Стендаль

Еврей

(Filippo ebreo[1])

— Я был в то время очень красив...

— Да вы и сейчас недурны собой...

— Большая разница! Мне теперь сорок пять лет, а тогда было тридцать; это было в 1814 году. Моим единственным богатством были высокий рост и редкая красота. Ко всему еще я был еврей, презираемый вами, христианами, да и евреями тоже, потому что долгое время я был чрезвычайно беден.

— Как люди бывают неправы, когда презирают...

— Не затрудняйте себя любезными фразами; сегодня вечером я расположен говорить, а уж я таков — либо молчу, либо говорю все до конца. Наше судно идет хорошо, ветер попутный, и завтра утром мы будем в Венеции... Но, возвращаясь к истории проклятия, о которой мы говорили, и моего путешествия во Францию, должен вам сказать, что в 1814 году я очень любил деньги; это, в сущности, единственная страсть, которую я когда-либо знал.

Я проводил целые дни на улицах Венеции с маленькой шкатулкой, в которой были разложены золотые безделушки, а в потайном ящичке находились контрабандные товары. Один из моих дядей после смерти отца и его похорон объявил, что каждому из нас — а нас было трое — остается капитал в пять франков; этот же добрый дядюшка пожаловал мне наполеондор. Ночью моя мать убежала, захватив из моих денег двадцать один франк; у меня осталось только четыре. Я украл у соседки футляр для скрипки, который она вынесла на чердак, и купил на свои деньги восемь красных носовых платков. Они стоили по десять су, я их сбывал по одиннадцать. В первый день я четыре раза возобновлял фонд моей лавочки. Свои платки я продавал матросам у Арсенала. Торговец, удивленный моей расторопностью, спросил, почему я не покупаю сразу дюжину платков; от его лавки до Арсенала было добрых пол-лье. Я признался ему, что у меня всего-навсего четыре франка, что моя мать украла у меня двадцать один франк... В ответ он вышвырнул меня пинком ноги из лавки.

И все же на другой день в восемь часов утра я снова пришел к нему: еще вечером я успел продать последние восемь платков. Было так тепло, что я провел ночь под аркадами Прокураций; я прожил день, пил хиосское вино, и у меня осталось еще пять су прибыли от торговли за вчерашний день. Вот как я жил с 1800 по 1814 год. Казалось, на мне было божье благословение.

И еврей благоговейно обнажил голову.

— Торговля шла так удачно, что иногда мне случалось за одни сутки удвоить мой основной капитал. Часто я брал гондолу и отправлялся продавать чулки матросам, находившимся на борту кораблей.

Но как только мне удавалось собрать немного денег, мать или сестра под каким-нибудь предлогом мирились со мной и присваивали эти деньги. Однажды они привели меня к ювелиру, выбрали себе серьги и ожерелье, вышли из лавки как будто на минутку и больше не возвращались, оставив меня в качестве залога. Ювелир потребовал с меня пятьдесят франков. Я заплакал, у меня с собой было только четырнадцать; я ему указал место, где была спрятана моя шкатулка. Он послал за ней. Но пока я сидел у ювелира, моя мать успела украсть шкатулку... Ювелир крепко отколотил меня.

Когда он устал меня бить, я ему сказал, что если он вернет мне мои четырнадцать франков и одолжит небольшой ящичек, в котором я устрою двойное дно, я буду приносить ему десять су в день. Это условие я свято выполнял. В конце концов ювелир стал доверять мне серьги стоимостью до двадцати франков, но он не давал мне зарабатывать больше, чем по пять су на каждой паре.

