/ / Language: Русский / Genre:nonf_biography / Series: Жизнь замечательных людей

Маркс и Энгельс

Галина Серебрякова

Эта книга — первая научно-художественная биография Карла Маркса и Фридриха Энгельса. Она рассказывает, как формировались их взгляды, как вступили они на путь борцов за освобождение трудящихся, возглавили революционную борьбу рабочего класса и вооружили его новой теорией — великим орудием преобразования мира. В книге представлены иллюстрации.

Галина Серебрякова

Маркс и Энгельс

Эта книга — первая научно-художественная биография Карла Маркса и Фридриха Энгельса. Она рассказывает, как формировались их взгляды, как вступили они на путь борцов за освобождение трудящихся, возглавили революционную борьбу рабочего класса и вооружили его новой теорией — великим орудием преобразования мира.

Маркс и Энгельс изображены в книге на фоне исторических событий, свидетелями и участниками которых они были, — революции 1848–1849 годов, Парижской коммуны, деяний Союза коммунистов, I и II Интернационалов.

В книге рассказывается о ближайших сподвижниках и друзьях Маркса и Энгельса — В. Вольфе, Веерте, Фрейлиграте, Лесснере, Шаппере, Вейдемейере, Зорге, Молле, И. Беккере и других пролетарских революционерах, а также о русских соратниках и друзьях.

Карл Маркс и Фридрих Энгельс показаны не только как ученые и руководители мирового коммунистического движения, но и в личной жизни, в кругу своих семей.

В книге широко использованы многочисленные литературные источники, свидетельства современников, материалы Института марксизма-ленинизма при ЦК КПСС.

Автор книги — писательница Галина Серебрякова начала свою литературную деятельность в 1925 году, когда работала корреспондентом газет «Комсомольская правда» и «Гудок». В разные годы появилось несколько сборников ее очерков. Неоднократно переиздавались ее книги: «Женщины эпохи французской революции», «Одна из вас», «Странствия по минувшим годам». В течение многих лет писательница изучает жизнь и деятельность Карла Маркса и Фридриха Энгельса. Ею созданы романы о них — «Юность Маркса», «Похищение огня», «Вершины жизни», «Предшествие». Произведения Галины Серебряковой переведены на многие языки и изданы во многих странах.

Скульптурная группа «Маркс и Энгельс». Автор М. С. Альтшулер

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Утопающий в зелени городок Трир очень стар. Легенда гласит, что он основан на целую тысячу лет раньше Рима. Многие столетия Трир находился под римским владычеством и назывался тогда Колония Августа Тревирорум. Века не сокрушили возведенные рабами мощные, грузные Римские ворота — Порта Нигра. Полуразрушенные башни стоят теперь, как скалы-близнецы. Некогда они были соединены наверху массивным переходом, создававшим большую черную арку. Римляне называли эти ворота Марсовыми, они защищали город Трир с севера.

В IV веке нашей эры Колония Августа Тревирорум достигла наибольшего могущества и не уступала в роскоши Вечному городу. Тогда же римский император сделал ее своей резиденцией.

Несколько сотен лет спустя, в IX веке, на Трир нагрянули норманны, разгромили его и жестоко расправились с жителями. Город превратился в ничтожную деревушку. Цепкие травы и вьюны обвили развалины древних строений.

Шли годы. Триром завладели католические прелаты и сделали его центром епископства, а затем он стал резиденцией архиепископа, влиятельнейшего князя средневековой Германии. Трир превратился в место религиозного паломничества. В городе развивались виноделие, ремесла и торговля.

Расположенный на границе между Францией и Германией, Трир неоднократно менял властителей. В пору Тридцатилетней войны его жители сражались то на стороне Франции, Испании, то на стороне немецких государств.

Как огромный метеорит в застойную заводь, ударила по феодальным порядкам пограничной, почти еще средневековой Рейнландии Великая французская революция. В 1794 году западные земли Германии были присоединены к Франции. Очень многое из того, что преобразило охваченную революцией сопредельную страну, впоследствии распространилось на Трир и всю Рейнскую провинцию.

Сто маленьких государств и княжеств Рейнландии слились воедино — было создано четыре департамента по типу французских, в том числе Саарский во главе с Триром. В новых департаментах были осуществлены экономические, социальные и политические реформы Великой французской революции и наполеоновской империи. Продажа крестьянам земель церкви и знати, уничтожение всех феодальных повинностей в деревне вызвали быстрый подъем земледелия, а упразднение средневековых цехов, поощрение свободного предпринимательства для буржуазии, отмена внутренних пошлин и открытие французского рынка сбыта в значительной степени способствовали развитию промышленности и торговли. К концу владычества наполеоновской Франции на континенте Рейнская провинция с Рурским бассейном во главе стала наиболее индустриальным районом Европы.

В начале прошлого века Брюккенгассе — в центре Трира — ничем особенным не отличалась от других улиц и переулков. Двухэтажные каменные серые строения были похожи одно на другое. Как и во всем городе, многие жители этой улички имели свои огороды, скотные дворы с хлевами. Это придавало Триру с его двенадцатью тысячами жителей полудеревенский характер.

В начале 1818 года трирский адвокат Генрих Маркс и его супруга Генриетта, приискивая новую квартиру, прошли на Брюккенгассе и остановились перед домом № 664, принадлежавшим государственному советнику Дагароо. Женщина была в широком салопе, скрывавшем ее беременность, в капоре с лентами, завязанными под подбородком. На мужчине был узкий редингот и цилиндр. Оба внимательно осмотрели жилище снаружи. Единственным малоприметным украшением фасада были латинские цифры и надпись над входной дверью. Они служили как бы метрической справкой и удостоверяли, что дом построен в XVIII столетии церковью Святого Лаврентия. Однако владельцем дома с 1805 года был чиновник Дагароо. Он купил его дешево, когда после введения кодекса Наполеона шла распродажа церковных имений.

Хозяин принял всеми уважаемых в городе супругов весьма приветливо и повел внутрь дома. Из прихожей первая дверь вела в комнату, слабо освещенную двумя окнами, но достаточно изолированную и вместительную, чтобы служить кабинетом.

Адвокатская практика юстиции советника Генриха Маркса за последний год значительно расширилась, его большая семья должна была пополниться вскоре еще одним ребенком. Поэтому и было решено переехать в новое, более просторное жилище. Генрих Маркс остался доволен предназначавшейся для него комнатой. Однако в домашних делах решающее слово принадлежало его жене.

Осмотр кухни, верхнего этажа, где предполагались спальни и детские, флигеля, в котором должны были размещаться слуги и приезжие гости, занял немного времени. Прилегающий к дому сад оказался достаточно большим, чтобы в нем резвились дети, цвели голландские тюльпаны и настурции. Из сада открывался замечательный вид на Маркусберг — гору святого Марка.

Дом был взят семьей Маркса в аренду. Здесь 5 мая 1818 года у госпожи Маркс родился третий ребенок, названный Карлом Генрихом. Он появился на свет в угловой комнате второго этажа, выходящей окнами на Брюккенгассе. Мальчик год жил в комнате матери. Потом его сменил родившийся в 1819 году Герман. Карла перевели к старшему брату и сестре. Число детских кроваток неизменно возрастало в доме под номером 664.

Генриетта воспитывала детей строго. Звание матери и жены, возлагавшее на госпожу Маркс множество обязанностей, казалось ей величественным. Генриетта с детства готовилась к нему. В родном Нимвегене, тихом голландском городе, ее учили искусству домоводства.

Генриетта происходила из старинной голландской семьи Пресборк. Она не была особенно одаренным человеком, плохо говорила и писала по-немецки, не принимала никакого участия в духовном формировании детей, но целиком посвятила себя заботам о них. Она умела искусно стряпать, штопать, стирать, пеленать новорожденных.

Судьба Генриха Маркса сложилась необычно для того времени: уже в молодые годы он решительно порвал с родным домом, разошелся со своим отцом — трирским раввином, освободился от гнета ограниченной догматической иудейской религии. Несмотря на одиночество и бедность, он тяжелым трудом проложил себе дорогу к светскому образованию и стал адвокатом. Благодаря широким знаниям в области юриспруденции, либерализму и гуманности Генрих Маркс приобрел значительную клиентуру и известность. Он пользовался уважением у горожан и своих коллег, получил звание юстиции советника и был избран председателем коллегии адвокатов Трира.

Для ученика Руссо и Вольтера, каким был Генрих Маркс, не могло быть различия между Иеговой и Христом. Просвещенный философ, он внутренне был чужд и иудейству и христианству. По примеру Канта он соединил веру и разум в единую категорию высшей морали.

В 1815 году Трир, как и вся Рейнская область, был присоединен к Пруссии, и король приказал в прежних французских областях отстранить евреев от государственных должностей. Генриху Марксу было запрещено заниматься адвокатурой. Он вынужден был креститься и стать лютеранином. Крещение остальных членов семьи было отложено почти на семь лет. Ради семидесятилетней матери медлил Генрих Маркс, но после ее смерти все дети юстиции советника 17 августа 1824 года перешли в новую веру.

Отец Карла был либералом не только в религии, но и в политике. Сторонник конституционной монархии, он верил в добрые намерения прусского короля. Либеральная оппозиция имела в Трире два центра: Общество для полезных исследований и Литературное казино. Последнее было основано во время французской оккупации, в нем собирался цвет интеллигенции города. В большом здании казино помещалась библиотека, читальня с немецкими и французскими газетами, имелся также просторный зал для концертов, театральных постановок и балов.

После французской революции 1830 года трирское казино стало местом встреч либералов города. Когда Карлу шел шестнадцатый год, его отец был заподозрен в нелояльности к прусскому правительству и привлечен к следствию, начатому против членов Литературного казино. Дело Генриха Маркса сводилось к тому, что он в 1834 году был одним из организаторов банкета, на котором ораторы в умеренных выражениях просили у короля Пруссии осуществить в стране либеральные реформы. На-этом банкете после речей юстиции советника и других пелись недозволенные песни. В тайном доносе офицера среди певших революционные гимны указывался и Генрих Маркс.

Через несколько дней манифестация в казино повторилась уже по другому поводу, но опять пелись «Марсельеза» и «Парижанка». Участники собрания на этот раз восторженно приветствовали трехцветное знамя — символ Великой французской революции.

Хотя критика в адрес прусского правительства со стороны выступавших была совершенно безобидной, тем не менее публичное проявление свободолюбия прозвучало неслыханной дерзостью для того времени, и королевское правительство сочло это крупным политическим скандалом. Трирское казино было поставлено под надзор полиции; одного из выступавших на банкете арестовали. Опубликованные в «Рейнско-Мозельской газете» и в «Кёльнской газете» речи и особенно речь Генриха Маркса говорят, однако, о благонамеренности ораторов.

Отцу Карла Маркса было 7 лет, когда началась Великая французская революция, 17 — когда Наполеон 9 ноября 1799 года (18 брюмера) совершил переворот, 22 года — когда Бонапарт короновался, и 31 — когда французская армия потерпела окончательное поражение под Лейпцигом во время «битвы народов» в 1813 году. Для Генриха Маркса эти даты были самыми важными вехами его времени, и поэтому слова «свобода», «равенство», «братство», «Робеспьер», «Наполеон», «империя», «война», «сражение», часто употребляемые в доме юстиции советника, вошли в сознание Карла одними из первых.

— Не шали, — говорила проказливому ребенку нянька, — придет Бонапарт и утащит тебя.

Отец Карла имел обыкновение, вспоминая прошлое, ссылаться на то или иное историческое происшествие, свидетелем которого был. Дети всегда знали, как начнет он повествование о минувшем:

— Прошло только полгода со времени термидора, когда мой дядя предложил отправить меня во Франкфурт… Это случилось в день битвы под Ватерлоо.

Софи, Герман и Карл играли в великую войну. Герман хотел быть маршалом Даву. Софи предпочитала Мюрата.

В 1830 году летом юстиции советник рассказал за обедом, что во Франции началась новая революция. Снова у всех на устах было слово «республика». Карл в латинском словаре искал разгадки этого слова. «Республика — дело народное, — перевел он. — Господство народа».

Генрих Маркс был полон верноподданнических чувств к королю и престолу, надеялся, что все блага и свободы народ получит из рук цивилизованного монарха.

Карл с юных лет отличался своим самостоятельным, смелым, волевым характером и гибким, приверженным к отрицанию и анализу умом.

Кроме отца, большое влияние на Карла имел близкий друг юстиции советника, будущий тесть Карла Маркса — Людвиг фон Вестфален.

Семья Вестфаленов переехала в Трир за два года до рождения Карла, в 1816 году. Богатый дом знатного барона, окруженный большим красивым садом, находился на Римской улице, неподалеку от жилища Марксов. Женни Вестфален дружила с Софи Маркс, а Карл учился в одном классе с Эдгаром.

Карл с детских лет отличался безудержной фантазией. Его младшие сестры охотно подчинялись брату и готовы были в уплату за его чудесные сказки выполнять все его желания. Неутомимый на выдумки, мальчик был очень шаловлив. Он не раз запрягал девочек, как лошадок, и бегал с ними по широкой песчаной дороге к горе святого Марка.

Женни Вестфален часто приходила к своей подруге Софи. Она была на четыре года старше Карла. Эта разница в летах сильно сказывалась и отделяла их в детстве; только став юношей и давно покончив с шалостями, Карл робко поднял глаза на прекрасную девушку.

Красавица Женни не могла не поразить столь пылкое воображение, каким обладал Карл. Она была самой очаровательной из принцесс и фей его сказок и мечтаний. Бывало, в детские годы в доме своего друга Эдгара Карл, забившись в угол гостиной, с нетерпением дожидался той минуты, когда сопровождаемая матерью Женни спустится со второго этажа, чтобы ехать на бал.

Юношу Маркса в большом доме Вестфаленов привлекало обилие книг и умная беседа хозяина, всегда внимательно и дружелюбно встречавшего школьного товарища своего младшего сына.

Обаянию Вестфалена-старшего не легко было противостоять. Всесторонне образованный, хорошо разбирающийся в людях, он был страстным эпикурейцем, преклонявшимся перед античной культурой. Гомер с детства заменил ему библию. Он хорошо знал древнегреческую поэзию и философию, говорил на латинском, древнегреческом, французском, английском и испанском языках. Вестфален любил писателей романтической школы. Он часто читал Карлу и своим детям Гомера и Шекспира.

Юный Карл полюбил Людвига Вестфалена как второго отца, а после окончания университета посвятил ему докторскую диссертацию.

В обширной гостиной дома Вестфаленов с увешанных картинами стен, из овальных рам на Карла глядели предки Людвига фон Вестфалена, историю которых ему иногда в свободные вечерние часы рассказывал хозяин дома. К знатной аристократии относилась только мать Людвига Вестфалена — Женни Питтароо, происходившая из знаменитого шотландского рода Аргайлей, воскрешенных на страницах увлекательных романов Вальтера Скотта. В память бабушки получила свое имя дочь Вестфалена Женни. Отец же Людвига Филипп был всего лишь чиновник при дворе герцога Брауншвейгского. Однако во время Семилетней войны Филипп благодаря стечению многих обстоятельств проявил блистательные способности, получил звание фельдмаршала и был произведен в дворяне. В лагере герцога он встретил молодую шотландскую аристократку красавицу Женни Питтароо и влюбился в нее. Они тогда далеко еще не были ровней. Поэтому обручились тайно и обменялись клятвами: она обещала ждать, он — смести все препятствия.

Исключительные способности Филиппа Вестфалена, мужество и знание военного дела обеспечили ему дальнейшее быстрое продвижение. Герцог Брауншвейгский, руководивший операциями на западной границе Германии в войне с маршалами Людовика XV, сделал его своим тайным секретарем и военным советником. Вскоре он получил баронский титул и стал фон Вестфаленом. Год спустя Филипп женился на Женни Питтароо. Их сын Людвиг Вестфален во времена Наполеона из-за принадлежности к знаменитой шотландской фамилии был взят на подозрение французскими властями. В 1813 году его арестовали по распоряжению маршала Даву. После падения Наполеона Вестфален был назначен ландратом Зальцведеля, а в 1816 году — правительственным советником в Трир. Здесь он ведал госпиталями, тюрьмами и благотворительными учреждениями.

В начале 30-х годов Людвиг Вестфален был крепкий, высокого роста шестидесятилетний человек с большой, красивой, мужественной головой. Он отличался от большинства представителей своего класса не только образованностью, но и прогрессивным мышлением. В известном смысле он был более прогрессивным человеком, чем отец Карла: в то время как Генрих Маркс, живя в XIX веке, все еще продолжал горячо исповедовать идеалы просветителей XVIII века и оставался сторонником вольтеровской просвещенной монархии, Людвиг Вестфален держался более прогрессивных убеждений. Он разделял взгляды романтиков.

Романтизм как идейное и литературное течение возник в странах Европы на рубеже XVIII и XIX веков. В лучших своих проявлениях он выдвинул таких писателей и поэтов, как Байрон, Шелли, Гюго, Мицкевич, Рылеев. Романтики достигли значительно более высокой, чем раньше, ступени познания народной жизни, таящихся в ней источников фантазии и творчества. Они воскресили из забвения Данте, Шекспира, Сервантеса.

Стремясь к цельности развития человеческой личности и гармоническому общественному устройству, романтики искали новые идеалы, но устремления эти в условиях того времени оставались несбыточными мечтаниями.

В то же время представители реакционного течения в романтизме искали идеал в средневековом прошлом, в монархии и религии, на место разума и логики выдвигали религиозную мистику.

Людвиг Вестфален пробудил у Карла любовь к литературе и особенно к Шекспиру. Он был хорошо знаком с утопическим социализмом Сен-Симона и в разговорах с Карлом старался заинтересовать своего юного друга личностью Сен-Симона и его учением.

Трирская гимназия Фридриха Вильгельма, в которой Карл проучился шесть лет — с 1830 по 1835 год, имела в то время выдающихся учителей.

В гимназии Карл Маркс получил основательное образование: он изучал древнюю, среднюю и новую историю, древние языки и философию, родной язык и французский, алгебру, геометрию и физику.

В последнем, выпускном, классе Маркс штудировал по латинским подлинникам сочинение Цицерона «Об ораторах», «Анналы» Тацита, оды Горация.

Платона, Фукидида, Гомера и Софокла он читал по-гречески.

В курс истории немецкой литературы входили Гёте, Шиллер и Клопшток.

Из французских писателей в последнем классе гимназии изучался Расин и «Размышления о величии и падении Рима» Монтескьё.

В учебном заведении Виттенбаха господствовал дух либерализма и терпимости. Учителя и некоторые ученики были участниками политических движений, направленных против неограниченной монархии и феодальных порядков тогдашней отсталой Германии. Виттенбах в 30-х годах состоял под полицейским надзором. В 1833 году в гимназии был произведен обыск, во время которого были найдены записи антиправительственных речей и сатирические песни, высмеивавшие ограниченность пруссаков. Одного ученика арестовали. После манифестации в Литературном казино в январе 1834 года учителю Штейнингеру было предъявлено обвинение в атеизме и материализме, а Шнееману власти поставили в вину участие в пении революционных песен.

Ответственность за господствовавшие в гимназии либеральные настроения была возложена на Виттенбаха. В связи с этим был назначен содиректор гимназии — реакционер Лерс. Ему поручили политическое наблюдение за преподавателями и учениками.

В этих не столь значительных, но характерных для того времени происшествиях принимали участие отец Карла и его учителя. Проявление свободолюбия в среде, близкой семье Марксов, способствовало формированию первоначальных политических взглядов юноши.

Маркс дружил с не многими гимназистами: не только разница лет, но и различие интересов мешали его сближению с ними.

Предпоследний класс — prima — составляли преимущественно великовозрастные ученики. За исключением четверых, в том числе 15-летнего Вестфалена и 16-летнего Маркса, гимназистам давно перевалило за девятнадцать и двадцать. Самому старшему ученику исполнилось 26 лет.

В 1830 году, в первый год посещения гимназии, 12-летний сын юстиции советника слыл неутомимейшим проказником. Подвижной, изобретательный в играх, неисчерпаемый в выдумках таинственных историй, он нередко вызывал недовольство, даже растерянность педантичных педагогов. Они невольно отступали перед столь отчетливой волей и бескрайней пытливостью детского ума. С годами смуглый мальчик с черными горящими глазами как будто угомонился.

Школа стала для Карла только тропинкой, ведущей сквозь валежник к большой дороге. Учителя поздравляли себя между тем с мнимой победой — укрощением строптивого духа своенравного ученика.

Эдгар Вестфален считался среди педагогов более даровитым и примерным воспитанником. Встречая советника прусского правительства Вестфалена и его умную, благонравную жену, преподаватели неизменно предрекали их сыну будущность, достойную столь славного имени. Юстиции советнику Генриху Марксу не приходилось слушать особенных похвал Карлу от наставника гимназии Фридриха Вильгельма.

Выпускные письменные экзамены начинались 10 августа, устные — не позднее середины сентября. Затем прочь от постылых гимназических корпусов на улице Иезуитов.

Осенью 1835 года 17-летний Маркс впервые покидает надолго родительский дом и старый милый Трир.

Отец избрал для него Боннский университет. Карл не спорил. Самостоятельная жизнь влекла юношу неизвестностью, обещанием разгадки бесчисленных вопросов, которые он постоянно ставил перед собой. Пять лет носил Карл тесный гимназический мундир, чтобы сменить его, когда придет время, на студенческий, украшенный галунами и фестонами.

До позднего вечера в комнате выпускника горит лампа. Генриетта на цыпочках проходит к сыну с чашкой кофе. Августовская ночь жжет и давит. Лицо Карла пожелтело от усталости и духоты. Стулья вокруг него завалены книгами и тетрадями.

Укоризненно вздыхая, мать бесшумно приводит комнату в порядок, прячет в шкаф томики Фенелона, Горация, Лесажа, Фукидида, Шиллера, Кольрауша.

«Сколько книг одновременно читает мальчик!» — думает мать с неудовольствием, видя в этом доказательство небрежного ума и неорганизованного характера.

Вслед за Генриеттой в комнату сына приходит юстиции советник. Стараясь не шуметь, чтоб не разбудить спящих за стеной меньших детей, он садится за стол, перелистывает брошенные тетради.

— Итак, твое решение твердо?.. — спрашивает Генрих Маркс.

— Да, юридический факультет, — отзывается Карл. Он облегченно захлопывает религиозный трактат, который читал, готовясь к экзамену по богословию, и кладет книгу поверх потрепанного томика Софокла.

— Ты можешь осуществить и разрушить мои лучшие надежды… — ласково обращается к сыну юстиции советник.

Волнение Генриха передается Карлу. Он прижимает к седеющей голове свою, сине-черную, и растроганно гладит отцовскую руку.

— Мальчику много дано, и мы смеем требовать, чтоб он оправдал наши ожидания, — говорит с обычной категоричностью госпожа Маркс.

Директор гимназии Фридриха Вильгельма в Трире Виттенбах вставал рано. К шести часам утра он уже бывал на ногах. В дни экзаменов он перед кофе любил проверять работы учеников, придвинув стул

к подоконнику. Одна-две телеги, направляющиеся К Главному рынку, не мешали проверке тщательно сложенных стопкой тетрадей.

По резкому, лишенному каких-либо обязательных завитушек почерку Виттенбах тотчас же узнал сочинение Маркса.

«Размышления юноши при выборе профессии» Карла Маркса не слишком заинтересовали старика, хотя заметно отличались от откровенно плоских, но напыщенно поучающих, то лицемерных, то хвастливых, то робких, то грубо рассудительных размышлений остальных тридцати выпускников. Одни мечтали стать преуспевающими купцами, другие неумело излагали вычитанные из книг мысли о преимуществах ученой или о почетности военной карьеры. Большинство отдавало предпочтение профессии священника.

Маркс писал:

«Животному сама природа определила круг действия, в котором оно должно двигаться, и оно спокойно его завершает, не стремясь выйти за его пределы, не подозревая даже о существовании какого- либо другого круга. Так же и человеку божество указало общую цель — облагородить человечество и самого себя, но оно предоставило ему самому изыскание тех средств, которыми он может достигнуть этой цели; оно предоставило человеку занять в обществе то положение, которое ему наиболее соответствует и которое даст ему наилучшую возможность возвысить себя и общество…»

Но не одно только тщеславие может вызвать внезапно воодушевление той или иной профессией. Мы, быть может, разукрасили эту профессию в своей фантазии, — разукрасили так, что она превратилась в самое высшее благо, какое только в состоянии дать жизнь. Мы не подвергли эту профессию мысленному расчленению, не взвесили всей ее тяжести, той великой ответственности, которую она возлагает на нас; мы рассматривали ее только издалека, а даль обманчива…

Но мы не всегда можем избрать ту профессию, к которой чувствуем призвание; наши отношения в обществе до известной степени уже начинают устанавливаться еще до того, как мы в состоянии оказать на них определенное воздействие».

Виттенбах, поймав желтой губой ус, принялся усиленно жевать его. Он дважды перечел слова:

«Уже наша физическая природа часто противостоит нам угрожающим образом, а ее правами никто не смеет пренебрегать».

Виттенбах пришлепнул рыхлыми губами.

— Туманно, расплывчато, — неодобрительно высказался он и отчеркнул последнюю фразу. Читая, он неоднократно подчеркивал целые строки в знак порицания.

Заключительная часть «Размышлений» пришлась ему более по вкусу и менее пострадала от придирчивого учительского карандаша.

«История признает тех людей великими, которые, трудясь для общей цели, сами становились благороднее; опыт превозносит, как самого счастливого, того, кто принес счастье наибольшему количеству людей; сама религия учит нас тому, что тот идеал, к которому все стремятся, принес себя в жертву ради человечества, — а кто осмелится отрицать подобные поучения?

Если мы избрали профессию, в рамках которой мы больше всего можем трудиться для человечества, то мы не согнемся под ее бременем, потому что это — жертва во имя всех; тогда мы испытываем не жалкую, ограниченную, эгоистическую радость, а наше счастье будет принадлежать миллионам, наши дела будут жить тогда тихой, но вечно действенной жизнью, а над нашим прахом прольются горячие слезы благородных людей».

Виттенбах, дочитав, протер очки. Напряженно думал, стараясь вспомнить, как эта же мысль изложена у Дидро.

«Да ведь птенец на отлете…» — и, махнув рукой, вывел пониже подписи Маркса гармоничнейшими узорчатыми буквами свое заключение:

«Довольно хорошо. Работа отличается богатством мыслей и хорошим систематическим изложением. Но вообще автор и здесь впадает в свойственную ему ошибку и постоянные поиски изысканных образных выражений. Поэтому в изложении во многих подчеркнутых местах недостает необходимой ясности и определенности, часто точности как в отдельных выражениях, так и в целых периодах.

Виттенбах».

Карл не замечает смены дня и ночи. Он рвется в будущее, нетерпеливо ждет разлуки с товарищами, даже с родными.

Его отдых — мечты о приближающейся осени в Бонне.

Родителей тревожат его возбуждение и усталость, но Карл продолжает заниматься по ночам, чтобы без заминки получить необходимый пропуск в университет — аттестат зрелости. Одинаково настойчиво, но внутренне безразлично, в порядке исполнения долга, сдает он устные и письменные экзамены. Отметки получает средние — тройки. Эдгар Вестфален награждается высшими школьными баллами — единицами. Карлу все равно.

Генрих Маркс разделяет ощущение сына. Успехи Карла кажутся ему вполне удовлетворительными.

— Не гимназия, а дом родительский, мы, как могли, обогащали ум мальчика. Мы-то знаем, какая у него золотая голова, — говорит Генрих Маркс жене, прежде чем прочесть ей отзывы учителей на письменных работах Карла.

Глаза юстиции советника беспомощно отступили перед непроницаемой, ровнехонькой изгородью из острых готических букв, выведенных под латинским сочинением сына придирчивым, желчным Лерсом.

Увеличительное стекло помогло Генриху преодолеть препятствие.

Оговорив несколько ошибок, Лерс признавал, что в рассуждении ученика обнаруживается значительное знание истории и латинского языка.

24 сентября кончается гимназическая страда.

Проносятся экзаменационные дни, торжественный акт в белом гимназическом зале, высокопоучительные прощальные речи педагогов, слезы и объятия родных.

Женни фон Вестфален находится в толпе расфранченных дам, мужчин и девиц; она в белом фуляровом платье с низким корсажем. Карл ищет ее глаза. Но Женни, чуть повернув головку, улыбается не ему, а Эдгару.

Торжество окончено. В руках Карла желанный аттестат зрелости. Виттенбах поднимается из-за покрытого сукном стола. Начинаются сутолока, поздравления, объятия. Растроганная Женни проталкивается к Карлу. За нею — Людвиг Вестфален. Он рад за Карла, называет его сыном и громко, многословно хвалит его польщенному юстиции советнику. Генриетта отходит в сторону с Каролиной Вестфален. На мгновение Карл и Женни остаются одни.

— Поздравляю, — говорит она уверенно и протягивает руку.

Карл неуклюже прикасается к ее пальцам.

— Послезавтра у нас дома вечер по случаю окончания гимназии Эдгаром… и вами, — добавляет она, чтоб доставить юноше удовольствие.

Обоим вспоминается, что совсем недавно Женни обращалась к Карлу на «ты». Но теперь он больше не ребенок. Через месяц — университет.

Дом Вестфаленов ярко освещен. В широких залах — толчея, шум. Карл слегка робел в новом, слишком просторном, непривычного покроя костюме. Он с трудом узнал Женни: на ней платье с пелеринкой, ничем не украшенное. Обычно пышные, немного растрепанные волосы на этот раз тщательно приглажены, разделены пробором и зачесаны наверх. Карл преодолевает досадное смущение, испытываемое перед женщинами, и пересекает комнату. Но Женни занята беседою с приезжим берлинским студентом. Она едва отвечает Карлу кивком и небрежной улыбкой больших близоруких глаз. Отвесив поклон, молодой человек разочарованно отходит в сторону, с удовольствием отмечая свое внезапное безразличие к красавице. Его берет под руку Эдгар. В кабинете хозяина — оживленный разговор.

Директор гимназии Виттенбах, книгопродавец Монтиньи, обер-гофмейстер Хау и адвокат Брикслус, не дожидаясь танцев, занялись вистом. Впрочем, карты не мешают им говорить. Вестфален и Генрих Маркс прохаживаются, куря и вставляя замечания в общую беседу.

— Сейчас лучше печь пироги, чем издавать книги, — злится Монтиньи.

Щуря блестящие глаза, по привычке оглядываясь на учителей, Карл зажигает пахитоску и, надув губы, выпускает дым.

Никто отныне не делает ему замечаний.

Концертная часть вечера закончена. Гости разбрелись по комнатам. В ожидании ужина и танцев молодежь теснится на террасе вокруг берлинского студента, умелого рассказчика-весельчака. Он говорит о своем путешествии по железной дороге от Нюрнберга до Фюрта.

Затем беседа перескакивает на новое «Немецкое обозрение», которым зачитывается столица.

— Я предлагаю игру в жмурки, — прерывает его кто-то.

Ночь прохладная, но это не помеха. Молодые люди спускаются в сад, чуть освещенный унылым фонарем.

Игра возбуждает. Все продолжительнее, ненатуральнее смех, все бессвязнее болтовня. Приходит очередь Карла выйти из круга. Шарфом, надушенным розовой эссенцией, завязывают ему глаза.

Женни, придерживая край платья, кружится перед ним, дразня смехом, ударяя батистовым платком по напряженным, готовым схватить ее пальцам. Девушку нелегко настичь. Она прорывает цепь рук и бежит по саду, Карл — за ней. Сердясь из-за неудачи, он сдвигает повязку с глаз на лоб. Шарф, как чалма, лежит на его черных, зачесанных вверх буйных волосах.

Они останавливаются у фонаря.

— Вы действительно уже взрослый, — отвечает своим мыслям Женни, пытливо глядя на колючие усики, на смуглое, худое лицо с необыкновенными, насмешливо-грустными глазами.

Они возвращаются к дому, позабыв об игре, обсуждая предстоящий отъезд в Бонн.

Карл обозревает будущее, университет, книги, как полководец — земли, которые хочет покорить.

— Я никогда не бываю удовлетворен. Чем больше читаешь, тем острее недовольство, тем ощутимее собственное незнание. Наука бездонна, неисчерпаема. Не власть, не внешний блеск придают смысл жизни, а стремление к совершенству, дающее не только эгоистическое удовлетворение, но обеспечивающее и благо человечества.

Юноша облекает в слова сокровеннейшие свои мысли.

— С вашими способностями вы, конечно, добьетесь всего, чего захотите, — говорит Женни.

Дойдя до террасы, они садятся на холодные ступеньки, продолжая говорить. Сад пуст. В доме танцуют, спорят, шумят.

— Я думаю, человек должен выбрать деятельность, основанную на идеях, в истинности которых он абсолютно убежден. Деятельность, которая дает больше всего возможностей работать для человечества, которая приближает к общей цели. Для достижения совершенства всякая деятельность — всего только средство.

Сила, которую Женни угадывает в своем собеседнике, вызывает в ней нежность.

— Я, — говорит девушка внезапно, положив руку на его плечо, — ваш верный, преданный друг, на которого всегда и во всем вы можете положиться. Я хочу увидеть вас большим, необыкновенным человеком.

Карл счастлив.

По дороге домой, на углу Брюккенгассе, юстиции советник спросил сына, в чем секрет его неожиданного веселья.

— Ты даже пел сейчас, — добавил старик хитро

Карл передал ему разговор на ступеньках террасы — то, что он нашел себе неожиданно первого настоящего друга.

— Тебе досталось, милый Карл, — сказал отец очень серьезно и раздумчиво, — счастье, которое приходится на долю немногим юношам твоих лет. Ты нашел достойного друга, старше и опытнее тебя. Умей ценить это счастье. Дружба в истинном, классическом смысле прекраснейшая драгоценность. Если ты сохранишь друга и останешься достойным его, это будет лучшим испытанием твоего характера, духа, сердца, даже нравственности.

В середине октября Карл уезжал в Бонн.

Проводы были короткими. Женни пришла к Софи в разгар сборов.

Из кухни в эти дни по всему дому разносился приторный запах печеного теста, корицы и лимона. Генриетта, снаряжая сына, пекла коржики. Меньшие дети, спотыкаясь о чемоданы, бегали следом за братом.

Карл не успел сказать Женни ни одного из собранных сотен слов о готовности защищать ее и помогать ей, о гордом сознании того, что она считает его достойным своего доверия, о святости дружбы.

Женни за истекшие недели тоже не говорила с ним больше так искренне и просто, как после игры в жмурки. Ей было стыдно своего порыва по отношению к семнадцатилетнему «ребенку», как она мысленно называла Маркса, чтоб охранить себя от иного чувства, кроме нежной преданности старшей сестры, старшего друга.

На прощанье, не ограничившись поклоном, она подала Карлу руку, как на выпускном акте в гимназии.

— Будьте счастливы, мой друг, — сказала она спокойно и ласково, уступая место Софи и Генриетте, наперебой забрасывавшим уезжающего бесчисленными хозяйственными советами.

Генрих Маркс долго безмолвно обнимал сына.

Наконец дилижанс, отвозивший Карла к речному причалу, тронулся.

Промелькнула вывеска книготорговли Монтиньи-якобинца, где столько часов провел Карл

Лодка, которая шла вниз по Мозелю, доставила Карла в Кобленц Там он пересел на пароход и 17 октября 1835 года прибыл в Бонн.

Дерзкие песни студентов нередко принуждают разбуженных ночью обывателей натягивать на уши перины.

Довольно грезить жизнь не ждет, —
Должны ли мы покорно ждать?
Пришла пора царям сказать
Что жаждет вольности народ
     Вперед же, юноши, вперед!

Пусть славный цех профессоров
Бумажной мудростью живет
Нам в путь пора, корабль готов,
Рубите цепи — воля ждет
     Вперед же, юноши, вперед!

Песня буравит стены, рвется из старых готических домов на улицу, пронизывает осенний воздух

Студенты молоды, хмельны, уверены в будущем.

По приезде в Бонн Карл поспешил осуществить давнишнее желание — увидеть и послушать одного из вожаков романтической школы Август Вильгельм Шлегель читал о Гомере Карл пришел на лекцию незадолго до начала Его уязвила пустота холодного зала Разве Шлегель пережил свою славу?

Следом за слугой, несущим графин с водой, в лекционный зал входит Шлегель. Немногочисленные слушатели откидывают парты. Карл жадно разглядывает его. Так вот каков знаменитый переводчик Шекспира. Вместо степенного старца на кафедре щеголь неопределенного возраста. Под яркой кудлатой шевелюрой густо напудренное бритое лицо с большим носом Во всем облике старика — отпечаток французской моды.

Надломленным, жидким голоском Шлегель обращается к слушателям с приветствием Карл напряженно вслушивается Шлегель говорит по-латыни.

В полупустом зале стелется гладкая латинская речь Старик читает «Одиссею», дает ей восторженную оценку и сопровождает все это историческими пояснениями

Студенческое землячество уроженцев Трира было ничуть не менее отважным, нежели другие, тайно существовавшие в бонне корпорации Трирцы слыли щеголями, мотами, неукротимыми спорщиками и драчунами Между ними особым почетом пользовалось несколько буянов с искалеченными рапирами физиономиями.

Хотя университетский курс длился 3–4 года, последыши студенческой вольницы проводили в Бонне по 7–8 лет.

На первом семестре Карл был зачислен ими в разряд «щенков», подобно всем начинающим студентам. Он не мог похвалиться ни одним шрамом, ни одним увечьем.

Несмотря на неустанную слежку педелей, которых при университете было великое множество, трирцы чтили дуэль Маркс узнал, что меткий удар рапиры ценится не ниже словесного отпора в долгих литературных спорах, не меньше, чем удача в картежной игре и уменье, не морщась, сорить деньгами или лихо пить не пьянея. Ему ли бояться доносчиков, шпиков-педелей, всей этой горе-гвардии старого ханжи, судьи фон Саломона, прозванного Саламандрой. Отсидка в карцере — почет для студента, признание его удальства, орден за бесстрашие.

Чтобы подготовить себя к неизбежным дуэлям, Карл начал посещать поединки. «Щенки» допускались на место схватки лишь в награду за выполнение разных услуг. Они относили рапиры, принадлежащие всему землячеству, к точильщику и с большими предосторожностями доставляли их обратно.

Дуэли были строжайше воспрещены, и педеля охотились за нарушителями закона с неистовством загонщиков. Саламандра, юркий, веснушчатый человек, посылал шпиков в кабачки и ресторации. Но студенты распознавали их, жестоко подтрунивали над ними, спаивали их и прогоняли.

В бильярдной пучеглазого Бернарда поединки совершались беспрепятственно. Карл легко завоевал доверие старших товарищей и был допущен, наконец, в качестве зрителя на дуэль. В большой комнате было людно. Бильярдный стол, отодвинутый к стене, служил скамьей. Поединок не обманул ожиданий. Это было жуткое, но увлекательное зрелище — демонстрация силы, изворотливости и отваги.

Пары сменяли друг друга. Два «щенка» неумело дрались на рапирах. Энергично отступая, один из них под громкий смех умудрился, пятясь задом, сбежать по лестнице на улицу.

Карл спросил о причинах схватки.

— Честь! — сказали ему многозначительно. — Честь и общественное мнение.

Он узнал, что бывают дуэли в защиту интересов и чести всей корпорации. Тогда дуэлянты отбираются старшинами.

— Тебе мы дадим парня небольшого роста, — ободрили его.

К концу турнира подошла очередь двух местных знаменитостей, филологов, «обучавшихся» в университете в продолжение четырнадцати семестров.

Маркс пристально наблюдал за происходящим.

Обменявшись рукопожатием, дуэлянты заняли указанные позиции в двух противоположных концах комнаты.

Два картинных прыжка — и они скрестили оружие.

Отец и мать тревожились о сыне и часто писали ему. Карл отвечал им редко, кратко.

Почтовые дилижансы привозили из Трира упреки и жалобы. Карл забывал письма на столе, на подоконнике, меж страниц штудируемой книги Белые тонкие листки укоризненно шелестели, требуя выполнения сыновнего долга.

Мать беспокоилась, пьет ли Карл кофе. Когда Карл перечитывал записочки Генриетты Маркс, ему казалось, что она тут, рядом, в неизбежном фартуке и чепце. Он как будто слышал ее голос:

«Ты не должен считать слабостью нашего пола, что я интересуюсь тем, как организовано твое маленькое хозяйство.»

«Экономия, милый Карл, необходима в больших и маленьких делах. Какой беспорядок вокруг тебя! Книги, книги и книги… От них пыльно. Следи, чтобы комнаты твои чаще убирались, назначь для этого определенное время…»

«Моешься ли ты губкой и мылом? Надеюсь, забота матери не обижает любезную музу милого сына…»

Генриетте вторил юстиции советник:

«Прошло уже более трех недель, как нет известий. Какая безграничная небрежность!.. Боюсь, что эгоизм преобладает в твоем сердце. Ты знаешь, что я не настаиваю педантически на своем авторитете и сознаюсь даже детям своим, если не прав. Я просил тебя написать, когда осмотришься вокруг, но, так как прошло столько времени, ты мог бы понять мои слова менее буквально. Добрая мать озабочена и встревожена…»

В декабре здоровье Карла неожиданно сдало: начались бессонница, головные боли, вялость.

Уступив уговорам родителей, он отправился отдохнуть к голландским родственникам, в Нимвеген Добравшись до Кёльна на лошадях и переночевав в почтовом подворье, он занял место на пароходе, спускавшемся вниз по Рейну.

До Дюссельдорфа небольшой белый пароход «Франкфурт» шел около пяти часов. Зима опоздала и ничто не препятствовало навигации.

Подняв ворот пальто, 17-летний студент бродил по палубе. Моросил холодный дождь. Войлочный туман стлался по холмам. Карл примостился на сырой скамье. Обычно приветливый рейнский ландшафт казался теперь угрюмым и скучным.

Карл повторял «Песнь о Нибелунгах», воскрешал старые преданья, отдавался мечтам и фантазии. Тысячи слов прибоем шумели в голове.

В темноте «Франкфурт» пристал к дюссельдорфской пристани. Шел дождь. Город на берегу выглядел озябшим, закутанным в старый сырой плащ. С крыш на грязные мостовые уныло стекала вода. Едва светили фонари. За собором начались кривые улицы, дома, близко наклонившиеся друг к другу. XIV, XV, XVI века притаились здесь, как призраки.

Маркс долго бродил по спящему городу, встречая смешных, нетрезвых чудаков и жалких бродяг. Ему вспомнился Гофман и его герои, странные люди мансард, немецких закоулков, кабаков. Думалось о старых, годных лишь на слом городах, о спящей Германии, о будущем. И, как всегда, Карл мучился неудовлетворенным желанием найти разгадку всего, заглянуть в глубину причин, открыть истину.

Утром на переполненном пассажирском грузовом пароходе нидерландской компании Карл поплыл за границу.

Голландцы, прославленные мореходы, исполненные презрения к тихим рекам, пускают по Рейну неповоротливые грязные пароходики. Впрочем, Карла вовсе не интересовали условия переезда. Он не оценил преимуществ кёльнского пароходного общества перед нидерландским.

Среди многочисленных пассажиров боннский студент нашел сверстников-филологов, едущих на каникулы в приграничные города. Заговорили о литературе и тотчас же коснулись указа бундестага, запретившего по всей стране сочинения пяти писателей: Генриха Гейне, Карла Гуцкова, Генриха Лаубе, Рудольфа Винбарга и Теодора Мундта — членов «Молодой Германии».

Втайне надеясь посвятить себя поэзии и литературе, Карл следил за каждой новой книгой, алчно набрасывался на каждый новый сборник стихов, не пропускал ни одного литературного события.

В полдень пароход миновал крепость Везель и, обогнув крепостной вал, причалил к пограничному Эммериху. Начался таможенный досмотр.

Издалека виден Нимвеген. Красивые, светлые дома тянутся вдоль берега. Густую приречную рощу сторожит старинная башня.

Прямо со сходней Карл попадает в объятия поджидающих его теток, дядей и кузин.

Большой зажиточный дом Пресборков живет размеренной, однообразной, раскармливающей жизнью. Первые дни Карл подолгу спит, мало движется. Силы быстро возвращаются к нему. Вместе с выздоровлением подступает пресыщение провинциальным бытом. За обедом ведутся неисчерпаемые беседы о ценах и сбыте голландских товаров, о дерзости Бельгии, о пороках прусского монарха и добродетелях голландской королевы. Карл бежит от этих бесед на одинокие прогулки.

На каждом шагу, даже в скромном Нимвегене, — напоминание о былом величии страны победоносных мореплавателей.

Карл залпом прочитывает историю павшей республики. Венеция, Португалия, Голландия — как сходны их исторические судьбы! Карл настойчиво думает об этом странном сходстве. Но его увлекают и легенды и песни. Кузины переводят на немецкий язык унылые напевы рыбаков.

Несколько недель безделья проносятся мигом. Отдохнув, опять веселый и сильный физически, Карл покидает гостеприимный Нимвеген.

Пусть каркают вороны, пусть квакают боннские осатаневшие лягушки в чиновничьих мундирах, в купеческих фартуках — студенты гуляют, поют, неприличествуют, справляя поминки по авторитету церкви и семьи.

Поздней ночью, чаще уже на рассвете, из подвального кабачка, шатаясь, припадая на каменные ступени, выходят, горланя песни, юноши. Взявшись под руки, идут, загораживая улицу. У темных столбов потухших фонарей останавливаются и, образуя круг, водят хороводы, неистово горланя «Гаудеамус». На первокурсников нет управы. Они, как вино, должны перебродить. Так водится издавна. Их удаль не находит применения. По пустякам возникают споры и дуэли.

Карл Маркс не отступает от правил. Он поит товарищей вином, спорит до рассвета, бьет по ночам фонари в знак протеста против засилья филистеров, богатырски дерется на шпагах по малейшему поводу и успешно ухаживает за молоденькими дочками ремесленников.

Карл Грюн не нахвалится товарищем. Уже на втором семестре Маркс — один из пяти членов президиума трирского землячества.

Когда за ночной дебош Марксу присужден непогрешимым Саламандрой карцер, Грюн во главе процессии студентов провожает отважного дуэлянта отбывать заслуженное с честью наказание.

В Бонне, как и в Трире, весною воздух пропитан ароматом рощ и цветников.

В 1836 году студенты не изменили обычаю, салютуя весне переполненными кубками пунша. Участились дуэли, драки и поцелуи.

Карл был по-прежнему горяч в спорах, ловок в фехтовании, неутомим в шалостях и выпивках. Кант и рапира, грог и философия права отлично уживались вместе.

Юстиции советник регулярно отправлял в Бонн осуждающие письма и необходимые талеры. Но денег Карлу постоянно не хватает.

«Первый курс имеет свои традиции, молодость требует безумств. Чём скорее мальчик отдаст ей дань, тем спокойнее будет его зрелость», — думает Генрих Маркс, посылая сыну осторожные эпистолярные поучения.

Во втором, как и в первом полугодии, Карл занимался главным образом классической литературой и юриспруденцией. Он без пропусков посещал лекции Шлегеля и д'Альтона. Мифологией, преподаваемой Велькером, Карл пресытился на первом семестре настолько, что не стал продолжать ее изучение после пасхальных каникул. Предмет был ему слишком знаком.

Гораздо больше нравился Карлу профессор Фердинанд Вальтер, которого особенно рекомендовал ему отец.

Карл, тяготившийся беспочвенными путаными идеями и страстями других профессоров, уважал в Вальтере его своеобразный, слегка циничный реализм.

Он был стойкий и упорный католик и считался лучшим оратором среди профессоров Бонна, обладая завидной зоркостью и чутьем по отношению к слушателям. Во время его лекций аудитория бывала переполненной. Студенты, слушающие плавную, чуть игривую речь, подпадали под абсолютное влияние статного, красивого импровизатора. Самый сухой предмет звучал в его устах, как увлекательная поэма. Говоря о Риме, он достигал такой изобразительной силы, что переносил слушателей на скамьи сената, заставляя их принимать или отклонять законопроекты Катона и спорить с императорами. Мысль Вальтера не была глубокой, зато фраза его была отточена и облечена в эффектнейшую форму.

Противоположностью Вальтеру был Эдуард Бёкинг, читавший в Боннском университете курс римского права. Карл учился у него без увлечения. Он ценил лишь его огромную эрудицию.

Карл долго не мог распознать особняком державшегося преподавателя права Пугге, крайне мнительного, всегда чем-то обиженного человека с неподвижным пепельным лицом.

Дни летели с предельной быстротой. Карл готов был жаловаться на то, что в сутках всего 24 часа, а в часе — только 60 жалких в свой поспешной суетливости минут.

«Веночек», поэтический кружок, к которому принадлежали, кроме Маркса, озорной путаник Карл Грюн и сентиментальный плодовитый стихоплет Эммануил Гейбель, с начала года состязался с поэтами Геттингена. Однако первенство все еще не было присуждено. В ответ на поэтические громыхания и нежные трели боннцев Мориц Каррьер и Теодор Крайцнах присылали сонеты и длиннейшие стихи — возвышенный пафос — в корзинке из-под сосисок.

Весной любовники, дуэлянты, пьяницы и спорщики выползают из погребов и подворотен на лужайки и лесные опушки. Тянет странствовать и бродяжничать,

До Годесберга недалеко — несколько часов ходьбы по прямой тенистой дороге. В Годесберге под чинным дубом превосходнейший трактир «Белый конь», в котором на протяжении столетий пьют и боннские студенты.

В трактире «Белый конь», дымя пахитосками и осушая кубки, они щедро растрачивают время на споры о боге, о смысле жизни.

— Признавая предвиденье божье, мы тем самым ограничиваем человеческую свободу, — говорит Шмальгаузен.

Именно так. Человек не в состоянии ни уничтожить свои природой данные способности, ни изменить их, он может только облагородить себя. Мы не в силах переступить положенную свыше грань, не можем усовершенствовать и расширить отпущенное нам.

— Бюффон считал, что все абсолютно неизмеримое оказывается также абсолютно непонятным.

— Друзья! — возглашает Карл Грюн. — Вечер спускается на землю, звезды, как маяки в тихом море, зовут наши заблудшие в пучинах знания души. Продолжим споры, достойные Сократа и Платона, лишь после того, как осушим кубки. До дна!

Молодой Маркс — как свидетельствует участник тогдашних попоек на постоялом дворе «Белый конь» — смотрел на происходившее перед ним зрелище с мрачным видом романтического гения. Его лицо с высоким лбом, с властным, пронизывающим взглядом под темными бровями, с резко очерченным, несколько жестким ртом говорило об уже сильно выраженном, серьезном, твердом и смелом характере.

