/ Language: Русский / Genre:sf

Пес Господень

Геннадий Прашкевич

Геннадий Прашкевич пишет о прошлом, связанном с настоящим, и о будущем, вытекающем из настоящего. Он пишет об этом очень просто и, вместе с тем, достаточно сложно, пишет профессионально и вдохновенно… Читатель, взявший в руки его книгу, может в полной мере насладиться магией его слова и отточенностью стиля.

Геннадий Прашкевич

ПЁС ГОСПОДЕНЬ

рукопись, найденная в библиотеке

монастыря Дома бессребреников

Говорю вам тайну: не все мы умрем,

но все изменимся.

I-е посл. коринфинянам, 15, 51

Часть первая КЛАД ТОРКВАТА 1192

II–IV

"…ни ветерка.

Сушь. Ганелон оглянулся.

Свет небесный, Святая роза, дева Мария! Матерь Долороса скорбящая, без первородного греха зачатая! Брат Одо отпустил мне грехи, но помоги, помоги, слаб я! Избавь от огня ада, укрой от глаза дурного!

Ганелон с ненавистью издали следил за легкой фигуркой Амансульты, то пропадающей в оврагах, густо заросших ежевикой и бузиной, то вновь возникающей на крутых травяных склонах среди ромашек, почему-то желтоватых здесь, не белых, как всюду. И редкие буки и дубы здесь казались некрупными. До тех пор, пока Амансульта, за которой тайно следовал Ганелон, не входила в тень, отбрасываемую их громадными кронами.

Ганелон пугливо крестился.

Хильдегунда дура. Все старые служанки дуры. Все старые служанки считают, что девица в семнадцать лет все еще должна прислушиваться к многочисленным советам. Погружаясь в послеобеденный темный сон, не слыша ни цикад, ни петухов, сходящих с ума от скуки, все старые служанки убеждены: любая семнадцатилетняя девица, даже такая как Амансульта, засыпает быстро и спит сладко. А проснувшись, все такие старые служанки с отчаянием видят, что в самое душное, в самое мертвое время дня их госпожа семнадцатилетняя девица Амансульта успела сгонять верхом на лошади в городок Берри, где, как ей сообщили, проповедует на паперти некий пилигрим из Святой земли, который, возможно, многое знает о благородных рыцарях, пропавших в песках бескрайнего Востока, а потом, вернувшись, раздраженная неверными слухами, надавала пощечин конюшему, не вовремя выбежавшему навстречу, а потом, не пообедав, даже омовения не совершив, убежала в лес, туда, где под буками и дубами, под каштанами, всегда привлекающими диких кабанов, начинается, внезапно теряясь на склоне горы, древняя дорога, вымощенная мраморными плитами, наподобие мозаичного пола, такая древняя, что по ней, говорят, ходили еще пешие варвары короля Теодориха.

Но Амансульту манил не лес. Амансульту манила не дорога. С упорством, достойным лучшего применения, стремилась семнадцатилетняя хозяйка замка Процинта к искусственным тихим прудам, разбросанным, как дымные венецианские зеркала, по всему течению быстрого ручья Эрр.

Пруды были столь стары, что, несомненно, в свое время в их тусклых и безмятежных зеркалах отражались не только дикие лица упомянутых выше варваров короля Теодориха, но и длинные лица римлян, не боявшихся путей, идущих через заснеженные горные перевалы.

Конечно, смотрелся когда-то в зеркала прудов и сам основатель замка Процинта Торкват, полное имя которого тогда звучало так — Аниций Манлий Торкват Северин Боэций. Все предки его со времен императора Диоклетиана неизменно находились на верхних ступеньках власти, и были среди них императоры и консулы, священнослужители и даже папа. Как память всем Торкватам до сих пор торчит над верхним прудом, заброшенная и всеми забытая, кроме юной Амансульты, кривая, как колено, каменная башня Гонэ — пустая, пахнущая пыльной травой, сухими лишайниками, мышами, забвением.

К руинам башни Гонэ Амансульта всегда поднималась одна.

Следовать за Амансультой не смел никто, даже старая Хильдегунда.

Ганелон, как и многие, хорошо запомнил, как жестоко наказали дружинника, однажды нарушившего запрет Амансульты. На глазах юной хозяйки замка Процинта и по ее приказу несчастному дружиннику отсекли левую ступню и отправили в деревню Эрр.

Семнадцатилетнюю хозяйку Процинты знал весь Лангедок.

Кастеллоза. Так прозвали Амансульту. З а мковая. Девица из замка. Живущая в замке и всегда стремящаяся к другому, старому, уже не существующему — к башне Гонэ, наклонившейся над верхним прудом. Говорили, что поднявшись к верхним прудам, Амансульта нагая носится по полянам, ныряет, как рыба, в темную воду, валяется в траве, а в покосившейся башне у нее устроен очаг. Но Ганелон знал — никакого очага в башне Гонэ нет, внутри башня вся затянута паутиной. Он, Ганелон, бывал в башне Гонэ еще до того, как Амансульта наложила строгий запрет на все прогулки к прудам, еще до того, как его, Ганелона, отправили к Гийому-мельнику, и, конечно, задолго до того, как молодая хозяйка замка Процинта приказала своим людям восстановить древние пруды.

Да нет, раньше.

Еще раньше!

Ганелон лазил в башню Гонэ еще в те годы, когда в замке Процинта властвовал сам барон Теодульф, а святое странствие еще не было объявлено. Но башня и тогда была пуста и угрюма, а мерзкий заиленый пруд всегда казался мертвым. Это сейчас пруды ожили, хотя никто не может сказать — зачем они Амансульте?

Кастеллоза. Замковая.

Вернувшись с горы, Амансульта обычно требовала воды и презрительно приказывала выбросить в ров цветы и подарки, присланные ей графом Матье де Сент-Мени. В свое время граф Матье де Сент-Мени откупился деньгами от святого странствия, не ступил твердо на стезю святого гроба, ведущую в Иерусалим, туда, где возвышается гробница Христа. Воевать агарян ушли другие истинные паладины. А позже, несколько позже, тот же граф Матье де Сент-Мени не помог Амансульте собрать нужную сумму, необходимую для выкупа барона Теодульфа — ее отца, попавшего на востоке в руки неверных.

Да, на востоке.

Там, в жгучих песках, где обитают неверные, кобылы оплодотворяются ветром. Там мясо верблюда, будучи сваренным, продолжает расти. Там из песков, расплавленных полдневным жаром, рогатые муравьи, величиной с собаку, выкапывают рогами самородное золото. Там сарацины истязают воинов христовых, попавших в их нечистые руки.

Кто выкупит барона?

Кто поможет девице Амансульте?

Где взять лишнее золото, где найти лишние безанты и марки?

Разве каждый сосед в округе, помнящий хозяина замка Процинта, не желает лютой смерти барону?

Выкуп, потребованный сарацинами, огромен. Действительно огромен. Барон томится в неволе уже два года. Вместо льстивых баллад, сочиненных льстивыми трубадурами, вместо богохульного рева всегдашних собутыльников барон слышит только птичью речь неверных, а может, даже и речь не слышит, запертый в глухую каменную клетку, мгла которой темнит его выпуклые неистовые глаза.

Ни один сосед в округе не пожелал помочь девице Амансульте, прозванной Кастеллоза.

Хуже того, маркграф Девер, пользуясь отсутствием барона, попытался отрезать от ее владений изрядный кусок леса и объявил несколько ее деревенек своими, хотя хорошо знал — земли, имущество и люди барона Теодульфа, паладина, ушедшего в святое странствие, истинного воина христова, отнимающего у неверных гроб Господень, находятся под покровительством самого папы.

До Рима далеко.

Кастеллоза не стала искать правды в Риме, хотя начальник папской канцелярии епископ Данетти приходился ей родственником. Всего лишь за восемь дней крепкие дружинники Амансульты, собравшиеся по первому ее зову, дотла выжгли несколько отдаленных деревенек маркграфа Девера, угнали его многочисленных лошадей, даже пытались штурмовать сам каменный замок маркграфа и, хотя замок не был взят, вернулись в Процинту, победно вздымая боевые значки, укрепленные на поднятых копьях.

Ведьма. Так говорят об Амансульте.

Истинно ведьма. В самом верхнем узком окне донжона — башни, выше всех встающей над замком, тревожно теплится по ночам свет. В тихой зале, украшенной старыми выцветшими гобеленами, при свечах, а иногда и при факелах, грея озябшие руки у огня, пылающего в огромном камине, Викентий из Барре, тщедушный монах с маленькими, всегда воспаленными глазами, тихий, как мышь, но упорный, как старая умная крыса, восстанавливает старые списки. Монах Викентий называет эту залу библиотекой. Именно в этой зале, расположившись с Амансультой, он подолгу рассуждает о познании вещей божеских и человеческих. Наклонясь к камину, он иногда чертит на остывающей, все еще как бы дышащей золе пути небесных созвездий палочкой для черчения математических фигур, а иногда произносит странные, непонятные Ганелону слова.

«Блаженствовало бы государство, если бы им управляли ученые мудрецы, или его правители стремились бы научиться мудрости.»

Ганелон не понимал.

Если бы государством управляли не благородные бароны с мечами в руках, а нищие старцы, произносящие всякие мудрые слова, разве стали бы прислушиваться к их пусть и мудрым словам преступники или просто плохие люди? Разве вышли бы на поля крестьяне, если бы знали, что этого требует не благородный барон, всегда имеющий возможность послать в деревню вооруженных дружинников, а некий нищий, но мудрый старец, у которого не только что нет дружинников, а и сам он и слаб, и сир, и ходит в простых отрепьях, и есть заплесневелый хлеб, выпрошенный на паперти? Разве не расплодились бы повсюду еретики, если бы благородные бароны не следили строго за тем, чтобы не бродили по их землям странные люди из чужих краев, распространяющие среди простолюдинов еще более странные и даже часто опасные мысли?

Ганелон действительно этого не понимал.

Он самолично видел и даже держал в руках тяжелые, как бы даже влажные на вид многие старые списки и книги. Переплеты их были тронуты плесенью, будто сами списки и книги долгое время хранились на сыром чердаке или наоборот, в глухом подвале.

Пергамент, когда-то белый, как гусиное перо, потускнел, потрескался, буквы выцвели, но Викентий из Барре, наверное, обладает тайным зрением: всматриваясь в потрескавшийся пергамент, он вслух зачитывает Амансульте фразы, составленные их почти неразличимых на пергаменте слов.

Там же, в тихой зале, называемой монахом Викентием библиотекой, бывают иногда заезжие труверы. Правда, исключительно чье пение или трогает Амансульту или кажется ей уместным.

Там, в тихой зале, в которой юная хозяйка замка Процинта и ее помощник, серый тщедушный монах, часто беседуют о познании вещей человеческих и божественных, бывают и совсем странные люди.

Например, однажды Ганелон сам видел в тихой зале перед камином согбенного старика в совершенно черном, как ночь, как бы бархатном плаще до самой земли и в красной шапке на голове. Длинные тонкие пальцы старика с сильно расширенными суставами были явственно разъедены кислотами, голос звучал глухо и недовольно. Нелепые гримасы странного старика могли вызвать смех, но у Ганелона вызывали неведомый, самому ему непонятный страх. Говорили, что старик похищает детей и пьет их теплую кровь, но, может, люди лгали. А еще, и гораздо чаще, говорили, что этот нелепый старик в бархатном, как ночь, плаще и в нелепой красной шапке умеет делать настоящее золото из самой простой глины и даже из птичьего помета.

Наверное, это так.

Амансульта ведьма.

Говорят, под левой грудью семнадцатилетней хозяйки Процинты есть тайный знак, отметка дьявола, некое темное пятно в виде отпечатка лягушечьей лапки. Говорят, что если ткнуть в это пятно ножом, Амансульта не почувствует боли.

Ганелон быстро перекрестился.

К башне Гонэ путь запрещен.

Ганелон боялся.

Он следовал за хозяйкой тайно — по приказу брата Одо. Он боялся попасться на глаза хозяйке, он прятался в кустах и шептал про себя: «Ведьма.»

Он был уверен — ведьма.

Ведь он сам, ведь он собственными ушами слышал: Викентий из Барре читал Амансульте странные вещи.

«Ведь ты вошел в школы афинян, находясь далеко от них — читал вслух монах Викентий, — и таким образом к хорам плащеносцев ты присоединил тогу, чтобы учение греков сделать наукой римской. Ты передал потомкам Ромула все лучшее, что даровали миру наследники Кекропса. Благодаря твоим переводам музыкант Пифагор и астроном Птолемей читаются на языке италийцев, арифметик Никомах и геометр Евклид воспринимаются на авзонийском наречии, теолог Платон и логик Аристотель рассуждают между собой на языке Квирина, да и механика Архимеда ты вернул сицилийцам в латинском обличии…»

В огромном камине полыхали поленья, прыгали отсветы по выцветшим гобеленам. Монах Викентий из Барре, поставив тощие ноги на скамеечку и откинувшись на спинку низкого деревянного кресла, вслух зачитывал странные слова.

Амансульта внимала.

«Ты спрашиваешь, за какую вину я осужден. Меня обвинили в том, что я хотел спасти сенат. Желаешь узнать, каким образом? Мне поставили в вину то, что я препятствовал клеветнику в представлении документов, которые свидетельствовали бы об оскорблении величества сената. Что теперь, о, наставница, думаешь? Но я желал и никогда не откажусь желать здоровья сенату. Повинюсь ли? Но это будет означать отказ от борьбы с клеветником. Могу ли я назвать преступлением желание спасти сенат? А ведь он сделал все, чтобы своими постановлениями, касающимися меня, представить это в качестве преступления. Но часто обманывающее самое себя неблагоразумие не может извратить действительные заслуги, и я полагаю, согласно предписанию Сократа, законом является то, что недостойно скрывать истину или соглашаться с ложью. Но судить, правильны ли были мои поступки, я предоставляю на твое усмотрение и оценке мудрых людей. А чтобы потомки не забыли ход этого дела и знали истинное положение вещей, я запечатлел их с помощью стиля. Нужно ли еще говорить о подложных письмах, на основании которых я был обвинен в том, что надеялся на восстановление римской свободы. Явный обман мог бы раскрыться, если бы мне удалось воспользоваться для защиты признанием самих клеветников, что во всяком разбирательстве имеет наибольшую силу. Но на какие остатки свободы можно было еще надеяться? О, если бы хоть какая-нибудь была возможна!»

Слова звучали странно.

Они были как бы обращены к Амансульте.

Но этого не могло быть, хотя бы потому, что старые списки и книги принадлежали дальнему предку Амансульты Торквату.

Именно Торкват построил когда-то верхний, уже не существующий замок, от которого осталась лишь башня Гонэ. Принцепс сената, комит священных щедрот при короле варваров Теодорихе, захватившем Рим, первый министр, иначе магистр оффиций, последний истинный римлянин и философ, павший жертвой мерзкой клеветы, Торкват, дальний предок Амансульты, из далекого прошлого жаловался:

«На какие остатки свободы можно еще надеяться? О, если бы хоть какая-нибудь была возможна!»

Торкват казнен.

Он был казнен много веков назад.

Не слушай никаких шепотов, будь тверд в вере, Ганелон, повинуйся Богу.

Упорно и осторожно, стараясь не наступить на сухую ветку, не зашуметь травой, не споткнуться о ненадежный камень, Ганелон тайно следовал за хозяйкой.

Кастеллоза.

Замковая.

Девица Амансульта действительно выросла в замке без матери — стараниями Хильдегунды и других служанок.

Был благородный граф Гийом, рыцарь из графства Руссильон, того самого, что граничит с Каталонией и Нарбонной. Граф был строен и умел обращаться с оружием. Он много путешествовал и любил угождать дамам. А прекрасная дама Соремонда, супруга барона Теодульфа, человека знатного, но грубого и дурного, полюбила его.

Иисусе сладчайший!

Даже после проистечения стольких лет старая служанка Хильдегунда рассказывала о прекрасной Соремонде всегда только тайком — вот как барон, томящийся в сарацинском плену, был ей страшен и в отдалении.

Благородный граф Гийом страстно полюбил Соремонду, стал петь о ней и слагать о ней песни, вдохновленные его страстной любовью.

Соремонда, веселая и прекрасная, полюбила графа Гийома больше всего на свете.

О том, конечно, донесли барону Теодульфу и он, как человек грубый и гневливый, не стал тянуть. Приказав всячески стеречь собственную супругу, он специально встретил в уединенном месте благородного графа Гийома и убил его. А, убив его, приказал вырвать из груди убитого графа сердце и доставить в свой замок.

Сердце графа жестокий барон Теодульф отдал поварам, велев приготовить его с перцем и подать его на обед супруге.

Когда супруга съела поставленное перед нею кушанье, барон Теодульф спросил:

«Знаете ли вы, что вы сейчас съели?»

Супруга ответила, что не знает, кроме того, что съеденное было очень вкусно.

Тогда барон Теодульф весело объявил супруге, что кушанье, столь понравившееся ей, было приготовлено из сердца некоего известного ей графа Гийома, а чтобы убедить в том прекрасную Соремонду, он приказал показать ей отрезанную голову графа.

Увидев голову благородного графа Гийома, прекрасная Соремонда, давшая жизнь Амансульте, тотчас лишилась чувств. А когда пришла в себя, то сказала так:

«Мессир, вы, конечно, дали мне столь прекрасное кушанье только для того, чтобы я никогда больше не ела ничего другого.»

Услышав это, разгневанный барон Теодульф бросился на супругу с кинжалом, но прекрасная Соремонда подбежала к окну и бросилась вниз с донжона.

Старая Хильдегунда, рассказывая такое Амансульте, пугливо оборачивалась в сторону ночи, царящей за окнами замка…

В колеблющемся свете свечей неясные тени сумрачно бегали по каменным стенам.

Ганелон, нечаянно оказавшись за чуть приоткрытой дверью, с ужасом прислушивался к словам старой служанки.

Он действительно был в ужасе.

Он по-настоящему боялся.

Но юная Амансульта только кивала. Ее занимало совсем другое. Она думала не о своей несчастной и прекрасной матери Соремонде. которую почти не помнила, она думала о своем ужасном отце.

— Салах-сарацин, — произносила вдруг она, иногда даже безжалостно перебивая старую Хильдегунду, — говорит, что святые паломники в Палестине, заняв некий город и убив его жителей, на некоторое время бросают в песках тела убитых неверных. Через месяц или два можно вернуться в указанные места и без труда собрать в песках между костей скелетов золото и драгоценные камни, которые неверные пытались утаить, проглотив их.

Старая Хильдегунда клала крест на сухую грудь.

Старую Хильдегунду пугало, что семнадцатилетняя девица думает не о несчастной Соремонде, а о своем отце жестоком бароне.

Ведьма, шептал про себя Ганелон, тайно следуя по узкой тропинке.

Светлые длинные волосы Амансульты нежны и шелковисты, они красиво вьются на висках, грудь высока, но в светлых глазах Амансульты всегда холод и лед, как в темном погребе, а под левой грудью, так говорят, отметка дьявола — темное пятно в виде лягушачьей лапки.

Перивлепт.

Восхитительная!

Но ведьма, ведьма. Истинно ведьма.

Он, Ганелон, по приказу Амансульты, обязан посещать ученого клирика. Он обязан учиться тому, чему его может научить ученый клирик, потому что ему, Ганелону, положено помогать монаху Викентию. Но он, Ганелон, презрев желания госпожи, теперь тайно карабкается за нею по горной тропе, потому что так приказал брат Одо.

«Стань тенью своей госпожи, Ганелон, душа твоей госпожи в опасности, — сказал Ганелону брат Одо. — Стань тенью своей госпожи, прозванной Кастеллоза, везде следуй за нею, везде приглядывайся к ее поступкам, заглядывай в ее книги. Стань внимательными тайными ушами, слышащими каждое слово нечестивого монаха Викентия из Барре, стань внимательными тайными глазами, замечающими все, что происходит в замке Процинта. Помоги своей юной госпоже, не дай нечестивому дьяволу похитить живую душу. Ведьмы ужасны, Ганелон. Там, где рассеют они порошок из растертых костей мертвеца, замешанный на пене, упавшей с губ белой жабы, там грядет неурожай, там цветущее поле покрывается червями, змеями, сусликами. Не допусти такого торжества злых сил, Ганелон, спаси свою госпожу. Ведь ты призван. И ты предан общему Делу. Ведь ты Моньо, ты простой монашек. Такие, как ты, они и есть спасители мира. Ты агнус деи — агнец божий, искупающий грехи мира.»

Ганелон упорно карабкался по тропе.

Он знал, ученый клирик ждет его в замке.

На клирике драная ряса, он с вечно указующим перстом, в его руке пучок розог.

Он. Ганелон, научился составлять письма, он знает цифирь и с помощью божьей быстро решает задачи, придуманные ученым клириком. Он может читать то, что видит в латинских книгах, он может разбирать римских и греческих авторов. Старая Хильдегунда уже не раз ловила Ганелона в верхней зале донжона за странным занятием. Считается, что он просто протирает в библиотеке старые переплеты, но Хильдегунда видела, что Ганелон гораздо больше интересуется тем, что написано в книгах. Он слишком часто заглядывает под переплет. Его рука с тряпкой в руке как бы ласкает крышку книги, но взгляд его блуждает по тексту и, кажется, он что-то понимает в тексте.

К счастью, старая Хилдегунда никому никогда не говорит о своих подозрениях.

Она жалеет Ганелона.

В глазах старой служанки жалость.

— Бедный Ганелон, бедный Моньо! — впервые монашком прозвала Ганелона именно Хильдегунда, за его кротость, внушенную ему многими болезнями и жизненными обидами. — Бедный монашек, бедный Моньо. Твоя мать в мучениях умерла, ее убила черная оспа. Твоего отца нет, он жестоко сожжен в собственном доме, а ты сам, бедный Моньо, болен. Заклинаю тебя, не гневи госпожу, не открывай переплет, не заглядывай в ее книги. Если твоя госпожа увидит это, ей не понравятся твои занятия.

Вспоминая это, Ганелон упорно полз по тропе.

Так случилось, что когда ему было пять лет он видел, как барон Теодульф сжег на костре катара.

Катар значит чистый.

Но это не так. Катарами только сами так себя называют. Как всякие еретики, намеренно прячутся за ложь. Их слова, их понятия ложны. Барон Теодульф справедливо называл катаров тряпичниками.

Патарии. Иначе — тряпичники. Именно так. Они всегда и были тряпичниками.

В лохмотьях, часто босиком, всегда пыльные, истомленные, с длинными отощавшими в скитаниях лицами, катары странствовали по дорогам Лангедока. Граф Тулузский покровительствовал тряпичникам. Может, потому что не хотел платить церковную десятину. Чем сильней распри церкви с тряпичниками, тем меньше внимания уделяют церковные власти тем, кто укрывается от налогов.

Катаров видели в Альби, они проповедовали в Монпелье, в Ниме, в Безье, они босиком приходили из Милана и из страны болгар. Были такие церкви, где тряпичников привечали, и там, где их привечали, еретики открыто и громко распевали свои еретические гимны. Похоже, во всем Лангедоке один только барон Теодульф с большим усердием преследовал катаров.

Правда, он преследовал и монахов.

Жирных крыс нельзя оставлять в покое, считал барон Теодульф.

Барон Теодульф задирал бородатую голову, его выпуклые глаза стеклянно блестели:

— Клянусь ступней святого Петра, Святая церковь тупа, она заплыла жиром! Проклятые симоньяки, проклятые монахи! Они занимаются только продажей индульгенций! Клянусь божьим гневом, клянусь всем, что видят мои глаза, Господь покарает всех, кто забыл о почтении к небу, к Господу, и к сюзерену!

Пышные рукава, серый кожаный камзол, кожаная куртка, двухцветные штаны, серый плащ с каймой красного цвета — барон Теодульф возвышался над землей, как конная статуя.

Как громогласная, как гневливая, как тяжелая, но всегда склонная к движениям конная статуя.

— Клянусь жизнью всех святых, Святая церковь забыла о простых живых душах! Святая римская церковь не глядя торгует индульгенциями налево и направо, проклятые симоньяки! Святая церковь не замечает лживых еретиков! Еретики, как ржавчина, поедают все, чего хотя бы раз коснулось сомнение! Я, благородный барон Теодульф, лучше накормлю свинью, чем подам ломоть хлеба монаху или тряпичнику. Ты слышишь, тряпичник? Никто не смеет ступить на мою землю без моего ведома. Король — мой сеньор, даже архиепископы являются его вассалами, но даже король не прикажет мне привечать еретиков-тряпичников. Сам папа в этом мне не указ, ты слышишь, еретик?

Барон повернул бородатую голову к привязанному к столбу тряпичнику и лошадь под бароном тревожно дрогнула и, вздохнув, переступила с ноги на ногу. Дружинники за спиной барона точно так же тревожно дрогнули, впрочем, сохранив строй.

Барон Теодульф пронзительно оглядел простолюдинов, согнанных на пустырь под стеной замка.

Схваченный дружинниками катар, привязанный к деревянному столбу, негромко молился.

Простолюдины, опуская головы перед бароном Теодульфом, пугливо жались друг к другу. Им, мужичью, хамью, втайне нравились, наверное, слова тряпичника, ведь тряпичник проповедывал смирение и равенство перед Богом. Так проповедуя, он как бы уравнивал благородных рыцарей и мужичье, но он, барон Теодульф — потомок самого Торквата, а Торкват всегда владел многими землями и многими людьми, как здесь, так и в италийских пределах, лежащих за голубой цепью гор. Он, барон Теодульф, не допустит, чтобы по его землям бродил какой-то грязный тряпичник, приравнивая его к какому-то мужичью, он не допустит, чтобы какой-то грязный тряпичник смущал бедные мозги его бедных простолюдинов. Вот они стоят в башмаках из свиной кожи на деревянных колодках, вот они стоят в рубахах и штанах из грубой шерсти. Он, барон Теодульф, один в ответе за их темные души, он даже с легатов, присланных Римом, берет пошлину за тропы, ведущие через его перевалы!

Барон задохнулся от гнева. За спиной барона, чуть впереди свирепых дружинников, юная и светловолосая Амансульта, истинная Кастеллоза, полузакрыв глаза и презрительно выпятив нижнюю губу, держалась рукой за луку седла, не замечая поглядывающего на нее сладко улыбающегося рыцаря Раймбаута. Еще в двух шагах от нее злобно скалился трувер де Борн, рыцарь Бертран де Борн, гостивший у барона Теодульфа. Неделю назад он принял участие в вооруженной вылазке барона Теодульфа против монастыря Барре, но проклятые монахи успели запереться в каменных стенах и удачно отбили штурм. Воспоминание об этом, так же, как и сладкие взоры, бросаемые рыцарем Раймбаутом на юную Амансульту, разжигали сердце трувера мстительным огнем.

Барон махнул рукой.

Огонь у ног катара занялся сразу.

Где-то неподалеку, наверное, свалившись в яму, но как бы в ответ на вспышку огня, взвизгнул и пронзительно заголосил поросенок. Так же пронзительно и в тот же самый момент, окутавшись огнем, пронзительно заголосил привязанный к деревянному столбу тряпичник.

— Сын погибели! — голосил он. — Злобный слуга сатаны! Пей свое вино, создание Сатанаила, утешай себя кровью чистых!

— Истинно так! — вскричал барон.

Ужасный вопль сжигаемого заживо катара, кажется, веселил барона.

Уперев руки в бока, барон Теодульф застыл в седле, его выпуклые глаза выпучились. На кожаном камзоле в свете огня отчетливо виднелся искусно выдавленный мастером ключ — герб рода Торкватов.

Просто ключ.

И никакого девиза.

Знающий поймет.

— Сын погибели! Слуга Сатанаила!

Катар вдруг смолк, потом опять пронзительно завизжал. Смолк и сразу вновь пронзительно завизжал и провалившийся в яму поросенок. Их визги слились в один, заставив толпу простолюдинов вздохнуть. Толпа с ужасом внимала треску огня и визгу катара.

Маленького Ганелона, стоявшего рядом с Гийомом-мельником, вдруг обдало холодом и затрясло.

Когда огонь резко возвысился, тряпичник на столбе уронил голову на грудь и смолк.

— Монжуа!

Барон Теодульф с места сорвал лошадь и поскакал к замку, увлекая за собой гостей и дружинников.

Странные серые мухи поплыли перед глазами Ганелона.

Он вскрикнул.

Болезненная судорога исказила его мальчишеское лицо.

Он упал и ничего не помнил, пока его не облили водой прямо у колодца, черпая ее длинным кожаным ведром.

Даже сейчас при воспоминании о сожженном катаре Ганелона передергивало ледяным холодом.

Синь неба, поднял он голову. Небесный жар. Каждая скала источает тепло.

Лето. Свет небесный, матерь Долороса скорбящая! Ганелон увидел: Амансульта остановилась.

Она поднялась высоко.

Она стояла на берегу верхнего пруда.

Долгая цепочка других таких же искусственных прудов, недавно восстановленных по ее приказу, тускло отсвечивала внизу.

Ганелон, прячась, следил за действиями Амансульты.

Тяжелый деревянный ворот, поставленный на земляной плотине, мог поднимать и опускать широкий запрудный щит, совсем такой, как на мельнице. Только здесь не было колеса и было видно, как тяжело Амансульте. Но она повернула ворот.

Раз.

И еще раз.

И еще. И еще раз. Пока щит не перекрыл собою широкий сток.

Зачем она это делает? — удивился Ганелон. Она любит купаться в ледяной воде?

Он вдруг ужаснулся: ему захотелось увидеть отметку дьявола под ее левой грудью.

Его пробило потом.

Он затаился.

Истинная дочь варвара. Он хотел, но боялся смотреть в ее сторону. Если она разденется и прыгнет в воду, он все равно не будет смотреть в ее сторону.

Гудели шмели.

Перивлепт. Восхитительная.

Если что-то кажется восхитительным, смиренно напомнил себе Ганелон, это вовсе не вытекает из природы видимого. Скорее всего, это ложная восхитительность, она лишь следствие слабости наших глаз, взирающих на обманчивый предмет восхищения.

Так говорит брат Одо.

Святая римская церковь, мать всех страждущих, каждому указывает путь спасения. Люди приходят и уходят, но Святая римская церковь вечна.

Так назначено Господом.

Святая римская церковь полна неизбывной милости.

Даже барон Теодульф прощен.

Он ходил войной на соседей, жестоко расправлялся с незваными гостями, как с тем же тряпичником, он силой отбирал у монастырей вино и священные сосуды, само невинное и богоугодное посещение церкви при бароне Теодульфе стало в его деревнях опасным, но даже такой дерзкий богохульник прощен. Ведь четыре года назад он одним из самых первых благородных баронов, которые явились к дубу подле Жизера, чтобы увидеть великий поцелуй мира, которым обменялись английский и французский короли. Четыре года назад он одним из самых первых благородных баронов принял священный обет креста и ушел со святыми паломниками освобождать гроб Господень.

Само намерение вступить на стезю господню — свято.

Сам великий понтифик, святой апостолик, папа римский, властью, которую Бог даровал ему, пусть и недостойному, вязать и решать, отпустил грехи всем святым паломникам. Вечного спасения удостоен каждый, кто с мечом в руках последовал в Святые земли, и многие из тех, кто, не ворча и ничего не скрывая, поставлял для похода надлежащих воинов и надлежащие припасы.

Мир вечен.

Вечен и утвержденный Богом порядок.

Ганелон успокоено обернулся.

Далеко внизу в зеленой узкой долине белели зубчатые стены замка Процинта.

Узкая речушка, питающая водой кольцевой замковый ров, зеленые поля, засеянные ячменем и овсом, серые башни, каменные флигели, деревянные пристройки.

Сто двадцать бойниц и окон — Ганелон хорошо знал замок Процинту.

Далекие деревни и отчетливо просматривающийся с горы прямой, как меч, участок Аппской дороги.

Там, на Аппской дороге, еще услужая Гийому-мельнику, Ганелон видел однажды рыцаря, который рыдал, упав в пыль на колени. На плаще рыцаря виднелся матерчатый выцветший крест. Странствия рыцаря закончились. Там, где он побывал, язычников не осталось — все крещены, а кто пал от меча. Рыцарь честно свершил великий подвиг, угодный Господу, и теперь рыдал, припав к пыльной родной земле Лангедока.

А вот барон Теодульф не вернулся.

В одном из неудачных сражений под Аккрой барон Теодульф и некоторые другие рыцари попали в руки агарян.

Стыд!

Стыд и горе!

Никто из соседей барона не вызвался помочь собрать выкуп, потребованный нечистыми, этим занята только Амансульта.

Ганелон огляделся.

Вода в пруду заметно прибыла.

Будто ожидая кого-то или чего-то, Амансульта бросилась в высокую траву.

Ганелон замер.

Он не осмеливался подойти ближе.

Он и так нарушил запрет Амансульты, он без разрешения поднялся к башне Гонэ, угрюмо наклонившейся над прудом. Он лишь бедный вавассер, обнищавший дворянин, полностью зависящий от госпожи. Но он презрел запрет госпожи.

Амансульта.

Она умеет скакать на лошади, у нее летящие волосы и тяжелая рука, она попадает стрелой в острие ножа, воткнутого в пень, близкие родственные связи соединяют юную хозяйку замка Процинта с самим великим дожем Венеции и с начальником папской канцелярии в Риме епископом Данетти, но денег для выкупа отца из рук нечистых у нее нет.

Ведьма.

Ему, Ганелону, снятся смутные сны.

Ему снится, что его убивают, но сам папа, апостолик Римский, прослышав о предательском убийстве, шлет наказать убийц неистового короля Ричарда Львиное Сердце и столь же неистового Фридриха Барбарросу.

Ему снится, что юная Амансульта, прозванная Кастеллоза, ведьма с дьявольской отметкой под левой грудью, так все говорят, наклоняется над ним близко. Но прекрасные ее глаза холодны, а нижняя губа презрительно выпячена. Холодно и презрительно смотрит она на предательски убитого Ганелона и холодно и презрительно шепчет вместо молитв слова, вычитанные ей монахом Викентием из старой книги.

Он даже название книги видел.

«Вариа».

Очень старая книга.

Тронутая временем, порченая сыростью.

Под сморщившимся от времени переплетом объединены воедино скучные прескрипты и многочисленные обзоры римского права, выполненные когда-то для варваров короля Теодориха неким римлянином Кассиодором, дальним родственником Торквата. Но вот странно, на каждой странице этой старой и скучной книги можно увидеть пометки, сделанные рукой Амансульты.

Зачем ей это?

Говорят, Торкват был неимоверно богат. Необыкновенно, ужасно богат. Такое богатство не дается просто так, такое богатство всегда отмечено дьяволом. Так куда же оно подевалось, это дьявольское богатство, куда оно исчезло? Может быть, Амансульта ищет следы именно этих таинственно пропавших совсем нечистых богатств?

Ломкий пергамент, запах пыли и вечности, стершиеся знаки.

Ведьма.

Но Амансульта взяла меня с мельницы, смиренно отметил про себя Ганелон, она ввела меня в замок. Я не знаю, зачем Амансульта сделала это, ведь с тех пор она почти ни разу не взглянула на меня, но она взяла меня в замок.

В тот день, когда Ганелона впервые привезли в замок, он был поставлен в тени донжона рядом с сарацином Салахом, подаренным Амансульте рыцарем Бертраном де Борном.

Ганелон не знал, для чего госпожа вытребовала его из деревни.

Он даже не думал об этом.

Он просто смотрел, как его госпожа неторопливо спустилась с балкона, кутаясь в белый плащ — высокая, юная, светловолосая, с голосом, который мог умилить разбойника. Следом за Амансультой спускался монах Викентий из Барре — не человек, а некая тощая серая мышь, кривящая тонкие губы. Умные мышиные воспаленные глазки монаха Викентия рассеянно бегали. В двух шагах от монаха следовала благочестивая Хильдегунда, а наверху, на балконе, стоял, расставив длинные тощие ноги, благородный рыцарь Бертран де Борн, частый гость Амансульты. Он злобно рассматривал квадратный, залитый Солнцем внутренний двор замка. О рыцаре де Борне говорили, что он рожден под такой звездой, что знает, как может убивать любовь. О нем говорили, что он воевал с собственным братом и не знал женской любви.

Ганелон стоял молча.

Он не был испуган.

Ему хотелось понравиться Амансульте.

Он не хотел, чтобы его отправили обратно к Гийому-мельнику, где он еще вчера вместе с сарацином Салахом таскал мешки с мукой, следил за скотом, резал цыплят и смотрел за плотиной. Правда, Гийом-мельник не был злым человеком, он многому научил Ганелона. Действительно многому. В свои неполные пятнадцать лет Ганелон знал следующее: нельзя за обедом опираться локтями о стол и нельзя сидеть, скрестив ноги и глядя в чужую тарелку. Он знал, что нельзя браться пальцами за край суповой миски и нельзя бросать кости под стол, для костей существует специальная корзина. Пусть он пока неважно стрелял из лука и плохо греб и не умел травить быков собаками, но он уже носил свечу во время крестного хода и хорошо знал письмо и счет.

Унус, дуо, трес, кваттуор, квинкве и так далее.

Он даже не знал, до какого числа мог бы добраться, если бы госпожа заставила его считать от утра до позднего вечера.

Амансульта остановилась перед смуглым и седым сарацином.

— Ты солдат? — спросила она по-арабски.

— Не надо тебе разговаривать с неверным и на таком языке, — испугалась Хильдегунда и испуганно взглянула наверх, где на балконе, злобно прищурясь, стоял рыцарь Бертан де Борн.

Ганелон вздрогнул.

До него дошло, что он понял вопрос, заданный Амансультой сарацину.

— Да, — ответил Салах.

— Это правда, что в начале весны крылатые змеи летят из Аравии в Вавилон? — спросила Амансульта и до Ганелона дошло, что он действительно понимает дикий птичий язык Салаха, с которым провел на мельнице почти год. Правда, ему, Ганелону, Салах говорил, что он бурджаси, купец, и рыцарь Бертран де Борн купил его для госпожи в Долине слез, так называется в Константинополе рынок невольников, но, может, когда-то прежде Салах был солдатом, потому что он повторил:

— Да.

— А навстречу крылатым змеям вылетают ибисы и не пропускают их в Вавилон, это правда?

— Это правда, — ответил седой сарацин. — На востоке чтут ибисов.

— Это правда, что ладанные деревья в Аравии охраняются именно крылатыми змеями?

— Это правда, — ответил сарацин. — Змеи маленькие и пестрые на вид и в большом количестве сидят на каждом отдельном дереве. Крылья у них, как у летучих мышей, а перьев совсем нет. Только тяжелым дымом стиракса можно согнать змей с деревьев.

— Видишь, — обернулась Амансульта к Викентию из Барре. — Салах подтверждает. Это правда.

Рыцарь де Борн на балконе язвительно улыбнулся. Наверное, он не совсем понимал, о чем спрашивает Амансульта Салаха и это его сердило.

— Тебя как-нибудь зовут? — спросил Амансульта сарацина.

Он ответил:

— Салах.

— Это имя?

Сарацин кивнул.

— Попозже вечером ты расскажешь о своих краях этому благочестивому и знающему человеку, — Амансульта кивнула в сторону Викентия из Барре. И печально наклонила голову: — Среди моих людей теперь есть даже сарацин, а я не могу выкупить родного отца из плена.

— Господь милостив. Господь не забудет ни одного своего паладина.

Все обернулись.

— А-а-а… Брат Одо…

В голосе Амансульты не чувствовалось радушия — в замке Процинта не жаловали нищенствующих монахов.

Брат Одо благостно улыбнулся.

Узкие щеки брата Одо были изъязвлены следами пережитой им оспы, они выглядели, как хороший сыр. Благословляя Амансульту, брат Одо поднял правую руку и все вдруг увидели на его обнажившейся грязной шее светлый шрам, как от удара стилетом.

Сандалии брата Одо были запылены.

Брат Одо весь казался запыленным и усталым, но в круглых, близко поставленных к переносице глазах брата Одо горело жгучее любопытство.

С неожиданным испугом Ганелон вдруг отметил, что благочестивый брат Одо невероятно похож на страдающего Христа, очень удачно изображенного на каменном барельефе Дома бессребреников — некоего крошечного каменного монастыря, с некоторых пор принадлежащего святым братьям неистового проповедника блаженного Доминика, пешком пришедшего в Лангедок, говорят, чуть не из самой Кастилии. Там, на барельефе Дома бессребреников, сын божий с кротостью и терпением тоже высоко поднимает круглые брови над круглыми, близко поставленными к переносице глазами.

— Человек это всего только часть созданного Господом, он смертен и грешен, дитя мое, — улыбнулся брат Одо Амансульте. — Человек не должен умножать грехи, даже если он готовит себя к благочестивому делу.

И быстро спросил:

— Где ты изучила язык неверных?

— У меня служат разные люди, брат Одо. И мой отец благородный барон Теодульф всегда старался научить меня тому, что знал сам, — неохотно пояснила Амансульта. — Разве я умножаю этим грехи? Разве это не богоугодное дело — сделать все, чтобы спасти барона?

— Да хранит его Господь! — брат Одо смиренно возвел глаза горе, но в них пылало жгучее любопытство.

— Барон Теодульф не простой паладин, он искупил грехи подвигом и страданием. Он прощен. Он достоин спасения. Но истинно говорю, дитя мое, если ты хочешь сделать своим должником апостола Петра, смело жертвуй на нужды Святой церкви, ибо нет спасения вне церкви, а кто не признает Святую римскую церковь своей матерью, тот не признает Иисуса отцом.

Он быстро взглянул наверх, но рыцарь Бертран де Борн успел перехватить его взгляд и язвительно усмехнулся.

— Человек, конечно, только часть созданного Господом, — произнес рыцарь Бертран де Борн своим неприятным скрипучим голосом, совсем не похожим на тот, каким он исполнял свои кансоны. — Но гораздо хуже, мерзкий монах, что человек чаще всего упражняет в себе только самое низменное, а потому очень быстро обращает себя в скота.

Он смерил брата Одо презрительным взглядом:

— В каком направлении упражняет свою душу благочестивый брат Одо?

— Аб хедис сциндере овес, — смиренно ответил брат Одо, но круглые его глаза при этом странно блеснули и это был уже не блеск любопытства. — Мое дело отделять овец от козлищ. Мое дело спасать души живые.

— Мектуб, — зачарованно пробормотал Ганелон.

Слово вырвалось неожиданно.

Он хотел только подумать — судьба! — но слово вырвалось, и оно было произнесено по-арабски. Он ничего такого не собирался произносить, но ведь он понимал слова Салаха, и странный спор брата Одо с рыцарем тоже был ему как бы понятен.

Брат Одо удивленно воззрился на Ганелона, а старая Хильдегунда перекрестилась:

— Не пристало мальчику говорить вслух такое!

Только Амансульта и Викентий из Барре восприняли произошедшее без удивления.

— Это тоже раб? — равнодушно спросил монах, щуря свои мышиные воспаленные глазки.

— Нет, я призвала этого мальчика с мельницы. Он умеет читать и знает счет. Я сделала так, чтобы он подружился с сарацином и научился его языку. Теперь этот сирота будет помогать нам разбирать книги и списки.

И кивнула в сторону Салаха, взглянув при этом на Ганелона:

— Ты долго жил рядом с агарянином?

Ганелон смиренно кивнул.

— И много слов ты запомнил?

Запинаясь и боясь поднять глаза, Ганелон ответил по-арабски:

— Не очень много. Но я разговариваю с Салахом. Он нуждается в беседе. Он одинок.

— Вот как? — наконец удивился Викентий из Барре и повернул голову к Амансульте: — Он странно выражается этот мальчик, но, может, он правда окажется полезен для наших трудов. Работа с книгами требует знаний.

И обернулся к Ганелону:

— Хабент суа фата либелли. Разве не так?

— Истинно так, — смиренно кивнул Генелон. — И книги имеют свою судьбу.

Он едва сдерживал дрожь.

Он боялся Амансульту. Он ясно почувствовал, что он для нее ничто, нихиль. Он не хотел, чтобы его вернули Гийому-мельнику. Как с большого расстояния он услышал холодный голос Амансульты:

— Крас, крас, семпер крас. Сик евадит этас.

И опять понял.

«Завтра, завтра, всегда завтра. Так проходит жизнь.»

Ему даже показалось, что он понимает и тайный смысл сказанного.

Но утверждать это он бы не решился.

Мир вокруг стал смутным и в то же время сияющим. Так бывает в глубине ручья, когда Солнце падает на донные камни. Слова Амансульты, донесшиеся как бы издалека, были как такая скользящая по дну ручья рябь и Ганелон понял, что не будет отослан к Гийому-мельнику.

Но презрение и холодность госпожи ранили Ганелону сердце."

V–VII

"…и увидел, как ловко монах свернул шею гусю.

Раскрыв рот, Ганелон поднялся из-за куста терпко пахнущего барбариса, за которым прятался.

— А-а-а, это ты, Ганелон! — брат Одо быстро перекрестил его левой рукой. — Я знаю, Ганелон, у тебя хорошая память. Так многие говорят в замке Процинта. Хорошо иметь хорошую память, Ганелон, — улыбнулся он, — но есть вещи, о которых помнить не надо. Совсем не надо. Увидел и забыл!

Брат Одо опять улыбнулся и его лицо, очень густо побитое оспой, просветлело:

— Понимаешь, есть вещи, о которых совсем не надо помнить, да, Ганелон?

И произнес:

— Абсит!

Ганелон кивнул.

— Господь милостив, — сказал брат Одо, ничем не смущаясь и начиная обдирать гуся. — Садись рядом. Ты умеешь разжигать огонь?

Ганелон кивнул.