В 1805 году у меня образовался капитал в тысячу франков. Тогда, твердо помня о том, что наш закон предписывает каждому иметь жену, я решил исполнить свой долг. К несчастью, я влюбился в одну девушку, тоже еврейку, по имени Стелла. У нее было двое братьев — один служил фурьером во французских войсках, другой — младшим кассиром у казначея. Нередко они ночью выгоняли ее из комнаты, в которой жили все вместе в нижнем этаже дома около церкви Сан-Паоло. Однажды вечером я встретил ее всю в слезах. Я принял ее за девушку легкого поведения; она показалась мне хорошенькой, и я захотел угостить ее хиосским вином за десять су. Она еще сильнее залилась слезами; я обозвал ее дурой и ушел.

Но она показалась мне очень хорошенькой! На следующий день в то же самое время, окончив в десять часов свою торговлю на площади святого Марка, я пошел к тому месту, где встретил ее накануне; ее там не было. Через три дня я оказался удачливее. Я долго с ней говорил, но она оттолкнула меня с презрением

«Она видела, — подумал я, — как я проходил по улице со своей шкатулкой, наполненной вещами, и, наверно, хочет, чтобы я подарил ей ожерелье. Но я этого не сделаю».

Я решил не проходить больше по этой улице, но против своей воли, не отдавая себе отчета, я перестал пить вино и начал откладывать накопленные таким образом деньги. Я даже имел глупость не пускать эти деньги в оборот, а надо вам сказать, сударь, что мой оборотный капитал утраивался каждую неделю.

Когда я скопил двенадцать франков — столько, сколько стоило самое простое из моих золотых ожерелий, — я несколько раз прошелся по улице, где жила Стелла. Наконец я встретил ее; она с негодованием отвергла мое ухаживание. Но я был самым красивым юношей в Венеции. Разговаривая с ней, я упомянул, что уже три месяца не пью вина, чтобы быть в состоянии подарить ей ожерелье. Она ничего не ответила, но попросила, чтобы я дал ей совет в беде, которая постигла ее с тех пор, как мы с ней познакомились.

Братья ее тайком наживались, подчищая все золотые монеты, какие только проходили через их руки. (Они погружали цехины и наполеондоры в азотную кислоту.) Фурьер попал в тюрьму, а брат его, помощник кассира (pagatore[2]), боясь навлечь на себя подозрение, не предпринимал ничего для освобождения брата. Стелла не просила меня пойти в крепость; я сам тоже об этом не заводил разговора, но предложил ей ждать меня на следующий день к вечеру...

— Однако мы как будто еще далеки от проклятия, жертвой которого вы оказались во Франции, — заметил я.

— Вы правы, — ответил еврей, — но если вы мне не позволите досказать в нескольких словах историю моей женитьбы, — а я обещаю быть кратким, — то я замолчу совсем. Не знаю почему, но сегодня мне хочется говорить о Стелле.

— Благодаря моим стараниям мне удалось устроить фурьеру побег. Братья обещали мне руку сестры и вызвали из Инсбрука своего отца, бедного еврея. Я нанял квартиру, уплатил за нее вперед и кое-как обставил ее. Мой тесть обошел всех своих родственников в Венеции и известил их, что выдает свою дочь замуж... Наконец, после целого года моих стараний, накануне свадьбы он сбежал, похитив больше шестисот франков, собранных им для дочери у родственников. Дело было так: он с дочерью и я отправились в Мурано полакомиться салатом — и тут он внезапно исчез. В это самое время мои будущие свояки вывезли из моей комнаты мебель, за которую, к несчастью, еще не было полностью уплачено.

Я потерял всякий кредит; мои свояки, которых за последний год всегда видели вместе со мной, рассказали купцам, у которых я забирал товар, что я нахожусь в Кьяцце, где занимаюсь торговлей, и что я послал их к ним за товаром... Таким образом, путем мошенничества они присвоили себе более чем на двести франков товара. Я понял, что мне надо бежать из Венеции; я устроил Стеллу нянькой к тому самому ювелиру, который давал мне для продажи ожерелья.