Дом в Трире, где родился Карл Маркс.

Гимназия в Трире, где учился К. Маркс.

Свидетельство об окончании Карлом Марксом Берлинского университета, выданное 30 марта 1841 г.

С сумерками ватага студентов покидала Годесберг и направлялась в город.

По пути заходили передохнуть в «подземелье» Дубница, прозванного Хромым палачом.

Кабачок был всего-навсего низким погребком, где с трудом помещались два стола, окруженных пнями вместо табуретов, да несколько винных бочек. На полу не просыхали винные лужи.

Студенты называли погребок камерой пыток, пии — плахами, садовый нож, висевший на стене, — секирой. Хромой скаред Дубниц был глух и стар. Ходили слухи, что в молодости он будто был пиратом, поджег дом врага.

На самом деле винодел прожил жизнь, не покидая боннской округи и зажигая только трубку да дрова в очаге. На частых исповедях Дубниц каялся лишь в том, что подмешивал в вино чистейшую рейнскую воду. Но, не желая лишать себя клиентов, он притворялся злодеем.

Усевшись на бочках, столах и «плахах», студенты требовали вина.

Лето в Бонне проходило для Карла шумно, бестолково, деятельно. Он писал стихи, реабилитировал в спорах якобинцев, пугал филистеров и настойчиво учился.

Покончив с Гомером, он изучал Проперция под руководством Шлегеля, деля по-прежнему учебное время между юриспруденцией и филологией. Элегии великого римского лирика увлекали юношу не меньше, чем эпос Гомера.

В августе 1836 года Карл был вызван на дуэль одним студентом из корпуса «Боруссия». Трирцы приняли вызов Марксу как выпад против всего землячества. Оба студента дрались отважно и ловко. Два раза подряд сильным ударом Карл выбивал рапиру из рук противника, но оба раза разрешил ему продолжать поединок. Наконец трирцу надоело затянувшееся фехтование, и он шутки ради взмахнул рапирой, как палкой. В тот же момент противник, воспользовавшись озорством врага, немедленно сделал ловкий выпад и сильным ударом ранил Маркса в правый глаз.

Земляки-студенты любовно выхаживали больного товарища, дежурили у его постели, причислили Карла к «лику героев».

Карл вскоре поправился, сдал зачеты и, нанеся прощальные визиты, собрался в Трир. В экипаже, запряженном цугом, вместе с неизменными Шмальгаузеном и Кевенигом он подкатил к остановке дилижансов, отходивших в полдень в Кёльн. В парадных четырехместных экипажах подъехали провожающие поэты «Веночка» во главе с Карлом Грюном. Под песни и прощальные приветствия друзей трирцы отправились домой.

Карл по-иному смотрел теперь на город своего детства. Уныло-провинциальным, затерянным между лесистыми холмами, опутанным паутиной суеверных предрассудков показался ему Трир.

Как много, однако, в Трире монахов и монахинь! Одни похожи на черных летучих мышей, другие — на жаб.

Зажиточные горожане, чиновники, купцы набожны, чванливы, лицемерны. Прошел почти год, о многом иначе думает Карл, но неизменен Трир.

С первых же дней по возвращении домой он ощутил городскую духоту. Только отец и Людвиг Вестфален остались для него прежними.

Юстиции советник значительно постарел; реже смеялись его черные глаза.

Дела Генриха Маркса во время отсутствия Карла были нехороши, как и его здоровье. Кашель мешал выступать в суде. Ослабел голос.

Была ночь. Пряно пахли левкои и душистый табак. Отец сетовал на усилившийся недуг, на то, что клиенты начали считать адвоката старомодным.

Собираясь закурить, юстиции советник зажег спичку (их поставлял ему сторонник новшеств Монтиньи).

Луч скользнул по узким смуглым щекам, по черной гриве волос Карла, отразился в карих глазах и пересек квадратный гигантский лоб — самое удивительное в лице юноши. Помолчав, отец сказал значительно:

— Я хочу повторить, сын мой, то, о чем писал тебе в Бонн и неоднократно повторял уже раньше. Я желал бы увидеть в тебе то, чего, возможно, сам бы достиг, если бы вступил в мир при таких же благоприятных условиях, как ты теперь. Ты можешь осуществить и разрушить мои прекраснейшие надежды.

Дружба Карла и Женни перешла в любовь. В памятный вечер в актовом зале гимназии Фридриха Вильгельма перед Женни впервые появился Карл-юноша.

После жизни в Бонне робость, которую внушали женщины Карлу, исчезла. Первое рукопожатие подсказало это Женни. Обаяние сильного, созревающего ума подчиняло Карлу людей. Со школьной скамьи он не вызывал в хорошо знавших его людях средних чувств: он внушал либо преклонение, либо завистливую враждебность.

Карл привез из Бонна новые мысли, уверенность в себе, ожидание завтрашнего дня. Он шел вперед, воодушевленный множеством поставленных перед собой целей. Его бодрость, энергия, трезвость и вместе взлет мыслей поразили чуткую девушку. Женни безошибочно отличала подделку от настоящего. Она решительно отклоняла многочисленные брачные предложения. Но робость овладела ею, когда перед ней оказался Карл.

Женни чувствовала себя слабее его. Она приняла его любовь. Как это было? Женни не хочет говорить. Можно ли объяснить, почему именно он?

Пусть слова любви стары — они были новыми для Женни и Карла.

Для Карла любовь священна. Слово «люблю» имеет для него особый смысл: оно значит также и «навсегда». С детства он видел, как бережно любил Генриетту Пресборк юстиции советник. Он учил сыновей уважать женщину. Жена, соратник, друг — разве эти три слова не синонимы? Они должны быть синонимами.

Любовь казалась Карлу неисчерпаемой, как знание, движущейся, труднодостижимой, как истина. Разве не меняется любовь, как жизнь, как люди?

Предстоящие годы разлуки не пугали Карла. Главное, что они с Женни нашли друг друга.

Карл любил смену времен года. Весну олицетворяли для него зацветающий платан и темный плющ.

Плющ вился по гимназической часовне, плющ окутывал террасу дома Вестфаленов, платан рос на углу Римской улицы. До угла, до платана, Женни разрешала Карлу провожать ее. Они подолгу стояли, разговаривая, на перекрестке улиц. Любуясь невестой, Карл дотягивался рукой до тяжелой ветки, обрывал большие мягкие листья с косыми прожилками. Платановые листья устилали улицу, приминали пыль. В жаркие неподвижные дни лета он купался в Мозеле. Берег был зеленый, густо поросший мятой и ромашками. Птицы, казалось, дремали в воздухе. Звенели стрекозы. Карл плавал, нырял, резвился в воде или неподвижно лежал, обсыхая под солнцем. Мать, отпуская сына на реку, наказывала сидеть в тени, прятаться от лучей. Но Карл предпочитал ракитнику траву, а тени — солнце.

Прижавшись к траве, он слышал отчетливо биение легковозбудимого сердца, которое казалось ему теперь пульсом земли. Жизнь была вся впереди, вдали, за горой Святого Марка. Карл мечтал. Знание мира было книжным. Мятежники, сражающиеся за справедливость, звали его в свои ряды. Иногда он брал с собой на берег Мозеля «Дон-Кихота» и, перелистывая, страдал вместе с благородным идальго и смеялся.

Карл иногда приносил цветы Женни. Из букета она всегда выбирала самый яркий, чтоб приколоть к корсажу.

Осень таилась в радужных гроздьях вестфаленских виноградников, алела в кустах боярышника. Виноградники. Фруктовые сады. На их желтой согретой земле промелькнули отроческие годы Карла.

Карл приехал в Берлин. Отец считал год, проведенный сыном в Бонне, потерянным и решил отправить Карла в столицу Пруссии.

В Трире, перед отъездом, родители несколько дней сряду выбирали пансион, где мог бы жить в Берлине юный студент. Предпочтение было отдано гостинице на Старо-Лейпцигской улице. Еще бы, сам Лессинг некогда имел обыкновение, посещая прусскую столицу, останавливаться именно в этом пансионе.

Берлин встретил Карла дождем. На Унтер-ден-Линден копошились в непролазной грязи каменщики. Кое-где на пустырях строились квадратные дома.

Возле ратуши возница попридержал вымокшую лошадь и кнутом показал седоку главную достопримечательность города — асфальтовый тротуар. Карл выглянул и не нашел ничего интересного в черной гладкой блестящей массе. С непривычки люди ходили по ней осторожно, глядя себе под ноги, как бы боясь поскользнуться.

После наполеоновского урагана, превратившего нарядный город Фридриха II в запущенную провинциальную чиновничью резиденцию, Берлин снова пытался вернуть себе былое внешнее величие. Это давалось нелегко.

В годы, когда там учился Маркс, столица Пруссии насчитывала более 300 тысяч жителей. В торговле и промышленности преобладала средняя и мелкая буржуазия, но тон в столице задавали только дворяне, офицеры и высокопоставленные чиновники. В Берлине не было еще тогда ни крупных предпринимателей-миллионеров, как в Кёльне, ни пролетариата, как в Руре. Первые современные заводы появились в прусской столице только в 40-е годы. Здесь в 1841 году на заводе «Борзиг» был построен первый локомотив. Но в 30-е годы еще преобладали массы ремесленников с их кустарным и полукустарным производством.

Средняя и мелкая буржуазия, составлявшая основную часть населения, не имела никаких политических прав; выходившие в Берлине две газеты не решались заниматься политическими вопросами, они интересовались главным образом театром и литературой.

По сравнению с беспечным Триром, с замечтавшимся на холмах Бонном прусский город показался Карлу каменным истуканом, обряженным в мундир. Чиновники и военные — все на один покрой, на одно лицо — проходили степенно по тротуарам. Выражение старательности, напряженного самодовольства застыло на их лицах.

Мундиры. Карл никогда не знал, не предполагал, что их можно выдумать в таком большом количестве и разнообразии. Лацканы, эполеты, пуговицы — золотые, синие, красные, — узкие шпаги разной величины.

Интенданты, офицеры, даже студенты — все исчезали под сукном и позолотой мундиров.

Прославленный на всю Германию философом Гегелем и теологом Шлейермахером университет оказался с виду таким же серым и безликим, как дворцы, кирки и казармы. Скука, чинная, благонамеренная, облепила старые стены, как копоть.

Необычайная сконцентрированность чувства освобождала его от любовных поисков, от опустошающих «примериваний», от суррогатов влечения. Если он приглядывался к женщинам, то лишь для того, чтобы еще раз отдать предпочтение своей невесте. В Берлине, как и во всей вселенной, не было для него девушки привлекательнее и желаннее. В Женни он отгадал женщину единственную, совершеннейшую. Перед нею меркли самые красивые, самые умные женщины мира. Перед нею отступали во тьму героини излюбленных книг. Все они, не заслуживая сравнения, лишь оттеняли ее превосходство.

Отец снабдил его, отправляя в Берлин, рекомендательными письмами к знакомым, которые, по его мнению, должны были помочь Карлу «стать на ноги». Генрих Маркс адресовал сына к деловым людям и видным чиновникам. Он хотел, чтобы Карл бывал в богатых, «солидных» домах, завязал «нужные» знакомства.

«Приехав в Берлин, — писал позже Карл отцу, — я порвал все прежние знакомства, неохотно сделал несколько визитов и попытался погрузиться в науку и искусство».

Генрих Маркс упорно продолжал наставлять юношу на свой лад:

«Благоразумие требует, — а ты не можешь пренебрегать им, так как ты больше не один, — создания себе некоторых опор, само собой разумеется, честным, достойным способом. Люди почтенные или считающие себя такими нелегко прощают небрежность, тем более что не всегда они склонны находить для объяснения ее только самые честные мотивы; особенно они этого не прощают в тех случаях, когда они несколько снизошли. Господа Ениген и Эссер, например, не только достойные, но и очень нужные для тебя люди, и было бы весьма неразумно и действительно невежливо пренебрегать ими, так как они тебя очень прилично принимают. В твоем возрасте и в твоем положении ты не можешь требовать взаимности…»

Впервые поучения юстиции советника злят юношу. Карла снова корят за нелюдимость и нерасчетливость. «Не говоря о том, что общество дает большие преимущества, — читает нехотя Карл в новом родительском послании из Трира, — с точки зрения развлечения, отдыха и образования…»

«Общество… Развлечения!..» — он готов смеяться, но из любви, детской любви к отцу, преодолевает досаду.

Никогда он не будет юстиции советником, адвокатом, как Генрих Маркс. А бывало, он видел себя преемником старика отца, восседающим в кабинете где-нибудь на Брюккенгассе или Симеонштрассе. Генрих передал сыну своих клиентов, свою вывеску…

— Мы люди иного времени, — шепчет Карл. — Мы…

Ему приятно произнести слово «мы». Под его сенью двое: он и Женни.

Карл ловит себя на том, что почти полдня не думал о Женни. Ощущение невольной вины охватывает его. Поджав ноги, он садится на скрипучее новое кресло, обитое мышиного цвета репсом, и отдается мечтам, самым безудержным и страстным. Не в его привычках долго оставаться бездеятельным. Мечты, воспоминания — все это только рычаги, только стимулы. Поэзия. Стихи. Песни. С ранних лет Карл хотел быть поэтом. В родительском доме верили в его талант. Никто не умел сочинять таких сказок. Ничья фантазия не была столь блистательной.

— Ханзи, — говорил юстиции советник жене в присутствии сына, — в колыбель нашего Карла добрые феи положили лавровый венок стихотворца. Он сын счастья.

В дни семейных празднеств Карл неумело подбирал рифмы и получал в награду рукоплескания.

Поэзия. Карл знал наизусть сотни поэм, баллад и стихов. Он повторял строфы романтиков, он подражал им, увлеченный звучностью слов, неистовством холодной лиры.

Мир, люди. Он знал о них еще так немного. Те, кого он знал, внушали ему отвращение. Юноша пытался бежать, укрыться от них в царство эльфов, сирен, демонов. Сказка была милее действительности, которую студент лишь начал познавать в свои 17–18 лет. Женни любила баллады и народные сказания. Она тоже знала их очень много. В них воспевались небывалые существа, таинственные средневековые чародеи, волшебницы и колдуны. Для барышни Вестфален собирал Карл, выискивая в книгах, старинные народные песни. Их суровый и неистовый склад, их то мрачный, то пенящийся, как пиво, грубоватый сюжет влияли так же на молодого поэта, как стихи Брентано и загадочная проза Гофмана.

Генрих со страхом спрашивал себя, не одержим ли Карл каким-нибудь злым демоном, который испепеляет мозг и сушит сердце.

Отец верил в сына, считал его «светлой головой», но проявления его гениальности, выявившиеся уже в поисках нового мировоззрения, воспринимал как неспособность Карла «жить по-человечески» и часто упрекал его в том, что вместо делового подхода к учению он погружается в абстрактное философствование, тоскует о письмах от Женни.

«Эта растерзанность противна мне, и я меньше всего ожидал ее от тебя. Какие у тебя для этого основания? Разве тебе не все улыбалось с самой колыбели? Разве природа тебя не щедро одарила? И разве ты не одержал самым непостижимым образом победу над сердцем девушки, за что тебе тысячи завидуют? И первая же неудача, первое неисполненное желание заставляют тебя терзаться! Разве это сила? Разве это мужской характер?» — писал Генрих, сетуя на сына за его переживания из-за отсутствия писем от невесты.

Отец не мог представить себе, что письмо от девушки, пусть и такой прекрасной, как Женни, может иметь для Карла большее значение, чем успех в каком-нибудь преуспевающем буржуазном или чиновничьем доме. Любовь к Женни, думал он, должна быть действенной. Карл должен завязать в Берлине хорошие, нужные деловые связи, а ведь именно в «приличных» домах только и можно завести знакомства с влиятельными людьми, которые сумеют распознать талант в его сыне, оценят его «светлую голову» и предоставят ему выгодное место. Но Карл вместо сообщений о новых знакомствах прислал восторженное послание, осчастливленный письмом своей невесты:

«Передай, пожалуйста, привет моей милой, чудной Женни, — писал он отцу. — Я уже двенадцать раз перечел ее письмо и всякий раз нахожу в нем новую прелесть. Оно во всех отношениях — даже в стилистическом — прекраснейшее письмо, какое только может написать женщина».

Студенты Берлинского университета занимались значительно прилежнее, чем в других университетах. Выпивки и особенно дуэли были здесь большой редкостью.

Берлинский университет был в то время центром гегельянства. Если прежние философские течения принимали вселенную как раз и навсегда данное и неизменное творение бога, то Гегель строил свою систему развития мира, как развитие идеи. Таким образом, человеческая мысль, или идея, по Гегелю, имела возможность принимать участие в совершенствовании мира. Это была одна из прогрессивных составных частей его учения.

В 30-е годы XIX столетия все науки строили свои выводы на открытиях гегелевской философии; тогда полагали, что знаменитая его всепроникающая диалектика дает окончательный ответ на все волнующие людей вопросы.

В то же время прусский король и прусское правительство в немалой степени чувствовали себя в безопасности оттого, что Гегель обосновал их право на существование своими философскими выкладками и утверждениями, будто все существующее разумно. Гегелевская философия стала официальной доктриной прусских государственных учреждений.

Карл работал главным образом самостоятельно и к тому же с чудовищной интенсивностью: Маркс в это время стремился познать мир, чтобы прежде всего ясно разобраться в самом себе и выработать мировоззрение, которое отвечало бы его внутренним влечениям. В 1837 году он писал отцу: «Я должен был изучать юриспруденцию и прежде всего почувствовал желание испытать свои силы в философии».

Одновременно с изучением философских трудов Карл углубился в произведения по истории и теории искусства. По ночам он писал стихи, баллады, песни, а днем, после короткого сна, читал «Лаокоона» Лессинга, «Эрвина» Зольгера, «Историю искусства древности» Винкельмана, «Историю немецкого народа» Людена, «Германию» Тацита. Он еще не увлечен Гегелем, считает себя противником его титанической, но пока таинственной философии.

Разногласия с отцом, отказ Женни писать ему письма, пока помолвка не перестанет быть тайной для ее родственников, напряженная нечеловеческая работа родили строки, которые Карл вложил в уста разочарованного героя одного из своих неоконченных произведений:

Ха! Казнимый на огненном колесе,
Я должен весело плясать в круге вечности…

Плохой и хороший поэты одинаково полно отдают себя поискам слова и рифмы. В миг рождения стиха Карл не судья своего творения. Оно дорого ему затраченной энергией, пережитой радостью, отраженным светом мысли. К тому же лирические строки приближают к нему Женни и дают выход большим противоречивым чувствам. На секунду мелькает улыбка, иронически прищуриваются глаза. Но только на мгновение.

Стихи дописаны и окрещены «Поэзией». Они? — его сегодняшнее я, его настоящее:

Образ твой звучал, как песнь Эола,
Крыльями любви касаясь дола.
С грозным шумом, с ярким блеском
Улетал он к небесам,
Опускался к перелескам,
Подымался к облакам.

И когда борьба в груди стихала,
Боль и радость в песне расцветала.
Формы нежной красотою
Дух навеки покорен,
Светлых образов толпою
Я внезапно окружен.
И, от пут земных освобожденный,
Я вступаю в творческое лоно.

Карл перечитывает написанное, перечеркивает, правит.

— Кому я подражаю? — спрашивает он себя.

Мятежные, смелые строки нравятся ему больше других.

Не могу я жить в покое,
Если вся душа в огне,
Не могу я жить без боя
И без бури, в полусне.
Я хочу познать искусство —
Самый лучший дар богов,
Силой разума и чувства
Охватить весь мир готов.

Так давайте в многотрудный
И в далекий путь пойдем,
Чтоб не жить нам жизнью скудной
В прозябании пустом.
Под ярмом постыдной лени
Не влачить нам жалкий век.
В дерзновенье и в стремленье
Полновластен человек.

Проходят дни. Возвращаясь из университета, Карл снова пишет. Ночь. Коптит керосиновая лампа. Под потолком кольцами вьется дым. Скупая хозяйка не топила печи. Поверх мундира Маркс набрасывает шинель. Чем холоднее рукам, тем безудержнее ткет мысль свой пылающий узор.

На рассвете, вконец изнеможенный, он, шатаясь, добирается до кровати и засыпает так спокойно и крепко, как и надлежит в 19 лет. Утром, набрасываясь на кофе и булочки с маслом, перебирая записи лекций, юноша не скоро вспоминает о ночных творческих муках. Иные мысли занимают его. Но по пути в университет он в кармане шинели находит скомканный лист и осторожно, нежно распрямляет его. Это баллада — «Ночная любовь».

Он пошлет ее Женни и отцу. Они оценят. Может быть, эти стихи и хороши. Карл не уверен. Его острый, чуткий слух улавливает снова чужой ритм. Но как проверить? Нелегко открыть себя как поэта! Чем больше он перечитывает «Ночную любовь», тем больше находит в ней совершенства. Так идет он по Фридрихсштрассе, неучтиво толкая прохожих и декламируя про себя свои стихи.

Вечером Карл отправляется на улицу Доротеи, в ресторанчик «Дядюшка», где предстоит встреча с только что приехавшим из Трира Эдгаром Вестфаленом. Марксу не терпится поскорее получить вести о Женни, послушать новости из родного города. Но Эдгар опаздывает. Чтоб скоротать время, юноша курит и пьет черное баварское пиво, закусывая пирожками.

Карлу жарко и неудобно в штатском костюме, но так как посещение «Дядюшки» строжайше запрещено студентам, Карлу пришлось переодеться. Иначе какой-нибудь педель, опознав, занесет его имя на черную доску. Придется вести длинный спор с университетским начальством о благопристойности ресторана, куда после сумерек сходится мелкий служилый люд, подрабатывающие на проституции служанки и продавщицы модных лавок.

Коричневый сюртук слишком широк в плечах, длинные брюки ниспадают складками на щиколотки. Карл кажется самому себе крайне неуклюжим. Он решает не смотреть в зеркала, развешанные по стенам, но не может удержаться. Ну конечно, бант повязан криво, небрежно свисают концы вдоль бортов сюртука. Привыкший к воротнику студенческого мундира, Карл все больше тяготится своим необычным костюмом и решает впредь так не одеваться.

Перед его столом — оркестр. Музыканты изо всех сил наигрывают вальсы и полонезы, непрерывно ускоряя темп. Слишком пестро и вычурно одетые женщины кружатся без отдыха со своими шумными, бесцеремонными кавалерами.

Наконец приходит Эдгар. Они обнимаются. Эдгар неуверенно садится.

Многое рассказано, много выпито, прежде чем Карл решается заговорить о своих стихах с Эдгаром, поэтический вкус которого он издавна ценил. Но в авторстве признаться так и не осмеливается.

Карл читает одно за другим свои произведения. Песни гномов, сирен, бледной девы сменяются балладами о рыцаре, которому изменила возлюбленная.

Эдгар слушает, хмуря брови, иногда просит повторить. Но вот Маркс кончил.

— В общем, — говорит Эдгар — стихи эти не лишены искренности. Но после Платена, после «Книги песен» Гейне быть поэтом стало трудно. Стихи эти уступают в мастерстве даже Давиду Штраусу и Альберту Ланге.

Вестфален строг и придирчив. Карл кусает губы. Чувство обиды внезапно наполняет его.

Карл не хочет начинать спор. Ему вдруг становится как-то безразлично — хороши, плохи ли стихи.

Беседа возвращается к Триру. Далеко за полночь юноши основательно навеселе покидают «Дядюшку» и, расцеловавшись, расстаются на углу Старо-Лейпцигской улицы.

Наслышавшись много похвального об Эдуарде Гансе, видном берлинском юристе, Маркс поспешил записаться на курс его лекций. Ганс с первого взгляда понравился второкурснику. Он был молод — редкое и приятное свойство для профессора. Он был насквозь современен. Ни унылая тога, ни пыльная средневековая традиция, которой обвит был Берлинский университет, не были в силах лишить индивидуальности этого крепкого, приветливого с виду человека. Сосед по парте восторженно шепнул Карлу, едва Ганс взошел на кафедру:

— Он был учеником и другом самого Гегеля.

Маркс отнесся к этому равнодушно. Гегеля он читал в отрывках, знал лишь отчасти его учение, а уважать более понаслышке, чем по собственному убеждению, было и вовсе чуждо его характеру. Он подумал о том, что следует, не откладывая, включить в план занятий по философии труды Гегеля и основательно продумать их.

Как-то раз после лекции по уголовному праву, лекции, мастерски составленной и преподнесенной, Карл догнал Ганса в коридоре. Ему хотелось высказать профессору свое восхищение прослушанным. Смело, неотразимо гегельянец Ганс только что нанес удар застывшей, забронировавшейся науке о праве в лице прославленного Савиньи.

— Мир движется, меняется круг идей, но от нас требуют незыблемых древних истин. Сановные мудрецы нас запугивают словами «история», «историческая школа». Я убежден, что мы должны, наконец, восстать против ограниченности и закостенелости этой так называемой школы, охраняющей право политиков и государей на землю и душу крестьян. Пусть не смутит наши умы важничанье, прикрывающее, как рубище когда-то богатой одежды, уродство и убожество. Юриспруденция должна быть освобождена от рабских цепей омертвелых истин, сегодня звучащих как ложь, должна быть возвращена в братский круг исторических и философских дисциплин. Право всех народов развивается во взаимной связи. Пора это понять раз и навсегда. Логическое развитие общих правовых начал принимает у каждого народа специфические черты, — говорил Ганс.

Карлу это казалось бесспорным.

— Юриспруденция не мертва, как латынь или греческий, это наука для людей, — сказал он убежденно и заслужил одобрительный кивок Ганса.

Они остановились у большого окна. Ганс милостиво расспрашивал студента и давал ему советы. Легкая улыбка уверенного в себе человека, не знающего больших житейских трудностей, улыбка, одинаково чарующая женщин и мужчин, пробегала по его живому лицу.

— Я рад, — сказал Маркс, — случаю, давшему мне возможность, узнать последователя Гегеля.

— Спасибо. Но будьте осторожны с последователями. Незадолго до смерти гениального учителя я восстал против него, да простится мне это.

Ганс имел в виду свое выступление против Гегеля, когда тот пренебрежительно и враждебно отозвался об Июльской революции и английском билле о реформе. Карл еще не знал об этом.

— Как определили бы вы нашу эпоху? — спросил, заинтересовавшись, Карл.

— Эпохой революций.

— Эпохой революций?! — фамильярно дернув Ганса за полу тоги, забывая дистанцию между студентом и профессором, почти закричал Маркс. — Вы правы. Вспоминая свое детство и отрочество, я вижу мир всегда только в состоянии напряженного ожидания. Чего? Схватки. Кого с кем?

— Кого? — улыбнулся Ганс. — Бедняка с богатым, плебея и аристократа-плутократа. До свидания, молодой человек! Мы еще поговорим при случае.

Карл вернулся в аудиторию в глубоком раздумье. Слова Ганса отвечали каким-то уже мелькнувшим у него самого мыслям.

Эпоха революций…

Вначале Карл с увлечением записывался на лекции по самым различным научным дисциплинам. Его специальностью должна была стать юриспруденция. Одновременно он хотел работать по философии и истории. Заинтересованный другими малознакомыми предметами, он брался за них независимо от того, в какой связи они находились между собой. Его одинаково увлекали и шекспировская комедия, и лекции Риттера по географии, и пандекты напыщенного маститого профессора Савиньи. Но, аккуратно посещая некоторое время лекции по церковному праву, логике, судопроизводству, теологии и филологии, Карл быстро пришел к выводу, что, за исключением Ганса да еще двух-трех профессоров, преподавание в Берлинском, как и в Боннском, университете поручено скучным, трусливым людям, раз навсегда вызубрившим и из года в год все более высушивающим свой предмет.

Он не мог довольствоваться этой плоской передачей мыслей, найденных умами более сильными и оригинальными, чем их случайные толкователи. Посещение лекций теряло для него свой первоначальный смысл. Он перестал писать конспекты. Старые профессора очень скоро были разгаданы им: большинство просто тянуло лямку науки. Одни были бы гораздо более на месте на церковной кафедре, другие — в канцелярии интендантства. Худшие отличались цепкой наглостью, пронырливым невежеством и беспредельным ханжеством.

О том, каким мог и должен был бы стать университет, говорили молодые смелые ученые вроде профессора Ганса и доцента Бруно Бауэра. К последнему Карл присматривался с особенным вниманием.

Оба были гегельянцами, оба многое переняли у своего великого учителя. Карл твердо решил также заняться Гегелем. Начал он подумывать и об университетской кафедре.

Будущее принадлежало новым людям, его, Карла, поколению. Чем больше он размышлял, тем больше склонялся к выводу, что научная карьера не помешает литературной.

Нередко, придя домой из университета, Карл доставал потрепанные тетради своих стихов. На первом листке необычайно разборчивым почерком он вывел посвящение: «Моей дорогой, вечно любимой Женни фон Вестфален».

Перелистав несколько страниц, он нетерпеливо вскакивал из-за стола. Долго сидеть на одном месте он вообще не умел, не мог. Принимался без конца шагать по комнате, не замечая пространства. Он переделывал на ходу отдельные строки своих творений. Стихов было уже немало. Он по-прежнему колебался в их оценке. Кроме стихов, Карл принялся за прозу. Восемнадцать главок уже написано…

Забывая о только что прочитанном пункте уголовного судопроизводства и изучаемых принципах прусского гражданского права, он возвращается к столу, чтоб продолжать начатую повесть. В предстоящей главе по замыслу нужно описать «ее» глаза — глаза героини. Будут ли это глаза Женни?

«Милая, она может думать, что, не имея возможности ее видеть, я охладею, я забуду! Как мало она знает меня!»

Его одолевает неистовство страсти и тоски. Это похоже на вдохновение. Нет, героиней его книги будет не Женни, она будет ее противоположностью. Так будет разумнее.

«Глава девятнадцатая…» — выводит он неуверенными, беспокойными буквами и продолжает:

«И были у нее большие голубые глаза, а голубые глаза обыкновенно — как вода Шпрее.

Глупая алчущая невинность заявляет о себе в них, невинность, жалеющая самое себя, водянистая невинность; при приближении огня она испаряется серой дымкой; и далее нет уже ничего за этими глазами, весь их мир голубой, их душа — синильщик. Карие же глаза — идеальное царство; бесконечный одухотворенный мир ночи дремлет в них; вспыхивают в них молнии души, и взоры их звучат, как песни Миньон, как далекая, полная неги, знойная страна, где живет божество, обладающее изобилием, что упивается своей собственной глубиною и, погрузившись во всеобъемлемость своего бытия, излучает бесконечность и терпит бесконечность. Мы чувствуем себя как бы скованными чарами, хотели бы прижать к груди мелодичное, глубокое, полное чувств существо и пить душу из его глаз и слагать песни из его взоров».

Глаза Женни карие, переменчивые, глубокие. О них пишет Карл.

Женни фон Вестфален — красавица. Он любит ее с неистовством неугомонного Роланда. Нет, проза тривиальна, как вода реки Шпрее. Он отбрасывает начатую главу ради новых стихов к невесте.

Карл принялся за изучение Гегеля. В университете он бывал все реже. Посещал по-прежнему прилежно только лекции Ганса и Бауэра. Он решил лично познакомиться с Бауэром, но покуда еще медлил. Хотел встретить молодого гегельянца, когда будет во всеоружии, ибо поставил своей задачей овладеть основами учения его учителя. И всю эту зиму он держался вдали от берлинцев, вел жизнь по-прежнему уединенную. Книги, впрочем, заменяли ему людей, когда дело шло о познании той или иной философской системы. Он умел подбирать и изучать книги, как никто.

Медленно Карл перебирает письма родных. Он снова в Трире. Снова отец делится с ним своими честолюбивыми надеждами:

«Я надеюсь, мой сын, дожить до дня, когда твое имя прогремит и слава увенчает тебя».

«Я знаю, честолюбие мое — признак слабости, эгоизма, пустого тщеславия. Но я верю в тебя и в твое будущее. С такой ясной головой ты не заблудишься в мире и добьешься карьеры легче, чем твой отец».

В этот раз письма из Трира посвящены Женни. Генрих Маркс перенес и на нее любовь, которую он питает к сыну. Карл трепетно, подолгу перечитывает каждую строчку, относящуюся к невесте. Как приняла Женни посланные ей стихи? «Она заплакала», — пишет Софи.

«Женни любит тебя, — успокаивает его сестра. — Если разница лет причиняет ей горе, то это только из-за ее родителей. Она будет теперь постоянно подготавливать их; затем напиши им сам; они ведь тебя очень ценят. Женни часто нас навещает. Еще вчера она была и, получив твои стихи, плакала слезами счастья и боли. Наши родители и братья любят ее сверх всякой меры; раньше десяти часов ей не позволяют уходить от нас, — как это тебе нравится? До свидания, милый, добрый Карл, прими мои самые сердечные пожелания исполнения твоих самых сердечных желаний…»

Наступила весна 1837 года. На Старо-Лейпцигской улице, где жил Карл, стало непроходимо грязно.

В Тиргартене несмело распускались рахитичные, уже пыльные почки на низких деревцах. Липы стояли еще оголенные. Ветер гнал по аллеям песок, ловко целясь и запуская его в глаза прохожим. Молодой студент разочарованно оглядел этот жалкий оазис и свернул на Унтер-ден-Линден, намереваясь зайти в ресторацию выпить кофе с хрустящими прославленными безе и просмотреть газеты.

Счастливое совпадение столкнуло его с профессором Гансом. Профессор, как всегда, блистал изяществом, довольством, улыбкой. Карл присоединился к нему, и они пошли на Жандармский рынок в ресторан Штехели.

— Там будут наши, — сказал Ганс. — Отличный случай узнать Бауэра поближе. Он идет походом на бога. С увлечением и мужеством он борется с теологами и наносит им все новые удары, раскрывает один за другим все их секреты, уничтожает предрассудки.

— Противопоставляя богу бога?

— Богом станет человек.

— Лестно для нас. Раньше бога пытались очеловечить, теперь обожествляют человека.

— Ого! У вас недоверчивый, острый, неспокойный ум, мой юный друг. Со временем вы можете стать очень сильным в диалектике, — говорит Ганс. — У Бауэра много оригинальности, но, по правде говоря, я юрист, и небесные дела занимают меня сейчас в последнюю очередь. Читаете ли вы Гегеля?

— Да. Читал «Феноменологию духа», но говорить об этом еще рано. Признаюсь, меня отпугивает это нагромождение мыслей величественных, но не всегда удобоваримых.

Ганс — истый берлинец — помогал Карлу ориентироваться среди новой обстановки и людей:

— Это Мейен, Эдуард Мейен, которому Берлин кажется центром мира и бытия. Я знаю его давно и насквозь. На нем налет особой берлинской пресыщенности. Нельзя отказать ему в некотором багаже эстетических знаний. С недавних пор он воображает, что живет в гуще социального и политического движения. Боюсь, что это больше ему кажется. Он тоже вышел из гегелевской школы и прошел все фазы, начиная от той поры, когда нас возносили, до того момента, когда к нам, молодым, начинают относиться с некоторым подозрением. Как большинство, он сильнее в критике, чем в творчестве…

Ганс терпеливо отвечал на вопросы.

— Это Людвиг Буль. В его слабом тельце живет неукротимый, сильный дух.

— Насколько мне известно, Буль — человек больших знаний. Образование доставило ему одно из первых мест на столбцах северогерманской прессы. Я читал его статьи. Нужно, однако, учесть, что прусская публицистика не вышла еще из детского возраста: спеленатая, она совершенно беспомощна и растет калекой. Как прав был Бёрне, когда, высмеивая мероприятия Союзного сейма, терроризирующие нашу печать, говорил: «Где нет ничего, там и король теряет свои права!» — заметил Карл.

— Вы судите смело и верно, — согласился Ганс, снова удивленный знаниями и отважными суждениями юноши.

Так началась дружба между молодым профессором Эдуардом Гансом и студентом Марксом.

Все, что писал в Берлине Маркс, исходило не из какой-либо уже сложившейся политической и социальной идеологии. Напротив, никакого цельного мировоззрения у молодого студента в то время еще не было. Он писал свои сочинения, движимый порывами общечеловеческой любви, охваченный добрыми чувствами абстрактного гуманизма и идеализма.

Карл очень скоро понял, что поэзия не его призвание. После года пребывания в Берлине он писал отцу: «…внезапно, как бы по удару волшебного жезла… передо мной блеснуло, словно далекий дворец фей, царство подлинной поэзии, и все, что было создано мной, рассыпалось в прах».

Тоска по Женни, бессонные ночи, усиленные занятия подорвали его здоровье, и он тяжело заболел.

Жизнь Женни в Трире в это время также была трудной. Она отвечала отказом на брачные предложения, исходившие из аристократических кругов, чем вызвала неприязненное к себе отношение в семье. Ее глубокая любовь к Карлу придавала ей силы в борьбе с чувством страха и уныния, которые иногда охватывали ее. Она смеялась втайне над ухаживавшими за ней чванливыми высокопоставленными чиновниками и самовлюбленными, недалекими прусскими офицерами. Она любила Карла за его преданность идеям свободы, за его решимость бороться с тиранией, за широкое поле его мыслей, за поэтичность его души и любовь к народу. Она доверила свою жизнь и счастье молодому и, в сущности, бедному студенту, веря в то, что его ждет большое будущее.

В октябре 1837 года Карл, чтобы покончить, наконец, с создавшимся мучительным для него и Женни положением, сделал официальное предложение и попросил ее руки. Несмотря на противодействие сводного брата Женни, юнкера и реакционера Фердинанда фон Вестфалена, ставшего впоследствии, после революции 1848 года, министром внутренних дел Пруссии, Карл получил согласие отца и матери Женни на помолвку. Однако Женни все еще не решалась писать письма своему жениху, и это действовало на него удручающе. Подрывало здоровье студента также разочарование в собственном поэтическом творчестве. «От огорчения по поводу болезни Женни и моей напрасной, бесплодной духовной работы, от грызущей досады на то, что приходится сотворить себе кумира из ненавистного мне воззрения, я заболел… Оправившись, я сжег все стихи и наброски новелл и пр. …»

Так писал Карл отцу в обширном письме, в котором рассказывал, что происходило с ним в первый год пребывания в Берлине.

Врачи посоветовали Карлу отдохнуть некоторое время в деревне. Маркс уехал в Штралов, берлинское предместье, и прожил там несколько недель, изучая Гегеля.

«Всемирный дух никогда не стоит на одном месте. Он постоянно идет вперед, потому что в этом движении состоит его природа. Иногда кажется, что он останавливается, что он утрачивает свое вечное стремление к самопознанию. Но это только кажется; на самом деле в нем совершается глубокая внутренняя работа, незаметная до тех пор, пока не обнаружатся достигнутые результаты, пока не разлетится в прах кора устарелых взглядов и сам он, помолодев, не двинется вперед семимильными шагами. Гамлет восклицает, обращаясь к духу своего отца: «Надземный крот, ты роешь славно!» То же можно сказать о всемирном духе: он «роет славно».

Карл несколько раз перечитал пленивший его глубиной мысли абзац. Решительно отчертил текст и, не удовлетворившись этим, тщательно списал абзац в тетрадку, предназначавшуюся для лекционных конспектов и оставшуюся девственно чистой. Буквы бежали с пера Маркса на бумагу в невообразимом беспорядке. Никто, кроме него самого, не мог бы разобраться в этом сложном переплетении черточек и чернильных пятен.

— «Все движется, все меняется, мир, вещи, люди», — Карл твердил эту ясную истину. — Великая, простая правда.

Маркс перелистал исчерченную пометками, вынесшую не одну битву с противоречивым юношеским духом книгу и задержался на гравированном портрете автора. Прозрачные глаза старого Гегеля смотрели вперед упрямо, проникновенно с большого, точно высеченного из гранита, лица. Растрепанные волосы выбивались из-под бюргерского колпака.

— И такой мозг погиб, разъеденный холерными бациллами! — пожалел Маркс.

— Он умер вовремя, если даже не слишком поздно, — сказал как-то Ганс, осуждая политические воззрения последних лет жизни учителя.

«Его идея развития раздвинула рамки мира, — думал Карл. — Это лампа Аладдина, озаряющая подземелья мысли и все закоулки земного бытия. Гегель похитил ее у неба и был испуган сам яркостью света. Он хотел прикрутить фитиль, но тщетно».

Отложив книгу, юноша принялся шагать из угла в угол, как всегда, когда мысль его работала особенно напряженно и быстро. Он шагал все быстрее, как бы в ритм несущимся думам, все по одной и той же линии, наискось, от умывальника к столу.

В открытое окно деревенского дома врывались цветущие ветки фиолетовой сирени. Пели вдалеке птицы. Им вторила шумевшая убаюкивающе-ровно водяная мельница.

Больше месяца жил уже в Штралове Карл. Больше месяца, пользуясь болезнью как поводом редко выходить из дому, он продумывал Гегеля страницу за страницей. Он встретил новое учение как враг, готовый к бою, но почувствовал себя пленным. Готовый защищать предшественников Гегеля от его разрушительной теории, он сдался. Возможность отыскать смысл бытия в самой действительности была слишком притягательна для ума деятельного, необычного, воинственного. Карл разрушил без сострадания свой Олимп, низверг богов, требуя, чтоб они сочувствовали его исканиям здесь, на земле. Гегель открывал ему мир, помогая познать историю человечества, законы, по которым строятся отношения между людьми.

И сейчас сановный нелюдим Гегель стал Марксу понятен. Прежнее раздражение перед его учением исчезло. Карл научился блуждать, не теряя дороги, среди гранитных валунов, острых скал его мыслей. «Феноменология духа» казалась молодому студенту книгой бури. Столько открывающихся для мыслей просторов было в ней! Идея диалектического развития, как ураган, опрокидывала несокрушимые столбы, на которых доныне бюргеры строили свой мир.

Маркс продолжал читать. Вошел Адольф Рутенберг, преподаватель в кадетской школе, журналист.

— Какая странная, неистовая мелодия в этих книгах! — сказал Карл в изнеможении. — Сколько бесценных и сколько фальшивых жемчужин в этой сокровищнице!

— Фальшивых? — переспросил его Адольф. — О неверующий Фома! Поклоняясь, ты тут же низвергаешь. Твой мозг, что буравчик, точит и во всем сомневается.

— В первую очередь — в том, чему готов поклоняться. Объясни, если на то пошло, такое отчетливое противоречие, если знание есть исторически развивающийся процесс, ведущей силой которого является все та же борьба знания и природы, то почему старый великан ставит сам себе предел, объявляя, что предметом познания является абсолютное знание?

Рутенберг беспомощно пыхтит и лезет за трубкой в оттопыренный карман широкой неподпоясанной блузы.

— В такой день, когда за окном солнце, когда хорошенькие девушки нежно смеются вдали, неохота пускаться в эти сырые дебри. Спроси Бруно.

Но Карла не уймешь.

— Я пытался обойти эти путаные нагромождения, в первый момент обманывающие диалектической простотой Но проклятый мой дух не знает покоя. Роет, гонит от книги к книге, от мысли к мысли. Так пришел я к философии. Неуловимыми нитями связаны все виды знания. Юриспруденция немыслима без философии и истории. Абстракция есть только путь к конкретному. Но и познание конкретного беспредельно. Млечный Путь, кажущийся нам дымкой, — сотни тысяч осязаемых звезд. И вот я разрушаю то, что создал накануне, чтоб из развалин возводить новое здание. Надолго ли? Но иначе нельзя. Я отрицал Гегеля — и принялся изучать его, чтоб осмеять, низвергнуть, растоптать. Я хотел было уже начертать на моем щите имена Канта и Фихте, но их догматизм претил мне и я не принял его, — и вот я побежден и примкнул к теперешней мировой философии. Так выглядит идея развития — учит меня на мне самом. После стольких отрицаний я вооружаюсь Гегелем, как Зигфрид — мечом героя, и хочу ера» жаться дальше. Гениальность его в том, что он не ограничивает развитие духа к свободе и познанию истины. Его диалектика — это безбрежный океан, больше — это бесконечность вселенной. Но, боже, каким дьявольским языком все это излагается, как много в Гегеле от спекулятивной философии. Я написал несколько строк, пародируя великого старика.

Карл остановился посредине комнаты, потом подошел к столу, взял тетрадь, куда он записывал свои стихи.

Слову учу я, ввергнутому в
      демонически запутанное движение,
И каждый думает тогда так,
      как ему нравится.

— Без Гегеля нам не пробиться вперед. Приходится сотворить себе кумира из прежде ненавистной мне его философии. Но как знать, не пронзит ли меч со временем и старого прусского гения!

— Не удивлюсь. Ты головастик, Карл. А разум — наиболее смертоносное оружие. Я на десять лет старше тебя, но вот никогда не додумывался и до сотой части того, что тревожит тебя между прочими вопросами. В твои годы, безусый, как ты, я обкрадывал книги, щеголяя словами и мыслями их авторов без всякого стыда. Сам я думал мало, почитал два-три авторитета, признанных и непризнанных, лихо пел, танцевал и верил, что библия писана бессмертными. И я был не из худших. Я жил, как щенок, увидевший мир. Ты совсем из другой глины. Не дилетант, как большинство худших, и не педант, завязший на всю жизнь в двух-трех проблемах. Ты мятежник. Но я боюсь, не засушишь ли ты свое сердце.

С недавних пор 30-летний учитель кадетского корпуса и юный студент из Трира с едва пробивающимися черными волосками над короткой, пухлой верхней губой, стали закадычными друзьями. Рутенберг познакомил Карла и с другим учителем — Карлом Фридрихом Кеппеном. В сумерки они часто катались на лодке. Нигде на суше не говорилось так свободно. Причаливали к песчаному берегу, разжигали костры, пили, пели, спорили.

После нескольких недель в Штралове Маркс опять выглядел силачом.

Карл ценил своих новых приятелей. Рутенберга он больше любил, Кеппена — уважал.

Позже других узнал Маркс самого Бруно Бауэра. Знакомство произошло на лодке, в сумерки.

Бруно Бауэр курил, глядя на берег. Карл разглядывал его лицо, повернутое в профиль: три острые линии, образующие лоб, нос и подбородок. Было что- то отталкивающее в рисунке узкого носа, что-то фанатически упрямое в треугольном подбородке.

Маркс был высокого мнения о революционном штурме неба, которое предпринимал Бауэр.

— Кстати, Маркс, я рад сообщить, что вы приняты в члены нашего докторского клуба, — сказал Бруно. — В филистерском мирке, который наступает на нас со всех сторон, этот клуб единственное противоядие. Не рассчитывайте увидеть там каких-нибудь сиятельных господ. Кроме здесь присутствующих, вы найдете также Альтгауза, изучающего теологию и потому отъявленного атеиста, моего брата Эдгара да еще нескольких, способных мыслить и потому неспокойных.

Лодка причалила к песчаному берегу. Бруно и Фридрих Кеппен быстро насобирали сухих веток и разожгли костер. Карл тщетно призывал Адольфа к благоразумию, но тот, не дожидаясь начала трапезы, ловко выбил пробку ударом по донышку и наполнил кружки. Быстро хмелея, он становился назойливо нежным, грустным и болтливым.

Бруно не был расположен на этот раз к шуткам и каламбурам. Он подсел к Марксу, о котором уже был наслышан, и осторожно вовлек его в разговор. Поглощенный одной темой, он обычно сводил беседу к священному писанию и богу.

— Я работаю над евангелием все последние годы и могу сказать без колебаний, что в первых трех томах уверен. Что касается четвертого, то доказательства еще не все собраны, поэтому будем говорить о первых трех. В евангелии нет ни атома исторической правды. Но уже появились ученые мужи, утверждающие, будто священное писание — это рассказы из жизни древних. Нет ничего хуже современного апостола…

— Которого усмиряет министр народного просвещения, — подхватил Карл.

— Господин Альтенштейн вовсе не похож на нынешних филистеров в орденах и с раскормленными задами, — высокомерно заметил Бауэр. — Что же касается религии, то обычно мы перестаем поклоняться богам внезапно, без долгих колебаний, теряем религию, как невинность, в раннем возрасте. Нередко мы мстим неверием богу за то, что провалились на экзамене, хотя перед тем усердно молились и давали обеты. Это самый ненадежный способ перестать верить. Атеистом можно стать так же, как ученым, лишь многое продумав и, если хотите, даже перестрадав. Настоящие безбожники пришли к истине через веру, через борьбу с ней.

Карл внимательно слушал Бауэра. Обращаясь к прожитым 19 годам, он не находил там того, о чем говорили Кеппен и Бауэр. Он не мог вспомнить, был ли когда-нибудь, как его отец, последователем деиста Руссо, произнес ли хоть раз слово «всевышний», придавая ему то значение, которое оно имело для юстиции советника. Он вырос между несколькими богами: суровым иудейским, благодушным лютеранским, которому усердно молилась в кирке Софи и с некоторых пор Генриетта Маркс, и античными богами, которых прославлял Виттенбах, рассказывая о неповторимом расцвете Трира. В этот мир богов Карл поселил и героев из «Песни о Нибелунгах» и рейнских сирен из баллад и сказаний. Сказка добивала религию. Он не штурмовал неба, которое никогда не казалось ему обитаемым.

— Увы, — воскликнул Карл с комическим пафосом, — я еретик с детства!.. Вы говорите, — добавил он, становясь серьезным, — что христианство не было навязано в качестве мировой религии древнему греко- римскому миру, а вышло из его недр? Это верно. Но чему, кому оно служило и служит? Вольтер говорил, что, если бога нет, его следует выдумать. Почему? Не небо, а земля интересует меня. Я ищу идею в самой действительности. Если прежде боги жили над землей, то теперь они стали центром ее.

Время в рыбачьей деревне проходило быстро — в чтении, спорах, мыслях о будущем. Карл решил не перечить отцу и, следуя его воле, не ездить на каникулы в Трир.

Когда с огородов Штралова убрали тыквы, Рутенберг объявил, что пора возвращаться в столицу.

Бруно Бауэр и Кеппен тоже торопили с возвращением в Берлин. Начинался театральный сезон. Следуя советам членов докторского клуба, Карл намеревался изменить образ жизни.

«Ученый нашей эпохи должен быть всесторонне образован, знать толк в искусстве, направлять ход политической стрелки. Знание стоглазо и тысячеруко…» — думалось Карлу.

Карлу первому пришел на ум план издания журнала театральной критики, встреченный восторженно всем бауэровским кружком. Это должно было быть чем-то совершенно невиданным в германской прессе. Маркс сызнова перечитывал Шекспира, Кальдерона, Лопе де Вега. Спор затягивался обычно до самого рассвета. Стада, бредущие на пастбище, возвращали будущих театральных критиков к действительности, и они расходились с песнями, веселые и охмелевшие от бессонницы и шума.

