/ / Language: Русский / Genre:nonf_biography / Series: Жизнь замечательных людей

Госпожа Рекамье

Франсуаза Важнер

Книга французской писательницы Франсуазы Важнер — о прекрасной женщине, госпоже Рекамье (1777–1849), чье имя олицетворяет отменный вкус и образованность. Она не писала романов и не создавала картин, но обладала удивительной способностью притягивать к себе неординарные личности, открывая их талант, помогая и поддерживая их. Ее красота, в сочетании с искренностью и умом, покорила многих художников. Жюли Рекамье сделала свой салон центром оппозиционных настроений по отношению к Наполеону. Кроме политиков, к ней на огонек слетались самые известные личности той эпохи: знаменитая госпожа де Сталь — известная французская писательница начала XIX века, Жан Жак Ампер — сын великого французского ученого Андре-Мари Ампера, Евгения де Богарне — дочь Жозефины, первой жены Наполеона, г-н Бернадот — будущий король Швеции, писатели Проспер Мериме и Сент-Бёв, поэт и писатель, одинаково преуспевший как на литературном, так и на политическом поприще — Франсуа Рене де Шатобриан (последняя страстная любовь Жюли). Она была дружна с Оноре де Бальзаком и Виктором Гюго, ее связывали общность вкусов с Мюссе и Стендалем, ею восхищались художники Ж.-Л. Давид и Эжен Делакруа и многие-многие другие, цвет французского искусства и науки, люди, чьи имена навсегда стали составной частью мировой культуры. Ouvrage réalisé avec le soutien du Ministère des affaires étrangères français et de l'Ambassade de France en Russie. Издание осуществлено при поддержке Министерства иностранных дел Франции и Посольства Франции в России. Перевод осуществлен по изданию Françoise Wagener, Madame Récamier. Editions. Jean-Claude Lattes, Pans, 1986.

Франсуаза Важнер

ГОСПОЖА РЕКАМЬЕ

ОНА БЫЛА ОЧЕНЬ КРАСИВА, ДОБРА… И УМНА

В «Предисловии» Франсуаза Важнер приводит слова современницы своей героини, под которыми, вероятно, готова подписаться и сама: «Прежде всего она добра, потом — умна и, наконец, очень красива». Что ж, прочитав книгу, с этим можно согласиться, лишь несколько переставив компоненты определения.

Красота, очевидно, должна быть поставлена на первое место — не отсюда ли бесконечные восторги современников и потомков (включая автора), и не это ли удостоверяет кисть Давида, Жерара и Гро? Но красота бывает разной. Она может быть бесчувственной, а то и злой. Сколько преступлений породила красота! Сколько жестоких красавиц сохранила история! Вспомним хотя бы царицу Клеопатру и таких демонических женщин Возрождения, как Джованна Неаполитанская или Бьянка Капелло, не говоря уже о кровавой Екатерине Медичи! Красота же мадам Рекамье была доброй. Доброта, доброжелательность, снисходительность к близким, да и ко всем людям (великая редкость!) четко просматриваются в большинстве ее намерений, реплик и поступков. И недаром тот, кто сближался с Жюли, уже не мог расстаться в течение всей последующей жизни: так было и с Полем Давидом, и с обоими Монморанси, и с Баланшем, и с Ампером. И даже отвергнутые кандидаты в любовники и в мужья, как Бенжамен Констан и принц Август, не становились ее врагами, продолжая ловить и ценить дружеские встречи. Все это, помимо прочего, свидетельствует и об особенностях ума мадам Рекамье.

«Ум» ведь понятие емкое и противоречивое, никак не поддающееся однозначной оценке. Ум может быть глубоким или поверхностным, созидательным или разрушительным, творческим или потребительским — да и мало ли еще различных нюансов и оттенков ему присущи! Великому политику свойствен государственный ум, великому писателю — ум сердцеведа и провидца, а преуспевающему дельцу — ум комбинатора и стяжателя. Жюли Рекамье не была ни политиком, ни писателем, ни дельцом. Она не обладала изощренностью преуспевающей фаворитки[1] типа Дианы де Пуатье или мадам Помпадур, не прославилась грязными интригами и развратом, как ее современница Тереза Тальен, не поражала искрометным блеском ума и литературным талантом, подобно своей любимой подруге мадам де Сталь. Одним словом, за Жюли Рекамье не числилось «громких дел» (пусть даже со знаком минус), обычно насыщающих биографию выдающейся личности. И не из этого ли исходил ее первый биограф, Эдуард Эррио, когда утверждал, что мадам Рекамье «не сделала ничего весомого и значительного»?[2] Быть может, именно поэтому о ней, хотя имя ее было у всех на слуху, так мало писали: здесь, кроме «Воспоминаний» ее приемной дочери, мадам Ленорман[3], да упомянутого труда Эррио, явившегося, по выражению Важнер, ее «главным ориентиром», нельзя отметить, если не считать этой книги, ни одной сколь-либо серьезной работы[4].

Что ж, выходит, красавица была интеллектуальной пустышкой и не совершила в жизни ничего, достойного памяти?

Не станем торопиться с ответом.

Ф. Важнер (и в этом одно из главных достоинств ее труда) сумела разглядеть, выявить и сформулировать сущность интеллекта «красавицы из красавиц», назвав ее «гениальной посредницей». Действительно, природа наделила Жюли счастливым и редким свойством ума — ненавязчиво и плодотворно общаться с занимавшими ее людьми, создавать общий интеллектуальный круг, душой которого она становилась и членов которого умело стимулировала на раскрытие их мыслей, идей и талантов. Так было с юным Ампером, так было и с далеко не юными Баланшем и Констаном. Но с особой силой это незаурядное дарование мадам Рекамье проявилось в ее отношениях с единственным по-настоящему любимым ей человеком — Рене Шатобрианом, корифеем эпохи, писателем, которого Важнер считает (быть может, несколько завышенно) «наиболее значительным из всех ему современных».

Собственно, линия «Жюльетта — Рене» становится как бы осью всего повествования, постепенно превращающегося в подлинную «двуединую» биографию, поскольку чем ближе к занавесу, тем большее место в ней начинает занимать Шатобриан, временами даже тесня свою музу, пока не сливается с ней, подлинной вдохновительницей, если не соавтором, главного труда его жизни — «Замогильных записок». И однако при всей значительности (а может быть, и определяющей роли) линия эта является лишь одной из составляющих. Ибо «чаровница Парижа», умело раскрывая чужие таланты, сама подпитывалась ими, и чем дальше, тем в большей степени.

«Своим умственным пробуждением г-жа Рекамье была обязана г-же де Сталь», — замечает Важнер, и здесь нет преувеличения: вторая линия, «Жюльетта — Жермена», идет параллельно первой, где-то предваряя ее и пересекаясь с ней. Именно дружба с Жерменой де Сталь, умнейшей и талантливейшей женщиной своего времени, много содействовала тому, что «девочка-конфетка», а потом суетная красавица, страдающая нарциссизмом, превратилась в одну из звезд общественной мысли Парижа, пропустив через свой салон виднейших писателей эпохи, в том числе Шатобриана и Ламартина, Стендаля и Мериме, а также молодого, но уже (вопреки утверждению Важнер) широко известного Оноре де Бальзака. Добавим, что в результате Жюли Рекамье в период наивысшего интеллектуального расцвета в чем-то даже превзошла свою гениальную подругу, растратившую часть таланта на бездарные любовные истории и борьбу с ветряными мельницами.

И, наконец, нельзя не сказать о третьей составляющей, которая, хотя и не выделяется автором, но просматривается довольно отчетливо. Это линия «Жюльетта — Матье». Из материала книги ясно, что нежная дружба Матье Монморанси, человека высокого духовного благородства и искренней веры, оказала сильное дополнительное влияние на природные добрые душевные качества Жюли, направляя их к благотворительности и желанию помочь ближнему в трудную минуту, как было, например, с господином Рекамье во время его второго финансового краха.

В целом, эти три взаимно дополняющие друг друга линии и составляют основную канву всей повести.

Остается добавить, что книга Важнер — не просто биографическая повесть, а целая эпопея, ибо автор сумела вписать историю героини в историю ее страны за целую эпоху, а эпоха-то какова! Ведь жизнь Жюли Рекамье, протекавшая между 1777 и 1849 годами, пришлась на две республики, две Реставрации, три монархии (из которых одна — империя Наполеона!) и три революции (из которых одна — Великая!). Было бы от чего закружиться голове иного автора! У Франсуазы Важнер этого не произошло. Она сумела увязать частное с общим, попутно познакомив нас с массой различных «исторических» и «неисторических» персонажей, и создать впечатляющую картину, которая еще долго остается в памяти после прочтения книги. И лишь некоторые утверждения Важнер вызывают неприятие или сомнения, с которыми нельзя не поделиться.

Наиболее существенное замечание относится к Великой французской революции, а точнее, ее якобинскому периоду в трактовке автора. Для этого времени Важнер не нашла ни единого доброго слова, зато из-под ее пера так и сыплются инвективы. «Организованное кровавое безумие», «бойня», «кровавая мясорубка», «примитивный вандализм» — таковы определения, которые она в изобилии присваивает якобинской диктатуре. С ее точки зрения, термидорианский переворот, покончив с «злодеяниями» якобинцев, принес «настоящее возрождение», поскольку «тюрьмы опустели» и «все вздохнули с облегчением». Здесь явный и умышленный перекос. Разумеется, нельзя не согласиться, что якобинский террор был теневой стороной Великой революции, что он унес много человеческих жизней. Но, во-первых, это были жизни в основном врагов революции — аристократов и функционеров Старого порядка (характерно, и из книги Важнер это видно, что никто из буржуазного окружения Жюли Рекамье и ее близких серьезно не пострадал), а во-вторых, террор был порожден в обстановке иностранного вторжения, угрожавшего жизни Республики. Да, после Термидора «тюрьмы опустели» и «вздохнули с облегчением». Но с облегчением вздохнули только толстосумы, а народ, восстававший и в жерминале, и в прериале, требовал хлеба! Опустевшие же тюрьмы тотчас наполнились другими узниками, ибо террор, вопреки уверениям Важнер, не только не иссяк, но стал еще более жестоким, обратившись на другие слои населения, иначе говоря, из «красного» стал «белым»[5]. При этом нельзя забывать, что именно якобинцы остановили интервенцию, создав новую боеспособную армию, кадры которой позднее использовал Наполеон, сам получивший в тот период боевое крещение. И при этом велась непрерывная созидательная работа, плодами которой воспользуются потомки в пределах не только Франции, но и всего мира: впервые в истории декретировалось обязательное и бесплатное начальное образование, перестраивалась высшая и средняя школа, реформировались научные учреждения, библиотеки, архивы и музеи, открылся для публики Лувр, наконец, была создана метрическая система мер, и недаром на эталоне метра позднее появится гордая надпись: «На все времена — всем народам». Конечно, обо всем этом автор книги о мадам Рекамье могла и не писать, но в таком случае не следовало так перегибать палку и в обратную сторону, создавая ложное и однобокое представление у читателя.

Важнер напрасно обвиняет русского царя в инициативе реставрации Бурбонов. Из беседы Александра I с роялистом Витролем (март 1814 г.) ясно, что царь был много дальновиднее других монархов-победителей и считал, что «…республика более соответствовала бы духу французов». И позднее, в апреле, при отречении Наполеона, Александр продолжал относиться неприязненно к возможности воцарения Людовика XVIII, но его предупредила закулисная игра Талейрана.

Вряд ли можно согласиться с автором, когда она утверждает, что общество Второй реставрации было «процветающим и стабильным». Конечно, Людовик XVIII был умнее и хитрее своего преемника, Карла X, и пытался кое-как держаться на плаву, но его «бесподобная палата» и последовавшая министерская чехарда стали яркими симптомами крайней нестабильности общества, приведшей затем к третьему по счету (и окончательному) падению монархии Бурбонов.

Важнер явно преувеличивает, когда говорит о «политической прозорливости» Луи-Филиппа. «Король-гражданин» (он же «король-груша», предмет бесчисленных карикатур и памфлетов), обладая хитростью и беспримерной алчностью, вместе с тем отличался поразительным непониманием политической ситуации в стране — отсюда непрерывные катаклизмы и восстания, приведшие в конце концов «Июльскую монархию» к революции 1848 года.

Разумеется, все эти немногочисленные критические замечания отнюдь не меняют высказанного ранее отношения к книге, выход которой в серии «ЖЗЛ» является незаурядным событием.

А. П. Левандовский

ПРЕДИСЛОВИЕ

Она, с одной стороны, имела обширные познания, с другой — владела магией, или, точнее и в прямом смысле, тем милым волшебством, которое состоит в умении мысленно проникать в другого человека.

Маргерит Юрсенар. (Из записных книжек к «Мемуарам Адриана»)

В «золотую легенду» Консульства и Империи вписаны имена трех суперзвезд, трех женщин, которые, подобно грациям, украшают собой разношерстную вереницу полубогов и героев тех времен: императрица Жозефина, упоминание о которой заставляет учащенно биться сердца, потому что она одновременно женщина, государыня и существо несчастное; г-жа де Сталь, верховная жрица разума, законченная интеллектуалка и бунтарка по отношению к власти; наконец, Жюльетта Рекамье, красавица из красавиц, чарующая своей томной белизной и собирающая вокруг себя цвет общества, людей самых разных взглядов.

Ее подруга, герцогиня Девонширская (Элизабет Форстер, тайная советчица кардинала Консалви), так говорила о ней: «Прежде всего она добра, потом — умна и, наконец, очень красива…» Есть отчего вскружиться голове менее крепкой, чем у Жюльетты Рекамье. Воплощение учтивости и хорошего вкуса, она была, что называется, «всеобщей гордостью». Слава о ней вышла за пределы цивилизованного мира. Адальбер де Шамиссо, поэт и путешественник на службе у прусского короля, расскажет Шатобриану, что на Камчатке, на берегу Берингова моря, он встретил туземцев, любующихся «парижской вещицей», как сказали бы мы сегодня, в данном случае — живописным портретом г-жи Рекамье, выполненным на стекле «довольно искусной рукой китайского художника», уточняет он. Портретом, завезенным кем-то с одного из американских кораблей, ведущих торговлю на побережье Сибири и островах Тихого океана.

Жюльетту Рекамье никогда не опьянял успех, ибо она прекрасно понимала, что в нем было преувеличено. И если, как гласит расхожее мнение, за славу надо платить, то она заплатила, но, пожалуй, не так дорого, как другие. Когда праздник закончился и начались суровые будни, она познала трудности и даже настоящие удары судьбы; император отправил ее в ссылку — она сумела сохранить спокойствие, доброе имя и друзей. В сорок лет она познала личное счастье, и, факт примечательный, эта богиня оказалась женщиной, сумевшей красиво состариться.

***

Что нам известно о ней? Современники без устали ее прославляли, и один из самых блистательных сделался ее первым биографом. Г-н де Шатобриан превозносил ее, потому что любил и вместе с тем сознавал, что не всегда был по отношению к ней безупречен. Но, по своему обыкновению, он о многом умалчивает. К тому же он не знал конца истории.

После смерти Жюльетты Рекамье ее племянница и приемная дочь, г-жа Ленорман, ловко обошлась с рукописями, которые у нее имелись. Для будущих поколений она добросовестно составила довольно выхолощенную компиляцию, старательно удалив из нее все, что могло бы «затмить светлую память» о Жюльетте. Книги г-жи Ленорман, представляющие собой подборку ладно скроенных сказок и фрагментов писем, из которых были тщательно вымараны нежелательные места, пользовались популярностью. Их моральный конформизм, типичный для настроений второй половины XIX века, если не искажает, то отнюдь не обогащает Историю: он лишь деликатно подправляет ее.

Есть еще Эдуар Эррио. Молодой, блестящий и решительный выпускник Нормальной школы[6] взял на себя труд первооткрывателя. Его большая заслуга в том, что он определил место г-жи Рекамье в ее времени и среди ее многочисленных друзей. Мы многим обязаны его кропотливому и исчерпывающему исследованию. Это значит — и он сам торопится в этом признаться, — что героиня интересовала его в той же мере, что и ее окружение, о котором в начале века было известно мало. Кроме того, поскольку Эррио работал с частными в ту пору архивами, а в 1904 году все сказать было невозможно, он, предугадывая и отмечая теневые моменты в жизни Жюльетты, слишком подробно на них не останавливался.

Эррио утверждает: «Сама г-жа Рекамье не сделала ничего весомого и значительного». Мнение спорное. Напротив, троякая роль Жюльетты — общественная, политическая и литературная — доказывает, что ее имя осталось в Истории.

Ни одна из ныне существующих биографий г-жи Рекамье не является вполне удовлетворительной. Подлинное лицо Жюльетты еще предстоит открыть. И если книга Эррио остается для нас главным ориентиром, необходимо попытаться спустя восемьдесят лет освежить и углубить наши познания и даже сделать новые выводы.

***

Принимаясь за работу, я поставила перед собой две главные цели.

Прежде всего развенчать легенду. Чтобы проверить утверждения, касающиеся Жюльетты Рекамье, мне потребовалось методично изучить все известные источники, будь то опубликованные или рукописные. Иногда я действовала как полицейский: предпринимала расследования, экспертизы, сопоставления и сличения (все это хлеб насущный для любого уважающего себя биографа), а иногда — как судмедэксперт. Надо было отважиться на то, чтобы вскрыть хрустальную раку, где покоится в неизменном виде одно из самых красивых, самых милых созданий, когда-либо живших на земле, и снять с тела несколько бинтов, пусть даже в случае необходимости все пришлось бы аккуратно вернуть на место.

Затем, мне хотелось понять женщину. Кем была г-жа Рекамье? Да и была ли она вообще? Где искать скрытую сущность, ключ к тайне? Задача эта сегодня выглядит более простой — из-за обилия информации. Что касается трех ее близких друзей — г-жи де Сталь, Бенжамена Констана и Шатобриана, то мы можем утверждать, что располагаем почти всеми их произведениями и личными записями. Все это благодаря прозорливости таких комментаторов, как Морис Левайан и Анри Гийомен, уму некоторых потомков, таких, как графиня Жан де Панж, деятельности научных обществ.

Мы можем по-разному толковать этот исторический материал. Биограф теперь не ведет себя как услужливый портретист или робкий агиограф; он сделался следователем, а кроме того, графологом, астрологом, врачом и, если надо, психоаналитиком. Он знает, что человек носит маски. Фрейд и Пруст научили его выявлять сложный душевный склад человека, беспрестанную и хитроумную работу его памяти. Анализируя записи, высказывания, поступки своего персонажа, он способен обнаружить притворство, выявить те или иные стороны характера, порой противоречивые, увидеть неизбежные проявления двойственности человеческой натуры. Иными словами, совершенствуя свой анализ, он использует средства, позволяющие добиться наибольшей достоверности.

***

Г-жа Рекамье заслуживает внимания. Родившаяся при короле Людовике XVI, умершая во времена президентства Луи Наполеона Бонапарта, она пережила бурные годы, как никакие другие во французской истории богатые событиями и отмеченные периодами расцвета. Она славилась красотой. Ее окружали друзья и талантливые люди. Это требовало определенных усилий, но г-жа Рекамье очень рано проявила себя гениальной посредницей, несравненной музой общения. Эту роль она неотступно играла в течение полувека. Всё, что было в Европе достойного в области политики, дипломатии, искусства и литературы, прошло через ее салон. Все, от великих имен старого общества до генералов, рожденных Революцией, от членов семьи Бонапарт до романтиков, таких, как Сент-Бёв и Гюго, от старика Лагарпа до молодого Бальзака, от Меттерниха до Веллингтона, от Бенжамена Констана до Гизо, — все были очарованы ею. В том числе и женщины: г-жа де Сталь, открывшая ее самой себе и любившая ее, как младшую сестру, королева Гортензия и Дезире Клари, для которых она оставалась верной наперсницей, тончайшая г-жа де Буань, понимавшая ее лучше других… Почему столько людей подпали под обаяние г-жи Рекамье?

«Гармоничная» индивидуальность Жюльетты (определение принадлежит Ламартину), ее отказ от крайностей, здравомыслие, проницательность подействовали и на Шатобриана. На склоне лет он сделал ей неожиданное признание: «Вы изменили мой характер!» А человек этот был не очень-то податлив. Тем не менее Жюльетта оказала решающее влияние на писателя, и «Замогильные записки» своим существованием в огромной степени обязаны ей.

Пара, которую она и Шатобриан составляли в течение тридцати лет, — а это была именно пара, — нередко вызывала к г-же Рекамье нездоровый интерес: вечный, неизбежный вопрос «Что там между ними?», есть ли тайна в ее личной жизни, придавал пикантности многим упоминаниям о ней. Я счастлива, что наконец-то могу дать ясный ответ на этот вопрос.

Приверженцы идеологии господства мужчины в обществе часто наделяли Жюльетту Рекамье одной-единственной способностью обольщения: они сделали из нее женщину-вещь. Феминистки практически не знали ее и держали в памяти только ее «кокетство». Наше время, проникнутое индивидуализмом, заблуждается относительно роли салона во французском обществе. Сводить ее только к светскому развлечению — взгляд слишком узкий. Держать салон значило не только владеть искусством жить, это диктовалось еще и необходимостью: встречи, обмен мнениями сплачивали общество, а следовательно, обеспечивали его существование. Салон был средством воспитания и распространения информации и, как все СМИ, играл цивилизующую роль.

Общество порой не воспринимало всерьез поступков г-жи Рекамье, ее приверженность общественным интересам, ее «активную позицию» против смертной казни, которой она придерживалась неизменно, при всех режимах. А поскольку она не высказывалась в печати, с трудом верится даже в то, что она обо всем этом думала!

Среди тех, кто писал о г-же Рекамье, один человек не исказил и не приукрасил ее образ — это Жан д'Ормессон. Он смотрит на нее глазами Шатобриана. Я же смотрю с противоположной точки зрения. Спешу добавить, что я всей душой люблю Шатобриана, чего нельзя сказать ни о г-же Ленорман, ни об Эдуаре Эррио, и одним из явных достоинств г-жи Рекамье представляется мне способность быть рядом в грандиозном рискованном предприятии, каким является творчество, с единственным мужчиной-писателем, которого она любила.

В этой книге я попыталась ответить на вопросы о Жюльетте Рекамье, которые задавала себе уже давно: как влияют на жизнь женщины постоянный диалог между нею и окружающими, противоречие между требованиями личной жизни и необходимостью существовать в обществе, между «быть» и «казаться»? Как возникает чудо идеального равновесия, чудо совершенной женственности?

Глава I

ПРИМЕРНАЯ ДЕВОЧКА

Если я, вопреки своему намерению не вдаваться в подробности того, что касается лично меня, все же повела рассказ о своих первых годах, то лишь потому, что нередко они оказывают весьма существенное влияние на всю последующую жизнь: они в той или иной степени определяют ее.

Жюльетта Рекамье (Отрывок из «Воспоминаний» Жюльетты Рекамье в изложении г-жи Ленорман)

О первых годах Жюльетты Рекамье мы знаем сравнительно немного: кое-что сообщает г-жа Ленорман — к ее словам следует относиться с осторожностью, — кое-что установил Эррио, копаясь в известных нам архивных документах. Шатобриан, посвятивший 141 восхитительную страницу «Замогильных записок» своему собственному детству, отвел всего 33 строки детству Жюльетты. Да и то сосредоточился в них на единственном эпизоде — поступлении Жюльетты в монастырь.

Ее детство, прошедшее тихо и мирно, было счастливым. Единственная дочь в зажиточной и очень заботливой буржуазной семье. Жюльетта, похоже, была примерной девочкой образца эпохи Старого порядка.

Когда в конце 1777 года в Лионе родилась Жюльетта, в чести был белый цвет — главный цвет, который будет сопутствовать ей всю жизнь. Под влиянием «Новой Элоизы» Жан Жака Руссо женская мода преобразилась, и белый цвет стал популярным. Все носят платья «без стана», на креольский манер, ослепительной белизны, что выражает новую чувственность. Люди тянутся к невинности, простодушию, естественности. Молодые женщины открывают для себя любовь к природе и мечтают о пасторалях. Мать Жюльетты, всегда стремившаяся к изысканности и новшествам, тоже поддалась всеобщему настрою. По-другому стали смотреть на материнство и воспитание детей. Была ли Жюльетта вскормлена грудью, как Луиза Неккер, будущая г-жа де Сталь? Одевали ли ее на английский манер, а не кутали в пеленки, как четырьмя годами позже поступали с малышкой Адель д'Осмонд, которая сделается г-жой де Буань? Точно сказать нельзя, но это вполне вероятно.

Молодая королевская чета, Людовик XVI и Мария-Антуанетта, принадлежащие к тому же поколению, что и родители Жюльетты, наконец-то дали своему браку свершиться: их первенец, девочка, появится на свет в следующем году. Они задают тон. В Версале господствует строгий и замысловатый этикет, но в Париже и больших городах знать и крупная буржуазия начинают смешиваться. Публика восторженно принимает или, напротив, ругает новую оперу кавалера Глюка «Армида». Обсуждают шалости графа д'Артуа, одного из братьев короля, который только что выиграл у королевы пари на сто тысяч франков, что он построит новый дворец «Багатель» за то время, пока двор будет находиться в Фонтенбло. Этот «пустячок», символ его могущества и прихотей, соорудили за шестьдесят четыре дня!

Всем хочется, чтобы жизнь была нескончаемым праздником, все увлекаются игрой, проводят время в игорных домах и на балах-маскарадах, танцуют, плетут интриги, занимают себя чем только могут и старательно избегают того, что кажется болезнью конца века, — панического страха скуки.

А еще мечтают сражаться. Лафайет, наперекор семье своей жены, отправляется в Соединенные Штаты. Часть молодого французского дворянства горит желанием на месте оказать помощь тринадцати английским колониям, которые 4 июля 1776 года провозгласили свою независимость. Один из будущих наперсников Жюльетты Рекамье, Матье де Монморанси, тоже поедет туда — за боевым крещением.

Это движение, этот поворот в умонастроениях — лишь предвестники того подъема, каким будет отмечено, десятью годами позже, начало великого потрясения — Французской революции.

А пока одно поколение уходит, другое приходит ему на смену; маркиза Дюдеффан пишет Горацию Уолполу: «Я никогда не думала, что доживу до 1777 года. Но я дожила. На что потрачено столько лет?» Старая разочарованная сивилла пережила свою давнюю соперницу в искусстве светских приемов, г-жу Жоффрен, угасшую 6 октября в Париже. Подруга Понятовского, ставшего впоследствии польским королем, «царица Парижа», приветливая хозяйка богатого дома на улице Сент-Оноре, г-жа Жоффрен сумела собрать вокруг себя общество блистательных интеллектуалов, что для того времени было новшеством; о ней говорили, что «она, возможно, невежда, но умеет думать».

Девочка, родившаяся в Лионе, станет отчасти ее наследницей. Мещанка, богатая, щедрая и рассудительная, г-жа Рекамье тоже, не имея ни малейшей склонности к нарочитому умствованию, проявит яркий, подлинный вкус к таланту.

Она современница многих титулованных особ, с которыми ей суждено будет встретиться: царя Александра I, мадам Аделаиды (сестры Луи Филиппа, которую, как и его, воспитывала г-жа де Жанлис), маркизы де Монкальм (сестры герцога Ришелье) и Клэр де Керсен, будущей герцогини де Дюрас, — обе сыграют важную политическую роль в период Реставрации, а также примут участие в карьере Шатобриана; Элизы Бонапарт и Дезире Клари, которым судьбой будет уготован трон: первой — в Тоскане, второй — в Швеции.

И, наконец, отметим, что четверо из ярких действующих лиц Истории с большой буквы и жизни Жюльетты в 1777 году еще дети: будущей г-же де Сталь (1766) одинадцать лет, Бенжамену Констану (1767) — десять, Шатобриану (1768) — девять и Бонапарту (1769) — восемь.

В следующем году уйдут из жизни Вольтер и Руссо.

***

Жюльетта появилась на свет в среду 3 декабря 1777 года. По обычаю ее окрестили на следующий день в приходской церкви Сен-Пьер-э-Сен-Сатюрнен. Девочку нарекли Жанной Франсуазой Жюли Аделаидой.

Первые два имени — Жанна и Франсуаза — это имена крестных, последнее — Аделаида — вошло в моду благодаря трагедии Вольтера. Что касается обиходного имени Жюли (Юлия), то его носила одна христианка в Африке; в V веке она стала жертвой короля вандалов Гензериха, была продана в рабство и распята на Корсике, где ее особенно почитают. Так звали новую Элоизу, однако, вопреки расхожему мнению, это не домашнее имя матери Жюльетты. Свои именины г-жа Бернар отмечала 15 августа (Мария), а не 22 мая (Юлия). Мы узнали об этом из признания самой Жюльетты, которая через много лет после смерти матери поминала ее именно 15 августа, по вышеозначенной причине.

Родители Жюльетты принадлежали к крупной лионской буржуазии. Ее отец, Жан Бернар, входил в число наиболее известных нотариусов города. Жили они на улице Каж (между Роной и Соной, теперешняя улица Константины, выходящая на площадь Терро). В качестве королевского нотариуса мэтр Бернар стал преемником Патрена, Луи Шазотта, отца и сына Ромье и Жаллабера. В 1776 году он был занесен в «Лионский альманах» и фигурировал среди сорока нотариусов, статус которых приравнивался к статусу нотариусов Парижа. Звание королевского советника означало принадлежность к чиновникам среднего ранга, его носил всякий, кто занимал видную государственную должность.

Сын Жюста Франсуа Бернара и Марианны Фурнье, он родился, по-видимому, в 1748 году. 14 сентября 1775 года, в Гийотьере, приходе его будущей жены, он заключил брак с Мари Жюли Маттон, дочерью Пьера Маттона и покойной Мари Клерже. Мари Жюли Маттон, судя по всему, родилась в 1756 году. Из брачного контракта, заключенного ранее, 17 августа, видно, что молодая женщина состоятельнее своего супруга. На бракосочетании в качестве свидетелей присутствовали: Франсуа Фарг, свояк Мари Жюли Маттон, будущий крестный Жюльетты, Пьер Дегрийе, городской торговец, и Пьер Симонар, инспектор лионских таможен, друг жениха. Запомним эту фамилию — Симонар: этот человек сыграет важную роль в жизни Жана Бернара.

***

Что представляла собой эта пара?

Г-жа Ленорман описывает г-на Бернара немногословно: «Это был человек небольшого ума, мягкий и слабохарактерный, с чертами лица необычайно красивыми, правильными и благородными. Умер он в 1828 году, достигнув восьмидесяти лет и сохранив в столь преклонном возрасте красоту лица».

О г-же Бернар, которую она не могла знать, г-жа Ленорман высказывается более пространно: «г-жа Бернар была на редкость хороша собой. Блондинка, с ослепительно свежим и очень живым лицом. Она была создана восхищать и чрезвычайно большое значение придавала одобрению окружающих, как себя самой, так и своей дочери». И добавляет: «У нее был живой ум, она хорошо разбиралась в делах <…>, поэтому весьма успешно распоряжалась своим состоянием и сумела его приумножить».

Надо полагать, г-жа Бернар с легкостью помыкала мужем, который не отличался ни умом, ни силой характера. Эту живую и непринужденную мещанку можно было бы назвать «сметливой женщиной»: она словно вышла из пьесы Бомарше. Г-жа Бернар была кокеткой, имеющей голову на плечах и умеющей ею пользоваться. Ничего удивительного, что она подчинила себе домашний мирок и сама встала у руля семейного ковчега. Жюльетта будет всей душой привязана к матери.

Г-н Бернар, понятное дело, ни в чем не мог быть ей помехой. Его жизнь будет теснейшим образом связана с другом его юности, Пьером Симонаром: они женятся в одно и то же время, станут вместе воспитывать детей, в Париже поселятся под одной крышей и не расстанутся до самой смерти, которая к обоим придет во времена Реставрации. Г-жа Бернар объединит их в своем завещании, официально признав эту нерушимую связь, которую можно расценить как подавляемый гомосексуализм или как из ряда вон выходящий естественный союз: неразлучные друзья, похоже, уже в ранней молодости обрели равновесие в своих отношениях и нашли свой образ жизни.

Что представлял собою г-н Симонар, с раннего детства Жюльетты являвшийся частью эмоционального окружения, на фоне которого она росла? И вновь мы вынуждены обратиться к г-же Ленорман.

«Любезнейший эпикуреец, — сообщает она, — и последователь сенсуализма, столь навредившего XVIII веку; его кумиром был Вольтер, а сочинения этого писателя — излюбленным чтением. К тому же аристократ и ярый роялист, человек деликатный и честный. В союзе с отцом Жюльетты г-н Симонар олицетворял ум и деспотизм. Г-н Бернар время от времени восставал против владычества тирана, общение и дружба с которым были ему необходимы; несколько дней он пребывал в дурном настроении, затем вновь влезал в ярмо, и его друг брал над ним власть, к большому удовлетворению обоих…» Вот уж страстная привязанность!

Еще один бонвиван был близок к молодой чете, довершая тесно спаянный квартет, живущий общей жизнью: Жак-Роз Рекамье.

Он принадлежал к влиятельной и почитаемой семье, происходившей из области Бюже, что в горах Юры, которая, напомним, была присоединена к Франции в 1601 году. Имя основателя династии — Амедея Желу по прозванию Рекамье — стало известным с конца XV века. Фамилия, согласно семейному преданию, возникла из начальных слогов латинского девиза: RECtus AMIcus ERis (ты будешь верным другом). Есть и более простое объяснение: этимологический словарь дает «récamier = brodeur (вышивальщик)», от глагола recamer, вышивать.

В XVII веке у Клода Антуана Рекамье, одного из основателей коллежа в Белле (где будет учиться Ламартин), королевского нотариуса, ленного владельца Рошфора, облеченного правом суда, родились два сына, от которых берут начало две основные ветви семьи: ветвь Клода Рекамье — к ней будут относиться, в частности, Клодиа по прозвищу «прекрасная Аврора», мать знаменитого гастронома Брийа-Саварена, а также доктор Рекамье, который в течение сорока лет будет заведовать отделением в Отель-Дье[7], Центральной больнице Парижа; и ветвь Ансельма — с Ансельма I Рекамье (1663–1725), хирурга в Белле и владельца поместья Крессен. У него будет два сына: Ансельм II, хирург в Белле, как и его отец, и Франсуа, младший сын, интересующий нас потому, что он отец Жак-Роза.

Франсуа Рекамье (1709–1782), женившийся на Эмерансьен (или Эсмеральде) Деларош (из семьи лионских печатников), имел девятерых детей, в том числе трех сыновей, из которых младшим был Жак-Роз.

Родившийся 9 марта 1751 года в Лионе, крещенный в церкви Сен-Низье, он рано начал работать на отцовском предприятии. У Франсуа была деловая хватка; не порывая с поместьем Крессен, он обосновался в Лионе, где создал шляпное производство, которое будет процветать и сделается солидным предприятием, торгующим с заграницей, в частности со странами Пиренейского полуострова и Италией.

Жак-Роз начинает с того, что разъезжает по делам дома Рекамье и в этом качестве часто бывает в Испании — стране, которую он хорошо знает и владеет ее языком. Его коммерческая переписка слывет в своем роде образцом. Он неплохо знает латынь, цитирует Горация и Вергилия, «прекрасно умеет вести беседу, великолепный рассказчик <…>, у него живое воображение, он находчив, весел — и все это вместе делает его всеобщим любимцем. Благорасположение, которое он внушает другим, всегда приносит ему удачу», — говорит одна из его сестер, Мария-Антуанетта Рекамье.

Этот неисправимый оптимист также очень красив, «светловолосый, высокого роста, крепкого телосложения», — пишет г-жа Ленорман и коварно добавляет: «К несчастью, он не отличался строгостью нравов». Если говорить прямо, это означает, что он был веселым холостяком, который, женившись на склоне лет, продолжал содержать актрисок из Оперы… Сестра объясняет красивее: «Его сердце, нежное от природы, испытывало довольно сильные, но преходящие чувства ко многим красавицам». Однако, поскольку ему предстояло стать главой богатейшего клана и неисчерпаемым источником благосостояния для семьи, та готова была смотреть сквозь пальцы на его поведение…

Ветреный, жизнерадостный и предприимчивый, г-н Рекамье был и останется человеком своего поколения, которое последним в XVIII веке свободно вкушало пресловутую «сладость жизни».

Рекамье, как это легко себе представить, соблазнил г-жу Бернар. Пятнадцатью годами позже в письме к семье, объявляя о своем намерении жениться — к этому письму мы еще вернемся, — он напишет: «Можно сказать, что мои чувства к дочери сродни тем, которые я испытывал к матери». Эти чувства он осторожно определяет как «немного пылкие, быть может». Литота призвана заранее ответить на возражения лионцев по поводу его непредвиденной женитьбы, поскольку всем, вероятно, было известно о его связи с г-жой Бернар, но его старание затушевать ее в памяти людей, напротив, только подогревало воспоминания.

Не было ничего удивительного в этом взаимном влечении, возникшем в среде, где начинала утверждаться вседозволенность. Приличия, разумеется, соблюдались, аристократия в этом вопросе, как и во всем остальном, подавала пример, но никого уже нельзя было ввести в заблуждение. То, что молодые люди (обоим не было еще и двадцати пяти), блистательные, красивые, не лишенные честолюбивых помыслов, поладили друг с другом — вполне очевидно. Рекамье любил г-жу Бернар, он это признает. Отвечала ли ему взаимностью г-жа Бернар? Это другой вопрос…

Так или иначе, есть все основания полагать, что Жюльетnа была дочерью Рекамье. Пока это еще не создавало никаких проблем.

Добавим к сказанному, что, когда г-жа Бернар преждевременно уйдет из жизни, Бернар, Симонар и Рекамье останутся близкими людьми, по-прежнему будут жить одним домом или, если угодно, совместно вести хозяйство. Недаром лукавый Брийа-Саварен всегда упоминал их вместе, под общим наименованием «благородные отцы»!

***

Маленькая Жюльетта спокойно растет в доме на улице Каж до того дня, когда в семейной жизни происходит важная перемена: в 1786 году (а не в 1784-м, как ошибочно пишут г-жа Ленорман и Эррио) весь квартет перебирается в Париж. Что же произошло?

Мягкий, безобидный г-н Бернар, прочно обосновавшийся в своей нотариальной конторе в Лионе, получил назначение в столицу на должность сборщика налогов. Большое продвижение по службе! Этим он обязан Калонну. «Я не знаю обстоятельств, сведших г-на Бернара с г-ном Калонном», — говорит нам г-жа Ленорман. Быть может, не хочет знать.

Александр де Калонн был в ту пору генеральным контролером, то есть министром финансов страны. Он сохранит этот пост вплоть до следующего года. Скорее придворный, нежели финансист, он отказался проводить в жизнь план жесткой экономии, раздражавший двор, и занялся самоубийственным балансированием, которое хоть и не предотвратило крушение государства, по крайней мере отсрочило его. Кончилось тем, что в 1787 году он созвал Собрание нотаблей, на котором вынужден был признать крах государственных финансов — дефицит в 115 миллионов, что и навлекло на него опалу. Он уедет в Англию, где будет служить посредником между некоторыми эмигрантами и дворами иностранных государств и где скончается в 1802 году.

«Г-н де Калонн обладал бойким и блестящим умом, тонким и скорым суждением», — пишет Талейран в своих «Мемуарах». Это Калонн сказал Марии-Антуанетте: «Если то, чего желает королева, возможно, считайте, что это уже сделано; если невозможно — будет сделано!» С таким человеком мать Жюльетты могла найти общий язык, поскольку именно ей, разумеется, принадлежала инициатива в деле продвижения г-на Бернара по службе. Вступала ли она в контакт с министром, как предполагает герцог де Кастр, через посредничество маршала де Кастра, в ту пору губернатора Лиона и области, в прошлом сослуживца Калонна по министерству? Возможно и так.

Другую версию выдвигает Эррио, ссылаясь на воспоминания Этьенна Жана Делеклюза, опубликованные в журнале «Ретроспектива». Мы нашли этот рассказ об одном из вечеров 1824 года, проведенном у Помаре, где речь шла о Жюльетте, которую Делеклюз называет Луизой:

Г-н де Помаре сообщил нам весьма любопытные подробности, касающиеся г-жи Бернар, матери Луизы. Ее муж, г-н Бернар, занимаясь в Лионе коммерцией, оказался втянутым в неблаговидные дела, что заставило Париж принять меры к его аресту. Барон (отец, я его хорошо знал) предупредил Бернара и побудил его жену поехать в Париж, чтобы уладить мужнины дела, что та, по всей видимости, отличнейшим образом сделала. Говорят, это была женщина еще более красивая, чем ее дочь, прекрасно знающая, как себя вести. Репутация у нее была небезупречной, добротой она тоже не славилась. Г-жа и г-н де Помаре повторили мне то, что я уже слышал: что г-жа Бернар воспитывала свою дочь, готовя ее к некоей важной роли.

Портрет г-жи Бернар, хоть и нелицеприятный, совпадает с тем, что нам уже известно. Добавим, что до августа 1786 года г-н Бернар оставался на своем посту в Лионе, и 1 сентября его сменил г-н Клод Ворон.

Что касается Жана-Роза Рекамье, то свидетельство его сестры, Марии-Антуанетты, подтверждает эту дату. «Жак прибыл в Париж в 1786 году, по делам мадемуазель Софи, которая хотела, чтобы ее признали дочерью маркизы де Лаферте <…>. Он удачно провернул кое-какие дела, что и побудило его остаться в Париже».

Симонар (кажется, уже вдовец) и его сын, ровесник Жюльетты, отправились в Париж вместе с Бернарами и поселились там в особняке номер 13 по улице Святых Отцов. Что до Рекамье, то он обосновался на улице Майль.

***

Где все это время была Жюльетта?

Она присоединится к родителям году примерно в 1788-м. А до той поры вначале проведет несколько месяцев в Вильфранш-на-Соне, у тетки по материнской линии, Жаклин Маттон, вышедшей замуж за Луи-Матье Бланшет-дез-Арна. Неподалеку, в Платьере, проживала супружеская пара, которая заставит о себе говорить: Манон Ролан и ее муж[8].

Об этом периоде мы не знаем почти ничего, разве только то, что Жюльетта познакомилась со своей двоюродной сестрой Адель, будущей баронессой де Далмасси и владелицей замка Ришкур. Будучи на четыре года моложе, Жюльетта тем не менее стала для кузины покровительницей. Она очень любила Адель, преждевременно скончавшуюся на ее руках в 1818 году.

А вот маленькое семейное предание. По словам г-жи Ленорман, Жюльетта очаровала юного соседа по имени Рено Эмбло. «Милые, веселые впечатления детства приукрасили в ее сознании и приятнейшим образом вписали в память этого первого из ее бесчисленных обожателей…» Представим себе на мгновение юного Эмбло, если только он действительно существовал, который, сам того не подозревая, предвосхитил Бенжаменов Констанов и Шатобрианов!

Жюльетту привозят обратно в Лион и помещают в монастырь Дезерт, находившийся тогда в руках бенедиктинок. Можно было ожидать, что г-жа Бернар, стремившаяся дать своей дочери все самое лучшее, предпочтет урсулинок, у которых воспитание девочек, как у иезуитов воспитание мальчиков, было поставлено на самом высоком уровне. Но оказалось, что одна из сестер г-жи Бернар, Маргаритта Маттон, была там монахиней.

Монастырь стоял на том месте, где затем находился Лионский ботанический сад и которое ныне преобразовано в сквер. С вершины холма Круа-Русс открывался вид на Сону. Жизнь у немногочисленных пансионерок была весьма приятной. О пребывании в монастыре, точные сроки которого нам не известны, Жюльетта сохранила, по общему мнению, «неизгладимое» впечатление и рассталась с ним с сожалением. В одиннадцать лет она получила то, что важнее всего в начале жизненного пути: тепло, безопасность, сытость. Годы, проведенные в Лионе, навсегда поселили в ней ощущение устойчивости ее существования.

Как не похоже ее детство на дикарское, отчасти даже бедовое детство Шатобриана, гонявшего со своим другом Жесрилом по песчаному берегу Сен-Мало; порой им доставались тумаки от проходивших мимо юнг, на которых оба сорванца нападали с криками: «В воду, утки!»

Ничего общего и с Бенжаменом Констаном, у которого не было детства: отданный на попечение беспутным наставникам, он трясся по дорогам Европы. В одиннадцать лет он писал бабке с холодным безразличием юного Вальмона из «Опасных связей»: «Я смотрю, слушаю, но до сей поры не жажду удовольствий высшего света. Похоже, все они не слишком-то любят друг друга. Однако игра и звонкое золото вызывают во мне некоторое волнение; я хотел бы его заполучить для удовлетворения тысячи потребностей, которые называют фантазиями…» Ему нет еще и двенадцати, а эти слова уже выражают суть его натуры.

А что говорить о г-же де Сталь! «Рожденная знаменитой», по меткому выражению Ж. Дисбаха, «сверходаренная» девочка, запрограммированная своей матерью, суровой г-жой Неккер, единственный ребенок в семье (явление типичное для крупной буржуазии, которая, в отличие от аристократии, не заботится о выживании своей касты и не считает своим долгом плодиться и размножаться), Луиза растет в салоне родителей, в компании Дидро, Д'Аламбера и Бюффона; она очень прямо сидит на маленьком табурете, как ее изобразил Кармонтель, всем своим существом внимая ученым рассуждениям блестящего собрания… В воспитании г-жи Неккер нет места ничему естественному — и она потерпит крах. Ее дочь, доведенная до отчаяния постоянной суровостью и навязываемой добродетелью, отвернется от нее и обратится к самому великому из людей, по крайней мере в ее глазах, — к своему отцу, у которого она, в каком-то смысле, возьмет уроки славы. Не считаясь с условностями, давая волю своей в высшей степени неугомонной натуре, притом склонная впадать в тревожное состояние, она выберет ориентиром — одна, веря в собственный «гений» — три путеводные звезды своей жизни: любовь, литературу и политику.

Десять первых лет жизни Жюльетты совпадают с десятью последними годами Старого порядка — особого общества, особой системы ценностей, особой культуры. Этому миру суждено рухнуть, и его главные действующие лица, сами того не ведая, весело и бодро несутся к пропасти. Именно в Париже, где Жюльетте предстоит прожить почти всю свою жизнь, она будет присутствовать при страшном зрелище.

Парижское воспитание

Тогдашний Париж, открывшийся маленькой Жюльетте, хоть и не имел преимуществ исключительного месторасположения столицы Галлии[9], сулил самые радужные в мире перспективы. Город, отличающийся элегантностью архитектуры и необычайным стремлением к новому, был похож на нескончаемую строительную площадку.

Внешний вид всевозможных «учреждений» и «застав», проектируемых архитектором Леду, вызывал столько же споров, как в наши дни Центр Помпиду… Сносили дома на мосту Менял и на мосту Нотр-Дам, ибо в моде «открытые мосты», такие, например, как мост Людовика XVI, связавший площадь Людовика XV (площадь Согласия) с Бурбонским дворцом, благодаря чему улучшилось сообщение между предместьями Сент-Оноре и Сен-Жермен, где выросло множество новых особняков, из которых самый роскошный — Сальм (дворец Почетного легиона).

Строятся новые кварталы, в частности Шоссе-д'Антен, предназначенный для крупных финансистов, и предместье Руль — на месте бывшего королевского питомника. С недавних пор два новых здания дали приют Итальянскому театру и Французскому театру (на месте театра «Одеон»). К колокольне церкви Сен-Сюльпис пристроили башню, а все иностранцы посещают величественную церковь, возведенную по проекту Суффло, над которой он работал до самой смерти в 1780 году и которую уже после него понемногу достраивали; признанная шедевром, эта церковь Святой Женевьевы получит назначение, соответствующее ее грузности и академизму, став национальным некрополем — Пантеоном.

***

Родители Жюльетты поселились в фешенебельном особняке на левом берегу, на улице Святых Отцов, между Сеной и улицей Жакоб, рядом с особняком Шабанн.

Жили на широкую ногу: семья имела экипаж (вещь первостепенной важности в те времена, когда ходить по улицам Парижа было занятием поистине спортивным!), ложу во Французском театре, а это означало, что несколько раз в неделю собирался мини-салон с последующим традиционным поздним ужином, кроме того, устраивались великолепные домашние приемы.

Г-жа Бернар чувствовала себя непринужденно в среде финансистов и умных людей, которыми она себя окружала. От парижской жизни, более роскошной и динамичной, чем лионская, г-жа Бернар расцвела. Никогда еще она не была так красива и очаровательна. Лионцы, наезжавшие в столицу, могли в этом убедиться, поскольку она устраивала их у себя, что было совершенно естественно в эпоху, когда очевидная принадлежность к землячеству побуждала выходцев из одной провинции держаться вместе. Впрочем, они не казались провинциалами, даже если стойкие вкусы и прочные связи порой их выдавали. Поборники новизны, избегающие крайностей, роялисты, однако роялисты умеренные, каковыми они и останутся, — Бернары, если нужно, пускали пыль в глаза, умело придавая своим приемам живость и блеск, образуя салон на парижский манер.

Рекамье, разумеется, постоянно присутствует в доме на улице Святых Отцов. Его брат Лоран и зять Дельфен после смерти Франсуа Рекамье управляют лионским домом, который, похоже, занимается еще и банковской деятельностью. Жак-Роз, «совладелец торгового предприятия», закладывает основы своего будущего успеха. Эдуар Лемонте, в скором будущем депутат Законодательного собрания, Камиль Жордан, с задатками большого либерала, Жозеф-Мари Дежерандо, юрист и философ, тоже лионец, — завсегдатаи дома Бернаров. Пройдя через испытания Революции, они вновь соберутся подле Жюльетты.

Среди молодых людей, вращающихся около г-жи Бернар, есть некто, на ком мы ненадолго задержим внимание. Он высок ростом, элегантен. Все отмечают его учтивость вкупе с необычайной расторопностью и бесподобным природным красноречием. Он умен и, как никто другой, умеет расточать комплименты. Литератор, протестант и масон, уроженец Бигорра, до самой Революции отстаивавшей свою независимость по отношению к центру, — желанный гость в салоне, открытом для новых идей, где интеллектуальная мода может иной раз подменить собою мысль. Эти привлекательные манеры он сохранит на всю жизнь. Виктор Гюго в «Былом» упомянет о старом и очень приятном господине восьмидесяти пяти лет, о котором, не зная его имени, женщины говорили: «Какой очаровательный старик!» А когда узнавали имя, восклицали: «Чудовище!» О да, «чудовище», «Анакреон гильотины», более расхожее прозвище — «гиена», человек, который провозгласил Террор, — это Барер[10], очаровательный Барер, тогда еще только Бертран Барер де Вьёзак, родом из Тарба, блистательная личность, проездом в столице.

В салоне Бернаров царствует знаменитость — Лагарп. Колоритный автор никому не интересных трагедий, родившийся в 1739 году, в молодости был протеже Вольтера. Тот прилагал безумные усилия, чтобы продвинуть его на литературном поприще, помочь получить признание и даже пенсию. Взамен Лагарп отплатил ему, мало сказать, неблагодарностью: он выкрал, а потом распространил рукописи философа весьма компрометирующего характера, предназначенные для узкого круга лиц. В итоге несостоявшийся преемник навлек на себя гнев патриарха и был с треском изгнан из царства Ферней… Гнусная история!

Этот Вольтер в миниатюре, появляясь в доме на улице Святых Отцов, проповедовал воинствующий атеизм (Революция заставит его переменить свои взгляды). Впрочем, он весь был воинствующим. Маленький, неказистый, обидчивый и злобный, он не был в чести у коллег и слыл человеком, способным затеять склоку с каждым, кто раскроет рот. «Резкий во всем, все сводящий к самому себе, с одинаковым удовольствием поносящий других и восхваляющий себя <…>, он был догматичен и полон злобы <…>, тем не менее приходил читать нам свои трагедии, которыми сам же и восторгался во всеуслышание…» Эта хлесткая характеристика принадлежит перу мадемуазель де Корансез, будущей супруги члена Конвента Кавеньяка, родители которой в то время принимали у себя Лагарпа. «Чтобы быть выше ростом, — добавляет мадемуазель де Корансез, — он носил обувь на трехдюймовых каблуках, которыми чиркал при ходьбе…» Убийственная черта, довершающая портрет!

Малосимпатичная личность, он тем не менее будет находиться в постоянных и близких отношениях с людьми, окружающими Жюльетту. Его диалоги с Симонаром исполнены огня, обходительность хозяйки дома и обаяние ее дочери, должно быть, тоже возымели свое действие: Лагарп не только позволит себя повторно женить во времена Директории при посредничестве Рекамье, но и возьмет хорошенькую девочку под свое покровительство. Что там какой-то Эмбло — первым обожателем Жюльетты был этот любивший поучения склочник, который ей в дедушки годился. История подчас готовит нам жестокие сюрпризы.

Тем временем Жюльетта растет, Жюльетта забавляется. У нее веселый, приветливый нрав. Иногда она делает глупости: например, младший Симонар катал ее в тачке по верху общей стены отцовского сада… А то еще лазила в соседский сад рвать самый спелый виноград, опять с тем же кавалером. Однажды дети попались. Симонар-младший, обходительный, но трусоватый, спасся бегством. Бедная Жюльетта, оставшаяся на верху стены, не знала, что делать. Ее красивое побледневшее личико быстро обезоружило свирепого хозяина. Он успокоил прелестное дитя, пообещал ничего не говорить родителям и сдержал слово. На этом прогулки по стене закончились.

Один из друзей семьи, пожалуй, пристальней других следит за развитием Жюльетты и, как никто, заботясь о ней, отмечает: «В ней есть зачатки добродетелей и принципов, которые редко встретишь в столь нежном возрасте; это натура чувствительная, ласковая, благодетельная, добрая и нежно любимая всеми, кто ее окружает, и всеми, кто ее знает». Подпись — Рекамье.

Жюльетта учится. В дополнение к хорошему классическому образованию она будет владеть английским и итальянским, в которых ей представится случай попрактиковаться. Ее культурный уровень, по всей видимости, примерно такой же, как у всякой девушки того времени. Представим себе, каким мог быть круг ее чтения: в том же возрасте Жюли де Лепинас прочла Монтеня, Расина, Вольтера, как говорят, знала наизусть Лафонтена, изучала в подлиннике произведения Шекспира и до самозабвения любила Руссо. Мы сомневаемся, что у Бернаров «до самозабвения» зачитывались трудами философов, но наверняка их знали и обсуждали. По меньшей мере, дамы читали «Прогулки одинокого мечтателя» и «Новую Элоизу».

К этому можно прибавить Петрарку, которого Жюльетта попытается перевести на французский, а позже Данте и Метастазио. Еще, разумеется, две книги, которые в течение двух веков оставались бестселлерами: «Неистовый Роланд» Ариосто и «Освобожденный Иерусалим» Тассо. Возможно также, она читала г-жу де Севинье, некоторые проповеди Боссюэ, Фенелона, а также Оссиана и «Вертера» Гёте, почему бы нет…

Г-жа Бернар, вероятно, обожала модные романы, эти «будуарные книги», которые любила и королева. Сент-Бёв знал, что в секретном фонде Национальной Библиотеки хранится часослов с гербом Марии-Антуанетты, который в действительности содержит романы г-жи Риккобони! Ничто не мешало матери Жюльетты открыто читать ту литературу, которая занимала всех, и говорить о ней с дочерью.

К примеру, повесть «Поль и Виргиния», вышедшую в 1786 году и вызвавшую восторг у читателей. Что может быть более впечатляющим, чем эта экзотическая пастораль, в которой герои растут на лоне природы, среди волшебного очарования цветов, растений, в благодатном климате острова Маврикий, пробуждаются к жизни, любви, нравственности. Но рай утрачен, и их ждут разрыв, несчастья, коварство общества. Жюльетта могла усвоить высшие жизненные принципы целомудренной Виргинии: «Человек счастлив, когда заботится о счастье других».

Литература прочно войдет в жизнь Жюльетты: она станет для нее живой культурой, подпиткой для ее личной жизни. Она воздавала должное умершим поэтам и окружала себя поэтами-современниками. Она окажется активным открывателем талантов. Помимо того, что тридцать лет своей жизни она посвятит Шатобриану, она увидит, как взойдет молодая поросль романтиков, будет воодушевлять и поддерживать это новое поколение.

У Жюльетты большие способности к музыке. Уроки даются ей легко, и она на всю жизнь сохранит поразительную музыкальную память. Она овладевает игрой на фортепиано и арфе, занимается пением; свой вокал она будет совершенствовать с Буальдьё, звезда которого тогда еще только восходила; будучи всего двумя годами старше своей ученицы, он был скорее репетитором, чем преподавателем. Не будет ли его опера «Белая дама» отголоском встреч с Жюльеттой?

Как и литература, музыка займет особое место в жизни г-жи Рекамье. Необходимая и привилегированная спутница ее душевных настроений, музыка будет управлять эмоциональной стороной ее жизни. Жюльетта будет трепетать при звуках «Мизерере» Аллегри в Риме, в Аббеи-о-Буа будет принимать Листа и совершит один из своих последних выходов в свет, чтобы послушать Берлиоза… Музыка в большей степени, чем все другие искусства, будет отмечать этапы духовной жизни Жюльетты.

Что до рисунка и акварели, то ими Жюльетта занималась у известного мастера Юбера Робера. Родившийся в 1733 году, этот парижанин начал свою карьеру в Риме, куда сопровождал французского посла графа де Стенвиля, впоследствии герцога де Шуазеля. Друг Фрагонара, он по возвращении во Францию станет членом Королевской Академии и с 1784 года будет хранителем живописных полотен в недавно созданном Музеуме. Скончается он в Париже, в 1808 году. Жюльетта как будто имела небольшую мастерскую по соседству с его собственной.

