спрашивает Этьен де Сюизи: — Что вы хотите сказать, когда уточняете что отреклись от «изображения» Христа?

— Это совершенно ясно, монсеньор. Мне нечего прибавить.

Гийом де Ногаре вдруг встает и громовым голосом спрашивает:

— Поскольку вы, по-видимому, раскаиваетесь в своей лжи, то скажите нам наконец, что это был за идол, которому вы тайно поклонялись?

— Я не намерен отвечать на вопросы этого человека. Ему здесь не место.

Но Этьен де Сюнзи настаивает:

— Я тоже хочу спросить вас об этом идоле, мессир магистр. Был ли он в действительности и что он собой представлял?

— Я никогда не видел никакого идола и ничего о нем не слышал.

Жак де Моле по-прежнему стоит на коленях, опустив голову, явно решив не трогаться с места, Кардинал де Сюизи дает ему отпущение грехов, затем помогает подняться, крепко ежимая ему руку, чтобы хоть как-то расшевелить его. Но магистр не поднимает глаз и уходит, не сказав ни слова.

Такая же сцена произошла с Рамбо де Кароном, командором Кипра, Жоффруа де Гонневилем, приором Аквитании и Пуату, и Жоффруа де Шарне, приором Нормандии. Все они признали, что отреклись от Христа, изображенного на распятии. Двое сознались, что во время посвящения целовали друг друга в непотребные места. Никто из них никогда не поклонялся идолу. Наконец приводят Гюга де Пейро, досмотрщика Франции. Он тоже бросается на колени и умоляет о прощении.

— Но позвольте, досточтимый брат! — говорит ему Этьен де Сюизи. — Полгода назад, обедая с нами, вы горячо защищали свой орден! Вы говорили с убеждением, вам нельзя было не поверить! Возможно ли, чтоб это была ложь?

— Мне ударило в голову вино, которым вы напоили меня за обедом, монсеньор. Я не понимал, что говорю.

— Брат Гюг! — вне себя кричит вдруг кардинал Фредоль, — Не издевайтесь над нами! Когда вы отрекались от своих признаний, в вашем голосе звучала неподдельная искренность! И ведь вы нам подробно объяснили, что эти признания были вырваны у вас под пыткой и что…

— Нет! Нет! — кричит Гюг де Пейро. — То была подлая ложь. Меня никогда не пытали. Никогда! Слышите? Я вас гнусно обманул. Истина в том, что орден греховен и несет справедливое наказание. Мы еретики и идолопоклонники. В Святой земле мы предали христиан, заключив тайные сделки с сарацинами. Мы обокрали господина нашего, короля Франции. Мы…

__ Уведите его!

Кардинал де Сюизи указывает на дверь. Он побагровел от гнева. Досмотрщик Франции снова умоляет:

— Дайте мне отпущение грехов, монсеньор, прошу вас.

__ Какой грех я должен вам отпустить, браг

Гюг? — спрашивает прелат. — Вашу тогдашнюю ложь или ложь сегодняшнюю?

— Сжальтесь, монсеньор…

Де Сюизи дает ему отпущение грехов, затем большими шагами подходит к столу, наливает полный кубок вина и залпом Выпивает его.

Вернувшись в камеру, Гюг де Пейро в изнеможении садится на табурет и долго сидит не двигаясь. Потом он встает, вынимает из-за отворота рукава кремень и начинает яростно царапать каменную стену, выводя неуклюжими буквами: «Взываю к богу и прощений…»

Когда кардиналы доложили папе, что сановники ордена добровольно подтвердили свои первые при-знания, он не выразил удивления. Он просто выпустил буллу «Faciens misericordiam»,[28] где сообщал о гнусностях сановников ордена, которые «в присутствии двуx кардиналов признались в совершении чудовищных обрядов посвящения, а также поведали о других ужасных и позорных делах, о коих папа из стыда желал бы умолчать».

После тягостных Сцен, разыгравшихся в Шиноне, Климент V не мог поступить иначе. И все же кардиналам стало не по себе, когда они прочли текст буллы. Она была датирована 12 августа 1308 года. Значит, эта булла, составленная «весьма туманных выражениях, была написана за неделю до того, как они увиделись с сановниками ордена. Поездка в Шинон была чистой формальностью.

— Защита ордена Храма! Защита ордена Храма! Охрипший голос бальи гулко разносится в коридорах и разом пробуждает узников, лежащих на соломенных тюфяках; ворча, переворачиваются они на другой бок.

24 марта 1310 года, пять часов утра. Через узкое окно ледяной воздух струится в камеру. Брат Пьер де Булонь с трудом открывает глаза, отбрасывает одеяло. Вот он уже встал, неловко роется в куче тряпья на столе, отыскивая свой плащ. Потом заворачивает в чистую салфетку свиток пергамента, стилет, восковые таблички и гусиное перо, заботливо очинённое накануне вечером. Он готов предстать о качестве свидетеля перед епископами, которым поручено вести процесс тамплиеров; но он не доверяет клирикам, записывающим свидетельские показания, а потому решил собственноручно составить небольшую записку и передать ее членам папского трибу нала.

Теперь Пьер де Булонь стоит перед дверью и ждет, когда тюремщик ему откроет. Он внимательно прислушивается к звукам, доносящимся из коридора: какие-то шорохи, хлопанье дверей, шуршанье шагов по каменным плитам. Опять во дворец монсеньора епископа отправятся только два-три человека! Братья больше не верят друг другу. Они скованы страхом. Замыкаются в своем одиночестве. Булонь знает, что в соседних камерах рыцари и сержанты, натянув одеяло на голову, ждут, когда вновь наступит тишина, чтобы еще на несколько минут забыться спасительным сном. Ах, если б он мог вывести их из оцепенения! Сплотить их! Заставить снова ощутить всю силу утраченного единства тамплиеров!

Вдруг ему приходит шальная мысль. Оп, Пьер де Булонь, который никогда не был рыцарем и носит черную рясу капеллана, изо всех сил выкрикивает старый боевой клич крестоносцев:

— Воля божья! Воля божья! Гроб господень, помоги нам!

Этот призыв отлается эхом в пустых коридорах. Озадаченные стражники суетятся, пытаясь понять, откуда донесся вопль. Люди в камерах содрогнулись. Что-то более реальное, чем сон, воскресило в их памяти яркое южное небо, солнечные блики на шлемах, топот скачущих коней, забытые запахи улиц Акры…

И вдруг происходит чудо. Десять, двадцать, тридцать голосов, сливаясь и вторя друг другу, повторяют клич крестоносцев. Узники молотят кулаками по дверям камер. Все хотят выйти, все хотят быть свидетелями, все хотят бороться.

Через полчаса на въездном дворе орденского замка собралось больше двухсот тамплиеров. Двести рыцарей, сержантов, капелланов смеются, переговариваются, узнают знакомых. У королевских солдат не хватает цепей, чтобы заковать всех, приходится посылать за теми в другие тюрьмы. В город скачут всадники, чтобы предупредить епископа, короля, бальи: тамплиеры поднялись! Тамплиеры защищаются! Менее чем за час новость успевает облететь столицу.

Вскоре на улицах, на берегах Сены появляются длинные вереницы тамплиеров, направляющихся к переправе у моста Менял. Они идут отовсюду. Узнав, что братья, заключенные в «верховном» орденском замке, приняли смелое решение, другие тамплиеры — узники парижской тюрьмы Шатле, аббатства святой Женевьевы, дворца графа Савойского тоже собрались защищать орден. Все перевозчики на Сене заняты. У реки собралась толпа зевак; они освистывают тех лодочников, которые берут с тамплиеров плату, подбадривают рыцарей, словно вознамерившихся взять приступом остров Сите, где заседает готовый их выслушать папский трибунал.

Парижане, неприязненно относившиеся к высокомерным и неприступным воинам-монахам в дни их могущества, в конце концов сжалились над этими людьми, которые вот уже больше трех лет ежедневно проходили перед ними в цепях, в лохмотьях, отмеченные страданием и все же сохраняли гордую осанку. Сегодня утром у дворца монсеньора епископа собралось столько рыцарей, что их приходится держать под открытым небом, во фруктовом саду за домом. К полудню там собралось пятьсот пятьдесят тамплиеров, стоящих плечом к плечу, — они снова вместе, снова едины и сознают свою силу.

