Любовь – это тайна, завесу над которой люди пытаются приподнять уже много веков. Настоящую любовь, подлинную страсть дано испытать далеко не каждому, но только тот, кто отмечен ею, проживает полноценную жизнь.
0b7eb99e-c752-102c-81aa-4a0e69e2345a В туманном зеркале Эксмо Москва 2000 5-04-004832-7

Франсуаза Саган

Неясный профиль

Посвящается Пегги Рош

А может быть, и ты —

Всего лишь заблуждение ума,

Бегущего от истины в мечту?

Ш. Бодлер

Вечером мы должны были идти в гости к Алферну, молодому светскому врачу, и я долго колебалась, идти или нет. Этот день, который я прожила с Аланом, моим мужем, день, поставивший крест на четырех годах любви, ссор, нежности и бурных сцен, я предпочла бы завершить в объятьях Морфея или взять и напиться. Во всяком случае, остаться в одиночестве. Но, разумеется, Алан, как законченный мазохист, настоял, чтобы мы пошли к Алферну. Он делал счастливое лицо и улыбался всякий раз, когда его спрашивали, как поживает самая прочная супружеская пара в Париже. Отшучивался, нес какую-то забавную ерунду и не отпускал при этом мой локоть, сжимая его изо всех сил. Я видела в зеркалах наше прелестное отражение и улыбалась ему: оба мы высокие, худощавые, он – голубоглазый блондин, я – брюнетка с серыми глазами, одинаковая манера держаться и одинаковое ощущение поражения, теперь уже совершенно очевидного. Однако Алан зашел слишком далеко: когда на вопрос какой-то растроганной дуры: «Скоро я буду крестной, Алан?», он ответил, что таким мужчиной, как он, моя жизнь заполнена целиком и двоих я не заслуживаю, – я пришла в ярость. «Это правда», – сказала я и, как иногда бывает в музыке, когда мощный аккорд означает вступление новой темы, вырвала руку из руки Алана и повернулась к нему спиной. Вот так, на коктейле, похожем на все прочие коктейли парижской зимы, я оказалась лицом к лицу с Юлиусом А. Крамом. Я так быстро и грубо вырвалась, что спиной почувствовала, как Алана затрясло от злости. Лицо Юлиуса А. Крама – именно так он мне представился: Юлиус А. Крам – лицо его было бледно, тускло и замкнуто. Не зная, что сказать, я спросила, нравятся ли ему выставленные здесь картины. В самом деле, прием был затеян с целью продемонстрировать полотна, написанные любовником хозяйки дома, неугомонной Памелы Алферн.

– Какие еще картины? – сказал Юлиус А. Крам. – Ах, да! Кажется, я вижу одну у окна.

Он направился туда, и я машинально последовала за этим человечком, который был на полголовы ниже меня, так что мне были видны зачатки лысины у него на голове, предвещавшие ее скорую победу. Он резко остановился перед одной из картин, написанных, казалось, из большого желания сойти за художника, и поднял голову. У него были круглые голубые глаза за стеклами очков и удивительные для таких глаз ресницы: пиратские паруса над рыбачьим баркасом. С минуту он разглядывал картину, потом издал какой-то хрип, больше похожий на собачье рычание, чем на человеческий голос, и я уловила что-то вроде: «Какой ужас!» – «Простите?» – сказала я, ошеломленная, потому что этот лай показался мне хоть и обоснованным, но нелепым, и он повторил так же громко: «Какой ужас!» Несколько человек, стоявших рядом с нами, попятились, будто запахло скандалом, и я осталась одна, застряв между картиной и доблестным Юлиусом А. Крамом, который явно не был расположен дать мне удрать. Позади нас пополз шепоток. Да, да, Юлиус А. Крам отчетливо произнес, причем дважды, «какой ужас», имея в виду эту картину, а очаровательная Жозе Эш – то есть я – ни слова не возразила. Ропот достиг шестого чувства величественной мадам Дебу, и она обернулась к нам. Мадам Дебу была особа выдающаяся. С непререкаемой властностью она правила этим светским кружком. В шестьдесят с чем-то лет она держалась очень прямо, была весьма элегантна, черноволоса, а состояние ее мужа (который давно скончался от общего перенапряжения) обеспечивало ей чрезвычайную независимость и, как следствие этого, чрезвычайную кровожадность. В любых обстоятельствах – драма ли случалась или торжество – мадам Дебу часто все улаживала, а иногда и разрушала, неизменно вновь оказываясь одна и неизменно твердо стоя на ногах, как обязывала фамилия, которую она носила.[1] Ее указы обжалованию не подлежали, как и ее пристрастия. Наконец, она мгновенно распознавала ретроградство в произведениях искусства новых направлений и смелость в вещах банальных. При всем том, если бы не ее природная, неискоренимая злоба, она была бы умна.

Почувствовав, что происходит нечто непредвиденное, она тотчас направилась к нам, окруженная незримой свитой воинов, шутов, лакеев, ибо, хоть она и была всегда одна, постоянно казалось, что рядом полно готовых на все наемных убийц. Это создавало вокруг нее некую запретную зону, почти осязаемую, исключавшую любое проявление вольности.

– Что вы сказали, Юлиус? – осведомилась она.

– Я говорил этой даме, – сказал Юлиус без тени страха, – что картина ужасна.

– Вы думаете, это было необходимо? – сказала она. – Кстати, она не так уж плоха.

Она указала на святого Себастьяна, пронзенного стрелами и окончательно добитого Юлиусом. И движение подбородка, и ее интонация были безупречны: смесь презрения к художнику, сострадательной терпимости к слабостям хозяйки дома, ненавязчивого призыва к порядку и соблюдению приличий, обращенного к Юлиусу.

– Эта картина рассмешила меня, – сказал Юлиус А. Крам вдруг изменившимся голосом, с каким-то присвистом. – Ничего не могу поделать.

Памела Алферн в сопровождении Алана подошла к нам с недоумевающим видом. Она расслышала какое-то тявканье, означавшее, что среди гостей произошло некоторое замешательство, и направилась к месту сражения на всех парусах.

– Юлиус, – сказала она, – вам нравится живопись Кристобаля?

Юлиус, не отвечая, обернул к ней свирепое лицо. Она чуть отпрянула, но в ней тут же проявился рефлекс хозяйки дома:

– Вы знакомы? Алан Эш, муж Жозе.

– Ваш муж? – переспросил Юлиус.

Я кивнула. Он засмеялся каким-то тевтонским, первобытным, немыслимым смехом – право же, это было ужасно.

– Что здесь смешного? – спросил Алан. – Картина вас так рассмешила или то, что я женат на Жозе?

Юлиус А. Крам окинул Алана взглядом. Я находила его все более и более своеобразным. Во всяком случае, смелости ему не занимать: в течение трех минут бросить вызов мадам Дебу, хозяйке дома и Алану – это свидетельствовало об определенном хладнокровии.

– Я смеялся просто так, без причины, – сказал он резко. – Не понимаю, дорогая, – обратился он к мадам Дебу, – вы постоянно упрекаете меня за то, что я не смеюсь. Ну вот, вы можете быть довольны: я смеюсь.

Я вдруг вспомнила, что слышала о нем. Юлиус А. Крам был могущественным дельцом, пользовавшимся значительной поддержкой в политических кругах, и, по-видимому, он неплохо представлял, в каком состоянии счета в швейцарских банках у трех четвертей приглашенных. Говорили, что он очень щедрый и очень черствый человек, его побаивались и всюду приглашали. Это объясняло двусмысленную улыбку мадам Дебу и Памелы Алферн, снисходительную и натянутую одновременно. Некоторое время мы, все четверо, стояли молча и смотрели друг на друга. Конечно, мы с Аланом должны были бы поздравить художника, который дежурил у входа, и вернуться в наш кромешный ад. Обычно подобные ситуации, в сущности, очень просто разрешить с помощью слов «до свидания», «до скорой встречи», «рад был познакомиться» и пр. Но в нашем случае положение казалось безвыходным. Выход нашел Юлиус, который решительно возомнил себя вождем племени и предложил мне выпить что-нибудь в баре, помещавшемся в другом конце комнаты. Так же, как и в первый раз, он увел меня за собой, и мы прошествовали через всю гостиную маршевым шагом. Меня разбирал безумный смех и одновременно мучили опасения, потому что взгляд Алана стал странно тусклым, почти остекленел от гнева. Я поспешно выпила рюмку водки, которую, не заботясь о моих вкусах, сунул мне в руку властный Юлиус А. Крам. Пчелиное жужжание вокруг нас возобновилось, и через минуту я поняла, что на этот раз скандала удалось избежать.

– Поговорим серьезно, – сказал Юлиус А. Крам. – Чем вы занимаетесь в жизни?

– Ничем, – ответила я не без гордости.

И правда, среди всех этих бездельников, непрерывно тараторящих о какой-то там своей деятельности – дизайнерской мебели, прелестях финского стиля и прочей белиберде, не говоря уж об участии в производстве всего на свете, – я была рада признаться в совершенной праздности. Я была женой Алана, я жила на его деньги. И вдруг я поняла, что скоро уйду от него и ничего не смогу от него принять, никогда, ни одного доллара и ни одной встречи. Мне придется работать, влиться в бойкую толпу людей, которые расплывчато называются «пресс-атташе», «референт по общественным отношениям» и прочее в том же роде… Да при этом мне еще должно повезти, чтобы попасть в привилегированный круг, где встают в девять часов и не позже, а к морю ездят два-три раза в год. Между мной и материальными заботами всегда кто-то стоял – сначала родители, потом Алан. Похоже, это счастливое время прошло, и я, бедная дурочка, почти радовалась этому, как приключению.

– А вам нравится ничего не делать?

Взгляд Юлиуса А. Крама не был суров, он выражал сочувственное любопытство.

– Конечно, – сказала я. – Я наблюдаю, как проходит время, день за днем, греюсь на солнце, когда оно светит, и не знаю, что буду делать завтра. А если меня посетит увлечение, у меня будет достаточно времени, чтобы им заняться. Каждый должен иметь на это право.

– Может быть, – сказал он мечтательно. – Я никогда об этом не думал. Всю жизнь я работал, но мне это нравится, – добавил он извиняющимся тоном, который меня умилил.

Все-таки он был занятный, этот человек. Одновременно и беззащитный, и опасный. Что-то жило в нем, неутомимое и отчаянное, оно-то, видно, и прорывалось в этом его лающем смехе. «Ну нет, – подумала я, – не будем копаться в психологии деловых людей, в причинах их успехов и одиночества. Если кто-то очень богат и очень одинок – стало быть, он того и заслуживает».

– Ваш муж все время смотрит на вас, – сказал он. – Что вы ему сделали?

Почему он a priori отводит роль палача именно мне? И что ему ответить? «Я любила своего мужа, не очень любила, очень любила, любила другого?» Если предположить, что я хочу сказать правду, то как ответить? И с какой правдой согласился бы сам Алан…

Худшее в разрывах то, что люди не просто расстаются, а расстаются каждый по своей причине. Быть такими счастливыми, накрепко связанными, такими близкими, что кажется, есть одна истина на свете: жить только друг для друга – и вдруг сбиться с пути, потеряться, отыскивая в пустыне следы, которые уже никогда не пересекутся.

– Уже поздно, – сказала я. – Мне пора.

И тогда Юлиус А. Крам голосом торжественным и полным самодовольства стал расписывать прелести чайного салона «Салина» и пригласил меня туда послезавтра, в пять часов, конечно, если это не покажется мне слишком старомодным. Я согласилась, крайне изумленная, оставила его и пошла навстречу Алану, душераздирающей ночи, ссорам, слезам, теперь уже, наверно, последним, а в голове моей звучало: «У них лучшие профитроли в Париже».

Такой была моя первая встреча с Юлиусом А. Крамом.

– Ромовую бабу, – сказала я.

Я сидела на банкетке в кондитерской «Салина» растерянная, едва дыша. Я пришла абсолютно вовремя и в абсолютном отчаянии. Не ромовая баба была мне нужна, а настоящий ром, какой дают приговоренным к смерти. Два дня меня расстреливали холостыми патронами из всех мушкетов любви, ревности и отчаяния: Алан, в который уже раз, нацелил на меня весь свой арсенал и палил в упор, поскольку эти два дня он не позволил мне выйти из квартиры. Каким-то чудом я вспомнила о дурацком свидании в чайном салоне с Юлиусом А. Крамом.

Любая другая встреча, с другом, близким человеком, – я это знала – побудила бы меня к откровенности, а этого я как раз и не хотела. Я боялась исповедей, которые обычно так нравятся женщинам моего поколения. Я не умела выразить себя и всегда боялась убедиться в собственной неправоте. И потом, ведь могло быть только два решения: первое – терпеть Алана, нашу совместную жизнь, то, что каждую минуту мы оказываемся в тупике, что сердце ожесточилось, а мысли в полном беспорядке; второе – уйти, убежать, вырваться от него. Но в иные минуты я, не знаю почему, вспоминала его таким, каким когда-то любила, и тогда исчезали куда-то и я сама, и то решение, которое я считала единственно правильным.

В кондитерской, где порхали проголодавшиеся молодые люди и жужжали пожилые дамы, я поначалу чувствовала себя хорошо. В безопасности: охраняемая шеренгами надменных английских пудингов, сокрушительных французских эклеров и простодушных буше под темной глазурью, не ведающих ни о чем – в том числе и обо мне. Ко мне вернулось желание жить, улыбаться. Я посмотрела на Юлиуса А. Крама, на которого до сих пор еще не взглянула. Он показался мне очень благопристойным, очень приятным и немного помятым. Чувствовалось, что за два дня щеки его покроются лишь кое-где пробивающейся колкой щетиной, без всякого намека на какую-либо бороду. Я забыла о его деятельности, о неукротимой энергии, затраченной им для достижения своей цели, забыла, глядя на эту юношескую растительность, о звериной силе и прославленном могуществе Юлиуса А. Крама. Вместо индустриального магната я видела пожилого младенца. Я находилась в плену своих ощущений. Но нередко они подтверждались, потому я на них и не в обиде.

– Два чая, ромовую бабу и миндальное пирожное, – сказал Юлиус.

– Сию минуту, мсье Крам, – пропела официантка и, проделав замысловатое па, исчезла в лабиринте ширм.

Я смотрела на нее с тем преувеличенным вниманием, которое инстинктивно проявляешь ко всему после того, как тебе чудом удалось избежать смертельной опасности. «Я сижу в кондитерской с каким-то промышленником, мы заказали миндальное пирожное и ромовую бабу», – нашептывала мне моя память, а сердце и разум, то есть я сама, не видели ничего, кроме обезображенного гневом красивого лица Алана у лестничных перил. Я бывала в барах, ресторанах, ночных кабачках во многих местах нашей милой планеты. Я понятия не имела о чайных салонах (об этом меньше, чем о другом), и эта обивка из жуйского набивного полотна, и все эти церемонии, и белые передники, и крахмальные наколки – все это вызывало у меня чувство обманчивой безопасности, почти непереносимое. Ничего не поделаешь: решительно, мне больше подходит задыхаться от гнева и горя, упав с растрепанной прической на ковер, в присутствии своего сверстника, измученного так же, как и я, а не лакомиться пирожными в обществе благовоспитанного незнакомца. Так иногда бывает: какое-нибудь представление о себе самом, чисто зрительное, долго держится в памяти. Остальное время плывешь, не видя себя, растворяясь в дорожке бесцветных солоноватых пузырьков, опускаешься все глубже и глубже, на дно слепого, глухого и немого отчаяния. Или, наоборот, великолепный и торжествующий, появляешься в глазах кого-то, кто ослеплен этим солнцем – тобой, – и которое выдумано им же самим себе на гибель. Наверно, излишне говорить, что в тот момент я не думала ни о чем подобном. Я вообще никогда не говорила о себе, другие интересовали меня больше. А тогда я просто подумала: желтое или бежевое будет миндальное пирожное. Должно быть, что-то среднее. В конце концов, не зная, что сказать, я спросила об этом Юлиуса. Он, казалось, пришел в сильное недоумение, пожал плечами – у мужчин верный признак того, что им нечего ответить – и спросил, как поживает Алан.

Я коротко ответила, что у него все в порядке.

– А у вас?

– У меня тоже, конечно.

– Конечно… это не ответ.

Он начинал меня раздражать. Может, это и не ответ, но другого у меня не было. Кроме как во всех подробностях поведать ему о своем детстве, отношениях с разными людьми и бурном браке с Аланом, мне больше нечего было рассказывать. И потом, я не знала Юлиуса. Он не был мне ни другом, ни поверенным. Миндальное пирожное что-то слишком долго не появлялось.

– Я неделикатен, – сказал он тоном, не допускающим возражений и почти торжествующим.

Я вяло махнула рукой в знак отрицания, взглянула на свои дрожащие руки и стала искать в сумке сигареты.

– Я всегда был неделикатен, – повторил Юлиус А. Крам. – Впрочем, – добавил он, – это у меня не от нескромности, а от неловкости. Мне бы хотелось знать о вас все. Знаю, для начала нужно было бы поговорить о погоде, но у меня не получается.

В глубине души я подумала, что вряд ли разговор о погоде мог как-то улучшить дело. Он вдруг и в самом деле показался мне неделикатным, грубым и лишенным обаяния. Если у него нет ни проблеска воображения, чтобы завязать самый пустяковый разговор, именно пустяковый, он должен об этом знать и не приглашать меня в этот дурацкий чайный салон. Мне захотелось уйти, оставить его наедине с его пирожными, и только страх перед тем, что ожидало меня на улице, перед растерянностью, которая охватит меня, перед скорым возвращением в наше адово жилище удержал меня.

«Ладно, в конце концов, он же человек, – подумала я, – можно попробовать поговорить. А то что-то ненормальное…» И правда, я впервые чувствовала перед кем-то такую заторможенность, напряжение и желание сбежать. Я тут же приписала это моим расстроенным нервам, бессоннице последних ночей, отсутствию жизненного опыта, словом, сделала то, чего делать не следовало: приписала себе, а не Юлиусу неудачу первых минут. Впрочем, всю жизнь нечто вроде больной совести, близкой к слабоумию, побуждало меня возлагать на себя некую не вполне осознанную ответственность. Дошло до того, что я чувствовала себя виноватой перед Аланом. А теперь вот – перед Юлиусом А. Крамом, и если приветливая официантка растянется на ковре со своим миндальным пирожным, я буду думать, что это произошло по моей вине. Какая-то злость на самое себя и на ту мучительную неразбериху, в которую я превратила свою жизнь, охватила меня.

– А вы, – спросила я сдержанно, – чем вы занимаетесь в жизни?

– Ворочаю делами. Точнее, уже провернул много дел. Теперь занимаюсь тем, что контролирую их. Я, можно сказать, живу в машине, езжу из одной конторы в другую. Контролирую и еду дальше.

– Весело, – сказала я. – А кроме этого? Вы женаты?

Он на мгновенье смутился, как будто я ляпнула что-то неприличное. Возможно, мне полагалось знать, что он холостяк.

– Нет, – ответил он, – не женат, но когда-то чуть было не женился.

Он произнес эту фразу так торжественно и так высокопарно, что я посмотрела на него с любопытством.

– Все разладилось? – спросила я.

– Мы не были людьми одного круга.

Кондитерская, казалось, застыла у меня перед глазами. Что я здесь делаю, с этим бизнесменом-снобом?

– Она была аристократка, – сказал Юлиус А. Крам с несчастным видом. – Английская аристократка.

Я снова посмотрела на него с изумлением. Если этот человек и не интересовал меня, то, во всяком случае, удивлял.

– Но почему, если она была аристократкой…

– Я добился всего только благодаря самому себе, а когда я встретил ее, то был еще очень молод и не уверен в себе.

– А теперь, – спросила я, заинтригованная, – вы, значит, уверены в себе?

– Теперь – да, – сказал он. – Главное преимущество денег – с ними уверенно чувствуешь себя везде.

И как бы в подтверждение этой чудовищной банальности, он постучал ложечкой о чашку.

– Она жила в Рединге, – продолжал он мечтательно. – Вы знаете Рединг? Это небольшой городок недалеко от Лондона. Я встретил ее на пикнике. Ее отец был полковником.

По-видимому, если уж я хотела отвлечься от своих мыслей, лучше было мне сходить в кино и посмотреть какой-нибудь бред с убийствами или сексом, которыми так богато наше время. Пикник в Рединге с дочкой полковника – это явно не то, что может разжечь воображение молодой отчаявшейся женщины. Мне, как всегда, везет. Стоило раз в жизни встретиться с одним из тех, кого называют финансовой акулой, как у меня решка, я попадаю в трещину, в надлом: невеста-англичанка слишком аристократического происхождения. Легче было представить себе, как Юлиус А. Крам довел до самоубийства дюжину нью-йоркских банкиров. Я чуть надкусила ромовую бабу и поздравила себя с этим. Пирожных я всегда терпеть не могла. Юлиус А. Крам, должно быть, все еще мысленно бродил по зеленым холмам Рединга. Он молчал.

– А потом? – спросила я.

Ситуация, в которой я находилась, все-таки обязывала меня, соблюдая приличия, допить чай.

– О, потом ничего серьезного, – сказал Юлиус А. Крам и покраснел. – Кое-какие приключения… разве что.

На мгновенье я представила его в привилегированном заведении среди обнаженных женщин. У меня закружилась голова. Это было немыслимо. Малейший намек на сексуальность был несовместим с видом, голосом, обличьем Юлиуса А. Крама. Я не могла понять, что же составляет его силу в этом подлом мире, поскольку он, казалось, начисто был лишен тех двух главных пружин, которые обычно определяют поступки людей: тщеславия и сексуальности. Этот человек был мне совершенно непонятен, и если в другое время подобное заключение возбудило бы мое любопытство, то теперь я испытывала только растерянность и некоторую неловкость. Кажется, мы все-таки поговорили о погоде, и я с притворным воодушевлением согласилась на новую встречу, там же и в тот же час, на будущей неделе. Поистине, я согласилась бы на что угодно, лишь бы выпутаться из этого дурацкого положения.

Я возвращалась домой пешком, очень медленно, и только когда я шла по Пон-Руаяль, меня разобрал безумный смех. Эта встреча была не просто нелепой, более того, ее совершенно невозможно было передать словами. Впрочем, думаю, именно благодаря этой нелепости в последующие дни я вспоминала о ней с каким-то даже приятным чувством.

Через две недели я уже совершенно забыла об этом эпизоде. Я позвонила Юлиусу А. Краму, вернее, его секретарше, чтобы отменить наше свидание, и на другой день получила огромный букет и визитную карточку с выражением глубокого сожаления. В пустынной запущенной квартире, будто разоренной адом наших отношений, который мы оба, Алан и я, тщательно поддерживали, эта охапка цветов в течение нескольких дней выглядела чем-то неприлично живым и радостным, пока не увяла и окончательно не засохла.

Положение, если можно так выразиться, стабилизировалось. Алан не выходил из квартиры. Если я хотела уйти, он шел за мной. Если звонил телефон, что случалось все реже и реже, он подходил, говорил: «Никого нет дома» – и бросал трубку на рычаг. Остальное время он, как безумный, вышагивал по квартире, повторяя мне свои претензии, изобретая новые, допрашивал меня, будил, когда я спала, и то плакал, как ребенок, над концом нашей любви и твердил, что это его вина, то горько упрекал меня, все более ожесточаясь. Я настолько от всего отупела, что не чувствовала себя в силах противостоять ему. Даже перестала думать о бегстве. Мне казалось, что эта буря, эта странная бездна, в которую мы оба с каждым днем погружаемся все глубже, должна кончиться сама по себе и надо только ждать. Я умывалась, чистила зубы, одевалась и раздевалась в силу какого-то рефлекса, хранившегося в моей предыстории. Служанка в ужасе сбежала от нас неделю назад. Мы питались консервами, каждый сам по себе, и я тупо сражалась с банкой сардин, которых мне не хотелось, но которые, я знала, нужно съесть. Квартира была сбившимся с курса кораблем, Алан, его капитан, сошел с ума. А у меня, единственной пассажирки, не было больше ничего, даже чувства юмора. Наши друзья, те, что звонили, или более настойчивые, которые стучали в дверь (Алан их сразу выпроваживал), полагаю, не имели ни малейшего представления о том, что происходит за этими стенами. Может быть, они даже думали, что у нас в разгаре медовый месяц.

В этой круговерти угроз, мольбы, сожалений и обещаний, затрещин и вспышек грубой страсти я жила, не помня себя, охваченная ужасом. Дважды я все-таки пыталась сбежать, но Алан перехватывал меня на лестнице и силой заставлял подняться, первый раз молча, второй – бормоча по-английски грязные ругательства. Ничто больше не связывало нас с миром. Алан сломал радио, потом телевизор, и если он не перерезал телефонный шнур, то, я думаю, только из-за того, чтобы не отказать себе в удовольствии видеть, как я вскакиваю в надежде – очень смутной надежде, – когда телефон вдруг звонил. Я принимала снотворное независимо от времени суток – если чувствовала, что вот-вот расплачусь, – и тогда, провалившись в сон, полный кошмаров, удирала от него на четыре часа, а он все эти четыре часа, не переставая, тряс меня, звал то громко, то тихо, иногда прикладывал ухо к моей груди, дабы удостовериться, что я еще жива, что его прекрасная любовь не покинула его, обманув в последний раз с помощью лишних таблеток снотворного. Только один-единственный раз я не выдержала. Я увидела в окно открытую машину, а в ней – молодого человека и девушку, которые чему-то смеялись, и это показалось мне еще одной пощечиной, на сей раз от судьбы: я вспомнила, какой была, какой могла бы быть и какой, как мне казалось тогда в полуобморочном состоянии, уже никогда не буду. В тот день я расплакалась. Я умоляла Алана уйти или отпустить меня. Умоляла в каких-то детских, абсолютно несуразных выражениях вроде «ну, пожалуйста», «прошу тебя», «будь хорошим». Он был рядом, гладил меня по голове, утешал и умолял не плакать, потому что ему невыносимо больно от моих слез. На эти два или три часа он обрел свое прежнее лицо – нежное, доверчивое лицо защитника. Я уверена, ему стало легче, он не так страдал. Что касается меня, то не могу сказать, чтобы я страдала. С одной стороны, это было хуже, а с другой – не так уж и серьезно. Я ждала, что Алан уйдет или убьет меня. Ни секунды я не думала о самоубийстве: жил во мне кто-то несгибаемый, неуязвимый, кто как раз и заставлял Алана так страдать, – вот этот кто-то продолжал ждать. Порой, однако, это ожидание казалось мне призрачным, бесцельным, и тогда меня охватывало судорожное отчаяние, меня трясло, руки и ноги отнимались, в горле пересыхало, и я не могла шевельнуться.

Однажды днем, часов около трех, я металась по кабинету в поисках книги, которую начала читать накануне и которую Алан, разумеется, спрятал, поскольку не выносил, когда что бы то ни было хоть на мгновение отвлекало меня от него, от того, что он называл «мы». Он не вырывал книгу у меня из рук – остатки хорошего воспитания, видимо, удерживали его – он, к примеру, как и раньше, пропускал меня вперед, когда я входила в комнату, и подносил огонь к сигарете. Тем не менее книгу он спрятал, и я искала ее под диваном, ползая по полу, зная, что если он сейчас войдет, то расхохочется, но мне на это было абсолютно наплевать.

Вот тогда-то к нам в дверь и позвонили – впервые за четыре дня, – и я выпрямилась, в ожидании отрывистого стука, означающего, что Алан захлопнул дверь перед незваным гостем. Прошла минута, две, я услышала голос Алана, спокойный, в чем-то кого-то убеждающий, и, заинтригованная, пошла в переднюю. В дверях, именно в дверях, то есть только переступив порог, со шляпой в руке стоял Юлиус А. Крам. Я застыла в недоумении. Как он здесь оказался? Увидев меня, он направился ко мне, будто Алана и не было вовсе у него на дороге, и Алан невольно отступил. Юлиус протянул мне руку. Я смотрела на него. Какая-то ошибка в сценарии – я могла ожидать полицию, «Скорую помощь», Парсифаля, мать Алана – кого угодно, только не его.

