Это история о древнем государстве ацтеков и о людях, которые жили в нем. Повествование о странных обычаях, кровавых жертвоприношениях и несметных сокровищах.

Это история об ацтеке. Человеке, за свою долгую жизнь сменившем множество профессий. Он был писцом, воином и купцом. Он побывал в джунглях, горах, пустыне и на берегах двух океанов. Он сумел заработать огромное состояние. Дорога его вела от самых низов к подножию трона. Но тут из-за океана в его страну вторглись полчища кровожадных бледнолицых людей, закованных в броню. Они называли себя конкистадорами.

Гэри Дженнингс

Ацтек. Том 2

Поверженные боги

ИН КЕМ-АНАУАК ЙОЙОТЛИ

ИСТИННОЕ СЕРДЦЕ СЕГО МИРА

Центральная площадь Теночтитлана, 1521 г.

(На схеме обозначены лишь важнейшие достопримечательности, упомянутые в тексте)

1 — Великая Пирамида

2 — Храм Тлалока

3 — Храм Уицилопочтли

4 — Бывший храм Уицилопочтли, а позднее (после завершения строительства Великой Пирамиды в 1487 г.) — святилище Сиуакоатль, храм всех второстепенных богов, а также богов, позаимствованных у других народов

5 — Камень Битв (установлен Тисоком)

6 — Цомпантли, или Полка Черепов

7 — Площадка для церемониальной игры тлачтли

8 — Камень Солнца, установленный на жертвеннике

9 — Храм Тескатлипока

10 — Змеиная Стена

11 — Дом Песнопений

12 — Зверинец

13 — Дворец Ашаякатля (впоследствии — резиденция Кортеса)

14 — Дворец Ауицотля, разрушенный наводнением 1499 г.

15 — Дворец Мотекусомы Первого

16 — Дворец Мотекусомы Второго

17 — Храм Шипе-Тотека

18 — Орлиный храм

IHS

S. С. С. M

Его Священному Императорскому Католическому Величеству, императору дону Карлосу, нашему королю и повелителю.

Его царственному и грозному Величеству, наиславнейшему нашему королю из города Мехико, столицы. Новой Испании, в день св. мученика Пафнутия, в год от Рождества Христова одна тысяча пятьсот тридцатый, шлем мы наш нижайший поклон.

В последнем своем послании Его Величество, с присущими Ему добротой и сочувствием, выражает сострадание по поводу затруднений, с коими нам, Защитнику Индейцев, каждодневно приходится сталкиваться, исполняя свои обязанности, и простит сообщить Ему о вышеупомянутых сложностях и препонах более подробно.

Во исполнение сего повеления довожу, в частности, до сведения Вашего Величества, что у испанцев, получивших в здешних краях владения, вошло в обычай присваивать вместе с землей в собственность и искони проживавших там индейцев и клеймить их щеки буквой «G», первой буквой слова «guerra», то есть «война», дабы, объявив их военнопленными, на этом основании подвергать самому жестокому обращению. Правда, со временем нам удалось добиться признания того, что индейца нельзя обрекать на рабский труд, если только он не признан светскими либо церковными властями виновным в совершении какого-либо преступления. Добились мы и более строгого применения здесь закона Матери-Испании, провозглашающего всякого принявшего Святое Крещение (как еврея в Старой Испании, так и индейца в Новой) имеющим те же права, что и исконный христианин-испанец. Из этого следует, что ни один крещеный индеец не может быть осужден за какое-либо преступление без проведения подобающего расследования, слушания дела в суде и вынесения приговора. Но, конечно, показания туземцев, как и показания евреев (даже обращенных в христианскую веру), не могут иметь тот же вес, что и показания благочестивых, уже рожденных христианами испанцев. Следовательно, если испанец пожелает получить в рабство какого-нибудь крепкого индейца или привлекательную краснокожую женщину, ему требуется лишь выдвинуть против этого человека более или менее правдоподобное обвинение, которое ему хватит ума измыслить.

Поскольку мы были свидетелями осуждения многих индейцев по обвинениям, являвшимся, в лучшем случае, спорными, и поскольку мы испытываем опасения за души наших соотечественников, которые открыто расширяли свои владения и увеличивали число подвластных им людей самыми изощренными способами, недостойными христианина, мы опечалились и почувствовали необходимость принять меры. Благодаря своему титулу Защитника Индейцев нам удалось убедить судей, что все случаи клеймения туземцев должны впредь согласовываться с нашей канцелярией. Поэтому железа для клеймения отныне хранятся запертыми в ларь, который будет открываться двумя ключами, один из коих находится в нашем ведении.

Поскольку теперь ни один индеец не может быть заклеймен без нашего ведома, мы упорно отказываемся давать свое согласие в тех случаях, где имеет место явное, вопиющее попрание справедливости, так что судам приходится отменять приговоры. Столь ревностное исполнение Вашим епископом возложенных на него обязанностей Защитника Индейцев навлекло на нас ненависть со стороны многих соотечественников, но мы способны сносить это невозмутимо, ибо сознаем, что действуем во имя конечного блага всех, кто к сему причастен, включая и считающих себя ущемленными. Однако мы отдаем себе отчет в том, что процветание Новой Испании (дающей пятую часть доходов Короны) зиждется, как и благополучие иных колоний, на использовании рабского труда, в связи с чем полный отказ от такового нежелателен и невозможен. Так что теперь, когда испанец желает приобрести индейца в качестве подневольного работника, он не обращается к светской власти, но обвиняет туземца в том, что оный, будучи новообращенным, совершил некий lapsus fidei[1], и апеллирует к нам как к Защитнику Веры. А поелику сия наша обязанность главенствует над всеми прочими, мы в таких случаях не отказываемся от применения клейма.

Таким образом, мы способствуем одновременному достижению трех благих целей, каковые, по нашему разумению, должны снискать одобрение Вашего Величества. Primus[2], мы весьма действенно препятствуем злоупотреблению властью со стороны светского правосудия. Secuncdus[3], мы неуклонно придерживаемся требования догматов Святой Церкви в отношении новообращенных отступников. Tertius[4], мы не ставим препон на пути должного обеспечения владений, пожалованных нашим монархом его верным и благочестивым подданным, необходимой рабочей силой.

Рад сообщить Вашему Величеству, что в качестве клейма на щеке осужденного не используется более унизительная буква «G», означающая позор военного поражения. Теперь мы выжигаем там инициалы владельца раба (если только осужденной не является привлекательная женщина, внешность которой хозяин предпочел бы не портить). Помимо того, что клеймо является знаком собственности, затрудняющим побеги, оно, в конечном счете, отмечает и тех рабов, которые в силу своей неискоренимой склонности к бунтарству не годятся для работы. Многие такие неисправимые смутьяны, сменив нескольких хозяев, теперь носят на своих лицах многочисленные и накладывающиеся друг на друга инициалы прежних владельцев, как если бы их кожа представляла собой манускрипт, текст коего написан поверх иного, более раннего.

В последнем письме Вашего Сострадательного Величества содержится еще одно доказательство Вашей безмерной доброты, ибо, говоря о переживаниях нашего хрониста-ацтека, лишившегося жены, Вы указываете, что он «хоть и принадлежит к низшей расе, но, по-видимому, обладает вполне человеческими чувствами и способен переживать моменты счастья или горя столь же остро, как и мы». Ваше сочувствие нам понятно, ибо всему христианскому миру ведомы верная и пламенная любовь Вашего Величества к Его царственной супруге юной королеве Изабелле и наследнику престола малолетнему сыну Филиппу. Однако мы почтительно рекомендуем Вашему Величеству не распространять безмерно свое сочувствие на лиц, коих наш монарх не может знать так хорошо, как мы, а особливо на тех, кто, подобно вышеупомянутому дикарю, снова и снова показывает себя не заслуживающим доброго отношения. Не дерзая спорить с Вашим Величеством, мы признаем, что порою и он способен испытывать чувства, достойные белого человека. Однако от проницательного взора Вашего Величества, разумеется, не укроется, что, хотя этот старый осел и полагает себя христианином, он высказывает непоколебимую уверенность в том, что его покойная супруга продолжает до сих пор блуждать по свету. И почему? Да потому, что в момент смерти у нее, оказывается, не было при себе языческого амулета! Наверняка также заметит Ваше Величество и то обстоятельство, что ацтек сей недолго предавался скорби в связи со своей утратой. На последующих страницах этого повествования он снова встает на дыбы злонравия и ведет себя в своей прежней, привычной для закоренелого грешника манере.

Не так давно слышали мы, о великий государь, как некий превосходящий нас мудростью священник говорил, что ни одного человека нельзя неумеренно превозносить, пока тот еще не умер и плавает по непредсказуемым морям жизни. Ибо никому не дано знать, преодолеет ли он все эти осаждающие человека бури, подстерегающие его рифы и отвлекающие песни сирен и доберется ли он наконец до надежной гавани. Похвалы достоин лишь тот, кто, попечением Всевышнего, прокладывает свой курс в житейских морях так, чтобы в конце дней своих бросить якорь в порту Спасения, ибо лишь по достижении оного мы можем воспеть Славу душе, достойно завершившей свое жизненное странствие.

И да пребудут вечно милость и благоволение Господа Бога, указующего путь нам, грешным, с Вашим Императорским Величеством, к ногам коего смиренно припадает

Ваш верный капеллан и слуга

дон Хуан де Сумаррага (в чем он и подписывается собственноручно).

ОСТА VA PARS[5]

Стоит ли удивляться, что моя личная трагедия заслонила от меня все остальные беды мира. Однако, так или иначе, я вскоре узнал, что напасти, причиненные Мешико тем страшным наводнением, не ограничились разрушением нашей столицы. Судорожная и довольно нехарактерная для Ауицотля просьба о помощи, обращенная к Несауальпилли во время потопа, оказалась последним поступком, совершенным этим человеком в качестве юй-тлатоани нашего народа. Когда дворец его обрушился, правитель находился внутри и, хотя и остался в живых, наверное, будь у него выбор, предпочел бы гибель. Упавшая балка сильно ударила Ауицотля по голове, и он (как мне рассказывали, ибо сам я более его живым не видел) лишился рассудка. С тех пор некогда великий воин и владыка бесцельно болтался по дворцу, бормоча бессвязные речи, а сопровождавший его слуга то и дело менял безумцу запачканную набедренную повязку.

Традиция запрещала лишать Ауицотля титула Чтимого Глашатая, пока тот жив, даже если речи его представляли собой невнятный лепет и чтить его можно было не более чем комнатное растение. Однако титул титулом, но Изрекающему Совету пришлось озаботиться вопросом о выборе человека, которого вы назвали бы регентом, то есть подыскать того, кто будет править народом якобы от имени безумного владыки. Поскольку двух членов этого Совета Ауицотль убил во время паники на дамбе, старейшины не питали к нему добрых чувств, а потому кандидатура, казалось бы, самого вероятного преемника Ауицотля, его старшего сына Куаутемока даже не рассматривалась. Совет провозгласил регентом племянника владыки, Мотекусому-младшего, ибо, как было объявлено, он уже доказал свою способность к правлению, имел опыт жреца, военачальника и наместника ряда провинций, а также хорошо знал не только столицу, но и самые отдаленные окраины державы.

Вспомнив, как Ауицотль в ярости вскричал, что ни за что не допустит восхождения на престол «пустого барабана», я подумал, что ему, пожалуй, и вправду лучше было лишиться ума, чем узнать, что свершилось именно то, чего он так не хотел. Погибни Ауицотль во время наводнения, он наверняка выбрался бы из самой мрачной пропасти Миктлана и усадил на трон свой труп, лишь бы не пускать туда Мотекусому. Я, конечно, выражаюсь образно, но, как показали развернувшиеся вслед за этим события, возможно, даже покойник оказался бы для Мешико лучшим правителем, чем Мотекусома. Труп, по крайней мере, не меняет без конца свою позицию.

Но в то время меня совершенно не интересовали дворцовые интриги. Я сам готовился отойти на некоторое время от дел, чему было несколько причин. Во-первых, мой дом стал местом, полным мучительных воспоминаний, от которых мне хотелось уйти. Еще большие терзания я испытывал, глядя на обожаемую дочь, ибо слишком многое в ней напоминало о Цьянье. Во-вторых, я придумал способ избавить Кокотон от слишком мучительных переживаний в связи со смертью матери. Но окончательно я утвердился в своем решении, когда мой друг Коцатль и его жена Кекелмики, придя выразить мне соболезнование, обронили мимоходом, что остались без крова, ибо их собственный дом оказался в числе разрушенных наводнением.

— Честно говоря, — признался Коцатль, — мы не так уж горюем по этому поводу. Жить в том же помещении, где располагалась моя школа для слуг, так и так было тесновато. А теперь, раз уж все равно придется строиться заново, мы возведем два отдельных здания.

— А на время строительства, — сказал я, — вашим домом станет этот. Поживете пока здесь. Я все равно собираюсь в дорогу, так что и дом, и прислуга останутся в вашем распоряжении. Взамен я попрошу лишь об одном одолжении: заменить Кокотон мать и отца, пока я буду в отлучке. Сможете вы выступить в роли тене и тете осиротевшего ребенка?

— Аййо, вот это ты здорово придумал! — в восторге воскликнула Смешинка.

— Мы сделаем это с радостью… нет, с благодарностью, — подхватил Коцатль. — Ведь на это время у нас появится дитя.

— Которое не доставит вам особых хлопот, — сказал я. — Рабыня Бирюза заботится о том, чтобы девочка была сыта и здорова. От вас не потребуется ничего, кроме самого вашего присутствия… ну и, конечно, время от времени нежности и ласки.

— Можешь не сомневаться, мы сделаем все как надо! — воскликнула Смешинка, и в глазах ее блеснули слезы.

Я продолжил:

— Малышку Кокотон мне пришлось обмануть. Сказать ей, что тене отправилась на рынок, покупать необходимые вещи, которые понадобятся для предстоящего нам обоим долгого путешествия. Малышка лишь кивнула и повторила: «Для долгого путешествия», в этом возрасте она еще не понимает, что это значит. Однако если вы будете постоянно напоминать девочке, что ее тете и тене путешествуют в дальних краях… что ж, я надеюсь, что тогда ко времени моего возвращения она привыкнет обходиться без матери, так что не очень расстроится, узнав, что тене со мной не вернулась.

— Но ведь она привыкнет обходиться и без тебя, — предостерег меня Коцатль.

— Скорей всего так и будет, — вынужден был признать я. — Остается лишь надеяться, что, когда я все-таки вернусь, мы с дочуркой познакомимся заново. А тем временем, если я буду знать, что о Кокотон заботятся и ее любят…

— Мы будем заботиться о ней, — горячо заверила Смешинка, взяв меня за руку. — Будем жить с ней столько, сколько потребуется. И ни за что не допустим, Микстли, чтобы она забыла тебя.

Супруги ушли, чтобы подготовить к переезду те пожитки, которые извлекли из-под развалин собственного дома, а я в ту же ночь собрал легкую, удобную дорожную котомку. Ранним утром я зашел в детскую, разбудил Кокотон и сказал сонной малышке:

— Твоя тене попросила меня попрощаться с тобой, Крошечка, за нас обоих, потому что… потому что она не может оставить без присмотра наш караван носильщиков, а не то они разбегутся и попрячутся, как мышки. Но вот тебе мой прощальный поцелуй. Разве он не точно такой же, как и мамин? — Удивительно, но мне, во всяком случае, показалось именно так. — Так вот, Кокотон, подними пальчиками поцелуй тене от своих губок и подержи его в ручке, вот так, чтобы и твой тете тоже мог тебя поцеловать. Умница. А теперь держи и мой поцелуй, сожми их вместе плотно в кулачке и не разжимай, пока снова не заснешь. А когда встанешь, убери их в надежное место и держи поцелуи там до нашего возвращения.

— Возвращения, — сонно повторила девочка, улыбнулась материнской улыбкой и закрыла глаза, похожие на глаза Цьяньи.

Внизу я попрощался с Бирюзой и Звездным Певцом, шмыгавшими носами, пока я давал им последние напутствия, и напомнил, что до моего возвращения они должны слушаться Коцатля и Кекелмики как своих господина и госпожу. Уже по пути из города я зашел в Дом Почтека и оставил там послание, чтобы его захватил первый же караван, который отправится в направлении Теуантепека. Из небольшой записки Бью Рибе предстояло узнать (я изложил это по возможности деликатно) о смерти сестры и о том, как именно это произошло.

При этом мне даже не пришло в голову, что в связи с постигшим Теночтитлан несчастьем обычные торговые маршруты изменятся, так что послание будет доставлено не скоро. Чинампа, расположенный на окраине Теночтитлана, находился под водой на протяжении четырех дней, причем в тот сезон, когда маис, бобы и другие посадки только-только выпустили ростки. Мало того что вода затопила и погубила будущий урожай, она еще и попала в хранилища, где держали припасы на крайний случай, уничтожив и их. Естественно, что в такой ситуации все почтека и их носильщики долгие месяцы занимались исключительно снабжением Теночтитлана самым необходимым. Они проводили много времени в торговых походах, но походы эти не уводили их далеко от города, а потому Ждущая Луна узнала о смерти Цьяньи лишь больше года спустя.

Все это время я тоже провел в скитаниях, подобно переносимому капризным ветром стручку молочая. Ноги сами уводили меня то в ту, то в другую сторону. Меня мог привлечь какой-нибудь пейзаж, могла заманить вьющаяся тропка, словно нашептывавшая: «Иди по мне скорее. Уже за следующим поворотом лежит край, врачующий разбитые сердца и дарующий забвение».

Такого места, конечно, нигде не было. Человек может исходить все дороги и провести в пути всю свою жизнь, но, как бы далеко он ни зашел, нигде на свете нет места, где можно было бы оставить свое прошлое и уйти вперед не оглядываясь.

Большая часть тех моих странствий не представляет особого интереса, ибо я не стремился ни торговать сам, ни отягощать себя приобретениями, а если и случались заслуживающие внимания находки или открытия (вроде гигантских бивней, на которые я наткнулся, пытаясь в прошлый раз уйти от своих печалей), то я проходил мимо, почти не замечая их. Первое довольно памятное приключение произошло совершенно случайно. Вот как было дело.

Я находился тогда вблизи западного побережья океана, в краю Науйар-Иксу, одной из самых отдаленных северо-западных территорий, подвластных Мичоакану. Я проделал весь этот долгий путь лишь для того, чтобы увидеть вулкан, который бурно извергался почти месяц и угрожал никогда не остановиться. Вулкан этот назывался Цеборуко, что означает Злобное Фырканье, но в ту пору он не фыркал, а просто ревел от ярости, словно эхо чудовищной войны, происходившей внизу, в Миктлане. Над ним поднимались клубы черного дыма и тучи пепла, с треском озаряемые всполохами огня, и все это продолжалось уже так долго, что вся земля Науйар-Иксу и днем пребывала в сумерках. Даже из застилавших небо туч постоянно сыпался теплый и мягкий, но едкий серый пепел. Из кратера доносилось беспрестанное сердитое ворчанье богини вулканов Чантико, вытекали потоки огненно-красной лавы и выбрасывались камни, казавшиеся издали крохотными, хотя в действительности они были огромными валунами.

Цеборуко господствовал над речной долиной, и его лава легко добиралась до самой реки. Та была недостаточно полноводна, чтобы охладить и остановить поток раскаленной магмы, а потому, столкнувшись с нею, вскипала и с шипением откатывалась. С каждой последующей волной горячей светящейся лавы, выбрасываемой из кратера, она сползала по горному склону все ниже, текла все медленнее, охлаждаясь и превращаясь со временем из огненного потока в тонкую струйку. Однако застывшая гладкая поверхность облегчала путь следующему выбросу, который пробегал дальше и останавливался ниже. К тому времени, когда я добрался до долины, чтобы посмотреть на это зрелище, длинный красный язык расплавленного камня уже далеко продвинулся по ложу отступавшей реки. Жар, испускаемый лавой, и шипящий пар так обжигали, что мне, как я ни старался, не удавалось подойти к вулкану поближе. А вот местные жители, напротив, угрюмо собирали свои пожитки, чтобы убраться от Цеборуко подальше. Мне рассказали, что в прошлом случались извержения, опустошавшие всю долину до самого побережья, то есть на добрых двадцать долгих прогонов.

Примерно такое же извержение происходило и в тот раз. Я попытался описать вам его ярость и неистовство не просто так, но желая, чтобы вы поняли меня и поверили моему рассказу о том, как оно, выбросив меня за пределы Сего Мира, зашвырнуло в неведомое.

Поскольку заняться мне было все равно нечем, я провел несколько дней, бесцельно бродя вдоль полосы лавы и подбираясь к ней настолько близко, насколько позволял опаляющий жар, в то время как она обращала в пар воду и заполняла русло реки от берега до берега. Лава двигалась подобно волне грязи, с такой же примерно скоростью, с какой не спеша идет человек. Поэтому я каждую ночь останавливался на привал, разбивал на возвышенности лагерь, подкреплялся чем-нибудь из своих припасов и заворачивался в одеяло на земле или подвешивал свою гише между деревьями, а проснувшись поутру, неизменно обнаруживал, что движущийся поток расплавленного камня опережает меня, так что мне приходилось поторопиться, чтобы нагнать его передний край. Хотя оставшаяся позади гора Цеборуко становилась все меньше, она продолжала изрыгать лаву, а я продолжал следовать за потоком, чтобы выяснить, насколько вулкану хватит пыла. И в результате спустя несколько дней я вслед за потоком лавы добрался до Западного океана.

Речная долина там буквально втискивается между двумя возвышенностями, а потом выходит из ущелья на длинный пологий берег в форме полумесяца, обнимающего просторную лазурную бухту. На пологом берегу находилось рыбачье поселение, но людей возле тростниковых хижин видно не было. Скорее всего, рыбаки, как и те люди, что жили в глубине суши, предпочли убраться подальше, однако кто-то оставил на берегу морской акали, и даже с веслом. Это натолкнуло меня на мысль, что неплохо бы выйти в бухту и полюбоваться встречей потока расплавленной лавы с морем с безопасного расстояния. Мелководная река была не в состоянии дать отпор натиску магмы, но я знал, что неистощимые океанские воды остановят ее. И мне казалось, что на эту встречу двух могучих стихий стоит посмотреть.

Это произошло только на следующий день, и к тому времени я уже уложил свою торбу в лодку и отплыл от берега на середину бухты. Сквозь топаз было видно, как злобно тлеющая лава распространялась и ползла через пляж, чуть ли не по всему побережью подступая к линии воды. Из-за дыма и пара рассмотреть что-либо в глубине суши было трудно, однако пробивавшиеся сквозь заволокшее берег марево розоватые, а порой и еще более яркие желтые вспышки ясно говорили о том, что недра Миктлана все еще извергают свою ярость сквозь жерло горы Цеборуко.

Потом волнистая, бугрящаяся и светящаяся красная грязь на берегу словно бы подобралась для броска и устремилась в океан. В предыдущие дни, когда расплавленный камень встречался с холодной речной водой, при этом раздавался звук, походивший на почти человеческий зубовный скрежет, а затем — шипящий выдох.

Здесь, на побережье, прозвучал громоподобный рев внезапно ощутившего боль, потрясенного и взбешенного бога. Рев этот сложился из двух звуков: их издали неожиданно вскипевший океан и лава, охладившаяся и затвердевшая столь стремительно, что каменный монолит вдоль всего переднего края растрескался и превратился в осколки. Пар взметнулся ввысь подобно облачному утесу, и меня, хоть я находился очень далеко, обдало дождем мельчайших горячих брызг. Акали швырнуло назад, да так резко, что я едва не вывалился за борт. Мне пришлось бросить весло и вцепиться руками в деревянные борта. Лодка, получив толчок, стремительно скользила прочь от берега, увлекаемая волнами, взметнувшимися от внезапно вторгшейся в море враждебной стихии. Потом, оправившись, океан снова устремился к берегу, но расплавленная лава все еще продолжала свое наступление. Грохот не умолкал, облако пара поднималось ввысь, словно силясь достичь небес, где и подобает пребывать облакам. Атака негодующего океана была отбита, и он снова отхлынул. Бог знает сколько раз (от толчков и качки голова моя пошла кругом, так что ни о каком счете не могло быть и речи) вся вода накатывала на сушу, отступала и набегала снова. Но даже в этой безумной круговерти я осознавал, что каждый такой бросок относил меня в открытое море дальше, чем возвращал очередной прилив. Вода вокруг моего каноэ бурлила и клокотала, как в котле, а рыбы и прочие морские твари во множестве всплывали на поверхность, причем преимущественно кверху брюхом.

Уже наступил вечер, а мое суденышко все так и продолжало движение туда-сюда: на три волны его относило в море, а на одну возвращало обратно к берегу. И лишь на закате до меня вдруг дошло, что я нахожусь как раз посередине, между двумя краями горловины бухты, причем расстояние до обоих оказалось слишком велико, чтобы можно было надеяться добраться туда вплавь. Ну а дальше, за пределами бухты, расстилался безбрежный океан. Мне не осталось ничего другого, кроме как выловить из воды и побросать на дно акали всех дохлых рыб, находившихся в пределах досягаемости, после чего лечь, подложив под голову свою промокшую торбу, и заснуть.

Когда я пробудился на следующее утро, мне вполне могло бы показаться, что вчерашнее буйство стихии было всего лишь сном, если бы мой акали по-прежнему не покачивался на волнах, причем так далеко от берега, что мне удавалось лишь смутно различить зубчатый профиль голубеющих гор. В ясном небе, однако, поднималось солнце, тучи дыма и пепла больше не затягивали горизонт, и среди отдаленных гор не угадывалось ни одной похожей на изрыгающий пламя вулкан Цеборуко.

Океан был спокоен, как мое родное озеро Шалтокан в летний день. Используя топаз, я устремил свой взгляд в направлении суши, к горизонту, и постарался запечатлеть увиденное в памяти. Потом, закрыв на несколько мгновений глаза и снова открыв их, я постарался сравнить то, что видел теперь, с увиденным несколько мгновений назад. Проделав так несколько раз, я понял, что мой акали подхватило океанское течение, которое сносит меня на север, причем, что хуже всего, в противоположную берегу сторону.

Я попытался развернуть каноэ, гребя руками, но быстро бросил эти попытки. И вдруг только что спокойная вода забурлила, и лодка ощутила столь сильный толчок, что закачалась. Выглянув за борт, я увидел на твердом красном дереве глубокую вмятину, а также разрезавший воду неподалеку, похожий на продолговатый кожаный боевой щит, вертикально торчавший плавник. Обладатель этого плавника, прежде чем скрыться, сделал два или три круга вокруг моего каноэ, после чего у меня отпало всякое желание высовываться за борт.

«Ну что ж, — подумалось мне, — в конце концов, я избежал угрозы со стороны вулкана и теперь могу опасаться лишь возможности утонуть или быть съеденным какой-нибудь морской тварью». Я вспомнил о Кецалькоатле, давнем правителе тольтеков, который вот точно так же, в одиночку, уплыл в океан, благодаря чему сделался любимейшим из всех богов. Это единственный бог, которым восхищаются самые разные, живущие далеко друг от друга народы, у которых, помимо этого, нет между собой ничего общего. Правда, мне пришлось вспомнить и о том, что его провожала толпа собравшихся на берегу рыдающих почитателей, которые потом и разнесли повсюду весть о том, что отныне Кецалькоатля-человека следует почитать как Кецалькоатля-бога. Меня в отличие от него никто не провожал, ни один человек вообще не знал о моем отплытии, а следовательно, представлялось маловероятным, чтобы в случае невозвращения я был провозглашен богом. Ну а раз эта возможность отпадала, то следовало сделать все возможное, чтобы подольше оставаться человеком. Живым человеком.

На дне моей лодки лежали двадцать две рыбины, десять из которых абсолютно точно были съедобными. Я почистил парочку рыбин своим ножом и съел их в сыром виде. Впрочем, они были не такими уж и сырыми, поскольку слегка отварились в согретой вулканом воде позади бухты. Двенадцать сомнительных рыбин я нарезал ломтиками, а потом, достав из котомки миску, выжал их, как тряпки, чтобы выдавить из рыб всю влагу, до последней капли. Затем спрятал миску с этим «соком» и восемью оставшимися съедобными рыбинами под котомку, подальше от прямых лучей солнца.

Благодаря этому назавтра я смог съесть еще две относительно свежие рыбины, но вот на третий день мне уже пришлось буквально впихивать в себя еду по кусочкам, причем кусочки эти глотать, не прожевывая. Ну а последние четыре рыбины я был вынужден выбросить за борт, после чего мне осталось лишь увлажнять болезненно трескавшиеся губы рыбным соком из миски.

Точно не скажу когда, но, кажется, на третий день плавания за восточным горизонтом скрылся последний видимый пик Сего Мира. Течение отнесло меня в море настолько далеко, что суша полностью пропала из виду. Со мной в жизни не случалось ничего подобного. Я задумался, не может ли меня в конце концов отнести к острову Женщин, о котором я слышал от многих сказителей, хотя никто из них и не утверждал, что побывал там лично. Согласно легендам, жили там одни только женщины — нырялыцицы, добывавшие жемчуг из устричных сердец. Лишь раз в году на этот остров приплывали на лодках с материка мужчины, которые обменивали ткани и иные товары на жемчуг, а заодно совокуплялись с хозяйками острова. Из всех младенцев, появлявшихся позднее на свет в результате этих недолговечных союзов, островитянки оставляли в живых лишь девочек, мальчиков же топили. Так, во всяком случае, гласили легенды.

Я задумался о том, что случится, если меня выбросит на этот остров. Убьют ли женщины незваного гостя сразу или, напротив, подвергнут своего рода массовому изнасилованию?

Однако я не обнаружил не только этого мифического острова, но и никаких других. Мою неуправляемую лодку просто несло по безбрежным водам. Океан окружал меня со всех сторон, и я чувствовал себя ничтожной букашкой, оказавшейся на дне огромной голубой чаши, выбраться из которой невозможно. Ночи (если я убирал топаз, чтобы не видеть несчетного множества нависавших надо мной звезд) тревожили мое сердце меньше, чем дни. Во тьме я мог представлять себе, что нахожусь где-то в более безопасном месте, да хоть даже у себя дома. Я воображал, будто раскачиваюсь не на волнах, а в плетеном гамаке, и, успокоив себя таким образом, погружался в сон. Однако с рассветом все иллюзии отступали: я ясно понимал, что на самом деле нахожусь где-то в самом центре ужасающе жаркой, лишенной всякой тени лазоревой безбрежной стихии.

Однообразие пейзажа могло свести с ума, но, к счастью, при свете дня я мог видеть не одно только равнодушное бесконечное пространство воды. И пусть кое-что из того, что мне удавалось разглядеть еще, отнюдь не радовало, но я все равно заставлял себя наводить кристалл на каждый заслуживающий внимания объект, рассматривать его как можно внимательнее и строить догадки насчет его природы.

Хотя прежде мне никогда не доводилось видеть ни голубовато-серебристую рыбу-меч (размером больше меня, любившую выпрыгивать из воды и танцевать на своем хвосте), ни другую, еще более здоровенную, но приплюснутую бурую рыбину с широкими, похожими на кожистые перепонки белки-летяги плавниками по бокам, я узнал обеих по острым мордам, которые воины некоторых прибрежных племен используют в качестве оружия. Я очень боялся, как бы одно из этих страшилищ не решило опробовать свой меч или пилу на корпусе моего акали, но этого не случилось.

Другие твари, которых я видел, дрейфуя в Западном океане, были совершенно мне незнакомы. Среди них попадались бесчисленные мелкие существа с длинными плавниками, которые они использовали как крылья, чтобы выскакивать из воды и пролетать значительное расстояние. Поначалу они показались мне морскими насекомыми, но когда одна такая тварь, пролетев над поверхностью, шлепнулась прямо в мою лодку, после чего была немедленно съедена, выяснилось, что на вкус это самая настоящая рыба. Встречались также и огромные голубовато-серые рыбы, которые, казалось, присматривались ко мне умными внимательными глазами скорее с сочувствием, чем с угрозой. Многие из них подолгу плыли рядом с лодкой и развлекали меня, выполняя с удивительной слаженностью акробатические трюки.

Но более прочих меня страшили и изумляли самые большие рыбы из всех: огромные серые, время от времени появлявшиеся и нежившиеся на поверхности моря по одной, по две, а то и целыми стаями. Бывало, они лениво кружили близ меня по полдня, причем казалось, будто их, что совсем не характерно для рыб, манят воздух и солнце. Но меня не столько изумляли их странные предпочтения, сколько размеры этих чудовищ, превосходивших все когда-либо виденные мною живые существа. Вы можете мне не поверить, почтенные братья, но каждая из них перегородила бы собой соборную площадь. Уж не знаю, сколько весили эти монстры, но были они необыкновенно толстыми. Как-то раз, задолго до описываемых событий, мне довелось отведать в Шоконочко рыбу йейемичи, про которую повар сказал тогда, что она самая большая в море.

Если то, что я ел в тот раз, действительно было маленьким кусочком одной из этих плавающих Великих Пирамид, которых мне впоследствии было суждено увидеть в Западном океане, то я могу лишь пожалеть, что так и не смог выразить своего восхищения тому герою или армии героев, которые изловили это чудо и выволокли его на берег. Любая из парочки исполинских йейемичи, которые резвились поблизости, подталкивая одна другую в бок, могла бы перевернуть мой акали, даже не заметив этого. Но ничего подобного, равно как и никакой другой беды, со мной не случилось, а на шестой или седьмой день моего вынужденного путешествия, когда я уже насухо вылизал последние капли рыбного сока из миски, исхудал, покрылся волдырями и ослаб, по океану вдруг пронеслась серая завеса дождя. Ливень нагнал мое суденышко, окатил его водой и умчался дальше, что позволило мне освежиться, утолить жажду и наполнить дождевой водой свою миску. Но вместе с облегчением пришла и тревога, ибо дождь принес с собой ветер и на море началось волнение. Мое каноэ подскакивало и болталось, как щепка, и очень скоро мне пришлось использовать миску для того, чтобы вычерпывать перехлестывавшую через края морскую воду. Впрочем, несколько ободряло то, что ветер и дождь пришли сзади — с юго-запада, как я рассудил, вспомнив, где находилось в то время солнце, — так что меня по крайней мере не относило дальше в открытое море.

Другое дело, устало подумал я, что это, похоже, уже не имеет особого значения: так или иначе, а смерти в море мне не избежать. Поскольку ветер и дождь не прекращались, а океан продолжал безжалостно швырять мой акали, о сне и отдыхе пришлось забыть. Я беспрерывно вычерпывал воду, а она прибывала снова и снова. Руки мои ослабли, миска уже казалась тяжелой, как большой камень, и мне все с большим трудом удавалось вылить ее содержимое за борт. Невозможность заснуть не помешала мне впасть в некое оцепенение, так что затрудняюсь сказать, сколько еще дней и ночей прошло таким образом, но, похоже, все это время я не прекращал, уже бессознательно, вычерпывать воду. Припоминаю все же, что под конец мои движения становились все медленнее и медленнее, а уровень воды в лодке повышался гораздо быстрее, чем мне удавалось его понизить. Ну а когда я наконец почувствовал, что днище каноэ скребется о морское дно, и понял, что оно все-таки затонуло, мне оставалось лишь из последних сил удивиться тому, что я не ощущаю, как смыкается вокруг вода и как рыбы играют в моих волосах.

Должно быть, я тогда потерял сознание, ибо, очнувшись, обнаружил, что дождь перестал, а с неба светит яркое солнце. А оглядевшись в удивлении по сторонам, я вдруг понял, что хотя суденышко мое и впрямь затонуло, но произошло это на мелководье, где вода едва доходила мне до пояса. Как оказалось, каноэ прибило к длинному, усыпанному гравием пляжу, тянувшемуся в обе стороны, насколько мог видеть глаз, причем совершенно безлюдному.

С трудом, поскольку все еще чувствовал страшную слабость, я выбрался из затонувшего акали и, волоча за собой промокшую торбу, заковылял к берегу. Там росли кокосовые пальмы, но лезть на дерево или искать себе какую-нибудь другую еду у меня не было сил. Их хватило лишь на то, чтобы вывернуть котомку и разложить ее содержимое сушиться на солнце, после чего я заполз в тень пальмы и вновь потерял сознание.

Пробуждение пришло в темноте, и мне потребовалось некоторое время, чтобы понять, что меня больше не качает и я наконец на суше. Но вот где именно, у меня не было ни малейшего представления. Похоже, правда, что где бы я ни находился, я был там не один, ибо со всех сторон слышались странные пугающие звуки. Шорохи и пощелкивания доносились до меня одновременно ниоткуда и отовсюду. Каждый звук по отдельности был не очень громким, но вместе они сливались в странный шум — на меня не то надвигался невидимый пожар, не то старалось украдкой окружить множество людей, причем делали они это не слишком умело, ибо постоянно наступали на все прибрежные камушки и на все пробивавшиеся сквозь гальку прутики.

Я вскочил, и звуки мгновенно стихли, но стоило мне усесться обратно, как зловещий хруст возобновился. Это продолжалось всю ночь: при малейшем движении шум смолкал, но потом все начиналось снова. Поскольку днем, до того как лишиться чувств, я не удосужился воспользоваться зажигательным кристаллом, огня у меня не оказалось и разжечь его было нечем. Так что мне оставалось лишь, насторожившись, лежать, боясь, как бы неведомо что не бросилось на меня из мрака. И лишь с первыми лучами рассвета стало ясно, что это был за шум.

В первый момент по коже у меня забегали мурашки: все побережье, за исключением прогалины вокруг того места, где я лежал, кишело зеленовато-коричневыми, неуклюже копошившимся, переползая один через другого, крабами. Их было столько, что и не сосчитать, и они относились к какому-то особому виду, с которым я никогда прежде не встречался. Крабы вообще не особо симпатичные существа, но все те, которых я видел раньше, были, по крайней мере, симметричны. А эти нет: две их передние клешни сильно различались по размеру. Одна клешня, испещренная ярко-красными крапинками, была большой, неуклюжей, громоздкой, с ярко-красными и голубыми крапинками, другая же, однотонная и тонкая, походила на сухой расщепленный прутик. Каждый краб, используя свою тонкую клешню как барабанную палочку, стучал ею по большой, словно по барабану. Животные занимались этим без устали, и получалось у них совсем не музыкально.

Рассвет словно бы послужил для них сигналом прекратить свою смехотворную церемонию. Крабы принялись стремительно расползаться по бесчисленным норкам, но я, памятуя, что они передо мной в долгу за бессонную, тревожную ночь, изловил нескольких этих тварей. Тела их были слишком малы и содержали так мало мяса, что его едва ли стоило выковыривать, но вот содержимое больших клешней, которые я запек над огнем, прежде чем расколоть, оказалось очень вкусным. Впервые за невесть сколько времени я насытился и сразу же ощутил себя человеком. После этого я поднялся на ноги, чтобы толком осмотреться. Не приходилось сомневаться, что я вернулся в Сей Мир и, бесспорно, находился на его западном побережье, но при этом меня забросило далеко на север, в совершенно неизведанные края. Море, как и везде, простиралось здесь до самого горизонта, но выглядело куда более спокойным, чем знакомые мне южные моря: ни валов, ни вспенивающихся барашков, лишь мягко накатывавший на пляж прибой. В другом направлении, на востоке, за пальмами и другими прибрежными деревьями громоздился горный массив. Горы вздымались высоко, но то были не безжизненные вулканические кряжи, близ которых мне недавно довелось побывать, а склоны, поросшие густыми лесами. Определить, как далеко на север отнесли меня океанское течение и пригнавший дождь ветер, у меня не было ни малейшей возможности, но я понимал, что если просто пойду вдоль побережья на юг, то рано или поздно снова вернусь к той бухте близ Цеборуко, откуда легко найду дорогу в хорошо знакомые края. К тому же, пока я оставался на берегу, мне не приходилось беспокоиться насчет еды или питья. Даже если не найдется ничего другого, я мог сколь угодно долго продержаться на крабах-барабанщиках и кокосовом молоке.

Однако проклятый океан опостылел мне настолько, что захотелось убраться подальше, чтобы его не видеть. Незнакомые горы вполне могли кишеть дикарями или неизвестными мне опасными хищниками, но, так или иначе, это были всего лишь горы, а находить там пропитание я умел. Особенно меня привлекало разнообразие горных ландшафтов, выгодно отличавшееся от опостылевшего морского пейзажа. Поэтому на том берегу я задержался лишь дня на два или три. Этого хватило, чтобы отдохнуть и восстановить силы, после чего я заново уложил свою котомку, повернул на восток и зашагал к подножию гор.

К счастью, тогда стояла середина лета, ибо ночи в горах прохладны, а моя одежонка и единственное одеяло уже изрядно поизносились, к тому же долгое пребывание в соленой воде не пошло им на пользу.

Случись мне попасть в эти горы зимой, мне пришлось бы нелегко, ибо горцы рассказывали, что там случаются сильные снегопады, делающие тропы непроходимыми. В конце концов я встретил-таки людей, но перед тем проблуждал в горах много дней и уже начал задумываться, не случилось ли так, что извержение Цеборуко или какая-то другая катастрофа, пока меня носило в море, в очередной раз уничтожила население Сего Мира.

Народ, с которым я в конце концов повстречался, был весьма необычен. Назывался он (да, надо полагать, называется так и сейчас) рарамури, что значит «быстроногие», и, как станет ясно из дальнейшего рассказа, к тому были все основания. Первого рарамури я встретил, когда стоял на вершине утеса, отдыхая от захватывающего дух подъема и восхищаясь потрясающим видом. Я смотрел вниз — на невероятно глубокую пропасть, с крутыми, но густо поросшими лесом склонами, по дну которой протекала река. Реку эту питал водопад, низвергавшийся с седловины на горной вершине — как раз напротив той, на которой стоял я. Должно быть, высота водопада достигала половины долгого прогона: то был могучий белый водяной столб, внизу утопавший в мощном клубящемся облаке белого тумана. Я созерцал это величественное зрелище, когда услышал оклик:

— Куира-ба!

Я вздрогнул, ибо уже успел отвыкнуть от звука человеческого голоса, но угрозы в оклике не чувствовалось, и я счел его приветствием. И точно: молодой человек, направлявшийся ко мне по краю утеса, улыбался. Облик его отличала особого рода привлекательность — так может быть привлекателен ястреб. Хорошо сложенный, чуть пониже меня ростом, парень был вполне прилично одет, но бос. Как, впрочем, и я, ибо мои сандалии давно износились. На незнакомце были аккуратная набедренная повязка из оленьей кожи и разрисованная накидка из того же материала, но непривычного для меня покроя, с рукавами, видимо, чтобы лучше грела.

Когда он подошел ко мне, я ответил ему его же приветствием:

— Куира-ба!

Юноша указал мне на водопад, которым я восхищался, и, ухмыльнувшись столь самодовольно, словно являлся его владельцем, сказал:

— Баса-сичик.

Я решил, что это означает «падающая вода». Редко бывает, чтобы водопад называли как-то иначе. Я повторил эти слова и произнес их с чувством, давая понять, что нахожу «падающую воду» восхитительной, что зрелище произвело на меня сильное впечатление.

Молодой человек указал на себя и произнес: «Тес-Дзиора», очевидно, назвав свое имя. Как выяснилось потом, оно означало Стебель Маиса. Я, ткнув себя в грудь, сказал: «Микстли», после чего указал на облако в небе. Он кивнул, похлопал себя по прикрытой накидкой груди и пояснил: «Рарамури», а потом указал на меня, сопроводив этот жест словом «чичимек».

Я выразительно покачал головой, похлопал себя по голой груди и сказал: «Мешикатль», на что он отреагировал снисходительным кивком, как будто я уточнил название одного из многочисленных племен чичимеков — народа Пса. И лишь по прошествии некоторого времени я понял, что рарамури никогда даже не слышали ни о стране Мешико, ни о красоте и богатстве наших городов, ни о мощи наших армий, ни о наших обширных владениях. А если бы даже и услышали, то вряд ли бы всем этим заинтересовались, ибо у себя в горах рарамури живут в довольстве, той жизнью, которая вполне их устраивает, и редко пускаются в дальние путешествия. Поэтому им знакомы только соседние народы, с территории которых в их земли иногда проникают отряды воинов, группы торговцев или просто случайные странники вроде меня.

К северу от рарамури живут ужасные йаки, с которыми никто находящийся в здравом уме не желает иметь дела. Об этом племени я уже слышал от старого почтека, а Тес-Дзиора, когда я позднее выучился его языку, рассказал мне много интересных подробностей:

— Своей дикостью и свирепостью эти йаки превосходят самых свирепых и диких зверей. Они носят набедренные повязки из человеческих скальпов, причем скальпируют человека, пока тот еще жив, после чего зверски убивают его, расчленяют и пожирают. Понимаешь, они считают, что если человека сначала убить, то его волосы уже не стоят того, чтобы носить их на чреслах. А волосы женщины вообще не в счет. По разумению йаков, попавшие к ним в руки женщины годятся только для еды. Сначала их, правда, насилуют — до тех пор, пока не разорвут промежность.

В горах к югу от рарамури живут более мирные племена, родственные им по языку и обычаям. Вдоль западного побережья обитает народ рыбаков, почти никогда не удаляющийся в глубь суши. Этих если и нельзя назвать цивилизованными, то они, во всяком случае, чистоплотны и опрятны в одежде. Единственными грязнулями и неряхами из всех соседей рарамури были обитатели западных пустынь — дикие чичимеки.

Так стоит ли удивляться, что я, обгоревший на солнце, оборванный и полураздетый, в глазах рарамури мог быть лишь выходцем из этого никчемного народа, хотя, с другой стороны, трудно было предположить, что какой-нибудь чичимек из одного лишь любопытства проделает нелегкий путь к горной вершине. Полагаю все же, что при нашей первой встрече Тес-Дзиора, по крайней мере, заметил, что от меня не воняло. Благодаря обилию в горах воды я имел возможность мыться каждый день и был чистым, как любой рарамури. Однако, невзирая на чистоплотность и горячие заверения в том, что я мешикатль, сопровождаемые восхвалением моего народа, мне так и не удалось убедить ни одного рарамури, что я не чичимек, сбежавший из пустыни.

Впрочем, особого значения это не имело. Кем бы я ни являлся и кем бы хозяева меня ни считали, прием мне был оказан самый радушный. Так что я не без удовольствия задержался на некоторое время среди горцев, изучая их интересные, заслуживающие внимания обычаи. Постепенно я усвоил их язык достаточно, чтобы, хоть и прибегая порой к помощи жестов, объясняться без особых затруднений. Ну а при первой нашей встрече с Тес-Дзиора жесты были главным способом общения.

После того как мы сообщили друг другу свои имена, он, сложив ладони, изобразил крышу над головой (я решил, что он имеет в виду селение) и, указав на юг, произнес:

— Джуаджий-Бо.

Потом он указал на Тонатиу в небе, назвав его Та-Тевари, или Дед Огонь, после чего объяснил мне на пальцах, что мы можем добраться до деревни Джуаджий-Бо за три «солнца», то есть за три суточных перехода. Я жестами и улыбкой выразил благодарность, и мы вместе двинулись в указанном направлении. К моему удивлению, Тес-Дзиора сразу помчался вприпрыжку, но, когда увидел, что я запыхался и отстал, вернулся, после чего уже соизмерял свою прыть с моими способностями. Очевидно, юноша привык бегом пересекать горы и каньоны, ибо хотя сам я и длинноног, но добраться до Джуаджий-Бо мне удалось не за обещанных три дня, а лишь за пять.

В начале нашего пути Тес-Дзиора дал мне понять, что является охотником, и я жестом поинтересовался, почему же тогда у него пустые руки? Где он оставил свое оружие?

Ухмыльнувшись, он знаком велел мне остановиться и тихонько присесть в кустах. Ждать пришлось недолго: скоро Тес-Дзиора слегка подтолкнул меня локтем и указал на двигавшуюся среди деревьев смутно различимую пятнистую фигуру. Прежде чем я успел поднести к глазу топаз, он внезапно сорвался с места и умчался со скоростью пущенной из лука стрелы.

Лес был настолько густым, что проследить за всеми тонкостями охоты я не мог, даже используя топаз, но и того, что удалось увидеть, было достаточно, чтобы в изумлении разинуть рот. Пятнистое животное оказалось молодой оленихой, сорвавшейся с места почти в тот же миг, когда Тес-Дзиора устремился за ней в погоню. Олениха бежала быстро, но молодой охотник еще быстрее. Она отчаянно петляла, но юноша, похоже, предвидел каждый ее скачок и поворот. За время, меньшее, чем занял этот мой рассказ, он настиг олениху, набросился на нее и голыми руками свернул ей шею.

Когда мы приготовили на огне одну из ляжек убитого животного, я жестами изобразил восхищение проворством Тес-Дзиора. Он тоже жестами скромно дал понять, что восхищаться тут нечем, что в своем родном селении он по скорости бега уступает многим охотникам, да и вообще, догнать на бегу олениху — не такая уж и сложная задача. Вот взрослый самец — это другое дело. Затем охотник, в свою очередь, выказал восхищение зажигательным кристаллом, с помощью которого я развел костер, заявив, что в жизни не видел, чтобы чичимеки владели таким удивительным полезным предметом.

— Мешикатль! — повторил я несколько раз — громко и с досадой.

Он лишь кивнул, и на этом мы прекратили общаться и с помощью рук, и с помощью ртов, пустив в ход и то и другое, жадно набросившись на нежное аппетитное мясо.

* * *

Селение Джуаджий-Бо располагалось в одном из весьма живописных каньонов. Там проживало несколько двадцаток семей, в общей сложности — человек триста. Но, похоже, жилище в этом селении имелось только одно — маленький аккуратный деревянный дом, служивший резиденцией си-риаме. Это слово означает одновременно вождя, колдуна, лекаря и судью, поскольку у рарамури все эти четыре должности исполняет один человек.

Дом си-риаме, вкупе с некоторыми иными сооружениями, какими-то соединенными вместе глинобитными куполами и навесами на столбах, располагался на дне каньона, на берегу протекавшей там речушки с прозрачной водой. Обитатели же Джуаджий-Бо жили в пещерах, частично природных, а частично выдолбленных ими самими в стенах по обе стороны огромного ущелья.

То, что рарамури селились в пещерах, свидетельствовало отнюдь не об их глупости или лени, но лишь о практичности. Разумеется, каждый из них мог выстроить себе такой же деревянный дом, как у си-риаме, но пещеры были доступны, легко расширялись и без особых усилий превращались в удобные жилища. Внутри такая каверна разделялась скальными перегородками на несколько комнат, каждая из которых имела отдельное отверстие, пропускающее свет и воздух. Полы пещер посыпали ароматными сосновыми иголками, выметавшимися и обновлявшимися почти каждый день. Входы в пещеры занавешивали, а стены украшали оленьими шкурами, расписанными красочными рисунками. Все это делало пещеры рарамури более удобными и уютными жилищами, чем многие городские дома, в которых я бывал.

Мы с Тес-Дзиора прибыли в деревню, двигаясь настолько быстро, насколько позволяла ноша, которую мы вдвоем несли на шесте. Понимаю, что в это трудно поверить, но за одно утро он настиг и убил оленя, олениху и довольно крупного вепря. Добычу мы освежевали, разделали и постарались доставить в селение, пока еще не спала утренняя прохлада. Тес-Дзиора объяснил мне, что охотники и собиратели сейчас снабжают деревню снедью с особенным усердием, потому что близится праздник Тес-Гуинапуре. Я молча поздравил себя с тем, что встретил рарамури накануне праздника, решив, что его гостеприимство объясняется благодушным настроением. И только намного позже я понял, что лишь исключительно крупное невезение могло бы свести меня с рарамури, не отмечающими какой-нибудь праздник, не готовящимися к нему или не отдыхающими после праздника. Их религиозные обряды не отличаются торжественностью, но веселы и игривы. Само слово Тес-Гуинапуре можно перевести как «давай напьемся», и такого рода события занимают у этого народа добрую треть года.

Поскольку окрестные леса и реки в избытке снабжают их дичью и другим пропитанием, а также шкурами и кожами, валежником и водой, рарамури в отличие от многих народов нет нужды трудиться, чтобы обеспечить себя самым необходимым. Единственная сельскохозяйственная культура, которую там выращивают, это маис, но предназначается он не столько для еды, сколько для приготовления тесгуино — перебродившего напитка, более крепкого и хмельного, чем распространенный у мешикатль октли, но не столь забористого, чем медовый чапари пуремпече.

В восточных предгорьях рарамури собирают также маленькие кактусы, которые они называют джипури, что означает «свет бога», — причины подобного названия я объясню чуть позже. Поскольку работы у этих людей мало, а свободного времени, напротив, в избытке, они имеют полную возможность проводить треть года в беззаботном веселье, напиваясь тесгуино, блаженно одурманивая себя джипури и радостно восхваляя и благодаря своих богов за их дары.

По пути в деревню я успел научиться у Тес-Дзиора некоторым словам и фразам на его языке, что позволило нам общаться более свободно. Поэтому я не стану больше упоминать наши жесты и гримасы, а буду впредь сообщать только содержание бесед. Когда мы вручили нашу добычу каким-то старым каргам, возившимся у разложенного близ реки костра, мой новый товарищ предложил посетить парную, чтобы как следует отмокнуть и помыться, тактично заметив, что, если после мытья мне захочется бросить свои рваные обноски в костер, он может дать мне чистую одежду. Я, разумеется, согласился с большой охотой.

Когда мы разделись у входа в глинобитную парилку, я слегка удивился, увидев под мышками и в промежности Тес-Дзиора кустики волос. Заметив мое удивление, он лишь пожал плечами и сказал, указав на свои волосы: «Рарамурине». Отсутствие в этих местах волос у меня удостоилось слова «чичимекаме». Он имел в виду, что у разных племен разные обычаи: рарамури отращивают обильные имакстли вокруг гениталий и под мышками, тогда как чичимеки этого не делают.

— Я не чичимек, — снова возразил я, но весьма рассеянно, поскольку мысли мои занимало иное. Из всех известных мне народов только рарамури отращивали эти совершенно бесполезные волосы. Я предположил, что это, вероятно, связано с сильными холодами, которые горцам приходится переживать каждый год, хотя трудно было понять, как это волосы, растущие в подобных местах, могут послужить защитой от холода. Потом в голову мне пришла еще одна мысль.

— А ваши женщины тоже растят подобные маленькие кустики? — спросил я.

— Конечно, — со смехом ответил Тес-Дзиора, пояснив, что рост пушка имакстли считается одним из важнейших признаков взросления.

Оказывается, у мужчин и женщин рарамури этот пушок постепенно становится волосами, не очень длинными и не доставляющими помех или неудобства, но самыми настоящими волосами. За недолгое время, проведенное мною в деревне, я успел заметить, что многие женщины рарамури, несмотря на слишком развитую мускулатуру, хорошо сложены и чрезвычайно привлекательны лицом. То есть я хочу сказать, что посчитал их привлекательными еще до того, как узнал об упоминавшейся выше отличительной особенности. А сейчас призадумался: интересно, каково это — совокупляться с женщиной, чья тепили не видна, а дразняще и маняще скрыта под волосами, подобными тем, что растут на голове?

— Ты можешь легко это узнать, — сказал Тес-Дзиора, как будто прочитав мою невысказанную мысль. — Во время игр на празднике просто выбери девушку, догони ее и проверь, что у нее к чему.

Впервые появившись в Джуаджий-Бо, я, естественно, привлек к себе настороженный интерес местных жителей, но когда я помылся, причесался и переоделся в чистую одежду из оленьей кожи, на меня уже не смотрели с пренебрежением.

С того времени, за исключением добродушного хихиканья, когда я допускал какую-нибудь нелепую ошибку, говоря на их языке, рарамури относились ко мне любезно и по-дружески. И уж мой рост, если не что-либо другое, во всяком случае привлекал ко мне задумчивые, а то и откровенно заинтересованные взгляды девушек и одиноких женщин. Походило на то, что многие из них охотно побегали бы со мной наперегонки.

А надо вам сказать, что бегали рарамури — и мужчины, и женщины, и старые, и молодые — почти беспрерывно. Все, кто уже вышел из возраста, когда учатся ходить, и еще не настолько состарился, чтобы ковылять, перемещались бегом. Эти люди бегали все время, когда не спали, не занимались каким-то делом и не были опьянены тесгуино или джипури. Они бегали друг за другом, группами и поодиночке, бегали по дну каньона или вверх-вниз по почти отвесным стенам. Мужчины обычно гнали перед собой на бегу вырезанный из твердого дерева и тщательно отполированный мяч размером с человеческую голову. Женщины, как правило, гонялись за маленьким, сплетенным из соломы обручем, держа в руках тонкую палочку, позволявшую подхватывать кольцо на бегу и бросать его дальше. Бегали они стайкой, соревнуясь, кто из них успеет поймать катящийся обруч первой. Вся эта суета и беготня казалась мне совершенно лишенной смысла, но Тес-Дзиора объяснил:

— Отчасти мы даем таким образом выход бодрости и природной энергии, но не только. Постоянный бег представляет собой непрекращающуюся церемонию, в ходе которой мы через напряжение сил и выделение пота выражаем почтение к нашим богам — Та-Тевари, Ка-Лаумари и Ма-Тиниери.

Мне трудно было представить, чтобы хоть какой-то бог мог насытиться потом вместо крови, но у рарамури таких оказалось аж трое, имена их на вашем языке звучали бы как Дед Огонь, Мать Вода и Брат Олень. Может быть, религия рарамури признает и других богов, но я слышал упоминания только об этих трех, а учитывая незамысловатые потребности обитателей лесов, этого, полагаю, им вполне достаточно.

— Непрерывный бег, — продолжил Тес-Дзиора, — показывает сотворившим нас богам, что люди, которых они создали, все еще живы, полны сил и благодарны своим творцам. Это также помогает нашим мужчинам всегда быть бодрыми и выносливыми, что необходимо для охоты да и для игр, в которых ты, я надеюсь, тоже примешь участие. Хотя и сами эти игры тоже своего рода упражнения или подготовка.

— Будь добр, скажи мне, — вздохнул я, чувствуя себя заранее усталым от того, что мне предстоит участвовать в чем-то подобном, — к чему же вы такому все время готовитесь?

— К настоящему бегу, конечно. К ра-раджипури. — Увидев изумленное выражение моего лица, он ухмыльнулся. — Сам увидишь. Это величественное завершение каждого торжества.

Праздник Тес-Гуинапуре начался на следующий день. С утра все жители деревни собрались у деревянного дома, стоявшего у реки, дожидаясь, когда появится си-риаме и подаст сигнал к празднованию. По такому случаю все надели свои лучшие, самые яркие наряды из оленьей кожи. Некоторые разукрасили лица ярко-желтыми точками или завитушками, а многие вставили в волосы перья, хотя северные птицы не могут похвастаться впечатляющим оперением. Несколько охотников-ветеранов уже вспотели, ибо облачились в свидетельства своей удачливости и удали: в шкуры кугуаров длиной до самых лодыжек, в тяжелые медвежьи шкуры или в мохнатые шубы из горных козлов.

Си-риаме вышла из дома, облаченная в пеструю шкуру ягуара, держа в руках посох с набалдашником из самородного серебра, и это ее появление поразило меня настолько, что я поднял к глазу топаз, желая убедиться в том, что зрение меня не обманывает. Зная, что здешний вождь является одновременно мудрецом, колдуном, судьей и лекарем, я, естественно, ожидал увидеть в столь важной роли величавого старца. Каково же было мое удивление, когда си-риаме оказалась очаровательной женщиной, чуть старше меня годами, казавшейся еще более привлекательной благодаря своей ослепительной улыбке.

— Ваш си-риаме женщина? — воскликнул я, когда она начала возглашать церемониальные молитвы.

— А почему бы и нет? — откликнулся Тес-Дзиора.

— Я никогда не слышал ни об одном народе, который согласился бы, чтобы им управлял не мужчина.

— Наш последний си-риаме тоже был мужчиной. Но когда он умирает, каждый взрослый житель деревни — и мужчина, и женщина — имеет право быть избранным. Мы все собрались вместе, жевали много джипури и потом впали в транс. У многих были видения, иные пришли в неистовство, У кого-то начались конвульсии. Но эта женщина оказалась единственной благословленной светом бога. Или, во всяком случае, она была первой пробудившейся и рассказавшей о своих разговорах с Дедом Огнем, Матерью Водой и Братом Оленем. Иначе говоря, свет бога указал на нее, а это есть главное и единственное требование для вступления в должность си-риаме.

Пропев молитвы, красавица снова улыбнулась, вскинула гибкие руки в грациозном жесте благословения и под радостные возгласы соплеменников удалилась в свое жилище.

— Она что, останется затворницей? — спросил я Тес-Дзиора.

— На время праздников — да, — ответил он, издав смешок. — Бывает, что на Тес-Гуинапуре наши люди ведут себя неправильно. Случаются драки, беспорядочные совокупления и прочие бесчинства. Си-риаме — мудрая женщина. Некоторые наши проступки заслуживают наказания, но не может же она наказывать за то, чего не видела и не слышала.

Не знаю, могло ли считаться бесчинством мое желание погнаться за самой прелестной женщиной в селении, догнать ее и совокупиться с ней, однако, как стало ясно из того, что случилось потом, за это меня не только не наказали, но в известном смысле даже наградили.

Дальше события разворачивались следующим образом. Сперва, как и все прочие жители деревни, я от души угостился олениной различных сортов и атоли из маиса, запив все это изрядным количеством тесгуино.

Потом, слишком объевшийся, чтобы стоять, слишком пьяный, чтобы ходить, я попытался побегать вместе с мужчинами за деревянным мячиком, однако мне было бы до них далеко даже натощак и в трезвом виде. Ничуть не огорчившись, я отошел в сторону и стал наблюдать за группой женщин, гонявших обруч. Мой взгляд задержался на одной девице брачного возраста. То есть, если быть точным, на ней задержался один мой глаз, ибо когда я не прикрывал другой, то ее образ раздваивался. Пошатываясь, я направился к девушке и попросил ее прервать игру с подругами, чтобы поиграть в другую, со мной.

Она улыбнулась в знак согласия, но, когда я хотел взять ее за руку, уклонилась.

— Сперва ты должен меня поймать, — сказала красавица и, повернувшись, припустила бегом по дну каньона.

Хотя мне было ясно, что тягаться с местными мужчинами мне нечего, однако я не сомневался, что смогу догнать любую женщину. И, как выяснилось, напрасно. Поймать приглянувшуюся красотку мне так и не удалось, хотя она, кажется, намеренно бежала не во всю прыть. Возможно, погоня удалась бы мне лучше, если бы в тот день я съел и особенно выпил поменьше: трудно верно оценивать расстояния, когда приходится прикрывать один глаз. Стой девушка передо мной неподвижно, я и то, наверное, ухитрился бы промахнуться при попытке сграбастать ее в объятия. Но стоило мне открыть оба глаза, как все кругом, включая деревья, камни и коряги, начинало двоиться, и всякий раз, пытаясь проскочить между двумя преградами, я неизбежно натыкался на одну из них. Упав в общей сложности раз девять или десять, я решил преодолеть «два» здоровенных валуна прыжком, запнулся и изо всей силы грохнулся оземь, ударившись так, что даже дышал с трудом.

Девушка, постоянно оглядывавшаяся во время своего притворного бегства, остановилась, склонилась надо мной и с некоторой досадой произнесла:

— Если ты не сумеешь поймать меня честно, мы не сможем сыграть ни в какую игру. Понимаешь, что я имею в виду?

Ответить ей я не мог, ибо пытался вдохнуть полной грудью. В тот момент мне казалось, что я абсолютно не способен играть в какие бы то ни было игры. Красавица, видимо, разделяла столь низкое мнение о моих способностях, ибо нахмурилась. Но потом лицо ее просветлело, и она сказала:

— Я не догадалась спросить. Ты пробовал джипури?

Я слабо покачал головой.

— Тогда все понятно. Ты не настолько уж уступаешь другим мужчинам. Они превосходят тебя, поскольку усиливают свою жизненную энергию. Идем! Тебе нужно пожевать джипури!

Я все еще лежал, свернувшись в клубок, но дыхание мое уже почти восстановилось. Да и как я мог отказать красивой девушке? Так что я послушно позволил ей взять меня за руку, рывком поставить на ноги и повести обратно к центру деревни. Я приблизительно представлял себе, что такое джипури и каково его воздействие, ибо в небольших количествах этот кактус привозили даже в Теночтитлан. В Мешико его называли пейотль и использовали исключительно для того, чтобы приводить в транс жрецов-прорицателей. Джипури, или пейотль, — это обманчиво безобидный с виду маленький кактус, круглый, приземистый, редко вырастающий больше кулака и очень похожий на крохотную серо-зеленую тыкву. Лучше всего жевать его только что сорванным, но можно и высушить, после чего неопределенно долгое время хранить сморщенные бурые комочки подвешенными на шнурках. В селении Джуаджий-Бо множество таких шнурков свисало со стропил под навесами, и, оказавшись рядом, я потянулся, чтобы сорвать один, но моя спутница сказала:

— Постой. Ты вообще когда-нибудь жевал джипури?

И снова я покачал головой.

— Значит, будешь ма-туане — то есть тот, кто стремится к свету бога впервые. Тут не обойтись без обряда очищения. Ой, да не ной ты так! Это лишь ненадолго отложит нашу… нашу игру.

Девушка огляделась по сторонам: ее соплеменники все еще ели, пили, танцевали или бегали.

— Все остальные слишком заняты, свободна одна только си-риаме. Надеюсь, она будет не против того, чтобы совершить очищение.

Мы подошли к скромному деревянному дому, и девушка побренчала висевшим перед входом шнурком с нанизанными на нем ракушками. Женщина-вождь все в том же ягуаровом одеянии подняла заменявшую дверь занавеску из оленьей шкуры на двери, сказала: «Куира-ба» и любезным жестом пригласила нас войти.

— Си-риаме, — обратилась к ней моя спутница, — это чичимек по имени Микстли, гость нашей деревни. Как ты видишь, он уже в возрасте, но бегает для взрослого мужчины очень плохо. Пытался поймать меня, но не смог. Я подумала, что, может быть, джипури оживит его старые конечности, но наш гость говорит, что никогда прежде не стремился к свету бога, поэтому…

Глаза женщины-вождя блеснули. Она заметила, что во время этого нелицеприятного разговора я поморщился, и это ее позабавило. На ставшее уже для меня привычным возражение: «Я не чичимек» — обе женщины не обратили ни малейшего внимания.

— Понимаю. Тебе не терпится, чтобы он прошел посвящение ма-туане как можно скорее. Я охотно это сделаю.

Она оценивающе оглядела меня с головы до ног, и насмешливое удивление в ее глазах уступило место совсем иному чувству.

— А несмотря на свои годы, этот Микстли очень недурен, особенно для чичимека. И я дам тебе, моя дорогая, один маленький совет, какого ты не услышишь ни от кого из наших мужчин. Конечно, способность мужчины к быстрому бегу очень важна, но лучше всего мужскую силу демонстрирует его, так сказать, «средняя нога». А излишняя забота мужчины о развитии мускулов и других способностей может порой даже пойти в ущерб этому органу. Поэтому не спеши относиться с презрением к посредственному бегуну, пока не оценишь других его достоинств.

— Да, си-риаме, понятно, — нетерпеливо сказала девушка. — Как раз этим я и собиралась заняться.

— Вот и займешься, моя дорогая, но после церемонии. А сейчас можешь идти.

— Как идти? — удивилась девушка. — Но ведь в церемонии посвящения ма-туане нет ничего секретного! На нее собираются взглянуть всей деревней!

— Мы не будем прерывать празднество Тес-Гуинапуре. К тому же этот Микстли незнаком с нашими обычаями. Он наверняка смутится, если на него будет таращиться целая толпа зевак.

— Речь не о толпе, а обо мне! Между прочим, именно я привела его для посвящения!

— Ты получишь его обратно, как только все закончится. И тогда сможешь оценить, стоил ли он твоих хлопот. Я сказала, моя дорогая, что ты можешь уходить.

Одарив нас обоих сердитым взглядом, девушка ушла, и си-риаме обратилась ко мне:

— Садись, гость Микстли, я приготовлю тебе отвар трав, чтобы прочистить твои мозги. Ты не должен быть пьяным, когда станешь жевать джипури.

Я сел на утрамбованный, усыпанный сосновыми иголками земляной пол. Она поставила травяной напиток на слабый огонь теплившегося в углу очага и подошла ко мне с маленьким горшочком.

— Это сок священного растения ура, — пояснила женщина и, перемешав содержимое, маленьким перышком нарисовала на моих щеках и на лбу кружки и завитушки из ярко-желтых точек.

Горячий отвар действительно отрезвил меня самым чудесным образом.

— Так вот, — сказала она. — Я не знаю, что значит имя Микстли, но, поскольку ты ма-туане, то есть стремящийся к свету бога в первый раз, ты должен выбрать себе новое имя.

Мне с трудом удалось сдержать смех, ибо чего у меня всегда было в избытке, так это имен. Вслух, однако, я сказал следующее:

— Микстли означает висящий в небе предмет, который вы, рарамури, называет куру.

— Это хорошее имя, но оно должно быть подлиннее. Мы назовем тебя Су-Куру.

Ситуация стала совсем забавной, но мне было не до смеха. Су-Куру означает Темная Туча, а откуда ей было знать, что это и есть мое настоящее имя? Правда, я вспомнил, что помимо всего прочего си-риаме еще и колдунья, и предположил, что свет бога мог открывать ей истины, сокрытые от других людей.

— Так вот, Су-Куру, — сказала она, — ты должен покаяться во всех грехах, которые совершил в своей жизни.

— Но моя госпожа си-риаме, — ответил я без малейшей иронии, — даже для простого их перечисления мне потребовалась бы еще одна жизнь.

— Вот как? Так много? — Она задумчиво посмотрела на меня, а потом заключила: — Что ж, поскольку истинный свет бога был дарован исключительно одним рарамури и нам решать, с кем им делиться, мы учтем только прегрешения, совершенные тобой за то время, которое ты находишься среди нас. Рассказывай!

— Мне нечего рассказывать. Здесь я не грешил. Во всяком случае, что-то не припомню ни одного греховного поступка.

— О, это не обязательно должны быть поступки. Помыслы и желания тоже считаются. Гнев, ненависть, жажда мщения. Недостойные мысли или чувства. Например, ты не удовлетворил свое вожделение к этой девушке, хотя явно преследовал ее с этим сладострастным намерением.

— Тут, моя госпожа, я и вправду грешен, хотя дело не столько в вожделении, сколько в любопытстве.

Она взглянула на меня с недоумением, и я рассказал, что меня необыкновенно заинтересовали волосы на определенных местах тела.

Красавица рассмеялась.

— Как это похоже на варвара: его интригует то, что цивилизованный человек воспринимает как должное! Я готова поручиться, что прошло всего несколько лет с тех пор, как вы, дикари, перестали поклоняться огню. — Отсмеявшись и утерев слезы, женщина сочувственным тоном заявила: — Ведай же, Су-Куру, что мы, рарамури, и в физическом, и в нравственном отношении превосходим примитивные народы, а посему состояние наших тел должно отражать и нашу утонченную чувствительность, и наше высокое понимание скромности. Волосы, которые тебя так удивляют, даже нашу наготу сделают целомудренной, ибо мы и раздевшись остаемся прикрытыми от нескромных взглядов.

— А вот мне кажется, — отозвался я, — что волосы в таких местах как раз и привлекают к ним внимание. И выглядят они не скромно, а, напротив, дразняще.

Сидя скрестив ноги на полу, я не мог скрыть того, что выпячивало мою набедренную повязку, да и си-риаме было бы бесполезно делать вид, будто она этого не замечает. Женщина покачала головой и пробормотала вполголоса, но не отвечая мне, а рассуждая сама с собой:

— Обычные волосы между ногами… так же обычны и ничем не примечательны, как и травы, пробивающиеся между камнями… но они возбуждают чужеземца. И этот разговор заставляет меня странным образом ощутить, что и я сама… — Тут она осеклась и оживленно заявила: — Мы примем твое любопытство как грех, в котором ты признался. Ну а теперь вкуси джипури.

Она протянула мне корзинку с маленькими кактусами, не сушеными, а свежими и зелеными. Я выбрал один — со множеством пупырышков по краям.

— Нет, — сказала она, — возьми лучше этот, с пятью лепестками. Джипури со множеством наростов служит для повседневного употребления, его жуют бегуны, которым предстоит долгий бег, или бездельники, которым нечем заняться и они только и знают, что наслаждаться видениями. А вот джипури с пятью лепестками встречается нечасто, найти его трудно, и он более всего приближает к свету бога.

Я откусил кусочек от протянутого мне кактуса (он имел горьковатый, вяжущий привкус), а она выбрала другой для себя, сказав:

— Не жуй его так быстро, как я, ма-туане Су-Куру. Ты ощутишь воздействие гораздо быстрее, потому что для тебя это первый раз, а мы с тобой должны пребывать в схожем состоянии.

Она оказалась права. Стоило мне проглотить совсем немного вяжущей мякоти, как стены дома, к превеликому моему изумлению, начали растворяться. Они сперва сделались прозрачными, а потом исчезли вовсе, и я увидел всех находившихся снаружи жителей деревни. Поверить, что я действительно вижу сквозь стены, было трудно, ибо фигуры людей казались четко очерченными без помощи топаза, что наводило на мысль о порожденной кактусом галлюцинации. Правда, спустя мгновение уверенность в этом поколебалась, ибо у меня создалось ощущение, будто я воспаряю с пола к крыше (точнее, туда, где раньше находилась крыша, растворившаяся, как и стены), а потом и к верхушкам деревьев. Фигурки людей внизу быстро уменьшались.

— Аййа! — непроизвольно вырвалось у меня, и тут где-то у меня за спиной прозвучал голос си-риаме:

— Не так быстро! Подожди меня!

Я сказал, что «прозвучал голос», но на самом деле все обстояло не совсем так. Ее слова, коснувшись моего слуха, каким-то образом попали в мои уста, и я, ощутив их нежный, как у шоколада, вкус, осознал смысл не по звучанию, а по аромату. По правде говоря, все мои чувства смешались и перепутались. Ароматы листвы и запах поднимавшегося вверх дыма костров воспринимались мною на слух. Вместо того чтобы пахнуть, листья издавали металлический звон, а дым производил приглушенный звук, походивший на мягкое, тихое поглаживание. А вот цвета и краски я не воспринимал, а чуял. Зелень деревьев представлялась мне прохладным, влажным запахом; цветок с красными лепестками на ветке был не красным, но терпким и пряным, а небо не слепил голубизной, а благоухало плотью, словно женская грудь.

А потом я почувствовал, что голова моя действительно оказалась между женских грудей, высоких и пышных. На осязание, как ни странно, дурман влияния не оказал. Си-риаме, поравнявшись со мной, распахнула свою ягуаровую блузу, прижала к меня к груди, и теперь мы поднимались к облакам вместе. Признаюсь, некая часть моего тела поднималась быстрее, чем все остальное. Мой тепули, начавший возбуждаться еще раньше, с каждым мгновением делался длиннее и тверже, пульсируя от нетерпения так, словно я, сам того не заметив, угодил в очаг землетрясения. Си-риаме счастливо рассмеялась — я ощутил этот смех на вкус, освежающий, как капли дождя, а слова ее казались мне поцелуями:

— Наивысшее благословение света бога, Су-Куру, — это пыл и жар, которые он добавляет к акту ма-ракаме. Давай же соединим наши богом дарованные огни.

Она развязала свою ягуаровую юбку и легла на нее обнаженная, вернее настолько обнаженная, насколько это возможно для женщины рарамури, указывая на манящую ложбинку между своих ног. Я видел очертания этой соблазнительной маленькой подушечки, но чернота волнистых волос, как и все в тот момент, воспринималась мною не как цвет, но как аромат. Я наклонился поближе и вобрал в себя теплый, влажный, мускусный запах…

Когда наши тела слились, завитки этих имакстли щекотали мой голый живот, как будто я погружал свой орган любви в заросли пышного папоротника. Но очень скоро они увлажнились, смягчились, и я перестал ощущать их присутствие, так что, не зная заранее об их существовании, даже не смог мог бы и догадаться. Однако, поскольку я все же знал, что мой тепули проникает не просто в тепили, а в тепили, опушенную волосами, этот акт приносил совершенно новые ощущения. Несомненно, все это производит впечатление бреда, но бред этот был восхитительным и живым. Было то иллюзией или нет, но голова моя шла кругом от парения на большой высоте, от странности восприятия и необычности ощущений, от сладких стонов и криков женщины, воспринимавшихся не ушами, а устами, от изгибов ее тела, ощущавшихся как тонкое благоухание. И каждое из этих ощущений, так же как и каждое наше движение и прикосновение, было стократ острее и богаче благодаря джипури.

Думаю, я понимал, что все это отчасти опасно, а опасность обостряет восприятие и придает чувствам дополнительную яркость. Обычно люди не взлетают ввысь, а, напротив, низвергаются с высоты, что зачастую кончается для них смертью. Но мы с си-риаме парили и висели в воздухе без какой-либо ощутимой опоры, и это ничуть не стесняло нас, но позволяло двигаться невесомо и свободно, как под водой, с той лишь разницей, что здесь мы могли дышать. Полная свобода движений в пространстве позволяла нам с ней опробовать при соитии некоторые позы, которые при обычных обстоятельствах показались бы мне невозможными. В какой-то момент си-риаме выдохнула слова, вкус которых был подобен вкусу ее папоротниковой тепили:

— Теперь я верю тебе. Наверняка за свою жизнь ты совершил гораздо больше грехов, чем мог бы рассказать.

Не берусь сказать, сколько раз доходила до высшей точки наслаждения она и сколько раз извергал я свое семя за то время, пока дурман удерживал нас наверху, на вершине блаженства, ибо потерял этому счет.

Однако время, отведенное для небесного наслаждения, оказалось слишком коротким. Когда она вздохнула и произнесла: «Не волнуйся, Су-Куру, даже если ты и не отличишься как бегун…» — я вдруг понял, что слышу ее слова, а не ощущаю их на вкус.

Цвета снова стали видимыми, а не пахучими, ароматы вдыхаемыми, а не слышимыми. Я спускался вниз — и с высоты, и с вершины блаженства. Хорошо еще, что не падал, а опускался легко и медленно, словно перышко. Наконец мы снова оказались в ее доме, бок о бок, на сброшенных и смятых одеяниях из ягуаровой и оленьей кожи. Женщина лежала на спине и крепко спала, улыбаясь во сне. Волосы на ее голове сбились беспорядочной массой, но имакстли внизу живота уже не выглядели жесткими черными кудряшками. Они спутались и посветлели от моего омикетль. Подсохшие следы его виднелись также между ее грудей и в некоторых Других местах.

Я чувствовал, что и сам точно так же покрыт ее выделениями и собственным потом. Кроме того, мне страшно хотелось пить: ощущение было такое, будто во рту у меня выросли ймакстли. Как выяснилось позднее, сухость во рту является обычным последствием жевания джипури. Двигаясь осторожно и тихо, боясь побеспокоить спящую си-риаме, я встал, оделся, чтобы пойти поискать воды в деревне, и уже перед самым уходом посмотрел через топаз на раскинувшуюся на ягуаровых шкурах красивую женщину. Первый раз в жизни мне довелось вступить в плотские отношения с особой, наделенной властью, и, признаюсь, это тешило мое самолюбие.

Да, мое блаженство действительно длилось недолго. Выйдя из дома, я увидел, что солнце по-прежнему высоко и празднества продолжаются до сих пор. Я утолил жажду, поднял глаза от сделанного из тыквы ковша и, встретив обвиняющий взгляд девушки, которую перед этим пытался догнать, постарался улыбнуться ей как можно более невинно:

— Ну что, пробежимся снова? Думаю, теперь, благодаря джипури, я прошел обряд посвящения и кое на что гожусь.

— Нечего хвастаться, — процедила она сквозь зубы. — Хорошенькое посвящение: полдня, целая ночь и еще почти целый день!

Я уставился на нее как дурак: у меня просто в голове не укладывалось, как такой долгий период времени мог сжаться в столь краткие мгновения небесного блаженства. А потом я покраснел, когда девушка обвиняющим тоном продолжила:

— Ей всегда достаются первой лучшие ма-туане. Это нечестно! Плевать, пусть меня назовут непочтительной смутьянкой, я скажу то, что говорила всегда. Эта пройдоха попросту притворилась, будто получила свет бога от Деда, Матери и Брата! Солгала, чтобы сделаться си-риаме и заиметь возможность первой предъявлять права на каждого ма-туане, который ей приглянулся.

Должен сказать, что это заявление поубавило у меня самодовольства, вызванного вступлением в столь близкие отношения с правительницей: похоже, что в некоторых отношениях эта правительница ничуть не лучше самой обыкновенной женщины. Но еще больше мое самомнение задело другое: за все то время, пока я оставался в деревне, си-риаме ни разу меня к себе не призывала. Очевидно, она хотела получать лишь «первое и лучшее», на что способен мужчина под воздействием дурмана.

Правда, в конце концов, после того как я выспался и восстановил силы, мне удалось-таки смягчить и успокоить рассерженную девушку. Звали ее, как выяснилось, Ви-Рикота, что означает Священная Земля, так, кстати, называют и тот край к востоку от гор, где собирают кактус джипури. Празднество продолжалось еще много дней, и я убедил Ви-Рикоту позволить мне снова за ней погнаться. Ну а поскольку на сей раз я не так налегал на еду и тесгуино, то, надеюсь, поймать ее мне удалось почти честно.

Сорвав из-под навеса несколько сушеных джипури, мы устроились на уединенной лесной лужайке. Высушенный кактус заметно уступал по силе воздействия свежему, и, чтобы приблизиться к состоянию, испытанному в доме си-риаме, мне пришлось сжевать изрядную порцию, но спустя некоторое время я снова почувствовал, как сбиваются и путаются мои чувства. На сей раз окраска окружавших меня бабочек и цветов начала петь.

Разумеется, у Ви-Рикоты тоже имелась между ног упругая щекочущая подушечка имакстли, а поскольку мне эта особенность все еще была в новинку, возбудился я тогда необычайно. Правда, достичь того экстаза, какой я пережил во время посвящения, мне не удалось, да и иллюзии воспарения на небеса на сей раз тоже не было. Мы ощущали под собой мягкую траву, на которой лежали. К тому же Ви-Рикота действительно была очень молода и миниатюрна даже для своих лет, в силу чего просто не могла раздвинуть бедра достаточно широко, чтобы крупный мужчина ввел в нее свой тепули полностью. Но даже если отбросить эти детали, наше соитие не могло стать столь же запоминающимся, как соитие с си-риаме, поскольку в отличие от правительницы-колдуньи ни Ви-Рикота, ни я не имели доступа к свежему зеленому джипури с пятью лепестками, воистину дарующему свет бога.

Тем не менее мы с этой молодой девушкой остались вполне довольны друг другом, так что до конца праздника уже не заводили других связей, а когда Тес-Гуинапуре закончился, разлука с ней искренне меня огорчила. Мы расстались только потому, что мой старый знакомый Тес-Дзиора стал уговаривать меня посмотреть состязание по «настоящему», как он выразился, бегу, называемое ра-раджипури. В тот день проходило соревнование между лучшими бегунами его родного селения и деревни Гуачо-Чи.

— А где они? — спросил я, поскольку что-то не заметил прибытия незнакомцев.

— Их еще нет. Появятся позже, после того как мы уйдем. Прибегут. Гуачо-Чи находится далеко к юго-востоку отсюда.

Расстояние между селениями он обозначил в мерах длины, принятых у рарамури. Как назывались эти меры, я уже забыл, но помню, что оно соответствовало примерно пятнадцати долгим прогонам мешикатль или такому же количеству ваших испанских лиг. Причем речь шла о расстоянии по прямой, хотя в действительности (поскольку дорог в этом лесистом и горном краю не было) бегуны вынуждены были следовать извилистыми тропками, пробираясь между оврагами и утесами. По моим прикидкам выходило, что попасть из одного населенного пункта в другой можно было, лишь пробежав около пятидесяти долгих прогонов. Однако Тес-Дзиора как ни в чем не бывало заявил:

— Чтобы пробежать от одной деревни до другой, подгоняя при этом перед собой всю дорогу деревянный мячик, хорошему бегуну требуется один день и одна ночь.

— Да что ты говоришь?! — воскликнул я. — Невозможно преодолеть расстояние, равное расстоянию от города Теночтитлана до далекой деревни Керетаро в земле пуремпече, за столь короткое время. Да еще половину этого расстояния пробежать в ночной темноте! Подгоняя перед собой деревяшку! Невозможно!

Конечно, Тес-Дзиора ничего не знал ни о Теночтитлане, ни о Керетаро, ни о разделявшем их расстоянии. Он просто пожал плечами и сказал:

— Если ты считаешь, что это невозможно, Су-Куру, ты должен отправиться с нами посмотреть, как это делается.

— Как я могу с вами отправиться? Для меня-то это уж точно невозможно!

— Тогда проделай только часть пути и подожди нашего возвращения, чтобы потом проводить домой. Поскольку ты не принадлежишь к бегунам нашей деревни, в этом не будет никакого обмана, даже если ты не побежишь на ра-раджипури босым, как мы.

— Обмана? — удивился я. — Ты хочешь сказать, что у вас там есть определенные правила?

— Не так уж их и много, — ответил мой товарищ с самым серьезным видом. — Наши бегуны отправятся отсюда сегодня днем, в тот самый момент, когда Дед Огонь, — последовал жест, — прикоснется своим ободом к верхнему краю вон той горы. Наши соперники из Гуачо-Чи рассчитают время тем же способом и выбегут навстречу одновременно с нами. Мы побежим к Гуачо-Чи, они побегут к Джуаджий-Бо. Где-то на полпути мы встретимся и обменяемся шутками, подначками и насмешками.

— Какими еще шутками?

— Ну, когда бегуны из Гуачо-Чи прибегут сюда, наши женщины будут предлагать им освежиться, подкрепиться, отдохнуть… короче говоря, пустят в ход всяческие уловки, чтобы задержать наших соперников подольше. Точно так же их женщины попытаются обхитрить и нас, но, будь уверен, с нами это не пройдет. Мы повернем назад и продолжим бег, пока не вернемся к себе. Но к тому времени Дед Огонь будет снова касаться той горы, или опускаться позади нее, или находиться на некотором расстоянии над ней, так что мы соответственно сможем рассчитать наше время бега. Жители Гуачо-Чи сделают то же самое, после чего мы пошлем гонцов, обменяемся результатами и таким образом узнаем, кто же победил в этом состязании.

— Полагаю, — сказал я, — что после стольких усилий победители получат достойную награду?

— Какую награду? За что?

— Как? Вы проделываете все это даже не ради награды? Просто невероятно! Вы не преследуете при этом никакой цели, кроме как, валясь с ног от усталости, приковылять назад, к своим пещерам и женщинам? Во имя трех ваших богов, скажи мне, почему вы это делаете?

Тес-Дзиора снова пожал плечами.

— Да просто потому, что это получается у нас лучше всего.

Я не стал с ним спорить, ибо понимал, что тут бесполезно приводить разумные доводы. Однако позднее, хорошенько подумав над ответом Тес-Дзиора, пришел к выводу, что он, может быть, не такой уж и бессмысленный, как показалось мне поначалу. И то сказать, разве я сам смог бы привести лучший довод, вздумай кто-то допытываться у меня, с чего это я так долго и упорно изучал искусство письма?

Полноправными участниками ра-раджипури были избраны шестеро крепких мужчин, лучшие бегуны Джуаджий-Бо. Всех шестерых, в числе которых был и Тес-Дзиора, еще до начала состязания накормили снимающим усталость джипури и снабдили в дорогу мешочком с водой и горшочком пиноли, которым им предстояло питаться на ходу, отщипывая по кусочку и почти не замедляя бега. А еще к поясам их набедренных повязок было привязано несколько маленьких высушенных тыкв, с камушками внутри. Перестук этих камушков должен был помешать им заснуть на бегу.

Участие в ра-раджипури остальных здоровых мужчин деревни, от подростков и до еще крепких мужчин много старше меня, сводилось к тому, чтобы поддерживать бегунов. Большинство их выбежало заранее, в то же утро. Многим из них ничего не стоило одолеть короткое расстояние с удивительной быстротой, но для столь долгого забега им недоставало выносливости. Эти мастера стремительных рывков распределились, с равными промежутками, по всему пути между деревнями с тем, чтобы, как только появятся соревнующиеся, пробежать часть расстояния рядом с ними — для придания землякам бодрости. Другим же вменялось в обязанность нести рядом с бегунами плошки со светящимися угольками и сосновые факелы. Их предстояло зажечь с наступлением сумерек, чтобы соревнующимся не пришлось бежать в кромешной тьме.

Была еще группа мужчин, которые несли связки сушеных джипури и дополнительные запасы воды и пиноли. Самые юные и самые старые не несли ничего, их задача сводилась к тому, чтобы постоянно выкрикивать поощряющие и подбадривающие фразы. Все мужчины обнажились по пояс и разрисовали свои лица, спины и груди узорами из точек, кружков и спиралей ярко-желтой краской ура. Я разукрасил только лицо, ибо в отличие от остальных мне как чужаку разрешили остаться в накидке с рукавами.

Во второй половине дня, когда Дед Огонь отправился в путь к обозначенной горе, из двери своего дома, улыбаясь, вышла си-риаме в парадном одеянии из ягуаровых шкур. В одной руке она держала посох с серебряным набалдашником, а в другой деревянный, окрашенный в желтый цвет мяч величиной с человеческую голову. Женщина следила за солнцем, тогда как бегуны, держась наготове, следили за ней, нетерпеливо дожидаясь сигнала. Едва Дед Огонь коснулся вершины горы, си-риаме улыбнулась самой широкой улыбкой и бросила с порога своего дома мяч прямо под ноги шестерым босым бегунам. Все жители деревни в один голос восторженно взревели, шестеро участников состязания сорвались с места, на бегу перебрасывая ударами ног мяч от одного к Другому. Остальные участники последовали за ними на почтительном расстоянии, так же поступил и я. Си-риаме, когда я видел ее в последний раз, все еще улыбалась, а маленькая Ви-Рикота подпрыгивала на месте, словно затухающее пламя свечи.

Я, разумеется, полагал, что вся толпа бегунов мгновенно оставит меня далеко позади, хотя мог бы и догадаться, что они не станут вкладывать все свои силы в стремительный рывок в самом начале состязания. Темп, заданный ими поначалу, мог выдерживать даже я. По мере того как мы бежали вдоль реки по дну каньона, позади нас постепенно стихали приветственные крики деревенских женщин, детей и стариков, но зато начинали звучать голоса тех, кто поддерживал своих земляков. Поскольку бегуны, естественно, избегали необходимости гнать мяч вверх по склону, группа бежала по дну каньона, пока стены его не снизились и не утратили крутизну настолько, что поворот на юг, в лес, уже не составил особого труда.

Я могу не без гордости сказать, что проделал с бегунами, по моим прикидкам, полную треть пути от Джуаджий-Бо до Гуачо-Чи. Наверное, за это следует поблагодарить джипури, который я пожевал перед тем, как пуститься в путь, ибо несколько раз в тот день я бежал быстрее, чем когда-либо в жизни до или после этого состязания. Такого рода рывки происходили, когда мы пробегали мимо групп поддержки бегунов из Гуачо-Чи, поджидавших с другой стороны собственных участников состязания. Нас, пробегавших мимо, они награждали добродушно-насмешливыми прозвищами: «Увальни! Хромуши!» — и все в таком роде. Особенно доставалось мне, поскольку я тащился в хвосте.

Бежать со всех ног через густой лес по каменистым оврагам было непривычным для меня испытанием, но я худо-бедно держался, пока мог видеть, что у меня под ногами. Однако, когда начали сгущаться сумерки, мне пришлось бежать, поднеся к глазу топаз, а это сразу замедлило продвижение. Правда, едва стемнело, во мраке стали загораться плошки и факелы, но ведь никто не стал бы задерживаться, чтобы освещать путь чужаку, даже не являющемуся настоящим участником соревнования. Я отставал все больше, тогда как крики и возгласы впереди удалялись и стихали.

Но потом, когда темнота сомкнулась вокруг меня, я увидел на земле впереди красные отблески. Доброжелательные рарамури не совсем забыли о своем чужеземном спутнике и не бросили его на произвол судьбы. Один из факельщиков, после того как зажег свой факел, бережно поставил глиняный горшочек на тропу, чтобы я его нашел. Разжившись угольками, я развел костер и стал устраиваться на ночлег. Честно признаюсь, что, несмотря на воздействие джипури, я так выбился из сил, что с удовольствием бы завалился спать, но стыдился своей слабости. Ведь в это самое время бегуны выкладывались из последних сил! Еще больше я боялся опозорить приютившую меня деревню: то-то было бы смеху, наткнись по дороге бегуны из Гуачо-Чи на заснувшего «представителя Джуаджий-Бо»! Поэтому я перекусил пиноли, попил воды из кожаной фляжки, пожевал немного прихваченного с собой джипури и, достаточно взбодрившись, просидел без сна всю ночь, то и дело подбрасывая веточку-другую в костер.

До возвращения Тес-Дзиора и остальных мне предстояло дважды увидеть бегунов из Гуачо-Чи. Разминувшись посреди маршрута, соперники должны были появиться с юго-востока и оказаться у моего костра примерно в середине ночи. Потом они должны были прибежать в Джуаджий-Бо, повернуть и снова промчаться мимо меня утром, уже с северо-запада. Ну а потом я мог присоединиться к возвращавшемуся Тес-Дзиора с товарищами и до полудня прибыть в деревню с ними.

Что ж, время первой встречи я рассчитал точно. С помощью топаза я следил за звездами, судя по которым увидел приближавшиеся с юго-востока огни именно в полночь. Желая выдать себя за одного из расставленных вдоль маршрута бегунов на короткие расстояния, я с бодрым видом вскочил на ноги перед появлением первого гнавшего мяч бегуна и начал выкрикивать: «Увальни! Хромуши!» Бегуны и их факельщики не откликнулись: они были слишком заняты тем, что не сводили глаз с деревянного мяча, краска с которого уже полностью облупилась, да и сам он, казалось, вот-вот развалится. Но сопутствующие им жители Гуачо-Чи ответили на мои насмешки выкриками: «Старуха!» и «Погрей свои старые кости!», из чего можно было сделать вывод, что, разведя костер, я, по понятиям рарамури, совершил поступок, недостойный настоящего мужчины. Но гасить его было уже слишком поздно. Все противники стремительно пронеслись мимо и, превратившись в колеблющиеся красные огоньки, умчались на северо-запад.

Долгое время ничего не происходило, но наконец небо на востоке посветлело, и снова появился Дед Огонь. Медленно, словно настоящий дедушка, он проделал треть своего пути к высшей точке небосвода.

Пора уже было завтракать, и по моим подсчетам — самое время бегунам из Гуачо-Чи возвращаться мимо меня обратно домой. Я стоял лицом к северо-западу, куда они удалились и откуда должны были появиться, и всячески напрягал слух, чтобы услышать бегунов раньше, чем они покажутся на виду. Но я ничего не услышал и никого не увидел.

Да в чем же дело? Я терялся в догадках: прикинул еще раз, где я мог допустить ошибку в расчетах, но никакой погрешности не нашел. Время шло… Я порылся в памяти, пытаясь вспомнить, не говорил ли Тес-Дзиора о том, что бегуны могут вернуться другой дорогой. Солнце стояло уже почти прямо над головой, когда до меня донесся оклик.

— Куира-ба!

Это был рарамури в набедренной повязке бегуна, с разрисованным лицом и торсом. Он показался мне незнакомым, и я решил, что это один из расставленных нашими соперниками вдоль дороги мастеров короткого рывка. Видимо, он подумал, что среди бегунов Джуаджий-Бо я выполняю ту же роль, ибо подошел ко мне и сказал с дружелюбной, но беспокойной улыбкой:

— Я видел твой костер прошлой ночью, поэтому, покинув свой пост, пришел сюда. Скажи мне откровенно, друг, как твоим людям удалось задержать наших бегунов у вас в деревне? Или все ваши женщины разделись и разлеглись перед нашими мужчинами, приглашая их заняться делом?

— Это, конечно, было бы славное зрелище, — хмыкнул я, — но вряд ли они проделали что-то в этом роде. Я и сам уже стал гадать: не решили ли ваши бегуны вернуться каким-нибудь другим путем?

— Ну, это был бы первый случай, когда… — начал было он, но тут нас прервал еще один оклик:

— Куира-ба!

Появились Тес-Дзиора и пятеро его товарищей. Они шатались от усталости, продолжая механически пинать мяч, уменьшившийся к тому времени до размера моего кулака.

— Мы… — обратился Тес-Дзиора к жителю Гуачо-Чи, но вынужден был умолкнуть, чтобы перевести дух. Затем он, тяжело дыша, продолжил: — Мы до сих пор не встретили ваших бегунов. Что за хитрость? Признавайся!

— Какая еще хитрость! — отмахнулся тот. — Мы тут с вашим товарищем и сами головы ломаем: что с ними случилось?

Тес-Дзиора уставился на нас обоих, грудь его тяжело вздымалась. Другой бегун изумленно выдохнул:

— Они что… даже здесь не пробегали?

Пока вся группа бегунов из Джуаджий-Бо подтягивалась к нам, я сказал:

— Мы тут уже прикидывали, что могло случиться. То ли они выбрали другой путь, то ли их задержали женщины…

Все дружно покачали головами и тревожно переглянулись.

И вдруг кто-то тихонько, с испугом проговорил:

— Наша деревня…

— Наши женщины! — уже громче подхватил другой.

— Наши лучшие бегуны, — дрожащим голосом произнес житель другого селения.

В глазах всех мужчин, включая и жителя Гуачо-Чи, отразились ужас и потрясение. Все взоры обратились к северо-западу. Повисла мертвая тишина, а спустя миг я остался в одиночестве, ибо произнесенное кем-то слово заставило всех моментально сорваться с места и помчаться гораздо быстрее, чем на состязаниях. Одно только слово:

— Йаки!

Нет, я не последовал за ними в Джуаджий-Бо. Больше я туда уже не возвращался. Не мне, чужеземцу, было разделять с рарамури боль их утраты. Совершенно ясно, что разбойники йаки нагрянули в деревню почти одновременно с бегунами из Гуачо-Чи, а последние оказались слишком вымотаны, чтобы дать отпор налетчикам. Скорее всего, с них живых содрали скальпы, и смерть их была мучительной, а уж о том, что вынесли перед смертью си-риаме, юная Ви-Рикота и другие женщины деревни, мне страшно даже подумать. Наверное, оставшиеся в живых мужчины потом возродили селение Джуаджий-Бо, приведя туда женщин из Гуачо-Чи, но я этого уже не увидел, ибо никогда больше не встречал рарамури. Как не встречал и ни одного йаки, ни тогда, ни вообще ни разу в жизни. Признаюсь, интересно было бы взглянуть (но только издали, незаметно) на этих, должно быть, самых свирепых и злобных существ на свете. Лично я знал только одного человека, который, повстречавшись с йаки, остался жив и смог об этом потом рассказать. Помните того старейшину из Дома Почтека, у которого содрали кожу и волосы на макушке? Кстати, вы, испанцы, тоже пока не сталкивались с этим племенем. Ваши исследователи еще не проникли так далеко на север и запад. Пожалуй, любой человек, даже испанец, который окажется среди йаки, заслуживает сочувствия.

Так вот, потрясенные мужчины со всех ног бросились в родную деревню, а я стоял и смотрел им вслед. Когда они, скрывшись в лесу, наконец пропали из виду, я сел, попил воды, подкрепился пиноли, пожевал джипури, чтобы набраться бодрости на остаток дня, и затоптал тлеющий костер. Потом, сориентировавшись по солнцу, я выбрал направление и зашагал на юг. Мне было хорошо среди рарамури, и меня страшно огорчало, что все закончилось такой трагедией. Но, с другой стороны, у меня имелись добротная одежда из оленьей кожи и сандалии из шкуры кабана, кожаные мешки для продовольствия и воды и кремневый нож у пояса, да и оба кристалла, зажигательный и позволяющий хорошо видеть, по-прежнему были при мне. Я ничего не оставил в Джуаджий-Бо, если не считать проведенных там дней. Но их-то как раз я унес с собой, ибо навсегда сохранил в памяти.

IHS

S. C. C. M

Его Священному Императорскому Католическому Величеству императору дону Карлосу, нашему королю и повелителю.

Его Высочайшему и Августейшему Величеству из города Мехико, столицы Новой Испании, в день св. Амвросия в год от Рождества Христова одна тысяча пятьсот тридцатый, шлем мы наш нижайший поклон.

Как известно нашему высокочтимому государю, в последних своих письмах мы подробно останавливались на исполнении обязанностей Защитника Индейцев. Позвольте же теперь поведать о главной нашей задаче, ибо как епископ Мексики мы призваны в первую очередь распространять среди вышеупомянутых индейцев Истинную Веру. Как станет ясно Вашему Вникающему Во Все Величеству из прилагаемых хроник нашего ацтека, его народ всегда отличался достойными презрения суевериями, усматривая знаки и знамения не только там, где видят их разумные люди, — например, в солнечном затмении, — но даже в самых обычных совпадениях. Легковерность индейцев и склонность их к суевериям в чем-то упрощает, но в чем-то и усложняет нашу задачу по отвращению сих несчастных от поклонения дьяволу и обращению их к Христу.

Испанские конкистадорыι, в первом своем стремительном броске через эти земли, совершили восхитительное, благое и богоугодное дело, снеся главные языческие храмы и изваяния языческих идолов и водрузив на их месте Святые Распятия и статуи Девы Марии.

Мы, как и все прочие служители Бога, всячески поощряем и поддерживаем сооружение христианских храмов или часовен в местах, ранее бывшими усыпальницами либо капищами языческих демонов и демонесс, ибо индейцы, упорно предпочитают собираться в старых, привычных для них местах почитания. Так пусть же они, являясь туда, находят на месте своих кровожадных языческих истуканов вроде Уицилопочтли и Тлалока изображения Распятого Иисуса и его Благословенной Матери.

Случаев таких множество, но приведу лишь несколько примеров. Так, в Тлашкале, на вершине гигантской, словно гора, пирамиды Чолула, напоминающей Вавилонскую башню и служившей прежде местом почитания Пернатого Змея Кецалькоатля, строится ныне церковь Пресвятой Девы. А в городе Мехико, столице Новой Испании, почти полностью завершенный нами кафедральный собор Св. Франциска намеренно расположен (таковое указание получил от нас архитектор Гарсия Браво) на том месте, где некогда находилась Великая Пирамида ацтеков. Я думаю, что в кладке церковных стен можно найти даже некоторые камни из того низвергнутого памятника дьявольской жестокости. На месте земли, именуемой Тепеяк, к северу отсюда, на том берегу озера, где еще совсем недавно индейцы поклонялись некой Тонатцин, своего рода богине-матери, мы, возвели храм, получивший по пожеланию генерал-капитана Кортеса то же имя, что и святилище Матери Божьей Гваделупской, которое находится в его родной провинции Эстремадура в Испании.

Возможно, кому-то покажется неправильным возводить христианские церкви на руинах языческих капищ, сами развалины коих пропитаны кровью, пролитой во время нечестивых жертвоприношений. Однако в действительности мы лишь подражаем первым проповедникам христианства, помещавшим свои алтари на местах языческих святилищ, дабы изгнать этих демонов прочь Святым Распятием, чтобы земли сии, ранее оскверненные мерзостью и идолопоклонством, могли стать местами очищения, куда пастыри Истинной Веры легко привлекают своих прихожан для принесения даров и восхваления Вседержителя и Сына Его.

Так что в определенном смысле, великий государь, мы даже используем суеверия индейцев ради благих целей. Но сие возможно не всегда, ибо грешники эти не только связаны своими суевериями, но и лицемерны, как фарисеи. Многие из новообращенных, хоть и клянутся в приверженности Святой Христианской Вере, все еще живут в суеверном страхе перед своими старыми демонами. Дикари сии вполне серьезно полагают, что, почитая наряду с Господом Нашим своего мерзкого Уицилопочтли и всю его бесовскую орду, они проявляют благоразумие, предусмотрительно избегая мести со стороны старых богов за вероотступничество.

Мы уже упоминали об успехе, достигнутом в первый год нашего пребывания в Новой Испании, когда нам удалось уничтожить тысячи идолов, которых проглядели конкистадоры. Но даже после того, как на виду истуканов не осталось, а индейцы клялись проверяющим их инквизиторам, что даже из самых укромных мест откопать более нечего, мы продолжали подозревать их в тайном поклонении древним языческим божествам. А потому стремились сами (и повелевали делать то же всем подчиненным нам священникам) добиться того, чтобы нигде не осталось более ни одного, пусть даже самого мелкого и незначительного идола или иного предмета языческого почитания, включая и разукрашенные амулеты.

Наши подозрения оправдались: когда на этих дикарей поднажали как следует, индейцы во множестве стали приносить нам глиняные статуэтки, отрекаясь от них в нашем присутствии и разламывая их на мелкие кусочки.

Мы испытали немалое удовлетворение, дополнительно обнаружив и уничтожив столько языческих предметов, однако спустя некоторое время узнали, что индейцы проделывали сие намеренно, стремясь то ли успокоить нас, то ли посмеяться над нами. Разница невелика, поскольку в любом случае мы полагаем подобный обман возмутительным. По-видимому, наши суровые проповеди подвигли местных ремесленников на производство огромного количества этих фигурок ради одной-единственной цели: якобы показать нам своих идолов и разбить их на наших глазах, демонстрируя сим показное подчинение нашим увещеваниям.

Но еще больше нас огорчило и оскорбило то, что, как мы, узнали, настоящие, если можно так выразиться, «античные» идолы тщательно скрывались от проводивших поиски наших благочестивых братьев. Вашему Величеству даже не придет в голову, где туземцы прятали своих языческих истуканов. В подвалах и фундаментах церквей, колоколен, часовен и прочих христианских строений, воздвигнутых по нашему повелению работниками-индейцами. Вероломные и лживые дикари, укрывая столь нечестивые предметы в священных местах, полагали, что смогут спокойно продолжать поклоняться этим спрятанным чудовищам, делая при этом вид, будто почитают Деву Марию или кого-либо из христианских святых.

Наше негодование по поводу этих неприятных открытий лишь в некоторой степени смягчило то удовлетворение, которое мы получили, рассказав собравшимся язычникам, что сам дьявол и все слуги его, то есть враги Бога Истинного, испытывают невыразимые муки, находясь в близости от Святого Креста или иного воплощения Католической Веры. Мы увидели, как во время этой нашей проповеди ложные христиане ежатся от страха. Благодаря этому индейцы-строители без дальнейших понуканий с нашей стороны откопали спрятанных идолов, которых оказалось больше, чем можно было предположить.

Учитывая столь многочисленные и веские свидетельства того, что, несмотря на все старания, как наши, так и других проповедников, лишь немногие из индейцев очнулись от сна невежества и прозрели для света Истины, мы полагаем, что сим язычникам требуется потрясение, подобное тому, что испытал Саул у стен Дамаска. Пожалуй, их легче было бы склонить к спасению с помощью какого-нибудь небольшого чуда, вроде того, что еще в давние времена даровало Небесную Покровительницу владениям Вашего Величества в Каталонии. Я имею в виду чудесное явление лика Святой Девы Монсерратской, любовно прозванной в народе смуглянкой, в Арагоне, менее чем в ста лигах от того места, где родились мы сами. Но, конечно, мы не можем просить, чтобы Благословенная Мария сотворила новое чудо или хотя бы повторила то, в котором она уже однажды, явила Себя…

Мы благодарим Ваше Великодушное Величество за щедрый дар, саженцы роз из королевского цветника, доставленные последней прибывшей каравеллой в дополнение к привезенным нами ранее. Оные саженцы будут добросовестно распределены по садам, обильно насаждаемым во всех владениях Католической Церкви. Возможно, Вашему Величеству будет интересно узнать, что хотя в здешних землях никогда не росло прежде подобных растений, но розы, которые мы посадили, расцвели еще более пышно, чем даже в садах Кастилии. Поскольку климат здешний весьма благоприятен, вокруг нас словно воцарилась вечная весна: розы благоухают и цветут круглый год, в том числе и сейчас, хотя эти строки пишутся нами в декабре, то есть по календарю стоит середина зимы. Следует отметить, что чрезвычайно повезло нам не только с климатом, но и со слугой нашим — способным и верным Хуаном Диего.

Несмотря на свое имя, государь, человек этот, как и все наши слуги, чистокровный индеец, но в отличие от многочисленных туземцев, которых мы поминали выше, добрый христианин. Славное имя Хуан Диего было дано ему несколько лет назад при крещении святым отцом Бартоломе де Ольмедо — капелланом, сопровождавшим конкистадоров. Именно отец Бартоломе ввел практику крестить индейцев не по отдельности, а целыми многочисленными сборищами, чтобы наибольшее число народу могло сподобиться Благодати как можно скорее. Для удобства он давал всем индейцам, которых на каждом таком крещении собиралось несколько сотен, причем обоего пола, имя того святого, на день памяти которого приходилось это всеобщее обращение в христианскую веру. А поскольку в католическом календаре имеется немало св. Иоаннов, теперь, к нашему смущению и даже досаде, чуть ли не каждый второй индеец в Новой Испании носит имя Хуан и чуть ли не каждая вторая индианка называется Хуаной.

Тем не менее нашего Хуана Диего мы очень любим. Он превосходно знает свое дело, старательно ухаживает за цветами, услужлив, благочестив и искренне предан как христианству, так и нам самим.

Да не оставит же Господь, коему оба мы преданно служим, Ваше Королевское Величество нескончаемыми своими милостями, о чем к Престолу Его неустанно возносит свои молитвы

Вашего Священного Императорского и Католического Величества верный викарий и легат

Хуан де Сумаррага (подписано собственноручно).

NONA PARS[6]

А теперь я подхожу к тому моменту нашей истории, когда мы, мешикатль, на протяжении многих и многих вязанок лет восходившие на гору величия, наконец достигли ее вершины, после чего, как известно, неминуемо должен последовать спуск.

Возвращаясь домой, я провел еще несколько месяцев в бесцельных скитаниях по западу, остановившись однажды в маленьком симпатичном городке Толокане, расположенном на вершине горы в землях матлацинков, одного из мелких племен, подвластных Союзу Трех.

Я занял комнату на постоялом дворе, вымылся, пообедал и отправился на рынок, чтобы купить к возвращению новую одежду для себя и подарок для своей дочурки. И вот, как раз когда я выбирал покупки, через рыночную площадь пробежал примчавшийся со стороны Теночтитлана гонец-скороход. На нем было две накидки — белая (траурная, ибо это цвет запада, куда удаляются умершие) и зеленая, цвета ликования, — поэтому меня ничуть не удивило, когда правитель Толокана публично объявил своим подданным, что Чтимый Глашатай Ауицотль, вот уже два года мертвый умом, скончался телесно, в связи с чем владыка-регент Мотекусома провозглашен Изрекающим Советом новым юй-тлатоани Мешико.

Поначалу это известие пробудило во мне желание вновь повернуться спиной к Теночтитлану и продолжить странствия по неизведанным землям. В своей жизни мне не раз доводилось совершать опрометчивые поступки и противиться властям, но я не всегда вел себя как глупец или как смутьян. В конце концов, куда бы ни заводили меня скитания, я оставался мешикатль, а следовательно, подданным юй-тлатоани. Более того, я был благородным воителем-Орлом, принесшим клятву верности Чтимому Глашатаю, и не важно, что я не слишком уважал нового владыку. Хотя я ни разу лично не встречался с этим человеком, но испытывал неприязнь и недоверие к Мотекусоме Шокойцину, ибо в прошлом он пытался расстроить союз Ауицотля с сапотеками, не говоря уж о его неблаговидном поведении по отношению к Бью Рибе, сестре моей жены. Однако сам Мотекусома, вероятно, никогда про меня даже не слышал, так что взаимно испытывать подобные чувства у него не было ни малейших оснований. И только последний глупец дал бы ему такие основания, открыто показав свое отношение к новому правителю. Предпочтительнее всего было вообще не напоминать лишний раз о себе, но как раз для этого и следовало появиться в столице. Ведь вздумай правитель проверить, кто из благородных воителей присутствует на церемонии его вступления в должность, а кто нет, он мог бы узнать, что не хватает воителя-Орла по имени Темная Туча, и счесть это непростительным оскорблением.

Поэтому я свернул на восток от Толокана, направившись вниз по крутому склону, который вел в наш озерный край. Прибыв в Теночтитлан, я сразу пошел домой, где меня с ликованием встретили мои рабы Бирюза и Звездный Певец, а также мой друг Коцатль. Жена его, Смешинка, не проявила при виде меня такого восторга, а со слезами на глазах сказала:

— Теперь ты отнимешь у нас нашу любимую малышку Кокотон.

— Кекелмики, — возразили, — девочка будет любить тебя по-прежнему, и видеться с ней ты сможешь, сколько угодно и когда захочешь.

— Но это не то же самое, что растить ее самой.

— Попроси малышку спуститься вниз, — велел я Бирюзе. — Скажи ей, что вернулся отец.

Они спустились, держась за руки. Кокотон, будучи всего лишь четырех лет от роду, находилась еще в том возрасте, когда дети дома ходят нагишом, а потому я сразу мог заметить, насколько дочка изменилась за время моего отсутствия. Я обрадовался, увидев, что малышка, как и предсказывала ее мать, невероятно похорошела, причем сходство ее личика с лицом Цьяньи стало еще более заметным. При этом девочка больше не была пухленьким, бесформенным младенцем с коротенькими ножками. Теперь передо мной стояло миниатюрное человеческое существо с настоящими, пропорциональными размеру тела руками и ногами. Я отсутствовал два года — отрезок времени для человека лет тридцати не столь уж заметный. Но то была половина всего срока, прожитого Кокотон, и за это время она превратилась из младенца в очаровательную маленькую девочку. Неожиданно я пожалел о том, что не видел, как растет и расцветает моя Хлебная Крошка: наверняка это было бы не менее увлекательно, чем наблюдать за распускающейся в сумерках водяной лилией. Но я сам лишил себя подобной радости, и мне оставалось лишь мысленно поклясться, что впредь уже никогда не допущу такой промашки.

— Моя маленькая госпожа Ке-Малинали, называемая Кокотон, — торжественно представила мне малышку Бирюза. — А это твой тете Микстли, который наконец вернулся. Поприветствуй его, как тебя учили, ну-ка!

Я был приятно удивлен, увидев, что Кокотон изящно опустилась на колени, чтобы совершить перед отцом жест целования земли, и скромно не поднимала глаз, пока я не назвал ее по имени. Потом я поманил дочку, и она, подарив мне улыбку с ямочками, бросилась мне в объятия, смущенно чмокнула и сказала:

— Тете, я очень рада, что ты наконец вернулся из своего путешествия.

— А я очень рад узнать, что дома меня дожидалась такая отменно воспитанная, обученная хорошим манерам маленькая госпожа, — промолвил я и, обратившись к Смешинке, добавил: — Спасибо тебе за то, что ты выполнила свое обещание — не позволила малышке забыть отца.

Кокотон выскользнула из моих объятий и, оглядевшись по сторонам, заявила:

— Я не забыла и свою тене. Можно мне поприветствовать и ее тоже?

Все присутствующие разом перестали улыбаться и смущенно отвели глаза. Я глубоко вздохнул:

— Девочка моя, я должен с прискорбием сообщить тебе, что богам на небесах потребовалась помощь нашей мамы. Они призвали ее к себе, но меня вместе с ней не пустили. Это очень далеко, так что вернуться домой маме уже не удастся. А если боги о чем-то просят, то отказать им нельзя, так что нам с тобой теперь придется жить без нее. Но ты все равно не должна забывать свою тене.

— Конечно, я ее не забуду, — серьезно ответила девочка.

— А чтобы дочка всегда помнила свою маму, тене прислала тебе на память подарок.

И я достал бусы, купленные в Толокане, — двадцать маленьких самоцветов, нанизанных на тонкую серебряную проволочку. Кокотон немного повертела подарок в ручонках, поворковала над ним и немедленно пристроила украшение на своей стройной шейке. У меня вид голенькой малышки, стоящей в одном опаловом ожерелье, вызвал лишь улыбку, но женщины дружно ахнули от восторга, и Бирюза побежала за тецатль — за зеркальцем.

— Кокотон, — сказал я, — каждый из этих камешков сверкает красотой, как некогда блистала твоя мать. Ежегодно в день твоего рождения мы станем добавлять к ожерелью по одному камню, каждый раз все большего размера. Пусть же их сияющая красота будет постоянно напоминать тебе твою тене Цьянью.

— Малышка так и так ее не забудет, — заметил Коцатль, указывая на любовавшуюся собой в зеркальце девочку. — Если Ке-Малинали захочется увидеть мать, ей достаточно взглянуть на свое отражение. А тебе, Микстли, стоит лишь посмотреть на Кокотон. — Тут он смутился, прокашлялся и, уже обращаясь к Смешинке, пробормотал: — Думаю, временным родителям сейчас лучше уйти…

Я прекрасно понимал, что Коцатлю не терпится переехать из моего дома в свой собственный, заново отстроенный, где ему удобнее будет руководить школой для слуг. Однако я заметил также, что Смешинка стала испытывать к Кокотон материнское чувство, что и неудивительно для бездетной женщины. Так что вырывать крошку из ее объятий пришлось чуть ли не силой. В последующие дни Коцатль, Смешинка и их носильщики постоянно заходили к нам, чтобы забрать свои вещи, но всякий раз вещами занимался один Коцатль. Для его жены каждый такой поход был лишь поводом побыть «еще один последний разочек» вместе с Кокотон.

Даже после того, как супруги обосновались в собственном доме, Смешинка, хоть и должна была помогать мужу в управлении школой, по-прежнему ухитрялась изобретать предлоги, позволявшие ей постоянно заглядывать к нам и видеться с моей дочуркой. Я относился к этому с сочувствием, ибо сам стремился завоевать любовь девочки и понимал, что привыкнуть к разлуке с ней не так-то просто.

Я старался изо всех сил, чтобы ребенок признал своим отцом практически чужого, почти незнакомого человека, и как же мне было не сочувствовать Смешинке: ведь ей приходилось отвыкать от роли приемной матери, к которой она за эти два года так привыкла.

Хвала богам, что тогда меня не отвлекали никакие посторонние обязанности, и я мог посвящать все свое время налаживанию родственных отношений с дочерью.

Хотя Чтимый Глашатай Ауицотль умер за два дня до моего возвращения, его похороны, как и коронация Мотекусомы, естественно, не могли быть проведены в отсутствие всех остальных правителей Союза Трех, вождей соседних народов, представителей знати и прочих значимых персон Сего Мира. Некоторым из них, чтобы попасть в Теночтитлан, требовалось проделать долгий путь, поэтому все то время, пока участники церемонии собирались в столице, тело Ауицотля сохранялось в снегу, новые порции которого постоянно доставлялись скороходами со склонов вулканов.

Наконец наступил день похорон, и я в полном облачении воителя-Орла явился на заполненную народом площадь, куда, для его последнего путешествия по верхнему миру, доставили на носилках тело покойного юй-тлатоани. Казалось, весь остров содрогался от горестных воплей и стенаний. Мертвый Ауицотль восседал на носилках, прижав колени к груди и обхватив их руками. Чтобы удержать его в таком положении, первая вдова и младшие вдовы Чтимого Глашатая обмыли тело правителя настоями клевера и иных ароматных трав и надушили его копали. Жрецы обрядили покойного в семнадцать накидок, но все они были из столь тонкого хлопка, что труп не превратился в громоздкий комок. Поверх этих ритуальных одеяний на Ауицотле были еще маска и мантия, придававшие ему облик Уицилопочтли — бога войны и покровителя Мешико. Поскольку отличительным цветом Уицилопочтли считался голубой, таким же было и одеяние Ауицотля, причем вместо рисунков и символов его усеивали Жадеиты, однако не обычные, зеленые, а голубоватого оттенка. Черты лица на маске были искусно очерчены мозаикой из кусочков оправленной в золото бирюзы, глаза обозначались обсидианом и перламутром, а губы подчеркивались гелиотропами.

Все участники процессии, выстроившись в порядке старшинства, несколько раз обошли кругом Сердце Сего Мира, а приглушенный звук барабанов тихо вторил погребальной песне, которую мы при этом распевали. Ауицотль — покойного несли на носилках под стенания толпы — возглавлял шествие, сбоку шел его племянник Мотекусома. Как и подобало на траурной церемонии, он брел босым, понурившись и опустив голову, и облачен был не в роскошный наряд правителя, а в черные лохмотья, какие носил еще жрецом. Его нечесаные волосы спутались и сбились в колтуны, а глаза покраснели и слезились от известковой пыли.

Далее шествовали прибывшие на похороны правители других народов, среди которых оказалось несколько моих старых знакомых: Несауальпилли из Тескоко, Коси Йюела из Уаксьякака и Цимцичу из Мичоакана, представлявший здесь своего отца Йокуингаре, который был слишком стар для столь дальнего путешествия. По той же самой причине престарелый и слепой Шикотенкатль из Тлашкалы послал на церемонию своего сына и наследника Шикотенкатля-младшего. И Мичоакан, и Тлашкала, как вы знаете, издавна были соперниками и врагами Теночтитлана, но смерть правителя любой страны по традиции знаменовалась перемирием, и все остальные властители публично оплакивали умершего, пусть даже их сердца радовались его уходу в мир иной. И, разумеется, все правители, так же как и знатные люди, составлявшие их свиту, могли свободно войти в город и покинуть его, ибо враждебные действия во время похорон были немыслимы.

Позади иноземных вождей следовала родня усопшего: первая вдова с детьми, младшие вдовы и их дети, многочисленные наложницы и столь же многочисленные отпрыски от этих наложниц. Старший сын Ауицотля Куаутемок вел на золотой цепочке маленькую собачку, которой предстояло сопровождать мертвого человека в его путешествии в загробный мир. Остальные дети несли другие предметы, которые могли потребоваться Ауицотлю: его знамена, жезлы, головные уборы из перьев и прочие регалии сана, включая огромное количество драгоценных украшений, боевые доспехи, оружие и щиты правителя, а также некоторые иные предметы, не ритуальные, но дорогие ему лично. К их числу относились также устрашающая шкура и голова гризли, украшавшие трон Чтимого Глашатая на протяжении многих лет.

Позади семейства шествовали старейшины Изрекающего Совета и придворные мудрецы, а также колдуны, провидцы и предсказатели. За ними двигались воины дворцовой стражи Ауицотля, старые солдаты, которые служили с ним еще до того, как он стал юй-тлатоани, некоторые из его любимых дворцовых слуг и рабов и, конечно, три отряда благородных воителей: Орлы, Ягуары и Стрелы. Я устроил так, что Коцатль и Смешинка заняли место в первом ряду среди зрителей и смогли взять с собой Кокотон; мне хотелось, чтобы девочка увидела своего отца в полном парадном облачении, участвующим в шествии среди столь важных особ. Когда я проходил мимо них, посреди гомона, барабанного боя и скорбных песнопений вдруг раздался восторженный детский писк и радостный возглас:

— Это мой тете Микстли!

Скорбному кортежу предстояло пересечь озеро, ибо было решено, что Ауицотль будет покоиться у подножия Чапультепека, прямо под тем местом, где в скале было высечено его колоссальное изображение. Почти все имеющиеся в Теночтитлане акали, от элегантных суденышек придворных и до простецких лодок, принадлежавших перевозчикам, птицеловам и рыбакам, собрали в тот день, чтобы перевезти нас, Участников похоронной процессии, так что простым людям последовать за нами было просто не на чем. Однако когда мы добрались до материка, то увидели почти такую же огромную толпу жителей из Тлакопана, Койоакана и других городов, которые собрались, чтобы воздать покойному последние почести. Мы прошествовали к уже вырытой могиле у подножия Чапультепека, где и остановились, страшно потея в своих громоздких церемониальных облачениях, в то время как жрецы бубнили длинные наставления, которые должны были помочь Ауицотлю проделать путь по запретной местности, разделяющей наш и загробный миры.

В последние годы мне частенько доводилось слышать, как его преосвященство сеньор епископ и многие другие святые отцы осуждают в своих проповедях наш варварский похоронный обычай — по смерти важной особы убивать на могиле умершего его жен, слуг и прочих, кто мог бы сопровождать усопшего и служить ему в загробном мире. Меня такого рода порицания озадачивают. Я тоже считаю, что подобная практика по справедливости заслуживает самого сурового осуждения, но мне очень хотелось бы знать, где именно святые отцы наблюдали столь жестокий и неразумный обычай? За свою жизнь мне пришлось посетить многие земли Сего Мира и ознакомиться с обычаями множества народов, но нигде я не сталкивался ни с чем подобным. Ауицотль был самым знатным и могущественным человеком, на похоронах которого мне довелось лично присутствовать, но если бы какая-то другая персона хоть раз взяла с собой в мир иной жен или свиту, наверняка об этом сразу же стало бы известно. И я видел места погребений других народов — могилы в покинутых городах майя, древние крипты народа Туч в Льиобаане. Ни в одном из многочисленных захоронений, насколько мне известно, не покоилось никого, кроме их законных обитателей. Конечно, каждый из усопших забирал с собой знаки своего высокого положения, атрибуты сана и власти. Но мертвые жены и рабы? Нет. Подобный обычай представляется мне не просто жестоким, но и на редкость глупым. Ведь хотя умирающий владыка и мог бы пожелать не расставаться с семьей и слугами, он никогда бы не отдал бы указ об их умерщвлении, ибо всем прекрасно известно, что люди, бывшие при жизни менее значительными, после смерти отправляются в совершенно иной загробный мир.

Единственное существо, которое умерло у могилы Ауицотля в тот день, была маленькая собачка, приведенная принцем Куаутемоком, но и на это тривиальное убийство имелась своя причина. Первым препятствием в загробном мире — по крайней мере так нам об этом рассказывали — является черная река, протекающая по черной местности, причем умерший человек всегда попадает туда в самый глухой час темной ночи. Перебраться через нее можно, только держась за собаку, способную учуять противоположный берег и выплыть прямо к нему. Причем собака должна быть не белой (такая откажется плыть со словами: «Хозяин, я и так чистая от долгого пребывания в воде и снова купаться не буду!») и не черной (та заявила бы, что боится потеряться во мраке ночи). Вот почему Куаутемок привел собаку рыжевато-золотистой окраски, почти того же цвета, что и золотая цепочка, на которой он ее вел.

За этой черной рекой Ауицотля поджидали и другие многочисленные препятствия, которые ему предстояло преодолеть уже собственными силами. Например, пройти между двумя огромными горами, которые постоянно то расходились, то сближались и терлись одна о другую. Он должен был взобраться еще на одну гору, сплошь состоявшую из острейших осколков, а затем пройти сквозь густой лес флагштоков, полоскавшиеся на которых знамена преграждали путь и наотмашь хлестали по лицу, ослепляя путника и сбивая его с толку. Далее следовал край непрекращающегося дождя, причем каждая дождевая капля представляла там собой наконечник стрелы. Ну а в промежутках между основными препятствиями Ауицотлю предстояло еще и отбиваться или увертываться от змей, аллигаторов и ягуаров, стремящихся вырвать и сожрать его сердце.

И лишь пройдя с честью через все эти испытания, покойный мог приблизиться к Миктлану, чтобы при встрече с владыкой и владычицей этого мира вынуть изо рта и предъявить им жадеит, с которым его предали земле. Поэтому очень важно не проявить по дороге трусости, чтобы не вскрикнуть и не выронить его изо рта. Когда усопший вручит камешек Миктлантекутли и Миктланкуатль, они приветственно улыбнутся и укажут ему тот загробный мир, который он заслужил, дабы пребывать там вечно, в роскоши и блаженстве.

Когда жрецы закончили свои наставления и прощальные молитвы, Ауицотля вместе с рыжей собакой посадили в могилу. Могилу засыпали землей, утрамбовали и положили сверху простой камень. К тому времени стоял уже поздний вечер, так что в Теночтитлан наша флотилия воротилась в темноте. На острове мы вновь выстроились по ранжиру и снова двинулись к Сердцу Сего Мира. Толпа к тому времени уже разошлась, площадь опустела, но нам, участникам церемонии, надлежало оставаться на своих местах, пока жрецы произносили на вершине освещенной факелами Великой Пирамиды новые молитвы, возжигали благовония и торжественно сопровождали все еще босого, одетого в рваные жреческие одежды Мотекусому в храм богаТескатлипоки — Дымящегося Зеркала.

Должен упомянуть, что в каком именно храме произойдет следующая церемония, не имело особого значения. Хотя в Тескоко и некоторых других землях Тескатлипока считался верховным божеством, в Теночтитлане его чтили гораздо меньше. Просто так вышло, что этот храм был единственным на площади, у которого имелся собственный, окруженный стенами внутренний двор. Как только Мотекусома вошел в этот двор, жрецы закрыли за ним дверь. Избранному Чтимому Глашатаю предстояло на протяжении четырех дней и ночей оставаться там, не вкушая пищи, томясь от жажды, снося палящий зной или ливень (в зависимости от того, какую погоду будет угодно ниспослать богам), спать на голых камнях, предаваться благочестивым размышлениям и лишь со строго оговоренными промежутками заходить под крышу храма и молить богов ниспослать ему мудрость и покровительство, когда он начнет исправлять свою новую должность. После этого все уставшие участники церемонии разошлись — по домам, по дворцам, по казармам или постоялым дворам, радуясь тому, что в течение нескольких дней, пока Мотекусома не выйдет из храма, им не придется потеть в тяжелых парадных облачениях.

Едва волоча ноги в сандалиях с когтями, я поднялся по парадным ступеням своего дома, чувствуя себя настолько усталым, что когда дверь мне открыла не Бирюза, а Смешинка, даже не особенно удивился. В прихожей горела одна-единственная лампа.

— Время позднее, Кокотон уже наверняка крепко спит, — сказал я. — Почему вы с Коцатлем до сих пор не ушли домой? И где Бирюза?

— Коцатль отправился в Тескоко по делам школы. Он нанял первый же освободившийся после похорон акали, чтобы отплыть туда. А я обрадовалась возможности провести лишнюю минутку со своей… с твоей дочкой. А Бирюза готовит для тебя парилку и ванну.