Большинство из них не виделись друг с другом с того ужасного дня 13 октября 1307 года, когда их схватили. Многие, принадлежащие к отдаленным командорствам, вообще никого здесь не знают. Есть и чужеземцы, прибывшие из тамплиерских провинций в Кастилии или Майнце. Но все они чувствуют себя братьями, представителями одного ордена, единого рыцарства. Все они вновь готовы пожертвовать жизнью, чтобы защитить воинство Храма, и пришли громко и во всеуслышание заявить об этом папскому трибуналу. Эта братская встреча положила конец трем годам страна и недоверия.

Трибунал, перед которым тамплиерам предстояло давать свидетельские показания, был учрежден несколько месяцев назад после долгих и трудных переговоров. У короля и папы возникли разногласия в отношении судебной процедуры. Филипп Красивый требовал обвинительного приговора и роспуска воинства Храма, опираясь на признания, которые были вырваны у рыцарей и сановников сразу после ареста.

Со своей стороны Климент V не считал неоспоримым доказательством эти признания, добытые насилием и пытками, несмотря на то, что сановники ордена повторили их в присутствии кардиналов курии. Надо было прийти к какому-то решению. Сошлись на том, что будет начато новое следствие, но вопросы обвиняемым будут сформулированы на основе все тех же признаний.

Для ведения следствия были назначены два вида трибуналов. В каждой епархии Франции судьи под председательством епископа рассмотрят дела рыцарей, а в Париже перед особым трибуналом предстанет сам орден тамплиеров. Все материалы процесса будут с подобающей торжественностью переданы специально созванному собору — последней судебной инстанции. Папа же оставляет за собой право судить великого магистра и сановников.

Было условлено, что защиту обеспечат сами тамплиеры. Поэтому тем, кто пожелал бы защищать орден, предлагали безотлагательно явиться в суд. По всей Франции герольды оглашали епископский указ; "Вывести из узилища и под надлежащей охраной доставить в Париж братьев-рыцарей или сержантов, желающих принять на себя защиту ордена, дабы они выступили перед трибуналом".

Первое время в тюрьмах царила полная тишина. Каждый день по окончании мессы трибунал собирался в епископском дворце. Судебные пристав у дверей залы провозглашал:

— Если кто желает защищать орден воинства Храма» пускай он- покажется!

Но никто не, приближался к капелле, где сидели члены трибунала… Отупевшие от голода и одиночества, изувеченные пытками, обманутые папой, который не вступился за них перед всем миром, братья храмовники затаились в, своих камерах.

Так продолжалось две недели. Потом трибунал решил вдруг вызвать великого магистра: ему больше, чем кому-либо другому, пристало вести защиту орде-па. Но тут, почуяв опасность, вмешался королевский советник Гийом де, Плезиаж ведь если Жак де Моле возьмет защиту в свои руки, кончится тем, что собор вынесет оправдательный вердикт! Нужно во что бы то ни стало помешать этому…

Двадцать шестого ноября 1309 года. Комната, прилегающая к большой зале епископского дворца, переполнена людьми. Собрались все члены папского трибунала. Вот Жиль Эслен, архиепископ Нарбоннский, бывший канцлер королевства, потерявший эту должность из-за того, что отказался быть «палачом тамплиеров». Сегодня он — в роли могильщика. Король пристально следит за ним, и Эслен, чувствуя себя в опасности, не очень-то стремится быть беспристрастным. Гийом Дюран, епископ Мандский, и Гийом Бонне, епископ Байе, — друзья Филиппа Красиво го. Остальные четыре епископа менее влиятельны, и у них нет никакого желания ссориться с королем.

Появляется Жак де Моле, величественный и полный достоинства. Он оглядывает залу, надеясь увидеть хотя бы одно дружеское лицо. Но единственный, кого он здесь знает, Гийом де Плезиан, успел спрятаться за драпировкой.

— Вы хотите защищать орден?

Архиепископ Нарбоннский задал вопрос без обиняков. Великий магистр удивлен. Минуту он колеблется, затем переходит в наступление.

— Наш орден утвердил и наделил привилегиями наместник святого Петра, — произносит он звучный голосом. — И мне показалось бы странным, если б его вдруг решила уничтожить римская церковь, которая тридцать два года добивалась низложения врага ордена императора Фридриха II.

Епископы ошарашены. Им сказали, что великий магистр ослабел и утратил волю. И вот он бросает обвинение королю! Ибо в его словах— почти неприкрытая угроза Филиппу Красивому: Жак де Моле сравнивает короля с Фридрихом И, некогда оклеветавшим орден и сурово наказанным за это церковью. Кроме того, напомнив, что орден подсуден только папе, магистр дает понять—действия короля незаконны!

Гийом де Плезиан волнуется. Надо ли выйти из укрытия? Будет ли старый тамплиер сегодня столь же уязвим, как тогда, в шинонской тюрьме? Королевский советник решает выждать. Он прислушивается. Снова звучит мощный, неузнаваемый голос Жака де Моле:

— Как я ногу должным образом защищать орден? Я пленник папы и короля Франции, у меня нет и четырех денье, чтобы оплатить защиту!

Дабы умерить пыл великого магистра, епископы вознамерились зачитать его «признания». Не те признания, которые были вырваны у него сразу после ареста, а удивительные признания, сделанные в Шиноне папским легатам. Жак де Моле рычит:

— Я бы сказал вам кое-что, если бы вы не были теми, кто вы есть, и можно было бы заставить вас это выслушать!

Это не что иное, как вызов, сделанный по всей форме. Настоящее приглашение к поединку, вполне в духе воинственного старого рыцаря. Раздаются негодующие возгласы: епископы возмущены таким обхождением. Жак де Моле воодушевился, вновь ощущает боевой задор. Еще одно слово судей — и они услышат наконец голос великого магистра ордена тамплиеров! Но нет, Де Моле только что заметил в зале своего «друга» Гийома де Плезиана! Ему сразу вспоминается разговор в Шпионе. Он запнулся. Извиняется. Смиренно просит, чтоб ему разрешили поговорить с «мессиром Гийомом»… Игра проиграна. Здесь уже больше не услышат голос великого магистра. Двадцать восьмого ноября он вновь предстанет перед трибуналом и откажется защищать орден, «ибо он всего лишь бедный неграмотный рыцарь». Но этот жалобный голос, вымаливающий у епископов дозволения слушать мессу, уже не голос Жака де Моле. Рыцарь уже мертв, по еще не знает об этом.

Итак, за отсутствием именитых адвокатов утром 28 марта 1310 года фруктовый сад парижского епископа заполняют безвестные сержанты и рыцари, громко вопящие о своей невиновности, о невиновности своего ордена, об ужасах пыток.

Епископы папского трибунала слегка обеспокоены, они требуют подкреплений. Готовые вмешаться солдаты пока еще стоят за стеной сада. Бальи стараются успокоить толпу рыцарей, которые кричат все разом, вознаграждая себя за трехлетнее молчание.

Несмотря на весь этот гам, одни из епископов начинает читать по-латыни одиннадцать пунктов обвинения. Этот длинный и страшный перечень— произведение Гийома де Ногаре; с каждой фразой, с каждой минутой рыцари делаются все молчаливее, все мрачнее, все решительнее.

Когда чтение кончается, им предлагают перевести текст с латинского языка на французский. Снова раздаются возмущенные крики.

— Хватит с нас и латыни! — в бешенстве кричат тамплиеры. — Нам неохота слушать такие гадости еще и по-французски. Все, что тут сказано, — ложь и мерзость!

Чтобы внести некоторый порядок в прения сторон, трибунал предлагает рыцарям выделить доверенное лицо, которое будет говорить от их имени. Новый взрыв негодования.

— Лучше бы нас пытали по доверенности! — кричит один из братьей.

Рыцари, естественно, назначают своим представителем Пьера де Булоня. Он в свою очередь выбирает нескольких грамотных тамплиеров, чтобы те помогали ему. Один из них Рено де Провен— командор Орлеанский. Другой — Эмери де Вилье-ле-Дюк, простой рыцарь. Остальные капелланы. Все они перенесли пытки. Все готовы отказаться от сделанных признаний. Они безотлагательно берутся за дело, пункт за пунктом отвечают па обвинения, составляют записки и красноречивые петиции.