– Как поживаете? – спросил он меня. – Я как раз объяснял вашему мужу, что сегодня мы с вами должны были встретиться в «Салина», выпить чаю, и я позволил себе заехать за вами.

Я не отвечала, я глядела на Алана, который, казалось, оцепенел от изумления и гнева, и Юлиус тоже перевел глаза на него. И тут я снова увидела этот взгляд, который впервые поразил меня у Алфернов – свирепый, леденящий взгляд хищника. Сцена была довольно странная: один мужчина, молодой, небритый, стоит перед распахнутой дверью, рядом другой – средних лет, с серьезным лицом, в темно-синем пальто, и я, молодая женщина, непричесанная, в халате, прислонилась к косяку другой двери. Я не знала, кто же из троих тут посторонний.

– Моя жена нездорова, – резко сказал Алан, – не может быть и речи о том, чтобы она поехала.

Юлиус перевел на меня взгляд, все такой же суровый, и произнес громко и категорично следующую фразу, которая больше походила на приказ, чем на приглашение:

– Я жду ее, чтобы выпить чаю. Я подожду в гостиной, – добавил он, обращаясь ко мне, – вы ведь быстро оденетесь.

Алан быстро шагнул к нему, но кто-то уже появился в дверях, и в квартиру вторглось четвертое действующее лицо этого дурного водевиля. Это был шофер Юлиуса, здоровенный детина. Он тоже был в темно-синем пальто, с перчатками в руках, и лицо у него было такое же отсутствующее и непроницаемое, так что оба походили на гестаповцев, во всяком случае, как я их себе представляла.

– О чем-то я хотел у вас спросить… – сказал Юлиус, обернувшись к Алану. – Эта квартира выходит на северо-восток, ведь так?

И тут что-то случилось, что-то во мне оборвалось, разрушило мою неподвижность, рассеяло ощущение нереальности происходящего; я ринулась в свою комнату, заперлась на ключ, влезла в брюки, натянула свитер так быстро, что было слышно, как стучат зубы и колотится сердце. Схватила две туфли, которые показались мне одинаковыми, не задерживаясь ни секунды, распахнула дверь и метнулась в гостиную к Юлиусу А. Краму. Я потратила минуты полторы, была вся в поту, и только жалкие остатки человеческого достоинства помешали мне броситься к шоферу, схватить его за руку и просить ехать как можно быстрее и далеко-далеко отсюда. Все же я прошла коридор, пятясь задом, причем Юлиус все время был между мной и Аланом, потом миновала дверь, и, прежде чем Юлиус закрыл ее за собой, я увидела Алана – он стоял против света, свесив руки, с искаженным гримасой лицом. У него действительно был жуткий вид безумца.

Сев в машину – старый «Даймлер», длинный и тяжелый, как грузовик, – я вдруг вспомнила, что все предыдущие дни видела ее у наших дверей, в тех редких случаях, когда подходила к окну.

Мы катили на запад, если верить солнцу. Но я и ему не верила. Затерянная в пустыне этой огромной машины, с сердцем, сжавшимся в крошечный комок, я тупо пыталась определить, где север, юг, запад, восток. Напрасно. Косые тени перед капотом машины ничего мне не говорили, кроме того, что мы едем по какой-то дороге, утыканной по обеим сторонам однообразными плакатами и слепыми домами. Однако мы миновали Мант-ла-Жоли и добрались наконец до загородного дома, похожего на крепость. Юлиус не произнес ни слова. Он даже не потрепал меня по руке. Это вообще был человек без жестов. Он садился в машину, выходил из нее, закуривал сигарету, надевал пальто – ни неловко, ни изящно – никак. А поскольку меня всегда подкупали в людях именно жесты – манера двигаться или сохранять неподвижность, – то мне казалось, что рядом со мной манекен или калека. Всю дорогу меня сотрясала дрожь: сначала от страха, что нас догонит Алан, вскочит вдруг при красном свете на капот машины или что он, в полицейской фуражке и со свистком в руке, навсегда остановит мое бегство к свободе, быть может, ничтожной, но свободе. Потом, когда началась автострада и благодаря скорости это «нападение на дилижанс» стало невозможным, я стала дрожать от одиночества.

Я была одна, кончился союз с Аланом, нерасторжимый, неотвратимый, ставший для меня каким-то кровосмесительным. Снова было «я», «мне», «меня», исчезло «мы», каким бы ужасным оно для нас ни стало. Где же он, мой спутник? Где он – палач или жертва – все равно, в любом случае, партнер по регтайму этих последних лет, одержимых, губительных, но неизбежных. В сущности, я казалась себе скорее одинокой девушкой посреди танцплощадки, навсегда разлученной со своим кавалером в силу непредвиденных обстоятельств, чем женщиной, оставшейся без мужа. Мы действительно много танцевали с Аланом, в самых разнообразных ритмах и при самых различных обстоятельствах. Растворившись друг в друге, умиротворенные, мы все же разделяли нежные передышки страсти, и только его ревность, с которой он ничего не мог поделать, сделала невозможной нашу любовь. Это была болезнь, пусть так, но теперь он один будет бросать охапки воспоминаний, измышлений и страданий в тот счастливый или несчастливый костер, который есть история всякой любви. Вот почему я так долго не пыталась ничего изменить и почему на этой дороге я мучилась неясным сознанием вины. Я была повинна в том, что уже давно не любила его, повинна в безразличии, а мне казалось ужасным даже само слово. Я знала, что именно оно, безразличие, – главная карта, козырной туз в любовных отношениях, и презирала его. Я восхищалась безрассудством, постоянством, бескорыстием и даже, в какой-то мере, верностью. Мне надо было прожить немало лет, весьма беззаботно и непринужденно, чтобы прийти к этому, но я пришла, и если бы не моя звериная врожденная ненависть к тому, что называется «вкусом к несчастью», – я бы, конечно, осталась с Аланом.

Замок Юлиуса А. Крама оказался образцовым домом-крепостью. Он был выстроен из нетесаного камня, в виде подковы, с окнами-бойницами и подъемными мостами, а мебель была в стиле Людовика ХIII, вероятно, подлинная, принимая во внимание доходы Юлиуса. Несколько оленьих голов вносили мрачноватую ноту в интерьер прихожей, а на верхние этажи вела каменная лестница с перилами из кованого железа. Единственной данью времени была белая куртка дворецкого, и, по правде сказать, ему больше подошел бы камзол. Он поискал глазами мой чемодан, не нашел, поскольку его не было, и извинился. Юлиус четыре или пять раз нервно спросил, все ли в порядке, и, не дожидаясь ответа, провел меня в гостиную. Здесь было все что полагается: кожаные диваны, полки с книгами, звериные шкуры и огромный камин, в котором уже успели разжечь веселый огонь. Все хорошо, но, если подумать, недоставало одного: собаки. Я спросила Юлиуса, есть ли у него собака, и он ответил, да, конечно, есть, собак у него много, они на псарне, где и положено им быть, и что завтра утром он мне их покажет, потому что сейчас уже поздно. У него есть и гончие, и ньюфаундленды, и терьеры и т. д.

Не могу сказать, что я его не слушала, поскольку отвечала ему. Просто человеком, который слушал и отвечал, – была не я. Во всяком случае, не такая, какой себя знаю. Явился дворецкий и предложил нам разнообразные напитки; я поспешила взять рюмку водки и выпила залпом. Юлиус выразил беспокойство; что касается его, заявил он мне, вот уже скоро тридцать лет, как он пьет только томатный сок. Один из его дядюшек умер от цирроза, дед тоже, и ему хотелось бы избежать этой наследственной болезни. Я кивнула, потом, видимо, взбодренная русским эликсиром, задала вопрос, который не давал мне покоя:

– Как вы оказались у меня?

– Когда вы не пришли на нашу встречу, на нашу вторую встречу, – начал Юлиус, – я был очень удивлен…

Я поудобнее уселась на кожаном диване, размышляя, что же, собственно, могло его так удивить. Может быть, сильные мира сего не привыкли к тому, чтобы у них случались накладки.

– Я был очень удивлен, – повторил Юлиус, – потому что о нашей встрече в «Салина» хранил самые живые, самые теплые воспоминания.

Я кивнула, в который раз поражаясь тайнам некоммуникабельности.

– Видите ли, – продолжал Юлиус, – я никогда и ни с кем не говорю о себе, а в тот день я признался вам в том, чего никто не знает, кроме, конечно, Гарриэт.

Секунду я смотрела на него, недоумевая. Кто эта Гарриэт? Уж не попала ли я от одного сумасшедшего к другому?

– Той девушки-англичанки, – уточнил Юлиус. – Наша история осталась у меня в памяти, в жизни как заноза. Поскольку я играл в ней роль, в общем-то смешную, я никогда никому не мог об этом рассказать, и вдруг, в «Салина», я понял по вашим глазам, что вы не будете смеяться надо мной. Не могу передать, как мне стало хорошо. И вы сами показались мне такой беззащитной, доверчивой… Я действительно очень хотел вас видеть.

Он проговорил все это медленно, чуть запинаясь.

– Но, – сказала я, – как же вы до меня добрались?

– Я навел справки. Сначала сам, у ваших друзей, потом послал секретаршу к вашей консьержке, к горничной и т. д. Я долго колебался, могу ли вмешиваться в вашу личную жизнь, но в конце концов подумал, что это мой долг. Я знал, – добавил он с торжествующим смешком, – что только очень серьезные обстоятельства могли помешать вам прийти в «Салина» в ту среду 12-го.

Невольное желание засмеяться боролось во мне с бешенством, вполне оправданным. По какому праву этот посторонний человек расспрашивает моих друзей, горничную, консьержку? Во имя какого чувства он решается тратить на меня запасы своего любопытства и денег? Неужели только потому, что я не рассмеялась ему в лицо, когда он рассказывал о своей жалкой любви к дочери английского полковника? Это показалось мне неправдоподобным. У него под башмаком достаточно людей, которые почти искренне посочувствовали бы его грустному рассказу. Он лгал мне, но почему? Он должен был понять и почувствовать, что не нравится мне и никогда не понравится. Это был один из тех случаев, когда между мужчиной и женщиной с первого взгляда устанавливается либо приязнь, либо неприятие. И никакое тщеславие не справится с этим почти животным инстинктом. На какой-то момент я возненавидела его, с его самоуверенностью, с его домом в стиле Людовика ХIII. Возненавидела страшно. Я молча протянула ему рюмку, и он, укоризненно поцокав языком (уж не думает ли он, что цирроз его предков навсегда отвратит меня от алкоголя), пошел ее наполнять.

Итак, меня занесло в какой-то дом к западу от Парижа, в замок в стиле Людовика ХIII, принадлежащий богатейшему банкиру-детективу; я была без машины, без вещей и без цели, не имея ни малейшего представления не только о своем отдаленном будущем, но даже о ближайшем, и ко всему прочему, наступал вечер. Я в своей жизни много раз попадала в необычные, комические и даже роковые ситуации, но на сей раз по части смешного побила все свои рекорды. Эта мысль меня растрогала, я почти сняла перед собой шляпу и залпом выпила рюмку водки – единственное, что я могла сделать для себя хорошего. Скоро я поняла, что мои обеды из консервов явно были нерегулярны и, главное, скудны, поскольку голова у меня начала кружиться. Мысль увидеть Юлиуса А.Крама в трех экземплярах показалась мне устрашающей.

– У вас нет какой-нибудь пластинки? – сказала я.

На мгновение он растерялся – пришел и его черед – видимо, он ждал иного поведения от молодой женщины, которую освободил от мужа-садиста. Потом Юлиус встал, открыл шкафчик, разумеется старинный, в глубине которого помещался отличный стереофонический проигрыватель, – японский, как он меня заверил. Я ожидала услышать Вивальди, учитывая декорации, но комнату заполнил голос Тебальди.

– Вы любите оперу? – спросил Юлиус.

Он присел на корточки перед дюжиной никелированных клавиш и казался в такой позе выше, чем был на самом деле.

– У меня есть «Тоска», – сказал он с какой-то торжествующей интонацией.

Казалось, у этого человека была любопытная манера всем гордиться. Не только усовершенствованным проигрывателем, действительно превосходным, но и самой Тебальди. А может, это был единственный известный мне богач, который извлекал из денег подлинную радость? Если так, нельзя отказать ему в душевной силе, потому что, сколько мне ни приходилось видеть богатых людей, все под извечным и избитым предлогом, что богатство имеет оборотную сторону, считают своим долгом быть несчастными. Они полагают себя редкостью, а значит, людьми, возбуждающими зависть, этакими изгоями, по причине своего богатства, но ни одна из тех вещей, которыми они обладают благодаря ему, не приносит им ни малейшего утешения. Если они щедры, им кажется, что их обманывают, если недоверчивы, то без конца, и самым печальным образом убеждаются в обоснованности своих подозрений. Но здесь – может быть, из-за водки – у меня было ощущение, что Юлиус А. Крам горд не столько своей ловкостью в делах, сколько тем, что благодаря ей он может слушать без малейшего сбоя и шероховатости, нетронутым и чистым, восхитительный голос женщины, которую он тоже находил восхитительной – Тебальди. И точно так же, еще более наивно, он гордился своим умением действовать и расторопностью своих секретарей – всем, что помогло ему вырвать молодую очаровательную женщину, то бишь меня, у судьбы, которую он считал ужасной.

– Когда вы разводитесь?

– Кто вам сказал, что я собираюсь разводиться? – нелюбезно спросила я.

– Вы не можете оставаться с этим человеком, – сказал Юлиус рассудительно, – он болен.

– А кто вам сказал, что мне не нравятся больные?

В то же время меня раздражала собственная неискренность. Уж поскольку я последовала за своим спасителем, было бы естественно дать ему какие-то объяснения. Мне бы только хотелось, чтобы они были как можно короче.

– Алан не больной, – сказала я, – он одержимый. Этот человек, мужчина, – поправилась я, – родился ревнивцем. Я поняла это слишком поздно, но, в конце концов, я виновата не меньше, чем он, в каком-то смысле.

– Вот как? В каком же? – прогнусавил Юлиус.

Он стоял передо мной, подбоченясь, с воинственным видом адвоката, которых видишь обычно на американских процессах.

– В том смысле, что не смогла его разубедить, – сказала я. – Он всегда сомневался во мне, чаще напрасно. Я поневоле должна была быть хоть в чем-то виноватой.

– Просто он боялся, что вы уйдете от него, – сказал Юлиус, – чего боялся, то и случилось. Это логично.

Тебальди пела выходную арию, и музыка, взлетавшая вслед за ее голосом, вызывала во мне желание что-нибудь разбить. Или заплакать. Решительно, мне надо было выспаться.

– Вы скажете, это меня не касается, – сказал Юлиус.

– Да, – подтвердила я свирепо, – это действительно вас не касается.

Он не обиделся ни на секунду. Только посмотрел на меня с каким-то сочувствием, будто я изрекла чудовищную глупость. Потом махнул рукой, что означало «она сама не знает, что говорит», и этот жест окончательно вывел меня из себя. Я встала и налила себе полную рюмку водки. Я решила внести ясность.

– Мсье Крам, я вас не знаю. Знаю только, что вы богаты, что вы собирались жениться на молодой англичанке и что вы любите миндальные пирожные.

Он снова махнул рукой, красноречиво и покорно, как и подобает разумному человеку, вынужденному разговаривать с полоумной.

– Знаю также, – продолжала я, – что по причинам, мне неясным, вы заинтересовались мной, навели справки и приехали как раз вовремя, чтобы вытащить меня из затруднительного положения, за что я вам очень признательна. На этом наши отношения кончаются.

Затем, выдохшись, я села и сурово уставилась на огонь. На самом деле меня разбирал смех, потому что во время моего короткого приступа красноречия Юлиус немного отступил и оказался между оленьими головами, которые ему решительно не шли.

– У вас расстроены нервы, – сказал он проницательно.

– Не то слово, – подтвердила я. – Еще бы не расстроены. У вас есть снотворное?

Он вздрогнул, да так, что я засмеялась. И правда, с тех пор, как я здесь, я то и дело перехожу от смеха к слезам, от гнева к оцепенению – не пора ли всерьез задуматься об удобной постели, вероятно, в готическом стиле, где я упокою наконец свое бренное тело? Казалось, я могу проспать трое суток.

– Не бойтесь, – сказала я Юлиусу. – Я не собираюсь покончить с собой ни в вашем доме, ни в каком-либо другом месте. Вероятно, секретарша доложила вам, что последние дни выдались у меня довольно тяжелыми, и мне бы не хотелось об этом говорить.

Его передернуло при слове «секретарша». Он снова сел напротив меня, положив ногу на ногу. Я машинально отметила, что у него большие ступни.

– Помимо секретарей, которые мне очень преданы, я много говорил с вашими друзьями, которые очень преданы вам. Они беспокоились о вас.

– Вот и хорошо, теперь вы можете их успокоить, – сказала я с иронией. – Теперь я в безопасности, по крайней мере, на несколько дней.

Мы смотрели друг на друга с вызовом, смысл которого мне самой был неясен. Что делаю здесь я? О чем думает он? Что он хочет знать обо мне и почему? Моя рука, как тогда в «Салина», задрожала, мне срочно надо было лечь спать. Еще несколько рюмок, еще несколько вопросов – и я разрыдаюсь на плече у этого незнакомца, который, возможно, только того и дожидается.

– Не будете ли вы так любезны показать мне мою комнату? – сказала я и встала.

Поддерживаемая с обеих сторон Юлиусом и дворецким, я вскарабкалась по лестнице и оказалась, как и предполагала, в спальне в готическом стиле. Я пожелала им доброй ночи, открыла окно, вдохнув на секунду изумительно свежий воздух ночной деревни, и бросилась в постель. По-моему, я едва успела закрыть глаза.

И разумеется, на следующее утро я проснулась в прекрасном настроении: все в той же мрачной комнате, в той же неопределенности, но что-то внутри меня тихонько насвистывало веселый походный марш. Музыка всегда звучит во мне невпопад. Как будто жизнь – это огромный рояль, а я играю на нем, не обращая внимания на педали, или, вернее, нажимаю их наоборот: приглушаю симфонию моего счастья или успеха, а при лунном свете грусти играю форте. Рассеянная, когда надо радоваться, и веселая в трудные минуты, я без конца обманывала ожидания, а значит, и чувства тех, кто меня любил. И совсем не извращенность ума была тому причиной, просто заранее упрощая жизнь, я представляла ее себе такой грубой, такой смешной, что умирала от желания с силой захлопнуть крышку рояля, как иногда бывает на концертах иных пианистов. Только пианистом или, скажем, одним из двух пианистов была я. Кому из нас было хуже, Алану или мне? Он сейчас лежит, наверно, скорчившись на диване, слушая только стук собственного сердца, а в пятидесяти километрах от него – я, удобно растянувшись, лежу на постели и вслушиваюсь в крик птицы, который слышала ночью. Но кто из нас двоих более одинок? Страдания любви, как бы они ни были тяжелы, разве это хуже, чем безымянное, безответное одиночество? На мгновение я вспомнила Юлиуса и засмеялась. Если он рассчитывает залучить меня в свои сети, заставить занять определенное мне место на его шахматной доске делового практического человека, то ему придется плохо. Походный марш звучал все веселее. Я еще молода, я снова свободна, я нравлюсь, а погода прекрасная. Не так-то скоро кому-нибудь удастся наложить на меня лапу. Сейчас я оденусь, позавтракаю и поеду в Париж искать какую-нибудь работу, к тому же друзья будут счастливы снова меня увидеть.

В комнату вошел дворецкий, везя столик на колесиках, на котором были тосты и садовые цветы, и сообщил, что мсье Краму пришлось уехать в Париж, но он вернется к обеду, то есть менее чем через час. Значит, я проспала четырнадцать часов. Облачившись в старый свитер и вооружившись вновь обретенным эгоизмом, я спустилась по лестнице и прошлась по двору. Он был пуст. За окнами сновали тени, и во всем чувствовалась атмосфера ожидания – ожидания хозяина дома, а может быть, так только казалось. По-видимому, жизнь Юлиуса А. Крама была не слишком весела. Я дошла до псарни, погладила трех собак, которые лизнули мне руку, и решила, вернувшись в Париж, тоже завести собаку. Я буду кормить ее на свои заработки и любить, а она не будет кусать меня за икры и приставать с вопросами тоже не будет. В самом деле, хотя ситуация и была посложнее, но у меня было такое же чувство, как пятнадцать или двадцать лет назад, когда я покинула пансион, только теперь я отдавала себе отчет в происходящем. Считается обычно, что чувства меняются в зависимости от партнера, образа жизни, возраста – одно дело в отрочестве, другое – сейчас, а ведь они всегда абсолютно одинаковы. Однако каждый раз желание было свободным, инстинкт самосохранения, охотничий азарт – все это кажется в силу забывчивости, которой провидение наградило нашу память, или наивности чем-то, никогда прежде не испытанным.

Я уже было повернула к дому, как вдруг угодила прямо в объятья мадам Дебу. Изумление мое было настолько велико, что я позволила три раза судорожно себя поцеловать, а потом весьма невоспитанно пролепетала, заикаясь: «Что вы здесь делаете?»

– Юлиус мне все рассказал! – воскликнула законодательница хороших манер и специалистка по части деликатных ситуаций. – Он говорил со мной рано утром, и я приехала. Вот и все.

Она просунула мою руку под свой локоть и, каждый раз спотыкаясь о гравий, слегка похлопывала меня по руке затянутой в перчатку ладонью. На ней был зеленовато-оливковый костюм из замши, английского покроя, очень элегантный, но некстати подчеркивавший в лучах бледного солнца ее городской грим.

– Я знаю Юлиуса двадцать лет, – сказала она, – в нем всегда было развито чувство приличия. Он не хотел, чтобы все это было похоже на похищение, на какую-то тайну, и поэтому позвонил мне.

Мадам Дебу была великолепна, в духе «Трех мушкетеров». Приняв мое молчание за благодарность, она продолжала:

– Это ничуть не расстроило мои планы. Мне предстоял убийственно скучный обед у Ласеров, и я была счастлива оказать вам обоим маленькую услугу. Где вход в этот сарай? – прибавила она оглушительно, поскольку и в самом деле было довольно прохладно для ее замшевого оливкового костюма, и тут, как по волшебству, дверь открылась, в проеме появился меланхоличный дворецкий, и мы прошли в гостиную.

– Здесь довольно мрачно, – сказала она, окинув комнату взглядом. – Напоминает Корнуолл.

– Я никогда не была в Корнуолле.

– Вы никогда не были у Бродерика? У Бродерика Гренфильда? Там совсем как здесь – охотничий замок. Но, конечно, посреди необитаемых равнин все более натурально, чем в пятидесяти километрах от Парижа.

Высказавшись, она села, уставилась на меня, заявила, что я плохо выгляжу, и добавила: ничего удивительного. Она-де всегда считала Алана крайне странным. Впрочем, весь Париж считал его таковым. И, поскольку она была дружна с моими родителями, она очень беспокоится за меня. Я с удивлением слушала весь этот поток откровений, ибо понятия не имела, что она была знакома с моими родителями. И когда в заключение она сообщила, что я вернусь вместе с ней и она предоставит мне пристанище – квартиру одной из своих невесток, уехавшей в Аргентину, – я послушно кивнула.

Решительно, Юлиус А. Крам не переставал меня удивлять. У него было все: шоферы-гориллы, частные детективы, преданные секретарши, невесты-аристократки и даже дуэнья – прямо как в рукаве у фокусника. И какая дуэнья! Женщина, считавшая себя вправе вершить и добро и зло, столь же неприятная, сколь элегантная, короче, одна из тех, о которых говорят «безупречная». И надо же было Юлиусу А. Краму сделать так, что она заметила мое существование и соблаговолила принять в нем участие. В конце концов, кто я для нее? Возможно, она и была знакома с моими родителями до войны, но юность моя прошла далеко от этих мест, потом я жила в Америке, откуда вернулась в сопровождении элегантного молодого человека по имени Алан, о котором она знала только, что он богат, что он американец и притом немного странный. То, что Юлиус вдруг взял и влюбился в меня, было не так уж важно. Она еще посмотрит, сделать меня своей придворной дамой или жертвой.

Юлиус прибыл в указанный час и, казалось, был в восторге, увидев двух женщин, болтающих в углу у камелька. Он горячо поблагодарил мадам Дебу, и я таким образом узнала, что ее зовут Ирен, а на меня посмотрел торжествующим взглядом человека, который действительно все продумал. Мы поговорили о том о сем, то есть ни о чем, с тактом, присущим воспитанным людям, которые уселись за обеденный стол. В самом деле, можно подумать, что появление тарелки, прибора и закусок обязывает цивилизованных людей к определенной сдержанности. Зато как только мы встали из-за стола, чтобы снова сесть в гостиной за чашечкой кофе, темой разговора тут же стало мое будущее. Временно я буду жить на улице Спонтини, в квартире невестки Ирен; адвокат Юлиуса, мэтр Дюпон Кормей, свяжется с Аланом, а в следующую субботу мы пойдем на великолепный бал, который дает в Опере «Общество помощи одиноким старикам и преступникам», или что-то в этом роде. Они говорили обо мне как о малом ребенке, а я слушала с недоверием и каким-то веселым удивлением, постепенно перераставшим в беспокойство. Значит, я и есть та самая хрупкая молодая женщина, безоружная, очаровательная, не способная нести ответственность ни за что, о которой им надлежит заботиться? Есть люди, и я из их числа, которые в каждом человеке пробуждают родительский инстинкт, инстинкт защитника. Родители эти быстро начинают надоедать, даже раздражать, от них этого не скрывают, но это ничего не меняет в их предназначении: они становятся родителями неблагодарного ребенка – и все тут.

Скоро мы отправились в Париж, покинув дом-крепость с меланхоличным дворецким, и около пяти часов я уже сидела в маленькой гостиной невестки мадам Дебу, терпеливо ожидая, пока шофер Юлиуса привезет мне из дома кое-что из одежды (из дома, ставшего отныне пагубным местом, клеткой, западней, где свирепствовал Алан, мой странный муж, и куда я больше никогда не войду). В восемь часов, расстроив все планы Юлиуса А. Крама и мадам Дебу, предполагавших небольшой дружеский ужин на десять персон в новом ресторане на левом берегу, я вышла из дома и долго гуляла под дождем, в конце концов найдя пристанище у своих друзей Малиграсов, милой пожилой пары, с давних пор привыкшей к моим внезапным появлениям. Я мирно выспалась у них, а к полудню следующего дня вернулась на улицу Спонтини, чтобы переодеться. Это была моя первая выходка, и на нее посмотрели косо.

За завтраком, который состоялся после моего возвращения в «отчий дом» и проходил в грозовой атмосфере, мне все-таки удалось заставить выслушать собственное мнение относительно моего будущего. Я хотела найти квартирку и какую-нибудь работу, чтобы оплачивать жилье и пропитание. Мое упрямство, видимо, заинтересовало мадам Дебу, поэтому она сочла своим долгом присутствовать на этом завтраке. Она теребила кольца на руке и то и дело тяжело вздыхала, Юлиус же смотрел на меня в изумлении, будто мои скромные требования были набором несусветной чепухи. Ален Малиграс, мой старый друг, предложил мне попробовать устроиться в один журнал, главный редактор которого был его хорошим знакомым, – журнал этот занимался в основном музыкой, живописью и вообще вопросами искусства. Это скромный журнальчик, платить мне будут, видимо, довольно мало, но мои смутные познания в области живописи могут там хоть на что-нибудь сгодиться. Кроме того, он постарается устроить меня корректором в издательство, где он работает, и это хоть немного укрепит мой бюджет. Мадам Дебу вздыхала раз от раза все тяжелее, но вид у меня был упрямый, я ускользала от них, во всяком случае, от Юлиуса, и тогда она прибегла к дипломатии.

