/ Language: Русский / Genre:nonf_biography, / Series: Мир в войнах

Солдаты Которых Предали

Гельмут Вельц

Автор – бывший офицер Вермахта, командир саперного батальона майор Гельмут Вельц, делится своими воспоминаниями об ожесточенных боях за Сталинград, в которых он участвовал, и о судьбе немецких солдат, брошенных Гитлером на произвол судьбы ради своих военно-политических интересов и амбиций.

1965 ru Г. Рудой Hoaxer hoaxer@mail.ru x999 service@bazarov.net Book Designer 4.0, FB Tools 29.07.2005 http://militera.lib.ru/memo/german/weltz/index.html Hoaxer (hoaxer@mail.ru) B63C3CAC-F8C2-482F-9507-87B785FBC2E8 1.0 Г. Вельц. Солдаты, которых предали: записки бывшего офицера вермахта Русич Смоленск 1999 5-8138-0043-3 Welz H. Verratene Grenadiere. – Berlin, Deutscher Milit rverlag, 1965. Г. Вельц. Солдаты, которых предали: записки бывшего офицера вермахта. М.: Мысль, 1965

Вельц Гельмут

Солдаты, которых предали

Проект «Военная литература»: militera.lib.ru

Издание: Вельц Г. Солдаты, которых предали. – Смоленск: Русич, 1999.

Оригинал: Welz H. Verratene Grenadiere. – Berlin, Deutscher Milit? rverlag, 1965.

{1}Так обозначены ссылки на примечания. Примечания после текста.

Все тексты, находящиеся на сайте, предназначены для бесплатного прочтения всеми, кто того пожелает. Используйте в учебе и в работе, цитируйте, заучивайте… в общем, наслаждайтесь. Захотите, размещайте эти тексты на своих страницах, только выполните в этом случае одну просьбу: сопроводите текст служебной информацией – откуда взят, кто обрабатывал. Не преумножайте хаоса в многострадальном интернете. Информацию по архивам см. в разделе Militera: архивы и другия полезныя диски (militera. lib. ru/cd).

Предисловие переводчика

Со времени победоносного окончания Великой Отечественной войны прошло уже более полувека, но события тех далеких судьбоносных дней продолжают волновать не только еще живущих ее ветеранов (неумолимая смерть косит их поредевшие ряды), но и новые поколения. Они хотят знать наше военное прошлое со всеми его горькими поражениями и славными победами.

Сталинградская битва 1942-43 гг., о которой правдиво повествует в предлагаемой читателю книге ее участник с другой, вражеской, стороны – бывший командир саперного батальона вермахта майор Гельмут Вельц, стала началом перелома в ходе не только Великой Отечественной, но и всей второй мировой войны, событием исторического масштаба.

После сокрушительного поражения немецко-фашистских войску стен Москвы зимой 1941 г., впервые развеявшего миф о непобедимости вермахта, летом 1942 г. положение на фронтах вновь оказалось для нас крайне неблагоприятным. Это явилось логическим результатом чреватого тяжкими последствиями стратегического просчета считавшего себя непогрешимым Сталина. Вместе со своими высшими советниками с маршальскими и генеральскими звездами в петлицах «великий полководец всех времен и народов» решил, что Гитлер нанесет главный удар на центральном участке советско-германского фронта, вновь пытаясь захватить Москву. Но фюрер и на сей раз перехитрил своего уже однажды обманутого недавнего «заклятого друга». После резкого спора со своими генералами, поначалу не ободрявшими его замысла, Гитлер в летней кампании нанес главный удар совсем в другом месте на южном фланге. 5 апреля 1942 г. в директиве №41 (она,, как и другие немецкие документы того времени, дана в приложении к книге) он предельно ясно определил стоящую перед вермахтом стратегическую цель. Она «состоит в том, чтобы окончательно уничтожить живую силу, оставшуюся еще у Советов, лишить русских возможно большего количества важнейших военно-экономических центров». Общий замысел был таков:

«Придерживаясь исходных принципов Восточной кампании, необходимо, не предпринимая никаких активных действий на центральном участке фронта, добиться на севере падения Ленинграда и установить связь с финнами по суше, а на южном крыле осуществить прорыв в район Кавказа».

Вновь захватить стратегическую инициативу в свои руки и дойти до Волги вермахту помогли роковые сталинские ошибки, приведшие к катастрофическим последствиям, в частности к крупным поражениям наших войск в Крыму и под Харьковом. В фундаментальном и стремящемся к максимальной объективности исследовательском труде российских историков «Великая Отечественная война. 1941-1945. Книга 1. Суровые испытания» (М., 1998) на основе ранее недоступных, а ныне рассекреченных документов констатируется:

«В результате крупных стратегических просчетов Ставки ВГК, прежде всего ее половинчатого решения „и обороняться, и наступать“, советские армии оказались ослабленными накануне тяжелейших испытаний на сталинградском и кавказском направлениях». Потери советских войск в Харьковской, Крымской и Любанской операциях характеризуются в этих военно-исторических очерках одним словом: «страшные» (с. 339).

Но Сталин был далек от того, чтобы признавать свои ошибки. Однако для их оправдания ему все-таки пришлось сказать хотя бы часть той горькой правды, скрывать которую было уже невозможно. При этом всю вину за неудачи и колоссальные потери он возложил… на Красную Армию, то есть на народ в солдатских шинелях. В знаменитом своей свирепостью приказе № 227 от 28 июля 1942 г., в канун боев за Сталинград, он с ложным пафосом обличал ее:

«Население нашей страны, с любовью и уважением относящееся к Красной Армии, начинает разочаровываться в ней, теряет веру в Красную Армию, а многие из них проклинают Красную Армию за то, что она отдает наш народ под ярмо немецких угнетателей, а сама утекает на восток» (там же, с. 505).

Сталин вновь прибег к своему излюбленному и испытанному методу – террору и репрессиям, в частности, введя штрафные роты и батальоны и грозя расстрелом на месте. При этом вождь (а по-немецки – фюрер) с присущим ему цинизмом не погнушался призвать «поучиться в этом деле у наших врагов», то есть у немецкого военного преступника № 1 Гитлера. Поистине, учитель, достойный ученика (собственно, кто из них – кто?).

Но историческая истина заключается в том, что не драконовские меры Сталина и не стрелявшие в спину своим энкаведешные заградотряды, а непревзойденная стойкость и величайший патриотический героизм наших воинов, сознававших, что в этой жестокой схватке они защищают жизнь и свободу своего народа от гитлеровского фашизма, а также самоотверженный труд тружеников тыла обеспечили победу нашего оружия в грандиозной битве на берегах Волги. О Сталинградском сражении издано много исследований и книг, выпущено немало воспоминаний и у нас, и за рубежом. Тем не менее, написанная по свежим впечатлениям книга бывшего офицера вермахта, находившегося в самой гуще ожесточенных боев за каждый дом и каждую улицу города на Волге, человека, пережившего трагический исход окруженной и разгромленной 6-й армии (которую Гитлер ради своих военно-политических амбиций бросил на произвол судьбы), представляет несомненный интерес прежде всего как взгляд с другой стороны. Вместе с тем это – искренняя, предельно откровенная исповедь прозревшего человека, который был со школьной скамьи воспитан в духе прусско-германского милитаризма, а затем фашистской идеологии и пропаганды, считая себя, однако, стоящим «вне политики». Легкие победы вермахта на Западе опьянили его, но суровая действительность войны в России со временем отрезвила, заставила взглянуть на происходящее совсем по-иному. Постепенно и мучительно он пришел в конечном счете к осознанию преступности войны, которую вела фашистская Германии, распознал (в основном уже находясь в советском плену и во многом благодаря хорошо аргументированной разъяснительной работе немецких коммунистов и советских офицеров) античеловеческую сущность гитлеризма. Вельц подробно описывает свой мучительный путь к истине, свои сомнения и колебания, а затем и собственное решение, приведшее его в ряды антифашистов. Он ничего не утаивает, подчеркивая, что именно так мыслил тогда, и не пытается выдать себе «индульгенцию». Но вступив на новый, антифашистско-демократический путь, он решительно порвал с прошлым и примкнул к движению Национального комитета «Свободная Германия», ставившему своей целью объединение всех антинацистски настроенных немцев для борьбы против Гитлера и его диктатуры. Упомянем, что в состав этого комитета входил в качестве председателя антигитлеровского «Союза немецких офицеров» командир 51-го армейского корпуса генерал артиллерии фон Зейдлиц вместе с другими взятыми в плен под Сталинградом генералами, а также внучатый племянник «железного канцлера» Бисмарка обер-лейтенант граф фон Айнзидель. Позже к этому движению присоединился и бывший командующий окруженной и разбитой под Сталинградом 6-й армии генерал-фельдмаршал Фридрих Паулюс, впоследствии выступавший на Нюрнбергском процессе свидетелем советского обвинения и умерший в 1957 г. в Дрездене. Вернувшийся сразу после войны на родину Вельц встал в ряды так называемых активистов первого часа. В качестве заместителя обербургомистра разрушенного Дрездена (эту «эльбскую Флоренцию» англо-американская авиация 19 февраля 1945 г. подвергла бессмысленной с военной точки зрения бомбежке с огромными жертвами среди гражданского населения) он активно участвовал в строительстве новой жизни на немецкой земле.

Написанная три с половиной десятилетия назад и освещающая события давно минувших дней, книга Гельмута Вельца может служить сегодня и своеобразным предостережением: война как средство решения любых противоречий и конфликтов, применение вооруженной силы и даже угроза ею – неприемлемы.

Уроки истории не должны проходить даром. В самом конце нашего многострадального века и на пороге новой эры человечество не имеет права обречь себя на апокалипсис третьей (на этот раз – ядерной) мировой войны и, подобно тому, как в седой древности это произошло с Карфагеном после Третьей Пунической войны, исчезнуть с лица Земли.

Г. Рудой

Наступление идет

В то самое время как танки и моторизованные войска через поля зрелой пшеницы устремляются на юг и форсируют Кубань, в район западнее Калача стягиваются дивизии. Они занимают исходные позиции для начала крупного наступления. Командование 6-й армии рассчитывает взять Сталинград одним махом, без долгого боя. Легко сказать, труднее сделать. Ведь бесконечно растянутые в безводной степи фланги поглощают огромную массу войск и техники. Для объекта основного удара, для овладения ключевой позицией – городом на Волге остается слишком мало сил. К тому же потеряно порядочно времени. Недостаток горючего заставил нас в начале лета несколько недель протоптаться на месте. Этой передышки противнику, несомненно, оказалось достаточно, чтобы создать оборонительные позиции и подтянуть войска из тыла. Однако Паулюс делает все, чтобы обеспечить быстрый успех. За счет ослабления флангов он бросает к западному берегу Дона еще несколько дивизий. Линия нашей обороны до самого Воронежа так тонка и растянута, что, того и гляди, порвется.

В районе Серафимовича, на левом крыле 6-й армии, широко растянулась наша 79-я пехотная дивизия. Но одними своими полками и батальонами организовать оборону она не в состоянии. Поэтому для уплотнения фронта создаются различные боевые группы. На дивизионной карте обстановки появляется жирная синяя черта, она идет с востока на запад. Это разграничительная линия, а под нею – наименования частей. Среди них можно прочесть: «Боевая группа заполнения разрыва». Итак, оборона укреплена.

Положение кажется таким же устойчивым, как при просмотре еженедельной кинохроники или чтении официальных сообщений с фронтов. Впечатление превосходства германской армии подкрепляется ежедневными сводками верховного командования вермахта (ОКВ).

31 июля 1942 года ОКВ сообщает: «Германские, румынские и словацкие войска форсировали нижнее течение Дона на фронте протяженностью 250 километров и разгромили оборонявшиеся на этом участке войска противника. Моторизованные части и передовые отряды пехотных и горнопехотных дивизий по пятам преследуют отступающего в полном беспорядке противника и параллельным преследованием уже преградили ему в различных местах путь к отступлению. Число пленных и трофеев непрерывно растет, но при столь быстром продвижении еще не поддается учету».

Сказано ясно и понятно. Слова эти внушают уверенность, локальная слабость в среднем течении Дона начинает казаться стратегическим замыслом, шахматным ходом искусного игрока, решившего объявить противнику мат в другом месте и другими, более сильными фигурами. Ведь достаточно раскрыть географический атлас и взглянуть на карту Европы, чтобы уразуметь: не могут же германские батальоны быть одинаково сильны на всех широтах и меридианах. Этому препятствуют огромная протяженность линии Восточного фронта, концентрация войск на угрожаемых участках для обороны и на определенных направлениях для наступления.

Военная мощь Германии кажется огромной. На французском побережье Атлантического океана, вдоль Ла-Манша, высится непреодолимый вал из стали и железобетона? За ним сосредоточились резервные дивизии, готовые сорвать любую попытку противника вторгнуться на континент. На улицах Парижа звучит поступь марширующих немецких солдат. На Юге германский солдат стоит с винтовкой к ноге. Авиация и подводные лодки, базирующиеся на Сицилии и Крите, контролируют значительную часть Средиземного моря. На Балканах войска Гитлера и Муссолини не дают вспыхнуть новому народному восстанию. Правда, как рассказывают вернувшиеся отпускники, партизаны в горах и лесах Югославии доставляют германскому командованию хлопот гораздо больше, чем это официально признается.

На Востоке линия фронта протянулась от Черного моря до Северного Ледовитого океана. Но положение здесь неодинаково. На севере и на центральном участке Восточного фронта германские войска остановлены и только на юге продвигаются вперед, как в прошлом году. Зимнее контрнаступление советских войск под Москвой оказало, конечно, свое воздействие на соотношение сил. Тем не менее теперь у нас что-то снова затевается.

Вскоре находятся и люди, которые знают, как объяснить все происходящее.

Наш подводный флот, говорят они, неуязвим для всех средств противолодочной борьбы, наши субмарины не засечь радарами и звукоулавливателями, не обнаружить с воздуха и не поразить глубинными бомбами. Они настигают свою добычу у берегов Европы и Америки, перерезая жизненный нерв противника. Эскадры германских бомбардировщиков каждый день поднимаются со своих аэродромов и берут курс на Англию. Они наносят все еще чувствительные удары по промышленным объектам и портовым сооружениям по ту сторону Ла-Манша. Правда, с тех пор как англичане усилили свою противовоздушную оборону истребительной авиацией и воздушную битву над Англией пришлось прекратить, успехи стали поскромнее, но бомбежки и разрушения продолжаются.

Есть три возможности разбить Англию как мировую державу, продолжают эти сведущие люди: высадка на ее островах, захват Индии и решение исхода войны против Англии в Передней Азии. Для вторжения на острова нет флота. А в Бирме японцы уже перешли реку Иравади и стучатся в ворота Индии. Значит, остается только Передний Восток. Надо достигнуть его.

Одна из таких попыток была предпринята после военного разгрома Франции. Французской Сирии предназначалось стать трамплином для вторжения германских войск в нефтеносные районы. Достаточно было только перерезать нефтепровод, по которому нефть перекачивалась в средиземноморские порты, и остановились бы все английские моторы. Но надежда, что генерал Денц так же склонится перед германским оружием, как это сделал маршал Петэн в Виши, не оправдалась: он присоединился к «Свободной Франции»{1}. Тогда германское верховное командование, чтобы добиться своего, решило и здесь пустить в ход военную силу. Мимо Крита поплыли транспортные суда с небольшими десантами. Их целью была Сирия. Но цели они не достигли: около Кипра английские подводные лодки пустили часть их ко дну. Остальные повернули вспять и не солоно хлебавши возвратились в исходные порты. Мы на Восточном фронте об этих попытках официально ничего не знали.

И вот теперь намереваются дать старт новой попытке. «Африканский корпус» уже находится в нескольких километрах от Александрии. Производится перегруппировка сил. Каир и Суэцкий канал в сфере досягаемости. Второй удар должен быть нанесен с территории России. Кавказ с его неисчерпаемо богатыми источниками нефти – первая цель на этом пути. Отсюда противник будет зажат в клещи, отсюда война переедет в свою решающую стадию. Плодородная, Кубань, долины покрытых снегом Кавказских гор, Баку – вот куда направлен ударный клин германских и румынских войск. Тем самым будет нанесен и решающий удар советской военной экономике. Как говорится, одним махом двоих побивахом!

Но подход к Кавказу узок. Слишком узок. Оставался бы под постоянной угрозой Ростов-на-Дону. Нужен надежный фланг. Достаточно бросить взгляд на карту, и вторая оперативная цель напрашивается сама собой – Сталинград. Его захват даст все, что надо. Сталинград в наших руках – надежная преграда любой возможной опасности. Овладение им означает контроль над жизненной артерией России – Волгой. Советская страна оказалась бы рассеченной надвое. Сталинград – один из важнейших промышленных центров. Потеря таких крупных предприятий, как «Красный Октябрь» и «Баррикады», как Сталинградский тракторный завод, явилась бы тяжелым ударом для военной промышленности противника И к тому же сильно повысила престиж германского оружия. Такая победа, после того как сорвалось дело с Москвой, нам просто необходима. Таким образом, взятие Сталинграда окончательно подорвет силы русского колосса и одновременно обеспечит осуществление далеко идущего плана наступления на Кавказ. После зимнего поражения, думалось мне, самое главное для ОКХ{2} – разбить Советский Союз. Ведь он все еще представляет опасность для дальнейших планов.

Германский генеральный штаб и на этот раз разработал свои планы с прусским педантизмом и основательностью, трезво и осторожно взвесил все обстоятельства, предусмотрел все возможности, предписал все вплоть до самой мельчайшей детали. Исходные позиции для этого крупного удара мы захватили сразу же после окончания сражения за Харьков. Опыт уже имеется. Коммуникации обеспечены, резервы стоят наготове. Остается только нажать кнопку – и операция пойдет по плану с точностью часового механизма!

До сих пор все и шло по плану. Наша 6-я армия под командованием генерала танковых войск Паулюса с первого натиска отбросила противника с Донца к Осколу, а от Оскола – в большую излучину Дона. Битва у Калача первоначально закрепила захват этой территории. К югу от Воронежа весь правый берег Дона в немецких руках. Сильная, хотя и слишком переоцениваемая, позиция обеспечивает глубокий фланг будущих операций. Фортуна нам улыбается, военное счастье на нашей стороне! Тень германского орла уже нависает над Волгой.

***

Впрочем, здесь, на Дону, у нас свои заботы. Наша боевая группа, которая должна усилить оборону 79-й пехотной дивизии, состоит из одной саперной роты, одной самокатной и конного эскадрона, в наличии 27 пулеметов. Командую группой я. Кроме того, в моем распоряжении батарея из четырех гаубиц, конный взвод и противотанковый взвод, у которого всего-навсего одно орудие – 76-миллиметровая трофейная пушка из Франции. В подразделениях в среднем 75 процентов штатного состава, а в целом едва наберется солдат шестьсот. Если же вычесть из этого числа артиллерийскую прислугу, связистов, обозников, писарей, санитаров и каптенармусов, то для боевых действий пехоты у меня остается каких-нибудь 330 активных штыков, включая и кавалеристов, которым я приказал спешиться и занять оборону. И вот с таким количеством людей я должен удерживать участок в 16,5 километра по фронту.

По обоим берегам Дона, ширина которого здесь метров восемьдесят, тянутся смешанные леса, переходящие в заросли низкого кустарника. Перед ними раскинулась чуть холмистая степь, местами перемежающаяся картофельными полями. На нашем участке шесть населенных пунктов. Позади местность поднимается к так называемым донским высотам, достигающим метров шестидесяти. Отсюда видно каждое движение, и только лес скрывает происходящее непосредственно на берегу.

Ясно, тремя моими ротами занять всю кромку леса вдоль берега Дона я не могу: тогда на каждые 50 метров пришлось бы всего по одному солдату. Не могу я и отойти на донские высоты, хотя оттуда можно было бы держать под обстрелом весь участок. Гораздо важнее контролировать лес, но, поскольку он удален от высот местами километра на два, это возможно лишь в ограниченной степени. Решение только одно: занять деревни, превратить их в опорные пункты, выслать боевое охранение и разведгруппы в промежуточную зону, а также непосредственно к реке. Сказано – сделано. Северные околицы деревень укреплены. В наиболее угрожаемых местах заложены мины. Но их не хватает. Пускаюсь на небольшую военную хитрость: протягиваем поперек местности на высоте полметра от земли проволоку, а на ней вешаем щиты с надписью: "Осторожно: мины! " – как будто они предназначены предупреждать об опасности собственных солдат. Здесь война у нас вдруг в виде исключения начинает напоминать учения мирного времени, когда вместо мин и тяжелого оружия ставились шиты и флажки и к ним относились всерьез, словно к настоящим. И то хорошо! Ведь противник значительно превосходит нас и по численности, и по вооружению. Но он осторожен.

Наступают тяжелые дни и ночи. Под покровом темноты подразделение, состоящее из сибиряков 1089-го полка, переправляется в полночь через Дон и атакует один из наших опорных пунктов на правом фланге. В ночной тьме звучит грозное «ура». Обороняющий деревню взвод не выдерживает превосходства сил противника и отходит к высотам. Телефонная связь прервана. У батареи всего 60 снарядов, да и в этой обстановке без наблюдения она огонь вести не может. Посылать подкрепление бессмысленно. Ширина участка и отсутствие видимости не позволяют делать это. Не остается ничего иного, как ждать до утра. 1-й офицер штаба{3} дивизии, получив мое донесение, бушует.

– Обращаю ваше внимание: ответственность несете лично! Ни в коем случае не дать русским овладеть высотами! Ясно? – кричит он в трубку.

– Господин подполковник, если они продвинутся дальше, остановить их не смогу. Часа через два они будут на КП дивизии. Ведь позади нас никого нет.

– Бросьте шутки! Что собираетесь предпринять?

– В данный момент могу лишь надеяться, что русские не пробьются. Придется ждать до утра. А в течение дня отобью деревню назад.

Несколько часов томительной неизвестности. Подкрадывается серый рассвет. Противник действительно остановился у высот. Он, очевидно, не знает, что у нас здесь всего-навсего тонкая линия стрелковых ячеек, которую он мог бы прорвать половиной имеющихся у него сил. Спешно стягиваю подразделения из опорных пунктов и готовлю контратаку. Позади остается только по два-три солдата с одним пулеметом в каждой деревне да щиты "Осторожно: мины! ". «Ну что ж, иногда и трюк помогает», – думаю я и перехожу в контратаку. К вечеру прежние позиции снова в наших руках, правый берег Дона очищен.

Эта игра – ночью русские, днем мы – повторяется два-три раза в неделю. Правда, нам удается каждый раз полностью восстановить свой участок, но зато боеспособность наша заметно падает. Ежедневно требую пополнения, и ежедневно меня утешают, что скоро получу. А опасность русского прорыва все еще налицо.

С целью ввести противника в заблуждение приказываю каждые полчаса пускать по дороге на донских высотах грузовик на большой скорости. Он тащит за собой несколько соломенных циновок и поднимает огромное облако пыли. Оно висит над степью минут двадцать и должно создать у русских наблюдателей впечатление, что на передовую подбрасывают целые колонны свежих войск.

Но достигнет ли этот трюк цели? Может быть, наблюдатели на том берегу Дона просто хохочут над ним?

***

Тем временем в районе западнее Калача идет лихорадочная подготовка к наступлению. Ведутся командно-штабные учения, производится рекогносцировка местности, созываются совещания. Проверяются танки и грузовики, подвинчиваются последние гайки. Все готово для прыжка к Волге. Перед 14-м танковым корпусом поставлена задача: 16-й танковой и двумя мотопехотными дивизиями – 3-й и 60-й – захватить северную часть города на Волге – «Сталинград-Норд».

20 августа 1-й офицер штаба 16-й танковой дивизии дает последние указания. Командиры частей тесно сгрудились над картой обстановки. Ставятся вопросы, даются ответы, рассеиваются последние опасения. Царит атмосфера спокойствия и уверенности в успехе. Вдруг раздается чей-то сухой голос. Майор Гайдус, командир приданного дивизиона зенитной артиллерии, указывает на только что доставленные аэрофотоснимки:

– Господин подполковник, что это за белые штрихи, которыми пересечены маршруты движения наших танков?

Ответ звучит холодно и высокомерно:

– Этого я и сам не знаю, Гайдус! Вероятно, дороги, а может быть, и железнодорожные линии. К чему ломать себе голову? Будем там, посмотрим! Такие мелочи нас не задержат!

Пустая отговорка. Но ставшие на минуту озабоченными лица вновь светлеют. Сомневаться нечего: наступление пойдет как по маслу! Прощаемся. Рукопожатия, щелканье каблуками, короткие поклоны.

На другой день 295-я пехотная дивизия наступает у Лученского через Дон. Саперы на 112 штурмовых лодках форсируют реку. За ними – понтоны. Часть переправочных средств расстреляна огнем противника; их несет вниз по течению. Но первые группы уже крепко зацепились за восточный берег. Почти 50 батарей своим огнем подавляют противника. По приближающимся русским танкам и штурмовикам бьют орудия, установленные прямо на открытой местности. Уже захвачена переправа, создано предмостное укрепление. Наступление развивается с целью расширить плацдарм для сосредоточения войск на восточном берегу Дона. Вот уже появились свежие саперные части. Начинают наводить мосты, сооружать паромы, строить причалы. Через Дон мчатся моторные лодки, ревут их забортные двигатели. Отплывают первые паромы, гремят якорные цепи, растет мост. Огонь русской артиллерии все сильнее концентрируется именно на этом пункте, но работы продолжаются непрерывно. Вот уже готов мост на Песковатку. Переправа № 1 для 14-го танкового корпуса наведена, но севернее, у поселка Вертячьего, все еще бушует жестокий бой.

В ночь на 23 августа танки проходят по новому временному мосту и сосредоточиваются на восточном берегу для атаки. В 3 часа 05 минут наступает кромешный ад. Устремляются вперед танки, с ревом атакуют пикирующие бомбардировщики. Битва за Сталинград началась! Над горизонтом встает кроваво-красное солнце. В пять часов утра генерал-полковник фон Рихтгофен{4} приземляется на своем «Шторхе» рядом с наблюдательным пунктом зенитного дивизиона, чтобы руководить действиями авиации и противовоздушной обороны. Самолеты проносятся буквально в нескольких метрах над землей впереди атакующих танков, подавляя оборону противника. Танковые и моторизованные колонны на перешейке между Доном и Волгой пробиваются все дальше на восток.

С регулированием движения через мост дело не ладится. Слишком быстро начавшееся двустороннее движение мешает беспрепятственной переправе войск, с нетерпением ждущих своей очереди на западном берегу. У подъезда к мосту на восточном берегу Дона уже скопились грузовики с ранеными, автоцистерны, отправляющиеся в тыл за горючим, мотоциклисты с важными донесениями. Машины с войсками, стремящимися на восточный берег Дона, задерживают сначала на минуты, минуты превращаются в часы, эшелонирование и комплектность дивизий, предназначенных для наступления, нарушаются. 19 часов, а на восточный берег переброшены еще не все войска.