Две недели спустя после этого достопамятного дня «адвокаты» ордена, убедившись, что они по-прежнему подвергаются давлению и что некоторым из них грозят смертью, направляют судьям ходатайство, которое зачитывает перед папским трибуналом Пьер де Булонь:

«Если братья тамплиеры говорили, говорят пли скажут в будущем, пока они находятся в тюрьме, что-либо могущее послужить уликой против них самих или против ордена Храма, это не наносит ущерба означенному ордену, поскольку общеизвестно, что они говорили или будут говорить либо по принуждению, либо по наущению, либо из корысти—то есть подвигнутые уговорами, деньгами или страхом. Они заявляют, что докажут это в свое время в положенном месте, когда будут совершенно свободны… Они просят, взывают и ходатайствуют о том, чтобы при рассмотрении обстоятельств дела в зале не присутствовал и не мог их слышать никто из мирских, ни иной человек, в чьей честности можно справедливо усомниться…»

Эти слова много говорят об атмосфере, царившей в зале суда. Перед тем как выступить, защитники озираются, желая убедиться, что поблизости нет королевского шпиона, и если видят новое лицо, то нередко отказываются давать показания. Они знают, сколь тяжкие минуты придется пережить вечером, по возвращении в тюрьму. Бальи и тюремщики все чаще запугивают и притесняют их. Знатные придворные, королевские советники, легисты не стесняются предлагать им деньги или обещать свободу за то, чтоб они отказались защищать орден. Иные из рыцарей, обессиленные всем пережитым, соглашаются. К концу марта один из защитников, Раймон де Воссиньяк, внезапно исчезает. Прошел слух, будто его тайно содержат в темнице дворца Сите. Потом в один прекрасный день он появляется на судебном заседании. Hа нем больше нет плаща тамплиеров. Когда члены трибунала спрашивают, правда ли, что «люди короля недостойно содержали его в темнице», Раймон де Воссиньяк надменно отвечает:

— Вовсе нет! Меня содержали прилично, со ответственно моим потребностям. Обо мне заботятся.

Член трибунала: Вы все еще хотите защищать орден?

Брат Раймон: Вовсе пет! Если бы я хотел защищать орден, то не снял бы одежду тамплиера!

Глубоко оскорбленный Пьер де Булонь сочиняет новую жалобу, в еще более резком тоне:

«Тюрьма и пытка убили многих из нас; другие на всегда останутся калеками. Немало и таких, кого принудили оговорить самих себя или свой орден. Эти насилия и муки полностью лишили их свободы воли, лучшего, что есть у человека… Чтобы заставить их плести небылицы, давать ложные сведения, им показывали письма с королевской печатью, — письма, обещавшие личную неприкосновенность, жизнь, свободу, заверяли, что обеспечат их будущее, и при этом твердили, будто орден окончательно осужден».

На этот раз Пьер де Булонь не просто защищает орден тамплиеров. Он выступает с настоящим обвини тельным актом против методов, применявшихся людьми короля, а заодно и против самого короля Филиппа. Епископов начинает беспокоить то, какой оборот принимает дело. Орден снова поднял голову. Более того, защита с каждым днем добивается новых успехов, выявляя ошибки в ведении следствия, доказывая нелепость некоторых обвинений и настойчиво напоминая, что за пределами французского королевства, В котором царит страх, ни от одного тамплиера еще не слышали никакого «признания»,

Гийом де Ногаре не намерен терпеть все это. Двенадцатого мая он добился от Филиппа де Мариньи, епископа Санского, чтобы епископский трибунал этого города осудил и признал неисправимыми отступниками защитников ордена — всего пятьдесят четыре человека. В тот же вечер несчастные были публично соложены у ворот Сент — Антуан, Среди тамплиеров это вызвало смятение. Уже на следующий день перепуганный Эмери де Вилье-ле-Дюк умоляет членов трибунала не сообщать людям короля, что он опроверг свои прежние показания.

— О, если мне пригрозят костром, и не выдержу! Я слишком боюсь смерти! Я признаюсь, что убил самого господа бога, если от меня этого потребуют!

В тот же день десятки тамплиеров ринулись в епископский дворец, чтобы сообщить о своем отказе защищать орден.

Тогда Пьер де Булонь требует, чтобы папский трибунал ходатайствовал перед королем о соблюдении прав защиты, об охране безопасности тех, кто, отвечая па призыв папы, согласился защищать орден. Епископы несколько минут совещаются, спорят. Некоторые возмущены поведением Филиппа де Мариньи. Но в конце концов они объявляют себя неправомочными.

— Это дело касается епархиальных властей, — говорят они. — Каждый епископ в пределах своей юрисдикции может действовать так, как считает нужным!

Заседание закрывается. Члены трибунала предлагают защитникам явиться завтра в восемь часов утра.

Пьер де Булонь знает, что игра проиграна. Но в то время, как стражники заковывают его в кандалы, он в последний раз бросает вызов трибуналу:

— Я не отступлю! Если понадобится, я напишу папе! Я добьюсь отмщения за несчастных братьев, которых вы сожгли!

Сегодня вечером, как обычно, недалеко от моста Менял ждет лодка, чтобы перевезти его через Сену. Цепи заставляют его идти мелкими шагами. Сколько раз просил он, чтоб его не заковывали, клялся, что не собирается бежать, но бальи ничего не желал слышать. Перевозчик протягивает ему руку, помогая спуститься… И вдруг он понимает, что сейчас умрет. Человек, который держит его за руку, — не лодочник. Это бывший тамплиер, изгнанный из ордена за кражу. Когда-то он видел его на Кипре. Вот уже лодка удаляется от берега. Лица двух солдат, сидящих рядом, ему незнакомы… Пьер де Булонь удивлен: он не чувствует страха. Наоборот, ему кажется, будто он удаляется от костра, медленно уносимый течением, словно на прогулке. Когда лодка проплывает под низкой и темной аркой моста, оп ощущает жгучую боль под левой лопаткой. Завтра па судебном заседании будет объявлено, что брат Пьер де Булонь «сбежал»…

Пятого июля 1311 года трибунал, назначенцы для расследования дела тамплиеров, прекращает свои заседания. Столько костров зажглось по всем епархиям Франции, стольких братьев сожгли как неисправимых отступников, что у ордена не осталось больше ни адвокатов, ни свидетелей защиты! Те, кому удалось выжить, затаились.

Деятельность трибунала продолжалась два года, Из пятнадцати тысяч тамплиеров, находившихся в тюрьмах королевства, перед судом выступил лишь сто тридцать один. Сотни и сотни умерли в темницах, сожжены на кострах, изувечены пытками или вероломно убиты. Некоторых освободили «за при мерное поведение» — они не только признались, но еще и донесли па других. И наконец, очень немногим действительно удалось бежать. Эти уцелевшие укрылись по монастырям других орденов или же отправились за пределы Франции, где множество тамплиеров все еще спокойно живут в своих командорствах и ожидании собора, который решит их участь. Но на это уйдет еще год. Сто сорок епископов, собравшихся 16 октября 1311 года во Вьенне, за пределами королевства, оказались несговорчивыми. Нимало не веря в виновность тамплиеров, запутавшись в бесконечных протоколах, составленных папскими трибуналами, отцы собора единогласно постановили: обвиняемые должны явиться и выступать в свою защиту. Однако папа не поддержал этого решения; более того, он приказал схватить тамплиеров, сумевших, несмотря на его запрет, добраться до Вьенны. Епископы громко выражают свое недовольство, особенно епископы иностранные, которым не надо заискивать перед королем Франции.

Но неожиданное прибытие Филиппа Красивого, сопровождаемого многочисленной армией, охлаждает пыл наиболее смелых. Король тайно встречается и папой и требует, чтобы тот поспешил. Сразу после этого Климент V призывает отцов собора и велит им вынести ордену тамплиеров обвинительный приговор, не заслушивая свидетелей защиты. Большинство епископов, напуганные появлением французских войск, готовы сдаться. Но некоторые твердо стоят па своем. Это тупик.

Лишь 3 апреля 1312 года па заседании собора, открытом Климентом V в присутствии Филиппа Красивого, орден тамплиеров будет распущен своеобразным «декретом» римского первосвященника, буллой «Vox clamantis».[29] Епископы, поставленные перед совершившимся фактом, не станут возражать, Они довольны и тем, что не пришлось высказываться.

Месяцем позже, 2 мая 1312 года, папа уладит Практические вопросы, возникшие в связи с упразднением ордена, в булле «Ad providam Chrisi vicarii»:[30] отныне никто под угрозой отлучения от церкви не имеет права носить орденское одеяние и называться тамплиером. Все имущество ордена будет передано госпитальерам. Итак, орден тамплиеров уничтожен, даже не будучи осужден.