– Боюсь, моя девочка, – сказала она печально, – что с такой работой, безусловно очень интересной, далеко не уедешь. Я имею в виду в денежном отношении. С другой стороны, – продолжала она, обращаясь к Юлиусу, – если она решила быть абсолютно независимой, – это слово она произнесла непередаваемым тоном, – не надо ей мешать. В наше время молодые женщины сплошь подвержены этой мании – все рвутся работать.

– В моем случае это скорее необходимость, – сказала я.

Она открыла было рот, но осеклась. Я знала, о чем она думала: «Ах вы, маленькая дурочка, жалкая лицемерка, ведь за вами стоит Юлиус А. Крам…» Она уже была готова сказать это вслух, но мой взгляд, а может быть, смутный испуг на лице Юлиуса дали ей понять, что все не так просто. Пролетел тихий ангел, или, вернее, стая демонов, и в разговор вступил Юлиус:

– Я вас прекрасно понимаю. С вашего позволения я поручу одной из моих секретарш подыскать для вас маленькую однокомнатную квартирку. Чтобы вы спокойно могли встречаться с вашими коллегами из того журнала или с кем-нибудь еще. А пока, я полагаю, вы можете пользоваться гостеприимством Ирен, раз уж она вам его предлагает.

Я молчала, и у него вырвался принужденный смешок.

– Долго ждать не придется, уверяю вас, моя секретарша очень энергична.

Несколько сбитая с толку, я согласилась.

Впрочем, Юлиус не лгал, его секретарша действительно была энергичной. Уже на следующий день она предложила мне посмотреть на улице Бургонь двухкомнатную квартирку окнами во двор, которая сдавалась за смехотворно низкую цену. Секретарша была высокая молодая блондинка в очках, с виду безропотная. Когда я выразила восхищение ее – и в самом деле ее – находкой, она бесцветным голосом ответила мне, что это входит в ее обязанности. В тот же день, после обеда, я уже сидела в кабинете Дюкро, редактора того самого журнала. Я и не знала, что Ален Малиграс пользуется таким влиянием в Париже: к моему удивлению и радости, Дюкро, задав несколько вопросов и рассказав о том, что мне надлежит делать, тут же принял меня на работу и положил приличное жалованье. Я помчалась благодарить Алена Малиграса, который, впрочем, тоже удивился, но был доволен не меньше, чем я. Решительно, мне везло. Я покинула улицу Спонтини и в тот же вечер переехала на новую квартиру. Облокотившись о подоконник, я разглядывала с третьего этажа маленький цветничок в глубине двора, слушала симфонию Малера по радио, любезно предложенному хозяйкой, и дивилась себе – находчивой, независимой и совершенно свободной. В свое оправдание могу сказать только, что от рождения была очень наивной, такой и осталась.

Войдя в новый образ, я позвонила Алану. Он ответил спокойным тихим голосом, что удивило меня. Я предложила ему встретиться на следующий день около одиннадцати, но, когда он сказал: «Да, конечно, я буду ждать тебя здесь», – наотрез отказалась. Я теперь чувствовала себя женщиной с головой, из тех, что глядят со страниц дамских еженедельников – они чудесным образом лишены нервов и умело создают райскую жизнь мужу, детям, начальнику и консьержке. Короче, сей пленительный образ, видимо, придал решимости моему голосу, потому что Алан уступил и согласился встретиться в старом кафе на улице Турвиль.

Я проснулась, по-прежнему ощущая в себе энергию и силу воли, и с чувством, что для меня начинается новая жизнь, отправилась на свидание. Алан был уже там, перед ним стояла чашка кофе, он поднялся мне навстречу, подвинул столик и помог мне снять пальто – все очень непринужденно. Быть может, мы еще помиримся? Может, эти бредовые три недели, да и все три года наваждения мне приснились? Может, в конце концов, этот молодой человек напротив меня – чисто выбритый, в темном костюме, с приятными манерами – наконец-то меня поймет?

– Алан, – сказала я, – я много думала и решила пожить одна. Я нашла работу и квартиру и думаю, так будет лучше для нас обоих.

Он вежливо кивнул. Вид у него был немного сонный.

– А что за работа? – спросил он.

– В одном искусствоведческом журнале, редактором там – друг Алена Малиграса. Знаешь, Ален был очень мил.

Слава богу, об Алене ему можно было говорить. Тот был староват для ревности Алана.

– Замечательно, – сказал он. – Быстро ты устроилась… или давно задумала?

– Просто повезло, – необдуманно сказала я, – даже дважды. С жильем и с работой.

Он становился все более сонным, все более добродушным.

– У тебя большая квартира?

– Нет, – сказала я, – спальня и что-то вроде гостиной, зато спокойно.

– А наша квартира, что мне с ней делать?

– Это зависит от тебя. Останешься ли ты в Париже или вернешься в Америку.

– А тебе бы как хотелось?

Я заерзала на стуле. Я ждала Отелло, а передо мной был Мальчик с пальчик.

– Это тебе решать, – робко сказала я. – Твоя мать, наверно, скучает по тебе.

Он засмеялся веселым молодым смехом, в котором я долго не улавливала ничего подозрительного.

– Моя мать играет на бирже или в бридж, – сказал он. – И что я скажу ей, если вернусь один?

Я наклонилась к нему и осторожно положила руку ему на рукав.

– Скажешь ей, что наша жизнь не сложилась. Не обязательно сразу же говорить ей о разводе.

– А еще я скажу, – сказал Алан, и голос его уже не был сонным, он стал резким и пронзительным, – еще я скажу, что позволил отвратительному богатому старику увезти мою жену. Бог свидетель, Жозе, у тебя были любовники, но, насколько я знаю, раньше ты выбирала покрасивее. В жизни не видел ничего более мерзкого, чем твое бегство с этим карикатурным старикашкой и его гориллой-шофером. Он давно твой любовник?

Начинается. Этого нужно было ожидать. Это будет всегда.

– Все совсем не так, – сказала я. – И ты прекрасно знаешь, что все совсем не так.

– Тогда каким чудом ты нашла работу – ты ведь ничего не умеешь делать? И квартиру – ты ведь никогда в жизни сама не устраивала своих дел? Ты исчезла без единого франка, а через два дня ты устроена, при деньгах, ты торжествуешь. И ты хочешь, чтобы я тебе поверил? Ты что, смеешься надо мной?

Мужчина, который сидел за стойкой около нас и спокойно пил пиво, постепенно стал отодвигаться от нашего столика. Теперь он был у другого конца стойки и смотрел на нас, и бармен смотрел, и я поняла, что Алан говорит слишком громко. Я настолько привыкла к взрывам его голоса, как и к его шепоту, что не замечала уже, когда он переходит границы. Он смотрел на меня со злобой, граничащей с ненавистью. Вот к чему мы пришли. И вдруг мои маленькие планы, похвальное честолюбие, новая жизнь – все показалось мне ничтожным, беспочвенным и насквозь фальшивым. Вот она, правда, – это оскорбленное, униженное, отчаявшееся лицо, которое так долго было для меня лицом самой любви.

– Я найду тебя, – сказал Алан. – Я не оставлю тебя в покое, ты никогда не избавишься от меня. Ты не будешь знать ни где я, ни что со мной, но я всегда буду появляться в твоей жизни, когда ты уже будешь думать, что я тебя забыл. И все тебе испорчу.

У меня было впечатление, что он и впрямь наводит на меня порчу. Мне стало страшно, но потом я очнулась, снова увидела стены кафе, лица посетителей, голубой мазок холодного неба за окном. Я схватила пальто и опрометью бросилась вон. На мгновение я забыла, где живу, кто я и что нужно делать – только бы унести ноги как можно быстрее и как можно дальше от зловещего кафе. Я взяла такси, назвала площадь Звезды и, только когда мы пересекли Сену, пришла в себя, попросила развернуться, и мы возвратились на улицу Бургонь.

Добрых полчаса я отлеживалась на кровати, слушая только стук собственного сердца, разглядывая цветы на обоях и стараясь дышать ровно. Потом сняла телефонную трубку и позвонила Юлиусу. Он заехал за мной, и мы отправились обедать в тихий ресторанчик, где он рассказывал мне о своих делах. Меня это не особенно интересовало, но мне стало гораздо лучше. Впервые я позвала Юлиуса сама, но сделала это почти машинально.

Два месяца спустя я ужинала в фойе Оперы после выступления русской труппы и, удобно расположившись между Юлиусом А. Крамом и Дидье Дале, слушала болтовню оживленной группы парижских балетоманов. Когда подали десерт, к позорному столбу уже были пригвождены один писатель, два художника и четыре или пять частных жизней.

Дидье Дале, сидевший рядом со мной, слушал молча. Ему были противны эти судилища, и за это я его любила. Это был высокий, рано состарившийся молодой человек, очень обаятельный, но всю жизнь любивший очень красивых, очень жестоких и очень юных мужчин. Их никто никогда не видел, не потому, что он их где-то скрывал, а потому, что его тянуло – таков был его вкус – к настоящим хулиганам, к шпане, а уж они бы смертельно скучали на обедах, где его обязывали бывать профессия и среда. Если не брать во внимание эти его злополучные похождения, которые так много значили для него, его настоящее окружение было здесь, среди этих людей с черствым сердцем, которые его немного презирали, но не за тот образ жизни, который он вел, а за те страдания, которые этот образ жизни ему причинял. В Париже можно быть кем угодно, главное – преуспевать, – Бальзак показал это достаточно убедительно, и я вспомнила об этом, глядя на кроткий профиль моего друга Дидье. Он стал моим другом случайно, потому что сначала покровительственное отношение ко мне Юлиуса и мадам Дебу в глазах этого светского кружка было каким-то неопределенным, и меня сажали в конце стола, то есть рядом с Дидье. Нам нравились одни и те же книги, потом обнаружилось, что мы оба любим посмеяться от души, и это сделало нас вначале как бы сообщниками, а после нескольких встреч – друзьями.

Моя упорядоченная жизнь все больше нравилась мне. Журнал, несмотря на слабенький тираж, весело барахтался. Главный редактор, Дюкро, благоволил к моим статьям, и все мое время проходило в беготне по выставкам и мастерским художников, которые то приводили меня в восторг, то нервировали, но, как бы то ни было, я с удовольствием бросалась в поток шизофренической, мазохистской, но порой увлекательной болтовни этих фанатиков живописи. Материально для человека, не привыкшего считать деньги, я устроилась вполне пристойно. Надо сказать, мадам Дюпен, моя хозяйка, несмотря на крайне алчное выражение лица, вела себя как ангел. Ее прислуга занималась бельем, химчисткой, делала для меня кое-какие покупки – и все это за такую же смехотворно малую цену, как и за жилье. Такая квартира стоила раза в три дороже, чем платила я, и это не переставало меня удивлять, когда я смотрела на хищный рот и загребущие руки моей хозяйки. Проблема моего гардероба была решена или почти решена благодаря мадам Дебу: та была в хороших отношениях с директором магазина «Готовая одежда» – я бы назвала его «Готовы дать одежду взаймы»; в этот магазин я могла пойти в любое время и выбрать для вечера то, что мне нравится, не потратив ни единого су. Модельер уверял меня, что это делает ему рекламу, однако, отнюдь не будучи звездой первой величины, я плохо понимала какую. Допустим, объяснением могло служить то, что меня сопровождал Юлиус А. Крам – так нет, ни одна газета никогда не упоминала ни о нем, ни о его состоянии.

Через день я проводила вечера с Юлиусом А. Крамом и его оживленной компанией. В другие дни встречалась со своими друзьями или сидела дома одна, погрузившись в пространные эссе по живописи, потому что постепенно начала принимать себя всерьез, и мысль о том, что когда-нибудь я смогу помочь какому-нибудь художнику или даже сама открою в ком-нибудь из них большой талант, казалась мне вполне возможной. А пока я писала незначительные, обычно хвалебные статейки о незначительных, зато симпатичных художниках. Иногда со мной заговаривали о моих статьях, и тогда я испытывала некоторую гордость. Хотя нет, я преувеличиваю, просто мне было приятно, что я, которая всегда вела абсолютно бесполезную жизнь, могу помочь кому-то помимо любовных отношений. Однако у меня не было необходимости оправдываться в собственных глазах: годы беспечных скитаний по пляжам вместе с Аланом никогда не вызывали у меня чувства вины – пока я любила его. А вот когда любовь прошла и он это понял, моя жизнь превратилась в сплошное несчастье – несчастье, которого я стыдилась. Во всяком случае, наш брак кончился слишком жестоко и страшно, чтобы я могла представить себе счастливую жизнь с кем-то другим. Неопределенная деятельность в журнале придала моей жизни иную направленность, иную окраску. Иногда, в доверительных беседах, я говорила об этом с Юлиусом, и он меня одобрял. Он ничего не понимал в искусстве и не интересовался им, сознаваясь в том без гордости, но и без стыда, и я, после целого дня разглагольствований, встречаясь с ним, даже отдыхала. За эти два месяца Юлиус сумел внушить мне доверие. Он всегда был тут как тут, когда мне хотелось с ним поговорить, он везде бывал со мной, не давая ни малейшего повода подозревать близость между нами, и, наконец, в силу полного непонимания его натуры, я находила его чрезвычайно честным. Правда, временами я ловила на себе его взгляд, вопросительный, настойчивый, но тогда я просто отворачивалась. Жила я одна. Алан был еще слишком близок, хотя и вернулся в Америку. И если я три вечера подряд приводила к себе одного молодого критика, это была случайность, и только. Наверно, в те ночи мне было просто страшно: прожив годы с мужчиной, засыпая и просыпаясь рядом с ним, потом просыпаешься иногда в темной комнате с горьким удивлением, не слыша рядом с собой чужого дыхания.

Так вот, в тот вечер, уютно устроившись между покровителем-финансистом и новым незадачливым другом, я мирно глядела на шумящий вокруг праздник, как вдруг разразился скандал. Зачинщиком был пьяный молодой человек, очень красивый, недавно появившийся и изо всех сил демонстрирующий свою дерзость – благодаря вышеперечисленным качествам котировался он довольно высоко. Он стал задирать Дидье, который, расслабившись, как и я, не сразу понял, что обращаются к нему.

– Дидье Дале, – крикнул молодой человек, – я должен передать вам привет. От вашего друга Ксавье. Я встретил его вчера в одном из таких мест, где я нечастый гость. Мы много говорили о вас.

Я знала, кто такой Ксавье, не будучи с ним знакома, и знала также, кем он был для Дидье. Дидье побледнел и ничего не ответил. На нашем конце стола вдруг стало тише, а молодой человек, осмелев, настаивал:

– Вы не понимаете, о ком я говорю? Ксавье!

Дидье по-прежнему не отвечал, как будто это «кс» в имени «Ксавье» было гвоздем, который ему изо всех сил вонзили в руку или в память. В тот момент, я знаю, его мало заботила реакция сидящих за столом: с болью и яростью он думал о том, что мог сказать о нем Ксавье этому молодому нахалу и как они подняли его на смех. Он несколько раз кивнул, улыбаясь растерянно и доброжелательно. Но этого оказалось мало. Теперь на него смотрели, а красавчик притворился, будто принял его кивок за отрицание.

– Как, мсье Дале, вы не помните, кто такой Ксавье? Молодой брюнет с голубыми глазами, красивый вообще-то парень, – добавил он, смеясь, как бы оправдывая вкус Дидье.

– Я знал одного Ксавье… – начал мой друг угасшим голосом и запнулся.

Мадам Дебу, сидевшая рядом с возмутителем спокойствия и не остановившая его не то по рассеянности, не то из-за порочности, попыталась разрубить узел.

– Вы слишком кричите, – сказала она своему соседу.

Я уже говорила, что он был человеком новым и не знал, что предупреждение в устах мадам Дебу означало приказ: в данном случае – приказ молчать.

– Так вы знакомы с Ксавье? Ну вот, наконец-то.

Он улыбался в восторге от собственной персоны, и кто-то глупо рассмеялся, возможно, просто от неловкости, но такие же сдавленные смешки послышались на нашем конце стола. Восемь пар глаз, испуганных и радостных одновременно, уставились на изменившееся, растерянное лицо Дидье. Я видела, как его длинная, очень белая рука слабо цеплялась за скатерть – без злобы, не для того, чтобы сорвать ее, а словно желая спрятаться под ней.

– Я хорошо знаю этого Ксавье, – сказала я громко, – это мой близкий друг.

Все изумленные взгляды обратились на меня. Возможно, я любовница Юлиуса, возможно, мне покровительствует мадам Дебу, но до сих пор меня знали как женщину, избегавшую вступать в какие бы то ни было споры. На мгновение растерявшись, противник снова воодушевился и хватил через край:

– И ваш тоже? Так, так. Наверно, сердечный друг?

В следующую секунду Юлиус оказался позади меня. Он не произнес ни слова. Он бросил на молодого человека тот самый взгляд, который вселял беспокойство и который я уже хорошо знала, и мы вышли. Я успела подхватить Дидье под руку, сдернуть его со стула, и мы втроем оказались в холле Оперы, как и подобало порядочным людям. Мы взяли пальто, но на лестнице нас бегом догнал один из приближенных мадам Дебу.

– Вы должны вернуться. Это просто нелепый инцидент. Ирен вне себя.

– Я тоже, – сказал Юлиус, застегивая пальто. – Мадам и мсье были моими гостями на этом вечере.

Оказавшись на улице, на свежем воздухе, я расхохоталась, бросилась Юлиусу на шею и расцеловала его. Он был так мил здесь, на холоде, в своем темно-синем пальто, в очках, с двадцатью волосками, взъерошенными не то от возмущения, не то от ветра. Он был неотразим. Дидье подошел и чуть прижался ко мне боком – так делают животные, когда их побьют, а они не понимают, за что.

– Какое счастье оказаться на улице, – поспешно сказала я. – Я изнемогала на этом вечере. Юлиус, благодаря вашим заботам о моей чести (я подчеркнула «моей») мы выиграли два часа. Пойдемте отпразднуем это в «Харрис-баре».

Мы пошли пешком по улице Дону, примерно полчаса беседуя на отвлеченные темы, пока Дидье не обрел нормальный цвет лица. Хорошенькая суматоха творится, должно быть, за одним из столиков в фойе Оперы. Мадам Дебу долго не простит мне этого скандала. Редко кто осмеливался выйти из-за стола раньше ее. Эта Миледи, должно быть, уже вынашивает планы мести, и я плохо спала бы в эту ночь, не будь все эти люди мне совершенно безразличны. Признательность, которую я испытывала к Юлиусу, – вот единственная причина, почему я была среди них. К тому же я не знала толком, куда мне девать вечера. Прожив столько времени взаперти с Аланом, я отвыкла от одиночества, а от своих парижских друзей отдалилась. Возможно, мы и были очаровательной парой, но нервное напряжение, не отпускавшее нас ни на минуту, было утомительно и для окружающих. И потом, за три года мои друзья изменились, их теперь интересовала работа, деньги – то, что меня тогда еще не заботило и что превращало их в моих глазах, глазах человека привилегированного круга, из товарищей по веселью в мелких или крупных мещан. Сложный путь к зрелости они прошли без меня, а я вернулась к ним все тем же подростком, потому что рядом со мной все время был другой подросток, беспечный и богатый, по имени Алан. Мы, должно быть, их сильно раздражали, сами того не сознавая. Наши особы, в точности списанные с героев Фицджеральда, не имели ничего общего с тем четким, материальным и жестоким миром, в котором они вынуждены были биться, опираясь на профессию и семью. Еще оставались, правда, кое-какие неудачники, любители выпить и повеселиться, или тихие, покорные судьбе, такие, как Малиграсы – для них уже прошло время борьбы, – или вечно тоскующие, не поддающиеся классификации одиночки, с которыми встречаться-то было страшно. Вот почему, наверное, блестящий, злобный и пустой кружок мадам Дебу меня почти забавлял. Эти люди, по крайней мере, не утратили честолюбия, а пределом их мечтаний было попасть в упомянутый кружок и остаться в нем навсегда. Они не стремились к смене декораций.

На следующий день Дидье позвонил мне в редакцию, пробормотал что-то относительно вчерашнего инцидента и попросил меня встретиться с ним в баре, на улице Монталамбер, где он часто бывал. Он сказал мне, что хотел бы познакомить меня с человеком, к которому очень привязан. В смятении я решила, что это, должно быть, пресловутый Ксавье, и едва не отказалась, поскольку не люблю вмешиваться в личные проблемы своих друзей. Потом, подумав, решила, что если он настаивает на этой встрече, значит, по той или иной причине, ему это нужно, и согласилась.

Я пришла в бар немного раньше, устроилась в углу и попросила у официанта газету. Какой-то мужчина за соседним столиком протянул мне свою и так вежливо сказал: «Если позволите», – что я ему улыбнулась и взяла газету. У него было спокойное лицо, карие, очень светлые глаза, четкая линия рта и большие руки. Было в нем что-то, говорившее о сдержанной внутренней силе и в то же время о некоторой разочарованности. Он тоже взглянул мне прямо в лицо, потом обронил, что в этой газете начисто нечего читать, и я тут же в это поверила.

– Вы любите ждать? – спросил он.

– Смотря кого, – сказала я. – В данном случае речь идет об очень хорошем друге. Поэтому меня это не раздражает.

– Давайте поговорим немного, скоротаем ожидание.

К моему величайшему удивлению, поскольку я не привыкла к такого рода знакомствам, через пять минут я весело болтала о политике и кино и чувствовала себя абсолютно непринужденно. Он как-то очень спокойно протягивал мне сигарету, подносил зажигалку, улыбался, подзывал официанта, и это было так не похоже на суетливость и суматошность тех, кто окружал меня и днем и вечером. Что-то в нем пробуждало во мне мысли о деревенской жизни. Тут вошел Дидье и в изумлении остановился, глядя, как мы смеемся вместе.

– Прошу простить за опоздание. Вы знакомы?

«О небо, – подумала я, – неужели это Ксавье?» Я не видела ничего общего между этим мужчиной и жестоким мальчишкой, о котором мне говорил Дидье.

– Мы только что встретились, – сказал незнакомец.

Дидье представил нас друг другу:

– Жозе, это мой брат Луи. Луи, это мой друг Жозе Эш, о которой я тебе говорил.

– А, – сказал Луи.

Он снова откинулся на спинку кресла и посмотрел на меня, как мне показалось, с меньшей симпатией. Я сочла это нелепым, потому что видно было, как братья любят друг друга. Теперь я узнавала в незнакомце некоторые черты Дидье, только в нем было больше твердости и непринужденности; он был похож, я думаю, на того Дидье, каким тот хотел бы быть.

– Вы – друг Юлиуса А. Крама и мадам Дебу, – сказал он. – Вы работаете в журнале, который называется, если не ошибаюсь, «Образы искусства».

– Все так.

– Я много говорил ему о вас, – повторил Дидье, – и рассказывал, как мы с вами безумно смеялись на некоторых обедах.

– Это говорит в вашу пользу, – сказал Луи с иронией. – Я вас поздравляю. Дидье успешно заменил меня в свете, где хоть один из нас должен быть представлен. Я лично всегда не мог выносить этих людей. А как это удается вам?

– Я знаю их недавно, – сказала я с удивлением. – Так случилось, что мадам Дебу и Юлиус А. Крам не так давно оказали мне услугу, и я…

Короче, я запуталась. Запуталась и стала оправдываться, что вдруг вывело меня из себя.

– Я знаю, какого рода услуги могут оказывать эти люди, – сказал он. – Такие услуги мне не нравятся.

Я возмутилась.

– Какой вы независимый.

– Я – да, – сказал он.

К моему большому удивлению, я почувствовала, что краснею. Мне показалось, что я действительно то, что обо мне думают: женщина, которую содержит богатый любовник и которая живет с ним, потому что он богат. Именно такое мнение о себе я читала в глазах многих за эти два месяца и плевать на это хотела, но то, что этот человек думает так же, было почти невыносимо. А что мне было делать – сказать ему: «Знаете, Юлиус А. Крам мне только друг. Я сама зарабатываю на жизнь, и я порядочная женщина»? Я не любила ни нападать, ни тем более защищаться.

– Знаете, – сказала я, – в наше время женщине трудно идти в ногу с временем. Муж оставил меня без единого су, и я была рада поддержке такого надежного человека, как Юлиус А. Крам.

И я улыбнулась им обоим отвратительной, заискивающей улыбкой, как бы ища одобрения.

– Примите мои поздравления, – сказал Луи. – Пью за ваши успехи.

– Да что вы такое говорите? – воскликнул Дидье.

Бедняга совсем растерялся. Он ведь, наверно, заранее радовался этой встрече: любимый старший брат и лучшая подруга со вчерашнего дня. Он ошибся, и ошибся здорово. В тысячу раз лучше было бы встретиться с его Ксавье, чем с этим недоброжелательным чужаком.

– Мне пора, – сказала я. – Вечером я иду в театр, а Юлиус терпеть не может опаздывать.

Я встала, пожала руку старшему брату, поцеловала в щеку младшего и с достоинством вышла. Домой я возвращалась пешком, вся во власти беспричинного гнева, из-за которого меня три раза чуть не сбили машины, будто с цепи сорвавшиеся в этот час. Я вдруг возненавидела этот город под низким небом, его слепые автомобили и торопливых прохожих. Я возненавидела людей, окружавших меня эти два месяца, которые до сих пор казались мне всего лишь скучными. Я стала их бояться. Будь здесь Алан, я в этот вечер непременно была бы с ним, единственно для того, чтобы прочесть хоть в чьих-то глазах, пусть даже в глазах ревнивца, уверенность в моей неподкупности.

Только один человек был способен спасти меня в этих обстоятельствах, он доказал это накануне, и, к несчастью, это был именно тот, из-за кого все и случилось, то есть Юлиус. Страдает ли он от того, что все считают нас любовниками, он, знающий, что это неправда и никогда не будет правдой? Но, может быть, он иного мнения? А вдруг это продуманный риск, на который он пошел, поставив меня в ложное положение, в расчете на то, что когда-нибудь это кончится и сила привычки или усталость приведут меня к нему? Возможно, он считает это частью молчаливого договора между нами? В общем, если для меня мысль о физической близости между нами исключалась, так ли это было для него, и если нет, то я в таком случае вела себя не очень честно. Меня охватила тревога. Но в то же время успокаивающий, беспечный голос шептал мне: «Что тебе до этого? Юлиус прекрасно знает, что никакой двусмысленности между вами нет. Никогда, ни словом, ни жестом, ты не вводила его в заблуждение, и если какой-то пуританин косо взглянул на тебя в баре, это не значит, что ты должна ставить под сомнение самую обыкновенную дружбу». Словом, тот самый голос – я узнала его, – который говорил мне сотни раз «не усложняй, подождем, там будет видно». И каждый раз я убеждалась, что, следуя советам этого безмятежного голоса, я запутывалась и оказывалась в полной неразберихе. Выжидание, во всяком случае в моей жизни, не приводило к блестящим результатам. Нет, решено, необходимо поговорить с Юлиусом, попытаться внести ясность, и даже если я окажусь смешной в его глазах, зато буду увереннее смотреть в глаза другим.

Я пришла домой, совершенно измученная этим приступом больной совести, и тут как раз зазвонил телефон. Разумеется, это был Дидье, безутешный Дидье.

– Жозе, – сказал он, – что произошло? Ведь вы совсем не такая. Я думал, Луи понравится вам, а он разыгрывал из себя какого-то лесного дикаря.

– Это неважно, – сказала я.

– Жозе, – повторил Дидье, – я же знаю, что ни в какой театр сегодня вечером вы не идете. Вы мне говорили, что свободны. Вы не поужинаете со мной? Мой брат уехал, – добавил он поспешно.