— Вот и прекрасно, — ответил я. — Тогда сейчас кликну Звездного Певца, чтобы он проводил тебя с факелом до дому, а сам помоюсь да лягу спать. Да и слугам уже пора на боковую.

— Погоди, — нервно пробормотала Смешинка. — Я не хочу уходить. — Ее лицо, обычно имевшее цвет светлой меди, раскраснелось так, словно освещавшая комнату фитильная лампа находилась не позади женщины, а внутри ее головы. — Коцатль вернется домой только завтра вечером, никак не раньше. А сегодня, Микстли, я хотела бы, чтобы ты взял меня к себе в постель.

— Что такое? — буркнул я, делая вид, будто не понял. — Да в чем, наконец, дело, Смешинка?

— Ты и сам это прекрасно знаешь! — Она покраснела еще пуще. — Мне уже пошел двадцать седьмой год. Я замужем более пяти лет, но до сих пор не знаю мужчины!

— Коцатль такой же мужчина, как и всякий другой, — возразил я.

— Пожалуйста, Микстли, не притворяйся тупым! Ты прекрасно знаешь, чего именно я не испытала.

— Если тебе от этого будет легче, — проворчал я, — то у меня есть все основания полагать, что наш новый Чтимый Глашатай покалечен почти так же серьезно, как и твой муж.

— В это трудно поверить, — сказала она. — Как только Мотекусому назначили регентом, он сразу взял двух жен.

— Возможно, что он удовлетворяет обеих тем же способом, что и Коцатль тебя.

Смешинка раздраженно покачала головой.

— Очевидно, правитель как-то справляется с обязанностями мужа, раз ему удалось заронить семя в своих жен. У каждой из них уже родилось по младенцу. А мне на это надеяться не приходится. Ах, если бы я могла, по крайней мере, как и они, родить ребенка. Но о чем мы говорим, Микстли? Мне вообще нет никакого дела до жен Мотекусомы!

— Мне тоже! — отрезал я. — Но могу похвалить этих женщин за то, что они чтут свое супружеское ложе и не посягают на мою постель!

— Не будь жестоким, Микстли, — попросила Смешинка. — Если бы ты только знал, что мне пришлось пережить. Пять лет, ты только представь! Целых пять лет я покорялась судьбе и притворялась удовлетворенной. Я молилась и делала подношения Хочикецаль, выпрашивая у нее, чтобы она помогла мне удовлетвориться знаками внимания со стороны моего мужа. Но все бесполезно! Все это время я страдаю от любопытства. Как это бывает на самом деле, у настоящих мужа и жены? Я гадала, мучилась, робела, терзалась и вот наконец решилась попросить об этом тебя.

— Ты хоть понимаешь, что ты просишь меня предать своего лучшего друга? А заодно и подвергнуть нас обоих риску быть преданными удушению?

— Я прошу тебя именно потому, что ты его друг. Ты никогда не допустишь никаких сплетен и намеков, какие мог бы сделать любой другой мужчина. Даже если Коцатль каким-то образом и узнает, он слишком любит нас обоих, чтобы предать это огласке. — Помолчав, она добавила: — Если ты не согласишься, то этим окажешь своему лучшему другу очень дурную услугу. Скажу тебе правду: в таком случае я не стану больше унижаться, обращаясь к кому-то из наших знакомых, а просто куплю себе мужчину на одну ночь. Подцеплю какого-нибудь незнакомца на постоялом дворе. Подумай о том, каково это будет для Коцатля.

Я подумал. И вспомнил, как мой друг сказал как-то раз, что если эта женщина не захочет его, он сведет счеты с жизнью. Я поверил ему тогда и не сомневался, что сейчас, узнав о моем предательстве, Коцатль поступит точно так же.

— Хорошо, давай отбросим все другие соображения, Смешинка, — промолвил я. — Но все равно прямо сейчас я настолько устал, что не мог бы доставить удовольствие ни тебе, ни любой другой женщине. Ты ждала пять лет, так что, наверное, сможешь подождать, пока я вымоюсь и высплюсь. Тем более что, как ты сама говоришь, у нас в запасе еще целый день. Так что иди сейчас домой и, пока есть время, последний раз хорошенько обо всем подумай. Ну а коли не утратишь решимости…

— Я не передумаю, Микстли. И завтра непременно сюда приду.

Я позвал Звездного Певца, и тот, взяв факел, удалился со Смешинкой в ночь. Я уже разделся и лежал в ванной, когда услышал, как он вернулся. Сон едва не сморил меня прямо там, но вода остыла, и холод заставил меня вылезти. Пошатываясь, я добрел до спальни, рухнул в постель, накрылся одеялом и заснул, не потрудившись даже погасить зажженную Бирюзой лампу.

Но даже в этом тяжелом сне я, должно быть, опасался и страшился неожиданного возвращения нетерпеливой Смешинки, ибо глаза мои мгновенно раскрылись, едва только скрипнула дверь спальни. Лампа горела совсем слабо, но за окном уже занимался рассвет, и когда я увидел, кто вошел, волосы у меня на голове встали дыбом.

Я не слышал внизу никакого шума, а ведь и Бирюза со Звездным Певцом наверняка всполошились бы, проникни в дом посторонний. Значит, то мог быть только призрак. Предо мной стояла женщина в дорожной одежде, в теплой накидке из кроличьих шкурок и с наброшенной на голову шалью. И хотя свет лампы был тусклый, а рука моя, подносившая к глазу топаз, дрожала, я узнал ее. Узнал свою Цьянью.

— Цаа… — выдохнула она шепотом, в котором чувствовалась радость, и я узнал голос жены. — Ты не спишь, Цаа?

А я и сам не знал, сплю или нет. В жизни я видел немало удивительного, но такого со мной еще никогда не бывало. Даже во сне.

— Я хотела только глянуть одним глазком, вовсе не собиралась беспокоить тебя, — сказала она все еще шепотом, не повышая голоса, наверное, чтобы смягчить мое потрясение.

Я попытался заговорить, но не смог, поэтому решил, что точно вижу сон.

— Я пойду в другую комнату, — заявила женщина-призрак и начала разматывать шаль так медленно и устало, словно проделала перед этим невероятно длинный путь.

Я сразу вспомнил о многочисленных препятствиях — обо всех этих черных реках да сдвигающихся горах — и содрогнулся.

— Надеюсь, — продолжала она, — это не известие о моем прибытии лишило тебя сна? — Смысл этого вопроса дошел до меня, когда гостья наконец сняла шаль и я увидел черные волосы, без отчетливой белой пряди. Бью Рибе продолжила: — Хотя, конечно, мне было бы лестно думать, что подобное известие взволновало тебя настолько, что ты потерял сон. Было бы приятно узнать, что тебе не терпелось меня увидеть.

Наконец мне удалось сладить с голосом и прохрипеть:

— Я не получал никаких известий! Как ты смеешь являться в мой дом посреди ночи? Как ты смеешь выдавать себя за… — Я осекся, сообразив, что говорю чушь. Нельзя же было и вправду обвинить Бью Рибе в том, что она так похожа на свою покойную сестру.

Кажется, гостью удивил и напугал такой прием, потому что она сбивчиво заговорила:

— Я посылала к тебе мальчонку… Дала ему боб какао, чтобы он отнес тебе весточку. Значит, мальчишка меня обманул? Но внизу… когда я постучалась, Звездный Певец сердечно меня приветствовал. Я поднялась к тебе: вижу, ты не спишь, Цаа. Вот и решила, что ты меня ждешь…

— Как-то, помнится, Звездный Певец просил меня прибить его, — прорычал я. — Похоже, пришло время выполнить его просьбу.

Повисло молчание. Я ждал, когда уймется бешеное биение моего сердца, а Бью, похоже, испытывала смущение, упрекая себя за столь неожиданное вторжение. Наконец она почти смиренным, столь не характерным для нее тоном промолвила:

— Пожалуй, я пойду и лягу в той комнате, которую занимала раньше. Может быть, завтра… ты не будешь так сердиться на меня за неожиданное вторжение.

И она ушла, прежде чем я успел что-то сказать в ответ. У меня невольно возникло ощущение, что меня просто осаждают женщины.

Лишь утром, за завтраком, мне на короткое время удалось остаться в одиночестве, не считая прислуживавших рабов, на которых я и сорвал свою злость.

— Я очень не люблю сюрпризы, особенно под утро! — прорычал я.

— Сюрпризы? Под утро? — Бирюза явно ничего не понимала.

— Я имею в виду, что госпожа Бью заявилась к нам в дом сегодня на рассвете…

— Госпожа Бью? Она здесь? Неужели наконец приехала?

— Да, — подал голос Звездный Певец. — Я и сам удивился, но решил, что ты, господин, просто забыл сказать нам, что ждешь ее сегодня ночью.

Выяснилось, что парнишка, посланный Бью, так и не явился, поэтому Звездный Певец был очень удивлен, услышав в такой час стук во входную дверь. Бирюза так и вовсе спала и ничего не слышала, а вот он впустил гостью, которая велела ему не беспокоить меня.

— Поскольку госпожа Ждущая Луна прибыла в сопровождении носильщиков, — пояснил он, — я решил, что ты все знаешь.

Теперь понятно, почему слуга в отличие от меня не принял гостью за призрак Цьяньи.

— Госпожа сказала, чтобы я не будил тебя и не поднимал шума, что она сама знает путь наверх. А ее носильщики, мой господин, принесли немало поклажи. Я велел сложить все эти корзины и тюки в передней комнате.

Что ж, по крайней мере, хорошо уже то, что ни он, ни Бирюза не видели моего смятения при неожиданном появлении Бью и что Кокотон не проснулась и не испугалась. Поэтому я перестал ворчать и налег на завтрак. Но успокоился я, как выяснилось, ненадолго.

Вскоре Звездный Певец, чувствуя, что с утра я не в духе, робко доложил, что ко мне явилась посетительница, но он без моего приказа не позволил ей пройти дальше входной двери. Зная, кто это может быть, я вздохнул, допил свой шоколад и направился ко входу.

— Неужели никто даже не пригласит меня в дом? — язвительно поинтересовалась Смешинка. — Не можем же мы с тобой, Микстли, прямо на лестнице…

— Нам вообще лучше забыть о вчерашнем разговоре, — прервал ее я. — Ко мне в гости приехала сестра покойной жены. Ты помнишь Бью Рибе?

Смешинка если и смутилась, то ненадолго.

— Ну что ж, здесь, пожалуй, и вправду было бы неловко. Тогда пойдем в наш дом.

— Но, моя дорогая, — попытался возразить я, — мы не виделись с Бью целых три года. С моей стороны было бы чрезвычайно неучтиво оставить ее одну. И как мне объяснить свое отсутствие?

— Но Коцатль вернется домой сегодня вечером! — застонала Смешинка.

— Выходит, мы упустили эту возможность.

— Значит, надо использовать другую, — решительно заявила она. — Когда мы сможем это сделать, Микстли?

— Вероятно, теперь уже никогда, — ответил я, испытывая смешанные чувства: не знаю даже, что перевешивало — сожаление или облегчение от того, что столь деликатная ситуация разрешилась сама собой. — Отныне тут будет слишком много чужих глаз и ушей, от всех нам не спрятаться. Тебе лучше всего забыть…

— Ты знал, что она приедет! — вспылила Смешинка. — Вчера ночью ты только делал вид, будто устал, чтобы спровадить меня и дождаться, когда у тебя появится настоящая отговорка.

— Думай, как хочешь, — отозвался я с непритворной усталостью. — Так или иначе, теперь из твоей затеи ничего не получится.

Смешинка сникла, словно из нее выпустили воздух, и, отведя глаза, тихо сказала:

— Долгое время ты был мне другом, Микстли, а еще дольше дружил с моим мужем. А теперь ты предал нас обоих. — С этими словами она медленно спустилась по лестнице и медленно побрела по улице прочь.

Когда я вернулся в дом, Кокотон завтракала, поэтому я нашел Звездного Певца, придумал для него совершенно ненужное поручение на рынке Тлателолько и велел ему взять с собой девочку. Как только малышка поела, они ушли, а я без особой радости стал ждать появления Бью. Объяснение со Смешинкой далось мне нелегко, но оно по крайней мере было непродолжительным. А вот от Ждущей Луны так быстро не отделаться. Гостья встала и спустилась вниз только в Полдень, с опухшим заспанным лицом. Я присел напротив нее за обеденный стол и, когда Бирюза подала нам еду и удалилась на кухню, сказал:

— Прости, что так сурово встретил тебя, сестра Бью. Я не привык к визитам под утро и хорошие манеры приобретаю только после рассвета. К тому же я меньше всего ожидал, что ты нагрянешь к нам в гости. Можно поинтересоваться, что привело тебя сюда?

Она воззрилась на меня с изумлением.

— И ты еще спрашиваешь, Цаа? У нас, народа Туч, семейные узы прочны и святы. Разве могла я бросить безутешного вдовца, мужа родной сестры, и осиротевшую племянницу?

— Что касается безутешного вдовца, — отозвался я, — то я все равно находился в отлучке с самой смерти Цьяньи и вплоть до недавнего времени и вроде бы уже потихоньку оправился от утраты. А за осиротевшей Кокотон последние два года присматривали и наилучшим образом ухаживали мои друзья Коцатль и Кекелмики, заменившие ей любящих родителей. А вот ты, наоборот, все это время не проявляла к племяннице абсолютно никакого интереса.

— И кто в этом виноват? — горячо возразила Бью. — Разве ты не мог сразу же послать ко мне скорохода и немедленно сообщить о несчастье? Так нет же, лишь через год мне случайно занес твое скомканное послание какой-то торговец. Я сразу стала собираться в дорогу, но мне потребовался почти год, чтобы найти покупателя на свой постоялый двор, заключить сделку и подготовиться к тому, чтобы насовсем перебраться в Теночтитлан. Потом до нас дошло известие, что Чтимый Глашатай Ауицотль при смерти, из чего следовало, что наш бишосу Коси Йюела вскоре отправится сюда, чтобы присутствовать при погребении. Поэтому я дождалась возможности отправиться вместе с его свитой — так намного безопасней, — но, поскольку народу в Теночтитлан понаехало видимо-невидимо, по дороге остановилась в Койоакане. Ну а к тебе, чтобы предупредить о своем прибытии, послала мальчишку, не пожалела целый боб. Ну и наконец мне полночи пришлось искать носильщиков, чтобы доставить кладь. Прости, конечно, что я заявилась под утро, да еще так неожиданно, но…

Тут ей пришлось сделать паузу, чтобы перевести дыхание, и я, воспользовавшись моментом, совершенно искренне сказал:

— Это я должен извиниться, Бью. Ты появилась как нельзя вовремя. Друзьям, которые заменяли Кокотон родителей, пока я был в отлучке, пришлось вернуться к собственным делам. Так что у малышки есть лишь такой неопытный отец, как я. Поверь, я говорю, что тебе здесь рады, не из простой вежливости. Заменив моей дочери мать, ты, безусловно, станешь для меня самым важным человеком после Цьяньи.

— После Цьяньи… — повторила она без особого восторга.

— И я очень надеюсь, — продолжил я, — что ты сможешь научить ее говорить на лучи так же бегло, как она говорит на науатль. Сможешь привить девочке хорошие манеры, сделать ее по-настоящему воспитанным ребенком, помню, я в свое время восхищался детьми народа Туч. Если вдуматься, то ты единственный человек, способный дать Кокотон все то, чем обладала Цьянья. Ты посвятишь свою жизнь очень доброму делу: наш мир станет гораздо лучше, если в нем появится вторая Цьянья.

— Вторая Цьянья? Понимаю.

— Отныне и навсегда, — заключил я, — ты должна считать этот дом своим. Ты будешь заботиться о ребенке и распоряжаться рабами. Я прикажу, чтобы твою комнату немедленно освободили, вымыли до блеска и обставили по твоему вкусу. Если тебе что-то потребуется, сестра Бью, только скажи — все будет исполнено.

Она, похоже, немедленно захотела чего-то попросить, но передумала.

Ну а сейчас, — сказал я, — сейчас придет с рынка сама Паша малышка Хлебная Крошечка.

И действительно, вскоре моя дочка в ярко-голубой накидке вошла в комнату. Она долго смотрела на Бью Рибе и даже наклонила головку, словно пытаясь вспомнить, где могла видеть это лицо раньше. Уж не знаю, сообразила ли малышка, что часто видела его в зеркале.

— Ты ничего мне не скажешь? — спросила Бью, и голос ее чуть дрогнул. — Я так долго ждала…

— Тене? — робко, едва дыша, вымолвила Кокотон.

— О, моя дорогая! — воскликнула Ждущая Луна, и слезы полились из ее глаз, когда она опустилась на колени и протянула вперед руки, а девочка радостно бросилась в объятия гостьи.

— Смерть! — громогласно возгласил верховный жрец Уицилопочтли с вершины Великой Пирамиды. — Именно смерть возложила мантию Чтимого Глашатая на твои плечи, владыка Мотекусома Шокойцин! Но в положенный час и тебе придется дать богам отчет в том, был ли ты достоин сей мантии, равно как и своего высокого сана…

Он долго еще продолжал в том же духе, с обычным для жрецов пренебрежением к терпению слушателей, в то время как я, мои собратья — благородные воители, иностранные сановники и многие знатные мешикатль изнемогали от духоты в своих перьях, шкурах, шлемах, доспехах и прочих великолепных парадных нарядах. А вот несколько тысяч простых мешикатль, заполнивших Сердце Сего Мира, были в тот день облачены всего лишь в простые хлопковые накидки и, полагаю, получили от торжественной церемонии гораздо большее удовольствие.

— Мотекусома Шокойцин, — вещал жрец, — с этого дня твое сердце должно стать сердцем старца, чуждым легкомыслию и исполненным мудрости. Ибо ведай, владыка, что трон юй-тлатоани — не мягкая подушка, на которой можно развалиться в неге и удовольствии. Это место тяжких трудов, скорби и боли.

Я сомневаюсь, что Мотекусома тогда вспотел, как мы, хотя на нем было две мантии — черная и голубая, обе расшитые изображениями черепов и прочих символов смерти, своего рода напоминание о том, что даже Чтимый Глашатай должен когда-нибудь умереть. Сомневаюсь, чтобы Мотекусома вообще когда-нибудь потел. Конечно, я никогда в жизни не дотрагивался пальцами до его кожи, но она всегда казалась холодной и сухой.

— С этого дня, владыка, — гнул свое жрец, — ты должен стать раскидистым тенистым древом, дабы великое множество людей смогло укрыться под твоей сенью и опереться на мощь твоего ствола.

Хотя событие было, безусловно, торжественным и достаточно впечатляющим, оно, наверное, слегка уступало в этом отношении другим таким же церемониям, хотя сам я за свою жизнь присутствовал только на одной из них. В отличие от Ашаякатля, Тисока или Ауицотля Мотекусома был просто утвержден в должности, которую он если не формально, то фактически занимал последние два года.

— Отныне, владыка, — продолжал жрец, — ты должен справедливо править своим народом и быть его защитником. Ты должен поправлять оступившихся и карать неисправимых. Ты должен последовательно и неукоснительно вести необходимые для блага Мешико войны. Ты должен внимать пожеланиям богов, дабы их храмы и жрецы не испытывали недостатка в дарах и жертвоприношениях. И тогда боги одарят тебя и твой народ благословением, ниспослав тебе великую славу, а Мешико — благоденствие и процветание.

С того места, где я стоял, казалось, будто мягко колыхавшиеся знамена из перьев, в море которых тонуло подножие Великой Пирамиды, устремлялись к ее вершине, словно стрела. Наконечник этой «стрелы» указывал на вознесшиеся над народом далекие фигурки нашего новоиспеченного Чтимого Глашатая и пожилого жреца, который только что возложил на его чело инкрустированный драгоценными камнями красный кожаный венец. После этого жрец наконец умолк, и заговорил Мотекусома:

— О великий и уважаемый жрец, твои слова, которые мог бы произнести сам могущественный Уицилопочтли, станут для меня поводом к серьезным размышлениям. Хочу надеяться, что я смогу достойно последовать полученным от тебя мудрым советам. Благодарю тебя за пыл, вложенный в твою речь, и заверяю, что ценю твою заботу о благе Мешико. Если мне суждено стать таким человеком, каким мой народ желал бы меня видеть, я должен навеки запомнить твои мудрые слова, предупреждения и наставления…

Поскольку по окончании речи Мотекусомы жрецам надлежало потрясти сами небеса, они подняли свои раковины-трубы, а музыканты взяли барабанные палочки и поднесли к губам флейты.

— Я горжусь тем, что возвращаю на трон Мешико достойное имя моего почитаемого деда, — заявил виновник торжества. — Для меня высокая честь именоваться Мотекусомой-младшим. И дабы воздать надлежащую честь народу, который мне предстоит возглавить, народу, ныне еще более великому, чем во времена моего деда, я возглашаю, что глава его отныне будет именоваться не просто юй-тлатоани Мешико, но получит более подобающий титул. — Тут он повернулся лицом к битком набитой площади, воздел посох из золота и красного дерева и объявил: — Отныне, мой народ, вами будет управлять, защищать вас и вести к еще большим высотам Мотекусома Шокойцин, юй-тлатоани Кем-Анауака.

Даже если бы продолжавшиеся полдня речи жрецов погрузили всю площадь в дрему, мы мигом бы пробудились от грома, который грянул в следующую секунду. Трубы, флейты и два десятка разрывающих сердца барабанов издали громоподобный звук, от которого содрогнулся весь остров. Но даже если бы музыканты спали, а их инструменты сломались, то все мы как один разом встрепенулись бы от одних лишь заключительных слов Мотекусомы.

Я и другие воители-Орлы украдкой переглянулись, и от меня не укрылось, что то же самое, причем с весьма сердитым и угрюмым видом, сделали многочисленные иностранные правители и их сановники. Думаю, даже некоторые простолюдины были потрясены услышанным: вряд ли заносчивость нового владыки хоть кому-то пришлась по нраву. За всю историю нашего народа его правители всегда довольствовались титулом юй-тлатоани Мешико. Но Мотекусоме, расширившему свои владения до самых дальних пределов, этого уже показалось мало.

Он провозгласил себя Чтимым Глашатаем Сего Мира.

* * *

Когда я ближе к ночи, еле волоча ноги, притащился домой, снова, как и в прошлый раз, не чая снять свое оперение и погрузиться в очищающее облако пара, моя дочурка, вместо того, чтобы броситься отцу на шею и повиснуть на нем, как это бывало обычно, лишь помахала ручкой: она была очень занята. Сидя на полу голышом и в весьма неудобной позе, Кокотон держала перед собой тецатль и изгибалась, старясь рассмотреть свою голую спину. Это занятие увлекло девочку настолько, что она почти не обратила внимания на мой приход. Я нашел в соседней комнате Бью и спросил ее, что делает Кокотон.

— Девочка в том возрасте, когда задают вопросы.

— О зеркалах?

— О своем теле, — ответила Бью и неодобрительно добавила: — Смешинка, заменявшая ей тене, давала на некоторые из этих вопросов совершенно нелепые ответы. Только представь, что Кокотон спросила ее как-то, почему у нее нет такой же маленькой болтающейся спереди штучки, как у мальчика, который живет по соседству, ее любимого товарища по играм? И знаешь, что сказала ей Смешинка? Что если Кокотон будет хорошей девочкой в этом мире, то в следующей своей жизни она в награду возродится мальчиком.

Я был настолько вымотан и сердит, что лишь буркнул:

— Для меня всегда было загадкой, почему многие женщины воображают, будто быть мужчиной — это награда.

— Вот-вот, именно это я и сказала девочке, — самодовольно заявила Бью. — Я дала ей понять, что женщины вообще лучше мужчин, да и тела их более совершенны. Поэтому-то у них и нет всяких болтающихся штуковин.

— Она, случайно, не пытается вместо этого отрастить сзади хвост? — спросил я, указав на девчушку, которая все еще старалась с помощью зеркала рассмотреть свою спину.

— Нет. Сегодня она заметила, что у каждого из ее товарищей по играм имеется тлачиуицтли, и спросила меня, что это такое. А когда узнала, что и у нее самой есть то же самое, решила во что бы то ни стало рассмотреть.

Полагаю, что поскольку почтенные писцы совсем недавно прибыли из Испании, то они вряд ли знакомы со знаком тлачиуицтли, ибо, как я понимаю, ничего подобного у белых детей нет. А если что-то подобное и встречается на телах чернокожих, то у них этого все равно не разглядеть. Но все наши младенцы рождаются с темным пятном, похожим на синяк, пониже спины. Оно бывает разного размера — большим, как тарелка, или маленьким, всего с ноготок, и, похоже, не имеет никакого предназначения, поскольку постепенно уменьшается, бледнеет и примерно годам к десяти совсем исчезает.

— Я сказала Кокотон, — продолжила Бью, — что, когда пятно совсем пропадет, она поймет, что уже стала настоящей молодой женщиной.

— Женщина в десять лет? Что за глупости?

— Не глупее того, что подчас норовишь внушить ей ты, Цаа.

— Я? Но я ничего не внушаю девочке, а просто стараюсь честно отвечать на все ее вопросы.

— Да неужели? А Кокотон рассказала мне, как однажды ты взял ее на прогулку в новый парк возле Чапультепека, и когда она спросила, почему трава зеленая, ты объяснил, что это делается для того, чтобы люди не принялись по ошибке гулять по небу.

— А, — сказал я. — Что ж, это был самый честный ответ, который я смог придумать. А ты бы на моем месте как ответила?

— Трава зеленая, — наставительно промолвила Бью, — потому что боги решили, что она должна быть зеленой.

— Аййа, об этом-то я и не подумал. Ты права.

Бью улыбнулась, довольная тем, что я признал ее ум.

— Но скажи мне, — продолжил я, — почему боги избрали именно зеленый цвет, а не красный, желтый или какой-нибудь другой?

Ваше преосвященство желает просветить меня по этому вопросу? Когда, вы говорите, это было? На третий День Творения? И вы можете привести точные слова Господа Нашего: «…Да произрастит земля зелень — траву, сеющую семя…» Ну, с этим не поспоришь. То, что трава зеленая, очевидно даже для язычника, и, конечно, мы, христиане, знаем, что это так, ибо такова воля Господа. Но я все равно не перестаю гадать — хотя с тех пор, как дочка спросила меня об этом, прошло много лет, — почему наш Господь Бог сделал ее зеленой, а не другого какого-нибудь цвета?..

Что? Лучше бы я рассказал, каким был Мотекусома?

Да, понимаю, ваше преосвященство интересуют важные вопросы, и его справедливо раздражает, когда я отвлекаюсь на несущественные мелочи вроде цвета травы или вспоминаю какие-нибудь дорогие сердцу подробности и те давние времена. Однако позвольте заметить, что сейчас великий владыка Мотекусома уже наверняка полностью разложился в своей безвестной могиле, и разве что трава над ней, будучи свежее и зеленее, чем в других местах, указывает на погребение. Сдается мне, для Господа Нашего важнее сохранять свежей траву, нежели память о великих правителях.

Да-да, ваше преосвященство. Я прекращаю свои бесполезные рассуждения и обращаюсь к воспоминаниям другого рода, способным удовлетворить ваше любопытство относительно человека по имени Мотекусома Шокойцин.

Прежде всего скажу, что это был самый обычный человек. Как я уже говорил, Мотекусома был примерно на год старше меня, а стало быть, ему исполнилось тридцать пять лет, когда он занял трон Мешико или, как считал он сам, Сего Мира. Среднего для мешикатль роста, он был строен, но имел непропорционально крупную голову, из-за чего казался чуть ниже. Кожа его имела цвет светлой меди, а глаза были холодными и яркими. Пожалуй, этого человека можно было бы назвать красивым, если бы не слегка приплюснутый нос, делавший ноздри слишком широкими.

На церемонию принятия сана Мотекусома явился в черной и голубой накидках, символизирующих смирение и покорность, однако, короновавшись, стал носить одеяния, потрясающие своим великолепием. Причем перед подданными этот владыка всегда появлялся в новых, никогда не надевая наряд дважды. Однако, различаясь в деталях, все они по пышности походили на одеяние, которое я сейчас опишу.

Итак, Мотекусома обычно носил макстлатль из красной кожи или искусно расшитого хлопка, спускающийся ниже колен. Подозреваю, что правитель предпочитал столь просторную набедренную повязку из-за повреждения гениталий, о котором уже упоминалось в моем рассказе. Сандалии Мотекусомы были из золоченой кожи, а подошвы их, в тех случаях, когда ему приходилось не расхаживать в процессиях, а лишь восседать на престоле, изготовлялись из чистого золота. Как правило, большую часть его груди закрывало роскошное золотое ожерелье, а в нижней губе красовалась хрустальная вставка с пером птицы-рыболова. Уши украшали серьги с жадеитами, нос — кольцо с бирюзой, голову венчала либо корона, либо золотая, украшенная перьями диадема, либо плюмаж из перьев птицы кецаль тото в человеческую руку длиной. Но самой примечательной особенностью наряда нашего владыки была мантия — длинная, всегда ниспадавшая до самых лодыжек, изумительная, созданная кропотливым трудом мантия из самых красивых перьев редчайших и драгоценнейших птиц. У Мотекусомы имелись мантии, изготовленные только из алых перьев или только из желтых, целиком из голубых или из зеленых, а были и мантии, сделанные из перьев различных цветов. Но особенно мне запомнилась одна, полностью созданная из переливающихся всеми цветами радуги перьев колибри. Напомню вам, что самое большое перо этой птички едва ли больше крохотного мотылька, так что ваше преосвященство может представить себе, какое мастерство и трудолюбие потребовались для изготовления столь удивительного наряда. А уж какова стоимость подобного произведения искусства — это и вовсе выходит за пределы моего воображения.

Самое интересное, что все те два года, что он был регентом при полуживом Ауицотле, Мотекусома не выказывал ни малейшего пристрастия к роскоши. Вместе с двумя своими женами он занимал всего лишь несколько угловых комнат в старом и к тому времени уже довольно запущенном дворце, выстроенном еще его дедом, Мотекусомой-старшим. В ту пору он одевался непритязательно, избегал шума и помпезности, а полномочиями регента пользовался весьма осторожно: не издавал новых законов, не основывал пограничных поселений и не затевал войн. В ту пору он занимался только текущими, повседневными делами, не требующими принятия важных решений.

Однако, став полноправным Чтимым Глашатаем, Мотекусома тут же сбросил мрачные черно-голубые одежды, а вместе с ними — и все свое смирение. Думаю, лучше всего вы поймете, что это был за человек, если я расскажу вам о своей первой встрече с ним, случившейся спустя несколько месяцев по восшествии его на престол. Под предлогом того, что желает лично познакомиться с представителями знати и благородными воителями, которых он доселе знал лишь по именам в списках, Чтимый Глашатай стал приглашать их по одному к себе на аудиенцию. Полагаю, действительное его намерение было иным: внушить своим подданным трепет и подавить их видом своего величия. Так или иначе, но после сановников, придворных мудрецов, жрецов, прорицателей и колдунов очередь дошла и до благородных воителей, в том числе и до меня. Мне было приказано явиться во дворец утром, к определенному часу, что я и сделал, облачившись по такому случаю в страшно неудобный, но соответствовавший моему рангу наряд из перьев. Однако перед входом в тронный зал дворцовый управляющий вежливо, но настойчиво предложил мне снять орлиные доспехи.

Когда же я отказался, проворчав, что мне стоило немалых трудов их натянуть, он, явно смущаясь и испытывая неловкость, заявил, что таково требование самого Чтимого Глашатая. И предложил мне вместо пернатого панциря, орлиной головы и сандалий с когтями какое-то рванье.

Вид этого рубища, годного разве что на мешки, вызывал у меня возмущение, но слуга, взмолился, ломая руки:

— Прошу тебя, мой господин! Ты не первый возмущаешься этим. Но новый закон гласит, что все появляющиеся перед Чтимым Глашатаем должны приходить к нему босыми и в нищенском облачении. Я не осмелюсь впустить тебя в другом виде, потому что не хочу распрощаться с жизнью.

— Что за вздор, — проворчал я, но, чтобы не губить ни в чем не повинного человека, снял шлем, щит и верхнюю одежду и сам натянул мешковину.

— Так вот, когда ты войдешь… — начал говорить управляющий.

— Спасибо, — оборвал я его, — но я сам знаю, как вести себя в присутствии высоких особ.

— Придворный церемониал несколько изменился, — сказал этот бедняга. — Я умоляю тебя, мой господин, не навлекать неудовольствие владыки ни на себя, ни на меня. Я ведь просто передаю тебе приказ Чтимого Глашатая.

— Рассказывай, — процедил я сквозь зубы.

— На полу между дверью и троном ты увидишь три меловые отметки. Первая отметка как раз прямо за порогом. Там ты склонишься и сделаешь жест тлалкуалицтли — коснешься пальцами пола и губ, произнеся «господин». У второй отметки проделаешь то же самое, но уже со словами «мой господин», а у третьей — «мой великий господин». Не поднимайся, пока он сам не разрешит, и не приближайся к его персоне, ни в коем случае нельзя переступать третью меловую отметку.

— Невероятно! — выдохнул я.

Управитель, избегая моего взгляда, продолжил:

— Говорить в присутствии Чтимого Глашатая можно, лишь когда он сам обратится с вопросом, требующим ответа. Голос твой при этом должен звучать почтительно и негромко, но четко. Беседа закончится, когда об этом скажет владыка. Тогда ты снова совершишь тлалкуалицтли на том месте, где стоишь, попятишься…

— Это безумие!

— …к выходу, ни в коем случае не поворачиваясь к трону спиной и целуя землю возле каждой меловой отметки, пока не выйдешь за дверь и снова не окажешься в этом коридоре. Только тогда ты можешь вернуть себе свое облачение и…

— И свое человеческое достоинство, — съязвил я.

— Аййа, я заклинаю тебя, мой господин! — воскликнул этот перепуганный кролик. — Не допускай никаких подобных шуток там, в его присутствии. Иначе ты не выйдешь сам спиной вперед, а тебя вынесут по частям.

Когда я приблизился к трону в предписанной унизительной манере, произнеся в положенных местах: «Господин… мой господин… мой великий господин», Мотекусома заставил меня еще некоторое время оставаться согбенным, пока наконец не снизошел до того, чтобы неспешно произнести:

— Ты можешь подняться, воитель-Орел Чикоме-Ксочитль Тлилектик-Микстли.

За его троном стояли пожилые старейшины Изрекающего Совета. По большей части они вошли в его состав еще при прошлых правителях, но было среди них два или три новых лица, в том числе и новый Змей-Женщина Тлакоцин. Все эти люди были босыми и вместо обычных желтых накидок советников облачились в точно такую же мешковину, что и я.

Судя по лицам присутствующих, и радовало их это не больше, чем меня. Трон Чтимого Глашатая представлял собой простенький невысокий топали (он даже не стоял на помосте), но зато роскошь его наряда — особенно по контрасту с одеяниями всех остальных — противоречила моему представлению о скромности. На коленях Мотекусома держал ворох бумаг, которые свешивались на пол с другой стороны: видимо, в одном из свитков он и вычитал мое полное имя. Уже на моих глазах правитель нарочито сверился еще с какими-то записями и произнес:

— Похоже, воитель Микстли, мой дядя Ауицотль лелеял мысль ввести тебя со временем в Совет Старейшин. Я такого намерения не имею.

— Благодарю тебя, владыка Глашатай, — отозвался я, ничуть не покривив душой. — Честно говоря, меня и самого никогда не привлекало…

— Ты будешь говорить, только когда я задам тебе вопрос, — резко оборвал меня он.

— Да, мой господин.

— Этот ответ тоже не требовался. Покорность не нуждается в подтверждении словами, она воспринимается как должное.

Правитель снова принялся рыться в бумагах, а я стоял молча, хотя внутри у меня все кипело от гнева. Когда-то мне казалась вычурно-помпезной манера Ауицотля говорить о себе «мы», но теперь, в сравнении с его надменным племянником, прошлый правитель выглядел не капризным самодуром, а человеком в высшей степени добродушным и приветливым.

— Твои карты и путевые дневники весьма недурны, воитель Микстли. Карты Тлашкалы пригодятся в очень скором времени, ибо я планирую новую войну, которая навсегда положит конец непокорности этих дерзких тлашкалтеков. Есть у меня и твои планы южных путей, ведущих в страну майя. Планы подробные, со множеством деталей. Действительно очень хорошая работа. — Он сделал паузу, потом бросил на меня холодный взгляд. — Ты можешь сказать «спасибо», когда твой Чтимый Глашатай удостаивает тебя похвалы.

— Благодарю, мой господин, — послушно сказал я, и Мотекусома продолжил:

— Не сомневаюсь, что с тех пор, как ты передал эти карты моему дяде, ты совершил и другие путешествия. — Он подождал и, поскольку я молчал, рявкнул: — Говори!

— Мне не было задано вопроса, мой господин.

Мотекусома угрюмо усмехнулся и высказался точнее:

— Во время последующих своих путешествий ты делал заметки? Составлял карты?

— Да, владыка Глашатай, я делал это либо по дороге, либо по возвращении домой, пока все еще было свежо в памяти.

— Ты доставишь эти карты ко мне во дворец. Я найду им применение, когда с Тлашкалой будет покончено и настанет время завоевывать другие земли.

Я промолчал, ведь повиновение принимается как само собой разумеющееся.

Он продолжил:

— Я так понимаю, что ты прекрасно владеешь языками многих наших провинций.

Правитель сделал паузу.

— Благодарю, мой господин, — сказал я.

— Это не похвала.

— Прекрасно сказано, мой господин.

Некоторые из членов Совета закатили глаза, другие, напротив, зажмурились.

— Прекрати дерзить! На каких языках ты говоришь? Отвечай!

— Что касается науатль, то я одинаково владею и ученым, и простонародным его наречиями, распространенными в Теночтитлане. Знакомы мне и утонченный науатль Тескоко, и грубые диалекты, какими пользуются в чужих землях вроде Тлашкалы… — Мотекусома нетерпеливо побарабанил пальцами по колену. — Я бегло изъясняюсь на лучи, языке сапотеков, и несколько хуже говорю на многих диалектах поре — языка Мичоакана. Мне под силу объясниться на языке миштеков, на нескольких наречиях ольмеков, на языке майя и на многочисленных родственных ему говорах. Имею я также некоторое представление и об отомите и…

— Довольно, — резко сказал Мотекусома. — Вполне возможно, что я предоставлю тебе возможность проявить свои таланты, когда пойду войной на какой-нибудь народ и мне потребуется, чтобы кто-нибудь перевел слова его вождей: «Мы сдаемся». Но пока хватит и твоих карт. Поторопись доставить их.

Я промолчал, ведь покорность воспринимается как должное. Некоторые из старейшин беззвучно шевелили губами, словно желая мне что-то подсказать, но пока я пытался сообразить, в чем тут дело, правитель рявкнул:

— Ты можешь уйти, воитель Микстли.

Я, следуя предписанию, попятился с поклонами из тронного зала, а уже в коридоре, снимая нищенскую мешковину, сказал управителю:

— Этот человек безумец. Не пойму только, талуеле он или просто ксолопитли?

В науатль существуют два слова для обозначения умалишенного: первым называют опасного сумасшедшего, а вторым — безобидного дурачка. Мое заявление повергло трусливого кролика в дрожь.

— Потише, мой господин, — взмолился он и почти шепотом пробормотал: — Тем, что ты видел, его странности не исчерпываются. Чтимый Глашатай, например, ест лишь единожды в сутки, по вечерам, но приказывает всякий раз готовить десятки, если не сотни блюд, из которых за трапезой съедает только одно, да еще пробует от силы два-три.

— А все остальное выбрасывают? — спросил я.

— Нет, что ты! На каждую трапезу он приглашает всех своих приближенных и знатных особ, находящихся в пределах досягаемости его гонцов. И они являются — десятками, если не сотнями, оставляя собственные семьи, чтобы только вкусить здесь блюда, отвергнутые юй-тлатоани.

— Просто удивительно, — пробормотал я. — А мне показалось, что Мотекусома не из тех, кому нравится большая компания, пусть даже за обедом.

— Так оно и есть, господин. Да, знатные гости вкушают трапезу в большом пиршественном зале, но все разговоры при этом запрещены, и они даже мельком не видят Чтимого Глашатая. Угол зала отгораживается высокой ширмой, так что никто не знает, действительно ли владыка присутствует в помещении. Узнают об этом, лишь когда он посылает особо понравившееся ему блюдо в зал, чтобы все, по кругу, его отведали.

— Похоже, не такой уж он безумец, — заметил я. — Помнишь, ходили слухи, что юй-тлатоани Тисок умер от яда? То, что ты только что описал, выглядит, что и говорить, необычно, но, возможно, таким странным способом Мотекусома старается избежать повторения участи своего дяди Тисока.

Антипатия по отношению к Мотекусоме зародилась у меня еще задолго до личной встречи с ним, а если после посещения дворца к этому добавилось какое-либо новое чувство, то разве что оттенок жалости. Да, жалости. Мне всегда казалось, что правитель должен вызывать у подданных желание восславить его своими деяниями, а вовсе не заниматься самовосхвалением. На мой взгляд, все эти сложные ритуалы и показное великолепие производили впечатление не подлинного величия, но едва ли не жалкой претенциозности, все равно что плохо сшитый наряд из дешевенькой ткани увешать для блеска всевозможной мишурой. Кроме того, все это свидетельствовало об отсутствии у Чтимого Глашатая уверенности в себе: Мотекусома, похоже, и сам сомневался, что как личность соответствует своему титулу и высокому положению.

Вернувшись домой, я узнал, что Коцатль ждет меня, чтобы поделиться последними новостями о своей школе. Пока я стягивал с себя наряд Орла и переодевался в более удобное платье, он, в возбуждении потирая руки, объявил:

— Чтимый Глашатай Мотекусома поручил мне заняться обучением всех его дворцовых слуг и рабов — от высших управителей и до кухонной прислуги.

Новость и вправду была важная, так что я, кликнув Бирюзу, велел ей подать кувшин октли, чтобы это отметить. Звездный Певец принес и разжег для каждого из нас покуитль.

— Знаешь, — сказал я Коцатлю, — я сам только что вернулся из дворца, и у меня создалось впечатление, что слуги Мотекусомы уже обучены, по крайней мере, пресмыкаться. Как, впрочем, и старейшины Изрекающего Совета, да все, кто имеет хоть какое-то отношение к его двору.

— Это ты верно подметил, — сказал Коцатль, затянувшись и выдув колечко дыма. — Но Мотекусома хочет, чтобы они приобрели лоск и изысканные манеры, как те, кто обслуживает дворец Несауальпилли в Тескоко.

— Похоже, — · заметил я, — наш Чтимый Глашатай настолько завидует владельцу великолепного дворца и вышколенных слуг, что зависть его становится настоящей враждебностью. Сегодня Мотекусома сказал мне, что намерен начать новую войну против Тлашкалы. Думаю, эта новость никого не удивит. Вот только он умолчал о том (это я услышал уже от других), что первоначально собирался отправить на эту войну армию, состоящую в основном из аколхуа, во главе с самим Несауальпилли. Слышал я также, что Несауальпилли самым решительным образом отклонил подобную честь, чему я, признаться, очень рад. В конце концов, он уже не молод, да и Мотекусома, похоже, хотел сделать то же самое, что проделал в свое время Ауицотль: добиться того, чтобы аколхуа понесли тяжкие потери. Полагаю, больше всего его обрадовало бы, если бы сам Несауальпилли пал в бою.

— А может быть, Микстли, — предположил Коцатль, — Мотекусома хотел сделать это по той же самой причине, что и когда-то Ауицотль?

Я отхлебнул глоток октли и уточнил:

— Ты имеешь в виду ту старую историю с Жадеитовой Куколкой?

Коцатль кивнул.

— Да. Ведь юная жена Несауальпилли, имя которой больше не упоминается, доводилась Мотекусоме двоюродной сестрой и, может быть, была для него не просто кузиной. Что бы за этим ни крылось, но именно после того, как ее казнили, Мотекусома надел черные жреческие одежды и принес обет безбрачия.

— Что ж, такое совпадение и впрямь наводит на размышления, — отозвался я, опустошив свою чашу. — Но, так или иначе, он давно отрекся от жреческого сана, имеет двух жен и, надо думать, постепенно обзаведется и другими. Будем надеяться, что в конце концов он изменит свое отношение к Несауальпилли. Самое главное, чтобы Мотекусома никогда не узнал о той роли, которую мы сыграли в гибели его сестры…

— Не переживай, — благодушно отозвался Коцатль. — Благородный Несауальпилли и в былые времена хранил молчание насчет того, что мы оба к этому причастны. Ауицотль никогда не связывал нас с этим делом, да и Мотекусома тоже вряд ли о чем-то подозревает, иначе он вряд ли стал бы покровительствовать моей школе.

— Наверное, ты прав, — промолвил я и, рассмеявшись, добавил: — Похоже, тебе удается не только успокаивать волнения сердца, но и не замечать боли. Не боишься, что дело кончится серьезным ожогом?

Я указал на его покуитль, ибо Коцатль совершенно не заметил, что, увлекшись беседой, опустил курительную трубку прямо на свою руку. После моих слов он отдернул покуитль, бросил сердитый взгляд на покрасневшую кожу и пробормотал:

— Бывает, я настолько чем-нибудь увлекусь, что совершенно не замечаю таких пустяков.

— Ничего себе пустяки! Да такой ожог наверняка болит, как место осиного укуса. Дай-ка я велю Бирюзе принести мазь.

— Спасибо, не стоит. Я почти ничего не чувствую, — отказался мой друг и встал. — Пока, Микстли.

В дверях он столкнулся с Бью Рибе, которая как раз вернулась с прогулки. Коцатль приветствовал ее с обычной теплотой, но вот ответная улыбка Бью показалась мне натянутой. А как только мой друг удалился, она сказала:

— Я встретила его жену на улице, и мы обменялись парой слов. Кекелмики наверняка известно, что я в курсе истории Коцатля, его раны и особенностей их брака. Тем не менее мне показалось, что она смотрела на меня с вызовом, как будто подталкивая отпустить замечание.

Слегка сонным голосом, ибо мы хорошо выпили октли, я поинтересовался:

— Насчет чего?

— Да насчет того, что Смешинка беременна. Я сразу заметила.

— Ты, наверное, ошиблась! — воскликнул я. — Сама ведь знаешь, это невозможно.

Бью бросила на меня раздраженный взгляд.

— Возможно это или нет, но ошибиться я не могла. Женщину не обманешь. Даже старая дева и та поняла бы, что к чему. И в скором времени муж тоже все сообразит. Что тогда?

Ответа на этот вопрос у меня не было. Бью ушла, а я сидел в одиночестве, размышляя об услышанном. С самого начала мне стоило бы догадаться, что Смешинка, добиваясь от меня того, чего не мог дать ей муж, стремилась не столько к полноценному плотскому совокуплению, сколько к чему-то гораздо большему. К счастью материнства. Ей нестерпимо хотелось обзавестись собственной Кокотон, а кто подходил для этого лучше, чем отец так полюбившейся ей малышки? Наверняка она явилась ко мне, вкусив мяса лисицы или травы киуапатли — снадобий, которые, по нашим поверьям, обеспечивали зачатие. А ведь я чуть было не поддался на ее мольбы, и лишь неожиданное прибытие Бью дало мне повод отказаться. Теперь, во всяком случае, можно было с уверенностью сказать, что будущий ребенок не мой. И не Коцатля. Но чей же? Я ясно вспомнил, что сказала мне Смешинка, покидая наш дом в то утро. А ведь Коцатль должен был тогда приехать только вечером…

Наверное, мне стоило бы поглубже вникнуть в это дело, однако я был сильно занят в связи с приказом Мотекусомы немедленно доставить ему карты. Приказ я выполнил, но позволил себе некоторую вольность: отнес во дворец копии, изготовление которых потребовало немало времени и усилий. Я доставлял их одну за другой, объясняя это тем, что сделанные в дороге наброски и заметки были неполными, выполнялись на плохой бумаге или даже на листьях и пострадали от грязи и непогоды, а я хочу, чтобы мой господин Чтимый Глашатай получил аккуратные, легко читаемые и долговечные рисунки. В этой отговорке имелась доля правды, но подлинная причина заключалась в том, что старые карты были дороги мне как память о путешествиях, ведь некоторые из них я совершил вместе со своей обожаемой Цьяньей, и мне просто-напросто очень хотелось сохранить их.

Не исключал я также и возможности того, что мне вновь захочется или придется пройти теми же дорогами, особенно если правление Мотекусомы сделает Теночтитлан не самым приятным местом для проживания. Имея в виду такую возможность, я не стал переносить на карты, предназначенные для юй-тлатоани, некоторые детали. Например, то черное озеро, где я наткнулся на клыки гигантского вепря: если там еще оставались сокровища, то они вполне могли мне пригодиться.

Ну а отрываясь от бумаг, я старался проводить как можно больше времени со своей дочуркой. Я приохотился рассказывать ей на ночь истории и, конечно, выбирал такие, какие в ее возрасте понравились бы мне самому: полные действия, опасностей и приключений. Многие из этих рассказов, по правде говоря, представляли собой мои собственные иногда чуточку приукрашенные, а порой аккуратно подчищенные воспоминания. Когда я излагал малышке свои истории, мне приходилось то рычать разъяренным ягуаром, то свиристеть рассерженной обезьянкой, то грустно завывать на манер койота. Бывало, Кокотон вздрагивала и пугалась, и я весьма гордился тем, как правдоподобно и ярко удалось мне преподнести картину какого-нибудь захватывающего приключения. Но однажды дочурка, перед тем как ложиться спать, весьма серьезно спросила:

— Тете, можем мы поговорить, как взрослые люди?

Хоть, признаться, меня и изумили подобные слова в устах ребенка, которому не минуло еще и шести лет, я ответил с той же серьезностью:

— Можем, Крошечка. Что-нибудь случилось?

— Мне кажется, что истории, которые ты рассказываешь мне на ночь, не самые подходящие для маленькой девочки.

Несколько удивившись и даже обидевшись, я попросил:

— Пожалуйста, объясни, что же плохого в моих историях.

— Плохого в них ничего нет, — пояснила она таким тоном, будто сама, будучи взрослой, втолковывала что-то обидчивому ребенку. — Я уверена, что это очень хорошие истории. И наверняка любому мальчику они бы очень понравились. Мне кажется, что мальчикам нравится, когда их пугают. Мой друг Чакалин, — она указала рукой в направлении соседского дома, — порой так ловко подражает голосам зверей, что сам их пугается и плачет. Если хочешь, тете, я буду приводить его каждый вечер, чтобы он слушал твои истории вместо меня.

Я сказал, не в силах сдержать обиды:

— У Чакалина есть свой отец, вот пусть он и рассказывает ему истории. Наверняка с торговцем глиняными изделиями на рынке Тлателолько произошло немало увлекательных приключений. Но, Кокотон, я никогда не замечал, чтобы ты плакала, когда я тебе что-нибудь рассказываю.

— А я и не плакала, пока тебя слушала. Я плачу потом, ночью в постели, когда остаюсь одна. Потому что вспоминаю ягуаров, змей и разбойников. В темноте они оживают, а потом преследуют меня во сне.

— Бедная малышка! — воскликнул я, прижимая ее к себе. — Но почему же ты об этом молчала?

— Я не очень храбрая, — пролепетала Кокотон, пряча личико в мое плечо. — Я очень боюсь больших зверей. Папочка, не сердись на меня! Ты тоже слишком большой!

— Отныне я постараюсь казаться меньше и больше не стану рассказывать тебе о свирепых хищниках и злобных разбойниках. Но о чем ты хотела бы послушать?

Она подумала, а потом робко осведомилась:

— Тете, а у тебя не было никаких легких приключений?

Я не сразу нашелся с ответом, поскольку не очень хорошо представлял себе, что значит «легкое приключение». Разве что такое, какое могло «приключиться» на рынке с отцом Чакалина? Скажем, продал он кому-то горшок с трещинкой, а покупатель ничего и не заметил. Но потом я кое-что вспомнил и сказал:

— Как-то раз я попал в историю по собственной глупости. Рассказать?

— Аййо, конечно рассказать! Я очень люблю глупые истории.

Я лег на пол, на спину, согнул колени, чтобы получился угол, и сказал:

— Это вулкан, вулкан под названием Цеборуко, что означает Злобное Фырканье, но я обещаю, что фыркать не стану вовсе. Ты будешь сидеть вот здесь, прямо на кратере вулкана.

Когда девочка примостилась у меня на коленях, я произнес традиционное: «Окйенечка» — и начал рассказывать ей, как извержение вулкана застало меня прямо посреди бухты. По ходу рассказа я воздерживался от того, чтобы воспроизводить шум извергающейся лавы и кипящего пара, но в самый напряженный момент истории неожиданно воскликнул: «Юиюиони!» и завихлял коленями, а потом с возгласом: «И тут меня подбросило и вышвырнуло в море!» подкинул Кокотон так, что она, соскользнув по моим бедрам, шлепнулась мне прямо на живот. Честно говоря, мне было довольно больно, но зато дочка весело рассмеялась. Похоже, что я натолкнулся на историю и стиль изложения, весьма подходящие для маленькой девочки. С тех пор очень долгое время мы частенько играли в извержение вулкана, и, хотя порой мне удавалось придумывать и другие интересные, но не страшные рассказы, Кокотон постоянно просила, чтобы я еще раз рассказал и показал, как Цеборуко некогда сбросил меня в море. С бесконечными вариациями повторял я эту историю, и всякий раз она с трепетом ожидала у меня на коленках развязки, а я нарочно тянул время, чтобы сбросить Кокотон в самый неожиданный момент. Падение, разумеется, всегда сопровождалось ликующим визгом. Извержение вулкана происходило у нас ежедневно, пока Кокотон не выросла насколько, что Бью заявила, что такое поведение «не подобает молодой госпоже», да и сама Крошечка стала находить эту игру «детской». В какой-то степени мне было жаль видеть, что дочка расстается с детством, хотя к тому времени я и сам изрядно устал от толчков в живот.

Но это произошло через несколько лет. А в тот год, о котором я рассказывал, неизбежно настал день, когда Коцатль явился ко мне в ужасном состоянии: глаза покраснели, охрипший голос дрожал, руки были судорожно сцеплены.

— Ты плакал, друг мой? — участливо спросил его я.

— У меня есть на то причина. Впрочем нет, нет… просто… — Он расцепил судорожно сжатые пальцы. — Вот уже некоторое время мне кажется, будто мои глаза заволокло пеленой.

— Вот беда! — сказал я. — Ты обращался к целителю?

— Нет. И вообще я хотел с тобой поговорить о другом. Зачем ты это сделал, Микстли?

Я не стал лицемерить и притворяться, будто не понимаю, о чем речь.

— Друг мой, я знаю, что ты имеешь в виду, ибо не так давно Бью рассказала мне о встрече с твоей женой. Но поверь мне: это сделал не я.

Он кивнул и печально сказал:

— Я верю тебе. Только мне от этого ничуть не легче. Я никогда не узнано, чье это дитя, даже если изобью жену до смерти. Кекелмики все равно мне не скажет. Да и не смог бы я ее избить…

Я немного подумал, а потом признался:

— Это действительно не я. Хотя, честно говоря, Смешинка меня об этом и просила.

Коцатль снова кивнул, безвольно, как старик-паралитик.

— Я так и думал. Ей очень хотелось ребенка, такую малышку, как твоя дочка. — Он помолчал и добавил: — Будь это ты, Микстли, мне, конечно, было бы больно, но все-таки не настолько.

Одной рукой он коснулся странного белого, чуть ли не серебристого пятна на щеке, и мне подумалось, что Коцатля вновь по рассеянности угораздило обжечься. Но потом я заметил, что кожа на кончиках его пальцев имеет тот же цвет.

— Бедная моя Кекелмики! — продолжил Коцатль. — Думаю, жить с человеком, лишенным пола, она бы еще худо-бедно смогла, но твоя дочурка пробудила в ней жажду материнства, и уж с этим ей было никак не справиться.

Он посмотрел в окно с самым несчастным видом. Моя дочурка играла со своими друзьями на улице.

— Я надеялся… я пытался заполнить жизнь Смешинки хоть чем-то, что могло бы ее утешить. Даже организовал специальный детский класс, чтобы готовить хороших слуг с самого детства. Мне хотелось верить, что она сможет полюбить этих детишек, но ничего из моей затеи не вышло. Наверное потому, что в школу дети все-таки приходят подросшими и она не знала их малютками. Не нянчила, как твою Кокотон.

— Послушай, Коцатль, — сказал я. — Ребенок в чреве Смешинки не твой, это невозможно. Но ведь, с другой стороны, это ее ребенок. А она твоя любимая жена. Представь, что ты женился на вдове, у которой уже есть маленький ребенок. Стал бы ты страдать и мучиться в таком случае?

— Она уже пыталась привести мне этот довод, — хрипло отозвался мой друг. — Но ты же и сам понимаешь, что здесь дело не в чужом ребенке, а в том, что жена мне изменила. После стольких лет счастливого супружества. Я, по крайней мере, был с ней очень счастлив.

Я вспомнил те годы, когда мы с Цьяньей были друг для друга всем, и попытался представить себе, что бы испытывал в случае ее измены, но не смог. Поэтому я сказал Коцатлю:

— Я искренне сочувствую тебе, мой друг. Но, так или иначе, это будет ребенок твоей жены. Она симпатичная женщина и малыша родит наверняка славного. Я почти уверен: все не так ужасно, как тебе сейчас кажется. Зная твою добрую натуру, я верю, что ты способен полюбить малыша, не имеющего отца, так же крепко, как я люблю свою дочь, оставшуюся без матери.

— Как можно сравнивать? — проворчал он. — Отец этого ребенка наверняка жив и здоров.

— Это ребенок твоей жены, — настаивал я. — Ты ее муж, а значит, и его отец. Если Смешинка не хочет назвать тебе имени настоящего отца, то вряд ли она скажет об этом кому-то еще. А кто еще знает, что ты не способен иметь детей? Никто! Разве что мы с Бью, но можешь быть уверен: мы никогда не проговоримся. Пожиратель Крови умер, как и старый дворцовый лекарь, который выхаживал тебя после ранения. Я не могу припомнить больше никого, кто…

— Я могу! — мрачно прервал Коцатль. — Ты забыл про настоящего отца! Может быть, это какой-нибудь пьяница, который уже не один месяц похваляется своей победой в каждом трактире по всему побережью. Когда-нибудь он даже может прийти в наш дом и потребовать…

— Думаю, Смешинка проявила скромность и разборчивость, — промолвил я, хотя в душе подобной уверенности не испытывал.

— Есть еще од но, — продолжил Коцатль. — Она уже вкусила настоящую радость плотских утех. Сможет ли она теперь получать удовлетворение от… от близости со мной? И не отправится ли снова на поиски — теперь уже не отца для ребенка, а просто мужчины?

— Ты изводишь себя предположениями, которые, скорее всего, не имеют под собой никакой почвы, — строго возразил я. — Твоей жене нужен был только ребенок, и теперь он у нее будет. Уж поверь мне, матери грудных младенцев не имеют ни времени, ни особой охоты для любовных похождений.

— Ййа, аййа, — хрипловато выдохнул он. — Ажалко, что это не ты его отец, Микстли. По крайней мере, я мог бы утешаться тем, что это дитя моего старого друга… ох, конечно, потребовалось бы некоторое время, но я смог бы в конце концов смириться…

— Перестань, Коцатль!

Его слова терзали меня, вызывая ощущение двойной вины — за то, что я чуть было не переспал с его женой, и за то, что я этого не сделал.

Но Коцатль никак не унимался.

— Есть тут и другие обстоятельства, — произнес он неопределенно. — Ну да ладно. Носи Смешинка твоего ребенка, я бы еще мог заставить себя подождать… мог бы стать отцом на некоторое время по крайней мере…

Его бормотание показалось мне полной бессмыслицей, и я отчаянно пытался найти слова, чтобы воззвать к разуму моего друга. Но Коцатль неожиданно разрыдался (его глухой, хриплый мужской плач не имел ничего общего с мягким, чуть ли не музыкальным плачем женщин) — и выбежал из дома.

Больше я никогда его не видел. И вообще, все, что случилось потом, настолько ужасно, что я расскажу об этом покороче. В тот же самый день Коцатль ушел из дома, бросив школу и учеников — в том числе и тех, кого он готовил для самого Мотекусомы, — и вступил в армию Союза Трех, которая тогда как раз вела боевые действия в Тлашкале. В первом же бою он бросился на острие вражеского копья.

Неожиданный уход и внезапная гибель Коцатля огорчили и озадачили многих, но все сошлись на том, что причиной подобного поступка стали безмерная благодарность и преданность Коцатля Чтимому Глашатаю, своему высокому покровителю. Ни Смешинка, ни Бью, ни я никогда и словом не обмолвились о том, что истинная причина столь стремительного ухода Коцатля на войну была связана с не менее стремительно полневшим станом его жены.

Была в этой истории еще одна деталь, которую я не обсуждал даже с Бью. Между тем, сопоставив последние, показавшиеся тогда очень странными слова моего друга и то, как он не почувствовал ожога от курительной трубки, вспомнив его сиплый голос, пятна на лице и бледную кожу на кончиках пальцев, я заподозрил, что Коцатль был неизлечимо болен. Я присутствовал на похоронах своего друга, где было немало искренне оплакивавших Коцатля людей. Там я холодно высказал вдове свои соболезнования, после чего постарался больше с нею не общаться, а заодно разыскал того воина, который вынес тело погибшего с поля боя, он тоже был на церемонии. Услышав мой заданный напрямик вопрос, он некоторое время нерешительно переминался с ноги на ногу, но в конце концов ответил:

— Да, мой господин, именно так все и было. Когда наш отрядный лекарь разрезал хлопковый панцирь вокруг раны этого человека, то оказалось, что кожа почти по всему его телу превратилась в струпья. Ты верно догадался, мой господин. Он был поражен теококолицтли.

Это слово означает «поедание богами». Как я понимаю, сей недуг известен и в Старом Свете, откуда прибыли вы, ибо первые появившиеся в этих краях испанцы, повстречав некоторых наших мужчин и женщин, у которых отсутствовали пальцы рук, нос или — на последних стадиях болезни — большая часть лица, в ужасе вскричали: «Проказа!»

Боги могут начать «поедать» избранных ими теококос неожиданно и ненасытно, а могут делать это постепенно и медленно, но что-то я не помню, чтобы хоть кто-то из Поедаемых Богами чувствовал себе польщенным оказанной ему великой честью. Поначалу, как это было в случае с Коцатлем, не ощутившим ожога, те или иные части тела теряют чувствительность. Может начаться уплотнение тканей внутри век, носа и горла, так что зрение страдальца слабеет, голос грубеет, ему становится тяжело глотать, да и дыхание тоже затрудняется. Кожа высыхает, покрывается струпьями и шелушится, а иногда набухает многочисленными узелками, которые, лопаясь, превращаются в гноящиеся язвы. Недуг этот не врачуется и неизбежно приводит к смерти, но самое ужасное в нем то, что обычно на «пожирание» несчастной жертвы уходит долгое время. Некоторые телесные отростки, такие как пальцы рук и ног, нос, уши или тепули «съедаются» первыми, и от них остаются лишь раны или покрытые слизью обрубки. Кожа лица становится складчатой, серебристо-серой и вытягивается так, что лоб человека может нависать над тем местом, где раньше находился провалившийся нос. Губы могут раздуться, а нижняя челюсть стать настолько тяжелой, что рот постоянно остается открытым.

Но даже после этого боги не торопятся завершить трапезу. Могут пройти месяцы или годы, прежде чем теококос теряет способность видеть, говорить, передвигаться или двигать руками с обрубками пальцев. Но и это еще не конец: прикованный к постели, беспомощный, разлагающийся и гниющий заживо, он все-таки не умирает, и такое существование может продлиться довольно долго. Избавление, чаще всего в виде смерти от удушья, может прийти лишь по прошествии долгих лет, но лишь немногие из недужных соглашаются терпеть такую полужизнь. Допустим, даже если сами они и смирятся со своей участью, то каково придется их близким, вынужденным ухаживать за этими жуткими смердящими человеческими обрубками? Большинство Пожираемых Богами предпочитают жить лишь до тех пор, пока они сохраняют человеческий облик, а потом кончают счеты с жизнью, приняв яд, повесившись, бросившись на кинжал или найдя какой-нибудь способ обрести почетную Цветочную Смерть, как это удалось Коцатлю.

Он знал, что его ждет, но любил свою Кекелмики так сильно, что готов был терпеть и бороться с недугом столько, сколько было в его (а в первую очередь, в ее) силах. И даже узнав, что жена предала его, Коцатль, возможно, и задержался бы в этом мире, чтобы увидеть ребенка — побыть отцом некоторое время, как он выразился, — если бы ребенок этот был моим. Но после нашего разговора у бедняги не осталось ни желания, ни причины откладывать неизбежное: он отправился на войну и умышленно бросился на вражеское копье.

Для меня эта утрата стала особенно болезненной и горькой. Да и разве могло быть иначе: ведь мы с ним были тесно связаны большую часть его жизни, с тех пор как еще в Тескоко он, девятилетним рабом, был приставлен ко мне в услужение. Коцатль не раз рисковал собой ради меня. Даже в ту давнюю пору его чуть не казнили из-за того, что я впутал его в свою интригу, намереваясь отомстить господину Весельчаку. Впоследствии он лишился своей мужской силы, пытаясь защитить меня от Чимальи. И ведь именно я попросил Смешинку на время заменить Кокотон мать, что и пробудило в ней жажду материнства. А если я и не стал любовником жены своего друга, то отнюдь не по причине моей верности и честности, но только в силу стечения обстоятельств. Не говоря уж о том, что, окажись младенец моим, Коцатль, глядишь, и прожил бы подольше.

С тех пор я часто размышлял об этом и всегда удивлялся: почему он вообще называл меня своим другом?

Вдова Коцатля единолично управляла всей школой еще несколько месяцев, после чего разрешилась от бремени. Боги прокляли дитя еще во чреве, ибо младенец родился мертвым, и я даже не помню, слышал ли, какого пола он был. Едва оправившись после родов, Смешинка, как и Коцатль, ушла из Теночтитлана и больше не возвращалась. Школа осталась брошенной, учителя, не получавшие жалованья, тоже грозились разбежаться. Мотекусома, разозленный тем, что его слуги так и останутся недоучками, реквизировал бесхозное имущество, назначив наставниками жрецов из калмекактин. Уже в таком виде школа просуществовала еще некоторое время — столько же, сколько и сам город Теночтитлан.

* * *

Вскоре после всех этих событий Кокотон исполнилось семь лет, и мы уже не могли больше называть ее Крошечкой. После долгих раздумий, колебаний и сомнений я решил добавить к обозначавшему дату рождения имени Первая Трава взрослое имя Цьянья-Ночипа, которое означает Всегда-Всегда. Первое слово звучит на лучи, языке ее матери, а второе на науатль. Я решил, что это имя не просто увековечит память о Цьянье, но и приобретет интересное толкование. Его можно было воспринимать как «всегда и навечно», имея в виду, что прекрасная мать продолжает жить в личности еще более прекрасной дочери.

С помощью Бью я устроил в честь дня рождения девочки праздник, на который пригласили нашего маленького соседа Чакалина и всех остальных дочкиных товарищей по играм, а также их родителей. Однако перед этим надлежало официально зарегистрировать новое имя девочки. Для этого мы с Бью отправились не к обычному городскому писцу, а к придворному, ибо как дочь благородного воителя-Орла моя дочь Должна была быть внесена в особые списки, которые вел придворный тональпокуи.

— Позволь тебе напомнить, что это моя обязанность и моя привилегия — используя книгу пророчеств тональматль и свой дар толкователя, выбирать младенцу имя, — проворчал старый писец. — Сам подумай, что получится, если родители станут просто приходить и заявлять мне, какое имя следует дать их ребенку. Это никуда не годится, господин воитель-Орел, не говоря уж о том, что ты хочешь назвать бедную малютку двумя словами на разных языках, которые, кстати, как имя ничего не значат. Почему бы не назвать ее Всегда Драгоценная или как-нибудь в этом роде?

— Нет, — решительно заявил я. — Я хочу, чтобы мою дочь звали Всегда-Всегда.

— А почему не Никогда-Никогда? — раздраженно буркнул он. — Как, по-твоему, я должен изобразить на ее странице священной книги символы имени, состоящего из одних отвлеченных понятий? Разве возможно изобразить лишенные смысла звуки?

— Они отнюдь не лишены смысла, господин тональпокуи, — с чувством возразил я. — Впрочем, поскольку мне и самому довелось поработать писцом, я заранее подумал над этим. — И с этими словами я вручил старику рисунок с изображением руки, державшей стрелу, на которой примостилась бабочка.

Он вслух произнес слова, обозначающие руку, стрелу и бабочку:

— Нома, чичикили, папалотль. Да, я вижу, что ты знаком с весьма полезным способом изображения звуков через изображения соответственно называющихся предметов. Да, действительно, первые звуки этих трех слов составляют «ночи-па». Всегда.

Он сказал это с восхищением, но без особой радости. И тут до меня дошло: старый мудрец просто боялся, что я не заплачу ему полную стоимость работы, поскольку самому тональпокуи оставалось лишь скопировать мой рисунок. Стоило мне вручить ему такое количество золотого порошка, которое с лихвой причиталось бы мудрецу за несколько дней и ночей изучения пророческих книг, как он мигом перестал ворчать и живо взялся за дело. С подобающим старанием и умением, используя даже большее количество кисточек и камышинок, чем было необходимо, он заполнил страницу своей книги соответствующими изображениями: начертал точку, пучок травы и затем дважды повторил символы, соответствующие звучанию слова «всегда». Так моя дочь получила официальное имя Ке-Малинали Цьянья-Ночипа, ну а мы для краткости называли ее просто Ночипа.

В то время, когда Мотекусома взошел на трон, столица Мешико Теночтитлан лишь наполовину оправилась после разрушения, причиненного великим наводнением. Тысячи ее жителей все еще ютились в тесноте, у тех своих родственников, которым посчастливилось сохранить крышу над головой, многие обитали в лачугах, сложенных из обломков и доставленных с материка листьев агавы, а то и просто ночевали в каноэ под мостами. Еще целых два года ушло на восстановление Теночтитлана под руководством Мотекусомы, и наконец-то в городе появилось достаточно жилья.

Попутно Чтимый Глашатай возвел на берегу канала, на южной стороне Сердца Сего Мира, прекрасный новый дворец для себя. То был самый большой, самый роскошный, самый великолепно отделанный дворец, когда-либо воздвигавшийся в здешних землях: он затмил собой городской и загородный дворцы Несауальпилли, вместе взятые. Собственно говоря, Мотекусома изо всех сил стремился превзойти Несауальпилли Тескоко, построив свой элегантный загородный Дворец на окраине того прелестного горного города Куауна-Уака, который я уже несколько раз упоминал с восхищением. Как, вероятно, известно господам писцам, впоследствии ваш генерал-капитан Кортес превратил этот дворец в свою Резиденцию, а тамошние сады и по сей день не имеют себе Равных.

Возможно, восстановление Теночтитлана продвигалось бы быстрее, да и все подданные Мешико чувствовали бы себя лучше, не будь Мотекусома чуть ли не с самого момента восшествия своего на трон постоянно занят какой-нибудь войной, а то и несколькими войнами одновременно. Как я уже говорил, первый удар он нанес по Тлашкале — эта земля уже не раз подвергалась нашим нашествиям, но так и не покорилась Мешико. В этом выборе не было ничего удивительного. Каждый новый юй-тлатоани почти всегда начинал свое правление со своего рода «разминки», а Тлашкала подходила для этого как нельзя лучше: находилась под боком и была исконным врагом Мешико, хотя, честно говоря, ее окончательное завоевание дало бы нам не так уж и много. В то же время Мотекусома был первым нашим правителем, украсившим свою загородную усадьбу обширными садами; туда свозились лучшие деревья со всего Сего Мира. Как-то он прослышал от некоего путешественника о примечательном дереве, которое росло только в одной маленькой области — на севере Уаксьякака. Путешественник, не обладавший особой фантазией, попросту назвал его «красным цветочным деревом», но описание растения заинтересовало Чтимого Глашатая. Если верить рассказам, цветки его напоминали миниатюрные человеческие ладони, а их красные лепестки выглядели как пальцы. Путник сказал, что, к сожалению, это необычное дерево растет во владениях ничтожного племени миштеков, и тамошний вождь или старейшина, старик по имени Сакикс, приберегает его для себя. Три или четыре дерева растут вокруг его убогой хижины, а сажать новые соплеменникам категорически запрещается.

— Причем, — пояснил странник, — дело не в том, что этот вождь желает один обладать диковиной. Из красного цветка получают ценное снадобье, позволяющее старому Сакиксу врачевать болезни сердца, не поддающиеся никакому другому лечению. Лечит он жителей всех окрестных земель, берет за это изрядную плату и не желает, чтобы у него появились соперники.

Говорят, услышав это, Мотекусома снисходительно усмехнулся и сказал:

— Если дело в простой жадности, то я предложу ему больше золота, чем он сможет заработать на своих деревьях за всю жизнь.

И Чтимый Глашатай действительно послал в Уаксьякак гонца, умевшего говорить на языке миштеков, с внушительным запасом золота и указанием купить, не торгуясь, одно из диковинных деревьев. Однако оказалось, что гордыня старого вождя превосходит его жадность. Посланец вернулся в Теночтитлан с запасом золота, не уменьшившимся ни на крупинку, и сообщением, что Сакикс надменно отказался расстаться даже с маленьким росточком. Тогда Мотекусома послал туда отряд воинов, уже без золота, а лишь с острыми кинжалами. Сакикс был убит, все его племя истреблено, а дерево с похожими на руки цветами вы и сейчас можете видеть в садах возле Куаунауака.

Впрочем, заботы Чтимого Глашатая не ограничивались только захватом новых земель. Когда он не строил честолюбивых планов и не старался развязать очередную войну или не руководил ею (а надо сказать, что командовал он не только из дворцов, а нередко и лично возглавляя свои армии), так вот, в оставшееся время он постоянно беспокоился по поводу Великой Пирамиды. Вам, господа писцы, может показаться, что я неудачно выразился, но именно так оно и было. Видите ли, нашему правителю казалось неправильным, что два раза в год, весной и осенью, когда длина дня равна длине ночи, в самый полдень, пирамида отбрасывала в одну сторону маленькую, едва заметную тень. А по мнению Мотекусомы, в эти дни храм не должен был отбрасывать вообще никакой тени. Поэтому Чтимый Глашатай полагал, что Великая Пирамида немного, может быть на ширину пальца или двух, отклонилась от правильного положения по отношению к тому, как движется Тонатиу на небосводе.

Надо вам сказать, что в таком положении Великая Пирамида благополучно просуществовала девятнадцать лет с момента ее освящения, а уж со дня ее закладки Мотекусомой-старшим и вовсе прошло больше столетия, и за все это время ни бог солнца, ни какой-либо другой бог не выказывали по сему поводу ни малейшего недовольства. А вот Мотекусому-младшего отклонение пирамиды от оси беспокоило очень сильно. Нередко он рассматривал величественное сооружение с таким хмурым видом, как будто прикидывал, не наподдать ли как следует ногой по одному из его углов, чтобы выровнять. Однако единственным способом исправить изначальную ошибку зодчего было снести Великую Пирамиду полностью, а потом выстроить ее заново, от самого основания и до вершины. Простым людям сама мысль об этом внушала ужас, но тем не менее вполне возможно, что Мотекусома именно так бы и поступил, не будь он постоянно занят множеством других проблем.

Примерно в это же время начали во множестве являться тревожные знамения и происходить странные события, которые, как теперь все уверены, предвещали падение державы Мешико, а вслед за ней и всех населявших эти края народов и закат Сего Мира.

Однажды, это случилось ближе к концу года Первого Кролика, дворцовый паж прибежал ко мне с приказом немедленно предстать пред очами юй-тлатоани. Я упоминаю этот год, ибо на него выпало также и зловещее происшествие, о котором я расскажу позднее. В тронном зале мне опять пришлось выполнить ритуал троекратного целования земли, и Мотекусома не прервал меня, хотя нетерпеливо барабанил пальцами по колену, как бы желая, чтобы я завершил все побыстрее.

На этот раз Чтимый Глашатай принимал меня один, без советников, но в убранстве зала я заметил два новшества. По обе стороны от трона находилось по большому металлическому колесу, подвешенному на цепях и заключенному в резную деревянную раму. Одно колесо было из золота, а другое из серебра, причем каждый диск в три раза превышал диаметром боевой щит и на обоих красовались искусно выгравированные сцены триумфов Мотекусомы с пояснительными надписями. Один лишь вес ушедшего на их изготовление металла, не говоря уж об искусной работе, делал их стоимость огромной. Лишь впоследствии я узнал, что то были не просто украшения, а два гонга, в любой из которых Чтимый Глашатай мог ударить, не вставая с трона. При этом по всему дворцу разносился гул, причем звуки серебряного и золотого щитов различались: первый звук призывал главного управляющего, а второй — целый отряд вооруженной стражи.

Обойдясь без какого-либо приветствия, но с несколько меньшей холодностью, чем обычно, Мотекусома произнес:

— Воитель Микстли, знаком ли ты с землей и народами майя?

— Да, владыка Глашатай.

— Считаешь ли ты эти народы необычайно возбудимыми или склонными к фантазиям?

— Вовсе нет, мой господин. Напротив, большинство тамошних жителей флегматичны, как тапиры или ламантины.

— Таковы и многие жрецы, — указал правитель, — однако это не мешает им порой видеть важные знамения. Каковы майя в этом отношении?

— В отношении видений? Осмелюсь заметить, мой господин, что боги могут ниспослать видение даже самому вялому и напрочь лишенному воображения смертному, особенно если он поспособствует этому сам, отведав чего-нибудь наподобие грибов, которые называются «плоть богов». Хотя нынешние жалкие потомки некогда великих майя и на реальный-то мир вокруг себя почти не обращают внимания, какие уж тут фантазии. Может быть, если мой господин соблаговолит объяснить, о чем идет речь, я смогу более…

Из страны майя, не знаю уж, от какого народа или племени, прибыл гонец. Он стрелой промчался через город — Как видишь, вялым и апатичным его никак не назовешь, — и ненадолго остановился только для того, чтобы выдохнуть свое сообщение в уши стражам, охраняющим мой дворец. Прежде чем я узнал об этом, гонец уже умчался в направлении Тлапокана, так что задержать его и допросить толком не удалось. Видимо, майя разослали таких гонцов по всем землям, чтобы сообщить о явленном им на юге чуде. Там есть вдающийся в Северный океан полуостров под названием Юлуумиль Кутц. Ты знаешь о нем? Хорошо. Так вот, майя, живущие на тамошнем побережье, недавно были страшно напуганы, ибо у их берега появилось нечто совершенно невиданное. — Правитель выдержал паузу, желая меня заинтриговать, а потом продолжил: — Они увидели две диковинки. Нечто похожее на огромный дом, плывущий по морю. И еще что-то, скользящее по поверхности воды с помощью широко распростертых крыльев.

Я невольно улыбнулся, и он, бросив на меня недовольный взгляд, сказал:

— Ага, сейчас ты заявишь, что среди майя тоже встречаются безумцы.

— Нет, мой господин, — ответил я, по-прежнему продолжая улыбаться. — Но мне кажется, что я знаю, что они видели. Можно мне задать вопрос?

Он отрывисто кивнул.

— Они заметили две разные диковины — плывущий дом и крылатый предмет — или две одинаковые?

Мотекусома нахмурился еще пуще.

— Гонец убежал раньше, чем у него успели выспросить подробности. Однако он говорил именно о двух предметах. Я так понял, что один из них был плавающим домом, а другой — чудищем с крыльями. Так или иначе, эти диковинки, похоже, видели вдали от берега, так что, скорее всего, ни один наблюдатель не смог бы дать более точного описания. Да сколько можно ухмыляться? А ну объясняй немедленно!

Я попытался принять серьезный вид и сказал:

— Владыка Глашатай, по моему убеждению, майя действительно видели эти диковины, но издалека, ибо они слишком ленивы, чтобы подплыть и посмотреть, что же им явилось. А были то морские существа, редкие, может быть удивительные, но тем не менее вовсе не сверхъестественные. Всего лишь необычные животные, из-за которых не стоило рассылать повсюду гонцов и поднимать шум на весь Сей Мир.

— Ты хочешь сказать, что сам видел что-то подобное? — поразился Мотекусома, забыв о своей холодной надменности. — Плавающий дом?

— Не дом, мой господин, но океанских рыб, причем таких, что они будут побольше любого дома. Рыбаки называют их йейемичи. — И я рассказал Мотекусоме о том, как однажды оказался в открытом море на беспомощно дрейфующем каноэ и как целые стада этих чудовищ плавали неподалеку, грозя сокрушить мое хрупкое суденышко. — Чтимому Глашатаю, может быть, будет трудно поверить, но если бы йейемичи уперлась головой в стену его дворца вон за тем окном, то хвост рыбы дотянулся бы до руин резиденции покойного Глашатая Ауицотля по ту сторону большой площади.

— Неужели? — задумчиво промолвил Мотекусома, глядя в окно, а потом снова обернулся ко мне и спросил: — А скажи, во время твоего пребывания на море не встречал ли ты водяных тварей с крыльями?

— Встречал, мой господин. Они летали вокруг меня тучами, и сначала я принял их за огромных морских насекомых. Но когда одна такая тварь угодила в мое каноэ, я поймал ее и съел. Несомненно, это была рыба, но, так же бесспорно, у нее имелись крылья, с помощью которых она летала.

Напряжение спало, и Мотекусома расслабился.

— Всего лишь рыба, — пробормотал он. — Да будут прокляты эти тупые майя, чтоб им провалиться в Миктлан! А ведь такими дикими россказнями можно повергнуть в панику целые народы. Я прослежу за тем, чтобы повсюду немедленно сообщили правду. Благодарю тебя, воитель Микстли. Твое объяснение очень помогло нам. Ты заслужил награду и получишь ее. Я включаю тебя и членов твоей семьи в число Немногих избранных, которые взойдут со мной в следующем Месяце на холм Уиксачи для участия в церемонии Нового Огня.

— Это высокая честь, мой господин, — ответил я и не покривил душой.

Огонь зажигался только один раз в пятьдесят два года, причем обычному человеку почти никогда не удавалось стать свидетелем обряда: холм Уиксачи помимо вершащих ритуал жрецов мог вместить лишь очень немного зрителей.

— Рыбы, — снова произнес Мотекусома. — Но даже если это и рыбы… ты ведь видел их далеко в море. Раз они приблизились к берегу, чего, коль скоро майя увидели их впервые, раньше никогда не делали, это уже само по себе может служить знамением…

Мне нет нужды подчеркивать очевидное, почтенные братья, нынче я могу лишь краснеть, вспоминая тогдашнюю свою дерзкую самоуверенность. Два предмета, замеченные жившими на побережье майя и по глупости принятые мною за двух рыб — гигантскую и летучую, — на самом деле являлись кораблями, испанскими парусными судами. Теперь, когда мне известна последовательность тех давних событий, я знаю, что это были два корабля ваших исследователей де Солиса и Пинсона, обозревавших побережье Юлуумиль Кутц, но пока еще не высаживавшихся там.

Я ошибся: то действительно было знамение.

Эта наша беседа с Мотекусомой состоялась в самом конце года, как раз приближались «скрытые дни» немонтемин. Повторяю: то был год Первого Кролика, по вашему счету — одна тысяча пятьсот шестой.

Как я уже рассказывал, во время этих неназываемых и не отмеченных в календарях «пустых дней» все мы жили в постоянном страхе, ожидая, что боги вот-вот нашлют на нас какое-нибудь бедствие, но наш народ уже давно не испытывал такого смертельного ужаса, как тогда. Дело в том, что год Первого Кролика был последним из пятидесяти двух, составляющих ксимополи — вязанку лет, что заставляло нас страшиться худшего из всех возможных несчастий: полного уничтожения человеческого рода. Жрецы, в соответствии с преданиями, учили нас, что боги уже четыре раза проделывали подобное, очищая мир от людей, и вполне могли сделать это снова, когда пожелают. Нам, естественно, казалось, что если боги пожелают истребить нас, то выберут самое подходящее для этого время, вроде последних дней последнего, завершающего вязанку лет года. Неудивительно, что те пять дней, которым предстояло пройти между годом Первого Кролика и (если он вообще наступит и мы об этом узнаем) годом Второго Тростника, открывающим следующую вязанку лет, казались нам самыми грозными, когда вести себя следовало тише воды ниже травы. Уже заранее, в преддверии этих дней, люди стали чуть ли не в буквальном смысле ходить на цыпочках. Любой шум пресекался, все разговоры велись только шепотом, а смеяться и вовсе запрещалось. Собакам не давали лаять, а птицам кудахтать. Повсюду потушили не только очаги и фонари, которые всегда гасят в это время, но даже храмовые курильницы. И даже священный огонь на вершине холма Уиксачи, единственный негасимый огонь, поддерживавшийся все пятьдесят два года, и тот был потушен. Пять дней и пять ночей на нашей земле не горело ни единого светоча.

В каждой семье, что в простой, что в знатной, люди разбивали глиняную посуду, зарывали в землю или бросали в озеро камни метлатин для размалывания маиса и прочую кухонную утварь из камня, глины или даже из драгоценных металлов, жгли деревянные ложки, блюда, взбивалки для шоколада и прочие подобные приспособления. Обеда в эти пять дней все равно никто не готовил, ели всухомятку, а скудную пищу вкушали пальцами, используя листья агавы вместо тарелок. Никто не торговал, не путешествовал, не ходил в гости, любые сборища запрещались. Украшения, перья и прочая роскошь совершенно вышли из употребления, в ходу была лишь самая скромная одежда. Все, от юй-тлатоани до последнего раба тлакотли, были заняты одним — ожиданием. И все при этом старались вести себя как можно незаметнее.

Хотя ничего примечательного в эти мрачные дни не происходило, наше напряжение и опасения понятным образом все усиливались, достигнув высшей точки, когда Тонатиу отправился в свою постель на пятый вечер. Мы могли только гадать, поднимется ли он завтра и принесет ли нам еще один день, еще один год, еще одну вязанку лет? Должен сказать, однако, что если простому люду оставалось только ждать, то задача жрецов заключалась в том, чтобы всеми имевшимися в их распоряжении средствами убедить богов проявить милость. Вскоре после заката, когда воцарилась кромешная тьма, все они, от величайших и до самых мелких, облачившись в одеяния и маски, придававшие им сходство с теми божествами, которым они служили, двинулись по южной дамбе из Теночтитлана к холму Уиксачи. Вслед за ними шли Чтимый Глашатай и избранные им спутники, обряженные, все как один, в такие бесформенные рубища, что никто бы не признал в них знатных вельмож, мудрецов, колдунов и им подобных особ. Вместе с ними шел и я, ведя за руку свою дочь Ночипу.

— Тебе всего девять лет, — сказал я девочке, — так что ты будешь еще не такая старая, когда здесь зажгут следующий Новый Огонь. Другое дело, что мало кому удается увидеть эту церемонию вблизи. Тебе выпала редкая удача.

Ночипа страшно волновалась, ведь это была первая в ее жизни значительная религиозная церемония, на которую я взял ее с собой. Не будь шествие столь торжественным, девочка, наверное, скакала бы рядом со мной вприпрыжку, но сейчас, проникнувшись торжественностью момента, она чинно вышагивала в непритязательном темно-коричневом одеянии и маске из кусочка листа агавы. Следуя в темноте, разгоняемой лишь смутным серебристым светом луны, я вспомнил то давнее время, когда сам, будучи пятилетним ребенком, с волнением сопровождал отца по Шалтокану, чтобы увидеть церемонию в честь покровителя птицеловов Атлауа.

Маска Ночипы скрывала все личико, и такая маска в эту самую страшную из ночей была на каждом ребенке, ибо мы верили (или надеялись), что если боги и впрямь решат стереть человечество с лица земли, то они могут не разобраться, что эти маленькие существа в масках — тоже люди. Тогда, по крайней мере, уцелеют те, кто сможет впоследствии возродить человеческий род. Взрослые не пытались обмануть богов. Не ложились они и спать, готовясь принять неизбежное. Поскольку света нигде не было, люди проводили эту ночь на крышах, толкая и пощипывая друг друга, чтобы не уснуть. И все они не сводили взоров с холма Уиксачи, молясь о том, чтобы явление Нового Огня возвестило о решении богов на сей раз пощадить мир.

Холм этот находится на узком мысе между озерами Тескоко и Шочимилько, к югу от городка Истапалапана. Его название происходит от густых зарослей кустарника уиксачи, на котором как раз в конце года распускаются крохотные, но удивительно ароматные желтые цветы. Ничем другим холм особо не выделялся, а по сравнению с высившимися дальше горами и вовсе представлял собой прыщик. Однако вокруг расстилались сплошные долины, так что для жителей озерного края, от Тескоко на востоке и до Шалтокана на севере, то была единственная видимая отовсюду и находящаяся не слишком далеко возвышенность. Именно по этой причине еще в давние времена холм был избран местом проведения церемонии Нового Огня.

Когда мы поднимались по тропе, которая пологой спиралью вела наверх, к вершине холма, я находился достаточно близко от Мотекусомы и услышал, как тот встревоженно спросил одного из советников:

— Скажи, ведь Чикуасентель взойдут сегодня ночью, разве нет?

Мудрец, уже немолодой, но все еще сохранивший острое зрение звездочет, пожал плечами и ответил:

— Разумеется, мой господин. Ничто в моих исследованиях не указывает на то, что они не появятся, как всегда.

Чикуасентель означает «шестерка». Задавая свой вопрос, Мотекусома имел в виду маленькое, но плотное скопление из шести слабых звезд, восхождение которых на небосвод мы пришли посмотреть — во всяком случае, мы надеялись это увидеть. Звездочет, в обязанности которого входило рассчитывать и предсказывать такие вещи, как движение звезд, говорил с уверенностью, которая легко могла рассеять любые опасения. С другой стороны, старик явно не желал увязывать свои расчеты и наблюдения со всякого рода мистикой и своей прямотой выводил большинство жрецов из себя. Вот и сейчас он заявил:

— Пока еще ни один из известных нам богов не выказал способности влиять на ход небесных светил.

— Если боги поместили их туда, старый богохульник, — рявкнул провидец, — то в их воле и переместить звезды куда угодно. Просто они не делали этого зато время, что мы наблюдаем за звездами, и лишь по той причине, что так им было угодно. И вообще, вопрос не в том, поднимутся ли Чикуасентель, но в том, окажутся ли эти шесть звездочек на нужной точке небосвода ровно в полночь?

— А это уж точно зависит не столько от богов, — сухо заметил звездочет, — сколько от чувства времени жреца, который задудит в полуночную трубу. Готов поспорить, что к той поре он уже будет пьян. Но, кстати, друг чародей, коль скоро ты основываешь свои пророчества на группе звезд, именуемой «шестеркой», меня не удивляет, что ты так часто ошибаешься. Мы, звездочеты, давным-давно знаем, что на самом деле это чиконтетль — «семерка». Звезд этих семь, так-то.

— Ты осмеливаешься опровергать книги пророчеств? — завопил, брызжа слюной, прорицатель. — В них ясно сказано: Чикуасентель!

— Не только книги, но и многие люди говорят о шести звездах по той простой причине, что именно столько их и насчитывают. Лишь в очень ясную ночь очень зоркий глаз может увидеть в этой группе еще одну, чуть заметную, тусклую звездочку. Но тем не менее их все-таки семь.

— Прекратишь ты когда-нибудь свои кощунственные выдумки? — прорычал его противник. — Ты просто пытаешься сбить меня с толку, поставить под сомнение мои предсказания, оклеветать мою почтенную профессию!

— Увы, почтенный чародей, — сказал звездочет, — таковы факты. Я опираюсь только на факты.

Мотекусома, больше не выказывая беспокойства относительно исхода ночи, лишь посмеялся над этой перепалкой, а потом мы достигли вершины, и все участники разговора переместились за пределы моей слышимости.

Жрецы рангом пониже поднялись сюда заранее и подготовили все к началу церемонии. Наверху уже были аккуратно разложены незажженные сосновые факелы и высилась пирамида из поленьев и валежников, которой предстояло выполнить роль сигнального огня. Имелись там и зажигательные приспособления: палка и колода для добывания огня трением, трут, тонко нащипанная кора, комочки пропитанного в масле хлопка. Выбранный для этой ночи ксочимикуи, молодой воин из Тлашкалы, недавно попавший в плен, уже лежал, распростертый и обнаженный, на жертвенном камне. Поскольку требовалось, чтобы он на протяжении всего обряда не двигался, жрецы одурманили беднягу каким-то зельем. Благодаря действию снадобья он лежал совершенно спокойно, расслабившись и закрыв глаза. Даже дыхание его было едва слышно.

Холм освещался лишь звездами и луной, и только озеро перед нами сияло отраженным лунным серебром. Но к тому времени наши глаза уже хорошо приспособились к темноте, и мы различали складки и очертания местности вокруг холма — города и селения, которые выглядели мертвыми и покинутыми, но на самом деле бодрствовавшими и замершими в напряженном, почти звенящем ожидании.

На востоке возле горизонта виднелась облачная гряда, так Что прошло некоторое время, прежде чем столь ожидаемые всеми звезды наконец проглянули. Но они появились, а следом за этим тусклым скоплением звездочек взошла и всегда сопутствующая ему ярко-красная звезда. Затаив дыхание, мы ждали, пока светила проделают путь вверх по небосводу, но звезды не погасли, не разлетелись на куски и не отклонились от своего привычного курса. И вот уже на запруженном народом холме раздался дружный вздох облегчения: жрец, отмеряющий время, протрубил в раковину, знаменуя середину ночи.

Несколько человек выдохнуло:

— Они появились на месте точно вовремя!

А затем главный среди всех присутствующих жрецов, верховный жрец Уицилопочтли, зычно взревел:

— Да возгорится Новый Огонь!

С этими словами он поставил колоду на грудь лежавшего в прострации ксочимикуи и осторожно расположил на ней трут. Второй жрец, его напарник, вставил палочку в выемку и начал быстро вращать ее между ладонями. Зрители замерли в тревоге: боги еще запросто могли отказать нам в милости, не послав огня. Однако через некоторое время, которое всем показалось бесконечным, над колодой поднялась струйка дыма, а затем появилось тлеющее свечение. Жрец, крепко державший одной рукой колоду, стал добавлять туда горючие материалы — кусочки сухой коры и комочки промасленного хлопка. И вот в результате разгорелся, пусть еще очень маленький, слабо мерцающий, но уже не оставляющий никаких сомнений язычок пламени. Казалось, ксочимикуи почувствовал это сквозь дурман: глаза его слегка приоткрылись и он смог увидеть пробуждавшийся на его груди Новый Огонь. Но смотрел он на это зрелище недолго. Один из помощников жреца живо передвинул колоду с разгоравшимся огнем в сторону, а другой выхватил нож и разрезал ему грудную клетку столь искусно, что молодой человек едва дернулся. После этого один жрец, запустив в рану руку, вырвал оттуда бьющееся сердце, а второй вставил на его место колоду, со знанием дела подпитав огонь кусочками коры и комочками хлопка. Когда из еще слабо шевелившейся груди появились язычки пламени, другой жрец бережно поместил на огонь только что вырванное сердце. Пламя затрепетало и спало, подавляемое кровью сердца, но не потухло и спустя мгновение разгорелось снова. Жарившееся на нем сердце громко зашипело.

Грянуликрики: «Новый Огонь зажжен!», и неподвижная, напряженная до сего момента толпа пришла в суетливое движение. Один за другим, в порядке старшинства, жрецы хватали подготовленные заранее факелы, подносили их к быстро покрывавшейся спекшейся коркой груди ксочимикуи и, когда факелы занимались от Нового Огня, убегали с ними в руках прочь. Первый жрец поджег своим факелом деревянную пирамиду, чтобы люди, издали с нетерпением взиравшие на холм Уиксачи, увидели гигантский костер и поняли, что угроза миновала и Сей Мир будет существовать дальше. На холме этого слышно не было, но я представлял себе, как разносились над городом ликующие крики толпившихся на крышах людей. Потом жрецы сбежали по тропе с холма: огни факелов развевались позади них, как охваченные пламенем волосы. У подножия их поджидали другие жрецы, собравшиеся из ближних и дальних поселений. Они подхватывали зажженные от священного Нового Огня факелы, чтобы разнести божественное пламя по храмам своих городов и селений.

— Сними маску, Ночипа, — сказал я дочери. — Сейчас уже можно. Сними, чтобы было лучше видно.

Стоя на вершине холма, ближе к северному склону, мы наблюдали, как стекают с него и растекаются во всех направлениях ручейки огненных точек. И повсюду, куда прибывал священный огонь, возжигались сначала храмовые курильницы, а за ними и прочие светочи. Первым огонь воспылал в главном храме ближайшего городка Истапалапана, за ним в Мешикалчинко. В каждом храме многочисленные верующие дожидались возможности зажечь от курильниц свои факелы, а уже ими оживить холодные очаги в своих домах.

Получалось, что каждый факел, прочерчивая свой путь сквозь мрак с холма Уиксачи, сначала превращался в отдалении в едва заметную точку, а потом распускался цветком летящих огненных искр. Это повторялось снова и снова, в Койоакане, в великом Теночтитлане, в поселениях, расположенных все дальше и дальше, пока вся огромная чаша озерных земель не заполнилась огнями, возродившись к свету и жизни. То было бодрящее, волнующее, возбуждающее зрелище, и я очень старался запечатлеть его среди самых счастливых воспоминаний своей жизни, ибо, конечно, не мог надеяться когда-нибудь увидеть его снова.

Как будто прочтя мои мысли, дочка тихонько сказала:

— О, я очень надеюсь дожить до старости, чтобы увидеть это чудо еще раз.

Когда мы с Ночипой наконец повернулись спиной к большому огню, вокруг него оставались четверо, увлеченные разговором. Чтимый Глашатай Мотекусома, главный жрец Уицилопочтли, а также провидец и звездочет, о споре которых я уже рассказывал, обсуждали речь, с каковой юй-тлатоани предстояло завтра обратиться к народу в связи с зажжением Нового Огня. Прорицатель, присев на корточки над какими-то начертанными палочкой на земле знаками, похоже, только что произнес пророчество, никак не устроившее звездочета.

— Значит, никаких засух, потопов, вообще никаких невзгод? — насмешливо промолвил тот. — На всю вязанку лет сплошная благодать? Как приятно это слышать. Стало быть, небеса не посылают тебе никаких знамений?

— Небеса — это по твоей части, — отрезал провидец. — Ты составляешь звездные карты, а я только определяю по ним будущее.

Звездочет хмыкнул:

— Может быть, для пущего вдохновения тебе стоило бы в кои-то веки поднять глаза и посмотреть не на тобой же нарисованные картинки, а на сами звезды. Благо они у тебя над головой. А то получается, что вся твоя писанина, — он с презрением указал на знаки на земле, — не предвещает йкуалока?

Это слово означает затмение. Прорицатель, жрец и Чтимый Глашатай переглянулись, и все трое разом растерянно повторили:

— Затмение?

— Да, близится солнечное затмение, — подтвердил звездочет. — Даже этот старый жулик мог бы предсказать его, если бы хоть разок, вместо того чтобы делать вид, будто ему ведомо будущее, поинтересовался расположением звезд в прошлом.

Прорицатель сидел, беспомощно глотая воздух, лишившись дара речи под мрачным грозным взглядом Мотекусомы. Звездочет продолжил:

— Владыка глашатай, все это отражено в записях. В год Десятого Дома майя на юге отметили, как йкуалока алчно вгрызается в Тонатиу. В следующем месяце, в день Седьмой Ящерицы, исполнится ровно восемнадцать солнечных лет и одиннадцать дней с того времени, когда это произошло. Так вот, согласно записям, собранным мной и моими предшественниками в северных и южных землях, такое затмение солнца наблюдается в пределах Сего Мира регулярно, причем именно с такими промежутками. Я могу уверенно предсказать, что Тонатиу будет снова затемнен тенью в день Седьмой Ящерицы. К сожалению, не будучи чародеем, я не знаю, насколько сильным будет йкуалока и в каких землях оно будет наблюдаться. Но не нужно быть колдуном, чтобы понять: все увидевшие затмение, да еще случившееся так скоро после зажжения Нового Огня, сочтут это очень дурным знаком. Дабы предотвратить панику, мой господин, я предложил бы оповестить людей заранее.

— Ты прав, — сказал Мотекусома. — Я пошлю быстрых гонцов во все земли. Даже в земли наших врагов, чтобы они не истолковали это знамение как знак ослабления нашего могущества. Благодарю тебя, господин звездочет. Что же касается тебя… — Он повернулся к дрожавшему провидцу и холодно заметил: — Самый мудрый и опытный из прорицателей имеет право на ошибку, и это простительно. Но прорицатель, совершенно несведущий и неумелый, представляет собой угрозу для страны, что совершено недопустимо. По нашем возвращении в город сообщи дворцовой страже, что тебя надлежит казнить.

На следующее утро, в день Второго Тростника (это был первый день нового года), большая рыночная площадь Тлателолько, как и все остальные рынки в Сем Мире, была заполнена толпами народа, закупавшего новую домашнюю утварь и кухонные принадлежности взамен старых, уничтоженных перед «скрытыми днями». Хотя после зажжения Нового Огня мало кто выспался, но люди выглядели бодрыми и веселыми, чему способствовали и надетые наконец яркие праздничные наряды, и, главное, все радовались тому, что боги позволили миру жить дальше. В полдень с вершины Великой Пирамиды юй-тлатоани Мотекусома обратился с традиционным посланием к своему народу. Сначала он сообщил то, что предсказал покойный прорицатель — хорошую погоду, обильные урожаи и так далее, — но затем предусмотрительно разбавил эту словесную патоку предупреждением о том, что благосклонность богов будет зависеть от благочестия самих мешикатль. Следовательно, сказал Мотекусома, все мужчины должны работать не покладая рук, а все женщины проявлять бережливость; войны следует вести рьяно и непримиримо, а на алтарных камнях всегда должно быть достаточно жертв. По сути, народу было сказано, что жизнь будет продолжаться как всегда, по заведенному порядку. В обращении Мотекусомы не содержалось ничего нового или неожиданного, никаких откровений, за исключением того, что он все-таки объявил — мимоходом, как будто сам устроил это для развлечения публики — о предстоящем затмении солнца.

Пока Чтимый Глашатай витийствовал с вершины пирамиды, его скороходы уже разбегались из Теночтитлана во все стороны света. Они несли правителям, наместникам и старейшинам поселений известие о предстоящем затмении, особо подчеркивая, что коль скоро боги дали знать звездочетам об этом событии заранее, то, следовательно, оно не сулит никаких перемен, ни хороших, ни плохих, так что людям беспокоиться не о чем. Но одно дело — слова, а совсем другое, когда столь пугающее явление происходит у тебя на глазах.

Даже я, хотя одним из первых узнал о предстоящем йкуалока, узрев знамение наяву, не смог сохранить невозмутимость. Другое дело, что мне приходилось изображать спокойствие и любознательность, ибо вместе со мной в саду на крыше моего дома в тот день — день Седьмой Ящерицы — находились также Ночипа, Бью Рибе и наши рабы. Не мог же я ударить перед ними в грязь лицом и выказать себя трусом!

Не знаю, как это происходило в других частях Сего Мира, но здесь, в Теночтитлане, казалось, что Тонатиу проглотили целиком. Длилось затмение, пожалуй, совсем недолго, но нам это время показалось вечностью. Небо в тот день оказалось сплошь затянуто тучами, так что солнце было бледным, подобно лунному диску, и мы даже могли смотреть на него прямо.

Мы увидели, как от обода диска, словно от тортильи, вдруг откусили первый кусочек, а потом тьма стала пожирать весь солнечный лик. Наползала тень, весеннее тепло сменилось холодным дуновением зимы. Над нашей крышей растерянно метались птицы, с соседних дворов доносился собачий вой.

Полумесяц, откушенный от Тонатиу, становился все больше и больше, и в конце концов весь его лик был проглочен, сделавшись темно-коричневым, как лицо туземца из племени чиапа. На миг солнце стало еще темнее, чем облака вокруг него, словно в ткани дня образовалось отверстие, сквозь которое мы заглянули в ночь. Потом на землю пала тьма, и все — небосвод, тучи и сам Тонатиу — скрылось из виду.

В тот страшный миг нас радовали и утешали хорошо заметные с крыши огни храмовых курильниц да розовый отблеск поднимавшегося над вулканом Попокатепетль дымного облака. Птицы затихли, а один красноголовый мухолов, пометавшись между мною и Бью, уселся на куст в нашем саду и спрятал от страха голову под крыло. В эти долгие мгновения, пока день был ночью, мне самому очень хотелось спрятаться куда-нибудь подальше. Из соседних домов доносились пронзительные крики, стоны и молитвы. Но Бью с Ночипой стояли молча, а Звездный Певец и Бирюза лишь тихонько поскуливали. Надеюсь, что мое спокойствие частично передалось и домочадцам.

А потом на небе, медленно расширяясь и становясь все ярче, вновь появился полумесяц света. Дуга глотающего солнце йкуалока нехотя ускользнула прочь, позволив Тонатиу появиться из его мрака. Полумесяц рос, увеличивался, а откушенный край, напротив, уменьшался, пока наконец Тонатиу снова не стал полным диском и не заполнил мир дневным светом. Птица на ветке рядом с нами подняла голову, огляделась вокруг в почти комическом недоумении и улетела. Бью, Ночипа и слуги обратили ко мне свои бледные лица и дрожащие улыбки.

— Вот и все, — весомо произнес я. — Все закончилось.

И мы спустились вниз, чтобы снова заняться своими делами.

Уж не знаю, насколько это справедливо, но многие люди впоследствии утверждали, что Чтимый Глашатай якобы намеренно скрыл от народа правду, заявив, что затмение никоим образом не является дурным знамением, ибо всего несколько дней спустя все побережье озера сотрясло землетрясение. По сравнению с цьюйю, которое мы некогда пережили с Цьяньей, то была простая встряска, и хотя мой дом тоже изрядно дрожал, он выстоял, как и в дни великого наводнения. Но землетрясение это было пустяковым только на взгляд человека, видавшего бедствия пострашнее. Для наших же краев оно могло считаться довольно сильным, и многие постройки в Теночтитлане, Тлакопане, Тескоко и в более мелких поселениях рухнули, да еще и погребли под обломками своих обитателей. Погибло тогда, кажется, около двух тысяч человек, а гнев уцелевших оказался настолько силен, что Мотекусоме поневоле пришлось обратить на это внимание. Но не подумайте, что пострадавшим выплатили возмещение. Ничего подобного, он сделал следующее: собрал народ на Сердце Сего Мира, чтобы полюбоваться публичным удушением предсказавшего затмение звездочета.

Однако на этом знамения, если только это были знамения, не кончились. Хотя кое-что, скажу прямо, вызывало у меня большие сомнения. Например, считается, что в том же самом году Второго Тростника люди углядели больше падающих звезд, чем за все годы, вместе взятые, в которые наши звездочеты вели учет подобных явлений. На протяжении этих восемнадцати месяцев всякий раз, когда падала звезда, новый очевидец являлся с сообщением во дворец или присылал гонца. Сам Мотекусома, очевидно, не осознавал явной ошибочности подобной арифметики, а поскольку из гордости никак не мог допустить, чтобы его снова стали обвинять во введении подданных в заблуждение, стал выступать с публичными заявлениями по поводу столь неслыханного звездопада.

Между тем и для меня, и для многих здравомыслящих людей причина появления столь немыслимого количества гибнущих звезд была очевидна. Со времени затмения все больше народу со все возрастающей тревогой стало наблюдать за небесами, и всякий, увидевший что-то необычное, стремился об этом объявить. Нет ничего сверхъестественного в том, что человек, стоявший ночью на свежем воздухе, устремив взор к небосводу, за время, необходимое, чтобы выкурить покуитль, видел, как две или три хрупкие звездочки, ослабив свою хватку, срывались и падали на землю, оставляя за собой облачко искр. Неразбериха возникла из-за того, что почти каждый из таких наблюдателей спешил доложить об увиденном, а во дворце все эти сообщения очевидцев суммировались, как будто разные люди не могли одновременно лицезреть падение одних и тех же звезд. Получалось, будто каждую ночь имеет место непрекращающийся звездопад, о котором в тот год Второго Тростника говорили так много, что он вошел в историю. Однако будь все подобные россказни правдой, небо к концу этого необыкновенного года стало бы сплошь черным, лишившись всех своих звезд до единой.

Но это бессмысленное коллекционирование упавших звезд, может быть, и не привлекло бы к себе особого внимания, не явись нам в следующем году, году Третьего Ножа, знамение уже совершенно иного рода; на сей раз оно было напрямую связано с самим правителем. Его незамужнюю сестру Папанцин, госпожу Раннюю Пташку угораздило умереть. В ее смерти не было ничего необычного, за исключением молодости умершей, ибо предполагалось, что причиной кончины послужил какой-то весьма распространенный женский недуг. Зловещей эту смерть сделали слухи, которые всего лишь через два или три дня после похорон поползли по городу. Многочисленные жители Теночтитлана утверждали, будто бы видели, как покойная госпожа разгуливает ночами по улицам, заламывая руки и жутко завывая. По словам тех, кто ее встречал — а число таковых умножалось каждую ночь, — госпожа Папанцин покинула свою могилу, чтобы передать брату послание. А состояло оно якобы в том, что из загробного мира ей удалось увидеть надвигающуюся на Теночтитлан с юга могучую вражескую армию.

Я про себя решил, что распространители слухов видели лишь давно всем известный и весьма надоедливый призрак Рыдающей Женщины, которая вечно бродит по ночам, заламывая руки и рыдая, а насчет послания брату уже придумали сами. Но Мотекусома не мог не обращать никакого внимания на слухи, когда дело касалось его близкой родственницы. Покончить с быстро распространяющимися сплетнями можно было лишь одним способом: вскрыть ночью могилу и показать всем, что покойная принцесса лежит в земле, а не разгуливает по городу.

Меня среди совершивших эту ночную прогулку не было, но о том, что тогда случилось, быстро стало известно всему Мешико. Мотекусома отправился к захоронению в сопровождении жрецов, прихватив нескольких придворных в качестве свидетелей. Жрецы вскрыли могилу и извлекли обернутое в роскошные одеяния тело на поверхность, в то время как Мотекусома стоял рядом, нервничая и изнывая от нетерпения. Дабы удостовериться в подлинности осматриваемого тела, жрецы распеленали покойной голову и по еще не слишком искаженным разложением чертам лица установили, что это действительно госпожа Ранняя Пташка и что она мертва. Потом, по слухам, случилось следующее: Мотекусома издал испуганный возглас, и даже видавшие виды жрецы отпрянули, когда веки госпожи медленно поднялись и из пустых глазниц засиял неземной, зелено-белый свет. Послушать, так выходило, что она вперила этот взгляд в брата, и тот, объятый ужасом, обратился к ней с длинной, но бессвязной речью. При этом одни говорили, что он якобы извинялся, что нарушил ее покой, а другие утверждали, что Мотекусома просил сестру простить его за то, что виноват в ее смерти, причиной которой на самом деле было неудачное прерывание беременности.

Наконец (это уже не слухи, поскольку подтверждалось абсолютно всеми свидетелями) Чтимый Глашатай развернулся и убежал прочь от разрытой могилы. Убежал, а потому не увидел, как один из светящихся глаз умершей покинул глазницу и пополз по ввалившейся щеке. Никаким чудом тут и не пахло. То была многоножка петацолькоатль, мерцающая в темноте на манер светлячка. Надо полагать, пара таких тварей забралась в труп и пристроилась, свернувшись, в глазницах, пожирая содержимое черепной коробки. Шум спугнул насекомых, и они, покинув глазницы, заползли в Мертвый рот и исчезли во внутренностях покойной.

Слухи о появлении Папанцин на улицах прекратились, но стали распространяться другие, столь пугающие, что Изрекающему Совету приходилось несколько раз назначать расследование. Насколько я помню, в конечном счете все показания свидетелей были признаны ошибочными и не заслуживающими внимания. По большей части то были пьяные бредни, но тем не менее год этот запомнился людям как полный мрачных знамений.

А потом, когда он наконец завершился и начался год Четвертого Дома, из Тескоко неожиданно прибыл Чтимый Глашатай Несауальпилли. Говорили, что он приехал в Теночтитлан лишь для того, чтобы посмотреть на здешний праздник Растущего Дерева, ибо свои празднества ему порядком поднадоели. На самом же деле он прибыл с целью тайных переговоров с Мотекусомой. Однако, проговорив в первое утро с глазу на глаз лишь несколько часов, оба правителя заявили, что на их совещании необходимо присутствие третьего человека. Каково же было мое изумление, когда во дворец пригласили не кого-нибудь, а меня.

В робе из мешковины, как и полагалось, я вошел в тронный зал, на этот раз с еще даже большим смирением, чем предписывал протокол, поскольку в зале в то утро находилось сразу два Чтимых Глашатая. Я давно не видел Несауальпилли, и меня несколько поразило, что правитель Тескоко почти полностью облысел, тогда как немногие оставшиеся его волосы стали совершенно седыми. Когда я наконец выпрямился перед помостом, на котором между золотым и серебряным дисками стояли два трона, великий гость узнал меня и чуть ли не со смехом промолвил:

— Э, да это мой бывший придворный, Кивун. Крот, некогда служивший у меня писцом и рисовальщиком. И мой бывший воин-герой Темная Туча.

— Последнее имя ему подходит лучше некуда, — угрюмо проворчал Мотекусома, и то было единственное приветствие, которого он меня удостоил. — Так, значит, мой высокий друг, ты знаешь этого недостойного?

— Аййо, в свое время мы были очень близки, — отвечал с широкой улыбкой Несауальпилли. — Когда ты упомянул воителя-Орла по имени Микстли, я как-то не связал одно с другим, хотя и мог бы догадаться, что этот парень далеко пойдет. Приветствую тебя, благородный воитель Микстли.

Надеюсь, мне удалось промямлить в ответ что-то вразумительное. В тот момент я даже порадовался, что на мне широкое рубище из мешковины: правители, по крайней мере, не видели, как у меня дрожали коленки.

— А что, этот Микстли и раньше был лжецом? — спросил Мотекусома.

— Что ты, мой высокий друг, он вовсе не лжец. Микстли всегда говорил правду — такой, какой он ее видел. К сожалению, его представление об истине не всегда совпадало с представлением других людей.

— Точно так же, как и у обманщиков, — процедил сквозь зубы Мотекусома и, уже обращаясь ко мне, почти крикнул: — Ты убедил нас всех в том, что бояться нечего…

Несауальпилли прервал его, пытаясь успокоить:

— Позволь мне, мой друг и господин. Микстли!

— Да, владыка Глашатай? — сипло отозвался я, не понимая, во что вляпался, но чувствуя, что беды не миновать.

— Чуть более двух лет тому назад майя разослали своих гонцов по всем окрестным землям, чтобы предупредить о диковинах — плавающих домах, — которые якобы были замечены возле берегов полуострова под названием Юлуумиль Кутц. Помнишь?

— Конечно, мой господин. Тогда я сказал, что они видели двух необыкновенных рыб — одну гигантскую, а вторую летающую.

— Да, и ваш Чтимый Глашатай, вполне удовлетворившись таким объяснением, сообщил его соседним вождям, после чего все успокоились.

— А в результате это вышло мне боком, — мрачно процедил Мотекусома.

Несауальпилли сделал в его направлении умиротворяющий жест и продолжил разговор со мной.

— Как оказалось, молодой Микстли, некоторые из майя еще и зарисовали сие странное видение, но картинки попали ко мне только сейчас. Скажи, назвал бы ты то, что здесь изображено, рыбой?

И он подал мне маленький квадрат замусоленной бумаги, который я внимательно изучил. Это был типичный рисунок майя, настолько маленький и неразборчивый, что понять смысл изображения оказалось непросто. Однако мне пришлось сказать следующее:

— Признаюсь, мои господа, что это и вправду больше напоминает дом, чем тех гигантских рыб, которых мне доводилось видеть.

— А не может это быть летающей рыбой? — спросил Несауальпилли.

— Нет, мой господин. У нее крылья расположены по бокам и распростерты в стороны. А у того, что здесь нарисовано, они торчат вверх, поднимаясь из-за спины. Или с крыши.

— А теперь посмотри вот сюда, — он указал рукой, — на эти круглые точки между крыльями и под крышей. Как ты думаешь, что это?

— По столь примитивному рисунку, конечно, трудно судить с уверенностью. Но рискну предположить, что точками обозначены человеческие головы. — Затем я с несчастным видом оторвал глаза от бумаги и, посмотрев на каждого Чтимого Глашатая по очереди, сказал: — Мои господа, должен признать, что моя прежняя оценка этих известий была неверна. Если что-то и может послужить мне оправданием, то только недостаток сведений, ибо, увидев этот рисунок раньше, я бы сразу сказал, что у майя, как и у всех нас, действительно есть повод для беспокойства. Судя по рисунку, у полуострова Юлуумиль Кутц побывали огромные каноэ с крыльями, приводимыми каким-то неизвестным способом в движение и наполненные людьми. Невозможно сказать, что это за люди, к какому племени они относятся и откуда явились, но очевидно, что прибывшие чужаки обладают значительными познаниями и могут быть очень опасны. Если им по силам строить подобные лодки и плавать на них, то, боюсь, они в состоянии развязать такую войну, какая нам и не снилась.

— Вот! — с удовлетворением сказал Несауальпилли. — Микстли, даже рискуя навлечь на себя неудовольствие своего владыки Глашатая, не дрогнув, говорит правду, какой он ее видит — когда он ее видит. Мои собственные провидцы и прорицатели истолковали этот рисунок точно так же. Как дурное знамение.

— Если бы все знамения истолковывались правильно и своевременно, — злобно процедил Мотекусома, — я бы еще два года назад начал возводить на побережье крепости и размещать там гарнизоны.

— А нужно ли это? — возразил Несауальпилли. — Если чужаки все-таки решат нанести удар там, то пусть его и примут на себя рассеянные по мелким поселениям майя. Однако по всему видно, что эти люди способны напасть с моря, а стало быть, они с равным успехом могут высадиться в любой точке побережья — на востоке, севере, западе или юге. Ни один народ не в состоянии укрепить все берега, но вот действуя сообща, так, чтобы каждое племя прикрывало свой участок береговой линии, это осуществить можно. Тебе лучше не распылять силы, а сосредоточить их ближе к дому.

— Ты так считаешь? — воскликнул Мотекусома. — А что лучше сделать тебе?

— А я к тому времени, когда нашим народам придется столкнуться с этой напастью, уже умру, — спокойно ответил Несауальпилли, зевнув и небрежно потянувшись. — Так говорят мои прорицатели, и я благодарен им, ибо это дает мне возможность провести немногие оставшиеся дни в мире и покое. Отныне и до моей смерти я больше не буду вести войн. Не будет этого делать и мой сын Черный Цветок, когда взойдет на трон.

Только представьте мое положение: я, как дурак, стоял рядом с двумя правителями. Такой разговор явно не предназначался для моих ушей, обо мне просто забыли, но уйти без приказа было нельзя.

Мотекусома уставился на Несауальпилли, и лицо его помрачнело.

— Ты собираешься вывести Тескоко и свой народ аколхуа из Союза Трех? О мой благородный друг, мне бы очень не хотелось произносить такие слова, как «предательство» и «трусость».

— Вот и не произноси, — отрезал Несауальпилли. — Я лишь пытаюсь тебе объяснить, что мы не должны растрачивать силы в мелких сварах, лучше поберечь их для отражения будущего вторжения. Причем я говорю сейчас не только о наших двух государствах, но и обо всех народах, населяющих эти земли. Следует положить конец вражде и раздорам и объединить наши армии, иначе просто не выстоять против общего врага. На это указывают все многочисленные знамения, и именно так толкуют их мои мудрецы. Я просто сказал, как намерен действовать в оставшееся мне время. А потом и Черный Цветок продолжит мое дело, способствуя примирению народов, дабы все мы могли отразить нападение чужеземцев совместно.

— Может быть, для тебя и твоего малохольного наследника это и подходит, — отозвался Мотекусома, — но мы-то мешикатль! С тех пор как мы добились превосходства в Сем Мире, наши воины всегда сражались на чужой земле, и никто еще не ступал на нашу без нашего на то дозволения. Так было, есть и будет всегда, даже если нам суждено сражаться в одиночку против всех народов на свете — известных или неизвестных, если все наши союзники бросят нас или обернут свои мечи против Мешико.

Меня, признаться, слегка задело, что Несауальпилли ничуть не обиделся на это неприкрытое выражение презрения. Но он лишь с печальным видом промолвил:

— Позволь рассказать тебе одно предание, мой высокий друг. Возможно, в Мешико эту историю и не помнят, но ее можно прочесть в архивах Тескоко. Согласно этой легенде, когда ваши предки ацтеки впервые решились выйти за пределы своей северной родины Ацтлана и отправились в поход, который продолжался целый год и закончился в Теночтитлане, они не знали, какие препятствия могут встретиться им на пути. Но не исключали возможности, что вполне могут столкнуться со столь многочисленными и враждебными народами, что им придется возвращаться обратно в Ацтлан. Поэтому на всякий случай ацтеки обеспечили себе быстрый и безопасный отход. В восьми или девяти местах, на привалах между Ацтланом и здешним озерным краем, они собрали и спрятали обильные запасы оружия и припасов. Случись им отступать, они могли бы не беспорядочно улепетывать со всех ног, но спокойно отводить прекрасно вооруженных и накормленных воинов. Пожалуй, ацтеки даже вполне могли бы задержаться в одном из таких пунктов, чтобы отразить натиск преследователей.

Мотекусома слушал гостя в изумлении. Он такого предания явно не знал. Впрочем, и я тоже. Несауальпилли заключил:

— Во всяком случае, так гласит легенда. К сожалению, в ней не говорится, где находятся эти восемь или девять мест. Я почтительно предлагаю тебе, высокий друг, послать поисковые отряды на север, в пустые земли. Кстати, можно воспользоваться опытом предков и заново создать сеть опорных складов. Если ты сейчас не позаботишься о том, чтобы сделать своими союзниками всех соседей, то придет время, когда ты действительно окажешься один, и тогда тебе понадобится надежный путь к отступлению. Ну а мы, аколхуа, предпочитаем заранее окружить себя друзьями.

Мотекусома довольно долго сидел молча, сгорбившись на троне, как будто в преддверии надвигающейся бури. Потом он расправил плечи и сказал:

— Допустим, эти чужеземцы вообще не явятся. Что же, ты так и будешь бездействовать до тех пор, пока тебя не растопчет какой-нибудь «друг», который сочтет себя для этого достаточно сильным?

Несауальпилли покачал головой и промолвил:

— Чужеземцы придут обязательно.

— Ты так в этом уверен?

— В достаточной степени, чтобы держать пари, — заявил Несауальпилли неожиданно веселым, чуть ли не игривым тоном. — Я вызываю тебя, мой высокий друг, на состязание. Давай сыграем в тлачтли на церемониальном внутреннем дворе. Никаких команд на этот раз не будет, только мы двое. Для верности сыграем трижды. Если я проиграю, то сочту это знамением, пересиливающим все остальные. В таком случае я откажусь от всех своих мрачных предостережений и передам все силы аколхуа, всю нашу армию, все оружие и припасы в твое полное распоряжение. А если ты проиграешь…

— Ну? Что ты тогда с меня потребуешь?

— Не так уж много. Ты оставишь аколхуа в покое и не станешь втягивать Тескоко в затеваемые тобою войны, чтобы мой народ смог посвятить оставшиеся до нашествия дни более мирным и приятным занятиям.

— Согласен, — мгновенно ответил Мотекусома с хитрой улыбкой. — Значит, играем трижды.

Его самоуверенная улыбка меня не удивила: помню, все тогда поражались тому, что Несауальпилли решил потягаться силами с Мотекусомой. Разумеется, никто, кроме меня (а с меня взяли клятву хранить тайну), в то время не знал, что Чтимые Глашатаи заключили пари. Народу было объявлено, что состязание владык станет лишь составной частью праздника Растущего Дерева, дополнительным способом воздать честь и хвалу Тлалоку. Но не секрет, что Мотекусома был моложе Несауальпилли самое меньшее лет на двадцать, и хотя в такой игре, как тлачтли, сила решала далеко не все, но победу, безусловно, предрекали властителю Мешико.

В день состязания близ дворца собралось столько народу из всех слоев общества, что люди, запрудившие Сердце Сего Мира, стояли вплотную, плечом к плечу, несмотря на то что даже один из сотни не мог надеяться увидеть игру владык хотя бы краешком глаза. Однако всякий раз, когда немногие избранные, попавшие во двор, выкрикивали одобрительное: «Аййо!», разочарованно стонали: «Аййа!» или молитвенно выдыхали: «О-о-о!», вся площадь, хоть и могла лишь гадать о происходящем за стенами, вторила этим возгласам.

Ярусы каменных ступеней, расположенных вдоль мраморных стен двора, были заполнены представителями высшей знати как Теночтитлана, так и (прибывшими в свите Несауальпилли) Тескоко. Не знаю уж, за какие заслуги, может быть поощряя за умение держать язык за зубами, Чтимые Глашатаи выделили мне одно из драгоценных зрительских мест. Даже будучи воителем-Орлом, я все-таки оказался из всех там собравшихся человеком, занимавшим самую низкую ступеньку в обществе, если не считать примостившейся у меня на коленях Ночипы.

— Смотри и запоминай, доченька, — сказал я ей на ухо. — Сегодня ты увидишь поразительное зрелище. Два самых известных, знатных и могущественных человека Сего Мира играют друг с другом на глазах у зрителей. Смотри хорошенько, чтобы запомнить это на всю жизнь.

— Но, отец, — ответила мне дочка, — тот игрок в голубом шлеме, он же совсем старый.

И девочка незаметно указала подбородком на Несауальпилли, который стоял в центре двора, чуть в стороне от Мотекусомы и верховного жреца Тлалока, проводившего все праздничные ритуалы и церемонии того месяца.

— Вообще-то, — сказал я, — игрок в зеленом примерно моих лет, так что он тоже далеко не резвый юнец.

— Ты так говоришь, будто болеешь за старика.

— Я надеюсь, что мы вместе будем подбадривать его криками. Я поставил на него маленькое состояние.

Ночипа заерзала у меня на коленях и удивленно уставилась мне в лицо.

— Ой, папочка, какой же ты глупый! Зачем ты это сделал?

— По правде говоря, и сам не знаю, — ответил я совершенно искренне. — А теперь, доченька, сиди спокойно. Не ерзай, ты и без того тяжелая.

Хотя Ночипе только что исполнилось двенадцать лет и она после первых месячных уже носила одежду взрослой женщины, да и ее тело начало приобретать женские округлости и изгибы, дочка, благодарение богам, не унаследовала отцовский рост, иначе мне на моем каменном сиденье пришлось бы туго.

Жрец Тлалока произнес подобающие молитвы и заклинания, воскурил благовония (вся эта процедура была утомительно долгой) и лишь после этого, высоко подбросив мяч, объявил о начале первой игры. Я не стану описывать ее во всех подробностях, господа писцы, ибо понимаю, что, не разбираясь в тонкостях тлачтли, вы не в состоянии оценить мой рассказ. Так или иначе, но жрец, похожий на черного жука, наконец удалился, оставив на площадке лишь Несауальпилли и Мотекусому. Точнее, по обе стороны двора находились еще двое ловцов, которые должны были по ходу игры перемещать ворота, а все остальное время оставаться неподвижными.

Пожалуй, стоит подробнее рассказать о воротах. Эти штуковины, низкие переносные арки или дуги, в которые игроки должны были забрасывать мячи, не были простыми каменными полукругами, как на обычных игровых площадках. Они, как и стены двора, были изготовлены из лучшего мрамора и так же, как укрепленные на значительной высоте кольца или обручи, искусно вырезаны, отполированы и ярко окрашены. Мячи для такого случая были обмотаны переплетающимися полосками оли, окрашенными попеременно в голубой и зеленый цвета.

Головы обоих Чтимых Глашатаев защищали широкие, с пружинящими прокладками изнутри, кожаные ленты, закрепленные под подбородком ремешками. Локти и колени защищали толстые кожаные налокотники и наколенники, а поверх плотных набедренных повязок застегнуты кожаные пояса. Как я уже говорил, одеты соперники были в цвета Тлалока: Несауальпилли был весь в голубом, а Мотекусома — в зеленом. Но и так, даже без своего топаза, я бы без труда различил соперников. Чтимый Глашатай Мешико был мужчиной в расцвете сил — крепким и мускулистым, тогда как старческое тело Несауальпилли, напротив, выглядело худым и жилистым. Мотекусома двигался легко, пружинисто, словно и сам был сделан из оли, он сразу завладел мячом, как только жрец подкинул его вверх, и уже не выпускал его. Несауальпилли двигался напряженно и неловко, и его жалкие попытки настичь соперника делали старика похожим на тень, способную лишь следовать за тем, кто ее отбрасывает.

Почувствовав легкий толчок локтем в спину, я обернулся и увидел господина Куитлауака, младшего брата Мотекусомы и командующего всеми войсками Мешико. Он смотрел на меня, не скрывая насмешки, ибо как раз с ним мы и заключили пари на изрядное количество золота.

Мотекусома не просто бегал и прыгал, он летал по полю. Несауальпилли ступал тяжело и еще более тяжело дышал. Лысина его под кожаными ремешками шлема блестела от пота. Мяч со свистом проносился по воздуху, упруго подскакивал и мелькал туда-сюда — но его все время посылал Мотекусома, и к Мотекусоме же он возвращался. Он не раз и не два отскакивал в сторону Несауальпилли, но старому вождю недоставало ловкости перехватить его. Всякий раз, когда противник бросался наперехват, Мотекусома каким-то непостижимым образом с дальнего конца площадки поспевал первым и отбивал мяч ударом локтя, колена или ягодицы. Посланный им мяч пролетал, как стрела, сквозь одни ворота, как дротик — сквозь другие и как пулька из духовой трубки — сквозь третьи. При этом он ни разу не задел камень и неизменно приносил Мотекусоме очки и восторг почти всех зрителей, кроме меня, Ночипы и придворных Несауальпилли.

