Владимир Бондаренко ПРОВАЛ ПРОЦЕССА НАД ЛИМОНОВЫМ

В Париже у известного французского журналиста, моего доброго знакомого Патрика Гофмана уже вышла книга "Лимонов в огне", где собраны все судебные и околосудебные тексты, заявления, письма писателей по делу Эдуарда Лимонова. Патрик Гофман удивляется прежде всего тому, зачем и кому нужен был такой провальный процесс? Он уже давно стал фактом мировой литературной жизни. В России традиционно бунтующий писатель оказывется в тюрьме. Это вновь стало аксиомой. Неужели на подтверждение подобной аксиомы и работали сотни наших чекистов в течение нескольких лет? Больше работы нет?

В результате судебная система с презрением отвернулась от всех чекистских ухищрений и недоработок, от потока тенденциозной лжи и мощной давиловки на судей. Выплюнула чекистам свой приговор: никакой политики, никакого радикализма и экстремизма она в деле Эдуарда Лимонова и его друзей не нашла. Чтобы совсем уж не злить нашего президента и его окружение, судьи вынесли приговор по бытовой статье: за незаконное хранение оружия. Скажу честно, в отличие от многих лимоновцев я и этому решению не так уж рад. Самого Эдуарда Лимонова к этим двум неработающим автоматам судьи так и не сумели притянуть — никаких точных улик и доказательств. Лишь косвенные признания двух сломавшихся в ходе следствия подростков.

Во-вторых, так и не всплыли загадочные поставщики оружия. В той же Америке, если на суде выяснится, что оружие или, к примеру, наркотики тому или иному обвиняемому специально подсунуло ФБР, на этом процесс и закончится. Незачем правоохранительным органам заниматься провокациями. У нас пока на таких провокациях строится масса обвинений. По лимоновским же книгам видно, как давно уже ему пытались подсунуть нечто запрещенное, но всё никак не удавалось. Пришлось действовать через провинцию.

Четыре года тюрьмы — это мало или много? А вы попробуйте, отсидите, потом расскажете. Иногда и дня за решеткой хватает, чтобы добить человека. А зачем?

Дай Бог Эдуарду Лимонову получить теперь условно-досрочное освобождение, выйти на свободу. Но кому нужны были эти гигантские усилия ФСБ? Тем более, что я лично на самом деле не считаю не только Эдуарда Лимонова, но и всю национал-большевистскую партию радикально-экстремистским движением. Что реально они сделали за годы своего существования? Закидали яйцами Никиту Михалкова? Отхлестали по физиономии британского принца? Поднялись в Севастополе и Риге на вершину двух зданий, дабы провозгласить защиту русских интересов и русских ветеранов войны? По всем европейским меркам такое молодежное движение причисляли бы к "зеленым". Которых никто экстремистами не называет. Да и как можно после "Норд-Оста", после взрыва домов в русских городах, после ряда политических убийств, после всего того, что сделали с Россией её насильники, причислять к экстремистам единственное политическое движение, реально защищающее интересы русских и русскоязычных на всем постсоветском пространстве?

Уже десятилетия наши чекисты упорно ставят перед собой фальшивые цели. В брежневское время, преследуя тех же православных священников, русских националистов: Владимира Осипова, Леонида Бородина, Игоря Шафаревича, — они просмотрели предательство почти всей высшей партийной элиты. То же происходит и сейчас. Уже из-под самого Владимира Путина убирают фундамент власти, готовя эфемерную парламентскую республику, где будут править одни олигархи, разворовываются миллиарды, а ФСБ гоняется за известным писателем Эдуардом Лимоновым. Да пусть он хоть тысячу раз неправ, его оспорят его же коллеги. Та же "Другая Россия", — это явно полемический текст, но какое отношение он имеет к экстремизму? В свое время Анна Ахматова сказала, когда Иосифа Бродского высылали в Архангельскую область: "Рыжему делают биографию". И она была абсолютно права. Это КГБ сделало Бродского нобелевским лауреатом. Не будь ссылки, не будь выезда за границу, обосновался бы "рыжий" в кругу Евгения Рейна, Александра Кушнера и других мастеровитых поэтов. Получил бы со временем Госпремию России, вот и всё.

На этот раз вроде бы славы у Эдуарда Лимонова хватало и без этого судебного процесса, но он с головой влез в политику, совсем забыл о литературе. ФСБ ему напомнило. В тюрьме он написал восемь новых книг. И, как минимум, две из них я считаю заметными литературными явлениями в прозе начала третьего тысячелетия. Известности ему прибавилось изрядно. Разве что это и считать единственным итогом судебного процесса над Лимоновым. Но вряд ли он сам стремился к подобного рода известности. Повторю: тюрьма традиционно какое уж столетие висит над каждым талантливым русским писателем. Вспомним имена Радищева и Чернышевского, Достоевского и Рылеева, Гумилева и Мандельштама, Солженицына и Бородина. Последним в этом славном ряду стоит сегодня Эдуард Лимонов.

Кто такой Владимир Путин? Это политический деятель, посадивший в тюрьму русского писателя Эдуарда Лимонова. За три года путинского правления это — единственное его реальное деяние. Ни в экономике, ни в политике, ни в науке больше ничего заметного при нем не произошло.

Может быть, и это было целью провалившегося с треском судебного процесса?

Владимир Податев ПИСЬМА В ИЗРАИЛЬ (Анатолию Желябину. Письмо второе.)

Мы продолжаем публикацию писем и пророчеств о России и мире известного публициста, человека, прошедшего сложную и тяжелую жизнь, Владимира Податева, президента Международного Правозащитного Движения "Единство", Верховного атамана Союза казаков России и Зарубежья. Желающие могут связаться с ним в сети Интернета: http://interunity.org или же по электронной почте: Podatev@edinstvo.org.

Здравствуйте Анатолий!

Пророческие сны Вас не обманули. Над США, Англией, Францией и многими другими странами (в первую очередь из блока НАТО) нависла действительно смертельная опасность. Будущее Израиля также трагично. Дамоклов меч навис над этими странами из-за того, что они причинили народам Земли много зла посредством интриг, провокаций, разжигания конфликтов и войн, а также нанесения ракетно-бомбовых ударов.

Высшие Силы, следящие за развитием человечества на Земле, неоднократно предупреждали людей о тяжелых последствиях через разных пророков и провидцев, включая Нострадамуса. Ибо любое действие равно противодействию. Добро и зло не исчезают в пространстве бесследно и обязательно рано или поздно возвращаются к тем, кто их породил. На стыке Эпох время сжимается, и этот процесс происходит быстрей.

Человечество заражено вирусом зла. Вселенная, будучи живым организмом, блокирует больной участок и пытается его излечить. А если станет очевидно, что человечество не поддается излечению, то его ждет уничтожение. Катаклизмы, катастрофы и иные беды, захлестнувшие планету в последнее время,— это предупреждение. Если люди не сделают нужные выводы и не встанут на путь духовного выздоровления, то последуют более жесткие санкции (падение на Землю больших космических камней и иные глобальные катаклизмы). В результате многие страны, от которых исходят зло и агрессия, будут буквально стерты с лица Земли.

Россия при этом почти не пострадает. Почему это произойдет, я пояснял в своей "Книге Жизни", она находится по адресу: http://interunitu.org, поэтому не буду сейчас углубляться в эту тему, но коротко общий ход намечающихся событий изложу.

В ближайшие годы в России возникнет Новая идеология, в результате чего многие народы, в первую очередь из бывшего СССР, начнут объединяться в единую общность на основе духовных ценностей, всеобщего братства и социальной справедливости. Всё это будет происходить в соответствии с планом Божественных Сил.

В свою очередь, демонические сущности через подконтрольных им людей (наделенных разными пороками) будут стараться процесс духовного оздоровления человечества остановить, опираясь на интриги и провокации, а также на разжигание конфликтов и войн, вплоть до развязывания ядерной войны.

Высшие Силы внимательно следят за всем происходящим в мире и в наиболее критические моменты вмешиваются в ход событий. Россия находится под Их особой защитой, так как именно оттуда начнется духовное возрождение человечества. И если силы зла, стоящие за блоком НАТО, перейдут черту дозволенного в отношении России, то это будет началом их конца.

Последующий ход событий может быть таким: огромный астероид пролетит в опасной близости от Земли в районе Тихого океана вдоль Калифорнийского побережья, над северной частью США, над Канадой и Атлантическим океаном. Севернее Великобритании небесное тело выйдет из сферы земного притяжения и умчится в космическую даль.

Пролетая над нашей планетой, космический камень нанесет гравитационный "удар", в результате которого возникнут мощные землетрясения, губительные цунами и волны огромной высоты. Вследствие этого большая часть США будет уничтожена и окажется под водой. Аналогичная участь ждет также Англию и ряд других стран.

Россия от космического удара почти не пострадает, ибо Высшие Силы рассчитают траекторию полета гигантского камня так, что полоса разрушений, нанесенных астероидом, придется на ту часть земного шара, которая противоположна России.

После глобальной катастрофы и уничтожения большей части США и Англии будет обречен и Израиль, арабы окружат его со всех сторон и начнут уничтожать евреев. Затем начнется избиение евреев по всей планете, ибо они причинили людям много зла, а в соответствии с Законом космической справедливости: "Что посеет человек, то и пожнет".

Вот такая, Анатолий, получается грустная картина. Но, с другой стороны, всё не так уж и плохо, ибо речь идет не о конце света (Вы тут ошиблись), а о конце сторонников тьмы и об очищении планеты от всего нечистого. В первую очередь это коснется тех стран, от которых исходит основное зло (то есть США, Израиля и Англии). Остальные страны пострадают в меньшей степени, Россия не пострадает почти совсем.

Более того, космического удара и трагических последствий могут избежать все страны, включая Англию, Израиль и США, ибо будущее многовариантно. Если жители тех стран, от которых исходит опасность, выступят единым фронтом против своих правителей, призывающих к несправедливости по отношению к другим народам, то Высшие Силы накажут выборочно только тех, от кого исходит зло непосредственно. Глобальных катастроф и огромных человеческих жертв в таком случае не будет. По сути, речь идет с одной стороны о личной карме, а с другой, — о коллективной ответственности. Информацию об этом можете найти в моей книге в главе "Свет и тьма".

Вы, Анатолий, находитесь на правильном пути, пытаясь привлечь к этой теме внимание людей, ибо с Вами, я уверен, ничего плохого не случится. Высшие Силы этого не допустят, а у соплеменников ваших скоро наступят очень трудные времена, если не сделают вовремя нужные выводы. Меня они слушать не хотят и обзывают антисемитом за то, что я пытаюсь открыть им глаза. Может, Вас послушают.

Если хотите вынести свою информацию на всеобщее обозрение, то можете сделать это через мой сайт (в ближайшее время это будет уже сервер). Ко мне, на мой сообщенный выше сайт, заходят люди из многих десятков стран (включая Израиль), а вскоре их будет еще больше. Можете коротко написать о своих видениях в моей Гостевой книге, а также завести отдельную тему в моем Форуме и заносить туда свои соображения и мысли.

Если мое письмо Вас заинтересует, то напишите мне по моему электронному адресу. Понадобится доступ в Форум, я его открою. Всех благ Вам и наилучшие пожелания.

19.04.2003

Сергей Михалков: “Я — НАСТОЯЩИЙ СОВЕТСКИЙ ПИСАТЕЛЬ” (Беседа с Владимиром Бондаренко)

“Если критики начнут изучать советскую литературу ХХ века по ее лучшим произведениям, то они придут к заключению, что это была великая литература, которая смогла выкристаллизовать из всей массы большое количество ярких талантов самых разных наций”.

С.В.МИХАЛКОВ

С Сергеем Владимировичем Михалковым: автором текста трех гимнов нашей страны, детским классиком, великолепным баснописцем, сатириком и драматургом, — я уже давно хотел побеседовать. И о его жизни, и о его победах на разных фронтах, и о его аристократизме. С ним всегда было легко и спорить и даже ругаться. От него исходила какая-то волна душевного покоя, не было чужести, страха и высокомерия. Мне доводилось с ним жестко сталкиваться на пленумах и на съездах Союзов писателей СССР и РСФСР, но никогда это не приводило к срыву наших отношений. Я по-разному относился к фильмам его сыновей — это тоже не приводило нас к разрыву, ибо и сам он, очевидно, неоднозначно подходил к разным творениям своих отпрысков. Но то, что род Михалковых удался на славу, — с этим никто спорить не будет. Сам глава рода Сергей Владимирович Михалков и в свои 90 лет не теряет ни духа, ни мужества, ни мудрости. Будь он хоть трижды аристократом, конечно, всем творчеством своим он остается советским писателем. Прекрасно понимая это, он не собирается себя перечеркивать и не стесняется называть себя советским писателем. Он и есть — самый настоящий советский писатель.

После юбилея Сергея Владимировича он сам, прочитав мою книгу "Пламенные реакционеры", вдруг позвонил мне и легко согласился на беседу, которую я ждал уже года три.

Сергей МИХАЛКОВ. За некоторые ваши статьи и беседы я вас просто люблю, хотя и не во всем соглашаюсь. Глубоко копаешь. Человек дела. Ты делаешь богоугодное дело. И газета "День литературы" очень полезная. Хотя с кем только тебе не приходится общаться?

Владимир БОНДАРЕНКО. Со всеми трудно, Сергей Владимирович. С вами ведь тоже не всем легко. Вы — личность века. А с любой крупной личностью общаться не просто. Вы, как я успел заметить за годы общения, человек добрый, открытый. С вами легко, но при этом вы всегда делаете то, что сами считаете нужным, и в этом непреклонны. В Союзе ли писателей, дома ли, или в детской литературе. Если бы вы жили просто в соответствии со своим легким характером, с добрым сердцем, то вам не удалось бы так много сделать в жизни. Приходится быть непреклонным и жестким.

С.М. Видишь ли, Володя, я всегда с юности чувствовал себя членом большого общества. Я с детства жил в обществе. И мне нравилось — может, это и смешно — мне нравилось помогать людям…

В.Б. О вашей помощи ходят легенды. Даже в самые жесткие времена к вам шли именно потому, что знали — Сергей Михалков не откажет.

С.М. Я ведь помогал не только людям, но и целым обществам, целым учреждениям, к которым даже никакого отношения не имел. Я вспоминаю отдельные эпизоды в своей жизни и оцениваю самого себя: правильно ли поступил? Все-таки часто я поступал правильно. И потом, я не боялся помогать людям. Я знал, что другие не ходатайствуют за нуждающихся чаще всего только из-за того, что оставляют эту возможность, эту лазейку для себя. А я никогда об этом не думал. Я ходатайствовал за других, не думая о себе. Даже когда я заступался за арестованных: за Кружкова — редактора "Красной Звезды", за Вершигору, у которого никак не хотели издавать книгу, за Колесникова…

В.Б. Я знаю, как активно вы помогали молодому художнику Илье Глазунову, молодым поэтам и никому не говорили об этом. Как говорят, многое вам простится за это…

С.М. Сегодня ведь первое апреля, нам могут и не поверить. Будут над нами смеяться…

В.Б. Кому надо — поверят. А тем, кто хочет посмеяться, это тоже на пользу пойдет. Пусть смеются. Смех, говорят, полезен для организма. Как вы думаете, Сергей Владимирович, зачем людям нужен смех?

С.М. Смех разряжает, делает людей мягче, не такими жестокими. Надо больше смеха на земле.

В.Б. Кого бы вы отметили из добрых, смешливых писателей?

С.М. Юрия Полякова, нынешнего главного редактора "Литературной газеты". На Полякова я надеялся давно, когда он еще у меня работал в секретариате. Я говорил ему: ты, Юра, далеко пойдешь. Он честный, к тому же. Из смешливых — Чижиков, хороший художник.

В.Б. Это и есть ваша жизнь — постоянно всем помогать, всех отмечать и замечать. Ведь многие известные писатели никому на свете не помогли, никого, кроме себя, не заметили. Да еще и обижаются. А к вам всегда, даже сейчас, — поток людей за помощью идет. Пожалуй, только я никогда и ни о чем у вас не просил: то воевал с вами, то старался понять. Может, пока воевал с вами, и успел вас оценить как следует? Сотни людей были хоть чем-то обязаны вам — и в сталинское, и в хрущевское, и в брежневское время. Может, таким и должен быть детский писатель? Доброты больше, чем у других? Скажу честно: только потому, что у власти стояли часто такие, как вы, мы и выжили, сделали всё, что смогли.

С.М. Слушай, Володя, я очень благодарен за твою статью в "Красном лике патриотизма" и благодарен даже не за слова в мой адрес, а за то, что ты как следует приложил там Сергея Чупринина, редактора журнала "Знамя", ныне оголтелого антисоветчика и либерала. Он — ничтожество как человек. Я не знаю, может, он хороший критик, он сидит в комиссии по государственным премиям России, я не хожу туда из-за него, я не хочу с ним сидеть за одним столом. Он же меня облил грязью. За что? За то, что я написал "Гимн Советского Союза"? А он где был в это время? Писал политические передовицы в "Литературной газете"?

В.Б. Сколько нынче перевертышей у нас, Сергей Владимирович? А ваш ближайший дружок Анатолий Алексин? Сколько добра вы ему сделали? Ну и что?

С.М. Алексин — это особая статья. Он меня предал и уехал в Израиль, не попрощавшись. Зачем? Уехал бы официально, нынче никто не мешает.

Алексин — это безвольный тип, который всего боялся. И уехал он из трусости. Боялся каких-то мнимых еврейских погромов. Сидит там в Израиле и мемуары пишет о том, как его преследовали. А ведь здесь его до сих пор издают, и книжки неплохие…

В.Б. Ваше отношение к советской литературе?

С.М. Самое хорошее.

В.Б. Я сравниваю литературу девятнадцатого века и двадцатого, и всё увереннее считаю, что это равновеликие литературы.

С.М. Если критики начнут изучать советскую литературу ХХ века по ее лучшим произведениям, то они придут к заключению, что это была великая литература, которая смогла выкристаллизовать из всей массы большое количество ярких талантов самых разных наций. Я всегда поддерживал национальную литературу и дружил с Кайсыном Кулиевым, Расулом Гамзатовым, Мустаем Каримом, Софроном Даниловым. Я считал и сейчас считаю, что если бы не русская литература, их бы, национальных писателей, не было вовсе. Государство их щедро наградило не за то, что они националы, а за то, что они в своих республиках проводили общероссийскую культурную политику. Я считаю, что советская литература — великая литература, которая родила и, увы, похоронила сейчас писателей, родившихся при ней и умерших, как писатели, при ней же. Например, Юрий Бондарев стал писателем в советское время и состарился в советское время. И таких очень много, весь Большой стиль советской литературы.

В.Б. Я думаю, мировой культуре в целом уже никогда не избавиться от понятия "Большой стиль советской литературы". Очень уж много шедевров было создано за ХХ век: от "Разгрома" Александра Фадеева и "Тихого Дона" Михаила Шолохова до "Василия Тёркина" Александра Твардовского и детских стихов Корнея Чуковского, Самуила Маршака, ваших…

С.М. Я очень ценю многих наших советских писателей: и Федора Абрамова, и Юрия Бондарева, Евгения Носова, Василия Белова, Владимира Личутина, которого я всегда обожал за его язык, того же Александра Проханова, Владимира Крупина… А какой великолепный Василий Шукшин? Какой чудесный Гавриил Троепольский? Существует великолепная советская поэзия от Маяковского до Юрия Кузнецова. Я считаю "Василия Тёркина" шедевром мировой культуры на все времена. Великая поэма. Я читаю и думаю: как это Твардовский написал? Как просто… Человек он был тяжелый. Языка у меня с ним общего не находилось. Может, потому, что он к детской литературе не имел отношения? Но это — великий писатель. Я считаю, что недооценен Егор Исаев со своими поэмами. Я его слушаю с вдохновением. Хотя человек тоже тяжелый. Впрочем, а кто легкий в литературе человек?

В.Б. Разве что Сергей Михалков, и тот не для всех… Всегда так: чем крупнее фигура в литературе, тем сложнее характер. Возьмите Леонида Леонова или Федора Абрамова...

С.М. Советская литература — несомненно, великая литература, и поэтому я написал книгу "Я был советским писателем". Некоторые делают ударение на "я был", а я сам делаю ударение на "советским".

В.Б. Вы и остаетесь советским писателем. Вы пишете сейчас что-нибудь?

С.М. Воспоминания я написал. Книга "От и до". Больше ничего вспоминать не хочу. У меня не было дневников. Я был в хороших отношениях почти со всеми маршалами Советского Союза. У меня есть книга с надписью Александра Василевского. Очень трогательная надпись. Есть книга с надписью Баграмяна. Они все уже ушли. А я успел только записать встречи со Сталиным. И когда меня спрашивают: с кем из великих людей вам было интереснее всего? Я говорю — со Сталиным.

В.Б. В чем величие Сталина?

С.М. Он был во всём мощный человек. У него был мощный ум. Пусть он был жестоким человеком, но он был жестоким не избирательно. Он был жестоким к самому себе. Он был жестоким к детям своим. Он был жестоким к своим друзьям. Время было такое жестокое.

В.Б. Кстати, не он и родил это время. Думаю, окажись на его месте Киров или Фрунзе, крови не меньше было бы. Стиль эпохи таков был. И так — почти во всем мире.

С.М. Сила Сталина была как бы внутренняя сила. Я видел, как он разговаривает с членами Политбюро. Я сидел с ними со всеми 5 часов, когда принимали "Гимн Советского Союза", а говорил он. А мы с Регистаном даже не соображали, где мы находимся. Я не осознавал и ту опасность, которая нас окружала. Хотя он был в хорошем настроении, хорошо нас принял, шутил, цитировал Антона Чехова…

В.Б. Он же был еще и человеком большой культуры. В отличие от нынешних политических лидеров, много читал из современной художественной литературы.

С.М. Он же участвовал в присвоении Сталинских премий. Со слов председателя комитета по премиям, Александра Фадеева, который присутствовал на заседании, я знаю то, что он обо мне говорил. Обсуждение Сталинских премий проходило как? Присутствовали члены Политбюро. Может, и не все, но Берия участвовал и сам Сталин. Комитет представлял список тех, кто прошел. Список читал Маленков. Вот они доходят до фамилии Михалков… Михалков Сергей Владимирович — Сталинская премия второй степени — за басни. А Сталин ходит по кабинету и слушает. Все ждут его реакции. Все знают, что первые басни я послал ему. После того, как я написал Гимн и был уже два раза лауреатом Сталинской премии. Я послал ему "Заяц во хмелю", "Лиса и бобер" и другие. Пять басен с вопросом, как он относится к этому жанру? Ответа я не получил. Но ответом было то, что их напечатали в "Правде".

В.Б. По сути, вы были единственный баснописец того советского времени?

С.М. И остался… И вот доходят до фамилии Михалков, ждут, что скажет Сталин. А Сталин неожиданно говорит: "Михалков — прекрасный детский писатель". Всё. И я не получаю премию за басни... Он это сделал правильно. Это я потом понял. Если бы он поддержал жанр басни, тогда бы все кинулись писать. Это был мудрый шаг. Другой случай. Там же, на этом комитете. Он говорит: "А вот книга есть такая — Агеева. Почему бы не дать премию этой хорошей книге?" И дали ему. Чабан спасает отару в горах ценой своей жизни во время снежного бурана. Он смотрел в корень. Поддерживал тенденцию... И этим он тоже был велик.

В.Б. Если сейчас издать лучшие книги лауреатов Сталинской премии, получилась бы хорошая библиотека, серия шедевров.

С.М. С учетом того времени…

В.Б. В этой серии были бы и Сергей Михалков, и Александр Твардовский, и Виктор Некрасов, и Вера Панова, и Эммануил Казакевич, и Николай Эрдман, и Юрий Трифонов, и Леонид Леонов. Естественно, Шолохов.

С.М. Выдвигали Василия Ажаева, "Далеко от Москвы". Фадеев говорит: мол, он сидел. А Сталин сказал, но он же отсидел... Он же на свободе, а книга хорошая.

Так было и со Степаном Злобиным, и с Анатолием Рыбаковым. Великая всё же личность — Сталин. Так думали и многие великие конструкторы, полководцы, ученые. Конечно, злой гений был рядом.

В.Б. Очевидно, у каждого великого политика злой гений где-то рядом за плечом сидит. Всё зависит от того, в каком времени политик живет. Жил бы Сталин сегодня у нас, он вёл бы себя по-другому. А кого еще из великих политиков ХХ века вы бы назвали?

С.М. Я бы назвал Де Голля и Черчилля. Хотя Черчилль нас не любил, но он уважал нас. Он уважал Сталина. Черчилль был великий человек.

В.Б. Какое место в истории России вы бы отвели двадцатому веку?

С.М. Это был тяжелый век. Со всеми победами и со всеми неудачами. И для русского народа это тоже был очень тяжелый век. Октябрьская революция, коллективизация, вторая мировая война и так далее, вплоть до перестройки. Но всё было неизбежно. История так складывалась.

В.Б. Вот вы, дворянин, аристократ, и сейчас считаете, что Октябрьская революция была неизбежна?

С.М. Я думаю, что самодержавие неизбежно ушло бы в то время. Интеллигенция была возмущена влиянием Григория Распутина. Февраль был предопределен. Офицерство было возмущено мягкотелостью Николая Второго. А дальше пошло, покатило. Но, конечно, дальнейший расстрел всей семьи — это акт великого позора. Расстрелять семью православного царя?

В.Б. Но был потом и подъем народа, был всеобщий энтузиазм? Или это сказки? Все делалось по принуждению?

С.М. У меня отец Владимир Александрович был внуком статского советника, одного из старейших русских библиофилов. Так у этого статского советника была библиотека личная 50 тысяч томов. Он эту библиотеку завещал после смерти Академии наук. Не успел передать, умер. Мой отец, его внук, уже в 1911 году передал библиотеку. Недавно был там пожар, но наши книги все сохранились. Мой отец не имел никакой собственности. Собственность принадлежала отцу его — моему деду, а сам отец был под опекой государства, так как был душевнобольной после смерти жены от родов, может, потом собственность и передали бы моему отцу. Но до этого не дошло. И после революции отец писал: никакой собственности не имею. И заявил своим домочадцам: я против новой власти бороться не собираюсь. А мне было тогда 4 года. Если Россия выбрала себе другой путь, я ей буду помогать, решил отец. И стал помогать. Посвятил себя птицеводству, написал первую книжку, которую я сам продавал по деревням, "Что надо знать крестьянину-птицеводу?". А вторая книжка была "Почему в Америке куры хорошо несутся?". И когда был призыв партии поднимать хозяйство в провинции, он поехал в Пятигорск. И я учился в пятигорской школе…

В.Б. Не пора ли новый призыв партии власти бросать: ехать спасать русскую провинцию? И кто сейчас поедет? Какие специалисты?

С.М. Не знаю. Вот отец был первым организатором инкубаторской станции на Кавказе. Преподавал на птицеводческих курсах, много работал и умер в 1932 году. Перед этим его пригласили на кафедру преподавать в Воронежский сельскохозяйственный институт. Он поехал, принял предложение, но в пути заболел крупозным воспалением легких и умер в Георгиевске. Не было еще антибиотиков, нельзя было спасти. Осталась мать и три сына. Я — старший. Уже работал в Москве.

Я приехал, мы продали всё имущество за 500 рублей. И я забрал всю семью в Москву. Рассовал братьев по родственникам и знакомым. И судьба мне благоволила. Я работал тогда в редакции "Известий". Я подробно написал в книге "От и до" всю историю своего стихотворения "Светлана", которое на самом деле не имело никакого отношения к дочери Сталина. Но Сталину оно понравилось, меня вызвали в ЦК, вскоре дали Сталинскую премию вместе с Маршаком, Шолоховым, Фадеевым. Потом вторую премию за фильм "Фронтовые подруги". Третью за спектакль "Я хочу домой". Потом война, фронтовой корреспондент и так далее. Много раз уже рассказывалось.

В.Б. Что вы больше всего цените в своем творчестве?

С.М. То, что я еще не написал.

В.Б. Всё равно, наверное, "Дядю Степу" любят больше всех.

С.М. Наверное. Из детских пьес ценю "Сомбреро".

В.Б. Я ведь когда-то играл в этом спектакле в петрозаводском драмкружке. Хорошо помню.

С.М. Она прошла 1600 раз в одном только театре. Еще пьеса "Раки" сначала была поставлена в театре Вахтангова, а потом прошла по всей России 5000 раз.

В.Б. У вас, Сергей Владимирович, все давно уже числится в миллионах — количество изданий ваших книг, спектакли, басни, сам Гимн. У вас крепкая основа была. Крепкий род Михалковых. Как вы относитесь к чувству рода?