Он был по-настоящему огорчен. В любом случае поужинать с ним было лучше, чем в одиночестве изображать из себя героиню бульварного романа. И потом, может быть, я узнаю его мнение обо всем этом. Я не люблю откровенничать, но я так давно ни с кем не говорила о себе. Я попросила его зайти за мной через час. Он пришел, осмотрел квартиру, и мы вполне непринужденно поболтали минут двадцать, после чего, выдохшись, я налила две большие рюмки виски и решительно сказала: «Ну что ж, поехали!»

Он рассмеялся. У него был чудесный, какой-то детский смех и нежные глаза. В который уже раз я пожалела, что судьба отвратила его от женщин. В нем было столько такта, мягкости, он был таким ранимым. Он был моим другом. Нам следовало разобраться в двух случаях, причем он начал со второго, видимо, наименее болезненного для него. Таким образом я узнала, что его брат-пуританин вовсе таковым не является, просто он всегда ненавидел свою семью и среду, что он живет в Солони, в уединенном доме, и работает ветеринаром. Тут я вспомнила, как повеяло от него деревенской жизнью. Мне представились его большие руки на крупе лошади, и на секунду я погрузилась в романтические мечтания, пока не вспомнила, что он считает меня потаскухой. Я спросила Дидье в тех же выражениях, думает ли он то же самое, и он даже подскочил.

– Потаскухой! – повторил он. – Потаскухой, да ничего подобного!

– Что вы думаете о моих отношениях с Юлиусом? Что вообще думают об этом люди?

– Мне казалось, вам безразлично мнение людей, – сказал Дидье едва слышно.

– Ваш брат меня разозлил.

Он в замешательстве потирал руки.

– Я-то знаю, что вы не любовница Юлиуса и не хотите ею быть. Но люди думают наоборот. Они не могут себе представить, что можно вести такой образ жизни, как они, работая в маленьком журнальчике.

– И тем не менее это так, – сказала я. – В Париже можно прекрасно устроиться.

– Возможно, – согласился он, будто сожалея о чем-то, – но они думают, что вы устроились иначе.

– А Юлиус, – сказала я, – вы думаете, Юлиус ждет от меня чего-то?

Дидье поднял голову и посмотрел на меня в крайнем изумлении.

– Разумеется! – воскликнул он. – Юлиус вбил себе в голову заполучить вас так или иначе, а Юлиус – человек, который никогда не отказывается от задуманного.

– Вы полагаете, он любит меня?

В моем вопросе было столько недоверия, что он рассмеялся.

– Не знаю, любит ли, но, как бы то ни было, он хочет обладать вами. Юлиус – самый большой собственник, какого только можно представить.

Я тяжело вздохнула и допила остаток виски. Решительно мне уготована роль добычи на этом свете. С меня довольно. Завтра же поговорю с Юлиусом.

Узнав о моем решении, Дидье поднял глаза к небу и стал уверять меня, что я не вытяну из Юлиуса ни слова и что это бесполезно. «Объяснения, – добавил он, – никогда ничего не дают». Он знал это по опыту. Тут разговор переключился на Ксавье. И я узнала, что мужчина может быть так изощренно жесток с другим мужчиной, как ни одна женщина. Я в ужасе слушала его рассказ о ночных барах, о джунглях порока, где каждое имя звучало как угроза, ожидание обращалось пыткой, а согласие было унижением. Хуже всего, что он употреблял такие скромные, целомудренные выражения, от которых его рассказ, вместо того чтобы вызывать тошноту, становился живым и ярким, и что самое любопытное, я обнаружила в Дидье тот же вкус к несчастью, то же стремление к саморазрушению, которые были у Алана. В себе самом, а не в предмете своей любви он находил страдание, а может быть, наслаждение. Как я поняла тогда, неважно было, кого он любит – мужчину или женщину, – он всегда будет несчастен. Ушел Дидье очень поздно, ему как будто стало полегче, боль немного отпустила его, а я легла спать, чувствуя, хоть и со стыдом, некоторое утешение. Что бы ни случилось, думала я, у меня никогда не будет этой тяги к безднам, что бы ни случилось, но придет утро, и я проснусь, насвистывая походный марш.

К несчастью, события следующего дня развивались в ритме отнюдь не походного марша, а скорее медленного вальса. Я уже говорила, что привыкла все пускать на самотек и не доверяла решениям вообще, а в этом случае особенно, к тому же я всегда меньше доверяла решениям, принятым вечером, чем утром. Видимо, это простое предубеждение, потому что, судя по опыту, ночные суждения не ужаснее дневных. Короче говоря, хоть и считается, что утро вечера мудренее, утром легче не стало, и я кругами ходила около телефона, пытаясь убедить себя, что мне действительно необходимо объясниться с Юлиусом. Часам к пяти я наконец решилась, скорее всего от нечего делать, и без всякого внутреннего убеждения объявила Юлиусу, что мне необходимо срочно встретиться с ним и поговорить с глазу на глаз. Он ответил, что к шести пришлет за мной машину, и действительно, ровно в шесть я села в огромный «Даймлер», который, в довершение всех бед, привез меня прямо в «Салина». Похоже, это место играло важную стратегическую роль в жизни Юлиуса. Он ждал меня за тем же столиком, что и три месяца назад, и я тут же была обречена на ромовую бабу. Точно так же, позволь я ему, он во всех ресторанах заказывал бы мне грейпфрут и антрекот, потому что их я заказала первый раз. Я села напротив, вознамерившись сначала непринужденно поговорить о погоде, потом вспомнила, что время ему дорого и я, наверно, расстроила множество других встреч, так что надо оправдывать свой звонок.

– Мне страшно неловко беспокоить вас, Юлиус, – сказала я, – но у меня неприятности.

– Я все улажу, – уверенно сказал Юлиус.

– Не уверена. Так вот. Юлиус, известно вам, что думают о нас люди?

– Мне это совершенно безразлично, – сказал он. – А что?

Я почувствовала себя непроходимой идиоткой.

– Ну, вы разве не знаете, что люди говорят, будто мы с вами…

– Говорят… что?

Он снова начинал меня раздражать. Он мог не держать в мыслях дурного, однако чтобы ничего не понимал – это вряд ли.

– Меня считают вашей любовницей, – выложила я. – Все думают, что вы меня содержите и что меня интересуют только ваши деньги.

– У меня есть не только деньги, – ответил он обиженно.

«Ну вот, – подумала я с тоской, – теперь придется говорить о его обаянии». А вслух сказала:

– Не в этом дело. Люди действительно так думают.

– Какая вам разница, что думают другие?

Эта странность была присуща всем членам кружка – говорить «другие», имея в виду остальных, будто сам он – человек возвышенных чувств и тонкого ума – случайно попал в среду светских ничтожеств.

– Меня это совершенно не трогает, – промямлила я неуверенно, – но я бы не хотела, чтобы это как-то отразилось на вашей личной жизни.

Юлиус издал весьма горделивый гортанный смешок, видимо, означавший, что его личная жизнь в полном порядке, спасибо или что это касается только его. Я растерялась еще больше.

– В конце концов, Юлиус, вы всегда были для меня верным другом, но я прекрасно понимаю, что до знакомства со мной вы были не один. Мне бы не хотелось, чтобы другая женщина думала, что… или страдала от того, что…

И тогда этот делец, к моему отчаянию, снова издал смешок, такой же хвастливый, как раньше, и такой же двусмысленный.

– Юлиус, – сказала я твердым голосом, – вы мне ответите?

Он поднял на меня голубые глаза и покровительственно похлопал по руке.

– Успокойтесь, моя дорогая Жозе, когда я вас встретил, я был свободен.

Браво! Еще немного, и он станет этаким пресыщенным Дон Жуаном, с которым мне повезло столкнуться в мертвый сезон. Не совсем такое, вернее, совсем не такое направление, как мне хотелось, принимал наш разговор. От обстановки ли, или от того, что я действительно сунулась в осиное гнездо, но мне было в этой окаянной «Салина» так же не по себе, как и в первый раз.

– Юлиус, – резко сказала я, голос у меня срывался, – Юлиус, люди утверждают, что вы ничего не делаете просто так. Это хоть вам известно?

– И они же утверждают, что из-за денег вы кое на что идете. Стало быть?..

Ко всему прочему, логика ему не изменяла. Но не могла же я спросить его в лоб, есть ли у него какие-нибудь далеко идущие планы относительно моей особы. Я вздохнула, проглотила кусочек ромовой бабы и вытащила сигареты.

– Ну в самом деле, – продолжал Юлиус, – что из всего этого следует, Жозе? Вы прекрасно знаете, что вы мой друг, что я очень к вам привязан. Даже больше, чем привязан, – добавил он задумчиво.

Я насторожилась.

– Я уважаю вас, – продолжал он, – и поверьте, это чувство вызывает у меня не всякий. Меня глубоко огорчают все эти сплетни, но мы в Париже. Я – мужчина, вы – женщина, этого следовало ожидать.

Я была в отчаянии. Еще одна-две банальности, и Юлиус меня доконает.

– Мне очень приятно, что вы чувствуете ко мне привязанность и уважение, – сказала я. – Я и сама плачу вам тем же. Но в конце концов, Юлиус, вы что, никогда не представляли себе ничего другого?

– Другого?

Он смотрел на меня округлившимися глазами. Я почувствовала, что краснею, этого только не хватало.

– Да, – кивнула я, – другого.

– Ха-ха-ха! – Он весело рассмеялся. – Милая, дорогая Жозе, я никогда ничего себе не представляю. Я – человек без воображения. Время все расставит на свои места.

– И куда же оно ведет нас, это самое время, как вы думаете?

– Но, моя маленькая Жозе, – заверил он, улыбаясь, как мне казалось, довольно глупо, – прелесть времени в том и состоит, что никогда не знаешь, куда оно ведет. Никогда, абсолютно никогда.

Это последнее открытие меня добило. Я сдалась. Дидье был прав, я ничего не вытянула из Юлиуса. Нервничая, я взяла сигарету не тем концом, и Юлиус любезно поджег фильтр. Это вызвало у него тот самый лающий смех, секретом которого владел он один. Юлиус поспешил протянуть мне другую сигарету нужным концом.

– Видите, – сказал он, – вы говорите и делаете одни глупости. Подумать только, а я так встревожился после вашего звонка. Нет, нет, Жозе, доверьтесь вашему другу Юлиусу. Живите как жили. И не размышляйте слишком много.

Теперь он говорил как Серый Волк, но мне все меньше хотелось быть Красной Шапочкой. С другой стороны, нужно признать, что, если мои опасения были необоснованны, я поставила Юлиуса в щекотливое положение. Он ведь тоже не мог прямо сказать, что у него не было никакого желания спать со мной, – тогда, возможно, двусмысленность его ответов была простой формой вежливости. Едва эта мысль промелькнула у меня в голове, как я лихорадочно за нее ухватилась. Это меня очень устраивало. Оказывается, все было ясно и просто. Перебирая в памяти наш разговор, я пришла к выводу, что поведение Юлиуса – это поведение мужчины, уставшего от женщин или разочаровавшегося в них. Юлиуса интересовали только власть, деньги и – так, побочно – одна милая молодая женщина, которой он старается помочь. Все остальное – плод моего воображения и воображения Дидье, которому из-за повышенной чувствительности везде мерещатся бурные страсти. Я перевела дух. Вздохнуть свободно я еще не могла, но, по крайней мере, сделала все, что в моих силах, не выставив себя смешной и действуя чистосердечно. Если же Юлиус лелеял какие-то коварные замыслы, мое беспокойство и возмущение должны были открыть ему глаза. Я несколько оживилась. Мы вспомнили вечер в Опере, я похвалила Юлиуса за быструю реакцию, он меня – за находчивость, мы обменялись несколькими сочувственными фразами по поводу Дидье, несколькими шутками в адрес мадам Дебу, и он отвез меня домой. В машине он взял меня под локоть и, похлопывая по руке, весело болтал, как школьник. Поразмыслив, я теперь испытывала некоторый стыд перед этим неловким, но честным человеком: это же надо было заподозрить его в таком вероломстве. Бескорыстие – не пустое слово. И если старший брат Дидье, будь у него хоть трижды красивые глаза и большие руки, не может этого понять, тем хуже для него. Осуждать и презирать легко – даже слишком легко. Завтра я поговорю с Дидье и попытаюсь его разубедить. Решительно, я была права, когда так долго колебалась, пускаться ли мне в эти смешные объяснения. Надо всегда следовать своей интуиции. Правда, в моем случае есть один недостаток: интуиция подсказывает мне абсолютно противоположные вещи. В следующий раз, когда опять буду в «Салина», я все-таки попытаюсь распробовать ромовую бабу. Я так и не могла сказать, можно ее есть или нет.

Когда я поднималась к себе, меня окликнула консьержка. Она протянула мне телеграмму. В ней говорилось, что Алан очень болен, что мне нужно срочно вылететь в Нью-Йорк и что билет на мое имя заказан в Орли. Подпись матери Алана. Я тотчас позвонила в Нью-Йорк и попала на их дворецкого. Да, мистер Эш в больнице, нет, он не знает почему, а миссис Эш действительно ждет меня как можно скорее. Это не могло быть хитростью. Его мать слишком ненавидела меня, как и всех остальных, кто любил ее сына, чтобы сделаться орудием любовной уловки. У меня оборвалось сердце. В отчаянии я стояла посреди комнаты, заваленной журналами по искусству и казавшейся теперь ненужной декорацией. Алан болен, Алан, может быть, при смерти. Эта мысль была непереносима. Ловушка Нью-Йорк или нет, мне надо было спешить. Я позвонила Юлиусу, он был безупречен. Он нашел мне самолет, улетавший через четыре часа, забронировал место, заехал за мной и отвез в аэропорт с самым невозмутимым видом. Когда я прощалась с ним у паспортного контроля, он попросил меня не волноваться. Он тоже должен лететь в Нью-Йорк на будущей неделе, и он постарается ускорить свой приезд. В любом случае он позвонит мне завтра утром в отель «Питер», где у него постоянно забронирован номер и где он просит меня остановиться. Ему будет спокойнее, если он будет знать, где меня найти. Я на все соглашалась, ободренная его любезностью, спокойствием и умением все организовать. Когда я увидела его издали, такого маленького, машущего мне из-за барьера, мне показалось, что я и в самом деле расстаюсь с очень дорогим другом. За эти три месяца он действительно стал моим покровителем – в самом благородном смысле слова.

В огромном самолете, равнодушно пересекавшем ночь и океан, все пассажиры спали, и только одна я устроилась в баре первого класса, – он был маленький, похожий на самостоятельную ракету, которая вот-вот, казалось, отделится от самолета и исчезнет, одинокая, в просторах Галактики. Последний раз, когда я летела тем же маршрутом, два года назад, только в обратном направлении, это было днем, и самолет плыл среди голубовато-розовых облаков, догоняя солнце. Тогда я убегала от Алана, и грубая страшная сила самолета уносила меня от него, хотя тогда я его еще любила. Теперь та же сила, с той же покорностью, вела меня к тому же Алану – но я больше не любила его. Мне было хорошо в пустом баре, где дремлющий бармен время от времени порывался встать, наверно, проклиная меня, и предложить мне виски, от которого я отказывалась. Решительно, свекрови пришла в голову хорошая мысль – заказать мне билет первого класса, открывающий доступ в бар – и, кстати, заплатить за него. Это означало, что она знает о моем безденежье. Что она об этом думает? Конечно, как мать, причем мать, помешанная на сыне, она может желать мне только всяких неприятностей. Но как американка и жена американца она должна быть возмущена тем, что Алан оставил меня без средств. Два развода и вдовство обеспечили ей состояние, и в этом вопросе она ревностно относилась к правам женщин. Я все думала, как же Алан представил ей положение дел.

Она была жестокая и властная женщина, чей прекрасный профиль хищной птицы прославил двадцать лет назад журнал «Харперс базар». Неизвестно почему, это сравнение привело ее в восторг, и она даже усвоила особый поворот головы и пристальный взгляд, которые еще усилили это сходство. В начале нашего брака она пыталась меня очаровать, но я была влюблена в Алана, понимала, что он несчастлив, и вместо орлицы видела только старую злую курицу. Ее попытки разлучить меня с Аланом в конце концов привели к тому, что мы сблизились еще больше и вместе сбежали. Разрушили нашу жизнь мы тоже сами. Тем не менее благодаря ей я сижу в этом самолете и отдаю себе отчет в том, что отныне солнце, облака, прекрасные пейзажи, которыми может удивить меня земля, простершаяся подо мной, все эти чудесные грезы, в которые я погружалась в моих частых полетах, теперь зависят от моего материального положения, то есть будут более чем ограничены. Моя свобода, моя пресловутая свобода, оказывается, ставила меня в весьма тесные рамки. Но я недолго предавалась грустным размышлениям, потому что гул моторов и звяканье льдинки в стакане перекрывала непрерывно стучавшая у меня в мозгу мысль: Алан болен, может быть, при смерти, и, так или иначе, по моей вине. Я не спала ни секунды и прибыла в аэропорт обессиленная и вялая. Здесь тоже все переменилось. Аэропорт стал еще больше, сверкал еще ярче, был еще более устрашающим, чем в моих воспоминаниях, и я вдруг испугалась ошеломляющей Америки, как самая настоящая иностранка. Шофер такси теперь был отделен от меня непрозрачным стеклом, недосягаемый для пуль, а значит, и для непринужденных, веселых разговоров, к которым я привыкла. А по мере того, как мы углублялись в этот город из камня и бетона, мне стало казаться, что все стекла в машине потеряли хрупкость и прозрачность и навсегда отделили меня от того Нью-Йорка, который я так любила. Свекровь жила, разумеется, в Сентрал-Парке, и, прежде чем впустить меня, портье позвонил на ее этаж. Нью-Йорк превратился в забаррикадированный город. Я смутно узнала застекленную прихожую квартиры, сплошь увешанную абстрактными полотнами – вложениями капитала, – и, дрожа, вошла в большую гостиную. Хищная птица была там и сразу же кинулась ко мне. Сухо клюнула меня в щеку, и я испугалась, как бы она не выдрала из нее кусок. Потом отстранилась, все еще держа меня за кончики пальцев, и пристально на меня взглянула.

– Вы плохо выглядите, – начала она.

Я перебила ее:

– Как Алан?

– Не беспокойтесь, – сказала она. – Он в порядке. Ну, в общем… Он жив.

Я поскорее села, ноги у меня дрожали. Я, видимо, побледнела, потому что она позвонила и велела дворецкому принести рюмку коньяку. «Все-таки любопытно, – подумала я, когда сердце стало отпускать и забилось нормально, – любопытно, что в качестве сосудорасширяющего вам предлагают виски во Франции и коньяк в Америке». Я испытала такое облегчение, что охотно порассуждала бы на эту тему со свекровью, но момент был неподходящий. Я проглотила содержимое рюмки и почувствовала, что оживаю. Я в Нью-Йорке, я хочу спать, Алан жив, а этот восьмичасовой перелет – не более чем кошмар, одна из жестоких и бессмысленных пощечин, которыми жизнь иногда награждает нас просто ради собственного удовольствия. Как в тумане, я смотрела на тщательно накрашенную женщину напротив меня, слушала, как она говорит мне о неврастении, депрессии, злоупотреблении алкоголем, антидепрессантами и транквилизаторами, и все ждала, когда она скажет о злоупотреблении любовью. Потом она вспомнила, что я устала с дороги, и велела проводить меня в мою комнату, где я рухнула на постель в чем была. На мгновение я услышала непрерывный и неясный шум города, потом уснула.

Он в самом деле плохо выглядел, мой товарищ по пляжам, веселью и мучениям. У него была двухдневная борода на впалых щеках и неподвижный взгляд, что меня не удивило: психиатры, должно быть, потрудились над ним. В белой, звуконепроницаемой палате с искусственным климатом он казался чем-то случайным, даже из ряда вон выходящим. Принявший нас врач в точных и сугубо научных выражениях говорил о заметном улучшении, о необходимости постоянного ухода, а мне казалось, что это я когда-то вдохнула в этого мужчину-ребенка человеческую жизнь, пусть иногда мучительную, а потом подло толкнула назад, в этот стерильный кошмар. Он взял меня за руку и смотрел на меня – не умоляюще, не властно, а со спокойным облегчением, и это было хуже любого взрыва. Он будто говорил: «Видишь, я изменился, я все понял, можно будет снова жить со мной, ты только возьми меня». В какой-то момент мне стало так жаль его: с одной стороны, слишком внимательная мать, с другой – слишком рассеянный врач, – что это показалось возможным. Да, это было хуже всего. У него был взгляд побитой собаки, доверчивого пса, означавший, что наказание было слишком долгим, слишком убедительным, и только жестокость может помешать мне избавить его от этого ада. Палата была ужасна. Куда делся плюш, на котором он любил вытягиваться во весь свой немалый рост? Куда делись кашемировые платки, которыми он, засыпая, прикрывал глаза, когда ему было грустно? Куда делась ласкающая мягкость жизни, которой дышали для него узкие улочки Парижа, маленькие пустые кафе и ночная тишина? Нью-Йорк, я это знала, не переставая гудел днем и ночью, и поначалу это должно было казаться ему невыносимым. Теперь же тишина палаты, искусственная и болезненная, была для него еще более жестокой. «Я здесь уже неделю», – сказал он, и это означало: «Ты представляешь себе? Ты себе представляешь?» «Они очень заботливы», – добавил он, а хотел сказать: «Ты представляешь себе, я во власти этих чужих людей?» «Доктор у меня неплохой», – утверждал он, подразумевая: «Почему ты бросила меня на этого чужого бездушного человека?» И наконец, он прошептал: «Я смогу выйти через неделю, я думаю». А я – я слышала молчаливый вопль: «Неделю, только неделю, подожди меня неделю!» У меня буквально разрывалось сердце, и, конечно, воспоминания о нашей счастливой жизни тут же обступили меня: наш безудержный смех, споры, сиесты на песке, наше самозабвение и особенно минуты неистребимой уверенности – уверенности в том, что мы всегда будем любить друг друга и вместе состаримся. Я забыла кошмар последних лет, забыла другую уверенность, только мою, что, если так будет и дальше, мы оба погибнем. Я обещала ему прийти завтра в тот же час. На Парк-авеню царили такой гам и суета, что это показалось мне отвратительным. Вместо того чтобы пройтись пешком и снова увидеть Нью-Йорк, я поспешно влезла в машину свекрови. Она предложила выпить чаю в «Сент-Редж», где нам будет спокойно, и я согласилась. Отныне я, видимо, обречена на лимузины с шоферами и чайные салоны, а также на общество людей вдвое старше меня и в десять раз увереннее в себе. Я, однако, заказала виски, и свекровь, к моему удивлению, сделала то же самое. Эта больница как-то особенно угнетала. На секунду я прониклась к ней сочувствием. Алан – ее единственный сын, и, несмотря на профиль хищной птицы, быть может, под этим оперением от Сен-Лорана бьется материнское сердце?

– Как он, на ваш взгляд?

– Как вы и говорили: и хорошо, и плохо.

Последовало молчание, и я почувствовала, что минута слабости прошла, она снова во всеоружии.

– Дорогая моя Жозе, – сказала она, – я всегда старалась не вмешиваться в то, что касается только вас двоих.

Ложь с самого начала, но было очевидно, что за ней будет и другая, и третья. Я решила не перебивать.

– Так что я не знаю, – продолжала она, – почему вы расстались. Во всяком случае, должна сказать, что я была абсолютно не в курсе дела и не знала, что Алан уехал, не оставив вам ни цента. Когда я узнала об этом, его состояние было критическим – уже поздно было упрекать его в чем бы то ни было.

Я махнула рукой, как бы говоря, что все это не имеет значения, но, поскольку свекровь мое мнение не разделяла, она тоже махнула рукой, будто что-то отрезая, что означало, нет, напротив, имеет. Мы были похожи на два семафора с разными сигнальными системами.

– Как же вы обошлись? – спросила она.

– Я нашла работу, не слишком денежную, но зато довольно интересную.

– А этот мсье А. Крам? Вы знаете, мне с безумными трудностями удалось позавчера вырвать у его секретарши ваш адрес.

– Этот мсье А. Крам – друг, – сказала я, – и только.

– И только?

Я подняла глаза. У меня, видимо, был довольно измученный вид, потому что она притворилась, что приняла, по крайней мере, временно, мое «и только». И вдруг я вспомнила, что обещала Юлиусу остановиться в отеле «Питер», позвонить ему, и устыдилась. Франция, Юлиус, журнал, Дидье казались такими далекими, а маленькие сложности моей парижской жизни такой ерундой, что я почувствовала себя потерянной вдвойне. Потерянной в огромном страшном городе, лицом к лицу с враждебно настроенной женщиной, после посещения зловещей больницы, и потерянной от того, что лишилась своих корней, любви, друга, потерянной в собственных глазах. И большой стакан с ледяной водой, по обычаю поставленный передо мной, и равнодушный официант, и уличный шум – от всего этого меня бросило в дрожь, так что я обеими руками оперлась о край стола, застыв в невыносимой тоске и отчаянии.

– Что вы собираетесь делать? – сурово спросила неумолимая собеседница, и мой ответ «не знаю» был самым искренним в мире.

– Вы должны принять решение, – сказала она, – относительно Алана.

– Я уже приняла решение: мы с Аланом должны развестись. Я ему об этом сказала.

– Он рассказывал по-другому. По его словам, вы решили попробовать пожить некоторое время врозь, но это не окончательно.

– И все-таки это окончательно.

Она пристально уставилась на меня. У нее была манера, от которой впору было прийти в отчаяние: уставиться на вас и долго смотреть в упор, словно гипнотизируя – она считала это минутой истины. Я пожала плечами и отвела глаза, это ей не понравилось, и вся ее злоба вернулась к ней.

– Поймите меня правильно, Жозе. Я всегда была против этого брака. Алан слишком раним, а вы слишком независимы, и он от этого страдает. Если я и вызвала вас, то единственно потому, что Алан настойчиво просил меня об этом, и еще потому, что я нашла в его комнате двадцать писем, адресованных вам, но не отправленных.

– Что он писал?

Она попалась в ловушку.

– Он писал, что никогда не сможет…

Она спохватилась, поняв, что так глупо созналась в своей нескромности, и не будь она так накрашена, я бы, наверно, увидела, что она покраснела.

– Да, – прошептала она, – я прочла эти письма. Я сходила с ума, вскрыть их – был мой долг. Кстати, из них я узнала о существовании некоего мсье А. Крама.

Она вновь обрела все свое высокомерие. Одному богу известно, что мог написать Алан насчет Юлиуса. Я почувствовала, как во мне поднимается гнев, преодолевая мою подавленность. Лицо Алана на больничной койке, беспомощного, с потухшими глазами, стало менее отчетливым. И речи быть не может, чтобы я хоть на день осталась рядом с этой женщиной, которая так меня ненавидит. Этого мне не вынести. С другой стороны, я обещала Алану завтра прийти, я ему действительно обещала.

– Кстати, о Юлиусе А. Краме, – сказала я, – он весьма любезно предложил мне остановиться в отеле «Питер», где у него забронирован люкс. Так что я больше не буду вас стеснять.

Услышав эту новость, она сделала приветственный жест и слегка улыбнулась, что должно было означать: «Браво, дорогая, вы неплохо устроились».

– Вы нисколько меня не стесняете, – возразила она, – но, думаю, в отеле «Питер» вам гораздо веселее, чем у свекрови. Я не зря говорила о вашей независимости.

На ней была черная с голубым шляпа, что-то вроде берета, украшенного райскими птичками, и мне вдруг захотелось натянуть ей его до самого подбородка, как иногда показывают в кинокомедиях, и так оставить ее, вопящую и ничего не видящую, посреди чайного салона. Иногда в минуты гнева меня вдруг начинает разбирать нелепый, неудержимый смех, и тогда я способна на все. Это был сигнал тревоги. Я поспешно встала и схватила пальто.