Первую игру уверенно выиграл Мотекусома. Ничуть не Устав, даже не запыхавшись, он легким шагом удалился с площадки к помощникам, которые растерли его и дали отхлебнуть для подкрепления сил шоколада. Он уже был полностью готов к следующей игре, в то время как Несауальпилли, по лицу которого катился пот, только-только успел дотащиться до своего места отдыха, где его поджидали встревоженные помощники. Это жалкое зрелище чрезвычайно обеспокоило мою дочку, которая, повернувшись ко мне, спросила:

— Папа, значит, мы теперь станем бедными?

Услышавший эти слова господин Куитлауак рассмеялся, но игра возобновилась, и очень скоро ему стало не до смеха.

Долгое время после того достопамятного поединка мастера и знатоки тлачтли спорили до хрипоты, давая самые противоречивые объяснения тому, что тогда произошло. Одни говорили, что Несауальпилли использовал первую игру как разминку и к началу второй пришел в нужную форму, другие утверждали, что старик каким был, таким и остался, а вот Мотекусома слишком уж выложился в самом начале и растратил силы, необходимые для победы. Высказывалось также немало других предположений, но у меня имелось собственное. Давно зная Несауальпилли, я часто видел его в облике согбенного, ковыляющего, вызывающего жалость старца, еще в ту пору, когда он был просто зрелым мужчиной. Думаю, что и в день состязания он лишь прикинулся слабаком и сознательно поддался Мотекусоме в первой игре, желая сберечь силы и присмотреться к сопернику.

Но никакие теории, включая и мою, так до конца и не объяснили того, что свершилось в тот день, ибо это казалось настоящим чудом. Мотекусома и Несауальпилли снова вышли на площадку. Мотекусома по праву победителя прошлой игры ввел мяч в новую, высоко подбросив его ударом колена. И всё — это был последний раз, когда он касался мяча.

Неудивительно, что после того, что происходило раньше, почти все взоры были обращены к Мотекусоме. Зрители ожидали, что он в тот же миг метнется вперед и завладеет мячом, прежде чем его престарелый противник, кряхтя, сдвинется с места. Однако Ночипа наблюдала за Несауальпилли, и именно ее восторженный писк был своего рода сигналом, после которого все присутствующие вскочили на ноги и взревели, как вулкан во время извержения.

Мяч весело покачивался внутри укрепленного высоко в северной стене двора мраморного кольца, словно давая зрителям возможность полюбоваться, а потом провалился сквозь это кольцо на противоположном конце от Несауальпилли, который забросил его туда ударом локтя.

Весь двор разразился неумолкающими восторженными возгласами. Мотекусома подбежал к сопернику, чтобы обнять его и поздравить с выдающимся успехом, а все помощники и ловцы сбились в кучу, возбужденно обсуждая случившееся. На середину площадки, крича и размахивая руками, выскочил жрец Тлалока. Вероятно, он объявил, что эта победа была знаком особой милости бога, но рев стоял такой, что его никто не слушал. Зрители орали и прыгали на своих местах, а когда о случившемся узнали и находившиеся за стенами, то поднялся такой шум, что его было слышно в городе.

Вы уже поняли, почтенные братья, что Несауальпилли, забросив мяч в кольцо на стене, обеспечил себе победу вне зависимости от того, сколько очков заработал его соперник. Но хочу обратить ваше внимание вот на что: забитый в кольцо мяч не просто приносил победу, он еще и неизменно вызывал восторг и восхищение зрителей. Такого рода победы одерживались игроками очень редко, настолько редко, что… что я даже не знаю, с чем сравнить, чтобы дать вам верное представление. Ну представьте себе, что у вас имеются плотный мяч из оли размером с вашу голову и каменное кольцо, отверстие в котором лишь чуть больше диаметра мяча, причем кольцо это установлено вертикально, на высоте, вдвое превосходящей ваш рост. А теперь попробуйте забросить мяч в это кольцо, причем прикасаться к нему руками нельзя. Можно использовать лишь локти, колени и ягодицы. Иные игроки пытаются сделать это, тренируясь целые дни напролет, на свободной площадке, когда им никто не мешает, но и то едва ли добиваются успеха. Что же говорить о настоящей игре, когда оба участника взволнованы, а вокруг царит настоящая суматоха? Удачный бросок в кольцо недаром показался настоящим чудом всем присутствующим.

Пока толпа, как за стенами, так и во дворе, бесновалась от восторга, Несауальпилли, скромно улыбаясь, попивал маленькими глоточками шоколад. Улыбался и Мотекусома. Он мог позволить себе улыбаться, ибо, считая произошедшее случайностью, ничуть не сомневался, что возьмет верх в следующей игре. А значит, станет победителем не в простом состязании, но в таком, где мяч был заброшен в кольцо, пусть и его противником. Так память об этом состязании будет навеки запечатлена и в людской памяти, и в истории тлачтли, да и в самой истории Теночтитлана.

И тот день действительно оставил по себе долгую память, хотя и не радостную. На сей раз как победителю вводить мяч в игру предстояло Несауальпилли. Он коленом подкинул мяч под углом в воздух, после чего метнулся туда, где мяч, по его расчетам, должен был упасть, поймал его на колено, подбросил снова… и опять забил в каменное кольцо.

Это произошло настолько стремительно, что, мне кажется, Мотекусома просто не успел броситься наперехват. Он и с места-то не успел сдвинуться. Даже сам Несауальпилли, похоже, порядком удивился. И было чему: один и тот же игрок в ходе одного состязания дважды подряд попал в кольцо. Ничего подобного не случалось ни до, ни после.

Ошеломление повергло зрителей в гробовое молчание, и все наши взоры были прикованы к Чтимому Глашатаю Тескоко.

Потом послышался приглушенный гомон. Некоторые с надеждой предполагали, что такое диво следует толковать как знак особого благоволения Тлалока, который лично принял участие в игре. Другие, настроенные более скептически, утверждали, что Несауальпилли воспользовался магией.

Вельможи из Тескоко, разумеется, возражали, но тоже тихо: никто не решался повысить голос. Даже Куитлауак лишь буркнул что-то неразборчивое, вручая мне увесистый кожаный мешочек с золотым порошком. А Ночипа посмотрела на меня так, словно заподозрила в отце тайного провидца.

Да уж, благодаря то ли везению, то предчувствию, то ли сохранившейся у меня со времен юности вере во владыку Тескоко я в тот день выиграл кучу золота. Но, право же, я отдал бы все это богатство и даже гораздо больше, лишь бы исход поединка оказался иным.

И не потому, господа писцы, что победа Несауальпилли как бы подтвердила его опасения насчет угрозы с моря: после знакомства с примитивным рисунком майя у меня уже не осталось сомнений в том, что она действительно существует. Нет, причина тут в другом: победа Несауальпилли в том состязании вскоре навлекла на меня и моих родных неприятности. Ибо едва только Мотекусома в ярости покинул двор, как по городу незамедлительно поползли слухи, что состязание это было не просто игрой, а спором двух Чтимых Глашатаев и одновременно проверкой сил их провидцев и прорицателей. Все поняли, что победа Несауальпилли прибавила достоверности его мрачным пророчествам. Возможно, кто-то из его придворных сообщил об этом, дабы пресечь толки об использовании его господином магии, но это лишь предположение. Достоверно я знаю только одно: правда вышла наружу не по моей вине. Однако Мотекусома думал иначе.

— Если ты тут ни при чем, — язвительно произнес он ледяным тоном, — если ты не сделал ничего заслуживающего наказания, значит, совершенно очевидно, что я тебя и не наказываю.

Едва Несауальпилли успел покинуть Теночтитлан, как ко мне заявились двое дворцовых стражей и чуть ли не силой привели меня к трону Чтимого Глашатая, который, как было объявлено, незамедлительно желает видеть своего благородного воителя.

— Но мой господин велит мне возглавить военную экспедицию далеко на юг, — возразил я, нарушая строжайшие правила придворного этикета. — Это ссылка, изгнание, то есть наказание, а я не совершил ничего…

— Воитель-Орел Микстли, — прервал меня правитель, — ты отправляешься не в изгнание, а на задание, причем в качестве командира. Все знамения указывают на то, что если вторжение и вправду произойдет, то чужаки объявятся с юга. Нам следует укрепить наши южные рубежи. Если твой поход окажется удачным, то я отправлю в те края и других благородных воителей во главе отрядов воинов и караванов поселенцев.

— Но, мой господин, — упорствовал я, — у меня нет ни малейшего опыта в возведении крепостей, размещении гарнизонов и основании поселений.

— Когда мне в свое время впервые поручи яи такое же задание, у меня тоже не было никакого опыта, — отмел он мои возражения.

Я промолчал: не признаваться же было, что много лет тому назад его отправили в Шоконочко не без моего участия.

Мотекусома продолжил:

— С тобой отправятся примерно сорок семей: приблизительно две сотни мужчин, женщин и детей. Это земледельцы, которым здесь, в средоточии Сего Мира, просто не хватает свободной земли. На юге ее полно, и твоя задача будет заключаться в том, чтобы разместить людей на новом месте, выстроить там селение и организовать его оборону. Место я уже выбрал, вот здесь… — И он ткнул в карту, составленную мною, но в ту ее часть, где не было нанесено никаких знаков. В этом краю мне побывать пока не довелось.

— Но, мой господин, — заметил я, — это место находится во владениях Теоуакана, и появление целой оравы иноземных переселенцев там едва ли встретят с восторгом.

— Твой старый приятель Несауальпилли утверждает, что со всеми соседями надо дружить, — ответствовал Мотекусома с мрачной усмешкой. — Вот и попробуй убедить тамошних жителей, что ты пришел к ним как добрый друг и верный защитник не только нашей, но и их страны.

— Да, мой господин, — уныло промолвил я.

— Чтимый Глашатай Тлакопана Чималпопока любезно предоставляет тебе военное сопровождение. Под твоим командованием будет находиться сорок его солдат-текпанеков.

— Даже не мешикатль? — вырвалось у меня, ибо я не смог сдержать испуга. — Но, мой господин, текпанеки наверняка не будут слушаться воителя-мешикатль.

Разумеется, Мотекусома знал это не хуже меня, он просто сводил со мной счеты за дружбу с Несауальпилли. А потому с издевательской улыбкой продолжил:

— Эти солдаты будут охранять ваш отряд по пути следования в Теоуакан, где ты и останешься, чтобы укомплектовать воинами гарнизон крепости, которую тебе предстоит там построить. Ты будешь командовать этой крепостью до тех пор, пока все семьи не пустят корни на новом месте и переселенцы не смогут обеспечивать себя сами. Это поселение ты назовешь просто — Йанкуитлан, то есть Новое Место.

— Мой господин, — осмелился спросить я, — нельзя ли мне хотя бы нанять несколько надежных ветеранов-мешикатль в качестве младших командиров?

Скорее всего, правитель ответил бы мне отказом, но я поспешно пояснил:

— Речь идет только о стариках, больше не годящихся для битвы и давно уже оставивших службу.

Мотекусома презрительно фыркнул и сказал:

— Если в окружении старичья ты будешь чувствовать себя в большей безопасности, то нанимай на здоровье. Но плати им сам.

— Согласен, мой господин, — поспешно отозвался я и, спеша уйти, пока он не передумал, опустился поцеловать землю, бормоча, как положено: — Желает ли Чтимый Глашатай приказать что-то еще?

— Да. Я приказываю тебе выступить на юг незамедлительно. Воины-текпанеки и семьи переселенцев, которые войдут в твой караван, сейчас собираются в Истапалапане. Я хочу, чтобы вы успели добраться до будущего поселения Йанкуитлан к началу весеннего сева. Быть по сему!

— Отправляюсь незамедлительно! — ответствовал я и зашаркал босыми ногами, пятясь к двери.

* * *

Не могу не признать, что хотя Мотекусома поручил мне возглавить караван переселенцев, руководствуясь исключительно личной неприязнью, но это было весьма справедливо, ибо когда-то именно я высказал эту идею Ауицотлю. Кроме того, положа руку на сердце, скажу, что сытая праздность уже успела меня утомить и я не раз наведывался в Дом Почтека, пытаясь вызнать, нет ли подходящей возможности отправиться в путешествие. Поэтому я бы даже обрадовался заданию возглавить караван, не прикажи мне Мотекусома оставаться в новом поселении до тех пор, пока жизнь там как следует не наладится. То есть никак не меньше года, а то и все два или три. В молодости, когда предстоящие мне дни и дороги казались нескончаемыми, я бы не стал сожалеть о таком незначительном промежутке времени. Но теперь, в сорок два года, мне не хотелось тратить даже один год из отпущенного мне срока на скучное налаживание земледельческого хозяйства, упуская, возможно, куда более яркие события.

Тем не менее деваться все равно было некуда, так что я решил подготовиться к походу со всей возможной ответственностью и серьезностью. Первым делом я созвал своих домочадцев.

— Мне не хотелось бы расставаться с семьей на год, а то и на более длительное время, — заявил я, — тем паче что это время можно употребить с пользой. Ночипа, дочь моя, до сих пор если ты и покидала Теночтитлан, то только затем, чтобы добраться по дамбе до материка, так что предстоящее путешествие (если ты решишь отправиться со мной) хоть и потребует некоторого напряжения сил, но зато принесет много новых впечатлений. Ну что, девочка, хочешь увидеть дальние земли?

— И ты еще спрашиваешь?! — воскликнула она и с восторгом захлопала в ладоши. Но тут же опять приняла серьезный вид и осведомилась: — А как же моя учеба в Доме Обучения Обычаям?

— Просто скажем госпожам наставницам, что отец забирает тебя с собой в чужие земли. Странствуя, ты всяко познаешь больше, чем сидя в четырех стенах.

Затем я обратился к Бью Рибе:

— Ждущая Луна, я бы очень хотел, чтобы ты тоже отправилась со мной.

— Конечно! — ответила она, и глаза ее загорелись. — Рада слышать, Цаа, что ты больше не собираешься скитаться в одиночку. Если ты во мне нуждаешься…

— Еще как! Девушке возраста Ночипы не пристало оставаться без присмотра взрослой женщины.

— О, — промолвила она, и блеск в ее глазах мигом потух. — Понимаю…

— Компания солдат и земледельцев — не самое подходящее общество для моей дочери. Мне хотелось бы, чтобы ты всегда была рядом с Ночипой и каждую ночь делила с ней постель.

— Понимаю, — упавшим голосом повторила Бью.

— Вам, Бирюза и Звездный Певец, — сказал я слугам, — поручается заботиться о доме и беречь наше имущество.

Они пообещали, что, сколько бы ни продлилась наша отлучка, все будет сохранено в наилучшем виде. Заверив слуг, что ничуть в этом не сомневаюсь, я послал Звездного Певца за семью старыми солдатами, некогда составлявшими мою маленькую личную армию. Я очень огорчился (хотя и не особенно удивился), когда он по возвращении доложил, что трое из них за прошедшее время уже умерли.

Оставшиеся четверо, которые все же пришли, сильно постарели с тех пор, как меня познакомил с ними Пожиратель Крови, но явились без колебаний и старались держаться браво и уверенно, скрывая скованность движений, вызванную болезнями суставов. Говорили они нарочито бодро и громко смеялись, видимо, чтобы морщины на их лицах казались порожденными не возрастом, а весельем.

Я не стал обижать стариков и сделал вид, что не замечаю их уловок. Главное, что они были готовы идти, а я нанял бы этих проверенных людей, даже если бы они приковыляли ко мне на костылях. Объяснив, в чем будет состоять задача, я обратился к старшему из них, Куаланкуи, чье имя означало Сердитый на Всех:

— Друг Сердитый, воины-текпанеки и две сотни переселенцев дожидаются нас в Истапалапане. Отправляйся туда и постарайся, чтобы к нашему прибытию они были в состоянии выступить. Подозреваю, что ты найдешь их не готовыми во многих отношениях, ибо опытных путешественников среди них нет. Остальные трое отправятся на рынок и закупят необходимое снаряжение и провизию — все, что потребуется вам четверым, мне самому, моей дочери и моей названой сестре.

Меня не столько даже волновала возможность стычки с врагами, сколько то, как мои переселенцы выдержат долгий трудный поход. В Теоуакане, куда мы направлялись, проживал малочисленный народ. Местные жители занимались земледелием и были весьма миролюбивы. Я не без оснований полагал, что новых поселенцев, благо земли там хватит на всех, они встретят радушно и очень скоро старые и новые жители края начнут родниться, вступая в браки.

Говоря о теоуакеках и Теоуакане, я, конечно, использовал названия народа и страны на науатль. В действительности теоуакеки представляли собой ветвь народа миштеков, или тья-нья, этим же последним словом называли они и свой край. Мы, мешикатль, никогда не вторгались в их земли, поскольку они не сулили особой добычи: разжиться там можно было лишь плодами земледелия. Имелись там еще, правда, и горячие минеральные источники, но ведь их не отнимешь и не унесешь в Мешико, так что тья-нья свободно продавали нам горшки и фляги со своей водой. Вкус у этой воды, замечу, был просто мерзостный, но она считалась хорошим укрепляющим средством, а поскольку наши лекари частенько рекомендовали больным еще и купание в этих вонючих источниках, местные жители извлекали из этого выгоду, понастроив вокруг купален вместительные постоялые дворы. Раздумывая о предстоящем путешествии, я не видел никаких оснований ожидать, что земледельцы да трактирщики доставят мне особые хлопоты.

Сердитый на Всех вернулся уже на следующий день и доложил:

— Ты как в воду глядел, воитель Микстли. Эта компания олухов из захолустья притащила с собой все свои камни для растирания зерна и статуэтки деревенских божков. Нет бы лучше запастись таким же по весу количеством семян для будущего посева да взять пиноли, чтобы кормиться в пути. Ох и разнылись же они, когда я заставил их повыбрасывать все, что легко раздобыть на новом месте.

— А как тебе показались сами люди, Куаланкуи? Смогут они соединиться в общину, способную к самостоятельному существованию?

— Думаю, да. Большая их часть умеет только ковыряться в земле, но есть среди них мастера каменной и кирпичной кладки, плотники и прочие ремесленники. Так что поселение основать мы сможем. Единственное, кого среди них нет, так это жрецов.

— В жизни не слышал, чтобы хоть где-нибудь, где только появятся кров и еда, мигом не завелось кучки жрецов, тут же начинающих претендовать на лучшие помещения и лучшие куски, — кисло сказал я.

Тем не менее пришлось доложить об этой проблеме во дворец, и нашу компанию пополнили шестеро или семеро служителей различных мелких богов. Все эти жрецы были такими молодыми, что их черные одеяния только-только начали покрываться коркой крови и глубоко въевшейся грязи.

Ночипа, Бью и я перешли дамбу накануне дня, на который было назначено наше выступление в путь, и провели ночь в Истапалапане, с тем чтобы с утра я мог выстроить людей и правильно распределить груз между теми, кто способен его нести. Мои четверо младших командиров собрали отряд текпанеков, и я, используя топаз, произвел смотр. Мой зрительный камень изрядно насмешил солдат, и они (конечно, между собой) стали называть меня Микстелоксистли, что представляет собой насмешливое, но остроумное сочетание моего имени с другими словами. Перевести его одним словом невозможно, а если передать смысл, то получится что-то вроде Микстли Глаз-Моча. Подозреваю, что переселенцы из числа мирных жителей называли меня еще менее лестными именами, ибо имели множество поводов для недовольства, главный из которых сводился к тому, что большинству вовсе не хотелось переселяться неведомо куда. Мотекусома не предупредил меня, что все делается отнюдь не добровольно, так что идущие со мной люди не без основания чувствовали себя изгнанниками, без всякой вины сосланными в пустыню. Солдат подобное задание тоже не радовало: что хорошего тащиться из родного Тлакопана неведомо куда, причем даже не на войну, где можно стяжать славу, заслужить повышение и разжиться добычей, а на службу в захолустном гарнизоне. И если бы не четверо верных, видавших виды младших командиров, боюсь, командующему Глаз-Моча пришлось бы столкнуться с бунтом или дезертирством.

Хотя, честно говоря, меня и самого подмывало дезертировать. Солдаты, по крайней мере, знали, что такое поход, тогда как переселенцы то и дело отставали, терялись, натирали ноги и, главное, без конца хныкали и скулили. Причем я не помню случая, чтобы двое из них останавливались облегчиться одновременно: подобную потребность они обязательно испытывали только поодиночке. Женщины постоянно требовали устраивать привалы, чтобы покормить младенцев, а то одному, то другому жрецу приспичивало вознести своему богу ритуальные молитвы. Стоило мне скомандовать прибавить шагу, как ленивые тут же начинали стенать, заявляя, что я загоню их до смерти, но зато если в угоду им движение замедлялось, то более прыткие немедленно заявляли, что умрут от старости прежде, чем мы этаким черепашьим манером доберемся до места. В этом изнурительном походе единственной моей радостью была Ночипа. Как и ее мать Цьянья, во время своего первого дальнего путешествия девочка радостно восклицала при виде каждого нового пейзажа, открывавшегося с каждым новым поворотом дороги, любая деталь ландшафта хоть чем-то, но радовала ее взор и душу. Мы следовали на юг главным торговым трактом, действительно пролегавшим по живописной местности, но мне, Бью и моим помощникам-ветеранам она была давно и хорошо знакома, а переселенцы не имели склонности восхищаться красотой, а если и были способны на восклицания, то лишь на горестные. Правда, думаю, Ночипа и путь через мертвые пустыни Миктлана нашла бы захватывающе интересным. Порой она, словно беззаботная веселая пташка, без всякой на то причины, просто радуясь жизни, заводила песню. Как в свое время Тцитцитлини, Ночипа не раз получала в школе награды за успехи в пении и танцах. Когда она пела, то даже самые закоренелые нытики на время переставали ворчать, а бывало, что дочурка, не слишком устав от дневного перехода, скрашивала вечера после трапезы, танцуя возле костра. Один из моих стариков прихватил с собой глиняную флейту, и в те ночи, когда Ночипа под его музыку исполняла танец, люди укладывались спать на такую же жесткую, как и всегда, землю с куда меньшими жалобами.

Помимо этого, за весь наш долгий однообразный путь произошел лишь один необычный случай, обративший на себя мое внимание. Как-то раз на ночном привале я отошел на некоторое расстояние от костра, чтобы облегчиться под деревом. А чуть позже, снова проходя мимо того же дерева, я приметил Бью, сгребавшую землю, увлажненную моей мочой.

Впрочем, мне даже не пришло в голову побеспокоить женщину вопросом: я решил, что она готовит мазь для какого-нибудь бедолаги, стершего ногу или растянувшего лодыжку.

Надо заметить, господа мои писцы, что среди нашего народа попадались женщины, обычно очень старые — вы называете таких колдуньями, — которые владели некоторыми тайными искусствами. В том числе они изготовляли маленькую скульптуру человека, используя для этого землю с того места, где он недавно помочился. Считалось, что, производя над этой куклой определенные злобные ритуалы, можно манипулировать этим человеком — заставить его испытывать ужасные мучения, навлечь на него недуг, безумие, неодолимую похоть, потерю памяти или, например, довести его до разорения. Но поскольку никаких оснований подозревать Ждущую Луну в злобной ворожбе у меня не было, я выбросил этот случай из головы. Вспомнить об этом мне пришлось лишь много лет спустя.

Через двадцать дней после выхода из Теночтитлана (опытным и не обремененным лишним грузом путникам на это потребовалось бы дней двенадцать) мы подошли к знакомой мне по прежним временам деревне Неджапа, переночевав в которой резко свернули на север, на небольшую тропу, где никто из нас прежде не хаживал. Она, петляя по свежим зеленым долинам между невысоких голубых гор, вела к столице миштеков, которую они именовали Тья-Нья, а на нашем языке она называлась Теоуакан. Но мы не собирались идти в этот далекий город. Спустя несколько дней мы оказались в обширной долине, на берегу широкой, но мелкой реки. Я опустился на колени, зачерпнул ладонью воду, понюхал ее и попробовал на вкус.

Сердитый на Всех подошел ко мне и, остановившись рядом, спросил:

— Ну и как?

— Она уж точно не вытекает из одного из знаменитых источников Теоуакана, — сказал я. — Вода нормальная на вкус, не вонючая и не горячая. Прекрасно подойдет и для питья, и для орошения почвы. Земля выглядит плодородной, но она не возделана и, видимо, никем не занята. Думаю, самое подходящее место для Йанкуитлана. Так им и скажи.

Куаланкуи повернулся и зычно, чтобы слышал каждый, возгласил:

— Снимайте ваши торбы. Мы добрались!

— Сегодня до конца дня все отдыхают, — объявил я. — А завтра мы присту…

— Завтра, — прервал меня вынырнувший невесть откуда жрец, — а также послезавтра и послепослезавтра — целых три дня мы посвятим освящению этой земли. С твоего позволения, конечно.

— Ну, господин молодой жрец, — отозвался я, — мне еще ни разу не приходилось основывать поселения, так что я незнаком с формальностями. Конечно, делай все, чего требуют боги.

Я и представить себе не мог, насколько роковыми окажутся эти мои слова, поскольку жрецы восприняли их как разрешение делать все, что угодно, если только это диктуется религиозными соображениями. В тот момент я даже не подозревал, что впоследствии буду жалеть о них всю свою жизнь.

На освящение почвы ушло три дня нескончаемых молитв, заклинаний, сожжения благовоний и тому подобного. Некоторые из этих обрядов проводили только жрецы, но зато другие требовали всеобщего участия. Я не имел ничего против, ибо и солдаты, и поселенцы устали после долгого перехода и были рады возможности отвлечься и не браться сразу же за работу. Даже Ночипа и Бью, похоже, радовались, что смогли в связи с церемониями снять надоевшую дорожную одежду и облачиться во что-нибудь понаряднее.

Некоторые колонисты не ограничились просто отдыхом: они решили не терять даром времени. Большинство мужчин нашего каравана переселялись с женами и детьми, но двое или трое оказались вдовцами. Со стороны было очень забавно наблюдать, как все они в эти три дня пытались приударить за Бью. Ну а юноши и подростки предпринимали неловкие попытки поухаживать за Ночипой. Я, признаться, вполне понимал как вдовцов, так и молокососов, поскольку и Ночипа, и Бью отличались особой, утонченной красотой. Их обеих просто невозможно было сравнивать с крепкими грубоватыми простушками, шедшими с нашим караваном.

Когда Бью Рибе считала, что я ее не вижу, она высокомерно отвергала любые ухаживания, но стоило моей названой сестре приметить меня поблизости, как она мигом начинала флиртовать и кокетничать, да так отчаянно, что у простодушных бедняг просто голова шла кругом. Предназначалось все это, разумеется, для меня: таким образом Бью хотела продемонстрировать, что она все еще хороша и вовсю может пленять мужские сердца. Справедливости ради надо сказать, что и лицом, и телом Ждущая Луна действительно была так же хороша, как и Цьянья, но в отличие от деревенских простаков, пытавшихся ей понравиться, я давно привык к хитрым уловкам этой женщины и знал, что она может заманить и завлечь мужчину лишь затем, чтобы потом его отвергнуть. Моя реакция на ее кокетство была по-братски добродушной и снисходительной, что частенько приводило к резкой смене настроения Бью, и только что завлекавшийся ею ухажер получал едкую отповедь.

Ночипа вообще не играла в такие игры: она была целомудренна, как и все ее танцы. На каждого приближавшегося к ней с намерением пофлиртовать юношу она взирала с таким простодушным удивлением, что тот, промямлив всего пару неловких фраз, краснел и спешил уйти. Ее невинность сама красноречиво заявляла о себе, заставляя любого ухажера чувствовать невольное смущение, словно он, проявив к Ночипе интерес, сделал что-то постыдное. Я оставался в стороне, радуясь возможности вдвойне гордиться своей дочерью: гордиться ее несомненной красотой и привлекательностью в той же мере, что и ее чистотой. Мне было ясно, что Ночипа не бросится на шею первому встречному, но когда-нибудь составит счастье своего единственного избранника. Впоследствии я не раз горько жалел о том, что боги прямо тогда не поразили меня на месте за мою гордыню и самонадеянность. Но у богов в ходу более жестокие кары.

На третью ночь, когда выбившиеся из сил жрецы объявили, что все обряды исполнены и благоволение богов к новому месту обеспечено, так что теперь можно приступать к обыденной работе, я сказал Сердитому на Всех:

— Завтра мы пошлем женщин срезать ветки для стен хижин и траву для их кровель, в то время как мужчины займутся расчисткой прибрежных участков под посевы. Мотекусома настаивал на том, чтобы мы непременно поспели к севу, а жилища пока можно соорудить временные. Закончив посадку будущего урожая, можно будет позаботиться и о постоянных домах, разумеется, надо успеть до начала сезона дождей. К тому времени нужно будет спланировать улицы и вообще составить общий план поселения. Однако пока земледельцы будут заняты своей работой, солдатам делать будет нечего, а между тем слухи о нашем прибытии наверняка уже достигли здешней столицы. Я думаю, что нам следует первыми нанести визит местному юй-тлатоани, или как там называют теоуакеки своего правителя, и поставить его в известность о своих намерениях. Мы возьмем с собой воинов. Их достаточно много, чтобы внушить к нам уважение и отбить всякое желание напасть на поселение просто с целью грабежа, однако не так много, чтобы принять наш приход за вторжение.

Куаланкуи понимающе кивнул:

— Я объявлю народу, что праздники завтра заканчиваются, а текпанекам велю готовиться к выступлению.

Он пошел к солдатским кострам, а я повернулся к Бью Рибе и сказал:

— Твоя сестра, моя жена, некогда употребила свои чары, чтобы помочь мне заморочить голову одному иностранному правителю, пожалуй, куда более грозному, чем любой в этих краях. Если я и ко двору правителя Теоуакана прибуду в обществе красивой женщины, то это, возможно, сослужит нам добрую службу. Мой визит в таком случае расценят как жест дружбы, а не как бесцеремонность и дерзость. Могу я попросить тебя, Ждущая Луна?..

— Пойти с тобой, Цаа? — живо откликнулась она. — В качестве твоей супруги?

— По всем внешним признакам. Зачем нам сообщать им, что ты мне вовсе не жена, а сестра? Учитывая наш возраст, то, что мы попросим отдельные покои, не вызовет никаких толков.

Признаться, меня удивила первая реакция Бью на эти слова: она вспыхнула от ярости, вскричав:

— Наш возраст! — Но тут же успокоилась и тихо пробормотала: — Ну конечно, мы все сохраним в тайне. Сестра всегда рада услужить брату.

— Спасибо, — сказал я.

— Однако, мой господин и брат, не так давно ты сам говорил, что мне следует оберегать Ночипу от грубых простолюдинов. Если я пойду с тобой, то как быть с нею?

— Да, отец, как быть со мною? — подхватила Ночипа. — Можно мне тоже отправиться с вами?

— Нет, дитя мое. Ты останешься здесь. Не то чтобы я ожидал в пути или в самой столице особых осложнений, но все может случиться. Здесь, в окружении такого множества соотечественников, ты будешь в безопасности. А приставаний с их стороны опасаться нечего: во-первых, жрецы не допустят излишних вольностей, а во-вторых, работы у людей столько и они будут так уставать, что им уже будет не до ухаживаний. К тому же, дочка, я заметил, что ты, если надо, и сама можешь отбрить любого. Мы отлучимся совсем ненадолго, так что тебе безопаснее подождать нас здесь.

Вид у моей девочки был расстроенный, и я поспешил ее утешить:

— Мы скоро вернемся, и тогда я смогу проводить с тобой уйму времени. Мы непременно познакомимся поближе с этой страной, обойдем ее всю вдвоем. Ты да я, налегке.

Она просияла и сказала:

— Вот здорово! Ты да я. Это даже еще лучше. А пока тебя не будет, я могу приносить пользу здесь. Вечерами, когда люди валятся с ног, я постараюсь заставить их забыть об усталости. Я буду петь и танцевать для них.

Хотя на этот раз нас не задерживала останавливающаяся у каждой кочки колонна переселенцев, но мне, Бью и нашему отряду из сорока четырех солдат все же потребовалось пять дней, чтобы добраться до города Теоуакана, или Тья-Нья. Это я хорошо запомнил, как и то, что нас очень радушно принял тамошний правитель, хотя по прошествии стольких лет уже запамятовал, как звали его самого и его супругу, а также сколько дней мы прогостили в том довольно ветхом сооружении, которое наши хозяева горделиво именовали дворцом. Зато мне запомнились его слова.

— Земля, на которую ты привел своих людей, воитель-Орел Микстли, едва ли не лучшая в здешних краях, но она до сих пор оставалась невозделанной, ибо мне некого было туда переселить. Свободной земли в моем распоряжении больше, чем земледельцев. Поэтому мы ничего не имеем против основания тобой нового поселения и только рады приветствовать соседей. Приток свежей крови, как известно, приносит пользу любому народу.

Говорил он много, но все в том же дружелюбном духе, а в ответ на дары, преподнесенные ему от имени Мотекусомы, щедро одарил меня. Все эти речи велись по большей части за трапезами, и мне, равно как Бью и моим людям, приходилось постоянно пить эту противную минеральную воду, составляющую предмет особой гордости Теоуакана. Правда, мы, делая вид, будто смакуем ее, чаще просто мочили губы.

И я помню, что никто особо не удивился моей просьбе предоставить нам с Бью отдельные спальни, правда смутно (пили-то мы не только воду) припоминаю, что она приходила ко мне как-то ночью и вроде бы даже о чем-то просила. А я, кажется, грубо отказал. А может, даже и ударил ее. Не помню!

Нет, господа мои писцы, не смотрите на меня так. Дело не в том, что память вдруг начала меня подводить. Эти мои воспоминания оказались смутными с самого начала, так было все минувшие годы. И дело тут вовсе не в выпитом на пирах, а в том, что случилось вскоре после того и буквально-таки выжгло мою память о всех недавних событиях.

Итак, мы лучшими друзьями расстались с вождем, а жители Тья-Нья проводили нас, высыпав на улицы и выкрикивая самые добрые напутствия. Все были довольны, разве что Бью выглядела не слишком радостной. И, кажется, обратный путь занял у нас тоже пять дней…

Смеркалось, когда мы подошли к берегу реки напротив Йанкуитлана. Похоже, за время нашего отсутствия поселенцы не больно-то утруждали себя строительством, даже с помощью кристалла я разглядел лишь несколько шалашей и хижин. Зато там явно опять затеяли какое-то празднество: еще толком не стемнело, а костры уже полыхали вовсю, яркие и высокие. Мы не стали немедленно переходить реку вброд, но остановились, прислушиваясь к крикам и смеху, доносившимся с противоположного берега, потому что нам никогда еще прежде не доводилось видеть, чтобы эта неотесанная ворчливая компания так радовалась и веселилась. Потом какой-то немолодой переселенец, неожиданно появившись из реки, вышел по отмели на берег и почтительно меня приветствовал:

— Микспанцинко! Честь тебе, воитель-Орел, и добро пожаловать обратно. Мы боялись, что ты пропустишь всю церемонию.

— Какую еще церемонию? — удивился я. — Я не знаю никакой такой церемонии, в которой участникам положено плавать.

Он рассмеялся:

— Ну, что касается поплавать — это была моя собственная мысль. Я разгорячился от танцев и веселья, вот и решил охладиться. Но мне-то что, на мою долю уже достался благословенный удар костью.

От страшного предчувствия я потерял дар речи. Должно быть, он истолковал мое молчание как непонимание, ибо счел нужным пояснить:

— Ты же сам сказал жрецам, чтобы они делали все, чего требуют боги. Когда ты покинул нас, месяц Тлакаксипе-Уалитцтли уже шел к исходу, а бог еще не явился, чтобы благословить землю перед посевом.

— Ясно, — сказал я, точнее, простонал.

Я сразу понял, о чем речь, но судорожно пытался отбросить догадку, заставлявшую мое сердце сжиматься от ужаса, словно в ледяном кулаке.

— Некоторые хотели дождаться твоего возвращения, господин воитель, — продолжал поселенец, очевидно гордясь тем, что имеет возможность рассказать мне об этом первым, — но жрецам пришлось поторопиться. Сам ведь знаешь, ни особых лакомств, чтобы откормить избранника, ни инструментов для исполнения подобающей музыки, — ничего этого у нас не было. Но зато пели мы очень громко и жгли много копали. Ну а поскольку храма для ритуальных соитий здесь тоже нет, жрецы отвели для этого участок травы — вон там, за кустами. Чего-чего, а вот желающих совокупиться с богиней оказалось более чем достаточно: многие проделали это не по одному разу. Все, конечно, сошлись на том, что высшая честь, даже в его отсутствие, подобает вождю, так что сомнений в выборе воплощения божества у нас не было. И вот теперь ты вернулся и сам сможешь увидеть божество, явленное в образе…

На этом его речь и прервалась, ибо я обрушил свой макуауитль на его шею и разрубил шейные позвонки. Бью вскрикнула, солдаты подались вперед, любопытствуя, что случилось. Переселенец постоял, шатаясь, шевеля губами и вроде бы пытаясь что-то сказать, но тут его голова откинулась, рана отверзлась, и оттуда хлынула кровь. Он рухнул к моим ногам.

— Цаа! — в ужасе вскричала Бью. — Что ты делаешь? Зачем?

— Молчи, женщина! — рявкнул Сердитый на Всех. Потом он схватил меня за плечо, что, вероятно, и не дало мне рухнуть на землю рядом с покойным, и сказал: — Микстли, может быть, мы еще успеем…

— Нет, — покачал я головой. — Ты же сам слышал, что его благословили костью. Всё было сделано, как требует бог.

— До чего же мне тебя жаль! — промолвил Куаланкуи с хриплым вздохом.

Один из его старинных товарищей взял меня за другую руку и сказал:

— Он выразил наши общие чувства, юный Микстли. Может быть, тебе лучше подождать здесь, а мы сами перейдем реку?

— Нет! Я пока еще командир и сам распоряжусь, что будем делать дальше!

Старик кивнул, потом возвысил голос и крикнул сбившимся в кучку на тропе солдатам:

— Эй, бойцы, слушай мою команду! Развернуться цепью вдоль реки! Шевелись!

— Скажи мне, что случилось? — вскричала Бью, заламывая руки. — Что мы будем сейчас делать?

— Ничего, — словно со стороны услышал я свой собственный голос. — От тебя ничего не требуется, Бью. — Я проглотил ком в горле, поморгал затуманившимися глазами и собрал все силы, чтобы стоять прямо. — Ты ничего не делай, просто оставайся здесь, на этом берегу. И что бы ни творилось за рекой, сколько бы это ни продолжалось, не трогайся с места, пока я не вернусь за тобой.

— Остаться здесь? Одной? С этим? — Она указала на труп.

— Вот уж его-то, — сказал я, — бояться как раз нечего. Мерзавцу повезло: ярость ослепила меня, и он обрел незаслуженно легкую смерть.

— Эй, бойцы! — зычно выкрикнул Сердитый на Всех. — Слушай мою команду! Развернутой цепью входим в воду, пересекаем реку вброд и окружаем деревню. Делаем это крадучись, чтобы никто ничего не услышал и не ускользнул. Потом ждите приказа. Микстли, если ты считаешь, что так нужно, тогда идем.

— Да, так нужно, — отозвался я и первым вошел в воду.

Ночипа говорила, что будет танцевать для жителей Йанкуитлана — так оно и вышло. Только танец этот был не тем изящным и сдержанным, какой я привык видеть. В алых отблесках костра было видно, что моя дочка, совершенно нагая, скачет и приплясывает, неприлично расставив ноги и размахивая руками с зажатыми в них белыми палочками, которыми то и дело доставалось по голове кому-нибудь из восторженных зрителей, пританцовывавших рядом. Невольно, сам того не желая, я поднес к глазу топаз. На Ночипе было надето лишь ожерелье — то самое, подаренное мною опаловое ожерелье, к которому я каждый год, в день ее рождения, добавлял по камню. Оно увеличилось на восемь опалов — всего лишь столько лет прошло с тех пор, как дочка получила от меня этот подарок. Ее обычно заплетенные в косы волосы были распущены, спутались и висели клочьями. Маленькие груди, так же как и ягодицы, еще не утратили упругости, но между ног, на месте нежной, почти незаметной девичьей тепили находилась дыра. Дыра, из которой торчал болтающийся мужской тепули и свисал трясущийся мешочек ололтин. Белые штуковины, которыми моя дочка размахивала, были ее собственными бедренными костями, только вот руки, сжимавшие их, принадлежали мужчине. А ее собственные, наполовину отсеченные кисти болтались теперь возле его запястий.

Когда я вступил в круг беснующихся людей, они разразились одобрительными возгласами. Они, убившие мое дитя, содравшие кожу с моего солнышка! Теперь чучело Ночипы, приплясывая, приближалось ко мне, чтобы «благословить» меня костью моей дочери, прежде чем я заключу его в отцовские объятия.

Мерзкая фигура приблизилась, и я взглянул в глаза, которые вовсе не были глазами Ночипы. Танцор сбился с ритма, а потом и вовсе замер на месте, остановленный гневом и ненавистью, которые прочел в моем взгляде. Замерла и толпа: только что прыгавшие и веселившиеся люди опасливо поглядывали на меня и на окруживших их со всех сторон солдат. Пала тишина: было слышно лишь потрескивание костров.

— Схватить эту мерзкую тварь! — приказал я. — Но аккуратно, чтобы не повредить то, что осталось от моей девочки.

Маленький жрец в коже Ночипы растерянно заморгал, но был немедленно схвачен двумя моими воинами. Остальные жрецы, пятеро или шестеро, протолкавшись сквозь толпу, направились ко мне, громко возмущаясь столь бесцеремонным вмешательством в священный обряд, но я оставил их протест без внимания и обратился к солдатам, державшим того, кто изображал бога:

— Ее лицо отделено от тела. Снимите, только осторожно, с этого мерзавца ее лицо, отнесите его вон к тому костру, прочтите какую-нибудь коротенькую молитву и сожгите. А опалы, которые Ночипа носила на шее, принесите мне.

Пока все это делалось, я отвернулся. Остальные жрецы стали негодовать еще пуще, но Сердитый на Всех рыкнул на них так грозно, что они притихли и присмирели, как и перед этим замершая толпа.

— Твой приказ исполнен, воитель Микстли, — сказал один из моих людей, вручая мне ожерелье, опалы на котором покраснели от крови Ночипы.

Я снова повернулся к задержанному жрецу. На нем больше не было ни волос, ни маски из кожи лица моей дочери, а его собственное лицо дергалось от страха.

— Положите его навзничь на землю, вот здесь, — распорядился я. — Только осторожно, чтобы не потревожить грубыми прикосновениями нежную кожу моей дочурки. Прибейте его руки и ноги к земле.

Этот человек, как и все жрецы нашего каравана, был совсем молодым человеком. И он взвизгнул пронзительно, как мальчик, когда первый острый кол пробил его левую ладонь. Всего ему пришлось взвизгнуть четыре раза. Остальные жрецы, так же как и поселенцы, начали беспокойно перешептываться, явно опасаясь за свою судьбу, но мои воины держали оружие наготове, так что попробовать бежать никто из толпы так и не решился. Я воззрился на распростертую на земле, извивающуюся, пригвожденную кольями за руки и за ноги фигуру. Юные груди Ночипы горделиво указывали на небо, а вот торчавшие из отверстия между ее ног мужские гениталии съежились и опали.

— Приготовьте известковый раствор! — приказал я. — Да покрепче. Намочите ему кожу и держите ее влажной всю ночь, пока она не пропитается насквозь. А потом мы подождем, когда взойдет солнце.

Сердитый на Всех одобрительно кивнул.

— А что делать с остальными? Мы ждем твоего приказа, воитель Микстли.

Один из жрецов, подгоняемый ужасом, бросился между нами, упал на колени и схватился окровавленными руками за кромку моей накидки.

— Господин благородный воитель! — заорал он. — Мы совершили эту церемонию с твоего разрешения! Всякий был бы только рад, увидев, что его сына или дочь выбрали для воплощения божества, но твоя дочь подходила лучше других по всем статьям. Ее выбрал народ, этот выбор одобрили жрецы, и ты не смог бы отказаться посвятить ее богу.

Тут я бросил на него такой взгляд, что он опустил глаза, а потом с запинкой промолвил:

— По крайней мере… в Теночтитлане… ты не мог бы отказаться. — Он потянул меня за мантию и сказал умоляюще: — Она была девственницей, как положено, но уже достаточно созрела, что нам и требовалось. Ты, благородный Микстли, сам разрешил нам делать все, чего требуют боги. Цветочная Смерть твоей дочери стала благословением для этого поселения и всех его жителей, залогом плодородия здешней почвы. Как бы ты мог отказать нам в этом?! Поверь мне, благородный господин, мы хотели лишь оказать честь Шипе-Тотека, твоей дочери… и тебе!

Я обрушил на жреца удар, сбивший его с ног, и спросил Куаланкуи:

— Ты знаком с «почестями», которые оказывают воплощению Шипе-Тотека?

— Да, друг Микстли.

— Тогда ты знаешь, что было проделано с моей невинной девочкой Ночипой. Проделай то же самое со всей этой швалью. Любыми способами, какие только придут тебе в голову. Солдат у тебя достаточно, вот пусть и позабавятся. Пусть не спешат и делают это с удовольствием. Но когда закончат, я хочу, чтобы в Йанкуитлане не осталось никого живого!

То был последний приказ, отданный мною: дальше всем руководил мой старый друг-солдат.

Он повернулся и принялся отдавать приказы, тут же выполнявшиеся воинами. Толпа взвыла от ужаса, но часть солдат быстро согнала в кучу всех взрослых мужчин. Часовые охраняли их с оружием в руках. Остальные солдаты сложили оружие, разделись и принялись за дело (или забаву). Время от времени кто-нибудь из них одевался и шел караулить пленников, давая возможность развлечься товарищу из числа охранников.

Я смотрел на это всю ночь напролет, ибо большие костры разгоняли тьму до самого рассвета, но в действительности почти ничего не видел и уж во всяком случае не испытывал совсем никакого злорадного удовлетворения. Крики, вопли, стоны и прочие звуки, сопровождавшие насилие и резню, не достигали моего слуха. Я видел лишь, как Ночипа изящно танцевала в свете костра, и слышал, как она мелодично пела под аккомпанемент одной-единственной флейты.

Произошло же там, в соответствии с приказами Куаланкуи, следующее. Все малые дети, грудные или только учившиеся ходить, были изрублены на куски — не быстро, но так, как обычно, очистив от кожуры, неспешно разрезают на дольки фрукт перед тем, как его съесть. Все это творилось на глазах у родителей и сопровождалось их воплями, рыданиями и проклятиями. Детей постарше, пригодных для совокупления, вне зависимости от пола, текпанеки принялись насиловать — опять же на глазах у их родных и близких. Когда же эти дети в результате жестокого насилия стали уже более не годны для плотских забав, их бросили умирать и взялись за юношей и девушек, а потом — за молодых женщин и мужчин. Не миновала сия участь и жрецов, которые, как я уже говорил, все были молодыми людьми.

Жрец, прибитый кольями к земле, наблюдая за этим, скулил и с опаской смотрел вниз — на собственные уязвимые срамные места, однако текпанеки, даже в неистовстве насилия, помнили, что его трогать нельзя.

Время от времени кто-нибудь из людей постарше пытался вырваться и броситься на помощь близким, но вооруженная стража крепко караулила пленников, не позволяя им не только освободиться, но даже отвернуться, чтобы не видеть надругательств над родными. Наконец, когда все молодые переселенцы превратились в куски истерзанной плоти, когда все они или умерли или были близки к тому, чтобы испустить дух, текпанеки взялись за людей постарше и, хотя к тому времени их пылу пора бы уже и поостыть, изнасиловали даже двух или трех путешествовавших с нами старух.

На следующий день, когда солнце уже стояло высоко, оргия наконец закончилась, и Сердитый на Всех приказал отпустить согнанных в кучу взрослых мужчин, бросившихся к окровавленным, перепачканным кровью и омикетль телам жертв насилия. Некоторые из них были еще живы и успели перед смертью увидеть, как солдаты — по следующей команде Куаланкуи — набросились на их родных. Своими обсидиановыми ножами текпанеки отсекли каждому из взрослых мужчин тепули, после чего проделали с ними, окровавленными и израненными, то, что проделывали с другими с помощью собственных членов.

Тем временем прибитый кольями жрец вел себя тихо, может быть, надеясь, что о нем позабыли. Но когда солнце поднялось выше, он понял, что ему предстоит умереть еще более страшной смертью, чем всем остальным, ибо то, что осталось от Ночипы, начало осуществлять собственную месть. Кожа, насыщенная известковой водой, по мере высыхания медленно сжималась, затвердевая на теле жреца сдавливающей его коркой. Он начал задыхаться и хрипеть. Даже не кричать, а только хрипеть, ибо набрать воздуху ему уже удавалось лишь столько, чтобы чуть-чуть продлить свою жизнь. А кожа неумолимо продолжала сокращаться, стягиваться, уже затрудняя движение крови в его теле. Отверстия на месте шеи, запястий и лодыжек Ночипы сузились, превратившись в медленно сжимающиеся гарроты. Лицо жреца, его руки и ноги начали вспухать и темнеть до безобразного пурпурного цвета. С раздувших губ еще срывались нечленораздельные звуки, но постепенно и они заглохли. Тем временем то, что недавно было тепили Ночипы, сомкнуло свое еще более девственно тугое, чем при жизни, кольцо, перетянув гениталии жреца у самого основания. Его мешочек олотин набух до размера мяча тлачтли, а тепули разнесло так, что он стал больше моего предплечья.

Солдаты расхаживали по территории поселения, рассматривая каждое валявшееся там тело, дабы удостовериться, что те, кто еще не умер, умирают. Текпанеки не проявляли милосердия и не облегчали страдания умирающих, однако приказ о том, чтобы в Йанкуитлане не осталось никого живого, выполнялся старательно. Под самый конец нас удерживало там лишь созерцание предсмертных мук жреца.

Я и мои товарищи стояли над его распятым телом, слушая слабый, затихающий хрип и глядя, как безжалостно сжимающаяся кожа все сильнее стягивает жреца, делая скрытые под нею части все тоньше, а налившиеся кровью, почерневшие открытые места, заставляя, напротив, раздуваться, невероятно увеличиваясь в размерах. Голова его уже походила на бесформенную черную тыкву, но жрецу все же хватило дыхания на короткий стон, когда его тепули, не выдержав внутреннего давления, лопнул, разбрызгивая вокруг черную кровь и обвиснув рваными клочьями.

Какое-то подобие жизни еще теплилось в этом человеке, но с ним было покончено, и наша месть свершилась. Сердитый на Всех приказал текпанекам собирать вещи и готовиться к маршу, тогда как остальные трое стариков вместе со мной переправились вброд обратно через реку, где нас ждала Бью Рибе. Я молча показал ей заляпанные кровью опалы. Уж не знаю, что еще она видела, слышала или о чем догадалась, и даже не могу предположить, как я сам выглядел в тот момент. Но Бью смотрела на меня глазами, полными жалости, упрека, печали и главное — ужаса. На какой-то миг она даже отстранилась, когда я протянул ей руку.

— Пойдем, Ждущая Луна, — сказал я Бью каменным голосом. — Я отведу тебя домой.

IHS

S.C.C.M

Его Священному Императорскому Католическому Величеству императору дону Карлосу, нашему королю и повелителю Наимудрейшему и проницательнейшему из государей из города Мехико, столицы Новой Испании, на следующий день после праздника Очищения Девы Марии, в год от Рождества Христова одна тысяча пятьсот тридцатый, шлем мы наш нижайший поклон.

Позвольте высказать самое глубокое и искреннее восхищение основательностью и смелостью познаний и суждений Вашего Величества в области умозрительной агиологии[7] в связи с высказанной нашим монархом в последнем письме блестящей догадкой, viz.[8]: о том, что самое любимое божество индейцев, столь часто поминаемый нашим ацтеком Кецалькоатль мог быть в действительности не кем иным, как апостолом Фомой, посетившим здешние земли пятнадцать столетий тому назад с высокой целью принести туземным язычникам Свет Евангелия.

Разумеется, государь, даже мы, будучи епископом Мексики, не можем придать столь смелой гипотезе официальное звучание, не обсудив ее предварительно в кругу светил теологии и иерархов Святой Церкви. Однако мы можем с полным на то основанием утверждать, что располагаем рядом сведений, свидетельствующих в пользу теоретического допущения, высказанного Вашим Величеством.

Primus[9]. Так называемый Пернатый Змей был неким сверхъестественным существом, почитаемым всеми народами, населяющими Новую Испанию, вне зависимости от того, каким бы еще ложным богам они ни поклонялись. Имя его при этом звучит по разному: Кецалькоатль среди говорящих на науатль, Кукулъкан среди говорящих на майя, Гукумац среди народов, обитающих дальше к югу, et cetera[10].

Secundus[11]. При этом все вышеупомянутые народы утверждают, что первоначально Кецалькоатль был смертным человеком или, во всяком случае, был воплощен в смертном (короле или императоре), каковой, претерпев Преображение, обрел качества нематериального и бессмертного божества. Поскольку календарь индейцев раздражающе бесполезен, а книг, даже по их мифической истории, более не существует, мы едва ли в состоянии достоверно датировать время предполагаемого земного правления Кецалькоатля. Следовательно, он вполне мог быть современником св. Фомы.

Tertius[12]. Все эти народы одинаково сходятся на том, что Кецалькоатль был не столько правителем — или тираном, каковыми в большинстве своем являлись их владыки, — но наставником и проповедником, а также придерживался, по религиозному убеждению, обета безбрачия. Кецалькоатлю, кроме того, приписывают изобретение или введение в обиход многочисленных искусств, ремесел, обычаев, верований, et cetera, которые существуют и по сей день.

Quartus[13]. Среди бесчисленных божеств этих земель Кецалъкоатлъ был одним из немногих, кто никогда не требовал человеческих жертвоприношений. Ему всегда предлагались лишь невинные дары: птицы, бабочки, цветы и тому подобное.

Quintus[14]. Церковь утверждает, что св. Фома действительно совершил плавание на Восток, в Индию, где и обратил в христианство множество языческих народов. «Разве неразумно предположить, — вопрошает Ваше Величество, — что Святой Апостол делал то же самое и в неизвестных прежде Европе Индиях Запада?» Нечестивый материалист вполне способен заметить, что до Ост-Индии благословенный Фома вполне мог добраться и по суше, преодолевая не столь уж значительные водные преграды, тогда как возможность пересечь Море-океан пятнадцать столетий назад, когда люди еще не умели строить современные каравеллы, представляется весьма сомнительной. Однако если бы мы проявили скепсис в отношении способностей одного из Двенадцати Апостолов, то тем самым повторили бы ошибку самого св. Фомы, вложившего персты свои в раны Господни и укоренного за сомнение воскресшим Иисусом.

Sextus et mirabile dictu[15]. Простой испанский солдат по фамилии Диас, имеющий обыкновение в свободное время из праздного любопытства изучать окрестные руины, недавно побывал в заброшенном городе Толлане, или Туле. Он почитаем ацтеками как бывшее место обитания легендарного народа, именуемого тольтеками, а также прославлен своим древним правителем, который впоследствии и стал божеством Кецалькоатлем. Среди корней дерева, произрастающего в расщелине одной из старинных каменных стен, Диас нашел изготовленную местными жителями резную шкатулку из оникса, возраст которой определить затруднительно. В этой шкатулке он обнаружил несколько белых облаток — то были образцы хлеба, совершенно не похожего на выпекаемый здешними индейцами. Диас сразу понял, что именно он нашел, а когда принес находку нам, то мы подтвердили: это, несомненно, гостии, или просвирки. Как эти священные облатки попали в древнюю языческую столицу, как оказались они в изготовленной туземцами дарохранительнице, сколько веков они, возможно, тайно пробыли там и как за столь долгий срок не высохли, не раскрошились и не погибли — этого не ведает никто. У нас нет на сей счет даже никаких предположений. Возможно, ответ даст Ваше Многосведущее Величество? Не являются ли сии атрибуты Святого Причастия знаком, оставленным нам апостолом Фомой?

В настоящее время мы, воздавая должное вдохновенному вкладу Вашего Величества, собираемся передать все эти сведения в распоряжение Конгрегации пропаганды веры, после чего будем с нетерпением дожидаться заключения теологов из Рима, несомненно гораздо более сведущих, нежели мы сами.

Да не оставит Господь своею милостью и благоволением все начинания Вашего Величества, неизменно вызывающие подобающее почтительное восхищение, каковое выражают все Ваши подданные и не в последнюю очередь Вашего Священного Императорского и Католического Величества капеллан и верный слуга

дон Хуан де Сумаррага (в чем он и подписывается собственноручно).

По той же самой причине, по которой у меня сохранилось очень мало воспоминаний о событиях, предшествующих уничтожению Ианкуитлана, все, что было потом, тоже запомнилось мне смутно. Мы с Бью и нашим эскортом снова двинулись на север, к Теночтитлану, и, видимо, за время марша не произошло ничего заслуживающего внимания. Мне, во всяком случае, запомнились лишь два коротких разговора.

Первый состоялся у нас с Бью Рибе. С того момента, как я рассказал ей о смерти Ночипы, она шла покорно за нами, вся в слезах, но однажды вдруг остановилась, огляделась по сторонам, словно очнувшись, и заявила:

— Ты говорил мне, что отведешь меня домой. Но мы идем на север.

— Конечно, — ответил я. — А куда же еще нам идти?

DECIMA PARS[16]

— А почему не на юг? Я думала, ты меня отведешь в Теуантепек!

— Там у тебя нет дома, — сказал я. — Нет семьи и, скорее всего, уже не осталось друзей. Ведь сколько лет прошло с тех пор, как ты покинула те места? Восемь?

— А что у меня есть в Теночтитлане?

«Крыша над головой», — мог бы ответить я, но, понимая, что Бью на самом деле имела в виду, сказал просто:

— То же самое, что и у меня, Ждущая Луна. Воспоминания.

— Не очень приятные, Цаа.

— Мне ли этого не знать? — отозвался я без особого сочувствия. — Такие же, как и у меня. Но нам от них все равно никуда не деться. Они останутся с нами, куда бы мы ни пошли и какое бы место ни назвали своим домом. В Теночтитлане у тебя по крайней мере будет возможность предаваться скорби и оплакивать свои потери, не заботясь о пище и крове. Впрочем, я вовсе не хочу тебя принуждать. Ты вольна идти тем путем, каким сама захочешь.

Сказав это, я зашагал дальше, больше не оглядываясь, и поэтому не знаю, сколько времени потребовалось Ждущей Луне, чтобы принять решение. Но когда я в следующий раз оторвался от мыслей и видений, Бью снова шла рядом со мной.

А второй разговор состоялся у меня с Сердитым на Всех. Много дней солдаты почтительно предоставляли мне возможность страдать и скорбеть в одиночестве, но однажды старый солдат поравнялся со мной и сказал:

— Прости мне мое вмешательство, друг Микстли. Мы уважаем твою печаль, но до дома совсем недалеко, и есть вещи, которые необходимо обсудить. Мы, четверо старых друзей, обсудили кое-что между собой, но теперь хотим узнать и твое мнение. Речь идет о выдуманной истории, которую мы заставили затвердить всех текпанеков. История следующая. Когда все мы — ты, мы, твоя сестра и солдаты — убыли с посольством ко двору Теоуакана, то есть находились в отлучке по уважительной причине, поселение подверглось нападению разбойников, которые ограбили его и вырезали всех жителей. По возвращении в Йанкуитлан мы, естественно, возмутились и долго рыскали в поисках мародеров, но тех и след простыл. Стрел, по оперению которых можно бы-

ло бы определить принадлежность нападавших к тому или иному племени, не нашлось. Отсутствие уверенности в том, кем именно были нападавшие, не позволит Мотекусоме немедленно объявить войну ни в чем не повинным теоуакекам.

Я кивнул и ответил:

— Хорошая история, Куаланкуи. Ее-то я и расскажу.

Он прокашлялся и сказал:

— Может, история и неплохая, но только не годится, чтобы ее рассказывал ты, Микстли, перед лицом Мотекусомы. С нас-то какой спрос, а вот тебя, даже угоразди его поверить каждому слову нашей выдумки, он все равно обвинит в том, что ты не выполнил его задание. А это означает либо удушение цветочной гирляндой, либо, окажись правитель случайно в хорошем настроении, приказ завершить начатое. Иными словами, даже при самом невероятном стечении обстоятельств тебя опять отправят в такую же несусветную глушь во главе нового каравана переселенцев.

Я покачал головой.

— Для меня это невозможно.

— Знаю, — сказал Сердитый на Всех. — Кроме того, правда все равно обязательно выйдет наружу, рано или поздно. Не может быть, чтобы ни один из этих солдат-текпанеков по возвращении в Тлакопан, налакавшись октли, не принялся похваляться своим участием в этакой забаве. Он расскажет о насилии, резне, убийстве детей, жрецов — не важно кого. Поползут слухи, а когда они дойдут до ушей Мотекусомы, Чтимый Глашатай обвинит тебя во лжи и придумает что-нибудь похуже удушающей гирлянды. Полагаю, тебе лучше предоставить преподнести это вранье нам, старикам, мы ведь не того поля ягоды, чтобы Мотекусома обращал на нас внимание, а значит, и риску для нас меньше. Что же до тебя, то подумай, стоит ли тебе, во всяком случае до поры до времени, вообще совать нос в Теночтитлан. Ближайшее будущее сулит тебе небогатый выбор между казнью и новой высылкой в очередной Йанкуитлан.

Я снова кивнул.

— Ты прав. Я оплакивал мрачные дни и дороги, оставшиеся позади, но совершенно позабыл о тех, что ждут меня впереди. Есть старая поговорка, которую ты наверняка знаешь, что мы рождены, чтобы страдать и терпеть. Раньше я размышлял о страданиях, но пришла пора подумать о терпении, разве не так? Спасибо тебе, Куаланкуи, мой добрый друг и мудрый советчик. Я подумаю над тем, что ты предложил.

Когда мы пришли в Куаунауак и остановились на постоялом дворе, я приказал подать обед отдельно для меня, Бью и четверых старых товарищей, а когда мы поели, то достал кожаный мешочек с золотым порошком и сказал:

— Вот плата за ваши услуги, мои друзья.

— Многовато будет, — заметил Сердитый на Всех.

— За то, что вы для меня сделали, этого еще и мало. К тому же не думайте, что я отдаю вам последнее. У меня остался мешочек с бобами какао и кусочками меди: вполне достаточно для того, чем я займусь теперь.

— Займешься теперь? — эхом отозвался один из стариков.

— С сегодняшнего вечера я снимаю с себя командование, так что это мои последние распоряжения. Друзья-командиры, вы должны достичь границы озерного края, чтобы отвести отряд текпанеков в Тлакопан. Оттуда вы перейдете по дамбе в Теночтитлан, доставите госпожу Бью в мой дом и только потом явитесь с докладом к Чтимому Глашатаю. Расскажете ему ту самую историю, которую придумали, добавив только, что я сам определил себе наказание за провал задания и добровольно отправился в изгнание.

— Будет исполнено, друг Микстли, — пообещал Сердитый на Всех, а остальные старики кивнули в знак согласия.

Только Бью задала вопрос:

— Куда же ты собрался, Цаа?

— На поиски легенды, — ответил я и повторил им историю, подслушанную не так давно, когда Несауальпилли поведал ее Мотекусоме. В заключение я сказал: — Мне предстоит проделать в обратном направлении долгий путь, который прошли наши предки в то время, когда еще называли себя ацтеками. Я направлюсь на север, следуя их маршрутом, насколько смогу восстановить его и насколько смогу проследить… до самой нашей прародины Ацтлана, если такое место еще существует или вообще когда-то существовало. И если эти скитальцы действительно оставляли по пути следования склады оружия и хранилища с припасами, то я найду их и нанесу на карту. Для военных планов Мотекусомы такая карта может представлять большую ценность, так что, друг Куаланкуи, когда явишься к нему с докладом, нажимай на это. — Я печально улыбнулся. — Кто знает, может быть, когда я вернусь, он встретит меня не цветочной удавкой, а настоящими цветами.

— Если вернешься, — сказала Бью.

— Похоже, мой тонали всегда вынуждает меня возвращаться, правда, всякий раз чуть более одиноким, — молвил я, не сдержав улыбки, а потом, помолчав, процедил сквозь зубы: — Когда-нибудь, где-нибудь я повстречаю бога и спрошу у него: почему, если я заслужил немилость их братии, они не обрушили свой удар на меня? Почему всякий раз они карают тех, кто ничем не провинился, а просто был близок и дорог мне?

Было видно, что от такого поворота разговора четырем старикам стало малость не по себе, и они, кажется, почувствовали облегчение, когда Бью сказала:

— Старые друзья, могу ли я попросить вас дать нам с Цаа возможность поговорить с глазу на глаз?

Ветераны встали, бегло исполнили жест целования земли и удалились. Едва они ушли, я резко произнес:

— Бью, если ты хочешь просить разрешения пойти со мной, то даже и не думай.

Просить Бью не стала. Довольно долгое время она молчала, опустив глаза на нервно переплетающиеся пальцы, а когда заговорила, то ее первые слова показались мне совершенно не имеющими отношения к делу.

— Когда мне исполнилось семь лет, меня назвали Ждущей Луной. Раньше я задавалась вопросом: почему мне дали такое имя? Но потом поняла, ответ я знаю уже давно, но сейчас думаю, что Ждущая Луна и так уже прождала слишком долго. — Она подняла свои красивые глаза, встретилась со мной взглядом и не насмешливо, как обычно, а умоляюще (на ее щеках даже появилось нечто похожее на девичий румянец) промолвила: — Давай наконец поженимся, Цаа.

«Так вот в чем дело!» — сказал я себе, вспомнив, как она тайком собирала землю, увлажненную моей мочой. Мне как-то раз пришло в голову, что она могла сделать мою куклу, чтобы навлечь беду, я даже гадал, уж не из-за этого ли лишился Ночипы. Но я тут же прогнал это постыдное подозрение, ибо прекрасно знал, что мою дочку Бью любила всем сердцем и, оплакивая ее, скорбела так же глубоко, как скорбел, только без слез, и я сам. Теперь все встало на свои места: если Бью и изготовила колдовскую куклу, то не для порчи, а для приворота, чтобы я не отверг ее вроде бы импульсивное, но на самом деле давно готовившееся предложение.

Я ответил не сразу: ждал, когда она приведет свои тщательно продуманные доводы.

— Минуту тому назад, Цаа, ты заметил, что становишься все более и более одиноким. То же самое относится и ко мне. Ты и сам это прекрасно знаешь. Теперь мы оба одиноки. У нас не осталось никого, кроме друг друга. Пока я жила с тобой, воспитывая твою осиротевшую дочь как самая ее близкая родственница, это было вполне уместно. Но теперь, когда Ночипа… когда я больше не тетушка-пестунья, когда мы с тобой просто взрослые одинокие мужчина и женщина, нам не пристало жить под одним кровом. — Румянец ее стал еще гуще. — Конечно, никто и ничто не сможет заменить нам Ночипу. Но может быть… Я еще не слишком стара…

Тут она умолкла, прекрасно сыграв замешательство и неспособность говорить дальше. Я помолчал, не отводя глаз, пока ее лицо не заблестело, словно разогретая медь, а потом сказал:

— Тебе не стоило утруждаться колдовством и хитростями, Бью. Я и сам собирался предложить тебе то же самое, причем именно сегодня. Поскольку ты вроде бы согласна, завтра и поженимся, с утра пораньше, как только я смогу разбудить жреца.

— Что? — едва слышно выдохнула она.

— Как ты мне напомнила, я теперь совершенно одинок, а поскольку состояние у меня приличное, то в случае моей смерти все отойдет в государственную казну. А ни малейшего желания обогащать за свой счет Мотекусому у меня нет. Поэтому завтра жрец составит документ, по которому ты будешь признана моей женой и законной наследницей.

Бью медленно поднялась на ноги и, глядя на меня, с запинкой проговорила:

— Это не то, что… я никогда не помышляла… Цаа… я хотела сказать…

— Вижу, я испортил тебе все представление, — сказал я с ухмылкой. — Все твое притворство, все уловки оказались напрасными, вполне можно было обойтись и без них. Но, возможно, полученные навыки пригодятся тебе в будущем, когда ты станешь богатой вдовой.

— Прекрати, Цаа! — воскликнула она. — Ты не хочешь выслушать то, в чем я честно хочу тебе признаться. А это и без того трудно, потому что женщине не подобает произносить такие вещи…

— Прости, Бью, но я все равно тебе не поверю, — сказал я, поморщившись. — Мы слишком долго жили под одной крышей, и неприязнь наша давняя, застарелая. Начни мы сейчас обмениваться нежными словами, это, пожалуй, насмешило бы всех богов. Но по крайней мере с завтрашнего дня наше неприятие друг друга будет освящено официально, и мы в этом смысле не станем отличаться от большинства супружеских пар…

— До чего же ты жестокий! — прервала она меня. — Тебя не проймешь никакими нежными чувствами, ты оставляешь без внимания протянутую тебе руку.

— Бью, мне частенько приходилось чувствовать, какой жесткой может быть твоя нежная ладошка. И разве мне не предстоит ощутить это снова? Разве ты не собралась посмеяться надо мной, сказав, что весь твой разговор о замужестве был всего лишь очередной унизительной шуткой?

— Нет, — сказала она. — Я говорила вполне серьезно. А ты?

— И я тоже, — ответил я, высоко поднимая свой бокал октли. — Да смилуются боги над нами обоими!

— Да уж, — заметила она, — предложение руки и сердца хоть куда! Но я принимаю его, Цаа. Завтра я стану твоей женой. — И она убежала в свою комнату.

Я остался сидеть, уныло попивая маленькими глотками октли и поглядывая на других постояльцев, по большей части почтека, возвращавшихся в Теночтитлан и отмечавших благополучное возвращение из своих прибыльных, но опасных путешествий изрядными возлияниями, в каковом занятии их и поощряли многочисленные состоявшие при постоялом дворе женщины. Хозяин гостиницы, будучи уже в курсе того, что я заказал для Бью отдельную комнату, и заметив, что она ушла одна, бочком подошел ко мне и спросил:

— Не угодно ли господину Орлу закончить трапезу сладким? Не прислать ли к нему одну из наших очаровательных маатиме?

Я хмыкнул:

— Мало кто из них выглядит так уж очаровательно.

— Ну, внешность это еще далеко не все. Моему господину это, надо думать, и самому известно, ибо его спутница, по-настоящему красивая, похоже, к нему холодна. Очарование может таиться в чем-то ином, нежели лицо и фигура. Например, взгляни-ка вон на ту женщину.

И он указал на особу, казавшуюся самой непривлекательной во всем заведении. Щеки ее и груди провисали, словно были вылеплены из влажной глины, а волосы, видимо из-за того, что часто обесцвечивались и перекрашивались, походили на клочковатое пересушенное сено.

Я поморщился, а хозяин гостиницы рассмеялся и сказал:

— Знаю-знаю. Посмотришь на нее и предпочтешь мальчика. На первый взгляд эту красотку можно принять за бабушку, но я точно знаю, что ей нет еще и тридцати. И поверишь ли, господин Орел? Каждый мужчина, который хоть раз попробовал Куекуельеуа, при следующем посещении всегда требует только ее. Все они начинают постоянно к ней ходить и не согласятся променять ни на какую красавицу. Врать не стану, сам не пробовал, но все в один голос утверждают, что ей ведомо множество невероятных способов доставить мужчине удовольствие.

Я поднял топаз, устремив еще один, более пристальный взгляд на неряху с тусклыми глазенками и грязными волосами, и пришел к выводу, что она заражена болезнью нанауа, а этот женоподобный сводник, содержатель постоялого двора, навязывает ее гостям лишь в силу гнусности натуры.

— В темноте, мой господин, все женщины выглядят одинаково, разве нет? В общем, юноши, конечно, тоже. Ну так что, надумал? Скорее всего кто-нибудь уже заказал Куекуельеуа на эту ночь, но, разумеется, она предпочтет воителя-Орла простому почтека. Позвать ее для тебя?

— Куекуельеуа, — повторил я, и это имя всколыхнуло во мне воспоминание. — Когда-то я знал весьма красивую девушку по имени Кекелмики.

— Смешинку? — переспросил хозяин гостиницы и хихикнул. — Судя по имени, она, должно быть, была неплохой любовницей. Но наверняка ей далеко до моей Куекуельеуа, Щекотки.

Чувствуя, как у меня заныло сердце, я сказал:

— Спасибо за заботу, но мне никто не нужен. — А затем, запив эти слова большим глотком октли, спросил: — Скажи, а кто та худенькая девушка, что тихонько сидит в уголке одна?

— Туманный Дождь? — равнодушно сказал хозяин гостиницы. — Девчонку так прозвали из-за того, что когда ее… э-э-э… используют, она без конца плачет. Новенькая, но, как мне говорили, в дело вполне годится.

— Как только напьюсь и отправлюсь к себе в комнату, пришли мне ее туда, — распорядился я.

— Как будет угодно господину благородному воителю. Вообще-то мне нет никакого дела до предпочтений уважаемых гостей, но порой у меня возникает легкое любопытство. Могу я поинтересоваться, почему господин выбрал именно Туманный Дождь?

— Только потому, — ответил я, — что она ничем не напоминает мне ни одну из тех женщин, которых я знал.

Брачная церемония была непритязательной и прошла спокойно. Четверо моих старых, проверенных товарищей выступили в качестве свидетелей, а хозяин гостиницы обеспечил настамалтин — подобающей случаю ритуальной пищей. Некоторые из вставших пораньше постояльцев стали нашими свадебными гостями. Поскольку Куаунауак являлся главным поселением тлауков, я попросил совершить обряд жреца главного божества этого племени — бога Кецалькоатля. И жрец, заметив, что пара, стоявшая перед ним, уже давно миновала пору зеленой юности, тактично опустил обычные для такого рода церемоний предупреждения, обращаемые к предположительно невинной невесте, равно как и увещевания, адресуемые предположительно исполненному вожделения жениху. Поэтому его речь оказалась примечательно короткой и ни у кого не вызвала раздражения.

Но даже этот весьма формальный ритуал пробудил в Бью Рибе некие чувства или, во всяком случае, их подобие. Она умудрилась даже обронить несколько вполне девичьих слезинок и сквозь них улыбнуться мне трепетной улыбкой.

Должен признать, что это усилило ее и без того поразительную красоту, которая, как я никогда не отрицал, была почти неотличима от изысканной прелести ее покойной сестры. Бью была одета весьма соблазнительно, и когда я смотрел на нее, не используя свой кристалл, она казалась мне такой же молодой, как и моя навечно двадцатилетняя Цьянья. Зная это, я всю ночь напролет неустанно использовал девицу по имени Туманный Дождь, чтобы лишить себя возможности вступить в плотские отношения с Бью, даже если у меня вдруг, что вполне возможно, и возникнет такое желание.

Наконец жрец в последний раз обмахнул нас курильницей кипали, проследил за тем, как мы накормили друг друга дымящимся тамали, связал уголками мою накидку с подолом Ждущей Луны и пожелал нам счастья в нашей новой жизни.

— Спасибо, господин жрец, — отозвался я, вручая ему плату. — Спасибо за все и в особенности за добрые пожелания. Возможно, там, куда я отправляюсь, мне без удачи не обойтись.

После этого я распустил узел, связывавший меня с Бью, и, взвалив на плечо свою дорожную котомку, попрощался.

— До свидания, — повторила она за мной срывающимся голосом. — Но, Цаа, сегодня ведь день нашей свадьбы…

— Я же говорил тебе, что ухожу. Нам не по пути: домой тебя доставят мои люди.

— Но я думала… думала, мы задержимся здесь… чтобы… — Она огляделась по сторонам, на наблюдавших эту сцену и прислушивавшихся гостей, и густо покраснела. — Цаа, теперь я твоя жена!

— Я женился на тебе по твоей просьбе, — прозвучал мой ответ, — и ты со временем будешь моей законной вдовой и моей наследницей. Но моей женой была и останется Цьянья!

— Цьянья мертва! Ее уже десять лет как нет в живых!

— Ее смерть не разорвала наших уз. И у меня никогда не будет никакой другой жены.

— Лицемер! — возмутилась она. — Можно подумать, будто ты все эти годы хранил ей верность! У тебя были другие женщины, так почему же ты отвергаешь меня?

За исключением хозяина гостиницы, по физиономии которого блуждала непристойная ухмылка, все остальные свидетели этого скандала чувствовали себя неловко. А жрец даже нервно пробормотал:

— Мой господин, но вообще-то принято скреплять обеты актом… ну, в общем, вам следует узнать друг друга как следует…

— Ты безусловно прав, господин жрец, сразу видно, что не зря получил свой титул. Но я знаю эту женщину даже больше, чем следует.

Бью ахнула.

— Что за бесстыдная ложь! Мы никогда не были…

— И никогда не будем. Ждущая Луна, я слишком хорошо знаю тебя во всех других отношениях. Я также знаю, что наиболее уязвим мужчина бывает именно в тот момент, когда вступает в близость с женщиной. Я не собираюсь рисковать, ибо не сомневаюсь, что в решающий момент ты подвергнешь меня осмеянию или унизишь еще каким-нибудь другим способом, каких у тебя в запасе великое множество, ведь коварство свое ты оттачивала годами.

— Но сейчас это ты меня унижаешь! — вскричала она.

— Да, дорогая, на сей раз я сделал это первым. А сейчас извини: уже поздно, и мне пора в дорогу.

Когда я уходил, Бью утирала глаза смятым уголком юбки, который был нашим брачным узлом.

* * *

Мне не было никакой необходимости возвращаться в столицу, чтобы начинать обратный путь по дороге предков с самого Теночтитлана или с его ближних окрестностей, поскольку было совершенно ясно, что в озерном краю, где ацтеки поселились уже давно, никаких тайных хранилищ нет.

Однако если верить старым рассказам, одно из последних мест обитания ацтеков до того, как они вышли к озерам, находилось где-то севернее и носило название Атлиталакан. Именно поэтому, выйдя из Куаунауака, я двинулся на северо-запад, затем свернул на север, потом на северо-восток, описывая круги, но постоянно держась подальше от границ владений Союза Трех. И вот наконец я очутился в почти не заселенной местности за Окситипаном, самым северным приграничным городком, в котором стоял гарнизон мешикатль. В этом незнакомом краю я упорно расспрашив гл жителей немногочисленных бедных деревушек и изредка попадавшихся на дорогах странников о пути в Атлиталакан. Однако все лишь смотрели на меня непонимающе и равнодушно пожимали в ответ плечами. Дело в том, что я столкнулся разом с двумя трудностями.

Во-первых, я толком не представлял себе, что такое Атлиталакан и каким он был. В свое время, когда там жили ацтеки, он с равным успехом мог представлять собой и укрепленный населенный пункт, и просто удобное место, выбранное для временного становища. Во-вторых, я теперь находился на южных окраинах страны отоми, а точнее, в тех землях, куда народы отоми скрепя сердце вынуждены были переселиться, когда прибывавшие волна за волной калхуа, аколхуа, ацтеки и прочие говорящие на науатль народы вытеснили их из озерного края. В этой малообжитой местности лишь очень немногие из тех, с кем я заговаривал, объяснялись на более-менее внятных науатль, поре и других широко распространенных языках, остальные же знали только не слишком хорошо знакомый мне отомит, а то и вовсе изъяснялись на совершенно фантастической смеси названных наречий. Правда, постоянно вступая в разговоры с поселянами и путниками, я в конечном счете освоил отомит настолько, что уже мог втолковать людям, что я ищу, но, как оказалось, никто из местных жителей ни про какой Атлиталакан сроду не слышал.

Мне приходилось полагаться только на себя, что, однако, не делало поиски столь уж безнадежными. Ключом к успеху оказалось само название «Атлиталакан», что в переводе с науатль значит Быстрая Вода. Я искал источник и вот однажды забрел в чистенькую, аккуратную деревушку под названием Д'нтадо Дехе, что на отомит означает примерно то же самое, что и Атлиталакан на науатль.

Деревня получила свое название по чистому, журчавшему среди камней источнику, единственному в округе, где земли в основном засушливые. А поскольку деревенька была расположена рядом со старой дорогой, ведущей откуда-то с севера к озеру Сумпанго, казалось вполне вероятным, что когда-то ацтеки останавливались именно здесь.

Жители Д'нтадо Дехе, как это вообще свойственно обитателям захолустья, смотрели на чужака с подозрением, но одна пожилая вдова, слишком бедная, чтобы опасаться грабежа, сдала мне чердак своей глинобитной хижины. Некоторое время я безуспешно пытался улестить неулыбчивых отоми, снискать их расположение и вызвать на откровенность, а потерпев неудачу, принялся рыскать в окрестностях по расширяющейся спирали, в надежде наткнуться на замаскированные склады, оставленные нашими предками. Правда, вероятность успеха при поиске наугад была ничтожна: располагая хранилища вдоль своего пути, ацтеки наверняка позаботились о том, чтобы эти склады не смогли бы вот так, запросто, обнаружить и растащить после их ухода местные жители или случайно наткнувшиеся на них путники. Скорей всего, наши предки пометили эти места каким-нибудь неприметным знаком, известным только им самим. Беда лишь в том, что никто из потомков ацтеков, включая и меня, не имел ни малейшего представления о том, что это за знак.

Однако я действовал упорно: срубил длинный крепкий шест и, заострив его конец, тыкал этим шестом в каждую нору, дыру, яму и трещину, которая внушала мне хоть малейшие подозрения. Такой же проверке подверглись подозрительно одинокие холмики и бугры, необычно густые заросли и, разумеется, руины рухнувших строений. Насмешило ли селян мое странное поведение, прониклись ли они жалостью к чокнутому чужеземцу, рыщущему по буеракам, сказать не берусь, но в конце концов меня попросили рассказать о предмете своих поисков двум самым почтенным деревенским старейшинам.

Эти два старика ответили на мои вопросы немногословно, но вполне внятно. Нет, сказали они, они никогда не слышали ни о каком Атлиталакане, но если это название означает то же самое, что и Д'нтадо Дехе, то их деревня, несомненно, и есть то самое место. Потому что, по словам отцов отцов их отцов, давным-давно некое грубое племя диких и грязных оборванцев-кочевников действительно на несколько лет задержалось возле источника, после чего снялось с места и ушло куда-то на юго-запад.

Но когда я осторожно поинтересовался, не было ли впоследствии обнаружено рядом с их становищем находок, оба старца покачали головами.

— Йехина, — заявили они, что на языке отомит означает «нет» и присовокупили к этому фразу, которую им пришлось повторить несколько раз, прежде чем наконец я с трудом понял ее смысл: — Ацтеки были здесь, это так, но они ничего не принесли с собой, когда появились, и ничего не оставили, когда ушли.

В скором времени, покинув область, где еще можно было с горем пополам объясниться на смеси ломаных науатль и поре, я углубился в землю, в которой жили исключительно отоми, не знавшие иного языка, кроме отомит. Путь мой не пролегал строго по прямой, ибо в этом случае мне пришлось бы карабкаться по холмам, штурмовать неприступные утесы и продираться сквозь густые заросли кактусов, чего переселенцы-ацтеки наверняка не делали. Надо полагать, что они, как и я, предпочитали идти по дорогам, а где таковых не было, по людским и звериным тропам или уж, в крайнем случае, просто по ровной местности. Чтобы выбрать удобную дорогу, мне приходилось петлять, однако в целом я так и так продвигался в северном направлении. Я все еще находился на высоком плато между могучими горными кряжами, незримо возвышавшимися далеко к востоку и западу, но по мере моего продвижения плато ощутимо понижалось. С каждым днем пути я спускался все ниже, оставляя наполненные прохладой горы позади. Уже почти наступило лето, и если днем временами становилось жарковато, зато я не мерз мягкими теплыми ночами. Последнее обстоятельство оказалось очень важным, ибо в этой глуши совершенно не имелось постоялых дворов, а деревни, куда можно было бы напроситься на ночлег, располагались так далеко друг от друга, что за один день покрыть это расстояние было просто невозможно. Большую часть ночей я спал на открытом воздухе и отовсюду даже без своего кристалла отчетливо видел неподвижную, висевшую высоко над северным горизонтом Тлакпак, навстречу которой я упорно, снова и снова, направлялся с каждым рассветом.

У меня не возникало особых трудностей не только с ночлегом, но и с пропитанием: благодаря малой населенности, тот край изобиловал непуганым зверьем. Кролики и земляные белки бесстрашно таращились на меня из придорожной травы, птица-скороход, бывало, пристраивалась ко мне в попутчики, а ночами к моему костру запросто могли подойти любопытный броненосец или опоссум. Хотя я не захватил с собой охотничьего оружия, а макуауитль едва ли предназначен для охоты на мелкую дичь, но мне, как правило, не составляло труда одним взмахом меча обеспечить себя свежим мясом. Ну а разнообразить пищу позволяло множество Дикорастущих плодов.

Слово «отоми» — сокращенное название на редкость труднопроизносимого имени этого северного народа, обозначающего что-то вроде «люди, стрелы которых бьют птицу на лету», хотя, как мне кажется, с тех пор, как их главным занятием была охота, прошло очень много времени. Ныне отоми превратились в земледельцев, выращивающих маис, собирающих фрукты и плоды и добывающих сладкий сок кактусов магуэй. Их поля и сады невелики, но настолько плодородны, что отоми не только обеспечивают плодами себя, но и в избытке поставляют их на рынки Теночтитлана и других городов. Мы, мешикатль, прозвали их страну Атоктли, Плодородный Край, однако о самих ее жителях придерживаемся весьма невысокого мнения. Знаете, как у нас подразделяется октли в зависимости от вкуса? «Лучший», «обычный» и «отоми».

Названия всех поселений этого народа выговорить почти невозможно. Взять хотя бы крупнейшую их деревню Н'т Тахи, которую ваши исследователи южных земель теперь называют Целлала. Я пытался расшифровать смысл многих этих названий, от которых запросто сломаешь язык, но ни в одном не смог усмотреть намека на пребывание там древних ацтеков. Правда, изредка в какой-нибудь деревушке находился престарелый знаток преданий, который, напрягая память, говорил, что да, невесть сколько вязанок лет назад, здесь вроде бы и вправду проходила или даже останавливалась на отдых орда каких-то бродяг. Но при этом все старцы в один голос повторяли:

— Они ничего не принесли с собой, когда появились, и ничего не оставили, когда ушли.

Это обескураживало, но, в конце концов, я был прямым потомком этих бродяг и точно так же, как они, ничего не приносил с собой, когда появлялся. Правда, насчет второй части заявления у меня такой уверенности нет. Не исключено, что кое-что после моего странствия по стране отоми там все же осталось.

Мужчины отоми, как правило, низкорослые, приземистые и коренастые; подобно большинству земледельцев, онй отличаются нелюдимостью и грубым нравом. Тамошние женщины тоже невысоки ростом, но стройны и отмечены куда большей живостью нрава, чем их угрюмые мужья. Я бы сказал даже, что женщины отоми хороши выше колен, хотя понимаю, что подобный комплимент звучит странно. Поясню: у них выразительные лица, неплохо слепленные плечи, руки, грудь, запястья, бедра, ягодицы и ляжки, но вот с икрами — прямо беда. Они такие прямые и тощие, ну просто караул! Мало того, они еще и сужаются вниз, по направлению к крохотным ступням, придавая женщинам вид головастиков, балансирующих на хвостах.

Еще одна любопытная особенность отоми состоит в том, что они улучшают (как им кажется) свою внешность с помощью искусства, именующегося у них н'детаде, то есть окрашивают себя различными стойкими красителями. Зубы у них обычно красные или черные (день такие, день другие), а тела расписаны синими узорами. Причем краска не наносится кисточкой, а вкалывается под кожу острыми колючками, так что эти узоры сохраняются на всю жизнь. Процедура эта весьма болезненна, в связи с чем некоторые отоми ограничиваются лишь нанесением небольших рисунков на лоб или щеки, но многие, невзирая на боль, разукрашивают все тело, в результате чего выглядят так, будто на них налипла какая-то необычная голубая паутина гигантского паука.

Мужчин отоми, насколько я могу судить, эти ухищрения не делают ни лучше, ни хуже, что же до женщин, то мне поначалу было жаль, что, привлекательные в остальном, они наносят на тело голубую сетку, от которой им уже не избавиться. Однако признаюсь, что, присмотревшись и привыкнув, я оценил особую завлекательность н'детаде. Эта сетка, словно вуаль, заставляла женщин казаться в своем роде недоступными, а оттого более желанными.

На крайнем севере владений отоми, на берегу реки, стояла деревушка под названием М'боште, где жила молодая женщина по имени Р'цуно Х'донве, что означает Цветок Луны. И действительно, цветов у этой красавицы имелось в избытке, ибо все ее тело, во всяком случае открытые его части, покрывал плотный голубой узор из цветов и листьев. Этот искусственный сад не скрывал прелести ее лица и фигуры: девушка была хороша во всем, кроме, разумеется, уже упоминавшихся мною икр и лодыжек. Когда я увидел девушку впервые, у меня возникло желание снять с нее одежду, чтобы посмотреть, красуются ли такие же цветы и на более сокровенных местах, а потом проложить сквозь эту «клумбу» путь к ее женскому естеству.

Цветок Луны тоже почувствовала ко мне влечение, полагаю, что оно также было вызвано любопытством, связанным с необычностью моего облика. Ростом и шириной плеч я выделялся даже среди мешикатль, а уж среди приземистых отоми выглядел чуть ли не великаном. Красавица дала мне понять, что в настоящее время свободна, ибо ее муж недавно погиб в Р'донте Ш'мбои, то есть в Сланцевой реке. Поскольку эта «река» представляла собой ручеек в пару пядей глубиной, который ничего не стоило перепрыгнуть, я предположил, что покойный, коль скоро ухитрился утонуть в таком водоеме, был исключительно мал ростом. На это женщина лишь рассмеялась и объяснила, что он упал туда и как раз по причине малой глубины расколол череп о твердое сланцевое дно.

Вот так и вышло, что одну из ночей в М'боште я провел с Цветком Луны. Не берусь утверждать насчет всех женщинах отоми, но могу сказать, что эта была разукрашена решительно повсюду, кроме губ, век, кончиков пальцев и сосков. Помнится, я даже тогда подумал, что когда местный мастер накалывал девушке колючками цветочные узоры, орудуя повсюду, вплоть до нежных складок тепили, ей наверняка пришлось терпеть страшную боль. Но зато той ночью я получил возможность рассмотреть каждый наколотый на красавице цветочек. Акт близости (на языке отоми — агу н'дегуе) начался, по ее желанию, с того, что я целовал и ласкал весь этот цветник. Уподобив себя мысленно оленю, пасущемуся на цветочном лугу, я пришел к выводу, что быть травоядным животным очень даже неплохо.

Поутру, когда мы прощались, Цветок Луны выразила надежду, что я в отличие от ее покойного мужа, которому это так и не удалось, заронил в нее свое семя. Поначалу я лишь улыбнулся, приняв это за комплимент, но красавица пояснила, почему ей так хочется иметь от меня ребенка. Я очень крупный мужчина, а стало быть, мои сын или дочь должны быть немалого роста. А на крупное тело можно нанести столько рисунков, что ей станут завидовать в М'боште и во всех остальных селениях.

Пока мой путь пролегал неподалеку от Р'донте Ш'мбои, вокруг зеленела трава и пестрел цветочный ковер. Однако спустя три или четыре дня Сланцевая река повернула на запад (а мне надо было в другую сторону) и вместе с водой унесла прочь и всю освежающую зелень. Правда, я еще время от времени встречал серо-зеленые деревья мицкуитин, серебристо-зеленоватые заросли юкки и плотный подлесок из разнообразных пыльно-зеленых кустарников, но не сомневался, что теперь по мере моего движения дальше растительность будет редеть, пока не уступит место открытой, почти голой пустыне, плавящейся от беспощадного солнца.

Я остановился. На какой-то миг у меня возникло искушение повернуть вместе с рекой и остаться в спокойной стране отоми, но я тут же подавил эту слабость. Я дал себе слово пройти по пути ацтеков, а они, насколько известно, явились из пустыни или даже откуда-то из-за ее пределов. Если, конечно, за пустыней вообще что-то было. Поэтому я набрал баклагу речной водой, последний раз полной грудью вдохнул свежий речной воздух и, повернувшись спиной к плодородному краю, зашагал на север — в пустые сожженные земли, в край мертвых костей.

Пустыня — это самая несчастная земля, которая страдает от полного отсутствия внимания богов. Ну вот судите сами.

Богиня земли Коатликуе и ее сородичи ничего не делают, чтобы хоть как-то, хоть чем-то оживить и разнообразить монотонность равнины, состоящей из серо-желтого песка, серо-бурого гравия и серо-черных валунов. Коатликуе не решается тревожить эту местность землетрясениями, Чантико не устраивает извержений вулканов, а Темукатльтоки не плюется струями горячей воды и пара. Бог гор Тепейолотль проявляет полное равнодушие и держится подальше. Только с помощью топаза мне удавалось разглядеть далеко на северо-западе низкие зубчатые очертания белесых гор. Но эта гряда так и оставалась бесконечно далекой: ни я не приближался к горам, ни они ко мне.

Каждое утро бог солнца Тонатиу сердито, без привычной рассветной церемонии выбора ярких копий и стрел на день, вскакивал со своего ложа, а каждый вечер, не облачаясь в пышную мантию из перьев и не простирая вокруг свои красочные цветочные покрывала, моментально плюхался в постель. Между резким уходом света и столь же резким приходом благословенной ночной тьмы лик Тонатиу представал просто ярким желто-белым пятном на таком же желто-белом небосводе. Солнце здесь угрюмо высасывало из земли дыхание и соки, прожигая себе путь через иссушенное небо так же медленно и с таким же трудом, как я сам тащился внизу по раскаленному песку.

Бог дождя Тлалок, хотя к тому времени уже наступил сезон дождей, удостаивал пустыню еще меньшего внимания. Правда, мне изредка доводилось видеть скопления туч, его небесных баклаг, но это бывало лишь над гранитными горами далеко на западе и востоке. Тучи нависали, громоздились и вздымались высоко над горизонтом, а потом темнели: начиналась гроза, и духи тлалокуэ молотили своими сверкающими трезубцами в барабаны, но до меня доносился лишь слабый отдаленный рокот. А небо надо мной и передо мной все время оставалось неизменно желто-белым. Ни тучи, ни тлалокуэ не осмеливались соваться в раскаленную, словно печь, жару пустыни. Все дожди проливались лишь в отдалении, и когда это случалось, далекие белесые горы занавешивались серо-голубыми вуалями. Чальчиутликуэ, богиня Бегущей Воды, в пустыне тоже ничем себя не проявляла.

А вот бог ветра Эекатль время от времени дул в свою трубу, но уста его были сухими, как и почва пустыни, а дыхание жарким, и он редко издавал звуки, поскольку шуметь на ветру здесь было нечему. Впрочем, порой Эекатль дул так сильно, что раздавался свист. Под этот свист песок начинал шевелиться, затем он вздымался и несся над землей, превратившись в облака. Подобные картины напоминали мне тучи обсидиановой пыли, которую скульпторы применяют для обработки трением самого твердого камня.

Богам — покровителям живых существ, особенно Мишкоатлю, богу охоты, в этой знойной, суровой, засушливой местности делать было особо нечего. Конечно, случалось, что я видел или слышал койота; мне кажется, что этот зверь способен раздобыть себе пропитание и выжить где угодно. Попадались и кролики, видимо, боги поселили их в пустыне исключительно ради прокормления койотов. Встречались здесь и птицы — крапивники и совы размером немногим больше крапивников, которые обитали в дуплах кактусов, и все время, пока я шел, высоко в небе надо мной описывал круги стервятник, а то и два. Но каждый второй обитатель пустыни, казалось, принадлежал к гадам — вот уж кого здесь было в изобилии. Они жили под землей и под камнями: ядовитые змеи с погремушками на хвостах, ящерицы с хвостами, напоминающими кнуты, другие ящерицы — рогатые и все в бородавках, скорпионы длиной почти с мою ладонь.

Очень мало в пустыне было и того, что могло бы заинтересовать наших богов — покровителей растительности. Полагаю, что там даже осенью кактус нопали приносит свои свежие красные плоды тоналтин, а гигантские кактусы куинаметль протягивают на кончиках своих распростертых «рук» сладкие красноватые плоды питаайа, но большая часть растущих в пустыне кактусов славится одними наростами, колючками да шипами.

Из деревьев мне попадались лишь сучковатый мицкуитль, юкка с копьевидными листьями да куауматлатль, у которого не только листва и побеги, но даже кора на стволе яркого светло-зеленого цвета. Среди кустарников помельче стоит выделить полезный чийактик, сок которого настолько похож на масло оли, что с его помощью можно легко разжечь костер, и куаукселолони — его древесина тверже меди, и ее невозможно разрезать мечом. Она настолько тяжелая, что наверняка утонула бы в воде, найдись в той местности хоть какой-нибудь водоем.

Лишь одна добрая богиня решается бродить по этой проклятой земле, среди клыков и когтей удивительных растений, смягчая своей лаской их злобную природу. Это Хочикецаль, богиня любви и цветов, та самая богиня, которую когда-то особенно любила моя давно уже покойная сестра Тцитцитлини. Каждую весну эта богиня ненадолго придает красоту даже самому захудалому кусту или кактусу. В остальное время невнимательному путнику может показаться, что Хочикецаль навсегда забросила пустыню, оставив ее безжизненной и безобразной. Но я по-прежнему, как и в пору моего близорукого детства, пристально присматривался ко всему, что не привлекает внимания людей с нормальным зрением, и, представьте, вовсе не в сезон цветения обнаруживал посреди этой выжженной пустоши на длинных, тонких, ползущих по земле лианах крохотные, почти невидимые, если не вглядываться специально, цветочки. А потому я знал, что Хочикецаль заботится о пустыне всегда.

Но если богиня, надо думать, в состоянии странствовать по пустыне, не испытывая затруднений, то для людей это не самое подходящее место. Все необходимое для поддержания человеческой жизни там либо отсутствует вовсе, либо представлено весьма скудно. Путник, решивший пересечь пустыню, не подготовившись к этому заранее, скорее всего погибнет, причем смерть его не будет быстрой и легкой. Но я, хоть и оказался в пустыне впервые в жизни, имел некоторые необходимые для выживания познания. В школе, когда из нас, мальчиков, делали воинов, куачик Пожиратель Крови помимо всего прочего учил нас и тому, как не пропасть в пустыне.

Например, благодаря его наставлениям я никогда не страдал от нехватки воды. Прекрасным источником влаги служит кактус комитль, почему его так и назвали, ибо слово это обозначает «кувшин». Выбрав кактус покрупнее и посочнее, я раскладывал вокруг него костерок и ждал, когда жар выгонит всю влагу из мясистой поверхности и загонит ее внутрь. После этого мне оставалось лишь срезать верхушку, растолочь внутреннюю мякоть и выжать содержавшуюся в ней воду в свою кожаную флягу.

Кроме того, каждую ночь я срезал один из высоких кактусов с прямыми стволами и раскладывал его так, чтобы концы упирались в камни, а середина провисала. К утру вся влага собиралась в середине, и мне оставалось лишь вырезать затычку и подставить свою баклагу под тонкую струйку жидкости.

Приготовить на вечернем костре жаркое мне удавалось нечасто, разве что когда я ловил случайную ящерицу или отбирал еще трепыхавшегося кролика у терзавшей его хищной птицы. Но без мяса прожить можно, а дерево мицкуитль, круглый год увешанное фестонами стручков с семенами, как свежими, зелеными, так и перезревшими, прошлогодними, бурого цвета, не давало умереть с голоду. Зеленые плоды можно было сварить в горячей воде, а потом растолочь в съедобную кашу, а сухие семена внутри старых стручков годились на то, чтобы растереть их в муку. Этот питательный порошок можно было носить с собой, как пиноли, и, в тех случаях, когда еды посвежее под рукой не оказывалось, смешивать с водой и варить.

С помощью всех этих ухищрений я выжил, хотя и скитался по той страшной пустыне целый год. Но мне нет нужды описывать это и дальше, поскольку весь тот долгий путь на редкость уныл и однообразен. Добавлю только, чтобы вы, почтенные братья, могли лучше представить себе огромные размеры и абсолютную пустоту этого безжизненного пространства, что первое человеческое существо встретилось мне только через месяц скитаний.

Издалека, поскольку все вокруг было припорошено пылью, мне показалось, будто я вижу очередной песчаный бугор, но, подойдя поближе, я обнаружил, что это сидящая человеческая фигура. С радостью, ибо мне уже опостылело одиночество, я окликнул незнакомца и, не дождавшись ответа, поспешил приблизиться. По пути я подавал голос еще несколько раз, но все тщетно, хотя, подойдя достаточно близко, увидел, что это женщина, рот которой раскрыт, словно бы в крике.

Подойдя вплотную, я понял, что передо мной обнаженная женщина, сидящая на песке и слегка им припорошенная. Возможно, она когда-то и кричала, но теперь мне уже было не услышать ее голос, ибо мертвецы звуков не издают. Глаза женщины были широко открыты, как и рот, ноги вытянуты и раздвинуты, а руки упирались ладонями в песок, словно она пыталась оттолкнуться и рывком подняться. Когда я коснулся ее пыльного плеча, то почувствовал, что несчастная еще не окоченела, а стало быть, умерла недавно. Правда, от нее воняло, но вовсе не мертвечиной, просто она, как, впрочем, и я, давно не мылась. Длинные волосы незнакомки были настолько полны песчаных блох, что извивались бы, не будь они так спутаны. Женщину не помешало бы отмыть, однако все равно было ясно, что она красива лицом и фигурой, а к тому же еще совсем молодая. Ран или следов смертельного недуга я не заметил, а потому никак не мог взять в толк, что же послужило причиной ее смерти.

За месяц, проведенный в одиночестве, у меня вошло в привычку разговаривать с самим собой, поэтому я вслух произнес:

Боги, определенно, забросили эту пустыню, как забыли и меня. Мне выпала удача встретить здесь единственное человеческое существо, да к тому же молодую красивую женщину, которая могла бы стать прекрасной спутницей в моих скитаниях, но она, увы, мертва. Окажись я здесь днем раньше, незнакомка, возможно, согласилась бы разделить со мной мои странствия и мое одеяло, а уж я бы в долгу не остался. Но поскольку она мертва, я в состоянии поухаживать за бедняжкой лишь одним способом: похоронить ее, пока сюда не налетели стервятники.

Сбросив торбу и баклагу с водой, я принялся ковырять песок своим макуауитль, но поскольку мне все время чудилось, будто незнакомка смотрит на меня с укоризной, я решил, что лучше бы ей пока спокойно полежать. Отбросив меч в сторону, я взял женщину за плечи, чтобы положить на спину, но она, к величайшему моему удивлению, не поддавалась, сопротивляясь с упорством куклы-неваляшки, которую специально делают так, чтобы она всегда оставалась в сидячем положении. Успей тело несчастной окоченеть, это было бы понятно, но мускулы ее еще не затвердели. Мне без труда удалось пошевелить ее рукой, а когда я снова попытался уложить женщину на песок, голова ее свесилась набок, но тело упорно сопротивлялось всем моим попыткам. Это было столь необычно, что мне в голову даже закралась дикая мысль: а что, если жители пустыни после смерти пускают в песок корни и постепенно превращаются в большущие кактусы куинаметин, которые действительно очень похожи на людей.

Я отступил назад, чтобы получше присмотреться к столь непостижимо упрямому трупу, и сильно удивился, почувствовав укол между лопатками. Развернувшись, я увидел, что буквально окружен кольцом нацеленных на меня стрел. Я насчитал девять сердито хмурившихся воинов, все одеяние которых ограничивалось замызганными набедренными повязками из потертой кожи, грязной коростой на теле и несколькими перьями в длинных прямых волосах. Очевидно, я несколько увлекся своей необычной находкой, а они приблизились столь бесшумно, что меня ничто не насторожило. Хотя, по правде сказать, удивительно, как я не учуял вонь, ибо вдевятером эти воины смердели гораздо сильнее покойницы.

«Чичимеки!» — подумал я, но вслух произнес совсем другое:

Я случайно набрел на эту несчастную женщину. Я пытался ей помочь.

Поскольку говорил я торопливо, в надежде побудить их убрать стрелы, то произнес эти слова на своем родном науатль, хотя я сопровождал свою речь жестами, понятными даже для дикарей. Помнится, в тот напряженный момент я пообещал себе, что если моя жизнь сейчас не оборвется, то я обязательно выучу еще какой-нибудь иностранный язык. И тут, к моему удивлению, один из незнакомцев — тот, который ткнул меня кончиком стрелы, мужчина примерно моих лет и почти моего роста, — ответил на вполне приличном науатль:

— Эта женщина — моя жена.

Я прокашлялся и сказал сочувственно, как говорят, сообщая плохую новость:

Должен с прискорбием заметить, она была твоей женой. Судя по всему, бедняжка умерла совсем недавно.

Стрелы чичимеков — все девять — оставались нацеленными на меня.

— Я тут совсем ни при чем, — зачастил я. — Я нашел твою жену уже мертвой, и у меня в мыслях не было причинять ей вред.

Чичимек хрипло, угрюмо рассмеялся.

Наоборот, я хотел помочь несчастной — оказать ей последнюю услугу, закопав труп в песок, покуда до нее не добрались падалыцики.

Я указал на брошенный мною макуауитль.

Чичимек посмотрел на небольшую ямку, которую мне удалось выкопать, потом поднял глаза на стервятника, уже кружившего у нас над головами, после чего снова глянул на меня, и выражение его лица несколько смягчилось.

— Ну что ж, тогда мне остается лишь поблагодарить тебя, незнакомец, — промолвил он, убирая стрелу с тетивы.

Остальные восемь чичимеков последовали его примеру и воткнули стрелы в свои спутанные волосы. Один из них подошел, поднял мой макуауитль, с интересом рассмотрел его и принялся прощупывать мою котомку. Походило на то, что меня могли запросто лишить всех моих скудных припасов и пожитков, но, во всяком случае, немедленно убивать чужака, вторгшегося в их владения, чичимеки пока явно не собирались. Чтобы расположить их к себе, я обратился к вдовцу:

— Сочувствую твоей утрате. Твоя жена была молода и красива. От чего она умерла?

— От того, что оказалась плохой женой, — угрюмо ответил он и, помолчав, добавил: — Ее укусила гремучая змея.

При всем желании я не мог усмотреть между этими двумя высказываниями никакой связи, а потому лишь сказал:

— Странно. Мне совсем не показалось, что женщина была больна.

— Нет, как раз от яда-то она оправилась, — проворчал вдовец, — но, находясь при смерти, исповедалась Поглощающей Отбросы. Только представь: я сам слышал, как она призналась жрецу в том, что имела связь с мужчиной из другого племени. Не повезло: лучше бы ей умереть от змеиного укуса.

Он хмуро покачал головой, и я тоже покачал в ответ. Вдовец продолжил:

— Мы подождали, пока она поправится, ибо не пристало казнить больную женщину. Ну а когда силы к моей жене вернулись, мы привели ее сюда. Сегодня утром. Чтобы предать смерти.

Я уставился на труп, гадая, какой род казни мог оставить жертву без малейших видимых повреждений, но с широко распахнутыми глазами и раскрытым в крике ртом.

— Теперь мы явились, чтобы забрать ее, — закончил вдовец. — В пустыне нелегко найти подходящее место для казни, поэтому мы не станем осквернять это, привлекая сюда падалью хищных птиц и койотов. Вот ты, незнакомец, верно рассудил, что так не годится. — Он по-дружески положил мне руку на плечо. — Сейчас мы с ней разберемся, а потом, если ты не против, можешь разделить с нами ужин.

— Охотно, — согласился я, и мой пустой желудок заурчал.

Но то, что произошло потом, чуть было не отбило весь аппетит.

Чичимек подошел к тому месту, где сидела его жена, и сдвинул труп таким способом, какой мне даже не приходил в голову. Я пытался положить мертвую женщину навзничь, он же подхватил ее под мышками и приподнял. Даже так умершая сдвинулась неохотно, и вдовцу явно потребовалось приложить силу. Потом послышался ужасный звук, словно бы чичимек и впрямь с усилием разрывал пущенные ею в песок корни, и тело женщины сползло с кола, на который было насажено.

И тут я понял, почему этот человек сказал, что хорошее место для казни нелегко найти. Нужно было отыскать дерево подходящего размера, растущее прямо из земли. В качестве кола им послужил ствол дерева мицкуитль, толщиной примерно в мое предплечье, обрубленный на высоте колена и заостренный, но ниже острия не очищенный от грубой шероховатой коры. Я задумался: как, интересно, умертвил неверную жену обманутый муж: медленно, постепенно насаживая ее на кол, или более милосердно — быстро, надавив так, что острие сразу разорвало ей внутренности. Однако спрашивать об этом я не стал.

Девять чичимеков отвели меня в свое становище, где оказали гостю радушный прием, и вообще, пока я оставался у них, обращались со мной весьма учтиво. Правда, все мои пожитки они тщательно осмотрели, но не забрали ничего. Не тронули даже припасенные для торговли кусочки меди. Впрочем, не исключено, что будь при мне действительно ценный груз, со мной обошлись бы иначе. Ведь что ни говори, а это все-таки были чичимеки.

Мешикатль всегда произносили название этого народа с пренебрежением, как вы, испанцы, говорите «варвары» или «дикари», да и образовали мы его от слова «чичин», означающего собаку. Так что, говоря о чичимеках — людях-псах, мы, как правило, имели в виду вообще все дикие, грязные, отсталые бродячие племена, обитающие в пустынных землях к северу от страны отоми. (Вот почему десятью годами ранее я так возмущался, когда рарамури приняли за чичимека меня самого!) Презрение к обитавшим на ближнем севере «псам» соседствовало у нас, мешикатль, с убеждением, что еще дальше обитают племена гораздо более дикие. Этих свирепых дикарей мы именовали теочичимеками, что можно перевести как «дикие псы», а где-то в совсем уж неизведанных северных дебрях таились наводящие ужас цакачи-чимеки, то есть «бешеные псы».

Однако, проведя столь долгое время в их пустыне и преодолев там немалые расстояния, я не утверждаю, что хоть одно из обитающих в этом крае диких племен показалось мне чем-то лучше или хуже остальных. Все они были невежественными, бесчувственными и зачастую просто нечеловечески жестокими, но такими их сделала суровая пустыня. Все тамошние племена прозябали в убожестве, ужаснувшем бы человека цивилизованного или христианина, а от одного только вида их пищи городского жителя могло запросто стошнить.

У них не было домов, они не знали ремесел или искусств, потому что этим людям все время приходилось рыскать в поисках того скудного пропитания, которое можно было добыть в пустыне. Несмотря на то что племена чичимеков, среди которых я пробыл некоторое время, говорили на вполне понятных диалектах науатль, но письменности они не имели, а некоторые из их обычаев и привычек были поистине отвратительными. Но хотя знакомство с их нравами и повергло бы в ужас цивилизованное общество, нельзя не признать, что к жизни в безжалостной пустыне дикари приспособились превосходно, что удалось бы лишь очень немногим из образованных людей.

Первый лагерь, в котором мне довелось побывать, чичимеки устроили на том месте, где, как они знали, можно было докопаться до протекавших внизу подземных вод. На мысль о том, что здесь кто-то живет, наводили разве что костры, на которых готовили пищу шестнадцать или семнадцать составлявших этот клан семей. Утварь была самая примитивная, никакой мебели не имелось вовсе. Рядом с каждым костром были сложены боевое и охотничье оружие, а также принадлежавшие семье орудия и инструменты: лук и стрелы, дротик и атль-атль, нож для снятия шкур, топорик для рубки мяса и тому подобное. Лишь немногие из этих предметов оказались снабжены лезвиями из обсидиана, бывшего редкостью в тех краях, большая же часть оружия изготовлялась из твердого, как медь, дерева куаукселолони: чичимеки заостряли его древесину и придавали ей нужную форму с помощью огня.

Разумеется, добротных постоянных жилищ там не было и в помине, да и из временных-то имелись всего два примитивных маленьких шалаша, сложенных из сухого валежника. Как мне объяснили, в обоих находились женщины на сносях, в связи с чем этот лагерь был более долговременным, чем большинство таких становищ. Я говорю долговременным, имея в виду, что он мог просуществовать несколько дней, а не как обычно — всего одну ночь. Остальные члены племени презирали всякий кров. Мужчины, женщины и даже самые малые дети спали, как в последнее время и я, на земле, но в отличие от меня подстилали не мягкое одеяло из свалявшейся кроличьей шерсти, а грязные потертые оленьи шкуры. Из таких же шкур изготовлялась и их немудреная одежда: мужчины носили набедренные повязки, женщины — мешковатые, по колено длиной, блузы без рукавов, а дети, причем не только совсем маленькие, и вовсе бегали нагишом.

Но хуже всего в этом лагере был смрад: он не мог рассеяться даже по огромному пространству окружающей пустыни, ибо исходил от множества людей, каждый из которых был куда грязнее любого пса. Казалось бы, откуда вообще взяться грязи в пустыне, ведь песок чист, как снег? Тем не менее грязь была. В первую очередь это были собственные выделения на редкость нечистоплотных чичимеков. Эти люди допускали, чтобы пот запекался на их телах, смешиваясь с перхотью и со всем тем, что обычно понемногу и незаметно отшелушивается от тела. Грязь глубоко впиталась в каждую морщинку, каждую складку их кожи, въелась в костяшки пальцев и в запястья, вычернила шеи, угнездилась в ямках локтевых сгибов и в подколенных впадинах. В их спутанных, засаленных, сбившихся в колтуны волосах копошились блохи и вши, а кожаные лохмотья, как и собственная кожа, засалились и пропитались дымом костров, засохшей кровью и прогорклыми животными жирами. Поначалу от этой вонищи у меня перехватывало дух, и хотя в конце концов я перестал ее замечать, но еще долгое время полагал, что чичимеки — самый грязный народ из всех существующих. Однако сами они, естественно, всей этой грязи просто не замечали.

Имена у этого народа самые незатейливые — например, Цокитль, Макатль, Чачапа, что означает Слякоть, Мясо и Ливень. Разумеется, мясо в пустыне добыть очень трудно, а слякоть, не говоря уж о ливне, и вовсе редкие явления. Так что, давая имена детям, родители, скорее всего, воплощали в них свои мечты. Так или иначе, Мясом звали новоиспеченного вдовца, который и пригласил меня в становище. Мы с ним сели у костра, разведенного неженатыми мужчинами в стороне от костров семейных групп. Мясу и его приятелям уже было известно, что я мешикатль, а вот меня терзали сомнения насчет того, как бы лучше, чтобы не задеть хозяев, определить их племенную принадлежность. Поэтому пока один из них, используя вместо черпака лист юкки, разливал нам какую-то непонятную похлебку на вогнутые куски листьев агавы, я сказал:

— Как ты, наверное, знаешь, Мясо, мы, мешикатль, привыкли именовать всех обитателей пустыни чичимеками. Но наверняка у вас есть для себя другое название.

Он обвел рукой разбросанные повсюду походные костры и ответил:

— Вот это все наше племя текуэксе. В пустыне есть много других — паме, джанамбре, уалауис и прочие, — но ты правильно говоришь, мы все чичимеки, поскольку краснокожие.

Я подумал, что у него и его соплеменников кожа скорее серая от грязи и сажи. А Мясо проглотил похлебку и добавил:

— Ты тоже чичимек. Такой же, как и мы, никакой разницы.

Если я возмущался, когда меня называли так рарамури, то уж когда дикарь стал претендовать на родство с цивилизованным мешикатль, просто пришел в негодование. Однако Мясо сказал это мимоходом, и я понял, что ни о каком хвастовстве тут нет и речи. А ведь и правда: под слоем грязи кожа Мяса и его сородичей имела тот же медно-красный оттенок, что и у меня самого. Безусловно, цвет кожи различных племен и отдельных людей нашей расы варьируется от светлого, красновато-золотистого, до красновато-коричневого, темного, как какао, но в целом определение «краснокожий» прекрасно подходит нам всем. По всей видимости, эти грязные, полунагие, невежественные кочевники полагали, что слово «чичимек» происходит не от «чичим» (собака), но от «чичильтк» (красный). А для всякого, кто предпочитал такой вариант, в прозвании «чичимек» не было ничего оскорбительного. Тем более что оно относилось не к какому-то одному племени, но ко всем жителям пустыни, джунглей, деревень и больших городов, то есть Сего Мира в целом.

Поэтому я не стал обижаться, а продолжил с благодарностью наполнять свой желудок (хоть на зубах и похрустывал песок, но похлебка тем не менее была вкусной) и попутно размышлял о связях между разными народами. Было очевидно, что некогда чичимеки имели благодатный контакт с цивилизацией. Например, Мясо упомянул о том, как его жена во время болезни исповедалась богине Тласольтеотль, а впоследствии я узнал, что они почитают и многих других наших богов. Но, находясь в изоляции и невежестве, чичимеки придумывали и свои собственные верования. Так, у этих людей бытовало смехотворное убеждение в том, что звезды — это бабочки, сделанные из обсидиана, а их мерцание представляет собой всего лишь отражение лунного света от трепещущих крыльев из блестящего камня. Поэтому они придумали богиню Итцпапалотль, Обсидиановую Бабочку, которую считали самой могущественной из всех богов. Что ж, в ночной пустыне звезды особенно яркие, там действительно создается впечатление, будто они парят совсем низко, лишь чуть-чуть за пределами нашей досягаемости.

Но даже при том, что чичимеки имеют кое-что общее с более цивилизованными народами, и несмотря на то, что они сами считают всех краснокожих состоящими между собой в родстве, они относятся к соседям вовсе не так, как это принято между родственниками. Напротив, грабить, да и не только грабить, «ближних» у них вовсе не считается зазорным.

В первый вечер, когда я ужинал в становище текуэксе, в похлебке плавали кусочки нежного белого мяса, легко отделявшегося от тонких косточек, не походивших на кости ящериц, кроликов или любых других существ, которых я видел в пустыне. Это побудило меня задать вопрос:

— Скажи, а что за мясо мы едим?

В ответ мой новый знакомый буркнул:

— Детеныш.

— Чей?

— Детеныш, — повторил Мясо, — подходящая еда для суровых времен, — но, увидев по моим глазам, что я его не понял, пояснил: — Порой мы покидаем пустыню, чтобы напасть на деревню отоми и, кроме всего прочего, прихватываем с собой их детей. А если нашим кочующим племенам случается столкнуться, то побежденным приходится бежать. А детям ведь не поспеть за взрослыми, вот они и попадают к нам в плен. А что проку от таких пленников? Поэтому детенышей потрошат и вялят на солнце или коптят над костром, после чего мясо, не портясь, хранится очень долго. Вдобавок весят такие детеныши мало, так что любая из наших женщин может легко таскать на веревке у пояса три-четыре штуки. А когда, как это вышло сегодня, Обсидиановая Бабочка не посылает нам свежей дичи, их варят и едят.

По вашим лицам, почтенные писцы, видно, что вы находите эту практику достойной порицания. Но я должен признаться, что научился есть почти все, что можно съесть, практически уподобившись в этом чичимекам, ибо во время путешествия по пустыне не знал более властных законов, чем голод и жажда. Однако, оставаясь тем не менее все-таки человеком цивилизованным, я так и не набрался решимости отведать кое-что из того, что с удовольствием поедали дикари.

Я сопровождал Мясо и его соплеменников до тех пор, пока их путь лежал более или менее на север, то есть в том направлении, куда нужно было и мне самому. Потом, когда текуэксе решили повернуть к востоку, Мясо любезно предложил проводить меня к лагерю другого племени — тцакатеков, где познакомил меня со своим товарищем по многим набегам, которого звали Зелень. Пока тцакатеки кочевали на север, я двигался вместе с ними, а когда наши пути разошлись, Зелень в свою очередь свел меня со своим другом по имени Пир, из племени хуаштеков. Таким образом меня передавали от одной бродячей шайки чичимеков к другой. Я побывал среди тобоко, иритила, марими и не только повидал пустыню во все времена года, но и познакомился с некоторыми очень неприятными обычаями тамошних жителей.

Приведу пример. В конце лета и в начале осени различные растущие в пустыне кактусы приносят свои плоды. Я уже упоминал гигантские кактусы куинаметин, которые напоминают огромных зеленых людей со множеством поднятых рук. На таких кактусах созревают плоды под названием питаайа, считающиеся весьма вкусными и питательными, но, как мне кажется, во многом их ценят так высоко из-за трудностей, связанных с добычей. Ни один человек не в состоянии взобраться на усеянный колючками куинаметин, и сбить плоды можно только с помощью длинных шестов или швыряя в них камнями.

Питаайа является любимым лакомством жителей пустыни, столь любимым, что они едят его дважды!

Все чичимеки жадно поглощают красноватые шары целиком, с мякотью, соком и черными семенами, а потом ждут того, что эти люди называют йник оме пицкуитлть, или «второй урожай». Попросту говоря, желудки едоков переваривают фрукты, но семена не перевариваются и выходят с испражнениями. Облегчившись, человек пальцами прощупывает собственный кал, извлекает оттуда похожие на орехи семена и поедает их снова, но теперь уже не глотая целиком, а жуя и смакуя. Более того, если чичимеки в этот сезон находят где-нибудь в пустыне кучку экскрементов, оставленных другим человеком, животным или, скажем, стервятником, то и она также внимательно просматривается в поисках вожделенных семян.

У этих людей есть, на мой взгляд, еще более отвратительный обычай, но для того, чтобы его описать, сперва необходимо кое-что разъяснить. К тому времени, когда мои скитания по пустыне продолжались уже почти год и наступила весна (в ту пору меня привечало племя иритила), выяснилось, что Тлалок все-таки не забывает своими милостями и пустыню. Он одаряет ее дождем, который идет дней двадцать подряд, причем порой бывает так силен, что давно пересохшие овраги пустыни превращаются в бушующие пенистые потоки. Но ниспосланная милость Тлалока непродолжительна, и по завершении месяца дождей вода быстро всасывается в пески. Лишь на эти примерно двадцать недолгих дней пустыня расцветает, на кактусах и обычно сухих, пожухлых кустах распускаются яркие цветы. Кроме того, только в это время в тех местах, где почва остается насквозь влажной, на поверхности появляется растение, какого я больше нигде не видел. Гриб под названием чичиманакатль, имеющий тонкую ножку и кроваво-красную, испещренную белыми бородавками шляпку.

Женщины иритила живо собирали эти грибы, но, что показалось мне странным, я ни разу не видел, чтобы их ели или добавляли к другой пище. Другая странность заключалась в том, что в эту весеннюю пору вождь племени переставал мочиться, как все мужчины, на землю: все это время одна из его жен ходила за мужем с особой глиняной плошкой, подставляя ее каждый раз, когда вождь выражал желание облегчиться. И наконец, меня удивило еще вот что: весь влажный сезон то одни, то другие мужчины иритила оказывались настолько пьяны, что не могли ни охотиться, ни собирать плоды. При этом мне трудно было понять, где они могут раздобыть или из чего изготовить хмельной напиток. Прошло некоторое время, прежде чем я установил связь между этими тремя загадочными обстоятельствами.

На самом деле никакой особой тайны здесь не было. Привилегия есть грибы, которые вызывали своего рода опьянение, очень похожее на действие кактуса пейотль и сопровождавшееся восхитительными видениями, принадлежала вождю племени. Однако поедание и даже переваривание чичима-накатля лишь слегка ослабляло его опьяняющую силу, ибо магическое вещество, в котором эта сила и заключалась, не задерживалось в человеческом теле и покидало его вместе с мочой. Находясь в состоянии счастливой отрешенности, вождь часто мочился в свою плошку, а его моча являлась почти столь же сильным дурманом, как и грибы.

Первая полная плошка пускалась по кругу среди мудрецов и колдунов: каждый из них жадно прикладывался к «напитку» и уже очень скоро валялся на земле, блаженно пуская слюни. Вторая порция предназначалась самым близким друзьям вождя, следующая — лучшим воинам и так далее. По прошествии нескольких дней очередь доходила до людей ничем не примечательных, а потом до стариков и, наконец, даже до женщин. В конечном счете всем иритила выпадало счастье ненадолго забыть о своем трудном, безрадостном существовании. Отхлебнуть из плошки они радушно предлагали даже мне, чужаку, но когда я почтительно отказался от этого угощения, никто, похоже, не оскорбился и не огорчился.

Несмотря на все вышеизложенное, справедливости ради хочу сказать, что чичимеков нельзя назвать вконец опустившимся народом. Например, со временем мне удалось понять, что если они грязны, покрыты коростой и кишат паразитами, то вовсе не потому, что им это нравится. Семнадцать месяцев в году каждую добытую каплю воды, которая не уходит на немедленное утоление жажды, они берегут — вдруг завтра в пределах досягаемости не окажется даже захудалого кактуса, а такое случается сплошь и рядом. Целых семнадцать месяцев вся влага потребляется лишь внутрь, и использовать ее для омовений было бы безумным, преступным расточительством. Ранняя весна с ее быстро проходящими дождями — это единственное время, когда житель пустыни может позволить себе роскошь купания. Когда такая возможность появилась, все иритила, точно так же как и я, использовали ее, чтобы отмыться дочиста. А отмывшись от грязи, чичимеки выглядели ничуть не хуже представителей цивилизованных народов.

В связи с этим мне припоминается одно приятное зрелище. Как-то поздним вечером, прогуливаясь от нечего делать неподалеку от становища, я наткнулся на молодую девушку, которая принимала, по всей видимости, свою первую ванну в этом году. Она стояла в середине небольшого мелкого бассейна, образованного заполнившей выемку в камне дождевой водой. Девушка, похоже, случайно его обнаружила и решила воспользоваться этим преимуществом — отмыться как следует в одиночестве, прежде чем сюда нагрянет орава соплеменников. Не давая знать о своем присутствии, я с помощью кристалла любовался тем, как девушка намыливалась моющим корнем растения амоли, а потом долго плескалась в воде — медленно, не торопясь, растягивая столь редкое удовольствие.

Позади нее на востоке Тлалок готовил бурю, воздвигая темную, словно из сланца, стену туч. Поначалу девушка была настолько грязная, что на этом фоне оставалась почти неразличимой, но по мере того как намыливалась и смывала, слой за слоем, застарелую грязь, все отчетливее проступал первоначальный цвет ее кожи, которую вдобавок золотили лучи готовившегося на западе ко сну солнца. На всей огромной, пустой и плоской равнине, заканчивавшейся темной стеной туч, эта девушка представляла собой единственное яркое пятно. Изгибы ее обнаженного тела очерчивала поблескивавшая влага; вода, которой она брызгала на себя, рассыпалась каплями, сверкавшими, словно крохотные драгоценные камешки. На фоне грозно темневшего позади штормового неба она сияла в последних лучах заходящего солнца подобно маленькому кусочку светящегося янтаря, положенного на большую тусклую плиту из сланца.

Много времени прошло с тех пор, как я последний раз возлежал с женщиной, и эта чистая красивая девушка стала для меня искушением. Но я тут же вспомнил другую женщину — насаженную на кол — и не приближался к пруду, пока красавица наконец неохотно его не покинула.

За все время совместных странствий с различными племенами чичимеков я старался не сближаться с их женщинами, не нарушать ни один из их немногих законов и вообще ничем не огорчать дикарей. Чичимеки же, со своей стороны, относились ко мне как к равному, такому же бесприютному скитальцу, как и они сами. Меня ни разу не ограбили и никогда ни в чем не ограничивали, а, напротив, выделили равную со всеми долю в том скудном пропитании, которое давала им пустыня, и я пользовался наравне с ними всеми благами, за исключением того, от чего (вроде дарующей блаженство мочи) отказывался сам.

Однако, как вы помните, я ведь не просто путешествовал, я искал хоть какие-нибудь известия о древних ацтеках, об их давнем странствии и тайных складах. Но все мои новые товарищи — и Мясо из племени текуэксе, и Зелень из племени тцакатеков, и хуаштек Пир — неизменно отвечали:

— Да, действительно, говорят, что такое племя когда-то проходило через некоторые из этих земель. Но мы ничего не знаем о них, кроме того, что они так же, как и все чичимеки, ничего не приносили с собой и ничего не оставляли.

Это был все тот же обескураживающий ответ, который я неизменно слышал с самого начала своего путешествия. Ответ, который повторяли мне и тобоко, и иритила, и все другие бродячие племена, с которыми мне доводилось встретиться в этих краях.

И лишь на второе лето пребывания в этой проклятой пустыне, когда мне уже опостылели и она, и мои предки ацтеки, на мой традиционный вопрос вдруг ответили несколько иначе.

В то время я приблизился к кочевьям племени марими, обитавшего в самой засушливой, самой унылой и наименее обжитой местности, какую мне только доводилось видеть, причем так далеко на севере, что казалось, будто дальше уже никаких пустынь быть просто не может. Марими, однако, заверили меня, что на севере, напротив, расстилаются безбрежные равнины, несравненно более страшные, нежели все, с чем мне довелось столкнуться до сих пор. Услышав эти сведения, отнюдь не радостные для моих усталых ушей, я без особой надежды на успех задал свой обычный вопрос об ацтеках.

— Да, Микстли, — прозвучал ответ. — Племя такое было, и оно действительно проделало тот путь, о котором ты говоришь. Но эти ацтеки ничего не принесли с собой.

— И, — с горечью в голосе закончил я за своего собеседника, — ничего не оставили.

— Кроме нас, — сказал он.

Я был в таком подавленном настроении, что не сразу осознал смысл сказанного. Но когда до меня дошло, я замер как громом пораженный.

Мой собеседник улыбнулся беззубой улыбкой. Это был Пацкатль, вождь племени марими, очень старый человек, весь сморщенный и иссохший от солнца. Однако, словно в насмешку, имя, которое он носил, еще более далекое от действительности, чем у других чичимеков, означало «сок».