— Так разожги огонь. Этот гусь господень. Раз он сам шел мне в руки, значит, его подталкивал Господь. Ты готов разделить со мной трапезу?

Ганелон кивнул.

Брат Одо совсем не походил на монахов из монастыря Барре и он не походил на ученого клирика. Он был ловок и подвижен, все в нем горело. Он ловко и быстро управился с украденным гусем и нанизал его на вертел. И место брат Одо выбрал удобное — на берегу речки под известняковыми обрывами. Разведенный здесь огонь нельзя было увидеть ни из замка, ни из деревни.

Ганелону не хотелось возвращаться в замок.

Лучше слушать цикад, чем ворчание монаха Винсента, а гусь оказался вкусным.

— Я знаю, ты не раз дерзил госпоже, Ганелон, — весело сказал брат Одо, запивая гуся красным хорошо разведенным вином. Фляжку с вином он держал при этом перед собой двумя руками. — Я знаю, ты в ссоре со всем миром. У тебя нет друзей. Тебя часто дразнят Моньо, монашком, за твою доверчивость и чистую кротость. Я знаю, что Гийом-мельник часто наказывал тебя розгами и запирал на ночь в позорном помещении. Ученый клирик и сейчас стегает тебя розгами по плечам и ты не очень часто посещаешь мессу и не всегда держишь себя скромно. Это так?

Ганелон печально вздохнул.

— Но ты много читаешь, Ганелон, я знаю. Ты постоянно перечитываешь Писание. Когда можешь, ты посещаешь службы, и умеешь одолевать лень. Ты искренне раскаиваешься в проступках. Ты беден и лишен родительской ласки. У тебя косит левый глаз, Ганелон, и ты, правда, беден. Но ты же знаешь, ты уже должен это знать — Господь избрал бедняков богатых верою. Ты ведь знаешь об этом?

Ганелон печально кивнул.

— Я знаю, ты донашиваешь чужие обноски. Большой пирог, запеченный в оловянном блюде, как правило, не доходит до тебя. Бывало, ты воровал сыр из мышеловок Гийома-мельника, — брат Одо прутиком быстро начертал на песке таинственный знак. — Я чувствую, ты готов к подвигу. Я чувствую, ты давно готов к подвигу. Тебя мучают видения. Тебя часто влекут звуки невидимых горнов и труб, голоса невидимых небесных труверов. Ты уже не раз видел в своих видениях деву Марию, — брат Одо быстро перекрестился. — И ты видел в своих видениях святого Петра. Он был одет в простую рубашку с продранными рукавами. Ведь так? Не стесняйся меня. Такие видения должны только радовать, они — вышний знак, Ганелон. Скоро ты будешь кем-то, а не просто робким мальчишкой из деревни, призванным госпожой для услуг. Скажи, Ганелон. У тебя, конечно, грязные ногти и госпожа смотрит на тебя с отвращением, но ведь тебе нравится госпожа? Разве это не так?

Ганелон печально кивнул.

Еще никто так толково не рассказывал ему про его жизнь.

— Ты ведь знаешь, кто такой дьявол?

— О да, — печально сказал Ганелон. — Он враг всего миропорядка.

— Верно сказано, — брат Одо перекрестился. — У каждого свое дело, каждый призван к тому, что ниспослано ему свыше. Простолюдин и виллан трудятся, священник молится, учит и наставляет, благородный рыцарь оберегает страну. Без божьих законов нельзя жить пристойно. Только животные обходятся без латыни и священного Писания. Мудрость наша через Откровение божье. Мудрость, Ганелон, это то, что Иисус открыл людям о Боге. Сам апостол Петр основал римскую общину и был первым ее апостолом. Римская церковь — главная во всей Вселенной. Земля Рима густо пропитана кровью мучеников, среди них Петр и Павел. Мы должны хранить завещанный ими порядок. Мир должен быть осиян. Еретики, столь расплодившиеся в Лангедоке, порождают ложные мысли и ложное отношение к вещам.

Брат Одо улыбнулся:

— Я вижу, ты понимаешь мои слова.

Ганелон кивнул.

— Жирные паштеты, сладкие пироги, крупитчатый хлеб, — продолжал брат Одо, с удовольствием обгладывая крыло гуся. — Тебе хочется полежать в душистой летней траве, а тебя гонят переносить тяжелые мешки или убирать навоз из грязного коровника. Тебе хочется съесть кусок вкусного окорока, — брат Одо вытер ладонью испачканную жиром рябую щеку, — а тебе дают сухую кукурузную лепешку. Люди темны, Ганелон. Даже священное Писание они усваивают не по тексту, а из слов ученого клирика. Их слова — слова Бога, но их дела часто дела дьявола. Зато ты, Ганелон, разбираешь латынь, ты умеешь объясниться с сарацином и с греком. — Брат Одо произнес — с грифоном. — Это особый дар, Ганелон. Я чувствую, ты наделен харизмой, в тебе есть способность видеть тайное, скрытое от глаз. В тебе есть вера. Борьба града небесного и града земного — вот благодать верующего. Считай, Ганелон, что ты уже на пути к спасению.

Он замолчал.

Ганелон терпеливо ждал.

— Твоя госпожа из замка очень мила. Но она строга, ее зовут Амансульта. Вы прозвали ее Кастеллоза…

Брат Одо задумчиво потер переносицу, его глаза совсем округлились и совсем сошлись к переносице:

— Твоя госпожа много знает. Она молода, но много знает. У нее в замке бывают странные люди. Например, совсем недавно у нее был один необычный старик, я знаю. Он носит красную шапку и очень длинный волочащийся по земле плащ. Зачем он приходил, Ганелон?

Ганелон пожал плечами.

— Известно, граф Раймонд Тулузский покровительствует необычным людям. Он дружит с твоей госпожой. Это гордыня, Ганелон, хотеть знать больше, чем тебе предписано церковью. Гордыней, Ганелон, как правило, бывают обуреваемы люди, в душе предающиеся дьяволу. Именно они дерзают сравниться с Богом. Но пока они тщетно стараются выковать в кузнице дьявольской самую наираспрекраснейшую вещь в мире, Ганелон, Господь великий одним движением обращает паука в Солнце. Тогда испуганный дьявол делает так, что искаженное похотью лицо становится похожим на морду животного. Ты ведь видел такие лица?

Брат Одо шумно отрыгнул. Он, наконец, наелся.

— Необычные и необыкновенные люди, Ганелон, очень часто обуяны гордыней. Твоя госпожа тоже необычный и необыкновенный человек, она бежит людей, искренне посвятивших себя Богу. Она умеет объясниться с пленным сарацином, она изучала риторику в монастыре Барре, она знает философию, она держала в руках старинные инкунабулы, каких нет даже в Латеранской библиотеке.

Голос брата Одо стал вкрадчивым:

— Но дьявольская гордыня, Ганелон! Никогда не торопись устремляться на прекрасное. Беги от прекрасного, неважно, в каком облике оно предстанет перед тобой. Прекрасное это тень, подобие тени, а стремиться надо к тому, что само по себе отбрасывает тень. Ты понимаешь?

Ганелон смиренно кивнул.

Он был смущен.

Его охватило смятение.

Никто никогда не разговаривал с ним столь открыто и просто.

Он верил брату Одо.

Ему хотелось верить брату Одо, как всегда хочется верить человеку, с которым ты только что разделил трапезу. Пусть даже этой трапезой был всего лишь краденный гусь.

Ему хотелось говорить с братом Одо. Ему было о чем рассказать брату Одо. По неизреченной своей милости Господь, при известных немощах, наделил Ганелона острым зрением и острым слухом. Он не раз слышал из-за приоткрытых дверей залы, освещенной факелами, негромкие голоса госпожи и монаха Викентия. Странные пугающие голоса. Не всегда даже можно было понять, о чем, собственно, они говорили.

Но Ганелон все хорошо запоминал.

Он, например, сам слышал, как Амансульта произносила:

«Вот видишь… На пергаменте опять проступили слова…»

Наверное, они восстанавливали текст старой книги.

«Вот видишь… — Голос Амансульты был полон странных надежд. — Вот видишь, вот здесь… Здесь вполне можно прочесть слова…»

И голос Викентия из Барре, писклявый мышиный голос, произносил вслед за Амансультой некие слова, увиденные им на пергаменте:

«Для того, чтобы достичь… Для того, чтобы достичь глубин познания… Да, я отчетливо вижу, что тут начертано именно так — глубин… Для того, чтобы достигнуть глубин познания, не всегда следует искать тайных проходов… Иногда достаточно поднять уровень вод…»

«Я не понимаю. Что это может значить?» — слышал Ганелон негромкий голос Амансульты.

«А разве слова всегда должны что-нибудь означать?» — удивленно спрашивал Викентий из Барре.

Да, Ганелону было что рассказать брату Одо.

Он, например, слышал о некоей неистовой Джильде из соседней деревни. Джильда была толста и в чреве ее часто стонал дьявол. Он слышал о рыцаре из Нима, которого конь самым волшебным образом всего за час доставил из Иерусалима в Ним и обратно. Он видел старинные книги, на полях которых теснились частые пометки Амансульты и монаха Викентия. Он даже уже догадывался, зачем Амансульта так часто уходит на древнюю мраморную дорогу, стремясь опять и опять увидеть верхний пруд…"

VIII–XI

"…нисколько не удивился тому, что Амансульту сморил сон.

Вода журчала, в пруду она заметно поднялась. Полдневный жар смирил птиц, звенели только цикады.

Ганелон боялся уснуть.

Он боялся упустить Амансульту.

Он помнил слова брата Одо и знал, что послан сюда для спасения души своей госпожи. Он молится за нее, он удручен гордыней своей госпожи, он озабочен ее греховностью.

Ганелон боялся уснуть.

Борясь со сном, он смотрел в небо.

Борясь со сном, он снова и снова взглядывал вниз в долину, заново пересчитывал бойницы и окна замка, вспоминал странные вещи, расплывчатые, неясные, как расплывающиеся в небе облака.

Гордыня.

Брат Одо прав.

Дьявольская гордыня.

Дьявольской необузданной гордыней поражен весь род барона Теодульфа, до Торквата, а может, и еще глубже.

Однажды Ганелон сам видел, как бородатые дружинники по личному наущению пьяного, как всегда, барона Теодульфа густо вымазали пчелиным медом и вываляли в птичьем пуху в неудачное время проезжавшего мимо замка самого епископа Тарского.

Прежде чем бросить несчастного, облепленного птичьим пухом и громко рыдающего епископа в ров с грязной водой, старика в голом виде заставили успокоиться, а потом как бы весело петь и плясать наподобие ручного медведя и даже по несколько раз повторять вслух прельстительные слова куражащегося пьяного трубадура.

Кто первым некогда,
скажи, о, Боже, нам,
решился кое-что
зарешетить у дам?
Ведь птичку в клетку посадить,
все это стыд и срам!

Несчастный епископ Тарский, облепленный пчелиным медом и птичьим пухом, раскачивался из стороны в сторону, как медведь, слабо переступал по земле слабыми ногами, в глазах его стояли слезы, но до умопомрачения испуганный рослыми дружинниками, он послушно повторял:

Да, встряска так нужна
всем дамским передкам,
как вырубка
березкам и дубам.
Срубил один дубок,
глядишь, четыре там!

Несчастный рыдающий епископ раскачивался и подпрыгивал наподобие ручного медведя и, как кукла, разводил ватными руками, тонким голосом повторяя вслух:

Рубите больше, от того
урону нет лесам!

Барон Теодульф, багровый от вина, держал в руках огромную чашу.

Он рычал, он ревел от восторга.

Когда несчастного епископа Тарского под улюлюканье дружинников и гостей бросили, наконец, в грязный ров, багровый хозяин замка Процинты вновь поднял на помост рьяного трубадура.

В Лангедоке есть барон прославленный,
имя носит средь людей он первое.
Знают все, он славен виночерпием
всех превыше лангедокских жителей.

— Эйа! Эйа! — с ревом подхватил узнавший себя в песне барон.

— Эйа! — шумно подхватили гости.

Пить он любит, не смущаясь временем.
Дня и ночи ни одной не минется,
чтоб упившись влагой не качался он,
будто древо, ветрами колеблемо.

— Эйа! Эйа!

Он имеет тело неистленное,
умащенный винами, как алоэ.
И как миррой кожи сохраняются,
так вином он весь набальзамирован.

— Эйа! Эйа! — ревели гости и дружинники, но хор голосов постепенно начал ослабевать.

Этого не замечал только пьяный трубадур.

Он и кубком брезгует и чашами,
чтобы выпить с полным наслаждением.
Он горшками цедит и кувшинами,
а из оных — наивеличайшими.

Шум в зале совсем смолк.

Барон Теодульф побагровел еще пуще. Казалось, глаза его сейчас выпрыгнут из орбит.

Ганелон так тогда и подумал: вот сейчас у барона напрочь выпрыгнут глаза из орбит, а потом разъяренный барон выбросит наглого трубадура в ров вслед за несчастным епископом.

В тишине, вдруг упавшей на залу, еще более тревожной от дымивших и потрескивающих факелов, было хорошо слышно, как под огромным столом грызлись и рычали из-за костей собаки.

Испуганные служки быстро меняли блюда, стараясь оставаться незаметными и неслышными.

Копченая медвежатина, огромный кабан, целиком изжаренный на вертеле, запеченные в листьях гуси… Овощи, густо приправленные рубленными жареными скворцами, горная форель, трюфели… Славки и завирушки, запеченные в дымящемся пироге…

Выпала из рук служки и шумно разбилась о каменный пол круглая соляная лепешка, несомненно, к ссоре.

И тогда барон Теодульф рявкнул.

Рявкнув, как медведь, он торжествующе и шумно ударил по спине задохнувшегося трубадура своей огромной ладонью.

— Клянусь всей преисподней, истинно так! — рявкнул он во всю мощь своих гигантских легких и ужасная бледность, начавшая было распространяться по щекам враз протрезвевшего трубадура, вновь начала сменяться счастливым пьяным румянцем.

— Истинно так!

Гости тоже взревели.

Они взревели так, будто изнутри их терзали демоны.

А громче всех ревел хозяин Процинты.

— Клянусь апостолом Павлом, истинно так!

Он ревел как сказочный зверь. Тени испуганно метались по стенам залы.

И все же именно барон Теодульф, каким бы чудовищем он ни казался соседям, именно барон Теодульф одним из самых первых принял обет святого креста. Он оказался среди тех благородных баронов, которые самыми первыми ступили на стезю гроба Господня вместе с лукавым королем Франции Филиппом II Августом, вместе с неистовым королем англов Ричардом Львиное Сердце, наконец, вместе с рыжебородым великаном королем германцев Фридрихом I Барбароссой.

Ганелон вздохнул.

Пути Господни неисповедимы.

Фридрих I Барбаросса, император германцев, рыжебородый великан, совершивший немало подвигов, неистовый праведник, не знавший никакой устали в деле обращения неверных, внезапно утонул в бурной реке Салеф, текущей неподалеку от города Селевкия.

Неистовый король англов Ричард Львиное Сердце до сих пор ведет непомерно затянувшийся спор с королем неверных Саладином, полное имя которого Юсуф, рожденный Айюдом, курдом из племени хазбани, служившим еще правителю Мосула и Халеба, кажется, по имени Занги ибн Ак-Сункур. Это Ганелон запомнил со слов Салаха, с которым провел у Гийома-мельника почти год.

А лукавый король французов Филипп II Август внимательно и хищно присматривается исподволь к многочисленным соседским территориям, к тем, конечно, которыми может расшириться Франция. Конечно, король Филипп всегда поддержит идею нового святого странствия, но неизвестно, двинется ли он сам в новое странствие? Кто-то слышал, что король Филипп не раз уже произносил такое: на одну-единственную человеческую жизнь вполне достаточно одного святого странствия.

А барон Теодульф томится в неволе.

Родовой замок барона Теодульфа охраняет его юное дитя — девица с презрительным взглядом Амансульта. Ни на минуту не забывает она об отце и сердце ее вторит любому призыву к новому походу на неверных.

Она знает, этот поход состоится.

Она верит — он состоится скоро.

Пыль дорог.

Ход времени.

Еще недавно клубилась пыль дорог под ногами святых странников и ход времени казался неостановимым. Была штурмом взята благородными рыцарями крепость неверных Аккра, под стенами которой, правда, попал в плен к неверным барон Теодульф, но зато в Тире потерпел ужасное поражение мессир Конрад Монферратский. Все как бы остановились на время, как бы примолкли, обдумывая случившиеся события, только неистовый король Ричард, распространяя дело, угодное Господу, ни на секунду не приостановил святое дело уничтожения неверных. Он так усиленно и с таким вниманием обращался к этому святому делу, что его именем стали пугать детей и животных.

«Не плачь, дитя, не плачь, — шепчут в ночи не спящим детям одинокие матери. — Не плачь, дитя, а то тебя заберет король Ричард!»

«Что ты спотыкаешься, дьявольское отродье! — ругает всадник своего споткнувшегося коня. — Короля Ричарда увидел, что ли?»

И не взята пока Яффа. Не взят Аскалон. А сам святой Иерусалим унижен неверными.

И все-таки над дорогами вновь клубится пыль.

Собираются на площадях смиренные минориты, младшие братья, духовные дети святого отца блаженного Франциска Ассизского. Они блаженно и счастливо улыбаются и смиренно и счастливо перебирают кипарисовые четки: радуйтесь вечному свету дня, истинные христиане, отриньте из душ любое уныние, ведь нет ни у кого каких-либо потерь перед ликом Господа!

Собираются братья-проповедники, духовные дети блаженного отца Доминика Гусмана, ради всех других братьев своих оставившего солнечную Каталонию. С упреком и строгостью смотрят братья-доминиканцы на легкомысленных мирян и на смиренных братьев миноритов: опомнитесь, истинные христиане, никакой лишний день радости не дает вечного блаженства. Душу спасайте!

Проповедуют на папертях тряпичники-катары Роберта Ле Бугра: отриньте суету сует, забудьте распятия и иконы, истинные христиане, не предавайтесь идолопоклонству. Господь все видит!

В замках и в городах, в селах и в деревнях вещают с амвона многочисленные, разосланные во все уголки страны специальные легаты папы: внимайте голосу римского апостолика, вы, знатные и простолюдины, рыцари и вилланы, маркграфы и шатлены! Готовьтесь себя к стезе гроба Господня, готовьте себя к святому делу неистового истребления неверных! Смотрите, как много особых знаков ниспослано с небес Господом!

И это так.

Многие истинные христиане видели плывущие с востока на запад и с запада на восток странные кроваво-красные облака. Эти облака вдруг сталкивались друг с другом и заполняли все небо кровью. А другие видели темные, как бы бесформенные, но многочисленные пятна, которыми ни с того, ни с сего вдруг покрылось само Солнце, а еще другие видели ночью в небе комету, которая бесстыдно задирала над сонной землей свой пышный, свой серебрящиеся, свой мертвенный, как отсвет дальнего пламени, хвост. А некий кюре ужасал паству ужасными видениями ужасной битвы, однажды разыгравшейся в высоком небе прямо над монастырем в Барре. Кюре собственными ушами слышал отдаленные отзвуки битвы и даже узнал каменные башни, вокруг которых шло сражение. Это были башни священного Иерусалима, и нельзя было в том не верить кюре, потому что все это он видел сам и своими собственными глазами.

А брат Одо утверждал, что некий священнослужитель, имя которого он не стал произносить вслух, сам держал в руках грамоту, прямо на его глазах упавшую с неба. Не было в тот день в небе ни туч, ни облаков, не летали птицы, не шел дождь или град, но грамота упала с неба на землю и в этой упавшей грамоте находился неистовый призыв самого Господа выступить, наконец, против неверных, и выступить как можно быстрей!

Брат Одо прав.

Господь требует нового похода в Святую землю.

Серкамон, странствующий певец, сочиняющий кансоны, славящие вечную любовь, сочиняющий злобные сервенты, свирепо жалящие врагов, поющий долгие альбы — песни утренние, и сладкие пастореллы, поющие случайную встречу рыцаря и простой пастушки, и, наконец, произносящий длинные баллады, под которые так и хочется броситься в пляс, вот такой серкамон, странствующий певец, сел недавно перед церковью в Барре на мешок с травой.

Серкамона мгновенно окружили простолюдины и вилланы.

Белело в толпе длинное морщинистое лицо дамы Лобе, окруженной взрослыми дочерями. Стоял рядом с дамой Лобе викарий, тугую шею которого охватывал паллий, белый шерстяной воротник с вышитыми шелком крестами — символ истинного пастыря, несущего на плечах овцу. Здесь же в толпе переминались небогатые вавассеры, торговавшие в Барре вином.

Скоро здесь окажется и Амансульта, сразу решил Ганелон.

Он хорошо знал, что когда где-нибудь появляется человек, ходивший в Святые земли, Амансульта непременно старается встретиться с таким человеком.

Услышав о серкамоне, поющем в Барре, Амансульта непременно сюда прискачет, оставив все свои дела, потому что, возможно, пути серкамона пересекались где-то с путями барона Теодульфа.

Серкамон был тощ и сер, весь как пеплом обсыпан. А кожа у него была тоже серая, выжженная, как зола, или как плохо выделанная замша. А глаза желтые, злые, как у волка, случайно вырвавшегося из загона.

Вилланы перешептывались, мяли шапки в руках.

Говорили, что поющий в Барре серкамон дал священный обет — не пить ни капли вина и петь святой подвиг до тех пор, пока рыцари вновь не двинутся в Святую землю.

Это пугало.

В домах грязно, тесно, докучливые мухи мучают скот и детей, купаются в пыли куры, поля ждут рабочих рук, зачем торопиться на край неизвестной земли, пусть и святой?

Раскрыв рты, вилланы и простолюдины испуганно приглядывались к серкамону.

Говорили, что это не простой серкамон.

Говорили, что голосу серкамона внимала сама Альенора Аквитанская, мать неистового короля англов Ричарда, прозванного Львиным Сердцем, нежная дама удивительной, неведомой, может даже демонической красоты. Говорили, что серкамон был принят при дворе сеньоры Марии Шампанской, что его высокий, чуть хрипловатый голос звучал в родовых замках мессира Бонифация Монферратского, мессира Альфонса Кастильского, что его голосом восхищалась прекрасная Аэлиса Блуасская и даже пел он, как это ни странно, перед Раймондом Тулузским, покровителем катаров.

Странный обет, перешептывались в толпе, не пить вина, но петь святой подвиг даже перед простолюдинами.

А серкамон пел.

Павший на поле брани, пел серкамон, сверкая злыми желтыми глазами, и тот, кто в бою сорвал с древка желтое знамя султана, и тот, кто щедро проливал кровь неверных, не щадя ни женщин, ни детей их — счастлив!

Даже попавший в неволю, пел серкамон, сверкая волчьими глазами, даже погибающий в плену от голода и жары, забывший в страданиях все радости жизни, страждущий в ужасе — счастлив!

Счастлив любой, кто поднял меч на неверных — он спасен!

Те, кто в неволе, они грызут жесткий тростник, они пьют тухлую воду из вонючего бурдюка, их кусают москиты и мелкие твари, неверные подливают им в воду настойку, бесконечно длящую страдания. Неверные умеют всячески утомлять дракона, шумом и огнем не давая ему возможности садиться на землю, неделями выдерживая несчастного дракона в воздухе. Из крови такого утомленного дракона и делается настойка, бесконечно длящая страдания.

И все равно, те, кто в неволе — спасены!

Их дело угодно Богу.

Серкамон злобно сверкал желтыми глазами и пугал толпу. Он сразу увидел Амансульту, когда она подскакала к церкви на верховой лошади, но сделал вид, что никого не замечает, что ему абсолютно все равно, кто слушает его пение.

Юную хозяйку замка Процинта сопровождали два дружинника.

Низко наклонясь с седла, она внимательно прислушалась.

— Монжуа!

Голос серкамона был полон праведного гнева.

Он призывал.

Он провозглашал боевой клич паладинов.

— Монжуа!

Под этот клич — монжуа! — он, серкамон, сам носил тяжелые камни для военных укреплений в Сирии, сам держал ночную стражу под Аккрой, собственным мечом рубил головы неверным, врубаясь вслед за благородными рыцарями в их строй, терпел великие опасности на суше и на море, рвал острым копьем желтые мерзкие штаны Магомета.

Святое странствие не закончилось! Пока гроб Господень не освобожден, оно не может закончиться! — взывал серкамон. Вот подходит пора, паладины вновь двинутся в земли, освященные страданиями Христа. И будет свят тот, кто лично двинется в странствование с мечом в руке и будет всеми презрен тот, кто откупится от странствия золотом!

Желтые волчьи глаза серкамона сверкали.

Вот подходит пора, вновь причалят суда святых пилигримов к берегам Святой земли!

Вот подходит пора, вновь неверные сдадут Яффу и уйдут, побитые, в Вавилонию, а униженный Иерусалим откроет ворота перед неукротимыми святыми паладинами!

Вот подходит пора, все твердыни, воздвигнутые неверными, рухнут, тяжелые каменные стены рассыплются и многочисленные враги Иисуса познают тяжесть железных цепей!

Я люблю путаницу алых и лазурных щитов! — пел серкамон. — Я люблю путаницу пестрых боевых значков, цветные шатры и белые палатки в долине, ломающиеся с треском копья, тяжелеющие от летящих в них дротиков щиты, железные, раскалившиеся на безумном Солнце латы!

Я люблю ржание боевых коней, грохот катапульт и тяжкий ход рыцарей в броневом строю!

Кровь за кровь!

Монжуа!

Слушая серкамона, стоя на солнцепеке, Ганелон почувствовал странную лихорадку и дрожь в суставах.

От злобного высокого, чуть хрипловатого голоса серкамона глаза Ганелона застлало серой трепещущей пеленой, во рту закис вкус металла, левый глаз начал косить сильней, чем обычно, левое веко подергивалось. Он не знал, чего хотела его госпожа, что, собственно, она хотела услышать от желтоглазого странствующего певца, но самого его злобное вдохновение серкамона заставило крепко сжать свои руки одну в другой.

Сейчас Амансульта пригласит этого ужасного человека в замок! — подумал Ганелон. Она не может не пригласить в замок такого знаменитого, такого ужасного желтоглазого певца, который столь неистово поет святой подвиг. Такой святой подвиг уже совершен отцом Амансульты благородным бароном Теодульфом, попавшим в плен к сарацинам.

Амансульта, наверное, охвачена вдохновением.

Ведь она всегда готова мстить за отца.

Ганелон так и вытянулся, чтобы расслышать каждое слово Амансульты.

— Но, добрый серкамон, — вдруг произнесла Амансульта для всех как-то неожиданно сухо и вся толпа повернула в ее сторону многочисленные головы. — Но, добрый серкамон, я хорошо помню, что раньше ты пел любовь. Раньше ты пел исключительно любовь, раньше ты слагал песни исключительно о благородном чувстве. Почему же сейчас…

— Я пою святой подвиг! — злобно возразил серкамон, без всякого испуга перебивая юную хозяйку Процинты и поднимая на нее свои ужасные желтые волчьи глаза.

Если цикада — символ поэта, то этот серкамон, несомненно, был именно злой цикадой.

— Но, добрый серкамон, — еще более ровно и еще более сухо продолжила свою речь Амансульта, как бы не замечая внимательно внимающей ее голосу толпы. — Я хорошо помню, что раньше ты пел исключительно любовь. Я же хорошо помню. Я даже могу напомнить слова. «Ненастью наступил черед, нагих садов печален вид, и редко птица запоет и стих мой жалобно звучит, — напомнила Амансульта. — Ах, в плен любовь меня взяла, ах, счастья не дала познать.»

И спросила:

— Тебе теперь совсем не хочется петь любовь?

Вилланы и простолюдины тревожно переглядывались.

Они никак не могли понять, к чему клонит юная хозяйка замка Процинты.

— Я больше не пою любовь, — грубо ответил серкамон и его глаза нехорошо сверкнули: — Я дал священный обет. Теперь я пою только подвиг и святое странствие!"

XII–XIV

"…подвиг и святое странствие.

Серкамон вспомнил лагерь под стенами осажденной Аккры, дымящейся повсюду, куда только можно было взглянуть.

Презрительно, даже гневно скашивая выпуклые черные глаза не в сторону горящей Аккры, а в сторону белых палаток короля Филиппа, под палящим солнцем хлопающих и полощущих на ветру, как вымпелы, барон Теодульф двумя руками сжимал походную чашу.

— Клянусь святым нимбом, клянусь копьем святого Луки, король Филипп в великой задумчивости!

Он с силой опустил чашу на походный стол:

— Клянусь всеми святыми и их подвигами, что пока король Ричард болен, король Филипп так и будет оставаться в задумчивости! Наверное, он врос в землю ногами, как врастает дерево корнями в край скалы.

Серкамон, разделявший стол барона, покачал головой и тоже поднял наполненную чашу.

— День гнева близок, — негромко сказал он, пытаясь успокоить разгневанного барона, разговор с которым, как он знал, в любой момент мог закончиться самым неожиданным взрывом. — Святая земля давно устала от ужасных страданий. Ноги неверных попирают святые места. Здесь родился, жил и был распят Господь. День гнева совсем близок. Он близок, близок, я чувствую. Я чувствую, я скоро буду петь взятие Аккры.

— Если король Филипп возьмет Аккру, — барон с нескрываемой яростью поставил чашу на стол, — он опять возвысит над всеми благородными рыцарями маркиза Монферратского. Маркиз Монферратский опять будет смотреть на рыцарей как истинный господин. Если король Филипп возьмет Аккру, он непременно прикажет всем смотреть на маркиза Монферратского, как на истинного господина. А у благородных рыцарей не может быть господина. Наш общий сюзерен — Господь. Он щедро вознаграждает каждого за верную службу, прощает грехи, дарует блаженство в раю, и это так и есть, клянусь в том покровами святой девы Марии! Кроме господа Бога у благородных рыцарей может быть еще один сюзерен — король, и, конечно, все мы его вассалы, но общего господина у нас нет!

Барон Теодульф гневно ударил кулаком по дереву:

— Король Филипп не умеет делать дело так, как он его задумывает. Ты же сам видел, серкамон, что случилось вчера, когда король Филипп решил самолично вести на штурм крепости святых пилигримов. Он просто пустая бочка из-под вина. И у него голос, как из пустой бочки. Ты, серкамон, видишь сам, что случилось с рыцарями, поверившими в силу короля Филиппа.

Барон снова ударил кулаком по столу и указал в сторону Аккры, защитники которой совсем недавно отбили очередной штурм.

Серкамон обернулся.

Он мог этого не делать.

Он мог и не оборачиваясь видеть все до деталей.

Высокие каменные стены Аккры и мелькающие на ее стенах крошечные фигурки неверных, воспринимающиеся издалека как некие серые насекомые, ползающие по серым сухим камням — он это видел каждый день, он это видел много дней подряд.

Собственно, насекомыми и были неверные.

Ведь это они столько лет топтали своими нечистыми ногами землю, освященную страданиями Христа.

И это они, со страстью ужаснулся про себя серкамон, подожгли все три осадные башни, каждая из которых превосходила в высоту шестьдесят локтей.

Башни были такие высокие и широкие, что верхние их площадки возвышались над стенами крепости и на площадках размещалось сразу по десятку лучников, а так же люди, управляющие большой катапультой, получившей у пилигримов имя Божьей пращи, и все же неверные подожгли все три башни. При каждом удачном выбросе катапультой очередного камня со стены крепости иногда сметало по пять, а то и по шесть неверных. Сарацины могли лишь взглядами провожать полет таких камней. Некоторые камни были столь велики, что их не могли поднять три, а то и четыре человека. Такие округлые камни привозили с берега моря и они день и ночь сыпались на обороняющихся, так же как и стрелы лучников, неустанно обстреливающих неверных.

Кстати, все это знали, даже больной король англов неистовый Ричард, бледный и невеселый, с желтым львиным лицом, каждый день обстреливал проклятых сарацин, гнездящихся на стенах и башнях, с носилок, на которых лежал, подвернув под себя шелковое одеяло.

Губы короля Ричарда распухли и потрескались, шею покрывали многочисленные гноящиеся фурункулы, зубы шатались, но каждый день он приказывал выносить себя на вал, чтобы все видели его неугасимое желание наказать неверных, не желающих допустить странников к гробу Господню. Король Ричард терпеливо ждал выздоровления и того сладостного момента, когда можно будет сразу всех воинов бросить на штурм. Он терпеливо накапливал силы и сплачивал вокруг себя рыцарей. Если король Филипп от щедрот своих платил каждому воину по три безанта, то король Ричард с первого дня своего появления под Аккрой щедро возвестил по всему войску о том, что всякий воин, пеший и конный, из какой бы он ни был земли, получит от него, если захочет к нему наняться, не по три, а по четыре золотых безанта.

Не многие устояли перед таким соблазном.

Даже люди, обслуживающие боевые машины короля Филиппа перешли к Ричарду.

Даже вассал французского короля Анри, граф Шампанский, родной племянник Филиппа, перешел в ряды Ричарда.

Теперь многих рыцарей, ранее окружавших лагерь Филиппа, можно было увидеть на высотах Казал-Эмбера, ближайшего поселении к Аккре. Именно там на вересковых равнинах алели шатры короля Ричарда и там же возводили новую высокую осадную деревянную башню, которая помогала воевать королю Ричарду еще в Сицилии и где она была прозвана за свой грозный вид Игом греков.

Башню, разобрав на части, перевезли под Аккру на судах и теперь она медленно поднималась над пустынной местностью, даже издали угрожая сарацинам и как бы указывая им издали, какие тучи стрел посыпятся с нее, когда Иго греков, наконец, встанет перед стенами Аккры.

Если бы не болезнь, вдруг поразившая многих воинов, даже обоих королей, штурмовая башня, может, уже была бы готова. Но арнолидия, так прозвали болезнь, косила людей и их не успевали хоронить. Это вносило в лагерь пилигримов отчаяние и беспорядок, который усиливался раздорами королей.

Может, Аккра была бы уже взята, если бы не эти раздоры.

Ведь если на штурм крепости бросались воины короля Ричарда, то воины короля Филиппа только издали наблюдали за сражением, желая пилигримам поражения, потому что французам не хотелось, чтобы первыми в город вошли воины короля Ричарда.

И наоборот.

При этом некоторые рыцари знали, что одновременно с подготовкой штурма король Филипп тайком посылает драгоценные камни Саладину, предводителю неверных, и получает от него дамасские плоды. Правда, еще немногие знали, что положение сарацинов на самом деле уже столь ужасно, что Саладин, кажется, начинает внимать защитникам Аккры и тайно уже дважды объявлял королю Филиппу свои условия.

Спасая эмиров и знатных людей, запертых в Аккре, властитель неверных и сам неверный Саладин думал о будущем.

Ради будущего он был готов на огромные уступки.

Сам священный Иерусалим, так же, как крест Христов, так же, как все земли, завоеванные в течение пяти лет до пленения латинского иерусалимского короля, он готов был отдать христианам. Но в ответ на это христиане обязаны были заключить с ним двухлетний союз, направленный против его врагов на Евфрате, оставив ему также Аскалон и Керак Монреальский.

Если бы не упорство короля Ричарда, не желавшего и слышать о каких либо условиях, возможно, король французов Филипп и принял бы предложения Саладина. Но неистовый и жестокий король Ричард, прозванный Львиным Сердцем, надеялся на божью милость, на удачу, на своих воинов и на скорое выздоровление.

Именно поэтому короля Ричарда каждый день выносили на насыпанный христовыми воинами вал, именно поэтому каждый день он находил силы натянуть тетиву так, чтобы стрела взмыла над стенами Аккры.

— Клянусь лопаткой графа Монферратского, я не знаю этого человека! Кто это? — брызгая слюной, спросил барон Теодульф, указывая кулаком на рыцаря в латах, медленно проезжавшего на крупной белой лошади перед белыми палатками маршала Шампанского. — Клянусь всем, что я оставил в замке Процинта, прежде я никогда не встречал этого рыцаря под стенами Аккры.

— Это граф Готье Бриеннский. Он только неделю назад сошел с судна. С ним прибыли некоторые осадные орудия и большой отряд лучников, — охотно ответил серкамон, вдруг сильно пожалев про себя, что преданный вассал короля Филиппа именно в такой час проезжает мимо разгневанного барона.

Семь конных оруженосцев графа Готье Бриеннского ехали вслед за своим господином внешне не торопясь, но настороженно. Они знали, что едут по лагерю союзников, но они знали уже и о том, что воины короля Ричарда — опасные союзники, и держались несколько напряжены, хотя копья их были опущены остриями вниз.

— Почему в свите графа едет храмовник? — еще больше удивился барон Теодульф, тяжело ворочаясь на низком походном сиденье. Выпуклыми своими глазами он увидел следующего за оруженосцами плотного монаха в белом плаще с нашитым на нем красным крестом.

— Это брат Серджо, — негромко ответил серкамон, еще раз сильно пожалев про себя, что храмовник столь не вовремя попал на глаза барону. — Он прибыл под Аккру с отрядом графа Монферратского. Он прецептор и член генерального капитула ордена тамплиеров.

— Клянусь почками святого Петра, если такая жирная и грязная свинья, как храмовник вдруг ни с того, ни с сего появляется в боевом лагере, это означает только одно — эта свинья что-то знает. Храмовники никогда не идут впереди воинов. Они всегда пользуются слухами или украденными сведениями и идут за спинами благородных рыцарей, ожидая момента, когда из-за чужих спин можно будет кинуться в поверженный город и захватить лучшие дома и самые большие богатства. Однажды подобная свинья посоветовала мне отречься от якобы моих дочерей — гордыни, жадности и распутства. И один раз я все-таки внял голосу этой свиньи, отдав навсегда свои пороки: гордыню — тамплиерам, жадность — тамплиерам, и распутство — тамплиерам. Мне нечего дать им больше. Зачем же тут эта грязная жирная свинья, облаченная в белый плащ со святыми крестами?

Серкамон пожал плечами.

— Жабер! — крикнул барон Теодульф и его оруженосец мгновенно вырос перед ним.

Оруженосец был невысок и хмур. На нем были короткие штаны, башмаки на пряжках и кожаный колет, надетый прямо на голое тело. На поясе у него висел простой железный кинжал.

— Жабер, — приказал барон, утирая обильный пот со лба огромным полотняным платком. — Иди и останови вон того храмовника. Останови его и спроси, что в такой жаркий час под стенами Аккры делает в моем присутствии столь жирная, столь упитанная свинья?

Жабер хмуро кивнул.

Но не бросился исполнять приказание.

Серкамон усмехнулся.

Он понимал Жабера, но не хотел даже кивком помочь Жаберу.

Пусть храмовник и отстал от свиты графа Готье, задержавшись возле палатки торговца хлебами, все равно Жабера можно было уже считать мертвецом. Граф Готье был не из тех, кто может стерпеть оскорбление, пусть даже нанесенное не ему, а кому-то из его людей, тем более, в его присутствие. Единственное, что мог сделать серкамон для Жабера, это немного потянуть время, чтобы граф Готье и оруженосцы могли отъехать достаточно далеко.

Но он не успел.

— Ты еще здесь Жабер?

Жабер хмуро повернулся и двинулся к палатке торговца.

Барон Теодульф замер, ожидающе выпучив свои выпуклые черные глаза. Серкамон тоже внимательно следил за происходящим.

Они не слышали, что именно говорил Жабер храмовнику, наклонившемуся с лошади, но храмовник несколько раз посмотрел в сторону барона Теодульфа, а потом вдруг действительно повернул лошадь.

Подъехав к белой простой палатке барона Теодульфа, храмовник перекрестился и спешился.

Барон не ошибся.

Храмовник впрямь выглядел упитанным. К тому же, похоже, ни одна болезнь в последние годы не тревожила храмовника. Он чувствовал себя свободно, хмурый вид барона Теодульфа его нисколько не смутил, хотя по привычке храмовник старался казаться смиренным.

— Ты передал мой вопрос храмовнику, Жибер? — грозно спросил барон у оруженосца, даже не взглянув на спешившегося монаха.

Жабер молча кивнул.

— Ты передал ему мой вопрос совершенно точно? — спросил барон, вопросительно пуча свои черные, влажные от гнева глаза.

Жабер кивнул.

— И что тебе ответила эта толстая жирная хорошо упитанная свинья в плаще такого чистого белого цвета?

— Брат Серджо сказал, что сейчас не время для ссор и шуток. Он сказал, что штурм крепости может начаться в любой момент, — хмуро ответил Жабер, стараясь не смотреть на храмовника. — Еще он сказал, что в последнее время пилигримы маршала Шампанского очень возбуждены. Они не хотят ждать окончания переговоров. Они не хотят ждать выздоровления короля Ричарда. Они хотят взять Аккру без всяких условий, чтобы можно было получить сразу все припасы и все богатства города. И чтобы можно было свободно поставить всех жителей города на рынок Антиохии, не убивая их. Еще он сказал, что Господь сам рассудит, что случится с каждым, но он утверждает, что братья ордена в любой момент готовы помочь воинам маршала Шампанского.

— Клянусь всеми святыми, это означает лишь то, что жирные храмовники в любой момент готовы трусливо, но нагло разграбить все, войдя в город за спинами воинов!

Жабер кивнул.

Он старался не смотреть на монаха.

И, несомненно, он был рад, что граф Готье Бриеннский с оруженосцами успел отъехать далеко, не заметив того, что монах отстал.

— Мой оруженосец правильно пересказал мне твои слова, монах?

Храмовник смиренно кивнул.

— Клянусь мощами святого Николая, я слышу сегодня удивительные вещи! Неужто храмовники способны перебороть свою врожденную трусость и помочь истинным воинам в штурме Аккры?

Брат Серджо перекрестился и смиренно указал на вал:

— Мы всего лишь слуги Господни. Мы делаем все, чтобы помочь общему делу.

— Что ты имеешь в виду, монах?

— Разве ты не видишь ту боевую машину на валу, которая беспрерывно обстреливает Аккру? Она принадлежит тамплиерам и обслуживается смиренной братией. Никто из смиренных братьев ни разу не покидал своего места даже во время вражеских вылазок.

— Разве это не машина герцога Бургундского, прозванная Злой соседкой? — удивился барон.

— Нет, — смиренно пояснил храмовник. — Злую соседку сарацины еще вчера сожгли греческим огнем при вылазке. А боевая машина, которую я тебе показываю, обслуживается только тамплиерами и, хочу напомнить, смиренная братия стоит на этом валу уже несколько месяцев. И насыпать христовым воинам вал помогали тоже люди ордена храмовников. Господь позволяет нам владеть оружием и направлять его против неверных.

— Клянусь небом, этот монах говорит разумно, жадность еще не совсем помутила его голову! — удивился барон. — Но разве господь позволяет вам учинять несправедливый грабеж в занятых городах?

— Смиренная братия ордена всегда идет в бой с передовыми отрядами. Смиренная братия ордена всегда следует общим для всех законам. Первый, кто входит в город, имеет право получить то, что он может получить силой своего оружия. Если святые братья занимают дворец, он становится имуществом ордена, — в голосе монаха как бы прозвучал некий упрек. — Если святые братья захватывают золото, припасы и оружие, все это тоже отходит в собственность ордена. Ни один святой брат ордена ничем отдельно не владеет. Каждый святой брат ордена дает перед Господом обет целомудрия, бедности и послушания. Мы не поем веселых песен, не смотрим выступления жонглеров, не охотимся с соколами и не играем в кости. Нам ничего и нигде не принадлежит, но все, что мы можем взять у врагов Господа, всегда принадлежит ордену.

— Но на тебе красивый плащ, монах, — медленно произнес барон Теодульф. — Он не потерт и не испачкан. Видно, что за твоей одеждой следят. Ты хорошо упитан и не выглядишь больным. Видно, что у тебя нет проблем с пищей. У тебя на поясе кинжал из дамасской стали, а под седлом прекрасная лошадь. Разве все это не принадлежит тебе?

— Разумеется, — смиренно, но с некоей затаенной усмешкой произнес монах. — Все это принадлежит ордену.

Сейчас барон взорвется, подумал серкамон. Сейчас он, наверное, поднимет руку на брата-храмовника.

Серкамон даже чуть передвинулся, чтобы помешать барону впасть в такой грех, но в это время раздался громкий крик Жабера:

— Глядите!

Все повернулись.

На валу, насыпанном пилигримами, раздались отчаянные крики.

Машина, которую обслуживали тамплиеры, выбросила очередной камень и он со свистом ударил в стену, обрушив один из зубцов. Сверкнув на солнце, взлетел в воздух сломанный клинок убитого сарацина, но тут же с другой стороны вала, со стороны крепости, на вал полезли люди в бурнусах. Они яростно выкрикивали дикие птичьи слова и размахивали кривыми саблями. Часть тамплиеров, отбиваясь мечами, сбилась на валу в плотную группу, остальные в панике побежали вниз к палаткам, между тем, как ворвавшиеся на вал сарацины забрасывали орудия сосудами с греческим огнем.

Разбиваясь, сосуды изливали на землю и на деревянные станины орудий густую черную жидкость, похожую на помои, но эти странные помои вдруг сами по себе вспыхивали чудовищно ярким огнем, при этом раздавался столь же чудовищный шум взрыва.

Буквально в несколько минут весь вал был охвачен огнем.

Еще через несколько минут над валом высоко встало пламя и яростные клубы черного дыма, заполнив воздух, полностью закрыли осажденную крепость. Не стало видно ни стен, не башен, только поблескивали на фоне чудовищно клубящейся черной тучи вскидываемые над головами мечи и сабли.

На какое-то мгновение над раскаленными песками, окружающими Аккру, воцарилась мертвая неестественная тишина.

— Клянусь дьяволом, это сарацины пошли на вылазку! — взревел барон Теодульф, вскакивая на ноги. — Значит, они открыли ворота!