В одном из писем к семье Жак-Роз Рекамье пишет, что «воспитанием Жюльетты занимались со всем тщанием, уделяя гораздо больше внимания вещам серьезным, нежели чистому развлечению, которым, однако, тоже не пренебрегали».

Среди искусств, относящихся к сфере развлечений, которым г-жа Бернар желала обучить свою дочь, она выделяла искусство вращаться в свете, включающее чисто парижское умение быть красивой и нравиться.

Г-жа Бернар страстно любила свою дочь, она гордилась ее нарождающейся красотой; сама имея склонность наряжаться, она придавала не меньшее значение внешности дочери, чрезвычайно заботясь и о ее нарядах. Бедняжка Жюльетта приходила в отчаяние от того, что ее заставляли проводить долгие часы за туалетом всякий раз, когда мать вывозила ее в театр или в свет, а такие выезды г-жа Бернар, в своем материнском тщеславии, устраивала так часто, как только могла.

Г-жа Ленорман, очевидно, ненавидела легкомыслие и все, что из него вытекает. Мы не знаем, действительно ли Жюльетта томилась, ожидая, когда ее закончат одевать. Скорее, напротив, она это обожала. Это было свойственно ее возрасту, она всегда имела перед глазами образец «красивой женщины», ее матери, к тому же, наверное, у нее была природная тяга к элегантности. В юности Жюльетта будет даже существом довольно самовлюбленным, до той поры, пока у нее не выработается утонченный вкус как выражение внутренней потребности. А в то время она просто «девочка-конфетка» и, вероятно, счастлива этим.

Ее везут в Версаль присутствовать на одном из последних (но она об этом не подозревает) зрелищ с участием королевской семьи, представляющем традиционную и сложную церемонию, — так называемый «большой стол». Известно, что в некоторые дни, главным образом по воскресеньям, публика допускалась лицезреть королевскую семью за трапезой. Г-жа Ленорман сообщает нам, что монаршая чета, очарованная красотой девочки (это, должно быть, происходило в первые месяцы 1789 года), велела подвести ее, чтобы она померилась ростом со старшей дочерью короля. «Жюльетта оказалась немного выше».

Нет сомнений, что если бы Шатобриан прослышал о подобной истории, он ухватился бы за нее и преподнес в «Замогильных записках» под соответствующим углом зрения… Стоять рядом с Людовиком XVI и членами его семьи — позже, во времена Реставрации, это имело бы огромное значение. Шатобриан живо поведал нам о своем «представлении», за которым последовал «День карет» — грандиозная охота, в которой он участвовал в феврале 1787 года. Баронесса де Сталь тоже была «представлена» через некоторое время после своего замужества, и, Бог свидетель, нам известны все пикантные подробности этой сцены: порванный шлейф платья, смущение «представляемой», благожелательность короля, любезно сказавшего: «Если вы не чувствуете себя свободно среди нас, тогда вы не почувствуете себя свободно нигде!» По нашему мнению, Жюльетта в Версале — да. Меряется ростом со старшей дочерью короля — вряд ли.

Не стоит удивляться словам г-жи Ленорман о том, что «Жюльетта воспитывалась в доме своей матери, под ее заботливым присмотром». В конце XVIII века появляется новое, очень современное для той поры понятие семьи в узком смысле слова: родители и дети. Возникает интерес к ребенку как таковому. Он больше не рассматривается как некая составляющая рода, которая должна еще доказать свою жизнеспособность, прежде чем ее станут принимать во внимание. Тем не менее ребенок, как и прежде, сразу вступает в мир взрослых, желает он того или нет. Он очень рано становится зрелым, минуя период отрочества, этот переходный возраст, который в наше время длится бесконечно и из которого наше общество сложило настоящий миф.

Единственная дочь, со всех сторон окруженная заботой, Жюльетта являет собой особый случай, но также и пример успеха новой системы воспитания: ребенок как продукт и отражение своей семьи.

Начало Революции

Как переживала Жюльетта Революцию? Нам это неизвестно. В семейных источниках об этом почти ничего не говорится. В целом можно сказать, что Бернары-Симонары-Рекамье, вышедшие невредимыми из революционных потрясений, были типичными средними парижанами, натерпевшимися страху, но сумевшими чудом выпутаться из сетей террора — мы увидим, каким образом.

Попытаемся, тем не менее, понять, чем были в глазах ребенка, которому 14 июля 1789 года не исполнилось и двенадцати лет, различные периоды, сменяющие друг друга этапы этого всеобщего потрясения, представить их себе не как цельную пьесу, воссоздаваемую после всего произошедшего сочинителями (а часто и идеологами) Истории, а напротив, как цепь более или менее знаменательных событий, смысл и значение которых трудно понять по горячим следам.

Брожение умов и развитие идей на протяжении всего столетия подготовили парижан к тому, что они с воодушевлением восприняли падение громоздкого символа феодализма — Бастилии. Они благосклонно отнеслись и к внезапному введению парламентаризма в политическую жизнь: уже давно просвещенная буржуазия рассматривала представительную монархию, монархию на английский манер, как желательный путь развития.

Можно держать пари, что Бернары приветствовали взятие крепости — событие, пробудившее двор (всем ненавистный) и положившее конец — как полагали, навсегда — абсолютизму, этому преступлению против разума.

13 августа весь город выходит на улицы, чтобы присутствовать при потрясающем зрелище — разрушении тюрьмы, которое Шатобриан, находившийся на месте событий, назвал «вскрытием Бастилии»:

Под навесами открылись временные кафе; у их владельцев не было отбоя от посетителей, как на Сен-Жерменской ярмарке или Лоншанском гулянии; множество карет разъезжали взад-вперед или останавливались у подножия башен, откуда уже сбрасывали вниз камни, так что пыль стояла столбом. Нарядные дамы, молодые щеголи, стоя на разных этажах, смешивались с полуголыми рабочими, разрушавшими стены под приветственные возгласы толпы. Здесь можно было встретить самых известных ораторов, самых знаменитых литераторов, самых выдающихся художников, самых прославленных актеров и актрис, самых модных танцовщиц, самых именитых иноземцев, придворную знать и европейских послов: здесь кончала свои дни старая Франция и начинала свою жизнь новая[11].

Эта лавина камней в свете летнего дня, должно быть, производила грандиозное впечатление. Принцессу Аделаиду Орлеанскую и ее братьев г-жа де Жанлис отвела на террасу по соседству с Бомарше, и они жадно следили за происходящим. Потом рабочие будто бы «торжественно проводили их до кареты».

А там ли юная дочь Бернаров, миловидная девочка в белом муслиновом платье с голубым поясом — это всегда будет ее излюбленным сочетанием цветов, — с распущенными, по тогдашней моде, и запыленными волосами? Может быть, на какое-то мгновение, в возбужденной толпе, она окажется рядом с молодым шевалье де Шатобрианом, таким же безвестным, как она сама, и, как она, зачарованным мощным грохотом разрушаемого архитектурного монстра, дикой красотой сцены катаклизма, какой не выдумать и романтикам? Недурная мысль, надо признать…

***

В окружении Бернаров повседневная жизнь в следующие два года мало изменилась. Первые реформы, хоть и восторженно встреченные парижанами, не всегда были правильно поняты. Все восприняли их как конечный результат. А между тем обрушить, словно карточный домик, ветхие опоры феодализма было только началом…

В доме на улице Святых Отцов, должно быть, одобряли деятельность Учредительного собрания: отмену привилегий, провозглашение национального суверенитета, разделение власти, введение актов гражданского состояния, деление королевства на департаменты. Установление гражданского контроля над Церковью не было воспринято как трагедия, и весной 1791 года Жюльетта отправилась на первое причастие в церковь Сен-Пьер-де-Шайо. В общем, Бернары, по всей видимости, были рады тому, что они больше не «подданные», но «граждане», которых Декларация прав человека и гражданина наделила новыми правами и иной ролью в обществе.

Наслаждались свободой, играли в вист, готовились к регулярно проводившимся грандиозным церемониям, доставлявшим радость всем жителям столицы, к какому бы классу они ни принадлежали. В письме к своему другу Розенштейну г-жа де Сталь пишет: «Народ, впрочем, не понимает этих тонкостей, с утра до вечера все танцы, иллюминация, празднества. В общем, он счастлив…» В другом месте она рассказывает о «Дне тачек»: в годовщину взятия Бастилии, объявленную праздником Федерации, парижане заменили собой недостающих землекопов, в общем гражданском порыве засучили рукава и, бегая наперебой с тачками, груженными землей, сами оборудовали амфитеатр на Марсовом поле.

Талейран, епископ Отенский, похоже, был героем этого великого дня. Проливной дождь не стал помехой для сотен тысяч человек, собравшихся в знак национального согласия, преисполненных внимания и воодушевления: «Это был величайший момент, необыкновенное проявление веры в стране, находившейся под угрозой, стремительно меняющейся, народ которой страстно желал ее спасти. Картина была ошеломляющая: французы любили Францию. На вершине пирамиды, в центре внимания всей нации, должен был предстать перед алтарем епископ Отенский — лицом к небу, лицом к королю, лицом к отечеству: он отслужит мессу единению, братству, миру и свободе». Биограф Талейрана верил во всю эту «комедию» не больше его самого. Что до толпы, то она безумствовала.

Ликование длилось несколько дней. Публика танцевала вокруг освещенного обелиска, установленного «среди елисейских насаждений»; отцы семейств в окружении своих чад, влюбленные, супруги, веселые друзья отдавались без остатка этой «восхитительной смеси из сильных впечатлений и нежных чувств», — сообщает нам автор «Исторических картин Французской революции».

Шатобриана там не было. А Жюльетты?

В атмосфере столицы ощущалось мощное биение жизни, как это часто бывает в период волнений. «Да здравствует нация, закон, король!» Еще некоторое время это будет обнадеживающим, мирным лозунгом города, который гудит как растревоженный улей, ошалев от удовольствий последних дней, города, который играет, торгует и танцует как никогда; Париж очарован своим шумом, упивается потоком собственных идей и острот. Париж пока еще веселится.

***

В июне 1791 года произошла прискорбная история с бегством короля в Варенн[12], и на сей раз толпа безмолвствует. Когда король с приближенными возвращается в Париж, она следует предписаниям, расклеенным на улицах столицы: «За приветствия Людовика XVI — битье палками; за оскорбления его — казнь через повешение». Люди испытывали смешанные чувства: некоторые окончательно утратили былое доверие к монаршей семье, многие к ним враждебны, большинство удручено.

Бернары, вероятно, были в числе последних. Вышли ли они на улицу, точно потрясенные соседи, когда королевская дорожная карета со скоростью похоронной процессии возвращалась в Тюильри? Сжалось ли их сердце, когда монархи, уже больше похожие на узников, проезжали сквозь молчаливую толпу? Осознали ли они всю важность момента в этом томительном молчании?

И знала ли Жюльетта, наблюдая несколько дней спустя за торжественным препровождением праха Вольтера в церковь Святой Женевьевы по Королевскому мосту (неужели бы Симонар пропустил такое событие!), что это начало бурных революционных событий, похожее на грандиозный спектакль, то веселый, то напыщенный и патетический, станет для нее прощанием с детством?

Действительно, скоро все кончится: кончится беззаботное время, веселые забавы между уроком игры на арфе и уроком танцев. Кончатся блестящие приемы на улице Святых Отцов. Грядут суровые времена, и в ожидании обе семьи как-то незаметно сплачиваются. Ждать придется недолго. За бурным штурмом дворца Тюильри в августе 1792 года последовала страшная сентябрьская бойня[13] — настоящая кровавая мясорубка, ужаснувшая Париж. Цепь трагических событий отныне кажется неразрывной. До сих пор люди осторожно помалкивали. Теперь же они стали дрожать от страха.

Глава II

НОВОБРАЧНЫЕ I ГОДА РЕСПУБЛИКИ

Одни только обстоятельства определили ее особую участь.

г-жа Ленорман

События развиваются стремительно.

В июле 1792 года Законодательное собрание, пришедшее осенью минувшего года на смену Учредительному собранию, провозглашает «отечество в опасности», и во всех концах столицы открываются призывные пункты. В августе Париж чувствует надвигающуюся опасность: иностранное вторжение кажется неминуемым. Несмотря на самоотверженность швейцарской гвардии, дворец Тюильри взят штурмом, монархия свергнута[14].

Вторая революция начинается не в обстановке радости и веселья, как первая, а в атмосфере тревоги и напряженности. Исполнительная власть отсутствует, ее место занимает временный совет во главе с громогласным Дантоном. Собрание изгоняет священников, отказавшихся присягнуть новой власти, закрывает монастыри, распускает монашеские ордены. Король заключен в Тампль. Коммуна Парижа становится органом диктатуры и попирает личные свободы граждан. Она арестовывает множество людей, которых считает подозрительными, и учреждает чрезвычайный уголовный суд. Каждый парижанин отныне обязан иметь при себе удостоверение о благонадежности, но и оно не вселяет уверенности.

Со 2 по 5 сентября в тюрьмах происходит серия массовых убийств, по всей видимости, стихийных: в Аббатстве, Карм, Шатле, Консьержери и даже в Форс, Сальпетрие и Бисете, где по большей части содержались женщины и дети. Запахло кровью. Запахло славой: 20 сентября нация одерживает победу над прусскими войсками в сражении при Вальми. В Законодательном собрании Дантон пламенной речью воодушевляет аудиторию на борьбу с врагами отечества: «Чтобы победить их, господа, нужна смелость, смелость и еще раз смелость, — и Франция будет спасена!»

Конвент, сменивший Законодательное собрание, избран на основе всеобщего избирательного права. Страх так велик, что свою волю изъявляет лишь готовое на все меньшинство. 21 сентября Конвент упраздняет монархию и на следующий день провозглашает Республику. Наступает I год Республики. Жирондисты и монтаньяры сталкиваются друг с другом. Страна скатывается к насилию и фанатизму. Получают оправдание чрезвычайные меры: одни требуют трибуналов и смертной казни, чтобы уничтожить других. Далеки уже «принципы 1789 года», воспламенявшие сердца, далека «Декларация прав человека и гражданина», в первой статье которой содержится требование «всеобщего счастья». Кажется, что любое политическое инакомыслие можно преодолеть, лишь физически устранив несогласных… Мечтали о терпимости и Просвещении — теперь готовы резать друг друга.

Начинается процесс над королем. У людей словно парализовано сознание. Народные массы, эти санкюлоты, желающие наконечниками пик загнать человечество к счастью (Конвент их остерегается, но Коммуна ими помыкает и может в любой момент развязать им руки) — сила страшная и внушающая страх. Средний парижанин замыкается в своем доме. С наступлением зимы тревога, голод и холод угнетают души.

Король был казнен 21 января 1793 года. Военные неудачи усилили диктатуру внутри страны: власти учреждают революционный трибунал — разумеется, чрезвычайный.

В начале апреля Робеспьер и Марат решили покончить с жирондистами и потребовали их ареста. Те дали отпор, передав Марата революционному трибуналу. 5 флореаля I года, 24 апреля 1793 года, через три месяца после казни Людовика XVI, Париж бурлил. Взъерошенная толпа «фанатов» Марата ворвалась в здание трибунала, требуя оправдательного приговора, а затем устроила ему триумф…

Как случилось, что Жак-Роз Рекамье попросил у родителей Жюльетты руки их дочери? И почему он это сделал? Вопреки утверждению г-жи Ленорман, это произошло еще не в «разгар Террора». Террор будет провозглашен 5 сентября. Но Рекамье, как и все, понимал, насколько тревожно ближайшее будущее: он был уверен, что его, финансиста, рано или поздно побеспокоят, — и был прав. В сентябре 1793 года, когда по Парижу прокатится не одна волна обысков, у него в доме найдут: «Четыре переводных векселя из Лондона, выставленные Андре Френчем и Компанией и принятые Дюрнеем, на общую сумму в сто тысяч ливров и подлежащие оплате в течение десяти дней со дня предъявления <…>, плюс один вексель из Лондона, выставленный 16 августа Жаном Дювалем и Сыном и признанный Маллебратом и Компанией». Наблюдательный комитет «ныне восстановленной секции Вильгельма Телля, бывшей Майль» дал распоряжение Комитету национальной безопасности Конвента депонировать эти пять векселей. «Гражданин Рекамье, банкир, улица Майль, № 19, у которого хранились означенные пять векселей, подпадает под подозрение в биржевой спекуляции, хотя в ходе проверки его бумаг не было получено неопровержимых доказательств…»

Этого было достаточно, чтобы отправиться на гильотину. В дело вмешается всемогущий Барер, член Комитета общественного спасения, и (вероятно, уничтожив дело) выручит Рекамье из беды.

Итак, прошедшей зимой Рекамье не без оснований полагал, что его постигнет судьба некоторых его друзей, таких, как банкир Лаборд, на чьей казни он присутствовал. Г-жа Ленорман объясняет, что Рекамье ходил смотреть на казнь короля, королевы, откупщиков и «всех, с кем его связывали деловые или общественные отношения <…>, чтобы свыкнуться с участью, которая, быть может, ждала и его…». Вызывают удивление подобные стойкость и мужество в человеке, который, несмотря на свой легендарный оптимизм, окажется чрезвычайно впечатлительным, легко пасующим перед трудностями, склонным впадать в крайности.

Колдовское притяжение эшафота, скорее, объясняется пагубным оцепенением, парализовавшим Париж на те несколько месяцев, пока длилось организованное кровавое безумие.

Как бы там ни было, Рекамье боялся. И Бернары тоже. Королевский чиновник, г-н Бернар легко мог быть уличен в «принадлежности к аристократии», а этого было достаточно, чтобы отправить человека на смерть. Все они были людьми богатыми, что обрекало их на доносы, какие бы ни принимались предосторожности с целью этого избежать.

Стало быть, они «придумали» этот брак — и не они одни, — чтобы защитить Жюльетту, которой было тогда пятнадцать лет и три месяца, на случай, если семью подвергнут репрессиям. «Защитить» значило обеспечить передачу ей их состояния[15].

В брачном контракте, заверенном нотариусом Кабалем 11 апреля 1793 года, открыто сказано:

Статья 3: Г-н и г-жа Бернар в связи с бракосочетанием их дочери назначают и дают в качестве приданого за вышеназванной г-жой будущей супругой, их дочерью, совместно и каждый в половинном размере сумму в шестьдесят тысяч ливров…

Статья 6: Вышеназванный будущий супруг назначает вышеназванной будущей супруге в качестве наследства… пожизненную ренту в размере четырех тысяч ливров…

Статья 7: В случае, если г-жа будущая супруга переживет г-на Рекамье… она получит… сумму в шестьдесят тысяч ливров в качестве средств к существованию…

Излишне говорить, что в те смутные времена подобные пары, возникшие волею обстоятельств, не были редкостью, равно как и фиктивные разводы по той же причине — сохранение наследственного имущества: новые республиканские институты, будучи довольно гибкими, делали несложными такого рода мероприятия.

Этот союз являл собою сделку. Г-же Бернар, десять лет не имевшей доступа к средствам мужа, и Рекамье, без сомнения, не составило большого труда убедить г-на Бернара и Жюльетту.

Однако, спросите вы, почему Рекамье, закоренелый сорокадвухлетний холостяк, обремененный целой армией лионских племянников, внимательно следивших за парижскими успехами своего дядюшки (их тоже придется убеждать, как и сестер Рекамье), почему этот старый преданный друг семьи пожелал оставить свое состояние Жюльетте?

Ответ ясен: потому что Жюльетта была его дочерью, и он это знал.

Объяснимся. Г-жа Ленорман сообщает нам, несомненно, взвешивая каждое слово:

…он <Рекамье> всегда заботился о ней в детстве, дарил ей самых красивых кукол, она <Жюльетта> не сомневалась, что он будет весьма сговорчивым мужем; она без тени тревоги приняла будущее, которое было ей предложено. Впрочем, эта связь всегда была только внешней: г-жа Рекамье получила от своего мужа только имя. Это может вызвать удивление, но не мое дело объяснять этот факт; я ограничиваюсь тем, что удостоверяю его, как могли бы удостоверить все те, кто, познакомившись с г-ном и г-жой Рекамье, проникли бы в их частную жизнь. Г-н Рекамье неизменно состоял лишь в отеческих отношениях со своей женой, он всегда относился к юному и невинному созданию, носившему его имя, не иначе как к дочери, красота которой пленяла его взор, а известность тешила тщеславие.

Эррио менее определенен в своих высказываниях: он смешивает фиктивный брак — все современники были свидетелями этого брака — и так называемые «обстоятельства» — о них мы расскажем позднее, — которые суть не что иное, как сплетни, появившиеся после смерти Жюльетты. Касательно брака Эррио пишет: «Сделка, а, по нашему мнению, это именно сделка, была быстро заключена». И далее: «Не следует докапываться здесь до самой сути…» Значит, сам он докопался! Эррио цитирует г-жу Мол, англичанку, воспитанную в Аббеи-о-Буа, которая в книге воспоминаний, опубликованной в 1862 году, через три года после книги г-жи Ленорман, говорит о слухах, ходивших еще при жизни Жюльетты, относительно отцовства г-на Рекамье. Эррио все прекрасно понял.

Упоминание об отцовстве Рекамье содержится в письме Камиля Жордана Жюльетте, написанном во времена Империи, после ее поездки в Лион, где она, разумеется, очаровала всех: молодую жену Камиля Жордана, их маленькую дочь, грозных сестер Рекамье и в их числе г-жу Дельфен, дам деятельных и благонравных, а также странную личность, леди Уэбб, прозванную Миледи, — англичанку, запертую в Лионе континентальной блокадой и тоже проникшуюся страстью к Жюльетте. Добавим к этому, что Камиль Жордан был человеком высоких моральных качеств и весьма тактичным: давний друг Бернаров и Рекамье, как и они, лионец, тесно связанный с г-жой де Сталь, он был близким другом семьи, кем-то вроде второго отца для Жюльетты, что объясняет свободу его высказываний. Вот интересующий нас фрагмент письма: «…это просто чудо, как в столь короткий срок вам удалось, как бы играючи, увеличить число покоренных вами сердец, начиная с набожных сестер, которые почти простили своему кюре его грехопадение, поскольку он сотворил такое дитя, как вы, и кончая ветреной Миледи, почти забросившей своего любовника ради такой подруги, как вы».

«Набожные сестры» — это, разумеется, сестры Рекамье. Их «кюре», то есть, в данном контексте, их гуру, защитник и глава клана — сам Рекамье. «Почти простили», потому что в этом кругу, столь замкнутом и щепетильном в отношении нравов, Рекамье считался человеком легкомысленным, что отразилось в суждении о нем его племянницы, г-жи Ленорман. Прибавим к этому, чтобы лучше понять тон письма Камиля Жордана, что ни он, ни Жюльетта не были ханжами…

В этом отрывке вовсе нет ничего «странного», как утверждает Эррио. Было бы удивительно встретить в письме столь умного и рассудительного человека, как Камиль Жордан, неясность или нелепицу. Он прекрасно знал, что хочет сказать Жюльетте, и та понимала его без обиняков. Это одновременно проясняет другой вопрос: знала ли Жюльетта, что Рекамье ее отец?

В октябре 1807 года знала. А когда ей стало это известно?

Во время бракосочетания? Не думаем. Ее мать, подле которой она будет жить, как и прежде, и с которой она очень близка, объяснит ей все позже: по меньшей мере, дважды, когда представится удобный случай для столь трудного признания…

Если брак был фиктивным, то не было и инцеста. Жюльетта Рекамье не Ослиная Шкура, не принцесса, преследуемая отцом-извращенцем. Рекамье, напротив, осыпал ее щедротами, по малейшей просьбе она тотчас получала какие-нибудь платья цвета Луны или Солнца… Он баловал ее, как ребенка, что, впрочем, порицала одна из сестер Рекамье, Мария-Антуанетта, которая так комментирует этот странный брак:

<…> она смотрела на него скорее как на отца, чем супруга; он же, чтобы вызвать любовь к себе, превратил ее в избалованного ребенка, потакая всем ее прихотям. Ее мать, г-жа Бернар, потворствовала этому, внушая дочери, что та превосходит большинство женщин по красоте и богатству; в результате она уверовала в то, что может без удержу тратить деньги и жить в роскоши…

С лионской родней сладить непросто: в 1793 году ее предстояло уведомить о грядущем событии. Жак-Роз сочинил длинное и осторожное письмо свояку Дельфену, найденное Эррио, в котором в обтекаемой форме сообщил о своем намерении жениться, подходя к этому вопросу, по его собственным словам, «с совершенно спокойным умом и рассудительностью умудренного жизнью человека». Далее он описывает счастливую избранницу, не называя ее имени. «К сожалению, она слишком молода. Я нисколько не влюблен, но испытываю к ней подлинную и нежную привязанность», после чего добавляет, не без скрытого юмора: «Трудно быть более счастливо рожденной». В конце концов он называет мадемуазель Бернар. «Разлучу ли я сию молодую особу с ее отцом и матерью или нет — общественному мнению не в чем будет меня упрекнуть…» Далее он вскользь упоминает о «чувствах к дочери», которые, можно сказать, «сродни тем, что он испытывал к матери…». Поясняет, что, по его прикидкам, ее состояние насчитывает чистыми от 200 до 250 тысяч ливров в ценных бумагах, которые «содержатся в идеальном порядке, как в хозяйстве, хорошо налаженном, но не допускающем излишеств…». Этот маленький шедевр дипломатии тем не менее вызвал некоторый переполох в семейном гнезде.

Вот что говорит свидетель второго плана — и представитель третьего поколения — Луи де Ломени, один из зятьев г-жи Ленорман: «Г-н Рекамье как-то отправился в Белле повидаться с семьей <в конце Империи> и, увидев в салоне бюст Жюльетты, воскликнул: „Вот моя кровь!“» Эта откровенность, подтверждающая письмо Камиля Жордана, по-видимому, способствовала принятию Жюльетты в клан… Принятию постепенному, в чем немалую роль сыграло удочерение малышки Сивокт, будущей г-жи Ленорман.

Как бы то ни было, эту странную пару составляли люди ласковые и привязанные друг к другу: Рекамье, хоть и продолжал вести частную жизнь вне дома, дал Жюльетте, кроме своего имени, богатство и покровительство. Когда он состарился — а умер он в очень преклонном возрасте, — Жюльетта, в свою очередь, взяла на себя труд заботиться о нем. Приличия соблюдались, за исключением одной характерной детали: г-н Рекамье всегда говорил Жюльетте «ты», тогда как она неизменно обращалась к нему на «вы».

Что до пресловутых «обстоятельств», то пора покончить с коллективным вымыслом, умалением достоинств женщины красивой, богатой и знаменитой, к тому же умеющей пробуждать в мужчинах пылкие чувства. При ее жизни судачили главным образом о ее фиктивном браке, за исключением небольшого стишка по поводу ее связи с Шатобрианом:

Бог их простил, не смея наказать:
Взять не могла Она, что Он не в силах дать.

Типичная эпиграмма в парижском духе, но опровергнуть ее не составляет большого труда: когда знаешь о любовном долголетии Шатобриана, желание выставить его импотентом просто смешно! Что касается дамы из Аббеи-о-Буа, ее сдержанность являла собой тайну — но и только.

Зачинателем сплетен стал главным образом язва Мериме, так высказавшийся однажды о добродетельности г-жи Рекамье: «Это форс-мажорное обстоятельство![16]» Мериме всей душой ненавидел Жюльетту, похитившую у него молодого Ампера, с которым автора «Коломбы» связывала крепкая дружба, возможная только в двадцать лет. Мериме так ей этого и не простил. Его словечко, пущенное по свету и приобретшее дополнительные оттенки, упало на благодатную почву: в то время Шатобриан сошел с авансцены французской литературы. Недоброжелатели упивались мыслью, что, хотя Жюльетта и баловень судьбы, она не женщина в полном смысле этого слова, ибо страдает от некоего природного «изъяна». Глупости! И Эррио первым это опроверг.

Он приводит три аргумента.

Во-первых, «удивительная физическая гармония», присущая г-же Рекамье на протяжении всей ее жизни. «Устойчивость этого равновесия, постоянство характера, отсутствие раздражительности, верность суждений — все это не вязалось с гипотезой о каком-то природном отклонении». Верно. Во-вторых, тот факт, что в 1807 году в Коппе Жюльетта с легкостью приняла предложение вступить в брак от прусского принца Августа. И с этим мы тоже согласны.

Однако мы не согласны с последним доводом, что г-н Рекамье, отказываясь дать согласие на развод, о котором Жюльетта его попросила, якобы сожалел о том, что «принимал во внимание чувствительность Жюльетты и отвращение к нему, иначе, будь их связь более близкой, у нее не возникло бы и мысли о разводе». Это, по сути, означает, что Рекамье не вступал в брачные отношения потому, что Жюльетта этого не желала (следовательно, если у нее был выбор, то о физическом изъяне нет и речи). Рекамье никогда ничего подобного не писал. Это чистое измышление Ленорман, которой, впрочем, довольно трудно оправдать поведение тетушки во время прусского «кризиса». Все известные нам письма Рекамье к Жюльетте проникнуты отеческой терпимостью. До сентиментального шантажа эти люди не опускались. Слово «отвращение», то и дело срывающееся с пера г-жи Ленорман, — это ее привычная риторика, как нельзя лучше характеризующая ее образ мыслей.

Повторяем, что, хотя Рекамье и его внебрачная дочь формально состояли в браке, они никогда не жили супружеской жизнью. Они могли бы, после того как стихли революционные бури, обвенчаться в церкви. Разумеется, они этого не сделали. Они могли бы развестись, что допускал закон от 20 сентября 1792 года, остававшийся в силе. Они и этого не сделали, хотя, возможно, думали об этом. Вероятнее всего, что, однажды вжившись в новые роли, они свыклись с ними. Им потребовалось приспособиться к своему положению и поддерживать равновесие, которого это положение требовало. Они делали это с непринужденностью, позволившей им забыть, что толкнуло их на такой шаг, и прожить каждый свою, но в целом счастливую жизнь. «Жить как заведено» — этот кодекс общественного поведения, основанный на воспитанности и выдержке, несомненно, помог им в этом.

К доказательствам Эррио добавим следующее.

Какие бы ни были на самом деле у г-жи Рекамье трудности в любви (сегодня мы сказали бы «проблемы»), она справится с ними благодаря Шатобриану. Возможно ли представить себе, что ее близкие, мать и приемная дочь, ничего не знали о ее физическом недостатке? Стала бы г-жа Бернар делать в своем завещании ряд очень конкретных финансовых распоряжений на случай, если Жюльетта вторично выйдет замуж и будет иметь детей? И стала бы г-жа Ленорман приводить некоторые сожаления, которые высказывала Жюльетта: «Она <Жюльетта> признавала <…>, что замужество с человеком ее возраста, милого ее сердцу, принесло бы ей радость познания неведомого ей истинного счастья. Она не боялась добавить, что, если бы в обычных семейных отношениях ее постигло разочарование, она была бы чувствительней к домогательствам, от которых ее ограждало изначальное безмолвие ее сердца».

Поясним: если бы Жюльетта смогла нормально выйти замуж за человека молодого и он бы ее разочаровал, она без колебаний прониклась бы нежным чувством к кому-нибудь другому. Слова «нежное чувство» в наших устах — это эвфемизм. Посмотрим, что произойдет с г-ном де Шатобрианом, когда она полюбит по-настоящему…

***

Жюльетта была абсолютно нормальной. Ненормальной была ситуация, в которую она была поставлена! Едва успев стать мадемуазель Бернар, она, сама того не желая, но и не противясь этому, сделалась г-жой Рекамье. Это резкое вступление во взрослую жизнь не оставило места для того, что тогда в ней только зарождалось и что едва ли пользовалось признанием — для девичества. У Жюльетты не было времени испытать душевные состояния, свойственные юности, трепет сердца, предаться меланхолическим грезам, разделить с любимой подругой упоительные тайны… Она оставила книжки с картинками и клетки с птичками (а были ли они у нее?), чтобы скрепить свою женскую судьбу росписью в нотариальной книге.

Женщина до мозга костей, она официально стала таковой, хоть и не вполне свершившейся, благодаря замужеству, а также получила право наравне с другими участвовать в жизни общества. Но вот беда: общества больше нет. Оно распалось, и жизнь превратилась в страшную фантасмагорию — Террор. Кошмар, который надо пережить во что бы то ни стало, не понимая смысла происходящего, не видя выхода.

Кровавая утопия, претендующая на то, чтобы изменить не столько общество, сколько человека, оставит в умах неизгладимый след. Явление скорее качественное, чем количественное. Террор, бессмысленный, непростительный (законная защита служит если и поводом, то не оправданием бесчинств) обнажает жестокость и скрытый фанатизм, заложенные в человеческой природе; они всегда готовы вырваться наружу, когда сдерживающих мер, придуманных обществом, больше не существует.

«Свобода, равенство или смерть!» — вот программа действий. Шатобриан и г-жа Виже-Лебрен, вернувшись из эмиграции, в полнейшем ошеломлении прочитают на стенах Парижа лозунг террористов. Сколько разрушений во имя борьбы за равенство! В кругу, к которому принадлежала Жюльетта, не было ни одной семьи, которая не пострадала бы за эти несколько месяцев угроз и потрясений…

После Термидора (июль 1794 года) все вздохнут с облегчением, но будут содрогаться, вспоминая пережитое. Что было бы, если б не случай, не покровительство Барера[17], не связи Симонара, принадлежавшего, без сомнения, к активным масонским кругам столицы? Что стало бы с Францией, если бы новый порядок, задрапированный в пафос, найденный среди античного хлама, сотканный из догм, приукрашенный высокими словами и питающийся личной ненавистью низких человеческих натур, — что было бы, если бы этот новый порядок восторжествовал? В час подведения итогов светлые умы были удручены тем, что идеи века Просвещения переродились в примитивный вандализм, что в слепой ненависти был разрушен многовековой плодородный слой, который теперь надо было восстанавливать по крупицам. В обществе чувствовалась глубокая неприязнь к крайностям, чем бы они ни были вызваны, но главное — полное отсутствие иллюзий в отношении рода человеческого.

Жюльетта тоже наблюдала людскую низость, тщеславие, глупость и жестокость. Нет сомнений, что в противовес этому она вынесла из трагедии уроки стойкости, сдержанности, доброты. Пережив времена разнузданности, ничем не сдерживаемой наглости, начинаешь больше ценить добродетели и нуждаться в благоразумии, компетентности и терпимости — одним словом, в цивилизованности, которая начинается с уважения к ближнему. Природные склонности Жюльетты лишь окрепли под воздействием того, что ей довелось увидеть в шестнадцатилетнем возрасте, в городе, который еще несколько месяцев назад считался всесторонним и совершенным образцом искусства жить сообща.

Тяжелое ученичество для женщины — пока просто парижанки, одной из многих… Теперь посмотрим, каким образом юная г-жа Рекамье II года Республики превратится в знаменитость, которой будут завидовать и подражать и о которой по сей день не утихают разговоры.

Глава III

ПАРИЖ — СНОВА ПРАЗДНИК

Этот город верен себе: всё для удовольствий, всё для женщин, для зрелищ, балов, прогулок, мастерских художников.

Бонапарт (письмо к брату Жозефу от 12 августа 1795 г.)

На заре правления Директории «еще дымящийся» Париж очнулся от страшного сна. За пять месяцев термидорианская реакция проделала большую работу. Ей удалось усыпить диктатуру. Она выпустила кровь из Комитета общественного спасения и Коммуны, очистила революционные комитеты, закрыла Клуб якобинцев, отменила страшные законы прериаля и «о подозрительных». Понемногу тюрьмы пустели, семьи восстанавливались, эмигранты тайно возвращались. Оцепеневшая столица точно подверглась нашествию пьяных мясников: памятники разрушены, церкви поруганы, особняки разграблены, все дышало запустением и, если верить очевидцам, трава пробивалась сквозь булыжники мостовой в Сен-Жерменском предместье. В городе властвовали дефицит и инфляция. Не хватало всего, всё и вся было не на своем месте, но какая разница! Начиналось настоящее возрождение[18]. Теплившаяся любовь к жизни вспыхнула костром, и веселость, пришедшая на смену унынию, стала всеобщим очищением. Всеми своими живыми силами Париж готовился снова стать тем, чем всегда хотел: праздником, который всегда с тобой.

Удовольствия и бизнес — вот чем будут заняты парижане в четыре года правления Директории.

Пока никто ничем не обольщается именно потому, что люди лишены всего, или почти всего. Дома никто не сидит, потому что дома всё вверх дном, а если, паче чаяния, тебя приглашают в гости, надо по возможности прийти со своим куском хлеба и тайком внести свою лепту в чашу, специально для этого поставленную на камине в гостиной. После чего садятся за стол с твердым намерением пировать всю ночь…

Какая жизненная сила в этой способности переварить ужас! Родственники гильотинированных дают «балы жертв». Чтобы там появиться, полагалось хотя бы отсидеть в тюрьме. Танцуют в трауре. Красавицы являются на бал, зачесав волосы наверх, с красным шнуром вокруг шеи или талии.

Танцевать! Публичные балы, или балы по подписке, проводятся везде, даже на месте прежних кладбищ. Их было не меньше шестисот. В «Парках развлечений» — Тиволи, на улице Сен-Лазар, в Myco (нынешнем парке Монсо) после танцев устраивают пантомимы и фейерверки.

Тон задает золотая молодежь[19]. Подобно стилягам 1945 года, щеголи 1795-го, в коротких черных накидках и с дубиной в руке (которую они по случаю пускают в ход против недобитых террористов) выставляют напоказ свой дендизм, который по сути является лишь стремлением к самовыражению. Дело в том, что государство катком прошлось по личности. По мере же возрождения свобод индивидуум с жадностью вступал в свои права. Это происходило не без некоторых «заскоков», о самых невероятных из которых взахлеб рассказывали хроникеры, а также гонители Директории, зачастую повествовавшие лишь об этой стороне парижской жизни тех времен. Клеймили их причуды, их нелепый наряд, их невероятную манеру речи, сюсюкающую и слащавую. А они, таким образом, выражали свое опьянение возвратом к жизни, самоутверждением.

К черту республиканское однообразие, карманьолу и сабо! Мода еще находится в поисках, колеблется между англоманией и манией античности, которая в последние пятьдесят лет проявлялась разными способами… Под двойным влиянием живописи и театра среди гуляющих появились первые нимфы, освободившиеся от корсетов и пудры. Не имея возможности носить короткие волосы на манер стрижек, Тита или Каракаллы, эти прелестницы надевали парики «а-ля грек», чаще светлые.

Несмотря на финансовый кризис, вызванный непрерывным печатанием ассигнаций, единственных законных денег, а потому и их обесцениванием, начала возрождаться экономика. Роскошь пробивала себе дорогу крайне осторожно, так как нестабильность цен вызывала тревогу, и когда 26 октября 1795 года был распущен Конвент, дороговизна жизни, несмотря на усилия Камбона, достигла своего апогея. Но банкиры уже подняли голову. Они ожидали стабилизации власти, чудесным образом возродившейся, чтобы прибрать к рукам бразды правления общественной жизнью. Одним из них, причем не самым незначительным, был Рекамье.

***

Он жил в особняке, построенном в 1790 году Берто: номер 12 по улице Майль, рядом с площадью Побед, которую при Конвенте переименовали в площадь Национальной победы без дополнительных уточнений. Это был большой дом, от которого сегодня остались окна на фасаде и балкон на втором этаже, а также лестничная клетка, построенная на месте меблированного особняка Мец, где некоторое время жил молодой Бонапарт. Контору свою Рекамье, как всегда, держал поблизости от своего жилища, в данном случае — на антресолях дома номер 19 по той же улице.

Переселилась ли туда Жюльетта? Или осталась на улице Святых Отцов? С уверенностью можно утверждать лишь одно: она не рассталась с матерью, Бернары и Симонары продолжали составлять друг другу компанию.

В четверостишии неизвестного автора, посвященном бракосочетанию госпожи Рекамье, ее уподобляют Венере до зачатия Амура. Ещё не расцветшая Венера пока не появлялась на публике. Она попросту завершала свое начальное образование. Сохранился лишь один документ той эпохи, говорящий нам о ней: ее письмо к одной лионской родственнице. По старательному почерку графолог мог уже тогда определить организованную личность, способность к четкой аргументации, внимательность, сосредоточенность и явные проблески ума.

Дела ее мужа процветали. Банк «Рекамье и К°» впервые упоминается в «Национальном Альманахе» V года Республики (сентябрь 1796 — сентябрь 1797). У банка были только два компаньона (лично отвечавших за своё имущество): Жак-Роз и Лоран Рекамье, приехавший из Лиона, чтобы разделить профессиональную жизнь и успех своего брата.

Успех блестящий и скорый, ибо банк быстро разросся, участвуя в правительственных поставках, в частности, военным госпиталям. К тому же Рекамье был акционером и управляющим Кассой текущих счетов, созданной в июне 1796-го, во время возврата к металлическим деньгам, которой в начале периода дефляции было поручено организовать и развивать кредитование. Будучи одним из трех крупнейших парижских банков, она вошла во Французский банк после его основания в феврале 1800 года, а Рекамье был избран его управляющим.

Принявшись за дела, Рекамье показал себя финансистом-профессионалом, не имевшим ничего общего (современники это понимали) с ордой поставщиков-спекулянтов, высмеиваемых в театре. Он вовсе не был стремительно вознесшимся выскочкой, а пользовался уважением и любовью. Серьезность и солидность управленца он сочетал с дерзостью, если не сказать авантюризмом предпринимателя. И обогатился он потому, что тогда профессии банкира и коммерсанта были совместимы. Добавим к этому, что сей великий финансист обладал политическим чутьем. Бесспорно, в те времена любой выдающийся банкир был связан с действующей властью. Какова же она была?

***

Новая Конституция III года Республики (1795) выражала идею фикс общественного мнения: оградить себя от диктатуры. Существовал избирательный ценз, исполнительная и законодательная власти были тщательно разделены. Исполнительная власть возлагалась на Директорию из пяти членов, разместившихся в Люксембургском дворце. Законодательная — на две палаты: Совет Пятисот, заседавший в Бурбонском дворце, и Совет старейшин (Сенат), собиравшийся в Тюильри. Обе палаты каждый год обновлялись на треть, чтобы никакое большинство не могло сформироваться там надолго. Слабость этой системы, что очевидно, заключалась в том, что в случае серьезного конфликта между двумя ветвями власти единственный выход состоял в перевороте. Бонапарт это понял одним из первых.

Главной заботой Директории было помешать якобинцам или роялистам захватить власть. Ей приходилось лавировать между двумя этими противоположными силами. Опасное балансирование, которое, однако, удавалось ловкому Баррасу. Серия небольших государственных переворотов продолжалась вплоть до 18 брюмера, когда, в декабре 1799-го, было установлено Консульство:

1 прериаля III года (20 мая 1795) были раздавлены якобинцы, Париж разоружен, Ревтрибунал отменен;

13 вандемьера IV года (5 октября 1796) разбиты роялисты (Бонапарт стрелял по отщепенцам, сгрудившимся на паперти церкви Святого Рока);

18 фрюктидора V года (4 сентября 1797) три члена Директории, подвергавшихся угрозам, заручились поддержкой армейских республиканцев против роялистов. Последовали многочисленные депортации;

22 флореаля VI года (4 мая 1798) Директория на законном основании отстранила от власти новоизбранных якобинцев;

30 прериаля VII года (18 июня 1799) под давлением якобинцев были смещены три члена Директории. «Закон о заложниках», направленный против родственников эмигрантов или повстанцев, слишком сильно напоминал о 1793 годе, что породило в рядах «реформаторов» всякие мысли, приведшие к перевороту 18 брюмера.

Все эти четыре года продолжалась внешняя война. Хотя недавно завоеванная французами Голландия преобразовалась в Батавскую Республику, Испания уступила остров Сан-Доминго, а Пруссия по Базельскому договору признавала оккупацию левобережья Рейна, ни Англия, ни Австрия не собирались складывать оружие. Потребовалась ошеломляющая итальянская кампания, чтобы Австрия склонила голову. Англия же продолжала борьбу, ее флот еще доставит много острых моментов армии Бонапарта, безрассудно углубившейся в Египет.

На этом относительно нестабильном политическом фоне Франция проходила период ученичества в качестве дважды нового государства: по своему еще не крепкому республиканскому режиму и по новому господствующему классу — буржуазии, укрепившейся в городах и весях благодаря завоеваниям Революции.

Явление молодой женщины…

Один особенно восприимчивый очевидец так описывает бурлящую парижскую жизнь: «Роскошь, наслаждения и искусства возрождаются здесь просто на удивление; вчера в Опере давали „Федру“ в пользу одной бывшей актрисы; с двух часов пополудни прибывала огромная толпа, хотя цены были подняты втрое… Библиотеки, лекции по истории, ботанике, анатомии сменяют друг друга. Всё смешалось в кучу, дабы сделать жизнь приятною…»

Бонапарт продолжает делиться впечатлениями с братом Жозефом, не без примеси двусмысленного женоненавистничества, которое ему свойственно: «Женщины повсюду: в театрах, на прогулках, в библиотеках. В кабинете ученого вы встретите очень привлекательных особ. Только здесь, в единственной точке земли, они заслуживают стоять у руля; поэтому мужчины от них без ума, думают только о них и живут только ради них. Женщине нужно провести полгода в Париже, чтобы узнать, что ей положено!» (18 июля 1795).

Говоря всё это, молодой корсиканский офицер, чья походка кота в сапогах вызвала безудержный смех сестер Пермон (младшая заставит говорить о себе, выйдя замуж за Жюно), только и мечтает быть очарованным неподражаемыми парижанками.

Кто же они, эти красавицы, кружащие головы?

Самая известная из них, упоительная героиня Термидора, маркиза де Фонтене, только что вышла замуж за своего героя и избавителя, Тальена. Госпожа Тальен, плодовитая, пышная и подвижная, точно красивое растение, любима за свою преданность и щедрость к товарищам по заключению: она помогала им, насколько ей позволяло ее влияние на Тальена. Общество приписывало ей начало термидорианской реакции, повлекшей за собой падение Робеспьера, а затем выведшей страну из кровавого тупика, в который ее загнали. По этой причине ее называли Термидорианской Богоматерью и Богородицей Избавления.

Она почитала античный стиль, о чем свидетельствовали утонченное убранство ее дома на аллее Вдов (внизу современной авеню Монтеня) и ее помпейские туники. Красивая, приветливая, хорошего происхождения, она без труда собрала вокруг себя небольшой влиятельный, хоть и слегка разношерстный мирок. Сторонники Конвента соседствовали там с роялистами, дельцами, поэтами и музыкантами. Баррас, Керубини, Жозеф Шенье и певец Гара были завсегдатаями ее салона. Порой там прошмыгивал и молчаливый Кот в сапогах…

Произведя на свет дочь, названную Роз-Термидор, госпожа Тальен, разлюбившая своего мужа, сблизилась с героем дня — Баррасом. Она стала хозяйкой вечеров в Люксембургском дворце. «Невозможно быть богаче раздетой», — сказал о ней тогда Талейран. Она быстро пресытилась Баррасом и бросила его ради другого влиятельного человека, чрезвычайно богатого банкира Уврара, которому подарила четырех детей, а затем дала делу достойную развязку, став во времена Империи принцессой де Шимэ.

Среди близких подруг госпожи Тальен была одна, трогательная в своих несчастьях: вдова, без средств, ибо имущество ее мужа было конфисковано после его смерти на эшафоте. По выходе из тюрьмы она осталась с двумя детьми и без средств к существованию… Бедняжку звали Роза де Богарне. Тальен посодействовал ей, вернув то, что смог. Этого было недостаточно беззаботной креолке, охотно сменившей бы эту жизнь из милости на покачивание в гамаке под пальмами… Тогда она перешла под надежное крылышко Барраса. Позднее скептический и обворожительный директор сплавил ее своему юному протеже, Бонапарту, которого ослепили скромные украшения и умение в любовных делах. Состоявшийся вскоре брак вознесет госпожу Бонапарт, окрещенную Жозефиной, гораздо выше, чем она могла бы себе представить в марте 1796 года.

В поле притяжения двух этих звезд роились неоафинские туманности; умело собранные складки на муслиновых платьях выдавали грациозное бесстыдство, символ свободы и наслаждения. Жюльетту тоже хотели сделать такой. Но ошиблись. Не то чтобы госпожа Ленорман была совершенно права, утверждая: «Госпожа Рекамье осталась полностью чужда миру Директории и не поддерживала отношений ни с одной из женщин, бывших ее героинями: госпожой Тальен и некоторыми другими». Хотя Жюльетта не принадлежала к новому республиканскому двору и не была царицей дней и ночей «компании Барраса», она всё же стала звездой. Как и когда?

Жюльетта не была чаровницей. Она явилась не в местах развлечений, а, что гораздо необычнее, в одном из частных высших учебных заведений, вошедших в моду после Революции и занимавшихся популяризацией научных знаний.

Наряду с Лицеем искусств, Лицеем европейских языков и Обществом содействия науке и технике, Республиканский Лицей (продолжавший традиции бывшего Парижского Лицея, основанного в 1781 году Пилатром дю Розье) привлекал к себе избранную аудиторию. Жюльетта посещала его тем более охотно, что литературу там преподавал Лагарп, старый друг ее семьи. Говорят, он даже закрепил за ней место рядом с кафедрой. Как же было не заметить миловидную женщину, которая к тому же держалась особняком?

В Лицее, на балах, в театре, на прогулке эта красивая женщина с превосходной фигурой появлялась в простом белом платье и в белой повязке на голове на креольский манер, держась просто, даже простовато, и скромно. Прием не оригинальный, но действенный. Жюльетту начали узнавать. Она сразу сделала ставку на невинность, и любовь к белому цвету в этом плане очень показательна.

Эта ли белая лента очаровала Лагарпа, околдованного самой простодушной из своих поклонниц? По словам госпожи Ленорман, он всегда был мягок и любезен с Жюльеттой, относясь совсем иначе к г-ну Рекамье и жившим у него многочисленным племянникам. Племянники же эти считали Лагарпа всего лишь паразитом, привлекаемым роскошным столом в доме Рекамье.

Летом 1796 года Рекамье снял у маркизы де Леви замок Клиши у Парижских ворот, что позволило ему совмещать дела и семейную жизнь. Он обедал в Клиши, но почти никогда там не ночевал. Зато Жюльетта и госпожа Бернар могли после обеда отправиться в театр (у них была на год заказана ложа в Опере и во Французском Театре) и вернуться поужинать в Клиши.

Здесь Жюльетта дебютировала в качестве хозяйки дома. Клиши, который тогда еще называли «домом Лавальер»[20], был охотничьим замком в классическом стиле, на правом берегу Сены, между Нейи и Сен-Дени. В свое время его охотно навещали франкские короли, король Дагобер[21] сочетался в нем браком в 626 году. Прежний хозяин, откупщик Гримо де Лареньер, сменил его внутреннее убранство. При замке был большой восхитительный парк, спускавшийся к самой Сене, в котором Жюльетта, как сообщает нам Бенжамен Констан, устраивала шумные игры со своими товарками, бегая резвее всех.

«Отшельничество» в Клиши было относительным. Жизнь в нем вели довольно веселую, о чем свидетельствует анекдот, о котором сама Жюльетта поведала Сент-Бёву. Лагарп, обратившийся к благочестию, в молодости часто увлекался. В Клиши решили устроить мистификацию в духе времени, чтобы проверить искренность старика. Младший из племянников Рекамье нарядился женщиной и стал поджидать Лагарпа в его комнате, сидя на кровати, под прикрытием наспех выдуманной легенды. Прочие же притаились неподалеку. Каково же было всеобщее удивление, когда Лагарп, войдя в комнату, тотчас опустился на колени и долго молился, а затем, обнаружив нежданную посетительницу, мягко выпроводил ее. Этот маленький дивертисмент, совершенно в стиле Мариво или Бомарше, можно было бы озаглавить «Добродетельный философ», «Неожиданная развязка» или «Поучение племянникам».

В армии учеников банкира, устроившихся в Париже под крылом Рекамье, был один, сыгравший не последнюю роль в повседневной жизни семьи, — Поль Давид, сын старшей сестры Жака-Роза, Мари Рекамье, и бордосского негоцианта Жана Давида. Он был годом младше Жюльетты и приходился ей к тому же двоюродным братом.

Такое родство — опасное соседство! Вот он уже и влюбился, и Жюльетте приходилось в первое время держать его в узде. Когда же страсти улеглись, Поль Давид завоевал доверие своей тети-сестры. Он посвятил ей всю свою жизнь, так и не женился, следуя за ней, несмотря на близкую дружбу с Огюстом Паскье, братом будущего канцлера. Он станет ее преданным, надежным доверенным лицом. Жюльетта сможет полагаться на него во всем, что касалось организации домашней жизни, переписки, ее здоровья, тысячи жизненных мелочей, которые в эпоху, когда еще не было ни телефона, ни «оргтехники», отнимали драгоценное время, а то и представляли собой постоянную проблему.

Этот скромный человек произнес очаровательную фразу, одним мазком выписав собственный портрет: «Я не достоин любви, значит, я должен сделаться полезен». К чести Поля Давида будет сказано, что он за полвека стал просто необходим той, кто была его покровительницей и кумиром в юные годы.

Следующей весной, в апреле 1797 года, госпожа Рекамье впервые участвовала в парадных выездах на Лоншан. Каждый год, на Пасху, элегантные дамы демонстрировали в течение трех дней моду весенне-летнего сезона, выезжая в обновленных туалетах. Для парижской публики это было излюбленным зрелищем: на всем протяжении Елисейских Полей, вплоть до Булонского леса, теснилась толпа, чтобы любоваться, комментировать, критиковать — одним словом, упиваться богатством и хорошим вкусом элиты, которая на три утра принадлежала ей. Четыре года спустя Жюльетта появится там в открытой коляске, запряженной парой лошадей, и зеваки единодушно провозгласят ее самой красивой…

В начале сезона 1797 года состоялось замечательное светское событие: в Париж приехал турецкий посол. Парижанки на время забросили свои греческие туники и превратились в одалиск и султанш. В моду вошел тюрбан, с которым долго не расставалась госпожа де Сталь. Приезд посла послужил предлогом для празднеств: Париж озарился огнями, танцевал и пялился на фейерверки. 2 августа посол устроил раздачу «пахучих пастилок из сераля, розовой эссенции, саше, благословенных муфтием»… 7 августа госпожа Рекамье была представлена его превосходительству Эссеиду эфенди в компании тридцати пяти других красавиц, среди которых были госпожа де Баланс, госпожа де Ремюза и госпожа де Бомон — та самая, кого шестью годами позже Шатобриан похоронит в церкви Святого Людовика Французского в Риме. Ни та ни другая еще не подозревали о существовании Чаровника, человека, который полюбит, измучит и увековечит их обеих, подарив им лучшее, что мог и умел дарить, — незабываемые страницы.

В тот же месяц веселая компания из Клиши присутствовала, надо полагать, не без ехидства, при повторном бракосочетании Лагарпа. Идея исходила от неисправимого оптимиста Жака-Роза, подыскавшего в спутницы писателю дочь одной своей подруги, мадемуазель Лонгрю. Но девица не имела никакого желания выходить за желчного старика, каким бы знаменитым он ни был. Не прошло и месяца, как она во всеуслышание потребовала развода! Как христианин, Лагарп не мог пойти на разрыв священных уз брака, но лишь смирился с положением вещей, простив девушке скандал.

На этом несчастья «бедного месье Лагарпа» не закончились. Вслед за злополучным эпизодом его семейной жизни последовали суровые меры против роялистов. В ночь с 3 на 4 сентября генерал Ожеро, отозванный Баррасом из Итальянской армии, чтобы встать во главе Парижской дивизии, «спас» Республику: арестовал заговорщика Пишегрю, члена Директории Бартелеми и большинство депутатов, заподозренных в роялизме. Члену Директории Карно удалось бежать. Свобода печати была отменена, вернувшимся эмигрантам в случае ареста грозила смертная казнь. Использовалась также «бескровная гильотина», то есть высылка в Гвиану. Явные сторонники монархии забеспокоились.

Госпожа де Сталь, в те времена близкая к правительству и отчасти бывшая вдохновительницей переворота, вовремя предупредила некоторых из них. Лагарп укрылся в Корбее, недалеко от столицы. Бесстрашием он не отличался. Жюльетте, наносившей ему визиты, приходилось выполнять инструкции по безопасности, которые он дал ей в письменном виде.

Вот так, проявляя одновременно стойкость и благодушие, что было свойственно ей одной, Жюльетта начала карьеру, обессмертившую ее в другом качестве: деятельность в пользу побежденных и изгоев, каков бы ни был угнетавший их режим.

Безмолвная встреча…

Той осенью 1797 года Бонапарт с триумфом вернулся из Италии. В нем уже ничего не осталось от молодого, голодного и растерянного офицера, окунувшегося в круговерть Парижа щеголей и спекулянтов в надежде попасть под крылышко Барраса. «Генерал Вандемьер» стал силен и получил вознаграждение за расстрел из пушек парижских роялистов. Ему преподнесли две вещи, которых он желал больше всего на свете: власть и жену. Кот в сапогах превратился в молодого волка, пылкого и честолюбивого. Пост главнокомандующего внутренних войск позволяет ему жениться на своей прелестнице Жозефине, в которую он тогда был безумно влюблен, и, едва вступив в брак, он с лихорадочным воодушевлением отправляется в путь, чтобы возглавить Итальянскую армию. Ему еще не сравнялось двадцати семи лет. Началась его карьера завоевателя.