– Завтра я приду проведать Алана, – сказала я, – как мы договорились. Я пришлю к вам кого-нибудь от «Питера» за моим чемоданом. В любом случае парижский адвокат свяжется с вами по поводу бракоразводного процесса. Мне очень жаль покидать вас так быстро, – добавила я, следуя рефлексу вежливости, возникшему откуда-то из детства, – но я должна, пока еще не поздно, позвонить в Париж, друзьям и на работу.

Я протянула ей руку, и она пожала ее, впервые немного растерянно, как бы спрашивая себя, не зашла ли она слишком далеко – вдруг я пожалуюсь Алану и он смертельно разозлится на нее. Сейчас она была просто одинокой, эгоистичной старой женщиной, и она испугалась, увидев себя такою.

– Все это останется между нами, – сказала я, проклиная собственную жалость, и повернулась, чтобы уйти.

Она вдруг громко позвала меня по имени, и я остановилась. Быть может, – о чудо! – я услышу голос человеческого существа.

– Не беспокойтесь о чемодане, – сказала она, – мой шофер привезет его к «Питеру» ровно через час.

Портье в отеле «Питер», казалось, почувствовал большое облегчение, увидев меня. Он ждал меня утром и боялся, что цветы у меня в номере немного увяли. Мистер Юлиус А. Крам два раза звонил из Парижа и предупредил, что позвонит в восемь вечера по нью-йоркскому времени, то есть в два часа ночи по парижскому. Номер Юлиуса был на тридцатом этаже и состоял из двух спален, разделенных большой гостиной, меблированных в стиле чиппендейл. Было семь часов вечера, и, подойдя к окну, я вдруг снова увидела все великолепие, которое уже считала утраченным. Нью-Йорк горел огнями. Ночью он становился сверкающим и призрачным; я чудом дотянулась до форточки, открыла ее и долго стояла, вдыхая запах вечернего ветра, моря, пыли, бензина, неотделимый от Нью-Йорка, как и его непрерывный гул, но он не раздражал меня. Я уселась на диване в гостиной, включила телевизор и тут же погрузилась в какой-то вестерн, оглушивший меня выстрелами и красивыми чувствами. Если мне чего и хотелось после такого мрачного дня – так это отвлечься. Но странное дело, когда падала лошадь, я падала вместе с ней, когда злодей получал пулю в сердце, я умирала вместе с ним, а любовные сцены между невинной молодой девушкой и жестоким, но раскаявшимся героем казались мне личным оскорблением. Я переключила на другую программу и попала на какой-то жуткий садистский детектив, нагнавший на меня скуку. Я выключила телевизор и стала ждать восьми часов. Должно быть, я представляла собой забавное зрелище – сижу одна на диване, не зная, чем заняться, потерявшаяся в огромной гостиной: так должны выглядеть иммигрантки из богатых. Прибыл мой чемодан, а у меня не было ни сил, ни желания его разбирать. Я чувствовала дурацкое биение токов крови в запястьях и висках, столь же нескончаемое, сколь и бесполезное. В пять минут девятого зазвонил телефон, и я бросилась к нему. Голос Юлиуса был таким ясным и близким, что мне показалось, будто единственная нить, которая соединяет меня с миром живых людей, – это телефонный кабель, вьющийся по морскому дну, недосягаемый для бурь и непогоды.

– Я беспокоился, – сказал Юлиус. – Где вы были?

– Я приехала к свекрови очень рано, вернее, очень поздно, и проспала у нее все утро. Потом я была у Алана.

– Как он?

– Неважно, – сказала я.

– Вы думаете скоро вернуться?

Я медлила с ответом, поскольку сама этого не знала.

– Я спрашиваю, потому что завтра могу быть в Нью-Йорке, – объяснил он. – Я должен уладить кое-какие дела, потом ехать в Нассау, тоже по делам. Если хотите, вы могли бы поехать вместе со мной и моей секретаршей. Неделя у моря вам не повредит.

Неделя у моря. Я представила себе белый пляж, море цвета индиго и сверкающее солнце, в лучах которого отогреваются мои старые кости. Я больше не могу жить в городе.

– А Дюкро? – сказала я. – Мой редактор?

– Я позвонил ему, как мы с вами договаривались. Он считает, что, раз уж вы в Нью-Йорке, вам следует побывать на нескольких выставках – он сказал мне, на каких. Думаю, он не будет возражать против вашего отсутствия, если вы привезете ему несколько статей. Он, кажется, даже сказал, что эта поездка – большая удача.

Я ожила. Поездка из нелепой и печальной превращалась в полезную, может быть, даже увлекательную, да еще это неожиданное счастье оказаться на пляже. Я никогда не была в Нассау. Мы с Аланом, как пираты, забирались на маленькие, затерянные острова Флориды и Карибского моря. Но я знала, что Нассау – рай для богатых, и нет ничего удивительного в том, что именно там Юлиус установил один из своих форпостов.

– Это было бы прекрасно, – сказала я.

– Вам это пойдет на пользу, и мне тоже, – добавил Юлиус. – Погода здесь гнусная, я просто еле жив.

Я плохо представляла себе Юлиуса еле живым или даже подавленным. Глядя на него, скорее можно было вспомнить бульдозер, впрочем, может быть, это просто несправедливо с моей стороны, а может, мне просто недостает воображения. То и другое часто взаимосвязано.

– Я приеду как только смогу, – повторил он. – Не беспокойтесь обо мне. Что вы собираетесь делать сегодня вечером?

Я понятия не имела и так ему и сказала. Он засмеялся и посоветовал мне лечь в постель и посмотреть какой-нибудь фильм, чтобы уснуть. Сказал, что в администрации гостиницы всегда в моем распоряжении некий мистер Мартин, передал привет от Дидье, которому, кажется, меня уже недостает, и добавил, что у него в спальне есть несколько хороших книг, потом ласково пожелал мне доброй ночи, в общем, успокоил.

Я заказала по телефону легкий ужин, нашла в спальне книгу Малапарте и, пользуясь приливом сил, разобрала чемодан. А в нескольких кварталах от гостиницы, в тишине больничной палаты лежал молодой обессиленный мужчина и, наверное, ждал, когда кончится эта ночь. На мгновение я представила себе нескончаемое ожидание в темноте, запрокинутый профиль, вернее, лицо, синеватое от щетины, утонувшее в подушках, а потом погрузилась в книгу и забыла обо всем, кроме странного и дикого мира «Капута». День выдался тяжелый.

На следующее утро, прежде чем идти в клинику, я отправилась на выставку Эдварда Хоппера, американского художника, которого особенно люблю. Целый час я промечтала перед его грустными полотнами, населенными одинокими героями. Особенно долго я простояла перед картиной под названием «Сторожа моря», где мужчина и женщина на фоне дома кубической формы, сидя рядом, глядели на море. Отчужденность между ними была очевидна. Мне показалось, будто я вижу безжалостную иллюстрацию к нашей с Аланом жизни.

Он побрился, цвет лица у него был нормальный, и во взгляде больше не было безумного блеска и мольбы. Выражение лица изменилось и было мне хорошо знакомо: в нем читались недоверие и злость. Он едва дал мне сесть.

– Итак, ты ушла из дома и живешь в номере Юлиуса А. Крама? Он приехал с тобой?

– Нет, – сказала я, – он предложил мне свой номер, а поскольку, ты знаешь, мы с твоей матерью не очень ладим…

Он перебил меня. Щеки его порозовели, глаза сверкали. В который раз я с грустью отметила, что ревность делает его еще красивее. Существует тип людей, куда более распространенный, чем принято думать, которые обретают равновесие и силу только на поле боя.

– А я-то, дурак, думал, – сказал он, – что ты приехала специально, чтобы увидеть меня, но он, ясное дело, не сумасшедший, чтобы оставить тебя одну больше, чем на два дня. Когда он приезжает?

Я вышла из себя. Его интуиция, верная и ложная одновременно, лишила меня возможности убедить его в моей правоте и была мне ненавистна. Опять я оказалась в тупике, как это было всегда на протяжении нашего брака: всегда под подозрением и всегда хоть в чем-то, да виновата. Я попыталась шутить, заговорила о Хоппере, о Нью-Йорке, о самолете, но он не слушал. Он вернулся к прежним упрекам, а я, со смешанным чувством злости и облегчения, сказала себе, что была права, что разрыв неизбежен, а вчерашнее свидание, так меня ранившее и растрогавшее, – не более чем случайность плюс моя жалость. А я слишком хорошо знала, что любовь не может держаться на жалости, она задыхается под ее гнетом и умирает.

– Но в конце концов, – сделала я последнюю попытку, – ты прекрасно знаешь, что между мной и Юлиусом нет близких отношений.

– Действительно, – согласился он, – при мне ты обычно заводила себе кого-нибудь покрасивее.

– Никого я себе не заводила, как ты выражаешься, при тебе. И всего-то было два случая, которые ты сам же и спровоцировал.

– Как бы то ни было, Юлиус А. Крам взял тебя под свое крылышко, золотое крылышко, и тебе это, видимо, нравится. И потом, – добавил он с неожиданной яростью, – какое мне дело, спишь ты с ним или нет! Ты беспрестанно видишься с ним, говоришь с ним, звонишь ему, улыбаешься ему, да, улыбаешься, говоришь с кем-то, кроме меня! Даже если он не тронул тебя кончиком пальца, это все равно.

– Ты хочешь, чтобы мы снова стали жить, как в последние недели перед твоим отъездом? Существование двух буйнопомешанных, запертых в квартире? Это твой идеал жизни?

Алан не сводил с меня глаз.

– Да, – сказал он. – Две недели ты принадлежала только мне, как на тех пустынных пляжах, куда я увозил тебя и где ты никого не знала. Но к концу этих двух недель ты уже заводила себе друзей среди рыбаков, отдыхающих или официантов из кафе, и надо было уезжать. Из Антильских, Барбадосских, Галапагосских островов не осталось ни одного, где бы мы не побывали, но есть другие, которых ты не знаешь и куда я увезу тебя силой, если понадобится!

Он стал кричать, покрылся испариной и в самом деле выглядел сумасшедшим. Ошарашенная, я поднялась со стула. Вошла медсестра, быстро, но спокойно, со шприцом в руке. Он отбивался, она позвонила, появился санитар и сделал мне знак выйти. В коридоре я прислонилась к стене – как пишут в романах, к горлу подкатила жуткая тошнота. Алан все выкрикивал названия островов, бразильских пляжей, индейских провинций, голос его становился все пронзительней, и я заткнула уши. Вдруг стало тихо, и из палаты вышла медсестра все с тем же невозмутимым спокойствием на лице.

– До чего он себя довел, – сказала она мне, и ее взгляд, как мне показалось, был полон упрека.

С меня было довольно, я больше не могла, я повернулась и, нетвердо ступая, прошла по коридорам, где воцарилась тишина. Что бы ни говорил Алан, я никогда его больше не увижу; это невозможно, невозможно, и это слово преследовало меня до самого номера в «Питере». Я толкнула дверь. Секретарша Юлиуса, распаковывавшая багаж, растерянно посмотрела на меня, потом из своей комнаты вышел Юлиус, и я в слезах припала к его плечу. Он был ниже меня ростом, и мне пришлось немного наклониться. Наши силуэты, должно быть, напоминали юное, зеленое, одинокое деревце, которое поддерживала сухая, но очень прочная подпорка.

Пляж в Нассау – белый и прекрасный, солнце жаркое, а вода – прозрачная и теплая. Я повторяла это как заклинание, лежа в гамаке и пытаясь думать о том, что вижу. Ничего не получалось. Никакого блаженства, даже физического, я не испытывала среди всех этих благ. Прошло уже три дня, и все это время какой-то коварный зверек копошился у меня в мозгу, спрашивая: «Что ты тут делаешь? Зачем? Ведь ты одна». А ведь именно в одиночестве я переживала порой всплески необыкновенного, почти осязаемого счастья, когда открываешь вдруг в ослепительном и мгновенном озарении, что жизнь – прекрасна, что она полностью и безоговорочно оправдана в эту именно секунду простым фактом твоего существования. Не раз в моей жизни я была счастлива вместе с кем-то, и так было чаще всего, как будто, чтобы открыть, поймать эту крошечную молекулу счастья, нужен чувствительный микроскоп из двух пар глаз. А сейчас мои глаза не обладали достаточной силой, чтобы в одиночестве создать этот ослепительный свет. Юлиус, плохо переносивший жару, вел деловые разговоры в роскошных гостиных отеля с кондиционированным воздухом, а когда мы встречались с ним и с мадемуазель Баро за едой, не упускал случая похвалить мой загар. Сам он был очень бледен и выглядел усталым. Он глотал множество лекарств – белых, желтых, красных таблеток, запас которых он пополнил в Нью-Йорке, и время от времени повелительным жестом требовал какую-нибудь из них у бедной мадемуазель Баро, которая бросала тогда на него встревоженный взгляд. Сама я испытывала священный ужас перед лекарствами, но избегала даже намеков на эту тему из-за какой-то старомодной стыдливости – и это в наше время, когда каждый с увлечением описывает малейшие неполадки в собственном организме. Однако такое злоупотребление лекарствами меня все-таки беспокоило, и я наконец обратилась с вопросом к мадемуазель Баро, которая скрепя сердце перечислила мне ошеломляющий список тонизирующих, снотворных и транквилизаторов. Я была удивлена. Юлиус, неуязвимый могущественный делец, нуждается в успокаивающих средствах? Мой защитник, оказывается, сам жаждал защиты? Мир перевернулся. Я, разумеется, знала, что девять десятых «хорошо питающегося» населения Земли прибегают к подобным вспомогательным средствам. То, что Юлиус, неся непосильное бремя бизнеса и одиночества, нуждается в них, тоже было логично. Тем не менее впервые мне открылась его слабость, и это испугало меня. Однако я была уже взрослой и знала, что под слоем бетона бывает песок, а под слоем песка – бетон и что трудности бытия испытывают все. Я задумалась, каким было детство, прошлая жизнь Юлиуса, какова суть его натуры. И вовремя: следовало бы уже поинтересоваться тем, кто проявил ко мне столько доброты.

Если не считать этого краткого момента угрызений совести, я непроходимо скучала в этом карикатурном Нассау, заполненном истеричными американками и вымотанными дельцами. К счастью, благодаря конкуренции бесчисленных бассейнов, этих убежищ от акул и микробов, море целиком оставили мне. Мое постоянное одиночество на пляже тяготило меня иногда, зато притупляло чувства, и отзвук криков Алана в больничной палате все слабел, так что я без особого нетерпения ждала, когда мое тело придет в согласие с окружающим пейзажем или когда мы вернемся в Париж. Вечера были прекрасны, на берегу устанавливали столики, и невидимый пианист играл в тени деревьев под аккомпанемент банджо старые мелодии, принесшие когда-то славу Колу Портеру. После ужина немногочисленные обитатели отеля укладывались в гамаки и любовались морем и луной, роняющей отблески в неумолчный гул океана. В один из таких вечеров, когда Юлиусу пришла в голову нелепая идея послушать вальс Штрауса, я нашла пианиста на деревянной эстраде у самой воды и объяснила свою просьбу несколько взволнованным голосом, потому что он был замечательно красив. Он показался мне очень смуглым, очень стройным, очень беспечным и уверенным в себе, и мы обменялись с ним одним из тех откровенных взглядов, какими я в своей жизни редко обменивалась с незнакомцами – независимо от того, имел ли такой взгляд последствия или нет, всякий раз он служил очевидным знаком взаимопонимания. Пианист заиграл «Венский вальс», и я тотчас отошла, улыбаясь своему прошлому или будущему беспутству, а потом о нем забыла. Но на миг этот взгляд напомнил мне, что я женщина, что я дар, что я живая.

А на следующий день Юлиус свалился в обморок на пляже. Он подошел к моему гамаку, пробормотал что-то насчет жары и вдруг упал ничком. Он лежал у моих ног в темно-синем блайзере, галстуке и серых брюках – к счастью, у него не было пристрастия к бриджам и шортам, в которых красовались иные старые развалины из отеля, – и его маленькая темная фигурка, распростертая на ослепительном пляже, показалась мне сошедшей с картины какого-то сюрреалиста. Я бросилась к нему, подбежал кто-то еще, и мы отнесли Юлиуса к нему в номер. Доктор говорил о переутомлении, перенапряжении, а я целый час прождала в обществе мадемуазель Баро, пока он хоть немного придет в себя. Когда он позвал меня, я вошла в комнату и села в ногах кровати, исходя жалостью к нему, как к больному ребенку. В вырезе светло-серой пижамы чуть виднелась безволосая грудь, голубые глаза без очков зябко щурились и мигали, и весь он казался таким беззащитным и был так похож на пожилого мальчика, что на минуту мне стало неловко, что я не принесла ему в утешение игрушку или конфетку.

– Мне очень жаль, – сказал он, – я, наверное, вас напугал.

– Еще как напугали, – призналась я. – Вам нужно отдыхать, Юлиус, гулять, бывать на пляже и хоть немного купаться.

Он покраснел.

– Я всегда боялся воды, – вздохнул он. – По правде сказать, я не умею плавать.

У него был такой расстроенный вид, что я рассмеялась.

– Завтра, – заявила я, – я поучу вас в бассейне. Во всяком случае, сегодня вам работать нельзя, вы будете спокойно сидеть в гамаке рядом со мной и любоваться морем. Вы даже не знаете, какого оно цвета.

Я чувствовала себя представительницей благотворительного заведения, а он слабо кивал головой в восторге от того, что раз в жизни кто-то решает за него. Зависимость, как и ее противоположность, по-видимому, необходимы всякому живому существу. С разрешения доктора и с помощью мадемуазель Баро мы уложили Юлиуса, закутанного в одеяло, в большой веревочный гамак, в котором он наполовину утонул. Я устроилась рядом с ним и раскрыла книгу, думая, что ему нужна тишина.

– Вы читаете? – жалобно спросил он.

– Что вы, – соврала я и закрыла книгу.

Нужно было разговаривать. Мысленно я уже начала маленькую проповедь о злоупотреблении лекарствами, но мой порыв был остановлен тем же жалобным голосом. Я видела только прядь волос, одеяло и две руки, вцепившиеся в веревки гамака, будто он плыл в неустойчивом каное.

– Вам скучно?

– Что вы, – сказала я, – почему? Здесь очень красиво, и я обожаю ничего не делать.

– Я все время боюсь, что вам скучно, – сказал Юлиус. – Узнай я, что это так, это было бы ужасно для меня.

– Но почему? – весело спросила я.

– Потому что с тех пор, как я познакомился с вами, мне не бывает скучно.

Я неуверенно пробормотала «очень приятно», вдруг испугавшись того, что за этим последует.

– С тех пор, как я познакомился с вами, – повторил голос Юлиуса, приглушенный робостью или одеялом, – я больше не чувствую себя одиноким. Я всегда был очень одинок, наверно, по своей вине. Мне трудно разговаривать с людьми: я внушаю страх или антипатию. Особенно женщинам. Они думают – то, чего я хочу от них, либо очень просто, либо очень заурядно. А может, это я заурядно веду себя с женщинами, не знаю.

Я молчала.

– Или, – продолжал он с коротким смешком, – мне попадались одни заурядные женщины. И потом, я всегда был так занят делами. В этой области, знаете ли, никогда нельзя быть спокойным. Стоит только ослабить внимание, все рушится. Нужно всегда все успевать и принимать решения, даже если тебя это больше не увлекает. Бьешься изо всех сил, неизвестно зачем.

– От вас зависят столько людей – естественно, это вас заботит.

– Конечно, – вздохнул он, – они от меня зависят, да я-то ни от кого не завишу. Я работаю ни для кого. Я уже говорил вам, что раньше был беден. Не думаю, что тогда я был более одинок или более несчастлив.

Этот грустный голосок из глубины слишком большого гамака неожиданно вызвал у меня нежность и сострадание. Я попыталась себя разуверить, вызвать в памяти страшный образ финансового хищника, каким я знала его в Париже, – острый взгляд, резкий голос, – а думала только о человечке в темно-синем пиджаке, рухнувшем в обморок на солнце, – каким видела его только что.

– Почему вы так и не женились? – спросила я.

– Только однажды мне этого хотелось. С той молодой англичанкой, помните? Прошло много лет, прежде чем я снова стал думать об этом, но к тому времени это стало слишком легко. Видите ли, я уже был очень богат…

– Но ведь наверняка были и такие женщины, которые любили вас за другое, – сказала я.

– Не думаю. А может, я несправедлив к ним.

Воцарилось молчание, и я отчаянно искала какие-нибудь слова, которые не были бы банальностью или дурацким подбадриванием, но ничего не находила.

– Вот поэтому, – продолжал Юлиус еще тише, – с тех пор, как я познакомился с вами, я стал гораздо счастливее. Я чувствую, что забочусь о вас, что наконец я кем-то занят. Жестоко так говорить, но когда вы вернулись в «Питер» в слезах и позволили вас утешить, – знаю, это ужасно, – но я давно уже не был так счастлив.

Я сидела совершенно неподвижно и молчала. Я чувствовала, как капля пота сползает у меня по спине, и закрыла глаза, как будто если не буду видеть Юлиуса, то и слышать тоже перестану. В то же время я признавалась самой себе, с какой-то жестокой насмешкой над собой, что с самой первой встречи у Алфернов, с той самой секунды, когда я оказалась лицом к лицу с Юлиусом А. Крамом, я ждала этого момента. Искренность моя звалась лицемерием, беспечность – слепотой.

– Правда, – сказал Юлиус, – если я потеряю вас, я не переживу.

Не стоило отвечать ему, что, ничего не имея, он ничего не может потерять. Я поехала с ним в Нассау, с ним проводила почти все вечера, в случае неприятности звонила ему, на него рассчитывала. То, что между нами нет физической близости, не мешало ему чувствовать моральную власть, а может, даже усиливало ее. Было бы глупо и жестоко отрицать: можно разделить чью-то жизнь, не деля постели – даже если это не модно, а видит бог, что так оно и было. И действительно, я чувствовала куда большую ответственность за него, отказывая ему в этом сомнительном даре – коротком, ни к чему не обязывающем обладании моим телом, – чем за других мужчин, которым легко уступала.

Я сделала последнюю попытку перевести все на легкомысленный тон:

– Но и речи нет о том, чтобы вы потеряли меня, Юлиус…

Он перебил меня:

– Вы должны понять: я очень, очень хочу жениться на вас.

Я выпрямилась, сидя в гамаке, испуганная этими словами, тоном, самой мыслью, испуганная тем, что эта фраза предполагает ответ с моей стороны, что мой ответ может быть только отрицательным и что я не хочу причинять ему боль. В очередной раз я почувствовала себя дичью, объятой ужасом и сознанием вины, под прицелом безжалостного чувства, которого не разделяю.

– Не отвечайте, – поспешно сказал Юлиус, и по его голосу я поняла, что ему так же страшно, как и мне. – Я у вас ничего не прошу, тем более ответа. Просто я хотел, чтобы вы знали.

Я вяло опустилась в гамак, нашарила сигареты и тут вдруг сообразила, что пианист уже довольно давно играет. Я узнала мелодию, это была «Луна цвета индиго», и я машинально пыталась припомнить слова.

– Пойду лягу, – сказал Юлиус. – Извините меня, я немного устал, поужинаю в постели.

Я пробормотала «спокойной ночи, Юлиус», и он ушел, держа под мышкой одеяло, оставив у моих ног пляж, море и свою любовь, а меня – совершенно подавленной.

Часом позже я оказалась в пустом баре и выпила два пунша. Через десять минут появился пианист и попросил разрешения угостить меня третьим. Через полчаса мы называли друг друга по имени, а еще через час я лежала голая рядом с ним в его бунгало. На час я забыла обо всем на свете, а потом вернулась к себе крадучись, как неверная жена. Причем еще и трусиха. Я не обманывала себя: счастливая утомленность моего тела не могла заполнить безнадежную пустоту моего сердца.

Париж блистал в этот первый весенний вечер. Он весь был окутан светом неуловимых золотисто-голубоватых тонов. Мосты, казалось, повисли над водой, памятники парили в небе, а прохожие летали на крыльях. В этом состоянии нахлынувшего счастья я вошла в цветочный магазин, где навстречу мне с лаем выбежала такса. Кроме нее, здесь как будто никого больше не было. Прошло несколько минут, но никто не показался, и я спросила у собаки, сколько стоят тюльпаны и розы. Я расхаживала по лавке, показывая ей разные растения, а она с тявканьем бегала за мной, явно в восторге от такой забавы. И вот, когда я вдохновенно воспевала прелести диких нарциссов, кто-то постучал в стекло. Я убернулась и увидела, что на тротуаре стоит мужчина и, улыбаясь, выразительно постукивает себя указательным пальцем по лбу. Наша с собакой пантомима, длившаяся уже минут пять, видимо, позабавила его, и я ответила ему улыбкой. Мы смотрели друг на друга сквозь залитое солнцем стекло, которое было совершенно ни к чему, и пока собака все пуще заливалась лаем, Луи Дале толкнул дверь, взял мою руку в свою и больше ее не выпускал. Он был еще выше, чем я его запомнила.

– Никого нет, – сказала я, – странно, магазин открыт.

– Не остается ничего другого, как взять собаку и одну розу, – решил он.

И, вытащив из букета одну розу, протянул ее мне, а собака, вместо того чтобы возмутиться, глядя на это мелкое воровство, завиляла хвостом. Мы все-таки оставили ее на посту и вышли на солнце. Луи Дале по-прежнему держал меня за руку, и это казалось мне абсолютно естественным. Мы шли по бульвару Монпарнас.

– Обожаю этот квартал, – сказал он. – Один из немногих, где еще можно видеть, как женщины покупают цветы у собак.

– Я думала, вы в деревне. Дидье сказал, вы ветеринар.

– Я иногда приезжаю в Париж повидаться с братом. Присядем?

И, не дожидаясь ответа, он усадил меня за столик на террасе какого-то кафе. Выпустил мою руку, вытащил из кармана пачку сигарет. Непринужденность его движений мне очень нравилась.

– Кстати, – сказал он, – я только что приехал и еще не видел Дидье. Как он?

– Я говорила с ним только по телефону. Я сама вернулась всего два дня назад.

– Где же вы были?

– В Нью-Йорке, потом в Нассау.

На мгновение я испугалась, что он заговорит о Юлиусе в таком же резком тоне, как в нашу первую встречу, но этого не произошло. Он выглядел беззаботным, счастливым, спокойным, мне казалось, он помолодел.

– И правда, – сказал он, – вы так загорели.

И, повернув голову, стал меня разглядывать. У него были удивительно светлые глаза.

– Вы долго путешествовали?

– Я ездила навестить мужа, он болен…

Я запнулась. Мне вдруг показалось, что клиника в Нью-Йорке, и белый пляж, и Юлиус в обмороке, и неправдоподобно красивое лицо пианиста – все это было в старом заезженном цветном фильме. А действительность – это лицо моего соседа, серый тротуар и мирно зеленеющие деревья до самого конца бульвара. Впервые после возвращения я почувствовала себя опять в своем городе. Все так запуталось в последнее время. И слова Юлиуса в самолете – он просил забыть минуты слабости и помутнения разума на пляже, – и до странного восторженный прием Дюкро, нашего главного редактора, и облегчение в голосе Дидье по телефону – неясность и сомнение были теперь основными оттенками моей жизни. Я пыталась укрыться в своем «статус кво», как внушил мне Юлиус, но последние недели меня не покидало ощущение неразберихи и тоски до тех пор, пока такса и Луи Дале не вошли одновременно в мою жизнь.

– Мне так хочется иметь собаку, – сказала я.

– У меня есть друг в Версале, – сообщил Луи Дале. – У него недавно ощенилась сука. Щенки прехорошенькие. Я привезу вам одного.

– А какой породы?

Он засмеялся.

– Странной: помесь волкодава с охотничьей. Завтра увидите. Я привезу вам его на работу.

Я всерьез забеспокоилась.

– Но ведь им нужно делать прививки, нужно…

– Да, да, конечно. Вы не забыли, что я ветеринар?