С.М. К чувству рода я отношусь так: все мои предки служили Отечеству. Почти все были военными. Один был воеводой в Чебоксарах. Другой в Тотьме на Севере. И так далее. Один из моих предков получил награду от князя Пожарского за московское сидение. Я, когда выступал на своем 80-летии, обращаясь к президиуму сказал: мой предок за московское сидение награду от князя Пожарского получил, а я от Союза писателей — тоже за московское сидение… Так что я к роду своему отношусь с большим уважением. На опасное дело когда-то надо было послать Ивану Грозному своего доверенного. Он сказал: пошлите Михалкова, убьют, не жалко… Все всегда служили. Один из них был 47 лет в армии.

В.Б. А вы уже в Союзе писателей служите полвека. Тоже служивый, да еще какой.

Вот и сын Никита служит, он тоже по характеру своему — служивый. Ему одного кино мало. Ваше высшее качество: служение рода — Родине. Это качество очень ценное, необходимое и ныне.

С.М. Я служил всё время.

“НЕ ХВАТАЕТ РОДИНЫ И ВОЗДУХА...” (Стихи поэтов России)

К сожалению, "День поэзии", который планировался к изданию в 2002 году, не вышел в свет по причинам финансового порядка. Министерство печати не выделило деньги, а спонсоров найти не удалось. Приношу извинения всем обнадеженным авторам от имени составителей и от имени издательства. Жаль, что опять прервалась традиция. Некоторые считают, что ежегодные большие альманахи этого типа изжили себя. Не знаю. Просто жалко, что в рукописи лежат не прочитанные любителями поэзии хорошие стихи, много других интересных материалов… Я решил некоторые из них опубликовать в "Дне литературы" и в "Российском писателе". В мае-июне выйдет номер "Российского писателя", где восемь полос главный редактор обещает отдать "Дню поэзии".

Геннадий Иванов

ГЛЕБ ГОРБОВСКИЙ

ДВОРЦОВАЯ ПЛОЩАДЬ

Всегда, как бы на тонкий лед,

ступаю на ее каменья.

И столпный Ангела полет —

меня приводит в онеменье.

Скульптуры Зимнего дворца

и взгляды царственные окон, —

они сгоняют кровь с лица

и ударяют мысли током!..

И мне все кажется: вот-вот —

дворца откроются ворота,

и царь взойдет на эшафот,

и перед ним возникнет рота.

Смерть будет словно торжество —

не как в Ипатьевском подвале,

где приключилось воровство

смятенных тел… А дух попрали…

ВЛАДИМИР ШЕМШУЧЕНКО С.-Петербург

***

Все никак не привыкну к лесам и болотам —-

Не хватает простора глазам степняка.

Здесь поют соловьи по невидимым нотам.

Здесь в Балтийское море впадает река.

Я завидую тем, кто родился у моря.

У людей Петербурга особая стать.

Я стою на мосту в одиночном дозоре

И учусь по слогам этот город читать.

Свирепеет зюйд-вест, и вода прибывает.

Застонали деревья в окрестных лесах…

Я представить не мог, что такое бывает:

Город в море выходит на всех парусах!

ЮРИЙ КУЗНЕЦОВ

ПОДО ЛЬДАМИ СЕВЕРНОГО ПОЛЮСА

Подо льдами Северного полюса

Атомная лодочка плыла.

На свою могилу напоролася,

На свою погибель течь дала.

Подо льдами северного полюса

Солнышко не светит никогда.

И доходит мне уже до пояса

Темная печальная вода.

Не хватает маленького гвоздика —

Имя нацарапать на духу.

Не хватает Родины и воздуха.

Все осталось где-то наверху.

Подо льдами Северного полюса

Бьется в борт любимая жена.

Отозваться не хватает голоса.

Отвечает только тишина.

ВАСИЛИЙ КАЗАНЦЕВ

***

Песни сбирал. Полевые, лесные.

Трудно, настойчиво. Множество лет.

Зыбились птиц голоса проливные.

Вскрикнул восторженно — отзыва нет.

Землю лелеял. Густой, светоносный

Лес, непроглядные дебри его.

Кедры, черемухи, ясные сосны.

Глянул нечаянно — нет никого.

Как никого? А над голой землею

Кто это, кто это снегом метет?

Кто это вьюгою стонет? И воет?

Кто это за сердце песней берет?

ГЕННАДИЙ ФРОЛОВ

***

На тему вечную предательства

Я ничего не написал

Не оттого, что это качество

В самом себе не замечал;

Нет, с первых дней существования,

С полузабытых детских дней,

Я предавал до содрогания

Себя и близких, и друзей;

Я предавал траву с деревьями,

Ночную тьму, сиянье дня, —

Все, что однажды мне доверилось

Иль положилось на меня;

С какой-то спешкой оголтелою,

Как бы боялся не успеть! —

Вот так я делал, так я делаю,

И так я буду делать впредь,

Все нарушая обязательства,

А потому, пока дышу,

На тему вечную предательства

Я ничего не напишу.

НИКОЛАЙ ДМИТРИЕВ

***

Я позавидовал подёнке:

Она ведь не имеет рта!

Вот мне б до смертных тех потёмок

Сопутствовала немота!

Меж глинистым отвесным сланцем

И синей поймою речной

Один бы день я славил танцем

Непостижимый свет земной.

И пусть бы я прожил никчёмным

И пескарям себя скормил,

Но никого бы словом чёрным

За весь свой век не оскорбил…

ВИКТОР ВЕРСТАКОВ

***

Любовь сохранил, а страну не сберег.

Сижу в офицерской палатке.

На север, на запад, на юг, на восток —

везде фронтовые порядки.

Начопер готовит приказ полковой,

разведчик бренчит на гитаре,

качается лампочка над головой

в табачном слоистом угаре.

Фугасы в долинах, засады в горах,

измена в штабах и в столице —

все диким казалось на первых порах,

теперь это даже не снится.

А снится любовь — мы ее сберегли

на этой войне и на прочих.

Жаль, не сохранили Советской земли,

как песню про черные очи.

ЛЮДМИЛА ЩИПАХИНА

***

У нас страна — не захолустье.

Не трусьте,

русские,

не трусьте.

На гребне каверзных событий,

Терпите,

русские,

терпите.

В прогноз конца и скорой смерти

Не верьте,

русские,

не верьте.

В ряды невидимые стройтесь,

Не бойтесь,

русские,

не бойтесь.

От сна и ужаса очнитесь.

Молитесь,

русские,

молитесь.

И вновь — доспехи надевайте.

Вставайте,

русские,

вставайте!

ВЛАДИМИР ЖИЛЬЦОВ Нижний Новгород

***

Ожидают меня клевера,

Белый бакен реки ожидает,

Прорычавшие в ночь трактора

И апрель, наклонившийся к маю.

Ожидает черемух разгул,

Быль дорог под босыми ногами,

Остекленно палящий июль,

Октября кленолистое пламя.

Длинногорлый петуший набат

В треске крыльев зари одичалой,

Обломившийся ливнем закат,

Шлёпот волн у родного причала.

Хорошо, если кто-нибудь ждет,

Хорошо, если кто-нибудь помнит.

Не беда — от ворот поворот —

И печаль о кочующем громе.

Вот и все: не ищу для себя

Ни концов, ни средин, ни начала.

Лишь бы только дышалось любя,

Лишь бы только душа не молчала.

ИВАН ГОЛУБНИЧИЙ

***

Когда устанешь от пустых затей

И примешь тихий постриг в отдаленном

Монастыре, среди дубов и кленов

В молитвах и блаженной нищете…

Потом, когда, приблизившись к черте,

Которой нет светлей и сокровенней,

Познаешь бога в тайном откровенье,

Уста запечатлевши на Кресте, —

В тот смертный час пусть ангел осенит

Тебя крылом и чистою молитвой,

Пусть будет светлым твой последний сон!

…Я просыпаюсь. Тишина звенит.

Рассвет пронзает ночь холодной бритвой.

Кошмарный день встает со всех сторон.

ВАСИЛИЙ МАКЕЕВ Волгоград

***

Ну что вы разгалделись о погибели

Всея Руси, пустые жернова?

А в поле росам глазыньки повыпили

Плакун, разрыв и снова сон-трава.

И рожь стоит, как въяве рать кулачная,

Сад соловьями окропил Господь!

Страна досель куличная, калачная,

Свирепая, смиренная и злачная!

Нам не галдеть пристало, а молоть!

Не языком — умом и плотью грешною,

Переборов раздоры и раскол,

Чтоб не казался выдумкой потешною

Наш на века запущенный помол.

МАГОМЕД АХМЕДОВ Махачкала

(подстрочный перевод с аварского)

***

Что же делать, друг? На земле

Кончилась любовь, осталась ненависть.

Остались одни воры и базары,

Где господствует грязь или мразь.

Трусливо от меня мой век убежал,

Цветом проклятья покрылись и годы.

У потухшего огня в одиночестве родина сидит,

И пуля поставила точку в дружбе.

Что же делать, друг? На земле

Кончилась любовь, осталась ненависть.

Идут народы, с нищенской сумой,

Больные, голодные и бездомные.

Ядом времени я отравлен,

Могильной плитой стала судьба.

Зачем мы приходили на эту землю?

Зачем нам будущее, в котором прошлого нет?

АЛЕКСАНДР БОБРОВ

ПОЛЯРНАЯ ЗВЕЗДА

Все быстротечно в мире ханжеском,

Непостоянно. Но всегда

Над домом Пушкина в Михайловском

Стоит Полярная звезда

Беда России — перемелется.

Я верю в это, хоть с трудом,

Покуда ковш Большой Медведицы

Кругом обходит вещий дом.

Надежда зреет несказанная

В предутренней июльской мгле,

Коль есть хоть что-то постоянное

Под звездным небом на земле.

НИКОЛАЙ РАЧКОВ Ленинградская обл.

ЧЕРЕМУХА

Вот стоит, крестьянка статью,

Как невеста — чуть жива.

Плещут сверху вниз по платью

Кружева и кружева.

Рядышком родник студеный,

Потерявший свой покой,

Словно юноша влюбленный,

Чистый, ласковый такой.

"Нет черемухи милее

Ни вблизи и ни вдали", —

Ей поют, на солнце млея,

Золотистые шмели.

Соловьи напропалую

Громко славят: ах, светла!

Подойду и поцелую —

Я ведь тоже из села.

НИКОЛАЙ КОЛЫЧЕВ Мурманск

***

Две женщины сквозь жизнь мою друг другу

В глаза глядят.

Два пламени во мне, свиваясь в муку,

Рождают ад.

Сжигаю две любви в одной судьбе я.

Как больно жить!

Любил, люблю и буду их обеих

По гроб любить.

Проходит жизнь, не оплачу долгов я,

Не хватит дней.

Да это наша общая голгофа,

Но мне — больней.

Захлестывает, встречно все гонимей,

Вражды волна.

И ненависть, кричащая меж ними —

Моя вина.

О, господи! Мучения на части

Разъедини!

И пусть при этом стану я несчастней,

Но не они.

По мудрости Твоей, а это значит —

И по Добру.

Пускай простят, обнимутся, заплачут…

А я — умру.

ЕЛЕНА ИСАЕВА

***

Сколько раз я этого боялась,

Чтоб вот так расцвечивался мир! —

Чтоб сквозь боль, отчаянье, усталость

Из мужчины возникал кумир,

Чтоб менялись блики тьмы и света,

Вдруг преображая все и всех…

Я же знаю, отчего он — этот,

Этот неуемный глупый смех…

Хорошо, что никуда не деться,

Что замки все сорваны, и вот —

В женском израсходованном сердце

Восьмиклассница вдруг оживет.

И случайным солнышком согрета

После всех Кассандр, Елен и Федр…

Господи, спасибо и за это!

Как же ты неистощимо щедр!

НАТАЛЬЯ ХАРЛАМПЬЕВА Якутск

(подстрочный перевод с якутского)

***

Смути меня,

Под тяжелым взглядом

Заставь поникнуть,

Слова, что похожи

На удар плетью,

Прокричи или прошепчи.

Я, свободная и вольная,

Отдалась бы малости такой —

Таким твердым,

Предназначенным мне,

Оберегающим

И остерегающим словам!

Женщина должна смутиться перед любимым…

А без этого — пройду,

Пройду мимо тебя

Умничая,

Важничая,

Не прикрывая холодности своей,

Не скрывая иронии…

Смути меня!

ТАТЬЯНА ДАШКЕВИЧ

КАМЫШ

Когда шумел камыш,

Когда деревья гнулись,

В ночную тьму, как в ад, погружены —

Возлюбленные, помните, проснулись

Подавленные, как после войны…

И шла она одна во мрак из мрака,

И думала, как лучше ей солгать.

Притихшая, как битая собака,

Что скажут ей теперь отец и мать?

Так плакала проснувшаяся дева,

Что жизнь ее давно уже прошла,

Но знают все про гнущиеся древа

И грозный шум ночного камыша.

Так плакала она, что и доныне,

Когда веселье вспомнит нашу тишь,

Немного выпьют — вспомнят о "рябине".

А много выпьют — запоют "камыш".

ГЕННАДИЙ РУСАКОВ

***

Ты только пособи, чтоб времени хватило,

чтоб я успел, сказал, докликал, довопил,

как плыли надо мной косматые светила,

а я смотрел туда — и только воздух пил,

и повторял: "Хвала!", и задыхался криком, и видел, как цветет твой гефсиманский сад,

как светится овца своим библейским ликом

и, черные, над ней созвездия висят,

как крепнет виноград и хмель пока что молод,

зерно взрывает пласт, вода идет к огню.

Хозяин, как мне жить и утолить мой голод,

раз ты назвал меня и обрядил в броню?

Как мне насытить глаз для ублаженья слуха?

Услышать, угадать, что должен только я —

о чем который раз отчетливо и сухо

просверкивает мне над лесом молонья?

НАТАЛЬЯ РОЖКОВА

***

А. Д.

Все было так сложно —

Но встретиться нам суждено,

Последнего лета огромные звезды висят

Как будто салют; по ночам открываю окно,

И дышит тобою —

Росою чуть тронутый сад.

Все будет так просто —

Как мой незатейливый стих.

Я время ругаю, а, может, виновна сама?

И стану снежинкой, умру на ладонях твоих.

Да здравствует самая светлая в мире зима!

ЛЮДМИЛА КАЛИНИНА Нижний Новгород

***

Не прикрыта во взгляде тревога,

Безответного слова боюсь…

Леденеет от стужи дорога.

Не бросай,

Разобьюсь!

Заблужусь в непроглядной метели,

Поскользнусь на заснеженном льду.

В чистом поле ветра загудели:

Не бросай,

Пропаду!

Подхватили голодные звери,

Повторили леса наизусть,

Заскрипели, заохали двери:

Не бросай, не вернусь…

Разве мы понимали друг друга,

Расставаясь у черной воды?

Не вернется, —

Поверила вьюга,

Под окном заметая следы.

НИКОЛАЙ НИКИШИН

***

Утро. Заря и заснеженный сад.

Яблони спят в облачениях царских.

Розовый кварц, темно-красный гранат —

Светятся символы сказок январских!

Возле окна, на котором узор,

В хате остылой лежу на постели.

Трудно вставать — но пора на простор,

Вон за окном и синицы запели!

Лыжи готовы. Лечу налегке.

Путь мой нетронутый холодом схвачен.

В дебрях лесных на любимой реке

Весел покров ледяной и прозрачен!

Лежа на льду, я смотрю сквозь него,

Словно в аквариум вольный и чудный.

Там на корягах, где струй торжество,

Влажно шевелится мох изумрудный!

Окунь мелькнул полосатый над ним;

Стая плотвы собирается в яме…

Вдруг рассыпается! — телом седым

Щука над ямой нависла упрямо!

Рядом застыл темно-серый пескарь,

Словно не чуя такого соседства…

День догорает. Уходит январь

В синие сумерки давнего детства…

ТАТЬЯНА БРЫКСИНА Волгоград

ГЕРАНЬ

В изломанности бытия,

Когда и лесть звучит, как брань,

Держись, красавица моя —

Самозабвенная герань!

Не соглашайся, что крива

И бледнолиста…Это сок

Из почвы тянется едва

В твой лепестковый туесок!

Две домоседки января —

Мы тем и схожи без прикрас,

Что, не от гордости горя,

Всегда сгораем напоказ!

Мы прорастаем сквозь рядно

Непроходимой нищеты,

И это лучше все равно

Злых эталонов красоты.

Пусть ледяное колотье

Пронзает душу до нутра —

Восславим наше бытие

Зарей цветущего костра!

БЕН ВЛАДЫКО Тверская обл

Из американского поэта

Джона Г. Нейгардта

КРИК НАРОДА

Дрожите за вашу недвижимость,

Творцы финансовых схем!

На вас наступает невидимо

НАРОД, и скажет он — съем!

Народ — мудрец и провидец,

Колосс — ни взять и ни дать!

Но ваш капитал-правитель

Заставил народ голодать.

Не надо, чтоб нас жалели,

И милостыня не нужна!

Подарки…вы что, ошалели?

Народу нужна страна!

Нам не нужны олигархи!

Всем им хана и тюрьма!

Подарки — свечные огарки…

Посторонись от дерьма!

Народ — творец и создатель

Этих ваших дворцов.

Но вот появился предатель

Всех прадедов и отцов.

Банкиры, бандиты — дрожите!

Народ идет — шире шаг!

В наши ряды, каждый житель!

Преступник, враг и грабитель —

Вон из тебя душа!

1900-е годы

ВЯЧЕСЛАВ КУПРИЯНОВ

ИЗ НЕКРАСОВА

Эх, эх, придет ли времечко,

Когда — приди, желанное! —

Когда Белинский с Гоголем

Пойдут в бой за свободу

Базарных отношений!

Нет, не так…

Эх, эх, придет ли времечко,

Когда — приди, желанное! —

Когда сам Трифон бородатый

Топтыгиных проклятых

Дубиною народной

Прогонит из народной думы…

Нет, не так…

Эх, эх, придет ли времечко,

Когда — приди, желанное! —

Когда заморский Блюхер

С базара понесет

Простого мужика!

Нет, все не так…

АЛЕКСАНДР МЕДВЕДЕВ

АВТОПОРТРЕТ

Спать в доме легли — и лежат, как снег.

Поздно пришел, никого не бужу.

В зеркало гляну, не зажигая свет,

будто не возвращаюсь, а ухожу.

Землистый, словно лицо земли.

С укором глядит в старом халате мгла.

Морщины мои рябью легли

на гладь ночного стекла.

Был я волк, утекал, как волк,

и, как вол, тянул ярма обода.

Жесткий, как шлак, стал как шелк —

неужели уже навсегда.

Не времени и ни себе — так, никому

говорю: что я? кто я такой?

Устало руками по лицу своему

шарю, как слепой.

МАРИЯ АВВАКУМОВА

ВИЛЮ МУСТАФИНУ. В КАЗАНЬ

Сколько измучено белой бумаги

ради нечтимых стихов…

От пустословья — до истой отваги,

до неутешных шагов.

Страшно самой, как их шаг несговорчив,

как малословен и строг.

Это выходит словесная порча

и начинается Бог.

ЮРИЙ БАРАНОВ

ПО ВОЗВРАЩЕНИИ С ЗАПАДА

Дым в Отечестве — жуть, без фильтрации,

И колдобины вместо шоссе;

Политические прокламации

Отвратительны, право же, все.

Демократии пайки — уменьшены,

На зарплату прожить не смогу.

Но прелестные русские женщины

Возникают на каждом шагу.

ВЛАДИМИР ТОПОРОВ

***

Мой паспорт проверяет тщательно

Сержант патрульно-постовой.

И это просто замечательно,

И это значит, я — живой.

Без наркоты и без оружия

Я понимаю наяву,

Что хоть кому-то в мире нужен я,

Что в государстве я живу.

Что кто-то есть "при исполнении"

И, может, кем-то я храним…

Ты юн, сержант, но, тем не менее,

В Чечне совсем был молодым!

Как я, хоть мы довольно разные,

Друзей и вспомни и оплачь.

Поэты — люди неопасные,

И за плечо упрячь "калач".

В глубинах общества сословного

Я сам себя ищу-свищу.

Тебя мальчишку подмосковного,

Давай-ка, "Явой" угощу.

ВЛАДИМИР БАШУНОВ Барнаул

КОСТЯКИ

Петухи роют в Костяках.

Топоры стучат в Костяках.

Мужики, как сошли с ума,

обихаживают дома.

Тот веранду решил обшить,

тот резьбой карниз обошел —

собираются долго жить,

и нарядно, и хорошо.

Им-то видно, что всюду клин:

ни больницы,

ни школы,

ни клуба нет — один магазин,

да и то в урочные дни.

Им-то ясно, какой исход

ожидает их через год,

через два, ну от силы три:

все разъедутся. — А не ври!

Как с ума сошли мужики,

как ночуют на облаках.

Смыслу здравому вопреки

петухи поют в Костяках.

Дети выбегут на угор…

Наигравшись среди травы,

беззащитно глядят в простор,

полный тайны и синевы.

Александр Бобров ВОЗРОДИМ АЛЬМАНАХ “ПОЭЗИЯ”!

Нынешний год — юбилейный для русской поэзии: в декабре исполняется 200 лет со дня рождения Федора Ивановича Тютчева, гениального поэта и мыслителя, чье наследие приобретает ныне особое звучание. Какое стихотворение ни возьми — откровение, пророчество, предупреждение. Вроде бы, о наших днях сказано:

Теперь тебе не до стихов,

О, слово русское, родное!

Но мы, люди, преданные поэзии, знаем, что это — не так. Стихов, причем стихов интересных, мастерских и тонких, пишется очень много, просто они не находят громкого общественного отклика и достойного места в политизированных и коммерческих СМИ, особенно электронных, где даже в титрах песен не указываются авторы слов. Сократилось число изданий, которые давали бы представление о реальном поэтическом процессе.

Мне как радиожурналисту и телепублицисту приходится много ездить по городам и весям страны — везде продолжают на голом энтузиазме работать литобъединения, клубы авторской песни, выходят с помощью администраций и спонсоров книжки. В Московской городской писательской организации я руковожу "Поэтической студией на Никитской" и вижу, что талантливые, думающие стихотворцы разных возрастов и профессий тянутся к живому поэтическому слову. Да и как председатель творческого объединения поэтов убеждаюсь, что многие профессионалы продолжают плодотворно работать. Так что родному слову и сегодня — наперекор всему — до стихов!

С радостью и готовностью поработать на благо поэзии принял предложение издательства "Олимп" попытаться возродить альманах "Поэзия. XXI" на широких демократических принципах и новых издательских условиях, посвятив его 200-летнему юбилею Федора Тютчева.

Ждем от поэтов вне зависимости от идеологической позиции, эстетической направленности и цеховой принадлежности стихов, воспоминаний о собратьях по перу, эссе, пародий, эпиграмм, раздумий о тютчевских традициях в лирике и песне.

Материалы необходимо представлять в издательство, где с каждым автором будет заключен персональный договор, накладывающий необременительное обязательство приобрести не менее 5 (пяти) авторских экземпляров по невысокой отпускной цене, но гарантирующий включение в сборник, который издательство намерено незамедлительно выпустить к Московской международной книжной ярмарке.

Просьба приносить и присылать стихи до 21 июня по адресу: 129278, Москва, Рижский проезд 7, издательство "Олимп". Тел./факс 283-10-02.

Галина Платова ЮБИЛЯР С БОЛЬШОЙ БУКВЫ

Михаилу Алексееву — автору романов "Солдаты", "Вишневый омут", "Ивушка неплакучая", "Мой Сталинград", трилогии "Драчуны", "Карюха", "Рыжонка", повестей "Хлеб — имя существительное", "Дивизионка", "Наследники", "Журавушка", многих замечательных рассказов, — 85. Его произведения вдохновляли художников, кинематографистов и театральных сценаристов, актеров, волновали и запоминались миллионами зрителей. Чего стоит только "Журавушка" с Людмилой Чурсиной в главной роли!

Вся грудь писателя — в наградах. Как участник Великой Отечественной войны, он награжден двумя орденами Красной Звезды, двумя орденами Великой Отечественной войны II степени. За писательский труд присвоены звания Героя Социалистического Труда, лауреата Государственных премий СССР и РСФСР. Крестьянский сын, уроженец с.Монастырское Аткарского уезда Саратовской губернии Михаил Николаевич Алексеев несет в своем сердце глубокое чувство любви к земле, к хлеборобу, к родному краю.

Победную весну 45-го Михаил Алексеев приближал своим ратным трудом. Участник самых жестоких битв за Сталинград, Курск, Белгород, за украинские и белорусские села и города, за освобождение от гитлеровских захватчиков европейских городов, о чем, кроме орденов, говорят еще и многочисленные медали: "За оборону Сталинграда", "За взятие Будапешта", "За взятие Бухареста", "За освобождение Праги", "За Победу в Великой Отечественной войне", "За боевые заслуги". В боях М.Алексеев познал истинную цену потерям и победам, а пережитое отразил в своих гениальных произведениях.

Роман "Солдаты" Михаил Николаевич называет своим "первенцем". В 2002 году роману исполнилось 50 лет, и посвящен он воину-освободителю, советскому солдату, сразившему фашизм. До того М.Алексееву и в голову не приходило становиться писателем. Скорее, журналистом. К концу войны, в 1944 году, он, гвардии капитан, ставший сотрудником армейской газеты "За Родину", взялся было сочинять развлекательные шпионские детективы. Но покоя не давали мысли о своих однополчанах, тяжких боях и неповторимом мужестве советского воина.

Уже первые страницы повествования раскрыли талант будущего мастера. С них и началась дорога в большую литературу М.Алексеева. И на ней случалось немало такого, о чем сегодня приспособленцами всех мастей рассказывается со злобным упоением с целью очернения нашей истории, великих идей и вождей в угоду новой политической конъюнктуре. Пойди на такое Алексеев, жизнь у него могла бы быть сейчас куда цветистей. Но гений, он во всем гений. Будь то в битве за Сталинград или за чистоту и правду русского слова, за честь и достоинство человека или за веру в непобедимую силу добра. Такие люди не идут на сделки с совестью. Даже за очень большие деньги и блага.

Непростое испытание выпало на долю М.Алексеева в 1952 году после выхода в свет первого тома "Солдат". Роман был высоко оценен сразу же. Прежде всего, Александром Фадеевым. Позже Михаил Николаевич напишет: "…кто из литераторов из моего и даже более старшего поколения не успел погреться от его (А.Фадеева) сердца". О "Солдатах" узнали "наверху" и тут же включили автора в списки претендентов на получение Сталинской премии третьей степени. Надо ли говорить, какие чувства охватили тридцатичетырехлетнего писателя, когда неожиданно ввалившиеся в его крохотную квартирку репортеры из "Правды", нащелкав его во всех ракурсах, велели наутро покупать газету, где имя Алексеева — в числе лауреатов.

Но… Утром, открыв газету, Михаил Николаевич так и не нашел себя в заветном списке. Если бы, вспоминая эту драму, писатель всю вину за случившееся свалил на Сталина, да расписал бы сейчас это с гневом, а то и ненавистью, ему, пожалуй, сразу же вручили бы какого-нибудь "букера" или "бестселлера" с увесистым "конвертом". Но Михаил Николаевич не сделал такого "подарка" ни им, плавающим сверху, ни себе в виде подачки за пропагандисткую услугу.

Премия тогда досталась Евгению Ефимовичу Поповкину за роман "Семья Рубанюк". Замена имен в строке на полосе уже почти отпечатанного тиража газеты произошла глубокой ночью.

Да, решение по такому вопросу должен был принять Сталин. Только данный пример показателен именно в том плане, как на всесильного и жесткого Генералиссимуса, каким его сегодня представляют заказные "мемуаристы", могли влиять "снизу" и даже толкать на поступки, которые Сталину были не по душе, не отвечали его убеждениям.

Произошло все как бы неожиданно. Вечером накануне Сталину принесли телеграмму из Крыма от Сергеева-Ценского с настоятельной просьбой премировать не Алексеева, а Поповкина. С мнением классика Сталин считался! Это особо отмечает Михаил Николаевич, как бы заочно полемизируя с нынешними очернителями. А Сергеев-Ценский в своем обращении приводил многие доводы, вроде того, что Поповкин не только писатель, но еще и активист в деле возрождения Крыма. Как ни странно, Сергеева-Ценского не смущало, что речь шла о премии в области литературы. Оказавшийся в кабинете вождя Константин Симонов, бывший тогда заместителем председателя комитета по Сталинским премиям, и оказавшийся "на хозяйстве" в Москве в отличие от других руководителей комитета, занял сторону классика и тоже стал приводить аргументы в пользу Поповкина. Сталин колебался. Симонов же был напорист, и в конце концов добился нужного "решения", твердо заверив вождя, что в будущем, 1953-м, когда выйдет второй том "Солдат", Алексеев непременно получит Сталинскую премию, да и не третьей степени, а выше. "Договоренность" была достигнута. Среди писателей-лауреатов 1952 года место Алексеева занял Поповкин.