— Если театр — зеркало эпохи, то наш предполагаемый журнал сможет отразить не одно уродство прусского режима! — кричал Карл в окно вслед уходящим братьям Бауэрам.

Вернувшись в Берлин, Маркс решил не прятаться в берлоге, как прозвал его комнату Бауэр, и присмотреться к столичной жизни, главным образом театральной. Мысль об издании журнала была отброшена не сразу.

В погребке Гиппеля на Фридрихсштрассе члены докторского клуба были не только завсегдатаями, но и заправилами. Отсюда после стакана вина молодые доценты, учителя и немногочисленные студенты отправлялись в театр либо в Певческую академию.

Карл, впервые узнавший, что такое волнения и радости театра, стал неистовым приверженцем и судьей кулис. После любительских спектаклей в трирском казино, где завывал нестерпимо патетически Хамахер и путали реплики актрисы, после Бонна, куда изредка забредала на гастроли какая-нибудь посредственная, неумелая актерская группа, берлинские театры производили особенно сильное впечатление на юного провинциала. Шекспир не был в чести на берлинской сцене, и Карл с досадой отмечал это, но Кальдерой и Лопе де Вега, но Мольер и Шиллер не сходили с репертуара вместе со Скрибом и Кернером.

Впрочем, главным поставщиком берлинской сцены являлся неутомимо плодовитый Эрнст Раупах. Его 75 пьес, одна другой сентиментальнее, обрушивались на театры, как оспенное поветрие.

Но Карл терпеливо смотрел даже пьесы скучного водолея Раупаха, однако после спектакля в погребке Гиппеля отстаивал Софокла перед этим любимцем публики.

Вместе с Рутенбергом и Кеппеном Карл не пропускал ни одного спектакля «Фауста», он знал наизусть весь текст. Не только величие гётевской мысли, но и игра непревзойденной Шарлотты фон Хаген и ее дочерей привлекала в Королевский театр университетскую молодежь, так же как и придворных.

Образ Маргариты неотделим был для Карла от образа хрупкой Шарлотты. Одержимый неизменной любовью к Женни, Карл отыскивал и находил сходство между своей невестой и этой избалованной поклонением и удачами актрисой.

Симпатией молодых членов докторского клуба пользовалась также и Генриетта Зонтаг. Чтоб попасть на ее концерт, ни один из них не отказывался заложить в ломбарде часы или скучнейшие тома учебника Неандера по истории церкви, ни один не останавливался перед тем, чтоб в дождь и в холод простоять в толпе с рассвета до полдня у кассы, ни один не жалел рук и глотки, чтоб выразить свой восторг и благодарность. Горе тем, кто отдаст предпочтение толстой итальянке Каталани перед обаятельной уроженкой Берлина! Такой спор мог решаться поединком.

Вне спора — скрипка Паганини. Карла очаровал его магический смычок.

Уже давно окончен концерт. Уже заперты тяжелые дубовые двери Певческой академии. Бруно Бауэр молчаливо играет в углу гиппелевского погребка в неизменный крейц, Рутенберг допивает вторую бутылку вина, Кеппен зубрит, окружив себя дымной завесой, индусские наречия, Альтгауз превозносит современных драматургов, а Карл все еще отдается звукам и видит перед собой длинноволосого изможденного Паганини. Его скрипка пробуждает поэта. Рифмы снова зовут к себе юношу.

Осень 1837 года на исходе. Первый год пребывания в Берлине прошел.

Есть особая скрытая сила в датах. Год. Карл думает о минувших сроках.

Более двенадцати месяцев не видел он Женни, не гладил руки отца, не слышал незлобивого ворчания матери и не играл в прятки с младшими сестрами, не мастерил игрушек больному брату. Что сделано за это время? Не растранжирил ли он время, не потерял ли его?

Днем некогда писать в Трир, некогда подводить итоги. Ночи в Берлине такие тихие… С вершины завтрашнего дня смотрит Карл на отошедшее вчера. Как полководец после боя, обходит он поле битвы. Да, год был для него непрерывной борьбой. Кому адресовать разговор с самим собой? Кому исповедаться? Кто поймет? Беспорядочные думы требуют формы. Мысль хочет стать словом.

Отец. С детства Карл был с ним откровенным. Может быть, потому юстиции советник первый понял незаурядную даровитость сына, может, потому много ждал от него. Отец был всегда его другом, его поверенным. Прилив нежности и благодарности помогает Карлу начать письмо, которое, однако, более всего он обращает к самому себе. Он говорит сам с собой, механически торопливо записывая этот длинный монолог, выношенный, созданный целым годом одинокой жизни, размышлений, тоски по Женни.

«Бывают в жизни моменты, — пишет Карл, — которые являются как бы пограничной чертой для истекшего периода времени, но которые, вместе с тем, с определенностью указывают на новое направление жизни.

В подобные переходные моменты мы чувствуем себя вынужденными обозреть орлиным взором мысли прошедшее и настоящее, чтобы таким образом осознать свое действительное положение. Да и сама всемирная история любит устремлять свой взор в прошлое, она оглядывается на себя, а это часто придает ей видимость попятного движения и застоя; между тем она, словно откинувшись в кресле, призадумалась только, желая понять себя, духовно проникнуть в свое собственное деяние — деяние духа.

Отдельная личность настраивается в такие моменты лирически, ибо каждая метаморфоза есть отчасти лебединая песнь, отчасти увертюра к новой большой поэме, которая стремится придать сверкающему богатству еще расплывающихся красок прочные формы. И тем не менее, мы хотели бы воздвигнуть памятник тому, что уже однажды пережито, дабы оно вновь завоевало в нашем чувстве место, утраченное им для действия. Но есть ли для пережитого более священное хранилище, чем сердце родителей, этот самый милосердный судья, самый участливый друг, это солнце любви, пламя которого согревает сокровеннейшее средоточие наших стремлений! Да и как могло бы многое дурное, достойное порицания, быть столь успешно выправлено и заслужить прощение, если бы оно не обнаружилось как проявление существенного, необходимого состояния? И как, по крайней мере, могла бы злополучная подчас игра случая и блуждании духа быть свободной от упрека в порочности сердца?

Следовательно, когда я теперь, в конце прожитого здесь года, оглядываюсь назад, на весь ход событий, чтобы ответить тебе, мой дорогой отец, на твое бесконечно дорогое для меня письмо из Эмса, — да будет мне позволено обозреть мои дела так, как я рассматриваю жизнь вообще, а именно как выражение духовного деяния, проявляющего себя всесторонне — в науке, искусстве, частной жизни…

Мое небо, мое искусство стали чем-то столь же далеким и потусторонним, как и моя любовь. Все действительное расплылось, а все расплывающееся лишено каких-либо границ. Нападки на современность, неопределенные, бесформенные чувства, отсутствие естественности, сплошное сочинительство из головы, полная противоположность между тем, что есть, и тем, что должно быть, риторические размышления вместо поэтических мыслей, но, может быть, также некоторая теплота чувства и жажда смелого полета — вот чем отмечены все стихи в первых моих трех тетрадях, посланных Женни. Вся ширь стремления, не знающего никаких границ, прорывается здесь в разных формах, и стихи теряют необходимую сжатость и превращаются в нечто расплывчатое…»

Карл отрывается от письма. Разбрасывая по столу, сыплет на долго не просыхающие буквы янтарный песок из песочницы. Вспоминает Эдгара Вестфалена и удивляется тому, что испытал чувство досады и обиды, когда тот осторожно критиковал его творчество.

«Нужно дойти самому, нужно понять, вскрыть себя своим собственным хирургическим ножом».

Часы на кирке отбивают два часа пополуночи. А Карл только начал обход минувшего года, только прикоснулся к тому, что сам определяет ныне как прах времени и мыслей. И снова начинается беспощадная критика самого себя. Он пишет, как мятежник, идущий приступом на тайну, обороняющуюся с помощью догм и схоластического знания. Карл обращается к отцу как к знатоку юристу и старается привлечь его на сторону принципов, которые отстаивает молодой Ганс против мертвой схемы Савиньи. Он пишет о прочитанных книгах, о продуманных идеях, о Гегеле, о борьбе с ним и о своем поражении. Карл стал гегельянцем.

Четыре часа ночи. Усталая рука кладет слова вкривь и вкось.

«Привет моей милой, чудной Женни!»

Диплом о присвоении Карлу Марксу степени доктора философии, выданный Иенским университетом 15 апреля 1841 г.

Фридрих Энгельс, 1839 год. Рисунок неизвестного художника.

Дом в Бармене (Германия), в котором 28 ноября 1820 гола родился Фридрих Энгельс.

Хлопает входная дверь в доме Генриха Маркса. Это Софи возвращается с почты. Сбросив отсыревшие под теплым осенним дождем пелерину и капор, она врывается в комнату, держа перед собой толстый конверт, долгожданный серый конверт с берлинским штемпелем, с адресом, выведенным знакомым мелким почерком.

— Письмо от Карла, и какое письмо — целый том!

Софи посылает сестренку на Римскую улицу за Женни.

Женни приходит раньше, чем успели накрыть стол к ужину. Матовые щеки ее розовеют. Склонившись над свечой, начинает она чтение доверенного ей письма с приписки.

— Он просит разрешения приехать в Трир, — шепчет она нерешительно.

Но Генрих Маркс угрюм.

— Вот, — говорит он в тревожном раздумье, — вот письмо, отражающее все недостатки моего сына. Бессвязное, бурное творчество, бессмысленное перебегание от одной науки к другой, бесконечные размышления при коптящей лампе, созидание и разрушение. Растрата дарования, бессонные ночи, родящие чудовищ. Он идет по стопам новых демонов. Он плутает, он отрывается от жизни, не заботится о будущем, о своей карьере.

Приступ кашля мешает старику говорить. Женни подает ему чашку с водой.

— Я не могу больше состязаться с Карлом в искусстве абстрактных рассуждений, он тут силен, как молодой бог, но в науке простой жизни мальчик беспомощен, и его будущее — значит, и ваше — теперь не кажется мне безоблачным…

Но Женни больше не слушала жалоб старика. Жадно впитывала она в себя строку за строкой, страничку за страничкой письмо жениха. Лицо ее постепенно успокаивалось, бледнело, и в опущенных глазах мелькали удовлетворение, восхищение и радость.

— Это исповедь большого ума и большого человеческого сердца. Я горжусь Карлом, — сказала она твердо.

Карл приближался к Триру подавленный, печальный. Не с этим тягостным чувством предполагал он навестить город, оставленный более полутора лет тому назад, город, где жили и ждали его Женни и отец, два наиболее любимых им на земле существа.

Какая тревога в каждой строке короткой записки матери! Всегда многословная, Генриетта Маркс на этот раз вовсе изменила своим правилам. Добрый отец уже более двух месяцев не покидает постели. Кашель уменьшился, но какой-то иной недуг сводит его в могилу.

На почтовой станции не встретит сына, суетясь от радости и волнения, Генрих Маркс, в первую ночь после долгой разлуки не услышит Карл шороха бархатных домашних туфель отца, в шлафроке и сбившемся на затылок колпаке пробирающегося в его комнату, чтоб говорить до пробуждения петухов «по душам» обо всем самом важном для обоих.

Эти задушевные ночные беседы — лучшие в отроческой жизни Карла.

Но Генрих Маркс не встает более. Он устрашающе изнурен. Глаза его потускнели.

Женни сидит в уголке дивана. Радость при виде входящего юноши, смешанная с беспокойством и состраданием, вызывает слезы на ее огромных карих глазах.

Карл бросается к невесте, прижимается губами, лбом, щекой к ее рукам, но голос отца, еле слышимый и прозвучавший как бы издалека, прерывает долгожданное свидание.

В комнате полутемно и душно. Карлу в этом сумраке, пропахшем лекарствами, испарениями тела, непроветриваемыми перинами, становится не по себе. Он опускается на колени у подушек отца и, с трудом удерживая крик испуга при виде его лица, начинает что-то поспешно рассказывать о дорожных впечатлениях и Берлине.

10 мая 1838 года тихо умирает Генрих Маркс.

После похорон отца Карл старался поменьше бывать дома.

В доме Вестфаленов Карл нашел отныне то, что навсегда потерял со смертью отца. Он ближе сошелся с отцом Женни Людвигом Вестфаленом и проводил в доме невесты большую часть времени. Вскоре, однако, Карлу пришлось возвратиться в Берлин, чтобы продолжать занятия в университете.

День отъезда приближался. Надвигалась новая длительная разлука с Женни.

Прошел год. 5 мая Карл проснулся особенно поздно. Он до рассвета по обыкновению читал, потом возился с конспектами и лег в постель, когда по улице, громыхая, прокатила тележка молочницы, запряженная неповоротливым козлом. Карл не сразу вспомнил, что это день его рождения, хотя еще накануне получил несколько поздравительных писем из Трира.

Двадцать один год. Совершеннолетие. А еще ничего не сделано, не взят ни один рубеж.

На столе подле чернильницы стоял в бархатной рамке слегка пожелтелый дагерротипный портрет покойного Генриха Маркса. Тонко очерченное лицо, окаймленное непослушными волосами. Отец был красивее сына. Тонкий нос, правильный овал и небольшой приятный рот. Карл не унаследовал этих черт лица. Но глаза, лоб были те же у обоих.

Портрета Женни в комнате не было. Она упорно отказывала Карлу в этом подарке. Ничто не должно было, по ее мнению, преднамеренно возвращать мысль жениха к ней.

Совершеннолетие… Но Марксу не хочется подводить итоги. Он живет, как сам того хочет. Он ничего не боится в жизни и ни о чем не сожалеет. Жизнь превосходна, полна увлекательных задач и целей.

После смерти отца Карл почти все свое время посвящал изучению философии. Он редко бывал в университете, центром его духовной деятельности стал докторский клуб. Карл был почти на 10 лет моложе других членов клуба, но ярко выраженная индивидуальность сделала его вскоре одним из идейных руководителей младогегельянцев.

40-е годы отличались быстрым хозяйственным и общественным развитием, ростом промышленности, возникновением рабочего класса, укреплением сил буржуазии. Кроме того, происходил значительный прогресс естественнонаучных знаний. Германия шла навстречу буржуазной революции. Борьба против феодального мира обострилась, а так как христианство было духовным оплотом феодализма, то эта борьба проявлялась прежде всего в наступлении на религию.

Экономический подъем вызвал к жизни критику реакционной политической системы Гегеля, согласно которой прусское государство и христианская религия представляли собой… воплощение абсолютного духа, абсолютной идеи, или, иначе говоря, прусское государство, по Гегелю, и было царством божиим.

В то же время в противоположность этой реакционной политической системе диалектический метод Гегеля был прогрессивным революционным началом, так как рассматривал все в безграничном непрерывном движении и развитии.

Это противоречие между прогрессивной диалектикой и реакционной политической системой привело к расколу последователей Гегеля на старогегельянцев и младогегельянцев.

Если ко времени, когда Карл начал учиться в Берлинском университете, гегелевская философия представлялась сторонникам великого философа прочно слаженной системой, то к концу 30-х годов раскол его школы становился все более и более заметным.

Гегель считал, что религия, бог есть сама вечная истина: философия — это религия и религия — философия.

Давид Штраус своей сразу ставшей знаменитой книгой «Жизнь Иисуса» нанес удар по гегелевской реакционной системе веры, которая ставила знак равенства между религией и философией. Он доказывал, что библейские и евангельские рассказы есть мифы древних евреев.

Полемика вокруг книги Штрауса привела к объединению сил младогегельянцев. Критикуя реакционную политическую систему Гегеля, они в то же время ставили себе целью развить его идею непрерывного усовершенствования.

Человеческую деятельность Гегель понимал только как мышление. Младогегельянцы противопоставили этому практику, философию действия и критику. Они считали, что достаточно вскрыть неразумное в государстве и обществе, чтобы немедленно короли, правительства, церковь, стремясь к разумному устройству государства, принялись тотчас же все исправлять. Философия действия и критики стала политическим оружием младогегельянцев.

Людвиг Фейербах в 1839 году выступил с критикой гегелевской философии, рассматривая в качестве мирового принципа уже не дух, а природу. Не мышление является первичным элементом, а бытие, чувственная живая материя, конкретная действительность обусловливают наше мышление. Эта материалистическая философия Фейербаха помогла младогегельянцам полностью освободиться от системы Гегеля и наряду с критической философией оказала значительное влияние на формирование мировоззрения молодого Маркса.

До Фейербаха все последователи Гегеля, естественно, были идеалистами, считали бога всемирной идеей, всеобщим началом, способным творить материю, создавшим всю вселенную и человека. Божественное происхождение королевской власти считалось неоспоримой истиной. Младогегельянцы верили, что прусское государство есть лучшая форма организации общества, и были убеждены в том, что мышление, идеи способны привести к либеральным изменениям в государстве.

Так было до вступления на престол короля Фридриха IV в июне 1840 года. От него младогегельянцы с нетерпением ждали всяких реформ и разумных преобразований, которые он должен был предпринять, как они надеялись, под воздействием их критики и их идей. Шли недели и месяцы. В Берлине, как и по всей немецкой земле, ждали конституции. Новый правитель молчал и принимал петиции с ничего не говорящей вельможной улыбкой.

Но вот, наконец, в речи к дворянам он ответил доверчивым и терпеливым либералам:

— Я твердо помню, что перед всевышним господом ответствен за каждый день и каждый час своего правления. И кто требует от меня гарантий на будущее, тому я адресую эти слова. Господь дал мне корону. Лучшей гарантии ни я и никакой другой человек дать не могут.

Дворяне и буржуа поклялись в верности и, взирая на короля, пятясь, покинули тронный зал. Так под лучами монарших слов растаяла их давнишняя мечта — конституция с королевского соизволения.

Речь монарха Карл прочел в погребке Гиппеля между двумя кружками черного пива. Никакой иллюзии он не утратил, так как иных королевских слов и не ожидал.

Карусель истории двигалась по заранее обведенному кругу. Короли, впрочем, не казались Марксу решающей силой реакции либо прогресса.

С осени Бруно Бауэр находился в Бонне, куда нетерпеливо звал и Карла. Но Маркс оттягивал приезд. Причиной задержки была выпускная университетская диссертация, работа над которой, однако, уже близилась к концу.

Впереди все отчетливее вырисовывалась университетская кафедра. Он стоял на ней в пыльном почтенном парике, в темной тоге, которой предстояло выгореть от времени.

Еще при жизни отца Маркс решил посвятить себя ученой карьере. Он мечтал взорвать реакционные системы философии и права новой истиной, гораздо более дерзкой, чем откровения Бауэра.

Но старый либеральный вельможа Альтенштейн, министр просвещения, умер. Бруно, а с ним и все юные дерзатели науки потеряли своего покровителя. Письма из Бонна становились все раздраженнее. Бауэра травили, и новый министр ничем не хотел помочь ученому. Боннские богословы только того и ждали, чтобы с позором изгнать антихриста из своей среды. Маркс на примере друга смог увидеть истинное положение. Независимости прусского профессора в области научных исследований не существовало.

Но Бауэр не хотел сдаваться. Он знал, каким мужественным бойцом со всякой пошлостью являлся Карл. Он знал, какое острое оружие — его разум.

«Приезжай, приезжай скорее, разделайся с несчастным экзаменом», — умолял Бауэр.

Невеселые откровения. Читая письма из Бонна, Маркс невольно вспоминал Пугге, сытую дрему Шлегеля, томление преследуемого властями Велькера, пошлость студенческих дней.

«Назначенные мною лекции — критика евангелия — уже вызвали у местных профессоров священный ужас; особенно скандальной они считают критику, — сообщал Бруно. — Многие студенты высказывались в том смысле, что в качестве будущих духовных лиц они не могут посещать моих лекций, так как я гегельянец… Но я ударю в критический набат так, что от одного страха им придется прибежать.

Тебя еще здесь нет, но я должен написать тебе заранее, чтоб больше потом к этому не возвращаться: по приезде сюда ты не должен говорить ни с кем ни о чем ином, кроме погоды и т.п., до нашей с тобой беседы.

Я придерживаюсь следующего принципа: высказываться вполне только на кафедре!.. Кроме того, конечно: да здравствует перо! Но только не рассуждать с этими людьми о более серьезных вопросах: они их не понимают!..

Здесь мне стало также ясно и то, что я в Берлине не хотел еще окончательно признать или в чем признался себе лишь в результате борьбы, — именно сколько всего должно пасть. Катастрофа будет ужасна и должна принять большие размеры. Я готов почти утверждать, что она будет больше и сильнее той, с которой в мир вступило христианство…

Когда ты приедешь в Бонн, это гнездо привлечет, может быть, всеобщее внимание. Приезжай, торопись!»

Покончить с Берлинским университетом, разделаться с последними экзаменами восьмого семестра уговаривал Бруно Маркса.

Настаивать, однако, было нечего. Карл и сам хотел поскорее снять студенческий мундир и получить докторскую степень. Он готовил диссертацию, рассчитывая защитить ее в Иене, а не в прусском университете, на который быстро спускались сумерки реакции. Он хотел добиться права читать лекции вначале лишь в качестве приват-доцента.

Но не в правилах юноши было, взявшись за какое- нибудь научное дело, выполнить его кое-как. Велики, неиссякаемы были его потребности в знании, зорким глазом наградила его природа.

В свои 22 года он не боялся никаких препятствий и никогда не отступал.

Наука, предмет, заинтересовавшие Маркса, поглощали все его внимание. Он, как великие астрономы, углубившиеся в изучение небесного свода, в погоне за одной звездой открывал тысячи мелких светил.

Но это внезапное обилие открытий убеждало его не в том, что он все постиг, а в том, что он нашел одну из бесконечно малых величин всей истины. Работоспособность Маркса возрастала с каждым годом его жизни, и вместе с ней росли его любознательность, желание все охватить и понять. Для своей диссертации он избрал тему о различиях между на- тур-философией Демокрита и Эпикура. Он предполагал, начав с этого, разработать впоследствии весь цикл философии стоиков, эпикурейцев и скептиков. Античный мир с первых дней работы Маркса в Берлинском университете заинтересовал его. Маркс поклонялся Эсхилу и превозносил вольнодумца Эпикура.

Кеппен, который, как и Рутенберг, со времени отъезда Бауэра по-прежнему почти ежевечерне распивал бутылочку рейнвейна в обществе дорогого Карла, был немало удивлен, найдя однажды на столе приятеля несколько итальянских грамматик.

— Ты ненасытен, как акула. Зная столько древних и новых языков, можно было бы сделать передышку. Право, трудно понять, сколько вмещает одна человеческая голова.

— Без знания языков трудно знание вообще, — ответил Маркс. — Без знания языков я не могу уловить подлинный дух культуры, дыхание нации, историю народа. Зная латынь, я решил узнать эволюцию античного языка, умирание его и рождение нового. Язык Данте, Петрарки не менее великолепен, чем язык Цицерона, Брута и братьев Гракхов. И разве Дидро, Руссо, Бальзак не кастрированы в немецком переводе? Немецкая грамматика Гримма, право, не менее занимательна, чем книги Кювье о мамонтах и ихтиозаврах. Тут, как и там, по косточке воспроизводится диковинный скелет.

— Но, одолев уже с полдюжины языков, ты так- таки не можешь избавиться от рейнского диалекта и говоришь с нами все еще, как добрый мозельский винодел, — добродушно подзуживал Кеппен.

Карл рассмеялся. Он сам знал про этот свой, по мнению истых берлинцев, недопустимый порок.

— И более того, — досказал тут же Рутенберг, — Карл, как Демосфен в одиночестве, читает вслух монологи Гёте и с их помощью пытается отучиться от неправильных ударений.

— Не глотать слов и не шепелявить, — весело признался Карл. — Но, право, даже китайские иероглифы дались бы мне легче, чем это. Однако я добьюсь удачи, дайте срок.

Зимой в Берлине начался долгожданный карнавал, длившийся с Нового года почти до самой пасхи. Карл любил посещать в это время публичные народные балы, где до рассвета продолжались пляски и оглушительная сутолока. Сам он не танцевал; забравшись на хоры, он курил, пил с друзьями и наблюдал толпу.

Но в катанье на санях он принимал самое деятельное участие. Зима в Берлине — веселая пора.

И снова чередуются: занятия итальянским языком и диссертация. В то же время возникла мысль написать книгу о гермесианизме — учении хитроумного доцента Гермеса, которое ловко переплело мистическую церковную догму с кантовской философией.

Ко времени окончания Берлинского университета план книги созрел, тема была давно выношена, перо отточено.

Лето выдалось душное. Карл предпочитал писать по ночам. Днем, в жару, валялся на постели, читая, а под вечер шел в докторский клуб либо на свидание с Фридрихом и Адольфом куда-нибудь в подвальный кабачок, на террасу ресторации или пивной.

Кеипен, с которым Карл был с некоторых пор особенно дружен, читал ему там вполголоса отрывки дерзкого памфлета, написанного к годовщине рождения «старого Фрица» — короля Фридриха Прусского. Книгу эту он собирался посвятить Марксу.

Не обращая внимания на гудящую толпу, на грохот посуды и музыку, Кеппен читал, все более увлекаясь, и, как обычно, все настороженнее становился Маркс. Вопросы его кололи автора.

— О, черт! — воскликнул Карл, не удержавшись. — Уверен ли ты в том, что старый развратник из Сан-Суси, унизивший великих французских энциклопедистов до роли своих шутов, достоин такой апологии?

Но Кеппен был убежден в своей правоте и потому несговорчив.

— Великий Фридрих — великое исключение. В нем король никогда не отставал от философа.

— Проверим, — говорил Маркс. Это суровое обещание означало для него бесконечно много: десятки прочитанных книг, бессонные ночи, выписки, конспекты, сопоставления, новые мысли, новые открытия.

«Проверим!»

Карл любил беседы с многознающим Кеппеном. Одаренный историк с одинаковой страстностью рассказывал о Будде, цитировал священные книги Ведд и патетически декламировал наизусть великолепные речи Робеспьера, Мирабо и Демулена.

Он распевал грубовато-шутливые песни французской революции и, подражая неутомимому раскачиванию баядерок, гнусаво читал нараспев монотонные ритмичные молитвы браминов.

Нередко он принимался рассказывать северные мифы, приводя Карла в неописуемый восторг прекрасными образами и мудростью народных изречений.

— Вот она, колыбель прекрасного! — говорил Маркс. — Язык родился в пещере, в землянке, в деревне. Эпос не может быть превзойден.

Карл стремился проникнуть в глубины истории, которую воспринимал как одну из важнейших наук.

Несколько лет тому назад в Нимвегене перед ним стройным рядом кладбищенских плит встали минувшие годы соединенного Нидерландского государства, теперь Европа античная, средневековая, современная, десятки погибших и возрожденных цивилизаций рассказывали ему последовательно о своих мятежных судьбах. Египет, Македония, Византия и вольная Испания одинаково приковывали к себе его пытливый ум. И снова открытие за открытием.

Прошлое планеты, которая с некоторых пор перестала Марксу казаться необъятной, необозримо большой, лежало, как труп на столе анатома. Карл скальпелем вскрывал покровы и мускулы.

Давно миновало то время, когда Маркс, самый юный из членов докторского клуба, чувствовал себя менее опытным в вопросах, которыми жили окружающие молодые ученые. Ни вожак кружка Бауэр, ни Кеппен, ни даже самонадеянный ревнивый Альтгауз не только не считали уже Карла младшим, но даже открыто признавали его превосходство. Рутенберг иногда пытался восставать, в особенности когда бывал навеселе, но в конце концов присоединялся к каждой мысли, высказанной «трирским чертенком».

Диссертация, которую Карл показал Бруно в черновике, не получила одобрения. Бауэр ожесточенно раскритиковал даже извечные стихи Эсхила в предисловии. Что-то в работе Маркса мгновенно и глубоко уязвило доцента теологии.

— Прометей, опять Прометей! Самый благородный святой и мученик в философии, сказано у тебя. Зачем этот вызов?

— Но какие это неповторимые строки, — прервал Карл, — какие слова! Они звучат, как гром!

Знай хорошо, что я б не променял
Моих скорбей на рабское служенье…
Я ненавижу всех богов: они
Мне за добро мучением воздали…

Разве я не прав, когда говорю вместе с Эпикуром: нечестив не тот, кто отвергает богов толпы, а тот, кто присоединяется к мнению толпы о богах?

Карл стоял, откинув назад большую гордую голову. Бруно почувствовал невольно его силу, его правоту, но не уступил.

— Нет и нет! Зачем дразнить гусей теперь, когда ты не знаешь, как устроится твое будущее? Ты не должен выходить за пределы чисто философского развития. Следует поступиться кое-чем ради кафедры, ради возможности, наконец, жениться и устроиться профессором.

— Что?

Бауэр не был знаком с Марксом-громовержцем, он никогда доселе не видал припадков его гнева и неодолимой вспыльчивости. Бруно растерялся.

— Что?! Ты предлагаешь мне угодничество, выслуживание? Да это человеческий недостаток, внушающий мне наибольшее отвращение. Пресмыкаться, лгать, раболепствовать ни в частной, ни в общественной жизни я не буду. Я не хочу прятать свои взгляды под плотной философской формой, загадочной, впрочем, только для глупцов.

— Ты еще не знаешь всей боли комариных укусов. Когда я предостерегаю, во мне говорит осторожность и снова осторожность. Займи кафедру и затем бросайся в бой.

— Чем вооруженный? Графином и тряпкой от грифельной доски? Нет. И цитировать библию я не стану в угоду филистерам и трусам. В Эсхиле я полюбил не только величавого поэта, но и борца за человечество. Его Прометей — неповторимый символ.

— Как бы тебе самому не стать Прометеем, прикованным к скале.

— Ты мне чрезмерно льстишь.

— Я вижу, Карл, практическая деятельность отвлекает тебя в сторону от больших идей все дальше. Бессмыслица! Ты прирожденный ученый. Теория к тому же является в настоящее время сильнейшей практикой, и мы еще не можем знать, в какой мере мощь ее будет расти.

Маркс считал, что со смертью Альтенштейна исчезло самое заманчивое в профессорской деятельности, искупавшее немало теневых ее сторон. Не стало свободы в изложении философских взглядов. К тому же министром был назначен Эйхгорн, о котором говорили, что он силен задом, а не головой.

Тщетно Бруно уговаривал Карла остаться на кафедре, отдаться чистой науке. Маркс мечтал издавать газету, считая ее лучшей трибуной для вольнодумцев. Он рвался в бой. Их споры с Бауэром становились все острее. Маркс доказывал, что философия должна стать средством преобразования действительности, должна направить свое острие против прусского государства. Впервые после нескольких лет тесной дружбы каждый из них почувствовал, что не только равнодушие, но и вражда могут в будущем разъединить их навсегда.

«Был ли он когда-нибудь полностью с нами? — спрашивал себя самолюбивый Бруно. — Такого не обуздаешь: ретивый и властный ум».

«Он не прав и путает, как всегда. Нет, это не боец», — вынес свой приговор Бауэру Карл.

Но размолвка их на этот раз была все же непродолжительной. Слишком много оставалось общих целей и планов.

Бруно вернулся в Бонн. Карл заканчивал диссертацию и сдавал последние экзамены. Будущее виделось ему теперь более отчетливо. Докторское звание обещало самостоятельный заработок. Наконец-то кончится затянувшееся жениховство, все более гнетущая разлука с любимой. Отсрочка брака с Женни порождала непрерывные недоразумения с окружающими. Не щадила свою будущую невестку и Генриетта Маркс; трирские кумушки и ханжи наперебой измышляли истории, тревожащие семью Вестфаленов. И любовь молодых людей подвергалась все большим испытаниям, пробе на огне человеческого злословия и клеветы.

«Скорее увезти Женни подальше от гнусного болотца— Трира!» — мечтал Карл.

Мог ли он обречь ее, Женни, на нищету, на студенческие лишения? Нет. Но покупать ценой подлости, уступки сытое профессорское место он не мог даже ради своей прекрасной невесты. Этого не допустила бы и сама Женни. Она требовала от него силы воли и верности не только ей, но и себе самому. Карл метался, и, как всегда, сомнения только подстегивали его работу.

В дни разъедающего душу кризиса он кончает Берлинский университет и отсылает диссертацию декану философского факультета в Иену. Маркс не хочет быть ни жалким Пугге, ни беспомощно брюзжащим Велькером, ни даже академическим повстанцем Гансом.

На прусской университетской кафедре нет места для неукротимого ума и дерзкой речи доцента Маркса. Лишь газета подходящий барьер для поединков с реакцией. Перо не худшее оружие. Маркс мечтает поскорее начать сражение. Ничто не удерживает его более в Берлине. Но прежде чем броситься в первую схватку и тем самым во многом определить свою дальнейшую дорогу, он хочет повидать Женни, получить ее напутствие.

В этот раз он отправляется в Трир не прямым путем, а с остановкой во Франкфурте-на-Майне. Там тетка Бабетта — добрейшее существо, нежно любящее детей покойного брата, — готовит ему родственный прием. Но не встреча с родными привлекает Карла. Он давно по достоинству оценил условное значение родства.

Ему хочется снова увидеть старую столицу аристократов и денежных магнатов, средневековый город, взрастивший гений Гёте и сарказм Бёрне, родину нескольких Ротшильдов и десятков тысяч нищих.

Карлу не сидится в зажиточно-уютном домике Бабетты, и под разными предлогами он старается улизнуть от ее неустанного гостеприимства и забот. Он убегает на улицы города и проводит дни и вечера в толпе. Франкфурт — необычайный город. Во всем он разный. Рядом с широкими мощеными площадями спят в столетнем сне средневековые улички и тупики, деревянные логовища давно сгнивших несчастливых алхимиков и безрадостных мудрецов. В больших ресторациях, в танцевальных залах по вечерам пляшут кадриль и сводящий с ума всю Европу бесшабашный канкан. Купцы, банкиры, промышленники веселятся вовсю.

Навстречу Карлу попадается пахнущий просмоленными бочками пристани человек в рваной самодельной обуви и в шапке, от которой остался один околышек. За пару грошей на табак и пиво он предлагает перевезти Маркса на первой попавшейся лодке на другой берег Майна, готов поступить к нему слугою, даже спеть ему гессенскую песню или что-нибудь проплясать. Он был пьян вчера и мучится тем, что не может опохмелиться. Но сегодня он трезв. Сатана тому свидетель, он слишком трезв!

Карл отказывается от всех предложений безработного бродяги, но не хочет обижать его милостыней.

Спутник Карла поет о черте, подкупившем сейм. Наконец они сворачивают в темный переулок.

— Вот, — говорит бродяга, — лучшего кабака, чем этот, нет во всем Франкфурте. Ну, что же вы размышляете? Тут, право, недорого.

В удушливом табачном дыму едва различимы люди: извозчики, мастеровые, сторожа, грузчики, бродяги.

Все столы были заняты. Карлу удалось присесть на кончик скамьи подле волосатого старика, который немедленно представился новому соседу, горделиво объявив, что он щетинщик. Другой сосед Маркса, трубочист, уроженец Швейцарии, всего лишь месяц как перешел немецкую границу. От него Карл узнал подробнее о Вейтлинге, имя которого уже слышал в Берлине. Трубочист — весельчак, балагур и крепкий пьяница, фатовато одетый в желтую рубаху с красными пуговицами и шнуром, — с первого слова понравился Марксу.

В пивной пели. Карл с трудом разобрал слова.

— Правду на земле установим мы, оборванцы, нищие… — сказал щетинщик, когда смолкла песня. — Кто хочет умереть за свободу и наше благо? Те, кто испил горькой водицы, кто наголодался, у кого живот пуст, а голова горяча. Кто сыт, тот терпелив.

— Твоя правда, — согласились вокруг, — наш хозяин не пойдет в тюрьму.

До поздней ночи сидел Маркс в пивной, приглядываясь и прислушиваясь к окружающему.

На прощание Карл шутками и расспросами сумел так расположить к себе сметливого трубочиста, что получил от него в полутьме у двери тщательно сложенный, зачитанный грязный листок.

«Призыв о помощи

Мы, немецкие рабочие, хотим вступить в ряды борющихся за прогресс. Мы хотим получить право голоса при общественном обсуждении вопросов о благе человечества, ибо мы, народ, в блузах, куртках и картузах, мы самые полезные и самые сильные люди на всей божьей земле…»

Карл с трудом разобрал эти фразы. Отыскав уличный фонарь, льющий мертвенно-синий свет, поднял листок и, прижавшись к столбу, продолжал разбирать засаленные, кое-где прорванные строчки.

«Мы хотим поднять свой голос во имя нашего блага и блага всего человечества, и пусть убедятся тогда все, что мы отлично понимаем свои интересы, и хотя не умеем выражаться по-латыни и по-гречески и не знаем мудреных слов, но на чистейшем немецком языке мы сумеем вам прекрасно рассказать, где жмет нам сапог».

Карл стоял, морща большой сократовский лоб. Мир лежал перед ним, как загадочный объект на столе ученого. Холодно и смело он изучал строение объекта, смутно желая найти подтверждение своим научным догадкам.

Не задерживаясь более во Франкфурте, Карл поехал дальше.

Снова Трир, опостылевший Трир, куда он хотел бы не возвращаться более, если б можно было поскорее увезти с собой Женни прочь из маленького душного городка.

В доме Генриетты вспыхивают ежедневно споры и пререкания.

Женни уехала — отдохнуть и поправить здоровье — к подруге. С ней уехал и добрый Вестфален. Болен Монтиньи.

Карл решает до переезда в Бонн к Бауэру некоторое время побродяжничать. Он устал от дрязг и хочет вновь одиночества и свободных наблюдений. С дорожным мешком странствующего студента пускается Карл в путь по тропинкам вдоль Мозеля к Рейну.

Солнце и леса обещают ему много светлых, радостных дней. Насвистывая песенку франкфуртского подмастерья, раскуривая одну за другой горькие сигары, он на рассвете оставляет Трир.

Благословенна Рейнландия! Махровые маки устилают берега рек. Виноградные лозы ползут по холмам, в долинах лежит «золотое руно» — река. Тих Мозель, но переменчив и резв Рейн. Воды его зелены, дно каменистое, изрытое. Нет другой реки, взрастившей столько легенд, реки веселой и мрачной одновременно, как реки Нибелунгов и Лорелеи.

Среди низких и густых лесов стоят барские усадьбы. Высокими заборами обнесены поместья, массивными стенами — не желающие дряхлеть замки, феодальные сторожевые башни на горных вершинах. Позади псарен, овинов, хлевов, где-нибудь на склоне, примостились деревеньки.

Неповторимы прирейнские песни. Незабываемы пляски в праздник урожая и виноградных сборов. Печальны и тягучи деревенские причитания-напевы в зимние вечера.

Благословенный край Рейнландии! Долговечны тут люди, которым принадлежат необъятные земли, сады и замки, но бог не шлет долгой жизни крестьянам.

Кровь жителя теплой и золотоносной равнины горяча. Помещики рейнские гостеприимны, болтливы и несдержанны в поступках. Охота, рыбная ловля, скачки по лесам и обрывистым холмам — их любимое развлечение.

И горе крестьянину, которого застигнет феодал в запретном лесу за сбором хвороста. Расправа коротка. Сапогом и острой шпорой бьет господин своего раба, виновного стегают отобранным хворостом, а случается — привязывают к дереву или вешают на суку.

Помещики Рейнландии — вспыльчивые люди, и собственность их охраняют все германские законы испокон века.

Много в мире печали. Печальны прирейнские деревни. Природа вокруг них так щедра, так мотовски расточительна. Но обойден счастьем тут жалкий арендатор, опутанный долгами мелкий крестьянин, умирающий от голода и холода в стране хлеба, вина и лесов, где помещик стережет даже связку хвороста — топливо бедных.

В середине октября 1842 года Маркс приехал в Кёльн — центр экономической жизни Рейнландии. Город насчитывал тогда около ста тысяч жителей. Совсем недавно, в 1841 году, была пущена в эксплуатацию железнодорожная линия Кёльн — Аахен. Несколько раньше здесь возникла рейнская компания буксирных пароходов. Развитие транспорта и металлургической промышленности, активизация предпринимательства в Кёльне и всей Рейнской провинции способствовали дальнейшему бурному росту деловой жизни.

Кёльнские буржуа Кампгаузен, Дагоберт, Оппен- гейм, Левиссен, адвокат Юнг и другие основали акционерное общество с капиталом в тридцать тысяч талеров, чтобы создать новую газету. Маркса пригласили в Кёльн для переговоров о сотрудничестве в новом органе рейнских промышленников и банкиров. Интересы тамошней буржуазии, которые должна была защищать «Рейнская газета», носили скорее предпринимательский, чем политический характер. Речь шла прежде всего о требовании экономических реформ.

Маркс, приехавший из Бонна, с утра гулял по городу вместе с Бауэром. Маркс любил осматривать малознакомые города, находя в каждом своеобразную мету истории.

Неподалеку от главного моста через Рейн расположилась ярмарка — бурливая, многоцветная, грубая, как средневековье. Карл — большой любитель народных развлечений, уличной сутолоки и пестроты — ни за что не согласился уступить Бруно и пойти осматривать дом, где жил Рубенс. Звуки дребезжащей, как телеги на кёльнских улицах, шарманки привели молодых ученых к карусели. Маркс взобрался на пегую лошаденку из картона и глины и понесся под визг и гиканье других пассажиров.

Карл потащил приятеля в тир. Там они тщетно десять раз подряд целились в кентавра и черта. Отличные бойцы на шпагах, они были плохими стрелками.

Потом пили пиво в балагане; кормили ручного медведя медовыми пряниками; скакали вперегонки на ослах, дергая их за хвосты, чтоб сдвинуть с места; танцевали вальс, наступая на ноги молодым местным жительницам; и, наконец, выбрались из толпы и заторопились к Сенному рынку. Они непозволительно опаздывали.

Первым человеком, который с распростертыми объятиями бросился к входящим, оказался агент предпринимателей, субсидирующих новый печатный орган — «Рейнскую газету».

Вскоре пришел и Арнольд Руге, немецкий публицист и издатель, знакомый Маркса. Он долго, горячо и значительно пожимал руку Карла.

— Мы не хотим, — сказал собравшимся доверенный сильнейших рейнских промышленников и агент акционерного общества, — доводить дело до крупных столкновений с прусскими властями. Отнюдь нет, господа. Таково всеобщее желание. Наша газета должна внушать читателям, влиятельным и невлиятельным, принципы бережливости в управлении финансами, необходимость развития железнодорожной сети, — тут он победно оглядел всех присутствующих и особо нежно улыбнулся Мозесу Гессу, которого уважал за купеческое происхождение. — Понижение судебных пошлин и почтового тарифа, общий флаг и общие консулы для государств, входящих в состав таможенного союза, ну и все прочее, что сами вы знаете лучше нас. Немножко вольности, немножко политической остроты, соблюдая все же осторожность. Я сам, господа, склонен, как и вы, к бунтарству, к якобинству. Каждый промышленник немного революционер. — Раздался смех, но агент был не из смущающихся. — Земля, по-моему, дана человеку, чтоб он рвал с нее лучшие цветы и наслаждался.

«Да он рассуждает почти как наш лобастый Штирнер!» — подумал Карл.

Руге подошел к Карлу. Разговорились.

— Моя статья о цензурном уставе — дебют, покуда не вполне счастливый, правда, — сказал Маркс.

— Будь спокоен: рано или поздно я напечатаю ее, хотя бы за границей, — пообещал твердо Руге. — Но скажи, друг, с Боннским университетом и войной за кафедру все покончено?

— Я сражался бы хоть с самим чертом, если бы было за что. Но немецкая кафедра — гроб для воинствующего духа. Об университете я могу лишь сказать, как Терсит: ничего, кроме драки и распутства, и если нельзя обвинить его в военных действиях, то уж в распутстве нет недостатка. Вонь и скука.

К разговаривающим подошли Бауэр, Юнг и Гесс.

— Мы поднимем в газете такой дебош против бога, — сказал Бруно, — что все ангелы сдадутся и бросятся стремглав на землю, моля о пощаде.

— Нелегко будет, пожалуй, отвоевывать свободу, — сказал Карл, — однако предлагаю штурм.

— Штурм небес! — вскричал Бруно.

— Штурм земли, — поправил Маркс. — Сомнительно, однако, чтоб гнет цензуры ослабел… Но не будем отступать.

Маркс начал новую главу своей жизни. «Рейнская газета» поглотила его мысли, вызвала никогда доныне не поднимавшиеся вопросы и новые сомнения.

Руге продолжал откровенно восторгаться гибким и бездонным умом юного приятеля. Статьи Карла светили небывалым светом, блистали, как скрестившиеся мечи.

— Свобода печати — первый подкоп под громаду реакции, — заявил Маркс.

Обещание снять цензуру нисколько не помешало правительству и королю продолжать свирепое преследование каждого проповедовавшего право свободы слова.

Маркс поднял меч. Свобода печати — путь к конституции.

Но свобода печати не предпринимательство. Интеллектуальная деятельность не должна подчиняться интересам прибыли. Позор раболепным продажным газетным писакам.

«Главнейшая свобода печати состоит в том, чтобы не быть промыслом. Писатель, который низводит печать до простого материального средства, в наказание за эту внутреннюю несвободу заслуживает внешней несвободы — цензуры; впрочем, и самое его существование является уже для него наказанием».

«…равнодушие по отношению к государству является основной ошибкой, из которой проистекают все остальные, — писал Маркс. — Отсюда возникает эгоизм, ограниченность собственными или частными интересами. Чем шире связь государства с обществом, чем дальше и глубже распространится в обществе государственный интерес, тем более редким явлением станут эгоизм, аморальность и ограниченность».

«Законы не являются репрессивными мерами против свободы… Напротив, законы — это положительные, ясные, всеобщие нормы, в которых свобода приобретает безличное, теоретическое, независимое от произвола отдельного индивида существование. Свод законов есть библия свободы народа».

«Действительным радикальным извлечением цензуры было бы ее уничтожение», — заявил Маркс.

В эту пору Маркс часто разъезжал. Из гулкого Кёльна он направлялся в тихий Бонн, оставлял Бонн для Трира, где умирал друг — Людвиг Вестфален — и покорно скорбела Женни. Потом снова стремглав бросался в Кёльн: редакционные дела не терпели его отсутствия. Так шли месяцы — в деловой суете, радостях и огорчениях, в постоянных сражениях с сонмом чудовищ прусской монархии. Незабываемые, по-своему счастливые дни.

Осень. Нежная, розово-синяя умиротворенная пора на прирейнской земле.

Возы с виноградом, персиками, яблоками по утрам въезжают в город, громыхая и будя Карла: он поселился неподалеку от заставы.

Сердито шлепая босыми ногами, Карл плотнее закрывает жалюзи, но спать не может. Сколько новых дум и забот! Стол его, как всегда, завален книгами и густо исписанными листами бумаг. Юный полководец, еще не нашедший своей армии, еще не определивший цели грядущих походов и боев. Французы полонили его. Прудон с его размышлениями о собственности, Дезами, Кабе, Леру, Консидеран. Французский язык то и дело врывается в его немецкую торопливую речь. Новые вопросы — свобода торговли, протекционизм — прочно приковали его внимание.

Прежде чем отправиться в редакцию, он идет в таверну, что в переулке близ собора. Там к нему подсаживается Рутенберг.

Прежней беззаботности, дружелюбия нет более между недавними друзьями. Оба они не те. Карл с раздражением посматривает искоса на отекшее лицо Адольфа.

— Проживаешь умственный капитал, прозябаешь на проценты былых мыслей и дерзаний,» идешь вспять, — сурово говорит Карл в ответ на брюзгливые сетования собеседника.

Как меняется жизнь и как трудно выдерживать проверку временем! Умственно обрюзг, отстал. Радикал и добрый парень, товарищ в проказах, гуляка, Рутенберг на первом же испытании в редакторском кресле «Рейнской газеты» обнаружил, что не боец он, а растерявшийся учителишка, к тому же и лентяй.

Карл беспощаден.

— Ты — Зигфрид, ты — воин, — возбужденно говорит Адольф, — твое перо — надо отдать ему должное, — как волшебный меч Нибелунгов, но твои задор и желчные выпады все же вовсе не уместны. Ты то действуешь наскоком, то вдруг уходишь под прикрытие. Я этого не понимаю. То или другое. Вот Бауэр — он последователен. Отрицать так отрицать. Право, эти берлинские «свободные» — большие, истые революционеры. Как тебе нравится мысль Бруно о том, что семью, собственность, государство попросту следует упразднить как понятие?

— Это еще что за водолейство?! Ну, а что будет в действительности?

— Неважно. Достаточно упразднить в понятии.

— О неисправимые скоморохи! — возмущается Маркс. — Вредные болтуны, жонглирующие словами, пустыми, как иные головы. Скоро даже пугливые филистеры распознают в грохоте ваших понятий… звук шутовских бубенцов и барабанов.

— Кто бы мог предположить, что храбрый доктор Маркс окажется столь осторожным, когда придет время действовать! Ты притупишь свое перо, свое могучее оружие, ратуя за мелочи вроде отмены цензуры либо за справедливые законы для каких-то крестьян, даже не всех крестьян мира, а только рейн- ландцев… Я и наши берлинские единомышленники отказываемся понимать твои поступки. Штурмовать ландтаг, когда следует идти походом на небо, на все понятия, устаревшие и вредные! Ты консервативен, — продолжал Адольф, весьма довольный своим монологом — ты не постиг сердцем коммунистического мировоззрения, вот в чем твоя беда.

— Ах, вот оно что! — Карл внезапно совершенно успокоился и заулыбался. — Верно, я считаю безнравственным контрабандное подсовывание новых мировоззрений в поверхностной болтовне о театральной постановке и последних дамских модах. Нет ничего опаснее, чем невежество. Социализм и коммунизм! — Карл говорил все более отрывисто. — Да знаешь ли ты, что значат эти слова, какие клады для человечества, какой порох спрятан в этих словах? Я отвечу тебе теми же словами, что и старой нахальной кумушке — «Аугсбургской газете»…

— Знаю, знаю их наизусть! Это насчет того, что на практические попытки коммунизма можно ответить пушками, но идеи, овладевающие нашим умом, покорившие наши убеждения, сковавшие нашу совесть, — вот цепи, которых не сорвешь, не разорвав сердца: это демоны, которых человек побеждает, лишь подчинившись им. Не так ли?