Первая итальянская кампания, проведенная в темпе allegro con brio, останется шедевром в своем роде. Компенсировав талантом стратега малочисленность своих войск, Бонапарт твердой ногою встал в Пьемонте, затем в Ломбардии и, одержав в январе 1797 года победу при Риволи, был готов идти на Вену, от чего его избавило перемирие, заключенное 18 апреля в Леобене.

Блестящий артиллерист учится управлению государством: «Война должна кормить войну». Ему приходится, практически импровизируя, организовывать завоеванные земли в маленькие «Дочерние республики»: Лигурийскую, Циспаданскую, Цизальпинскую.

Он становится дипломатом, заключив, основываясь на собственной позиции, договор в Кампо-Формио 17 октября. Франция получила графство Ниццу и Савойю, аннексировала Бельгию, оставленную Австрией, которой в утешение была предложена область Венеция. Республики-спутницы получили признание.

Ему удалось подчинить себе недисциплинированную, малочисленную, оборванную и голодную, но пылкую армию. «Виду он был невзрачного, репутацию имел математика и мечтателя, у него не было ни сторонников, ни друзей, его считали медведем, потому что он думал всегда в одиночку. Нужно было создать всё — он и создал всё. Вот что было в нем самого замечательного», — писал один из его офицеров.

Понятно, почему, по возвращении в Париж, он всем казался героем. Популярность его была огромна: генерал-победитель, такого уже давно не видали! Директория опасалась такого честолюбия и пыла, однако виду не показывала: Бонапарт был нарождающейся легендой. В таком качестве его и следовало принимать.

Парижское общество, бурля от восторга и любопытства, наперебой пыталось завладеть вниманием и, если возможно, соблазнить молодого бога войны. Не тут-то было. Он с непробиваемой скромностью принял все почести, уготованные ему столпами государства, твердо и даже резко отклонив делавшиеся ему авансы. Госпожа де Сталь что-то поняла… Как это опьянение, чередование банкетов, празднеств, церемоний с участием надушенных и разодетых толп должны были казаться ему непривычными, если не сказать непристойными, по сравнению с суровостью и скудостью итальянских бивуаков!

Пребывание Бонапарта в Париже ознаменовалось встречей, основополагающей для будущего Франции, — с другим выдающимся человеком, курировавшим тогда вопросы внешних сношений: Талейраном. Оба были околдованы. Талейран признается: «С первого взгляда лицо Бонапарта показалось мне очаровательным. Двадцать выигранных сражений очень идут молодости, красивому взгляду, бледности, некоторому истощению…» Какое тонкое замечание! Бонапарт же восторгался (и втайне завидовал) принадлежностью Талейрана к прежней аристократии. Глядя, как прихрамывает потомок графов Перигорских, он заметил, что этот сановник умеет придать себе элегантности своим увечьем.

Идейно они были близки. Оба не принимали перегибов 1793 года, Талейран сожалел о бессмысленном уничтожении творений цивилизации, которыми так дорожил, Бонапарт всей душой ненавидел «посредственностей» и «идеологов». Обоих раздражали примиренчество и обезьянничание Директории. Оба имели высокое и точное представление о превосходстве Франции в том, что у нее есть наиболее завидного и непреходящего: духовности. Их взгляды на власть и европейскую дипломатию совпадали — по крайней мере, на тот момент. Зрелость, умение и прозорливость первого, буйный гений и способность к обучению второго достаточно объясняют, почему они поладили.

Гражданин министр принял генерала-миротворца с супругой в отеле Галифе. Прием, заданный с несравненной щедростью, вошел в парижские анналы. Это был поток элегантности, какое-то чудо. Жюльетта, хотя ее уже замечали в Лицее, на прогулке или в театре, хотя ее белый силуэт уже выискивали взгляды знатоков, не присутствовала среди пятисот избранников Талейрана. В этом не было ничего удивительного: чудесная известность госпожи Рекамье тогда только зарождалась.

И всё же она встретилась с героем, причем странным образом — без слов, что наложит отпечаток и на нее саму, и на трудные взаимоотношения, которые она будет с ним поддерживать, целиком выразившиеся в этом первом контакте. Встреча произвела на Жюльетту сильное впечатление. Госпожа Ленорман воспроизводит ее достаточно достоверно:

10 декабря 1797 года Директория устроила торжество в честь покорителя Италии. Прием состоялся в большом дворе Люксембургского дворца. В глубине двора возвышались алтарь и статуя Свободы; у подножия этого монумента стояли пять директоров в римских одеяниях; министры, послы, чиновники всякого рода сидели, располагаясь амфитеатром; позади них находились скамьи для приглашенных. У окон всего фасада здания толпился народ; толпа заполняла также двор, сад и все улицы, ведущие к Люксембургу. Госпожа Рекамье с матерью заняли места на скамьях. Она никогда не видела генерала Бонапарта, но разделяла тогда всеобщие восторги и была очень взволнована его новорожденной славой. Он появился; в то время он был еще очень худ, в лице же его читались поразительные величие и твердость. Его окружали генералы и адъютанты. На речь господина Талейрана, министра иностранных дел, он ответил несколькими краткими, простыми и нервными словами, которые были встречены бурными приветственными кликами. Со своего места госпожа Рекамье не могла различить черт Бонапарта, совершенно естественное любопытство побуждало ее их разглядеть; воспользовавшись моментом, когда Варрас длинно отвечал генералу, она встала, чтобы взглянуть на него.

При этом движении, когда она показалась во весь рост, взгляды толпы обратились на нее, ее приветствовал долгий ропот восхищения. Этот шум не ускользнул от Бонапарта; он резко повернул голову в сторону, куда было устремлено всеобщее внимание, чтобы узнать, какой предмет мог отвлечь от него взоры толпы: он увидел молодую женщину в белом и бросил на нее взгляд, суровости которого она не выдержала и быстро села.

Зрелищное противостояние! Гражданка Рекамье была не робкого десятка, раз столь просто — до гениальности! — выставила себя напоказ. Отважиться, пусть на мгновение, отвлечь на себя внимание, прикованное к великому человеку, — какое бесстрашие! Воспользоваться столь театральной обстановкой, столь торжественным случаем, чтобы перехватить первенство у избранника богов — это безрассудство, если не сказать провокация… К тому же это означало мало знать Бонапарта. Хотя кто, за исключением семейного клана и его адъютантов, мог в то время похвастаться, что знает его?

Неравнодушный и неоднозначный по отношению к вечной женственности, этот южанин всегда испытывал особое недоверие, даже раздражение к легкому успеху парижанки, элегантной женщины с хорошим окружением, которую постоянные почести приучили к тому, думал он, что ей всё дается без труда. Строгая госпожа Летиция, его мать, и фривольная Жозефина тоже несут за это свою долю ответственности. По отношению к Жюльетте он разрывался между желанием уступить соблазну и раздраженным неприятием.

С ее же стороны это был очередной явный — и очаровательный — прием самоподачи. Надо признать, она действовала как начинающая актриса. Во всяком случае, «долгий ропот» восхищения компенсировал, в представлении юной особы, испепеляющую суровость генерала. Как символично это столкновение увенчанного лаврами триумфатора, окруженного высокими официальными лицами в расшитых золотом одеждах и с плюмажем, и молодой женщиной в белом, которая могла рассчитывать лишь на свою миловидность!

В тот же день имя госпожи Рекамье стало известно всему Парижу. Новая легенда получила свое начало.

***

Прошло несколько месяцев. Исключительная красота Жюльетты — то, что выделяло ее среди других, — стала еще более явной. Как теперь, по прошествии времени, передать очарование и краски жизни, ее порыв, ее точное звучание, особую насыщенность оттенков и составляющих саму сущность красоты?

Художники и мемуаристы предпримут несколько попыток отобразить оригинал. Но смогут ли они передать рождение вздоха, модуляции голоса Жюльетты? Сложные, многочисленные нюансы ускользают и от кисти, и от пера. Неуловимая реальность застывает под одной и расплывается под другим. Шатобриан подчеркивал расхожее тогда сходство с мадонной итальянского Возрождения. В портрете работы Жерара действительно есть что-то от манеры Рафаэля. И все же Шатобриан первый был неудовлетворен этим, пусть и восхитительным, «шедевром»: «Он мне не нравится, потому что я узнаю черты, не узнавая выражения лица».

Она может казаться наивной — и кокеткой. Инстинктивно чувствует, что сдержанность ей к лицу, и всё же ничуть не похожа на фарфоровую статуэтку. Она высока ростом, стройна, у нее гармоничное тело, которое она умеет выгодно подать. Нам остается лишь представить себе ее живые, отточенные движения, когда она танцует, ведь она обожает танцевать.

Сердце ее, как мы знаем, еще свободно. Так что Жюльетта безмятежна. Ее брак — лишь видимость. Она вознаграждает себя, занимаясь своей особой. В то время она еще не избавилась от налета нарциссизма. Впоследствии недостаток любви подвигнет ее искать утешения в дружбе и долге, но пока ей не претит быть средоточием взглядов, маяком, звездой, которой поклоняются, хотя она еще не достаточно знает, что делать со знаками внимания, когда те становятся чересчур настойчивыми.

Она резко выделяется в пестром мире Директории. На фоне живописной госпожи Анго, вылезшей из грязи в князи, экстравагантной и бесстыдной госпожи Тальен и многих других Жюльетта выглядела лебедем на птичьем дворе. Она очаровывала, потому что была другой: от нее исходила чистая, легкая, освежающая женственность.

Она создала свой собственный стиль: стиль юной богини, грациозной в каждом своем поступке, в каждом своем слове, которая уверенной гибкой походкой спустилась ненадолго на землю, чтобы разделить прозу жизни смертных. Очарование, заворожившее Париж, точно несравненный и позабытый аромат…

Этот стиль выражался в неподражаемой элегантности Жюльетты, которой, тем не менее, стала подражать вся Европа. Отличительный признак: белый цвет. Какой абсолют заключался в этом цвете отсутствия, девственности, недоступности, включавшем в себя, если не отменявшем, все остальные? Что означал этот символ в ее глазах? Бледность савана, плодородие молока, незапятнанный холод снега, чистоту ангела или невинность агнца? На какой тайной аналогии основывала она свой выбор? Этого мы не знаем. Возможно, белый цвет подходил под цвет ее кожи… Она умело играла на оттенках, матовости и блеске, в зависимости от ткани, времени года, настроения…

Другой отличительный признак: никаких бриллиантов, только жемчуг. В эпоху разгула показухи Жюльетта отличилась, отказавшись выставлять напоказ свое богатство. Любая светская женщина на протяжении уже двух веков мечтала о бриллиантах. Они считались верхом совершенства для парадного одеяния. На что была способна Жозефина (которая, став императрицей, возьмет под свое покровительство французское ювелирное производство), чтобы присвоить «Кохинор» (в переводе — «гора света»), «Орлов» или «Санси»?.. Колье, тиары, диадемы и потоки бриллиантов были обязательным украшением при императорском дворе. Зато жемчуг, который древние римляне считали камнем Венеры, вышел из моды, пик которой приходился на XVI век, хотя и сохранял волшебные свойства: известно, что иногда его блеск тускнеет при соприкосновении с кожей. При всем при том социальным значением он больше не обладал.

Поэтому, когда Жюльетта непринужденно явилась в свете в сиянии белого муслина, скромно украшенная мелким жемчугом, блеск которого подчеркивал ее декольте, разве можно было не восхититься этим выбором в пользу простоты, верой в собственный блеск? Как не позавидовать в этих шумных сборищах кричащего тщеславия, прислушивающихся к глухим угрозам, чистому сиянию? Поэт Шатобриан нашел верные слова, описывая явление Жюльетты: «Ясный свет на грозовом фоне…»

Ангел и чаровница

Была еще одна женщина, не сходившая со страниц парижской хроники: это госпожа де Сталь.

На первый взгляд у этих женщин, которые станут близкими подругами, было мало общего. Жюльетта — всего лишь богатая женщина под защитой предупредительного окружения, многообещающая, но еще не состоявшаяся. А вот тридцатидвухлетняя госпожа де Сталь уже давно являлась общественным деятелем, о чем говорят ее политические выступления, литературное творчество и бурная чувственная жизнь.

Единственная дочь барона де Неккера, министра финансов Людовика XVI, она уже в колыбели получила звучное имя, одно из крупнейших состояний в Европе (следует ли забывать, что ее отец был кредитором короля Франции?), а также интеллектуальное превосходство и все качества ума. К этим достоинствам следует добавить пылкость и богатство незаурядного темперамента и способность придавать всему, что ее занимало, в какой бы то ни было области, особую выразительность.

Но всё оказалось не так просто. И у достоинств есть обратная сторона. Ее детство, вдохновленное лучшими умами того времени, не обошлось без забот и обид. Замужество вызвало невероятные осложнения. Мадемуазель Неккер была слишком умна, чтобы не понять, что значит быть некрасивой богатой наследницей. Претензии ее родителей были таковы, что пришлось вмешаться двум королям и одной королеве, чтобы положить конец бесконечным торгам: жених должен был исповедовать протестантизм, иметь титул и жить в Париже. Шведский король Густав III был готов уступить Эрика-Магнуса фон Сталь-Гольштейна за один из Антильских островов, которые оспаривали тогда друг у друга Франция и Англия. Не сумев заполучить Тобаго, он удовольствуется Сен-Бартелеми, однако «малышу Сталю» придется подождать несколько лет, покуда к нему не пришлют посольство из Парижа. Королева Мария-Антуанетта из опасений, что победит Ферзен, другой швед-претендент, поддержала Сталя, и брак был заключен. Френийи прокомментировал его довольно резко, так высказавшись о муже, своем друге: «Его единственная вина в том, что он, самый красивый мужчина Швеции и выходец из Голштейнского дома, женился за деньги на самой уродливой девице Франции, происходящей из Женевского дома Неккеров…»

После того как ей купили мужа, Луиза Неккер, став баронессой Жерменой де Сталь, вышла из-под материнской опеки, открыла собственный салон в городе, который любила больше всего на свете, зажила на широкую ногу, а главное — получила возможность блистать своим умом.

В двадцать два года, в 1788 году, она опубликовала свои «Письма о сочинениях и характере Жан-Жака Руссо», сразу же сделавшие ей имя в литературе. Этот живой ум жаждал политической деятельности. Вместе с отцом, которого она боготворила, Жермена вращалась в разреженных сферах власти. Становясь по сути послом Швеции в Париже, она увлеклась европейской дипломатией. Без неудовольствия присутствовала при агонии абсолютизма, пораженного насмерть Генеральными штатами, при взятии Бастилии, а главное — при расцвете новых упований, которые пробуждал в том числе и Неккер. Хотя начало Революции прошло практически при ее участии (ее друг граф де Нарбон был при жирондистах военным министром), 10 августа 1792 года госпожа де Сталь была вынуждена покинуть страну и вернулась в Париж лишь в мае 1795-го. Не без трудностей, ибо Директория ей не доверяла.

По иронии судьбы эта дщерь Просветителей, подлинная либералка, глубоко приверженная конституционным принципам, защитница высоких ценностей терпимости, прогресса, веры в разум человеческий, призывающая к утверждению личных свобод, приходилась не ко двору при различных режимах, через которые прошла Франция с 1792 по 1814 год: Террор, Директория, Консульство и Империя поочередно старались ее удалить, когда не преследовали. Ее сделали профессиональной изгнанницей, обращались с ней как с зачумленной, хотя в те годы политических проб и ошибок ее позиция казалась единственно прочной.

Дело в том, что госпожа де Сталь была сильной личностью, не лишенной противоречий, из коих главным была экзистенциальная тоска, которую ей так и не удалось преодолеть. Она была неудобной. Ее любили или ненавидели, как Шатобриан и Наполеон, но она всегда внушала столь же сильные чувства, насколько глубока была ее натура. Этот метеор, этот вихрь в образе женщины, «хищная голубка», как прозвал ее Норвен, ее друг, тормошила и увлекала за собой, не могла молчать. Ее необычайный ум, сочетание высоких взглядов и подвижной мысли опирались на многосторонние размышления и пламенную убежденность.

Личная жизнь ее также не сложилась. После неудачного замужества госпожа де Сталь пыталась найти полное понимание у многочисленных и именитых друзей — Нарбона, Талейрана, а ко времени знакомства с Жюльеттой — Бенжамена Констана (этот список далеко не полный), но безуспешно. В этой области, как и во всех других, ей были свойственны полное отсутствие предрассудков и привычка призывать всех в свидетели того, что с ней происходит. К ее недостаткам относились полное отсутствие такта, неспособность поставить себя на место другого, не говоря уже о ее всепоглощающем эгоцентризме. Но они отступают на второй план перед безудержным притяжением ее ума и человеческой теплотой.

Госпожа де Сталь, как и госпожа Рекамье, была уникумом, но, в отличие от своей юной подруги, не кажется нам образцом для подражания. Со времен сотворения мира женщина стремится разгадать собственную загадку. Тайна Жюльетты воодушевляет нас. В том же, что касается госпожи де Сталь, нам достаточно ее творчества.

***

Одним осенним днем — и этот день составил целую эпоху в моей жизни, — господин Рекамье приехал в Клиши с одной дамой, которой он мне не назвал и оставил со мной одну в гостиной, отправившись к гостям в парк. Эта дама пришла поговорить о купле-продаже одного дома; одета она была странно: в утреннее платье и небольшую шляпу с цветами; я приняла ее за иностранку. Меня поразили красота ее глаз и ее взгляд; я не могла понять, что чувствую, но совершенно точно, что я более думала о том, чтобы распознать, так сказать, разгадать ее, чем говорить ей первые положенные фразы, когда она, с живым и проникновенным изяществом, сказала, что очень рада со мной познакомиться, что г. Неккер, ее отец… При этих словах я узнала г-жу де Сталь! Я не расслышала окончания ее фразы, покраснела, смятение мое было невероятно. Я только что прочитала ее «Письма о Руссо», и чтение это меня чрезвычайно увлекло. Свои чувства я выразила больше взглядом, нежели словами: она одновременно внушала мне робость и влекла к себе. В ней сразу чувствовалась совершенно естественная личность, заключенная в высшей натуре. Со своей стороны, она не сводила с меня своих больших глаз, но ее любопытство было исполнено доброжелательности, она сказала мне несколько комплиментов относительно моего лица, которые могли бы показаться преувеличенными и чересчур прямыми, если бы не вырвались у нее непроизвольно, что придавало ее похвалам непреодолимую соблазнительность. Мое смущение не пошло мне во вред; она это поняла и выразила желание часто со мною встречаться по своем возвращении в Париж, ибо она уезжала в Коппе. Это было лишь мимолетное явление в моей жизни, но оставившее по себе сильное впечатление. Я думала только о г-же де Сталь, настолько сильным оказалось воздействие на меня этой столь пылкой и сильной натуры.

Какой изящный слог у любезной Жюльетты, когда она берет на себя труд писать! Жаль, что до нас дошло так мало страниц ее «Мемуаров», начатых много позже, в час унылой праздности…

Ну а «баронесса из баронесс», как ее называли в Париже, — испытала ли она ту уверенность, какую чувствуют при встрече родственные души? Ей была дарована та, кого она долгое время станет называть своим «ангелом». Могла ли она соизмерить все те радости и горести, противоречия, уроки и разделенное молчание, которые нес с собой этот дар? Разумеется, она была на это способна в большей степени, чем любая другая…

***

Госпожа де Сталь ведь приехала в Клиши, чтобы поговорить о деле: предыдущее лето она провела в Сент-Уане, стараясь добиться, чтобы имя ее отца было вычеркнуто из списка эмигрантов и чтобы ему возвратили два миллиона, одолженные в 1789 году королевской казне. Кроме того, перед отъездом в фамильный замок Коппе, на берегу Женевского озера, она провела переговоры о продаже парижского особняка, принадлежавшего Неккеру. 16 октября 1798 года этот дом номер 7 по улице Монблан был продан Рекамье, и этому приобретению суждено было изменить всю жизнь новых хозяев.

Улица Монблан, названная так Конвентом (в честь присоединения к Франции одноименного департамента), в 1816 году вернула себе дореволюционное название: Шоссе д'Антен. В те времена она слыла одним из красивейших проспектов столицы. Особняк Рекамье находился в нижней ее части, между Итальянским бульваром и нынешним бульваром Османн. По соседству находился дом номер 9, выстроенный Леду для знаменитой танцовщицы Гимар, в числе диковин которого был театр, способный принять до пятисот зрителей. Теперь же особняк Гимар принадлежал Жану-Фредерику Перрего, другому крупному банкиру, отцу подруги Жюльетты, Гонтензии; та в том же 1798 году вышла замуж за Мармона, блестящего адъютанта Бонапарта, который при Империи станет герцогом Рагузским.

Рекамье занялся реставрацией и украшением бывшего особняка Неккера, построенного Шерпителем. Работы продолжались тринадцать месяцев, и супруги переехали в новый дом вскоре после брюмерского переворота. Муж Жюльетты творил чудеса, сделав из нового обиталища не столько жилище, сколько авангардное творение, знак процветания в эпоху Консульства и неизбежное место стечения европейских законодателей элегантности.

Для проведения этих преобразований он собрал именитую команду: руководил всем архитектор Жак-Антуан Берто, уже построивший для Рекамье дом на улице Майль. Убранство было поручено знаменитому дуэту Персье и Фонтена. Шарль Персье выдавал идеи, Пьер Фонтен претворял их в жизнь. Они прекрасно понимали друг друга, работали тщательно, восхищались античностью и воссоздавали ее необычайно творчески. Бонапарт доверит им Мальмезон, купленный следующий весной Жозефиной, а при Империи сделает их титулованными декораторами. Пока же Персье и Фонтен оттачивали свой талант у Рекамье, придавая каждой комнате особую атмосферу, подчеркивая контраст между приемными, парадными и частными апартаментами. Резьба по дереву была доверена Жакобам, в основном Франсуа-Оноре, которого при Империи и Реставрации рвала на части самая знатная публика. Бронзовые детали, вероятно, вышли из рук Пьера-Филиппа Томира, работавшего на Персье и Фонтена и оставившего свой след, в частности, в Фонтенбло, Трианоне и Компьени.

Джульетта встречает Ромео…

Миловидная молодая женщина, поселившаяся весной 1799 года в замке Клиши, могла вызвать зависть самих богов, столь велико было ее богатство и очарование. В городе ее репутация крепла: ее начали называть «красавицей из красавиц»… Ее внешняя привлекательность, бросавшаяся в глаза, но лежавшая лишь на поверхности, не значила бы ничего, если бы не отражала ее душу, если бы не выражала гармонию ее личности.

Мы познакомились с ней, когда она старалась создать свой образ — начало индивидуальности; посмотрим же теперь, как она обратилась к обществу, с редким талантом исполняя свои обязанности жены, став хозяйкой редкостного дома. Она поняла, что недавно воссоздавшийся парижский свет лишен центра, нейтральной территории, где он мог бы собираться. Она даст ему такую возможность. У нее есть к этому желание, у г-на Рекамье — средства.

Приемы у г-жи Рекамье были хоть пока и не роскошными, но уже несравненными. Не одна она предлагала гостям приятный дом, постоянно открытый стол, хорошо ухоженный парк; зато она обладала врожденным чувством такта, внимания к другим. Она умела пустить в ход тысячу пустяков, чтобы придать своему радушию редчайшую ноту изысканности на службе благосостояния. Она была внимательна к мелочам. Один пример: она выращивала цветы, бывшие в то время редкостью, и тщательно украшала ими парк и гостиные.

Она была приветлива, излучала предупредительную любезность и обладала очаровательным свойством соединять своих гостей через себя, хотя у них порой было мало общего. У нее все чувствовали себя непринужденно, потому что она сама держала себя непринужденно. Ее улыбка, ее безмятежность (она не выказывала никаких сердечных склонностей, никаких выраженных предпочтений, и это слегка удивляет), легкость ее жизни, передававшаяся и ее окружению, искренняя веселость (о которой и не подозревали) привлекали к ней всех тех, кто хотел хоть на мгновение окунуться в лучи исходившего от нее сияния. Это сочетание богатства и хорошего вкуса, внутренняя гармония, отсутствие фальши дарили радость и умиротворение. Жюльетта, еще такая молодая, внушала покой.

Она была умна, но не интеллектуалка. Ее дом не претендовал на звание «ученого салона», порицаемого в ее среде, где педантизм считался хуже, чем изъяном — нелепостью. Она была и не из тех женщин, которые раздают, когда не продают, свои милости, создавая себе славу в распутной элите, которую тогда называли «светом пирушек», а мы бы теперь окрестили «звездной тусовкой». Не «синий чулок» и не сирена, Жюльетта под покровом своей белизны, мудрости и умения жить была платонической чаровницей, которой было достаточно наблюдать за вращением в ее сфере некоторых интересных образчиков человеческой породы.

Пока собрания привычного ей общества не напоминали настоящий салон, а были, самое большее, семейным кругом, пополненным друзьями ее многочисленной родни да кое-какими политиками, с которыми общался Рекамье.

***

Среди них был двадцатичетырехлетний Люсьен Бонапарт, любимец своей матери, встреченный как-то раз на обеде в Багатель, у г-на Сапе. Лаура Жюно так описывает его: «Люсьен был наделен природой множеством талантов, богатейшими и бескрайними способностями. Будучи широких взглядов, он не отступал ни перед каким планом. Блестящее воображение, доступное всему, что носит на себе печать величия и творчества, часто придавало ему вид человека, мало склонного руководствоваться доводами рассудка в серьезных обстоятельствах». Переведем: «Осторожно! Огнеопасно!»

После того обеда Люсьен вышел пьяным от любви к «красавице из красавиц», решив покорить ее и использовать для этого все средства. В смысле, его средства. То есть пафос, красивые фразы и решительные слова — главные пружины его литературного таланта. Ибо бывший каптенармус имел серьезные намерения в этой области и недавно опубликовал небольшое произведение в духе времени, где были перемешаны экзотика и чувственность, — роман в двух томах, названный им «Индейское племя».

Как далеко ему было до беглого стиля и краткости его брата Наполеона! Люсьен забросал Жюльетту бесконечными письмами, невоздержанность которых под конец становилась трогательной. Жюльетта же старалась лишь не оттолкнуть брата прославленного генерала. Она осталась холодна к пламенным речам Люсьена, хотя они ее и позабавили. И было чем: свои послания он подписывал… Ромео!

Бенжамен Констан отмечает «фатовство вперемешку с самоуверенностью и неловкостью» в рискованной затее Люсьена: молодой трибун, депутат Совета Пятисот, глава политической партии, носящий уже прославленное имя, принимает себя за Вертера или Ромео, в уверенности, что сможет соблазнить самую красивую, но и самую мудрую!.. Шатобриан находил это «достойным насмешки». Жюльетта отнеслась ко всей истории весело и при всех вернула автору первое прекрасное послание, посоветовав найти более серьезное применение своим талантам. Как и можно было предугадать, Люсьен закусил удила. Несколько месяцев он изливал душу в жалобах и мольбах.

Жюльетта оказалась в неприятном положении. Что бы она ни делала — уступала, сопротивлялась, предлагала дружбу, — это лишь разжигало страсть надоедливого Ромео. Короче, впервые Жюльетта оценила опасность своих чар. Положение ее было тем более деликатным, что свет уже кое о чем проведал…

Слава богу, из далекого Египта вернулся Бонапарт. Его приезд произвел в Париже эффект разорвавшейся бомбы! Поговаривали, что у отважного генерала есть какие-то планы, в которые он посвятит Люсьена. Его захватило нечто посерьезнее любовного романа, если бы такой был возможен. Успех 18 брюмера во многом был обусловлен поведением Люсьена, выступившего против «бешеных», которые требовали объявить его брата вне закона. Гренадеры Бонапарта, уведшие его с трибуны, спасли ему жизнь. В письме к госпоже Рекамье, описывая грозивших ему убийц, требовавших голову его брата, Люсьен воскликнул: «В этот высший момент Ваш образ предстал передо мной!.. Последние мои мысли были о Вас!»

Через месяц после брюмерских событий Люсьен Бонапарт нашел в себе силы и решимость отказаться от Жюльетты, направив ей послание на тринадцати страницах, героически озаглавленное «Прощание». Бедный Ромео ушел, но Люсьен не исчез совершенно из жизни г-жи Рекамье. Как и прочие Бонапарты. Их судьбы еще не раз пересекутся…

***

Как бы там ни было, Жюльетта повела себя мудро и избежала худшего: трагедии, если бы Люсьен покончил с собой, и она была бы за это в ответе, или потери репутации добродетельной женщины, если бы ответила на его страсть. Сент-Бёв, анализируя поведение г-жи Рекамье полвека спустя, писал: «Она была настоящей волшебницей, незаметно обращая любовь в дружбу, но притом сохраняя в ней весь цвет и аромат первого чувства».

Как можно ее за это упрекать? Не будучи ни сердцеедкой, ни жестокой, Жюльетта просто стремилась придать своим отношениям с другими ту свежесть, какою тогда была проникнута ее эмоциональная жизнь. Она отвергала любовь не столько из кокетства, сколько потому, что тогда еще не знала, сколь всепоглощающей может быть эта страсть. Она была далеко не бесчувственной, просто не влюбленной, вот и всё. Она пережидала грозу, пока не пробьет ее час: час дружбы, по возможности — нежной.

И Люсьен Бонапарт останется ее другом, другом могущественным: став при новом режиме министром внутренних дел, он, по ее просьбе, поспешил назначить г-на Бернара, законного отца Жюльетты, главой почтового ведомства. Бывший Ромео зла не помнил! Более того, овдовев в июле 1800 года, он писал ей из своего поместья Плесси, где только что похоронил жену: «Мое опечаленное сердце бьется лишь при звуке голоса Жюльетты…»

Бесспорно, Люсьен созрел для большого чувства. Он снова женится на Александрине де Блешан, вдове маклера Жубертона, что вызовет бурю гнева со стороны его брата, мечтавшего о более блестящей партии. Люсьен покинет страну в 1804 году и, как и его мать, отправится жить к папе римскому, который сделает его князем Канино. Карьеры ему сделать не удастся, зато семейной жизни можно позавидовать: Ромео будет счастлив в повторном браке и родит девятерых детей…

Глава IV

ТРИУМФ В СВЕТЕ

Блеск, празднества окружали меня почти беспрерывно. Следствием этого была большая вздорность моей жизни и не меньшая меланхоличность всех моих мыслей.

Мемуары г-жи Рекамье в изложении Бенжамена Констана

Первое, что сделал Бонапарт, вернувшись в Париж из Египта, — стал изучать ситуацию, не обходя своим вниманием ни одну из существовавших партий, так что все обратились к нему.

Неоякобинцы после 30 прериаля снова оказались на коне и немедленно учредили, по своему обыкновению, усиленный налог на богатых, а также отвратительный «закон о заложниках», направленный против родственников эмигрантов. Эти меры оттолкнули от них роялистов, католиков, деловые круги, процветающую буржуазию и умеренных, называвшихся также реформаторами и занимавшихся политикой. Среди этих последних было два члена Директории: Сийес и Роже Дюко.

Бонапарт решил разыграть партию с Сийесом: в стране, еще бурлящей недовольством, вспыхивающей пожарами мятежей (например, в Вандее), нужно было восстановить порядок и согласие, обеспечить внешний мир, к которому все стремились, а для этого изменить Конституцию III года Республики, усилив исполнительную власть. На их стороне были Люсьен Бонапарт, председатель Совета Пятисот, Талейран и Камбасерес, возглавлявшие соответственно министерства иностранных дел и юстиции, Баррас, соучастием которого старались заручиться, и министр полиции Фуше, которого хотели привлечь к себе.

В мемуарах Фуше говорится, что некоторые собрания заговорщиков проходили в замке Клиши, у г-жи Рекамье. В этом нет ничего удивительного. Возможно, что г-н Рекамье был из числа финансистов, поддержавших уже саму идею брюмерского переворота. Он был в этом заинтересован. Он примет участие в первом собрании парижских банкиров, созванном Бонапартом 24 ноября, которое примет решение о выделении аванса в 12 миллионов франков новому правительству. Что до Жюльетты, то даже если не упоминать о ее личных отношениях с Люсьеном, она общалась с Сийесом, о чем свидетельствует ее собственноручное письмо, с любезной настойчивостью приглашающее его в Клиши.

***

18 брюмера (9 ноября) обе палаты правомочно решили перенести свою резиденцию в замок Сен-Клу, чтобы избегнуть возможных происков парижских якобинцев, под военной защитой генерала Бонапарта, располагавшего десятью тысячами солдат. Три члена Директории, состоящие в сговоре, подали в отставку, двух остальных арестовали. Исполнительной власти больше не было.

19-го числа, когда, по сценарию, нужно было провести кое-какие переделки Конституции, возникли некоторые сложности. Совет Пятисот, собравшийся в Оранжерее, заартачился и устроил шумный прием Бонапарту: якобинцы требовали объявить его вне закона. Наполеон смешался, брат же его Люсьен хладнокровно спас положение; он покинул Оранжерею, отсрочив роковое голосование, и отправился держать речь перед республикански настроенной гвардией у дверей парламента. Мы знаем, что «в этот великий момент» ему явился образ белоснежной Рекамье, но еще и неистовый Мюрат, о котором Жозефина говорила, что «он мог бы изрубить самого Святого отца». Это возымело гораздо большее действие: с криком «Выкидывайте всех вон!» Мюрат ринулся на остолбеневших депутатов… Большинство спаслось бегством. Оставшиеся проголосовали за то, что им было указано.

Место Директории заняла исполнительная консульская комиссия в составе Бонапарта, Сийеса и Дюко, которая должна была провести нужные реформы. Созыв Законодательного корпуса отложили до 20 февраля. Париж был спокоен: он верил Бонапарту.

На сей раз Революция, начавшаяся в 1789 году, закончилась. Мрачный Сийес, подтолкнувший ее, открыв одному общественному классу, что тот существует и даже имеет права, сам же ее и завершил. «Что такое третье сословие?» — спросил он тогда, и третье сословие ответило вслед за ним: «Всё!» Прошло десять лет. Что теперь требовалось французам? «Голова и шпага», — ответил Сийес и преподнес им Бонапарта.

Дворец чудес

Молодой волк поселился в овчарне и не сидел без дела. С незаурядной энергией он взялся за восстановление страны. Политика его была ясна: она основывалась на его личной власти и на одном принципе — всеобщей централизации. Создавались новые учреждения, восстанавливалась административная машина, возрождались системы финансов и правосудия, обуздывалась роялистская и якобинская оппозиция, готовились Гражданский кодекс, Конкордат с Ватиканом и установление мира в Европе.

24 декабря Бонапарт организовал свое назначение Первым Консулом. В его руках были бразды правления: он предлагал и провозглашал законы, назначал и отзывал министров, членов Государственного совета, Сената, офицеров, судей и префектов. И ни перед кем не отчитывался.

Конституция VIII года Республики не заставила себя ждать. Она была подготовлена за месяц: исполнительная власть была усилена, законодательная — ослаблена. Было учреждено всеобщее избирательное право, но поскольку оно осуществлялось в три ступени, рядовой гражданин лишь предлагал «списки нотаблей», из которых Сенат выбирал те, что ему нравились. Бонапарт вынес эту конституцию на одобрение французов, но, что типично для него, не стал дожидаться результатов плебисцита (в основном бывшего в его пользу) и сразу ввел ее в действие…

Всё происходило очень быстро, но обществу, почувствовавшему «твердую руку», это даже нравилось. Парижане немедленно ощутили на себе результаты политики примирения, проводившейся консульским режимом. Закон о заложниках был отменен, список эмигрантов закрыт. Отныне они могли вернуться, не опасаясь за свою жизнь, и вскоре они хлынули рекой. Амнистированные жертвы различных переворотов вышли на свет, празднование годовщины казни Людовика XVI (21 января) было отменено, восстановлены Новый год и столь популярные карнавалы-маскарады. Радикальное усмирение Вандеи и учреждение грозной и прекрасно информированной полиции под началом Фуше привели к тому, что роялисты и якобинцы, по крайней мере пока, отказались от масштабных акций, направленных против власти. На смену эйфории от возвращения к жизни через четыре года пришла некая безмятежность, всеобщее чувство спокойного удовлетворения. Всё сулило парижанам блестящий зимний сезон.

Вот тогда-то, в середине декабря, Рекамье и вступили во владение своим дворцом чудес. Это волшебное место произведет фурор, привлечет толпы французов и иностранцев, знакомых и незнакомых, восторженных и насмешливых, но равно стремящихся туда попасть. Попытаемся представить себе его убранство, не дошедшее до наших дней, как и обстановка всех тех мест, где жила Жюльетта…

Расположенный в недавно возникшем квартале, на Шоссе д'Антен, отражавшем процветание нуворишей и их любовь к комфорту, особняк Рекамье не был огромен, но походил на маленький шедевр на гребне моды. Он в точности удовлетворял пожеланиям владельцев, которые, в отличие от сильных мира при старом режиме, тратили, но не мотали и лично наблюдали за работой мастеров, которых наняли. Впечатление роскоши происходило от новизны отделки, а также от связности целого, продуманного в малейших деталях с тем, чтобы возвысить владельцев дома. Авангардистский «дизайн» в стиле, который отныне станут называть «антик» и который возвещал пышный стиль «ампир», просто ошеломлял.

В особняк можно было попасть через небольшой двор, обсаженный кустарниками. Мы знаем, как заботливо Жюльетта окружала себя постоянно обновляемыми цветами и растениями. «Лестницы ее дома походили на сад», — отмечает современник. По крыльцу поднимались на слегка приподнятый первый этаж, кухни находились в подвальном помещении. По обе стороны вестибюля, вымощенного белым мрамором, находились помещения для приемов: справа — два салона, за ними — комната хозяйки дома, открытая для посещений. Слева — столовая (редкость в частных домах, где стол накрывали где придется, по необходимости, чаще всего в прихожей), за ней — будуар и ванная комната хозяйки, еще большая редкость и также открытая для посещения. Об остальных комнатах, для частного использования, нам ничего не известно.

Поражают, разумеется, убранство и меблировка. Два вида материалов присутствуют повсюду: мрамор и красное дерево. Мрамор каминов и полов, который смягчают шелковая обивка стен и мягкие восточные ковры. Массивное красное дерево в сочетании с изобилием больших зеркал и оживленное матовой или коричневатой позолотой бронзовых изделий, прозрачность драпировок и продуманные полутона освещения.

Антикомания повсюду. Взять, к примеру, спальню Жюльетты, это святилище, которое она любезно (даже слишком, по мнению некоторых) демонстрирует: она сплошь из красного дерева, драпировки светло-желтого шелка, украшенные вышивкой на фиолетовом фоне и золотыми галунами, спадают с балдахина кровати, торжественно возвышающейся на помосте из двух ступеней, параллельно стене. Каждая стойка этого красочного сооружения украшена фигурками женщин с факелом в руке и позолоченными лебедями. Рядом стояли высокий канделябр, масляная лампа, которую наполнял капля за каплей крылатый гений, и жардиньерка. Чуть поодаль беломраморная статуя Тишины, работы Шинара, предваряла собой место отдыха прекрасной хозяйки. Пианино, письменный стол и раскладное кресло дополняли обстановку.

Точно неизвестно, какую мебель воспроизводили Персье и Фонтен — греческую, этрусскую или помпейскую… Да какая разница, раз они приспосабливали ее к нуждам нового века. Наклонные зеркала на ножках, шифоньеры с ящиками, столики на треноге, кушетки с равновысокими спинками, ночные столики, которые все введут в свой обиход вслед за г-жой Рекамье… Античное звучание, в некотором роде, обеспечивалось тонкостью и разнообразием орнаментов, этим ослепительным арсеналом сфинксов, пальметт, вытянутых лебединых шей, морских коньков, легконогих танцовщиц…

Удивлению нет предела, когда попадаешь в ванную комнату Жюльетты: всё предусмотрено, ванна закрывается пологом, рядом софа из красного сафьяна. Амфоры, курительницы с крылатыми химерами и стрелами Амура окружают грациозную молодую женщину во время ее туалета. Эта обстановка — шедевр утонченности и единства стиля.

Все устремляются к Рекамье, смотрят, восторгаются, комментируют, но и критикуют, ибо мнения разделились: подходит ли такое жилище двадцатидвухлетней красавице? Не слишком ли всё это помпезно? Где естественность в этом косном подражании, где очаровательный след жизни женщины? Гонкуры, ностальгировавшие по архитектуре рокайля, называли спальню г-жи Рекамье «храмом дурновкусия».

Точно одно: такая обстановка быстро вышла из моды: в 1836 году, когда особняк перешел во владение г-жи Легон, жены бельгийского посла, ее гостям комнаты казались низкими, мебель — неудобной, особенно досаждали пресловутые лебеди, излюбленный символ той эпохи: нельзя было ни на что опереться, чтобы тебе в бок не воткнулся острый клюв… Но современники Рекамье в большинстве своем восхищались их домом.

Обстановка создана. Праздник мог начинаться.

***

Для Жюльетты постоянный, непрерывный праздник продлится шесть полных лет. Шесть лет светского триумфа, разнообразных, вечно новых радостей, когда она блистала на прогулках и в загородных поездках, на спектаклях и концертах, на приемах и маскарадах… Буря удовольствий, а она будет одновременно их неустанной устроительницей и не такой уж невинной жертвой. Шесть лет у всех на виду и у всех на устах, неоспоримое царство молодой восхитительной женщины, свободной сама по себе, которой безраздельно дарованы непринужденность и известность.

Первой удачей г-жи Рекамье, как и Шатобриана, было стечение обстоятельств: она стала кумиром своего времени, став олицетворением общества, а потом и города, а затем и национального духа. Она очень вовремя преподнесла французам образ их самих, который нужно было только воссоздать. После коренных общественных потрясений Жюльетта явила собой вновь обретенные гармонию, приветливость ко всем без разбора, элегантность и выдержку. Она была не сексуальным, а общественным символом.

Красота ее правильных и мягких черт воспринималась как типично французская, равно как и ее утонченность, лишенная прикрас, ее целомудренное и улыбчивое очарование. Ее поведение было символичным. Всё, вплоть до обстановки ее гостиной, выражало, в общем мнении, изящество и вкус, свойственные ее стране.

Популярность Жюльетты сродни той, что существует сейчас, например, в кино. Дело в том, что человеку в любое время нужен светоч, образец, звезда, к которой устремлены его тайные желания. Возьмем Брижит Бардо или Мэрилин Монро. Страсти по первой уже улеглись, а вторую убили. Здесь дело лишь в личной стойкости, во внутренней организации психологической защиты… Жюльетта в этом плане больше похожа на французскую актрису, чем на американскую звезду. Ее популярность будет огромной, обволакивающей, ее в буквальном смысле слова придется выдирать из рук толпы, жаждущей приблизиться к ней. В Париже и в Лондоне на пути ее следования будут возникать маленькие восстания. И все же огни рампы оставят ее нетронутой, без единой морщинки. Ее богатый внутренний мир располагал к тому, чтобы быть самодостаточной и не терять голову от поверхностных знаков внимания. Потому что она искала и в конце концов нашла нечто другое в том, что принесло ей звездность.

Она была достаточно мудрой, чтобы не оказаться пленницей самой же созданного образа. Достаточно разумной, чтобы не жаловаться на издержки славы. В Париже тогда принимали и другие женщины, богатые и красивые, но Рекамье была только одна. Возможно, этого она и желала: победить чувство неполноты и наполнить свое существование, превратив его в легенду.

«Вы любите музыку, мадам?»

Мало открыть двери своего жилища, пусть они и из красного дерева, чтобы стать хорошей хозяйкой дома. Нужно еще уметь создать себе окружение. Жюльетте в этом не было равных, и Париж был благодарен ей за то, что она не проявляла избирательности, а напротив, примиряла непримиримые составляющие света, который от всей души желал снова слиться воедино.

В начале зимнего сезона 1799 года вокруг нее собрался полный ассортимент Парижа того времени. На любой вкус! Во-первых, там были дельцы, финансисты, друзья г-на Рекамье (который неизменно избирался в правление Французского Банка, созданного Бонапартом в январе 1800 года), управленцы. С этими влиятельными профессионалами непременно соседствовали тогдашние политики, в частности Фуше или Люсьен Бонапарт, а также их ближайшее окружение: Евгений Богарне, Элиза или Каролина, сестры Наполеона. Некоторые генералы, вышедшие из рядовых при Революции или чуть позже, стали друзьями г-жи Рекамье: Моро, Бернадот, Массена, Жюно… Вернувшиеся эмигранты проходили в ее доме своего рода социальную адаптацию: кузены Монморанси, Адриан и Матье, которые станут доверенными лицами хозяйки, а еще Нарбон, герцог де Гинь и Кристиан де Ламуаньон, который вскоре приведет к ней никому не известного молодого человека, решившего пробивать себе дорогу, — Шатобриана. О чем они думали, встречая цареубийц из Конвента, вроде очаровательного Барера, только что вернувшегося из депортации?..

Ум является большим подспорьем, а окружению Жюльетты его было не занимать; помимо великих либералов — г-жи де Сталь, Бенжамена Констана, Камиля Жордана и его приятеля Дежерандо — могучая кучка литераторов, поэтов, композиторов — Лагарп, Легуве и любезный Дюпати — старалась внести разнообразие и веселость в разговоры… Не следует забывать о дипломатах и знатных иностранцах, почитавших своим долгом посетить особняк на улице Монблан, как сегодня отправляются в Центр Помпиду или в новомодный квартал Дефанс…

У обитателей Сен-Жерменского предместья эти собрания не вызывали раздражения. У нового правящего класса тоже: ему приходилось всему учиться у этих банкиров с прекрасными манерами, особенно их легендарной учтивости. А парижские зеваки были в восторге от своей новой королевы, госпожи Рекамье, потому что она умна и добра, легко позволяет забыть о могуществе своего состояния. Когда она отправляется на прогулку или в театр, на ее пути толпится народ: обсуждают ее туалет, прическу и осанку, пытаются ей подражать.

Однако не стоит думать, будто г-жа Рекамье жила исключительно среди своих многочисленных гостей, в своем салоне. Она постоянно выезжала. Ее видели в других известных домах, у г-жи де Сталь, когда та жила в Париже, у Люсьена Бонапарта, где произойдет неожиданная встреча, о которой сообщает г-жа Ленорман.

Однажды, в конце декабря 1799 года, г-жа Рекамье приехала на вечер к Люсьену и, увидев стоящего в тени у камина мужчину, которого она приняла за хорошо ей знакомого Жозефа Бонапарта, приветливо кивнула ему. Мужчина ответил на приветствие, хотя и с некоторым удивлением, и тут Жюльетта поняла, что обозналась: перед ней стоял Наполеон.

Весь вечер Наполеон не сводил глаз с г-жи Рекамье; когда к ней подошел Люсьен, он достаточно громко сказал, что тоже желал бы поехать в Клиши; за обедом оставил рядом с собой место, которое предназначалось для Жюльетты, но она этого не поняла и села поодаль, Наполеон был раздосадован. После обеда начался концерт. Жюльетта была полностью поглощена пением Гара и игрой музыкантов, Наполеон же упорно смотрел на нее. По окончании концерта он подошел к ней и попытался завязать разговор, спросив: «Вы любите музыку, мадам?» Но тут явился Люсьен, Наполеон удалился, а г-жа Рекамье вернулась домой.

Подумать только, что могло бы произойти, если бы Наполеон поехал в Клиши! Жюльетта приняла бы его лучше, чем Люсьена? Он был более властным и убедительным, чем хнычущий Ромео?.. Возможно. И каковы были бы последствия для истории? Жюльетта оказывала бы умиротворяющее влияние на будущего императора? А что же г-н Шатобриан? А письма из Рима? А прекраснейшие страницы «Замогильных записок»?.. Но жизнь распорядилась иначе: Жюльетта и Наполеон не встретятся больше никогда.

***

В новом веке, перед началом Великого поста, парижанам вернули их любимое развлечение — балы-маскарады. Революция на десять лет лишила их ритуальных карнавалов. Консульство вернуло их обратно. 25 февраля 1800 года были возрождены балы в Опере: четыре из пяти были маскарадами.

Как и Мария-Антуанетта, Жюльетта обожала эти балы. Нам известно, что она забывала свою робость под маской, предаваясь своей естественной веселости, маска придавала пикантности ее уму и лишала блеска ум г-жи де Сталь. Тем не менее Жюльетта не могла решиться обращаться к другим на «ты», как того требовал обычай, и по этому признаку, да еще по голосу, ее всегда можно было узнать. Это ее пристрастие к полумерам, контролируемой вседозволенности… При всем ее нарциссизме у Жюльетты было чувство меры.

На балы в Опере она являлась в сопровождении своего деверя, Лорана Рекамье, также проживавшего на улице Монблан.

Хотя балы были открыты для всех и ими не брезговало приличное общество, они уже были лишены блеска и чудесной пестроты, отличавшей их при Старом порядке. Домино заменило собой экзотические или аллегорические наряды прежних времен, позаимствованные на Олимпе, в Персии или Китае. Но хотя краски поблекли, дух и направленность их сохранились. Люди веселились, сладко вздрагивали в предчувствии какой-нибудь относительно невинной интрижки, предавались безрассудству…

Жюльетта не заводила далеко такие игры. Самое большее, позволила однажды взять у себя кольцо принцу Вюртембергскому, который затем вернул его ей, сопроводив запиской, исполненной сожалений. Позже, при Империи, она пользовалась такими случаями, чтобы встречаться, без ведома властей, с некоторыми официальными лицами (например, первым секретарем австрийского посольства, красавцем Меттернихом), которые не могли явиться к ней средь бела дня. Пока же она отправлялась туда лишь чтобы танцевать.

Красавица из красавиц любила танцевать, она даже возобновила традицию французской кадрили: четыре пары совершают тщательно выверенные движения, неоднократно отрепетированные перед приходом гостей. Домашние спектакли, которые обожали в то время. Жюльетта не прочь станцевать и одна, что позволяло блеснуть своими дарованиями. Было много толков о знаменитом «танце с шалью» — грациозной пантомиме, когда шаль или покрывало подчеркивали связность движений танцовщицы. Охотно цитировали описание танца в «Коринне» г-жи де Сталь. Можно подумать, что никто не читал «Коринны»! Там героиня танцует тарантеллу, отбивая ритм бубном. Танец же с шалью, по всей видимости, был изобретением г-жи де Крюднер, которая еще встретится на жизненном пути Жюльетты и которая, помимо прочего, была автором очаровательного, но быстро позабытого рассказа «Валерия», написанного в стиле, предвещающем романтизм.

Портреты, достойные оригинала

Как полагалось в то время, г-жа Рекамье заказала свой портрет знаменитому художнику. Первым делом она обратилась к Давиду.

Давид, друг Марата и Робеспьера, великий распорядитель революционных празднеств, тот, кого Дантон из телеги осужденных высокомерно назвал лакеем, бывший член Конвента, проголосовавший за казнь короля, забросивший карманьолу и красный колпак, чтобы служить имперскому орлу, а впоследствии умерший в изгнании, в Брюсселе… Давид, развивавший античный стиль во Франции, великий творец, неистовый в жизни и классический в искусстве, должен был за плату изобразить самую грациозную из банкирш…

Он принялся за работу весной 1800 года, но не сумел закончить набросок. Порой прекращение работы вменяли в вину самой Жюльетте: она-де закапризничала, то ли ноги ее на портрете показались ей чересчур большими, то ли она прислушалась к критике многочисленных друзей, навещавших ее в мастерской художника во время скучных сеансов позирования… Заблуждение. Давид был профессионалом. Что-то мешало ему в работе над портретом. Это «что-то» он подробно разъяснил в письме к модели: художник был неудовлетворен местом, выбранным для работы (свет падал не так, скрывая черты), и предлагал возобновить работу над портретом, но уже в другом помещении, обещая, что это будет шедевр, «творение, достойное оригинала».

Тогда Рекамье обратились к ученику Давида, Франсуа Жерару, который и создал желаемый шедевр. Жерар, человек сложный, с переменчивым настроением, обидчивый и торопливый, надолго связал свою судьбу с госпожой Рекамье, как будто этот первый заказ, покрывший обоих славой, соединил их узами отношений, которые уже ничто не сможет разорвать. В их очень живой переписке, сохраненной Жюльеттой, она держала себя с художником довольно властно, хотя и обходительно, что в целом явилось для него поощрением к творчеству.

И тем не менее портрет мог так и не появиться на свет! Жерар, как мы уже сказали, был обидчив. У Жюльетты, как и у любой светской женщины, было много друзей. Один из них, виконт де Ламуаньон, дворянин, выживший во время резни в Кибероне в июне 1795 года, в равной мере любезный и храбрый, умирал от желания присутствовать при сеансе позирования. Жюльетта долго мялась, но согласилась. Когда Ламуаньон явился на сеанс, Жерар пришел в ярость. «Входите, входите, сударь, — сказал он, открывая ему дверь с палитрой в руке, — но только после я вспорю свою картину!» «Я был бы в отчаянии, сударь, лишить потомство одного из ваших шедевров», — с поклоном ответил Ламуаньон и вышел. Да славятся его флегматичность и учтивость!

Не будь его и Жерара, нам было бы сложно представить себе Жюльетту в самом начале ее блестящих успехов в свете. От знаменитой картины веет особой атмосферой, она источает «запах женщины» — утонченный, проникновенный, незабываемый.

Ванная комната на античный манер: в мраморном полу ромбовидные отверстия цветком, предназначенные для стока воды, корзина с бельем стоит на полу, за креслом, на котором мирно отдыхает Жюльетта, как будто только что вышедшая из воды. Всё обрамляет и защищает ее: за пурпурным пологом угадывается парк, над портиком с порфировыми колоннами виден краешек как будто римского неба. Молодая женщина с совершенным телом томно придерживает длинное мягкое покрывало цвета желтого золота, наброшенное поверх матово-белого, очень открытого платья. В этой грациозной неподвижности всё дышит свежестью нимфы, занятой своим туалетом. На ней нет никаких украшений, кроме стрелы Амура, воткнутой в забранные наверх волосы. Элегантность фона, написанного Жераром, сочетание природных и архитектурных элементов подчеркивают достоинства модели: этот академический штрих, это стремление к абстрагированию придают полотну несравненную завершенность.

Набросок же Давида блещет своей простотой: никакой обстановки, если не считать масляной лампы, написанной молодым Энгром. Кушетка, на которой возлежит Жюльетта (реквизит из мастерской, изображенный Жакобом), два валика, положенные друг на друга, на которые модель опирается левой рукой, парадоксальным образом составляют с ней одно целое. Поза более целомудренная, чем на картине Жерара: платье, также на античный манер, с завышенной талией, не столь открыто, лицо Жюльетты становится от этого поразительно объемным. Короткие завитки волос, черная лента, обхватывающая лоб, открывают взгляд: он живой, острый. На портрете Давида в полуулыбке молодой женщины больше сдержанного лукавства, в нем меньше пассивности, сонной восприимчивости, чем у Жерара. В незавершенности есть что-то более современное, будяшее воображение… Картина Жерара совершенна, картина Давида — вызывающа. Какой из двух образов хотелось бы нам увидеть ожившим и сошедшим с полотна? Трудно сказать…

***

Растущую популярность госпожи Рекамье увенчало одно событие парижской жизни: 4 апреля 1801 года, на Пасху, Жюльетта собирала пожертвования во время торжественной мессы.

Церковь Святого Рока на улице Сент-Оноре, первый камень которой был заложен Людовиком XIV в детстве, где похоронены Корнель, Ленотр и Дидро, наиболее посещаемая церковь столицы снова открылась для богослужения. Можно без труда представить себе впечатление, производимое колокольным перезвоном, священниками в стихарях, швейцарцами в мундирах, почти дневным светом тысяч свечей, в котором проступали дорические колонны центрального нефа, торжественным грохотом больших органов… Древний церемониал возрождался в присутствии несравненного собрания, возможно, более озабоченного прикрасами, чем молитвенной сосредоточенностью. Толпа собралась огромная. Кюре Клоду-Мари Мардюэлю кто-то свыше подсказал его выбор! Все толпились, чтобы полюбоваться прекрасной, элегантной г-жой Рекамье, совершавшей благое дело в сопровождении графа де Тиара, Эмманюэля Дюпати и Кристиана де Ламуаньона. И с большим успехом: пожертвовано было 20 тысяч франков. Для г-жи Рекамье это был триумф, что признавалось даже в полицейских донесениях. Она к этому привыкла.

«Газетт де Франс» так описывала волнения, вызванные ее появлением в саду Фраскати: «Можно сказать, что в данном случае она расплатилась за удовольствие быть красивой. Сердце кровью обливалось при виде того, как она отбивалась и, можно сказать, плыла в потоке любопытных, суетившихся вокруг нее. Вставали на стулья, вытягивали шеи, давились и чуть не задавили ту, что была предметом этого смешного и назойливого почитания, но тут она благоразумно предпочла удалиться. В манерах нынешней молодежи есть что-то невежественное, мрачное и непристойное, что будет очень трудно изменить, пока в общественных собраниях не возобладает приличная компания или пока она не станет собираться в своем узком кругу…»

Некоторые упрекали Жюльетту в кокетстве за любовь вызывать столпотворения. Но ей были свойственны и менее легкомысленные занятия: она, например, воспитывала бедную глухонемую девочку, которую потом доверила заботам одного аббата. Материнские чувства были заложены в ней свыше: когда в ее доме устраивались танцевальные вечера, для ее подруг всегда были заготовлены веера, букеты и туфельки всех размеров и всех цветов, чтобы ни одна гостья не почувствовала никаких неудобств.

Ум и красота

Веселое самопожертвование светским удовольствиям не мешало Жюльетте укреплять дружбу с некоторыми людьми, что придаст ее жизни твердую любовную и умственную основу.