Тем временем танковые авангарды уже заняли первые населенные пункты. Против них вступают в бой все новые и новые сотни рабочих сталинградских заводов. Белые штрихи на аэрофотоснимках, на которые обратил внимание майор Гайдус, оказались противотанковыми рвами и оборудованными позициями, с которых теперь ведется ожесточенное сопротивление. Недурной сюрприз! Но у русских не хватает сил противостоять массированному натиску. Отдельные танки, введенные в бой противником, подбиты. В 17 часов наши передовые части достигают тракторного завода. Теперь им не хватает тяжелого оружия, артиллерии, зениток: они в третьем эшелоне, стремящемся нагнать передовые войска. Но, несмотря на всю спешку, соединиться им не удается. Смеркается. Штаб армии с лихорадочным нетерпением ждет донесения от генерала Витерсгейма. Каково там положение?

В 23 часа 10 минут наконец поступает радиограмма: «В 18.35 вышли к Волге».

Уже совсем темно. Все еще идет ожесточенный бой за Рынок. С севера угрожают крупные танковые силы русских. Спешно создаются отсечные позиции. Сопротивление противника усилилось, а поэтому отбросить его достаточно далеко и занять деревню Ерзовку не удалось. Как бы то ни было, русские держатся. На юге все еще не взята Орловка. Таким образом, создан всего лишь крайне узкий коридор.

Пока впереди ожесточенно сражаются за решающие позиции, приходит сообщение, что русские преградили путь нашим войскам. Передовые части 14-го танкового корпуса ведут бой в окружении, коммуникации перерезаны. Западный фланг открыт. Быстро производится подсчет сил. Выясняется, что кроме 1б-й танковой дивизии в полном составе на месте имеется только 8-й пехотный полк. Моторизованные дивизии могут выделить лишь часть своих сил.

Наступают критические дни и ночи. На шестой день боеприпасы уже на исходе. В сопровождении десяти танков, только что вышедших из ремонта, транспортной колонне из 250 грузовых автомашин удается прорваться сквозь русские заградительные линии и доставить в котел боеприпасы, горючее и продовольствие. Несколько грузовиков попадает в руки русских. Оставшиеся позади части непрерывно ведут бой с целью соединения. Каждый отвоеванный метр сразу же укрепляется, на отсечные позиции подбрасываются все новые силы. Наконец связь с окруженными – восстановлена. Начинается систематичное оборудование северной отсечной позиции. Несмотря на сильнейшие налеты русских бомбардировщиков в последние августовские ночи, ее продолжают укреплять. Первый натиск русских отражен. Оборона держится. Еще несколькими днями ранее 4-я танковая армия своим 48-м танковым корпусом форсировала реку Дон в нижнем течении и с юга вышла к озеру Цаца. Перед ней стоит задача: через Бекетовку пробиться в южную часть Сталинграда – «Сталинград-Зюд». После упорных боев за высоту 118, в ходе которых 14-я и 24-я танковые дивизии понесли значительные потери, танковому корпусу остается до Красноармейска всего восемь километров. Но крупные русские силы и пояс минных полей глубиной в два-три километра останавливают танковый вал. План изменяется. Создается рубеж охранения, а главные силы корпуса в ночь с 26 на 27 августа отводятся назад. Они заходят со стороны Аксая и начинают пробиваться к Сталинграду с юга. В первые дни сентября перед глазами танкистов возникают очертания города.

В прошедшие летние месяцы брать пленных удавалось редко. Число их возросло только однажды – во время боев за Калач, но разве сравнить с прошлым годом! Может быть, русские отступили планомерно? Ну, нам это все равно. Ведь на этот раз цель не уничтожение их армий, а захват определенного пункта на географической карте, овладение большой излучиной Волги. Волна немецких войск подступает к городу в гигантском облаке пыли. Автомашины, танки, самокатчики, конники, пехотинцы – все устремились к одной цели. Все они сообща должны в кратчайший срок обеспечить успех операции. Правда, появляются беспокойные слухи: говорят, вокруг города днем и ночью роют окопы, а в подвалах оборудуют военные госпитали. Возможно. Но уж все остальное, ясное дело, здорово преувеличено: будто каждый дом превращается в дог, а каждое окно – в амбразуру с заранее установленным сектором обстрела. Ничего, эти слухи сразу рассеются, стоит только нашим войскам начать решительный штурм города.

Не первый раз происходит в этой точке России решающая битва грандиозного масштаба. Но мало кто из нас знает об этом. Новостью было и для меня, что именно здесь, у Царицына – так назывался тогда этот город, – красные батальоны разбили белогвардейцев. Тут шли жаркие бои, и если, сказал мне наш переводчик, здесь еще сохранились участники обороны Царицына, то нам надо быть готовыми ко всему.

***

Дивизия за дивизией наступает на Сталинград. Пробивающиеся с юго-запада клинья уже достигают южной окраины города. На центральном участке целыми днями идут бои с целью прорыва в город с запада. Но упорно, невероятно упорно сопротивление сталинградцев. Бой идет даже не за улицы, не за кварталы. Отстаивается каждый подвал, каждая ступенька. Целый день ведется сражение за одну-единственную лестничную клетку. Ручные гранаты летят из комнаты в комнату. Вот мы уже, кажется, захватили этот этаж, он твердо в наших руках, но нет, противник получил по горящим крышам подкрепление, и снова разгорается ближний бой. Артиллерия и эскадры бомбардировщиков превращают город в груду камня, на жилые дома и заводы непрерывно обрушивается ураганный огонь. Пятьдесят немецких солдат штурмуют ближайший дом. Через несколько часов он взят, но двадцать из них убиты. Еще два дома – и последний уцелевший солдат, хрипя, зовет на помощь.

Да, Сталинград пожирает немецких солдат! Каждый метр стоит жизней. В бой бросают все новые и новые батальоны, а уже на следующий день от них остается всего какой-нибудь взвод. Медленно, очень медленно продвигаются вперед дивизии через развалины и груды щебня. В отдельных местах они уже достигли Волги. Но солдаты, из последних сил цепляющиеся за еще сохранившиеся стены домов, с огромным трудом удерживают столь тяжело доставшиеся им позиции. Производятся замены, подбрасываются небольшие подкрепления, но для решающего штурма сил не хватает. Нужны пополнения, пополнения и еще раз пополнения! Командиры пишут запросы, пытаются добиться лично. Но подкреплений нет. Ждите. А в это время противник укрепляет свои позиции.

Три четверти города уже в руках немцев. Остальные оборонительные позиции русских, в том числе территория завода, в полуокружении. Переправы через Волгу, связывающие эти части города с другим берегом, находятся под огнем. Несмотря на это, противнику, пусть и ценой больших жертв, все-таки удается подбросить новые силы, укрепить свою оборону" 6-я армия уже не в состоянии снять свежие части с других участков и бросить их к Волге. Куда ни погляди, повсюду защищающие фланги дивизии ведут. ожесточенный бой с непрерывно наступающими русскими. Прибывают первые маршевые батальоны. Прямо из эшелона их бросают в бой. Это лишь подливает масла в огонь. Изматывающая битва продолжается.

***

После того как Красной Армии удается создать в излучине Дона, у Серафимовича, предмостное укрепление на западном берегу, командир нашей 79-й пехотной дивизии приказывает всеми имеющимися в наличии и возможными силами выровнять линию фронта. Рота одного из лучших моих офицеров, оберлейтенанта Киля, который служит в батальоне с начала войны, была включена в атакующую группу. Теперь она почти полностью уничтожена после атаки на местности, поросшей низкорослым кустарником; командир роты и два взвода не вернулись из боя. «Убит» и «пропал без вести» – проставляет гауптфельдфебель{5} против их фамилий в списке личного состава. Мне особенно тяжело: ведь два с половиной года я сам командовал этой ротой.

Два дня спустя адъютант зовет меня к телефонному аппарату. Со мной хочет говорить сам генерал.

– Русские прорвались слева от нас. Подробных сведений еще нет. Полагаю, они пробились до Калмыкове{6}. Для нас это означает открытый фланг. Сегодня ночью заминируйте эту брешь.

Быстро прикидываю в уме, что мне для этого надо.

– Господин генерал, едва ли это возможно: у нас не хватит мин.

– Ну, вы понимаете, минировать необходимо самые опасные места. Остальное решайте сами.

Хорошо ему говорить, сидя позади! На передовой мы его видим редко. А когда звонит, дает приказы, выполнять которые нам не по силам. От таких приказов только новые бреши возникают.

– Господин генерал, мои лучшие унтер-офицеры и специалисты-минеры выбыли из строя. У меня пустые руки.

– Положение скоро улучшится. Нам бы только продержаться сегодня, дорогой!

Вальтер Фирэк, мой адъютант, – он слышал весь разговор – смотрит на меня с сомнением. Я пожимаю плечами. Сначала надо уяснить себе обстановку. Звоню туда-сюда, картина страшная. Либо наш сосед слева, итальянская дивизия «Челере», прохлопал подготовку противника к наступлению, либо нажим русских был так силен, что и мы тоже не удержались бы, окажись на его месте. Во всяком случае крупные силы русских вклинились в передний край обороны и вы звали настоящую панику. В данный момент трудно сказать, удастся ли приостановить отступление. Для нашей дивизии положение действительно более чем серьезно.

Обдумываем, что предпринять. Мин у нас всего несколько сот, для начала хватит. 'Но где взять саперов? Солдаты, вместе с которыми я три года назад начал войну, давно уже полегли на полях сражении по всей Европе. Оставшихся в живых можно пересчитать по пальцам. Все новые лица, люди, которые только и научились, что отличать противотанковую мину «тарелку» от противопехотной, а уж о том, чтобы разбираться во взрывателях нажимного, ударного и натяжного действия, и говорить не приходится. Впрочем, в нашей армии так повсюду. На лице Фирэка отчаяние, на лбу выступил пот. Наконец намечаем план. С наступлением темноты роты вышлют группы заграждения и заминируют те места, где наиболее вероятна танковая атака противника. Вызываю к себе фельдфебеля Рата. Это командир последнего взвода моей старой роты, стреляный минер, свое дело знает. Пусть возьмет на себя самый опасный пункт, тогда все будет в порядке.

Пять часов спустя.

В отблесках огромного степного пожара я читаю срочное донесение, только что доставленное стоящим передо мной унтер-офицером. Вдруг все вокруг сотрясает мощный взрыв. Взрывная волна со страшной силой отбрасывает нас на несколько метров. Там, впереди, что-то произошло. Но что? Вскакиваю в машину повышенной проходимости и мчусь через степь. Трава горит, все вокруг словно залито бенгальским огнем, и это заставляет нас мчаться с еще большей скоростью. Пытаюсь сообразить. Ясно, что-то случилось с группой Рата! В нетерпении становлюсь на подножку машины, чтобы шофер гнал еще быстрее. Мимо проносится повозка без повозочного, вожжи волочатся по земле. Справа к машине бросается какая-то тень:

– Господин капитан, господин капитан! Это повозочный. Задыхаясь, докладывает:

– Подвез сорок две мины вон к той развилке дорог. Фельдфебель Рат приказал сгрузить их. Потом каждый солдат взял по две: одну – под правую руку, другую – под левую. Пошли гуськом, довольно кучно. Я видел все это ясно: они шли против огня. Хотел уж отъезжать, а тут как грохнет, в жизни такого не видывал. Лошади рванули, я за ними. А больше ничего не знаю, господин капитан!

Мчусь дальше. Вот она, эта развилка. Соскакиваю, иду по следу, отчетливо видному в высокой траве… Да, правильно, в этой лощине и надо было заложить минное поле. Пригибаюсь к земле, чтобы противник не заметил меня поверх горящей травы, и крадусь дальше. След обрывается. Передо мной большой выгоревший прямоугольник. Зову. Никто не откликается. Никакого движения. Броском преодолеваю зловещий прямоугольник. Дальше следов нет. Ищу, бегаю вокруг. Ничего, абсолютно ничего! Начинаю осматривать всю прилегающую местность. И тогда нахожу все, что осталось от взвода Рата: обрывки материи и несколько кусков разорванных на части тел. Больше ничего. Мороз пробегает по коже. Нет, не может быть! Не могут же 26 человек в одно мгновение исчезнуть с лица земли, исчезнуть навсегда. Ведь еще совсем недавно я говорил с фельдфебелем Ратом, с ефрейтором Борнеманом. Они были такие же, как всегда, соображали, чертыхались, а теперь, всего через несколько часов, их уже нет в живых, и скоро в дома их войдет горе и траур.

Еще даже не успели уйти на родину их последние письма. Когда дома получат их и обрадуются долгожданной весточке с фронта, здесь, у нас, уже мало кто будет помнить а взводе Рата. Придут другие заботы, поважней. А там, в Германии, завтра и послезавтра будут сидеть и перечитывать письмо солдата, даже не зная, что он уже мертв. Для близких он все еще живой. Солдаты погибли пока только для нас. Точнее говоря, для меня. Я должен сообщить об этом другим. Я должен распорядиться, чтобы известили семьи погибших. Некоторые письма мне придется написать самому. Но что я могу сказать в утешение, к примеру, жене Борнемана? К чему ей пустые слова о геройстве погибшего мужа или о «фюрере, народе и рейхе»? Жена хочет знать, как погиб ее муж и прежде всего за что отдал свою жизнь. Что написать ей?

Не могу же я сказать ей жестокую правду: тогда взрыв этот будет вечно звучать в ее ушах. Я должен лгать, как уже часто лгал за время этой войны.

Да, так оно и есть. Мы теряем людей изо дня в день, а когда кто-нибудь гибнет, скрываем правду о его смерти от других. До сих пор я старался не замечать гибели отдельных солдат. Одну смерть, одно письмо, один крест над могилой – это еще можно вынести. Но тут погиб целый взвод! Двадцать шесть смертей сразу, а значит,. надо двадцать шесть раз солгать! Это вселяет ужас, разрывает завесу лжи, отбрасывает в сторону все старые правила игры в правду! Разве можно по-прежнему придерживаться этих правил, когда приходится распроститься сразу с тремя отделениями! Пусть бы близким погибших похоронные писали те, кто сидит подальше в тылу, скажем генерал, который несколько часов назад так легко рассеял мои опасения: "Положение скоро улучшится! " Что ему! Он не знал ни Рата, ни Борнемана. Его интересовала только дыра, которую надо было заткнуть.

Снова сажусь в машину, она мчит меня на командный пункт. Всю дорогу не говорю ни слова. Молчит и мой водитель Тони. Мысли не дают мне покоя. Постепенно рисую себе картину происшедшего. Вероятно, Рат и его двадцать пять солдат держались слишком кучно. Пламя степного пожара осветило их, и они попали в поле зрения русских. Минометный налет, прямое попадание, одна из мин детонирует – и разом взлетают на воздух все сорок две «тарелки». Разорванный в клочья, с лица земли исчез целый взвод, осталось одно кровавое пятно.

Поиски, предпринятые на следующее утро, не дали никаких результатов. Написаны похоронные письма. Они ничем не отличаются от обычных. Одно на другое нанизаны высокопарные слова, под ними погребена правда. Как всегда, каждый погибший был храбрым солдатом фюрера, как всегда, каждый из них верил, что погиб за самое лучшее дело на свете. О взрыве ни слова, ни слова не пишу я и о других погибших. Пусть матери узнают об этом попозже, когда какой-нибудь отпускник поведает им, какой страшной смертью погибли их сыновья. Что скажут они тогда?

Два дня спустя мы стоим на солдатском кладбище в Верхнефоминском. Перед нами двадцать шесть свежих могил. Над каждой крест с фамилией и датой. Родители получат снимок и будут думать, что здесь покоится вечным сном их сын. Только мы знаем, что могилы пусты, а останков двадцати шести человек едва хватило бы и на пятерых.

Так за несколько дней перестала существовать целая рота. Придут новые солдаты, они попытаются заполнить эту брешь. Но Киля, Рата и Борнемана им не заменить. Да и русские не дают нам времени.

Круг старых солдат все уже и уже. Несколько лет шагали они походным маршем по всей Европе, а теперь гибнут один за другим. Кто знает, чья очередь завтра? Война здесь резко отличается от того, что приходилось нам переживать раньше. Как пойдет она дальше? "Положение скоро улучшится! " – прокаркал генерал в телефонную трубку. Он не знает, каково оно здесь, на переднем крае! Тем двадцати шести лучше. Им хоть не пришлось мучиться перед смертью. У них уже все позади. А лучше всего пуля в голову. Но нет, нельзя поддаваться таким мыслям!

Ведь мы хотим уцелеть, нас ждут дома! А иначе почему же мы ищем укрытия, впиваемся в землю, когда вокруг рвутся тяжелые снаряды, бросаемся в воронки? Именно посреди опасности, когда каждую секунду грозит смерть, рождается стремление уцелеть во что бы то ни стало. Мы должны вернуться домой, мы хотим еще что-нибудь получить от жизни, хотим в объятия жены или невесты. Все остальное для нас пустые слова, красивые фразы, всякие выкрутасы, которым место только в романах.

Командиры, начальник оперативного отдела (1а) и начальник тыла дивизии (1b) смотрят в будущее все тревожнее. Наша дивизия исчерпала свои силы, ее надо вывести в тыл на отдых и пополнение. В этом мнении едины все. И хотя об этом говорится только в узком кругу, оно становится достоянием и солдат. Слухи ползут от деревни к деревне, от позиции к позиции. Одни поговаривают об отдыхе в Белгороде, другие – о переброске в Южную Францию. На свой прямой вопрос я получаю от генерала ответ, в сравнении с которым пророчество какой-нибудь пифии храма Аполлона Дельфийского могло бы показаться образцом кристальной ясности. Царит полная неопределенность, открывающая широкий простор для всяких фантастических предположений.

В обстановке этой неопределенности вдруг появляются рекогносцировочные группы и команды квартирьеров румынских частей. Они рассказывают о целой армии, которая подходит с юга. Будто через всю Южную Украину уже мчатся кавалькады, а колонны свежих войск находятся от нас всего на расстоянии пятидневного перехода. Вот и разгадка! Сфинкс перестает таинственно улыбаться и наконец произносит долгожданное: смена частей! Участки, опорные пункты и заграждения передаются на местности и по карте, день и ночь происходят командные совещания. Еще два-три дня – и дело кончено, последний солдат нашей дивизии покинет передовую.

21 сентября. Разговор с начальником оперативного отдела штаба дивизии. По своей карте он показывает мне обстановку на соседнем участке. Прибывший с северо-запада танковый батальон играет в эти дни роль своего рода пожарной команды, выручающей итальянцев. Подполковник сияет от радости:

– Через день все снова будет «олрайт», одной заботой станет меньше. А еще через пару дней нам больше нет дела до фронта. Да, слушайте, только сейчас вспомнил! Идите к генералу, вам здорово повезло!

Через четверть часа я, счастливый и улыбающийся, сижу в своей машине. В планшете у меня отпускное свидетельство, плацкарта и путевой лист до Харькова. Отправлюсь послезавтра же, хотя по расписанию поезд для отпускников уходит только 2 октября. А может быть, удастся сесть на самолет, тогда сэкономлю массу времени. Мысленно я уже в Германии, там, где меня ждут. Вот обрадуется жена! Ведь через несколько дней она услышит мой голос по телефону!

Отпуск с берегов Дона

В то время как наши войска на Дону изо дня в день выдерживают тяжелые испытания, а несколько сот километров восточнее, в кварталах Сталинграда, грохочет битва, я по пыльным дорогам еду на запад. Справа и слева сельский ландшафт. На полях работают женщины и девушки. Время от времени нашей машине приходится резко принимать вправо, чтобы пропустить движущиеся навстречу, к фронту, колонны войск. Это румыны, солдаты свежие, крепкие. Но по лицам видно, что они не сами выбрали себе маршрут, ведущий их в битву. Отличные кони: длинные шеи и мощные крупы блестят на солнце. Но вооружение устарелое и в такой войне, как нынешняя, имеет скорее лишь моральную силу. 37-миллиметровым противотанковым пушкам, которые катятся на восток, по-настоящему место только в музее. Они показали свою непригодность еще во время зимнего наступления, советские танки просто расплющивали их.

На следующий день я уже на аэродроме «Харьков-Норд». Мне повезло: вместе 9 унтер-офицером Эмитом дали место в связном самолете, который летит в Винницу. Только бы долететь, а уж оттуда как-нибудь доберемся. Погода хорошая, самолет набирает все большую высоту. Кабина дрожит от гула. Внизу поля, леса, дороги, реки.

Это Украина. Год назад здесь бушевали бои и мы были в самой их гуще. Теперь она проходит перед нами, как в фильме. Куда ни бросишь взгляд – чернозем. Это край, который в ходе веков манил к себе многих иноземных королей и властителей и пережил нашествие многих грабительских полчищ. Стоит только полистать учебник истории. В нем прочтешь и о греках, и о готах, и о гуннах, и о скандинавских викингах, воздвигавших свои замки на берегах Днепра, и о Батые и Золотой орде, которая выжимала пот из многих поколений крестьян, облачаясь за счет их труда в шелка и бархат. Здесь окончательно изменило военное счастье шведскому королю Карлу XII. На этой земле еще в первую мировую войну побывали германские войска, а потом Пилсудский. Богатый край эта Украина, огромная житница. Рассказывают, недавно в кругу высшего офицерства Геббельс говорил насчет ее большой ценности: после великих побед, одержанных на Западе, Германии с 1940 года приходится одной кормить всю Европу, а так как запланированный «новый порядок» с пустым желудком не установишь, германскому руководству пришлось в 1941 году напасть на Советский Союз и захватить Украину.

Приземляемся. Эмиг берет свои вещи, завернутые в плащ-палатку, я – чемодан. Выходим из самолета.

По тенистой аллее автобус везет нас в город. Въезжаем в Винницу. Здесь ставка верховного командования и местонахождение ряда высших органов. За фасадами симпатичных на вид домов течет жизнь, напоминающая по своему темпу и лихорадочности какую-нибудь западноевропейскую столицу.. Словно в Берлине на Унтер-ден-Линден, мчатся по мостовой автомашины – большие, побольше и огромные, не обращая ни малейшего внимания на переходящих улицу пешеходов. В машинах восседают высшие нацистские чины, надменно взирающие из-под полуопущенных век. Новая, с иголочки, форма призвана подчеркнуть всю важность их существования и все величие их задач. Коричневые мундиры с золотом и орлами сверхэлегантно сидят на их упитанных телах. Исхудавших фронтовых офицеров, болтающихся по улицам в ожидании ближайшего поезда, который увезет их в отпуск в Германию, просто не замечают и уж тем более не отдают им чести. Мы отвечаем тем же, не раз мысленно провожая недобрым словом этих коричнево-золотых «героев».

По двое и по трое встречаются нам стройные солдатики женского пола, амазонки в серо-голубой форме связисток, из-под пилоточек, с шиком сдвинутых набекрень, вьются кудряшки. Они кажутся неизбежными спутницами тыловиков, но время от времени бросают взгляды и на нас. Нам не до них: нас ждут дома.

В ставке верховного командования я встречаю своего старого друга капитана Роммингера. Открыв одну из многих дверей, вдруг вижу его прямо перед собой. Он немного выше меня, светлые волосы зачесаны на пробор, энергичный подбородок чуть выдвинут вперед. Совсем не изменился. Даже с большими звенящими шпорами. Он носил их, верно, еще юнцом в отцовском поместье. Несколько лет мы служили в одном гарнизоне, стояли в строю на одном и том же казарменном дворе и вместе ездили верхом, иногда приглашали друг друга в гости выпить хорошего вина. Но все это было давно. В Бельгии Роммингера тяжело ранило, вместо правой руки у него протез, теперь он адъютант у одного генерала.

Как я слышал, каждую ночь из Винницы отправляется курьерский поезд, прибывающий в Берлин через тридцать шесть часов. Кладу в нагрудный карман билет в спальный вагон. Роммингер закрывает свою лавочку и говорит:

– Ну так, а теперь приглашаю тебя в наше офицерское казино. Ты наверняка голоден.

Он берет меня под руку. Идти недалеко. И уже скоро мы входим в не очень большой зал, обставленный со вкусом, с удобными креслами и столами, покрытыми белыми скатертями. Два стола заняты. Офицеры в высоких чинах и с невыразительными лицами отрываются от своих бокалов с искрящимся вином и кивком головы отвечают на мое приветствие, бросая довольно критические взгляды на мой мундир.

– Идем сядем вон в тот уголок. Ради бога не думай произвести впечатление на этих людей! Они того не стоят. Некоторые околачиваются здесь только потому, что у них племянничек в СС.

– А у вас это имеет такое значение?

– Еще какое! Просто поразился бы, сунув нос за кулисы. Ты ведь знаешь заповеди германского солдата: сила воли, рвение и протекция! Это и здесь сохраняет свою силу.

Денщик приносит бенедиктин. Вино возбуждает аппетит. Потом подают всякую еду. Да, отпуск начался, и неплохо. В придачу недурная бразильская сигара.

Роммингер рассказывает о своей адъютантской службе. Говорит о ней со смехом и грустью. С одной стороны, неплохо видеть вещи в крупном масштабе и знать довольно много. А с другой – его угнетает более или менее бездеятельное сидение. Потом он произносит слова, которые я меньше всего ожидал услышать в таком высоком штабе. Роммингер чувствует себя здесь чужим, у него есть обо всем свое собственное мнение. Успехи на него большого впечатления не производят, он совсем не придает значения тому, что сообщают о них радио и пресса. Ведь он хорошо знает" какими потерями оплачено наше продвижение вперед. Может быть, он уже осознал и то, что потери эти невосполнимы. Роммингер обрушивает свой гнев на всех тех, кто поступает так, будто все это не играет никакой роли, будто все это несущественно. Отставку Гальдера{7}, о которой объявлено как раз сегодня, он объясняет тем, что одержали верх именно эти люди.

Кто станет преемником Гальдера на посту начальника генерального штаба (ОКХ), он еще не знает. Наверное, один из тех генералов, которые вечно поддакивают и говорят «аминь» по любому поводу, какой-нибудь карьерист, полный энергии и оптимизма, безоговорочно соглашающийся с любым авантюристическим планом своего фюрера. Тем не менее мой собеседник все еще верит в победу. Мнение у него, коротко говоря, такое. Еще несколько месяцев – и война будет кончена. Если же она затянется, дело покатится под гору. Время работает не на нас. А пропаганда знай твердит свое. Словно все идет, как прежде, словно не было последней зимы, словно мы уже давно перерезали Волгу.

Роммингер обращает мое внимание на то, что у нас начинают все больше уповать на гений Гитлера, что в военных ведомствах и командных органах все больше насаждают людей, которые безусловно преданы ему. Это внушает опасение.