В 1953 году не стало Сталина, не стало и премии его имени, ее преобразовали в Государственную. Обещания, данные Генсеку, были благополучно "забыты" всеми участниками того необычного ночного разговора. Премии в конце концов М.Алексеева "нашли", но не через год. В середине 60-х ему была присуждена Госпремия РСФСР за роман "Вишневый омут", а в 1976-м — Госпремия СССР за "Ивушку неплакучую".

Не будем сравнивать художественную ценность "Семьи Рубанюк" и "Солдат". Значимость каждого из романов уже давно определил читатель. "Солдаты", в отличие от "Семьи…" регулярно переиздавались в советские годы многотысячными тиражами, не залеживались в магазинах, а в библиотеках зачитывались до дыр. Правда, критика чрезмерно мало говорила о романе, что позволило позже ангажированным публицистам назвать самой правдивой книгой о войне "В окопах Сталинграда" В.Некрасова. Объективность явно не в чести у авторов этих утверждений. "Солдаты" — на порядок выше и значимее "окопов", не зря Генсек хотел их наградить.

Историю с "первенцем" М.Алексеев пережил, но усвоил ее как урок. После начал пристальнее присматриваться к коллегам по перу, больше вникать в происходящее и осознавать, как непрост литературный мир. Тем более, что писателю в дальнейшем пришлось преодолевать и другие тернии на творческом пути.

Своего рода продолжение той начавшейся "истории" М.Алексеев ощутил, когда попытался наладить связь с журналом "Новый мир". В ту пору его возглавлял Александр Твардовский, тоже выходец из крестьян, бесконечно талантливый и близкий по духу Михаилу Николаевичу поэт. К тому времени Алексеев наизусть знал "Теркина", восхищался "Страной Муравией", а общение с автором не складывалось.

— Никак не печатал меня Александр Трифонович, — вспоминает Михаил Николаевич. — Однажды, во время очередной дискуссии и после привычной критики в мой адрес со стороны Твардовского, кто-то незаметно сунул в карман Александру Трифоновичу только что вышедшее мини-издание повести "Карюха": вдруг тот заинтересуется и прочтет, а если понравится — сменит гнев на милость. Так и произошло. "Карюха" впечатлила Твардовского. Он тут же позвонил мне и попросил принести ему другие мои работы.

С тех пор писатели подружились. А М.Алексеев усвоил очередной урок и сделал выводы о том, как могут возводиться непреодолимые стены "каменщиками-доброхотами" между людьми сходной судьбы и веры.

Потом были "Драчуны". Роман увидел свет в 1981 году на страницах журнала "Наш современник" и стал частью трилогии о родном селе писателя Монастырском. Драчуны — это сам Алексеев — сельский мальчишка-подросток, его задиристые сверстники, их родители, учителя, дорогие сердцу земляки-крестьяне, на долю которых выпали нечеловеческие испытания. Писатель не придумывал героев, сохранив их подлинные имена. Без прикрас, без идеологической заданности в романе раскрыта правда о голоде, охватившем Поволжье в 1933-м.

Роман динамичен, силен эмоциональным накалом, сочным русским языком и, конечно, своей реалистичностью. Его выход несомненно являл собой крупное событие в отчественной литературе. Но шли месяцы, а отзывов на "Драчуны" не было никаких. М.Алексееву стало тревожно, хотелось понять, чем и кому роман не угодил.

А не угодил он многим. Наступала перестройка, и ее идеологам, еще прикрывавшимся партбилетами, не нужна была правда, а тем более о тех, "по чьему распоряжению был вывезен весь хлеб и весь фураж" из поволжских деревень. Сталина среди тех инициаторов не было, как показал писатель, да и какими или чьими они распоряжениями на самом деле руководствовались, тоже остается только догадываться проницательному читателю. А вызревавшим "архитекторам" гласности и капреволюции требовалось обличение сталинизма.

Другие "обиделись" на автора за чрезмерное, как им казалось, восхваление, даже возвеличивание русского крестьянина. С 80-х уже интенсивно внедрялось в сознание обывателя, что русский крестьянин лентяй и спившийся недотепа. Третьи вообще презирали писателей-"деревенщиков", которым якобы не хватало "высоколобости".

И вдруг молчание нарушилось. На "Драчунов" откликнулся крупнейший советский литературный критик Михаил Лобанов статьей "Освобождение". Он глубочайше и всестронне проанализировал роман, восхищенно отметив, "насколько же правда в литературе способна выжечь все ложное вокруг себя, как недопустима при ней любая фальшь". Особо критик подчеркнул национальный элемент произведения — любовь к русскому народу, искреннюю боль за его беды и горести, воспевание его духовного величия. "Пройти через все, через страшные (но часто благотворные для писателя) испытания, через разные искусы (часто для писателя гибельные), сохранить в себе боль детства, выйти из всего этого с живым чувством народной жизни, — это многого стоит", писал критик.

Только его статью о "противоречивом" романе, как выяснилось, не ждали в центральной прессе. Выручил, по словам М.Алексеева, земляк, главный редактор журнала "Волга" Николай Егорович Палькин, известный поэт. Статья М.Лобанова вышла в десятом номере журнала за 1982 г., за что Палькин тут же, без суда и следствия, был снят с работы. Лобанова с Алексеевым начали "разбирать" на всевозможных собраниях, писательских и околописательских предперестроечных тусовках. Клеймили за национализм, за непонимание классовой борьбы и "нашей идеологии". Усердствовали зав.отделом культуры ЦК КПСС В.Шауро, литераторы В.Оскоцкий, Ю.Суровцев, Валерий Дементьев, Е.Долматовский, которым беспрепятственно предоставлялись страницы "Литературной газеты" и других центральных изданий. Любопытный материал кроется в тех публикациях: сколько там борения за всё советское, коммунистическое, сколько партлозунгов, ленинских цитат приведено. К сожалению, ограниченнность газетной площади не позволяет воспроизвести "перлы" тогдашних идеологов, большинство из которых срочно и совершенно в противоположную сторону повернувших свой негодующий перст в конце 80-х, через какие-нибудь 6-8 лет после интриг вокруг "Драчунов". Такова суть демагогов, и их, как выяснилось, табуны ходят во все времена.

Пройдя сквозь "чистилище" пересудов и времени, "Драчуны" и посвященная им статья "Освобождение" не только выжили, но и вошли в золотой фонд отечественной литературы, став классикой. Другое дело, что читают их сегодня далеко не все, кто хотел бы прочитать. Их мало издают, а если и издают, то цены на книги для многих россиян сегодня недоступны. "Развалы" все больше избилуют "коммерческим" суррогатом.

Впрочем, Михаил Николаевич знает и другие примеры. Вот что он рассказал:

— Пришел как-то ко мне Петр Лукич Проскурин. Мы с ним дружили. И показывает свежеизданную книгу с его романом "Судьба". Я кинулся его поздравлять, решив, было, что лед тронулся и начинает издаваться настоящая литература. Но Проскурин не выражал радости. Книгу он купил на одном из "развалов". На титуле значилось неизвестное издательство. Петр Лукич все же решил найти издателя и выяснить, почему тот, согласно закону об авторском праве, не уведомил автора и так вероломно наживается на чужом творчестве. Решил и нашел. Как и следовало ожидать, издатель, не имеющий никакого отношения к литературе, был обычным делягой. Обитал в загородном особняке в окружении собак и вооруженной охраны. Писателя "принял" у ворот. Выяснив, в чем дело, "издатель" сунул Петру Лукичу несколько "зеленых" банкнот и настойчиво "попросил" больше его, "крутого", не беспокоить, если писателю дорога жизнь. На том разговор и закончился. Таковы рыночные реалии нового времени. Каждый день они открываются для нас своими "необыкновенными демократическими правовыми" гранями.

Премии писателям, почет, уважение, дома творчества, поездки по стране, встречи с читателями, творческое общение с зарубежными коллегами и почитателями, — все осталось в советском прошлом. Хорошо, что тогда, во времена "тоталитарного" сталинизма, успели выстроить писательский городок Переделкино, с удобными домиками, скамейками, фонарями, прозрачными изгородями, среди берез и елей, родников и прудов. На одной из таких писательских дач и живет сейчас Михаил Алексеев. Нередко бывает одинок. У дочерей и внуков — своих забот пруд пруди. Жена Татьяна Павловна, бывает, задерживается у внуков. А писатель засиживается допоздна в своем привычном обиталище, за столом, с бумагой и своими раздумьями.

К счастью, не забывают земляки. Приезжают сами, да еще и с гостинцами. Милостив и губернатор Д.Аяцков. К 80-летию писателя, 5 лет назад, провел в Саратовской области литературные чтения по творчеству М.Алексеева. Праздником были многочисленные встречи с поклонниками его таланта, особенно, — со школьниками. Оплатил губернатор и переиздание "Драчунов", не преминув при этом заметить: все равно ведь будешь голосовать за Зюганова? Хотя, конечно, и губернатор внакладе не остался. За почитание великого саратовца он не один избирательский голос завлек в свою политическую "копилку". Хорошо уже то, что лавры-то воздал по заслугам. А для писателя нет высшего счастья, чем признание людей. Благодарен Михаил Николаевич Администрации Саратовской области и за учреждение литературной премии имени М.Алексеева. Надеется, что ее получателями всегда будут только талантливые и честные писатели.

Самое яркое впечатление этого года — празднование 2 февраля 60-летия Сталинградской битвы в Волгограде. Их, сталинградцев, с каждой встречей все меньше, и все пронзительнее радость встреч с однополчанами. В этот раз мечталось воинам-сталинградцам, что ради знаменательного Дня воинской славы, в честь разгрома советскими войсками немецко-фашистских войск в Сталинградской битве в 1943-м, городу будет возвращено историческое имя — Сталинград. С ним город себя обессмертил, так его зовут за рубежом. Да и в Кремле вроде бы витала такая идея. Но президент, в протокольном порядке отметившийся на юбилейной встрече с ветеранами в Волгограде, не проронил ни слова о возврате имени городу-герою. То ли забыл, то ли побоялся?… Кого? Не тех ли, которые во все времена бьются то с "национализмом", то со "сталинизмом", то с коммунизмом?

А ведь для восстановления имени города не нужны особые финансовые затраты, которых так боится нынешняя рыночная власть. Только и нужен был указ. А как бы он порадовал сталинградцев! Но и в малом президент не уважил ветеранов. Им, в том числе и писателю М.Алексееву, в тот светлый день, новая власть преподала свой очередной жестокий "урок".

Ничто не ускользает от взгляда писателя. Он все чувствует, все пропускает сквозь себя, анализирует. Испытывает боль и муку за свою поруганную Родину. Знает, в чем обман, ибо постиг высшую истину. Снова рука писателя тянется к бумаге, снова он спешит поделиться с людьми познанным. В размышлениях, в неистовом споре с новым миропорядком рождается новый роман "Оккупанты" с невыдуманными героями. М.Алексеев как бы следует предвидению Льва Толстого о том, что "писатели, если они будут, будут не сочинять, а только рассказывать то значительное и интересное, что им случалось наблюдать в жизни".

Бодрит и согревает душу М.Алексеева дружба и поддержка соратников по перу, звонки и встречи с Егором Исаевым, Юрием Бондаревым, Михаилом Лобановым, Сергеем Викуловым, Александром Прохановым, Евгением Нефедовым, Арсением Ларионовым. Напоминают, случается, о себе и ставшие далекими друзья-писатели, как Расул Гамзатов. Тяжелое время, недуги и непреодолимые отныне расстояния разделили писательское братство.

Общение, как света луч. Его ничто не за

менит человеку, считает Михаил Николаевич. Недаром самая большая комната в его дачной избушке отведена под трапезную. Во всю ее длину стоит дощатый стол, вдоль него лавки. Кто только не сиживал за ним, на каких только языках не звучали здесь речи. Сегодня гости нечасты. А когда приходят, хозяин хлебосолен, как всегда. Предлагает отведать щей собственного приготовления. С говядинкой, говорит, от земляков. Сало, копчености, сливки, — всего навезли. Щедрости саратовцы необыкновенной. Жаль только, счастья им досталось мало. Испытания за испытаниями, и нет им конца.

Угощая гостей, Михаил Николаевич сам не спешит есть. Ждет, когда щи остынут. А потом, взяв ложку, вспоминает, как сладостно вкусны были холодные щи в дни юности, когда, запоздавши к ужину, жадно прикладывался к миске. Вкус привычной еды как бы возвращает писателя в те невозвратные дни. Напоминает и запах земли, и тепло крепких крестьянских рук. Им служит писатель, и они ему благодарны.

С Юбилеем Вас, мастер, — славный, добрый, сильный человек!

ПОЗДРАВЛЕНИЕ ПРИШЛО ИЗ ДАГЕСТАНА

Дорогой друг! Шлю тебе сердечные поздравления!

85 лет — это для меня повод поблагодарить тебя за все, что ты сделал в нашей литературе и пожелать тебе столько радости, сколько ты доставил нашему народу.

Ты всегда был достойным человеком. Но в эти тяжёлые для нашей литературы дни ты вёл себя с благородством и показал себя не только талантливым писателем, но и порядочным человеком. Жаль только, что мы сейчас мало встречаемся.

Перечитал твои романы и повести. И вот что скажу: это не просто ты работал, это душа твоя работала. Талантливый ты человек! За эти годы мы многое потеряли. Но есть приобретения, которые никто не может отнять, — это верное служение народу, завидный талант. Кто любит Россию, русскую литературу, тот не пройдет мимо тебя. Я говорю тебе — большое дагестанское спасибо! Большой привет твоей семье и добрые дагестанские пожелания.

Твой Расул Гамзатов

Олег Головин ДЕФИЦИТ ПОПУЛЯРНОЙ ГЕРОИКИ

Блестящие "мерседесы", приталенные дорогие пальто, запыленные кубики джипов с охраной в темных очках и наушниках. Кто эти люди, охраняемые и неприступные, перед которыми почтительно открываются двери разных салонов и офисов? Да в сущности, несчастные люди. Страдальцы по "Большому стилю", по-детски нелепо пытающиеся заполнить свой идеологический вакуум посредством всех этих эпатажных смокингов, "мерседесов" и пальто.

Наш народ давно соскучился по чему-нибудь Большому. Это легко читается как в глазах старика-ветерана, так и в детских удивленных глазках. И та же "Бригада", и тот же "Олигарх" Лунгина — это тоже попытки найти красивую эстетику, соответствующую современному моменту, попытки создания альтернативы классическому Большому стилю.

А настоящая эстетика Большого стиля у нас была только в советское время с 1917 по 1953 год. Вообще, есть в мире две красивых эстетики, Эстетики былых Идеологий — большевистская и нацистская. Не надо обвинять меня в разжигании межнациональной розни, это правда. Все эти молодые белокурые и чернобровые бестии, затянутые в кожу, портупеи с "маузерами" и "браунингами" и повязки — у одних красные, у других… в общем, похожие. Это же просто атас! Я уверен, сколько простых мальчишек, предоставь ты им сейчас такую возможность, с огромным удовольствием перевоплотились бы сегодня в героев Гражданской войны или штурмовиков Рэма. Потому что это ИН-ТЕ-РЕС-НО! Нет, скажут наши правозащитники, лучше они пускай будут изображать из себя абсолютно идеологически кастрированную "Бригаду", а еще лучше, чтобы совсем из дома не высовывались.

Действительно, за красивой эстетикой зачастую скрывается жестокая правда жизни. Но только после таких периодов пишутся книги, как, например, "У нас была великая эпоха" Эдуарда Лимонова. Все-таки без Идеологии, без Мечты жить нельзя, иначе ты обречен исключительно на жалкое обывательское существование. Россия "бригадная" тоже обречена, в конце концов, все эти русские парни что-нибудь опять не поделят и друг друга перестреляют как раз за счет отсутствия объединяющей Идеи.

Последнее время можно в открытую говорить о дефиците популярной героики, включающей в себя, безусловно, и эстетику. Все больше и больше дискуссий вызывает вопрос популяризации героев. Одни считают, что заблуждением является мнение о том, что-де герои есть, но их замалчивают. Чтобы стать Героем в полном смысле этого слова, необходимо не только совершить какой-то поступок, но и добиться того, чтобы об этом услышали многие. Но в таком случае мы заведомо лишаем возможности называть героями солдат 6 псковской десантной роты, которые подобно Евгению Родионову, добровольно обрекли себя на гибель, но не отступили. Не отступили не только с удерживаемых позиций, не отступили в душе. Об этом подвиге сегодня мало кто помнит. Другой вопрос — наличие известного достойного примера, который закономерно популяризуется. В этом и состоит, на мой взгляд, одно из ключевых предназначений "четвертой власти" — быть верным помощником государству в героизации общества. Свергать с пьедестала гораздо легче, чем на него возводить.

Советская мифология, которой нас в одночасье лишили, замечательно и просто объясняла народу, что такое хорошо, а что такое плохо. Когда на роль такого "объяснителя" претендует огромное количество ничтожных политиканов, а "матрица", основной устав, с которым надо сверять все положения, отсутствует, начинается хаос. Многие задаются вопросом, почему тогда, в 1991-м, после свержения с пьедестала Дзержинского, это место оказалось пустым, ничем не заполненным? Так и жили мы с тех пор — без царя в голове, без Героя на Лубянке. И если власти не хотят, чтобы пополнялись "скиновские" группировки или, того хуже, реальные "бригады", они просто обязаны дать народу новую Идеологию. Верную и Великую.

Вячеслав Дёгтев ШАФРАН ЗАКАТА (Романс)

Как поздно приходит мудрость. Приходит тогда, когда ничего уж невозможно сделать и ничего нельзя изменить. Когда жизнь, считай, прожита... Да, жизнь тянулась долго, а промелькнула быстро. В пустых мечтаниях, призрачных грёзах и бесплодных метаниях — из тупика в тупик, из лабиринта в лабиринт. И позади лишь горечь утрат да головешки иллюзий, горы ошибок и бездны потерь.

И не было, не было, кажется, ни одного дня, который был бы осиян светом счастья.

Два раза ты побывала замужем, и оба раза неудачно. Я был женат трижды, и с таким же "успехом". У тебя кто-то есть, с кем ты делишь радость и горе, и мне тоже кто-нибудь, да утирает слезы. Но только о тебе, о тебе одной помню я всю свою нескладную жизнь.

Кому-то ты, может даже сейчас, в эти минуты, говоришь о любви, и я многим говорил те же слова, что и тебе когда-то. Помнишь тот теплый октябрьский вечер, когда пахло портвейно-терпкой горечью тополевой коры, и наш первый, самый сладкий поцелуй, среди каких-то живописно-ветхих заборов и задворок?.. Лишь тогда, единственный раз, я дрожал, когда произносил те сокровенные, заветные слова.

Я их произносил, те слова, а ты касалась теплой своей ладонью ледяной моей щеки, — слышался, казалось, скрип акварели по шершавому ватману, — и я чувствовал в тот миг, я знал: ты была моей.

Твое лицо, в шафране заката, пунцовой розою пылало…

Когда предстану пред Господом, и лживые мои уста, привыкшие к наветам и злословью, прошепчут последнюю искупительную молитву, я помолюсь и за тебя. За тебя я помолюсь раньше всех других. Раньше, чем за детей, раньше, чем за родителей, за близких и друзей. Раньше, чем за непутевую свою душу. Быть может, наш ветхий и добрый, мудрый и доверчивый Бог простит тебе по моим горячим, хоть и бессвязным, молитвам.

И вот тогда, с высоты ледяной вечности и бездонного, равнодушного бессмертия, я пойму со всей ясностью и ужасом, что прожил жизнь в духовной нищете, и только однажды, всего лишь однажды был счастлив, и только однажды жизнь моя была по-настоящему наполнена высшим смыслом и всеобъемлющей добротой.

Да, лишь однажды, в те немногие годы, немногие дни, немногие мгновения, когда ты была моей.

В те дни и годы я был безумный и беспечный, я был совершенно здоров и, теперь-то понимаю, по-юношески красив той неброской мужской красотой, которая притягивала откровенные чужие взгляды, и на многие, ах, на многие те взгляды я отзывался. Я был поэт, уже познавший славу, я был пилот, дерзко бороздивший синий бездонный океан. На моем сильном теле ладно сидела щегольская лётная форма с голубыми погонами, которые гармонировали с моими васильковыми, легкомысленными глазенками, и твоя тихая, ровная любовь казалась незыблемой и бесконечной, я знал наперед и наверняка, что скоро ты станешь моей женой, родишь мне детей, обязательно сыновей, это казалось само собой разумеющимся, и потому, наверное, мне хотелось бури, страсти, чего-нибудь эдакого, неординарного, и потому я не дорожил тем, что имел, а как бы слегка даже и манкировал. Я был дуралей и шалопай. Я был тогда молод и до бесстыдства счастлив. И не осознавал этого.

И ты в те дни была моей.

Но однажды я перепутаю письма, и отправлю в твоем, уже подписанном конверте, письмо, предназначенное крёстной; в том злополучном письме я бравировал твоей любовью и даже отпускал в твой адрес какие-то, достаточно едкие, шпильки. И ты назло мне выскочишь замуж — за первого встречного.

И всё у нас пойдет прахом.

Я потеряю тебя. Потеряю навеки. Потеряю единственную свою любовь. Потеряю в те дни, когда еще считал, что ты была моей.

Ты пришлёшь мне в казарму свои свадебные фотографии. Пришлешь неожиданно после трех месяцев глухого молчания.

Я два часа просижу с ними в пропахшей ваксой и табачной гарью курилке, с фотографиями, на которых ты была в фате и белом платье, — ты смотрелась сногсшибательной невестой, но, увы, на чужой — на чужой! — свадьбе" — пока до меня не дойдёт, что это всё, конец, и ты теперь уже не моя.

Я вырежу твое лицо из фото, — и с тех пор ношу его в бумажнике, у сердца. В том же кармашке бумажника лежит и моя юношеская фотография, где я с непослушным "ежиком" на макушке и с парашютным значком на лацкане…

И вот мы прожили свои мимолётные, скоротечные жизни. Прожили — порознь. У тебя два сына, которые названы моим именем— "Славой": Вячеслав и Владислав, ("Сла-воч-ка, милый!" — так и звучит, так и звенит в памяти нежный твой голос), А муж, говорят, до того похож на меня, словно бы мой брат. У меня есть дочь, странным образом похожая на тебя, которую родила женщина с твоим именем, а у одной из бывших жён день рождения— в один день с твоим.

Что это, случайные совпадения? Или есть всё же, есть в этом какой-то тайный, непонятный нам, Промысел?

Когда приходится обращаться к Богу, я поминаю тебя наравне с матерью и со своими родными. А недавно случилось быть в старинном монастыре, который зовут "Дивногорьем", и там я заказал молебны — "за упокой" по крёстной и "за здравие"— по тебе. Шесть месяцев будут молиться за ваши души монахи в тех древних, молочно-белых храмах, вырубленных, выскобленных в меловых горах забытыми, безвестными мастерами зодчими.

Да, жизнь покатилась под горку. Уже голова припорошена меловой пылью, а спину позолотил шафран заката. И вот, на исходе земного, бренного пути, я молю Господа, чтоб Он хранил тебя и твоих детей. Я благодарен тебе за то, что узнал когда-то мимолётное, призрачное, недолгое счастье. Узнал, но не понял его и не оценил. В те дни, когда ты была моей.

А теперь понял, да только слишком уж поздно.

Владимир Бондаренко ЯРКИЙ МИР ВЫМЫСЛА (Заметки о прозе Вячеслава Дeгтева)

Я не удивился, увидев имя Вячеслава Дёгтева в шорт-листе самой популярной ныне литературной премии "Национальный бестселлер". Кому же и давать эту премию, как не ему. Изобретательный рассказчик, ярчайший мастер вымысла, мастер сюжета, что не часто случается в русской прозе. Пожалуй, кроме Павла Крусанова в этом шорт-листе я не вижу Дёгтеву конкурентов, впрочем, в нашем странном и зыбком мире всё возможно. Но абсолютно вторичный Дмитрий Быков, весь мягкий, как только что свежеиспеченный батон, удобный разве что для тетушек преклонного возраста, кровавые рижские ребятишки со своей "Головоломкой" и привычный уже для "Национального бестселлера" западно-европейский интеллектуал вряд ли всерьез заинтересуют малое жюри "Национального бестселлера". Хотя и само жюри малое формируется таким образом, что любая странность может показаться обыденностью. Для здравого русского читателя, несомненно, Вячеслав Дёгтев со своими убойными рассказами, с мощью замысла, с живыми характерами, конечно же, — победитель.

Вячеслав Дёгтев — пожалуй, самый яркий представитель следующего за "сорокалетними" поколения писателей. Все-таки, есть чувство своей эпохи у всех представителей поколения, есть своя родина во времени. И если у Александра Проханова, Владимира Личутина, Анатолия Кима, Анатолия Афанасьева, Владимира Крупина и других видных писателей из поколения "сорокалетних" родина во времени — это последний советский период, и о чем бы они ни писали и сейчас, точкой отсчета для них остаются восьмидесятые годы, то для Вячеслава Дёгтева и его друзей по поколению Юрия Полякова, Юрия Козлова, Александра Трапезникова, Сергея Сибирцева, Павла Крусанова, Олега Павлова точкой творческого отсчета стала, увы, эпоха хаоса, перестроечная неразбериха. Исчезла стабильность во всем, даже в семье, даже в личных взаимоотношениях. Айсберг раскололся на мелкие льдинки и каждая плыла в своем направлении. Может быть, из-за этого у писателей нового призыва нет того былого чувства единения, опора лишь на свои собственные силы, попытка выжить в настоящем, позабыв на время о прошлом и будущем?

По творческому складу Вячеслав Дёгтев похож на своих предшественников из поколения "сорокалетних". Ему близки такие же сильные герои, люди действия; он, подобно Александру Проханову, — стихийный державник во всем. Но общей идеологии для своих героев Дёгтев пока еще не обрел, его герои тычутся каждый на своем индивидуалистическом поле, озабоченные проблемой выживания. Это, скорее, поколение растерянных людей. И среди них Вячеслав Дёгтев ценен тем, что не намерен сдаваться, не уползает в свою нору литературной игры. Подобно героям "прозы сорокалетних" он всегда в работе, в самых невыигрышных условиях не падает духом, а значит — создает фундамент для будущей работы.

Вячеслав Дёгтев возвращает нас в мир художественного вымысла, мир, честно говоря, подзабытый в конце ХХ века. Брошенные на произвол судьбы, в царство так называемой свободы, писатели в эпоху перестройки ринулись или в игровую эстетику постмодернизма, тем самым заведомо обрекая себя на вторичность и скучный тупик интеллектуализма, или в новую документалистику, описывая все, что видят вокруг себя. Тем более, что жизнь последнего десятилетия щедра на сюжеты… Но сюжеты прямой жизни тоже обрекают писателя на вторичность. Уже на вторичность документа…

Царство вымысла оказалось подзабыто. А только в этом царстве художник, творец обретает свой неповторимый, подвластный лишь ему и его героям мир. Вымысел же ведет художника к своему читателю. Вымысел рождает и новых героев. Вымысел всегда героичен. Вымысел — это миф о мире. Сколько по-настоящему талантливых мастеров слова (а их всегда не так и много) — столько новых мифов. И в центре этих новых мифов о мире всегда яркие личности. Прочитаем внимательно рассказы Вячеслава Дёгтева, они могут быть о чем угодно — о Чечне ("Псы войны"), о Древнем Риме или Древней Руси ("Гладиатор" или "До седла!"), о воре-рецидивисте ("Коцаный"), но всегда эти рассказы о героях. Герои могут быть положительными и отрицательными, негодяями и борцами за справедливость, злыми и добрыми, но они всегда оставляют за собой право на выбор, право на поступок.

Вячеслав Дёгтев воспитывает своими книгами без воспитания, становится политиком, уходя далеко от публицистики, учит, никого не поучая. Он может противоречить сам себе, так как ведя по сути круговую оборону в обществе, растерявшем нравственные и идейные ориентиры, он вынужден занимать то одну, то другую позицию, но всегда он делает ставку на героя, а значит, и на возможность победы. Ибо быть героем в наше время — надо иметь высшее мужество.