Она сошлась с г-жой де Сталь, столь сильно поразившей ее во время первой встречи в Клиши. Та, по своему обыкновению, каждую зиму проводила в Париже. Неистовая баронесса летом жила и сочиняла в Коппе, где находился ее отец, а с декабря по май открывала свой парижский салон. Брюмер она приняла с интересом, радуясь возвращению «жертв фрюктидора». Она была бы не прочь стать вдохновительницей Бонапарта, деятельность и блеск которого ее привлекали. Тем не менее ее небезосновательно тревожил перекос в Конституции VIII года Республики. Ее друг Сийес мог бы постараться получше, думала она. И спрашивала себя, является ли Консульство тем идеальным режимом, которого она пламенно желала для Франции, сохранит ли оно свободу и идеи Просвещения.

Пока же она устроила Бенжамена Констана, с которым жила последние пять лет, в Трибунат (орган, созданный для обсуждения законов, предлагаемых Государственным Советом). 5 января 1800 года речь Констана вызвала первое столкновение между этим совещательным органом и Бонапартом. С тех пор Первый Консул опасался деятельной дамы, зная, что она является душой зарождающейся оппозиции. Однако виду не показывал, так как г-жа де Сталь обладала значительным весом в политических кругах.

В мае 1800 года Бонапарт через Швейцарию отправился к армии, возобновившей военные действия в Италии. Он остановился в Коппе, нанес визит Неккеру и пешком прошел через перевал Сен-Бернар. «Этот человек обладает волей, поднимающей на дыбы целый мир», — писала г-жа де Сталь Жюльетте.

Массена, с которым кокетничала Жюльетта, некоторое время был осажден в Генуе австрийцами и англичанами. По своем возвращении он прислал ей записку, рыцарски уведомлявшую, что некогда подаренная ею белая лента не покидала генерала во время сражений и осады, благодаря чему удача постоянно была на его стороне.

Трудное сражение при Маренго состоялось 14 июня. Уже на Святой Елене Наполеон все еще кричал в бреду: «Дэзе! Дэзе! Ах, победа так близка!» — настолько все висело на волоске. Дэзе там погиб, как и еще шесть тысяч французов, но австрийцы уступили Франции господство надо всем Апеннинским полуостровом, а 3 декабря решительное вмешательство Моро в Гогенлиндене открыло дорогу к окончательному миру.

Весть о победе Бонапарта вызвала ликование в Париже. Возвращение после Маренго было триумфом, завершившимся апофеозом. Жюльетта и г-жа де Сталь были захвачены всеобщем воодушевлением.

Следующей зимой дружба двух женщин окрепла. «Нет ничего более захватывающего, — писал впоследствии Бенжамен Констан, — чем беседы г-жи де Сталь и г-жи Рекамье. Быстрота, с какой первая излагает тысячу новых мыслей, а вторая их схватывает и оценивает; этот мужской крепкий ум, который всё обличает, и этот деликатный и тонкий ум, который всё постигает; откровения опытного гения, сообщаемые юному разуму, достойному их принять, — все это невозможно было бы описать, если не иметь счастия быть тому свидетелем».

Они прекрасно дополняли друг друга и знали об этом. Г-жа де Сталь излучала силу и идеи. Жюльетта — хрупкость и изящество. Обеих этих богатых, окруженных людьми женщин, личностей, бывших у всех на виду, объединяла странная особенность, частью объясняющая сложности в их личной жизни: чрезмерная привязанность первой — к своему отцу, второй — к матери. Психоаналитик назвал бы это детскими фиксациями. Во всяком случае, им будет трудно их преодолеть.

Г-жа де Сталь не только не страдала от контраста с восхитительной, очаровательной Жюльеттой, но и испытывала к ней нежное чувство старшей сестры и покровительницы. Жюльетта же упивалась превосходящим умом Жермены и в общении с ней развивала собственный ум и способность к суждению. Об основе их отношений прекрасно говорит такой анекдот, который приводит в своих мемуарах Эдмон Жеро: некто, оказавшись между г-жой Рекамье и г-жой де Сталь, сказал: «Я сижу между умом и красотой». «Сударь, — ответила г-жа де Сталь, притворившись, будто не поняла, — мне впервые говорят, что я красива».

Что за ум, в самом деле! Зная, насколько г-жа де Сталь страдала от того, что сама называла «отсутствием внешней привлекательности», можно оценить великодушие этого ответа, открывающего высшую красоту — красоту души…

Некто Лассань приезжает в Париж…

Весной 1800 года, ровно за месяц до сражения при Маренго, в Париж прибыл некий гражданин Лассань. Он швейцарец, не при деньгах, не слишком уверен в своей будущности и совершенно ошеломлен тем, какой предстала перед ним французская столица после нескольких лет, проведенных вдали от нее, во время Террора.

«Я увидел кабаре, где танцевали мужчины и женщины; затем передо мной предстал дворец Тюильри в прогале меж двух рядов каштанов. Площадь Людовика XV была пуста; своим запустением, меланхоличным и заброшенным видом напоминала древний амфитеатр; ее пересекали скорым шагом; я был удивлен, не слыша стенаний; я опасался ступить в кровь, от которой не оставалось больше и следа…»

Не все его впечатления были столь мрачными, отнюдь. Следы, оставленные Террором, были порой невозможно смешны. Так, подходя к дому одного из своих друзей, на улице Гренель, он позабавился, прочитав на двери комнаты консьержки: «Здесь величают друг друга гражданами и говорят на „ты“. Закрой, пожалуйста, дверь». Сначала он никак не мог подстроиться под общий тон, но очень быстро ему это удалось, и он вкусил парижского очарования, «отсутствия всякой мрачности и всяких предрассудков, пренебрежения к состоянию и именам, естественного выравнивания всех чинов, равенства умов, делающего французское общество несравненным…».

Вскоре он зажил под своим подлинным именем: Франсуа-Огюст (вообще-то его вторым именем было Рене, но пока он предпочитал Огюст), виконт де Шатобриан.

Ему неполных тридцать два года, он бретонец, вернее, кельт с головы до ног, брюнет, живой и веселый, несмотря на свои несчастья и превратности судьбы. Родившись дворянином, и в этом его главное качество, он провел свободное и дикое детство на песчаных отмелях Сен-Мало, возле моря, которое любит всеми фибрами души, между суровостью отца, аристократа-работорговца, вернувшего блеск древнему фамильному гербу, и нежностью женской любви. После смерти отца он был обобран старшим братом и без всякой четкой цели отправился в Америку. Когда он вернулся, его поспешно женили, а с наступлением Террора он без особого убеждения вступил в армию аристократов. Брата его гильотинировали, он же, раненый, укрылся в Англии, где прозябал, как многие другие. Опубликовал скучный «Исторический очерк о революциях», нашедший мало откликов.

И вот он приехал в Париж. Его занимают две вещи: как вычеркнуть свое имя из списка эмигрантов, а главное — как расстаться с безвестностью, худшей из тюрем для человека с его натурой, его гордыней и его талантом.

Со времен лондонской эмиграции у него осталось несколько друзей, вернувшихся прежде него, на которых он рассчитывал, чтобы заявить о себе. Среди них был поэт Фонтан, бывший в чести у Бонапартов, и не случайно: он пользовался особым покровительством Элизы. Люсьен только что доверил ему руководство газетой «Меркюр де Франс». Фонтан поощрял Шатобриана к литературному творчеству и, когда пришло время, подставил свое плечо. Парадоксальным образом один из поборников классической школы станет давать тонкие и дельные советы отцу-основателю французского романтизма. «Вместо того чтобы возмущаться моим варварством, — писал позднее Шатобриан, — он восхищался им».

Другой его друг, с которым мы уже знакомы, Кристиан де Ламуаньон, приведет его на улицу Монблан. Шатобриан, по собственному признанию, был тогда еще полнейшим дикарем и едва смел поднять глаза на красивую женщину, окруженную воздыхателями. Каким же образом, в толпе, окружавшей ее, самая изысканная женщина Парижа распознала бы этого дворянчика, знаменитого незнакомца?

Шатобриан, хотя об этом часто забывают, «сделал себя сам», и одному Богу известно, чего ему стоило прославить свое имя, стать писателем века, оракулом своей эпохи и тяжелым, но блистательным человеком, к которому станут обращаться грядущие поколения…

Для начала Шатобриан влился в кружок друзей, душой которого была Полина де Бомон, дочь графа де Монморена, бывшего послом и министром иностранных дел при Людовике XVI. Госпожа де Бомон — прототип романтической героини. Ее судьба отмечена печатью несчастья: во время Революции вся ее семья и большинство друзей, в том числе поэт Андре Шенье, погибли на гильотине. Единственный брат, оставшийся в живых, утонул во время кораблекрушения. Брак ее не удался, она развелась. Она свободна. И обречена на скорую смерть. Туберкулез точит ее силы, заостряет черты лица и придает взгляду обманчивую лихорадочность. «Ничто не поколеблет меня» — таков был ее девиз, по крайней мере до тех пор, пока она не встретила Шатобриана. Эта встреча ее потрясла, она влюбилась в него до беспамятства…

Ее звали «Ласточкой», а вокруг нее вращался целый зверинец: Жубер, «Олень», мыслитель, о котором г-жа де Шастене скажет, что «он был похож на душу, случайно залетевшую в тело и выкручивавшуюся, как может». Фонтан, «Кабан» — из-за своего крепкого телосложения, Шендолле, поэт-ментор, вечной грусти которого не мог развеять даже роман с сестрой Шатобриана Люсиль, прозванный по этой причине «Вороном», Матье Моле, прозвище которого нам неизвестно, но вполне могло быть «Лисом», благодаря замечательной карьере, которую он сделает, служа всем режимам с равной гибкостью, и, наконец, Шатобриан — «Кот»[22].

Кот — нервный, пытливый, независимый, самовлюбленный, сладострастный и очаровательный… Ясно, чем благородный виконт мог напоминать своего любимого животного. Во всяком случае, под влиянием друзей он принимается за работу. Пишет «Аталу», фрагмент объемистого и честолюбивого труда, который задумал, — «Гений христианства». Но прежде всего, чтобы пробиться в мир литературы, прибегает к древнейшему средству: с головой окунается в полемику и благопристойно, но шумно набрасывается на только что переизданное произведение, о котором много говорят, — «О литературе» г-жи де Сталь. В форме «Письма к гражданину Фонтану», опубликованного в «Меркюре» в декабре 1800 года, он оспаривает тезис о способности человеческого рода к самосовершенствованию. Он замечен и вскоре познакомится с дамой из Коппе, которая так добра, что не держит на него зла за резкие выпады в свой адрес.

Три месяца спустя «Атала» вышла в свет. Началась общественная карьера Шатобриана.

Родился новый писатель, и Париж тотчас признал его. «Атала, или Любовь двух дикарей» выгодно отличалась новизной на фоне той слащавой чуши, выходившей из-под пера последователей Бернардена, которой публика уже пресытилась. Шатобриан сумел возродить экзотику, в лирической и захватывающей манере описав просторы Америки. Величие пейзажей, леса, небеса, сотрясающие их грозы, описание Миссисипи, которым открывается повествование, впечатляют и восхищают его читателей.

Эта история запретной любви между двумя молодыми людьми, разрывающимися между зовом природы и требованиями религии, история с печальным концом, возбуждала воображение. Здесь отразилась новая чувственность, чувственность молодого поколения, к которому принадлежали автор и его читатели и которое было готово отождествить себя с героями романа. Неважно, что эта «love story» саванны была маловероятна, что индейцы, слегка отесанные цивилизацией, изъяснялись как завсегдатаи элегантных балов, — читатели были покорены энергией и порывом романа, они чувствовали за этими возрожденными образами почерк великого писателя и плакали в экстазе над похоронами прекрасной индеанки, ставшей, как Виргиния, жертвой своих предрассудков…

А как Жюльетта отнеслась к этому произведению? Ей, наверное, понравился холодный свет, в котором оно купалось: «Луна одолжила свой бледный факел для бдения по покойной…» Узнала ли она себя в Атале? Возможно, ибо Атала, как и она, сделала своим символом белизну. Белый цвет целомудрия и смерти, как белы старость и слепота ее спутника-беглеца, Шактаса, пережившего ее и ведущего рассказ. Когда Шатобриан описывает свою героиню: «Она была правильно красива; в ее лице было нечто добродетельное и страстное, обладавшее неодолимым притяжением. К этому добавлялась самая мягкая грация; крайняя чувствительность, сочетающаяся с глубокой меланхолией, сквозила в ее взгляде; улыбка ее была небесной», легче представить себе даму с улицы Монблан, чем какую-нибудь индеанку из племени натчезов, с засаленными волосами и в бобровых шкурах…

Вскоре после выхода в свет «Аталы», весной 1801 года, Шатобриан познакомился с г-жой Рекамье в доме г-жи де Сталь. Тогда они и словом не перемолвились. Описание этой встречи открывает часть «Замогильных записок», посвященную г-же Рекамье. «Я никогда вообразить не мог ничего подобного, мужество оставило меня; моя любовная восторженность обратилась в досаду на самого себя. Я как будто молил небо состарить этого ангела, отнять у него немного божественности, чтобы сократить расстояние, отдалявшее его от меня». Здесь все же надлежит сделать скидку на лукавство, присущее беллетристике: впечатления автора этих строк нельзя даже сравнивать с волнением, односложно, но проникновенно выраженным Бонапартом, когда тот подошел к Жюльетте. Шатобриан мог быть только польщен, невольно оказавшись в окружении двух знаменитых женщин, но возможно, он и не разглядел хорошенько г-жу Рекамье: в голове у него тогда было только его исключение из списков, петиция Первому Консулу, ходатайства к Фуше, к Элизе и к самой г-же де Сталь. Более всего на свете он хотел выйти из своего полуподполья, тем более что его «Аталу» приняли хорошо.

Взглянул на Жюльетту он лишь шестнадцать лет спустя, за столом их общей подруги. Сколько времени он бы выиграл, скольких страданий избежал, если бы понял тогда, весной 1801 года, что перед ним женщина, которая одна могла умиротворить его и поощрить его творчество, а еще понять его экстравагантную натуру…

Едва добившись исключения из списков эмигрантов, Шатобриан заперся у г-жи де Бомон, в ее поместье Савиньи-сюр-Орж, чтобы закончить «Гения христианства». Этот труд вышел в апреле 1802-го, и успех его сразу был феноменальным. По сравнению с этим монументальным произведением, призванным доказать Франции, что ей нечего стыдиться своего положения возлюбленной дочери Церкви, «Атала» казалась скромным пустячком.

Шатобриан достаточно недавно, после двойной семейной утраты, вернулся к религии отцов. Он прекрасно осознавал, насколько, несмотря на сарказмы философов и опустошения, произведенные республиканской идеологией, она оставалась живой в сердцах его сограждан, и эта апология, стремившаяся не столько доказать, сколько дать прочувствовать, покорить воображение, пришлась донельзя кстати…

Более того, писатель оказался новатором. Данный вопрос никогда не рассматривали под таким углом зрения. Кто прежде воспевал красоту и просвещающую добродетель «самой поэтической, самой человечной религии, наиболее благоприятствующей свободе, искусствам и литературе»? С силой, свойственной его перу, он удивляет, увлекает. Реабилитирует Библию, указывает на позабытые источники вдохновения, открывает Данте, Тассо и Мильтона, сыплет блестящими отрывками, грандиозными и неожиданными размышлениями об Океане, перелетных птицах или американской ночи… Неподражаемо передает свою любовь к руинам, «смуту страстей» и меланхолию человека перед лицом природы. Становится певцом духа времени, глашатаем литературы «новой волны».

Через четыре дня после выхода «Гения» Париж с большой помпой отмечал подписание Конкордата. После долгих переговоров между Бернье и ловким кардиналом Консальви Рим и Париж пришли к соглашению: епископы, назначаемые Первым Консулом, будут утверждаться папой римским и избирать священников. Государство станет платить им жалованье, но зато папа признает распродажу церковного имущества «необратимой». За несколько дней до того, чтобы умерить досаду республиканцев, Бонапарт опубликовал «Органические статьи», которые, в частности, наделяли префектов полномочиями в области регламентирования отправлений культа. Это всё едино: религия во Франции была восстановлена.

В воскресенье, 18 апреля 1802 года, на Пасху, огромная толпа, возглавляемая представителями властей, собралась в соборе Парижской Богоматери на торжественный молебен. С какой пышностью проходило это первое официальное богослужение! Внушительные силы правопорядка окружили собор. Под колокольный звон, вслед за четырьмя кавалерийскими полками прибывали консулы, послы и министры в каретах, запряженных восьмериком или шестериком, в зависимости от их ранга, у входа в храм их встречал монсеньор де Беллуа, архиепископ Парижский, кропивший их святой водой и ладаном. Тридцать епископов ожидали их под пологом, натянутом на хорах (обивка маскировала шрамы, нанесенные революционерами). Кардинал-легат, представлявший папу, отслужил мессу, и — неслыханная вещь! — в момент возношения даров войска взяли на караул, а барабаны забили дробь!

Публика собралась самая разнородная. Порядочное общество соседствовало с разряженной кликой выскочек и авантюристов нового режима… Бок о бок стояла парочка ренегатов: непроницаемый Фуше, бывший семинарист, ставший якобинцем, и элегантный Талейран, бывший епископ, руководивший распродажей церковного имущества и автор Гражданской Конституции для духовенства. Два столпа консульского режима, по меньшей мере, попали в знакомую среду! Чего нельзя сказать о военных, которых согнал сюда Бертье по приказу Бонапарта и которые в большинстве своем хмурились, глядя на помпезный маскарад, и с трудом выносили грохот колоколов и органов, потоки песнопений и прекрасных слов, в которых ничего не понимали. Старые республиканцы были ошеломлены такой сверкающей и бесполезной показухой. Бернадот молчал, но просто не выражал своих мыслей вслух, другие же, как Ланн или Ожеро, не скрывали своего раздражения. Генерал Дельмас даже сказал Первому Консулу на выходе, что этой прекрасной церемонии недоставало «лишь миллиона человек, отдавших жизни, чтобы уничтожить то, что он только что восстановил».

Соперник Бонапарта по популярности, генерал Моро, пренебрег этим ребячеством и в своем неизменном фраке черного сукна пошел выкурить сигару в саду Тюильри. Не стоит и говорить, что эта дерзость была замечена, равно как и его саркастические комментарии по поводу «капуцинады» из-под палки, высказанные военному министру. Его оппозиция Бонапарту обострялась с каждым днем, и вскоре мы увидим, куда она его заведет и во что ему обойдется.

Париж веселился: ему вернули воскресенье, ему вернули церковные зрелища, расшитые стихари, мальчиков-певчих, молебны и псалмы, звонко раздававшиеся под сводами… А главное — ему вернули мир. Подписанный 25 марта в Амьене с последним вражеским государством — Англией, он сделал Первого Консула человеком, пользующимся наибольшей любовью в своей стране. Он продлится недолго, но передышка прошла при всеобщем воодушевлении, еще усиленном амнистией для эмигрантов.

Английский дивертисмент

Жюльетта с матерью воспользовались Амьенским миром, чтобы открыть для себя туманный Альбион. Любопытство было в равной степени велико по обе стороны Ла-Манша, и толпы путешественников сталкивались весной 1802 года на плохих дорогах, соединявших Париж с Кале.

В мае Жюльетта и г-жа Бернар, заручившись теплыми рекомендациями старого герцога де Гиня, бывшего послом Людовика XVI в английской столице, сели на корабль. Пребывание г-жи Рекамье в Лондоне было недолгим, тем не менее ей был оказан незабываемый прием. Все особы, получившие ее письма, нанесли ей визит, в том числе герцогиня Девонширская, пригласившая ее в свою ложу в Опере, где находились также принц Уэльский (будущий король Георг IV), герцог Орлеанский (будущий Луи Филипп) и два его брата. Как и в Париже, она была окружена толпой, жаждавшей взглянуть на красавицу-иностранку, газеты пестрели ее именем и ее портретами.

Что до парижской прессы, она так откликнулась на новые успехи г-жи Рекамье: «Говорят, она сетует на то, что стала в Лондоне предметом воистину утомительного любопытства, ее сетования стали бы еще горше, если бы никто не изъявлял никакого желания взглянуть на нее…» Тон отнюдь не доброжелательный! Дело в том, что в Париже поползли слухи, будто банкиру Рекамье грозит банкротство и его супруга уехала, захватив с собой бриллиантов на кругленькую сумму. Эти сплетни ничем не подтвердились.

Друзья тревожились за нее. Среди них был ее верный паж — Адриан де Монморанси.

Анн-Адриан де Монморанси, герцог де Лаваль, принадлежал к одному из древнейших феодальных родов королевства. Его предок, коннетабль Анн, советник Генриха II, сыграл ключевую роль в религиозных войнах и умер в Сен-Дени, у могилы своих королей, став жертвой кальвинистов.

Когда Жюльетта встретилась с Адрианом у г-жи де Сталь, он был десятью годами старше ее и с честью носил свое славное имя. Он белокур, высок и строен, что позволяет забыть о его близорукости (изъяне по канонам того времени), а также о некоторой нерешительности в речах, которая сегодня была бы не лишена очарования. Этот кавалер ордена Золотого руна, испанский гранд, был светским человеком, которого поспешно сочли «легковесным», поскольку в его манерах было нечто рыцарственное и устарелое. По правде сказать, верность своей чести и своему королю, преданность друзьям, учтивость с прекрасным полом были исчезающими ценностями… Этот истинно французский дворянин, остроумный и обходительный, был в глазах Жюльетты образцом мужеских добродетелей, типажом сродни герцогу де Немуру из ее любимого романа «Принцесса Клевская». Их дружба продлится около сорока лет.

Монморанси особенно выигрывал в сравнении с воспоминаниями о Люсьене Бонапарте. «Взаимное влечение» было как будто достаточно выражено поначалу. «Радуясь спокойствию, отмечавшему наши отношения, — пишет Жюльетта, — я тем не менее желала больше страсти… Я любовалась чистым небом, но несколько грозовых облачков бы не помешали». Она признается, что путешествие в Англию было в некотором роде частью любовной стратегии, направленной на то, чтобы подразнить чересчур безукоризненного кавалера.

План удался. Адриан немного пострадал, но лишь немного, а потом, по желанию дамы, преобразил эту склонность в нежную привязанность и с тем же изяществом продолжал подавать ей руку.

Жюльетта с матерью продолжили свой английский вояж и провели некоторое время в Бате, в графстве Сомерсет, где на месте древнеримского поселения возвышались недавние чудеса архитектуры эпохи короля Георга. Элегантность «полукругов» и «террас» Джона Вуда превратили Бат в самый изысканный из курортов. И там тоже скромность Жюльетты страдала от назойливого внимания окружающих.

Словно чтобы избежать вызываемого ею любопытства, она решила поискать покоя в ландах старой Шотландии; посетила Эдинбург, «северные Афины», а затем прибыла в Гарвич, откуда путешественники отплывали в Гаагу. Во время переезда, оказавшегося более долгим, чем планировалось, у Жюльетты было время пробежать «Гения христианства». Поздний комментарий автора: «Я открылся ей, по ее собственному доброжелательному выражению: я узнаю здесь ту доброту, какую всегда питали ко мне ветры и море…»

Две женщины пересекли Голландию и остановились в Спа, под Льежем, где г-жа Бернар, вслед за Монтенем и Петром Великим, принимала воды, а затем, в середине июля, вернулись в Париж.

Хотелось бы узнать о впечатлениях г-жи Рекамье, впервые покинувшей пределы родины… Но нам мало что известно об этом путешествии, кроме того, что говорили о нем газеты. Триумфальное турне как будто ни обновило привычек Жюльетты, ни развеяло ее усталости. «Вы говорите о светских удовольствиях, которым по-прежнему предаетесь, презирая их», — заметил Адриан.

В душе красавицы из красавиц поселилась меланхолия… С чего бы это? В неизданной ее биографии Балланш отметит беспокойство, которое ей тогда внушало здоровье ее матери. Постиг ли уже тогда г-жу Бернар недуг, который спустя несколько лет унесет ее в могилу? Понимала ли это Жюльетта? Воспользовалась ли мать этими особыми моментами, проведенными с дочерью, чтобы поверить ей некую тайну, открыть секретный эпизод из своего прошлого? Мы не знаем, но это вероятно. Золотая юность Жюльетты близилась к повороту: праздник будет продолжаться, но его королева теперь лучше станет осознавать его полную пустоту.

День в замке Клиши

По возвращении Жюльетта расположилась на летней квартире в Клиши, где отдавала долг гостеприимства своим новым английским друзьям. Она принимала, в частности, Чарлза Джеймса Фокса, бывшего госсекретаря министерства иностранных дел, который из-за своих профранцузских симпатий перешел в оппозицию премьер-министру Питту и стал горой в защиту политики примирения между двумя соперничающими державами. Тогда он занимался исследованиями о Стюартах, Первый Консул любезно принял его в Тюильри и предоставил в его распоряжение дипломатические архивы (но визит в Клиши предшествовал посещению Мальмезона).

О том, как прошел день в Клиши, когда его посетил Фокс, нам известно из записок баронессы де Воде.

Салон г-жи Рекамье посетили тогда Нарбон, Камиль Жордан, генерал Жюно и генерал Бернадот. Вскоре к ним присоединились актер Тальма и г-н де Лоншан, который должен был прочесть свою новую пьесу «Влюбленный соблазнитель», дабы узнать мнение Лагарпа, прежде чем передать ее на рассмотрение литсовета Французского Театра. Вслед за ними приехали Ламуаньон, Адриан и Матье де Монморанси, генерал Моро и, наконец, Фокс, лорд и леди Холланд, адвокат Эрскин и г-н Адер.

Фокс и Моро беседовали как добрые друзья, Лагарп с Эрскином вели оживленный разговор и сыпали шутками. Нарбон неоднократно пытался сделать беседу общей, обращая внимание по очереди на каждого из присутствующих; таким образом, собравшиеся обсудили поведение Моро, обращения Фокса к королю с целью принудить Питта к миру, мнение Эрскина о присяжных, управление Нарбона, курс литературы Лагарпа, политическую и частную жизнь Монморанси, храбрость Жюно, стихи Дюпати и т. д.

Когда подали кофе, объявили о приходе Евгения Богарне и его друга Филиппа де Сегюра. Евгений, сияющий собственной славой и отблесками славы своего отчима, но ничуть этим не испорченный, засвидетельствовал свое почтение г-же Рекамье и объявил Фоксу, что сопроводит его в Мальмезон. После кофе общество разбилось на группки по интересам и отправилось на прогулку в парк.

Затем наступил черед Тальма. По просьбе предупредительной г-жи Рекамье он декламировал в основном отрывки из пьес Шекспира, поражая собравшихся, в том числе англичан, силой своего таланта. После перешли к музицированию; г-жа Рекамье села за арфу и исполнила красивый романс; все были очарованы ее голосом.

Г-да Фокс и Адер уехали на аудиенцию к Первому Консулу в сопровождении Богарне и Сегюра, но тут в салон явились герцогиня Гордон и ее дочь леди Джорджиана, признанная красавица. В этот самый момент г-н де Лоншан принялся читать свою комедию, которая понравилась всем и даже вызвала похвалы сурового критика Лагарпа.

Впрочем, тот не успел прокомментировать некоторые сцены пьесы, так как явилось новое лицо, г-н Вестрис, чтобы прорепетировать с г-жой Рекамье сочиненный для нее гавот, который она вместе с леди Джорджианой должна была танцевать на следующий день на балу у герцогини Гордон. Репетиция состоялась при общем присутствии и общем же восторге.

К вечеру в замке стало довольно многолюдно: к собравшимся присоединились г-жа де Сталь, г-жа Виотт, генерал Мармон с супругой, маркиз и маркиза де Лукезини. После положенных церемоний было предложено сыграть в пословицы. Это означало предоставить вновь прибывшим случай показать себя в выгодном свете, блеснув талантом импровизации. От пословиц перешли к шарадам, в которых принимали участие все присутствующие.

Наконец пробило одиннадцать, подали ужин. Маркиз де Лукезини сказал по этому поводу, что завтрак для дружбы, обед для этикета, полдник для детей, а ужин для любви и задушевных разговоров. Время шло незаметно, и полночь застигла всех врасплох.

Вот вкратце какова была жизнь во времена Консульства самой талантливой и блестящей части общества. И все же за этой продуманной сменой развлечений, которые г-жа Рекамье предлагала своим гостям, проглядывает явное желание убежать от себя самой.

В тюрьме Тампль…

Для установления мира и порядка Бонапарт намеревался действовать в одиночку, не делясь властью ни с кем. С тех пор как он почувствовал поддержку всего населения, он стремился лишь к усилению автократии. Однако всё это в рамках закона: оппозиция была начеку, и он об этом знал. Ему пришлось очистить Трибунат от «дюжины метафизиков, которых впору утопить», связывавших ему руки, то есть ото всех либералов во главе с Дону и Бенжаменом Констаном. Во время подготовки мирных договоров Констан заявил по поводу употребления в документах слова «подданный», что миллионы человек «не для того погибали десять лет во имя свободы, чтобы их братья снова стали подданными!»… Трибунат критически отнесся и к Конкордату, и к учреждению ордена Почетного легиона, но большой поддержки не встретил.

К либеральному ворчанию узких кругов добавлялись опасения убежденных якобинцев, не упускавших случая указать на аристократические замашки Первого Консула. А главное — армия, оставшаяся без дела после подписания мира, волновалась. Тон задавали главные военачальники: Бернадот и Моро ревновали к Бонапарту, младше их по возрасту, ставшему генералом одновременно с ними. Ожеро, Массена, Брюн, Журдан, Ланн, Дельмас, Гувьон-Сен-Сир, Удино и Макдональд относились к нему с каждым днем всё враждебнее и затевали кое-какие проекты переделки власти в свою пользу. Весной 1802 года Бонапарт велел арестовать кое-кого из строптивых генералов, в том числе Дельмаса, отправил Бернадота принимать воды в Пломбьер, удалил под предлогом дипломатического поручения Брюна, Ланна, Лекурба и установил надзор за остальными.

Что до роялистов, то они все еще ожидали восстановления старшей ветви Бурбонов на французском троне… Бонапарт их не разубеждал. Он прекрасно понимал, насколько временно их молчание.

Поэтому он решил снабдить себя всеми средствами для поддержания порядка и стабильности правительства, сделав себя пожизненным Консулом, но для проформы с этим предложением должен был выступить Трибунат: герою было необходимо дать «залог народной признательности»… Блестящая идея, которую вынесли на референдум. Из 3577259 голосов против было подано 8374.

Это массовое одобрение повлекло за собой 4 августа 1802 года реформу Конституции и нарочито укрепило власть хозяина: Трибунат был сокращен, Сенат отныне мог дополнять Конституцию сенатус-консультами. Первый пожизненный Консул был наделен всеми полномочиями, в том числе правом назначать себе преемника. При таком режиме утрированной президентской республики были заложены основы двух институтов, призванных формировать покорную элиту: лицеи и Почетный легион.

Результат не заставил себя ждать: у роялистов наконец открылись глаза. Какое разочарование! Генерал Бонапарт хоть и изничтожил Революцию, но не был генералом Монком, который в 1660 году реставрировал английскую монархию: он, скорее, был Кромвелем, готовым основать собственную династию… Сплочали ряды, пытались получить субсидии от принцев в эмиграции, собирались организовать свержение того, кто теперь представлялся им «узурпатором».

Г-н Бернар уже не мог поощрять эту деятельность, направленную против Первого Консула. Глава почтового ведомства был тихо смещен в начале предыдущего года за то, что покрывал роялистскую переписку и распространял «периодический листок», издаваемый неким аббатом Гийо или Гийоном, который подвергал нападкам семью Бонапартов. Вот как это произошло.

Госпожа Рекамье, водившая дружбу с сестрами Бонапарта, с Каролиной (г-жой Мюрат), самой умной из них, но и с Элизой (г-жой Баччиоки), наименее симпатичной (ее влиятельность компенсировала сухость и надменность ее поведения), по просьбе последней принимала за обедом Лагарпа, с которым желала встретиться Элиза. Присутствовали также г-жа Бернар, г-жа де Сталь, Нарбон и Матье де Монморанси, кузен Адриана. Хорошенькая подобралась компания! К моменту выхода из-за стола произошла театральная развязка: г-же Бернар сообщили, что ее супруг только что был арестован и препровожден в тюрьму Тампль. Жюльетта, естественно, обратилась к Элизе с просьбой помочь ей как можно скорее увидеться с Первым Консулом. Элиза, смутившись, отвечала уклончиво и холодно посоветовала обратиться к Фуше. Фуше, благорасположенный к Жюльетте, ничем не мог помочь: «Дело серьезное, очень серьезное». Он бессилен. Жюльетта помчалась во Французский Театр к Элизе, находившейся там вместе с другой сестрой, Паолиной (г-жой Леклерк). Подчеркнутое неудовольствие обеих дам при появлении г-жи Рекамье, помешавшей им шумно наслаждаться игрой актера Лафона… Убитая таким приемом, Жюльетта ждет в уголке ложи окончания спектакля, как ее попросили. Можно представить себе ее томление! Слава богу, Бернадот, свидетель всей этой сцены, вызвался отвезти ее домой и заняться этим делом. Он бросился в Тюильри и добился освобождения г-на Бернара без суда, ценой простого отстранения от должности.

Последовавший за этим эпизод, необычный для жизни светской женщины, показал Жюльетте, насколько непрочно при абсолютистском режиме любое положение, даже самое надежное и самое завидное на первый взгляд.

Отец Жюльетты находился в одиночном заключении, свидания были с ним запрещены, но г-жа Рекамье ранее имела позволение навещать интересовавших ее узников Тампля и завела некоторые знакомства среди охраны, чем и воспользовалась, чтобы увидеться с отцом и успокоить его насчет его собственной участи. Знакомый тюремщик впустил ее в камеру г-на Бернара, но едва они успели перемолвиться парой слов, как он вбежал туда, схватил Жюльетту за руку, затолкал в какой-то тайник и там запер. В камере послышались звуки шагов и чьи-то голоса, г-на Бернара куда-то увели, всё стихло, но тюремщик не появлялся. Бедная Жюльетта терялась в догадках, одна страшнее другой. Наконец, по прошествии двух часов, она была освобождена из плена и узнала, что ее отца отвезли в префектуру полиции для допроса.

Бернадот же довел до конца начатое дело и однажды утром явился к г-же Рекамье, чтобы вручить ей приказ об освобождении ее отца. В качестве вознаграждения он попросил лишь позволения сопровождать ее в Тампль, чтобы выпустить узника на свободу.

Таким образом, Жюльетта не обращалась к Первому Консулу и ни о чем его не просила, хотя тот в своих воспоминаниях утверждает обратное.

В это верится легко. Хотя Жюльетта умела просить за других, когда тех постигало несчастье, она никогда не теряла достоинства и скромности, если дело касалось ее лично. У нас еще будет возможность в этом убедиться.

Хотя эта ситуация не подорвала общественного и финансового положения Рекамье, она позволила Жюльетте и ее близким оценить твердость существующей власти. Когда та набрала силу и обнаружилось, что страна семимильными шагами продвигается к Империи, они уже ясно знали, что отныне им придется считаться с произволом полиции и правосудия, а это предрасполагало к осторожности. А еще они поняли, что придется определиться, к какому лагерю примкнуть.

Глава V

УЗКИЙ ПУТЬ ОППОЗИЦИИ

Г-жа Рекамье занималась политикой лишь из великодушного участия к побежденным из всех партий.

Бенжамен Констан

В начале зимы 1802/03 года. Париж сверкал всеми своими огнями. В Европе еще несколько месяцев продлится мир. Она об этом не знает, но правильно делает, что этим пользуется! Англичане, русские и пруссаки устремились во французскую столицу, стремясь насладиться послереволюционными странностями и удовольствиями. С нетерпеливым любопытством и некоторой бесцеремонностью они заполонили запретный (в течение десяти лет) город, чтобы изучить его нравы, казавшиеся им экзотическими, точно у только что открытого племени варваров…

Гости с севера критиковали бездорожье (в самом деле, дороги были ужасными, невозможно проехать или пройти, не испачкавшись) и сожалели об отсутствии удобств. Недостаточность отопления их возмущала. Иные восторгались утром, проведенным на Мануфактуре Гобеленов, в Монетном дворе, в мастерской художника Давида… Они посещали музей Пти-Огюстен, где были свалены в живописном беспорядке изувеченные статуи и произведения искусства, пережившие вандализм времен Террора. Прогуливались по городу, который весело рушили, чтобы проложить проспекты и открыть взору памятники: подступы к Тюильри и собору Парижской Богоматери были уже частично расчищены, сносили маленькие улочки Каруселя, церковь Святого Николая, церковь Сент-Андре-дез-Арк, капитул собора, Гран-Шатле и башню Тампля…

В целом, Париж выглядел лучше, несмотря на то, что не хватало воды и света, набережные отсутствовали, мостов и извозчиков было мало, но затевался ряд долгосрочных работ для улучшения жизни его обитателей. А главное, Бонапарт, поощряя возрождение промышленности, способствовал возврату к роскоши. Снова начали обставляться и одеваться. Первый Консул раздавал верным ему людям пенсионы, посты, особняки, вместе с приказом жить там на широкую ногу. То есть чтобы с приезжающими иностранцами обходились достойно. Рим пришел на смену Спарте, понемногу потрепанные мундиры уступили место парадным одеждам, высокие сапоги — туфлям с пряжками, а сабли — легким декоративным шпагам. Зрелища следовали одно за другим, театры ломились от завсегдатаев, страстных, кипучих, довольных новым расписанием представлений (шесть часов пополудни) и умеренностью цен, делавшей более доступным их любимое развлечение. Благородное предместье Сен-Жермен было большей частью восстановлено, тысячи маленьких обществ создались вокруг художников, поэтов и актеров. К Парижу вернулись его подвижность и процветание: на один зимний сезон он снова превратился в город-светоч.

Главной же приманкой столицы была, бесспорно, г-жа Рекамье. Это была уже далеко не та дебютантка в белой повязке на голове, с продуманной стыдливостью старавшейся привлечь к себе взгляды слушателей Лицея! Жюльетте теперь уже двадцать пять лет, она в апогее своего богатства и блеска, отныне взгляды всей Европы, по меньшей мере ее самой утонченной элиты, прикованы к ней. Великие и малые ищут встречи и ухаживают за ней, сам новый властитель наводит на нее лорнет, когда она появляется в своей ложе в Опере…

В прессе подробно перечисляют знаменитостей, присутствовавших на ее многочисленных балах и приемах по понедельникам. Каждый менуэт, каждый гавот угодливо описан. Малейшее ее недомогание превращается в целое событие: отмечают ту, что в наименьшей степени подвержена новой модной болезни — гриппу… В ее жизни нет ничего такого, что укрылось бы от всеобщего любопытства, от дотошного вампиризма, который называют славой.

Красота ее утвердилась: Жюльетта предстает идеалом парижанки, самим типом законченной женственности в своих — столь неброских — украшениях и в обходительности ее манер. Она обладала огромной силой искушения, ее воздыхателям не было числа (говорили, что новый посол Великобритании тоже влюблен в нее), и всё же все понимали, что она неприступна. Этот парадокс удивлял, но соглашались с тем, что, не принадлежа никому, она в некотором роде принадлежала всем, и от этого любили ее еще больше.

Мы знаем, что г-н Рекамье был для нее лишь «почетным» мужем, если так можно сказать… Поговаривали даже, что он ее отец, что отнюдь не шокировало, поскольку было также известно, что он никогда не жил с ней. Никто не удивлялся снисходительной гордости, которую он испытывал по отношению к одерживаемым ею успехам. По свидетельству одного современника, однажды, во время празднества на улице Монблан, г-жа Рекамье почувствовала себя нехорошо и решила удалиться и лечь в постель. «Дверь спальни раскрылась; какой-то любопытный приблизился и стал разглядывать это прелестное лицо, которому ничуть не повредило неглиже больной. Явился другой, потом десять, потом целая толпа. Пришедшие последними вставали на кресла, чтобы тоже насладиться зрелищем, а добрый г-н Рекамье подкладывал на них салфетки, чтобы сочетать удовольствие своих гостей с заботой о своей мебели…»

Чего ждала эта спящая красавица, не боявшаяся театральных сцен, льстящих ее самовлюбленности, от каждого часа своего существования? Вихрь светской жизни действовал на нее как наркотик: поглощал ее жизнь, но и питал ее тысячей пустяков, тысячей маленьких наград самолюбию, укреплял ее личность. Жюльетта танцует, следовательно, она существует. Она участвует в верховой охоте, следовательно, существует. Все ласкают ее взглядом, значит, она существует. На самом деле, это такая малость.

Она начинает это осознавать. Пустота жизни порой нагоняет на нее меланхолию. Ей недостаточно очаровательных, но пресных любовных игр с многочисленными поклонниками, из которых вылущена страстность и подлинность великого чувства. Она кокетлива, целомудренна, она деликатно, осторожно усмиряет осаждающую ее орду, ну и что? Любезный Ламуаньон, нежный Дюпати, элегантный Адриан вздыхают и почитают ее. Никто из них не взволновал ее сердца.

Хотя она заслуживает лучшего и знает это, пока она находится в центре паутины, из которой не может вырваться: ее известность вынуждает ее безукоризненно владеть собой, не терять выдержки и быть верной избранному для себя образу. В то же время ее мысль и суждение сформировались. Она красива, мудра, но еще и рассудительна. Она знает Париж как свои пять пальцев: она не питает никаких иллюзий относительно уловок и побудительных мотивов человеческих существ. В этой области она проявила непогрешимость и прекрасное чувство такта. Ей известно непостоянство увлечений, она умеет различить страдание, спрятанное под маской приличий и презентабельности. Знает она цену и преданности и всегда внимательна к своим друзьям. Одним словом, Жюльетту на вершине ее славы ничем не проведешь. Шумная бессодержательность ее жизни не исключает ни глубины, ни оттенка разочарованности, сопутствующей ей.

Она не показывала этого и продолжала быть самой чествуемой особой своего времени. Она затмевала всех прочих женщин; одна из них, г-жа Реньо де Сен-Жан д'Анжели, муж которой станет влиятельным лицом при Империи, столь же красивая и умная, как ее мать, г-жа де Бонней, но недружелюбная и достаточно вращающаяся в свете, признавала, что появление г-жи Рекамье в каком бы то ни было месте отвлекало на себя всё внимание, уделяемое остальным прелестницам. Никакое соперничество с нею не было возможно.

А ведь Париж был тогда полон хорошеньких женщин! Пышная г-жа Тальен, которая теперь жила с банкиром Увраром; энергичная г-жа Висконти, великолепная миланка, точно сошедшая со страниц романа Стендаля, бросившая мужа, чтобы следовать за Итальянской армией, конкретнее, за Бертье; пикантная Пульхерия де Баланс, дочь г-жи де Жанлис, унаследовавшая ее задор; резвушка г-жа Мармон, урожденная Гортензия Перрего, или еще Джорджиана Гордон, одна из четырех дочерей герцогини Гордон, — молочный цвет ее породистого лица англичанки вызывал всеобщее восхищение; не говоря уже о русских или прибалтийских красавицах: княжна Долгорукая, герцогиня Курляндская, водившая тесную дружбу с Талейраном, или графиня Дивова, бывшая без ума от Бонапарта…

Общество было единодушно: г-жа Рекамье является — и совершается чудо. По свидетельству современницы, она резко отличалась от нуворишей, в кругу которых вращалась г-жа Тальен. Светская женщина, пользующаяся успехом, она при этом была грациозной, пристойной красавицей.

Ее салон, в котором умело были перетасованы чиновники, дельцы, республиканцы, либералы, вернувшиеся эмигранты, художники и светские женщины, штурмовали иностранцы, желавшие узреть весь парижский паноптикум: мы уже говорили, какое согласие, словно по волшебству, придавало этому малогармоничному обществу присутствие Жюльетты, умевшей нащупать связь между людьми старого режима и нового.

Вот на этих-то последних и приходили взглянуть, а среди них — на когорту генералов, собратьев Бонапарта по оружию, с большим или меньшим успехом подвизавшихся в свете. Оставим в стороне Бернадота и Моро, личных друзей г-жи Рекамье, ум и собственные политические соображения которых поведут их к особой судьбе.

Но остальные!.. Как не выделить их между выступлениями певца Гара или скрипача Жюльена: горячий Мюрат, муж Каролины, никогда не остававшийся незамеченным, а экстравагантность его одежды не прекращала удивлять… Ней, «храбрец из храбрецов», с пылающей гривой, простоватый, но несгибаемый… Ожеро, атлетичный и непробиваемо грубый, Ланн, еще один сын Революции, о котором Наполеон скажет, что он взял его пигмеем и потерял гигантом, или Жюно, пылкий Жюно, бывший «сержант Буря», которого едва могла успокоить его хорошенькая супруга, малышка Пермон с хорошо подвешенным языком, называвшая Бонапарта Котом в сапогах (а он теперь отвечал ей, величая «язвочкой»), и чье честолюбие не имело границ…

Все эти красавцы, не блещущие умом, с трудом примиряли отвагу и хорошие манеры, но как они старались! Все только что женились на институтках, вышедших из пансиона г-жи Кампан, и возили их на улицу Монблан, чтобы те пообтесались, общаясь с прекрасной хозяйкой… Все уже увлеченно следили за возвышением своего командира: его почти королевское величие обещало им блестящее будущее, и их яростное республиканство таяло, как снег на солнце, в свете блестящих перспектив.

Какая ярмарка тщеславия! Какая человеческая комедия! Как не хватало Жюльетте в этой пестрой толпе блестящего разговора г-жи де Сталь! Ум и дружба помогли бы развеять однообразие этих толп, поверхностность этих суетных речей и чересчур часто повторяющихся развлечений… Но г-жи де Сталь рядом не было: похоронив мужа прошлой весной, она заперлась в Коппе, чтобы закончить свой новый роман «Дельфина», который скоро выйдет в свет, а Жюльетта узнает в нем себя в образе красивой и несчастной Терезы д'Эрвен…

Поэтому, за неимением лучшего, Жюльетта привязалась к некоторым друзьям г-жи де Сталь, таким, как супруги Дежерандо: он — философ и юрист, она, уроженка Эльзаса, не лишена здравого смысла, и сами они очень дружны с Камилем Жорданом. С их помощью Жюльетта основала школу для девочек в приходе Святого Сульпиция. И с того времени, вопреки всяким ожиданиям, королева Парижа окунулась в попечительскую деятельность.

Явление святого Матье

Нам неизвестно, испытывала ли Жюльетта какое-то чувство вины из-за того, что ей курили фимиам… Вероятнее всего, нет. Ее религиозные чувства, как и роялизм, казались искренними, но умеренными. Это была эпоха здравого смысла. Зато нам известно, что этой неисправимо светской женщине были ведомы страдания человеческого рода и что она, в определенный момент своей жизни, решила облегчить их, воспользовавшись преимуществами своего положения. Она ясно осознавала, что свет — не самоцель. Должен быть еще какой-то способ, толчок к чему-то иному. Благотворительность была более чем компенсацией со стороны Жюльетты своей совести. Она испытывала к этому делу настоящее призвание и предавалась ему всю жизнь, находя тысячи различных способов, превратив его, в буквальном смысле слова, в профессию.

Присовокупить к репутации, созданной красотой и состоянием, активную благотворительность (ибо Жюльетта верила в силу лишь методичной деятельности в этой области) являлось выходом, лекарством от нарциссизма, единственным способом уйти от себя. Заниматься другими, чтобы немного забыть о себе самой — то была новая дорога, открывшаяся ей. Своим умственным пробуждением г-жа Рекамье была обязана г-же де Сталь, пробуждением духовным — Maтье де Монморанси.

Матье, двоюродный брат Адриана. Какая личность! Он принадлежал к поколению, поверившему Просветителям и отправившемуся вместе с Лафайетом сражаться в Америку, что значительно расширило его духовный горизонт (пример американцев оказал определяющее воздействие на других замечательных путешественников — Талейрана, Ларошфуко, Шатобриана), а по возвращении подтолкнувшему начало Революции. У Матье были другие смягчающие (или отягчающие, смотря с какой стороны поглядеть) обстоятельства: он ходил в школу аббата Сийеса, его наставника, который не имел к нему никакого снисхождения…

Когда Матье вернулся во Францию, его женили на кузине Гортензии де Бюин, которая родит ему дочь Элизу, и позволили со всем пылом окунуться в революционные перемены. Его избрали депутатом в Генеральные штаты, и именно по его предложению в ночь на 4 августа 1789 года Собрание приняло решение об отмене привилегий. Неплохо для Монморанси! Он страстно влюблен в другую свою кузину, мадемуазель д'Аржансон, ставшую маркизой де Лаваль, сочетавшись браком со старшим братом Адриана. Прекрасная маркиза умерла, простудившись в «день тачек», и Матье, убитый горем, решился эмигрировать вслед за г-жой де Сталь, с которой у него некогда была короткая связь…

Это ли вынужденное отступление и драматический поворот революционного процесса вызвали возврат к самому себе? Потеря ли любимой женщины или, как полагали в его среде, смерть на эшафоте его юного брата, аббата Лаваля надломили его, спровоцировав острый кризис вины? Во всяком случае, с Матье произошла метаморфоза: он яростно, страстно обратился к религии. Матье, кипучий Матье со столь передовыми идеями, стал одним из знаменитых святош Европы, одним из самых пламенных поборников реставрации Бурбонов, одним из самых активных сторонников возвращения к чистому католицизму.

Он демонстрировал незаурядную душевную твердость, в том числе в собственном клане, изобиловавшем яркими личностями, чьи имена не сходили со страниц газет: его мать, виконтесса де Лаваль, не скрывала своей беспорядочной личной жизни и открыто возобновила связь с графом де Нарбоном, после того как тот отделался от г-жи де Сталь. Половина семьи грозилась сотрудничать с новой властью, а теща Матье превратила особняк Люинов в настоящий притон…

Какая разница! Проникнутый правотой своего служения, Матье пытался привлечь под свое знамя — вернее, под знамя Христа — всех, с кем был рядом. Можно легко себе представить, что в столь вольном обществе, каким был парижский свет по возвращении из эмиграции, Матье походил на святого, да просто на чудо природы…

Сколько сил он приложил, чтобы обуздать свою буйную натуру! Тем более что он от природы был остроумным и привлекательным и обожал женщин… Это в нем не отталкивало, и кое-что от этих черт сохранилось в его поведении. С какой восторженностью он затевал душеспасительные предприятия! С какой ненавязчивой галантностью пытался воодушевить своих собеседниц!.. Он заговорил — ради благого дела — красивую (и богатую) Рекамье, и очень скоро получил то, чего другие тщетно добивались: доступ в ее ближний круг.

В шестом обращенном к ней письме он заявляет: «Я бы хотел объединить все права отца, брата, друга, добиться Вашей дружбы, Вашего полнейшего доверия с единственной целью: чтобы убедить Вас в Вашем собственном счастии и подвигнуть Вас на единственный путь, который к нему лежит, единственно достойный Вашего сердца, Вашего ума — возвышенное призвание, уготованное Вам. Одним словом, чтобы привести Вас к твердому решению, ибо в этом всё, и всё от этого зависит».

Как пылко Матье выражает ей свою благодарность, когда «красивая и добрая», как он ее называет, присовокупляет к своим записочкам кое-какие существенные акты благотворительности! С каким чувством он становится ее духовником, поверенным ее души, выслушивающим между «добрыми делами» отзвуки ее тайной печали… Матье прослыл мастером в искусстве возвышать побуждения и увлечения. Ему удастся увлечь самую светскую из женщин наслаждениями внутренней жизни.

Изгнание госпожи де Сталь

В феврале 1803 года Париж вздрогнул, получив суровое предупреждение: салон г-жи Рекамье закрыт, во всяком случае по понедельникам, в день больших приемов. Что конкретно ей ставят в упрек? Ее дружбу с либералами, республиканцами или роялистами? Или же это просто проявление аллергии на плюрализм, подкрепленное неким женоненавистничеством, из-за которого Первому Консулу несносно любое другое главенство, кроме его собственного? Приказ не был официальным, однако Жюльетта ему подчинилась и, возможно, не была недовольна тем, что постоянному чужому присутствию в ее доме положен конец.

Бонапарт был противником «слухов», а это означало, что придется прятаться, чтобы поговорить, и что на смену свободному общению может вскоре прийти установленный сверху порядок, который лучше бы не нарушать. Г-жа де Сталь это уже понимала. Зная, насколько ее находчивость и вольнодумие не нравились «наверху», она не показывалась всю зиму, и на улице Гренель воцарилась тишина.

Дело в том, что Бонапарт очень плохо воспринял позицию так называемого комитета Просветителей во время чистки в Трибунате. Г-жа де Сталь была возмущена до глубины души: когда кто-то ей сказал, что «Трибунат очистили от накипи», она возразила: «Вы хотите сказать, сливки сняли!» Война, объявленная Первым Консулом «идеологам», автоматически подвигла остроумную баронессу обозвать его самого «идеофобом». Бонапарта сообщение об этом ввергло в ярость.

Решительно, между Тюильри и «этими людьми» не было взаимопонимания. В июле 1802 года Камиль Жордан опубликовал брошюру под красноречивым названием «Подлинный смысл пожизненного консульства» — снова буря гнева в верхах! Месяцем позже Неккер выпустил в свет «Последние взгляды», что-то вроде политического завещания, в котором с плохо скрытым неодобрением выявлялись опасные двусмысленности Конституции VIII года Республики, чреватые наступлением военной деспотии. Очень некстати! Снова буря в верхах! На сей раз дочери великого человека дали понять, что она встретит плохой прием, если случайно нарушит своим появлением спокойствие парижской жизни.

Она на такое не отважилась, однако выпустила «Дельфину», роман в письмах, как «Вертер» или «Новая Элоиза», действие которого происходит якобы в 1791 году, но на самом деле в нем выражался здравый взгляд на общество времен Консульства. Предисловие было обращено «К безмолвной, но просвещенной Франции», а каждая страница книги несла в себе урок нравоучительного либерализма, что так хорошо удавалось автору… Добавьте к этому представление в дурном свете католицизма, который у протестантки г-жи де Сталь часто был синонимом обскурантизма. Первый Консул вне себя! Эта женщина превзошла все границы, если она только попробует приблизиться к Парижу, ее ждет от ворот поворот.

Дружба дамы из Коппе с красавицей Жюльеттой, хоть и относительно недавняя, была всем известна. Нет никаких сомнений, что в начале 1803 года Жюльетта решила переждать грозу в надежде, что весной г-жа де Сталь вернется и всё уладится.

К несчастью, не уладилось. Сколько ни ходатайствовала г-жа де Сталь прямо или косвенно перед Люсьеном и Жозефом Бонапартами, всё без толку. Неофициальная опала за несколько месяцев превратилась в форменное изгнание. Но г-жа де Сталь не собиралась хоронить себя в Коппе. Она стремилась в свой парижский салон, к своему избранному окружению из самых блестящих умов своего века — следует признать, только они одни и могли поддерживать с ней разговор.

Она вела себя хоть и храбро, но неразумно. Ее хотели заставить замолчать — она кричала о несправедливости, уверенная в своих правах и в том, что новая власть должна питать уважение к ее имени, ее репутации и ее состоянию… Она сильно ошиблась в Бонапарте! Между ними завязался поединок, который продлится больше двенадцати лет. Под конец она выбьется из сил, а он добьется лишь растущего неодобрения, двойного порицания: как глава государства, порывающийся обуздать полет творческой мысли, и как мужчина, боящийся и угнетающий женщину.

Г-жа де Сталь попыталась заманить Жюльетту к себе в Коппе, скучая в своей тихой, далекой Швейцарии. Но то лето г-жа Рекамье провела, в виде исключения, в замке Сен-Брис, на опушке леса Монморанси, так как Клиши был на ремонте.

В своем письме г-жа де Сталь просила ее отговорить Дюпати от его планов поставить водевиль, пародирующий «Дельфину», что сама она расценивала как пинок бедной изгнаннице. Судьба этого проекта неизвестна, зато мы знаем, что г-жа Рекамье заступилась за Дюпати, когда тот не поладил с властями. Бонапарту не понравился его дивертисмент под заглавием «Прихожая, или Слуги между собой» — насмешливая карикатура на выскочек с темным прошлым и нечестно приобретенным состоянием. Под тем предлогом, что Дюпати, морской офицер, не испросил разрешения на выход судна из порта, его посадили на гауптвахту в Бресте, а затем отправили в Кайенну. С борта корабля он написал Жюльетте, моля ходатайствовать о его помиловании. Слава богу, ей это удалось, и Дюпати не депортировали. Иначе Французская Академия лишилась бы одного из своих членов.

***

Положение г-жи Рекамье в политической обстановке того времени было сложнее, чем кажется. Она была связана со всеми общественными течениями, но у них всех был повод ее критиковать. В свое время ее нейтралитет ценили, теперь же, когда в обществе произошла перестройка, а оппозиционные фракции определились перед лицом власти, захваченной одним человеком, нейтралитет превратился в недостаток.

Взять хоть роялистов: всем известна дружба Жюльетты с Монморанси, Ноайлями, Сегюрами, Ламуаньонами, равно как и ее отношения с такими деятелями, как старый Лагарп (который к тому времени только что умер), послами Австрии и Пруссии, членами королевских семей, бывавших в Париже, как, например, герцог Вюртембергский, ухаживавший за нею на балу в Опере. Не забыли и того, что г-н Бернар лишился должности за помощь им. Они знали, что находятся под наблюдением (Адриана даже только что выслали за то, что он в письме, перехваченном «черным кабинетом», назвал Бонапарта «прохвостом»), знали они и то, что Жюльетта в хороших отношениях с Фуше, что может пригодиться… И тем не менее «агенты Людовика XVIII» в Париже не щадили г-жу Рекамье, чей муж был в их глазах одной из финансовых опор «узурпатора».