На следующий день рано утром, закончив свои дела, я отдал Стелле двадцать франков, оставив себе только шесть, и скрылся. Никогда еще я не впадал в такую нищету, и вдобавок ко всему меня считали вором. К счастью, прибыв в Падую, я догадался написать всю правду тем венецианским купцам, у которых мои свояки обманным путем выманили товар. На следующий день я узнал, что был отдан приказ о моем аресте, а итальянские жандармы шутить не любят.

Один известный падуанский адвокат ослеп, и ему понадобился слуга, чтобы водить его. Несчастье сделало его таким сварливым, что он менял своих поводырей каждый месяц. «Бьюсь об заклад, — сказал я себе, — что меня он не прогонит». Я поступил к нему и на следующий день, когда он скучал в одиночестве, — так как никто не заходил навестить его, — я рассказал ему историю моей жизни. «Если вы не спасете меня, то меня на днях арестуют». «Арестовать моего слугу! — воскликнул он. — Ну, этого-то я не допущу!» Одним словом, сударь, я вошел к нему в милость. Он рано ложился спать, и в скором времени я получил от него разрешение заниматься торговлей в падуанских кафе с восьми часов вечера до двух часов ночи, когда богатые падуанцы расходятся по домам.

За полтора года я скопил двести франков. После этого я попросил адвоката дать мне расчет. Он ответил, что в своем завещании он оставит мне значительную сумму денег, но что никогда меня не отпустит. «Зачем же ты разрешил мне заниматься торговлей?» — подумал я про себя и убежал от него. Вернувшись в Венецию, я уплатил все долги, что доставило мне много чести; я женился на Стелле и научил ее торговать; теперь она справляется с этим делом лучше, чем я.

— Так госпожа Филиппо — это ваша жена? — воскликнули слушавшие.

— Да. А теперь, господа, я перейду к своим странствиям и к истории с проклятием.

У меня уже составился капитал более чем в сто луидоров. Скажу вам, что я помирился с моей матерью, которая после этого снова обобрала меня, а затем помогла также и сестре обокрасть меня. Я уехал из Венеции, убедившись, что, пока я буду жить там, меня будет обирать моя семья, и поселился в Заре, где дела мои пошли на лад.

Хорватский капитан, которому я поставил часть обмундирования для его роты, сказал мне однажды: «Филиппо, хотите разбогатеть? Нас посылают во Францию. Имейте в виду, что я, хотя никто этого не подозревает, друг барона Брадаля, нашего полковника. Поезжайте с нами маркитантом. Вы хорошо заработаете, но это занятие будет для вас только предлогом; полковник, с которым я для вида нахожусь в натянутых отношениях, на самом деле поручает мне все поставки для полка; мне нужен толковый человек, и я остановил свой выбор на вас».

Что делать, господа, я не любил больше мою жену!

— Как! — воскликнул я. — Вашу бедную Стеллу, которая была вам так верна!

— Да, господа, я любил только деньги. И как я их любил!

Все рассмеялись, столько подлинной страсти было в восклицании еврея.

— Я был назначен маркитантом и уехал из Зары. После сорокавосьмидневного перехода мы добрались до Симплона. Пятьсот франков, которые я взял с собой, превратились в полторы тысячи, и, кроме того, я приобрел прекрасную крытую повозку и пару лошадей. В Симплоне начались мои несчастья. Я чуть не погиб: мне пришлось двадцать две ночи провести на морозе под открытым небом.

— А, вам пришлось жить на бивуаках!

— Я зарабатывал в день пятьдесят или шестьдесят франков; но каждую ночь я прямо погибал от холода. Наконец армия перешла эту ужасную гору. Мы прибыли в Лозанну. Там я вошел в компанию с господином Перреном. Славный был человек! Он торговал водкой. Я умею продавать на шести языках, а он умел хорошо покупать. Изумительный человек! Но он был слишком горяч. Когда случалось, что какой-нибудь казак отказывался уплатить за выпитое и, к его несчастью, в лавочке никого, кроме нас, не оказывалось, господин Перрен избивал его до полусмерти. «Дорогой друг, — говорил я ему, — мы зарабатываем сто франков ежедневно; что за беда, если какой-нибудь пьяница не уплатит нам два или три франка?»