Он и сам подобен своим героям, сам отличается яркой индивидуальностью. Но где в своей жизни он наберет такие сюжеты, которые дарит своим персонажам? При всем его мужестве и решительности, Дёгтеву пришлось бы прожить сотню жизней, дабы испытать все то, что уготовано его героям. Вот он и испытывает все уготованное… только в литературе. "Над вымыслом слезами обольюсь…" И на самом деле, что может быть величественнее и романтичнее, сострадательнее и мужественнее, чем вдохновенный замысел художника. В своей реальной жизни человек не всегда решается на то, на что он решается в своих мифах, мечтах, легендах. Вымысел облагораживает человека, дает человеку надежду на спасение, на исполнение лучшего, на восхождение к вершинам.

Вячеслав Дёгтев возвращает нас к сюжетной литературе, к острой и занимательной фабуле. Он не боится элементов мелодрамы, не боится налета сентиментальности в своих рассказах, ибо таков человек, а его писательская задача — показать человеку во всех контрастных характеристиках, каким он может быть в душе своей. Удивительно, но в самых жестких, даже жестоких сюжетах, к примеру, в "Псах войны" или в "Камикадзе", описывая ужасы войны или сломленного врага, писатель не упивается тленом, не смакует подробности смерти. При всем разнообразии сюжетов прозаик Вячеслав Дёгтев был и остается певцом жизни. В наше время тленом, красотой разложения умудряются упиваться писатели даже в описании безобидных любовных или пейзажных сцен. Вот потому и не вписывается Вячеслав Дёгтев в модную литературную тусовку любых мастей — за воспевание жизни как таковой. Воспевать жизнь — это уже идеология победы, это неприемлемо для либеральных реформаторов. С другой стороны, именно эта энергичность дёгтевского сюжета, энергичность слова, энергичность героев, его интерес к приключениям, его воображение и фантазия, его пассионарное лидерство выводят прозу Дёгтева к самому широкому читателю, гарантируют его успех.

Помнится по истории литературы, таким же был посреди красоты тлена цветов зла серебряного века жизнерадостный смельчак Куприн. Вячеслав Дёгтев напомнил мне Александра Ивановича Куприна сразу же по знакомству с ним и образом своим, и повадками, и характером, и, что не менее важно, — жизнеутверждающей эстетикой письма. Я обнаружил это сходство двух замечательных русских писателей в то время, когда, по-моему, сам Дёгтев об этом ещё не догадывался, ибо схожесть была продиктована явно не влиянием одного на другого, а природой самого человека. Конечно же, и сюжеты у них совсем разные, и подход к истории, к социальным проблемам иной, и игра словом у Дёгтева говорит о совсем других его литературных учителях. О том же Хлебникове, о своем воронежском земляке Андрее Платонове… Поразительно, что Дёгтев очень хочет быть литературным, хочет изумить нас книжностью, цитатностью, знанием приемов постмодернизма, но у него ничего не получается, сквозь его литературность вовсю торчат уши жизни, любование жизнью, красота жизни…. Разве не этим также отличался Александр Куприн от именитых мастеров серебряного века? Потому и предпочитал Александр Иванович не какую-нибудь элитарную "Бродячую собаку" для встреч с друзьями, а "Яр" с цыганами, где плачут гитары и рвутся человеческие судьбы, или же одесский "Гамбринус" с еврейским скрипачом и матросскими загулами... Оба они в жизни совершали безрассудные поступки. Оба чурались интеллигентщины. Оба родились в рубашках… Может быть, поэтому при вручении Вячеславу Дёгтеву литературной премии имени Александра Невского "России верные сыны" год назад я сказал : "…Дёгтев один из лучших современных рассказчиков. Он играет и словом, и сюжетом. Он не чурается новаций, но при этом он глубоко национален, по-русски национален. Посмотрите на него сами — таким был молодой Куприн, тоже не последний писатель земли Русской…"

Кстати, именно таким, как Дёгтев или Куприн, по складу характера противопоказана любая эмиграция. Они могут ничего не говорить о своем патриотизме, но они им пропитаны, каждая строчка, каждый сюжет изначально окрашены любовью к родине.

Посмотрите, как любовь к жизни делает поэтичными в рассказах Дёгтева самые грязные сюжеты. Он вроде бы не чурается чернухи, и военной, и воровской, и вокзально-бомжеской, но кто назовет его прозу чернушной? Думаю, это происходит потому, что Дёгтев не опускает своего читателя, подобно многим нынешним королям книжного рынка до помоечного уровня, не приземляет сюжет физиологическим видением мира, а раскрашивает его вроде бы простоватыми лубочными фольклорно- сказочными приемами. Вот и получается, что Вячеслав Дёгтев — сказочник от жизни.

Всё та же любовь к жизни делает Вячеслава Дёгтева вечным тружеником. Чувствую, как он любит трудиться, любит писать. Мне надоели эти бесконечные писательские стенания о мучительном сизифовом труде, о нежелании садиться за письменный стол. Так и хочется всем им крикнуть: не хочешь, не пиши. Не убудет… Дёгтев пишет легко и красиво. С удовольствием. Пишет много и разнообразно. Не всегда попадает в точку. Иногда мажет, иногда буксует. Но никогда не останавливается.

Думаю, сегодня он на самом деле — лучший рассказчик России. Рассказы — невыгодный жанр. Платят мало, в кинематограф с рассказом не прорвешься. Рассказы сегодня пишут не по расчету, а от любви. Рассказы пишут, как правило, молодые писатели. Потом они взрослеют, любовь и к жизни, и к слову улетучивается, почти все переходят на унылую затяжную, но более менее прибыльную прозу. Лишь отчаянные смельчаки не покидают и в зрелом возрасте пространство рассказа. Один из таких смельчаков — Вячеслав Дёгтев. Его рассказы — это азбука выживания русского человека в нынешней России.

Не собираюсь его идеализировать. Он не так прост, как покажется по одному-двум рассказам. Впрочем, в своей "Азбуке выживания" он сказал о себе все, что мог. Писатель, для того, чтобы выиграть, не должен кривить душой. Не должен строить из себя святошу, если таковым не является. На пути лицемерия погибло немало способных литераторов. Вячеслав Дёгтев победил, значит, — был искренним даже в своей непростоте. В своем осознанном литературном одиночестве. Может быть, в своей природности ему не хватает христианской морали? Смирения? Любви к ближним и дальним? Иногда его проза местами напоминает вой одинокого ожесточившегося волка. Да и он сам своим творческим поведением тоже похож на волка, на борца без правил. Привыкшего смотреть в глаза смерти, но и не жалеть других. Есть за что уцепиться нашим моралистам. Но почему же этого одинокого волка так тянет к простым и великим истинам? Почему он тоскует по идеалу, по несостоявшейся любви, от которой осталась одна лишь обрезанная фотография? Потому что ему чисто по-русски мало и виртуозной литературной игры, и динамичных сюжетов, и мужественных, одиноких героев. Он похож на язычника, готовящегося в Древней Руси к принятию христианства, к постижению Христа. И потому его искренние поиски человека среди руин некогда великой державы гораздо более нравственны и целомудренны, чем фарисейские заклинания отвернувшихся от реального мира литературных монахов.

Еще шаг — и он с неизбежностью обретет известность. Это необходимо даже не ему. Это необходимо о читателю, чтобы поверить в самого себя, чтобы вместе с Дёгтевым и его героями докапываться до простых истин и по-детски, с природной русскостью, надеяться на новую русскую победу!

А пока пожелаем ему победы на "Национальном бестселлере" 30 мая этого года.

Емельян Марков СОЗИДАТЕЛЬНАЯ ИНТУИЦИЯ

В №3 газеты "День литературы" опубликована статья о.Димитрия Дудко "Канонизация классики", имеющая довольно сенсационный характер: у многих она может вызвать негодование, а у иных — и смех. В статье предлагается канонизировать людей, по нашим устоявшимся представлениям канонизации вряд ли достойных. Сколько говорено о демонизме Лермонтова, антиклерикализме Л.Н.Толстого, антихристианстве В.В.Розанова, античном язычестве, ветрености А.С.Пушкина; о канонизации Ф.М.Достоевского речь, правда, заходила, но последнее время и он обличаем как литературный грешник, предпочитавший "содомский идеал христианскому". О.Димитрий Дудко действительно рискует оказаться в комическом положении. Он прямо утверждает святость перечисленных русских писателей, осознавая при этом, что на него "вопить станут". И действительно — наивно, на первый взгляд. Институт канонизации выработан веками, а соответствуют ли вышеназванные люди его критериям? Можно ли сравнивать Игнатия Брянчанинова с Достоевским, Толстого с Феофаном Затворником? И потом, мыслима ли икона Пушкина или акафист Лермонтову? Но, может быть, как раз закостенелость наших представлений о святости и является одной из причин, мертвящих духовное возрождение в России? Думается, не следует цепляться за формальную сторону дела: решать сию минуту вопрос — канонизировать или не канонизировать? Надо услышать вибрацию национального нерва в слове священника, поверить его созидательной интуиции, подсказавшей ему эту идею — идею канонизации русских писателей. Священник обращается и к современным литераторам, своим призывом он пытается остеречь их от легкомысленного отношения к слову и через это к жизни, поэтому он и в биографическом аспекте утверждает наших великих писателей на нравственной высоте, в каждом находит действительную черту святости.

Повсюду восстанавливаются храмы… но кто восстановит культурную традицию, уничтоженную вместе с ее носителями? Православию дана особая миссия во времена, когда мораль почти не совместима с жизнью. Но Православие — это не только церковные службы, это и определенный стереотип поведения: мимика, интонации, манера выражать мысли и чувства.. А откуда это и взять, как не из великой русской литературы? Но как обратить взор современного человека к ней? О. Димитрий предлагает способ, можно с ним и не соглашаться. Но, во всяком случае, не должна его статья промелькнуть, пройти незамеченной, как многое сейчас проходит, оставляя за собой мучительную пустоту. Статья о.Димитрия — это прежде всего подвиг. Подвиг во имя веры Христовой и России.

Василий Иванов КАНОНИЗАЦИЯ ФЕДОРА ДОСТОЕВСКОГО

Священник отец Дмитрий Дудко недавно выступил на страницах печати с предложением о канонизации пяти русских писателей, на первое место среди них поставив Ф.М. Достоевского (Канонизация классики. День литературы, март 2003 — № 3). Мы согласны с этой идеей в принципе. И хотя принимать решение о канонизации будет Церковь, но поскольку много лет мы занимаемся изучением творчества Достоевского, то хотели бы привести свои доводы в пользу канонизации именно этого человека.

В феврале 1854 года в письме к Н.Ф. Фонвизиной Ф.М. Достоевский написал о своем символе вере: "Этот символ очень прост, вот он: верить, что нет ничего прекраснее, глубже, симпатичнее, разумнее, мужественнее и совершеннее Христа, и не только нет, но и с ревнивою любовию говорю себе, что и не может быть. Мало того, если бы кто мне доказал, что Христос вне истины, и действительно было бы, что истина вне Христа, то мне лучше хотелось бы остаться со Христом, нежели с истиной".

Чрезвычайно высокую оценку этому "символу веры" Достоевского дал сербский святой преподобный Иустин Попович, сказал, что это "Павлово исповедание веры в Богочеловека Христа. Со времен апостола Павла и до настоящего времени не раздавалось более смелого слова о незаменимости Господа Христа. Единственный, кто мог в этом отношении в некотором роде сравниться с Достоевским — это пламенный Тертуллиан со своим знаменитым "Credo quia absurdum" ("Верую, ибо абсурдно").

Такое бесстрашное исповедание веры во Христа — соблазн для чувствительных и безумие для рациональных. Но именно через такое исповедание веры Достоевский в новейшее время стал самым большим исповедником евангельской веры и самым даровитым представителем Православия и православной философии. Да, православной философии, ибо она по сути отлична от неправославных философий тем, что для нее первым и последним критерием всех истин и всех добродетелей является Личность Богочеловека Христа.

Надо сказать, что христианские воззрения в известной мере существовали и до Христа. Некоторые христианские моральные принципы и догматические истины можно найти в иудаизме, некоторые в буддизме, некоторые в конфуцианстве. Но в них нельзя найти то, что является самым главным, что "едино на потребу". А это — Личность Богочеловека Христа.

Без Личности Христа учение Христово не имеет ни спасительной силы, ни непреходящей ценности. Оно (учение) сильно и спасительно настолько, насколько жива ипостась Его Божественной Личности. Евангелия, Послания, весь Новый Завет, вся догматика, вся этика без чудотворной Личности Христа представляют собой или вдохновенно-мечтательную философию, или романтическую поэзию, или утопические мечтания, или злонамеренный обман.

Христоликость положительных героев Достоевского проистекает из того, что они в душах своих сохраняют чарующий Лик Христов. Этот Лик — сердцевина их личностей. Они живут Им, мыслят Им, чувствуют Им, творят Им, все в себе устраивают и определяют по Нему и, таким образом, через христодицею создают православную теодицею. А потому они первоклассные православные философы. Их философия вся основывается на повседневном опыте, вся эмпирична, ибо она богочеловеческую истину Христову постоянно претворяет в каждодневную жизнь. Через этих героев Достоевский переживает жизнь во всей ее полноте, в которой вечные истины и вечные радости сливаются в едином объятии, которому нет конца.

Людей, не любящих заниматься опасными проблемами, охватывает ужас и трепет при чтении Достоевского. Они часто бросают ему в лицо один отчаянный вопрос: "Скажи нам, долго ли будешь мучить души наши?" — "Пока не решите вечные проблемы", — будет ответ".

Как видим, выдающийся мыслитель и богослов XX века, человек, причтенный к лику святых, дает настолько высокую и настолько обоснованную оценку художественному творчеству и философии Достоевского, что предложение о. Дм. Дудко на этом фоне не выглядит ни странным, ни даже сколько-нибудь неожиданным. Жизнь полная страданий, переносимых смиренно и со все большей любовью к людям и Богу, — таков в двух словах путь писателя. Скажем больше: среди сотен и тысяч людей, изучающих духовное наследие русского классика, идея его праведности и даже святости в последние годы буквально витала в воздухе. Священник лишь вымолвил вслух то, что давно лежало на сердце у других. Можно сказать даже, что устами о. Дудко заговорила стоустая народная молва.

В науке о Достоевском в последние годы появилось целое новое направление, которое изучает его наследие под углом зрения евангельской этики и эстетики (серия изданий петрозаводского университета "Евангельский текст в русской литературе" и др.). Обосновываются новые категории поэтики Достоевского такие, как "христианский реализм" (В.Н. Захаров), "категория соборности в русской литературе" (И.А. Есаулов), "теофанический принцип поэтики" (В.В. Иванов) и др.

Однако при канонизации какого бы то ни было праведника встает очень важный догматический вопрос — это вопрос о посмертных чудесах. На наше счастье, мы как раз располагаем целым рядом свидетельств о таких чудесах. Прав о. Дм. Дудко, когда пишет об апостольском характере служения Достоевского. И в самом деле, многие люди пришли к вере в процессе восприятия художественного творчества писателя. Приведем один хорошо нам известный пример из современной жизни. Шведский писатель и философ Бенгт Похьянен долгие годы занимался изучением творчества и философии Достоевского, в результате чего перешел из протестантской в православную веру. Больше того, Похьянен стал православным священником, выстроил на свои средства церковь и отправляет в ней богослужение. Католический священник Диво Барсотти, как это явствует из его превосходной книги о Достоевском "Достоевский. Христос — страсть жизни" после сонного видения, в котором ему явился православный святой Сергий Радонежский, занялся изучением русского языка, русской святости и написал ряд глубоких работ о Достоевском.

Ныне здравствующий правнук писателя Дмитрий Андреевич Достоевский рассказывал, что жизнь его отца Андрея Федоровича Достоевского в годы войны спас небольшой бронзовый бюстик писателя, с которым он не расставался никогда. Уже в конце войны пуля срикошетила об этот кусочек металла и легко ранила по касательной внука писателя. Это было единственное ранение за все годы войны. Сам Дмитрий Достоевский был спасен от трагического исхода онкологического заболевания, поскольку именно во время его болезни в начале семидесятых годов японский профессор приехал в музей Достоевского в Ленинград. Он узнал о заболевании правнука писателя и, возвратившись в Японию, достал и переправил в СССР новое и практически недоступное у нас никому кроме обитателей Кремлевской больницы лекарство.

Дмитрий Достоевский говорит: "Мы в семье так и воспринимаем нашего прадеда как молитвенника за нас и за всю Россию". По свидетельству жены писателя А.Г. Достоевской и других близко его знавших современников, Федор Михайлович обладал одним замечательным качеством: любой самый маленький, капризный или больной ребенок в его присутствии почти мгновенно успокаивался. Стоило Достоевскому взять на руки кричащего младенца, как тот вскоре, мирно посапывая, засыпал. А ведь "их есть Царство Небесное".

Учитывая глубину веры, осанна которой, по слову самого писателя "прошла через горнило сомнений и страданий", учитывая апостольский характер и результат его художественного и философского творчества, учитывая исцеления от смертельного заболевания или спасения в момент смертельной опасности на фронте, на наш взгляд, можно признать, что очень важное правило Церкви в данном случае не будет нарушено, если будет приниматься решение о канонизации Ф.М. Достоевского. Мы видим, что Достоевский спасает не только бренные тела, но и вечные души, приводя людей к вере из атеизма или иноверцев обращая к православию.

Если мы правильно поняли священника о. Дудко, то речь он ведет о канонизации Достоевского именно как православного святого. У нас есть более далеко идущее предположение, а именно о том, что католическая Церковь не останется в стороне от процесса канонизации этого писателя. Мы думаем, что, возможно, Ф.М. Достоевский станет общехристианским святым, и, тем самым, послужит делу объединения огромного числа (более миллиарда) христиан на Земле. Мы говорим — христиан — а не Церквей, ибо это процессы другого уровня. Но объединение людей вокруг светлой памяти и имени Достоевского — дело само по себе замечательное, обладающее огромной нравственной ценностью в эпоху войн, разлада и экологических катастроф. А ведь со всеми этими проблемами нам, людям, без объединения не справиться никак. Мы, те, кто занимается изучением творчества Достоевского, на симпозиумах и конференциях общаемся истинно по-братски, не взирая на различия веры. О Достоевском пишут не только православно верующие россияне и живущие за границей России. Пишут и католики, и протестанты различных конфессий. И не только христиане. О нем пишут и его изучают иудеи, а также представители различных восточных религий. Например, существует большой интерес к его творчеству в Японии. Нужно видеть, с каким тщанием готовят и проводят свои скрупулезные доклады японцы (синтоисты, буддисты и др.). С какой деликатностью и с каким трепетным интересом задают нам, православным, вопросы по тексту Евангелия, по догматам нашей религии, нюансам церковного предания и русского народного восприятия христианства. Все мы, без различия исповеданий, чувствуем себя во время такого общения своего рода "братьями в Достоевском".

Как говорил Ф.М. Достоевский: "Было бы братство, а остальное все приложится". Мы надеемся, что уже само обсуждение вопроса канонизации русских писателей-классиков послужит укреплению среди нас чувства братства.

Татьяна Смертина СОЛОВЬИНАЯ ДОЧЬ

***

В черничные мои глаза

Печальный демон заглянул —

Знать в стон заплачу, и коса

Рассыплется... Я слышу гул

Комет летящих в никуда...

Во тьмах взрывается звезда,

И вихри самых темных душ

Летят сквозь площадную глушь,

Сквозь толп скопленья, нищету, —

Визжа и раня! Налету

Ломая стены и цветы,

Растя сознанье пустоты...

А демон, дико хохоча,

Сидит на крыше избяной,

С его точеного плеча

Вихрится холод вековой...

Крыла — огромны и темны,

Бросают тень на полстраны...

***

Три существа прозрачно-золотые

Явились предо мной в ночи.

Себе сказала: Не кричи.

Себе сказала: Есть миры иные.

Я — восхитилась, но не преклоняясь:

Я знала, мы ведь тоже — мир!

Постигнуть весть хватило сил

И не отпрянуть, страхом ослепляясь.

Их весть была: "Погибло очень много

Планет, загадочных миров...

Но все — самоубийцы вновь!

В исчезновеньях — не вините Бога.

Он силою не гонит в Рай.

Сам от себя — себя спасай".

Исчезли. Мир мой, выбирай!

На стол из крынки, словно тень,

Созвездьем рухнула сирень...

Пишу, а за спиной, где мрак,

Мне мир взалом связал крыла!

Но, тайный, золота зигзаг

Уходит в то, что создала...

***

С утра по радио — аллегро,

По телику — банкет и бред.

А за стеной: "Убили негра!" —

Сегодня в моде сей куплет.

А сумасшедшая девица

Всю зиму бродит, вслед — мальцы.

Руками машет, словно птица —

Из окон пялятся жильцы.

Лежат по ящикам повестки —

Квартплаты рост, как в доме вор.

Как будто всем нам —

изуверски! —

Прислали смертный приговор.

Дождливый ветер в окна дует,

"Убили негра!" —

в сотый раз.

А сумасшедшая танцует —

Ей все завидуют сейчас!

***

Марь луны молодой…

Я с раскрытой душой

Выхожу тихо в ночь,

Соловьиная дочь.

Бьет в колени трава,

В ней русальи слова,

Ей по нраву мой бег,

Юбок шелковых мельк;

Мне на гриву волос

Брызжет осверком рос,

Серебром медуниц

Так и падает ниц.

И хоть я для страны —

Словно птица с Луны,

Мир откликнется пусть

На возвышенность чувств.

Воспеваю не месть

В эту вербную сонь:

Благородство и честь —

Самый светлый огонь!

Вам смешно от огня?

А чтоб сгинул смех прочь —

Вы убейте меня,

Соловьиную дочь.

***

Черный карлик по кругу ходит,

Он завистлив и злобен так,

Что любой для него — дурак,

Что и солнце — темнит на всходе.

Он не в силах понять, что рядом

Есть пространство, где круга нет,

Где иначе раскрылен свет,

Где сирени владеют садом.

Так бродил он вздымая плечи!

Но однажды, в сплошной туман,

Черт ему подарил наган,

Чтоб стрелял, если кто перечит.

За неделю, а может меньше,

Всех друзей расстрелял, убил,

Даже тех, кто его любил!

И поверил, что в том безгрешен.

Налетела такая вьюга

Мелких бесов и бесенят —

По кускам был утащен в ад!

Новый карлик

Бредет вдоль круга…

***

Тыщи трав — хоровод сестер.

И черемухи дух остёр.

Удивляюсь цветам — ясны.

Боль опять проломилась в сны!

Однолюбкою преклонюсь,

Помолюсь за Святую Русь.

За нее прочеркнусь звездой

И исчезну, как вздох лесной...

И восстану — до пят коса...

Вся — туман, нежно-шёлк, роса...

Если ты не воскреснешь, князь,

Мне не выплакать будет грусть!

И тогда в светло-скорбный час

Я в монахини постригусь...

Стану чётками жечь персты,

Будешь в келье блазниться ты...

***

Средь людей и туманов столетних

Тихий странник бредет с рюкзаком.

В бороде его — звезды и ветер.

А в душе — то затишье, то гром…

Ишь, задумал шататься по свету!

В книгу Гиннесса жаждет попасть?

Иль рехнулся и памяти нету?

Иль бастует, чтоб видела власть?

Вот прилег у дрожащей осины,

Потрапезничал жалким пайком.

Долго слушал рычанье машины

И смотрел на базарный содом.

Подошел к нему странный ребенок:

— Дядька, дай закурить! — попросил.

— Бедный ангел, сгоришь, что курёнок;

Крылья белые кто отрубил? —

Засмеялись в толпе! А мальчонка

Хохоча побежал в магазин.

Что кровит на спине рубашонка,

Только странник и видел один.

***

Смотрите, мэтр, в каком огне,

Повелевая светом целым,

В ваш славный город на коне

Я въехала, притом — на белом!

Да, это я, что за хлевом

Узрели девочкой презренно.

Вы мне плечо ожгли хлыстом,

Ваш пёс овцу загрыз мгновенно…

Вы вдоль деревни, словно смерч,

Промчались в лаковой карете,

Не признавая храмов, свеч!

И вас боялись бабки, дети…

Смотрите, мэтр, в каком огне,

Повелевая светом целым,

В ваш славный город на коне

Я въехала, притом — на белом!

Зачем стоите, мэтр, склонясь?

Мне трона вашего не надо.

И не стелите шкуры в грязь —

Убитое овечье стадо…

Мой путь — в заоблачную Русь,

Не перегонишь, не догонишь.

Я вас запомнить не берусь —

Как пустоту, что не запомнишь.

***

Я сквозь золото молитв

Вижу вихрь духовных битв:

Над избой — полночный прах,

Веря страсти и огню,

Ночь серпом на небесах

Вдруг устроила резню.

И, блистая головами,

Полетели звезды вниз.

И кровавыми огнями

Георгины поднялись.

Тени — копья.

Огородец.

Стройно выгнувшись в седле,

Георгин-победоносец

Колет гадов на земле.

***

От кончиков моих ресниц,

Что пред тобой склонила ниц,

До белых полумесяцев колен,

Что лишь тебе сдаются в плен, —

Я пред тобой раскрыта вся,

Забыв, что слово есть "нельзя"!

Всё потому, что ты — есть рай,

Так взял меня — хоть помирай!

Всю, от духовных лепестков

До самых адских завитков —

Так взял, что не отнимет ввек

Ни ангел, и ни человек.

Тебе — все розы! сгоряча!

Смотри, как падает с плеча

Моя последняя парча…

И месяц мой — снегов белей! —

Касается твоих теней.

***

Вот это одиночеством зовется,

Монашеством средь бала — каждый вор! —

Где зависть лютая за мной по следу вьется,

Где я перо меняю на топор,

Которым так владею грациозно,

Как нежным кружевом вокруг бедра…

Вот так тебя я жду!

Жемчужно! Слёзно!

И в лезвие гляжусь у топора.

***

Три розы путь перечеркнут!

Одна — дыханье снега.

Вторая — жуть и нега.

За третью — головы кладут.

Знай, снег растает, будет муть.

Исчезнет нега, канет жуть.

Но то, что нам подарит рок —

Еще никто забыть не смог.

И третьей розы лепесток —

Дымится между этих строк…

***

Ты будешь связывать две нити,

Не черную и белую в одно —

Две белые! Но не дано:

Из двух миров — единый сотворить!

Скрестятся огненно и разлетятся —

Иножить!

И будет падать яблоневый цвет

В сиренево-девичий след

Той, что здесь не было и нет.

Лишь ночь, созданье из ресниц ее,

На миг шелками зачеркнёт небытиё.

***

Черным лотосом раскрыт

Вихрь печалей и обид.

В черной шали до бровей

В тихой горнице своей,

Позабыв о диком гневе,

Я молилась Параскеве.

В половик лилась коса,

Но мне мнились — небеса.

Вспыхнул светом Божий лик —

Я едва сдержала крик.

Повеленье мне: "Проси".

"Родину мою спаси!"

Помню трех гонцов...

Крик совий...

Лоб в крови у Парасковьи...

Я очнулась у окна.

Поле. Сумеречь. Луна.

Казнь метелицы.

Волненья.

Ожидание свершенья.

***

Люблю одиночество, звезды и даль.

И поля светлейшую тишь.

И первую стужу... И старую шаль...

И омут, где стонет камыш.

Плыву сквозь века, время — звездной рекой.

Так ночью русалка играет с волной.

Но страх всех русалок — узорная сеть!

Убьют, бросят в лодку и станут смотреть:

"Ну вот оно, чудо! Косища длинна!

Теперь никого не утопит она".

Ольга Журавлева ЗОНА ДЕЙСТВИЯ — ЖИЗНЬ

МОЛЧАНИЕ

... А ещё я умею — молчать...

Так, как будто мне вырвали горло,

Только б слабости не показать,

Только б выглядеть сдержанно гордо.

Дулом — палец приставив к виску,

Репетируя партию доли,

Пью горячую боль по глотку

С незаслуженным привкусом соли.

И молчу...

Так молчат Небеса

Или камень на вспаханном поле,

Обессилевшие паруса

По, притихшего ветра, неволе.

Так молчит леденящая мгла,

Сохранившая вечную тайну,

Ту, что ранней весною жила,

Что на землю сошла не случайно.

Так молчит изувеченный дрозд,

Смертью брошенный на муравейник,

Так молчит стайка пойманных звёзд,

Заключённая в бочки ошейник.

И рука, что тянулась к ключу,

Неуверенно пробуя коды...

Так и я умудрёно молчу,

Научившись словам у природы...

***

В воздухе носится запах свободы, —

Девственной свежести призрак прохладный!

Дух одиночества, злой и бесплодный,

От ненасытности — пристальный, жадный,

Мрачно следит за цветением сладким,

С завистью старческой перебирает

Листьев молочных морщинки и складки

И в бесконечном отчаянье тает.

Тает, кончается, жалобно стонет,

Тщетно пытаясь заветным делиться,

И в розовеющих сумерках тонет

Под акварельную исповедь птицы…

***

Зона действия — жизнь,

Выбираю тебя,

Всё, что было до этого —

Прочь!