Он так возбужден, подумал про себя серкамон, что, наверное ударит сейчас монаха кинжалом.

И ошибся.

Он давно знал барона Теодульфа, но так и не смог научиться предугадывать его поступки.

Не предугадал он их и сейчас, потому что, вскочив с резвостью, совершенно неожиданной для такого громоздкого тела, барон заревел:

— Жабер, зови горнистов! Пусть трубят сбор. Сарацины открыли ворота. Они сейчас ничего не видят из-за черного дыма. Столько дыма я видел только под горящей горой Болкано. Мы воспользуемся этим. Клянусь сетями ловца человеческих душ, через полчаса мы будем в городе.

И, затягивая пояс, торжествующе обернулся к монаху:

— Сейчас ты увидишь, кто первым вступает в побежденные города, монах. Все лучшее в Аккре поделят между собой святые пилигримы, а не толстые храмовники, монах, не такие толстые свиньи, как ты. На вид ты, конечно, благочестив, монах, но внутри жаден, как норман. Не спорь, не спорь, жаден!

— Я слуга господа, — смиренно ответил монах, но на этот раз в его голосе прозвучала настоящая, почти уже не скрываемая угроза.

Впрочем, монах тут же он отвернулся. Он пытался понять, что, собственно, происходит под стенами Аккры.

Сотни воинов выскакивали из палаток, на ходу вооружаясь, на ходу застегивая лямки и пояса.

Кто-то, воткнув в песок меч, в последний раз крестился на его рукоять, кто-то седлал лошадь, кто-то бежал по песку, крича: «Монжуа!» и размахивая над головой дубиной, и сам барон Теодульф успел уже нацепить меч и, как был, без лат, только в кожаном колете, несся в сторону крепости.

За бароном, пыля, следовало человек пятьдесят, успевших расхватать лошадей, во главе с Жабером.

Наверное, как и сам благородный барон, его воины надеялись первыми ворваться в Аккру на плечах сарацинов и, может, открыть всем остальным святым пилигримам ворота крепости.

Конечно, это был случайный порыв.

Но это был стремительный порыв.

С самых разных сторон лагеря, как со стороны французов, так и со стороны воинов короля Ричарда, мчались конные воины, бежали пешие, размахивая над собой деревянными самодельными крестами, а чуть в стороне, вздымая над собою желтую пыль, неторопливо двигался броневой отряд рыцарей, непонятно когда приготовившийся к бою.

Возможно, маршал Шампанский сам по себе готовил вылазку и это по воле Божией совпало с вылазкой сарацинов.

Вой труб и крик горнов неслись над песками.

И уже змеились по песку вихри огня, потому что головни, выкидываемые взрывами с вала, зажгли бедную траву и сухой вереск и длинные огненные змеи, разбрасывая удушливый дым и прихотливо извиваясь, ползли по пескам, а мрачные черные клубы почти совсем заволокли крошечное злобное Солнце сарацинов, превратив душный день в душную ночь, в которой пахло гарью, в которой бряцало оружие и ржали кони.

Среди всего этого хаоса только броневой отряд рыцарей шел мерно и не спеша.

Посверкивая на солнце железными латами, подняв копья с ромбическими наконечниками, прижав к груди длинные деревянные щиты, густо обшитые металлическими пластинами, почти не сгибая ног, затянутых кожаными наколенниками, броневой отряд двигался по горячему песку, закованный в железо, как невиданный ужасный змей в железной чешуе, и в каждом шаге рыцарей угадывалось нечто зловещее и неостановимое.

Ярко трепыхались на ветру цветные ленты, привязанные к копьям одиночных конных рыцарей, спешащих к месту схватки. Эти ленты должны были своей пестрой пляской, своим беспрерывным движением пугать лошадей противника и отвлекать внимание конников.

Никем не связанные, никем не руководимые, не имеющие никаких общих командиров, увлекаемые лишь ужасным возбуждением, как электрический удар пронизавшим вдруг весь лагерь пилигримов, со всех сторон спешили к стенам крепости никем не управляемые отряды и просто отдельные воины.

Их порыв был столь неистов, что серкамон сказал, покачав головой, сам охвачен страстью:

— Счастливый день. Уверен, Аккра падет. Уверен, благородный барон Теодульф уже сегодня захватит какой-нибудь богатый дворец. Может, он даже захватит дворец самого Маштуба, начальника Аккры, или дворец какого-нибудь богатого эмира. Что ты думаешь об этом, брат Серджо?

Монах перекрестился:

— Я думаю совсем не так.

— А как ты думаешь?

— Я думаю, что уже сегодня этот богохульник потеряет жизнь.

— Уж лучше потерять жизнь на поле боя, чем живьем гнить в этих грязных палатках, — покачал головой серкамон, застегивая пояс. — Господь внимателен к своим воинам.

И встал:

— Прости, монах, теперь я спешу помочь благородному барону. А отнять жизнь у него пытались многие.

— Этот богохульник зашел слишком далеко.

— Грехи благородного барона прощены его подвигом.

— Может быть… Может быть… — смиренно заметил монах, внимательно следя за сборами серкамона. — Но твой друг богохульник барон давно не видит истинной цели. А когда Господь желает кого-то наказать, он, прежде всего, лишает таких несчастных зрения.

Серкамон вопросительно взглянул на монаха, но тот, перекрестившись, ловко прыгнул в седло.

— Не ходи в город, серкамон, — сказал монах, не оборачиваясь. — Ты призван петь. Тебя слушают. Не надо тебе терять голову там, где все расчислено и разнесено по своим местам.

Он так и не обернулся на серкамона, крикнувшего, наконец, коня…"

XV

"…втолкнули в большой шатер на холме.

Одна сторона шатра была полностью открыта, может быть для того, чтобы пленные смогли еще раз, может, в последний, с вершины холма, поднимающегося над Аккрой, увидеть лагерь святых пилигримов.

Обгоревший вереск в долине за насыпанным валом еще дымился, осадные башни у стен крепости сгорели до основания и небо до сих пор казалось застланным обрывками каких-то мрачных, каким-то особенно изощренным образом драных туч, оно казалось низким и закопченным и это впечатление еще больше усиливалось тем, что перед далекими многочисленными, разбросанными по всей долине палатками пилигримов, чуть в стороне от того места, где алел шатер больного короля Ричарда, пылал огромный костер.

Ни звука не доносилось с такого большого расстояния, но ясно были видны фигурки людей, густо окружившие высокий костер.

Серкамон огляделся.

Пленных было пять человек.

Сеньор Абелин, весь израненный и до того обессиленный, что его держали под руки два неизвестных серкамону француза, а нижняя губа от усталости и боли у сеньора Абелина отвисла. Большой нос покрылся капельками пота, испарина выступила на бледном высоком лбу, отмеченном рубцом от металлического шлема. Плащ, свисающий с опущенных плеч сеньора Абелина был окровавлен и в двух местах порван копьем. Серкамон не видел ран сеньора, наверное, раны сеньору Абеляру перевязали, но по бледности длинного лица сеньора Абеляра, по его мутноватым потухшим глазам можно было понять, что раны серьезны.

Что же касается двух французов, поддерживавших сеньора Абеляра, они могли быть его оруженосцами или кравчими.

Рядом с серкамоном, тяжело отдуваясь, пыхтя, обильно потея, стоял, расставив короткие ноги, барон Теодульф. Он был лишен колета и кольчуги, с него сорвали даже полотняную рубашку и он стоял голый по пояс. Пот густыми струйками обильно сбегал по его грузному багровому телу, мешаясь с потеками крови, все еще выбивающейся из-под грубой повязки, охватывающей грудь и правую руку, которую барон не мог поднять. Наверное, на эту повязку ушла его собственная рубашка.

Казалось, барон ничего не понимает.

В его выпуклых черных глазах метались огоньки безумия.

Он, не отрываясь, смотрел на низкое ложе, на котором в десяти шагах от пленных возлежал некий сарацин в белом одеянии и в сафьяновых сапожках и с чалмой на голове, но без всякого оружия, кроме короткого кинжала, заткнутого за пояс.

Всем своим надменным видом сарацин будто хотел подчеркнуть свою значительность.

По крайней мере, это сразу угадывалось.

Наверное, это впрямь был большой начальник, может, это даже был сам начальник гарнизона Аккры Маштуб. Зато, взглянув на него, серкамон почему-то подумал: в шатре такого большого начальника их не будут убивать. Это большой и чистый белый шатер, его пол укрыт толстым слоем пушистых ковров. Здесь стоит ложе, на котором возлежит, может быть, начальник гарнизона Маштуб. Если он захочет убить пленных, их, наверное, отведут в другое место.

Это было хорошее открытие, ибо, как каждый настоящий певец, серкамон знал цену минутам жизни.

Он еще раз поднял голову, пытаясь внимательнее рассмотреть лагерь паладинов, раскинувшийся за стенами Аккры.

Сверху хорошо были видны и стены Аккры.

Так же хорошо было видно, что в некоторых местах стены более толсты, в других они тоньше.

Если бы я сейчас появился перед королем Филиппом или перед королем Ричардом, подумал серкамон, я бы смог помочь войску святых пилигримов, подробно рассказав, где именно стена тоньше, а где нужно насыпать новый вал, чтобы приблизиться к такому месту вплотную.

Он незаметно перевел дыхание.

Далекие палатки пилигримов вдруг показались ему чужими.

Было странно думать, что еще утром он пускал чашу по кругу, деля теплое вино с бароном Теодульфом и с его оруженосцами. Еще более странно было думать, что еще утром он мог лапать руками бесстыдных женщин, примкнувших к войску еще в Италии, а оруженосец барона Жабер громко ругался с прачками и с одной из тех непонятного возраста старушек, что соглашались мыть волосы рыцарям и, несмотря на возраст, в ловкости по вычесыванию блох нисколько не уступали обезьянам. Этих женщин часто ругали, даже таскали за волосы, но некоторые из них отличались большой преданностью Господу и если в них попадала стрела, они непременно просили, чтобы тела их были брошены в ров для устрашения неверных и для того, чтобы рано или поздно ров сравнялся с землей и пилигримы могли по трупам пройти в город.

Сарацин на ложе поднял голову.

Он не был ранен, наверное, он питался лучше, чем многие другие не только простые сарацины, но он был бледен и в его высокомерном взгляде угадывалась скрытая печаль.

Шесть сарацинских воинов в зеленых и в желтых шальварах и с саблями наголо и с кинжалами за шелковыми белыми поясами стояли по обе стороны низкого ложа. Еще восемь воинов с трех сторон окружили пленников, хотя было ясно, что пленники вряд ли могут кому-нибудь причинить зло. Они были сейчас как дети — беспомощны и испуганы.

Может, поэтому видавший многое начальник сарацинов Маштуб печально вздохнул.

Наверное, в отличие от пленников, он уже знал их будущее.

Именно знание их будущего и заставляло, наверное, его вздыхать, если, конечно, в тот момент он не думал о положении вверенной ему крепости, потому что он гораздо лучше, чем кто-либо другой, знал, что защитники Аккры могут, наверное, еще отбить пять-семь таких вот стихийных штурмов, но если собаки-латиняне короли Ричард и Филипп наконец договорятся, Аккра падет. А Маштуб слишком хорошо знал, как много течет крови по улицам того города, который оказывал сопротивление латинянам несколько дольше, чем того требовали обстоятельства. Золото и серебро все равно не спрячешь. Оно будет найдено, выкопано и увезено. И все живые все равно будут уведены в рабство. И тех, кто убит, не воскресит даже всемогущий Аллах. Если они были убиты, значит, так хотел Аллах.

Голова Маштуба шла кругом.

Он устал.

С чувством превосходства, но при этом с некоторой завистью, удивившей его, он посмотрел на пленных.

В этом тоже было нечто странное.

Ведь перед ним стояли его побежденные враги, которых он собирался убить, и в то же время, он каким-то неясным образом чувствовал это, перед ним стояли его победители.

Серкамон уловил состояние духа Маштуба.

Серкамон тоже, как Маштуб, почувствовал необычное в воздухе, густо пропахшем гарью. Он знал, что его, как и всех пленников неудавшегося штурма, убьют и готовился принять это со смирением. Если их убьют не в этом шатре, то, наверное, в трех шагах от него, подумал он. Может, их убьют даже не прямо сейчас, а к вечеру, но все равно убьют.

И все-таки в высокомерно-печальном взгляде Маштуба и в его долгом вздохе серкамон уловил какую-то надежду. Серкамон не боялся умереть, но почему-то ему казалось, что несправедливо ему умереть именно сегодня. Он так долго шел к Аккре, он проделал такой долгий и сложный путь, что было обидно умереть так рано, не увидев падения Аккры, не спев песнь о ее падении.

Серкамон смиренно вздохнул. Мой путь завершен. Наверное, я сегодня умру.

И покачал головой.

Его путь на Аккру действительно был непрост.

Сперва некоторые уютные гавани итальянского западного берега и десятки безымянных островов, запомнившихся лишь как каменные стаканы, бросающие тень на мерцающие изнутри воды срединного моря.

Потом летучие рыбы, вдруг разбивающие рябью изумрудные зеркала моря.

Почему-то запомнился некий остров, весь окутанный дымом. Кажется, он назывался Изола. Говорили, что остров Изола горит изнутри, что он сложен из такого камня, который веками тлеет в глубинах горы, все вокруг отравляя ядовитым сернистым дымом.

Но больше всего сакремону запомнилось само срединное море, по которому медленно двигался дромон, тяжелое судно на веслах и парусах, приспособленное перевозить большие грузы.

В некотором отдалении за дромоном двигалось еще несколько судов, мечтающих дойти до самой Аккры, чтобы усилить войска короля Филиппа.

Сакремон хорошо запомнил, как сильно однажды возбудился ветер и обманчивое небо густо и обиженно задышало. Ветер хватал суда то спереди, то сзади и гнал их так быстро, что люди на борту по-настоящему начинали чувствовать ужасную и великую бездну, колышащуюся и разверзающуюся у них под ногами. Огромность этой ужасной бездны была заполнена только водой и это пугало еще больше.

Только за Фарой, когда дромон повернул в сторону Аккры, упал штиль, зато вместе со штилем пришло полное безветрие и дромон почти встал в виду Монжибеля. Лишь в страстной четверг тот, кто отнял ветер и кто может все дать и все взять, вернул все-таки свежий ветер прямым и косым парусам и в глубокой ночи на корме дромона были зажжены масляные фонари, на свет которых подтягивались из тьмы другие суда.

Так сула пришли к Криту.

От Крита до Родоса и Кипра оставалось совсем немного, а уж от Кипра суда всего за два дня дошли до Аккры, под которой уже были раскинуты палатки короля Филиппа.

Перед лицом смерти, сумрачно подумал сакремон, никакой путь не кажется долгим.

Он внимательно глядел на Маштуба, все так же высокомерно возлежащего на шелковых подушках. Зачем-то Господь не позволил мне утонуть в море, подумал он, не позволил пасть под саблями неверных, не позволил сгореть в ужасном пламени греческого огня и быть зарубленным на тесных улочках Аккры.

Раз так, значит, зачем-то я еще нужен Господу.

Он покачал головой.

Он никак не мог понять, почему вслед за бароном Теодульфом в пролом стены не бросились рыцари и лучники, сердженты и тафуры короля Филиппа или короля Ричарда? Что их остановило?

Серкамон с тоской смотрел издали на костер, горящий далеко за стенами Аккры.

Возможно, сейчас вокруг костра собрались благородные бароны, чтобы обсудить неудачный приступ. А, возможно, обозленные тафуры, те, что и на приступ идут босиком, поймали старуху из тех, что рыскают по всему лагерю, а потом передают сведения неверным…

Серкамон почему-то очень хотел знать, что сейчас происходит вокруг костра, но Господь сделал по-своему: он поставил серкамона перед тем, кого благородные рыцари давно собирались посадить на кол, перед начальником Аккры Маштубом.

Маштуб щелкнул пальцами.

Бесшумно вошел в шатре и присел на корточки рядом с ложем Маштуба невысокий человек, плотно кутающийся в плащ с низко опущенным на лоб тюрбаном.

Маштуб что-то произнес на языке неверных.

— Теперь вы будете отвечать, — по-французски произнес человек в плаще и в тюрбане. — Вам зададут разные вопросы, а вы будете отвечать на эти вопросы. Иначе вам никак нельзя.

Это было так неожиданно, что барон Теодульф, брызгая слюной и еще больше, чем всегда, пуча свои безумные глаза, выдохнул:

— Ты кто? Франк?

Человек в тюрбане испуганно вздрогнул:

— Я франк. Но я давно принял ислам. Аллах оказывает свою милость тем, кто искренне признает его силу.

— Клянусь божьей смертью! — богохульно взревел барон. — Клянусь божьими глазами, ногами, руками! Клянусь божьей глоткой и зобом божьим, отступник, я доберусь до тебя!

— Тебя убьют раньше, чем ты поднимешь руку, — смиренно ответил отступник и, повернув голову к Маштубу, перевел ему неистовые слова раненого барона.

Маштуб усмехнулся.

— Спроси своего начальника, — негромко сказал сеньор Абеляр, — почему наш штурм не удался?

Маштуб выслушал толмача и кивнул.

— Латинян погубила жадность, — объяснил толмач. — Войдя в пролом стены и пропустив первый отряд, тамплиеры встали в проходе и мечами не пустили остальных воинов в город. Они посчитали, что Аккра сдастся и они успеют поделить между собой самую богатую добычу. Но Аллах не допустил плохого. Всех, кто ворвался в пролом, вырезали.

— И тамплиеров? — взревел барон.

— Тамплиеры успели уйти.

Ужасные ругательства, самые дерзкие и богохульные, изверглись из пасти барона. Он ревел, пока один из воинов не ударил его сзади рукояткой кинжала по голове.

Маштуб поднял руку и заговорил.

Толмач медленно переводил.

— Аллах не позволил собакам-латинянам сорвать со стен Аккры желтое знамя Магомета, — переводил толмач. — Аллах велик. Воины великого Саладина, хранителя веры, уничтожили собак-латинян на реке Кресон и там же убили великого магистра иоаннитов Рожэ де Мулена. Мы отобрали у собак-латинян Тиревиреаду. Мы разгромили собак-латинян под Хаттином, а там против воинов Аллаха выступали граф Раймунд Триполийский, великий магистр тамплиеров Жерар де Ридорф и граф Рено Шатийонский. Мы взяли Сайду, Яффу, Кесарию, Аскалон. Иерусалим открыл перед нами свои святые ворота. Летучие отряды защитника веры великого Саладина не позволил собакам-латинянам ходить по нашей земле.

— Но вы не взяли Тир! — взревел барон. — Вы не справились с Конрадом Монферратским. Перед стенами Аккры стоят воины короля Ричарда и короля Филиппа.

— Собаки, — перевел ответ Маштуба толмач. — Грязные собаки. Они уже передрались из-за кости, которую им не проглотить. Латиняне бегут из лагеря. Они боятся умереть от болезней и голода. У них нет денег, чтобы купить место на венецианских галерах, они перебегают к нам. Аллах велик, он принимает всех, кто принимает ислам. Мы можем даже не торопиться, — высокомерно сказал Маштуб, почему-то вздохнув. — Времени у нас, как песка в пустыне. Время перемалывает все. Аллах велик. Аллах утопил рыжебородого Барбароссу в ручье, в котором не утонет щенок. Воля Аллаха превыше всего.

— Я не утка, я не утону! — взревел барон, пытаясь поднять правую руку. — Пусть идут в воду те, кого туда тянет. Очень скоро желтые штаны Магомета будут сорваны со стен Аккры.

Толмач перевел слова барона Маштубу.

Наступило молчание.

— Позволь мне с помощью вопросов выяснить состояние твоей души, — наконец произнес толмач.

— Это говоришь мне ты, проклятый отступник?

— Это говорит защитник веры Маштуб.

— Помолчи, барон, — негромко заметил сказал сеньор Абеляр. Было видно, как ему тяжело говорить. — Я сам хочу ответить на вопросы Маштуба.

Барон замолчал, бессмысленно пуча безумные глаза и пуская с губ прозрачную слюну.

— Думаете ли вы, сеньор, — спросил толмач, переводя слова Маштуба и глядя теперь только на сеньора Абеляра, поддерживаемого оруженосцами. — Думаете ли вы, сеньор, что этот мир приводится в движение лишенными смысла причинами или же он все-таки поддается разумному управлению?

— Все в воле божией, — ответил сеньор Абеляр.

— Но короли Ричард и Филипп враждуют друг с другом. Они стоят у стен Аккры, но не могут ее взять. Они спорят, кого посадить на иерусалимский трон, собаку-рыцаря Га Лузиньяка или собаку-маркиза Монферратского. У них помутился ум. Они делят трон, который еще надо завоевать, и они не понимают, что завоевать иерусалимский трон можно только совместными усилиями. У них совсем помутился разум.

— Все в воле божией, — повторил сеньор Абеляр и было видно, что ему трудно произносить даже такие короткие слова. — Наверное, ты мудр, начальник Маштуб, но ты, наверное, не знаешь, что Крез, царь лидийцев, столь долго угрожавший Киру, сам был впоследствии предан пламени костра. Наверное, ты никогда не слышал о том, что пришло время и римский консул Павел сам проливал благочестивые слезы из-за несчастий Персея, пленного им же? Ты говоришь о времени, Маштуб, но у нас этого времени ничуть не меньше.

— Твои несчастья, — негромко перевел презрительный ответ Маштуба толмач, — являются наказанием за твои заблуждения, ибо ты не в силах правильно оценить ход событий.

— О чем они говорят? — снова взревел барон Теодульф. — Клянусь божьими потрохами, я не понимаю ни слова!

Маштуб что-то высокомерно сказал и в шатер внесли холодный шербет на серебряном подносе.

— Пей и ты, пучеглазый, — перевел слова Маштуба толмач. — Наверное, ты больше никогда не будешь пить, грязный латинянин. Аллах велик, он разрешает тебе сделать несколько глотков.

— В большой шкатулке, которая стоит справа от моего ложа, — перевел толмач слова Маштуба, — лежат пряди волос, присланные мне всеми женщинами Аккры. Все женщины Аккры, молодые и старые, сказали мне, что теперь я волею Аллаха располагаю их жизнями. Отсылая мне свои волосы, каждая по маленькой прядке, все женщины Аккры сказали, что вручают мне свои молодые и старые жизни и теперь волею Аллаха я обязан их защитить. Глядя на такого грязного и трусливого латинянина, как ты, ревущая во весь голос грязная и трусливая собака, ты, мерзкий шакал, омрачающий мир своим видом, я вижу, что некоторые тайные мои колебания и мысли бесцельны. Я должен защитить Аккру и ее жителей. Поэтому я уничтожу всех трусливых собак.

— Барон Теодульф не труслив, — терпеливо возразил Маштубу сеньор Абеляр. — Он совершил много подвигов. Его рукой уничтожено столько неверных, что только сам Господь знает, почему святая земля еще не очищена от неверных. Но это время впереди и я надеюсь, что волею божьей благородный барон Теодульф еще увидит это время.

Маштуб помрачнел.

Некоторое время он внимательно и с некоторой печалью смотрел на сеньора Абеляра.

Потом медленно встал и, не глядя, протянул назад правую руку.

Кривая сабля одного из воинов тут же оказалась в его руке.

Маштуб, не торопясь, проверяя пространство, отвел руку в сторону и повелительно приказал сеньору Абеляру:

— Подойди ко мне.

Сеньор Абеляр поднял голову, но остался стоять на месте, зато его оруженосцы испуганно отступили.

— Я подарю тебе жизнь, — медленно перевел толмач слова Маштуба. — Твоя жизнь ничего не стоит и мало кого обрадует, собака-латинянин, но я подарю тебе твою грязную жизнь, если ты раскаешься в произнесенном и примешь ислам, как это сделали многие другие латиняне.

Сеньор Абеляр медленно повернул голову в сторону оруженосцев и они отступили еще на шаг.

Сеньор Абеляр медленно посмотрел в сторону барона Теодульфа и секрамона, но они промолчали, потому что не знали, что сказать.

Тогда сеньор Абеляр сказал:

— Нет.

Серкамон вздрогнул.

Описав дугу, кривая сабля опустилась на шею сеньора Абеляра.

Удар оказался не сильным, но кровь обильно хлынула из раны и сеньор Абеляр упал на колени, подняв руки к шее.

Впрочем, схватиться за шею он не успел. Один из воинов коротким ударом кинжала снес голову сеньора Абеляра и она упала на ковер, почти без звука, откатившись почти к ногам Маштуба.

Маштуб засмеялся.

— Вырвите толстому собаке-латинянину глаза, — перевел толмач глухим голосом приказ Маштуба. — Вырвите толстому латинянину глаза и спрячьте его в темницу, пока не найдется желающих выкупить его из позорного плена. Бросьте в темницу и всех этих недостойных, — указал Маштуб на оруженосцев сеньора Абеляра.

Серкамон слышал слова Маштуба как бы издалека.

На его глазах схватили и увели взревевшего от гнева барона и скованных ужасом оруженосцев.

Какое-то время рев еще барона раздавался за шатром, затем стих, наверное, барона успокоили сильным ударом. В шатре остались толмач, три воина, снова возлегший на свое низкое ложе Маштуб и труп сеньора Абеляра. Кто-то из воинов, засмеявшись, пинком перебросил голову несчастного сеньора Абеляра к его бездыханному телу.

Уже сегодня барон потеряет жизнь, вдруг вспомнил серкамон слова храмовника брата Серджо. Когда Господь чего-то не хочет, он лишает несчастных зрения.

Серкамон перекрестился.

Иисусе сладчайший, дева Мария, даю священный обет петь святой подвиг, пока я жив.

Даю священный обет неустанно всю жизнь ходить по пыльным дорогам и неустанно поднимать благородных баронов и даже простолюдинов в святое странствие. Пока есть силы и голос, пока не вырезан мой язык, даю священный обет поднимать все новых и новых пилигримов в святое странствие, до тех пор пока не будет сорвано и истоптано ногами последнее желтое знамя неверных, пока кровь их не затопит долины и не останется на святой земле ни одного неверного, попирающего чистую веру Христа. А если мне дано пасть прямо сейчас от рук неверного, Господь, укрепи мои силы! Я буду петь подвиг и там, куда призовет меня Господь. Во веки веков я отдаюсь твоей воле.

Он поднял взгляд на Маштуба.

Маштуб высокомерно усмехнулся.

— Ты, кажется, серкамон? Это так? Ты, кажется, поешь в шатрах собак-латинян?

— Да, — смиренно кивнул серкамон.

— Я хочу услышать твое пение.

Толмач перевел слова Маштуба и облизнул пересохшие губы.

Было видно, как ему страшно.

Наверное, толмач боялся, что очень скоро его голова может оказаться рядом с головой сеньора Абеляра.

С таким же интересом, но без страха, смотрели на серкамона воины, чуть приобнажив, чуть вырвав из ножен кривые сабли. Только голова сеньора Абеляра смотрел на серкамона ничего не выражающими широко открытыми глазами, в которых не было ни боли, ни гнева, одно равнодушие. И это тоже можно было понять, поскольку душа благородного сеньора Абеляра стремилась в это время в рай, в единственное достойное святого странника место.

Серкамон выпрямился.

Дева Мария, Иисусе сладчайший, страдавший за всех, отпусти мне мой последний грех, этот неверный должен увидеть, как уходят истинные христиане, те, которые никогда не меняют веру и не просят милости.

— Переводи, — сказал он испуганному толмачу.

И запел.

Его голос был ровен.

Кто ради дел святых
искал чужих краев,
за гробом ждет таких
прощение грехов.

— Что он поет? — спросил Маштуб.

Серкамон не понял его вопроса, но увидел, как быстро и деловито заговорил толмач, переводя на птичий язык неверных дерзкие слова, изрекаемые в пении серкамоном.

Кто хочет жизнь сберечь свою,
святого не берет креста.
Готов я умереть в бою
за господа Христа.

— Тебя сейчас убьют, — сказал толмач, не меняя выражения и произнося слова так, чтобы никто не понял, что они, эти его слова, специально обращены к серкамону. — Тебя сейчас убьют. Ты глупец. Ты даже боишься признать, что воля Аллаха сильнее.

Всем тем, чья совесть нечиста,
кто прячется в своем краю,
закрыты райские врата,
а нас встречает Бог в раю.

Некая странная сила овладела вдруг сердцем и голосом серкамона.

Саладин осточертел,
людям мил родной предел!

Вдруг серкамон иначе, чем всегда, совсем по особенному увидел каменные, искрошенные снарядами стены Аккры.

Они были освещены особым светом.

И он увидел далекие холмы, по которым еще змеились огни догорающего вереска. И увидел белые и алые палатки и шатры на холмах.

Господь не даст мне умереть, вдруг понял он. А я даю священный обет всегда и везде поднимать честных христиан на стезю Святого гроба. И буду длить свой обет, пока Иерусалим снова не вернется в руки христиан.

И почему-то подумал: нас предали тамплиеры.

И подумал: если Господь действительно видит все и захочет явить чудо и сохранит жизнь барону Теодульфу, и если даже барону Теодульфу вырвут его выпуклые глаза, но он останется жив, ни один тамплиер никогда больше не посмеет оказаться рядом с ним или хотя бы на расстоянии его вытянутой руки с мечом. Если барон Теодульф останется жив, он разрушит орден.

— Назови свое имя? — сказал толмач.

— Я просто серкамон. Я пою Святой подвиг. Если мне суждено умереть, я хочу умереть просто серкамоном.

И пояснил:

— Господь знает мое имя. Он отличит меня.

Толмач перевел слова серкамона Маштубу и, подумав, Маштуб понимающе покачал головой.

— Ты свободен, — сказал толмач.

— Как тебя понимать, отступник?

— Ты свободен и можешь идти в любую сторону. Неутомимый и строгий защитник веры Маштуб говорит, что у латинян мягкие языки. Ему не понравилась твоя песнь, но ему понравилось, что ты держишься так спокойно и так доверяешь своему Богу. Нет бога, кроме Аллаха, но Маштуб дарит тебе жизнь, потому что считает, что ни один побежденный никогда не сможет петь торжество. Он отнял у тебя это торжество, и это больше, чем ты думаешь. Это больше, чем глаза или уши, или даже сама жизнь.

И повторил:

— Уходи.

— Но я никуда не смогу уйти. Стоит мне отойти от шатра Маштуба, меня зарежут.

— Это твое дело, латинянин.

— Я не могу поверить, что Маштуб сказал тебе именно так. Переспроси Маштуба.

С некоторой неохотой толмач перевел слова серкамона Маштубу и начальник Аккры высокомерно рассмеялся.

— Маштуб сказал, что тебя проводят до стен крепости и даже выведут тебя за стены. После этого тебя отпустят и ты должен дойти до своих палаток сам и рассказать всем о благородстве Маштуба. Ты должен сказать, что все воины в Аккре носят на поясах пряди волос своих жен и детей и будут спасать их. Может, Аллах позволит и ночь выдастся темная, не будет Луны и многих костров, тогда ты доберешься до палаток латинян живым. А может, будет светло, тогда тебя поразят стрелы и дротики.

— Но ночь еще не наступила.

Маштуб неожиданно хлопнул в ладони.

— Пока не наступила ночь, ты будешь гостем Маштуба, — объяснил толмач. — Пей и ешь, набирайся сил. Сегодня ты гость Маштуба, он хочет еще слушать твои песни. Но не серди начальника Аккры, — быстро добавил толмач. — Пой ему про любовь.

— Я дал священный обет перед Господом петь только святой подвиг.

— Не серди Маштуба, — повторил толмач ровным голосом.

— Я дал священный обет.

— Тогда попробуй дожить до вечера.

Серкамон устало улыбнулся.

В шатер уже внесли шербет и горячую баранину.

Маштуб повел рукой, приглашая гостя сесть на ковер.

Тело сеньора Абеляра уже унесли, но его отрубленная голова все также равнодушно следила за приготовлениями.

— Разве голову сеньора Абеляра не унесут? — спросил серкамон.

— Сегодня сеньор Абеляр тоже гость Маштуба, — впервые усмехнулся толмач, с завистью поглядывая на дымящееся кушанья. — Он разделит с вами трапезу. Или просто поприсутствует при трапезе. Ведь ты знаменитый серкамон. Может, в прежней жизни сеньор Абеляр любил тебя слушать?…"

XVI–XVII

"…полуопустив веки, чтобы не выдать своей ненависти, серкамон снизу вверх смотрел на юную госпожу замка Процинта.

Серкамон не смог помочь барону Теодульфу, попавшему в руки неверных под Аккрой, зато Господь пожелал спасти его, серкамона, и сделал его свободным. Господь вывел его, серкамона, за стены вражеской крепости и ни одна стрела не вонзилась ему между лопаток.

Пройдя моря и многие земли, серкамон вновь попал в те края, о которых так часто вспоминал в неволе барон.

Серкамон никогда не собирался в замок Процинта специально, но услышав, что этот замок стоит неподалеку от Барре, почему-то все-таки повернул сюда, надеясь, что его услышат и позовут, и устроят хороший прием, и, возможно, слухи окажутся только слухами и дочь благородного барона Теодульфа не окажется в действительности ведьмой…

Но хорошо, что я не пошел прямо в замок, вдруг сказал себе серкамон, пряча под полуопущенными веками свои желтые волчьи глаза. Хорошо, что я так решил и не пошел в замок. Эта Амансульта действительно ведьма. Я чувствую это. Так о ней везде говорят и теперь я сам вижу, что это правда.

Неистовость богохульного барона Теодульфа, пусть и прощенного церковью, и похоть его покойной жены, конечно, не могли принести никакого другого плода, подумал серкамон, утверждаясь в той мысли, что он правильно поступил, не отправившись прямо в замок. Барон Теодульф прощен Святой римской церковью, но так получилось, что дочь у него ведьма.

Эта юная девица смотрит на меня с осуждением. Она ожидала от меня чего-то другого. Я никогда сам первый не заговорю с нею, если даже она узнает, что под Аккрой я попал в плен вместе с ее отцом. Говорят, что она собирает деньги, чтобы выкупить из неволи своего отца. Но говорят еще и то, что она ищет нечистые клады. Ее отец такой богохульник, что, может, было бы лучше, чтобы его убили при штурме, но этого не случилось. Барону Теодульфу выпало иное. Он свершил святой подвиг, пусть и попал в плен.

Он прощен.
А его дочь ведьма.

Ее внешняя восхитительность ложна. Ее внешняя восхитительность вовсе не вытекает из природы видимого. Ее внешняя восхитительность всего лишь следствие слабости наших глаз. А неистовый богохульник барон Теодульф искупил грехи святым подвигом. Он не уважает сеньоров, но он прощен. Прощен потому, что четыре года назад он чуть ли не самым первым из благородных баронов явился к дубу подле Жизера, чтобы увидеть поцелуй мира, которым обменялись английский и французский короли. И он был среди самых первых, кто отправился в путь со святыми паломниками освобождать гроб Господень.

А его дочь ведьма.
Она ищет нечистые клады.
Говорят, она портит посевы соседей.
О ней много чего говорят.

Странный обет, перешептывались в толпе, не пить вина, но петь святой подвиг перед простолюдинами.

А серкамон пел.

Павший под ударами мечей на поле брани, пел серкамон, сверкая злыми желтыми глазами, и тот, кто смело в бою сорвал с древка желтое знамя султана, и тот, кто щедро проливал водянистую кровь неверных, не щадя ни женщин их, ни детей, и тот, кто замертво падал в пески и на сухую траву весь в щетине от вонзившихся в него отравленных стрел — счастлив!

Счастлив любой, когда-либо поднявший свой гордый Господень меч на неверных — он спасен!

Те, кто в неволе, они, конечно, грызут жесткий тростник, они пьют тухлую воду из вонючего бурдюка, их кусают москиты и мелкие твари, и все равно, те, кто в неволе — спасены!

Их дело угодно Богу.

Серкамон сверкал желтыми глазами, пугал толпу.

Монжуа!

Он пел и снова возвращался в не такое уж далекое прошлое.

Одиннадцатого июля 1191 года крепость Аккра, наконец, пала.

На каменных, разбитых катапультами башнях взвились латинские знамена. Церкви, обращенные неверными в мечети, вновь были освящены. Уцелевших жителей города толпой выводили на дымящиеся площади, а тех, кто еще прятался и боялся выходить, выкуривали огнем и дымом из погребов и подвалов. Часть защитников Аккры, схваченная с оружием в руках, была сброшена копьями с высоких стен, часть уведена в Антиохию для продажи. Было взято все золото, все драгоценные камни, а еще Святой крест. Из мрачных темниц вывели тысячу шестьсот пленных пилигримов. А попавших в руки неверных убивали, сколько хотели, а сколько хотели, оставляли в живых.

Устав работать мечами и кинжалами, паладины падали на колени, вознося хвалы милостивому Господу, отдавшему в их руки богатый город, и, отдохнув, с новой силой шли по домам, тщательно просеивая сквозь живую сеть жизни и богатства поверженной Аккры.

Много было спасено пленных странников, попавших в руки неверных, но среди них не оказалось неистового барона Теодульфа, уведенного сарацинами в суматохе куда-то вглубь Святой земли, все еще попираемой неверными.

Не оказалось неистового барона и среди тех, кто шел с летучими боевыми отрядами к Иерусалиму, встречая на пути волнующие слух имена — Каифа, Капернаум, Назарет, Вифлеем.

«И каждый вечер, — писал один из очевидцев, — когда войско располагалось лагерем в поле, прежде чем люди уснули, являлся некий человек, который громко кричал: „Святой Гроб! Помоги нам!“ И все падали на колени и кричали вслед за ним, и в мольбе поднимали многочисленные руки к небу и плакали. А он снова начинал и кричал так трижды. И все бывали этим сильно утешены.»

Вот подходит пора, неверные вновь сдадут Яффу!

Монжуа!

Толпа тревожно прислушивалась к высокому, чуть хрипловатому голосу серкамона, переводя взгляды то на него, то на хозяйку Процинты.

Никто не понимал, чем, собственно, не угодил серкамон Амансульте, но все чувствовали, что он чем-то ей не угодил.

— Я же помню…

— Я дал священный обет, теперь я пою подвиг и странствие! — подняв желтые волчьи глаза, бесцеремонно и грубо перебил Амансульту серкамон и глаза его нехорошо сверкнули. — Так хочет Бог.

Амансульта оскорблено выпрямилась в седле.

Она пришла к какому-то внутреннему, к своему выводу, абсолютно непонятному толпе.

Презрительно взмахнув рукой, она приказала:

— Выбросить его из деревни!"

XVIII

"…выбросили из деревни.

Почему?

Разве сама Амансульта не поддерживала неистово идею нового святого странствия? Разве она сама не хотела как можно быстрей освободить гроб Господень и изгнать всех неверных из Святой земли? Разве сам великий понтифик апостолик римский папа Иннокентий III, неустанно не зовет паладинов к новому походу? Разве, наконец, родной отец Амансульты барон Теодульф все еще не томится в неволе у сарацинов?

Почему Амансульта приказала выбросить серкамона из деревни?

Ганелон не понимал.

Истомленный духотой дня, он поднял голову.

Смеркалось.

Неужели Амансульта все еще спит в траве?

Осторожно, стараясь не зашуршать ни веточкой, ни листком, Ганелон поднялся чуть выше по склону.

Сейчас он увидит спящую Амансульту.

Сейчас он увидит ее прекрасные смеженные сном глаза, ее волнистые волосы, может, обнажившееся плечо…

О, дева Мария! О, Иисусе сладчайший!

Ганелон задохнулся.

И вздрогнул.

Пугающий долгий скрип внезапно донесся со стороны пруда, оттуда, где на берегу спала Амансульта.

Очень долгий, очень пугающий, какой-то томительный скрип, даже не скрип, а скрежет, как это иногда бывает, когда по мощеной камнем дороге волокут тяжесть.

Голос ада, заставивший смолкнуть птиц.

Стон, рвущийся из земного чрева.

Ганелон осторожно выглянул из-за кустов.

За то время, пока он спал, верхний пруд заполнился по самые берега, кое-где вода перекатывалась через край плотины.

Зачем такое Амансульте? Зачем она это сделала?

Верую в Бога Отца Всемогущего, прошептал про себя Ганелон. В Творца неба и земли. И в Иисуса нашего, который был зачат от Духа святого, родился от Марии Девы, страдал при Понтии, был распят, умер и погребен, сошел в ад, а в третий день воскрес из мертвых, взошел на небеса и ныне сидит одесную от Бога Отца Всемогущего.

Верую!

Ганелон еще раз осторожно выглянул из-за кустов.

Амансульты возле плотины не было. В густой траве белел лишь уголок забытого ею платка. Наверное, Амансульта давно проснулась, сделала свое неизвестное дело и ушла. Может, она уже вернулась в замок. Наверное, он, Ганелон, прозевал ее уход.

Но этот скрип!

Этот адский подземный скрежет!

Скрип и скрежет действительно доносились откуда-то из-под земли, может, правда, из ада.

Белые известняковые скалы кое-где поросли мхом. Острые камни, сухие и голые, как кость, торчали из травы. Мощный, как бы стеклянный поток свергался с плотины, рискуя подмыть основание и без того давно покосившейся старинной башни Гонэ.

Говорят, когда-то здесь стоял замок Торквата.

Говорят, когда-то здесь под стенами древнего замка старый петух отложил яйцо в теплый навоз, снесенное петухом яйцо высидела белая жаба и на свет появился василиск — полуметровая змейка, желтая, как знамя неверных, с белым пятном на голове и с тремя утолщениями на лбу, как корона. Известно, василиск убивает одним взглядом, от его ужасного дыхания сохнет на корню и возгорается трава, плавится камень.

Дева Мария, ужаснулся Ганелон, здесь все мертво!

Что может так ужасно скрипеть и скрежетать в земных недрах? Что может издавать столь ужасный подземный стон?

Все суставы, сочленения и связки Ганелона вдруг начали нервно подергиваться в некоей таинственной лихорадке, дрожать, подрагивать. Ступни и колени вдруг с силой вывернуло.

Он упал на землю.

Каждая мышца вздулась, как каменный шар.

Это было очень больно, но Ганелон еще не кричал.

Он был поражен внезапным ужасом, порожденным подземными звуками и исчезновением Амансульты. Он чувствовал, что его левый обычно косящий глаз провалился теперь так глубоко, что цапля не достала бы его из глазницы своим длинным клювом, а другой наоборот выкатился, как у вола, и рот растянулся в неправильной, в нечеловеческой улыбке.

И било Ганелона молниями ведьм, не раз, наверное, вершивших шабаш на этом склоне.

Ведьма, ведьма, умирая шептал про себя Ганелон. Он как бы видел перед собой летящую походку Амансульты, ее холодный и презрительный взгляд, ее волосы, тоже летящие за плечами.

Удары его сердца теперь были так громки, что закладывало уши.

Лес.

Пруд.

Зеленый склон горы.

Ганелон знал здесь каждый овражек, каждый камень, каждый приземистый бук, каждую пещеру в изъязвленных провалами скалах. Ночью, когда густеют тени под деревьями, когда копыта осторожного коня бесшумно тают в невидимых мягких мхах, Ганелон мог пройти с закрытыми глазами через любое место горы, но сейчас и при свете он перестал узнавать знакомое.

Багровое полыхание било в глаза.

В низком небе над собой он различал только что-то вроде длинных облаков, тянущихся с захода, сплющенное Солнце меж ними и двух рыцарей, черного и белого, идущих с мечами друг на друга.

Пусть победит белый рыцарь. Тот, у которого на плече нашит крест.

Ганелон умирал.

Прости нам долги наши, как мы прощаем должникам нашим, шептал он. Прости нам наши грехи. Сумерки везде безвидны, пусты. И тьмы, тьмы скрипят, скрежещут над безднами…"

XIX

"…бедный Моньо, бедный Монашек!

Ганелон явственно чувствовал чужие холодные тонкие пальцы на своем освобожденном от рубашки плече.

Он не хотел, чтобы эти чужие тонкие холодные пальцы касались его плеча. Он чувствовал, что все вокруг него овеяно дьявольскими чарами. Он дрожал. Собрав все силы, он все-таки попытался встать, но сил хватило лишь на то, чтобы открыть глаза.

В небе черный рыцарь теснил белого.

Мир погибал.

Божий порядок рушился.

Ганелон знал: мир вокруг всегда должен стоять, как он стоял при первых отцах церкви. Он умирал, но, зная такое, он пытался бороться с судорогами, все еще потрясающими его тело, а чужие тонкие холодные пальцы, кажется, помогали ему, они поглаживали, разминали онемевшие мышцы.

Ганелон не должен был умереть, теперь он сам это чувствовал.

Ведь пока он жив, он хотя бы своими мыслями помогает белому рыцарю в небе.

Ведь если он умрет и не сможет помочь белому рыцарю хотя бы мыслями, в несчастный замок Процинта впрыгнет белая жаба, которую слабые духом примут за доброе знамение и потянутся к ней — целовать зловонную пасть жабы. А жаба от этого раздуется до размеров гуся и на ее мерзкое кваканье явится удивительной бледности дьявольский человек. Он будет сильно истощен, почти без мяса на костях, у него будут черные, как угли, глаза, и нагая Амансульта бесстыдно и безвольно выйдет ему навстречу. И дружинники, и дворовые, и старая служанка Хильдегунда, и лесники, и кравчие, и кузнецы, и Гийом-мельник с тоской увидят, как безвольно, но с адским хотением Амансульта на глазах у всех совокупляется с удивительной бледности дьявольским человеком.

И каждый, кто такое увидит, забудет всякое воспоминание о Святой римской церкви.

Вера уйдет, как она ушла из этих проклятых мест.

— Бедный Моньо, бедный Монашек!

Ганелон закричал.

Его корчило.