— Браво! Однако нет Кеппена, чтоб назвать тебя начиненной колбасой. На этот раз ты почти не переврал моих мыслей. Но сейчас я имел в виду другое. Коммунизм нельзя ни признать, ни отринуть на основании салонной болтовни. Ни одно мировоззрение не живет более землей, нежели это, а ты знаешь — я не раз доказывал тебе, — что, даже критикуя религию, мы обязаны критиковать политические условия. Что касается цензуры, то это удушающий спрут, который надо разрубить: с ним погибнет многое. Кстати, послушался ты меня — прочитал Прудона, подумал о Консидеране?

Не отвечая, Рутенберг посмотрел на часы и встал.

— Без новых французских учений об обществе нельзя существовать, не только что двигаться в политике, да и в газете, — сухо добавил Карл.

— Кстати, — сказал Рутенберг покорно, — как тебе известно, со вчерашнего дня я более не редактор «Рейнской газеты». Говорят о тебе… Что ж! Желаю успеха!

Карл проводил глазами сутулую фигуру Адольфа. Было что-то жалкое, неуверенно-развинченное в его походке. Кончено! С Рутенбергом уходило прошлое. Дружба рассыпалась в прах. Умерла.

Тот, кто не мог быть его соратником, не был для него и другом. «Да и я хорош! Рекомендовал столь бездарное и поверхностное существо на пост редактора. Ну и выбрал полководца!»

Карл не умел прощать людям слабости ни в чем.

И — без уныния, сильный, одинокий, ищущий — шел вперед, вперед, навстречу новым людям и мыслям.

Отмена цензуры, проповедь свободы — Якоби правильно нащупывал слабое место. Правительство, король запутались сами в противоречиях и собственной болтовне. Это удобная первая позиция для борьбы газеты. Как знать, не удастся ли собрать вокруг газеты лучших, отважнейших людей? Из них создать штаб движения. Кого? Кеппен… Гервег… Карл вспоминает красавца поэта, которого встретил мельком. Руге не плохой союзник, Гесс будет хорошим помощником. Мало, мало людей. Но выбора нет. Нужно укрепиться. Нужно наладить и суметь сохранить газету.

Рутенберг обвинял его, Карла, в осторожности, странно перемежающейся с необъяснимой удалью и внезапным наскоком. Но разве не таковы законы стратегии? На войне как на войне. Исподволь собирать войско, подготовить тыл и в должную минуту броситься в атаку. Враге везде. Король, помещики, ландтаг, цензурное управление — виселица живых мыслей — и буржуа, тысячи плодящихся, жиреющих буржуа.

Карл припомнил воззвание Вейтлинга. Не там ли, не в стане ли рабочих те люди, которых ему так не хватает? Об этом надо было подумать. Он покуда не хотел дать себя увлечь соблазну крайностей.

Карл с трудом оторвался от обступивших его мыслей. Пора в редакцию.

По крутой лестнице, грязной и узкой, редактор взбирался на верхний этаж.

В его кабинете, низкой и неуклюжей комнате со сводчатым потолком, с утра уже сутолока и шум. Доктор Опленгейм либо Юнг, а иногда представитель акционеров сидят на глубоком подоконнике. Цензор Сен-Поль, элегантнейший молодой человек с превосходными бакенбардами, ежедневно завиваемыми, выправка и отменные манеры которого говорят о долгой военной школе, осторожно шагает из угла в угол. Он старается не испачкать щеголеватого костюма, но дурно оштукатуренные стены бессовестно марают длиннополый сюртук.

— Доброго здоровья, лейтенант, — входя, поздоровался с цензором Маркс. — Надеюсь, Гегель и наши комментарии к его учению еще не отняли у прусской короны ее лучшее украшение? Удалось ли вам подебоширить вчера в кабачке на Новом рынке?

— Ваш ум и характер, господин Маркс, знаете сами, покорили меня. Отдаю должное вашему редакторскому гению… Вынужден сознаться, я не скучаю в Кёльне, тем более что вы не слишком балуете меня досугом. Но предупреждаю как друг, как поклонник, наконец, — газета того и гляди подведет вас всех своей небывалой дерзостью. Уловки не помогут… Однако благодарю вас за лестный отзыв, доктор Маркс.

Сен-Поль, фамильярно и многозначительно погрозив пальцем, наконец удалился.

— И у тебя хватает терпения развращать это солдатское бревно гегельянской философией, тратить время на этого палача и кутилу! — сказал Оппенгейм.

— Сен-Поль — продукт наших уродливых нравов, подлинное творение цензурного управления, и к тому же не худшее, поверь. Достаточно сравнить его с послушным дураком фон Герляхом, который обнюхивает газету, как голодный боров. Нелегко иметь дело с этой подлой породой шпионов. С каждым днем осада нашего бастиона усиливается. Цензурные придирки, министерские марания, иски, жалобы, ландтаги, вой акционеров с утра до ночи.

— Ты не на шутку раздражен, Карл.

— Еще бы! Если я остаюсь на своем посту, то только чтоб по мере сил помешать реакции в осуществлении ее замыслов. Наш разгром — победа реакционеров. Трудно все-таки сражаться иголками вместо штыков. Еще менее возможно для меня оказывать ради чего бы то ни было холопские услуги. Надоели лицемерие, глупость, грубость, изворачивание и словесное крохоборство даже ради свободы.

— Ого, Карл опять готовит нечто губительное! Что это будет? Статья о бедственном положении крестьян-виноделов? Предчувствую, он снова готов переменить веру.

— Нет, все это не то. Но я напоролся головой на гвоздь. Кто разрешит боевой конфликт эпохи — право и государство? Прощайте, друзья, гранки ждут меня! Я утопаю! Из Берлина снова бочка воды — три статьи от Мейена. Что ей слово, то мыльный пузырь!

Кабинет редактора опустел. Мальчонка в клетчатых брючках приволок мешок с корреспонденцией.

Маркс потрепал сбившиеся тонкие льняные волосы и, покуда курьер разгружал свою ношу, из куска бумаги соорудил ему в подарок стрелу и кораблик.

Старик наборщик принес кипу свежих, пахнущих сосной гранок. Но недолго доктор Маркс смог заниматься чтением и правкой номера.

Без стука отворилась дверь. Вошел молодой человек, весьма тщательно одетый, с дорогой тростью и высокой модной шляпой в руке. Глаза его дружелюбно улыбались. Широким добрым жестом он протянул Карлу большую руку.

— Я давно ждал этой встречи. Моя фамилия — Энгельс. По пути в Англию заехал к вам.

Маркс, привстав, указал ему на стул. Энгельс… Он знал это имя.

— Я приехал в Берлин после вашего отъезда и наслышался там немало о неукротимом докторе Марксе. Вас чтят в нашем «Кружке свободы». Да и в ресторане Гиппеля память о «черном Карле» прочна и незыблема.

— В мое время еще не было «Кружка свободы», — сухо поправил Карл.

Глаза Энгельса посерели, и разгладилась переносица. Он насторожился.

— Мейен, — ответил он без прежнего радушия в голосе, — поручил мне выразить недоумение и даже недовольство поведением редакции газеты в отношении берлинских сотрудников.

— Вот как! — вспылил мгновенно Карл. — Узнаю Мейена! — Он насмешливо сощурил глаза.

— Я совершенно не согласен с вашей оценкой членов кружка! — гневно заявил Энгельс, взял свою трость и нетерпеливо помахал ею.

— Вы едете в Англию? — переменил тему разговора Маркс. — Мы бы очень хотели получить от вас подробные сообщения о происходящем в стране, о рабочих волнениях, о новых измышлениях парламентских кретинов. Преинтересный остров! Не правда ли? Значит, договорились?

Глаза Энгельса слегка подобрели.

— Охотно. Я ваш сотрудник. До свидания, доктор Маркс.

— Счастливого пути, господин Энгельс.

«Так вот он какой, неистовый трирец, надменный, злой. Нет, нам с ним не по пути…» — в крайнем, необъяснимом раздражении думал Фридрих, спускаясь по лестнице. Не зная, как поправить разом испортившееся настроение и погасить досаду, он согнул дорогую отцовскую трость с такой силой, что, хрустнув, она сломалась надвое.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Была поздняя осень 1820 года. Давно облетели листья могучих деревьев вдоль дорог в долине реки Вуппер. Унылыми и темными стали луга. В парках Бармена и Эльберфельда — двух городков, расположенных вблизи друг от друга, — ветер гнал ломкие, хрустящие листья. Приближалась зима. Узкие трубы над готическими крышами выбрасывали угольный перегар. Дули холодные ветры, но снег еще не выпал.

28 ноября в Бармене госпожа Элиза Франциска Энгельс, жена богатого фабриканта, родила сына.

Появление первенца особенно обрадовало отца — сурового, энергичного человека, деспотически управлявшего не только своими предприятиями, но и всей семьей. Он мечтал о наследнике, продолжателе фирмы «Энгельс». С тем большим жаром благодарил он бога, в которого фанатически верил.

Мальчика крестили и нарекли Фридрихом. Его прадед Иоганн Гаспар Энгельс был крестьянином. Во второй половине XVIII века он основал небольшую прядильную и кружевную мастерские, которые вскоре превратились в крупную мануфактуру. Отец Фридриха унаследовал уже большую фабрику, имевшую филиалы в Энгельскирхене и Манчестере. Он построил новую бумагопрядильню, женился на дочери профессора ван Хаара и поселился в Бармене. Когда Фридрих подрос, дед ван Хаар стал давать ему уроки, увлеченно толкуя апокалипсис и весьма поэтично рассказывая греческие героические мифы о Тезее, Геркулесе, аргонавтах и золотом руне.

Карл Маркс и Фридрих Энгельс были земляками и почти что сверстниками: разница в их летах составляла всего два года. Оба они родились и выросли в Рейнской провинции Пруссии, на юго-западе Германии, вблизи берегов могучего Рейна, третьей по величине реки в Европе после Волги и Дуная. Меньше чем двести километров отделяют Бармен от Трира. Хотя родина Энгельса с ее двадцатью тысячами жителей, садами при домах и лугами была тогда таким же маленьким местечком, как и Трир, тем не менее городам в долине реки Вуппер предстояло вскоре стать немецким Манчестером.

В семье Маркса поклонялись веку просветительства и дети воспитывались в духе свободомыслия; в родительском доме Энгельса господствовали религиозные предрассудки, почитание короля, отцовский деспотизм. Чтобы прийти к либеральным воззрениям в религии и политической жизни, Фридрих должен был выдержать в годы ученичества и в юношеском возрасте тяжелую и упорную борьбу с ханжеством и мистикой, с преклонением пред незыблемостью сомнительных авторитетов, устарелыми традициями, которые преобладали в среде барменских фабрикантов.

Если юстиции советник Генрих Маркс, отец Карла, и его сын гимназист придерживались единых политических взглядов, то для Фридриха политические сомнения и протест возникли сперва в собственной семье. С годами они переросли в серьезный разлад между отцом и сыном, в разномыслие, которому суждено было обостряться и кончиться только вместе со смертью Энгельса-старшего.

Фридрих родился в годы раннего капитализма, когда бережливость, строгий и скаредный образ жизни были единственным источником расширения оборотного капитала, и таким образом экономическая необходимость выступала в виде богомольной пуританской добродетели.

Отец Фридриха был не самым фанатичным человеком среди церковников и реакционеров. Отдавая должное коммерции, он не позволял тупой религиозности целиком опутать себя. Он не считал искусство смертным грехом, оскорбляющим бога, как это утверждали люди его сословия, увлекался музыкой, играл на виолончели, флейте и устраивал домашние концерты.

От детей своих Энгельс-старший тем не менее требовал беспрекословного повиновения себе и лютеранской церкви, заставлял зубрить молитвы, петь псалмы и учиться тому, что было необходимо для приумножения состояния.

Матери Фридриха было чуждо лицемерие, она обладала чувством юмора, умела радоваться жизни, любила стихи Гёте, книги которого благочестивые буржуа не допускали в свои дома. Однако он особенно любил мать, слабохарактерную, впечатлительную женщину, которая не могла никогда ни в чем противостоять воле деспотического мужа.

Семья Энгельса, в которой подрастало, кроме Фридриха, еще семеро детей, жила в просторном доме, окруженном большим садом. В «Письмах из Вупперталя» есть рассказ о Бармене того времени, когда Фридрих был еще школяром и когда городок этот сохранял черты большой деревни. Легкие очертания тесно громоздящихся гор над прозрачным Вуппером, с пестрой сменой лесов, лугов и садов, среди которых повсюду выглядывали красные крыши, делали местность привлекательной. За городом начиналась мощеная дорога, дома из серого шифера теснились друг к другу; однако здесь было гораздо больше разнообразия, чем в Эльберфельде: то свежие лужайки — белильни, то полоска реки, то ряд садов, примыкавших к улице, нарушали монотонность картины.

— Фридрих был здоровым, краснощеким, весьма сообразительным, любознательным и живым ребенком.

С детских лет Фридрих видел чудовищные противоречия в Вуппертале. Богатство и нищета, изнурительный труд и полное безделье поражали детский ум. Позднее он переименовал Вупперталь в «Мукерталь» («Ханжеская долина» или «Долина святош»). Пьянство и религиозное неистовство, библия и пиво — вот «пища для души» жителей Бармена.

Сначала Фридрих посещал реальное училище в родном городе, где преподаватели отличались тем же непреодолимым благочестием, что и в его родительском доме. И тем не менее здесь он получил основательные познания в физике, химии, французском языке. Четырнадцати лет Фридрих был отправлен в гимназию Эльберфельда, считавшуюся одной из лучших во всей Пруссии.

Юноша проявил необыкновенные способности к наукам. В выпускном свидетельстве особо отмечалось, что Фридрих Энгельс приобрел прочные знания в латинском, греческом и французском языках.

«…во время своего пребывания в старшем классе, — говорится в аттестате Фридриха, — отличался весьма хорошим поведением, а именно обращал на себя внимание своих учителей скромностью, искренностью и сердечностью и, при хороших способностях, обнаружил похвальное стремление получить как можно более обширное научное образование…» Не менее одарен был Фрддрих в искусстве слагать стихи, рисовать карикатуры, пейзажи. Физически закаленный и сильный, он отлично фехтовал, ездил верхом, плавал.

Большое влияние на молодого гимназиста имел доктор Клаузен — преподаватель литературы и истории. Он прививал своим ученикам вкус к поэзии, учил свободомыслию в науке, ему были чужды пиетизм и филистерство. Получившему хорошее образование, талантливому и пытливому юноше постепенно открывались и лицемерие буржуа, и беззащитность и нищета рабочих, и противоречия между божественными заповедями и делами богатых. Домочадцы семьи Энгельсов рассказывали, что однажды Фридрих, взяв в руки зажженный фонарь, ходил среди бела дня по двору и по всем комнатам, разыскивая Человека, подобно тому, как это сделал когда-то в древности греческий философ Диоген. Острый ум и самостоятельность мышления Фридриха пугали отца, и он с негодованием и тревогой наблюдал за сыном. Фридриху минуло 15 лет, когда глава семьи и фирмы «Энгельс и Эрмен» пожаловался на него жене, уехавшей к больному отцу:

«Фридрих принес на прошлой неделе неважные отметки. Внешне, как ты знаешь, он стал воспитаннее, но, несмотря на прежние строгие внушения, он даже из страха наказания совсем не научился безусловному повиновению. Так, сегодня я опять был огорчен, найдя в его письменном столе скверную книжку из библиотеки, рыцарскую повесть тринадцатого века. Удивительная беззаботность, с какой он держит в своем шкафу подобные книжки. Да хранит бог его сердце, но мне часто бывает страшно за этого в общем прекрасного малого… Д-р Ханчке (директор эльберфельдской гимназии) пишет мне, что ему предложили взять на дом двух пансионеров, но что он отклонит это, если мы согласимся оставить у него Фридриха дольше чем на осень; что Фридрих постоянно нуждается в присмотре, что длинная дорога может помещать его занятиям и т. д. Я ему сейчас же ответил, что я ему очень благодарен… и прошу его оставить у себя Фридриха дольше; денег мы ради блага ребенка не пожалеем, а Фридрих такой своенравный, живой мальчик, что замкнутый образ жизни, — который приучит его к самостоятельности, для него самое лучшее. Еще раз прошу бога, чтобы он взял мальчика под свое покровительство и чтобы сердце его не испортилось. До сих пор у него проявляется тревожащее отсутствие мыслей и характера при его других, в общем отрадных качествах».

Опасения за будущее сына, возникшие у Энгельса-отца еще раньше, чем у Генриха Маркса, отца Карла, были вполне обоснованными.

Если Карл Маркс, вырастая в прогрессивной буржуазной семье, естественно и сразу приобщился к политической жизни и либерально-демократическому движению, то Фридрих при доброте его сердца и мягкости характера, оставаясь верующим я отличаясь гуманностью натуры, был захвачен больше вопросами социального неравенства и лишь значительно позже стал заниматься политикой. Его еще неясные стремления к добру и свободе проявлялись и в стихах.

Фридриха волнуют легендарные я литературные образы борцов со злом: Вильгельма Телля, Зигфрида, Фауста, Дон-Кихота.

Шестнадцатилетний Энгельс писал:

Предо мной смутно встает вдалеке
Иная прекрасная картина,
Точно сквозь облака звезды
Светят нежно и кротко.
Они приближаются — я узнаю
Уже их образы,
Я вижу Телля, стрелка,
Зигфрида, сражающего дракона,
Ко мне приближается упрямый Фауст,
Выступает вперед Ахиллес,
Буйон, благородный витязь,
Со свитой своих рыцарей.
Приближается также, — не смейтесь, братья, —
Герой Дон-Кихот…

Сочувствие к страданиям рабочих — наиболее характерная черта юноши Энгельса. Он подрастал в годы, когда труженики не были защищены никакими законами, не имели еще своих профессиональных организаций, полностью зависели от произвола хозяев и нещадно угнетались. Работали от зари до зари не только взрослые, но и дети, начиная с шестилетнего возраста. Появление машин позволило владельцам фабрик вовлечь в сферу производства множество женщин. Машины вызвали снижение заработной платы, удлинение рабочего дня, жизнь трудящихся была каторжной. Пьянство среди мастеровых стало социальным бедствием. Сын фабриканта видел, какой ценой создаются богатства, он возненавидел угнетателей, утешавших своих добровольных рабов надеждами на райские радости в загробной жизни. Жестокость религии поразила Фридриха и в конце концов, несколько позже, привела его к атеизму.

Фридрих готовился после окончания гимназии посвятить себя изучению права, но в 1837 году отец заставил его покинуть школу всего за год до выпускных экзаменов. Энгельс-старший готовил себе помощника и хотел сделать из Фридриха опытного коммерсанта.

«Нижеподписавшийся расстается с любимым учеником, — писал директор эльберфельдской гимназии доктор И. К. Л. Ханчке в выпускном свидетельстве Фридриха, — который был особенно близок ему благодаря семейным отношениям и который старался отличаться в этом положении религиозностью, чистотою сердца, благонравием и другими привлекательными свойствами, при воспоследовавшем в конце учебного года… переходе к промышленной деятельности, которую ему пришлось избрать как профессию вместо прежде намеченных учебных занятий, с наилучшими благословениями…»

Фридрих вынужден был заняться коммерцией, ставшей его мукой на несколько десятилетий. Лишь к 1870 году, почти тридцать пять лет спустя, он смог освободиться от «проклятой коммерции».

После года работы в конторе отца Фридрих был отправлен для изучения всех тонкостей коммерческой жизни в Бремен, второй по величине после Гамбурга торговый порт в Германии.

В большом ганзейском городе, расположенном у устья Везера на Северном море, Фридрих жил по воле своего отца в доме Георга Тревирануса, главного пастора церкви святого Мартина, а коммерческую науку осваивал в конторе Генриха Лейпольда, саксонского консула и владельца крупного экспортного предприятия.

Фридрих был веселым, сильным юношей. Он увлекался верховой ездой, пересекал вплавь широкий Везер. Он высмеивал тех, кто «…подобно бешеной собаке, боится холодной воды, кутается в три-четыре одеяния при малейшем морозе…». По вечерам он занимался музыкой, сочинял хоралы и участвовал в певческом кружке. И всегда нещадно бранил филистеров, а в знак протеста против них отпустил усы.

Дождавшись воскресенья, Фридрих уже на рассвете седлает коня, с завидной легкостью и ловкостью прыгает в седло и скачет за город, навстречу ветру. На одной прогулке он несколько раз попадал под ливень, четыре раза вымок до нитки, но каждый раз одежда на нем быстро просыхала «от избытка внутреннего жара», как он шутил, подражая Мюнхгаузену, в письме к родителям.

В благочестивом пасторском доме живой, хорошо воспитанный, жизнерадостный Фридрих вскоре стал как бы членом семьи. Пасторша прибегала к его помощи, когда надо было заколоть свинью или переставить в доме мебель; весной во время разлива Везера он замуровывал окна подвалов. Пастор относился к Фридриху как к родному сыну. Осенью он иногда приглашал юношу в свой винный погребок, чтобы поделиться с ним опытом дегустации. Пасторша и ее дочь вышивали Фридриху кошельки и кисеты черно-красно-золотыми нитками — эти цвета символизировали единую Германию.

Бремен стал для Фридриха тем же, чем для Маркса Берлин. Юноша оказался в большом городе, стоявшем на перекрещении многих морских путей. Он очень много, хотя и беспорядочно, читал, размышлял, пытаясь разрешить трудные литературные, религиозные, политические вопросы. Не только иностранные газеты, но и запрещенные книги, которые контрабандой доставляли бременские книготорговцы, позволили Фридриху сделать первые шаги к самостоятельному научному мышлению. Его внимание привлекает литературная группа «Молодая Германия», издававшая в Гамбурге журнал «Германский телеграф». Во главе младогерманцев стоял известный немецкий писатель К. Гуцков.

Литераторов этого течения Фридрих одно время высоко ценил, считал, что они отражают «идею века». Вдохновителями «Молодой Германии» были вначале Гейне и Бёрне. Молодой начинающий писатель Энгельс разделял политические воззрения Бёрне, которые сводились к требованиям свободы, равенства, народной независимости, республики. В начале литературной деятельности Энгельсу казалось, что он нашел в младогерманском течении выразителей современных идей. Вот что писал Фридрих в апреле 1839 года Ф. Греберу об истории возникновения «Молодой Германии».

«И вдруг — раскаты грома июльской революции, самого прекрасного со времени освободительной войны проявления народной воли. Умирает Гёте, Тик все более дряхлеет… Гейне и Бернс были уже законченными характерами до июльской революции, но только теперь они приобретают значение, и на них опирается новое поколение, умеющее использовать литературу и жизнь всех народов; впереди всех Гуцков… Винбарг придумал для этой литературной пятерки… название: «Молодая Германия»… Благодаря этому содружеству цели «Молодой Германии» вырисовались отчетливее и «идеи времени» осознали себя в ней. Эти идеи века… не представляют чего-то демагогического или антихристианского, как их клеветнически изображали; они основываются на естественном праве каждого человека… Так, к этим идеям относится прежде всего участие народа в управлении государством, следовательно, конституция; далее, эмансипация евреев, уничтожение всякого религиозного принуждения, всякой родовой аристократии и т. д. Кто может иметь что-нибудь против этого?..

Кроме «Молодой Германии», у нас мало чего активного…

…Следовательно, я должен стать младогерманцем, или, скорее, я уж таков душой и телом. По ночам я не могу спать от всех этих идей века…»

Однако в этом же письме другу Энгельс, как бы предчувствуя недолговечность своего союза с младо- германцами, спешит добавить, что разделяет не все откровения младогерманцев, ибо многие их идеи уже устарели.

И действительно, представители молодой литературы, которых в общем-то было совсем немного (никто из них, кроме Гейне и Бёрне, не оставил заметного следа), к концу 30-х годов вовсе отошли от политики. Энгельс не нашел в них руководителей и вдохновителей боевой деятельности. «Молодая Германия» была лишь небольшим эпизодом в жизни Энгельса. Он вскоре разглядел в литераторах «Молодой Германии» их индивидуализм, их склонность к самовозвеличению, осудил вздорность их претензий, их убежденность в том, что гений имеет право на произвол, а особенно упрекал их за филистерскую умеренность и борьбу с «крайностями», за проповедь «золотой середины» — как будто может быть что-нибудь общее между монархией и республикой, между революцией и контрреволюцией.

Энгельс высоко ценил Бёрне за его «Парижские письма», за республиканские взгляды и призывы к активным выступлениям против монархии. Он считал Бёрне верховным жрецом прекрасной богини — свободы.

Оценивая писателей-современников, Энгельс говорил, что Бёрне отличает превосходный стиль, Гейне пишет ослепительно, Винбарг, Гуцков, Кюне — тепло, метко, живописно. Лаубе и Мундт подражают Гейне, Гёте, Бёрне. «Наиболее разумным» среди младогерманцев он считает Гуцкова. Но это был в основном просветитель, его выступления против монархии были подобны ударам ватного кулака в железную грудь. Его заслуга, однако, была в том, что он сумел привлечь в свой журнал многих молодых талантливых авторов. К нему-то и обратился Энгельс со своим первым разоблачительным произведением, предложил ему свой первый литературный опыт — «Письма из Вупперталя».

Гуцков не только напечатал публицистическую работу Энгельса (в трех номерах), но и предложил постоянно сотрудничать в журнале: он сразу почувствовал, что имеет дело с своеобразным, сильным талантом.

В «Письмах из Вупперталя» сын фабриканта обрисовал истинное положение хозяев и рабочих. Ярость прорывалась сквозь каждую строчку написанных им очерков. Фридрих Энгельс выступал как страстный революционный демократ. Он громил сословный строй и предсказывал, что гнев обездоленного народа обрушится на дворянское сословие и опирающуюся на это сословие монархию.

Вызов был брошен!

Статьи, скрытые от родных псевдонимом «Фридрих Освальд», пугали его друзей школьной поры — Фридриха и Вильгельма Герберов — сыновей пастора, от которых Энгельс никогда не скрывал своих воззрений.

«Письма из Вупперталя» — замечательный документ эпохи. Книга полна увлекательных подробностей из жизни и быта различных слоев, групп, целых классов промышленного центра Германии в период возникновения пролетариата. Для читателей того времени «Письма из Вупперталя» были подлинным откровением, литературной и научной сенсацией: впервые не просто критиковался заскорузлый мистицизм, но раскрывалась социальная сущность религии, в них открыто рассказывалось о том, как фабриканты пользуются верой для усиления эксплуатации рабочих.

«Работа в низких помещениях, где люди вдыхают больше угольного чада и пыли, чем кислорода, — рассказывал Энгельс, — и в большинстве случаев начиная уже с шестилетнего возраста, — прямо предназначена для того, чтобы лишить их всякой силы и жизнерадостности.

…Из пяти человек трое умирают от чахотки, и причина всему — пьянство. Все это, однако, не приняло бы таких ужасающих размеров, если бы не безобразное хозяйничанье владельцев фабрик и если бы мистицизм не был таким, каков он есть, и не угрожал распространиться еще больше. Среди низших классов господствует ужасная нищета, особенно среди фабричных рабочих в Вуппертале… Но у богатых фабрикантов эластичная совесть, и оттого, что зачахнет одним ребенком больше или меньше, душа пиетиста еще не попадет в ад, тем более если эта душа каждое воскресенье по два раза бывает в церкви».

В конце книги Фридрих не забыл сказать несколько слов в шутливом тоне и о себе:

«В заключение я должен упомянуть еще об одном остроумном молодом человеке, который рассудил, что раз Фрейлиграт может быть одновременно приказчиком и поэтом, то почему бы и ему не быть тем же. Вероятно, в скором времени немецкая литература обогатится несколькими его новеллами, которые не уступают лучшим из существующих; единственные недостатки, которые можно им поставить в укор, это избитость фабулы, непродуманность замысла и небрежность стиля».

«Письма из Вупперталя» вызвали переполох, «адскую суматоху» в Бармене и Эльберфельде. Журнал был расхватан мгновенно: все были возбуждены необычно резкой, разоблачительной критикой. Вкривь и вкось толковали об авторе, подозревали Фрейлиграта и других литераторов, но в конечном счете виновник столь дерзкого писания так и не был обнаружен.

Больше всего влекла юного Фридриха поэтическая стезя, он, как и молодой Маркс, много времени посвящал сочинению стихов, находя в этом отдохновение от тяготившей его филистерской обстановки. Энгельс читал свои стихи еще в литературном кружке в Эльберфельде. Он увлекался немецким фольклором, его произведения были посвящены героям немецкого эпоса. Он написал также повесть о мужественной борьбе греческих корсаров с турками за свободу своей страны.

Взгляды Энгельса на литературу сложились под влиянием всемирно известных немецких поэтов и писателей — Гёте, Шиллера, Лессинга, Клопштока, Уланда, Тика.

Полюбились ему немецкие народные книги: «Уленшпигель», «Поп с Каленберга», «Семеро швабов», «Простаки», «Соломон и Морельф». Их поэтичность, естественность, остроумие, добродушный юмор, комизм и язвительность поднимали эти произведения, по мнению Энгельса, порой выше современных сочинений. Он настолько увлекся народной поэзией, что, живя в Бремене, намеревался, отбросив все другие литературные начинания, засесть за книгу под названием «Сказочная новелла», главными героями которой мечтал сделать Фауста и Яна Гуса.

«В моей груди постоянное брожение и кипение, — писал он Вильгельму Греберу, — в моей порой нетрезвой голове непрерывное горение; я томлюсь в поисках великой мысли, которая очистит от мути то, что бродит в моей душе, и превратит жар в яркое пламя…» Далее Фридрих развертывает целую программу своей литературной работы: предстоит написать подлинную вторую часть «Фауста», где герой книги приносит себя в жертву ради блага человечества. «Вот «Фауст», вот «Вечный жид», вот «Дикий охотник» — три типа предчувствуемой свободы духа, которые легко можно связать друг с другом и соединить с Яном Гусом. Какой здесь для меня поэтический фон, на котором самовольно распоряжаются эти три демона!»

Неясные еще самому Энгельсу стремления к свободе толкнули его на поиски идеального героя в немецком прошлом.

Образцом несокрушимой энергии казался ему Зигфрид из «Песни о Нибелунгах». Стихи о неуязвимом Зигфриде, который с бурным ликованием покидает замок отца, торопясь навстречу своей судьбе, как нельзя лучше передают настроения самого Энгельса. Подобно горному потоку, Зигфрид сметает на своем пути все преграды.

…Когда поток стремится с гор,
Один, шумя, победоносный,
Пред ним со стоном гнутся сосны,
Он сам выходит на простор:
Так, уподобившись потоку,
Я сам пробью себе дорогу!

Энгельс написал статью для «Телеграфа» под названием «Родина Зигфрида», в которой, как и в «Письмах из Вупперталя», критически оценивал существующее положение в родной стране:

«…вечные колебания, филистерский страх перед новым делом глубоко ненавистны нашей душе. Мы хотим на волю, в широкий мир, мы хотим опрокинуть границы рассудительности и добиваться венца жизни, дела… нас сажают в тюрьмы, называемые школами… и если нам удается избавиться от дисциплины, то мы попадаем в руки богини нашего столетия, полиции. Полиция следит за мыслью, разговором, ходьбой, ездой верхом и в экипаже… Нам оставили только тень дела, рапиру вместо меча; а что — значит все искусство фехтования, когда держишь в руках рапиру, а не меч?»

Не очень усердствуя в должности торгового служащего, Фридрих в свободное время, как и в Эльберфельде, продолжал писать стихи, но постепенно терял веру в свою поэтическую звезду. Знакомство с письмами Гёте к молодым поэтам сыграло здесь не последнюю роль. Как и Марксу, Энгельсу не суждено было стать большим поэтом. Но Маркс значительно раньше, еще в студенческие годы, расстался с рифмами.

Жизнь Фридриха в Бремене несколько напоминала студенческие дни Маркса в Бонне. Но за этим внешним бурным времяпрепровождением обоих молодых людей таилась скрытая внутренняя борьба, нарастала потребность осознать собственное «я», выявить те силы, которые одни способны были направить их к свободному дальнейшему развитию. В бременской буржуазии Энгельс очень скоро распознал все тот же, что и в Вуппертале, дух елейного лицемерия, боголепия, крайне враждебного отношения к просвещению и науке.

«Недаром называют Бармен и Эльберфельд обскурантистскими и мистическими городами, — писал Энгельс 19 февраля 1839 года своему школьному другу Ф. Греберу, — у Бремена та же репутация, и он имеет большое сходство с ними; филистерство, соединенное с религиозным фанатизмом, к чему в Бремене еще присоединяется гнусная конституция, препятствует всякому подъему духа…»

Наиболее тяжело дались Фридриху разочарование в религии и разрыв с ней. Это был сложный мучительный процесс, так как «вуппертальская вера», внушенная родителями, школой, церковью, давила на юношу могучим прессом христианства. В посланиях к товарищам Энгельс сам писал, что «был воспитан в крайностях ортодоксии и пиетизма», что в церкви, в школе и дома ему всегда внушали самую слепую, безусловную веру в библию и «соответствие между учением библии и учением церкви».

Но еще в родном городе он начал питать вражду к догматизму, отвергал ханжество и лицемерие ортодоксальной веры. Как в потемках, брел он по философским дебрям в поисках выхода из тяжелых противоречий. И лишь писатели «Молодой Германии», печатавшиеся в «Телеграфе», а особенно Давид Штраус своей нашумевшей книгой — «Жизнь Иисуса», помогли Энгельсу более критически взглянуть на сомнительные «откровения» традиционной веры.

Штраус дал сильнейший толчок мысли многих философов. «Жизнь Иисуса» вызвала бурю негодования не только в самой Германии и не только среди церковников, но и за рубежом и в самых различных слоях «образованного мира». Книгой зачитывались, она стала предметом жарких схваток, теологических и литературных споров. Миф о Христе распадался, расплывался «в ничто, в туман», превращал все христианство в огромный колосс, воздвигнутый на песке.

Книга Штрауса глубоко потрясла молодого Энгельса и совершила переворот в его миропонимании. «Я надеюсь дожить до радикального поворота в религиозном сознании мира; если бы только мне самому все стало ясно! Но это непременно будет, если у меня только хватит времени развиваться спокойно, без тревог.

Человек родился свободным, он свободен!» — писал Фридрих в июне 1839 года.

Спокойно Энгельсу развиваться не довелось. За три года, 1839—1841-й, он проделал большой зигзагообразный путь к атеизму и революционному демократизму. Но уже в начале этой извилистой дороги Фридрих сказал вещие слова о том, что человек родится свободным, он свободен.

1839 год был особенно бурным в философском развитии 18-летнего Энгельса. В письмах одного и того же месяца он сообщает своим друзьям на родину сперва, что он супернатуралист, затем что он разделяет взгляды Шлеермахера о вере сердцем и душой, и, наконец, пишет, что примкнул к Штраусу.

«Ну, карапуз, слушай: я теперь восторженный штраусианец. Приходите-ка теперь, теперь у меня есть оружие, шлем и щит, теперь я чувствую себя уверенным; приходите-ка, и я буду вас колотить, несмотря на вашу теологию, так что вы не будете знать, куда удрать. Да, Гуиллермо… я — штраусианец, я, жалкий поэт, прячусь под крылья гениального Давида Фридриха Штрауса. Послушай-ка, что это за молодчина! Вот четыре евангелия с их хаотической пестротой; мистика распростирается перед ними в молитвенном благоговении, — и вот появляется Штраус, как молодой бог, извлекает хаос на солнечный свет, и — Adios, вера! — она оказывается дырявой, как губка…»

Философская система Гегеля явилась для Фридриха таким же вдохновляющим откровением, как и для Маркса. В «Ландшафтах», статье, помещенной в 1840 году в «Телеграфе», в которой Энгельс описывал свое путешествие в Вестфалию, Рейнскую область, Голландию и Англию, он сравнивал впечатление от первой встречи с разыгравшимся морем с чувством, овладевшим им, когда он поднялся на вершины мощной системы Гегеля.

В отличие от Маркса, литературный талант которого был подчинен философскому мышлению, Энгельс проявил неповторимое дарование как самобытный очеркист и публицист. Мысли, навеянные Гегелем, он сравнивает с бурей на море.

«Я знаю еще только одно впечатление, которое можно сравнить с этим, — говорит Фридрих, — когда мне впервые открылась великая идея последнего философа, самая исполинская мысль девятнадцатого столетия, то меня охватил такой блаженный трепет, как будто бы на меня повеяло свежим морским воздухом под чистейшим безоблачным небом; глубины умозрения распростерлись передо мною как неизмеримая пучина моря, от которой не может оторваться взор, стремящийся проникнуть до ее дна; мы живем, движемся и обретаемся в боге! Это доходит на море до нашего сознания; мы чувствуем, что все вокруг нас и мы сами проникнуты богом».

Энгельс нашел в Гегеле «титанические идеи», которые заставили молодого человека перейти от отвлеченного мышления к действию, от философии к политической борьбе.

«…Я должен впитать в себя весьма существенные элементы этой грандиозной системы. Гегелевская идея бога стала уже моей идеей… Кроме того, — писал Фридрих своим друзьям, — я штудирую «Философию истории» Гегеля — грандиозное произведение; каждый вечер я обязательно читаю ее, и ее титанические идеи страшно захватывают меня… Гегелю никто не повредил больше, чем его собственные ученики…»

Осознав, что нет иного пути для достижения победы над реакцией, кроме сражения с мечом, в руках, Энгельс со свойственной ему энергичностью решительно бросился в политическую борьбу.

Философию Гегеля Энгельс соединил с политическим радикализмом Бёрне. Литературные сочинения Фридриха полны смелых и решительных выводов: уже в начале 40-х годов он выступает против князей- аристократов и князей церкви.

«От государя, — писал он друзьям на родину, — я жду чего-либо хорошего только тогда, когда у него гудит в голове от пощечин, которые он получил от народа, и когда стекла в его дворце выбиты революцией».

В отличие от младогегельянцев Энгельс очень скоро отошел от идей либерализма, он хотел отныне бороться за достаток и равные права для всего народа, за демократию. Как и Маркс, он стремился не столько к критике существующих порядков, сколько к их изменению. Речь шла уже не только о познании окружающего мира, а о его полной перестройке. Энгельс не мог примириться с бесчеловечной эксплуатацией и угнетением и пришел к идее общечеловеческого счастья. Это соответствовало его сущности и душевным устремлениям, его гуманности и любви к простым труженикам. В стихах этого времени он говорит о свободе и равенстве, о справедливом распределении благ, мечтает об утренней заре свободы:

…Певцы стоят не у дворцовых башен, —
Дворцы в развалинах давно лежат;
С дубов, которым натиск бурь не страшен,
Они на солнце радостно глядят, —
Хотя бы света луч, давно желанный,
Их ослепил, рассеявши туманы;
И я один из вольных тех певцов,
Дуб — это Бёрне, бывший мне поддержкой,
Когда гонители, в тисках оков,
Германию пятой сдавили дерзкой.
Да, я один из этих смелых птах,
Плывущих в море вольного эфира;
Пусть воробьем я буду в их глазах, —
Я лучше буду воробьем для мира,
Чем заключенным в клетку соловьем,
Для развлеченья взятым в барский дом.

Тогда корабль сквозь волны повезет
Не грузы богачу для накопленья
И не товар — купцу в обогащенье,
А счастья и свободы сладкий плод.

Дни Фридриха, внешне мало отличавшиеся от жизни других молодых торговых служащих, были полны сложного внутреннего движения. В то же время он оставался всегда жизнерадостным и общительным.

Из письма к Ф. Греберу от 22 февраля 1841 года известно, что Фридрих в эти дни, отдавая дань времени, дрался с кем-то на дуэли и нанес своему противнику… «знатную насечку на лбу, ровнехонько сверху вниз, великолепную приму». Он усиленно занимался литературным трудом, писал статьи для «Телеграфа» и «Утренней газеты», сочинял революционные стихи и рассказы, переводил Шелли, вел переговоры с издателем о напечатании своего первого романа, не испытывая ни малейшего страха перед цензурой.

«Впрочем, — писал он Ф. Греберу, — я не смущаюсь мыслью о цензуре и пишу свободно; пусть потом она вычеркивает сколько душе угодно, сам я не хочу совершать детоубийство над собственными мыслями. Подобные вычеркивания со стороны цензуры всегда неприятны, но и почетны; автор, доживший до тридцати лет или написавший три книги, не придя в столкновение с цензурой, ничего не стоит; покрытые шрамами воины — наилучшие. По книге должно быть заметно, что она выдержала борьбу с цензором».

В Бремен заходили корабли из всех стран света, и это дало возможность Фридриху присмотреться к людям разных национальностей, читать английские, голландские, французские и многие другие газеты. Он охотно брался за изучение все новых и новых языков, и они давались ему легко. Это стало его страстью на всю жизнь. В более поздние годы Фридриху довелось изучить и русский язык, и он не остался равнодушным к нему.

«Как красив русский язык! — писал он В.И. Засулич. — Все преимущества немецкого без его ужасной грубости».

Фридрих всякий раз не просто изучает новую для него грамматику, он любуется внутренней силой, выразительностью незнакомого ему доселе языка.

Из Бремена Фридрих в шутку писал «многоязычные» письма своей сестре Марии и друзьям, чередуя разные языки, древние и современные: древнегреческий, латынь, английский, итальянский, испанский, португальский, французский, голландский. Он уверял сестру, что выучился даже турецкому и японскому, а всего «понимает 25 языков».

В одном из писем Вильгельму Греберу, составленном на восьми языках, Энгельс, вдохновившись музыкальным звучанием людской речи, в подражание Гомеру переходит на гекзаметр, чтобы в стихах раскрыть все свое восхищение перед способностью человека мыслить и говорить.

«…Так как я пишу многоязычное письмо, то теперь я перейду на английский язык, — или нет, на мой прекрасный итальянский, нежный и приятный, как зефир, со словами, подобными цветам прекраснейшего сада, и испанский, подобный ветру в деревьях, и португальский, подобный шуму моря у берега, украшенного цветами и лужайками, и французский, подобный быстрому журчанию милого ручейка, и голландский, подобный дыму табачной трубки, такой уютный; но наш дорогой немецкий — это все вместе взятое:

Волнам морским подобен язык полнозвучный Гомера,
Мечет скалу за скалой Эсхил с вершины в долину,
Рима язык — речь могучего Цезаря перед войсками;
Смело хватает он камни — слова, из которых возводит,
Пласт над пластом громоздя, ряды циклопических зданий.
Младший язык италийцев, отмеченный прелестью нежной,
В самый роскошный из южных садов переносит поэта,
Где Петрарка цветы собирал, где блуждал Арносто.
А испанский язык! Ты слышишь, как ветер могучий
Гордо царит в густолиственной дуба вершине, откуда
Чудные старые песни шумят нам навстречу, а грозди
Лоз, обвивающих ствол, качаются в сени зеленой.
Тихий прибой к берегам цветущим — язык португальский.
Слышны в нем стоны наяд, уносимые легким зефиром.
Франков язык, словно звонкий ручей, бежит торопливо,
Неугомонной волною камень шлифуя упрямый.
Англии старый язык — это памятник витязей мощный,
Ветрами всеми обвеянный, дикой травою обросший;
Буря, вопя и свистя, повалить его тщетно стремится.
Но немецкий язык звучит, как прибой громогласный
На коралловый брег острова с климатом чудным.
Там раздается кипение волн неуемных Гомера,
Там пробуждают эхо гигантские скалы Эсхила,
Там ты громады найдешь циклопических зданий и там же
Средь благовонных садов цветы благороднейших видов.
Там гармонично шумят вершины тенистых деревьев,
Тихо там стонет наяда, потоком шлифуются камни,
И подымаются к небу постройки витязей древних.
Это — немецкий язык, вечный и славой повитый.

Но ни поэзия, ни искусство не мешали его зоркому глазу видеть «плебс, который ничего не имеет, но который представляет собой лучшее из того, что может иметь король в своем государстве».

Два с половиной года прожил Энгельс в Бремене. Ему предстояло теперь уехать отсюда навсегда, и он охотно покидал этот город, «скучное гнездо», где «сливки общества» предавались лишь чревоугодию и плотским радостям.

Молодой поэт посвящал много времени музыке, с особым увлечением играл он Бетховена. Но главную радость наряду с искусством и спортом ему доставляли философские размышления, непрерывные поиски и находки. Фридриху сопутствовали необычная бодрость духа и вера в светлое будущее человечества.

В провинции развился, окреп, пришел к пониманию мира и себя самого молодой ученый и философ. Ему было в то время 20 лет.

Воинственный и задорный, звал он на бой своих противников теологов. Уверенный в победе, он уговаривал их собраться с силами, сесть на коня и сразиться в честном поединке. «Разве вы не замечаете, — писал он Ф. Греберу, — что по лесам проносится вихрь, опрокидывая все засохшие деревья, что вместо старого, сданного в архив дьявола, восстал дьявол критически-спекулятивный…»

Оставив в Бремене вместе со скучными торговыми складами и хозяйскими конторами также и примитивную веру и присягнув на время гегелевской идее божества, Энгельс призывал молодых людей смело идти на штурм философских наук. В статье о немецком писателе Иммермане, написанной еще перед отъездом из Бремена и помещенной весной 1841 года в «Телеграфе», Энгельс говорил:

«Ведь пробным камнем для молодежи служит новая философия; требуется упорным трудом овладеть ею, не теряя в то же время молодого энтузиазма. Кто страшится лесных дебрей, в которых расположен дворец идеи, кто не пробивается через них при помощи меча и не будит поцелуем спящей царевны, тот недостоин ее и ее царства; пусть идет, куда хочет, пусть станет сельским пастором, купцом, асессором или чем ему угодно, пусть женится, наплодит детей с благословения господня, но век не признает его своим сыном… не надо бояться работы мысли, ибо подлинен лишь тот энтузиазм, который, подобно орлу, не страшится мрачных облаков… и разреженного воздуха вершин абстракции, когда дело идет о том, чтобы лететь навстречу солнцу истины. А в этом смысле и современная молодежь прошла школу Гегеля; и не одно зерно освободившейся от сухой шелухи системы пышно взошло затем в юношеской груди. Но это и дает величайшую веру в современность, в то, что судьба ее зависит не от страшащегося борьбы благоразумия, не от вошедшего в привычку филистерства старости, а от благородного, неукротимого огня молодости. Будем же поэтому бороться за свободу, пока мы молоды и полны пламенной силы…»

Осенью 1841 года Фридриху предстояло отправиться в армию, на службу в королевских войсках. Не по душе поэту и философу была прусская муштра, и шел он отбывать воинскую повинность без особого рвения. Мог ли Энгельс предполагать тогда, что военная наука впоследствии станет для него одной из самих любимых, что его стратегический талант будет признан военным» специалистами Англии и Америки, что все друзья и соратники после франко-прусской войны будут звать его не Фридрихом Энгельсом, а Генералом? Но в 1841 году, в письме сестре Марии, он без энтузиазма извещал ее, что поедет в Берлин выполнить там свой гражданский долг, «то есть по возможности освободиться от военной службы». В качестве вольноопределяющегося-одногодичника Энгельс имел право самостоятельного выбора гарнизона. Фридрих избрал Берлин не ради гвардейского артиллерийского полка, в котором ему предстояло отбывать воинскую повинность, его тянуло в столицу Пруссии потому, что это был центр младогегельянства и крупный университетский город.

Покидая в конце марта Бремен, Энгельс не знал еще, что двадцать первый год его жизни надолго оставит след в молодом сердце: он полюбил, был недолго счастлив, но затем вынужден был навсегда расстаться со своей возлюбленной. Тоска, едва не доведшая Фридриха до самоубийства, погнала его по свету, он отправился в Швейцарию и Северную Италию.

Взбираясь на горы, любуясь раскинувшимися внизу озерами и долинами, он ни на минуту не забывал своей, любимой, которая оставила его. Вот он всходит на вершину горы Ютлиберг над Цюрихским озером, любуется синим небом и майским солнцем. На юге, у горизонта, он видит сверкающую цепь глетчеров, от Юнгфрау до Сентима и Юлии; поистине не было конца великолепию, открывшемуся с горы влюбленному путешественнику.

На вершине Ютлиберга стоял деревянный дом, небольшая таверна, и Фридрих вошел туда и попросил пить. Перед ним поставили вино и холодную воду и вручили книгу, в которой гости оставляли свои записи.

«Всем известно, чем заполнены подобные книги, — рассказывал Фридрих, — каждый филистер считает их орудиями своего увековечения и пользуется случаем, чтобы передать потомству свое никому не ведомое имя и ту или другую из своих безнадежно-тривиальных мыслей; чем он ограниченнее, тем более длинными замечаниями сопровождает он свое имя… И вдруг мне на глаза попался сонет Петрарки на итальянском языке, который в переводе звучит приблизительно так:

Я поднят был мечтой к жилищу милой.
Та, что ищу я на земле напрасно,
Мне ласковой и ангельски прекрасной
Предстала в сфере третьего светила.

Дав руку мне, она проговорила:
«Нас здесь разъединить судьба не властна;
Я — та, что мучила тебя всечасно
И до заката день свой завершила.

Ах, людям не понять, как я блаженна!
Тебя лишь жду и мой покров, тобою
Любимый и оставшийся в юдоли».

Зачем она умолкла так мгновенно?
Еще бы звук, — и, прелестью святою
Пронзен, я б с неба не вернулся боле.

Вписал его в книгу некий Иоахим Трибони из Генуи; я сразу почувствовал в нем друга, ибо на фоне остальных, пустых и бессмысленных записей сонет этот выделялся особенно ярко, подействовал на меня особенно сильно. Кто ничего не чувствует перед лицом природы, когда она развертывает перед нами все свое великолепие, когда дремлющая в ней идея, если не просыпается, то как будто погружена в золотые грезы, и кто способен лишь на такое восклицание: «Как ты прекрасна, природа!» — тот не вправе считать себя выше серой и плоской толпы. У более глубоких натур при этом всплывают наружу личные недуги и страдания, но лишь с тем, чтобы раствориться в окружающем великолепии и обрести благостное разрешение. Это чувство примирения не могло найти себе лучшего выражения, чем в приведенном сонете. Но еще одно обстоятельство сблизило меня с этим генуэзцем; уже кто-то до меня принес на эту вершину свою любовную муку, и я стоял здесь не один с сердцем, которое месяц тому назад было так бесконечно счастливо, а ныне чувствовало себя разорванным и опустошенным. И то сказать, какая мука имеет большее право излиться перед лицом прекрасной природы, чем самая благородная, самая возвышенная и самая индивидуальная из мук — мука любви?»

Во второй половине сентября Энгельс прибыл в Берлин в артиллерийскую бригаду. В свободное от службы время он усердно посещал Берлинский университет в качестве вольнослушателя. Жил он на частной квартире на Доротеенштрассе, расположенной неподалеку и от казарм гвардейского пехотно- артиллерийского полка и от его учебного заведения.