В камере тюрьмы Шатле Жак де Моле не спеша приводит себя в порядок. Он запускает пальцы в бороду, пытаясь ее расчесать, отбрасывает назад длинные мертвенно-белые волосы, оправляет складки плаща, который семь лет не сменялся и стал землистого цвета. Сегодня, когда придется наконец предстать перед судьями, он, конечно, уже не будет похож па тамплиера, однако не хотел бы выглядеть развалиной.

Тюремщик ожидает его на пороге, не говоря ни слова. Бывший магистр немного удивлен этим молчанием. Обычно этот маленький черноволосый человечек наполняет всю камеру раскатами своего певучего голоса. Он родом из Тарба. Жак де Моле не против. Эта болтовня так часто развлекала его.

— Как ты думаешь. Тьерри, прибыл сюда монсеньор папа, чтобы присутствовать на моем процессе? Он ведь обещал выслушать меня сам…

Тюремщик молча стоит, опустив голову, бывший тамплиер продолжает говорить, словно обращаясь к самому себе:

— Нет, его тан не будет! Я его знаю хорошо. Если бы он захотел со мной увидеться, то приказал бы доставить меня в Авиньон. Он хитрец.

Тьерри поднял голову.

— Не надо кощунствовать, мессир магистр.

— Ты прав. Он не хитрец, он трус.

Тюремщик беспокойно переминается с ноги на ногу;

— Надо бы вам поторопиться, мессир магистр, нас давно уже ждут.

— А известно ли тебе, где будет суд? Я полагаю, в епископском дворце?

Человечек в явном замешательстве отводит глаза:

— Нет, мессир магистр, в соборе Парижской богоматери.

Сидя в телеге, увозящей его в собор, Жак де Моле стискивает зубы. Он думал, ничто уже не сможет его взволновать. Но когда ему, еще одетому в орденский плащ, приходится ехать по улицам в этой телеге, слушать насмешки и оскорбления толпы, в нем пробуждается забытое чувство: гнев. Чудовищный гнев, отметающий прочь все страхи, всю накопившуюся усталость и придающий нежданную силу. Он осознает всю глубину своего падения при виде прискорбного зрелища, которое являют собой его товарищи по несчастью — иссохшие, боязливые старички в грязных, заплатанных плащах, головы их подпрыгивают при каждой встряске телеги, плохо держась на тощих птичьих шеях.

— Смелее держитесь, братья! Держитесь смелее, во имя господа бога!

Он крикнул это изо всех сил; на него глядят с тревогой, будто он вдруг сошел с ума. Он испепеляет их взглядом, выпрямившись во весь рост, развернув плечи. Но старичкам все равно. Им безразлично, что о них думают. У них давно уже пет сил стыдиться. Бывший приор Аквитании и Пуату Жоффруа де Гонвиль отводит глаза и с равнодушным видом разглядывает дома, мимо которых они едут, а бывший приор Нормандии Жоффруа де Шарне сидит с открытым ртом, вперив взгляд в пустоту, словно пьяный. Только бывший генеральный досмотрщик Франции Гюг де Пейро выдерживает взгляд того, кто был великим магистром. Когда телега выезжает на площадь перед собором, он бросает ему:

— Мы больше ничего не должны, мессир Жак, ни вам, ни ордену…

Но Жак де Моле не успевает ответить. Он видит толпу, собравшуюся перед порталом собора, и кровь застывает у него в жилах. Он понимает, что папа окончательно отступился от него и сейчас его, побежденного, выставят напоказ, словно урода на ярмарке. Понимает, что был обманут и никогда уже не сможет спасти орден. Понимает, что ему предстоит свидание не с судьями, а с самим собой.

Восседающие под балдахином красного бархата епископы папского трибунала выставили напоказ расшитые золотом одеяния и толстые животы. Погрузившись в глубокие кресла, сверкая перстнями на пальцах, они спокойно беседуют, рассеянно поглядывая, как бывшие сановники ордена поднимаются на помост перед собором. Похоже, церемония будет скучноватая. Нужно, чтобы тамплиеры еще раз торжественно подтвердили свои признания. На этом настаивает король. Монсеньор Филипп де Мариньи, по приказу которого сожгли стольких рыцарей ордена, властно обращается к бывшим сановникам;

— Повторите перед богом и людьми, в каких злодеяниях вы признали себя виновными…

Толпа ропщет. Тамплиеры читают признания. Толпа вопит. Тамплиеры молят о прощении. Толпа грозит кулаками. Тамплиеры слышат, как их приговаривают к вечному заключению…

И тогда происходит неслыханное. Все видят, как Жак де Моле встает и поворачивается лицом к судьям. Это уже не старик. Это рыцарь с громовым голосом, вдруг давший волю гневу и возмущению. Это великий магистр ордена тамплиеров призывает народ в свидетели:

— Справедливость требует, чтобы в этот ужасный день, с последние минуты моей жизни я разоблачил всю низость лжи и дал восторжествовать истине. Итак, заявляю перед лицом земли и неба, утверждаю, хотя и к вечному моему стыду: я действительно совершил величайшее преступление, но заключается оно в том, что я признал себя виновным в злодеяниях, которые с таким вероломством приписывают нашему ордену. Я говорю, и говорить это вынуждает меня истина: орден невиновен! Если я и утверждал обратное, то только для прекращения чрезмерных страданий, вызванных пыткой, и умилостивления тех, кто заставлял меня все это терпеть. Я знаю, каким мучениям подвергали рыцарей, имевших мужество отказаться от своих признаний, но ужасное зрелище, которое мы сейчас видим, не может заставить меня подтвердить новой ложью старую ложь. Жизнь, предлагаемая мне на этих условиях, столь жалка, что я добровольно отказываюсь от сделки.

Один из сержантов бросается на Жака де Моле и тащит его назад. Другой затыкает ему рот рукой. Бывший великий магистр отбивается. И вдруг раздается еще один голос. Жоффруа де Шарне в свою очередь защищает упраздненный орден: «Мы рыцари Христа, устав наш святой, справедливый и католический…» На помосте начинается свалка. Лучники становятся цепью, стараясь сдержать толпу: потрясенные речами обоих сановников, парижане вдруг принимают сторону тамплиеров. Вот-вот начнется мятеж. Епископы, прикрываемые войсками, пускаются наутек. Королевским рыцарям приходится обнажить мечи и защищаться. Бывших сановников грубо заталкивают внутрь собора, едва успев отнять у толпы, которая хочет освободить их.

В последнюю минуту Жак де Моле сумел посрамить короля и спасти честь тамплиеров.

Последний акт драмы разыгрывается вечером того же дня, на Еврейском острове, расположенном у оконечности острова Сите, напротив королевского дворца. Жак де Моле и Жоффруа де Шарне, оба в бумажных колпаках еретиков, поднимаются на костер. Епископы, оправившись от испуга, приговорила их как неисправимых отступников к сожжению заживо.

Kaк только солнце исчезает за горизонтом, Филипп Красивый, устроившийся па балконе западной башни дворца, медленно поднимает руку, словно приветствуя громадную толпу, собравшуюся на берегах Сены. Это злак палачу. Пылающие факелы со свистом вонзаются в вязанки хвороста. Языки пламени озаряют ночь. И вдруг из костра в последний раз доносится голос. Голос ужасающий, нечеловеческий:

— Папа Климент! Король Филипп!.. Не пройдет и года, как я вызову вас на суд божий!

Слова, раздающиеся из пламени, превращаются в нечленораздельные вопли. Тысячи людей внимают им в глубоком молчании.

После того как две недели спустя умер папа и после смерти короля, последовавшей в ноябре того же года, они будут утверждать, что слышали голос Жака де Моле.

10. ПЕТИО

Итак, не побоимся сказать: процесс Петио, который начался 18 марта 1946 года после полудня в парижском Дворце правосудия, был самым крупным спектаклем после процесса над маршалом Петеном. Подумать только, входные билеты в зал суда продавались даже на черном рынке!.. Повсюду давка, толкотня, зал полон, публика в нетерпении. Наконец входит оп, чудовище, доктор Сатана, как его теперь называют. Входит, подобно популярному актеру, и тут же он поднимает руки, за которые его держат два идущих с обеих сторон стражника. Доктор Петио хочет, чтобы ему освободили руки. Так и есть! Его освобождают от наручников! И вот с торжествующей улыбкой он подходит к скамье подсудимых, снимает пальто в крупную клетку, тщательно складывает его и поворачивается к фоторепортерам. Спектакль можно начинать… И какой спектакль!