Я не могу не согласиться с Роммингером. Мне приходилось видеть, как многим затыкали рот, как пресмыкались перед Гитлером, как успех, достигнутый любой ценой, становился единственным мерилом добра и зла. Собственные мысли, собственное мнение и собственное понимание уже давно стали излишними: «Он думает и действует за всех». А если неудача, никто – ни офицеры, ни солдаты – не задумывается над ее причинами: ведь Гитлер думает и действует и за них тоже.

Слова Роммингера отрезвили меня. Да, все это именно так. Ты годами шагаешь в походной колонне, рискуешь жизнью, видишь, как рядом с тобой падают другие, и думаешь: все это для Германии. Ждешь и не получаешь подкрепления, а здесь целые толпы людей, которые никогда и не нюхали передовой. Они задают тон, они гонят нас наступать. Нет, право, не стоило бы пускать нас, фронтовиков, в отпуск! Тот, кто видел, что творится здесь, в тылу, кто слышал, как здесь принимают решения, возвратится на фронт разуверившимся. Отсюда командуют, не считаясь с уроками и опытом минувших кампаний, а нам приходится расхлебывать. Бог мой, еще даже не побывал на родине, а уже хотел бы вернуться!

Неожиданно наша оживленная беседа прерывается. В дверях появляется генерал. Седые волосы, строгая выправка.

– Мой старик! – говорит Роммингер, вскакивая.

– Сидите, Роммингер! У вас гость с фронта? Генерал подходит к нашему столику, садится. Начинается беседа, осторожная и нарочито нейтральная. Роммингер, только что высказывавший мне свои опасения, становится спокойным и деловитым, но в нем все бурлит. Взволнован и генерал. Отставка Гальдера, кажется, не оставила равнодушным никого. В разговоре проскальзывают и тут же исчезают едва заметные ноты упрека. Создается впечатление, что никто не доверяет другому и боится, что его подслушивает кто-то невидимый.

Зал казино наполняется. Время обеденное. Открываются и закрываются двери, пододвигаются стулья и столы, стучат тарелки, звенят ножи и вилки:

К нам подсаживается врач в чине полковника. Он включается в наш разговор и рассказывает об одном начальнике отдела, у которого только что побывал по делам службы.

– Представьте себе, мы сидим с ним друг против друга, нас разделяет только письменный стол. Беседуем. Ему не по вкусу многое, что сейчас происходит. Особенно не нравится ему отставка Гальдера. Раздается звонок. Его вызывают на доклад. Тут в моем милом полковнике мигом происходит поворот на 180 градусов. Он судорожно роется в бумагах, набивает свою кожаную папку листками с красными и синими штемпелями «Секретно» и «Совершенно секретно», а потом под всякими предлогами выпроваживает меня. Впрочем, таковы почти все. Сначала открывают рот и начинают ругать все на чем свет стоит, а только начальство нажмет кнопку, рот захлопывается. Распространился своего рода паралич воли. На деле же это просто жалкая трусость, страх перед собственным куражом. Все боятся потерять теплое местечко.

Но и сам медицинский полковник в сущности тоже только резонер, не больше. Разве сам он поступает иначе, чем те, кого ругает? Завтра и у него на столе зазвонит телефон, и он тоже бросится со всех ног к начальству. А чем, собственно, сами мы отличаемся от него?

Все мы одинаковы. Осуждаем то отдельные формы, то отдельных лиц, которые нам не нравятся. Иногда это и Гитлер, но, вероятно, только лишь потому, что он не кончал военной академии, иногда эсэсовцы, которых мы не любим за то, что они пользуются привилегиями. Только и всего. А о том, как должно идти дело дальше, нет и речи.

Генерал считает за благо уклониться от такого разговора. Он встает и просит меня проводить его в кабинет. Спустя пять минут я стою вместе с ним перед картой обстановки на Восточном фронте. Сталинград здесь уже не проблема: падет через несколько дней. Генерал с удовлетворением рассматривает непрерывную синюю линию, которая, вплотную примыкая к Дону, этаким элегантным завитком захватывает Волгу. В глаза назойливо бросается яркая синева Дона.

– Видите ли, дорогой капитан, наступающая зима нас не страшит. На этот раз у нас такие позиции, с которых нас никому не выбить. А где расположена ваша часть, здесь, у Серафимовича? Верно, хорошая позиция, не так ли? Прямо перед носом в качестве водной преграды Дон, лучшего и желать не приходится!

Кратко объясняю, насколько велики людские потери и какие конкретные приказы были отданы нам на Дону.

– Разрешите заметить, господин генерал, нынешняя линия фронта, по нашему опыту, непригодна служить зимней позицией. Лишь только Дон замерзнет, мы и оглянуться не успеем, как в один прекрасный день русские с танками и всем прочим окажутся перед нашими слабо укрепленными пунктами. Я усматриваю в этом серьезную опасность.

Подобные соображения кажутся генералу чем-то совершенно новым. Он явно рассчитывает на силы, которых у нас давно уже нет. Сомнения Роммингера, к которым я сначала отнесся скептически, подтверждаются. Видно, здесь и в самом деле никого не беспокоят донесения и оперативные сводки, которые мы ежедневно посылаем в штаб дивизии. Оттуда их передают дальше, и должны же они в конце концов попасть на этот стол! Но, видимо, сюда они так и не доходят. Неужели то, что мы пишем, по дороге вычеркивается? Кем? Или нет уже у нас больше генералов, которые докладывают правду?

***

Полночь. Я сижу в купе курьерского поезда Винница – Берлин. Он состоит из двух спальных вагонов и вагон-ресторана. Места в поезде заняты генералами, офицерами генерального штаба, эсэсовскими фюрерами и всякими «зондерфюрерами», нацистскими партийными вельможами, интендантами, военными судьями и прочими чиновниками всех рангов и оттенков. Да, господам неплохо живется в тылу. Только изредка заметишь одинокого офицера-фронтовика – он или возвращается после доклада командованию, или ему, как и мне, посчастливилось найти способ побыстрее добраться домой в свой короткий отпуск. Кроме меня в купе полковник-танкист, которого перевели на Запад. Знакомимся. Но разговор не клеится: оба слишком устали. Засыпаем, а поезд без остановки мчит нас через русские леса на родину.

На следующее утро чувствую себя как новорожденный. Наконец-то выспался! Вместе с соседом идем в вагон-ресторан. Вдруг меня останавливает голос:

– Почему не отдаете честь?

Поворачиваюсь. В дверях купе стоит молодой человек с надменным лицом. Заметив генеральские брюки, я чуть было не щелкнул каблуками. Но потом разглядел сизо-голубой воротник мундира и белые петлицы с дубовыми генеральскими ветками. Мать честная, чего только не бывает на свете: «зондерфюрер» в генеральском чине! Верно, один из тех, что ездят подсчитывать урожай. Резко отвечаю: "Оставьте этот тон! " – и, не глядя на ошарашенного чиновника, прохожу вслед за улыбающимся полковником. Нас уже ожидает дымящийся кофе. Подают белый хлеб, булочки, масло, ветчину, колбасу, яйца и джем. Аппетит у нас неплохой, и мы не церемонясь уминаем генеральский завтрак. Настроение превосходное. Вовсю сияет солнце, обещая приятный отпуск. Непринужденно беседуем о всяких военных делах, обсуждаем положение на всех фронтах.

На следующий день поезд в точно назначенное время прибывает на берлинский вокзал Фридрихштрассе. Свежие, сытые и бодрые, мы расстаемся друг с другом.

***

Мрачные дома, асфальт, афишные тумбы. Проносятся автомобили, спешат прохожие. Над головой грохочет мчащаяся по эстакаде электричка. Обрывки фраз заглушаются городским шумом. Люди толпятся на переходах. Красный свет, зеленый свет. Скорее через улицу. Отель «Центральный».

– Где можно позвонить?

– Бельэтаж, направо, потом налево.

– Благодарю.

Заказываю срочный разговор. Дают через 10 минут. В трубке звучит прерывающийся от радости далекий голос жены.

– Через пять часов встречай в Бреслау{8} на главном вокзале!

Несколько часов, подобных вечности", и вот уже я радостно обнимаю жену. Позади месяцы ожидания и тяжесть разлуки.

Меня встречает настоящая, улыбающаяся жизнь, старый, привычный и дорогой мир. Ведь со мной рядом, наяву девичьей походкой идет жена и тихонько пожимает мне руку. Я словно пьян. Она тоже.

Лицо ее дышит счастьем оттого, что я рядом, через каждые несколько шагов она бросает на меня сияющий взгляд. Да, я с тобой. Это не сон. Но слова не идут. Война 'сделала меня настолько грубым и суровым, что я боюсь, как бы не разрушить то, что у меня еще осталось, – последнюю капельку счастья и человеческого тепла. И жена тоже, кажется, чувствует, что резкие контуры суровой действительности должны отойти на второй план в этот час встре, чи. Я благодарен ей за то, что она ни о чем не спрашивает. Что мог бы я ответить?

Не могу же я уже сегодня рассказать ей, как фельдфебель Рат буквально в мгновение ока погиб вместе с целым взводом! Тени двадцати шести крестов все эти три недели стояли бы между нами, и сам бы я был мертвецом в отпуску, от которого несет могильным холодом. Нет, есть вещи, которые не высказать! Немногие дни, подаренные нам судьбой, пробегут быстро. А потом возвращение на фронт. Туда, где маленький, совсем маленький осколок снаряда может оборвать жизнь. А потому лучше понимать друг друга без слов, не нарушать эту, быть может последнюю, встречу неосторожными словами. И все-таки между нами остается что-то недосказанное. Но даже оно согревает меня, когда я вспоминаю о холодном металле орудий и мин…

Я вскакиваю. Где запропастился адъютант? 2-я рота уже прибыла?.. Через окно падают косые лучи солнца. Что это за комната? Где я? Осматриваюсь по сторонам. Да, это не сон, я в отпуске, в Бреслау, в гостинице. С наслаждением потягиваюсь. Жена еще спит. Дышит ровно. Лицо ее за эти годы не изменилось. Но мне оно стало почти чужим. Рядом со мной совсем другой человек. Эта женщина так обманчиво похожа на мою жену, да, совсем как она! Но нет, это не может быть она! Меня с ней ничто не связывает. Бьет озноб. Нет, немыслимо! Ведь еще вчера я чувствовал, что она близкий мне человек. А сейчас? Или я заблуждаюсь? Вот одежда, чемоданы, там висят картины, здесь стоит мебель. И все это на своем месте, только я и моя военная форма – мы одни здесь чужие. Я вдруг начинаю чувствовать себя непрощенно вторгнувшимся, ненужным, как чужой человек, которому указывают на дверь.

– Что с тобой? – На меня с тревогой смотрят глаза, глаза, которые меня согревают. Они зовут меня, они знакомы мне. Это жена. Да, она со мной! В ушах моих звучит ее голос. Я снова дома. Кошмар исчез.

В предвечерние часы мы бродим по улицам старинного города. Мне хочется оглядеться, увидеть и запомнить возможно больше. Кто знает, когда в следующий раз я получу отпуск? Вот по этой улице я каждый день бегал в школу. Вот здесь, в этом кафе, я сидел с моей первой любовью. То было яркое и радостное время. Каждая улица оживает в моей памяти. Этот дом и тот, напротив, каждый угол имеют для меня свое прошлое. Воспоминания протягивают свои нити сквозь городскую сутолоку. Смотрю по сторонам. Но серые каменные громады домов холодны и молчаливы.

Где-то хлопает дверь подъезда. Где-то далеко позади вылетает оконное стекло. Я крепче прижимаюсь к жене.

– Старик, как ты изменился! – окликает меня кто-то. Это мой школьный товарищ. Он спрашивает:

"Ну как там? – и даже не ждет ответа, захлестывая потоком бодряческих слов. – Знаешь, я тоже хотел вступить в вермахт. Но, к сожалению, незаменим. На фронт не пускают: бронь. Хозяйству тоже нужны люди. Приходится поневоле мириться. Просто завидую вам, тем, кто на передовой. Вот это жизнь, да? Есть что вспомнить. Уж мы-то с тобой нашли бы общий язык в наступлении! Ты тоже так думаешь, старина? "

Я этого совсем не думаю. Я даже не слушаю. "Отойди, не мешай моему счастью! – хочется мне крикнуть ему. – Не хочу иметь с тобой ничего общего. Оставайся каким ты есть. Такой мне там не нужен. Продолжай заучивать газетные фразы о геройстве, а меня оставь в покое! " Я слышу, как моя жена говорит: «К сожалению, мы очень спешим, приглашены в гости» – или что-то в этом роде. И мы идем дальше.

***

После нескольких дней, проведенных в Бреслау, мы едем в Кобленц, где отдыхаем уже в своей собственной квартире. Не хотим ничего слышать, ничего видеть. Но от действительности никуда не уйдешь. То тебя начинают расспрашивать о делах на фронте, то получаешь письма, то видишь в газетах траурные извещения. У всех ощущение усталости, все жаждут покоя. Зима уже стучится в дверь, а поставленные цели все еще не достигнуты. В самом узком кругу люди высказывают свои страхи и опасения.

При посещении моей тыловой части – 44-го запасного саперного батальона – мне бросается в глаза, что на казарменном плацу и особенно в казино болтается несоразмерно много офицеров. Спрашиваю искалеченного на фронте обер-лейтенанта Виргеса из моего батальона, как же сейчас такое возможно. Он отвечает:

– У нас тут в батальоне 50-60 офицеров. А обучением солдат занимается человек двадцать, не больше. Остальные, как правило, в отпуске. Как только готовится отправка пополнения на Восточный фронт, они сразу вспоминают о всех своих болячках, жалуются на невыносимые боли и ухитряются добиться, что им еще на несколько недель записывают: «Годен только к несению гарнизонной службы». А вечером по этому поводу кутеж.

Двадцатидвухлетний обер-лейтенант в ответ на мои слова, что я хочу взять его с собой на фронт, говорит:

– А чего я там не видел? Грудь у меня и так вся в орденах, а это для меня главное. Довоевать немножко как-нибудь и без меня сумеете. Кроме того, как воспитатель фенрихов{9} я сейчас человек незаменимый, не отпустят, даже если сам захочу.

Потом он рассказывает мне о жизни в гарнизонном городе. Вызванная войной нехватка мужчин для некоторых означает, как он выражается, «выгодную ситуацию в смысле спроса и предложения», а для таких, как он, это магнит, притягивающий их к тылу.

Так вот каковы они, офицеры, готовящие для нас пополнение! И это пример для новобранцев, которым они что-то болтают о «величии задач»! Но кто поверит этой пустой болтовне, кого она может убедить, когда между словами и делами такой разрыв? С каким же чувством должен отправляться на фронт солдат, зная, что его воспитатели-офицеры всеми правдами и неправдами стараются зацепиться в тылу или же добиться перевода во Францию, где тоже располагаются запасные части!

Роммингер рассказал мне, с какой целью дислоцируются запасные батальоны в оккупированных странах. Они нужны там в качестве военной силы уполномоченным правительства, чтобы поставить промышленность и сельское хозяйство захваченных стран на службу «великой войне», чтобы гнать в обезлюдевшие германские гау{10} дешевую рабочую силу и сажать за решетку всех, кто думает и действует иначе.

На нашей улице, в доме напротив, тоже живет один из тех, кто думает и действует иначе. Года два тому назад этот владелец строительной конторы сказал своему клиенту: "Со мной можете здороваться без "хайль Гитлер! " и вытянутой руки, здесь мы просто говорим друг другу: "Добрый день! " Его быстро забрали и отправили в концентрационный лагерь, там ему предоставилась возможность поразмыслить годик насчет своей излишней откровенности. Теперь он снова дома, но люди сторонятся его. Никто не хочет компрометировать себя общением с ним. Я зашел к нему. Для него это было полнейшей неожиданностью: ведь он считает всех офицеров нацистами.

Впервые я узнал подробно, что такое концлагерь. На воротах вылитая из чугуна надпись: «КАЖДОМУ – СВОЕ»{11}. Это «СВОЕ» означает здесь нечеловеческий труд, побои и жидкую похлебку. То, что он рассказал мне об эсэсовцах, никак не согласуется с тем, что изо дня в день пишет об этих «отборных войсках» пресса. Но кто знает, не преувеличивает ли он? Однако, с другой стороны, какой ему смысл пытаться ввести меня в заблуждение? Так или иначе следовало бы узнать об этом побольше.

На следующий день мне повстречался на улице лейтенант Франц. Он служил командиром взвода в нашей 1-й роте, был ранен полгода назад – тогда, весной, когда мы из последних сил отбивали русское наступление на Донце. Офицер, которого любили солдаты. Вне службы хороший рассказчик, он в бою не терял голову и в любой обстановке сохранял присутствие духа. Небольшие стычки с ним бывали только тогда, когда он переходил к мелодекламации и с высоты своих двадцати шести лет начинал поучать нас насчет того, что такое национал-социализм. Но до серьезных столкновений дело не доходило, мы его знали и считали: пусть поболтает. За это время он, как видно, вполне оправился от ранения: выправка что надо, из-под сдвинутой набекрень фуражки блестят глаза. Я рад вновь увидеть его.

– Ну, как дела, снова в полном порядке?

– Яволь, господин капитан, месяц назад выписался из госпиталя!

– А как рука?

– Более или менее. Кость немного кривовато срослась, но в общем сойдет. Да и палец один отняли. Не было бы счастья, да несчастье помогло, господин капитан! В то время я за свою руку и гроша ломаного не дал бы.

– Да, дело было дрянь. Ну что ж, можно по-настоящему поздравить!

– Благодарю, господин капитан. А где теперь наша дивизия? Здесь о положении на фронте узнать трудно.

– Обороняемся на Дону. Вернее, оборонялись. Где найду свою часть, когда вернусь, не знаю.

– А я вам еще пригодиться могу, господин капитан? Хочу во что бы то ни стало на фронт. Не могу выдержать все, что здесь творится.

– Охотно возьму с собой, Франц. Но годны ли вы опять, решать не могу. Обратитесь к врачу.

– Не желаю больше околачиваться здесь. Хочу к моим старым камрадам.

– Ну, из них-то вы мало кого в живых найдете.

Франц волнуется. Но я не могу помочь ему. Этот вопрос могут решить только у него в батальоне.

Через несколько часов Франц появляется у меня дома. Он добился своего и показывает мне командировочное предписание, подписанное командиром запасного батальона.

– Ну что. ж, добро пожаловать! Но сначала вам надо съездить на недельку домой. Пусть в канцелярии вам выпишут отпускное свидетельство, а я подпишу, если вы вернетесь часа через два-три.

Поздно вечером мы сидим с ним. Жена старается проявить к юному камраду внимание. Франц рассказывает, что всего несколько недель как женился. Радуется, что завтра осчастливит молодую жену неожиданным приездом. Здоровье у нее слабое, жалуется на сердце. Но все равно это его в тылу не удержит. Его долг – сражаться за фатерланд на передовой, с оружием в руках, ведь победа уже ощутимо близка! Несмотря на свое тяжелое ранение, он остался таким же безудержным оптимистом, как и был. Все, что пишет пресса, для него абсолютная правда. Ничего, скоро суровые факты откроют ему глаза!

Расстаемся далеко за полночь. Моя жена чувствует себя усталой. С нее на сегодня разговоров о войне предостаточно.

Последние дни моего отпуска проводим снова в Бреслау. Настроение и здесь не из лучших. Все хотят конца войны. И никто не может понять той расточительности, которую позволяют себе власти, когда вокруг всего не хватает. Рассказывают о речи, которую произнес недавно гаулейтер Нижней Силезии Ханке в «Зале тысячелетней империи». Его больше всего волновал вопрос… о ресторанах! Он сказал примерно следующее: "Как гаулейтер, я должен иметь возможность достойно представительствовать. А во всем Бреслау нет ни одного порядочного ресторана, в который можно было вечерком пригласить гостей из-за границы или из другой ray. Поэтому я приказал построить бар, достойный столицы Силезии. Я ожидаю от всех фольксгеноссен необходимого понимания! "

По приказу гаулейтера в разгар войны каменщики, столяры и архитекторы – специалисты по интерьерам построили роскошный бар. Мебель, ковры, гардины, даже то место, где кавалеры оправляются после обильных возлияний, – все выдержано в едином стиле. Посетитель попадал в атмосферу роскоши и благополучия. Гаулейтер, столь похвалявшийся своей «тесной связью с народом», приказал пускать в этот чудо-бар только по специальным пропускам. Мне невольно вспомнилось все виденное и слышанное в Виннице.

***

Отпуск пролетел быстро. Позади четыре недели пребывания на родине. Но они не дали мне того, на что я надеялся. От войны никуда не уйдешь, она чувствуется повсюду. Выйдешь на улицу – она кричит с афиш, войдешь в кафе – требуют карточки на хлеб, официант объясняет: время военное, ничего нет, приходите после войны. Словно кто-то все время стоит за спиной и держит за рукав. Не только меня, но и жену. Хочешь отгородиться от всего, но в дверь звонят: почтальонша приносит газету, приходит начальник ПВО дома или сборщик пожертвований. Война на все бросает свою зловещую тень. Визиты, театр, концерты, кино, кафе – это только одна сторона отпуска. А другую мы с женой хотим не замечать вопреки всему…

Но вот уже мы стоим на перроне, и кондуктор кричит: "Поезд отправляется! " Снова ощущаю горячее дыхание жизни, которая не хочет отпускать меня. Поезд трогается… Белый платок шлет прощальный привет.

***

Проехали Катовице. Постепенно сбрасываю с себя груз воспоминаний. Мой сосед – важный железнодорожный чиновник – пытается завязать разговор. Узнаю, что его перевели на службу в Ростов-на-Дону. Города он не знает, о России ни малейшего представления не имеет. Тем не менее подписал договор, что будет служить в Ростове десять лет. Теперь он хочет разузнать побольше, не дает покоя ни мне, ни другим пассажирам… Чтобы сделать нас поразговорчивее, вытаскивает из чемодана несколько бутылок спиртного и целый набор серебряных ликерных стаканчиков. Все от души смеются, усердно помогают открывать бутылки и тем немного облегчить его багаж: запасся на целые десять лет! Спиртное делает свое, языки развязываются. Но чем больше мы рассказываем, тем молчаливее становится наш бравый железнодорожник. Вот уже миновали Краков и Перемышль, а рассказам нет конца. Слишком основательно и всесторонне просвещаем мы его насчет того, что такое Россия.

Поезд прибывает во Львов. На вокзале царит пугающая неразбериха. Проходы, помещения, залы ожидания – все переполнено. Солдаты сидят, лежат на своих пожитках и ждут. Дорога на восток забита, раньше чем через двое суток отсюда не выбраться. Беру свой чемодан и трамваем еду на аэродром. Но и здесь неудача: погода нелетная! Тем не менее остаюсь ждать. Может быть, завтра представится возможность вылететь с курьерским самолетом.

Вечером с одним обер-лейтенантом отправляюсь в город. Он производит на меня хорошее впечатление. Широкие улицы, красивые дома, большие магазины, оживленное движение. В ресторане знакомимся с одним офицером, который рассказывает нам о жизни в городе. Он хочет повести нас в бар, но мы отказываемся. С нас на сегодня хватит.

***

Через два дня мне наконец удалось вылететь самолетом, который через Киев доставил меня в Харь -50 ков. Так как я могу вылететь в Старобельск только во второй половине дня, остается несколько часов побродить по городу. Навстречу мне много прогуливающихся солдат. На главной улице. Сумской, останавливаю добрый десяток солдат и спрашиваю, из какой они части. Из десяти только один из фронтовой части, ждет отправки поезда с отпускниками. Остальные из вокзальной и местной комендатуры, хозяйственной инспекции Юст", военной мастерской, реквизиционной команды, солдатской гостиницы, ремонтно-восстановительного взвода, военно-строительного ведомства, полевой жандармерии. От дальнейших расспросов отказываюсь. Теперь ясно, почему на фронте мы испытываем такую нехватку людей. Мы там кладем свои головы, а здесь, в тылу, создали мощный аппарат. Почему армия должна заниматься хозяйством? Зачем такое множество всяких комендатур?

В штабе группы армий "Б" в Старобельске узнаю, что мою дивизию перебросили в Сталинград, она действует в районе завода «Красный Октябрь». Я ожидал чего угодно, только не этого. Измотанные, разбитые батальоны, которым необходим отдых, – ими дело не поправить. Адъютант генерала инженерных войск разъясняет мне обстановку. Дивизия, уверяет он, пополнена людьми и вооружением до штатного состава и в настоящее время является на этом участке самой сильной.

И здесь царит тот самый оптимизм, который внушает мне отвращение со времени телефонного разговора с генералом – командиром моей дивизии – и с ' той ночи, когда при минировании погиб целый взвод. Наша дивизия самая сильная – это может сказать только полный профан.

Я-то надеялся по возвращении найти свой батальон где-нибудь на теплых зимних квартирах, а он опять на передовой.

Приземляемся на аэродроме у Голубинской. В населенном пункте в двух километрах отсюда находится штаб 6-й армии. Отправляюсь туда, докладываю о прибытии и немедленно вызываю машину. Встречаться со знакомыми у меня желания нет. Испытываю нетерпение и беспокойство, потому что не знаю, в каком состоянии найду свои роты. Война, фронт снова овладевают мною, и у меня опять появляется чувство, что без меня не обойтись.

***

Уже смеркается, когда за мной прибывает моя машина. Тони Гштатер, высокий, рослый водитель, улыбается во весь рот, второй водитель, Байсман, пониже и послабее, – тоже. Не остается ничего другого, как улыбнуться и самому. Я рад снова увидеть людей из своего батальона. Быстро укрепляем на машине командирский флажок и отправляемся в путь, несмотря на предостережение Тони: скоро ночь, лучше подождать до утра. Пока переезжаем через Дон и едем дальше, оставляя позади километр за километром, оба водителя рассказывают мне новости.

У меня бесконечное множество вопросов. И хотя не на все я получаю удовлетворяющие меня ответы, все-таки узнаю многое. Потери возросли. На улицах и в цехах сталинградских заводов борьба идет с невиданным ожесточением. Здесь невозможно выбить оружие из рук противника каким-нибудь методом вроде троянского коня. Это сражение не сравнить ни с чем. Старые мерки не подходят. Тони говорит трезво, в его словах чувствуется только одно: хоть бы скорее конец этой битве!

Глубокой ночью прибываем в Питомник. В этом населенном пункте уцелело только два дома. В одном расположился мой батальонный писарь, а в соседнем помещении – начальник финансово-хозяйственной части и батальонный инженер. Меня встречают радостными возгласами. Но после первых же приветствий лица становятся серьезными, словно сегодня день поминовения усопших. Обер-фельдфебель Берндт кладет передо мной сводку людских потерь. Подобно тому как стрелка манометра показывает давление, сводка свидетельствует об ожесточенности боев. Длинный перечень фамилий погибших солдат – и те, кто немало прошел с нами, и совсем новые, незнакомые. Перед тем как батальон ввели в бой, он получил свежее пополнение до штатного состава. С тех пор убито двести человек. А с оставшимися мне воевать дальше!