«Что поделаешь! Это сильнее меня, — отвечал он, — я не люблю казаков». «Из-за вас нас обоих когда-нибудь прирежут. Я удивляюсь, друг мой, как наше содружество еще не кончилось».

Французы-маркитанты боялись даже показываться в лагере: им никогда не платили; у нас же дела шли великолепно. Когда мы прибыли в Лион, в нашей кассе было четырнадцать тысяч франков. Там, из жалости к бедным французским купцам, я занялся контрабандой. У них была большая партия табака за Сен-Клерскими воротами; они попросили меня доставить этот табак в город. Я предложил им подождать двое суток, до того времени, когда командование перейдет к полковнику, моему другу. После этого я в течение пяти дней подряд перевозил табак в своей крытой повозке. Французские таможенники ворчали, но не смели меня остановить. На пятый день один из них, будучи пьяным, ударил меня; я хлестнул лошадь и хотел проехать, но другие таможенники, видя, что меня бьют, задержали меня. Обливаясь кровью, я потребовал, чтобы меня отвели к начальнику ближайшего поста. Он был из нашего полка, но сделал вид, что не узнает меня, и отправил в тюрьму. «Мою повозку разграбят, и бедные купцы попадутся», — подумал я. По дороге в тюрьму я дал два скудо конвоирам для того, чтобы они отвели меня к полковнику; в присутствии солдат он обошелся со мной очень сурово и пригрозил, что повесит меня. Но как только мы остались одни, он сказал: «Не робей! Завтра я назначу другого начальника заставы у Сен-Клерских ворот; вместо одной повозки ты провезешь две». Но я не захотел этого. Я дал ему двести цехинов, которые пришлись на его долю. «Как! Ты тратишь столько сил ради таких пустяков!» — сказал он. «Надо же помочь этим бедным купцам», — ответил я.

До прибытия в Дижон наши дела с господином Перреном шли превосходно, но в Дижоне, господа, мы в одну ночь потеряли больше двенадцати тысяч франков. В тот день торговля шла великолепно; был смотр полка, и, кроме нас, других маркитантов не было; мы заработали больше тысячи франков. В полночь, когда все уже спали, какой-то проклятый хорват захотел уйти, не уплатив за выпитое. Господин Перрен, видя, что хорват один, налетел на него, избил и окровавленного выбросил на улицу. «Ты с ума сошел, Перрен, — сказал я ему. — Правда, он выпил на целых шесть франков, но если у него хватит силы закричать, будет пренеприятная история».

На улице хорват вскоре очнулся и принялся кричать. Его услышали солдаты соседних бивуаков; они пришли на крик и, увидев его, залитого кровью, высадили нашу дверь. Господин Перрен, пытавшийся оказать сопротивление, получил восемь ударов саблей.

Я сказал солдатам: «Я не виноват, это он; отведите меня к начальнику хорватского полка». «Мы не станем ради тебя будить нашего полковника», — ответил один из солдат.

Напрасно я уговаривал их, наш балаган подвергся нападению трех или четырех тысяч человек. Офицеры не могли пробраться сквозь толпу, чтобы прекратить разгром. Я думал, что господин Перрен убит; сам я был в жалком состоянии. Одним словом, сударь, нам нанесли убытку больше чем на двенадцать тысяч франков; вся водка и вино были выпиты.

На рассвете мне удалось бежать. Полковник дал мне четырех человек, чтобы я освободил Перрена, если он еще жив. Я нашел его в кордегардии и повел к хирургу.

«Нам нужно расстаться, мой друг Перрен. Меня когда-нибудь убьют из-за тебя».

Он упрекал меня за то, что я хочу покинуть его, и за то, что я сказал нападавшим, будто он один во всем виноват. А между тем, по моему мнению, это был единственный способ остановить грабеж.