Либералы: известно, что она с детства дружила с Камилем Жорданом и Лемонтеем, который до самой смерти будет ужинать у нее по субботам. Не говоря уже о Дежерандо, Бенжамене Констане и баронессе из баронесс… И всё же, что думали эти просвещенные — и встревоженные — умы о салоне Жюльетты, наполненном довольными собой рубаками, у которых конституционные тонкости вызывали зубовный скрежет и которые, дай им волю, навели бы порядок во всей этой «метафизике», как говорил их командир… Они знали о ее более чем тесных связях с некоторыми, очень влиятельными членами семьи Бонапарта, в которой они уже видели своего рода мафию, готовую рвать глотку за с таким большим трудом добытые привилегии…

Что до республиканцев, или до того, что от них осталось, они корили г-жу Рекамье за ее огромное состояние, социальную элитарность, близость с обладателями знатных фамилий прежнего и нового режима.

В Тюильри всё это осознавали, но, несмотря на свою суровость, Бонапарт не был бесчувствен к чарам Жюльетты. Поэтому он щадил ее, и она пользовалась относительным, но все-таки доверием, когда оно ей требовалось, чтобы помогать другим. Таким образом Жюльетта, заручившись поддержкой во всех кругах, сохранила некую неприкосновенность.

Она независима, не следует никакой конкретной идеологии: ее темперамент оберегает ее от всяких излишеств, эксцессов, как в образе мыслей, так и в действиях. Она не способна шумно отстаивать какую-либо идею, в душе она не борец, ее оценки четки и проницательны, хотя у нее не политический ум. Вот только она не выносит, когда трогают ее друзей. И она спокойно и искренне принимает сторону несчастной и преследуемой дружбы.

В конце сентября 1803 года г-жа де Сталь поселилась в Мафлие, неподалеку от Парижа. Она написала Первому Консулу, прося разрешения провести два месяца в деревне в сорока километрах от Парижа, чтобы поправить здоровье детей и уладить финансовые дела супруга, и получила ответ, что, если она не уедет сама, жандармы отконвоируют ее до самого Коппе. Дело плохо.

Г-жа де Сталь приехала на несколько дней в Сен-Брис. Жюльетта была взволнована: «Я стала свидетельницей ее отчаяния. Она написала Бонапарту: „Какой жестокой славой вы меня наделили, я стану одной из строк в Вашей истории“. Я страстно восхищалась г-жой де Сталь. Разлучивший нас поступок жестокого произвола явил мне деспотизм в своем самом отвратительном проявлении. Мужчина, изгонявший женщину, и какую женщину, причинявший ей такую боль, в моих мыслях мог быть лишь безжалостным деспотом; с тех пор мои желания были направлены против него, против его восшествия на трон, против установления безграничной власти».

15 октября Первый Консул послал в Мафлие жандарма с предприсанием выехать в двадцать четыре часа за сорок лье (160 километров) от Парижа. Г-же де Сталь оставалось лишь подчиниться и собрать чемоданы. Она проехала через Сен-Брис, чтобы попрощаться с прекрасной подругой, и застала там Жюно, военного губернатора Парижа, обещавшего вступиться за нее. На следующий же день Жюльетта отправила г-же де Сталь письмо, извещающее о результате этого ходатайства: Первый Консул милостиво разрешил г-же де Сталь не покидать пределов Франции и даже, если захочет, поселиться в Дижоне. Она взывала к терпению и сдержанности подруги в надежде на благополучное разрешение конфликта. Однако письмо не дошло до адресатки. Она покинула Францию на несколько лет.

***

Вскоре после этого Жюльетта, невзлюбившая человека, который обидел ее подругу, стала внимательнее прислушиваться к проектам Бернадота.

Воплощение услужливости и соблазнительности, бывший сержант был при том сама хитрость в образе человека. Умен, ловок, наделен политическим чутьем, безупречным хладнокровием и, как настоящий гасконец, дожидается своего часа. На него не произвел впечатления маленький корсиканец с прямыми волосами, на пять лет младше него и произведенный в генералы в тот же год, что и он сам. Бернадот не боялся Бонапарта (он, так сказать, походя отбил у него марсельскую невесту, Дезире Клари, и сделал своей женой) — он его ненавидел. Беспрестанно плел заговоры, и Бонапарт об этом знал. Но Бернадот не тот человек, которым можно вертеть как хочешь! Первый Консул пытается удалить его и назначает послом в США. Тот не спешит садиться на корабль, зная, что возобновление войны с Англией неминуемо, и цепляется за этот предлог, чтобы вернуться в Тюильри и передать себя в распоряжение армии…

Чтобы остановить продвижение к абсолютизму, он планировал собрать группу генералов, которые официально взяли бы под арест Бонапарта. Не хватало самого популярного из них, самого известного — Моро. Поэтому Бернадот попросил Жюльетту, бывшую близкой подругой г-жи Моро, организовать тайную встречу у нее дома. «Они вели долгие разговоры в моем присутствии, но было невозможно склонить Моро к тому, чтобы сделать первый шаг», — сообщает она.

Ближе к зиме, на балу у г-жи Моро, Бернадот снова перешел в наступление. Отсутствие на празднике официальных лиц вносило тревожную нотку, говоря об изоляции Моро. Бернадот стал уверять его в том, что он один может диктовать условия Бонапарту, чувствуя за своей спиной поддержку народа. Моро приводил свои аргументы: он сознавал опасность для свободы, но опасался гражданской войны. Он даже отрицал влияние, которое ему приписывали. Бернадот вышел из себя: «Бонапарт поиграет свободой и вами. Она погибнет, несмотря на наши усилия, а вы окажетесь погребены под ее развалинами, не дав боя».

Впоследствии Моро оказался замешан со многими другими в процессах над Жоржем Кадудалем и Пишегрю, но г-жа Рекамье оставалась убеждена в том, что он был неповинен в заговорах, как и тогда, с Бернадотом.

Итак, все труды Бернадота пошли прахом. Впоследствии Бонапарту удастся — временно — привлечь его на свою сторону. Он даже включит его в число своих маршалов XII года Республики, хотя это ни в чем не изменило их взаимной неприязни. Из всех маршалов, сделанных Наполеоном феодалами и засланными возглавлять то или иное герцогство, княжество или королевство, Бернадот станет единственным, который без покровительства французского императора займет настоящий трон (шведский), долго на нем продержится и умрет, любимый своими подданными.

Что до Моро, этот щепетильный, нерешительный, покорный человек, подверженный разрушительному влиянию супруги и тещи (ненавидевших Жозефину), скорее всего, оказался марионеткой в серьезнейшем деле Кадудаля. Так думала Жюльетта, считая его невиновным. Но узнаем ли мы когда-нибудь правду?

Заговор XII года Республики

Возобновление войны с Англией в мае 1803 года привело к оживлению деятельности роялистов, которым снова обеспечили надежный тыл по ту сторону Ла-Манша. Один из редких вождей шуанов, не сложивших оружия — Кадудаль, которого все звали по имени — Жорж, — с августа находился в подполье в Париже. Он участвовал во всех крупных шуанских акциях, начиная с осады Гранвиля вплоть до высадки в Кибероне. Трудно поверить, но борцом за восстановление прежней монархии был человек из народа. Его храбрость, сила духа, его энергия создали ему ореол легенды. Можно себе представить, с каким усердием разыскивала его полиция.

Но Жорж был неуловим. Было известно, что он замышлял убийство Первого Консула, между 1 и 15 февраля 1804 года. 16 января во Францию прибыло подкрепление из тридцати пяти роялистов. Один арестованный шуан, Буве, «раскололся» и выдал заговор, возглавляли который, по его словам, два генерала — Пишегрю и Моро. Изложенный им план выглядел вполне логичным: «Восстановление Бурбонов: в парламенте проводит работу Пишегрю, восстание в Париже, поддержанное присутствием лица королевской крови; атака живой силы против Первого Консула; Моро представляет государя армии, предварительно настроив соответственно умы».

Бонапарт отреагировал незамедлительно: 15 февраля он отдал приказ об аресте Моро, что вызвало «живые протесты» со стороны общественности. 28-го настал черед Пишегрю, выданного другом, у которого он прятался на улице Шабане. Блестящий главнокомандующий Рейнской армией, в шесть недель завоевавший Голландию, переметнулся в другой лагерь — в армию Конде; при Директории он вернулся и добился своего избрания в Совет Пятисот. Высланный после фрюктидора в Кайенну, он сбежал оттуда и добрался до Лондона. Там он вступил в заговор против Бонапарта вместе с двумя братьями Полиньяками. Общаясь с членами королевской семьи, Пишегрю многое знал, возможно, даже слишком…

Его обнаружили повешенным в камере до начала подготовлявшегося шумного процесса: общество полагало, что его убили. Тем временем наконец схватили Жоржа, 9 марта, на перекрестке Бюси, после жаркой драки. Допрос подтвердил планы убийства. «Я должен был напасть на Первого Консула, только когда в Париже появится французский принц, а его пока еще нет», — вот и всё, что удалось из него вытянуть. Какой принц?

На следующий день Совет правительства, включая всех трех консулов, верховного судью Ренье, Талейрана и Фуше, решил похитить в Германии, в Эттенгейме, герцога Энгиенского, последнего отпрыска дома Конде. 21 марта, в три часа утра, герцога расстреляли у Венсенских рвов, после недолгого заседания военного трибунала. Во встрече с Первым Консулом ему было отказано.

Процесс Жоржа — Моро открылся 25 мая на фоне неописуемого брожения умов: убийство герцога Энгиенского вызывало возмущение, повешение Пишегрю ошарашивало, трудно было поверить, что Моро спутался с роялистами, ведь он всегда проявлял, скорее, республиканскую независимость по отношению к консульскому режиму. К этому добавлялось любопытство к Жоржу: такая личность завораживала публику…

Г-жа Моро дала понять г-же Рекамье, что ее присутствие будет приятно ее мужу, и та отправилась на заседание. Обвиняемых было сорок семь, возле каждого стояли по два жандарма, поведение охранников Моро свидетельствовало о их глубоком к нему почтении. Жорж защищал только своих друзей. Когда ему предложили последовать примеру других обвиняемых и попросить пощады, он сказал: «Обещаете ли вы предоставить мне лучший случай умереть?» Моро не произнес ни слова. По окончании заседания г-жа Рекамье пошла к выходу мимо скамей подсудимых. Моро вели ей навстречу. Он тихо проговорил ей слова благодарности и просил прийти еще. Но на следующий день, в семь утра, ей доставили послание Камбасереса, призывавшего ее, в интересах Моро, больше не появляться на суде: читая отчет о заседании и увидев ее имя, Первый Консул воскликнул: «А что там делала госпожа Рекамье?» Та поспешила к супруге генерала, и г-жа Моро посоветовала ей подчиниться. К концу процесса все дела были заброшены, народ высыпал на улицы, говорили только о Моро.

10 июня были вынесены двадцать смертных приговоров, приговор Жоржа был утвержден. Он умер так же храбро, как и жил, с горькими и верными словами на устах: «Мы хотели себе короля, а получили императора!» Моро, приговоренный к двум годам тюрьмы, будет выслан по приказу Бонапарта и отправится в Америку. Странная судьба Моро состоит сплошь из недоразумений: он вернется в Европу, чтобы сражаться вместе с русскими, и погибнет под Дрезденом в 1813 году, сраженный французским ядром. Как и его бывшие собратья по оружию, он будет произведен в маршалы, но только Людовиком XVIII и посмертно…

***

Хотя процесс вышел громким, а убийство герцога Энгиенского повергло в ужас иностранные дворы и роялистов, в целом общественное мнение было по-прежнему на стороне Бонапарта и нашло совершенно естественным, что он ускорил события, учредив сенатус-консультом Империю 18 мая 1804 года. Раньше за него боялись, а теперь успокоились.

«Я навсегда заставил замолчать роялистов и якобинцев», — заявил он после казни в Венсене. Фуше сказал тогда: «Это больше, чем преступление, это ошибка!» — и эту ошибку надо было использовать, как трамплин. Первый Консул не колебался, и добрый народ узнал о новом счастье, постигшем его, из следующего сообщения (повторявшего первую статью сенатус-консульта): «Управление Республикой доверено императору, принимающему титул Императора французов…»

Тот, кого отныне следовало называть по имени — Наполеон, в тридцать пять лет обладал колоссальным умом, широким кругозором, несравненной работоспособностью и волей стать абсолютным властителем, способным подчинить весь мир. Он управлял путем издания декретов, окружая себя покорными и ему одному подчиняющимися министрами, проводя систематическую централизацию служащей ему администрации, привлекая к своему двору каждого политического и военного деятеля, которого, по его выражению, он занимал «погремушками» и мог сломать, если тот не согнется. Он опирался на безупречную полицию, управляемую Фуше, который каждое утро информировал его обо всем, что происходило во всех кругах: в прессе, театре, финансах, частных кружках, общественных местах… Короче, Французская республика — это название находилось в употреблении до 1809 года — находилась в умелых и твердых руках — руках диктатора.

Франция не была этим недовольна. Посредственность всегда хорошо уживается с абсолютизмом, а молчаливое большинство — в то время его интеллектуальный уровень был особенно низок — положительно воспринимало простые схемы: централизацию, иерархизацию, милитаризацию. Отсутствие мыслей, жизнь в ногу, удобство надзора во всех обстоятельствах — чего еще желать? Лучше бы, конечно, мир, но военные успехи, идущие один за другим, опьяняли, кричащая роскошь новой аристократии, напыщенность вельмож вызывали восхищение. Нельзя не согласиться с императором, когда тот писал своему брату Жозефу, что «у людей нет других прав, кроме права быть управляемыми». Управляемыми им, вот счастье-то!

Просвещенные круги смотрели на дело совсем иначе. Они слишком хорошо понимали, куда всё зашло: творчество и суждение будут либо уместными, либо запрещенными. Всякая критика — задушена. Несогласное меньшинство, невыносимое для власти, будет вынуждено уйти в подполье. Не понравиться ему — уже крайне опасно. Любой голос, обличающий возврат к закабалению, а следовательно, обскурантизму, будет заглушён. Придется подчиняться, присутствовать при печальном зрелище всеобщей покорности: внутри — элита с заткнутым ртом, вовне — Европа, десять лет подряд предаваемая огню и мечу, бессильная и словно загипнотизированная железным кулаком и харизмой непредсказуемого завоевателя…

Подчиниться, присоединиться, пассивно или активно сопротивляться — иного выхода нет. В окружении г-жи Рекамье, как и во всех семьях, настал раскол. Г-н Рекамье был сторонником того, чтобы не столкнуться лоб в лоб с человеком, которому он по-прежнему доверял. Жюльетта не имела никакого снисхождения к «безграничной власти» и была решительно настроена скрытно противостоять ей, по возможности избегая инцидентов. Она продолжала вести прежнюю жизнь, не удивляясь сверх меры переходу некоторых (например, Бернадота) на сторону власти, но крепя дружбу с г-жой де Сталь и братьями Монморанси. Г-да Бернар и Симонар предавались умеренным радостям камерного роялизма, в то время как другие близкие знакомые, например кузен Брийа-Саварен, гастроном, но прежде всего судейский, открыто решили сделать хорошую карьеру, послужить.

Жюльетта становится заступницей несчастных

Зная, что в Париж ей дорога закрыта, г-жа де Сталь решила совершить осенью 1803 года долгое путешествие в Германию. Она совершенно справедливо полагала, что хороший прием, который она там встретит, компенсирует недружелюбие к ней французского правительства. Сопровождаемая Бенжаменом Констаном и своими тремя детьми, она сначала остановилась во Франкфурте, где от Шатобриана, с большим трудом начинавшего дипломатическую карьеру в Риме, получила известие о смерти г-жи де Бомон. Ласточка отправилась в последний полет, испустив дух в Вечном городе, подле того, кого любила.

«Я намерен серьезно подумать о покое и навсегда вернуться к моей безвестности», — писал Шатобриан. Ни одному слову нет веры! Сколько раз он будет делать такие заявления о намерениях! Это всего лишь обороты стиля, присущие созданному им персонажу, Рене, на которого он почитал своим долгом быть похожим, по крайней мере в тот период своей жизни. Обмануться этим хоть на минуту было бы большой наивностью! Шатобриан, избавившись от бедняжки де Бомон, уже завязал отношения с г-жой де Кюстин, которая останется в истории под именем «дамы из Фервака». Он элегантно оплакивал ту, кого не сумел спасти от величайшего из мучений — его самого. Можно попутно восхититься нахальством этого скромного служащего, имевшего неловкость не понравиться послу, кардиналу Фиески, дяде Первого Консула, тем, что без разрешения сам презентовал своего «Гения» папе римскому (никто лучше него не умел разрекламировать свои произведения), а затем письменно раскритиковал политику вышеозначенного посла (что не могло укрыться от «черного кабинета») и, наконец, на виду у всего Рима, похоронил свою любовницу, скончавшуюся от туберкулеза! Неловкий, но достаточно сметливый, чтобы привлечь на свою сторону местные власти, когда он затеял за свой счет соорудить надгробие Полине де Монморен в церкви Святого Людовика Французского, на которое и сейчас нельзя взглянуть без волнения…

Перо г-жи де Сталь отличалось большей непосредственностью, по меньшей мере, в письмах оно передавало настрой ее души. Она тепло утешала друга, заверяя в сестринских чувствах к нему, осыпая комплиментами и выражая надежду на встречу.

Из Франкфурта она отправилась в Веймар, в Саксонию — маленький, «самый поэтический», по выражению Сент-Бёва, самый интеллектуальный двор Германии… Едва приехав, г-жа де Сталь узнала, что даже самые низшие классы общества читали «Дельфину», а что Шатобриан здесь едва известен — это не могло ей не понравиться! Здесь никто не пел излишних гимнов обскурантизму папистов!

Всё же ей пришлось прождать десять дней, пока великий Гёте (настроенный против нее своей матерью) не вернулся из Йены для встречи с ней. Она повидалась с Шиллером, другой знаменитостью, которым восхищалась с большей симпатией. Двор устроил ей триумфальный прием, и всё было бы к лучшему в этом лучшем из изгнаний, если бы г-н Неккер тяжело не заболел. Его дочь находилась в Берлине, когда получила известие об ухудшении состояния больного. Она тотчас же повернула назад. Но опоздала: в Веймаре она узнала о смерти отца, наступившей 9 апреля.

В жизни г-жи де Сталь наступил новый этап: она обожала своего отца и до последнего момента отказывалась думать о неизбежном (иначе разве бы оставила она старика одного на несколько месяцев!), но по истечении траура вдруг стала хозяйкой своей жизни, своего состояния (огромного, что для Европы, что для Америки), своего «таланта» и своей «славы» (два ключевых понятия у Неккеров), и всё это было сосредоточено в одном слове, в одном месте: Коппе. Начиналась великая эпоха Коппе, его лучшие дни, насыщеннейшие часы.

***

Было совершенно очевидно, что теперь, когда ситуация во Франции ужесточилась, но и прояснилась, дама из Коппе должна выработать стройную линию поведения, если не хочет быть запертой в своем уделе. К несчастью, ее неоднозначность по отношению к недвусмысленной ситуации осталась неизменной.

С одной стороны, она хотела вернуться и продолжала ходатайствовать об этом, подключив Жюльетту, с другой стороны — не упускала случая заставить говорить о себе, что шло ей во вред. Жермена во всеуслышание заявляла о том, что она изгнанница, политическая жертва, при этом не пренебрегая ничем, чтобы перестать таковою являться. Она делала всё, чтобы снова войти в милость, и при этом же всё, чтобы усугубить свое положение. Надо было бы выбрать одно из двух: или добиться возвращения в Париж и, сыграв на руку противнику, заставить забыть о себе, поскольку Наполеон опасался ее «движения», либо наплевать на Париж и жить во славе где-нибудь в другом месте, в намеренном изгнании, порвав с режимом, не одобрявшим ее, но который не одобряла и она сама.

Вместо этого она пишет из Германии Жозефу Бонапарту, прося о заступничестве перед Первым Консулом, но подчеркивая, что ее хорошо принимают при прусском дворе. В начале лета она обращается с просьбой о содействии к Жюльетте, называя ее столь же влиятельной, как грозный министр имперской полиции. С ума сойти! Жюльетта под надзором! Однажды Первый Консул взорвался, узнав утром, что накануне три его министра находились на улице Монблан: «С каких это пор совет министров собирается у г-жи Рекамье?» И всё же, начиная с этого времени, Жюльетта становится ангелом-хранителем, ходатаем преследуемой г-жи де Сталь, посланницей несчастья…

Теперь необходимо познакомиться с новой дамой, явившейся в парижском свете, которая станет несравненной подругой для г-жи Рекамье, всегда будет рядом с ней и получит большее значение в ее жизни, чем шумная г-жа де Сталь: это графиня де Буань.

Она была дочерью маркиза д'Осмонда, из семьи, происходившей от древнего нормандского рода, родилась в Версале в 1781 году и, по ее собственным словам, была воспитана «буквально на коленях у королевской семьи», которой служили ее родители. Она выросла посреди высшей знати, эмигрировавшей в Лондон. Адель превратилась в восхитительную девушку, ее пепельные волосы и черные глаза, равно как ее таланты и острота ума, привлекали к ней внимание. Она в некотором роде принесла себя в жертву, выйдя за богатого старика, графа Бенуа де Буаня (тогда произносили «Буана»), савойца, сделавшего состояние в Индии. По ее словам, это был ругатель, солдафон, с грубыми манерами и «восточной» ревностью… Он быстро вернул ее родителям и, заключив разумную финансовую сделку, они вели эпизодическую супружескую жизнь, чисто внешнюю, но спокойную. Г-н де Буань, который, как и г-н Рекамье, умрет уже глубоким стариком, станет благодетелем своего родного города, Шамбери, построив там при Реставрации театр, школы, научные учреждения, дом престарелых и лечебницу для душевнобольных. Во времена, когда системы собеса еще не существовало, такие частные инициативы очень ценились. Генералу де Буаню в Шамбери поставят памятник: он действительно его заслужил.

Г-жа де Буань, несмотря на солидное домашнее воспитание, обладала собственным суждением, рано сформированным под воздействием испытаний, пережитых ее семьей, а также супружеским опытом (более оскорбительным, чем у Жюльетты). В начале века она вела себя настолько вольно, насколько ей позволяли кастовые предрассудки. Она была слишком умна, чтобы не сожалеть о несдержанности лондонских роялистов, совершенно отрезанных от реалий французской жизни. Она быстро прониклась, на примере Англии, идеями конституционной монархии, и при Июльской монархии придерживалась позиции «золотой середины».

Когда она в одиночку прибыла в Париж, чтобы подготовить возвращение своей семьи, то оказалась словно на другой планете. Благодаря семейным связям быстро обосновалась в аристократическом квартале и оттуда наблюдала за зрелищем… На первом балу француженки показались ей элегантными нимфами, заставившими позабыть о том, что в Лондоне ей приходилось видеть гораздо больше красивых женщин. Впрочем, в повседневной жизни разница была поразительна: дома прелестницы ходили неодетые и нечесаные. Впрочем, за несколько лет эта дурная привычка исчезла, и француженки стали и дома так же следить за собой, как англичанки, а в свете одевались с изысканным вкусом. Ее первая встреча с Жюльеттой, о которой г-жа де Буань повествует в своих «Мемуарах», произошла в декабре 1804 года, немногим позже коронации Наполеона. Это было на балу в особняке Люинов. Сначала Жюльетта не поразила ее своей внешностью, однако с каждым новым взглядом она казалась все красивее и красивее…

***

Летом 1805 года, в то время как множились военные приготовления, а против Наполеона формировалась третья коалиция, объединившая Англию с Россией и Австрией, Фуше наметил Жюльетту в придворные дамы.

Эта идея исходила, вероятно, от самого министра полиции, ценившего Жюльетту, знавшего, что она нравится императору, и прекрасно представлявшего себе, чего могла добиться — в разных областях — эта скромная, но обладавшая даром убеждения подруга, если бы стала монаршей фавориткой. Он часто наведывался в замок Клиши и пытался увлечь Жюльетту своими блестящими планами, которые раскрывал со свойственной ему осмотрительностью. Но непроницаемый Фуше мог сколько угодно изощряться во вкрадчивом красноречии и живописать выгоды, которые можно себе представить, — он натыкался на мягкое, но стойкое непонимание. Более того, г-жа Рекамье доверилась мужу и, опираясь на его поддержку (г-н Рекамье никогда не шел наперекор желаниям жены), уклонилась от предложенной чести.

Вскоре ее пригласили в Нейи, к Каролине, которая пустила в ход всю свою любезность и обаяние, пытаясь в присутствии Фуше убедить ее стать статс-дамой при дворе, которым в данный момент окружал себя ее брат. Жюльетта пришла в несказанное смущение. Под конец встречи Каролина (г-жа Мюрат) вспомнила о том, что г-жа Рекамье восхищается талантом Тальма, и предоставила в ее распоряжение свою ложу во Французском Театре. Эта ложа находилась напротив ложи императора. Г-жа Рекамье дважды воспользовалась полученным предложением. Случайно или намеренно, но на этих двух представлениях присутствовал и Наполеон, во время спектакля не отводивший лорнета от ложи напротив. Это не ускользнуло от внимания царедворцев, и все твердили, что г-же Рекамье уготована высочайшая милость. Отнюдь! Жюльетта не имела никакого желания прислуживать семейству Бонапартов и принимать милости от того, кто преследовал г-жу де Сталь, идти на сговор с режимом, которого не одобряла. С какой стати ей было отрекаться от свободы — ей, пользовавшейся полнейшей независимостью, имевшей в своем распоряжении огромное состояние, — чтобы вдруг превратиться в камеристку на службе клики выскочек, рвавших друг друга на части и стремившихся лишь высмеять конкурента, чтобы получить побольше подачек, нашивок или титулов для своих мужей!.. Что до императрицы, об этом не могло быть и речи, ведь она постоянно ревновала человека, которого так мало любила, когда он сильно дорожил ею, а теперь начинал пренебрегать… Жюльетта отказалась, сославшись на положение г-на Рекамье. Ее отношения с Фуше охладились, но на том и покончили.

Крах

В среду 13 ноября 1805 года Наполеон разместил свой штаб в Шенбрунне, а свою ставку — в Вене. Всё, по крайней мере, на суше, ему удавалось: в двадцать дней он привел двести тысяч солдат из лагеря под Булонью за Рейн, взял Ульм, спустился по Дунаю и вступил в столицу Габсбургов. Через две недели произойдет сражение под Аустерлицем. Пока в осеннем тумане часовые мерно расхаживали по ступеням изящного дворца Марии Терезии, парижский префект полиции ознакомился с донесением о волнениях в банковских кругах: «Объявленные крупные банкротства (Рекамье, Гренден и Казенак, вкладчики коммандитного общества) вызвали всеобщую растерянность».

На следующий день пришло подтверждение: «Продолжаются разговоры о банкротстве Рекамье. Уверяют, что речь идет о двадцати миллионах…»

В субботу г-н Рекамье объявил семье, что если правительство не разрешит Французскому Банку ссудить ему один миллион, то уже в понедельник банк Рекамье будет вынужден приостановить выплаты. Он был уничтожен и попросил Жюльетту одной хозяйничать на большом ужине, назначенном на завтра. Он предпочел удалиться в ожидании возможного решения властей.

Власти на помощь не пришли. Жюльетта сумела взять себя в руки и делала хорошую мину при гостях, которые ничего не заподозрили, хотя слухи ходили уже неделю… Нервы у нее оказались крепче, чем у мужа, хотя, по ее собственному позднейшему признанию, она чувствовала себя точно в кошмарном сне, и от испытываемых ею нравственных мучений даже материальные вещи принимали в ее глазах странный и фантастический облик.

Финансовый кризис, вызванный в основном положением в Испании и ее колониях — и сполна отразившийся на Рекамье — разразился не шуточный. Крах дома Рекамье имел огромные последствия, ибо головной банк поддерживал множество банков дочерних, рухнувших вместе с ним. Наполеон мог бы их спасти. Ясно, что он не имел ни малейшего желания оказать услугу Жюльетте, отвергнувшей предложение, которое он почитал великой честью, да и самому Рекамье, поддержкой которого он заручился в былые времена, но любил его не больше прочих финансистов.

Для красавицы Жюльетты рухнул целый мир. Сказочная жизнь кончилась, будто разорвали волшебное покрывало.

Г-н Рекамье, чья порядочность и профессиональная компетентность не ставились под сомнение, отказался от всего личного имущества, и его кредиторы, в знак уважения, назначили его руководить ликвидацией собственных дел. Продали всё — украшения, серебро, хрусталь… Резко ограничили себя в повседневных расходах, и у Жюльетты осталось лишь временное пристанище в бывшем ее особняке на улице Монблан, который, пока не подыщется покупатель, сдавали одному из ее друзей, князю Пиньятелли.

Какой удар! Воистину, лишь в испытаниях проявляется искренность чувств, которые к тебе питают: в этом плане Жюльетта была счастлива. Ни один из друзей не отвернулся от нее, напротив: ее жалели и окружили еще более плотным кольцом.

Бенжамен Констан, близкий ее друг, отметил в своем дневнике в роковой день, воскресенье 17 ноября 1805 года: «Банкротство г-на Рекамье. Бедная Жюльетта! Неужели несчастье обрушивается лишь на то, что есть хорошего в мире?»

Реакция г-жи де Сталь была достойна восхищения. В тот же день она написала подруге письмо, исполненное твердости и великодушия. Она жаждала утешить Жюльетту, приглашая ее к себе, на берега Женевского озера, или предлагая приехать самой в Лион или к установленной для нее черте в сорок лье от Парижа. «Разумеется, если сравнить Ваше положение с тем, каким оно было, Вы проиграли, — писала г-жа де Сталь, — но если бы мне было возможно завидовать тому, что я люблю, я отдала бы всё, что я есть, чтобы быть Вами. Несравненная краса Европы, незапятнанная репутация, гордый и великодушный нрав — сколько счастья еще в этой печальной жизни, в которую Вы вступаете обездоленной!.. Дорогой друг, пусть Ваше сердце будет спокойно посреди этих несчастий: ни смерть, ни безразличие друзей Вам не грозят, а это суть вечные раны».

Жюно, испытывавший дружеские чувства к Жюльетте, присутствовал при данных событиях и, явившись из Парижа в Шенбрунн накануне сражения при Аустерлице, обратился к Наполеону с рассказом о банкротстве Рекамье, яростно обличая государственного казначея Марбуа, отказавшего банку в каких-то двух миллионах, которые могли бы его спасти. По словам Жюно, весь Париж, как и он сам, считал, что, будь император в столице, он не раздумывая выдал бы эти деньги. «Ну так вы с Парижем ошибаетесь, — холодно ответил на эту пылкую речь Наполеон. — Я не приказал бы дать и двух тысяч су, и был бы сильно недоволен Марбуа, если бы он поступил иначе. Я не влюблен в г-жу Рекамье и не прихожу на помощь негоциантам, живущим на шестьсот тысяч франков в год, так и знайте, г-н Жюно».

Бернадот узнал новость от Жюно и почти тотчас, едва оправившись от полученных ранений, написал Жюльетте письмо с заверениями в своей преданности.

Получив многочисленные свидетельства сочувствия и дружбы, Жюльетта успокоилась и рассудительно и хладнокровно занялась устройством своей новой жизни. Она не потеряла ни друзей, ни репутации. Напротив! Ее душевное спокойствие вызывало уважение, и поскольку все знали о доле ответственности властей в переживаемых ею испытаниях, ее жалели. Благородные кварталы сблизились с нею, ведь теперь ее окружал ореол несчастной невинности, который ценился гораздо больше, чем ореол богатства!

Г-жа де Буань, отмечая это, составила портрет г-жи Рекамье — проникновенный психологический анализ. Вот его первая часть:

Г-жа Рекамье — подлинный тип женщины, такой, как она вышла из рук Творца для счастия мужчины. Она обладает всеми женскими чарами, добродетелями, несуразностями и слабостями. Если бы она стала супругой и матерью, ее судьба бы свершилась, свет меньше толковал бы о ней, а она была бы счастливее. В отсутствие этого природного призвания ей пришлось восполнять его в обществе. Г-жа Рекамье — воплощенное кокетство, которое она довела до гениальности, став восхитительной главой отвратительной школы. Все женщины, пожелавшие подражать ей, ввергли себя в интриги или беспорядочную жизнь, тогда как она всегда выходила чистой из пекла, в которое ее забавляло устремляться. Это не вызвано холодностью ее сердца, ее кокетство порождено добродушием, а не тщеславием. Ей гораздо больше хочется любви, нем поклонения… Поэтому она сумела сохранить привязанность почти всех мужчин, которые были в нее влюблены. Впрочем, я не знала никого, кто умел бы так сочетать исключительное чувство со знаками внимания, оказываемыми довольно широкому кругу.

Все славили ее несравненную красоту, ее деятельную благотворительность, ее мягкую учтивость; многие превозносили ее острый ум. Но мало кто сумел обнаружить под простотой ее обычного обращения возвышенность ее сердца, независимость ее характера, непредвзятость ее суждения, здравость ее ума. Иногда она подчинялась силе, но никогда — чужому влиянию.

Запомним эту последнюю черту: она — ключ к характеру Жюльетты.

Смерть матери

Неоспоримая победа при Аустерлице, оставшаяся в сознании людей образцом наполеоновского сражения (а погибло 22 тысячи человек), привела к заключению Пресбургского мира. Император французов реорганизовал по своей воле Южную Европу, передав королевства-вассалы своей семье: его брат Жозеф стал Неаполитанским королем, Луи — Голландским, его пасынок Евгений де Богарне — вице-королем Италии (королевский титул Наполеон присвоил себе предыдущей весной), а муж Каролины Мюрат — эрцгерцогом Бергским, в Вестфалии. Бавария и Вюртемберг отныне тоже получили королей в лице своих законных государей. «По его слову короли входили или выпрыгивали в окно!» — писал Шатобриан. Северные страны, начиная с Пруссии, серьезно забеспокоились…

Париж жил под знаком военных праздников (особенно зимой, когда армии не участвовали в походах), молебнов и парадов. При этом парижане не забывали о своих обычных развлечениях, начиная с маскарадов. Сам Наполеон являлся на них. Его падчерица Гортензия рассказывает в своих «Мемуарах», что он посоветовал ей отправиться туда с матерью. Они повиновались, но в толпе, собравшейся в Опере, никто не заговаривал с ними, пока к ним не приблизилась одна маска: «Как, вам дозволили развлечение, что для вас редкость, и вот как вы этим пользуетесь! Вы просто дурочка!» Это был император…

Жюльетта тоже любила маскарады. Мы знаем из письма юного Огюста де Сталя к матери (ему тогда было пятнадцать лет, и он готовился в Париже к поступлению в Политехнический институт), что прекрасная подруга Жермены охотно отвлекла бы его от серьезных занятий, если бы в дело не вмешался суровый Матье де Монморанси.

«Маленький недотепа», как называла его г-жа де Сталь, остроумием не блистал, но не был лишен известной доли нахальства. Незадолго до того любезной баронессе пришлось поставить его на место за такое письмо к ней:

Позавчера, дорогая маменька, я отнес твое письмо Жюльетте; она удерживала меня подле себя весь день. Пришлось слушать, как она играет на пианино, скверно поет и беседует еще того хуже. После чего пришлось во что бы то ни стало сопровождать ее к обедне, а потом пешком к ее матери. Я был с нею на бульваре, когда вдруг, к моему несчастию, за нами увязалась гадкая собачонка. Она прониклась жалостью к этому уродливому зверьку, и мне пришлось терпеть, когда он путался у меня в ногах… Я бы утешился, глядя на нее, но я уж видел ее утром в неглиже, после ванны, и ни стан ее не был красив, ни лицо приятно, так что я разочаровался даже в самой красоте ее.

Через несколько лет он радикально изменит свое мнение о Жюльетте, равно как и тон…

Жюльетта была сильно обеспокоена состоянием здоровья г-жи Бернар, своей матери, хотя и не показывала этого никому, кроме близких друзей. Г-жа де Сталь, которой снова позволили находиться во Франции в сорока лье от Парижа, поселилась в мае 1806 года между Осером и Авалоном, в замке Венсель, который она снимала у банкира Бидермана. Жюльетта навестила ее и увидела, что атмосфера вокруг баронессы не разрядилась…

Г-жа де Сталь переживала серьезный личный кризис: она чувствовала, что Констан ускользает от нее, и напряженность между ними становилась ощутимой. Шлегель, наставник ее детей и друг семьи, которого она привезла из путешествия по Германии, капризничал и ревновал ко всем. А молодой Проспер де Барант, с которым у нее недавно завязались отношения, был только что назначен в Париж аудитором в Государственный Совет; когда он появлялся в Венселе, сцена следовала за сценой…

Жюльетта пыталась умиротворить свою шумную подругу и, несмотря на собственные заботы, провела несколько дней рядом с ней, но быстро поняла, что ей не следует удаляться от матери. Г-жа де Сталь тоже это сознавала, но всё же не прекращала борьбы, давая Жюльетте разного рода поручения и стараясь быть поближе к ней.

Состояние г-жи Бернар становилось тревожным. Жюльетта, понятно, не могла строить никаких планов, самое большее, отлучилась на несколько дней к маркизе де Кателлан, своей подруге, проживавшей в замке неподалеку от Парижа, да еще раз навестила г-жу де Сталь в Венселе, между 15 и 27 июля.

Жюльетта переживала тяжелые времена. Разорена, под надзором, удалена от любимой подруги, бессильна облегчить страдания обожаемой матери… Свое время она тратила на благотворительность и ходатайства за изгнанников… Порой ей поручали более деликатные дела, когда, например, г-жа де Сталь попросила заступиться за нее перед молодым Барантом… Впрочем, в последний момент неисправимая баронесса удержала ее от этого из опасения, что Барант влюбится в красавицу Рекамье…

Г-жа де Сталь продолжала вращаться вокруг Парижа, «точно несчастная планета», без большой надежды (но она этого не понимала) быть туда допущенной. Пока она жила в Руане, где Фуше позволил ей провести зиму. Она предпочла поселиться под Меленом, в замке Акоста. Принялась там за новый роман, задуманный еще во время пребывания в Италии, весной 1805 года, — «Коринна»… Там же, в Мелене, она узнала в конце января о смерти г-жи Бернар.

20 января мать Жюльетты угасла в своем парижском доме по улице Комартен. До самого конца она оставалась любезной, стараясь произвести хорошее впечатление на посетителей. За шесть дней до смерти, находясь в здравом уме и твердой памяти, она составила завещание.

Это характерный документ, которому уделяли мало внимания. Составлен он был Симонаром-сыном, оценщиком на аукционе, а душеприказчиком назначен Симонар-отец. Жюльетта объявлялась единственной наследницей г-жи Бернар, ясно выражавшей свою «нежную дружбу» к ней и «заботу о ее дальнейшей участи». Г-жа Бернар была богата, и заботой ее было оградить Жюльетту, в том числе и от г-на Рекамье. Она отмечала, что Жюльетта должна передать унаследованное имущество детям, если таковые у нее родятся, и настаивала на том, чтобы та распоряжалась всем, не нуждаясь ни в коем случае во вспомоществовании, присутствии или дозволении своего супруга… Если у Жюльетты не будет детей, ее состояние отойдет ее племянникам и племянницам по материнской линии. Проследить за этим поручалось г-дам де Кателлану и д'Андиньяку, или одному из двух. Если придется назначить новых опекунов, их полагалось избрать совету из по меньшей мере шести родственников. Короче, полнейшее недоверие к несчастному банкиру!

Г-жа Бернар отказала общую долю наследства г-ну Бернару и г-ну Симонару, чтобы не нарушать их привычки жить вместе, возникшей у них с самого детства. Она объяснила это своей нежностью к г-ну Бернару и признательностью к г-ну Симонару, спасавшему их в кошмаре Революции. Она ни о чем не забыла: «Моя дочь будет располагать частью моего движимого имущества, необходимого для обстановки моего мужа и г-на Симонара». Завещание сообщает нам также о том, что г-н Бернар был должен тридцать тысяч франков своей жене, что учитывалось в доле наследства, а на самом деле составляло пенсию, выплачиваемую ему супругой.

Г-жу Бернар похоронили на кладбище Монмартр. Жюльетта посадила на ее могиле кедр, который потом куда-то исчез. Она получила финансовую независимость и с этой точки зрения надолго оказалась под защитой.

Глава VI

ПРУССКИЙ РОМАН

На берегах Коппе существовало счастье без меня, восторги, чуждые моему существованию…

Шатобриан

Вы одна дали мне познать настоящую любовь, исключающую всякое другое чувство и не ведающую временных пределов.

Прусский принц Август г-же Рекамье

Жюльетта познала самое большое горе в своей жизни. Преждевременная кончина обожаемой матери словно обрекала ее на одиночество. Г-жа Бернар была ее опорой, ее совестью, ее защитой. Никогда она не покидала ее, если не считать нескольких месяцев, проведенных ею в детстве в Вильфранше и в монастыре. И вот теперь мать-подруга, которой можно было довериться в любую минуту, рассказать о самом малом и самом важном происшествии в своей жизни, мудрая женщина, старавшаяся защитить свою дочь, поощрявшая ее светские успехи, словно они были продолжением, порождением ее собственного стремления к приоритету и благополучию, вдруг покинула ее, предоставив самой себе.

Очень жаль, что мы больше ничего не знаем о г-же Бернар, «вылепившей» Жюльетту и находившейся в центре ее эмоциональной жизни. Жюльетта не судила ее. По мнению ее близких, она боготворила мать, как г-жа де Сталь боготворила отца. Г-жа Бернар была образцом для своей дочери с самого юного возраста, от нее Жюльетта унаследовала свою красоту, привлекательность и, частично, — линию поведения. Возможно, г-жа Бернар была более хладнокровной и решительной в своем кокетстве, возможно, она использовала в своих целях свое неоспоримое влияние на других, тогда как Жюльетта лишь проверяла этим себя, но она еще и показала себя предусмотрительной матерью, ловко защищающей интересы дочери. Ибо хотя своим странным семейным положением Жюльетта была обязана в большой степени г-же Бернар, в своем завещании та выказала грозное недоверие к Рекамье. Вероятно, она плохо приняла его банкротство и потеряла к нему всякое уважение. Эта оборотливая деловая женщина даже из-под гробовой доски сделала для Жюльетты всё, что могла: последний ее шаг должен был компенсировать первый.

Сознавала ли Жюльетта огромную ответственность, которую несла ее мать за ее женскую судьбу? Ведь отныне она была взрослой, а в конце 1807 года пересекла роковую черту тридцатилетнего возраста… Она никогда не знала другого сильного чувства, кроме дочерней любви. К родным ее привязывали любезность и чувство приличий, а еще чувство долга. Перед мужем, например, ведь она уже знала, что он ей отец — г-жа Бернар рассказала об этом, либо во время поездки в Англию, из которой Жюльетта вернулась такой озабоченной, либо в момент банкротства, который мог породить серьезный семейный кризис, либо перед смертью, — и эта связь, хоть она не налагала на нее чувственных уз и допускала взаимную независимость, всё же сковывала ее. Последняя воля матери, в которой говорилось о «будущих детях», приводила ее в замешательство, ибо перед ней открывался новый мир…

Можно представить себе Жюльетту, в глубоком трауре, одну, в маленькой гостиной на первом этаже дома по улице Монблан, из которого виден краешек тусклого зимнего неба и полинявший сад, печальный, окоченелый, в котором деревья, утратившие всё свое очарование, в наготе своей тоже говорят о смерти… Жюльетту одолевают «черные мотыльки», как говорили в ее кругу. Осмысливая открывающиеся перед ней перспективы, она погружалась в раздумья…

Семья? Благородные отцы еще больше сблизились, нужно их поддерживать, утешать, успокаивать, оживлять их существование лучиком женского сияния. Через несколько месяцев, после продажи особняка Рекамье, все, включая Жюльетту, переедут на улицу Бас-дю-Рампар, в двух шагах от улицы Монблан, и жизнь станет повеселее… Потом, слава Богу, есть «милый Поль», который, несмотря на место в администрации, которое ему пришлось принять, помогает, приезжает, уезжает, нагруженный записками и посланиями, сглаживая своей услужливостью шероховатости повседневной жизни… Рана от разорения уже зарубцевалась, и г-н Рекамье старается оздоровить свои дела: он полон надежд снова взять их в свои руки в ближайшее время… По сути, это банкротство положило конец какому-то колдовству, постоянному притворству, не подорвав уважения, с которым к ним относились. Они по-прежнему держались достойно и сохранили прежние светские привычки.

Друзья? Жюльетта с тоской думала о тех, кого уже не было рядом: об иностранцах, вассалах или врагах Франции, которых потрясения в Европе отнюдь не поощряли к путешествиям, не говоря уже об англичанах, у которых не было ни возможности, ни желания вернуться на континент. Была г-жа де Сталь, на плечо которой она оперлась бы с большей охотой, настолько она чувствовала потребность восполнить материнское влияние, настолько привыкла чувствовать над собой власть сильного духа. Но так ли сильна г-жа де Сталь, как ей кажется?.. Во всяком случае, Жюльетта готова отправиться к ней в Мелен, поговорить с ней о многих вещах, интересующих обеих, в частности, о планах дочери Неккера вложить деньги Жюльетты на паях с ней самой. Поговорили бы и о Проспере де Баранте, который писал из Бреслау, куда последовал за армией, и у которого вызывало отвращение «зрелище тысячи ужасов», при котором он присутствовал…

Ибо всё было довольно мрачно. Снова война. Пруссия собрала четвертую коалицию против императора французов, только что придумавшего Рейнскую Конфедерацию — что-то вроде лиги покоренных или союзных государств южной Германии, и прошлой осенью военные действия возобновились. Пруссаков разбили при Йене и Ауэрштадте, в один день. Принц Людвиг, член королевской семьи, был убит 10 октября при Заалфельде, столкнувшись с гусарами Ланна. Его брат, принц Август, несколькими днями позже был пленен драгунами Бомона и виконтом де Резе, при Пренцлау. Раздавленная Пруссия сопротивлялась в лице королевы, прекрасной Луизы, за которой пошли многочисленные патриоты…

Той зимой война была перенесена в Польшу, где французская армия столкнулась с русской. Жуткая бойня при Эйлау, вызвавшая тошноту у самого Наполеона, — двадцать пять тысяч русских и восемнадцать тысяч французов остались лежать на февральском снегу — ничего не решила… В Париже уже не испытывали воодушевления… Зачем нужны эти завоевания, эти тысячи трупов? В Европе только Пиренейский полуостров, Рим, Сардиния, Сицилия да Россия не простерлись под французским сапогом. Пока. Пруссия была почти уничтожена и сведена к своему ядру — Бранденбург, Померания, Силезия. Австрии заткнули рот, Северная Италия, Неаполь, Нидерланды, Бельгия, Женева находились под властью императора французов. Швейцарские кантоны, Бавария, Вюртемберг, Саксония, Баден, Франкфурт, Берг, а вскоре и Вестфалия покорно следовали за ним… Печальное зрелище! Когда же Европа найдет в себе силы восстать, прекратить это нелепое распределение ее народов и богатств в пользу одного господина!

Как нужно было Жюльетте хоть ненадолго позабыть об этой мрачной картине! Но как тут развлекаться! У нее не лежала к этому душа. Она оставалась дома и принимала нескольких посетителей, близких друзей. Эта другая семья, которую она терпеливо строила, сеть привязанностей и взаимообмена, без которого она не могла бы жить… Матье и Адриан, подпольно боровшиеся за свои идеи, оставались самыми постоянными, самыми верными. Среди тихих поклонников, которых не обескураживало затворничество красавицы из красавиц, был милый Эльзеар де Сабран, оказавшийся братом Дельфины, маркизы де Кюстин — той самой дамы из Фервака, связанной с Шатобрианом, — и завсегдатаем Коппе. Эльзеар был бы не прочь приволокнуться за Жюльеттой, если бы уловил надежду. Пока же он сочинял красивые романсы, в которых говорило его задетое сердце…

Рядом с Жюльеттой был и другой отчаянный воздыхатель, с которым она часто видалась: жилец ее бывшего особняка, князь Альфонс Пиньятелли. Младший брат графа де Фуэнтеса, испанского гранда, граф Эгмонт в Бельгии и князь Пиньятелли в Италии, он принадлежал к высшей европейской знати по своим владениям, титулам, союзам, да и по духу. Этот либерал, вместе со своей семьей пострадавший в Неаполе от обскурантистских репрессий 1799 года (тех самых, что воспел Латуш во «Фраголетте»), предпочел обосноваться в Париже. Он не был особенно красив, но у него были восхитительные манеры, и он умирал от любви к Жюльетте, на которой мечтал жениться. К несчастью, он умирал еще и от чахотки и таял на глазах… Он звал прекрасную соседку своей сестрой… И сестра ухаживала за ним с исключительными мягкостью и постоянством.

Бедная Жюльетта! Как бы ей хотелось развеселиться, вырваться из этого непробудного уныния, из кольца горестных воспоминаний и малоприятных обязанностей: благородные отцы, благотворительность, сократившаяся после банкротства, но она всё же продолжала ею заниматься вместе с Матье, бесцветные воздыхатели, которых постоянно нужно успокаивать или лечить… И всё это на суровом фоне постоянной войны… Где прекрасное время празднеств, беззаботности и блеска?..

Ей бы повидаться с какими-нибудь веселыми подругами, послушать сплетни большого города о властвующих кругах… И какие-нибудь любовные истории… Каролина, свежая, пикантная Каролина, говорят, купается в почестях и невероятной роскоши… Она как будто порвала короткую связь с тем красивым сентиментальным блондином, недавно прибывшим в Париж и служащим в австрийском посольстве… «Позабавь этого дурачка!» — приказал тогда император. Дурачок звался Меттернихом. А еще говорят, что между супругами Жюно, этими баловнями режима, без удержу щеголяющими только что сколоченным богатством, пролегла трещина. Будто бы Каролина положила глаз на Жюно. Храбрый, а вертеть им можно как хочешь, думала она. К тому же губернатор Парижа… В конце концов, император вечно в походах, в любой момент может случиться несчастье… Что до Лауры Жюно, выскочки, «язвочки», она вроде, в свою очередь, стала заглядываться на Меттерниха…

Как бы хотелось Жюльетте услышать обо всем этом в подробностях от своей прекрасной подруги, маркизы де Кателлан! И о том, что происходит при императорском дворе, в этом скучном гетто, расфуфыренном, немного вульгарном, богатом на мелочные интрижки, питающемся постоянными ссорами и непрерывными скандальчиками… Г-жа де Кателлан так весела, она так хорошо рассказывает об этих пустяках, так падка на любовные истории (как охоча она и до устроения браков, которые в большинстве своем оборачиваются катастрофой для заинтересованных сторон), она так ловко, с веселой яростью, часами распутывает запутанный клубок любовных игр столицы… По правде говоря, Жюльетта приходила в восторг (и это была ее слабость), когда ей «рассказывали про любовь», как говорила г-жа де Буань.

Г-жа де Буань, вот она — та подруга, что могла утешить ее лучше всех. Ее слова были в равной степени разумны и проникновенны. Плутовка так хорошо ее понимала! Она одна догадалась, чего недоставало браку, известности, образу г-жи Рекамье. Г. Сама г-жа де Буань скромно довольствовалась своим показным брачным союзом. Но Жюльетта, могла ли она даже подумать, что ей будет этого довольно? Забьется ли наконец однажды ее сердце? Будет ли занята ее душа чем-то иным, кроме мягкого и уверенного отражения женской дружбы, семейных или светских приличий и обязанностей? Кто знает…

Пока же спокойной рукой она запечатывает свои письма испанским воском, и на нем остается оттиск краткого и красноречивого девиза, который она себе выбрала: «Nulle dies sine nebula». Для красавицы из красавиц не бывает дня без туч… Но в ее возрасте небо не бывает вечно хмурым…

Коринна, торжествующая узница…

Жюльетта переживала нелегкие времена, и это сказалось на ее здоровье. В марте она уехала из Парижа, чтобы провести немного времени не в Анжервилье, у г-жи де Кателлан, а в Силлери, в Шампани, в чудесном поместье Жанлис, у Пульхерии де Баланс, младшей дочери знаменитой воспитательницы, которая, как и ее муж, поддержала Империю. Пульхерия была старше Жюльетты на одиннадцать лет, ровесница г-жи де Сталь, и хотя авангардистская система воспитания ее матери не сделала ее образцом добродетели, она развила ее живой ум и общительность, делавшие ее обворожительной.

Пульхерия возобновила совместную жизнь с мужем и к сорока годам остепенилась, не утратив ни обаяния, ни привлекательности «брюнеточки» (прозвище, данное ей г-жой де Жанлис) с колким темпераментом. В прежние времена Пульхерия сталкивалась с г-жой де Сталь на сложной почве любви: вторая увела у первой Матье, та отомстила, отбив у нее Риббинга, шведского «красавца-цареубийцу», а потом Адриана де Мёна. Добавим для полноты списка, что они делили между собой благосклонность епископа Отенского… Неудивительно, что г-жа де Сталь оскорбилась тем, что Жюльетта предпочла общество неунывающей Пульхерии тяжелой атмосфере Мелена.

У г-жи де Сталь были неприятности: она только что купила замок Серне, под Франконвилем, не имея возможности приобрести замок Акоста у его хозяев, Кастеллане, и всё это с упорной, хоть и иллюзорной мыслью быть поближе к Парижу. Но она не получила позволения жить там: 8 апреля ей было приказано выехать за сорок лье от столицы… Как обычно, она попыталась получить отсрочку… Однако Фуше слишком часто шел ей навстречу, так что его господин призвал его к порядку, узнав в Польше от своей контрполиции, что баронесса из баронесс упорно наведывается тайком в Париж. Г-жа де Сталь хотела присутствовать при выходе «Коринны», но после 25 апреля была вынуждена смириться и выехать в Коппе.

«Коринна» была откровенным успехом: автор был узнан под (приукрашенными) чертами поэтессы и мыслительницы, чьему гению подчинено всё произведение. Коринна, как до нее Дельфина, сталкивается с обществом и погибает. Но Коринна обладает всеми свойствами таланта и умственного превосходства. Ее метания между любовью к молодому англичанину-конформисту и творческой независимостью, ее одиночество, ее несчастье нашли возвышенный отклик, облагороженный ее духовным превосходством. Коринна — тоже героиня романтического типа, и первые читатели узнали в ней, как в «Атале», «Рене» или «Валерии», стилизацию и выражение их собственной чувственной жизни… К этому наверняка добавился ореол преследований, жертвой которых стала г-жа де Сталь. Вся Европа читала «Коринну» и восторгалась как героиней, так и автором. Гёте тепло поздравил ее.

А Наполеон пришел в раздражение: действие романа происходило в основном в Риме, главными героями были англосаксы, сама Коринна была наполовину англичанкой, наполовину итальянкой, и ни слова о французах, об их завоеваниях, присутствии в Италии, ни слова о нем! Для него эта книга была полной дребеденью, он не имел никакого желания отождествлять себя с хилыми мужскими персонажами, ему была отвратительна эта женщина, что портрет, что оригинал, чтобы ноги ее больше не было ни в Париже, ни во Франции, ни под каким предлогом, пусть запрется в своем Коппе, он даже слышать о ней не желает!.. Надо отдать ему должное: на Святой Елене он признает, что г-жа де Сталь была наделена большим талантом. Жаль только, самой ее тогда уже не было.

По выходе своего «бестселлера» г-жа де Сталь получила еще один отрицательный отзыв — от Проспера де Баранта, который не обрадовался, узнав себя частично под чертами Освальда, молодого англичанина, так мало любившего Коринну. Как наивен милый Проспер! Разве он не знал, что любой писатель, желает он того или нет, — людоед? А г-жа де Сталь, надо отдать ей должное, была в этом плане не самой циничной.

Ее простодушие и безрассудство порой завораживали. От выхода своей книги она ждала смягчения своей тягостной участи, совершенно не сознавая, что ее успех работал против нее!

Жюльетта это прекрасно понимала, однако отправила книгу Шанманьи, бывшему тогда министром внутренних дел, с которым сохранила хорошие отношения и который был ей обязан спасением своего ребенка, когда тому грозила потеря зрения после несчастного случая.

В начале лета 1807 года г-жу де Сталь славили наперебой. Но хотя «Коринна» познала триумф, положение ее автора никогда не было более гибельным в личном плане: отныне она стала узницей Коппе. Ее роман чудесным образом преодолевал границы, но сама она, по решению Наполеона, была выслана в Швейцарию. На его стороне была сила, на ее — ошеломляющее жизнелюбие. Европа, ее настоящая родина, была ей заказана, Коринна не могла больше разъезжать по ней. Ну и пусть, у нее есть замок: пусть теперь Европа приезжает туда…

Коппе, европейский салон

В конце весны уехал Пиньятелли: он очень ослаб и, решившись искать исцеления под более милосердными небесами, отправится в Пиренеи. Оттуда он не вернулся. Всё это было невесело, и Жюльетта решила поехать в Коппе.

2 июля она покинула Париж в своей карете, со своими слугами, горничной и Эльзеаром де Сабраном в качестве спутника. Как обычно, она продвигалась небольшими переездами. Всё шло хорошо до самого Мореза, в Юре. Там карета опрокинулась в пропасть. Лошади и форейторы разбились насмерть, Жюльетта и Эльзеар отделались неопасными ушибами. По счастью, баронесса, выехавшая их встречать, посадила их в свой экипаж и привезла в Коппе. Г-жа Рекамье вывихнула ногу и пережила сильное потрясение.