Он продолжил:

— Ты говорил об исходе ацтеков из какой-то далекой прародины, называвшейся Ацтлан, и о путешествии, закончившемся основанием великого города далеко на юге. До нас, марими, как и до других чичимеков, обитающих в пустыне многие вязанки лет, доходили слухи о том городе и его великолепии, но никому из нас никогда не доводилось увидеть его хоть краем глаза. Но подумай сам, Микстли. Неужели тебя не удивляет, что мы, варвары, живущие в пустыне, далеко от вашего Теночтитлана, и почти ничего о нем не знающие, тем не менее говорим на том же науатль, что и вы?

Я подумал и ответил:

— Ты прав, вождь Сок. То, что, попав в пустыню, я смог без труда общаться с таким множеством племен, удивило и обрадовало меня, но вот задаться вопросом, в чем тут причина, мне и в голову не пришло. Скажи, а есть у тебя догадки, способные пролить на это свет?

— Больше, чем догадки, — не без гордости ответил он. — Я старый человек, происхожу из славного рода, и все мои предки дожили до преклонных лет. Но они, как, впрочем, и я сам, не всегда были старыми, а в молодости, как водится, проявляли любопытство. Каждый при этом задавал вопросы и запоминал ответы. Так что мы заучивали, запоминали и потом пересказывали сыновьям все те знания о происхождении нашего народа, которые сохранили предки.

— Я буду очень признателен, если ты поделишься со мной этими знаниями, почтенный вождь.

— Слушай же, — сказал старый Сок. — Легенды гласят, что семь разных племен, среди них и твои ацтеки, когда-то очень давно покинули свою прародину Ацтлан, Край Белоснежных Цапель, в поисках более удобного для жизни места. Все семь племен были родственными, говорили на одном и том же языке, чтили одних и тех же богов, соблюдали одни и те же обычаи, и долгое время эта разношерстная компания путешествовала как одна большая семья. Но — да разве может быть иначе в столь долгом совместном путешествии такого количества людей? — между ними постепенно стали возникать разногласия и трения. По пути от общей массы отставали или отбивались сперва отдельные семьи или кланы — капули, а потом и целые племена. Некоторые, поссорившись с остальными, уходили прочь, другие, просто устав от нескончаемых скитаний, останавливались на приглянувшемся им месте и отказывались идти дальше. Кто из них что избрал и куда подевался, теперь сказать невозможно, за миновавшие с той поры вязанки лет многие из тех, начавших первое кочевье племен не раз распадались на более мелкие группы и расходились в разные стороны. Известно, что твои ацтеки продолжили путь на юг, туда, где нынче стоит ваш Теночтитлан, и вполне возможно, что вместе с ними до тех мест добрались и некоторые другие. Могу лишь сказать, что среди проделавших этот путь до конца не было нас — тех, кто теперь именуется чичимеками. Вот почему я и утверждаю, что когда твои ацтеки пересекли пустыню, они не оставили в ней ничего — ни складов, ни припасов, ни даже следа своего пребывания. Ничего, кроме нас.

Рассказ вождя звучал весьма достоверно, хоть и столь же неутешительно, как и утверждение моего прежнего спутника по имени Мясо, что слово «чичимеки» никак не связано с собаками и обозначает «краснокожий». Получалось, что вместо тайных складов и хранилищ, набитых ценным имуществом, я нашел лишь прорву нищих дикарей, набивавшихся мешикатль в родственники. Стараясь не думать о такой родне, я со вздохом заметил:

— И все же мне бы очень хотелось найти Адтлан.

Вождь Сок кивнул.

— Это далеко отсюда, — сказал он. — Как я уже говорил, семь племен проделали долгий путь, прежде чем начали разъединяться.

Взор мой обратился к северу, где, как мне говорили, простиралась еще более суровая, безграничная пустыня, и у меня вырвался стон:

— Аййа, значит, мне все-таки придется тащиться через эту проклятую, душную, пыльную, безжизненную землю!

Старик проследил за моим взглядом, а потом недоумевающе спросил:

— Зачем?

Вероятно, вид у меня тоже был озадаченный, ибо я никак не ожидал столь дурацкого вопроса от человека, показавшегося мне довольно умным.

— Как это зачем? — вырвалось у меня. — Ведь ацтеки пришли с севера, куда же мне еще идти?

— Север — это не место, — пояснил он, как будто я был тупицей. — Это направление, и к тому же неточное. Ты и так уже зашел слишком далеко на север.

— Это что же получается? — вскричал я. — Значит, Ацтлан позади меня?

Мой испуг вызвал у него смешок.

— Позади, вблизи и вдали.

— Да уж, такие направления никак нельзя назвать точными, — буркнул я.

— Путешествуя по пустыне, — продолжил старик, все еще посмеиваясь, — ты постоянно придерживался северо-западного направления, но как раз на запад забирал недостаточно. И возможно, не будь ты сбит с толку понятием «север», то нашел бы Ацтлан уже давным-давно. Кстати, для этого не обязательно было бросать вызов пустыне и покидать плодородные земли. — Услышав это, я издал приглушенный стон.

Вождь продолжил: — Согласно преданиям отцов моих отцов, наш Ацтлан находился где-то юго-западнее этой пустыни, на берегу великого моря, и, конечно, Ацтлан был только один. Однако, покинув его, наши предки, в том числе и твои, за вязанки лет странствий описали множество кругов. Вполне возможно, что последний переход ацтеков, тот, который остался в легендах мешикатль, действительно привел их туда, где теперь находится Теночтитлан, непосредственно с севера. Тем не менее путь в настоящий Ацтлан должен пролегать оттуда почти строго на северо-запад.

— Значит, я должен возвращаться назад, на юго-запад?.. — пробормотал я, пожалев об унылых месяцах, проведенных в пустыне, и об утомительных долгих прогонах, о грязи, покрывшей меня с головы до ног, и о невзгодах, которые мне пришлось вынести.

Старый Сок пожал плечами:

— Я этого не говорил. Просто, если ты намерен продолжать свои поиски, тебе незачем идти на север. Ацтлана там точно нет. Там вообще ничего нет, кроме пустыни, такой огромной и безжизненной, что в ней не может жить даже столь закаленный народ, как марими. Даже краткие вылазки в ту пустыню могут совершать только йаки, ибо они еще более жестоки, чем эта земля.

— Наслышан я об этих йаки, — промолвил я с печалью, пробужденной воспоминаниями. — Ты прав, вождь Сок, пожалуй, мне следует повернуть назад.

— Иди вон туда.

Он указал на юг, где Тонатиу уже опускался на не укрытое покрывалом ложе позади тех самых неразличимых серо-белых гор, которые сопровождали меня на протяжении всего пути через пустыню, но всегда оставались в недосягаемом отдалении.

— Если хочешь найти прародину ацтеков, ступай вон к тем горам и перевали через них. Твоя цель там, за их пределами.

Так я и сделал: отправился на юго-запад, добрался до гор и перевалил через них. Более года я видел перед собой этот отдаленный бледный кряж и был уверен, что мне придется карабкаться по отвесным гранитным утесам. Но выяснилось, что эти горы казались неприступными лишь на расстоянии. В предгорьях, сходившихся с пустыней, можно было изредка встретить все тот же пожухлый, пропыленный кустарник, но чем дальше и выше я поднимался, тем гуще и зеленее становилась эта поросль, а когда я добрался до настоящих гор, они оказались столь же лесистыми, как и в памятной мне стране рарамури. Да и народ, их населявший, как выяснилось впоследствии, был родственным племени быстроногих и походил на них и языком, и обычаями, вплоть до проживания в пещерах и сохранения волос в интимных местах. Сами местные жители говорили, что рарамури — их родичи, живущие несколько севернее, но в пределах той же горной гряды.

Ну а перевалив наконец хребет, я спустился к морю — где-то южнее того места, куда меня более десяти лет назад прибило после того памятного морского путешествия. У рыбаков, деревеньки которых тянулись вдоль побережья, я узнал, что этот приморский край называется Синалобола. Кайта, как именовали себя эти люди, не выказали по отношению ко мне ни малейшей враждебности: они не мешали мне двигаться вдоль кромки воды, но и не проявляли при этом никаких признаков гостеприимства. Мужчины этого племени были невозмутимыми и равнодушными, а женщины их пахли рыбой. Поэтому я не задерживался надолго в приморских деревнях и неуклонно двигался вдоль Синалоболы на юг — туда, где, по утверждению вождя Сока, и должен был находиться на берегу моря древний Ацтлан.

Большую часть пути я проделал по ровным прибрежным пескам, а океан все это время оставался от меня по правую руку. Правда, порой мне приходилось сворачивать далеко в глубь суши, чтобы обогнуть лагуну, прибрежное болото или непроходимые мангровые заросли, а иногда даже ждать на берегу полной аллигаторов реки, пока случайно проплывавший мимо лодочник койта не переправит меня, хоть и без особой охоты, на другой берег. Но чаще всего путь мой не был отмечен ни серьезными препятствиями, ни интересными событиями. Прохладный бриз с океана умерял жару дневного солнца, а к вечеру пески побережья достаточно нагревались, чтобы там можно было с удобством устроиться на ночь.

И даже после того как я, покинув земли кайта, уже не набредал на селения, где мог прикупить себе рыбы, мне еще долгое время без труда удавалось кормиться теми самыми чудными крабами-барабанщиками, так напугавшими меня много лет назад, когда я впервые их увидел. К тому же приливы и отливы помогли мне познакомиться с еще одним морским продуктом, который я могу рекомендовать всем как вкусное блюдо. Я заметил, что каждый раз, когда вода отступала, обнажившийся ил или песок при этом не оставались неподвижными. То там, то сям с обнаженного морского ложа вверх били маленькие струйки воды.

Движимый любопытством, я, хлюпая по сырому песку, добрался до одного из таких мест, дождался появления маленького фонтанчика и, покопавшись, извлек на поверхность гладкую яйцевидную синеватую раковину. Это оказался съедобный моллюск величиной с мою ладонь. Думаю, выброс воды был для него своего рода способом прочистить горло или то, что служит этому существу вместо горла. Так или иначе, прогулявшись вдоль кромки воды, я набрал столько раковин, сколько смог удержать в руках, и отнес их на берег, намереваясь съесть в сыром виде.

Но тут мне пришла в голову идея получше. Вырыв в сухом песке подальше от берега неглубокую ямку, я сложил туда раковины, предварительно обернув каждую, чтобы внутрь не попадал песок, во влажные водоросли. Затем я присыпал выемку сверху песком и на этом песке развел костер из прекрасно горящих сухих пальмовых веток. Когда костер догорел, я сгреб пепел в сторону и откопал своих моллюсков. Раковины в данном случае сыграли роль маленьких паровых горшочков, в которых мякоть улиток сварилась в собственном солоноватом соку. Мне оставалось лишь содрать с раковин крышки, насладиться нежным сочным горячим мясом и запить его жидкостью из донышек тех же раковин. Скажу прямо, даже во дворцах мне нечасто доводилось вкушать более вкусные блюда.

Однако, по мере того как я продолжал свой путь по нескончаемому побережью, картина менялась. Приливы больше не открывали гладких и доступных отмелей, по которым можно было бы прогуляться, чтобы собрать моллюсков. Приливы и отливы здесь просто поднимали или понижали уровень воды, стоявшей в безбрежных топях, все чаще встречавшихся на моем пути. Это были напоминавшие по густоте джунгли заросли мангровых деревьев, росших на выступавших из воды корнях, со свисавшим с них мхом. Во время отлива почва там представляла собой илистую трясину с застойными лужами, а во время прилива все затапливалось соленой водой. Однако эти топи постоянно оставались жаркими, сырыми и липкими, вонючими, да еще вдобавок кишели жадными до крови москитами. Я пытался двигаться на восток и найти путь в обход болот, но казалось, будто они тянутся в глубь суши до самых гор. Мне не оставалось ничего другого, кроме как пытаться, где возможно, преодолеть их, прыгая с корня на корень да с кочки на кочку, а все остальное время уныло плюхать по зловонной жиже.

* * *

Трудно сказать, сколько дней мне пришлось пробираться по этой неприятной местности, не предлагавшей вдобавок почти никакого пропитания, кроме пальмовых побегов, кресс-салата и еще кое-какой зелени, которую мне удавалось определить как съедобную. Спать приходилось в развилках деревьев, подальше от аллигаторов и сырых ползучих туманов. Чтобы сделать место ночевки чуточку помягче, я собирал сколько мог серого мха пакстли и устраивал что-то вроде гнезда. То, что людей в этих топях не встречалось, казалось мне вполне естественным. Трудно было предположить, чтобы хоть кому-нибудь приглянулось столь гадостное местечко. По моим подсчетам, приморская Синалобола, страна кайта, осталась далеко на севере. Я сейчас, судя по всему, должен был приближаться к земле Науйар-Иксу, но для большей уверенности мне требовалось с кем-нибудь встретиться и выяснить, какой язык здесь в ходу. И вот однажды днем в глубинах того самого поганого болота я все же набрел на человеческое существо. Молодой человек в набедренной повязке стоял рядом с мутным прудом, вглядываясь в воду и нацеливая туда примитивную острогу — трезубец с костяными остриями. Неожиданная встреча настолько удивила и обрадовала меня, что я совершил непростительный промах: окликнул незнакомца во весь голос, причем в тот самый момент, когда он вонзил трезубец в воду.

Парень вскинул голову, наградил меня сердитым взглядом и проворчал:

— Из-за тебя я промахнулся!

Я стоял изумленный — не его грубыми словами, ибо он был вправе возмутиться тем, что я помешал ему прицелиться, — но тем, что человек этот, вопреки моим ожиданиям, говорил не на диалекте поре, а на моем родном языке.

— Прости, — сказал я уже потише.

Незнакомец не обратил ни на меня, ни на мои слова ни малейшего внимания и, пока я тихонько приближался к нему, высвободил свою острогу из донного ила, снова прицелился и, нанеся удар, вытащил насаженную на один из зубцов лягушку.

— Ты говоришь на науатль, — промолвил я, приблизившись.

Незнакомец фыркнул и стряхнул лягушку в кучу таких же, барахтавшихся в кривобокой, сплетенной из лиан корзине. Уж не наткнулся ли я на дальнего потомка тех чичимеков, которые некогда не захотели отправиться в путешествие? Подумав так, я спросил:

— Ты чичимек?

Конечно, утвердительный ответ тоже вызвал бы мое удивление, однако то, что я услышал, меня просто ошеломило.

— Я ацтек, — промолвил юноша, снова склоняясь над водой, чтобы высмотреть цель для своего трезубца, и, помолчав, добавил: — Я занят.

— А к тому же на редкость груб и неучтив, — заявил я, ибо бесцеремонность незнакомца быстро рассеяла тот трепет, который я было ощутил, узрев во плоти подлинного наследника древних ацтеков.

— Стоит ли рассыпаться в любезностях перед тем, у кого хватило дурости сюда притащиться? — поворчал владелец трезубца, вытаскивая из грязной воды очередную лягушку. — Ну кого, кроме распоследнего дурака, может занести в это отхожее место Сего Мира?

— Вообще-то, — заметил я, — дураку, который живет в этой вонючей дыре постоянно, вряд ли стоит кичиться перед тем, кто случайно сюда заглянул.

— Ты прав, — отвечал он, равнодушно стряхивая лягушку в свою корзину. — Непонятно только, чего ради ты торчишь здесь как дурак и выслушиваешь оскорбления от другого дурака. Уходи.

— Обязательно уйду, — промолвил я, с трудом сдерживая раздражение, — только сперва кое-что выясню. Я странствовал два года и одолел много долгих прогонов, разыскивая Ацтлан. Не скажешь ли ты мне…

— Ты нашел его, — перебил меня парень равнодушным тоном.

— Ацтлан здесь? — воскликнул я в полном изумлении.

— Вон там, — буркнул он, ткнув пальцем через плечо, так и не потрудившись оторвать взгляд от своего зловонного лягушачьего пруда. — Иди по тропке к лагуне, потом покричи лодку, чтобы тебя перевезли.

Я огляделся и действительно увидел уходящую в густые заросли тропу. Затаив дыхание, боясь поверить в неожиданную удачу, я зашагал по ней… Но тут вспомнил, что забыл поблагодарить этого на редкость учтивого и радушного молодого человека (который, не глядя мне вслед, по-прежнему нацеливал свой трезубец на пруд), и вернулся.

— Спасибо, — сказал я и сделал ему подножку, так что парень, подняв фонтан брызг, плюхнулся в вонючую стоячую воду. Когда его голова показалась на поверхности, украшенная скользкими водорослями, я опрокинул на него корзину с мертвыми лягушками и, оставив невежду барахтаться, цепляясь за скользкий берег, отплевываясь и изрыгая бессвязную брань, снова повернулся и направился туда, где лежал Край Белоснежных Цапель — давно утраченный, легендарный Ацтлан.

И сам не знаю, что я рассчитывал или надеялся там найти. Может статься, древний, не столь совершенный вариант Теночтитлана. Город пирамид, храмов и башен, выстроенных в старинной манере. Трудно сказать. Но в любом случае, разумеется, не то, что обнаружил. Ибо представившееся мне зрелище было воистину жалким.

Сухая тропка петляла по болоту у меня под ногами, и постепенно обступавшие ее деревья редели, проплешины становились реже, бугры — ниже, а пруды и озерца — все шире. Наконец поднимающиеся над почвой мангровые корни полностью уступили место пробивавшемуся над водой тростнику. Тропка оборвалась, выведя меня к окрашенному закатными лучами в багрово-красный цвет солоноватому озеру — обширному, но, судя по обилию колыхавшегося над его поверхностью камыша и тростника, а также по стоявшим повсюду во множестве белым длинноногим и длинношеим птицам, не очень глубокому. Прямо передо мной, на расстоянии пары бросков копья, находился островок, и я поднял кристалл, чтобы получше рассмотреть место, название которому дали эти белоснежные цапли.

Ацтлан, как и Теночтитлан, нынешний Мехико, представлял собой остров, но на этом, похоже, сходство и кончалось. То был невысокий бугорок суши, который находившиеся на нем постройки делали ненамного выше, ибо все они были сплошь одноэтажными. Там не было ни одной вздымавшейся пирамиды, не было даже никакого способного привлечь внимание храма. Окрашивавший остров закатный багрянец перемежался с голубоватым дымком вечерних очагов. По озеру сновали многочисленные выдолбленные каноэ, и, приметив лодку, направлявшуюся к острову, я окликнул лодочника. Человек на борту орудовал шестом, поскольку озеро было мелким и весла не требовалось. Он направил лодку сквозь камыши к берегу, подозрительно присмотрелся ко мне, выругался сквозь зубы и буркнул:

— Ты не… ты чужак.

«А ты — еще один совершенно не воспитанный ацтек», — подумал я, но вслух говорить этого не стал, а шагнул, прежде чем он успел отчалить, в его лодку, заявив:

— Если ты направлялся за ловцом лягушек, то он просил передать, что очень занят, и я могу подтвердить, что это действительно так. Поэтому будь добр, перевези меня на остров.

Лодочник снова выругался, однако ни возражений, ни каких-либо вопросов с его стороны не последовало: не проявляя ни малейшего любопытства, он подогнал каноэ шестом к острову, дал мне сойти на берег и ускользнул. Как выяснилось потом, он уплыл через один из нескольких проходивших сквозь весь остров каналов, — пожалуй, это было единственное, что по-настоящему роднило это поселение с Теночтитланом.

Некоторое время я прогуливался по улицам, каковых, помимо кольцом опоясывавшей остров дороги, было четыре — две вдоль и две поперек. Все они были весьма примитивно вымощены — не плитняком, но раковинами устриц и других моллюсков. Дома и хижины лепились вдоль улиц и каналов стена к стене, и хотя я подозреваю, что у них были деревянные каркасы, снаружи все здания оказались выбелены штукатуркой, также изготовленной из измельченных ракушек.

Остров был овальной формы и довольно большой, размером почти с Теночтитлан без его северного района Тлателолько. Скорее всего, и зданий на острове стояло не меньше, но поскольку все они были сплошь одноэтажными, то явно не могли вместить столь многочисленное население, как в столице Мешико. Стоя в центре острова, я мог видеть остальную часть окружавшего его озера, так что убедился, что само озеро со всех сторон опоясывает все то же вонючее болото, через которое я сюда добрался. Ацтеки, по крайней мере, были не настолько отсталым и опустившимся народом, чтобы жить в этом унылом болоте, правда, место, которое они выбрали, было ненамного лучше. Воды озера не препятствовали проникновению на остров болотных туманов, ядовитых миазмов и туч москитов. Ацтлан оказался на редкость нездоровым и неудобным для обитания местом, и я мог лишь порадоваться тому, что у моих предков хватило здравого смысла его покинуть.

Я решил, что нынешние обитатели Ацтлана являются отдаленными потомками тех, кто оказался слишком туп и бездеятелен, чтобы поискать для проживания местечко поудобнее. И, судя по первому впечатлению, за прошедшее время предприимчивости у здешнего люда не добавилось. Потомки оказались вполне достойны своих предков. У меня возникло впечатление, будто сама унылая жизненная среда, которая угнетала их, но с которой они свыклись и смирились, делала этих людей безразличными ко всему. Например, прохожие на улицах прекрасно видели разгуливавшего по острову чужака, то есть меня, а можно поручиться, что чужаки сюда забредали исключительно редко. И что же? Никто не проявлял ко мне ни малейшего интереса. Никто не спрашивал, чего я ищу, не голоден ли, не нуждаюсь ли в помощи? Впрочем, насмешек или враждебности, с которыми иные народы встречают чужеземцев, тоже не замечалось. Наступила ночь, улицы начали пустеть, а быстро сгущавшуюся темноту разрежали лишь случайные, просачивавшиеся наружу из жилищ отблески огней очагов да ламп, заправленных маслом какао. На город я к тому времени уже насмотрелся вдосталь, да хоть бы даже и нет, но, так или иначе, при отсутствии уличного освещения думать приходилось лишь о том, как бы не оступиться да не бултыхнуться в канал. Поэтому я остановил припозднившегося прохожего, торопившегося проскользнуть мимо меня незамеченным, и спросил его, где я могу найти дворец Чтимого Глашатая города.

— Дворец? — повторил он с явным недоумением. — Чтимого Глашатая?

И то сказать: судя по всему, здешние жители не только никогда не видели дворцов, но и вряд ли о них слышали. К тому же я совсем забыл, что титул юй-тлатоани верховный вождь ацтеков принял уже после того, как они стали именоваться мешикатль. Пришлось спросить по-другому.

— Я ищу вашего правителя. Где он живет?

— А, тлатокапили, — понимающе кивнул прохожий.

Замечу, что этим словом в нашем языке именуют любого вождя самого захудалого племени, даже вожака шайки кочевников вроде тех, что блуждают по пустыне.

Прохожий торопливо объяснил мне, куда идти, пробурчал, что опаздывает к ужину, и исчез в ночи. У меня же после этой беседы создалось впечатление, что этот застойный, как и болото, посреди которого он живет, не отягощенный избытком важных дел народ имеет дурацкое обыкновение постоянно куда-то торопиться и изображать занятость.

Хотя ацтеки в Ацтлане говорили на науатль, они использовали много слов, которые мы, мешикатль, давно позабыли, и немало других, явно позаимствованных у соседних племен, ибо я узнал вкрапления наречия кайта и искаженного поре. С другой стороны, ацтеки не понимали многих моих слов, видимо вошедших в язык уже после переселения и порожденных такими явлениями и обстоятельствами внешнего мира, о каких оставшиеся дома не имели ни малейшего представления. В конце концов, наш язык ведь тоже до сих пор меняется, приспосабливаясь к новым условиям. Например, только в последние годы добавились такие слова, как кауайо, означающее «лошадь», крстанойотль — «христианство», каштильтеки — в значении «кастильцы» или вообще «испанцы», пютцоне — «свиньи»…

Тамошний «дворец» оказался по крайней мере не лачугой, а более-менее приличным, облицованным блестящей штукатуркой из ракушек домом, состоявшим из нескольких внутренних помещений. У входа меня встретила молодая женщина, назвавшаяся женой тлатокапили. Зайти она меня не пригласила, а лишь нервно поинтересовалась, что мне нужно.

— Я хочу встретиться с тлатокапили, — сказал я, собрав остатки терпения. — Я проделал долгий путь специально ради этого.

— Правда? — Женщина закусила губу. — Вообще-то к нему мало кто приходит, а муж предпочел бы, чтобы посетителей было еще меньше. Но его так и так нет дома, он еще не вернулся.

— Можно мне войти и подождать? — спросил я раздраженно.

Женщина подумала, потом посторонилась, неуверенно пробормотав:

— Наверное, можно. Но муж наверняка голодный и прежде всего захочет поесть.

Я хотел было намекнуть, что и сам не прочь перекусить, но она продолжила:

— Сегодня ему захотелось отведать лягушачьих лапок, а за ними пришлось отправиться на материк: озеро для лягушек солоновато. А улов, наверное, оказался скудным, так что, боюсь, хозяин вернется домой очень поздно.

Первым моим порывом было попятиться и убраться из Дома, но потом я решил, что хуже все равно не будет: возможность понести наказание за незапланированное купание тлатокапили пугала меня ничуть не больше перспективы всю ночь бесприютно проблуждать по этому никчемному острову на радость москитам. Я последовал за женщиной через комнату, где детишки и старики ели что-то прямо с болотных листьев. Все они вытаращились на меня, но никто не проронил ни слова, не говоря уж о том, чтобы пригласить к трапезе. Хозяйка привела меня в пустую комнату, где я, обрадовавшись возможности, сел на грубый табурет икапали и поинтересовался:

— Скажи, как нужно обращаться к тлатокапили?

— Его зовут Тлилектик-Микстли.

Я чуть не свалился с низенького стула, настолько поразительным оказалось совпадение. Если он тоже Темная Туча, то, интересно, как должен называть себя я? Безусловно, человек, которого я сбросил в пруд, решит, будто я нагло издеваюсь над ним, вздумай я представиться его собственным именем.

Мои размышления прервал донесшийся от входа шум, возвестивший о прибытии хозяина. Робкая жена тут же побежала встречать своего господина и повелителя. Я переместил висевший у меня на поясе нож за спину так, чтобы он не бросался в глаза, но на всякий случай был под рукой.

Сперва до моего слуха доносилось лишь тихое бормотание женщины, но потом я услышал, как разъяренный муж взревел:

— Посетитель? Хочет встретиться со мной? Пусть он провалится в Миктлан! Я умираю с голоду! Приготовь этих лягушек, женщина! Сегодня проклятых тварей мне пришлось ловить дважды.

Его жена боязливо пробормотала еще что-то, и он взревел:

— Что? Чужак?

Яростным рывком хозяин отдернул занавеску комнаты, где сидел я. Да, это был тот самый молодой человек. Он до сих пор был заляпан тиной, а в волосах у него застряли водоросли. В первый миг юноша опешил, а потом взревел:

— Ты?

Я наклонился с табурета, чтобы поцеловать землю, причем жест этот свершил левой рукой, держа правую на всякий случай поближе к ножу. Но когда я поднялся, молодой вождь, к великому моему удивлению, рассмеялся и бросился вперед, чтобы заключить меня в братские объятия. Его жена, дети и остальная родня взирали на происходившее с не меньшим удивлением, чем я сам.

— Добро пожаловать, незнакомец! — воскликнул он и снова рассмеялся. — Клянусь вывернутыми ногами богини Койолшауки, я рад видеть тебя снова. Ты только глянь, что сделал со мной, а?! Когда я наконец выбрался из той грязюки, уже был поздний вечер и все каноэ уплыли. Мне пришлось шлепать по воде через все озеро.

— Ты находишь это забавным? — осторожно осведомился я.

Хозяин снова рассмеялся.

— Клянусь сухой холодной дыркой тепили лунной богини, еще как нахожу! Да уж! За всю мою жизнь в этой унылой скучной глуши это было первое неожиданное происшествие, настоящее приключение! Конечно, тебя следует поблагодарить за то, что ты внес хоть какое-то разнообразие в нашу тоскливую жизнь. Как твое имя, незнакомец?

— Меня зовут… э… Тепетцлан, — пробормотали, выбрав, чтобы не запутаться, имя отца.

— Долина? — переспросил вождь. — Ну если и долина, то самая высокая, какую я только видел. Что ж, Тепетцлан, не бойся, что я отомщу тебе за то, как ты со мной обошелся. Клянусь отвислыми сиськами богини, это настоящее удовольствие — встретить человека, который не только с виду похож на мужчину, но и вправду имеет под набедренной повязкой тепули. Если у моих соплеменников и есть что-то подобное, то они показывают это только своим женам.

Он повернулся и рявкнул своей супруге:

— Этих лягушек хватит на двоих — поджарь их для меня и моего друга. Чтобы пока я моюсь и парюсь, все было готово. Друг Тепетцлан, может, ты тоже хочешь освежиться в умывальне?

Когда мы разделись в парилке позади его дома (я заметил, что на теле хозяина так же нет волос, как и на моем), тлатокапили сказал:

— Я так понимаю, что ты один из наших сородичей из далекой пустыни? Никто из ближайших соседей не говорит на науатль.

— Думаю, мы и верно сородичи, — отвечал я, — только я не из пустыни. Ты слышал о таком народе — мешикатль? О великом городе Теночтитлане?

— Нет, — сказал он небрежно, словно гордясь своим невежеством, и даже добавил: — Среди всех здешних ничтожных деревушек великим городом можно назвать только Ацтлан. — Я постарался не засмеяться, и он продолжил: — Мы гордимся тем, что во всем обходимся своими силами, а потому редко путешествуем и почти не торгуем. Конечно, с ближайшими соседями мы знакомы, хотя и стараемся не смешиваться с ними. К северу от этих болот, например, живут кайта. Поскольку ты пришел с той стороны, то наверняка уже понял, что это за ничтожный народ. В болотах к югу отсюда есть единственная деревушка Йакореке, совсем маленькая.

Я обрадовался, услышав это, ибо если Йакореке и впрямь ближайшее поселение к югу, стало быть, от дома меня отделяет меньшее расстояние, чем казалось. Ведь поселение это находилось у самых рубежей Науйар-Иксу — земель, подвластных пуремпече. А оттуда не так уж далеко до Мичоакана, сразу за которым начинались владения Союза Трех.

Молодой вождь между тем продолжил:

— К востоку от наших болот находятся высокие горы, где обитают народы, именующие себя кора и уичаль. За этими горами простирается пустыня, где давно проживают в изгнании и бедности некоторые из наших родственников. Изредка случается, что кто-нибудь из этих несчастных находит путь к нам, на родину предков.

— Твои бедные родичи из пустыни мне знакомы, — сказал я. — Но, повторяю, я не из их числа. И, между прочим, далеко не все ваши родичи живут хуже вас. Некоторым из тех, кто в давние времена покинул здешние места, чтобы поискать удачи в большом мире, это удалось. Они обрели такие богатства, какие тебе и не снились.

— Мне приятно это слышать, — сказал он равнодушно. — Кто этому обрадуется, так дед моей жены. Он Хранитель Памяти Ацтлана.

Из этого замечания мне стало ясно, что ацтеки не владеют искусством рисования слов. Мы, мешикатль, освоили его спустя долгое время после переселения, а здешние жители, понятное дело, не вели никаких записей и не имели архивов и хранилищ рукописей. Наверняка их Хранитель Памяти был всего лишь последним в длинной череде старцев, веками передававших предания своего народа из уст в уста, из поколения в поколение.

Мой тезка продолжил:

— Богам ведомо, что эта щель между ягодицами мира — не самое веселое и интересное место на свете, но мы обитаем здесь потому, что тут имеется все необходимое для жизни. Приливы приносят и оставляют на отмелях столько даров моря, что нам не приходится заниматься даже рыболовством. Кокос дает масло для ламп, а его сок можно использовать как для подслащивания пищи, так и для приготовления хмельного напитка. Пальм множество: одна дает нам волокна для тканей, другая — муку, третья — плоды койакапули. Нам нет необходимости выращивать или изготовлять что-то на продажу, потому что мы и так имеем все, что нужно. Вот и получается, что самим нам соваться к другим племенам незачем, а от вторжений чужаков нас прикрывают болота.

Он еще долго и монотонно перечислял преимущества совершенно, на мой взгляд, неподходящего для жизни ужасного Ацтлана, но я перестал слушать и лишь мысленно удивлялся тому, каким же поистине дальним оказалось мое «родство» с человеком, носящим то же самое имя. Возможно, мы, два Микстли, если бы начали копаться в родословной, могли бы обнаружить общего предка, но совершенно различное развитие наших народов развело нас далеко в стороны в гораздо большей степени, чем расстояние. Между нами лежала настоящая пропасть: и это касалось характеров, уклада жизни, образования и представления о мире.

Микстли номер два с равным успехом мог жить в том самом древнем Ацтлане, из которого его предки отказались уходить, ибо город этот и по прошествии стольких вязанок лет оставался таким же, каким был некогда: на редкость унылым, но спокойным местом пребывания лишенных воображения и предприимчивости бездельников. Его жители даже не подозревали об искусстве изображения слов, равно как и обо всем том, чему с его помощью можно научить: арифметике, землеописании, зодчестве, счетоводстве и многом другом. Они знали даже меньше, чем презираемые ими родичи-варвары. Чичимеки, живущие в пустыне, по крайней мере решились пройти какое-то расстояние, покинув стоячее болото Ацтлана.

Поскольку мои предки оставили эту глухомань на краю света и нашли место, где процветало образование, у меня имелся доступ к библиотекам, к сокровищницам знания и опыта, собранным ацтеками-мешикатль за все последующие вязанки лет, не говоря уж об изящных искусствах и науках более древних цивилизаций. Так что по культурному и умственному развитию я превосходил своего тезку, как, может быть, какой-нибудь из богов превосходил меня, однако я предусмотрительно решил не выпячивать это преимущество. В конце концов, разве он виноват в том, что бездеятельность и вялость предков лишили его преимуществ? Мне стало жаль своего дальнего родича. И мне страшно захотелось уговорить его уйти из погруженного во мрак невежества Ацтлана в просвещенный современный мир.

Дед его жены, Канаутли, престарелый историк, сидел с нами, пока мы ужинали. Старик был одним из той компании, которая перед этим поедала несимпатичную болотную зелень, и он не без зависти смотрел, как мы оба поглощали целое блюдо лакомых лягушачьих лапок. Боюсь, что старый Канаутли больше внимания обращал на то, как мы причмокивали да облизывали губы, чем на мои рассуждения. Признаться, я и сам, изголодавшись, набросился на еду со зверским аппетитом. Однако мне удалось, хоть и с набитым ртом, вкратце рассказать, что стало с ацтеками, покинувшими Ацтлан и ставшими сначала теночтеками, а потом мешикатль, могущественнейшим народом Сего Мира. Старик и молодой человек порой качали головами, демонстрируя немое восхищение — а может быть, недоверие, — когда я красноречиво повествовал им о все новых и новых наших успехах, достижениях и победах.

Тлатокапили только один раз прервал меня, пробормотав:

— Клянусь шестью тайными местами богини, если мешикатль стали такими великими, может быть, нам стоит изменить название Ацтлан на другое? — И он задумчиво произнес, прикидывая, как будут звучать новые названия: — Земля мешикатль, прародина Мешико…

Я перешел к краткому жизнеописанию нашего нынешнего юй-тлатоани Мотекусомы, а потом весьма лирически обрисовал красоты города Теночтитлана. Старый дед вздохнул и закрыл глаза, словно для того, чтобы мысленно представить себе описываемую картину и лучше ее запомнить.

— Мешикатль ни за что не добились бы столь много в такой короткий срок, — сказал я, — не владей они искусством изображения слов. — А затем довольно бестактно намекнул: — Ты, тлатокапили Микстли, тоже мог бы сделать Ацтлан великим городом, а свой народ — равным вашим родичам мешикатль, если бы ацтеки научились сохранять произнесенные слова, навеки запечатлевая их в изображениях.

Вождь пожал плечами и ответил:

— Я не замечал, чтобы мы страдали от этого незнания.

Однако даже такой равнодушный человек, как он, проявил некоторую заинтересованность, когда я, царапая по земле лягушачьей косточкой, наглядно показал, как можно изобразить его имя.

— Действительно, по форме похоже на тучу, — вынужден был признать молодой вождь. — Но откуда видно, что это Темная Туча?

— Достаточно закрасить изображение темной краской — серой или черной. Одна-единственная картинка может иметь множество вариантов. Если, например, раскрасить этот рисунок в сине-зеленый цвет, то он будет обозначать имя Жадеитовая Туча.

— Правда? А что такое «жадеитовая»? — спросил Микстли, и между нами снова разверзлась пропасть.

Оказывается, этот человек даже не слышал о минерале, который считался священным у всех цивилизованных народов.

Я пробормотал, что время уже позднее и я с удовольствием расскажу обо всем поподробней завтра. «Родственник» предложил мне циновку, выразив надежду, что я не против заночевать в общем помещении для мужчин. Я с благодарностью принял это предложение, напоследок вкратце объяснив, как я сам, пытаясь проверить легенду и проследить путь предков, забрел в Ацтлан. И коль уж скоро о том зашла речь, обратился с вопросом к старому Канаутли:

— Почтенный Хранитель Памяти, может быть, ты знаешь, захватили ли мои предки, уходя, с собой столько припасов, чтобы при необходимости обеспечить себе возможность возвращения?

Ответа не последовало. Почтенный Хранитель Памяти заснул.

Но на следующий день он сказал:

— Нет, уходя отсюда, твои предки почти ничего с собой не взяли.

Вместе с семейством «правителя» я позавтракал какими-то крохотными рыбешками, зажаренными вместе с грибами, и запил все настоем из трав, после чего мой тезка отбыл по своим делам, оставив меня беседовать с престарелым историком. Но в тот день, в отличие от предыдущего, в основном говорил Канаутли:

— Если верить нашим Хранителям Памяти, твои предки унесли с собой только те пожитки, которые могли упаковать в спешке, а также скудные походные припасы. А еще они прихватили изображение своего нового злонравного бога: деревянного идола, сделанного наспех, кое-как. Но все это произошло невесть сколько вязанок лет назад, и я склонен предположить, что твои сородичи изготовили с тех пор множество новых, куда более искусных статуй. У нас, в Ацтлане, другое верховное божество, и существует только одно его изображение. Конечно, мы признаем всех других богов и обращаемся к ним, когда возникает необходимость. Тласольтеотль, например, очищает нас от всех грехов, Атлауа загоняет птиц в наши сети, ну и так далее. Но верховное, повелевающее всеми божество только одно. Пойдем, родич, я покажу тебе его.

Мы вышли из дома, и он повел меня по мощенным ракушками улицам, по дороге постоянно искоса поглядывая маленькими, угнездившимися среди сети морщинок лукавыми и проницательными глазками.

— Тепетцлан, — сказал старик, — ты повел себя учтиво или, по крайней мере, проявил сдержанность, не высказав своего суждения относительно нас, оставшихся здесь ацтеков. Но позволь мне высказать догадку: ты считаешь, что все достойные люди в свое время покинули Ацтлан, а остались лишь никчемные лежебоки.

Старик, конечно, угодил в точку. Возможно, из вежливости я и попытался бы придумать какие-нибудь возражения, но он продолжил:

— Ты думаешь, что наши предки были слишком ленивы, безвольны или робки, чтобы поднять глаза к манящему видению славы. Что они побоялись рисковать и, таким образом, упустили возможность изменить свою жизнь. А вот твои собственные предки, наоборот, дерзнули выступить навстречу неведомому, веря, что новый путь в конце концов возвысит их над всеми народами Сего Мира.

— Ну… — промямлил я.

— Вот наш храм.

Канаутли остановился перед входом в низкое здание, традиционно оштукатуренное измельченными ракушками. Правда, здесь в штукатурку для украшения были вделаны целые, неповрежденные раковины и панцири морских обитателей.

— Это единственный наш храм, и с виду он скромный, но войди внутрь…

Я вошел, воззрился через топаз на находившееся там изваяние и с искренним восхищением сказал:

— Надо же, Койолшауки. Какое великолепное произведение искусства!

— Ты узнал ее? — в свою очередь удивился старик. — А я-то думал, вы давно забыли нашу богиню.

— Признаюсь, почтенный старец, что среди множества наших божеств она почитается далеко не среди главных. Но легенда гласит, что эта богиня одна из старейших, и мешикатль помнят ее до сих пор.

А легенда эта, почтенные братья, состояла в следующем.

Койолшауки, чье имя означает Украшенная Колокольчиками, была в числе божественных чад верховной богини Коатликуе, которая уже дала к тому времени жизнь множеству детей, после чего принесла обет целомудрия. Но однажды она таки зачала снова, после того как в ее лоно, порхая, спустилось с небес перышко. Лично мне совершенно не понятно, как перышко может вызвать у кого бы то ни было беременность. Конечно, в древних преданиях сплошь и рядом случаются и не такие чудеса, но, по всей видимости, богиня-дочь Койолшауки тоже отнеслась к рассказу матери скептически. Собрав многочисленных братьев и сестер, она заявила:

— Наша мать навлекла позор на себя и всех своих детей. За это мы должны предать ее смерти.

Однако в этот момент во череве Коатликуе находился не кто-нибудь, а сам бог войны Уицилопочтли. Услышав эти слова, он немедленно покинул материнское лоно и предстал перед братьями и сестрами уже выросший и вооруженный обсидиановым макуауитль. Он на месте убил злоумышленницу Койолшауки, а тело ее, разрубив на куски, разбросал по небу, где эти липкие от крови ошметки приклеились к луне. Таким же образом Уицилопочтли разделался со всеми остальными своими братьями и сестрами, и все они превратились в звезды, неотличимые от светивших на небосклоне раньше. Этот самый новорожденный бог Уицилопочтли и стал впоследствии почитаться нами, мешикатль, как верховное божество. Что же до Койолшауки, то мы признавали ее божественную сущность, но храмов для нее не строили, статуй ей не устанавливали и праздников в ее честь у нас тоже не было.

— Для нас, — сказал старый историк Ацтлана, — Койолшауки всегда была и останется богиней луны, весьма и весьма почитаемой.

Мне это показалось странным, и я спросил:

— А зачем почитать луну, почтенный Канаутли? При всем моем уважении к вашим верованиям, я не могу не заметить, что от луны нет никакого толку, разве что она светит по ночам. Да и то тускло, даже когда она полная.

— Все дело в морских приливах, — пояснил старик, — которые для нас очень важны. С запада наше озеро отделяет от океана лишь низкая каменная гряда. Прилив перехлестывает ее, и с его водами в озеро попадают рыба, крабы и морские моллюски. Потом вода спадает, а многие из морских тварей остаются, причем вылавливать их в замкнутом пространстве неглубокого спокойного озера куда легче, чем в безбрежном море. Как мы можем не воздавать благодарности за пищу, даруемую нам с такой щедростью и постоянством?!

— Но при чем здесь луна? — спросил я озадаченно. — Вы полагаете, что она каким-то образом вызывает приливы?

— Вызывает приливы? Чего не знаю, того не знаю. Но она, несомненно, возвещает нам о них. Когда ущербная луна снова начинает округляться, мы знаем, что в самое ближайшее время произойдет высокий прилив, который принесет нам много пищи. Так что какое-то отношение богиня луны к этому точно имеет.

— Похоже на то, — согласился я и посмотрел на изображение Койолшауки с большим уважением.

То была даже не статуя. То был каменный диск, столь же идеально круглый, как и полная луна, и почти такой же огромный, как великий Камень Солнца в Теночтитлане, с тем только отличием, что на нем красовалось рельефное изображение Койолшауки. Точнее, той Койолшауки, какой богиня стала после того, как ее расчленил Уицилопочтли. Центр камня занимал ее торс с обвисшей грудью; в верхней части была изображена в профиль голова в уборе из перьев, на видимой зрителю щеке был выгравирован колокольчик, от которого и пошло имя богини. Отсеченные руки и ноги, с браслетами на запястьях и лодыжках, были распределены по ободу диска. Разумеется, никаких словесных символов на камне не имелось, но на нем до сих пор сохранились следы первоначальной раскраски и бледно-желтое изображение на бледно-голубом фоне. Я спросил, сколько лет этому камню.

— Сие ведомо лишь самой богине, — ответил Канаутли. — Она появилась здесь еще задолго до того, как ушли твои предки, то есть находится в храме с незапамятных времен.

— Скажи, а каким образом вы оказываете ей уважение? — поинтересовался я, оглядывая в остальном пустое, пропахшее рыбой помещение. — Что-то здесь не видно никаких признаков жертвоприношений.

— Ты хочешь сказать, что не видишь крови? — уточнил старик. — Вот и твои предки жаждали крови, поэтому они и ушли отсюда. Койолшауки никогда не требовала от нас ничего похожего на человеческие жертвоприношения. Мы преподносим ей лишь низших существ — дары моря и ночи: сов, цапель, больших зеленых ночных бабочек. А еще мелких рыбешек, настолько маслянистых, что их можно высушить, а потом жечь как свечи. Молящиеся зажигают их здесь, когда ощущают потребность пообщаться с богиней.

Когда мы вышли из пропахшего рыбой храма на улицу, старик продолжил:

— Узнай же, родич Тепетцлан, то, что помним мы, Хранители Памяти. В давно минувшие времена этот город не был у ацтеков единственным. Здесь находилась столица обширных владений, простиравшихся от этого побережья и до самых гор. Народ ацтеков состоял из множества племен, которые, в свою очередь, насчитывали множество кланов-калпултин, но все они находились под властью общего тлатокапили, который, в отличие от мужа моей внучки, был вождем не только по названию.

— А потом некоторым из этих людей захотелось более интересной жизни, — предположил я.

— А потом некоторые из этих людей стали жертвами собственной глупости! — резко возразил он. — Как-то раз, охотясь высоко в горах, они повстречались с чужеземцем, который поднял их на смех, услышав о простой жизни и непритязательной религии нашего народа. О, этих слабых людей смутил вопрос: почему из всех многочисленных богов ацтеки выбрали для почитания самую слабую и никчемную богиню, которая подверглась вполне заслуженному унижению и была убита? Их сбило с толку, что, оказывается, надо почитать того, кто сверг ее, — сильного, яростного и мужественного бога Уицилопочтли!

Я задумался: интересно, кто мог быть этим незнакомцем? Может быть, один из древних тольтеков? Нет, тот наверняка взамен Койолшауки предложил бы ацтекам бога Кецалькоатля.

Канаутли продолжил:

Испытав на себе дурное чужеземное влияние, эти слабые люди стали меняться. Им было сказано: «Почитайте Уитцилопочтли!», и они подчинились. Им было сказано: «Накормите Уицилопочтли кровью!», и они так и поступили. Если верить нашим Хранителям Памяти, то были первые человеческие жертвоприношения, совершенные не кровожадными дикарями. Эти люди вершили свои обряды тайно, в семи великих горных пещерах, причем в качестве жертв избирали беззащитных, никому не нужных стариков и сирот. Им было сказано: «Уицилопочтли — бог войны. Пусть же он поведет вас на завоевание иных, богатых земель!» И все больше народу начинало приносить кровавые жертвы, готовясь к будущему походу. Да и как иначе, ведь их поучали: «Насытьте Уицилопочтли, придайте ему больше сил, и он завоюет для вас новую жизнь, несравненно превосходящую все то, о чем вы только могли мечтать». И число опрометчиво поверивших чужим словам все умножалось, и все они все в большей степени выражали недовольство прежним образом жизни, готовность к великим переменам и к великому пролитию крови…

Тут старик ненадолго умолк.

Я огляделся по сторонам, рассматривая прохожих. Все эти ацтеки, мужчины и женщины, если их приодеть, вполне могли бы сойти за мешикатль и хорошо смотрелись бы на любой улице Теночтитлана. «Нет, — мысленно уточнил я, — приодеть их мало, надо еще вставить в этих людей более прочный хребет».

Между тем Канаутли продолжил:

— Когда правивший в то время тлатокапили узнал о том, что происходит в пограничных областях его владений, он понял, кому предстоит стать первыми жертвами нового бога войны: тем миролюбивым ацтекам, которые сохранили верность своей доброй богине Койолшауки. Сомнений не было: какую еще легкую и доступную добычу могли выбрать последователи Уицилопочтли для первого удара? Должен сказать, что в то время у нашего тлатокапили не было никакой армии, но зато у него имелись стойкие преданные приверженцы. С ними-то он и отправился в горы, напал на последователей новой религии и разбил их наголову. Многие погибли, остальных обезоружили и взяли в плен. Убивать их не стали, но тлатокапили объявил, что все эти предатели — как мужчины, так и женщины — должны отправиться в изгнание.

«Значит, вы желаете следовать за вашим злокозненным богом? — сказал он. — Ну что же, забирайте своих детей и отправляйтесь за ним туда, куда он вас поведет. Но уходите подальше отсюда. Вам следует убраться до наступления завтрашнего дня, в противном случае вас ждет казнь». Вот и все, к рассвету эти кровожадные предатели ушли, а сколько их было, теперь уже никто не помнит. — Старик немного помолчал и добавил: — Но я рад, что они больше не претендуют на имя ацтеков.

Я растерянно молчал, не зная, что и сказать, а потом догадался спросить:

— А что стало с незнакомцем, который превратил стольких людей в изгнанников?

— О, она, естественно, оказалась в числе первых убитых.

— Она?!

— А разве я не упомянул, что это была женщина? Да, все наши Хранители Памяти утверждали, что это была сбежавшая йаки.

— Но это просто невероятно! — воскликнул я. — Что могла дикая йаки знать об Уицилопочтли, Койолшауки или о ком-то еще из богов ацтеков?

— К тому времени, когда эта женщина добралась сюда, ей уже довелось много постранствовать и о многом услышать. Так что она наверняка говорила на нашем языке, а иные Хранители Памяти даже подозревали ее и в колдовстве.

— Пустьдажетак, — несдавалсяя, — но с какой стати могло понадобиться женщине йаки проповедовать поклонение Уицилопочтли, который не был богом ее племени?

— Ну, тут мы можем только строить догадки. Однако известно, что основным занятием йаки является охота и, соответственно, они поклоняются оленьему богу. Тому, которого мы называем Мишкоатль. Всякий раз, когда йаки видят, что стада оленей редеют, они совершают особую церемонию. Хватают женщину, без которой, по их мнению, племя вполне может обойтись, связывают ей руки и ноги, словно пойманному оленю, и танцуют вокруг нее, как танцевали бы после удачной охоты. А потом йаки свежуют, расчленяют и едят женщину, как ели бы оленя. По своему невежеству и наивности дикари полагают, что обряд этот способен упросить их бога умножить оленьи стада. Во всяком случае, достоверно известно, что йаки вели себя так в давние времена. Может быть, теперь их нравы несколько смягчились?

— Надеюсь, что так, — сказал я. — Но я все равно не вижу в этом никакой связи с произошедшим здесь.

— Женщина йаки убежала от своих соплеменников, уготовивших ей жестокую участь. Повторяю, это только предположение, но наши Хранители Памяти всегда утверждали, что женщины мстительны и желают, чтобы мужчины побольше страдали. Все мужчины, безразлично какие. В своей ненависти эта беглянка не выделяла никого особо, а наши верования, возможно, натолкнули ее на злобную мысль. Не забывай, что Уицилопочтли убил и расчленил сестру, выказав не больше угрызений совести, чем выказал бы йаки. Вот эта женщина и решила притвориться, будто восхищается Уицилопочтли и преклоняется перед ним, чтобы стравить наших мужчин друг с другом. Чтобы заставить их наносить и получать удары, убивать и умирать в страданиях, выпускать друг другу кишки так, как ее соплеменники собирались выпустить ей самой.

Я был настолько потрясен, что смог лишь прошептать:

— Значит, женщина? Неужели сама идея человеческих жертвоприношений принадлежит всего лишь беглой дикарке? Обряд, который теперь практикуется повсюду?

— Он не практикуется у нас, — напомнил мне Канаутли. — К тому же, вполне возможно, что наше предположение в корне неверно: в конце концов, все это происходило в незапамятные времена. Просто такая версия очень хорошо согласуется с женским представлением о мести, разве нет? И очевидно, что ее идея упала на благодатную почву, ибо, как свидетельствуешь ты сам, во всем мире люди на протяжении многих прошедших с тех пор вязанок лет до сих пор продолжают убивать себе подобных во имя того или иного бога.

Я промолчал. Да и что тут было сказать?

— Теперь ты видишь, — продолжил старик, — что те ацтеки, которые покинули когда-то Ацтлан, вовсе не были самыми смелыми или самыми предприимчивыми. Напротив, они были легковерными, жестокими и никому не нужными, а ушли твои предки только потому, что их изгнали силой.

Я снова промолчал, и он закончил:

— Ты говорил, что ищешь тайные кладовые, которые твои предки якобы оставили по пути своего следования отсюда? Брось эти поиски, родич. Они бесполезны. Даже если бы этим людям и разрешили уйти отсюда со сколь бы то ни было ценными или полезными пожитками, они все равно не стали бы прятать их. По той простой причине, что знали — пути назад у них нет.

Я провел в Ацтлане еще несколько дней, хотя, кажется, мой родич и тезка Микстли был бы рад задержать меня не на один месяц. Он вдруг решил научиться искусству изображения слов и стал уговаривать меня стать его учителем, предоставив для убедительности отдельную хижину вместе с одной из своих младших сестер. Мою покойную сестренку, Тцитцитлини, она нисколько не напоминала, но была славной девушкой, симпатичной и приятной в общении. Однако мне все же пришлось сказать ее брату, что невозможно научиться писать так же быстро, как, скажем, ловить лягушек с помощью трезубца. Я объяснил ему, как передавать слова, обозначающие предметы, с помощью их упрощенных изображений, а потом заявил:

— Чтобы усвоить, как дальше использовать эти картинки, дабы получился связный рассказ, тебе понадобится наставник. Настоящий учитель словесного искусства, каковым я не являюсь. Учителя такие имеются в Теночтитлане, и я советую тебе отправиться туда. Я рассказал тебе, где он находится.

— Клянусь окоченевшими членами богини, — проворчал Микстли, чуть ли не так же угрюмо, как при первой встрече, — ты просто хочешь уйти отсюда. А я не могу. Я не могу оставить свой народ без вождя под тем единственным предлогом, что мне вдруг пришла в голову блажь малость подучиться.

— Есть предлог и получше, — сказал я. — Владения Мешико простираются далеко, но до сих пор у нас нет ни одного поселения здесь, на северном побережье Западного океана. Наш юй-тлатоани был бы очень рад узнать, что у него есть родичи, уже укрепившиеся здесь. Если бы ты представился Мотекусоме и преподнес ему соответствующий подарок, тебя вполне могли бы назначить правителем новой провинции Союза Трех, гораздо более стоящей и обширной, чем городишко, которым ты правишь нынче.

— Интересно, какой подарок ты считаешь подходящим? — саркастически вопросил он. — Какую-нибудь рыбину? Лягушачьи лапки? Одну из моих сестер?

Сделав вид, будто это только что пришло мне в голову, я сказал:

— А может, лучше камень Койолшауки?

Вождь в ужасе отпрянул:

— Наше единственное священное изображение?

— Может быть, Мотекусома и не особый поклонник этой богини, но он знает толк в искусстве.

Микстли ахнул:

— Отдать Лунный камень? Да ты что? Меня ведь тогда возненавидят еще сильнее, чем ту проклятую кудесницу йаки, о которой вечно рассказывает дед Канаутли!

— Совсем даже наоборот, — возразил я. — Та женщина послужила причиной раздора среди ацтеков. Ты же поспособствовал бы их примирению… и даже сделал еще больше.

Смею утверждать, что эта скульптура не стала бы чрезмерной ценой за все преимущества воссоединения с самым могущественным народом во всех известных землях Сего Мира. Так что подумай хорошенько.

Он ничего не сказал, но действительно призадумался. Во всяком случае, когда я прощался с Микстли, его хорошенькой сестрой и другими членами семейства вождя, тот пробурчал:

— Не могу же я катить Лунный камень всю дорогу один. Я должен убедить других…

Оправдания для продолжения исследований у меня больше не было, так что теперь оставалось лишь или продолжить скитания ради скитаний, или возвратиться домой. Канаутли сказал мне, что быстрее всего я доберусь обратно, если пойду прямо в глубь суши, где болота в конце концов все же кончаются, а потом перевалю горы, в которых обитают племена кора и уичаль. Я не стану подробно рассказывать вам о путешествии через эти горы и о людях, которых там повстречал. Ничего примечательного я не увидел и, по правде говоря, путь домой мне почти не запомнился, ибо я был погружен в раздумья, навеянные тем, что я увидел и узнал… и не узнал. А открытий действительно оказалось немало.

Например, выяснилось, что слово «чичимеки» не всегда означает «варвары», хоть мы и привыкли к такому определению. Изначально это слово переводится как «краснокожие», а следовательно, может быть отнесено к целой человеческой расе, ко всем народам Сего Мира. Мы, мешикатль, можем похваляться накопленными за вязанки лет знаниями и умениями, но в других отношениях ничуть не превосходим этих варваров. Чичимеки — бесспорно наши родичи. И мы — гордые и надменные мешикатль, — мы тоже когда-то пили собственную мочу и ели свои испражнения.

А все наши хваленые истории о несравненной родословной? Теперь я даже не знаю, плакать мне или смеяться. Оказывается, наши предки покинули Ацтлан движимые вовсе не отвагой и стремлением к величию. Они были не героями, а простофилями, которых одурачила женщина — то ли колдунья, то ли сумасшедшая, то ли просто злобная, мстительная дикарка. Одним словом, едва ли не худший образчик бессердечного человеческого существа. Но даже если эта легендарная женщина йаки никогда и не существовала в действительности, то факт оставался фактом: наши предки были отвергнуты своим собственным народом, ибо сородичи не могли более выносить их зверской жесткости.

Наши предки покинули Ацтлан под острием копья и под покровом ночи, изгнанные с позором, став отверженными в глазах всех порядочных сородичей. Большинству из них было суждено навеки превратиться в изгоев — в дикарей, скитающихся в мало пригодной для жизни пустыне, и лишь немногие смогли добраться до плодородных и цивилизованных областей, где им позволили остаться на срок, достаточный, чтобы усвоить знания и навыки, позволявшие со временем стать достойными благ цивилизации. И только благодаря везению они… мы… я… и все остальные мешикатль… не влачим бесцельное существование, рыская по пустыне в вонючих шкурах и подкрепляя силы завяленными на солнце детьми или еще чем похуже.

И все то долгое время, пока я уныло тащился на восток, меня переполняли мрачные, горестные мысли, ибо собственный народ виделся мне плодом дерева, уходящего корнями в болотную тину и питаемого человеческим навозом. Но, взглянув на это с иной точки зрения, я постепенно пришел к новому заключению. Люди — не растения. Они не привязаны к своим корням и не зависят от них. Люди подвижны и вольны уходить сколь угодно далеко, если у них окажется достаточно способностей и характера для поиска лучшей доли. Мешикатль издавна чванились своими славными предками, которых, как мне дали понять, скорее стоило бы стыдиться. Однако обе эти точки зрения были в равной степени нелепы: не стоило ни хулить, ни превозносить своих давних предков за то, какими стали мы, их потомки. Мы стремились к чему-то лучшему, чем болотная жизнь, и мы добились своей цели. Мы переселились с острова Ацтлан на другой остров, ничуть не лучше прежнего, и уже сами превратили его в величайший и великолепнейший город — настоящий центр знания и культуры, из которого они неуклонно распространяются до самых дальних земель, без нас так и прозябавших бы в дикости, нищете и невежестве. Каким бы ни было наше происхождение, какие бы силы ни подтолкнули нас, но мы после этого толчка так или иначе поднялись на высоту, никогда не достигавшуюся прежде никаким другим народом. И нам нет нужды что-то доказывать и объяснять или извиняться за наши истоки и за наш трудный путь, ибо в конце его мы все-таки поднялись на вершину. Для того чтобы вызывать уважение всякого другого народа, достаточно лишь сказать, что мы — мешикатль!

Придя к такому выводу, я приосанился, расправил плечи, поднял голову и гордо повернулся в направлении Сердца Сего Мира.

* * *

Но поддерживать в себе столь горделивый настрой мне удалось недолго. Всю дорогу я мысленно возвращался то к тем, то к другим фактам прошлого, сопоставлял и собирал воедино все известные мне сведения из истории древних земель и народов, пока в конце концов прошлое не овладело не только моими мыслями, но также плотью и кровью. На мои плечи легла тяжесть несчетных вязанок лет, прошедших с начала человеческой истории, и мне по сей день кажется, будто груз этот был не просто воображаемым. Бремя минувшего стало воистину весомой ношей, замедлявшей мое продвижение, заставляя тяжело дышать на долгих подъемах и вызывая учащенное сердцебиение при преодолении крутых склонов.

Кроме того, в результате я отклонился от прямого пути к Теночтитлану, ибо этот город был слишком современным для моего тогдашнего настроения. Мне захотелось побывать в другом, куда более древнем месте, которого я еще не видел, хотя находилось оно не так далеко от моего родного Шалтокана. Я хотел своими глазами увидеть самое первое поселение в этих краях, колыбель древнейшей цивилизации, и потому, обогнув озерный край по суше, двинулся на север, потом свернул на юго-восток и пришел наконец в город, помнивший многие века, — в Теотиуакан, Место Сбора Богов.

Неизвестно, сколько вязанок лет провел этот город в сонном молчании. Ныне Теотиуакан представляет собой пусть и величественные, но руины, и он лежал в руинах на протяжении всей известной истории окрестных народов. Мостовые его широких улиц давным-давно погребены под слоями земли и пыли и скрыты разросшимися сорняками. Его былые храмы — всего лишь груды обломков, громоздящихся на фундаментах, сохранивших самые общие очертания. Пирамиды Теотиуакана все еще возвышаются над равниной, но их вершины давно обвалились, ступени осыпались, а углы и грани утратили четкость под пагубным воздействием солнца, дождя и ветра и не поддающихся исчислению лет. Краски, которыми некогда блистал этот город, сияющая белизна его известняка и сверкание позолоты, — все это давно стерлось, остались лишь коричнево-серые каменные развалины. Согласно нашей легенде, когда-то этот город был построен богами, чтобы им было где собираться и обсуждать свои планы созидания остального мира. Не зря его так и назвали. Но по мнению моего старого учителя истории, это поэтическое предание не соответствовало действительности, ибо творцами города были все-таки люди. Однако это ничуть не умаляло величия Теотиуакана, ибо скорее всего он был воздвигнут давно исчезнувшими тольтеками, а народ Мастеров умел строить великолепно.

Увидев Теотиуакан таким, каким впервые увидел его я — в отблесках необычайно красочного заката, когда высившиеся над равниной пирамиды сверкали в лучах позднего солнца на фоне далеких пурпурных гор, которые словно бы только что облицевали червонным золотом, — вполне можно было поверить, что это переполняющее восторгом человеческие сердца великолепие действительно было создано богами, а если и не богами, то совершенно особым народом, близким к небожителям. Войдя в город с севера, я пробирался сквозь завалы осыпавшегося камня у подножия пирамиды, которая, по предположению наших мудрецов, была посвящена луне. Пирамида эта утратила самое меньшее треть своей первоначальной высоты: вершина ее обвалилась, и сохранившиеся кое-где ступени лестницы вели к хаотичному нагромождению камней. Сооружение окружали в большинстве своем рухнувшие, но кое-где еще уцелевшие колонны и развалины зданий, имевших некогда высоту двух-, а то и трехэтажных домов. Одно из них мы назвали Дворцом Бабочек, ибо еще сохранившиеся на его внутренних стенах росписи запечатлели великое множество этих беспечных созданий.

Но я не стал задерживаться там, а двинулся на юг — вдоль центральной улицы города, такой же длинной и широкой, как дно просторной долины, но гораздо более ровной. Мы прозвали ее Ин Микаотль, Дорога Мертвых, и, хотя она сплошь заросла кустарником, в котором шмыгали кролики и ползали змеи, по ней все равно стоило прогуляться. Более чем на протяжении одного долгого прогона, то есть почти до самой середины, по обе ее стороны тянулись руины храмов. Потом ряд храмов с левой стороны прерывался невероятным, исполинским массивом, названным нашими мудрецами Пирамидой Солнца.

И если весь город Теотиуакан производит необыкновенное впечатление, то Пирамида Солнца заставляет все остальное казаться рядом с ней обыденным. Уж не знаю, сможет ли это дать вам хоть какое-то представление о ее размере и величии. Судя по всему, она превосходила Великую Пирамиду Теночтитлана, величайшее из всех сооружений, виденных мною доселе, более чем вдвое. Впрочем, насколько в действительности была велика Пирамида Солнца, сказать невозможно, ибо значительная часть ее основания погребена под песком и землей, нанесенными туда ветром за долгие века, прошедшие с тех пор, как Теотиуакан стал заброшенным городом. Но и видимая часть пирамиды поражает воображение, внушая благоговейный трепет. На уровне земли каждая из четырех ее сторон составляет от угла до угла двести тридцать шагов, при высоте в двадцать поставленных друг на друга домов.

Вся поверхность пирамиды была грубой, неровной, шероховатой, потому что служившие ей некогда облицовкой гладкие сланцевые плиты со временем отошли от ранее удерживавших их каменных штифтов. И, я думаю, задолго до того, как эти плиты сползли вниз, превратившись на земле в груду обломков, они уже лишились своего покрытия из белой известняковой штукатурки и цветных красок. Все сооружение состоит из четырех ярусов, и каждый из них покато поднимается вверх под слегка другим углом. Сделано это без какой-либо особой причины, если не считать того, что этот строительный прием порождает обман зрения, заставляя все сооружение казаться еще больше, чем на самом деле. На каждой из четырех сторон имеется по три широких террасы, а на самой вершине — квадратная платформа, на которой, должно быть, некогда стоял храм. Правда, храм этот, видимо, был не слишком велик и уж всяко не годился для церемоний с человеческими жертвоприношениями. Лестница, поднимающаяся по фасаду пирамиды, разломалась и рассыпалась так, что отдельные ступени стали едва различимы.

Лицом Пирамида Солнца обращена на запад, к заходящему солнцу, и когда я приблизился к ней, ее фасад все еще был окрашен золотом и пламенем. Но в этот момент удлиняющиеся тени разрушенных храмов по другую сторону дороги начали ползти вверх по фасаду пирамиды, напоминая гигантские кусающие ее зубы. Я стал быстро взбираться по тому, что осталось от лестницы, стараясь не отстать от ускользающих солнечных лучей и опередить надвигающиеся зубцы тени.

Как раз в тот миг, когда последние лучи солнца покинули пирамиду, я добрался до платформы на вершине и, запыхавшись, присел перевести дух. Припозднившаяся бабочка, прилетев откуда-то, по-приятельски примостилась на платформе, составив мне компанию. Это была очень большая и совершенно черная бабочка — она мягко помахивала крылышками, словно тоже запыхалась при подъеме. Весь Теотиауакан к тому времени погрузился в сумерки, и вскоре с земли начал подниматься бледный туман. Казалось, будто пирамида, на которой я сидел, при всей ее чудовищной массе приподнялась и воспарила над землей. Город, еще недавно пламеневший багрянцем и золотом, приобрел приглушенный серебристо-голубой оттенок. Он выглядел безмятежным и сонным, и вид его соответствовал его возрасту. Город казался старым, старше самого времени, но при этом настолько крепким, что складывалось впечатление, что он будет стоять и после того, как время, исчерпав себя, завершится.

Я обвел взглядом небо из конца в конец — на такой высоте это было возможно — и, достав топаз, разглядел бесчисленные ямы и углубления в заросшей сорняками земле, простиравшейся вдаль по обеим сторонам Дороги Мертвых. Это были выемки и выступы, оставшиеся на месте стоявших здесь когда-то многочисленных даже по сравнению с Теночтитланом жилищ. А потом мое внимание привлекло кое-что еще: далеко внизу расцветали маленькие огни. Неужели мертвый город возвращается к жизни? Однако вскоре я сообразил, что это факелы. С юга приближались две колонны людей. Я ощутил укол досады из-за того, что город уже не принадлежал безраздельно мне, укол совсем мимолетный, ибо прекрасно знал, что сюда из Теночтитлана, Тескоко и других мест нередко прибывают паломники, желающие вознести молитвы и совершить обряды в том месте, где некогда собирались все боги. Такие просители, как правило, становились лагерем на прямоугольном лугу, южнее главной дороги. Считалось, что первоначально там находилась рыночная площадь Теотиуакана и что в этом месте под травой скрыты каменная мостовая и обломки окружавших ее стен.

К тому времени, когда процессия факельщиков приблизилась к предполагаемой площади, уже совсем стемнело, и я получил возможность понаблюдать за мельтешением огней. Одни факельщики остановились, чтобы осветить площадку, другие двигались, устраивая лагерь. Потом, придя к выводу, что до утра никто из паломников дальше в город не отправится, я развернулся лицом к востоку и стал наблюдать за восходом луны. Она была полной и безупречно круглой, как тот удивительный камень Койолшауки в Ацтлане. Когда луна поднялась над зубчатой линией далеких гор, я снова обернулся, чтобы увидеть Теотиуакан в лунном свете. Мягкий ночной ветерок рассеял туман, и многие сооружения в голубовато-белом ночном свете обрели четкие очертания, а на голубую землю легли их резкие черные тени.

Почти все дни и дороги моей жизни были напряженными и изобиловали событиями, досуг же и отдых выпадали мне нечасто. Я полагал, что так оно и будет до самого конца, но сейчас, погрузившись ненадолго в отрешенное созерцание, сумел оценить безмятежность и спокойствие, которые даже подвигли меня на сложение единственного в моей жизни стихотворения. Оно имело мало отношения к действительным событиям или фактам истории и было отчасти навеяно прелестью лунного света, тишиной и спокойствием того места и того времени. Когда строки сложились у меня в голове, я выпрямился на вершине Пирамиды Солнца во весь рост и, обращаясь к пустому городу, прочел:

Когда мир был ничем, кроме вечной ночи,
Еще до рождения времени, собрались они —
Боги, полные мудрости и всевеликой мощи,
Дабы светом впредь наполнялись дни, Здесь…
В Теотиуакане…

— Совсем неплохо, — прозвучал чей-то голос, и я от неожиданности чуть не свалился с пирамиды.

Голос в ночи медленно, словно смакуя, повторил все стихотворение слово за словом, и я узнал, кому он принадлежит. Впоследствии мне доводилось слышать мое маленькое произведение в прочтении других людей, но тогда оно в первый и последний раз прозвучало в исполнении Мотекусомы Шокойцина, юй-тлатоани Кем-Анауака, Чтимого Глашатая Сего Мира.

— Совсем неплохо, — повторил он. — Особенно если учесть, что воители-Орлы никогда не славились поэтическими дарованиями.

— Некоторые из них не отличаются и воинскими, — уныло пробормотал я, поняв, что правитель меня узнал.

— Тебе нет никакой причины пугаться, воитель Микстли, — промолвил Мотекусома без тени гнева или злорадства. — Твои старые помощники взяли на себя вину за неудачу с основанием Йанкуитлана. Разумеется, их казнили, но на этом вопрос закрыт и за тобой никакой вины не числится. Перед тем как принять Цветочную Смерть, твои друзья рассказали мне, что ты добровольно отправился на поиски. Ну что, преуспел?

— Не более чем с Йанкуитланом, мой господин, — ответил я, подавив вздох печали по старым верным друзьям, умершим из-за меня. — Мне только и удалось, что выяснить: никаких легендарных складов ацтеков не существует и никогда не существовало.

Я кратко изложил ему историю своих скитаний, поведав 0 том, как нашел-таки легендарный Ацтлан, и завершив Рассказ фразой, которую повторяли мне многие люди на разных языках. Мотекусома серьезно кивнул и сам повторил эти слова, глядя в ночь, как будто мог видеть перед собой все свои необъятные владения. И в его устах эта фраза прозвучала зловеще, как эпитафия:

— Ацтеки были здесь, но они ничего не принесли с собой, когда появились, и ничего не оставили, когда ушли.

Повисло неловкое молчание, и, чтобы прервать его, я сказал:

— Более двух лет я не имел никаких новостей о Теночтитлане или о Союзе Трех. Смею ли я спросить, владыка Глашатай, как обстоят дела дома?

— Боюсь, что жизнь там так же уныла, как, судя по твоему описанию, она протекает в тоскливом Ацтлане. Мы ведем войны, но они ничего нам не дают. За время твоего отсутствия наши владения не расширились ни на пядь. А между тем множатся мрачные, предвещающие беды знамения.

Правитель снизошел до краткого рассказа об имевших место за прошедшее время событиях. Он не оставлял упорных попыток сокрушить и покорить столь же упорно отстаивавшую свою независимость Тлашкалу, но тлашкалтеки, несмотря на потери, сохранили самостоятельность и лишь прониклись к Теночтитлану еще большей враждебностью. Единственное недавнее сражение, которое Мотекусома мог назвать относительно успешным, представляло собой лишь вылазку, являвшуюся к тому же ответной мерой. Жители городка под названием Тлаксиако, это где-то в земле миштеков, перехватывали и оставляли себе дань, посылавшуюся южными городами в Теночтитлан. Мотекусома лично повел туда свои войска и превратил городок Тлаксиако в лужу крови.

— Однако дела государственные были все же не столь приводящими в уныние, как явления природы, — продолжил он.

Оказалось, что однажды утром, примерно полтора года тому назад, все озеро Тескоко вдруг забурлило, как штормовое море. В течение целых суток оно металось и пенилось, затопив низкие берега. И совершенно без всякой на то причины: не было ни бури, ни ветра, ни землетрясения, — ничего, чем можно было бы объяснить внезапный подъем воды. Потом, уже в прошлом году, тоже совершенно необъяснимо вдруг вспыхнул и выгорел дотла храм Уицилопочтли. Правда, святилище быстро восстановили и бог не явил никакого знака своего гнева, но огонь, полыхавший на вершине Великой Пирамиды, был виден по всему озерному краю, и сердца видевших его наполнялись страхом.

— Весьма странно, — согласился я. — Как мог загореться каменный храм, даже если бы какой-нибудь безумец и поднес к нему факел? Камни не горят.

— Свернувшаяся кровь горит, — отозвался Мотекусома, — а изнутри храм был покрыт толстой коркой запекшейся крови. После пожара над городом еще долго висело зловоние. Но эти происшествия, что бы они ни предвещали, в прошлом. Теперь грядет самое страшное знамение.

Он указал на небосвод, и, когда я взглянул туда через топаз, у меня вырвался вздох. Наверное, без кристалла я даже не заметил бы того, что мы называем дымящейся звездой. А вы, испанцы, именуете это кометой.

Выглядела она совсем не страшно, словно какой-то светящийся пучок или хохолок среди прочих звезд, но я, конечно же, знал, что это предвещает великое зло.

— Придворные звездочеты впервые увидели дымящуюся звезду месяц тому назад, — сказал Мотекусома, — когда она была слишком мала и ее невозможно было разглядеть невооруженным глазом. С тех пор она стала появляться на одном и том же месте каждую ночь, всякий раз становясь все больше и ярче. Многие уже не решаются выходить по ночам из дома, и даже отъявленные смельчаки стараются не выпускать детей на улицу с наступлением темноты, чтобы уберечь от несущего зло света.

— Так, значит, — спросил я, — эта зловещая звезда побудила моего господина искать общения с богами в священном городе?

— Нет, — со вздохом ответил он. — Или, во всяком случае, Это не главное. Разумеется, небесный призрак внушает немалую тревогу, но я еще не сказал о более позднем и более страшном знамении. Ты знаешь, конечно, что главным богом города Теотиуакана был Пернатый Змей и что издавна существует поверье о том, что он и его спутники тольтеки в конце концов вернутся, чтобы вновь обрести власть над этими землями.

— Мне ведомы предания, владыка Глашатай. Говорят, что Кецалькоатль якобы построил какой-то волшебный плот и уплыл на нем далеко на восток, пообещав когда-нибудь вернуться.

— А помнишь ли ты, воитель Микстли, как года три тому назад ты, я и Чтимый Глашатай Тескоко обсуждали рисунок на клочке бумаги, доставленном из земель майя?

— Помню, мой господин, — пробормотал я с легким беспокойством. — Там был изображен огромный дом, плывущий по морю.

— По восточному морю, — подчеркнул он. — По-видимому, в этом плывущем доме были и обитатели. Вы с Несауальпилли назвали их чужаками. Пришельцами. Иноземцами.

— Помню, мой господин. И что же, мы ошиблись, называя их так? Мой господин хочет сказать, что на том рисунке на самом деле был изображен Кецалькоатль, возвращающийся со своими воскресшими из мертвых тольтеками?

— Я и сам не знаю, — промолвил Мотекусома с непривычным смирением. — Но я только что получил донесение о том, что один из тех плавающих домов снова появился близ побережья майя. Он перевернулся в море, как может свалиться набок дом при землетрясении, и двое его обитателей, еле живые, вплавь и вброд направились к берегу. Если в том доме кроме них находились и другие, то они все утонули. Но эти двое спустя некоторое время выбрались на берег живыми, и теперь оба живут в какой-то деревне под названием Тихоо. Тамошний вождь, его зовут Ах Туталь, послал к нам гонца-скорохода. Он не знает, что делать с гостями, ибо полагает, что это боги, а он, понятное дело, не обучен развлекать богов. Во всяком случае, живых, видимых и осязаемых.

Меня охватило такое изумление, что я, не сдержавшись, выпалил:

— И что в результате выяснилось, мой господин? Они и вправду боги?

— Я и сам не знаю, — повторил Мотекусома. — Эти бестолковые майя даже не смогли толком сообщить, кто эти двое — мужчины, женщины или же мужчина и женщина, как Божественная Чета. Впрочем, по их описанию выходит, что пришельцы мало похожи на людей вообще: белая кожа, много волос не только на теле, но и на лице, а речь непонятна даже самым сведущим мудрецам. Хотя, с другой стороны, боги и должны выглядеть и говорить не так, как мы, верно?

Я поразмыслил и ответил:

— По моему разумению, боги способны принять любое обличье, какое им вздумается, и им ничего не стоит заговорить на любом человеческом языке, если, конечно, они вообще пожелают общаться с людьми. Однако трудно поверить, что боги могут допустить, чтобы их плавающий дом перевернулся и пошел на дно, как у неумелых лодочников. Но что же ты посоветовал вождю майя, владыка Глашатай?

— Во-первых, помалкивать, пока мы не выясним, что это за существа. Во-вторых, давать им лучшую еду и напитки, предоставлять все доступные удобства, включая, если они пожелают, и общество противоположного пола, чтобы пребывание в Тихоо было для них приятным отдыхом. В-третьих, и это самое важное, держать их за закрытыми дверями, с тем чтобы не пошли разговоры и всевозможные толки. Это знание не должно распространяться. Конечно, безразличных ко всему майя едва ли потревожат даже самые невероятные слухи, но если о странных гостях прослышат другие, более вдумчивые и чувствительные народы, поднимется большой шум. А я этого не хочу.

— Мне доводилось бывать в Тихоо, — сказал я. — По размеру это даже не деревня, а вполне приличный городок, а его жители из племени ксайю во многом превосходят большинство других майя. Думаю, владыка Глашатай, они исполнят твою просьбу сохранить всю эту историю в секрете.

В лунном свете я увидел, как Мотекусома резко повернулся в мою сторону.

— Ты говоришь на языках майя? — спросил он.

— Да, мой господин, на диалекте ксайю.

— Тебе вообще легко даются странные наречия.

Прежде чем я успел хоть как-то откликнуться на эти слова, правитель продолжил, но так, словно говорил сам с собой:

— Я пришел в Теотиуакан, город Кецалькоатля, в надежде, что он или какой-нибудь другой бог даст мне знак. Я жаждал получить указание насчет того, как мне наилучшим образом сладить с возникшими затруднениями. И что я нахожу в Теотиуакане? — Он рассмеялся, хотя смех его и показался натянутым, и снова обратился ко мне: — Ты мог бы загладить многие свои прошлые упущения, воитель Микстли, если бы добровольно вызвался исполнить то, что не по силам многим другим людям, даже высшим жрецам. Ты должен стать послом Мешико… и всего человечества. Нашим посланником к богам.

Последние слова Мотекусома произнес нарочито шутливо, как будто, конечно, не верил, что это действительно могут оказаться боги, хотя мы оба понимали, что совсем отбрасывать подобную вероятность не стоит. Идея показалась мне захватывающей: я мог стать первым человеком, которому удастся поговорить (не произнося заклинания, как жрецы, и не каким-то другим мистическим способом, но поговорить, как говорят между собой люди) с существами, которые, может быть, и вправду не совсем люди, а близки к небожителям. Я мог обрести возможность обращаться к ним сам и слышать слова, произносимые богами!

Но в тот момент я не мог говорить совсем, и Мотекусома рассмеялся снова, увидев, что я потерял дар речи. Он поднялся, выпрямился на вершине пирамиды во весь рост и, наклонившись, ободряюще похлопал меня по плечу со словами:

— Похоже, воитель Микстли, ты слишком ослаб от странствий, чтобы даже вымолвить «да» или «нет». Что ж, мои слуги наверняка уже приготовили угощение. Пойдем, ты будешь моим гостем: надеюсь, добрый ужин подкрепит твою решимость.

Мы осторожно (спуск оказался ничуть не легче подъема) спустились вниз по освещенной лунным светом стороне Пирамиды Солнца и вышли по Дороге Мертвых на юг, к лагерю, на который смотрела третья и наименьшая из всех пирамид Теотиуакана. Там горели костры, готовилась еда, и примерно сотня слуг, жрецов, благородных воителей и других сопровождавших Мотекусому придворных раскладывали ложа и натягивали сетки от москитов. Нас встретил верховный жрец, которого я запомнил еще по церемонии Нового Огня лет пять тому назад. Лишь скользнув по мне взглядом, он начал было говорить с напыщенной важностью:

— Владыка Глашатай, чтобы обратиться за советом к старым богам этого города, я предлагаю завтра начать с ритуала…

— Не утруждайся, — прервал его Мотекусома. — В обрядах и церемониях больше нет никакой надобности. Завтра поутру, как только проснемся, мы отправляемся в Теночтитлан.

— Но, мой господин, — возразил жрец, — после того, как мы проделали весь этот долгий путь сюда, со всей свитой и высокими гостями…

— Бывает, что боги сами даруют свое благословение, не дожидаясь молитв и церемоний, — сказал Мотекусома и бросил на меня многозначительный взгляд. — Правда, мы никогда не можем быть до конца уверены, серьезно оно дано или в насмешку.

Итак, мы сели за ужин в окружении придворных и многих благородных воителей, некоторые из них узнали меня и поздоровались. Хотя я, грязный и оборванный, резко выделялся среди этой пышно разодетой, украшенной перьями и Драгоценностями компании, Мотекусома указал мне на почетное место — подушку справа от себя. Пока мы ели (я при этом героически пытался умерить свой аппетит), владыка Глашатай довольно пространно говорил о моей предстоящей «миссии к богам». Он предложил вопросы, которые мне предстояло им задать, когда я овладею их языком, и перечислил возможные вопросы с их стороны, от ответов на которые мне желательно было уклониться. Дождавшись момента, когда Мотекусома умолк, чтобы прожевать кусок перепелки, я осмелился подать голос:

— Мой господин, я хотел бы обратиться с одной просьбой. Могу я перед новым путешествием хоть ненадолго заглянуть домой? В последнее странствие я отбыл в расцвете лет, но, признаюсь, вернулся домой в возрасте «никогда раньше».

— Ах да, — понимающе сказал владыка Глашатай. — Не нужно извиняться: такова уж судьба человека. Все мы рано или поздно вступаем в возраст юэйкуин айкуик.

По выражению ваших лиц, почтенные писцы, я заключаю, что вы не поняли, что это за возраст такой. Нет-нет, мои господа, это понятие не связано с каким-то определенным числом прожитых лет. У одних людей этот возраст наступает рано, а у других позднее. Учитывая, что тогда мне уже исполнилось сорок пять, то есть средний возраст давно миновал, мне удавалось избегать хватки лет дольше, чем большинству соплеменников. Юэйкуин айкуик наступает тогда, когда человек начинает бормотать себе под нос: «Аййа, никогда раньше холмы не были такими крутыми», «Аййа, никогда раньше моя спина так, не болела» или «Аййа, никогда раньше я не находил у себя на голове ни одного седого волоска»… Это и есть возраст «никогда раньше».

Так вот, Мотекусома продолжил:

— Разумеется, благородный Микстли, перед отбытием на юг ты сможешь отдохнуть и восстановить свои силы. И в путь на сей раз ты отправишься не пешком и не один. Посланец Мешико должен одним своим видом уже внушать почтение, особенно если он направляется к богам. Я предоставлю тебе подобающие носилки, крепких носильщиков и вооруженную стражу. И уж конечно, ты будешь облачен соответственно сану воителя-Орла.

Когда мы уже готовились отойти ко сну, я увидел в смешанном свете луны и угасавших лагерных костров, как Мотекусома подозвал одного из своих скороходов, отдал ему приказ, и гонец поспешил в Теночтитлан, чтобы передать моим домочадцам весть о возвращении хозяина. Чтимый Глашатай позаботился о том, чтобы у слуг и жены было время подготовить мне подходящую встречу. Однако наделе встреча эта оказалась такой, что сначала я чуть не умер сам, а потом едва не убил Бью Рибе.

На следующий день, в полдень, я уже шагал по улицам Теночтитлана. Поскольку вид у меня был такой, что меня запросто можно было принять за нищего, а то и за прокаженного, прохожие сторонились и брезгливо подбирали свои накидки, чтобы случайно со мной не соприкоснуться. Только в родном квартале Йакалолько мне стали попадаться знакомые, которые вежливо со мной здоровались. Потом я увидел собственный дом и его хозяйку, стоявшую в открытых дверях на самом верху уличной лестницы, и когда поднял к глазу топаз, то чуть не упал в обморок прямо на улице: там поджидала меня Цьянья.

Она стояла в ярком свете дня, одетая только в блузу и юбку, без всякого головного убора — ив черных струящихся волосах отчетливо виднелась та самая, такая памятная, единственная в своем роде серебристая прядь. Потрясение оглушило меня, словно мощный удар. Мне вдруг показалось, будто я оказался в самом центре водоворота, а дома и люди стремительно движутся по кругу. Горло мое сдавила невидимая рука: я не мог ни вдохнуть, ни выдохнуть. Сердце, то ли от восторга, то ли от непомерного напряжения, забилось еще сильнее, чем когда мне приходилось взбираться по самым отвесным кручам. Я зашатался и схватился для поддержки за ближайший фонарный столб.

— Цаа! — воскликнула она, подхватывая меня. Я и не заметил, как она подошла. — Ты ранен? Или заболел?

— Ты и правда Цьянья? — спросил я неестественно тонким голосом, с трудом протиснув слова через сжавшееся горло. В глазах у меня потемнело, и вращающаяся улица пропала из виду. Остался лишь блеск белой пряди в черных волосах.

— Мой дорогой! — услышал я в ответ. — Мой дорогой… старый… Цаа… — И она прижала меня к своей мягкой, теплой груди.

Я снова заговорил, озвучивая то, что представлялось моему помрачившемуся сознанию:

— Значит, ты не здесь. Это я там. — Я рассмеялся от радости, возомнив себя умершим. — Ты ждала меня все это время… на границе страны…

— Нет, нет, ты не умер, — тихо произнесла она. — Ты только устал. Я просто не предвидела такого воздействия. Нужно было приберечь сюрприз на потом.

— Сюрприз? — вымолвил я.

Зрение потихоньку возвращалось, окружающее обретало очертания, и я смог перевести взгляд с белой пряди на лицо перед собой. То было лицо Цьяньи, лицо самой красивой на свете женщины, но… то не было лицо двадцатилетней Цьяньи. Оно, как и мое, носило следы прожитых лет, а мертвые не стареют. Где-то далеко, в ином мире, Цьянья по-прежнему оставалась молодой. Попавший туда Коцатль был еще моложе, Пожиратель Крови оставался бодрым старым сладострастником, а моя дочь Ночипа — двенадцатилетней девочкой. Только мне, Темной Туче, было суждено продолжать жить в этом мире и вступить в темный, как туча, возраст «никогда раньше».

Должно быть, Бью Рибе увидала в моих глазах нечто наводящее страх, ибо она разжала объятия и боязливо попятилась. Сердце мое перестало бешено колотиться, но зато меня насквозь пробрало холодом.

Я выпрямился и мрачно сказал:

— На сей раз это вышло не по ошибке. Не отпирайся, ты сделала это специально!

Продолжая медленно пятиться, Бью дрожащим голосом промолвила:

— Я думала… я надеялась, что это понравится тебе. Я думала, что если ты вновь вдруг увидишь свою любимую жену… — Голос ее упал до шепота, но она прокашлялась и продолжила: — Цаа, ты ведь знаешь, что единственным различием между нами была седая прядь волос у младшей сестры.

— Много ты понимаешь… — процедил я сквозь зубы и снял с плеча свою кожаную баклагу для воды.

Бью в отчаянии зачастила:

— И вот прошлой ночью, когда гонец рассказал о твоем возвращении, я приготовила известковую воду и выбелила всего одну прядь. Я думала, что, может быть, ты… примешь меня… хотя бы на некоторое время…

— Я мог бы умереть! — вырвалось у меня. — И умер бы, умер бы с радостью, но не из-за тебя! Клянусь, это будет твоя последняя колдовская уловка! Последнее унижение, которому ты меня подвергаешь!

В правой руке у меня были ремни кожаного мешка. Левой я схватил Бью за запястье и вывернул его так, что она шлепнулась на землю.

— Цаа! — закричала она. — У тебя теперь тоже седина в волосах!

Мне эти слова показались каким-то вздором. Наши соседи и случайные прохожие, остановившиеся с приклеенными улыбками, когда увидели, как жена сбегает с крыльца, чтобы обнять вернувшегося домой странника, перестали улыбаться, когда я начал ее бить.

Наверное, я действительно забил бы Бью до смерти, будь У меня побольше сил. Но, как она верно заметила, я очень Устал. И, что тоже от нее не укрылось, был уже немолод.

Однако моя жесткая кожаная баклага разорвала на ней одежду, так что Бью лежала на земле обнаженная, не считая нескольких клочков ткани. Ее тело с медово-медной кожей, которое могло бы быть телом Цьяньи, покрыли багровые рубцы, но для того, чтобы избить ее до крови, моих сил оказалось недостаточно. Когда они иссякли, Бью потеряла сознание от боли, а я бросил ее нагой на улице, на глазах у всех, и сам, полуживой, шатаясь, побрел к лестнице своего дома.

Старая Бирюза (она была еще старше всех нас) со страхом выглядывала из-за двери. Я не мог говорить и лишь жестом велел ей позаботиться о хозяйке, а сам каким-то чудом ухитрился подняться на верхний этаж.

Подготовленной к моему возвращению оказалась лишь одна спальня — та, что когда-то была нашей с Цьяньей. Там находилась высокая постель, верхнее одеяло стопки было приглашающе отвернуто с обеих сторон. Я выругался, шатаясь, побрел в свободную комнату, с большим трудом развернул хранившиеся там одеяла, упал на них ничком и провалился в сон, как надеялся когда-нибудь провалиться в смерть и в объятия Цьяньи.

Я спал до середины следующего дня, а когда проснулся, оказалось, что старая Бирюза робко караулит возле моего порога. Дверь в главную спальню была закрыта, и оттуда не доносилось ни звука. Не поинтересовавшись состоянием Бью, я приказал Бирюзе нагреть мне воду в лохани и камни для парилки, принести чистую одежду, а потом начать готовить еду и не беспокоить меня вплоть до особого распоряжения. Потом я попеременно отмокал и парился, после чего спустился вниз и в одиночестве умял и выпил столько, что с лихвой хватило бы на троих.

Когда служанка ставила передо мной второе блюдо и третий кувшин шоколада, я сказал ей:

— Мне потребуются одеяние, доспехи и прочие знаки отличия благородного воителя-Орла. Когда закончишь прислуживать за обедом, достань все это оттуда, где оно хранится, проветри, почисти перья, короче говоря, приведи наряд в полный порядок. А сейчас пришли ко мне Звездного Певца.

— Мне очень жаль, хозяин, — произнесла старуха дрожащим голосом, — но Звездный Певец прошлой зимой помер от простуды.

— Печально, — отозвался я. — Но раз так, придется тебе самой выполнить мое поручение. Прежде чем заняться моим облачением и регалиями, тебе, Бирюза, придется сходить во дворец…

Она отпрянула и ахнула:

— Мне, хозяин? Во дворец? Да ведь стража меня и к воротам-то не подпустит!

— Скажешь, что пришла по моему поручению, и тебя пропустят, — терпеливо пояснил я. — Тебе надо будет передать мои слова лично юй-тлатоани, и никому другому.

Бирюза ахнула снова.

— Тихо, женщина! Ты должна сказать ему следующее. Запоминай хорошенько. Только это: посланник владыки Глашатая больше не нуждается в отдыхе. Темная Туча может отправиться в путь, как только будет готово его сопровождение.

Вот так и получилось, что, больше не встретившись со Ждущей Луной, я отправился на встречу со ждущими богами.

IHS

S.C.C.M

Его Священному Императорскому Католическому Величеству императору дону Карлосу, нашему королю и повелителю Наивысочайшему и превосходнейшему из государей из города Мехико, столицы Новой Испании, накануне праздника Тела Христова, в лето Господне одна тысяча пятьсот тридцать первое, шлем мы наш нижайший поклон.

С превеликой печалью и сожалением, равно как с раскаянием и гневом пишем мы сии строки. В прошлом своем послании мы выразили восхищение мудрыми замечаниями нашего Государя относительно возможного — нет, неопровержимого — сходства между языческим божеством Кецалькоатлем и нашим христианским апостолом св. Фомой. Увы, ныне мы с превеликим смущением должны сообщить Его Величеству безрадостную новость.

Прежде всего следует отметить, что даже малейшая тень сомнения не коснулась блестящей теории Вашего Наиобразованнейшего Величества per se[17], тогда как Ваш преданный капеллан проявил излишнюю поспешность, приводя доказательства в ее поддержку.

То, что представлялось нам непреложным практическим подтверждением догадки Вашего Благословенного Величества, а именно присутствие гостий в изготовленной местными жителями шкатулке-дарохранительнице, найденной в древнем городе Туле, оказалось, как уяснит Ваше Величество из прилагаемых хроник (мы сами лишь недавно уразумели сие из рассказа нашего ацтека), не более чем актом суеверия индейцев, совершенным всего только несколько лет тому назад. Хуже того, актом, совершенным с попустительства и по подстрекательству несостоявшегося испанского священника, презренного отступника, впавшего в святотатственный грех воровства. О чем мы с прискорбием и отписали в Конгрегацию пропаганды веры, признавшись в нашем легковерии и попросив исключить данный пункт из числа заслуживающих внимания доказательств. Поскольку же все прочие свидетельства связи между св. Фомой и мифическим Пернатым Змеем исключительно умозрительны и базируются на предположениях и допущениях, следует ожидать, что Конгрегация, по крайней мере до поступления более весомых доводов, сочтет не имеющим твердого обоснования допущение Вашего Величества о том, что индейское божество может быть в действительности св. Фомой, каковой в ходе своего апостольского служения побывал с проповедью Евангелия в Новом Свете.

Сколь ни прискорбен для нас столь обескураживающий вывод, но мы, однако, придерживаемся того мнения, что виной сему отнюдь не наше стремление сделать более очевидной проницательность Вашего, Достойного Наивысшего Восхищения Величества.

Нет, вся вина полностью лежит на этой обезьяне — ацтеке!

Ему ведь было прекрасно известно, что к нам попала дарохранительница, содержащая Святые Дары, сохранявшиеся, как нам показалось, в целости и сохранности на протяжении пятнадцати столетий. Он знал, в сколь трепетное благоговение повергла сия находка нас, равно как и всех прочих христиан в здешних землях, и вполне мог бы заранее объяснить, как этот предмет оказался там, где он был найден. Индеец вполне мог предотвратить наши преждевременные высказывания по поводу этой находки, равно как и множество церковных служб, состоявшихся в ее честь; он был в силах помешать нам воздать тому, что мы сочли священной реликвией, столь высокие почести. И главное, он мог воспрепятствовать тому, чтобы мы выставили себя на посмешище, столь поспешно и ошибочно доложив о своих скоропалительных выводах в Рим.

Но нет! Сей презренный ацтек, несомненно, наблюдал за всей этой суматохой с ликованием и тайным злорадством, он не вымолвил ни слова, чтобы отвратить нас от беспричинной радости и открыть нам истину. Мы узнали ее лишь из очередной порции его россказней, увы, слишком поздно для того, чтобы исправить ошибку, тем паче что и там он лишь походя упоминает о действительном происхождении поминавшихся облаток из Тулы. Разумеется, мы испытываем скорбь и боль при мысли о том, как высшие иерархи нашей Святой Церкви в Риме воспримут тот факт, что нас сделали жертвой нечестивой мистификации. Но еще более мы сокрушаемся из-за того, что в своем продиктованном нам лучшими побуждениями стремлении уведомить Конгрегацию о находке мы, по-видимому, дали повод заподозрить в подобной же недальновидности и нашего безмерно почитаемого государя, императора и короля.

Мы молим и надеемся, что Ваше Величество сочтет уместным возложить вину за произошедшее на истинного его виновника, а именно на злокозненного и коварного индейца, чье молчание, как теперь стало очевидно, может быть столь же возмутительным, как и некоторые из его высказываний. (На следующих страницах, если Ваше Величество снизойдет до их чтения, Вы. увидите, что сей нечестивец использует благородный кастильский язык как предлог для произнесения слов, каковые никогда прежде не оскверняли слух ни одного другого епископа!)

Может быть, наш суверен заметит, что, бесстыдно выставив на осмеяние викария Вашего Величества, это существо тем самым также подвергает насмешкам и самого всемогущего государя, причем делает это умышленно. Очень надеюсь, что хотя бы после этого Ваше Величество соблаговолит отказаться от услуг сего никчемного старого дикаря, чье нежелательное присутствие и нездоровые откровения мы терпим уже более полутора лет.

Мы приносим глубочайшие извинения по поводу краткости, равно как, возможно, и некоторой резкости и сумбурности этого послания, однако надеемся, что наше искреннее и глубокое огорчение послужит тому в глазах Вашего Величества достаточным извинением. Пусть же сияние благодати и добродетели, исходящей от Вашего Лучезарного Величества, продолжит и впредь освещать наш грешный мир, о чем неустанно молит Всевышнего верный (хотя и оступившийся) капеллан Вашего Священного Императорского Католического Величества

Хуан де Сумаррага (в чем и подписывается собственноручно).

UNDECIMA PARS[18]

Аййо! Его преосвященство столь долгое время совершенно не интересовался моим рассказом, а теперь вновь соблаговолил к нам присоединиться. Осмелюсь предположить, что знаю причину. Речь сегодня пойдет об этих новоприбывших богах, а боги — это ведь как раз то, что в первую очередь должно заинтересовать служителя Церкви. Для меня, господин епископ, ваше присутствие большая честь, и, чтобы не занимать слишком много драгоценного времени вашего преосвященства, я ускорю свой рассказ о встрече с этими богами. Позволю себе лишь слегка отклониться от темы, упомянув о случившейся по дороге встрече с особой вроде бы малозначительной, но которую, как оказалось впоследствии, не стоило недооценивать.

Я покинул Теночтитлан уже на следующий день после моего возвращения туда, и покинул его с помпой. Поскольку наводящая страх дымящаяся звезда не была видна в дневное время, улицы заполонили толпы зевак, глазевших на мое торжественное отбытие.

На мне был шлем со свирепым клювом, отделанные оперением доспехи благородного воителя-Орла, а в руке щит с символами моего имени. Однако сразу по пересечении дамбы я доверил все эти регалии рабу, который уже нес мой флаг, а сам надел одежду попроще, поудобнее и более подходящую для путешествия. Впоследствии я облачался в свой пышный наряд, лишь приближаясь к более или менее значительному населенному пункту, когда хотел произвести впечатление на местного правителя.

Юй-тлатоани предоставил мне позолоченные, инкрустированные самоцветами носилки, на которых меня несли, когда я уставал от ходьбы, и еще одни, полные даров, каковые предстояло преподнести богам. Если, конечно, они окажутся богами и в этом случае не погнушаются подобными подношениями. Помимо носильщиков, которые несли не только носилки, но и необходимый запас провизии, меня сопровождал внушительный отряд самых крепких и рослых, весьма грозно выглядевших придворных стражников, великолепно вооруженных и снаряженных.

Вряд ли мне стоит пояснять, что никакие разбойники или грабители не представляли для такой процессии ни малейшей угрозы, равно как и описывать почет и гостеприимство, с какими нас принимали, привечали и угощали во всех расположенных вдоль нашего пути поселениях. Я расскажу только о том, что случилось, когда мы остановились на ночь в торговом городишке Коацакоалькосе, стоявшем на северном побережье узенького перешейка между двумя большими морями.

Мы прибыли туда перед самым закатом и потому не направились прямо в центр, чтобы нас разместили как почетных гостей, а просто разбили лагерь в поле, где точно так же останавливались и другие припозднившиеся путники. Рядом с нами расположился на ночлег караван работорговца, который вел на рынок изрядное количество мужчин, женщин и детей. После того как наша компания поужинала, я заглянул в лагерь рабов, отчасти надеясь найти замену своему покойному слуге Звездному Певцу и полагая, что смогу выгадать, если куплю одного из мужчин прямо сейчас, а не завтра, когда их выставят на торги на городском рынке.

Почтека сказал мне, что набрал свое человеческое стадо, приобретая по одному-два человека на материке у таких племен ольмеков, как коатликамаки и капильки. Его рабы мужского пола были связкой в буквальном смысле этого слова, ибо все они передвигались, отдыхали, ели и даже спали, связанные длинной веревкой, пропущенной через проткнутые носовые перегородки. Женщины и девочки, однако, передвигались свободно, занимаясь работой по обустройству лагеря: разведением костров, приготовлением пищи, принесением воды, сбором валежника и тому подобным. Когда я праздно прогуливался, присматриваясь к товару, одна молоденькая девушка с кувшином и тыквенным черпаком робко подошла ко мне и нежным голоском спросила:

— Не угодно ли благородному воителю-Орлу освежиться прохладной водой? На дальней стороне поля есть чистая река, текущая к морю, и я набрала воды достаточно давно, чтобы вся взвесь осела.

Попивая воду маленькими глоточками, я поверх тыквы рассматривал девушку. Она явно происходила из глухомани: невысокая, худенькая, не очень чистая, одетая в грубый, длиной до колен балахон из мешковины. Но черты ее лица были не слишком грубыми, а кожа — не слишком темной, так что в известном смысле ее можно было даже назвать хорошенькой. В отличие от подавляющего большинства своих соплеменниц она не жевала циктли и, очевидно, оказалась не настолько невежественной, как можно было ожидать.

— Ты обратилась ко мне на науатль, — сказал я. — Где ты научилась на нем говорить?

— Когда тебя без конца продают и покупают, — печально ответила девушка, — поневоле выучишь разные языки. Приходится перебираться с места на место, а это дает своего рода образование. Языком моего детства, мой господин, был коатликамак, но потом я выучила несколько диалектов майя и торговый язык науатль.

— Как тебя зовут? — спросил я.

— Ке-Малинали, мой господин.

— Первая Травка? Но ведь это лишь календарная дата, а значит, только половина имени.

— Да! — Она трагически вздохнула. — Даже дети, родившиеся от рабов, получают, когда им исполняется семь лет, личное имя, но мне его так и не дали. Я хуже рабыни, рожденной от рабов, господин благородный воитель. Я сирота от рождения.

И она объяснила, что ее мать, проститутка из племени коатликамаков, забеременела от кого-то из многочисленных пользовавшихся ею мужчин. Она родила дитя в поле, с той же легкостью, с какой облегчила бы желудок, и оставила новорожденную на земле, как оставила бы там и свои испражнения. Какая-то другая женщина, менее бессердечная, а может быть, просто бездетная, нашла брошенную малютку прежде, чем та погибла, отнесла ее домой и выходила.

— Но кто была эта добрая спасительница, я уже не помню, — промолвила Ке-Малинали. — Я была еще ребенком, когда она продала меня… чтобы купить маиса… и с тех пор я постоянно перехожу от одного хозяина к другому. — Все это девушка рассказала мне с видом человека, много страдавшего, но умеющего терпеть невзгоды. — Я только и знаю, что родилась в день Первой Травы в год Пятого Дома.

— Да это же тот самый день и год, когда в Теночтитлане родилась моя дочь! — воскликнули. — Она тоже была Ке-Малинали, пока в семь лет не стала зваться Цьянья-Ночипа. Ты такая маленькая для своих лет, дитя, неужели тебе столько же лет, сколько…

— Тогда, — взволнованно перебила меня рабыня, — может быть, ты купишь меня, благородный воитель, чтобы я стала личной служанкой юной госпожи, твоей дочери?

— Аййа! — печально произнес я. — Та, другая Ке-Малиаали умерла… почти три года тому назад…

— Тогда купи меня, чтобы я прислуживала в твоем доме, — не отставала девушка. — Чтобы я ухаживала за тобой, как это делала бы твоя дочь. Возьми меня с собой, когда будешь возвращаться в Теночтитлан. Я стану делать любую работу и, — она скромно потупила взгляд, — окажу любые, совсем даже не дочерние услуги, какие только пожелает мой господин.

От неожиданности я поперхнулся водой, которую пил из ковша, и рабыня поспешно добавила:

— Ну а если моего господина уже не привлекают такого рода утехи, он всегда может продать меня в Теночтитлане.

— Нахальная маленькая сучка! — рявкнул я. — Мне пока еще не приходится покупать женщин, которых я желаю!

Она, однако, ничуть не смутилась при этих словах и смело сказала:

— А я бы и не хотела, чтобы меня купили только ради моего тела, благородный воитель. У меня, я это знаю, есть и другие качества, и мне хотелось бы получить возможность их проявить. — И девушка сжала мою руку, словно желая придать своей просьбе большую убедительность. — Я хочу оказаться там, где меня смогут оценить по достоинству как человека, а не просто как молоденькую девушку. Хочу попробовать удачи в каком-нибудь большом городе. У меня есть свои стремления и мечты, мой господин. Но все это будет напрасным, если мне придется вечно прозябать рабыней в унылом захолустье.

— Рабыня и в Теночтитлане остается рабыней, — заметил я.

— Не обязательно навсегда, — упорствовала она. — В городе, где полно цивилизованных мужчин, меня вполне могли бы оценить по достоинству. Хозяин мог бы возвысить меня до положения наложницы, а потом даже сделать свободной женщиной. Разве некоторые господа не освобождают своих рабов, если те того заслужили?

Я сказал, что такое случается и что я сам как-то раз так поступил.

— Вотименно, — заявила девушка, как будто добилась от меня какой-то уступки. Она сжала мою руку, и голос ее зазвучал льстиво. — Тебе, благородный воитель, не нужна наложница. Ты видный, крепкий мужчина и не имеешь нужды покупать женщин. Но есть ведь и другие — старые, безобразные, которым иначе женщину не получить. В Теночтитлане ты мог бы с выгодой продать меня одному из них.

Наверное, мне следовало бы посочувствовать этой девчушке. Я тоже когда-то был молод и стремился добиться успеха в самом великом городе Сего Мира. Но в беззастенчивом упорстве, с которым Ке-Малинали добивалась своего, было что-то отталкивающее.

— Похоже, красавица, — сказал я, — ты очень высокого мнения о себе и очень низкого о мужчинах.

Она пожала плечами.

— Мужчины всегда используют женщин для своего удовольствия, так почему бы одной женщине не использовать мужчин, чтобы добиться своего? Признаюсь, на самом деле я не нахожу в соитии ничего привлекательного, но запросто могу притвориться, будто получаю невероятное наслаждение. Хотя меня пока и использовали не так уж часто, я очень многому научилась. И если этот талант поможет мне подняться из рабства… что ж… я слышала, что наложница высокого господина может пользоваться даже большими привилегиями и властью, чем его законная первая госпожа. И даже сам Чтимый Глашатай Мешико имеет наложниц, разве не так?

Я рассмеялся.

— Маленькая сучка, да ты и вправду высоко метишь.

— Я знаю, что могу предложить больше, чем дырка между ногами, которая все еще завлекательно нежна и упруга, — ехидно отозвалась рабыня. — Что же до сучки, то мужчина Действительно может купить сучку течичи, если его не любят женщины.

Я вырвал у нее руку.

— Знаешь что, девчонка? Порой мужчина может завести собаку только для того, чтобы иметь любящего, верного спутника. Но вот способности испытывать привязанность я как раз в тебе что-то не вижу. Собака, как известно, может послужить и едой, но ты не настолько чиста и аппетитна, чтобы стать лакомством. Язык у тебя, для твоих лет и низкого происхождения, бойкий, но ты всего лишь девчонка из захолустья, и тебе нечего предложить, сколько ни бахвалься. Я вижу в тебе лишь плохо скрываемую жадность и невесть на чем основанную убежденность в собственной значительности. Ты сама призналась, что тебе даже не нравится использовать ту самую упругую дырку, каковая составляет твое единственное достоинство. Так что если ты и превосходишь кого-то из своих сестер-рабынь в каком бы то ни было отношении, то только в тщеславной самонадеянности.

Но ее мои слова вовсе не обескуражили.

— Я могу пойти к реке, отмыться и стать такой аппетитной, что даже ты не откажешься меня отведать. А в красивой одежде я вполне сойду за настоящую госпожу. Мне под силу изобразить любовь так, что даже ты, мой господин, поверил бы в мою искренность! — Девица помолчала и насмешливо добавила: — Можно подумать, будто ты никогда не верил женщине, которая хотела стать чем-то большим, чем просто вместилищем для твоего тепули.

Меня так и подмывало наказать ее за дерзость, но неопрятная рабыня была слишком взрослой, чтобы отшлепать ее как ребенка, но слишком молодой, чтобы выпороть ее как взрослую. Поэтому я лишь положил руки ей на плечи, побольнее сжав их, и процедил сквозь зубы:

— Это верно, я знавал женщин, похожих на тебя: продажных, способных на обман и вероломных. Но попадались мне и другие, совсем непохожие. Одной из них была моя дочь, получившая при рождении то же имя, что и ты, и, останься она в живых, этим именем можно было бы гордиться. — Я не мог подавить поднимавшийся во мне гнев и воскликнул: Ну почему она умерла, а ты живешь?

Я встряхнул Ке-Малинали настолько яростно, что она уронила кувшин с водой. Он с треском разбился, и вода расплескалась, но я оставил эту несчастливую примету без внимания и заорал так громко, что все головы стали поворачиваться в мою сторону, а испуганный почтека прибежал упрашивать меня не портить его товар. Думаю, что в тот момент мне, словно провидцу, на миг приоткрылось будущее, потому что я прокричал:

— Ты покроешь свое имя таким позором, что лишь только слыша или произнося его, люди будут плеваться от отвращения!

Вижу, что ваше преосвященство выказывает недовольство и нетерпение тем, что я посвятил столь долгое время рассказу о случайной, не имевшей никакого значения встрече. Однако этот эпизод при всей его мимолетности заслуживает внимания. Кем раньше была эта девушка, кем она стала впоследствии и чего все-таки добилась в жизни, — все это имеет весьма важное значение. Ибо, не будь ее, вы, возможно, тоже не были бы сейчас его преосвященством епископом Мексики.

Заснув в ту ночь под зловеще висевшей в черном небе дымящейся звездой, я напрочь позабыл об этой встрече. На следующий день мы продолжили путь к побережью и, пройдя города Шикаланко и Кампече, наконец прибыли туда, где находились предполагаемые боги, в городок под названием Тихоо. Он считался столицей ветви народа майя, именовавшейся ксайю, и располагался на северной оконечности полуострова Юлуумиль Кутц.

По прибытии я облачился во все блистательные регалии воителя-Орла, и нас, разумеется с почетом, встретила личная стража вождя ксайю Ах Туталя. Вся торжественная процессия проследовала по белому городу к дворцу правителя. Конечно, дворцом это здание можно было назвать лишь с большой натяжкой, но от нынешних майя не приходилось ожидать особой роскоши. Здания дворцового комплекса, как и все дома в городе, имели один этаж, были сложены из глинобитного кирпича, ярко выбелены известняком и покрыты соломой. Они располагались на площади, вокруг удобного и просторного внутреннего двора. Ах Туталь, косоглазый господин примерно моих лет, как и следовало ожидать, был просто поражен великолепием присланных Мотекусомой подарков и задал в мою честь отменный пир, на котором мы обменивались вопросами о здоровье и благополучии — его, моем, а также всех наших близких. Не то чтобы нас обоих все это так уж интересовало, просто было необходимо выяснить, в какой степени я владею местным наречием. Когда же объем моего словарного запаса был более-менее определен, мы перешли к обсуждению того, ради чего я и прибыл в Тихоо.

— Господин Мать, — обратился я к своему собеседнику, ибо именно такой нелепый титул носят все вожди в тамошних краях. — Скажи мне прямо: эти пришельцы, они и вправду боги?

— Благородный Ик Муйаль, — ответил тот, переведя мое имя на язык майя, — отправляя послание вашему Чтимому Глашатаю, я был в этом почти уверен. Но теперь… — Он изобразил на лице сомнение.

— А не может кто-то из них оказаться давно уплывшим, но обещавшим вернуться богом Кецалькоатлем, или, по-вашему, Кукульканом?

— Нет. По крайней мере ни один из них не имеет ни оперения, ни змеиного тела. А как еще можно распознать бога, если не по дивному обличью? У этих же двоих облик скорее человеческий, хотя они крупнее и волосатее обычных людей. Ростом они будут выше тебя.

— Согласно преданиям, — заметили, — богам при посещении простых смертных случалось принимать человеческий облик. Полагаю, они также вполне могли и явиться в виде человеческом, но необычном и пугающем.

— Твоя правда, — согласился вождь. — Но в том диковинной постройки каноэ, которое прибило к побережью, этих чужаков было четверо. А когда их всех принесли на носилках в Тихоо, двое из них оказались мертвы. Могут ли боги быть мертвыми?

— Мертвыми?.. — задумался я вслух. — А не может случиться, что они и не были живыми? Вдруг это лишние тела, которые боги брали с собой, чтобы ускользнуть в них, когда пожелают измениться?

— Это не приходило мне в голову, — пробормотал, поежившись, Ах Туталь. — Конечно, некоторые привычки и потребности наших гостей весьма своеобразны, а язык и вовсе выше моего понимания. Почему бы богам, которые взяли на себя труд принять человеческий облик, не заговорить уж заодно и на человеческом языке?

— Есть много человеческих языков, господин Мать. Возможно, они решили говорить на том, который непонятен в этих краях, но, может быть, мне удастся распознать его, ибо я путешествовал по многим землям.

— Благородный Орел, — промолвил вождь с легкой досадой, — я вижу, что доводов у тебя не меньше, чем у жреца. Но скажи, можешь ты найти хоть какое-то объяснение тому, что они отказываются мыться?

Я уточнил:

— Ты имеешь в виду — водой?

Собеседник смерил меня взглядом, явно решив, что Мотекусома прислал к нему в качестве посланника какого-то недоумка, и, тщательно выговаривая каждое слово, подтвердил:

— Да, именно водой. А чем, по-твоему, еще я мог бы предлагать им мыться?

Я вежливо кашлянул и сказал:

— Ас чего ты решил, что боги непривычны омываться чистым воздухом? Или даже солнечным светом?

— Ас того, что от них воняет! — заявил Ах Туталь, и в его голосе прозвучали одновременно и торжество, и отвращение. — Их тела пропахли застарелым потом и грязью, а Дыхание их зловонно. И вдобавок, словно этого мало, они, ничуть не смущаясь, оправляются в окошко, прямо ведущее на задний двор. Там уже выросла гора экскрементов, но это их ничуть не волнует. Эти двое, по всей видимости, незнакомы с чистотой, так же как незнакомы они и со свободой, и с хорошей пищей, которую мы им даем.

— В каком смысле они незнакомы со свободой? — удивился я.

Ах Туталь указал через одно из кривобоких окошек его «тронного зала» на низенькую постройку на противоположной стороне внутреннего двора.

— Они там. Забились внутрь и не высовываются наружу.

— Неужели ты держишь их в заточении? — вскричал я.

— Нет-нет, что ты! Они сами так захотели! Я же сказал тебе, что гости ведут себя более чем своеобразно. Они не выходят оттуда со времени своего появления, когда им отвели эти покои.

— Прости мне этот вопрос, господин Мать, — сказал я, — но, может быть, когда они появились, твои люди с ними обошлись грубо?

Ах Туталь, явно обиженный таким допущением, холодно ответил:

— С самого начала к ним относились сердечно, с интересом и даже с почтением. Как я уже говорил, двоих доставили сюда мертвыми, или, во всяком случае, таковыми их признали наши лучшие лекари. Мы, как и подобает цивилизованным людям, воздали умершим всю подобающую честь, включая церемониальное приготовление и поедание надлежащих частей их тел. Но именно после указанной церемонии эти двое живых богов забились в свои покои и с тех пор молча сидят там.

— Может быть, — рискнул предположить я, — им не понравилось, как вы распорядились их дополнительными телами?

Ах Туталь в раздражении воздел руки.

— Но их добровольное заточение давно довело бы до голодной смерти и те тела, в которые они сейчас воплотились, не посылай я к ним регулярно слуг с едой и питьем. Едят они, замечу, с большим разбором — фрукты, овощи и все такое. Мяса не употребляют вовсе. Уж мы угощали их всяческими лакомствами — и мясом тапиров, и ламантинов, но они от всего только воротили нос. Уж поверь, благородный Ик Муйаль, я всячески старался угодить им, но их вкусы ставят нас в тупик. Взять хотя бы их отношение к женщинам…

— Значит, они все-таки используют женщин, как обычные смертные мужчины? — прервал его я.

— Да, да, да, — нетерпеливо ответил вождь. — Женщины утверждают, что это обыкновенные мужчины во всем, кроме избыточной волосатости. Рискну предположить, что любой бог, коль скоро ему было угодно обзавестись мужским членом, и использовать этот орган станет по назначению. А для этого, благородный воитель, хоть для богов, хоть для кого существует не так уж много способов.

— Конечно, господин Мать, ты прав. Пожалуйста, продолжай.

— Я все время посылал им женщин и девушек, по две зараз, но чужеземцы никого из них не оставляли больше чем на две или три последующие ночи. Они все время выставляют женщин вон, наверное, чтобы я присылал им новых, что я исправно и делаю. Ни одна из наших женщин, похоже, не удовлетворяет их надолго. Если бы гости хотя бы намекнули, какой особенный или необычный тип женщин им нужен, а то я ведь и знать не знаю, чего им хочется. Как-то раз я попробовал послать им на ночь двух симпатичных юношей, но они подняли страшный шум, побили парнишек и выкинули их оттуда. Нынче же в Тихоо и окрестностях почти не осталось неиспользованных женщин. Эти гости уже опробовали жен и дочерей почти всех ксайю, кроме женщин из семейств высшей знати и моего собственного. И должен сказать, что мне грозит нешуточная опасность женского бунта: чтобы запихнуть в это их вонючее логово не только порядочную женщину, но и самую низкую рабыню, мне приходится применять грубую силу. Женщины говорят, что самое неестественное и противное в этих пришельцах то, что даже их тайные места воняют хуже подмышек. О, мне известно, что, по мнению вашего Чтимого Глашатая, я сподобился высокой чести принимать двух богов или кого-то в это роде. Вот бы самому Мотекусоме оказаться на моем месте и попробовать себя в роли опекуна подобных гостей, распространяющих зловоние и заразу. Истинно говорю тебе, благородный Ик Муйаль выпавшая на мою долю честь все больше и больше начинает казаться мне испытанием и просто морокой.

И сколько еще это будет продолжаться? Я и рад бы от них избавиться, но вышвырнуть гостей вон не решаюсь. Хвала всем остальным богам, мне хватило ума поместить эту парочку по ту сторону площади, но стоит ветру подуть с того конца, как меня чуть ли не сшибает с ног. Но еще день-другой, и вонища даже без ветра расползется повсюду. К тому же у некоторых моих придворных обнаружилась болезнь, с которой наши лекари, как они говорят, еще не сталкивались. По моему разумению, причина этой заразы в зловонии, исходящем от чужеземцев. Подозреваю, что Мотекусома прислал мне столько богатых подарков, чтобы уговорить меня держать их у себя, подальше от его чистого города. И скажу больше…

— Ты действительно подвергся тяжкому испытанию, господин Мать, — поспешно вставил я, чтобы избежать необходимости выслушивать нелицеприятные слова в адрес своего правителя. — И выдержал его с честью. Но теперь позволь мне предложить тебе кое-что, что, по моему разумению, может оказаться полезным. Во-первых, прежде чем меня официально представят этим существам, мне бы хотелось получить возможность послушать их речь. Но так, чтобы они этого не заметили.

— Нет ничего проще, — ворчливо ответил Ах Туталь. — Просто перейди двор и постой перед их окнами, там, где они не смогут видеть тебя. Днем гости совсем ничем не занимаются, знай себе только тараторят без умолку. Только предупреждаю тебя, зажми нос.

Извинившись за то, что ненадолго покидаю его, я снисходительно улыбнулся, ибо полагал, что в этом отношении, как и во всем прочем, что касалось досадивших ему чужеземцев, господин Мать допускает некоторое преувеличение. Но я ошибался. Стоило мне приблизиться к их логову, как зловонный дух чуть было не побудил меня изрыгнуть всю только что съеденную пищу. Я пошмыгал носом, чтобы прочистить его, зажал, как и советовал вождь, ноздри пальцами и прижался вплотную к стене здания. Внутри слышался гул голосов, и я подобрался поближе к дверному проему, чтобы различить отдельные слова. Конечно, ваше преосвященство, в то время, что я очень скоро уразумел, звуки испанского языка ничего для меня не значили. Тем не менее, осознавая значение момента, я внимал каждому слову и навсегда запомнил впервые услышанные звуки неведомой речи. Выразительной речи существа, которое вполне могло быть богом. Так вот, тот голос произнес:

— Не иначе, как сам Сатана завел нас в эту проклятую…

Аййа! Ну и напугали же вы меня, ваше преосвященство. Вы скачете с резвостью, просто удивительной для человека, давно перевалившего за возраст «никогда раньше». Откровенно говоря, я завидую ваше…

При всем моем уважении к вашему преосвященству я, к сожалению, не могу извиниться за столь не понравившиеся вам слова, ибо их произнес не я, а ваш соотечественник…

В тот день я просто запомнил их, как попугай, а ему, сеньор епископ, позволительно произнести подобные слова даже в вашем кафедральном соборе. Попугая нельзя ни в чем обвинить, ибо он не понимает смысла того, что говорит. Да и откуда бы, ведь, как известно, попугаи…

Хорошо, ваше преосвященство, я не стану распространяться на сей счет далее и воздержусь от точного воспроизведения слов, произнесенных другим чужеземцем. Ограничусь пересказом сути: испанец сказал, что соскучился по услугам одной честной кастильской шлюхи, у которой там, где положено, растут волосы.

Больше я ничего подслушать не смог, ибо от смрада у меня закружилась голова. Поэтому мне пришлось, жадно глотая по пути воздух, поспешить назад, в «тронный зал».

— Да, господин Мать, — сказал я вождю Ах Туталю, — насчет благоухания ты не преувеличил. Мне нужно будет встретиться с ними и попытаться поговорить, но лучше бы сделать это на открытом воздухе.

— Я могу распорядиться, чтобы в их еду подсыпали снотворного, — ответил вождь. — Тогда гостей смогут вытащить наружу, пока они спят.

— В этом нет надобности, — возразил я. — Моя стража вытащит их на улицу прямо сейчас.

— Неужели ты поднимешь руку на богов?

— Ну, если они поразят нас прямо на месте громом и молнией, мы по крайней мере поймем, что действительно имеем дело с богами.

Но никакой гром нас, конечно, не поразил. Хотя когда чужеземцев вытаскивали во двор, они орали и отбивались изо всех сил, но им, похоже, было при этом не так скверно, как моим несчастным, едва превозмогавшим тошноту стражникам. Когда же крепкие воины отпустили чужаков, эти двое не стали изрыгать проклятия, творить магические заклинания или угрожать нам еще каким-либо способом. Нет, они пали передо мной на колени и принялись что-то умоляюще лепетать, совершая при этом руками странные, повторяющиеся жесты. Конечно, теперь я знаю, что они, сложив, как полагается руки, читали на латыни христианские молитвы и судорожно осеняли себя крестным знамением. Кроме того, я достаточно скоро сообразил, что чужеземцы просто боялись выходить из помещения, перепугавшись при виде того, как ксайю из самых лучших побуждений распорядились телами двух их усопших товарищей. Но если их так напугали ксайю, люди мягкого нрава и вовсе не грозного вида, то какой же ужас должны были навести на них суровые, воинственные мешикатль, облаченные в боевые доспехи, в шлемах и с обсидиановым оружием.

Некоторое время я лишь пристально разглядывал чужестранцев сквозь свой зрительный кристалл, отчего они дрожали еще пуще. Хотя теперь я привык и спокойно воспринимаю непривлекательную внешность белых людей, но тогда это было для меня внове и пробудило любопытство, смешанное с отвращением. Известковая бледность их кожи и не могла вызывать никаких иных чувств, ибо в понимании жителей Сего Мира это цвет смерти и скорби. У нормальных людей, за исключением несчастных, больных тлакацтали, такой кожи просто не бывает. Хорошо еще, что у этих двоих оказались вполне человеческие карие глаза и черные или по крайней мере темные волосы, хотя волосы эти, что у нас встречается крайне редко, вились и вдобавок переходили в такую же густую поросль на щеках, верхней губе, подбородке и горле. Все остальное было скрыто под невероятным множеством всяческих одеяний. Теперь я, конечно, знаком с рубашками, камзолами, панталонами, перчатками, ботфортами и тому подобным, хотя по-прежнему нахожу все эти предметы одежды неудобными и сковывающими движения по сравнению с простым повседневным нарядом нашего народа, всего-то и состоящим что из набедренной повязки и накидки.

— Разденьте их! — приказал я своим воинам, которые выполнили этот приказ не без сердитого ворчания.

Два чужеземца заорали еще пуще, а уж отбивались они так, будто мы вознамерились живьем содрать с них кожу, хотя жаловаться следовало бы скорее нам, ибо под каждым слоем одежды открывался новый, вонявший еще сильнее. А когда с них стянули сапоги — ййа, аййа! — вот тут уж все присутствующие, включая и меня, отступили так поспешно и так далеко, что двое обнаженных, трясущихся от страха чужеземцев оказались в центре весьма широкого круга зрителей.

Ранее я уже пренебрежительно отзывался о грязи и запущенности обитателей пустыни чичимеков, но у тех, по крайней мере, грязь была результатом условий, в которых они жили. Как вы помните, я говорил, что кочевники все же мылись, причесывались и приводили себя в порядок, когда у них появлялась такая возможность. Дикари-чичимеки казались просто садовыми цветами по сравнению с этими белыми людьми, которые, как я понимаю, предпочитали грязь и боялись чистоты как признака слабости или изнеженности. Конечно, ваше высокопреосвященство, я говорю только о белых воинах — те все до единого, от простого солдата до генерал-капитана Кортеса, отличались этой особенностью. Привычки испанцев, прибывших позже и воспитанных лучше, таких как ваше преосвященство, известны мне меньше, хотя я приметил, что многие подобные господа частенько щедро используют духи и помады, чтобы, перебив дурные запахи ароматами, произвести впечатление людей чистоплотных.

Чужеземцы вовсе не были великанами, как можно было бы подумать, исходя из описания Ах Туталя. Лишь один из них действительно оказался выше меня, другой же примерно моего роста. Правда, нужно помнить, что сам я значительно выше большинства своих соотечественников.

А поскольку оба они стояли сгорбившись и дрожа, как будто ожидая удара хлыста, и прикрывали сложенными в чашечки ладонями свои гениталии, словно парочка невинных дев, ожидающих насилия, то скорее выглядели хлипкими, тем более что кожа на их телах оказалась еще белее, чем на лицах.

— Мне ни за что не заставить себя приблизиться к ним для допроса, — сказал я Ах Туталю. — Раз не хотят мыться сами, придется вымыть их силой.

— Благородный Ик Муйаль, — ответил вождь, — теперь, когда стало ясно, как они воняют в раздетом виде, я отказываюсь предоставлять им для мытья свои парилки и купальни. После них мне пришлось бы все сносить и строить заново.

— Совершенно с тобой согласен, — отозвался я. — Просто вели рабам принести воды и вымыть их прямо здесь.

Хотя рабы вождя использовали приятную теплую воду, разглаживающий пепел, мыло и мягкие купальные губки, однако объекты их внимания отбивались и верещали так отчаянно, будто их натирали жиром перед тем, как насадить на вертел, или обдавали кипятком, как ошпаривают вепрей, чтобы было легче удалить щетину. Пока продолжался этот ор, я пообщался с девушками и женщинами Тихоо, которым довелось провести одну или несколько ночей с чужеземцами. Женщины сообщили мне те немногие слова, которым научились: все они обозначали лишь тепули да совокупление, то есть не очень подходили для официального допроса. От женщин я узнал также, что мужские члены чужеземцев пропорциональны их росту и в возбужденном состоянии восхитительно огромны по сравнению с более привычными органами мужчин ксайя. «Любая женщина, — призналась одна из них, — была бы счастлива иметь дело с мужчиной, обладающим таким тепули, если бы от него не воняло застарелым свернувшимся семенем, от одного вида которого, не говоря уж о запахе, становится тошно». По словам другой девушки, получить удовольствие от соития с таким мужчиной могла бы разве что самка стервятника.

При этом все женщины в один голос утверждали, что они всячески старались угодить гостям. Их очень удивляло, что чужеземцы упорно отказывались от всех поз, кроме одной-единственной. Очевидно, о других позициях и способах получения удовольствия чужаки не имели представления и со стыдливым упрямством мальчиков ни в какую не желали пробовать новое.

Даже если бы все прочее свидетельствовало в пользу божественности чужаков, показания женщин заставили бы меня в этом усомниться. Насколько мне было известно, боги, когда дело касалось удовлетворения плотских желаний, отличались не щепетильностью, а, напротив, изобретательностью. Поэтому я еще тогда заподозрил, что имею дело вовсе не с богами, хотя лишь гораздо позднее узнал, что эти люди были просто добрыми христианами. Их невежество и неприятие разнообразия в плотских отношениях вполне соответствует христианской морали и представлению о норме, и действительно, я обратил внимание, что все испанцы придерживаются этих представлений, даже когда совершают самое необузданное насилие. Могу присягнуть, что сколько я ни видел испанских солдат, насиловавших наших женщин, все они делали это только в одно отверстие и только в одном, позволительном для христиан положении.