Энгельс особенно увлекался философией, в Берлине он слушал лекции Шеллинга, Вердера, Мархейнеке, Геннинга, Михелета и других профессоров. Энгельс сблизился с кружком младогегельянцев.

Как в свое время для Маркса, так и для Энгельса центром духовной и политической деятельности стал «Докторский клуб». Фридрих установил близкие отношения с левыми гегельянцами — братьями Эдгаром и Бруно Бауэрами, Ф. Кеппеном, Булем, Рутенбергом, Э. Мейеном. На обложке «Атенеума», журнала, который издавался клубом во второй половине 1841 года, появился рядом с именами других членов редколлегии псевдоним Энгельса — Ф. Освальд. В декабре он поместил в «Атенеуме» главу из своих путевых записок под названием: «Скитания по Ломбардии. I. Через Альпы».

Образная речь, красочные пейзажи, революционные мысли этих очерков привлекли внимание к молодому автору.

Прошло немногим более полугода, как из Берлина уехал Карл Маркс. Фридрих постоянно слышал об этом человеке восторженные отзывы. Хотя Марксу было только 23 года, его необычайный ум, многогранность, духовная сила прославили его среди берлинских младогегельянцев. О нем говорили, как о «голове, полной идей», а молодой адвокат Г. Юнг писал из Кёльна, что Маркс «отчаянный революционер» и «одна из умнейших голов, которые я знаю».

Какое сильное впечатление производил Маркс на своих соратников уже в самом начале своего философского и революционного пути, можно судить также по отзывам одного из видных младогегельянцев, Гесса, который, будучи на несколько лет старше Маркса, успел к началу 40-х годов опубликовать уже немало теоретических трудов. После знакомства с Марксом он написал своему другу Ауэрбаху восторженное письмо:

«Ты будешь рад познакомиться здесь с человеком, который теперь также принадлежит к нашим друзьям, хотя и живет в Бонне, где скоро начнет преподавать… Это такое явление, которое произвело на меня, хотя я и подвизаюсь с ним на одном поприще, очень внушительное впечатление; короче говоря, ты должен приготовиться к тому, чтобы встретиться с величайшим, может быть, единственным из живущих теперь настоящим философом, который вскоре, как только начнет публично выступать (в печати или на кафедре), привлечет к себе взоры Германии. Он превосходит как по своим идеям, так и по своему философскому духовному развитию не только Штрауса, но и Фейербаха, — а последнее очень много значит… Д-р Маркс — так зовут моего кумира — еще совсем молодой человек (ему самое большее двадцать четыре года), который нанесет последний удар средневековой религии и политике; он сочетает с глубочайшей философской серьезностью самое едкое остроумие; вообрази себе соединенными в одном лице Руссо, Вольтера, Гольбаха, Лессинга, Гейне и Гегеля — я сказал, именно соединенными, а не сваленными вместе, — и ты получишь д-ра Маркса».

В то же время Энгельс слышал, что Карл был человеком поразительной физической силы и жизнерадостности. Эдгар Бауэр, неуемный кутила и потешник, ставший самым близким другом Фридриха в Берлине, рассказывал ему о веселых поездках Бруно Бауэра и Карла по окрестностям Бонна. Он показал Энгельсу письмо брата, полученное весной. Фридрих и Эдгар немало посмеялись, перечитывая его.

«Сюда снова прибыл Маркс. На днях отправился с ним на прогулку, чтобы еще раз насладиться хорошими видами. Поездка оказалась превосходной. Нам было, как всегда, очень весело. В Годесберге мы наняли пару ослов и прогалопировали на них как бешеные вокруг горы и через деревню. Боннское общество смотрело на нас с большим удивлением, чем когда-либо. Мы ликовали, ослы орали».

Под воздействием всех этих рассказов о необычайном трирце Энгельс, сочиняя свою нашумевшую среди берлинских младогегельянцев героико-комическую поэму «Торжество веры», в третьей песне воспел Маркса как могучую стихийную силу:

Кто мчится вслед за ним, как ураган степной?
То Трира черный сын с неистовой душой
Он не идет, — бежит, нет, катится лавиной,
Отвагой дерзостной сверкает взор орлиный,
А руки он простер взволнованно вперед,
Как бы желая вниз обрушить неба свод.
Сжимая кулаки, силач неутомимый
Все время мечется, как бесом одержимый!

Себя Энгельс изображает мастером «игры» на гильотине, говорит о себе, что он «всех левей», — следовательно, считает себя сторонником революционных действий. Он призывает граждан к оружию.

А тот, что всех левей, чьи брюки цвета перца

И в чьей груди насквозь проперченное сердце,

Тот длинноногий кто? То Освальд-монтаньяр!

Всегда он и везде непримирим и яр.

Он виртуоз в одном: в игре на гильотине,

И лишь к единственной привержен каватине,

К той именно, где есть всего один рефрен:

Forroez vos bataillons! Aux armes, citoyens![1]

Энгельс славился жизнелюбием, задором, неустрашимостью. Ему нравились шумные пирушки члеиов «Докторского клуба», на которых он радовался больше всех, потешая друзей забавными стихами собственного сочинения. Больше всего на этих встречах по- прежнему доставалось церковникам и филистерам.

Самым выдающимся событием университетской жизни 1841/42 учебного года были лекции профессора Шеллинга, видного немецкого философа, крупнейшего представителя натурфилософии. Он был приглашен ректором прусского университета в Берлин, чтобы развенчать гегелевскую философию.

В начале 40-х годов прусское правительство начало поход против младогегельянцев — сеятелей свободомыслия, делавших радикальные выводы из гегелевской философии. Прибытию в Берлин Ф. В. Шеллинга министерство просвещения придавало большое значение. Теоретик реакционного романтизма, он к концу своей жизни стал сторонником феодальной монархии, сословных привилегий и евангелической веры.

Младогегельянцы встретили Шеллинга в штыки, они считали, что должны во что бы то ни стало победить в схватке с представителем мракобесия, который служит «нуждам прусского короля».

«Если вы сейчас здесь, в Берлине, спросите кого- нибудь, кто имеет хоть малейшее представление о власти духа над миром, — писал Энгельс, — где находится арена, на которой ведется борьба за господство над общественным мнением Германии в политике и религии, следовательно, за господство над самой Германией, то вам ответят, что эта арена находится в университете, именно в аудитории № 6, где Шеллинг читает свои лекции по философии откровения».

На лекции Шеллинга приходили не только видные ученые, но и политические деятели, иностранные послы, офицеры. В перерывах слышался смешанный гул немецкой, французской, английской, венгерской, польской, русской, новогреческой и турецкой речи. Кто бы мог предполагать тогда, что среди присутствующих, заполнивших до отказа самую большую аудиторию университета, находятся будущие яростные политические противники. Австрийский посол в Берлине Меттерних, несколькими годами позже став главой правительства Австрии, начнет жестоко преследовать Маркса и Энгельса; анархист Бакунин в 60—70-е годы пойдет войной на Интернационал и станет злейшим врагом основоположников научного коммунизма.

Недавнего бременского конторщика волновали предстоящие философские схватки. Он верил, что дальнейшее развитие всей духовной жизни Германии на ближайшие годы, а то и десятилетия зависит от исхода сражения с Шеллингом.

Хотя Энгельс был еще недостаточно подготовлен, чтобы сразиться с всемирно известным ученым, однако профессор, ставший реакционером и противником Гегеля, уже в силу этого был уязвим в любом философском споре. Энгельс, рьяный сторонник диалектики Гегеля, призывал к открытой политической борьбе с существующими порядками и потому обрел преимущества, которые позволили ему нанести жестокий удар Шеллингу. Отважный воитель Энгельс был прав, когда писал, что меч воодушевления так же хорош, как и меч гения.

В борьбе против Шеллинга, которая выдвинула Энгельса в первые ряды младогегельянцев, молодой студент закалил свое оружие, выступив впервые как философ и теоретик со своими собственными политическими и социальными взглядами. Он говорил о необходимости взаимопроникновения мысли и дела, Гегеля и Бёрне.

Энгельс воевал с Шеллингом беспощадно. В декабре 1841 года он напечатал в «Германском телеграфе» статью «Шеллинг о Гегеле»; весной 1842 года была опубликована его анонимная брошюра «Шеллинг и откровение», а следом за ней «Шеллинг — философ во Христе». Энгельс в этих работах выступил в защиту Гегеля и подверг уничтожающей критике реакционные, идеалистические взгляды Шеллинга.

Берлин конца 30-х — начала 40-х годов стал колыбелью различных философских систем и учений. Они оказали заметное влияние на формирование взглядов Маркса и Энгельса. Особенно поразили их открытия Людвига Фейербаха. Его книга «Сущность христианства», вышедшая в 1841 году, была тщательно проштудирована обоими молодыми учеными, причем каждый из них в отдельности тотчас же принялся защищать Фейрбаха в печати от нападок королевско-прусских философов.

В «Сущности христианства» Фейербах неопровержимо показал, как религия перемещает отношения между богом и человеком. Он первым среди философов своего времени стал материалистом. Фейербах поставил сознание в зависимость от бытия, он доказал, что бог есть порождение человека, что человек создал бога по своему образу и подобию.

Маркс, не без сарказма, отмечал, что не представители церкви, не теологи, не профессора-идеалисты, а антихристианин Фейербах добрался до самых корней происхождения христианства. Фейербах по-немецки означает «огненный ручей», и Маркс, пользуясь игрой слов, говорил, что нет для философов другого пути к истине и свободе, как только через огненный поток.

«Стыдитесь, христиане, — благородные и простые, ученые и неученые, — стыдитесь, что антихристианину пришлось показать вам сущность христианства в ее подлинном, неприкрытом виде, — писал Маркс о книге Фейербаха «Сущность христианства». — А вам, спекулятивные теологи и философы, я советую: освободитесь от понятий и предрассудков прежней спекулятивной философии, если желаете дойти до вещей, какими они существуют в действительности, т.е. до истины. И нет для вас иного пути к истине и свободе, как только через огненный поток. Фейербах — это чистилище нашего времени».

В книге «Людвиг Фейербах и конец классической немецкой философии» Энгельс много времени спустя рассказал о том значительном влиянии, которое оказал первый немецкий материалист на младогегельянцев, и именно тогда, когда идеализм Гегеля стал тормозом дальнейшего развития философии:

«Тогда появилось сочинение Фейербаха «Сущность христианства». Одним ударом рассеяло оно это противоречие, снова и без обиняков провозгласив торжество материализма. Природа существует независимо от какой бы то ни было философии. Она есть та основа, на которой выросли мы, люди, сами продукты природы. Вне природы и человека нет ничего, и высшие существа, созданные нашей религиозной фантазией, это — лишь фантастические отражения нашей собственной сущности. Заклятие было снято; «система» была взорвана и отброшена в сторону… Надо было пережить освободительное действие этой книги, чтобы составить себе представление об этом. Воодушевление было всеобщим: все мы стали сразу фейербахианцами».

Фейербах доказывал, что считавшие себя немощными перед силами природы люди создали в своем сознании идею о высшей силе, способной творить все на земле. Человек — однодневка; бог же бесконечен, непосягаем, невидим. «Место рождения бога, — писал Фейербах, — исключительно в человеческих страданиях». Но человек своими мыслями о боге отражает свою собственную сущность, «вращается вокруг самого себя». Религия есть раздвоение, конфликт с самим собой. Человек, создав бога, отдает себя в его руки, ожидая от него благ и милости. Сознание бога есть самосознание человека. Сущность человека, по мысли Фейербаха, сводится к его способности мыслить и любить.

Фейербах видел поворотный момент истории в том, что абсолютным божеством становится сам человек. Все мысли, чувства, представления, желания должны быть посвящены конкретному, видимому божеству — человеческому существу, ибо человек есть «начало, середина и конец религии».

Расковывающее, глубоко прочувствованное полное освобождение от всех и всяческих религий, принесенное философией Фейербаха, вдохновило Энгельса. Отныне все сомнения отброшены — Энгельс окончательно становится атеистом. Гегелевский «абсолютный дух», стыдливо, как фиговый листок, прикрывавший культ бога, разрушен. Энгельс посвящает себя навсегда идее служения не богу, а человечеству. В брошюре «Шеллинг и откровение» он отдал дань восхищения перед открытиями Фейербаха:

«Занимается новая заря, всемирная историческая заря, подобная той, когда из сумерек Востока пробилось светлое, свободное эллинское сознание… Мы проснулись от долгого сна, кошмар, который давил нашу грудь, рассеялся… Все изменилось. Мир, который был нам до сих пор так чужд, природа, скрытые силы которой пугали нас, как привидения, — как родственны, как близки стали они нам теперь!.. Небо спустилось на землю, сокровища его рассеяны, как камни на дороге, и нам стоит только нагнуться, чтобы их поднять…

И самое любимое дитя природы, человек… превозмог также свое собственное раздвоение, раскол в своей собственной груди. После томительно долгой борьбы и стремлений над ним взошел светлый день самосознания… Только теперь познал он истинную жизнь… Долгое время ухаживания для него не прошло даром, ибо гордая, прекрасная невеста, которую он сейчас ведет к себе в дом, для него только стала тем более дорогой. Сокровище, святыня, которою он нашел после долгих поисков, стоила многих блужданий. И этим венцом, этой невестой, этой святыней является самосознание человечества — тот новый граль, вокруг трона которого, ликуя, собираются народы и который всех преданных ему делает королями, бросает к их ногам и заставляет служить их славе все великолепие и всю силу, все величие и все могущество, всю красоту и полноту этого мира. Мы призваны стать рыцарями этого граля, опоясать для него наши чресла мечом и радостно отдать нашу жизнь в последней священной войне, за которой должно последовать тысячелетнее царство свободы».

Брошюра Энгельса «Шеллинг и откровение» имела большой успех. Многие говорили, что автор «оставил позади всех старых ослов в Берлине».

В то время как Маркс пробивался сквозь чащу философских систем навстречу новым открытиям, когда он, встав на почву реальной жизни, выступил против рейнских помещиков в защиту беднейших крестьян, младогегельянцы в Берлине все больше отрывались от земли, все выше забирались в заоблачные сферы абстракции. В конце 1841 года они организовали союз атеистов, так называемый кружок «Свободных», члены которого верили в историческую миссию прусского государства и стремились дальнейшей критикой способствовать его развитию.

Мыслители Германии, ее творческая интеллигенция, изолированные от политического и практического дела, оторванные от широких масс народа, предавались умозрительным рассуждениям, жили в сфере абстрактных систем. Младогегельянцы, вооружившись могучим оружием своего учителя, полагали, что теоретические рассуждения приносят больше пользы, чем практическая деятельность. Идея, слово имеют большую силу, чем целый народ. Они утверждали, что в Германии теория — это и есть практика. Важно лишь, чтобы теория была хороша, а затем наступит время, когда идеи, как солдаты, сами ринутся в бой. Практика должна поэтому руководствоваться исключительно выводами теории, и тогда Пруссия станет образцовым государством Европы.

Энгельс вначале, когда он только прибыл в Берлин, в основном, пусть с некоторыми поправками и отклонениями, разделял эти взгляды «Свободных». Но мысль Энгельса никогда не останавливалась, не каменела, как это случилось вскоре с идеями Бауэров, Штирнера, Мейена. Хорошо знающий все стороны жизни страны и народа и отлично владеющий диалектикой, Фридрих очень скоро разочаровался в духовно опустошенных писателях «Молодой Германии», высмеял открыто их пресловутую либеральную «теорию золотой середины». Он призывал младогегельянцев к открытому разрыву со старым строем, зло высмеивал тех, кто стремился к конституционной монархии, которую Маркс в 1842 году назвал «двуполым существом, внутренне противоречивым и самоуничтожающимся».

Республиканец и демократ Энгельс не мог принять также и новые теории индивидуализма, которые проповедовал» Мозес Гесс, Макс Штирнер и Михаил Бакунин.

Мозес Гесс утверждал, что главное в политической борьбе — это отрицание. «Надо разрушать — писал он, — чтобы привести все вещи в движение».

Мозес Гесс был оторванным от борьбы трудящихся интеллигентом, и его идеология отразила стремления изолированного ученого-одиночки. Разрушение и отрицание выдвигались Гессом как основное средство против социального зла.

Как раз в это время среди, младогегельянцев в Берлине появился русский политический изгнанник, обедневший дворянин из Тверской губернии, бывший прапорщик, двадцатисемилетний Михаил Бакунин.

В 1840 году Бакунин приехал в Берлин, зимой 1841/42 года вместе с Энгельсом слушал лекции Шеллинга в университете. В 1842 году он перекочевал в Дрезден, где сблизился с Руге и Гервегом и написал большую статью для «Немецкого ежегодника». Бакунин высказал в ней взгляды, сходные с выводами Э. Бауэра, М. Гесса, М. Штирнера:

«Позитивное отрицается негативным и, наоборот, негативное — позитивным; что же общего между ними, что их объединяет? — писал несколько замысловато Бакунин. — Негативное — это разрушение основ, страстное истребление позитивного… И только в таком беспощадном отрицании находит свое оправдание негативное, и как таковое оно абсолютно оправдано, потому что представляет собой проявление противоположного себе, незримо присутствующего практического духа…»

В духе апокалипсиса Бакунин вещал: «О, воздух тяжел, чреват бурями. И поэтому мы обращаемся к нашим заблудшим братьям. Кайтесь! Кайтесь! Царство господне близко!»

Хотя статья Бакунина в основном повторила философские воззрения Мозеса Гесса, она имела большой успех. Бакунин поместил ее под французским псевдонимом «Жюль Элизар», и вначале все полагали, что автор — французский философ.

Бакунин и Гесс провозглашали, как новые мессии, утопический коммунизм. Они отождествляли коммунизм с всеразрушительством, ничем не ограниченную личную эгоистическую свободу дикаря с социальной свободой человека в избавленном от эксплуатации обществе.

Карл Маркс и Фридрих Энгельс готовы были отдать свою жизнь для блага наибольшего числа людей на земле. Мозес Гесс, Макс Штирнер, Михаил Бакунин уходили от забот и тревог трудового люда, превыше всего они ставили свои собственные интересы, собственное «я». Цель жизни они видели во всеобщем разрушении, полагая, что созиданием должны заниматься потомки.

Пока берлинские младогегельянцы все дальше и дальше отдалялись от реальных запросов жизни, Маркс в Кёльне вел тяжелые бои с королевско-прусскими порядками, с цензурой, выступал в защиту крестьян в их борьбе с помещиками, изучал действительность не как абстракцию, а как живую реальность.

Философия и философы слишком много времени посвящали ничего не дающим людям размышлениям, вместо того чтобы принимать непосредственное участие в политической борьбе. Маркс призывал философов покинуть поднебесье и проникнуться пониманием живой действительности. Философские системы не родятся вне времени, они создаются по требованию эпохи и управляют развитием общества.

«Но философы, — писал Маркс, — не вырастают, как грибы из земли, они — продукт своего времени, своего народа, самые тонкие, драгоценные и невидимые соки которого концентрируются в философских идеях. Тот же самый дух, который строит железные дороги руками рабочих, строит философские системы в мозгу философов…

Так как всякая истинная философия есть духовная квинтэссенция своего времени, то с необходимостью наступает такое время, когда философия не только внутренне, по своему содержанию, но и внешне, по своему проявлению, вступает в соприкосновение и во взаимодействие с действительным миром своего времени. Философия перестает тогда быть определенной системой по отношению к другим определенным системам, она становится философией вообще по отношению к миру, становится философией современного мира».

Энгельс постепенно отошел от «Свободных». Только личная дружба с Эдгаром Бауэром оставалась связующей ниточкой, которая, однако, сразу оборвалась, как только Энгельс некоторое время спустя очутился в Манчестере среди английских рабочих.

В середине 1842 года Энгельс выступил в «Немецком ежегоднике» со статьей, направленной против абстрактной критики, он призывал к политической борьбе.

Печатные работы Освальда (Энгельса) привлекали все большее внимание и вызывали множество догадок об авторе. Некоторые утверждали, что это псевдоним самого Гуцкова. С тем большим удивлением была встречена статья Ф. Освальда, в которой он осуждал представителей «Молодой Германии» за их недостаточно четкие взгляды, путаницу в философских понятиях, слабость идейных позиций в литературных произведениях.

Портрет Карла Маркса 40-х годов

Женни фон Вестфален, жена К. Маркса

Пытливый аналитический ум Энгельса находился в постоянном поиске истины, отметал все устаревшее, отжившее, промежуточное, половинчатое. Огромным злом для развития Германии были литераторы и философы, отстаивавшие так называемую «золотую середину», то есть пытавшиеся примирить веру и безверие, революцию и контрреволюцию, философию реакционную и прогрессивную. Типичным представителем такого рода «мыслителей» был литератор младогерманского течения, редактор «Кенигсбергской литературной газеты» Александр Юнг. Против него и направил Энгельс свое окрепшее после жестоких схваток с Шеллингом копье. Он напечатал в 1842 году в «Немецком ежегоднике» статью, в которой, критикуя книгу Юнга о современной немецкой литературе, высказал все, что передумал за последний год, все, что накипело в его сердце против разочаровавших его своей мелкотравчатостью литераторов «Молодой Германии». Энгельс писал о А. Юнге:

«Теперь он выступает с упомянутой выше книгой и выливает на нас целый ушат неопределенных, некритических утверждений, путаных суждений, пустых фраз и до смешного ограниченных взглядов. Можно подумать, что со времени своих «Писем» он спал. Ничему не научился, ничего не позабыл. Отошла в прошлое «Молодая Германия», пришла младогегельянская школа, Штраус, Фейербах, Бауэр; к «Jahrbucher» привлечено всеобщее внимание, борьба принципов в полном разгаре, борьба идет не на жизнь, а на смерть, христианство поставлено на карту, политическое движение заполняет собой все, а добрый Юнг все еще пребывает в наивной вере, что у «нации» нет иного дела, кроме напряженного ожидания новой пьесы Гуцкова, обещанного романа Мундта, очередных причуд Лаубе. В то время как по всей Германии раздается боевой клич, в то время как новые принципы обсуждаются под самым его ухом, г-н Юнг сидит в своей каморке, грызет перо и размышляет о понятии «современного». Он ничего не слышит, ничего не видит, ибо по уши погружен в груды книг, содержанием которых сейчас уже не интересуется больше ни один человек, и силится очень точно и аккуратно подвести отдельные вещи под гегелевские категории».

Для Энгельса литераторы «Молодой Германии» были лишь временными попутчиками, с которыми он теперь порывал. Во всякой идейной борьбе, говорил Энгельс, во всяком движении всегда существует некая категория путаных голов, которые чувствуют себя отлично, пока вода мутна. Но когда самые принципы уже выкристаллизовались, когда элементы обособились, тогда настает время распрощаться с этими никчемными людьми и окончательно с ними разделаться, ибо тогда ужасающим образом обнаруживается их пустота.

Энгельс распознал в этих либералах от литературы обыкновенных врагов революции, и этим объясняется столь суровая оценка деятелей «Молодой Германии» и сторонников «золотой середины».

Не стихийное течение событий, а революционное действие — вот что важно для развития истории — таков вывод Энгельса.

В статье об А. Юнге Энгельс делает первый шаг к материалистическому миропониманию. В ответ на нападки Юнга на «Сущность христианства» Фейербаха, в которых редактор кенигсбергской литературной газеты пытался доказать, что Фейербах придерживается примитивных земных позиций, не учитывая, что земля — лишь незначительная часть безграничной вселенной, Энгельс не без злого сарказма писал:

«Вот так теория! Как будто на луне дважды два — пять, будто на Венере камни бегают как. живые, а на солнце растения могут говорить? Как будто за пределами земной атмосферы начинается особый, новый разум, и ум измеряется расстоянием от солнца! Как будто самосознание, к которому приходит в лице человечества земля, не становится мировым сознанием в то самое мгновение, когда оно познает свое положение как момент этого мирового сознания!»

По мнению Энгельса, перешедшего к этому времени окончательно на революционно-демократические позиции, топор уже занесен над корнем дерева королевеко-прусской монархии.

В статье «Фридрих-Вильгельм IV, король прусский», написанной осенью 1842 года, Энгельс говорит о неизбежности и необходимости революционного свержения самодержавия в Германии. Он доказывает, что лишь переворот, осуществленный народом, может покончить с «христианским государством». Не критика и преобразование старого государства, к чему стремились младогегельянцы, а народная революция и создание нового государства — таков вывод, к которому пришли Энгельс и Маркс почти одновременно, независимо друг от друга. Этим они значительно ушли вперед от других младогегельянцев, которые навсегда застыли на идее реформ прусского королевства путем его критики.

Энгельс закончил военную службу и вернулся в отчий дом в Бармен. К концу срока пребывания в Берлине он порвал с группой «Свободных», от которых тщетно требовал, чтобы они, по примеру Бернс, перешли к политической борьбе. Это должно было бы сблизить его с Марксом. Однако их первая встреча, когда Энгельс, направляясь в Манчестер, посетил Маркса в редакции «Рейнской газеты», была холодной, и ничто не предвещало той небывалой в истории человеческих отношений дружбы, которая позднее спаяла навсегда этих двух людей.

Многие десятилетия спустя, вспоминая свою первую встречу с Марксом, Энгельс писал: «Когда я по дороге в Англию опять явился около конца ноября в редакцию «Рейнской газеты», то застал там Маркса. При этом случае произошла наша первая, очень холодная встреча. Маркс выступил в это время против того, чтобы «Рейнская газета» стала проводником главным образом богословской пропаганды, атеизма и т.д.».

Сходство и различие в духовной сущности Маркса и Энгельса ясно обнаружилось уже в их молодые годы. Оба были людьми прямого практического действия, презирали фразерство, позу. Стремление не только к познанию, но к изменению мира вызывало у них отвращение ко всему мистическому, расплывчатому, утопическому и реакционному. Они обобщали разрозненные факты, они требовали революционного вмешательства в жизнь

Энгельс воспринимал и усваивал все быстро, писал споро, легко отыскивал наиболее существенное в предмете. В отличие от Маркса, он рано столкнулся с противоречиями в своей семье и познал истинные условия существования человека. Различие между богатством родного дома и нищетой, лицемерие религии навсегда остались в его сердце прямым укором действительности. Одновременно он дополнял знакомство с обществом теоретическими познаниями.

Маркс был волевым человеком, любил преодолевать препятствия, побеждать трудности. Он был прирожденным исследователем и добивался проникновения в глубины явлений. Маркс работал медленно, основательно. Расчленяя предмет исследования, идя от частного к общему, он добивался ясности и делал выводы, ведшие его к открытию новых вершин для обозрения окружающего.

Энгельс видел идеал в воинственном Зигфриде, прокладывающем себе путь силой и мечом. Маркс нашел свой символ в Прометее, не пощадившем себя ради любви к людям.

Стиль Энгельса был легким, свободным, прозрачным. Мысли рождались как бы сами собой и легко ложились на бумагу.

Маркс, особенно в молодости, пользовался длинными, усложненными фразами, несколько трудными для чтения и понимания, но свидетельствовавшими о богатстве мысли, которая настойчиво пробивала себе дорогу к ясной и точной формулировке.

Верность идее борьбы за свободу народа была одной из самых характерных черт Маркса и Энгельса. Вся их жизнь была посвящена этому, и они никогда ничего не жалели для победы трудящихся. Двадцатидвухлетний Фридрих Энгельс, шагавший, как и Маркс, от одной философской системы к другой, чтобы, освободившись от всех идеалистических заблуждений, выйти, наконец, на широкую дорогу материализма, сформулировал в дни борьбы с реакционными взглядами Шеллинга свой девиз — все ради торжества идеи свободы — и оставался верен этому девизу до конца своих дней.

«И эта вера во всемогущество идеи, в победу вечной истины, — писал он в работе «Шеллинг и откровение», — эта твердая уверенность, что она никогда не поколеблется, никогда не сойдет со своей дороги, хотя бы весь мир обратился против нее, — вот истинная религия каждого подлинного философа, вот основа подлинной позитивной философии, философии всемирной истории… Пусть не будет для нас любви, выгоды, богатства, которые мы с радостью не принесли бы в жертву идее, — она воздаст нам сторицей! Будем бороться и проливать свою кровь, будем бестрепетно смотреть врагу в его гневные глаза и сражаться до последнего издыхания! Разве вы не видите, как знамена наши развеваются на вершинах гор? Как сверкают мечи наших товарищей, как колышутся перья на их шлемах? Со всех сторон надвигается их рать, они спешат к нам из долин, они спускаются с гор с песнями при звуках рогов. День великого решения, день битвы народов приближается, и победа будет за нами!»

Хотя характеры молодых революционеров Карла и Фридриха были во многом совершенно разные, обоим была присуща одна и та же весьма важная черта: они никогда не боялись порывать с теми людьми, чьи идеи становились им чужды. Движение вперед, новые и новые исследования, смелые и решительные выводы — такова дорога будущих друзей, и в то время, как младогегельянцы считали, что они уже достигли высот в науке, указав на абстрактную критику как единственно действенный рычаг для преобразования мира, Маркс, руководил «Рейнской газетой», а Энгельс, знавший близко жизнь в силу своих семейных связей и профессии, очень скоро поняли, что пассивная критика сама по себе беспомощна. Усевшись в удобное кресло абстракции, берлинские «Свободные» возносили собственное «я», но они становились трусливыми и нерешительными, как только надо было действовать.

Фридрих Энгельс прибыл в Англию в конце 1842 года. Отец посчитал за лучшее отправить сына подальше из начинавшей приходить в движение предреволюционной Германии.

Фридрих не впервые переплывал Ла-Манш. Когда таможенный чиновник, бегло осмотрев саквояжи, пропустил его на набережную, он почувствовал себя почти прирожденным англичанином.

Энгельс знал английский язык в совершенстве. Взобравшись в фиакр, он обратился к рыжему вознице с приветствием шотландских горцев, и тот, не колеблясь, признал земляка.

В ожидании почтового дилижанса Энгельс просмотрел кипу английских газет. Он заключил, что, по мнению самих англичан, мало изменений произошло у них за те два года, которые для него были так бурны и богаты событиями.

Он был обескуражен. С немецких берегов Англия казалась младогегельянцам охваченной социальной лихорадкой, рвущейся навстречу революции. Патетический Гесс в берлинских ресторанах, где собирались «Свободные», столько раз вдохновенно пророчествовал, обещая, что социальный переворот начнется на Британских островах и лишь потом перебросится на континент.

— Воды пролива не погасят пламени» Осанна! Приди! — кричал Гесс, простирая руки.

Оказалось, однако, что не только парламентские дебаты, биржевые отчеты, чартистские протесты и петиции, не только проповеди модных архиепископов и стихи королевских лауреатов, не только колебания акций и настроений палаты лордов, во и жизнь в ее повседневности осталась неизменной, несмотря на ушедшие сроки.

Удивительная страна? Привычка подменила в ней страсть. Странный мир упорных, невозмутимых и в то же время столь могущественных улиток.

Энгельс заметил, что в моде были все те же неприятно полосатые, сборчатые в талии брюки, просторные рединготы и черные цилиндры. Франты носили тросточки и белили щеки. Головки дам выглядывали из-под больших, без меры украшенных лентами шляп-корзин.

Барменский купец был достаточно красив и статен, чтобы тотчас же привлечь внимание девиц на выданье. Молодого человека легко можно было принять не за скромного бомбардира, каким он был недавно, а по крайней мере за гвардейского офицера, слегка неуклюжего в непривычном штатском платье.

Он был хорошо одет, но без щегольства, без многообразных тончайших измышлений местных денди. Шейный платок, на взгляд франта, был слишком уж добросовестно обмотан вокруг шеи, воротник и манжеты были слишком туги, и покрой сюртука чрезмерно широк в спине и талии. К тому же молодой человек недопустимо часто улыбался и был не только не бледен, но даже вызывающе румян. Лицо его было юношески пухлым, нос насмешливо вздернут, и только глаза уже отражали опыт и зрелость мысли.

В почтовой карете он легко заводил знакомства, умело пробивая вежливую замкнутость англичан. Девицы улыбались ему, и он отвечал им не без удовольствия.

Пожилые люди незаметно для себя переходили с этим юношей на тон равных и, насколько это допускалось их правилами, оживлялись в беседе. Они говорили, расправляя толстые пледы на коленях и пыхтя сигарами, о том, что положение Англии тяжелое, что кризис — божья кара, как град, выбил нивы промышленности.

— Но, — кончали они убежденно, — никогда материальные интересы не порождали революций. Дух, а не материя толкает к безумствам, и — хвала небу! — в этом смысле нация здорова.

В Лондоне Энгельс остановился в знакомом отеле. Его встретили приветливо и безо всякого изумления, точно не более нескольких часов тому назад он вышел на очередную прогулку. Хозяин в тех же выражениях, что и в 1840 году, осведомился о погоде и самочувствии постояльца. И тот же слуга без двух передних зубов подал ему острый томатный суп и рыбу, пахнущую болотом. Пудинг был черств и пресен, и подливка отдавала перцем.

Поутру у порога отеля та же нетрезвая и ободранная старуха клянчила свое очередное пенни. И она узнала Фридриха и не удивилась ему. На бирже худой швейцар, преисполненный сознания своей великой миссии, взял у Энгельса пальто и шепнул ему с тем же заговорщицким видом о катастрофе с новыми железнодорожными акциями.

— Сэр интересуется ими, — добавил он уверенно.

И Фридрих вспомнил, что два года тому назад он действительно следил за их взлетом и падением.

Вечером в клубе фабрикантов он нашел всех и всё на обычных местах. Приглашенный скрипач играл ту же слащавую «Песню отъезжающего моряка» и сфальшивил именно там, где всегда.

Один из знакомых зазвал молодого купца к себе. Справлялась серебряная свадьба. И снова неизменность быта, как режущий монотонный скрип, задела Энгельса. — Веселье регламентировалось, вымерялось, как порции куриной печенки и пирожного за ужином.

Коммерческий дух господствовал и здесь. В зале танцев шла отчаянная азартная купля и продажа. Для «девиц на выданье» символом счастья стало обручальное кольцо. Их тетки, матери и уже пристроенные замужние или обрученные сестры оценивали, как опытные маклеры, всех присутствующих мужчин. Чиновники, купцы, военные, зазванные на эту биржу брака, котировались, то поднимаясь, то снижаясь в цене, как торговые и промышленные бумаги.

Любивший покружиться в вальсе с хорошенькой девушкой Фридрих внезапно понял, что рискует оказаться в плену. Наивные ухищрения девиц, их неловкие атаки, их плоская болтовня и утомительная жеманность внезапно вызвали у него мутную, как тошнота, скуку. Он бежал с бала.

Энгельс хорошо знал быт этих буржуа, быт лживый, подленький, мелкий. Как презирал он этих людей, ханжески-религиозных и в то же время безжалостных, когда кто-либо посягнет на их благополучие, оторвет их от великого дела всей их жизни — наживы!

Энгельс по воле отца поселился в Манчестере и работал там простым конторщиком на бумагопрядильной фабрике «Эрмен и Энгельс».

Меньше всего времени Фридрих проводил в канцелярии. Он изучал жизнь рабочего класса, посещая грязные кварталы, где жили труженики и безработные, и собственными глазами видел их нужду и нищету. Он изучал акты и другие документы фабричных инспекторов, которыми до него мало кто интересовался.

Мужчины работали на фабриках, заводах, шахтах по 16, а нередко по 18 часов в сутки, не считая перерывов на обед. На текстильных фабриках женщин и детей заставляли работать по 19 часов в сутки. На некоторых предприятиях было установлено, что два раза в неделю дети, кроме обычных дневных часов, работают еще, после часового сна, всю ночь напролет. Несмотря на столь каторжный труд, люди жили впроголодь, ютились в трущобах, ходили в лохмотьях.

Еще сильнее возненавидел Энгельс фабрикантов, буржуа. Глубоким сочувствием к рабочему классу проникнуты его корреспонденции в «Рейнскую газету», с негодованием разоблачает он дикую жестокость хозяев, в первую очередь по отношению к малолетним рабочим, которых безжалостно эксплуатировали ради высоких прибылей. Смертность среди детей трудящихся превышала 50 процентов. Энгельс писал о положении рабочих детей в Англии:

«…Какую богатую коллекцию болезней создала эта отвратительная алчность буржуазии! Женщины, неспособные рожать, дети-калеки, слабосильные мужчины, изуродованные члены, целые поколения, обреченные на гибель, изнуренные и хилые, — все это только для того, чтобы набивать карманы буржуазии! Когда же читаешь об отдельных случаях этой варварской жестокости, о том, как надсмотрщики вытаскивают раздетых детей из постели и побоями загоняют их на фабрику с одеждой в руках… как они кулаками разгоняют детский сон, как дети тем не менее засыпают за работой, как несчастный ребенок, заснувший уже после остановки машины, при окрике надсмотрщика вскакивает и с закрытыми глазами проделывает обычные приемы своей работы; когда читаешь о том, как дети, слишком утомленные, чтобы уйти домой, забираются в сушильни и укладываются спать под шерстью, откуда их удается прогнать только ударами плетки; как сотни детей каждый вечер приходят домой настолько усталыми, что от сонливости и плохого аппетита уже не могут ужинать и родители находят их спящими на коленях у постелей, где они заснули во время молитвы, когда читаешь обо всем этом и о сотне других гнусностей и мерзостей, и читаешь об этом в отчете, все показания которого даны под присягой и подтверждены многими свидетелями, пользующимися довернем самой комиссии, когда подумаешь, что сам этот отчет — «либеральный», что это буржуазный отчет… когда вспомнишь, что сами члены комиссии на стороне буржуазии и записывали все показания против собственной воли, то нельзя не возмущаться, нельзя не возненавидеть этот класс, который кичится своей гуманностью и самоотверженностью, между тем как его единственное стремление — любой ценой набить свой кошелек…»

Фридрих Энгельс заступается за рабочий класс Англии, он обвиняет буржуазное общество в сознательном массовом убийстве производителей всех благ и богатств.

Находясь в Англии, Энгельс пришел к целому ряду важных открытий. Быстрое духовное развитие молодого ученого поражало его друзей и знакомых.

«Энгельс представлял собой настоящее чудо, если сравнить зрелость и мужественность его мышления и стиля с его возрастом», — писал в эти годы Иоганну Якоби берлинский врач Юлиус Вальдек.

До Энгельса все экономисты не находили достаточно сильных слое, чтобы восславить буржуазию, создавшую самую крупную в мире индустрию, работающую на силе пара, проложившую первые 10 тысяч километров железных дорог, построившую огромный паровой флот.

Энгельс высказал совершенно новую точку зрения на великий промышленный переворот, показавшуюся дикостью тогдашним буржуазным экономистам и писателям: самое важное детище промышленного переворота — английский пролетариат.

Он увидел, что этот только что родившийся в цепях нищий ребенок, отдающий все свое время и силы труду, очень скоро вырастет в богатыря и именно ему суждено совершить социальную революцию.

Поезда между Манчестером и Ливерпулем ходили дважды в день. Энгельс подъехал к низкому деревянному навесу вокзала задолго до отхода поезда.

Локомотив! Фридрих встретил его, как давнишнего знакомого, хотя и увидал впервые. Фридрих, увлекающийся техникой, давно изучил его строение.

Раздался звонок. Перебросив через руку плед, Фридрих бросился, как и все откуда-то взявшиеся пассажиры, к вагонам.

Кочегар неторопливо налил в котел несколько ведер воды и полез в машинное отделение. Какие-то служители в толстых кафтанах вышли из сарая, называемого буфетом, и громко прокричали, что поезд «Манчестер — Ливерпуль» отправляется.

Наконец поезд тронулся, тяжело вздыхая и сопя. Дым стлался над вагонами без крыш, оседая на капорах и шляпах пассажиров. Стук колес и локомотива заглушал голоса. Привыкнув с детства к лихой езде верхом, Энгельс не был поражен бегом поезда. Он задавал себе вопрос о том значении, которое приобретает для человечества и истории изобретение Стефенсона. Фридрих видел перед собой карту земли и прокладывал мысленно одну за другой железные дороги.

Рельсы ложились на пустыни, соединяли Азию с Европой, обвивали цепочкой оба американских материка. Фридрих с проницательностью коммерсанта и точностью ученого угадывал изменения, которые произойдут на планете под влиянием этих черных линий.

Поезд начисто менял понятие о времени и расстояниях.

Недавний артиллерист предвидел, как в случае войны тряские и покуда неуклюжие железнодорожные вагоны будут грузить солдатами. Энгельс гадал о том, какова была бы судьба Наполеона, если б полководцу служили поезда.

В таких размышлениях быстро пробежали часы. Поезд подъехал к Ливерпулю.

Город этот показался молодому человеку таким же страшным, безжалостным, как Манчестер, как и

Лондон. На набережной женщины с просящими глазами, голодными глазами волчиц преследовали его, предлагая единственное, что им еще принадлежало, — тело.

Маленькая девочка дернула Фридриха за руку и, когда он бросился от нее прочь, закричала:

— Дайте же мне хоть пенни на хлеб, если не хотите пойти со мной в доки!

Энгельс остановился и дал ей монету. Но не только женщины попрошайничали в порту. Мужчины-нищие молча протягивали руку.

В доках Энгельс спотыкался о пьяные тела. У дверей дымного кабака плакал ребенок.

Фридрих вспомнил детство. Разве, возвращаясь из школы в большой пасмурный родительский дом, где проходил он по таким же проклятым закоулкам? Их было много и в Бармене.

Пробираясь по фабричному району в центр города, Энгельс заглядывал в окна домов, затянутые тряпками, пропитанными маслом, наклоняясь, проходил в тесные подворотни, и тоска — преддверие возмущения, предшественница действия — одолевала его.

В каждой конуре жило до десяти человек.

Социалистическая литература, с которой он отчасти познакомился на родине в последние годы, подготовила его ко многому, и, однако, действительность превосходила все, что могло нарисовать самое мрачное воображение.

Он шел к центру города. Из кабаре доносились истерически нарастающий мотив канкана, топот танцующих ног и визг.

Ему казалось, что он впервые по-настоящему, во всю величину увидел этот иной мир и его обитателей. Их было много, этих людей; и здесь, в Англии, самой индустриальной стране земли, они были еще более несчастны, чем где-либо, чем в Бармене, Бремене — в городах, о которых Фридрих думал, как об отсталых окраинах передовой Европы.

Что же это означает? Прогресс, несущий счастье и богатство людям, подобным семье Энгельсов, лишней цепью обвивает тело пролетария? Какое же социальное проклятие тяготеет над этим людом, познавшим ад при жизни?

Эта страна, законам и процветанию которой завидуют, вся пропитана жестоким равнодушием, бесчувственностью, говорил он себе.

Человечество распалось на монады. Везде — и может быть, в нас, во мне — варварское безразличие, эгоистическая жестокость. Везде социальная война… везде взаимный грабеж под защитой закона, думал Фридрих.

Энгельсу захотелось быть совсем одному в чужом городе, в чужом доме, и он решил ночевать в Ливерпуле. Он был слишком окружен мыслями, чтоб не искать одиночества. Так поэт или ученый, обремененный созревшей думой или открытием, упрямо ищет уединения и покоя, чтоб освободить себя от ноши. В такие минуты хорошо быть в чужом месте, чтобы ни одна привычная вещь не мешала думать, чтоб ни одно вторжение не разрывало густого напряжения.

Фридрих опустил суконную портьеру. Окна противоположного дома рассеивали его думы.

Бывают в жизни людей тяжелые минуты, когда человек как бы отходит в сторону от своей жизни и всматривается в свое прошлое, наклоняется, как над колыбелью новорожденного, над своим настоящим. Гнетущие минуты, отмечающие, однако, движение.

Фридрих будто опять подошел к знакомой зарубке на двери отцовского дома (каждые полгода отец измерял рост детей) и увидел, что она ему едва лишь доходит до плеча. Он заметно вырос.

Вошедший слуга принес ему заказанный ужин, раскрыл постель и переложил поближе к лампе черную библию. Пожелав доброй ночи, он тихо удалился. Фридрих курил. Лицо его было так же спокойно и приветливо, как всегда. Не переставая перебирать месяц за месяцем свое прошлое, он неторопливо принялся за ужин. Никогда еще аппетит не изменял ему.

Энгельс хладнокровно восстанавливал в памяти последние два года. Нет, они не пропали зря. Больше всего он боялся пустых часов. Не замечая времени, поглощаемого книгой, университетской лекцией, работой над статьей, он болезненно, как перебои сердца, ощущал каждое неиспользованное, канувшее в неизвестность мгновение. Но он не мог упрекнуть себя в самообкрадывании, в мотовстве, прожигании времени.

Вспоминая прошлогодние битвы, Фридрих старательно перебирал прожитое. Он снова рылся в дорогом, мертвом уже хламе, в старых письмах, пахнущих мышами и завядшими травами, находил драгоценные, совсем нетронутые реликвии, рисунки, мундир в чернильных пятнах и блестящую ненужную шпагу.

На рассвете Энгельс лег, наконец, в постель. Машинально взял приготовленную заботливым хозяином отеля библию. Нашел «Песнь песней» и прочел нараспев, как читал поэмы.

Он обрадовался этой книге, как старой школьной тетради. В детстве Фридрих открывал ее робко, с молитвой. Потом ее угрожающий переплет и непонятный язык раздражали мальчика, как постоянные проповеди, которые читали ему в доме все — от отца до старого лакея. Он мстил библии, выискивая в псалмах нелепости и высмеивая пророков. Неряшливые, юродивые пророки казались ему в лучшем случае чудаками и досадными глупцами. Он долго воевал с библией, вызывая на поединок самого бога. Это было тяжелое время, противоречивое и болезненное. В борьбе с собой, с семьей, с привычкой он, наконец, сорвал с себя путы религии и выбросил, как старый школьный ранец, книгу, которую так чтил в детстве. Прошло время. Читая Бауэра, Гесса, Штрауса, Фейербаха, он снова проделал тот же путь, идя дорогами своих былых мыслей, снова сразился с христианской догмой.

Страх и негодование остались позади. Разорвались ассоциации. Библия лежала перед ним старой детской игрушкой. Как поэт он отдавал должное эпическому таланту безвестных художников, ее сотворивших. Что ж, «Песнь песней» столь же поэтична, как и песня о Нибелунгах; псалмы были грубоваты и мелодичны, как старые саги.

Перелистывая священное писание, Фридрих вспомнил им написанную шуточную библию: «Чудесное избавление от дерзкого покушения, или торжество веры». Эти веселые рифмы казались ему всегда удачными. Но как далеко отошла в прошлое пора младогегельянских дуэлей и дурачества!

Фридрих достал свою поэму из дорожного несессера, расправил. Тоненькая книжечка без имени автора на обложке.

Как долго, скрытно, упорно он мечтал стать поэтом!

«Может быть, это было неизбежностью для юношей Моего поколения, как корь и дуэлянтское бахвальство…»

«Услышь, господь, услышь! Внемли моленью верных,
Не дай погибнуть им в страданиях безмерных:
Терпенью твоему когда конец придет,
Когда ты казнь пошлешь на богохульный род?
Доколе процветать ты дашь в земной юдоли
Безбожным наглецам? Скажи, господь, доколе
Философ будет мнить, что «я» его есть «я»,
А не от твоего зависит бытия?
Все громче и наглей неверующих речи…
Приблизь же день суда над скверной человечьей».
     Господь на то в ответ: «Не пробил час для труб,
Еще не так смердит от разложенья труп.
К тому ж и воинство мое — от вас не скрою —
Не подготовлено к решительному бою.
Богоискателями полон град Берлин,
Но гордый ум для них верховный господин;
Меня хотят постичь при помощи понятий,
Чтоб выйти я не мог из их стальных объятий.
И Бруно Бауэр сам — в душе мне верный раб —
Все размышляет: плоть послушна, дух же слаб…»

Утром Энгельс вернулся в Манчестер. В этом городе он вскоре встретил ирландскую работницу Мари Бернс и подружился с ней. Молодые люди полюбили друг друга. Мэри стала женой Энгельса. Это был свободный союз, не скрепленный церковью и законом. Подруга Фридриха первая поведала ему много о нищете ирландского народа, его бесправии и упорной губительной борьбе за свое освобождение от ига британцев. Она стала проводником Энгельса по рабочим кварталам Манчестера, а также по «Малой Ирландии» — одному из пригородов, где ютились ее соплеменники — труженики и безработные.

Мэри оплакивала свою многострадальную отчизну, она была горячим приверженцем неистового борца за свободу Ирландии О'Коннеля.

После брака Фридрих решительно изменил образ жизни. Пренебрегая мнением приятелей отца, он отвергал приглашения на обеды, ужины, танцы.

В свободные от дел в конторе часы Фридрих уходил в рабочие дома, на собрания чартистов, в харчевни, что у шлагбаума, отмечающего городские границы. По ночам он зачитывался Годвином и декламировал Шелли, которого полюбил страстно.

Ему удалось добыть парламентские синие книги, в них наряду с дипломатическими и политическими документами публиковались также отчеты фабричных инспекторов.

Он чувствовал себя Колумбом, ступившим на чужую землю и увидевшим людей с другим цветом кожи, о существовании которых он и не подозревал.

Но с каждым новым фактом тайна теряла свое обаяние, обнажалась.

Цифры, острые, как молния, открывали Фридриху загадку происхождения и путь этого иного народа, настойчиво требовавшего к себе внимания всего мира, народа, заселяющего всю планету, называемого — Пролетариат.

История рабочего класса, которую он изучал, была мрачна. Фридрих видел, как нищали крестьяне, как нужда заставляла их продавать свой труд и как потом рабство ковало из них новых людей — пролетариев. Разве не опередили они — в невзгодах и в борьбе — всех своих собратьев на земном шаре? Книга о них могла стать путеводной нитью. Но об этом ее значении Фридрих пока решил не думать. Размышлять для него означало рыть — рыть до тех пор, пока не найдет клад — ответ.

Нередко Фридрих хладнокровно и деловито думал о том недоверии, которое так часто проскальзывало в отношении рабочих к нему.

«Они чувствуют во мне чужака. Между нами легла вывеска торговой фирмы «Эрмен и Энгельс».

Нет оснований покуда доверять мне, сыну фабриканта, еще недавно поэту, философу, парящему над землей в густой мгле всяких абстракций.

В пролетарии живет здоровый инстинкт настороженности и недоверия к слову.