Желая обрадовать меня, Берндт приносит целую стопку писем и посылочек, которые пришли за это время на мое имя. Но у меня нет сейчас охоты заниматься ими и распаковывать подарочки.

– Брось все в машину, завтра возьму с собой.

Потом сажусь за дела с начальником финансово-хозяйственной части и инженером. Слава богу, хоть тут все в порядке: продовольствие, снабжение бытовыми товарами, автомашины, имущество. Но что толку от этого, если сам батальон с каждым днем становится все меньше?!

После поездки через степь мимо наскоро оборудованных блиндажей, мимо стоящих прямо под открытым небом автомашин, мимо сожженных железнодорожных вагонов и сбитых самолетов следующим утром прибываю на командный пункт батальона. Это замаскированная, как положено по уставу, земляная нора, в которой от силы могут поместиться четыре 'человека. Землянка расположена на высотке, с которой ясно видны первые дома города на Волге. Адъютант Фирэк приветствует меня. Мы усаживаемся на снарядном ящике.

Адъютант докладывает обстановку. Дивизия занимает позиции на территории завода «Красный Октябрь», примерно половина цехов уже в наших руках. Фирэк рассказывает о неумолимой ожесточенности боев, о каждодневных потерях – они огромны не только в нашем батальоне. Узнаю об изменениях, происшедших в подразделениях, о планах командования, делюсь впечатлениями об отпуске. Хочу рассказать о приятных днях, проведенных дома, а все возвращаюсь к тому, что настроило меня на скептический лад, – к Виннице и настроениям в тылу. Рассказываю без прикрас, говорю о падении доверия к руководству. Фирэк и замещавший меня Фидлер, который только что вернулся с переднего края, внимательно слушают, не раз озабоченно покачивают головой. Вдруг Фидлер взрывается:

– Да они там все спятили наверху} Если они думают, что Сталинград падет через несколько дней, ошибаются, и притом здорово! Без свежих дивизий здесь ничего не сделать. У тебя еще глаза на лоб полезут, когда сам увидишь.

Так оно и происходит. Доложив генералу о прибытии, отправляюсь на местность поглядеть на свои роты. Вместо них маленькие группки. Ведут бой много дней без передышки. Потери велики. Офицеров не хватает, 2-й ротой командует фельдфебель Данненбауер. Он докладывает о последней попытке продвинуться на территории завода – она, оказывается, все еще не целиком в наших руках. У лейтенанта Мооса выбыли из строя все огнеметчики. С минерами дело не лучше, осталось всего пять. Куда ни глянь – людей нет. Немногие оставшиеся солдаты делают все, что в их силах. Стреляют, бросают ручные гранаты, поднимаются, бегут вперед и снова падают, закладывают и снимают мины, подрывают заграждения. Ни одного дня без потерь. Выходят тридцать, возвращаются двадцать пять. Выходят пятнадцать, возвращаются двенадцать. Не надо быть большим математиком, чтобы определить момент, когда с гибелью последнего сапера закончится дневник военных действий нашего батальона. Нет, надо что-то делать! Решаю лично доложить обо всем в штабе дивизии и добиться, чтобы батальон поротно отводили на обучение. Куда-нибудь, где нет огня. Недопустимо, чтобы совершенно неопытное пополнение непрерывно бросали в бой. Но изменит ли это что-нибудь? В сущности я лишь отсрочу гибель своего батальона. Большего я сделать не могу.

После посещения подразделений осматриваю местность. То, что для возвратившегося отпускника кажется ландшафтом, для опытного глаза предстает полем боя. Вокруг, куда ни бросишь взгляд, выжженная земля. Горы камня, воронки, одиноко высящиеся капитальные стены и снова воронки. Хорошо", что они есть. Достаточно часто приходилось мне прыгать в них, чтобы укрыться от завывающего «вечернего благословения». От домов остались одни слепые фасады, а за ними – опять необозримое поле воронок. Чуть заметны в темноте скелеты бывших зданий. Воспользоваться можно только подвалами. Оборудованные дополнительными настилами, они дают некоторую защиту и служат убежищами, где размещаются штабы, командные пункты и резервные группы. Все и вся зарылись в землю. Протоптанные дорожки сходятся к спускам в подвалы. Над ними вьется легкий дымок из коротких труб. Времена палаток и крестьянских домов давно отошли в прошлое. В эти месяцы все спустилось этажом ниже. Кто знает, сколько это продлится? Продвигаюсь дальше и наконец получаю первое представление о всем участке дивизии. Да, приятного мало.

На следующее утро беру мотоцикл и еду на КП дивизии. Генерала нет. Начальник оперативного отдела – кожа на руках и лице у него лимонного цвета – устало, с плохо скрываемым безразличием приветствует меня. Он ждет прибытия своей замены, чтобы после передачи дел немедленно отправиться в полевой госпиталь. Желтуха уже поджидает новых жертв. Это модная штабная болезнь; она и коварно подкрадывающееся привидение, и спасительный ангел, она и кошмар, и спасение от кошмара в зависимости от восприятия того, кого она поразила. Желтизна, покрывающая лицо, для штабных то же, что для офицеров на передовой «геройская смерть»: она вырывает людей из рядов. Замена поступает с краткосрочных офицерских курсов, а результат – неправильная оценка обстановки, такие же неправильные приказы, расплачиваться за которые опять же приходится нам.

Докладываю о том, что привело меня в штаб дивизии. Ежедневные потери опытных саперов требуют немедленного обучения специалистов. Предлагаю организовать в Питомнике трехнедельные курсы. Подполковник поднимает меня на смех:

– Мы здесь с вами не в казарме, где, невзирая на обстановку, могут позволить себе такую роскошь. Нет, в данный момент это невозможно! Вы же сами знаете, на передовой нужен каждый человек. Хотите уберечь своих людей за счет других! А кто займет их место? В полках точно такая же картина, как у вас в батальоне. От нас осталась жалкая кучка. Вот, почитайте-ка донесения о наличных силах, а потом судите сами! – И он протягивает мне пачку бумаг.

Читаю. Общая численность всех полков дивизии не составляет и трех батальонов. Лучше всего обстоит у артиллеристов и связистов. Да, просить бесполезно. Но начоперотдела все-таки решает мне помочь.

– Знаете, поскольку я убываю из дивизии, мне все равно. Дам вам совет. У генерала есть «бзик» насчет личного кино. Отстройте ему в какой-нибудь бывшей конюшне уютное гнездышко, чтобы зимой он мог смотреть свое любимое «Вохеншау»{12}. Это позволит вам вывести из-под огня нескольких ваших людей, а старик вами просто не нахвалится. Лучше всего идите-ка прямо к начальнику тыла и не теряйте времени!

Но начальник тыла дивизии, воспользовавшись желтухой, уже укатил в прекрасное далеко подальше от фронта. Нахожу только его порученца – обер-лейтенанта фон Кноблоха. Мне не составляет труда воодушевить его своим планом. Я ведь знаю теперь, как выглядит все в ставке верховного командования. Винница в миниатюре – мечта каждого порядочного штаба! Прямо на месте находим подходящий сарай. Работы должны начаться завтра же утром, а Кноблох обещает получить разрешение генерала и сообщить мне по телефону. Прощаясь, бросаю как бы мимоходом:

– Да, кстати, на зиму генералу нужен и приличный блиндаж. Никто не знает, как пойдет дело дальше!

Прощаюсь и еду на своем «БМВ» к себе. Издали уже видна наша высотка. Мы окрестили ее «Цветочный горшок», почему – мне не ясно. Любое другое название подошло бы куда лучше. Но это не играет роли. Я рад, что дело с генеральским кино выгорело. Под этим предлогом смогу взять человек 20. Хоть на время вылезут из этого дерьма. Дай бог, чтобы вышло!

В моем блиндаже меня ждет сюрприз – лейтенант Франц. Он докладывает о своем прибытии.

Тут же даю ему назначение: пусть примет 2-ю роту, в ней сейчас нет командира. Сообщаю гауптфельдфебелю, чтобы немедленно прибыл за своим ротным. Франц рассказывает о последних днях своего отпуска. Жена не хотела отпускать.

– На перроне смотрела на меня так, словно уезжаю навсегда, сколько ни разубеждал, не помогло.

В последний момент и сам засомневался: а правильно ли, что добровольно опять на фронт попросился? Но ведь долго ж война не продлится! Я рад, господин капитан, что снова здесь. Пока стреляют, мой дом среди старых камрадов!

Слова его текут рекой. Подожди, подожди, мой милый, скоро не то запоешь! Сталинград – это тебе не прогулка, не галантный походик, как во Францию, не внезапное вторжение в мирную страну, как в 1941 году! Твой гауптфельдфебель да и остальные унтер-офицеры еще сегодня порасскажут тебе, каково тут! Франц прощается. Машина за ним уже прибыла. Прежде чем ложусь поспать, раздается долгожданный звонок из штаба дивизии. Строительство кино должно начаться завтра одновременно с постройкой зимнего блиндажа для генерала. Это даже больше, чем я мог ожидать. Диктую Фирэку приказ: поручается

1-й роте, ее сил как раз на это хватит. Итак, хоть одно подразделение получит отдых.

***

Три дня спустя. Я уже вполне освоился. Словно и не бывал в отпуске. 1-я рота занята строительными работами и проводит спокойные дни в Разгуляевке.

2-я рота ведет минную войну за всю дивизию. У железнодорожной насыпи, пересекающей наш участок, она кропотливо извлекает русские мины, заложенные внаброс. Впереди, где линия фронта становится все менее плотной, постоянно минируются большие участки местности. Мина заменяет человека – таков девиз. Тяжелее всего приходится 3-й роте. Она дает саперов и других специалистов для ежедневно атакующих штурмовых групп. Подрывники, огнеметчики, минеры требуются для любой операции. Естественно, эта рота несет наибольшие потери, донесения о них растут на моем столе.

Канцелярская возня мешает мне, я переселяю батальонную канцелярию из Питомника в соседний блиндаж. Теперь в Питомнике остаются только финансово-хозяйственная часть, ремонтно-восстановительная служба и обоз. У меня нет желания просидеть всю зиму в тесной норе, в которой я сейчас обитаю, а потому потихоньку начинаю строить себе блиндаж побольше. Тут будет место не только для меня, но и для адъютанта, стереонаблюдателя и водителя.

Фирэк все время старается быть поближе ко мне, не отпускает меня ни на шаг. Иногда я замечаю, как он пристально смотрит на меня со стороны. У него что-то на душе. Хочу дать ему высказаться и вызываю к себе. Сидим друг против друга, обсуждаем обстановку.

– Хорошо, что мы дали отпуск ряду старых саперов. Хоть уцелеют, – говорю я.

Слово «отпуск» произнесено. Фирэк подхватывает:

– Тебе хорошо говорить, ты был в отпуске! А нам – сиди, жди. Если не произойдет чуда и офицеры не посыплются с неба, о поездке домой и думать нечего. Пробудем здесь без отпуска, пока нас не пошлют в бессрочный.

Да, положение наше скоро не улучшится, он прав. Почему бы ему не съездить сейчас же9 Пару недель без него обойдемся.

– Не надо смотреть на все так мрачно, Вальтер. Я тебе отпуск обещал, и ты его получишь. Хоть сию минуту, только подыщи заместителя. Но не лучше ли поехать на рождество?

– Ну нет, лучше синицу в руки… Кто может сказать, что будет через два месяца. Да и в декабре снега наметет на целый метр. У меня какое-то глупое предчувствие.

– Кто тебя заменит?

– Думаю, Бергер. Он уже давно загорает во взводе подвоза инженерно-саперного имущества.

– Бланк отпускного свидетельства заготовил?

– Да.

– Дай сюда!

Заполняю бланк, ставлю внизу подпись.

– Ну, езжай с богом! Машина доставит тебя на станцию Чир. Пусть с ней вернется Бергер. Все ясно?

Вальтер не верит себе от счастья. Он бросается к аппарату и зовет Фидлера.

– Надо обмыть! У меня припасена бутылочка бургундского. Разопьем сегодня втроем. Рад чертовски за жену. Представляешь, какие у нее глаза будут, когда я вдруг нагряну!

Он просто вне себя от счастья. Радость хоть на несколько недель вырваться из войны, желание поскорее увидеть жену и дочурку заставляют его тут же начать сборы. Все происходит молниеносно.

Борьба за цех № 4

Уже 8 ноября 1942 года. На передовой все как обычно. Бои за груды камня и канализационные колодцы, деятельность штурмовых и разведывательных групп в заводских цехах, огневые налеты обеих сторон, минная война, бомбежки, потери; штабы разрабатывают планы операций, ртутный столбик падает все ниже. День как день.

Тучи сегодня нависли особенно низко, черно-синие. Темнота опускается на землю рано. Вдали призрачно белеют фасады светлых домов на окраине города. Ни луны, ни звезд. Только яркие линии трассирующих пуль на востоке. А дальше к югу все небо в отблесках орудийных залпов, они следуют один за другим так часто, что дульное пламя сливается в одно сплошное зловещее зарево. Земля сотрясается и стонет, словно живое существо, на которое непрерывно обрушивается удар за ударом. Горизонт вспыхивает то белым, то желтым, то красным огнем, свет и тьма скачками сменяют друг друга. Внезапно перед глазами в серо-печальных тонах возникает лунный пейзаж – изрезанная рвами, балками и лощинами местность без единого деревца или кустика. Чернеющие воронки от бомб и снарядов, параллельные следы танковых гусениц, указатели с лаконичными сокращениями и примостившиеся на скатах лощин блиндажи.

В этом лабиринте действует 6-я армия. Последние силы почти на исходе, и все-таки она еще готова к прыжку. Ведь как-никак она продвигается! Тактика действий мелкими штурмовыми группами день за днем приносит выигрыш территории, пусть и совсем ничтожный: несколько метров, угол дома, лестничная площадка, дыра подвала. И все-таки это продвижение. В развалинах разрушенного волжского города рухнули и привычные шаблоны вождения войск, потеряли свой смысл прописные истины, которым учили нас в военных академиях и школах. Десятилетиями внушавшиеся и всеми признанные принципы и авторитеты просто-напросто сметены. Зачастую добытые обильно пролитой кровью военные доктрины, которые нам вдалбливали в аудиториях высококвалифицированные преподаватели, здесь непригодны. Масштабы и суровость этой битвы изменили арифметику войны, во всяком случае у нас.

Участки, занимаемые дивизиями, имеют протяженность всего километр. В ротах от 10 до 30 активных штыков. При атаках на каждые пять метров линии фронта приходится одно орудие. Расход боеприпасов возрос десятикратно. Так называемой нейтральной полосы во многих случаях нет вообще. Вместо нее тонкая кирпичная стена. Иногда линия фронта проходит даже вертикально, когда мы, к примеру, засели в подвале, а противник – на первом этаже, или наоборот. Захват небольшого цеха – дневная задача целой дивизии и равнозначен выигранному сражению.

Да, масштабы здесь совсем иные!

В этот период переоценки ценностей нет больше постоянных величин. Что верно сегодня, отбрасывается прочь завтра. Да и нет здесь никого, кто мог бы охватить все многообразие конкретных ситуаций и учесть их. Генералы и генштабисты в растерянности. Они действуют на ощупь и пытаются открывать Америки, а потом отдают войскам почти неосуществимые приказы. Но им приходится время от времени прислушиваться к мнению опытных командиров; больше того, при оценке обстановки имеет значение мнение даже совсем недавно начавших командовать офицеров. Однако до сих пор царит такая неразбериха, что высшие штабы сами не знают, что им предпринять. Один остроумный порученец штаба дивизии предложил вывесить объявление: «Намечен захват крупного промышленного города на Волге. Полезные советы адресовать потерявшему голову генералу». Видно, неплохо знал он своего командира дивизии.

Мы уже предприняли немало попыток штурма. Часто сталкивались лицом к лицу с противником. Знаем, что это такое – полчаса ближнего боя. Но ближний бой, рукопашная схватка день за днем, месяц за месяцем – вот что такое Сталинград! Уже многие недели бьемся мы здесь, чтобы захватить несколько метров, отделяющих нас от Волги. Что значит этот жалкий кошачий прыжок в сравнении с теми пространствами, которые мы оставили позади в ходе наступления! Так в чем же дело? Что случилось с нашей армией?

Но не будем вешать головы! Ведь в нашей истории достаточно много бывало таких критических моментов. Даже Фридрих II после ряда своих блестящих побед натолкнулся на такое упорное сопротивление, сломить которое не смог. Зато он сумел сманеврировать, и в конце концов перемены на русском троне спасли его. Великая коалиция распалась{13}. На такой развал лагеря противника делали ставку и Гинденбург с Людендорфом в первую мировую войну, правда тщетно. Им не удалось расколоть противника. А как будет теперь?

Сегодня, 8 ноября, Гитлер должен обратиться с речью к своей «старой гвардии»{14}. В эти дни, когда прежние стратегические, тактические и военно-технические величины потеряли свою ценность и их заменили новые, когда требование новых дивизий звучит все громче, его заранее объявленное выступление для многих луч надежды. Они ждут от него, что он укажет им путь к окончательной победе.

Мысли возвращаются к прошлому. До сих пор Гитлер имел обыкновение выступать перед каждым крупным событием. Правда, его прошлогодние пророчества не сбылись: ведь он обещал нам еще в 1941 году величайшую победу во всей мировой истории и полный разгром противника еще до наступления зимы.

Пока передают маршевую музыку, адъютант напоминает мне, что говорил Гитлер весной нынешнего года по случаю дня поминовения героев. Он заявил тогда: «Большевистские орды будут этим летом разбиты и окончательно уничтожены». Мы переглядываемся. Каждый из нас думает о тех солдатах и офицерах, которые с доверием внимали тогда этим словам, а теперь лежат в чужой земле. Каждый из нас думает о том, что сопротивление русских усиливается с каждым днем. Лето уже давно миновало. Над блиндажом завывает ноябрьский ветер.

Диктор объявляет выступление фюрера. И вот мы уже слышим голос, которого так ждали. Ерзаем в нетерпении. Обычные фразы о «четырнадцати годах еврейского господства», о «четырнадцати годах национального бедствия»{15}, о миссии национал-социализма, о кознях других государств, которые окружали Германию и собирались напасть на нее, и тому подобное. Все это кажется нам сегодня слишком длинным. Но вот прозвучало слово «Сталинград»! Воцаряется мертвая тишина.

"Я хотел достичь Волги у одного определенного пункта, у одного определенного города. Случайно этот город носит имя самого Сталина. Но я стремился туда не по этой причине. Город мог называться совсем иначе. Я шел туда потому, что это весьма важный пункт. Через него осуществлялись перевозки тридцати миллионов тонн грузов, из которых почти девять миллионов тонн нефти. Туда стекалась с Украины и Кубани пшеница для отправки на север. Туда доставлялась марганцевая руда. Там был гигантский перевалочный центр. Именно его я хотел взять, и – вы знаете, нам много не надо – мы его взяли! Остались незанятыми только несколько совсем незначительных точек. Некоторые спрашивают: а почему же вы не берете их побыстрее? Потому, что я не хочу там второго Вердена. Я добьюсь этого с помощью небольших ударных групп! "

Мы вслушиваемся. Но о нас больше ни слова.

– Черт побери! И это все?

Фидлер, который мыслит прямолинейно и всегда открыто высказывает свое мнение, ударяет кулаком по столу. Лицо его мрачно.

– Не хочет второго Вердена? Думаю, мы уже потеряли здесь тысяч сто, а то и больше. За два месяца! А потери растут с каждым днем.

Возмущается и наш батальонный врач:

– Что это, собственно, значит: "Я добьюсь этого с помощью небольших ударных групп? " Наши лучшие солдаты убиты, ранены. Никогда у меня еще не было столько работы, как здесь.

В их словах слышится разочарование и гнев. Любой солдат в этом разрушенном городе может опровергнуть все только что сказанное о наших успехах. Мы все еще не вышли к Волге. А бои, которые разгораются здесь за каждый дом, за каждый этаж, подобными словами не приукрасить. И не удивительно, что и здесь, как и во многих других блиндажах, все взбудоражены.

– В сентябре тридцать девятого он еще говорил, что со всем правительством пошел бы в окопы.

– А я не раз себя спрашивал: как же это так, что он четыре года был на фронте и даже до унтера не дослужился? Такая голова! Теперь понимаю.

Мне приходится вмешаться, хотя я и не могу ответить на их вопросы.

– Хватит! Не может же он встать перед микрофоном и на весь мир рассказать, какими именно способами хочет добиться успеха. Ближайшие дни, наверно, многое решат. Или мы получим свежие резервы, или отойдем на Дон. Военные заводы в Сталинграде разрушены, а это сейчас самое главное. Теперь все дело в том, чтобы оборудовать прочную линию обороны на зиму. А ею может быть только линия вдоль Дона!

Телефонный звонок. Беру трубку.

– У аппарата командир «Волга».

– Говорит фон Шверин. Добрый вечер!

– Добрый вечер, господин генерал!

– Ну как, все ясно?

– Насчет чего?

– Речь фюрера слушали?

– Яволь, господин генерал!

– Тогда вы, верно, поняли намек? План ясен. А вы – главный исполнитель.

– Я не понял.

– Тогда явитесь ко мне завтра к 11.00. Обсудим все необходимое! До свидания!

– До свидания, господин генерал! Кладу трубку.

– Чего ему было надо, этому любителю командовать издали?

– Завтра в 11.00 должен явиться к нему. Говорил о плане, на который намекал фюрер в своей речи. Мы будем участвовать. Ты что-нибудь в ней услышал?

– Ни слова. У старика слишком тонкий нюх. «Рыцарского креста» ему захотелось, вот что! Слишком уж быстро его сделали генералом, а нам отдувайся!

***

Утро следующего дня. Солнце с трудом пробивается сквозь белесые облака. Моя машина мчится по степной дороге вдоль Татарского вала, мимо дивизионного медпункта, парка средств тяги нашего артполка. Лица у встречных солдат блеклые, изможденные, глаза потухшие. Последние недели не прошли для них бесследно. Многих не узнали бы даже родители и жены. Там, в Германии, верно, все еще живут старыми представлениями. Там думают, что их сыновья и мужья – свеженькие, с горящими глазами и уверенностью в победе – так и рвутся вперед.

Машина останавливается Я у цели. Перед домиком с соломенной крышей черно-бело-красная полосатая будка. Часовой берет винтовку «на караул», да так лихо, что любой лейтенант, обучающий рекрутов, остался бы доволен. Так оно и положено, ибо здесь живет не кто-нибудь, а германский генерал, воспитанный в духе старых военных традиций. Что делается на передовой, что происходит с дивизией – наплевать, главное, чтобы часовой свое дело знал! Вхожу. Навстречу адъютант.

– Прошу раздеться! Вон там сапожная щетка. Господин генерал придирчив.

Снимаю шинель и следую за докладывающим адъютантом. Отдаю честь.

Мой дивизионный командир поднимается от письменного стола, заваленного картами и письмами. Фигура у него крупная, напоминающая Гинденбурга. Он благосклонно, почти отечески протягивает мне руку. На лице, говорящем о большой самодисциплине, появляется подобие строго отмеренной улыбки. Указывает мне на кресло, усаживается на свое место. Брюки его с темно-красными, кровавыми лампасами натягиваются до предела. Как офицер старой закваски, он независимо от преходящей моды носит узкие обтягивающие брюки – такие, верно, нашивал его предок на балах Фридриха II. Пока я закуриваю предложенную сигарету, на столе расстилают большой план города. Генерал извлекает из правого нагрудного кармана мундира монокль на черном шелковом шнуре, вставляет в глаз. Потом снова смотрит на меня оценивающим взглядом и откидывается назад.

– Ну, что поделывает ваш батальон?

– Полностью введен в действие, господин генерал. Опорные пункты перед цехом № 4 и в цехе № 7, закладка минного поля между зданием заводоуправления и цехом № 4, укрепление позиций на дороге, разминирование участка у железнодорожной насыпи и минирование канализационных колодцев. Вчера опять четыре убитых и десять раненых. Срочно нуждаюсь в пополнении. В траншеях на переднем крае всего 90 человек.

Вынимаю из планшета план расположения сил батальона и кладу на стол.

– Оставьте. На пополнение пока не рассчитывайте.

– Но нас срочно необходимо отвести на отдых.

– Об этом нечего и думать.

– Господин генерал, уже ноябрь. Позвольте заметить: пора подумать о прочной зимней позиции.

– Об этом я знаю не хуже вас. Наша зимняя позиция ясна – это линия Волги. Значит, мы должны взять Сталинград! Для этого нам необходимо овладеть цехом № 4. Цех № 4 в наших руках – и битва за Сталинград уже в прошлом!

– Это ясно и мне, господин генерал. Но где взять силы, чтобы сокрушить этот оплот?

– Вот затем я вас и вызвал. Вы ведь слышали вчера речь фюрера? В ней ясно сказаны две вещи. Первое – это цель: Сталинград. Второе – метод: мелкие штурмовые группы. А кто у нас специалисты по штурмовым операциям и ближнему бою? Саперы!

– Яволь, господин генерал. Но откуда мы получим свежие саперные батальоны?

– Никто и не говорит о свежих силах. Это сделаете вы!

– С моим батальоном? Господин генерал, это исключено. Мой батальон слишком слаб.

– Вы даже еще и не знаете, как вы сильны. Подчиняю вам полк хорватов, второй саперный батальон, все пехотные орудия дивизии и зенитную батарею. Кроме того, вас поддержит огнем весь наш артиллерийский полк.

– И все-таки, господин генерал, это невозможно! Лучшие мои саперы погибли или тяжело ранены, именно те, кто мог бы продвинуться вперед и знает местность. Кроме того, хотел бы обратить ваше внимание на следующее: я знаком с местностью, пожалуй, лучше всех и тоже наметил один план. Не могу понять, почему мы придерживаемся людендорфовской стратегии тарана и ломимся фронтально напролом, чтобы размозжить себе голову о стену. Лучше применить обходный маневр, его могут выполнить соседние дивизии.

Да, я должен сказать ему это! Тогда, на Дону, у меня тоже были опасения, но в конце концов я дал ему убедить себя. За это взлетел на воздух весь взвод Рата. А то, что он предлагает сегодня, – еще больший бред.

– В ваших советах не нуждаюсь и поучений не допущу. Другой язык вы поймете лучше: приказ по дивизии! 10.11 атаковать цех № 4, взять его и пробиться к Волге. Понятно?

– Яволь, господин генерал!

– Будьте разумны! Не делайте такого лица, словно выслушали смертный приговор!