Господин Перрен так упорствовал, что в конце концов мы составили новую компанию. Мы наняли солдат для охраны кабачка. За два месяца каждый из нас заработал по двенадцати тысяч франков. К несчастью, Перрен в драке убил одного из солдат, охранявших нашу лавку. «Меня убьют из-за тебя», — сказал я ему опять и ушел от него. Я вам расскажу потом, как он умер.

Я поехал в Лион, где начал скупать часы и бриллианты, которые тогда были дешевы; ведь я хорошо разбираюсь во всяких товарах. Оставьте меня в любой стране с пятьюдесятью франками в кармане, и через шесть месяцев мой капитал утроится.

Я спрятал бриллианты в потайном месте, в глубине своей повозки. Полк наш отправился в Валанс и в Авиньон, и я, задержавшись еще на три дня в Лионе, последовал за ним.

И вот, сударь, приезжаю я в Валанс в восемь часов вечера; темно и льет дождь; стучу в дверь гостиницы, мне не отвечают, я стучу сильнее; за дверью говорят, что в гостинице нет места для казаков. Я опять стучу; с третьего этажа в меня кидают камни. «Ясно, — говорю я себе, — мне придется умереть сегодня ночью в этом проклятом городе». Я не знал, где комендант города, никто не хотел отвечать на мои вопросы, никто не хотел быть моим проводником. «Комендант лег спать, — подумал я, — и не захочет меня принять».

Тут я понял, что лучше пожертвовать своим добром, чем рисковать жизнью; я предложил часовому стаканчик водки; это был венгр, который, услыхав, что я говорю по-венгерски, пожалел меня и сказал, чтобы я подождал, пока он сменится. Я умирал от холода; наконец пришла его смена. Я угостил капрала и весь караул. Сержант повел меня к коменданту. Ах, какой это оказался славный человек! Я его не знал, но он сейчас же принял меня. Я объяснил ему, что из ненависти к королю ни один содержатель гостиницы не хочет пускать меня к себе на ночь, даже за деньги. «Вот как! В таком случае вы получите бесплатный ночлег!» — воскликнул он.

Он велел выдать мне билет для ночлега на две ночи и дал в провожатые четырех солдат. Я вернулся к гостинице на большой площади, откуда в меня бросали камнями. Я постучал два раза и сказал на французском языке, которым хорошо владею, что со мною четверо солдат и что, если мне не откроют, я взломаю дверь. Никакого ответа. Тогда мы раздобыли бревно и начали высаживать дверь. Она была уже наполовину взломана, как вдруг кто-то быстро открыл ее. Это был верзила в шесть футов роста; в одной руке он держал саблю, в другой — зажженную свечу. «Сейчас начнется драка, и моя повозка будет разграблена», — подумал я. Хотя у меня был билет на квартиру, я закричал: «Сударь, я заплачу вам вперед, если хотите». «Это ты, Филипп! — воскликнул вдруг человек, опуская саблю и кидаясь мне на шею. — Дорогой Филипп, это ты? Ты не узнаешь Боннара, капрала двенадцатого полка?»

Услышав это, я обнял его и отослал солдат. Боннар шесть месяцев жил у моего отца в Виченце. «Я тебе уступлю кровать», — сказал он мне. «Я умираю от голода, — ответил я ему, — вот уже три часа, как я шатаюсь по Валансу». «Сейчас я разбужу служанку, и ты получишь хороший ужин».

Он все обнимал меня, не спуская с меня глаз и осыпая вопросами. Я отправился с ним в погреб, откуда он принес бутылку превосходного вина, хранившуюся там под слоем песка. В то время как мы, в ожидании ужина, распивали винцо, вошла высокая красивая девушка лет восемнадцати.