Увы, заслуги и шрамы от ран философских боев, мозоли на языке от споров в кружке «Свободных» не имеют цены в глазах Джонов Смитов. И они правы. Они идут к революции как к единственной цели жизни. Для них свобода и труд — воздух и хлеб; для многих же мне подобных — нередко спасение от сплина, моцион ума и тела, слюнявая филантропия. Зрелище нищеты за окном портит нам аппетит. Мы задергиваем шторы или откупаемся грошами. Отсюда чувствительные сцены бедности у Диккенса и Жорж Санд… Они хотят обедать с сознанием выполненного долга. Совесть мешает их желудку, их аппетиту. Совесть делала их вина и трюфели кислыми. Они бросали ей подачку в виде сострадания и призывов к гуманности. Но пролетарии вовсе не калеки. Они солдаты, идущие навстречу победам, воспринимающие, как препятствие, лишения похода. Не им, а мне надо будет гордиться, если наши руки сплетутся и мы пойдем рядом. Может быть, я пригожусь, как неплохой командир отделения, думал Фридрих.

В таверне Энгельс угощает молодого рабочего и говорит с ним, как старый товарищ. Но сегодня, сейчас ему хочется рассказывать только о легендарной реке Нибелунгов.

Уроженец Рейна по своей натуре настоящий сангвиник. Его кровь переливается по жилам, как свежее бродящее вино, и глаза его всегда глядят быстро и весело. Он среди немцев счастливчик, которому мир всегда представляется прекраснее и жизнь радостнее, чем остальным. Смеясь и болтая, он сидит в виноградной беседке за кубком, давно забыв все свои заботы, тогда как другие часами еще обсуждают, пойти ли им и заняться тем же, и теряют из-за этого лучшее время. Несомненно, ни один рейнский житель не пропускал представлявшегося ему когда-либо случая получить житейское наслаждение, иначе его приняли бы за величайшего дуралея. Эта легкая кровь сохранит ему еще надолго молодость. Житель Рейна забавляется веселыми, резвыми шалостями, юношескими шутками или, как говорят мудрые солидные люди, сумасбродными глупостями и безрассудствами. И даже старый филистер, закисший в труде и заботах, в сухой повседневности, хотя бы он утром высек своих юнцов за их шалости, все же вечером за кружкой пива занятно рассказывает им забавные истории, в которых сам принимал участие в дни своей юности…

С полудня началась забастовка. Ее негромко провозгласили часы, десятки часов на заводских корпусах. Подчиняясь знаку часовой стрелки, остановились фабрики. Рабочие беспорядочно высыпали на безлюдные улицы. В полдень город ожил и зашумел так, как шумел только на рассвете или в сумерки.

Во всех церквах, на всех площадях митинговали. И чем тише, мертвенней становились корпуса и дворы фабрик, тем взволнованнее говорили город, улицы.

Фридрих вышел в прихожую конторы. На вешалках, как висельники, неестественно выпрямившись или скорчившись, застыли серые шинели, плащи, полукафтаны. Их никто не стерег. На деревянной скамье лежала забытая сторожем железная табакерка. Сторож забастовал.

В груде шляп и цилиндров Энгельс отыскал картуз и, закутав шею фланелевым шарфом, вышел на улицу. Мимо него продолжали идти рабочие. Он свернул с моста в глубь заводских улиц. Растерянно поскрипывали настежь отпертые ворота. Какие-то люди пробирались к конторам по найму. Унюхав добычу, они торопились предложить себя вместо протестующих собратьев. Озираясь, они проникали на пустые, брошенные фабрики еще раньше, чем их принялись искать.

Энгельс ощутил острое желание избить их. Не часто чувство опережало в нем рассудок.

«Рабские душонки, подлые и жалкие! Рабочие сами скоро расправятся с предателями».

Минуту спустя он уже думал о другом:

«Следует поставить рабочие пикеты у фабричных ворот, чтоб останавливать измену на пороге».

Но об этом уже позаботились — рабочие присоединились к страже.

«Революция приближается!» — надеялся Энгельс, но вместе с тем росло в нем беспокойство.

Не было ли снова провокации, которая опутала рабочих летом, во время первой большой забастовки 1842 года? Не хотят ли промышленники руками пролетариев добыть уступки от правительства?

Через все сомнения пробивалось одно полное нарастающее чувство — гордая радость.

Фридрих видел впервые рабочий класс в организованном действии. Забастовка была прекрасна, как революционный бой, как массовое восстание. Какой магический пароль, пробежав через многотысячный город, остановил наперекор всему десятки заводов, сотни машин, тысячи станков? Разве не было беспорядочное шествие рабочих мирным и небывалым доныне парадом их мощи и сознания солидарности?

«Так воспитывается революция, — думал Фридрих, — социальная революция, за ней следует не коронование новой династии, а свержение режима». И он радовался замечательному уроку, который давала ему история.

Через несколько дней забастовка кончилась.

Город, как река, вошедшая после разлива в берега, снова обезлюдел и затих.

Монотонно стучали паровые станки на текстильных фабриках. Ткачи и пряхи согнулись над работой.

Энгельс в Манчестере завел широкие знакомства среди чартистов и их руководителей, писал статьи для английских рабочих газет, рассказывая в них о развитии политических и философских учений на континенте. Центральная газета чартистов «Северная звезда», социалистическая газета «Новый нравственный мир» печатали статьи Энгельса.

Некоторые чартисты проповедовали революцию «законным путем», одни хотели прийти к власти, завоевав большинство голосов в парламенте, другие призывали пролетариат к стачкам и классовой борьбе.

Самые выдающиеся вожди чартизма — О'Брайен, О'Коннор, Д. Гарни понимали, что пролетариат их страны ведет классовую борьбу с капиталистами. Энгельс, пришедший к мысли о невозможности мирной революции, о необходимости беспощадной борьбы с господствующими классами, увидел в чартизме наиболее яркое проявление социально-революционных устремлений рабочего класса Англии.

Еще одно значительное течение английского пролетариата составляли последователи Оуэна, которых с 1836 года звали социалистами. Они проповедовали идеи социалистической организации труда и коммунистического распределения, но мечтали достичь этого мирной разумной пропагандой, петициями. Оуэнисты были сторонниками «общественного мира». Они утверждали, что все зло происходит от частной собственности, религии и буржуазного брака, но, видя перед собой непреодолимо огромную, могучую каменную стену капитализма, могли лишь мечтать о том, что она рассыплется сама собой. Оуэн назвал будущий общественный строй справедливости, гармонии и коллективизма «социальной системой», после чего утвердилось в литературе само слово «социализм».

Всем сердцем сочувствуя оуэнистам и чартистам и желая слияния этих течений в одно могучее революционное социалистическое движение, Энгельс стремился установить личные контакты с их вождями и рядовыми рабочими. Он встречался одно время с социалистическим лектором портным Джоном Уотсом; с чартистом, сельским батраком, затем городским рабочим Джемсом Личем, а знакомство с Джорджем Гарни, видным деятелем левого крыла чартистов, превратилось затем в многолетнюю дружбу.

Гарни был ровесником Маркса. Шестнадцати лет он примкнул к чартистскому движению, был поклонником Великой французской революции, провозгласил Марата своим героем и следом за ним называл себя сам «другом народа». Много лет спустя после первого знакомства с Энгельсом Гарни рассказывал, как в 1843 году впервые появился в редакции «Северной звезды» молодой немец, выдающийся революционер и мыслитель, говоривший по-английски, как природный британец, и заявил, что глубоко сочувствует чартистскому движению.

«В 1843 году Энгельс приехал из Бредфорда в Лидс, — писал Гарни, — и обратился ко мне в редакцию «Северной звезды». Это был высокий, красивый молодой человек с почти мальчишеским лицом. Несмотря на немецкое происхождение и образование, его английский язык поражал своей безупречностью. Он сказал, что постоянно читает «Северную звезду» и очень интересуется чартистским движением. Так началась наша дружба, продолжавшаяся более 50 лет».

Знакомство некоторых наиболее прогрессивных деятелей английского рабочего движения с Энгельсом, начавшись в эти годы, перерастает впоследствии в большую близость и сотрудничество не только с ним, но и с Марксом.

В своем политическом развитии Энгельс в Англии шагнул далеко вперед, особенно после того, как начал изучать экономические и социальные отношения с точки зрения классовой борьбы. До Маркса и Энгельса рабочие рассматривались немецкими исследователями и экономистами как часть третьего сословия, и считалось само собой разумеющимся, что интересы трудового люда естественно подчинены интересам хозяев. Но в Англии, классической стране капитализма, рабочий класс ко времени приезда туда Энгельса был уже полностью оторван и от земли и от мелкой кустарной промышленности и ничем не располагал больше для добывания средств к жизни, кроме своих рук, кроме способности продавать свою рабочую силу. Это был новый, совершенно отделенный от всех других слоев общества класс со своим будущим. Энгельс понял, что решающую роль в истории играет борьба противоположных экономических и социальных интересов различных классов — буржуа и рабочих, и это было важным открытием.

Энгельс в своих статьях 1843 года критикует аполитичность утопических социалистов, теоретическую ограниченность чартистов, их демократические иллюзии. Он осуждает также заговорщицкую тактику бланкистов и выступает как сторонник революционного свержения господства буржуазии.

Май и июнь 1843 года Фридрих прожил в Лондоне. Он приехал туда по делам фирмы, но главная его цель была в том, чтобы установить связь с тайным обществом немецких рабочих — Союзом справедливых.

Из зажиточных гостиниц, из грязных залов биржи Фридрих бросился на лондонские окраины, где ютились в бедности революционеры — немецкие изгнанники. Иосиф Молль, Карл Шаппер, Генрих Бауэр — руководители союза — встретили его дружелюбно. Энгельс впервые видел подлинных пролетариев-вождей. Их образованность и твердые взгляды на жизнь и социальные отношения поразили его. Правда, они остались равнодушными к философскому докладу, который молодой человек попробовал им преподнести. Ни ересь Шеллинга, ни откровения Макса Штирнера не произвели здесь особого впечатления, зато о заработной плате, о быте немецких текстильщиков и ремесленников они хотели знать все. Уравнительный коммунизм этих рабочих показался ему несколько ограниченным и слишком уж практическим. Но как хорошо чувствовал себя Фридрих среди этих новых людей! Насколько низкая конура, где сапожничал весельчак Генрих Бауэр, была приветливее любого купеческого дома! Эти люди, потерявшие на время родину из-за своей революционной деятельности, казались ему идеально простыми, целеустремленными.

Наиболее яркой фигурой среди руководителей Союза справедливых был Карл Шаппер. Он родился в 1812 году на юге Германии в небогатой семье сельского пастора.

Шаппер прожил тяжелую жизнь революционера- подвижника. Много раз его бросали в тюрьму, сажали на скамью подсудимых, изгоняли из родной страны. То лесничий и бочар, то наборщик, он зарабатывал на хлеб для себя и семьи тяжелым трудом. Превыше всего ставил он интересы народа, интересы рабочего класса.

Это был человек богатырского сложения, «живая баррикада», как его прозвали соратники, темноволосый, сероглазый, с высоким открытым лбом. Он был одним из тех самородков, которые обладали удивительной способностью вдохновлять простых тружеников революционным словом и вести их в бой.

В 1833 году Шаппер участвовал в нападении на полицейскую гауптвахту во Франкфурте, что должно было послужить сигналом к началу восстания в Южной Германии, был арестован, бежал в Швейцарию. В 1834 году находился в рядах участников так называемого Савойского похода, имевшего целью вызвать мятеж в Северной Италии, был схвачен, сидел полгода в тюрьме. В 1836 году странствующий подмастерье Шаппер пешком дошел до Брюсселя, затем обосновался в Париже, стал там активным деятелем немецкой тайной республиканской организации— Союза отверженных, затем Союза справедливых.

В мае 1839 года Шаппер вместе с другими членами Союза справедливых принял участие в неудачном восстании бланкистов в Париже, был брошен в тюрьму Консьержери и после продолжительного заключения выслан из Франции.

В 1840–1848 годах он живет в Лондоне. Здесь Шаппер в 1843 году знакомится с Энгельсом, а в 1845 году — с Марксом. Убедившись на собственном революционном опыте, что заговорами невозможно помочь народу, он постепенно проникся доверием к научным взглядам Маркса и Энгельса. Шаппер стал во главе Союза справедливых, пользовался большим влиянием среди руководителей и членов этого революционного общества и сделал все возможное для того, чтобы союз порвал с Вейтлингом и другими мелкобуржуазными теоретиками, и принял программу научного коммунизма.

Энгельс отклонил предложение о вступлении в тайный Союз справедливых, придерживавшийся заговорщицкой тактики и начертавший на своем щите утопический девиз: «Всеобщее равенство и братство». Уже тогда Энгельс понимал, что новое общество невозможно создать с помощью замкнутых тайных сект, что коммунизм вырастает из недр самого капиталистического общества и что он может победить лишь тогда, когда в движение будут втянуты самые широкие массы рабочих. Однако знакомство Энгельса с Шаппером, Моллем и Бауэром в 1843 году положило начало важнейшим историческим событиям: несколько лет спустя Союз справедливых принял научную программу — «Манифест Коммунистической партии» Маркса и Энгельса — и был преобразован в Союз коммунистов.

Вскоре после возвращения из Лондона в Манчестер Энгельс получил от Маркса и Руге приглашение сотрудничать в «Немецко-французском ежегоднике». Он написал для этого журнала статьи «Наброски к критике политической экономии» и «Положение Англии. Томас Карлейль. «Прошлое и настоящее». Они были опубликованы в «Ежегоднике» в феврале 1844 года.

Английская печать гораздо свободнее, нежели немецкая, занималась обсуждением политических и социальных вопросов. Писатели Карлейль и Шелли нещадно критиковали существующие на острове порядки. Энгельс, уже со времен «Писем из Вупперталя» проявивший горячий интерес к социальным отношениям, оказавшись в Англии свидетелем более обнаженных классовых противоречий между богатством и бедностью, роскошью имущих и нищетой трудящихся, занялся в первую очередь изучением политической экономии. А. Смит, Д. Милль, Т. Мальтус, Д. Рикардо, Ж.Б. Сэй, Дж.Р. Мак-Куллох помогли ему понять экономическую сущность буржуазного общества. Но в противоположность либеральным экономистам Энгельс рассматривает Англию с критических позиций. Вот что он писал о положении самой передовой, самой могущественной индустриальной страны, комментируя книгу Карлейля «Прошлое и настоящее».

«Тунеядствующая землевладельческая аристократия, не научившаяся даже сидеть смирно и по крайней мере не творить зла; деловая аристократия, погрязшая в служении маммоне и представляющая собой лишь банду промышленных разбойников и пиратов, вместо того чтобы быть собранием руководителей труда, «военачальниками промышленности»; парламент, избранный посредством подкупа; житейская философия простого созерцания и бездействия, политика laissez faire; подточенная, разлагающаяся религия, полный распад всех общечеловеческих интересов, всеобщее разочарование в истине и в человечестве, и вследствие этого всеобщее распадение людей на изолированные, «грубо обособленные единицы», хаотическое, дикое смешение всех жизненных отношений, война всех против всех, всеобщая духовная смерть, недостаток «души», т.е. истинно человеческого сознания; несоразмерно многочисленный рабочий класс, находящийся в невыносимом угнетении и нищете, охваченный яростным недовольством и возмущением против старого социального порядка, и вследствие этого грозная, непреодолимо продвигающаяся вперед демократия; повсеместный хаос, беспорядок, анархия, распад старых связей общества, всюду духовная пустота, безыдейность и упадок сил, — таково положение Англии».

Энгельс высоко оценил книгу Карлейля, считая, что это единственный труд, который «затрагивает человеческие струны, изображает человеческие отношения и носит на себе отпечаток человеческого образа мыслей». Карлейль считал источником всех бед Англии атеизм, Энгельс высмеивает утопические рассуждения Карлейля о необходимости создать новую религию, высмеивает культ сверхчеловеческого и сверхъестественного, критикует утверждение, будто капиталистическое общество может быть спасено «истинным аристократом», героем, выдающейся личностью. Устроить мир истинно по-человечески может только рабочий класс. Господствующие образованные классы Англии глухи ко всякому прогрессу. Лишь рабочие, писал Энгельс, «неизвестная континенту часть английской нации», действительно достойна уважения, несмотря на всю их грубость и на всю их деморализацию. От них-то я придет спасение Англии; они представляют собой еще пригодный для творчества материал; у них нет образования, но нет и предрассудков, у них есть еще силы для великого национального дела, у них есть еще будущее.

Рабочий класс в лице своих общественных деятелей-социалистов выдвигает задачу уничтожения капиталистического гнета. «Во всяком случае, социалисты представляют собой единственную партию в Англии, имеющую будущее, как бы относительно слабы они ни были. Демократия, чартизм должны вскоре одержать верх, и тогда массе английских рабочих останется одни только выбор — между голодной смертью и социализмом».

До Энгельса английские экономисты не ставили вопроса о праве на частную собственность, они считали, что частная собственность — естественное, разумное и вечное условие жизни людей. Общественные отношения для буржуазных экономистов существовали лишь ради частной собственности. Классическая политическая экономия защищала интересы класса капиталистов. Энгельс в своих «Набросках» с новых, социалистических позиций показал возможность и необходимость создания подлинно научной экономической теории. Недаром Маркс назвал «Наброски» гениальным эскизом политической экономии рабочего класса. В них 23-летний ученый впервые в истории описал характерные черты капиталистического хозяйства — безработицу, пауперизм, кризисы, исступленную, остервенелую, сатанинскую, отчаянную эксплуатацию, — с точки зрения социализма, то есть как естественное состояние общества, в котором господствует частная собственность. Статьи Энгельса, опубликованные в «Ежегоднике», знаменовали переход их автора от идеализма к материализму, от революционного демократизма к научному коммунизму.

В Манчестере часто бывал Георг Веерт, немецкий поэт. Он стал другом не только Энгельса, но в его жены Мэри Бернс, и не раз сопровождал молодых супругов в их поучительных походах по рабочим кварталам.

Веерт, сын немецкого пастора, торговый служащий, был младше Энгельса на два гада. Молодые люди познакомились еще в Эльберфеяьде в 1836 году, когда Фридрих посещал местную гимназию, а Георг был учеником в торговом доме.

С весны 1844 года Энгельс начал накапливать материалы для книги «-Положение рабочего класса в Англии». Веерт под влиянием Энгельса написал несколько статей о тяжелых условиях, в которых живут и трудятся английские рабочие. Свой очерк «Пролетарии Англии» Веерт закончил похвальными словами Энгельсу:

«…Я счастлив тем, что в настоящее время один из самых выдающихся философских умов Германии взялся за перо, чтобы написать обширный труд о жизни английских рабочих; это будет труд неоценимого значения. Во всяком случае, этот писатель лучше меня сумеет представить отдельные факты в их истинном свете; благодаря длительному пребыванию в Манчестере — колыбели пролетариата — он имел гораздо больше случаев изучать рабочих, чем я…»

Много стихов Веерт посвятил ирландскому народу, в том числе написанное в 1844 году стихотворение «Мэри». С волнением и сочувствием рисует Веерт прекрасный образ ирландской девушки, отдающей все заработанные ею тяжелым трудом деньги на дело освобождения родного народа от английского владычества.

На корабле к нам приплыла
Она из Тинперери.
Да, кровь горячая была
В ирландке юной Мэри.

Веерт рассказывает далее, как Мэри отвергает все домогания любви славных моряков, как самоотверженно она работает, чтобы накопить денег для помощи ирландским революционерам.

Пускай мой дар родной стране Как помощь поступает. Точите сабли! На огне Пусть ярость закипает! Не заглушить и в сотню лет Трилистник Типперери Английской розе!.. Свой привет О'Коннелю шлет Мэри.

Можно предположить, что стихотворение «Мэри» Веерт написал под впечатлением знакомства с женой Энгельса Мэри Бернс.

Фридрих Энгельс решил посвятить книгу о рабочих Англии всем тем, чья история, чья жизнь, безличная, как статистическая цифра, и трагическая, как цифра на безымянном трупе в городском морге, послужит основой этой книги.

Бывшие луддиты, рабочие были вдохновителями Фридриха, как и всеобщая забастовка, газеты и пророчества немецких социалистов, как Иосиф Молль и чартист Гарни.

Во вступлении к своей книге Фридрих писал:

«Рабочие!

Вам я посвящаю труд, в котором я попытался нарисовать перед своими немецкими соотечественниками верную картину вашего положения, ваших страданий и борьбы, ваших чаяний и стремлений. Я достаточно долго жил среди вас, чтобы ознакомиться с вашим положением.

…Я убедился в том, что вы больше чем просто английские люди, члены одной обособленной нации, вы — люди, члены одной великой общей семьи, сознающие, что ваши интересы совпадают с интересами всего человечества. И видя в вас членов этой семьи «единого и неделимого» человечества, людей в самом возвышенном смысле этого слова, я, как и многие другие на континенте, всячески приветствую ваше движение и желаю вам скорейшего успеха».

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Пять месяцев длилась упорная борьба в «Рейнской газете». Маркс не знал ни в чем равнодушия. С тех пор как он стал редактором этой газеты, он не только отдавал ей все силы, время, но и пытался охватить на ее узких столбцах все наиболее значительные темы современности. Еще летом 1842 года газета опубликовала несколько статей о социальных вопросах. Карл Маркс заинтересовался талантливом коммунистом портным Вейтлингом и напечатал его статью о жилищах берлинской бедноты.

Все интересовало «Рейнскую газету», и она отражала каждое движение маятника истории, особенно в немецких княжествах.

Как-то, сообщая о съезде ученых в Страсбурге, «Рейнская газета» в примечании добавила, что, когда неимущие в Германии домогаются богатства, которым владеет только среднее сословие и крупная буржуазия, это напоминает борьбу третьего сословия против дворянства в начале Великой буржуазной французской революции.

Однако этого замечания было достаточно, чтобы «аугсбургская ведьма» — «Всеобщая газета» обвинила «Рейнскую газету» в заигрывании с коммунизмом.

Маркс со свойственной ему быстротой реакции дал отпор нападкам «Всеобщей газеты», которая сама не раз печатала принадлежащие перу Гейне статьи, восхвалявшие французский социализм и коммунизм. Воевать с «Всеобщей газетой» было тем более нелегко, что она, единственная в ту пору в Германии, имела национальное и даже международное значение. Но это не могло остановить Маркса. В то время ему было еще трудно говорить что-либо по существу коммунизма, хотя он и считал его весьма серьезным явлением. «Или мы потому уже не должны считать коммунизм важным современным салонным вопросом, что он носит грязное белье и не пахнет розовой водой?» Однако Маркс не обещает читателю немедленного ответа. «Мы, — пишет он, — не обладаем искусством одной фразой разделываться с проблемами, над разрешением которых работают два народа», т.е. Англия и Франция.

Не в правилах Маркса было пользоваться оружием, которое он еще не изучил и не усовершенствовал. Он писал, что «Рейнская газета» будет решать все эти вопросы «после упорного и углубленного изучения». Труды Леру, Консидерана, Прудона й другие требуют глубокого подхода и не могут быть разобраны в порядке случайной фантазии.

Карл мечтает о том, чтобы взяться снова за книги. Столько еще вопросов не нашли ответа.

Он ищет новых путей. Но редакторская деятельность кажется ему не менее важной, оставить ее — не дезертирство ли с поля боя? Не ради ли возможности говорить с этой высокой трибуны он отбросил мысль о профессуре, разошелся со многими товарищами?!

Работа в «Рейнской газете» между тем становилась все более затруднительной. Маркс надеялся на друзей в Берлине, обещавших сотрудничать в его печатном органе.

Берлинские «Свободные», уже после отъезда из прусской столицы Фридриха Энгельса, своими скандалами, бесчинствами, глупыми выходками в кабаках, притонах, на улицах (такое поведение было частью их «программы») вызывали презрение и недоумение не только у робких филистеров, но и у тех, кто раньше готов был присоединиться к ним. Бруно Бауэр не стеснялся участвовать в бессмысленных шествиях нищих, устраиваемых «Свободными», и стал не меньшим скоморохом, нежели они. Только строгий Кеппен держался в стороне от этих шумных дебошей, кончавшихся нередко в полицейских участках.

Все эти странные бесчинства пагубно отражались на духовной и творческой деятельности «Свободных». Карл Маркс получал от них для газеты большей частью никчемную продукцию, подолгу отбирал и переделывал полученное.

Окончательный разрыв со «Свободными» совершился в ноябре 1842 года. В это время Гервег и Руге побывали в Берлине. Незадолго до этого Гервег познакомился и крепко подружился с Марксом.

В клубе «Свободных» Гервег и Руге выслушали Бруно Бауэра, который выступил с нелепыми требованиями упразднить, не считаясь с реальной действительностью, понятия государства, собственности и семьи.

Гервег попробовал уговорить Бауэра и его друзей взяться за ум и отказаться от пустозвонства. В ответ они принялись оскорблять его и высмеивать стихи Гервега. Спор между Руге, Гервегом и «Свободными» дошел до «Рейнской газеты». Маркс поддержал Руге и Гервега, и «Свободные», в частности Мейен, начали сочинять пасквили на газету.

В это же время Маркс претерпевал, как сам говорил, «ужасные цензурные мучительства», вел огромную переписку с министерством, выслушивал обер-президентские жалобы и обвинения в ландтаге, спорил с акционерами, субсидирующими газету, крайне раздраженными ее «левым» направлением.

Осенью 1842 года правительство стало еще больше придираться к газете и ее редактору, надеясь, что она умрет естественной смертью. Но число подписчиков все возрастало: с 885 оно поднялось до 1820. Король негодовал. Статьи в газете становились все более дерзкими и враждебными правительству. Рутенберг был выслан из Кёльна.

30 ноября Маркс писал Руге: «Рутенберг, у которого уже отняли ведение немецкого отдела (где деятельность его состояла главным образом в расстановке знаков препинания)… Рутенберг благодаря чудовищной глупости нашего государственного провидения имел счастье прослыть опасным…»

Корреспонденции из Бернкастеля о невыносимом положении мозельских крестьян, помещенные в «Рейнской газете», вызвали подлинный рев со стороны обер-президента Шаппера, который только искал повода избавиться от Маркса. 19 января 1843 года совет министров в присутствии короля постановил закрыть «Рейнскую газету».

Формальным поводом для этого послужило то, что у газеты будто бы нет разрешения на издание. Фактической же причиной было ее противоправительственное направление.

В интересах пайщиков после их хлопот газете разрешили выходить еще три месяца.

«В течеиие этого времени, до казни, — писал Маркс Руге, — газета подвергается двойной цензуре».

Число подписчиков в это время возросло до 3200, и в Берлин направлялись петиции с большим количеством подписей. Читатели просили не закрывать «Рейнскую газету».

Пайщики, желая спасти деньги, вложенные в издание, потребовали в это же время от Маркса, чтобы он совершенно изменил тон и характер газеты. Это и заставило Карла Маркса 17 марта сложить с себя обязанности редактора.

Карл поехал к Женни. Ему было 18 лет, когда она стала его невестой. Семь лет ждали они друг друга, ни мыслью, ни поступком не изменяя своей любви. 19 июня 1843 года доктор Карл Маркс обвенчался, наконец, с Женни фон Вестфален. Они прожили несколько счастливейших недель в красивом городке Крейцнахе у Каролины фон Вестфален, матери Женни, одиноко жившей после недавней смерти Людвига Вестфалена.

Арнольд Руге звал Маркса в Париж. Он предлагал ему основать там немецкий журнал. Осенью 1843 года Карл и Женни покидают Германию, направляясь во Францию.

Женни и Карл плечом к плечу, рука в руке стоят у окна. Перед ними Париж. Как далеко отступил в их памяти Рейн, отошла родина!

Франция. Отсюда, издалека, вместе с верными соратниками он сумеет пойти войной на самодержавие, на филистеров, на помещиков. Так думал Карл.

Во Франции Маркс находит несравненно большие противоречия, нежели в сонном немецком государстве, открывает глухую борьбу сытых и голодных. Разоренные крестьяне наполняют улицы столицы, клянчат милостыню, тихо мрут в подворотнях, на порогах домов новой знати.

Зверски оскаленная пасть — вот оно, буржуазное государство. Маркс отшвыривает с презрением гегелевскую, такую наивную и лживую перед хищным оскалом буржуазного Парижа, формулу о государстве как нравственном организме, величаво возвышающемся над борьбой общественных классов.

«Ошибался или предавал? — спрашивал тень Гегеля Карл. — Старик был слишком гениален, чтоб так ошибиться».

Страшная борьба изо дня в день, от часа к часу, ежеминутно разыгрывается на безмятежных с виду улицах Парижа. Голодные и сытые. Богатые и бедные. Плебеи и патриции. Пролетариат и буржуазия…

Вильгельм Вейтлинг

Генрих Гейне

Портрет Фридриха Энгельса 40-х годов

Женни принимается убирать книги с маленького стола. Из амбразуры окна Карл следит за ее движениями. Стол, наконец, накрыт к ужину.

Стук в дверь. Входит, помахивая большой шляпой, нестарый господин в нарядном, снегом осыпанном пальто. Холодная, чуточку надменная улыбка, изысканный светский поклон.

— Вот вам и сам прославленный буян, еретик и безбожник Генрих Гейне, — объявляет редактор «Немецко-французского» ежегодника Руге, появившийся в дверях вместе с поэтом.

Генрих Гейне зачастил к Марксам. Он полюбил неровную улицу Ванно, маленькую квартирку с окнами, затемненными ветвистым каштаном, приветливую Женни, смущенно кутающуюся в клетчатую шаль и неторопливо подшивающую края трогательно маленьких распашонок.

В доме Марксов все говорило о нетерпеливом ожидании нового человека. Приехала из Крейцнаха со строгим наказом беречь Женни ее сверстница, Елена Демут, выросшая в людской дома Вестфаленов. Спокойно и умело взяла она на себя заботы о маленькой семье. И сразу стало как-то уютнее, наряднее вокруг. Появились какие-то чашечки, подносики. Пеклись булочки. Только с упрямой и вздорной госпожой Руге не поладила Ленхен. Зато Генрих Гейне может всегда рассчитывать на ее гостеприимство, на горячую чашку кофе или кружку остуженного пива. Он желанный гость и баловень всех. Взлохмаченный Карл из-за груды бумаг неизменно радостно приветствует входящего поэта. Женни откладывает книгу и шитье. Елена торопится с угощением. И нередко проводят они все вместе зимние вечера у неспокойно гудящего камина.

Генрих приносит стихи. Он читает их негромко, но хриплый голос его выразителен. Отрываясь от тетрадей, поэт нервно ищет на лице Карла похвалы, осуждения либо равнодушия: последнее для него было бы нестерпимо. Но Маркс никогда не бывает безразличен к лире любимого поэта. Поэзия Гейне не бесстрастна, не бесцельна. Уже написано «Просветление».

Карл знает наизусть стихи нового друга.

Будь не флейтою безвредной, Не мещанский славь уют — Будь народу барабаном, Будь и пушкой и тараном, Бей, рази, греми победно!

В тихие вечера о чем только не говорят Женни, Карл и Генрих! О Париже, то бурливом, то самодовольном, о новых идеях, книгах и людях. О родине, о далекой Германии.

— Я верю в революцию и жду ее. Не сегодня, так завтра.

Гейне думает то же.

— На окраинах Парижа, — говорит он, — я видел людей в рубищах, с лицами, изувеченными голодом. Они читают памфлеты Марата и мрачные вещанья Буонарроти. Они хотят создать Икарию — эту страну, одновременно прекрасную н скучную для мне подобных скептических умов. Они пахнут кровью. И все же коммунисты — единственная партия, которая заслуживает почтительного внимания. Но хотя разум мой приветствует их, я боюсь этой разрушительной силы. Они, как гунны, уничтожат моих кумиров. Грубыми, мозолистыми руками они разобьют в порыве мести предметы тончайшего искусства, босыми ногами растопчут мои воображаемые цветы. Что будет с моей «Книгой песен»? Кому нужны хрупкие мечты поэта? Навсегда развеются образы пажа и королевы. Нет, я боюсь этих мрачных фанатиков и их злобы. И все же они придут, они победят… Из одного отвращения к защитникам немецкого национализма я готов полюбить коммунистов. Им чужды лицемерие и ханжество. Я — за них.

Карл, добродушно улыбаясь, слушает Гейне. Он хочет верить, что рано или поздно мятущийся поэт сам разберется в охвативших его противоречиях.

Иногда Генрих приходит к Марксам болезненно бледный, сумрачный, жалуется на недуги, на человеческую пошлость и дурной парижский климат.

— Обругали? — спрашивает Женни сочувственно.

Поэт молча лезет в задний карман щеголеватого фрака и достает измятые листы журнала.

— Не принимайте так близко к сердцу завистливый и злобный вой ничтожеств. Будьте милостивы к насекомым. Они тоже хотят жить, — говорит Женни и с подчеркнутой брезгливостью откладывает в сторону журнальную статейку.

— О, эти насекомые ядовиты! Это мухи цеце. Вы только послушайте их крики. Это людоеды, пляшущие вокруг костра, на котором поджаривается человеческое мясо.

— Ваш язык и в поджаренном виде будет для них страшнее пушки, — смеется Женни. — Над этим растревоженным болотцем можно только смеяться.

— Воняет, — хмурится Гейне. Но раздражение его проходит, у госпожи Маркс особое умение врачевать раны и усмирять взбунтовавшееся самолюбие.

Под неяркой висячей лампой еще чернее, еще гуще кажется шевелюра Маркса, в темно-коричневых пушистых волосах Гейне еще ярче просвечивает седина. Генрих на 20 лет старше Карла. Но разница возраста неуловима. Саркастический необъятный ум Карла — камень, на котором оттачивается перо поэта.

Поздно ночью уходит Генрих Гейне из маленькой квартиры Марксов. Но гостеприимные хозяева еще не сразу успокаиваются, продолжают говорить о прекрасной поэзии Гейне и о самом поэте.

Дописав свою новую статью, Карл торопится отдать ее на суд жене. Никто лучше не понимал его замыслов. Иногда Женни писала под диктовку мужа или терпеливо разбирала черновые записи. Это были счастливые минуты полного единения. Женни, как мать, окружала его заботой; Карл с сыновней доверчивостью отдавал ей свои мысли.

Случалось, до рассвета они работали вместе. Елена ворчала за стеной и, потеряв терпение, требовала, чтоб Женни позаботилась если не о себе, то хоть о будущем ребенке. Карл шутливо хватался за голову, гнал жену в постель, гасил лампу, осуждал себя за невнимание, забывчивость. Но в следующую ночь повторялось то же, покуда решительный окрик Елены опять не прекращал разговоров и скрипа ломких перьев.

Давно спит дом. Лучшее время для размышления. Женни не хочет ждать до утра. Маркс не заставляет себя уговаривать. Он рад тотчас же показать ей итог последних дней работы. В этом сочинении, названном «К критике гегелевской философии права. Введение», он впервые употребил новое слово — пролетариат. Внимательное ухо Женни тотчас же уловило его.

— До сих пор, — говорит она, прерывая чтение, — ты писал обычно о бедных классах, о страждущем человечестве, которое мыслит, и о мыслящем человечестве, которое угнетено. Не так ли? Пролетариат — о нем так прямо сказано впервые.

— Я не только упоминаю о нем — я жду от пролетариата выполнения его великой исторической миссии, коренного общественного переворота. — И добавляет: — Главная проблема настоящего — отношение промышленности и всего мира богатства к политическому миру.

— Читай, — требует снова Женни.

— «Оружие критики, — продолжает Карл, — не может, конечно, заменить критики оружием, материальная сила должна быть опрокинута материальной же силой; но теория становится материальной силой, как только она овладевает массами».

«Дело в том, что революции нуждаются в пассивном элементе, в материальной основе. Теория осуществляется в каждом народе всегда лишь постольку, поскольку она является осуществлением его потребностей… Недостаточно, чтобы мысль стремилась к воплощению в действительность, сама действительность должна стремиться к мысли».

Карл читает все быстрее, слегка шепелявя, комкая слова, и Женни не раз призывает его к плавности и спокойствию. Четко рисует Маркс величавое призвание пролетариата:

«Подобно тому, как философия находит в пролетариате свое материальное оружие, так и пролетариат находит в философии свое духовное оружие, как только молния мысли основательно ударит в эту нетронутую народную почву, совершится и эмансипация немца и человека».

— Браво, Карл! Это лучшая из истину которую ты нашел.

Но в чепце, сползшем на ухо, в глухом шлафроке, угрожающе жестикулируя, на пороге комнаты появляется Ленхен.

— Полуночники! — гремит она. — Сейчас же спать! Я пожалуюсь госпоже Вестфален… А вы, господин Маркс, вы демон. И если Женни родит крикуна, он вам отомстит за мать: будет орать день и ночь. А у такого беспокойного отца обязательно родится буян!

Женни не дает Ленхен говорить и, поцелуем заглушив упреки, тушит лампу.

Первый номер долгожданного «Немецко-французского ежегодника» вышел в феврале 1844 года. Кого только не было в числе сотрудников! Разящий Гейне, певучий Гервег, все низвергающий Бакунин, отважный Якоби, нравоучительный Гесс, могучий Энгельс и, наконец, сам рейнский Прометей — Карл Маркс. Редакторы надеялись, что журнал осуществит союз между революционерами Франции и Германии.

Среди главных сотрудников журнала не было единства. Только Маркс и Энгельс имели ясное понятие о цели журнала.

Маркс рассматривал грядущую революцию как общее дело мыслителя и пролетария, он хотел, чтобы теоретики посредством критики старого мира нашли новый мир. Маркс выступал рьяным противником догматиков и утопистов. Он ополчился против тех философов, которые уверяли, будто имеют в своем письменном столе готовые ответы на все загадки жизни и несмышленому человечеству остается только раскрыть рот, чтобы ловить жареных рябчиков, которых преподнесут им ученые. Маркс утверждал, что не дело философов давать раз и навсегда готовые решения, годные на все времена для всех народов. Мыслители должны подвергнуть беспощадной критике все существующее, не страшась собственных выводов и не боясь столкновения с власть предержащими. В Германии в то время преимущественный интерес вызывали, как писал Маркс, религия и политика, и он предлагал взять за исходную точку исследование этих проблем на страницах «Немецко-французского ежегодника».

Марксу и Руге не удалось привлечь к сотрудничеству в своем журнале ни одного французского автора. Ламенне, Прудон, Луи Блан, Ламартин, Лерне, Консидеран из различных идейных или политических соображений отказались писать для журнала. Тем самым была разрушена сама идея совместного выступления немцев и французов на страницах ежегодника. В первом и единственном сдвоенном номере журнала напечатали статьи и стихи Маркс, Энгельс, Руге, Гесс, Гейне, Гервег и молодой немецкий журналист Верней. Исследования Маркса «К критике гегелевской философии права. Введение» и «К еврейскому вопросу» и статьи Энгельса «Положение в Англии» и «Критические очерки политической экономии» знаменовали переход обоих мыслителей от революционного демократизма к научному коммунизму, от идеализма к материализму. Работы эти имеют непреходящее значение.

Прусское правительство, напуганное коммунистической направленностью статей Маркса и Энгельса, а также нападками Гейне на короля, потребовало от французского премьера Гизо запрещения «Немецко-французского ежегодника» и высылки его редакторов. Агентурные донесения прусских шпионов из Парижа были тревожными. Прусский министр внутренних дел отдал распоряжение — подвергнуть репрессиям редакторов и сотрудников опасного журнала.

«Содержание первого и второго выпусков «Немецко-французского ежегодника», издаваемого в Париже Руге и Марксом, — писал министр начальнику полиции в Берлине, — как во всей тенденции этого журнала, так и во многих местах является преступным, в частности, таковой является попытка государственной измены и оскорбления величества. За это ответственны издатели и сочинители отдельных преступных статей. Поэтому я покорнейше прошу Ваше Превосходительство, не будете ли вы так добры, не производя шума, дать указание надлежащим полицейским властям арестовать д-ра А. Руге, К. Маркса, Г. Гейне и Ф.К. Бернса с конфискацией их бумаг, как только они окажутся по эту сторону области, и для дальнейшего распоряжения относительно расследования, которое должно вестись против них, немедленно уведомить меня при отправлении бумаг, если таковые будут найдены».

Прусское правительство запретило распространение в стране «Немецко-французского ежегодника». Таможенные власти конфисковали несколько сот номеров журнала на границе и на рейнских пароходах. Открытое распространение журнала в Германии стало невозможным, что привело также к финансовому краху всего издания. Выход ежегодника прекратился, едва начавшись.

Полярность политических и философских взглядов обоих редакторов журнала — Маркса и либерального фразера Руге — привела в конечном счете к тому, что между ними образовалась идейная пропасть, а вместе с ней началась и личная вражда. Руге вскоре после выхода в свет первой книжки ежегодника объявил Марксу открытую войну. Он был сравнительно богатым человеком, вместе с издателем Фребелем финансировал «Немецко-французский ежегодник». Осуждая переход Маркса на сторону рабочего класса, Руге потребовал от Фребеля, чтобы тот ни при каких условиях не печатал никаких работ Маркса

«Вы не можете принимать к печатанью никакие книги Маркса, которые он Вам предложит, — писал Руге издателю. — Вы, без сомнения, знаете, в каких я отношениях с этим человеком…»

Разрыв с Руге взволновал Карла. Сколько раз приходилось ему терять навсегда друзей! Бауэры, Рутенберг… Кто виноват? Виноватых нет. Кто же прав? Об этом скажет время.

После закрытия «Немецко-французского ежегодника» Маркс остался без всяких средств к существованию. Друзья прислали ему из Кёльна тысячу талеров, чтобы он имел возможность продолжить свою научную деятельность.

В отличие от Германии Франция к середине века была более экономически развитой страной с сильным, боевым пролетариатом. Париж в то время стал центром революционного движения. Недовольство парижских рабочих выливалось в частые, правда постоянно неудачные, восстания, порождало заговоры. Мирные утопические мечты Сен-Симона и Фурье были вытеснены различными другими социальными доктринами, проповедники которых все более решительно защищали классовые интересы пролетариев. Трудовая Франция искала путей к переделке общества на более справедливых началах. Теоретики коммунистических течений — Кабе, Дезами и Бланки — призывали к полному разрушению буржуазного общества и ликвидации частной собственности, чтобы на их месте воздвигнуть Федерации гармонии и справедливости. Некоторые считали, что достигнуть этого можно только тайными заговорами и переворотами. Представители социалистических учений — Видаль, Леру, Пеккер — требовали обобществления средств производства, но надеялись при этом на добрую волю и согласие имущих классов. Было еще несколько десятков известных и малоизвестных теоретиков, Париж кишмя кишел различными обществами, группами, сектами, общинами, ассоциациями, братствами, землячествами, кружками, союзами, которые при всей своей теоретической беспомощности были едины в одном — в ненависти к буржуазному строю и эксплуатации.

Маркс, не принимая ни одного из этих учений и не войдя ни в одно из этих обществ, вооружившись могучим оружием — диалектикой Гегеля, исследуя экономические и социальные основы буржуазного общества, пришел в Париже к гениальному открытию: в самом буржуазном обществе таятся причины его собственного разложения, в самом капиталистическом способе производства гнездится та червоточина, которая приведет к гибели корабль частной собственности, социальной несправедливости и эксплуатации.

К мысли о необходимости заняться исследованиями экономического фундамента общества Маркс пришел еще в Кёльне в 1842–1843 годах, когда, редактируя «Рейнскую газету», выступил со статьями в защиту мозельских крестьян-виноделов. Изучение закона о краже дров и необходимость разобраться в правовых отношениях между крестьянами и помещиками Рейнской Пруссии побудили Маркса перейти от чистой политики к экономическим вопросам. Это в конце концов привело его к материалистическому пониманию истории и научному социализму, Вот почему Маркс, уже успевший к 1844 году ознакомиться с трудами некоторых классиков буржуазной политической экономии, сумел высоко оценить «Наброски к критике политической экономии» Энгельса, ему стало ясно, что это выдающийся труд, написанный с совершенно новых позиций, а именно с позиций рабочего класса.

В 40-е годы в одном только Париже проживало почти 100 тысяч немцев: портные, столяры, различные мастеровые и подмастерья. Среди них были и политические эмигранты и кочевавшие с места на место в поисках заработка рабочие. Наиболее сознательные из них принимали деятельное участие в различных французских политических и социальных организациях. В Париже, в Союзе справедливых, Маркс встретился с энергичными революционными пролетариями — немцами и французами. Он установил связи с руководителями Союза справедливых — врачом и литератором Германом Эвербеком и журналистом Германом Мёйрером. Знакомый Маркса по Кёльну, Мозес Гесс, свел его с вождями тайных французских рабочих обществ.

Члены Союза справедливых — многие из них несколько лет спустя образовали ядро Союза коммунистов — собирались в различных кафе, где вели ожесточенные споры. Французская и немецкая полиция наблюдала за рестораном Шрайбера и отелем «Комета», в которых бывали немецкие коммунисты. Бывал там и Маркс. В одном из донесений немецкого полицейского агента в Берлин об этих собраниях говорилось: «Это действительно достойное сострадания положение, если посмотреть на то, каким образом несколько интриганов вводят в заблуждение бедных немецких ремесленников и пытаются втянуть в коммунистическое движение не только рабочих, но и молодых торговцев… Каждое воскресенье немецкие коммунисты собираются в помещении, принадлежащем одному виноторговцу. Здесь сходятся часто 30, 100, 200 немецких коммунистов. Они произносят речи, открыто проповедуя убийство короля, отмену всякой собственности, расправу с богатыми и т. д., при этом уже нет речи ни о какой религии, короче говоря, все это вопиющая, отвратительнейшая бессмыслица. Я мог бы назвать юных немцев, которых их почтенные родители приводят туда по воскресеньям и портят их. Полиция, должно быть, знает, что там каждое воскресенье собирается так много немцев, но она, вероятно, не знает, какова их политическая цель. Я пишу Вам это очень спешно, чтобы Маркс, Гесс, Гервег, А. Вейль, Бернштейн не могли продолжать таким образом ввергать в несчастье молодых людей».

Маркс глубоко сочувствовал французским и немецким пролетариям, высоко ценил их храбрость, убежденность, готовность к борьбе. Революционный дух рабочего класса Франции обрадовал Маркса. В пролетарии он увидел будущего могильщика буржуазного строя.

Насколько быстро Маркс шагал в своих теоретических открытиях к цельному научному мировоззрению, настолько же отставали его вчерашние соратники. Руге, живя рядом с будущим творцом «Капитала», не в силах был понять того, что происходило вокруг него. После разрыва с Марксом он решительно выступал против политических организаций трудящихся. Он ненавидел рабочих, обвинял их в том, что они якобы всех образованных людей хотят превратить в ремесленников. «Маркс погрузился в здешний немецкий коммунизм, — писал Руге в июле 1844 года, — конечно, только в смысле непосредственного общения с представителями его, ибо немыслимо, чтобы он приписывал политическое значение этому жалкому движению».

Новые соратники Маркса относились к нему с большим уважением. Один из руководителей немецких пролетариев в Париже, Эвербек, писал в эту пору о молодом трирце:

«Карл Маркс… без сомнения, по меньшей мере так же значителен и гениален, как Г.Э. Лессинг. Одаренный исключительным интеллектом, железным характером и острым уверенным умом, обладая широкой эрудицией, Карл Маркс посвятил себя изучению экономических, политических, правовых и социальных вопросов».

Во французской революции 1789 года, историю которой тщательно изучал Маркс, он увидел великий пример единства экономического, социального и политического переворота. Деятельность Конвента настолько завладела всеми его мыслями, что он решил написать его историю. Революционный орган великой буржуазной революции рассматривался Марксом, как максимум политической энергии, политического могущества и политического рассудка. Так как времени на работу не хватало, Маркс читал и писал ночами, конспектируя огромную экономическую, политическую и историческую литературу. «Он работает с необыкновенной интенсивностью, — писал Руге Фейербаху о Марксе, — и обладает критическим талантом, который подчас переходит в чрезмерный задор диалектики, но он ничего не заканчивает, он все обрывает на середине и всякий раз снова погружается в безбрежное море книг… Маркс сейчас так вспыльчив и раздражителен, что дальше некуда, в особенности после того, как дорабатывается до болезни и по три, даже по четыре ночи не ложится в постель». В другом письме, адресованном М. Дункеру, тот же Руге писал; «Маркс хотел сначала дать критический анализ гегелевского естественного права с коммунистической точки зрения, потом — написать историю Конвента и, наконец, критику всех социалистов. Он всегда хочет писать о том, что только что прочитал, но потом читает дальше и делает все новые выписки. Я все еще считаю возможным, что он напишет довольно большую и незапутанную книгу, начинив ее всем собранным материалом».

Результатом титанического труда явились «Экономическо-философские рукописи» Маркса, написанные за шесть месяцев, с марта по август 1844 года, и представляющие собой первые наброски будущих гениальных творений.

Политические друзья Маркса с нетерпением ждали его книгу о политической экономии. Юнг писал ему из Кёльна: «…каждый с огромным нетерпением ожидает Вашего труда о политической экономии и политике. Я прошу Вас об одном: не отвлекайтесь снова на Другие работы; совершенно необходимо, чтобы такой труд появился. Борьба с религией завершена, и таковую вполне можно представить самой широкой публике, но что касается политики и политической экономии, то здесь еще отсутствует всякая определенная точка опоры. И все же публика настроена разделаться с этими абстракциями быстрее, нежели с религией. Вы теперь должны стать для всей Германии тем, чем уже являетесь для Ваших друзей. Вашим блестящим стилем и большой ясностью аргументации Вы здесь должны одержать и одержите победу и станете звездою первой величины».

Продвигаясь вперед по различным дорогам в поисках истины, Маркс и Энгельс, как это выяснилось во время их второй встречи в Париже в конце лета 1844 года, пришли к одним и тем же выводам, и это единство взглядов, принципов и целей навело их на мысль о сотрудничестве, которому суждено было превратиться в беспримерный в истории человечества дружеский союз двух гениев.

«Живя в Манчестере, — писал впоследствии Энгельс, — я, что называется, носом натолкнулся на то, что экономические факты, которые до сих пор в исторических сочинениях не играют никакой роли или играют жалкую роль, представляют, по крайней мере для современного мира, решающую историческую силу: что экономические факты образуют основу, на которой возникают современные классовые противоположности, что эти классовые противоположности во всех странах, где они благодаря крупной промышленности достигли полного развития, в частности, следовательно, в Англии, в свою очередь, составляют основу для формирования политических партий, для партийной борьбы и вместе с тем для всей политической истории. Маркс не только пришел к тем же взглядам, но и обобщил их уже в «Немецко-французском ежегоднике» (1844 г.) в том смысле, что вообще не государством обусловливается и определяется гражданское общество, а гражданским обществом обусловливается и определяется государство, что, следовательно, политику и ее историю надо объяснять из экономических отношений и их развития, а не наоборот. Когда я летом 1844 г. посетил Маркса в Париже, выяснилось наше полное согласие во всех теоретических областях, и с того времени началась наша совместная работа».