Солнце, встав на карниз,

Прокричит, заходя:

"Света больше не будет!"

Ночь,

Ясноглазая жница,

Сверкая серпом,

Город выкосит начисто, —

Спать!

И не знает ещё,

Что стоит за бугром

Столп рассвета,

Кровавый тать.

Легкокрылую мысль

Отпущу попастись

Под прикрытие темноты.

Зона действия — жизнь —

Ни упасть, ни ступить,

Выбираю зону мечты!

А её, голубую,

Не застолбить

Между небом и сонной землёй;

Так,

Глазами дорогу в даль проложить,

А затем переехать душой…

ПОКА В ПУТИ...

Пока в пути тот караван печальный,

Который, лишь по звуку отличаешь,

От остальных, путём идущих дальним,

И ждёшь. И на ночь дверь не запираешь.

А в караване том не спят, не дремлют,

Минут — не тратя, отдохнуть, напиться;

Он день за днём прочёсывает землю,

В надежде чьей-то жизнью поживиться.

Он города обходит и селенья,

Нигде и никогда не долгожданный,

Он пополняет мрака населенье,

А старший в караване — очень странный...

Он смертным ничего не обещает,

А пятаки берёт, как чаевые,

И очень редко смелых навещает —

Ему нужны послушные живые.

Когда из дальних мест за мной прибудет

Печальный караван, то я невольно

Погонщиков спрошу: "А больно будет?"

И по глазам увижу — будет больно...

ПОВОД

Когда умолкнут все звуки,

А Бог устало опустит руки

И скажет: "ВСЁ-о-о-о..."

Ну, разве это — не СЛОВО,

Не повод — завершиться снова

И повториться ещё!

СТЫД

Вы пытались когда-нибудь определить,

Что же такое СТЫД?!

Так попробуйте…

Может, это спасёт человечество...

Стыд — прозрение,

Гнев, направленный на самого себя...

Стыд — вершина того неприличия,

Что, покорив, скорей удалиться спешишь.

Стыд — прелюдия к вечности

…………………………………

Но пока лишь Небу ведомо это,

И на землю поэтому

Вниз направлен взгляд со стыдом…

***

Тревожное предчувствие весны

Нагроможденьем образов и планов

Врывается волнами новизны,

Новорождённой зелени обманом,

И всё вокруг доверено ручьям,

И начинает говорить фактура,

И трещины змеятся по камням,

Материи жива архитектура.

И на недолгом зелени веку

Случаются вселенские оттенки...

А чьи-то дни на бешеном скаку

Врезаются портретами в простенки,

И призывают к памяти, как сны,

Но пробуждает от тяжёлой дрёмы

Шальная интонация весны,

Раскатистого искреннего грома

Влетает в мир и рвёт на части суть,

И выбивает из-под ног дорогу,

И ночью очень просто не уснуть,

И звёзд на небе невозможно много...

Олесь Бенюх ДЕЗЕРТИР

Закружило, запело, завьюжило. Вскоре, однако, снег прекратился, ветер стих. И мороз ударил крещенский, всамделишный — градусов двадцать пять будет, никак не мене. Николай пошевелил пальцами обеих ног, ощутил в задубевших кирзовых сапогах влажные портянки. Эх, щас бы развесить их в отцовской избе, да забраться на жарко протопленную печь, да накрыться с головой дедовым кожухом. Сквозь сладкую дрему он скорее угадывает, чем слышит, как мать возится с чугунками и сковородой. Запахи любимых мясных кислых щей и жареной на сале картошки разносятся по всей избе, проникают и под кожух, бередят, растравливают аппетит. Вот-вот придет со своей колхозной конторы отец, скинет мерлушковую ушанку, перешитое из шинели пальто, заплатанные валенки, погреет у печки озябшие руки, достанет из потускневшей от времени горки заветный графин и позовет мать накрывать на стол. Отец выпьет разом стограммовый лафитник, крякнет, понюхает горбушку ржаного и, расправив ладонями седые усы, станет разливать старинным половником щи по тарелкам и мискам всех домашних. И при этом обязательно бросит косточку скромно сидящему у порога Пегому, внимательно осмотрев наличие на ней мяса…

Николай с трудом раскрыл глаза. В сарай мутной, тревожной синью вползал январский рассвет. Где-то простуженно прокричал петух и тотчас от избы до избы по всему селу прокатилась собачья перекличка. Перекличка…

Помкомвзвода старший сержант Авдей Напир обожал перекличку. Бывало даст команду: "Взвод на первый-второй рассчитайсь!" — и тут же кричит: "Отставить!" И так раз пять. Николая прихватил колотун — он вспомнил, что как только он попал в этот взвод, на первой же перекличке он схлопотал от Напира свой первый армейский "подарок": два наряда вне очереди. Ему, деревенскому парню, привычному с измальства к любому труду, отдраить до блеска армейский нужник было делом пустячным, плевым. Обидной до слез была издевка, с которой наказание было прилюдно объявлено. И за что! "Недостатне голосно и яскраво видповидае!"

Конечно, немногие из тех ребят, кто после дембеля возвращался в родное село, всякое рассказывали о казарменном быте и порядках, но то была десятая часть выпавших на долю Николая испытаний. Сидоров, Довбня, Хайрутдинов — перед этой троицей "дедов" тушевался командир взвода лейтенант Пивоваров, им потакали и Напир и другие старослужащие. "Интернациональный триумвират" (как они сами себя называли) отмотал до призыва в общей сложности десять лет в зоне — за грабеж, за воровство, за мошенничество. Ни на строевую, ни на огневую они не ходили.

— Напахали за полтора года за цельный полк! — ухмылялся Сидоров.

— Теперь пусть сопливые фраера покорячатся, — в тон ему замечал Хайрутдинов.

— Мы — армейская элита, войсковые олигархи! — поигрывая могучими бицепсами, гремел артистически поставленным басом Довбня.

От завтрака до обеда и от обеда до ужина валялись они на своих койках у ротной каптёрки, травили анекдоты, смолили сигареты, дулись в очко. Кто-нибудь из новобранцев стоял на шухере, предупреждал о появлении старшего начальства. Тогда триумвират ретировался в каптёрку, разыгрывал пантомиму "Четкая инвентаризация обмундирования — залог солдатского здоровья" иди "Добросовестная чистка оружия — закон для патриота".

Впервые заступив дневальным по роте, Николай был преисполнен гордости. Еще бы — он, вместе с напарником Гачиком Айрапетяном и дежурным сержантом, отвечает за порядок, боеготовность, безопасность целого подразделения, ста с лишним человек. Видел бы его сейчас батя, одноклассники, Зинаида со своими подружками — гимнастерочка клево отглажена, сапоги яловые (подарок отца) ярким блеском слепят, плечи торжественно несут погоны.

— Эй ты, салага-недомерок! А ну-ка, шустро сгоняй за сигаретами.

Поняв, что эти слова Довбня обращает к нему, Николай недоуменно пожал плечами.

— Тебе, тебе говорят, недоумок! — ласково подтвердил Сидоров, ловко забрасывая в рот очередную тыквенную семечку.

— Я на дежурстве, — вспыхнул Николай.

— Твой напарник кавказской национальности пока подежурит, — сплюнув, лениво протянул Хайрутдинов, неспешно поднялся с койки, поднес к горлу Николая лезвие финки. — А ты — марш к военторгу — одна нога здесь, другая там. И еще раз пикнешь наперекор — кишки выпущу. В наказание курево купишь на свои.

Николай вышел из казармы и, понурив голову, поплелся на дальний конец плаца. Украдкой смахнул слезу, выгреб всю последнюю мелочь, оставшуюся от гражданки, и, взяв "Яву", вернулся в расположение роты…

Послышался принесенный ветром издалека перестук колес железнодорожного состава. И тут же почти рядом зафырчал двигатель автомобиля. Николай прильнул к узкой щели в стенке. Силуэт молоковоза исчез за поворотом к ферме. Он с облегчением вздохнул, подтянул к себе автомат. "Наверно уже половина восьмого, — подумал он. — Надо бы линять отсюда в лес. Вдруг кто заявится за сеном или еще за чем". Однако выходить на мороз не хотелось. Хоть и не отапливаемое помещение этот сарай, а все от кусачего ветра охраняет. Николай несколько раз похлопал рука об руку. Нащупал внутри брезентовых рукавиц шерстяные варежки. Подарок Зины. Пожалуй, единственное, что у него осталось из личных вещей, привезенных из дома.

— Сапожки-то у нашего салаги не по чину! — заметил как-то после отбоя Сидоров.

— Давай-ка я их примерю, давно хотел, — Хайрутдинов вытащил яловых красавцев из-под койки еще не заснувшего солдата.

— И носочки, носочки из козьей шерсти тащи сюда. Молодой, небось. Неча нежиться! — вторил друзьям Довбня.

— Вы чего, мужики, оборзели совсем? — вскинулся Николай.

— Лежать, сучонок! — прошипел Сидоров и повалил того на койку.

— Мы этому сраному пастуху честь оказываем, в его обувке пофорсить согласные, а он еще вякает чевой-то, — и Довбня влепил строптивому новобранцу звонкую затрещину.

— Капнешь начальству — замочим в сортире! — пообещал Хайрутдинов и бросил взамен новеньких яловых свои заношенные, замызганные керзачи . На следующий день Николай все же пожаловался старшему сержанту Напиру. Тот хмуро глянул на "обновку" Николая, зло отчеканил:

— Не босяком ведь остался. И приказываю — впредь на сослуживцев фискалить не моги. Два наряда вне очереди!..

Варежки. Зина. Как давно все это было. Как давно… Когда бегали вместе в школу в райцентре, даже еще в восьмом-девятом классе, он смотрел на нее не как на девушку (вечно рыжие волосы перетянуты линялыми лентами в небрежные косички, веснушчатый нос картошкой, уши торчком), а как на рядового дружка-соседа. Тем более что она ни одному из них не давала спуску ни в играх и забавах, ни в состязаниях и даже драках. Как вдруг на новогоднем школьном вечере (шел последний, десятый год учебы) на сцену вышла и стала читать стихи Лермонтова и Есенина не Зинка Вырви Глаз, а Юная Лебедушка: стройная, гибкая, страстная, застенчивая, горящая вдохновением и любовью, плачущая и тоскующая, томно кокетливая и непреклонно преданная, светящаяся доверчивостью и таинственно загадочная бесконечно русская Девица Краса.

— Зинка-то… Зина… Зинаида… — с изумленным восхищением протянул под яростную овацию зрителей Семен Очкарик, выражая внезапное ощущение всех парней обоих десятых классов. Провожала Зину домой после того вечера целая гурьба молодых людей. Долго не расходились, затеяли игру в снежки, потом хохмили, выпендриваясь друг перед дружкой. В конце концов, остались Николай и Зина вдвоем — соседи. Долго стояли молча, сдерживая дыхание, держась за руки. Наконец, Николай как-то странно ойкнул, неуклюже обхватил девушку за шею, рывком притянул к себе и поцеловал. Поцелуй пришелся в переносицу. Зина вырвалась, рассмеялась, толкнула его в сугроб и убежала в избу…

Какая нежная весна была в том году! Какое знойное лето! И как убивалась Зинаида на проводах Николая в армию. Водой отливали.

— Вишь, как ее разобрало сердешную, — поджав губы, пропела неодобрительно тетка Авдотья, первая сплетница на селе.

— Не дай Бог, рехнется ищо от любве-то, — покачав головой, вторила ей кума её Ефросинья. Чокнулись, выпили по доброй стопке забористой самогонки, зажевали сальцем да холодцом.

Когда гости изрядно захмелели, Зина завела хмельного Николая за шторку, жарко шептала:

— Ждать буду, Коленька! Не споткнись, родной, на тамошних-то девках. Все охочи до чужих мужиков.

Он осоловело улыбался, гладил её щеки…

Споткнулась Зинаида. На годовщину своей службы получил Николай из дома посылку. И почти все материнские гостинцы (впрочем, как и раньше) "реквизировал" триумвират. Как только Николай открыл заветный фанерный ящичек, Хайрутдинов, Довбня и Сидоров, пересмеиваясь, подошли к нему. Оттерли его в сторону, завладели посылкой. Бесцеремонно вытаскивая заботливо уложенные консервы, печенье, колбасу, быстро опорожнили "никчемную тару".

— Все подлежит экспроприации на нужды революции, — бодро изрек Сидоров. — Все — кроме корреспонденции, — и он небрежно бросил Николаю письмо.

"Ну, гады ползучие, — скрипнув зубами, выругался про себя он, — чтоб вы подавались моими харчами. Погодите, отольются вам мои слезки. Еще как отольются!". И, отойдя к столику дневального, стал читать материнское послание. Многочисленные деревенские новости мало его интересовали. Он искал слова о Зине, от которой уже два месяца ничего не получал. И, наконец, нашел. В самых последних строках: "А насчет Зинаиды, ты, сынок, не расстраивайся. Пустая оказалась твоя краля, никудышняя. На Ноябрьские выскочила замуж за Гаврилу Зайцева, что в райцентре пятью ларьками командовает". Буквы вдруг стали расплываться, голова закружилась, Николай ухватился за спинку койки, тяжело сел.

— Чегой-то нам такое пишут? — заинтересовался Хайрутдинов, глядя на Николая. Выхватил у него из ослабевшей руки письмо, пробежал его глазами.

— Тю, да у нас невеста скурвилась. Оказывается, мы сохли по б…!

— Ах ты… ты…

Николай бросился с кулаками на обидчика, но тут же ударом Довбни был сбит на пол. Потом лежачего долго били три пары сапог. Николай молча принимал побои. Когда троица отправилась пировать в каптерку, он поднялся, шатаясь и побрел в туалетную комнату. Его остановил шедший навстречу лейтенант Пивоваров.

— В чем дело? Вы что — пьяны?

Николай молчал. Лейтенант принюхался, передернул плечами, пошел дальше. "И что за солдат нынче пошел! — брезгливо думал он. — Ни удалой русской стати, ни молодецкой выправки. Хлюпики. Не дай Бог с такими воевать…".

Накануне Нового года в полк должен был приехать с проверкой командир дивизии. При малейшей служебной оплошности генерал умело устраивал свои знаменитые разносы. Любимым коньком было скрупулезное ознакомление с караульной службой и уж тут он свирепствовал люто. Лейтенант Пивоваров и старший сержант Напир, зная об этом, уговорили троицу заступить в караул. Попал в тот же караул и Николай. Сменившись с поста, он задремал вместе со своей сменой на караульных нарах. И виделось ему, что его, годовалого пацанчика, мама качает в зыбке. В избе тепло пахнет свежеиспеченным хлебом, мама тихо поет такую знакомую, такую сладкую колыбельную. Появляется отец, вкладывает в его руку длинную трубочку-леденец в яркой слюдяной обертке. Маму сменяет сестра Тоня. Её песня совсем другая — громкая, трескучая. Сестра сердится, что он никак не засыпает. Но ему вовсе не хочется спать. Неожиданно в зыбку заглядывает их молоденькая козочка Манька. Жует мокрыми губами, добрые, умные глаза ее смеются. Николай стряхивает с себя дрему. И понимает, что его разбудил пристальный взгляд разводящего Напира.

— Ну, ты даешь! — покачивает головой старший сержант. — Какую-то Зинаиду то клянешь, то в любви ей признаешься.

И, уже выходя из караульного помещения, добавляет:

— Слышь-ка, научи, как бабу во сне увидать, а? Оченна надо с одной шалавой поквитаться. Хоть во сне.

Николая приперло по малой нужде. Он рванул по коридору и вдруг остановился как вкопанный. Из-за полуприкрытой двери пустой камеры гауптвахты он услышал знакомые голоса.

— Вот что, братцы, — говорил Сидоров. — Завтра баня. Попаримся, похлещемся березовым веничком и побалуемся бражкой. Лидка моя, ну эта — из офицерской столовой подавальщица — обещала две трехлитровых банки притащить.

— Кончал бы ты с ней шашни крутить, Сидор, — посоветовал Хайрутдинов. — Уж больно старая да грязная лярва.

— Лярва-то она, конечно, лярва, — согласился Сидоров. — Однако, ты первый набрасываешься на ее пирожки да огурчики.

— Ша, пацаны. Я другую забаву на завтра предлагаю, — Довбня сделал паузу, продолжил игриво. — Самая пора опустить Николашу нашего строптивого.

— А что? Чистенький после баньки, — Сидоров даже хрюкнул от предвкушения. — И в самый раз закусь телесная к бражке. Главное — девственная!

— Значится, так — Хан и я затащим его в каптерку, а ты, Сидор, приготовишь матрасик помякше…

Через полчаса очередная смена, в которой были Николай и "интернациональный триумвират", получили оружие и отправились с разводящим на посты. Они почти подошли к складу ГСМ, который находился на почтительном расстоянии от всех других построек, когда Николай передернул затвор и открыл огонь по всей смене. В темноте зловеще сверкали вспышки автоматных очередей. Через две минуты на пустынном заснеженном тракте лежали шесть трупов. У Николая было такое ощущение, что его мозги и сердце промерзли насквозь — ни мысли, ни чувства. Он лишь понимал, что нужно уйти с того места. Но куда? Он не знал местности и потому пошел по дороге — прочь от полка, прочь от казармы и всех этих враждебных ему людей. Шел он долго, часа три-четыре. Изредка, почувствовав жажду, черпал ладонью снег, лизал тонкую ледяную корку наста. Наконец, показалась деревня. Он обошел её стороной, иногда проваливаясь по пояс. Увидев стоявший в стороне от дороги и домов сарай, он осторожно открыл незапертые ворота. Это был склад сена и Николай только теперь ощутил, что смертельно устал. Он хотел было соорудить себе логово, но сил его хватило лишь на то, чтобы набросать несколько пряных пушистых охапок у одиноко стоявшей в углу телеги. Упав на них, он еще сумел расстегнуть ремень и, едва смежив веки, провалился в бездну сна…

— Товарищ лейтенант, следы ведут к этому сараю.

— Окружить! Не стрелять! Брать дезертира живьем! — злой голос лейтенанта Пивоварова заставил Николая вздрогнуть, напрячься. Через великую силу он встал. Ноги плохо его слушались и, с трудом передвигая их, он медленно подошел к воротам, осторожно выглянул наружу. По белому полю двигались темные фигурки солдат. Он вернулся к телеге, снял варежки, аккуратно положил их на оглоблю, проверил автомат. Приладил обжигающе холодный ствол под подбородок и нажал на спусковой крючок.

31 декабря 2002 года

Владимир Винников ПОСЛУШАЙ, ДАЛЕКО...

В издательстве “Молодая гвардия” вышло уже несколько книг “большой” серии “Золотой жираф” — своеобразной библиотеки “избранного” русской поэзии ХХ столетия. Мне уже доводилось писать о новом возрождении интереса к стихам — интереса, имеющего, впрочем, мало общего со “стадионным бумом” 60-х годов, поскольку тогда все с нетерпением ждали новых стихов молодых поэтов, а сегодня читатели словно бы подводят итоги ушедшего века (а может быть, даже тысячелетия), заново обращаясь к творчеству уже известных авторов, открывая новые черты в, казалось бы, привычных и знакомых лицах, стирая “белые пятна” и заполняя “черные дыры” в новейшей истории отечественной поэзии, литературы и культуры в целом. Тот пафос коллекционера и исследователя, который идет сегодня на смену недавнему равнодушию периода “реформ”, далек от восторженного энтузиазма “шестидесятников” и по определению не может носить массового характера. Но он не летуч, не эфемерен и, самое главное, его последствия для русской культуры могут оказаться не разрушительными, а, напротив, весьма плодотворными.

"...у озера Чад изысканный бродит жираф",— эти строки Николая Гумилева, несомненно, имеют самое прямое отношение к затеянной "молодогвардейцами" серии. Да и открылась она его же книгой "Шестое чувство" (кстати, любой грамотный медик сегодня скажет, что шестым чувством человека, реально присущим каждому из нас, помимо зрения, слуха, обоняния, осязания и вкуса, является чувство равновесия). Гумилевский "акмеизм" предполагает это чувство уравновешенности — но не статической, мертвой, а находящейся в непрерывном движении: будь то движение стиха или движение жизни. В оформлении серии также прослеживается это динамическое равновесие: каждая книга содержит две фотографии автора: в молодости и на момент издания (или, в случае, если поэта уже нет в живых, одну из последних по времени). Даже круг предполагаемых авторов тоже очерчен по-гумилевски: "мастера русского поэтического слова". Это в любом случае уровень гораздо "выше среднего", но всё же планка серии условно размещена между метками "подмастерье" и "гений". Поэтому не думаю, что в "Золотом жирафе" когда-либо выйдут сборники Пушкина, Лермонтова, Тютчева, Есенина или Маяковского. Впрочем, данное обстоятельство никак не умаляет ни значения, ни статуса серии.

Разумеется, каждая из представленных здесь книг и творчество каждого автора заслуживают гораздо более глубокого рассмотрения, чем по необходимости краткие критические зарисовки, приведенные ниже. Но задачей этой статьи является всё же характеристика серии в целом, а не детали того или иного конкретного издания.

ЭХО Александр КОНДРАТЬЕВ. Боги минувших времен.— М.: Молодая гвардия, 2001, 317с., 2000 экз.

Феномен переосмысления античных мифов и античной истории, оказывается, был свойствен не только западному модернизму. Был и в русской литературе поэт, практически всю свою жизнь посвятивший пристальному всматриванию в лики ушедшей культуры. Иное дело, что до художественного уровня, скажем, грека Константиноса Кавафиса Александр Кондратьев (1876-1967), входивший перед революцией в ближайшее окружение Блока, не поднимался, но здесь, видимо, сказались и филологически-антологичный характер творчества, и то обстоятельство, что его поэтическое зрение как бы двоилось между античностью и славянским язычеством, что культурный субстрат античности всё же не был для Кондратьева родным и единственно возможным — при всей неподдельной любви к нему и органичности восприятия. Трагическая, по сути, биография поэта, с 1918 года пребывавшего вдали от центров отечественной культуры, каким-то странным образом почти зеркально коррелирует с судьбой Алексея Федоровича Лосева, также дважды (а с учетом слепоты даже трижды) терявшего свои архивы и начинавшего практически с нуля.

МИФОЛОГИЯ ЛИЧНОСТИ—2 Юрий КУЗНЕЦОВ. До последнего края.— М.: Молодая гвардия, 2001, 463 с., 3000 экз.

В дополнение к уже сказанному о данной книге ("День литературы", 2002, №7).

"Единственное препятствие, всерьез стоящее на пути Юрия Кузнецова — это "образ Кузнецова", "лирический герой"... Что возобладает: явно бесценное для поэта и далеко не чуждое ему народно-нравственное начало или столь же явная печать индивидуализма, нравственного вивисекторства, ячности,— покажет время",— писал 15 лет назад Ю.Кашук ("Вопросы литературы", 1988, №6). Время показало, что два эти качества в поэзии Ю.Кузнецова взаимообусловлены, как два полюса магнита, потому что решиться выступить против "советской" мифологии можно было только отстранившись от нее, ощутив себя — хотя бы отчасти — "свободным атомом", вылетевшим за пределы этого общества.

…Не говори, что к дереву и птице

В посмертное ты перейдешь родство,—

Не лги себе. Не будет ничего.

Ничто твое уже не повторится…"

В подобном ощущении, осознании и утверждении особенности, исключительности, а также тесно связанного с ними одиночества собственного "я" поэт был вовсе не одинок — семидесятые годы вообще являлись временем активнейшего индивидуального мифотворчества под маской "продолжительных и бурных аплодисментов, переходящих в овации". И одна из сторон этого двойственного бытия неминуемо воспринималась как инфернальная, "темная", оборотная, зеркальная, отчужденная, но столь же равноправно присущая бытию собственного "я", как и внешняя. Зачастую они менялись местами, и тогда отчуждение приобретало уже социально-политический характер. Все диссидентское движение было, по сути своей, суммой индивидуальных мифологий, различно локализованных во времени и пространстве (от праславянского, "арийского" язычества до мифологизированной Америки), но отрицающих мифологию "советского образа жизни" — и уровень собственной социальной адаптации легко приносился в жертву этим мифам. Чуть позже данное явление стало массовым и, соответственно, приобрело более стертые в художественном отношении черты "поколения дворников и сторожей", почти целиком ушедшего в "эмиграунд" — термин, который совмещает и охватывает собой явления андеграунда и эмиграции.

Отец!— кричу.—

Ты не принес нам счастья!

Впрочем, здесь — не счет к погибшему на войне отцу и не обвинение. Это именно крик, это просьба о помощи, которой уже не будет, и о счастье, которого никто, кроме отца, не в силах принести. Это крик в пустоту — вернее, даже в то самое иное измерение бытия, без надежды на ответ, но с надеждой быть всё же услышанным, с надеждой на само существование такого измерения.

ЭМИГРАНТКА Татьяна ГЛУШКОВА. Не говорю тебе прощай.— М.: Молодая гвардия, 2002, 623 с., 2000 экз.

В октябре 1993 года Татьяна Глушкова ушла из "новой России", бросив в лицо палачам своей Родины гневные и наполненные болью поэтические строки. С тех пор она жила в эмиграции. В единой, непрерывно длящейся в вечности Руси—России — той самой, которая была центром, смыслом и надеждой всего мира. В той, где вечно живы и павшие у Дома Советов, и Пушкин, и Грибоедов. В той, где нет места компромиссам и отступлениям. Оттуда она судила обо всех, кто остался жить в Российской Федерации или эмигрировал в другие страны: хоть Запада, хоть "новые независимые государства". Для нее, уроженки Киева, нынешняя Украина была истоком Большой России, семь холмов Москвы — семью холмами Третьего Рима, и смотреть на превращение Третьего Рима в еще одно государство "третьего мира" для нее было невыносимо.

И вот уж видно: вечным Римом Третьим

не сдюжила Московия пребыть!

Отныне — счет избыточным столетьям:

плывут... Куда? Зачем теперь им плыть?

Творчество Татьяны Глушковой, особенно последнего периода, представлено здесь достаточно полно, хотя самые острые, на грани политической публицистики, стихи оказались за пределами сборника. Видимо, границы серии всё же диктуют свои законы...

КТО ДЕРЖАВИН? Владимир КОСТРОВ. Песня, женщина и река...— М.: Молодая гвардия, 2001, 286 с., 3000 экз.

Стихи Владимира Кострова — стихи простые и искренние, но их простота порой бывает близка к совершенству, как совершенна бывает простота полевого цветка или ребенка. Сам же Владимир Костров при всей своей искренности далеко не прост.

Но мне слышатся скрипы ворот и телег.

И огневка ныряет в нетронутый снег.

И петух гомонит ку-ка-ре-ку.

Вот такие дела, дорогой человек,

Там, вдали, за рекою кончается век.

Только я переплыл эту реку!

На фоне других изданий серии "Песня, женщина и река..." — книга небольшая, хотя, казалось бы, автор на правах членов редакционной коллегии мог бы и развернуться. Но чем больше прав, тем выше и ответственность. Владимир Костров и как поэт, и как человек вызывает, как минимум, уважение. Вот он рассказывает о своих однофамильцах, удостоенных некогда внимания Державина, Пушкина и Маяковского, и заключает.

Классиков высокое доверье

на мою фамилью снизошло.

Чем за то доверье отплачу им?

Впрочем, перспективы не плохи.

Вознесенский, Храмов, Феликс Чуев

посвящали мне свои стихи.

Может быть, хоть этим буду славен

на просторах матушки-Руси.

Я Костров.

А кто из них Державин

или Пушкин, Боже упаси?!

МЕЧ ДЕРВИША Тимур ЗУЛЬФИКАРОВ. Лазоревый странник.— М.: Молодая гвардия, 2002, 543 с., 2000 экз.

В русской поэзии Тимур Зульфикаров, хотя и любит быть первым, оригинальным, ни на кого не похожим, все-таки, кажется, второй по счету дервиш — после Велимира Хлебникова. Однако символическая подоплека его творчества совершенно другая. Не хлеб, но меч (зульфикар — священный клинок с двумя лезвиями) сокрыт внутри восточной вязи его ветвящихся, струящихся — ай, переливающихся! — метафор, притч, иносказаний.

На обложке книги — каменная половецкая (ой ли?) баба с присевшим на нее степным орлом. Зульфикаров медленно раскапывает курган русского языка, рассматривает, поворачивая то так, то эдак, каждое найденное слово, смутно припоминая, что таджики — ираноязычны так же, как были ираноязычны скифские племена, некогда населявшие наши южные степи.