Петио обвиняется в убийстве двадцати семи человек, да-да, двадцати семи! Смуглый, худощавый, он обводит черными глазами, глазами гипнотизера, толпу, которая пришла сюда ради него. Ослепленный магниевыми вспышками, Петио заслоняется, а потом вдруг восклицает:

— О, господа, какие страсти! Мы же не в Альгамбре![31]

Тон задан. Этот необычный убийца становится столь же необычным подсудимым. На протяжении всего процесса on будет дерзко вступать в пререкания, язвить, наносить оскорбления. И временами люди будут забывать о его ужасных преступлениях, о чемоданах, поднимающихся за его спиной горой до самого потолка. Чемоданах всех тех, кто отправился в путь без возврата после встречи с ним, доктором Сатаной!

— Ушиуов Иоахим, Ван Бевер Жан-Марк, Хотэн Денис…

Секретарь суда зачитывает длинный список тех, кого больше никто никогда не увидит:

— …Гриппэ Жозефина, Дрейфус Иван…

И тут Петио, который, казалось, дремал, поднимается и кричит:

— Я не Желаю, чтобы меня представляли здесь как виновного!

И снова головы присутствующих поворачиваются к подсудимому: какой взгляд! Устремленный из-под огромного лба и угольно-черных бровей, он завораживает, гипнотизирует. Именно так. Гипнотизирует, как змея свою добычу. Секретарь суда закончил чтение ужасного перечня: двадцать семь жертв, из них пятнадцать евреев и евреек, четыре сутенера, четыре проститутки, три пациента доктора Петио и один неопознанный труп. Эта бойня, эти жертвы всесожжения были обнаружены совершенно случайно два года назад. Однажды, в марте 1944 года, мужчина, живущий по соседству с элегантным частным особняком в XVI округе Парижа на улице Сюер, сообщил о том, что из трубы особняка валит дым, странный дым с нестерпимым запахом.

Полицейские и пожарные взломали дверь и обнаружили в подвале раскаленный докрасна, гудящий очаг. Вокруг были разбросаны человеческие останки: руки, ноги, черепа… А сбоку яма с негашеной известью. И в доме никого.

Но кто же зажег этот дьявольский огонь? Кто убийца? Дом принадлежит некоему доктору Петио. Помещения тщательно осматривают и рядом с приемной обнаруживают странную треугольную комнату с толстыми степами, оклеенными обоями; в одной из стен проделана дыра, которая позволяет снаружи видеть все, что происходит внутри комнаты. Комната напоминает тюремную или (почему бы и нет?) газовую камеру. В то время как полицейские проводят предварительный осмотр, к дому подъезжает велосипедист и заявляет: «Я брат владельца этого особняка». Он тоже осматривает все, потом подходит к полицейскому: «Это связано с Сопротивлением! Поймите, я рискую головой!» Кто он: патриот или ловкий пройдоха? Полицейский не задерживает его. А это был сам доктор Петио… Связано с Сопротивлением! Значит, речь идет о Сопротивлении! Не забывайте, что процесс происходит в 1946 году, а преступления совершены в 1944 году, когда Франция еще была оккупирована. Чтобы лучше понять особую атмосферу этого процесса, напомним также, что Франция, которой через несколько дней предстоит голосовать за новую конституцию, пока еще не обрела покоя и с трудом оправляется от последствий войны.

— Обвиняемый, встаньте!

Председатель суда Лезе известен как вежливый и терпимый человек.

Начинается допрос с целью установления личности подсудимого. Петио отвечает не торопясь, чуть насмешливо. Председатель суда заводит разговор о детстве, которое Петио провел в Жонпьи и Осере, а потом добавляет:

— По окончании войны 1914 года вы были помещены в психиатрическую лечебницу, а затем уволены из армии по причине врожденного слабоумия…

Петио прерывает его:

— Но я получил отличную оценку за диссертацию по медицине.

Вот уж настоящий парадокс. Сумасшедший, если он действительно сумасшедший, одновременно предстает и как яркая личность, популярный врач, любимый клиентами, врач бедняков. Да-да, он умел привлекать к себе горячие симпатии. В департаменте Йонна его избрали мэром и даже членом департаментского совета. Но что за странный политический деятель! Председатель приводит некоторые удивительные факты: доктор Марсель Петио ворует электроэнергию, крадет кресты с кладбищ…

Председатель суда:

— По словам домовладельца, вы человек неуравновешенный.

Петио снова поднимается:

— Неправда! И если начинать с этого, то это плохое начало!

В публике смех. Когда он стихает, председатель продолжает допрос. В Вильнёве-сюр-Йонн происходили события куда более серьезные, нежели кража креста: что сталось, например, с Луизеттой, служащей и любовницей Марселя Петио, непонятно куда вдруг исчезнувшей? Обвиняемый приходит в волнение, спорит, язвит.

Есть и другие факты необъяснимых исчезновений среди знакомых Петио. В результате Петио вынужден покинуть департамент Йонна и обосноваться в Париже,

— Да что тут говорить, против меня восстали все ханжи, все тартюфы округи…

Председатель суда:

— Итак, вы поселились в Париже и вскоре приобрели здесь большую популярность. Вообще вам нельзя отказать в определенном обаянии.

— Спасибо, — бросает Петио,

— Но за вами утвердилась слава доктора-шарлатана,

— Благодарю за такую рекламу, но прошу вас оставить это мнение при себе,

Снова смех в зале. Смех, который будет сопровождать каждую удачную реплику Петио.

Встает адвокат Петио господин Флорио, блестящий молодой специалист, восходящая звезда парижской адвокатуры. Весьма непринужденно, опершись на лежащее перед ним тридцатикилограммовое досье, он говорит:

— Основное достоинство суда — беспристрастность, поэтому я прошу снять эпитет «шарлатан».

Председатель суда берет назад свои слова. Первое очко в пользу защиты. Допрос продолжается.

— Вы хвастали тем, что зарабатывали баснословные деньги. Но, судя по декларациям, ваши доходы были не так уже велики.

Петио лукаво:

— Я следую традициям моей профессии. Когда хирург зарабатывает восемь-десять миллионов в год, он заявляет, что его доход составляет сто тысяч франков. Это доказывает, что я настоящий француз, Мне совсем не хочется прослыть простофилей!

Опять слышится смех. Все выдержано в лучших традициях бульварных романов. Парижане, собравшиеся в зале суда, в полном восторге. Как ни странно, по этот дьявольский человек заставляет всех забыть о совершенных им ужасных преступлениях. Вы только послушайте, что он говорит, когда председатель суда приводит факт допущенного им незначительного правонарушения — кража книги с витрины книжного магазина Жибер.

— Всех, кто имеет склонность к изобретательству, считают ненормальными. А я — непризнанный изобретатель. Вы хорошо знаете, что в тот день лил дождь и что я взял эту книгу нечаянно, Я весь был поглощен мыслями об изобретении устройства, пред назначенного для стимулирования деятельности кишечника.

Председатель суда:

— Вы прикидываетесь ненормальным всякий раз, когда у вас возникают неприятности с правосудием… Петио:

— Никогда нельзя знать наверняка, кто из над нормален, а кто ненормален. Ненормальность определяется только в сравнении.

Кто же ведет судебное разбирательство? Председатель суда или Петио, который ежеминутно отпускает то издевательские, то иронические замечания, — Петио, который всегда на все находит ответ.

Странная треугольная комната с необыкновенно толстыми стенами?

— Все очень просто, — отвечает Петио, — я хотел оборудовать таи рентгенотерапевтический кабинет. Этим и объясняется толщина стен. Отверстие в стене? Так это для прокладки электропроводов. А почему отверстие было скрыто обоями? Да по небрежности рабочих! И вообще, все россказни на мой счет — ложь и предательство. Это пресса бошей, пресса коллаборационистов умышленно распространяла клеветнические слухи.

— А трупы? — спрашивает председатель.

— Я тут ни причем. Я вышел из тюрьмы Френ, куда меня засалило гестапо, и, придя домой, обнаружил эти трупы. Разве это не ужасно?!