Пена летела с закушенных губ, но белый рыцарь в небе услышал крик Ганелона и начал теснить черного.

«У тебя никогда не будет друзей, — смутно расслышал Ганелон сквозь собственную боль, сквозь собственное страдание некий голос. И этот голос был уже не тот, который только что повторял — бедный Моньо, бедный Монашек. И пальцы, с силой растиравшие его кожу, теперь уже тоже не были чужими тонкими холодными пальцами. Наоборот, теперь это были сильные мужские пальцы, они были горячие и сухие, и голос слышался сильный, мужской. — У тебя никогда не будет друзей, никого, кроме братьев по духу. Ты никогда не познаешь никакой другой любви, кроме любви к Господу. Блаженный Доминик призывает тебя к Делу. С этого часа, брат Ганелон, твоя жизнь посвящена Делу. С этого часа ты наш вечный тайный брат и дело твое — спасение душ заблудших.»

Сильные пальцы растирали Ганелону грудь, живот, ноги.

Боль медленно отступала и белый рыцарь в небе уже торжествующе заносил копье над поверженным противником.

Безумная мысль на мгновенье обожгла Ганелона: нагнать Амансульту, схватить ее за руку, закричать, повергнуть ее в траву, сорвать платье с трепещущего тела и, удерживая левой рукой, правой ударить кинжалом в дьявольскую отметину под ее левой грудью!

Спасти!

«Ты все забудешь, брат Ганелон. Ты будешь предавать многих и многие тебя будут предавать, ведь отныне твоя жизнь посвящена Делу. Ты увидишь ужасный большой мир. Ты много раз погибнешь. Ты будешь одинок и ты отречешься от мира, как он отрекся от тебя. Мир будет терзать тебя, но тебя ждет спасение.»

— Уйди! — закричал Ганелон, пытаясь оттолкнуть сильные руки. — Кто ты? Чур, чур меня!

Белый рыцарь в небе, победив, торжествующе удалялся в сторону юга.

На Ганелона смотрели сверху круглые, зеленые, близко сведенные к переносице глаза брата Одо.

Пахло травой и тоской. Звенели цикады. Стояла ночь. Звезды раскинулись над невидимой горой, как шатер паладина.

Ганелону вдруг стало легко. Он вдохнул горный воздух и мучительно улыбнулся брату Одо.

Не зажигай на востоке огня,
пусть не уходит мой друг от меня,
пусть часовой дожидается дня…

Когда-то Ганелон слышал такую альбу. Он даже помнил слова, которыми она заканчивалась:

Боже, как быстро приходит рассвет!

Как быстро!

Действительно, как быстро!

Будто во сне вдруг в одно поразительно короткое мгновение пролетели перед ним смутные видения. Он вдруг увидел черный дым костра, на котором богохульник барон Теодульф сжег на его глазах катара-тряпичника, и ужасное лицо своей несчастной матери, убитой черной оспой, и безумный крик отца, в собственном доме сожженного бароном Теодульфом.

Он собрал силы и сел.

Не было стонов и криков, ни откуда не несло сладковатым дымом, не скрежетало безумное чрево земли, не визжал тряпичник:

— Сын погибели!

На Ганелона смотрели внимательные понимающие глаза брата Одо.

— Ты слышал меня, тайный брат?

— Да, — еле слышно выдавил Ганелон.

— Называй меня отныне братом. Называй меня отныне братом Одо. Я священнослужитель, я посвятил свою жизнь Господу, и отныне мы братья. Отныне ты мой брат, Ганелон. Ты призван. Отныне ты сам посвящен Делу.

— Да, брат Одо.

Ганелону стало совсем легко.

Он улыбнулся.

— Что ты видел сейчас? Что ты слышал и помнишь? — тревожно спросил брат Одо, дыша на Ганелона чесноком. В его зеленых глазах таилось великое любопытство.

— Помню рыцарей в небе. Черного и белого. Они боролись.

— Кто победил?

— Белый рыцарь с крестом, который был нашит на плечо плаща.

— Так и должно было случиться. Это некий знак свыше. Говорю тебе, ты избран, брат Ганелон.

И жадно спросил:

— Что ты еще помнишь?

— Помню госпожу. Я шел за нею, как ты сказал.

— Говори!

— Я потерял госпожу. Она лежала в траве, я думал, она спит, но она исчезла. Наверное, она опустила запрудный щит и водоем доверху наполнился водой. Сама земля стонала от тяжести скопившейся воды. Я подумал, что это горы пришли в движение и впал в бесчувствие.

— Говорю тебе, ты избран, брат Ганелон! — брат Одо торжествовал. — Что ты еще помнишь?

— Помню пальцы. Чужие. И голос. Кажется, голос.

— Он что-нибудь говорил?

— Он, кажется, повторял: бедный Муньо, бедный Монашек.

— Это был голос твоей госпожи?

— Не знаю.

— Но он походил на голос твоей госпожи? — упорствовал брат Одо.

— Не знаю… Я не знаю… Если бы это был ее голос… Разве госпожа бросила бы меня здесь умирать?… Конечно, я рассердил ее своим непослушанием, но она бы не бросила меня здесь умирать…

Брат Одо торжествующе засмеялся:

— Ты избран, брат Ганелон. Ты избран.

Ганелон не ответил. Он шарил рукой в траве.

— Ты что-то ищешь?

— Не знаю… Я помню чужие пальцы… Они были тонкие и холодные… Может, госпожа увидела меня и хотела помочь…

— Нет, брат Ганелон. У твоей госпожи не было таких мыслей. Она всегда холодна, как ледяная фигура. Твоя госпожа не хотела тебе помочь, даже напротив, она специально оставила тебя без помощи. Она думала, что ты умрешь, Ганелон. Приступ твоей болезни был очень сильный, твоя госпожа решила, что ты непременно умрешь и этим будешь наказан. Она была здесь, она видела тебя, но не захотела тебе помочь.

Рука Ганелона наткнулась в траве на что-то твердое.

Он поднял руку и увидел обломок плоской резной костяной пластинки. Наверное, это была слоновая кость. Она потемнела от времени, но при желании на ней еще можно было различить след прихотливого узора.

— Твоя госпожа предала тебя, брат Ганелон. Она решила. что ты все равно умрешь. Это для нее явился в небе черный рыцарь. Но знак подан, Ганелон. Ты призван!

Брат Одо осторожно взял из рук Ганелона костяную пластинку и понюхал ее:

— Это слоновая кость. Видишь, она потемнела от времени, но на сломе осталась совсем белой. Даже очень белой. Значит, пластинка сломалась совсем недавно. Скорее всего, совсем недавно эта пластинка украшала переплет какой-то богатой старинной книги. Ты когда-нибудь видел такие книги в руках твоей госпожи?

— Может быть.

— Здесь много пещер, — оглянулся через плечо брат Одо. — Когда-то много десятков лет назад в этих местах стоял замок очень богатого монсеньора. Его звали Торкват. Он был очень богат и очень умен. Возможно, что неизвестная нам книга принадлежала именно Торквату. Твоя госпожа очень смела, — брат Одо неодобрительно потряс головой, будто отгоняя от себя какое-то видение. — Она читает тайные книги. Но твоей госпоже, брат Ганелон, угрожает большая опасность, твоя госпожа стоит на неверном пути. Отныне, брат Ганелон, ты должен превратиться в тень своей госпожи. Никто не знает, где и когда может оступиться душа живая, но такое всегда может случиться.

— Наверное… — кивнул Ганелон.

Его мышцы снова болели.

Собрав силы, он спросил:

— О какой книге ты говоришь, брат Одо?

— Наверное, о стариной, — охотно объяснил брат Одо. — Наверное, это богатая и старинная книга. Есть очень старинные книги, брат Ганелон. Некоторые из них даже написаны не человеком.

И жестом показал Ганелону:

— Вставай, брат, нам надо спуститься вниз. Тебе надо отдохнуть и отлежаться. Тебе надо набраться сил, брат Ганелон. С этого дня будь внимателен. Душа твоей госпожи в опасности.

И быстро спросил:

— Ты слышал когда-нибудь про клад Торквата? Говорили когда-нибудь при тебе про клад Торквата? Это был очень богатый монсеньор — много золота, много богатых книг. Он знал так много, что его насильственно умертвили. Так сделали варвары, которых он пытался наставить и многому научил. С тех самых пор никто ничего не знает о судьбе его великих сокровищ.

Ганелон кивнул.

Он слышал о кладе Торквата.

Старая служанка Хильдегунда знала много страшных историй, иногда она рассказывала и о Торквате. По ее рассказам, в Вероне, столице короля Теодориха, короля варваров, разоривших Рим, этот Торкват, далекий предок Амансульты, был обвинен в измене.

Ганелон явственно услышал негромкий голос своей хозяйки, вслух зачитывающей монаху Винсенту:

"О, если бы хоть какая-нибудь свобода была возможна! Я бы ответил словами Кания, которые он произнес, когда узнал об обвинении, предъявленном ему Гаем Цезарем, сыном Германика, что он замешан в заговоре, направленном против императора: «Если бы я знал об этом, ты бы не знал!»

Возможно, Амансульта читала одну из старинных книг Торквата, жестоко казненного королем варваров Теодорихом. Возможно, старая служанка Хильдегунда добавила к своим странным рассказням что-то такое, что могла действительно ненароком услышать от Амансульты.

Взошла Луна.

В неверном свете Луны, оглянувшись, Ганелон увидел: вода в пруду стоит совсем низко, видимо, уходя, Амансульта подняла щит.

«Для того, чтобы достичь глубин познания, — вдруг вспомнил Ганелон слова Амансульты, — не всегда следует искать тайных проходов. Иногда достаточно поднять уровень вод.»

А может, это произнес Викентий из Барре.

Он, Ганелон, прятался тогда за дверью большой залы донжона. У него острый слух. Он хорошо запомнил удивление Амансульты:

«Поднять уровень вод? Что могут значить эти слова?»

А Викентий из Барре, тщедушный монах с маленькими воспаленными мышиными глазами, удивленно ответил:

«Разве слова всегда должны что-то значить?»

А разве нет?

Ганелон не знал.

Он устал, его тело болело.

Он медленно поднялся, опираясь на сильную руку брата Одо.

Наверное, брат Одо захотел бы услышать о том, что совсем недавно вода в пруду стояла так высоко, что переливалась через плотину. Впрочем, он, кажется, уже сказал об этом, но брат Одо не обратил на это внимания. Да он и сам мог догадаться об этом, хотя бы по мелким лужам, оставшимся в траве ниже плотины. К тому же, эта костяная пластинка…

Ганелон уже открыл рот, чтобы рассказать о своих сомнениях брату Одо, но вдруг что-то странное, явившееся как бы изнутри, удержало его от этого, как бы шепнуло ему — промолчи, Ганелон!

И он промолчал."

Часть вторая ПОДВАЛ У ВОРОНЬЕЙ БОЙНИ 1199

II–III

"…смрадный переулок, грязь, нечистоты — все, как везде, как даже в замке Святого ангела.

Рим пуст.

Однажды Ганелон сам увидел волчицу в Колизее.

Волчица поднимала острую морду к низкому небу, серо опрокинутому над пустым вечным городом. Вой низкий и тоскливый внезапно срывался, гас. Всадник, медленно выступивший из тумана, густо плывущего с невидимого Тибра, ругнул споткнувшуюся лошадь:

— Короля Ричарда увидела, скотина?

И снова туман. Снова тишь, вой волчий.

Рим пуст.

Пусты дома.

Пусты мертвые грязные переулки.

Дева Мария, Иисусе сладчайший! Ганелон отчетливо чувствовал: место, которое он ищет, где-то рядом.

Отправляя Ганелона, брат Одо сказал: нужное место ищи за колонной Траяна, где-то возле Вороньей бойни. Там, в узких переулках, среди бедных огородов и виноградников, должен стоять старый пыльный дом, сложенный из камня, но с деревянным чердаком. Дом этот поставлен в два этажа, но главное в нем вовсе не два его этажа и даже не чердак, а то, что никогда не видно снаружи — подвал. А чтобы понять, куда ты пришел, правильно ли ты пришел, тебе придется принюхаться. Со стороны искомого дома должны долетать некие необычные запахи — может быть, незнакомых трав, странного зелья, даже крови, а может, серы. И непременно должен виться хотя бы слабый дымок над каминной трубой странного дома, даже в самое теплое время года.

Брат Одо сказал: найди указанное место и найди старика.

Старик, которого ты должен найти, еретик, сказал брат Одо. Он упрямый еретик и тайный маг. Старика зовут Сиф, его кличка — Триболо. Так его прозвали на улицах — Истязатель.

Смутной, во многом размытой болезнью памятью, Ганелон обращался в прошлое, восстанавливал то, что случилось семь лет назад.

Однажды в замок Процинта тоже приходил маг, вспоминал он.

Тощий грязный старик — длинные пальцы с явственными узлами суставов обожжены кислотами, на голове красная шапка, на плечах черный, как ночь, плащ, может, бархатный и такой длинный, что запачканный пылью конец его волочился прямо по полу.

Тощий грязный старик много времени проводил наедине с Амансультой, но чем они занимались, этого никто не знал.

Старик уже тогда выглядел глубоким стариком и уже тогда его звали Сиф, но прозвище Истязатель было в те поры никому не известно, впрочем, о нем просто могли не знать. Чтобы заработать такое прозвище старик, наверное, немало поистязал живых тварей, добиваясь раскрытия великих тайн — как движутся, например, их лапки, почему моргают глаза, зачем движения и поступки некоторых тварей как бы копируют человеческие и всякое тому подобное.

Триболо.

Истязатель.

У старика, несомненно, есть помощники, подумал Ганелон, но помощников Ганелон не боялся. Он решительно отверг помощь брата Одо и отправился на поиски гнезда еретиков один. Он знал, что справится, ибо знал, что бояться следует не людей, а злых чар. Потому и шептал про себя неустанно: «Фиат волюнтас туа… Да будет воля твоя… Ет не нос индукас… И не введи в искушение…»

Рим пуст.

Воистину умирает Рим.

Даже в квартале Борго так грязно, что ноги тонут в нечистотах. Ноги тонут в нечистотах и на подходе к Латеранскому дворцу.

Как гигантская, оставленная моллюском раковина, гулкий, но пустой Рим никак не может вновь заполниться живой жизнью.

Зато жизнь кипит на дорогах.

Неустанно взывает к будущим паладинам, неустанно поднимает новых святых странников неистовых пилигримов на великий подвиг святого креста все более и более крепнущий голос великого понтифика апостолика римского — новоизбранного папы Иннокентия III:

— Очнитесь, верующие! Разве не пора спасти наследство Господа, вернуть Святой римской церкви те места, которые сам Иисус Христос освятил своею земной жизнью?

Торопятся по пыльным дорогам взволнованные легаты папы, неустанно взывают к верующим:

— Очнитесь, верующие! Кто здесь горестны и бедны, будут в Святой земле радостны и богаты! Так хочет Бог!

Не устают повторять:

— Очнитесь, добрые христиане! Оглянитесь вокруг! Прислушайтесь к странникам, вернувшимся с востока. Жестоко попирается вера христианская в Святой земле. Там блага земные расхищены, там святым паломникам на каждом шагу грозит ужасная опасность. Многие истинные христиане до сих пор несправедливо томятся в плену, они гниют в мрачных сырых темницах, гибнут от жажды и голода, а подлые сарацины требуют за пленных христиан невиданные выкупы. Горят христианские старые монастыри, безвинно и безвременно гибнут благородные рыцари. А неверные, размахивая над собой желтыми знаменами подлого Магомета, хозяйничают даже во внутренних областях Романии, всегда до того принадлежавших христианскому Константинополю.

Всех виня, всех укоряя, ни от кого не пряча и не отводя в сторону жестких глаз, святой человек магистр Фульк, а с ним посланец папы кардинал Падуанский неустанно проповедуют с папертей:

— Очнитесь, честные христиане! Вера в страдающего Христа подорвана. Утерян небесный Иерусалим. Разве не пора восстановить силу веры? Разве не пора одолеть нечистые дьявольские козни и вернуть Святой римской церкви ее прежнее положение, столь жестоко в последние годы ущемленное агарянами? Ужасный позор, ужасный стыд, ужасное горе, что столь презренное и недостойное племя, как подлые, не знающие жалости сарацины, сумело вдруг одолеть великий народ, осиянный светлым именем Христа!

Монжуа!

— Очнитесь, верующие! Разве не настала пора вновь двинуть броневые отряды благородных рыцарей в попранную агарянами Святую землю? Дерзкие сарацины сжигают христианские монастыри или приспособляют их для своих нечистых обрядов. Они насильно обрезают детей божьих и обрезанные части бросают в алтари и крещальни. Они мучают истинных христиан в темницах и предают их позорной смерти: сажают на кол, лишают детородных органов, поражают стрелами, перед тем привязав к столбу.

Монжуа!

— Очнитесь, добрые христиане! Разве не пора поставить на место неверных? Разве не пора поднять меч карающий против врага христиан Саладина? Тот паладин, который выйдет на стезю гроба Господня и прослужит Господу нашему милосердному в войске хотя бы год, с того будут полностью сняты все грехи, которые он совершил до святого странствия и даже те, которые он совершит после странствия, но в которых раскается и исповедуется. А тот, кто отведет блудливые глаза в сторону и не услышит призыва свыше к наказанию агарян, тот навсегда будет проклят Святой римской церковью.

— Навсегда! Во имя Господа!

Ведь разве не говорил Господь: «И кто не берет креста своего и не следует за мною, тот не достоин меня»?

Стезя святого гроба.

К несчастью для благородных рыцарей, не может вновь ступить на стезю святого гроба рыжебородый великан король германцев Фридрих Барбаросса. Упав на переправе с коня в холодную и быструю речку Салеф, протекающую вблизи Селевкии, король германцев был незамедлительно взят Господом на небо. Свидетели этого ужасного события рассказывали, что смерть рыжего великана так устрашила его сподвижников и так ужасно подействовала на благородных усталых рыцарей, что многие, мечась между ужасом и надеждой, тут же, на месте, покончили с собой, а многие другие, думая, что милосердный Господь уже навсегда забыл о них и не заботится больше, отреклись от христианской веры.

К несчастью для благородных рыцарей, не может вновь ступить на стезю святого гроба неистовый король Ричард Львиное Сердце.

Поверив нелепым слухам о том, что в некоем лимузенском замке Шалю найден огромный клад старинного золота и драгоценных камней и получив невежливый отказ хозяина на требование незамедлительно выдать ему указанный клад на нужды будущего похода в Святую землю, король Ричард со всей свойственной ему горячностью в тот же час поклялся повесить всех дерзких обитателей замка Шалю от мала до велика.

И рассказывали очевидцы, что пришел благородный король Англии с многочисленным войском к замку Шалю и осадил замок, в котором, как он думал, было скрыто большое сокровище. Он не торопился, будучи уверен, что владелец замка не станет долго ему противостоять. Но когда вместе со своим военачальником Меркадье благородный король Ричард обходил вокруг стен замка, отыскивая, откуда удобнее всего произвести нападение, простой арбалетчик по имени Бертран де Гудрун пустил со стены замка стрелу, которая пронзила руку королю, ранив его неизлечимой раной.

Почувствовав сильную боль благородный король Ричард, не медля ни минуты, вскочил на своего любимого коня Фовеля, с которым бывал в разных походах, и поскакал в свое жилище. Правда, перед этим он строго повелел Меркадье и всему своему войску немедленно атаковать зловредный замок Шалю, пока его защитники не погибнут или не сдадутся.

А когда замок был взят, рассказывали очевидцы, велел благородный король повесить всех его защитников, кроме того одного, который его ранил. Этому своему обидчику благородный король Ричард готовил особенно мучительную и позорную смерть. Но так случилось, что сам король вдруг начал чувствовать себя все хуже и хуже. При первой попытке извлечь из руки отравленный железный наконечник, врач, которому вверил себя король, вытащил только деревянную стрелу, само же металлическое острие осталось в теле. Правда, несколько позже, оно вышло само при случайном ударе по руке короля.

Чувствуя сильные страдания, благородный король Ричард разуверился в выздоровлении, а потому счел нужным объявить свое завещание.

Королевство Англии, как и все свои земли, и все свои многочисленные замки, и три четверти собранных им сокровищ благородный король Ричард, к искреннему удивлению и даже недоумению некоторых баронов, завещал тому, кто прежде так часто и неоднократно предавал его — родному брату Иоанну. Всяческие редкие драгоценности он завещал своему племяннику императору Оттону, а всю остальную часть сокровищ — слугам и беднякам.

В последние минуты жизни овладел королем Ричардом столь характерный для него порыв великодушия.

Он велел призвать к себе плененного воинами лучника Бертрана де Гудруна и так сказал ему:

«Скажи, какое зло я сделал тебе, что ты так коварно меня убил? Разрешаю тебе сказать откровенно»

Лучник откровенно ответил:

«Ты всего лишь умертвил своею собственной рукой моего родного отца и двух моих родных братьев, а потом захотел меня убить. А так ничего. Так что, мсти мне теперь, пожалуйста, как хочешь. Я весьма охотно и с большим терпением перенесу любые мучения, даже самые страшные, какие только ты сможешь придумать, ведь я теперь утешен — умираю не только я, но насовсем умираешь теперь и ты, принесший миру столько зла.»

Выслушав лучника, благородный король долго думал, а потом приказал отпустить его, сказав несчастному лучнику при этом:

«Смерть мою тебе прощаю.»

И, развязав оковы, отпустил его.

И даже приказал дать лучнику, ранившему его, сто солидов английской монеты.

Но верный Меркадье без ведома короля снова схватил Бертрана де Гудруна, задержал его и по смерти благородного короля Ричарда живьем содрал с лучника кожу и голым повесил на дубу.

Так умер благородный король Ричард, прозванный Львиное Сердце — в восьмой день апрельских ид, во вторник, перед вербным воскресеньем.

Мозг его, кровь и внутренности похоронили в Шарру, сердце — в Руане, а тело — в Фонтевро, у ног отца, как он хотел.

Одна из многочисленных эпитафий, сочиненная на смерть благородного короля, гласила:

Его доблесть не могли утомить бесчисленные подвиги;

его пути не могли замедлить препятствия;

перед ним бессильны были шум гневного моря,

пропасти низин, крутизна гор,

каменная суровость скалистых утесов.

Его не сломили ни ярость ветров, ни пьяная дождем туча,

ни туманный воздух, ни грозный ужасов громов.

Но горе! Муравей загубил льва!

Мир умирает в его погребении.

Стезя святого гроба.

К несчастью для благородных рыцарей не может двинуться в новое святое странствие король французов Филипп II Август. Дни и мысли короля заняты войной против проклятых Плантгенетов. Всеми своими силами король Филипп обрушился на французские владения наследника неистового короля Ричарда — Иоанна Безземельного

Господь прощает грехи призванным, откликнувшимся на первый зов, но прав брат Одо, тысячу раз прав — дьявол никогда не спит, дьявол не знает устали. Он подстерегает смертных везде. Даже на смертном одре следует быть настороже, чтобы не потерять душу.

Дьявол лукав.

Дьявол многолик.

Дьявол вьет свои гнезда прихотливо и хитро.

Сегодня он смущает нищих тряпичников и таких же нищих тулузских ткачей, а завтра сбивает с пути истинного богатых купцов, возвращающихся с товарами с сирийских берегов. Сегодня ему верно служат катары и богомилы, техникеры и торбеши, фунданты и тиссераны, бугры и вальденцы, а завтра, смотришь, к нему в услужение попадают даже священнослужители, нерадивые в службах, а то даже и пустынники, не устоявшие перед искушением.

Дьявол не спит.

Помни, Ганелон, помни.

Брат Одо сказал: завяжи в пояс обломок резной пластинки, найденной в траве на склоне горы, возвышающейся над замком Процинта, и спрячь под плащом узкий кинжал. Вот тебе такой кинжал, брат Ганелон, сказал брат Одо. В Италии такие кинжалы называют милосердниками. Ими добивают латников, израненных на поле боя. Узкое лезвие легко входит в любую щель металлических лат. Пусть этот милосердник всегда будет у тебя за поясом.

— А если, имея кинжал, я захочу убить старика-еретика или других еретиков, если они там будут? — спросил Ганелон.

Брат Одо ответил:

— Что бы ты ни делал, твоей рукой будет водить Господь.

И добавил:

— Помни, брат Ганелон, главное это книги. Внимательно и терпеливо ищи тайные старинные книги, обещающие твоей госпоже свободу. Эти старинные книги должны принадлежать Святой римской церкви. Эти книги опасны, если находятся в частных руках.

Смеркалось.

Брат Одо оказался прав: нужный дом Ганелон узнал по запаху.

Отправляя Ганелона на поиск брат Одо сказал: ты, наверное, легко найдешь нужный дом. Он, наверное, будет окружен необычными запахами, а над каминной трубой дома будет виться негустой дымок. Он всегда вьется там над трубой. Ты войдешь в дом, брат Ганелон, и спустишься в подвал.

И да будет с тобой Господь!

«Бедный Моньо, бедный Монашек…»

Так шептала Амансульта, наклонившись над Ганелоном на склоне горы, возвышающейся над замком Процинта. Но без всякого сожаления оставила его умирать на склоне.

Но он не умер.

Только в смутной памяти остался негромкий голос, повторяющий одни и те же слова, и запомнились чужие холодные тонкие пальцы, которыми Амансульта прикасалась к его уже умирающему, но так и не умершему телу.

А еще в смутной памяти Ганелона осталась некая тайна, которую, правда, он додумал гораздо позже, но додумал сам, часто и внимательно беседуя со своим наставником братом Одо.

Всем известно, что юная владелица замка Процинта неожиданно стала богатой.

У юной Амансульты, прозванной Кастеллоза, всегда в отчаянии воевавшей с соседями, вдруг появилось много золота.

Она расширила свои земли и укрепила замок Процинта.

Она выкупила из плена отца.

Но золото Амансульты нечисто.

Об этом можно судить хотя бы по тому, что первое, что сделал барон Теодульф, выкупленный за нечистое золото и вернувшийся, наконец, в свой родовой замок — он подверг жестокому набегу деревеньки некоторых соседей, которые в его отсутствие пытались обижать его дочь, и даже попытался взять штурмом монастырь в Барре.

К счастью Господь обиделся и не дал удачи богохульнику — братия отстояла монастырь.

От того великим гневом постоянно пылал единственный глаз барона.

Правый глаз барон потерял в неволе.

Вырвите дерзкому латинянину левый глаз, приказал агарянам некто Маштуб, начальник Аккры, державший барона Теодульфа в плену. Но тут же передумал: нет, не надо вырывать левый, вырвите латинянину правый глаз. Если когда-нибудь этого дерзкого и шумного латинянина действительно выкупят и он посмеет еще раз выступить в боевом строю против воинов Магомета, собственный щит будет затруднять ему обзор боя.

Золото Амансульты нечисто.

Нечисто окружение Амансульты.

Нечисты старинные книги, над которыми почти бессонно склоняется голова монаха из Барре Викентия.

Целых два года после приступа болезни, овладевшей им на горе у верхних прудов, Ганелон, в назидание всем другим будущим возможным ослушникам Амансульты, провел в тесном каменном закутке на втором этаже старой сторожевой башни замка Процинта.

— Бедный Моньо, бедный Монашек, лучше бы ты умер, — без всякого сочувствия сказала Амансульта Ганелону, отправляя его в башню. — Ты нарушил мой запрет, ты поднялся без разрешения к верхним прудам. Я смогла бы прямо сейчас отрубить тебе ступню и отправить доживать твою несчастную жизнь в отдаленную деревню, но прежде ты никогда не совершал подобных проступков, поэтому я не буду сердиться на тебя. Ты просто сгниешь в каменном закутке, если я не захочу чего-нибудь другого.

За два года, проведенных во тьме и в сырости, Ганелон на ощупь изучил каждый камень, каждую доску, каждую щель своей темницы.

Он ничего не видел во тьме, но он много слушал — плач осеннего дождя за стенами, свист зимнего ветра, веселое перестукивание весенней апрельской капели, звон ручья, подмывающего башню, дальние раскаты грома, тонкий писк крыс, какие-то неопределенные шорохи.

Странные видения мучили Ганелона.

Но они и укрепляли его.

Мучаясь долгой бессонницей, иногда ночами Ганелон вдруг явственно видел перед собой обнаженную Амансульту. В странном смятении он чувствовал, что взгляд его ищет вовсе не отметку дьявола под левой грудью Амансульты, а пытается остановиться на самой ее груди.

Перивлепт.

Восхитительная.

Конечно, так подсказывал дьявол.

Иногда Ганелон явственно слышал в ночи отчаянный вопль своего отца, жестоко сожженного в собственном доме богохульником бароном Теодульфом, а позже, прислушиваясь к дальним чужим голоса и к каким-то совсем непонятным шорохам, он научился определять время во тьме.

Он часто читал молитвы на нескольких языках, зная, что Бога это не оскорбит, а ему придаст уверенности.

В конце второго года, изучив все, что его окружало, Ганелон с помощью божьей сумел раздвинуть голыми руками дубовые доски пола — камень в стене башни выкрошился.

Сплетя веревку из разодранной на полосы одежды, Ганелон спустился в нижнее помещение башни, сложил друг на друга сваленные там дрова и вновь аккуратно сдвинул над собой тяжелые дубовые доски.

В нижнем помещении башни было тихо, пахло пылью, массивная дубовая дверь была надежно заперта снаружи.

Тщательно обдумав свои возможности, Ганелон понял, что из башни ему не выйти и решил умереть здесь.

Но прошло некоторое время и он услышал крики над головой — стража хватилась узника.

— Святой Леонард, покровитель всех узников, помог несчастному Ганелону! — кричали одни.

Другие в ярости возражали:

— Нечестивого Ганелона унес дьявол!

«Бедный Моньо, бедный Монашек…»

Так шепнула старая служанка Хильдегунда, однажды, через несколько дней после исчезновения Ганелона, поборовшая темный страх и ночью отпершая дверь башни.

"Бедный Моньо, бедный Монашек… — дрожащим голосом шепнула она во тьму, открыв дверь, запертую снаружи. — Я не вижу тебя в темноте башне, но я знаю, я чувствую, что ты здесь. Господь научил меня помочь тебе, он не хочет твоей гибели. Теперь, Ганелон, ты можешь выйти из башни. Я открыла дверь. Люди спят, нигде нет охраны. Выходи, бедный Моньо, и я снова запру за тобой дверь снаружи, чтобы ни один человек ни о чем таком не догадался. Люди не понимают, как ты мог уйти из запертого помещения, не открыв дверей, не пробив крыши или каменной стены, они думают, что тебя унес дьявол. Одна я догадываюсь, что ты спустился на первый этаж башни. Я не знаю, как ты это сделал, но верю, что ты это сделал. Не надо тебе больше прятаться, Ганелон. Беги. Тебя не раз спрашивал брат Одо. Он много раз приходил сюда и даже ходил вокруг башни, пока его не прогнали дружинники. Выходи из башни, Ганелон, и тайными тропами, которые ты хорошо знаешь, иди в Барре. Там, в Доме бессребреников тебя ждет брат Одо. Он помнит о тебе, он много раз пытался помочь тебе. Теперь он сможет по-настоящему помочь тебе, бедный Моньо.

Два года, проведенных во тьме, многому научили Ганелона.

В смутных снах и в одиноких бдениях он при смеженных глазах, как четки, перебирал пережитое.

Перебирая пережитое, он часто задыхался от непонятной боли, постепенно перерождающейся в ненависть.

Он знал, Бог его не оставит.

За два года он по много раз перебирал в голове все слышанное им когда-либо от Гийома-мельника, от служанок замка Процинта и от дружинников, от старой служанки Хильдегунды, а так же от юной Амансульты и ее монаха-помощника из Барре.

Иногда ночами он явственно слышал как бы издалека мышиный голос монаха, слышанный им столько раз.

«Я передам все тонкости логиков… — видимо, Викентий из Барре, как все смертные, вовсе не был чужд гордыне. — Я приведу в должный порядок все доступные мне старинные труды, сохраню их дух, кропотливо заполню новыми знаниями каждую лакуну, дам подробный комментарий ко всем темным местам… Я докажу, что ошибочно считать философов людьми, всегда расходящимися во мнениях… Их труд всегда свершается во славу Господа… Законченный свод знаний я назову „Великим зерцалом“… Пусть он отразит, как зеркало, весь мир с его божественными законами…»

«Но настало ли время? — вслух сомневалась Амансульта, выслушав неутомимого монаха… — Хватит ли у тебя сил на такой огромный труд, к кому, кроме меня, ты сможешь обратиться за помощью? В свое время сам Торкват изливал душу в бесчисленных жалобах, а ведь он был сильнее тебя. Ты помнишь? Куда бы ни обратил я свой взор, так жаловался Торкват, повсюду я встречаю то ленивую косность, то завистливое недоброжелательство, а потому лишь напрасному оскорблению можно подвергнуть ученые божественные трактаты, предложив их диким человекоподобным чудищам скорее для надругательства, нежели для изучения.»

«Но Торкват говорил это о варварах.»

«А разве не варвары окружают нас сейчас? Разве можно отдавать чудо разума в руки варваров?»

Чудом разума юная Амансульта считала груду старинных заплесневелых книг, извлеченных ею из подземных тайников Торквата вместе с нечистым золотом. Зная, что рано или поздно он погибнет, Торкват постарался укрыть книги под землей как можно надежнее.

Да, часто думал Ганелон, Амансульта достигла многого золота и старинных книг, но она забыла одну очень важную, а может, и самую главную вещь: ведь хитрый дьявол умеет не только портить погоду, приносить зло, мешать находящимся в супружестве исполнять их супружеские обязанности и совершать всякие другие козни, он, лукавый дьявол, прежде всего, умеет и любит смущать слабые человеческие умы.

Чудо нельзя упрятать в тайник.

Чудо оно потому и чудо, что вспыхивает внезапно.

Истинное чудо никогда не тьма, в которой вспыхивают разные светила, оно не радуга, перекидывающаяся над одинокой звездой; оно всегда утешение, ниспосланное выше.

А какое утешение могут нести старинные заплесневелые книги, извлеченные из тайных подземелий Торквата?

Какое утешение может нести нечистое золото, многие годы таившееся под землей?

Как можно так легковерно идти прямо в руки дьявола и не яриться на его козни?

Как можно не помнить о рвении Моисея, который в один день истребил двадцать тысяч язычников?

Как можно забыть усердие первосвященника Финееса, который одним копьем пронизал множество иудеев и моавитян?

Меч и огонь.

Во имя Господа.

Разве не об этом каждодневно и неустанно вопиет, обращаясь к густой толпе, святой блаженный отец Доминик, пришедший пешком в Лангедок из северной Кастилии?

Блаженный отец Доминик беден.

Он низколоб, у него длинное некрасивое лицо, но над его горбатым носом священной ненавистью пылают черные, как угли, глаза. Он никогда не улыбается, он никогда не ест мяса, питаясь только вином и рыбой, а на его узкой желтой щеке виден чудесный знак — крошечный крест, не вырезанный и не выжженный, а появившийся однажды сам по себе.

Блаженный отец Доминик неутомим.

Сегодня он проповедует в обители святого Ремигия, завтра его потрепанные сандалии взметают пыль на Аппской дороге. Сегодня он проводит ночь в Пруле, близ Каркассона, там, где крошечное аббатство дает приют ему самому и его многочисленным ученикам, а завтра он поучает смиренную братию в Доме бессребреников в Барре.

Где бы и когда бы ни появлялся блаженный отец Доминик, его неистовая душа не знает покоя.

Ничуть не смущаясь, входит отец Доминик в гнезда еретиков.

Он грозен.

Он неустанно, он неистово напоминает верующим о том, что дьявол, как нигде, любит селиться именно в собственных наших сердцах. Лишь изгнав дьявола из собственного сердца, человек начинает преодолевать ничтожество, в коем он рождается. Лишь очистив собственные сердца, лишь жестоко разгромив все лживые гнезда ереси, зародившиеся вокруг, можно будет по-настоящему обратить неукротимый взор на восток, учит блаженный отец Доминик. Сейчас не земли сарацинов, не края неверных, не воины Магомета, а лежащие вокруг Нарбонна и Монпелье, Безье и Альба, Ним и Тулуза — вот настоящие дьявольские гнезда, где настоящие еретики, слуги дьявола, распинают истинную веру. Там постоянно множащиеся тряпичники и тиссераны не смущаются унижать Святую римскую церковь. Там впавший в нечистую гордыню граф Раймонд Тулузский не желает возвращать Святой римской церкви награбленное им чужое добро. Ведь разве не грабеж утаивать для себя церковную десятину? И разве известная, но нечистая семья Дюфор, свободно вхожая в замки графа Тулузского, нагло не кичится своим безверием? И разве богохульники сеньоры Тоненксы, давно уже забывшие путь к исповедальне, не гордятся открыто тем, что беседуют с дьяволом в течение четырех поколений?

Меч и огонь.

Сампер анте, всегда впереди!

Блаженный отец Доминик несет факел веры.

Факел веры. несомый им, ярок.

Он, Ганелон, сам видел, как однажды блаженный отец Доминик дал жестокую пощечину нечестивому отступнику от веры.

Разве не является доказательством особой святости отца Доминика то, что после его пощечины нечестивый отступник сразу умер?

Он, Ганелон, однажды сам видел, как блаженный отец Доминик возложил свою руку на голову слепца.

И слепец мгновенно прозрел.

Он, Ганелон, сам не раз слышал, что когда отец Доминик проходит мимо какого-либо собора или проезжает мимо него на муле, то все святые в нишах наклоняют головы в знак глубокого уважения перед подвижником. И одновременно колеблется в небесах чудесный высокий свет — свет душ, спасенных блаженным отцом Домиником.

Ганелон вздохнул.

Как странно приходят воспоминания.

Почему он вспомнил все это здесь, в пустом Риме, разыскивая некоего старика Сифа по прозвищу Триболо?

Сердце Ганелона билось шумно, прерывисто.

Он боялся, что его могут услышать.

И не ошибся.

Где-то на огородах тявкнула, завыла собака.

Но сразу вдруг потянуло сладким, необычно сладким, даже приторно сладким дымом.

Ганелон огляделся.

Серый сумеречный свет делал пустые переулки еще более печальными и пустыми, но даже смрад многочисленных нечистот, которыми была в разных местах загажена и залита вымощенная крупным камнем мостовая, не заглушал сладкого приторного запаха дыма.

Сладким дымом несло из-за высокой, местами обрушившейся каменной стены, сразу за которой темнела неясная громада темного дома с настоящим чердачным окном, нелепо распахнутым в сумерки.

Ганелон осторожно толкнул массивную калитку.

Калитка не поддалась.

Тогда Ганелон перелез через стену.

Он служит Делу.

Дело оправдывает все его поступки.

Сальвави анимам меам. Душу свою он спас.

Он, Ганелон, спасет душу Амансульты. Он вырвет несчастную Амансульту из нечистых рук дьявола. Он будет просить Бога простить Амансульту. Он будет просить Бога спасти несчастную Амансульту, просветить ее, наставить на правильный путь. Он никогда не осквернит в гневе святое распятие, как это иногда делают неразумные, но рано или поздно он сам двумя короткими движениями милосердника наложит святой крест на дьявольскую отметку, таящуюся под левой грудью его бывшей госпожи.

Перивлепт.

Восхитительная.

Ганелон осторожно остановился под старой яблоней.

Палая листва, нежное очарование прели и гнили, серебристая паутина на кустах, пустынный покой запущенности.

Все равно волчий угол.

Нет, сам себя поправил Ганелон, не волчий угол, а паучий, мерзкий угол мерзких пауков, и осторожно обошел молчащую громаду дома.

Вид у дома был нежилой — слепые окна забраны крепкими ставнями, дверь заперта изнутри, но над каминной трубой вился слабый дымок.

Ганелон никак не мог определить, чем, собственно, пахнет дым? Почему он так густо напитан какой-то приторно тревожной сладостью? Может, правда, в странном дому жгут некие волшебные травы или ведут колдовство, которое и отравляет своим непонятным запахом все окружающее?

По лесенке, приставленной к стене, Ганелон осторожно поднялся на пыльный чердак. И увидел лестницу вниз…"

IV–VI

"…в записке было сказано: «Лучше бы ты служил мне.»

И все.

Ни одного слова сверх.

Ганелон хмуро глянул в глаза оборванному нищему, сунувшему ему записку на паперти.

Нищий отшатнулся.

— Зачем ты это принес?

— Госпожа дала мне немного денег. Она дала мне один денье.

— Это действительно совсем немного для ведьмы.

— Для ведьмы? — испугался нищий. — Почему для ведьмы?

И вдруг бросился бежать, крестясь на бегу, трясясь, подбирая рукой полы своего отрепья и испуганно оборачиваясь.

Ведьма, ведьма, истинно ведьма, шептал про себя Ганелон, спускаясь по лестнице с чердака в глубины замершего дома.

Амансульта ведьма.

Она разбирает старинные книги, она понимает чужие письмена, она пользуется нечеловеческим нечистым золотом. Даже на гербе ее проклятого рода нет и никогда не было никакого девиза. Зато на гербе ее рода всегда присутствовал таинственный ключ.

Может, ключ от неба.

А может, от ада.

Ганелон не знал.

Но он знал, что ум Амансульты пронзителен. Ее ум остёр. Амансульта разгадала некие загадочные намеки в старых бумагах. Она догадалась поднять воду в верхних прудах, пустив этим тяжелую воду на колеса тайного подземного механизма.

Растворились врата ада и открылась пещера, одарившая Амансульту старинными книгами и нечистым золотом.

Ведьма.

Брат Одо много лет тщетно искал тайну клада Торквата, но так и не подошел к ней. Только уже после того как Амансульта выгребла из-под земли золото и старинные книги, брат Одо побывал в подземном хранилище. Впрочем, там он уже ничего не нашел. Совсем ничего, если не считать нескольких пустых и разбитых амфор.

«Лучше бы ты служил мне.»

Записка Амансульты была полна презрения.

«Лучше бы ты служил мне.»

Разве не она, разве не Амансульта бросила когда-то Ганелона умирать под зловещей тенью кривой башни Гонэ? Разве не Амансульта хотела сгноить его в тесной и темной камере? Разве не она подсылала к нему убийц в Риме, зная, что он упрямо следует по ее следам?

Ганелон опустился по лестнице в подвал.

На пыльном полу лежала полоска света, пробивавшаяся из-за чуть приоткрытой двери.

Проверив, легко ли выхватывается из-за пояса милосердник, Ганелон ударом ноги распахнул дверь.

В колеблющемся неверном свете, отбрасываемом толстыми восковыми свечами и огнем, весело играющим в каменном камине, Ганелон увидел тяжелый деревянный стол, на котором лежали пучки и связки самых разных сухих трав, стояла глиняная и стеклянная таинственно отсвечивающая посуда.

Там же на столе, увидел он, стояли весы и небрежно валялся бумажный широкий развитый свиток.

Длинная полка на голой стене.

На полке несколько книг, реторты, ступка, еще одни весы.

Ганелон быстро перекрестился.

Нечистое искусство магов.

Нечистое древнее дьявольское искусство, еще даже более древнее, чем ремесло блудницы.

Всем известно, в том числе и самим алхимикам, что тот, кто домогается тайн нечистого алхимического искусства, всегда остается ни с чем, и все же самые разные, иногда далеко не самые глупые люди опять и опять домогаются загадочных тайн алхимии. В итоге, мудрец становится глупцом, богач нищим, философ болтуном, а пристойный человек теряет всяческую пристойность. И даже если кто-то умудряется однажды призвать на помощь дьявола, у него уже не хватает ума на нужные вопросы. Говорят, один алхимик, вызвав дьявола, настолько растерялся, что затруднился даже объяснить, что ему нужно. В закоснелом своем невежестве он, наконец, спросил, вызвав своим вопросом смех у дьявола: а что, собственно, хотел сказать Аристотель своей «Энтелехией»?

Еще Ганелон увидел балку, поддерживающую потолок — мощную закопченную деревянную балку, под которой скалилось, на веревке подвешенное к ней, зловещее чучело неизвестного, но страшного, скалящего многочисленные зубы чудовища. Ганелон никогда не видал таких зверей, только слышал о них от старой Хильдегунды.

И запахи.

Ганелон невольно потянул носом.

Одновременно пахло камфарой, горчицей, полевыми травами. Нежно парил, побулькивая, горшок в камине, прямо под руками некоего старика, безмерно удивленного шумным появлением Ганелона.

Наверное, это был Сиф.

Старик сидел у камина на низенькой скамеечке, подобрав под себя полы длинного плаща.

Краем левого косящего глаза Ганелон скорее почувствовал, чем увидел некое движение.

Не оборачиваясь, он ударил ногой.

Человек, со стороны прыгнувший прямо на Ганелона, упал и тяжело ударился головой о грязный каменный пол.

Ганелон не обернулся к упавшему.

Он знал: если упавший и очнется, то после такого удара не раньше, чем через пять минут.

Он стоял и внимательно рассматривал старика.

Триболо.

Истязатель.

На вид старик казался совсем ветхим. Его узкое желтое лицо был поражено нездоровым налетом, узкие пергаментные уши оттопырены, а пальцы с раздувшимися суставами обожжены кислотами.

Примерно таким и представлял себе Ганелон мага старика Сифа.

Ткнув пальцем в зубастое чучело, скалившееся из-под деревянной балки, Ганелон спросил:

— Это базилиск? Это ихневмон?

Старик кивнул.

Наверное, это было согласие.

— Ты Триболо? Истязатель?

Старик снова кивнул.

— Как тебя звать, старик?

— Я Сиф, сир.

— Не обращайся ко мне так. Я даже не шатлен, я всего лишь вавассер, бедный дворянин, ничего не имеющий.