"Да, скифы — вы! Да, азиаты — вы!"— вслед за Блоком (снова Блок) мог бы произнести Тимур Зульфикаров. Но не скажет, лукавец восточный, будет дразнить читателей золотыми курганными потаенными бляшками слов, некогда нашитых на истлевшие уже древние смыслы, соединявшие великие горы Памира с великими русскими равнинами. "И тает Русь и храм и лес / И тает душа камень / И талый конь в воде очес / Плывет не выплывает".

Татьяна Шиманова ДУЭЛЬ ВСЕГДА БЫЛА И БУДЕТ

Это необычная книга стихов. Стихи определяются автором как особое состояние души, требующее немедленного дела — дела доброго и прочного, настоящего и вполне определенного. Стихи звучат, и кованым своим ритмом преображают разрозненные, когда-то виденные картины в стройные изображения:

Слова слагаются в мои стихи,

Как аромат сжимается в духи,

Пары, сгущаясь, образуют дождь,

И как из смертных вырастает вождь.

Но вряд ли бросится в глаза читателям другая особенность, которая определяет общий облик и характер стихотворной книги: в ней преобладают мужские рифмы — рифмы с ударным последним слогом, точные и строгие, энергичные по своей сути:

Природе — восемнадцать лет,

Свежа и горяча.

А очи — как лазурный цвет

Веселого ключа.

Зависнут пташки и поют

В небесном хрустале.

И разливается уют

По небу и земле.

Это стихотворение "По далям русским", как и многие другие в книге, сейчас потребует от читателя успеть "вписаться в поворот": мысль автора стремительна и неожиданна, хотя все, вроде бы, вполне традиционно: и тема русской дороги, и блоковский (или есенинский? рубцовский?) образ женского платка. Но у предшественников платок где-то вдали маячит — расписной или темный, а здесь — отсутствует: без плотного платка развивается "вкривь и вкось" дорога — так же, как на ветру плещут "вкривь и вкось" волосы восемнадцатилетней синеглазой красавицы:

Дорога вьется вкривь и вкось

Без плотного платка —

Едва выдерживает ось

Колес грузовика...

Автор не может и не хочет смириться с видом грустных нищих деревень, он знает, что русские просторы, как и русский слог, гулки, степенны, величавы, а не ничтожны и униженны:

Величье слога,

Тебя благодарю.

Ведь ты — от Бога,

К тебе, как к алтарю,

Взор обращаю,

Когда от чувства пьян,

И не прощаю

Словесности изъян.

Пора сказать, что речь идет о книге Валентина Федорова "Земля и небо". На первое место не только в названии, но и в самой жизни поэта, в его мировосприятии, выдвинута именно земля — ее реальная, повседневная, сугубо конкретная жизнь. Но всякий раз, обращаясь к земным проблемам, автор видит их глубинный, истинный, высокий и трагический философский смысл. Вот почему в стихах Валентина Федорова — поэта, гражданина, серьезного ученого (он доктор экономических наук) — нет места суете и мельтешенью, игре в слова и в позы. Нет здесь места ни пустословию, ни отвлеченности, ни мнимой поэтичности. Зато есть настоящая поэзия жизни, потому что крупные темы представлены всерьез. И главное место среди них занимает тема родины:

Лето — всеобщая мать,

Любит воздать, не отнять.

Лето — что временный рай.

Множество благ, выбирай.

Ночи— душисты, ясны.

Снятся прелестные сны.

Летом ликуют слова:

Зелень, огонь, синева.

Это о лете, а вот — в противовес — о зиме, и не стоит думать, будто это стихи только о природе, потому что таковых среди настоящих стихов просто не бывает: описывается не лето или зима "вообще", а узнаваемое читателем состояние — и мы видим не только предлагаемую нам картину, но и переживаем те ощущения, которые нам были знакомы прежде, а нынче мы их узнаем благодаря поэту заново и теперь уже по-новому:

Перенасыщенный морозом,

Достану теплое пальто,

Снег прибывает воз за возом,

Как будто доставляет кто...

У ветра милые причуды,

Он композитор и пиит.

Сыграет легкие этюды —

И бурею заговорит.

Живем, по крохам постигая

Игру, борьбу, взаимосвязь,

Присутствует душа живая

Во всем, что окружает нас.

Живая и отчетливая душа, действительно, присутствует в художественном мире Валентина Федорова во всем. Вот так описывается современный "сельский быт", где ни минуты не пропадает даром и где вереница повседневных дел, увиденных глазом поэта, превращается в оду празднику жизни:

Крестьянин новый пашет землю

(Я слово "фермер" не приемлю).

Хозяйка маракует ужин.

Картошка есть. Огонь ей нужен,

Дрова не разгорятся сразу.

Ни электричества, ни газу.

Детишки учат попугая,

Тот грозно смотрит, не мигая...

Бычка по сторонам качает,

Хозяйка в нем души не чает,

Пройдут еще две-три минутки —

И возраст округлится в сутки.

Взошел на грядках ранний овощ.

Торопится семье на помощь,

Свет посылая, полумесяц.

До сказок ли, до околесиц?

И на самом деле, в этом мире, где все движется, развивается, занято своим подлинным делом, требующим всех сил без остатка, некогда заниматься "околесицами". Точнее — бессмысленно и грешно. В этой симфонии, где всё и вся напрягается в созидании общей жизни, странно выглядят такие движения души как зависть, предательство, низость:

Любое зло давно изведано:

Какое множество людей

Надломлено, убито, предано

С Адама и до наших дней.

И у нее, у вакханалии,

Заката нет, один восход.

Я призываю к аномалии —

Не рвите, да погибнет плод!

Болью души наполнены стихотворения, описывающие картины из суетной современной жизни с ее обессмысливающей людское существованье погоней за золотым тельцом, с упоением внешним лоском, с напрасными потугами укоренить западный образ жизни и мыслей в России:

Посмотрите,

во что превратилась Россия,

Кто накликал народу невзгоды такие:

Нищету — большинству,

а богатство — лишь части?..

Лжепророки явились на наше несчастье.

Посмотрите,

что делают с русской душою —

Ассигнацией крупной, монетой литою

Заманить в лабиринт хотят,

в чуждое завтра.

Кто замыслил и топчет святое,

кто автор?

Валентин Федоров выступает против потребительской цивилизации, понимая, что это тупиковый путь развития любого общества. А понимает он это не только как экономист, но и — прежде всего! — как поэт:

В излишествах оскудевает дух

И гаснет, как оплывшая свеча:

Едва успеешь сосчитать до двух —

Она мертва, она не горяча...

Живой пламень свершений возвышает человека, делает его нужным людям, включает в единую и великую песнь жизни. Созидать ведь гораздо труднее, чем разрушать. Вот почему всегда стоит на страже прекрасного поэзия, подобно звонарю из одноименного стихотворения Валентина Федорова:

Не бей в набат, когда Россия

Подобна каменной стене,

Когда сограждане простые

Не голодают по весне,

Когда нет беженцев в стране...

Звонарь, не бей в набат, когда

Идут не худшие года.

Когда желтеющая нива

Не отдает огню наряд,

Когда Отечество счастливо,

Когда России не грозят

Все беды сразу, все подряд.

Звонарь, скажу тебе, мой брат, —

Настало время бить в набат.

Одной из дорогих страниц поэзии Валентина Федорова является любовная лирика. Она исповедально-искренна и трогательно-незащищенна. Именно любовь вдохновляет человека на прекрасные деяния и не позволяет пасть духом, как тяжело бы ни приходилось. Именно любовь побуждает к совершенствованию себя и всего мира:

И спросит строго Прозерпина:

— Каким грехам ты предавался?

Да не лукавь! — Любовь и вина!

От остальных я удержался.

— А знал ли меру, согрешивший? —

Земное имя не помянет. —

Когорта карликов затихших

Узнать желает, что же станет...

Отвечу, выбором томимый,

Смотря в божественные очи:

— Я без вина и губ любимой

Не проживу ни дня, ни ночи!

Но как трудно сохранить это чувство, какой высоты оно требует от любящих! Знаете, как называет любовь Валентин Федоров? — "Песня в небе". Вот это стихотворение — чистое и печальное. А может быть, радостное? Ну конечно же, и радостное:

Жаворонки в небе вьются

В ясный полдень снова,

Ну а небо вроде блюдца

Светло-голубого.

Вот и все, что здесь осталось

С наших пор далеких.

Вспомню, как мы целовались, —

Только сердце ёкнет.

По ложбинам и по кручам

Время побросало,

Песни в небе нету лучше —

Лет как не бывало.

Парадоксальны и своеобразны выводы, к которым приходит в своих стихах поэт. Ни жизнь, ни любовь не могут быть обыкновенными, серыми — или хотя бы одинаковыми со множеством других. Чувства и мысли Валентина Федорова вызывают на дуэль приземленную и оттого убого однобокую, однообразную "правду" — и ее плоские очертания рассеиваются и отступают. Таково одно из стихотворений — с вызывающим на диалог названием "Трижды прав", рассказывающее о любовной драме:

На душе спокойно, ровно.

Раны нет — не нужен йод.

Дух не жаждет мести кровной

И к оружью не зовет.

Будто ангел, будто голубь,

Песню сладкую поет.

Будто солнце, павши в прорубь,

Растопило синий лед.

Прочь! Отсутствием движенья

Наш философ назовет

Эти редкие мгновенья...

Трижды прав он. Идиот!

Внезапные повороты мысли порождены стремлением постичь истину, по крайней мере приблизиться к ней — и не только мыслью, сколько чувством, точным и чутким ощущением происходящего...

С дерзновенными свершениями человека и любовью поэт может сравнить только творчество. Музыка, стихи — это то, что живет "вне времени", всегда. Это взрыв или взлет души, увлекающий за собой в необъятную ширь мира. И надо иметь мужество и... вдохновение, чтобы откликнуться на зов прекрасного. Об этом — целая череда стихотворений в книге "Земля и небо". Вот фрагмент одного из них:

Купите книжку, сударь, тяжело

Поэтам в нынешнее время стало.

Стою весь день, вечернее табло

Зажглось на площади у трех во

кзалов.

Купите книжку, сударь, стыдно мне.

И сударь отвечал, момента пленник:

— Не надо книжки, вот вам портмоне.

Ответствовал поэт:

— Не надо денег.

И прошептал из древнего стиха:

— Течет вино в дырявые меха.

Поэзия Валентина Федорова рождена сегодняшним днем, но сказать, что она злободневна, было бы непростительной оплошностью. Она, отталкиваясь от сегодняшнего дня с его мучительными проблемами, от его фактографии и быта, тяготеет к бытию. Она в основе своей философична, и философия исходит из жизненных уроков. "Естественность предпочитаю" — такую строку, как кредо, выдвинет в начало одного из стихотворений поэт. Афористичные стихи и полустишия ("А переводы не люблю — Там автор близится к нулю") делают книгу яркой и броской. Что правда то правда: "Стихи...— души очарованье вдруг, А не итог трудолюбивых рук". Очарованье... Ведь оно всегда настигает вдруг.

Николай Кузин ДОРОГА В ЦАРСТВО СВЕТА

Фрагменты из лирико-философского романа Николая Беседина публиковались в периодике (журнал "Москва", газеты "Завтра", "День литературы"), в итоговой книге поэта "Третья чаша" (1999 год). И вот перед нами — цельное, законченное произведение, названное автором романом (первоначально оно задумывалось как поэма).

Автор уточнил жанровое определение своего творения, но по сути это ничего не меняет. Я бы, например, назвал бесединского "Вестника" просто книгой. Книгой, вобравшей в себя самые животрепещущие откровения современника, глубоко постигшего суть противоречий и катаклизмов нынешнего бытия и его... закономерную суетность. А значит, и неизбежность предстояния его перед Божьим Судом. И сразу отпадает необходимость говорить о некотором сходстве бесединского романа с романом М.Булгакова "Мастер и Маргарита", про которое толковал критик Н.Переяслов в предисловии к сборнику Н.Беседина "Третья чаша" — это совершенно надуманное сопоставление.

В аннотации к "Вестнику" говорится: "Поиски смысла существования человека и человечества, покаяние, обретение веры и надежды на спасение души — в преддверии Апокалипсиса — вот центральная идея образа героя романа". Сказано несколько неточно (что значит "центральная идея образа героя"?), но вполне определенно: человек и человечество обречены прийти в эсхатологическую бездну.

Почему обречены? Ответ на этот вопрос в романе дается многократно и многовариантно. Ну, вот хотя бы потому:

Доныне мир свою дорогу

Из двух извечно выбирал:

То строил Божий мир без Бога,

То с Богом возводил пороки —

Земного царства идеал...

Пророчества и видения будущего, открывшиеся через Бога Иоанну Богослову, безусловно, как справедливо подметил в предисловии к бесединскому роману С.Лыкошин, "течение его действия и развитие строя". Однако перед нами — не переложение на поэтический язык бессмертного евангелического сочинения (имею в виду "Откровение Иоанна Богослова"), — а совершенно самостоятельная и смелая попытка передать читателю прозрения-пророчества современника, нашедшего дорогу в Царство Света только через Божественную благодать.

В своем кратком предисловии к "Вестнику" Н.Беседин отметил: "Вопрос спасения" человечества от гибели — это вопрос укрощения вакханалии плоти, возвышения нравственных законов над материальными, духовного промысла, ограничения потребительского зуда...". А чуть выше в том же предисловии говорится: "Только на путях, заповеданных Иисусом Христом, мы сможем найти то, что ищем не одно тысячелетие — благоденствие и бессмертие".

Судьба героя романа "Вестник" — художника, пришедшего к вере в Бога, — это и есть один из вариантов пути, "заповеданных Иисусом Христом". Путь этот не просто трудный и тернистый, не исключающий и полного отречения от мирских соблазнов, он еще и сопровождается непременной и непрестанной духоподъемностью и нравственным стоицизмом при желаний "взалкать Истину", познать, "зачем светильник жизни был зажжен во мне?.."

Избранный героем романа путь к Богу — один из магистральных, но отнюдь не единственный. Наверное, у каждого, устремленного к Творцу и Создателю, своя неповторимая дорога, но есть у этих дорог единый общий вектор, и в этом смысле движение героя бесединского романа не только весьма познавательно, но и поучительно для всякого православного человека. И оно не нуждается в доказательных оправданиях, как и сама дорога к Спасителю...

Роман Николая Беседина — уникальное явление в современной русской поэзии. Уникальное и по проблематике, и по изображаемой в нем жизни, переполненной тревогами реального бытия и Божественного мира, изображенного почти с достоверной осязаемостью, хотя претендовать на достоверность последнего никто из нас, увы, не может.

Своеобразие бесединского романа еще и в том, что в нем удивительным образом преломляются пафос миролюбия, смирения, следование Христианским заповедям, с одной стороны, а с другой — резкое неприятие зла и призыв к возмездию... за поругание нашего Отечества — это великолепно откристаллизовалось в главах "Красный монах" и "Снова красный монах" ("...Нету места/ У нас речам, а есть — борьба. / Нет чувства жалости, есть — мести. / Все эти митинги, протесты / — Удел не воина — раба / Мы есть везде, но мы незримы. / Ученый, хакер иль боец, / Любовью к родине хранимый,— / Все в этой битве побратимы / В единокровии сердец").

То есть следование Божьей воле вовсе не исключает активной борьбы и с теми, кто "строил Божий мир без Бога", и особенно с теми, кто "с Богом возводил пороки — земного царства идеал". Именно такая позиция и позволит нам выйти к Царству Света даже в преддверии Апокалипсиса.

Нет, человек, в грехах погрязший,

Смертный,

Не пик Творений, а мечта о свете

Животворящем, вечном, как Творец.

Пройдя Голгофы Божьей очищенье,

Вернется он к шестому дню Творенья

И засияет. Истинно венец.

А носителям Божьего Света не будет грозить участь, которая постигла некогда богоизбранное племя, к примеру:

… Проходит все, как след на травах росных.

Где иудеи? Царство светлых грез

Их, избранных когда-то Яхве грозным?

— Но богоизбранный, не стал он богоносным.

И потому пришел Иисус Христос.

Не приспело ли пора задуматься над этим поучительным примером и всем остальным племенам и народам планеты?

Николай КУЗИН

Аршак Тер-маркарьян СЛОВО ПЕРЕДРЕЕВА

Со знаменитым поэтом Анатолием Передреевым, стихи которого "Окраина родная, что случилось? Околица, куда нас занесло? И города из нас не получилось. И навсегда утеряно село…" актуально звучали и цитировались в тот период, когда несытая сельская молодежь тысячами покидала свои родовые гнезда, устремляясь в манящие мраморные колоннами мегаполисы в поисках лучшей доли…

В полдень мы скромно сидели в Пестром зале ЦДЛа и мирно беседовали, ожидая официанта. Мимо вихрем проходил в праздничном костюме Игорь Шкляревский, но, увидев Передреева, вернулся:

— Здравствуйте, Анатолий!

— Привет, — мрачно буркнул поэт и добавил. — Ничего, Игорек, я тебе докажу!

— О чем ты?— обеспокоенно переспросил тот, и, не дождавшись ответа, заторопился…

— Узнаешь скоро,— вдогонку бросил Передреев.

Неожиданно появился сияющий Владимир Фирсов. Поздоровался.

— Ты тоже спешишь на юбилей?

— Да нет. Я сам по себе, — гордо заявил Владимир и пошел искать место в зале.

В заморском прикиде цвета морской волны, в окружении своих почитателей, в Дубовый зал, где праздновалось десятилетие журнала "Юность", прошмыгнул Евтушенко .

Неровно, поправляя рукой непокорные волосы, Анатолий Передреев грозно бросил: "И ты скоро узнаешь!.."

Мы выпивали. А я все думал о фразе, сказанной Передреевым трем поэтам.

В те времена Анатолий уже прославился, кроме стихов, и своими аналитическими статьями о литературе. Особенно поразило его выступление в журнале "Знамя", где он в пух и прах разгромил и развенчал, доказав несостоятельность поэзии тогда неприкасаемого Андрея Вознесенского, которым зачитывалась молодежь, включая и грешного меня. Статья Передреева совершила переворот в сознании пишущих — и сразу померкла раздутая до небес слава новоявленного "классика".

На следующий день я укатил на Дон. Но через две недели в "Литературке" прочитал заметки Анатолия Передреева, в которых он, взяв лучшие стихи И.Шкляревского, Е.Евтушенко, В.Фирсова, разобрал так, что не оставил камня на камне!..

Выходит, слово Передреева — крепкое, хотя и сказано было в застолье…

Аршак ТЕР-МАРКАРЬЯН

Григорий Климов МОИ КНИГИ ДЕЛАЮТ ДОБРОЕ ДЕЛО (Нам прислал из Нью-Йорка отрывок из своей новой книги “Семейный альбом” неутомимый Григорий Петрович. О Климове рассказывают множество легенд, теперь читатель узнает правду из уст самого автора.)

Родился я 26 сентября 1918 года в городе Новочеркасске по Песчаной улице № 38 (теперь это улица Грекова, донского художника-баталиста), в доме казачьего полковника Никифора Попова, мужа моей бабки по матери Капитолины Павловны Поповой.

Эта моя бабушка Капа была родом из Одессы, девичья фамилия Дубинина. Первым браком она была замужем за Иваном Пушкиным, по словам бабки, каким-то циркачом-антрепренером. От этого брака родилась моя мать Анна Ивановна Пушкина. В 1895 году, во время золотой лихорадки на Аляске, дед — циркач сел на китобойное судно и отправился на поиски золота в Америке, где он бесследно пропал. Во всяком случае, так гласит семейная легенда.

Вторым браком бабушка Капа вышла замуж за казачьего офицера Никифора Попова, начальника казачьей охранной части в Одессе. Во время революции 1905 года, когда евреи устраивали демонстрации и бросали бомбы, Никифор со своими казаками разгонял евреев. А когда русские устраивали погром и громили евреев, Никифор и его охранная часть разгоняли русских и спасала евреев.

Всю 1-ю Мировую войну Никифор, уже в чине полковника, воевал на фронте. А бабка-полковница всю войну была где-то рядом, вероятно в ближнем тылу. Но бабка была боевая. Она распевала походные казачьи песни и рассказывала мне, мальчишке, всякие истории. После революции, в советское время, мои отец и мать принципиально молчали, так как говорить о прошлом в то время было опасно. Самой говорливой была бабушка Капа. И большинство вещей о прошлом моей семьи я узнавал из отрывков ее слов.

В конце войны Никифор был контужен тяжелым снарядом и отправлен помирать домой в Новочеркасск. Уже перед смертью за выслугу лет он был произведен в генералы и получил генеральскую шинель на красной подкладке. Из этой шинели позже выдрали красную подкладку, а сама шинель служила трем поколениям: сыну Никифора — моему дяде Вениамину или просто дяде Вене, моему старшему брату Сережке и, наконец, мне. Никифор умер еще до революции.

Когда я родился, на Дону свирепствовала гражданская война. Бабка рассказывала, что артиллерийский снаряд пробил крышу нашего дома и застрял в стене как раз над моей кроваткой. Но... не разорвался! "Тебе здорово повезло!" — говорила бабка.

Позже, когда я был в 5-м классе школы, наша учительница Евгения Платоновна задала нам такое задание: "Опишите самые памятные события в вашей жизни". Я описал эту историю со снарядом и закончил ее так: "Я только не знаю, чей это был снаряд — от красных или от белых". За это сочинение я получил от Евгении Платоновны мою первую "пятерку" по литературе.

В страшный голод 1921 года, чтобы спастись от голодной смерти, моя семья перебралась в городок Миллерово, где занялась натуральным хозяйством: женщины развели кур, коз и наконец свиней. А отец работал доктором. Я же был пастухом и пас наших козочек, ловил тарантулов и пиявок, которых мы, мальчишки, сдавали в аптеку. Помню, что козы едят любые колючки, которые никто другой есть не будет, и любят лазить по кручам, куда никто другой не залезет.

В 1926 году наша семья вернулась в Новочеркасск, бывшую столицу Всевеликого Войска Донского или ВВД, как писали до революции на письмах. Поселились мы по Московской № 4-5, во флигеле в глубине двора (этот флигель и "старый орех у балкона" описаны в "Князе мира сего"), где в молодости жили братья Рудневы. Я же прожил в этом доме до 1941-го года, а моя мать и бабушка жили там до самой смерти. Сейчас в этом доме живет пенсионер по фамилии Шило, который помнит моих родителей. Он пишет мне, что недалеко от входа на Новочеркасское кладбище стоит большой памятник из черного мрамора моему деду по отцу Василию Калмыкову (тогда я был Игорь Борисович Калмыков). А рядом приютились заброшенные могилки моего отца, матери и бабушки.

Учился я в школе на углу улиц Московская и Комитетская. Окончил я эту школу отличником, то есть 100 % отметок "отлично", в 1936 году. Как отличник я был принят без экзаменов в наш Новочеркасский индустриальный институт НИИ. Все казалось в порядке.

Но затем произошло событие, которое переломало мне всю жизнь. В августе 1938 года арестовали моего отца доктора Бориса Васильевича Калмыкова. Тогда в стране свирепствовала так называемая Великая Чистка 1935-1938 годов, о которой сегодня мало кто помнит. Несколько раз арестовывали и расстреливали все советское и партийное начальство. Затем последовали аресты среди профессуры нашего Института НИИ. Хватали, казалось, всех и вся. Вся страна замерла в страхе, в ожидании ночных арестов, это было страшное время.

Всю 1-ю Мировую войну мой отец был врачом казачьего полка, а потом всю жизнь был доктором и лечил людей. Я думаю, что арестовали его как человека "из бывших", за прошлое, за его отца и братьев. Уже после ареста отца, когда терять было нечего, бабушка Капа проговорилась о том, что от меня до этого тщательно скрывали: "Вон, Новочеркасский сельскохозяйственный институт в Персияновке — ведь это бывшее имение твоего деда".

Но дело в том, что никаких помещиков на Дону не было, за исключением некоторых особо отличившихся казачьих генералов. Та же боевая бабка-полковница говорила, что мой какой-то прадед учился в Военной академии в Петербурге, знал арабский язык и воевал на Кавказе. Видимо, его и наградили поместьем в Персияновке, поселке недалеко от Новочеркасска.

Старший брат моего отца, мой дядя Вася, до революции был следователем по особо важным делам при атамане Всевеликого Войска Донского. После революции, в 1926 году дядю Васю арестовали в Ростове и дали 10 лет Соловков, где он вскоре умер или, возможно, его просто убили, без суда и следствия, тогда это просто делалось. Советская власть была очень подлая и злопамятная. А в трехэтажном доме, принадлежавшем дяде Васе, как в насмешку, была первая в Новочеркасске Чека, где красные стреляли белых.

Позже, в мое время, в 30-е годы, в этом доме на углу улицы декабристов и спуска Степана Разина был Учительский институт. Сегодня, в 2002 году, в этом доме помещается техникум пищевой промышленности. Таким образом, после моих предков в Новочеркасске остались два хороших учебных заведения.

Младший брат моего отца, мой дядя Витя, во время 1-й Мировой войны был военным юристом, а после революции он был следователем "Освага", то есть Осведомительного Агентства, то есть контрразведки Добровольческой армии белых. Дядя Витя воевал до конца и в конце гражданской войны эвакуировался за границу и жил в Болгарии, в Софии. Так или иначе, но в моей крови гены и наследственность двух царских следователей. Возможно, что это заметно даже в том, как я пишу мой "Семейный альбом", где я пытаюсь докопаться до всяких сложных вещей: вплоть до библейского "зверя" и загадочного "числа зверя", которое обещает премудрость со слов самого святого Иоанна Богослова. А это задача очень серьезная.

После ареста отцу припомнили все похождения его предков и братьев. То, что тщательно скрывалось от меня, было прекрасно известно НКВД. Отца держали под следствием два года, а потом дали приговор, очень милостивый по тем временам. Во время Великой Чистки обычно или расстреливали, или давали 10 лет концлагерей. А отцу дали только 5 лет вольной высылки на поселение в Сибири. Тогда мало кто знал, что такое существует. Однако в 1941 году началась война и в результате отец просидел в Сибири не 5 лет, а 15 лет, вплоть до смерти Сталина.

Когда в 1941 году началась война, меня в армию не брали как политически неблагонадежного, из-за ареста отца. Первые два года я работал инженером в городе Горьком, на маленьком судоремонтном заводе им.Ульянова. Жил я на Университетской улице № 15, позже это стала улица Козьмы Минина. Затем я по ночам сдал экзамены в аспирантуру в Индустриальном институте им.Жданова. Пришел я на завод увольняться, а мне говорят: "С завода есть только два выхода — в армию или в тюрьму". Ладно, говорю я, тогда отправляйте меня в армию. Сказано — сделано. Подстригся я под машинку, засунул деревянную ложку за голенище, прихожу в военкомат. Но армия меня опять не берет -как политически-неблагонадежного, за грехи предков.

Так я оказался в аспирантуре Горьковского индустриального института им. Жданова, это совсем рядом по той же Университетской улице. Одновременно я поступил экстерном в педагогический институт иностранных языков, на факультет немецкого языка. Дело в том, что я прилично читал по-немецки и решил оформить эти знания получше, в аспирантуре это может пригодиться. За один год я сдал экстерном все экзамены за три года в Педагогическом институте иностранных языков, который помещался на той же Университетской улице. Потому она и называлась Университетской. Особенно тщательно я посещал занятия по разговорной практике немецкого языка. А чтобы не умереть с голоду, я работал грузчиком на ликеро-водочном заводе, где за работу платили водкой. Мы разгружали баржи с вином, которые приходили по Волге из Каспийского моря. А кругом меня бушевала война.

Но черти тянули меня выше — и я решил перевестись в аспирантуру Московского энергетического института им. Молотова, самого лучшего института по моей специальности. Сказано — сделано. В сентябре 1943 года я перебрался из Горького в Москву, перевелся в московскую аспирантуру и одновременно поступил экстерном в Московский педагогический институт иностранных языков, который помещался по Метростроевской улице № 38. Здесь я получил студенческий билет 4-го курса немецкого языка, который мне позже очень пригодился. Ходил я только на практику немецкого языка.

Людей с высшим образованием тогда, как правило, отправляли в военные училища и выпускали офицерами. Но для этого нужно было пройти специальную анкету о твоем социальном происхождении, а у меня анкета была такая, что с ней никуда не пускали. В результате в ноябре 1943 года меня загребли в армию — как рядового солдатика, опять как политически-неблагонадежного. На солдат никакой анкеты не требуется, у тебя только "солдатская книжка", где твое социальное происхождение не спрашивают.

В общем, карабкался я, как муравей, наверх и наверх, а затем сверху загудел на самый низ — в солдаты. Ладно, служу я верой и правдой моей советской родине, которая стала мне мачехой. Биография у меня такая запутанная, что и вспоминать не хочется.