Даже когда обоих чужеземцев более-менее отмыли, смотреть на них все равно было мало удовольствия. Например, как рабы ни старались, они так и не смогли отчистить замшелые зеленые зубы этих людей и устранить неприятный запах из их ртов. Однако им, по крайней мере, дали чистые накидки, а их собственные, кишевшие насекомыми вонючие одежды унесли, чтобы сжечь. Мои стражники вывели обоих в центр внутреннего двора, где мы с Ах Туталем, надавив мужчинам на плечи, заставили их сесть перед нами на землю.

Ах Туталь предусмотрительно приготовил одну из курильниц, наполнив ее пикфетль и другими ароматными травами. Вождь майя возжег эту смесь, и мы оба, вставив в отверстия по камышинке, выпустили по облаку благовонного дыма, чтобы создать пахучую завесу между нами и загадочными гостями. Тех била дрожь, и я решил, что они или замерзли, пока мылись, или им невмоготу пребывание в чистом состоянии. И лишь потом я узнал, что дрожали они от страха, впервые в жизни увидев людей, «вдыхающих огонь».

Так вот, если наш вид их напугал, то лицезреть их самих оказалось тоже не особенно приятно. Отмытые от нескольких слоев въевшейся грязи, их лица стали еще бледнее, а кожа, в тех местах, где не была скрыта бородой, оказалась не гладкой, как у нас, а у одного чужеземца покрытой ямками, словно пористая пемза, а у другого — вся сплошь в прыщах и вскрывшихся нарывах. Впоследствии, уже несколько освоив их язык, я деликатно осведомился, что такое с ними приключилось. В ответ оба лишь равнодушно пожали плечами и объяснили, что почти все люди их расы, мужчины и женщины, рано или поздно болеют этой хворью. Некоторые умирают, но у большинства остаются лишь следы на лицах, «оспины». Поскольку явление это распространенное, никто не считает такие метки изъяном, умаляющим красоту. Может быть, гости и вправду так думали, мне же показалось, что подобные отметины уродуют людей. Поэтому теперь, когда оспинки появились на лицах множества моих соплеменников, я стараюсь не морщиться при их виде.

Обычно я начинал изучать незнакомый язык с того, что указывал на находящиеся рядом предметы, поощряя иностранца называть их на своем языке. Поэтому когда девушка-рабыня принесла нам чашки с шоколадом, я остановил ее и, задрав юбку, ткнул пальцем в ее женский орган, после чего произнес слово, испанское соответствие которому, как мне теперь известно, считается неприличным. Оба чужеземца явно удивились и смутились. Я указал пальцем на собственную промежность и произнес другое слово, которое, как мне впоследствии объяснили, тоже не следует произносить публично.

Настал мой черед удивляться. Оба моментально вскочили на ноги с дикими, расширившимися от ужаса глазами. Вероятно, им пришло в голову, что поскольку я перед этим приказал отдраить их дочиста, то могу с такой же легкостью и повелеть кастрировать их за то, что они пользовались здешними женщинами. Рассмеявшись, я покачал головой и постарался успокоить их при помощи жестов, после чего, снова Указав на промежности, девушки и свою, отчетливо произнес слова «тепули» и «тепили». Потом я ткнул себя в нос и сказал:

— Йакатль.

Чужаки дружно издали вздох облегчения и понимающе кивнули друг другу. Один из них дрожащим пальцем указал на свой нос и сказал:

— Nariz.

Затем они снова уселись, и я начал учить последний иностранный язык, который мне мог потребоваться в жизни.

Первый урок закончился, когда уже стемнело и гости начали позевывать между словами. Может быть, силы этих людей истощила помывка — не исключено, что первая в их жизни, — так что я отпустил обоих спать, и они, шатаясь, побрели в свои покои. Однако рано поутру их разбудили и поставили перед выбором: или они вымоются сами, или же их снова вымоют насильно. Хотя мысль о необходимости переносить подобные ужасы аж дважды в жизни чужеземцев определенно не обрадовала, они все-таки предпочли заняться этим сами. Постепенно оба привыкли умываться каждое утро и научились делать это так хорошо, что я уже мог сидеть с ними целый день, не испытывая особых неудобств. Наши уроки продолжались с утра до ночи, и мы не переставали беседовать даже за едой. Да, кстати, как только я сумел объяснить чужестранцам, мясо каких животных им предлагают, наши гости перестали отказываться от мясных блюд.

Время от времени, иногда, чтобы поощрить своих учителей, а порой, чтобы подстегнуть их, когда они уставали и начинали ворчать, я давал гостям один-два освежающих бокала октли. Среди посланных Мотекусомой «подарков богам» было несколько кувшинов этого отменного качества напитка, и я, естественно, угостил их. Попробовав октли впервые, оба сморщились и назвали его «кислым пивом», каковое название мне ничего не сказало. Но в скором времени гости приохотились к этому питью, и однажды вечером я проделал опыт, позволив им пить сколько захочется. Самое интересное, что чужаки напились до полного безобразия, не хуже многих моих соотечественников. По мере того как время шло и мой словарный запас увеличивался, я все больше укреплялся в убеждении, что чужеземцы никакие не боги, а люди, хоть и весьма необычные с виду. Они и сами отнюдь не порывались изображать богов или хотя бы божественных посланцев, подготавливавших их прибытие. А когда я осторожно упомянул о существующем у нашего народа поверье, ну насчет грядущего возвращения бога Кецалькоатля в Сей Мир, это их явно озадачило. Чужестранцы вполне искренне заверили меня в том, что бог не являлся в этот мир уже более полутора тысяч лет, причем говорили о нем так, как если бы он был единственным богом. Сами они, по их словам, были простыми смертными, верными приверженцами того самого бога и в земной, и в загробной жизни. Причем в этом мире, как было сказано, они являлись также смиренными подданными короля, который, однако, тоже никакой не бог, а пусть великий и могущественный, но все же человек. Я так понял, что их король — что-то вроде нашего Чтимого Глашатая.

Чуть позже я подробно расскажу вашему преосвященству о том, что не все мои соотечественники были склонны согласиться с утверждением о том, что чужеземцы — обычные люди. Однако я сам после знакомства с ними ни разу не усомнился в этом и, как стало ясно со временем, разумеется, оказался прав.

Итак, ваше преосвященство, с этого момента я буду говорить о наших гостях не как о таинственных существах, но просто как о людях.

Человек с прыщавым лицом оказался плотником по имени Гонсало Герреро, а его товарищ с лицом, изрытым оспинами, которого звали Херонимо де Агиляр, был писцом, как и присутствующие здесь почтенные братья. Может быть, кто-то из вас даже лично знал его, ибо он говорил мне, что первоначально собирался стать жрецом своего бога и некоторое время проучился в калмекактин, или как там у вас называются школы для священников.

По их словам, чужеземцы прибыли с востока, с острова, которого отсюда не увидишь, лежащего далеко за океанским горизонтом. О чем-то подобном я, разумеется, догадывался, а когда они сообщили, что помянутый остров называется Куба, это мало что добавило к моим знаниям. Впрочем, оба утверждали что эта Куба есть не более чем одно из владений гораздо более удаленной страны Кастилии[19], или Испании, откуда их могущественный король правит множеством обширнейших провинций. В этой самой Кастилии все люди, и мужчины и женщины, были такими же белокожими, как и они сами, если не считать немногих презираемых ими так называемых мавров, кожа которых имеет черный цвет. Последнее утверждение поначалу показалось мне настолько невероятным, что я даже усомнился было во всем остальном, что пришельцы мне рассказали. Но, поразмыслив, я решил, что коль скоро в наших краях рождаются порой болезненно белые тлакацтали, то почему бы в земле белых людей такого рода недугу не делать несчастных черными?

Агиляр и Герреро объяснили, что попали на наше побережье в результате несчастного случая. Они были среди сотен мужчин и женщин, покинувших Кубу на двенадцати больших плавающих домах, называемых кораблями. Командовавший ими капитан Диего де Никеса вез колонистов, чтобы заселить новую провинцию Испании, правителем которой его назначили. Место это на их языке называлось Кастилия-де-Оро и находилось где-то далеко к юго-востоку отсюда. Но плавание не задалось, в чем испанцы были склонны винить зловещую «волосатую комету».

Страшный шторм разметал корабли, и тот, на котором плыли они, под конец налетел на острые камни. В днище открылась течь, корабль перевернулся и затонул вместе со всеми, кто на нем плыл. Только Агиляру, Герреро и их двум товарищам удалось спастись с тонущего судна на своего рода большом каноэ, которое имелось там как раз на случай бедствия.

К удивлению испанцев, их не так уж долго мотало по морю и вышвырнуло на мелководье у этого берега. К сожалению, выбраться на сушу оказалось не так-то просто. Двое их товарищей погибли в бурных волнах прибоя, да и их самих ждала бы та же участь, не поспеши им на помощь «краснокожие люди». Агиляр и Герреро выразили благодарность за спасение, радушный прием, хорошее питание и развлечения, но сказали, что будут признательны еще больше, если «краснокожие» отведут их обратно на берег, к их каноэ. Плотник Герреро был уверен, что сумеет устранить любые повреждения, которые оно получило, и изготовить весла, чтобы ими орудовать. Они с Агиляром оба не сомневались, что если их бог пошлет хорошую погоду, то они смогут добраться обратно на Кубу.

— Как ты думаешь, следует ли мне их отпустить? — спросил Ах Туталь, которому я перевел просьбу гостей.

— Если они смогут найти место, называемое Куба, — ответил я, — то тогда сумеют и снова отыскать Юлуумиль Кутц. А ты ведь слышал, что эта их Куба кишит белыми людьми, которые так и рвутся насаждать новые поселения повсюду, куда только могут добраться. Ты что, хочешь, чтобы от них тут было не протолкнуться, господин Мать?

— Нет, — обеспокоенно сказал, он. — Но они могли бы привезти лекаря, способного вылечить начавшую распространяться среди нас странную болезнь. Наши собственные целители испробовали все известные им средства, но каждый день заболевает все больше народу, и трое уже умерли.

— Может быть, эти люди сами знают какое-нибудь средство? — предположил я. — Давай сходим посмотрим на одного из страдальцев.

И Ах Туталь отвел нас с Агиляром в город. Зайдя в хижину, мы увидели угрюмо потиравшего подбородок лекаря, взиравшего на подстилку, где металась в лихорадке молодая девушка. Ее лицо блестело от пота, а глаза остекленели. Белые щеки Агиляра порозовели, когда он узнал в больной одну из женщин, навещавших его и Герреро по ночам.

Медленно, чтобы я мог понять, он произнес:

— Жаль, конечно, но у нее оспа. Видите? На лбу появились нарывы.

Я перевел его слова лекарю, который, хотя и выслушал меня с профессиональной недоверчивостью, все-таки попросил:

— Узнай, что делают люди в его стране для исцеления такой хвори.

Я спросил, и Агиляр, пожав плечами, сказал:

— Мы молимся.

— Очевидно, отсталый народ, — хмыкнул целитель, но добавил: — Спроси его, какому богу.

— Как это какому? Мы молимся Господу Богу, — был ответ Агиляра.

Это вряд ли могло нам помочь, но, подумав, я все же решил уточнить:

— А каким образом вы молитесь? Может, мы тоже сможем попробовать?

Испанец попытался объяснить, но моего знания языка оказалось в этом случае недостаточно. Правда, он вызвался это продемонстрировать, и мы все трое — Ах Туталь, лекарь и я — поспешили следом за ним обратно во внутренний дворцовый двор. Пока мы ждали в некотором отдалении, Агиляр забежал в помещение и вышел обратно, держа в каждой руке по предмету.

Одним из них была маленькая шкатулочка с плотно прилегающей крышкой. Агиляр открыл ее и показал содержимое: изрядное количество маленьких дисков, по виду вроде бы вырезанных из плотной белой бумаги. Из его объяснений я уразумел, что эту шкатулку он похитил на память о времени, проведенном им в школе для жрецов. Лишь много позднее мне стало известно, что белые кружочки представляют собой особый сорт хлеба. Это пища, обладающая несравнен* ным могуществом святости, ибо вкусивший ее приобщается к силе самого Господа Бога.

Вторым предметом являлся шнурок с нанизанными на него во множестве мелкими бусинками, неравномерно перемежавшимися более крупными. Все эти бусинки были голубые и твердые, как бирюза, но прозрачные, словно вода. Агиляр завел очередное сложное объяснение, из которого я понял, что каждая из бусинок символизирует собой молитву. Естественно, это напомнило мне обычай помещать кусочек жадеита в рот усопшего, и я подумал, что молитвенные бусинки могут сходным образом помогать также и тем, кто еще не умер. Поэтому я прервал объяснения Агиляра и настойчиво спросил:

— Значит, вы кладете молитвы в рот?

— Нет, нет, — ответил он. — Их держат в руках.

В следующий миг испанец негодующе вскрикнул, ибо я вырвал у него и нитку бус, и шкатулку.

— Вот, господин целитель, — сказал я лекарю, разрывая шнурок. Я вручил ему две бусинки и перевел то немногое, что сам уразумел из трескотни Агиляра. — Вложи в каждую руку девушки по бусинке и зажми их в ее ладонях…

— Нет, нет! — взмолился испанец. — Это делается совсем не так! Ты все понял неправильно! За молитвой кроется больше, чем просто…

— Помолчи! — рявкнул я на его языке. — У нас нет времени на большее!

Я нашарил в шкатулке несколько маленьких кусочков хлеба и положил один себе в рот. Он был на вкус как бумага и растворился у меня на языке, так что мне даже не пришлось его жевать. Никакого прилива божественных сил я, правда, не ощутил, но по крайней мере стало ясно, что этот хлеб можно дать даже лежащей в беспамятстве девушке.

— Нет, нет! — снова выкрикнул Агиляр, когда я съел эту Штуковину. — Это немыслимо! Ты не можешь получить причастие!

Он посмотрел на меня с тем же выражением ужаса, κοτο-j рое я вижу сейчас на лице вашего преосвященства. Разуме-f ется, мне следует извиниться за свое тогдашнее необдуманное, повергающее вас в трепет поведение. Но и вы должны помнить, что в ту пору я был всего лишь невежественным язычником и думал только о том, как бы помочь той несчастной девушке. Сунув несколько маленьких кругляшков в ладонь лекаря, я сказал:

— Это хорошая еда, волшебная еда, и ее легко есть. Ты можешь положить кусочек больной в рот, не рискуя, что она поперхнется и задохнется.

Но целитель бросился прочь со всех ног или, во всяком случае, настолько быстро, насколько позволяло его достоинство.

Ну почти так же, как это только что сделал его преосвященство.

Я дружелюбно похлопал Агиляра по плечу и сказал:

— Прости, что вырвал все из твоих рук. Но если девушка поправится, это будет твоей заслугой и здешний народ воздаст тебе почести. А сейчас давай найдем Герреро, сядем и снова потолкуем о твоем народе.

Оставалось еще немало вопросов, которые мне хотелось задать Херонимо де Агиляру и Гонсало Герреро. И поскольку к тому времени мы уже неплохо понимали друг друга (хотя, конечно, не обходилось без недоразумений), они тоже стали проявлять любопытство, живо интересуясь нашими делами. Причем начали задавать такие вопросы, что мне пришлось делать вид, будто я их не понимаю: кто ваш король? Велика ли его армия? Много ли у него золота?

Впрочем, некоторые их вопросы и впрямь были мне непонятны. Например: есть ли у вас герцоги, графы и маркизы? Кто папа вашей Церкви? Спрашивали они и такое, что, я думаю, никто не мог бы им толком объяснить. Например: почему у ваших женщин там, внизу, нет волос?

Поэтому я отклонял их вопросы, задавая свои, и испанцы отвечали на них без видимых колебаний, не смущаясь и не стремясь меня обмануть.

Я мог бы остаться с чужеземцами хоть на год, совершенствуя свои познания в их языке и постоянно придумывая, о чем еще спросить, но, и это оказалось весьма опрометчиво с моей стороны, принял решение расстаться с ними, когда два или три дня спустя после нашего посещения недужной девушки лекарь пришел ко мне и знаком попросил выйти на улицу. Я последовал за ним в ту же самую хижину, где увидел мертвую девушку с таким безобразно вздувшимся и отвратительно багровым лицом, что ее было просто не узнать.

— У нее лопнули все кровеносные сосуды и ткани вспухли, — сказал лекарь, — в том числе во рту и в носу. Больная умерла оттого, что просто задохнулась. Еда их бога, которую мне дал чужеземец, — пренебрежительно добавил он, — не оказала никакого магического воздействия.

— А скольких страдальцев, господин целитель, ты вылечил, не прибегая к этой магии? — осведомился я.

— Ни одного, — вздохнул лекарь, и важности в нем поубавилось. — Да и никому из моих товарищей по ремеслу не удалось спасти ни одного заразившегося новой болезнью человека. Некоторые умирают, как эта девушка, от удушья. Другие — от хлынувшей из носа и рта крови. Третьих убивает неистовая горячка. Боюсь, что все они умрут, и умрут мучительной смертью.

Глядя на останки той, что совсем еще недавно была миловидной девушкой, я промолвил:

— Она, да, именно эта бедняжка, сказала мне, что получить удовольствие от соития с белыми чужеземцами могла бы только самка стервятника. Должно быть, у девушки и впрямь было недоброе предчувствие. Стервятники теперь станут пировать над ее останками, а к смерти ее причастны белые люди.

Когда я вернулся во дворец и сообщил о случившемся Ах Туталю, он с нажимом сказал:

— Я больше не намерен терпеть на своей земле этих грязных заразных чужеземцев.

Мне трудно было понять, на меня смотрят косые глаза правителя или нет, но в том, что взгляд его полон гнева, сомневаться не приходилось.

— Решай: отослать мне испанцев обратно к их лодке или ты заберешь их с собой в Теночтитлан?

— Ни то ни другое, — ответил я. — И не убивай их, господин Мать, по крайней мере пока не получишь разрешения от Мотекусомы. Я бы посоветовал тебе избавиться от них, подарив кому-нибудь из соседей, желательно дальних. Ты освободишься от хлопот, а заодно и потешишь самолюбие кого-нибудь из вождей. Даже у Чтимого Глашатая Мешико нет белого раба.

— Хм… да… — задумчиво произнес Ах Туталь. — Вообще-то есть пара вождей, которые мне особенно неприятны и которым я не доверяю. Если белые люди навлекут на них несчастье, меня это не опечалит. — Он повеселел и посмотрел на меня уже не так сердито. — Но ведь ты, благородный Ик Муйаль, проделал ради этих чужеземцев столь дальний путь. Что скажет Мотекусома, когда ты вернешься с пустыми руками?

— Не совсем с пустыми руками, — ответил я. — По крайней мере, я привезу ему эту шкатулку с едой бога и маленькие голубые молитвы. Кроме того, я узнал многое, что следует рассказать Мотекусоме.

И тут меня посетила неожиданная мысль.

— И вот еще что, господин Мать. Пожалуй, это не все, что можно будет ему рассказать и показать. Если некоторые из женщин, посещавших белых людей по ночам, окажутся на сносях и если они, конечно, не умрут от оспы… Короче говоря, если у них будет потомство, отошли этих детенышей в Теночтитлан, дабы Чтимый Глашатай мог выставить их в своем зверинце. Думаю, они займут достойное место среди чудовищ.

Весть о моем возвращении в Теночтитлан наверняка опередила меня на несколько дней, и Мотекусоме, надо думать, не терпелось узнать, какие новости — или каких гостей — я везу. Но он оставался самим собой — все тем же старым Мотекусомой. Вместо того чтобы немедленно предстать пред его очами, мне пришлось остановиться в коридоре перед тронным залом и сменить наряд воителя-Орла на лохмотья просителя и совершить унизительный ритуал троекратного целования земли, добираясь через зал к тому месту, где он восседал между двумя гонгами, золотым и серебряным.

Правитель принял меня холодно и без спешки, хотя явно был настроен первым (если вообще не единственным, ибо остальные члены его Совета отсутствовали) узнать новость. Но по крайней мере, он избавил меня от необходимости ограничиваться только ответами на прямые вопросы. Это дало мне возможность подробно рассказать ему все, что услышали от меня вы, а также многое другое. Я изложил правителю все, что узнал от двух ваших соотечественников.

— Насколько я могу судить, владыка Глашатай, лет двадцать тому назад первые плавающие дома, именуемые кораблями, отправились из далекой земли Испании, чтобы исследовать простирающийся к западу от нее океан. Они не добрались до нашего побережья, поскольку, видимо, между Испанией и нами лежит великое множество островов, больших и малых. До прибытия белых на тех островах уже жили люди, судя по описанию, похожие на наших северных чичимеков. Некоторые из островитян сражались, пытаясь изгнать белых пришельцев, другие сразу смиренно им покорились, но теперь все они стали подданными этих испанцев и их короля. Все последние двадцать лет белые люди захватывали земли, основывали поселения на островах, присваивали тамошние богатства и вели торговлю между островами и своей родиной Испанией. Лишь несколько их кораблей, двигаясь от одного острова к другому, совершая плавание наугад или будучи случайно отнесенными ветром, могли оказаться возле ближайшего к нам побережья. Можно, конечно, надеяться, что белые люди будут заняты освоением островов еще много лет, но я, с позволения владыки Глашатая, в этом сомневаюсь. Даже самый большой остров — это всего лишь остров, а следовательно, и богатства для грабежа, и земли для заселения наличествуют там в ограниченном количестве. А вот пытливость и жадность этих испанцев, похоже, безграничны. Они постоянно отправляют с островов корабли на поиски все новых земель и новых возможностей, и рано или поздно эти поиски неизбежно приведут их к нам. Вторжение, как и предостерегал Чтимый Глашатай Несауальпилли, неизбежно, и к нему лучше бы подготовиться.

— Подготовиться, — хмыкнул Мотекусома, явно уязвленный воспоминанием о том, как Несауальпилли подкрепил свое пророчество, одержав победу в состязании по тлачтли. — Этот старый глупец готовится сидя и сложа руки. Он даже не помогает мне вести войну с непокорной Тлашкалой.

Я не стал напоминать ему о том, что, по мнению Несауальпилли, всем нашим народам следовало оставить старые раздоры и объединиться, чтобы отразить грядущее нашествие.

— Ты опасаешься вторжения, — продолжил Мотекусома. — Но ты также сказал, что эти два чужеземца явились без оружия и совершенно беззащитными. Это подразумевает необычно мирное вторжение, если таковое вообще имело место.

На что я возразил:

— Они не сказали, много ли оружия ушло на дно вместе с тем затонувшим кораблем. А может быть, оно им вовсе и не нужно — во всяком случае, в нашем понимании, — если испанцы могут наслать смертоносную болезнь, которой не подвержены сами.

— Да, это действительно грозное оружие, — согласился Мотекусома. — Я бы сказал, достойное богов. Но ты ведь настаиваешь на том, что они не боги. — Он задумчиво осмотрел шкатулку и ее содержимое. — Эти люди носят с собой богом данную пищу. — Он потрогал пальцами некоторые из голубых бусинок. — Они носят с собой сделанные из таинствен* яого камня осязаемые молитвы. И тем не менее ты настаиваешь на том, что они не боги.

— Настаиваю, мой господин. Они напиваются, как люди, совокупляются с женщинами, как обычные мужчины…

— Аййа! — торжествующе прервал он меня. — Как раз по этим причинам бог Кецалькоатль и покинул наши края. Согласно всем легендам, он как-то под воздействием дурмана совершил греховное соитие, после чего, устыдившись, отрекся от трона тольтеков.

— Согласно тем же легендам, — сухо заметил я, — во времена Кецалькоатля наши земли благоухали цветами и каждый ветерок нес свежие ароматы. Запахи же, исходившие от тех двоих, заставили бы задохнуться и самого бога ветра. Мой господин, испанцы всего лишь люди. Они отличаются от нас только белой кожей да обилием волос. Ну еще и ростом они несколько выше.

— Статуи тольтеков в Толлане гораздо выше любого из нас, — упрямо гнул свое Мотекусома, — а в какие цвета они были окрашены, теперь уже не узнать. Вполне возможно, что тольтеки имели белую кожу.

Я вздохнул, не в силах сдержать досады, но он, не обратив на это внимания, продолжил:

— Я поручу историкам тщательно изучить все древние архивы. Мы выясним, как на самом деле выглядели тольтеки. А тем временем я велю нашим верховным жрецам поместить эту пищу бога в искусно изготовленный ларец, с почтением отнести его в Толлан и поставить поблизости от древних статуй тольтеков…

— Владыка Глашатай, — сказал я. — В разговорах с этими Двумя белыми людьми я несколько раз упоминал имя тольтеков, но они явно никогда о них не слыхали.

Мотекусома оторвал взгляд от хлеба бога и бусинок и с нескрываемым торжеством воскликнул:

Все правильно! Они и не могли слышать этого слова! Это ведь мы называем их тольтеками, народом Мастеров, но нам неизвестно, как они называли себя сами!

Тут правитель, разумеется, был прав, и я настолько смутился, что не нашелся с разумным ответом и лишь промямлил:

— Сомневаюсь, что они называли себя испанцами. Это слово — да и вообще весь их язык — не имеет никакого отношения к любому из языков, которые я когда-либо слышал в пределах наших земель.

— Воитель-Орел Микстли, — заявил Мотекусома, — эти белые люди вполне могут быть, как ты и предполагаешь, человеческими существами, обычными людьми, но при этом являться тольтеками — потомками давным-давно ушедшего народа. А их владыка, король, о котором они тебе рассказывали, может оказаться добровольно отправившимся в изгнание богом Кецалькоатлем. Не исключено, что теперь он наконец готов выполнить обещание и вернуться, а своих подданных тольтеков отправил вперед — удостовериться, что мы ждем его и в свою очередь готовы приветствовать.

— Готовы ли мы его приветствовать, мой господин? — дерзко спросил я. — А что тогда будет с тобой? Ведь возвращение Кецалькоатля означает смещение с трона всех нынешних правителей, от Чтимых Глашатаев до вождей самых мелких племен. Он наверняка станет править единолично, присвоив себе всю власть.

Мотекусома изобразил набожное смирение.

— Вернувшийся бог, несомненно, будет благодарен тем, кто сохранил и даже улучшил его владения, и наверняка удостоит их награды. Если он дарует мне хотя бы право голоса и место в своем Изрекающем Совете, я буду возвышен превыше всех прочих смертных.

— Владыка Глашатай, — вставил я, — возможно, мое убеждение в том, что белые люди — всего лишь люди, и является ошибочным. Но как бы твое предположение о том, что они боги, не явилось бы… э-э… более серьезной ошибкой.

— Мое предположение? Но я не строю предположений! сурово промолвил он. — Я не заявляю: «Вот грядет бог» или «Никакой бог не придет», как это дерзко делаешь ты. Я… — Тут он вскочил с трона и почти закричал: — Я — Чтимый Глашатай Сего Мира, и мне не пристало делать скоропалительные выводы! Я не выскажусь о том, боги они или нет, пока сам не произведу необходимые наблюдения и не обрету уверенность.

То, что Мотекусома встал, я воспринял как знак окончания аудиенции, а потому попятился, целуя, как предписано, землю, а выбравшись из тронного зала, сорвал с себя одеяние из мешковины и направился домой.

Мотекусома сказал, что не станет торопиться с решением вопроса: боги пришельцы или люди? Именно так он и поступил. Он ждал, ждал слишком долго, и даже когда это уже не могло иметь значения, так и не обрел уверенности. Именно это затянувшееся ожидание и неуверенность довели его до постыдной, позорной смерти, ибо даже самый последний, прерванный приказ, который он пытался отдать своим людям, начался неуверенным словом: «Миксчфа!..»

Я знаю наверняка, ибо был там, и я слышал последнее слово, которое произнес Мотекусома в своей жизни: «Подождите!..»

* * *

На сей раз Ждущая Луна ничем не омрачила мое возвращение домой. К тому времени в ее волосах уже появилась естественная проседь, но ту, особенную, выбеленную прядь она не то закрасила, не то состригла. Бью не только бросила всякие попытки сделаться подобием своей покойной сестры, она вообще стала совсем другой женщиной — отличной от той, которую я знал почти полвязанки лет, еще с тех пор, как мы впервые встретились в хижине ее матери в Теуантепеке. Все это время стоило нам лишь оказаться в обществе друг ЯРУга, как мы начинали ссориться и враждовать, в лучшем случае — поддерживали хрупкое перемирие. Но теперь она, по-видимому, решила, что нам больше подойдет роль стареющей супружеской четы, чья совместная жизнь стала для обоих привычкой.

Трудно сказать, пошел ли ей на пользу преподанный мною урок, хотела ли она лучше выглядеть в глазах соседей, или же Бью просто подчинилась возрасту «никогда больше», решив, что никогда больше между нами не будет открытой борьбы, но эта ее новая позиция позволила мне без особого труда обосноваться в Теночтитлане и приспособиться к жизни в городе и в своем доме. Сколько я себя помню, еще в ту пору, когда были живы моя жена Цьянья и моя дочь Ночипа, я всякий раз возвращался домой с ощущением того, что рано или поздно мне предстоит покинуть его снова, отправившись навстречу новым приключениям. Но теперь, напротив, мне казалось, что я вернулся домой, дабы провести там всю оставшуюся жизнь. Будь я помоложе, я бы взбунтовался против такой перспективы и очень скоро сумел бы найти повод, чтобы вновь отправиться путешествовать — что-нибудь искать или исследовать. Будь я беден, мне просто пришлось бы пошевеливаться, зарабатывая на жизнь. Будь Бью, как и раньше, ведьмой, я ухватился бы за любой предлог, лишь бы убраться подальше — даже мог бы повести отряд на войну. Но у меня впервые не было причины или необходимости продолжать блуждать по свету, продлевая дни и дороги скитаний. Я смог даже убедить себя в том, что заслужил долгий отдых и легкую жизнь, которую могут обеспечить мне богатство и жена. Так и вышло, что я постепенно, но без особых усилий втянулся в налаженный порядок, при котором от меня не требовалось ничего особенного и который хотя и не одарял меня особыми радостями, но по крайней мере всегда предоставлял занятия и не давал скучать. И все это было бы невозможно, не случись перемены с Бью.

Говоря «она изменилась», я имею в виду, что Бью научилась скрывать ту стойкую неприязнь и презрение ко мне, которые она испытывала всю свою жизнь. Не подумайте, что она как-то дала мне понять, будто эти чувства ослабли, но они перестали выставляться напоказ, а для меня и этого маленького притворства было вполне достаточно. Бью прекратила выказывать гордость и самоуверенность, сменив их на мягкость и послушание, на манер большинства других женщин. В какой-то мере мне, может быть, даже недоставало той язвительной неукротимой женщины, какой она была раньше, но это сожаление с лихвой искупалось облегчением от того, что мне уже не нужно больше ей противостоять. Когда Бью скрыла свой истинный характер, изобразив показную спокойную почтительность, я и сам смог относиться к ней с той же терпимостью.

Ревностно исполняя обязанности жены, она не позволила себе ни малейшего намека на то, что я мог бы наконец использовать ее для той единственной подобающей жене услуги, от исполнения которой так долго воздерживался. Она ни разу не предложила мне сделать наш брак таковым в общепринятом смысле, никак не подчеркивая свое женское начало и воздерживаясь от насмешек и сетований по поводу того, что мы с ней спим в разных спальнях. И я был рад этой ее сдержанности, ибо мой отказ пойти навстречу подобным притязаниям мог нарушить установившееся в нашей совместной жизни равновесие, однако заставить себя обнять Бью как жену я не мог. Увы, Ждущая Луна была моей ровесницей, и выглядела она на свои годы. От красоты, которая некогда была равна красоте Цьяньи, остались лишь прекрасные глаза, да и те я редко видел. В своей новой роли услужливой супруги Бью всегда держалась скромно, опустив глаза и стараясь не повышать голос.

Раньше ее глаза частенько вспыхивали огнем, а голос звучал колко, насмешливо, а то и злобно. Но теперь в своем новом обличье Бью говорила тихо и мало. Когда я выходил из Дома утром, она могла спросить:

— К какому времени приготовить тебе обед, мой господин, и что бы ты хотел поесть?

Когда я покидал дом вечером, она могла предупредить меня:

— Ночь становится прохладной, мой господин, и ты рискуешь простудиться, если не наденешь накидку поплотнее.

Я уже упоминал, каким был мой обычный распорядок дня: я уходил из дома утром и вечером, чтобы проводить время единственными двумя способами, которые мог придумать.

Каждое утро я отправлялся в Дом Почтека и большую часть дня сидел там, беседуя с купцами, слушая их рассказы и попивая густой шоколад, который разносили слуги. Трое старейшин, некогда проводившие со мной собеседование в этих стенах с полвязанки лет тому назад, конечно, давно уже умерли, но их заменили другие, точно такие же, как они: старые, толстые, лысые, добродушные и уверенные в собственной значительности. Если не считать того, что я не был пока ни лысым, ни толстым, а также не ощущал себя старейшиной, я, пожалуй, мог бы сойти за одного из них, ибо ничем не занимался и лишь предавался воспоминаниям о былых приключениях да радовался своему нынешнему богатству.

Время от времени прибытие очередного купеческого каравана предоставляло мне возможность принять участие в торгах — прикупить тот или иной приглянувшийся мне товар, но до конца дня я, как правило, уже успевал вовлечь в торги другого почтекатль и перепродать ему товар с барышом.

Я мог делать это, даже не выпуская из рук чашки с шоколадом, даже не видя того, что покупал и продавал. Порой в здании появлялся какой-нибудь молодой, исполненный рвения торговец, собиравшийся в свое первое путешествие, и я задерживал юношу, чтобы снабдить полезными советами, рассказав об особенностях того или иного маршрута. Разумеется, задерживал ровно настолько, сколько времени он мог слушать, не выказывая раздражения и явного желания уйтй, сославшись на множество неотложных дел.

Но чаще всего там не оказывалось никого, кроме меня да таких же отставных почтека, которым нечем больше было заняться и некуда больше податься. Поэтому мы садились в кружок и по привычке торговцев вели обмен, только вот обменивались теперь не товарами, а рассказами. Я выслушивал истории о тех временах, когда все мои товарищи были молоды, а вместо нынешнего богатства обладали лишь непомерным честолюбием, о временах, когда они странствовали по Сему Миру, не боясь идти на риск и подвергаться опасностям. Наши истории были бы достаточно интересными и в неприукрашенном виде — а мне так точно не было нужды приукрашивать свои рассказы, — но поскольку все старики старались перещеголять друг друга в неповторимости собственного опыта, разнообразии приключений, необычности происшествий, а главное, в проявленных ими мудрости, находчивости и храбрости, то без этого не обходилось. Во всяком случае, я приметил, что многие рассказы с каждым очередным повторением обрастали новыми, все более красочными подробностями.

По вечерам я уходил из дома, чтобы искать не компании, но уединения, в котором мог бы предаться воспоминаниям или посетовать на судьбу наедине с самим собой. Конечно, я не стал бы возражать, случись этому уединению оказаться нарушенным давно желанной для меня встречей, но этого пока не происходило. Не в ожидании, но лишь в слабой тоскливой надежде блуждал я по почти безлюдным ночным улицам Теночтитлана, пересекая остров из конца в конец да вспоминая, как здесь произошло одно, а там другое.

На севере возвышалась дамба, что вела к Койоакану, та самая, которую я пересек, направляясь с Коцатлем и Пожирателем Крови в свою первую торговую экспедицию. Помню, в рассветных лучах того дня могучий вулкан Попокатепетль смотрел нам вслед и, казалось, говорил: «Вы уходите, мои люди, но я остаюсь…»

На острове находились две широкие площади. Над той, что южнее, Сердцем Сего Мира, господствовал массив Великой Пирамиды, столь величественный и несокрушимый с виду, что со стороны казалось, будто этот колосс находится там столько же времени, сколько маячит на дальнем горизонте Попокатепетль. Даже мне было трудно поверить в то, что я старше пирамиды и видел ее еще в недостроенном виде.

А по той площади, что лежала севернее, широко раскинувшейся рыночной площади Тлателолько, я впервые гулял, крепко держась за руку отца. Именно там он щедро заплатил несусветную цену за политый сиропом снег и дал мне попробовать это редкое лакомство, а сам при этом говорил торговцу: «Я помню Суровые Времена…»

И именно тогда я в первый раз встретил старца с кожей цвета какао, так точно предсказавшего мое будущее.

Это воспоминание особенно меня огорчило, ибо все предсказанное им будущее уже успело обратиться в прошлое. То, к чему я некогда стремился, стало воспоминаниями. Мой возраст приближался к полной вязанке лет, а больше пятидесяти двух у нас жили лишь немногие. Значит, у меня больше нет будущего? Когда я сказал себе, что наконец по праву наслаждаюсь праздной жизнью, которую так долго зарабатывал трудами, может быть, я просто отказывался признать, что пережил свое время, как пережил всех, кого любил и кто любил меня? Неужели мне только и осталось, что занимать место в этом мире, ожидая, пока меня не призовут в какой-нибудь другой?

Нет, я отказывался поверить в это и в поисках подтверждения поднимал взгляд к ночному небу. Там снова висела дымящаяся звезда, как висела она и в ту ночь, когда я повстречался с Мотекусомой в Теотиуакане, и потом, при встрече с той девушкой Ке-Малинали, и позже, когда я увидел белых пришельцев из Испании. Наши звездочеты не могли сойтись во мнении насчет того, одна ли это комета, которая постоянно возвращается вновь и вновь, лишь слегка меняя форму, яркость и свое положение на небосводе, или же каждый раз появляется новая. Но, так или иначе, со времени моего последнего путешествия на юг какая-то дымящаяся звезда постоянно являлась в ночном небе, а потом исчезала. И так было целых два года. Всякий раз ее можно было наблюдать по ночам в течение месяца. Даже обычно невозмутимые звездочеты вынуждены были волей-неволей согласиться, что это знамение, ибо появление трех комет за три года не поддается никакому иному объяснению. Чему-то хорошему ли, плохому ли предстояло случиться в этом мире, и этого стоило подождать. Приму ли я участие в предстоящих событиях, нет ли, но с уходом в мир иной я пока решил повременить.

В те годы, помнится, происходили самые разные события, и всякий раз я гадал, не их ли предвещали дымящиеся звезды. Все эти происшествия были в том или ином отношении примечательны, а некоторые к тому же прискорбны, однако ни одно из них не казалось значительным настолько, чтобы боги стали являть в связи с ними такие грозные знамения.

Например, спустя всего несколько месяцев после того, как я вернулся со встречи с испанцами, из Юлуумиль Кутц дошли вести о том, что таинственное заболевание (названное белыми людьми оспой) прокатилось по всему полуострову. Среди ксайю, тцакатеков, киче и прочих потомков майя умерли примерно трое из каждых десяти (в числе коих оказался и мой старый знакомый, господин Мать Ах Туталь), а почти все выздоровевшие оказались обезображены оставшимися на всю жизнь отметинами на лицах.

Надо сказать, что хоть Мотекусома и сомневался насчет происхождения пришельцев, но у него не было ни малейшей охоты подцепить неизвестное заболевание, независимо от того, послано оно богами или является обыкновенной заразой. В данном, случае он действовал быстро и решительно, наложив полный запрет на всякую торговлю с землями майя. Нашим почтека запретили ходить туда с караванами, а сторожевые посты на южной границе получили приказ заворачивать обратно людей и товары. Несколько месяцев весь Сей Мир жил в напряженном ожидании, но поветрие ограничилось землями невезучих майя и (тогда!) не затронуло другие народы.

По прошествии еще нескольких месяцев Мотекусома прислал за мной гонца с повелением явиться во дворец, и я вновь призадумался: уж не значит ли это, что пророчество дымящихся звезд исполнилось? Но когда я в подобающем рубище просителя вошел в тронный зал, Чтимый Глашатай выглядел не испуганным или разгневанным, а скорее раздосадованным. Некоторые члены Совета, находившиеся в зале, похоже, пребывали в недоумении, да и сам я был озадачен, услышав:

— Этот сумасшедший называет себя Тлилектик-Микстли.

Тут я сообразил, что речь не обо мне, ибо говоривший при этом указывал на угрюмого незнакомца в поношенной одежде, которого крепко держали за локти два дворцовых стража. Я поднял свой кристалл, присмотрелся, а узнав этого человека, улыбнулся сначала ему, а потом Мотекусоме:

— Его действительно зовут Тлилектик-Микстли, мой господин. Темная Туча не такое уж редкое имя среди…

— Ты знаешь его? — весьма недовольно прервал меня Мотекусома. — Может, это кто-то из твоих родственников?

— Это наш общий родственник, господин Глашатай, и, возможно, он не уступает тебе в знатности.

Вождь вспыхнул.

— Ты осмеливаешься сравнивать меня с каким-то грязным, безмозглым нищим? Когда дворцовая стража задержала этого оборванца, он требовал аудиенции со мной на том основании, что прибыл с визитом, как правитель к правителю. Но только посмотри на него! Этот человек сумасшедший!

— Нет, мой господин, — возразил я. — Там, откуда он родом, этот человек действительно равен тебе, за исключением того, что ацтеки не используют титул юй-тлатоани.

— Что? — удивился Мотекусома.

— Это тлатокапили Тлилектик-Микстли из Ацтлана.

— Откуда? — вскричал пораженный владыка.

Я с улыбкой обернулся к своему тезке:

— Значит, ты все-таки доставил сюда Лунный камень?

Он сердито кивнул и сказал:

— Я начинаю жалеть об этом. Но камень Койолшауки лежит там, на площади, и его караулят люди, которые с таким трудом и в такую даль тащили, катили и волокли его…

Один из стражников, державший пленника, вполголоса, но вполне отчетливо, пробормотал:

— Этот проклятый здоровенный камень испортил половину мостовых между здешней площадью и дамбой Тепеуака…

Гость между тем продолжил:

— Мои люди, те, которые уцелели в этом странствии, умирают с голоду. Как и я сам. Мы надеялись, что здесь нам окажут радушный прием, хотя удовлетворились бы и обычным гостеприимством. Но меня посчитали лжецом только за то, что я назвал свое собственное имя!

Я снова обратился к Мотекусоме, слушавшему весь этот разговор с недоумением:

— Как ты понимаешь, владыка Глашатай, правитель Ацтлана сам способен назвать свое имя, а заодно поведать о своем титуле, происхождении и обо всем прочем, о чем ты пожелаешь узнать. Возможно, науатль ацтеков покажется тебе чуточку устаревшим, но он вполне понятен.

Сообразив, что к чему, Мотекусома изобразил полнейшую любезность, живо извинился за недоразумение и приветствовал гостя.

— Мы непременно побеседуем с тобой, вождь Ацтлана, после того как ты отобедаешь и отдохнешь, — сказал он и приказал страже и слугам устроить, накормить и одеть гостей подобающим образом.

Толпа покинула тронный зал, но мне Мотекусома жестом велел остаться.

— Трудно поверить, — промолвил он, — впечатление такое, будто я повстречался с собственным дедом Мотекусомой Первым или увидел, как по ступенькам пирамиды спускается ожившая каменная статуя. Подумать только! Подлинный ацтек!

Впрочем, спустя мгновение его обычная подозрительность взяла верх, и правитель спросил:

— А зачем он явился сюда?

— Мой господин, он доставил тебе подарок. Признаться, это я надоумил его так поступить, когда заново открыл Ацтлан. Если ты пожелаешь спуститься на площадь и посмотреть на подарок, то, думаю, убедишься, что он стоит многих разбитых камней мостовой.

— Я так и сделаю, — сказал Мотекусома, но добавил с прежним недоверием: — Но он наверняка хочет получить что-то взамен.

— Думаю, — ответил я, — Лунный камень вполне стоит того, чтобы пожаловать подарившему его какой-нибудь звучный титул. Сгодится и несколько мантий попышнее и какие-нибудь украшения, чтобы этот человек смог нарядиться соответственно своему новому положению. И, может быть, имеет смысл предоставить в его распоряжение отряд наших воинов.

— Воинов? Зачем?

Я поделился с Мотекусомой соображениями, которые до того внушал правителю Ацтлана, высказав мысль, что возобновленные родственные узы между мешикатль и ацтеками дадут Союзу Трех то, чего у него в настоящее время нет: надежный гарнизон на северо-западном побережье.

— Возможно, с учетом такого множества дурных предзнаменований, нам и не стоит дробить наши силы, — осторожно сказал он, — но я еще подумаю над этим предложением. Во всяком случае, одно несомненно. Хотя он и значительно моложе, чем ты или я, но заслуживает титула получше, чем просто тлатокапили. По крайней мере, я прибавлю «цин» к его имени.

Итак, в тот день я покинул дворец, довольный тем, что мой тезка получил благородное имя Миксцин. Впоследствии выяснилось, что Мотекусома принял все мои предложения. Гость покинул наш город со звучным титулом тлани-тлатоани, Младшего Глашатая ацтеков, и во главе внушительного воинского отряда. С ним также отправились и несколько семей переселенцев, искусных в строительстве крепостей.

За все время пребывания моего тезки в Теночтитлане мне лишь единожды выпал случай перемолвиться с ним несколькими словами. Он искренне поблагодарил меня за содействие в оказании ему радушного приема, причислении к знати и приобщении к Союзу Трех, заявив:

— Теперь частица «цин» прибавится также и к именам всех членов моей семьи, в том числе и будущих, даже тех, кто находится со мной в непрямом или дальнем родстве. А тебе, брат, нужно будет обязательно снова побывать в Ацтлане. Ты увидишь не просто обновленный и ставший лучше город, но нечто большее.

Помнится, я решил тогда, что он собрался устроить какую-нибудь торжественную церемонию с присвоением мне почетного титула, но побывать в Ацтлане мне больше не довелось, поэтому что именно изменилось там после возвращения Миксцина, так и осталось неизвестным. Что же касается величественного Лунного камня, Мотекусома, как всегда, никак не мог решить, в каком месте Сердца Сего Мира его лучше поместить. В последний раз, когда я его видел, драгоценный подарок так и валялся на площади, а ныне он погребен под развалинами и утрачен, так же как и Камень Солнца.

Видите ли, произошло немало других событий, которые заставили меня, да и не только меня одного, напрочь забыть и о визите ацтека, и о доставке Лунного камня, и о грандиозных планах по превращению Ацтлана в мощный опорный пункт на побережье. Вскоре из Тескоко, с той стороны озера, прибыл посланец в белой траурной накидке. Скорбная весть Не была столь уж неожиданной, поскольку Чтимый Глашатай Несауальпилли уже сделался к тому времени очень стар, но меня известие опечалило невероятно, ведь умер мой былой защитник и покровитель.

Я мог бы отправиться в Тескоко с остальными воителями-Орлами, придворными и представителями знати, переправившимися через озеро, чтобы проводить усопшего, и задержавшимися там, дабы присутствовать при коронации наследного принца Иштлилыпочитля, нового Чтимого Глашатая народа аколхуа. Однако я предпочел поехать без помпы, в простой траурной одежде, как частное лицо. Впрочем, приняли меня там как друга семьи, и принц Уишкоцин, с которым мы вместе учились, приветствовал меня так же сердечно, как и в первую нашу встречу, тридцать три года тому назад. Он даже обратился ко мне, назвав тем именем, которое я тогда носил:

— Добро пожаловать, Кивун!

От меня не укрылось, что мой старый школьный товарищ Ива сильно постарел, хотя я сделал все возможное, чтобы скрыть разочарование при виде его седины и морщин. Мне он запомнился гибким юным принцем, прогуливавшимся со своим ручным оленем в зеленом саду. «А ведь он мой ровесник», — с грустью подумал я.

Юй-тлатоани Несауальпилли был похоронен возле своего городского дворца, а не в значительно большей по территории загородной усадьбе, так что лужайки не слишком просторного дворцового комплекса были битком набиты пожелавшими проститься с этим пользовавшимся всеобщей любовью и уважением человеком.

На похоронах присутствовало много правителей и знатных людей, мужчин и женщин, как представителей народов Союза Трех, так и других земель, причем не только дружественных. Посланцы из дальних краев, не успевшие на похороны Несауальпилли, тем не менее торопились в Тескоко, чтобы попасть на церемонию вступления в должность нового правителя. Из всех, кому следовало быть у могилы, особенно бросалось в глаза отсутствие Мотекусомы, приславшего вместо себя своего Змея-Женщину Тлакоцина и своего брата Куитлауака, верховного военачальника Мешико.

Принц Ива и я стояли у могилы бок о бок, недалеко от его сводного брата Иштлилыпочитля, наследника трона аколхуа. Этот человек по-прежнему оправдывал свое имя Черный Цветок, поскольку сливавшиеся черные брови, как и раньше, придавали ему постоянно хмурый вид. Но вот волос у него почти не осталось, и мне подумалось, что нынешний Черный Цветок, наверное, лет на десять старше, чем был его отец, когда я впервые прибыл в Тескоко учиться. После погребения все переместились в дворцовые залы, где началась траурная служба, сопровождавшаяся скорбными молитвами и песнопениями с громким перечислением заслуг покойного Несауальпилли. Но мы с Ивой, прихватив несколько кувшинов с октли, уединились в его покоях и, переживая заново старые времена да гадая о грядущих, постепенно изрядно напились. Помню, в какой-то момент я сказал:

— Мне довелось слышать, как многие сегодня выражали недоумение и неодобрение в связи с отсутствием Мотекусомы. Думаю, эта бестактность объясняется его старой обидой на твоего отца: нашему владыке была очень не по душе его самостоятельность и особенно нежелание участвовать в мелких войнах, которые Мотекусома затевал.

Принц пожал плечами.

— Плохие манеры Мотекусомы не помогут ему добиться уступок со стороны моего сводного брата. Черный Цветок — Достойный сын нашего отца, и он также убежден, что рано или поздно Сей Мир подвергнется вторжению чужеземцев, а наше единственное спасение заключается в единстве. Брат продолжит дело отца, не позволявшего вовлекать аколхуа в мелкие войны на пороге большой, для которой потребуются все силы.

— Лично мне это представляется разумным, — сказал Но Мотекусома, боюсь, будет любить твоего брата не больше, чем он любил вашего отца.

После этого я задумчиво посмотрел в окно и воскликнул:

— Куда ушло время? Сейчас поздняя ночь, а я так прискорбно надрался!

— Можешь устроиться вон там, в покоях для гостей, — предложил принц. — Завтра мы должны быть на ногах, чтобы выслушивать всех придворных поэтов, читающих свои хвалебные стихи.

— Если я усну прямо сейчас, — сказал я, — то поутру наверняка страшно разболится голова. С твоего позволения, я сначала пойду прогуляюсь, чтобы Ночной Ветер прочистил мне мозги.

Наверное, на то, как я «прогуливался», стоило посмотреть, только вот любоваться этой картиной было некому, ибо простые жители Тескоко совершали траурные церемонии в своих домах. Надо думать, жрецы осыпали горевшие на уличных столбах сосновые факелы медными стружками, ибо пламя их приобрело голубоватый оттенок, а свет сделался тусклым и мрачным. Возможно, это была лишь игра воображения, ибо я был пьян и расстроен, но мне почудилось, будто я в точности повторяю путь, которым шел раньше, давным-давно. Впечатление это усилилось, когда впереди, под усыпанным красными цветами деревом тапачини, я увидел каменную скамью. Обрадовавшись возможности отдохнуть, я присел и некоторое время наслаждался ветерком, обдувавшим меня и осыпавшим на землю алые лепестки. Потом я почувствовал, что по обе стороны от меня сидит по человеку.

Я повернулся налево и, прищурившись, разглядел сквозь топаз того самого сморщенного, оборванного, с кожей цвета какао старца, который так часто встречался мне на протяжении всей моей жизни. Затем я повернулся направо и увидел одетого получше, но запыленного и усталого человека, которого тоже встречал несколько раз, хотя и пореже. Наверное, мне следовало бы вскочить с громким криком ужаса, но я лишь пьяно хихикнул, посчитав эти призраки видениями, навеянными избытком октли. Все еще хихикая, я обратился к обоим:

— Почтенные господа, видно, вам не захотелось отправиться под землю вместе с тем, кто надевал ваши личины?

Коричневый старец ухмыльнулся, обнажив остаток зубов:

— В былые времена ты, помнится, считал нас богами. Меня ты принимал за Шиутекутли, старейшего из древних богов, почитавшегося в здешних землях задолго до всех остальных.

— АменязабогаЙоали-Ихикатля, — добавил второй человек, — за господина Ночного Ветра, способного похитить ночью неосторожного путника, чтобы потом вознаградить или покарать того по своему капризу.

Я кивнул, решив поддержать беседу, пусть даже собеседники мне лишь привиделись.

— Это верно, мои господа, некогда я был молод и легковерен. Но потом узнал о манере Несауальпилли бродить по миру в другом обличье.

— И это побудило тебя разувериться в богах? — спросил морщинистый старик.

Я икнул и сказал:

— Позвольте выразить это следующим образом: просто я никогда не встречал других богов, кроме вас двоих.

— Может быть, настоящие боги являются только тогда, когда собираются исчезнуть, — пробормотал пыльный странник, и, честно говоря, я не понял, что он имел в виду.

— Тогда вам лучше отправиться туда, откуда вы и явились, — сказал я. — Думаю, на мрачной дороге в Миктлан Несауальпилли вряд ли радуется тому, что остался без двух своих воплощений.

Коричневый старикан рассмеялся:

— А вдруг нам не хочется расставаться с тобой? А, дружище? Мы так долго следили за поворотами твоей судьбы в твоих различных воплощениях. О, как тебя только не звали: Микстли, Крот, Кивун, Выполняй, Цаа Найацу, Ик-Муйаль, Су-Куру…

Я прервал их:

— Вы помните мои имена лучше меня самого.

— А ты помнишь наши? — спросил вдруг старик с неожиданной резкостью. — Я Шиутекутли, а это Йоали-Ихикатль.

— Для обычных призраков вы невероятно упорны и настойчивы, — отозвался я. — Мне давно уже не доводилось так напиваться. Последний раз это случилось лет семь или восемь тому назад. И тогда, насколько мне помнится, я сказал, что если однажды встречу хоть кого-нибудь из богов, то непременно поинтересуюсь: почему они одарили меня столь долгой жизнью, но при этом истребили всех, кто был мне дорог и близок? Мою дорогую сестренку, мою любимую жену, моего младенца-сына и драгоценную дочь, стольких близких друзей и даже случайных возлюбленных…

— На это легко ответить, — промолвил призрак в лохмотьях, назвавшийся старейшим из древних богов. — Видишь ли, все эти люди являлись своего рода инструментами, так сказать, молодками и зубилами, с помощью которых ваялся ты. Они изнашивались, ломались и, естественно, заменялись новыми. А ты сам выстоял и уцелел.

Я с пьяной серьезностью кивнул и сказал:

— Да уж, ответ, достойный богов, если я и вправду слышал ответ.

Пыльный призрак, назвавшийся Ночным Ветром, отреагировал на это мое замечание следующими словами:

— Ты, Микстли, как никто другой знаешь, что статуя или памятник не появляются уже готовыми из известнякового карьера. Статую надо долго высекать с помощью тесел, обрабатывать обсидиановым порошком и подвергать воздействию стихий. И только когда она как следует изваяна, закалена и отполирована, ее можно считать завершенной и пригодной к использованию.

— И как это применимо ко мне? — спросил я хрипло. — Какая польза может быть от меня сейчас, когда дни мои и дороги подходят к концу?

— Я ведь не случайно упомянул про памятник, — заметил Ночной Ветер. — Памятник, кажется, только и делает, что стоит прямо, но это далеко не всегда легко.

— И дальше тебе тоже не будет легче, — сказал старейший из древних богов. — Сегодня ночью ваш Чтимый Глашатай Мотекусома совершил непоправимую ошибку, и таких ошибок будет еще много. Грядет буря огня и крови, Микстли. И боги тебя вылепили, сохранили и закалили для единственной цели: ты должен выдержать и пережить эту бурю.

Я икнул снова и спросил:

— Но почему именно я?

— Однажды, это было давным-давно, — промолвил Старейший, — ты стоял на склоне холма недалеко отсюда, не в силах решить, подниматься тебе или нет. Я, помнится, сказал тебе тогда, что ни один человек еще не проживал другой жизни, кроме той, что выбрал сам. Ты решил подняться, а боги решили помочь тебе.

Меня вдруг разобрал жуткий смех.

— Да, разумеется, ты мог оценить их внимание не в большей степени, нежели камень ценит ту пользу, которую приносит ему обработка молотком и зубилом. Но боги BCG Ж6 помогли тебе. И теперь твоя очередь отплатить им за милости.

— Ты переживешь эту бурю! — заявил Ночной Ветер.

А Старейший продолжил:

— Боги помогли тебе стать знатоком слов. Потом они помогли тебе побывать во множестве мест, многое увидеть, узнать, испытать массу впечатлений. Вот почему ты как никто другой знаешь, каким был Сей Мир.

— Был? — эхом отозвался я.

Старейший изо всей силы махнул рукой, словно сметая все вокруг.

— Все это скоро исчезнет. И никто в целом свете не сможет это видеть, слышать или осязать. Оно будет существовать только в твоей памяти. На тебя возложено бремя — помнить.

— И ты вынесешь все, — добавил Ночной Ветер.

Старейший крепко взял меня за плечо и с бесконечной грустью промолвил:

— Когда-нибудь, когда все это уйдет… уйдет безвозвратно… люди, просеяв пепел этих земель, станут гадать о том, что же здесь было. Ты сохранишь память и найдешь слова, чтобы поведать о величии Сего Мира так, чтобы он не был забыт. Ты, Микстли! Когда все остальные памятники этих земель падут, когда рухнет даже Великая Пирамида, ты один устоишь!

— Ты будешь стоять, — подтвердил Ночной Ветер.

Я рассмеялся снова, ибо сама мысль о возможности падения громады Великой Пирамиды представлялась мне нелепой. Желая несколько поддразнить призраков, я сказал им:

— Мои господа, но я ведь не высечен из камня. Я всего лишь человек, а это самый хрупкий из всех возможных памятников.

Но в ответ я не услышал ни упрека, ни какого-либо иного отклика. Призраки исчезли так же бесшумно и быстро, как появились, и оказалось, что я разговариваю сам с собой.

На некотором расстоянии позади моей скамьи дрожал неверный печально-голубой свет уличного факела. В этом скорбном освещении сыпавшиеся на меня красные цветы тапачини казались кроваво-красными. Мне вдруг стало жутко. Однажды, в далеком прошлом, стоя в первый раз на краю ночи, на границе тьмы, я испытал такое же ощущение: мне казалось, что я совершенно один в мире, всеми позабытый. Место, где я сейчас сидел, выглядело всего лишь крохотным островком тусклого голубоватого света посреди кромешной тьмы и пустоты. Мне послышалось, что до меня донесся тихий стон господина Ночного Ветра, который с придыханием пробормотал в последний раз:

— Помни…

Пробудившись утром с первыми лучами солнца, я лишь посмеялся над своим дурацким пьяным бредом и, кряхтя да поеживаясь после спанья на жесткой, холодной каменной скамье, поплелся обратно во дворец, рассчитывая застать весь двор еще спящим. Но там царила нервная суета: все сновали туда-сюда, а у важнейших входов-выходов были почему-то расставлены вооруженные мешикатль. А когда я, найдя принца Иву, узнал от него последние новости, мне пришлось призадуматься, а действительно ли ночная встреча была всего только сном. Ибо оказалось, что сегодня ночью Мотекусома действительно совершил неслыханное вероломство.

Как я уже говорил, существовала незыблемая традиция, согласно которой торжественные церемонии, к числу коих относились и похороны высоких правителей, нельзя было омрачать насилием. Упоминал я и о том, что покойный Несауальпилли практически распустил армию аколхуа, а немногочисленная дворцовая стража не была готова отразить нападение. Как вы помните, наш Чтимый Глашатай не присутствовал на похоронах, отправив вместо себя Змея-Женщину Тлакоцина и военачальника Куитлауака. Но о чем я умолчал, потому что и сам тогда этого не знал, так это о том, что Куитлауак прихватил с собой боевой акали с шестью десятками отборных воинов, которые тайно высадились вблизи Тескоко.

В ту ночь, пока я в пьяном бреду разговаривал то ли с видениями, то ли с самим собой, Куитлауак и его воины, напав на дворцовую стражу, захватили здание, после чего Змей-Женщина повелел всем присутствующим выслушать объявление. Он провозгласил от имени Мотекусомы, как верховного главы Союза Трех, что Чтимым Глашатаем Тескоко станет не наследный принц Черный Цветок, а почти никому не известный принц Какамацин, Маисовый Початок. Этот молодой человек двадцати одного года от роду был сыном Несауальпилли от одной из наложниц, доводившейся, кстати, Мотекусоме младшей сестрой.

Столь неслыханное попрание обычаев было достойно возмущения, но, увы, возмущением все сопротивление и ограничилось. Сколь бы ни была похвальна миролюбивая политика Несауальпилли, но в ее результате аколхуа оказались не способны дать отпор вмешательству Мешико в их дела. Наследный принц Черный Цветок выразил бурное негодование, однако ничего поделать не смог. Куитлауак, человек неплохой, хотя как брат Мотекусомы вынужденный исполнять его приказы, выразил смещенному принцу соболезнование и посоветовал потихоньку убраться куда-нибудь подальше, пока владыке Мешико не пришла в голову здравая идея отправить конкурента в заточение или вовсе от него избавиться.

Черный Цветок внял совету и в тот же день удалился, но не один, а в сопровождении многочисленной свиты, слуг, стражи и представителей знати, возмущенных таким поворотом событий и громко поклявшихся отомстить недавнему союзнику за его коварство. Всем прочим жителям Тескоко оставалось лишь сжимать кулаки в бессильной ярости, ожидая провозглашения племянника Мотекусомы Какамацина юйтлатоани аколхуа.

Я на коронацию не остался. В Тескоко в те дни на любого мешикатль, включая и меня, смотрели недружелюбно, и даже мой старый товарищ Ива гадал, не были ли мои слова о том, что Мотекусома будет любить его брата не больше, чем любил их отца, скрытой угрозой. Поэтому мне пришлось вернуться в Теночтитлан, где жрецы в храмах на все лады восхваляли «мудрость и прозорливость Чтимого Глашатая». И едва лишь ягодицы Какамацина успели нагреть трон Тескоко, как он объявил о полном отказе от отцовского курса и повелел собрать армию для участия в затевавшемся его дядей очередном походе против Тлашкалы — давнего врага Союза Трех.

Однако поход этот постигла судьба всех предыдущих, ибо молодой воинственный союзник, посаженный на престол самим Мотекусомой и состоявший с ним в кровном родстве, не смог оказать дяде сколь бы то ни было серьезную помощь. Какамацин не внушал своим подданным ни любви, ни страха, поэтому добровольцев для вступления в его войско практически не находилось, а те немногие, кого удалось призвать насильно, отнюдь не рвались в бой и не собирались погибать на ненужной им войне. Многие аколхуа, в том числе и опытные воины, при других обстоятельствах охотно взявшиеся бы за оружие, отговаривались тем, что за годы мирного правления Несауальпилли постарели, стали слабы здоровьем или же обзавелись столь многочисленными семьями, что никак не могут рисковать оставить своих домочадцев без кормильца. В действительности же очень многие попросту продолжали считать своим законным правителем наследного принца.

Покинув Тескоко, Черный Цветок удалился на северо-восток, в одно из загородных владений правящей семьи, где начал возводить укрепления и собирать войско. Кроме придворных, добровольно отправившихся с правителем в изгнание, к нему присоединялись и другие аколхуа — благородные воители и простые воины, которые ранее служили под началом его отца. Иные же, не имея возможности покинуть свои дома и бросить свои занятия, оставались в Тескоко, под властью Какамацина, но регулярно тайком наведывались в горный редут Черного Цветка, где вместе с его войском готовились к вооруженному выступлению. В то время я, подобно большинству людей, ничего об этом не знал. В строжайшей тайне принц Черный Цветок неторопливо, но неотступно готовился к тому, чтобы отнять трон у узурпатора обратно, даже если ради этого ему придется воевать со всем Союзом Трех.

Между тем нрав Мотекусомы, злобный и в лучшие времена, отнюдь не улучшился. Он и без того подозревал, что своим коварным и неправомочным вмешательством во внутренние дела Тескоко настроил против себя многих правителей, чувствовал себя униженным из-за провала последней попытки покорить Тлашкалу и был недоволен своим племянником Какамацином. И тут, будто всего этого было мало для того, чтобы правитель неизменно пребывал в дурном расположении духа, начали происходить еще более тревожные события.

Возможно, смерть Несауальпилли явилась своего рода сигналом, положившим начало исполнению самых мрачных его пророчеств. В месяц Растущего Древа, последовавший за похоронами, из земель майя прибыл гонец-скороход с тревожной вестью о том, что белые люди снова явились на Юлуумиль Кутц, но на сей раз их не двое, а целая сотня. Три корабля чужаков подошли к портовому городу Кампече на западном побережье, спустили на воду большие каноэ и высадились на сушу. Жители Кампече, те, кому повезло выжить после оспы, не препятствовали высадке и впустили чужеземцев в город. Но когда белые пришельцы, не предваряя это никакими просьбами или объяснениями, ввалились в храм и полностью очистили его от всех золотых украшений, то тут уж местные жители, не выдержав, обрушили свой гнев на пришельцев. Точнее, попытались это сделать, ибо, по словам гонца, оружие воинов Кампече ломалось о металлические тела чужестранцев. Он сообщил, что сами они якобы, издав боевой клич «Сантьяго!», стали отбиваться с помощью палок, совершенно не похожих на обычные шесты или дубинки. Их палки изрыгали гром и молнию, подобно разгневанному богу Чаку, и многие майя пали мертвыми на значительном расстоянии от этих плевавшихся дымом и огнем палок. Конечно, теперь все мы знаем, что гонец пытался описать стальные доспехи ваших солдат и их разящие на расстоянии смертоносные аркебузы, но тогда его рассказ показался бредом сумасшедшего. Впрочем, он доставил кое-что, свидетельствовавшее в пользу этого невероятного рассказа. Во-первых, список погибших, включавший более сотни мужчин, женщин и детей, но также и содержавший указание на то, что было убито сорок два чужеземца. Как видно, жители Кампече сражались отважно и смогли нанести врагам урон, даже несмотря на их страшное оружие. Во всяком случае, храбрость майя принесла плоды: белые люди отступили, вновь погрузились на свои каноэ и отплыли к кораблям, которые сперва распростерли свои белые крылья, а потом исчезли за горизонтом. Во-вторых, гонец доставил скальп, содранный с одного из убитых белых людей и натянутый на ивовый обруч. Позднее у меня появилась возможность разглядеть его самому. Убитый казался похожим на знакомых мне испанцев, во всяком случае, кожа у него была такая же известково-бледная, а вот волосы, правда, имели необычный цвет — желтый, словно золото.

Гонца, доставившего трофей, Мотекусома наградил, но после его ухода всячески поносил «этих глупцов майя, напавших на тех, кто, возможно, является богами». Пребывая в сильнейшем возбуждении, он заперся со своим Изрекающим Советом, а также со жрецами, прорицателями и колдунами. Но поскольку меня на это совещание не приглашали, то к какому решению там пришли, мне неведомо.

Однако чуть более года спустя, в год Тринадцатого Кролика, мне тогда как раз минула полная вязанка лет, белые люди вновь появились из-за океанского горизонта, и на сей раз Мотекусома пригласил-таки меня на совещание доверенных лиц.

— Теперь, — сказал он, — сообщение получено не от узколобых майя, а от наших собственных почтека, торговавших у побережья Восточного моря. Когда приплыли корабли, они находились в Шикаланко, и им хватило ума не перепугаться самим и не допустить паники среди горожан.

Я хорошо помнил Шикаланко — город, живописно раскинувшийся между голубым океаном и зеленой лагуной в стране ольмеков.

— Пока что удалось обойтись без вооруженных стычек, — продолжал Мотекусома, — хотя нынче белых людей оказалось уже двести сорок, и местные жители сильно перепугались. Но наши крепкие телом и стойкие духом почтека сумели навести порядок: восстановили спокойствие и даже убедили правителя Табаско приветствовать пришельцев. Так что на этот раз белые люди не причинили беспокойства: не опустошали храмов, ничего не похищали и даже не приставали к женщинам. Они спокойно провели день, восхищаясь городом и пробуя местные блюда, а затем убыли обратно. Конечно, никто не знал их языка, но нашим купцам, с помощью одних лишь жестов, удалось произвести кое-какой обмен. Только посмотри, что они смогли выторговать всего за несколько перьев золотого порошка!

И Мотекусома жестом бродячего фокусника, достающего сласти для детворы из волшебного мешка, извлек из-под своей мантии несколько ниток бус. Самых разных цветов, сделанные из различных материалов, они тем не менее были одинаковы по количеству как мелких бусинок, так и крупных, разделявших мелкие с равными промежутками. Не приходилось сомневаться, что это нанизанные на шнурки молитвы вроде тех, что я забрал у Херонимо де Агиляра семь лет тому назад. Мотекусома мстительно улыбнулся, как будто ожидал, что я неожиданно склонюсь и признаю: «Ты был прав, мой господин, чужеземцы действительно боги».

Но вместо этого я сказал:

— Очевидно, владыка Глашатай, все белые люди поклоняются богу одним и тем же манером, из чего следует, что все пришельцы происходят из одного места. Но это ведь мы уже предполагали и раньше, так что не узнали о них ничего нового.

— Ну а что ты скажешь на это?

И он с тем же торжествующим видом вытащил из-за трона предмет, похожий на начищенный до блеска серебряный горшок.

— Один из пришельцев снял это со своей головы и обменял на золото.

Я внимательно осмотрел незнакомый предмет и сразу понял, что это не горшок, ибо закругленное днище не позволило бы ему стоять прямо. Предмет был сделан из металла, но более серого, чем серебро, и не такого блестящего — это, конечно, была сталь, — а с открытой стороны к нему крепились кожаные ремешки. Я догадался, что они должны застегиваться под подбородком воина.

— Полагаю, — сказал я, — Чтимый Глашатай уже и сам понял, что это шлем. Причем весьма надежный и полезный. Ни один макуауитль не разрубит голову, защищенную таким шлемом. Хорошо бы и наших воинов тоже снабдить…

— Ты упустил важный момент! — нетерпеливо прервал меня собеседник. — Этот предмет точно такой же формы, как и тот, что бог Кецалькоатль обычно носил на своей благословенной голове.

— Откуда мы можем это знать, мой господин? — почтительно, но скептически отозвался я.

Еще одним демонстративным взмахом руки Мотекусома извлек и предъявил последний из сюрпризов, обеспечивших ему торжество.

— Вот! Посмотри на это, старый, не желающий верить очевидному упрямец. Мой родной племянник Какамацин отыскал сей документ в архивах Тескоко.

Передо мной было начертанное на оленьей коже историческое повествование об отречении и уходе правителя тольтеков Пернатого Змея. Слегка дрожащим пальцем Мотекусома указал на одну из картинок. На ней был изображен Кецалькоатль, стоявший на уплывающем в море плоту и махавший на прощание рукой.

— Он одет так же, как и мы, — сказал Мотекусома не без трепета в голосе. — Но на его голове предмет, который, судя по всему, был короной тольтеков. Сравни его со шлемом, который ты сейчас держишь в руках!

— Относительно сходства между этими двумя предметами спору быть не может, — согласился я, и правитель удовлетворенно хмыкнул. Но я осторожно продолжил: — И все Же, мой господин, мы не можем забывать, что все тольтеки исчезли задолго до того, как аколхуа научились рисовать. Следовательно, художник, который изобразил это, никак не мог видеть, как одевались тольтеки, не говоря уже о Кецалькоатле. Я готов признать, что изображенный на картинке головной убор имеет поразительное сходство со шлемом белого человека. Но я хорошо знаю также, что писцы зачастую склонны давать волю воображению, а также осмелюсь напомнить моему господину о существовании такого явления, как случайное сходство или совпадение.

— Иййа! — раздраженно воскликнул Мотекусома. — Неужели ничто тебя не убедит? Послушай, есть еще одно доказательство. Как было обещано еще давным-давно, я поручил всем историкам Союза Трех выяснить все, что только возможно, об исчезнувших тольтеках. И только представь, к собственному их удивлению, историкам удалось откопать множество позабытых старых легенд. И вот что они установили: оказывается, тольтеки и действительно имели необычно бледный цвет кожи, а обильные волосы на лице считались у них признаком мужественности. — Он подался вперед, чтобы пристальнее всмотреться мне в глаза. — Проще говоря, воитель Микстли, тольтеки были белыми бородатыми людьми, точно такими же, как и чужеземцы, наносящие нам все более частые визиты. Что ты скажешь на это?

Я мог бы сказать, что наша история настолько полна легенд, разукрашенных самыми невероятными подробностями, что всякий при желании может найти хоть что-нибудь в подтверждение любого, самого дикого предположения или допущения. Я мог бы также заметить, что самый усердный историк вряд ли рискнул бы разочаровывать Чтимого Глашатая, зная, к какой версии тот сам склоняется и подтверждение чему именно надеется найти в документах. Но я не стал говорить ничего такого, а вместо этого ответил уклончиво:

— Кем бы ни были эти белые люди, мой господин, ты верно заметил, что их посещения становятся все более частыми. К тому же всякий раз чужеземцев является все больше и больше. И обрати внимание: каждая новая высадка происходит все западнее — Тихоо, потом Кампече, теперь Шикаланко — все ближе и ближе к нашим землям. Что мой господин думает об этом?

Мотекусома поерзал на троне, словно подсознательно чувствуя, что пребывание на этом месте становится чреватым опасностью, и, поразмыслив некоторое время, ответил:

— В тех случаях, когда им не пытались оказать сопротивление, пришельцы не причиняли никому особого зла или ущерба. Из того, что они все время путешествуют на кораблях, следует, что это морской народ, предпочитающий море или морское побережье. Тольтеки это, боги или кто-то еще, но они пока не пытались проникнуть в глубь материка, в те земли, которые согласно легендам принадлежали их предкам. Если они пожелают вернуться в Сей Мир, но предпочтут обосноваться на побережье, что ж… — Он снова пожал плечами. — Почему бы нам не стать добрыми соседями? — Тут Мотекусома сделал паузу, а поскольку я промолчал, он с досадой в голосе спросил: — Ты не согласен?

— Как мне известно из собственного опыта, владыка Глашатай, — заметил я, — невозможно заранее сказать, будет для тебя новый сосед находкой или наказанием, пока он не обоснуется рядом, а тогда уже поздно что-либо предпринимать. Я бы сравнил это со скоропалительным браком. Можно только надеяться на лучшее.

Не прошло и года, как «соседи» явились, чтобы поселиться. Следующей весной, наступил уже год Первой Тростинки, прибыл еще один гонец и снова из страны ольмеков, однако этот скороход доставил весьма тревожное донесение. Настолько тревожное, что Мотекусома срочно созвал Совет и пригласил меня. Нам продемонстрировали бумагу, на которой была изображена весьма печальная история, но пока мы рассматривали картинки и символы, скороход с болью в голосе сопровождал это собственным рассказом.

В день Шестого Цветка корабли с широкими крыльями вновь пристали к тому побережью, но на сей раз их оказалось целых одиннадцать! Случилось это, по вашему календарю, двадцать пятого марта тысяча пятьсот девятнадцатого г°Да. Одиннадцать кораблей причалили в устье реки Табаско, еще западнее, чем в предыдущий свой визит, и высадили на берег уже сотни белых людей, вооруженных и защищенных металлом. С кличем «Сантьяго!» — не иначе, так звали их бога войны — пришельцы устремились на берег с явным намерением на этот раз не ограничиваться созерцанием местных красот и вкушением местных блюд. Тамошние жители немедленно собрали из Купилько, Коацакуали, Коатликамака и других поселений всех, кто мог держать оружие. Пять тысяч воинов ольмеков на протяжении целых десяти дней, раз за разом, пытались отразить нападение захватчиков, но тщетно, ибо белые люди обладали ужасающим оружием.

Они были вооружены копьями, мечами и щитами, одеты в защищавшие тело металлические доспехи, о которые обсидиановые макуиуитль разбивались при первом же ударе. Имелись у них и странной формы, прикрепленные к деревянному ложу луки — маленькие, но метавшие стрелы с удивительной силой и точностью. Их палки, плевавшиеся громом и молнией, проделывали в жертвах пустяковые с виду, но смертоносные отверстия, а их металлические трубы на больших колесах производили еще более грозный гром и извергали еще более яркие молнии, выбрасывая одновременно множество зазубренных кусков металла, поражавших разом целые отряды подобно тому, как поражает град стебли маиса. Самым же удивительным, невероятным и устрашающим из всего, по словам гонца, было то, что некоторые из вторгшихся чужаков являлись наполовину животными — с телами, как у гигантских безрогих оленей, с четырьмя ногами, украшенными копытами вроде оленьих, позволявшими им мчаться с невероятной быстротой, но при этом с человеческими руками, орудовавшими на всем скаку мечами и копьями. Самый вид этих чудовищ повергал в ужас даже бывалых отважных воинов.

Я вижу, вы улыбаетесь, почтенные братья. Но в то время ни сбивчивые слова гонца, ни примитивные рисунки не могли дать нам вразумительного представления о солдатах, сидевших верхом на животных, значительно превосходящих размером любого зверя в наших краях. Точно так же мы тогда не поняли, какие существа гонец называл львами-собаками: эти животные якобы могли догнать бегущего или учуять скрывающегося в укрытии человека, а потом разорвать его в клочья с силой и яростью ягуара. Теперь, конечно, мы все близко познакомились с вашими лошадьми и псами и оценили, какую пользу те могут принести людям на охоте или в бою.

Когда объединенные силы ольмеков потеряли убитыми восемьсот человек (примерно столько же при этом серьезно ранено), убив при этом всего четырнадцать захватчиков, правитель Табаско отозвал своих бойцов и под флагами перемирия направил к белым людям знатных посланцев. Они приблизились к домам из ткани, поставленным белыми людьми на берегу, и тут с удивлением выяснили, что могут общаться не только жестами, ибо один из пришельцев говорил на вполне понятном диалекте майя. Послы спросили, на каких условиях белые люди согласятся заключить мир. Один из чужеземцев, очевидно их вождь, произнес какие-то непонятные слова, и тот, который говорил на майя, перевел.

Почтенные писцы, я не могу поручиться за точность слов, поскольку лишь пересказываю то, что слышал в тот день от гонца, а до него они тоже дошли через нескольких человек. Но суть их была такова:

— Объясните своим людям, что мы пришли не затем, чтобы затевать войну. Мы пришли в поисках исцеления от нашего недуга. Мы, белые люди, страдаем болезнью сердца, единственным лекарством от которой является золото.

Тут Змей-Женщина Тлакоцин посмотрел на Мотекусому и с надеждой сказал:

— Это очень важные сведения, мой господин. Чужеземцы, оказывается, не так уж и неуязвимы. Они подвержены недугу, никогда не поражающему наших соотечественников.

Мотекусома неуверенно кивнул, и все члены Изрекающего Совета последовали его примеру, также не рискуя пока высказывать определенное суждение. И только один старец в зале оказался неучтивым настолько, что позволил себе высказать свое мнение. Это был, разумеется, я.

— Прошу прощения, господин Змей-Женщина, но, по моему разумению, множество наших людей поражено тем же самым недугом. Ибо имя ему — обыкновенная алчность.

И Тлакоцин, и Мотекусома бросили на меня раздраженные взгляды, и больше я уже не встревал. Гонцу было велено продолжать, но тот почти завершил свой рассказ.

Вождь Табаско, по его словам, получил мир, когда на побережье доставили по приказу правителя просто горы золотых изделий из всех подвластных ему земель. Здесь были сосуды и цепи, изображения богов и украшения из кованого золота, даже просто золотой песок и самородки.

Едва увидев это, белый человек, который, очевидно, был командиром, нетерпеливо спросил, где индейцы добывают этот врачующий сердца металл. Правитель Табаско отвечал, что его находят в разных местах Сего Мира, но больше всего золота принадлежит Мотекусоме, поскольку в столице Мешико находится самая обширная сокровищница. Белых людей, похоже, весьма воодушевили эти слова, и они поинтересовались, где находится этот город. Вождь Табаско объяснил, что их плавающие дома могут подойти близко к Теночтитлану, если поплывут дальше вдоль побережья, на запад, а потом свернут на северо-запад.

— Да уж, удружили нам соседи, нечего сказать, — проворчал Мотекусома.

Кроме того, правитель Табаско подарил белому командиру и его помощникам двадцать красивых молодых женщин. Девятнадцать привлекательных девственниц он выбрал сам, а двадцатая вызвалась добровольно, а поскольку двадцать число священное, то эта цифра позволяла надеяться, что впредь боги избавят ольмеков от подобных гостей.

— Таким образом, — заключил гонец, — белые люди погрузили все золото и девушек на большие каноэ, а затем перевезли на еще большие плавающие дома. К огромной радости всех жителей побережья, дома эти, развернув свои крылья, в день Тринадцатого Цветка отплыли на запад, держась в пределах видимости от суши.

Мотекусома проворчал что-то еще, старейшины его Совета сбились в кучку, вполголоса обсуждая услышанное, а дворцовый управляющий выпроводил гонца из зала.

— Господин Глашатай, — почтительно промолвил один из старейшин, — сейчас идет год Первого Тростника.

— Спасибо, что просветили, — резко откликнулся Мотекусома. — А то я без вас этого не знал!

— Но возможно, — подал голос другой старец, — от внимания моего господина все же ускользнула одна весьма важная деталь. Существует легенда, что именно в год Первого Тростника Кецалькоатлю исполнилась первая вязанка лет. И опять же по преданию именно в тот год Первого Тростника его враг бог Тескатлипока обманом напоил Пернатого Змея допьяна и склонил к совершению чудовищного греха.

— Греха, — подхватил еще один советник, — заключавшегося в том, что Кецалькоатль совокупился с собственной дочерью. Протрезвев, он узнал о совершенном им злодеянии и, движимый угрызениями совести, принял решение отречься от престола и уплыть на плоту в Восточное море.

— Но, уплывая, — встрял еще один из членов Совета, — бог обещал вернуться! Ты понял, мой господин? Пернатый Змей родился в год Первого Тростника и исчез тоже в год Первого Тростника. Разумеется, это всего лишь одна из многочисленных легенд, тем паче что с той поры миновали бесчисленные вязанки лет. Но поскольку нынче опять наступил год Первого Тростника, не стоит ли нам задаться вопросом?..

Старец не закончил, и вопрос его повис в воздухе, поскольку лицо Мотекусомы побледнело и стало почти таким же, Как у белого человека. От потрясения он лишился дара речи, ведь напоминание об этом совпадении дат прозвучало сразу вслед за сообщением гонца, что люди, прибывшие из-за Восточного моря, явно вознамерились искать Теночтитлан. Хотя не исключено, что он побледнел от скрытого в словах мудреца намека на сходство между собой и Кецалькоатлем, отрекшимся от трона, устыдившись собственного греха. К тому времени у Мотекусомы имелось великое множество детей всевозможных возрастов от самых разных жен и наложниц, и одно время злые языки болтали, что владыка состоит в непозволительных отношениях с двумя или тремя собственными дочерьми. Короче говоря, Чтимому Глашатаю было о чем задуматься, но тут неожиданно в зале вновь появился дворцовый управляющий. Он поцеловал землю и попросил разрешения объявить о приходе других гонцов.

На этот раз пред нами предстали четверо посыльных из страны тотонаков, расположенной на восточном побережье. Они сообщили о появлении в их землях тех самых одиннадцати кораблей с белыми людьми. Появление разных гонцов в один день, буквально друг за другом, было еще одним совпадением, тревожным, но вполне объяснимым. Между отплытием кораблей от берегов ольмеков и появлением их в водах тотонаков прошло около двадцати дней. Однако земли тотонаков находились почти непосредственно к востоку от Теночтитлана, и нас связывали проторенные торговые пути, тогда как гонцу из страны ольмеков пришлось добираться более длинной и трудной дорогой, так что ничего особо загадочного в том, что Мотекусома почти одновременно получил два сообщения из разных мест, не было. Правда, это вряд ли могло послужить нам утешением.

Тотонаки — народ невежественный, они не владели искусством рисования слов, а потому вместо документа с описанием событий прислали четырех гонцов, выучивших послание их правителя, господина Пацинко, наизусть, слово в слово· Хочу заметить, что такого рода посланцы были почти столь же полезны, как и письменные сообщения, ибо они могли повторять то, что запомнили, снова и снова, столько раз, сколько потребуется. Правда, им был присущ и недостаток письменного текста: выспрашивать у этих людей дополнительные подробности не имело смысла. Если что-то из переданного гонцами казалось нам непонятным, то они, сколько ни спрашивай, только повторяли, как попугаи, все то же неясное место. Столь же бесполезно было просить их изложить собственное мнение, ибо гонцы были полностью сосредоточены на запоминании.

— В день Восьмого Аллигатора, владыка Глашатай… — начал один из тотонаков.

Суть послания сводилась к следующему. В этот самый день из-за океанского горизонта неожиданно возникли одиннадцать кораблей. Они подплыли поближе к берегу и вошли в бухту Чалчиуакуекан. Я знал это изумительной красоты место, где мне однажды довелось побывать, но воздержался от упоминания об этом, ибо перебивать таких гонцов нельзя.

Тотонак поведал, что на следующий день — то был день Девятого Ветра — белые и бородатые пришельцы, высадившись на берег, начали воздвигать на песке большие деревянные кресты и флаги и совершать, по всей видимости, некий обряд, ибо действо включало в себя произношение нараспев молитв или заклинаний, ритуальные жесты и неоднократное преклонение колен. Среди пришельцев, несомненно, были и жрецы, каковые, подобно жрецам из наших земель, носили черные одеяния. Таковы были события дня Девятого Ветра. На следующий день…

Девятый Ветер, — задумчиво пробормотал один из старцев-советников. — А ведь в одном из преданий полное имя Кецалькоатля звучит как Девятый Ветер Пернатый Змей. То есть он был рожден в день Девятого Ветра.

Мотекусома слегка вздрогнул, то ли потому, что очередное совпадение показалось ему зловещим, то ли потому, что Знал, что прерывать «живое письмо» нельзя. Гонец в таких Случаях не мог просто возобновить пересказ с того места, на к°тором его прервали, но возобновлял свой рассказ, вернувшись к самому началу.

— В день Восьмого Аллигатора…

Он монотонно повторил все заново, после чего сообщил, что никаких вооруженных стычек — ни на берегу, ни в других местах — пока не происходило. Это меня не удивило. Тотонаки, помимо своего невежества, славились еще и склонностью к нытью, но никак не воинственностью. Многие годы они подчинялись Союзу Трех и регулярно, хотя и с громкими жалобами, платили ежегодную дань фруктами, ценными породами дерева, ванилью и какао для изготовления шоколада, пикфетлем для курения и другими подобными продуктами Жарких Земель.

По словам гонца, жители Края Изобильных Красот, не пытаясь воспрепятствовать высадке чужеземцев, послали о ней весть господину Пацинко в столицу тотонаков город Семпоалу. Пацинко, в свою очередь, направил к белым бородатым пришельцам знатных послов с богатыми дарами и приглашением посетить его двор. Таким образом, пятеро самых важных чужеземцев отправились в гости к правителю тотонаков, прихватив с собой сошедшую вместе с ними на берег женщину. Не белую и не бородатую, а принадлежавшую к одному из племен ольмеков. Во дворце Семпоалы гости преподнесли Пацинко подарки: трон необычной конструкции, множество разноцветных бус и шляпу из какой-то тяжелой ворсистой красной ткани. После чего объявили, что они явились как послы от правителя по имени Коркарлос — бога, именуемого Наш Господь, и от богини по имени Пресвятая Дева.

Да, почтенные писцы, не сомневайтесь, я знаю, как следу ет говорить правильно. Я просто воспроизвожу те слова, которые не раз повторил в тот день невежественный тотонак.

Потом гости настоятельно расспрашивали Пацинко обо всем, касающемся его земли и его подданных. Какого бога почитают он и его народ? Много ли в этих краях золота? Кт° он сам — император, король или наместник?

Пацинко, хотя и весьма растерялся от такого множества незнакомых понятий, отвечал в меру своего разумения. Из многочисленных существующих богов он и его народ признают верховным и почитают более всех Тескатлипоку. Сам он является правителем всех тотонаков, но подвластен владыкам трех более могущественных народов. Самый сильный и богатый из этих народов — мешикатль; им правит Чтимый Глашатай Мешико Мотекусома. Пацинко не скрыл, что пятеро представителей казначейства Теночтитлана как раз находятся в Семпоале, поскольку прибыли проверить список товаров, которые тотонакам предстоит отдать в этом году Мешико в качестве дани.

— Я хотел бы знать, — неожиданно произнес один из старейшин Совета, — как происходил этот разговор? Мы слышали, будто кто-то из белых людей говорит на языке майя, но ведь ни один из тотонаков не знает никаких языков, кроме своего собственного и науатль…

Гонец на мгновение замялся, а потом откашлялся и начал заново:

— В день Восьмого Аллигатора, господин Глашатай…

Мотекусома бросил на прервавшего гонца старейшину раздраженный взгляд и сквозь зубы процедил:

— Теперь мы, пожалуй, все здесь умрем от старости, прежде чем этот остолоп доберется до конца рассказа.

Тотонак снова прокашлялся:

— В день Восьмого Аллигатора…

Присутствующие просто изнывали от досады и нетерпения, пока гонец пересказывал все с самого начала, добираясь до новых сведений. Зато сведения эти оказались столь важными, что стоили нашего ожидания.

Пацинко сказал белым людям, что пятеро надменных мешикатль — сборщиков дани для Мотекусомы весьма разгневаны на него за то, что он пригласил к себе чужеземцев, не Испросив предварительно разрешения у их Чтимого Глашатая. Вследствие чего тотонакам пришлось добавить к требуемой дани десять своих юношей и десять молоденьких девственниц. Вместе с ванилью и прочим их отправят в Теночтитлан, где впоследствии принесут в жертву местным богам.

Услышав это, вождь белых людей выразил негодование и потребовал от Пацинко, чтобы тот не только не посылал в Мешико дань, но и взял всех пятерых мешикатль под стражу и посадил в заточение. Когда же Пацинко весьма неохотно приставил к представителям могущественного Мотекусомы караул, белый вождь пообещал, что его белые солдаты в случае чего защитят тотонаков.

Хоть и потея от страха, Пацинко все же отдал соответствующий приказ, и, по словам гонца, накануне своего отбытия в Теночтитлан он видел всех пятерых сборщиков дани посаженными в тесную клетку из связанных лианами деревянных прутьев. Их нарядные накидки из перьев взъерошились и топорщились, придавая мешикатль сходство с подготовленными к отправке на рынок птицами, а в головах их, надо полагать, царила не меньшая растерянность.

— Это возмутительно! — вскричал Мотекусома, забывшись. — Чужеземцев можно извинить лишь тем, что они не знают наших законов о дани. Но каков этот безмозглый Пацинко! — Тут правитель вскочил с трона и погрозил кулаком говорившему тотонаку. — Пятеро моих людей подверглись столь оскорбительному обращению, а ты рассказываешь мне об этом как ни в чем не бывало! Клянусь богами, я велю скормить тебя заживо большим котам в зверинце, если твои следующие слова не объяснят и не извинят безумную измену Пацинко!

Гонец сглотнул, глаза его выкатились, и… он завел свою песню с самого начала:

— В день Восьмого Аллигатора…

— Аййа, оуйа! — взревел Мотекусома. — Умолкни! — Он опустился на трон и в отчаянии закрыл лицо руками. — Я забираю назад свою угрозу. Ни одна уважающая себя кошка не станет пожирать столь никчемную и безмозглую тварь.

Один из старейшин Совета дипломатично решил слегка разрядить обстановку и приказал говорить другому гонцу.

Хот немедленно, явно не понимая многих заученных слов, принялся тараторить на смеси нескольких языков. Очевидно, он лично присутствовал хотя бы на одной встрече с заморскими гостями и теперь повторял все, что на этой встрече обсуждалось. Было также очевидно, что белый вождь говорил на испанском языке, после чего другой гость переводил его слова на майя, а затем они переводились еще и на науатль, становясь доступными пониманию Пацинко. В свою очередь ответы вождя тотонаков по той же цепочке доводились до белого вождя.

— Хорошо, что ты здесь, Микстли, — сказал мне Мотекусома. — Его науатль не слишком разборчив, но при многократном повторении мы можем понять, что к чему. Что же касается других языков, тут вся надежда на тебя.

Мне бы очень хотелось похвастаться быстрым, бойким переводом, но, по правде говоря, из сумбура слов я понял немногим больше, чем все остальные. Посланец тотонаков говорил с чудовищным акцентом, да и сам его правитель не слишком хорошо владел науатль. Язык этот был для него неродным и использовался не в повседневной жизни, а лишь в дипломатии и торговле.

К тому же диалект майя, на который переводилась беседа, был диалектом племени ксайю. Я владел им неплохо, но этого никак нельзя было сказать про белого переводчика. Да и до беглого владения испанским мне в ту пору было, конечно, далеко. Осложняло задачу также и употребление таких слов, как «император» или «вице-король», соответствие которым было затруднительно найти и на майя, и на науатль, а потому они повторялись при каждом новом пересказе без перевода, на попугайный манер. Не без смущения мне пришлось признаться Мотекусоме в возникших затруднениях:

— Возможно, мой господин, прослушав достаточно много повторений, я и мог бы извлечь какой-то смысл. Но прямо сейчас я могу сказать тебе только одно: белые люди наиболее часто повторяют слово «кортес».

— Ты разобрал одно лишь слово? — проворчал Мотекусома.

— Возможно, в искаженном пересказе этого человека так звучит испанское слово «куртуазно», то есть учтиво, любезно, доброжелательно.

Мотекусома слегка приободрился и сказал:

— Что ж, если чужеземцы постоянно вспоминают об учтивости и любезности, это не так уж плохо.

Я предусмотрительно воздержался от напоминания о том, что с ольмеками испанцы любезностей не разводили.

Угрюмо поразмыслив некоторое время, Мотекусома велел мне и своему брату, военачальнику Куитлауаку, отвести гонцов в другое место и прослушать все, что те затвердили, столько раз, сколько это будет необходимо, чтобы свести их пространные речи к связному отчету о произошедшем в стране тотонаков. С этой целью мы отправились ко мне домой, где под приглядом кормившей и поившей нас все это время Бью несколько дней вновь и вновь выслушивали сумбурное повествование. Один гонец пересказывал, раз за разом, послание, которое было поручено ему Пацинко, остальные же трое, тоже раз за разом, повторяли бездумно затверженные ими слова, звучавшие при встречах вождя тотонаков с белыми гостями. Куитлауак сосредоточил свое внимание на той части разговора, которая звучала на науатль, а я взял на себя ксайю и испанский. В конце концов головы наши пошли кругом, и мы уже мало что соображали, однако нам удалось-таки извлечь из этой околесицы некую суть, которую я тут же запечатлел на бумаге в символах.

Мы с Куитлауаком поняли, что дело обстояло следующим образом. Белые люди заявили, что возмущены тем, что тотонакам, как и другим народам, приходится жить в страхе перед «чужеземным» правителем Мотекусомой и повиноваться ему, а потому они готовы послать своих непобедимых воинов с их грозным невиданным оружием на помощь тотонакам, равно как и любому другому племени, которое пожелает освободиться от тирании Мешико. Сделают они это, правда, при одном условии: эти народы должны принести клятву верности куда более могущественному чужеземному правителю, королю Карлосу из Испании.

Мы понимали, что некоторые народы наверняка были бы не прочь свергнуть власть Мешико, ибо уплата дани Теночтитлану и сама по себе никого не радовала, а уж в правление Мотекусомы нас стали любить повсюду еще меньше, чем прежде. Однако белые люди, обещавшие оказать индейцам военную помощь, выдвинули просто неслыханное требование.

По словам гостей, их боги — Господь и Пресвятая Дева — не приемлют почитания иных божеств и им ненавистна практика человеческих жертвоприношений. Поэтому все, кто желает освободиться от тирании Мешико, должны также стать почитателями новых богов, отказаться от человеческих жертвоприношений и — страшно подумать! — разрушить все старые храмы и алтари, низвергнуть статуи прежних божеств и воздвигнуть на их месте кресты, являющиеся символами Господа, и изваяния Пресвятой Девы, каковые священные реликвии белые люди готовы им предоставить. Мы с Куитлауаком сошлись во мнении насчет того, что тотонаки, как и любой другой недовольный народ, могут усмотреть большое преимущество в отказе от подчинения Мотекусоме с его вездесущими мешикатль и переходе в подданство далекого и неведомого короля Карлоса. Однако вряд ли пришельцы смогут найти хоть одно племя, готовое отречься от богов, наводящих несравненно больший страх, нежели любой земной правитель. Кто, интересно, посмеет подвергнуть себя и весь Сей Мир риску немедленной гибели от потопа, землетрясения или иной божественной кары? Подобное предложение повергло в дрожь даже склонного к измене вождя тотонаков Пацинко.

С таким изложением событий, присовокупив к нему собственные выводы, мы с Куитлауаком отправились во дворец.

Мотекусома, положив мой письменный отчет на колени, пРинялся хмуро читать его, в то время как я вслух излагал содержание упомянутого документа старейшинам Совета. Однако это совещание, как и предыдущее, оказалось прерванным появлением управляющего, сообщившего, что во дворец прибыли люди, которые просят неотложной аудиенции.

Это оказались те самые пятеро сборщиков дани, находившиеся в Семпоале, когда туда явились белые люди. Как и все подобные представители Мешико, путешествующие по обложенным данью землям, они отправились туда в самых богатых своих мантиях, в пышных головных уборах из перьев и с прочими знаками достоинства, призванными повергать плательщиков дани в благоговейный трепет. Сейчас, однако, появившиеся в тронном зале чиновники больше походили на птиц, которых подхватившая их буря протащила сквозь густые заросли.

Они выглядели растрепанными и грязными, изможденными и запыхавшимися, отчасти, по их объяснению, потому, что отчаянно спешили вернуться из Семпоалы, отчасти же и главным образом потому, что провели много дней и ночей в проклятой клетке изменника Пацинко, где не было даже места прилечь, не говоря уж о прочих удобствах.

— Что за безумие происходит? — требовательно спросил Мотекусома.

— Аййа, мой господин, этого не описать словами!

— Вздор! — отрезал владыка. — Все, что существует, поддается описанию. Как вам удалось бежать?

— Мы не бежали, владыка Глашатай. Вождь белых людей тайно открыл нашу клетку.

Мы разинули рты, а Мотекусома воскликнул:

— Тайно?

— Да, мой господин. Белый человек по имени Кортес.

— Так вот что значит это слово!

Мотекусома бросил на меня уничтожающий взгляд, мне же оставалось лишь беспомощно пожать плечами, ибо заученные наизусть разговоры не дали мне никакого намека на то, что столь часто употреблявшееся слово всего лишь имя.

А сборщик дани тем временем терпеливым голосом смертельно уставшего человека продолжил:

— Этот самый Кортес подошел к нашей клетке в сопровождении лишь двух своих переводчиков, под покровом ночи, когда никого из тотонаков поблизости не было. Он собственноручно открыл дверцу клетки. Через переводчиков он сообщил, что его зовут Кортес, и приказал нам ради спасения жизни немедленно бежать прочь, попросив засвидетельствовать его глубочайшее уважение Чтимому Глашатаю. Белый человек Кортес желает, чтобы ты, мой господин, узнал о поднятом тотонаками мятеже и о беззаконном заключении нас под стражу. Изменник Пацинко сделал это, невзирая на настойчивые предостережения Кортеса о недопустимости столь опрометчивого обращения с посланниками могущественного Мотекусомы. Он же, Кортес, будучи наслышан о достойных восхищения мудрости и могуществе нашего Чтимого Глашатая, готов навлечь на себя гнев изменника Пацинко, отослав нас к тебе целыми и невредимыми, в знак его расположения и добрых намерений. Кортес просил передать тебе, что постарается сделать все возможное, чтобы предотвратить мятеж тотонаков против Мешико, и в награду просит лишь, чтобы ты, владыка Глашатай, лично пригласил его в Теночтитлан, дабы этот человек мог не через посредников, но лично выразить свое почтение величайшему правителю здешних земель.

— Что ж, — с улыбкой промолвил Мотекусома, непроизвольно приосанившись под этим потоком лести, — недаром имя этого человека так похоже на слово, обозначающее учтивость.

Однако Змей-Женщина обратился к рассказчику с настойчивым вопросом:

Сам-то ты веришь словам этого белого чужеземца? Господин Змей-Женщина, я могу лишь повторить то, Что знаю. Под стражу нас взяли тотонаки, а освободил белый человек Кортес.

Тлакоцин снова повернулся к Мотекусоме:

— Собственные гонцы Пацинко сообщили, что он приказал задержать наших посланцев только после того, как это велел ему сделать все тот же самый вождь белых людей.

— Пацинко по какой-то причине мог и солгать, — неуверенно пробормотал Мотекусома.

— Я знаю тотонаков, — с презрением сказал Тлакоцин. — Ни у кого из них, включая и Пацинко, не хватит ни духу, чтобы восстать, ни ума, чтобы лицемерить. Сами, без чужой помощи и подстрекательства, они бы на такое никогда не пошли.

— Позволь мне заметить, господин мой и брат, — промолвил Куитлауак, — что ты еще не прочел отчет, подготовленный воителем Микстли. Слова, приведенные там, — это подлинные слова, которыми обменивались господин Пацинко и белый человек Кортес, и они совершенно не согласуются с тем, что этот Кортес велел передать тебе. Нет никакого сомнения в том, что он хитростью склонил к измене Пацинко, а потом бесстыдно солгал нашим сборщикам дани, чтобы ввести в заблуждение и тебя.

— Но в этом нет никакого смысла, — возразил Мотекусома. — Зачем бы ему подстрекать Пацинко к задержанию наших людей, а потом освобождать их и отправлять обратно?

— Он надеялся, что мы обвиним тотонаков в измене, — объяснил Змей-Женщина. — Теперь, когда сборщики дани вернулись в Теночтитлан, Пацинко наверняка трясется от страха и собирает армию, чтобы отразить наш карательный поход. Но армия годится не только для обороны, и белый человек Кортес может с легкостью убедить Пацинко вместо этого использовать ее для нападения.

— И это согласуется с нашими выводами, Микстли,·" добавил Куитлауак. — Правда ведь?

— Да, мои господа, — сказал я, обратившись ко всем. — Белый вождь Кортес явно желает чего-то от нас добиться и, если потребуется, готов ради этого пустить в ход силу. Подобная угроза незримо присутствует в послании, принесенном сборщиками податей, которых он так ловко и хитро освободил. В уплату за обязательство не допустить выступления тотонаков он хочет, чтобы мы сами впустили его сюда. Если же предложение этого Кортеса будет отклонено, он наверняка воспользуется теми же тотонаками, и, возможно, не ими одними, чтобы недовольные Мешико народы помогли ему проложить путь в нашу столицу силой.

— Но этого легко избежать, направив Кортесу приглашение, о котором он просит, — заявил Мотекусома. — В конце концов, он говорит, что просто желает выказать уважение правителю, и в этом нет ничего особенного. Пусть приходит, но не с армией, а лишь в сопровождении свиты, которая не будет представлять для нас никакой угрозы. Убежден: этот человек всего лишь хочет получить наше разрешение для основания на побережье поселения белых людей. Мы уже знаем, что они по своей природе островитяне и мореходы, так что если Кортесу потребуется только участок на побережье…

— Прошу прощения за дерзость, владыка Глашатай, — прозвучал неожиданно хриплый голос одного из освобожденных сборщиков податей, — но участком побережья белые люди точно не удовлетворятся. Прежде чем нас освободили в Семпоале, мы увидели полыхающие на берегу огромные костры, а потом со стороны бухты, где стояли корабли белых людей, прибежал гонец. И из услышанных разговоров мы поняли, что этот Кортес приказал снять и переправить на берег все находившееся на кораблях полезное имущество, а сами корабли сжечь. Десять из одиннадцати, один остался, видимо, чтобы поддерживать связь с Испанией.

Но в этом еще меньше смысла! — раздраженно воскликнул Мотекусома. — Зачем им было уничтожать свои собственные плавучие дома? Ты хочешь сказать, что эти люди — безумцы?

Этого я не знаю, владыка Глашатай, — хрипло ответил сборщик податей, — зато мне доподлинно известно, что сотни белых воинов находятся сейчас на побережье, не имея возможности вернуться туда, откуда они явились. Теперь вождя Кортеса невозможно будет ни по-хорошему убедить убраться за море, ни вынудить к этому силой, поскольку он сам, издав приказ, лишил себя такой возможности. За спиной у него море, и я очень сомневаюсь, что Кортес долго останется на побережье. Выход у него теперь один: двигаться в глубь суши, и мне кажется, что воитель-Орел Микстли точно предугадал, в каком направлении Кортес выступит. Он движется сюда, к Теночтитлану.

Похоже, что наш Чтимый Глашатай встревожился и растерялся не меньше несчастного Пацинко из Семпоалы, ибо он отказался немедленно принимать какое-либо ι ешение или начать хоть как-то действовать. Единственный его приказ заключался в том, что Мотекусома повелел очистить тронный зал и оставить его одного.

— Я должен как следует все обдумать, — заявил он. — Мне необходимо тщательно изучить отчет, составленный моим братом и благородным воителем Микстли. Кроме того, я хочу пообщаться с богами и, когда по их совету решу, что делать дальше, уведомлю вас о своем решении. А сейчас мне требуется уединение.

Таким образом, пятеро измученных сборщиков дани отправились приводить себя в порядок, старейшины разошлись, а я вернулся домой. Хотя обычно мы со Ждущей Луной обходились немногими словами, но в тот день мне требовался собеседник, а потому я поведал ей обо всем произошедшем при дворе и поделился своими тревожными опасениями.

— Мотекусома боится, что грядет конец нашего мира, — тихонько заметила она. — А ты, Цаа? Ты с ним согласен?

Я покачал головой.

— Я не провидец. Скорее, наоборот. Но конец Сего Мира предрекали часто. Так же как и возвращение Кецалькоатля, хоть в сопровождении тольтеков, хоть без них. Если этот Кортес всего лишь грабитель, пусть даже чужеземный и опасный, то мы можем сразиться с ним и, возможно, даже победить. Но если он действительно явился сюда во исполнение пророчеств… то это будет подобно тому, случившемуся двадцать лет назад великому наводнению, противостоять которому никто из нас не мог. Не смог этого сделать и я, хотя был тогда в расцвете сил. Не смог даже сильный и бесстрашный Глашатай Ауицотль. Теперь я стар, а нынешний наш правитель Мотекусома не внушает особого доверия.

Бью задумчиво посмотрела на меня и сказала:

— А может, нам лучше собрать пожитки да поискать какое-нибудь более тихое и безопасное прибежище? Даже если здесь, на севере, и разразятся бедствия, то они вряд ли докатятся до моего родного Теуантепека.

— Это приходило мне в голову, — признался я. — Но мой тонали так давно связан с судьбами Мешико, что, покинув родной край в такой час, я почувствовал бы себя предателем. И пусть с моей стороны это и глупо, но раз уж такой исход неизбежен, я хотел бы, явившись в Миктлан, иметь право сказать, что видел все до самого конца.

Возможно, Мотекусома колебался бы еще очень долго, если бы на следующую ночь не явилось очередное знамение, столь тревожное, что он счел необходимым послать за мной. Прибывший по его приказу гонец поднял меня с постели, чтобы сопроводить во дворец.

Пока я одевался, с улицы донесся приглушенный шум, и я проворчал:

— Что там стряслось на сей раз?

— Благородный Микстли, — отвечал юноша, — я покажу тебе это, как только мы выйдем на улицу.

Едва мы вышли из дома, он указал на небо и приглушенным голосом сказал:

— Посмотри туда.

Хотя уже было далеко за полночь, но мы с ним оказались отнюдь не единственными, кто, покинув свои дома, смотрел на небо. Вокруг толпились соседи в наспех наброшенной одежде. Все смотрели вверх, тревожно перешептываясь, а если и повышали голос, то только чтобы разбудить и позвать кого-нибудь еще. Я поднес к глазу кристалл, воззрился на небо и в первое мгновение испытал то же изумление, что и остальные. Но потом всплыло давнее воспоминание, сделавшее это зрелище, во всяком случае для меня, не столь уж зловещим. Юноша покосился на меня, явно ожидая испуганного возгласа, но я лишь тяжело вздохнул и сказал:

— Только этого нам и не хватало.

У дворца полуодетый слуга торопливо провел меня по лестнице на верхний этаж, а оттуда еще по одной лесенке на крышу. Мотекусома сидел на скамье в своем висячем саду, и мне показалось, что он дрожит, хотя весенняя ночь не была прохладной, а правитель кутался в несколько впопыхах наброшенных одна поверх другой накидок. Не отводя взгляда от неба, он сказал мне:

— После церемонии Нового Огня произошло затмение солнца. Потом начался звездопад. Затем появились дымящиеся звезды. Но хотя все, что случилось в минувшие годы, и было достаточно дурными предзнаменованиями, мы по крайней мере знали, что это такое. А сейчас же мы столкнулись с совершенно небывалым явлением.

— Прошу прощения за дерзость, мой господин, — сказал я, — но ты не прав. И я могу частично развеять твои опасения. Если ты разбудишь своих историков и велишь им прошерстить архивы, они смогут подтвердить, что такое же явление наблюдалось и раньше: в год Первого Кролика, предпоследней вязанки лет, во время правления твоего великого деда.

Мотекусома уставился на меня так, будто я только что признался в том, что являюсь чародеем.

— То есть шестьдесят два года тому назад? Задолго до твоего рождения? Откуда ты это знаешь?

— Я помню, как отец рассказывал мне о подобных огнях, мой господин. Он еще утверждал, будто это боги прогуливаются по небесам, но так, что людям снизу видны лишь их окрашенные в холодные цвета мантии.

Это описание очень подходило к увиденному мною в ту ночь. Казалось, будто со всего небосвода, вплоть до маячивших у горизонта гор, ниспадали тончайшие, светящиеся, переливающиеся, колеблющиеся, словно от легкого ветерка завесы. Но никакого ветерка не было, и ни одна длинная светящаяся пелена не производила, раскачиваясь, какого-либо шелеста или свиста. Все вокруг лишь светилось холодным светом — белым, бледно-зеленым и бледно-голубым, а всякий раз, когда по небесной занавеси тихонько пробегала рябь, эти цвета неуловимо менялись местами, перетекая один в другой и порой сливаясь. Зрелище было поразительно красивым, но и настолько устрашающим, что волосы вставали дыбом.

Гораздо позднее я мимоходом упомянул то ночное зрелище в разговоре с одним испанским моряком, рассказав, что мешикатль полагают, будто бы такое явление предвещает великие несчастья. Но он в ответ только рассмеялся, назвав меня суеверным дикарем. «Мы тоже наблюдали свет в ту ночь, — сказал испанец, — и даже несколько поразились, увидев его так далеко на юге. Но я точно знаю, что такие огни решительно ничего не предвещают, поскольку много раз видел их сам по ночам, когда плавал в северных морях. Поскольку в тех водах властвует Борей, бог северного ветра, мы называем это явление Огнями Борея».

Но в ту ночь я знал только, что эти бледные, прекрасные и наводящие страх огни освещают Сей Мир в первый раз за последние пятьдесят шесть лет. А Мотекусоме сказал:

По словам моего отца, такое же знамение предшествовало наступлению Суровых Времен.

Ах да. — Он мрачно кивнул. — Историю тех голодных дет я читал. Но боюсь, что самые Суровые Времена прошлого могут показаться не столь уж и бедственными в сравнении с тем, что нас ждет.

Мотекусома умолк, и я уже подумал было, что он впал в мрачное уныние, но тут правитель сказал:

— Благородный Микстли, я хочу, чтобы ты предпринял еще одно путешествие.

— Мой господин, — промолвил я, очень надеясь вежливо отговориться, — но мне уже немало лет.

— Я снова дам тебе носильщиков и свиту. Да и путь отсюда до побережья тотонаков не такой уж трудный.

— Но, мой господин, ведь первая встреча мешикатль с белыми испанцами — очень важное событие. Не разумнее ли доверить провести ее человеку, занимающему более высокое положение? Кому-нибудь из членов твоего Совета?

— Большинство из них еще старше тебя и еще меньше годятся для путешествий. Ни у одного из членов Совета нет твоей способности к составлению письменных отчетов в картинках или твоих познаний в языке чужеземцев. А самое главное, Микстли, ты обладаешь умением изображать людей такими, какие они и есть на самом деле. Хотя чужеземцы прибыли в страну майя довольно давно, но мы до сих пор не представляем толком, как они выглядят.

— Если это все, что требует мой господин, то я и по памяти могу вполне узнаваемо нарисовать лица тех белых людей, с которыми встречался в Тихоо.

— Нет, — сказал Мотекусома. — Ты сам сказал, что они были простыми ремесленниками. Я хочу иметь изображение их вождя, белого человека по имени Кортес.

— Значит ли это, мой господин, — осмелился спросить я, — что ты уже пришел к тому заключению, что Кортес никакой не бог, а всего лишь человек?

Он усмехнулся:

— Ты всегда с презрением отвергал само предположение о том, что он может быть богом. Но ведь произошло такое множество знамений, случилось столько совпадений. Если он не Кецалькоатль, если его воины не вернувшиеся тольтеки, они все равно могли быть посланы к нам богами. Может быть, это своего рода возмездие.

Я внимательно посмотрел налицо Мотекусомы, казавшееся в зеленоватом свечении небес мертвенно-бледным, и подумал, что, возможно, говоря о возмездии, он имеет в виду противозаконное и коварное отстранение от власти наследного принца Черного Цветка. А может быть, и другие свои неведомые мне грехи.

Но тут Мотекусома выпрямился и в обычной своей резкой манере заявил:

— Впрочем, это не твоя забота. От тебя требуется только доставить мне потрет Кортеса и подробный отчет об оружии белых людей, их доспехах, манере ведения боя и обо всем прочем, что может нам пригодиться.

Я попытался выдвинуть последнее возражение:

— Мой господин, кем бы ни был этот Кортес и что бы он собой ни представлял, я не думаю, что мы имеем дело с глупцом. Вряд ли такой человек позволит приехавшему писцу свободно разгуливать по его лагерю, зарисовывая образцы вооружения и ведя подсчет воинов.

— Ты отправишься туда не один, но со многими знатными людьми, а с этим Кортесом вы будете обращаться как с человеком высокого положения и происхождения. Это должно ему польстить. Кроме того, тебя будет сопровождать караван носильщиков с богатыми дарами, что усыпит подозрения чужаков относительно твоих истинных намерений. Вы прибудете туда в качестве послов Чтимого Глашатая Мешико и Сего Мира, подобающим образом приветствующих послов короля Испании Карлоса. И разумеется, — он помолчал и взглянул на меня со значением, — все члены этого посольства будут представителями знати.

Хотя я вернулся очень поздно, Бью еще не спала. Наблюдая странное свечение ночного неба, она варила к моему возвращению шоколад, и я приветствовал ее более пространно, Чем обычно:

Ночь выдалась еще та, моя госпожа Ждущая Луна.

Бью, очевидно, приняла подобное обращение за своего рода комплимент, поскольку выглядела удивленной и довольной, ибо за все время нашей совместной жизни я не баловал ее нежностями.

— Ну, Цаа, — промолвила она, зардевшись от удовольствия, — назови ты меня просто «жена», одно это уже тронуло бы мое сердце. Но — моя госпожа? С чего вдруг такие нежности? Неужели?..

— Нет, нет, успокойся, — прервал я ее, ибо на старости лет меньше всего хотел иметь дело с проявлениями эмоций. И объявил с подобающей случаю торжественностью: — Теперь ты стала знатной госпожой, и к тебе следует обращаться именно так. Сегодня ночью Чтимый Глашатай добавил «цин» к моему имени, а это, естественно, распространяется и на тебя.

— О, — сказала Бью с таким видом, как будто предпочла бы иной способ вознаграждения, но быстро вернулась к своей обычной, спокойной и прохладной манере. — Я так понимаю, Цаа, что ты доволен.

Я не без иронии рассмеялся.

— Когда я был молод, то мечтал совершить великие дела, разбогатеть и оказаться причисленным к знати. Но лишь теперь, по прошествии целой вязанки лет, я обрел право именоваться Миксцин, попав в число знатных людей Мешико. Но боюсь, Бью, что это ненадолго. Возможно, скоро наша знать прекратит свое существование. Как, впрочем, и само Мешико.

Кроме меня посольство состояло также из четверых знатных мужей, имевших благородные титулы еще от рождения, а потому не слишком довольных тем, что они, пусть и временно, вынуждены подчиняться выскочке вроде меня.

— И не скупитесь на похвалы, знаки внимания и лесть по отношению как к самому Кортесу, так и к его спутникам, которые все наверняка особы знатные и влиятельные, — напутствовал нас Чтимый Глашатай. — При каждом удобном случае задавайте в их честь пышные пиры. В ваш отряд включат искусных поваров, а носильщики понесут все необходимое для приготовления изысканных блюд. Не забывайте также и про богатые дары, которые вам следует преподносить с торжественной важностью, заявляя, что Мотекусома прислал все это в знак дружбы и мира между нашими народами. — Помолчав, он пробормотал: — Кроме всех прочих ценностей нужно доставить испанцам побольше золота, необходимого для врачевания их сердечных недугов.

«Это уж точно», — подумал я.

Помимо медальонов, диадем, масок и других украшений из чистого золота — самых лучших изделий, собранных как нынешним, так и предыдущими Чтимыми Глашатаями, среди которых попадались непревзойденные шедевры, сохранившиеся с глубокой древности, — Мотекусома посылал испанцам даже массивные диски, золотой и серебряный, которые окаймляли его трон и служили владыке гонгами. Были здесь также великолепные мантии и головные уборы из перьев, изысканно обработанные изумруды, янтарь и другие драгоценные камни, включая невероятное количество наших священных жадеитов.

— Но самое главное, — сказал Мотекусома, — постарайтесь отвадить белых людей от намерения явиться сюда. Пусть они и думать об этом забудут. Если их интересуют только сокровища, моих даров должно оказаться достаточно, чтобы они отправились искать добычи и у других живущих вдоль побережья народов. Если нет, объясните испанцам, что дорога в Теночтитлан трудна и опасна, что они едва ли доберутся туда живыми и что взять им там совершенно нечего. Можете говорить, что ваш юй-тлатоани слишком занят, чтобы достойно принять гостей, или слишком стар и болен, или вообще не заслуживает внимания со стороны столь выдающихся особ. Говорите что угодно, лишь бы белые люди потеряли интерес к Теночтитлану.

Так вот и вышло, что однажды утром я выступил из города по южной дамбе, а потом повернул на восток во главе такого длинного и тяжело нагруженного каравана, какого не водил ни один почтека. Мы обогнули южные окраины недружественной земли Тлашкалы и пошли по дороге на Чолулу. И повсюду, в больших и маленьких городах и деревнях вдоль всего нашего пути, встревоженные жители засыпали нас вопросами. Их пугали приблизившиеся совсем уже близко «белые чудовища», и они надеялись, что мы сможем удержать их на расстоянии.

Обогнув подножие могучего вулкана Килалтепетль, мы начали спускаться через предгорья в Жаркие Земли. Утром того дня, когда нам предстояло выйти на побережье, мои знатные спутники облачились в свои роскошные мантии, головные уборы из перьев и прочие пышные регалии, но я этого делать не стал.

Мне пришло в голову внести в наши планы некоторые изменения. Со времени моего знакомства с испанским языком прошло восемь лет, так что я, будучи лишен разговорной практики, порядком все подзабыл. Я хотел смешаться с толпой, чтобы иметь возможность, не обращая на себя внимания, вновь прислушаться к чужому языку, вспомнить его и восстановить навыки, ибо умение бегло говорить по-испански может пригодиться. Ну а главное, мне предстояло кое-что разведать и записать на бумаге, а заниматься такими делами лучше не будучи на виду.

— Вот что, — сказал я своим знатным попутчикам, — отсюда и до места встречи я пойду босым, в одной набедренной повязке и даже понесу мешок, большой с виду, но легкий. Вы возглавите процессию, поприветствуете чужеземцев, а когда разобьете лагерь, то распустите носильщиков, предоставив им отдохнуть, как они хотят, ибо одним из носильщиков буду я, а мне нужна свобода передвижения. Вы будете пировать и беседовать с белыми людьми, а я стану встречаться с вами тайно, время от времени, под покровом тьмы. А когда мы совместными усилиями соберем все необходимые сведения, которые нужны Чтимому Глашатаю, я подам знак, и можно будет отбыть домой.

Я рад, что вы снова присоединились к нам, сеньор епископ, ибо знаю, что вам хочется послушать рассказ очевидца о том, как произошла первая встреча двух цивилизаций, нашей и вашей. Конечно, ваше преосвященство учтет, что многое из увиденного тогда было для меня настолько ново и непонятно, что просто ставило в тупик, а многое из услышанного, в силу своей необычности, казалось полнейшей галиматьей. Но я не буду затягивать свой рассказ, задерживаясь на тех первых, наивных и зачастую ошибочных впечатлениях, подобно тому как первые встретившие белых индейцы молотили всякую чушь о зверолюдях с четырьмя копытами, двумя руками и двумя головами. Нет, о своих впечатлениях и обо всем увиденном тогда я поведаю в свете знаний и представлений, полученных мною уже позже, когда я лучше узнал ваш язык и во многом разобрался.

Прикидываясь простым носильщиком, я не мог использовать свой топаз постоянно, хотя очень многое вокруг и заслуживало пристального разглядывания.

Как нам уже было известно, в бухте стоял всего один корабль, и, хотя находился он на некотором расстоянии от берега, было видно, что размером это сооружение действительно не уступает хорошему дому. Правда, крылья, о которых столько говорилось, оказались сложены, а над крышей поднималось лишь несколько высоких столбов с поперечными шестами и множеством веревок.

Там и сям над поверхностью бухты торчали верхушки таких же столбов — явно здесь затонули остатки сожженных кораблей. У самой воды, отмечая место, где белые люди впервые ступили на сушу, были воздвигнуты три памятных знака. Во-первых, крест — очень большой, сколоченный из тяжелых деревянных балок остова одного из затопленных кораблей. Рядом на высоком флагштоке реяло огромное знамя Цвета крови и золота — стяг Испании, а на флагштоке пониже развевался флаг поменьше — личный бело-голубой с красным крестом в центре штандарт Кортеса.

Край Изобильных Красот, который белые люди назвали Вилья-Рика-де-ла-Вера-Крус, разросся в немалое поселение. Были там и жилища из натянутой на шесты ткани, и обычные прибрежные хижины с тростниковыми стенами и пальмовой кровлей, построенные для гостей услужливыми тотонаками. Но в тот день мы увидели очень мало белых людей, как, впрочем, и животных, и работников-тотонаков, ибо, как мы узнали впоследствии, основные силы трудились чуть севернее, где Кортес повелел построить постоянное поселение — город Вилья-Рика-де-ла-Вера-Крус с прочными деревянными, каменными и глинобитными домами.

Приближение нашего каравана, разумеется, было замечено часовыми, которые доложили об этом начальству. Так что когда мы приблизились, нас уже поджидала небольшая группа испанцев. Наша процессия остановилась на почтительном расстоянии, и четверо знатных посланцев (признаюсь, это я им тайком посоветовал) зажгли курильницы с благовониями копали и принялись размахивать ими, окружив себя кольцами голубого дыма. Белые люди решили (а многие, насколько мне известно, пребывают в этом заблуждении и по сей день), что обмахивание ароматными кадилами — это наш особый способ приветствовать выдающихся особ. На самом деле с нашей стороны то была лишь попытка создать защитную завесу, через которую не проник бы нестерпимый запах никогда не мывшихся чужестранцев.

Двое испанцев вышли навстречу нашим послам. По моим прикидкам, обоим было лет по тридцать пять, и одеты они были, как я понимаю теперь, богато. Оба в бархатных шляпах и плащах, камзолах с длинными рукавами, пышных панталонах из тонкой шерсти и высоких, до бедра, кожаных сапогах. Первый испанец был рослый, выше меня, широкоплечий и мускулистый, он примечательно выделялся своей густой золотистой шевелюрой и бородой, пламеневшей в лучах солнца. Глаза у него были ярко-голубыми, а черты лица, невзирая на бледность кожи, весьма выразительными. Местные тотонаки за его солнечный облик прозвали этого пришельца Тескатлипокой, именно так звали их бога солнца. Мы, вновь прибывшие, естественно, приняли его за вождя белых людей, но скоро выяснилось, что этот человек, а звали его Педро де Альварадо, лишь второй после командира. Другой испанец внешность имел не столь впечатляющую, ибо был ниже ростом, кривоног и со впалой грудью. Кожа его оказалась еще более бледной, и ее резко оттеняли черные волосы и борода. Бесцветные глаза казались отстраненными и далекими, как зимнее небо с серыми облаками. Однако эта весьма невзрачная с виду личность представилась нам торжественно: капитан дон Эрнан Кортес Медельин-Эстремадурский[20], прибывший из Сантьяго-де-Куба как представитель его величества дона Карлоса, императора Священной Римской империи и короля Испании.

В то время, как я уже говорил, все эти длинные громкие титулы и названия мало что нам говорили, хотя их и специально повторили для нас на ксайю и науатль два переводчика, державшиеся позади Кортеса и Альварадо. Первый был белым человеком с изрытым оспинами лицом, одетым в обычной манере испанских солдат. Вторым, точнее, второй оказалась молодая индейская женщина, одетая в простую желтую блузу и юбку, но вот волосы ее имели необычный рыжевато-каштановый цвет, почти столь же яркий, как у Альварадо. Из всех многочисленных местных женщин, подаренных испанцам правителями табасков и тотонаков, эта нравилась чужеземцам больше всех, ибо волосы ее были, по их словам, рыжими, «как у шлюх в Сантьяго-де-Куба».

Однако я догадался, что девушка попросту выкрасилась в рыжий цвет с помощью отвара семян ачиотля. И сразу узнал обоих переводчиков. Мужчиной оказался тот самый Херонимо де Агиляр, который был вынужденным гостем ксайю на протяжении восьми лет. Как выяснилось, Кортес, прежде чем явиться в земли ольмеков, а потом сюда, сначала побывал в Тихоо, где и вызволил соотечественника. Товарищ Агиляра по плену, Герреро, скончался от той самой оспы, которой сам заразил страну майя. Рыжеволосая девушка, ей к тому времени уже минуло примерно двадцать три года, по-прежнему миниатюрная и привлекательная, была той самой рабыней Ке-Малинали, которую я встретил на пути в Тихоо восемь лет тому назад.

Когда говорил Кортес, то Агиляр переводил его слова на ломаный ксайю, которому он выучился в плену, а Ке-Малинали переводила все на науатль. Когда говорили наши послы, перевод осуществлялся в обратном порядке. Мне потребовалось не так уж много времени, чтобы понять, что слова всех участников переговоров зачастую давались неточно, причем не всегда из-за плохого знания языков. Однако я ничего не сказал, а никто из переводчиков не выделил меня среди прочих носильщиков. И это меня до поры до времени вполне устраивало.

Я наблюдал за тем, как послы Мешико приступили к церемонии преподнесения Кортесу даров Мотекусомы, и от меня не укрылось, что блеск жадности оживил даже холодные глаза испанского вождя. Когда носильщики один за другим стали снимать поклажу и открывать тюки, показывая золотой и серебряный гонги, изделия из перьев, драгоценные камни и ювелирные украшения, Кортес сказал Альварадо:

— Позови фламандского гранильщика!

И вскоре к ним подошел еще один белый человек, который, очевидно, отправился с испанцами с одной-единственной целью — оценивать сокровища, которые они могли найти в этих землях. Хоть его и назвали фламандцем, говорил этот человек по-испански. Его слова нам не переводили, но я уловил их общий смысл.

Гранильщик заявил, что золотые и серебряные изделия обладают большой ценностью, точно так же, как жемчужины, опалы и бирюза. Изумруды, топазы и аметисты — более всего изумруды! — стоят еще больше, хотя он предпочел бы огранить камни, вместо того чтобы изготавливать из них миниатюрные цветы, животных и тому подобное. Головные уборы и мантии из перьев, по его предположению, могли представлять интерес как диковины, в качестве музейных экспонатов. Многие искусно обработанные жадеиты фламандец пренебрежительно отмел в сторону, хотя Ке-Малинали и пыталась объяснить, что ритуальное значение этих предметов делает их самыми драгоценными дарами.

Ювелир даже не стал слушать девушку и сказал Кортесу:

— Это не только не китайский, но даже не ложный нефрит, а всего лишь резной зеленый змеевик. Думаю, капитан, все эти камушки едва ли стоят больше стакана тех бус, что идут у нас на обмен.

Я не знал тогда, что такое стакан, и по-прежнему не знаю, что обозначает слово «китайский», однако прекрасно понимаю, что наши жадеиты обладали лишь ритуальной ценностью. Теперь, конечно, и того нет: жадеиты превратились в детские игрушки да точильные камни. Но в то время они кое-что для нас значили, и меня возмущало, как белые люди оценивали наши дары: словно мы были назойливыми торговцами, старавшимися навязать им неходовой товар.

Еще больше огорчало полное безразличие испанцев к нашим дарам как к произведениям искусства, ценность каждого предмета определялась в их глазах лишь весом пошедшего на его изготовление золота.

Эти невежды выламывали драгоценные камни из золотых и серебряных оправ, ссыпали рассортированные самоцветы в мешки, а изумительно тонкой работы золотые и серебряные изделия тут же сплющивали, сваливали в большие каменные сосуды и, раздувая жар с помощью кожаных мехов, расплавляли. Тем временем ювелир и его подручные делали во влажном прибрежном песке прямоугольные углубления, куда и выливали жидкий металл, чтобы он остыл и затвердел.

Таким образом, творения выдающихся мастеров превращались в тяжелые золотые и серебряные слитки, невыразительные и безликие, как глиняные кирпичи.