И спросил:

— Ты назвался — Сиф. Это христианское имя?

— Я родился в Вавилонии, — уклончиво ответил старик. — Под самой Александрией. Я родился там очень давно, но я всегда свято чтил Святую мать католическую церковь.

Ганелон молча обвел взглядом логово колдуна.

Многолетняя пыль, многолетняя копоть, странный и зловещий колдовской инструмент, парящий на огне глиняный горшок, под деревянной закопченной балкой зубастое чучело базилиска, большое пыльное зеркало в углу с начертанными на его поверхности непонятными знаками.

Сиф.

Старик, родившийся в Вавилонии.

Кажется, Ганелон действительно уже видел этого старика несколько лет назад в замке Процинта — тогда Амансульту посещали самые разные люди.

Но, может, тогда в замок приходил другой старик, укрывшийся под тем же именем. Кто знает? Да это и не имело особого значения.

Полка с книгами.

Может, к переплету одной из них, снабженной особенными украшениями, подойдет осколок пластинки из слоновой кости, найденной им в траве под кривой башней Гонэ, возвышающейся над верхними прудами замка Процинта? Может, это та самая книга, глядя в которую, можно производить различные растворы и яды, зелья и опасные патоки, наконец, творить золото такой чистоты, что этому дивится сам дьявол?

— Ты знаешь, кто я, старик?

— Господь, изгоняя Адама из рая, сказал: «Тернии и волчцы произрастит тебе земля», — глухо пробормотал старик.

Ганелон не успел ответить на эти слова, полные тревожного и темного смысла, потому что оглушенный им человек, ничком лежавший на полу, вдруг очнулся.

Худое длинное лицо этого человека было окутано бородой, черной до синевы. Такие же черные почти до синевы волосы низко падали на блестящие, как маслины, глаза. Ганелон, не раздумывая, ударил очнувшегося каблуком в лоб и тот снова упал лицом в каменный пол.

— Ты знаешь, кто я, старик? — повторил Ганелон.

Старик помедлил, потом ответил:

— Ты сам объяснил, ты бедный вавассер.

Наверное, старик очень боялся Ганелона, хотя внешне никак не выказывал страха. Набирая в ладонь растертую сухую траву, грудой насыпанную у его ног, он легонько бросал ее в горшок, кипевший на огне. По темному, освещенному лишь свечами и камином подвалу медленно распространялись таинственные запахи — сладкие и густые, манящие, но и тревожные.

Наверное этот старик умеет плавить самые прочные металлы, подумал Ганелон, и готовить яды, убивающие и быстро и медленно. Брат Одо предупреждал: если найдешь старика, держись с ним осторожнее. Ты увидишь у него странные вещи. Этот старик прочел, наверное, уйму книг, тех, конечно, что внесены в индекс либрорум прохибиторум. Он еще в юности презрел запрет Святой римской церкви и не оставил непрочитанной ни одну запрещенную книгу. Зовут старика — Триболо. Он Истязатель. Он умеет смущать умы. Старайся не испугаться старика, ведь ты вооружен верой.

И кинжалом, сказал про себя Ганелон.

Одно лишь воспоминание о брате Одо приносило Ганелону облегчение.

Брат Одо поставил меня на ноги, напомнил он себе. Брат Одо укрепил мой дух. Он напитал меня знаниями, нужными Делу. В тесной келье Дома бессребреников брат Одо дивил меня множеством тайн. Он заставил меня внимательно вчитываться в странные тексты.

«Не ложь говорю, а истину изрекаю», — так начинался один из таких странных текстов.

«То, что внизу, — читал вслух Ганелон, повинуясь приказу брата Одо, — подобно тому, что вверху, а то, что вверху, подобно тому, что внизу. И все это только для того, чтобы совершить чудо одного-единственного.»

Для лучшего понимания брат Одо всегда заставлял Ганелона читать такие тексты вслух.

«Точно так, как все сущие вещи возникли из мысли одного-единственного, так стали эти вещи вещами действительными и действенными лишь путем упрощения применительно случаю того же самого одного-единственного.»

— Я произношу слова вслух, но не понимаю их смысла, брат Одо, — жаловался Ганелон.

— Не обязательно понимать то, что предзназначено не тебе, но важно знать, что такое на свете существует.

«Солнце его отец. Луна мать его. Ветер вынашивает его во чреве своем. Земля вскармливает его. Только он — первопричина всякого совершенства. Повсеместно. Всегда.»

«Мощь его есть наимощнейшая мощь, и даже более того, она явлена в безграничии своем на земле.»

«Отдели же землю от огня, тонкое от грубого с величайшей осторожностью, с трепетным тщанием.»

«Тонкий, легчайший огонь, возлетев к небесам, тотчас же низойдет на землю. Так свершится единение всех вещей — горних и дольних. И вот уже вселенская слава в дланях твоих. И вот уже — разве не видишь? — мрак бежит прочь.»

«Это и есть та сила сил и даже еще сильнее, потому что самое тончайшее, самое легчайшее уловляется ею, а самое тяжелое ею пронзено, ею проникновенно. Так все сотворено, так.»

Ганелон читал и душа его плакала.

Я несовершенен, я ничтожен. Я мало понимаю, мне чужды многие слова. Но разве совершенен тряпичник-катар, называющий себя чистым и совершенным? Разве чист и совершенен маг и еретик, дышащий душными испарениями дьявольских трав? Разве совершенен трубадур, поющий любовь греховную? Музыка вообще влияет на нравы людей, и потому не всякая музыка должна допускаться.

Так он искал утешения и душа его плакала.

Ересь.

Затменье душ.

Великий понтифик апостолик римский папа Иннокентий III, чистый душой, печется о всеобщем спасении.

Печется со всею строгостью.

Даже для проповеди в день посвящения в папы он избрал библейский текст «Смотри, я поставил тебя в сей день над народами и царствами, чтобы искоренять и разорять, грабить и разрушать, созидать и насаждать.»

А специальные легаты папы аббаты Геньо и Ги, посланные в города Лангедока, в самое ужасное гнездо всяческой ереси, требуют с той же строгостью: «Употребляйте против еретиков не только духовный меч отлучения, против еретиков употребляйте железный меч!»

«Разрушайте повсюду, где есть еретики, все, подлежащее разрушению, и насаждайте все, подлежащее насаждению», — так требует великий понтифик, апостолик римский, царь царей, владыка владык, священник во веки веков по чину Мельхиседека.

В последнее время по просьбе и приказу брата Одо в простых сандалиях, в рваном плаще, опустив на глаза темный капюшон, Ганелон смиренно исходил многие дороги.

На выжженных солнцем Лангедока дорогах он слышал возбужденную брань простолюдинов в войлочных колпаках — они перегоняли овец, выращивали ячмень, коптили мясо.

Он слышал грубую речь ремесленников в красных шапках, похожих на перевернутую ступку — в угрюмых глазах отражалось бешеное кружение ткацких челноков, отсвечивали огни кузнечных горнов.

На многих дорогах Ганелон смиренно беседовал с пустынниками, закосневшими в темном упрямстве, и с жестким святым человеком магистром Фульком, собирающим деньги для паладинов, мечтающих принять обет святого креста.

На многих других дорогах он прислушивался к речам рыцарей, за которыми всегда следовали оруженосцы и два-три мула, нагруженных доспехами и оружием. А однажды Ганелон разделил ночлег в Доме бессребреников с самим блаженным отцом Франциском.

Блаженный отец Франциск оказался тощ, плешив и незлобив, над высоким лбом торчал клок волос, на подбородке курчавились темные волосы. Блаженный отец Франциск умилительно радовался полету пчелы, сумевшей случайно залетевшей в тесную келью.

«Так все сотворено. Так!»

«Бессчетны и удивительны применения, которые воспоследствуют, столь прекрасно сотворенного мира, всех вещей этого мира.»

«Вот почему Гермес Трижды Величайший — имя мое. Три сферы философии подвластны мне. Три! Но умолкаю, возвестив все, что хотел, про деяние Солнца. Умолкаю.»

Ганелон не понимал текстов, которые заставлял его читать вслух неукротимый брат Одо.

Ничтожный, он не понимал и более простых вещей.

«Лучше бы ты служил мне».

Так написал Амансульта.

Служил?

Ей?!

Ганелона охватило темное возбуждение.

А два года тюрьмы в темной и мрачной башне? Кому он служил, погибая в тесном каменном мешке? А его болезнь, усилившаяся и участившаяся после случившегося на склоне горы, возвышающейся над старинным замком Процинта? А то, что именно Амансульта бросила его умирать на том склоне?

Чувствуя странную горечь от этих мыслей, жгучую ужасную горечь, не смягчаемую даже сладкими испарениями, поднимающимися над глиняным горшком, Ганелон рывком сдернул веревку, которой вместо пояса пользовался оглушенный им черноволосый человек и крепко связал ему ноги. Затем он посадил черноволосого человека на полу, спиной к деревянному столбу и все той же веревкой, оказавшейся достаточно длинной, прикрутил его к столбу, подпирающему балку почти у самой стены под зубастым чучелом ихневмона, если, конечно, это чучело было когда-то ихневмоном.

Старик Сиф, он же Триболо, молча следил за действиями Ганелона.

Старик не пытался встать или заговорить. Он не пытался как либо помешать Ганелону. Он просто ждал, время от времени подбрасывая в кипящий город щепоть, а то и две сухой размельченной травы. Глухое пространство подвала медленно заполнялось все более сладкими ароматами, от которых вздрагивали ноздри и щемило сердце.

Только когда Ганелон прикрутил черноволосого к столбу и выпрямился, старик попросил:

— Не делай ему зла.

Ганелон не ответил.

Он боялся ответить, ведь перед ним сидел еретик. Он боялся, что, отвечая, может не выдержать темной ярости, все больше и больше переполняющей его усталую душу.

Ярость действительно переполняла его.

Перед глазами роились многочисленные серые мухи, левая щека подергивалась, глаз косил.

Гордыня, сказал себе Ганелон.

Гордыня.

Вот величайший грех.

Великий эликсир, философский камень, великая панацея, уробурос — как бы все это ни называлось, все равно поиск великого эликсира есть прямая ересь, есть прямой грех, осуждаемый Святой римской церковью. Поиск философского камня или алхимического золота это есть самое настоящее, ничем не прикрытое гнусное соперничество отдельных тщеславных людей с самим Богом, создавшим мир и все сущее.

Как мог осмелиться на соперничество с Богом гнусный тощий старик, прозванный другими людьми Истязателем? Как могла осмелиться на спор с Богом Амансульта, вдруг жадно захотевшая много нечистого золота? Разве ее желание добраться до тайных старинных книг и до тайного старинного золота, все понять и все осмыслить, не есть та же самая гордыня? И разве не является ужасной гордыней странное желание монаха Викентия из Барре, человечка с воспаленными мышиными глазками, постигнуть все знания мира?

Ганелон с яростью смотрел на молчащего старика. Смотрел, как сквозь кисею, так густо роились перед его глазами серые суетливые мухи.

Говорят, что такие, как старик Сиф, вспомнил он, умеют выращивать в колбе маленьких человечков, они называют их словом хомункулюс. Эти человечки размером с малый палец, но они принимают пищу, думают и даже могут разговаривать, если их научить речи.

Есть ли душа у хомункулюсов?

Этого Ганелон не знал.

Зато он слышал, что такие, как старик Сиф, умеют выращивать растения из пепла сожженных трав и деревьев. Они насыпают пепел в пустую колбу, капают в нее немного воды и выставляют колбу на солнце.

А это разве не гордыня, это разве не прямое соперничество с Богом, который создал все?

Дева Мария, роза света, помоги мне!

Сдерживая ярость, стараясь не броситься на старика, Ганелон медленно произнес:

— Некая молодая особа, старик, передала тебе книгу. Это старинная книга, старик. Она покрыта для красоты пластинками из потемневшей слоновой кости. У одной пластинки на указанной книге отломлен уголок. Ты ведь получил такую книгу от указанной молодой особы?

— Может быть… — ответил старик Сиф почти равнодушно и подкинул в бурлящий горшок еще одну щепотку травы.

— Указанная молодая особа, старик, поступила очень неблагоразумно, — Ганелон изо всех сил сдерживал нарастающую ярость. — Она не должна была передавать тебе старинную книгу, найденную в подземном хранилище. Суит церти дениквэ финес. Она не должна была это делать.

Старик Сиф не ответил, но Ганелон перехватил его взгляд, брошенный украдкой на полку с книгами.

Ганелон неторопливо подошел к полке.

Он никогда не видел искомую книгу, никогда не держал ее в руках, но сразу опознал ее среди других, стоявших на полке.

Уголок одной из резных пластинок, украшавших переплет книги, действительно был отломлен. Пергаментные листы высохли, стали ломкими, краски выцвели, но, раскрыв книгу, Ганелон легко рассмотрел все детали очень странного, вдруг открывшегося перед ним рисунка.

Некий двуликий человек в короне — женщина и мужчина сразу, и перепончатые ужасные крылья за спиной. Крылья синие, как небо, и очень грозные в своей выцветшей синеве. Обе ноги двуликого человека в короне были обвиты змеями, их женские головки, украшенные золотистыми длинными волосами, яростно устремлялись к глазам двуликого человека. А в одной руке он держал меч, а в другой весы.

— Кто это? — томясь от странной, все сильней и сильней подступающей к сердцу ярости, спросил Ганелон.

Старик негромко ответил, не поднимая опущенной головы, будто он знал все страницы книги наизусть:

— Это изображение большого герметического Андрогина, попирающего первичную материю, чреватую четырьмя элементами космоустроения.

Ганелон задохнулся от ярости.

Но все еще сдерживаясь, все еще сдерживая себя, он медленно приложил обломок, вытащенный из своего пояса, к одной из пластинок, украшающих переплет книги.

Края пластинок совпали.

— Ты видишь? — сказал Ганелон. — Они совпали.

— Да, — почти равнодушно кивнул старик. — Теперь я понимаю. Наверное, тебя послал брат Одо.

— Почему ты так думаешь, старик?

— Нет псов усерднее, чем ученики блаженного Доминика. Они хватают все, что можно схватить.

И повторил, будто запоминая:

— Брат Одо.

— Ты боишься его, старик?

— Он многих убил.

— Зато брат Одо раскаялся, — быстро возразил Ганелон. — Он прощен Господом. Ему отпущены все грехи.

— Разве можно отпустить грех убийства?

Это произнес не старик.

Ганелон медленно повернулся.

Привязанный к столбу, на него смотрел черноволосый. Лоб черноволосого был рассечен каблуком Ганелона, рана густо кровоточила и несколько капель крови сползали по черной, почти синей бороде.

— Дитя Сатанаила! — сказал чернобородый злобно и даже попробовал разорвать веревки, но это у него не получилось. — Дитя Сатанаила, свергнутого с небес! Дитя дьявола, совратившего праматерь Еву! Дитя Каина и Каломены, родившихся от Сатаны! Почему ты здесь, дитя ада?

Ганелон внезапно заинтересовался словами черноволосого:

— Ты хотел бы меня убить?

— Мы не убиваем, сын зла. К сожалению, мы не убиваем. Отнять жизнь человека не смеет никто, рожденный женщиной.

— Я вижу, ты катар?

Черноволосый не ответил.

Он смотрел на Ганелона с такой злобой и ненавистью, что у Ганелона закружилась голова.

Иисусе сладчайший, прошептал он про себя, что происходит со мной? У меня совсем нет сил. А я не хочу уподобляться этому несчастному, что смотрит на меня с такой злобой.

Весы на столе.

Чучело базилиска.

Душные испарения, тюрьма духа смятенного.

Голова у Ганелона кружилась все сильнее и сильнее.

— Ты много рассуждаешь, а истинная вера не рассуждает, — сказал он чернобородому катару.

— Зато рассуждает разум, — злобно возразил катар.

— Возможно, — сказал Ганелон и медленно, стараясь никого не испугать, извлек из-за пояса милосердник.

Катар замер.

Зато старик вдруг заговорил.

Казалось, старик искренне недоумевает:

— Ты нашел искомую книгу, пес блаженного Доминика. Ты ее искал и нашел. Почему ты теперь не уходишь?

Старик заворожено наблюдал за лезвием милосердника — узким и сердито посверкивающим.

— Эта книга… Я действительно нашел ее… — медленно произнес Ганелон. — Но я пришел не только за книгой… Я пришел, чтобы узнать… Ты, наверное, не на один раз прочел эту книгу, старик?… Она правда дает некое знание превращать глину и прочие ничтожные вещи, даже грязь, в золото?…

Старый маг покачал головой.

Серые мухи все гуще роились перед глазами Ганелона.

— Разве это не так? — угрожающе переспросил он. — Разве эта книга не дает такого знания?

Старик ответил, как бы опять искренне недоумевая:

— Существует знание, которое само по себе приносит силу и радость. Такое знание не всегда связано с превращениями металлов. Чаще всего такое знание как раз не связано с превращениями металлов. Человек никогда не может знать того, чего он не знает.

— Не говори так туманно, старик. Ты произносишь туманные слова, каких на этом свете невообразимо много, а мне нужны объяснения. Я задал тебе совсем простой вопрос, почему бы тебе не ответить на мой совсем простой вопрос столь же просто?

— Разве можно объяснить идею огня? — усмехнулся маг.

— Конечно. Достаточно сунуть в огонь руку.

Старик мелко рассмеялся.

— Ты говоришь об идее боли, — негромко, без раздражения, даже доброжелательно разъяснил он. — Но это совсем другое. Ты путаешь понятия, пес блаженного Доминика. Даже если я отвечу тебе совсем просто, ты все равно не поймешь моих слов.

Веки Ганелона отяжелели, серые мухи теперь летели так густо, что порой он почти ничего не видел.

— Говорят, есть книги, которые позволяют некоторым людям получать то, что кажется на первый взгляд недоступным. Может, это дьявольские книги, не знаю. Меня, старик, интересует книга, которую я держу в руках. И я задаю тебе очень простой вопрос, старик. Скажи, правда ли, что эта книга, которую я держу в руках, помогает золотоделанию?

Старик медленно покачал головой и бросил в кипящий горшок еще щепотку сухой травы.

Ганелон наклонился над привязанным к столбу катаром:

— Подними руку. Не так. Выше. Еще выше. Теперь вытяни ее перед собой. Укажи пальцем на старика.

— Зачем? — злобно спросил катар.

— Если ты будешь спрашивать, я перережу тебе глотку.

Злобно вращая темными глазами, катар поднял руку, как того требовал Ганелон, и указал длинным пальцем на старика.

Коротким, почти неуловимым движением Ганелон отсек вытянутый палец катара.

Катар взвизгнул и зажал рану левой рукой.

— Не нужно останавливать кровь, — медленно предупредил Ганелон катара и, предостерегая его, даже слегка уколол его в шею кончиком милосердника: — Я позволю тебе остановить кровь, я даже больше совсем не трону тебя, если старик ответит на мои вопросы.

— Святая римская церковь запрещает проливать кровь, — почти равнодушно заметил старик, все так же сидя на скамеечке перед камином.

— Разве ты или этот катар, разве кто-то из вас подтвердил своими словами или поступками свою веру в Единого?

— Ты противоречив, даже очень противоречив, — покачал головой старик. — Мне трудно тебя понять.

— Это потому, что я тороплюсь.

Ганелон действительно торопился.

В подвале становилось все более душно, и серые мухи все более густо роились перед глазами, и каждую мышцу тела непреодолимо и часто пронизывало нестерпимыми молниями боли.

Я должен успеть, подумал Ганелон. Если я не успею, я не выберусь из этого подвала.

Он вдруг пожалел, что отказался от помощи брата Одо.

Однажды он уже сделал что-то подобное.

Например, на берегу верхнего пруда под тенью башни Гонэ он ничего не сказал брату Одо о том, как именно Амансульта научилась открывать вход в подземный тайник. Что-то тогда шепнуло ему — промолчи, и он промолчал. И когда брат Одо в Риме спросил, понадобится ли ему помощь в поисках старика, он тоже почему-то промолчал. Что-то странное опять, как тогда под башней Гонэ, шепнуло ему — промолчи.

И он промолчал.

А брат Одо не стал ни на чем настаивать.

Теперь он, кажется, догадывался, почему он промолчал.

Перивлепт.

Восхитительная.

Приторный сладкий запах, томительная духота испарений.

Ганелон задыхался.

Рой серых мух затемнял зрение.

Гул крови, проталкивающейся сквозь сжавшиеся сосуды, казалось, раскачивал стены подвала так, что под закопченной балкой шевельнулось и закачалось чучело ихтевмона.

И боль.

— Слушай меня, старик. Начиная с этого мгновения я каждые полминуты буду отрубать катару один палец, — негромко, но твердо, изо всех сил борясь с болью и с головокружением, произнес Ганелон. — У меня осталось совсем немного времени, но этого времени хватит, чтобы добиться от тебя простых ответов. Я ведь говорю правду, старик?…"

VII–IX

"…видел город.

Шпицы гигантских соборов, многоэтажные колоннады, массивный каменный акведук, пересекающий шумные улицы, каменные триумфальные столпы, украшенные ангелами, широко распростершими над миром свои величественные крыла, а внизу опять и опять шумные улицы, переполненные экипажами, повозками, каретами, всадниками.

Перезвон звонких колоколов.

Бесконечные толпы.

Ганелон видел вечный город как бы с большой горы, или с большой высоты, на которой парил свободно, как птица.

С огромной высоты он видел, что вечный город так велик, что нигде не кончается.

Храмы, дворцы, форумы, палаццо, акведуки, бани, набережные, колодцы, жилые здания — вечный город занимал все видимое пространство от горизонта до горизонта, нигде не прерываясь. Похоже, он давно поглотил поля, леса, запрудил реки, пересек их многочисленными мостами.

Ганелон задыхался от высоты, на которую его занесли видения.

Он видел, что город велик, город бесконечно заполнен жизнью.

Где-то кричал петух, может быть, на балконе. Терся спиною мул — о древний памятник. Грохотали колеса повозок по мостовым, вымощенным камнем. Плакал ребенок, смеялись на углу распутные женщины. Откуда-то доносились звуки затянувшейся службы.

И все это был один город.

Тот самый, который совсем недавно лежал перед Ганелоном пустой и в руинах, и в котором в каменных развалинах Колизея, поднимая к небу острую морду, выла волчица.

Поистине вечный.

Правда, в самой несокрушимости его, в самой его непреодолимой вечности проскальзывала вдруг какая-то неожиданная бледность, какая-то неестественная неясность. Видения начинали слегка волноваться, смазываться, по ним вдруг пробегала смутная волна, как это бывает с зеркальной поверхностью пруда, когда над ним пролетает случайный ветер.

И голос.

Пугающий, размывающий видения и колеблющий видения голос.

Сквозь вечную мощь каменных стен, сквозь величие соборов, встающих над городом как скалы, сквозь строгую продуманную красоту набережных, вдруг проступали, как бы бесшумно прожигая дыры в этих видениях, то закопченная деревянная балка со злобно скалящимся под нею подвешенным на веревке зубастым чучелом ихневмона, то дымный камин, в котором, волшебно подрагивая, танцевал веселый огонь и таинственно булькало в глиняном горшке дьявольское варево старика Сифа.

И голос:

— Оставь его, Сиф. Пусть он там и лежит. Не прикасайся к нему. Все равно мы оставим его в подвале.

Ганелон медленно приоткрыл глаза.

Даже это усилие отозвалось в нем болью.

Ныли связанные, заломленные за спину руки.

Он увидел светлый и длинный плащ.

Край этого светлого и длинного плаща, чуть не достигая пола, слабо колебался перед его глазами.

Конечно, Ганелон знал, кому принадлежит плащ, кто любит кутаться в такие светлые длинные плащи.

Амансульта.

Амансульта стояла так близко, что Ганелон мог ударить ее по ногам своими связанными ногами.

Ударить и, когда она упадет, дотянуться связанными руками до горла.

Или зубами.

Перивлепт.

Восхитительная.

Он боялся открывать глаза, но они были уже открыты и ему оставалось лишь усилить внимание.

— …наверное, его послал брат Одо, — услышал он ровные пояснения, которые давал Амансульте старик Сиф по кличке Триболо. — Я не знаю, кто он, — старик, конечно, говорил о Ганелоне, — но я чувствую, что его послал брат Одо. Псы святого Доминика любят охотиться за чужими тайнами. Не понимая чужой тайны, они для простоты сразу называют ее злом и начинают за ней охотиться. Они ведь действительно не знают, что на самом деле составляет ту или иную тайну. Для них главное, определить в тайне зло. Они ненавидят зло. С позволения божьего они хотели бы задавить любое зло в самом его зародыше, поэтому они так торопятся, поэтому они совершают столько ошибок. Этот человек, — кивнул старик в сторону лежащего на полу Ганелона, — напал на нас. Он оглушил и связал Матезиуса. Требуя от меня ответов на свои странные вопросы, он отрубил палец Матезиусу. Он и мне угрожал кинжалом и собирался унести книгу из собрания Торквата. Я слаб, я не мог остановить его или помешать ему, но по странным глазам этого человека я понял, что он, наверное, не очень здоров. По его глазам я понял, что у него вот-вот может начаться приступ одной ужасной болезни, похожей на эпилепсию. Хорошо подумав, я решил не жалеть этого человека и искусственно ускорить наступление приступа. Я неторопливо отвечал на вопросы этого человека, нисколько больше не спорил с ним, почти во всем с ним соглашался, а сам все подбрасывал и подбрасывал в кипящий на огне горшок листья горного растения карри. Ты ведь знаешь, что влажные пары карри дурманят. Если бы у этого человека оказалось больше сил, — вздохнул старик Сиф, — мы сами могли угореть и даже погибнуть — и этот человек, и я, и Матезиус. Но, будучи поражен своею болезнью, этот человек первый потерял сознание. Тогда я развязал Матезиуса и пришла ты.

Старик покачал головой:

— Ни сам блаженный Доминик, ни его псы не понимают, что убийства в этом мире ничего не решают.

— А знания? — быстро спросила Амансульта и переступила с ноги на ногу так, что лежащий на полу Ганелон увидел, как дрогнули края ее белого запыленного плаща.

— Знания?

Старик медленно покачал головой.

Наверное, ему было что сказать по этому поводу. Наверное, Амансульта не просто так задала ему этот вопрос. Но старик сам ответил вопросом:

— Говорят, ты встречалась с римским апостоликом? Ты видела папу? Говорят, ты сумела высказаться?

— Да, Сиф, — негромко ответила Амансульта. — Я видела папу и я сумела высказаться, но папа мне не поверил.

— Он внимательно выслушал тебя?

— Он очень внимательно выслушал меня, Сиф, он много думал над моими словами, но я знаю, он мне не поверил.

Старик покачал головой.

Наверное, он решил дать возможность Амансульте придти в себя, потому что снова указал на лежащего Ганелона:

— Этот человек от природы награжден смелостью. Он пришел к нам один. Матезиус все проверил.

— Этот человек всегда приходит один, это его особенность, — подтвердила Амансульта и, ценя отношение старика к себе, вновь перевела разговор на папу: — Я сказала, Сеф, великому понтифику о книгах Торквата. Я сказала ему о том, какие знания хранятся в старинных книгах. Я попыталась объяснить великому понтифику, как много мы можем знать. Знаешь, что он ответил, Сиф?

— Не знаю.

— Он ответил просто. Он ответил мне вопросом. Он спросил: зачем знать так много такой восхитительной девице, как я?

— И все?

— И все.

— Ты ответила на эти его слова?

— Нет.

— Это неправильно, — покачал головой старик. — Ты обязана, как все, отвечать великому понтифику на любой его вопрос. Если великого понтифика заинтересовало, зачем знать так много такой восхитительной девице, как ты, ты должна была ответить ему и на это.

Амансульта тоже покачала головой:

— Когда я увидела апостолика римского, я сразу сказала ему, что не скрою от него ничего из того, что сама знаю. Однако, я отказалась присягнуть в том, что отвечу на любой его вопрос. Как я могу присягнуть, сказала я апостолику, если не знаю, о чем вы будете спрашивать. Может, вы будете спрашивать о таких вещах, о которых я не посмею или не захочу говорить.

— Твои слова звучат дерзко.

— Зато они правдивы.

Ганелон медленно перевел дух.

Он чувствовал, в подвале посвежело. Наверное, старик и его помощник успели проветрить подвал. Но встать или даже повернуться Ганелон все еще не мог. Он просто лежал на полу и прислушивался к словам Амансульты.

Он был поражен.

Амансульта виделась с папой! Она разговаривала с великим понтификом, с апостоликом римским!

— Я заявила нунцию, что а Латеранский дворец меня привело важное дело. Это правда, ты знаешь. Я заявила нунцию, что кардинал Данетти передал великому понтифику мое послание. Нунций ответил: кардинал Данетти сейчас отсутствует, хорошо, если он появится через два-три дня. Нунций вел себя как рассерженный нотарий, он смотрел на меня так, будто я украла в храме реликвии. Он твердо заявил, что никогда папа не примет меня, что апостолик вообще не принимает девиц, особенно тех, имена которых замешаны во многих подозрительных слухах. Я сразу поняла, что нунций, видимо, наслышан о моем золоте и богатстве и хочет получить дорогой подарок. Он вел себя очень неблагожелательно, Сиф, все его поведение говорило о том, что он страстно желает получить от меня дорогой подарок. Но я не хотела связывать себя с ним даже подарком. Говорят, что это он убил несчастного аббата Трелли. Говорят, что сначала он якобы дал аббату яд, а потом ударил деревянным молотком. Так говорят. Но, может, это неправда. Все-таки именно он отправляет обязанности нунция.

Голос Амансульты, и без того ледяной, вдруг преисполнился презрения:

— Но он обращался со мной, как с самой обыкновенной простолюдинкой, Сиф. Для начала он приказал поместить меня в тесную келью без окон, в Латеранском дворце много укромных мест. В келье не было ничего, кроме лампадки под распятием. но и лампадка чуть-чуть теплилась. Я села в углу на каменный пол, мне стало зябко и холодно. Потом я встала и ходила по келье, два шага в одну сторону и два шага в другую. Никто не имеет права так обращаться с представительницей столь древнего рода, как мой. Я думаю, Сиф, сознание нунция было затемнено слухами о богатом золоте, добытом из тайников Торквата. Конечно, нунций оказался ничтожен в своей ничтожности, Сиф. Он так и не понял, что рыба, уловленная в пруду, ничего не значит перед великим умением ловить рыбу.

Амансульта вдруг спросила:

— Ты помнишь, Сиф, как я испугалась, когда впервые дошла до истины?

Старик кивнул.

Лежа на полу, Ганелон напрягся.

Амансульта испугалась?

Чего могла испугаться Амансульта? Разве она способна пугаться? До какой истины она дошла? Как и почему истина, если это действительно истина, может испугать честного и чистого человека?

Вот старик Сиф обманул Ганелона.

Старик Сиф, медленно вспомнил Ганелон, выслушивал его требования и угрозы, а сам бросал в кипящий горшок сухую траву, пары которой вызывают странные видения и упадок здоровья. Старик Сиф не хотел, чтобы Ганелон, пес Господень, ушел из подвала со старинной книгой в руках и оставил в подвале два трупа.

Ганелон вспомнил двуликого человека, изображенного на одной из многих страниц книги.

Большой герметический Андрогин, попирающий материю, чреватую четырьмя элементами космоустроения.

Ганелон хорошо запомнил определение и сейчас усмехнулся про себя: разве не отвергает подобное знание простых человеческих радостей?

И подумал: я все-таки нашел одну из самых тайных книг Торквата, я даже держал ее в руках. Теперь, наверное, Амансульта и старик Сиф, прозванный Истязателем, убьют меня. Они не могут меня отпустить, я для них опасен, потому что знаю их теперь в лицо.

Странно, но это почему-то успокоило Ганелона. Он вновь весь превратился в слух.

— Я считала, что апостолик всегда строг, что он всегда облачен в парчу, шитую золотыми крестиками, что всегда на его голове тиара. Я считала, что он всегда строг, безмерно строг, ведь я судила о нем только по его известным мне поступкам и буллам. Помнишь, как однажды в Риме появилось много сицилийцев и северян с выколотыми глазами и отрезанными ушами? Этих людей приказал согнать в Рим папа, чтобы все римляне убедились, что германцы, не желающие признавать себя вассалами папы, жестоки и бесчеловечны. Пригнав несчастных сицилийцев и северян, он всех убедил в жестокости германцев, но я не уверена, Сиф, я смущена, я боюсь, что отнюдь не все, и даже не многие из этих слепцов с отрезанными ушами стали слепцами по вине германцев. Но сам папа прост. Он задумчив, он внимателен и прост. Он носит простое облачение, прислушивается к разумным голосам и называет себя ничтожнейшим из ничтожных.

— Он из большой семьи благородного графа ди Сеньи, — задумчиво добавила Амансульта. — Его родовое имя граф Лотарио ди Сеньи. Приняв высокий сан, великий понтифик принял другое имя. Теперь все зовут его — Иннокентий. Это имя означает — Невинный. Но сам великий понтифик не показался мне столь уж невинным, Сиф. У него горбатый нос, выпуклые щеки с легким румянцем и кудрявая борода. Он молод, Сиф. Понимаешь, Сиф, он молод. Это меня пугает.

— Пугает? — удивился старик.

— Да.

— Но почему?

— Да потому, что он думает о всем мире. Это свойство молодости. Он думает обо всем мире. Он думает о нем, как о своем. Он говорит конкретно со мной, а сам в это время думает обо всем мире, я это сразу почувствовала. Он как бы внушает тебе некоторую надежду, но делать он всегда будет только то, что сам найдет нужным. Для мира. Не для тебя. Он показался мне всевидящим, Сиф.

— Он мог бы тебе помочь?

— Раньше я так думала. Но теперь не знаю, — покачала головой Амансульта. — Он осторожен. Он трезв. У него светлые, блестящие, как стекло, и очень внимательные глаза. Говорят, в Болонье и в Париже он превосходил а познаниях всех своих сверстников. Он смутил меня, Сиф.

— Как ты с ним встретилась?

— Я говорила тебе, сперва меня заперли в тесной келье. Я говорила тебе, там не было ничего, кроме лампадки под распятием, а где-то рядом пищали крысы. Грех так поступать, сказала я нунцию, который пришел меня проведать. Грех так поступать, сказала я ему, ведь рано или поздно я все равно встречусь с папой. Нунций ответил мне со значением. То, что ты хочешь сказать папе, сказал он, ты можешь сказать мне. Остиарий тоже нехорошо глядел на меня через плечо нунция, а рядом стоял рослый ключник. Их было трое, но, по-моему, все они боялись меня. Я сказала им: то, что я хочу сказать, я скажу только папе. Нунций возразил. Подумай хорошенько, возразил он мне, зачем тебе спорить? Здесь, в этой келье, даже кричать нельзя, все равно никто не услышит. Так что, подумай хорошенько. И если надумаешь, постучи рукой в дверь. А папа, добавил он, тебя все равно никогда не примет. У тебя плохая слава, это всем известно, добавил он, а твой богохульник-отец погряз в преступлениях, это тоже всем известно. Сказав это, папский нунций вновь запер меня в тесной келье и я стала думать, как мне правильнее говорить с папой. Не знаю почему, Сиф, но я была уверена, что все равно встречусь с римским апостоликом. Я решила, что скажу римскому апостолику так: вы теперь видели золото, посланное вам, Ваше священство. Это очень чистое золото. Более чистое золото трудно себе представить. Святая римская церковь имеет право каждый год получать много такого чистого золота. А еще Святая римская церковь имеет право на знания, которые в течение необыкновенно долгих лет были заключены в некий подземный тайник. Эти знания пока разрознены и разбросаны по отдельным книгам и даже по различным спискам, но их можно свести в одну систему. Я даже знаю, кто это может сделать. Я так сразу и решила, Сиф: наместник Бога на земле достоин самых великих дел, потому он и наместник, что же касается игры в бисер, то пусть ею займутся магистры. Я не боялась, что нунций помешает мне встретиться с великим понтификом. И так оно и оказалось. Через несколько дней в Латеранский дворец вернулся кардинал Данетти и я была выпущена из кельи.

— Ты неосторожна, — скрипуче, но с некоторой заметной заботой в голосе мягко укорил Амансульту старик. — Не забывай, что в прецептории на тебя лежит много доносов, а на улицах за тобой увязываются странные нищие. Вот и сейчас на полу лежит перед тобой человек, который пришел к нам не просто так, а с кинжалом в руке. Не забывай, что бы его ни привело сюда, в некотором смысле он приходил сюда за тобой…"

X

"…на фоне стрельчатого окна, забранного цветным мозаичным стеклом, смягчающим свет, падающий в залу.

Кардинал Данетти, пятясь, покинул комнату.

С некоторой растерянностью Амансульта вдруг поняла, что она находится не в рабочем кабинете. И с той же растерянностью смиренно опустила глаза — светлобородый человек у окна, смиренно присевший на низенькую скамеечку, несомненно, был папа, великий понтифик, апостолик римский. Правда, на нем была простая сутана, а монсеньоры и камерарии, как это полагается при официальных встречах, отсутствовали.

Так и должно быть, успокоила себя Амансульта. Кардинал Данетти обещал устроить как бы случайную встречу, другой просто не могло случиться. Это, собственно, и есть та обещанная кардиналом как бы случайная встреча, а посему нельзя терять ни минуты.

Амансульта заговорила.

Папа, неподвижный доселе, внимательно на нее взглянул.

Она хороша, подумал папа с некоторой печалью. Я много слышал о ней и никто не сказал неправды об ее внешности. Ее походка легка, ее глаза светлы, она привлекает внимание. Она, наверное, еще не грешна — в том смысле. Но все в ней греховно.

Ее черты совершенны, подумал папа, ощущая какую-то сложную и непонятную тревогу. У нее ясные глаза, это характерно для всех Торкватов. Ее отец великий грешник и богохульник барон Теодульф, говорят, загубил жену и не раз поднимал руку на священнослужителей, но при этом уже дважды становился на стезю святого гроба, совершая великие подвиги. Говорят, барон-богохульник Теодульф груб и несовершенен, а вот каждая черта его дочери совершенна.

Это плохо.

Это несет печаль.

Совершенство человеческое не вечно. Оно не надолго. Дуранте вите. Только на время жизни, не больше. Никогда не больше. Только на время жизни. Только на время жизни. А жизнь человеческая коротка. Господь всегда милостив, смерть не дремлет.

Папа действительно ощущал некую странную, непонятную и печалящую его тревогу.

От утра до вечера изменяется время. Будущее родится, прошлое умирает. Все скоротечно, все течет. Мы все умираем, пока живем, и перестаем умирать, когда перестаем жить.

У нее совершенные губы, подумал папа, глядя на Амансульту. Ее губы полны и от природы греховны, они налиты будущим великим грехом. Ее губы — красиво окрашенное естественное зло.

Лучше умереть для жизни, чем для смерти, печально подумал папа. Смертная жизнь есть не что иное как живая смерть. Всегда внезапно приходит беда, обрушивается несчастье. Дочь барона Теодульфа привлекает внимание. Внимание это нечисто, ибо вызывается кипением неразумной молодости, терпким грехом жизни. И при этом она говорит о будущем. О каком-то странном и непонятном будущем. В ней, кажется, нет необходимого смирения. Ее кротость, кажется, искусственна. Забывая о дне сегодняшнем, она все время почему-то говорит о дне будущем и думает о дне будущем, но почему-то от волнения у нее греховно припухают губы.

Надо ли так страстно говорить о дне будущем? Разве не учит мудрейший: не знает человек времени своего!

«Как рыбы попадаются в пагубную сеть, как птицы запутываются в силках, так и сыны человеческие уловляются в бедственное время, когда оно неожиданно находит на них.»

Папа потер ладонью чуть тяжеловатый подбородок.

Известно, дьявол любит красивые приманки.

Амансульта красива.

Ее красота холодна, она похожа на скульптуру, изваянную из мрамора или льда, но она красива.

Амансульта из тех мест, вспомнил папа, которые всегда славились самыми крепкими и упрямыми мулами. Амансульта из тех мест, где женщины никогда не боялись греха и не бежали греха. Ее отец великий грешник. Он много претерпел в плену у сарацинов, он прощен, но, говорят, по-настоящему он так и не утвердился в вере. Он увидел, как широк мир и как разнообразно устроен, и это, наверное, расшатало его и без того не очень крепкую веру.

Папа вздохнул.

Дьявол любит красивые приманки.

Бывает, что некоторых он уловляет на клады.

Даже папа Сильвестр, великий понтифик, апостолик римский, вспомнил он, не устоял когда-то перед дьяволом.

Гордыня.

Говорят, что в юности, проведенной в Испании, некий мавр открыл будущему папе Сильвестру тайну чернокнижия, а в заброшенном и сыром римском подвале дьявол подсунул будущему папе великие и давно потерянные для людей сокровища императора Октавиана. С помощью дьявола, которому он целиком предался, будущий папа для своих нужд построил некую искусственную магическую голову, умевшую отвечать на вопросы. От этой головы будущий папа Сильвестр узнал, что станет папой, великим понтификом, апостоликом римским и умрет, отслужив молитву в Иерусалиме. Желая обмануть судьбу, папа Сильвестр никогда с той поры не выезжал в Святую землю, но умер, отслужив однажды молитву во храме «Святого креста, что в Иерусалиме».

Свыше предначертанное никто отвести не в силах, даже папа, человек высоко поставленный над царями и над народами.

Дьявольские тайны и клады.

Дьявольская красота.

Говорят, Амансульта тоже коснулась тайн, странных и страшных, низринутых наружу пещерами. А пещеры это почти могилы, сказал себе папа и медленно перекрестился. Он никак не мог понять, что его больше смущает — облако греховности, незримо стоящее над Амансультой, или многочисленные доносы, переданные ему из прецептории еще утром, или, может быть, те слова, которые произносила Амансульта?

Он внимательно вслушался.

Амансульта говорила о ходе времени.

Она изумлялась: как можно понять ход времени, совсем не зная, совсем не изучив древних авторов?

— А Библия? А Послания? А Апокрифы? — смиренно возразил папа. — А святые книги христианского вероучения? Разве этого мало? Разве ход времени не освящен божественным светом святого Писания?

Амансульта смиренно кивнула.

Истинно так.

Она согласна.

Но есть ведь еще и совсем простые, но важные истины, такие как волнение моря, землетрясения — судороги земные, нашествия вредоносных гусениц на поля, снег зимой и град летом, наконец, есть такие простые истины, как здоровье старика и здоровье ребенка. Есть многие знания, которые не приходят сами по себе, есть знания, которым можно только научиться.

Папа покачал головой.

Познающий всегда в сомнении, а вот вол не познает, он просто пашет. Можно ли изменить мир с помощью неких простых знаний или простых истин, зная, например, природу морских волн или разных болезней? Или даже так можно спросить: можно ли и надо ли изменять божий мир с помощью каких бы то ни было простых истин или знаний? Разве божий мир не должен всегда существовать именно таким, каким его, по разумению своему, создал Господь?

Амансульта с изумлением уловила в голосе папы нотку сомнения.

Конечно, охватила ее тревога, папа молод. Ему нет даже сорока. Его еще волнует власть. Он думает обо всем мире.

— Да, мир, созданный Богом, вечен и неизменен, — произнесла она вслух. — Истинно так.

И подумала: но разве этот вечный и неизменный божий мир никогда не меняется?

Разрушаются горы, высыхают моря. Господь озаряет мир светом, льет благодать на страны и на народы, но страны и народы рождаются и умирают, нарождаются в прошлом и исчезают в будущем. Много забытых, но мудрых книг пылится в монастырских темных библиотеках. Разве не благое, разве не святое дело свести все накопленные людьми знания воедино? Разве Святая римская церковь не должна уяснить для себя законы, ведающие ходом времени? Разве это не угодно Господу? Видит Бог, мы уже многое упустили. Только собрав воедино за всю историю накопленные человечеством знания, Святая римская церковь может встать, как вечная скала, над самим ходом времени.

Амансульта опасна, печально подумал папа.

Она умеет зажигать, она говорит с настоящим волнением, в ней чувствуется сильная воля. Даже я зажигаюсь, слушая ее.

И она много знает.

Очень много.

Из доносов, скопившихся в прецептории, папа уже уяснил для себя главное: жизнь Амансульты уединенна. Изредка она привечает в своем замке труверов, но не всех, а выборочно. Иногда у нее бывают известные маги, но тоже не часто.

Она выкупила отца из сарацинского плена.

Благое дело, весьма угодное Богу, но говорят, что большое золото Амансульты добыто нечистым путем. А если так, пора в это дело вмешаться. Прямое дело Святой римской церкви вмешиваться во все те дела, где пахнет пламенем ада. Апостольский образ жизни нуждается в приличествующем ему облачении. Люди, подобные Амансульте, совсем не подобны людям, подобным блаженным отцам Доминику и Франциску. Блаженные святые отцы проповедуют спасение душ, их слова многими услышаны. А что проповедует Амансульта? Разве в мире божьем опора всему знание, а не вера? Всем известно, что старинный род Торкватов груб и упрям. Торкваты всегда и всем доставляли хлопоты, даже варварам, когда-то захватившим Рим. Говорят, Амансульта нашла в глубоких пещерах, расположенных рядом с замком Процинта, некие тайные книги самого Торквата, жестоко казненного в свое время королем варваров Теодорихом. Говорят, что некоторые книги, найденные Амансультой, впрямую указывают на то, как можно получить самое чистое золото из свинца, из глины, из песка, из чего угодно, даже из того, что, как сор, валяется под ногами.

Опасное знание.

Не от Бога.

— Ты говоришь о ходе времени, — сказал папа вслух. — Ты прочла об этом в старых книгах?

— Я прочла это в трудах Торквата.