– Господин генерал, дело не во мне. Но как командир я отвечаю за жизнь каждого своего солдата. Скажу коротко и ясно: мой батальон небоеспособен, ему нужны пополнение и отдых.

Фон Шверин пропускает это мимо ушей.

– Все это мне известно, но ничем помочь не могу. Мы обязаны взять город. Я тоже сопротивляюсь бессмысленным приказам. Но в конце концов мне не остается ничего иного, как отдать своим командирам требуемые распоряжения. Приказ есть приказ!

Я ему не верю. Внешне он человек с характером, но в общении с вышестоящими начисто лишается собственного мнения. Однако, как бы то ни было, а я обязан наступать на цех № 4. Мы обговариваем самое необходимое. С большим трудом добиваюсь отсрочки наступления на один день. Эти сутки нужны мне для установления связи, подготовки, разведки и приведения батальона в боевую готовность. Получаю заверения в максимально возможной поддержке. Может быть, все-таки удастся! Начинаю смотреть на вещи несколько увереннее и прощаюсь.

Мимо снова берущего «на караул» часового иду к машине. Решаю не показывать в батальоне ни тени сомнения. Должен произвести впечатление полной уверенности. Если операция удастся, мои опасения все равно никого интересовать не станут. А если нет?

***

К концу дня являются вызванные мною командиры подразделений. Цифры, которые они называют, действуют отрезвляюще. Во 2-м саперном батальоне всего 30 человек. Число исправных пехотных орудий равняется восьми. Зенитная батарея имеет всего шесть 20-миллиметровых пушек. И это все!

Приказываю нужным мне командирам явиться на следующий день в четыре часа в определенный пункт, с которого мы все вместе осмотрим территорию завода. Еще раз прикидываю свои силы. Устрашающе слабы боевые порядки, которые завтра пойдут в атаку на укрепленную позицию. Последняя моя надежда – полк хорватов. Надеваю фуражку и ремень и отправляюсь на командный пункт хорватского полка.

Полковник Паварич сидит вместе со своим адъютантом за столом. Денщик как раз накрывает к ужину. Полковник встает и дружески приветствует меня по-немецки почти без акцента:

– Прошу садиться. Мы сегодня получили посылочку. Не желаете ли хорватскую сигарету?

Усаживаюсь поудобнее и начинаю высказывать свои просьбы. Полк уже в курсе дела. Узнаю, что кроме артиллерийского дивизиона от всего «легиона», насчитывавшего пять тысяч человек, остался всего один батальон. В нем 300 человек, он занимает позицию у северной части территории завода. Командует им майор Брайвиков.

– Обращайтесь к нему и отдавайте приказы ему. Заранее со всем согласен, – говорит командир полка. – Только меня оставьте в покое! С меня хватит. Мне бы сейчас оказаться в своей Хорватии – вот чего бы хотелось больше всего! Все равно достойной задачи на фронте для меня в данный момент нет. Вот видите – и он показывает мне томик Ницше, – занялся философией. А кроме того, я сейчас занят наградными делами. Вот, смотрите, ордена у нас красивые, правда?

Полковник кладет передо мной изображения орденов и с возрастающим воодушевлением начинает распространяться о своих крестах и медалях. Я пытаюсь спастись от этого неудержимого потока слов, все-таки оставаясь в рамках вежливости. Мне удается, и наконец я снова топаю к себе. Я возмущен этим полковником, его безответственным поведением, его равнодушием к своим солдатам, его детской забавой. И такой человек – командир целого хорватского легиона! Я начинаю сомневаться в принципах так называемого естественного отбора лучших. Но – так уж происходит все эти три года – суровая действительность войны прерывает ход моих мыслей, не дает додумать до конца. Черт возьми, всего 300 человек, один-единственный батальон и больше ничего – вот все, на что я могу рассчитывать! Да и кто знает, в каком состоянии находятся сейчас мои подразделения.

***

Вечером долго сижу с командиром 3-й роты. Перед нами план города, обсуждаем все варианты. Фидлер настроен крайне пессимистически.

– Нет, так не годится. На других не надейся. Рассчитывать можешь только на наших людей., И подумай о том, какие резервы там, у противника. Место каждого погибшего русского занимают двое других.

Спорить не приходится. Именно потому я и возражал против этого наступления. Не помогло, и теперь мы должны атаковать, несмотря ни на что. А если уж идти в атаку, так для того, чтобы в дальнейшем здесь было спокойно. Но сейчас я должен убедить Фидлера в возможности успеха:

– Все это верно, Пауль. Методом «08/15» здесь ничего не добиться{16}. Мы должны найти новые пути.

– Ты все о том же! Думаю, этого метода ведения войны с нас хватит по горло. До чего он нас довел? На переднем крае тонюсенькая стрелковая цепочка, каждый солдат – ну прямо жемчужина на ниточке, а позади, там, где раньше у нас были резервы, – пустота. Дерьмо – вот как это называется!

– Ты прав, Пауль. Но какое это имеет к нам отношение? Я возьму цех № 4 при помощи подрывных зарядов.

Объясняю ему свой план. Брошу четыре сильные ударные группы по 30-40 человек в каждой. Каждая подразделена на штурмовую группу и группу боевого охранения. Набрасываю схему, намечаю пункты приказа на наступление. Артподготовка силами артполка и орудий непосредственной поддержки пехоты должна длиться всего несколько минут, чтобы не лишить нас полностью момента внезапности. Врываться в цех не через ворота или окна– Нужно подорвать целый угол цеха. Через образовавшуюся брешь ворвется первая штурмовая группа. Рядом с командирами штурмовых групп передовые артнаблюдатели. Вооружение– штурмовых групп: автоматы, огнеметы, ручные гранаты, сосредоточенные заряды и подрывные шашки, дымовые свечи. У группы боевого охранения: пулеметы, автоматы, подрывные заряды и мины. Дистанция между обеими группами – 30 метров. Отбитая территория немедленно занимается и обеспечивается идущими РО втором эшелоне хорватскими подразделениями.

Филлер слушает спокойно. Поясняю на схемах, показываю по карте. Наконец он кивает головой и говорит:

– Если орешек вообще можно разгрызть, то только так. Должен сказать, что помаленьку начинаю верить в успех. Главное – идея насчет взрыва угловой стены цеха. Дело может выгореть. Что ты там набросал? Приказ на наступление?

– Да так, в общих чертах. Многое еще придется изменить.

– Все равно читай

– Ну, если хочешь… Но повторяю: на основе данных завтрашней -разведки многое придется изменить. А лучше посмотри сам!

Фидлер читает:

"Приказ на наступление 11.11.42.

1. Противник значительными силами удерживает отдельные части территории завода «Красный Октябрь». Основной очаг сопротивления – мартеновский цех (цех № 4). Захват этого цеха означает падение Сталинграда.

2. 179-й усиленный саперный батальон 11.11 овладевает цехом № 4 и пробивается к Волге. Ближайшая задача – юго-восточная сторона цеха № 4… "

В приказе перечислены участвующие в наступлении подразделения, средства артиллерийской поддержки, резерв, указаны разграничительные линии, местонахождение КП и перевязочного пункта, установлены световые сигналы и т. д.

"7. Исходную позицию приказываю занять к 3.00Доложить кодовым наименованием «Мартин»… "

Пауль расстегнул пуговицы своего мундира. Это хороший признак.

***

Три часа утра.

Тони резко нажимает на тормоз:

– Черт побери, чуть не наскочили!

Машина останавливается в нескольких сантиметрах от разбитого снарядом мотоцикла. Рядом лежит мотоциклист, в двух метрах от него валяется каска. Фидаер и я выскакиваем из машины. С первого взгляда ясно: помощь уже не нужна. Шинель разорвана и пропитана кровью. Относим убитого на обочину, отодвигаем искореженный мотоцикл в сторону. Надо ехать дальше.

В зеленовато-холодном лунном свете машина пробирается сквозь темнеющие низины, поднимается по крутым склонам, объезжает свежие снарядные воронки и мчится дальше. Перед нами зарево. Это Сталинград. Днем он тлеет и дымится, ночью пылает ярким пламенем. Над руинами непрерывно висит огромное облако удушающей гари, на все кругом ложится копоть. Это зловещее облако словно предостерегает каждого новичка: "Поворачивай назад, здесь сущий ад! "

Но наши чувства уже притупились за последние недели. Мы уже глухи к голосу пылающего огня и уничтожения, смотрим на окружающее словно, через какие-то особенные очки: то, что вблизи – дымящиеся развалины и умирающие камрады, – расплывается, теряет четкие контуры. Ясно видна только огромная цель вдали: выход к Волге и отдых. Мы похожи на игрушечный заводной паровозик: он слепо мчится по комнате, невзирая на стулья, ковры и ноги, пока не опрокидывается, наткнувшись на непреодолимое препятствие.

Подъезжаем к белым домам. Тони ставит машину под прикрытие надежного фасада, где она не просматривается русскими. Пусть ждет нас здесь. Одеваем каски, берем автоматы и двигаемся в направлении «Красного Октября». Над нашими головами строчат пулеметы.

– Швейные машины, – говорит Бергер. Вдруг становится светло как днем. В небе, осветив выжженную местность, вспыхивает желтый факел. Завывание приближающейся мины.

– Укрыться!

Разрыв. Один, другой, пятый, восьмой. Осколки мелкие, но вполне достаточные, чтобы пробить голову. Снова противный звук. Еще несколько разрывов. Минометный налет кончился. Становится тихо. Осветительные ракеты тоже догорели. Хочу встать. Легко сказать! Я почти засыпан, но даже и не заметил этого. Разгребаю землю, отряхиваюсь.

– Пауль, Бергер, Эмиг!

Все здесь. У Эмига кровь. Он не успел броситься на землю, и его швырнула взрывная волна, разбиты нос и подбородок.

– А, до отпуска заживет!

Дальше двигаемся без происшествий.

– Стой, кто идет?

– «Дюнкерк»!

Мы на КП пехотного полка.

– Подполковник у себя?

– Яволь, вернулся десять минут назад. Велю остальным ждать в подвале слева, где находится узел связи, а сам спускаюсь несколько ступенек вниз. Навстречу мне, уписывая за обе щеки, поднимается Вольф. В левой руке кусок колбасы, правой хлопает меня по плечу.

– Ну и досталось нам! Русские прорвались в цех № 2. Чертовское свинство! Наши проспали. Только что оттуда. Теперь, слава богу, все в порядке!

Он извлекает из заднего кармана плоскую флягу и отхлебывает большой глоток.

Рассказываю о поставленной мне задаче. Зеленоватое от бессонницы лицо Вольфа оживляется, глаза хитро поблескивают: он надеется, что для его полка наступит облегчение. Прошу Вольфа передать батальонам данные нашей разведки и описываю место, где лежит его убитый мотоциклист. Прощаемся.

Снаружи меня уже ждут мои спутники. Ночная темнота сменилась рассветными сумерками. Все вокруг призрачно. Каждый квадратный метр земли словно перепахан: насколько хватает глаз, сплошные воронки от бомб, снарядов и мин. Здесь – уцелевший угол дома, там – спуск в подвал. А между ними, как огромные пальцы, указывающие в небо, торчат печные трубы. Картину дополняют дымящиеся груды щебня. Зловоние.

Спешим укрыться впереди в узкой балке. Навстречу нам тянутся легкораненые. Путь нам пересекают солдаты, идущие на минометные позиции в стороне. Тащат снаряды, мины, ящики с патронами Снаряды рвутся спереди и позади нас, справа, слева Каждые пять метров залегаем и слышим, как над головой свистят осколки. За время боев в этом городе в нас развились новые качества. Мы научились тому, что нам совсем не требовалось во Франции: бросаться на землю в нужный момент – ни секундой раньше, ни секундой позже, видеть сквозь каменную стену, не притаилась ли за ней опасность. Новичок, впервые попадающий здесь на передовую, даже и привыкнуть не успевает – время для обучения слишком коротко: не успеешь оглянуться, и тебя уж нет. Старики, те, кто под Сталинградом с самого начала, приспособились к этой необычной войне, которую до нас не испытывал на себе немецкий солдат.

А разве сравнишь офицеров нашей дивизии, какими они были еще полгода назад! Это был, за редким исключением, вполне определенный тип офицера, созданный воспитанием и опытом. Сегодня все по-иному. Война в разрушенном городе, беспрерывно длящийся бой, колоссальные потери – все это изменило людей. Их общая черта теперь – отвращение к приказам, требующим новых жертв. Но одни достаточно огрубели, чтобы, не задумываясь, отдавать и выполнять любые приказы, а другие прикладываются к бутылке, чтобы хоть на время заглушить свою совесть. Такие офицеры после неудачного наступления совершенно теряются, а первые с видимым безразличием регистрируют потери и переходят к текущим делам.

Однако такое поведение обманчиво. За фасадом невозмутимого спокойствия они тоже скрывают легкую судорогу, сдавливающую им горло, когда от целой роты назад возвращается лишь половина. Но они хотят сохранить выдержку во что бы то ни стало. Никто не должен замечать их внутренней борьбы. Они видят устремленные на себя глаза солдат и говорят себе: не поддаваться безнадежности! Среди таких мы видим и слепых приверженцев Гитлера; для них любой приказ мудр и хорош, потому что отдан свыше и отвечает воле их фюрера. Они не отягощают себя мыслями.

Но другие – а их с каждым днем все больше начинают задумываться. Они видят, как вперед бросают одну за другой танковые и пехотные дивизии и как эти дивизии вскоре превращаются в груду металла и шлака, в горы трупов. Они видят, как постепенно падает боеспособность войск. И они задают себе вопрос: к чему эта мясорубка? Они спрашивают себя: ради чего здесь принесено в жертву столько людей? Но на свои вопросы они не могут получить разумного ответа, а потому лишь беспомощно разводят руками и только стараются по возможности сохранить своих солдат, чуточку продлить им жизнь. Иногда это выглядит страхом, иногда трусостью, но коренится гораздо глубже. Они не дают водить себя за нос. Среди этой группы офицеров встречаются и такие, что не задают подобных вопросов: с них сошел лак многолетнего воспитания и они просто трусят, не заходя в своих мыслях так далеко, как другие. Правда, таких немного, но сбрасывать со счетов их нельзя.

Так или иначе, о единстве поведения офицеров-фронтовиков здесь говорить уже не приходится. Как за эти месяцы стала иной вся армия, так и в ее офицерском корпусе – от командующего до последнего командира взвода – возник теперь внутренний кризис, исход которого предвидеть пока невозможно.

Смотрю на часы. Уже около четырех. Перед нами указанное место встречи: небольшая башня метров пять высоты. Впрочем, такой она была еще три дня назад. Теперь это только куча битого кирпича. Прибыли все командиры подразделений. Но осмотреть отсюда местность мы не можем: башня разрушена Значит, надо приблизиться вплотную к цеху. Назначаем новый район сбора, рассредоточиваемся, двигаемся

Уже стало неуютно светло. Кажется, орудийные расчеты русских уже позавтракали: нам то и дело приходится бросаться на землю, воздух полон пепла. Едва успеваем переводить дух. Но не лежать же до бесконечности! Дальше, дальше! Здесь нет ни одного пятачка, где можно считать себя вне опасности. У железнодорожного полотна здороваюсь с командиром расположенного здесь пехотного батальона. Бросок – и насыпь уже позади. Теперь только преодолеть асфальтированную улицу с разбитыми трамвайными вагонами. Через перекопанные дороги и валяющиеся на земле куски железной кровли, через облако огня и пыли бегу дальше. Еще несколько метров! Добежал! Едва переводя дыхание, прижимаюсь к уцелевшему фасаду, оглядываюсь назад. Приближаются остальные: они крадутся по местности, как вспугнутые полевые мыши. А над всем этим – невинная улыбка ребенка, пристально глядящего на меня со снимка на разрушенной стене первого этажа. Невольно вспоминаю о своем доме, о немецких городах. Что будет с ними? Первые бомбы уже обрушились на них. Неужели и там будет так же, как здесь?

Стена, под которой я залег, довольно толстая сантиметров восемьдесят. От лестничной клетки остался только железный каркас. Подтягиваюсь вверх, машу остальным. В пяти метрах от земли амбразуры, из которых открывается хороший обзор. Рассредоточиваемся между ними и осматриваем местность.

Всего метрах в пятидесяти от нас цех № 4. Огромное мрачное здание. Перед ним и слева от него картина полного разрушения, чернота и ржавчина. Снарядные воронки и кучи угля, нагромождение стальных балок и искореженного металла. Вздыбленные рельсы торчат концами вверх. Разбитые снарядами и разбомбленные товарные вагоны… Поперек этого лабиринта тянется наше минное заграждение. Узнаю ориентиры, по которым в свое время мы вели расчеты. Прямо под нами – хорошо замаскированный станковый пулемет, при нем – двое хорватских солдат. Остальные, вероятно, в блиндаже.

Цех №4 – здание длиной свыше ста метров, передняя часть шириной метров сорок, дальше – метров восемьдесят. Это сердцевина всего завода, над которым возвышаются высокие трубы. Наполовину открытые ворота цеха напоминают зловещую пасть. Внутри ничего не видно.

Тихо поясняю на местности план наступления. Но временами мне приходится кричать, чтобы голос мой был слышен среди скрежета металла и свиста осколков. Говорю о шести мартенах, стоящих в цехе. Они уходят глубоко в землю. В глубину, на 40-50 метров вниз, ведут лестницы. Они заканчиваются в бетонированных помещениях, где раньше были склады и столовые. Возможно, оттуда имеется подземный ход к Волге. Вероятно, таким образом на территорию завода незаметно для нас подбрасывают подкрепления, доставляют продовольствие, боеприпасы и технику. Обращаюсь к фельдфебелю Фетцеру, прижавшемуся рядом со мной к стене:

– Взорвете вон тот угол цеха, справа! Возьмете 150 килограммов взрывчатки. Взвод должен подойти сегодня ночью, а утром взрыв послужит сигналом для начала атаки. Справитесь?

– Яволь, господин капитан, будет сделано! Даю указания остальным, показываю исходные рубежи атаки. Приказ на наступление в основном остается прежним. Затем покидаем негостеприимное место. Каждый отправляется готовиться к завтрашнему наступлению. Ненадолго захожу на КП хорватского майора Брайвикова. Не застав, передаю свои приказания его адъютанту. Потом отправляюсь к себе.

***

Поступает последний «Мартин» – донесение о занятии исходных позиций. Смотрю на часы: 02.55. Все готово. Ударные группы уже заняли исходные рубежи для атаки. Их вооружение и средства ближнего боя проверены. В минных заграждениях перед цехом №4 проделаны проходы.

Все в порядке.

Батареи пехотных орудий нацелили свои стволы на объект атаки. Снаряды лежат наготове.

Все в порядке.

Зенитная батарея встала на огневую позицию, 20миллиметровые пушки готовы открыть огонь.

Все в порядке.

Хорватский батальон готов немедленно выступить во втором эшелоне. Телефонная связь установлена. Батальонный врач оборудовал свой медпункт.

Все в порядке.

Успокоенный, закуриваю сигарету. Довольно холодно и неуютно здесь, внизу, на хорватском КП. Совершенно закопченная дыра с двумя койками, маленьким столиком и четырьмя табуретками. Ежеминутно с потолка сыплется известка. Свет керосинового фонаря чахнет. Снаружи сравнительно спокойно. Только время от времени слышен нервозный стрекот пулеметов. В промежутках между пулеметными очередями подвал сотрясается от снарядных разрывов и нас покрывает слой пыли. Но подвал кажется надежным. Гарантией его надежности служит сам майор Брайвиков. "Чем надежнее, тем лучше? " – вот его девиз.

Здесь он действительно может чувствовать себя в безопасности. Ведь над подвалом еще полуразрушенный дом. Тем не менее на лице майора написан страх, и он все время спрашивает меня:

– Как думаете, долго это продлится?

Я не знаю, что он подразумевает под словом «это», да и не хочу знать. Именно сейчас, когда надо наступать! Встаю, хожу взад-вперед. Через небольшую щель проникает свет. Иду на свет, распахиваю дверь и оказываюсь в другом подвале, несколько большем. В центре горит костер. Вокруг него сидят и лежат солдат сто пятьдесят. Впечатление безрадостное. Изможденные лица, изодранное обмундирование, из брюк вылезают коленки. Залатывать никто и не думает: нет ни времени, ни иголки с ниткой. Поскольку на смену частей нет надежды, процесс разложения воинской дисциплины, видно, идет все сильнее. С сапогами тоже не лучше: развалились, подметки привязаны тонкой проволокой. Но никого это не волнует. Некоторые солдаты, насквозь промерзшие и промокшие, сидят так близко к огню, что, того и гляди, пламя перекинется на них. Они тупо уставились на огонь. Другие с закрытыми глазами растянулись на животе, подперев голову руками. Храпят совсем выбившиеся из сил, накрыв голову шинелью. В углу о чем-то шепчутся двое. У того солдата, что поменьше ростом, в руках «Железный крест» с новенькой лентой. Справа в углу делает перевязки фельдшер, поливая раны йодом. Атмосфера полной заброшенности и какого-то странного полусна.

Пора выходить. Бергер остается у аппарата. Вместе с Эмигом пробираюсь через бесконечные развалины в район исходного положения. Еще совсем темно. Только гораздо южнее в небе протягиваются светящиеся нити трассирующих пуль и снарядов. Я пришел как раз вовремя. Сзади раздаются залпы наших орудий. Невидимые снаряды прокладывают себе путь. Завывая и свистя, они рассекают воздух и рвутся в пятидесяти метрах впереди нас в цехе. Вздымаются черные столбы земли и дыма. Попадания видны хорошо, так как уже занялся рассвет. Снаряды вновь вдоль и поперек перепахивают уже и без того усеянную воронками местность перед нами. Разрывы следуют один за другим с невероятной быстротой. Над содрогающейся землей стоит перекрывающий все гул, он то нарастает, то спадает, но не прекращается ни на секунду.

И вдруг разрыв прямо перед нами. Слева еще один, за ним другой! Цех, заводской двор и дымовые трубы – все исчезает в черном тумане.

– Артнаблюдателя ко мне! Черт побери, с ума они спятили? Недолеты!

И тут голос мой обрывается. Что это? Там, на востоке, за Волгой, вспыхивают молнии орудийных залпов. Один за другим. Но это же бьет чужая артиллерия! Разве это возможно? Так быстро не в состоянии ответить ни один артиллерист в мире! Тут что-то не то.

Слева слышатся крики: "Санитары, сюда! " Значит, потери еще до начала атаки. При наших силах только этого нам не хватало.

Но наша артиллерия уже переносит огневой вал дальше. Вперед! Фельдфебель Фетцер легко, словно тело его стало невесомым, выпрыгивает из лощины и крадется к силуэту здания, вырисовывающегося перед ним в полутьме. Теперь дело за ним. Хватит ли взрывчатки? Установлены ли вовремя запалы? Фетцер возвращается. Он отсутствовал не больше минуты. От возбуждения едва пере водит дыхание, ноздри раздуваются, как у взмыленного коня после скачки.

– Горит! – восклицает он и валится на землю. Я дрожу всем телом и слышу биение своего сердца. Вот сейчас, сейчас…

Ослепительно яркая вспышка! Стена цеха медленно валится. Оглушительный грохот пригибает всех к земле. Над нами прокатывается мощная взрывная волна. Летят осколки камней, кирпичи, куски металла и листового железа. Нас окутывает густой туман, серый и черный. Дым разъедает глаза. Не видно ни на метр вперед. В это облако дыма, преодолевая заграждения, устремляются штурмовые группы.

Когда стена дыма рассеивается, я вижу, что весь правый угол цеха обрушился. Через десятиметровую брешь, карабкаясь по только что образовавшимся кучам камня, в цех врываются первые саперы… Мне видно, что левее в цех уже пробивается и вторая штурмовая группа, что наступление на открытой местности идет успешно. Зенитная батарея трассирующими снарядами взяла под огонь крышу. Через равномерные интервалы поддерживают атаку своим огнем тяжелые орудия. Теперь вперед выдвигаются группы боевого охранения. И все-таки меня вдруг охватывает какой-то отчаянный страх. Почему – не знаю, возможно, из-за русского огневого налета. Вместе с Эмигом вскакиваю в зияющую передо мной дыру и карабкаюсь по груде щебня. В этот самый момент в тридцати метрах от меня вспыхивает первая белая сигнальная ракета, означающая: "Мы здесь! " Это должен быть Фетцер.

Осматриваюсь из большой воронки. Вокруг полутьма, какой-то призрачный мир, как в старинном готическом соборе. В первый момент не могу ничего разглядеть толком. У обороняющегося здесь против того, кто врывается, заведомое преимущество. Рикошетные пули уходят передо мной в землю. Это выстрелы из чердачного помещения. Пусть зенитки перенесут огонь сюда. Посылаю связного. Постепенно глаза привыкают к темноте. Вокруг, словно сметенные мощным ураганом, в диком хаосе носятся куски металла. С потолка свисают искореженные металлические перекрытия. Из земли торчат подпорки и балки. Но, что хуже всего, внутри цех представляет собой одну сплошную воронку. Авиация целыми неделями бомбила этот завод. Эскадры бомбардировщиков, пикирующих и обычных, сменяли друг друга. Гаубицы, пушки и мортиры переворачивали все вверх дном. Здесь не осталось ни единого целого места. Над черными воронками вдоль и поперек балки и штанги. Солдат, которому приказано продвигаться здесь, должен все время смотреть себе под ноги, иначе он, запутавшись в этом хаосе металла, повиснет между небом и землей, как рыба на крючке. Глубокие воронки и преграды заставляют солдат двигаться гуськом, по очереди балансировать на одной и той же балке. А русские пулеметчики уже пристреляли эти точки. Здесь концентрируется огонь их автоматчиков с чердака и из подвалов. За каждым выступом стены вторгнувшихся солдат поджидает красноармеец и с точным расчетом бросает гранаты. Оборона хорошо подготовлена. Бой за цех только начинается, а чем кончится?

Фетцер залег метрах в пятидесяти от меня. Убийственный косоприцельный пулеметный огонь прижал к земле его группу. Наши автоматчики берут под огонь эту огневую точку. Они выстреливают свои обоймы с такой быстротой, словно хотят сразу израсходовать весь боекомплект. Группа рывками продвигается вперед. Гулко перекатывается эхо разрывов – это бьют пехотные орудия. Все сильнее грохот подрывных зарядов. Стены цеха рушатся.

Выскакиваю из своей воронки. Пять шагов – и огонь снова заставляет меня залечь. Рядом со мной ефрейтор. Толкаю его, окликаю. Ответа нет. Стучу по каске. Голова свешивается набок. На меня смотрит искаженное лицо мертвеца. Бросаюсь вперед, спотыкаюсь о другой труп и лечу в воронку. Эмиг вытаскивает меня.