Маркс и Энгельс прошли плечом к плечу сквозь бури и штормы, они сражались рядом, дополняя друг друга как теоретики и революционеры.

Маркс в Париже так же, как Энгельс в Англии, перешел Рубикон — он окончательно порвал с идеализмом и принял материализм, он отказался от иллюзий буржуазного демократизма и прочно стал на позиции научного коммунизма.

В библиотеке, в зале, чинном, покойном, горели свечи и лампы. Было тихо, торжественно. Шуршали листы каталогов и книг. Точно вздохи. Карл любил эту тишину, этот запах стареющей бумаги. Вокруг было столько знакомых. С полок они смотрели на него.

Карл читал невероятно быстро. В памяти оставались нужные, важные подробности недавнего прошлого. Иногда он выписывал что-то, отмечал страницы в принесенной тетрадке, условным значком обозначал прочитанное.

Ненасытное желание знаний все еще владело его умом. Великая потребность обобщить все политическое, социальное и культурное многообразие жизни, подчинить его одной, всеисчерпывающей точке зрения гнала его от идеи к идее, к синтезу.

Книги, окружающее, люди были для Маркса лишь послушными помощниками. Зодчий стремился воздвигнуть здание, они поставляли ему необходимые камни. Неисчислимые часы мог проводить Карл в величественном молчании читального зала. Он не избегал трудностей в научных изысканиях, не боялся строгой абстракции.

Пока Карл, позабыв обо всех заботах, склонившись над книгой, сидел в Национальной библиотеке, Женни и Елена занимались хозяйством.

Денни родила 1 мая. Карл в комнатке Ленхен подле кухни курил не переставая. Беспокойство гнало в коридор, на лестницу. Он метался. Стоны за стеной становились сильнее, переходили в крик, Ленхен, вся в белом, появлялась с ведрами, тазами и уходила вновь. Она не отвечала на расспросы.

Была чудесная весна. На улице Ванно зацветали каштаны, как в Трире. Бело-розовые тугие цветы засматривали в окна.

Наконец на свет появилась девочка. Карл, измучившийся, но счастливый, нашел дочь красавицей и сказал важно:

— Ее имя будет Женни, лучшего человечество не создавало.

Вечером явился Гейне, неловко передал госпоже Маркс смятые под плащом цветы. Вскоре зашли и Гервеги. Карл откупорил бутылку рейнвейна и поднял бокал в честь двух Женни.

При виде мастеровых, пришедших с поздравлениями, Руге, живший с Марксами в одном доме, на мгновение задержавшись на площадке перед входной дверью, сказал язвительно:

— Поздравляю Карла не только с дочерью, но и с толпой приверженцев. Полтора пролетария с тобой во главе, конечно, уничтожат реакцию и установят коммунизм. Надеюсь, вам это удастся не скоро.

Карл не удостоил недавнего союзника ответом.

Дела много. Нужно ответить на письма. Для этого лучше всего зайти в маленькое кафе возле почты. На мраморном столике легко пишется. Юнг в Кёльне занят распространением ввозимого контрабандой первого и единственного номера «Немецко-французского ежегодника». Порывшись в карманах в поисках карандаша, Карл вспоминает о безденежье и материальных трудностях, на которые обречена его семья. Скоро ли Юнг пришлет ему денег? Тяжелы эти поиски средств существования. Бедная Женни, как старается она экономить, не досаждать ему! Он чувствует свою ответственность перед ней и ребенком, страдает от невозможности дать им самое необходимое.

Упрямое, решительное «отобьемся!» срывается с его уст.

К делу, к делу!.. Обер-президиум в Кобленце разослал пограничным властям приказ об аресте Маркса. Итак, год в Париже, статьи и выступления в клубах не прошли даром. Прочитав об угрозе немецких властей, Карл ощущает удовлетворение, приток новых сил. Значит, то, что он делает, нужно, важно, существенно. Значит, выпущенные снаряды попали в цель. Пусть на угрюмой громаде прусской монархии его перо вызвало лишь одну видимую трещину. Пусть. Разве не из трещин образуется впоследствии пропасть?

«Мы не сдадимся!»

Карл вспоминает о дневном собрании немецких ремесленников на улице Венсен у Барьер-дю-Трон, о своем намерении побывать там.

После бурных споров, еще разгоряченный, он идет оттуда в Национальную библиотеку. Там ждут его книги. Горбатый дряхлый библиотекарь почтительно встречает Маркса. Этот немец не Обычный читатель. И библиотекарь благоговейно приносит ему книги. Он несет их впереди себя, и кажется, что горб его переместился. Адам Смит, Рикардо, Джемс Милль, Сэй, Шульц… Француз кладет книги на стол так осторожно, как только может, и спешит з, а второй партией Тут иные имена. Старик прижимает к сердцу памфлеты Марата, речи Робеспьера, Мирабо, Бриссо, отчеты Конвента, разрозненные номера газеты Демулена, мемуары мадам Роллан и Левассера.

— Какие это люди, какое время! Увидим ли мы таких героев, услышим ли мы подобное непревзойденное красноречие? — шепчет горбун.

Маркс вытирает перья.

Не таких еще героев и не такое красноречие узнает мир!

Библиотекарь стар, Карл молод. Перед ним десятилетия жизни.

Каких-нибудь 50 лет, чуть больше, отделяют его от французской революции. Не затихла с тех пор Европа. Неугомонная Европа.

Все может быть, и все будет. Кризисы, войны, революции.

Библиотекарь не верит. Настоящее кажется ему таким прочным…

Маркс перелистывает книги. Он отмечает ошибки якобинских стратегов, и, однако, не это, по его мнению, определило тот, а не иной путь революции. Что же? И Рикардо и Адам Смит приходят на смену Робеспьеру. Но и экономическая наука не исчерпывает поставленного вопроса. Карл читает, конспектирует, ищет причины. История как военная карта на столе полководца. Даты как поля битв.

Тени великой революции окружают Маркса. Шаг за шагом он идет по ее следам. Он спорит с мадам Роллан, он обвиняет ее в слепоте и узости. Жирондисты говорят с трибуны Конвента.

— Чьи интересы вы защищаете? — допрашивает их Карл. — Вы, предки нынешних буржуа у власти.

Марат, больной и раздраженный, принимает Маркса.

Он в ванне, покрытой простыней. Он громит врагов народа. Революция в опасности, реакция наступает из всех щелей республики. Справа и слева.

— Слева? — переспрашивает Маркс.

Жак Ру, Леклерк, Роза Лакомб — люди предместий. Их тоже преследует язвительный Друг народа, которого завтра пронзит кинжал монархистки-дворянки…

Карл идет мимо дома Марата на улице Кордельеров. Он торопится в Конвент. Но не пышные слова ораторов интересуют его. В комнате подле зала лежат списки верховного органа революции.

— Покажите мне их, — требует Карл.

Тонконогий писец в голубом кафтане подает ему нарядную тетрадь. Маркс смотрит в графу о профессии. Юристы, торговцы, солдаты. Он уже готов отложить списки,

— Неужели ни одного?

— Кого ищет гражданин?

— Рабочих.

Писец в затруднении.

— Есть, — говорит он, ударив себя по лбу, — есть один член Конвента рабочий из Реймса. Есть и еще один. А вот это ремесленник…

Карл благодарит и уходит, едва заглянув в списки.

9 термидора — в ратуше. Вместе с Филиппом Лева выглядывает он на площадь. Не колебания Робеспьера волнуют его, не болтовня делегатов из секций, не смерть якобинцев. Безлюдная площадь кажется ему приговором. Равнодушие окраин страшно, как гильотина.

Карл в раздумье опускает голову. Быстро бежит перо по узким листам. Дата за датой. Тетрадь за тетрадью.

Смеркается, когда Маркс отрывается, наконец, от книг и конспектов. Улицы вокруг библиотеки темны, узки, невеселы, как в дни, когда тележка бравого палача Сансона провозила по ним на Гревскую площадь дань «народной бритве» — гильотине. На углу старик, помнящий Наполеона, продает газеты. На последней странице, между подробным описанием убийства из ревности и советами хозяйкам, — краткое сообщение о восстании ткачей в Силезии. Незыблемая европейская почва снова колеблется. Карл сорвал шляпу и помахал ею. То был немой клич, бодрое приветствие. От Бреславля до Майнца, от Регенсбурга до Штеттина, над всей Германией шквалом пронеслись бунты и восстания. Силезцы не одиноки.

На улице Ванно Марксы читают стихи Гейне.

Угрюмые взоры слезой не заблещут!
Сидят у станков и зубами скрежещут:
«Германия, саван тебе мы ткем,
Вовеки проклятье тройное на нем!
Мы ткем тебе саван!

Будь проклят бог! Нас мучает холод,
Нас губят нищета и голод,
Мы ждали, чтоб нам этот идол помог,
Но лгал, издевался, дурачил нас бог,
Мы ткем тебе саван!

Будь проклят король и его законы!
Король богачей, он презрел наши стоны,
Он последний кусок у нас вырвать готов
И нас перестрелять, как псов!
Мы ткем тебе саван!

Будь проклята родина, лживое царство
Насилья, злобы и коварства,
Где гибнут цветы, где падаль и смрад
Червей прожорливых плодят!
Мы ткем тебе саван!

Мы вечно ткем, скрипит станок,
Летает нить, снует челнок,
Германия, саван тебе мы ткем!
Вовеки проклятье тройное на нем!
Мы ткем тебе саван!»

Бывшие друзья, узнав от Руге, что шалый Маркс сошелся с немецкими подмастерьями-коммунистами в Париже, злобно напали на него. Неистовство политической вражды безгранично.

Женни не всегда остается равнодушна к пасквилям, но Карл веселится от всей души, перечитывая смесь лжи и бессильной злобы.

— На войне как на войне, — говорит он. — Классовая борьба беспощадна. Это борьба не на жизнь, а на смерть.

Маркс постоянно изучал жизнь простого народа, ему хотелось как можно глубже узнать быт, нравы, интересы, суждения, страдания и радости, как он сам писал, бедной, политически и социально обездоленной массы. Его особенно интересовали законы, ущемляющие неимущих людей, он исследовал положение мозельских крестьян, выступал против духовного, политического и социального гнета, царившего в Пруссии и во всей Германии. Именно в годы своего сотрудничества в «Рейнской газете» Маркс подошел вплотную к выяснению классовой структуры немецкого общества, к пониманию социализма. Постепенно молодой ученый и журналист перестал отделять вопросы чистой политики от экономических отношений.

К различным утопическим коммунистическим учениям Маркс относился критически, однако считал свои знания еще совершенно недостаточными для того, чтобы высказать окончательное суждение. Чрезвычайно требовательный к самому себе, Маркс досконально изучал каждый предмет, прежде чем судить о нем окончательно. Он писал в «Рейнской газете», что коммунизм — это важный современный вопрос, выдвигаемый самой жизнью, борьбой того сословия, которое в настоящее время не владеет ничем, иными словами — пролетариатом.

Когда Маркс из революционного демократа становился коммунистом, изменялось одновременно и его мировоззрение, совершался переход от идеализма к материализму. Так на мировом небосклоне появился новый большой философ, которому предстояло стать основателем науки о социализме и современном материализме.

Незаконченная обширная рукопись Маркса «К критике гегелевской философии права» стала весьма важной вехой в возникновении нового философского учения. Исследования Гегеля привели Маркса к выводу, что «анатомию гражданского общества следует искать в политической экономии».

Переход от идеализма к материализму и от революционного демократизма к коммунизму окончательно совершился в статьях и письмах Маркса, опубликованных в «Немецко-французском ежегоднике». В них он наметил программу журнала и усмотрел его задачу в «беспощадной критике всего существующего». Маркс выступил против догматизма, который был свойствен всей прежней философии и утопическому коммунизму. Он обрушился на схематиков, проповедующих раз и навсегда сформулированные решения, якобы годные для всех грядущих времен. Решительно отвергая оторванные от жизни, от практической борьбы масс умозрительные теории, Маркс выдвинул задачу — связать теоретическую критику старого общества с практикой, с политикой, «с действительной борьбой».

В статье «К еврейскому вопросу», осуждая Б, Бауэра за идеалистическую, теологическую постановку национального вопроса, Маркс развил важную мысль о коренном различии между буржуазной и социалистической революцией, которая должна освободить человечество от всякого социального и политического гнета. В работе «К критике гегелевской философии права. Введение», опубликованной в «Немецко-французском ежегоднике», Маркс впервые указал на пролетариат как на общественную силу, способную осуществить социалистическую революцию.

Итак, Маркс выступил уже как революционер, обратившийся к труженикам с призывом начать беспощадную борьбу против существующего строя, против феодальных и буржуазных правительств, против социального неравенства.

Был август 1844 года. Сен-Жерменское предместье опустело Новая, безмерно богатая финансовая знать и укрепившиеся после Реставрации аристократы выехали в свои поместья в Бретань, в сумрачные замки у медлительной Луары и на Пиренеи.

Карл Маркс целыми днями работал. Книги по экономике, философии, мемуары деятелей французской буржуазной революции, статистические таблицы, парламентские отчеты, мрачные, как кладбищенский регистрационный перечень, — все привлекало его внимание. Желая отдохнуть, он перелистывал Шекспира, из которого многое знал наизусть, смеялся над проделками хитроумного Жиля Блаза, зачитывался Бальзаком. Ни одна новая книга Гейне, Жорж Санд, Мюссе, Гюго, Мериме не ускользала от его внимания.

Маркс сильнее ощущал свое одиночество в огромном городе, особенно в неистовой уличной толпе. Прошло уже несколько месяцев, как Женни уехала в Трир к матери и увезла туда тяжело болевшую дочурку. Нетерпеливо ждал Карл возвращения жены и ребенка, побеждая тоску напряженной работой.

Фридрих Энгельс решил не позднее сентября 1844 года побывать в Париже, чтобы снова повидаться с Марксом. Их первая встреча в 1842 году была холодной. Под влиянием писем братьев Бауэров, крайне раздосадованных тем, что Маркс навсегда резко порвал с «Кружком свободных», Фридрих отнесся с некоторым недоброжелательством к редактору «Рейнской газеты». Маркс, заподозрив в Энгельсе единомышленника берлинских «Свободных», ответил ему тем же.

С тех пор прошло почти два года, и Энгельс понял, что ко времени первой встречи с «неистовым трирцем» он не достиг еще той ясности, глубины мысли и анализа, которые были уже у Карла. Давно оценил Энгельс по достоинству заблуждения и напыщенные разглагольствования «Свободных», разглядел истинную сущность краснобаев Бауэров.

Мысль Фридриха была отныне прочно прикована к экономике, этой пружине, столь отчетливо выпирающей из-под всех покрывал, набрасываемых на нее буржуазным обществом. Перед внимательным взором Фридриха прошли чартистские восстания, сотрясавшие буржуазную Англию, забастовки голодающих рабочих, бунты луддитов против машин.

Когда Фридрих начал изучать положение рабочего класса в Англии, он был потрясен, как первооткрыватель, вступивший на новую землю. Энгельс писал обо всем Марксу, и между ними, вначале незаметно, протягивались нити полного доверия и понимания, из которых ткется дружба, не разрушаемая ни временем, ни опасностями.

Свое сотрудничество в «Немецко-французском ежегоднике» Энгельс начал с критики политической экономии, подобно тому как Маркс штурмовал и низвергал гегелевскую философию права. Полная задора и блеска статья «Наброски к критике политической экономии» привела в восхищение требовательного Маркса. Он назвал эту статью Энгельса «гениальным наброском». В ней 24-летний автор вскрыл некоторые противоречия буржуазного общества. Он добрался до ядра всех бед — до частной собственности.

Энгельс заглянул в недра общества, в котором жил. Он увидел страшные последствия капиталистической конкуренции, кризисов и смертельную борьбу классов. Он задумался над тем, что даже достижения науки при господстве частной собственности вместо освобождения несут человечеству ад и рабство.

Познакомившись поближе с Энгельсом по его письмам и статьям, Карл Маркс безошибочно понял, что это человек могучего ума и дарования.

Через хмурый, зелено-серый Ла-Манш, отделяющий Англию от Франции, Маркс и Энгельс мысленно протянули друг другу руки.

В конце августа 1844 года Фридрих выехал из Манчестера в Лондон. Как всегда, его поразило чудовищное однообразие во внешнем облике этого города. Покуда громоздкий кеб вез его по улицам, он думал, что лондонский «юг» едва ли отличим от «севера» и «юго-востока». Всюду выстроились в ряд совершенно одинаковые гладко-серые дома. Между ними, как во рту с испорченными зубами, чернеют щели — уличные тупики. На замызганных рундуках торгуют рыбой, перезревшими овощами и фруктами, несвежими яйцами, изношенным тряпьем.

Фридрих невольно сравнивал нарядную толпу, прогуливающуюся по Пиккадилли, с худосочными детьми, которых вели жалкие женщины, кутающиеся в полинявшие шали. Кеб свернул в близлежащий квартал Сохо, заселенный безработными, чужеземцами, ремесленниками, затем выбрался на набережную Темзы. Вдали был виден порт, за ним начинались доки.

Через несколько дней Энгельс был в Париже. Он располагал всего десятью днями свободного времени, так как его настойчиво звали в Германию родные. Ему очень хотелось скорее увидеть прохладную долину Вуппера, где расположены вблизи друг от друга родной Бармен и Эльберфельд. Но он решил, хотя бы проездом, повидать Маркса, познакомиться с ним поближе.

Вечерело, когда в квартире на улице Ванно раздался резкий звонок. Карл сам открыл дверь.

Перед ним, держа в руках цилиндр и трость, стоял очень молодой человек с большими, широко расставленными серыми глазами, смотрящими прямо, испытующе и смело.

Карл сразу же охватил взглядом вошедшего. Это бывает не всегда. Иногда люди долго не запоминаются, и впечатление от них меняется со временем. Лицо гостя отражало волю и ум, добродушие и наблюдательность Карл как-то по-новому увидел и чистоту светлой кожи, и нос с широкими подвижными ноздрями, и большой добрый рот. У гостя была маленькая, тщательно подстриженная каштановая бородка. Густые русые волосы были расчесаны на пробор и переходили в узкую полоску бакенбардов, обрамлявших овальное лицо.

Он был высок, широкоплеч, худощав и щегольски одет.

— Входите, Энгельс, я рад, очень рад вас видеть, — сказал Карл.

— Вы узнали меня, Маркс? Я проездом в Париже, еду из Англии в Германию. Хотел бы…

— Да входи же, — прервал приветливо Маркс.

Через несколько минут Фридрих и Карл сидели

за маленьким столом, и казалось им, что они давным-давно дружны.

— Ваши наброски к критике политической экономии превосходны. Вы сказали то, что не было еще открыто никем: все противоречия буржуазной экономики порождены частной собственностью. Вы далеко опередили Прудона, который борется с частной собственностью, погрязнув в ней сам. Я тщательно изучил вашу статью, — сказал Маркс.

Фридрих покраснел, сильно смутился.

— Вы переоцениваете мои заслуги, доктор Маркс. Это только первые шаги. Все, что я сделал, вы открыли бы и без меня, если бы не занимались здесь другими вопросами.

Карл разлил вино и предложил выпить на брудершафт.

Энгельс смотрел с чувством нарастающей симпатии на широкоплечего, коренастого собеседника. Черные волосы грозными волнами обрамляли великолепный лоб. Неотразимо привлекал прямой веселый взгляд глубоких черных глаз Карла. Столько мыслей было выражено в них, столько силы они излучали!

— Оба мы пришли к одним и тем же выводам, — говорил между тем Маркс. Он встал, закурил сигару и начал ходить по комнате. — Мы убеждены в том, что именно пролетариат несет в себе великую миссию преобразования мира и человечества. Победа его неизбежна!

— Я тоже не сомневаюсь в этом! — воскликнул Энгельс.

— Если у тебя есть терпение, Фридрих, я прочту тебе кое-что, о чем неустанно думаю все последнее время. Многое из написанного, кстати, найдено мною после чтения твоей статьи.

Они стояли друг против друга, оба широкоплечие, сильные, молодые.

— Видишь ли, — сказал Маркс, — для уничтожения идеи частной собственности вполне достаточно идеи коммунизма. Для уничтожения же частной собственности в реальной действительности требуется коммунистическое действие.

Маркс открыл тетрадь и, перелистав несколько страниц, стал читать:

— «Когда между собой объединяются коммунистические рабочие, то целью для них является прежде всего учение, пропаганда и т. д. Но в то же время у них возникает благодаря этому новая потребность, потребность в общении, и то, что выступает как средство, становится целью. К каким блестящим результатам приводит это практическое движение, можно видеть, наблюдая собрания французских социалистических рабочих. Курение, питье, еда и т. д. не служат уже там средствами соединения людей, не служат уже связующими средствами. Для них достаточно общения, объединения в союз, беседы, имеющей своей целью опять-таки общение; человеческое братство в их устах не фраза, а истина, и с их загрубелых от труда лиц на нас сияет человеческое благородство».

Энгельс внимательно вслушивался в каждое слово. Он вспомнил свои разговоры с рабочими Вупперталя, Бремена, Манчестера и Лондона.

— Все это верно, — сказал он убежденно.

— Но вернемся к философии, — продолжал Маркс, — нам с тобой неизбежно придется проверить свою философскую совесть. Мы ведь шли одними дорогами.

Энгельс Наклонил голову в знак согласия, но добавил:

— Я плутал в этой чаще дольше тебя, Карл.

— Все же и ты выбрался из нее вовремя, — снова заговорил Карл, тяжело шагая по комнате и продолжая курить. — Нельзя отказать Фейербаху в том, что он решительно покончил со всеми религиями, как бы они ни назывались. Помнишь его вопрос и ответ? «Что есть бог?» Немецкая философия разрешила его так: «Бог — это человек». Вот оно — ядро новой религии, культ абстрактного фейербаховского человека. Где же действительные люди в их историческом развитии? Несмотря на свою гениальность, Фейербах их не видит. Его человек есть сущность всего, но это неверно; человек — совокупность общественных отношений, плод общественного развития.

Табачный дым давно уже плыл по комнате густым облаком. Заметив это и вспомнив наказ жены курить меньше, Карл широко раскрыл створки окна. С шутливой печалью он погасил окурок сигары, отложил коробок со спичками, затем подошел к письменному столу и достал еще несколько густо исписанных неровным почерком тетрадей. Карл снова начал читать. Это были мысли, самые дорогие и важные для него, итоги многих лет, воплощенные в слово.

Маркс спорил с Гегелем. Слова его обрушивались, точно скалы, расплющивая противника.

— Не думаешь ли ты, Фред, что иногда мысли у Гегеля будто какие-то застывшие духи, обитающие вне природы и вне человека. Он, подобно Пандоре, собрал их воедино и запер в своей «Логике».

Энгельс кивнул утвердительно головой и живо заметил:

— Все семейство Бауэров не перестает нападать на нас в своей газете, заклиная этих самых духов и высокомерно обрушиваясь на все живое. Пора дать сокрушительный отпор и опровергнуть их бредни. Они не перестанут твердить, что лучшее поле битвы — это чистая фолософия.

— Мое давнишнее желание — сразиться с ними, Фридрих. Блестящая мысль! Мы не станем откладывать этого дела ни на один день, — ответил Маркс.

— До какой нелепости дошли Бауэры и какое пренебрежение у них к народу, к массе, видно по их последнему кредо. Помнишь, с каким высокомерием Бруно говорит о народе: «великие дела прежней истории были ошибочны с самого начала и не имели успеха, потому что ими интересовалась и восторгалась масса».

— Да, Фридрих. Противопоставление духа массе проходит через все изречения Бруно Бауэра в его «Всеобщей литературной газете». Я рад, чтв Кеппен не поддался на эту удочку и не доводит философию Гегеля до отвратительной абстракции.

— Братья Бауэры видят не дальше своих, правда довольно длинных, носов. Но самомнение их при этом безгранично. Заметь, они все еще тщетно пытаются вознестись за облака на пуховике из философских лоскутов. Они критикуют все подряд, особенно то, что пугает их днем и ночью, — все массовые движения, будь то социализм, французская революция, христианство, англиканство, противоречия и борьба в промышленности. Еще бы, ведь все это тесно связано с массами, с людьми, — горячо говорил Энгельс. — Итак, вызов Бауэров мы принимаем!

— Это будет наша первая совместная работа, Фред.

В этот погожий вечер Энгельс поздно ушел из квартиры на гористой тихой улице Ванно. Он был счастлив.

Во время своего краткого пребывания в Париже Фридрих написал семь разделов книги, критикующей братьев Бауэров.

В эти дни ему казалось, что сутки необычайно коротки и главное, чего не хватает человеку, — это времени.

Через несколько дней он выехал в Бармен, где в чинном патриархальном доме ждали его придирчивый, деспотический, поучающий отец, нежно любимая, чуткая и, ласковая мать и еще семеро деятельных, румяных и жизнерадостных братьев и сестер! Они не предавались никаким сомнениям и размышлениям и твердо верили, что быть фабрикантами или их женами самый завидный удел на земле.

Но невесело жилось Фридриху Энгельсу в доме его отца. Ему ненавистна была предпринимательская деятельность с самых молодых лет, и он намеревался порвать с отцовским делом при первом удобном случае, а если потребуется, то и вызвать этот разрыв любыми средствами. Мог ли он думать тогда, что ради дружбы, ради того, чтобы поддержать в беде товарища, ему придется хотя и с болью в сердце, но добровольно заниматься торговыми и производственными делами своего отца долгие десятилетия.

Энгельс как-то писал Марксу о своем тяжелом состоянии из-за двойственности существования:

«…Видя огорченные лица обоих стариков, я опять попытался взяться за коммерцию и… немного поработал в конторе. …Но мне это опротивело раньше, чем я начал работать, — торговля — гнусность, гнусный город Бармен, гнусно здешнее времяпрепровождение, а в особенности гнусно оставаться не только буржуа, но даже фабрикантом, то есть буржуа, активно выступающим против пролетариата. Несколько дней, проведенных на фабрике моего старика, снова воочию показали мне… эту мерзость, которую я раньше не так сильно чувствовал. Я, конечно, рассчитывал иметь дело с коммерцией только до тех пор, пока мне это будет удобно, а там написать что-нибудь предосудительное с полицейской точки зрения, чтобы иметь благовидный предлог перебраться за границу. Но я не выдержу так долго. Если бы я не должен был ежедневно регистрировать в моей книге отвратительнейшие картины из жизни английского общества, я, вероятно, уже успел бы прокиснуть, но именно это давало новую пищу моему бешенству. Можно еще, будучи коммунистом, оставаться по внешним условиям буржуа и вьючной скотиной торгашества, если не заниматься литературной деятельностью, — но вести в одно и то же время широкую коммунистическую пропаганду и занятия торгашеством, промышленными делами, этого нельзя. Довольно, на пасху я уеду. К тому же еще эта усыпляющая жизнь в семье, насквозь христианско-прусской, — я не могу больше этого вынести, я бы мог здесь в конце концов сделаться немецким филистером…»

Вскоре после отъезда Энгельса вернулась из Трира в Париж с выздоровевшим ребенком Женни Маркс. В квартире на улице Ванно жизнь пошла по-обычному.

Летом и осенью 1844 года Карл часто бывал на окраинах Парижа, где встречался с рабочими и ремесленниками.

В самой просторной комнатке какого-либо дома собирались портные, столяры, кузнецы, печатники, прядильщики. Разговор шел о невыносимо длинном рабочем дне, о дороговизне и высокой квартирной плате за лачуги. Как-то заговорили о Гизо и короле.

— Из-за интриг монархов погибли французские матросы, — сказал кто-то.

— Уста короля болтают о благе французского народа, — ответил бородатый столяр, намекая на Гизо, которого Луи Филипп называл «мои уста», — да только под народом понимают банкиров, спекулянтов и пройдох.

— В тюрьме Огюст Бланки и Барбес. Некому свернуть шею монархии. Много говорим, мало делаем, — сказал типографский рабочий, член тайного Общества времен года, созданного Бланки.

— Нет смысла лезть в драку, заранее зная, что побьют. Хватит, нас довольно били. Выступать, так уж чтоб победить.

Маркс одобряюще взглянул на говорившего.

С января 1844 года в Париже начала выходить два раза в неделю немецкая газета «Вперед». Она предназначалась не только для немцев, живущих во Франции, но также для читателей в Пруссии и других немецких королевствах и княжествах. Газета искала опору в германском юнкерском реакционном патриотизме.

Первым редактором газеты был Адальберт фон Борнштедт, отставной прусский офицер.

Всегда невозмутимый, предпочитавший быть незаметным, слушать, а не говорить, фон Борнштедт был оценен высшими чинами полиции Австрии. Его безукоризненный автоматизм, светские манеры, кое- какие знания привели в восхищение и внушили полное доверие даже такому знатоку людей, как Меттерних. Князь не раз принимал Адальберта по условному письму, в ночное время, в одном из потайных залов своего замка Иоганнесберг.

Тайный шпион Меттерниха, немец по происхождению, не довольствовался только этой службой. По совместительству фон Борнштедт был также шпионом и прусского правительства. Оно весьма дорого оплачивало его услуги.

Продавая то Пруссию Австрии, то Австрию Пруссии, а иной раз и обе эти страны России, Адальберт внимательно следил в Париже за эмигрантскими кружками. Пост редактора пришелся ему весьма кстати — как удобное прикрытие.

Фон Борнштедт промахнулся, начав борьбу с «Молодой Германией». Он рассердил берлинских филистеров — зажиточных горожан, которые изображали из себя сторонников реформ и прогресса. Между двумя кружками пива, после сытных сосисок они охотно занимались критикой правительства, не приносившей, впрочем, никому вреда и способствовавшей пищеварению. Курс, взятый газетой «Вперед», их сначала разочаровал, а затем и возмутил.

Еще раньше своих соотечественников отвернулись от газеты парижские эмигранты.

Тщетно печатал фон Борнштедт статьи, в которых обещал, что газета откажется от всяких крайних взглядов, как реакционных, так и революционных. Он был готов на все, лишь бы сохранить добрые отношения с немецкими эмигрантами и не отпугнуть их от газеты. Ведь это была та дичь, за которой его послало охотиться прусское правительство.

Но, прочитав и эти лояльные высказывания, эмигранты не поверили редактору и издателю. Тираж газеты резко упал. Заметив изменение курса газеты, департамент тайной полиции в Берлине доложил правительству о возмутительной пропаганде газеты и добился запрещения ввоза ее в Пруссию. Остальные немецкие правительства последовали этому примеру. Адальберт фон Борнштедт, ожидая головомойки, поехал в Берлин с покаянием. На посту редактора его сменил молодой, чрезвычайно болтливый, легковерный, но пылкий журналист, юрист по образованию, Бернайс. И тотчас же к газете примкнули многие немецкие эмигранты, живущие в Париже.

Маркс, искавший трибуну для продолжения борьбы, начатой в «Рейнской газете», решил воспользоваться приглашением сотрудничать в газете «Вперед».

В помещении редакции всегда было накурено, шумно и многолюдно. Несколько раз в неделю там собирались сотрудники: Маркс, Бернайс, Гейне, Гервег, Бакунин, Вебер, Руге.

Иногда в редакции поднимался словесный ураган, в котором трудно было что-либо разобрать, порою затевалась праздная беседа. Бернайс, прерывая монологи Руге и Бакунина, таинственно сообщал о последних событиях в высшем обществе и за кулисами театров.

Маркс терпеть не мог празднословия. Истребляя одну за другой сигары, он нередко властно прекращал разглагольствования и призывал всех к делу. Ему не перечили. Маркс скоро стал душой газеты. Уверенно и вместе с тем скромно он подсказывал темы статей, неотступно следил за тем, чтобы газета сохраняла прогрессивное направление. Маркс фактически редактировал ее и писал иногда передовые статьи, а также лапидарные заметки без подписи.

Врач Вебер не обладал специальными познаниями в области политической экономии, по был образованным и способным популяризатором. Маркс, оценив это, со всей присущей ему щедростью делился с Вебером своими мыслями. Он дал ему свои рукописи, из которых тот почерпнул важнейшие теоретические положения и цитаты для своих статей. Вебер п доходчивой форме повторял многие выводы Маркса о значении денег в буржуазном обществе.

Руге как-то напечатал в газете несколько заметок и статей о прусской политике, которые снабдил всевозможными сплетнями о нелестных чертах характера прусского короля-пьяницы, привычках хромой королевы. Одну заметку он закончил предположением, что прусская королевская чета состоит только в «духовном» браке. Всю эту пошлость Руге подписал не своей фамилией, а псевдонимом «Пруссак».

«Кто же это такой?» — недоумевали читатели. Сам Руге был некогда гласным городской думы Дрездена и числился в списках саксонского посольства во Франции.

Женни Маркс, прочитав подленькие статьи, подписанные «Пруссак», заволновалась. Она знала о провокационных слухах, будто под этим псевдонимом скрывается Маркс.

— Кто такой «Пруссак»? Читателя явно наводят на ложный след, — сказала она гневно, протягивая газету мужу. — Неужели ты думаешь оставить без ответа пущенную в тебя отравленную стрелу?

Карл любил схватки и предвкушал победу, как всякий человек, убежденный в своей правоте.

— Отвечать надо так, чтобы не уподобиться Руге, который стремительно опускается на самое дно беспринципности. Он жалок и труслив. Есть своя логика у человека, когда он становится предателем: сказав «а» в алфавите отступничества, он неизбежно произносит все буквы до последней… Руге очень скоро доползет на брюхе до прусского министерства иностранных дел, будет каяться и вымаливать прощение, сваливая на бывших товарищей свои грехи.

«Рейнская газета», редактировавшаяся К. Марксом

Дом и Брюсселе, в котором жил» К. Маркс и Ф Энгельс в 1845 г.

«Немецкая брюссельская газета», в которой сотрудничал К. Маркс.

Манчестер. Гравюра 40-х годов XIX века.

Маркс, не откладывая, принялся за статью, которая достойным образом должна была отвести от него подозрения в авторстве подлой стряпни.

Делая пометки на полях и подчеркивая отдельные фразы, Карл снова прочел все подписанное псевдонимом «Пруссак».

В одной из заметок Руге, пытаясь умалить значение восстания силезских ткачей, доказывал, что у рабочих не было политических целей, без чего нет и социальной революции. Это дало Марксу повод всесторонне осветить вопрос о восстании в Силезии и о рабочем движении как таковом.

Восстание силезских ткачей вызвало волну филантропической жалости у немецких буржуа. Классовая борьба в Германии еще была слабой, протекала вяло, и имущие охотно проливали крокодиловы слезы над участью бедных тружеников.

Особенно старалась «Кёльнская газета», открывшая сбор пожертвований в пользу семей убитых или арестованных ткачей.

Но Марксу было ясно, что, как только рабочее движение в Германии окрепнет, оно тотчас же встретит кровавый отпор фабрикантов и банкиров. Начнется социальный бой, и баррикады разделят навсегда два непримиримых класса.

Сострадание немецкой буржуазии к угнетенным ею же рабочим являлось пока лишь подтверждением слабости борьбы и того, что богачи переоценивают свое могущество, не боясь своих рабов.

Восстание силезских ткачей было первой угрозой частной собственности, и в нем Маркс открыл особенности, каких еще не знала летопись плебейских социальных взрывов.

«Прежде всего, — писал Карл, — вспомните песню ткачей, этот смелый клич борьбы, где нет даже упоминания об очаге, фабрике, округе, но где зато пролетариат сразу же с разительной определенностью, резко, без церемонии и властно заявляет во всеуслышанье, что он противостоит обществу частной собственности. Силезское восстание начинает как раз тем, чем французские и английские рабочие восстания кончают, — тем именно, что осознается сущность пролетариата… В то время как все другие движения были направлены прежде всего только против хозяев промышленных предприятий, против видимого врага, это движение направлено вместе с тем и против банкиров, против скрытого врага».

Буржуазия заигрывала с восставшими ткачами, как бы развлекалась игрой, и в то время как непосредственные хозяева силезских ткачей добивали их голодом и лишениями, другие немецкие буржуа жертвовали на гроб погибшим и бросали куски хлеба оставшимся без кормильца рабочим семьям.

Обращаясь к прошлому, анализируя историю революций, чартистских и лионских восстаний, Маркс искал всему этому научное историческое объяснение.

Он предпочитал обычно работать по ночам, когда в доме наступала тишина.

На столе были разбросаны таблицы, справочники, заметки. Карл черпал из них самое необходимое. Все это вплеталось в ткань статьи, перо неслось неровно, точно лодка по разбушевавшемуся потоку возникающих мыслей.

Маркс был истинным поэтом в труде. Он отдавался вдохновению, подчинялся его зову. Работая без устали несколько недель подряд, случалось, потом он долго предавался безделью, лежал на диване и перелистывал случайные книги, чаще всего романы или стихи. Столь же внезапно и прекращался этот духовный отдых. Маркс рьяно, запойно предавался снова работе, не щадя себя, отдаваясь весь мышлению и творчеству. Если его отвлекали, он страдал. Творя, он становился к себе придирчив и без конца чеканил слог, фразу, строку, как самый кропотливый из гранильщиков, шлифующих алмазы.

В «Критических заметках к статье «Пруссака» Маркс говорит об огромном значении силезского восстания. Он упоминает поразительное по теоретической глубине сочинение Вильгельма Вейтлинга.

— Конечно, — сказал Карл, когда Женни присела возле него на ручке кресла, прежде чем уйти спать, — изложение самоучки немца Вейтлинга уступает по форме блестящим формулировкам француза Прудона, но зато мысли и выводы его глубже. Оба пролетария — Прудон и Вейтлинг, — несомненно, самородки. В будущем именно рабочий класс даст миру величайшие умы.

Маркс перелистывал книгу Вейтлинга «Гарантии гармонии и свободы».

— Как ты знаешь, Вейтлинг — один из создателей «Союза справедливых». Он выступил ранее Кабе, Луи Блана и Прудона и стал социалистом. То, что «Союз справедливых» был разгромлен в тридцать девятом году, фактически только укрепило тех, кто действительно хочет борьбы и кто мыслит. Лучшие из членов этого союза снова принялись за дело и сплачиваются. Я вижусь со многими из них, перебравшимися в Париж. Вейтлинг руководит коммунистическим движением в Швейцарии. В Англии, где свобода союзов и собраний облегчает общение, находятся замечательные люди, полные революционной решимости, которой так не хватает многим из наших парижских союзников.

— Это те настоящие люди, о которых с таким увлечением вспоминал Энгельс? — спросила Женни.

— Именно. Судя по внушительному впечатлению, которое они произвели на Фреда, я жду от них многого. Итак, пролетариат уже дает нам сильные умы. Я этого ждал. Вейтлинг, как и Прудон, разбивает клевету буржуа насчет ничтожества плебса. Эти люди прокладывают дорогу своему классу.

Карл снова принялся за работу. Перо его с необычайной быстротой следовало за мыслью.

«Где у буржуазии, — писал Маркс, — вместе с ее философами и учеными, найдется такое произведение об эмансипации буржуазии — о политической эмансипации, — которое было бы подобно книге Вейтлинга «Гарантии гармонии и свободы»? Стоит сравнить банальную и трусливую посредственность немецкой политической литературы с этим беспримерным и блестящим литературным дебютом немецких рабочих, стоит сравнить эти гигантские детские башмаки пролетариата с карликовыми стоптанными политическими башмаками немецкой буржуазии, чтобы предсказать немецкой Золушке в будущем фигуру атлета».

И, завершая это приветствие восходящему классу, Карл назвал немецкий пролетариат теоретиком европейского пролетариата, английский — его экономистом, а французский — его политиком.

Долго еще писал Маркс. Под утро, закончив статью, он снова засел за начатый раньше ответ Бруно Бауэру по плану, разработанному вместе с Энгельсом во время недавней их встречи. Фред уже закончил свои главы. Карл предполагал, что работа над его частью займет очень немного времени, но, вникая все глубже в тему, по своему обыкновению увлекся. Одно положение рождало последующее, и книга разрасталась, первоначальный план обоих авторов написать небольшую брошюру нарушался и другими соображениями. Только книги более чем в 20 печатных листов, считаясь научными, не подвергались строгой цензуре. Издатель Левенталь из Франкфурта-на-Майне согласился печатать труд Маркса и Энгельса только при условии, если они обойдут все цензурные преграды.

Учитывая это, Маркс решил написать около 20 листов. С полутора, сделанными Энгельсом, должна была получиться большая книга. Страницы ее были проникнуты юмором, разили смехом, развенчивая богемствующих болтунов Бауэров и их приверженцев.

Члены Певческого общества — рабочие и ремесленники — итальянцы, поляки и французы — собрались провести вместе с немцами праздничный рождественский вечер в зале «Валентино», расположенном неподалеку от центра Парижа. Оркестр уже играл бравурный вальс, когда там появились несколько рабочих с семьями и Карл с Женни. К ним бросился Бернайс.

— Я получил важные и вполне достоверные сведения, — сказал он Карлу. — Как хорошо, что я могу поговорить об этом с вами. Наша газета накануне полного разгрома. Дорогой Маркс, обсудим, как мы будем держаться. Ведь судьба газеты — наша с вами судьба.

Попросив Женни подождать его в соседнем зале, Карл с Бернайсом прошли из вестибюля в буфет.

Все второе полугодие газета «Вперед» выступала со статьями против королевской власти в Берлине, не щадя самого Фридриха Вильгельма IV. Король этот, занявший четыре года назад престол, открыто покровительствовал теперь юнкерству — опасной и тупой силе, стремившейся объединить все германские княжества под эгидой реакционной прусской империи.

Бернайс в своих статьях жестоко громил приверженцев правительства, этих, по его мнению, христи- анско-германских простаков в Берлине, которые, поддерживая короля, предрешали исход наступления, начатого мракобесами-дворянами. Вместе с Бернайсом на немецкие порядки ополчился и Генрих Гейне. Его полные сарказма стихи зло высмеивали «нового Александра Македонского», как прозвал он Фридриха Вильгельма.

Бессильное что-либо сделать в чужой стране с немцами-смутьянами, королевское правительство грозило им тем не менее всякими карами.

Королевское министерство требовало от французского премьера Гизо расправы с сотрудниками газеты «Вперед». Гизо пытался отмолчаться. Весьма умелый и осторожный политик имел твердое правило — не торопиться и выжидать.

А газета «Вперед» продолжала наступать на реакцию, подняв забрало. Король и королева прусские все чаще приходили в ярость. Стрелы газеты попадали в цель.

Между прусским правительством и Гизо усилилась секретная переписка.

Маркс и Бернайс договорились о том, что не отступят от взятой линии и не пойдут на попятную, как бы им ни угрожали.

Проходя по залу, Карл увидел Бакунина, который громко спорил о чем-то с несколькими русскими. Одним из них был Яков Николаевич Толстой, тайный агент царя в Париже. Заметив Маркса, он тотчас же направился к нему вместе с Бакуниным.

— Я восхищен вашими философскими трудами, — говорил Толстой басом. — Статья «К критике гегелевской философии права» превосходно корчует старые пни. Да-с, кто из нас, русских, не болел гегельянским умопомрачением! И вы, немецкий ученый, революционер, вслед за Фейербахом приходите, чтобы вернуть людям их головы.

— Послушайте, Маркс, — сказал Бакунин и порывисто взял Карла за руку, — я хочу сказать, что считаю вас совершенно правым в споре с Руге. Честность суждений прежде всего. И хотя ваш противник не раз защищал меня в словесных и газетных схватках, я не могу кривить душой. Вы правы. Вы, а не он.

— Рад, очень рад, — живо отозвался Карл.

Уже не впервые встречал он этого человека. Маркс знал, что Бакунин продолжал начатые на родине философские поиски истины и пришел к мысли, что «страсть к разрушению — творческая страсть».

Выступления Бакунина и связь его с революционерами привлекли к себе внимание тайных агентов царского правительства в Париже.

Русское правительство предложило Бакунину вернуться в Россию, а когда он отказался выполнить это, его лишили дворянского звания и заочно приговорили к каторге.

Политические взгляды и планы Бакунина не отличались постоянством. Он видел главную задачу европейской революции в освобождении Польши, разрушении австрийской монархии, объединении славян во всеславянскую республиканскую федерацию и в то же время считал возможным создание всеславянского государства во главе с русским царем.

Маркс был всегда внимателен и терпелив к Бакунину. Определив свой путь, Бакунин лучше понял окружающее.

Но тщетно пытался Бакунин работать планомерно и упорно, как советовал ему Маркс. Всегда что-то ему мешало и отвлекало от дела. Успокаивая себя, ой называл трудолюбие и прилежание педантизмом. В работе, любви и дружбе Бакунин быстро загорался и быстро остывал.

Бериайс вернулся в главный зал и с эстрады попросил всех собравшихся усесться.

Вслед за Бернайсом на эстраду вышел Прудон. Он выглядел моложе своих 35 лет. Светлые, очень мягкие волосы беспорядочно падали на его гладкий большой лоб. Маленькие очки в металлической оправе не скрывали небольших близоруких глаз, как-то рассеянно смотревших на мир. Бакенбарды обрамляли овальное тонкое лицо с четко вырисованным, упрямо сжатым ртом. Чистокровный бургундец, он внешне очень походил на немца, и только порывистые движения, жестикуляция и торопливая темпераментная речь обнаруживали в нем француза.

Прудон говорил горячо, но неясно об экономических противоречиях, о грядущей революции, о коммунизме. Слова его, многочисленные цитаты, которыми он обильно пересыпал речь, казались убедительными в тот момент, когда произносились, но тут же рассеивались, исчезали.

Когда на трибуну поднялся Карл, у Женни дрогнуло сердце. Это бывало всегда, когда выступал Карл. Как ни была она уверена в каждом слове, которое он скажет, ей не удавалось преодолеть волнение.

Маркс заговорил. В зале наступила тишина ожидания.

За год пребывания в Париже Маркс стал одним безмерно дорог, другим — страшен. Единственно, чего он не внушал к себе, это безразличия.

Едва Карл, сменив на трибуне Прудона, произнес несколько фраз, Женни сразу поняла, о чем он решил говорить. Это был рассказ о новых выводах, сделанных им в последние месяцы. Он как бы дорабатывал и проверял снова и снова то, что так волновало его.

Маркс раскрыл различие между освободительным движением буржуазии и пролетариата. Он не раз задумывался над тем, кто же возглавил революцию 1789 года во Франции. Лионские фабриканты, к которым примкнули зажиточные интеллигенты и ученые — Бриссо, Кондорсе, великий физик Лавуазье, инспектор мануфактур Роллан и его жена, дочь ювелира, — все они были бесправны, несмотря на богатство, образование и рвались к политической власти не вследствие нужды.

Богачам из третьего сословия стало невыносимо презрение аристократической Франции, преграждавшей им дорогу к власти.

Но движущей силой революции всегда был народ, голодавший и лишенный всяких прав. Он постоянно боролся за кусок хлеба, за топливо, за работу.

Буржуазия корыстно использовала восстания масс в своей борьбе с феодалами и дворянами. Революционная энергия народа принесла ей политическое могущество. Но всегда, захватив власть, буржуазия предавала своих союзников — трудовой люд и, присвоив себе все плоды победы, начинала борьбу против ремесленников, рабочих, крестьян. Труженики, рабочие воздвигали баррикады, сражались, низвергали троны и династии. Победа или поражение народа определяли судьбы революции. Перед взором Карла проходили хорошо знакомые ему картины нищеты и лишений лионских текстильщиков, английских рабочих, не имевших права на человеческую жизнь. Вот что толкало обездоленных плебеев на восстание, на бунт. Глубоко различны причины и цели революций буржуазных и пролетарских.

Таков был вывод, сделанный Марксом. Он говорил о том, какая жестокая борьба ждет бойца-пролетария, и все же предрекал ему неизбежную полную победу.

Когда Маркс сошел с трибуны, к нему протянулось несколько рук. И эти руки и особенно глаза, смотревшие с любовью и доверием, были самым большим вознаграждением за его труд.

Карлу жали руку революционеры, рабочие из Италии, Польши и Франции. Морщился Прудон, но и он понимал значение речи Маркса.

Маркс, не отрываясь, работал над книгой «Святое семейство, или Критика критической критики». Случалось, он не ложился спать по нескольку ночей. Это был подлинный творческий полет. Он не чувствовал усталости. Огромное перенапряжение проявлялось только в большей вспыльчивости, которую, впрочем, легко гасила Женни.

Он вел не только горячий теоретический спор и опровергал Бруно Бауэра и его единомышленников. Карл как бы вернулся мыслью назад. Разве не был он сам некогда гегельянцем, не шел в одном строю с Бруно в поисках философской истины? Как далеко ушел он вперед с тех пор, когда в день смерти профессора Ганса в гостеприимном домике Бауэров в Шарлоттенбурге усомнился в том, чему ранее верил!

Как и всегда, Маркс, разрушая, творил и, низвергая, создавал. Болтовне Бруно Бауэра о французском материализме и французской революции Маркс противопоставил блестящий анализ этих исторических явлений. Бруно Бауэр доказывал противоположность между духом и массой, различие между идеей и интересом.

«… «Идея» неизменно посрамляла себя, как только она отделялась от «интереса», — возражал Маркс. — …Интерес буржуазии в революции 1789 г., далекий от того, чтобы быть «неудачным», все «выиграл» и имел «действительный успех», как бы впоследствии ни рассеялся дым «пафоса» и как бы ни увяли «энтузиастические» цветы, которыми он украсил свою колыбель. Этот интерес был так могущественен, что победоносно преодолел перо Марата, гильотину террористов, шпагу Наполеона, равно как и католицизм и чистокровность рода Бурбонов».

Бруно Бауэр заявлял, что государство соединяет воедино «атомы» гражданского общества. Маркс опроверг и это положение.

«Только политическое суеверие способно еще воображать в наше время, что государство должно скреплять гражданскую жизнь, между тем как в действительности, наоборот, гражданская жизнь скрепляет государство».

В ответ на презрительные замечания Бруно о значении промышленности и природы для исторического познания Маркс спрашивал: полагает ли «критическая критика», что она подошла хотя бы к самому началу познания, исключая из исторического движения теоретическое и практическое отношение человека к природе, промышленности, естествознанию?

«Подобно тому, — писал Маркс о «критической критике», — как она отделяет мышление от чувств, душу от тела, себя самое от мира, точно так же она отрывает историю от естествознания и промышленности, усматривая материнское лоно истории не в грубо материальном производстве на земле, а в туманных облачных образованиях на небе».