— Я знаю труды Торквата, — покачал папа головой. — Их не очень много много. Их все можно перечислить на пальцах одной руки. Где именно ты прочла о таком у Торквата?

— В «Эпилегемонах», в «Дополнениях», — открыто ответила Амансульта. — Вы можете не знать этого труда, он возвращен из небытия совсем недавно. Очень долгое время этот труд хранился в некоем тайнике. В этом труде Торкват самым чудесным образом угадывает ход времени, говорит не только о прошлом, но говорит и о будущем. Всегда творя в одиночестве, одиноко сияя и возвышенно над миром варварства и упадка, Торкват видел будущее мира и оно никогда не казалось ему жалким. В «Эпилегемонах», путем многих размышлений, Торкват пришел к мысли, что в человеческом мире за эпохой упадка всегда следует взлет. Уходит античная простота, мир затопляют волны варварства, но самым чудесным образом Торкват предвидит, что ничто никогда не кончается. Цветущие города Вавилонии разрушаются, их покрывает пыль вечности, но ход времени не остановим и в самых ужасных и диких пустынях рано или поздно вновь вырастут города. Всегда и везде одна эпоха переходит в другую и так повторяется бессчетное число раз. При этом каждая последующая эпоха, так утверждает Торкват, всегда по сути своей противоположна предшествовавшей. Торкват подобрал ключ к вечности. На гербе нашего рода изображен ключ, — напомнила Амансульта. — Утопая в варварстве, Торкват явственно разглядел из тьмы своих дней будущее. Он понял, что все в этом мире повторяется. Сегодня творит Гомер, а завтра приходит варвар. А потом снова творит Гомер и снова приходит варвар. Гомер творил за тысячу лет до Торквата, — смиренно добавила Амансульта, — и Иисус тоже говорит о тысячелетнем царстве. Разве такое не стоит особых раздумий?

Со все возрастающей печалью, но уже и с некоторым тайным гневом, тщательно пока скрываемым, папа всматривался в глаза Амансульты.

— А церковь? — так же смиренно, как Амансульта, спросил он. — Разве Святая римская церковь сама по себе всегда не возвышается, как вечная скала, над ходом времени? Разве она всегда так не возвышалась над ходом времени? Разве Святая римская церковь не сильна благодатью, так щедро разливаемой в мир?

Амансульта непонятно улыбнулась:

— Червь сомнения никогда не умирает, а огонь разума никогда не гаснет.

Папа вздохнул.

Амансульта цитировала его собственные труды.

Она, кажется, неплохо подготовилась к этой встрече, подумал папа.

— Ты считаешь, — спросил он, чуть наклонив голову набок. — Ты считаешь, что вся христианская эпоха от падения язычества и до наших дней, все это было только эпохой варварства? Ты считаешь, что некие знания, сохраненные в мрачных пещерах и катакомбах, могут пролить какой-то яркий свет на мир, уже осиянный благодатью господней? Ты действительно считаешь, что все, что было до нас, всего лишь эпоха варварства?

— Это можно назвать и иначе, — уклончиво ответила Амансульта.

Она устала стоять, но папа не предложил ей сесть.

— Я говорю о чудесном даре Торквата, дошедшем к нам через годы, — уже сдержаннее сказала она. — Разве подобные чудесные события не следует использовать во славу церкви?

— И ты знаешь как?

Амансульта кивнула.

Она сумасшедшая, подумал папа.

Дьявол, совершая сделку, лишает партнера разума.

Амансульта попалась на удочку дьявола.

Папа перекрестился.

Мир навсегда создан Господом. Мир вечен и неизменен. Мир по праву принадлежит Святой римской церкви. Грех гордыни, в чем бы он ни проявлялся, самый страшный грех. Тысячи и тысячи еретиков, впавших в ересь гордыни, колеблют почву, сами пугаясь этого. Тысячи и тысячи еретиков собираются в зловонных городах, в этих вавилонах ненависти и гордыни, но разве поколебали они устои Святой римской церкви? Ткач ткет ткань, красильщик ее красит, портной шьет, все живое занимается своим делом. Разве можно изменить мир, созданный Господом? Не богохульство ли сама мысль об этом?

Она невинна, печально подумал папа, глядя на Амансульту. В том низменном смысле, какое вкладывают в это слово, она невинна. Но она вся в грехе. Она говорит искренне, ее заблуждения чисты, но именно этим она и опасна. Ее чистая душа уже надкушена дьяволом.

Блажен тот, кто обрел мудрость от Бога, и трижды проклят тот, кто понес от дьявола.

Анатема сит!

Разве мир со всей своею совокупностью прошлого, настоящего и будущего не присутствует вечно в разуме Бога, как если бы он уже давно свершил свое бесконечное развитие? Разве Господь не видит будущее тем же самым способом, что настоящее и прошлое, причем именно так, как будущее когда-либо состоится? Разве он не видит все возможные колебания мира и его вещей — все, что может когда-нибудь реализоваться и какой выбор может быть сделан?

Амансульта с большим торжеством говорит о чудесном даре Торквата предугадывать будущее, но ведь только Господь, а не его слуги, может предугадывать будущее. Ведь если допустить, что Господь может помыслить, будто должны иметь в будущем место все те вещи и события, которые могут и не случиться, то он заблуждается.

А даже допускать такое — грех.

Такое допущение не только недостойно, оно дерзко.

А если предзнание Господа таково, что он, предугадывая будущие события, предполагает, что нечто может как произойти, так и не произойти, то что же это за предзнание, если почему-то оно не содержит в себе ничего значительного и определенного?

Нет, покачал головой папа. Бог есть наличность всего сущего и его предзнание будущего происходит не из-за того, что что-то когда-то произойдет в будущем, а именно из того, что все эти что-то и когда-то вытекают из его собственной непосредственности.

В неистовстве своем блаженный отец Доминик всегда прав в одном, вдруг подумал папа. Еретики в этом греховном мире жадно плодятся. Конечно, это упущение. Это большое упущение. Еретики всегда заслуживали и всегда должны заслуживать только одного наказания — смерти.

Переат!

Да погибнут!

Папа сурово поднял голову.

— Если эпоха варварства, к которой, как ты утверждаешь, мы все еще принадлежим, заканчивается, значит, нам опять предстоят какие-то важные изменения? Значит, нас опять что-то ждет? Значит, это что-то можно каким-то образом предвидеть?

Папа наклонил голову:

— Разрешаю тебе сказать.

Он внимательно следил за Амансультой.

Ему показалось, что в ее светлых глазах на секунду мелькнул испуг.

Если это, правда, было так, то Амансульта с головой выдала себя в своей греховности.

Но ответ Амансульты удивил папу:

— Нас ждут большие войны, — негромко сказала она. — Нас всех ждут большие войны.

— Ты говоришь о вооруженных паломничествах? — удивился папа. — Ты говоришь о стезе святого креста или нам грозит что-то другое?

— Я говорю о больших войнах, — медленно пояснила Амансульта. — Я говорю о больших войнах, которые. как правило, завершают любую эпоху, как упадка, так и взлета. Такие большие войны, по словам Торквата, в прах повергают самые великие империи и неожиданно возносят на невиданную высоту народы, прежде пребывавшие в ничтожестве. Это долгие войны, — добавила Амансульта. — Они не заканчиваются ни в двадцать, ни в пятьдесят лет.

— Но почему войны? С кем?

— Не знаю.

Они замолчали.

Хостис хумани генерис.

Папа открыто наложил на Амансульту крест.

Враг рода человеческого не спит. Истинная опасность для христианских душ часто таится вовсе не в пустынях Святой земли, даже не в языческих странах, даже не в растленном проклятом Константинополе, городе отступников и слепцов, настоящая ужасная истинная опасность чаще всего гнездится в наших собственных слабых сердцах. Эта опасность таится не в тысяче лье от нас, она таится внутри нас, она всегда рядом.

Еретики.

Их духом заражены многие города.

Тулуза, Нарбонна, Альби, Ним, Безье, Монпелье, Берри…

И только ли?

Разве конница сарацинов колеблет истинную веру?

Почву истинной веры колеблют еретики.

Вот странно, подумал папа с тревогой. Если дочь грешника барона Теодульфа, богохульника и отступника, впрямь в сговоре с дьяволом, если ей впрямь открылись какие-то нечистые тайны, если она впрямь может услаждать свои пороки, находя все новые и новые, почему тогда она не прячется трусливо в башнях своего проклятого замка, не страшится глаз великого понтифика, посещает церковные службы и молится Богу, а в случае нужды, как сейчас, стремится увидеть не слабого духом графа Тулузского, потворника еретиков, а самого папу, великого понтифика, апостолика римского, наместника Бога на земле, жестоко и страстно карающего любых отступников от святой веры?

Папа был смущен.

Ничтожны все человеческие дерзновения.

Что есть человек? «Для чего из утробы матери я вышел? Чтобы видеть труды и скорби, и чтобы дни мои исчезли в бесславии?»

Если такое в отчаянье мог возопить тот, чье зачатие освятил сам Господь, то что могу возопить я, ничтожнейший из ничтожных, уже по определению зачатый в грехе?

Человек сотворен из пыли, из грязи, из пепла, из сырости, с печалью подумал папа. Он сотворен из отвратительного семени, что еще более омерзительно. Восхитительную Амансульту богохульник барон Теодульф зачал в зудящей похоти, в опьянении страсти — зачал для смерти.

Откуда же в смертной столько гордыни?

Сравнить Амансульту с обитателями воды — она ничтожна.

Рассмотреть ее на фоне многих воздушных тварей — она ничтожна.

Несмотря на всю свою красоту, она ничтожнее даже вьючного животного, потому что вьючное животное никогда не покушается на светоч мира, даже в своей тупости, даже в своей закоснелости вьючное животное остается всего лишь вьючным животным.

Амансульта преисполнена гордости, ее точит бессмысленный и зловредный бес. Она хочет предугадывать в наивном своем ослеплении ход времени, ход прошлых и будущих эпох, рассуждать о важных вещах и обдумывать другие важные вещи, но она уже не чиста, ее гордыня от дьявола, а от тщетных ее занятий ничего в мире не произойдет, кроме трудностей, скорби и уныния духа.

Зачем так слаба ее память? Почему она не помнит великих слов?

«И предал я сердце мое тому, чтобы познать мудрость, познать безумие и глупость. И узнал, что и это томление духа, потому что во многой мудрости много печали. И кто умножает познания, тот умножает скорбь.»

Ей следует отказаться от тайных книг, извлеченных из подземной мглы, подумал папа.

Ей следует смирить гордыню.

Она желает предугадывать будущие пути мира, но ее собственный путь еще очень неопределен и тревожен. Она, кажется, действительно коснулась тайного знания и не смогла справиться с ним.

Ее ум расстроен и возбужден.

У блаженного отца Доминика есть крошечная обитель, некий крошечный уединенный монастырь, скорее место для размышлений, где изнемогающий дух может найти опору. Вот там, возможно, смятенный дух Амансульты возвысится и Бог в ней возвеличится, а вера окрепнет. Она торопится пересечь горы, преодолеть пропасти, переправиться через стремнины. Но почему кузнецы плавят руду и куют металл, каменотесы полируют камень, лесорубы срубают деревья, ткачи ткут, гребцы гребут, пахари рассаживают сады и взрыхляют виноградники, каждый занят своим присущим ему делом, а ей надо чего-то несоизмеримо большего?

Почему она не помнит откровений?

«И предпринял я большие дела, — напомнил себе папа. — Построил себе домы, посадил себе виноградники, устроил себе сады и рощи и насадил в них всякие плодовитые деревья; сделал себе водоемы для орошения из них рощ, приобрел себе слуг и служанок, много домочадцев было у меня; также крупного и мелкого скота было у меня больше, нежели у всех, бывших прежде меня в Иерусалиме; собрал себе серебра и злата и драгоценностей от всех царей и областей; завел у себя певцов и певиц и услаждение сынов человеческих — разные музыкальные орудия. И сделался я великим и богатым больше всех, бывших прежде меня в Иерусалиме. И оглянулся на дела свои, которые сделали руки мои, и на труд, которым трудился я, делая их. И вот, все суета и томление духа, и нет от них пользы под Солнцем.»

Род Торкватов проклят, подумал папа.

Кровь Торкватов загустела, кровь Торкватов отравлена ужасным ядом. Даже самая заблудшая и ничтожная душа в этом мире всегда может надеяться на спасение, но не Амансульта…"

XII

"…сказала:

— Он все понял, Сиф. Я это почувствовала. У меня дар чувствовать такое. Великий понтифик ни разу не упомянул вслух имя блаженного отца Доминика, но я чувствовала — он думает о блаженном отце Доминике и об его псах господних. Великий понтифик не поверил мне, он был готов спустить на меня псов блаженного Доминика. Он спросил, а как быть с откровением о втором пришествии? Как быть с концом света, как быть со Страшным судом, если, как ты говоришь, одна эпоха бесконечное число раз сменяет другую?

— Ты ответила?

— Я сказала так. Я ничего не знаю о том, как должна заканчиваться очередная эпоха. И Торкват ничего определенного не говорит об этом, он только неким чудесным образом о многом догадывается. Может, конец очередной эпохи всегда страшен. Может, он страшней конца Вавилона. Может, он так страшен, что его и впрямь можно назвать концом света. Не знаю. Я так и сказала. И, сказав так, Сиф, я вдруг почувствовала большую опасность, будто папа, услышав мои слова, что-то безмолвно, но сразу и твердо решил про себя. Сейчас, Сиф, ему не до нас, он поднимает в поход паломников, ох хочет вернуть наследство Господа, вернуть Святые земли, но я чувствую, Сиф, теперь папа уже никогда не забудет про нашу встречу. Он будет думать о нашей встрече, мысленно он к ней не раз вернется. Наверное, теперь нам лучше находиться в некотором отдалении от папы. Наверное, теперь нам лучше уехать. Мир велик. Всегда можно найти на свете место, достаточно удобное, уединенное и безопасное. В таком месте Викентий сможет целиком заняться «Великим зерцалом», а ты, Сиф, поиском великого магистерия. Я думала, Сиф, что Господь на нашей стороне, — с неожиданной горечью добавила Амансульта, — но он помогает не нам, а папе.

По спине Ганелона, лежавшего на полу, пробежала дрожь.

Сейчас они уйдут и бросят меня в этом подвале, подумал он. Они еретики. Они не боятся самого папы. Они бросят меня в этом подвале без исповеди, без покаяния. Мое лицо будут грызть крысы.

Ему стало страшно.

Еще страшней ему стало от того, что душа Амансульты продолжает пребывать в опасности.

Иисусе сладчайший, святая дева Мария, шептал он про себя, помогите ей. Вырвите Амансульту из когтей неверия. Вы же видите, она сбилась с пути, она слепа, она ничего не видит.

— Ты что-то сказал, бедный Моньо?

Наверное, Амансульта заметила, как шевельнулись губы Ганелона. В светлых ее глазах не было ничего, кроме холода и презрения.

Она спросила:

— Ты что-то сказал, бедный Моньо?

Он попытался ответить, но язык повиновался ему с трудом.

Все же он прошептал:

— Я чувствую… Нас что-то связывает, Амансульта… Я только не могу понять что?…

Амансульта холодно усмехнулась.

Повернув красивую голову, она коротко взглянула на чернобородого катара, все еще прижимающего к груди обмотанную окровавленной тряпкой руку. Катар только что вошел в приоткрытую дверь и, конечно, не понял, не мог понять, почему на вопрос Ганелона, которого катар, наверное, и не слышал, Амансульта холодно ответила:

— Кровь…"

Часть третья БЕЛЫЙ АББАТ 1202

II–III

"…шум голосов, перебивающих, накладывающихся друг на друга, заполнил корчму.

— …ты же видел, Ганс, что лучник сеньора де Монфора, выстрелил так искусно, что наконечник стрелы, попав в лезвие ножа, развалился ровно на две части. Такое сделать может только он. Других таких я не видел.

— …но чтобы иметь восприятие части чего-то, что существует, необходимо наличие всего облика, разве не так, брат? Иначе разве возможно вообще какое-либо восприятие? Ведь если некоего облика не существует, брат, значит, его никак нельзя видеть.

— …и нет свиней отвратительнее, чем те, которые сами бесстыдно лезут прямо на глаза.

— …святой Николай прав. Он знал, что мы это увидим. Он знал, что мы увидим Иерусалим, братья. Святая римская церковь смотрит далеко. Она смотрит нашими глазами.

Корчма гудела.

Голоса возвышались и падали.

Грузный, побагровевший от вина, то и дело смахивающий со лба катящийся по нему пот, барон Теодульф, не поднимаясь с крепкой деревянной скамьи, страшно рявкнул:

— Тоза, милочка!

И хищно оглядел шумную корчму своим страшным единственным левым глазом, поворачивая голову, как птица:

— Всем вина, тоза, милочка! Кроме вон тех гусей!

Толстый палец барона Теодульфа грубо указал в сторону тамплиеров, монахов-храмовников, смиренно деливших между собой одну общую чашу разбавленного вина — дань обету.

Кутаясь в белые плащи, символ незапятнанности, храмовники, рыцари Христа и Соломонова храма, казалось, не услышали барона, они даже не повернулись в его сторону. Известно всем, храмовники — люди Бога. Они призваны облегчать страдания пилигримов, суета сует не должна их касаться, а богохульник барон Теодульф…

Храмовники знали, что рано или поздно барон Теодульф успокоится. Если не обращать на него внимания, делать вид, что его слова к ним не относятся, барон непременно успокоится.

— …зато Пит из лагеря англов может выпить за вечер три фляги кислого. Может даже четыре. И все равно нож, который он после этого метнет, точно попадет в цель.

— …и запомни, брат, зрение это пассивная сила. А объект зрения всегда активная сила. Любая пассивная сила действует только тогда, когда на нее действует активная сила. Если ничего такого нет, если ничто не воздействует на пассивную силу, субъект ничего воспринять не может.

— Тоза, милочка! — толстый палец барона Теодульфа опять грубо указал в сторону храмовников. — Клянусь почками святого Павла, здесь сегодня всем хватит вина! Всем, кроме вон тех гусей!

Из презрения он даже не добавил — божьих.

Под белыми плащами храмовников, их было пятеро, легко угадывались оттопыривались рукояти кинжалов, но барона Теодульфа ничто уже не могло остановить. Он побагровел от вина и от праведного гнева и его опущенное веко над пустым правым глазом дергалось.

— Тоза, милочка! Всем вина! Кроме вон тех гусей в углу!

Монахи-цистерцианцы, до этого шумно обсуждавшие рядом проблему восприятия, заинтересовались ревом барона и оглянулись, замолчав. Дошел рев барона, наконец и до пеших воинов серджентов, занимавших целый стол. Сердженты восторженно приветствовали шумное предложение барона. Промолчали только тафуры — всякая серая нечисть, как всегда, тащившаяся за войском, куда бы оно не пришло.

Ганелон искоса глянул в сторону двери.

Дверь корчмы была массивна, и закрывалась она плотно. Храмовники не смогут незаметно выскользнуть за такую дверь, подумал Ганелон. Кроме того, чтобы пройти к двери храмовникам в любом случае придется пройти мимо разбушевавшегося барона.

Объемистые глиняные чаши и фляги, серебряные подставки с салатами, обширный кедровый лист с остатками фаршированного поросенка, темное оловянное блюдо с недоеденным мясным пирогом — стол барона Теодульфа был заставлен очень плотно, хотя трапезу с ним делили всего два оруженосца да диковатого вида уродец совсем небольшого роста. Большая усатая голова уродца, почти голая сверху, загорела до блеска и лоснилась от пота. Уродец едва возвышался над краем стола, болтая ногами, не достававшими со скамьи до пола, однако пил и ел в две руки и громче всех смеялся шуткам барона.

— …а с помощью семян, рассеиваемых ветром по миру, можно создавать некие новые мелкие существа — не кажущиеся, а видимые. Эти существа можно даже трогать, правда, рука от такого прикосновения станет нечистой. А настоящие демоны могут создавать даже такие существа, каких и сам Господь никогда не создавал. Но это, конечно, брат, только с божьего попущения. Это, брат, исключительно с божьего попущения.

— …а хочешь выиграть пять золотых, Ганс, приходи утром на берег. Лучники обычно приходят совсем рано. И приходи один. Лучники не любят чужих компаний. Сам знаешь, чем кончаются такие встречи.

— Тоза! Милочка!

Наверное, барон Теодульф вывез уродца из Святой земли, решил Ганелон. Говорят, что если совершить десяток переходов за горячие пески, признанные безжизненными, и не иссохнуть до смерти от безводия, то можно, постаравшись, попасть в некую страну, сплошь заселенную вот такими уродцами — с большими лысыми головами, но с маленькими, как у ребенка, телами. Они совсем небольшого роста, почти карлики, язык их не похож ни на один другой, но они быстро и легко научаются латыни.

Ганелон удивился.

Уродец барона вдруг шевельнул усами — необычно дерзко и странно.

После этого он сощурил свои большие, совсем не карликовые глаза и двумя руками, совсем как человек, схватил со стола чашу с вином.

Он, наверное, язычник.

Есть ли у язычника душа? — невольно задумался Ганелон.

А если у него есть душа и такой язычник падет в бою на стороне святых пилигримов, то куда отправится эта его странная душа — прямо в ад или ее все-таки могут направить в чистилище?

Ответа Ганелон не знал.

Он сидел за столиком, стараясь как можно ниже наклонять голову, к тому же еще прикрытую капюшоном плаща. Он не хотел, чтобы барон Теодульф случайно узнал его. Правда, вряд ли барон мог его узнать, но Ганелону все равно не хотелось лишний раз попадать под жесткий взгляд единственного глаза, оставленного сарацинами барону.

Испуганная, но все равно пытающаяся улыбаться служанка принесла новый кувшин вина, плеснув в чашки всем, так же и Ганелону, но послушно пройдя мимо храмовников.

Иисусе сладчайший!

Ганелон совсем не собирался пить.

Нет пропасти более обманчивой, чем вино.

Вино ослепляет и оглупляет, вино срывает с человека божьи печати. Оно срывает с человека печать руки, и печать рта, и печать лона. Вино сбивает человека с толку, вызывает печаль и метафизические тревоги.

Он не додумал свою мысль.

— Клянусь бедром святой девы, истинно говорю! — снова взревел за столом барон. — Нет на свете гусей скверней и грязней, чем жадные и глупые храмовники-тамплиеры.

И обернулся к храмовникам:

— Клянусь очами и взглядом Господа, разве это не так?

Храмовники смиренно уставились в общую чашу.

Потом один, не поднимая глаз, смиренно заметил:

— Игни эт ферро. Птица гусь проникнута божественной благодатью. Но мы не знаем. Мы неучи.

Грузный барон уничтожающе захохотал, производя великий шум всею своей огромною грудью:

— Игнотум пер игноциус!

На этот раз храмовники переглянулись и не стали ссылаться на то, что они неучи.

На этот раз они поняли.

Неизвестное всегда можно объяснить каким-то другим неизвестным — на этот раз храмовники хорошо поняли скрытую угрозу пьяного барона. Его угроза прозвучала в шумной корчме столь явственно, что даже пьяные сердженты на мгновение оглянулись.

Ганелон не видел глаз храмовников, так низко наклонили они головы над своей нищенской общей чашей, но их глаза сейчас, наверное, не выглядели смиренными. Это были крепкие паладины, закаленные в битвах на Святой земле, вряд ли они могли походить на агнцев, красиво выбитых на медной пластине, укрепленной над дверями корчмы. Наверное, злые глаза храмовников сейчас светились от праведного гнева. Наверное, они уже успели вполголоса обсудить свое положение. Наверное, они уже смиренно покачали головами, в очередной раз дивясь странным обетам. Благодаря шумному и открытому характеру барона, они уже слышали о том, что горячий нравом богохульник барон Теодульф страшной клятвой поклялся на кинжале никогда не делить одну харчевню с храмовниками-тамплиерами. А если почему-либо такое случится, он на том же кинжале страшной клятвой поклялся беспощадно и безжалостно выбрасывать храмовников из корчмы, ибо нет на свете существ более грязных и ничтожных, чем грязные и ничтожные монахи ордена тамплиеров.

— Слуги дьявола!

Храмовники смиренно переглянулись.

Они сомневались, удастся ли барону Теодульфу выполнить свой столь сложный обет, вряд ли, ко всему прочему, угодный Богу. Просто им не хотелось так вот, ни с того, ни с сего ввязываться в драку с глупым перепившим бароном и с его глупыми нелепыми оруженосцами.

На уродца храмовники, как и все другие гости корчмы, не обращали никакого внимания.

Тем не менее, один из храмовников не выдержал.

— Таскать с собой подобного уродца-язычника, — смиренно, но достаточно громко и с достаточно заметной язвительностью заметил он, — это все равно что делить ложе с сарацином.

Ганелон напрягся, но барон, к счастью, не расслышал произнесенных храмовником слов.

— Тоза, милочка! — ревел барон, сметая обглоданные кости на кедровый лист с остатками поросенка. — Клянусь всеми святыми, здесь найдется кому поглодать эти уже обглоданные кости! Тоза, милочка, унеси эти кости и брось на стол тем гусям, что прячутся в темном углу!

— Но гуси не гложут костей, сир.

Испуганная служанка обращалась к барону, как к знатному рыцарю, носящему корону:

— Гуси никогда не гложут свиных костей, сир.

Такое обращение растрогало барона:

— Ты так хорошо знаешь гусей?

— Я с Джудеккии, сир. Это большой, правда, бедный остров. Там живут рыбаки, а у меня там был домик под дранкой. Я держала гусей прямо в домике, сир. Нижние бревна таких домиков на острове всегда быстро обрастают плесенью, там очень сыро и часто ветрено, но гусей это не пугает. Я собирала сухой плавник, прибиваемый к берегу морским течением и жгла плавник в очаге, а горячую золу всегда ссыпала в специальный деревянный ящик. На таком ящике приятно сидеть, сир, особенно в долгие зимние вечера. А гуси, они не грызут костей, сир, — совсем осмелела служанка.

И спросила:

— Не хотите ли попробовать студень из куропаток, сир?

Барон оторопело уставился на служанку. Он не ожидал от нее такого количества слов.

— Ты из Венеции?

— Да, сир.

— И ты держала гусей?

— Да, сир.

Барон внезапно рассвирепел. Он так ударил кулаком по столу, что высоко подпрыгнули чашки.

— Клянусь божьим словом, — взревел он, — твой мерзкий остров, он часть Венеции! А Венеция это каменный саркофаг, это прогнившая невеста Адриатики, это распухшая утопленница, густо пропахшая мертвой тиной! Венеция это вонючая лягушка, кваканье которой постоянно отдается на Заморском берегу! Это водяная змея, постоянно кусающая Геную и Пизу! Это гнусная морская тварь, постоянно ворующая куски чужих пирогов!

Барон опять ударил кулаком по столу и с гневом уставился на перепуганную служанку своим единственным пылающим глазом:

— С чего ты взяла, что гуси не грызут костей?

— У гусей нет зубов, сир.

Грузный барон изумленно уставился на служанку и вдруг шумно загоготал, оборачиваясь то к своим оруженосцам, то к настороженно повернувшимся в его сторону тафурам, то к пьяным серджентам:

— У гусей нет зубов! Вы слышали? Клянусь копьем святого Луки, это умно сказано! Храмовники глупы сами по себе, но у них, к тому же, нет зубов! Ты верно говоришь, тоза.

И завопил:

— Альм!

Один из оруженосцев, привстав, с глубоким вниманием склонил круглую, по латински в кружок стриженую голову:

— Здесь я.

— Альм! Немедленно выдай тозе из кошелька четыре денье. Клянусь волосом святого Дионисия, покровителя французов, только такую ничтожную сумму я могу выдать на нужды презренного ордена храмовников. Пусть тоза отнесет эти четыре денье проклятым храмовникам, а самой тозе выдай за ее смелость и умные речи золотой. Она это заслужила!

Барон презрительно, не оглядываясь, ткнул рукой в сторону храмовников, окаменевших от его чудовищных речей.

— Вот увидите, — прорычал барон, обращаясь и к оруженосцам и к пьяным серджентам, и к пьяным тафурам. — Сейчас на наших глазах эти беззубые гуси передерутся из-за четырех денье!

Схватив огромную чашу двумя руками, барон Теодульф сделал из нее гигантский глоток.

Усатый уродец, блестя голой потной головой, с наслаждением повторил жест барона.

Ветром вдруг приоткрыло окно.

В душную корчму ворвался неожиданный запах моря, гнилых водорослей, раздавленных раковин, громкое ржание лошадей, перестук копыт, ругань, пение, скрип повозок.

Совсем недавно здесь не было шумно, подумал Ганелон.

Только с солнечных майских дней пустые песчаные берега острова Лидо, как диковинными грибами, начали обрастать богатыми шатрами благородных рыцарей и бедными палатками пеших воинов и тафуров.

Зато каждую неделю, начиная с первых майских дней, с многочисленных судов, постоянно прибывающих к плоским берегам острова Лидо, сходили пилигримы, принявшие обет святого креста. По узким трапам, ругаясь, сводили на берег всхрипывающих, косящихся в испуге боевых лошадей. Несли оружие. Снимали с бортов разобранные боевые машины.

Венецианцы, побывавшие на острове Лидо, с содроганием в голосе подробно пересказывали в городе то, что им удалось увидеть.

А увидеть они могли совсем не мало.

Если постоять на берегу или пройтись между шатров и палаток, можно было увидеть на флажках родовой герб мессира Симона де Монфора, славного графа Монфора и Эпернона.

Если не жалеть времени, можно было увидеть прихотливый герб сеньора Рено де Монмирая, сына Эрве II де Донэи, правнука Тибо III, графа Шампанского, племянника французского и английского королей.

И герб графа Луи Блуасского и Шартрского.

И герб сеньора Рено де Монмирая.

И герб сеньора Ги де Плесси, брата Эсташа де Конфлана, благородного рыцаря, стяжавшего себе большую славу во многих боях и турнирах.

И герб монсеньора Гуго де Сен-Поля, известного своей силой и добродушием, а заодно особенной непримиримостью к агарянам.

И герб мессира Этьена Першского, покровительствующего известному трубадуру Гаусалю Файдиту.

И герб Бодуэна IX, графа Фландрии и Эно.

И герб его родного брата Анри.

И многих других славных и благородных рыцарей, принявших обет святого креста в шампанском замке Экри на реке Эн в ходе приличествующего такому событию рыцарского турнира.

Трепетали под свежим ветерком, налетающим с моря, четырехугольные и косые флажки. На глазах росли на берегу пирамиды круглых камней. Говорили, что один такой камень, пущенный с помощью катапульты, может одним ударом убить до десятка неверных.

Престарелый, но все еще крепкий и жизнелюбивый дож Венеции Энрико Дандоло клятвенно пообещал обеспечить будущее счастливое предприятие. Услышав о словах дожа, множество пестро раскрашенных судов спешило к рейдам Венеции. Фантастические птицы украшали высокие носы боевых галер, на пузатых бортах нефов алели яркие драконы. Святые паломники из самых разных краев торопились как можно быстрей достигнуть Святой земли.

Там гроб Господень.

Там сухие пески пропитаны кровью мучеников.

Там река, истоки которой находятся где-то в Эдеме.

С мая месяца веницийский остров Лидо заполонили вооруженные пилигримы, их оруженосцы и различные ремесленники.

Стекались на остров лоскутники со своими потертыми тканями и мятой посудой. Везли мясники птицу и мясо. Над походными горнами днем и ночью поднимался дым — мастера, искусные в механике, собирали боевые машины монгано и требюше, пускающие за один раз тучу стрел. На берегу, на плоских, зеркальных, убитых водой песках терпеливо упражнялись арбалетчики, выставляя иногда на кон сразу по три монеты.

Благородные рыцари, опытные сердженты, лучники и оруженосцы, монахи нескольких орденов.

И бывшие вилланы, оставившие свои бедные деревни. И арбалетчики. И, наконец, просто чернь, тафуры — всякая приблудная нечисть, вооруженная дубинками и цепями.

Ржали лошади. Кричали ослы. Орали торговцы. Прямо у дверей корчмы мочились пьяные сердженты. Вспыхивали неожиданные драки, иногда кончающиеся большой кровью. Но в белых шатрах благородных рыцарей уже слышался по ночам высокий голос Конона де Бетюна. В других шатрах раздавалось пение трувера Ги де Туротта, шатлена замка Куси.

И новый век, и май, и ароматы,
и соловьи велят, чтобы я пел,
и сердце дар несет мне столь богатый —
любовь! — что отказаться я не смел.
О, если б радость дал мне Бог в удел,
о, если бы я Дамой овладел,
нагую обнял, страстию объятый,
пока поход не подоспел!

Великий понтифик добился желаемого торжества.

Многие благородные рыцари откликнулись на зов — отправиться в Святую землю.

В пыльном плаще, в стоптанных сандалиях, пряча сильно косящий глаз под опущенным на лоб капюшоном, Ганелон много времени проводил под стенами церкви святого Николая. Иногда он заходил в ту или в иную корчму, иногда просто бродил между палатками. Ни одна новость не могла минуть внимательных, всегда настороженных ушей Ганелона. Шла ли речь о мятежах, недавно потрясших христианскую Византию, шла ли речь о темных угрозах лукавого Имрэ — короля Угрии, шла ли речь о неожиданных стычках святых паломников с новонабранными арбалетчиками рыцаря Бертольда фон Катцельнбогена, Ганелон обо всем узнавал одним из самых первых.

От некоего конюшего Жиля, по прозвищу Жилон, прибывшего на остров Лидо в отряде конников славного маршала Шампанского, Ганелон узнал о том, как тяжело умирал от затянувшейся болезни благородный сеньор Тибо III, граф Шампани и Бри, дружно избранный стараниями благородных баронов предводителем святого войска.

Бог не дал графу здоровья.

От того же конюшего Ганелон подробно узнал, как огорченные смертью славного сеньора Тибо III, благородные бароны обратились к герцогу Эду Бургундскому:

«Сеньор, твой кузен умер. Это печально. Но тебе известно и то, сколь скорбна участь Святой земли. Господом богом заклинаем тебя принять святой крест и идти с нами в Заморскую землю, дабы освободить гроб Господень. А мы позаботимся, чтобы тебе было вручено все воинское имущество и поклянемся на святых мощах и всех других поклясться заставим, что будем тебе служить верой и правдой, как служили бы благородному графу Тибо.»

Огорченных отказом герцога, не пожелавшего принять командование над войском, успокоил рыцарь Жоффруа де Виллардуэн, маршал Шампанский.

Он так сказал баронам:

«Сеньоры, послушайте, что хочу вам предложить, если на то будет ваше согласие. Маркиз Бонифаций Монферратский весьма знатен и весьма всеми уважаем. Если вы пошлете за ним, дабы он принял святой крест и занял место сеньора Тибо, графа Шампанского, и если вы вверите ему предводительство войском, он поторопится прибыть к вам.»

От некоего минорита, сладко жмурившегося на Солнце, Ганелон узнал и такое.

Мессир Жоффруа де Виллардуэн год назад, отправляясь с посольством в Венецию, взял с собой благородных рыцарей Готье де Гондвиля и Жана де Фриза, представлявших Луи, графа Шартрского и Блуа, красноречивого трувера Конона де Бетюна и сурового барона Аллара Макеро, представлявших Бодуэна, графа Фландрии и Энно, а еще благородного Милона де Бребанта, знатного сеньора из Шампани, и благородного барона Теодульфа, владетеля замка Процинта, человека грубого, но известного многими подвигами, совершенными им в Святой земле на стезе святого креста.

И посланники так сказали престарелому, но все еще обожающему жизнь дожу Венеции Энрико Дандоло:

«Сеньор, мы прибыли к тебе от многих знатных баронов Франции, принявших святой крест, дабы отомстить за поругание Иисуса Христа и возвратить Иерусалим, коли на то будет воля Божья. И поскольку знают наши благородные сеньоры, что нет на свете человека могущественнее вас, и поскольку знают они также, что никто более вас и благородных людей Венеции не может нам помочь по-настоящему, то просят они все вас именем Божьим дабы вы сжалились над Заморской землей и отомстили за поругание неверными Иисуса Христа, а для сего позаботились бы о судах и различных кораблях для нас.»

Еще Ганелон узнал, что прошло время, испрошенное дожем для размышлений, и на двенадцатый день утром, сразу после мессы в соборе святого Марка, престарелый, но все еще радующийся жизни дож Венеции Энрико Дандоло так посоветовал посланникам:

«Обратитесь смиренно к народу Венеции. Я уверен, что народ Венеции выслушает вас благосклонно.»

И Жоффруа де Виллардуэн, маршал Шампанский, так обратился к доброму христианскому народу Венеции:

«Сеньоры, самые знатные и могущественные бароны Франции прислали нас к вам. Они взывают к вам о большой милости, дабы сжалились вы над Иерусалимом, порабощенным злобными агарянами, и дабы во имя Господа отправились вы с нами отмстить за страдания Иисуса Христа. И выбрали они вас, ибо знают, что нет народа могущественнее на море, чем венецианцы. И вот послали они нас, дабы мы упали вам в ноги и не вставали с колен, покуда вы не согласитесь сжалиться над Заморской землей.»

И посланники действительно пали на колени, обливаясь слезами.

А дож Венеции благородный Энрико Дандоло и с ним весь народ Венеции, богобоязненный и трудолюбивый, тоже зарыдали в один голос от сострадания к мучениям истинных христианам и так, рыдая и воздевая многочисленные руки к небу, закричали:

— Мы с вами! Мы с вами!

А от некоего оруженосца Матье, умеющего играть на лютне и сочинять всякие слова, трогающие сердца нежным напевом, там же под стенами церкви святого Николая Ганелон узнал…"

ЭПИЛЕГЕМОНЫ. ДОПОЛНЕНИЯ

Те, в коих истинна любовь, проснитесь, сон забыть пора: поет нам жаворонок вновь, внушает в трелях нам с утра — пришел день мира и добра!

Господь, за нас отдавший кровь, дал тем его, кого любовь ведет в поход, чья кровь быстра страдать толкает вновь и вновь — Любовь ведет их со двора!

Тех нечестивцев прокляни, кто бросил Господа в беде. По праву прокляты они, от мук не скрыться им нигде, когда на Божеском суде ребро, ладони и ступни Бог явит в страшной череде. И даже тот, кто жил в труде и в благе — Бог его храни! — узнает дрожь в лихой нужде.

Тот, кто за грешных был распят, любови ложной столь далек. Он истинным огнем объят: за нас он в путь последний влек крест, что на спину гнетом лег, коим он был к земле прижат. Как самый чистый из ягнят, он тяжко жалобы изрек — тремя гвоздями супостат во плоть вонзился рук и ног.

Недаром говорит народ: «Товар дешёв — мошна трещит.» Еще: «Пустого нрава тот, кто зрит добро, а к злу спешит.» Вы знаете, что Бог свершит для тех, кто поспешит в поход. Награда их благая ждет: Бог в рай войти им разрешит. А кто лежит и в путь нейдет, тот выгоды себя лишит.

Для нас в помине завтра нет, мы в путь немедленно идем. Тот будет здрав, кто, дав обет, через четыре дня, ведом на бой, утратит ум и дом. Коль схватит смерть узду и свет затмит и сил исчезнет след, не на тюфяк с тугим пером, в солому ляжет дармоед, да только поздно грянет гром.

V–VII

"…толклись нищие.

Завернувшись в потрепанный плащ, спрятав лицо под низко опущенным капюшоном, Ганелон незаметно прислушивался к голосам, казалось, ни к кому не обращенным, а просто заполнявшим шумную корчму.

От некоего оруженосца, одного из людей графа де Бриена, весьма любившего потолковать о судьбе и ее превратностях, Ганелон узнал о том, что благородный маркиз Бонифаций Монферратский, в конце концов, принявший командование над святыми паломниками, так спросил:

«Сеньоры, но куда вы хотели бы отправиться? В какую именно землю неверных вы хотели бы пойти?»

Подумав, благородные бароны ответили:

«Наверное, не в Сирию, там толку не будет. Там только сухие пески, там нет колодцев. Лучше, наверное, идти в Вавилонию, в край египетский. Там, в самом сердце земли сарацинов, неверным можно причинить много зла. К тому же, известно всем, что Александрия город богатый. Почему не в Египте попытать счастья войны, благорасположенность Божью?»

От некоего сумрачного госпитальера, прячущего под капюшоном усталые, мутные, истомленные страстью к вину, глаза, Ганелон узнал, что, несмотря на обещанную паломникам помощь, за многие грехи, свершенные венецианцами, апостолик римский великий понтифик папа Иннокентий III волею, данной ему свыше, совсем недавно от души проклял Венецию.

«Мы отлучаем и предаем анафеме тех лживых и нечестивых христиан, которые доставляют сарацинам против самого Христа и христианского народа оружие, железо и корабельное дерево, а также суда, или служат кормчими на разбойничьих кораблях сарацин, управляют их военными машинами, или дают им какой-нибудь совет или помощь в ущерб Святой земле.»

Великий понтифик распорядился, чтобы священники напоминали о наложенной на Венецию анафеме во всех приморских городах по воскресным и праздничным дням, присовокупив к этому, что Святая римская церковь не раскроет объятия нечестивым людям Венеции, если они не откажутся в пользу Святой земли от беззаконного стяжательства.

Только вовремя обещанная дожем Венеции помощь в счастливом предприятии и святой крест, принятый воинами Венеции, принесли республике святого Марка прощение.

От некоего оруженосца благородного рыцаря Орри Ильского, человека говорливого, но богобоязненного, Ганелон узнал, что дож Венеции, приняв окончательное решение, так обратился на площади к своим подданным:

«Сеньоры, отныне вместе с самыми лучшими людьми мира вы причастны к величайшему из дел, когда-либо кем свершенных. И пусть я стар, пусть я плохо вижу, все равно лишь я, государь ваш, могу направлять вас и повелевать вами в этом деле. И если будет на то ваша воля, славный народ Венеции, что позволите мне принять святой крест, дабы оберегать и вести вас, а сыну моему встать в Венеции на мое место и править моей страной, то сам пойду с вами и со святыми паломниками на жизнь или на смерть.»

Случилось дожу Венеции в то лето девяносто четыре года.

Был дож почти слеп, подло наказанный когда-то Мануилом, императором нечестивой Византии, в злобе неправедной приказавшим погасить зрение молодому тогда и дерзкому венецианскому послу.

Когда нечестивый Мануил, император Византии, так приказал, будущего дожа Венеции хотели связать и повалить на землю, но Энрико Дандоло гордо отказался от веревок и сам лег на землю.

«Если стану кричать или отворачиваться, убейте меня.»

И будущий дож Венеции спокойно лежал на земле, пока вязали и валили на землю тех, кто был приговорен вместе с ним к такому же наказанию. И мужественно молчал, терпя нестерпимую боль, в то время как многие несчастные, приговоренные вместе с ним, кричали, переполняясь жестокой и страшной болью.

Четыре с половиной тысячи благородных рыцарей, столько же лошадей, девять тысяч оруженосцев, двадцать тысяч пеших воинов, включая всякую серую нечисть тафуров — вот сколько боевых единиц поклялись венецианцы взять на свои корабли и доставить в Святую землю.

Другие паломники грузились в Брюгге.

Бургундцы и провансальцы нанимали суда в Марселе.

Еще другие паладины, препоясавшись мечами, шли из Блуа и Шампани по дорогам Ломбардии, из Пьяченцы сворачивая на юг.

Галеры и юиссье, нефы и галиоты, подняв косые латинские паруса, спешили с разных морей на зов дожа Венеции Энрико Дандало и бросали двузубые якоря в голубизну венецианских бухт. Каждый житель Венеции, способный носить оружие, услышав призыв своего правителя, спешил к ближайшему священнику. Приняв от священника крестное знамение, такой человек с волнением тянул шарик из груды многих подобных шариков. И если вытягивал такой человек шарик с пергаментной легкой отметкой, это означало — он отмечен свыше и отныне ему предназначено святое странствие в Заморскую землю…"

IX

"— …и видел меч, который может разрубать металлические щиты. Спросите у оруженосца сеньора Тьерри де Лооса. Под Аккрой он тоже видел такой меч, отнятый у некоего сарацина. Этот сарацин зарубил до того десять рыцарей, выступавших в броневом строю.

— …и все же, брат, даже демон не может создать новое само по себе. Даже демон не может сделать так, чтобы слепорожденный мог представлять себе разные цвета, а глухой от рождения слышал разные звуки. С другой стороны, если мы говорим, что кто-то рисует себе золотые горы, которых он никогда не видел, то, хотя он и имеет некое представление о золоте и о горах, мы можем говорить, что он рисует что-то новое.

Ганелон поднял голову.

В корчме было шумно, но он отчетливо услышал, как один из пяти храмовников, жестоко обиженных разгорячившимся богохульником бароном Теодульфом, произнес:

— Лаудате. Хвалите.

И все пятеро дружно перекрестились.

— Либере нос а малё… Либере нос, домине…

— Тоза, милочка! — опять взревел барон, пылая на всю корчму своим единственным глазом. — Клянусь градом обетованным, за столом опять не хватает вина! Скорее неси побольше вина! И поскорее! Не жалей вина для благородного гостя!

Грузно поднявшись с тяжелой деревянной скамьи, барон высоко поднял ногу и до изумления гулко выпустил ветры.

— Клянусь верой Христовой, — проревел он, — этот звук в стократ приятнее звуков, издаваемых голосами проклятых храмовников!

Оруженосцы барона и его гологоловый усатый уродец, и пьяные сердженты и даже серые настороженные тафуры с восторгом и с большим почтением воззрились на барона Теодульфа.