«А, ты встала? — сказал Боннар. — Тем лучше. Друг мой, это моя сестра, женись на ней; ты славный малый, я даю за ней в приданое шестьсот франков». «Но ведь я женат», — отвечал я. «Женат? Неправда! — воскликнул он. — А где твоя жена?». «Она в Заре, занимается там торговлей». «Пошли ее к черту со всеми товарами и оставайся во Франции; ты женишься на моей сестре, самой красивой девушке в этих краях».

Катрина была действительно очень хороша. Она разглядывала меня с большим интересом. «Вы офицер?» — спросила она наконец, обманутая видом прекрасной шубы, купленной мною в Дижоне во время смотра. «Нет, мадмуазель, я маркитант генерального штаба и имею при себе двести луидоров. Смею вас уверить, что немногие из наших офицеров могут похвастать тем же».

На самом деле у меня было больше шестисот луидоров, но осторожность никогда не мешает.

Словом, что мне вам сказать, сударь? Боннар не отпустил меня. Он снял для меня маленькую лавочку рядом с кордегардией, возле ворот, и я по-прежнему снабжал солдат, хотя и не следовал больше за армией; бывали дни, когда я, как и раньше, зарабатывал девять или десять франков. Боннар не переставал твердить: «Женись на моей сестре». Постепенно она привыкла приходить ко мне в лавочку и оставалась там на три-четыре часа. Я без памяти влюбился в нее, она любила меня еще сильнее; но бог дал нам силы оставаться благоразумными.

«Как я могу жениться на тебе? — говорил я ей. — Ведь я женат». «Разве ты не оставил жене весь свой товар? Пусть она живет в Заре, а ты оставайся с нами. Вступи в компанию с братом или веди торговлю сам. Твои дела идут хорошо, а потом пойдут еще лучше».

Надо сказать вам, сударь, что я устроил маленький банк в Валансе, покупая векселя на Лион, подписанные землевладельцами, которых знал Боннар; на одних этих операциях я зарабатывал больше ста франков в неделю.

Так прожил я в Валансе до осени. Я не знал, как мне быть дальше; мне очень хотелось жениться на Катрине; я даже подарил ей платье и шляпу, выписав их специально из Лиона. Когда мы — я, она и ее брат — отправлялись вместе гулять, все глядели на Катрину. Это была действительно самая красивая девушка, какую я когда-либо видел.

«Если ты не хочешь, чтобы я была твоей женой, я буду твоей служанкой; только не покидай меня», — часто говорила она. Она приходила в лавку раньше меня, чтобы открыть ее и избавить меня от этого труда. Словом, сударь, я был без ума от любви к ней, и она испытывала те же чувства, но все же мы вели себя благоразумно.

Поздней осенью 1814 года союзники покинули Валанс. «Трактирщики этого города могут меня убить, — сказал я Боннару, — они знают, что я здесь заработал деньги». «Уезжай, если хочешь, — сказал Боннар со вздохом, — мы никого не держим насильно. Но если ты останешься с нами и женишься на сестре, я дам за нею половину моего состояния; пусть кто-нибудь посмеет сказать тебе дерзкое слово, — он будет иметь дело со мной».

Трижды я откладывал день своего отъезда. Наконец, когда последние части арьергарда были уже в Лионе, я решил уехать. Всю ночь мы проплакали — Катрина, ее брат и я. Что вам сказать, сударь? Я упустил свое счастье, не оставшись с этой семьей; богу не было угодно, чтобы я был счастлив.

Наконец 7 ноября 1814 года я уехал. Никогда не забуду этот день; я не мог сам править лошадью, мне пришлось нанять человека на полдороге из Валанса в Вьенну.

На третий день после отъезда, запрягая в Вьенне, на постоялом дворе, свою лошадь, я увидел — угадайте кого! — Катрину. Она тотчас же бросилась мне на шею. Ее знали здесь; она сказала, что приехала повидаться с теткой, которая жила в Вьенне.