Поздней ночью Маркс написал последнюю страницу «Святого семейства». Перечитывая подготовленное Энгельсом начало книги, он остановился на сверкающем умом и сарказмом абзаце:

«Критика только то и делает, — писал Фридрих, — что «образует себе формулы из категорий существующего», а именно — из существующей гегелевской философии и существующих социальных устремлений. Формулы — и ничего более, кроме формул. И несмотря на все ее нападки на догматизм, она сама себя осуждает на догматизм, мало того — на догматизм женский. Она является и остается старой бабой; она— увядшая и вдовствующая гегелевская философия, которая подрумянивает и наряжает свое высохшее до отвратительнейшей абстракции тело и с вожделением высматривает все уголки Германии в поисках жениха».

Маркс вывел на заглавном листе рукописи имена авторов. На первое место он поставил имя друга, на второе — свое.

Восстание силезских ткачей в июне 1844 года, это первое серьезное классовое столкновение немецких рабочих с буржуазией, послужило в Германии сигналом к усилению коммунистической пропаганды среди трудящихся.

Рабочие Праги, Бреславля, Гамбурга, Дюссельдорфа и других городов поднялись на защиту повстанцев, против которых были брошены крупные военные отряды. «Силезские ткачи дали сигнал в 1844 году, — писал Энгельс, — богемские и саксонские ситцепечатники и рабочие на строительстве железных дорог, берлинские ситцепечатники и вообще промышленные рабочие почти по всей Германии ответили стачками…»

Энгельс в конце 1844 — в начале 1845 года побывал в нескольких приреннских городах и установил связь с местными социалистами, выступал на их собраниях, рассказывал о развитии коммунистических идей в Англии и Франции, говорил о неизбежности появления нового строя, в котором общность интересов всех людей придет на смену частнособственническому режиму. Именно в это время Энгельс впервые развил мысль о действительном патриотизме людей социалистического общества. Грабительские войны станут чуждыми людям, но в случае необходимости защитить новое общество от разбойных набегов буржуазного государства новые люди будут бороться с воодушевлением, со стойкостью, с храбростью, перед которыми должна разлететься, как солома, механическая выучка современной армии.

Энгельс в письмах к Марксу из Германии радуется успехам коммунистической пропаганды, тому, что имеет возможность общаться с «живыми, настоящими людьми», открыто, непосредственно проповедовать социалистические идеи. Но по-прежнему его жизнь омрачена двойственностью его положения, постоянными конфликтами в родительском доме, столкновениями с отцом. В письме от 13 марта 1845 года он поделился с Марксом:

«Я веду тут поистине собачью жизнь. Истории с собраниями… снова вызвали у моего старика взрыв религиозного фанатизма. Мое заявление, что я окончательно отказываюсь заниматься торгашеством, еще более рассердило его, а мое открытое выступление в качестве коммуниста пробудило у него к тому же и настоящий буржуазный фанатизм. Ты можешь себе представить теперь мое положение. Так как недели через две я уезжаю, то не хочу начинать скандала и все покорно сношу. Они к этому не привыкли и потому становятся храбрее. Когда я получаю письмо, то его обнюхивают со всех сторон, прежде чем передают мне. А так как они знают, что все эти письма от коммунистов, то строят при этом такую горестно благочестивую мину, что хоть с ума сходи. Выхожу я — все та же мина. Сижу я у себя в комнате и работаю, — конечно, над коммунизмом, это известно, — все та же мина. Я не могу ни есть, ни пить, ни спать, не могу звука издать без того, чтобы перед моим носом не торчала все та же несносная физиономия святоши. Что бы я ни делал — ухожу ли я или остаюсь дома, молчу или разговариваю, читаю или пишу, смеюсь или нет — мой старик строит все ту же отвратительную гримасу. К тому же для него все едино — он считает одинаково «революционным» коммунизм и либерализм и, несмотря на все мои возражения, постоянно вменяет мне в вину, например, все гнусности английской буржуазии в парламенте!

А в довершение несчастья, вчера вечером я был вместе с Гессом в Эльберфельде, где мы до двух часов проповедовали коммунизм. Сегодня, конечно, опять недовольные физиономии из-за моего позднего возвращения… Наконец, они собрались с духом и спросили, где я был. «У Гесса». — «У Гесса! О боже!» — Пауза, на лице выражение неописуемого христианского отчаяния. «Что за общество ты выбираешь себе!» — Вздохи и т.п. Просто с ума сойти можно. Ты не представляешь себе, сколько коварства в этой христианской охоте на мою «душу». А если мой старик еще обнаружит, что существует «Критическая критика», он способен выгнать меня из дому.

Если бы не мать, которую я очень люблю, — она прекрасный человек и только по отношению к отцу совершенно несамостоятельна, — то я никогда бы не сделал моему фанатическому и деспотическому старику ни малейшей уступки».

В эти дни Гизо исполнил обещание, данное прусскому правительству. 16 января 1845 года Карл Маркс получил предписание покинуть пределы Франции. Арнольд Руге остался в Париже, он упросил саксонского посланника вступиться за него и доказал свою лояльность к Пруссии. Генриха Гейне спасло покровительство Гизо, поклонявшегося его таланту.

Вечером 2 февраля, накануне отъезда, в квартире Маркса собрались наиболее близкие его друзья. Жена Гервега пришла первой. На другой день Женни должна была с ребенком переселиться к ней на несколько дней до своего отъезда в Брюссель.

В квартире было уже неуютно и неустроенно. Исчезли вазы с цветами, салфеточки, добротные, привезенные из Трира гардины.

Пришел Георг и затем Гейне.

Генрих Гейне резко изменился за последнее время. Он с трудом передвигал не сгибающиеся в коленях ноги. Болезнь медленно подтачивала его. Веки Гейне непроизвольно смыкались, закрывая глубоко запавшие темные глаза. Седая борода удлиняла исхудавшее страдальческое лицо. Он едва владел бессильно свисающей левой рукой. Трудно было поверить, что всего несколько лет назад Гейне, как и Гервег, обладал привлекательной наружностью и славился стремительной живостью.

Одет был Гейне по последней моде, щеголевато. Он всячески стремился скрыть свою немощь и физические муки. Отъезд Маркса глубоко огорчал поэта, и он, всегда любивший шутки, на этот раз был молчалив и печален.

Вскоре вернулся и Карл. Он принес билет на поезд в Брюссель. Разговор долго шел вокруг предстоящего путешествия.

Генрих Гейне раскупорил бутылку дорогого вина и предложил распить его за здоровье присутствующих и за счастливое будущее.

Когда все выпили, Гейне, сощурив и без того узкие глаза и улыбаясь одним пухлым женственным ртом, снова наиолнил бокалы и сказал:

— Да сгинут тираны, филистеры, отщепенцы!

— Предлагаю тост за то, чтобы мечта стала действительностью! — провозгласил Гервег.

Гервеги ушли первыми. На прощанье Георг крепко обнял Карла.

— Я приеду к тебе, если иначе мы не сможем свидеться, — сказал он.

Поздно в этот последний вечер простились Женни и Карл с Гейне.

— Из всех, с кем мне приходится расстаться, разлука с вами, Генрих, для меня тяжелее всего. Я охотно увез бы вас с собой, — сказал Маркс, обняв в последний раз поэта.

3 февраля на рассвете Маркс уехал в Брюссель. Женни осталась у Гервегов, чтобы продать мебель и часть белья, полученного в приданое. Нужны были деньги на переезд и устройство в незнакомом городе. Желая поскорее выехать из Парижа к мужу, Женни продала все за бесценок, и средств у нее оказалось совсем мало. К тому же она захворала. Не оправившись окончательно от болезни, несмотря на уговоры Эммы Гервег остаться, Женни покинула ставший ей чужим и неприятным город.

Вскоре после приезда Женни в Брюссель Маркса вызвали в ведомство общественной безопасности, где встретили самым учтивым образом. Разговор был коротким:

— Если вы, господин Карл Маркс, желаете с семьей проживать в королевской столице Бельгии, будьте любезны дать нам письменное обязательство не печатать ни единой строки о текущей бельгийской политике.

Маркс облегченно вздохнул. Такого рода обязательство он мог дать, не кривя душой. У него не было ни малейшего намерения заниматься бельгийскими делами. «Охотно подпишу и ручаюсь, что выполню обязательство», — сказал он и быстро поставил свою подпись на заготовленном к его приходу документе.

Так открылась следующая страница его жизни.

В Брюсселе Женни познакомилась с поэтом Фрейлигратом. Он пришел к Марксу в морозный февральский день, тотчас же после ее приезда.

Ленхен разложила на столах и этажерках накрахмаленные салфетки, расставила безделушки, и скромные меблированные комнаты отеля «Буа Соваж» преобразились.

Услышав голос вернувшегося домой Карла, Женни вышла в соседнюю комнату.

Карл был не один. Он представил жене пришедшего с ним невысокого мужчину.

— Вот это Фердинанд Фрейлиграт, поэт, демократ, неукротимый обличитель мракобесия и обвинитель реакционного пруссачества.

— Автор «Свободы» и «Памятника». Отличные стихотворения, — сказала Женни, всматриваясь в усталое незнакомое лицо.

Фрейлиграту было уже под сорок. Скитания последних лет, разочарование в прежних идеалах чистого романтизма, возмущение господствующей в мире несправедливостью наложили отпечаток горечи и недоверия не только на его душу, но и на бледное, слегка припухшее лицо с широкой бородой.

Период политического нейтралитета кончился для Фрейлиграта. Мечтатель, презиравший тенденцию в литературе, тосковавший по отвлеченному искусству, он столкнулся с суровой и бурной действительностью и содрогнулся, видя, как страдали люди, как беспросветна была жизнь большинства из них.

Стихи о прошлом, неясные и туманные, преклонение перед легендой и песней, которые дали ему королевскую пенсию в триста талеров, поэт считал теперь презренным отступничеством. Изгнание Гервега, репрессии против живой мысли и слова усилили его возмущение. Он отказался от подачки короля, покинул Германию, издал новый цикл революционных стихов — свой «Символ веры».

Знакомство с Фрейлигратом было очень приятно Марксу. Ему нравилась его открытая, простая и мужественная душа.

К концу февраля еще одно событие оживило и обрадовало Маркса. Вышла в свет его и Энгельса книга против Бруно Бауэра.

Труд этот привлек внимание не только революционеров, но и политических деятелей реакции.

Вскоре после выхода «Святого семейства» один из видных чинов австрийской тайной полиции в Вене передал для ознакомления Меттерниху объемистый пакет, пришедший от сотрудника влиятельной немецкой «Всеобщей газеты». Хотя старость безжалостно разрушила этого некогда столь могучего хищника, Меттерних не оставлял еще политической борьбы. Он не хотел замечать сложившейся помимо его воли враждебной обстановки. С тем же бешенством бессилия, с каким он бежал прочь от сотен зеркал своего дворца, отражавших с жестокой точностью его обезображенное временем лицо, он отворачивался теперь от политического барометра, указывавшего на приближение бури.

Дряблой, в перстнях рукой Меттерних отложил новенькую, терпко пахнущую типографской краской книгу, на заглавном листе которой прочел имена авторов: Фр. Энгельс и К. Маркс, — и бегло просмотрел донесение. Оно состояло из письма издателя Левенталя и приписки осведомителя.

Левенталь писал некоему журналисту — сотруднику газеты, с которым был коротко знаком:

«Я посылаю Вам книгу Энгельса и Маркса, только что вышедшую из печати. Эта книга в настоящий момент представляет особый интерес, так как Маркс недавно был выслан из Парижа. Энгельс и Маркс — наиболее способные сотрудники «Немецко-французского ежегодника» Руге. Энгельс, который долго жил в Англии, является наилучшим знатоком английских социальных порядков. Его осведомленность в английских фабричных отношениях признана неоспоримой и в Германии.

Данная книга борется- против философско-социального направления бауэровской «семьи» и написана в резко саркастической манере.

Энгельс и Маркс, образуя фракцию коммунизма, являются, следовательно, в известной мере крайними по своим взглядам. Книга их — это победоносный и сокрушающий поход против бауэровского пустословия, претенциозности и безвкусной фразеологии. Она, во всяком случае, произведет впечатление, особенно благодаря своему совершенно новому критическому подходу к «Парижским тайнам» Эжена Сю. Она также содержит интересные замечания о французской революции, французском материализме и социализме..

Ознакомление с этой книгой подведет Вас к богатому и благодатному источнику, имена обоих авторов ее уже стали предметом обсуждения прессы.

Вы меня очень обяжете, если выступите с обстоятельным разбором этой книги во «Всеобщей газете».

Надеюсь, что я вскоре смогу доказать Вам, как всем сердцем я ценю Ваше дружеское расположение к себе…

До личной встречи…

Преданный вам Левенталь.

Франкфурт-на-Майне, 24 февраля 1845 г.».

Меттерних перевернул последний листик письма, на нем была пометка осведомителя.

«Книга в 21 печатный лист, «Святое семейство, или Критика критической критики. Против Бруно Бауэра и компании» Фр. Энгельса и К. Маркса — замечательное явление. На этих днях она вышла в издательстве Рюттен и Левенталь. Как именно доктор Левенталь, который вообще хорошо разбирается в социалистическом движении Франции, оценивает книгу, можно в известной мере получить представление по его письму».

Подписи не было, но Меттерних хорошо знал почерк немецкого журналиста, давно состоявшего на платной службе в австрийской полиции.

Откинувшись в кресле с высокой резной спинкой, старый канцлер перелистал книгу двух молодых коммунистов. Уже беглое ознакомление с ней дало ему возможность оценить юмор, задор и недюжинные знания авторов.

«Ученые люди, — подумал он, ожесточаясь. — И как, однако, заражены страшным ядом века! И все же это от молодости. Образумятся с годами, оценив преимущества кастовых барьеров и прелесть денег».

Маркс с семьей поселился в маленьком домике на улице Альянс, № 5/7, недалеко от ворот Сен-Лувен.

Однажды раздался энергичный стук молотком по входной двери.

— Могу ли я видеть Карла Маркса? — спросил молодой человек с улыбающимся, удивительно располагающим лицом. — Я Энгельс.

Женни Маркс живо протянула ему руку.

— Прошу вас, мы очень рады, Карл и я.

— Значит, вы жена доктора Маркса? Я так много слышал о вас лестного. К сожалению, когда я встречался с Карлом в Париже, вы были в отъезде.

— Да, я была тогда в Трире.

Молодые люди улыбнулись и сразу почувствовали взаимную симпатию.

— Карл, Карл, приехал, наконец, наш друг! Иди скорее сюда!

Карл и Фридрих горячо обнялись. После обеда Женни, разливая кофе, спросила Энгельса:

— Скажите, как могло случиться, что, не зная лично Карла, вы в ранней юности написали стихи о себе и о нем, как о двух соратниках. Они звучат как предвидение. Не правда ли?

— Да, я всегда искал такого друга, как Карл…

Фридрих приехал в Брюссель чрезвычайно увлеченный Людвигом Фейербахом и много рассказывал о нем Карлу.

— Как я тебе уже писал, — говорил Фридрих, — Фейербах ответил на наше общее письмо к нему. Я уверен, он неизбежно придет вскоре к коммунизму и станет нашим соратником.

Карл с сомнением покачал головой.

— Фейербах неоспоримо прав, когда объявляет абсолютный дух отжившим духом теологии. Верно и то, что «Сущность христианства» осветила многие головы и спасла их от путаницы и мрака. Мы от всей души приветствовали его в феврале прошлого года,

хотя не все у него приемлемо. Ты знаешь, я писал об этом в «Немецко-французском ежегоднике»… Но будет ли он борцом? Это ведь созерцательный ум, к тому же жизнь в глуши делает его все более вялым, безразличным. Увы, Фейербах не хочет понять, что человек существо общественное и всегда зависит от данной среды и условий. Он воспринимает человека исключительно биологически. В этом его великое заблуждение. Природа природой, но не уйти нам в этом иире от политики. Рядом с энтузиастами природы должны стать энтузиасты государства, хочет или не хочет этого Фейербах.

Помолчав, Энгельс ответил:

— Фейербах подверг жестокой проверке гегелевскую философию природы и религии, ты вскрываешь и исследуешь философию права и государства.

— Чего же ты хочешь? Чтобы я досказал то, 0 чем умалчивает этот смелый и могучий мыслитель? — иронически спросил Маркс.

— Да, тебе это по плечу, — ответил Фридрих. — Но потому, что у Фейербаха согласно его же словам есть движение, порыв, кровь, я все же верю, что он станет рано или поздно в наши ряды. Пока же в своем письме он говорит, что еще не покончил с религией, а без этого не может прийти к коммунизму. И все же по натуре он коммунист. Будем надеяться, что летом он, несмотря на свое отвращение к городу и столичной сутолоке, приедет из своей баварской Аркадии к нам в Брюссель, и мы поможем ему преодолеть сомнения.

…Людвиг Фейербах много лет подряд жил в Брукберге, в красивейшем уголке Баварии. Угрюмый, замкнутый, он любил сельское уединение, созерцание природы, одинокие прогулки по безлюдным долинам и холмам. Природа, утверждал он, обогащает ум и душу, открывает тайны жизни и подсказывает ответы на кажущиеся неразрешимыми вопросы. «Город — это тюрьма для мыслителя», — любил повторять Фейербах слова Галилея и спорил с теми, кто звал его к людям. Он объявлял, что в одиночестве и тишине черпает силы для борьбы. Но борцом он не был и уклонялся от действия. Пассивный характер Фейербаха отражался и на его книгах. Он любил размышлять, но не призывал к борьбе и протесту.

В мае 1845 года вышла книга Энгельса «Положение рабочего класса в Англии».

Карл весь отдался чтению книги друга. Все в книге значительно, ново, неоспоримо. Страшные картины непосильного труда и нужды людей, вся жизнь которых вращение по кругам Дантова ада, — это внешнее, говорил молодой ученый. Это следствие. Энгельс с проницательностью мудреца постиг глубинную сущность бедствия — капиталистический способ производства. Он открыл закон не только возвышения, но и неизбежного падения буржуазии. Нищете сегодняшнего дня он научно противопоставил неизбежное грядущее возвышение тружеников. Он бросал грозное обвинение буржуазии, рассказывал, как крупная промышленность угнетает огромную массу своих рабов — пролетариев, и далее доказывал, что по суровым законам исторической диалектики рабочие неизбежно поднимутся и ниспровергнут ту силу, которая их порабощает. Слияние рабочего движения с социализмом — вот дорога к господству пролетариата.

Той же весной Маркс сформулировал свои тезисы о Фейербахе. Они сложились в часы глубокого раздумья, когда он медленно прохаживался по комнате, сосредоточенно глядя перед собой, или сидел за рабочим столом, выкуривая одну сигару за другой.

Быть может, Маркс и нашел гениальный зародыш нового мировоззрения именно в часы этих ночных раздумий.

Он записал краткие итоги творческого анализа и размышлений в первую попавшуюся ему под руку тетрадь, в которой Женни отмечала расходы по хозяйству и количество белья, отдаваемого в стирку.

«Философы лишь различным образом объясняли мир, но дело заключается в том, чтобы изменить его», — написал Маркс.

Это был 11-й тезис о Фейербахе. Карл подчеркнул слова «объясняли» и «изменить» чертой, похожей на летящую стрелу.

Чрезвычайно сложный, трудночитаемый почерк Маркса отражал уверенность и волю. Кажется, что не по хрупкой бумаге, а по мрамору резцом выведена его удивительная вязь. Лаконичный слог напоминает изречения древних мудрецов, что высекались на камне для последующих поколений.

Летом 1845 года Энгельс уговорил Маркса отправиться в Англию месяца на полтора, чтобы ознакомиться с самой мощной капиталистической державой Европы.

В первый же день пребывания в Лондоне Энгельс и Маркс отправились посмотреть парламент.

— Сколько крови пролили англичане, чтобы добиться парламентаризма, считая, что в этом гарантия справедливости, благоденствия, счастья народа, — сказал Карл, рассматривая Вестминстерское аббатство.

Здесь рядом с суровой усыпальницей королей и героев, как многовековой храм, высится серый, мрачный парламент.

Маркс и Энгельс медленно входят внутрь.

Зал заседаний парламента вмещает не более половины всех депутатов. В большие парламентские дни, когда випы (загонщики) в поисках голосующих без устали снуют, сзывая и свозя депутатов, немало парламентариев толпится в проходах и дверях или занимает места на галереях, предназначенных для посторонних и прессы.

Архитектор поставил депутатские трибуны вдоль длинных стен, чтобы депутаты правительственной партии и оппозиции сидели лицом друг к другу.

Партийные организаторы иной раз, пользуясь неудобствами зала, подготовляют коварные замыслы, могущие решить участь кабинета. Перед голосованием по незначительному поводу, когда правительственная партия беспечно отсутствует, не предвидя для себя опасностей и подвохов, ловкие загонщики под строжайшей тайной мобилизуют силы оппозиции. Заслышав красноречивый гонг, к месту боя — в зал — в неожиданно большом числе сходятся спрятанные до того по квартирам, кабинетам, соседним ресторанам депутаты-оппозиционеры. В панике мечутся, отыскивая своих, загонщики правящей партии; если в течение четверти часа они не противопоставят вражескому натиску свои голоса, кабинету грозит падение.

В затянутых коврами и портьерами залах палаты лордов особенная тишина а дорогостоящий комфорт аристократических лондонских клубов. В мягких креслах дремлют древние старцы. Мимо представителей «голубой крови» бесшумно скользят лакеи. На застекленных полках многоэтажных шкафов прекрасной библиотеки в сафьяновых гробах-переплетах — бумажный прах сотен тысяч протоколов, отчетов, речей давно исчезнувших людей. Тут же в читальне грозное предупреждение истории — свиток, скрепленный сотнями разнообразных подписей, — смертный приговор Карлу I.

В Лондоне Фридрих познакомил Карла с тремя настоящими, как он выразился, людьми. Часовщик Иосиф Молль, превосходный оратор, умевший быть также и превосходным слушателем, сапожник Генрих Бауэр, суровый на вид, но сердечнейший человек, и Карл Шапиер, упорный и бесстрашный студент, зарабатывающий на хлеб то как наборщик, то как учитель. Они произвели на Маркса сильное впечатление.

Эти три немца были закалены самой жизнью, испытавшей их на постоянной борьбе, в тайных рабочих обществах. После разгрома «Союза справедливых» они бежали в Англию и тотчас же принялись восстанавливать разрушенное. Очень скоро они объединили немцев-изгнанников. Большое влияние на немецких рабочих в Англии имели книги Вейтлинга и выступления чартистов.

Фридрих торопился в Манчестер, и скоро Карл понял, в чем была причина. Там ждала Энгельса его жена, Мэри Бернс. Молодые люди любили друг друга уже несколько лет. Мэри была долгое время работницей и познала смолоду много горя и унижений. Тем больше дорожил ею Энгельс. Она была общительна, непосредственна, от природы умна и наблюдательна. Мэри всей душой и навсегда привязалась к Энгельсу с того самого дня, когда он встретил ее случайно на одной из убогих улиц Манчестера.

Марксу многое понравилось в текстильной столице. Но особенно пристрастился он к большой общедоступной библиотеке, старейшей в Европе, носящей имя крупного манчестерского мануфактуриста — Хэмфри Чэтама. Здание библиотеки — одно из древнейших в городе. В XII веке это был замок, превращенный затем в монастырь. В годы английской революции в нем размещались арсенал, тюрьма и казарма. Маркс подолгу любовался архитектурой библиотеки, причудливо сплетавшей стили ранней и поздней готики. Книгохранилище было размещено в бывших кельях монастыря и даже в приделах часовни. До середины XVII века книги согласно завещанию Чэтама были прикованы к полкам цепями, чтобы их не расхищали. Позже библиотекари запирали читателей за деревянными решетками в небольших нишах, навешивая огромные висячие замки.

Введя в первый раз Маркса в библиотеку, Энгельс сказал ему:

— Особенно много здесь изданий шестнадцатого, семнадцатого и восемнадцатого веков, и, представь, есть девяносто книг-инкунабул, напечатанных до тысяча пятисотого года по методу, изобретенному еще Гутенбергом!

В читальне убранство оставалось неизменным уже два столетия. Вокруг дубового темного стола посредине комнаты с низким сводом стояли стулья — современники Кромвеля. Резные аллегории над камином изображали факел знания, лежащий на книге учения, змею и петуха — символы мудрости и бдительности. Пеликан, кормящий птенцов, должен был олицетворять христианское милосердие.

Маркс выбрал себе место за квадратным бюро в башенном выступе читальни. Сквозь разноцветные стекла высокого окна падал нежный желтый, синий, зеленый и красный свет.

В Чэтамской библиотеке Маркс смог впервые прочесть в оригинале труды представителей английской классической политической экономии, которые до сих пор знал лишь в переводе.

Фридриха Энгельса в Англии охотно принимали в самых различных кругах. Он нравился равно деловым людям и женщинам своим умом, обходительностью и внешностью. Лицо Фридриха все еще оставалось юношески пухлым, и только глаза отражали немалый жизненный опыт и зрелость мысли. Он не только свободно владел английским языком, но и превосходно знал историю, экономику, политическое положение и быт Великобритании. Он сотрудничал в чартистской газете «Северная звезда» и в газете социалистов-утопистов «Новый нравственный мир». Энгельс не преминул познакомить Маркса с несколькими руководителями чартистского движения.

Джордж Юлиан Гарни, потомственный пролетарий, человек с суровым лицом, всегда нахмуренными мохнатыми бровями, уже несколько лет был коротко знаком с Энгельсом. Встретившись впервые с Марксом, он долго испытующе всматривался в него, затем внезапно просто, широко улыбнулся и протянул ему большую шершавую ладонь… Что-то располагающее, неожиданно ласковое почудилось Карлу в его крепком рукопожатии.

В таверне «У ангела», расположенной на Уэббер-стрит, в августе состоялось совещание чартистов, руководителей «Союза справедливых» и нескольких деятелей революционного и демократического движения разных стран. Там был также и Маркс. Согласно принятым в Англии правилам ведения собрания с Энгельсом заранее договорились, что он выступит в защиту подготовленной резолюции.

Председательствовал Чарльз Кин, несколько медлительный, всеми уважаемый пожилой человек, много лет и сил отдавший борьбе за Народную хартию.

Ораторы говорили пространно. Когда все высказались, председатель отыскал глазами Энгельса.

— Слово предоставляется гражданину Фридриху Энгельсу, — объявил Кин. Назвав его гражданином, он подчеркнул, что выступать будет политический эмигрант.

Энгельс говорил, как прирожденный англичанин.

Фридрих поддержал резолюцию о необходимости создать в Лондоне общество демократов всех национальностей для взаимного ознакомления с революционным движением в разных странах.

В конце августа Карл и Фридрих вернулись в Брюссель. В сентябре Женни родила дочь. Карл просил назвать ее одним из двух наиболее любимых им женских имен. Первое всегда было Женни, второе— Лаура.

На семейном совете, где правом голоса пользовались также Фридрих и Ленхен, это имя, воспетое некогда Петраркой, было утверждено без возражений.

В эту ясную яркую осень в домике на улице Альянс, № 5/7 было весело и легко. Энгельс вносил туда много тепла и света. Всегда бодрый, неутомимый, он как бы излучал всем своим существом энергию, уверенность, спокойствие трезвого и вместе с тем пылкого ума.

Маркс и Энгельс пришли к выводу: для того чтобы коммунисты могли успешно вести пропаганду, необходимо изложить свои взгляды в нескольких философских произведениях. «Пока наши принципы не будут развиты — в двух-трех книгах — и не будут выведены логически и исторически из предшествующего мировоззрения и предшествующей истории, как их необходимое продолжение, вся эта работа останется половинчатой, и большинство наших будет блуждать, как в темноте». Так писал Энгельс Марксу еще в октябре 1844 года из Кёльна, сообщая об успехах и трудностях коммунистической пропаганды в Рейнской провинции.

Первой такой работой было «Святое семейство».

Второй — «Немецкая идеология», — огромный совместный научный труд, по объему уступающий лишь «Капиталу».

Третьей — «Манифест Коммунистической партии», написанный в 1847 году Марксом и Энгельсом. Это был теоретический снаряд необычайной взрывной силы, пробивший первую видимую брешь в казавшейся доселе неприступной твердыне капитализма.

К 1845 году Маркс уже завершил в главных чертах развитие материалистической теории истории. Он предложил Фридриху засесть за работу, написать вдвоем новую книгу, чтобы одним выстрелом разделаться и со спекулятивными философами и с новыми пророками в лице младогегельянцев. Так родился следующий после «Святого семейства» совместный теоретический труд Маркса и Энгельса — «Немецкая идеология. Критика новейшей немецкой философии в лице ее представителей Фейербаха, Б. Бауэра и Штирнера и немецкого социализма в лице его различных пророков».

Именно в это время молодые ученые выработали грандиозную программу научной и практической деятельности на ближайшие годы.

«Мы оба уже глубоко вошли в политическое движение, — вспоминал впоследствии Энгельс о времени, когда шла работа над «Немецкой идеологией», — у нас уже были последователи среди интеллигенции, особенно в западной Германии, и значительные связи с организованным пролетариатом. На нас лежала обязанность научно обосновать наши взгляды, но не менее важно было для нас убедить в правильности наших воззрений европейский и прежде всего германский пролетариат».

Время, когда писалась «Немецкая идеология», было, пожалуй, самым счастливым в жизни Фридриха и Карла. Оба были молоды и неутомимы. Искрометный ум, отличное здоровье, ненасытная потребность трудиться и мыслить; брызжущий весельем нрав, страсть к шутке, к острому, а подчас и «соленому» слову — таковы были особенности двух молодых философов. Они работали по 20 часов в сутки. Слух о столь необычном «духовном запое» дошел и до друзей Карла и Фридриха. Гарни писал Энгельсу из Лондона весной 1846 года, в разгар этой творческой философской страды:

«Прежде всего сообщаю, что несколько недель тому назад я получил через Веерта твое очень длинное письмо…. Когда — я сообщил своей жене о вашей весьма философской системе писания вдвоем до 3–4 часов утра, она заявила, что такая система для нее не годилась бы и что если бы ока была в Брюсселе, она подняла бы бунт среди ваших жен. Она не возражает против организации революции при условии, чтобы эта работа производилась по системе сокращенного рабочего дня. Вашим женам она советует образовать «Общество противников работы до 3–4 часов утра», предлагает свои услуги в качестве «английского корреспондента» и думает, что г-жа Кадль (литературный тип сварливой жены. — Г. С.) тоже охотно присоединилась бы к этой общине».

Энгельс в 1883 году, после смерти Маркса, в письме к Лауре Лафарг в Париж поделился с ней воспоминаниями о том времени, когда шла работа над «Немецкой идеологией». Он писал из Лондона:

«Среди бумаг Мавра я нашел целую кучу рукописей — наша совместная работа, относящаяся ко времени до 1848 года. Некоторые из них я скоро опубликую.

Одну из них я прочту тебе, когда ты будешь здесь; ты тоже лопнешь от смеха. Когда я прочел ее Ним и Тусси, Ним сказала: теперь и я знаю, почему вы оба тогда в Брюсселе так хохотали по ночам, что ни один человек в доме не мог спать из-за этого. Мы были тогда дерзкими парнями, поэзия Гейне — детская невинность в сравнении с нашей прозой».

В «Немецкой идеологии» Маркс и Энгельс с новых теоретических позиций громили распространенную в Германии идеологию младогегельянцев, расчищали почву для развития и пропаганды коммунистических взглядов. А так как Маркс и Энгельс к 1845 году поднялись уже на вершину материализма и коммунизма, то они, естественно, помимо научной несостоятельности своих противников, обнаружили также немало смешного в высказываниях Фейербаха, Бауэров, Штирнера, Гесса. Для Маркса и Энгельса они были уже теоретиками вчерашнего дня, их идеализм, утопическое мышление, наконец, их неспособность понять, что близится час, когда господству буржуазии будет положен конец, делали их уязвимыми со всех сторон для таких колких острословов и сильных умов, какими были Маркс и Энгельс. Формулировки ценнейших философских открытий перемежаются в книге с юмором, сарказмом, шуткой.

Великий революционный переворот, который совершали еще мало кому известные молодые философы, создавая подлинную науку о законах развития природы и общества, должен был вызвать к жизни могучие силы, способные «революционизировать» существующий мир.

Главное место в «Немецкой идеологии» занимает разработка исторического материализма. Маркс и Энгельс прослеживают весь путь человека — от его ухода из животного мира и начала применения примитивнейших орудий для добычи средств к жизни до современных человеческих отношений.

История общества берет свое начало в истории природы, а главным отличительным признаком человека становится не его способность мыслить, а его способность производить.

«Первый исторический акт этих индивидов, — говорится в «Немецкой идеологии» о зарождении человечества, — благодаря которому они отличаются от животных, состоит не в том, что они мыслят, а в том, что они начинают производить необходимые им средства к жизни».

Способ производства — это и есть образ жизни людей. Что представляют собой люди, зависит исключительно от материальных условий их производства. Сила, побуждающая людей к исторической деятельности, в конечном счете человеческие потребности, материальные и духовные.

Это открытие о происхождении человечества Маркс и Энгельс сделали еще до появления трудов Дарвина, Дюбуа, Гексли, Геккеля и других великих ученых, заложивших основу современной антропологии.

Маркс и Энгельс показывают в «Немецкой идеологии», как на различных ступенях исторического развития меняются «отношения индивидов друг к другу соответственно их отношению к материалу, орудиям и продуктам труда», как исторические формы собственности — племенная, античная, феодальная и буржуазная — сменяют друг друга, как на место прежней формы общения становится новая, ибо прежняя уже стала помехой для развития производительных сил. «…Все исторические коллизии… — пишут Маркс и Энгельс, — коренятся в противоречии между производительными силами и формой общения», и это противоречие должно «каждый раз прорываться в виде революции».

Впервые Маркс и Энгельс в этом обширном труде, сыгравшем огромную роль в истории формирования марксизма, выдвинули и обосновали положение о том, что общественное бытие людей определяет их общественное сознание.

«Немецкая идеология» обосновала также важнейшее положение марксизма о всемирно-исторической роли пролетариата.

В этом положении Маркса и Энгельса содержится уже зародыш их учения о диктатуре пролетариата. Обосновав этот вывод, Маркс и Энгельс характеризуют в общих чертах главные экономические, политические и идеологические предпосылки пролетарской революции и ее коренное отличие от всех предшествующих революций, заключающееся прежде всего в том, что в противоположность всем прежним революциям, заменявшим одну форму эксплуатации другой, пролетарская революция приводит к уничтожению всякой эксплуатации; пролетарская революция в конечном итоге уничтожает господство каких бы то ни было классов вместе с самими классами. Раскрывая великую историческую роль коммунистической революции, Маркс и Энгельс пишут, что «революция необходима не только потому, что никаким иным способом невозможно свергнуть господствующий класс, но и потому, что свергающий класс только в революции может сбросить с себя всю старую мерзость и стать способным создать новую основу общества».

Маркс и Энгельс находят причины возникновения и развития противоположности между городом и деревней, между умственным и физическим трудом и показывают, что эти противоположности будут устранены в процессе преобразования общества после пролетарской революции. В «Немецкой идеологии» намечены некоторые основные контуры будущего общества, отличительную черту которого Маркс и Энгельс видят в том, что при коммунизме люди, сознательно используя объективные экономические законы, получат власть над производством, над обменом, над своими собственными общественными отношениями. Только при коммунизме каждый человек получит возможность полного, всестороннего развития всех своих способностей и задатков.

Разделение труда при капитализме, являющееся прямым следствием господства частной собственности, порождает привязанность людей на всю жизнь к одной определенной профессии. «Дело в том, — пишут Маркс и Энгельс, — что как только появляется разделение труда, каждый приобретает свой определенный, исключительный круг деятельности, который ему навязывается и из которого он не может выйти: он — охотник, рыбак или пастух, или же критический критик и должен оставаться таковым, если не хочет лишиться средств к жизни».

Преодолеть эту односторонность в развитии людей можно будет лишь в коммунистическом обществе, где человек сможет добровольно выбрать себе любую профессию и заниматься любым видом деятельности в соответствии с его наклонностями и интересами.

«В коммунистическом обществе, — писали Маркс и Энгельс, — где никто не ограничен исключительным кругом деятельности, а каждый может совершенствоваться в любой отрасли, общество регулирует все производство и именно поэтому создает для меня возможности делать сегодня одно, а завтра — другое, утром охотиться, после полудня ловить рыбу, вечером заниматься скотоводством, после ужина предаваться критике, — как моей душе угодно, — не делая меня в силу этого охотником, рыбаком, пастухом или критиком».

Маркс и Энгельс считали, что при коммунизме никакая деятельность не будет навязана человеку существующими экономическими условиями. Выбор будет диктоваться исключительно наклонностями человека, его способностями и потребностями.

В «Немецкой идеологии» содержится многое, имеющее важное значение для общественных наук, сформулированы отправные положения марксистского языкознания. Маркс и Энгельс раскрывают в «Немецкой идеологии» неразрывную связь возникновения и развития языка с материальной жизнью общества, с процессом трудовой деятельности людей. Подчеркивая единство языка и человеческого мышления, Маркс и Энгельс выдвигают важнейшее положение о том, что язык есть «непосредственная действительность мысли», что он представляет собой «практическое… действительное сознание».

В «Немецкой идеологии» К. Маркс и Ф. Энгельс, критикуя эстетические взгляды младогегельянцев, выдвигают и обосновывают положения новой эстетики, показывают зависимость искусства и творческого облика художника от экономической и политической жизни общества.

«Немецкой идеологии» не суждено было появиться в печати при жизни ее авторов. Публикации воспротивились все те, против кого она была направлена, от нее отказались все издатели. Маркс позднее, в 1859 году, рассказывая о совместной работе с Энгельсом над «Немецкой идеологией», писал:

«Мы решили сообща разработать наши взгляды в противоположность идеологическим взглядам немецкой философии, в сущности свести счеты с нашей прежней философской совестью. Это намерение было выполнено в форме критики послегегелевской философии. Рукопись — в объеме двух толстых томов в восьмую долю листа — давно уже прибыла на место издания в Вестфалию, когда нас известили, что изменившиеся обстоятельства делают ее на печатание невозможным. Мы тем охотнее предоставили рукопись грызущей критике мышей, что наша главная цель — выяснение дела самим себе — была достигнута».

Завершенный текст «Немецкой идеологии» пока не найден. Первое полное научное издание рукописи в том виде, в каком она до нас дошла, осуществлено в СССР на немецком языке в 1932 году и в следующем году на русском языке, спустя 85 лет после написания последней части этого произведения.

«Немецкая идеология» представляет чрезвычайный интерес не только по своему содержанию, но также и тем, что, работая совместно, Маркс и Энгельс дали образец коллективности в научной работе, которую они считали одним из основных принципов современной науки.

Прусское правительство продолжало беспокоиться о судьбе своего подданного. Оно боялось Маркса и потребовало от бельгийских властей немедленной его высылки.

Все чаще стали вызывать Маркса в ведомство общественной безопасности, и, когда ему стало ясно, что длинная лапа Пруссии не даст ему и впредь покоя, он вышел из прусского подданства.

Маркс осуществил это решение 1 декабря 1845 года. В этот день на улице Альянс собрались его друзья.

— Итак, Карл, ты теперь вне подданства, — сказал Фрейлнграт.

— Думаю, я никогда уже не приму ничьего подданства.

— Латинская поговорка гласит, — отозвался Энгельс: — «Там, где свобода, там мой дом». Это было любимым изречением Франклина. Где же теперь твой дом, Маркс?

— Англичанин Томас Пэйн, приехавший в Англию после американской кампании, где он воевал против англичан за свободу Америки, сказал Франклину:

«Там, где нет свободы, там моя родина», — ответил Карл.

— Эти слова Пэйна впоследствии повторил Байрон, когда ехал сражаться за свободу греков, — напомнила Женнн.

Страница черновой рукописи «Манифеста Коммунистической партии».

Титульный лист первого издания «Манифеста Коммунистической партии».

Научное обоснование нового мировоззрения, научный социализм должен был найти себе ту среду, тот революционный класс, которому историей предназначено было перевернуть мир. Маркс в письме к Фейербаху, не без сарказма высмеивая «теоретиков» типа Руге, видевших в трудящихся необразованных, ни на что не способных, пассивных полудикарей, уверенно и безоговорочно утверждал, что «история готовит из этих «варваров» нашего цивилизованного общества практический элемент для эмансипации человека».

Только что родившееся и сформулированное учение Маркса и Энгельса было в середине XIX века лишь одним из многих течений и доктрин того времени. Нужна была немалая рать, чтобы смелые теоретические открытия революционно-коммунистического мировоззрения двинуть в народ, разжечь в среде трудящихся пожар классовой ненависти и взорвать изнутри могучую крепость старого общества.

В начале 1846 года в Брюсселе по предложению Маркса был создан Международный Коммунистический корреспондентский комитет с целью объединить социалистов разных стран, интеллигентов и рабочих, наладить взаимную информацию, организовать печатную и устную пропаганду коммунистических идей. Предстояло прежде всего выступить открыто против мечтательных утопистов и уравнительных мелкобуржуазных социалистов, выработать единую теоретическую платформу для создания коммунистической партии.

Особенно опасны были в то время для рабочего класса вейтлннгианство с его отрицанием науки и несбыточными проектами немедленного создания коммунистического общества, а также называвшие себя «истинными социалистами» мещане, призывавшие все слои населения и классы к взаимной всеобщей любви. Маркс зло высмеивал сентиментальные призывы к чувствам людей, равно как хозяев, так и рабочих, говорил о необходимости беспощадной критики такой всеядной любви.

Маркс и Энгельс воспитывали своих первых соратников в духе принципиального, партийного отношения к рабочему делу. Вокруг основоположников научного коммунизма сплотилось небольшое ядро убежденных революционеров, стойких приверженцев, среди которых были яркие индивидуальности: учитель и журналист Вильгельм Вольф; рано умерший талантливый ученый физиолог Роланд Даниельс; Иосиф Вейдемейер, порвавший под воздействием своего друга К. Маркса с «истинными социалистами» и ставший одним из пионеров социалистического движения в США.

В то же время Мозес Гесс, поддерживавший в начале 40-х годов дружбу с Марксом и объявлявший себя неоднократно его сторонником, в силу своей приверженности к мелкобуржуазным течениям, как маятник, постоянно колебался между пролетарской революционностью и буржуазным национализмом и соглашательством. Филантроп и фразер Гесс порождал путаницу в умах своей болтовней о всеобщем братстве. Маркс и Энгельс вели решительную борьбу с проповедниками «истинного социализма» Гессом, Грюном и Криге, так как последние, как и Вейтлинг, стали серьезным препятствием на пути формирования коммунистической партии. Маркс и Энгельс выступали против этих «пророков» на собраниях рабочих, на заседаниях корреспондентского комитета, в своих печатных работах, в информационных письмах, которые рассылались социалистическим и коммунистическим группам в разных странах. Особенно важно было привлечь на свою сторону многочисленный и крепко сколоченный «Союз справедливых» и его руководителей Шаппера, Молля, Бауэра и содействовать их переходу на позиции научного коммунизма. Это было сопряжено с огромными трудностями, так как немецкие революционеры, находившиеся в Лондоне, на протяжении десятков лет были связаны с различными сектантскими группами и заговорщицкими организациями Франции, Италии, Швейцарии, Германии. Это были в основном ремесленники и полупролетарии, относившиеся с недоверием к образованным людям и интеллигентам. Первое время они болезненно воспринимали всякую критику своих заблуждений, но титанически терпеливая разъяснительная работа Маркса и Энгельса привела к полному взаимопониманию. Лондонскому «Союзу справедливых» суждено было вскоре стать центром будущего Союза коммунистов.

Вильгельм Вейтлинг приехал в Брюссель из Лондона. Пребывание в Англии принесло ему лишь разочарования. Карл Шаппер, Иосиф Молль и Генрих Бауэр — руководители «Союза справедливых» — встретили его дружески, но очень скоро отшатнулись от новоявленного пророка, которым Вейтлинг возомнил себя.

В то время как в Англии все выше и выше поднимались волны чартистского движения, когда труженики бастовали, собирались, несмотря на преследования, требуя 10-часового рабочего дня, повышения оплаты труда и освобождения заключенных в тюрьмы своих вождей, Вильгельм Вейтлинг ораторствовал среди немецких изгнанников, предлагал создать единый всемирный язык, без которого будто бы немыслимо объединиться рабочему классу. Он разрабатывал для этого особую систему.

— Единый язык рабочих, — удивленно или досадливо спрашивали его, — разве в этом дело? На каком бы языке ни говорил пролетарий, его ждет везде одна и та же эксплуатация, голод, непосильный труд.

Вейтлинг упрямо пытался также доказать, что христианство на заре его возникновения и было подлинным коммунизмом. И это в то время, когда по всей Англии собирали подписи под петициями рабочих парламенту. Было собрано уже свыше миллиона. Теоретические расхождения между ним и другими руководителями Лондонского просветительного общества постепенно углублялись. Вейтлинг с видом оскорбленного гения отходил от своих недавних единомышленников и все больше отрывался от рабочего класса и его борьбы.

Он покинул остров и прибыл в столицу Бельгии как раз тогда, когда закончил новую книгу, в которой пытался придать коммунизму религиозное обоснование.

В один из вечеров на улице Альянс в рабочей комнате Маркса собралось небольшое общество. Кроме Энгельса, пришли Фрейлиграт, Вейдемейер, друг детства Карла, брат его жены Эдгар Вестфален, приехавший недавно из России в Брюссель Анненков и Вейтлинг.

Карл сидел с карандашом в руке, записывая что- то на листе бумаги. Энгельс стоя говорил собравшимся о необходимости для всех тех, кто посвятил себя делу освобождения людей труда, найти единую точку зрения на происходящие события. Надо установить общность взглядов и действий, создать доктрину, которая была бы понятна и принята теми, у кого нет времени или возможности заниматься теоретической разработкой каждого вопроса в отдельности.

Энгельс старался доказать Вейтлингу, что не проповедями, а научной пропагандой можно привлечь к себе тружеников.

На этом собрании решался вопрос о том, какие именно коммунистические книги следует издавать в первую очередь. Вейтлинг заявил, что его произведения наиболее нужны. Он требовал немедленного их издания.

Вдруг Маркс встал и подошел к Вейтлингу вплотную. Глаза его смотрели строго.

— Скажите, Вейтлинг, каковы ваши теоретические взгляды сегодня и как вы думаете их отстаивать, увязывая христианский догматизм с идеями коммунистов? Ведь именно это вы предлагаете в своей последней книге?

Вейтлинг растерялся. Он окинул неуверенным взглядом собравшихся и принялся объяснять, в чем его цель.

— Нужно не созидать новые теории, а принять уже проверенные опытом и временем, — сказал он, — надо открыть рабочим глаза на их положение, на несправедливость, унижения, которые они встречают повсюду. Пусть рабочий не верит обещаниям сильных мира сего, пусть надеется только на свои силы, пусть создает демократические и коммунистические общины.

Вейтлинг говорил в этом духе долго, речь его становилась все менее содержательной и подчас бессвязной.

Маркс все больше мрачнел, слушая его, и постукивал карандашом по столу. Брови его нахмурились, глаза заблестели. Внезапно он приподнялся, посмотрел прямо в лицо Вейтлингу и прервал его:

— Возбуждать народ, не давая ему никаких твердых положений и лозунгов, — значит обманывать его! А знаете ли вы, Вейтлинг, что обращаться к рабочим без строго научной идеи, без проверенного учения — это то же, что разыгрывать в наши дни из себя бесчестного и пустого пророка, который к тому же считает простых людей доверчивыми ослами… Вы не правы, да, не правы! Люди, не имеющие политической доктрины, причинили много бед рабочим и грозят гибелью самому делу, за которое берутся, не понимая своей ответственности.

Вейтлинг вспыхнул, поднялся и заговорил неожиданно гладко и уверенно:

— Меня называют пустым и праздным говоруном! Меня, которого знают все труженики Европы! Я собрал под одно знамя сотни людей во имя идей справедливости, солидарности и братства. Но вы не можете задеть меня, Маркс, своими нападками. Вы живете вдали от тех, кого хотите учить. Что вы знаете? Чем вы можете помочь народу?

Окончательно разгневанный его словами, Карл с такой силой ударил кулаком по столу, что замигала покачнувшаяся лампа.

— Никогда еще невежество никому не помогло!

Затем он встал, оттолкнув стул.

Тотчас же вслед за ним все поднялись со своих мест. На этом собрание закончилось, присутствовавшие на нем начали расходиться.

Павел Анненков задержался в Брюсселе и зачастил в уютный домик на улице Альянс.

Многократно с чувством облегчения он покидал родину и странствовал по Европе. Душно было во всем мире, но совсем непереносимой казалась ему атмосфера в России. Анненков любил поговорить, не приглушая голоса и не оборачиваясь воровато по сторонам. Он стыдился страха, мелькавшего в душе опасения, что за высказанное либеральное слово его может ждать жестокая расплата, как то случилось уже со многими его друзьями. Анненков умел думать и отличать среди людей и идей самое высокое и передовое. Все поражало его в Марксе. Часами он готов был слушать его непреклонные высказывания, которые казались русскому свободомыслящему помещику радикальными, неоспоримыми приговорами над лицами и предметами. В Марксе и Энгельсе он нашел то, чего не было в нем самом и во многих его друзьях, оставленных в Петербурге и Москве, — единство слова и дела.

«Есть люди, — думал он, — которые чем ближе их узнаешь, тем кажутся они мельче и время, проведенное с ними, — потерянным. А Маркс как гора. Издалека не определить ее величины, а подойдешь — и видишь, что вершина уперлась в самое небо».

Удивляла Анненкова и непосредственность, простота Карла. Случалось, придя к нему, русский литератор находил его резвящимся с детьми, похожим на шалуна мальчишку или увлеченно играющим в шахматы с Ленхен. Как радовался Карл, выигрывая партию!

Часто после очень скромного ужина Карл приглашал его в кабинет, где, куря сигары, они беседовали далеко за полночь.

Маркс не уставал спрашивать и слушать о далекой и загадочной России, стране рабовладельцев и самоотверженных революционеров, невежд и гениальных писателей.

— Я могу удостоверить, — рассказывал как-то Анненков Марксу, — что друг мой Белинский, о котором вы много уже слыхали, знает о вас и Энгельсе. «Немецко-французский ежегодник» тотчас же по выходе штудировался им с большой тщательностью. Помнится, именно ваша статья «К критике гегелевской философии права» особенно заинтересовала Бе