После этой непредусмотренной черной полосы Жюльетта наконец-то увидела вотчину своей подруги, поместье Коппе: замок, перестроенный в XVIII веке, на небольшом холме за Женевским озером, неподалеку от Ниона. На севере — голубоватые очертания Юры, на юге, в сторону Женевы, — роскошный горизонт, над которым возвышаются ледники Монблана. Жилище просторное, приветливое, богато обставленное: красивые портреты, античные бюсты, гобелены из Обюссона, ковры из Савоннери, мебель по большей части из парижских апартаментов Неккера отражали классицизм высшей пробы и роскошь, не лишенную величия.

В центре первого этажа, со стороны озера, парадная галерея, переделанная в библиотеку, а при случае — в театральный зал, выходила на террасу, украшенную розовыми кустами, и на тенистый парк в английском стиле. Летняя игра света, щедрая природа, менявшая свой облик с каждым часом дня, волшебство сумерек на розоватых горных вершинах, берега одного из самых красивых озер Европы превращали Коппе в чарующее, обворожительное место…

Комната Жюльетты была восхитительна: сочетание бледно-зеленых оттенков принесли бы облегчение самой сумрачной душе. На китайской бумаге райские птицы летали среди невесомых стилизованных ветвей. Балдахин кровати в стиле Людовика XVI прекрасно гармонировал с другой мебелью, также обтянутой узорчатым златотканым шелком. Небольшой письменный стол в уголке, покрытый кожей бронзового цвета, под бесстрастным взглядом бюста Неккера, завершал целое. Свежесть и веселость этого убранства, словно предназначенного для юной девушки, наверняка должны были отогнать «черных мотыльков»…

В то лето Коппе казался непрерывным пиршеством ума и изящества. «Моя мать вдыхала душу в Коппе, а Вы украшали его», — писала позднее Альбертина де Сталь г-же Рекамье. Лучше не скажешь! г-жа де Сталь, счастливая тем, что принимает у себя «своего ангела» и приободренная откликами о «Коринне», поступавшими со всех концов света, блистала искрящимся умом и пылкостью. Хотя она тогда переживала довольно бурный период своей чувственной жизни. В центре ее забот, возникших уже давно, но угрожавших разрастись до драматических размеров, был один человек — Бенжамен Констан.

Констан — значит «верный», но применительно к нему это имя казалось насмешкой. Человеком он был нелегким, в извинение можно лишь сказать, что его жизни выпало тяжелое начало. Его мать умерла, производя его на свет (годом позже рождения г-жи де Сталь), и одному Богу ведомо, какое тайное чувство вины произросло из этого обстоятельства в его детской психике. Им завладели другие женщины семейного клана Констанов де Ребек, породив в нем двойное стремление: избегать их и одновременно искать их покровительства. Всю свою жизнь он искал любви женщины старше и могущественнее его (или, по меньшей мере, всевластной над ним), и в то же время мечтал лишь об одном: ускользнуть от господства, без которого жить не мог…

Он никогда не ладил с отцом — швейцарским офицером, служившим за границей, который больше из стыдливости или робости, чем из настоящего безразличия, всегда перекладывал заботы о сыне на плечи гувернеров, один бездарнее другого. У Бенжамена не было детства. Его перевозили из города в город, из страны в страну, благодаря чему в его юном уме возникло стойкое ощущение относительности. Очень рано он стал пресыщенным, насмешливым скептиком: он много наблюдал за человеческой породой, много наблюдал за самим собой, и ничто из всего этого не помогло ему приобрести крепкую основу, костяк, систему ценностей.

Он испытал влияние замечательной женщины, г-жи де Шарьер, которую случайности жизни привели к подножию Альп и которая смертельно скучала рядом с мужем, неспособным ее понять, и когда не писала — а делала она это превосходно, — предавалась своим настроениям, разнузданным до безумства. Эта связь лишь усилила отрицательные черты характера Бенжамена и, возможно, обрекла его на невозможность когда-либо расцвести.

Г-жу де Шарьер сменила г-жа де Сталь — шумная, широкая душа, мысль и чувства которой открывали перед ним незнакомый мир — мир грядущего века, новые горизонты, глоток кислорода, предвестники иного образа жизни и творчества, которые назовут романтизмом. Их связь, связь планеты и спутника, началась с окончанием Террора.

Следуя за колесницей этой знаменитой, богатой, гениальной женщины, он понемногу пришел в равновесие. В Париже он начал активную политическую жизнь, поддерживая новый режим, но его ум, отточенный постоянным общением с дочерью Неккера, не мог усмирить его внутреннего волнения. Бенжамен терзался, неудовлетворенный, тревожный. С годами он распылял свои силы и с неохотой, возраставшей с каждым днем, терпел власть своей чересчур эгоцентричной подруги.

Бенжамен в первый раз женился при Брауншвейгском дворе, куда отец услал его делать карьеру, потом развелся. Поэтому он полагал, что благородная баронесса после смерти г-на де Сталя выйдет за него замуж, чтобы у их дочери Альбертины был законный отец. Ничего подобного. Уязвленный Бенжамен смолчал и вернулся к своим парижским связям, к попыткам писать (он был из тех, кого тогда называли «публицистами») и к игре, которая всегда наполняла собой или опустошала его жизнь.

Проблема была в том, что Бенжамен оказывался не в силах столкнуться со «своим вампиром» лоб в лоб, и в тот самый момент, когда собирался порвать с ней, поддавался слабости, малодушию или умилению, и временным спасением ему становилось только бегство. Противник был силен, к тому же небольшая деталь: известность, деньги…

Странная пара! Бенжамен походил на вечного студента: высокий, сутулый, неловкий, сильно близорукий, бормочет что-то себе под нос… И однако, какой ум! Какая пронзительная проницательность, какие неисчерпаемые познания скрывались под этой неприглядной оболочкой. Исключительный мозг, беспорядочная чувственная жизнь, слабые нравственные устои и внешность зомби — примерно таким был Бенжамен, когда 17 июля 1807 года приехал в Коппе.

Жюльетта хорошо и давно его знала. Часто принимала его, особенно в последнее время, когда он жил в Париже. Знала, насколько сложной и взрывной была эта долгая связь с г-жой де Сталь. Понимала, что от нее ждут посредничества в этой истории. Но было ли у нее к тому желание, не говоря уже о средствах? Со своей стороны, Констан надеялся на то, что Жюльетта отвлечет на себя внимание г-жи де Сталь, что позволит ему незаметно наведываться к Шарлотте де Гарденберг, к которой, как ему казалось, он питал пламенную страсть.

***

Вскоре по приезде Жюльетта с грустью узнала о смерти Альфонса Пиньятелли. Она взбудоражена, и это понимает Матье: «Я думаю, как Вы догадываетесь, что возбужденность и жар души нашего друга [г-жи де Сталь] не совсем согласуются с природой Ваших впечатлений и состоянием Вашей души…» Состояние ее души беспокоит и г-на Рекамье: «Ты в конце концов заболеешь (через нее), если не приложишь все силы, чтобы выстоять перед ней, превозмочь и закалить свой характер, чтобы отразить всю ее энергию…» Отеческая забота Рекамье вполне оправданна, но его прозорливость способствовала лишь тому, что Жюльетта замкнулась в себе. По свидетельству одного гостя, посетившего Коппе, ее веселость и учтивость были лишь маской. Она говорила о счастье, и чувствовалось, что она никогда не была счастлива и уже никогда не будет…

Наверное, это было преувеличением со стороны красавицы Жюльетты, если только слово «счастье» не наполнилось теперь для нее иным смыслом, нежели ранее… Она выглядит на двадцать лет, она — воплощение красоты, наделена всеми талантами, утонченностью состоявшейся женщины, она известна, ее общества добиваются, ее любят друзья, родные, ее отношения со светом окрашены той гармонией, что исходит от нее с тех пор, как она стала себе хозяйкой, она богата, ее чествуют как редкую женщину… Так что же? Возможно, она просто чувствует, что счастье — то единственное, чего у нее нет: быть вдвоем.

Она долго была самодостаточной. Потом, на примере Матье, узнала, что существует великая радость дарить, помогать, спасать. Но после кончины матери Жюльетта сбита с толку. Она наверняка размышляла над тем, какой до сих пор была ее жизнь: привилегированной, но неполной. Она сознает, какой должна быть долгая связь, чета. Она, конечно, многим позволяла ухаживать за собой, но никогда не любила. Возможно, ее взволновал Пиньятелли… Но это было безнадежно… Поговаривали, что он сделал ей предложение… Эльзеар де Сабран — тоже. Это лишь значит, что отныне она будет чувствовать себя свободной, свободной для брака…

Г-же де Сталь вдруг кажется, что в Коппе невыносимо жарко, и она решает перевезти всю компанию к Лозанне, на берег озера, в домик под названием Уши. С чего бы это вдруг покидать просторные апартаменты Коппе, армию лакеев, прислуживающих за ужином, который накрывают по меньшей мере на тридцать персон, многочисленную семью, женевских друзей, заглядывающих по-соседски, чтобы вдруг запереться в очаровательном, но крошечном Уши?

А дело в том, что Бенжамен сбежал в Лозанну и был там под защитой своей тетушки и кузины, которые нипочем не выдали бы его вампиру. Но у вампира припасен беспроигрышный ход: предложить Бенжамену роль в спектакле, который поставят, несмотря на жару. Она затеяла ставить «Андромаху», он будет Пирром. Что скажет он? Разумеется, «да».

Первое представление состоялось 22 августа перед лозаннской публикой, ошеломленной тем, как эта скандальная пара столкнулась на сцене, изрыгая друг на друга стихи Расина. Трагедия, если только не скрытая под ней психологическая драма, имела большой успех. После чего г-жа де Сталь со своим двором, включая Бенжамена, вернулась в Коппе. И там, принимая себя всё еще за Пирра и Гермиону, возбужденные, неумолимые любовники снова сыграли грандиозную сцену. Бенжамен потребовал от Жермены бесповоротного решения: выйти за него замуж или отпустить. Та, созвав детей и их гувернера, воскликнула с неподражаемым пафосом:

— Вот человек, который заставляет меня разрываться между отчаянием и необходимостью загубить вашу жизнь и состояние!

Бенжамен парировал:

— Считайте меня последним из людей, если я когда-нибудь женюсь на вашей матери!

Их мать попыталась задушиться платком. Бенжамен помешал ей и растрогался. Она победила. Занавес.

***

Атмосфера в замке была переменчивой. Бурные сцены, словесные перепалки, попытки самоубийства — расхожим делом. Обычно за ними следовало затишье, во время которого Бенжамен грыз удила, а Жермена успокаивала нервы опиумом. А в остальное время жизнь была очаровательна, не подчиняясь никакому распорядку. О том, как проходили лучшие дни в Коппе, мы знаем благодаря г-же де Буань.

Главным делом присутствующих было разговаривать, что не мешало им заниматься литературным трудом. Г-жа де Сталь работала много, но за неимением лучшего занятия: ей нравилось играть в театре, гулять, вести светские беседы. У нее не было письменного стола; она носила из комнаты в комнату небольшой кожаный письменный прибор, в котором лежали ее работы и переписка, писала, положив его на колени. Она любила окружать себя людьми и боялась только одиночества, а мукой ее жизни была скука.

Дети г-жи де Сталь росли посреди этих странных привычек, участвуя в них. По счастью, они проводили много часов в удалении от этого сборища, иначе как бы они в таком беспорядке обучились всему, чего достигли: несколько языков, музыка, рисование, глубокое знание литературы всей Европы.

Альбертина увлекалась в основном метафизикой, религией, немецкой и английской литературой, музыкой занималась мало, не рисовала совсем. Что до рукоделия, то, наверное, во всём Коппе не нашлось бы ни одной иголки. Огюст, менее утонченный, чем его сестра, обладал замечательными способностями к музыке. Альбер, которого сама г-жа де Сталь называла поселковым ловеласом, очень хорошо рисовал, но в мирке, где он жил, выделялся своей бездарностью. Он погиб на дуэли в Швеции, в 1813 году.

Г-жа де Сталь судила о своих детях с высоты своего ума и отдавала предпочтение Альбертине. Та долго сохраняла простодушие и наивность, хотя уже в детском возрасте говорила на «языке Коппе», полном гипербол и патетических оборотов. Так, когда ей было одиннадцать лет, мать как-то пожурила ее, что случалось редко. Заплаканная Альбертина так ответила на вопрос о причине своих слез: «Меня мнят счастливою, но сердце мое гложет тоска». Речи г-жи де Сталь обычно были просты и рассудительны, когда же на нее находило вдохновение, они становились совершенно невразумительны, однако присутствующие, увлеченные ее порывом, как будто всё понимали. В Коппе злоупотребляли словом «талант»: каждый был занят своим собственным и только чуть-чуть интересовался чужими.

Коппе… Даже нежная, рассудительная Жюльетта поддалась его влиянию и на некоторое время растворилась в легком мире иллюзий и преувеличений…

Принц — достойная замена князю

К единомышленникам г-жи де Сталь присоединился прусский принц Август, последний из племянников Фридриха Великого, сын принца Фердинанда и брат принца Людвига, убитого при Заалфельде, пленник Наполеона под честное слово, которому вернул свободу передвижения Тильзитский мир, подписанный 8 июля предыдущего года.

Вообще-то принц Август, хотя был молод и храбр, обладал хорошей выправкой, прямой душой и был искренним патриотом, являлся по сути своей военным прусского образца, лишенным всякой утонченности, хотя ему были свойственны человеческая теплота, а если его задеть — незамедлительная реакция на грани с истерией. Он был властным, довольно ограниченным и привык к тому, что дамы ему не сопротивлялись. Он только что порвал связь с Дельфиной де Кюстин и, к большому возмущению своей семьи, содержал в Берлине юную особу, от которой у него уже было двое детей.

Он очень нравился г-же де Сталь, предрасположенной к германскому миру благодаря своей наследственности по отцовской линии и вкусам. Она была в хороших отношениях с Северными дворами, которые радушно ее принимали, и ей льстило иметь среди своих гостей этого Гогенцоллерна, прямого потомка курфюрстов Бранденбургских, которому было не занимать ни стати, ни привлекательности. Среди адъютантов принца был один его ровесник, которого тогда никто не замечал — Карл фон Клаузевиц[23]

Коринна, сила воображения которой была равна силе ее ума, построила замечательный, по ее мнению, план: ей казалось, что она нашла идеального жениха для своей дорогой Жюльетты. Она прекрасно знала о разочарованиях «своего ангела» и хотела сделать ее наконец счастливой… Она, жившая в жару и пучине страстей, наверняка восхищалась вынужденным целомудрием Жюльетты, но и хотела бы положить ему конец. Одним словом, она сделает всё, чтобы между принцем и красавицей возник роман, который получил бы законное продолжение. Неплохая мысль. И очень кстати.

Когда принц Август явился в блестящий мирок Коппе, он произвел неизгладимое впечатление: «Насколько немцы стоят больше нашего!» — воскликнул Бенжамен. Беляночка-Жюльетта ничего не сказала: она позволяла смотреть на себя и выглядела грациозной, веселой, соблазнительной как никогда. В два дня принц влюбился в нее без памяти! Однажды, во время конной прогулки, он пожелал поговорить с Жюльеттой наедине, обернулся к сопровождавшему их Констану и сказал ему с тевтонской учтивостью: «Господин Констан, не проехаться ли вам немного галопом?»

В мягкой кротости жизни в замке, состоявшей из конных прогулок, концертов, катаний на лодках, бесед в густой тени парка, роман набирал обороты: принц Август был пылким, убедительным, и Жюльетта была полностью поглощена этим неожиданным поворотом своей жизни. Г-жа де Сталь поощряла рождающееся на ее глазах чувство, отмеченное ее собственным неистовством.

В начале октября Жюльетта уехала на несколько дней. Вернулась в Париж через Лион, где пробыла недолго — однако достаточно, чтобы переговорить с Камилем Жорданом, — и возвратилась в Коппе с совсем иным настроем, нежели в июле. Что произошло в Париже? Повидалась ли она с Рекамье? Рассказала ли ему о властном биении сердца, изменявшем ее жизнь, а возможно, если он согласится, то и будущее их обоих? Мы не знаем.

Но между ею и принцем Августом явно произошло что-то серьезное. Флирт зашел слишком далеко. Такого с Жюльеттой еще не бывало! Они оба настолько потеряли голову, что обменялись письменными клятвами и взаимными обещаниями сочетаться браком, когда появится такая возможность — в волшебной атмосфере Коппе это казалось так просто.

Впервые, не без труда, Жюльетта согласилась тоже взойти на сцену. Она выступила 27 октября в «Федре», которую играли в битком набитой галерее замка, и, завернувшись в белые покрывала, исполнила роль нежной Арисии. Ей бурно аплодировали. Если верить Бенжамену, после представления Жюльетта приняла Августа у себя, что было уже чем-то новым, и той ночью он получил от нее обещание выйти за него замуж…

Какие насыщенные моменты переживала Жюльетта! Весной она могла мечтать у изголовья своего чахоточного друга, что, возможно, станет княгиней Пиньятелли… А теперь, под защитой «чести и любви» первого мужчины, затронувшего струны ее души, и со стольких точек зрения казавшегося достойным ее, она могла надеяться стать прусской принцессой! Титул, сопоставимый с положением ее любимой литературной героини, принцессы Клевской… К тому же она влюблена! Что-то в ней подалось… Эти клятвы сулили ей невероятную судьбу…

Жюльетта сияла. Она носила на запястье золотой браслет-цепочку, к которому было прикреплено сердечко с рубином, подарок принца. Внутри этого восхитительного медальона с потайным замочком — прядь светлых волос…

Обменявшись клятвами, принц Август и г-жа Рекамье расстались. Каждый возвращался к себе. Жюльетта — в Париж, Август — в Берлин, Коринна собиралась ехать в Вену, рассчитывая провести там зиму. Бенжамен оставался в Лозанне в надежде отправиться к Шарлотте в Безансон… Волшебный замок закрывал свои двери. Возможно, он ждал возвращения беляночки-Жюльетты… Возможно, хранил в тишине своих пустынных комнат эхо ее смеха и ее мимолетное счастье…

Разрыв

Едва приехав в Париж, Жюльетта получает поток писем, пылающих страстью и искренностью, несмотря на несколько избитые обороты и строгую нумерацию, на которые она должна отвечать точно и пунктуально, иначе ее призовут к порядку.

Естественно, реальность вступила в свои права, угол зрения изменился, и чарующее видение утратило краски: то, что казалось столь легко в Коппе, стало невероятно сложно в Париже. Жюльетта это понимала, и тем лучше, чем больше Август настаивал на выполнении обязательства. Чем упорнее он домогался от нее ответных действий, тем больше Жюльетта размышляла и слабела.

Положение ее было следующим: бросить свой мир, свое общество, своих друзей, свои привычки, свою религию, г-на Рекамье и похоронить себя в Берлине, при дворе, который из Парижа казался провинциальным кружком, да еще одному Богу известно, примут ли там ее! Может ли буржуазка выйти за принца королевской крови, приближенного к царствующему дому? Гогенцоллерны в этом плане слыли непримиримыми… После развода ей придется отречься от своего вероисповедания и стать протестанткой, как принц… Развод — легко сказать. Даже если г-н Рекамье, никогда ни в чем ей не отказывавший, согласится на развод, покинет ли она его публично, теперь, когда он разорен?

И что она станет делать в Берлине? Ледяные болота, раздробленная страна под французской оккупацией, чопорное общество, подавленное поражением, для которого она будет врагом! Да и сам принц Август, такой непримиримый, столь далекий от мягкого понимания, которое выказывали к ней французские друзья, — сможет ли он уберечь ее, охранить, ввести в свет?..

Август осаждал ее письмами, говорил, что «почти заболел от своего постоянства». Между прочим, если ему верить (а в правдивости его слов нет причин сомневаться), г-н Рекамье дважды предлагал Жюльетте развод. Стало быть, препятствием он не являлся и отказ выполнить свое обязательство перед принцем исходил от одной Жюльетты. Значит, она передумала. Поняла, чему подвергнет себя, нарочито покинув человека, который дал ей всё, что мог. Человека, с которым ее связывал дочерний долг. А у Жюльетты было сильно развито чувство долга.

Принц Август сетовал на холодность Жюльетты, на ее предрассудки, на отсутствие г-жи де Сталь и кузины Жюльетты, баронессы де Далмасси, в которых чувствовал союзниц: они не любили г-на Рекамье и могли бы повлиять на его супругу в пользу развода.

В марте Жюльетта, как бы в виде компенсации, прислала ему свой портрет работы Жерара. Подарок был роскошным и красноречивым. Август был ей признателен за этот дар, напоминавший о более счастливых временах. Он никогда не расставался с этим шедевром, которым в свое время восхищался весь Париж, повесил его в своем кабинете и завещал вернуть после своей смерти прежней владелице.

Вскоре он получил от Жюльетты письмо, которое его как громом поразило: Жюльетта освобождала его от обязательств по отношению к ней и предлагала встретиться следующим летом, в Швейцарии или в Италии. Август ответил жестко:

Если предрассудки Вашей страны чинят преграды Вашему счастию, почему не отбросить их? Вы так счастливы? Можете ли Вы надеяться стать счастливою? Я почти год провел в Вашей стране, видел столицу и провинцию и не встретил ни одного мужчины, который мог бы Вам понравиться. Вы сами разделяли это мнение. Какую будущность Вы себе готовите?

Он никогда не отличался деликатностью. Явить красивой женщине картину несчастья, старости и одиночества, ожидающих ее, не только не слишком деликатно, но просто не по-мужски… Усилия, которые прилагал принц, чтобы полгода хранить верность избраннице, были героическими. И вдруг такое разочарование! Он взорвался, и его страсть была сродни ненависти.

И всё же главного принц Август не знал! В своих письмах он упоминал о недомоганиях и обмороках, которые преследовали Жюльетту всю зиму. Нервы ее сдали, чувство вины по отношению к г-ну Рекамье, к принцу, к самой себе удручало ее, она считала невозможным выбраться из тупика, в который довольно легкомысленно загнала сама себя. Г-жи де Сталь не было рядом, чтобы каким-нибудь безапелляционным высказыванием унять угрызения совести. То летнее безумие, каким бы чудесным оно ни было, пугало ее. Она сама прекрасно понимала всё, о чем твердил ей Август. Возможно, счастье ей заказано. Зачем тогда эта пустая и суетная жизнь? Жюльетта решилась на непоправимое: попыталась покончить с собой.

Спас ее кузен Брийа-Саварен, выхвативший из ее рук пилюли опиума, которые она еще не успела проглотить. Он сохранил также предсмертную записку, адресованную г-ну Рекамье, с заверениями в признательности за его доброту и просьбой порадеть о ее родственниках и судьбе сирот, которым она покровительствовала.

Так закончился роман с прусским принцем. Оба героя этой вполне классической истории будут продолжать переписываться: он станет жаловаться, называть ее «коварной», «жестокой», она умилостивит его, прислав к годовщине их клятвы кольцо с выгравированной надписью: «Я снова его увижу». Они еще увидятся, позже, поменявшись ролями: на сей раз пруссак будет офицером-победителем, оккупирующим Париж. Они надолго останутся старыми, далекими, но преданными друзьями. При Реставрации принц попросит г-жу Рекамье подыскать гувернантку для его дочерей. Когда те вырастут, Жюльетта будет принимать их у себя. Пройдет время. Ни тот, ни другая не забудут того лета, упоения на берегу озера, лихорадку, с какой они строили призрачные планы и которую принимали за страсть.

Госпожа де Сталь от унижения переходит в наступление

Эти любовные переживания после двойного траура — по г-же Бернар и князю Пиньятелли — подействовали на Жюльетту очищающе. Тридцатый год ее жизни был мрачным, бурным, исполненным любовных страстей и удручающих мучений. Теперь она оправилась и окрепла: она госпожа Рекамье и останется госпожой Рекамье. Ей кажется предпочтительным оставаться на своем месте, в своем мире, среди своих. Пусть лучше фиктивный, но прочный брак, чем морганатический брак в незнакомой стране. Она считала, что настоящее, каким бы неполным оно ни было, предпочтительнее бескрайней неуверенности в будущем, тревожащей ее. К тому же Жюльетта приобрела большую непосредственность и теплоту души: настойчивость ее принца-солдата взволновала ее, растопила холодность, за которой, из страха или по неопытности, она пряталась столько лет. Отныне она стала еще привлекательнее, еще приветливее к своим поклонникам…

Она знала, что после ее пребывания в Коппе, в котором император видел гнездо заговорщиков против его власти, за ней установлена полицейская слежка. Наполеон громко заявил в салоне Жозефины, что «будет смотреть как на личного врага на всякого иностранца, который посещает салон г-жи Рекамье». От этого распоряжения некоторым образом пострадал наследный эрцгерцог Георг Мекленбургский, брат прусской королевы Луизы. Он приехал в Париж зимой 1807/08 года и впервые встретился с г-жой Рекамье, с которой очень хотел познакомиться, на балу в Опере. Попросил позволения навестить ее, но та сочла своим долгом отказать, предупредив о возможных нежелательных последствиях. Он написал ей, снова прося его принять, и г-жа Рекамье, тронутая его настойчивостью, назначила ему встречу на один вечер, когда двери ее дома были открыты для самых близких друзей. Принц явился в назначенный час, оставил карету на улице неподалеку от дома и, увидев, что входная дверь открыта, вошел, ничего не сказав привратнику, в надежде, что тот его не заметил. Однако верный слуга принял гостя за вора и пошел за ним, спрашивая, что тому угодно. Принц припустил бегом. Г-жа Рекамье, услышав шум в прихожей, пошла посмотреть, что случилось, и увидела эрцгерцога Мекленбургского, которого тряс за шиворот бдительный страж. Инцидент был улажен, но очень ее позабавил.

Вслед за графом Пальфи почти весь особняк на улице Монблан занял князь Сапега (дом вскоре будет продан банкиру Моссельману). В окружении благородного поляка было много иностранцев, которые почитали своим долгом навестить красивую соседку. Князь Пауль Эстергази, секретарь австрийского посольства, упорно за ней ухаживал, а г-же де Сталь, находившейся в Вене, признался, что был сильно влюблен в Жюльетту.

Что до г-жи де Сталь, приехавшей в австрийскую столицу, чтобы поместить сына Альбера в военное училище и собрать необходимые материалы для написания большого труда («О Германии»), задуманного во время первого путешествия по немецким государствам, она порхала с бала на праздник; и всё же прием, оказываемый ей в городе, наиболее враждебном Наполеону, не мог заглушить ее мучений и тревог по поводу Бенжамена. Она просит Жюльетту почаще видаться с ним, оказать на него влияние, уверяя, что умрет, если Констан ее бросит.

Если бы она знала!

На берегах ее красивого озера вызревали новые бури: как следует поработав над нечитабельной трагедией под названием «Валленштейн», Бенжамен отдыхал в объятиях Шарлотты, на которой тайно женился 15 июня в Ереване… Он пытался забыть о том, что однажды вернется г-жа де Сталь, и придется ей во всем признаться…

Жюльетта не поехала тем летом в Коппе. Вместе с благородными отцами она переезжала в очаровательный домик в стиле Людовика XVI, «с зеркалами повсюду, построенный наверняка каким-нибудь откупщиком для певички из оперы, номер 32 по улице Бас-дю-Рампар, внизу бульвара Капуцинок», — сообщает нам г-жа де Буань. Жюльетта проживет там десять лет; г-н Рекамье устроит контору на той же улице, в доме номер 48.

Она осталась верна своим привычкам и стилю жизни, и принц Август не был неправ, высказав такое предположение: «Боюсь, привычка вращаться и иметь успех в большом свете оказала на Вас такое же действие, какое, если верить Ларошфуко, оказывает двор на придворных: не делает счастливым, но мешает обрести счастие в другом месте». Наверное, именно это и говорила себе Жюльетта.

***

Насколько безраздельно г-жа де Сталь властвовала в области мысли и творчества, настолько плохо ей удавалось преодолевать любовные осложнения. «Моей дочери нужно, чтобы ей предоставили первое слово, — говорил ее отец, — но она всегда хочет, чтобы и последнее слово осталось за ней, и обычно ей это не удается». То же в любви. Она смутно чувствовала, что проигрывает, что партнер изменяет ей, избегает ее, но она была неспособна признаться себе в своем поражении и сложить оружие. Она становилась все более пылкой и властной по мере того, как чувствовала, что от нее ускользают. Она замкнулась в порочном круге, мучила близких своими требованиями и противоречиями, напрасно тратила силы, страдая и заставляя страдать других…

Бенжамен лавировал. Он к этому привык и стал в некотором роде мастером на уловки, делаясь неуловимым. Он постиг искусство притворства, лучше чем кто-либо мог просчитать реакцию г-жи де Сталь и после своего брака, в котором у него не хватило духу признаться, делал ставку на полную покорность… Обманулась ли она этим? Или только притворилось? Ей было бы очень тяжело прилюдно потерять Бенжамена. В отместку она попыталась привязать к себе бедного Проспера де Баранта, что Бенжамен, разумеется, мог только приветствовать…

Проспер, натура гораздо более прямая и твердая, чем Бенжамен, тоже трезво смотрел на вещи. Он любил г-жу де Сталь не больше Констана, но испытывал к этой закоренелой мучительнице нечто вроде сострадания: знал, что ей больно, и жалел ее. Знал он также и то, что не женится на ней, хотя об этом как-то зашла речь. Его семья поставила жесткие условия. Коринне пришлось подчиниться: Баранты были могущественны и на стороне врага. Ей пришлось смириться с новой отлучкой Проспера, назначенного императором супрефектом в Де-Севр. И тут она проигрывала.

Она была на грани отчаяния. Но полно, так ли уж она их любила, чтобы тщетно пытаться удержать в своей свите? Не были ли они всего-навсего масками, прикрывающими ее экзистенциальную тоску? У Бенжамена часто складывалось безрадостное впечатление, что он служит лишь фоном, оттеняющим ее фигуру. Проспер сожалел о том, что отдал свою молодость этому гениальному чудовищу… Неутомимая любовная агрессия г-жи де Сталь, ее страшная жизненная сила, возможно, были откупом за ее чудесный талант, за ее чудесные муки, и называлось это эгоизмом.

Осенью 1808 года Бенжамен, не сумевший удержать Проспера в Коппе, всё же добился позволения укрыться в Женеве, где он следил за публикацией своей трагедии, а главное — продолжал тайно видаться с Шарлоттой. А Проспер, направляясь в Брессюир, остановился в Париже, немного ошеломленный натиском, которому только что подвергся…

И вдруг осознал нечто новое: он влюблен в Жюльетту! Разумеется, какой контраст с ужасной владелицей Коппе! Жюльетта — вот та женщина, которая ему нужна: как мила! как нежна! как умеет слушать, и какое понимание, такое тонкое, истинно женское! Он так хорошо ее знает, он был свидетелем многих событий ее жизни. И она в курсе всех его мучений, порожденных неумолимой подругой… Обе стороны неоднократно делали ее своим доверенным лицом в частых конфликтах, сталкивавших их друг с другом. Сколько раз она пыталась успокоить г-жу де Сталь… Сколько раз утешала Проспера…

В Венселе, в Мелене г-жа де Сталь тревожилась о том, что ее прекрасная подруга может забрать власть над Проспером и умоляла ее не соблазнять его… Но глядя на этого чувствительного молодого человека, открывавшего ей свою исстрадавшуюся душу, словно в модном романе, перед его прямотой, столь близкой ее собственной, Жюльетта испытывала волнение. Она понимала, что для него она — спасение, способ излечиться от влияния Коппе, уйти навсегда из-под власти несгибаемой Коринны: она была близка к тому, чтобы поощрить чувство, зарождающееся в сердце очаровательного Проспера…

Молодой супрефект покинул Париж как во сне. Он не скрывал своих чувств, однако на его горячие письма Жюльетта отвечала «пунктуально», но холодно-учтиво, что привело его в уныние. Одиночество и ученые занятия предрасполагали к мечтам; он только что закончил «Картину французской литературы», в которую не счел нужным вставить Неккера, что навлекло на него кое-какие неприятности со стороны Коппе, и вскоре должен был приняться за составление «Мемуаров» маркизы де Ларошжаклен. Но все его мысли были устремлены к Парижу и к красивой особе, которую он там оставил.

То ли ее известили, то ли она что-то прочитала между строк писем, получаемых от Проспера и Жюльетты, но г-жа де Сталь вскоре заподозрила, что между ними что-то происходит. Реакция ее была удивительной: впервые она промолчала. Ее молчание по отношению к Жюльетте длилось три месяца.

Г-жа де Сталь никогда не считала г-жу Рекамье своей соперницей — может быть, потому что любила ее, а может, потому что знала о ее неприступности. Хотя после прусского эпизода ей бы следовало быть начеку. На ее глазах и с ее поощрения Жюльетта оставила свою легендарную сдержанность. Она воспылала, и хотя соискатель ее руки вряд ли мог подходить ей долгое время, Жюльетта, это было ясно, оказалась воспламенимой. С прошлого лета ангел превратился в женщину — в женщину, доступную любви…

Г-жа де Сталь заявила, что «от унижения переходит в наступление». Проспера это только подстегнуло, а Жюльетта пришла в отчаяние и принялась всеми силами охлаждать чувство, которое он к ней испытывал.

В начале 1809 года Жюльетта сделала первый шаг, предложив г-же де Сталь ознакомиться с письмами, полученными ею от Проспера. Жюльетта была слишком умна и добра, чтобы не понимать, как страдает ее подруга. Она хотела положить этому конец и предотвратить конфликт, продемонстрировав собственную лояльность. Хотя, возможно, ее немного раздражало, что ей пришлось дойти до такого… Жермена тотчас написала подруге, что в чтении писем нет необходимости, что она на коленях целует ее ноги и просит простить за черные подозрения.

Черные подозрения… Они встанут в дорогую цену. Никогда больше отношения двух женщин не будут такими непринужденными и доверительными, как прежде. Жермена станет опасаться кокетства Жюльетты. Жюльетта — сожалеть о силе страстей Жермены, которые лучше не разжигать открыто (такова цена мира), а Проспер — тайком любить Жюльетту: «Я постараюсь не заходить дальше, чем Вы того хотите…»

Иногда он взрывался: «Ах, Вы не знаете, что значит любить! Возможно, однажды Вы узнаете об этом на свою беду. Ваша любовь разобьется о какого-нибудь мужчину, недостойного ею обладать, хотя она могла бы встретить полное понимание. Вы ошиблись, Вы не любите меня так, как Вам показалось. Но полюбите меня немного…»

Несколько месяцев он разрывался между двумя подругами, влюбленный в Красоту и привязанный к Уму, несчастный, неудовлетворенный, недовольный сам собой, своей слабостью и двойной игрой, в которой запутался, и всё же неспособный, по крайней мере пока, разорвать этот круг.

***

Под конец весны, выдавшейся довольно бурной, г-жа де Сталь с радостью готовилась встретиться с Жюльеттой в Лионе и, если удастся, завлечь ее в Коппе.

В донесениях имперской полиции говорится о прибытии Жюльетты в Лион 18 июня. На следующий день г-жа де Сталь устраивает у себя чаепитие в честь подруги, на котором присутствуют великий актер Тальма (которого баронесса тоже хотела бы видеть у себя в Швейцарии) и верный друг Камиль Жордан. Но г-жа Рекамье передумала сопровождать г-жу де Сталь в Коппе и 20 июня уехала на воды, в Экс-ан-Савуа.

Этот савойский город, серные воды которого были оценены еще римлянами, превратился в модный и очень элегантный курорт, раскинувшийся на берегах озера Бурже, обессмерченного Ламартином, и привлекающий дикой природой, множеством аллей и парков. Г-жа Рекамье намеревалась присоединиться там к своей подруге г-же де Буань, муж которой владел соседним замком Бюиссонрон и каждый год туда наведывался.

Г-жа де Сталь одержала странную и суровую победу над супругами Констан. Во время исторической встречи в Сешероне баронесса поставила Шарлотте условия: брак останется тайным вплоть до ее отъезда в Америку, через три месяца (вымышленного отъезда, который был для г-жи де Сталь мощнейшим оружием, последним средством, по отношению как к близким, так и к властям), а Бенжамен все это время будет жить с ней, в Коппе. Шарлотта сопротивлялась, но была вынуждена согласиться, глядя на конвульсии г-жи де Сталь и увертки своего мужа. Потом она попыталась покончить с собой… Г-жа де Сталь и Бенжамен вовремя вмешались (у них-то был опыт в этом деле!), и Шарлотту, когда та поправилась, удалили на почтительное расстояние.

Итак, г-жа де Сталь и Бенжамен воссоединились в Эксе при посредничестве г-жи Рекамье. Утро проходило в жутких сценах, упреках, обвинениях, игре на нервах. Понемногу враждующие стороны успокаивались и переходили к игре ума, а на следующий день всё начиналось сначала.

При всём своем уме г-жа де Сталь отличалась полнейшим отсутствием чувства такта. Она часто выбирала темы для разговора и выражения, наиболее неприятные для ее собеседников, при этом не замечая, что говорит дерзости. Так, она поинтересовалась мнением г-жи де Буань, может ли женщина вести себя достойно, если не питает никакой симпатии к своему супругу.

Однажды за обедом, на котором присутствовал префект, последнему принесли срочное письмо с предприсанием препроводить г-жу де Сталь в Коппе, передавая ее с рук на руки бригадам жандармов. Жермене пришлось покинуть Экс; она пала духом и пребывала в отчаянии, как любая заурядная женщина.

Жюльетта приехала к ней в конце июля. С каким чувством она снова увидела, два года спустя, места своего романа с принцем Августом? Это неизвестно. Мы знаем только, что тот сезон был менее памятным, хоть и очень оживленным: много играли в театре, встречались новые лица. Барон фон Фогт, которого г-жа де Сталь шутливо называла «самым толстым из всех чувствительных мужчин», богатый гамбургский филантроп, путешествовавший по Европе, испытывал отеческие чувства к Жюльетте (он принадлежал к поколению г-на Рекамье). Во всяком случае, отношения между двумя подругами восстановились.

Вскоре по возвращении Жюльетты в Париж эта безоблачная картина была слегка омрачена: принц Август резко оборвал узы, еще соединявшие его с г-жой Рекамье: «Я никогда не был бы счастлив с женщиной, притворно изображающей чувства, которых она, возможно, никогда не испытывала, и ставящей приличия выше нравственности…» Он написал и г-же де Сталь, жалуясь на ее подругу, а та тотчас переслала это суровое письмо Жюльетте, которая оправдывалась, как могла, о чем Коринна сразу же сообщила принцу, тот хотел ответить… Короче, отношения между бывшими возлюбленными резко охладели. К несчастью, г-жа де Сталь не смогла удержаться от того, чтобы не комментировать все эти перипетии, отчасти виня в них свою кокетливую, неисправимую подругу. В конце концов память об истории с Проспером была еще свежа! Жюльетта обиделась и дала это понять.

Нет ничего неприятнее, чем агония любви! Жюльетта, наверное, чувствовала, как уродливо и бесплодно вырождение страсти, несущее с собой смутное чувство вины, угрызения совести с пепельным привкусом. После яркой и краткой вспышки ослепительного света угли пережитого волнения уныло тлели…

Плотно окружив себя семьей и друзьями, что всегда поддерживало ее в испытаниях, даже самых заурядных, Жюльетта могла осмыслить путь, проделанный за два года: она пережила горькие моменты и радостные мгновения. Были слезы, отчаяние, потом, неожиданно, — дрожь любви (настоящей) и красивые мечты. Затем — тупик, упадок, обескураженность. И несмотря на эти колебания, она знает, что по-прежнему красива и любима. Она не может жить без этого почитания; для нее это смысл жизни, опора ее индивидуальности, ее образа. Она изменилась и теперь умеет принимать знаки внимания ближе к сердцу. Но поклонники — сплошь юнцы — не дают того, чего ей еще долго будет недоставать: присутствия рядом более сильного, более знаменитого, твердо стоящего на ногах мужчины. Нет, идеал, мужчина, в руки которого она бы вверила свою судьбу, еще не явился ей. И еще несколько лет ее чувственная жизнь будет походить на ожидание.

Глава VII

ИЗГНАНИЕ

Несчастный, став зачумленным, отчужденным от рода человеческого, пребывал в карантине ненависти деспота.

Шатобриан

В один день он поразил рождение и добродетель в лице г-на де Монморанси, красоту в лице г-жи Рекамье и, осмелюсь сказать, репутацию таланта в моем собственном.

г-жа де Сталь. Десять лет изгнания

В начале 1810 года Великая Империя продвигалась к своему эфемерному апогею. Для осуществления планов господства в Европе Наполеон силой добивался того, в чем ему отказывали умы и народы. Не без труда.

Грубо завоеванная Испания не покорилась: мятежи вспыхивали по всей стране. Французская армия признавала свое бессилие перед многочисленными вылазками «герильерос», упорных и неуловимых. Это первое народное восстание против иностранных захватчиков подействовало ободряюще на порабощенную Европу: Австрия, чувствуя поддержку Англии и надеясь, что русский царь ее не бросит, захватила Баварию и Великое герцогство Варшавское. В ответ на создание этой пятой коалиции Наполеон во второй раз вступил в Вену. Ему удалось разбить врага в тяжелом сражении при Ваграме, 5 и 6 июля 1809 года, ставшем в дорогую цену: двадцать тысяч французов и тридцать пять тысяч австрийцев было убито. Австрии пришлось уступить подступы к Адриатике: Триест, Риеку, Истрию и Далмацию, которые стали именоваться Иллирийскими провинциями.

После Ваграма континентальная Европа была перекроена следующим образом: собственно Французская Империя, в которую, кроме национальной территории, входили Бельгия, Голландия под властью Луи Бонапарта, ганзейские города, Женева, Валез, Пьемонт, Генуя, Тоскана под управлением Элизы, часть папского государства и Иллирийские провинции; всего 130 департаментов под строгим управлением и неукоснительным надзором.

Государства-вассалы Франции: Рейнский союз, объединявший 36 немецких государств, включая Великое герцогство Варшавское, а также Вестфалию, вверенную Жерому Бонапарту; Швейцарская Конфедерация, королевство Италия под управлением Евгения де Богарне, королевство Неаполь, бывшее в руках Мюратов, королевство Испания, в которое теоретически входила Португалия, наполовину оккупированная англичанами, — им руководил Жозеф, другой брат императора.

Государства-союзники Наполеона: Пруссия, Австрия, Россия и Турция, к которым присоединилась также Швеция, готовившаяся провозгласить Бернадота наследником короля Карла XIII.

Несмотря на то, что одна семья прибрала к рукам столько стран, несмотря на перспективу бракосочетания с эрцгерцогиней Марией Луизой, которое скрепило бы союз с Австрией, Великой Империи не хватало самого элементарного единства: даже внутри самого клана обозначились разногласия. Луи, Мюрат и Жозеф не желали мириться с тем, что они всего лишь «коронованные префекты» без намека на автономию. Им было трудно подавлять ненависть к Франции, которая росла прямо пропорционально поборам. Да и что можно было противопоставить объединению жизненных сил покоренных народов, не желавших смириться и сплачивавшихся против оккупантов?

Наполеону приходилось воевать на несколько фронтов: к сопротивлению либерального типа в лице г-жи де Сталь добавилось национальное сопротивление, либо явное, как в Испании, изматывающее армию, либо подспудное, где постоянно велась подрывная работа против французского присутствия. А теперь еще новое явление: моральное сопротивление католиков, после того как он захватил Рим и заключил папу в тюрьму. Наместник Бога на земле, помазавший его на царство, мог самое большее отлучить его от Церкви. Трещины уже пролегли. Империя держалась лишь за счет союза с русским царем — сколько времени это еще продлится?

Вне страны умы волновались, внутри — тревожились: завоевания больше не казались славными, и французы спрашивали себя, не превратится ли это кровавое видение в постоянный кошмар: война могла стать вечной, иначе искусственное сооружение рухнет, точно карточный домик… Шатобриан так отозвался о Ваграме: «Огромные сражения Наполеона уже по ту сторону славы, невозможно окинуть глазом поля избиений, которые в конечном счете не приносят никаких результатов, соразмерных с этими бедствиями». «Лишь бы это длилось подольше!» — прозорливо воскликнула в свое время матушка Бонапарта, узнав о первых военных успехах сына. Задать вопрос — значит, уже ответить на него наполовину: это продлится недолго…

***

Жюльетта с друзьями, хоть и разделяли эти опасения, никогда не поверяли их бумаге. Осторожность была нормой жизни. Не давать повода говорить о себе, когда знаешь, что ты под надзором, — единственно разумная линия поведения. А еще, замкнуться в домашней жизни.

По настоянию братьев Монморанси, светская красавица занялась своей внутренней жизнью: теперь у нее был духовник в лице аббата Легри-Дюваля, ранее облегчавший душу зятя Матье, Состена де Ларошфуко, а теперь мягко направлявший ее мысли и чтение. Он боролся с «неуверенностью сердца» Жюльетты. «Продвигайтесь к Вашей цели. Станьте той, кем Вы можете быть», — писал он ей. Он побуждал ее не отказываться от добрых дел: «Освобождайте узников, чтобы самой заслужить Свободу Детей Божиих». Чтобы преодолеть «разлад» в душе и компенсировать «отсутствие» света, он рекомендует ей труды Паскаля, Фенелона, Массильона. Наверняка он слышал от нее некие тайные признания, иначе как объяснить эту записку, дающую простор воображению: «Как я молился за Вас у алтаря. Как умолял Бога Ваших отцов, Бога Вашей матушки, который и Ваш Бог». Он просил сжечь эти две строчки. Она этого не сделала.

Матье писал ей назидательные письма, стараясь вывести ее из «нерешительности». Кристиан де Ламуаньон действовал в том же направлении: «Вам нужны узы, которые бы Вас связали, Вам нужны обязанности, которые защитили бы Вас, да-да, обязанности, ведь не всегда же они будут противны Вашему сердцу…»

В озабоченности ее наперсников ясно читается: Жюльетта печальна и ничем не занята. В ту зиму ее жизнь проходила впустую. Было не до празднеств, не до легких увеселений, отвлекающих от себя самой. И она еще не созрела для великого чувства, преображающего человека и всё окрашивающего своим сиянием. Совершенно ясно: Жюльетта мрачна. Сидя у камелька, небрежно наигрывая пару романсов на пианино, принимая пару русских или австрийских дипломатов, поболтав пару раз с г-жой де Кателлан, она, наверное, думала, что какой смысл быть молодой и красивой, если не знаешь, куда себя деть…

Любезный барон фон Фогт оказался более гибким советчиком своей прекрасной подруги: он не собирался заставлять ее держать душу в строгости, как к тому призывал Матье. Реально — и не без снисходительности — глядя на вещи, он постоянно твердил ей, что, напротив, «ее судьба — нравиться и внушать нежные чувства, привязывающие незаметно и навсегда…». Он обязался упорядочить ее существование, «собрать его в одно целое». И не ошибся относительно главного призвания Жюльетты.

Между тем г-жа де Сталь, работавшая над своим большим трудом о Германии, разрывалась между присутствием Проспера и ожиданием Бенжамена. Проспер вернулся в Париж и привез с собой письмо из Женевы: «Дорогая Жюльетта, сделайте так, чтобы он любил меня и не любил Вас. Я знаю, как трудно добиться второго, но в этом мире, который принадлежит Вам, Вы будете иметь уважение к моей жизни. Я надеюсь меньше страдать по Бенжамену теперь, когда я смогу страдать по Просперу». Она неисправима, какая тоска скрыта за этими вечными любовными сложностями! «Не расставаться с Матье, не расставаться с Жюльеттой, провести всю жизнь с Проспером. Всё это кажется мне счастливым сном, которому больше нет места в моей печальной судьбе». Когда баронесса из баронесс предается своим мрачным настроениям, она с удвоенной энергией изливает свои чувства к Жюльетте. Это письмо заканчивается словами: «Прощайте, моя юная сестра, моя прекрасная Жюльетта. Прижимаю Вас к моему сердцу. И люблю Вас больше, чем может любить дружба. Я люблю Вас, будто в нас одна кровь. Прощайте. Прощайте».

Если бы не этот жар души, заставляющий забыть обо всем, г-жа де Сталь могла бы вогнать в тоску… Всякая печаль заразительна, когда тебе безрадостно… Хоть бы поскорее весна! Обе подруги с нетерпением ждут той поры, когда можно будет строить планы, путешествовать, встречаться друг с другом…

Поездка в Бюже

Когда распогодилось, г-жа де Сталь, завершив свою книгу и желая следить за ее публикацией в Париже, решила поселиться в пределах своих сорока лье, в замке Шомон на Луаре, недалеко от Блуа. Таким образом, она была бы ближе к Просперу, которого только что назначили префектом Вандеи. Она сняла это престижное жилище у одного банкира, Джеймса Лере, сына нантского судовладельца, получившего американское гражданство и, живя в Нью-Йорке, занимавшегося крупными финансовыми вложениями Неккеров в Америке и их владениями в Пенсильвании.

На одно лето двор баронессы, по блеску ума и оживленности не уступавший двору Валуа, переместился с берегов Женевского озера на берега Луары. Центр Туренского Возрождения, «античный замок», как называл его Матье, сохранил от пребывания Дианы де Пуатье и Екатерины Медичи роскошную и впечатляющую атмосферу: торжественные пространства, многоцветные камины, гобелены поверх голого камня, тяжелая мебель с витыми деревянными колоннами… Там всё до сих пор дышало феодализмом, столь милым сердцу грядущего поколения, который символизировали угловые башни с бойницами…

Жюльетта побывала там весной, но рассчитывала вернуться на более продолжительное время, подлечившись на водах в Экс-ан-Савуа. Она имела в своем распоряжении элегантную коляску своего друга графа Нессельроде, дипломата, служившего в Париже, и личного осведомителя русского царя, и путешествовала в обществе барона фон Фогта.

В Эксе ее навестила одна из сестер Рекамье, Мария-Антуанетта, повторно вышедшая замуж за г-на Дюпомье и проживавшая в Белле. Немногим позже, Жюльетта нанесла ей ответный визит и по дороге в Турень остановилась в Бюже. Там она впервые увидела фамильное поместье Рекамье, а еще малышку Сивокт, которую годом позже вызовет к себе в Париж и удочерит. Что подвигло ее на эту авантюру — приемная дочь? Размышления прошедшей зимы? Беседы с аббатом Легри-Дювалем? Возможно.

Доктор Шарль Ленорман, внук г-жи Ленорман, восстановил картину этого посещения в 1923 году. О нем мало известно, а ведь оно сыграло определяющую роль в дальнейшей жизни г-жи Рекамье.

«Когда г-жа Дюпомье узнала, что неподалеку находится ее приветливая и знаменитая невестка, то не удержалась от искушения познакомиться со столь известной личностью. Она решилась приехать из Белле в Экс, взяв с собой дочь, Мариетту Рекамье, за несколько лет до того вышедшую замуж за врача из Белле, доктора Андре Сивокта.

Мариетта, которую мать не любила и которая умерла в двадцать девять лет, была, судя по всему, очаровательна, полна жизни и воодушевления. Она обожала балы и увеселения, а еще катания на санях, хотя именно падение из саней в снег послужило, по словам г-жи Дюпомье, причиной ее болезни: „она вся вымокла, но не легла тотчас в постель и не приняла лекарств“. Но она была еще и трудолюбива от природы и ловко вела домашнее хозяйство. Бедная Мариетта, обожавшая своего мужа и детей, хотела сочетать дела с удовольствиями, но, как назидательно добавляет г-жа Дюпомье, сложно служить двум господам. Она надорвала свои силы и, в конце концов, подхватила воспаление легких, которое и свело ее в могилу несколько месяцев спустя.

Мать и дочь нашли в Эксе самый любезный прием и были покорены очарованием Жюльетты. Покидая невестку, г-жа Дюпомье увозила с собой лестное обещание, что г-жа Рекамье воспользуется гостеприимством своих родственников из Бюже в Белле и Крессене.

Она приехала в Белле, в большой дом, построенный доктором Ансельмом Рекамье, где теперь жили его зять и дочь. Этот дом по улице Сен-Мартен, просторный, но неудобный, остался фамильным домом Сивоктов и до сих пор выглядит довольно величаво с балконом, выходящим на улицу, широкой каменной лестницей с перилами из кованого железа и садом, раскинувшимся позади, с красивым видом на виноградники.

Затем г-жа Рекамье провела день в Крессене, у своей золовки Дюпомье. Поместье Крессен принадлежало Рекамье с конца XVII века; оно хоть и не являлось их „колыбелью“, как напыщенно говорил Жак Рекамье, но по крайней мере побывало в руках трех поколений. Ансельм Рекамье, хирург из Белле, вступил во владение им, женившись в 1691 году на девице Луизе Дютийе из Шамбери. Несколько лет спустя, в 1709 году, дом и гумно сгорели. Ансельм Рекамье отстроил их на следующий год, и с тех пор дом вряд ли существенно изменился. В это имение удалилась г-жа Дюпомье после своего второго замужества. Г-н Дюпомье, который любил оказывать услуги местным жителям и облегчать их страдания, пользовался там большим уважением и стал мэром Крессена.

Особое очарование этому небольшому дому придавал старый сад, окружавший его, а главное — расположение деревушки Крессен, построенной на склоне холма над долиной Роны: позади — невысокая, но отвесная дикая гора, заросшая кустарником и подлеском, вспыхивающим осенью самыми жаркими красками; впереди — спускающийся уступами холм, украшенный полями, виноградниками и фруктовыми садами; за ним — равнина, Рона едва виднеется за высокими тополями и поросшими лесом островками; на горизонте — величественная стена Альп.

Вот на этом роскошном природном фоне Жюльетта и провела один радостный день весной 1810 года. Дело было в Бюже, на родине гастронома Брийа-Саварена: главной частью приема являлся обед. Он наверняка был обильным, изысканным, торжественным и долгим. За столом сидели так долго, что внуки г-жи Сивокт, старшему из которых было лет восемь, а младшему — пять, потихоньку выскользнули из столовой и убежали играть в сад. Туда их влекла одна чудесная вещь, которую они заметили еще до обеда, — коляска графа Нессельроде, в которой приехала г-жа Рекамье. В ней их и нашли, когда вся компания наконец вышла из-за стола и пошла прогуляться на лужайку возле дома. Именно в тот момент г-же Рекамье, заметившей милую и живую мордашку маленькой Жозефины Сивокт, впервые пришла в голову мысль увезти ее в Париж и оставить подле себя, чтобы заполнить пустоту своего дома. Подойдя к коляске, она ласково спросила девочку, не хочет ли та поехать с нею в Париж, и дитя, ослепленное такой элегантностью, красотой и великолепием экипажа, восторженно ответило „да“. Несколько месяцев спустя план, намеченный г-жой Рекамье на лужайке в Крессене, осуществился, и маленькая Жозефина Сивокт, которую тетя нарекла тогда Амелией, стала приемной дочерью Жюльетты.

На следующий день, перед отъездом г-жи Рекамье из Бюже, ее золовка и племянница устроили прогулку, чтобы она могла насладиться красотами их края. Они вместе с супругой генерала Дальманя посетили Пьер-Шатель, старую обитель, прилепившуюся на склоне утеса, и проехали вдоль диких берегов Роны, где шумная, бурлящая река быстро несет свои зеленые глубокие воды. Тогда, как и теперь, Пьер-Шатель была крепостью, в которой стоял небольшой гарнизон; это была также государственная тюрьма, где в то время находились заключенные испанцы, и в их числе, как будто, очень знатные господа. Несомненно, элегантная компания посетила этих узников, и это, возможно, было ключевой частью прогулки. Г-жа Рекамье, как и г-жа де Сталь и братья Монморанси, открыто противостояла имперскому правительству. Что до г-жи Дюпомье, то она была пылкой поклонницей Бурбонов. Любопытно отметить, каким необычайным почетом пользовались тогда в глазах антибонапартистов испанцы, одни ставшие препятствием для всемогущего Наполеона.

Прошло три дня, и г-жа Рекамье, всё также в сопровождении барона фон Фогта, снова села в коляску и отправилась на почтовых к г-же де Сталь, на берега Луары; г-жа Сивокт с детьми возвратилась в свой дом на улице Сен-Мартен, а г-жа Дюпомье вернулась к домашним хлопотам в Крессене».

Маленькая почта Шомона

24 июля 1810 года г-жа де Сталь писала своему другу О'Донеллу:

Хотите знать, кто живет в моем замке? Г-н де Монморанси, г-н де Собран, г-жа Рекамье, Бенжамен Констан, г-н Шлегель, мои дети. Старший весьма умен без лишних забот; бедный Альбер глуховат, что мешает разуму пробиться к нему; Альбертина очаровательна; Проспер де Барант, о котором я Вам говорила, часто приезжает сюда из Вандеи, где он префектом, а г-н де Балк, с которым Вы знакомы, ухаживает за мной, чтобы утешиться от ухода своей жены. В замке музицируют с утра до вечера, это жилище, окруженное Луарой, которое видно за два лье отсюда, превратилось в Звучащий Остров. Огюст делает первые шаги в любви благодаря г-же Рекамье. Г-н де Сабран бродит как тень среди живых, и всё в этом доме достаточно оригинально.

Огюст делает первые шаги в любви… «Недотепа», который, пять лет тому назад, насмешничал над красавицей Рекамье, вышедшей из ванной, теперь безумно — и шумно — в нее влюблен! В двадцать лет дело могло обернуться и похуже… Огюст де Сталь был сыном графа де Нарбона, обворожительного, ветреного посла, только что проведшего переговоры о браке с австрийской эрцгерцогиней; по слухам, он был побочным сыном Людовика XV, на которого был похож… Тяжелая наследственность! Его мать, когда он еще лежал в пеленках, писала: «У меня есть восхитительные идеи по поводу воспитания сына, но если Огюст решит стать лишь вторым гениальным человеком своего века, я буду сильно разочарована…» По капризу генетики, Огюст будет лишен всякого апломба, всякого блеска, всякой даровитости: это всего лишь серьезный мальчик, преданный своей матери, который преждевременно умрет, не оставив потомства. И как знать, не были ли часы, проведенные у ног красавицы из красавиц, самыми памятными из тех, что он пережил…

Явление Жюльетты в этом маленьком мирке, да еще в этой исторической обстановке, вызвало всеобщее сентиментальное брожение: Бенжамен наблюдал, но не оставался безучастным; Проспер вспоминал и ревновал; Шлегель не смел открыться, а Огюст потерял голову… По счастью, Матье был там, все время настороже… Юная Софи де Барант, сестра Проспера и подруга Альбертины, долго будет вспоминать «об этих интрижках, ибо г-жа Рекамье тишком невинно кокетничала сразу с несколькими, что развлекало и занимало всех».