«Я хочу быть твоей служанкой, — повторяла она, заливаясь слезами, — а если ты этого не желаешь, я сейчас же брошусь в Рону, не повидав даже своей тетки». Все постояльцы собрались вокруг нас. Катрина, всегда такая сдержанная, обычно не заговаривавшая со мной на людях, теперь говорила без умолку, плакала, не стесняясь, и обнимала меня при всех. Я быстро усадил ее в повозку, и мы уехали.

Отъехав на четверть лье от города, я остановил лошадь. «Здесь мы должны распрощаться», — сказал я.

Она ничего не сказала, только судорожно обхватила обеими руками мою голову. Я испугался; я чувствовал, что она действительно бросится в Рону, если я ее отошлю.

— Ведь я женат, — повторял я ей, — женат перед богом.

— Я это знаю, я буду твоей служанкой.

Я, должно быть, раз десять останавливал свою повозку по дороге в Лион; она ни за что не хотела сойти. «Если я перееду мост через Рону вместе с ней, — сказал я себе, — это будет знаком божьей воли».

Наконец, сударь, даже не заметив, по правде сказать, как это произошло, мы переехали через мост Гильотьер и въехали в Лион. На постоялом дворе нас приняли за мужа и жену и поместили в одной комнате.

В Лионе было слишком много кабатчиков, и они дрались за каждого потребителя; я занялся торговлей часами и бриллиантами, зарабатывая десять франков в день, из которых, благодаря удивительной бережливости Катрины, мы тратили только четыре. Я снял квартиру, мы ее хорошо обставили. У меня было тогда тринадцать тысяч франков, которые приносили мне дохода на банковских операциях от тысячи пятисот до тысячи восьмисот франков. Никогда еще я не был так богат, как в эти полтора года, которые я прожил с Катриной. Я даже приобрел себе выезд, и мы каждое воскресенье ездили кататься за город.

Однажды ко мне пришел знакомый еврей и попросил, чтобы я отвез его в своем экипаже куда-то за два лье от города. Когда мы проехали около двух лье, он вдруг сказал мне: «Филипп, у вас есть жена и сын, они несчастны...» Затем он передал мне письмо от жены и ушел. Я один вернулся в Лион.

Эти два лье показались мне бесконечными. Письмо жены было полно упреков, но они тронули меня меньше, чем мысль о сыне, которого я покинул. Из письма жены я заключил, что моя торговля в Заре идет неплохо. Но мысль о покинутом сыне прямо убивала меня...

В этот вечер я не в силах был говорить. Катрина заметила это; но у нее было такое чуткое, такое нежное сердце... Прошло три недели; она по-прежнему не спрашивала меня о причине моей печали. Когда она наконец решилась заговорить, я ей прямо сказал: «У меня есть сын». «Я угадала, — ответила она. — Поедем в Зару; я буду там твоей служанкой». «Это невозможно, моя жена все знает, прочти ее письмо».

Брань, которой моя жена осыпала ее в письме, и презрительный тон, которым она отзывалась о ней, совершенно ее не зная, заставили Катрину покраснеть. Я ее обнимал и старался утешить, как мог. Но что поделаешь, сударь, те три месяца, которые я после того еще прожил в Лионе, были сущим адом; я не знал, на что решиться.

Однажды ночью я подумал: «А что, если я сейчас уеду?» Эта мысль пролила как бы целебный бальзам на мою душу. Катрина спала рядом со мною глубоким сном. «Это не иначе, как божье указание», — сказал я себе. Но когда я посмотрел на Катрину, то подумал: «Какое безумие! Не надо этого делать».

И тут же божья милость меня покинула; я снова погрузился в горькую печаль. Сам не зная еще, что я сделаю, я начал тихонько одеваться, не сводя глаз с Катрины. Я не решался открыть конторку; все мое состояние было спрятано в кровати; в комоде лежало только пятьсот франков, приготовленных для одного платежа, который Катрина должна была произвести на следующий день, в мое отсутствие. Я взял эти деньги, спустился по лестнице, прошел в сарай, где стояла моя повозка, нанял лошадь и уехал.