Пеню выглядит взволнованным. У него на глазах слезы. Он уже готов сыграть новую роль: доктор Петио, он же капитан Валери, он же капитан Веттервальд, он же агент S-21, герой Освобождения, участник уличных боев, член военного суда в казармах Рени. И так вплоть до ареста в 1945 году. Такова система защиты Петио; это совершенно очевидно. Странный доктор и не думает отрицать факта убийств. Да, он убивал, но кого?! Ведь речь идет о казни предателей, гестаповцев… Какая бойня! Но во имя Сопротивления! Более шестидесяти человек отправлено на тот свет… Но ради правого дела!

— Однако дело обстояло совсем по-иному, — протестует обвинитель. — Вы завлекали к себе людей, обещая им организовать переход за границу… А потом вы их грабили. Вот и все! И людей-то вы выбирали самых беззащитных-евреев.

Завтра, вне всякого сомнения, выяснится самое главное: был ли Марсель Петио участником движения Сопротивления или он просто отъявленный негодяй? А быть может, он был, как пишут о нем, ставленником нацистов, профессиональным убийцей, «маленьким» Эйхманом?

Итак, участвовал ли доктор Петио, убийца двадцати семи человек, в движении Сопротивления или нет?

Вот основной вопрос, который рассматривался 19 марта 1946 года на втором заседании суда по делу Петио.

Что говорит по этому поводу сам Петио? Все очень просто; он уверяет, что входил в состав группы Сопротивления под названием «Мухомор». Да-да, «Мухомор» как средство для истребления вредных насекомых! Черный юмор? Трудно сказать что-либо определенное об этом необычном подсудимом — нервном и беспокойном, негодующим на председателя суда, на прокурора, на гражданских истцов, — о человеке, внимательно следящем за реакцией публики, подобно актеру, который судит о своем таланте по количеству сорванных аплодисментов.

— Если вы были участником Сопротивления, то назовите имена ваших товарищей! — требует председатель суда Лезе. Петио:

— Ну нет! Вы же способны надеть наручники на людей, которые уничтожили уйму бошей!

Председатель в растерянности. А Петио продолжает:

— Я не назову вам их имен, пока не будет закончена чистка, пока не будут посажены в тюрьму все предатели, которые присягнули Петену!..

В зале шум. Какая дерзость! Не имеет ли в виду Петио некоторых присутствующих здесь магистратов?

Обескураженный председатель поднимает руки. И Петио сразу же кричит:

— Не воздевайте руки к небесам, господин председатель!

— Я буду поднимать руки, когда мне заблагорассудится.

— Тогда вы сейчас поднимите их еще выше. Да как же так можно!

Между тем Петио рассказывает о своем участии в движении Сопротивления. Поначалу он принадлежал к организации, возглавляемой Пьером Броссолетом. Затем, после встречи с агентом из Лондона, имя которого он забыл, Петио создает свою собственную группу и, действуя под именем доктора Евгения, занимается ликвидацией приспешников гестапо.

— Как же вы действовали? — задает вопрос председатель.

— Тактика наша была несложной. Мы говорили; «Немецкая полиция. Следуйте за нами!» — и арестовывали предателя. Он шел с нами. Его заталкивали в машину н вывозили в лес: в Марли, Сен-Жермен, Пуасси. А там убивали.

Председатель:

— Но вы противоречите сами себе: вы же говорили, что казни совершались на улице Сюер.

— Правильно, когда мы торопились. О, господин председатель, можете не сомневаться, когда требовалось, мы проявляли и храбрость и дерзость!..

Да, в его дерзости здесь никто не сомневается.

Достаточно посмотреть на Петио. Саркастичный, уверенный в себе, он сидит, непринужденно облокотившись о барьер, и держит в напряжении весь зал.

Неожиданно со скамьи гражданских истцов поднимается человек в черном костюме. Это господин Верон. Петио поворачивается к нему:

— Вы, защитник евреев, сядьте. Вы не имеете права говорить!

И тут господин Верон, старый участник Сопротивления, выходит из себя:

— Я не позволю вам, выгораживая себя, порочить Сопротивление!

Раздаются аплодисменты, крики, трудно что-нибудь разобрать.

— Вы ведете двойную игру, метр Верон!

— Петио, немедленно возьмите свои слова назад, иначе я расквашу вам физиономию!

Председатель суда Лезе надрывался от крика:

— Прошу соблюдать тишину!.. Тихо!

Но тишина наступает не сразу. Какая сцена! Д затем спектакль продолжается. Теперь Петио рассказывает о своем необыкновенном "бюро путешествий". Некоторых действительно препровождали до демаркационной линии, но бывали и другие, предатели— для них путешествие заканчивалось на улице Сюер.

— Моим первым клиентом, — говорит Петио, — был некий Боксер Джо. Он походил… как бы это сказать, на настоящего сутенера… Или скорее, я сказал бы, из полицейского инспектора.

В зале хохот. Петио скромно улыбается. Он несколько теряется лишь чуточку позднее, когда его просят сообщить имена, подробности. Ах, он выбросил все это из головы… Из предосторожности, конечно… Ведь Петио и в самом деле был арестован гестапо; его несколько месяцев держали в тюрьме и даже пытали.

— Они подвешивали меня на крюках, пилили зубы, зажимали голову в тиски… господин председатель, я стою теперь перед вами в здравом уме и твердой памяти только благодаря моей сообразительности и самообладанию.

На этот раз никто не смеется. Петио продолжает.

Он был освобожден немцами за выкуп в сто тысяч франков. По выходе из тюрьмы он обнаруживает у себя, на улице Сюер, эти трупы…

— Трупы, господин председатель, совершенно неизвестных мне людей, которые мои товарищи оставила там исключительно по небрежности. Это же очевидно…

— Ну а известь, а печь? Петио:

— Моим друзьям, не отличавшимся особой чувствительностью пришла в голову мысль сжечь трупы в мое отсутствие.

— Кто же эти друзья, Петио? Кто они?

— Я не из тех, кто доносит на своих товарищей. Вы ведь тут же обвините их в пособничестве!

— Послушайте, Петио, я обещаю вам отпустить их, если они уничтожали только агентов гестапо.

Петио пожимает плечами:

— Слышал я эту музыку. Если не вы сами, то ваши собратья задержат их после того, как меня оправдают!

— Вы полагаете, Петио, что будете оправданы?!

— Безусловно, господин председатель. Я в этом ничуть не сомневаюсь. Кроме того, меня судите не вы лично, а господа присяжные, и я им подлостью доверяю.

Петио снова одерживает верх и ставит председателя суда в смешное положение. Но то, что происходит потом, никак не идет ему на пользу. Под напором задаваемых ему вопросов он сбивается, путается. Он никак не может доказать свою принадлежность к движению Сопротивления. Кроме того, на основании расследования, проведенного лондонскими секретными службами, установлено, что пресловутой группы под названием «Мухомор» никогда не существовало. И тут господин Верон, один из адвокатов со стороны гражданских истцов, берет реванш.

— Если подсудимый, как он утверждает, участвовал в акциях Сопротивления и имел дело с взрывчаткой, он, вероятно, сможет объяснить нам, как следует с ней обращаться.

Петио отвечает не сразу; он медлит, лицо его покрывается красными пятнами.

— Такие вопросы не обсуждаются походя. Флорио, видя замешательство своего клиента, приходит на помощь.

— Но послушайте, ведь доктор Петио не на вступительных экзаменах в политехнический институт?

— Нет, — отвечает метр Верон, — но теперь я знаю, что этот "великий боец Сопротивления" никогда в жизни не видел взрывчатки и даже понятия не имеет, что это такое.

Петио взбешен. Вне себя от ярости он снова обзывает господина Верона адвокатом евреев. Странное обвинение в устах человека, выдающего себя за борца с нацизмом. И тем не менее доктор Сатана стоит на своем. Вот что он заявляет несколько минут спустя господину Верону, адвокату семьи Дрейфус.

— Да, я убил тридцать три предателя и тридцать немецких солдат. Однако я уважаю их больше, чем вашего клиента.

Метр Верон ловит его на слове;

— Но это невероятно! Каким образом вы умудрились заманить в вашу ловушку тридцать немецких солдат?

Петио заносчиво бросает:

— Я не понимаю, почему должен давать объяснения по поводу убийств, которые не вменяются мне в вину.

Итак он вновь обрел уверенность в себе. И когда председатель суда Лезе, который выглядит совершенно измотанным, предлагает сделать перерыв в заседании, подсудимый замечает:

— А зачем? Я совсем не устал!

Третье заседание суда. 20 марта 1946 года.