В конце концов, в июне 1944 года попадаю я в отдел кадров Ленинградского фронта. Набирают в какое-то военное училище, где требуется знание иностранных языков, в особенности немецкого языка. А у меня в кармане гимнастерки каким-то чудом сохранился студенческий билет 4-го курса Московского института иностранных языков. Мне говорят: "О-о, это верный кандидат!"— и дают заполнить анкетку. А в этой анкетке такие вопросики: есть ли у вас репрессированные родственники? есть ли родственники за границей? И сбоку предупреждение: "За дачу ложных показаний вы будете отвечать по законам военного времени". Вопросики знакомые, они меня всю жизнь преследуют.

Ладно, сажусь я и честно пишу: один дядя пропал на Соловках, второй дядя за границей, а отец в Сибири. С моим студенческим билетом и этой злополучной анкеткой меня проводят к начальнику отдела кадров Ленфронта. Полковник читает мою анкету и говорит: "А зачем вы тут эти глупости пишете?"— и показывает пальцем на моих родственников. Я говорю: "А вот видите сбоку "за дачу ложных показаний"...

"Ах, это старые формы. А теперь все переменилось", — говорит полковник и отеческим тоном продолжает: "Дайте я объясню вам нашу ситуацию. Москва требует от нас кандидатов. Мы посылаем всяких недоучек, в Москве они ко всем чертям проваливаются, и Москва возвращает их нам с ругательными письмами! Поняли? А вы верный кандидат — и вы нам нужны! Если же вы будете писать эти глупости, — полковник тыкает пальцем в анкету, — мы можем повернуть дело так, что вы не хотите служить в армии. Знаете, что это означает в военное время? Трибунал! То есть расстрел!".

Тем же доверительным тоном полковник говорит: "Вот вам чистая анкета — и не пишите в ней все эти глупости. Пойдите в соседнюю комнату и заполните новую анкету, а старую анкету порвите и забудьте. Это приказ! Понятно? А об остальном мы позаботимся".

Вот что значит найти на себя правильного покупателя, думаю я. Так я попал в Москву, в привилегированный Военный институт иностранных языков Красной Армии ВИИЯКА, который неофициально называли Военно-дипломатической Академией. Так для меня началась новая жизнь. До поры до времени.

В ВИИЯКА я попал на 4-й курс немецкого языка и проучился там с июля 1944 до июля 1945 года. Здесь за каждый год учебы давали одну звездочку и выпускали капитанами. Я проучился один год, хотя и последний год, поэтому мне шлепнули на погоны одну звездочку и выпустили младшим лейтенантом. Потому я и говорю, что жизнь у меня очень запутанная.

Для прохождения дальнейшей службы меня отправили в Берлин, в Главный штаб Советской Военной Администрации СВА. Сначала я служил переводчиком у генерала Шабалина, который командовал всей экономикой советской зоны Германии. Потом я был ведущим инженером Управления промышленности СВА. "Ведущими" эти инженеры назывались потому, что они "вели" определенную часть немецкой промышленности.

По штатному списку, теоретически ведущий инженер должен быть майором или подполковником. А практически там были все, кто имел диплом инженера. Так в нашем Отделе электропромышленности было 7 ведущих инженеров: один подполковник, один майор, один старший лейтенант, две гражданских личности из Москвы, один младший лейтенант — это я. А за соседним столом сидел солидный полковник, тоже ведущий инженер. Причем я был единственный, кто свободно говорил по-немецки, что давало мне большое преимущество. Мои коллеги часто обращались ко мне за помощью. К тому же я был самый молодой, ведь в 1945 году мне было всего 27 лет.

Должен сказать, что мы, советские оккупационные офицеры, были в очень привилегированном положении. Взять хотя бы жалование. Когда я был инженером в Горьком, мое жалование было 600 рублей в месяц. А в Берлине мне платили 2.000 рублей. Но поскольку дело было за границей, нам платили в двойном размере, то есть 4.000. А платили в марках, то есть вдвое, то есть 8.000 немецких марок. И это на всем готовом. Квартира — бесплатно. Обмундирование — бесплатно. Еда тоже какие-то копейки. Помню, в офицерской столовой стопка водки (знаменитые 100 грамм) стоила I марку, хоть залейся ею!

Чтобы мы не срамились перед западными союзниками и не ходили в шинелях из американского сукна, всем офицерам СВА выдавали обмундирование для старшего комсостава, то есть все было повышенного качества. Нам выдавали "приклад", то есть все необходимое для шинели, а шили нам немецкие портные, которые были рядом. Сапоги нам шили немецкие сапожники, фуражки — немецкие фуражечники. Даже разбитая Германия жила и работала лучше, чем страна-победительница.

Советские офицеры быстро разнюхали, что рядом есть немецкие аптеки, а потом и доктора. Частенько лечились не в советском военном госпитале, а у немецких докторов. В общем, жили мы как кум королю.

Поскольку я свободно говорил по-немецки, я чувствовал себя в Германии, как рыба в воде. И я должен сказать откровенно: если бы меня не трогали, я бы с удовольствием служил советским офицером в Германии всю мою жизнь. Некоторые люди так и делали, они старались остаться в Германии как можно подольше. Хороший пример: сегодняшний президент России Путин, бывший подполковник, который долго служил в Германии и даже говорит по-немецки.

Затем у меня произошла глупая история с мотоциклом, которая имела для меня очень серьезные последствия, ведь вся наша жизнь складывается из случайностей.

Сегодня в Америке на мотоциклах ездят только полицейские, хулиганы и самоубийцы. А в 1945 году в Берлине дело было иначе. Первым военным комендантом Берлина был генерал-полковник Николай Эрастович Берзарин, командующий Пятой ударной армией, штурмовавшей Берлин, генерал-полковник в 41 год. Боевой генерал, Герой Советского Союза, а погиб он от глупого и нелепого случая. Он любил кататься на мотоцикле и погиб, столкнувшись с грузовиком. Тоже случайность, из которых складывается наша жизнь.

А я из-за мотоцикла столкнулся с советской властью. У меня был красавец-мотоцикл. Такой красавец, что у меня его украли, прямо в Главном штабе. Я пошел в соседний полицейский участок и взял там немецкого полицейского с собакой-ищейкой. Дал я собачке понюхать ключ от мотоцикла, и умненькая собачка быстро нашла вора. Но этим вором оказался майор Ерома, парторг Правового управления СВА. Майор юридической службы, партийный организатор — и ворюга!!!

И вот тут я сделал большую глупость, я был молодой и глупый и плохо знал советскую власть. Как полагается в Армии в таких случаях, я подал рапорт по начальству, то есть начальнику Штаба СВА генералу Дратвину, который передал мой рапорт начальнику Политуправления генералу Макарову.

Если майор Ерома — майор юридической службы, это значит, что во время войны он служил в Особом отделе, он особист и занимался расстрелом провинившихся солдат. На таких людях держится советская власть. Кроме того, членов партии нельзя судить, они неподсудны, сначала их нужно исключить из партии. А тем более, что делать с парторгом? Всего этого я не знал, но это прекрасно знал начальник Политуправления.

Но история, конечно, скандальная. И чтобы замять это грязное дело, начальство решило убрать меня. В результате, как гром среди ясного неба, я получаю приказ о демобилизации и откомандировании в Советский Союз. Для меня это был страшный удар, которого я никак не ожидал. Ведь меня специально учили в ВИИЯКА для службы в оккупированной Германии.

А потом я серьезно задумался о следующем. Все офицеры и инженеры кругом меня были членами партии. Я был единственный беспартийный и это бросалось в глаза, я был белой вороной. Но в партию, даже если я захочу, меня никогда не примут, при этом тщательно проверяют твое социальное происхождение, опять эта проклятая анкета. А быть беспартийным инженером — это выглядит как антисоветская демонстрация и рано или поздно это кончится плохо. Ведь в стране все еще свирепствовала сталинщина. И попаду я, как и мой отец, в Сибирь.

В результате всех этих мучительных неприятностей и тяжелых мыслей, я принял горькое решение — уйти на Запад. Я подробно описываю это в моей книге "Песнь победителя". Поэтому не буду повторяться.

Как анекдот, могу только добавить: сбежав из-за советского вора Еромы, я попал в лапы американских воров, которые обокрали меня почище майора Еромы. Вот несколько примеров. В советской зоне был своего рода Торгсин, пункт по приему от немцев золота и драгоценных камней в обмен на продукты. Заведовал этим пунктом советский лейтенант и литовский еврей Леонид Ольшванг. Затем он сбежал на Запад с мешочком золота и драгоценных камней, в надежде, что он откроет здесь ювелирный магазинчик. Но он попал в лапы американской контрразведки, в знаменитый лагерь "Камп Кинг", где американцы его полностью обокрали.

Другой советский беженец Володька Рудольф-Юрасов, подражая знаменитому еврею Зюссу, спрятал себе в задний проход несколько бриллиантов. Но американские контрразведчики даже там эти бриллиантики нашли и украли. Потом этот сын Остапа Бендера долгие годы выступал на американском Радио "Свобода" в качестве радио-подполковника Панина.

Мои первые три года на Западе я жил в Штутгарте. Тогда в побежденной Германии была абсолютная безработица и от нечего делать я написал несколько очерков о моей жизни в Берлинском Кремле и отослал их в газету "Посев". Редактор "Посева" Романов пишет мне: "Скажите, вы раньше где работали — в "Правде" или "Известиях"? и не хочет поверить, что я никогда ничего не писал. Пишу я дальше больше и так через два года появляется книга "Берлинский Кремль".

Я вовсе не хотел описывать самого себя, моя жизнь была слишком запутанной и нехарактерной для того времени. Я хотел показать какого-то среднего советского человека, который шагал по жизни рядом со мной. Прежде всего, нужно было взять литературный псевдоним. Ведь по документам я был тогда Ральф Вернер.

Оглядываюсь я кругом. Был тогда в Штутгарте горький алкоголик Колька Климов, который в припадке белой горячки выпрыгнул в окошко с пятого этажа и убился. Фамилия хорошая — Климов. Возьмем ее. А как насчет имени? Мой любимый литературный герой — это Григорий Мелехов из "Тихого Дона". Так возьмем это имя — Григорий. Так родился Григорий Климов из "Берлинского Кремля". А какой ему чин дать? Младший лейтенант — это звучит глупо. Ладно, сделаем его майором. Это так посередке, не много, не мало. Ведь я описываю какого-то среднего офицера.

Если кто-нибудь когда-нибудь будет меня критиковать, что я, дескать, был только младшим лейтенантом, то я спрячусь за дедушку Льва Толстого. Ведь когда граф Толстой писал свои "Севастопольские рассказы" он был только подпоручиком, то есть тоже младшим лейтенантом. Так что не цепляйтесь к младшим лейтенантам.

О Штутгарте у меня остались самые теплые воспоминания. Маленький отельчик "Белый олень" на окраине Штутгарта, где я жил больше года, моя молоденькая подружка Эллен Рейнхардт. Хотя иногда мне и приходилось туго, но я должен сказать, что в полуразрушенной Германии жизнь была лучше, чем в коммунистической России. И, самое главное, я мог дать волю моим чувствам и писать то, что я думаю. Мой лозунг такой: "Свободу и Родину мало любить — за них нужно бороться!". И я поставил это эпиграфом на моем "Берлинском Кремле" .

В январе 1950 года я перебрался из Штутгарта в Мюнхен, где был центр русской эмиграции в Германии. Сначала я работал в так называемом Гарвардском проекте, где вырабатывались планы начинавшейся тогда психологической войны против СССР и подбирались соответствующие кадры. Затем я был членом редколлегии журнала "Сатирикон", которым крутил и вертел довольно оригинальный человек — Алексей Михайлович Мильруд. Позже это был для меня просто Алеша.

Алеша служил в американской военной разведке Джи-2 по Галилейпляц № 2. Там сидели два американских майора, которые, как большинство американцев, не знали ни немецкого языка, ни, тем более, русского языка. Как же им заниматься разведкой? Они пили виски и вспоминали свой родной Техас. Их спас Алеша Мильруд, который болтал свободно по-русски, по-немецки, немножко по-английски и, конечно, на родном эстонском языке, которого никто не понимал, что тоже было плюсом. Всю войну Алеша, хотя и еврей, проработал в немецкой антисоветской пропаганде при Гестапо и Эс-Эс, учреждении под названием "Винета".

Теперь же, Алеша, используя свой опыт в Эс-Эс, изобретал всякие идеи и продавал их начальству, получая финансирование под свои идеи. В общем, человек он был ловкий. И двух американских майоров кормил, да и других людей, которые подходили под его идеи. Для этих целей служил соседний дом по Галилейпляц № I, который так и называли "Дом чудес". Здесь Алеша Мильруд занимался своими фокусами.

Сатирический журнал "Сатирикон" держался на одном человеке — Николае Менчукове, которого раскопал где-то Алеша. Николай был очень талантливый карикатурист, полуеврей и полный алкоголик. Все шло хорошо, журнал процветал и шел в советскую зону Германии. Но потом еврей Алеша из-за какой-то чепухи повздорил с полуевреем Николаем, в результате чего Николай ушел а запой и — "Сатирикон" закрылся. Мне было очень жаль Кольку Менчукова, с которым мы частенько выпивали. Я увековечил его как карикатуриста Кукарачу в моей книге "Имя мое легион". Бедный Николай помер в сумасшедшем доме в Хааре около Мюнхена. Такова судьба многих талантливых людей.

После "Сатирикона" я был председателем центрального объединения послевоенных эмигрантов из СССР — ЦОПЭ, главным редактором журнала ЦОПЭ "Свобода", а заодно и главным редактором журнала на немецком языке "Антикоммунист". Все это были выдумки Алеши Мильруда. Занимались мы пропагандой, шумели на всю Германию, поставляли материалы для "Голоса Америки" и радио "Свобода". Все это, конечно, шло в советскую зону Германии.

Моя книга "Берлинский Кремль" была переведена на немецкий, английский и другие языки, Голливуд поставил по этой книге фильм "Путь без возврата", который на Международном Берлинском кинофестивале 1953 года получил первый приз как "Лучший немецкий фильм года". Лучшим английским фильмом года был полнометражный фильм "Коронация Елизаветы 2-й". А лучшим французским фильмом года был признан фильм "Жижи" с очаровательной французской актрисой Лесли Карон. Так что соседи у меня были хорошие — английская королева и восхитительная Лесли Карон.

В результате у Григория Климова получилось хорошее имя, которым и воспользовался Алеша Мильруд для своих комбинаций. Он играл у меня роль политкомиссара от ЦРУ. Так продолжалось пять лет, с 1950 по 1955 годы. Все шло хорошо. Должен сказать, что Алеша был приятным начальником, который говорил мне так: "Гриша, имей в виду, что я твой лучший друг!".

Но затем получился ряд глупых случайностей, в результате которых я, нежданно-негаданно, очутился в Америке. История такая запутанная, что ее даже трудно описать. Попробую описать это как можно короче.

Я обязательно хотел русскую жену, и в Америке у меня была невеста, которая всеми правдами и неправдами заманивала меня в Америку, а когда я прилетел, заявила, что она передумала, что она любит другого и так далее. И только позже я выяснил, что это чертова лесбиянка и садистка, которая использовала меня, чтобы замаскировать свое лесбиянство.

Вторая случайность. Помощник Алеши Славик Печаткин однажды в пьяном виде перепутал меня с Алешей и полез ко мне с гомосексуальной любовью. Я тогда даже не понял, что это такое, просто человек перепил, но Славик, видимо, сказал Алеше, что он засыпался, и Алеша подумал, что я догадался, что это два педераста. А это тогда в американской разведке категорически запрещалось. В результате Алеша забил тревогу, решил убрать меня как опасного свидетеля и обратился за помощью ... в КГБ. И вскоре я почувствовал, что КГБ за мной охотится.

Хотя я не знал, что мой Алеша педераст, но КГБ это прекрасно знал и шантажировал его, сделав его двойным агентом. ЦРУ ему платило, а КГБ доило. Все это сложные лисьи игры между ЦРУ и КГБ, где и сам черт запутается. Все это я выяснил только задним числом, значительно позже.

Это было буквально коварство и любовь. Если моя невеста Наташа Мейер меня в Америку заманивала, то мой комиссар Алеша Мильруд, желая избавиться от меня, подталкивал меня в спину. К тому же Алеша, будучи педерастом, знал, что Наташа лесбиянка. Если со стороны Наташи это была подлость, то со стороны Алеши это было предательство. А в ЦРУ предательство не любят, от этого часто зависит жизнь человека. Так или иначе, то, что не удалось КГБ, удалось Наташе Мейер. С помощью Алеши, который уверял меня, что он мой лучший друг.

В общем, можно сказать, что в 1955 году в возрасте 37 лет я очутился в Америке не по собственному желанию, а в результате интриг, подлости и предательства. Для меня было существенно, что я читал по-английски, но никогда не говорил по-английски. А начинать новую жизнь в Новом Свете в возрасте 37 лет немножко поздновато. И начинать говорить по-английски тоже поздновато. В результате, если в Германии я чувствовал себя, как рыба в воде, то в Америке я почувствовал себя, как рыба, выброшенная на песок.

Чтобы как-то использовать столь серьезный переломный момент в моей жизни, я решил написать вторую книгу. Я хотел написать просто роман из советской жизни. А реальная жизнь подсовывала мне совсем другое. Случайно читаю я в "Новом русском слове", что Гарвардский проект, где я когда-то немножко работал, был построен на "комплексе латентной педерастии Ленина". И это послужило мне ключом ко многим загадкам — и моей капризной невесты, которая оказалась лесбиянкой, но процветала на "Голосе Америки", и моего комиссара Алеши, который оказался замаскированным педерастом. Оказывается, что американцы построили всю свою психологическую войну против СССР на комплексе педерастии Ленина.

Заинтересовался я этой чертовщиной, копаю все дальше и больше. Ведь здесь истоки и корни Русской революции, а затем и великой Чистки. Постепенно я переключился на эту тему — гомосексуальность и вообще дегенерация. А затем дело доходит и до дьявола.

Пишу я год, пишу два, пишу три — и к концу третьего года дьявол меня так запутал, что я сам убедился, что мой манускрипт никуда не годится, что печатать его нельзя. Получилась какая-то чепуха. Дело в том, что я взялся за тему, которой я не знал и которую недаром называют дьяволом. А все мои сбережения кончились, и нужно было идти работать.

Но тема дьявола меня заинтересовала, и я чувствовал, что я на правильном пути. Свой злополучный манускрипт я заново перерабатывал и переписывал три раза. У меня по сей день хранятся в чемодане 50 общих тетрадей по 50 страниц, которые никуда не годятся — и это только первый вариант. Потому опытные люди и говорят, что писательство — это 10 % вдохновения и 90 % работоспособности. Начав писать в 1955 году, только в 1970 году я выпустил сначала "Князя мира сего", а затем, в 1975 году, вышла книга "Имя мое легион". Это был третий вариант одного манускрипта, который я разрезал на две части.

В 1958 году я пошел работать по моей инженерной профессии, одновременно я женился и получил американское гражданство. Это была жизнь типичного среднего американца, так что и писать-то не о чем.

Но должен сказать, что для написания моих книг на тему о дьяволе, мне пришлось перепахать массу специальной литературы, начиная с Библии и кончая доктором Фрейдом. Часто читал я в метро, когда ехал на работу или возвращался с работы. В кармане у меня был огрызок красного карандаша, которым я подчеркивал важные места. Так я собирал тайные знания о Боге и дьяволе, наподобие моего героя — красного кардинала Максима Руднева. Поэтому ко всем моим книгам я прилагаю "Частичную библиографию использованной литературы". Там много интересных книг.

Когда американцы воевали во Вьетнаме, я некоторое время работал инженером на строительстве военного аэродрома во Вьетнаме. Половина аэродрома была закончена и воевала, там стоял авиационный полк, а мы заканчивали вторую половину. Для меня это была интересная работа в тесном контакте с американской армией. Должен сказать, что никогда меня не кормили так хорошо, как в рабочей столовой нашей строительной компании. Ох, и богатая же страна эта Америка! Чтобы не располнеть, я пропускал обед и вместо обеда ходил купаться в изумрудном Южно-Китайском море.

В 1970 году, проработав 12 лет, в возрасте 52 лет я оставил работу и жил на доход с моих акций и облигаций. Если жить скромно, это давало мне независимость и возможность посвятить все свое время литературной работе. Мою следующую книгу "Протоколы советских мудрецов" я писал спокойно и без перерывов с сентября 1975 по май 1981 года. В этих "Протоколах" я использовал все те интересные материалы, которые остались у меня после написания "Князя" и "Легиона". Тема эта, должен сказать, неисчерпаемая.

Пока я дергал дьявола за хвост в моих книгах, дьявол тоже не сидел без дела — он вселился в мою жену. В результате в 1975 году моя жена заболела климактерическим помешательством и стала сходить с ума, очень медленно и незаметно. Потому богословы и говорят, что дьявол приходит неслышными шагами. Очень правильное наблюдение, и я с этим совершенно согласен, так как пережил это на собственном опыте.

Так сижу я и пишу мои "Протоколы", а жена меня пилит: "Брось ты писать свои глупости. Займись чем-нибудь более продуктивным".

Обращаюсь я за помощью к о.Митрофану из церкви "Спаса-на-грехах", который когда-то говорил, что он передо мной преклоняется за моего "Князя мира сего". Но о.Митрофан не может мне помочь, так как у него самого сестра сошла с ума в форме климактерического помешательства, и он знает, что это штука неизлечимая — его сестра уже давно сидит в сумасшедшем доме. Так что у меня приятные перспективы.

И за примерами мне далеко ходить не надо. Моя теща много лет путалась с армянином Арамом, жена которого, полуеврейка Любочка, уже данным давно сидит в том же сумасшедшем доме, что и сестра о.Митрофана. А у моего друга из "Голоса Америки" Коли Лясковского такая же история, правда, там до дурдома дело не дошло, все обошлось идиотским разводом. Тут полезно знать, что в Америке больше половины больничных коек заняты психически больными. И еще полезно знать, что у женщин сумасшедших в 3 (три!) раза больше, чем у мужчин. Вот вам и прекрасный пол.

Моя жена психовала 3 года и, в конце концов, в 1978 году взяла грязный развод, заявив в суде, что я хотел ее убить и выпросив у судьи "Постановление о защите". А это уже мания преследования. В результате, после 24 лет брака, в возрасте 60 лет я очутился в одиночестве. Сижу себе и пишу мои "Протоколы". А история с женой служит мне хорошей иллюстрацией к тому, что я пишу.

"Протоколы" вышли в 1981 году, и после этого я решил, что писать мне больше не о чем. Живу себе потихоньку как американский пенсионер, завел себе кошечку и играюсь с этой кошечкой. А жизнь идет своим чередом.

В 1988 году мой хороший друг Николай решил порыться в моих архивах, а это 5 больших папок-гармоника и картотека, где я собирал самые существенные и интересные материалы, куда я даже сам и даже теперь, в 2002 году, заглядываю за всякими справками. Ох, много там всякого цимиса!

Рылся Николай рылся и потом говорит мне: "Григорий Петрович, у вас здесь еще столько интересных материалов, а вы ничего не пишите. Знаете что? Садитесь-ка вы за ваш письменный стол и читайте лекции по вашим архивным материалам и карточкам, а я буду снимать это видео-аппаратом на видеокассеты" .

Попробовали мы и получается вроде неплохо, что-то новое, как в кино. Начали мы снимать в феврале 1988 года и продолжали по уикэндам более двух лет, до июля 1990 года. В общей сложности получилось 35 видеокассет по 2 часа каждая.

Позже эти видеокассеты попали в Россию, где у власти был уже Ельцин. С этих видеокассет сняли копии на пишущей машинке и, в конце концов, из этой серии получились две книги — "Красная каббала" и "Божий народ". Откровенно говоря, я сам этого не ожидал и все это получилось как-то случайно. В этом значительная заслуга Николая, который играл роль режиссера во всем этом предприятии.

Сейчас эти мои последние книги гуляют по России вместе с моими другими книгами. Общий тираж уже перевалил за миллион. И я надеюсь, что мои книги помогут некоторым людям разобраться в тех сложных проблемах, которые испокон веков называют Богом и дьяволом.

Я как бы изобрел новую науку, которую я условно называю высшей социологией. Началось это в ироническом смысле, как пьяный бред красного кардинала Максима Руднева. Но постепенно это приобретало логическое и фактическое содержание и становилось своего рода реальностью.

Сегодня в письмах по Интернету мои читатели искренне благодарят меня за эту высшую социологию, которая помогает им ходить по жизни более осознанно. Иначе вы будете бродить по жизни, как слепой по минному полю. Вспомните-ка роковые проценты доктора Кинси. А сколько за этим горя и несчастья?

Судя по реакции читателей, я вижу, что мой труд не пропал даром, что мои книги делают доброе дело — и это согревает мое сердце.

На этом я заканчиваю мою биографию.

I сентября 2002 г.

Лев Аннинский ОТЗВУКИ, ОТСВЕТЫ, ОТБЛЕСКИ (Заметки на полях книги Геннадия Костырченко*)

Геннадий Васильевич Костырченко написал книгу, которую не обойдет ни один специалист. Книга называется: "Тайная политика Сталина". Подзаголовок: "Власть и антисемитизм".

В томе около восьмисот страниц изрядного формата, около пятидесяти печатных листов, около полутора тысяч ссылок, в том числе и на "закрытые" архивы. Около двух тысяч персон в именном указателе.

Никакие заметки на полях не заменят, конечно, чтения уникального аналитического свода: этот том должен быть в библиотеке не только у любого, кто всерьез интересуется еврейской частью советской истории, но у любого, кто интересуется советской историей вообще. Хотя я не уверен, что трехтысячного тиража, отпечатанного издательством "Международные отношения" при финансовой помощи Российского Еврейского Конгресса, хватило даже и на всех специалистов.

Мои заметки рассчитаны на неспециалистов — мне хочется поделиться впечатлениями чисто человеческими. Я бы даже сказал: "слишком человеческими". Если человеческого бывает "слишком"...

"И НАОБОРОТ!"

Когда Сталин был народным комиссаром по делам национальностей, а Ленин — Председателем Совета народных комиссаров, между ними произошел диалог, одна из формулировок которого достойна войти в анналы мировой философии. Она, собственно, и вошла.

Ленин сказал:

— Товарищ Сталин! Запомните раз и навсегда и зарубите себе, батенька, на носу: если у вас начальник — еврей...

Остановимся на секунду. До еврея-начальника мы еще доберемся. Но этот фразеологический антураж! "Раз и навсегда!" "Зарубите на носу!" И — для достоверности — неповторимый "батенька"... Да кто же это осмелился... не то что говорить с товарищем Сталиным в подобном тоне... ну, допустим, осмелился — Ленин, что для 1920 года вполне возможно, ибо Ленин в ту пору был Сталину, так сказать, непосредственным начальником, но кто рискнул передать это потомкам в такой вот живописно-театральной редакции, ведь это звучит как анекдот, за которой при товарище Сталина могли и по рогам врезать!

А сам товарищ Сталин и передал, причем с явным удовольствием. Передал товарищу Кагановичу году в 1939 или 1940-м. А товарищ Каганович полвека спустя пересказал все в подлинном виде поэту Феликсу Чуеву, и тоже с явным удовольствием. А Чуев опубликовал это в своей книге "Так говорил Каганович. Исповедь сталинского апостола" (1992), откуда ленинская максима и попала в фолиант Геннадия Костырченко. Так что это не анекдот и не апокриф, а святая истинная правда, да еще в неподдельной эмоциональной упаковке.

Теперь о ситуациях, в которых фраза была произнесена Лениным, а потом повторена Сталиным. Ситуация 1940 года буквально повторяет и моделирует ситуацию 1920-го. В 1940-м (или 1939-м) Каганович приносит Сталину на утверждение список кандидатов на руководящие должности в своем ведомстве (в его ведении — генералы тяги). Сталин отказывается одобрить список, потому что там слишком много еврейских фамилий. И в назидание замечает, что в свое время в аналогичной ситуации выслушал от Ленина вышеуказанное наставление.

О сути наставления легко догадаться:

"...Если у вас начальник — еврей, то зам непременно должен быть русским. И наоборот!"

Нормальное имперское мышление, рассчитанное на будущее и имеющее целью "новую историческую общность людей".

Если же вы думаете, что вождь мирового пролетариата и генсек советской державы были заурядными антисемитами, то ошибаетесь. Перечтите еще раз последнюю фразу вождя. Да, да, батенька, запомните это раз навсегда, зарубите себе на носу: "И НАОБОРОТ!"

"ВПРОЧЕМ..."