И он прочитал маленький юмористический доклад о тех бедствиях, которым нет числа в жизни владелицы собаки, а я смеялась от ужаса. Время бежало катастрофически быстро. Был уже восьмой час, я должна была ужинать у непреклонной мадам Дебу, и это показалось мне смертельно скучным, как никогда. Я бы предпочла провести вечер, сидя на этом стуле, беседуя о собаках, кошках и козах и глядя, как город окутывают сумерки. Но вместо этого я должна была снова явиться на болтливое сборище, разумеется, сверх меры возбужденное мыслью о нашем с Юлиусом медовом месяце на прекрасном острове Нассау. Я пожала руку моему ветеринару и с сожалением ушла. На углу я обернулась и увидела его – он неподвижно сидел за тем же столиком и, откинув голову, смотрел на деревья.

Юлиус ждал в моей маленькой гостиной, пока я, на предельной скорости, переодевалась и красилась в ванной. Дверь я плотно закрыла. Будь на его месте кто-нибудь другой, я бы оставила ее чуть приоткрытой, чтобы можно было поболтать, но недавняя речь Юлиуса, его предложение вступить в брак пробудили во мне рефлексы испуганной девственницы. Полное отсутствие опасности и было опаснее всего. И что еще больше раздражало: поскольку я не старалась понравиться мужчине, который ждал меня, я совершенно не понравилась в зеркале самой себе. В таком неважном настроении я и вошла в гостиную Ирен Дебу. Она подплыла к нам, выразила восторг по поводу того, как хорошо я выгляжу, и беспокойство по поводу бледности Юлиуса. Видимо, в его возрасте подобные любовные эскапады на отдаленных островах не идут на пользу. С ее стороны это был не более чем намек, или просто у меня разыгралось воображение, но я тут же вышла из себя. Из маленькой ничтожной содержанки я стала вампиром. Возможно, этот образ производил большее впечатление, но мне он тем не менее нравился. Я окинула гостиную взглядом, и мне почудилось на многих знакомых лицах любопытно-насмешливое выражение. Решительно, я становлюсь маньячкой. Вдобавок ко всему Ирен Дебу, поймав мой взгляд, тут же уведомила меня, что «дорогого Дидье сегодня, к сожалению, нет с нами, у него семейный ужин». На мгновение я представила себе Дидье и Луи, гуляющих по улицам Парижа, счастливых оттого, что они вместе, свободных от подобных вечеров, и страшно им позавидовала. А что делаю здесь я, среди этих сварливых стариков? Впрочем, я преувеличивала. Их средний возраст был не так уж велик, а чувства не так уж мелочны. Напротив, некое всеобщее довольство витало над этим собранием. Невероятно престижно было принимать у себя Ирен Дебу, но еще престижней считалось быть принятым у нее. В этом заключался заметный и всем известный нюанс. В нескольких парижских домах в этот вечер наверняка царили уныние и злоба. Впрочем, я отдавала должное выбору мадам Дебу, поскольку он был сделан по высшим законам самодурства: кое-кто из безусловных членов кружка был отстранен, зато приглашены некоторые соперницы, несколькими знаменитостями пренебрегли, а каких-то провинциалов приветили. Невозможно было понять причину ее благоволения или неблаговоления, и потому каждый был взволнован вдвойне: неумолимая Ирен Дебу держала скипетр своей единой воли и утверждала себя таким образом как истинная государыня. Она, должно быть, это чувствовала, потому что была болтлива и весела, как никогда, и словно умилялась успеху своих выходок. Одной неосторожной молодой даме, которая в простоте душевной спросила, не ждут ли сегодня чету Х, Ирен Дебу ответила таким «ну уж нет!», которое прозвучало убийственнее гильотины. И хотя ее «ну уж нет!» было всего лишь демонстрацией, имя четы Х не появлялось в светской хронике весь сезон.

Все это я отметила мимоходом, но без обычного оживления. Я принимала всевозможные комплименты моему загару, улыбалась и чувствовала себя старухой. Мне вспомнились возвращения после каникул, когда я была гораздо моложе – смеясь и высмеивая друг друга, мы со сверстниками, мальчишками и девчонками, сравнивали свои лица и руки. В те годы я часто выходила победительницей, поскольку до фанатизма любила солнце. Но сегодня, хотя я бесспорно выиграла, я не чувствовала никакого торжества. Ведь я не играла в теннис или волейбол в Аркашоне или Андае, я провалялась в гамаке, предложенном мне богатым поклонником, на пляже в Нассау. И загорела я не потому, что занималась спортом, ныряла и упражнялась в ловкости, а скорее из-за усталости и лени. Только однажды я занималась физическими упражнениями – в темноте, с красавцем пианистом. Да, я старею, и если так пойдет дальше, через несколько лет я куплю себе лечебный велосипед, поставлю его в ванной и буду крутить педали, полчаса или час в день, преодолевая воображаемые холмы и безнадежно пытаясь догнать память о моей шальной юности. Я увидела себя, сгорбившуюся на этом самом велосипеде, и это зрелище показалось мне таким смешным, что я громко рассмеялась. Великое благо – смех… Почему все эти люди, так прочно устроившиеся на диванах, не смеются над собой, над этими диванами, над своей радостью по поводу присутствия здесь, над хозяйкой дома, над своей жизнью, да и над моей? Мой собеседник, воспевавший прелести своих любимых Карибских островов, замолчал и посмотрел на меня с упреком.

– Почему вы смеетесь?

– А вы, почему вы не смеетесь? – с вызовом спросила я.

– Я не сказал ничего такого уж смешного…

Чистая правда, но я не пожелала этого заметить. Скучно обижать людей без причины. Открылись двери столовой, и мы пошли к столу. Я оказалась слева от Юлиуса, который, в свою очередь, сидел слева от Ирен Дебу.

– Я не хотела вас разлучать, – сказала она своим знаменитым «меццо», от которого, как обычно, вздрогнули человек десять, и в течение секунды я презирала Ирен так сильно, что ее известный всем прямой взгляд спасовал перед моим. Она отвела глаза и улыбнулась в пространство, чего с ней никогда не случалось. Эта улыбка была адресована мне, я это знала, и означала она: «Ты ненавидишь меня – ну что ж, я рада, давай сразимся!» Когда она снова взглянула на меня, невинно и рассеянно, я улыбнулась ей в свою очередь, наклонив голову в безмолвном тосте, которого она не поняла. Я же просто подумала: «Прощай, ты больше не увидишь меня, мне смертельно скучно с тобой и тебе подобными, я скучаю и больше ничего, а для меня это хуже ненависти». Впрочем, я прощалась с некоторым сожалением, потому что в какой-то степени ее маниакальная сила, страсть к мучительству, быстрота, ловкость – все это убийственное оружие, которое использовалось для осуществления замыслов столь ничтожных, вызывали одновременно жалость и любопытство.

Ужин показался мне бесконечным. В гостиной я подошла к окну, вдохнула холодный и колючий ночной ветер, одиноко странствовавший по городу; он летел над спящими, толкал полуночных прохожих и навевал грезы о зеленых лугах всем этим людям, оцепеневшим от сна или алкоголя. А для меня, в этой неизменной гостиной со всеми ее надоевшими кривляками, этот ветер, свирепый и вечный, прилетевший откуда-то из просторов Вселенной, был единственным другом и единственным доказательством моего существования. И когда ветер успокоился и волосы снова упали мне на лоб, мне показалось, что и сердце мое тоже стремительно падает и что я сейчас умру. Умереть, почему бы и нет? Я стала жить, потому что тридцать лет назад мужчина и женщина полюбили друг друга. Почему же теперь, через тридцать лет, не решиться умереть одинокой женщине – в данном случае мне, – потому что она никого не любит и поэтому не желает дать жизнь новому пришельцу? Самые простые выводы, основанные на примитивной логике, часто самые лучшие. Достаточно посмотреть, до какого разложения дошло общество, затопленное полунаукой, полуморалью и полуразумом. А если вдуматься, если вслушаться, этот вечер доносит тысячи тревожных, испуганных, отчаявшихся голосов, далеких и близких, голосов живых, но из-за многочисленности и монотонности заледеневших и ставших безмолвными, как огромный полый айсберг или как иной референдум. Вот так, где-то далеко блуждали мои мысли, но все проходило без потерь: я вовремя улыбалась на какую-нибудь реплику, вовремя благодарила за поднесенную зажигалку, иногда вставляла слово, ничего не значащее, но уместное. Я чувствовала, как далека от них. Но, увы, не выше их. И моя отчужденность заставляла меня сомневаться скорее в своем представлении об этих людях, чем в них самих. Во имя кого или чего их осуждать? И хотя в тот вечер я чувствовала, что мне надо немедленно бежать от этих людей, оставить их, однако объяснить, почему, я не могла; если это было чем-то вроде морального удушья, то они были повинны в этом не более, чем я сама. Я ничего не понимала, что правда, то правда, в их иерархии, в их успехах и поражениях, но у меня и не было никакого желания понять. Мне надо было вырваться, отбиться, как говорят регбисты. Этот термин был здесь очень кстати: всю мою юность я играла на переднем крае, с Аланом держала упорную защиту, а теперь у меня сдало сердце и я выхожу из игры. Я покидаю зеленое, чуть желтеющее поле, покидаю игру без судей и без правил, которая была когда-то моей. Я одна, и я ничто.

Юлиус прервал эти отвлеченные размышления. Он стоял рядом и был мрачен.

– Ужин показался вам слишком длинным, не так ли? Вы рассеянны.

– Я дышала ночным воздухом. Я это очень люблю.

– Интересно, почему.

Он казался таким враждебным, что я удивилась.

– Ночью кажется, что ветер прилетел с полей, что он летел над свежей землей, деревьями, северными пляжами… Это придает силы…

– Он летел над землей, забитой тысячами трупов, над деревьями, которые ими питаются, над гниющей планетой, над пляжами, загрязненными грязным морем… Ну как, это вам тоже придает силы?

Я в изумлении поглядела на него. Я знала, что в нем нет ни намека на лиризм, однако если бы попыталась представить что-нибудь в его духе, лиризм вышел бы самый классический: ледники, эдельвейсы, чистота природы. Болезненное мироощущение было для меня несовместимо с энергичным характером дельца. Решительно, моя система представлений слишком стереотипна и проста. Он смотрел на меня, улыбаясь:

– Говорю вам, планета больна. И эта гостиная, которую вы презираете, не более чем маленький нарыв на фоне всеобщего распада. Один из самых маленьких, уверяю вас.

– Вам весело, – пробормотала я, несколько удивленная.

– Нет, – сказал он, – мне совсем не весело. Мне никогда не бывает весело.

И ушел, оставив меня на софе. Я смотрела, как он идет через комнату, поблескивая очками и выпрямившись во весь свой маленький рост. В нем не было ничего от того Юлиуса А. Крама, который лежал в темно-синем пиджаке на пляже в Нассау или жаловался на одиночество, утонув в большом гамаке. Нет, здесь, в этой гостиной, стремительный и холодный, презирающий всех и вся так, что мне до него далеко, он внушал страх. Люди, как обычно, чуть отступали, когда он проходил, и теперь я понимала почему.

На следующий день, около пяти часов, мне сообщили, что в вестибюле редакции меня ждут какой-то мужчина и собака. Я побежала туда. Мужчина и собака и правда были там, мужчина стоял против света, вернее, против солнца, перед большой стеклянной дверью и держал на руках щенка. Я подошла к ним и тут же попала в вихрь шерсти и визга. Я прижалась к Луи, и на миг мы представляли собой картину семейной встречи на перроне вокзала. Пес был черно-рыжий с большими лапами, он осыпал меня поцелуями, будто все два месяца с самого рождения только и ждал встречи со мной. Луи улыбался, а мне было так хорошо, такая радость вдруг захлестнула меня, что я и его поцеловала. Пес неистово залаял, и все сотрудники редакции выскочили посмотреть на него. Когда истощился поток комплиментов, вроде и «какой славный, какие большие лапы, он вырастет огромным» и т. д., и пес залез под стол изумленного Дюкро, Луи взял бразды правления в свои руки.

– Ему нужно купить ошейник и поводок. И еще миску и постель. И потом ему нужно выбрать имя. Идемте.

Все это показалось мне и в самом деле куда более неотложным, чем та статья неизвестно о чем, над которой я трудилась с полудня, и мы вышли. Луи держал собаку под мышкой, а меня за руку. По его походке было видно, что в наших интересах следовать за ним. У него был серый «Пежо», в который мы все погрузились. Он положил пса мне на колени и, прежде чем тронуться с места, бросил на меня торжествующий взгляд.

– Ну что, – сказал он, – вы думали, что я не приду? Вы так удивились, когда меня увидели.

На самом деле меня удивило не его появление, а ощущение счастья, которое шевельнулось во мне в тот момент. Когда я увидела его у окна с собакой, у меня возникло странное чувство, будто я обрела семью. Но этого я ему не сказала.

– Нет, я была уверена, что вы придете. Вы не похожи на человека, который бросает слова на ветер.

– Вы большой психолог, – засмеялся он.

Мы проехали несколько улиц, чтобы попасть в выбранный им магазин. Париж был голубой, нежный, воркующий, я была вся в собачьей шерсти, мне было очень хорошо. Мы пустили щенка немного побегать по площади Инвалидов. Он гонялся за голубями, раз десять обмотал поводок вокруг моих ног, в общем, показал нам свою бьющую через край жизненную силу. Мне было то смешно, то страшновато. Что я буду делать с ним целый день? Луи глядел насмешливо. Мои страхи совершенно очевидно забавляли его.

– Так, – сказал он, – вот вам наконец и настоящая ответственность. Вам придется решать за него. Это ново для вас, правда?

Я подозрительно посмотрела на него. Уж не намекает ли он на Юлиуса, на мою вечную роль добычи и вечное желание спастись бегством? Мы отправились домой. Я представила пса консьержке, которая не выразила особого восторга, и мы уселись наконец в моей маленькой гостиной, а пес принялся грызть ковер.

– Что вы должны были делать сегодня вечером? – сказал Луи.

Это прошедшее время встревожило меня. Ведь я действительно должна была идти на закрытый просмотр с Юлиусом и Дидье. Либо мне надо было брать туда собаку, либо оставлять ее дома одну. Луи тотчас отмел этот вариант.

– Если вы оставите его одного, он будет выть, – сказал он. – И я тоже.

– То есть как?

– А так, если вы оставите нас сегодня вечером, он будет ужасно лаять, а я, вместо того чтобы его успокоить, присоединюсь и стану вопить во все горло. Завтра хозяйка выставит вас за дверь.

– У вас есть другое предложение?

– Конечно. Я схожу куплю что-нибудь поесть. Мы откроем окно, потому что на улице тепло, и спокойно поужинаем все втроем, чтобы мы с собакой смогли немного привыкнуть к вашей новой жизни.

Он, наверное, шутил, но вид у него был очень решительный. Я попыталась возразить.

– Надо бы позвонить, – сказала я. – Очень невоспитанно так поступать.

А сама, говоря это, поняла, что и не представляла себе другого вечера, чем тот, который описал он. Должно быть, у меня был растерянный вид, потому что он рассмеялся и встал.

– Конечно, позвоните, а я пойду куплю собачьих консервов на троих.

Он ушел. Мгновение я сидела как оглушенная, потом ко мне подбежал пес, забрался на колени и стал тыкаться мордой мне в волосы, а я минут десять разглядывала его и объясняла ему, какой он замечательный, красивый и умный, как полная маразматичка. Надо было позвонить, пока не вернулся Луи. Я услышала в трубке сухой голосок Юлиуса, и впервые за то время, что мы были знакомы, звук его голоса не успокоил меня, а привел в замешательство.

– Юлиус, я страшно огорчена, но сегодня вечером быть не смогу.

– Вы больны?

– Нет, – сказала я, – у меня собака.

Секунду длилось молчание.

– Собака? Кто принес вам собаку?

Я удивилась. В конце концов, я прекрасно могла ее купить или найти. Похоже, он думает, что я все получаю только в подарок. Он, видимо, считает, что я начисто лишена всякой инициативы, хотя в данном случае он не ошибся.

– Мне ее подарил брат Дидье, – ответила я. – Луи Дале принес мне сегодня на работу собаку.

– Луи Дале? – переспросил Юлиус. – Ветеринар? Вы его знаете?

– Немного, – сказала я неопределенно. – Во всяком случае, у меня теперь собака, и я не могу оставить ее на целый вечер одну, они будут выть… она будет выть, – поправилась я.

– Но это, наконец, смешно, – возмутился Юлиус. – Хотите, я пришлю мадемуазель Баро присмотреть за ней?

– С какой стати ваша секретарша будет сидеть с моей собакой? И потом, нужно, чтобы щенок ко мне привыкал.

– Послушайте, – сказал Юлиус, – все это очень странно. Я приеду к вам через час.

– Нет, нет, – залепетала я, – нет…

Я отчаянно искала какую-нибудь отговорку. Ничто не могло бы так испортить этот вечер, как приход Юлиуса, решительного и энергичного. Собака окажется в приемнике для щенков, где-то в Нейи, я в кино с Юлиусом, а Луи – я точно знала, что Луи вернется в деревню, и я никогда его больше не увижу. Я вдруг почувствовала, что эта мысль для меня невыносима.

– Нет, – сказала я, – я должна с ним погулять, купить ему кое-что, я сейчас ухожу.

Последовало молчание.

– И что же это за собака? – услышала я наконец голос Юлиуса.

– Не знаю, он рыжий с черным. Неопределенной породы.

– Вы могли бы сказать мне, что хотите собаку, я знаю владельцев самых лучших пород.

Это прозвучало как упрек. Я начала злиться.

– Так уж вышло, – сказала я. – Юлиус, извините, меня зовет собака. Увидимся завтра.

Он ответил «хорошо» и повесил трубку. Я вздохнула с облегчением, потом бросилась в ванную, надела свитер и брюки – для собаки – и подкрасилась – для мужчины. Поставила пластинку, открыла окно и, напевая, накрыла письменный стол на три прибора – я была вполне довольна жизнью. Я была свободна, у меня была собака-ребенок и обаятельный незнакомец, который пошел добывать нам еду. Впервые за долгое, очень долгое время мне предстояло провести вечер с незнакомым мужчиной, моим ровесником, который мне нравился. С тех пор как я познакомилась с Аланом, мои редкие приключения были похожи на тот случай с пианистом в Нассау. Да, впервые за пять лет у меня бьется сердце, как перед свиданием.

В десять часов вечера, когда пес уже спал, Луи наконец понемногу заговорил о себе.

– Я, наверно, показался вам грубияном, – сказал он, – когда мы встретились в первый раз. На самом деле вы мне сразу понравились тогда, в баре, а когда я понял, что вы и есть Жозе, то есть та молодая женщина, о которой говорил Дидье и которая принадлежит к кругу людей, для меня невыносимых, я был так разочарован и так разозлился, что вел себя не лучшим образом.

Он умолк и вдруг повернулся ко мне.

– Правда, с того момента, как вы вошли в бар и я протянул вам газету, я подумал, что однажды вы станете моей – а через три минуты узнаю, что вы принадлежите Юлиусу А. Краму. Я прямо взбесился от ревности и разочарования.

– Как у вас все быстро, – сказала я.

– Да, я всегда все решал быстро, даже чересчур. Когда наши родители умерли, оставив нам большое мебельное дело, я решил, пусть им занимается Дидье, как в плане рекламы, так и в коммерческом. Я выучился на ветеринара и сбежал в Солонь, там мне лучше. Дидье любит Париж, галереи, выставки и всех этих людей, которых я не выношу.

– В чем вы можете их упрекнуть?

– Ни в чем конкретно. Они мертвы. Они живут постольку, поскольку у них есть состояние и положение в обществе, они опасны. Частое общение с ними затягивает, это может плохо кончиться.

– Это затягивает, если зависишь от них, – возразила я.

– Всегда зависишь от людей, с которыми живешь. Вот почему я пришел в ужас, узнав, что вы с Юлиусом А. Крамом. Это человек холодный, как лед, и вместе с тем одержимый…

Я перебила его:

– Во-первых, я не с Юлиусом А. Крамом.

– Теперь-то я понимаю, что нет, – кивнул он.

– И кроме того, – добавила я, – он всегда был безупречен по отношению ко мне, очень мил и совершенно бескорыстен.

– В конце концов я поверю, что вам двенадцать лет, – сказал он. – Я все думаю, как заставить вас понять, что вам угрожает. И я добьюсь этого.

Он протянул руку и привлек меня к себе. Сердце мое бешено колотилось. Он обнял меня и на секунду застыл, прижавшись щекой к моему лбу, и я почувствовала, что он дрожит. Потом он меня поцеловал. И тысячи фанфар желания запели, тысячей тамтамов забила кровь в наших жилах, и тысячи скрипок наслаждения заиграли для нас вальс. Позже, ночью, лежа рядом, мы шептали друг другу какие-то безумные слова, сетовали, что не встретились двадцать лет назад, и спрашивали себя, как мы могли жить до сих пор. А пес спал себе под столом, до того невинный, что и мы оба стали такими же.

Я любила его. Я не знала за что, почему именно его, почему так быстро и так сильно, но я любила его. Достаточно было одной ночи, чтобы моя жизнь стала похожа на то самое яблоко, такое круглое и налитое, и чтобы, когда он уходил, я чувствовала себя отрезанной половинкой этого яблока, способной воспринимать только то, что относится к нему, и ничего больше. Я перемахнула из царства одиночества в царство любви и удивлялась, что у меня все то же лицо, то же имя, тот же возраст. Я никогда толком не знала, что же я такое на самом деле, а теперь и подавно. Просто я знала, что влюблена в Луи, и удивлялась, что люди не вздрагивают при виде меня и не догадываются об этом с первого взгляда. Снова во мне поселилось теплое живое существо – я сама, и теперь у моих шагов было направление, у слов – смысл, и то, что я дышу, теперь тоже имело свое оправдание. Когда я думала о нем, то есть все время, мне хотелось его любви, и в ожидании ее я кормила и поила свое тело, потому что оно нравилось ему. Дни и числа снова приобрели название и последовательность, потому что он уехал во вторник, 19-го, а вернется в субботу, 23-го. Важно было также, чтобы была хорошая погода, потому что тогда дорога будет сухая и машину не занесет, и чтобы на кольце между Парижем и Солонью не было пробок, и еще чтобы вокруг меня везде были телефоны, в каждом из которых мог бы зазвучать его голос, спокойный, требовательный или взволнованный, счастливый или тоскующий, короче, его голос. Все остальное не имело значения, кроме осиротевшей собаки, осиротевшей, как и я, но переносившей это лучше, насколько можно было судить по ее виду.

Собака сильно озадачила Юлиуса А. Крама. Чтобы установить ее происхождение, говорил он, необходим частный сыщик и долгое расследование. Тем не менее, когда пес в знак симпатии порвал ему шевиотовые брюки, он, казалось, пришел в умиление. А так как мы шли ужинать в один тихий ресторан с Дидье и несколькими статистами, он решил пригласить и мою собаку. По крайней мере, он так думал, потому что решила это я. Юлиус показался мне изысканным, статисты остроумными, еда превосходной. Что касается Дидье, он был брат своего брата, и этим все сказано. Я только торопилась вернуться к половине двенадцатого, потому что в полночь должен был звонить Луи, а я хотела к этому времени уже лечь, причем на ту половину кровати, которую я называла «его место», и долго разговаривать в темноте, так долго, как только можно.

– Странная мысль пришла в голову вашему брату, – сказал Юлиус, обращаясь к Дидье и показывая на щенка. – Я и не знал, что они с Жозе знакомы.

– Мы как-то пропустили вместе по стаканчику, с месяц назад, – сказал Дидье.

Видно было, что ему не по себе.

– И он тут же пообещал вам собаку?

Юлиус улыбался мне, и я улыбнулась ему тоже.

– Нет. Я потом встретила его на улице, вернее, в цветочном магазине, где была собака, а продавца не было, а поскольку я говорила с собакой о цветах, Луи сказал, что надо взять одну розу и собаку и…

– Так это собака из цветочного магазина? – спросил Юлиус.

– Да нет же, конечно, нет, – ответила я раздраженно.

Оба смотрели на меня озадаченно. На первый взгляд рассказ и в самом деле был путаным. Но не для меня: мне он казался воплощением ясности. Я увидела Луи, он подарил мне собаку, я его полюбила. Все прочее – литература. У меня был черноволосый мужчина с карими глазами и каштаново-рыжая собака с черными глазами. Я пожала плечами, а они, видимо, отказались от мысли прояснить этот вопрос.

– Ваш брат Луи по-прежнему деревенский житель? – спросил Юлиус у Дидье, потом повернулся ко мне: – Я знал его немного – хороший парень. Но что за странная мысль – оставить свое дело, свой город… А что сталось с его маленькой Барбарой?

– По-моему, они больше не встречаются, – сказал Дидье.

– Барбара Крифт, – объяснил мне Юлиус. – Дочь Крифта, продюсера. Она была без ума от Луи Дале и даже поехала за ним в деревню. Думаю, деревенская жизнь с ветеринаром быстро ей наскучила.

Я сочувственно улыбнулась. Но вовсе не тому, что сказал Юлиус. По-моему, эта Барбара – порядочная дура, если она оставила Луи, вот теперь-то она небось и умирает от скуки в городе или где бы то ни было.

– Луи сам ее оставил, – уточнил Дидье с тщеславием младшего брата.

– Конечно, конечно, – сказал Юлиус, – весь Париж знает, что женщины от вашего брата без ума.

Он скептически улыбнулся и обратился ко мне с веселой доброжелательностью:

– Надеюсь, дорогая Жозе, с вами этого не случится. Впрочем, нет, я плохо представляю вас в деревне.

– Я там никогда не была, – сказала я. – Я знаю только города и пляжи.

Я говорила это, а сама представляла, как передо мной простираются гектары пашен, лесов, лугов и сжатых полей. Я видела, как мы с Луи идем между двумя рядами деревьев, а ветер доносит до нас запах дыма от костра из опавших листьев, и мне казалось, что я всегда подсознательно мечтала о деревне.

– Вот и хорошо, – сказал Юлиус, – теперь вы с ней познакомитесь.

Я вздрогнула.

– Вы не забыли, что на уик-энд мы едем к Апренанам? И вы тоже, Дидье?

Уик-энд… он с ума сошел. Я совершенно забыла о приглашении Апренанов. Это была довольно милая пара, большие друзья Ирен Дебу, которые поселились вдали от Парижа не потому, что были необщительны, а скорее из кривлянья, и всякий раз, приезжая в столицу, – то есть сто раз в году, – воспевали прелести уединенной жизни. Они жили только своими уик-эндами. Но в субботу должен был приехать Луи, и мы собирались провести два дня у меня, наконец-то вместе. Эта суббота казалась мне такой близкой и такой далекой, что хотелось то танцевать от радости, то плакать. Я знала, что у Луи очень широкие плечи, а на руке большой шрам – это его укусил осел, когда он его осматривал, мы смеялись над этим минут десять, – знала, что, бреясь, он обязательно порежется, а когда одевается, ботинки надевает в последнюю очередь. Вот, пожалуй, почти все, что я знала о Луи, помимо, разумеется, того, что я его любила. Я думала о том, как много предстоит мне еще открыть и в его теле, и в его прошлом, и в его характере, думала с любопытством, с жадностью и с такой нежностью, что кружилась голова. А пока что следовало найти какую-нибудь отговорку, чтобы избежать этого уик-энда. Конечно, проще всего было бы сказать: «Так вот, эти два дня я проведу с Луи Дале, потому что мне так хочется», – но именно этого я сказать и не могла. Опять я чувствовала себя виноватой и злилась на себя за это. В конце концов, Юлиус сказал мне о своих чувствах только вследствие солнечного удара и не требовал ответа, так что было бы естественно и честно сказать ему правду. Объективно – да, но за прозрачной стеной мирной очевидности прятались дьявольские тени скрытой правды. В который уже раз я с раздражением чувствовала суетность таких понятий, как «объективно», «ясная ситуация», «независимость», «дружба» и т. д., а кроме всего прочего, мне казалось, что, признавшись Юлиусу – я уже думала «признавшись» вместо «сказав», – я вызову в нем гнев, горечь, желание мстить, и это меня пугало. Что-то вроде черного ореола, окружавшего этого человека, его могущество и обидчивость внушали мне постоянный страх. Хотя что он мог мне сделать? У меня была работа, я никак от него не зависела, я рисковала только причинить ему боль. И если это последнее чувство было достаточно сильно, чтобы я ощущала неловкость перед ним, все же оно не могло заставить меня молчать или говорить полуправду, которую я машинально повторяла вот уже три дня. Поскольку моя жизнь превратилась в широкую дорогу, залитую солнцем страсти, я плохо переносила, когда на нее падала хоть малейшая тень.