Входя, Петио окидывает взглядом зал: сегодня народу меньше, чем вчера. И тогда, обращаясь к своему адвокату, он произносит:

— В чем дело, метр? Мы сегодня прогораем!

Да как же можно шутить сегодня, когда на протяжении всего заседания одна за другой перечисляются все жертвы этого зловещего организатора путешествий в потусторонний мир? Никогда цинизм Петио не обнаруживался с такой очевидностью. Исчезла госпожа Хаит. Вовлеченная против волн в торговлю наркотиками, к которой был причастен Петио. она оказалась нежелательным свидетелем, — свидетелем, от которого следовало избавиться,

— Подумаешь, наркоманы, — фыркает Петио, — вы же сами знаете, что это такое; все они лгуны и жулики.

Следующим рассматривается дело об исчезновении меховщика Ушинова, богатого еврея, одного из первых, кто был отправлен на тот свет.

— Почему, — задает вопрос прокурор Дюпен, — вы посоветовали ему спороть метки с белья?

Петио вздыхает:

— Это же понятно каждому, кто принимал хоть какое-то участие в Сопротивлении.

— А как к вам попали великолепные меха и шкуры?

Петио едва сдерживает волнение:

— Это подарки моего друга-меховщика в благодарность за помощь.

А другие евреи: Вульф, семья Баш, Эрепрайх?..

Ну, с этими он действительно покончил, и по одной только причине: они были не столько евреями, сколько немцами. Они выходцы из Берлина.

— Это неправда, — прерывает адвокат со стороны гражданских истцов, — они скрывались от гестапо.

— Ба, — хладнокровно говорит Петио, — они прятались так же, как я, когда был молодоженом. Я залезал под одеяло и кричал жене: «Ку-ку! Где я?» Нет, они были наемниками гестапо, и задача их состояла в том, чтобы разоблачить мою группу.

Опять этот миф о Сопротивлении. Петио отчаянно цепляется за свою систему защиты. Да, он — убийца, но он убивал предателей, доносчиков, мерзавцев. И когда речь заходит о четырех сутенерах, убитых на улице Сюер, Петио приводит мельчайшие подробности: нож, дубинка, кровь — все тут есть. Присутствующие немеют от ужаса и омерзения.

— У этих сутенеров, — замечает председатель суда, — было при себе пять миллионов франков. Где они?

Петио усмехается. Он указывает пальцем на груду чемоданов за своей спиной.

— Если эти деньги действительно были, то их можно найти там! Надо только будет присматривать за публикой.

— А любовницы всех этих людей? Их тоже нужно было уничтожать? Они-то в чем были виноваты?

— А как же я должен был поступить? Они были любовницами агентов гестапо. Они бы донесли на нас!

Ропот возмущения проходит по залу. Что за важность! Петио не проймешь такими пустяками. Впрочем, спустя некоторое время, в перерыве между заседаниями, оп снова пережинает минуты триумфа, К нему подходят за автографами. И он подписывает, подписывает одним росчерком пера до тех пор, пока страже не удается наконец оттеснить любителей сенсаций.

Но вскоре после возобновления заседания в зале вновь воцаряется атмосфера ужаса. Председатель суда задает вопрос об исчезновении семьи Кнеллер: отца, матери и ребенка.

— Я им достал поддельные документы и три билета до Орлеана. Неблагодарные, лишь четырнадцать дней спустя они прислали мне открытку с одним только словом: "Привет!"

Председатель:

— Петио, не отягчайте вашей вины, объясните мне, почему в одном из этих чемоданов была обнаружена детская розовая пижамка с инициалами семьи Кнеллер?

Петио не теряет самообладания:

— Господин председатель, а вы бы взяли с собой грязное белье, если бы собирались перебираться в свободную зону? И разве вы не постарались бы избавиться от одежды, на которой имеются ваши инициалы?

Все так. Но даже такой ловкий ответ звучит фальшиво. Розовую пижамку, наводящую на мысль об убийстве ребенка, не так-то легко забыть. Однако и это постепенно сглаживается в памяти присяжных…

На следующий день выездная сессия суда состоялась в доме Петио. Да, 22 марта 1946 года доктор Сатана, так его называют некоторые журналисты, имеет честь принимать в своем особняке все судебное присутствие: судей, присяжных, секретарей, адвокатов и журналистов. Этот совершенно исключительный выезд суда на место преступления устраивается но настоянию председателя суда Лезе, для того чтобы выяснить, каким образом функционировала кремационная печь и вообще вся фабрика преступлений на улице Сюер.

— В устройстве моего кабинета нет ничего необыкновенного, — говорит Петио, выходя из Дворца правосудия, — Приписываемые мне различные способы убийства — плод фантазии журналистов; это они тут дыму понапустили…

Да, но нет дыма без огня. Что касается методов отправки ближних на тот свет, то тут доктор Петио, несомненно, большой специалист. Ведь он не раз упоминал о каком-то секретном оружии, об изобретении, тайну которого он хочет сохранить… Что это: выдумки или правда? Суд, возможно, будет знать больше на этот счет по окончании заседания выездной сессии на улице Сюер.

Четырнадцать часов. Красные мантии судей чередуются с черными одеяниями адвокатов. Идет дождь. Мелкий, моросящий дождь. Все усаживаются в автомобили, ожидающие на площади Дофин. Их пятнадцать. Какой кортеж! Предшествуемый группой мотоциклистов, Петио. подобно важной персоне, пересекает весь Париж. С улыбкой приветствует он прохожих, стоящих на тротуарах и у запотевших окон бистро.

Четырнадцать часов 20 минут. Выездная сессия суда прибывает на место. Образуется страшный затор Крики, давка, толкотня. Петио в наручниках, с неизменной улыбкой на губах. Он дома и чувствует себя весьма непринужденно.

— Судебное заседание будет открытым, — объявляет председатель суда Лезе, выходя из машины.

Значит, вход в дом свободен для всех, но войти туда нелегко. Приходится работать локтями и преодолевать заслон из полицейских, пытающихся сдержать толпу… Даже прокурор Дюпен с трудом прокладывает себе дорогу.

— Смерть Петио! Смерть ему!

Но Петио уже вошел в дом. Здесь он хозяин. Он собирается показать свой особняк, замечательное, хотя и несколько мрачноватое здание. С замиранием сердца люди проходят в комнаты. Сейчас им предстоит ознакомиться с обстановкой, в которой были совершены преступления. Сколько же клиентов Петио вошли в эти двери и уже никогда больше не вышли отсюда?

«Включите свет!» Ничего не видно, люди спотыкаются. Электричество отключено. Присяжные, судьи, секретари суда ощупью пробираются в первую комнату, где царит невероятный беспорядок. Это рабочий кабинет Петио. Ковры, великолепная кровать, картины. Какой хаос и какая пыль! Но какое богатство! Проходят дальше. От беспорядочно разбросанных Вещей исходит запах плесени. Одни из присяжных произносит: «Здесь до сих пор пахнет человечиной!»

С зажигалкой в руках журналисты и зеваки оглядывают библиотеку. Здесь, так же как и в квартире Петио на улице Комартен, можно найти много непристойных картинок. Под покровом темноты многие из них исчезают в чьих-то карманах… Это не первые мелкие кражи, случившиеся во время процесса.

Куда, в самом деле, подевались некоторые скабрезные вещицы из коллекции доктора Петио? Их можно было бы вполне использовать как вещественные доказательства. Создается впечатление, что предварительное расследование и следствие по делу Петио, как до, так и после освобождения Франции, проводились не очень-то добросовестно.

Наконец посетители минуют узкий коридор. И вот она, знаменитая треугольная комната, она же тюремная или газовая камера. Именно здесь Петио уничтожал свои жертвы. Но как? До этого и пытается сегодня докопаться суд. Прежде всего вспоминают о смотровом приспособлении, сделанном самим Петио и скрытом в перегородке. Через этот «глазок» Петио мог наблюдать за агонией умирающих. Но смотровое приспособление исчезло.

— Где оно? — спрашивает метр Флорио.

— Оно передано на судебную экспертизу.

— Вызовите профессора Сани! — требует председатель суда.

Этот почтенный господин — заведующий бюро судебных экспертиз. Си торопливо входит в комнату. — Смотровое приспособление?! Я не знаю, где оно…

Метр Флорио злорадно смеется;

— Теперь вам остается только потерять своп печати!..