Среди гостей тем летом находился более проницательный свидетель, невосприимчивый к чарам той, кого называли «милая Рекамье»: друг Шлегеля, Адальбер де Шамиссо, уроженец Шампани, по превратности эмиграции поселившийся в Пруссии и оставшийся в памяти потомства благодаря своему рассказу «Петер Шлемиль, или Человек, потерявший свою тень». Он свысока развлекался кокетничаньем Жюльетты, тайными разговорами, которые с наступлением ночи происходили в «аллее объяснений», если только не в «аллее примирений», при которых и те и другие присутствовали украдкой, появляясь и уходя, точно в пьесе Мариво… Однажды благочестивый Матье застиг там Жюльетту за нежной беседой с Огюстом. Можно себе представить, что за уроком любви последовал строгий (и бесполезный) урок морали…

Г-жа де Сталь следила за всем этим относительно снисходительно, если не пресыщенно. Выдумали игру, которую назвали «маленькой почтой»: один писал другому (все сидели за одним столом) и передавал сложенный листок человеку по своему выбору, который, нацарапав там несколько слов, передавал записку другому или возвращал ее отправителю.

Неудивительно, что под влиянием Жюльетты эта игра превратилась в некое коллективное любезничанье, способ намекнуть на то, чего не скажешь вслух, провоцировать, очаровывать, возражать под защитой безымянности, с риском (о котором тайно мечтали) быть разоблаченным. До нас частью дошли обрывки этих перекрестных диалогов — двусмысленных, фрагментарных, показательных.

Ж.Р.: Благодарю за вашу доброту, но мне особенно дороги ваша дружба и ваше счастие.

Огюст: Заклинаю вас, дорогая Жюльетта, будьте добры к вашему другу, меня страшит ваше ужасное письмо.

Ж.Р.: Что вы пишете? Что вам написали? Я хочу все знать, я ревнива, я требовательна, я деспотична, и я достаточно люблю вас, чтобы оправдать все эти недостатки.

(?): Дорогая Жюльетта, я люблю вас с каждым днем сильней, это каждый раз начинается будто сначала.

Ж.Р.: Вы не говорили мне прежде, что относитесь ко мне хуже г-на де Сабрана.

Г-жа де Сталь: Ангел мой, не богохульствуйте даже в шутку. Я заработалась до недомогания, но мне казалось, что я беседую с вами, потому что я писала под звук вашего голоса.

Альбер или Огюст де Сталь: Маменька, г. де Сабран мне снова пишет, что я его убил! Однако досадно оказаться убийцею, не подозревая об этом. Дорогая маменька, ты холодна со мной, и мне это сегодня особенно досадно, ибо, если позволишь воспользоваться твоим сравнением, я для тебя на уровне двух градусов по стоградусной шкале. Впрочем, возможно, меня так влечет к тебе сегодня по моей парижской слабости к моде, ибо все пишут тебе красивые слова и ухаживают за тобой.

Г-жа де Сталь: Дорогая Ж(юльетта), пребывание здесь скоро окончится. Без вас я не мыслю ни деревни, ни внутренней жизни. Я знаю, что некоторые чувства как будто мне нужнее, но я знаю также, что всё рухнет, когда вы уедете. Вы нежный и спокойный центр нашей жизни здесь, всё утратит связь меж собой. Господи, хоть бы это лето повторилось!

(?): Дорогая Жюльетта, я вас люблю.

Неожиданное возвращение владельцев Шомона в середине августа вынудило г-жу де Сталь переменить место жительства: из исторического замка переселились в дворянское имение, принадлежавшее графу де Салаберри, — Фоссе, небрежное очарование которого внушало покой после пышного величия…

Теплая компания продолжала свою беззаботную летнюю жизнь: пели романсы, играли на арфе или на гитаре в сопровождении неаполитанца Пертоза, учителя музыки Альбертины, гуляли, болтали в шутку и всерьез, играли в «маленькую почту». Огюст млел у ног Жюльетты, которая поощряла его, потому что так чудесно, когда тебя так любят, а потом отбирала у него надежду, потому что это неразумно, наконец, утешала, как могла, потому что это так трогательно.

Среди всех этих мелких волнений г-же де Сталь, как всегда, удавалось укрыться одной и поработать: она считывала верстку третьего тома. Думая, что близка к своей цели…

Запрет «О Германии»

Г-жа де Сталь закончила правку гранок своей книги 23 сентября. Два первых тома уже были переданы в цензуру. Она была полна доверия, писала г-же де Кюстин, которая тогда жила в Женеве: «Труд мой окончен; два первых тома отцензурованы, я жду третьего. В первых числах октября рассчитываю уехать в Нант; там подожду эффекта своей книги и оттуда поеду либо в Руан, либо в Морлэ…», то есть в зависимости от того, хорошим или плохим окажется прием, она приблизится к Парижу или отплывет в Америку.

25-го, во вторник, Жюльетта отбывает в Париж с гранками третьего тома и полной версткой всего труда, на который г-жа де Сталь возлагала такие надежды. Сама же она отправилась с Матье в поместье Монморанси по соседству с Фоссе. На следующий день, возвращаясь в Фоссе, они заблудились и укрылись в замке Конан. Туда и примчался ночью Огюст де Сталь, который тоже заблудился, разыскивая свою мать. Матье решил не беспокоить ее до следующего утра. И действительно, посланный прибыл с ужасной вестью. Савари, герцог де Ровиго, сменивший чересчур уступчивого Фуше в министерстве полиции, усердно исполнял волю своего господина: в его письме к г-же де Сталь содержался приказ в 48 часов отплыть в Америку или вернуться в Коппе. Он требовал рукопись книги вместе с версткой. И объявлял, что 5 000 экземпляров, уже отпечатанные издателем (два первых тома), конфискованы, равно как и гранки третьего тома. Типографские наборные доски опечатаны.

Огюст немедленно вернулся в Фоссе, опасаясь обыска, в четверг 27-го туда же приехала г-жа де Сталь, узнав дорогой о своем несчастье. Слава богу, рядом с ней был Матье: он обо всем рассказал, поддержал и помог, ибо волнение ее было чрезвычайным.

Г-жа де Сталь намерена ответить немедленно: ей надо выиграть время, и, не оправившись от потрясения, она начинает действовать. Нужно попытаться прорваться в Париж, смягчить императора. Жюльетту, еще поддерживающую связи с некоторыми влиятельными лицами, подключают к делу. Но увы! Ходатайства Жюльетты и Огюста (который доставил письма к императору и Савари) ни к чему не привели. Уступив просьбам своей падчерицы Гортензии, Наполеон попросил взглянуть на книгу г-жи де Сталь; она привела его в такое раздражение, что он швырнул ее в камин! Баронессе удалось добиться лишь недельной отсрочки, о чем ее известил Савари в на редкость грубом письме:

Ваше изгнание — естественное следствие направления, которого Вы неизменно придерживаетесь в последние годы. Мне показалось, что воздух этой страны Вам не подходит, и мы еще не дошли до того, чтобы искать образцы в народах, коими Вы восхищаетесь. Ваше последнее сочинение не французское…

Сквозь каждое слово пробивается гнев императора. Как будто слышен его голос; поневоле пожалеешь об изворотливости и слащавости Фуше: по крайней мере, хорошее воспитание вынуждало его облекать свои мысли в пристойную форму!

У г-жи де Сталь был выбор: отправиться в Америку (порты Ла-Манша для нее закрыты из опасения, что она уедет в Англию) или в Коппе. Она выбирает Коппе и уезжает туда 6 октября 1810 года, с тяжестью на душе, ибо ей не удалось повидаться ни с одним из своих друзей. Однако ей удалось спасти главное: три рукописных списка своего труда. Как и произведения Гёте и Шиллера, ее сочинения вскоре будут запрещены для публикации в Империи.

Наполеон ставил г-же де Сталь в вину не столько ее объемистое исследование нравов, литературы и философии Германии, сколько ее темперамент, прямо противоположный его собственному. Конечно, в тот момент, когда баронесса готовилась представить свою книгу публике, в оккупированных германских государствах подспудно вызревали разнообразные по своему проявлению национальные чувства, и в глазах оккупанта книга могла показаться вредной. Но, освободившись от нескольких пикантных, по мнению имперских властей, пассажей, «О Германии» стало обширным сборником информации, предназначенным открыть французскому читателю иной образ мыслей и творчества, и вполне пригодным к публикации. В нем противопоставлялись Юг со своим греко-римским наследием — классицизмом, и Север с его феодализмом и произошедшим из него романтизмом, который автор анализировал, открывая читателю.

Император не мог допустить другого, что было гораздо глубже: г-жа де Сталь являлась духовной дочерью Просветителей, наследницей Монтескье и Руссо, она верила в прогресс, в цивилизацию, в свободу. Она непреклонно противилась абсолютизму в любой форме. Она не терпела порабощения мысли. Ненавидела военную диктатуру. Восставала против всякого произвола. Ее тонкий ум немедленно распознавал всякое злоупотребление. И она клеймила его со всею щедростью, остроумием и пылкостью своей натуры. Она была смелой, горячей, неудобной. А против нее стоял неумолимый фантазер, веривший только в силу и завоевание, питавший лишь презрение к человечеству — что к народам в целом, что к людям в частности. Ему требовалось принудить, подчинить своей воле всё, что ему противилось: кровью, полицейским террором, лестью — как угодно! Его хрупкое здание зиждилось единственно на его силе, его представлении о собственном величии; г-жа де Сталь была песчинкой, но песчинкой, способной превратиться в камень в почках, погубивший Кромвеля. Ее нужно было устранить.

Легче сказать, чем сделать! Можно пытаться поработить мысль, подчинить ее себе, но убить ее нельзя… Когда всё рухнет, Наполеон признает, что за него были только мелкие писатели, а великие — против него… Его правление было красноречиво бесплодным в том, что касалось литературы и духовной жизни, он это сознавал и, вероятно, сожалел об этом. А кто виноват? Он терпел только конъюнктурную и льстивую литературу, всякое независимое творчество — а существует ли вообще творчество без независимости? — ему мешало. Он утверждал, что писатели у него по струнке ходят: известно, что это обошлось в потерю Шатобриана и г-жи де Сталь…

Став затворницей в Коппе, г-жа де Сталь превратилась в символ. И какой! Остроумная г-жа де Шатене выразила это по-своему: «В Европе есть три державы: Англия, Россия и г-жа де Сталь». Ход теперь был за баронессой. Сумеет ли она им воспользоваться?

***

В одном из умоляющих писем, адресованных императору, г-жа де Сталь выдвинула главный аргумент, который он обернет против нее:

Немилость Вашего Величества ставит людей, которые ей подвергаются, в столь незавидное положение в Европе, что я не могу сделать и шага, не столкнувшись с ее действием: одни опасаются скомпрометировать себя, видясь со мной, другие почитают себя римлянами, торжествуя над этим страхом, и простейшие общественные отношения превращаются в услуги, которых не снести гордой душе. Среди моих друзей одни с восхитительным великодушием разделили мою судьбу, но я видела, как рвутся самые тесные связи перед необходимостью жить со мной в одиночестве, и вот уже восемь лет я живу между страхом, что мне не принесут этих жертв, и болью, когда приходится их принимать.

Трагедийно привлекая внимание к своей уязвимости, она вложила в руки Наполеону вернейшее оружие, чтобы себя победить: разумеется, он не преминет изолировать ее (чего она больше всего боялась) и запереть в Швейцарии, которую она ненавидит. На войне как на войне. Она могла бы предвидеть реакцию противника, не переносящего риторику и слезы и суровеющего каждый раз, когда его пытаются смягчить… Но хотя удар был и жесток, наверное, были такие, кто сильнее пострадал от жестокостей Империи, чем эта женщина выдающегося ума, известная на всю Европу, владелица роскошного замка, наследница огромного состояния, которым она управляла сама, да еще с какой хваткой!

В новых испытаниях от г-жи де Сталь ожидали душевной силы на уровне ее интеллектуальной закалки. Увы! Вместо того чтобы проявить достоинство и самообладание, Коринна с удвоенной силой заметалась, шумно приходя в отчаяние и стеная во всеуслышание о том, что «изгнание — тюрьма». Конечно! Но как же она не понимает, что опять, как и всегда, действует себе во вред, убивает своих настоящих друзей, удрученных этими новыми конвульсиями, которые, как она сама признается, подтачивали ее здоровье, тогда как другие отвернулись от нее из усталости или по трусости. Враг же ее торжествовал, потому что сразил ее, и она сама кричала об этом каждому, кто желал слушать!

На Святой Елене Наполеон скажет: «г-жа де Сталь в опале одной рукой сражалась, а другой просила милостыню». Парадокс в том, что она сражалась, как мужчина, а просила, как женщина. В результате чего она не могла выпутаться из своих противоречий: ненавидела тирана и в то же время вверяла себя его воле. Всё еще надеялась, что абсолютизм, который она обличала, снизойдет к ее положению… И это поведение было вызвано не столько неверной оценкой политической ситуации, сколько упорной ее иллюзией, будто она существо исключительное, а следовательно, не подвластна общим правилам, общей судьбе. Заблуждение, которое не уменьшило ее бесспорную славу, но и превратило ее существование в неизбывную муку!

Шатобриан прислал ей сочувственное письмецо, прося оказать финансовую помощь книготорговцу Николю, пострадавшему от запрета «О Германии». К чему присовокупил:

Пишу Вам из моего приюта [Волчьей Долины]. У меня есть маленькая хижина в трех лье от Парижа, но я сильно опасаюсь, что придется ее продать. Ибо даже хижина слишком велика для меня. Если бы у меня, как у Вас, был хороший замок на берегу Женевского озера, я бы никогда его не покидал. Никогда публика не прочитала бы ни единой моей строчки. Я употребил бы столь же пыла, чтобы заставить забыть о себе, сколь безумно вложил в то, чтобы прославиться. А Вы, сударыня, возможно, несчастливы от того, что составило бы мое счастие?

Понятен такой взгляд на вещи со стороны безденежного дворянина, который всю свою жизнь перебивался с хлеба на квас — и сумеет тратить не считая, когда сможет… Г-жа де Сталь оскорбилась этими словами и долго еще держала обиду на того, кто их написал! Она пишет Жюльетте: «Ах, как плохо г-н де Шатобриан знает сердце, думая, что я счастлива. Он говорит, что не стал бы больше писать, если бы у него были деньги. И с той же точки зрения рассматривает счастье. Вот вульгарная сторона человека, в остальном весьма незаурядного». Видно, что она родилась богатой! И что она не ведала никаких других превратностей, кроме тех, что создала себе сама. Позже г-н де Шатобриан, не ужившись с властью, будет вынужден продать не только свой дом, но и свою библиотеку: ему будет больно, но он притворится, будто ему всё нипочем… Богатая буржуазка, каковой являлась г-жа де Сталь, самовлюбленная эгоистка, которой всё было дано, повела себя некрасиво, как посредственность, не умея понять человека, более обездоленного, чем она сама. Как превосходит ее в этом Жюльетта! Как она, которая всё потеряла, умеет ценить и удовольствоваться тем немногим, что у нее осталось! Она поведет себя совсем иначе, когда удар обрушится и на нее…

Появление ребенка

После нежных часов и завлекающих игр в Шомоне и Фоссе Огюст де Сталь уехал вслед за матерью: отныне он будет сновать между Парижем и Коппе, но его любовь к Жюльетте не охладела. Он любит ее «серьезно, рыцарски», как писала она сама его матери. Дойдет ли рыцарь Огюст до того, чтобы строить планы на будущее, просить ее руки? Судя по всему, да, раз г-жа де Сталь и Матье (опекун детей Сталя после смерти шведского барона) тревожатся и пытаются свести на нет эту безумную идею.

У Жюльетты было время поразмыслить над новой любовью всю осень, что она провела у друзей Кателланов, в Анжервилье. Матье приезжал туда по-соседски из Дампьера. Возможно, обсуждался и более серьезный план, касавшийся Рекамье: по удочерению той маленькой белокурой девочки, мелькнувшей на красивой лужайке Крессена и воспылавшей страстью к элегантной посетительнице своей бабушки, если только (ей ведь тогда было пять с половиной лет) не к красивой коляске с белыми подушками, в которой та появилась.

Вернувшись в Париж незадолго до новогодних праздников, Жюльетта узнала о смерти Мариетты Сивокт, дочери своей золовки Рекамье, так любившей праздники и не пропускавшей ни одного бала. Ей было двадцать девять лет, после нее остался муж-врач да трое маленьких детей, в том числе очаровательная Жозефина. Жюльетта, которая уже однажды выразила такое пожелание, снова попросила ребенка себе, после долгих разговоров об этом с г-ном Рекамье.

Весной он воспользовался поездкой в Лион, по пути в Италию, чтобы навестить свою родню в Бюже. Он писал Жюльетте: «Если мы окончательно решим [взять девочку], я считаю, что для тебя, как и для меня, будет большой радостью растить ее и смотреть, как расцветает этот юный цветок».

Он просит жену поразмыслить над будущими сложностями: «Надо будет устраивать ее замужество, привлекать или удалять женихов, выделить ей приданое».

С согласия семьи девочку отправили в Париж в июле 1811 года. Она прибыла сначала в контору дяди, тот отвел ее домой, раскрыл дверь гостиной, где Жюльетта, лежа на кушетке, беседовала с Жюно, и возвестил, подтолкнув ее в комнату: «Вот и малышка!»

По воспоминаниям г-жи Ленорман, она тотчас узнала красивую женщину, к которой тогда прониклась симпатией, и между ними установились доверительные отношения. Девочка спела ей песенку, наполовину на французском языке, наполовину на местном наречии, что очень рассмешило г-жу Рекамье. Ей поставили кровать в кабинете по соседству со спальней Жюльетты, и сквозь калейдоскоп незнакомых лиц, проходивших перед ней, она всегда чувствовала нежную заботу своей покровительницы.

Маленькую Жозефину (родившись в 1804 году, она, как и многие ее сверстницы, носила имя императрицы французов) окрестили именем ее новой крестной матери, маркизы де Кателлан, — Амелия. Она была живой, лукавой, чрезвычайно смышленой, и более тридцати лет, за редкими исключениями, ее жизнь была неотделима от жизни ее тетушки.

Реакция г-жи де Сталь была типичной:

Почему Вы взяли эту девочку из Белле? Из доброты! Но чувствительная ли у нее душа? Чувствительнее, чем у ее родителей, злоупотребивших Вашей щедростью? Как Вам живется?

Почему? Да потому, что она была женщиной, как все, потому что она тоже стремилась к материнству и справедливо полагала, что это дитя станет лучиком света в ее семейной жизни, ибо благородные отцы начинали стареть. Позднее она будет вспоминать об этом решении и признается Амелии: «Я думала этим удочерением скрасить старость твоего дядюшки; то, что я желала сделать для него, я сделала для себя. Это он дал мне тебя. Я буду всегда благословлять за это его память». Жюльетта — кто бы мог подумать! — окажется необычайно внимательной и нежной матерью.

«г-же Рекамье, урожденной Жюльетте Бернар, надлежит удалиться за сорок лье от Парижа…»

Всю зиму и всю весну 1811 года Жюльетта получала душераздирающие призывы с берегов Женевского озера: «Верно ли, что Император приезжает весной в Женеву? Я спрашиваю об этом, разумеется, не чтобы искать, а чтобы избегать его. Скажите честно, видите ли Вы хоть малейшую опасность в нашей встрече с Матье? Ах, как больно пребывать в постоянном страхе, быть как зачумленной для всех, кто к тебе приближается! Я борюсь со своим сердцем, чтобы не потонуть в горечи всего того, что навлекло на меня изгнание…»

Какое простодушие! Разве может г-жа де Сталь сомневаться в том, что приезжать к ней опасно? С течением времени все, кто ее окружал, подпали под удар: префект Корбиньи из Блуа был смещен за то, что был с нею слишком покладист. Префект Барант из Женевы — тоже, и по той же причине. Шлегеля принудили удалиться… Жаловаться — значит затрагивать чувствительные струны в сердце двух своих преданных друзей, Жюльетты и Матье, побуждая их приехать к ней и обрекая их, рано или поздно, на изгнание.

Жюльетта всё же решилась нанести ей визит: она поедет якобы на воды, с подорожной до Экс-ан-Савуа, наведается в Коппе, а оттуда отправится в Шаффхаузен, красивое место близ Рейнских водопадов, где она назначила встречу прусскому принцу Августу, в середине сентября. Братья Монморанси приедут в Коппе до нее.

Не стоит и говорить, что все вокруг нее пребывали в беспокойстве. Предостережения сыпались со всех сторон: Эменар, Жюно, сам Фуше приходили к ней, пытаясь отговорить от путешествия. Если верить Балланшу, Фуше напирал на то, что, навестив г-жу де Сталь, она не сможет ни вернуться в Париж, ни остаться в Коппе. Жюльетта якобы ответила: «Герои имели слабость любить женщин, Бонапарт (ей бы следовало сказать „Император“) первый, кто имеет слабость их бояться…» Всё тот же Балланш (которому не стоит доверять, ибо он питал редкую снисходительность к своему кумиру) сообщает, что, когда эти слова дошли до Наполеона, тот сей же час принял решение об ее изгнании.

21 августа 1811 года Матье, будучи в Коппе, узнал о своем наказании. Надо признать, он уже давно заслуживал высылку за сорок лье от Парижа: они с кузеном Адрианом постоянно агитировали в пользу папы и черных кардиналов. Организовали подписку, чтобы им помочь. Пытались заступиться перед Талейраном за испанских принцев, заключенных в Балансе. Всё лето посещали камеры заключения при полицейских участках и тюрьмы, помогая военнопленным…

23 августа Жюльетта выехала из Парижа вместе с маленькой Амелией. В пути она получила письмо от Матье, в котором тот отговаривал ее от задуманного. О его изгнании она узнала 30 августа, в Море, где четыре года назад опрокинулась ее карета. Огюст де Сталь, посланный матерью, заклинал ее не ехать дальше. Жюльетта не послушалась и на следующий же день пустилась в путь.

По прибытии Жюльетты в Коппе ее племянник, Поль Давид, стажировавшийся в Женевской администрации, призвал ее немедленно уехать. О приезде г-жи Рекамье и об изгнании Матье (которого возмущало не столько само наказание, сколько его причина: он желал бы пострадать за веру, но не из-за протестантки и светской женщины) было хорошо известно в местной префектуре, и «добрый Поль» дрожал не столько за Жюльетту, сколько за себя самого.

А приказ об ее изгнании уже был оглашен ее семье. Г-на Рекамье вызвали к префекту полиции барону Паскье. Растревоженный банкир не спал всю ночь. Паскье зачитал ему приказ: «г-же Рекамье, урожденной Жюльетте Бернар, надлежит удалиться за сорок лье от Парижа». На просьбу сообщить причину изгнания он ответил, что такие приказы не сопровождаются объяснениями. В письме к супруге Рекамье не корил ее за принятое решение, но умолял не усугублять положение «новыми легкомысленными поступками», которые могли бы отрицательно отразиться на его собственном финансовом положении, а также на карьере каждого члена семьи. Он рекомендовал ей вести себя «осторожно и благоразумно» и не поддаваться «окружающему влиянию». Г-н Рекамье был добр к Жюльетте, и всё же являлся главой семьи…

Куда направилась Жюльетта из Коппе, где провела лишь несколько часов? Если верить «Мемуарам» г-жи де Буань, г-жа Рекамье, неосторожно наведавшись к г-же де Сталь в ответ на ее настойчивые призывы, повернула обратно в Париж. В Дижоне ее встретил кузен, г-н де Далмасси, который забрал у нее свою дочь, которую воспитывала Жюльетта, потому что не хотел компрометировать себя связью с изгнанницей. (Нам неизвестно, воспитывала ли Жюльетта еще и маленькую Далмасси, ровесницу Амелии; мы знаем лишь то, что обе девочки жили потом вместе в Шалоне-на-Марне.) Наконец, по словам все той же г-жи де Буань, в полночь Жюльетта прибыла в Париж.

«Г-н Рекамье задрожал, увидев ее: — О Боже! Что вы здесь делаете, вы должны быть в Шалоне, садитесь скорее в карету.

— Я не могу, я провела в ней две ночи, я умираю от усталости.

— Хорошо, отдыхайте; я закажу почтовых лошадей на пять часов утра.

Г-жа Рекамье отправилась к г-же де Кателлан, которая постаралась утешить ее, как могла [собрав нескольких близких друзей], и проводила в Шалон, можно сказать, с героической самоотверженностью, ибо мы видим, какой ужас внушало клеймо изгнанника заурядным душам».

Клод Оше напишет ей в Шалон, сожалея о том, что отлучился тогда из Парижа. Он приписывает изгнание «постоянному интересу» Жюльетты к г-же де Сталь, но также и свойству людей, которых она обычно принимала в последнее время: знатных иностранцев, в том числе русских, а также независимых личностей. Фактически, хотя в подписанном императором приказе об изгнании не указывались его причины, Жюльетта была в списке внутренних изгнанников Империи, составленном еще 17 августа. Против ее имени была пометка: «Дурное влияние в обществе».

Миловидная г-жа Мармон, герцогиня Рагузская, узнав новость, написала Жюльетте теплое и информативное письмо: «Уверяют, что приказ вызван вовсе не Вашим посещением г-жи де Сталь, а тем, что у Вас вели разговоры о войне и политике…» В глазах императора это было одно и то же.

Шалон-на-одиночестве

В середине сентября 1811 года Жюльетта покинула Париж вместе с маленькой Амелией и своей горничной Жозефиной. Г-н Рекамье проводил ее до Шато-Тьерри, то есть до полпути. Она отправилась в Шалон-сюр-Марн, выбрав это место по нескольким причинам: этот город находился ровно в сорока лье от столицы, на оживленной дороге в Мец и Германию, благодаря чему чаще могли представляться «оказии», то есть легче было передавать почту. Затем, в префектуре Марны заправляет приятный человек, г-н де Жессен, что немаловажно, если подумать о тысяче мелких неприятностей, которые в противном случае могли бы отравить существование особы, находящейся под надзором. Наконец, Шалон относительно недалеко от замка Монмирайль, обычного места пребывания Дудевилей и их сына Состена де Ларошфуко, который, как мы уже упоминали, был молодым супругом Элизы де Монморанси, дочери Матье: соседство клана, с которым Жюльетта поддерживала хорошие отношения, могло оказаться неоценимым в случае серьезных осложнений.

Шалон-сюр-Марн был — и остается — восхитительным городом, резиденцией епископа, с собором XIII века, красивыми площадями, роскошным дворцом префекта — бывшей резиденцией интендантов Шампани, несколькими очаровательно тихими каналами и большими садами, услаждавшими его обитателей. Красивый город, но провинциальный… И в глазах элегантной парижанки г-жи Рекамье жить в Шалоне значило не жить, а похоронить себя. Социальный вакуум в ту эпоху был синонимом смерти.

Однако Жюльетта не жаловалась, она сохраняла присутствие духа, предоставив другим стенать о ее судьбе. Полностью владея собой, она для начала наладила свою жизнь: остановилась по приезде в гостинице «Золотое Яблоко», расположенной на бывшей римской дороге из Милана в Булонь, проходившей через Шалон и Париж. Гостиница пользовалась европейской репутацией, с тех пор как Станислав Лещинский, бывший польский король и тесть Людовика XV, случайно отведал там восхитительного лукового супа. Гастрономическое впечатление надолго запало ему в память, и он регулярно наведывался в «Золотое Яблоко» из Нанси или Люневиля. После него там, среди прочих, побывали принцесса де Ламбаль, герцог Кумберленд и Иосиф II, брат Марии Антуанетты.

Через некоторое время Жюльетта сняла квартиру по соседству, недалеко от собора Святого Стефана, на тихой улочке, которая сегодня носит ее имя. Дом, в котором она прожила несколько месяцев, исчез: от него осталось лишь одно резное деревянное панно, хранящееся в муниципальной библиотеке и свидетельствующее о том, что он был построен или сменил убранство во второй половине XVIII века. Еду приносили из «Золотого Яблока», что облегчало работу Жозефины.

Итак, красавица из красавиц поселилась в самом сердце Шампани, в компании семилетней девочки, отрезанная от друзей, любовных увлечений, привычного общества, удовольствий… Что она делает? Чем занимает свои дни? Время движется медленно; по воскресеньям — колокольный звон, долгие мирные вечера, регулярные собрания избранного круга, сонное биение жизни в провинции…

Она посвящает себя Амелии: учит ее читать, преподает начала латыни, заставляет учить стихи. Девочка не отходит от нее ни на шаг. Она разделяет ее печали и тревоги. Позже она расскажет, как однажды ночью в дверь дома громко постучали. Г-жа Рекамье подскочила на постели и воскликнула: «О Господи, чего им еще от нас нужно?» Девочка, спавшая в своей комнате, ответила: «Чего вы боитесь, тетушка, разве мы не в сорока лье?» С проницательностью, свойственной некоторым детям, девочка смотрела на нее. Возможно, это помогло Жюльетте сохранить то душевное равновесие, которым восхищались ее друзья…

Амелия успокаивала ее, забавляла, порой раздражала: однажды Жюльетта рассерженно сказала ей: «Ты не та маленькая девочка, которую я себе представляла. Ты бесчувственная…» И Амелия, беспрестанно слышавшая от тети о «талантах, которыми она хотела ее наделить», потребовала себе в ответ «учителя чувствительности»!

Жюльетту принимали Жессены, столь компетентные и благонадежные, что члены этой семьи пробудут префектами Марны тридцать восемь лет. В их доме г-жа Рекамье могла найти хоть на один вечер немного парижской светскости и элегантности… Однако она вела себя сдержанно, что гарантировало спокойствие ей самой и ее семье. Ей дали понять (впрочем, она сама знала это по опыту), что несколько месяцев молчания и отдаления, возможно, умерят императорский гнев. Она остерегалась нарушить это элементарное, хоть и не явное предписание.

Как и везде, Жюльетта посвящала себя благотворительности: она оставит по себе долгую память у монахинь из шалонских богаделен. Ее друг, герцог де Дудовиль, неоднократно засвидетельствует это при Реставрации и даже при Июльской монархии. Она завязала добрые отношения с соборным органистом, г-ном Шарбонье, два сына которого служили в армии, из-за чего он не жаловал императора. Наверное, этот маленький человечек, настолько же рассеянный, насколько он был прекрасный музыкант, в свободное время сочинявший в стиле Глюка, был очень забавным — и очарованным расположением к нему Жюльетты. Он скоро предложил ей играть по воскресеньям во время мессы, с чем, похоже, она великолепно справлялась.

Так, между уроками маленькой Амелии, прогулками вдоль течения Ормессона или по аллеям сада, посещениями бедных и музицированием в соборе Святого Стефана, шло время… Сожалела ли в эти тихие часы в Шалоне божественная Рекамье о бурных часах в Париже, или о тех других, пьянящих и нежных, в Коппе и Шомоне? Смотрела ли она с тоской, или со скукой, на заиндевелые берега Марны, на городские ворота? Радовалась ли в душе этому негласному заключению, что позволяло ей держаться особняком от нелепостей провинциальной жизни — глупеньких девушек, неловких молодых людей, нескончаемых и ритуальных партий в экарте в плохо натопленных и плохо освещенных гостиных, где язвительно судачат чопорные старые девы?.. О чем она думала? Что читала? Ходила ли в церковь Сен-Лу взглянуть на картину Симона Вуэ, о которой Клейст, обнаруживший ее за четыре года до того, когда был военнопленным во Франции, говорил, что «никогда не видел ничего более волнующего и захватывающего»? Умирающий вручает свою душу ангелам: этот символ привел в сильное смятение прусского поэта. Тронул ли он хоть на мгновение прелестную парижанку?

***

Жюльетта была изгнана, но не покинута. За восемь месяцев своего пребывания в Шалоне она приняла многочисленных гостей; г-жа де Кателлан практически там поселилась. Нам бы хотелось лучше узнать эту близкую подругу Жюльетты, но, к несчастью, от нее не осталось почти никаких следов, чего не сказать о ее муже, посылавшем Жюльетте всегда очень теплые письма. Похоже, г-жа де Кателлан с ним не слишком ладила, но она была богата, что всё объясняло и усложняло. Амелия, повзрослев, так высказалась о ней: «Она нерассудительна, у нее живое воображение, никаких твердых принципов, никакого представления о порядке. Ее воспитание было самым дурным. Унаследовав огромное состояние, она взяла в привычку не считаться с расходами и смотреть как на недостойное занятие на всякие хозяйственные заботы. Ей свойственны великодушие, добрые порывы, а главное, способность веселиться. Десять лет она питала настоящую страсть к моей тетушке».

Портрет неласков. Граф Головкин дополняет его одной сухой фразой из письма к Жюльетте той поры: «Она холодна и себе на уме». Более того, настроения ее переменчивы. Она устраивает своим поклонникам тяжелую, если не сказать адскую жизнь: «Она так и норовит то утопиться, то выброситься из окна», — стонет бедный Эжен д'Аркур, измотанный этим постоянным шантажом.

Из всего этого следует, что г-жа де Кателлан не была ни легким, ни предсказуемым человеком. Веселая Жюльетта наверняка любила веселость своей красивой подруги, которой нельзя отказать в истинном мужестве: именно через нее шла переписка изгнанницы, к ней сходились новости об общих друзьях. Добавим, что знавшая ее г-жа де Сталь ревновала к ней.

Еще одна женщина целый месяц разделяла одиночество Жюльетты: ее кузина г-жа де Далмасси. О ней мы тоже мало что знаем, кроме того, что она была несчастлива в браке, устроенном г-жой де Кателлан. Г-жа де Далмасси была мягкой и покорной. И не была искренной: она напишет Матье де Монморанси, за спиной кузины, чтобы отговорить его от визита в Шалон, хотя в тот же день Жюльетта дала ему знать, что ждет его с нетерпением!

Благородные отцы сменяли друг друга подле Жюльетты: сначала г-н Рекамье, в октябре, за ним, в декабре, благодушный Симонар. Потом г-н Бернар приехал вместе с Рекамье, в январе 1812 года. Кузены Монморанси тоже не преминули доказать свою преданность «прекрасной подруге», как они ее называли. Адриан приехал первым: он провел вечер 13 декабря в ее обществе и восхищался впоследствии силой ее духа.

Матье больше всех друзей Жюльетты пострадал от этого испытания. Он был вынужден вести себя крайне осторожно и лишь недолго погостил в Монмирайле. Его главной и неотвязной заботой был Огюст де Сталь. Матье вскипел, узнав, что рыцарь Огюст присоединился к красавице «по дороге». Сопровождал ли он ее в Шалон? Вполне возможно. Ибо Огюст всё так же влюблен, а Жюльетта, несмотря на побуждения Матье, как будто не желает его отдалить… Письма г-жи де Сталь это подтверждают.

Не имея возможности явиться в Шалон средь бела дня, пока на то не получено разрешение администрации, Матье посылает к Жюльетте из Монмирайля своего зятя Состена с выражениями своего почтения. В письме упоминается о «двух девочках», с которыми живет г-жа Рекамье, — Амелии и малышке Далмасси, которая, наверное, упросила отца дозволить ей пожить немного с тетушкой.

Матье увидится с Жюльеттой во второй половине января: можно представить себе содержание их беседы… Признавался ли себе благородный виконт, что относительное одиночество, в котором она жила, вполне подходило «несравненной подруге», более того, это был случай, лучше не придумаешь, чтобы излечить ее от кокетства, неистребимой жажды знаков внимания, без которых она не могла жить?.. Сознавал ли он, что выдают письма, которые он к ней писал? За всеми этими пылкими нравоучениями, проницательными духовными наставлениями, возможно, скрывалось тайное удовлетворение от того, что она против воли удалена от всякого соблазна? Короче, понимал ли Матье, до какой степени он любит Жюльетту?

Одной из их общих забот была г-жа де Сталь. От баронессы приходили странные письма: она терзалась, но не предлагала конкретной встречи. Что она скрывала?

Оказалось, что г-жа де Сталь к сорока шести годам забеременела от молодого гусарского офицера, на которого робко намекнула в одном письме к Жюльетте за прошлый год, — Джона Рокка, двадцати трех лет, «красивого как бог» и якобы без ума от нее. Они соединились тайным браком. Баронесса тщательно скрывала свое состояние, так тщательно, что ее собственные дети, ничего не заподозрив до самых родов (в ночь с 7 на 8 апреля 1812 года), говорили о приступе водянки… Понятное дело, пока она не стремилась ни разъезжать, ни принимать у себя кого бы то ни было…

Пока г-жа де Сталь пребывала в отчаянии, кавалер Огюст навестил свою красавицу, а ее друзья, часто ей писавшие, старались из Парижа смягчить ее участь. Хотя Жюльетта этому строго противилась, были предприняты некоторые ходатайства за нее. Адриан педантично в них отчитался: г-жа Мармон поговорила с Мюратами, которые были расположены к г-же Рекамье. Виделись и с Жюно. Но из этого ничего не вышло. Да Жюльетта на это и не рассчитывала.

Она не похожа на героиню. Просто тверда и ведет себя с выдержкой и хладнокровием, которые всегда были ей присущи. И всё же это изгнание довлеет над ней, у нее ощущение «ледяного одиночества». Ей, как никогда, хотелось бы окружить себя людьми, теплом, любовью. «Париж Вас обожает», — пишет ей любезный Эжен д'Аркур. Париж для нее закрыт. Тогда она начинает подумывать о путешествии. 27 марта сообщает художнику Жерару о своем желании поехать в Италию. Г-жа де Буань хочет ее от этого отговорить: Вена кажется ей предпочтительнее, как с социальной, так и с финансовой точек зрения. Жюльетта колеблется, потому что не хочет и не может отказаться от мысли увидеться с г-жой де Сталь.

И тут происходит событие, прояснившее ее положение.

Лионские друзья

Как рассказывает об этом сама г-жа де Сталь в книге «Десять лет изгнания», в субботу 23 мая 1812 года она села в карету «с веером в руке», сопровождаемая Джоном Рокка и двумя своими детьми, как будто собираясь на обычную прогулку. В два часа пополудни она покинула Коппе, где ее ждали к обеду… Вернулась она туда только двумя годами позже.

Власти всё поняли только тогда, когда баронесса была уже вне досягаемости: она попросту сбежала! В отличие от королевской семьи, 21 год тому назад[24], г-жа де Сталь тщательно подготовила свое бегство, и оно удалось. Она больше не могла выносить заточения между Коппе и Женевой. Доносы и давление были ей нестерпимы, мысль об аресте пугала. Она получила разрешение отправиться в Америку, но и в мыслях не имела покинуть цивилизованную Европу. Она намеревалась пожить в свободной стране, а в ее положении на эту роль подходила только Англия. Чтобы туда добраться, ускользнув от наполеоновской полиции, ей придется сделать крюк. И какой! Прошло тринадцать месяцев, прежде чем она прибыла в Лондон.

Итак, она пустилась в путь, который приведет ее сначала в Берн, потом в Вену, затем, через Моравию и Галицию, — в Россию: Киев, Москву, Петербург, наконец, через Финляндию и Ботнический залив, в Стокгольм, где она поживет какое-то время, а затем отплывет из Гётеборга в Гарвич… Свои странствия она описывает в «Мемуарах об изгнании», опубликованных сыном Огюстом после ее смерти.

Узнав об этом неожиданном отъезде, Жюльетта «свалилась с небес на землю»! В день своего бегства баронесса написала ей, но не предложила ничего конкретного, кроме вероятной встречи на водах в Швейцарии, которую она предпочла бы любому другому месту… В следующей записке была такая значимая фраза: «Я люблю Вас больше, чем Вы думаете». Ибо, не зная о реальном положении своей подруги, Жюльетта могла справедливо подумать, что этот отъезд, совершенно не учитывавший ее интересы, хотя г-жа де Сталь и «доверяла ей Огюста», был верхом эгоизма… Она была им глубоко возмущена.

Ожидание в Шалоне больше не имело смысла. Жюльетта решает провести некоторое время в Лионе: в родном городе ей, по крайней мере, будет с кем общаться. Ее хорошо примут члены семьи, особенно золовка, очаровательная г-жа Дельфен, она встретит там нескольких друзей, к тому же Лион лежит на дороге в Италию, которую ей так хотелось бы открыть для себя в компании с Коринной…

Жюльетта остановилась в гостинице «Европа» на площади Белькур. Она была грустна, и письмо от г-на Рекамье не могло ее утешить: муж просил не забывать, что она постоянно находится под негласным надзором полиции и что из Лиона уже поступили два донесения: о ее прибытии и о том, что она ведет себя хорошо, мало с кем видится и чаще остается дома…

Чаще оставаться дома — вот и все, что она могла делать. Когда через Лион проезжали супруги Жюно, они зашли взглянуть, как она проводит время между пианино и пяльцами, всё такая же грациозная и одетая в белое… Вслед за г-жой Дельфен она навещала бедняков, больных и заключенных. Г-н Рекамье, хорошо знавший свою младшую сестру, предостерегал Жюльетту от того, чтобы не бросаться лишний раз в глаза, «выходя за границы разумного». Это не помешало г-же Рекамье забрать у бродячих актеров маленькую англичанку и воспитать ее за свой счет.

Но обычная благотворительность, хоть и отвлекала Жюльетту от посещавших ее грустных мыслей о своем незавидном положении, не могла сгладить подавленность, ощущение пустоты и ненужности, которые она испытывала после бегства г-жи де Сталь. В Лионе, по крайней мере в начале своего пребывания, Жюльетта не проявляла безмятежной отрешенности, которая заслужила ей в Шалоне восторженные похвалы друзей. Она гораздо более ранима. Что ей нужно — и Лион ей это даст, — так это восстановить собственные силы, завязав новые и крепкие отношения в обществе. Жюльетта всегда черпала нравственные силы, необходимую уверенность в том, что она существует, во взгляде других людей, обращенном на нее, чувствуя, что ее аура, ее сияние, ее чары продолжают действовать. По воле случая на ее пути окажутся прямо противоположные человеческие типы: две знатные дамы и один поэт.

***

В том же отеле жила другая, но столь отличная от Жюльетты изгнанница — герцогиня де Шеврез. Урожденная Гермессинда де Нарбон-Пеле, она после замужества с Альбером де Люином оказалась свояченицей Матье де Монморанси. К тому моменту когда Жюльетта сошлась с ней, ей было двадцать семь лет. По соображениям в основном имущественного характера, часть клана Люинов-Монморанси, во главе с отцом Матье, примкнула к императору. Герцогиня де Шеврез и ее свекровь, герцогиня де Люин, были из непримиримых. Наполеон не ошибся, назвав особняк Люинов «метрополией Сен-Жерменского предместья». Тем не менее Гермессинду принесли в жертву, принудив ее стать статс-дамой. Свои обязанности она исполняла неохотно и заносчиво. Когда император назначил ее сопровождать развенчанную королеву Испании, она ответила: хватит ей и того, что она сама узница, тюремщицей быть не желает… Изгнание последовало незамедлительно.

Она переносила его плохо. Умирала от чахотки и, как многие больные туберкулезом, горела в лихорадке и капризничала. Хотя рядом с ней была самая снисходительная подруга в лице ее свекрови, которая обожала ее и осыпала знаками внимания. Г-жа де Шеврез была надменной, но и к тому же вела себя странно. Например, полтора года писала к г-же де Жанлис, когда та вернулась из эмиграции, выдавая себя за юную крестьянку. Подписывала свои восторженные письма «Жанетта» и нанесла визит писательнице, нарядившись садовницей. «Хоть и рыженькая, она была необычайно миловидна и элегантна», — скажет о ней г-жа де Буань, которая была к ней строга за ее непоследовательность. Она страшно страдала от своей рыжины, не знала, что и сделать, чтобы скрыть ее, и — последний каприз — велела обрить себе голову за два часа до смерти, наступившей в следующем году.

Ее свекровь, г-жа де Люин, урожденная Гийонна де Монморанси, была необыкновенным человеком, которая еще больше, чем ее больная, выигрывала в глазах Жюльетты по сравнению с почтенными матронами семейства Рекамье. Высшего ума, она отреклась от всякой женственности и всё время, которое не отдавала г-же де Шеврез, делила между двумя своими страстями: типографией и игрой. Г-жа Ленорман так ее описывает:

Ее грубые и неправильные черты были мужескими, как и звук ее голоса. Когда она носила женскую одежду (что случалось не каждый день), то надевала некий костюм, ни тот, который она, должно быть, носила в дореволюционной молодости, ни тот, что вошел в моду при Империи: он состоял из просторного платья с двумя карманами и чепца с отворотами; ее никогда не видели в шляпе… И все же даже людям, не ведающим о ее состоянии, было невозможно не узнать в ней в пять минут знатную даму. Чувствительность и возвышенность ее души проявлялись даже под грубостью ее повадок… Она была хорошо образованна, прекрасно владела английским языком и много читала. Да что там! Она печатала; велела установить пресс в замке Дампьер и была хорошим наборщиком.

Что до игры, г-жа Ленорман, разумеется, об этом не говорит, но все знали, что герцогиня де Люин спускала огромные суммы, тем легче, что она финансово поддерживала своих менее состоятельных партнеров. Талейран ценил ее ум, а также либерализм: он был завсегдатаем на улице Сен-Доминик, где «столы для игры в вист, крепс и бириби» не пустели всю ночь, под наблюдением челяди, работавшей в четыре смены…

Она сразу прониклась нежным чувством к Жюльетте, которую называла «красавицей», виделась с ней каждый день по получасу, водила в театр, делала ей очаровательные маленькие подарки и ценила умиротворяющее воздействие ее присутствия на взбалмошную и больную душу ее снохи. Эта связь оказалась прочной: до самой смерти герцогини де Люин в 1830 году Жюльетта получала от нее живые и пикантные записки. Эта знатная дама без всяких предрассудков оценивала прочих членов своего клана, прекрасно разбираясь в движущих мотивах и пороках каждого из них. Когда она называла Матье «большим дуралеем», Жюльетта наверняка улыбалась…

Лионское изгнание ознаменовалось еще одним знакомством — с поэтом и христианским философом Пьером-Симоном Балланшем. Его представил г-же Рекамье Камиль Жордан, и сын печатника с первого взгляда влюбился в белую Жюльетту. Он посвятит ей всего себя, всю свою жизнь и все свои помыслы. Он был старше ее на год и, несмотря на малопривлекательную внешность (у него была атерома на лице), выказал себя невероятно верным и преданным даме, которую избрал для себя на всю жизнь: едва вырвавшись от своей семьи, он приедет к ней и станет жить рядом. О нем говорили, что он был ее «домашним Платоном»: справедливее не скажешь. Этот целомудренный и стыдливый влюбленный станет в некотором роде нравственным опекуном Амелии, ее приемным отцом. Он по-прежнему будет заниматься творчеством (мало известным), которое, по мнению Эррио, причислило его к «лионским метафизикам»: «Их мысли были окутаны туманом, который порой делал их совершенно непроницаемыми, и уж конечно руководствовались они не чистыми традициями французского духа. Зато они отличались глубокой оригинальностью, и поэзия, очень нежная и проникновенная, сглаживала извилистость их мысли, смягчала нюансы их языка: их не всегда можно понять, но всегда подпадаешь под их обаяние…» К сведению любителей: его «Палингенез», который принес ему членство во Французской Академии, был опубликован в 1830 году.

Г-н Балланш обезоруживал своей доброжелательностью и наивностью. Будучи представленным г-же Рекамье, он на следующий же день нанес ей визит. В разговоре на бытовые темы он с трудом подбирал слова, но о философии, морали, политике и литературе говорил необычайно увлекательно. Всё портила маленькая деталь: его туфли были начищены какой-то ужасно зловонной ваксой, от запаха которой Жюльетте делалось почти дурно. Не выдержав, она робко намекнула гостю на это обстоятельство. Балланш извинился, вышел в прихожую и вернулся уже без обуви.

Так началась их дружба, которая длилась до самой смерти. В окружении Жюльетты порой плохо понимали это тусклое, лишенное блеска присутствие. Жюльетта, такая красивая женщина, ценящая во всем превосходство, всегда привлекавшая к себе всё самое замечательное по своему престижу, компетентности, известности, — как могла она водиться с этим увальнем?.. Можно лишь отдать должное ее благородству и хорошему вкусу, ведь она первая поняла, кем был Балланш (сам бы он этого сказать не посмел): очень тонким и очень добрым человеком, мысль которого, если только не терялась в излучинах начитанности и эрудиции, разворачивалась во всю ширь к великому удовольствию его собеседников — достаточно сказать, что его высоко ценил Шатобриан. Правда, Балланшу пришла в голову удачная мысль напечатать в 1802 году второе и третье издания «Гения христианства»…

Несмотря на свою неловкость и рассеянность ученого, Балланш окажется чрезвычайно деликатным в том, что касалось Жюльетты: он сделает ее своей Музой, Лаурой, Беатриче, найдет такие слова, которые возвышают и преображают. Балланш, эта находка Жюльетты, станет для нее самым приятным, самым надежным спутником, волшебным зеркалом.

***

Шел 1812 год, и положение Наполеона понемногу становилось тревожным. Возможно, в Шалоне Жюльетта наблюдала прохождение войск, которые незаметно, но непрерывно усиливали собой немецкие гарнизоны. Может быть, она, как Гёте в Фульде несколькими неделями позже, задавала себе неизбежный вопрос: «Сколько их вернется?»

Как только с обеих сторон будут стянуты войска, франко-русский союз может лопнуть. После ритуального обмена ультиматумами, русский царь и император французов готовы к столкновению. 24 июля Наполеон перешел Неман: началась катастрофическая российская кампания. Она станет прелюдией к его падению.

В Лионе, бывшем в целом на стороне императора, как и везде в Европе, ждали вестей с этой далекой войны и, несмотря на принятые предосторожности, довольно скоро поняли, что вести эти дурные. Чем дальше Наполеон углублялся в Россию, тем больше он тревожился: по совету старика Кутузова (командовавшего войсками при Аустерлице), противник избегал сражения, а когда наконец принял бой — под Бородином, на Москве-реке, — то потерпел лишь полупоражение, поскольку ему удалось уйти. 14 сентября Наполеон вошел в оставленную Москву. Двумя днями позже ему пришлось покинуть Кремль. Священный город предпочел сгореть, чем терпеть иностранную оккупацию. Наполеон терял время… Он дождался первого октябрьского снега, прежде чем решился на отступление. Слишком поздно, оно обернется кошмаром: уходя из Москвы, Великая Армия насчитывала сто тысяч человек, Неман перешли менее тридцати тысяч. Поздно вечером 18 декабря император, в сопровождении Коленкура, инкогнито вернулся в Тюильри. И заявил: «Я совершил большую ошибку, но у меня есть средства ее исправить».

Эти средства можно было себе представить: массовые рекрутские наборы для восстановления вооруженных сил. Помимо 130 тысяч новобранцев 1813 года, призванных с опережением срока, он провел «призыв четырех классов», стянув под знамена призывников с 1808 по 1813 год, в том числе и замещающих. Он обязал дворянскую молодежь записываться в почетную гвардию, вернул пехотные дивизии, временно служившие на флоте, укрепил старую и молодую гвардию — короче, произвел суровую реорганизацию армии. Она была особенно непопулярна.

Париж волновался со времен несчастного и нелепого дела Мале — попытки государственного переворота, предпринятой генералом-республиканцем, который воспользовался отсутствием императора, чтобы объявить о его смерти и, не дав опомниться, попытаться завладеть браздами власти. Дело тут же уладили, Мале расстреляли. Экономическая разруха еще больше усилила недовольство и брожение умов. До самого июня 1813 года жили в ложном спокойствии: основы империи сотрясались, оставалось лишь ждать, когда она рухнет.

Рим, префектура Тибра

В это смутное время Жюльетта, с поощрения Матье де Монморанси, с которым она встречалась в январе 1813 года, решилась поехать в Италию. Она выехала из Лиона в первые дни Великого поста. Есть какая-то тайна в этом внезапном отъезде, которого ничто не подгоняло: от парижских друзей, проездом в Лионе, да и от самого г-на Рекамье, всегда находившего способ переслать ей «Бюллетени» с изложением того, что происходило в политических кругах, она получала достаточно сведений, говорящих о том, что с возобновлением конфликта Европа будет снова предана огню и мечу.

Никого из ее биографов не заинтересовала фраза герцогини де Люин, которая напишет ей десятью годами позже, после второго внезапного отъезда в Италию: «Если бы не Матье, сообщивший мне причину, вынудившую Вас это сделать [поспешно уехать], то я уже боялась, что это по поводу, схожему с лионским [отъезд в 1813 году]»[25]. Какой же это был повод? Сердечный? Политический? Финансовый?

Одна из явных причин путешествия Жюльетты в 1813 году состояла в том, что она отныне не была связана никакими планами с г-жой де Сталь. В отношения между ними закрался холод: баронесса, поселившись в Стокгольме, требовала к себе сына Огюста. После поездки в Лион, где, вероятно, произошел взаимный разрыв, беспечный молодой человек прибыл к матери в шведскую столицу. Г-же де Сталь не понравилось, что сын не привез ей ничего от Жюльетты.

Что произошло? Позволяла ли Жюльетта любить себя Огюсту или по-настоящему привязалась к нему? Мы этого не знаем. Знаем мы, что этот разрыв был ей неприятен, поскольку навязан. Но так уж ли ей было больно? Собиралась ли она выйти замуж за Огюста? Он был милым кавалером, но жалкой партией… Такая мысль не могла быть особо привлекательной, если не считать перспективы стать еще одной г-жой де Сталь… Если такая шутка и позабавила Жюльетту, то не надолго. Как бы там ни было, баронесса вновь забрала власть над женихом своей подруги, как когда-то вернула себе Проспера.

Когда в начале августа младший сын, Альбер де Сталь, которого мать называла «сумасбродом», погиб на дуэли в Мекленбурге из-за ссоры, связанной с игрой, Жюльетта послала письмо с соболезнованиями. Баронесса ответила взволнованной и горячей запиской: «Я уверена, что Вы пожалели меня, мой дорогой друг. Но что бы со мной сталось, если бы подле меня не было Огюста? Подумайте об этом и простите…» Простила ли Жюльетта? Во всяком случае, смолчала.

***

Она уехала в Италию в довольно дурном настроении. Матье, обещавший присоединиться к ней, передумал и проводил ее лишь до Шамбери. Она путешествовала в собственном экипаже, в котором была библиотека, пополненная Балланшем недавно изданной «Историей крестовых походов». Плюс к этому — «Гений христианства», который она перечитывала спустя десять лет после поездки в Англию, а еще итальянские поэты — наверное, чтобы подготовиться к грядушим открытиями… Ибо путешествие в страну Данте и Тассо было еще и большим духовным приключением…

Она начала со столицы Савойских королей, Турина, который под французским управлением забывал о своем феодальном прошлом. Г-жа Рекамье остановилась у Огюста Паскье, брата барона-префекта полиции, отправившего ее в изгнание, который, как и в Женеве, ведал сбором налогов. 26 марта 1813 года она написала два письма своим лионским друзьям, Балланшу и Камилю Жордану. В письме к последнему содержатся такие строки: «Я получила Ваше второе письмо, дорогой Камиль, и просто пришла в ярость: возможно ли, чтобы такой возвышенный человек, как Вы, находил удовольствие в том, чтобы распространять и повторять пересуды маленького городка…»

Жюльетта в ярости — это нечто небывалое! Что произошло? Обиды накопились — отсутствие Матье, печаль, двойное разочарование в Сталях, да еще раздражение, вызванное пересудами, о которых ей сообщают… Объясняют ли они ее гнев и «нервные припадки, коих у нее никогда прежде не бывало»? Хотелось бы знать…

Она продолжает путь небольшими переездами: Алессандрия, Парма, Пьяченца, Модена, Болонья, Флоренция. Паскье посоветовал ей в Турине не путешествовать в одиночку и нашел ей превосходного спутника в лице одного немца, которого г-жа Ленорман представляет таким образом:

Это был очень образованный, очень скромный немец, отличный ботаник, который, только что завершив образование молодого человека из хорошей семьи и отныне свободный, желал посетить Рим и Неаполь. Общество этого превосходного человека оставило у г-жи Рекамье и ее юной спутницы приятнейшие воспоминания. Г-н Маршалл был чрезвычайно сдержан и редко выходил из кареты. В дорогу отправлялись в половине седьмого утра; к одиннадцати часам или полудню останавливались, чтобы позавтракать и покормить лошадей; снова пускались в путь около трех часов и шли до восьми, до захода солнца. Часто, когда солнце клонилось к горизонту и жара уже не была нестерпимой, г-жа Рекамье подсаживалась к молчаливому немцу, чтобы поболтать с ним и насладиться прекрасными видами природы.

Одна, вдали от друзей и от семьи, в чужой стране с ребенком семи-восьми лет, под покровительством незнакомца, г-жа Рекамье часто впадала в продолжительное и печальное молчание, и порой слезы текли по ее лицу. Г-н Маршалл ни разу не смутил ее меланхолии словом неуместного участия, и Жюльетта была ему за это благодарна.