Наискосок от меня конические трубы, через которые открывают огонь снайперы. Против них пускаем в ход огнеметы. На несколько мгновений в радиусе тридцати метров становится светло как днем. Успеваю заметить пересекающую цех баррикаду из вагонеток. рельсов, балок и стальных штанг. Недалеко залегла штурмовая группа. Оглушительный грохот: нас забрасывают ручными гранатами. Обороняющиеся сопротивляются всеми средствами. Да, это стойкие парни!

Ползу вперед наподобие ящерицы.

Фельдфебель Фегцер, ко мне! – кричу что есть силы.

Через несколько секунд кто-то сваливается мне на спину и сразу откатывается в сторону. Это Фетцер. Он оттаскивает меня к себе в плоское углубление.

– Дело не двигается. Цеха нам не взять! Половина людей уже выбита.

– Фетцер, взрывчатки достаточно? Тогда пробейте проход в баррикаде.

– Делается. Но разве это поможет, господин капитан? Еще двадцать метров – и я останусь с двумя-тремя солдатами.

– Пришлю на подмогу целую роту. Тогда сможете взять.

– Хорошо.

Я побыстрее отскакиваю назад. Обороняющиеся бьют со всех сторон. Смерть завывает на все лады. Из последних сил добираюсь до воронки в углу цеха. Там кто-то есть. Это наш врач, он перевязывает раненого.

– Доктор, ты зачем здесь?

– Уже больше сорока человек. Главным образом тяжелораненые.

– Но твой же перевязочный пункт позади!

– Слишком далеко отсюда. Многим уже не смог бы помочь.

– Ладно. Сколько на твоих?

– Семь.

Ушам своим не верю: три часа боя, а продвинулись всего на семьдесят метров! Посылаю Эмига.

– Первой роте хорватов выступить немедленно. Приведите ее к Фетцеру.

Постепенно выбираюсь. Снаружи яркое солнце. Облака медленно и величественно плывут на восток. На север несутся истребители, опережая гул своих моторов, металлическим звоном отдающийся в прозрачном воздухе.

В нескольких стах метрах вижу две каски – это солдаты штурмовой группы Лимбаха. Остальные, очевидно, тоже там. Из амбразур цеха по ним ведут ураганный огонь.

Навстречу мне идет Эмиг, за ним на расстоянии добрых ста метров рассредоточенным строем следуют человек сто хорватов. С ожесточенными лицами они устремляются к цеху № 4. Оборачиваюсь. В этот самый момент над цехом как раз взвивается красная ракета, за ней – зеленая. Это значит: русские начинают контратаку, требуется подкрепление. Хорваты подошли как раз вовремя. Офицер связи вчера хвалил их. Не раздумывая, они идут прямо на цель: их сила в рукопашном бою. Они облегчат положение Фетцера.

В подвале навстречу мне бросается Бергер:

– Господин капитан, Фетцер только что доложил: русские атакуют!

– Знаю. Рота хорватов уже в пути.

– Еще донесение справа: Шпренгер не продвинулся ни на шаг. Думаю, сегодня неудача.

– Тоже мне ясновидец! Если бы вы знали, какие сегодня потери!

Поворачиваюсь и приказываю:

– Майор Брайвиков! Одной роте немедленно занять оборону у цеха № 4! Немедленно!

Жужжит телефон.

– Да?

– У аппарата фельдфебель Фетцер. Русские атакуют. Больше держаться не могу.

– Хорваты прибыли?

– Так точно. Но толку нет. Одни лезут прямо под огонь и гибнут, а остальные, наоборот, кланяются пулям. Офицеры не могут поднять своих людей.

– Решайте сами на месте! Если держаться не можете, отходите. Рота хорватов будет ждать вас у цеха № 4.

– Яволь, держаться действительно невозможно. Отхожу.

Справа от меня стоит сапер, весь в глине и грязи, по лицу течет пот:

– Донесение от фельфебеля Шварца. Обер-фельдфебель Лимбах тяжело ранен в голову осколком снаряда. Половина штурмовой группы перебита. Оставшиеся залегли, не могут сделать ни шага ни вперед, ни назад. Сопротивление слишком сильное. Фельдфебель Шварц просит подкрепления и дальнейшего приказа.

Даю связному письменный приказ: лежать до наступления темноты, потом отойти назад на оборонительную позицию!

Итак, конец! Все оказалось бесполезным. Не понимаю, откуда у русских еще берутся силы. Просто непостижимо. Бессильная ярость овладевает мной. Первый раз за всю войну стою я перед задачей, которую просто невозможно разрешить. Если атаковать цех №4 мелкими штурмовыми группами, не хватает сил преодолеть все заграждения, прорваться в глубину и окончательно смять всю умно построенную оборону. Если же атаковать более крупными силами, они не могут развернуться на узком пространстве цеха и представляют собой просто более удобную цель, их уничтожают по частям.

Итак, цех № 4 прямой атакой не взять! Во всяком случае не с нашими силами. Осознание этого факта потрясает меня. Ведь такого мне еще не приходилось переживать за все кампании. Мы прорывали стабильные фронты, укрепленные линии обороны, преодолевали оборудованные в инженерном отношении водные преграды – реки и каналы, брали хорошо оснащенные доты и очаги сопротивления, захватывали города и деревни. Нам всегда хватало боеприпасов, нефти, бензина, взрывчатки, дымовых шашек, стали, чугуна, цветных металлов и резины. А тут, перед самой Волгой, какой-то завод, который мы не в силах взять! Для меня это отрезвляющий удар: я увидел, насколько мы слабы.

Прошу соединить меня с генералом.

Тем временем получаю донесение от врача. Через его руки прошло 110 раненых. В том числе 60 только из 'моего батальона и группы Шпренгера – это 50 процентов всех участвовавших в атаке. У многих такие ранения, что до дивизионного медпункта их не довезти. У хорватов убито 30 человек, 50 лежат на перевязочном пункте и ждут эвакуации. Сам врач находится на старом месте.

Быстро прикидываю в уме. Батальон начал наступление, имея 90 человек. Примерно половина ранена, 15-20 человек убито. Это значит: батальона больше нет! Пополнения мне не дадут.

Вызывают к телефону.

– Говорит командир «Волга».

– Фон Шверин. Ну так что? Вы действительно говорите с Волги?

Докладываю генералу, как проходило наступление. Говорю о невозможности взять цех лобовой атакой, доношу о потерях.

Генерал гневается. Резким тоном заявляет:

– Меня это не касается! Цех должен быть взят сегодня! Ясно?

– Господин генерал, это невозможно!

– Невозможного на свете нет! Вы солдат и должны знать это. Соберите остатки вашей группы и готовьте новую атаку. Начало через полчаса.

– Господин генерал, убедитесь сами: я не в состоянии атаковать!

– Что, позволяете себе спорить?

– Господин генерал, повторяю: атаковать не могу! Разрешите, господин генерал, с наступлением темноты прибыть к вам и доложить лично, а также внести новые предложения.

Тут старик выходит из себя. Резким тоном он читает мне по телефону лекцию о военном искусстве, тактическом чутье и хорошем тоне. Разъяряется все сильнее. Кладу трубку на стол, так как не имею желания слушать этот взрыв гнева. Потом отсоединяю контакт: пусть думает, что связь прервана.

Поворачиваюсь к двери. Эмиг вводит русского пленного. Настоящий богатырь. Высокого роста, сильный, он стоит передо мной: взгляд открытый, лицо решительное. Так вот, значит, каков он, наш противник!

– Иди садись! – указываю ему на табурет.

– Не понимаю, – отвечает он, пожимая плечами. Зову переводчика. В ходе допроса у меня словно пелена с глаз спадает. Оказывается, именно в тот самый момент, когда мы предприняли атаку, русские хотели начать свое наступление. Несколько рот уже находились на исходных рубежах. Ночью они переправились через Волгу и подземными ходами сосредоточились в своих убежищах. Так, значит, у русских резервы есть! Ближайшей задачей были Белые дома на окраине города – ни больше ни меньше! Теперь мне стало ясно, что это за артиллерийский огонь был сегодня утром: русская артподготовка! Ничего сверхъестественного. Потери у русских тоже велики.

Я поражался тому, с какой уверенностью в победе говорил русский. Никаких «последних судорог обороны», разумеется, и в помине нет, хоть «Фелькишер беобахтер»{17} и пишет об этом ежедневно. Да, тут что-то не так! Пленного отвели в соседнее помещение, и он стал греться у все еще горящего костра.

А я начал обсуждать с Бергером наше положение здесь, в Сталинграде. Потом мы незаметно перешли к положению германской армии на всем Восточном фронте и таким образом неожиданно вторглись в сферу политики. Слава богу, Брайвиков спит: что бы подумал о нас наш союзник! Время идет. Возвращается Фетцер. За ним другие командиры подразделений. Итог уничтожающий. Больше половины солдат убиты или тяжело ранены. Убитых удалось вынести только частично, так как противник продолжал преследование. Теперь цех снова полностью в руках русских. Положение как накануне. Группа Шварца все еще лежит и сможет отойти только с наступлением темноты.

Ничего страшного сегодня больше произойти не может, так как 2-я рота хорватов заняла в подкрепление оборону перед цехом № 4. Отдаю приказы об отходе и сборе, а потом вместе с Эмигом вылезаю из подвала. Бросаем последний взгляд на промышленный гигант и через развалины, через кучи камня пробираемся назад. Уже стемнело. Мы не произносим ни слова.

С облегчением садимся в машину. Водитель испытующе смотрит на меня сбоку, но не спрашивает ни о чем. По моему лицу и так видно.

– В штаб дивизии!

Машина трогается. Каждый думает о своем. Такой день легко не забывается. Упрекаю себя за то, что наступал, хотя был против этой операции. Что из того, что и русские понесли потери? Каждую ночь изза Волги подходят свежие силы, несмотря на нашу артиллерию, несмотря на нашу авиацию. Русские воюют на своей собственной земле, а мы – за несколько тысяч километров от Германии. Русские понесли потери, но удержали свой цех. Это победа, это укрепляет моральный дух их солдат. А что будут думать мои солдаты, пережив парочку таких неудач? Зима уже на носу. Что станется с нами, если мы не продвинемся вперед? И почему, собственно, мы не можем продвинуться?

Голова разламывается от мыслей. На сегодня хватит.

Разгуляевка. Киваю часовому,, взявшему «на караул», и прошу доложить обо мне командиру дивизии. Вхожу. Он, в узких брюках и тщательно отглаженном мундире, сидит за столом, волосы аккуратно зачесаны на пробор. Прямо ангелочек невинный, только что спустившийся с небес. Не хватает только на стене изречения Аристофана: «Лучший долг – долг другого».

Докладываю, детально обрисовываю ход боя. Говорю о наступательных намерениях противника, о его силах, о моих потерях. Ничего не прибавляю и не опускаю.

Генерал слушает сначала сидя, потом начинает ходить взад-вперед. Не перебивает. Я заканчиваю. Минутное молчание. Наконец он останавливается передо мной:

– Ну так скажите, как же нам взять этот проклятый цех? Есть у вас разумное предложение?

– Яволь, господин генерал! После всего мною сказанного ясно, что взять цех фронтальной атакой невозможно. Единственный способ – прорваться к Волге справа и слева и перерезать коммуникации. Операцию следует провести ночью, иначе попадем под убийственный фланговый огонь. Потери все равно будут велики, так как придется оборудовать новые позиции у Волги в каменистой почве, ее надо взрывать, и солдаты при всем желании не смогут за ночь зарыться в землю. Для этого понадобится две ночи. Господин генерал, этот путь я считаю единственно возможным. Завтра сил может уже не хватить и на это.

– Гм! – Он размышляет, набрасывает схему, что-то записывает. – Прежде всего выражаю, мой дорогой, вам и вашему батальону свою признательность. Хоть вы и не достигли поставленной цели, но можете отнести на свой чет, что сорвали далеко идущие наступательные планы противника. Что касается вашего предложения, то хочу еще подумать над ним. Кроме того, должен поговорить с моим 1а. Вероятно, буду докладывать об этом плане командиру корпуса. Пусть даст нам резервы. А в остальном, – генерал делает небольшую паузу; – вы должны наконец понять требование времени! По моему мнению, мы накануне окончательной победы! Сталинград определит исход всей войны. А потому приносимые нами жертвы не напрасны. Здесь, на Востоке, куется новый рейх. Здесь жизненное пространство, которое нам необходимо, чтобы свободно дышать. Тогда наш народ всегда будет иметь работу и хлеб. Вот о чем думайте, прежде чем идти ко мне со своими жалобами и пожеланиями! А кроме того, мы освобождаем русский народ от красного террора. Мы несем ему блага нашей культуры. В короткий срок на месте изб вырастут новые населенные пункты, страну прорежут автострады, у каждого крестьянина будет своя безопасная бритва, а по утрам он будет ходить в свой ватерклозет. Вот когда он возликует! Даже тот, кто сегодня стреляет в нас. Понимаете ли, эти люди ослеплены, руководство их обманывает. Нам выпало свершить здесь всемирно-историческую миссию. Я вижу, вы что-то хотите сказать. Но мне сейчас некогда. Да и вы сегодня устали. Езжайте домой и выспитесь. Предстоящие дни будут еще тяжелее. Мы должны быть бодрыми, чтобы оказаться на высоте. Еще раз моя признательность вашему храброму батальону' Он протягивает мне руку:

– До свиданья!

– Счастливо оставаться, господин генерал! Пока машина мчится в направлении «Цветочного горшка», я пережевываю подброшенные мне генералом мысли. Слова насчет культуры мне непонятны. Разве генерал никогда не слышал о замечательном русском театре, о русских артистах? Разве не видел он на пути к Сталинграду в каждом крупном селе хорошо оборудованную, недавно выстроенную школу с самыми современными наглядными пособиями? Даже в самых бедных избах мы находили книги. Значительная часть молодежи говорит по-немецки. А сами мы знаем о России очень мало.

Да и высокие слова насчет будущности рейха о смысла принесенных жертв уже не вызывают во мне такого отклика, как раньше. Я вижу, куда они завели нас. И на родине у многих уже появилось недоверие к руководству. Дни, когда мы терпим поражение, заставляют нас все сильнее задумываться. Меня во всяком случае. Может, кто другой на моем месте уже не выдержал бы всего этого. Но мне от этого не легче. С той ночи, как взлетел на воздух взвод Рата, я уже не смотрю на потери так беспечно. Многие ли офицеры чувствуют то же? Чем это кончится, Сталинград и вся война?

Саперам тоже не пробиться

Мой новый блиндаж уже готов. Он расположен в узкой лощине, отграничивающей «Цветочный горшок» с севера. Над головой железнодорожные шпалы, хворост и метровый слой земли. Дощатая перегородка делит блиндаж на две части. Двойная дверь ведет в помещение для адъютанта, где размещаются, кроме того, двое солдат. В углу стол с папками, еще не подшитыми приказами и телефоном. В печке, одна сторона которой обогревает соседнее помещение, с утра до вечера трещит огонь. Через узкую дверь можно попасть в мою каморку. Квадратная, с накрепко вделанным посредине столом, она вполне пригодна для жилья. К стене прибит топчан. Потолок выложен желтым авиасигнальным полотнищем, стены из неструганых досок завешаны серыми защитными накидками. Через небольшое оконце вверху днем сюда проникают косые лучи солнца. Длинными вечерами и ночами ток дает аккумуляторная батарея, прикрытая пестрым абажуром лампа висит над столом. Так же оборудован и соседний блиндаж, в котором размещается штаб.

Роты тоже расположены в надежных убежищах, Они уже давно поняли, что здесь зимовать, и энергично взялись за дело, заранее приберегая все, что может им пригодиться для постройки блиндажей. Особенно когда вели строительные работы в Разгуляевке.

Окрашенный в защитный цвет радиоприемник доносит музыку, сообщает последние новости с фронта и из Германии. В Африке дела плохи. 23 октября 8-я английская армия перешла в наступление под Эль-Аламейном. Фельдмаршалу Роммелю пришлось отступить. Тобрук уже в британских руках. Сообщения следуют одно за другим. Высадка американцев и англичан в Северо-Западной Африке.

Захвачены порты Касабланка, Оран, Алжир. Противник полностью овладел Марокко и Алжиром.

От этих официальных сообщений настроение наше не становится лучше. Угрюмо, озлобленно, озабоченно занимаемся своими делами, говорим только о самом необходимом и неотложном, да и то с большим усилием сохраняя спокойствие. Недовольны сами собой и всем происходящим в последние дни. Теперь у меня, как ни верти, всего-навсего одна рота. Мы называем ее боевой, а командует ею Фидлер. По приказу сверху расформировали все канцелярии и обозы и укомплектовали эту роту до полного состава, но боеспособной ее все равно не назовешь. Посмотрим, что из этого всего выйдет. Фельдфебелей и унтерофицеров пока еще хватает, так что, может, что-нибудь и получится. Оставшаяся часть транспортного взвода, как и прежде, находится в Питомнике, там же, в развалившихся домах и блиндажах, располагается ремонтно-восстановительная служба и финансово"хозяйственная часть. Сам разрываюсь на части, чтобы слабыми силами и ничтожными средствами удовлетворить все требования дивизии и полков. Днем хожу от Понтия к Пилату: то выклянчиваю двадцать мин, то выпрашиваю четырех саперов для усиления штурмовой группы; где только могу, спускаю на тормозах приказы свыше. Вечером отдаю соответствующие приказания Фидлеру и транспортному взводу, консультирую командиров полков по саперным делам и готовлю предложения для штаба дивизии. А если остается время, после полуночи проверяю получившие задание взвода и группы.

На переднем крае можно передвигаться только ночью, а потому у меня выработался своеобразный распорядок дня: в 10 утра – подъем, в 11 – завтрак, в 15 – обед, в 21 – ужин, в 4 часа ночи – отход ко сну. Нелепая жизнь, когда ночь превращается в день.

Передо мной приказ, только что полученный из штаба дивизии: отправить всех лошадей для подкормки в район западнее Калача. Вызываю Бергера.

– Вот, читайте! Что вы на это скажете? Пошлем лошадей в тыл?

– Я бы сделал это, господин капитан. Зимой они все равно балласт. Кормом обеспечить трудно.

– Согласен. На этой плеши им жрать нечего. – Но несколько верховых лошадей я бы все же оставил, господин капитан!

– Зачем? Уж не думаете ли, что я собираюсь заняться верховой ездой или отправиться на охоту? Видели ли вы здесь, в Сталинграде, хоть раз когонибудь верхом? Нет, мой дорогой, пусть лошади топают в тыл. А парочку неучтенных оставьте для доставки мин и продовольствия. Всех остальных в тыл.

– Яволь, господин капитан! А когда отправить?

– Послезавтра.

– Сейчас составлю приказ. Кому поручить?

– Офицеров для этого у нас нет. Назначьте штабсфельдфебеля Экштайна. У его взвода связи все равно на ближайшее время работы нет. Он заслужил немного зимней спячки. А вместе с ним пошлите гауптфельдфебеля Зюса: кому-нибудь надо же вести там всю писанину. Ну и несколько конюхов. Но помните, что здесь, на передовой, нам нужен каждый человек.

Бергер уходит. Едва закрылась за ним дверь, врывается Пауль Фидлер. Лицо раскраснелось, на лбу капли пота, водянистые глаза блестят.

– Слышал? Прибывают новые саперные батальоны! – выпаливает он.

Его слова звучат, как фанфары в цирке, в голосе – триумф и вера.

– Что за батальоны?

Я и в самом деле понятия не имею.

– Прибыли вчера. Отовсюду шлют сюда самые сильные батальоны. В Крыму, на Дону, на севере их грузят на машины или в самолеты и прямым ходом к нам, в Сталинград. Они уже здесь, теперь дело пойдет* Только что услышал от пехоты.

– Просто не верится!

– И все-таки это так. Завтра первая атака. Думаю. что на «Теннисную ракетку». А потом на очереди «Красный Октябрь» и все остальное, остаточки.

– Если бы так! Да еще с такой быстротой. Мне вспоминается штурм цеха № 4.

– Пойми, – восклицает Фидлер, – пять полных батальонов, саперных батальонов! Да они подорвут все кругом! Обидно только, что пришли под конец, когда сопротивление уже почти сломлено. А теперь они смогут разыгрывать из себя победителей.

– Ну, пока еще до этого далеко! Но атаку я хочу посмотреть. Минутку, сейчас выясню.

Соединяюсь по телефону со штабами. Да, действительно, все так, как сказал Фидлер. Прибыло пять свежих батальонов. Завтра на рассвете они очистят «Теннисную ракетку» – так у нас зовется местность между «Красным Октябрем» и центром Сталинграда. Железная дорога дугой огибает эту часть города, а затем закругляется и идет в обратном направлении. На карте это напоминает очертание теннисной ракетки. Отсюда и название. Здесь расположены нефтехранилища и мелкие предприятия. Местность пересечена лощинами и балками, придется преодолевать перепады высот. Необходима тщательная разведка. Но начальнику инженерных войск корпуса, который руководит наступлением, это известно лучше, чем кому бы то ни было. В любом случае я намерен наблюдать за ходом наступления. Пауль просит взять его с собой. Сопровождать нас будет фельдфебель Ленц.

***

Темнота, хоть глаз выколи. Вылезаем из машины. Поеживаемся от холода, засовываем руки поглубже в карманы шинелей и шагаем к передовой. Нас поглощает ночь, она окутывает нас и отделяет друг от друга, создает островки, разрывает целое на отдельные точки. Стрельба, а она сегодня редка, ограничивается каким-нибудь пятачком. Временами тишина просто физически ощутима и дополняется темнотой. Изредка взлетают одиночные трассирующие снаряды и сразу же затухают, словно сегодня им не по себе. Мир сегодня кажется каким-то почти девически нежным. Даже пожары в городе сегодня вроде горят не так ярко и зловеще. Но пламя их все-таки достаточно сильно, чтобы бросать в ночное небо снопы горячего огня. Даже новейшая техника нашего века и та как-то не нарушает этого минорного настроения. Выстрелы и разрывы звучат глуше обычного. Прожекторы своими серо-желтыми длинными пальцами шарят по куполу неба, чтобы не дать приблизиться непрошеным гостям. Ночь, словно храня какую-то тайну, смотрит на нас теплыми, загадочными глазами.

Сползаем в окоп передового артнаблюдателя. С этой высоты нам видна вся полоса наступления – она лежит наискось перед нами. Пока еще ничего не различить. Сидим на корточках, укрываемся поглубже, чтобы спокойно покурить. До нас доносится стук солдатских котелков, конское ржание, иногда скрип колес. Под покровом ночи подразделения занимают исходные позиции, подтягиваются роты и взвода. Еще раз проверяются оружие и средства ближнего боя. По собственному опыту знаю, что происходит в эти минуты.

Вдруг тишина лопается. Орудийные залпы один за другим, непрерывно. Из черного ковра позади нас к небу взлетают короткие огненные сполохи. Их сотни. Снаряды рвутся на склонах высот и скатах лощин, в руинах, на насыпях. Все дрожит от гула. Над нами прокатываются волны горячего воздуха. Густой чад стелется над землей, сквозь него пробиваются первые рассветные лучи, они освещают взрытую снарядами и бомбами пустынную местность.

На русские позиции обрушивается залп за залпом. Взлетают целые гирлянды снарядов. Там уже не должно быть ничего живого. Если дело пойдет так и дальше, саперам останется только продвинуться вперед и занять территорию. Кажется, так оно и есть. Беспрерывно бьют тяжелые орудия. Навстречу первым лучам восходящего солнца в просветлевшем небе несутся бомбардировщики с черными крестами. Эскадрилья за эскадрильей. Они пикируют и с воем сбрасывают на цель свой бомбовый груз, а за ними – новые и новые. Взлетают на воздух блиндажи и огневые точки, оборонительная полоса противника разрушена, горят цистерны с нефтью. Да, не хотел бы я быть сейчас там!

– Они пошли! – толкает меня в бок Фидлер, показывая вниз.

Поднимаю бинокль. Действительно, огневой вал уже перенесен в глубь обороны противника. Первые наши группы уже приближаются к переднему краю русских. Еще каких-нибудь двадцать метров – и они уже займут передовые русские позиции! И вдруг они залегают под ураганным огнем. Слева короткими очередями бьют пулеметы. В воронках и на огневых точках появляется русская пехота, которую мы уже считали уничтоженной. Нам видны каски русских солдат. Глазам своим не верим. Как, неужели после этого ураганного артиллерийского огня, после налета пикирующих бомбардировщиков, которые не пощадили ни единого квадратного метра земли и перепахали все впереди, там все еще жива оборона? Каждое мгновение мы видим, как валятся наземь и уже больше не встают наши наступающие солдаты, как выпадают у них из рук винтовки и автоматы.

Но наши подразделения там, внизу, еще боеспособны, бреши сразу же заполняются, и новые солдаты, сменившие павших, продолжают идти в атаку. Нет, перед этой превосходящей силой русским не устоять! Русская линия обороны уже прорвана здесь и там, во все новых местах, рассечена на части. Отдельными клинообразными ударами удается захватывать метр за метром. Атака распадается на отдельные очаги. Угроза частных окружений заставляет смыкать фронт наступления. Все в движении и изменении, темпы и протяженность наступления растут. Железнодорожная насыпь осложняет дело. Но огнеметы и огонь прямой наводкой пробивают брешь и здесь. Дрогнувшему противнику не дают ни минуты передышки. Вот уже передовые группы преодолели насыпь. Все усилия противника тщетны, даже там, где его оборона опирается на выгодный рельеф местности. Линия фронта разваливается, наши продвигаются вперед. Они уже прошли половину пути.

Опускаю бинокль и вытираю со лба пот. Жарко, а тем еще жарче. Роты идут вперед, словно на плацу, атакуют так, как их учили. Их сил должно хватить, чтобы пробиться здесь к Волге. Тогда сегодня к вечеру мы захватили бы изрядный кусок.

Теперь подразделения спустились в лощины, чтобы и там сломить сопротивление противника. Тяжелые орудия открыли из всех своих стволов заградительный огонь, чтобы не дать противнику подтянуть резервы. Бьют также пехотные орудия и минометы. Полоса наступления почти пуста. Складки местности поглотили солдат. Столбы дыма поднимаются от рвущейся взрывчатки и горящих цистерн, пламя уже лижет край оврага. Больше ничего не видно: все разыгрывается как бы за кулисами.

Я жду, когда же появятся подразделения нашего второго эшелона, усилят атакующих и закрепят захваченную территорию. Но позади по-прежнему никого. Тащатся в тыл раненые, несут носилки санитары. Почему же не выдвигается хотя бы тот полк, на участке которого происходит наступление? Пустота на поле боя беспокоит меня. В лощинах дело, кажется, идет медленно. Судя по звукам и дыму, подразделения наши застряли. Внизу неистовствуют автоматы и винтовки. Теперь мы видим, как сквозь заградительный огонь вперед бегут русские. Бегут и исчезают в складках местности. Это подкрепление. Сейчас начнется контратака, которой мы так боимся. Шум боя уже усиливается. Но на нашей стороне позади никакого движения. Ни одной роты, ни одного батальона, никакого подкрепления!