Я поминутно оборачивался. «Катрина кинется вслед, — думал я. — Если я увижу ее, все пропало».

Для большей уверенности я в двух лье от Лиона пересел в почтовую карету. В волнении я условился с каким-то извозчиком, что он доставит мою повозку в Шамбери; но ведь она мне была уже не нужна, и я не помню, почему я так распорядился. Приехав в Шамбери, я почувствовал всю горечь моей утраты. Я пошел к нотариусу и записал все мое имущество, какое осталось в Лионе, на госпожу Катрину Боннар, мою жену. Я думал об ее чести и о наших соседях.

Когда я уплатил нотариусу, сколько ему полагается, и вышел с составленной им бумагой, я почувствовал, что у меня никогда не хватит духу написать Катрине. Я вернулся к нотариусу, который и написал ей от моего имени. Один из его писцов прошел со мной на почту и при мне отправил пакет. В каком-то захудалом трактире я попросил одного человека написать письмо Боннару в Валанс. Его извещали от моего имени о даре, который доходил по меньшей мере до четырнадцати тысяч франков. В письме также сообщалось, что его сестра тяжело больна и ждет его в Лионе. Это письмо я отправил сам. С тех пор я не имел о них никаких сведений.

Я нашел свою повозку у подножия Монсениса. Не могу сейчас вспомнить, почему я так дорожил этой повозкой, ставшей, как вы сейчас увидите, непосредственной причиной моих несчастий.

Истинной причиной их было, вероятно, ужасное проклятие, посланное мне вслед Катриной. Должно быть, голос этой женщины, живой и страстной, молодой (ей было всего двадцать лет), прекрасной, чистой (ибо она принадлежала только мне, которому хотела служить и угождать как своему мужу), нашел путь к господу и умолил его сурово наказать меня.

Я купил паспорт и лошадь. Находясь у подножия Монсениса, не знаю почему, я подумал, что это граница, и решил на свои пятьсот франков заняться по пути контрабандой. Я накупил часов, которые спрятал в своем потайном ящичке, и с гордо поднятой головой проехал мимо заставы. Таможенные досмотрщики крикнули мне, чтобы я остановил лошадь. Я, столько раз уже провозивший контрабанду, спокойно вошел в помещение караула. Таможенные досмотрщики сразу же направились к повозке: по всей вероятности, меня предал часовщик; они забрали у меня часы и наложили, кроме того, штраф в сто экю. Я им дал пятьдесят франков, и они меня отпустили; у меня оставалось только сто франков.

Это несчастье отрезвило меня. «Как, — думал я, — в один день, в одну минуту уменьшить капитал с пятисот франков до ста! Я продам, конечно, лошадь и повозку, но отсюда до Зары еще далеко».

Пока я предавался этим мрачным мыслям, меня нагнал таможенник; он бежал за мной, крича: «Давай скорей двадцать франков, проклятый еврей! Мои товарищи обманули меня, они дали мне пять франков вместо десяти, и мне еще пришлось гнаться за тобой!»

Уже смеркалось. Этот человек был пьян и оскорбил меня. «Как, — подумал я, — отдать ему деньги и еще уменьшить жалкую сумму в сто франков, которая у меня осталась?» Таможенник схватил меня за шиворот; дьявол одолел меня: я ударил его ножом и сбросил в поток, шумевший ниже дороги, футах в двадцати. Это было первое преступление в моей жизни. «Я пропал», — подумал я.

Подъезжая к Сюзе, я услышал позади себя шум. Я погнал лошадь галопом. Она понесла, я не смог удержать ее, повозка опрокинулась, и я сломал себе ногу. «Катрина меня прокляла, — подумал я. — Бог справедлив. Меня узнают и через два месяца повесят».

Ничего этого не случилось.

. . . . .

1
2