Все эти вопросы испарились в полночь, когда я услышала голос Луи, который спрашивал, люблю ли я его, с интонацией недоверчивой и победной одновременно. Он говорил: «Ты меня любишь?» – и я слышала: «Не может быть, чтобы ты меня любила, я знаю, ты любишь меня, почему, за что? Разве можешь ты не любить меня? Я люблю тебя…» Я хотела спросить его, где он сейчас, хотела, чтобы он описал свою комнату, что ему видно из окна, что он делал днем, но у меня не получалось. Наверно, я сделаю это позже, когда его присутствие приобретет новую весомость, более нежную и менее острую, ту, что дает нам память; а сейчас он был для меня мужчиной из ночи, я больше видела его в темноте, чем при свете, он был для меня – горячее тело, запрокинутый профиль, силуэт в свете зари, он был тепло, тяжесть, несколько взглядов, несколько фраз. Он был прежде всего любовник. Но я не помнила, какого цвета его свитер или машина, не помнила его манеру водить ее, ни как он тушит сигарету в пепельнице. Ни даже как он спит, потому что мы не спали. Зато я знала его лицо и голос в момент наслаждения. Но и в этом царстве, огромном царстве наслаждения, нам предстояло сделать тысячи открытий, пройти рядом тысячи и тысячи гектаров нетронутой земли и загасить тысячи костров, нами же зажженных. Я знала, мы оба будем ненасытны, и не могла себе представить тот неизбежный час, когда наш взаимный голод будет хоть немного утолен. Он говорил «в субботу», и я повторяла «в субботу», как потерпевшие кораблекрушение повторяют «земля» или как двое осужденных на вечные муки страстно жаждут ада. И он приехал в субботу в полдень, и уехал в понедельник утром, и был рай, и был ад. Два или три раза мы по очереди выходили на улицу с собакой, только тогда мы и видели дневной свет. Я узнала, что он предпочитает Моцарта Бетховену, что в детстве он много раз падал с велосипеда и что спит он на животе. Я узнала, что иногда он бывает смешным, а иногда грустным. Узнала его нежность. За эти два дня телефон настойчиво звонил раз десять, но я не снимала трубку. Когда он уходил, я, пошатываясь от усталости и счастья, умоляла его ехать осторожно.

– Я тебе обещаю, – сказал он. – Ты же знаешь, теперь я не могу умереть.

Он прижал меня к себе.

– Скоро, – добавил он, – я куплю большую машину, медленную и надежную, как грузовик. К примеру, старый «Даймлер», как тот, что стоит у тебя под окнами ночи напролет.

В пятницу, с присущей мне храбростью, я послала в контору Юлиуса телеграмму самого обтекаемого содержания. В ней было следующее: «Приехать уик-энд нет возможности Точка Все объясню Точка Тысяча сожалений Точка Жозе». Теперь оставалось найти объяснение. Отправляя телеграмму, я понятия не имела, что скажу: приезд Луи был так близок, что от счастья я начисто лишилась воображения. Теперь же, когда счастье утвердилось и окрепло, я чувствовала себя еще менее способной что-либо придумать. Присутствие «Даймлера» – если допустить, что он принадлежал Юлиусу, – поставленного здесь, чтобы шпионить за мной, как когда-то под окнами Алана, меня не смущало. Шофер, если опять-таки допустить, что там был шофер, мог донести только, что я прогуливала черно-рыжую собаку и потом ту же собаку прогуливал какой-то мужчина. Я все-таки решила сказать Юлиусу, что ездила повидать своих старых друзей, живущих недалеко от Парижа: или он мне поверит, или поймет, что я лгу, и тогда приступит к одному из своих контрдопросов, вести которые он умел. Кончится это сценой или упреками, короче, объяснением, которое принесет облегчение всем, и мне в первую очередь. Итак, не признаваясь в этом самой себе, я предпочла быть уличенной во лжи, чем просто сказать правду. Я собиралась уходить, когда зазвонил телефон. Звонили из Нью-Йорка. Услышав в трубке повелительный и гнусавый голос свекрови, я испугалась: что же еще придумал Алан?

– Жозе, – сказала она, – я звоню по поводу этой истории с разводом. Разумеется, Алан готов сделать для вас все возможное, и я тоже, но ваш адвокат невероятно упрям. Вы что, не хотите разводиться?

– Хочу, – ответила я, оторопев. – А в чем дело?

– Этот самый мэтр Дюпон-Кормей, адвокат мсье А. Крама, со всем согласен, и с суммой алиментов тоже, но он до сих пор не выслал нам необходимые бумаги. В конце концов, Жозе, вам же нужны деньги! Впрочем, – быстро добавила она, – если и не нужны, все равно не помешают.

– Я абсолютно не в курсе дела, – сказала я. – Я все узнаю.

– Я на вас рассчитываю. А если у вас есть более важные дела с людьми, ведущими менее fair play,[2] чем мы, смените адвоката. Он, кажется, считает почти неприличным, что мы хотим как-то обеспечить вас. Тысяча долларов в месяц – не такие уж безумные деньги.

Я считала как раз наоборот. Кое-как поблагодарив, я обещала заняться всем этим и повесила трубку, заинтригованная и удивленная: с какой стати адвокат Юлиуса, который, по логике вещей, должен был оказаться опаснейшей акулой, вел себя как овечка с моей не менее опасной свекровью? Потом я об этом забыла.

Шофер такси согласился взять меня и собаку, и я порадовалась, поскольку проезд в автобусе и метро нам был запрещен, и у меня не было другого способа добраться до редакции, как найти сочувствующего таксиста или идти пешком. Мне казалось, что на одном поводке я веду своего неуклюжего пса с толстыми лапами, а на другом, невидимом, идут со мной воспоминания о Луи и о двух прожитых днях, будто это еще одна собака, огромный сторожевой пес, такой же норовистый, как моя очаровательная помесь. Дюкро ждал меня, вернее, его секретарша перехватила меня на дороге и направила в кабинет главного редактора. В Дюкро было много серого цвета: его костюмы, глаза, волосы – все было серым, но в тот день вид у него был возбужденный и довольный, и я порадовалась за него. Это был робкий, вежливый человек, страстно увлеченный своим журналом, которым он руководил вот уже восемь лет и который, как мне было известно, доставлял ему массу забот в финансовом плане.

– Дорогая Жозе, – сказал он, – у меня для вас прекрасная новость. Хотя, возможно, для вас и не новость. Так вот. Дело в том, что журнал будет выходить на шестидесяти четырех страницах вместо тридцати двух, будет преобразован и расширен, короче, мы попытаемся сделать из него нечто иное, чем журнал для узкого круга.

– Это замечательно, – искренне сказала я, потому что журнал нравился мне и серьезным тоном, и независимостью, и еще тем, что постепенно его сотрудники – я это чувствовала – приняли меня в свою среду.

– Если все это так и будет, – продолжал Дюкро, – я предложу вам более серьезную должность, но и более ответственную. С одной стороны, потому что я вас очень уважаю, с другой – потому что именно благодаря вам я смогу наконец сделать из моего журнала то, что я хотел.

– Я что-то не понимаю, – пробормотала я.

Мгновение он смотрел на меня с недоверием, потом улыбнулся.

– Вы и правда не знаете, – сказал он. – Вы должны быть счастливы вдвойне, потому что это ваш замечательный друг Юлиус А. Крам предложил финансировать наш журнал.

Я застыла, озадаченная, потом вскочила, бросилась к Дюкро и поцеловала его в лоб. Я тотчас извинилась, но он смеялся, не менее довольный.

– Как это прекрасно! – воскликнула я. – Как я счастлива за вас, и за всех остальных, и за себя. Как все будут рады! Юлиус – просто чудо! И правда, – прибавила я, по обыкновению, в простоте душевной, – счастье никогда не приходит одно.

Он посмотрел на меня вопросительно, но вместо ответа я только махнула рукой.

– И когда вы об этом узнали? – спросила я.

– Сегодня утром. Я, конечно, уже встречался с Юлиусом А. Крамом, – он сделал рукой движение, как бы избавлявшее его от объяснения этого «конечно», – но сегодня утром он мне позвонил и объяснил, что ему представляется любопытным и интересным принять участие в таком серьезном журнале, как наш. И еще он спросил, очень деликатно, должен вам сказать, считаю ли я возможным наше с вами более тесное сотрудничество. Если б в его вопросе был хоть малейший оттенок приказа или если бы я не знал, что вы действительно вкладываете душу в то, что делаете, я бы отказал, но, к счастью, это не тот случай. Дорогая Жозе, я поручаю вам весь раздел живописи и скульптуры, вам и Максу, и я уверен, что наконец-то вы заработаете в полную силу, не говоря уже о том, что и ваше материальное положение улучшится.

– Я в восторге, – сказала я.

В самом деле так и было. Выходило так, что «Даймлер», виденный утром, – не тот, что Юлиус начинает принимать меня всерьез как журналистку, а следовательно, и как независимую женщину, что и Дюкро, которого я знала как человека принципиального, ценит мою работу. Оказывается, у меня не только забилось сердце, но и заработала голова.

– У вас нет никаких возражений? – сказал Дюкро.

Я подняла брови.

– А почему они должны быть?

– Просто я хотел убедиться, – сказал он. – Считаю нужным сказать вам, что, если по какой-либо причине, которая меня не касается, вы захотите отказаться от этой должности, это абсолютно ничего не изменит в наших отношениях.

Я совершенно не понимала, что он хочет сказать. Он, должно быть, принадлежал к плеяде несчастных безумцев, подозревавших меня в тайной связи с Юлиусом – этих слепоглухонемых, не знавших о существовании Луи.

– Никаких проблем подобного рода нет, – сказала я с тем добродетельным видом, который дает сознание разделенного чувства. – Может быть, стоит выпить шампанского.

И через десять минут восемь интеллектуалов – к ним я причислила и себя, – две секретарши и собака заполнили соседнее кафе и выпили три бутылки шампанского за процветание будущего великого журнала. Замученный вопросами о таинственном вкладчике, Дюкро улыбался, говорил о некоем друге и то и дело бросал на меня вопросительный взгляд, который, благодаря моей очевидной радости и выпитому шампанскому, быстро стал дружеским и теплым. Я позвонила Дидье и приказала ему бросить все дела и ехать обедать в «Шарпантье», где я буду его ждать.

– Нет, – говорил Дидье, – нет, не может быть! Как я рад!

Я только что объявила ему о своей любви к Луи, о его любви ко мне, и он пребывал в счастливом изумлении.

– Луи хотел, чтобы мы сказали вам вместе, – сказала я, – но мне казалось, это так долго – целую неделю ни с кем о нем не говорить, что он в конце концов разрешил вам сказать.

– Как подумаю, – говорил Дидье, – как подумаю, до чего он был настроен против вас в первую встречу, а вы против него…

– Он думал, я любовница Юлиуса, – весело сказала я. – Ему это не понравилось.

– Я ему столько раз говорил, что это не так, – сказал Дидье, – но он считал меня дураком. Надо сказать, было трудно поверить, вернее, не поверить. А Юлиус, он знает?

– Нет еще, я ему скажу на днях.

– У Апренанов у него был не очень довольный вид, – продолжал Дидье. – Даже, пожалуй, взбешенный.

– Нет, вовсе нет, – возразила я. – Он не только не сердится, он сам позвонил Дюкро, моему милому редактору, как раз сегодня утром и предложил поддержать журнал. Ему вдруг захотелось развлечься, потеряв немного денег. Ну разве это не чудесно? Милый Юлиус…

Я совсем растрогалась.

– Милый Юлиус, – рассеянно повторил Дидье. – Впервые слышу, что Юлиус А. Крам заинтересовался убыточным предприятием.

Он вдруг помрачнел и в задумчивости раздавил на тарелке картофелину.

– А вам не кажется, – сказал он, – что Юлиус пытается таким образом вас удержать?

– Ну-у, он не настолько зауряден. Во всяком случае, Дюкро дал мне понять, что для него это значения не имеет и что он ценит мою работу. Дидье, мой дорогой свояк, вы понимаете, что происходит? Я люблю Луи, и у меня есть профессия.

Он поднял глаза, посмотрел на меня и вдруг непринужденным движением поднял свой бокал и чокнулся со мной.

– За вас, Жозе, – сказал он, – за вашу любовь, за вашу работу.

Потом мы обратились к главной теме – то есть к Луи. Я узнала, что он примерный брат, у которого всегда можно найти понимание и поддержку и которому все можно доверить, что ему всегда попадались женщины, по мнению Дидье, не годящиеся ему в подметки, и еще то, что я уже знала, то есть что мы – это было очевидно – созданы друг для друга.

– Но как же вы будете, – прибавил Дидье, – работать в Париже и жить в деревне?

– Что-нибудь придумаем, – сказала я, – всегда можно найти какой-то компромисс.

– Предупреждаю вас: Луи не любит компромиссов.

Я это знала и была от этого еще счастливее.

– Что-нибудь придумаем, что-нибудь придумаем, – весело повторяла я.

Погода была прекрасна как никогда. Мою шею жгли недавние поцелуи Луи. От выпитого натощак шампанского все стало приятно расплывчатым и легким. Я пожала руку Дидье. Я была на вершине блаженства. Через пять дней, в пятницу вечером, я сяду в поезд, который повезет меня к Луи, в Солонь. Я узнаю его дом, его жизнь, его животных, там я укроюсь от всего.

В тот же день мы с Дидье ужинали с Юлиусом, и это был очень веселый вечер. Юлиус, казалось, был в таком же восторге, как и я, от своего намерения, и я обещала сделать его дважды миллиардером благодаря журналу. Он признался, что давно уже мечтал заняться чем-то кроме биржи. Он даже просил нас помочь ему расширить его знания в области искусства, в общем, элегантно сменил роль мецената на роль благодарного невежды. Он как бы хотел сказать, что скучает, что живопись его занимает, то есть он хотел разделить наши игры, развлекаясь и просвещаясь одновременно. Раз-другой он рассеянно спросил меня, как я провела уик-энд. Я сказала только, что по-другому поступить не могла, и, к моему удивлению, он не настаивал на подробностях. Даже Дидье после этого готов был признать, что он, возможно, ошибся и что в Юлиусе, хоть и поздно, обнаружилось, благодаря мне, некоторое бескорыстие, которого он прежде за ним не знал. Неделя пролетела быстро. Луи звонил мне, я звонила Луи. В редакции мы строили все новые и новые планы. Дидье бывал со мною всюду. По вечерам я рассказывала ему и Юлиусу о наших последних находках. В четверг мы ужинали вчетвером с Дюкро, и его тоже, видимо, покорили любезность и спокойствие Юлиуса А. Крама, а также то, что он не строил из себя интеллектуала. Я решила сегодня же вечером объяснить Юлиусу, что завтра еду в деревню к Луи Дале, но ужин прошел так весело, все мы были так очарованы друг другом, что в машине у меня не было никакого желания пускаться в деликатные объяснения. Я только сказала, что еду за город с Дидье, кстати, так оно и было, потому что мы действительно ехали вместе. А он сказал мне: «Не забудьте, в понедельник мы ужинаем с Ирен Дебу», – без малейшего оттенка горечи. Я смотрела, как его лысина, едва видневшаяся над спинкой сиденья, исчезает в ночи, и вспомнила вечер в Орли: тогда его удаляющийся силуэт был для меня воплощением поддержки, а сейчас – тут сердце у меня на мгновение сжалось – стал воплощением одиночества.

Поезд свистел как сумасшедший и равномерно нас потряхивал, но мне казалось, что мы стоим на месте и что стрелочники специально бегут по обеим сторонам поезда, опустив голову, с флажками в руках, чтобы создать для нас обманчивое ощущение скорости. Потом была пересадка, и я, до сих пор так любившая старые пригородные поезда, пожалела о бездушных и молниеносных экспрессах, которые гораздо быстрее доставили бы меня к моей цели: к Луи. После неудачных попыток заинтересовать меня кроссвордами, игрой в джин, новостями политики, Дидье смирился наконец, что едет с призраком, и стал перелистывать какой-то детектив. Время от времени он, посмеиваясь, поглядывал на меня и напевал «Жизнь в розовом свете». Было семь часов вечера, тени вытягивались, за городом было прекрасно.

Наконец наш вагон склонился к ногам Луи и выпустил меня в его объятия. Дидье вынес багаж и собаку, и мы уселись в открытый «Пежо». Прежде чем тронуться с места, Луи повернулся к нам, и мы все трое посмотрели друг на друга, улыбаясь. Я знала, что никогда не забуду этой минуты: маленький пустой вокзал в лучах уходящего солнца, их лица, такие похожие и такие разные, обращенные ко мне, запах деревни, тишину после грохота поезда и ощущение счастья, точно чудесный кинжал, пригвоздившее меня к месту. На секунду все остановилось, чтобы навсегда запечатлеться в моей памяти, потом рука Луи легла на руль, и мы снова начали жить.

Деревенская дорога, поселок, тропинка и наконец дом: квадратный и низкий, со слепыми в желтых лучах солнца окнами, старое дерево, дремлющее перед ним, две собаки. Мой пес немедленно очнулся от своего крепкого щенячьего сна и с лаем бросился к ним. Я заволновалась, но мужчины пожали плечами, хлопнули дверцами и с чемоданами в руках поднялись на маленькое крыльцо, двигаясь с неспешной уверенностью людей, привыкших к деревне. В гостиной стояли большой диван, пианино, был кое-какой столовый хрусталь, везде валялись газеты, и еще я увидела огромный камин – все это сразу мне понравилось, как, впрочем, понравились бы и готические кресла или какая-нибудь абстракционистская обстановка. Я подошла к застекленной двери: она выходила в сад, а за садом тянулось нескончаемое поле люцерны.

– Как здесь тихо, – сказала я, обернувшись.

Луи прошел через комнату и положил руку мне на плечо.

– Тебе нравится?

Я подняла на него глаза. До сих пор я не осмеливалась взглянуть ему в лицо. Я робела перед ним, перед собой, перед тем, что происходило между нами, стоило нам оказаться вместе, и было почти осязаемым. Впрочем, он едва коснулся рукой моего плеча, нерешительно и осторожно. Лицо было напряженным, я слышала, как часто он дышит. Мы смотрели друг на друга, не видя, я чувствовала, что мое лицо обнажено так же, как и его, и оба эти лица застыли в безмолвном крике: «Это ты, это ты». Два лица, измученные любовью, две планеты, покрытые окаменевшим пеплом, с немыми морями устремленных друг на друга глаз и пропастью сомкнутых губ; голубое биение вен в висках было непристойным анахронизмом, упрямым напоминанием о тех временах, когда нам казалось, что мы существуем, любим, спим, а мы еще не были знакомы. Еще до него я узнала, что солнце горячее, шелк мягкий, а море соленое. Я так долго спала, я даже думала, что состарилась, а, оказывается, еще не родилась.

– Есть хочу, хочу есть! – говорил Дидье где-то за много километров, его голос долетел до нас, и мы очнулись. Я вдруг увидела, что лицо Луи уже покрыл легкий загар и что под глазами у него остались тонкие белые линии.

– Ты, наверное, читал на солнце, – сказала я.

Он наконец улыбнулся и кивнул, его рука сжала мое плечо, и он отступил на шаг. До сих пор наши тела оставались неподвижными, в метре друг от друга, напряженными от сопротивления неистовой силе разделенного желания, они держались в отдалении от своей добычи, на привязи, как две прекрасно вышколенные охотничьи собаки. Шаг Луи, и они сорвались с привязи, мы так естественно скользнули друг к другу и, обнявшись, подошли к Дидье. Он улыбался.

– Не хочу вас обижать, но что-то с вами не то. Какие-то невеселые оба. Выпить бы чего-нибудь… А то я как дуэнья при испанской чете обрученных.

А я, зная, что дневная неловкость – отражение ночной гармонии, что нарочито соблюдаемая дистанция обнаруживает тайное бесстыдство, почувствовала гордость за сильные тела, принадлежащие Луи и мне, и благодарность за то, что они так легко усмиряются под взглядом третьего. Да, нашу любовь везут по предначертанному пути две хорошие лошадки, два чистокровных скакуна, пугливые и верные, любящие ветер и тьму. Я прилегла на диван, Луи достал бутылку виски, Дидье поставил на проигрыватель пластинку Шуберта, и мы выпили по первой рюмке. Я вдруг поняла, что умираю от жажды и усталости. Наступил вечер, я уже десять лет сидела перед этим камином и могла наизусть пропеть незнакомый квинтет. Пусть я сто раз умру, я бы сто раз согласилась быть осужденной на вечные муки за эти минуты жизни.

Деревенский ресторанчик был в трехстах метрах, и мы пошли пешком. Когда мы возвращались, уже совсем стемнело, но дорога неясно белела перед нами. Комната Луи была просторная и пустая. Он оставил открытыми оба окна, и ночной ветер, пролетая из одного в другое, то и дело задерживался на нас, освежая и осушая наши тела, внимательный и легкий, услужливый, будто раб, который сторожит двух своих собратьев, тоже рабов, но принадлежащих другому, более безжалостному хозяину.

Через два дня, то есть в воскресенье, корова на соседней ферме вздумала отелиться. Луи предложил нам пойти с ним, но мы с Дидье колебались.

– Пошли, – уговаривал Луи, – два дня вы оба только и делаете, что расхваливаете деревенские красоты. После флоры – фауна. В путь!

Мы проехали пятнадцать километров на предельной скорости. Я попыталась припомнить эпизод из одного очень хорошего романа Вайана, где героиня, хрупкая, но сильная духом женщина, помогает теленку появиться на свет. В конце концов, если моя жизнь должна проходить между утонченными дискуссиями об импрессионизме и барокко и более реальными явлениями природы, мне нужно как следует изучить материал.

В хлеву было темно. Женщина, двое мужчин и ребенок столпились перед загородкой, откуда доносилось душераздирающее мычание. Странный запах, пресный и сильный, смешивался с запахом навоза. Я вдруг поняла, что это запах крови. Луи снял куртку, закатал рукава и прошел вперед, мужчины расступились, и я увидела что-то серое, розовое, липкое, показавшееся мне продолжением коровы. Она замычала громче, и это что-то будто увеличилось. Я поняла, что это рождающийся теленок, к горлу подкатила тошнота, и я бросилась вон. Дидье последовал за мной, якобы чтобы помочь, но он и сам весь дрожал. Мы жалобно взглянули друг на друга, потом рассмеялись. Решительно, переходу от гостиной мадам Дебу к этому стойлу не хватало постепенности. Корова издала новый истошный вопль, и Дидье протянул мне сигарету.

– Какой ужас, – сказал он. – Не хочет ли мой бедный брат таким способом примирить меня с мыслью об отцовстве… Лично я подожду здесь.

Немного позже мы пошли полюбоваться на теленка, Луи отмыл залитые кровью руки, фермер предложил нам по стаканчику, и мы сели в машину. Луи смеялся.

– Не слишком убедительный опыт, – сказал он.

– Для меня даже очень, – заявил Дидье. – Никогда не имел удовольствия видеть такое. Я все думаю, как ты с этим справляешься.

Луи пожал плечами.

– В общем-то, этой бедной корове я был не нужен. Я был бы полезен, если бы дела пошли плохо. Иногда потом приходится зашивать.

– Ох, замолчи! – сказал Дидье. – Пощади нас.

Из чистого садизма Луи пустился в пространные подробности, одна другой хуже, так что нам пришлось заткнуть уши. Остановились мы у пруда в лесу. Братья стали пускать камешки рикошетом.

– Жозе говорила тебе, какой номер выкинул Юлиус А. Крам? – спросил Дидье.

– Нет, – сказала я, – я даже не вспомнила об этом.

Луи, наклонившись с камешком в руке, повернул голову и посмотрел на меня.

– Что за номер?

– Юлиус решил финансировать журнал, где работает Жозе, – объявил Дидье. – Эта молодая женщина, которая только что видела, как телилась корова, будет вершить судьбы современной живописи и скульптуры.

– Вот оно что, – протянул Луи.

Он взмахнул рукой, и камешек проскакал пять или шесть раз по гладкой поверхности пруда и исчез.

– Неплохо, – сказал он, довольный собой. – Это большая ответственность, да?

Он смотрел на меня, и внезапно мои столь заманчивые новые обязанности показались мне пустыми и даже опасными. Почему я решила, что имею право судить произведения других? Я сошла с ума. Взгляд Луи заставил меня понять, что я сошла с ума.

– Дидье все представляет не так, – сказала я. – На самом деле я не буду критиковать в полном смысле слова. Я буду только писать о том, что меня восхищает, что мне нравится.

– Но ты ведь не обезумела от этого, – вздохнул Луи. – Ты отдаешь себе отчет, что и за слова, и за молчание, впрочем, платить тебе будет тоже Юлиус А. Крам?

– Дюкро, – поправила я.

– Через Дюкро, – возразил Луи. – Ты не можешь на это согласиться.

Я посмотрела на него, на Дидье, который опустил глаза – видимо, был не рад, что затронул эту тему, – и занервничала. Как тогда, в баре «Пон-Руаяль», я видела в Луи врага, судью, пуританина, я не видела в нем больше моего дорогого возлюбленного.

– Но я делаю это уже три месяца, – сказала я. – У меня, может быть, нет опыта, но этим я зарабатываю на жизнь, а кроме того, работа меня увлекает. Мне нет дела до того, кто платит, Дюкро или Юлиус.

– А мне есть, – сказал Луи.

Он поднял новый камешек. Лицо его стало жестким. На миг у меня возникла глупая мыслишка, что он кинет этот камень мне в лицо.

– Все думают, что я любовница Юлиуса, – начала я. – Во всяком случае, все думают, что он меня содержит.

– Это тоже должно измениться, – перебил Луи, – и очень скоро.

Что он хочет изменить, в конце концов? Париж – город не святой, а в этой среде вообще живут только уловками и видимостью. Но я принадлежала Луи, ему одному, и он это знал. Он хочет, чтобы я не восхищалась никем, кроме него? Чтобы я отказалась от одиночных прогулок по музеям, выставкам, улицам города? Он что, не может понять, что какие-то голубые тона на полотне, какие-то формы умиляют меня больше, чем новорожденный теленок? Как под его взглядом я чувствовала в себе больше жизни, правды, так и под взглядом художника воспринимала природу ярче и глубже. Что же, я дегенератка, синий чулок, дама с претензиями? Ну и пусть, в конце концов, мне не восемнадцать лет, и я не ищу Пигмалиона, будь он даже ветеринаром. Я пережевывала эти мрачные мысли, глядя на дорогу и не видя ее, когда Луи накрыл мою руку своей.

– Не нервничай, – сказал он, – всему свое время.

И он улыбнулся мне, а я ему, и в эту минуту я поклялась навсегда остаться с ним и посвятить себя исключительно заботам о крупном рогатом скоте. Перемена моего настроения, видимо, была ощутимой, потому что Дидье, до сих пор не раскрывавший рта, вдруг вздохнул рядом со мной и засвистел «Жизнь в розовом свете». Вечером, ночью, решила я, если у нас будет время, если наши тела с их стремлением к наслаждению и страхом разъединения оставят нам его, мы все это обсудим. Но я уже знала, лицемерно и сладострастно, что мы оба не дадим ничему вторгнуться между нами и что единственными словами, которые мы скажем друг другу, будут слова любви.