Нервно закуриваю сигарету. Фиддер неотрывно смотрит вниз, в лощины, и только мрачно ругается: "Обделаться можно! " В невероятном напряжении ждем. Ведь сейчас должен решиться исход боя. Проходят минуты, четверть часа, полчаса, время кажется вечностью, а внизу все еще кипит невидимый нам бой.

Но вот наконец становится заметно движение. Через край балки перепрыгивает солдат. Немецкий. Он бежит назад! Ага, наверняка связной с донесением! Но нет, за ним другой, третий, четвертый. Все несутся назад. За ними несколько саперов. Итак, наши отступают! Самое время вводить в бой основную массу батальонов, но ничего похожего не происходит. Еще две-три минуты, и уже видны первые каски русских солдат. Русские постепенно накапливаются, формируются в группы, преследуют беспорядочно отступающих саперов. Где же остальные силы пяти батальонов? Неужели отступающие группы – это все? Все, что осталось? Русские приближаются теперь к исходной позиции, по ним открывают такой же ураганный артиллерийский огонь, как утром. Начинает шевелиться и пехотный полк. Продвижение русских прекращается. Только лишь в отдельных местах продолжаются попытки. Линии закрепляются, застывают. Все опять как прежде. Как перед атакой, как вчера, как неделю назад! Что за наваждение, уж не приснился ли мне весь этот бой? Пять свежих батальонов пошли в наступление, пять батальонов вели бой, как дома на учебном плацу. А результат? Большинство убито, часть ранена, остальные разбиты, разбиты наголову. Заколдованное место! Как ни пытайся взять его, натыкаешься на гранит. Если не бросят сюда целые дивизии, цели нам не добиться никогда!

Молчаливые, подавленные, мрачные, отправляемся мы в направлении «Цветочного горшка». Фидлер что-то бормочет о Пирре{18}, о грандиозных начальных успехах, о победах, которые одерживаются ценою смерти. Мол, то же и здесь, в России, даже в самом мелком бою. Боже ты мой, да заткнись наконец! Я устал. Не видит он, что ли! Не время и не место блистать своей образованностью. Меня заботит другое. Что со мной происходит? Сегодня я так переживаю потери чужих батальонов. Ведь я-то до сих пор думал, что мои грустные мысли объясняются тем, что я лично знал погибших. А теперь? И тут еще Фидлер с его высокопарными речами. Какая польза нам от подобных извиняющих сравнений? К чему эти экскурсы в историю? Да и то, что происходит здесь, вероятно, не сравнить ни с какой другой войной или сражением. Может быть, с битвой под Верденом? Но там бились за укрепленные форты, а здесь – за лестничные клетки. Убирайся ты к черту со своими умными речами! Здесь они ни к чему. То, чему нас обучали, здесь непригодно, оно нам не поможет. Все это отошло далеко в прошлое, об этом в лучшем случае неплохо почитать, лежа в полевом госпитале, когда медсестра принесет тебе роман.

Наше отношение друг к другу определяется совсем иным. Могу ли я положиться на другого, порядочный ли он парень, не бросит ли меня, если буду ранен, – вот что важно. Когда сплю – знать, что рядом сосед. Когда атакую – знать, что он притащит ящик с патронами и не забудет прихватить ручные гранаты. От этого зависит моя жизнь. Все лишнее, все, что не безусловно необходимо на фронте, мы отбросили прочь. Здесь имеет ценность только то, что сохраняет и продлевает нам жизнь. Например, инстинкт – это он говорит тебе, когда надо спрятаться в укрытие, это он подсказывает тебе пойти именно этой дорогой, а не другой. Он превалирует над разумом. Тот, кто вовремя предчувствует грозу, стоит больше того, у кого голова набита всякой премудростью. Острый как бритва ум здесь бесполезен. Чтобы отдавать приказы, его не требуется, а повиноваться – тем более. Паузы спасают нас от помешательства. А широко распространившееся безразличие и поверхностное ко всему отношение щадят нам нервы.

Как с такими качествами найдем мы себе место в нормальной жизни? Мы живем только сегодняшним днем, воспринимаем только то, что перед нами, ругаемся, резонерствуем, браним своего генерала и Гитлера, едем на КП к одному и слушаем речи другого, потому что один – командир дивизии, а другой – верховный главнокомандующий. Я изучал химию. Начиная эксперимент, я знал, что из него должно получиться. А здесь? Здесь мы бросаем в колбу все что попало, и, ясное дело, все летит к черту! Никто не знает, не взлетит ли на воздух и сама лаборатория.

Но чего это я вдруг, ведь не собираюсь же я читать Фидлеру мораль! Он так же разочарован, как и я. Но не могу удержаться, чтобы не одернуть его, вернуть к действительности. Впрочем, это я стараюсь убедить самого себя. Стараюсь не подавать вида, а на душе кошки скребут.

– Замолчи ты со своим Пирром и его победой, Пауль! Оставь эти прописные истины при себе. Я голоден, это куда важней. Давай прибавим шагу.

– Как хочешь. Только не понимаю, как это ты не призадумался. Ты же только что сам видел, как они пытались.

– Видел! И тоже призадумался.

Хватит! Хочу отдохнуть. Фидлер продолжает что-то бубнить, потом мы идем молча. Болит голова. Да, трахнулись мы сегодня головой об стенку. Безвыходная ситуация, а мы – в самом пекле.

***

На «Цветочном горшке» толпятся солдаты и офицеры сухопутных войск и авиации. Понаехало столько вездеходов, лимузинов и открытых автомашин, что такого эта богом забытая высота никогда и не видывала. Машины всех цветов: от синего до красного и от черного до белого – зимней маскировочной краски.

На них командные флажки всех калибров и расцветок. Рядом с крошечными флажками командиров полков и батальонов черно-бело-красные штандарты командиров корпусов и дивизий. Прибыл даже сам начальник генерального штаба ВВС генерал-полковник Йешоннек. Осторожность этим господам вроде ни к чему. Такое скопление явно неразумно. Один-единственный самолет мог бы наделать немало бед. Несколько артиллерийских залпов – и весь этот парк автомашин можно отправлять на свалку металлолома, а на уцелевших вывозить убитых и раненых. Высшему генералитету, видно, невдомек, что и у русских есть наблюдательные посты, с которых видна эта милая встреча. Большей частью артиллерийские налеты происходят именно сразу, как только какой-нибудь бог войны в шинели с красными или белыми отворотами{19} успеет благополучно отбыть. Два дня назад был такой случай. Приехал командир соседней дивизии. Не успел он укатить – артналет. В боевой роте четверо убитых. Я слышал, как солдаты возмущались: «Знакомая история. Стоит появиться им со своей мишурой, как у нас убитые».

Причина сегодняшнего визита мне неясна. Пауль предполагает:

– Кинохронику снимают!

Чтобы разузнать, в чем дело, пробираемся вперед. Капитан авиации объясняет мне, в чем дело. Это один из офицеров, сопровождающих Йешоннека, который вместе с Рихтгофеном сегодня утром прилетел в Питомник.

– Хотите знать, что здесь происходит? Разбор сегодняшнего наступления. Больше ничего. Действиями групп пикирующих бомбардировщиков руководил лично начальник генерального штаба люфтваффе. Сегодняшний день должен был стать решающим. Мы все верили в это. Нельзя было терять ни минуты. Ведь теперь здесь долго нельзя будет ничего предпринять.

– А почему, сказать не можете?

– Потому, что основные силы авиации отсюда забирают. Опасное положение в Африке.

– Ну и что? Пусть берут откуда-нибудь из другого места! А здесь нам каждый самолет важен.

– Оно, конечно, так, но, обратите внимание, мы не слишком-то богаты авиацией. Всю авиацию, вплоть до старых ящиков, бросают сейчас на Африканский фронт. Видите сами, мы забрали из России почти все авиатранспортные соединения, не считаясь с напряженным положением. Иного выхода не было.

– А зачем, позвольте спросить?

– Для переброски новых дивизий в Африку. Бьемся сейчас за Тунис, чтобы не дать американцам и англичанам выйти на запад{20} через Алжир, Для этого нужны все самолеты, до последнего.

– А как же с бомбардировщиками и разведчиками, которые нужны нам?

– Забирают подчистую! Здесь оставят только самое необходимое. Все равно вам сейчас от них пользы не будет: бензина не хватает. Разве не заметили, что вот уж целую неделю в небе ни одного разведчика?

– Заметили, но в чем дело?

– Все бензотранспортеры отсюда взяты. К тому же железнодорожная линия начиная от Львова забита составами. Вот уже две недели стоят 1100 грузовых вагонов.

– Но не можем же мы сидеть без воздушной разведки!

– Ничего другого вам пока не остается. Но надеемся вскоре подбросить вам горючего. Ведь вся эта история нам тоже не по вкусу. Вы уж мне поверьте. Командиры корпусов все время говорят о продолжающемся усилении русских, а мы в данный момент не в состоянии средствами воздушной разведки установить этот факт. Несколько имеющихся разведчиков не могут обеспечить необходимых данных. Сейчас ни один человек не знает точно, что происходит там, у противника.

Да, сегодня день сплошного невезения! Все, что пришлось увидеть и услышать сегодня, словно нарочно, предназначено окончательно сбить настроение. Сначала неудачное наступление, а теперь остаться без авиации. А на чем, собственно, основываются утверждения прессы, что русские уже больше не способны на крупные операции? Что это, блеф, успокоительная пилюля? Еще несколько дней – и выпадет снег, а командование все блуждает в потемках. Должна же прошлая зима хоть чему-нибудь научить его! Тогда наши войска стояли у самой Москвы, ее падения ждали со дня на день. Ситуация для противника была более чем критическая. А потом резкий поворот, совершенно неожиданный и для генерала, и для рядового солдата. Почему? Потому, что недооценили противника, считали, что у него уже больше нет сил для крупной операции!

А как обстояло тогда дело в действительности? Роммингер рассказал мне об этом. Днем и ночью мчались с востока на запад русские воинские эшелоны, все остальное железнодорожное движение было прекращено, и путь открыт только для них. Говорили, будто на каждом паровозе сидел красноармеец и смотрел в бинокль, чтобы не потерять из виду хвост впереди идущего состава. Наши люди смеялись над этим, пока смех не застрял у них в глотке.

Каждый день мы замечаем здесь, у стен Сталинграда, что сопротивление русских возрастает, что с того берега Волги начинают говорить все новые и новые орудия, что ночью противник минирует новые участки, что становится все больше снайперов. Разве не должно это волновать командование, разве могут не знать об этом «наверху»? Оперативная воздушная разведка – это сейчас альфа и омега, основа всех тактических действий. И как раз в такой момент – ни самолетов, ни горючего! Да по сравнению с нашим командованием даже самый отчаянный игрок в Монте-Карло, идущий ва-банк, – осторожнейший человек, который ставит на верную карту!

***

Под вечер меня вызывают к командиру дивизии. Он очень серьезен и внимательно слушает мои слова. Кивает, соглашаясь, признает, понимает. Вот он наклонился к лежащей перед ним карте обстановки с синими и красными линиями и тактическими знаками. Обычно он старается производить впечатление моложавого, подтянутого генерала, но сегодня выглядит постаревшим лет на десять. Суровые факты, кажется, подавили его. Голос у него усталый, глухой, губы пересохшие, говорит как-то неуверенно, то и дело хватается за стакан с водой. Причем непонятно, почему он такой: то ли потому, что русские ему сегодня наложили, или еще потому, что вдобавок распекло недовольное начальство. Но сегодня он кто угодно, только не генерал, во всяком случае не такой, каким я представляю себе генерала. Он просто человек в генеральском мундире, который сам по себе обязывает его к особым действиям и невозмутимому спокойствию. Он просто колесико машины, просто передатчик приказов, а вовсе не командир, который умеет преодолевать трудности и может указать путь. И уж конечно, он не светлый ум. Многое хотел бы я сегодня узнать от него. В ответ – пожимание плечами, нерешительность, беспочвенные обещания. Единственное, что я извлекаю из этого разговора:

– Командир корпуса одобрил ваше предложение насчет цеха № 4. В ближайшее время подготовка к операции усилится. Нет только войск.

Я рад, что уже вышел от генерала. В лицо мне ударяет свежий ветер. Вдруг рядом со мной останавливается маленький «фольксваген». Из машины в шинели водителя, в старой фуражке выходит генерал с резкими чертами лица. Это Штреккер, командир 11-го армейского корпуса. Два с половиной года он был моим командиром дивизии. Его считают типичным пруссаком, но он им не является: нет у него шор и маловато официально-безличной холодности.

Тот факт, что мы начали дифференцировать своих начальников, уже сам по себе значит много. Жаль, что не делали этого раньше. Это стало мне ясно несколько дней назад. Находясь в блиндаже на командном пункте 305-й пехотной дивизии, я стал свидетелем небольшого разговора, который заставил бы побледнеть моих преподавателей в военном училище. Речь зашла о пруссачестве.

Завел беседу один капитан из запаса, по своей гражданской профессии, верно, историк. Это было видно по его обширным и весьма детальным знаниям истории. Говорили о возникновении Пруссии, о ее исторических истоках, о рыцарях-разбойниках и марке Бранденбург с ее «жалкой песчаной почвой», о борьбе Тевтонского ордена. В результате возникло государство, которое всегда было нищим и голодным. Зато народу еще со времен первых прусских королей вбивали в голову, что он нечто особенное, а непритязательность в жизни – главная добродетель. И тут этот седовласый человек с погонами капитана указал на последствия такого развития – высокомерие и ненасытная алчность властителей Пруссии. Он процитировал Фонтане{21}, который еще в конце прошлого века назвал пруссаков народом морских разбойников, которые предпринимают свои пиратские набеги на суше. Возник такой горячий спор, какого мне еще не приходилось видеть в офицерском кругу. Слава богу, поблизости не оказалось ни одного «двухсотпроцентного», а то бы разговор мог плохо кончиться для его участников. Ведь под конец все четверо офицеров сошлись на том, что такого рода пруссачество играет роль крестного отца и у нас. Штреккер узнал меня:

– Рад видеть вас снова. Как поживаете?

– Покорнейше благодарю, господин генерал, на здоровье не жалуюсь. Остальное хуже. Нам здесь приходится очень тяжело.

– Представляю. Мне тоже не лучше. Русские перед нашим фронтом все время усиливаются в большой излучине Дона. А подкреплений не получаем. Виноваты авианаблюдатели. Они не дают мне никаких данных о русских. Эти типы категорически утверждают, что движение транспорта за линиями противника незначительно. А при наземном наблюдении даже и невооруженным глазом можно увидеть скопление войск противника. И у вас тоже так?

– Нет, господин генерал. Неразбериха в городе не позволяет нам установить изменение в соотношении сил. Приходится пользоваться только показаниями пленных. А они не сообщили нам до сих пор ничего нового.

– Хотелось бы ошибаться, но чувствую: предстоят тяжелые дни. Будем, однако, готовы к тому, что в большой излучине Дона перед нами находится немало новых русских дивизий. Летчики это оспаривают. Но им просто охота без помех отправиться на Юг. А им это обещали, если у нас на фронте все будет спокойно. Как ваш батальон, ваши офицеры?

– Огромные потери, господин генерал. Из офицеров при мне только Фидлер, Франц и Бергер. Фирэк в отпуске.

– Передайте мой привет. Будьте довольны, что сохранили хоть несколько наших стариков! От новых офицеров толку мало. Звезды и погоны сами по себе людей офицерами не делают, заменить школы, опыта и зрелости не могут. Ну, я спешу. Желаю всего хорошего. Будьте здоровы! И будьте начеку! До свидания!

– До свидания, господин генерал!

Мы медленно едем домой. Как не похожи друг на друга эти два генерала! Один безликий и беспомощный, не имеющий собственного мнения и плывущий по течению. А другой, видя приближающуюся беду. готовится встретить ее, действует. Удастся ли ему достаточно убедительно отстоять свое мнение перед Паулюсом, – этого я не знаю. Штреккер правильно оценил новых офицеров. Но это относится и к солдатам, и к унтер-офицерам.

***

Несколько дней спустя выпадает первый снег, и скоро уже вся местность покрывается белым ковром. Воронки, развалины, руины – все раны, нанесенные войной и напоминающие о ней, скрыты от взоров белым саваном. Становится светло-однообразной широкая равнина, которая уже с августа служит полем боя. Здесь мы атаковали изо дня в день, снова и снова. Не помогли нам ни громкие речи, ни газетные статьи. Зима застает нас в том же положении, что и в прошлом году. Снова на фронтах нет затишья, снова не достигнуты поставленные цели, снова нет оборудованных зимних позиций. И не кончится ли это так же, как прошлой зимой?

Когда стоишь перед блиндажом и смотришь на белую, унылую равнину, по спине невольно пробегают мурашки. Крутятся снежинки, падают на голову и плечи, и кажется, они ложатся на тебя тяжелым грузом. Сердце сжимают тяжкие предчувствия, мысли возвращаются к прошлой зиме, к тем многим и многим тысячам солдат, которые остались лежать той зимой на бескрайних снежных полях России и о которых сообщалось, что они «пропали без вести», хотя всем нам было известно, что множество из них замерзло. А тот, кто уцелел, получил «Восточную медаль», которую солдаты прозвали «Орденом мороженого мяса». Может, придумали медаль и для нас? Какой-нибудь «Орден уцелевших»? Но сколько их будет, уцелевших, на этот раз?

Танковые клещи смыкаются

"Hannibal ante portas! "{22}

По телефону, по радио, из уст в уста проносится страшная весть о грозной опасности, нависшей над 6-й армией. Для ее штабов, частей и соединений 19 ноября – день ошеломляющий, день смятения. События принимают такой оборот, какого никто не ожидал, и требуют немедленных контрмер. Нервозность грозит перейти в панику. У многих, парализуя их волю и энергию, перед взором возникает видение всадника Апокалипсиса.

Я стою в блиндаже начальника оперативного отдела штаба дивизии. Сегодня ночью взрывом авиационной бомбы здесь выбило окна и разнесло лестницу. С озабоченным лицом подполковник протягивает мне руку и, обменявшись кратким приветствием, объясняет обстановку.

– После многих дней бездействия и ожидания вчера наконец были заправлены бензином разведывательные самолеты. Они сразу же вылетели на разведку. Данные оказались потрясающими. Севернее Дона обнаружен подход целой ударной армии с танками и кавалерийскими дивизиями. Несколько бомб, сброшенных разведчиками, попали в цель, но, естественно, не могли причинить большого ущерба. Штаб 6-й армии немедленно обратился к вышестоящему командованию за помощью. Но оказалось слишком поздно. Сегодня утром произошла беда. Здесь, – подполковник указал по карте, – на участке Клетская – Серафимович, противнику удалось осуществить глубокий прорыв. Именно на участке румын, у которых жалкая противотанковая оборона! В настоящий момент повсюду идут бои, так что ясной картины нет и окончательный вывод сделать нельзя. На ликвидацию прорыва уже двинуты войска. Это я знаю. Будем надеяться, что им удастся. Тогда будет видно, что дальше. Командование группы армий нам поможет, это ясно. Для нашей же дивизии все остается по-старому. Продолжать оборудование занимаемых позиций, укреплять их и удерживать любой ценой!

Звучит великолепно: для нас все остается по-старому! Этим сказано очень мало, в сущности ничего. Знаешь ли ты, дорогой мой, что это значит? Это значит, что нам придется и дальше сидеть под развалинами разрушенного города, в холодных подвалах, в темных цехах, где надо тесно прижиматься друг к другу, потому что топить почти нечем. Кое-как налаженная печь растапливается изредка. К тому же она притягивает к себе завывающую смерть, которая погасит и ее, и наши жизни. «Все по-старому» – это значит жить без дневного света еще многие недели, когда только ночью, изредка, удается дохнуть свежего воздуха, взглянуть на холодную серебристую луну и отливающий голубизной снег. Но жестокий мороз, пронизывающий до костей, заставляет пещерных жителей снова спуститься вниз, в защитное лоно земли. Зимнее обмундирование так и не поступило, а обычное, которое для зимы совершенно непригодно, уже превратилось в лохмотья, оно никуда не годится, не может служить даже моральным средством против морозов. А мы еще должны радоваться и благодарить бога, что у нас все остается по-старому! Лежать в степи с винтовкой в руках сейчас, когда все покрылось льдом и снегом, когда к плохо оборудованным полевым позициям приближаются танки с красной звездой – эти нагоняющие на нас страх Т-34, – нет, это еще хуже! А потому лучше уж будем надеяться, что у нас и в самом деле все останется по-старому. Пусть даже без топлива, без теплого обмундирования, лучше зароемся еще на один этаж глубже.

Так или почти так размышлял я на обратном пути. Завтрашний день с его суровой действительностью властно стучится в дверь. Как будет выглядеть эта действительность, никому не известно. Но в душе возникает зловещее предчувствие. И опять сомнения, не дающие мне покоя. Как в бреду, слышу я слова:

"Так дальше продолжаться не может! " Их сказал еще несколько недель назад Фидлер. Но генерал ответил в телефонную трубку: «Положение скоро улучшится».

Неподалеку от «Цветочного горшка» мне повстречалась машина повышенной проходимости. Рядом с водителем офицер. Это обер-лейтенант Маркграф из 24-й танковой дивизии. На мой оклик он только машет рукой и кричит:

– Некогда! Еду на важную рекогносцировку.

Мне все-таки удается уговорить его зайти на минутку в мой блиндаж, что расположен совсем рядом. В переднем помещении много народу. Офицеры, гауптфельдфебель и несколько унтер-офицеров полукругом обступили адъютанта. Они атакуют его всевозможными вопросами. Сообщаются самые дикие слухи… Если бы хоть половина соответствовала истине, уже пришел бы наш последний час. Вношу некоторое успокоение своим рассказом о сведениях, только что полученных в штабе дивизии. Одни верят и успокаиваются, другие провожают меня недоверчивыми взглядами, когда я вместе с Маркграфом прохожу в соседнее помещение.

Да, то, что приходится мне услышать теперь, меньше всего пригодно настроить на победный лад. Пожалуй, более уместным оказался бы похоронный марш. Предназначенные ликвидировать прорыв войска, о которых говорил начальник оперативного отдела штаба дивизии, – это вовсе не свежие силы. прибывшие из тыла. Их взяли здесь, у нас, под Сталинградом, где фронт и без того так тонок, что вот-вот порвется, 24-я танковая дивизия собирает сегодня все имеющиеся в распоряжении моторизованные части – все, что на колесах и вообще может катиться, чтобы завтра приостановить продвижение противника из направления Клетской. На позициях оставлены только спешенная мотопехота и основная масса артиллерии дивизии. А остальное: 24-й танковый полк, 40-й противотанковый дивизион, зенитный дивизион и дивизион артиллерии – предназначается для участия в контрударе. Аналогичное положение и в других дивизиях. Сам Маркграф получил приказ со своими орудиями ПТО завтра прибыть в Калач к мосту через Дон. Там будет находиться КП его командира дивизии.

Все остальное пока неясно.

– Я, так сказать, передовой разведывательный отряд наших сил, высланный, чтобы обнаружить наилучший путь на Калач, – говорит Маркграф. – Но снег совершенно изменил обстановку.

– Да, момент для наступления русские выбрали правильно. С одной стороны, им помогает снег, а с другой – мы сейчас так обескровлены, что можем выделить для их сдерживания лишь незначительные силы.

– Только не пугаться, а уж там как-нибудь справимся! Если русским действительно удастся пробиться дальше – что ж, пусть! Оторвутся от своих войск и баз снабжения – тут мы их и стукнем.

– Великолепный оптимизм! Только как бы тебе не просчитаться! Вспомни о прошлой зиме да подумай и о нынешних боях в городе! Они нас кое-чему научили, да еще как!

– А, все равно! Беру с собой тридцать стволов.

Таков Пауль Маркграф, человек, о котором его солдаты говорят, что он хочет взять Сталинград в одиночку. Мы знакомы не очень давно. Но его откровенная манера держаться, располагающая к доверию, быстро сблизила нас. Поэтому я могу высказать ему свои опасения. Он тоже видит вещи не в очень-то розовом свете, но в конечном счете верит в наступательный дух своих солдат и при этом недооценивает сурового противника.

Я говорю ему, что послезавтра тоже буду в Калаче и, возможно, загляну к нему. Он вскакивает: пора ехать! В звенящем от мороза воздухе под низко нависшим зимним небом машина его мчится на запад.

Беспокойство и нервозность пронизывают армию. Все разговоры и телефонные переговоры вертятся вокруг одной и той же темы: русское наступление. В блиндажах голова кругом идет от слухов, свидетельств очевидцев и всяких сообщений. Как ревматичные старухи по боли в костях заранее предчувствуют приближение грозы, так тянет и ломит и израненное тело армии.

20 ноября начинается новым снегопадом. Тучи висят совсем низко, почти касаясь своими серыми комьями земли, а окутывающее ее белое покрывало поднимается еще выше. Ветер наметает горы снега. Сугробы уже до окон, заносят двери. Снег грозит отрезать нас, замуровать в убежищах. К тому же самому стремится и противник. Уже ранним утром поступают сообщения, заставляющие опасаться наихудшего. Локально ограниченная неудача на северо-востоке принимает все более широкие масштабы. А южнее Сталинграда, у озера Цаца, новый прорыв. Острия русского наступления глубоко вонзились в наш тыл, остатки разгромленной системы оборонительных укреплений повисли в воздухе, тактическая связь с соседями нарушена, резервов нет. Войска ждут указаний и помощи. Сами себе помочь они не в силах: слишком слабы. А тем временем русские колонны устремляются дальше, пробивают бреши, "берут пленных, захватывают трофеи и движутся дальше. Как далеко, куда? Удар в направлении Клетской явно направлен на Калач. На юге прорван фронт 20-й румынской дивизии, 297-я дивизия отвела свой фланг – теперь путь танкам открыт и здесь. Если они будут двигаться в прежнем направлении, значит, и эта операция имеет своей целью Калач.

Сегодня и от нас уходят наконец более крупные силы. Их задача – не допустить осуществления этих планов русских. Кроме того, где-то позади должны быть и резервные дивизии. Ведь в конце концов штаб группы армий – это же не кружок заумных мудрецов. Он, несомненно, принял заблаговременно необходимые меры: в ящике какого-нибудь письменного стола уже наверняка лежит заранее заготовленный ответ на этот русский удар, а необходимые войска уже на подходе.