— Вонючие симоньяки, торгующие церковными должностями! — ревел барон. — Змеи, кусающие грудь собственной матери! Магистр Фульк, святой человек, безвременно призванный к себе Господом, смиренно собирал деньги и имущество для бедных паломников, а проклятые храмовники лежали в тени и пили вино. Во все времена они умели только грабить. «Испугай храмовника», — однажды сказали мне чистые сердцем пилигримы, отдав под Аккрой мне сильно провинившегося грязного и жирного тамплиера. И я мечом рассек грязного и жирного тамплиера на две нечестивых половинки. «Мы сказали, испугай, — удивились чистые сердцем пилигримы. — А ты его разрубил надвое. Ты так его испугал?» И я ответил: «Я не умею лучше пугать храмовников, чем так!»

Пьяные сердженты, серые тафуры и оруженосцы барона Теодульфа восторженно и дружно заржали.

Но громче всех смеялся гологоловый усатый уродец.

Пышные усы уродца подло тряслись.

Уродец с ненавистью поглядывал в темный угол, где за столиком за одной своей общей нищенской чашей сидели помалкивающие храмовники.

Под плащами храмовников оттопыривались рукояти кинжалов, под несвежими рубашками угадывалась кольчужная сталь, но храмовники все равно старались не смотреть в сторону разбушевавшегося барона, чему сильно дивились сердженты. Ведь они знали, что совсем недавно в этой же самой корчме за оскорбления гораздо менее грубые, пятерка таких же смиренных, как эти, храмовников жестоко наказала зарвавшегося арбалетчика особенно назидательным образом. Дерзкому, но весьма провинившемуся арбалетчику кинжалом выкололи глаза, вырезали длинный дерзкий язык, отрубили кисти рук и ног и полумертвого, но еще что-то мычащего, бросили в лодку, пустив ее по течению канала, при этом навешав на несчастного столько цепей, сколько не каждый мул вынесет…"

ЭПИЛЕГЕМОНЫ. ДОПОЛНЕНИЯ

Дабы ободрить наш народ, который долго спал во мгле, пусть песнь моя вам пропоет о святотатстве и хуле, коим язычник предает любую пядь в Святой земле. К нам край сей скоро перейдет, настанет день, и мы в седле.

Иерусалим, страдая, стонет, защитников в дорогу гонит.

Скорбь велика, когда отъят Гроб, в коем скрыт был Божий сын, когда пустынные лежат места, где был он господин. Зачем снес горечь сих утрат? Решил проверить в час кручин он тех, которые твердят, что будет изгнан сарацин. Иерусалим, страдая, стонет, защитников в дорогу гонит.

Тот край священный испокон зовется Иерусалим. Есть в том краю, где Бог рожден, Храм, где он мукой был томим, есть крест, на коем он казнен, и гроб, где стал он вновь живым. Там будет скоро награжден всяк по достоинствам своим. Иерусалим, страдая, стонет, защитников в дорогу гонит.

XI–XII

"…там змеи бегут от голого человека и прежде, чем пить, сплевывают на землю скопившийся за день яд. Там пантера, поев мяса, спит три дня и три ночи и дыхание ее во сне так чисто и приятно, что звери сбегаются и часами сидят, забыв распри, вокруг спящей пантеры. Там единорог, когда его преследуют, бежит в деревню, не в лес, и в деревне безошибочно находит девственницу, чтобы во свое спасение доверчиво положить на ее чистую грудь свою большую печальную голову. Там тень гиены не дает лаять собакам, затыкая им по ночам пасть ужасным страхом, а гуси родятся на дереве, почему их можно есть, не ожидая Поста, ведь гуси те от рождения постные.

…там такой край, что на краю горячей песчаной пустыни можно встретить ужасного монтикэра. У него три ряда зубов, которые входят один между других, а лицо и уши у монтикэра человеческие. А глаза у монтикэра голубые, того цвета, что зовется венетским. А тело у него, как у льва, а на кончике хвоста жало, ядовитое, как слюна храмовников.

— Клянусь всевышним, истинно так! Именно, как слюна храмовников! — торжествующе взревел барон Теодульф и в его голосе одновременно прозвучали и горн и боевая труба. — Монтикэр необычайно подвижен и обожает завалявшееся человеческое мясо, как…

Барон Теодульф только сверкнул своим единственным пылающим глазом, но все в корчме поняли, кого именно он имел в виду.

Теперь тишина в корчме сгустилась настолько, что ужаснувшаяся девушка-тоза замерла с полным кувшином в руках, не решаясь приблизиться к разбушевавшемуся барону.

— У него дочь ведьма, — не выдержав нападок барона, смиренно и негромко произнес один из храмовников. — Я знаю, он выкуплен из плена за нечистое золото. Он богохульник и еретик. У него язык бабы. Его замок будет разрушен. Его деревни и поля отойдут Святой римской церкви.

— Аминь! — негромко, но дружно ответили святому брату храмовники.

Барон Теодульф оскорблено взревел.

Честный монах, взревел он, везет из Святой земли святые мощи и реликвии, серебряные доски с алтарей, ризницы и иконы, кресты и церковный скарб, а храмовники, как истинные грабители, отмеченные Господом всяческими пороками, везут только награбленную добычу.

Барон не успевал сплевывать скапливающуюся в уголках губ слюну.

Он, благородный барон Теодульф, владетель замка Процинта, известен многими подвигами в Святой земле. Он, благородный барон Теодульф, ходил на штурм Аккры в самом первом ряду рядом с маршалом Шампанским. Он сам видел, как благородный мессир Жоффруа де Виллардуэн, потеряв тарж, треугольный металлический щит, призванный защищать грудь и плечи, был тяжко ранен, а те, кто находились рядом, держали его, ведь маршал Шампанский потерял много крови и был без памяти.

Маршал Шампанский был пленен в бою нечестивыми сарацинами, а многие доблестные рыцари убиты. А трувер Ги де Туротт, шатлен Куси, ранен в том бою, а он, благородный барон Теодульф, воин Христов, тоже ранен и тоже пленен. Он лучше, чем кто либо другой, знает нрав храмовников. Ведь он сам лично видел ветры, охватывающие человека, как бездна, он сам дышал туманами, от которых пухнет и разлагается тело, он сам умирал в песках и в зное. Он, как и все в походе, сам ходил к прачкам и они мыли ему, как всем, голову и вычесывали из волос насекомых. Он, как все паломники, сам поднимал страшный шум и размахивал дымным смолистым факелом, изгоняя из палатки ужасных тарантулов и нечистых духов. Он сам неделями носил на копье подвяленную голову мертвого сарацина, пугая мертвой головой еще живых неверных. Агаряне вырвали ему правый глаз, но он и единственным своим глазом видел столько дорог и стран, видел столько чудесных битв и ристалищ, что любой храмовник рядом с ним заслуживает только презрения. Он, барон Теодульф, друг многих благородных рыцарей, всегда сражался в первых рядах и рядом с ним всегда были храбрые анжуйцы и путевинцы, надежные бретонцы и норманы, и мужественные воины из Ла-Манса и Лангедока. Только храмовники всегда держались в отдалении, решаясь лишь на то, чтобы трусливо добивать раненых сарацинов.

Вооруженные паломники шли сквозь горящие частоколы, они катили перед собой деревянные черепахи, обшитых кожаными щитами, метали из катапульт в обороняющийся город камни и трупы неверных. Щиты в медных ромбах, цветные флажки и ленты, блеск кольчуг, шлемы, отбрасывающие дивные блики, длинные мечи в твердых руках — да!

Так шли рыцари.

Но такое никогда не являлось достоянием храмовников.

Монжуа!

Чистые духом Христовы воины шли вброд через рвы с водой, столь грязной, что она вызывала рвоту. В гуще смертельного боя святые паломники поднимали забрала шлемов, чтобы вдохнуть глоток раскаленного воздуха и их беспощадно жалили стрелы. Он, благородный барон Теодульф, крестясь одной рукой, другой разил сарацинов, а трусливые храмовники всегда держались поодаль, как грязные шакалы высматривая жадными выпуклыми глазами — не вошли ли благородные рыцари в пролом осажденного города? Под ним, под бароном Теодульфом, пал конь, а ведь он, барон Теодульф, сам недоедал, но кормил коня в походе изюмом, сеном и сушеными фруктами, а когда кончились изюм, сено и сушеные фрукты, он сам собирал ему клочки жалкой травы, которую можно найти в пустыне. Он, барон Теодульф, выпустив бороду поверх доспехов, одним из первых под Аккрой вошел в пролом рухнувшей стены. И только увидев это, влекомые нечеловеческой жадностью, в пролом двинулись храмовники.

Он, барон Теодульф, знает от людей, видевших это своими глазами, что, войдя за спинами доблестных рыцарей в пролом, ведущий в осажденный город, храмовники сразу поставили в этом проломе своих нечестивых братьев, которые обнажили мечи против своих же Христовых воинов. Нечестивые силой старались задержать вооруженных усталых паладинов на то время, пока вошедшие в город жадные храмовники предательски и подло захватят все главные богатства, все главные дома и строения.

Но Бог знает, как и кого отличать.

Сарацины опомнились.

Сарацины увидели, что ворвавшихся в город совсем немного.

Они метали стрелы в жадные выпуклые глаза храмовников, беспощадно избивали их дротиками и мечами.

Он, благородный барон Теодульф, был повержен, его пленили по вине трусливых храмовников. По их же вине ранили и пленили благородного мессира Жоффруа де Виллардуэна. И пленили благородного сеньора Абеляра.

Господь оберегал героев от смерти, вовремя лишив их силы и чувств.

Как истинных христиан, благородных паладинов позже выкупили их близкие — тех, кто не погиб в плену от рук агарян, как это произошло с благородным сеньором Абеляром.

А попавших в плен храмовников никто не выкупал.

У храмовников нет лиц, у них крысиные морды.

У всех без исключения храмовников нет лиц, у них маски мертвецов.

Они давно умерли, и Господь только ждет минуты, чтобы, наконец. обрушить на них свой справедливый гнев.

— Тоза, милочка! — взревел барон. — Клянусь Святым крестом, у меня пересохла глотка! Принеси всем вина! Всем, тоза, милочка, кроме беззубых грязных гусей, трусливо затаившихся в углу!

Услышав это, храмовники, наконец, встали.

Они шли мимо столика, за которым сидел Ганелон, пригнувшись, гуськом, обнажив узкие кинжалы и подобрав полы длинных плащей. И хотя богомерзок был вид богохульника барона Теодульфа, и гологоловый его усатый хохотал непристойно и мерзко, но последнему проходящему мимо него храмовнику Ганелон все же подставил ногу…"

XIV–XVI

"…брат Одо.

Круглые зеленые глаза брата Одо устало ввалились от усталости, побитое оспой лицо вытянулось, но он приветливо кивнул Ганелону, сам стараясь оставаться в тени.

Ганелон перекрестился.

Большой шатер был освещен масляными светильниками, укрепленными на остриях коротких копий, воткнутых прямо в землю. Темные тени скапливались в углах квадратного шатра — колеблющиеся, странные, как слова, только что услышанные Ганелоном.

Престарелый дож Венеции Энрико Дандоло оказался не столь простым, каким казался на первый взгляд.

Побывав на острове Лидо, престарелый дож Венеции так сказал святым паломникам:

«Сеньоры, вы никуда не двинетесь с этого места до того указанного нами часа, когда народ Венеции не получит всех денег, обещанных за построенные для вас суда.»

«Сеньоры, — так сказал дож святым паломникам, — вы худо обошлись с нами, ибо как только ваши послы заключили договор со мной и с моим народом, я повелел по всей моей земле, чтобы ни один купец не вступал ни в какие в рыночные сделки, но чтобы все помогали строить флот для вас. С тех самых пор купцы Венеции пребывают в ожидании и почти полтора года ничего не зарабатывают. Они сильно поистратились, они недовольны, вот почему я желаю получить с вас полностью то, что вы должны мне и моему народу. Знайте, сеньоры, что вы не двинетесь с этого острова до тех пор, пока мы не получим свое. А вы отныне не сыщете в моей земле ни одного человека, который бы решился без специального на то приказа принести вам есть и пить.»

Человека, так точно передавшего слова дожа и скоро после этого вышедшего из шатра, Ганелон узнал.

Трувер де Куси.

Сеньор Ги де Туротт, шатлен Куси — благородный рыцарь, умеющий хорошо пользоваться мечом и арбалетом, но еще лучше умеющий воспевать Любовь и святое странствие.

Зачем она моим глазам предстала,
кто Ложною подругой названа?
Я плачу горько, ей и горя мало,
столь сладко мучит лишь она одна.
Был здрав, пока душа была вольна,
предался ей — убьет меня она
за то, что к ней же сердце воспылало.
Какая есть за мной вина?
Та радость, что в любви берет начало,
всех радостей венец, мне не дана.
Да видит Бог, судьба жестокой стала,
в руках злодеев ожесточена.
Известно им, что подлость свершена,
с заклятыми врагами ждет война
укравшего, что честь не разрешала.
За все заплатит он сполна!

«За все…» — повторил про себя Ганелон.

Из темного угла на него испытующе глядел брат Одо.

Вдруг человек, очень прямо сидевший за пустым походным столиком, поднял голову.

Ганелон увидел узкое длинное лицо, жесткие темные глаза, никогда не знающие сомнений. Левую руку страшный человек держал за поясом серой монашеской рясы. Ганелон не видел его руку, но знал, что на левой руке этого человека не хватает кисти. Седоватые волосы густо и темно вились на висках, но далеко отступали от лба. Казалось, жесткими своими глазами, такими темными, что свет в них не отражался, этот человек видит Ганелона и всех присутствующих насквозь.

Может, он и видел всех насквозь.

Ганелон сразу его узнал.

Белый аббат отец Валезий. Священнослужитель, не принявший монашеского обета, но целиком посвятивший себя Господу.

Говорили, что отец Валезий из очень знатного рода, но говорили и то, что он якобы из бедной семьи, убитой в Кастилии врагами веры. Говорили, что отец Валезий командовал в свое время отборным отрядом французского короля, но говорили и то, что он якобы жестоко грабил торговые суда, заманивая их на мель ложными световыми сигналами. Еще говорили, что отец Валезий тайный духовник великого понтифика, но говорили еще и то, что якобы тайные отношения связывают его с дочерью короля Людовика VII.

Об отце Валезии всегда говорили непонятно и полушепотом и с тревогой, ибо он был всюду известен, как человек непоколебимой веры.

Говорили. что отец Валезий отправил на костер не одну сотню еретиков.

Если эти слова правда, значит, еретики были неисправимы.

Еще говорили, что отец Валезий потерял кисть левой руки при штурме какой-то бургундской твердыни. Сам дьявол в образе воина встретил в тот день отца Валезия на высокой крепостной стене, между каменных зубцов на краю бездны, почти в облаках, и отсек ему кисть левой руки, и ранил в голову и сбросил со стены в глубокий ров.

Но отец Валезий выжил.

Воля и вера спасли его от ада.

Дважды он призывал к себе кузнеца той деревни, где его оставили умирать, и дважды кузнец, рыдая от сострадания, тяжелым молотом ломал ему неправильно сросшиеся кости.

Вместе с хромотой, с тех пор отличавшей его странную походку, отец Вадезий вынес из пережитого твердое убеждение в том, что нет такой ужасной боли, которую не смог бы побороть человек, посвятивший себя Богу.

Еще говорили, что отец Валезий за одни сутки очистил горный монастырь в Эпле, где братия, искушаемая бесами, проводила ночи без сна, но храпела в церкви на богослужении. Едва монахи этого монастыря принимались за какое либо богоугодное дело, как бесы хватали их за руки и за ноги. Когда монахи садились за стол, бесы побуждали их наедаться до того, что они не могли сдвинуться с места и сидели часами праздно. Если за трапезой подавали вино, монахи, подбиваемые бесами, напивались до бесчувствия.

Обыкновенно думают, научил братию отец Валезий, что всякого человека мучает один бес. Это заблуждение. Вообразите, что вы с головой погружены в воду. Вода над вами, направо и налево, и под вами — вот самое точное изображение количества бесов, искушающих вас. Бесы бесчисленны, как пылинки, которые мы видим в солнечном луче. Весь воздух вокруг заполонен бесами. И бороться следует сразу со всеми.

Ганелон знал: отца Валезия прислал на остров Лидо сам великий понтифик, ведь престарелый дож Венеции, сильно сердясь за неуплату долгов, потребовал от паломников странного и необычного дела — скорого вооруженного похода на христианский город Зару.

Город Зара когда-то принадлежал Венеции, объяснил паломникам лукавый дож Венеции Энрико Дандоло. Город Зара, конечно, город христианский, объяснил паломникам престарелый дож, но он отторжен от Венеции незаконно. Если мы вернем Зару Венеции, то именно там, в Заре мы боем укрепим дух святого воинства, запасемся провизией и добычей, и вот тогда я сразу поверну суда с паломниками на восток.

Ганелон знал: в одинокий шатер, с умыслом поставленный в стороне от других, его вызвали не из-за пяти пропавших из лагеря храмовников. Мало ли кто пропадал с острова Лидо. Иногда с острова неизвестно как пропадали целые отряды, а не только пятеро каких-то храмовников.

Ганелона вызвали в шатер в интересах Дела.

Он услышал Ги де Туротта и услышал отца Валезия.

Душа Ганелона ликовала — он призван.

Ему верят.

Ему доверяют.

Въедливый низкий голос отца Валезия, белого аббата, казалось, был теперь обращен прямо к нему. Как и темные жесткие глаза отца Валезия. Такие темные, что свет в них не отражался.

— Святые паломники утомлены долгим бесцельным сидением на острове Лидо, — голос белого аббата действительно звучал низко и вьедливо. — Самые нестойкие трусливо бегут в разные стороны. Скоро зима. Значит, суда не успеют выйти в море. Лукавый дож Венеции Энрико Дандоло говорит, что не так уж далеко от Венеции стоит город Зара. Если паломники войдут в город Зару, говорит лукавый дож, если они вернут город Зару Венеции, там будет много добра, а к весне все суда будут приведены в порядок.

— Но разве апостолик римский не запретил под угрозой отлучения нападать на христианские города? — теперь въедливый голос отца Валезия, казалось, был обращен прямо к Ганелону. — Город Зара является христианским городом, а Имрэ, король Угрии, принял святой крест. Строгое послание папы еще месяц назад передано маркизу Бонифацию Монферратскому, командующему всеми отрядами святых паломников. Это сделал аббат Пьетро де Лочедио из монастыря Пьемонте. Все это так. Все это действительно так. Но камзолы паломников пообтрепались, говорит лукавый дож Венеции, нет корма для лошадей, само святое воинство в большом долгу перед венецианцами. Без помощи венецианцев паломникам никак не попасть в Святую землю. Старый дож знает, что говорит. Ведь уплатить долги венецианцам, — темные глаза отца Валезия смотрели прямо в душу Ганелона, — можно сейчас только взяв Зару. Все знают, Зара богатый город. Вот почему, брат Одо, ты незамедлительно, уже сегодня отправишься в Рим. Наверное, ты уже не успеешь предупредить взятие христианского города Зары, но зато ты откроешь глаза папы на происки старого дожа.

Белый аббат перевел взгляд на брата Одо:

— Дьявол не знает устали. Толкнув паломников в Зару, он может толкнуть паломников и в другие христианские города. Ты, брат Одо, откроешь глаза великому понтифику на истинные намерения дожа. Дож Венеции заботится не о святых паломниках, он, прежде всего, заботится о своем морском народе. Великий понтифик должен знать всю правду о доже. Великого понтифика, как истинно великого человека, интересуют великие помыслы, но он страдает за каждого отдельного христианина. Не против плоти и крови человеческой мы боремся, брат Одо, а против черных злых сил.

— Аминь! — дружно сказали брат Одо и Ганелон.

— Ты подробно передашь великому понтифику нечестивые слова дожа Венеции и ты передашь великому понтифику то, что недавно сказал благородным баронам маркиз Бонифаций Монферратский. А сказал он так. На рождество, сказал маркиз, побывал он в Германии при дворе мессира германского императора. Там он встретил молодого человека — брата жены германского императора. Это Алексей, сын Исаака, истинного императора Византии, ослепленного родным братом, предательски и не по-христиански отнявшим у него трон, а с ним всю Константинопольскую империю. Ты подробно передашь, брат Одо, римскому апостолику такие слова маркиза Монферратского. Он сказал: тот, кто смог бы заполучить к себе названного молодого человека, тот легко бы сумел двинуться из захваченного паломниками города Зары, если это произойдет, в землю константинопольскую и взять там все нужные съестные запасы и все прочее, ибо названный молодой человек является единственно законным, от Бога, наследником константинопольского трона. Он ускользнул из Константинополя от родного дяди тайком, скрыв водою свои следы. Некий пизанский корабль по специальному договору тайно доставил его в Германию, при этом юный Алексей был пострижен в кружок и одет в латинское платье. Ты запоминаешь мои слова, брат Одо?

Брат Одо молча кивнул.

Усталость лежала на его длинном лице, но глаза жили особой и сильной жизнью.

Белый аббат вновь повернулся к Ганелону:

— Я где-то встречал тебя?

— Надеюсь, что нет, отец Валезий.

— Неужели твои надежды ограничиваются только этим? — сухо усмехнулся белый аббат. — И если да, то почему?

— Недостоин.

— Я знаю, что ты еще не давал обета, — осталось неясным, удовлетворен ли отец Валезий ответом Ганелона. — Но я вижу, что твой плащ пообносился, сандалии сбиты, твое тело изнурено. Ты похож на катара, — загадочно и зловеще покачал головой отец Валезий. — Ты похож на тряпичника, который назубок знает все церковные тексты и умеет проповедывать, чего не умеет многая ученая братия. Но я знаю, что ты повинуешься Богу, ты страдал и не впал в отчаяние, а потому допущен служить Делу. А значит, посвящен и в деяния старого лукавца, — отец Валезий, несомненно, имел в виду дожа Венеции. — Старый лукавец желает валить деревья на склонах гор, окружающих Зару, и спускать для себя на воду все новые и новые корабли, не боясь того, что король Угрии ему помешает. На богослужении в соборе святого Марка старый лукавец пообещал сам повести объединенный флот в город Зару, если такое решение будет принято баронами. При этом он назвал христианский город Зару пиратским гнездом, — отец Валезий мелко перекрестился.

— Возможно, такое угодно Богу?

Белый аббат взглянул на Ганелона с сомнением.

— Я не уверен, что тебе следует рассуждать на такие темы, брат Ганелон. Тебе сужден другой путь, помни. Может, твой путь и проходит через какие-то сомнения, но они не должны касаться Зары.

Ганелон низко опустил голову.

— Некая молодая особа, брат Ганелон, — въедливо и негромко произнес отец Валезий и сердце Ганелона дрогнуло. — Некая молодая особа, брат Ганелон, совсем недавно наняла в Венеции судно. Сейчас, когда дож наложил запрет даже на торговлю, нанять судно в Венеции практически невозможно, но некая молодая особа заплатила за тайный наем судна большие деньги. Очень большие деньги. Более того, мне известно, что некая молодая особа почти месяц провела в доме старого лукавца. Я верю, брат Ганелон, что ты догадываешься, куда могло уйти судно, тайком нанятое указанной особой.

— Да, — кивнул Ганелон. — Я даже знаю имя кормчего на нанятом судне. И знаю, что с указанной особой на борт судна поднялся еще и старик, прозванный в Риме Триболо, Истязателем. А еще с указанной особой поднялись на борт отборные дружинники, ранее служившие в замке Процинта. А груз названной особы — три сундука.

Отец Валезий пристально всмотрелся в Ганелона:

— Ты не смог подняться на указанное судно?

— Я не мог этого сделать.

— Почему?

— В Риме через оборванца нищего я получил записку. В записке было сказано: «Лучше бы ты служил мне». Но до того, как прислать мне такую записку, указанная особа два года держала меня взаперти в старой замковой башне. А в Риме указанная особа пыталась меня убить, подсылая нанятых на ее деньги убийц. Я не мог подняться на корабль. Я был бы тут же опознан.

— Господь милостив, брат Ганелон.

— Аминь!

Они помолчали.

— Куда могло уйти судно?

— Это быстрый корабль, на его корме по-гречески написано — «Глория». Он взял курс на остров Корфу, но, думаю, он пойдет выше — к рукаву святого Георгия, в Константинополь, в самое гнездо отступников.

— Отступников, да… — медленно повторил слова Ганелона отец Валезий. — Но Константинополь был и остается городом христиан…

Отец Валезий не спускал с Ганелона темных глаз, совсем не отражающих света:

— Брат Ганелон, сможешь ли ты отыскать в Константинополе тайник, в котором некая названная молодая особа прячет тайные книги, должные принадлежать Святой римской церкви?

— Человек способен лишь на то, на что он способен.

— Но с Божьей помощью на большее. На гораздо большее, брат Ганелон.

Отец Валезий высоко поднял голову:

— Я знаю, ты умеешь объясняться с грифонами, язык греков тебе ведом. Ты умеешь понимать сарацин, тебе доступны чтение и счет. Используй все свои знания, брат Ганелон. Властью, дарованной мне Святой римской церковью и великим понтификом, позволяю тебе рядиться в мирское, пользоваться кинжалом, сидеть за обильным столом, даже нарушать заповеди, если это понадобится для успеха Дела. Трудись в воскресенье, нарушай пост, отрекись, если понадобится, от близкого. Это необходимо для Дела. Я верю, брат Ганелон, ты вернешь Святой римской церкви то, что ей должно принадлежать по праву.

— Но как сподоблюсь благодати? — испугался Ганелон.

— Я сам буду твоим исповедником.

В большом шатре установилась напряженная тишина.

Где-то неподалеку шла в море галера.

Ритмично бил молот по медным дискам, вскрикивали гребцы.

— Святая римская церковь вечна. Ее цели возвышенны, — негромко произнес отец Валезий. — Неизменно стремление Святой римской церкви к спасению душ заблудших. Дьявол никогда не знает устали, брат Ганелон, он вредит целенаправленно и постоянно. Есть старинные книги, насыщенные словами дьявола. Эти книги распространяют зло. Где находятся эти книги, там явственно слышится запах серы. Уверен, брат Ганелон, ты разузнаешь, о чем говорила названная особа со старым лукавцем…"

XVIII

"…запах смолы.

Нежный запах смолы, вытекающей из недавно рассеченного дерева.

— Знаешь ли ты, откуда все берет начало? — спросил Ганелон.

Брат Одо кивнул:

— Знаю. А потому утверждаю: Бог един."

XX–XXI

"…смрадный канал, лестница без ступеней.

Огромные узкие окна открывающиеся вовнутрь.

Кто-то во дворе пнул осла, осел закричал.

Над серым мрамором башен, над крошечными мощенными двориками, над белыми надгробиями павших воинов — грозы грифонов, медленно разносился низкий, но мощный гул колокола-марангона, как бы поднимаясь все выше и выше над многочисленными мозаичными окнами, седыми от росы, над площадью святого Марка, покрытой короткой бледной травой и со всех сторон обсаженной деревьями, над огромными питьевыми цистернами, обмазанными глиной и мутными, как графины с водой…

Скорбя о ней душой осиротелой,
в Святую землю еду на восток,
не то Спаситель горшему уделу
предаст того, кто Богу не помог.
Пусть знают все, что мы даем зарок
свершить святое рыцарское дело,
и взор любви, и ангельский чертог,
и славы блеск стяжать победой смелой.

…над пыльной Венецией…

Те, кто остался дома поневоле —
священники, творящие обряд
за упокой погибших в бранном поле,
и дамы, те, которые хранят
для рыцарей любви заветный клад,
все к нашей славной приобщились доле,
но низким трусам ласки расточат
те дамы, что себя не побороли.

…над каналами…

— Венеция стала шумной, — престарелый дож Венеции Энрико Дандоло поднял на Амансульту прекрасные, но почти не видящие глаза. — Мне скоро будет сто лет, Амансульта, но я не помню, чтобы Венеция была когда-нибудь такой шумной. Даже в Константинополе, когда подлый базилевс предательским раскаленным железом гасил мне зрение, я не слышал в ушах такого шума. Я уже давно почти ничего не вижу, Амансульта, но у меня другой дар, я очень тонко чувствую запахи. И у меня необычный слух. Вот почему я говорю, что Венеция никогда не бывала столь шумной, как сейчас…

Это паломники, подумал он про себя.

И подумал, пытаясь разглядеть Амансульту, вид которой смутно и странно колебался перед ним, будто их разделяла морская вода: благо человеческое едино и неделимо. Нет и не может быть богатства без могущества, не бывает уважения без прочной славы, и самой славы никогда не бывает без светлой радости. Нельзя искать чего-нибудь одного, скажем, только достатка. Достатка не будет, если у тебя не будет могущества, если ты потеряешь уважение, если ты скатишься в бесславие. Мало взять город Зару, как ему того хочется, надо, и это главное, потеснить Византию. Пусть Византия страна христиан, все знают, она рассадник ереси. Можно и нужно защищать христиан, но зачем защищать отступников? Никакое доброе дело не должно порождать зла. Пути Господни поистине неисповедимы. Если в сплетениях человеческих судеб что-то кажется нам несправедливым, нелогичным, случайным, то это лишь от того, что мы имеем дело с ложным представлением о действительности. Оно происходит по причине ограниченности человеческого ума, неспособного проникать в сокрытые тайны божественного промысла.

Дож шумно вздохнул:

— Мы говорим почти три часа. В последние годы я ни с кем не разговаривал так долго, Амансульта. Ты наговорила мне множество слов. Магистериум, философский камень, великая панацея… Когда-то я принимал участие в таких ученых спорах и, признаюсь тебе, думал, что с течением времени люди начали забывать подобные слова. Но ты так уверенно говорила, что на секунду я даже поверил, что вижу деловитую пчелу, пытающуюся сесть на цветок. Но…

Дож внимательно посмотрел на Амансульту почти невидящими глазами:

— Но, Амансульта… Это только нити родства… Не связывай нас нити близкого родства, я бы не стал слушать твои странные речи… Ты ведь согласна, что говоришь странные речи?…

Он легко поднял сухую руку, сразу отвергая все ее возражения:

— Я уже стар, Амансульта. Ты видишь, я уже стар. Я уже стар даже для старика. Разум мне подсказывает: снаряжай последний корабль. Меня, дожа Венеции, знают многие народы — вплоть до Эпира и Вавилонских берегов. Многие друзья и враги внимательно присматриваются к постоянным передвижениям моих боевых галер. Не буду скрывать, мне, конечно, весьма пригодилась бы великая панацея, которую ты ищешь. Мой срок уже отмерен. Мир велик, мне посчастливилось видеть разные берега, но, в сущности, я видел мало. Я, например, не ходил за Танаис, а эта река, говорят, отсекает от нас еще полмира. Я не поднимался вверх по Гиону, иначе его называют Нил, не поднимался по Тигру и по Евфрату, а эти реки, известно, своими водами орошают рай. Я не был и, видимо, никогда уже не буду в селениях Гога из земли Магог, великого князя Мошеха и Фувала, а ведь этот князь, спускаясь с севера во главе своих диких орд, всегда несет с собой смерть и разрушение всему, что лежит южнее и восточнее Германии. Теперь ты знаешь, Амансульта, сколь многого я не видел и мне, конечно, пригодилась бы великая панацея, о которой ты говоришь, но…

Он легко махнул сухой рукой:

— Нет, Амансульта, все это уже не для меня. Многие из виденных мною людей мучились неистощимыми желаниями, в том числе и грешными, но я привык к простоте. Мой ум всегда работал ясно, я старался это поддерживать, в этом моя сила. Я всегда должен быть уверен, что инструмент, которым я владею, это всегда именно тот инструмент, который мне дан Богом, а не дьяволом. Я слушал тебя три часа и все три часа я помнил, Амансульта, что совсем недавно ты ввела в смятение великого понтифика, мне докладывали об этом. В сущности, даже мне ты ничего не смогла объяснить внятно…

— А ты хочешь? — быстро спросила Амансульта.

— Не знаю, — так же быстро ответил дож. — Я мало видел, но я много видел. Я даже не знаю, следует ли смертному видеть больше? Как всякий христианин, я слушаю воскресную мессу, исповедываюсь хотя бы раз в году и причащаюсь по крайней мере к Пасхе. Меня давно не томят плотские желания, я давно получил право решать сложные дела…

Дож Венеции многозначительно помолчал:

— …и даже наказывать преступников. Все мои дела посвящены моему народу и должны приносить ему пользу. Чего больше? Я ведь никогда и никому не обещаю ничего больше того, чего могу достигнуть. А твои слова, Амансульта, неуверенны в своей странной уверенности. Ты обещаешь, но я не знаю, сможешь ли ты выполнить обещанное? Твои слова смущают. У знаний, которыми ты гордишься, есть один ужасный изъян: они не прибавляют уверенности.

По тонким сухим губам дожа пробежала язвительная усмешка:

— Предположим, я дам тебе тайный кров, дам тайных людей и выполню все твои указания. Предположим, ты даже найдешь великую панацею, о которой так много говоришь. Предположим, что я, наконец, даже прозрю, использовав найденную тобой великую панацею, получу новые силы и новое долголетие. Но ведь неизвестно, будет ли только мне принадлежать великая панацея? Ведь, может быть, с той же легкостью ты передашь ее кому-то другому…

Дож легким движением руки остановил Амансульту:

— Не старайся меня переубедить. Я хочу высказать свою мысль понятно и просто. Ты же должна понимать, что рано или поздно великая панацея может попасть из христианских рук в руки агарян. Разве могут сравниться гибельные последствия такого события с извержением Этны или страшными ураганами, сметающими прибрежные города?…

— Вот поэтому я ищу чистые руки.

— Чистые? — удивился дож.

Они долго молчали.

— Чистые? — все с тем же удивлением повторил дож. — Неужели ты не понимаешь, что если великий понтифик потребует твоей выдачи, я, твой родственник, человек с чистыми руками, глава великого народа, не смогу тебя защитить? Разве не наивно говорить о чистых руках в наше время?

Он медленно подошел к Амансульте и положил легкую сухую руку на ее светлые вьющиеся волосы.

Потом провел ладонью по ее чуть дрогнувшему лицу.

— В тебе пылает кровь Торкватов. Я знаю. Но помни, помни, что гибнут те, кто не научается сдержанности. Конечно, я мог бы дать тебе многое и, может быть, получить от тебя многое, но ты же должна понимать, что все равно когда-нибудь наступит время, когда я не смогу тебя защитить. Сперва потому, что я слаб, а потом потому, что меня не будет.

Он снова поднял на Амансульту свои прекрасные, но почти невидящие глаза и спросил то, что, видимо, и мучило его все три последних часа:

— Скажи, Амансульта… Если ты, правда, умеешь заглядывать в будущее… Если ты правда можешь видеть то, чего не видят другие… Город Зара будет моим?… Я смогу вернуть народу Венеции город Зару?…

В голосе дожа проскользнуло что-то странное, настораживающее, и Амансульта ответила суше, чем хотела:

— Это так. Зара будет твоей.

— Можно ли мне спросить то же самое о Константинополе?

— Ты думаешь и о Константинополе?

— Да, — ответил дож жадно.

— Если ты так сильно этого хочешь, то Константинополь тоже будет твоим.

— Ты, правда, можешь провидеть такое?

Дож вдруг необычайно оживился.

Несмотря на свой преклонный возраст, он живо подошел к окну и рванул на себя створку, выполненную многоцветной, седой от росы мозаикой:

— Значит, я утвержусь в рукаве святого Георгия?

— Это так.

Амансульта встала.

Она не хотела длить бесполезную беседу со стариком, думающим якобы только о своем народе. Она не хотела тешить те странные тайные желания, что время от времени иссушают даже стариков.

Она сказала:

— Зара будет твоей. И Константинополь будет твоим. Но помни…

— Что? Что? — быстро спросил дож.

— Помни… Победит не Венеция…

Дож вскинул над собой обе руки.

— Молчи! — приказал он. — Не продолжай. Не говори больше ни слова. Ты сказала главное, ничего другого я не хочу слышать. Если города Зара и город городов Константинополь станут моими, я сам разберусь со всем остальным. Венеция, Рим и Византия… Вот и все… Видишь, Амансульта, игральных костей в настоящей игре не так уж много… Кроме того, результат игры, как правило, зависит не от веса игральной кости, а от того, как кость ляжет в нужный момент… Я уверен, Амансульта, каждая кость в этой большой игре ляжет в свой момент именно так, как того захочет Господь. Поэтому ничего не говори больше…"

Часть четвертая ЛЁКУС ИН КВО… 1204

I–III

"…совсем особенные места.

Например, в Вавилонии на собственном корабле собственный матрос украл у Алипия деньги.

Конечно, опечаленный Алипий обратился за помощью к местным купцам бурджаси, но, посоветовавшись, агаряне сказали: твои деньги украл не наш человек, твои деньги украл грифон, грек, твой соотечественник. Они, добрые бурджаси, конечно, попытаются разыскать вора, если вор еще не покинул Вавилонию, но не знают, что у них получится. Пока же прими для утешения, сказали они Алипию, эти два сосуда с молодым вином, совсем молодого барашка и очень молодую египтянку, которая умеет весело петь и плясать.

Египтянку Алипий выгодно продал в Константинополе.

Там же он сделал так, чтобы ему повезло. Поздним вечером в порту в нелюдном месте он силой отнял у какого-то филистимлянина мешок с серебром, утешая себя тем, что у него в Вавилонии украли примерно такой же.

Облака.

Длинные узкие облака.

Лишь на краю горизонта, там, где еще не играл апарктий, северный ветер, длинные узкие, как перья, облака вдруг пышнели, вздувались, обильно распускали белоснежные хвосты, по мере отдаления к горизонту становящиеся почти прозрачными, но все равно упорно сохраняющие пусть расплывчатую, но все-таки форму.

Десять суток двухмачтовая «Глория» ловила ветер полотняными парусами, десять суток Ганелон молча и терпеливо следил за распускающими хвосты белыми узкими облаками, за нежной рябью, рождаемой плюхающимися в воду летучими рыбами, за нежным голубым небосводом, наконец, за неторопливым плеском волн, разрезаемых носом судна.

«Глория».

Хозяин «Глории» Алипий, грузный купец, всегда кутающийся в удобный шелковый восточный халат, был носат, как все греки, обветрен, привычен к многим неудобствам и, как многие греки, болтлив. Волосатые смуглые греки-матросы, исходившие за свою жизнь все внутреннее море и видавшие берега сирийские, ромейские, вавилонские, старательно избегали хозяина. В свою очередь, избив попавшегося под руку матроса просто за то, что он упустил за борт кожаное ведро, Алипий чуть ли не с отчаянием жаловался Ганелону, что если его глупых матросов не бить, они вообще ничего не будут делать.

Если их не бить, они даже кожаное ведро не сумеют упустить за борт, нелогично жаловался Алипий Ганелону. Они от природы лживы и грубы. Корабль утонет, и груз утонет, и все матросы утонут, если их постоянно не бить. Речи постыдные, шутки грубые и неумные, всякие глупости и большая лень — все, от чего предостерегал честных христиан святой Павел, именно все это переполняет его нерадивых матросов, смущает их нелепые неразвитые души и наводит на их бесстыдные глаза жадный блеск.

Ганелон молчал.

Он не хотел спорить с Алипием и он не хотел ссориться с матросами. Он слышал, как говорили матросы о нем, о Ганелоне. Он слышал, как о нем, о Ганелоне, с отвращением говорил Калафат, жилистый судовой плотник, по прозвищу Конопатчик.

Проклятый азимит, не раз говорил о Ганелоне жилистый Конопатчик, причем его нисколько не смущало, слышит ли его пассажир «Глории». Проклятый грязный ленивый азимит-католик. Он употребляет хлебцы из пресного теста. От него издалека пахнет монахом. Не морским веселым монахом, с плеском гоняющимся за рыбой и за русалками, уточнял Калафат, а тем скучным лживым монахом, который просит милостыню на храм божий, а потом все собранные деньги отдает в корчме за жирного гуся и за вино. Ему даже сказать нам нечего, ругался вслух Калафат. Он, наверное, не понимает по-гречески.

Ганелон молчал.

Он не хотел, чтобы кто-нибудь, даже Алипий, узнал о его умении понимать язык грифонов.

От волосатого жилистого Калафата всегда пахло паклей и рыбой, часто вином. Длинные черные волосы Конопатчик связывал на затылке пучком. Если на палубе не было Алипия, он мог ткнуть Ганелона кулаком. Собака азимит! — говорил он при этом.

— Греки не любят латинян, — неторопливо объяснял после простой, но сытной трапезы Алипий, переходя ради Ганелона на латынь или на французский. — Ты видишь, все мои матросы греки. Они не любят латинян. Они сильно рассержены на латинян. Ты ведь знаешь, наверное, что недавно войско латинян, отправившееся в Святую землю, сожгло христианский город Зару, а потом высадилось в городе всех городов прекрасном Константинополе?

Ганелон молча кивал.

На острове Корфу, когда там появилась «Глория», вернувшаяся с рукава Святого Георгия, Ганелон сам представился Алипию как латинянин. Это давало ему возможность не участвовать в разговорах с матросами-греками и молчать за общим столом. Правда, это позволяло матросам дразнить Ганелона.

— Латинянин непонятлив и глуп. Все латиняне глупые и непонятливые, — смеялись матросы. — Эй, Калафат, дай латинянину дырявую чашку. Пусть он пьет из дырявой чашки. Ему все равно. Он азимит, он неправильно крестится. Он ленив. Он закоснел в лени.

Больше всех почему-то невзлюбил Ганелона судовой плотник жилистый Калафат, по кличке Конопатчик.

О Конопатчике говорили, что раньше он три года плавал на ужасных галерах адмирала Маргаритона, морского бога всех норманнских и сицилийских пиратов. О нем говорили, что вместе с адмиралом Маргаритоном, графом Мальтийским, он служил защитнику неверных Саладину. О нем говорили, что он был среди людей Маргаритона, обещавших отдать Константинополь французскому королю Филиппу.

Но, скорее всего, просто говорили.

А может, он сам сочинял такое.

Жилистое тело Калафата не было отмечено ни одним шрамом, ни одной зарубкой. А люди адмирала Маргаритона всегда отличались злобным и упорным нравом, среди них не было ни одного такого, кто не попал бы хоть раз в жизни под чей-то чужой кинжал.

Горох, бобы, тухлая чечевица…

Вяленый виноград, лежалые маслины, черствые ячменные лепешки, ржавая солонина, очень редко мясо морской свиньи, изловленной за бортом…

Чаще всего Ганелон просто отставлял от себя чашку с такой едой, отщипывая лишь кусочек лепешки. Все равно Калафат, Конопатчик, шумно отдувал густые усы и презрительно играл черными, как маслины, глазами:

— Латинянин глуп и жаден. У него косит левый глаз. Он жадно объедает всех нас, а потом лениво сидит, ничего не делая. Вся его работа, он смотрит на облака. Я плюну ему в чашку, если он не станет есть меньше.

И спрашивал, вращая черными злыми глазами:

— Почему азимит не работает столько, сколько мы?

Кто-то из матросов лениво замечал:

— Отстать от латинянина, Конопатчик. Он заплатил Алипию за проезд. Он находится на борту по закону. Ты не можешь упрекать его в лени. Он заплатил Алипию настоящими монетами.

— Значит, он кого-то убил, — стоял на своем Калафат и угрожающе выкладывал на стол огромные жилистые кулаки.

И тут же предполагал другое:

— Наш Алипий хитер. Наверное, он разрешил латинянину подняться на борт только потому, что хочет продать его в Константинополе. Таким образом Алипий дважды получит свои деньги — от азимита, пущенного на борт, и за азимита, проданного в городе городов. А мы не получим ничего, — обижался Калафат. — Проклятый латинянин объедает нас, совсем не работает и смеется над нами.

Тухлая чечевица, гнилые бобы, ржавая солонина…

Ганелон молчал.

Хлеб наш насущный. Разве он, Ганелон, убил кого-то? Разве он, Ганелон, ограбил кого-то? Разве он, Ганелон, не свершает крестного знамения прежде чем сделать хотя бы шаг?

Ганелон бесшумно поднимался на палубу и, завернувшись в плащ, устраивался под толстой и чуть наклоненной к корме деревянной мачтой. Он никому не хотел мешать, даже грубым грифонам.

Аминь.

Лишь к самой ночи, безмолвно и смиренно весь день просидев под мачтой, Ганелон смиренно спускался к общему столу и так же смиренно отламывал кусочек лепешки.

— Плюнь ему на лепешку, Калафат, — смеясь, вспоминал кто-нибудь из грифонов.

Конопатчик плевал.

При этом он объяснял матросам:

— Жадные латиняне сожгли христианский город Зару. Жадные латиняне предательски захватили город всех городов Константинополь. Латиняне заслужили самого худшего.

И снова плевал, теперь уже в чашку Ганелона.

Грифоны смеялись.

Ганелон смиренно держал в руках оскверненную лепешку и не отставлял от себя оскверненную чашку. Он не хотел ссориться с грифонами. Их было много, они все были сильные и здоровые, а он несколько ослабел, почти не питаясь во время морского перехода.

Самые осторожные предупреждали Калафата:

— Не безумствуй, Калафат. Не заходи далеко, Конопатчик. Латиняне терпеливы, но однажды они взрываются. Ты, может, не видел, а мы видели. У этого латинянина под плащом кинжал.

— Кинжал? — Конопатчик нагло выкатывал черные влажные глаза и так же нагло хватал Ганелона за полу потрепанного плаща: — У тебя есть кинжал? Зачем тебе кинжал, азимит?

Ганелон молчал.

Про себя он неустанно молил: Иисусе сладчайший, услышь, в помощи твоей нуждаюсь, всеми гоним, помоги мне. На мою лепешку плюют, мою чашку оскверняют, мне тяжело, помоги мне.