Во второй половине 40-х годов происходит — с виду — фронтальное наступление партократии на культуру, монолитное выдавливание всего человеческого, тупой диктат. На самом деле в рядах партократии идет своя борьба, причем, куда более жестокая, чем на композиторских и писательских форумах: там на кону стоят репутации и зарплаты — тут буквально летят головы.

Расклад сил: группировка Маленкова против группировки Жданова. В программах — никакой разницы: и те, и эти громят безродных космополитов, топчут Ахматову и Зощенко, чистят ряды от евреев, докладывают вождю о выполнении очередных заданий.

На чьей стороне вождь? — вопрос бессмысленный. Ни на чьей. Забота вождя — общая стабильность. Обеспечивая ее, вождь поощряет то тех, то этих, давая им возможность проявить рвение. И они стараются. И те, и эти.

Нюансы улавливаешь с трудом. Маленков — аппаратчик, мастер тайных кадровых комбинаций, типичный "теневик". Жданов — мастер показательных разносов, самозабвенный режиссер идеологических облав, оратор. Чередуясь, они делают одно дело: спасают советскую идеологию от банкротства.

Теперь внимание!

Жданов жалуется Хрущеву (именно Хрущев обнародует его фразу в "Воспоминаниях" — с источниками у Костырченко полный порядок). Жданов вздыхает:

— Знаете, Российская Федерация... такая несчастная... Надо создать Российское бюро ЦК...

Костырченко комментирует:

"Романтику русофильства подпитывал в Жданове главным образом председатель Совета Министров РСФСР М.И.Родионов, который тщетно пытался через своего покровителя получить добро от Сталина на введение гимна России... Но, в отличие от утвержденных тогда же гимнов других союзных республик, этот элемент государственной символики РСФСР... не обрел права на существование. Ибо для Сталина, да и его преемников по руководству СССР, если и существовала такая страна, как Россия, то только в ипостаси Советского Союза, другой они не воспринимали. К несчастью для себя Жданов и другие "ленинградцы" этого не поняли. Как знать, может, вследствие и этого их заблуждения Сталин в конце своей жизни предпринял очередную кровавую акцию, известную как "ленинградское дело", по которому в 1950 году будут расстреляны Н.А.Вознесенский, А.А.Кузнецов, М.И.Родионов, другие высокопоставленные чиновники, связанные с умершим к тому времени Ждановым. Это тем более печально, что "ленинградская" политическая ветвь, питаемая соками робко возрождавшегося после войны российского самосознания и так безжалостно обрубленная с древа национальной государственности, могла бы в перспективе стать для страны весьма плодоносной. Правда, реализация ждановской идеи возрождения государственности России чревата была распадом империи, чего, впрочем, так и не удалось избежать".

В этом рассуждении Костырченко меня смущает только словечко "впрочем". Как это "впрочем"? Значит, борьба Маленкова и Жданова не выходит за пределы пустой беспринципности? Но ведь улавливаются же реальные вещи за аппаратными играми и кровавыми инсценировками!

Чувства Родионова понятны, как и чувства Жданова, которые Родионов "подпитывает". Это — боль и обида за русскую национальную культуру. Но неужели непонятно, что и с другой стороны — не химеры? Что не одна только беспринципная властная прагматика движет противниками Жданова.

Была все-таки ждановская идея национального возрождения чревата распадом империи или не была, и распад произошел "впрочем"? И если была, то, выходит, сторонники Маленкова вместе со Сталиным не просто держались за власть, но предчувствовали реальную опасность: пытались предотвратить распад державы...

А что, все-таки можно было избежать распада ценой удержания России в многонациональной упряжке? Или процесс дробления был фатален?

В любом случае за подковерными схватками кремлевских царедворцев стоит геополитическая реальность, которую эти звери чуяли загривками.

Вот мы ее теперь получили "на повестку дня". И как решить эту геополитическую задачу, кажется, так и не знаем.

Отсюда и словечко "впрочем".

"СКАНДАЛИСТКА"

Теперь эту женщину уже, наверное, мало кто помнит, меж тем по степени одержимости она в списке антисемитов сталинской эпохи достойна красной строки.

В книгу Костырченко она введена с эпитетом "некая".

"Некая Е.Б. Демешкан...дочь полковника царской пограничной охраны, расстрелянного в Крыму красными... скрыв свое дворянское происхождение, в 1934 году поступила в Московский государственный педагогический институт, где после получения диплома осталась на кафедре западной литературы, возглавлявшейся И.М. Нусиновым. В 1941 году защитила под его руководством кандидатскую диссертацию. Потом была эвакуирована в Ульяновск, откуда ей в 1943 году помог возвратиться обратно в МГПИ все тот же Нусинов, устроивший ее доцентом на своей кафедре. Однако, чутко уловив нагнетавшиеся сверху антисемитские настроения, молодая специалистка направила в ЦК ВКП(б) донос на своего благодетеля, уличив его в придании руководимой им кафедре "известного национального профиля". Вскоре приехала комиссия со Старой площади, и в начале 1945 года Нусинов был снят с работы. Такой результат окрылил Демешкан, которая, заявляя теперь, что ее поддерживают видные работники из ЦК, открыто стала проповедовать в институте антисемитские взгляды. В частности, она убеждала коллег в том, что в институте "орудует еврейская лавочка", и вообще "евреи хуже, чем фашизм", что "еврейская нация повредила русскому народу, так как они повинны в том, что захирело производство там, где они заполонили управленческий аппарат".

Далее Костырченко рассказывает, как управленческий аппарат пединститута пробовал склочницу урезонить, а в ответ она только распалялась, полагая, что ее преследуют за правду, и продолжала разоблачать окопавшееся в институте "троцкистко-бундовское охвостье".

В 1948 году терпение у "охвостья" истощилось настолько, что разоблачительницу попросили из института. Тогда она написала Сталину.

Письмо возымело действие: в институте ее восстановили, и она продолжила рассылать в ЦК партии, Совет министров и МГБ сигналы о наличии в стране "невидимого сионистско-бундовского центра".

К началу 1953 года ее доносы, по выражению Костырченко, "приобрели характер параноического бреда" — Берия только и успевал пересылать Маленкову описания "страшной картины", по которой "командные высоты нашего просвещения и науки сданы на откуп нескольким лавочникам, космополитам, буржуазным националистам во главе с Нусиновым..." Некая Демешкан не унималась.

Ладно бы ярость одержимой юдофобки ограничивалась кругом ее еврейских начальников в пединституте — так нет же, она врубилась в ряды партчиновников куда более высокого уровня, она заклеймила таких примиренцев и покрывателей вражеского заговора, как министр просвещения РСФСР И.А.Каиров или недавний работник ЦК Д.А.Поликарпов (его хорошо помнят писатели, ибо позднее он курировал их Союз, а в 1951 году он как раз директорствовал в пединституте) и наконец (оцените иронию истории) в том же списке красуется у Демешкан секретарь райкома партии, в поле ответственности которого находится институт, — Е.А.Фурцева. И это пишется во второй половине 1953 года, то есть без всякой оглядки на ситуацию!

Ситуация, меж тем, сама оборачивается на обезумевшую мстительницу. По указанию Хрущева письма Е.Демешкан подвергнуты экспертизе, в ходе которой там обнаруживаются идеи, имеющие "много общего с махровыми установками черносотенного пошиба". Эти выводы одобрены М.А.Сусловым, и клеветница очередной раз вылетает из института.

Костырченко следующим образом описывает финал:

"...Но уже всем надоевшая скандалистка и не думала сдаваться: через суд она восстановилась на прежней работе. И только вынесенный вскоре не в пользу Демешкан вердикт Верховного Суда РСФСР поставил точку в этом деле. Заметая следы, Демешкан уехала на Дальний Восток, преподавала в педагогическом институте в Магадане, вышла там замуж, стала Калаповой. Но не остепенилась, а спровоцировала новый скандал, о чем был опубликован фельетон в "Известиях".

Так завершается эта история у Костырченко. Я, однако, склонен поставить в этом деле другую точку. Я отнюдь не склонен думать, что отъезжая на Дальний Восток, Е.Демешкан "заметала следы". Не та натура! Я даже не готов счесть эту женщину сумасшедшей, хотя ее ненависть к евреям явно перехлестывает в манию.

Но тогда откуда, откуда это?

А вы перечитайте начало.

"Дочь полковника...расстрелянного в Крыму красными..."

На глазах у девочки, что ли, расстреливали? Запросто. Кто расстреливал — конкретно? То есть не в смысле: кто целился и стрелял — да кто угодно! Но кто приговаривал?

Я сильно подозреваю, что комиссар, поставивший царского полковника к стенке, был евреем.

Остальное экстраполируйте.

"ЛИЧНЫЙ ВРАГ"

Великий еврейский актер Соломон Михоэлс убит по прямому тайному приказу Сталина. Убитому устроены пышные государственные похороны.

В книге Костырченко эта глава — блестящий пример того, как в кажущейся неандертальской невменяемости властей высвечивается пусть жуткая — но логика. Сама "ликвидация", расписанная в подробностях, вызывает человеческое содрогание. Но еще больший ужас вызывают причины, приведшие к "ликвидации", потому что здесь стечение случайных человеческих обстоятельств накладывается на абсурды глобального масштаба, а их так просто не объедешь.

Не абсурд ли: патриарха советского еврейства приговаривают к смерти в ту самую пору, когда СССР — первым! а в какое-то время и единственным! — поддерживает создание государства Израиль.

Что, правая рука не знает, что делает левая? Нет, знает отлично. Это именно две руки, две стороны одного процесса, и вопрос только в том, что перевесит: возможность ли въехать с помощью израильтян на Ближний Восток, вытеснив оттуда англичан и опередив американцев, — или опасность возрождения национального чувства у евреев в СССР? Сидящий в Кремле вождь, которого Бухарин в свое время назвал "гениальным дозировщиком", взвешивает обе тенденции. И когда становится ясно, что сделать Израиль троянским конем советского влияния на Ближнем Востоке не удается, а скорее Израиль станет троянским конем влияния на СССР оседланного Америкой Запада, — наступает момент "дозировки".

Нет, никаких скорых приговоров. Просто усиливается наблюдение за еврейской верхушкой в Москве. И в частности — за Еврейским Антифашистским Комитетом.

И ведь есть, за чем наблюдать. В ответ на провозглашение Израиля национальные чувства с непредвиденной силой резонируют в советском еврействе. Жена безупречного маршала Ворошилова, урожденная Голда Горбман, "фанатичная большевичка, еще в юности отлученная от синагоги", теперь в кругу родственников роняет фразу: "Вот и у нас есть родина". У кого достанет бессердечия осудить ее? Другая Голда — Голда Меир, первая посланница Израиля в Москве, должна бы всего лишь представиться Молотову да вручить верительные грамоты, — а она в первую же субботу отправляется на улицу Архипова в хоральную синагогу, на глазах тысячи людей подходит к раввину, произносит приветствие на иврите и заливается слезами. Кто бросит в нее камень? Кто осудит и деятелей Еврейского Антифашистского Комитета, этого полудекоративного-полусекретного инструмента, созданного в годы войны для психологической обработки Запада и выкачивания у него денег, — кто осудит руководителей этого Комитета за то, что их "уже не устраивает фальшивое положение пропагандистов мудрой национальной политики Сталина" — им хочется "на деле выражать волю, чаяния и национальные интересы своего народа".

Костырченко итожит: "вольно или невольно они перешли грань дозволенного".

Так, но почему именно Михоэлса надо было при этом угробить, и именно тайно? Унизить евреев как народ? Тогда глупо, что тайно. Сохранить перед мировым коммунистическим движением маску интернационализма и перед цивилизованным миром маску респектабельности? Тогда глупость — само убийство.

Что же конкретно обрекает жертву?

Если хотите, стечение обстоятельств, накладывающихся на фатальный ход истории.

Первое обстоятельство — Абакумов. Министр госбезопасности. Ему что велено? Наблюдать за еврейской верхушкой. Он и наблюдает. Фиксирует. Докладывает. Никакого "биологического антисемитизма" у него нет (четыре года спустя, почуяв собственную гибель, попытается спустить на тормозах "дело врачей", спасаясь от навета требовавшего крови Рюмина). Антисемитства нет, зато есть рвение. И — чутье, звериное чутье особиста на то, что нужно докладывать хозяину, а что не нужно.

Тут еще одно обстоятельство. Дочь диктатора Светлана, девица на выданье, как назло, влюбляется в евреев. Ну, ладно бы, те вели себя скромно. Так нет, один ухитряется похвастаться этим в печати (за что немедленно упечен в Воркуту). Другой, женившись, оказывается в сталинском родственном кругу вместе со своими родственниками. Так находится же среди его родственников дурак, который, по остроумному заключению Костырченко, оказавшись в номенклатуре, "совершенно упускает из виду то, что его особа превратилась в объект повышенного внимания со стороны МГБ". Он-то всего лишь "небрежно упоминает" в узком кругу о встречах со Сталиным, который якобы "регулярно приглашает его на приемы в Кремль". А Абакумов фиксирует "антисоветскую работу и клевету против главы Советского государства".

Чтобы показать товар хозяину, Абакумов должен связать "клевету на вождя" с работой вражеских агентов. Нужны фигуранты и свидетели. Нужны, образно говоря, Гольдштейн и Гринберг.

Из ориентировки: "До Октябрьской революции Гольдштейн и Гринберг состояли в Бунде". Естественно. А после революции? Один стал ученым и даже помогал в 1922 году составлять для Сталина программу советско-германского экономического сотрудничества. Другой в ту же пору в должности замнаркома просвещения "Союза коммун Северной области" (была и такая должность) помогал в Питере голодавшим писателям — будущим классикам соцреализма. Но это неважно. Для Абакумова они — "некий Гольдштейн" и "некий Гринберг".

В 1945 году "некий Гольдштейн" посетил Еврейский театр. Михоэлс подошел к нему, представился и пригласил приходить еще. Тот стал приходить. Что они обсуждали по мере сближения и знакомства? Естественно, положение евреев в Советском Союзе. И, увы, положение евреев в семье товарища Сталина.

Что же до Гринберга, то он на свою беду работал в Еврейском Антифашистском Комитете.

Показания под пытками дали оба. В том числе друг на друга. И, что самое важное, на Михоэлса. И еще на любознательных американцев. Это последнее обстоятельство особенно существенно. Костырченко поясняет: "Одно дело — в кругу родных и знакомых перемывать косточки главе Советского правительства, и совсем другое — осуществлять целенаправленный сбор информации об этой персоне по заданию вражеской разведки".

Михоэлс едет в Минск смотреть спектакли и чувствует, что его убьют. Но Абакумову нужна санкция Сталина.

Абакумов едет в Лефортово. В выражениях не стесняется:

— Кто сволочь? Михоэлс?

— Да, — еле ворочая языком, отвечает Гольдштейн.

Предварительная редактура:

"Гольдштейн показал, что Михоэлс проявлял повышенный интерес к личной жизни главы Советского правительства в Кремле. Такими сведениями у Михоэлса, как показал Гольдштейн, интересовались американские евреи".

Окончательная шлифовка, наведенная в МГБ (между прочим, сотрудником Шварцманом) на показания Гольдштейна:

"Михоэлс дал мне задание... подмечать все мелочи, не упускать из виду всех деталей взаимоотношения Светланы и Григория. "На основе вашей информации, — говорил Михоэлс, — мы сможем разработать правильный план действий и информировать наших друзей в США, поскольку они интересуются этими вопросами".

10 января 1948 года Абакумов кладет этот текст на стол Сталину. В тот же день Сталин отдает приказ о ликвидации человека, оказавшегося его личным врагом.

12 января личный враг погибает.

Ликвидация проведена тонко, под видом несчастного случая. Орудие тонко проведенного мероприятия — тяжелый грузовик.

СНИЗУ? СВЕРХУ?

Относительно "спокойный" период (если сравнивать с Большим террором) охвачен у Костырченко академически "строгим" заголовком: "Удаление евреев из культурно-идеологической сферы". Это чистки конца 40-х годов. В редакциях. В творческих союзах. В театрах, на киностудиях. В педагогике, философии, биологии, физике, экономической науке, юридической науке, исторической науке. В директорском корпусе промышленности.

Списки уволенных. Тихо. Вяло. Монотонно.

Один лейтмотив пронизывает мелодию выматывающей нотой. "Поток писем". Где бы ни затеялась кампания — да хоть в самом Главлите — полно охотников уличить цензоров в недостатке бдительности. Стоит подняться Хренникову на председательское место в Союзе композиторов — лавина сигналов в ЦК о его примиренчестве к евреям. Модель доноса: такой-то начальник "своевременно не реагировал на сигналы коммунистов о засоренности кадров" в таком-то министерстве. Не отсидишься: вытащат, выпотрошат.

Это что, глас народа? Антисемитизм масс? Природная черта русских?

Можно, конечно, приклеить и такой ярлык. Но невозможно не чувствовать, что права великая русская литература, убежденная, что никакого природного антисемитизма в русском народе нет. Антисемитизм зарождается где-то в межеумье, на полпути между "верхами" и "низами". Он эфемерен.

Хороша эфемерность! А поток доносов и сигналов "снизу", используемый "верхами" для поддержки антисемитских чисток, — разве не факт? Факт. Который Костырченко и объясняет. Это — заполнение вакуума. Иногда — откровенная дележка теплых мест, вроде атаки лысенковских шарлатанов в 1948 году. А вообще-то, шире. Народ чувствует подвижки, напирает, ищет. Еврейство -правила игры на данный цикл, точка отталкивания, опознавательная мета. Как прежде — социальное происхождение. Все может и вывернуться. Например: народ чует, что Молотов в опале, а Эренбург в чести (1952 год). Возникает максима: "Молотов — еврей, а Эренбург — русский".

Чем ниже социальный статус, тем страха меньше. И наоборот, чем выше, тем страха больше. И у тех, на кого поступают доносы, и у тех, к кому они поступают. Шапки горят на всех. Ну, скажем, обвиняют врачей, что угробили товарища Жданова. Чушь? Не совсем. Потому что врачи его... не то, что угробили, а... когда товарищ Жданов в санатории загибается от сердечного приступа, его лечащий врач "занимается рыбной ловлей". Кремлевская медицина по неизбежности несколько... халтурна. Потому что за каждым корифеем закреплено слишком много важных пациентов: некогда вникать. В результате правильный диагноз товарищу Жданову ставит мелкая сошка — Лидия Тимашук, и сообщает этот свой диагноз "куда следует" в жанре доноса на корифеев, вначале прошляпивших у больного приступ, а потом покрывших грех в ходе посмертного консилиума. И все они — будущие мученики "дела врачей": Виноградов, Зеленин, Этингер...

Кстати, само это "дело" закручивается почти случайно, "налетев" на летальный исход болезни, но не Жданова, а Щербакова, который умер то ли от собственной неосторожности, то ли от попущения медиков — за пять лет до того, как в 1950 году началась рутинная чистка во Втором Мединституте. Однако в 1950 году находится хват, догадывающийся выбить из арестованного профессора Этингера признание, что тот в свое время угробил-таки Щербакова "вредительским лечением"...

Тут Г.Костырченко дает разводку характеров, достойную внимания хорошего психолога (каковым он, между прочим, и является).

Два человека держат в руках признание Этингера. Два цепных пса режима: Абакумов и Рюмин. Очень разные.

Абакумов — не антисемит, это простецкий и беспрекословный исполнитель сталинских указаний, и впрямь — верный пес, приносящий к ногам хозяина ту дичь, которую тот хочет. Абакумову, в общем, без разницы, кого искоренять: "вооруженные отряды украинских националистов или еврейскую интеллектуальную элиту". Действует Абакумов прямолинейно и надежно, авантюр не выносит. А клеить Этингеру, уже задействованному в роли пропагандиста государства Израиль (каковым он и был), еще и убийство Щербакова — явная авантюра: соваться к Сталину с таким липовым компроматом Абакумов не решается.

Суется — Рюмин. Это и впрямь природный антисемит, и к тому же хват, склонный как раз к авантюрам.

Вопрос на засыпку: думаете, Этингер — главный его козырь?

Нет! Главный его козырь — Абакумов, на которого Рюмин и пишет донос, что тот-де "заглушил дело террориста Этингера, нанеся серьезный ущерб интересам государства".

Сталин, надо думать, видит насквозь и того, и другого. Ему их не надо даже стравливать — они сами готовы затравить один другого. Так что ситуация идеальна для диктатора. Сначала летит в тартарары Абакумов, и Рюмин получает шанс, а потом вождь народов велит убрать и "этого шибздика" (Костырко не упускает возможности подвести низкорослого Рюмина под комплекс неполноценности, как и Ежова).

Абакумов и Рюмин получают расстрел оба — их не спасает даже смерть вождя: там, наверху, слишком хорошо знают обоих.

Интересно, почему жало диктатуры на самом верху расщепляется? Мистика, что ли? Или закономерность: страх расщепляет любые души, и чем выше человек, тем ему страшнее?

А внизу что, нет страха? Есть. Страшно стронуть с места систему, отлаженную за годы войны (и за годы межвоенной "передышки", и вообще — за все советские годы, продиктованные стране эпохой мировых войн). Снизу — тоже инстинкт срабатывает: надо заполнить вакуум вакансии, но при этом не стронуть с места систему, выстроенную по законам военного времени и созданную для войны.

Все упирается в высшую точку, в последнюю инстанцию, в верховную фигуру, к ногам которой и сносят свои доклады Абакумов и Рюмин и на которую уповают миллионы "послушных винтиков", посылающих на имя вождя искренние письма.

Но этот-то человек, стоящий на самом верху, больше всех страшится стронуть систему. Потому что понимает (лучше всех, трезвее всех, яснее всех понимает): стронешь — костей не соберешь.

ПРОЩАЛЬНАЯ РЕПЛИКА

В конце 1952 года, в последний раз явившись на заседание Комитета "по премиям своего имени", Сталин неожиданно заявляет:

— У нас в ЦК антисемиты завелись. Это безобразие!

Оторопевшие члены Комитета, надо думать, относят эту реплику на счет знаменитого сталинского юмора. И не без оснований: известно, что время от времени вождь роняет фразы, достойные анналов; например: "Мы вам сильно надоели?" (Булгакову, который просится за границу), или: "Нашел время сидеть!" (о Рокоссовском, посаженном в тюрьму). Юмор у вождя большей частью кладбищенский, но его шуточки никогда не возникают на пустом месте. Хотя иной раз могут и озадачить простодушных слушателей.

В самом деле: в стране идет широчайшая антисемитская кампания, все это знают и видят, все с этим как бы свыклись (во всяком случае, в "ближнем кругу", где все понятно без слов), — как должны члены Комитета понимать то "безобразие", что в ЦК партии "завелись антисемиты"? Только как юмор?

В воспоминаниях Хрущева концы сведены по-серьезному: в узком кругу Сталин подстрекает людей к антисемитизму, но вынужден формально осуждать его как приверженец коммунистической доктрины и, так сказать, присягнувший Ленину интернационалист.

Это тоже верно. И тоже — не без оговорок. Доктрина действительно лежит в основе советской жизни и действительно вяжет простодушных антисемитов по рукам и ногам (вернее, по языкам). Книга Костырченко называется: "Тайная политика Сталина" — явная вынуждена маскироваться: слово "еврей" заменяют словом "сионист"; говоря о "засоренности рядов", никогда не уточняют, кем именно засорены ряды. Доктрина в тотальном обществе — вещь серьезная.

И все-таки, когда доходит до горла, можно подправить и доктрину. Заменить Разина и Пугачева Суворовым и Кутузовым на боевом знамени 1941 года. Но отказаться вообще от интернационализма на знамени, полученном из рук Ленина, опасно. Приходится делать одно, а говорить другое. "Внизу" природные антисемиты иногда не понимают, почему нельзя называть вещи своими именами; иногда по простодушию они называют евреев евреями и даже жидовскими мордами, однако получают по морде от своих же поводырей за излишнее рвение. "Великий дозировщик" знает свое дело.

И все-таки в основе его решений — не доктрина. В основе — звериное чувство реальности. Диктатор может лично не любить евреев, потому что Троцкий допек его в 1927 году, Зиновьев — в 1936, Мехлис в 1942, Михоэлс в 1947. Это не решает. Не решает даже то, что Израиль переметнулся к американцам, хотя от этого многое изменилось в геополитическом раскладе не в нашу пользу. Решает в конечном счете одно: прочность системы.

И вот тут еврейский вопрос упирается в тупик. Евреев нельзя в России ни истребить, ни выгнать — они слишком глубоко вросли в общество и государство. Чтобы их истребить или выгнать, надо изменить общество и заменить государство. Поэтому все слухи о тотальной депортации евреев, якобы намеченной Сталиным на 1953 год, не подтверждаются ни одним документом. Костырченко, пропахавший километры архивов, свидетельствует об этом с полной ответственностью. Ни директив, ни списков, ни вагонов — одни слухи.

Депортация народов вообще штука опаснейшая; компактно живущий этнос можно, конечно, перегнать в другое место, и в 1944 году с народами Крыма и Кавказа это оказалось технически осуществимо, однако за те дела Россия до сих пор расплачивается кровью. А уж депортировать сотни тысяч евреев, живущих рассредоточенно в густонаселенных центрах и вросших в русскую реальность и культуру, объявить их вне закона в стране, которая по определению многонациональна, — невозможно ни быстро, ни тайно. Для этого надо перестроить до основания весь общественный уклад, сменить все приоритеты государственной жизни, а проще говоря, скопировать... гитлеровский рейх.

Дело даже не в том, что такое копирование смертельного врага было бы в послевоенное время самоубийственной карикатурой (оно и сейчас, полвека спустя, предпринимается у новорощенных отечественных фашизоидов как пародия, осуществляемая "назло"). И не в том, что по заоблачным законам мировой истории всякое притеснение евреев есть, как правило, знак внутренней слабости, неуверенности в себе "коренного народа", и знак недобрый. Испания, изгнавшая евреев по времена Эдикта, только потом поняла, что именно с того момента стала уступать Англии роль мирового лидера. Да и Германия объявила о намерении окончательно решить еврейский вопрос — в 1942 году, на переломе гитлеризма к гибели. Может быть, Сталина и не занимали эти всемирно-исторические уроки (хотя как знать: историю он штудировал усердно и мыслил ее широко). Но что он выверял в первую очередь — так это безопасность своей системы. И потому не мог не чувствовать, что такого эксперимента с евреями, на какой пошел Гитлер в мононациональной Германии, — многонациональная Россия или не примет, или не выдержит.

Я думаю, что реплика насчет "безобразия" в ЦК, как и то, что Абакумов и Рюмин полетели в тартарары, — не шутка, а симптом. На краю могилы диктатор решает отойти от края пропасти: скорректировать кампанию, "дозировать". Все это по-человечески уже отдает бессилием: эти заказанные Сталиным еврейским интеллектуалам письма о том, как спасти евреев от гнева русского народа, эти запоздалые попытки отделить честных еврейских тружеников от сионистских отщепенцев, эти проекты вразумления: в кондовом стиле — текст сработан министром культуры Михайловым, в либеральном стиле — редактором "Правды" Шепиловым, — оба варианта забракованы. Ситуация с евреями повисает в невесомости накануне удара, который в начале марта 1953 года укладывает диктатора в постель, а потом и в могилу.

Узел разрублен.

Из воспоминаний "врача-убийцы": следователь, ведший допрос, как бы невзначай поинтересовался у того, что такое "дыхание Чейн-Стокса". Врач отлично знал, что это такое. И как только это понял следователь, он мгновенно сменил тон — с обличительного на дружелюбный, надо думать, к собственному облегчению тоже.

Первое, что сделал Берия, перехватывая власть, — он остановил "дело врачей".

Геннадий Костырченко начинает книгу с мысли о том, что еврейский вопрос для нас есть русский вопрос.

Кончает он книгу мыслью о том, что Россия сегодня стоит либо перед распадом, катастрофичным для всех населяющих ее народов, либо перед необходимостью "сосредоточения", которое может реализоваться только вместе с "идеей единой российской нации"1.

Это — наша теперешняя боль, понять которую помогают отзвуки, отсветы и отблески отошедшей в прошлое драмы.

« Г.В.Костырченко. Тайная политика Сталина. Власть и антисемитизм.— М.: "Международные отношения", 2001, с.709.

Евгений НЕФЁДОВ ВАШИМИ УСТАМИ

ХОД КОНЁМ “Но счастья не было и нет...

А может, было?

Ведь зарождается рассвет,

Рвет конь удила."

Владимир СИЛКИН Нет в жизни счастья, вот дела

Какие, братцы.

Удила или удила —

Не разобраться.

Видать, не всякое в строку

Годится лыко,

Хоть и учили языку —

Или языку?

Поэтам ныне все трудней

На общем фоне.

Спросить бы, что ли, у коней —

Или у коней?

Чтобы молва через века

Не проходила:

Мол, хороша была строка,

И там — удила...