– Я не могу лететь в Лондон, – сказала я. – Я не могу завтра уехать.

– Послушайте, – сказал Юлиус, – распродажа в Сотби в пятницу, субботу и понедельник, и поскольку Дюкро считает, что ехать нужно именно вам…

Мы сидели на террасе у «Александра», и к нам только что присоединилась Ирен Дебу.

– Вы не любите Лондон? – спросила она. – Но это прекрасный город, а распродажи у Сотби безумно интересны. Возьмите с собой Дидье, если боитесь там заскучать.

Я упиралась. Завтра должен был приехать Луи, и вряд ли он обрадуется, узнав, что надо лететь в Лондон. Вот уже пять дней мы каждый вечер говорили по телефону о нашей квартире на улице Бургонь, о пластинках, которые будем слушать в темной комнате, где разобьем наконец лагерь на целых два дня. Ему не нужны ни самолеты, ни гостиницы, ни картины, ему нужна только я.

– Не понимаю вас, – сказала Ирен Дебу.

– Вот именно, – ответила я быстро.

Она покраснела от злости. В последнее время я гораздо реже виделась с ней и ей подобными. Мы допоздна засиживались в редакции, все еще в радостном возбуждении, а потом я возвращалась домой. Мы ужинали вдвоем с псом, и сразу же после телефонного звонка Луи я засыпала мертвым сном. Юлиус часто приезжал обедать в маленький ресторанчик недалеко от редакции. Казалось, он был увлечен нашими планами не меньше нас, он даже возил с собой в машине, как примерный ученик, альбомы и книги по искусству, которые ему рекомендовал Дюкро. Он настоял, чтобы я пользовалась одной из малолитражек его конторы, так что нам с собакой стало легче добираться.

Но в тот день меня приперли к стене. Надо было твердо отказаться от лондонских планов и объяснить причины. Присутствие мадам Дебу не только не стесняло меня – наоборот, облегчало дело. Она превратит мою любовь в анекдот, низведет ее до уровня случайной связи, разве что немного досадной, поскольку из-за нее я пренебрегаю профессиональным долгом – но не более того. Навесив на меня ярлык «легкомыслие», она облегчит мне исповедь.

– Дидье Дале тем более не может ехать, – сказала я. – Мы ждем его брата Луи, который приезжает в Париж на два дня.

Юлиус бровью не повел, зато Ирен Дебу вздрогнула, посмотрела мне прямо в лицо, потом строго уставилась на Юлиуса.

– Луи Дале? – спросила она. – Что все это значит, Юлиус? Вы в курсе дела?

Воцарилось молчание, которое Юлиус, казалось, не спешил нарушить. Он разглядывал свои руки.

– Юлиус совсем не в курсе, – с усилием выговорила я. – Я недавно познакомилась с Луи Дале. Он подарил мне собаку, вы же знаете. Короче, он приезжает на уик-энд в Париж, и я не могу ехать в Лондон.

Ирен Дебу издала скрипучий смех.

– Это бессмыслица, – сказала она, – бессмыслица.

– Дорогая Ирен, – начал Юлиус, – если вы позволите, я бы обсудил все это с Жозе попозже. Я думаю, не нужно…

Она перебила его:

– Я тоже так думаю. Вы даже можете обсудить все это сейчас, если хотите. Я ухожу.

Она поднялась и вышла так быстро, что Юлиус едва успел встать со стула.

– Какая муха ее укусила? – удивилась я.

– А такая, – ответил Юлиус, – что она думала, как и я, впрочем, что ваша работа увлекает вас, что именно в ней вы обрели душевное равновесие, и она несколько разочарована, видя, с какой легкостью вы пренебрегаете ею ради малознакомого мужчины. В конце концов, Ирен, при всей ее резкости, очень любит вас, и она не знает, как быстро вы увлекаетесь.

– О ком вы? – сказала я.

– Все о том же Луи Дале, – сказал Юлиус спокойно, – о нем или о пианисте в Нассау.

Я покраснела. Я чувствовала, что краснею.

– Откуда вы знаете? – спросила я. – А если знаете, как смеете говорить мне об этом? Вы что, следите за мной?

– Я говорил вам, что вы меня интересуете.

Глаза его были полуприкрыты за стеклами очков, на меня он не смотрел. Я почувствовала ужас перед ним, перед собой. Я встала так быстро, что собака вскочила и неистово залаяла.

– Я ухожу, – сказала я, – мне невыносимо думать, что… что вы…

Я заикалась от гнева, от смущения. Юлиус благодушно махнул рукой.

– Успокойтесь, – сказал он, – все это случайности. Я заеду за вами в семь, как договорились.

Но я уже убежала. Большими шагами я пересекла проспект и влезла в машину вместе с собакой. И только когда поворачивала ключ зажигания, я вспомнила, что сижу в «его машине». Впрочем, это было уже неважно. Рискуя разбить эту драгоценную машину, я промчалась по проспекту, пересекла мост и добралась домой на предельной скорости. Я села на кровать, в висках у меня стучало, а пес положил мне голову на колени в знак симпатии. Я не знала, что с собой делать.

Через пять минут в дверь позвонил Юлиус. Он сел напротив меня и посмотрел в окно. А ведь если подумать, мы никогда не смотрели друг другу в лицо. Когда я вспоминала о нем, то всегда представляла его в профиль. У этого человека не было ни жестов, ни взглядов. И именно этот человек видел меня в заточении у Алана, видел в слезах в нью-йоркской гостинице, знал об увлечении пляжным пианистом, именно он хранил обо мне несколько ярких, даже мелодраматических воспоминаний, я же не знала о нем ничего или почти ничего. Только один раз он говорил мне о своих чувствах, да и то из глубины гамака, откуда видны были только его волосы. Силы были неравны.

– Я знаю, что вы предпочли бы побыть одна, – сказал Юлиус, – но я хочу вам кое-что объяснить.

Я не ответила. Я смотрела на него и в самом деле хотела, чтобы он ушел. Впервые я видела в нем врага. Смешно, конечно, но единственное, что меня заботило: не расскажет ли он Луи о пианисте? Я понимала, что это детская реакция, не имеющая никакой связи с данной ситуацией, но перестать думать об этом не могла. Разумеется, это был только случай, но я боялась, как бы Луи не подумал, что сам он тоже случай; я знала: он довольно неуравновешен и может так подумать.

– В сущности, – сказал Юлиус, – ведь это из-за пианиста вы сердитесь на меня, но видел вас тогда не я, а мадемуазель Баро. В конце концов, вы свободны.

– Вы это называете свободой?

– Я всегда вам это говорил, Жозе, и вы всегда делали что хотели. Тот факт, что мне интересны вы и ваша жизнь, – одно, а чувства, которые я могу испытывать к вам, – совсем другое. Вы думаете, что любите Луи, или действительно любите, – поправился он, взглянув на выражение моего лица, – я нахожу это вполне нормальным. Но вы не можете помешать мне думать о вас и каким-то образом о вас заботиться. Это право и долг друга.

Он говорил спокойным, уверенным тоном. И в самом деле, в чем, собственно, я могла его упрекнуть?

– В конце концов, – продолжал он, – когда я познакомился с вами, вам было плохо, и в дальнейшем я, кажется, всегда старался лишь помочь вам. Возможно, я сделал ошибку, открыто высказав вам в Нассау свои чувства, но я чувствовал себя таким усталым и одиноким, а кроме того, на следующий день я принес свои извинения.

Да, этот маленький могущественный человек действительно был совершенно одинок, а я, в своем недавно обретенном счастье, вела себя с претензией и жестокостью выскочки. Я не доверяла ему. А ведь я всегда считала недоверие постыдным чувством. Он все смотрел куда-то позади меня, и, повинуясь внезапному порыву, я встала и положила руку ему на рукав. В конце концов, он, может быть, любил меня, может быть, страдал, и ничего не мог с этим поделать.

– Юлиус, – сказала я, – я прошу у вас прощения, искренне прошу. Я очень признательна вам за все, что вы для меня сделали. Просто мне казалось, что за мной следят, что я в ловушке, и… А «Даймлер»? – спросила я вдруг.

– «Даймлер»? – переспросил Юлиус.

– «Даймлер» под моими окнами?

Он смотрел на меня в полном недоумении. Надо думать, в Париже есть и другие «Даймлеры», а я даже не знала, какого цвета тот, что видел Луи. И потом, я терпеть не могу подробности. Я предпочла остаться в рамках дружбы, привязанности, чем пускаться в изучение хитростей парижского сыска. В который уже раз, избегая узнать подлинное содержание происходящего, я ушла в заботу о форме.

– Не будем больше говорить об этом, – сказала я. – Хотите что-нибудь выпить?

Он улыбнулся.

– Да, и на этот раз чего-нибудь покрепче.

Он достал из кармана маленькую коробочку и вынул две таблетки.

– Вы продолжаете принимать все эти лекарства? – спросила я.

– Как и большинство городских жителей, – ответил он.

– Это транквилизатор? Вы представить себе не можете, до какой степени меня пугает эта привычка.

Это была правда. Я не понимала, как можно так упорствовать в стремлении сгладить и заглушить любые удары судьбы. Мне казалось, это похоже на непрерывное поражение – будто отгораживаешь себя занавесом от тревог, несчастий, скуки, и занавес этот – как белый флаг, как символ капитуляции, унизительной капитуляции без боя.

– Когда вы будете в моем возрасте, – сказал Юлиус улыбаясь, – вам тоже покажется невыносимым сдаваться на милость…

Он подыскивал слово.

– На милость самого себя, – сказала я с некоторой иронией.

Он закрыл глаза и кивнул в знак согласия, а мне больше не хотелось улыбаться. Быть может, настанет день, когда и мне решительно придется заткнуть глотку голодной стае моих желаний, крикливым птицам моих страхов и сожалений. Быть может, тогда и я смогу выносить себя только как черно-белый отпечаток без цвета и граней. Да-да, я буду кататься на велосипеде, не выходя из ванной, и глотать таблетки, чтобы усыпить чувства. Сильные ноги и бессильное сердце, умиротворенное лицо и мертвая душа. Я представила все это, не веря себе, потому что между мной и этим кошмаром был Луи. Так что я выпила виски с Юлиусом, и мы, смеясь, вспомнили бегство оскорбленной мадам Дебу.

– Кончится тем, что она вцепится мне в глотку, – весело сказала я. – Она страшно не любит, когда ей не воздают должного почтения.

Я и не представляла, как близка к истине.

Наступало лето. До июня осталось несколько дней. Люксембургский сад был приветлив, полон голосистой детворы, бойких игроков в шары и старушек, оживших с наступлением тепла. Мы с Луи сидели на скамейке. Нам нужно было серьезно поговорить. В самом деле, стоило нам остаться наедине, как его рука или моя инстинктивно тянулась к волосам или лицу другого, и такое блаженство охватывало нас, что хотелось чуть ли не мурлыкать, а все, что не относилось к проявлениям нежности, откладывалось на потом. Мы жили в счастливом молчании, обмениваясь незаконченными фразами, доверив подлинный диалог нашим телам. Однако в тот день Луи, видимо, решил поставить точки над «и».

– Я подумал, – сказал он. – Прежде всего, я должен тебе кое в чем признаться. Кроме благородного презрения, которое вызывает у меня высшее общество, я оставил Париж, потому что играл. Я картежник.

– Прекрасно, – сказала я, – я тоже.

– Это не утешает. Я сбежал, чтобы окончательно не промотать наше с Дидье наследство. Стал ветеринаром, потому что люблю животных, и потом, всегда приятно помочь тому, кто не может пожаловаться. Но я не хочу заставлять тебя жить в деревне, а без тебя жить не хочу тоже.

– Если ты настаиваешь, я поеду в деревню, – сказала я.

– Я знаю, но я знаю и то, что ты любишь свой журнал. Я же прекрасно могу работать где-нибудь около Парижа. Я знаю нескольких конезаводчиков, займусь лошадьми и больше не буду от тебя уезжать.

Я почувствовала облегчение. Я не говорила Луи, что моя работа, по крайней мере, мысль, что я ею занимаюсь, наполняла меня странным желанием, никогда ранее не испытанным, – быть хоть на что-то годной. И потом, забавно было, что Луи игрок, что этот спокойный, уравновешенный человек, каким он был со дня нашего знакомства, тоже не без греха. Конечно, в тех словах, которые он говорил ночью, в его поведении влюбленного раскрывалось воображение и какое-то безумство нежности, которые успокаивали меня. Я знала, что ночь, как и алкоголь, – великий разоблачитель. Но то, что он сам сознался и в своей сложности, и в своей слабости, означало, что он доверяет мне, что он снял стражу, что мы одержали большую победу, доступную лишь счастливым влюбленным, которая велит им сложить оружие.

– Мы будем жить недалеко от Парижа, – сказал Луи, – и, если захочешь, у нас будет ребенок или двое.

Впервые за мою бурную жизнь такая возможность показалась мне желанной. Я буду жить в доме вместе с Луи, собакой и ребенком. Я стану лучшим в Париже искусствоведом. В саду мы будем разводить чистокровных лошадей. Таков будет хеппи-энд жизни, полной бурь, погони и бегства. Наконец-то я сменю роль: перестану быть дичью, преследуемой исступленным охотником, а стану тенистой дубравой, куда придут укрыться, насытиться и утолить жажду те, кого я люблю: мой спутник, мой ребенок, мои звери. Я больше не буду идти от разрушения к разрушению, от разрыва к разрыву, я буду солнечной поляной, рекой, куда придут мои близкие, чтобы вдоволь испить молока человеческой нежности. И мне показалось, что это последнее приключение опаснее прочих, потому что впервые я не могла представить себе конца.

– Это ужасно, – сказала я, – но мне кажется, что я никогда не смогу подумать ни о ком, кроме тебя.

– Я тоже. Именно поэтому мы должны быть очень осторожны, особенно ты.

– Ты снова о Юлиусе?

– Да, – ответил он без улыбки. – Этот человек любит только одно на свете – обладание. Поза бескорыстия, которую он принял по отношению к тебе, пугает меня. Я бы меньше беспокоился, если бы он как-то проявлял свои намерения. Но я не хочу говорить с тобой об этом, не мне раскрывать тебе глаза. Просто я хочу, чтобы в тот день, когда это произойдет, ты пришла ко мне.

– Жаловаться?

– Нет, искать утешения. Всегда невесело, когда у тебя раскрываются глаза. Ты будешь злиться на того, кто тебя натолкнет на это, и мне не хочется, чтобы это был я.

Все это показалось мне слишком неопределенным и маловероятным. В моей эйфории Юлиус представлялся мне скорее добрым дядюшкой, нежели тираном. Я рассеянно улыбнулась и встала. К шести мне надо было в редакцию – обсудить с Дюкро макет обложки. Луи проводил меня и уехал. Он ужинал с Дидье.

Я немного опоздала и вошла на цыпочках. В кабинете, смежном с моим, Дюкро разговаривал по телефону, и я не хотела ему мешать. Дверь была открыта. Я села за свой стол. Прошло некоторое время, прежде чем я поняла, что речь идет обо мне.

– …я в щекотливом положении, – говорил Дюкро. – Когда вы попросили взять ее на работу, у меня не было причин для отказа. В конце концов, человеку нужна была работа, а мне из-за денежных затруднений не хватало сотрудников. А поскольку вы предложили платить ей сами… Да нет, ничего не изменилось, но я думал, она в курсе дела. Вот уже два месяца, с тех пор, как вы решили – из-за нее – помочь журналу выплыть, я наблюдаю за ней, она ничего не знает… Мне неизвестны ваши планы… Я знаю, меня это не касается, но, если в один прекрасный день она все поймет, я буду выглядеть человеком без чести и совести, каковым не являюсь. Это похоже на западню…

Дюкро замолчал, потому что я стояла на пороге и в ужасе смотрела на него. Он тихо положил трубку, указал на кресло против себя, и я машинально села. Мы не сводили друг с друга глаз.

– Добавить нечего, я полагаю, – сказал Дюкро.

Он был еще бледнее и серее обычного.

– Нет, – отозвалась я, – кажется, я все поняла.

– Намерения мсье Крама показались мне добрыми, и я в самом деле думал, что вы в курсе дела. Затруднения начались два месяца назад, когда он попросил побольше занять вас, посылать в поездки… В общем, я не очень понимал, в чем дело, пока вы не познакомили меня с Луи Дале.

Мне было трудно дышать, было стыдно за себя, за него, за Юлиуса, и с особенной горечью и отчаянием я думала об умной, чуткой и образованной молодой женщине, какой вообразила себя среди этих пыльных стен.

– Так вот что это было, – вздохнула я, – иначе было бы слишком хорошо.

– Знаете, – сказал Дюкро, – это ничего не меняет. Я готов позвонить мсье Краму и отказаться от нового журнала, а вы останетесь с нами.

Я улыбнулась, вернее, попыталась улыбнуться, но мне это стоило усилий.

– Это было бы слишком глупо, – ответила я. – Я должна уйти, но не думаю, что Юлиус окажется настолько мелочным, чтобы мстить за это вам.

Секунду длилось молчание, и мы смотрели друг на друга с какой-то нежностью.

– Мое предложение остается в силе, – сказал он, – и если вам когда-нибудь понадобится друг… Простите меня, Жозе, я считал вас прихотью…

– Так и есть, – спокойно подтвердила я, – во всяком случае, было. Я вам позвоню.

И я быстро вышла, потому что у меня щипало глаза. Я огляделась: кабинет-труженик, бумаги, репродукции, пишущие машинки – какая убедительная декорация для поддержания иллюзий – и вышла. Я зашла не в первое кафе, где собиралась наша дружная компания, а в следующее. Я вся была как натянутая струна, мне хотелось только одного – узнать, разоблачить, неважно, что именно. Обратиться к Юлиусу я не могла. Он превратит это предательство, эту покупку меня в знак внимания со стороны благородного человека, в подарок молодой потерянной женщине. Я знала только одного человека, который ненавидел меня настолько, чтобы быть откровенным, – это была беспощадная мадам Дебу. Я позвонила ей, и каким-то чудом она оказалась дома.

– Я жду вас, – сказала она.

Она не добавила «не сходя с места», но в такси, которое везло меня к ней, я представила, с каким ликованием она сейчас поправляет прическу, готовясь к этой встрече.

Я сидела у нее в гостиной, погода была прекрасная, я была совершенно спокойна.

– Не станете же вы утверждать, что вы всего этого не знали?

– Я ничего не стану утверждать, – ответила я, – потому что вы мне не поверите.

– Разумеется. Еще бы, вы не знали, что невозможно найти жилье на улице Бургонь за сорок пять тысяч старых франков в месяц? Вы не знали, что портные – в частности, мой – не одевают бесплатно незнакомых женщин? Вы не знали, что этого места в журнале добиваются полсотни молодых искусствоведов куда образованнее вас?

– Я должна была это знать, вы правы.

– Юлиус очень терпелив, и эта жалкая игра могла длиться очень долго, каковы бы ни были ваши капризы. Юлиус никогда не умел отказываться ни от чего. Но должна вам сказать, что его друзьям, особенно мне, невыносимо было видеть его в услужении у какой-то…

– У какой? – спросила я.

– Скажем, в услужении у вас.

– Прекрасно.

Я рассмеялась, что несколько вывело ее из равновесия. Ненависть, презрение, недоверие – все это било через край и делало ее почти забавной.

– Но чего же, по-вашему, хотел Юлиус? – спросила я.

– Чего хочет Юлиус, хотите вы сказать! Он сказал мне об этом с самого начала: он хотел дать вам интересную, приятную жизнь и оставить вам время для кое-каких глупостей, которые так или иначе приведут вас к нему. Не думайте, что вы так легко отделаетесь. Наше знакомство еще не кончилось, моя дорогая Жозе.

– Думаю, что кончилось, – сказала я. – Видите ли, я решила жить с Луи Дале и на следующей неделе уезжаю в деревню.

– А когда он вам надоест, вы вернетесь, Юлиус будет здесь, и вы будете очень рады встретиться с ним снова. Ваши комедии его забавляют, ваша мнимая наивность смешит, но не злоупотребляйте этим.

– Если я правильно поняла, он тоже меня презирает.

– Отнюдь. Он говорит, что в глубине души вы честны и в конце концов уступите.

Я встала, улыбаясь на этот раз без всякого усилия.

– Не думаю. Видите ли, вы ослеплены презрением: есть нечто, о чем вы и не подозреваете, – мне смертельно скучно с вами, с вами и вашими махинациями. Махинации Юлиуса оскорбляют меня, потому что я к нему хорошо отношусь, но вы, по правде сказать…

Удар попал в цель. Слово «скука» было для нее самым невыносимым и безжалостным, а моя невозмутимость напугала ее больше, чем возможный гнев.

– Я постепенно уплачу и Юлиусу, и портному, – сказала я. – Я сама поговорю с бывшей свекровью и как можно скорее улажу дело с алиментами, обойдясь без Юлиуса.

Она остановила меня у дверей; вид у нее был встревоженный.

– Что вы скажете Юлиусу?

– Ничего, – отрезала я. – Мы с ним больше не увидимся.

Я широко шагала по улице и напевала. Что-то вроде радостной злости бурлило во мне. Довольно, я покончила с ложью, недомолвками и жалкими уловками. Для развлечения этих людишек меня потихоньку купили. Как они, должно быть, потешались над моим независимым видом и моими похождениями. Здорово же они меня надули. Я была в отчаянии, но в то же время чувствовала облегчение: я наконец знала, на каком я свете. Они надели на меня красивый золотой ошейник, но цепь оборвана, так что теперь все хорошо.

Укладывая свои пожитки, кстати весьма скудные, потому что я взяла с собой только несколько платьев, которые у меня были раньше, я с иронией думала о том, что самоуважение – решительно не мой удел. Из-за слепоты и легкомыслия я позволила Юлиусу выставить себя на посмешище перед его друзьями и, наверное, перед ним самим. И за это была обижена на него, потому что если он меня любил, вопреки своему презрению, то не должен был допускать, чтобы другие меня осуждали. Благодарным взглядом я окинула свою квартиру, где понемногу излечилась от Алана, где узнала Луи – свое призрачное, но теплое убежище. Я взяла собаку на поводок, и мы спокойно спустились по лестнице. Хозяйка, еще одна ставленница Юлиуса А. Крама, сочла за лучшее не показываться. Я сняла номер в маленькой гостинице. Я лежала на кровати – пес был у меня в ногах, чемодан – на полу, – смотрела, как на полгода моей жизни и умершую дружбу опускается вечер.

Лето прошло в доме Луи, ликующее и нежное. Он никак не комментировал мой рассказ. Просто стал еще нежнее и внимательнее ко мне, чем раньше. Часто приезжал Дидье. Мы вместе искали дом в окрестностях Парижа и наконец нашли недалеко от Версаля. Мы были счастливы, и тот моральный надлом, усталость и грусть, которые сопровождали мое бегство, к концу месяца рассеялись. Я не писала Юлиусу и не отвечала на его письма, впрочем, я их и не читала. Ни с кем из их кружка я не виделась, мы встречались с друзьями Луи, с моими старыми друзьями, и я чувствовала, что спасена. Я избежала опасности, может быть, не имеющей конкретного выражения, но именно поэтому казавшейся теперь в тысячу раз более страшной, чем те, которые подстерегали меня до сих пор: я едва не стала воспринимать себя всерьез, едва не разделила жизнь с людьми, которых не люблю, едва не отдалась скуке, назвав ее другим именем. Жизнь возвращалась ко мне, она возвращалась ко мне вдвойне, потому что в августе я почувствовала, что жду от Луи ребенка. Мы решили крестить их вместе, ребенка и собаку – ведь у нее все еще не было имени.

Мы только что устроились, а через несколько дней, в Париже, переходя под дождем авеню де ла Гранд Арме, я встретила Юлиуса. «Даймлер» выехал из-за поворота. Я сразу же узнала его и остановилась. Юлиус вылез из машины и подошел ко мне. Он похудел.

– Жозе, – сказал он, – наконец-то! Я был уверен, что вы вернетесь.

Я смотрела на него, на этого упрямого человечка. Мне показалось, что я впервые смотрю ему в лицо. Все те же голубые глаза, поблескивающие за стеклами очков, тот же темно-синий костюмчик, те же безжизненные руки. С огромным усилием я вспомнила, что именно этот человек так долго был для меня символом поддержки. Теперь он казался мне каким-то чужаком, маньяком – образ тусклый и в то же время пугающий.

– Вы все еще сердитесь? Ведь с этим покончено, не так ли?

– Да, Юлиус, – сказала я, – с этим покончено.

– Я думаю, вы поняли, что все это делалось для вашего же блага. Возможно, я был несколько неловок.

Он улыбался, очевидно, весьма довольный собой. А у меня снова возникло то же ощущение, что и первый раз, в «Салина» – что передо мной какой-то незнакомый и совершенно непонятный механизм. Я не могла припомнить ни одного хотя бы краткого диалога между нами, я помнила только его монолог на пляже, тот единственный раз, когда он показал мне более или менее понятное лицо, и только это воспоминание заставляло меня в нерешительности стоять перед ним вместо того, чтобы убежать.

– Я получал о вас известия все лето, – добавил он. – Я знаю Солонь так же хорошо, как и вы.

– Опять ваши частные сыщики…

Он улыбнулся.

– Вы ведь не думаете, что я перестал заботиться о вас?

Гнев вдруг охватил меня, и я услышала собственные слова прежде, чем решила их произнести.

– А ваши частные сыщики уже доложили вам, что я жду ребенка?

На миг он застыл в растерянности, затем снова овладел собой.

– Но это очень хорошая новость, Жозе. Мы прекрасно воспитаем этого ребенка.

– Это ребенок Луи, – сказала я. – В будущем месяце мы поженимся.

И тут, к моему удивлению, к моему величайшему ужасу, его лицо исказилось, глаза наполнились слезами, он яростно затопал ногами и замахал руками.

– Это неправда, – вопил он, – это неправда, это невозможно!

Я смотрела на него, оцепенев, как вдруг позади него появился шофер и схватил его за плечи как раз в тот момент, когда он хотел меня ударить. Стали собираться люди.

– Это мой ребенок, – вскрикивал Юлиус, – и вы тоже, вы тоже моя!

– Мсье Крам, – говорил шофер, оттаскивая его назад, – мсье Крам…

– Оставьте меня, – кричал Юлиус, – оставьте меня! Это невозможно, говорю вам, этот ребенок мой!

Шофер утащил его, а я внезапно очнулась от столбняка, повернулась и бросилась в первое попавшееся кафе. Я долго сидела там, стуча зубами и пытаясь овладеть собой. Я не решалась выйти, мне казалось, я снова увижу Юлиуса на том же месте, увижу, как он задыхается и топает ногами, а на глазах у него эти ужасные слезы ярости, разочарования и, может быть, любви. Я позвонила Дидье, он заехал за мной и проводил домой.

Через два месяца я узнала о смерти Юлиуса А. Крама. По-видимому, он скончался от сердечного приступа вследствие злоупотребления тонизирующими средствами, транквилизаторами и другими лекарствами-уловками. Мы прошли по жизни друг друга, неизменно параллельным курсом и неизменно чуждые друг другу. Мы видели друг друга только в профиль и никогда друг друга не любили. Он мечтал лишь владеть мной, а я – убежать от него, вот и все; если вдуматься, история довольно жалкая. И все-таки я знаю, что, когда время все расставит по местам, в моей хрупкой памяти я увижу только прядь светлых волос, виднеющуюся над гамаком, и услышу голос, неуверенный и усталый: «…с тех пор, как я познакомился с вами, мне не бывает скучно».

body
section id="n_2"
Честная игра (