Предоставив своим знатным товарищам заниматься делами, подобающими их сану, я провел несколько следующих дней, толкаясь среди толпы простых людей — обычных работников и солдат. Мне удалось пересчитать находившееся на виду оружие, лошадей и собак, которых держали на привязи, а также заметить несколько предметов, назначение которых в ту пору не было мне известно. К ним относились, например, тяжелые металлические шары или необычно изогнутые низенькие стулья, изготовленные из кожи. Поскольку человек, слонявшийся без дела, мог привлечь к себе внимание, я постоянно таскал туда-сюда что-нибудь вроде доски, бруса или бурдюка под воду, делая это с таким видом, будто целенаправленно несу этот предмет в определенное место. Поскольку и испанские солдаты, и их носильщики тотонаки постоянно перемещались между лагерем и строящимся городом, причем испанцы тогда, как и сейчас, заявляли, что «все эти чертовы индейцы на одно лицо», я обращал на себя не больше внимания, чем одна-единственная травинка среди трав того побережья. Прикидываясь носильщиком, я мог незаметно использовать свой топаз, наблюдать, вести подсчеты и делать быстрые зарисовки и записи.

По правде сказать, находясь среди испанцев, я предпочел бы таскать не доски или что-либо подобное, а курильницу с благовониями, однако, должен признать, что воняли они все же не так мерзостно, как запомнилось мне по прошлому разу. Хотя особого стремления к умыванию, а тем паче к парной за ними по-прежнему не замечалось, чужеземцы все же после дня тяжелой работы раздевались, обнажая свою поразительно бледную кожу, и в одном грязном нижнем белье шлепали по мелководью навстречу морскому прибою. Плавать, судя по всему, никто из них не умел, но они плескались в соленой воде достаточно долго, чтобы смыть со своих тел дневной пот. Разумеется, это не делало их благоухающими, как цветы, тем более что по окончании купания испанцы вновь влезали в свою грязную, заскорузлую одежду, но, во всяком случае, от них уже не разило хуже, чем от падали и отбросов.

Перемещаясь взад и вперед по побережью или ночуя то в лагере Веракрус, то в городке с тем же названием, я внимательно смотрел, слушал и все примечал. Правда, мне нечасто удавалось услышать что-то по-настоящему стоящее (обычно солдаты ворчали по поводу лысых лобков и подмышек индейских женщин, которым они явно предпочитали своих оставшихся за морем соотечественниц), но, во всяком случае, я значительно расширил свои познания в испанском языке. Когда рядом не оказывалось белых солдат, я проговаривал вполголоса новые слова и фразы.

Из предосторожности, чтобы меня не разоблачили как лазутчика, я не вступал в разговоры с тотонаками и потому не мог попросить кого-нибудь из них объяснить мне кое-что, неоднократно ставившее меня в тупик. Вдоль всего побережья, а особенно в их столичном городе Семпоале существовало множество пирамид, воздвигнутых в честь Тескатлипоки и других богов. Одна из них даже была в сечении не квадратной, а круглой, то есть представляла собой уступчатый конус. Пирамида эта посвящалась богу ветра Эекатлю и была выстроена таким образом для того, чтобы ветры могли свободно обдувать ее, не огибая острых углов. Так вот, на вершине каждой из пирамид тотонаков по-прежнему стоял храм, но все эти храмы претерпели потрясающие изменения. Ни в одном из них не осталось статуй Тескатлипоки, Эекатля или какого-либо другого бога. Помещения отскребли от скоплений запекшейся там крови жертв и отделали изнутри заново, выбелив или выложив белым известняком. В каждом храме теперь находились деревянный крест и деревянное же, не слишком тонкой работы, изваяние, изображавшее молодую женщину, поднявшую руку в слегка предостерегающем жесте. Волосы ее были выкрашены в черный цвет, одеяние — в небесно-голубой, а кожа — в розовато-белый, обычный для испанцев. Самое странное впечатление производил круглый венец, слишком большой, чтобы покоиться на голове женщины, а потому прикрепленный сзади, к ее волосам.

Не приходилось сомневаться, что, хотя испанцы и твердили о своем миролюбии и действительно не применяли против тотонаков силу, они запугали этих невежественных людей, вынудив их заменить статуи древних могущественных богов на изваяние одной-единственной, бледной, абсолютно невыразительной женщины. Я решил, что это и есть богиня пришельцев, зовущаяся Пресвятой Девой, о которой мне уже доводилось слышать. Меня очень удивляло: неужели тотонаки решили, что она обладает хоть какими-то преимуществами перед их старыми богами? По правде говоря, женщина эта имела столь пресный вид, что я не мог даже понять, что такого божественного и заслуживающего поклонения усмотрели в ней сами испанцы. Но потом как-то раз я забрел в заросшую травой ложбину вдали от берега, где целая толпа тотонаков с дурацкой сосредоточенностью на лицах слушала одного из прибывших вместе с воинами испанских священников. Эти священники, смею заметить, не казались мне столь же странными и необычными, как чужеземные солдаты. Правда, прически их отличались от всклоченных грив наших жрецов, но черные одеяния были достаточно схожи, а неприятный запах усиливал это сходство еще больше. Божий служитель, который в тот раз наставлял собравшихся индейцев, читал свою проповедь через двух переводчиков, Агиляра и Ке-Малинали, которых он, очевидно, заимствовал всякий раз, когда те не требовались Кортесу. Тотонаки внимали его речам флегматично, но изображали полнейшее внимание, хотя я знал, что они не могли понять и двух слов из десяти даже на науатль Ке-Малинали.

Так вот, помимо всего прочего, священник в тот раз объяснил, что эта самая Пресвятая Дева, она же Владычица Небесная, не совсем богиня, а бывшая смертная женщина по имени Мария, каким-то образом ухитрившаяся остаться девственницей после совокупления со Святым Духом Господним, а вот тот как раз и был богом. Мария родила от него Господа Иисуса Христа, являвшегося сыном бога, что позволяло ему пребывать среди людей в человеческом обличье. Вообще-то ничего такого уж мудреного я в этой истории не усмотрел. Наши боги и богини напропалую вступали в самые беспорядочные связи как друг с другом, так и со смертными мужчинами и женщинами, множа по Сему Миру своих отпрысков. Да, кстати, при этом некоторым нашим богиням, не иначе как в силу волшебства, тоже удавалось сохранять незапятнанную репутацию и с гордостью именоваться непорочными девами.

Помилуйте, ваше высокопреосвященство, я просто пересказываю, как это представлялось моему невежественному уму тогда!

Я также прослушал объяснения священника о таинстве крещения и узнал, что все мы можем в тот же самый день приобщиться к нему, хотя обычно эту церемонию совершают с детьми вскоре после рождения. Человека погружают в воду, что навеки обязывает его поклоняться и служить Господу Богу в обмен на защиту и покровительство того как в этой жизни, так и в иной, загробной. В этом смысле не только учение, но и сам ритуал белых людей не слишком отличались от верований многих наших народов. Церемониальное погружение в воду практиковалось и у нас, хотя совершали его во славу других богов. Конечно, священник не ставил своей задачей вместить в одну-единственную проповедь подробное изложение христианского учения со всеми его сложностями и противоречиями, но и это краткое наставление было слишком сложным для понимания. Даже я, несравненно лучше остальных присутствующих знавший все три использовавшихся для проповеди языка (и ксайю, и науатль, и испанский), допустил в своей трактовке услышанного ряд существенных ошибок. Например, поскольку священник говорил о Деве Марии как о существе знакомом и близком, а я сам уже видел скульптурные изображения этой белокожей, голубоглазой женщины, у меня сложилось впечатление, будто Наша Владычица является ныне здравствующей испанкой, которая, возможно, в скором времени пересечет океан, чтобы посетить нас лично. Не исключено, что она возьмет с собой в путешествие и своего маленького сына Иисуса. Испанцем же я посчитал и святого Хуана Дамасского, относительно которого священник сказал, что сегодня его день, так что всякий, принявший в этот день Святое Крещение, удостоится чести получить его имя. Тут священник и переводчики призвали всех, кто желал принять христианство, преклонить колени. Практически все тотонаки откликнулись на этот призыв, хотя, несомненно, в подавляющем своем большинстве эти тупые, недалекие люди плохо представляли себе, что тут происходит, а некоторые, наверное, даже думали, что их собираются принести в жертву. Ушли только несколько стариков и маленьких детей. Старики, если они хоть что-то поняли, вероятно, не усмотрели никакой выгоды в том, чтобы обременять себя на старости лет поклонением еще одному, новому богу. А детишки, надо полагать, предпочли поиграть в игры повеселее.

Море было не так уж далеко, но священник не погнал всех этих людей в воду, а просто прохаживался между рядами стоявших на коленях тотонаков, при этом одной рукой обрызгивая их водой, а другой, похоже, давая индейцам попробовать какую-то еду. Проследив за этой церемонией и убедившись, что никто из ее участников не упал на месте замертво, и вообще не усмотрев в ней ничего опасного, я решил присоединиться. Судя по всему, это ничем мне не грозило, а, напротив, могло дать какое-либо преимущество в общении с белыми людьми. Так и вышло, что в тот день я сподобился получить несколько капель воды на голову, несколько крупинок соли из ладони священника на язык (соль была самая обыкновенная) и услышать, как он пробормотал над моей головой несколько слов на незнакомом языке. Теперь-то я знаю, что это был ваш особый церковный язык, называемый латынью. В заключение священник обратился к нам всем с еще одной короткой речью на том же латинском языке, после чего уже по-испански уведомил, что с этого момента в честь упомянутого святого, Иоанна Дамаскина, все крестившиеся лица мужского пола получают имя Хуан Дамаскино, на чем и завершил церемонию. Таким образом, ко всем моим многочисленным именам и прозвищам добавилось еще одно, надо думать последнее. Осмелюсь предположить, что оно всяко звучит лучше, чем Глаз-Моча, но честно признаюсь, что мне до сих пор весьма непривычно называть себя на испанский манер. Однако, с другой стороны, это имя, видимо, просуществует дольше, чем я сам, ибо именно под ним меня внесли во все списки жителей Новой Испании, ведущиеся как духовными, так и светскими властями. Несомненно, последней относящейся ко мне записью будет отметка о кончине некоего Хуана Дамаскино.

Во время одного из моих тайных ночных совещаний с остальными знатными мешикатль (а мы встречались в полотняном домике, предоставленном им испанцами) они сообщили мне следующее:

— Мотекусома немало размышлял о том, не являются ли белые люди богами или по меньшей мере сопровождающими богов тольтеками, поэтому мы решили провести проверку. Предложили принести белому вождю Кортесу жертву, выбрав в качестве ксочимикуи кого-нибудь из знатных тотонаков. Однако это предложение повергло его в негодование, и он, помимо всего прочего, сказал: «Вы прекрасно знаете, что ревнитель блага Кецалькоатль отвергал человеческие Жертвоприношения. С чего бы принимать их мне?» Так что теперь мы не знаем, что и думать. Откуда мог этот чужеземец вызнать такие подробности о Пернатом Змее, если только он сам не?..

Я хмыкнул:

— Эта девица, Ке-Малинали, могла пересказать ему все до единой легенды о Кецалькоатле! В конце концов, она родилась где-то на здешнем побережье, откуда бог и уплыл.

— Пожалуйста, Миксцин, не называй ее этим простонародным именем, — попросил, явно нервничая, один из наших послов. — Она велела всем обращаться к ней Малинцин.

— Вот это да! — изумился я. — Высоко же девчонка взлетела с тех пор, как мне довелось увидеть ее в невольничьем караване.

— Дело обстоит не совсем так, как ты думаешь, — сказал другой посол. — Вообще-то она знатного происхождения и в рабство угодила по прихоти злой судьбы. Ее родителями были знатные особы из Коатликамака, но, когда отец умер, а мать вышла замуж вторично, злобный отчим коварно продал падчерицу в рабство.

— Да уж, — сухо отозвался я, — вижу, что со времени нашей встречи ее фантазия разыгралась дальше некуда. Впрочем, эта девица еще тогда не считала нужным скрывать, что готова на все, лишь бы только выбиться в люди. Так что советую вам соблюдать осторожность и следить за каждым словом, произнесенным в присутствии «госпожи» Малинали.

Если не ошибаюсь, то на следующий день Кортес устроил для знатных гостей представление — демонстрацию возможностей своего чудесного оружия и мастерства своих воинов. Само собой, в толпе собравшихся поглазеть носильщиков и местных тотонаков находился и я.

Несчастные простолюдины не могли скрыть трепета: они ахали, охали, приглушенно восклицали «Аййа!» и постоянно призывали своих богов. Послы Мешико сохраняли на лицах бесстрастное выражение, как будто это не производило на них впечатления, мне же было не до восклицаний, потому что я изо всех сил старался удержать в памяти все эти разнообразные события. Тем не менее, хотя мы и ожидали чего-то подобного, и знатным посланникам, и мне самому не раз и не два пришлось, как и простолюдинам, вздрогнуть от неожиданного шума и грохота и в душе перепугаться.

Кортес велел своим людям выстроить вдали от берега из валежника и обломков уничтоженных кораблей потешный дом, а у воды, где собрались мы, установил одну из имевшихся у него труб из желтого металла на высоких колесах.

Вот что, лучше я буду называть вещи своими именами. Эта установленная на колесах труба представляла собой медную пушку, жерло которой было направлено на отдаленный деревянный дом. Десять или двенадцать солдат вышли на площадку из влажного утрамбованного песка между пушкой и береговой линией. На лошадей надели часть того снаряжения, которое я уже видел раньше, но не мог уразуметь, для чего оно предназначено. А теперь кое-что прояснилось. Например, то, что показалось мне низкими кожаными стульями, оказалось седлами. Ременные поводья предназначались для управления животными, а их спины и бока прикрывали стеганые, чем-то похожие на доспехи наших воинов попоны. Позади всадников расположились другие воины, державшие на крепких кожаных ремнях огромных, злобного вида собак.

Все воины были в полном боевом облачении — со сверкающими шлемами на головах и длинными, вложенными в ножны мечами на поясах. Выглядели они весьма грозно, а когда сели в седла, то им вдобавок вручили еще и пики на Длинных древках, похожие на наши копья, с тем лишь отличием, что их стальные наконечники помимо острия также имели по обе стороны выступы, предназначенные для того, чтобы отражать удары любых противников.

Когда его воины заняли позицию, Кортес улыбнулся с гордостью собственника. По обе стороны от него стояли переводчики, и Ке-Малинали, наблюдавшая подобные представления и раньше, тоже мягко улыбалась с выражением снисходительного превосходства. Через нее и Агиляра Кортес обратился к послам Мешико:

— Я слышал, что воины мешикатль любят барабаны. Может, начнем сегодняшнее зрелище с барабанного боя? — Никто не успел ответить, как он крикнул: — За Сантьяго 1— огонь!

Трое приставленных к пушке солдат сделали что-то такое, отчего сзади нее вспыхнуло маленькое пламя и прозвучал оглушительный удар, не менее громкий, чем звук, производимый нашим разрывающим сердца барабаном. Медная пушка подпрыгнула (я подскочил вместе с ней), и из ее пасти вырвалось грозовое облако. Раздался гром, способный соперничать с громом Тлалока, и блеснула молния, намного ярче всех зубчатых молний тлалокуэ.

Я моргнул от удивления, но все же успел приметить маленький, круглый, похожий на мяч предмет, который мелькнул в воздухе, улетая по направлению к дому. Это, конечно, было железное пушечное ядро: оно поразило далекий дом, разметав его на бревна и щепки.

В отдалении, как это часто бывает и с громами Тлалока, послышался раскат грома чуть потише. Это загрохотали о землю подкованные железом конские копыта, ибо в тот самый момент, когда выстрелила пушка, всадники пустили вскачь своих лошадей. Они мчались бок о бок с такой скоростью, с какой мог бы бежать ничем не обремененный олень, а за ними, не отставая, следовали спущенные с поводков псы. Всадники доскакали до руин разрушенного дома и принялись размахивать мечами и разить копьями, делая вид, будто уничтожают уцелевших врагов. Потом все они повернули лошадей и поскакали обратно по берегу к нам. Собаки слегка поотстали, и, хотя в ушах моих стоял звон, я услышал доносившееся издалека хищное рычание псов, а также, если мне не почудилось, пронзительные человеческие вопли. Во всяком случае, когда псы вернулись, их страшные челюсти были запачканы кровью. Либо кто-то из тотонаков решил спрятаться поблизости от потешного дома, чтобы понаблюдать за происходящим из укрытия, либо Кортес намеренно и жестоко подстроил так, чтобы они оказались там.

Тем временем приближавшиеся всадники уже не держались сплошной линией, но на полном скаку перестраивались и совершали замысловатые повороты, демонстрируя нам, как легко и умело управляют они этими огромными животными даже во время столь стремительного движения. Зрелище было впечатляющим, но рыжеволосый гигант Альварадо показал нечто еще более потрясающее. На полном скаку он выпрыгнул из седла, некоторое время, держась за него одной рукой, без видимого напряжения, не отставая, бежал рядом со своим громыхавшим копытами животным, а потом уже и вовсе каким-то чудесным образом, не снижая скорости, снова запрыгнул обратно. Даже для быстроногих рарамури это было бы проявлением восхитительной ловкости, Альварадо же проделал такой трюк в одеянии из стали и кожи, весившем, должно быть, столько же, сколько и он сам.

Когда всадники закончили свое выступление, на берегу появились пешие солдаты. Некоторые несли металлические аркебузы длиной в рост человека и металлические стержни, служившие для этого оружия опорами при прицеливании. Другие вооружились короткими луками, укрепленными на поперечных деревянных ложах: солдаты при стрельбе прикладывали их к плечу. Работники-тотонаки принесли множество глинобитных кирпичей и установили их на расстоянии полета стрелы от солдат. Потом белые люди, припадая на одно колено, принялись попеременно стрелять из луков и аркебуз. Меткость лучников, которые поражали примерно Два из каждых пяти кирпичей, была достойна похвалы, чего никак нельзя было сказать о скорострельности их оружия. Выпустив стрелу, солдаты не могли снова натянуть тетиву вРучную, так что им приходилось с усилием натягивать ее вдоль ложа с помощью особого маленького вращающего инструмента.

Аркебузы оказались более грозным оружием: одного только треска, клубов дыма и вспышек огня хватило бы, чтобы навести страх на любого противника, столкнувшегося с ним впервые. Однако аркебузы не только внушали страх, но и метали маленькие металлические дробинки, летевшие так быстро, что их полет был незаметен для глаза. Если короткие арбалетные стрелы при попадании просто ударялись о кирпичи, то металлические дробинки разбивали их вдребезги — на осколки и пыль. Тем не менее я отметил, что дробинки летели не дальше наших стрел, а чтобы подготовить аркебузу к следующему выстрелу, испанскому солдату требовалось время, за которое наш лучник успел бы выпустить в него шесть, а то и семь стрел.

К концу представления, демонстрирующего военную мощь чужеземцев, у меня уже накопилось изрядное количество рисунков, так что мне было что показать Мотекусоме и уж тем паче что ему рассказать. Правда, он просил также доставить ему изображение самого Кортеса, которое пока сделать не удалось. Много лет тому назад, еще в Тескоко, я поклялся никогда больше не рисовать никаких портретов, ибо мне казалось, будто они неизменно навлекали несчастье на человека, которого я изображал. Однако ни малейших угрызений совести такого рода в отношении белых людей я не испытывал. Поэтому на следующий вечер, когда послы Мешико давали прощальный пир для Кортеса, его командиров и священников, нас, мешикатль, на этом пиру оказалось уже пятеро. Похоже, что никто из испанцев даже не обратил внимания на то, что наше посольство увеличилось на одного человека, и уж во всяком случае ни Агиляр, ни Ке-Малинали не узнали меня в богатом одеянии, как не узнавали и тогда, когда я изображал простого носильщика.

Мы сели за стол и приступили к еде, причем о присущей белым людям манере есть я предпочел бы не распространяться. Снедь предоставили мы, так что все было самое лучшее. Испанцы, со своей стороны, угощали нас из больших кожаных мешков напитком, называвшимся вином. Напиток этот был двух сортов, светлый, с кислым вкусом, и красного цвета, сладкий. Я отведал и того и другого, но понемногу, ибо испанское вино пьянило не меньше, чем октли. Пока мои спутники поддерживали беседу, я сидел молча, стараясь как можно незаметнее и как можно более точно запечатлеть облик Кортеса мелом на бумаге. В первый раз увидев его так близко, я заметил, что волосы на голове этого испанца были далеко не столь густыми, как у многих его товарищей, а борода не могла скрыть безобразного шрама, шедшего от нижней губы к скошенному, как у майя, подбородку. Увлекшись изображением всех этих деталей на своем портрете, я не сразу почувствовал, что людской гомон вокруг стих, и, встрепенувшись, увидел, что серые глаза Кортеса смотрят на меня в упор.

Он сказал:

— Значит, меня увековечивают для потомства? Дай-ка посмотреть.

Белый вождь, разумеется, обратился ко мне по-испански, но его протянутая рука говорила то же самое красноречивее всяких слов, поэтому мне пришлось отдать ему бумагу.

— Что ж, — промолвил Кортес, — лестью бы я это не назвал, но узнать меня, несомненно, можно.

Он показал рисунок Альварадо и другим испанцам, которые издали смешки и кивнули.

— Что же касается художника, — сказал Кортес, не отрывая от меня глаз, — вы только посмотрите на него самого, Друзья. Да ведь если снять с него все эти дикарские перья да чуть-чуть припудрить для бледности лицо, он вполне мог бы сойти за идальго, даже за гранда. Случись вам встретить при кастильском дворе человека с такой осанкой и подобным лицом, вы все сняли бы шляпы, чтобы отвесить ему низкий поклон.

Он вернул мне рисунок, и переводчики перевели вопрос Кортеса:

— Зачем тебе понадобился мой портрет?

Один из моих знатных спутников быстро нашелся с ответом:

— Поскольку наш Чтимый Глашатай Мотекусома, к величайшему его сожалению, не сможет встретиться с высокочтимым капитаном, он попросил доставить ему, в память о кратковременном пребывании испанцев в здешних краях, портрет столь славного гостя.

Кортес изогнул губы в улыбке, которая не затронула его невыразительных глаз, и сказал:

— Но я все равно встречусь с вашим императором. Я это твердо решил. Все мы настолько восхищены присланными им сокровищами и великолепными дарами, что горим желанием узреть воочию и другие чудеса вашей столицы. Я и не подумаю об отбытии куда бы то ни было, пока не смогу вместе со своими людьми собственными глазами полюбоваться Теночтитланом. Мне рассказывали, что это самый богатый и прекрасный город в здешних землях.

Когда это высказывание прошло всю цепочку перевода, другой мой спутник, напустив на себя скорбный вид, заявил:

— Аййа, белому господину не стоит пускаться в столь долгий и опасный путь, ибо даже если он и доберется до цели, его ждут одни лишь сплошные разочарования. Мы не хотели в этом признаваться, но Чтимый Глашатай буквально-таки оголил весь город только для того, чтобы преподнести гостям достойные подарки. Мотекусома слышал, что белые люди очень ценят золото, поэтому он и послал все золото, какое только имелось. А заодно и все прочее, имевшее хоть какую-то ценность. Теперь Теночтитлан стал беден и непригляден. Он не стоит того, чтобы им любоваться.

В адресованном Агиляру на языке ксайю изложении Ке-Малинали эта речь прозвучала следующим образом:

— Чтимый Глашатай Мотекусома послал эти пустяковые дары в надежде, что капитан Кортес удовлетворится ими и направится в какое-нибудь другое место. Но на самом деле они представляют собой лишь малую толику несметных сокровищ Теночтитлана. Мотекусома хочет отбить у капитана охоту увидеть истинные сокровища, которыми изобилует его столица.

Пока Агиляр переводил это на испанский для Кортеса, я впервые подал голос, тихонько обратившись к Ке-Малинали на понятном только нам двоим ее родном наречии катликак:

— Твоя задача — переводить то, что говорят, а не придумывать неизвестно что.

— Но это он солгал! — выпалила девушка, указав на моего спутника, и тут же покраснела, поняв, что сама себя выдала.

— Почему солгал он, мне известно, — сказал я. — Хотелось бы теперь узнать, что побуждает к этому тебя.

Переводчица уставилась на меня, и глаза ее расширились, ибо она меня узнала.

— Ты! — выдохнула она с испугом и неприязнью.

Наш краткий обмен репликами остался незамечен присутствующими, а Агиляр так и не узнал меня. Когда Кортес заговорил снова, то голос переводившей его Ке-Малинали слегка дрожал.

— Мы были бы признательны, если бы ваш император удостоил нас официального приглашения посетить его великолепный город. Впрочем, почтенные господа послы, можете передать Мотекусоме, что мы не настаиваем на этом, ибо все равно придем туда, хоть по приглашению, хоть без такового. Заверьте его, что мы явимся обязательно!

Мои четверо спутников попытались было протестовать, но Кортес оборвал их, сказав:

— Вот что: мы очень подробно и доходчиво объяснили вам, в чем состоит наша высокая миссия. Наш государь, великий император и король дон Карлос, недвусмысленно повелел нам выказать уважение вашему правителю и испросить его дозволения на проповедь в этих землях святой христианской веры. Во исполнение этого приказа мы всесторонне объяснили вам все, что касается христианства, Господа Бога, Иисуса Христа и Девы Марии, которые желают лишь, чтобы все народы жили в братской любви. Мы также взяли на себя труд продемонстрировать вам непревзойденные качества имеющегося в нашем распоряжении оружия. Кажется, мы довели до вашего сведения решительно все, что вам надлежит знать. Однако, если кому-либо из вас все-таки что-то осталось непонятным, мы напоследок готовы разъяснить это еще раз. Будут какие-нибудь вопросы?

Мои знатные спутники, хотя и выглядели огорченными и возмущенными, предпочли промолчать. Поэтому я прокашлялся и обратился к Кортесу на его родном языке:

— У меня есть один вопрос, мой господин.

Белые люди все как один разинули рты от удивления, что дикарь заговорил с ними по-испански, а Ке-Малинали застыла, несомненно, опасаясь, что я изобличу ее или, может быть, пожелаю занять ее место в качестве переводчика.

— Мне любопытно узнать… — начал я, изображая робость и растерянность. — Не мог бы ты сказать мне?..

— Да, — подбодрил Кортес.

Все еще изображая смущение и неуверенность, я сказал:

— Мне довелось слышать, что твои люди… многие твои люди… отзываются о наших женщинах как о… э-э-э… в некотором смысле несовершенных…

Послышалось звяканье металла и поскрипыванье кожи: это все белые люди, любопытствуя, подались ко мне.

— Ну? Ну?

И тогда я с видом глубочайшей заинтересованности, но при этом вежливо и серьезно, без намека на какую-либо грубость или непристойность, спросил:

— Скажи… у ваших женщин… у вашей Девы Марии… есть волосы, покрывающие интимные места?

На сей раз мне показалось, что помимо позвякивания металла и скрипа амуниции заскрипели также их разинутые рты и вытаращенные глаза. Почти все испанцы откинулись назад и изумленно уставились на меня — ну совсем как вЫ сейчас, ваше преосвященство. Послышалось потрясенное бормотание: «Кощунство! Богохульство! Неслыханно!»

Только один из них, здоровенный огненнобородый Альварадо, громко расхохотался. Он повернулся к двум угощавшимся с нами священникам, обхватил их своими ручищами за плечи и, сотрясаясь от смеха, спросил:

— Падре Бартоломео, падре Мерсед, вас когда-нибудь спрашивали об этом раньше? Учат в семинарии, как подобает отвечать на такие вопросы? Доводилось ли вам прежде хотя бы задумываться на сей счет, а?

Оба священника промолчали, отделавшись сердитыми взглядами и осенив себя на всякий случай крестным знамением.

А вот Кортес, так и буравя меня своими ястребиными глазами, заявил:

— Пожалуй, я ошибся, сравнив тебя с идальго, грандом или придворным. Но, однако, тебя стоит запомнить. И уж будь уверен, я тебя не забуду.

На следующее утро, когда наш отряд собирался в дорогу, Ке-Малинали пришла и властно поманила меня, давая понять, что хочет поговорить наедине. Я нарочно подольше потянул время, а когда наконец подошел к ней, то сказал:

— Интересно послушать, что у тебя на уме, Первая Трава.

— Изволь больше никогда не называть меня этим рабским именем. Обращайся ко мне или Малинцин, или, если угодно, донья Марина. Меня крестили и при крещении дали имя в честь испанской святой Маргариты Марины. Для тебя это, может быть, ничего и не значит, но очень советую оказывать мне подобающее уважение, ибо капитан Кортес высоко ценит меня, а он скор на расправу, когда сталкивается с дерзостью.

В таком случае, — холодно отозвался я, — советую тебе спать поближе к твоему капитану Кортесу, ибо стоит мне Шепнуть словечко, и любой тотонак, едва ты ночью уснешь, с готовностью пырнет тебя ножом под ребра. Ты осмеливаться дерзко говорить с настоящим господином, который получил «цин» за заслуги и от законного правителя. Учти, рабыня, что своими сказками о якобы знатном происхождении ты можешь дурачить только белых людей. Ты можецц, даже понравиться им, выкрасив волосы, словно маатиме. Но твой собственный народ видит тебя насквозь — такой, какая ты есть. Рыжеволосой шлюхой, продавшей захватчику Кортесу не только свое тело, но и нечто большее.

Это задело девушку, и она попыталась высказаться в свою защиту.

— Я не сплю с капитаном Кортесом, я служу ему только как переводчица. Вождь Табаско подарил нас белым людям, и всех двадцать индейских женщин они распределили между собой. Меня отдали вон тому человеку. — Она указала на одного из ужинавших с нами командиров. — Его зовут Алонсо.

— И он тебе нравится? — сухо осведомился я. — Насколько мне помнится по первой встрече, ты выказывала пренебрежение к мужчинам и к тому, как они используют женщин.

— Я могу изобразить что угодно, — сказала Ке-Малинали. — Что угодно, лишь бы добиться своей цели!

— И какова же твоя цель? Я уверен, что тот искаженный перевод, который я сегодня услышал, не первый твой обман такого рода. Скажи, зачем ты всячески подстрекаешь Кортеса идти в Теночтитлан?

— Потому что я сама желаю попасть туда. Помнишь, я об этом говорила тебе, еще когда мы встретились впервые? Как только я окажусь в Теночтитлане, мне не будет дела до белых людей. Может быть, меня вознаградят за то, что я привела чужеземцев туда, где Мотекусома сможет раздавить их, как жуков. Короче говоря, я попаду в этот город, куда всегда хотела попасть, где меня заметят, признают и где мне не потребуется много времени для того, чтобы стать богатой и знатной женщиной.

— С другой стороны, — предположил я, — если вдруг случайно выйдет так, что белые люди одержат верх над Мотекусомой, твоя награда может оказаться еще более щедрой.

Она безразлично отмахнулась.

— Вот что, господин Микстли, я тебя хочу попросить только об одном — чтобы ты не препятствовал осуществлению моих планов. Мне нужно время, чтобы доказать Кортесу свою полезность, сделать так, чтобы он не мог обходиться без моей помощи и совета. Только позволь мне попасть в Теночтитлан. Для тебя и твоего Чтимого Глашатая — это сущий пустяк, но для меня имеет огромное значение.

— Я не схожу с тропы только ради того, чтобы раздавить букашку, — ответил я, пожав плечами. — Знай, рабыня, что я вовсе не собираюсь препятствовать твоим честолюбивым планам до тех пор, пока они не начнут мешать тому, чему служу я сам.

Пока Мотекусома изучал портрет Кортеса и другие рисунки, я рассказывал ему о том, что смог увидеть и сосчитать:

— Включая самого предводителя и нескольких младших вождей, отряд испанцев насчитывает пятьсот восемь воинов. Большинство из них вооружены металлическими мечами и копьями, но тринадцать человек имеют аркебузы, а тридцать два — особые луки, именуемые арбалетами, и я склонен предположить, что все остальные солдаты тоже умеют обращаться с этим необычным оружием. Еще сто человек, скорее всего, являются лодочниками с сожженных кораблей.

Мотекусома передал связку бумаг придворным через плечо, и стоявшие позади него старейшины Совета начали рассматривать их, обмениваясь замечаниями.

— С ними также четыре белых жреца, — продолжил я, — множество наших женщин, подаренных им вождями табасков и тотонаков, шестнадцать лошадей для верховой езды и Двенадцать охотничьих собак. У испанцев имеются десять Дальнобойных пушек и четыре пушки поменьше. Как нам и было сказано, владыка Глашатай, у них остался только один Корабль, мы сами видели его в бухте. Надо думать, на его борту находятся моряки, но я там не был, так что сосчитать их Не мог.

Между тем двое членов Изрекающего Совета, оба опытные лекари, внимательно изучали сделанные мною портреты Кортеса и тихонько обменивались профессиональными репликами.

В заключение я сказал:

— Помимо испанцев в распоряжении Кортеса находятся также практически все тотонаки. Они выполняют работу носильщиков и каменщиков… когда белые священники не поучают их, как следует поклоняться кресту и изваянию женщины.

— Владыка Глашатай, — подал голос один из ι целителей, — позволь высказаться…

Мотекусома кивнул в знак согласия.

— Мы с другим уважаемым целителем внимательно рассмотрели портрет Кортеса и другие рисунки, на которых он изображен целиком.

— И, надо полагать, намерены, как лекари, официально объявить его не богом, но человеком, — раздраженно буркнул Мотекусома.

— Не только это, мой господин. Внешние признаки позволяют судить и об ином. Конечно, пока нам не представится возможность увидеть Кортеса воочию, трудно утверждать это с уверенностью, но редкие волосы и неправильные пропорции тела наводят на мысль о том, что он был рожден от матери, пораженной постыдным недугом нанауа. Подобные признаки нередко можно увидеть у вырождающегося потомства самых низших маатиме.

— А ведь верно! — воскликнул Мотекусома, и лицо его просветлело. — Если это правда и нанауа затронула мозг Кортеса, становятся понятными некоторые его странные, нелепые поступки. Только безумец стал бы сжигать собственные корабли и уничтожать единственное средство возвращения в родные земли. И если даже вождь чужеземцев — больной безумец, то его подчиненные должны быть и вовсе убогими глупцами. Скажи-ка, Миксцин, может быть, и их оружие не такое уж грозное, как нам расписывали? Знаешь, мне начинает казаться, что мы сильно преувеличивали угрозу, исходящую от этих пришельцев.

Я уже давно не видел Мотекусому в столь радостном оживлении, но, хотя в его настроении произошел стремительный скачок от уныния к ликованию, это не побудило меня в угоду правителю потакать самообману. Прежде он относился к белым людям с трепетом, как к богам или к посланцам богов, требуя уважать их, чтить и чуть ли не безоговорочно исполнять все их желания. Но достаточно было моего рассказа и заключения лекарей, чтобы Чтимый Глашатай отмахнулся от проблемы нашествия белых людей, как не заслуживающей внимания и заботы правителя. Обе эти позиции казались мне одинаково опасными, но многословные объяснения явно сейчас не имели бы успеха. Вместо этого я сказал:

— Вполне возможно, владыка Глашатай, что Кортес и вправду затронут безумием, но ведь безумец может быть гораздо опаснее здорового человека. Всего несколько месяцев тому назад эти самые убогие глупцы легко победили пять тысяч воинов из земель ольмеков.

— Но у воинов ольмеков не было нашего преимущества. — На сей раз заговорил не Мотекусома, но его брат Куитлауак. — Они сражались с белыми людьми как с обычными противниками, отчего и понесли ужасающие потери. Но благодаря тебе, Миксцин, нам теперь известны возможности противника. Я вооружу большую часть своих воинов луками. Таким образом, мы сможем осыпать испанцев стрелами, оставаясь вне досягаемости их металлических мечей и копий, причем на каждый их выстрел будет приходиться множество наших.

— Кто о чем, — снисходительно сказал Мотекусома, — а военный вождь о войне. Лично я не вижу никакой необходимости воевать вообще. Мы просто пошлем правителю Па-Цинко приказ прекратить всякую помощь белым людям. Надо лишить их еды, женщин и вообще всех средств к существованию. В скором времени чужеземцам надоест питаться одной рыбой, пить только кокосовое молоко и изнывать от зноя в разгар лета в Жарких Землях.

Однако Тлакоцин, его Змей-Женщина, возразил:

— Похоже, Чтимый Глашатай, что у Пацинко нет ни малейшего желания отказывать белым людям в чем бы то ни было. Тотонаки никогда особо не радовались тому, что мы обложили их данью. Может быть, они обрадуются, если перестанут подчиняться Мешико.

Один из послов, который ездил со мной на побережье, добавил:

— К тому же испанцы постоянно вспоминают о других белых людях, в несметных количествах живущих в тех местах, откуда явились они сами. Если мы даже сразимся с этим отрядом и разобьем его или возьмем Кортеса измором и заставим убраться, откуда нам знать, когда явятся следующие, сколько их будет и какое еще более мощное оружие они привезут?

Недавняя бодрая уверенность Мотекусомы мигом рассеялась. Его взгляд беспокойно заметался по сторонам, как будто он подсознательно искал возможность скрыться. Уж не знаю, что его больше пугало — белые люди или же необходимость проявить характер и принять окончательное решение. Но в конце концов его взгляд задержался на мне, и правитель сказал:

— Хорошо, Микстли, я вижу, ты со мной не согласен. Что ты сам можешь предложить?

Я ответил без колебаний:

— Сжечь последний корабль белых людей.

Тут весь зал наполнился изумленными и возмущенными возгласами:

— Что? Какой позор!

— Ну и ну! Слыханное ли дело — напасть на тех, кто ничем нас не задел?

— И без объявления войны?

Мотекусома, однако, властным жестом прекратил эти разговоры и обратился ко мне с единственным вопросом:

— Зачем?

— Перед нашим отбытием с побережья, мой господин, испанцы грузили на корабль переплавленное в слитки золото и другие присланные тобой подарки. Скоро Кортес отправится к земле под названием Куба, а то и явится прямо с докладом к их королю Карлосу в Испанию. Белые люди жадны до золота, и дары моего господина не насытили их, но только подогрели их аппетиты. Если мы позволим этому кораблю уплыть, испанцы получат доказательство того, что золото в наших землях действительно имеется, и тогда ничто не спасет нас от наплыва несметных полчищ алчущих его белых людей. Но корабль сделан из дерева. Если ты, мой господин, отправишь в ту бухту ночью на каноэ нескольких храбрых мешикатль, то они под видом рыбаков смогут подойти к кораблю вплотную и поджечь его.

— И что тогда? — Мотекусома пожевал губу. — Кортес и его отряд будут полностью отрезаны от своей родины. И уж после столь враждебной выходки с нашей стороны они непременно направятся сюда.

— Чтимый Глашатай, — устало промолвил я, — предпримем мы что-либо или будем сидеть сложа руки, но испанцы все равно придут. И не одни, а со своими прирученными тотонаками, которые будут показывать им дорогу, нести припасы и помогать одолевать горные перевалы. Однако и этому мы в состоянии помешать. Я внимательно изучил местность и могу с полной уверенностью сказать, что хотя с побережья сюда на плато ведет множество путей, все они пролегают по глубоким ущельям, окруженным отвесными скалами. В подобных теснинах кони, пушки, аркебузы и арбалеты белых людей будут совершенно бесполезны. Испанцев не защитят Даже металлические доспехи, ибо всего лишь несколько крепких воинов мешикатль, скатывая в пропасть валуны, смогут быстро превратить все грозное вражеское войско в кровавое месиво.

Послышался очередной хор негодующих восклицаний: всех возмутила сама мысль о том, что мешикатль могут нападать из засады, как дикари. Я, возвысив голос, продолжил:

— Мы должны остановить это вторжение любыми средствами, даже теми, к которым не привыкли, ибо в противном случае мы уже не сможем отразить настоящее нашествие, которое непременно за ним последует. То, что этот человек, Кортес, сумасшедший, облегчает нам задачу. Он уже сжег десять своих кораблей, нам остается уничтожить только один. Если этот последний корабль так и не вернется к королю Карлосу, если ни одного белого человека не останется в живых, если никто не сможет спастись даже на плоту или на лодке, то испанский король так никогда и не узнает, что же случилось с отправленными им в далекие земли людьми. Он может решить, что они до сих пор блуждают на чужбине в поисках, или сгинули в неведомом штормовом море, или были уничтожены грозным и могущественным народом. Так или иначе, у нас появится надежда на то, что Карлос больше не рискнет посылать свои корабли в этом направлении.

В тронном зале воцарилось долгое молчание. Никто не хотел высказываться первым, а я молчал, стараясь не нервничать. Наконец заговорил Куитлауак:

— Мой брат и господин, этот совет звучит разумно.

— Он звучит чудовищно! — отрезал Мотекусома. — Нам предлагают уничтожить корабль чужеземцев и тем самым подтолкнуть их к продвижению в глубь суши, заманить испанцев в ловушку и уничтожить ничего не подозревающих людей, обрушившись на них из засады. Это потребует от нас долгих мучительных раздумий и совета с богами.

— Владыка Глашатай! — в отчаянии воскликнул я. — Возможно, этот корабль уже сейчас расправляет свои крылья.

— Из чего следует, — упрямо заявил он, — что, по разу мению богов, ему и следует уплыть. И пожалуйста, не маШй так на меня руками!

Честно говоря, у меня просто руки чесались его придушить, но я лишь воздел их в жесте, выражающем полнейшую безнадежность.

Мотекусома принялся размышлять вслух.

— Если король Карлос не будет иметь никаких сведений о своих людях и решит, что они попали в беду, он вполне может снарядить на поиски еще более многочисленный отряд. Судя по тому, с какой легкостью этот Кортес сжег десять огромных кораблей, у короля Карлоса их, должно быть, видимо-невидимо. И возможно, Кортес представляет собой лишь острие уже брошенного копья. Не разумнее ли нам повременить и, проявляя осторожность, не задирать этого Кортеса, во всяком случае до тех пор, пока не выяснится, какова тяжесть всего копья? — Мотекусома встал, тем самым давая нам всем сигнал разойтись, и на прощание объявил: — Я подумаю обо всем, что было здесь сказано. А тем временем направлю в страну тотонаков и во все земли, лежащие между нами и побережьем, своих куимичиме. Мы должны быть в курсе всего происходящего в стане белых людей.

«Куимичиме» буквально значит «мыши», ноэто слово использовалось также для обозначения лазутчиков. Среди рабов Мотекусомы имелись представители всех народов Сего Мира, и самые проверенные из них часто направлялись шпионить в свои родные земли, где могли действовать свободно, не привлекая к себе внимания. Кстати, не так давно я сам выступал в роли шпиона в стране тотонаков, но я действовал один. Целые стаи «мышей», таких, каких послал тогда Мотекусома, могли охватить гораздо большую площадь и доставить массу интересных сведений.

Мотекусома снова созвал свой Совет, на который пригласил и меня, когда первый куимиче вернулся и доложил, что плавающий дом белых людей действительно, развернув большие крылья, уплыл на восток и скрылся из виду. Хотя это Известие и огорчило меня, я тем не менее выслушал доклад До конца, ибо «мышь» проделал немалую работу, высматривая, вынюхивая и подслушивая каждое слово, включая и разговоры испанцев, когда они переводились на понятный ему язык.

Последний корабль отбыл обратно, имея на борту не только необходимое количество лодочников, но и одного из воинских командиров, которому, очевидно, было доверено доставить золото и прочие подарки в Испанию и вручить официальный отчет Кортеса королю Карл осу. Этим человеком оказался тот самый младший вождь Алонсо, которому досталась Ке-Малинали, но, конечно, отправляясь в плавание, он не взял ее с собой. Малинцин, как все чаще называли ее окружающие, это ничуть не огорчило, ибо она тут же превратилась из простой переводчицы в наложницу Кортеса.

С ее помощью вождь испанцев обратился к тотонакам с речью. Он сказал, что посланный в Кастилию корабль непременно вернется с королевским указом о повышении его в ранге, ибо он давно уже заслужил право именоваться не просто капитаном, а генерал-капитаном. Пока же, в ожидании дальнейших повелений своего короля, он вознамерился дать Кем-Анауаку, Сему Миру, новое название. Кортес заявил, что отныне прибрежные земли, уже находящиеся под его властью, равно как и все те, которые он к ним еще присоединит, будут именоваться генерал-капитанство Новая Испания. Конечно, эти испанские слова, которые передал нам куимиче, говоривший с невообразимым акцентом тотонака, ничего для нас не значили. Однако дело не в названии. Важно было, что этот Кортес, сумасшедший он или, как я подозреваю, просто невероятный наглец, действующий по наущению честолюбивой любовницы, уже самонадеянно заявил свои права на безграничные земли Сего Мира и на власть над бесчисленными народами, которых он даже в глаза не видел. Выходит, он не сомневался, что победит их в бою или сумеет покорить еще каким-то способом! Кортес претендовал на власть над всеми землями, в том числе и над нашими! На власть над всеми народами, включая и мешикатль!

— Ну, если уж это не объявление войны, чтимый брат, — воскликнул вне себя от возмущения Куитлауак, — то я не знаю, чего ты еще собираешься ждать?

— Но мы ведь не получали от Кортеса военных даров или иных подобающих знаков, символизирующих начало войны, — возразил Мотекусома.

— Ты предлагаешь подождать, пока он разрядит одну из тех громовых пушек в твое ухо? — дерзко вопросил Куитлауак. — Неужели не понятно, что Кортес не имеет ни малейшего представления о наших правилах и обычаях? Возможно, белые люди, желая затеять войну, не направляют к противнику посольство с дарами, а просто заявляют притязания на его владения. Похоже, что именно так они и поступили. Так давайте же научим этого выскочку хорошим манерам. Хватит одарять его золотом, пора послать Кортесу военные дары, оружие и знамена. Надо спуститься к побережью и сбросить этого несносного хвастуна в море, откуда он и явился.

— Успокойся, брат, — сказал Мотекусома. — До сих пор этот человек не тронул в наших краях никого, кроме презренных тотонаков, так что от него больше шуму, чем вреда. Как я понимаю, Кортес может до бесконечности торчать на том берегу, распуская перья и принюхиваясь к тому, откуда дует ветер. Мы же не станем торопиться, а подождем, пока он перейдет от слов к делу. Может, все это не так уж страшно.

IHS

S.C.C.M

Его Священному Императорскому Католическому Величеству императору дону Карлосу, нашему королю и повелителю

Высокочтимому Государю и нашему Августейшему Покровителю из города Мехико, столицы Новой Испании, накануне праздника Преображения в год от Рождества Христова одна тысяча пятьсот тридцать первый, шлем мы наш нижайший поклон.

После получения Вашего Высочайшего указания о прекращении компилирования известной хроники, а также в связи с тем, что с учетом прилагаемых ниже страниц она наконец представляется нам вполне завершенной и даже сам ацтек заявляет, что ему нечего больше нам поведать, мы прилагаем к сему письму заключительную часть его рассказа.

Большая часть того, что поведал индеец о Конкисте и ее последствиях, уже известна Вашему Величеству из отчетов, посылавшихся на протяжении всех этих лет генерал-капитаном Кортесом и другими офицерами, являвшимися непосредственными участниками событий. При этом, однако, в изложении нашего ацтека все произошедшее выглядит несколько иначе, нежели в устах упомянутого генерал-капитана, безудержно похвалявшегося тем, как он «один, с горсткой верных товарищей и без чьей-либо помощи» завоевал и покорил весь этот континент.

Вне всяких сомнений, теперь, когда вслед за нами и великий Государь может прочитать и оценить повествование полностью, становится очевидным, что оно представляет собой не совсем то, что, надо думать, Его Величество рассчитывал получить, повелевая нам производить все эти расспросы и записи. Едва ли также стоит повторять, что лично мы не испытали разочарования, ибо и не ждали от исповеди старого язычника ничего хорошего. Тем не менее, если результат трудов верного слуги смог оказаться хоть в какой-то степени полезным или интересным для нашего суверена (например, предоставил великому монарху возможность ознакомиться со множеством диковинных, странных и своеобразных обычаев индейцев), мы постараемся убедить себя в том, что наши терпение и снисходительность, равно как и тягостный каждодневный труд братьев-писцов, не были совсем уж напрасными и не пропали втуне. Мы надеемся, что Ваше Величество, подобно Царю Небесному, проявит милосердие и не возложит на нас вину за то, что содержание нескольких томов хроники оказалось столь тривиальным, но, напротив, оценит то усердие, с коим мы взялись за эту работу, равно как и стремление наше хоть как-то облагородить нечестивые измышления сего дерзкого ацтека, так что в целом отнесется к нам и к плодам трудов наших с благожелательным снисхождением.

Кроме того, прежде чем по предписанию монарха наши занятия с этим ацтеком будут завершены, нам хотелось бы узнать, не угодно ли Вашему Величеству, чтобы мы истребовали у него какие-либо дополнительные сведения либо же получили еще более пространные комментарии его и без того уже обширным, занявшим не один том хрон кам. В этом случае мы позаботимся о том, чтобы индеец пока оставался под рукой. Если же у Вас нет более вопросов к вышеупомянутому туземцу, то не соблаговолит ли Ваше Величество дать какие-либо указания относительно его дальнейшей судьбы или же предпочтет, чтобы мы предоставили таковую на усмотрение Всевышнего?

И да пребудет ныне, присно и во веки веков всеблагая милость Господня с Вашим Наиславнейшим Величеством, о чем неустанно молится Вашего Священного Императорского Католического Величества преданный слуга

Хуан де Сумаррага (в чем и подписывается собственноручно).

ULTIMA PARS[21]

Как я уже говорил вам, почтенные писцы, название нашего одиннадцатого месяца, Очпанитцили, означает «Метение Дороги». В тот год это название приобрело еще и дополнительный зловещий смысл, ибо именно тогда, ближе к концу одиннадцатого месяца, когда пошли на убыль сезонные дожди, Кортес, как и грозился, двинулся в глубь материка. Оставив на побережье лодочников и сформировав из части своих воинов гарнизон нового города Вилья-Рика-де-ла-Вера-Крус, сам белый вождь выступил в путь в сопровождении примерно четырехсот пятидесяти белых воинов и тысячи трехсот вооруженных и снаряженных для боя тотонаков. Еще тысяча тотонаков служили у Кортеса в качестве тамемиме — военных носильщиков, тащивших запасное оружие и доспехи, пушки, тяжелые боеприпасы, провиант и тому подобное. Среди этих носильщиков затесалось несколько «мышей» Мотекусомы, которые передавали результаты своих наблюдений другим соглядатаям, размещенным по всему пути следования, благодаря чему малейшие подробности моментально становились известны в Теночтитлане.

Согласно донесениям лазутчиков, Кортес неизменно держался во главе колонны. Облаченный в сверкающую металлическую броню, он двигался верхом на лошади, которую насмешливо и в то же время любовно называл Лошачихой. Другая особь женского пола, не менее дорогая сердцу испанского командира, моя старая знакомая Малинцин, горд0 вышагивала рядом с его седлом впереди отряда. Кортес разрешил взять с собой спутниц лишь нескольким самым старшим командирам, но все испанцы, вплоть до простых солдат, рассчитывали, что обязательно захватят женщин по пути. Зато чужеземцы прихватили с собой всех до единой лошадей и собак. Правда, куимичиме сообщали, что в горах животные становятся неуклюжими и медлительными и управляться с ними очень трудно. К тому же там Тлалок продлил свой сезон дождей, причем ливни хлестали ледяные, сопровождавшиеся сильным ветром и слякотью. Путники продрогли и промокли насквозь, броня была для них тяжкой обузой, и вряд ли хоть кому-то из них это путешествие показалось приятным.

— Аййо! — узнав последние новости, воскликнул Мотекусома, весьма довольный. — Теперь испанцы видят, что дальше от моря лежит далеко не столь гостеприимная местность, как Жаркие Земли. Пошлю-ка я им навстречу своих чародеев, чтобы они сделали их жизнь еще менее приятной.

— Лучше позволь мне послать им навстречу воинов, которые сделают жизнь испанцев невозможной, — угрюмо проворчал Куитлауак.

Но Мотекусома снова ответил отказом:

— Я предпочитаю сохранять видимость дружелюбия, пока это будет возможно. Пусть колдуны поражают белых людей чарами и проклятиями, и наконец те сами в отчаянии повернут назад, не подозревая, что это наших рук дело. Пускай испанцы сообщат своему королю, что местность здесь негостеприимная и нездоровая, но не отзываются плохо о нас.

Сказано — сделано: придворные колдуны под видом обычных путников спешно отправились на восток. Не берусь судить, возможно, чародеи и обладают удивительными, недоступными обычным людям способностями, но все препоны, которые они попытались воздвигнуть на пути Кортеса и его воинства, оказались никчемными и ничтожными. Во-первых, колдуны натянули между деревьями, поперек тропы, по которой двигался отряд, несколько тонких нитей, на которых повесили голубые бумаги, расписанные таинственными узорами. Но хотя предполагалось, что такие препятствия будут непреодолимыми для всех, кроме кудесников, Лошачиха, находившаяся во главе колонны, попросту разорвала все эти нити, причем, похоже, ни Кортес, ни кто-либо другой вообще ничего не заметили. Чародеи известили о случившемся Мотекусому, но с их слов выходило, будто это не они оплошали со своими чарами, а сами лошади обладают магическими свойствами, лишившими их ворожбу силы.

Потерпев неудачу, колдуны тайно встретились с шедшими вместе с отрядом куимичиме и поручили «мышам» добавлять белым людям в пищу сок сейбы и фрукт под названием тонал. Сок дерева сейба вызывает у человека столь неуемный аппетит, что он пожирает все, что оказывается под рукой, и в считанные дни толстеет так, что теряет способность двигаться. Во всяком случае, так говорят колдуны. Фрукт тонал тоже способен доставить неприятности, хотя и иного рода. Тонал, вы еще называете его колючей грушей, — это съедобный плод кактуса нопали. Перед тем как взять его в рот, тонал необходимо тщательно очистить. Пришельцы не могли этого знать, и наши чародеи надеялись, что белые люди будут испытывать нестерпимые мучения, когда множество крохотных, невидимых, но жалящих весьма болезненно колючек, которые почти невозможно извлечь, изранят испанцам пальцы, губы и языки. Кроме того, тонал оказывает и иное воздействие. У всякого вкушающего его красную мякоть моча приобретает кроваво-красный цвет, и человек пугается, Думая, что страдает тяжким недугом.

Увы, если кто-то из белых людей и растолстел из-за сока сейбы, то не настолько, чтобы утратить подвижность. А если испанцы и чертыхались, уязвленные колючими плодами или пугались, когда их моча окрашивалась кровью, то это их не остановило. Может быть, бороды давали им какую-то защиту от колючек, но, скорее всего, эта женщина, Малинцин, понимая, как легко можно отравить ее новых товарищей, обращала пристальное внимание на то, что те ели. Наверняка она показала им, как правильно употреблять в пищу плоды кактуса, и рассказала, чего от этого можно ожидать. Во всяком случае, белые люди продолжали неудержимо продвигаться на запад.

Однако, информируя Мотекусому о тщетности попыток, предпринятых его колдунами, «мыши» сообщали и более тревожные вести. Отряд Кортеса проходил по землям многих мелких обитавших в горах племен — тепейяуаков, шика и прочих, которых никогда не радовала вынужденная необходимость подчиняться Союзу Трех. И в каждом поселении каждого из этих племен тотонаки выкрикивали:

— Вставайте! Присоединяйтесь к нам! Объединяйтесь с Кортесом! Он ведет нас к освобождению от ига ненавистного Мотекусомы!

И эти призывы встречали отклик. Горные племена охотно выделяли множество своих воинов. Таким образом, хотя к тому времени нескольких белых людей несли на носилках, потому что они поранились, упав со своих споткнувшихся лошадей, да и число сопровождавших Кортеса тотонаков, жителей низин, непривычных к разреженному воздуху гор, поубавилось от болезней, общая численность отряда испанцев не только не уменьшилась, но даже возросла.

— Ты слышишь, чтимый брат? — сорвался при этом известии на крик Куитлауак. — Эти твари уже не стесняются заявлять, что выступают против тебя, против тебя лично! Теперь у нас наконец появился повод нанести им удар. Это необходимо сделать немедленно, ибо сейчас они в горах, где, как и предполагал достойный Микстли, почти беспомощны. Ты не можешь больше говорить: «Подождем»!

— Тем не менее я продолжаю так говорить, — невозмутимо отвечал Мотекусома. — У меня есть на то веские основания. Ожидание спасет множество жизней.

— Известен ли тебе хоть один пример из истории, когда ожиданием была спасена хоть одна жизнь? — взъярился Куитлауак.

— Послушай, — с раздражением процедил Мотекусома. — Я имею в виду, что ожидание поможет нам не растрачивать понапрасну силы и сберечь жизни воинов Мешико. Пойми, брат, эти чужеземцы приближаются к восточной границе Тлашкалы — страны, жители которой долгое время давали отпор самому яростному натиску даже такого противника, как мы, мешикатль. Вряд ли столь воинственный народ встретит с распростертыми объятиями неприятеля с иным цветом кожи, явившегося с другой стороны. Пусть тлашкалтеки сразятся с захватчиками, мы же, мешикатль, в любом случае окажемся в выигрыше. Скорее всего, белые люди вместе со своими союзниками тотонаками будут разгромлены, но и тлашкалтеки, как я надеюсь, понесут тяжкие потери. И вот тогда-то мы и сможем обрушиться на ослабленного исконного врага и покончить с ним раз и навсегда. Ну а если нам удастся при этом обнаружить уцелевших белых людей, мы окажем им помощь и предоставим кров. У них создастся впечатление, будто мешикатль сражались с Тлашкалой исключительно ради их спасения, чем мы заслужим благодарность как самих спасшихся, так и их короля Карлоса. Кто может сказать, какие дальнейшие блага нам это сулит? Итак, мое решение — ждать!

Если бы Мотекусома передал правителю Тлашкалы Тикотенкатлю те сведения о возможностях белых людей, коими располагали мы, тлашкалтеки, скорее всего, обрушились бы на чужаков где-нибудь в горах, которыми изобилует их страна. Но поскольку они такими познаниями не располагали, сын правителя, их военный вождь, Шикотенкатль-младший, решил занять позицию на одной из удобных для ближнего боя широких равнин Тлашкалы. Войска были выстроены в традиционной для наших земель манере и подготовлены к сражению в соответствии с нашими обычаями, когда армии сходятся в открытом поле, приветствуют одна другую, выполняют подобающие ритуалы и схватываются лицом к лицу. Возможно, до Шикотенкатля и доходили слухи о том, что сила нового врага не в численности, а в невиданном оружии, но он и представить себе не мог, что этот противник не признает принятых повсюду, от края до края Сего Мира, традиций ведения войны. Как нам в Теночтитлане стало известно впоследствии, Кортес, выйдя из леса на равнину во главе четырехсот пятидесяти белых солдат и вспомогательного войска из тотонаков и воинов других племен (которых к тому времени у него набралось уже около трех тысяч), увидел перед собой сомкнутый строй тлашкалтеков. Их было самое меньшее десять тысяч, а по некоторым сведениям — и около тридцати тысяч. Даже будь белый вождь, как надеялись некоторые, безумен, он должен был понять, что встретился с грозным противником. Путь ему преграждали воины в стеганых панцирях из желтого и белого хлопка, над головами которых реяли искусно сработанные из перьев боевые стяги, украшенные изображениями герба Тлашкалы — золотого орла с распростертыми крыльями и белой цапли — личного символа Шикотенкатля. Грянули боевые барабаны, пронзительно запели флейты. Копья и макуауитль вспыхнули ярким светом чистого черного обсидиана, который жаждал быть окрашенным кровью.

Должно быть, Кортес пожалел, что у него нет лучших союзников, чем тотонаки, с их оружием, сделанным главным образом из рыл рыбы-пилы и заостренных костей, и щитами, представлявшими собой всего лишь панцири морских черепах. Но если белый вождь и встревожился, он не растерялся: сохранил спокойствие и спрятал основные свои ударные силы в укрытии. Тлашкалтеки увидели лишь его самого и пеших белых воинов. Все лошади, включая собственную лошадь Кортеса, по его приказу находились в лесу, вне поля зрения вражеской армии.

Как требовал того обычай, несколько знатных тлашкалтеков выступили вперед, пересекли разделявшую два войска зеленую равнину и церемонно преподнесли противнику военные дары — символическое оружие, мантии из перьев и щиты. Таков был ритуал вызова на бой. Кортес намеренно затянул эту церемонию, потребовав, чтобы ему растолковали ее значение. Замечу, к слову, что к тому времени он уже редко прибегал к услугам Агиляра, ибо пресловутая Малинцин, проявив удивительное усердие, добилась немалых успехов в изучении испанского языка. Впрочем, вряд ли есть лучшее место для ознакомления с любым языком, чем постель. Так или иначе, Кортес выслушал вождей тлашкалтеков, затем — перевод Малинцин, после чего выступил с собственным заявлением, зачитав развернутый свиток. Женщина переводила эту речь вождям, а я сейчас могу пересказать ее слово в слово, ибо то же самое провозглашалось испанцами возле каждого города и селения, большого и малого, если только тамошние жители выказывали намерение преградить чужеземцам дорогу. Сперва Кортес потребовал, чтобы их беспрепятственно пропустили дальше, а потом сказал:

— Но если вы не подчинитесь, тогда с помощью всемогущего Бога я проложу себе путь силой. Я начну с вами войну всеми имеющимися средствами, дабы принудить к повиновению нашей Святой Церкви и нашему королю Карл осу. Я заберу ваших жен и детей и сделаю их своими рабами или продам, если то будет угодно его величеству. Я завладею вашим имуществом, разрушу ваши дома и буду причинять вам такие бедствия и невзгоды, какие только смогу и каких заслуживают взбунтовавшиеся подданные, отказывающиеся подчиниться своему законному монарху. Так что учтите, виновны в этих бедствиях и невзгодах будете вы сами, а не его величество, не я и не люди, служащие под моим началом, и вся пролитая кровь будет на вашей совести.

Можно себе представить, как возмутили вождей тлашкалтеков дерзкие слова о том, что они будто бы являются подданными какого-то чужеземца или проявляют своеволие и неповиновение неизвестному королю, защищая собственную границу. В общем, эти надменные слова Кортеса лишь разожгли в них желание битвы — и чем более кровавой она будет, тем лучше. Поэтому тлашкатлеки, не удостоив противника ответом, повернулись и направились к своему строю — туда, где все громче гремели боевые барабаны и все пронзительнее завывали флейты.

Но этот обмен формальностями дал людям Кортеса достаточно времени, чтобы собраться и установить десять пушек с большими жерлами и четыре поменьше. Орудия белые люди зарядили не разбивающими дома, похожими на мячи ядрами, а зазубренными кусками металла, битым стеклом, гравием и тому подобным. Готовые к бою аркебузы были установлены на опоры, тугие арбалеты взведены и наведены на цель. Кортес быстро отдал приказы, а Малинцин повторила их в переводе для союзных войск, после чего торопливо удалилась с поля боя в безопасный тыл.

Кортес и его люди стояли в строю, некоторые — припав на одно колено, в то время как всадники под защитой леса уже сидели в седлах. Испанцы терпеливо ждали, не трогаясь с места, тогда как сплошная стена желтого и белого, колыхнувшись, устремилась вперед. Тучи стрел дугой полетели через поле, и тысячи воинов ударили оружием о щиты, взревели ягуарами или издали другие боевые кличи.

Тлашкалтеки ожидали, что враг, как обычно, ринется им навстречу, но ни Кортес, ни его люди даже не сдвинулись с места. Он лишь вскричал: «За Сантьяго!» — и гром его пушек заглушил боевые кличи тлашкалтеков, как заглушает гроза стрекотание сверчков. Вся первая шеренга нападавших была разорвана в клочья, превратившись в кровавые ошметки. Люди во втором ряду просто попадали замертво, причем, как казалось тлашкалтекам, без всякой видимой причины, поскольку пули аркебуз и короткие стрелы арбалетов, прошив толстые стеганые доспехи, исчезли внутри. Едва смолк грохот пушек, как послышался новый громовой раскат — это из леса во весь опор вылетели с копьями наперевес белые всадники. Они нанизывали противников на копья, словно мясо на вертела, а когда их копья уже не могли собрать больше тел, всадники побросали их, выхватили из ножен стальные мечи и принялись разить ими так, что в воздух полетели отрубленные конечности и даже отсеченные с одного взмаха головы. Свирепые псы устремились на тлашкалтеков, разрывая клыками хлопчатобумажные доспехи. Естественно, что не ожидавшие ничего подобного, захваченные врасплох воины Тлашкалы дрогнули. Строй их распался, они сбивались в беспорядочные кучки, отчаянно, но почти безрезультатно размахивая при этом своим оружием. Их благородные воители и куачики пытались по возможности подбодрить растерявшихся людей, они восстанавливали строй и вновь бросали воинов в наступление, однако к тому времени испанцы успевали перезарядить пушки, аркебузы и арбалеты. Каждую новую атаку встречал очередной мощный залп смертоносных снарядов, наносивших атакующим немыслимый урон, и она захлебывалась кровью. В общем, мне нет нужды пересказывать каждую деталь этого одностороннего побоища, ибо все, что произошло в тот день, хорошо известно. В любом случае, я могу описать это только со слов выживших бойцов, хотя позднее мне и самому довелось стать свидетелем подобной резни.

Тлашкалтеки бежали с поля боя, преследуемые союзными Кортесу тотонаками, громко и злорадно ликовавшими — они считали, что одержали победу в сражении, в котором от них только и требовалось, что добивать раненых да разить в спину пытавшихся убежать. В тот несчастный день тлашкалтеки оставили на поле боя около одной трети всех своих сил, враг же понес лишь весьма незначительные потери. Пала, как я слышал, одна лошадь, нескольких испанцев задели первые стрелы, да еще несколько человек были ранены серьезнее, удачными ударами обсидиановых мечей. Но ни один белый воин не был убит или хотя бы выведен из строя на долгое время.

Когда уцелевшие тлашкалтеки обратились в бегство, Кортес и его люди разбили лагерь прямо там же, на поле боя, чтобы перевязать свои немногочисленные раны и отпраздновать победу.

Несмотря на понесенные ими ужасающие потери, тлащкалтеки проявили высокую доблесть и не покорились чужеземцам. К сожалению, этому гордому, отважному, непокорному народу помимо великого мужества была присуща также неколебимая вера в непогрешимость своих провидцев, прорицателей и колдунов. Вечером все того же бедственного дня военный вождь Шикотенкатль собрал своих мудрецов и спросил:

— Ходят слухи, будто чужеземцы являются богами. Так ли это? Вправду ли они непобедимы? Есть ли хоть какой-нибудь способ противостоять их изрыгающим пламя орудиям? Стоит ли мне терять жизни еще большего числа воинов, продолжая сражаться?

Провидцы, совершив некие таинственные, не иначе как чародейские, ритуалы, отвечали:

— Нет, чужеземцы не боги. Они люди. Но то, что они используют изрыгающие пламя орудия, наводит на мысль, что пришельцы научились применять жаркую силу солнца. Пока оно светит, они тоже имеют превосходство, ибо могут поражать нас его огнем. Но после заката сила солнца иссякнет, и с наступлением ночи чужеземцы станут самыми простыми людьми, способными использовать лишь обычное оружие. Уставшие после напряженного дня, они будут уязвимы, как и все остальные. Если хочешь победить их, напади ночью. Иначе на рассвете, отдохнув и набравшись сил, эти люди снова нападут сами и выкосят твою армию, как сорную траву.

— Напасть ночью? — пробормотал Шикотенкатль. — Это против всяких традиций. Ничего подобного правила честного боя не предусматривают. За исключением случаев осады, дикакие армии никогда не сражаются по ночам.

Мудрецы кивнули:

— Именно. На это все и рассчитано. Белые чужеземцы тоже не будут ожидать ничего подобного. Они утратят бдительность, а ты сможешь застать их врасплох.

Провидцы-тлашкалтеки заблуждались столь же пагубно, как это обычно повсюду случается со всяческими прозорливцами. Очевидно, в своих землях белые люди привыкли сражаться между собой, не разбирая дня и ночи, а потому имели обыкновение принимать на этот случай меры предосторожности. Кортес окружил свой лагерь бдительными часовыми, не смыкавшими глаз, пока их товарищи спали в доспехах, с заряженным оружием под рукой. Даже в темноте недремлющие караульные Кортеса легко заметили приближение лазутчиков, которые ползли на животе по открытой местности.

Не поднимая шума, часовые ускользнули в лагерь и тихонько разбудили Кортеса и остальные войско. Ни один воин не поднялся во весь рост, ни один профиль не вырисовывался на фоне неба, но все белые люди поджидали противника с оружием наготове.

В результате лазутчики доложили Шикотенкатлю, что белые люди спят и не подозревают об опасности. Все уцелевшие воины тлашкалтеков ползком или на четвереньках направились к испанскому лагерю, чтобы, приблизившись, вскочить и броситься в атаку. Вскочить-то они вскочили, но мало кто из них успел даже издать боевой клич. Едва тлашкалтеки оказались на ногах, их силуэты стали прекрасными мишенями. Ночь взорвалась громом, разразилась молниями, и… армия Шикотенкатля была выкошена неприятелем, как тРава на поле.

На следующее утро, хотя его слепые глаза были полны слез, Шикотенкатль-старший послал посольство высших садовников под квадратным золотым стягом перемирия, вступив с Кортесом в переговоры, чтобы выяснить условия капитуляции. К большому удивлению послов, Кортес не выказал ни малейшего чванства, но приветствовал их с большой теплотой и очевидной приязнью. Через свою Малинцин он выразил восхищение доблестью воинов тлашкалтеков и глубокое сожаление в связи с тем, что они, неверно истолковав его намерения, не оставили испанцам никакого другого выхода, кроме как защищаться. По его словам выходило, что он отнюдь не добивается капитуляции и не примет ее, ибо никогда не стремился подчинить Тлашкалу, а явился в эту страну с единственной целью — предложить свою дружескую помощь.

— Мне известно, — заявил он, будучи, несомненно, хорошо подготовленным к этому разговору Малинцин, — что вы веками страдаете от злобных мешикатль и в особенности от ненасытной алчности их нынешнего правителя Мотекусомы. Я уже освободил от этих оков тотонаков и некоторые другие племена, а теперь хочу избавить от постоянной угрозы и вас. Единственное, о чем я прошу, это чтобы как можно больше ваших отважных воинов присоединились к нашему святому и благородному делу — освободительному походу.

— Но мы слышали, — в изумлении отвечали послы, — что ты требуешь, чтобы все народы присягали заморскому правителю, отрекались от старых, искони почитаемых богов и поклонялись только новым богам вашей земли.

Кортес от всего этого просто отмахнулся. Яростный отпор тлашкалтеков внушил ему уважение к ним и побудил держаться с этим народом осторожно, не выставляя до поры непомерных требований.

— Я прошу союза, а не стремлюсь подчинить вас, — сказал он. — Когда эти земли будут полностью очищены от зловредного влияния Мешико, мы с радостью растолкуем вам все блага христианства и преимущества, кои дает народам признание верховной власти нашего короля Карлоса. Тогда вы сами решите, стоит ли вам отказываться от подобного блага. Но сперва — главное. Спросите вашего мудрого и почтенного правителя, согласен ли он оказать нам честь, приняв нашу дружескую помощь для достижения общей цели?

Послы старого Шикотенкатля еще только докладывали ему о предложении белых людей, а мы в Теночтитлане уже знали обо всем от наших «мышей». Мотекусома рвал и метал, он был просто вне себя от ярости, ибо его уверенность обернулась ошибкой. Но главное, наш Чтимый Глашатай был близок к панике, ибо осознавал, какими страшными последствиями эта ошибка может обернуться. Скверно было уже то, что тлашкалтеки не смогли уничтожить или остановить белых захватчиков, обезопасив нас от их возможного вторжения. Не радовало и то, что Тлашкала, пусть ее армия и была разбита, вовсе не лежала беззащитной, ожидая нападения с нашей стороны. Но хуже всего оказалось то, что теперь к нашим границам приближался не один только новый или один только старый враг, но оба этих врага одновременно. Мощь непревзойденного оружия белых людей теперь еще и подкреплялась многочисленными отважными тлашкалтеками, ненавидевшими Мешико и прекрасно знавшими как наши сильные, так и слабые места. Оправившись, Мотекусома принял решение, которое по крайней мере хоть немного отличалось от его обычного «надо подождать». Он призвал своего личного, самого сообразительного гонца и, продиктовав ему послание, приказал бегом мчаться к Кортесу и повторить тому все слово в слово. Послание, разумеется, было пышным, цветистым и многословным, но суть его сводилась к следующему:

— Достопочтенный генерал-капитан Кортес, не полагайся на коварных, лживых тлашкалтеков, которые пойдут на любые ухищрения, лишь сперва бы втереться к тебе в доверие, а потом вероломно тебя предать. Расспросив сведущих людей, ты легко выяснишь, что Тлашкала, подобно острову окружена странами и людьми, которых ее жители обратили в своих врагов. Заведя дружбу с тлашкалтеками, ты, как и они сами, только стяжаешь ненависть и презрение соседей. Последуй же нашему совету: отринь недостойных тлашкалтеков и прими руку дружбы, протянутую могущественным союзом трех народов — мешикатль, аколхуа и текпанеков. Мы приглашаем тебя посетить с дружественным визитом наш союзный город Чолулу, путь куда к югу от того места, где ты находишься сейчас, будет легок и недолог. Тебя примут там со всеми почестями, подобающими столь высокому гостю, а потом, когда твой отряд отдохнет, препроводят, как ты того и желал, в Теночтитлан. Я же, юй-тлатоани Мотекусома Шокойцин, буду с нетерпением ждать у себя в столице возможности поприветствовать дорогого гостя и заключить его в дружеские объятия.

Вполне возможно, что Мотекусома имел в виду именно то, что сказал, то есть намеревался уступить, чтобы выиграть время и поразмыслить, что предпринять дальше. Не знаю. Ни меня, ни даже старейшин своего Изрекающего Совета он на сей счет в известность не поставил. Но одно я знаю точно. Окажись я сам на месте Кортеса, я бы выслушал подобное предложение со смехом, особенно имея в своем распоряжении такую советницу, как Малинцин. Наверняка она растолковала ему истинный смысл послания: «О внушающий страх, но кажущийся мне глупцом враг! Прогони своих новых союзников, откажись от дополнительных сил, которые тебе удалось собрать, и, как и подобает глупцу, окажи Мотекусоме честь, направившись в его ловушку, откуда тебе уже ни за что не выбраться».

Но, к моему удивлению (тогда я еще не представлял себе всю безграничную смелость этого человека), Кортес отослал гонца назад с согласием и действительно повернул на юг, к Чолуле. Оба правителя миштеков — Владыка Высокого и Владыка Низменного — встретили его как долгожданного и почетного гостя уже на подступах к городу. Их сопровождали пышная свита и целая толпа разодетых горожан, среди которых, однако, не было вооруженных воинов. Владыки тлакуафач и тлачиак, как и обещал Мотекусома, не стали собирать войска и вообще всячески демонстрировали миролюбие.

Однако Кортес, естественно, согласился не со всеми предложениями Мотекусомы. Так, направляясь в Чолулу, он и не подумал избавляться от новоприобретенных союзников. Перед этим старый Шикотенкатль от имени побежденной Тлашкалы заключил с Кортесом договор о взаимной помощи. Он предоставил белым людям провизию, припасы, много красивых женщин для командиров и заслуженных воинов и даже многочисленных служанок, которые должны были составить свиту «госпожи» Первой Травы, или доньи Марины. Так что Кортес прибыл в Чолулу, ведя за собой целую армию тлашкалтеков, три тысячи тотонаков и воинов мелких горных племен, я уж не говорю о сотнях грозных белых солдат с их лошадьми и собаками.

Правители Чолулы, опасливо поглядывавшие на сопровождавшее Кортеса многочисленное войско, после долгих льстивых приветствий робко сообщили ему, разумеется через Малинцин, следующее:

— По приказу Чтимого Глашатая Мотекусомы наш город не укреплен и его не защищают воины. Мы готовы принять такую высокую персону, как ты, согласны разместить у себя со всеми возможными удобствами твои личные войска и твоих слуг, однако разместить в Чолуле еще и цёлую армию твоих союзников нам просто негде. К тому же извини за напоминание, но тлашкалтеки — наши заклятые враги, и нам было бы не по себе, окажись они в стенах нашего города…

Кортес оказался сговорчивым. Пойдя навстречу просьбе правителей, он оставил большую часть союзных войск за стенами города, где они и встали лагерем, замкнув Чолулу в кольцо, как при осаде.

Зная, что по первому же сигналу ему на выручку поспешат тысячи воинов, Кортес чувствовал себя в полной безопасности, и потому во главе белых воинов, каждый из которых, даже пеший, вышагивал с гордостью вельможи, белый в°нсдь вступил в город. Его приветствовала празднично одетая толпа, солдат осыпали цветами, и всех гостей, как и было обещано, окружили вниманием и почетом. Рядовых солдат принимали как благородных воителей, всем предоставили просторные покои, слуг и женщин, чтобы ублажали их ночью. Жителей Чолулы заранее известили о привычках белых людей, поэтому никто, в том числе и приставленные к ним для постельных услуг женщины, не позволял себе высказываться по поводу неприятных запахов, неопрятной манеры гостей есть и пить, их нежелания мыться (даже мыть руки перед обедом или после отправления естественных надобностей), грязной, заскорузлой одежды и тому подобного. Четырнадцать дней белые люди жили жизнью, на которую могли бы надеяться лишь самые доблестные наши воины в лучшем из загробных миров. Испанцев угощали и поили октли, не мешая им вовсю напиваться и безобразничать. Они наслаждались женщинами, а когда уставали, их развлекали музыкой, пением и танцами. Ну а на пятнадцатое утро белые люди поднялись и перебили все население Чолулы от мала до велика.

Мы в Теночтитлане узнали об этом от наших «мышей», наверное, раньше, чем над городом рассеялся пороховой дым. По словам лазутчиков получалось, что бойня была устроена по наущению женщины Малинцин. Однажды ночью она явилась в комнату своего господина во дворце, где он накачивался октли, разогнала всех, с кем он веселился, и сообщила Кортесу о раскрытом ею страшном заговоре. С ее слов выходило, будто бы женщины на рынке, не зная о ее действительном положении и приняв Малинцин за пленницу, желающую обрести свободу, поделились с ней секретом. Оказывается, гостей угощали и ублажали, чтобы усыпить их бдительность, в то время как Мотекусома тайно послал отряд из двадцати тысяч воинов, приказав им окружить Чолулу и быть готовыми по условленному сигналу обрушиться на расположившиеся лагерем снаружи союзные войска и напасть на ничего не подозревающих белых людей. А когда она шла, чтобы рас сказать о заговоре, то якобы уже видела, как мешикатль, проникшие в город, стягивались под знамена Мотекусомы на городской площади.

Кортес со своими командирами, пировавшими вместе с ним, выскочил из дворца, и на их крик «Сантьяго!», мигом побросав женщин и кубки и схватившись за оружие, примчались солдаты, расквартированные по всему городу. В полном соответствии со словами Малинцин, площадь была полна народу, причем многие пришли в праздничных нарядах, которые испанцы, возможно, могли принять за боевые облачения.

Собравшиеся на площади люди не успели не только издать боевой клич или подать сигнал к бою, но даже объяснить свое присутствие, ибо белые люди без предупреждения открыли по ним смертоносный огонь. А поскольку толпа была плотной, ни одна пуля, ни одна стрела, ни одна картечина не пролетела мимо цели.

Когда дым слегка рассеялся, белые люди наверняка увидели, что на площади находились не только мужчины (причем безоружные), но также женщины и дети. Возможно, кто-то из испанцев даже задумался, насколько были оправданы их действия? Но едва загремели выстрелы, как в город ворвались стоявшие под его стенами тлашкалтеки и другие союзники Кортеса. Именно они, еще более беспощадно, чем белые люди, опустошили город, убивая всех без разбору, включая правителей. Некоторые из жителей Чолулы все же побежали за своим оружием, чтобы дать отпор, но, оказавшись окружены противником, имеющим подавляющее превосходство, могли только, отбиваясь, отступать все выше и выше по склонам своей огромной, величиной с гору пирамиды. Последнюю линию обороны защитники города держали на самой ее вершине, но в конце концов вынуждены были отступить внутрь находившегося там великого храма Кецалькоатля. Штурмовать храм враги не стали: они обложили его деревом и сожгли вместе с защитниками.

С той поры, почтенные братья, минуло почти двенадцать лет. Сегодня на месте сгоревшего капища не осталось ничего, кроме деревьев и кустов, и многие испанцы никак не могут поверить в то, что это никакая не гора, а пирамида, воздвигнутая людьми в давние времена. Конечно, я знаю, что теперь там есть не только зелень. Вершина, откуда в ту ночь были низвергнуты Кецалькоатль и его почитатели, недавно увенчалась христианским храмом.

Когда Кортес прибыл в Чолулу, ее население составляло примерно восемь тысяч человек. Когда он уходил, город был пуст. Повторю, что Мотекусома не посвящал меня в свои планы. Не исключено, что он и вправду тайно направил свои войска к этому городу и дал приказ атаковать Кортеса, когда ловушка захлопнется. Но позволю себе, однако, в этом усомниться. Резня произошла в первый день нашего пятнадцатого месяца, который называется Панкецалицтли, что означает «Расцветание Перьевых Знамен». Этот день повсюду отмечают как праздник, собираясь в церемониальных одеждах под стягами, что и делали те несчастные люди.

Может быть, эта женщина Малинцин действительно никогда не присутствовала на такой церемонии. Может быть, она искренне поверила или ошибочно предположила, что люди собрались под боевыми знаменами. А может быть, любовница белого вождя придумала этот «заговор», например, из ревности, увидев знаки внимания, которые Кортес оказывал местным женщинам. Но что бы ею ни двигало, непонимание или злоба, именно она, в сущности, побудила Кортеса превратить Чолулу в пустыню.

Сам же он если и сожалел о случившемся, то недолго, ибо это помогло ему, пожалуй, даже больше, чем победа над тлашкалтеками. Я уже упоминал, что посещал Чолулу, и о ее жителях у меня сложилось далеко не лучшее впечатление. Мне не было дела до того, продолжит этот город существовать или исчезнет с лица земли; меня во всей этой бойне насторожило и огорчило другое — укрепление грозной репутации Кортеса.

Весть об учиненной его войском резне гонцы стремительно разнесли повсюду. Так что я не сомневался, что, прикидывая, как разворачиваются события, правители и военные вожди Сего Мира рассуждали следующим образом: «Сперва белые люди вывели из подчинения Мотекусомы тотонаков. Дотом они покорили Тлашкалу, чего не смогли сделать ни Мотекусома, ни кто-либо из его предшественников. Потом испанцы, наплевав на возможный гнев или месть Мотекусомы, перебили его союзников в Чолуле. Похоже, что белые люди могущественнее, чем издавна считавшиеся самым сильным народом Сего Мира мешикатль. Может быть, нам разумнее встать на сторону сильнейшего… пока мы еще можем сделать это по собственной воле?»

А один могущественный вождь уже поступил таким образом без малейших колебаний, это был наследник престола Тескоко Иштлилыпочитль, законный правитель аколхуа. Мотекусома, отстранивший его три года назад от наследования престола, должно быть, горько пожалел о своем опрометчивом поступке, ибо все это время принц Черный Цветок не сидел, пригорюнившись и сложа руки, а собирал в своем горном убежище воинов, чтобы вернуть себе трон Тескоко. И уж кому-кому, а Черному Цветку появление Кортеса, должно быть, показалось знамением богов, ниспославших ему средство для достижения заветной цели. Из своей крепости в скалах он спустился прямо в опустошенную Чолулу, где Кортес перегруппировывал свою многочисленную армию, готовясь к продолжению похода на запад, и встретился с вождем белых людей. Меня на этой встрече не было, но, думаю, Черный Цветок наверняка рассказал Кортесу о том, как обошлись с ним по милости Мотекусомы, а вождь испанцев, скорей всего, обещал помочь ему восстановить справедливость. Так или иначе, но дурная весть обрушилась на Теночтитлан: мы узнали, что к войскам Кортеса присоединился теперь еще и Жаждавший мщения наследный принц Тескоко с несколькими тысячами великолепно обученных воинов аколхуа.

Было очевидно, что учиненная, возможно непредумышленно, резня в Чолуле лишь упрочила положение Кортеса, причем благодарить за это он должен был свою наложницу Малинцин. Какими бы соображениями ни руководствовалась эта женщина, она продемонстрировала всецелую преданность делу своего господина и желание помочь ему добиться своей цели, даже если для этого требовалось пройти по мертвым телам ее соотечественников.

С тех пор Кортес не просто полагался на донью Марину как на переводчицу, он стал еще больше ценить эту особу как толкового военного советника, надежного помощника и самого верного своего союзника. Кто знает, возможно, он даже полюбил эту женщину, которая столь уверенно продвигалась к намеченной цели. Она уже стала незаменимой для своего господина и теперь направлялась в Теночтитлан — в то место, куда стремилась издавна, — окруженная роскошью и почестями, которые оказывают лишь знати.

Не стану спорить, вполне возможно, что описанные мною события произошли бы все равно, даже если бы у безвестной шлюхи из Коацакоалькоса и не родилась бы неизвестно от кого будущая рабыня Ке-Малинали. Может быть, моя крайняя неприязнь к этой женщине объясняется просто: я никак не мог забыть, что она получила при рождении то же имя, что и моя погибшая дочь, что ей было столько же лет, сколько было бы и Ночипе, поэтому мне невольно казалось, что ее презренные поступки словно бы бросали тень на мою собственную Ке-Малинали, такую невинную и беззащитную.

А теперь отбросим в сторону мои личные чувства: я ведь дважды встречался с Малинцин, прежде чем она стала самым опасным оружием Кортеса, а значит, дважды мог не дать ему обзавестись этим оружием. Стоило мне в первый раз купить ее у владельца невольничьего каравана, и девушка провела бы всю свою жизнь в Теночтилане, довольствуясь ролью служанки воителя-Орла. При второй нашей встрече, в земле тотонаков, Ке-Малинали еще оставалась рабыней, хоть и была уже наложницей младшего командира и переводчицей с ксайю на науатль. Исчезновение столь незначительной персоны не вызвало бы особого шума, а устранить ее мне тогда ничего не стоило. Таким образом, я дважды имел возможность изменить ход жизни этой женщины, а вместе с ним, возможно, и ход истории. Но я не сделал этого, и лишь после случившейся по ее наущению резни в Чолуле уразумел в полной мере, насколько Малинцин опасна. Мне стало ясно, что мы с ней непременно встретимся в третий раз, в Теночтитлане, куда она стремилась всю свою жизнь, и я дал себя клятву сделать все, чтобы ее жизнь там же и закончилась.

Тем временем, едва получив известия о бойне в Чолуле, Мотекусома вновь обнаружил трусость и нерешительность, направив к Кортесу посольство из самых знатных вельмож во главе со Змеем-Женщиной Тлакоцином, Хранителем Сокровищницы Мешико и вторым по значению человеком в государстве. Тлакоцин и его знатные спутники снова повели караван, нагруженный золотом и иными бесчисленными сокровищами, предназначавшимися отнюдь не для восстановления несчастной Чолулы, но для задабривания Кортеса.

Этим своим поступком Мотекусома продемонстрировал самое низкое лицемерие. Ведь либо жители Чолулы были полностью невиновны и не заслуживали истребления, либо же, если они и вправду готовили нападение, то действовали исключительно по воле и во исполнение тайного приказа самого Мотекусомы. Однако в послании, адресованном Кортесу, Чтимый Глашатай обвинил власти Чолулы в измене и заговоре, заверив, что ничего об этом не знал, и выразив удовлетворение тем, сколь быстро и неотвратимо обрушил Кортес на «негодяев, предавших их обоих», суровую, но справедливую кару. Мало того, Мотекусома еще и присовокупил надежду, что это злосчастное происшествие не поставит под Угрозу столь предвкушаемую им дружбу между белыми людьми и Союзом Трех.

По моему разумению, озвучивать подобное послание более всего пристало именно Змею-Женщине, ибо оно представляло собой настоящий шедевр змеиной изворотливости.

В частности, в нем говорилось: «Однако, если вероломство Чолулы обескуражило генерал-капитана и отвратило его от намерения продолжить путь по столь опасным землям, населенным коварными народами, мы отнесемся к его решению вернуться домой с пониманием, хотя и будем искренне и глубоко сожалеть о том, что нам не довелось лично встретиться с доблестным генерал-капитаном Кортесом. Ну а поскольку в таком случае он не сможет посетить нас в столице Мешико, где мы поджидаем его с нетерпением, то мы от имени всех мешикатль просим высокочтимого Кортеса принять эти дары как слабую замену наших дружеских объятий и разделить их по возвращении на родину с его королем Карлосом».

Впоследствии я слышал, что, когда Малинцин перевела ему это трусливое и лживое послание, Кортес с трудом сдержал торжество. Говорят, что он, размышляя вслух, произнес:

— Мне и вправду не терпится воочию увидеть человека с двумя лицами.

Тлакоцину же он ответил следующее:

— Я благодарю твоего господина за заботу и за поднесенные, дабы утешить меня, дары, которые я с готовностью принимаю от имени его величества короля Испании. Однако, — тут Кортес, как сообщил Тлакоцин, зевнул, — происшествие в Чолуле не доставило нам особого беспокойства. Мы, воины испанского короля, — народ стойкий, так что передай своему господину, что он может не тревожиться: наша решимость продолжить исследование этой страны ничуть не уменьшилась. Мы будем двигаться и дальше на запад. Правда, я не исключаю, что по пути в Мешико нам придется несколько раз отклониться в ту или иную сторону для посещения городов и селений тех народов, которые, возможно, захотят вступить с нами в союз и присоединиться к нашему войску. Но в любом случае — ты можешь торжественно заверить в этом своего правителя, — рано или поздно наше путешествие приведет нас в Теночтитлан. Мы с ним непременно встретимся. — Тут Кортес расхохотался и добавил: — Лицом ко всем лицам.

Естественно, Мотекусома предвидел, что отговорить захватчиков будет не так-то просто, и на сей случай повелел Змею-Женщине подойти к делу иначе.

— В таком случае, — сказал Тлакоцин, — Чтимый Глашатай будет очень рад, если достойный генерал-капитан не станет более откладывать свое прибытие.

Причина такого предложения заключалась в страхе Мотекусомы: он боялся, что Кортес неизбежно еще больше усилит свое войско, если продолжит путь через земли враждебных мешикатль или недовольных взимаемой с них данью подчиненных народов.

— Чтимый Глашатай опасается, как бы скитания по отсталым окраинам не побудили тебя счесть наш народ диким, варварским и далеким от цивилизации. Мотекусома желает, чтобы ты увидел весь блеск и величие его столицы и получил возможность оценить нас по достоинству, а потому настойчиво предлагает тебе не мешкать, но двинуться прямо в Теночтитлан. Я сам буду твоим проводником, мой господин, а поскольку я являюсь вторым лицом в государстве после верховного правителя, то мое присутствие будет надежной гарантией: никто не посмеет устроить засаду или же напасть исподтишка.

Кортес в ответ сделал широкий жест, словно обводя рукой собравшиеся вокруг Чолулы войска.

— Хитрости и засады неведомых врагов, друг Тлакоцин, — с нажимом промолвил он, — меня не волнуют. Но я принимаю приглашение твоего господина посетить столицу и твое любезное предложение быть моим проводником. Мы готовы выступить в путь, как только будешь готов ты.

Кортес не покривил душой: опасаться чьего-либо нападения, тайного или явного, ему в то время уже действительно Не приходилось. Да и необходимости собирать еще больше воинов тоже не было. По оценкам наших «мышей», когда белый вождь покидал Чолулу, его объединенные силы составляли около двадцати тысяч человек, и это не считая примерно восьми тысяч тащивших провизию и снаряжение носильщиков. Войско растянулось в длину на два долгих прогона, что составляло четверть дня ходу. Вдобавок к тому времени все его воины и носильщики имели отличительный знак, позволявший определить, что они принадлежат к армии Кортеса. Поскольку испанцы все еще жаловались, что «все эти чертовы индейцы на одно лицо», и не хотели в суматохе боя перепутать своих с врагами, Кортес приказал всем своим союзникам надеть высокие головные уборы из травы мацатла. «Мыши» говорили, что когда его армия из двадцати восьми тысяч человек двигалась к Теночтитлану, издали могло показаться, будто некое волшебство привело в движение огромное, поросшее травой поле.

Возможно, что в глубине души Мотекусома был бы не прочь приказать Змею-Женщине долго водить Кортеса по крутым горным тропам и перевалам, пока белые люди, вымотавшись, не плюнут наконец на свою затею и не решат повернуть назад, а еще лучше было бы завести испанцев в дебри и бросить их там погибать. Но, конечно, на это рассчитывать не приходилось. С Кортесом шло множество тлашкалтеков и аколхуа, которые знали местность и, конечно, разгадали бы такую уловку. Но, видимо, Змей-Женщина все же получил указание вести испанцев хоть и правильным, но трудным путем. Возможно, Мотекусома еще лелеял слабую надежду на то, что тяготы и лишения смогут обескуражить Кортеса, хотя никто, хоть немного знавший испанского вождя, не стал бы тешить себя такими иллюзиями. Так или иначе, Тлакоцин повел их на запад по самому, пожалуй, трудному пути торговых караванов, проходившему через высокий перевал между вулканами Истакиуатль и Попокатепетль.

Как я уже говорил, на этой высоте даже в разгар знойного лета лежит снег, а армия выступила в поход в начале зимы. Наверное, Тлакоцин считал, что стужа, обжигающий ледяной ветер и снежные заносы, сквозь которые приходится прокладывать путь, пересилят упорство белых людей. Я и по сей день не знаю, каков климат в вашей Испании, но Кортес и его солдаты провели не один год на Кубе, которая, как я понимаю, такая же знойная и влажная, как и любая из наших расположенных на побережье Жарких Земель. Так что и они, и, уж конечно, тотонаки не были привычны к холоду и не имели теплой одежды, чтобы защититься от пронизывающих ветров, насквозь продувавших горные тропы, которыми их вел Тлакоцин. Он впоследствии не без удовольствия рассказывал, что белые люди терпели страшные мучения.

Да, они страдали и жаловались, а четверо белых солдат, две лошади, несколько собак и сотня тотонаков и вовсе погибли, но остальные выдержали. Более того, десять испанцев, чтобы продемонстрировать свою отвагу и несгибаемую волю, объявили о намерении взойти на вершину вулкана Попокатепетль и заглянуть в его дымящееся жерло. Добраться до кратера им не удалось, но я не припоминаю, чтобы кто-то из индейцев хотя бы попытался это сделать. Неудавшиеся скалолазы вернулись к своим, посинев и окоченев от холода, а некоторые даже отморозив пальцы на руках и ногах, но своим мужеством они заслужили восхищение товарищей. Даже Змей-Женщина с неохотой признал, что белые люди, при всем их безрассудстве и тяге к пустой браваде, полны энергии и по-настоящему бесстрашны.

Тлакоцин также сообщил нам удивительную вещь: испанцы вполне по-человечески пришли в изумление и трепетный восторг, когда, миновав с запада перевал, оказались на горном слоне, над равниной бескрайних озер. Падающий снег ненадолго отвел свою завесу, позволив им насладиться видом Долины во всей ее красе. Огромные чаши озер, наполненные водой различных цветов, казались драгоценными камнями в оправах из пышной зелени, аккуратных городков и соединяющих их прямых дорог. После столь тяжкого пути по суровой местности это зрелище поражало и восхищало. Все, лежащее внизу, казалось сплошным царством множества °ттенков зеленого — зелени лесов и зелени садов, зелени полей и зелени чинампа. Наверняка испанцам, пусть и издали, удалось разглядеть многочисленные прилепившиеся к озерам города и поселения поменьше, расположенные на островах. Тогда они все еще находились не менее чем в Д1 адцати долгих прогонах от Теночтитлана, но серебристо-белый город сверкал издали, как звезда. Не один месяц шли белые люди от невзрачных отмелей, огибая горы, преодолевая каменистые ущелья, оставляя позади дикие равнины с ничем не примечательными городками и деревушками. Последним испытанием стало преодоление перевала между двумя вулканами. И вдруг… Внизу путникам открылась картина, которая, по словам одного из испанцев, «показалась чудесным сном… ожившей картинкой из старых сборников сказок…».

Спустившись с гор, войско вступило во внутренние земли Союза Трех. Первыми на пути чужеземцев лежали владения аколхуа, и их юй-тлатоани, выступивший из Тескоко поприветствовать гостей, окружил себя впечатляющей свитой из придворных и знати. Хотя Какамацин по приказу дяди произнес теплую речь и вообще всячески изображал радушие, но вряд ли он обрадовался встрече с лишенным трона в его пользу сводным братом, тем более когда увидел Черного Цветка во главе мощного отряда верных ему воинов аколхуа. Полагаю, родственники могли бы попытаться разрешить спор силой прямо на месте, но и Мотекусома, и Кортес запретили всякие стычки, которые могли бы омрачить предстоящую судьбоносную встречу. Поэтому никто не выказывал открытой враждебности, и Какамацин лично повел всю процессию в Тескоко, дабы гости могли подкрепиться и отдохнуть перед завершающим этапом своего долгого нелегкого пути. Пути в Теночтитлан.

Однако, вне всякого сомнения, Какамацин был смущен и возмущен, когда его собственные подданные заполнили улицы Тескоко, приветствуя возвращавшегося Черного Цветка криками радости и восторга. Это уже само по себе было тяжким оскорблением, но вскоре Какамацин понес не только моральный ущерб, столкнувшись с массовым дезертирством. Всего лишь за пару дней, которые путешественники провели в столице, примерно две тысячи жителей Тескоко откопали свое давно не использовавшееся боевое снаряжение и оружие, а когда гости двинулись дальше, отправились с ними, добровольно присоединившись к войску Черного Цветка. С того дня народ аколхуа поразил бедственный раскол. Половина населения осталась верной Какамацину, который был Чтимым Глашатаем, признаваемым другими правителями Союза Трех. А другая половина пошла за Черным Цветком, который должен был стать их Чтимым Глашатаем, хотя многие и сокрушались, что он связал свою судьбу с белыми чужеземцами.

Из Тескоко Тлакоцин повел Кортеса и его ораву вдоль южного побережья озера. Белые люди дивились грандиозному «внутреннему морю», а еще более — величию и блеску Теночтитлана, который был виден с нескольких точек вдоль их пути и который, казалось, все увеличивался и становился более великолепным по мере их приближения к нему. Наконец Тлакоцин привел всю компанию в свой собственный роскошный дворец, находившийся в расположенном на мысе городе Истапалапане, и испанцы устроили последний привал, чтобы отполировать до блеска оружие и доспехи, вычистить лошадей и привести, насколько возможно, в порядок износившиеся мундиры. Вступая через дамбу в столицу, они хотели выглядеть не шайкой бродяг-оборванцев, а внушительным и грозным боевым отрядом.

Пока солдаты наводили лоск, Тлакоцин сообщил Кортесу, что поскольку город расположен на острове и весьма плотно населен, найти в его пределах место для расквартирования даже малой части многотысячной армии его союзников Решительно невозможно. Кроме того, Змей-Женщина дал понять, что из соображений политической учтивости не стоило бы брать с собой в столицу столь нежелательного гостя, как Черный Цветок, а также вводить туда вспомогательные отряды, принадлежащие к пусть и родственным, но враждебным нам племенам.

Кортес, уже видевший город издалека, вряд ли мог поспорить с тем, что все его войско в городской черте действительно не разместить, и проявил вполне дипломатичную сговорчивость в выборе тех, кого намеревался взять собой. Однако он и сам выдвинул несколько встречных требований. Тлакоцин должен был согласиться с тем, что войска Кортеса распределятся дугой вдоль побережья материка — от южной дамбы до северной, то есть фактически возьмут под контроль все дороги, ведущие как в город-остров, так и из него.

Предполагалось, что Кортес захватит с собой в Теночтитлан большинство испанцев, но из числа аколхуа, тлашкалтеков и тотонаков в город войдет лишь символическое количество воинов. Однако он потребовал, чтобы всем этим людям предоставили право беспрепятственно, в любое время переходить на остров и покидать его, дабы у командира была возможность поддерживать постоянную связь с войсками, оставшимися на материке. Тлакоцин на эти условия согласился, предложив оставить часть союзных сил там, где те уже находились, то есть в контролирующем южную дамбу Истапалапане, а другие отряды отвести к Тлакопану и Тепеяке, где они встанут лагерем, перекрыв, соответственно, западную и северную дороги. Во исполнение этого соглашения Кортес отобрал из числа союзников тех, кого вознамерился взять с собой, дабы использовать в качестве курьеров, а остальных, поставив во главе их отрядов испанских офицеров, отправил с выделенными Тлакоцином проводниками в те места, где они по взаимному соглашению должны были находиться. После того как командир каждого из этих подразделений прислал гонца с донесением, что вверенные ему силы заняли позиции и разбивают лагерь, Кортес сказал Тлакоцину, что он готов. И Змей-Женщина тут же известил Мотекусому: посланцы короля Карлоса и Господа Бога вступят в Теночтитлан завтра.

Это случилось в день Второго Дома нашего года Первого Тростника, то есть по вашему летоисчислению было самое начало ноября одна тысяча пятьсот девятнадцатого года.

Южная дамба знавала в свое время немало процессий, но ни одна из них не производила такого шума. При этом у испанцев не было никаких музыкальных инструментов, и они не сопровождали свой марш пением или боем барабанов. Нет, слышались лишь звон оружия и доспехов, топот сапог и копыт, громыхание заставлявших дрожать насыпь колес тяжеленных пушек да скрип сбруи. Поверхность озера, словно натянутая мембрана барабана, отражала и усиливала эти звуки так, что они, разносясь повсюду, отдавались эхом от дальних гор.

Впереди, разумеется, гарцевал на Лошачихе Кортес с кроваво-золотым стягом Испании на длинном древке, а у его стремени, с личным штандартом своего господина, гордо вышагивала Малинцин. Позади них шествовал Змей-Женщина со знатными послами, сопровождавшими его в Чолулу и обратно, а следом ехали испанские всадники с вымпелами на поднятых вверх копьях. За верховыми маршировали воины союзных племен, примерно по пятьдесят представителей каждого народа, а далее — пешие испанские солдаты с аркебузами и арбалетами, копьями и мечами, изготовленными не для боя, а для парада. Ну а уж за всей этой четко построенной и отлаженно марширующей колонной валом валила беспорядочная толпа жителей Истапалапана и других городов мыса, привлеченных невиданным зрелищем. Впервые в истории чужеземные воины с оружием в руках беспрепятственно вступали в никому доселе не доступный Теночтитлан.

На середине дамбы, у цитадели Акачинанко, чужеземцев ясдала первая официальная встреча. Чтимый Глашатай Тескоко Какамацин и множество знатных аколхуа, переправившиеся из своего города на каноэ, объединились с представителями знати Тлакопана, третьего города Союза. Эти роскошно разодетые вельможи, смиренно, словно рабы, обметали перед высокими гостями дорогу и посыпали ее цветочными лепестками до самого места соединения дамбы с островом. Тем временем Мотекусому в самых великолепных из всех имевшихся у него носилках вынесли из дворца. Его сопровождала многочисленная и впечатляющая свита из благородных воителей-Орлов, Ягуаров и Стрел, а также все знатные придворные господа и дамы, включая некоего господина Микстли и его супругу, госпожу Бью.

Время было выверено так четко, что эскорт Чтимого Глашатая прибыл к месту соединения дамбы с островом одновременно с приближением двигавшейся по насыпи колонны гостей. Обе колонны остановились, когда их разделяло примерно двадцать шагов, и Кортес спрыгнул с лошади, передав свое знамя Малинцин. В тот же самый момент носильщики поставили покрытые балдахином носилки Мотекусомы на землю, и когда Чтимый Глашатай вышел из-за раздвинутых занавесок, мы все были поражены его обличьем. Причем вовсе не его длинной, переливающейся мантией, сделанной из несчетного множества перьев колибри, не великолепным венцом из перьев птицы кецаль тото, не множеством медальонов и других невероятно дорогих украшений из золота и драгоценных камней. Нас потрясло то, что Мотекусома явился на встречу не в высоких золоченых сандалиях, но босым. Мало кому из мешикатль могло понравиться подобное смирение, проявленное их Чтимым Глашатаем перед лицом чужеземца.

Они с Кортесом оставили позади сопровождающих и медленно направились через разделявшее их открытое пространство навстречу друг другу. Мотекусома отвесил низкий поклон, исполнив ритуал целования земли, а Кортес ответил жестом, являющимся, насколько мне известно, принятым У испанцев военным салютом. Как подобает гостю, Кортес первым преподнес подарок, подавшись вперед и надев на шею Чтимого Глашатая ожерелье. Нам показалось, что оно состоит из нанизанных попеременно жемчужин и драгоценных камней, но, как выяснилось впоследствии, то были лишь дешевые стекляшки и перламутр. Мотекусома, в свою очередь, повесил на шею Кортеса двойное ожерелье из редчайших морских раковин и примерно сотни скрепленных вместе, выполненных из чистого золота, искуснейшей работы изображений различных животных. Потом Чтимый Глашатай произнес приветственную речь — пространную и цветистую. Малинцин, державшая в каждой руке по чужеземному флагу, смело шагнула вперед и остановилась рядом со своим господином, чтобы перевести слова Мотекусомы и ответную речь Кортеса, которая была несколько короче.

Затем Мотекусома вернулся к своим носилкам, Кортес снова сел верхом, и мы, мешикатль, двинулись впереди колонны испанцев, ведя их через город. Строй белых людей уже не был столь безупречным, ибо они сбивались с шага и наступали друг другу на пятки, потому что вертели головами и глазели по сторонам — на обступавшую улицы пеструю толпу, прекрасные здания и висячие сады на крышах. В Сердце Сего Мира лошадям пришлось трудно, ибо копыта скользили на гладких мраморных плитах, которыми была вымощена эта огромная площадь. Кортесу и другим всадникам пришлось сойти с коней и вести их в поводу. Мы прошли мимо Великой Пирамиды и повернули направо, к старому дворцу Ашаякатл я, где все было готово к великолепному пиру, рассчитанному на сотни чужеземцев и сотни принимающих их наших вельмож. Должно быть, и число разнообразных яств, подававшихся на отделанных золотом лаковых блюдах, тоже исчислялось сотнями. Когда мы заняли места за пиршественными скатертями, Мотекусома повел Кортеса к Установленному для двух вождей помосту со словами:

— Этот дворец принадлежал еще моему отцу, также бывшему в свое время Чтимым Глашатаем Мешико. Но сейчас, Перед приемом столь высоких гостей, его подготовили заново и украсили самым тщательным образом. Мы обставили особые покои для тебя, твоей госпожи (эти слова Мотекусома произнес не без неудовольствия) и для твоих старших командиров. Удобные помещения дожидаются также и остальных твоих спутников. К вашим услугам будет делая армия рабов, готовых выполнить любое ваше желание. Этот дворец мы предоставляем в полное твое распоряжение, и он прослужит твоей резиденцией столько времени, сколько тебе будет угодно оставаться нашим гостем.

По моему разумению, любой другой человек, окажись он на месте Кортеса в столь двусмысленной ситуации, предпочел бы отклонить это сомнительное предложение. Он прекрасно понимал, что сам навязался в гости, а значит, сколько бы ни рассыпались здешние жители в любезностях, на самом деле ему здесь никто не рад. И, обосновавшись во дворце, под одной крышей с тремя сотнями своих солдат, генерал-капитан рисковал значительно сильнее, чем когда он останавливался во дворце в Чолуле. В Теночтитлане Кортес должен был все время находиться под приглядом Мотекусомы, в пределах досягаемости последнего на случай, если Чтимый Глашатай вдруг решит той же рукой, которую только что протягивал для дружеского рукопожатия, нанести удар. Во дворце испанцам предстояло сделаться пленниками, пусть без оков, но настоящими узниками, запертыми в столице Мешико — расположенной на острове, окруженной озером и замкнутой в кольцо городов и армий Союза Трех. Разумеется, собственные союзники Кортеса тоже находились поблизости, однако, надумай они прийти ему на помощь, у них могли возникнуть серьезные затруднения. Кортес, двигаясь по южной дамбе, не мог не заметить, что она в нескольких местах прорезана проходами для каноэ, так что достаточно разобрать мосты над ними, как проход по насыпи окажется перекрытым. Наверняка он предположил, и совершенно справедливо, что остальные дамбы устроены таким же образом.

Генерал-капитан мог бы тактично сказать Мотекусоме, что он предпочитает обосноваться на материке и наведываться оттуда в город по мере надобности, но с его стороны подобных заявлений не последовало. Кортес лишь поблагодарил Мотекусому за великодушное предложение и принял его как само собой разумеющееся, с таким видом, будто презирает саму мысль о возможной опасности. Хотя я не питаю любви к Кортесу и далек от того, чтобы восхищаться его коварством, мне трудно не признать, что перед лицом опасности этот человек всегда действовал отважно, без колебаний и часто вопреки тому, что другие люди называют «здравым смыслом». Пожалуй, подсознательно я чувствовал, что наши темпераменты имеют много общего, потому что мне самому тоже нередко случалось идти на дерзкий риск, которого люди «здравомыслящие» избегали, считая признаком безумия.

Впрочем, в вопросах собственной безопасности Кортес не стал полагаться на случай. Перед тем как впервые переночевать во дворце, он приказал с помощью крепких веревок, не щадя усилий, затащить на крышу четыре пушки. То, что при этом пострадал устроенный для его же удовольствия цветник, белого вождя не волновало. Остальные пушки были расставлены так, чтобы держать под контролем все подступы ко дворцу, а каждую ночь по крыше и вокруг дворца расхаживали солдаты с заряженными аркебузами.

Следующие несколько дней Мотекусома лично показывал своим гостям город. Сопровождать их приходилось также и Змею-Женщине, и старейшинам Совета, и многим высшим жрецам, которым это совсем не нравилось, и мне. Мотекусома настаивал на моем присутствии, поскольку я предупредил его относительно коварства и двуличия переводчицы Малинцин. Кортес, как и обещал, запомнил меня, но не выказывал ни малейшей вражды. Когда нас представили, он тонко улыбнулся и, дружелюбно приняв к сведению, что я знаю его язык, стал обращаться ко мне как к переводчику, пожалуй, не реже, чем к своей наложнице. Женщина, конечно же, тоже узнала меня, но в отличие от белого вождя почти не скрывала своей ненависти. Сама Малинцин не обращалась ко мне вовсе, а когда это делал Кортес, смотрела так злобно, словно только и мечтала при первой возможности предать меня смерти. Это, однако, ничуть меня не удивило: ведь именно такую участь я и сам готовил для нее. Во время прогулок по городу Кортеса всегда сопровождали его заместитель — огненноволосый гигант Педро де Альварадо, большинство других старших командиров, конечно же Малинцин и двое или трое его собственных священников, которые выглядели так же кисло, как и наши жрецы. Кроме того, за нами обычно таскались разрозненные группы простых солдат. Остальные испанцы шатались по Теночтитлану сами по себе, а вот воины из союзных им племен старались не отходить далеко от дворца, ибо только там чувствовали себя в безопасности.

Как я уже говорил, все эти воины носили по указу Кортеса новые головные уборы, представлявшие собой высокие пучки гибкой травы. Но и на боевых шлемах испанских солдат, с тех пор как я видел их в последний раз, появилось нечто новое — опоясывавшая верхний ободок шлема бледная кожаная полоска. Поскольку она явно не несла никакой нагрузки и едва ли могла считаться украшением, я в конце концов поинтересовался насчет того, зачем эта полоска нужна, у одного из испанцев. Он со смехом рассказал мне следующее.

Во время бойни в Чолуле, пока тлашкалтеки убивали всех жителей города без разбору, испанцы схватили дрожащих от страха женщин и девушек, ублажавших их на протяжении четырнадцати дней, и, пребывая в убеждении, что эти женщины совокуплялись с ними только затем, чтобы черпать их жизненную силу, совершили необычный акт мщения. Всех аборигенок раздели донага, использовали по несколько раз, а потом, невзирая на их мольбы и плач, стальными ножами вырезали из промежности каждой женщины кусок кожи с ладонь величиной, в середине которого находилось овальное отверстие ее тепили. Бросив искалеченных индианок истекать кровью, солдаты натянули еще влажную кожу на луки своих седел, а когда она подсохла, но еще оставалась податливой, надели получившиеся кружки на шлемы таким образом, что их венчали крохотные жемчужины ксаапили. Точнее, сморщенные, как бобы, комки высохшей плоти, бывшие некогда нежными ксаапили. Однако я так и не понял: считали ли испанцы ношение подобных трофеев остроумной шуткой или же они делали это в назидание другим женщинам, чтобы те впредь не вздумали строить им козни.

Все испанцы с одобрением отзывались о размерах, населении, великолепии и чистоте Теночтитлана и сравнивали его с другими известными им городами. Мне, разумеется, названия тех городов ничего не говорили и не говорят до сих пор, но вы, почтенные братья, возможно их знаете. Гости отмечали, что по площади наша столица больше, чем Вальядолид, что в ней больше населения, чем в Севилье, что ее здания почти не уступают в великолепии постройкам Священного Рима, что ее каналы наводят на мысль об Амстердаме или Венеции, и при этом улицы, воздух и вода нашего города чище, чем в любом из перечисленных мест. Мы, сопровождающие, воздерживались от замечаний насчет того, что зловонные испарения, исходящие от испанцев, заметно уменьшали эту чистоту. Да, творения наших зодчих и богатая отделка наших зданий произвели на чужеземцев сильное впечатление, но знаете ли вы, что повергло их в наибольший восторг? Угадайте, что вызвало у них самые громкие возгласы удивления и восхищения?

Наши отхожие места.

Было ясно, что многие из этих людей немало странствовали по вашему Старому Свету, но представлялось столь же очевидным, что до прибытия к нам никто из них никогда не видел подобных помещений для отправления естественных надобностей. Уже одно только наличие таких удобств в предоставленном в их распоряжение дворце вызвало у испанцев удивление, но оно возросло стократ, когда мы привели их на рыночную площадь Теночтитлана, где они убедились, что подобная «роскошь» доступна даже простому люду — уличным торговцам и лавочникам. Испанцы никогда не видели ничего подобного, и все они, не исключая Кортеса, не смогли удержаться от искушения войти внутрь и облегчиться. Так же поступила и Малинцин, поскольку в ее родном захолустном Коатликамаке подобные новшества еще не были известны, как, впрочем, и в священном для испанцев Риме. Пока Кортес и вся компания оставались на острове и пока существовала рыночная площадь, эти общественные клозеты были самыми популярными и наиболее посещаемыми белыми людьми достопримечательностями из всех чудес, что предлагал Теночтитлан.

В то время как испанцы были очарованы отхожими местами с водяным смывом, наши лекари проклинали эти удобства, ибо желали получить образцы выделений чужеземцев. И если испанцы вели себя, как дети, забавлявшиеся с новой игрушкой, то последние подражали «мышам», куимичиме: все время ходили за людьми Кортеса по пятам или вытягивали шеи, выглядывая из-за угла.

Белый вождь не мог не заметить назойливых пожилых незнакомцев, постоянно подглядывавших за ним и провожавших его взглядами, где бы он ни появился. Наконец он спросил, кто эти странные люди, и Мотекусома, которого отчасти забавляли их потуги, ответил, что это лекари, следящие за здоровьем почетного гостя. Кортес пожал плечами и больше ничего не сказал, хотя я подозреваю, что у него сложилось мнение, будто все наши врачеватели сами больны, причем страдают они тяжкими душевными недугами. Между тем наши целители суетились неспроста: они пытались найти подтверждение своему прежнему заключению насчет того, что белый человек Кортес поражен недугом нанауа. Они пытались на глаз измерить и оценить значительную кривизну его бедренных костей, старались подойти достаточно близко, чтобы уловить характерные для таких больных хрипы или углядеть, имеются ли на его передних зубах заметные выемки.

В конце концов таскавшиеся за нами повсюду назойливые лекари, на которых мы постоянно натыкались в самых неожиданных местах, донельзя мне надоели. Поэтому, споткнувшись как-то об одного старого целителя, пытавшегося, скрючившись, отколупнуть кусочек грязи, чтобы измерить шаг Кортеса, я отвел его в сторону и раздраженно проворчал:

— Почтеннейший, раз уж ты не осмеливаешься попросить у белого человека разрешения исследовать его выделения, то почему бы тебе не найти предлог, чтобы осмотреть его наложницу?

— Это ничего не даст, Миксцин, — уныло отозвался лекарь. — Женщина не могла заразиться от него. Нанауа передается при совокуплении только на ранних или уже на совершенно очевидных стадиях болезни. Если этот человек, как мы подозреваем, родился от больной матери, он уже давно не представляет угрозы для женщин, хотя и может наградить свою подругу больным ребенком. Нам, естественно, не терпится узнать, правы ли были мы в своей догадке, поскольку уверенности у нас нет. Если бы только белый вождь не был так очарован нашими санитарными удобствами, если бы мы могли исследовать его мочу…

— Почтенный врачеватель, — с трудом сдерживая себя, сказал я, — мне надоело видеть, как ты разве что только не пытаешься, присев на корточки, заглянуть Кортесу в зад, когда он опорожняется! Предлагаю тебе решить это вопрос проще: попроси дворцового управителя приказать рабам временно разобрать сток в отхожем месте, под предлогом того, что он засорился. Пусть белый человек справит нужду в горшок, а служанка принесет этот горшок тебе.

— Аййо, какая блестящая идея! — воскликнул старик и поспешил прочь, видимо, воплощать ее в жизнь. Больше нам лекари не досаждали, но удалось ли им обнаружить доказательства того, что Кортес страдает тяжким недугом, я так и не узнал.

Должен сказать, что, хотя город в целом белым людям очень нравился, но не все в Теночтитлане вызывало у испанцев восхищение. Кое-что из показанного нами даже встречало осуждение. Как, например, коллекция черепов, служившая украшением Сердца Сего Мира. При виде ее все они отпрянули в ужасе, видимо, найдя отвратительным наш обычай сохранять в таком виде память о выдающихся людях, принявших Цветочную Смерть на этой площади. Конечно, обычаи белых людей не походили на наши, но я сам слышал от испанцев рассказ о древнем герое, труп которого, чтобы сохранить его смерть в тайне от врагов, посадили на лошадь, создав впечатление, будто герой лично ведет своих воинов в битву. Говорили, что последнее свое сражение покойник выиграл. Поскольку вы, испанцы, столь дорожите этой историей, находя ее славной и поучительной, мне трудно понять, почему Кортес и его спутники сочли нашу выставку черепов выдающихся людей чем-то более отвратительным, чем катание на коне трупа Сида Компеадора.

Но более всего возмутили испанцев наши храмы, с их свидетельствами многих жертвоприношений — и давнишних, и совсем недавних. Решив показать гостям панораму города, Мотекусома поднялся с ними на вершину Великой Пирамиды, которая, за исключением времени, когда там проводились церемонии жертвоприношений, постоянно содержалась в идеальной чистоте. Гости взбирались по лестницам, окаймленным знаменами, восхищаясь изяществом и монументальностью этого сооружения, яркостью многокрасочных росписей и блеском позолоты, постоянно оглядываясь по сторонам, с интересом осматривали сверху город и окрестности. Два храма на вершине пирамиды снаружи тоже поражали своим блеском, но внутри их никогда не чистили и не мыли. Поскольку считалось, что чем больше скапливалось в них крови, тем больше чести воздавалось богам, храмовые статуи, полы, стены и даже потолки там покрывал толстый слой свернувшейся крови. Стоило испанцам сунуться в храм Тлалока, как они тут же выскочили обратно, затыкая носы и силясь удержать рвоту. То был первый и единственный раз, когда я видел, чтобы белые люди так шарахались от запаха. В большинстве случаев они вовсе не замечали вони, хотя справедливости ради и следует признать, что смрад в этом месте был еще гадостнее их собственного. Совладав кое-как с тошнотой, Кортес, Альварадо и священник Бартоломе снова зашли внутрь и просто скорчились от ярости, когда обнаружили полую статую Тлалока, наполненную вплоть до самого его разверстого рта гниющими человеческими сердцами, которыми бога кормили.

Не помня себя, Кортес выхватил меч и нанес статуе мощный удар. Ущерба он не причинил, лишь отбил от каменного лика Тлалока часть корки из спекшейся крови, но Мотекусома и его жрецы при виде столь неслыханного кощунства ахнули от ужаса. Однако Тлалок отнюдь не поразил святотатца громом, Кортес же успокоился, взял себя в руки и сказал:

— Этот ваш идол — никакой не бог. Это злобное создание, которое мы называем дьяволом, низвергнутое истинным Господом с небес и ввергнутое во тьму внешнюю. Его надлежит низвергнуть и отсюда. Позволь мне водрузить здесь вместо него Господень животворящий крест и статую Пресвятой Девы. Вот увидишь, демон не осмелится препятствовать, из чего станет ясно, что он есть тварь низшая, боящаяся истинной веры, и что для тебя и всего твоего народа будет великим благом отвергнуть поклонение злу и обратиться на стезю добра.

Мотекусома, не желая развивать эту тему, натянуто промолвил, что ни о чем подобном не может быть и речи, однако, попав в соседний храм Уицилопочтли, испанцы снова начали возмущаться. То же самое произошло, когда они узрели схожие храмы на вершине не столь грандиозной пирамиды в Тлателолько, и всякий раз Кортес выражал свое негодование все в менее сдержанных словах.

— Тотонаки, — заявил он, — полностью очистили свою страну от этих мерзких идолов и всем племенем поклонились нашему Господу и его Непорочной Матери. Кошмарный храм, стоявший на горе в Чолуле, сровняли с землей. В Тлащкале прямо сейчас некоторые из моих священнослужителей наставляют короля Шикотенкатля и его двор в благословенном христианском учении. Замечу, что ни в одном из этих мест низвергавшиеся старые демоны-божества даже не пикнули. Клянусь, если ты прикажешь вышвырнуть их вон, ни один из этих истуканов ничего сделать не сможет.

Когда я переводил ответ Мотекусомы, то приложил все усилия, чтобы передать его ледяной тон:

— Генерал-капитан, ты находишься здесь в качестве моего гостя, а учтивый гость не подвергает осмеянию и поношению верования хозяина, точно так же, как не высмеивает его манеру одеваться или его вкусы в отношении женщин. Многие мои подданные и без того находят присутствие в городе чужестранцев нежелательным и обременительным. Если ты затронешь наших богов, жрецы поднимут крик, а в вопросах веры последнее слово принадлежит не правителям, а именно жрецам. Люди послушают не меня, а их, и тебе повезет, если тебя и твоих спутников выставят из Теночтилана живыми.

При всей своей дерзости и наглости Кортес понял, что ему напоминают о уязвимости его положения, и не только не стал развивать эту тему далее, но даже пробормотал что-то похожее на извинение.

Мотекусома слегка оттаял и сказал:

— Впрочем, я стараюсь быть справедливым человеком и великодушным хозяином. Я понимаю, что вы, христиане, наверное, страдаете из-за невозможности совершать обряды поклонения своим богам, и не возражаю против того, чтобы вы это делали. Вот что, я прикажу очистить стоящий на площади маленький Орлиный храм от статуй, алтарных камней и всего, что оскорбительно для христианской веры, и пусть твои жрецы обставят его так, как требуется. Этот храм останется вашим столько времени, сколько вы захотите.

Наших жрецов, естественно, взбесила даже эта не столь уж большая уступка чужеземцам, но воле правителя они не могли противопоставить ничего, кроме угрюмого ворчания. Испанские священники обустроили маленький храм на свой лад, и нельзя не признать, что со временем там стало бывать куда больше народу, чем за всю его прежнюю историю. Казалось, христианские священники служат свои мессы и совершают другие требы с утра до ночи, причем делают это, даже если в храме нет белых людей, а число индейцев, привлекаемых туда простым любопытством, постоянно возрастало. Правда, поначалу то были по преимуществу наложницы испанцев да воины союзных им племен, но священники, с помощью Малинцин, без устали приглашали всех побрызгаться водой, вкусить соли и получить новые имена, и многие из язычников, пусть даже из праздного интереса к новизне, откликались на этот призыв. Так или иначе, но предоставленный Мотекусомой Кортесу храм помог некоторое время обойтись без насилия в столь щекотливом вопросе, как вера.

Испанцы пробыли в Теночтитлане чуть больше месяца, когда произошло событие, которое могло бы навсегда избавить от них город, а возможно, и весь Сей Мир. Правитель тотонаков Пацинко прислал скорохода, и если бы этот гонец, как бывало прежде, явился с сообщением прямо к Мотекусоме, недолгое пребывание белых в нашей столице на этом бы и закончилось. Однако гонец сначала отправился в лагерь стоявших за городом тотонаков, а один из их командиров, выслушав скорохода, тотчас препроводил того в город, Чтобы он повторил свой рассказ Кортесу.

Новость заключалась в том, что на побережье произошли серьезные беспорядки.

А случилось следующее. Некий мешикатль, старший сборник дани по имени Куаупопока, совершавший в сопровождении отряда воинов Мешико ежегодный обход плательщиков дани, посетил жившее у моря, чуть севернее, чем тотонаки, племя хуаштеков. Получив положенное и собрав караван носильщиков из хуаштеков, призванных нести собственную дань в Теночтитлан, он двинулся дальше на юг, в страну тотонаков, как поступал каждый год много лет подряд. Но, добравшись до столичного города Семпоалы, Куаупопока, к крайнему своему изумлению и негодованию, обнаружил, что тотонаки и не думали подготовиться к его прибытию. Они не только не собрали товары и не выделили носильщиков, но их правитель Пацинко не удосужился даже составить список добра, отдаваемого Мешико в счет податей.

Явившийся с севера, из отдаленных земель, Куаупопока ничего не слышал — ни о том, что случилось с мешикатль, которые до него проверяли у тотонаков списки дани, ни о событиях, последовавших за этим. Мотекусома мог бы легко известить его обо всех переменах, послав гонца, но почему-то этого не сделал. Я так и не узнал, забыл ли об этом Чтимый Глашатай в свете прочих событий, или же он намеренно решил предоставить сборщику дани действовать по заведенному порядку и посмотреть, что из этого выйдет. Так или иначе, Куаупопока попытался исполнить свой долг. Он потребовал от Пацинко дани, но тот, при всем своем былом раболепии, на этот раз отказался повиноваться на том основании, что он больше не подчиняется Союзу Трех. Вождь тотонаков объяснил, что у него теперь новые господа — белые люди, которые живут в укрепленной деревне дальше по побережью. Пацинко плаксиво предложил Куаупопоке обратиться к их вождю, который там главный, некоему Хуану де Эскаланте.

Удивленный, рассерженный, но исполненный решимости Куаупопока повел свой отряд к Вилья-Рика-де-ла-Вера-Крус, где услышал одни лишь издевательские насмешки: хотя он и не понял слов незнакомого языка, но догадался, что его оскорбляют. А теперь представьте: простой сборщик дани сделал то, чего до сих пор так и не сделал могущественный Мотекусома: он отказался сносить насмешки чужеземцев и наказал их за дерзость. Возможно, Куаупопока совершил ошибку, но совершил он ее, не свернув с пути отваги и чести, проявив себя достойным мешикатль. Пацинко и Эскаланте, оскорбив его, допустили более серьезную ошибку, ибо им следовало осознавать уязвимость своего положения: ведь практически вся армия тотонаков ушла с Кортесом. В Семпоале осталось совсем немного воинов, да и Веракрус был защищен не намного лучше, ибо большую часть его гарнизона составляли моряки, перебравшиеся на берег с затопленных кораблей.

Куаупопока, повторяю, был всего-навсего мелким нашим чиновником. Я, может быть, единственный, кто вообще запомнил его имя, хотя многие помнят судьбу, к которой привел его тонали. Этот человек был верен своему долгу и усердно исполнял возложенные на него обязанности. Поэтому, когда Куаупопока впервые в жизни столкнулся с неповиновением со стороны обложенного данью племени, у него не возникло и мысли о том, чтобы отступиться, недаром имя его означает Бдительный Орел. Куаупопока выкрикнул приказ, и застоявшиеся без настоящего дела воины мешикатль, которым до смерти надоело просто сопровождать носильщиков, с радостью ухватились за возможность подраться. Немногочисленные арбалеты и аркебузы отстреливавшихся из-за частокола белых людей не смогли сдержать их натиск.

Эскаланте и немногие оставшиеся в составе гарнизона солдаты пали в бою, а моряки побросали оружие и сдались в плен. Куаупопока расставил вокруг дворца Семпоалы страну и объявил насмерть перепуганным тотонакам, что в связи с попыткой измены им в этом году придется отдать в качестве дани все свое имущество, имеющее хоть какую-либо ценность. Можно сказать, что гонец Пацинко, сумевший выскользнуть из охраняемого дворца, чтобы сообщить эту весть Кортесу, совершил настоящий подвиг.

Разумеется, Кортес мигом сообразил, что это событие делает его положение весьма опасным и уязвимым, но, вместо того чтобы терять время на размышления и предаваться унынию, направился прямиком к Мотекусоме вместе с рыжим верзилой Альварадо, Малинцин и отрядом до зубов вооруженных солдат. Без всяких просьб и уведомлений, расшвыряв слуг и управителей, он ворвался в тронный зал и, разъярившись до последней степени, изложил Чтимому Глашатаю свою, несколько исправленную версию случившегося. По его словам, вооруженная банда мешикатль без какого-либо повода напала на мирное поселение белых людей и пролила кровь невинных. Это неслыханное, просто зверское преступление, и, разумеется, Кортес хотел бы знать: что намерен предпринять в связи со случившимся Мотекусома?