Чем объясняется это неожиданное веселье? Дело и том, что адвокат со стороны зашиты усматривает в этом нарушение процессуальных правил, которое позволит ему позднее добиться обжалования решения суда.

Что касается Петио, то оп реагирует на все с видом оскорбленной невинности.

— Я бы предпочел, чтобы смотровое приспособление было на месте, тогда бы я смог объяснить принцип его действия господам присяжным…[32]

Тем не менее Петио великодушно соглашается дать кое-какие объяснения. В этой комнате он хотел смонтировать рентгенотерапевтическую установку. Отсюда и необыкновенная толщина стен, которые должны были задерживать рентгеновские лучи. Отсюда и смотровое приспособление, с помощью которого можно было наблюдать за пациентами.

— А мог ли этот кабинет использоваться как камера? — спрашивает председатель суда.

— Ну вот, — отвечает Петио, — сразу видно, что вы ничего не смыслите в строительном деле. Степы сложены из обыкновенных гипсовых плит… Они не отличаются прочностью… И потом, скажите, как можно умудриться прикончить кого-нибудь в этой поре?

— В таком случае, каким же образом вы расправлялись со своими Жертвами?

Реплику подает один из присяжных:

— Ведь Петио говорил нам, что убить человека можно и в машине.

— О да! Конечно! — бросает Петио, — убить можно где угодно!

Замечание специалиста, раздраженного этими дилетантами, этими наивными людьми. К тому же подсудимый уже устал от всех этих вопросов,

— Если бы я говорил, что никого никогда не убивал, то мне было бы понятно ваше упорство, но ведь я признаю, что казнил несколько человек, а здесь или там — какая разница?

И в порыве вдохновения Петио добавляет:

— А главное, разве остались какие-нибудь следы борьбы на стенах? Нет… Вот видите…

Но и это еще не все. По словам Петио, треугольная комната никак не могла использоваться в качестве газовой камеры. Боже, какая ложь, какая клевета!

Создастся впечатление, что сам председатель Лезе, который, по-видимому, окончательно утратил контроль над ходом судебного разбирательства, совершенно сбит с толку.

Затем все переходят во внутренний дворик. Из толпы на улице по-прежнему раздаются выкрики: «Смерть ему! Смерть!»

— Прошу соблюдать тишину во время заседания суда, — спокойно говорит Петио.

Прибывшие подходят к гаражу и останавливаются у ямы, заполненной известью. Известью, предназначенной для окончательного уничтожения останков, с которыми не мог справиться огонь. Но что происходит? Петио вдруг пошатнулся.

— Помогите, у меня кружится голова! Неужели он сейчас признается во всем?

Петио теряет сознание. Адвокат Флорио бросается к нему:

— Он ничего не ел с самого начала процесса. Наконец подсудимый приходит в себя и произносит вполголоса:

— За границей после всех этих истории нас сочтут за идиотов!

Все, выездная сессия закончена. По правде сказать, она не дала ничего нового. Тайна многочисленных убийств остается нераскрытой. Петио ухмыльнется. Истина таится в глубине его живых, черных глаз, она скрыта под этой дьявольской маской.

Когда в 17 часов заседание возобновляется в строгой торжественной обстановке, характерной для суда присяжных, то у всех возникает ощущение, что выезд судей на место преступления оказался напрасной тратой времени. Но па этом неурядицы еще не кончились. Показания полицейских во главе с небезызвестным комиссаром Массю явились новым подтверждением непоследовательности и упущений в проводимом расследовании. Исчезла немецкая почтовая сумка, в которой находились разрозненные останки трупа. Где она? Неизвестно. Кроме того, выясняется, что обнаруженные чемоданы не были предъявлены семьям пострадавших. Почему? Это был период оккупации! Конечно, оккупация объясняет многое, но не извиняет всего… А Петио пользуется этой неразберихой. Он неожиданно встает и обращается к инспектору Баттю:

— Не скажете ли вы мне, сколько из арестованных вами подлинных патриотов было впоследствии расстреляно немцами?

Молчание. Полицейским явно не по себе. Важные сведения сообщает только инспектор Казанова: «Трупы, обнаруженные в лесу Марли, опознаны — это сотрудники гестапо с улицы Помп. Петио никак не мог быть причастен к этим казням».

Заседание суда, которое началось сегодня в мрачной атмосфере особняка на улице Сюер и воспринималось как трагедия, заканчивается, похоже, фарсом. Свидетельские показания дает капитан жандармерии Мурро. Когда Петио жил в Вильнёв-сюр-Йонн, этот жандарм был его заклятым врагом. Усердный и ограниченный служака капитан Мурро заявляет:

— Петио — наглый авантюрист, Я был вынужден семь раз штрафовать его за неправильное использование электроэнергии и за неисправность сигнальных устройств.

Присутствующие посмеиваются под подобной несуразностью. Надо признать, что в этот вечер рассмотрение дела, по существу, не сдвинулось с места, а подсудимый выиграл несколько очков у обвинения.

Маленькая женщина в черном ни жива, ни мертва, Может быть, виной тому устремленный на нее взгляд доктора Петио? Или обстановка суда присяжных? Во всяком случае, она с трудом поднимает руку для того, чтобы принести присягу. Имя этой женщины — Ушинов. Ее муж, богатый меховщик, еврей по национальности, был другом и соседом подсудимого. Очевидно, он и был первой жертвой доктора Петио, его первым кандидатом на путешествие в неизвестное, в небытие.

Встает адвокат семьи Ушинов господин Аршевек:

— Петио, объясните нам, почему вы три дня держали господина Ушниова в заточении на улице Сюер?

Петио уже менее оживлен, меньше балагурит, чем в другие дни. Может быть, сегодня, 25 марта 1946 года, и он ощущает усталость от этого нескончаемого процесса, продолжающегося уже вторую неделю?

Петио отвечает:

— На улице Комартен, где я веду прием, все всегда подслушивают. Моя жена, прислуга, клиенты… Поэтому нет ничего удивительного в том, что я выбрал укромное место для передачи фальшивых документов.

— Браво, я восхищаюсь вашей сообразительностью!

— Вы знаете, мой дорогой метр, сообразительность также оценивается в сравнении.

Ну вот, доктор Петио снова в форме. Он большой мастер по части обмена короткими, хлесткими репликами.

Дрожащая, перепуганная госпожа Ушинов начинает давать показания.

— Это было в 1942 году. Доктор Петио намекнул моему мужу, что существует надежный способ переправки евреев за границу, в Аргентину…

Одетая в черное женщина тихо продолжает свой рассказ. Муж ее долго не раздумывал; он чувствовал себя в опасности: нацисты могли в любой день арестовать его и отправить в концлагерь. Поэтому во что бы то ни стало надо было бежать. Петио сказал, что это будет стоить двадцать пять тысяч франков.

Двадцать пять тысяч франков — колоссальная сумма. Но также и шанс спасти жизнь. Меховщик собирает драгоценности, дорогие вещи. Он готов к отъезду; его жена присоединится к нему позднее. Речи быть не может о том, чтобы оставить ее здесь одну. «Прекрасно, — говорит Петио, Это решение настоящего мужчины!» И вот в субботу 2 февраля 1942 года господин Ушинов отправляется в особняк на улице Сюер.

Госпожа Ушинов:

— Доктор Петио обещал позаботиться обо всем, и особенно о прививках.

— О прививках? — вмешивается Аршевек, — Почему надо было делать прививки, если вся эта операция была нелегальной?

Петио:

— Что за глупости. Вы же прекрасно знаете, что нет никаких санитарных норм на въезд в Аргентину. Не делал я никаких прививок…

Но само упоминание о прививках и уколах производит впечатление на присяжных и па публику. Неужели Петио убеждал свои жертвы в необходимости делать прививки? А может быть, шприц был наполнен смертельным ядом?

Почувствовав опасность, вступает метр Флорио. Oн обращается к госпоже Ушинов:

— А почему вы не последовали за своим мужем? — Я была нездорова. А позднее, получая письма от мужа, я заметила, что почерк у него стал какой-то неуверенный, и у меня зародились подозрения.

Стоит немного задержаться на этих письмах: они были составлены в телеграфном стиле, приходили без конверта и было непонятно, откуда они отправлены. Доставлял их госпоже Ушинов сам Петио. Но уже после получения первого письма ее начали одолевать сомнения. Действительно ли ее муж добрался до Аргентины? И этот почерк, так мало похожий на eгo собственный…

Петио снова протестует;

— Это был очень больной человек. Вот по