Новая горничная, Дженни, писала Балланшу из Флоренции, где они провели неделю, что этот добрый немец, не знавший, что бы сделать полезного, однажды утром «поднялся в пять утра, чтобы нарвать цветов, от которых у нее (г-жи Рекамье) ужасно разболелась голова»… Они расстались по приезде в Рим, на Святой неделе.

***

Рим прозябал. Уже двадцать лет город, как мог, приспосабливался к беспорядкам, привнесенным революционными волнениями. Сначала туда прибыли первые эмигранты (в том числе будущая г-жа де Буань), затем якобинцы, посланные художником Давидом[26], которые превратили Французскую Академию в подобие клуба подстрекателей. Римляне недобро смотрели на обеднение папской казны, прямое следствие этого идеологического наплыва. Директория, а затем Бонапарт совершили грубую ошибку: применили свои схемы к другому народу, который не знал, что с ними делать. Они искренне воображали, что Рим — то же, что Париж, что неудержимое восстание против «правительства попов» всколыхнет его и увлечет по дороге Революции к сияющим небесам свободы и братства!

Чудовищное заблуждение! Это значило плохо знать римлян, любивших патриархальный уклад, при котором они жили, любивших своего папу, как они любили свои праздники и роскошные процессии, по сравнению с которыми шествия с идолами из папье-маше якобинского толка казались им жалкими пародиями. Бонапарт послал к ним в 1797 году своего брата Жозефа, потом, на следующий год, — Бертье. Он хотел бы, чтобы военная оккупация имела вид покровительства. Ее узаконили, создав искусственную Римскую республику, которую римляне и тогда, и сейчас еще называют «французским режимом». Они были убиты горем, но бессильны.

Разграбление Рима французской армией при попустительстве Массены, адъютанта Бертье и поклонника Жюльетты, остается одной из скандальных акций политики Директории. Война, как известно, должна была кормить войну. Мало того, что население было обескровлено, сокровища церквей, дворцов и музеев систематически опустошались, богатства Ватикана, в том числе его знаменитая библиотека, были разграблены, и всё это, разумеется, как всегда, во имя святой свободы. Статуя Паскуино, это чисто римское изобретение, каждое утро пестрела мстительными или лукавыми бумажками, выражавшими глас народа. «Правда ли, что все французы воры?» — спрашивали у него. Паскуино отвечал: «Tutti, no, ta buona parte!»[27] Под иронией всё труднее удавалось скрыть ненависть к оккупантам.

При Консульстве всё как будто уладилось: подписание Конкордата означало перемирие. Но как только Наполеон был коронован, он снова превратился в угрозу для римлян. Его двусмысленное отношение к папскому городу сбивало с толку. Завороженный его славным прошлым и его призванием, Наполеон хотел сделать его вторым городом своей будущей империи. Он провозгласил своего сына Римским королем и мечтал о том, чтобы самому там короноваться. И при этом проявлял к нему суровость и ни разу там не побывал. Наполеон без всяких церемоний располагался лагерем при всех дворах Европы, но ни разу не посмел показаться в Вечном городе. В июне 1809 он послал Миоллиса его оккупировать. Чуть позже похитил папу. Установил там Консульту — правительственный совет из пяти французов, снова обескровил, а потом попросту аннексировал.

И вот в этот-то скорбящий город и приехала Жюльетта. Столица департамента Тибр плохо выносила управление, навязанное иностранными силами, которые символизировали военный губернатор, всемогущий генерал Миоллис, префект, г-н де Турнон, и начальник полиции, г-н де Норвен. Аристократия приспособилась к этому лучше, чем народ, пребывавший в мрачном отчаянии.

В оправдание официальным представителям французского правительства надо сказать, что они вовсе не были палачами: они делали всё, что в их власти, чтобы постичь нравы и особенности психологии населения, которым управляли. Миоллис всей душой полюбил Рим и решился покинуть его с тяжестью на сердце. Несмотря на оковы, которые фантазер желал наложить на римлян, смесь слепого бюрократизма и модели, внушенной чтением древних в редакции Корнеля, — короче, самое далекое от действительности представление о Риме и его жителях оскорбляло их, не давая дышать. Это нелепое возрождение казалось им верхом неудобства, если не сказать регрессом.

Жюльетта временно остановилась у Серии, на площади Испании, пока не подыщет постоянной квартиры, которая подвернулась месяц спустя. Первым римским обиталищем Жюльетты стал «благородный этаж» палаццо Фиано, на улице Корсо. Французские власти являлись к ней из уважения, по-прежнему внушаемого ее именем. Да и какую опасность может представлять для имперских властей эта одинокая молодая женщина с ребенком?

Разболевшись по приезде, Жюльетта прошла посвящение в римскую жизнь, побывав на самом красивом и самом символичном христианском обряде — сумеречном богослужении в соборе Святого Петра, когда по завершении мессы хор Сикстинской капеллы исполнял Miserere Allegri.

Великий момент! Miserere, сочиненное в начале XVII века собственным композитором знаменитой капеллы, было ревниво охраняемым сокровищем. Написанное для двойного хора на слова 51-го псалма, оно проникало в душу благодаря как чистоте голосов, так и инсценировке, предшествовавшей его исполнению. Говорят, что юный Моцарт, услышав его в 1770 году, смог, выйдя из собора, записать его от начала до конца. Один экземпляр (подписанный гением) просочился в свет.

У Жюльетты еще будет случай снова послушать этот хор, и мы к этому еще вернемся, но в начале 1813 года доступ в Сикстинскую капеллу, закрытую в отсутствие Святого отца, был закрыт. Одетая, как положено, во все черное с ног до головы, она заняла место в большой Хоровой капелле, богато украшенной искусственным мрамором и позолотой, где по традиции ставили гроб с телом недавно умершего папы, пока не закончится сооружение предназначенного для него памятника. В тот вечер она была сильно удивлена: пока великолепные и нежные голоса кастратов уносились ввысь, она, крайне взволнованная, услышала рядом рыдания растроганного мужчины. Это был префект полиции, г-н де Норвен… Кто бы мог подумать, что высший имперский чиновник, да еще на такой суровой должности, окажется столь чувствительным?..

Г-же Рекамье понравится в Риме. Очень скоро она полюбит неподражаемую красоту неба, холмов, развалин (где проводили раскопки археологи, отряженные Наполеоном), церквей и дворцов. В Риме к ней вернулся жизненный задор. Невеселый, осиротевший город, оставленный блестящими иностранцами, оживлявшими его светский сезон, город во власти оккупанта покорил ее и излечил.

Жюльетта без труда составила себе приятное окружение. Поселившись на Корсо — элегантном проспекте Рима, между площадью Венеции и Пьяцца дель Пополо, — она смогла открыть скромный, но приятный салон. Палаццо Фиано занимал центральное положение: на углу площади Лючина, напротив улицы Фраттина, параллельной улице Кондотти, выходящей на площадь Испании. Эта резиденция Перетти, а затем Оттобони, в стиле барокко, но перестроенная в конце XIX века, до сих пор сохраняет всё свое очарование и миленький фонтан во внутреннем дворике. Во времена г-жи Рекамье палаццо Фиано был знаменит своим кукольным театром. Этим развлечением очень дорожили, потому что оно не подвергалось цензуре. Особенно ценил его Стендаль. В двух шагах оттуда — церковь Святого Лаврентия в Лючине, основанная в IV веке, гордившаяся тремя своими сокровищами: решеткой, на которой был сожжен святой, красивым распятием над алтарем и могилой Никола Пуссена. Жюльетта, считавшая, что последняя слишком мало известна, впоследствии, вместе с Шатобрианом, способствовала созданию барельефа, достойного великого художника.

Навещали ее, кроме официальных лиц, с которыми она была в хороших отношениях, по большей части французы. Самым романизированным из них, и самым пожилым, был старый маркиз д'Аженкур, археолог и нумизмат, который уже почти сорок лет, поселившись в Вечном Городе, изучал его чудеса, работая над «Историей искусства в памятниках». Это был типичный дворянин дореволюционной эпохи, безупречно учтивый, рыцарски галантный и безгранично добродушный. Он жил в доме под названием «Сальваторе Роза» у церкви Святой Троицы на холмах, и когда Жюльетта навещала его, то обратно уходила с целыми охапками цветов и ветвей апельсинового дерева.

Жюльетту, естественно, принимал банкир Торлониа, француз по происхождению, который, когда утихли бури Революции, сколотил огромное состояние, но в отличие от г-на Рекамье не утратил его; он был известным любителем искусства и празднеств. Он закатывал роскошные приемы и как нельзя лучше обращался с супругой своего парижского коллеги и корреспондента.

Более забавным был г-н де Шабо, «друг Матье»: будущий герцог де Роган, будущий прелат (о нем упоминается в «Красном и черном», а также в «Отверженных»), Тогда он был всего лишь молодым человеком двадцати пяти лет, которого семья принудила стать камергером императора, а недавняя женитьба на мадемуазель де Серан никак не изменила ни его девичьего лица, ни дендизма в одежде, ни призвания. Его молодая жена умрет в январе 1814 года, заживо сгорев в собственном доме, собираясь на бал, и у красавчика Огюста будет полно времени, чтобы подготовиться к постригу. Это случится при Реставрации, и герцог-аббат повеселит современников той тщательной заботой, с которой он по-прежнему ухаживал за собой. С ним мы тоже еще встретимся.

Еще одна личность, следующая за колесницей Жюльетты, — скульптор Канова. Пятидесятипятилетний венецианец всё еще был исключительно красив, но пользовался небольшим успехом у прекрасного пола, который недолюбливал. Известный деятель наполеоновского режима, Канова был мастером академического и строгого неоклассицизма. При жизни его превозносили до небес. Он жил вместе со своим сводным братом, аббатом, в очаровательном доме недалеко от улицы Бабуина. Он был домоседом и довольно обидчивым человеком, но как только познакомился с Жюльеттой, то влюбился в нее и изменял своим драгоценным привычкам, чтобы сопровождать ее на прогулке или явиться к ней в салон. Эта рассудочная любовь, каждое утро изливавшаяся в пламенных записках, на какое-то время увлекла красавицу из красавиц.

В начале июля к г-же Рекамье на неделю приехал Балланш. Примчался на почтовых, не останавливаясь ни днем, ни ночью, чтобы не лишать себя ни единого мгновения из того краткого срока, который был ему отпущен на встречу с его музой. Он привез из Лиона печальные вести: угасла г-жа де Шеврез. Тем не менее радость Жюльетты при виде верного друга была так велика, что она в тот же вечер, после ужина, пожелала показать ему красоты Рима. Народу набралось много: выехали в трех экипажах. Предполагалось осмотреть Колизей и собор Святого Петра. Вечер выдался совершенно прелестный, однако Канова кутался в пальто, находя совершенно нелепой фантазию разгуливать по ночам. Балланш же, предпочитавший идеи камням, пусть даже они символизируют целую цивилизацию, историю или религию, ходил большими шагами, заложив руки за спину. Вдруг г-жа Рекамье заметила, что он с непокрытой головой. «Месье Балланш, где же ваша шляпа? — воскликнула она. — А, — ответил тот, — осталась в Алессандрии». Он действительно забыл там шляпу и даже не подумал купить себе новую, настолько мало его заботили детали внешней жизни.

Бедная Жюльетта! Нельзя не пожалеть ее немного… Оказаться на ритуальной ночной прогулке среди руин и памятников, преображенных луной, которая высекает их из темноты, подчеркивая их размеры, среди красивейших и исполненных глубочайшего смысла мест античной и христианской истории в компании самого холодного из творцов и евнуха с сомнительным обаянием!.. Как далеко еще от нее тот, кто смог бы должным образом оценить подобное зрелище! Пока еще кажется невероятным, что он займет свое место в жизни Жюльетты — Волшебник, Чаровник, незаменимый Шатобриан…

***

Вскоре после отъезда Балланша Жюльетта в поисках прохлады перебралась в окрестности Рима, на холмы, которые римляне называют «Кастелли» (замки), а французы — Албанскими горами: Фраскати, Альбано, Неми, Рокка ди Папа… Она выбрала Альбано, где Канова каждое лето снимал апартаменты в постоялом дворе под названием «Локанда ди Эмилиано». Они договорились жить вместе неподалеку от рыночной площади, у романской церкви XIII века с четырехъярусной колокольней, возвышающейся над морем. Оттуда открывался ослепительно красивый вид на Аппиеву дорогу, озеро вулканического происхождения и холмы, усеянные роскошными виллами. Одну из них, виллу Тусколана на Фраскати, приобретет ее давний друг Люсьен Бонапарт.

Г-жа Ленорман рассказывает о прелестях этого времяпрепровождения, а также о печальной истории одного местного рыбака:

Каждое утро, спозаранку, г-жа Рекамье со своей юной спутницей отправлялись гулять по красивым аллеям вкруг озера Альбано. Вид озера и его берегов в утреннем свете были несравненно красивы. В этих счастливых краях, где свет творит чудеса, можно неустанно созерцать один и тот же пейзаж: свет заставляет его бесконечно меняться и делает его вечно новым и вечно красивым. Канова и аббат время от времени приезжали на три-четыре дня подышать благотворным и ароматным воздухом местных лесов.

Ведя такую тихую и монотонную жизнь, г-жа Рекамье, как и в Шалоне, завязала знакомство с органистом и каждое воскресенье музицировала на органе во время обедни и вечерней службы. Однажды в сентябре, в воскресенье, «французская синьора», как прозвали прекрасную изгнанницу в Альбано, возвращалась домой после вечерней службы, спускаясь с юной Амелией по улице, ведшей от церкви на площадь. На этой улице, перед низкой дверью, стояла плотная толпа мужчин в широкополых шляпах и накидках. Толпа казалась угрюмой и угнетенной; на свои расспросы иностранка узнала, что в низкую и зарешеченную залу, служившую тюрьмой, только что привели одного местного рыбака, обвиняемого в сношениях с англичанами, которого должны расстрелять завтра на заре. В этот момент исповедник узника, альбанский священник, которого знала г-жа Рекамье, вышел из тюрьмы; он был чрезвычайно взволнован и, завидев француженку, неоднократно передававшую ему пожертвования, вообразил, что она могла бы как-нибудь повлиять на французские власти, в чьих руках находилась судьба осужденного. Он пошел к ней, народ, вероятно, подумав о том же самом, расступился на его пути, и г-жа Рекамье, обменявшись десятком слов с исповедником, очутилась, сама не зная как, вместе с ним в камере узника.

Руки и ноги несчастного были закованы в кандалы; он выглядел молодым, высоким и сильным; голова его была обнажена, взгляд метался от страха; он дрожал, зубы его стучали, со лба стекал пот. (…) г-жа Рекамье прониклась к нему такой жалостью, что склонилась над ним и заключила в объятия. Исповедник объяснил ему, что синьора — француженка, что она добрая и великодушная, сочувствует ему и будет просить о помиловании. При слове «помилование» осужденный как будто пришел в себя… Священник велел ему успокоиться, молиться и немного поесть, пока его покровительница поедет в Рим просить об отсрочке.

Казнь была назначена на следующее утро, нельзя было терять ни минуты. Г-жа Рекамье вернулась домой, спросила почтовых лошадей и через час выехала, полная решимости сделать всё, что в ее власти, чтобы спасти несчастного… Она увиделась с французскими властями в Риме и нашла их непоколебимыми. Генерал Миоллис был вежлив и участлив, но не мог ничего сделать. Де Норвен повел себя жестко и почти угрожающе: в ответ на настойчивые мольбы г-жи Рекамье он напомнил ей, что не пристало изгнаннице вмешиваться в дела имперского правосудия. На следующее утро она вернулась в Альбано, в отчаянии от безуспешности своих ходатайств и преследуемая образом несчастного… Днем исповедник рыбака пришел к ней и принес ей благословение казненного.

Надежда на помилование поддерживала его до самого того момента, когда ему завязали глаза перед расстрелом; ночью он спал; утром, прежде чем взойти на повозку, ибо его казнили на берегу, немного поел, а его глаза беспрестанно были обращены в сторону Рима: он всё еще надеялся увидеть «французскую синьору», везущую помилование. Этот рассказ, не уменьшив сожалений г-жи Рекамье, всё же успокоил ее воображение уверенностью в том, что хотя ее вмешательство и не спасло узника, оно по меньшей мере скрасило его последние часы.

Комментарий Шатобриана в «Замогильных записках» просто восхитителен: «Есть молчаливая кровь и кровь, которая вопиет: земля молча пьет кровь, пролитую на поле брани, но когда льется кровь мирных жителей, земля испускает стон. Бог слышит его и отмщает. Бонапарт убил рыбака из Альбано; несколько месяцев спустя он отправился в изгнание к рыбакам с острова Эльба, а после умер среди рыбаков с острова Святой Елены».

Несгибаемый Норвен неслучайно был раздражен: Французская Империя рушилась. Наполеон не мог противостоять созданной против него шестой коалиции, в которой к русскому царю примкнули Пруссия и Швеция. На сей раз фронт растянулся от Мекленбурга, где действовал шведский наследный принц Бернадот, до юга Богемии под контролем принца Шварценберга, проходя через Силезию, где его поджидал Блюхер: 500 тысяч человек, готовых напасть, по отдельности или все сразу, на наместников императора. Тот же пытался бросить основные силы на Лейпциг, чтобы атаковать одновременно Блюхера и Шварценберга. Сражение, проходившее с 16 по 19 октября, обернулось катастрофой. Наполеон поспешно отступал к Франции. Но его противники решились его преследовать: вторжение стало неминуемым. Французская кампания, самая неумелая из всех, что вел император, начнется с нового года, а 31 марта 1814 года Париж подпишет капитуляцию.

Когда Жюльетта вернулась во дворец Фиано, она не могла не обсуждать со своими французскими друзьями то положение, в котором оказалась ее страна: она, должно быть, испытывала смешанные чувства, ибо освобождение стольких покоренных народов, крушение самодержавного режима, конец ее изгнания и изгнания близких ей людей — г-жи де Сталь, Матье де Монморанси, Эльзеара де Сабрана, за полтора года до того посаженного в тюрьму, — означало также поражение и иноземное вторжение.

Той осенью 1813 года ее маленький кружок расширился: к нему присоединились г-н Люллен де Шатовье, друг г-жи де Сталь, которого она встречала в Коппе, барон Огюст де Форбен, пылкий и одухотворенный художник, состоявший в связи с Полиной Бонапарт, а также безупречно любезный г-н д'Ормессон. Двое последних ухаживали за прекрасной хозяйкой, причем первый проявлял в этом наибольшее упорство. Форбен, который при Реставрации станет директором национальных музеев, долгое время останется другом г-жи Рекамье. Встретился ли ей другой изгнанник, только что прибывший в Вечный город, — бывший член Директории Баррас? Вряд ли.

Огюст де Шабо только что уехал в Неаполь. Он писал Жюльетте, что местные властители — Мюраты — ждут ее там и, если она пожелает, окажут ей теплый прием. Этого было достаточно, чтобы она решилась отправиться к Паузилиппо, у подножия которой открывался чудесный залив.

В краю короля Иоахима…

В первых числах декабря г-жа Рекамье покинула Рим в сопровождении Амелии, которая уже бегло говорила по-итальянски и начинала постигать музыку, и кавалера Когилла, знаменитого английского антиквара, который, как и Жюльетта, путешествовал в экипаже, со своими людьми, используя почтовых лошадей. Дороги были так ненадежны, что Шабо посоветовал своей прекрасной подруге попросить у Миоллиса вооруженный эскорт, по меньшей мере на подвластной ему территории. В пути произошло курьезное происшествие: на почтовых станциях англо-французский поезд уже поджидали готовые лошади с форейторами, экипажи перезакладывали с феерической быстротой. Выяснилось, что впереди ехал курьер, извещая о появлении двух карет. Г-жа Рекамье поняла, что их принимают за кого-то другого, но всё же решила воспользоваться этой ошибкой. Таким образом в Террацину, где собирались остановиться на ночлег, прибыли рано. Г-жа Рекамье занималась своим туалетом в ожидании ужина, когда во двор под звон бубенцов въехали два экипажа, и вскоре на лестнице загремел рассерженный мужской голос: «Где эти наглецы, что всю дорогу воровали у меня лошадей?» г-жа Рекамье тотчас узнала голос Фуше и со смехом вышла из номера: «Вот они, это я, господин герцог». Фуше был несколько смущен. Он спешно направлялся в Неаполь с поручением императора: необходимо было заручиться верностью Мюрата его шурину.

По словам г-жи Ленорман, Фуше, поговорив какое-то время с г-жой Рекамье, дал ей совет соблюдать осторожность: «Помните, мадам, надо быть незаметным, когда ты слаб…» — «И справедливым, когда ты силен!» — якобы ответила его собеседница… Просто историческая фраза… Но этот диалог был вполне в духе обоих путешественников…

Прием, оказанный королем Иоахимом (официальное имя Мюрата) и королевой Каролиной, был что ни на есть изысканным: не успела Жюльетта остановиться в гостинице «Великобритания» в Киайе, как к ней явился царедворец с посланием от государей. Они предоставляли в ее распоряжение все возможные средства, чтобы она могла вести в Неаполе жизнь, хоть отчасти напоминающую ее блестящее парижское житье: ложи в главных театрах, лучшие места на празднествах, которые они организовывали, заботу о ее здоровье и удобствах.

И всё же чета Мюратов пребывала в крайней озабоченности. Их возвысил император, сделавший своего зятя последовательно военным комендантом Парижа, маршалом, адмиралом, великим герцогом Клевским и Бергским, а затем, после экспедиции в Мадрид, закончившейся памятной резней, наградил этой синекурой — Неаполитанским королевством… И хотя Мюрат оставался закоренелым рубакой, первым вступившим в Вену в 1805 году и в Москву в 1812-м, он очень серьезно относился к своему королевскому титулу. Власть завораживала его. Мысли о возможном распаде наполеоновской империи и перегруппировке европейских сил его тревожили. У Мюрата не было никакого желания расстаться с троном.

Каролина его в этом поддерживала… Надо помнить, что самая юная из трех сестер Бонапарта была и самой умной, и самой пробивной. Она любила играть в государыню, а одному Богу известно, сколько ей пришлось ждать, чтобы прийти к этому после всех остальных женщин в семье: после Жозефины, которую она терпеть не могла, после Гортензии, после Элизы… Каролина была менее высокомерной, менее надменной, чем Элиза, но она метила дальше. Она не любила рассусоливать и могла быть резкой и категоричной. При всем при том она умела нравиться, когда того желала. Вертела, как хотела, двумя своими известными любовниками — Жюно и Меттернихом. Талейран говорил, что у нее «голова Макиавелли на теле красивой женщины», а ее брат признает на о. Святой Елены, что у нее был стальной характер и безграничные амбиции.

К моменту приезда прекрасной изгнанницы (само по себе то, что они оказали королевский прием жертве Наполеона, было уже знаменательно), Мюраты задавались вопросами: их только что призвали вступить в коалицию против Наполеона. Англия и Австрия, очевидно, хотели привлечь Неаполь на свою сторону. Граф фон Нейпперг был отправлен к ним с чрезвычайным поручением от Габсбургов. Фуше только что покинул их, призвав к обратному. Что они станут делать?

Нейпперг, блестящий фельдмаршал и дипломат, был снабжен и другим поручением, на сей раз частным: сообщить Жюльетте известия об их общей подруге, г-же де Сталь. Он часто с ней видался и можно предположить, что он участвовал в раскопках под руководством г-на Кларака, устроенных в Помпее ради прекрасной парижанки: сеанс работ, в процессе которых якобы удалось обнаружить два красивых бронзовых изделия, завершился элегантным завтраком…

Момент был ответственный, но все продолжали развлекаться, веселиться с беззаботностью отчаяния, в котором отказывались себе признаться. Последние бури, возвещавшие конец целого света, а здесь, скромнее — конец слишком недолгого и иллюзорного величия… Каролина нашла возможность влюбиться в красавца Огюста де Шабо. Встречи наедине, прогулки, письма, передача портретов… Королева потеряла голову и не скрывала этого. Шабо держался подчеркнуто уважительно, однако получил ключ от тайных апартаментов и приглашение на свидание. Огюст отправился туда, а на следующий день получил паспорт с предписанием покинуть Неаполь в тот же день. Шкатулку с ключом потребовали назад.

Разумеется, Жюльетта была в это посвящена, разумеется, маленькая Амелия ничего об этом не знала или не хотела знать. Г-жа Ленорман вообще отказывалась допустить, что будущий прелат может оказаться в скабрезной ситуации! Об этом приключении нам сообщает г-жа де Буань, не терпевшая ханжества и ужимок Рогана.

Добавим, что герой этого приключения стал герцогом и пэром Франции по смерти своего отца, в 1816 году, принял сан в 1819 году, стал викарием Парижа, архиепископом Оша, а потом Безансона и умер кардиналом, в 1833 году. Он — тот прелат, перед которым предстает юный Жюльен Сорель в «Красном и черном», и тот, что грациозно проповедует в монастыре Пти-Пикпюс в «Отверженных»: в этом эпизоде одна немного сумасшедшая послушница, некогда знатная дама, внезапно узнает его и восклицает на всю часовню: «Смотри-ка, Огюст!»

***

Мюрат примкнул к коалиции 11 января 1814 года. Если верить г-же Ленорман, Жюльетта была непосредственным свидетелем этих исторических событий. Мюрат надеялся, что она одобрит его решение, она же ответила: «Вы француз, сир, вы должны быть верны Франции». Но в Неаполитанский залив уже входил английский флот. Вечером монаршая чета появилась в своей ложе в театре и была встречена горячими приветствиями толпы. Через день Мюрат покинул Неаполь, чтобы возглавить свои войска, оставив жену управлять королевством.

Пока император одерживал в Шампани победы при Монмирайле и Шампобере, римские друзья звали г-жу Рекамье обратно: Форбен присылал ей подробные отчеты об обстановке в городе, из которых мы узнаем, что соотечественники Жюльетты оставляли Рим, пребывавший в неизбывной печали, ибо туда доходили известия одно мрачнее другого, и, группами человек по пятьдесят, почти все направлялись в Геную. Тем не менее карнавальные празднества не прерывались, и оба приятеля — Форбен и Ормессон, — проезжая в коляске по элегантному Корсо, с тоской поднимали глаза на ложу палаццо Фиано, надеясь увидеть там хоть на мгновение свою грациозную подругу…

Вот в этой-то обстановке подавленности и тревоги Жюльетта, которой, разумеется, нечего было бояться краха имперской власти, вернулась в папскую резиденцию. Там ее ждал сюрприз: в ее отсутствие Канова изваял два бюста своей прекрасной подруги. Один — с непокрытой головой, другой — с покрывалом. Он был от них в восторге. Жюльетта не разделяла его воодушевления и, к несчастью, плохо это скрывала. Канова был сильно раздосадован.

Узнав о падении Наполеона, Жюльетта сразу же одна отправилась к Каролине Мюрат. Амелия, которой там не было, рассказывает, что, получив брошюру Шатобриана «О Бонапарте и Бурбонах» (ядовитый памфлет против Наполеона), неаполитанская королева якобы предложила подруге прочесть ее вместе. Быстро ее проглядев, Жюльетта якобы ответила: «Читайте ее одна, Ваше Величество!» Мы не верим ни единому слову. В то время любопытство к любой информации было огромно, и все, что поступало прямо из Парижа, наверняка тут же проглатывалось, что бы это ни было… Жюльетту всегда быстро и досконально извещали о происшествиях текущего времени в ее кругу. Это было неотъемлемым атрибутом влияния уважаемой женщины.

А Жюльетта стремилась как можно скорее вернуться в Париж, однако дождалась возвращения папы в свой город, прежде чем его покинуть.

Перед отъездом из ликующего города, возвращенного самому себе — который она еще увидит в лучшие времена, — Жюльетта совершила поступок, который ярко ее характеризует. Как жертва побежденного, она была на стороне победителей. Однако, как и всегда, она думала о тех, чье положение коренным образом переменилось, о тех, кому теперь грозило познать в свою очередь всю горечь поражения и изгнания: Жюльетта нанесла визит генералу Миоллису, которого застала одного, совершенно убитого. Он хорошо с ней обходился. Она заверила его в своей симпатии. Как он сам потом признался, Жюльетта была единственным человеком, подумавшим явиться к нему с тех пор, как он больше не правил Римом…

На этой ободряющей ноте человечности и милосердия завершается самая мрачная страница в жизни г-жи Рекамье. «Тиран» пал, не отменив приказа об ее изгнании. Новое правительство 25 апреля 1814 года составило список лиц, изгнанных из Парижа, и дозволило им вернуться. Начиналась новая эра. Жюльетта ожидала от нее всего. И была права.

Глава VIII

ВОЗВРАЩЕНИЕ

Привычка к обществу дала ее уму способ проявить себя, и ум ее был на высоте и красоты, и души ее.

Бенжамен Констан

Элита европейского общества присудила ей господство над модой и красотой.

Госпожа Ленорман

По своем возвращении в Париж, в середине июня 1814 года, Жюльетта сияла. Ее настроение было под стать тому, в котором пребывала освобожденная столица. Ибо союзные государи действовали как освободители, а не как оккупанты.

Народ не обманулся в своих ожиданиях, он вздохнул с облегчением, причем по самой очевидной причине: ему вернули мир. Сен-Жерменское предместье ликовало, ибо союзники вернули ему не только мир, но еще и короля. Действительно, благодаря Александру I и Талейрану, в доме которого царь решил остановиться, бурбонский вариант был предпочтен всем остальным — республике, регентству Марии Луизы, царствованию Бернадота или младшей ветви — Орлеанской династии. Либералы, как и нотабли, были удовлетворены только что дарованной хартией, внедрявшей конституционную систему, основную гарантию от абсолютизма. Гражданские или военные, высокопоставленные служители имперской власти примыкали к новой и по большей части сохраняли прежние позиции.

Только часть армии, прежде всего младший командный состав, — была недовольна. Еще бы: эти унтер-офицеры были профессиональными военными, ничего другого делать не умели, к чему им вновь обретенная свобода! После демобилизации они превращались в ничто. Они по-прежнему были фанатически преданы своему поверженному командиру, который, надо отдать ему должное, приучил их считать себя опорой его могущества.

Об этом часто забывают, но в 1814 году Франция вздохнула свободно. Падение Орла воспринималось как освобождение. Г-жа де Буань выражает это очень точно:

Прошу прощения у поколения, воспитанного в поклонении либерализму Императора, но в тот момент друзья и враги — все задыхались под его железной рукой и чувствовали почти равную потребность сбросить ее. Если честно, то его ненавидели; каждый видел в нем препятствие своему покою, а покой стал первейшей всеобщей потребностью.

Принужденный к безусловному отречению, Наполеон, после душераздирающей сцены прощания с верными себе людьми, отправился царствовать на остров Эльбу, напротив Тосканских берегов. Людовик XVIII вернулся из Гартвелла и был провозглашен Сенатом «королем французов» после того, как 6 апреля принял сенатскую Конституцию. Его брат, элегантный граф д'Артуа, приехал раньше него, и изящное словечко, которое, как утверждают, слетело с его губ по возвращении на родную землю — «Еще одним французом стало больше!» — имело большой успех. Парижский договор от 30 мая вернул Францию в ее границы по состоянию на 1 января 1792 года: она сохранила за собой Авиньон, графство Венессен, Монбельяр, Мюлуз, часть Савойи, а также северные крепости. Зато уступила англичанам остров Маврикий и несколько малых Антильских островов. На нее не наложили военную контрибуцию, и союзные войска немедленно покинули ее территорию.

Общее впечатление было — дешево отделались. Кровавые завоевания сошли на нет, да к чему они были нужны? Что общего было у этих покоренных народов, кроме участия в планах Наполеона? Ни один француз не считал своим соотечественником жителя Гамбурга или Женевы, и только еще более кровавый, еще более суровый военный деспотизм смог бы попытаться их удержать. Да и надолго ли? И какой ценой?

Наполеоновская легенда родится позже. Ее создаст следующее поколение, которое не жило при диктатуре, а расцвело на фоне неподражаемого культурного подъема во времена второй Реставрации, впервые после Революции обучавшееся мирной жизни и парламентаризму. Ностальгия по эпохальности, европейскому господству и харизматическому лидеру — все это начнет бродить в головах детей, вскормленных Романтизмом, одержимых великими мечтами и великими делами, и окончится идиллическим воссозданием былого величия. Как всегда, когда отдаляются от исторической правды, когда выдумывают «золотой век», об обратной стороне медали забывают. Бонапартистское мифотворчество станет отрицать страшную ответственность его героя за избиения, кровопролитие в Европе на протяжении более десяти лет: великий человек чуть ли не стал невинной жертвой коалиции! Что до сотен тысяч трупов, то их просто сотрут, точно ластиком, — что за беда! — оставив лишь зрелищные кончины нескольких «храбрецов»…

***

Когда г-жа Рекамье вновь поселилась на улице Бас-дю-Рампар, Париж, пережив оживленную весну, снова повеселел. Снова стали выходить газеты, брошюры и памфлеты. Театры и бальные залы не пустовали. В то время как вновь создаваемый двор устраивался в Тюильри, салоны открывали свои двери, и чисто парижское искусство беседы вновь вступало в свои права. Никто, за исключением завсегдатаев благородного предместья, не знал хорошенько воцарившихся Бурбонов, но конституционная монархия, после стольких лет угнетения и затыкания ртов, внушала уверенность. К тому же союзники старались не унижать население: они заявили во всеуслышание, что сражаются с Наполеоном, а не с французами. Союзные государи, в особенности император Александр, щадили самолюбие и вели себя учтиво. Теперь они отправились восвояси вместе со своими войсками — старательно размещенными вне столицы, — среди которых были эти странные казаки, на чей лагерь, разбитый на Елисейских Полях, ходили поглазеть, точно в цирк… Остались только дипломаты и высшие военные чины, в том числе кое-какие старые друзья Жюльетты. Парижское общество глотнуло кислорода. Париж ожил в свете нарождающегося лета, и со свойственной ему беззаботностью и бесшабашностью всей душой предавался вновь обретенным увеселениям.

После трех лет отсутствия Жюльетта всё еще была очень красивой. Ей было тридцать шесть с половиной лет, однако она казалась такой же свежей и грациозной, как в двадцать. Она сумеет и впредь не утратить эту моложавость, которая была ее отличительным свойством: ее фигура безупречна, а на лице отражено внутреннее равновесие, уберегающее от дряхления. Пройдя сквозь годы и недавние испытания, Жюльетта даже приобрела блеск, сильно разнившийся от ослеплявшего общество времен Консульства. Теперь это было нечто иное, нежели явное превосходство ранней юности: от нее веяло очарованием, типичным для парижанки бальзаковского возраста, смесь сияния ума и внимательного ухода за собой, искусство подать себя, которое, некоторым образом, было платой за опытную женственность, за навыки соблазнения вкупе с бдительностью по отношению к себе, что можно назвать твердостью вкуса. Раньше Жюльетта была таинственной, желанной и недоступной. Теперь стала неотразимой.

Она создала себе наилучшее окружение: в городе, снова ставшем перекрестком европейского общества, центром элегантности и ума, освободившемся от принуждения и угрюмости империи, а также крикливых и пошлых бесчинств парвеню, любимых детей императора, тех, что выставляли себя на посмешище, кичась богатствами, которыми не умели распорядиться. Общества Жюльетты добивались сильнее, чем когда бы то ни было.

Со всех сторон ей выражали уважение, вызванное ее поведением во время изгнания, ее благосклонностью к вчерашним победителям, чувством меры, с каким она принимала победителей нынешних. Она не была ни на чьей стороне, что не являлось новостью, и довольствовалась тем, что собрала вокруг себя самый избранный кружок того времени. Больше никаких толп, как во времена улицы Монблан, никаких драк по пути ее следования. Жюльетта пользовалась осознанным и тонким успехом, походившим на избранность. Ее финансовое положение подкрепляло это положение в свете: г-жа Рекамье располагала состоянием своей матери, оценивавшимся в четыреста тысяч франков. Она держала лошадей, которые ей были необходимы, ибо не могла ходить пешком, и вновь взяла ложу в Опере и принимала у себя после спектакля.

Визит в Сен-Ле

Для многих ее друзей колесо Фортуны повернулось, и их положение оказалось прямо противоположным тому, что они занимали при прежнем режиме. Монморанси, Ноайли, Дудовили и Люины ликовали: Адриана назначили послом в Мадрид, Матье — почетным кавалером герцогини Ангулемской, что пришлось как нельзя кстати, ибо дочь Людовика XVI была наверняка его самой большой соперницей в благочестии во всем королевстве!

Госпожи де Кателлан и де Буань были счастливы вновь увидеться с той, кого они так верно ждали и кому помогали в испытаниях. Г-жа де Буань вскоре покинет Париж, чтобы сопровождать своего отца, маркиза д'Осмонда, назначенного послом Людовика XVIII к его родственнику, королю Сардинии. Красивая графиня не была в восторге от перспективы похоронить себя при маленьком Туринском дворе, но она была слишком большой аристократкой, чтобы выказать это открыто. Она также радовалась присутствию в Париже своих иностранных друзей, в особенности князя Волконского, адъютанта русского царя, и Поццо ди Борго, его посла. Она безгранично его любила, так как знала его уже давно и внимательно следила за вендеттой, которую он двадцать лет вел по всей Европе против клана Бонапартов.

Г-жа де Сталь тоже тут, равно как и ее дети, и Бенжамен Констан. Она бы лично предпочла Бурбонам шведский вариант, но смирилась и с этим… С превеликой радостью, после стольких лет, она вновь вступила в город, который предпочитала всем остальным. Однако она сильно изменилась: побледнела, похудела, долгая борьба явно изнурила ее. Бенжамен отмечает, что она «рассеянна, почти суха, думает только о себе, других слушает мало…». Рядом с ней — трогательный Рокка, который следует за ней как тень и медленно умирает от туберкулеза. Зато Альбертина превратилась в восхитительную девушку. Мать подумывает о том, как бы выдать ее замуж. А еще о том, как вернуть два миллиона Неккера, которые ему по-прежнему должна французская казна.

Она часто встречается с Жюльеттой. Записки, которые она посылала ей до самого отъезда в Коппе, в середине июля, свидетельствуют о том, что кое-какие тучи в отношениях между двумя женщинами рассеялись — по крайней мере, по видимости.

Г-жа де Сталь уговорила Жюльетту нанести вместе с ней визит благодарности бывшей королеве Голландии, Гортензии де Богарне, которая, как мы помним, вступилась за баронессу во время неприятного происшествия с трактатом «О Германии». Гортензия, знавшая г-жу Рекамье с ранней юности, уже почти добилась ее помилования, когда Империя рухнула. Но ее личное положение было далеко не трагичным: по настоянию Александра I, Людовик XVIII сделал ее герцогиней де Сен-Ле, превратив в герцогство земли в окрестностях Парижа, которые ей принадлежали.

Об этом дне рассказали в своих мемуарах сама Гортензия и ее чтица, мадемуазель Кошле. Дочь Жозефины пишет очень естественно, а вот ее чтица излагает точку зрения служанки — наивной, преданной и недалекой, но ее воспоминания тоже не лишены интереса. Послушаем их по очереди и получим представление об эффекте, произведенном обеими подругами в среде, которая была какой угодно, но только не интеллектуальной.

Приготовления в замке Сен-Ле шли полным ходом; проблема состояла в том, кого пригласить одновременно с этими знаменитостями? Кто «не ударит в грязь лицом» перед известной своим умом баронессой? По методу исключения сошлись на господах де Латур Мобур, де Канувиле, а также герцогине де Фриуль, она же г-жа Дюрок, испанке высокого полета. Проезжавший мимо генерал Кольбер был перехвачен, но потом был на высоте положения. Юная Кошле прекрасно описывает эту атмосферу птичника, окружившую Гортензию, а также нервозность маленького войска, упражнявшегося в остротах, поджидая карету знаменитых парижанок: «Мы были похожи на актеров, готовящихся выйти на сцену и осматривающих друг друга в ожидании занавеса…»

Вот какими показались ей гостьи:

Госпожа Рекамье, еще молодая, очень миловидная при своем наивном выражении, произвела на меня впечатление инженю, которой досаждает чересчур строгая дуэнья, настолько ее мягкий и робкий вид контрастировал с чересчур мужественной уверенностью ее спутницы. Однако говорили, что госпожа де Сталь очень добра, особенно к своей подруге, и я передаю здесь только то впечатление, которое она произвела на первый взгляд на зрителей, которые были с ней не знакомы. Смуглое лицо г-жи де Сталь, ее оригинальный туалет, ее совершенно обнаженные плечи, которые были бы красивы по отдельности, но так плохо сочетались друг с другом, — все это вместе казалось мне так мало похожим на то, какой была в моем представлении автор «Дельфины» и «Коринны».

После полагающихся по случаю комплиментов было решено совершить прогулку в шарабане по парку и прилегающему лесу Монморанси. Во время поездки, неисправимая Гортензия совершила оплошность, в которой сама же признается: «Я, наверное, невольно уколола авторское самолюбие г-жи де Сталь. Прогуливаясь по саду, мы говорили о путешествиях, о прекрасных краях, и, будучи крайне рассеянной, я спросила ее, бывала ли она в Италии. Все разом закричали: „А „Коринна“! „Коринна“!“»

Да уж, Гортензия действительно была рассеянной! Но еще простодушной, и г-жа де Сталь об этом знала… Во всяком случае, она оказалась слишком умна, чтобы пойти на поводу у низменного литературного тщеславия! Тем не менее между этой великой писательницей и пансионеркой-переростком, какой оставалась Гортензия, контакт устанавливался с трудом. Гортензия, «такая чувствительная, — как скажет Наполеон, — что можно было опасаться за ее рассудок», импульсивная, всегда готовая развеселиться из-за пустяка, действующая по настроению, способная забыть при первом простейшем развлечении, первой подвернувшейся интрижке о сердечных переживаниях, терзавших ее неустанно, и о грозах, разражавшихся в ее жизни одна за другой…

Поговаривали, что к моменту визита Жюльетты Гортензия утешилась от скоропостижной смерти матери, случившейся в конце мая, в обществе самого соблазнительного из союзных государей, а также самого снисходительного к ее семье — императора Александра… Наверняка она, испытывавшая к Жюльетте неизменную привязанность, основанную на их взаимной веселости и равной простоте, захотела бы с ней поделиться… Но случая к этому не представилось. Присутствие «ученой» г-жи де Сталь вносило напряжение: Гортензия, как весь Сен-Ле, робела перед ней, ей не хотелось разочаровать именитую гостью.

В лесу гуляющих застигла гроза, прекрасные дамы вымокли до нитки. Двум подругам тотчас выделили апартаменты, чтобы они могли привести себя в порядок к ужину. Присутствовавшая при этом мадемуазель Кошле с удовлетворением отметила, что гостьи, которых принимали с такой помпой, были, оказывается, такими же, как все, и в мокром виде представляли собой мало поэтичное зрелище…

Когда все садились за стол, во дворе раздался топот сапог и громкий голос с немецким акцентом: будто бы случайно, явился прусский принц Август, которого, естественно, упросили остаться ужинать.

«Госпожа де Сталь много расспрашивала меня об Императоре, — пишет Гортензия, — говорила, что поедет к нему на остров Эльбу и хотела знать в подробностях все, что он говорил мне о ней. Я сообщила ей, что он выказывал к ней суровость, но был снисходителен к госпоже Рекамье, которую наверняка вскоре бы вернул из изгнания». Это различие как будто очень польстило г-же де Сталь: ее боялись! Она несколько раз повторила: «Правда? Он так-таки и не позволил бы мне вернуться?»

Гортензия избавила бы себя от многих тревог, если бы, вместо того чтобы подыскивать г-же де Сталь блестящих собеседников, просто удовлетворяла неисчерпаемое и завороженное любопытство гостьи ко всему, что касалось Наполеона! Баронесса ошеломляла своих слушателей разнообразием и возвышенностью тем, которые поднимала: Турция, свобода прессы, а также изгнание. Она льстила Гортензии, вспоминая о романсе ее сочинения — «Делай, что должно, и будь что будет», — который часто пела в Фоссе. А главное, забрасывала вопросами ее двух детей (старшему было десять лет, младшему, будущему Наполеону III, — шесть), всё на ту же тему — об их дядюшке. Любили ли они его? Правда ли, что он заставлял их твердить басню, начинающуюся словами: «По мне, так кто силен, так тот и прав»? Дети не знали, что сказать…

Вихрь, ураган! Когда блестящая посетительница уедет, принц Наполеон, старший сын Гортензии, подытожит этот день одной фразой: «Эта дама большая охотница до расспросов. Вот это и называют умом?»

***

Примерно в то же время, в конце июня или в начале июля 1814 года, г-жа Рекамье устроила у себя чтение «Последнего Абенсерага» Шатобриана, небольшого рассказа, вдохновленного путешествием на Восток, которое автор «Аталы» совершил несколькими годами ранее. При чтении присутствовали г-жа де Сталь, Альбертина, Бернадот с супругой, маршал Моро, маршал Макдональд, герцог Веллингтон, герцогиня де Люин, Камиль Жордан, Балланш, герцог де Дудовиль, Матье де Монморанси, Бенжамен Констан, художник Давид, старый шевалье де Буфле, принц Август Прусский, Канова, Жерар, Сисмонди, Поццо ди Борго, Гумбольдт, Тальма, Монлозье и Меттерних. Как и полагается, читал сам автор.

Г-жи де Буань там не было, ибо она не являлась поклонницей писателя после одного инцидента, происшедшего еще при Империи на чтении того же произведения у г-жи де Сегюр, на котором она присутствовала. Шатобриан читал весьма проникновенно, чуть ли не роняя слезы на страницы, и все присутствующие, включая г-жу де Буань, разделяли его переживания. По завершении чтения подали чай:

— Господин Шатобриан, не желаете ли чаю?

— Охотно.

И тотчас по салону эхом пронеслось:

— Дорогая, он хочет чаю.

— Он будет пить чай.

— Передайте ему чай.

— Он просит чаю!

«И десять дам засуетились, чтобы услужить своему кумиру. Я впервые присутствовала при таком спектакле, и он показался мне столь смешным, что я пообещала никогда не принимать в нем участия. Поэтому, хотя я поддерживала постоянные отношения с г-ном де Шатобрианом, я не записалась в компанию его „мадамов“, как их называла г-жа де Шатобриан, и так и не вошла в ближний круг, куда он допускал только истинных почитательниц».

Подавала ли в тот день чай Жюльетта? Вероятно, нет. Час еще не пробил…

Шатобриан не включил этот эпизод в историю своих отношений с красавицей из красавиц, изложенную в его мемуарах. Ему больше по душе описывать их встречу и внезапно возникшее чувство у одра умирающей г-жи де Сталь. Это более выигрышная мизансцена: Красота является в противовес Уму, но в его свите. На самом же деле, как мы уже знаем, все было несколько иначе. Он познакомился с Жюльеттой на ее территории, в пышности приемов на улице Монблан. И снова встретился с ней, опять же в ее доме, когда уже был известным писателем и только что добился откровенного успеха памфлетом «О Бонапарте и Бурбонах», о котором королю нравилось говорить, что тот сделал для него больше, чем армия в сто тысяч человек!

Можно себе представить, что в момент блестящего начала политической карьеры Шатобриана (6 июля ему поручили посольство в Швеции, где он ни разу не появился), это чтение у г-жи Рекамье имело для него важное значение — благодаря аудитории, собранной Жюльеттой: всемогущий Веллингтон, уже становившийся любимцем салонов, Меттерних, Бернадот, Поццо и Гогенцоллерн — просто Венский Конгресс в миниатюре! И все же — ни слова…

Благородный виконт проделал длинный путь после «Аталы»! Сначала он даровал ей брата-близнеца, также вырванного из «Гения христианства» и опубликованного отдельно, в 1805 году, — «Рене». Восхитительный рассказ, этакий «Вертер» на французский лад, описывающий «смуту страстей», которая превратится в «болезнь века», неминуемую для следующего поколения, что вырастет, терзаясь сердечными муками и вздыхая по сводным сестрам, предающимся полуинцесту и умирающим от чахотки, если только не заключающим себя в какой-нибудь монастырь… Эта куча маленьких Рене, более подлинных, чем сам образец, надо сказать, выводила из себя их создателя. Он публично от них отрекся. Эта мода, созданная им, казалась ему отвратительной, но она возвела его в отцы-основатели французского романтизма, и в конце концов, несмотря на глупость и ограниченность подобных ярлыков, он к ним приспособился.

После неудачного хождения в дипломатию он вернулся из Рима, надувшись, и ухватился за предлог убийства герцога Энгиенского[28], чтобы удалиться от власти и путешествовать. Начал он с Оверни, потом была Швейцария, затем — Бретань. После чего он отправился в дальние края, как некогда в Америку, но теперь — на Восток: Греция, святые места, Египет, Тунис и Испания. Поскольку он был сильно влюблен, а дама из Меревиля (сменившая в его сердце даму из Фервака) ждала его в Гренаде, он прибавил ходу. Однако собрал неплохой материал и, поселившись в «маленькой хижине», которую приобрел в 1807 году, посвятил себя сочинительству: «Мученики», «Путешествие из Парижа в Иерусалим», и маленький «Абенсераг», которого он только что читал у Жюльетты, были плодами его обширного и (слишком) скорого исследования.

Его отношения с Наполеоном откровенно испортились, когда тот велел расстрелять, в страстную пятницу 1809 года, его кузена Армана де Шатобриана, захваченного во время выполнения во Франции тайного поручения принцев в эмиграции. Когда, в 1811 году, Шатобриан был избран во Французскую Академию, он написал приветственную речь, весьма суровую к властям. Отказавшись принять изменения, указанные императором, он был включен в число «бессмертных», не будучи ими принятым, — такого еще не бывало! И в этом Шатобриану выпала судьба отличиться.

Вместе с крушением империи пришел конец, как ему казалось, и его писательской карьере. Начинались серьезные вещи: пора было становиться государственным деятелем. В этом он очень рассчитывал на влияние последней из «мадамов» — дамы из Юссе, герцогини де Дюрас, ровесницы прекрасной Рекамье, бывшей замужем за одним из столпов нового режима и горевшей желанием помочь своему кумиру. Мы увидим, что из этого выйдет.

***

Париж времен первой Реставрации был завален публикациями, ибо, как бы курьезно это ни выглядело, из двух государей, сменившихся в Тюильри, самым интеллигентным был, разумеется, второй, которого тучность и недомогания склоняли к наслаждениям ума и литературным удовольствиям. Людовик XVIII, известный своим пристрастием к Вольтеру, в достаточной степени обладал остротой ума, терпимостью и блестящей иронией, и хотя ему не всегда удавалось совладать со своим окружением, «качавшим права», он по меньшей мере ничем не сдерживал либеральных тенденций, придушенных цензурой его предшественника.

В окружении г-жи Рекамье Балланш готовился представить свою «Антигону», признаваясь, что многое в ней обязано собой Жюльетте, а Бенжамен Констан наблюдал за третьим и четвертым изданиями замечательного развенчания абсолютизма — «О духе завоевания и узурпации». Бенжамен завершал работу над автобиографическим рассказом, который станет его шедевром, — «Адольф», и представлял монументальную эпопею в стихах, озаглавленную «Осада Суассона», — обширную антиимпериалистическую поэму, в которой мужественный читатель мог бы, на протяжении двух тысяч стихов, найти сходство с известными ему персонажами: некая рабыня по имени Анаис позаимствовала, как и Антигона добряка Балланша, некоторые свои черты у Жюльетты…

Какова же была реакция прототипа? Мы не знаем, но наверняка это ее позабавило или порадовало, она ведь была женщина… Тем летом 1814 года Жюльетта была счастлива: она снова находилась в центре брожения, оживлявшего Париж, с тем дополнительным отличием, что отныне ее окружали не просто выдающиеся люди эпохи, но и великие умы, самые образованные и творческие люди того времени. Писатели толпились в ее салоне, сменив дельцов, политиков и рубак предыдущих правительств, а еще артисты: у нее устраивались чтения, концерты. Беседы по вечерам, на которые, среди многих других, съезжались Монморанси, Бернадоты, Бенжамен Констан или герцог Веллингтон. К ним порой примыкали неожиданные личности типа Монлозье, которого она принимала несколько месяцев тому назад, в палаццо Фиано, и чья переменчивость сбивала с толку: воспитанник святых отцов прошел через Учредительное собрание, затем примкнул к армии принцев, уехал в эмиграцию в Лондон, где познакомился с Шатобрианом, вернулся одновременно с ним, поддержал империю и в завершение всего явился в Париж с собственным произведением: анахроничной апологией феодализма! Автор «Рене» признавался, что ему нравится эта «разношерстная личность», и Монлозье, конечно, еще не раз удивит своих современников.

К Жюльетте приехал и другой римский знакомый — Канова. Он уже не сердился на нее за то, что она не узнала себя в бесстрашных матронах, изготовленных к ее возвращению из Неаполя. Он даже переделал одну из них, ту, что с покрывалом, в «Беатриче» с холодными глазами, увенчанную лаврами, которая сейчас хранится в Лионском музее…

Круг поклонников обновлялся, но самым настойчивым — вот Жюльетте не повезло! — был герцог Веллингтон. Г-жа де Буань ехидно замечает, что «он был самым важным лицом того времени. Все были в этом уверены, но больше всех он сам…». С тех пор как Жюльетта повстречала его у г-жи де Сталь, упрямый ирландец не отставал от нее. Он то и дело являлся с визитом на улицу Бас-дю-Рампар, сопровождал ее повсюду, даже отправился за ней в Сен-Ле — можно подумать, что падчерица Наполеона умирала от желания с ним познакомиться! Он сопровождал Жюльетту и в особняк Люинов. Они виделись в узком кругу с Талейраном, что интересно, ибо Жюльетта, хоть и была дружна с Аршамбо де Перигором, одним из братьев князя, как будто не поддерживала постоянных отношений с этим великим государственным мужем… Хотелось бы знать ее мнение…

Бенжамен сходит с ума!

Вернемся в август, к блестящему возвращению Жюльетты. Закружившись в элегантном вихре, она все же не забыла далеких друзей, и среди них тех, кто некоторое время подвергались угрозе, — Мюратов. Их положение было шатким и в любой момент могло стать щекотливым. Венский Конгресс должен открыться в сентябре, и королева Каролина тревожится: сколько еще времени Австрия будет соблюдать союзный договор, заключенный с Неаполем? Ведь, в конце концов, королевство находится в руках наполеоновских узурпаторов. Если европейские державы применят принцип законности, Австрия может припомнить, что свергнутая королева была из Габсбургов, сестрой Марии-Антуанетты…

У Каролины идея: попросить подругу Жюльетту, окруженную самыми блестящими парижскими литераторами, найти ей публициста, который составил бы записку о необходимости оставить нынешним правителям их ненадежную корону.

Жюльетта задумалась: естественно, ей на ум пришел Бенжамен Констан. Пишет он быстро и ловко манипулирует самыми парадоксальными идеями, не замарал себя сношениями ни с империалистами, ни с роялистами. Если дельце выгорит, ему будет выдано значительное вознаграждение… Короче, в ответ на просьбу Каролины Жюльетте, как ей кажется, тоже пришла хорошая идея. Несчастная, если бы она знала!

31 августа она переговорила с Бенжаменом, входившим в ее ближний круг, наедине и обрисовала ему свое предложение. Жюльетта старалась говорить убедительно. Она живо поддержала просьбу королевы Каролины. Она была весела и, словно для удовольствия, провоцировала старого друга, пыталась увлечь его на легкую почву светской болтовни, оглушала его очарованием и, ради шутки, бросила искру на пороховую бочку… «Если бы я смел!» — сказал ей Бенжамен, знавший ее уже более четырнадцати лет и изучивший ее наизусть на собственном опыте, а также на опыте г-жи де Сталь. «Осмельтесь же!» — ответила Жюльетта, которая по какой-то причине была в приподнятом настроении. Они могли бы посмеяться над своим странным диалогом, и все на этом бы и закончилось. Никто бы никогда ничего не узнал. Завлекающая подруга, все кокетство и соблазнительность, равно как и благодушие которой были прекрасно известны Бенжамену, получила бы свою записку, и дело было бы в шляпе!

Но судьбе было угодно, чтобы в тот вечер у непредсказуемого Бенжамена было смутно на душе, что делало его непривычно уязвимым. В последнее время дела его шли неважно: ему не удалось возвращение во Францию при падении Империи, ибо он поставил на Бернадота. Он жаловался на свою жену, которая доводила его до белого каления. После двадцати лет знакомства он окончательно отдалился от г-жи де Сталь. В сорок семь лет Бенжамен не был ни в чем уверен. Незанятое сердце и голова, разгоряченная последними литературными опытами (он только что адресовал копию «Адольфа» Жюльетте), безучастность и ирония не помогали ему жить. Они не решали проблемы его несостоятельности, разве что шутливо маскировали ее. Между игрой, девочками, салонами и рабочим столом Бенжамен слишком хорошо мог соразмерить тщету мира и свою собственную ненужность. Он тосковал.

И вдруг — неожиданная психологическая развязка: сраженный любовью, он падает к ногам прекрасной Рекамье! Господи сохрани! Ведь того и гляди голову потеряет…

Вернувшись домой, он помечает в дневнике, как каждый день, свои деяния и свершения: «Ужин в кругу. Госпожа Рекамье. Неужели! Я схожу с ума?» Дневниковые записи, а также письма, которыми он забросал Жюльетту, позволяют нам проследить за этим неожиданным и бурным романом.

Жюльетта — это очевидно — не придает этому никакого значения. Она знает о Бенжамене всё, она наблюдала его вблизи, во всех лицах: счастье, жуткие сцены с г-жой де Сталь, двойные подковерные игры, разрывы и душещипательные примирения в Коппе, Эксе, Шомоне… Чего она еще не видела? Она знает, что самый главный недостаток Бенжамена в том, что он