Чтимый Глашатай был прекрасно осведомлен, каким путем ежегодно движется его караван сборщиков дани, и, услышав рассказ Кортеса, разумеется, не мог не понять, что его подданные действительно оказались причастными к этой стычке и к убийству белых людей. Я бы на месте Мотекусомы не стал торопиться умиротворить Кортеса: вот уж когда ему стоило бы (что он так любил делать в других случаях) потянуть время, чтобы получить более полное представление о случившемся и узнать новый расклад сил. Только подумайте, как тогда обстояло дело. Единственный укрепленный опорный пункт белых людей сдался воинам Мешико, единственный их более-менее надежный союзник, вождь тотонаков Пацинко, стал пленником мешикатль в собственном дворце. Мало того, почти все остальные белые люди находились на острове, где могли стать легкой добычей Мотекусомы. Союзные Кортесу отряды, с их немногочисленными белыми командирами, было нетрудно удержать за пределами Теночтитлана до тех пор, пока армии Союза Трех не подтянутся к городу, чтобы стереть их в порошок. Иными словами, благодаря Куаупопоке испанцы и все их сторонники угодили на земле Мотекусомы в ловушку. По существу, он держал их в горсти, и ему стоило лишь сжать кулак, чтобы между пальцами потекла кровь.

Но Чтимый Глашатай не сделал этого. Он не только поспешил выразить Кортесу свои соболезнования и принести извинения, но послал отряд стражников в Семпоалу и Веракрус с приказом лишить Куаупопоку всех полномочий и, взяв под стражу, вместе с сопровождавшими его командирами немедленно доставить в Теночтитлан.

Хуже того, когда отважный Куаупопока и четверо его достойных похвалы куачиков, «старых орлов» армии Мешико, преклонили колени перед троном, по обе стороны от понуро сидевшего на нем Мотекусомы сурово возвышались Кортес и Альварадо.

— Вы беззаконно превысили свои полномочия, — промямлил Мотекусома, причем голос его мало походил на голос правителя, — чем опозорили свой народ и вашего Чтимого Глашатая. Ведь я обещал нашим высоким гостям и всем находящимся под их покровительством мир и безопасность, так что ваше поведение превратило меня в клятвопреступника. Можете вы что-либо сказать в свое оправдание?

Куаупопока до конца остался верен своему долгу, показав, что он благородный человек, настоящий мужчина и подлинный мешикатль не в пример тому, кто восседал перед ним на троне.

Все, что было сделано, владыка Глашатай, сделано по моему приказу. Я исполнял свой долг так, как понимал его, и ни о чем не жалею.

Вы огорчили меня, — угрюмо произнес Мотекусома. — Но гораздо больше ваши кровавые бесчинства огорчили моих уважаемых гостей. Поэтому… — И тут Чтимый Глашатай Сего Мира произнес нечто совершенно невероятное: — Я предоставляю наказание на усмотрение генерал-капитана Кортеса.

Тот, очевидно, уже поразмыслил на эту тему, ибо с готовностью объявил о наказании, которое, с одной стороны, должно было устрашить всех, кто осмелится выступить против него, а с другой — показать его полное презрение к нашим обычаям и к нашим богам. Кортес приказал убить пятерых мешикатль, но не предать их Цветочной Смерти. Испанец заявил, что ни кровь, ни сердце, ни какую-либо другую, даже самую мельчайшую частицу человеческой плоти нельзя скармливать богам и вообще хоть как-то использовать в ритуале жертвоприношения.

Испанский вождь велел своим воинам принести кусок цепи — самой толстой, какую я когда-либо видел. Она походила на свернувшегося стального удава и, как мне удалось узнать впоследствии, представляла собой часть того, что называется якорной цепью и служит для удержания на месте кораблей. По приказу Кортеса испанские солдаты с большим трудом (представляю, какие муки испытывали при этом Куаупопока и его четверо командиров) просунули внутрь головы приговоренных людей, так что теперь у каждого человека на шее висело по звену этой цепи.

Приговоренных привели на Сердце Сего Мира, где посреди площади был установлен высокий столб. К слову, это было почти на том самом месте, возле нынешнего собора, где сеньор епископ впоследствии велел воздвигнуть позорный столб для выставления на публичное обозрение грешников. Цепь прикрепили к вершине столба, так что все пятеро осужденных со звеньями на шеях стояли вокруг него, лицами к толпе. Потом у их ног, высотой до самых коленей, сложили груду вымоченного предварительно в чапопотли хвороста и подожгли.

Эта новая казнь, намеренно осуществляемая без пролития крови, была совершенно незнакома в наших краях, поэтому посмотреть на нее собрались почти все жители Теночтитлана. Помню, я в тот день стоял рядом со священником падре Бартоломе, который объяснил, что на его родине, в Испании, такой способ казни применяется довольно часто, особенно к врагам Святой Церкви, ибо она запрещает своим служителям проливать кровь даже самых отъявленных грешников. Мне жаль, почтенные писцы, что ваша Церковь отказалась от применения более милосердных методов наказания, ибо за свою жизнь мне довелось стать свидетелем множества смертей, но ни одна из них не могла сравниться по жестокости с той, что выпала на долю несчастного Куаупопоки и его воинов.

Все пятеро стойко держались, пока пламя подбиралось к их ногам, и все это время их лица над железными ошейниками оставались суровыми и спокойными. Замечу, что больше никак их к столбу не прикрепили, однако они не метались, не размахивали в ужасе руками и не дрыгали ногами. Однако когда языки пламени, достигнув промежностей, слизали набедренные повязки и стали выжигать то, что находилось под ними, лица обреченных исказила страшная мука. Между тем огню более не требовалась подпитка древесиной и чапопотли, ибо теперь оно пожирало подкожный жир. Люди сами превратились в пищу для пламени, которое взметнулось так высоко, что мы почти не видели лиц несчастных. Яркими вспышками полыхнули их волосы, и над площадью зазвучали жуткие, нечеловеческие вопли.

Спустя некоторое время эти крики ослабли до тонкого, высокого визга, едва слышимого сквозь треск пламени, но терзавшего слух еще хуже, чем недавние вопли. Время от времени умирающих удавалось разглядеть, и тогда они казались черными сморщенными головешками, однако где-то внутри несчастных еще сохранялось некое подобие жизни. Кто-то из них еще издавал нечеловеческие звуки. В конце концов пламя, пожиравшее их кожу и плоть, заставило мускулы напрячься столь странным образом, что тела несчастных чудовищно искривились. Руки согнулись в локтях, обгоревшие кисти поднялись перед лицами — точнее, перед тем, что осталось от их лиц, а обожженные остатки ног, согнувшись в коленях, подтянулись к обугленным животам.

Но и эти ужасные останки еще продолжали жариться на огне до тех пор, пока уже совсем, и по виду и по размеру, не перестали походить на людей. Лишь их обтянутые обугленной коркой черепа соответствовали по величине головам взрослых людей, тела же, обгоревшие до черноты, были не больше, чем у пятилетних детей, причем скрючившихся в таких позах, в каких зачастую спят малые ребятишки.

Трудно поверить, но где-то в глубине этих обугленных комков плоти, судя по издаваемым звукам, еще сохранялась жизнь. Окончательно несчастные расстались с ней лишь после того, как лопнули их черепа.

Дело в том, что вымоченная в чапопотли древесина дает при горении такой жар, что мозг кипит, пенится, и пар распирает череп изнутри, пока тот способен выдерживать давление.

Необычный звук, как если бы разбился глиняный горшок, прозвучал пять раз подряд, и после этого с места расправы уже доносились лишь потрескивание и шипение костра. Прошло немало времени, прежде чем якорная цепь остыла достаточно, чтобы солдаты Кортеса смогли отцепить ее от почерневшего столба, тогда как пять скрюченных головешек упали на тлеющие угли и обратились в пепел. Цепь испанцы унесли, чтобы приберечь на будущее, хотя с тех пор подобных казней не совершалось.

С того дня минуло одиннадцать лет. Но как раз в прошлом году, вернувшись из своей поездки в Испанию, где ваш король Карлос еще возвысил его, пожаловав благородный титул маркиза дель Валье, Кортес придумал для себя новую эмблему. То, что вы называете его гербом, теперь красуется повсюду: это щит с разнообразными символами, окруженный цепью, звенья которой являются ошейниками для пяти человеческих голов. Вероятно, Кортес решил навсегда запечатлеть память об этом своем триумфе, ибо прекрасно понимал, что расправа над отважным Куаупопокой положила начало череде его успехов, обернувшихся Конкистой — завоевание1*1 Сего Мира.

Поскольку приказ о казни был отдан и приведен в исполнение белыми чужеземцами, не имевшими на то никаких прав, это вызвало в народе сильное беспокойство. Однако очень скоро случилось нечто еще более неожиданное, необъяснимое и пугающее. Мотекусома официально объявил, что переезжает из собственного дворца, чтобы пожить некоторое время среди своих белых друзей.

Жители Теночтитлана, заполонившие Сердце Сего Мира, с каменными лицами наблюдали за тем, как их Чтимый Глашатай, покинув собственную резиденцию, рука об руку с Кортесом, без каких-либо признаков принуждения, пересек площадь и вошел в старый дворец своего отца Ашаякатля, отданный иноземным пришельцам.

Следующие несколько дней по площади беспрерывно сновали люди: это под надзором испанских солдат слуги перетаскивали имущество Мотекусомы из одного дворца в другой. Туда переезжали все жены правителя и его дети, туда же переносили утварь, одеяния, обстановку тронного зала, счетные книги, — короче говоря, осуществлялось полное перемещение двора правителя.

Наш народ никак не мог взять в толк, почему их Чтимый Глашатай должен становиться гостем собственных гостей или, если называть вещи своими именами, пленником собственных пленников. Но вот мне, кажется, ответ на этот вопрос известен. Давным-давно я слышал, как Мотекусому назвали «пустым барабаном», и на протяжении последующих лет, пока барабан издавал громкий шум, мне было ясно, что шум этот — всего лишь отголосок событий и обстоятельств, над которыми сам Мотекусома не имеет никакой власти, хотя он усиленно изображал видимость своего всемогущества или предпринимал неохотные, уже тем самым обреченные на провал попытки взять ситуацию под контроль. Если когда-то у меня и теплилась надежда на то, что, может быть, Рано или поздно он, образно говоря, сам начнет орудовать собственными барабанными палочками, то эта надежда исчезла без следа, когда Мотекусома предоставил наказание Куаупопоки на усмотрение Кортеса.

Самое обидное, что вскоре после описанных событий нащ военный вождь Куитлауак выяснил, что своим отважным поступком Куаупопока по сути добился преимущества, которое могло бы отдать белых людей, со всеми их союзниками, на милость Мешико. И скажу прямо, выговаривая Мотекусоме за то, что он бездарно и постыдно упустил такую возможность спасти Сей Мир, принц говорил отнюдь не тоном любящего и покорного младшего брата. Увы, то, что военачальник открыл Мотекусоме глаза на последствия его поступка, привело лишь к тому, что Чтимый Глашатай, утративший последние крохи воли и мужества, из просто пустого превратился еще и в проткнутый барабан, неспособный даже издавать шум, когда по нему бьют. А вот Кортес, пока Мотекусома слабел духом, наглел все больше. Что ни говори, а этот человек продемонстрировал всем, что властен над жизнью и смертью даже в главной твердыне Мешико, он ведь не только сам избежал опасности, но еще и спас испанское поселение Веракрус и вызволил своего союзника Пацинко. Вот почему Кортес в конце концов без колебаний предъявил Мотекусоме неслыханное, просто возмутительное требование — добровольно отказаться от власти.

— Сами видите, что я вовсе не пленник, — заявил Мотекусома, впервые созвав свой Совет, на который пригласил меня и еще нескольких знатных особ, в новом тронном зале. Здесь полно места и для меня, и для всего двора, покои очень удобные, — словом, созданы все условия для управления страной. Могу вас заверить, белые люди ничуть не вмешиваются в дела Мешико. Само ваше присутствие здесь доказывает, что все мои советники, жрецы и гонцы имеют сюда свободный доступ, я могу призывать к себе кого угодно, и чужеземцы этому никоим образом не препятствуют. Не будут они вмешиваться и в наши религиозные обряды, даже в те, что требуют жертвоприношений. Короче говоря, наша жизнь и впредь будет протекать, как всегда. Я потребовал от генерал-капитана пообещать мне все это, прежде чем согласился на перемену резиденции.

— Но зачем было вообще соглашаться? — спросил Змей-Женщина страдальческим голосом. — Мало того что подобный переезд — нечто совершенно неслыханное, так в нем еще и не было необходимости.

— Необходимости, может, и не было, зато была целесообразность, — заметил Мотекусома. — С тех пор как белые люди появились в моих владениях, подданные или союзники Мешико дважды предпринимали посягательства на их жизни и собственность — в первый раз в Чолуле, и во второй, совсем недавно, на побережье. Кортес не винит в случившемся лично меня, поскольку эти попытки были сделаны либо в нарушение моих приказов, либо по их незнанию. Но подобное может произойти снова. Я сам предупредил Кортеса, что многие из наших подданных возмущены присутствием белых людей, а при таких настроениях достаточно любой мелочи, чтобы заставить их забыть о послушании и снова учинить мятеж.

— Если Кортеса беспокоит то, что наш народ им недоволен, — возразил один из старейшин, — ему ничего не стоит это исправить. Пусть отправляется домой.

— Я говорил ему то же самое, — ответил Мотекусома, — но сейчас это невозможно. Он не может отплыть на родину, пока его король Карлос не пришлет ему новые корабли. А до того времени наше совместное с ним проживание в одном Дворце послужит сразу двум целям. Во-первых, это будет доказательством моего доверия к Кортесу, который, конечно ясе, не причинит мне вреда, а во-вторых, отвадит народ от попыток предпринимать шаги, способные спровоцировать его на причинение нашим людям зла. Таким образом, мое пребывание здесь одновременно послужит делу мира и предотвратит возможное разжигание вражды. Именно по этой причине Кортес и предложил мне перебраться сюда и стать его гостем.

— Его пленником, — поправил Куитлауак, улыбнувшись чуть ли не с насмешкой.

— Я не пленник, — настойчиво повторил Мотекусома. — Я по-прежнему ваш юй-тлатоани, по-прежнему правитель Мешико и глава Союза Трех. Я лишь сменил резиденцию, да и то временно, чтобы наверняка сохранить мир между нами и белыми людьми до их ухода.

— Прошу прощения, Чтимый Глашатай, — промолвил я. — Ты так уверен в том, что они уедут. Откуда ты знаешь? И когда это произойдет?

Мотекусома взглянул на меня так, словно лучше бы мне не задавать этого вопроса, но скрепя сердце ответил:

— Испанцы уйдут, когда у них будут корабли, способные отвезти их за море. И я так уверен в том, что они действительно уйдут, потому что лично обещал им позволить в этом случае забрать с собой то, ради чего они вообще сюда приплыли.

Последовало короткое молчание. Потом кто-то сказал:

— Золото.

— Да. Много золота. Когда белые солдаты помогали мне с переездом, они весьма тщательно осмотрели мой дворец. Весьма тщательно. Несмотря на все меры предосторожности — ложные стены и все такое, они нашли сокровищницу и…

Тут в зале послышались возгласы ужаса и недоверия, а Куитлауак, прервав Мотекусому, напрямик спросил:

— Ты что, и вправду хочешь уступить испанцам все сокровища своего народа?

— Только золото, — заявил, оправдываясь, Мотекусома. — Ну и еще самые дорогие самоцветы. Остальное их не интересует. Им не нужны перья, краски, жадеиты, редкие цветочные семена и тому подобное. Эти богатства мы сохраним, что позволит Мешико продержаться то время, пока мы трудами, войнами и сбором дани не сможем возместить утраченное.

— Но зачем вообще что-то им отдавать? — в отчаянии вскричал один из присутствующих.

— Знайте же, — продолжил Мотекусома. — Белые люди могли бы потребовать как плату за свой уход еще и личное достояние всех до единого знатных людей. Они могли бы даже развязать ради этого войну и призвать против нас с материка своих союзников. Я же предпочитаю избежать открытой вражды и возможного кровопролития, проявив подобающие владыке щедрость и великодушие.

Змей-Женщина произнес сквозь зубы:

— Даже будучи верховным казначеем, то есть официальным хранителем сокровищницы государства, которую мой господин отдает чужеземцам, я должен признать, что это была бы не слишком высокая плата за избавление от таких гостей. Беда в том, мой господин, что, сколько бы золота им ни дали, испанцы будут требовать все больше и больше.

— Мне удалось убедить Кортеса в том, что больше никакого золота у меня нет. Если во всей стране и осталось золото, то только находящееся сейчас в торговом обороте и во владении частных лиц. Наша сокровищница создавалась вязанки вязанок лет, всеми Чтимыми Глашатаями нашего народа, и чтобы собрать со всех наших земель лишь малую часть таких богатств, потребуются жизни не одного поколения. Станут ли испанцы тратить на это время? Кроме того, я отдаю им казну не просто так, а с условием: они в своей земле преподнесут ее королю Карлосу со словами, что я посылаю ему в дар все золото своей земли. Кортеса это устраивает, устроит это и их короля Карлоса. Когда белые люди уйдут, они больше не вернутся.

Никто из нас не более не возражал. Мотекусома заявил, что совет окончен, и мы молча покинули дворец, выйдя из ворот в Змеиной стене на площадь. Только тогда кто-то сказал:

— Нет, это просто неслыханно! Кем-Анауак юй-тлатоани держат в плену гнусные, вонючие варвары!

— Нет, — заявил другой из членов Совета. — Мотекусома прав. Это не он пленник, а все мы. Пока он с постыдной покорностью пребывает на положении заложника, ни один мешикатль не решится даже плюнуть на белого человека.

— Мотекусома отдал во власть пришельцев себя, гордую независимость Мешико и большую часть наших сокровищ. Если корабли белых людей не приплывут еще долго, то кто знает, что еще он им отдаст?

Один из присутствующих озвучил то, что было на уме у всех нас:

— За всю историю Мешико ни один юй-тлатоани не был низложен и лишен власти при жизни. Даже безумный Ауицотль, хотя править он, разумеется, не мог.

— Так он и не правил. Титул сохранялся за ним, а обладавший реальной властью регент обеспечил пооядок и преемственность власти. В конце концов, кто может поручиться, что Кортесу вдруг не взбредет в голову попросту взять да убить Мотекусому? Кто знает, что за блажь может накатить на белого чужака? Или Мотекусома, не в силах выдержать унижения, сам убьет себя. Судя по виду, он к этому готов.

— Да, трон Мешико может неожиданно оказаться свободным. Поэтому, имея в виду подобную возможность, мы должны заранее определить, кто станет временным правителем… если Мотекусома доведет дело до того, что его придется отстранить от правления по решению Изрекающего Совета.

— Этот вопрос необходимо обсудить и решить тайно. Давайте избавим Мотекусому хотя бы от этого унижения до тех пор, пока не останется иного выбора. К тому же сейчас нельзя давать Кортесу ни малейшего повода заподозрить, что его драгоценный заложник может вдруг оказаться бесполезным.

Тут Змей-Женщина повернулся к до того времени воздерживавшемуся от высказываний Куитлауаку и обратился к нему со словами:

— Куитлауацин, поскольку ты брат Чтимого Глашатая, то твою кандидатуру как возможного преемника в случае смерти Мотекусомы Совет, естественно, рассмотрит первой. Примешь ли ты титул и должность регента, если мы на официальном совещании решим, что это необходимо?

Куитлауак прошел еще несколько шагов, хмуря лоб в размышлении, и наконец сказал:

— Меньше всего на свете мне хотелось бы отбирать власть у собственного брата, пока он жив. Но, скажу по совести, мои господа, Мотекусома уже сам отрекся от большей части своих полномочий, да и жив-то, похоже, лишь наполовину! Поэтому, если только Изрекающий Совет решит, что это необходимо для спасения страны, я буду готов принять тот сан, о каком меня попросят.

Однако вышло так, что никакой срочной необходимости в отстранении Мотекусомы или в других из ряда вон выходящих действиях не возникло. Более того, некоторым стало казаться, что Мотекусома, с его постоянными призывами проявлять терпение и ждать, был прав. Испанцы провели в Теночтитлане всю зиму, и если бы не цвет их кожи, мы, пожалуй, скоро вообще перестали бы замечать присутствие чужаков, как не замечали бы наших соотечественников из захолустья, решивших пожить какое-то время в большом городе, чтобы получше познакомиться с его достопримечательностями и вкусить удовольствия, недоступные у них дома. Даже во время наших религиозных церемоний белые люди вели себя вполне терпимо. За некоторыми обрядами, включавшими лишь музыку, пение и танцы, испанцы наблюдали с интересом, а порой и с явным удовольствием. Когда же ритуал требовал принесения в жертву ксочимикуи, испанцы предпочитали скромно отсидеться в своем дворце. Мы, горожане, со своей стороны, терпели белых людей, относились к ним вежливо и проявляли всяческую учтивость, но держались на расстоянии. За всю зиму не произошло никаких стычек, ссор или серьезных споров. Не сообщалось также и ни о каких дурных знамениях.

Мотекусома, его придворные и советники, казалось, легко приспособились к перемене резиденции, и, похоже, это Действительно никак не сказалось на управлении страной.

Дела шли своим чередом. Как и всякий другой юй-тлатоани, Мотекусома регулярно встречался со своим Изрекающим Советом, принимал иноземных послов, представителей дальних провинций Мешико и держав Союза Трех, предоставлял аудиенции частным просителям.

Особенно часто в ту пору наведывался к нему его родной племянник Какамацин, несомненно, и не без оснований, беспокоившийся за судьбу своего шаткого трона Тескоко. Но, возможно, Кортес тоже велел своим союзникам и подчиненным «хранить спокойствие и ждать». Так или иначе, но никто из них — даже принц Черный Цветок, которому, понятное дело, не терпелось занять трон аколхуа, — не предпринимал никаких поспешных, непродуманных действий. На протяжении той зимы жизнь Сего Мира, казалось, шла своим чередом, как и обещал Мотекусома.

Однако точно этого сказать не могу, потому что я сам лично имел к государственным делам все меньшее и меньшее отношение. Мое присутствие требовалось редко, только когда Мотекусома желал выяснить мнение по тому или иному вопросу всех знатных мужей, проживающих в городе. Что же касается услуг переводчика (кстати, лицу, причисленному к знати, не подобало выступать в этой роли), то и они требовались от меня все реже. Под конец меня и вовсе перестали вызывать во дворец с этой целью: Мотекусома, очевидно, решил, что раз уж он собрался вполне довериться Кортесу, то может доверять и его наложнице Малинцин. Замечали, что эта троица немало времени проводила вместе, чего, впрочем, трудно было бы избежать, ибо они все же жили под одной крышей, хоть и в очень просторном дворце. Но на самом деле Кортес и Мотекусома начали получать взаимное удовольствие от общества друг друга. Они часто вели беседы об истории и нынешнем состоянии своих стран, рассказывали о религии и образе жизни. Для развлечения Мотекусома научил Кортеса азартной игре в патоли, и я, например, надеялся, что Чтимый Глашатай делает высокие ставки, отыгрывая таким образом хотя бы часть сокровищ, обещанных им белым людям.

Кортес, в свою очередь, не остался в долгу и познакомил Мотекусому с другим развлечением. Он вызвал с побережья некоторых своих моряков и мастеров, которых вы называете корабельными плотниками. Они захватили с собой множество неизвестных у нас металлических инструментов и приспособлений. Испанцы распорядились доставить им некоторое количество длинных прямых и ровных древесных стволов, которые, словно по волшебству, превратили в доски, брусья и шесты. За поразительно короткое время они построили точную, но уменьшенную вполовину копию одного из своих морских кораблей и спустили это судно на воду озера Тескоко: впервые над его гладью мы увидели лодку с крыльями, именуемыми парусами. Моряки, владевшие сложным искусством управления этим судном, могли теперь плавать по всем пяти сообщающимся друг с другом озерам, и на такие водные прогулки Кортес нередко приглашал Мотекусому, а порой даже не одного, а в сопровождении членов семьи или придворных.

Меня же избавление от придворных обязанностей и участия в государственных делах ничуть не огорчило. Я с радостью возобновил свой прежний праздный образ жизни и даже снова стал просиживать целыми днями в Доме Почтека, хотя уже и не так часто, как раньше. Жена ни о чем меня не просила, не говорила, что мне следует больше времени проводить дома, в ее обществе. Бью казалась очень слабой и быстро уставала. Ждущая Луна привыкла постоянно заниматься каким-нибудь полезным делом, вроде шитья или вышивания, но я стал замечать, что теперь, садясь за рукоделие, она стала подносить работу близко к глазам. А бывало, что она ни с того ни с сего роняла и разбивала что-нибудь из кухонной утвари. Когда же я поинтересовался, не болит ли у нее Что, Бью ответила просто:

— Я старею, Цаа.

— Мы с тобой почти одного возраста, — напомнил я.

Это высказывание, казалось, задело мою жену, как будто я вдруг принялся резвиться и танцевать, чтобы похвастаться перед ней своей бодростью и живостью.

— В этом одно из проклятий женщины, — ответила она с необычной резкостью. — Женщина всегда, в любом возрасте старше мужчины. — Но потом она смягчилась, улыбнулась и даже попыталась пошутить: — Вот почему мы относимся к своим мужчинам, как к детям. Потому что они, кажется, никогда не стареют… или даже не взрослеют.

В тот раз Бью отмахнулась от моего вопроса с такой легкостью, что прошло немало времени, прежде чем до меня дошло: то были первые симптомы серьезного заболевания, постепенно на годы приковавшего ее к постели. Бью никогда не жаловалась на плохое самочувствие и не требовала к себе внимания, но я все равно его оказывал, и хотя разговаривали мы мало, я видел, что ей это приятно. Когда умерла наша престарелая служанка Бирюза, я купил двух женщин помоложе: одну для ведения домашнего хозяйства, а другую — исключительно для ухода за Бью. Поскольку за многие годы я привык всякий раз, когда требовалось дать поручение по хозяйству, звать Бирюзу, отделаться от этой привычки на старости лет мне так и не удалось. Обе женщины смирились с тем, что хозяин окликает их одним и тем же, чужим именем Бирюза, а мне нынче уже не вспомнить, как их звали по-настоящему. Знаете, может быть, я невольно перенял невнимание белых людей к настоящим именам и правильной речи. Ведь испанцы почти полгода прожили в Теночтитлане, но за это время никто из них не удосужился не только выучить наш язык науатль, но даже научиться правильно произносить наши названия.

Единственным человеком нашей расы, с которым они общались тесно и постоянно, была женщина, называвшая себя Малинцин, но Кортес даже имя собственной любовницы переиначил на свой лад, обращаясь к ней «Малинче». Со временем точно так же ее стали называть и многие из моих отечественников — кто просто подражая испанцам, а кто желая подразнить и позлить выскочку. Слыша «Малинче» от индейцев, бывшая рабыня неизменно скрежетала зубами, ибо в этом слове отсутствовало вожделенное «цин», с помощью которого она сама себя причислила к знати. Однако пожаловаться изменница не могла: ведь люди обращались к ней так же, как и ее господин.

Само собой, Кортес и его люди, испытывая безразличие к нашему языку, переиначивали на свой лад и все прочие имена и названия. Например, в силу того, что в испанском языке отсутствуют вовсе или произносятся иначе некоторые характерные для науатль звуки, само название нашей страны, «Мешико», вы произносите то как «Мессика», то как «Мексика», то как «Мехика». Причем словом «Мехико» вы почему-то назвали воздвигнутый на месте Теночтитлана город, а наш народ, мешикатль, по непонятным причинам сочли более удобным именовать ацтеками. Да и имя Мотекусома показалось Кортесу и его людям труднопроизносимым, и они переиначили его в Монтесуму. Однако я в своем рассказе называл его по старинке, как привык с детства. Самое интересное, что испанцы не только не хотели обидеть нашего правителя, но и искренне считали, что таким образом льстят ему, поскольку «монте» означает по-испански «гора», а стало быть, в их варианте имени содержится намек на величие. Точно так же не далось им и имя нашего бога войны Уицилопочтли, к которому они вдобавок питали отвращение. Его испанцы назвали Уицилопос, а слово «лопос», как я слышал, означает хищного зверя, известного также под названием «волк».

* * *

Итак, миновала зима и наступила весна, а с ней явилось еЩе больше белых людей. Мотекусома узнал об этом чуть Раньше Кортеса, да и то совершенно случайно. Один из «мышей» куимичиме, засланных в страну тотонаков, забрел далеко на юг, южнее того места, куда его послали, и увидел целую флотилию кораблей с широкими парусами, которые медленно двигались вдоль побережья на север, останавливаясь в каждой бухте или заливе. «Как будто высматривая, нет ли где их товарищей», — заявил куимиче, когда поспешно явился в Теночтитлан с бумагой, на которой изобразил корабли и указал их число.

Я, другие знатные лица и весь Изрекающий Совет находились в троном зале, когда Мотекусома послал слугу за ничего не подозревающим Кортесом. Воспользовавшись возможностью похвастаться своей осведомленностью обо всем происходящем в его стране, он через меня, вновь выступившего в роли переводчика, преподнес эту новость таким образом:

— Генерал-капитан, твой корабль и твое донесение, а заодно первая партия наших даров достигли двора короля Карлоса, каковой весьма тобой доволен.

— Откуда дону сеньору Монтесуме это известно? — вопросил Кортес, которого услышанное и впрямь несказанно удивило.

— Да оттуда, — хвастливо заявил Мотекусома, все еще изображая всеведение, — что король Карлос послал за тобой и твоими людьми, чтобы отвезти вас домой, флот в два раза больше прежнего. Целых двадцать кораблей!

— Вот как? — вежливо переспросил Кортес, не позволяя себе открыто выказывать сомнения. — И где же они находятся?

— На подходе, — интригующе заявил Мотекусома. — Может быть, ты не в курсе, что мои провидцы в состоянии заглядывать и в будущее, и за горизонт. Они нарисовали для меня эту картинку, пока твои корабли были еще посреди океана. — Он вручил Кортесу бумагу. — Я показываю ее тебе сейчас, потому что корабли уже скоро должны появиться на побережье.

— Поразительно, — промолвил Кортес, внимательно изучая рисунок. И пробормотал себе под нос: — Да… галеоньь грузовые суда… этот чертов рисунок очень правдоподобен. — Брови его насупились. — Но… неужели целых двадцать?

— Хотя ты своим визитом и оказал нам высокую честь, а я сам, общаясь с тобой, получил немалое удовольствие, мне приятно слышать, что твои братья явились за тобой и мой гость более не брошен на произвол судьбы в чужой земле. Они ведь приплыли, чтобы отвезти вас домой, не так ли? — уточнил Мотекусома не без нажима.

— Похоже на то, — сказал Кортес все еще слегка ошеломленный.

— Я прикажу распечатать палаты с сокровищами в моем дворце, — сказал Мотекусома. Казалось, он чуть ли не счастлив от перспективы неизбежного разорения своего народа.

Но в этот момент в дверь тронного зала вошли, целуя землю, дворцовый управляющий, а с ним еще несколько человек. Когда я сказал, что Мотекусома получил известие о кораблях «чуть» раньше Кортеса, я говорил буквально, ибо новоприбывшие были гонцами-скороходами правителя Пацинко, которых спешно переправили на остров с материка тотонаки. Кортес с явным неудовольствием огляделся по сторонам. Было видно, что ему хотелось увести этих людей к себе и поговорить с ними с глазу на глаз, но на это он не решился. И даже попросил меня переводить все, что они скажут.

Первым высказался гонец, который принес продиктованное Пацинко послание следующего содержания. Двадцать крылатых кораблей, самые большие из всех виденных ранее тотонаками, прибыли в бухту Веракрус. С этих кораблей сошли на берег тысяча триста солдат, все вооруженные и в Доспехах. Восемьдесят из них, помимо мечей и копий, имеют также аркебузы, а сто двадцать — арбалеты. Кроме того, они привезли с собой девяносто шесть лошадей и двадцать пушек.

Мотекусома посмотрел на Кортеса с подозрением и сказал:

— Похоже, друг мой, чтобы проводить тебя домой, твои соотечественники прислали внушительное войско.

— Да, так оно и есть, — ответил Кортес, которого, судя по всему, услышанное отнюдь не обрадовало. Он снова повернулся ко мне: — Приказано им передать что-нибудь еще?

Тут заговорил другой гонец, показавший себя одним из самых нудных и дотошных «запоминателей слов». Он полностью, с начала и до конца, воспроизвел весь разговор, состоявшийся при первой встрече Пацинко с вождями новоприбывших белых людей. Оно бы и ладно, но гонец тарахтел на обезьяньей смеси языка тотонаков и испанского, ибо там не нашлось переводчика. В результате получилась полнейшая ахинея. Выслушав его, я пожал плечами и сказал:

— Генерал-капитан, я ничего не могу разобрать, кроме двух часто повторяющихся имен. Твоего и еще одного, которое звучит как Нарваэс.

— Нарваэс здесь? — вырвалось у Кортеса, после чего прозвучало крепкое кастильское ругательство.

Мотекусома заладил снова:

— Я велю принести из сокровищницы золото и драгоценности, как только твой караван носильщиков…

— Прошу прощения, — сказал Кортес, оправившись от очевидного удивления. — Пусть лучше все ценности пока остаются под охраной, спрятанными в твоем хранилище. Я сперва должен выяснить, с какими намерениями прибыли эти люди.

— Но разве могут быть сомнения в том, что это твои соотечественники? — сказал Мотекусома.

— Ни малейших. Но ты ведь сам рассказывал мне, что твои собственные соотечественники порой сбиваются в шайки и становятся разбойниками. Случается такое и у нас. Нам, испанцам, приходится проявлять осторожность по отношению к некоторым мореходам. Ты поручаешь мне доставить королю Карлосу самый ценный дар, когда-либо направлявшийся одним монархом другому, и мне не хотелось бы лишиться его из-за морских грабителей, которых мы называем пиратами. С твоего разрешения, я немедленно отправ люсь на побережье и выясню, что это за люди.

— Разумеется, — сказал Чтимый Глашатай, которого восхищала сама возможность того, что белые люди схватятся с оружием в руках и, возможно, перебьют друг друга.

— Мне придется двигаться форсированным маршем, — продолжал Кортес, размышляя вслух, — так что с собой я возьму только своих испанских солдат и лучших из наших союзных воинов. А лучшие, конечно, это бойцы Черного Цветка…

— Да, — одобрил Мотекусома. — Хорошо. Очень хорошо.

Но улыбка исчезла с его лица, когда генерал-капитан произнес следующие слова:

— Я оставлю Педро де Альварадо, того рыжеволосого человека, которого твои люди прозвали Тонатиу, чтобы охранять здесь мои интересы… То есть, конечно, чтобы защитить твой город, на тот случай, если пиратам все-таки удастся прорваться сюда с побережья. Ну а поскольку у меня нет возможности оставить достаточное количество своих товарищей, мне придется прислать подкрепление союзников, находящихся сейчас на материке…

Так и произошло. Кортес с основными силами испанцев и всеми аколхуа Черного Цветка спешно выступил на восток, а Альварадо остался командовать почти восемью десятками своих соотечественников и четырьмя сотнями тлашкалтеков, которые явились с материка на смену ушедшим и тоже разместились во дворце. Это, разумеется, являлось неслыханным оскорблением.

На протяжении всей зимы Мотекусома и так находился в Достаточно щекотливом, двусмысленном положении, но весна принесла ему несравненно большее унижение. Теперь он жил под одной крышей не просто с чужеземцами, которые, Хотя бы формально, могли считаться гостями, но с исконными врагами своей страны и своего народа. Если надежда Рано или поздно избавиться от испанцев помогала Чтимому Глашатаю хоть как-то держаться, то, оказавшись якобы гостеприимным хозяином, а на деле пленником самых злобных, самых заклятых, самых ненавистных своих недругов, он окончательно впал в мрачное уныние. Во всем случившемся имелся лишь один плюс, хотя сомневаюсь, чтобы Мотекусома находил в этом утешение. Тлашкалтеки были несравненно чистоплотнее испанцев, и пахло от них гораздо лучше, чем от белых людей.

— Это нестерпимо! — заявил Змей-Женщина.

Эти самые слова я в последнее время все чаще и чаще слышал от все большего числа подданных Мотекусомы. Сейчас они прозвучали на тайном заседании Изрекающего Совета, на которое были приглашены многие не входившие официально в его состав благородные воители, мудрецы, жрецы и представители знати, в том числе и я.

— Нам, мешикатль, лишь изредка удавалось вторгнуться на территорию Тлашкалы, и мы не разу не смогли пробиться к их столице! — прорычал наш военный вождь Куитлауак. С каждым словом его гневный голос звучал все громче, и под конец вождь почти кричал: — И вот теперь эти ненавистные, презренные тлашкалтеки — здесь, в никогда не видевшем в своих стенах врага городе Теночтитлане! В Сердце Сего Мира! Во дворце военного правителя Ашаякатля, который сейчас наверняка рвет и мечет, пытаясь вырваться из загробного мира, чтобы вернуться в наш и отплатить за это оскорбление! Хуже того, тлашкалтеки даже не одолели нас в честном бою! Они заявились сюда по приглашению, причем не нашему, и поселились во дворце на равном положении с нашим Чтимым Глашатаем!

— Чтимым Глашатаем только по названию, — пробурчал главный жрец Уицилопочтли. — Говорю вам, наш бог войны отрекается от него.

— Пора и всем нам поступить так же, — заявил господин Куаутемок, сын покойного Ауицотля. — Причем действовать следует, не теряя времени, потому что если мы будем сидеть сложа руки, то другой возможности избавиться от чужаков нам может и не представиться. Хотя грива у этого Альварадо и сияет, словно Тонатиу, но сам он наверняка далеко не столь хитер и ловок, как его командир. Мы должны нанести удар до возвращения Кортеса.

— Значит, ты уверен, что Кортес вернется? — спросил я, поскольку уже десять дней после отбытия генерал-капитана не участвовал ни в открытых, ни в тайных заседаниях Совета и не был в курсе последних новостей.

— Наш куимиче с побережья сообщает нечто странное, — ответил Куаутемок. — Кортес не стал приветствовать своих новоприбывших братьев, и он даже не вступил с ними в переговоры, а обрушился на тех прямо с марша, ночью, захватив их врасплох. Любопытно, однако, что павших с обеих сторон было мало, ибо Кортес, словно на Цветочной Войне, стремился лишь разоружить своих противников и взять их в плен. После этого переговоры между ним и вождем белых людей, прибывших на новых кораблях, все-таки начались и ведутся до сих пор, сопровождаемые громкими спорами. Разумеется, разобраться во всем этом нам очень непросто, но, скорее всего, Кортес добивается передачи всех этих сил под его командование. Так что, боюсь, вернется сюда он уже со всеми этими людьми и оружием.

Вы должны понять, господа писцы, что всех нас тогдашние события повергли в полнейшую растерянность. Ранее мы предполагали, что новоприбывшие испанцы посланы королем Карлосом по просьбе самого Кортеса, поэтому его коварное нападение на соотечественников явилось для нас полнейшей неожиданностью и неразрешимой загадкой. Лишь по прошествии немалого времени, собрав и сопоставив обрывочные сведения, я осознал истинную меру наглого обмана, совершенного Кортесом в отношении обоих народов — и вашего, и нашего.

С первого момента появления в наших землях Кортес представлялся как посол испанского короля Карлоса, но теперь я знаю, что он им не был. Король Карлос вовсе не посылал его сюда — ни для умножения числа подданных его величества, ни для расширения владений Испании, ни для распространения христианской веры, ни по какой-либо другой причине. Когда этот человек впервые ступил на берег Сего Мира, ваш король Карлос, оказывается, и слыхом не слыхал ни о каком капитане Эрнане Кортесе!

Замечу, что даже по сей день его преосвященство сеньор епископ с презрением отзывается о Кортесе как о человеке низкого происхождения, в начале своей карьеры занимавшем невысокое положение, возмещавшееся лишь дерзостью да безмерными амбициями. Благодаря некоторым высказываниям сеньора епископа я теперь понимаю, что первоначально Кортес был направлен к нашим берегам вовсе не королем или Святой Церковью, но гораздо менее высокой властью — губернатором поселения на острове под названием Куба. И полномочия его простирались не далее обследования побережий, составления карт и, в крайнем случае, ведения небольшой меновой торговли с помощью стеклянных бус и прочих безделушек.

Но после того, как ему удалось легко одолеть правителя ольмеков, а в особенности после того, как слабый народ тотонаков покорился ему без борьбы, Кортес, видимо, исполнился решимости стать конкистадором, завоевателем Сего Мира. Я слышал, что некоторые из его офицеров, опасаясь гнева губернатора, выступили против этих честолюбивых планов, и именно по этой причине Кортес и приказал своим менее робким сторонникам сжечь корабли. Ну а после этого застрявшим на побережье, не имея возможности вернуться, испанцам, даже противникам Кортеса, не оставалось ничего другого, кроме как принять участие в затеянном им походе.

Как мне рассказывали, у этого плана было одно уязвимое место. Единственный сохраненный им корабль Кортес под началом своего офицера Алонсо (того самого, который первым владел Малинцин) отправил в Испанию — со всеми захваченными в наших землях сокровищами, в надежде на то, что пораженный богатыми дарами король Карлос узаконит его самовольное предприятие. Однако, чтобы эта затея увенчалась успехом, Алонсо надлежало тайно проскользнуть мимо Кубы. Прознавший об отправке этого корабля и сообразивший, что Кортес проявил неповиновение и самоуправство, губернатор Кубы собрал два десятка судов и множество воинов во главе с Панфило де Нарваэсом и приказал им изловить поставившего себя вне закона ослушника и дезертира Кортеса, лишить его всех званий и полномочий, заключить мир со всеми народами, с которыми оный Кортес успел поссориться, и вернуть преступника обратно в цепях.

Но, по словам наших лазутчиков-«мышей», получилось так, что беглец взял верх над тем, кого отправили за ним в погоню. И когда Алонсо, предположительно, раскладывал золотые дары и обещал золотые горы испанскому королю Карлосу, Кортес в Веракрусе делал то же самое по отношению к Нарваэсу, демонстрируя тому образцы здешних сокровищ, уверяя, что страна почти завоевана, и убеждая соотечественника присоединиться к нему, чтобы вместе завершить ее покорение. Он утверждал, что им нечего бояться неудовольствия какого-то там губернатора, ибо очень скоро они преподнесут, причем не своему непосредственному начальнику, а самому всемогущему королю, целую новую провинцию, превосходящую по размерам и богатству и всю Мать-Испанию, и все ее остальные колонии, вместе взятые.

Даже если бы мы, вожди и старейшины Мешико, знали обо всем этом в день нашей тайной встречи, мы едва ли смогли бы сделать больше, чем сделали тогда. Ибо совершено было следующее: проведя официальное голосование, Изрекающий Совет объявил, что, поскольку Чтимый Глашатай МотекусомаШокойцин «временно недееспособен», его брат, Куитлауацин провозглашается регентом с передачей ему всей высшей власти. Новый же регент первым своим указом постановил как можно скорее очистить Теночтитлан от чужеземной заразы.

— Через два дня, — сказал он, — наступит праздник сестры бога дождя, Ицтокуатль. Поскольку она всего лишь богиня соли, обычно церемония в ее честь не собирает молящихся, и в ней участвуют лишь несколько жрецов. Но белые люди не знают об этом. Как не знают, к счастью, и тлашкалтеки, которые никогда прежде не присутствовали при совершении в нашем городе религиозных обрядов иначе, как в качестве жертв. — Он издал ехидный смешок. — Так что можно порадоваться тому, что Кортес решил оставить здесь наших давнишних врагов, а не аколхуа, хорошо знакомых с нашими праздниками и обычаями. Сейчас я отправлюсь во дворец и, попросив брата не выказывать удивления по поводу откровенной лжи, скажу этому Тонатиу Альварадо, что предстоит важнейшая религиозная церемония, в связи с которой на площади в течение дня и ночи соберется весь город. На что я и прошу его согласия.

— Правильно! — воскликнул Змей-Женщина. — И пусть остальные присутствующие здесь предупредят всех благородных воителей и простых воинов, всех йаокуицкуи, способных держать оружие, что сначала им предстоит разыграть роль рьяных верующих. Видимость того, что они исполняют ритуальные танцы, не встревожит чужеземцев: что такого, если индейцы пляшут, размахивая оружием, тем паче в сопровождении музыки и пения? Но по сигналу…

— Постой, — перебил Куаутемок. — Мой родич Мотекусома не выдаст нас, поскольку поймет, для чего это нужно. Но мы забыли про эту проклятую женщину Малинцин. Кортес оставил ее на время своего отсутствия переводчицей при Тонатиу, но она не ограничивается этой ролью и задалась целью узнать как можно больше обо всех наших обычаях. Стоит ей увидеть на площади не одних только жрецов, а многолюдную толпу, как Малинцин мигом сообразит, что дело тут не в богине соли. А смекнув, предупредит своих белых хозяев.

— Предоставьте эту женщину мне, — сказал я, ибо давно дожидался такой возможности: мне хотелось удовлетворить не только личную ненависть. — К сожалению, чтобы драться на площади, я уже староват, но зато могу устранить одного из самых опасных наших врагов. Приводи в действие свой план, владыка регент. Малинцин не только не разоблачит нас, но и вовсе не увидит этой церемонии. Она будет мертва.

А план у нас был такой. Праздник начнется утром, весь день на Сердце Сего Мира женщины, девушки и дети будут петь, танцевать и вести потешные поединки. Только с наступлением сумерек туда, но не толпой, а по двое, по трое начнут подтягиваться мужчины. К тому времени уже полностью стемнеет и площадь будет освещена лишь светом факелов и курильниц, а чужеземцы в большинстве своем устанут и уйдут к себе спать. Или, во всяком случае, не заметят в неверном свете огней, что состав участников празднества разительно изменился. Их стало больше, причем все они взрослые и мужского пола.

Постепенно поющие и жестикулирующие танцоры соберутся в ряды и колонны, которые, переплетаясь друг с другом, направятся с центра площади к проходу в Змеиной стене, что ведет во дворец Ашаякатля.

Самую большую угрозу для успеха предстоящего штурма представляли четыре установленные на крыше дворца пушки. Каждая из них в отдельности могла накрыть картечью большую площадь и погубить уйму народу, но нацелить пушку вниз было не так-то просто. Поэтому Куитлауак считал необходимым подвести своих людей как можно ближе к стенам дворца, ничем не выдавая враждебных намерений. Потом, по его сигналу, мешикатль предстояло смять стражу У ворот, ворваться во дворец и завязать бой во внутренних помещениях. Пушек там опасаться не приходилось, а против стальных мечей и грозных, но медленно перезаряжающихся аркебуз наши воины должны были использовать свои обсидиановые макуауитль, да и к тому же предполагалось подавить врага численным превосходством. Тем временем остальные мешикатль поднимут и уберут деревянные мосты, перекинутые через лодочные проходы трех дамб, и с помощью луков и стрел отразят любую попытку союзных войск, находящихся на материке, преодолеть преградившие им путь каналы и прийти на помощь Альварадо.

Свой собственный план я продумал не менее тщательно. Прежде всего я посетил одного хорошего знакомого, сведущего лекаря, которому всецело доверял, и получил от него яд, по его словам, надежный и безотказный. Слуги Мотекусомы, в том числе и его кухонная челядь, разумеется, меня знали, а поскольку все они давно тяготились сложившимся положением, я легко убедил их использовать этот яд в точном соответствии с моими указаниями и точно в указанное мною время. Потом я попросил Бью убраться из города на время праздника Ицтокуатль, хотя ни о намеченном восстании, ни о моей особой роли, а также о том, что при определенном повороте событий белые люди могут обрушить мщение на моих близких, говорить ей не стал.

Бью, как я уже упоминал, была слаба, чувствовала себя неважно, и необходимость покинуть город ее отнюдь не радовала. Но она, зная, что меня приглашали на тайные заседания Изрекающего Совета, догадывалась, что следует ждать каких-то событий, и с готовностью вызвалась навестить одну свою подругу, жившую на материке, в Тепеяке. Учитывая состояние жены, я дал ей возможность отдохнуть до перекрытия лодочных проходов подъемными мостами, а уже ближе к вечеру она отбыла на носилках. Обе Бирюзы сопровождали хозяйку.

Я остался в доме один.

От нас до Сердца Сего Мира было достаточно далеко, и звуки притворного веселья до меня не доносились, но я мог представить себе, как по мере сгущения сумерек осуществляются различные этапы плана. Я мысленно видел, как вооруженные воины сменяют на площади женщин и детей, как разводятся мосты над дамбой… ну и все прочее. Меньше всего мне хотелось думать о собственной роли, ибо впервые в жизни я решился совершить отравление — коварное убийство исподтишка. Надеясь заглушить укоры совести крепким напитком, я взял на кухне кувшин октли и некоторое время, не зажигая света, сидел в погружавшейся во тьму комнате первого этажа, стараясь притупить чувства в ожидании неминуемого.

Потом с улицы донесся топот ног, и кто-то забарабанил в парадную дверь. Я отворил и увидел четырех дворцовых стражей, державших за края камышовую циновку, на которой лежало накрытое белой хлопковой тканью стройное тело.

— Прошу прощения за беспокойство, господин Микстли, — обратился ко мне один из стражей тоном, более похожим на приказ, чем на просьбу. — Не мог бы ты взглянуть на лицо этой мертвой женщины?

— А чего на нее смотреть? — буркнул я, несколько удивившись тому, что Альварадо или Мотекусома так быстро догадались, кто совершил это убийство. — Эту суку я могу опознать и не глядя.

— Нет, ты все же взгляни, — настаивал страж.

Я приподнял покрывало с лица умершей, одновременно с этим поднес топаз к глазу и непроизвольно вскрикнул. Там лежала молодая девушка, совершенно мне незнакомая.

— Ее зовут Лаура, — прозвучал голос Малинцин, и я только теперь заметил маленькие носилки у подножия моей лестницы. — Точнее, звали.

Рабы опустили носилки, Малинцин вышла из них, и стражи с циновкой отступили в сторону, чтобы дать госпоже подойти ко мне.

— Мы поговорим в доме, — сказала она стражникам. — Ждите снаружи, пока я не выйду или вас не позову. Если позову, бросайте свою ношу и спешите ко мне.

Я широко распахнул дверь и, впустив гостью, закрыл ее, оставив стражей снаружи, а затем принялся шарить в темноте в поисках светильника.

— Свет ни к чему, — промолвила Малинцин.

Нам и вправду не было особой радости смотреть друг на друга, поэтому я просто провел незваную гостью в переднюю, и мы сели друг напротив друга. В сумраке скорчившаяся фигурка Малинцин казалась беззащитной, но от нее исходила ощутимая угроза.

Я налил еще одну чашу октли и осушил ее до дна. Если раньше я стремился притупить свои чувства, то теперь предпочел бы напиться до беспамятства.

— Эта несчастная, которую принесли сюда на циновке, — одна из тлашкальских девушек, приставленных ко мне для услуг, — сказала Малинцин. — Сегодня была ее очередь пробовать приготовленную для меня еду. Я уже довольно давно использую такую меру предосторожности, но никто, кроме моих личных служанок, об этом не знает. Так что, господин Микстли, не стоит удивляться, что твой замысел провалился. Скажи, что ты сейчас испытываешь: жалеешь только о том, что я осталась жива, или хоть немного сочувствуешь ни в чем перед тобой не провинившейся юной Лауре?

— О чем я не перестаю сокрушаться много лет, — промолвил я с пьяной серьезностью, — так это о том, что постоянно умирают не те люди: хорошие, полезные, достойные и ни в чем не повинные. А вот бесполезные, недостойные, даже вредные — те, без кого мир прекрасно обошелся бы, ничего не потеряв, — живут гораздо дольше, чем следовало бы по справедливости. Конечно, чтобы прийти к такому заключению, большого ума не требуется. С таким же успехом я мог бы сетовать на то, что грады Тлалока побивают маис, но совершенно безопасны для сорняков.

Мои слова, наверное, звучали как бессвязный бред, но если я и бормотал что-то невразумительное, то лишь потому, что какая-то, еще остававшаяся трезвой часть моего сознания настоятельно указывала мне на необходимость потянуть время. Покушение на Малинцин не удалось, но то, что она решила явиться ко мне и отыграться, наверняка отвлекло ее внимание от происходившего на Сердце Сего Мира. Если эта женщина прямо сейчас, не откладывая, убьет меня, то она, чего доброго, вернется на площадь еще до начала восстания, поймет, что дело неладно, и поднимет тревогу. Я уж не говорю о том, что у меня напрочь отсутствовало желание умереть, как бедная Лаура, ни за что ни про что. Это и так понятно, но, кроме того, я поклялся не допустить, чтобы Малинцин стала помехой планам Куитлауака. А значит, пусть она злорадствует, пусть упивается своим торжеством — и чем дольше, тем лучше. Я буду слушать ее похвальбу или, напротив, заставлю Малинцин выслушивать мои трусливые мольбы о пощаде, пока с наступлением полной темноты с площади не донесется оглушительный рев. Возможно, четверо стражей бросятся со всех ног выяснять, что там творится, но в любом случае рвения выполнять приказы Малинцин у них поубавится. Только бы мне удалось потянуть время, только бы удалось…

— Град Тлалока уничтожает также бабочек, — бормотал я заплетающимся языком, — но, думаю, москитам и надоедливым мухам от них нет ни малейшего вреда.

— Кончай нести всякую ерунду, будто ты выжил из ума или разговариваешь с ребенком. Ты разговариваешь с женщиной, которую пытался отравить. Я пришла сюда…

Решив все-таки потянуть время, я перебил ее и сказал следующее:

— Наверное, ты по-прежнему кажешься мне ребенком, только начавшим превращаться в женщину… потому что я все еще думаю о моей покойной дочери Ночипе…

Но я уже достаточно взрослая, чтобы приказать убить тебя, — заявила Малинцин. — Однако я хочу поговорить о Другом, господин Микстли. Скажи, если ты считаешь меня столь опасной, что хочешь устранить, то почему бы тебе не допытаться использовать меня в своих интересах?

Я заморгал, как сова, но уточнять, что она имеет в виду, Не стал. Пусть несет что угодно, лишь бы время шло.

— Среди мешикатль ты занимаешь положение, сходное с тем, какое я сама занимаю среди белых людей, — продолжила гостья. — Официально ни ты, ни я не входим в состав Советов, но к нашим словам прислушиваются. Пусть мы никогда не любили друг друга, но зато можем оказаться взаимно полезными. Нам ведь обоим ясно, что жизнь Сего Мира уже никогда не будет прежней, но сейчас никому не дано предугадать, за кем будущее. Если верх одержит здешний народ, ты сможешь стать для меня важным союзником, но в случае победы белых людей, наоборот, я тебе пригожусь.

Я икнул и с иронией произнес:

— Ты предлагаешь, чтобы мы с тобой договорились предать тех, на чью сторону сами же и встали. Почему бы нам просто не поменяться одеждой?

— Имей в виду, господин Микстли, стоит мне только позвать стражей, и ты покойник. Беда в том, что в отличие от этой служанки, которая была никем, ты человек видный. Убить тебя — значит поставить под угрозу хрупкий мир, который наши господа так стремятся сохранить. Не исключено даже, что Эрнан, в интересах дела, посчитает себя обязанным выдать меня для наказания, как Мотекусома предал Куаупопоку. Но даже если этого и не случится, высокое положение, достигнутое мной с таким трудом, наверняка пошатнется. С другой стороны, оставив тебя в живых, я вынуждена буду постоянно опасаться новых покушений, а это нежелательно, ибо станет попусту отвлекать меня от более важных дел.

Я рассмеялся и с почти искренним восхищением сказал:

— Э, да твоя кровь холодна, как у игуаны.

Собственные слова отчего-то показались мне такими смешными, что я расхохотался, едва не свалившись с низенького табурета.

Моя собеседница выждала, пока я отсмеюсь, и спокойно, словно ее и не прерывали, продолжила:

— Так что давай лучше заключим тайное соглашение. Обязуемся если не помогать, то по крайней мере не вредить друг другу. И скрепим его таким образом, что уже не сможем нарушить.

— Интересно, что ты имеешь в виду? Мы ведь оба показали себя вероломными и недостойными доверия. Разве не так, Малинцин?

— Сейчас мы с тобой отправимся в постель, — спокойно пояснила она, и от неожиданности я и вправду слетел со стула.

Малинцин подождала, давая мне время подняться, но поскольку я, дурак дураком, так и сидел на полу, спросила:

— Эй, Микстли, ты пьян?

— Наверное, — отозвался я. — Мне померещилось что-то невообразимое. Послышалось, будто ты предложила, чтобы мы…

— Это тебе не послышалось! Я действительно предложила, чтобы мы провели вместе ночь. Белые люди по отношению к своим женщинам даже более ревнивы, чем наши мужчины, поэтому, если все выйдет наружу, Эрнан убьет и тебя, и меня — тебя за то, что посмел посягнуть на меня, а меня за то, что согласилась. Те четверо стражей, что стоят снаружи, всегда смогут подтвердить, что я провела немало времени наедине с тобой, в темном доме, а выйдя отсюда, не злилась и не возмущалась, а довольно улыбалась. Разве это не свяжет нас? Причем нерушимо? Никто из нас не решится повредить другому, ведь если один проболтается, то этим погубит обоих.

Рискуя тем, что гостья может сейчас рассердиться и уйти, я сказал:

— Конечно, в свои пятьдесят четыре года я еще не совсем обессилел, но уже не бросаюсь на каждую женщину, которая себя предлагает. Мужские способности у меня сохранились, но теперь к ним прибавилась еще и разборчивость. — Мне хотелось, чтобы мои слова звучали серьезно и с достоинством, но поскольку я произносил их, сидя на полу, да еще 11 икая, это несколько уменьшило впечатление. — Как ты сама заметила, мы с тобой друг друга не любим. Хотя, пожалуй, это еще очень мягко сказано. Взаимное отвращение — вот самое точное описание чувств, которые мы оба испытываем.

— А кто спорит? — отозвалась она. — Я ведь не прошу тебя полюбить меня всем сердцем, а предлагаю лишь совершить акт, который нас свяжет. Если же личная неприязнь имеет для тебя такое значение, так ведь здесь почти темно. Ты можешь представить на моем месте любую женщину, какую тебе угодно.

«Пожалуй, — подумалось мне, — чтобы удержать тебя здесь, можно пойти и на это». Вслух, однако, я сказал совсем другое:

— По возрасту я вполне мог бы быть твоим отцом.

— Ну так и вообрази себя им, если тебе по нраву кровосмешение, — невозмутимо ответила Малинцин. Потом она хихикнула: — Насколько мне известно, ты действительно мог бы быть моим отцом. Ну а я могу притвориться кем угодно и изобразить что угодно.

— Вот и прекрасно, — сказал я. — Что мешает нам с тобой прикинуться, будто мы действительно вступили в непозволительную связь. Проверять ведь все равно никто не станет. Посидим тут с тобой, поболтаем, а твои стражи будут знать, что мы оставались в доме вдвоем. Хочешь октли?

Я, качаясь, направился на кухню и, перебив в темноте несколько горшков, вернулся по стенке с еще одной чашей. Пока я наливал ей напиток, Малинцин размышляла вслух:

— Я помню… ты говорил, что у нас с твоей дочерью одинаковое имя, дающееся при рождении… Значит, она сейчас была бы одного со мной возраста.

Я сделал еще один большой глоток октли, и она тоже пригубила из своей чаши, вопросительно склонив голову набок:

— Ты играл со своей дочкой в какие-нибудь игры?

— Играл, — сказал я глухо. — Но не в те, о которых ты думаешь.

— Ни о чем я таком не думала, — промолвила Малинцин невинным тоном. — Мы просто болтаем, ты же сам это и предложил. Так в какие игры вы играли?

— У нас была игра под названием Икание… тьфу, не то. Я хотел сказать не Икание, а Извержение. Мы играли в Извержение Вулкана.

— Я про такую никогда не слышала.

— Игра простенькая, но забавная. Мы сами ее придумали. Сначала мне надо было лечь на пол… вот так.

Я хотел показать как, но не просто лег, а шлепнулся с изрядным стуком.

— Видишь? Потом я сгибал колени — вот так, чтобы изобразить вершину вулкана. А Ночипа усаживалась сверху.

— Вот так? — спросила Малинцин, примостившись у меня на коленях. Она была маленькая, легонькая, да и вообще в темноте ведь не видно, кто именно сидит у меня на коленях.

— Да, — сказал я. — Потом я обычно начинал раскачивать дочку — это у нас было пробуждение вулкана, понимаешь… а потом — как ее сброшу…

С легким удивленным писком Малинцин соскользнула вниз, плюхнувшись на мой живот. Юбка ее при этом задралась, а когда я потянулся, чтобы помочь гостье сохранить равновесие, оказалось, что под юбкой ничего нет.

— Вот, значит, как происходит извержение, — тихонько сказала она.

Я давно уже обходился без женщины, и тело мое истосковалось по плотской близости, а опьянение никак не сказалось на мужской силе. Я погружался в лоно Малинцин так мощно и так часто, что, наверное, часть моего ума пролилась вместе с моим омикетль. В первый раз я мог бы поклясться, что действительно ощутил вибрацию и услышал грохот извергающегося вулкана. Если и Малинцин тоже почувствовала это, то ничего не сказала. Но после второго раза она ахнула:

Сегодня все совсем по-другому — почти наслаждение! Ты такой чистый… и пахнешь так приятно.

А после третьего раза, когда она снова обрела дыхание, Малинцин сказала:

— Если ты не… не будешь говорить о своем возрасте… никто и не догадается, сколько тебе лет.

Наконец мы оба выдохлись и лежали, тяжело дыша и переплетя свои тела. Лишь мало-помалу я начал осознавать, что в комнате стало светлее. И, наверное, испытал своего рода потрясение, увидев рядом с собой лицо Малинцин. Спору нет, это соитие было больше чем просто удовольствие, но сейчас я впал в некое состояние отрешенности и, словно глядя на себя и на все это со стороны, подумал: «Неужели я делал все это с ней? С женщиной, которую ненавидел столь страстно, что оказался виновным в смерти ни в чем не повинной незнакомки…»

Но какие бы другие мысли и чувства ни появлялись у меня в момент возвращения к действительности и частичного протрезвления, самым первым было простое любопытство. «Интересно, почему это сделалось так светло, не может же быть, чтобы мы с ней совокуплялись всю ночь?»

Я повернул голову к источнику света и даже без кристалла увидел, что в дверях комнаты с зажженной лампой стоит Бью. Давно ли она там стоит — об этом можно было только догадываться. Бью покачнулась в проеме и без гнева, но с глубокой печалью спросила:

— Ты можешь… заниматься этим… когда убивают твоих друзей?

Малинцин небрежно повернулась и глянула на Ждущую Луну.

Меня не особенно удивило, что эту женщину ничуть не смутило возвращение законной супруги, но, признаться, я ожидал, что слова о гибнущих друзьях вызовут хотя бы возглас удивления. Услышал я, однако, совсем другое:

— Аййо, вот это здорово! Значит, наша сделка скреплена еще надежнее, чем я могла надеяться.

Малинцин спокойно встала, считая ниже своего достоинства прикрывать влажно поблескивавшее тело. Я в отличие от нее сразу схватил свою накидку. Несмотря на стыд, смущение и не до конца выветрившийся хмель, у меня все-таки хватило духу сказать:

— А мне кажется, Малинцин, ты зря старалась. Наше соглашение теперь ни к чему.

— А я думаю, что ты ошибаешься, Миксцин, — отозвалась она с самоуверенной улыбкой. — Спроси эту старую женщину. Речь ведь шла о твоих умирающих друзьях.

Я неожиданно выпрямился и выдохнул:

— Бью? Это правда?

— Да, — вздохнула она. — Наши люди на дамбе не выпустили меня из города. Извинились, но сказали, что не могут рисковать, вдруг кто-то сболтнет лишнее чужакам там, за озером. Мне пришлось вернуться, и я пошла через площадь, чтобы посмотреть на танцы. Потом… это было ужасно… — Она закрыла глаза, облокотилась о дверь и дрожащим голосом продолжила: — С крыши дворца грянул гром, ударила молния, и какое-то ужасное волшебство разорвало танцоров в клочья. А потом из дворца высыпали белые люди. Они изрыгали громы, плевались огнем, в их руках сверкал металл. Их мечи… один удар разрубает женщину вдоль талии, ровно пополам. Цаа, ты знал об этом? Удар — и детская головка летит, как мяч для тлачтли! Она подкатилась прямо к моим ногам! Потом что-то ужалило меня, я побежала…

Только сейчас я увидел, что блузка Бью в крови. Тонкая струйка сбегала по руке — той самой, в которой она держала светильник.

Я вскочил на ноги в тот самый момент, когда жена лишилась чувств, и успел схватить лампу, не дав ей упасть на пол, а не то загорелись бы циновки. Потом я поднял Бью на руки, чтобы отнести наверх и уложить в постель.

Малинцин, все это время спокойно собиравшая свою одежду, сказала:

— Неужели ты даже не поблагодаришь меня? Ведь четверо стражей теперь могут подтвердить, что ты был дома и не замешан ни в каком мятеже.

Я холодно воззрился на нее:

— Выходит, ты знала все с самого начала?

— Конечно. Педро предупредил меня, чтобы я держалась подальше от опасного места, вот я и решила прийти сюда. Ты хотел помешать мне увидеть приготовления твоих людей на площади. — Она рассмеялась. — А я хотела сделать так, чтобы ты не увидел наших приготовлений: например, перемещения всех четырех пушек на ту сторону крыши, что выходит на площадь. Но согласись, Миксцин, вечер выдался не скучный. И мы заключили соглашение, разве нет? — Она рассмеялась снова и с неподдельной уверенностью заявила: — Ты никогда больше не станешь покушаться на меня. Никогда!

Я так и не понял, что Малинцин имела в виду, пока Ждущая Луна не пришла в сознание и не просветила меня. Разговор наш состоялся уже после того, как вызванный мною лекарь подлечил ей руку, задетую одним из тех осколков, которыми стреляли из пушек испанцы. Когда он ушел, я остался сидеть у ее постели. Бью лежала, не глядя на меня, ее лицо было еще более бледным и изнуренным, чем обычно, по щеке стекала слеза, и долгое время мы оба молчали. Наконец мне удалось хрипло выдавить из себя жалкие слова извинения. По-прежнему не глядя на меня, Бью сказала:

— Ты никогда не был мне мужем, Цаа, ты так и не допустил, чтобы я стала твоей женой. Поэтому вопрос о нарушении тобой супружеской верности или брачных обетов не стоит даже обсуждать. Но твоя верность какому-то… какому-то своему идеалу… это другое дело. Уже одно то, что ты совокуплялся с этой женщиной, которая, предав нас, служит белым людям, уже это само по себе достаточно гадко. Но дело обстоит еще хуже. Я все видела и слышала, я знаю, что на самом деле ты был не с ней…

Тут Ждущая Луна повернула голову и обратила на меня взгляд, перекинувший мостик через так долго разделявШУ10 нас пропасть равнодушия. В первый раз со времен нашей мо лодости я почувствовал исходящее от нее настоящее, а не притворное чувство. Однако это оказалось такое чувство, что мне впору было пожалеть о прежнем равнодушии: Бью смотрела на меня, словно разглядывала одного из чудовищных уродов в зверинце.

— То, что ты делал, — сказала она, — я думаю, что для этого вообще нет названия. Пока ты был… пока ты был в ней… ты пробегал руками по ее обнаженному телу и то нежно шептал, то страстно выкрикивал: «Цьянья, моя дорогая! Ночипа, любимая!» — Она сглотнула. — Ты повторял эти имена снова и снова. Два имени, которые означают одно и то же: «Всегда». Мне трудно судить, с кем ты, по-твоему, имел дело — с моей ли сестрой, со своей ли дочерью, а может, с ними обеими — вместе или попеременно. Но я твердо знаю одно: обе эти женщины по имени Всегда — твои жена и дочь — давно мертвы. Цаа, ты совокуплялся с мертвыми!

Мне больно видеть, почтенные братья, что вы отворачиваетесь от меня, точно так же, как, произнеся в ту памятную ночь эти слова, отвернулась и Бью Рибе.

Что ж, может быть, пытаясь откровенно рассказать о своей жизни и о мире, в котором я жил, я порой говорю о себе больше, чем знали обо мне самые близкие люди, и, возможно, даже больше, чем я сам хотел бы знать о себе. Но я не отступлю, не стану переиначивать свой рассказ и не буду просить вас вычеркнуть что-либо из вашей хроники. Пусть уж все остается как есть. Когда-нибудь все это сможет послужить в качестве исповеди перед Пожирательницей Скверны, ибо в отличие от этой доброй богини христианские отцы предпочитают более короткие признания, чем мое, а покаяния, напротив, налагают такие долгие, что остатка моей жизни может и не хватить. Христиане не слишком терпимы к Человеческим слабостям, наша Тласольтеотль была терпеливой и всепрощающей.

Но о той ночи, которую я провел с Малинцин, я поведал только для того, чтобы объяснить, почему эта женщина до сих пор жива, хотя после этого я возненавидел ее пуще прежнего. Моя ненависть к ней усугубилась из-за того презрения ко мне, которое я увидел в глазах Бью и которое впоследствии испытывал к себе сам. Однако, хотя возможности для того мне предоставлялись, я никогда больше не предпринимал попыток покушения на жизнь Малинцин и никоим образом не стремился помешать осуществлению ее честолюбивых планов. Она тоже не вредила мне, возможно просто потому, что ей больше не было до меня дела. Ибо если эта женщина со временем оказалась среди самых видных особ Новой Испании, то я, напротив, превратился в человека незначительного, не стоящего ее внимания.

Я уже говорил, что Кортес, возможно, любил эту женщину, ибо он продержал ее при себе еще несколько лет. Он не пытался ничего скрыть, даже когда сюда из Испании неожиданно приехала его давно покинутая жена, донья Каталина. Правда, эта самая донья Каталина умерла через несколько месяцев по прибытии, причем если одни приписывали ее смерть разбитому сердцу, то другие называли куда менее романтические причины. Кортес даже назначил официальное расследование, полностью очистившее его от всяких подозрений в убийстве жены. Вскоре после этого Малинцин родила от Кортеса сына Мартина. Сейчас мальчику почти восемь лет, и, насколько я понимаю, он скоро отправится в Испанию учиться в школе.

Кортес расстался с Малинцин лишь после своего визита ко двору короля Карлоса, откуда он вернулся в качестве новоиспеченного маркиза дель Валье и с молодой супругой маркизой Хуаной под ручку. Правда, он позаботился о том, чтобы брошенная Малинцин была хорошо обеспечена. От имени Короны Кортес даровал ей внушительного размера земельные владения и выдал бывшую наложницу замуж по христианскому обряду за некоего Хуана де Харамильо, капитана испанского корабля. К сожалению, в скором времени услужливый капитан потерялся в море.

На сегодняшний день приснопамятная Малинцин известна и вам, почтенные писцы, и сеньору епископу как вдовствующая сеньора донья Марина де Харамильо, владелица внушительного, занимающего целый остров, имения Такамичапа, неподалеку от городка Эспириту-Санту. Прежде городок назывался Коацакоалькос, и остров, пожалованный ей Короной, находится посреди той самой реки, из которой некогда рабыня по имени Первая Трава зачерпнула мне ковш воды.

Донья Марина живет лишь потому, что я позволил ей жить, а позволил я ей только потому, что в ту ночь короткое время она была… в общем, она была кем-то, кого я любил.

Либо испанцы оказались настолько глупы, что им не терпелось опустошить Сердце Сего Мира, либо же они решили продемонстрировать жестокость и беспощадность, надеясь посеять в нашем народе ужас и парализовать всякую волю к сопротивлению, но, так или иначе, смертельный огонь из установленных на крыше пушек они открыли еще до наступления темноты. Едва отгремели залпы, как на площадь ринулись солдаты со стальными мечами, и началась страшная резня, однако наши воины к тому времени еще не собрались, поэтому жертвами испанцев пали более тысячи женщин, девушек и детей. Боеспособных мужчин погибло не более двух десятков, а из числа благородных воителей и представителей знати, задумавших восстание, вообще не пострадал никто, тем более что испанцы не предприняли попытки выявить и покарать вождей заговора: учинив бойню на площади, они не решились углубляться во враждебный город и отступили Во дворец. Чтобы извиниться за провал своей попытки устранить Малинцин, я не пошел к военному вождю Куитлауаку, который, по моим предположениям, должен был рвать И метать от ярости и досады, а предпочел отправиться к принцу Куаутемоку в надежде, что тот отнесется к моему упущению более снисходительно. Я знал принца еще мальчиком, когда он со своей матушкой, первой супругой Чтимого Глашатая, бывал в гостях у нас в доме в ту пору, когда еще были живы его отец Ауицотль и моя жена Цьянья. В то время Куаутемокцин считался наследником трона Мешико, и лишь несчастное стечение обстоятельств помешало ему стать нашим юй-тлатоани вместо Мотекусомы. Поскольку сам Куаутемок был не понаслышке знаком с разочарованием, мне подумалось, что он может проявить сострадание, восприняв провал моей попытки помешать Малинцин предупредить белых людей не столь сурово.

— Никто не винит тебя, Миксцин, — сказал он, когда я рассказал ему, как она избежала яда. — Конечно, ты оказал бы услугу Сему Миру, избавив его от этой изменницы, но особого значения твоя неудача так и так все равно не имеет.

Озадаченный, я спросил:

— Не имеет значения? Почему?

— Потому что это не Малинцин предала нас, — ответил Куаутемок. — В этом ей не было нужды. — Он поморщился, как от зубной боли, и добавил: — Это сделал мой незаслуженно возвеличенный родич. Наш Чтимый Глашатай Мотекусома.

— Что? — воскликнул я.

— Видишь ли, Куитлауак, как мы и условились, пошел к белому вождю Тонатиу Альварадо и попросил того дать разрешение на проведение церемонии праздника Ицтокуатль. Как только Куитлауак покинул дворец, Мотекусома предостерег его, заявив, что здесь кроется какая-то уловка.

— Но почему?

Куаутемок пожал плечами:

— Уж не знаю, что здесь сыграло роль… Уязвленная гордость? Мстительная злоба? Наверное, Мотекусому взбесило то, что его подданные, без его участия и не испросив его дозволения, задумали сами избавиться от непрошеных гостей. Но каковы бы ни были истинные причины, он теперь заявляет, что не потерпит нарушения мира, заключенного им с Кортесом.

У меня вырвалось крепкое словечко, которое я бы раньше никогда не позволил себе применить по отношению к Чтимому Глашатаю.

— Да о каком таком мире он говорит, если испанцы совершили с его благословения зверское избиение женщин и детей?

— Давай все-таки проявим снисходительность и предположим, что Мотекусома надеялся, что Альварадо просто запретит проводить эту церемонию. Думаю, что он и сам не ожидал, что испанцы начнут столь жестоко насильно разгонять толпу.

— Ах, они просто разгоняли толпу! — прорычал я. — Видимо, теперь так называется резня всех без разбору, особенно женщин и детей! Мою жену, случайно пришедшую посмотреть на танцы, ранили. Одна из двух моих служанок убита, а другая с перепугу убежала и до сих пор где-то прячется.

— Во всем этом хорошо лишь одно, — со вздохом промолвил Куаутемок, — после случившегося весь город един в своем возмущении. Раньше люди лишь перешептывались и ворчали, кто-то не доверял Мотекусоме, а кто-то поддерживал его. Теперь весь Теночтитлан готов разорвать его на куски вместе с теми, кто обосновался во дворце.

— Хорошо, — сказал я. — Тогда давайте так и поступим. Ведь наши воины почти все уцелели. Поднимем и горожан — даже стариков вроде меня — и возьмем дворец штурмом.

— Это было бы самоубийством. Теперь чужеземцы забаррикадировались в нем, прикрывшись пушками, аркебузами и арбалетами, нацеленными из каждого окна. Нас сметут огнем при первой же попытке приблизиться к зданию. Мы можем рассчитывать на успех, лишь навязав им, как и планировалось, ближний бой, и теперь нам придется ждать такой возможности.

Опять ждать! — сказал я, сопроводив это замечание ругательством.

— Но тем временем Куитлауак будет собирать отовсюду на остров воинов. Может быть, ты заметил, что между островом и материком снует все больше плотов и лодок, перевозящих, как предполагается, цветы, продукты и все такое. И лодочники действительно перевозят мирные грузы, но под ними скрываются оружие и воины, которых правитель аколхуа Какамацин посылает из Тескоко и Тлакопана. Нас становится все больше и больше, а вот противник, наоборот, будет ослабевать. Во время резни из дворца разбежалась почти вся челядь. Теперь, конечно, ни один мешикатль, будь то уличный торговец или носильщик, не принесет туда еду или что-то еще. Мы предоставим белым людял и их друзьям — Мотекусоме, Малинцин, всем предателям — сидеть в своей крепости взаперти. Пусть помучаются.

— Так что же, — спросил я, — Куитлауак надеется уморить их голодом и принудить сдаться?

— Нет. Они, конечно, будут чувствовать себя неуютно, но кухонные кладовые дворца битком набиты, так что провизии до возвращения Кортеса им хватит. А вернувшись, он не должен застать нас осаждающими дворец, ибо в таком случае сам возьмет остров в осаду, чтобы точно так же уморить нас голодом.

— А зачем вообще его сюда обратно впускать? — требовательно спросил я. — Мы ведь знаем, что Кортес движется в Теночтитлан. Так давайте выйдем из города и нападем на него на открытой местности, обрушив все свои силы.

— А ты забыл, как легко он победил Тлашкалу? А теперь у белого вождя гораздо больше солдат, лошадей и оружия. Нет, сталкиваться с ним лицом к лицу в открытом поле мы не станем. Наоборот, Куитлауак намерен беспрепятственно впустить Кортеса в город. Пусть он увидит, что дворец цел, его люди не пострадали, мир не нарушен. Но о наших затаившихся, готовых к удару воинах он знать не будет. И когда все белые люди соберутся в одном месте, вот тогда мы — пусть ценой наших жизней! — очистим наш остров и весь озерный край от этой заразы!

Возможно, боги решили, что пришла пора изменить тонали Теночтитлана к лучшему, поскольку план этот все-таки сработал, хоть и с несколькими непредвиденными осложнениями.

Когда мы получили известие о том, что Кортес в сопровождении многочисленного войска приближается к городу, регент Куитлауак приказал всем, включая вдов, сирот и других родственников убитых, не выказывать признаков враждебности.

Мосты через водные проходы на всех трех дамбах были наведены, и по ним в большом количестве перемещались путники и носильщики. Лодки и плоты, в изобилии сновавшие по озеру, действительно перевозили мирные с виду грузы, а тысячи тайно, под самым носом у стоявших на материке испанских союзников, доставленных в город воинов аколхуа и текапенеков никак не обнаруживали свое присутствие. Их разместили в семьях горожан, и восемь таких рвавшихся в бой солдат жили в моем доме.

Улицы Теночтитлана, как всегда, были запружены народом, а рынок Тлателолько оставался по-прежнему оживленным, многоцветным и шумным. Единственным почти безлюдным местом во всем городе стало Сердце Сего Мира. Мраморные плиты площади так и не отмыли от крови, но пересекали ее теперь только жрецы расположенных там храмов, продолжавшие, как и подобало, исполнять рутинные обряды.

Кортес, разумеется, прознал об учиненной его подчиненными резне. Он приближался к городу с опаской, ибо ожидал враждебных выступлений и не хотел подвергать свою пусть Даже и столь грозную армию риску попасть в засаду. Обогнув Тескоко на благоразумном расстоянии, как и раньше, Кортес вышел к южному берегу озера, но не направился в Теночтитлан по южной, самой длинной, насыпи, ибо решил, что, растянувшись по ней, его войско окажется уязвимым для нападения и обстрела с воды, с лодок. Он продолжил путь вдоль озера, к западному побережью, оставив принца Черного Цветка с его воинами прикрывать смотревшие на город через водную гладь тяжелые пушки, и выбрал для переправы дамбу у Тлакопана как самую короткую из трех и, следовательно, самую безопасную. Кортес лично, во главе примерно сотни всадников, галопом проскакал по дамбе, видимо рассчитывая, что при столь стремительном натиске его противники просто не успеют убрать мосты. Но мосты оставались на месте, путь в Теночтитлан никто не перекрывал, и на дамбу, отрядами по сто человек, хлынули пешие солдаты.

Оказавшись на острове, Кортес, должно быть, вздохнул с облегчением. Он не столкнулся не только с засадами или попытками преградить ему путь, но даже с открытыми проявлениями враждебности. Конечно, радостных толп, осыпающих чужеземцев цветами, на улицах не встречалось, но не было и гневных выкриков или брани. Так что наверняка Кортес, вступая в город во главе полутора тысяч соотечественников, не говоря уж о поддержке тысяч союзников, расположившихся дугой на материке, чувствовал себя всемогущим, А возможно, он даже решил, что мы, мешикатль, окончательно смирились, признав его превосходство. Во всяком случае, войска испанцев прошли по дамбе и вступили в город с видом победителей и полноправных хозяев.

Увидев, что центральная площадь пуста, Кортес не выказал ни малейшего удивления: возможно, он решил, что ее расчистили для его удобства. Так или иначе, основные силы испанцев, подняв страшный шум и распространяя ужасное зловоние, начали располагаться там лагерем, привязывая лошадей, разжигая костры и устанавливая шатры, то есть обустраиваясь так, словно намеревались оставаться там на неопределенное время. Всем тлашкалтекам, кроме нескольких вождей и благородных воителей, пришлось покинуть дворец Ашаякатля, чтобы освободить место испанцам и тоже расположиться на площади. Мотекусома с группой верных придворных в первый раз после той страшной ночи также вышел туда, чтобы поприветствовать Кортеса, но тот проявил полное пренебрежение: сделал вид, будто не замечает его, и прошел во дворец бок о бок со своим новым товарищем Нарваэсом.

Могу поспорить, что, ввалившись туда, оба первым делом потребовали еды и питья, и представляю, как вытянулись у них физиономии, когда вместо слуг на их зов явились лишь солдаты Альварадо, а вместо разнообразных яств командирам предложили заплесневелые бобы. Мне бы также очень хотелось услышать первый разговор Кортеса с Альварадо. Послушать, как этот солнцеволосый вождь расписывал свои геройские подвиги при подавлении «восстания» безоружных женщин и детей, тогда как воины Мешико остались целы и по-прежнему представляли собой угрозу.

Кортес и его возросшее войско явились на остров во второй половине дня. Очевидно, он, Нарваэс и Альварадо совещались до наступления ночи, но что именно они обсуждали и к какому пришли решению, никто не знал. Так или иначе, в какой-то момент Кортес послал своих солдат через площадь во дворец Мотекусомы, где те, орудуя копьями и ломами, снесли стены, за которыми наш Чтимый Глашатай пытался укрыть свою казну. Словно муравьи, снующие между горшком с медом и своим муравейником, принялись они торопливо двигаться по площади туда-сюда между двумя дворцами, перенося золото и драгоценности в пиршественный зал Кортеса. На это у солдат ушла большая часть ночи, ибо сокровища были несметными и вдобавок имели не самую удобную для переноса форму. Вижу, что вы удивлены, так что мне, наверное, следует объяснить поподробнее.

Поскольку мешикатль верили, что золото — это священные испражнения богов, наши хранители сокровищ не просто собирали его в виде золотого песка или необработанных самородков; золото у нас не отливали в слитки и не чеканили Из него монеты, как это принято в Испании. Перед тем как отправиться в сокровищницу, металл проходил через искусные руки золотых дел мастеров, которые увеличивали ценность и красоту металла, превращая его в статуэтки, в инкрустированные драгоценными камнями ювелирные украшения, в медальоны и диадемы, в филигранные кубки, бокалы и блюда, — словом, в различные произведения искусства, создаваемые во славу богов.

Можно предположить, что, наблюдая с радостью, как растет перед ним нагромождаемая солдатами груда сокровищ, Кортес в то же время морщился, ибо в таком виде это богатство плохо годилось для перемещения на дальние расстояния — хоть на лошадях, хоть на спинах носильщиков.

Пока Кортес отмечал таким образом свою первую ночь по возвращении на остров, весь город вокруг него оставался спокойным, как будто никто в Теночтитлане и не обращал на эту суету ни малейшего внимания. Перед тем как отправиться с Малинцин в постель, белый вождь в весьма пренебрежительной манере передал Мотекусоме свое указание — назавтра быть готовым предстать перед ним по первому зову вместе со старейшинами Изрекающего Совета. Рано поутру запуганный и окончательно лишившийся чувства собственного достоинства Мотекусома разослал гонцов к членам Совета и к некоторым влиятельным лицам, в том числе и ко мне. Ни слуг, ни скороходов у него не осталось, так что Чтимому Глашатаю пришлось послать ко мне одного из своих младших сыновей, выглядевшего после столь долгого пребывания во дворце весьма унылым и подавленным.

Все мы, заговорщики, ожидали такого сообщения и договорились встретиться в доме Куитлауака. Собравшись, мы вопросительно воззрились на своего регента и военного вождя Куитлауака. Один из старейшин Совета спросил его:

— Ну и как мы поступим: пойдем или оставим призыв без внимания?

— Кортес все еще верит, что, удерживая в руках нашего услужливого правителя, он держит за горло и всех нас. Не будем разочаровывать его.

— А почему бы и нет? — спросил верховный жрец Уицилопочтли. — Мы уже готовы к штурму. Кортес не может затолкать всю свою армию внутрь дворца Ашаякатля и забаррикадироваться там от нас, как это сделал Тонатиу Альварадо.

— Ему это и не нужно, — сказал Куитлауак. — Если мы вызовем у испанцев хоть малейшее подозрение, он может быстро превратить все Сердце Сего Мира в крепость столь же неприступную, какой был дворец. Мы должны убаюкать его и продержать в полной уверенности относительно своей безопасности до нужного часа. Поэтому мы явимся на зов и будем вести себя так, словно и мы сами, и все мешикатль по-прежнему остаются покорными и безвольными куклами в руках Мотекусомы.

— Но стоит нам оказаться внутри, — заметил Змей-Женщина, — и Кортес запросто может приказать запереть входы и взять нас в заложники.

— Все возможно, — согласился Куитлауак, — но мои командиры, благородные воители и куачики уже получили необходимые приказы и в случае чего смогут обойтись и без меня. В частности, им предписывается до последней возможности вводить врага в заблуждение относительно наших намерений, тем паче если я или еще кто-нибудь из высоких особ будет находиться во дворце. Однако если ты, Тлакоцин, или кто то из вас, опасается идти туда, я своей властью разрешаю ему вернуться домой.

Разумеется, ни один человек не ушел. Все мы, с Куитлауаком во главе, лавируя между кострами, коновязями и оружейными пирамидами, двинулись через вонючий солдатский лагерь, в который превратилось Сердце Сего Мира. На одном из участков площади особняком расположилась кучка черных людей. До сих пор мне доводилось лишь слышать о таких существах, но я никогда не видел их воочию.

Любопытство побудило меня отстать от товарищей, чтобы разглядеть диковинных чужаков поближе. Их одежда и шлемы были такими же, как и у испанцев, но во всем остальном они внешне походили на белых людей даже меньше, чем я. Оказалось, что они не совсем черные, а скорее коричневые, как древесина эбенового дерева. У них были чудные приплюснутые широкие носы и большие вывернутые губы — по правде говоря, их лица очень напоминали те исполинские каменные головы, которые я видел в стране ольмеков. Бороды их представляли собой заметный только вблизи черный пушок. Впрочем, подойдя поближе, я увидел на лице одного из них не только пушок, но и такие же язвы и гнойники, какие уже видел на белом человеке по имени Герреро, а потому поспешил вернуться к своим спутникам.

Испанские часовые, поставленные у прохода в Змеиной стене, который вел во дворец Ашаякатля, пропустили нас лишь после того, как обыскали с головы до ног в поисках спрятанного оружия. Мы прошли через обеденный зал, где в полумраке тускло поблескивала выросшая за ночь гора сокровищ. Несколько солдат, которые, очевидно, были поставлены охранять это богатство, вертели в руках различные вещицы, улыбались, глядя на них, и чуть ли не пускали слюни, млея от восторга. Мы поднялись наверх, к тронному залу. Там нас уже ждали Кортес, Альварадо и многие другие испанцы, включая и новоприбывшего — одноглазого командира по имени Нарваэс. Мотекусома выглядел просто осажденным со всех сторон чужеземцами, поскольку до нашего прихода единственной его соотечественницей была здесь Малинцин. Мы все исполнили обряд целования земли, и он прохладно кивнул нам в знак приветствия, продолжая при этом говорить с белыми людьми.

— Я не знаю, каковы были намерения этих людей. Мне известно только, что они готовились к празднику. Через Малинцин я сказал твоему Альварадо, что, по моему разумению, было бы неразумно допускать столь многолюдное сборище в такой близости от дворца, и посоветовал ему отдать приказ очистить площадь. — Тут Мотекусома трагически вздохнул. — Ну а в результате… ты знаешь, сколь жестоким способом он это сделал.

— Да, — процедил Кортес сквозь зубы. Его острые, холодные глаза вперились в Альварадо, который стоял, ломая пальцы с таким видом, будто провел очень нелегкую ночь. — Это могло бы разрушить все мои… — Кортес осекся, закашлялся и вместо этого сказал: — Это могло бы навсегда сделать наши народы врагами. И меня, кстати, очень удивляет, почему этого не случилось. Почему? Будь я на месте одного из твоих подданных, так после такого случая я забросал бы дерьмом входящих в город чужеземцев. Но ничего подобного не произошло, и, похоже, если жители города и утратили свое дружелюбие, то по крайней мере они не испытывают к нам ненависти. Это ненормально, а потому вызывает подозрения. У испанцев есть такая поговорка: «В тихом омуте черти водятся».

— Видишь ли, все дело в том, что мои соотечественники винят во всем случившемся меня, — с несчастным видом произнес Мотекусома. — По их убеждению, это я отдал безумный приказ об убийстве своих же подданных, всех этих женщин и детей, подло использовав твоих людей как орудие убийства. — К его глазам действительно подступили слезы. — В результате вся моя челядь в отвращении разбежалась, и с тех пор даже последний разносчик, торгующий червивой агавой, близко не подходит к этому месту.

— Да, неприятное положение, — промолвил Кортес. — Мы должны это исправить. — Он обернулся к Куитлауаку и, дав понять, что я должен переводить, сказал ему: — Ты военный вождь. Я не стану рассуждать о возможной подоплеке этого сборища, которое якобы являлось религиозной церемонией. Я готов даже смиренно просить прощения за некоторую несдержанность моего заместителя. Но хочу напомнить тебе, что наше мирное соглашение продолжает действовать. По-моему, долг военного вождя в том, чтобы положить конец беззаконной изоляции гостей от гостеприимных хозяев.

— Под моим началом находятся только воины, почтенный генерал-капитан, — ответил Куитлауак. — Если мирные горожане предпочитают держаться подальше от этого места, то я не обладаю полномочиями, позволяющими мне приказать им поступать иначе. Такой властью наделен лишь Чтимый Глашатай. Но он постоянно пребывает здесь, вместе с твоими людьми.

Кортес снова повернулся к Мотекусоме.

— Значит, дон Монтесума, это твоя задача. Тебе следует умиротворить своих людей. Заставить их возобновить поставки продовольствия и снова начать служить нам.

— Как я могу убедить в чем-то подданных, если те отказываются ко мне приближаться? — чуть ли не взвыл Мотекусома. — А если я выйду к ним, дело может кончиться моей смертью.

— Мы обеспечим тебе эскорт… — начал было Кортес, но его прервал вбежавший и затараторивший по-испански солдат:

— Мой капитан, туземцы начали собираться на площади. Мужчины и женщины толпами проходят сквозь наш лагерь и идут сюда. Все без оружия, но все равно они выглядят не слишком дружелюбно. Выгнать их? Не допускать ко дворцу?

— Пусть идут, — сказал Кортес и обратился к Нарваэсу: — Выйди к нашим и проследи за порядком. Приказ такой: не задираться, не открывать огня и вообще ничего не делать до моего личного распоряжения. Я буду на крыше, откуда смогу наблюдать за всем происходящим. Идем, Педро. Идем, дон Монтесума.

Он потянулся и прямо-таки насильно стащил Чтимого Глашатая с трона. Все мы, кто находился в тронном зале, последовали за ними по лестнице на крышу, и я слышал, как Малинцин, запыхавшись от спешки, повторяла Мотекусоме наказы Кортеса:

— Твои люди собираются на площади. Ты сейчас обратишься к ним. Договорись с ними о мире. Если хочешь, вали вину за все зло, за все жестокости на нас, испанцев. Говори им что угодно, лишь бы только сохранить в городе спокойствие.

Незадолго до первого прихода белых людей крыша была превращена в сад, но за ним никто не ухаживал, к тому же с тех пор он пережил зиму. Высохшая, перепаханная колесами тяжелых пушек земля, с увядшими стеблями и голыми кустами, устланная полегшей сухой травой и мертвыми головками цветов, — таков был помост, на который поднялся для последней речи Мотекусома.

Мы все подошли к парапету, который выходил на площадь, и, выстроившись вдоль него в линию, обратили свой взор вниз, на Сердце Сего Мира. Испанцы, числом около тысячи (их легко было выделить по сверкающим доспехам), стояли или неуверенно прохаживались среди вдвое превосходящей их по численности толпы мешикатль. Как и доложил посланец, там были мужчины и женщины, все в обычной, повседневной одежде. Интереса к солдатам и даже к тому, что чужаки разбили лагерь на священной земле, что было неслыханно, никто не проявлял. Люди просто проходили мимо или обходили испанцев бочком, без спешки и сутолоки, но двигались вперед целеустремленно и неуклонно. Наконец плотная толпа собралась прямо под нами.

— Капрал был прав, — сказал Альварадо. — У них при себе нет никакого оружия.

— Педро, это как раз такой противник, какого ты предпочитаешь, — съязвил Кортес, и лицо Альварадо сделалось почти таким же пламенеющим, как его борода. — Все назад! — скомандовал Кортес своим людям. — Отойдем от края, чтобы нас не было видно.

Он, Альварадо и остальные испанцы отступили к середине крыши, оставив у парапета Чтимого Глашатая и его приближенных. Мотекусома нервно закашлялся, потом ему пришлось крикнуть трижды, каждый раз все громче, прежде чем толпа смогла услышать его сквозь собственный гул и шум испанского лагеря. Люди стали поднимать головы, все больше взоров обращалось к крыше. Наконец наверх смотрели уже все мешикатль и многие белые.

— Мой народ, — произнес Мотекусома, но голос его сел, и ему пришлось, снова прокашлявшись, начать сначала: — Мой народ…

— Твой народ? — донесся снизу возмущенный крик, и толпу словно прорвало.

Вся площадь разразилась негодующими возгласами:

— Народ, который ты предал?!

— Белые чужеземцы! — вот твой народ!

— Ты нам не Глашатай!

— Ты больше не Чтимый!

Это поразило меня, хотя я и ожидал чего-то подобного, зная, что все это подстроено Куитлауаком и что мужчины в толпе все как один его воины. Только явившиеся без оружия, чтобы все выглядело как стихийный взрыв негодования мирных горожан.

Оружия, в обычном смысле слова, у этих людей действительно не было, но все они припрятали — мужчины под накидками, а женщины под юбками — камни и обломки глинобитных кирпичей. Так что следом за проклятиями в нас полетели и эти метательные снаряды. Большинство камней, брошенных женщинами, не долетели и с глухим стуком ударились внизу о дворцовую стену, но вполне достаточное количество попало в цель, заставив всех стоявших на крыше нырять и увертываться. У жреца Уицилопочтли, когда один из этих камней попал ему в плечо, вырвалось совсем не благочестивое восклицание. Несколько испанцев позади нас тоже выругались. Единственным человеком — я должен сказать это, — единственным, кто не сдвинулся с места, был Мотекусома.

Он остался стоять где стоял, неподвижно, прямо и, воздев руки в примиряющем жесте, возвысил голос, пытаясь перекричать толпу:

— Подождите!

В тот же миг камень угодил ему в лоб. Мотекусома пошатнулся и упал без сознания.

— Позаботься о нем! — рявкнул мне Кортес, моментально снова принявшийся распоряжаться. Он схватил Куитлауака за мантию, указал вниз и прокричал: — Делай, что хочешь! Говори, что угодно! Но толпу надо утихомирить!

Малинцин перевела ему эти слова, и Куитлауак, подойдя к парапету, принялся что-то выкрикивать, в то время как я и два испанских офицера понесли обмякшее тело Мотекусомы назад, в тронный зал. Мы уложили бесчувственного правителя на скамью, и испанцы побежали в лагерь, вероятно, за кем-то из армейских хирургов.

Я стоял и смотрел на лицо Мотекусомы, совершенно спокойное и мирное, несмотря на вздувавшуюся на лбу шишку. Смотрел и вспоминал многие события прошлого, иногда столь причудливо переплетавшиеся события его и моей жизни. Я вспомнил его предательское неповиновение Чтимому Глашатаю Ауицотлю во время похода в Уаксьякак. Вспомнил постыдную попытку Мотекусомы изнасиловать сестру моей жены. Вспомнил все его угрозы, обращенные за эти годы ко мне, его продиктованную злобой ссылку в Йанкуитлан, обернувшуюся гибелью Ночипы, и позорную трусость, открывшую белым людям путь в Теночтитлан, и гнусную измену, совершенную им по отношению к храбрым мешикатль, хотевшим избавить город от чужеземцев. Да, причин сделать то, что я сделал тогда, в том числе и не терпящих отлагательств, у меня было хоть отбавляй. Но, пожалуй, в первую очередь, я убил Мотекусому, чтобы отомстить за то давнее оскорбление, которое он нанес Бью Рибе, сестре Цьяньи, ставшей теперь моей женой.

Эти воспоминания пронеслись в моей голове всего лишь за одно мгновение. Я поднял взгляд от лица Мотекусомы и огляделся по сторонам в поисках оружия. На страже там стояли двое воинов-тлашкалтеков. Я подозвал одного из них и, когда боец угрюмо приблизился, потребовал у него кинжал. Часовой воззрился на меня еще более мрачно, явно сомневаясь, вправе ли я тут командовать, но, когда я повторил приказ громко и повелительно, он нехотя вручил мне обсидиановый клинок.

Я вонзил меч в нужное место, ибо был свидетелем множества жертвоприношений и точно знал, где у человека находится сердце. Грудь Мотекусомы перестала медленно подниматься и опускаться, но поскольку я оставил кинжал в ране, то крови вокруг выступило мало. Оба стражника воззрились на меня в изумлении и ужасе, а потом, не сговариваясь, выбежали из зала.

Я едва успел. Слышно было, как шум толпы на площади, хоть и по-прежнему гневный, стал тише, а потом все находившиеся на крыше с топотом спустились вниз и прошли в тронный зал. Все громко и возбужденно обсуждали на разных языках недавние события, но вдруг разом умолкли, осознавая чудовищную значимость того, что увидели. Вожди и командиры, мешикатль и испанцы, медленно приблизились, оцепенело взирая на безжизненное тело Мотекусомы, на рукоять ножа, торчавшего из его груди, и на меня, невозмутимо стоявшего рядом с трупом. Кортес вперил в меня свой острый взгляд и со зловещим спокойствием произнес:

— Что… ты… наделал?

— Я сделал то, что ты сам велел мне, мой господин. Позаботился о нем.

— Черт бы побрал твою наглость, сукин ты сын, — произнес он, не повышая голоса, но его гнев не стал от этого менее опасным. — Я слышал, что ты и раньше устраивал фокусы.

Я невозмутимо покачал головой.

— Поскольку о Мотекусоме уже позаботились, генерал-капитан, было бы неплохо позаботиться и обо всех остальных. Включая тебя самого.

— Позаботиться? — Он ткнул меня твердым пальцем в грудь и указал в сторону площади. — Этот мятеж грозит перерасти в войну! Кто теперь сможет справиться с толпой?

— Будь даже Мотекусома жив, он все равно не смог бы с ней справиться. Но здесь находится его законный преемник — человек сильный, ничем себя не запятнавший и пользующийся уважением всех этих людей.

Кортес повернулся, с сомнением посмотрел на военного вождя, и я догадался, о чем он думает: еще неизвестно, имеет ли Куитлауак реальную власть над Мешико, но вот он, Кортес, пока не имеет никакой власти над Куитлауаком. Словно прочтя эти его мысли, Малинцин сказала:

— Мы можем испытать этого нового правителя, сеньор Эрнан. Давайте все снова поднимемся на крышу, покажем толпе тело Мотекусомы, предоставим Куитлауаку объявить о переходе власти к нему и посмотрим, исполнят ли мешикатль его первый приказ — возобновить обслуживание дворца и поставки провизии.

— Прекрасная мысль, Малинче! — одобрительно произнес Кортес. — Скажи ему это, пусть так и действует. А еще пусть доведет до сведения толпы, что Мотекусома погиб, — он вытащил кинжал и бросил на меня язвительный взгляд, — от рук своих соотечественников.

Таким образом, мы вернулись обратно на крышу. Однако теперь все стояли позади, и лишь Куитлауак с телом брата на руках приблизился к парапету и потребовал внимания.

Когда он показал собравшимся труп и сообщил о гибели правителя, толпа разразилась возгласами, звучавшими скорее одобрительно, чем гневно. И тут произошло нечто удивительное: с неба пролился легкий дождик, словно сам Тлалок счел нужным оплакать злосчастное правление Мотекусомы. Куитлауак громко, отчетливо, подчеркнуто умиротворяющим тоном обратился к народу, и Малинцин заверила Кортеса в том, что новый правитель говорит в полном соответствии с данными ему наставлениями. Наконец Куитлауак повернулся и подозвал нас кивком головы. Мы все подошли к нему, в то время как два или три жреца забрали у нового правителя тело Мотекусомы. Толпа под стенами дворца начала расходиться. Люди двинулись назад прямо сквозь шумный испанский лагерь, и некоторые солдаты, чувствуя себя неуверенно, даже потянулись к оружию. Однако Кортес предупредил возможные стычки, крикнув с крыши вниз:

— Не мешайте им! Пусть уходят! Они принесут нам свежей еды!

В результате в последний раз мы покидали крышу под радостные крики солдат.

Вернувшись в тронный зал, Куитлауак посмотрел на Кортеса и сказал:

— Нам надо поговорить.

— Да уж, надо, — согласился Кортес и подозвал Малинцин, как бы давая понять, что в свете последних событий не склонен доверять мне и моему переводу.

— То, что я объявил себя перед толпой новым юй-тлатоани, еще не делает меня таковым, — заявил Куитлауак. — Для того чтобы действительно стать правителем Мешико, необходимо совершить подобающие обряды, причем надо сделать все публично. Желательно заняться этим прямо сейчас, пока не стемнело. Поскольку Сердце Сего Мира занимают твои войска, я со жрецами и советниками, — он обвел рукой находившихся в зале мешикатль, — направлюсь к пирамиде в Тлателолько.

— Но ведь не прямо же сейчас! — воскликнул Кортес. — Смотри, дождь усиливается: будет настоящий ливень. Не лучше ли подождать благоприятной погоды, мой господин? Я приглашаю нового Чтимого Глашатая быть моим гостем в этом дворце, как и его предшественника.

— Твоим гостем был Чтимый Глашатай, — заметил Куитлауак, — я же не стану таковым, пока буду оставаться здесь. И такой гость для тебя окажется бесполезен. Что ты предпочтешь — просто гостя или Чтимого Глашатая?

Кортес, не привыкший к тому, чтобы Мотекусома говорил как полноправный правитель, нахмурился. Куитлауак продолжил:

— Даже после того, как жрецы совершат все обряды и Изрекающий Совет официально провозгласит меня правителем Мешико, мне, чтобы действительно править, потребуется заручиться доверием и поддержкой народа. А лучший способ добиться этого — объявить людям, когда же наконец генерал-капитан и все его спутники покинут этот дворец и наш город.

— Ну… — Кортес тянул с ответом, из чего следовало, что сам он об этом даже не думал и вообще предпочел бы не спешить. — Я обещал твоему брату, что уйду, когда буду готов забрать обещанные им мне в подарок сокровища. Дар этот я уже получил, но мне потребуется время, чтобы переплавить все золото в слитки. В таком виде, как сейчас, его невозможно доставить к побережью.

— На это могут уйти годы, — сказал Куитлауак. — Наши золотых дел мастера не привыкли обрабатывать большое количество металла за раз. Да и никаких принадлежностей для осквернения… то есть для расплавления стольких произведений искусства у нас не сыскать.

— Я вовсе не собираюсь злоупотреблять гостеприимством хозяев, растягивая этот процесс на годы, — подхватил Кортес. — Поэтому я прикажу переправить золото на материк, а уж там мои кузнецы придадут всем этим вещам более компактную форму.

Он бесцеремонно отвернулся от Куитлауака к Альварадо и сказал по-испански:

— Педро, пришли сюда кого-нибудь из наших умельцев. Дай-ка подумать… вот что, можно снести эти массивные двери, да и все остальные, по всему дворцу. Пусть побыстрей соорудят пару тяжелых саней, чтобы увезти все это золото. И прикажи шорникам изготовить упряжи для достаточного количества лошадей, чтобы тащить эти сани.

Кортес снова повернулся к Куитлауаку:

— А тем временем, господин Глашатай, я прошу у тебя разрешения остаться мне и моим людям в этом городе на некоторое приемлемое время. Как ты знаешь, число моих соотечественников недавно увеличилось, и вновь прибывшие еще не успели ознакомиться с достойными восхищения достопримечательностями твоего великого города.

— Значит, вы хотите остаться на некоторое приемлемое время, — повторил Куитлауак, кивнув. — Ну что ж, я сообщу это народу и попрошу проявлять терпимость, даже приветливость. А сейчас я и мои сановники покинем вас, чтобы начать подготовку к похоронам моего брата и к моему собственному вступлению в должность. Чем скорее мы покончим со всеми формальностями, тем скорее я смогу стать твоим гостеприимным хозяином не на словах, а на деле.

Когда все те, кто был призван в тот день Мотекусомой, покидали дворец, испанские плотники уже рассматривали сокровища в нижнем пиршественном зале, оценивая их с точки зрения объема и веса. Выйдя через Змеиную стену на площадь, мы задержались, присматриваясь к тому, что там происходило. Белые люди, занятые обычными повседневными делами, вымокли до нитки и чувствовали себя скверно, а вот наши, наоборот, деловито (или изображая деловитость) сновали по площади, раздевшись до набедренных повязок, и не обращали на дождь никакого внимания. До сих пор, как объяснил нам сам военный вождь, наш план Куитлауака успешно осуществлялся во всех деталях, если не считать не предусмотренной им (но никак ему повредившей) смерти Мотекусомы.

Все то, о чем я рассказал, почтенные писцы, было продумано и организовано Куитлауаком в мельчайших подробностях задолго до нашего прихода к Кортесу. Именно по его приказу толпа горожан собралась пошуметь у дворца. И опять же по его приказу они потом разошлись за едой и питьем для белых людей. Но чего в этой неразберихе и толчее никто из испанцев не заметил, так это что площадь, по его команде, покинули только женщины. Принеся припасы, они передавали свои корзины, кувшины и подносы остававшимся там мужчинам, после чего больше на площади уже не появлялись. Вскоре во дворце и поблизости от него не осталось ни одной женщины, кроме, конечно, Малинцин да ее тлашкальских служанок, на безопасность которых нам было наплевать. А вот наши мужчины беспрестанно входили во двореИ и выходили из него, сновали по площади взад-вперед, поднося мясо, маис и валежник для солдатских костров и занимаясь множеством других дел, вполне оправдывавших их присутствие. Им предстояло заниматься этим до тех пор, пока храмовые трубы-раковины не возвестят наступление полуночи.

— Полночь — это время удара, — напомнил нам Куитлауак. — К тому времени Кортес и все остальные привыкнут к постоянному передвижению и миролюбивой услужливости наших почти обнаженных и явно безоружных людей. А до назначенного часа белый вождь должен слышать песнопения и видеть дым благовоний. Мы должны убедить его в том, что совершаем ритуал, предшествующий церемонии вступления в должность нового Чтимого Глашатая. Найдите и соберите всех жрецов, кого только сможете. Им уже было велено ожидать наших указаний, но, боюсь, вам придется расшевелить их, поскольку жрецы, как и белые люди, недовольны дождем — боятся, что он может отмыть их дочиста. Дождь не дождь, но пусть все жрецы, сколько их есть, отправятся к пирамиде Тлателолько и устроят там самое шумное представление, какое только смогут, — с огнями, барабанами и всем прочим. Туда же должен собраться и мирный народ — женщины, дети, все мужчины, которые не могут сражаться. Чем многолюднее будет толпа, тем больше это будет походить на настоящую церемонию. К тому же там эти люди будут в большей безопасности.

— Владыка регент, — обратился к Куитлауаку один из старейшин. — Я хотел сказать, владыка Глашатай. Если всем чужеземцам предстоит умереть в полночь, то зачем ты только что настаивал, чтобы Кортес назвал дату своего ухода?

Куитлауак бросил на старика такой взгляд, что я понял: в составе Изрекающего Совета этот человек не задержится.

— Кортес не так глуп, как ты, мой господин, — пояснил правитель. — Он прекрасно понимает, что я хочу от него избавиться, и попытка сделать вид, будто это не так, лишь усилила бы его подозрения на мой счет. То, что я согласился терпеть его здесь с явной неохотой, вполне соответствует его ожиданиям, а значит, по крайней мере на этот счет, испанцы успокоятся. Мне хочется надеяться, что с настоящего момента и вплоть до полуночи не случится ничего, что могло бы их встревожить.

Но пока что Кортес если и тревожился, то не столько о себе и своих товарищах, сколько о том, как бы поскорее вывезти из города награбленные сокровища. Возможно, к тому же он решил, что по влажной, скользкой мостовой тащить сани будет легче. Так или иначе, но его плотники, работая без передышки, успели до наступления темноты наспех сколотить нечто вроде двух примитивных сухопутных лодок. Испанские солдаты тут же с помощью многих наших людей, по-прежнему отиравшихся возле дворца, принялись выносить из дворца золото и укладывать его на сани. Другие испанцы в это время сплели замысловатую сеть из ремней, позволявшую впрячь в каждые сани по четыре лошади. До полуночи еще оставалось некоторое время, когда Кортес отдал приказ трогаться: лошади напряглись, подались вперед в ременных сетях, как носильщики в лямках своих тюков, и сани довольно плавно заскользили по влажным мраморным плитам Сердца Сего Мира.

Хотя большая часть испанского войска оставалась на площади, караван с сокровищами сопровождал внушительный эскорт во главе с тремя главнейшими предводителями: самим Кортесом, Нарваэсом и Альварадо. Разумеется, перемещение столь тяжелого груза было нелегкой задачей, но, смею вас заверить, все же не требовавшей личного присутствия троих высших командиров. Сдается мне, они отправились вместе с эскортом по той простой причине, что каждый из них боялся хоть ненадолго оставить богатство без пригляда, поскольку не доверял остальным. Малинцин поехала со своим господином: возможно, ей после долгого пребывания в стенах дворца просто захотелось освежиться и прогуляться. Сани скользили на запад, сначала по площади, потом по дороге на Тлакопан. И хотя город за пределами Сердца Сего Мира был совершенно безлюден, это подозрения у испанцев не вызвало. Ведь с северной окраины острова доносился барабанный бой, там горели огни и курились разноцветные благовония.

Как и кончина Мотекусомы, столь неожиданная отправка сокровищ на материк не была предусмотрена нашими планами. Это вынудило Куитлауака нанести удар раньше, чем предполагалось первоначально. Однако, как и смерть Мотекусомы, поспешный отъезд Кортеса также был нам на руку. Когда сопровождаемые солдатами сани с сокровищами заскользили по направлению к дамбе Тлакопана, — видимо, Кортес решил переправить сокровища на материк по самой короткой насыпи, — Куитлауак получил возможность отозвать воинов с двух остальных дамб и присоединить их к своим ударным силам. После чего Чтимый Глашатай разослал своим благородным воителям и остальным воинам приказ: «Не ждите труб полуночи! Нанесем удар без промедления. На врага!»

Должен заметить, что во время событий, о которых сейчас идет речь, я находился дома вместе со Ждущей Луной, ибо относился уже к тем мужчинам, которым, по выражению Куитлауака, было «позволительно не сражаться», а попросту говоря — был слишком стар для рукопашной. Поэтому меня нельзя назвать очевидцем событий, да и в любом случае — ни один человек не мог одновременно поспеть повсюду. Но вот донесения и рассказы участников того мятежа мне слышать довелось, а потому, господа писцы, я вполне могу более или менее точно описать вам все происходившее в ту ночь, которую Кортес и по сию пору называет «Ночью Печали».

Первыми, согласно приказу, начали действовать некоторые наши люди, оставшиеся на Сердце Сего Мира еще с тех пор, как забрасывали камнями Мотекусому. Им было поручено отвязать и распустить испанских лошадей, что требовало особой смелости, ибо до сих пор во всех войнах нашим бойцам приходилось иметь дело только с человеческими существами.

Хотя некоторые лошади ушли с караваном сокровищ, около восьми десятков животных оставались привязанными в углу площади, рядом с бывшим храмом, отданным испанцам и превращенным в христианскую часовню. Наши распутали удерживавшие лошадей кожаные ремни, а потом принялись бегать среди отвязанных животных, размахивая выхваченными из ближайших костров горящими головнями. Перепуганные лошади разбежались по площади, разбрасывая копытами костры, сшибая составленное в пирамиды оружие. Белые люди с криками и руганью бросились их ловить.

И тут на площадь устремились вооруженные воины. Каждый явился с двумя мечами, прихватив один макуауитль для товарища, уже находившегося здесь под видом носильщика или слуги. Стеганых панцирей наши воины не надели и сражались только в набедренных повязках, ибо намокшие под дождем хлопковые доспехи послужили бы им не столько защитой, сколько помехой, сковывая движения.

Свету на площади и так-то было немного, ибо солдатам пришлось укрыть свои костры от дождя щитами или еще чем-нибудь в этом роде, а тут еще взбесившиеся кони разбросали эти щиты и затоптали большую часть костров. Поэтому когда наши почти нагие воины обрушились на испанцев из тьмы, враги были застигнуты врасплох. Мешикатль поражали обсидианом любое пятно белой кожи, которое могли разглядеть, всякое вынырнувшее из сумрака бородатое лицо или одетое в сталь тело. В то время как одни наши воины запрудили площадь, другие хлынули в недавно покинутый Кортесом дворец.

Испанцы, караулившие у пушек на крыше дворца, разумеется, услышали внизу шум, но, во-первых, мало что могли разглядеть, а во-вторых, так и так не открыли бы огонь по лагерю своих товарищей. Помогло нам и то, что из-за дождя аркебузы находившихся на площади испанцев намокли и не могли извергать громы, молнии и смерть. Некоторые из белых людей, находившихся внутри дворца, успели использовать свои аркебузы, но лишь для одного выстрела. Перезарядить оружие им не дали, ибо началась рукопашная. Испанцы и тлашкалтеки, остававшиеся внутри, были все перебиты или взяты в плен, тогда как мы обошлись малыми потерями. Однако на Сердце Сего Мира наше превосходство не было столь бесспорным. Что ни говори, а враги, как испанцы, так и тлашкалтеки, были храбрыми, умелыми воинами. Оправившись от первого замешательства, они принялись яростно сопротивляться. Тлашкалтеки имели такое же оружие, как и мы, а белые люди, хоть им и пришлось обходиться без аркебуз, сражались куда лучшими, чем у нас, копьями и мечами.

Хотя меня там не было, я могу себе представить эту сцену. Должно быть, происходившее там напоминало войну, разразившуюся в нашем Миктлане, или в вашем аду. Огромная площадь была лишь едва освещена остатками походных костров и тлеющими угольками, которые вспыхивали ярче, когда о кострище спотыкались человеческие ноги или конские копыта. Плотная завеса дождя еще больше ухудшала видимость, не давая возможности отдельным группам сражавшихся узнать, как обстоят дела у их товарищей в других местах. Все пространство мостовой было усеяно разбросанными постельными принадлежностями и содержимым котомок испанцев. Повсюду валялись остатки ужина, а главное — было полно трупов. Кровь, залившая мраморные плиты, делала их еще более скользкими. Из-за стальных мечей и лат и бледных лиц испанцы были более заметны в темноте, чем наши почти обнаженные, меднокожие воины. То здесь, то там — на ступенях Великой Пирамиды, в храмах и возле них — под безразличными взглядами пустых глазниц бесчисленных черепов завязывались яростные схватки. Безумия происходящему добавляли все еще носившиеся по площади, сбивая людей с ног, взбрыкивая и вставая на дыбы, лошади. Змеиная стена была слишком высока, чтобы они могли ее перепрыгнуть, но порой тому или иному животному удавалось попасть в один из проходов и умчаться прочь.

В какой-то момент часть белых людей, словно не выдержав напора, устремилась в дальний угол площади, тогда как остальные продолжали яростно орудовать мечами, прикрывая их отход. Однако то, что мы приняли за отступление, было военной хитростью. Оказавшиеся вне пределов досягаемости, под прикрытием сдерживавших нас товарищей, испанцы получили возможность схватить аркебузы и вложить в них сухие заряды. Как только это произошло, бойцы, орудовавшие мечами, сами отступили в тыл, а аркебузники, напротив, выступили вперед и произвели залп по нашим валившим на них валом воинам. Промахнуться в такой давке, да еще стреляя почти в упор, было невозможно, и их пули унесли множество жизней, однако мешикатль рвались вперед по телам павших собратьев, бросаясь с камнями на стальные клинки, лишь бы не дать врагу времени перезарядить смертоносное оружие.

Трудно сказать, откуда Кортес узнал, что случилось с оставшейся по его милости без вождя армией. Возможно, его колонну догнала одна из сорвавшихся с привязи лошадей или к нему примчался убежавший с площади солдат, а может быть, его слуха достиг раскат того дружного залпа аркебуз. Мне, однако, известно, что его колонна уже добралась до Тлакопанской дамбы, когда стало ясно, что в городе творится неладное. Чтобы принять решение, Кортесу потребовалось лишь одно мгновение, и, хотя никто не пересказывал мне его точных слов, я могу с уверенностью сказать, каким оно было:

— Мы не можем повернуть назад, бросив золото. Первым делом надо доставить сокровища в безопасное место, а уж потом вернемся в город.

Между тем громовой залп аркебуз прокатился над озером. Его услышали на том берегу — и союзники Кортеса, и наши воины, ожидавшие сигнала к наступлению. Куитлауак распорядился, чтобы наши люди на материке выступили по звуку полуночных труб, но у их командиров хватило ума сделать это немедленно, едва послышался шум боя. А вот у отрядов Кортеса никаких приказов на столь непредвиденный случай не имелось, и, хотя все его воины и вскочили по тревоге, никто толком не знал, что делать. В растерянности пребывали и пушкари, стоявшие на берегу, у заряженных и наведенных на Теночтитлан орудий. Не могли же они открыть огонь по городу, где находился сам генерал-капитан вместе с большей частью их соотечественников. Мне думается, что все оставшиеся на материке Кортеса воины так и пребывали в бездействии, бросая растерянные взгляды в сторону скрытого за завесой дождя города, пока на них не напали с тыла.

Вокруг всего западного побережья озера поднялись армии Союза Трех. Хотя многие из их лучших воинов находились в Теночтитлане, сражаясь плечом к плечу с мешикатль, на материке осталось еще немало хороших бойцов. Тайно переброшенные с юга отряды шочимильков и чалька обрушились на стоявших лагерем вокруг Койоакана воинов аколхуа под командованием принца Черного Цветка. По другую сторону пролива отряды калхуа атаковали союзников Кортеса тотонаков, разбивших лагерь на мысе возле Истапалапана. Текпанеки поднялись против тлашкалтеков, расположившихся вокруг Тлакопана.

Примерно в то же самое время испанцы, отбивавшиеся от нас на Сердце Сего Мира, приняли разумное решение бежать. Одному из их офицеров удалось поймать лошадь, и он, тут же вскочив верхом, принялся орать по-испански. Точных его слов мне сейчас не повторить, но смысл был следующий:

— Сомкнуть ряды! Уходим вслед за Кортесом!

Теперь у беспорядочно рассеянных по площади белых людей, во всяком случае, появилась цель. Всадника было видно отовсюду, и испанцы со всех концов площади принялись с удвоенной яростью прорубать себе путь к нему, пока не собрались вместе, сбившись в плотный, щетинящийся отточенной сталью круг. Подобно тому как дикобраз, свернувшись в шар, не попускает к себе даже койотов, так и этот испанский строй отбивал неоднократные атаки наших воинов.

Продолжая выполнять приказы, которые громко отдавал одинокий всадник, наши враги, по-прежнему сбившись в клубок, стали отходить к западному проходу в Змеиной стене. Во время этого отступления еще нескольким белым людям удалось поймать лошадей и вскочить на них, так что когда все испанцы и тлашкалтеки оказались за пределами площади, на ведущей на Тлакопан дороге, всадники прикрывали пеших, отбивая все наши атаки и давая возможность своим убежать вслед за Кортесом.

Должно быть, тот встретил их, когда скакал назад в город. Разумеется, добравшись до первого же прохода для лодок, испанцы обнаружили, что деревянный перекидной мост убран и они не могут перебраться через канал. Кортес в одиночку помчался обратно на остров, но на полпути столкнулся с беспорядочно бегущей толпой своих солдат — проклинавших свою долю и насквозь промокших от дождя и крови. Это остатки его воинства спасались бегством. А позади них, не так уж далеко, звучали боевые кличи наших воинов, пытавшихся прорвать заслон из всадников.

Я знаю Кортеса и уверен, что терять времени на расспросы, что, как да почему, он не стал. Остановив бегущих и приказав им по возможности задержать преследователей у места соединения дамбы с островом, генерал-капитан, не мешкая, галопом помчался по насыпи к разрыву, где стояли Нарваэс, Альварадо и прочие, и приказал сбросить все золото в воду, а освободившиеся сани превратить в мостки, чтобы преодолеть водную преграду.

Рискну предположить, что, услышав это, все — от Альварадо до самого последнего солдата — подняли негодующий вой, но могу представить и то, как Кортес заставил их замолчать, сурово крикнув:

— А ну выполнять! Живо! Не то нам всем конец!

И они, во всяком случае большинство из них, повиновались. Разумеется, опустошая в темноте сани, солдаты набивали золотом заплечные мешки, совали его за пазуху, даже запихивали за широкие раструбы своих сапог. Изделия, достаточно маленькие, чтобы их можно было стянуть, стремительно растащили, но основная масса сокровищ канула в воду. Лошадей распрягли и деревянные сани протолкнули вперед, перекрыв ими, как мостками, разрыв в дамбе.

К тому времени остальная армия Кортеса отходила из города по насыпи, ожесточенно отбиваясь от наших наседавших на врага и теснивших его воинов. Наконец, когда белые люди дошли до того места, где стоял с их товарищами Кортес, отступление прекратилось. Испанцы и мешикатль сошлись вплотную, лицом к лицу, и некоторое время никто не мог получить преимущества. Причина заключалась в том, что по дамбе могли пройти в ряд человек двадцать, а сражаться бок о бок, встав поперек не в шеренгу, не более дюжины. Таким образом, лишь двенадцать бойцов, шедших на острие нашей атаки, могли одновременно сражаться с таким же количеством прикрывавших тыл испанцев, а остальные наши бойцы толпились в задних рядах. Так что численное превосходство в данном случае помогало нам мало.

Потом, словно поддавшись нашему натиску, испанцы резко отступили, но так же резко рванули на себя свои сани-мостки, так что в результате наши бойцы оказались балансирующими на краю внезапно появившегося обрыва. Несколько мешикатль, как, впрочем, и сами сани и несколько испанцев, свалились в озеро. Однако времени перевести дух у оказавшихся по ту сторону водной преграды белых людей почти не было. Все наши воины прекрасно умели плавать, им не мешали ни одежда, ни доспехи. Мешикатль попрыгали в воду, мигом преодолели канал и стали взбираться по опорам на дамбу.

В то же самое время на испанцев с обеих сторон обрушился град стрел. Куитлауак предусмотрел все, и теперь к дамбе подошли каноэ, полные лучников. Кортес предпринимал отчаянные попытки прорваться, да и что еще ему оставалось? Поскольку лошади, самое ценное военное имущество, на дамбе превращались в наиболее заметные мишени, он приказал всадникам силой заставить животных прыгнуть в воду, а затем попрыгать туда самим: Кортес хотел, чтобы лошади выплыли к берегу и вынесли держащихся за них хозяев. Малинцин сиганула вместе с ними и добралась до берега.

Потом Кортес и его оставшиеся командиры постарались сделать отступление испанцев по возможности упорядоченным. Те, у кого были арбалеты и исправные аркебузы, стреляли из них наугад в темноту по обе стороны насыпи, в надежде попасть в кого-нибудь на каноэ. Пока часть испанцев сдерживала преследователей мечами и копьями, остальные, преодолев первый проход, толкали сани к следующему. От Тлакопана солдат Кортеса отделяло еще два таких прохода. Первый они преодолели успешно, но затем наши люди захватили сани-мостки, так что дальше испанцы отступали уже без них. Лишившись саней, они сгрудились у края второго прохода и под напором наших воинов начали падать в воду.

Вообще-то в такой близости от берега, где глубина была невелика, даже не умевший плавать человек мог добраться до суши, постоянно отталкиваясь от дна и подпрыгивая, чтобы держать голову над водой. Но испанцы были закованы в тяжелые доспехи да к тому же еще нагружены золотом; попав в воду, они начинали отчаянно барахтаться. А тем временем их товарищи, шедшие вслед за ними, не колеблясь, наступали на первых, пытаясь прыжками преодолеть расстояние до берега. Таким образом, многие из упавших в воду утонули, а тех, что упали самыми первыми и оказались внизу, как мне думается, глубоко втоптали в илистое дно. По мере того как все больше и больше испанцев падало и тонуло, груда трупов росла, пока не образовался целый завал из человеческой плоти. Именно по нему и перебрались на ту сторону последние уцелевшие испанцы. Только один из них совершил переправу без паники, с блестящим мастерством, которое привело наших воинов в такое восхищение, что у нас до сих пор говорят о «прыжке Тонатиу». Когда Педро де Альварадо подтолкнули к краю, он был вооружен только копьем. Повернувшись спиной к нападавшим, этот силач уперся копьем прямо в барахтавшихся в воде, тонущих людей и, оттолкнувшись, совершил мощный прыжок. Облаченный в тяжелые доспехи, несомненно очень уставший и, скорее всего, раненый, он тем не менее перелетел через широкий канал и благополучно приземлился на той стороне.

Всё, на этом наши воины прекратили преследование. Они изгнали последних чужеземцев из Теночтитлана на территорию текпанеков, где, как предполагалось, тех либо перебьют, либо возьмут в плен. Мешикатль повернули назад и пошли обратно по дамбе, на которой уже восстанавливали мосты через лодочные проходы, выполняя по пути работу «вяжущих» и «поглощающих». Мешикатль подбирал и павших товарищей, а раненых белых людей или забирали с собой, чтобы впоследствии возложить на жертвенный алтарь, или, если было ясно, что тем все равно не дотянуть до церемонии, милосердно приканчивали обсидиановыми клинками.

Кортес и спасшиеся с ним беглецы в поисках отдыха и передышки направились в Тлапокан. Возможно, тамошние текпанеки и не были столь отменными бойцами, как оставленные Кортесом в этом городе тлашкалтеки, но зато они прекрасно знали местность, не говоря уже о численном превосходстве. Когда Кортес подошел к городу, его союзников уже вытеснили оттуда и гнали на север, к Аскапоцалько. Однако поскольку все текпанеки были заняты преследованием, испанцы получили временную передышку, чтобы перевязать свои раны, оценить сложившуюся ситуацию и решить, что делать дальше.

Спастись удалось не только самому Кортесу, но и его главнейшим помощникам — Альварадо, Нарваэсу, даже Малин-Дин, — однако его армии больше не существовало. Совсем недавно он торжественным маршем вступил в Теночтитлан во главе примерно полутора тысяч белых солдат. Выйти оттуда посчастливилось приблизительно четырем сотням. Уцелело также и около тридцати лошадей, часть которых спаслись сами, сбежав с площади и с перепугу переплыв озеро.

Кортес не имел ни малейшего представления о том, где его местные союзники и как обстоят у них дела. Ясно было только одно: они тоже обратились в бегство перед исполненными жажды мщения армиями Союза Трех. За исключением упоминавшихся уже тлашкалтеков, войска остальных союзных испанцам племен, располагавшиеся на побережье южнее, сейчас гнали на север — как раз к тому месту, где Кортес сидел в унынии и скорби.

Рассказывают, что это было именно так. Что Кортес сидел тогда с таким видом, будто он никогда уже не поднимется снова. Сидел, прислонившись спиной к одному из «старейших из старых» кипарисов, и плакал. Уж не знаю, что белый вождь оплакивал в первую очередь — сокрушительное свое поражение или же потерю сокровищ, — но только недавно это историческое дерево обнесли изгородью, превратив его, таким образом, в памятник. Возможно, если бы мы, мешикатль, продолжали вести исторические хроники, это событие получило бы у нас иное название, скажем, Ночь Последней Победы Мешико, но теперь историю пишете вы, испанцы, так что, наверное, та дождливая и кровавая ночь, по вашему календарю с тридцатого июня на первое июля одна тысяча пятьсот двадцатого года, навечно останется в памяти как «La Noche Triste» — «Ночь Печали».

* * *

Правда, во многих отношениях эта ночь была не столь уж счастливой и для Сего Мира. Как же мы ошиблись тогда, не став преследовать белых людей и их приспешников с тем, чтобы перебить всех до последнего человека. Увы, воины Теночтитлана понадеялись на своих союзников и вернулись в город, чтобы отпраздновать бесспорную и казавшуюся тогда окончательной победу. Все жрецы и большинство горожан были все еще заняты на той показной церемонии у пирамиды Тлателолько, а узнав радостное известие, всей толпой двинулись к Сердцу Сего Мира, дабы почтить и возблагодарить богов по-настоящему. Даже мы с Бью, услышав радостные крики возвращавшихся воинов, вышли из дома, чтобы присоединиться к ликующим согражданам, а сам Тлалок, желая дать людям возможность лучше видеть происходящее, прекратил ливень и убрал свою дождевую завесу.