Всеми силами он старался смирить вспыхивающую в нем ярость.

Господи, дай сил!

Господи, откуда зло, если ты есть?

И клал крест на грешные уста.

Прости, Господи. Откуда было бы добро, не будь тебя?

— У азимита плохой глаз, — осторожно предупреждал Калафата кто-то из матросов. — Оставь латинянина в покое, Конопатчик. Вот сейчас сюда спустится Алипий и все услышит. В Константинополе, Конопатчик, Алипий прогонит тебя с корабля, если ты так и будешь приставать к его законному пассажиру. Алипий знает всех кормчих и всех купцов на внутреннем море. Если Алипий тебя выгонит, ты уже никогда ни к кому не устроишься даже самым младшим матросом. Отстань от латинянина.

Но Калафат уже вырвал кинжал из-под плаща Ганелона.

— Смотрите, это латинский кинжал, — грубо сказал он, держа оружие сразу двумя смуглыми волосатыми руками. — Видите, он очень узкий. Такие кинжалы латиняне называют милосердниками. Лезвие такое узкое, что им удобно колоть сквозь любую щель в латах, не только через забрало. Латиняне трусливы. Такими кинжалами они добивают раненых. Этот латинянин, наверное, украл кинжал. Я оставлю милосердник себе.

— Смотри, Конопатчик, азимит может пожаловаться Алипию.

Калафат засмеялся, показав неровные желтые зубы:

— Латинянин глуп и труслив. Вы же видите, что он труслив. Он никому не посмеет жаловаться. Он азимит. Он трусливый и грязный пес. Он спешит в город городов христианский Константинополь. Наверное, он хочет что-нибудь там украсть, может даже святые мощи из большого храма. Латиняне стоят под Константинополем, они, наверное, хотят разграбить город городов. Латиняне везде воруют и грабят. У них никогда не получается как-то иначе.

— А может, так хотел Бог? — осторожно заметил кто-то из матросов. — Может, Господу было угодно отдать город городов латинянам? Помнишь, Конопатчик, толстый каменный столп в Константинополе на площади Тавра? Там внутри столба была лесенка, а снаружи много вещих надписей на всех языках. Так вот, там была и такая. «С запада придет народ с коротко остриженными волосами, в железных кольчугах, и завоюет Константинополь.»

Опустив глаза, Ганелон смиренно слушал матросов.

Он не показывал им, что понимает их речь. Он радовался, что они не знают того, что он прекрасно понимает их речь. Это не только радовало его, но и давало некое преимущество.

Узкий милосердник Ганелона тускло и злобно посверкивал в жилистых руках Калафата.

— Больше азимит не будет сидеть с нами за одним столом, — окончательно решил Калафат. — Начиная с этого дня он будет, как все мы, тщательно мыть палубу и посуду.

— Но он заплатил Алипию, — тревожно возразил кто-то. — Он заплатил Алипию настоящими деньгами. Он получил право проезда до города городов, а ты пристаешь к нему. Ты отнял у него кинжал!

Свет небес, дева Мария! — молил про себя Ганелон, смиренно опуская глаза. Он боялся, что блеск его глаз испугает грифонов. Помоги мне, слаб я. Прошел через многие испытания, много страдал, всеми оставлен. Неужели из страданий моих не произрастет надежда? Помоги мне. Много раз прошу, помоги. Моя надежда сейчас так слаба, что ее, как нежный росток, можно убить дыханием. Помоги мне! Дай мне силу найти Амансульту и спасти ее несчастную душу. Дай не упасть, дай не сбиться с истинного пути только потому, что некоторые грязные грифоны плюют на мою пищу.

Калафат, злобно засмеявшись, кончиком милосердника сбросил со стола оскверненную его слюной чашку Ганелона.

Иисусе сладчайший!

Грязный грифон, отступник от веры истинной, смеется над моей верой. Он смеется над пищей моей и над питьем моим. Он хуже сарацина. У него злобные глаза, полные глупости и непонимания. Святая дева Мария, не дай мне впасть в гнев. Если этот грифон захочет меня ударить…

Святая дева Мария оберегала Ганелона. Матрос-грек Калафат по кличке Конопатчик не решился поднять на него руку.

Мелко крестясь, как всегда, что-то негромко приборматывая про себя, по лесенке спустился грузный Алипий.

Длинный багровый нос Алипия хищно поворачивался, он будто издали обнюхивал матросов. Левой рукой Алипий придерживал полы своего шелкового халата.

— Почему у тебя в руках кинжал, Калафат?

— Мне подарил его азимит.

— Подарил? — Алипий внимательно глянул в наглые, черные, как маслины, глаза Конопатчика. — Даже не думай, Калафат, я все вижу. Я, например, вижу, что азимит тебе не по душе. Но «Глория», и ее груз, и ее команда — это все принадлежит мне, а, значит, Калафат, ты сам принадлежишь мне. Ты дал клятву верно служить мне, и я давал клятву следить за тем, чтобы ты мог выполнять свою работу. А еще, Калафат, я клялся на Евангелии, что мой пассажир в пути не будет терпеть никакой нужды. Смирись, Калафат, иначе в Константинополе я тебя выгоню.

Алипий говорит громко, значит, он не совсем уверен в своих матросах, отметил про себя Ганелон. Алипий явно не хочет идти на открытую ссору с матросами.

— В городе городов стоят латиняне, они могут выгнать даже тебя, — злобно огрызнулся Конопатчик и греки-матросы вдруг закивали, как бы высказывая некоторую поддержку чувствам своего товарища. — Подлые латиняне жгут и грабят Константинополь. Мы решили, Алипий, что не хотим отныне сидеть за одним столом с латинянином.

— Мы? — удивился Алипий.

— Именно так, — злобно подтвердил Конпатчик и вдруг схватив руку Ганелона высоко поднял ее над столом:

— Ты сам посмотри, Алипий? У латинянина сильные руки. Выглядит он, как забитая крыса, но руки у него сильные. Он вполне может мыть палубу и черпать ведром забортную воду. Почему он не работает, как мы? Почему он бесцельно проводит время сидя под мачтой?

— Потому, Калафат, что вам плачу я, он платит мне. И хорошо платит. Ты, Калафат, должен почувствовать разницу. Если мой пассажир в Константинополе пожалуется властям, у меня могут отобрать «Глорию».

Матросы зароптали.

— Этот азимит труслив, он не будет жаловаться, — подло рассмеялся Конопатчик. Он чувствовал поддержку команды, да и раньше не боялся Алипия. — С нынешнего дня, Алипий, латинянин будет работать на судне, как все мы, а питаться отдельно. И пусть он спит где-нибудь на носу, — Конопатчик нагло рассмеялся, глядя прямо в глаза Алипию. — На носу его будут обдувать ветры и мы не будем слышать его грязного запаха.

— Но как ты его заставишь? — осторожно спросил Алипий, плотнее запахивая халат.

— Я дам ему в руки кожаное ведро и губку.

Матросы одобрительно закивали.

Верую, смиренно повторил про себя Ганелон.

Верую.

Укрепи, Господи!

Эти люди темны, смиренно сказал он про себя, они ослеплены своими обидами, дай мне силу развеять из заблуждения. Брат Одо много раз говорил: тебя будут предавать, Ганелон. Господи, ты же видишь, как часто меня предают! Брат Одо много раз говорил: ты увидишь странные вещи, Ганелон. Господи, я видел очень странные вещи, укрепи мои силы. Ты, который был распят, и умер, и воскрес, и, взошедши на небеса, сидишь одесную Бога.

Ганелон сидел за столом, смиренно опустив взгляд на опозоренную плевками чашку, валяющуюся на полу под ногами греков.

— Латинянину будет трудно понять вас. Вы же видите, он ничего не понимает, — сказал Алипий, искоса глянув на Ганелона.

И хищно повел длинным багровым носом:

— Он ничего не поймет, если ты даже ударишь его, Калафат.

— Ну так ты скажи ему! Ты ведь знаешь язык поганых латинян. Скажи ему, Алипий, где латинянин отныне будет спать, где будет питаться и какую работу мы дадим ему.

— Скажи! Скажи ему! — угрожающе зароптали матросы, учуяв колебания Алипия.

— У твоего пассажира дурной глаз, Алипий, ты разве не видишь этого? Он взошел на борт и у нас сразу протухла солонина, — Конопатчик ударил волосатым кулаком по столу. — Я видел этого латинянина на острове Корфу, когда стоял с кормщиком Хразасом на берегу. Кормщик Хразос предлагал мне пойти с ним на Кипр, но я уже договорился с тобой, Алипий. Я всегда служу честно и именно тому, с кем договорился. Мы с Хразосом случайно увидели лодку, которая шла к берегу, а чуть ниже нас на берегу сидел на камне этот латинянин и тоже смотрел на приближающуюся лодку. Я сказал кормщику: «Хразос, я знаю этого человека в лодке. Он бедный христианин и торгует горшками, которые лепит и обжигает сам.» А Хразос возразил: «Я его тоже знаю. Он христианин, это верно. Но я знаю, что он нечестен в торговле. У него плохой товар и он всегда берет дорого.» Лучше бы он побил свои горшки, добавил к своим словам кормщик Хразос, а этот латинянин внизу услышал нас.

— Но он же не понимает по-гречески, — удивился Алипий.

— Ну и что? — пожал плечами Конопатчик. — Он латинянин. Ему и понимать ничего не надо. Он все чует, как пес. Он только говорить не может. Услышав наши слова, он стал смотреть на лодочника и даже поднял руку. А лодочник, — черные влажные глаза Калафата суеверно расширились, — а лодочник вдруг вскочил, страшно закричал и стал бить веслом по собственным горшкам. На наших глазах лодочник расколотил все горшки до одного. А потом я узнал, что лодочник, плывя мимо нас, внезапно увидел на дне своей лодки короткого змея кровавого цвета и с огненным гребнем на голове. Понятно, лодочник попытался убить змея и расколотил веслом все горшки.

— Но почему ты думаешь, что змея навел латинянин?

— Там на берегу не было никого больше.

— Но где он мог научиться такому? — спросил кто-то из матросов.

Ответить ему не успели.

Ганелон медленно поднял голову.

— О чем они говорят? — спросил он смиренно, желая поймать Алипия на лжи, но Алипий по-французски ответил:

— Они говорят, что у них много грязной работы. Они хотят, чтобы с этого дня ты помогал им. А спать ты будешь отдельно и питаться тоже отдельно.

— Что ты ему сказал? — подозрительно спросил Алипия Конопатчик.

— Я сказал азимиту, что у вас много грязной работы и вы с нею не справляетесь, — усмехнулся Алипий и хищно повел длинным носом. — Считай, что я договорился с латинянином, Калафат. Он не будет спорить с вами. Он будет спать на носу и питаться отдельно.

— Этого мало, — сказал Конопатчик, ударив кулаком по столу. — Скажи ему, и скажи прямо сейчас, что он грязный азимит. Ты хорошо знаешь, Алипий, что мы справляемся с любой работой, но будет справедливо, если самую грязную будет делать азимит. Он грязен, как пес. И скажи ему, что император Алексей скоро выгонит латинян из Константинополя.

— Латинянину могут не понравиться такие слова, Калафат, — осторожно возразил Алипий. — Не надо его дразнить. Ты сам видел, у него сильные руки.

— Скажи ему! — закричал Калафат.

Ганелон снова смиренно поднял голову:

— О чем они говорят?

Он хотел понят, насколько можно доверять Алипию.

— Они говорят, — объяснил Алипий, — что ты не должен больше спускаться сюда. Они говорят, что ты должен все время проводить на палубе.

— Почему?

— Они считают, что здесь и без тебя тесно и душно.

— Хорошо, — смиренно сказал Ганелон. — Я не буду спускаться с палубы. Я буду заниматься работой, а питаться буду отдельно.

— Это правильное решение, — с облегчением сказал Алипий, вставая.

И возвысил голос на матросов:

— Хватит рассиживаться. Я хочу, чтобы кто-нибудь из вас спустился в трюм и осмотрел груз. Если что-то подмокнет и испортится, я высчитаю с вас за понесенные потери.

Посмеиваясь, довольно поругиваясь, сплевывая через губу, посвистывая, матросы поднимались из-за стола.

— Азимит грязная собака, — сказал кто-то. — У него действительно плохой глаз. Видите, как он косит левым глазом? И он никогда не смотрит прямо на того, кто с ним разговаривает. Он тафур. Он грязный бродяга. Конопатчик прав. Азимит, наверное, украл те деньги, которыми заплатил Алипию за проезд.

Все еще сидя за столом, Ганелон смиренно повернул голову к Алипию:

— Мне вернут мой милосердник?

Услышав голос Ганелона, матросы остановились.

Калафат злобно оскалился:

— Что сказал грязный азимит?

Алипий испуганно, но и успокаивающе повернулся к Ганелону:

— Не надо ничего просить у моих матросов. Ты же сам видишь, они как дети. Они как сердитые дети. Ты же сам видишь, их много, я не могу тебя защитить. Смирись, путник.

— Но я хочу, чтобы мне вернули милосердник, — смиренно повторил Ганелон. — Я заплатил тебе переезд до самого Константинополя. По условиям переезда я не должен работать на твоем судне и над моей головой хотя бы в ветреный и жаркий день должна быть хоть какая-то крыша. Ты видишь, что я не сержусь и ничего с тебя не требую. Я даже готов работать, даже спать на голой палубе. Но пусть мне вернут милосердник. Прямо сейчас.

— Не надо ничего просить. Будь мудр и терпелив, путник.

— Что говорит эта грязная собака? — матросы снова окружили Алипия. — Что говорит азимит? — их было десять человек, все они были смуглые и жилистые, и все сердились. — Чего хочет этот пес?

— Он хочет, чтобы ты вернул ему кинжал, Калафат.

— Кинжал?

Конопатчик злобно рассмеялся.

Рассмеявшись, он даже помахал милосердником перед Ганелоном.

— Он хочет, чтобы ему вернули кинжал? Вот твой кинжал, поганая собака! Попробуй возьми его у меня!

— Он разрешает мне взять мой милосердник? — странным голосом спросил Ганелон у Алипия.

Алипий судорожно свел брови.

Казалось, он выбирает.

Казалось, он сомневается в своем выборе, но, в конце концов, он сделал выбор, сказав:

— Да, путник. Ты прав. Теперь Калафат говорит, что ты можешь взять свой кинжал.

Ганелон смиренно кивнул.

Коротко, но мощно Ганелон снизу вверх ударил Конопатчика левым кулаком между ног. Когда грек, выронив милосердник и охнув, согнулся, Ганелон обрушил на его потный затылок второй, тяжелый, как свинцовый, кулак.

Грек, охнув, упал.

Зарычав, Ганелон бросился на колени и голыми пальцами попытался вырвать греку глаза, но кровь текла так густо, что пальцы Ганелона скользили. Тогда этими своими окровавленными пальцами он схватил с пола коротко блеснувший милосердник и выпрямился…"

V

"…он древен.

— Константинополь древен, как каменные горы Вавилонии, как внутреннее море, как народы, которые приходят из ничего и уходят в ничто. Он так древен, что он почти создание природы, Ганелон. Он невероятен. Других таких нет. Я бы представить себе не мог, если бы не видел собственными глазами, что на свете может быть такой город. В таком городе все возможно. Если базилевс, владеющий всеми землями Романии, хочет увидеть на месте грязного пустыря сад, всего за одну ночь мертвое место засыпают плодородной землей и высаживают на ней живые деревья. Деревья везут издалека на колесных повозках, обмотав корни мокрыми рогожами. Конечно, какое-то время в таком саду не слышно цикад, но потом появляются и цикады.

Город гордыни, сказал себе Ганелон.

И подумал: разве может свеча затемнить Солнце?

Город гордыни.

Ганелон хотел спросить: если Константинополь так древен и так велик, если он возвышается как гора над всем миром, тогда почему не побоялись войти в него немногие воины Христовы с мечами в руках?

Но вслух он спросил:

— Зачем ты вырвал меня из рук грифонов, Алипий?

Хозяин «Глории» не ответил.

Он сидел прямо на деревянной клетке, в которой скорчился Ганелон. Клетка была поставлена прямо на палубе под толстой мачтой, и Ганелон видел только голые ноги в сандалиях, а не самого Алипия. Наверное, рядом находился кто-то из матросов, потому что Алипий не ответил. Просто он продолжал бормотать. А матросы Алипия давно привыкли к постоянному нелепому бормотанию хозяина «Глории».

— А базилевс не похож на обыкновенного человека, Ганелон, — бормотал Алипий. — Все падают перед базилевсом ниц. Когда-то он мог быть простым конюшим, как император Василий I, или простым солдатом, как император Фока. Он мог быть в прошлом фракийцем или греком, кулачным бойцом или человеком весьма состоятельным, это неважно. Если на ногах базилевса пурпурные сапожки, он — император. И он садится на золотой трон. А на ступеньках золотого трона стоят два льва, тоже изваянных из чистого золота. И листья на дереве, которое украшает трон, тоже золотые. А при виде гостей золотые львы разевают страшные пасти и рычат. Они рычат все то время, пока гостям выносят скамьи и они рассаживаются перед императором.

— Народ ромеев всегда шумлив. Иногда он даже беспутен, — бормотал Алипий, сидя на клетке, в которой, скорчившись, томился Ганелон. — Но никогда народ ромеев не позволяет своему императору ступать по голой земле. Ему этого нельзя, ведь он базилевс. Он быколев! Он император! Он одним своим появлением, как Солнце, оказывает честь как членам синклита, так и простолюдинам. Базилевс выше всего живого. Он велик. Он так велик, что наказывает не из ненависти и вознаграждает не из любви.

Город гордыни, повторил про себя Ганелон.

Разве может мозг человека, даже императора, охватить мир?

Гордыня.

Ганелон хотел спросить: если базилевс так велик, если ему подчинены многочисленные земли от острова Корфу до дальней Киликии, если все перед ним падают ниц, как перед Солнцем, то почему теперь под стенами города городов толпятся чужие воины? И если базилевс так силен, что взгляд его останавливает накатывающиеся на берег волны, то почему его смелые ромеи, многочисленные как саранча, не устояли перед немногими вооруженными пилигримами, которые вошли в Константинополь совсем в небольшом числе и передали пурпурные сапожки базилевса совсем молодому человеку Алексею IV, сделав его соправителем собственного отца императора Исаака, предательски до того брошенного в темницу собственным братом?

Но вслух он спросил:

— Зачем, Алипий, вырвав из рук грифонов, ты загнал меня в эту клетку?

Алипий опять не ответил.

«Глорию» тяжело раскачивало на долгих валах, пришедших, может, от берегов Сирии.

Прижавшись лбом к теплому шероховатому дереву, из которого была сколочена тяжелая клетка, Ганелон, скорчившись, часами смотрел на волнующееся море.

Бесконечное и долгое.

Долгое, как мысли, которые никогда не стоят на месте, но всегда бегут.

Неведомо куда, но бегут.

Ганелон привык к тому, что Алипий, даже побаиваясь матросов, приходит иногда и садится на клетку. Он привык к бормотанию Алипия, как привыкли матросы к бормотанию моря. Он привык к матросам, которые иногда приходили его дразнить. Если Конопатчик ослепнет, нехорошо усмехаясь говорили матросы, плюя в щели клетки и пытаясь дотянуться до Ганелона длинной палкой, мы утопим тебя в море. Морские свиньи искусают твое гнусное тело, азимит!

Господь такого не допустит, шептал про себя Ганелон.

Нет на земле места, пощаженного страданиями, но Господь такого не допустит.

Терпеливо терпя мы соединяемся с Богом.

Низкая клетка не позволяла разогнуть спину. Ганелон или стоял на коленях, прильнув глазами к щели, или лежал, скорчившись, подтянув ноги к животу. Когда он так лежал, ему хорошо были видны латинские слова, вырезанные кем-то на одной из перекладин клетки.

«Где ты, Гай, там я, Гайя.»

Наверное, в этой клетке кто-то уже томился.

— Народ ромеев так древен, — бормотал сидя на клетке Алипий, — что известно им: дух святой исходит только от Бога-отца. Этим ромеи постоянно сердят апостолика римского, ведь только Святая римская церковь настаивает на том, что запас благодати создается деяниями святых. Апостолик римский и вы, латиняне, креститесь пятью пальцами, а ромеи так древни, что знают — истинно крестятся лишь тремя.

«Где ты, Гай, там я, Гайя.»

Приходили матросы — дразнить Ганелона.

Матросы совали в клетку длинную палку и дивились: почему азимит не рычит от боли?

Еще они дивились: почему азимит ест самые плохие бобы, которые не стали лучше от того, что совсем протухли, но при этом азимит еще не совсем потерял силы?

Матросы садились на палубу перед деревянной клеткой и, нехорошо усмехаясь, напоминали Ганелону: помни, азимит, если Конопатчик ослепнет, мы скормим тебя морским свиньям.

«Где ты, Гай, там я, Гайя.»

Господь милостив.

Ганелон впивался отросшими загибающимися ногтями в локти.

В клетке пахло смолой, рыбой, крапивными веревками.

Он вспомнил, что в темной башне замка Процинта, в которой он провел два года, пахло нечистотами и мышиным пометом.

Еще он почему-то вспоминал иногда запах жирного дыма, вздымающегося над костром, на котором был сожжен несчастный тряпичник. И сладкий приторный запах волшебных трав, которыми в Риме чуть не отравил его старик Сиф, прозванный Триболо.

Господь не раз отводил от него смерть.

Господь не позволит Ганелону умереть в клетке.

Устав лежать, Ганелон снова приникал к щели.

Облака.

Длинные узкие облака.

Там, где их разносило ветром, тянулись тонкие хвосты, расплывчатые, как прошлое.

Замок Процинта…

Рим…

Остров Лидо…

Остров Корфу…

На острове Корфу Ганелон впервые услышал подробности о том, как вооруженные паладины брали Зару, христианский город угрского короля Имрэ.

Говорят, впервые увидев с моря исполинские каменные стены Зары, паладины возопили: да можно ли взять такой город приступом?

Но Господь милостив.

Жители Зары, пораженные видом многих судов, покрывших бухту, как плавающие острова, высыпали на стены.

Узнав, что на судах пришли христиане, жители Зары как бы немного успокоились и сами предложили дожу Венеции Энрико Дандоло добровольно сдать ему свой город в обмен на их жизни, но престарелый лукавый дож так сказал паладинам:

«Сеньоры, жители Зары хотят сами добровольно сдать мне город на милость при том условии, что я пощажу их жизни. Я мог бы принять их предложение, но ничего не хочу делать без вашего согласия, сеньоры.»

Подумав, благородные бароны ответили:

«Город Зара в любом случае должен быть нашим. Но нам хотелось бы, чтобы все богатства Зары тоже стали наши, без всяких других условий. Если требуется на то наше соизволение, вот оно.»

Только белый аббат отец Валезий, сузив глаза, темные зрачки которых никогда не отражали свет, вслух ужаснулся:

«Сеньоры! Вам именем апостолика римского запрещаю вам идти на приступ христианского города Зары. Опомнитесь! Вы святые паломники, а город Зара принадлежит христианам.»

«Конечно, это так, — согласно кивнул престарелый лукавый дож Венеции. — Но святые паломники обещали вернуть мне Зару. Только в ответ на это я могу доставить святых паломников в Святую землю.»

VI

"…а Филипп Швабский, император Германии, через своих посленцев передал святым паломникам, взявшим штурмом Зару:

«Сеньоры, теперь посылаю к вам законного константинопольского наследника, брата моей жены Алексея, и вверяю его руке Божьей, да сохранит он его от погибели. И коль отправились вы во имя Господа за правду и справедливость биться с неверными, и коль помог вам Господь утвердить правду в городе Заре, который вы вернули Венеции, то так теперь вы должны помочь и другим повергнутым восстановить их законные права.»

Вот что император Германии передал благородным баронам в Зару:

«Коль на то будет воля Божья и восстановите вы на троне молодого Алексея, истинного императора константинопольского, он тогда всю свою ромейскую империю подчинит Риму, от коего она некогда отпала. Вы вложили в поход все свое имущество, а потому бедны, а молодой Алексей, буде станет он императором, даст вам сразу двести тысяч марок серебром и всякого продовольствия на всю армию. И сам отправится с вами в Вавилонскую землю или, если вы того пожелаете, даст десять тысяч человек в ваше распоряжение. И будет он вам так служить целый год и покуда будет жив всегда пятьсот его самых крепких людей будут охранять с вами Заморскую землю.»

На военном совете один лишь отец Валезий сказал благородным баронам:

«Опомнитесь! Разве Константинополь ваша цель? Разве ваша цель не гроб Господень?»

Отцу Валезию ответили:

«Мы ничего не свершим в Вавилонии и в Сирии, потому что силы наши малы. Сами в том убедитесь, когда услышите паломников, которые, не пошедши на Зару, сами по себе пошли в Святую землю. Зато для начала мы можем восстановить порядок в земле христиан и, набравшись сил, ударить потом по агарянам. К тому же, откажись мы от соглашения, заключенного с народом Венеции, позор падет на нас всех.»

Так переговорив благородные бароны послали специальных красноречивых людей к апостолику римскому, зная, что апостолик недоволен взятием Зары.

Но еще до ответа великого понтифика стали тайком уходить из Зары те паладины, что не желали обращать свой меч против христиан.

На одном корабле бежали сразу пятьсот человек и было то, наверное, неугодно Богу — все пятьсот потонули в бурю.

Другой отряд ушел по земле в Славонию, там многих убили.

Увел своих людей из лагеря и знатный барон родом из Германии — Вернер Боланд.

Тайно ушли из Зары барон Рено де Монмирай, а с ним Эрве де Шатель, его племянник, и Гильом, который из Шартра, и Жан де Фрувиль, и его брат Пьер.

Так же тайно ушел из Зары знатный рыцарь Робер де Бов. Он преступил клятву, данную дожу Венеции, и направился в Сирию.

Даже славный барон Симон, граф Монфора и Эпернона, не устоял — заключил тайное соглашение с обиженным паломниками угрским королем, а с бароном Симоном ушли, бросив войско, сеньор Ги де Монфор, и барон Симон де Нофль, и мессир Робер Мовуазен, и Дрюэ де Кресонсак, и другие, смущенные видом льющейся христианской крови.

Ганелон не попал в Зару.

Еще на острове Корфу слепой нищий, некая дрожащая тварь с нечисто обритой головой, брат тайный, шепнул Ганелону:

«Дух святой мятется. Отец Валезий тебе велит, брат Ганелон, спеши в город городов. Будет некий человек, он укажет тебе, где искать то, что ты ищешь.»

«Как узнаю, кто этот человек?»

«Он сам узнает тебя, — шепнул слепец. — Поднимись на „Глорию“. Она вернулась на остров. Скоро „Глория“ вновь уходит в рукав святого Георгия. Не ищи никакого другого пути, поднимись на „Глорию“. Господь милостив. Ты найдешь то, что тебе необходимо найти…»

VII–X

"…бормотал:

— Матросы сердиты. Тебе не надо было отбирать у Конопатчика кинжал, Ганелон. Смирись, иначе тебя бросят в море. Если Конопатчик ослепнет, они так и сделают.

Господь милостив.

Ганелон не испытывал страха.

Люди часто бояться. А правильнее не бежать от страха, а искать его. Если что-то направлено против тебя, значит, необходимо самому идти навстречу опасности. Это единственное правильное решение.

Ганелон не боялся страха.

Он не боялся моря.

В конце концов, море уже приняло многих. Он слышал, что в море было опущено недавно тело славного трувера благородного рыцаря Ги де Туротта, шатлена Куси, умершего от жестокой болезни и старых ран во время морского перехода из Зары в Константинополь.

Только Господь может знать, где пресечется путь каждого отдельного смертного человека.

Она явилась и томленьем взятый,
я позабыл, что зло для ней терпел,
ведь лик ее, уста, и чувств глашатай,
взор голубых очей, что вдаль летел,
меня пленили — сдаться не успел.
Не стал вассалом, волю проглядел.
Но лучше с ней вкушать любви утраты,
чем перейти с другой предел.

Так пел шатлен Куси славный трувер благородный рыцарь Ги де Туротт.

Ганелон смиренно приникал лбом к шершавому дереву.

Я сотни вздохов дал за долг в уплату,
от ней и одного не возымел.
Любовь велит, чтоб мне, как супостату,
ни сон, ни отдых сердце не согрел.
Умру, любови будет меньше дел.
Слезами мстить, я лишь на это смел.
Тот, на кого любовь наводит трату,
всех покровителей презрел.

Господи, дай сил.

Если даже аббаты преданы смущению, если даже благородные рыцари не видят истинного пути, как прозрю я, слабый? Господи, видишь ты, я окружен бесчестными грифонами, нет человека, протянувшего бы мне руку помощи. Вижу только плевки, пью гнилую воду, как зверя меня дразнят. Как достигну высокой цели?

Лукавый дож Венеции с яростью стучал ногой на отца Валезия, почти невидящие глаза дожа горели.

«Если даже великий понтифик отлучит меня от Святой римской церкви, — кричал дож отцу Валезию, — я все равно верну трон юному Алексею, накажу ромеев за их грехи!»

Слаб, истощен, не вижу пути, оставлен один на один с грифонами посреди водной пустыни, утешал себя Ганелон. Папа римский простил паломников, вернувших разграбленную Зару угрскому королю, но простит ли он паломников, обративших меч против Константинополя?

Ганелон опустил руку на горшок с гнилыми бобами и заплакал.

Конфитиер…

Признаю…

Так он заплакал.

— Ромеи древний народ, — донеслось до него приборматывание Алипия. — Их город велик, по краям стен императорского игралища распределены медные фигуры быков, коней, женщин, верблюдов, львов — они принюхиваются медными ноздрями к сладким запахам. Как в евклидовы времена гремят серебряные тазы в термах. Средь прочих услад, азимит, только в городе городов ты можешь вкусить нежного мяса пятимесячного ягненка и белое мясо трехлетней курицы, особенным образом откормленной. Только в городе городов, азимит, ты можешь попробовать мясо ягненка, жареное с фригийской капустой. Ты будешь доставать его из жира в горшке прямо руками. Ты увидишь, азимит, что пища может доставлять истинную усладу. Попробуй хлеб из Киликии и белый настоящий хлеб с Крита. Попробуй копченое мясо из Вифинии, оливки из долин Меандра и Лакадемона. После телятины, доставленной из Эпира, пусть именно аттический мед подчеркнет вкус тонкого евбейского вина.

Алипий сам дьявол, сказал себе Ганелон. Своим беспрерывным бормотанием он искушает пленника.

Он мог бы ударить снизу кинжалом, вырванным им из рук Конопатчика, но клинок, наверное, не пробил бы доску.

Алипий слеп, подумал Ганелон.

Алипий знает морские течения, огни маяков, силу различных ветров. Он умеет выгодно торговать, а, значит, обманывать. Может, в смуте душевной Алипий уже и догадывается слабо о невидимых связях между вещами, может, в смуте душевной он уже и догадывается, что мысль сама по себе есть некая форма опыта, но он слеп, слеп. Ему все равно, везти на «Глории» мертвый груз или живую птицу, тяжелое зерно или несчастного пленника.

Амансульта…

Чем меньше Ганелон хотел думать о ней, тем больше думал.

Перивлепт.

Восхитительная.

Как бы далеко сейчас ни находилась Амансульта, подумал он, наполняясь некоей непонятной печалью, она не столь изгнана, сколь сбилась с пути.

И думал: зачем я здесь?

Разве надо плыть так далеко, чтобы наказать зло? Разве зло гнездится не в нашем сердце? Разве зло пропитывает воздух Константинополя, а не воздух Тулузы или замка Процинта? Разве вера колеблется неверием сарацинов, а не неверием еретиков?

Брат Одо прав: зло в наших сердцах.

Ганелон беззвучно заплакал.

Господи, слаб я! Дай силы. Разве я не пес Господень, призванный разгонять тьму светом факела? Разве я не служу Делу?

Он закрыл ладонью слова, выцарапанные на стене клетки. Но слова, впитанные памятью, не исчезли.

«Где ты, Гай, там я, Гайя.»

Ганелон снова прильнул глазами к щели.

По краю горизонта шли облака — белые, узкие, завораживающие.

Спасти душу Амансульты, вот цель.

— Ромеи древни, очень древни, — бормотал, сидя на клетке и раскачивая босыми ногами Алипий. — Они так древни, что знают все…

Ганелон невольно прислушался.

— Ромеи сочинили стратегикон, трактат о военном искусстве. Они знают: летом в Сирию не пройдешь, там зной и безводье, а в Болгарию лучше ходить в месяц снятия урожая. Они знают: против куманов, половцев, лучше всего выступать осенью, когда куманы готовятся к зимним перекочевкам и отягощены домашним скарбом и стадами. Ромеям известно: идя на болгар следует запасаться пищей, тогда как на востоке легко прокормить целую армию. Они знают: броневой строй латинян лучше всего разбивать огнем, пущенным из специальных сифонов. Они знают, какое снадобье следует подсыпать в пищу сильного, но неугодного человека, чтобы всего за месяц этот человек потерял сон, аппетит, стал бледен как мертвец и чтобы волосы вылезли у него и на голове и на подбородке. Они знают фазы Луны, время течений, они знают, какого цвета тряпку нужно бросить в иссохший источник, чтобы холодная и чистая вода вновь хлынула на поверхность. Они знают путь к герминам, армянам. Они торгуют с мисами, заселяющими пустыни, они привечают купцов из Вавилона, Шинара, Персии, Ханаана. Они дружат с хазарами и тавроскифами. Разве это не истинное знание?…

«Где ты, Гай, там я, Гайя.»

Говорят, под левой грудью Амансульты таится дьявольский знак — темное пятно в виде лягушечьей лапки.

Он, Ганелон, спасет душу Амансульты, он перечеркнет дьявольское пятно лезвием милосердника.

Ганелон с отвращением проглотил щепоть гнилых бобов.

Господь милостив.

Грифоны так говорят: тот поп, а ты пономаренок, тот хорошо поет, а ты безголос, тот хорошо умеет считать деньги, а для тебя все одно, тот бегло читает Писание, а ты лишь небо коптишь, тот вхож в дом епископа, а ты только глазеешь на богатые коляски, тот в крепком плаще, а ты в рогоже, у того на постели четыре простыни, а ты спишь на соломе.

Но разве подобное знание определяет судьбу?

Ганелон перекрестился.

Свет небесный, святая роза, дева Мария, без первородного греха зачатая, к тебе взываю — направь путь! Дай сил спасти душу некоей Амансульты!

Облака.

Белые узкие облака.

Бесконечные, смущающие своей невыразимой белизной облака.

А есть еще скалы, сонно отражающиеся в осенней воде.

Есть еще круг Луны, повисший над зубчатой стеной замка Процинта.

Есть еще дуб, пенящийся от резной листвы, и тявканье лис, и тяжелый ход кабанов, ломящихся сквозь чащу.

Дыхание жизни.

Нет, дыхание зла, поправил себя Ганелон.

Красиво окршенного, естественного, но зла.

Брат Одо сказал: нерадение Богу вызывает большие пожары. Это такие пожары, когда горит вся Вселенная.

Ромеи, может, древни, как говорит Алипий, но они погрязли в грехах. И жители Зары тоже были поражены пороками. Дикая музыка цимбал нарушает часы вдумчивых молитв, никто в Константинополе без нужды не преклоняет колена. Сам воздух Константинополя — ложь и лесть.

«Кто уподобится тебе, царь? Какой земной бог сравнится с тобой, моим царем и моим богом? Ведь ты не понимаешь, божественный, на какую высоту вознесли тебя небеса. Находясь на столь беспредельной высоте, ты обращаешь взоры и на нас, стоящих внизу и жалких. Поистине ты подражаешь своему богу и царю, ради нас сошедшему с неба, взявшему на себя наши грехи, собственными ранами излечившему наши раны. Разве ты не нисходишь к нам, как бы с неба, не исцеляешь наши недуги наложением рук, молитвами, умилостивительными прошениями к богу?»

Так льстиво говорят ромеи, слепые в своей гордыне.

Так воздух Романии, как гноем, наполняется ложью и лестью.

Вчера императору Исааку курили хвалу: ты сам, дескать, не понимаешь, император, на какую высоту вознесли тебя небеса, а сегодня те же льстецы гасят ему зрение раскаленным железом. Сам воздух Константинополя полон густого чада, выдыхаемого легкими многочисленных еретиков, обсевших с двух сторон рукав святого Георгия. С одной стороны, император, равняющий себя с богом, не признающий указаний апостолика римского, держащий в страхе священнослужителей, угрожающий всем, кому можно угрозить, а с другой — шуты, скоморохи, маги и колдуны.

Зачем Амансульта вдыхает ядовитую голубую дымку, окутывающую город греха и скверны?

Разве не видит она унижения церкви?

Разве не видит она, что развратные начальники тюрем специально выпускают на ночь убийц и грабителей — отобрать у прохожих себе на пропитание и поделиться с ними?

Разве она не видит, что никто в городе городов не защитит истинного христианина?

Разве она не видит, что сам император, забыв властительное спокойствие, отплясывает, смеясь, кордакс, сопровождая пляску непристойными телодвижениями, а тысячи и тысячи несчастных слепцов как тени бредут по улицам, и слепы они не по болезни и не по рождению.

Похоть похоти.

Грех греха.

Лживые святоши продают на папертях столь же лживые мощи.

Сборщик налогов таскает за бороду патриарха, а позже со словами ненависти и отчаяния у него же вымаливает прощение.

Ефрония Земского, святого смиренного человека, творившего истинные чудеса, везли на больном, покрытом паршой верблюде через весь Константинополь, чтобы глупая чернь и развратные ремесленники из эргистерий били его палками, забрасывали камнями и нечистотами, и чтобы самые бессердечные обваривали его крутым кипятком.

Господи, дай мне сил!

Твоя рука ведет меня по туманному, обреченному на гибель миру, разве ты не поможешь всем?

Раскрой глаза Амансульте.

Отдай ее на страдание!.."

ЭПИЛЕГЕМОНЫ. ДОПОЛНЕНИЯ

Теперь услышите правду, как был завоеван Константинополь, ибо тот, кто там был и кто это видел и кто это слышал, будучи свидетелем и участником, благородный Робер де Клари, амьенский рыцарь, позаботился о том, чтобы передать письменами, начертанными на пергаменте, истинную правду, как был завоеван город городов.

* * *

И однажды бароны собрались во дворце молодого императора Алексея и потребовали выполнить данные им обязательства. И он ответил: он непременно выполнит их, но сперва он хотел бы быть коронованным. Тогда бароны назначили день, чтобы короновать его, и в этот день он был с великой торжественностью коронован как император — по воле своего отца, который добровольно согласился на это. И когда молодой Алексей был коронован, благородные бароны вновь потребовали свои деньги. И он сказал: он весьма охотно уплатит им, что сумеет, и уплатил им добрых сто тысяч марок. И из этих ста тысяч половину получили венецианцы, потому что должны были получить половину от всех завоеваний, а из пятидесяти тысяч марок, которые оставались, венецианцы же получили тридцать шесть тысяч, которые французы должны были им за флот. А из оставшихся, что были у пилигримов, они вернули долг тем, кто ранее ссудил их из своих денег для уплаты за перевозку.

* * *

А потом молодой император обратился к баронам и сказал. что у него больше ничего нет, кроме Константинополя, ведь его низложенный дядя, бывший император, все еще владеет городами и замками, которые по праву должны принадлежать ему, Алексею. И он попросил благородных баронов, чтобы они помогли ему завоевать окрестные земли, тогда он охотно даст им еще из своего добра. И бароны ответили: они очень хотят помочь ему и те, кто желает разжиться, охотно отправятся с ним. Таким образом с Алексеем двинулась добрая половина войска, а другая осталась под Константинополем, чтобы получить плату от соправителя Алексея — слепого Исаака. И император Исаак остался тоже, чтобы произвести выплату баронам. И молодой Алексей пошел со всем своим войском и сумел завоевать из своих земель чуть ли не двадцать городов и сорок или более замков, а низложенный император, тоже Алексей, его дядя, все эти дни бежал все дальше и дальше. Французы пробыли в походе три месяца. А пока Алексей совершал этот поход, жители Константинополя спешно восстанавливали стены города, укрепив их так же сильно и подняв так же высоко, как раньше. И когда бароны, которые остались, чтобы получить причитающуюся им плату, увидели это и увидели, что император Исаак ничего им не платит, они послали сказать другим баронам, которые отправились с Алексеем, чтобы те повернули назад и возвратились в Константинополь к празднику Всех Святых. Когда бароны это услыхали, они сказали Алексею, что возвращаются обратно. Когда Алексей такое услыхал, он сказал, что раз они возвращаются, то и он возвратится, потому что не может доверять своим грекам. И так они вернулись обратно в Константинополь. Император направился в свой дворец, а пилигримы пошли к своим жилищам, расположенным, как было заранее договорено, по другую сторону гавани.

* * *

А потом графы и другие знатные люди, и дож Венеции, и молодой император Алексей собрались вместе. И французы снова потребовали свою плату, а император ответил, что ему пришлось столь дорогой ценой выкупать свой город и свой народ, что ему совсем нечем заплатить, но если бароны предоставят ему отсрочку, то за выигранное время он изыщет средства, чтобы заплатить все. И бароны предоставили ему отсрочку, а когда время прошло и император ничего не заплатил, они снова потребовали платы. И император снова попросил отсрочку и они снова дали ее ему. Между тем приближенные Алексея, а между ними некий Мурцуфл, прозванный Насупленным из-за своих густых черных бровей, сросшихся на переносице, пришли к Алексею и сказали: «Ах, государь, вы уже с лихвой заплатили латинянам, не платите им больше. Вы уплатили им столько, что совсем потратились. Заставьте их убраться подобру-поздорову, изгоните из совсем прочь из своей земли!» И молодой Алексей послушался предательского совета и не захотел больше ничего платить. Когда отсрочка истекла и бароны увидели, что возведенный ими на трон император не собирается ничего платить, тогда все графы и прочие знатные и благородные люди войска собрались все вместе и отправились в императорский дворец, чтобы вновь потребовать причитающуюся плату. А император ответил им, что какие бы доводы ему ни выставляли, он все равно никак не может уплатить. Бороны же ответили: коли он им ничего не заплатит, то они сами доберутся до его добра и сами себе заплатят.

* * *

С этими словами рассерженные бароны покинули дворец и вернулись в свои жилища, а потом опять послали к императору двух благородных рыцарей. И посланные рыцари увещевали Алексея, чтобы отослал плату. А Алексей ответил, что ничего не заплатит, что он и так с лихвой заплатил, и что он их нисколько не страшится. Мало того, он потребовал, чтобы они убирались прочь и освободили его землю. И пусть знают, сказал он, что если не очистят его землю как можно скорей, то он причинит им зло. С этим возвратились рыцари и знать дали благородным баронам, что ответствовал император. И вновь держали бароны совет, что им предпринять и в конце концов дож Венеции сказал: он сам бы хотел пойти переговорить с императором. И он послал гонца передать, чтобы император пришел в гавань переговорить с ним. И император Алексей явился туда на коне. А дож повелел снарядить четыре галеры, потом взошел на одну из них, а трем приказал сопровождать ее, чтобы охранять. И когда дож Венеции приблизился к берегу, то увидел императора, который прибыл туда на коне. И он заговорил с ним: «Алексей, что ты теперь думаешь делать? Припомни, что это мы возвысили тебя из ничтожества, это мы сделали тебя сеньором, мы короновали тебя. Неужто ты не выполнишь своих обязательств?» А молодой император ответил: «Я не сделаю ничего больше того, что уже для вас сделал.» А дож Венеции Энрико Дандоло сказал: «Нет? Не сделаешь? Дрянной мальчишка! Мы вытащили тебя из грязи и мы же втолкнем тебя обратно в грязь. Я бросаю тебе вызов и ты заруби себе на носу, что отныне и впредь я буду чинить тебе всяческое зло всей мною имеемой властью!»

* * *

С этими словами дож Венеции удалился. И тогда графы, и все люди высокого звания в войске, и венецианцы собрались вместе, чтобы держать совет, что же делать дальше. И венецианцы сказали, что они не могут ни сделать лестниц, ни поставить орудия на своих кораблях из-за погоды, ведь это было время между праздником Всех Святых и Рождеством. А пока паломники находились в таких стесненных обстоятельствах, молодой император Алексей и изменники, которые его окружали, ночью взяли в городе старые корабли, нагрузили их очень сухим деревом, а между деревом положили куски смолы, а потом подожгли. Когда наступила полночь и корабли были охвачены пламенем, поднялся очень резкий ветер и греки пустили все эти пылающие корабли по течению, чтобы поджечь флот французов. Когда венецианцы заметили это, они быстро вскочили, забрались на баржи и галеры и потрудились так, что флот паломников милостию Божией ни на один миг не соприкоснулся с опасностью. А после этого не прошло и пятнадцати дней, как греки повторили то же самое. И опять венецианцы первыми и вовремя заметили пламя, опять двинулись наперерез и доблестно защитили флот паладинов, так что он нисколько милостию Божией не пострадал, кроме одного купеческого корабля.

* * *

И в ту самую зиму, когда паломники пребывали под Константинополем, жители города прекрасно укрепили стены города, подняли выше и стены и башни, надстроили сверху каменных добрые деревянные башни и прочно укрепили их снаружи, обшив толстыми крепкими досками и прикрыв сверху воловьими шкурами так, чтобы нечего было опасаться лестниц с венецианских кораблей. В городе же установили они по меньше мере сорок камнеметов от одного до другого края стен в тех местах, где, как они думали, паломники могут пойти на приступ. Неудивительно, что они это сделали, ведь у них было полно досуга. А между тем, пока все это делалось, греки-изменники, а с ними Мурцуфл, Насупленный, собрались