В обычное время мешикатль не решились бы совершать на центральной площади какие бы то ни было обряды до тех пор, пока не отскребли ее дочиста, не оставив ни пылинки, ни пятнышка, дабы вид сияющего чистотой Сердца Сего Мира мог порадовать взоры богов. Но в ту ночь факелы и курильницы освещали огромную площадь, более походившую на чудовищных размеров свалку. Повсюду валялись мертвые тела, отдельные их части и груды вывалившихся внутренностей. И если цвет кожи трупов различался, то потроха, серо-розоватые и серо-голубые, оказались одинаковыми у всех. Сломанное и брошенное оружие было разбросано среди куч навоза, оставленных перепуганными лошадьми, и человеческих испражнений, ибо многие умирающие непроизвольно опорожняли кишечник. Ко всему этому добавлялись еще грязные, вонючие постельные принадлежности, одежда и прочие зловонные свидетельства пребывания испанцев. Никогда прежде в преддверии церемонии Сердце Сего Мира не бывало столь загаженным, однако ни жрецы, ни стекавшиеся туда отовсюду простые горожане не сетовали по поводу грязи и нечистот. Все полагали, что в данном случае плачевное состояние площади не оскорбит наших богов, поскольку те, кого мы победили, были не только нашими, но и их врагами. Помню, как огорчались почтенные писцы, слушая мои описания жертвоприношений, даже несмотря на то, что жертвами были богопротивные, презираемые Святой Церковью язычники. Потому я тем более воздержусь от подробного рассказа о церемонии предания смерти ваших братьев-христиан, начавшейся с восходом солнца-Тонатиу.

Замечу лишь, хотя наверняка после этого вы посчитаете нас народом крайне диким и недалеким, что мы принесли в жертву также и примерно сорок попавших нам в руки испанских лошадей. Глупость, конечно, но, видите ли, тогда у нас не было уверенности в том, что и они тоже не являются своего рода христианами. Кстати, должен сказать, что лошади встретили Цветочную Смерть с гораздо большим достоинством, чем испанцы, которые отчаянно бились и вырывались, когда их раздевали, орали, вопили и упирались, когда их волокли по лестницам, и плакали, словно дети, когда их укладывали на алтари. Наши воины узнали некоторых из белых людей, которые храбро сражались с ними, так что после того, как жертвы умерли, их бедра отрезали, чтобы сварить и…

Хорошо, господа писцы, возможно, вас будет не так мутить, если я скажу, что большинство тел было без всяких церемоний скормлено животным из городского зверинца…

Так вот, мои господа, теперь я обращусь к иным, не столь радостным событиям той же ночи. Мы радостно благодарили богов за избавление от чужеземцев, и нам даже невдомек было, что наши союзники на материке так и не уничтожили их до конца.

Кортес еще предавался мрачным раздумьям в Тлакопане, когда прямо на него выскочили стремительно бежавшие на север под натиском шочимильков и чалька остатки отрядов его союзников аколхуа и тотонаков. Кортесу и его офицерам с помощью Малинцин, которой, несомненно, никогда еще в жизни не доводилось так орать, удалось остановить это беспорядочное бегство и восстановить некое подобие порядка. Потом Кортес и испанские солдаты, кто верхом, кто пешком, кто с трудом ковыляя, а кто и вовсе на носилках, прежде чем их успели нагнать преследователи, повели отряды своих союзников дальше на север. А преследователи эти, видимо полагавшие, что беглецами займутся другие силы Союза Трех, и, возможно, торопившиеся и сами поскорей отпраздновать победу, спокойно дали беглецам уйти.

Где-то уже на рассвете, находясь у северного берега озера Сумпанго, Кортес сообразил, что движется позади наших текпанеков, которые, продолжая преследовать отступавших тлашкалтеков, с неудовольствием установили, что неприятель теперь находится не только спереди, но и сзади от них. Решив, что главное сражение пошло не совсем так, как задумывалось, текпанеки отказались от дальнейшего преследования, разбежались в стороны от дороги и направились домой, в Тлакопан. Кортес, очевидно, нагнал своих тлашкалтеков и снова оказался во главе единой, пусть и уменьшившейся в числе и обескураженной поражением армии. Впрочем, возможно, он почувствовал облегчение, узнав, что его лучшие союзники тлашкалтеки — а они действительно были замечательными бойцами — понесли наименьшие потери. Могу представить себе, какие мысли роились тогда в голове Кортеса: «Если я доберусь до Тлашкалы, то ее старый правитель Шикотенкатль увидит, что я сохранил большую часть его воинов, а потому не станет слишком уж на меня сердиться и не сочтет меня никчемным неудачником. Возможно, мне даже удастся уговорить его предоставить всем нам убежище».

Таким ли, иным ли был ход его рассуждений, но Кортес повел-таки жалкие остатки своего воинства вдоль северного берега озера в сторону Тлашкалы. Поход был нелегким, некоторые из раненых умерли в пути, к тому же все войско страдало от голода и жажды, ибо их командир благоразумно сторонился городов и селений и вел людей глухоманью, а там ни отобрать, ни купить еду было не у кого. Питаться приходилось дикорастущими плодами и теми тварями, которых удавалось добыть, а когда совсем «припекло», испанцы убили и съели нескольких своих драгоценных лошадей и собак.

Только один раз за весь тот долгий поход им снова пришлось отбиваться от неприятеля. У подножия восточных гор их перехватили сохранявшие верность Союзу Трех аколхуа из Тескоко, но этим воинам недоставало сильного вождя и воодушевления. Сами они от испанцев не натерпелись, поэтому особой ненависти к ним не испытывали и сражались так, будто вели Цветочную Войну. Поэтому, удовлетворившись захватом некоторого количества пленных (думаю, по большей части тотонаков), аколхуа ушли к себе в Тескоко, чтобы отпраздновать собственную «победу». Таким образом, за время, прошедшее между бегством из Теночтитлана в Ночь Печали и прибытием двенадцать дней спустя в Тлашкалу, армия Кортеса серьезных потерь не понесла. Недавно обращенный в христианство правитель этой страны, престарелый и слепой Шикотенкатль, принял Кортеса с неподдельным радушием, позволил ему расквартировать войска в своей столице и разрешил им оставаться там столько времени, сколько потребуется. Но на следующее утро после Ночи Печали, когда жители Теночтитлана в сиянии рассвета положили первого испанского ксочимикуи на жертвенный камень на вершине Великой Пирамиды, никто из нас даже не подозревал обо всех этих неблагоприятных для Мешико событиях.

Той же памятной ночью происходили и иные события, если и не слишком печальные, то такие, над которыми всяко стоило призадуматься. Не только народ Мешико, как уже говорилось, потерял своего Чтимого Глашатая Мотекусому, но и Тлакопан лишился своего правителя Тотокуиуиацтли, погибшего в ходе ночных боев. Да и вдобавок еще и Чтимый Глашатай Какама из Тескоко, возглавивший тех аколхуа, которые тайно пришли в Теночтитлан, чтобы помочь изгнать белых людей из города, был найден среди множества мертвых, когда наши рабы приступили к малоприятной, но необходимой работе по очистке Сердца Сего Мира. Ни по Мотекусоме, ни по его племяннику Какамацину никто особо не убивался, но вот в том, что всех трех Чтимых Глашатаев нашего союза угораздило расстаться с жизнью в одну ночь, кое-кто усмотрел дурное знамение. Разумеется, Куитлауак сразу же занял опустевший трон Мешико, хотя, с учетом всех сопутствовавших этому событий и множества неотложных дел, церемонию вступления его в должность пришлось скомкать. Ну а народ Тлакопана выбрал в качестве замены своему убитому юй-тлатоани его брата Тетлапанкецали.

Избрание нового Чтимого Глашатая Тескоко оказалось далеко не столь простым делом. Законным наследником трона являлся принц Черный Цветок, которого с радостью поддержало бы большинство аколхуа, не свяжись он с ненавистными белыми людьми и не выступи открыто против Союза Трех. В таких обстоятельствах Изрекающий Совет Тескоко, с учетом мнения Чтимых Глашатаев Теночтитлана и Тлакопана, решил намеренно назначить правителем какого-нибудь столь никчемного человека, чтобы тот, именно в силу своей слабости, устроил бы как временная фигура всех, но при этом мог бы быть легко заменен, когда настанет время, настоящим вождем. Нового правителя Тескоко звали Коанакочцин, и покойному Несауальпилли этот ничем не примечательный человек доводился, кажется, племянником. Кстати, как раз по причине внутреннего раскола и отсутствия сильного, всеми признанного вождя воины аколхуа, преследуя тогда войско Кортеса, и не добили испанцев, ограничившись захватом пленных. Увы, никогда уже больше аколхуа не проявляли ту высокую доблесть и тот воинственный пыл, которыми я так восхищался много лет назад, когда Несауальпилли вел всех нас против тлашкалтеков.

Кроме того, в Ночь Печали случилось еще одно загадочное происшествие: никто не заметил, как это произошло, но мертвое тело Мотекусомы, лежавшее в тронном зале, исчезло, и больше его никто не видел. Я слышал множество предположений о том, что же с ним стало: якобы наши воины, взявшие дворец штурмом, в ярости расчленили его, изрубили, превратили в фарш и беспорядочно разбросали; будто бы его жены и дети тайком унесли труп, чтобы похоронить правителя подобающим образом; что верные жрецы забальзамировали Чтимого Глашатая и силою волшебства вновь вернут его к жизни, когда вы, белые люди, уйдете и мешикатль опять станут править своей страной. По моему же разумению, все обстояло проще: труп Мотекусомы не отличили от трупов множества погибших во дворце воинов тлашкалтеков и вместе с ними отправили в зверинец — на корм хищникам. Но мне кажется весьма символичным, что смерти Мотекусомы сопутствовали те же неопределенность и нерешительность, что были присущи ему всю жизнь, так что даже место его упокоения осталось неизвестным, подобно местонахождению несметных сокровищ, которые бесследно исчезли той же самой ночью из сокровищницы Мешико.

Что? Не знаю ли я, куда все-таки подевалось то золото, которое теперь принято называть «утраченными сокровищами ацтеков»? Признаюсь, я уже начал гадать, когда вы меня об этом спросите. В последующие годы Кортес частенько вызывал меня помогать Малинцин при допросах, как раз на эту тему, множества людей, к которым он применял разнообразные и, надо сказать, весьма изощренные способы убеждения. Допытывался он также о сокровищах и у меня, хотя ко мне подобных методов никогда не применял. Впоследствии очень многие люди — и испанцы, и некоторые наши бывшие придворные — не раз просили меня описать им эти сокровища, рассказать, что там были за изделия, сколько все это могло стоить и, главное, где это богатство находится сейчас? Вы не поверите, чего мне только при этом не сулили, да, кстати, сулят и по сей день, Причем, замечу, наибольший интерес к этому вопросу и наибольшую щедрость в посулах проявляют жены и дочери испанских сеньоров высокого происхождения.

Что там были за сокровища, почтенные братья, я вам уже говорил. Относительно ценности я затрудняюсь сказать: не знаю, как бы вы оценили бесчисленные произведения искусства. Но даже если учитывать лишь чистый вес золота и драгоценностей, то все равно я не настолько сведущ, чтобы перевести его в ваши мараведи или реалы. Но, исходя из того, что мне рассказывали о великом богатстве вашего короля Карлоса, вашего папы Климента и других влиятельных особ Старого Света, я думаю, что не ошибусь, выдвинув следующее предположение: человек, ставший обладателем «утраченных сокровищ ацтеков», наверняка оказался бы в числе богатейших людей Испании.

Но где они, эти сокровища? Правда, старая дамба по-прежнему простирается отсюда до Тлакопана, или до Такубы, как называете это место вы, и хотя протяженность насыпи нынче стала меньше, но самый дальний от острова лодочный проход все еще находится на том же самом месте. А ведь именно там многие испанские солдаты пошли на дно, увлекаемые тяжестью золота, спрятанного в котомках, за пазухами и за голенищами сапог. Конечно, они наверняка погрузились в донный ил и теперь надежно погребены под отложившимися там за прошедшие одиннадцать лет наносами, но любой человек, достаточно алчный и предприимчивый, чтобы целеустремленно нырять на дно и копаться в нем, сможет, я полагаю, отыскать среди множества отбеленных костей инкрустированные драгоценными камнями золотые диадемы, медальоны, ожерелья, статуэтки и тому подобное. Может быть, не в таком количестве, чтобы сравняться по богатству с королем Карлосом или с папой Климентом, но, думаю, богатств там вполне достаточно, чтобы удовлетворить элементарную человеческую жадность.

Но, к глубокому сожалению по-настоящему алчных искателей сокровищ, большая часть вывозимых Кортесом богатств была по его же приказу сброшена в первый ближайший к острову проход для акали. Конечно, Чтимый Глашатай Куитлауак мог послать ныряльщиков, чтобы извлечь золото, но я сомневаюсь, что он так поступил. Так или иначе, но Куитлауак умер прежде, чем Кортес получил возможность расспросить его об этом — хоть вежливо, хоть с «особой испанской настойчивостью». А если какие-нибудь местные ныряльщики все же добыли из озера достояние своего народа, то люди эти либо тоже умерли, либо сумели сохранить свою находку в тайне, ибо ничего об этом слышно не было.

Я полагаю, что основная масса сокровищ до сих пор все-таки остается там, куда выбросил их Кортес в Ночь Печали. Правда, впоследствии, когда Теночтитлан сровняли с землей, а руины расчистили для постройки нового города на испанский лад, то часть обломков, непригодных для использования как строительный материал, попросту сгребли к краям острова, увеличив тем самым его величину. Соответственно, мост на Тлакопан в результате стал короче, и этот самый ближний проход для каноэ теперь засыпан и находится под землей. Если мои догадки справедливы, то сокровища погребены под фундаментами тех жилищ богатых сеньоров, что выстроились вдоль улицы, называемой вами Кальсада Такуба.

Да, рассказывая о Ночи Печали, я совсем забыл упомянуть об одном событии, которое во многом определило судьбу Сего Мира. Речь идет о смерти всего одного человека, не занимавшего сколь бы то ни было заметного положения. Наверняка у него было какое-то имя, но лично я это имя никогда не слышал. Может быть, он за всю свою жизнь не совершил ничего достойного — ни похвалы, ни порицания, — мне известно только, что его дни и дороги закончились здесь. Я даже не знаю, трусливо или отважно встретил этот человек свою смерть. Знаю только, что когда во время расчистки Сердца Сего Мира было найдено его рассеченное обсидиановым клинком тело, рабы подняли крик: он не был ни белым, ни краснокожим, и никто из рабов никогда не видел подобного существа. Но я-то сразу узнал незнакомца. Он был одним из тех черных людей, в существование которых я поначалу не верил, прибывших с Кубы с Нарваэсом. Помните, я рассказывал, как увидел чернокожего солдата, чье покрытое гнойниками лицо заставило меня отпрянуть?

Признаться, я лишь улыбаюсь — горестно, презрительно и даже снисходительно, — когда узнаю о россказнях хвастливых и чванливых Эрнана Кортеса, Педро де Альварадо, Белтрана де Гусмана и всех прочих испанских ветеранов, которые теперь горделиво именуют себя «конкистадорами», то есть завоевателями.

О, я, разумеется, не могу отрицать того, что эти люди действительно рисковали жизнью и проявили немалую отвагу.

Взять хотя бы сожжение Кортесом собственных кораблей: такое мог совершить лишь безумно храбрый человек. Были, конечно, и другие обстоятельства, способствовавшие падению Сего Мира, в первую очередь свою роль сыграло то прискорбное обстоятельство, что мы перед лицом вторжения оказались разобщенными. Народ шел против народа, сосед против соседа, брат против брата. Но если и есть какой-то единственный человек, который имеет право заслуженно войти в историю с громким титулом конкистадора, если кто и был истинным завоевателем Сего Мира, так это тот безымянный черный мавр, который принес в Теночтитлан оспу.

Он ведь мог передать этот недуг солдатам Нарваэса во время их морского перехода сюда с Кубы. Так нет же! Он мог заразить этой болезнью не только бойцов Нарваэса, но и солдат Кортеса во время их марша в Теночтитлан с побережья. Как бы не так! Он мог сам умереть от оспы еще до прибытия сюда. Опять нет, тогда было рано! Он дотянул все-таки до Теночтитлана и, уже умерев, успел заразить и нас этой болезнью. Возможно, то был один из жестоких капризов богов, отвратить которые человеку не под силу. Но я жалею о том, что этот человек был убит. Мне жаль, что он не убежал вместе со своими товарищами, ибо, спасшись, он мог рано или поздно поделиться с ними своей хворью. Но нет! Оспа опустошила Теночтитлан, не пощадив ни одного поселения Союза Трех в озерном краю, но так и не добралась до Тлашкалы и не потревожила наших врагов.

Да, первые из наших горожан начали заболевать еще до того, как мы получили вести, что Кортес и его компания нашли убежище в Тлашкале. Вы, почтенные писцы, несомненно, знаете признаки и особенности протекания этой болезни, я же в одну из прошлых встреч рассказывал, что за много лет до того видел умершую от оспы молодую девушку ксайю в далеком городе Тихоо. Так что, полагаю, мне достаточно добавить лишь, что наши люди умирали или точно таким же образом — задыхаясь, когда распухшие ткани перекрывали им нос и горло, или другим, еще более мучительным — когда горячка доводила их до безумия, а вопли и стоны сопровождались кровотечением из горла, опустошавшим человека так, что он превращался в пустую оболочку. Разумеется, я сразу распознал этот недуг и сказал нашим целителям:

— Это заболевание распространено среди белых людей, которые болеют им очень часто, но особого значения ему не придают, ибо смертные случаи среди них редки. У них оно называется оспой.

— Важно, не как оно называется, а как исцеляется, — не без юмора отозвался лекарь. — И что же делают белые люди, чтобы не умереть?

— Испанцы говорят, что лекарства от этой хвори нет: кто-то умирает, а кто-то выживает. Остается только молиться.

Так что с тех пор наши храмы были заполнены жрецами и молящимися, приносившими дары и жертвоприношения Патекатлю, богу исцеления, а заодно и всем остальным богам. Храм, который Мотекусома отдал испанцам, был тоже битком набит людьми, которые в свое время из любопытства согласились креститься, а теперь неожиданно стали горячо надеяться на то, что их и вправду сделали христианами. Вдруг христианский бог примет их за своих и пощадит? Они зажигали свечи, крестились и бормотали обрывки молитв — все, что могли припомнить из поверхностных наставлений, на которые в свое время не обращали ни малейшего внимания.

Но ничто не могло остановить распространение болезни и положить конец смертям. Наши молитвы оказались столь же бесполезны, сколь и беспомощны наши врачеватели. Повторялась трагедия, произошедшая несколько лет назад в землях майя. А в скором времени перед нами встала и вполне реальная угроза голодной смерти. Поразившее нас поветрие было невозможно сохранить в тайне, и люди с материка страшились посещать умирающий Теночтитлан. Столь необходимый для города-острова подвоз провианта по воде практически прекратился. Однако, невзирая на все меры предосторожности, болезнь вскоре стала распространяться и на материке. Поэтому, когда стало очевидно, что весь Союз Трех находится в одинаково бедственном положении, лодочники возобновили свою работу. Точнее сказать, те лодочники, которые еще могли работать. Казалось, будто страшная хворь подходит к своим жертвам с разбором, причем проявляет особо изощренную жестокость. Я так и не заболел, не заболела и Бью, и никто из наших ровесников. Оспа как будто не замечала ни старых, ни измученных другими хворями, ни чахлых и хилых, но упорно поражала молодых, крепких и энергичных. Те, у кого имелись другие причины вскоре завершить свое земное существование, ее, похоже, не интересовали.

Кстати, я полагаю, что именно из-за этой внезапно распространившейся оспы Куитлауак вообще не предпринимал никаких попыток извлечь затонувшие в озере сокровища. Эта болезнь обрушилась на нас почти сразу же после изгнания белых людей — в считанные дни после очистки площади; мы даже не успели толком прийти в себя после перенесенных испытаний и вернуться к обычной жизни. В эти дни Чтимый Глашатай даже не вспомнил о сокровищах, ну а потом, когда Теночтитлан стала опустошать болезнь, ему и вовсе стало не до того. Только представьте, на долгое время мы на своем острове оказались в изоляции, не получая никаких известий о происходящем за пределами озерного края. Мало того что купцы и посланцы других народов опасались даже приближаться к нашим смертельно опасным землям, но и сам Куитлауак, дабы не способствовать дальнейшему распространению заразы, запретил нашим почтека и путешественникам покидать Теночтитлан. Думаю, после Ночи Печали прошло не меньше четырех месяцев, прежде чем один из наших угнездившихся в Тлашкале «мышей»-куимичиме набрался смелости явиться оттуда в столицу и рассказать нам о том, что случилось за прошедшее время.

— Узнай же, Чтимый Глашатай, — сказал он Куитлауаку и всем другим, кому, включая и меня самого, не терпелось его послушать, — что некоторое время Кортес и его люди просто отдыхали, отъедались и залечивали раны. Но делали они это вовсе не с намерением продолжить путь к побережью, сесть на свои корабли и покинуть нашу землю. Нет, они набирались сил только для того, чтобы снова напасть на Теночтитлан. Теперь же, когда белые люди окончательно оправились от страшного поражения, они и приютившие их тлащкалтеки разослали своих гонцов по всем восточным землям, призывая вступить в союз с Кортесом племена, не слишком дружественно настроенные по отношению к Мешико.

На этом месте Змей-Женщина прервал «мышь» и сказал Чтимому Глашатаю:

— Мы надеялись, что навсегда отбили у них охоту соваться к нам, но раз это не так, то придется сделать то, что следовало сделать уже давным-давно. Необходимо собрать все оставшиеся силы, выступить в поход и уничтожить всех до единого белых людей, вместе со всеми их союзниками и сторонниками, в том числе и с нашими изменниками, оказывающими помощь Кортесу. Мы должны нанести удар первыми, причем немедленно, не откладывая, прежде чем испанцы соберут достаточно сил, чтобы сделать то же самое с нами!

— Тлакоцин, — устало отозвался Куитлауак, — какие силы ты предлагаешь собрать? Много ли у нас, да и во всем Союзе Трех, найдется воинов, которым хватит сил поднять, хотя бы обеими руками, собственный макуауитль?

— Прости, господин Глашатай, но это еще не все, — сказал куимиче. — Кортес также послал многих своих людей на побережье, где они с помощью тотонаков разобрали некоторые из стоявших на якоре кораблей на части. С неимоверными усилиями они перенесли эти громоздкие деревянные и металлические части, проделав изнурительный путь от моря через горы, в Тлашкалу. И сейчас там лодочники Кортеса собирают из этих деталей новые корабли, поменьше. Вроде того, который они построили здесь для развлечения покойного Мотекусомы. Только теперь таких кораблей строится много.

— На суше? — с недоверием воскликнул Куитлауак. — Да во всей Тлашкале не найдется пруда или речки, достаточно глубоких, чтобы там могло плавать что-либо больше рыбачьего акали! Все это смахивает на причуды безумца!

— Может быть, владыка Глашатай, Кортес и повредился в уме после столь унизительного поражения, но я почтительно докладываю тебе только о том, чему сам был свидетелем, а я пребываю в здравом уме. Или, по крайней мере, пребывал, пока все происходящее не показалось мне настолько зловещим, что я, не иначе как потеряв рассудок, решил рискнуть своей жизнью, чтобы предупредить тебя.

Куитлауак улыбнулся:

— Уж не знаю, насколько ты безумен, но то был поступок отважного и верного мешикатль, и я благодарен тебе. Ты будешь достойно награжден… а потом получишь и еще более щедрую награду — разрешение, не задерживаясь, покинуть этот зараженный город.

Вот так мы и узнали о действиях Кортеса и по крайней мере о некоторых его намерениях. Я слышал, как многие люди, находившиеся тогда в безопасности, впоследствии рассуждали о трусости, вялости, безразличии или глупости Теночтитлана, утверждая, что мы, якобы усыпленные предыдущей победой, не предприняли никаких шагов, чтобы помешать Кортесу заново собрать силы. Но причина нашего бездействия заключалась в том, что мы просто не могли тогда ничего предпринять. От Сумпанго на севере до Шочимилько на юге, от Тлакопана на западе и до Тескоко на востоке, все мужчины и женщины, которые не были заняты уходом за недужными, или болели сами, или умирали, или уже были мертвы. Мы оказались настолько слабы, что нам оставалось только ждать и надеяться, что мы оправимся до некоторой степени, прежде чем Кортес явится снова, а на сей счет никаких сомнений не было. Помню, как в то лето, лето тягостного ожидания, Куитлауак однажды сказал мне и своему родичу Куаутемоку:

— Я предпочту, чтобы сокровища нашего народа навечно остались лежать на дне озера Тескоко или даже провалились в самые черные глубины Миктлана, лишь бы только белым людям не удалось заполучить их снова.

Не думаю, чтобы впоследствии он изменил свое мнение, поскольку у него просто не было на это времени. Прежде чем закончился сезон дождей, правитель слег, заболев оспой, и его рвало кровью до тех пор, пока она не покинула его полностью, уйдя вместе с жизнью. Бедный Куитлауак: он стал нашим Чтимым Глашатаем без надлежащей церемонии возведения в сан, а когда закончилось его недолгое правление, то не удостоился и подобающих правителю похорон. К тому времени даже самым знатным из умерших не приходилось рассчитывать не только на соблюдение всех ритуальных почестей — с барабанами, плакальщиками и тому подобным, — но и просто на погребение в земле. Мертвецов было слишком много. Слишком много людей умирало каждый день, так что у нас уже не осталось ни места для могил, ни людей, которые могли бы эти могилы копать, ни времени, чтобы этим заниматься. Вместо этого каждое поселение выделяло какую-нибудь ближнюю пустошь, куда можно было доставить мертвых, без церемоний свалить их в кучу и сжечь, превратив в пепел, хотя в сезон дождей даже с этим, более чем упрощенным способом погребения возникали трудности. Для Теночтитлана местом сожжения трупов был избран пустынный участок на материке, позади Чапультепека, и в ту пору между нашим островом и материком оживленно сновали лодки, нагруженные трупами. Сидевшие на веслах старики, которых зараза не брала, день за днем, с утра до вечера, без устали гоняли их туда и обратно. И тело Куитлауака было всего лишь одним из нескольких сотен трупов, переправленных на пустошь для сожжения в тот день, когда Чтимый Глашатай Мешико умер.

Хворь, именуемая оспой, тогда одержала победу над мешикатль и некоторыми другими народами. Но и сейчас многие племена одолевают завезенные белыми людьми недуги, в том числе и такие, что мы можем возблагодарить судьбу за то, что Мешико посетила только оспа.

Вот, например, болезнь, которую вы называете чумой. Сначала у заболевшего на шее, в паху и под мышками вздуваются черные нарывы, так что он, испытывая нестерпимую боль, все время запрокидывает голову и раскидывает и растягивает конечности так, словно хочет разорваться на части. В это время все выделения его тела — слюна, моча, кал, даже пот и выдыхаемый воздух — издают такой мерзостный смрад, что и привычные ко всему врачеватели, и любящие родственники просто не могут находиться поблизости от страдальца. Наконец нарывы с силой лопаются, разбрызгивая тошнотворный черный гной, и только тогда к несчастному приходит милосердная смерть.

Другая болезнь, которую вы называете холерой, сопровождается страшными судорогами и спазмами. Руки и ноги человека мучительно выгибаются, и он бьется в конвульсиях, то скручиваясь узлами, то словно разрываясь на части. Все это время больной испытывает чудовищную жажду и, хотя жадно поглощает уйму воды, тут же извергает ее наружу вместе со рвотой, поносом и непроизвольным мочеиспусканием. Поскольку тело его просто не в состоянии удерживать влагу, человек перед смертью превращается в подобие высохшего, сморщенного стручка.

Еще две болезни, называемые вами корью и ветрянкой, убивают не столь мучительно, но так же верно. Их единственный видимый симптом — это вызывающая страшный зуд сыпь на лице и теле, но обе эти болезни невидимо вторгаются в мозг, так что жертва поначалу теряет сознание, а потом умирает.

Разумеется, я не говорю вам ничего нового, почтенные братья, но скажите: задумывались ли вы когда-нибудь об этом? Ужасные болезни, принесенные вашими соотечественниками, часто шли по нашим землям впереди испанцев, распространяясь гораздо быстрее, чем могли двигаться люди. Некоторые народы были побеждены недугами, не успев даже понять, что происходит. Люди умирали, не в силах не только бороться, но даже осознать, кто или что несет им смерть. Вполне возможно, что в отдаленных и труднодоступных уголках наших земель до сих пор существуют живущие особняком племена, такие, например, как рарамури или цйю-гуаве, Которые даже не подозревают о существовании белых людей. Но очень может быть, что как раз в этот момент многие из них мучительно умирают от оспы или чумы, даже не догадываясь не только о том, кто их убивает и почему, но даже о том, что их вообще убивают.

Вы принесли индейцам христианскую религию и внушаете нам, что после смерти Господь Бог вознаградит достойных, отправив их в рай, тогда как все прочие обречены на мучения ада. Однако непонятно, почему же Господь наслал на нас смертельные и мучительные болезни, отправившие стольких невинных в ад прежде, чем они смогли встретить проповедников Его религии? Христиане призывают нас непрестанно восхвалять Всевышнего и все Его деяния, включая, надо думать, и все сотворенное Им здесь. Если бы только вы, почтенные братья, могли заодно и объяснить, почему Господь Бог решил послать нам милосердное вероучение лишь вслед за смертоносным поветрием, то мы, оставшиеся в живых, с еще большим рвением присоединились бы к вам в восхвалении бесконечной мудрости и доброты Творца. А также Его сострадания, милосердия и отеческой любви ко всем своим чадам по всему Божьему миру.

Следующим юй-тлатоани Мешико Изрекающий Совет единогласно избрал принца Куаутемока. Можно до бесконечности гадать, насколько иначе могла бы повернуться история нашего народа, стань Куаутемок Чтимым Глашатаем, как и следовало, еще восемнадцать лет назад, сразу после смерти своего отца Ауицотля. Гадать можно, и это даже интересно, но совершенно бесполезно. В нашем языке есть коротенькое словечко «тла», по-вашему «если бы», — слово, на мой взгляд, самое значительное и самое бессмысленное из всех существующих.

Оспа свирепствовала до осени, но стала потихоньку ослабевать вместе с летней жарой, а с первыми зимними холодами и вовсе покинула озерный край. Плохо было то, что она оставила Союз Трех ослабленным во всех значениях этого слова. Весь наш народ пребывал в унынии и утратил силу духа. Мы оплакивали бесчисленных умерших, жалели обезображенных оспой и, каждый по отдельности и все вместе, смертельно устали от нескончаемой череды невзгод. Наше население уменьшилось примерно наполовину, причем выжили по большей части старые и немощные. А поскольку умерли в основном молодые, то и армия наша значительно сократилась. Конечно, при таких обстоятельствах ни один разумный военачальник не стал бы вторгаться в чужие пределы. До этого ли, если даже наша способность к обороне представлялась весьма сомнительной?

И вот именно в то время, когда весь озерный край был просто невероятно ослаблен, Кортес снова выступил в поход. На сей раз он уже не мог похвастаться численным превосходством и множеством совершенного оружия, ибо у него осталось всего около четырехсот белых солдат, а аркебуз и арбалетов лишь столько, сколько испанцам удалось унести с собой. Все пушки, брошенные им в Ночь Печали, — четыре на крыше дворца Ашаякатля и примерно тридцать, которые он расставил на материке вдоль побережья озера, — мы утопили. Но у Кортеса оставалось еще более двадцати лошадей и некоторое количество собак, а главное — он снова собрал вместе всех прежних союзников: тлашкалтеков, тотонаков, несколько мелких племен и тех аколхуа, которые по-прежнему следовали за Черным Цветком. В целом в его распоряжении оказалось почти стотысячное войско. Мы же, из всех городов и земель Союза Трех — даже с учетом отдаленных мест вроде Толокана и Куаунауака, которые на самом деле вовсе не входили в Союз, а лишь оказывали нам поддержку, — не смогли собрать и тридцати тысяч бойцов.

Стоит ли удивляться, что когда длинные колонны армии Кортеса, выступив из Тлашкалы, подошли к первому городу нашего союза, Тескоко, они его захватили. Я мог бы рассказать вам об отчаянном сопротивлении немногочисленных защитников города, которым приходилось одновременно бороться и с захватчиками, и с болезнью, а также о тактике, определившей, в конце концов, исход осады… Но есть ли в этом смысл? Ограничусь сообщением о том, что захватчики овладели городом, причем среди этих захватчиков находился и принц Черный Цветок, чьи воины бились с собственными соплеменниками — теми аколхуа, которые остались верны новому Чтимому Глашатаю Конакочцину, или, точнее, своему родному городу. Горько было видеть, как в этом бою один аколхуа шел против другого, брат поднимал оружие на брата.

По крайней мере не все защитники Тескоко пали в этом сражении: прежде чем ловушка захлопнулась, примерно двум тысячам воинов удалось спастись. Войска Кортеса напали на город со стороны суши, так что защитники, поняв, что уже более не смогут удерживать позиции, медленно, отчаянно отбиваясь, отступили к берегу, где, похватав все суда, начиная от рыбачьих лодчонок и кончая роскошными акали придворных, уплыли прочь. Преследовать их противник не мог, ибо они не оставили ему ни единой скорлупки, а пущенные вдогонку стрелы особого урона не причинили. Таким образом, воины аколхуа пересекли озеро и присоединились к нашим силам в Теночтитлане, где после стольких смертей места для их размещения хватало с избытком. Кортес если не из другого источника, то уж из разговоров с Мотекусомой наверняка знал, что после Теночтитлана Тескоко является вторым прочнейшим оплотом нашего Союза Трех. Естественно, что, овладев этим городом с такой легкостью, он счел, что захват всех прочих прибрежных городов и селений будет стоить ему еще меньших усилий. Поэтому Кортес даже не послал туда всю свою армию и не стал командовать ею лично. К немалому удивлению наших лазутчиков, половину своего войска он отослал назад в Тлашкалу, а другую половину поделил на несколько отрядов, каждый из которых возглавил один из его соратников: Альварадо, Нарваэс, Монтехо и Гусман. Несколько отрядов, выйдя из Тескоко, направились на север, другие пошли на юг, опоясывая озеро кольцом и захватывая, чтобы закрепиться на берегах, лежавшие на пути следования малые поселения. Хотя у нас имелось достаточно лодок и наш Чтимый Глашатай отправил навстречу Кортесу бежавших в Мешико аколхуа вместе с нашими войсками, но сражений тогда было так много и происходили они так далеко друг от друга, что эта мера ничего не дала. Любой город, к которому они подступали, испанцы в конце концов захватывали. Мы могли помочь жителям городов лишь одним — эвакуировать уцелевших защитников этих крепостей и переправить их в Теночтитлан, чтобы они, когда придет наш черед, помогли защищать столицу.

Вероятно, Кортес с помощью гонцов руководил действиями командиров отдельных отрядов, но сам вместе с Малинцин наслаждался роскошью так хорошо знакомого мне дворца Тескоко, а беспомощного Чтимого Глашатая Коанакочцина держал при себе, уж не знаю, как своего вынужденного хозяина, как гостя или как пленника. Ибо, забегая вперед, хочу заметить, что наследный принц Черный Цветок, состарившийся в ожидании трона юй-тлатоани аколхуа, так никогда и не получил ни титула, ни власти.

Даже после того, как столица аколхуа была захвачена, причем войско Черного Цветка сыграло в этом не последнюю роль, Кортес предпочел сохранить в качестве номинального правителя никому более не опасного Коанакочцина. Испанский вождь понимал, что некогда популярный Черный Цветок ныне в глазах соотечественников превратился в предателя и пособника захватчиков; он не собирался провоцировать всеобщее восстание, отдав трон презираемому народом изменнику. И даже когда Черный Цветок подобострастно принял крещение (причем лично Кортес был его крестным отцом) и в своем вопиющем раболепии получил христианское имя Фернандо Кортес, то и тогда его крестный пошел лишь на то, чтобы отдать под власть крестника три самые отдаленные и незначительные провинции земель аколхуа. Оскорбленный до глубины души новоиспеченный дон Фернандо Черный Цветок самолюбиво заявил Кортесу, что тот имеет наглость жаловать ему наследственное достояние его предков, после чего, крайне рассерженный, отбыл в свое захолустье. Впрочем, переживать по поводу перенесенного унижения Черному Цветку пришлось недолго. Он прибыл в свои владения одновременно с эпидемией оспы и умер, не проведя в новой должности и двух месяцев.

В скором времени мы узнали, что разбойничье войско испанского генерал-капитана оставалось в Тескоко не только для того, чтобы насладиться отдыхом, но и по иным причинам. Наши куимичиме явились в Теночтитлан с донесением, что половина войска Кортеса, отправленная в Тлашкалу, возвращается. И что это войско катит на деревянных катках или тащит на спинах различные детали тридцати кораблей, изготовленных в Тлашкале, на суше.

Оказывается, Кортес дождался в Тескоко их прибытия, чтобы лично проследить за сборкой и спуском на воду.

Разумеется, эти корабли были далеко не столь могучими и грозными, как те, на которых приплыли испанцы. С виду они отчасти походили на наши плоскодонные грузовые баржи, только с высокими бортами и крыльями парусов, которые, как мы, к сожалению, скоро выяснили, делали их гораздо более быстроходными, чем многовесельные акали, и при этом маневренными, словно крохотные лодчонки. На каждом таком судне имелась команда моряков, управлявшихся с парусами, а кроме того, на ступенях позади высоких бортов стояло по два десятка испанских солдат. Таким образом, в любом водном сражении с нашими каноэ испанцы имели то существенное преимущество, что могли стрелять сверху вниз.

В тот день, когда они произвели пробный выход флотилии из Тескоко на озеро, Кортес лично находился на борту плывущего первым корабля, который он назвал «Jla Капитана». Крупнейшие наши боевые каноэ вышли на веслах из Теночтитлана, чтобы дать испанцам бой на воде. На каждом было по шестьдесят воинов с луками, стрелами, атль-атль и дротиками. Однако на озере было волнение, и тяжелые, устойчивые корабли белых людей представляли собой куда более надежные платформы для стрельбы. Так что неудивительно, что их аркебузы и арбалеты били куда точнее, чем наши луки и дротики. Кроме того, испанцы скрывались за высокими бортами кораблей, и многие наши стрелы или просто вонзались в деревянную обшивку, или же перелетали через борт, не причиняя никакого вреда. А вот наши воины, отплывшие в открытых каноэ с низкими бортами, были уязвимы для стрел и пуль. После того как многие из них погибли, наши гребцы стали держаться вне пределов досягаемости вражеских выстрелов. Но безопасное для нас расстояние оказалось слишком велико для того, чтобы метать в противника дротики. В скором времени все наши боевые каноэ бесславно вернулись домой, причем вражеские суда даже сочли ниже своего достоинства их преследовать. Некоторые из них вместо этого совершали на наших глазах сложные маневры, как бы давая понять, кто хозяин на озере. Потом испанцы уплыли обратно в Тескоко, но на следующий день снова танцевали на глади озера. И не только танцевали.

К тому времени соратники Кортеса во главе своих отрядов прошлись по озерному краю, опустошая или захватывая на своем пути все поселения. И вот наконец обе двигавшиеся по побережью в противоположных направлениях армии заняли позиции на двух вдававшихся в озеро выступах — как раз строго с севера и с юга от нашего острова. Непокоренным пока оставалось лишь западное побережье озера, где находились довольно крупные города. Врагу надо было лишь разрушить или подчинить их, и тогда Теночтитлан оказался бы в полном окружении.

Противник взялся за дело неторопливо, словно бы с ленцой. Пока вторая половина армии Кортеса, совершившая немыслимо изнурительный переход, доставив по суше разобранные на части боевые корабли, еще отдыхала в Тескоко, сами эти корабли уже свирепствовали на всем пространстве озера к востоку от Великой Дамбы, перехватывая и уничтожая все появлявшиеся там лодки или плоты. Причем речь шла не о боевых каноэ (их туда уже никто не посылал), а о мирных акали рыбаков или перевозчиков. В скором времени крылатые боевые суда испанцев уже полностью господствовали на озере: ни один рыбак не осмеливался забросить на глубине сети ради пропитания своей семьи. И только вдоль нашего берега, по эту сторону дамбы, по воде еще осуществлялось движение. Но это продолжалось недолго.

Кортес наконец вывел свою отдохнувшую резервную армию из Тескоко, поделив ее на две равные части, которые по отдельности направились вдоль берега, чтобы соединиться с двумя большими отрядами, уже находившимися, как я упоминал, к северу и к югу от нас. В это же самое время испанские боевые корабли прорвались за Великую Дамбу. Им всего-то и потребовалось: подойти к ней и, стреляя из аркебуз и арбалетов, перебить или обратить в бегство невооруженных рабочих, которые могли бы перекрыть лодочные проходы затворами, существовавшими на случай наводнений. Враги проскользнули в первый канал и оказались во внутренних водах Мешико. Хотя Куаутемок тут же послал на северную и южную дамбы воинов, они ничего не смогли поделать со рвавшимися уже к другим лодочным проходам кораблями. Пока одни испанские солдаты вели обстрел из аркебуз и арбалетов, сметая защитников с насыпей пулями и стрелами, другие расшатывали и опрокидывали перекрывавшие проходы деревянные мостки. А как только все проходы оказались открытыми, суда белых людей прошли во внутреннюю акваторию и очистили ее от наших каноэ, акали, плотов и прочих плавучих средств точно так же, как перед этим наружную.

— Белые люди захватили все дамбы и водные пути, — объявил Змей-Женщина. — Когда они возьмут в осаду остальные города на материке, мы уже не сможем посылать туда подмогу. Хуже того, мы и сами больше не будем уже ничего получать с материка: не дождемся ни подкрепления, ни оружия, ни еды.

— В хранилищах острова достаточно припасов, чтобы продержаться некоторое время, — заметил Куаутемок и с горечью добавил: — Спасибо оспе: теперь людей, которых необходимо кормить, осталось совсем немного. Да еще у нас есть урожай с чинампа.

— В хранилищах остался один только маис, — сказал Змей-Женщина, — а на чинампа выращивают лишь изысканные яства: томаты, чили, кориандр и тому подобное. Странная будет у нас кормежка — лепешки для бедняков с изысканными приправами.

— Эту странную кормежку, — усмехнулся Куаутемок, — ты еще помянешь с любовью, когда вместо лепешек с приправами испанцы нашпигуют твой живот сталью.

Пользуясь тем, что их корабли заперли нас на острове, сухопутные войска Кортеса возобновили свой поход вдоль западного изгиба материка, захватывая один за другим тамошние города. Первым пал Тепеяк, наш ближайший северный сосед, потом испанцы захватили города Истапалапан и Мешикалчинко, расположенные на южном мысу. После этого настал черед Тенаюки и Аскапоцалько на северо-западе, вслед за ними покорился Кулуакан на юго-западе. Кольцо смыкалось, и нам в Теночтитлане уже без куимичиме было ясно, что происходит. По мере того как добровольно сдавались или захватывались штурмом оплоты наших союзников на материке, многие уцелевшие воины бежали оттуда в Теночтитлан, пробираясь на остров либо под покровом ночи, либо по воде — кто на акали, ухитрившись ускользнуть от постоянно патрулировавших озеро испанских кораблей, а кто и просто вплавь.

Иногда Кортес верхом на Лошачихе руководил неумолимым наступлением своих сухопутных войск, порой же поднимался на борт «Ла Капитаны», откуда с помощью сигнальных флажков командовал передвижениями своих судов и орудийной пальбой, открывавшейся всякий раз, когда на побережье или на остававшихся в наших руках дамбах появлялись воины мешикатль. С близкого расстояния этот огонь мог производить страшное опустошение, но мы, однако, нашли единственно возможный способ заставить изводившие нас суда поумерить свой пыл. Мы собрали все бревна, которые только смогли найти на острове, и заострили их с одного конца, после чего наши ныряльщики утыкали такими кольями мелководье вокруг острова, вбив их в дно под определенным углом, так что они смотрели наружу и их острия находились под самой поверхностью воды. Не сделай мы этого, корабли Кортеса, пожалуй, прорвались бы по какому-нибудь из наших каналов в центр города. Такая защита вполне оправдала себя, когда вражеское судно, подошедшее поближе с явным намерзнем уничтожить часть наших чинампа, напоролось на частокол. Наши воины немедленно засыпали корабль стрелами и, возможно, даже убили кого-то из команды, прежде чем остальным удалось высвободить поврежденный корабль и увести его к материку, чтобы там починить. С тех пор испанские лодочники, не знавшие, как далеко от острова насажены эти острые колья, держались от нас на почтительном расстоянии.

А потом солдаты Кортеса начали искать и вылавливать пушки, сброшенные нашими бойцами в озеро после Ночи Печали. Они были слишком тяжелыми, чтобы мы могли утопить их далеко от берега, а пребывание под водой, к нашему огорчению, не причинило этим штуковинам практически никакого вреда. Стоило только очистить их от ила и ракушек, высушить и зарядить, и они снова были готовы к бою. Первые тринадцать поднятых пушек Кортес приказал по одной поставить на свои корабли. После этого они подошли к осаждаемым с суши прибрежным городам, чтобы обрушить на них со стороны озера гром, молнии и смертоносный дождь осколков.

Окруженные, осажденные, с суши и с воды отрезанные от Мешико, союзные города больше не могли держать оборону и сдавались один за другим. Наконец, когда пал Тлакопан, столица текпанеков и последний оплот Союза Трех, двигавшиеся навстречу друг другу армии Кортеса соединились. Кольцо замкнулось.

Испанским боевым кораблям больше не требовалось поддерживать своих на побережье, но буквально на следующий день они снова принялись плавать вдоль берега и стрелять из пушек. Сначала мы не могли понять, что они делают, ибо на берегу у испанцев больше не оставалось противников, а в нас они явно не целились, но скоро все стало ясно. Огонь велся не картечью, а тяжелыми ядрами, которыми пробивают стены: испанцы решили уничтожить систему снабжения Теночтитлана водой. Сначала они разрушили старый акведук из Чапультепека, а потом тот, который был построен Ауицотлем и шел от Койоакана. Водоснабжение прервалось.

— Акведуки были нашей последней связью с материком, — сказал Змей-Женщина. — Теперь мы так же беспомощны, как акали без весел посреди бурного, кишащего чудовищами моря. Мы окружены, не защищены, полностью уязвимы. Почти все окрестные народы покорились белым людям и исполняют их приказы. За исключением немногих бежавших в Теночтитлан союзных воинов, не осталось никого, кроме нас, кто бы им противостоял. Сейчас Мешико воюет не только против белых людей, но и против всего Сего Мира.

— Ну что ж, задача, вполне достойная мешикатль, — спокойно отозвался Куаутемок. — Если наш тонали и не сулит нам победы, то пусть по крайней мере Сей Мир запомнит, что Теночтитлан был побежден последним.

— Но владыка Глашатай, — воскликнул Змей-Женщина, — как обойтись без акведуков? Наверное, продержаться некоторое время на затхлой муке мы бы смогли, но разве можно сражаться, не имея питьевой воды?

— Тлакоцин, — промолвил Куаутемок терпеливым тоном учителя, говорящего с непонятливым учеником. — Когда-то давным-давно на этом же самом месте мешикатль тоже находились в окружении презиравших и ненавидевших их врагов. Из еды у них были лишь коренья, а из питья — только солоноватая илистая вода. В тех безнадежных обстоятельствах наши предки вполне могли сломаться, пасть на колени или рассеяться, позволить поглотить себя другим народам и исчезнуть из истории. Но этого не произошло. Они выстояли и возвели все это! — Он жестом указал на величественную панораму Теночтитлана. — Каков бы ни был конец, из истории нас уже не вычеркнуть. Мешико стояло. Мешико стоит. И Мешико будет стоять до последнего.

После разрушения акведуков Теночтитлан сделался мишенью для пушек — и тех, что снова заняли позиции на материке, и для установленных на постоянно курсировавших вокруг острова кораблях. Наибольший урон наносили железные ядра, выпускаемые с Чапультепека, ибо белые люди затащили несколько пушек на гребень холма и теперь могли обстреливать город сверху, так что ядра падали на него, словно огромные железные дождевые капли. Замечу, что чуть ли не самое первое из них разнесло храм Уицилопочтли на вершине Великой Пирамиды. Жрецы, понятное дело, подняли крик насчет зловещего знамения и многократно усилили свое рвение в исполнении молитв и обрядов.

Обстрел продолжался несколько дней, но, надо признать, велся он вяло и с перерывами. Разрушения оказались значительно меньше тех, какие, как я прекрасно знал, были способны причинить эти орудия. Думаю, Кортес надеялся, что, поскольку помощи нам ждать неоткуда, мы, руководствуясь здравым смыслом, сами запросим перемирия и начнем переговоры об условиях сдачи. И дело тут было не в том, что командиру испанцев не хотелось проливать лишнюю кровь. Он предпочел бы взять нас не штурмом, а измором, потому что тогда получил бы Теночтитлан в целости, а с ним и возможность преподнести своему королю Карлосу колонию под названием Новая Испания вместе со столицей, которая превосходила любой город Старого Света.

Однако избыток терпения тогда, как и сейчас, не относился к числу главных добродетелей Кортеса. Поэтому он не стал дожидаться, пока мы сами будем готовы к капитуляции. Приказав своим мастеровым изготовить переносные мостки, чтобы перекрыть проходы на всех дамбах, Кортес отдал приказ о всеобщем штурме, и его войска устремились в атаку с трех сторон, по всем трем насыпям одновременно. Но тогда наши воины еще не ослабли от голода, так что все три колонны испанцев и их союзников были остановлены, как будто они наткнулись на неприступную каменную стену, окружавшую остров. Многие захватчики погибли, а остальные отступили, хотя и поспешно, но не так быстро, как заявились, ибо уносили с собой множество раненых.

Кортес выждал несколько дней и предпринял еще одну попытку, однако на этот раз результаты штурма оказались еще хуже. Когда враг хлынул на остров, наши боевые каноэ вышли в озеро, высадив воинов на дамбе, у испанцев в тылу. Мешикатль сбросили наведенные через лодочные проходы мосты, и таким образом передовые отряды шедших в атаку врагов оказались отрезанными от своих. Как и стремились, они попали в наш город, но вот только он оказался для них западнёй. Испанцы отчаянно сражались за свои жизни, что же до их союзников, то те, прекрасно понимая, что их ждет, предпочитали смерть плену.

В ту ночь весь наш остров озаряли праздничные факелы и огни храмовых курильниц. Великая Пирамида была освещена особенно ярко, на тот случай, если Кортес и другие белые люди рискнут приблизиться на расстояние, позволяющее увидеть, что произойдет с их товарищами, попавшими в наши руки, а таких было человек сорок.

Думаю, Кортес не оставил это массовое жертвоприношение без внимания и пришел в такую мстительную ярость, что исполнился решимости покончить со всеми горожанами даже ценой уничтожения большей части Теночтитлана, который ему первоначально хотелось сохранить. Рискованные попытки штурма прекратились, сменившись непрерывной яростной канонадой. Думаю, пушки стреляли с такой частотой, с какой только можно было их использовать, не боясь, что они расплавятся от перегрева. Снаряды обрушивались на нас одновременно и с материка, и с окружавших кораблей, со свистом проносясь над водой. Наш город начал рушиться, и многие люди гибли под развалинами. Одно-единственное пушечное ядро способно выбить весомый кусок даже из массивной и прочной Великой Пирамиды, а ядер в нее тогда угодило столько, что некогда красивое, имеющее гладкую поверхность сооружение стало выглядеть как курган из ноздреватого хлебного теста, обгрызенного и объеденного гигантскими крысами. Это же пушечное ядро способно обрушить целую стену крепкого каменного дома, а уж дом из глинобитного кирпича при прямом попадании просто обращался в комья грязи и пыль.

Железный ливень продолжался день за днем, целых два месяца, стихая только ночью. Впрочем, и по ночам вражеские пушкари время от времени выпускали по несколько ядер, чтобы лишить нас сна и возможности хоть ненадолго вздохнуть спокойно. Потом запас ядер у белых людей иссяк, и им пришлось собирать и использовать округлые камни. Эти снаряды были менее разрушительны для городских зданий, но зато при ударе разлетались множеством острых осколков, смертельно опасных для людей.

Однако погибавшие под обстрелом по крайней мере умирали быстро, тогда как остальных, похоже, ждала смерть не столь скорая и не такая легкая. Поскольку зерно из казенных хранилищ требовалось растянуть на возможно более долгий срок, распоряжавшиеся им чиновники выдавали горожанам ровно столько сухого маиса, чтобы не умереть. Первое время мы ели собак и домашнюю птицу, а некоторые, ухитрившись проскользнуть с сетями на дамбу или наловить рыбешек между переплетенными корнями чинампа, делились своим скудным уловом с товарищами по несчастью. Однако скоро вся домашняя живность была съедена, и даже рыба стала сторониться острова.

Тогда мы поделили и съели животных из зверинца — всех, кроме совершенно несъедобных тварей и некоторых самых редких и особо ценных его питомцев. Должен сказать, что оставшиеся звери оказались в куда лучшем положении, чем люди, ибо мук голода они не испытывали. В чем, в чем, а уж в человеческих трупах для их прокорма недостатка у нас не было.

Со временем мы вынуждены были ловить крыс, мышей и ящериц. Наши дети, те немногие, которые пережили оспу, наловчились расставлять силки на всякую птицу, по глупости залетевшую на остров. Потом в пищу пошли цветы, что росли на наших крышах, листва деревьев, насекомые, кора и кожа, включая ремни обуви, одежду из шкур и даже пергаментные страницы книг. Некоторые, чтобы обмануть чувство голода, глотали остававшуюся на месте разбитых зданий известковую пыль.

Рыба ушла из прибрежных вод острова, но не потому, что ее распугали рыболовы, а из-за грязи, вони и обилия нечистот. Хотя к тому времени уже наступил сезон дождей, дождь шел с большими перерывами. Мы выставляли на улицу все горшки, миски и жбаны, а также натягивали куски ткани, чтобы потом отжать из них впитавшуюся влагу, но, несмотря на эти наши усилия, нам частенько удавалось освежить иссохшее нёбо лишь тоненькой струйкой сладкой дождевой воды. За неимением лучшего мы, хотя поначалу и испытывали отвращение, привыкли к солоноватой воде из озера, но однако, поскольку у нас не было возможности удалять с острова мусор, испражнения и прочие отходы, все это попадало в каналы, а оттуда в озеро. Ну а поскольку животным в зверинце у нас скармливали только рабов, то и избавляться от мертвецов мы могли лишь единственным способом — сбрасывая их все в то же озеро. Куаутемок приказал сбрасывать трупы с острова только на западной стороне, потому что с востока озеро было полноводнее, да и постоянный восточный ветер не позволял воде слишком уж застаиваться. Правитель надеялся, что озеро в том конце будет почище, однако в конце концов вода все-таки загрязнилась вокруг всего острова. А поскольку жажда не оставляла выбора, почти все у нас страдали поносами. Многие, особенно старики и дети, умерли именно из-за того, что пили эту гнилую, зловонную воду.

Однажды ночью, когда канонада на время стихла, Куаутемок, который больше не мог видеть, как страдает его народ, призвал все население собраться на Сердце Сего Мира. Мы стояли среди ям и выбоин, испещривших мраморное мощение площади, в окружении зубчатых обломков Змеиной стены, а Чтимый Глашатай, чтобы обратиться к нам с возвышения, поднялся на несколько ступеней разбитой лестницы Великой Пирамиды.

— Если Теночтитлану суждено продержаться еще хоть чуть-чуть, — заявил правитель, — он должен превратиться из города в крепость, а в крепости уже живет не население, но гарнизон. Я горжусь мужеством, терпением и верностью долгу, выказанной всеми моими соотечественниками, но должен с прискорбием заявить, что у нас осталось всего лишь одно не вскрытое хранилище продовольствия. Самое последнее.

Толпа не откликнулась на это ни радостными возгласами, ни скорбными стонами, ни возмущенными криками. Послышался лишь приглушенный гул, походивший на урчание огромного голодного желудка.

— Когда я сниму печати с последнего хранилища, — продолжил Куаутемок, — маис будет поделен поровну между всеми, кто обратится к раздатчикам. Так вот, если обратятся все до единого, то этого запаса хватит каждому из вас лишь на одну весьма скудную трапезу. В противном случае его может хватить, чтобы чуть получше накормить наших воинов и дать им силы бороться до конца, когда бы он ни наступил и каким бы он ни был. Народ мой, я не стану никому ничего приказывать. Я лишь прошу вас сделать выбор и принять решение.

Никто не проронил ни звука. Чтимый Глашатай продолжил:

— Я приказал перебросить через лодочный проход северной дамбы мостки, чтобы можно было выйти из города. Враг по ту сторону настороженно затаился, гадая, зачем это было сделано. А сделано это для того, чтобы те из вас, кто может и хочет, смогли выйти из города. Мне неизвестно, что встретит вас в Тепеяке — избавление от голода или Цветочная Смерть. Но я прошу тех, кто не может больше сражаться, воспользоваться предоставленной возможностью и покинуть Теночтитлан. Это не будет считаться ни дезертирством, ни признанием поражения, и поступивший так ни в коем случае не навлечет на себя позор. Напротив, этим вы поможете нашему городу продержаться чуточку дольше. Больше я ничего не скажу.

Никто не бросился немедленно бежать из города, однако люди признали, что в просьбе правителя есть здравый смысл, и многие со слезами на глазах покинули осажденный Теночтитлан. За ночь в нем почти не осталось старых и немощных, больных и увечных, жрецов и храмовых служителей, то есть всех тех, кто не мог принести пользу в бою. Собрав самые ценные пожитки в тюки и узлы, горожане, стекаясь по улицам всех четырех кварталов Теночтитлана, собрались на рыночной площади Тлателолько, а потом длинной колонной потянулись по насыпи. К счастью, их не встретили громами и молниями орудийного огня. Как я узнал позднее, белые люди не сочли эту толпу изможденных, ослабленных людей представляющими для них опасность, а жители Тепеяка — сами заложники и пленники — встретили их радушно, предложив еду, чистую воду и кров.

В Теночтитлане остались Куаутемок, его придворные и старейшины Совета, некоторые другие знатные люди, несколько лекарей и костоправов, все способные сражаться благородные воители и бойцы и несколько упрямых стариков, еще довольно крепких и не настолько ослабленных осадой, чтобы и они, в крайнем случае, не могли взяться за оружие. Среди последних был и я. Остались также некоторые молодые и здоровые, а стало быть, способные приносить пользу женщины. И одна пожилая и больная, давно прикованная к постели, но, несмотря на все мои уговоры, наотрез отказавшаяся покинуть город.

— Лежа здесь, я не доставляю никому особых хлопот, — сказала Бью. — Так стоит ли просить нести меня на носилках людей, которые и сами едва волокут ноги? Тем паче что меня уже давно не волнует, много ли у меня еды. Кажется, я вообще могу не есть. Возможно, если я останусь здесь, судьба подарит мне скорое избавление от долгой и изнурительной болезни. Кроме того, Цаа, ты ведь и сам однажды упустил случай благополучно уйти. Помнится, ты сказал, будто пусть это и глупо, но тебе «хочется увидеть, чем все закончится». Ну а теперь, после того как я смирилась и с той, и со всеми другими твоими глупостями, неужели ты откажешь мне в праве разделить с тобой эту? Тем более что для нас обоих она, скорее всего, будет последней.

Неожиданная эвакуация жителей Теночтитлана и плачевное состояние покинувших город людей навели Кортеса на в общем-то верную мысль о том, что силы защитников наверняка подходят к концу. А это, в свою очередь, побудило его на следующий день предпринять новую попытку штурма, хотя на сей раз командир испанцев действовал не столь стремительно и необдуманно, как в прошлый. День начался с долгой канонады. Пушки грохотали почти непрерывно, наверное, железо уже плавилось. Думаю, враги рассчитывали, что после прекращения этого убийственного града мы еще долго будем дрожать от страха, забившись во все щели. Впрочем, даже когда пушки на берегу смолкли, испанские корабли продолжали обстрел северной части города, а по южной насыпи тем временем двинулась колонна нападающих.

Однако враги обнаружили не растерянных, подавленных, изнуренных голодом и дрожащих от страха людей, но нечто такое, что заставило их опешить и остановиться, так что задние ряды сгрудились позади передних. Ибо на каждом из возможных путей вторжения на остров мы выставили по самому упитанному, по крайней мере по сравнению с остальными, человеку, и взорам растерянных недругов предстали жизнерадостные толстяки, сыто рыгающие и грызущие что-то вроде окорока. Правда, присмотревшись как следует, испанцы наверняка бы поняли, что этот кусок мяса, специально приберегавшийся для такого случая, давно позеленел и испортился.

Но рассмотреть еду враги не смогли, ибо, как только они приблизились, толстяки исчезли, а вместо них из развалин, как призраки, выскочили другие, тощие люди, осыпавшие их копьями и дротиками. Испанцы понесли урон, но этот отпор не обескуражил их, и они рвались вперед, пока не наткнулись на бойцов с обсидиановыми мечами. Атака захлебнулась, а вдогонку отступавшим выпустили тучу стрел. Короче говоря, уцелевшие испанцы унесли ноги на материк, где наверняка рассказали Кортесу про призраки жизнерадостных толстяков. Наверное, он лишь посмеялся над этой нашей патетической бравадой, но участники неудачной атаки поведали ему и другое. А именно: развалины Теночтитлана, пожалуй, обеспечивают защитникам даже лучшие возможности для обороны, чем сам город, пока он оставался цел.

— Хорошо, — сказал, как передавали мне позже, генерал-капитан. — Я надеялся спасти хотя бы часть города, на который было бы любопытно взглянуть колонистам, которые прибудут сюда из Испании. Ради такого дела можно было бы пощадить и некоторых из этих безумцев. Но раз так, пусть гибнет все! Мы не оставим на этом месте даже развалин! Не оставим ни единого камня, под которым мог бы спрятаться не то что ацтек, а даже скорпион, способный ужалить одного из нас!

И вот как он это сделал. В то время как корабельные пушки продолжали громить северную часть города, некоторые из оставшихся на материке Кортес подтянул поближе по западной и южной дамбам. За орудиями следовали солдаты — кто верхом, кто пешком, ведя на ременных поводах страшных псов, а позади, в еще большем количестве, двигались вспомогательные отряды, вооруженные не копьями и мечами, а ломами, топорами, молотами и прочими инструментами.

Сперва по ближним зданиям открыли ураганный огонь из пушек, а когда они были разрушены, погребя под обломками некоторых наших воинов, солдаты Кортеса пошли в атаку. Наши воины пытались отбить ее, но не выдержали натиска всадников, поддержанного пехотой. Защитники Теночтитлана сражались отчаянно, но были слишком ослаблены как голодом, так и страшным обстрелом. Многие погибли, остальным пришлось отступить глубже в город.

Некоторые из них пытались засесть в укрытиях, в надежде, что, когда враг пройдет мимо, им удастся напасть с тыла и перед смертью обрушить на него макуауитль или поразить копьем хотя бы одного испанца. Но надежда их была тщетна, ибо приведенные белыми людьми собаки могли унюхать любого, как бы старательно тот ни прятался. Если даже огромные звери и не разрывали его на куски сами, то громким лаем указывали на местоположение врага солдатам.

Потом, когда на захваченной территории уже не осталось защитников, туда с орудиями разрушения прибыли команды рабочих, которым предписывалось стереть остатки Теночтитлана с лица Сего Мира. Они сносили дома и башни, храмы и монументы, а все, что могло гореть, поджигали. Позади них оставался лишь голый участок выжженной земли.

На это потребовался всего один день. Назавтра уже по ровной, расчищенной земле испанцы беспрепятственно подтащили пушки, за которыми следовали солдаты и собаки. Орудия принялись громить следующий участок и… Так испанцы и продолжали уничтожать Теночтитлан — день за днем, улица за улицей. Они пожирали его, как пожирает человеческую плоть болезнь, называемая вами проказой. С крыш еще уцелевших кварталов мы могли наблюдать за тем, как нашу столицу методично ровняют с землей, неумолимо приближаясь к нам.

Я помню тот день, когда разрушители добрались до Сердца Сего Мира. Сперва они забавлялись тем, что выпускали огненные стрелы по огромным сделанным из перьев знаменам, которые хотя и сильно обтрепались, но все еще величественно трепетали над руинами. Знамена одно за другим исчезали в языках пламени, однако для разрушения центра города — храмов, площадки для игры в тлачтли и зданий дворцового комплекса — потребовалось куда больше времени и усилий.

Хотя Великая Пирамида, к тому времени уже потерявшая облицовку, никак не могла послужить твердыней или укрытием, Кортес, видимо, счел необходимым снести это самое величественное в городе строение как символ былой славы и могущества Теночтитлана. Эта задача оказалась нелегкой даже для сотен облепивших сооружение, как муравьи, рабочих, которые отбивали и отдирали слой за слоем, обнаруживая внутри все более старые пирамиды — каждая меньше и примитивнее наружной. Но и эта работа была завершена, после чего настал черед дворца Мотекусомы Шокойцина, который, однако, по велению Кортеса разбирали с осторожностью. Наверняка он надеялся найти где-нибудь спрятанные от него прежним владельцем сокровища, но, ничего не обнаружив, пришел в еще большую ярость.

Я помню также, как до нашего слуха доносились рев и вой гибнущих в пламени обитателей находившегося за полуразрушенной Змеиной стеной зверинца. Конечно, к тому времени мы уже сами сильно уменьшили число его обитателей, попросту говоря — мы их съели, но там еще оставалось некоторое количество редкостных зверей, птиц и змей. Вряд ли вам, испанцам, удастся когда-нибудь восполнить эту потерю. Например, в то время там содержался совершенно белый ягуар — диковина, какой мы, мешикатль, никогда не видели прежде и какой, возможно, никто уже не увидит.

Куаутемок, хорошо зная о слабости своих воинов, предполагал, что они будут просто удерживать позиции, отходя с боем, стараясь, сколько возможно, задержать продвижение врага и нанести ему наибольший урон. Но сами воины были настолько возмущены осквернением Сердца Сего Мира, что, воодушевившись придавшим им силы благородным гневом, без всякого приказа, несколько раз, издавая боевые кличи и ударяя оружием о щиты, выскакивали из развалин, не обороняясь, но нападая на испанцев. Даже наши женщины, охваченные яростью, приняли участие в сражении, сбрасывая с крыш на головы осквернителей святыни камни и… то, о чем не принято говорить вслух.

Нашим воинам удалось-таки убить нескольких вражеских солдат и рабочих и даже, возможно, несколько приостановить разрушение. Однако многие наши воины погибли в этих отчаянных атаках, которые испанцы все равно всякий раз отбивали. Возмущенный Кортес приказал с новой силой продвигаться дальше на север. Пушки громили здания, после обстрела в наступление шли солдаты, а за ними уже спешили рабочие, подчистую уничтожавшие то, что уцелело после обстрела. Этот напор был так стремителен, что испанцы оставили в южной части острова несколько строений, которые, видимо, на их взгляд не имели оборонительного значения. В том числе и Дом Песнопений, в котором мы с вами сейчас сидим.

Но таких зданий уцелело немного. Они торчали среди голой пустоши, словно редкие зубы в старческом рту, и моего дома среди них не было. Мне, наверное, следует поздравить себя с тем, что, когда дом обрушился, хозяева не находились под его крышей. К тому времени все оставшееся население города укрывалось в квартале Тлателолько, в самой его середине, чтобы быть как можно дальше от непрерывного обстрела пушечными снарядами и зажигательными стрелами с курсировавших по озеру боевых кораблей.

Воины и все, кто покрепче, размещались под открытым небом, на рыночной площади, а женщины, дети, раненые и больные набились в оставшиеся дома, потеснив хозяев. Куаутемок и его придворные занимали старый дворец, который некогда принадлежал Мокуиуиксу, последнему правителю Тлателолько, когда тот еще был независимым городом. Из уважения к моим заслугам нам тоже выделили там комнатушку, в которую я, несмотря на все ее возражения, перенес Бью из нашего дома на руках.

Так и получилось, что я вместе с Куаутемоком и многими другими стоял на вершине пирамиды Тлателолько и своими глазами видел, как люди Кортеса приступили к разрушению квартала Йакалолько, где я прожил столько лет. Клубы пушечного дыма и тучи известковой пыли помешали мне увидеть, когда именно рухнул мой дом, но когда в конце дня враг ушел, квартал Йакалолько, как и большая часть южной половины города, представлял собой голую пустыню.

Уж не знаю, рассказали ли Кортесу потом, что у каждого состоятельного почтека нашего города имелась в доме — как и у меня — потайная каморка с сокровищами. В то время он явно этого не знал, ибо его рабочие рушили все дома без разбору, сперва погребая под камнями и кирпичами, а потом, сгребая вместе с обломками в воду, для увеличения площади острова, произведения искусства, запасы пурпура, драгоценные ткани и даже столь ценимое испанцами золото. Конечно, даже если бы Кортесу удалось выпотрошить тайники всех почтека, вместе взятых, найденное все равно не возместило бы стоимости утраченных сокровищ, но могло бы составить дар, способный поразить и восхитить короля Карл оса. Поэтому я наблюдал за разрушениями того дня с неким ироническим удовлетворением, хотя к вечеру я, старик, оказался беднее, чем когда был маленьким ребенком, впервые посетившим Теночтитлан.

Впрочем, такими же нищими стали все оставшиеся в живых мешикатль, включая и нашего Чтимого Глашатая. Близилась неизбежная развязка. Все мы уже давно были лишены нормальной еды и ослабли до того, что нами начинало овладевать безразличие к происходящему. Тем временем Кортес и его армия — безжалостные, многочисленные и прожорливые, как те муравьи, что оголяют начисто целые леса, — наконец добрались до рыночной площади Тлателолько и начали громить тамошнюю пирамиду, согнав нас на столь тесное пространство, что мы вынуждены были стоять там чуть ли не плечом к плечу. Конечно, Куаутемок остался бы на своем последнем рубеже, даже если бы ему пришлось стоять на одной ноге, но я посоветовался со Змеем-Женщиной и некоторыми другими важными особами, после чего мы подошли к нему со словами:

— Владыка Глашатай, если тебя захватят чужеземцы, то все Мешико падет вместе с тобой. Но если ты спасешься, то, куда бы ты ни направился, сохранится и государство, ибо оно живо, пока у него есть правитель. Даже если все до единого на этом острове будут убиты или взяты в плен, Кортес не одержит над тобой верх.

— Бежать? — безразлично произнес он. — Зачем? Куда?

— Затем, чтобы спасти себя самого, свою семью, а значит, и надежду народа. Куда? Пожалуй, среди ближайших соседей у нас больше не осталось надежных союзников. Но есть ведь и дальние страны, где ты можешь навербовать сторонников. Может быть, пройдут долгие годы, прежде чем у тебя появится хотя бы надежда вернуться домой в силе и торжестве, но, сколько бы на то ни потребовалось времени, мешикатль останутся непокоренными…

— Какие еще дальние страны? — спросил он без малейшего воодушевления.

Придворные и советники воззрились на меня, и я ответил:

— Ацтлан, Чтимый Глашатай. Возвращайся к нашим истокам.

Он уставился на меня как на сумасшедшего. Но я напомнил Куаутемоку, что мы сравнительно недавно возобновили связи с жителями нашей прародины, и вручил ему составленную мной карту с нанесенным на нее маршрутом.

— Там ты можешь рассчитывать на самый сердечный и радушный прием, владыка Куаутемок, — добавил я. — Когда их Глашатай Тлилектик-Микстли уходил отсюда, Мотекусома отправил с ним отряд наших воинов и немало семей мешикатль, умелых строителей. Может быть, ты увидишь, что они уже превратили Ацтлан в Теночтитлан в миниатюре. И уж по крайней мере можно надеяться, что ацтеки, как это уже было однажды, станут снова теми семенами, из которых произрастет новый великий и могущественный народ.

Уговорить Куаутемока оказалось непросто, и я не стану описывать весь тот спор, тем паче что план мой все равно не удался. Мне до сих пор кажется, что он был неплох и вполне мог осуществиться, но боги, видимо, судили иначе. В сумерках, когда корабли прекратили свой ежедневный обстрел и уже поворачивали к материку, Куаутемок с немалым числом сопровождающих спустился к воде. Все они сели в лодки и по сигналу отплыли, одновременно, но в разных направлениях. Со стороны это должно было выглядеть как массовое бегство. Акали с Чтимым Глашатаем и его немногочисленными спутниками предстояло направиться на материк — к маленькой материковой бухточке между Тенанаюкой и Аскапоцалько. Поскольку место это было безлюдным, предполагалось, что ни постов, ни патрулей Кортеса там нет, а это позволит Куаутемоку незаметно высадиться, проскользнуть в глубь материка и продолжить путь на северо-запад, в Ацтлан.

Но с боевых кораблей заметили, что от острова разом отошло множество акали, и решили проверить, действительно ли это беженцы. Корабли вернулись, испанцы стали осматривать наши лодки с высоких бортов своих кораблей, и, как назло, нашелся смышленый капитан, заметивший в одном каноэ человека, одетого слишком богато для простого воина.

С корабля сбросили железные крючья, лодку подтянули к кораблю, а Чтимого Глашатая подняли на борт и не мешкая доставили прямиком к генерал-капитану Кортесу.

Я не присутствовал при той встрече, но слышал позднее, что Куаутемок через переводчицу Малинцин сказал:

— Не думай, что я сдался. Только ради моего народа я стремился ускользнуть от тебя, но теперь пойман и в твоей власти. — Он указал на кинжал на поясе Кортеса. — Поскольку я был захвачен в плен на войне, то заслуживаю и прошу смерти воина. Я прошу, чтобы ты убил меня на месте.

Но Кортес, то ли исполнившись великодушия от осознания победы, то ли просто из хитрости, елейным тоном возразил:

— О чем ты говоришь? Я не считаю тебя сдавшимся в плен и вовсе не собираюсь лишать власти, а уже тем более убивать. Напротив, я прошу, нет, я настаиваю на том, чтобы ты остался во главе своего народа, ибо нам предстоит огромная работа, в которой я очень надеюсь на твою помощь. Я предлагаю тебе, высокородный Куатемок, отстроить свой город заново, сделав его еще более пышным и великолепным.

В течение некоторого времени после падения Теночтитлана жизнь большей части Сего Мира почти не претерпела изменений. Опустошение и разорение не затронули земли, Кортес наверняка произнес тогда «Куатемок», как всегда произносил впоследствии. Кажется, почтенные братья, я уже упоминал, что имя нашего правителя означает Когтистый Орел. Однако мне кажется, что в силу некоей фатальной неизбежности, кстати, это даже соответствовало тому дню — дню Первого Змея, года Трех Домов по нашему счету, или тринадцатому августа одна тысяча пятьсот двадцать первого года по-вашему, — имя последнего Чтимого Глашатая Мешико приобрело иной, зловещий смысл, ибо Куатемок в переводе на испанский означает Падающий Орел.

* * *

В течение некоторого времени после падения Теночтитлана жизнь большей части Сего Мира почти не претерпела изменений. Опустошение и разорение не затронули земли, находившиеся за пределами территорий Союза Трех, и многие люди, надо полагать, еще долго не подозревали, что живут уже в провинции под названием Новая Испания. Правда, их тоже жестоко терзали таинственные новые недуги, но им редко случалось увидеть испанца или просто христианина, так что никто не навязывал им новые законы или новых богов. Они продолжали жить привычной жизнью — собирали урожай, охотились, ловили рыбу, как делали прежде, на протяжении многих вязанок лет.

Но здесь, в озерном краю, произошли огромные перемены. Жизнь сделалась суровой и трудной, причем легче она с тех пор уже не становилась, и я сомневаюсь, что когда-нибудь станет. После пленения Куаутемока Кортес сосредоточил на восстановлении города все свое внимание и силы, хотя силы скорее использовались наши. Ибо он заявил, что, поскольку Теночтитлан был разрушен исключительно по вине непокорных мешикатль, нам надлежит искупить ее, возведя на месте старого города новый. Правда, планы начертили испанские архитекторы, за их воплощением надзирали испанские мастера, а рабочих подгоняли плетьми испанские солдаты, но строился новый город руками наших людей. Мы же добывали материалы для строительства, а если после тяжких трудов и подкреплялись пищей, то исключительной той, какую раздобыли для себя сами. Наши добытчики камня в карьерах Шалтокана работали с невероятным усердием, лесники оголяли холмы на берегах озера для получения балок и досок, бывшие воины и почтека сделались фуражирами, собиравшими и доставлявшими съестное со всех окрестных земель, наши женщины — когда белые солдаты не использовали их, прямо на глазах у всех, для удовлетворения своей похоти, — заменяли носильщиков и гонцов, и даже маленьких детей приставили к работе — смешивать строительный раствор.

Конечно, первым делом испанцы занялись наиболее важным. Сразу после того, как починили акведуки и в город подали воду, был заложен фундамент будущего кафедрального собора, а прямо перед ним воздвигли виселицу. То были первые действующие сооружения нового города Мехико, ибо оба они интенсивно использовались, дабы вдохновлять нас на беспрестанный и добросовестный труд. Всех, кто ленился, или вздергивали на виселицу, или клеймили, выжигая им на щеке метку «военнопленный», а потом выставляли у позорного столба, чтобы чужеземцы швыряли в лентяев камнями или лошадиным навозом, а надзиратели пороли их плетьми. Впрочем, те, кто работал усердно, умирали чуть ли не быстрее отлынивавших, ибо они надрывались, ворочая тяжеленные камни.

Мне повезло гораздо больше многих, ибо Кортес дал мне работу переводчика. Появилось столько всяких приказов и инструкций, которые нужно было передавать от зодчих к строителям, столько новых законов, воззваний, указов и проповедей, которые нужно было переводить, что Малинцин одной просто было не справиться, а второй переводчик, Агиляр, который мог бы ей помочь, уже давно сложил голову в какой-то схватке. Так что Кортес привлек меня и даже платил мне небольшое жалованье испанскими монетами. Он также предоставил нам с Бью жилье в роскошной резиденции — той, что в прежние времена была загородным дворцом Мотекусомы близ Куаунауака, — он вообще-то присмотрел ее для себя, Малинцин, своих старших офицеров и их наложниц. Там же держали под присмотром Куаутемока, его семью и придворных.

Может быть, мне следует извиниться, хотя я и не знаю перед кем, за то, что я пошел на службу к белым людям, вместо того чтобы гордо отказаться. Но поскольку все сражения закончились и я не погиб в этой борьбе, то, по-видимому, мой тонали состоял в том, чтобы прожить еще некоторое время. Когда-то давно мне было велено богами выстоять, вытерпеть и все запомнить, и я твердо вознамерился следовать этому предписанию.

Некоторое время основная часть моих обязанностей сводилась к переводу нескончаемых и настойчивых требований Кортеса узнать: что же стало с исчезнувшими сокровищами ацтеков? Будь я помоложе и имей возможность найти себе любое другое занятие, позволявшее прокормиться самому и прокормить больную жену, я бы постарался избавиться от этой унизительной, постыдной работы. Мне приходилось сидеть рядом с Кортесом и его офицерами, словно я один из них, присутствовать при допросах, на которых испанцы оскорбляли знакомых мне знатных мешикатль, обзывая их «проклятыми, лживыми, жадными, вероломными и вороватыми индейцами». Особенно стыдно было принимать участие в неоднократных допросах юй-тлатоани Куаутемока, которому Кортес больше не выказывал почтения, даже притворного. Вопрос он ему всякий раз задавал один и тот же, однако Куаутемок не мог или не хотел дать Кортесу желаемый ответ, а отвечал неизменно следующее:

— Насколько мне известно, генерал-капитан, мой предшественник Куитлауак оставил сокровища в озере, куда ты их сам сбросил.

— Но я посылал за ними лучших ныряльщиков — и своих, и твоих! — злобствовал Кортес. — Они не нашли ничего, кроме ила.

И Куаутемоку не оставалось ничего другого, кроме как в который уже раз повторять:

— Ил мягкий, а твои пушки заставили дрожать все озеро Тескоко. Золото тяжелое, и при такой тряске оно просто не могло не погрузиться в ил еще глубже.

Наибольший стыд я испытал, присутствуя при «убеждении» Куаутемока и двух старейшин Изрекающего Совета. После того как я много раз подряд перевел сначала одни и те же вопросы, а потом одни и те же ответы, взбешенный Кортес приказал принести из кухни три больших таза с тлеющими углями. Троих знатных мешикатль усадили на стулья, заставили сунуть босые ноги в угли, и те же вопросы зазвучали опять. Допрашиваемые скрипели зубами от боли, но ничего нового Кортес не услышал.

В конце концов он в отчаянии воздел руки, плюнул и покинул помещения. Трое мешикатль были отпущены и, с трудом переступая обожженными ногами, отправились к себе. Когда кто-то из бывших старейшин пожаловался Куаутемоку на мучительную боль, поинтересовавшись, почему бы ему не ответить Кортесу хоть что-нибудь другое, наш Чтимый Глашатай заявил:

— Лучше помолчи. Или ты думаешь, что я сам гуляю сейчас по саду наслаждений?

Возмущаясь Кортесом и испытывая угрызения совести, я тем не менее предпочитал помалкивать, чувствуя, что положение мое и так довольно шаткое. И действительно, не прошло и двух лет, как появилось множество моих соотечественников, желающих и способных заменить меня при особе Кортеса. Все больше и больше мешикатль и выходцев из других народов стран Союза Трех осваивали испанский язык и принимали крещение. Они поступали так не столько из раболепия, сколько из честолюбия. Ачто им еще оставалось делать? Ведь в соответствии с изданным Кортесом указом ни один «индеец» не мог подняться выше простого работника, не приняв крещение и не научившись говорить на языке завоевателей.

Сам я, как уже упоминалось, был наречен в честь Святого Хуана Дамасского и звался доном Хуаном Дамаскино. Малинцин стала доньей Мариной, а две другие сожительницы испанских командиров превратились в донью Луизу и донью Марию, за ними потянулись и другие женщины. Не устояли перед искушением и некоторые выходцы из нашей знати: бывший Змей-Женщина, например, стал зваться доном Хуаном Веласкесом. Но, как и следовало ожидать, большинство наших пипилтин, начиная с самого Куаутемока, с презрением отвергли и религию белых людей, и их язык, и их прозвища.

Как ни была достойна восхищения их позиция, она оказалась ошибочной, ибо не оставила этим людям ничего, кроме гордости. В отличие от них выходцы из среднего класса, простонародья и даже рабы осаждали капелланов и миссионеров, желая принять крещение и получить испанские имена. Именно они учили испанский язык, причем охотно отдавали своих собственных сестер и дочерей в уплату тем испанским солдатам, которым хватало образования и ума выступить в роли учителей.

Таким образом, именно выходцы из низов, не имевшие чувства собственного достоинства и гордости, на которую им пришлось бы наступить, в результате возвысились над своими бывшими правителями, начальниками и даже хозяевами. Эти выскочки, «новоявленныебелые», как мы их называли, в конечном счете получали все более высокие должности, некоторые из них даже стали правителями маленьких городов и отдаленных провинций. Конечно, само по себе неплохо, когда простой человек получает возможность пробиться в жизни, но я не припомню ни одного случая, чтобы такой выскочка действительно старался принести пользу другим и думал о чем-нибудь, кроме своего блага. Для такого человека возвышение над остальными, получение власти являлось не средством, не возможностью принести пользу людям, но вожделенной целью. Достигнув поста наместника провинции или просто должности надзирателя над каким-нибудь строительством, этот «новоявленный белый» становился настоящим деспотом по отношению ко всем, кто находился у него в подчинении. Надзиратель мог запросто объявить бездельником или пьяницей любого работника, который не угождал ему и не делал подношений, и обречь несчастного на что угодно, от клейма до виселицы. Наместник мог подвергнуть бывших вельмож унижению, превратив их в мусорщиков и подметальщиков улиц и заставив их дочерей подчиняться тому, что вы, испанцы, называете «правом сеньора». Должен, однако, справедливости ради заметить, что новая, принявшая крещение и научившаяся говорить по-испански знать, по большей части вышедшая из черни, относилась так не только к бывшим господам, но ко всем своим соотечественникам без исключения. Эти выскочки раболепствовали перед своими начальниками, но уж зато всех нижестоящих и подчиненных унижали и оскорбляли гораздо сильнее, чем в былые времена рабов. И хотя меня лично эти перемены в обществе не затронули, я частенько говорил с Бью о том, что не давало мне покоя:

— Самое ужасное, что эти жалкие подражатели белым людям будут писать теперь нашу историю.

Мое собственное общественное положение в Новой Испании можно было назвать завидным. Наверняка многие осуждали меня за то, что я продолжал сотрудничать с угнетателями. Полагаю, что тут оправданием, хоть и довольно слабым, может послужить то, что порой мне благодаря близости к власти удавалось помочь кому-нибудь из соотечественников. Разумеется, случалось такое не часто и лишь тогда, когда в силу каких-то причин не присутствовали ни Малинцин, ни кто-либо из новых переводчиков, которые могли бы меня выдать. Тщательно подбирая слова при переводе, я мог иной раз посодействовать удовлетворению чей-то просьбы или добиться смягчения наказания. Между тем, поскольку мы с Бью проживали во дворце и бесплатно кормились с дворцовой кухни, свое жалованье я откладывал — на тот случай, если меня прогонят со службы и выставят на улицу. Вышло, однако, так, что должность свою я оставил сам, по собственному желанию. Произошло это следующим образом.

На третий год после завоевания Теночтитлана Кортес, человек деятельный и по натуре искатель приключений, стал тяготиться повседневными обязанностями правителя — всякой возней со счетами и рассмотрением мелких жалоб. Большая часть города Мехико была к тому времени уже построена, но строительство вовсю продолжалось. Тогда, как и сейчас, в Новую Испанию каждый год прибывало около тысячи белых колонистов. Многие приезжали с семьями и стремились обосноваться в озерном краю, обустроив там каждый свою собственную «Малую Испанию». Разумеется, с новыми подданными короля Карлоса, особенно с теми, кто был заклеймлен как «пленник», они обращались как со своими рабами. Скоро этих белых поселенцев стало так много и они заняли столь прочное положение, что об успешном восстании против них больше не приходилось и мечтать. Союз Трех окончательно и необратимо стал Новой Испанией, превратившись, насколько я понял, в такую же колонию, как Куба или любое другое испанское владение. Местное население пусть неохотно, но покорилось завоевателям, и Кортес, видимо, решил, что вполне может доверить управление провинцией своим помощникам, а сам отправиться на завоевание новых земель, которых он еще не видел, но уже считал своими.

— Генерал-капитан, — сказал я ему однажды, — ты уже знаком с землями, лежащими между этим городом и восточным побережьем. Вся страна, простирающаяся отсюда и до западного побережья, не особо отличается от этих земель, а к северу в основном находятся безжизненные пустыни, на которые даже не стоит смотреть. Но вот к югу — аййо, — к югу от нас высятся величественные горы, а в долинах растут густые зеленые леса, полные хоть и смертельных опасностей, но зато и таких чудес, что если ты не осмелишься побывать там, то можно сказать, что твоя жизнь прошла напрасно.

— Значит, на юг! — воскликнул Кортес, словно отдавая приказ своему отряду выступить немедленно. — Ты уже бывал там? Ты знаешь эту местность? Ты говоришь на тех языках, которые там в ходу?

Я трижды подряд ответил «да», после чего он действительно отдал приказ о выступлении на юг, велев мне:

— Ты поведешь нас туда!

— Генерал-капитан, — возразил я, — мне пятьдесят восемь лет, а путь в эти земли труден даже для людей молодых и крепких.

— Не пешком же ты пойдешь. Не беспокойся, у тебя будут великолепные носилки… и компания интересных спутников, — заявил он и, не дожидаясь моего ответа, стремительно вышел, чтобы заняться приготовлениями к походу.

Я даже не успел сказать, что носилки — не лучший способ передвижения по горным тропам и непроходимым джунглям. Однако пытаться уклониться от участия в походе я не стал: не так уж плохо совершить последнее путешествие по этому миру перед последним и самым длинным — путешествием в мир иной. Я знал, что дворцовые слуги позаботятся о больной Бью, так что особо беспокоиться о ее судьбе не приходилось. Что же касается меня, то, невзирая на преклонные годы, я еще не превратился в дряхлую развалину и полагал, что если уж смог пережить осаду Теночтитлана, то наверняка смогу пережить и тяготы экспедиции Кортеса. А если повезет, я, может быть, заведу его в такие дебри, откуда ему не выбраться, или во владения такого народа, который перебьет всех нас поголовно. В этом случае смерть моя будет не напрасна, ибо послужит благой цели. Упоминание Кортеса об «интересных спутниках» заинтриговало меня, а увидев, что ими оказались ни больше ни меньше, как трое Чтимых Глашатаев, я откровенно изумился. Зачем Кортесу понадобилось брать их с собой, сказать не берусь. Возможно, он просто боялся оставлять бывших правителей без присмотра, а может, надеялся, что вид столь высоких особ, покорно следующих в его свите, пробудит в южанах трепет и заставит их благоговеть перед его особой. А на них действительно стоило и, кстати, можно было посмотреть, ибо кое-где богатые носилки оказывалось не пронести, и тогда всем троим бывшим правителям приходилось выбираться из них и идти самим. А поскольку ноги Куаутемока были, после памятного допроса с пристрастием, навсегда искалечены, местные жители имели возможность поглазеть на Чтимого Глашатая Мешико, которого несли на плечах двое других Чтимых Глашатаев: Тетлапанкецали из Тлакопана с одной стороны и Коанакочцин из Тескоко — с другой.

Но никто из них ни разу не пожаловался, хотя все трое, должно быть, вскоре поняли, что я намеренно веду Кортеса, а также его всадников и пеших солдат по самым трудным тропам через незнакомую мне страну.

Причин тому было несколько: желание сделать поход как можно более трудным для испанцев; надежда завести их в такие дебри, откуда они не выберутся; кроме того, я полагал, что если уж мне на старости лет суждено совершить последнее путешествие, так лучше отправиться в новые, неизведанные края. Поэтому, перевалив через самые крутые горы и пройдя пустынными землями между Северным и Южным морями, я повел испанцев на север, в трясины и топи страны Капилько. И именно там, сытый по горло белыми людьми и работой на них, я их и оставил.

Следует упомянуть, что, очевидно, Кортес не слишком мне доверял, ибо на всякий случай захватил еще одну переводчицу. Но не Малинцин, та в ту пору еще кормила грудью младенца Мартина, а другую женщину, которая едва ли не заставила меня пожалеть об отсутствии «доньи Марины». Та по крайней мере была недурна собой, тогда как эта и внешностью, и голосом, и нравом более всего напоминала москита. Эта особа, носившая христианское имя Флоренсия, принадлежала как раз к числу выучивших испанский выскочек из черни. Но поскольку родным ее языком был науатль, а южных наречий Флоренсия не знала, в походе ей приходилось не столько переводить, сколько ублажать в постели тех испанских солдат, которым не удавалось заманить к себе на ночь какую-нибудь охочую до подарков или просто любопытную местную девушку — более молодую и привлекательную, чем наша переводчица.

И вот как-то ранней весной, после целого дня утомительного пути через особенно противное и вонючее болото, мы разбили вечером лагерь на клочке относительно сухой земли, в рощице сейбы и деревьев аматль. После ужина, когда все отдыхали близ походных костров, Кортес подошел ко мне, присел рядом на корточки и, дружески приобняв за плечи, сказал:

— Посмотри туда, Хуан Дамаскино. На это стоит полюбоваться!

Я поднял топаз и посмотрел туда, куда он указывал, — на троих Чтимых Глашатаев, сидевших рядышком, в стороне от остальных. Они сиживали таким образом много раз, видимо, беседуя. Да и что еще оставалось делать правителям, лишенным власти?

— Поверьмне, — промолвил Кортес, — это редкостное зрелище. У нас в Старом Свете даже трудно представить, чтобы три короля сидели вот так вместе и мирно беседовали. Возможно, больше мне такого зрелища никогда не увидеть, и хотелось бы сохранить о нем память. Нарисуй мне их портрет, Хуан Дамаскино! Изобрази этих людей такими, какими видишь их сейчас, — ведущими серьезную беседу!

Не усмотрев в его просьбе ничего худого, хотя мне и показалось странным, что Эрнану Кортесу захотелось запечатлеть этот момент, я содрал с дерева аматль полоску коры и на чистой внутренней поверхности нарисовал обугленной остроконечной палочкой из костра самую лучшую картинку, какая только могла получиться при работе столь примитивными рисовальными принадлежностями.

Трое Чтимых Глашатаев на моем рисунке вышли вполне узнаваемыми, и мне даже удалось передать серьезность выражения их лиц, так что сразу ясно было, что это люди значительные и что беседуют они не о пустяках. Но уже на следующее утро я горько пожалел, что нарушил свою давнишнюю клятву никогда больше не рисовать портретов, чтобы не навлекать несчастье на изображенных.

— Сегодня марша не будет, — объявил после подъема Кортес. — Нам придется задержаться, чтобы исполнить печальный долг — требуется провести военный суд.

Его солдаты были удивлены и озадачены не меньше меня, да и Чтимые Глашатаи — тоже.

— Донья Флоренсия, — сказал Кортес, жестом указав на самодовольно ухмылявшуюся переводчицу, — взяла на себя труд подслушать разговоры между тремя нашими высокими гостями и вождями деревень, через которые мы проходили.

Она готова присягнуть, что эти три бывших правителя пытались подбить здешний люд на злодейское выступление против служителей Христа. А также благодаря дону Хуану Дамаскино, — он помахал куском коры, — я располагаю рисунком, который служит неопровержимым доказательством их преступного сговора.

Ничтожную Флоренсию все три Глашатая не удостоили даже презрения, но вот их взоры, обращенные ко мне, были полны печали и разочарования. Я выскочил вперед и воскликнул:

— Это неправда!

Кортес мгновенно выхватил меч, приставил его острие к моему горлу и сказал:

— Мне кажется, ты не можешь участвовать в этих слушаниях ни как переводчик, ни как свидетель, ибо нельзя быть уверенным в твоей беспристрастности. Переводить будет донья Флоренсия, а ты… твое дело помалкивать.

Итак, шестеро его командиров составили военный суд, Кортес выступил обвинителем, а Флоренсия — свидетельницей обвинения. Возможно, испанцы заставили ее заранее выучить эти лживые, клеветнические показания, но я подозреваю, что в том не было особой нужды. Люди ее склада, злобные и завистливые, всегда ненавидят тех, кто лучше их, и готовы на любую подлость, лишь бы угодить сильным. Флоренсия с радостью ухватилась за возможность покрасоваться и выплеснула перед слушателями, делавшими вид, будто они ей верят, поток грязных, злобных измышлений, имевших своей целью выставить троих достойных, благородных людей существами еще более низкими, чем она сама.

Я до сего дня так и не имел возможности высказаться в их пользу, а сами Чтимые Глашатаи не пожелали оправдываться перед этим судилищем, сочтя любые оправдания ниже своего достоинства.

Флоренсия, возможно, распиналась бы не один день, уверяя, достань у нее ума на подобную выдумку, что все эти трое есть не кто иные, как Дьяволы из Преисподней, но «судьям» надоело слушать пустую болтовню. Прервав ее разглагольствования, они объявили все троих «подсудимых» виновными в заговоре и попытке мятежа против властей Новой Испании.

Не возражая, не оправдываясь, лишь обменявшись ироническими взглядами, трое правителей встали рядом под могучей сейбой. Испанцы перекинули веревки через подходящие ветки и вздернули всех троих. В тот момент, когда испустили дух Чтимые Глашатаи Куаутемок, Тетлапанкецали и Коанакочцин, закончилась и история Союза Трех. Точная дата мне неизвестна, ибо в том походе я не вел записей, но вы, почтенные братья, легко можете вычислить этот день, ибо сразу после казни Кортес весело воскликнул:

— А теперь, ребята, давайте поохотимся, настреляем дичи и закатим пир. Ведь сегодня последний день Масленицы!

Они пировали всю ночь напролет, поэтому мне не составило труда ускользнуть из лагеря незамеченным и вернуться тем же путем, которым мы пришли. За гораздо более короткое время, чем продолжался наш поход, я вернулся в Куаунауак и явился во дворец Кортеса. Стража привыкла к моим приходам и уходам, и, когда я заявил, что генерал-капитан послал меня вперед, никто ничего не заподозрил. Я поспешил к Бью и рассказал ей обо всем случившемся, заключив:

— Теперь я изгой. Но мне кажется, Кортес и понятия и не имеет, есть ли у меня жена, и уж тем паче не знает, что она проживает здесь. Да хоть бы даже и знал, вряд ли он станет карать вместо меня женщину. Я должен скрыться, а лучше всего затеряться можно в толпе на улицах Теночтитлана. Думаю, мне удастся найти какую-нибудь лачугу в самом бедном квартале, но тебе, Ждущая Луна, вовсе незачем жить в такой нищете. Ты можешь остаться и с удобствами жить здесь…

— Теперь мы изгои, — прервала она меня слабым, но решительным голосом. — Я тоже переберусь в город, Цаа. Правда, тебе придется мне помочь.

Я возражал и упрашивал, но разубедить жену не смог ни в какую. В конце концов мне пришлось собрать наши скудные пожитки, позвать двух рабов, чтобы они несли ее на носилках, и мы, перевалив через обод гор, вернулись в озерный край. Перейдя южную насыпь, мы оказались в Теночтитлане, где с тех пор и живем.

* * *

Я рад видеть вас снова, ваше высокопреосвященство, после столь долгого отсутствия. Вы пришли послушать завершение моего повествования? Что ж, мне осталось досказать самую малость.

Кортес вернулся из своего похода примерно через год и первым делом огласил повсюду вымышленную историю о «заговоре и мятеже» трех Глашатаев, причем мой рисунок стал доказательством «тайного сговора» и, следовательно, справедливости приговора. Поскольку я, чтобы не выдать себя, держал язык за зубами и не рассказывал о расправе над нашими вождями никому, кроме Бью, для бывших подданных Союза Трех это известие стало настоящим потрясением. Все вокруг, конечно, скорбели, проводили запоздалые заупокойные службы и угрюмо ворчали, но людям не осталось ничего другого, как сделать вид, будто они верят рассказу Кортеса. Замечу, что Флоренсия обратно не вернулась, так что возможности еще раз публично выступить со своей гнусной клеветой ей не представилось. Где и как отделались испанцы от этой твари, я так и не узнал, да и не проявлял к этому особого интереса.

Безусловно, мое бегство повергло Кортеса в ярость, но, должно быть, гнев его скоро утих, ибо погони за мной не снарядили и ни о каком розыске я не слышал. Мы с Бью были предоставлены сами себе.

К тому времени рыночную площадь Тлателолько восстановили, хотя она и сильно уменьшилась в размерах. Отправившись туда посмотреть, чем торгуют и каковы цены, я увидел, что рыночная толпа теперь чуть ли не наполовину состоит из белых людей, и если мои соотечественники еще практикуют обмен товарами (ты мне эту глиняную миску, а я тебе эту убитую птицу), то испанцы расплачиваются исключительно деньгами — дукатами, реалами и мараведи. Причем покупают они не только снедь, но и множество безделушек и украшений работы наших ремесленников. Прислушиваясь к их разговорам, я понял, что испанцы покупают «туземные диковины», чтобы послать их своим родственникам или друзьям как «сувениры из Новой Испании».

Как вам известно, ваше преосвященство, после восстановления города над ним было поднято множество различных флагов. И личный, бело-голубой с красным крестом, штандарт Кортеса, и кроваво-золотистый стяг Испании, и полотнище с изображением Девы Марии, и знамя с двуглавым орлом, символизирующим Империю, и множество других. В тот день на рынке я увидел немало наших ремесленников, подобострастно предлагающих на продажу миниатюрные копии всех этих флагов. Одни были выполнены лучше, другие хуже, но даже самые искусные, похоже, не привлекали внимания бродивших по рынку испанцев. И тут до меня дошло, что никто из моих соотечественников не осмелился изготовить и предложить белым людям эмблему мешикатль, символ своего собственного народа. Возможно, ремесленники просто боялись, что их обвинят в тайной приверженности прежним порядкам.

Что ж, я подобных страхов не испытывал. Точнее, я уже подлежал наказанию за куда более тяжкие проступки, так что такие мелочи меня не волновали. Вернувшись в нашу жалкую хижину, я сделал набросок, опустился на колени рядом с постелью Бью и, поднеся его к самым ее глазам, спросил:

— Ждущая Луна, ты можешь разобрать, что тут изображено? Сумеешь ты это скопировать?

Она внимательно всматривалась в рисунок, а я растолковывал:

— Видишь, это орел с крыльями, распростертыми для полета: он сидит на кактусе нопали, а в клюве держит символ войны из переплетенных лент…

— Да, — ответила она. — Понятно. Теперь с твоей помощью я разобралась в деталях. Но скопировать это, Цаа? Что ты задумал?

— Лучше скажи мне вот что: если я куплю материалы, сможешь ты скопировать такую картинку, вышив ее цветными нитками на куске белой ткани? Вышивка не обязательно должна быть такой изысканной, какие ты делала раньше, просто разноцветной: орел коричневый, кактус зеленый, ленты красные и желтые.

— Я думаю, что смогу это сделать. Но зачем?

— Если у тебя получится, я смогу продавать эти вышивки на рынке. Белым мужчинам и женщинам. Им, кажется, щравятся такие диковинки, и они платят за них монетами.

Бью сказала:

— Я попробую, только ты подсказывай что да как, чтобы все вышло правильно. Если первая вышивка получится, я смогу почувствовать рисунок пальцами и тогда уже сделаю с него столько копий, сколько потребуется.

Дело пошло неплохо. Мне выделили место на рынке, и я, расстелив скатерть, разложил на ней салфетки с изображением старой эмблемы Мешико. Власти, похоже, это не заинтересовало, а вот покупателей, наоборот, привлекло. Брали моих орлов в основном испанцы как местную диковинку, но и некоторые соотечественники тоже порой предлагали обменять на что-нибудь мои салфетки. Видимо, не все мешикатль хотели забыть, кем они были раньше.

Правда, испанцы с самого начала почему-то принимали ленты в клюве орла за змею и замечали, что в отличие от птицы змея не слишком похожа на настоящую. Я, разумеется, пытался втолковать им, что орел вовсе не ест змею, а держит в клюве переплетенные ленты, символизирующие огонь и дым, то есть войну. Однако людям, не знакомым с нашей системой письма, уразуметь это было трудно, и в конце концов я решил дать покупателям то, что они хотят. Переделав рисунок, я помог Ждущей Луне изменить образец, и с тех пор у нашего орла красовалась в клюве вполне узнаваемая змея.

Поскольку мой товар расходился хорошо, у меня появились подражатели, причем они уже изображали орла только со змеей, без всяких лент. Но работы Бью все равно продавались лучше других, так что торговля моя особо не пострадала. Меня даже забавляло, что я фактически создал новый вид товара. Как ни печально, но, похоже, это единственное, что останется от меня после смерти в этом мире. В жизни мне довелось заниматься очень многим, я был даже причислен к знати и не так давно являлся видным, влиятельным и богатым человеком. В ту пору я поднял бы на смех любого, вздумавшего сказать: «Ты закончишь свои дни и дороги уличным торговцем, продающим наглым чужеземцам маленькие вышивки с изображением символа Мешико, причем переделаешь его им в угоду». Я постоянно думал об этом, сидя день за днем на рынке со своим товаром, и посмеивался. Так что покупатели считали меня веселым стариком.

Однако оказалось, что и это занятие стало не последним в моей жизни, ибо пришло время, когда Бью окончательно лишилась зрения, да и пальцы ей отказали, так что заниматься вышивкой она больше не могла. Мы жили на то, что удалось скопить, и Ждущая Луна часто и с раздражением заявляла, что пора бы уже смерти выпустить ее из ее мрачной темницы скуки, усталости, неподвижности и страданий.

Возможно, очень скоро и я, не имея никакого занятия, кроме существования как такового, пожелал бы подобного освобождения и для себя, но именно тогда, почтенные братья, его преосвященство призвал меня, попросив поведать о минувших временах. Это оказалось очень кстати, поскольку позволило мне отвлечься от невеселых раздумий и поддержало во мне угасавший интерес к жизни. Конечно, мои отлучки означают для Бью часы еще более тягостного, одинокого заточения, поскольку теперь я лишь вечерами возвращаюсь в нашу лачугу. Когда мне придется остаться там окончательно, я постараюсь, чтобы это мучительное заточение не стало слишком изнурительным для нас обоих. Кстати, замечу, что последний след, оставленный мною в этом мире, меня больше не радует. Пойдите на рынок Тлателолько и увидите, что эмблема Мешико до сих продается со змеей вместо лент. Хуже того — и это особенно меня огорчает, — вы также услышите там, как наши сказители вплетают эту придуманную не так давно, но уже превратившуюся в одно целое с орлом змею в самые почитаемые легенды Мешико. Сплошь и рядом можно услышать что-нибудь вроде: «Так знайте же, что когда наш народ впервые пришел сюда, в этот озерный край, и когда мы еще звались ацтеками, наш великий бог Уицилопочтли повелел нашим жрецам поискать место, где рос кактус нопали, на котором сидел орел, поедающий змею…»

Что ж, пожалуй, на этом я и закончу свой рассказ. Я не могу повлиять на некоторые весьма печальные заблуждения, как и не могу изменить некоторые свершившиеся и достойные куда большего сожаления факты. Но зато я правдиво рассказал историю своей жизни и страны, в которой я жил и даже сыграл какую-то роль, и в моем рассказе нет ни одного слова вымысла. В чем я и целую землю или, по-вашему, клянусь.

* * *

Да, может быть, в некоторых местах моего повествования остались бреши, через которые ваше преосвященство желал бы перекинуть мостик. Или вы хотите задать мне какие-нибудь вопросы? Или уточнить детали? Если так, то прошу отложить это на будущее и предоставить мне передышку.

Я прошу ваше преосвященство разрешить мне покинуть его, почтенных писцов и эту комнату в здании, некогда бывшем Домом Песнопений. И дело тут не в том, что я устал говорить, или к рассказанному мной уже нечего добавить, или мне кажется, будто вам надоело меня слушать. Нет, я прошу об этом совсем по другой причине, ибо вчера, когда я вернулся вечером в свою хибару и присел на постель к жене, произошло нечто неожиданное. Ждущая Луна сказала, что она меня любит! Что она любила меня всегда и любит до сих пор. Поскольку никогда прежде Бью даже не заикалась ни о чем подобном, мне кажется, что ее долгий и мучительный путь близится к завершению, и когда настанет конец, я должен быть рядом с ней. Мы с ней оба одинокие изгои, и больше у нас в целом мире никого нет. Прошлой ночью Бью сказала, что полюбила меня с той самой первой давней встречи в Теуантепеке, в дни нашей зеленой юности. Но она потеряла меня, потеряла раз и навсегда, когда я решил отправиться за пурпурной краской. Если помните, они с сестрой тянули тогда жребий, кому из них пойти вместе со мной. Жребий выпал Цьянье, ей в итоге достался и я, но Ждущая Луна сохранила свое чувство и так за всю жизнь и не встретила другого мужчины, которого смогла бы полюбить. Я даже подумал: отправься тогда со мной Бью и стань она моей женой, сейчас, наверное, рядом со мною была бы Цьянья. Но эту мысль прогнала другая: неужели я хотел бы, чтобы Цьянья страдала точно так же, как страдает Бью? Мне оставалось лишь пожалеть жену, тем паче что слова любви звучали в ее устах так печально. Я, однако, заметил, что она всю нашу жизнь выбирала весьма странные способы показать свою любовь, и припомнил ей куклу, вылепленную из пропитанной моей мочой земли. Помните, я говорил, что так делают колдуньи, когда хотят навести порчу? В ответ Бью еще более печально сказала, что вовсе не желала причинить мне вред, но, долго и тщетно дожидаясь, когда я захочу разделить с ней ложе, решила добиться этого с помощью ворожбы. Я молча сидел рядом с ее постелью, вспоминал прошлое, и размышлял о том, каким глупым, слепым и глухим был все эти годы. Можно сказать, я был большим калекой, чем Бью сейчас. Разве я не мог догадаться, что женщине не подобает первой объясняться мужчине в любви? Что Ждущая Луна, уважая обычаи, скрывала свои чувства за той показной дерзостью, которую я столь упорно и недальновидно принимал за насмешливое презрение? Если Бью изредка и позволяла себе хоть какие-то намеки (например, заметила, что ее не зря назвали Ждущей Луной, она всю жизнь только и делает, что ждет), то я все равно ничего не замечал и не понимал, хотя мне всего-то и надо было — протянуть ей руку. Да, я любил Цьянью, продолжал любить ее всегда и буду любить до последнего вздоха. Но разве та любовь пострадала бы, сумей я откликнуться на любовь Бью? Аййа, что тут говорить! Сколько лет прошло зря, сколько возможностей упущено, и все по моей вине! Я сам лишил себя многих радостей, но, что гораздо хуже, лишил счастья и Ждущую Луну, ждавшую, пока я прозрею, до тех пор, пока не стало слишком поздно. Как хотелось бы мне восполнить упущенное, но это невозможно! Как хотелось бы мне, пусть запоздало, слиться с ней в акте любви, но это, увы, тоже невозможно! Мне только и оставалось, что сказать ей:

— Бью, жена моя, я тоже тебя люблю.

Она не могла ответить, ибо слезы лишили ее последнего голоса, и лишь протянула мне руку. Я нежно взял ее, пожал, и мы, наверное, сцепили бы наши пальцы, но даже это оказалось невозможно, поскольку пальцев у Бью уже не было. Ибо она, как, наверное, вы, мои господа, уже догадались, «пожираема богами». Что это значит, я вам уже рассказывал, а потому не стану возвращаться к этой теме и описывать, что именно в этой женщине, некогда столь же прекрасной, как Цьянья, боги пока еще оставили не съеденным. Я лишь сидел рядом с ней, и мы оба молчали. Не знаю, о чем думала Бью, но я вспоминал те годы, которые мы прожили вместе и в то же время порознь. Сколько времени и сколько любви мы, не заметив, растратили впустую! А ведь они — и время, и любовь — это единственное во всем мире и во всей нашей жизни, что нельзя купить, но можно только потратить. Прошлой ночью мы с Бью наконец объявили друг другу о своей любви… но сделали это так поздно, слишком поздно. Все миновало, все в прошлом, все истрачено, и ничего уже не вернуть. Поэтому я сидел и вспоминал эти потраченные впустую годы. Ну а потом вспомнил и другие, уходя мыслями все глубже в прошлое. Кажется, давно ли отец нес меня на плечах через весь Шалтокан, под «старейшими из старых» кипарисов? Мне вдруг вспомнилось, как я попадал из лунного света в лунную тень и снова возвращался к лунному свету. В ту пору, конечно, я не мог знать, что это в известном смысле прообраз моей будущей жизни с ее постоянной сменой светлого и темного, доброго и злого, радости и горя. Со стороны может показаться, что за минувшие с той ночи годы я претерпел слишком много страданий и невзгод, больше, чем следовало, однако мое непростительное пренебрежение к Бью Рибе — достаточное доказательство тому, что и сам я причинял страдания и невзгоды другим. Впрочем, бесполезно сожалеть о былом, да и сетовать на свой тонали тоже бесполезно, тем цаче что, невзирая на все дурное, я, оглядываясь назад, прихожу к выводу, что хорошего в моей жизни было все-таки больше.

Боги ниспослали мне немало щедрот и возможностей совершать достойные поступки, и если мне и стоит о чем-то сокрушаться, так лишь о том, что они отказали мне в последней своей милости — возможности уйти из жизни прежде, чем все мои достойные деяния остались в далеком прошлом. Мне давно пора умереть, но я все еще жив, хотя, возможно, что и на это у богов были свои причины. Если не считать тот памятный ночной разговор пьяным бредом, то придется поверить в то, что два бога сочли возможным и нужным сообщить мне, какими соображениями они руководствовались. А если помните, то боги тогда сказали, что мой тонали состоит не в том, чтобы быть счастливым или несчастным, богатым или бедным, деятельным или праздным, уравновешенным или вспыльчивым, умным или глупым, веселым или унылым, хотя все это, разумеется, было в моей долгой жизни. По мнению богов, мой тонали предписывал мне принимать без робости все испытания и не упускать возможность жить как можно более полной жизнью и стать участником как можно большего количества событий — великих и малых, имеющих историческое значение и самых заурядных. Но боги мне также сказали — если только это были боги и если они говорили правду, — что истинная моя роль в этих событиях состоит лишь в том, чтобы запомнить их и рассказать все тем, кто придет вслед за мной, дабы события эти не были преданы забвению. Так вот, именно это я сделал. Я поведал все, за исключением, быть может, случайно упущенных мелких подробностей. Ваше преосвященство, если ему будет угодно, может расспросить меня еще о чем-то особо, мне же на ум больше ничего не приходит.

Как я и предупреждал в самом начале, мне не о чем было рассказывать, кроме как о собственной жизни, а она вся в прошлом. Если у меня и есть хоть какое-то будущее, то мне не дано его предвидеть, да и не думаю, чтобы я этого хотел. Мне вспоминаются слова, которые я так часто слышал во время долгих своих поисков Ацтлана. Эти слова еще повторил Мотекусома в ту ночь, когда мы сидели с ним под луной на вершине пирамиды в Теотиуакане, и в его устах они прозвучали как эпитафия: «Ацтеки были здесь, но ничего не принесли с собой, когда появились, и ничего не оставили, когда ушли». Ацтеки, мешикатль… — какое название ни предпочти, мы все равно уходим. Мы растворяемся, нас поглощают другие народы, мы рассеиваемся, и скоро нас не останется вовсе. Не останется даже воспоминаний, да и вспоминать будет некому. То же самое относится и ко всем другим порабощенным вами народам: они исчезнут или изменятся до неузнаваемости. В настоящее время Кортес собирается основать новые поселения на побережье Южного океана. Альварадо сражается, чтобы завоевать племена джунглей Куаутемалана. Монтехо изо всех сил пытается покорить более цивилизованных майя с полуострова Юлуумиль Кутц, а Гусман ведет бои против непокорных пуремпече в Мичоакане. Во всяком случае, все эти народы, как и мешикатль, могут утешаться тем, что сражались до последнего. Они уйдут из истории с честью, чего нельзя сказать об иных, вроде жителей Тлашкалы, теперь горько сожалеющих о том, что они помогли вам, белым людям, ускорить захват Сего Мира. Я только что сказал, что невозможно предвидеть будущее, но это не совсем верно. Кое-что я предвижу вполне отчетливо. Достаточно вспомнить сына Малинцин Мартина, чтобы предсказать скорое появление все большего числа мальчиков и девочек с кожей цвета дешевого, разбавленного водой шоколада. Вот, пожалуй, чем все и закончится: не истреблением народов Сего Мира, но разбавлением их крови; постепенно все станут никчемно одинаковыми и одинаково никчемными. Конечно, в этом мне очень хотелось бы ошибиться. Вдруг где-то в наших землях найдутся народы, столь непобедимые или хотя бы столь отдаленные, что их оставят в покое, и тогда, быть может, когда-нибудь… Аййо, если бы мне и хотелось продлить свои дни, то лишь затем, чтобы увидеть, что может случиться тогда. Мои собственные предки не стыдились называть себя народом Сорняка, ибо сорная трава, никому не нужная и неприглядная с виду, обладает поразительной стойкостью и жизненной силой и извести ее почти невозможно. Лишь после того, как народ Сорняка создал цивилизацию и сорные травы сменились изысканными цветами, цветы эти оказались безжалостно срезаны. Цветы прекрасны, благоуханны и желанны, но они так уязвимы и бренны!

Может быть, где-то в глухомани Сей Мир уже породил или породит другой народ Сорняка, тонали коего будет состоять в том, чтобы расцвести, и белые люди уже не смогут извести его под корень. Может быть, этому народу удастся добиться той славы и того величия, какого добились мы, и я тешу себя надеждой, что среди этих грядущих вершителей истории могут оказаться и мои потомки. Я не говорю сейчас о семени, оставленном мною в южных землях: тамошний люд выродился настолько, что даже свежая кровь мешикатль ничего не изменит. Но ведь на севере, там, где я скитался в поисках нашей прародины, есть Ацтлан, а я давно уже догадался, что имел в виду Младший Глашатай Тлилектик-Микстли, приглашая меня непременно посетить его город, ибо там меня ждет приятный сюрприз. Сначала я толком не понял, о чем речь, но потом, вспомнив, сколько ночей провел в постели с его сестрой, я гадал лишь о том, мальчик у меня родился или девочка. Могу сказать лишь одно: тот или та, в чьих жилах течет моя кровь, не проявит робости и нерешительности, если вдруг новый народ Сорняка вздумает покинуть пределы своего болота. Ну что ж, тут я могу только от души пожелать им успеха.

Но я снова отвлекся, что вызывает законное раздражение вашего преосвященства. Итак, сеньор епископ, я еще раз прошу вашего позволения удалиться. Я пойду к Бью, сяду с ней рядом и буду говорить ей слова любви, ибо хочу, чтобы перед тем, как заснуть сегодня, и перед тем, как заснуть последним сном, она слышала именно эти и только эти слова. Когда же она заснет, я встану, выйду в ночь и буду долго бродить по пустынным улицам.

EXPLICIT[22]

На этом завершается изустный рассказ — хроника пожилого индейца из племени, обычно именуемого ацтеками. Повествование сие было записано verbatim ab origine[23] братом Гаспаром де Гайана, братом Торибио Вега де Аранхес, братом Херонимо Муньос и братом Доминго Виллегас-и-Ибарра interpres[24] Алонсо де Молина. Писано в день Святого Апостола Иакова, июля, 25-го дня, в год 1531-й от Рождества Христова.

Его Священному Императорскому Католическому Величеству, императору дону Карлосу, нашему королю и повелителю.

Его Всемогущему Непобедимому Величеству из города Мехико, столицы Новой Испании, в день Невинных Младенцев, в год от Рождества Христова одна тысяча пятьсот тридцать первый, шлем мы наш нижайший поклон.

IHS

S. С. С. М

Прежде всего мы просим прощения за то, что после нашего предыдущего сообщения прошло столь долгое время, но, как подтвердит капитан Санчес Сантовенья, его курьерская каравелла прибыла сюда с большим опозданием из-за штормов, разыгравшихся вблизи Азорских островов, и, напротив, длительного безветрия в лежащем у экватора Саргассовом море. По этой прискорбной причине мы только сейчас получили письмо Вашего Величества с указанием «выделить хронисту-ацтеку и его жене за услуги, оказанные Короне, удобный дом на подходящем земельном участке и денежное

вспомоществование, достаточное для поддержания достойного существования до конца их дней».

Увы, мы вынуждены с сожалением сообщить вам, государь, что исполнить сие повеление не представляется возможным. Индеец мертв, а его безнадежно больная жена если и жива, то нам неведомо, где она находится.

Поскольку мы ранее уже обращались к Вашему Величеству за указаниями относительно того, как следует поступить с ацтеком по окончании его рассказа, но единственным ответом нам было двусмысленно затянувшееся молчание, то мы, и это в какой-то мере должно послужить нам извинением, осмелились предположить, что Ваше Величество разделяет столь часто высказывавшееся во время проведения нами кампании против ведьм в Наварре суждение о том, что «проглядеть ересь — значит поощрить оную».

После того как в разумный срок нами не было получено никаких указаний либо пожеланий Вашего Величества, мы сочли возможным и оправданным действовать по собственному усмотрению, в связи с чем ацтеку было предъявлено официальное обвинение в ереси, и он предстал перед судом Инквизиции.

Разумеется, получи мы письмо Вашего Величества ранее, оно было бы воспринято нами как высочайшее прощение старому грешнику и все обвинения с него были бы немедленно сняты. Однако рассудите сами, Ваши Величество: не виден ли Перст Божий в том, что ветры Моря-океана задержали вашего курьера?

Смею Вас заверить, что мы никогда не забудем, как наш почитаемый монарх в нашем присутствии клялся в готовности «положить владения, друзей, кровь, жизнь и душу свои ради искоренения ереси». А памятуя сие, мы верим, что Ваше Крестоносное Величество одобрит наше стремление поспешествовать Господу в избавлении мира от еще одного приспешника Врага Рода Человеческого.

Заседание суда Святой Инквизиции состоялось в нашей канцелярии в день св. Мартина. Оно происходило с ведением протокола и соблюдением всех должных формальностей. Кроме нас, Апостолического Инквизитора Вашего Величества, присутствовали также: старший викарий, выступивший в качестве председателя суда, главный альгвазил, он же наш апостолический нотариус, и, разумеется, сам обвиняемый. Процедура заняла всего лишь одно утро, поскольку мы представляли и потерпевшую сторону, и обвинение: единственным свидетелем обвинения являлся сам же обвиняемый, свидетели защиты, отсутствовали, а главным доказательством вины являлась подборка высказываний самого подсудимого, извлеченных из хроник, продиктованных им нашим братьям.

Согласно его собственному признанию, ацтек принял христианство лишь случайно, оказавшись участником обряда массового крещения, совершенного много лет назад отцом Бартоломе де Ольмедо, и сам, будучи завзятым грешником, не отнесся к этому серьезно. Однако это его греховное легкомыслие никоим образом не способно аннулировать Святое Таинство: в тот миг, как отец Бартоломе окропил его святой водой, индеец Микстли (не будем приводить его бесчисленные прочие имена) умер, будучи очищен от прежних грехов, включая грех первородный, и заново возродился невинным в бессмертной душе Хуана Дамаскино.

Однако за годы, прошедшие после его обращения в христианство, названный Хуан Дамаскино совершил великое множество тяжких прегрешений, заключавшихся главным образом в неоднократно допускавшихся в ходе его рассказа (и зафиксированных в так называемой «Истории ацтеков»), когда замаскированных, а когда и открытых, насмешливых, пренебрежительных и кощунственных высказываниях в адрес Святой Церкви и ее Учения. Таким обра зом, Хуан Дамаскино был обвинен, как еретик третьей категории, id est[25] бывший язычник, который, уже обретя благодать Святого Крещения, вновь отступил от истины и обратился к пороку.

По политическим соображениям мы не включили в обвинительный список некоторые из плотских грехов Хуана Дамаскино, хотя таковые и были совершены им уже после обращения и, по собственному его признанию, без малейшей тени раскаяния. Например, если мы сочтем, что он все-таки состоял в браке (хотя и не в христианском), то противозаконную связь, в которую он, опять же по собственному признанию, вступил с некоей Малинче, следует признать смертным грехом прелюбодеяния. Однако мы сочли неблагоразумным вызывать sub poena[26] ныне респектабельную и всеми уважаемую донью Марину, вдовствующую сеньору де Харамильо, и подвергать ее допросу. Кроме того, цель Святой Инквизиции состоит не столько в исследовании конкретных проступков обвиняемого, сколько в выявлении его неисправимой склонности к прегрешениям. Исходя из этих соображений, мы не стали предъявлять Хуану Дамаскино обвинение в прелюбодеянии, ограничившись обвинением в lapsi fidei — прегрешениях против Святой Веры, каковые многочисленны и очевидны.

Свидетельства были представлены скорее в форме литании, причем апостолический нотариус читал избранные места хроники, записанной с собственных слов обвиняемого, а обвинитель сопровождал каждую такую цитату соответствующим пунктом обвинения, exempli gratia[27]: «Кощунственное поношение святости Христианской Церкви». Нотариус зачитывал следующий пункт, и обвинитель провозглашал: «Хула на служителей Святой Церкви». Далее следовало очередное доказательство и новое обвинение: «Распространение учений, противных канонам Святой Церкви». Мы посчитали доказанным, что рассказ подсудимого был непристойным, богохульным и вредным, ибо содержал неуважительные высказывания о Христианской Вере, поощрял отступничество, призывал к измене и бунту и высмеивал наших благочестивых братьев-монахов. Кроме того, означенный Хуан Дамаскино постоянно употреблял слова, которые набожный христианин и верный подданный Короны, не может ни произносить, ни слышать.

Поскольку все перечисленные деяния являлись серьезными преступлениями против Святой Веры, обвиняемому была предоставлена возможность чистосердечно отречься от своих пагубных заблуждений, хотя, разумеется, сие не повлекло бы. за собой его оправдания, ибо все его еретические речения были записаны, а письменное слово неискоренимо. Так или иначе, когда апостолический нотариус снова зачитывал ему одну за другой избранные выдержки из его собственного повествования (exempli gratia, его языческое замечание о том, что «когда-нибудь эта хроника заменит признание в грехах перед доброй богиней Τласольтеотль — Пожирательницей Скверны») и после каждой цитаты вопрошал, подтверждает ли дон Хуан Дамаскино, что это действительно его собственные слова, обвиняемый не только не пытался отрицать это, но с полнейшим равнодушием все подтверждал. Этот человек не старался оправдаться, не просил о снисхождении, а в ответ на слова председателя суда Инквизиции о том, что его ждет суровая кара, лишь поинтересовался: «Значит ли это, что я не попаду в христианский рай?»

Ему объяснили, что действительно самым тяжким из всех наказаний будет лишение райского блаженства.

Ацтек, услышав это, лишь улыбнулся, да так, что его улыбка повергла членов суда Святой Инквизиции в ужас.

Мы как Апостолический Инквизитор обязаны были известить осужденного, что, хотя прощение его, ввиду тяжести прегрешений, невозможно, надлежащее покаяние может облегчить его участь, и в таком случае ему, в соответствии с каноническим правом и мирскими законами, придется понести меньшее наказание, viz.[28] провести всю оставшуюся жизнь в трудах на каторжных галерах Вашего Величества. Как и предписано, мы зачитали ему предложение принять покаяние: «Ныне ты зришь нас искренне скорбящими о твоем преступном упорстве и молящими Небеса о даровании тебе благодати раскаяния. Не огорчай же нас, упорствуя в своих заблуждениях и ереси, и не причиняй нам боли, вынуждая применять к тебе суровые, но справедливые законы Святой Инквизиции».

Но Хуан Дамаскино остался непреклонным: он не только не внял нашим убеждениям и просьбам, но продолжал улыбаться, бормоча при этом очередной еретический вздор относительно того, что подобный конец уготован ему его языческим «тонали».

С учетом всего этого суд Святой Инквизиции подтвердил свой приговор и официально провозгласил Хуана Дамаскино виновным, как упорного и неисправимого еретика.

Как и предусмотрено каноническим законом, в следующее воскресенье состоялось официальное и публичное объявление приговора. Хуана Дамаскино доставили из темницы и вывели на середину большой площади, где было предписано собраться всем христианам города. Посему помимо великого множества индейцев присутствовали духовные лица из всех конгрегаций, а также представители городских властей и светского правосудия, включая распорядителя, отвечающего за auto de fe[29]. Хуан Дамаскино был облачен в san-benito[30], а на голове его красовалась coroza[31] — соломенная корона позора. Сопровождал его брат Гас пар де Гайана, несший большой крест.

Для представителей Святой Инквизиции на площади был сооружен помост, с какового наш главный альгвазил огласил перед толпой официальный перечень вменяемых грешнику в вину преступлений, предъявленных ему обвинений и вердикт суда, что было также повторено на языке науатль нашим переводчиком Алонсо де Молина для присутствующих индейцев. Затем мы как Апостолический Инквизитор провели sermo generalis[32], передав признанного виновным грешника в руки мирских властей и сопроводив это обычной в таких случаях просьбой к этим властям — проявить милосердие, исполняя débita animadversione[33]: «Мы вынуждены были признать дона Хуана Дамаскино закоренелым еретиком и объявляем оного таковым. Мы вынуждены были признать его заслуживающим кары, но сейчас, передавая его для осуществления наказания в руки мирских властей и правосудия этого города, просим названные власти обойтись с ним снисходительно и проявить милосердие!»

Потом мы обратились уже непосредственно к Хуану Дамаскино с подобающей по канону и уставу последней просьбой — отречься от злокозненных заблуждений, каковое отречение дарует ему милость быстрой смерти от удушения гарротой, прежде чем его тело будет предано огню. Ацтек, однако, проявил упорство и с обычной своей дерзкой улыбкой заявил: «Ваше преосвященство, как-то раз, еще малым ребенком, я дал себе слово, что если буду однажды избран для Цветочной Смерти, пусть даже и на чужеземном алтаре, я умру так, чтобы своей смертью не посрамить своей жизни!»

Таковы, Ваше Величество, были его последние слова, и я скажу, к его чести, что грешник сей не вырывался, не умолял нас о пощаде и не кричал, когда главный альгвазил приковал его к столбу старой якорной цепью, когда вокруг него сложили костер из хвороста и когда распорядитель поднес к нему факел. По соизволению Господа и в наказание за грехи языки пламени поглотили тело этого ацтека, и он сгорел на радость Всевышнему.

За сим, подписался собственноручно всемилостивейшего нашего монарха верноподданный, неустанный поборник Веры, по обетованию обретающийся на стезе служения Господу ради спасения людских душ,

Хуан де Сумаррага,

Епископ Мексики,

Апостолический Инквизитор

и Протектор Индейцев

ИН ОТН ИУАН ИН ТОНАЛТИН НИКАН ТЦОНКЬЮИКА

СИМ ЗАВЕРШАЮТСЯ ДНИ И ДОРОГИ

Хуан де Сумаррага, Епископ Мексики, Апостолический Инквизитор и Протектор Индейцев

Прегрешение против веры
Во-первых
Во-вторых
В-третьих
Часть восьмая
Часть девятая
em
А именно
Первое
И так далее
Второе
Третье
Четвертое
Пятое
Шестое, достойное удивления
Часть десятая
Сам по себе
Часть одиннадцатая
Главное королевство Испании, объединившее к концу XV века все разрозненные области. В XVI веке название Кастилия часто употреблялось как синоним Испании.
Кортес был уроженцем г. Медельина в испанской провинции Эстремадура.
Часть последняя
em
Дословно и с самого начала
В переводе
То есть
Под угрозой наказания
Например
То есть
Аутодафе,
Традиционное одеяние грешника, приговоренного инквизицией к сожжению заживо: сшитый из мешковины балахон, на котором изображался пылающий на костре еретик в окружении дьяволов. Название произошло от словосочетания
Колпак, надевавшийся на осужденного в знак бесчестия
Общепринятая процедура
Предписание наказать по заслугам