Впрочем, если русским удастся прорваться к Калачу с севера и юга, мы окажемся в окружении, – это был бы, так сказать, настоящий котел. Такого русские нам еще за всю войну не устраивали. Но как ни тяжело, закрывать глаза на это нельзя. Линии обороны прорваны, и Калач уже не защищен. Похоже, противнику все-таки удастся осуществить свой план. Мы уже пережили здесь достаточно неожиданностей.

Почему бы русским не нанести с успехом и этот удар? Не будем заблуждаться и думать, что русские ничего не знают о битве при Каннах. Да, слишком уж глупое у нас положение: мы бьемся за Волгу здесь, впереди, а с тыла за сотни километров сзади к нам уже приближается наша роковая судьба. Ясно одно: инициатива в руках противника, мы пассивны, он навязывает нам свои действия. Кто бы мог предсказать это пару недель назад! Немыслимо. И все-таки это так!

К полудню небо проясняется. Мимо «Цветочного горшка» под яркими лучами солнца движутся моторизованные части, танки, тяжелое оружие. Они должны затормозить русское продвижение, проутюжить боевые порядки противника. Бергер, все утро беспокойно ходивший по блиндажу взад и вперед, сидит теперь за столом и посвистывает. Мне не до этого. Нет, не нравится мне вся эта история!

***

Францу сегодня исполнилось двадцать семь. Приходят Фидлер и врач; теперь нас вместе с Бергером пятеро. Когда мы садимся за неструганый стол, в теплом блиндаже становится почти уютно. Желтый свет освещает стены, отражается от потолка и падает на наши лица. Лысина доктора просто сияет под таким освещением. Скоро в каморке непроглядный табачный дым. Франц потягивает английскую трубку, остальные предпочитают сигареты. Некурящий один Фидлер. Поэтому он и выглядит на зависть всем свежо. Он рассказывает всякие невероятные эпизоды из своей довоенной жизни. Это вполне в его стиле, иначе он не может. Ему не уступает доктор: на своем верхнесилезском диалекте он «выдает» немыслимые случаи из собственной врачебной практики. Время от времени под возгласы одобрения нам приносят грог: при такой ледяной зиме он лучше всего поднимает дух. Мундиры расстегнуты. Фидлеру жарко. Он снимает мундир, кладет его на мою койку и в нижней рубашке подсаживается к нам.

Необычно тих сегодня Бергер. Умные глаза немного устало глядят через очки в темной оправе. Но и он не отстает от других. То вставит пару реплик, то расскажет несколько пикантных анекдотов, то вспомнит что-нибудь из французской литературы. Он несколько слабого телосложения, зиму и непредвиденные события переносит тяжело, но сохраняет стойкость. У него есть дар слушать других, даже сегодня вечером, когда Франц, наш «новорожденный», просто лопается от самолюбования. Франц перескакивает с одной темы на другую, с Трои – на последнюю регату, с гуннских могил – на черных кошек, словно ураган проносится по разным временам и странам. Его можно слушать без устали. Он в хорошем настроении и рассказывает о своих юношеских проделках – впрочем, он от них еще не далеко ушел. Вот и недавно выкинул одну такую штуку. Да, такого парня голыми руками не возьмешь!

На нас с удивлением посматривает существо с черными поблескивающими глазками. Ему это непривычно. Поэтому Ганнибал недовольно поводит ушами. Ганнибал – это пес, нечто среднее между львенком-сосунком и мотком шерсти, мой верный спутник вот уже целый год. И не только в палатке и блиндаже. При близких поездках он лежит на крыле машины или в кузове и смотрит по сторонам своими умными глазенками, время от времени покачивая головой и выражая чувства на свой собачий лад. Сейчас он недовольно ворчит, но тотчас же успокаивается, как только Франц берет его на колени. Как хорошо воспитанный породистый пес, он дает лапку и вытягивается на полу во весь свой рост – впрочем, Ганнибал вполне может уместиться в кармане шинели.

– Поди сюда, малыш, ложись, будь паинькой! Эх, хоть за что-нибудь мягкое подержаться в свой день рождения! – говорит Франц. Ганнибал принимает яаску, проявляя полное понимание. – Подумать только, вот досада! И двух месяцев не прошло, как женился, и вот, сиди тут, а жена пусть лежит и мерзнет в постели одна!

– Сами рвались сюда. Помните, я еще отговаривал? Этими словами я даю тему всем остальным. Они накидываются на молодого супруга, взвинчивают его своими словами, он задумывается. В другой обстановке мы стараемся превзойти друг друга в шутках, веселимся, как дети, и тому, на ком сосредоточивается наш огонь, приходится только отбиваться. Но сегодня настроение совсем иное. На все бросает свою тень советская операция. Кто-то упоминает о ней, и Франц сразу же переводит разговор на новую тему.

– Для меня это не проблема! – заявляет он. – Оба прорыва можно быстро ликвидировать. Наше командование не новички. Позади тоже все придет в движение, будут подбрасывать дивизию за дивизией. К тому же новое оружие! Хотел бы я знать, кто устоит перед ним. На рожон никто не попрет, русские тоже.

– Аминь! – произносит Фидлер. – Хорошо сказано! Пошлите это во фронтовую газету! Там ваши слова охотно напечатают. Франц, дорогой, да вы что, проснулись, что ли? Неужели вы думаете, мы сидели бы здесь, если бы у нас были еще войска? А теперь они что, с неба свалятся? Вы и сами в это не верите. Как и в новое оружие!

– Да и русские сегодня воюют уже не так, как в прошлом году, – вставляю я. – Чего мы добились за это лето? Километры поглощали? Это да. Но разве столько брали мы пленных, как в сорок первом? Где Прежние трофеи? И в помине нет. Противник ведет сдерживающие бои, а если отступает, то по всем правилам. И вдруг – железное сопротивление в этом проклятом богом углу. Думаете, все это так себе? А нынешняя операция – она продумана и развивается по плану. Если нам не помогут, нам грозит остаться здесь совсем одним. Тогда нам станет не до «ура» и "марш, марш вперед! ". Самое время будет подать команду: "Каски для молитвы снять! " – это уж можете мне поверить. Бергер не выдерживает:

– Господин капитан видит все в слишком мрачном свете. В конце концов до сих пор именно мы диктовали ход войны. Почему же теперь все должно измениться? Что бы вы там ни говорили, а я знаю: наше командование хочет заманить русских в западню! Все идет по плану!

– Как это вы дошли до такой бредовой идеи?

– Ведь в этом году в наши руки попало слишком мало пленных и техники. Вот в ОКХ сели и придумали этот план. Открыть линию фронта, техника и войска противника устремятся в дыру, и, чем больше, тем лучше, а потом фронт позади захлопнется. Бери целую армию!

– Послушайте, Бергер, да вы просто спятили! Ничего похожего. Помните, как мы цеплялись за каждый метр у Серафимовича? А ведь то были первые русские попытки создать плацдарм. Как мы задыхались от слабости, от отсутствия резервов? Неужели вы всерьез думаете, что соотношение сил так изменилось теперь в нашу пользу, что мы можем позволить себе играть в кошки-мышки?

– Именно так я и думаю! У нас, в нашем углу, тогда сил не хватало, это верно. Но откуда мы знаем, что так повсюду? За это время в армию взяли новый контингент, помоложе, отправили на фронт тех, кто имел бронь.

– Ну что ж, сейчас я вам разъясню. Во время отпуска я беседовал со множеством солдат. Такое положение, как у нас, повсюду. Этот год был просто-напросто командно-штабным учением. Взгляните-ка на Кавказ! Знаете ли вы, какими силами обеспечивался северный фланг? Одной-единственной ротой самокатчиков, которая занимала участок в сотню километров. Клали кое-где парочку мин и вели патрульно-разведывательную службу мелкими группами. Вот как это выглядит. А вы еще говорите о крупных силах! Чудо, что до сих пор все шло более или менее хорошо. Но когда-нибудь должен наступить крах. Другие-то ведь не дураки! Только мы одни и верили, что прокручиваем тут большое дело заодно с Роммелем и т. п. и т. д. Болтовня все это. Даже если мы бы и дошли до Волги, Передней Азии нам все равно не видать. Утопическая цель, выдумка тех, кто «делает настроение». Мы должны были понимать, что русские не пустят нас ни на шаг дальше!

– Все равно от своего мнения не откажусь! Надо видеть и другую сторону. Постепенно резервы иссякают. Может, это последняя попытка русских. В ставке это хорошо знают и наскребли все, что еще есть в тылу. Надо же когда-нибудь кончать войну! Как же иначе нам добиться этого, если только не уничтожить технику и живую силу противника, да так, чтобы из русских дух вон? Тогда они уймутся. А покончим с русскими, англичане одни тоже воевать не смогут. Тут и делу конец. Считаю, война продлится еще два, ну от силы три месяца. Ни в коем случае не больше!

– Да так долго она и не продлится! К рождеству спектакль кончится. Вернемся в Берлин, на конях, через Бранденбургские ворота, а за нами девчонки побегут! Вот будет праздник! – восклицает Франц.

Неужели оба они и в самом деле так думают? Как это понять? И имеет ли смысл спорить с ними сегодня? Может, все мы слишком много выпили? Но тут в разговор вступает Фидлер.

– Дай ему холодной воды! Поговорим разумно. Позади нас прорвались русские. Они с каждым днем продвигаются вперед. Наши войска все еще не подошли. И вот в такой момент вы с полным убеждением заявляете: к рождеству мы кончим войну! Ну, всерьез такие слова принимать никак нельзя. Война продлится еще так долго, что нам пятерым до конца ее не дожить. Мы все уже исчерпаны до предела. Убьют не завтра, так послезавтра. Вот мое мнение. А потому я не утруждаю себя мыслями о мире. Будет по-другому – тем лучше: что ж, приятный сюрприз!

После этой речи Фидлер подкрепляется грогом. Так много за один раз он не говорил уже несколько месяцев.

– И я тоже думаю, что конца войны нам не видать, – говорю я. – Но не потому, что до тех пор мы все будем убиты, а потому, что у нас. нет сил нанести русским нокаут. И у них, разумеется, тоже. Так что здесь, на Востоке, дело перейдет к затяжной позиционной войне. Я себе представляю так, что где-нибудь мы выстроим мощный Восточный вал и отойдем за него. Пусть тогда ломают себе зубы другие. Пусть каждый немец прослужит на Востоке два года. Это будет для нашей молодежи суровым воспитанием.

– А ты разве не хочешь посидеть здесь на зимних позициях, если придется?

– Ну нет, с нас хватит, мы заслужили немножечко отдыха. Вот, может, доктор останется здесь добровольно.

– И не подумаю! Я и так уже давно не был дома. Мои пациенты, верно, уж и так лечатся у других врачей. Какой-нибудь астматик – поучился года три-четыре и сумел уклониться от военной службы – отнимет у меня всю мою практику да еще и пациентов залечит до смерти. Я уже свыкся с мыслью, что мне придется начинать все сначала. Но из дома меня уж больше не выманить даже золотыми горами.

Франц все еще недоволен. Он ждет, пока кончит говорить доктор.

– Про одно только вы забыли, – восклицает он, про фюрера! Как ловко умел он до сих пор достигать своих целей. И всегда в подходящий момент. Я твердо убежден, что он справится и здесь, на Востоке. Русские в один прекрасный день спасуют. Подумайте о противоречии Англия-Россия! На этом можно нажить большой капитал.

Эти слова льют воду на мельницу Бергера. Он возбужденно поправляет роговые очки:

– Я тоже должен сказать: вы совершенно сбрасываете со счетов личность фюрера. А ведь все неразрывно связано с ним. Вспомните-ка: введение всеобщей воинской повинности, Австрия, Чехословакия, ось Берлин – Рим, пакт трех держав{23}, ликвидация безработицы! Разве этого мало? А потом война. Мы проходим триумфальным маршем по всей Европе. И теперь опускать головы? Весь мир завидует нам, что мы имеем такого человека. До тех пор пока он стоит во главе рейха, нам бояться нечего. Конечно, и он иногда допускает ошибки, оспаривать не могу. Он же не бог! Но в общем и целом дело всегда шло вперед.

– Бергер, – говорит Фидлер, – вы никак не усвоите, что здесь вы не редактор газеты! В течение многих лет вы повторяли в газете эти восхваления, а потом и сами поверили в них. Вы же сами до мельчайших подробностей видели, какой бред все это. Гигантские цели и жалкие кучки солдат, которых не хватает ни на фронте, ни в тылу. Этот человек зарвался. Что нам начальные успехи, если мы не можем удержать захваченное? И тут встает главный вопрос: а было ли вообще правильно начинать войну?

Теперь Бергер и Франц сообща обрушиваются на Фидлера:

– То есть как это «вообще правильно»? Это для них уже слишком. Да это же бунт! И такое говорит камрад! Причем хороший камрад. Не может быть! Не должно быть! о. Но он спокоен. Обвинения, нападки, слова о «жизненном пространстве» отскакивают от него как от стенки горох.

– Не судите с кондачка. Я вовсе не хочу с вами спорить. Просто поделился собственными мыслями. А если я не могу высказать их в этом кругу, то так и скажите. Я думал так же, как и вы, когда все началось в тридцать девятом. Но с тех пор приходилось проглатывать многое, что не дает мне покоя. Вот, к примеру, зимнее барахло, оно так и не поступило до сих пор, а ведь его наверняка носят интенданты где-нибудь в Киеве или Кракове. Мелкие неувязки, скажете вы. Ну, а если такие неувязки повторяются из года в год? Каждый год осенью нам объявляют: "Русские разбиты! " А зимой нам наподдают. И это называется хорошо командовать, Франц? А как было дело с безработицей? Не будем уж говорить об этом. Что вы думаете о разжаловании Гепнера? {24} Что скажете о бесчинствах СС? А ведь все это такие вещи, мимо которых пройти нельзя. Спросите-ка лучше нашего командира. У него за время отпуска глаза не только открылись, но и на лоб полезли.

Мне приходится занять определенную позицию. Пауль ищет поддержки, я должен прийти ему на помощь. Рассказываю о том, что поведал мне Роммингер. Францу и Бергеру приходится заткнуться, когда они узнают о том, что творится «наверху». Они не в состоянии представить себе это.

– И знаете ли, такую критику по адресу руководства я слышал не только в Виннице. По дороге домой и на родине мне приходилось слышать немало отрицательных высказываний, надо только уметь слушать. Теперь доверие уже не то, что три года назад. А в общем и целом все считают: мы еще уйдем с подбитым глазом! Заварили кашу, теперь приходится расхлебывать!

Для меня как командира интересно послушать, 'как расходятся мнения моих офицеров. Молодые – те явные оптимисты, для которых таких понятий, как «право», «мораль» и «свобода», почти не существует. Воспитание, полученное в «Гитлерюгенд», явно подорвало их способность самостоятельно мыслить. Их воодушевили высокопарными словами, а теперь они ожесточенно воюют, не сознавая, что же, собственно, написано на их знамени. Опьянение фразами стало методом воспитания и превратилось в нормальное духовное состояние целого поколения, а лозунги, преследующие вполне определенную цель, стали содержанием его жизни.

Мне самому 31 год. Но здесь, на передовой, я вместе с доктором и Паулем Фидлером принадлежу к пожилым офицерам. Мы более трезво смотрим на вещи: ведь мы уже не школяры.

Когда выходим наружу, чтобы ехать в Калач, уже светает; морозно. Рядом со мной Франц, Эмиг и Гштатер. Мороз щиплет щеки. Хорошо, что закутались поплотнеем в открытой машине можно промерзнуть.

После небольшого отдыха в Питомнике едем дальше. Погода такая же, как вчера. Утренний туман рассеялся, выглянуло солнце. Однако мороз не сдал. Никто не спит, но все молчат. Слова замерзают на губах. Зато непрестанно курим, зажимая сигареты в неуклюжих меховых варежках. Франц раскуривает свою «соплегрейку», как назвал вчера Фидлер английскую трубку, которой так гордится лейтенант.

В Калаче царит дикая неразбериха. Страх перед русскими пронизывает войска. Я рад, что встретил одного офицера из штаба 24-й танковой дивизии. От него узнаю, что Маркграф в Суханове.

Находим на карте этот населенный пункт. Так вот где это! Гм, всего 30 километров отсюда, не больше. Что они там делают? Неужели русские пробились уже так далеко? Ответ на этот вопрос дать не может никто, а на предположения полагаться нельзя. Надо выяснить самим.

Сначала еду в армейскую саперную школу, чтобы забрать оттуда двух своих унтер-офицеров, которые проходят там краткосрочные курсы. Тщетно. Там уже пусто. Старый штабе-фельдфебель, очевидно начальник казармы, докладывает, что весь личный состав отбыл еще вчера, чтобы занять оборонительную позицию в нескольких километрах западнее. Точно наименование населенного пункта он назвать не может. Но не ждать же, пока солдаты вернутся! И мы сразу отправляемся в путь в направлении Суханове.

Не проехали мы и с полчаса, как перед нами возникает безрадостная картина. Навстречу движется толпа солдат – человек тридцать – сорок. Ползут как улитки, останавливаются каждые два, три, двадцать метров, постоят, потом кто-нибудь берется за палку – и взвод опять тащится несколько метров вперед. Одеты все в летнее обмундирование, ни на ком нет меховых или шерстяных вещей. Теплые наушники – единственное, что хоть немного отвечает времени года. Лица красные, у некоторых уже мертвенно-серые и пожелтевшие. Все это кажется мне чудовищным. Останавливаю солдат и зову к себе ближайшего:

– Что за подразделение?

Солдат уставился на меня лихорадочно блестящими глазами. Несмотря на холод, с него катится пот.

– Господин капитан, мы все тяжелобольные, у всех температура тридцать девять-сорок. Идем еще со вчерашнего утра.

– А откуда?

– Не знаю, как деревня называется. Километров пятьдесят отсюда. – Он показывает на северо-восток.

– А что вы делаете здесь?

– Нас просто вышвырнули из лазарета, потому что русские наступали. Врачи и санитары драпанули. Один нам даже сказал: если не хотите быть расстреляны, убирайтесь быстро в Калач! Вот мы и идем.

– А врач с вами есть?

– Ни одного. Куда они делись, не знаем. Бросили все как было и удрали.

– Не беспокойтесь, они будут наказаны. Самое главное для вас – попасть в другой госпиталь. До Калача еще 10 километров. Продержитесь?

– Не знаю, господин капитан. Вчера вечером один остался лежать в снегу. Прямо так упал на дороге и больше не встал. Надеемся, хоть остальные дойдут.

– Должны! Счастливо добраться!

Тем временем подошли еще восемь тяжелобольных, обступили нашу машину. Даю им пачку сигарет. Больше помочь нечем. Едем дальше.

Пахнет настоящей паникой: русские в пятидесяти километрах, как сказал солдат. Но кто знает, может быть, просто пронесся слух, а врачи уже потеряли от страха голову. Какая безответственность – выгнать на дорогу больных с высокой температурой и послать их на верную смерть! Ну подождите, задам я этим господам! Сегодня же вечером доложу по команде. Это я решил твердо.

Ледяной ветер метет по степи, обжигает лицо, поднимает целые облака свежевыпавшего снега, заметает наезженную колею. Машина с трудом пробирается вперед. Справа и слева тянется унылая равнина, покрытая снегом. Кое-где сквозь слой снега пробивается пожухлая степная трава. Крутые склоны и глубокие балки усложняют путь. Тони приходится подолгу ехать полустоя, держа одну руку перед глазами, а другую на руле, чтобы объезжать все ямы. Скорость соответствующая. Но без накатанной дороги, без указателей и ориентиров быстрее не поедешь.

Что это? Выстрелы? Или просто шум мотора? Еще! Артиллерийский огонь, сомнения нет! Из какого направления? И как далеко отсюда? Мнения расходятся: сильный ветер мешает определить. Он приглушает звуки, ускоряет их, уносит в сторону. Как сориентироваться? Во всяком случае это еще далеко. Мы успокаиваемся. Здесь, в этом районе, еще никого нет.

Слева на нас несется какая-то дикая стая, она быстро приближается к нам. Так описывал Карл Май{25} табуны диких лошадей, несущихся галопом, с развевающимися гривами… Но это и в самом деле лошади! Одни неоседланные, другие тащат поводья за собой… Видим окровавленные шеи и ободранные в кровь ноги. С жалобным ржанием кони пересекают дорогу метрах в двадцати впереди нас. Хромающие не отстают, у лошади белой масти вываливаются кишки. Кони исчезают так же внезапно, как появились. Их поглощает на востоке снежная пелена. Все это выглядит так, словно где-то вели бой целые кавалерийские соединения. Откуда же иначе столько кавалерийских коней? Вот это новость! Во всяком случае в этой войне мне еще не приходилось видеть эскадроны конницы, несущиеся с шашками наголо.

Лошади погибнут, подохнут от голода: корма они не найдут. Но здесь, на поле боя, где ежедневно решается и еще будет решаться судьба бесчисленного множества людей, смешно испытывать жалость к лошадям. И тем не менее это чувство закрадывается в нас. Ведь они-то уж совсем ни в чем не виноваты, а колесо войны безжалостно раздавило их.

На раздумья много времени не остается. Дорога – эта лишь слабо намеченная линия, которую находишь только потому, что она обозначена на карте, – оживляется. Мимо проезжает какой-то сонный всадник. Он ничего не видит и не слышит. За него думает лошадь, которая везет его вперед. Он мог бы показаться привидением, этот румын, если бы за ним не тащился, кое-как переваливаясь, целый караван – настоящее воплощение бедствия и отчаяния, вызывающее чувство острого сострадания. Мимо ковыляют солдаты с забинтованными головами, с руками в лубках. Двое с непокрытыми головами поддерживают третьего, у которого разбитое колено обвязано одеялом: просочившиеся капли крови замерзли на сапогах. Эти жалкие фигуры бредут теперь без цели, склонив голову на грудь. Глаз не видно. Головы со слипшимися волосами качаются из стороны в сторону при каждом шаге. Солдаты механически передвигают ноги.

Левой, правой, дальше, все дальше, левой, правой шагают они, живое олицетворение ужаса. Сил больше нет, но идти надо, надо во что бы то ни стало. Мы уже больше не люди, мы просто живые существа, все остальное отброшено в сторону, все остальное нам уже не нужно: видите, мы без оружия, без ремней, в одних лохмотьях. Мы опустошены и внутренне. Побросали все, даже не можем перечислить брошенное, потому что бросили и память, мы только спасаем свою жизнь, больше ничего. Это не мы шагаем сейчас, мы уже не люди, это шагает и хочет спастись во что бы то ни стало еще теплящаяся в нас жизнь, вызывая страх и взывая к состраданию. Тому, кто остановит нас, мы размозжим голову: прочь с нашего пути, в нашем положении мы готовы на все, мы не думаем, мы не можем думать, мы хотим только одного – жить. Левой, правой, все дальше. Не пяль на нас глаза, езжай своим путем, ты нам не нужен, дай дорогу: мы – разгромленное войско, но наша собственная жизнь нам дороже всего, мы спрячем ее там, где ее не найдет никто. Ну, с тебя этого хватит? Мы не годны больше даже как пушечное мясо, мы заражаем других, как чума, своим желанием уцелеть, а потому не спрашивай нас ни о чем, а то нам жалко, что твоя вдова будет плакать. Мы шагаем левой, правой, левой, правой… Дальше, все дальше…

Приходится остановиться: посреди дороги на корточках сидит солдат со спущенными брюками. Снег окрашивается красным. Матово-карие глаза смотрят на меня апатично. Ладно, я подожду.

Теперь появляются первые здоровые солдаты, сильные. Четверо в красных шапках… Они гогочут, один размахивает водочной бутылкой. Ясно: влили в себя немного мужества. Шнапс, верно, из запасов: когда приходится отступать, сразу хватаешь то, чего тебе так долго недоставало. Хлебну-ка как следует, потом еще, и ты тоже, иди сюда, глотни, пей сколько влезет, сегодня у нас этого добра вдоволь! Что, больше нет? Давай другую! Попробуем и ее. Водка не очень крепка? Тогда швырни бутылку, да чтоб вдребезги, вот так! Тащи еще. Вот, теперь хорошо, теперь я тоже человек, пусть все идет к черту. За ваше здоровьице, доброго здравия! А теперь набьем карманы, да побыстрей: русские уже подходят. И ты тоже бери: кто знает, где кончится наш путь.

Пьяные солдаты останавливаются около нас. От них несет сивухой. "Сигарет! – клянчат они. – Сигарет, сигарет! " Даю им пачку. Все больше румын проходит мимо нас. Вижу глаза – молящие, апатичные, боязливые, сверкающие безумием и враждебные, полные ненависти. Безудержная, беспорядочная, течет мимо меня толпа, солдаты шагают группами и поодиночке. Я рад, что солдат на дороге уже закончил свое дело и мы можем ехать дальше.

Навстречу нам полевая кухня. Она облеплена ранеными солдатами сверху донизу, так что лошади еле тянут. Еще несколько полевых кухонь, потом три небольших грузовика. Они тоже нагружены доверху. Несчастные, отупевшие лица. За борта скрюченными пальцами держатся какие-то тени. Они тупо шагают, механически переступая ногами. Высокие ^бараньи шапки сползли почти на нос, воротники закрывают рот, так что виднеется только кусок небритой щеки, спрятанной от обжигающего ветра. Почти все, за исключением горланящих пьяных, шагают молча. На мой оклик никто не обращает внимания, да они наверняка и не поняли бы моей немецкой речи. А я хотел узнать, откуда бредут эти солдаты, что там произошло. Офицеров до сих пор не видно, правда, один, кажется, лежал на грузовике.

Теперь приближается несколько конных. Они сидят на лошадях задом наперед, чтобы уберечь лицо от ветра, и подтянув колени. Плечи и шеи закутаны одеялами и платками. На многих лошадях по двое всадников. Задний уцепился за переднего, чтобы не свалиться. Два всадника на одной лошади – какая-то балаганная картина, если бы все это не говорило о беде. Страшное зрелище! Солдаты – двое, четверо, шестеро, восемь – бредут к своей новой цели, но они даже не знают, где она, они не смотрят вперед, им совершенно все равно, куда идти, самое главное дальше, дальше!

Бросают на нас взгляды. Дружественными их никак не назовешь, да и меньше всего мы можем ждать дружественных взглядов от этих румын. Что ты пялишься на нас так, немец? Ведь это и ты виновник нашей похоронной процессии! Погляди-ка на нас! Ах, ты этого не знал? А кто же пригнал нас сюда, кто бросил нас в бой там, в этом проклятом месте, кто велел нам держать позиции? Ты скажешь: наше правительство. Чушь, это вы, немцы! Всюду творите что хотите, никого не спрашивая. Лучше убирайся с дороги подобру-поздорову, мы сыты вами по горло. Посмотри. Видишь, я ранен в руку и ногу? За что. спрашиваю я тебя, за наше дело? Нет, за вас! И убитые тоже погибли за вас. А теперь ты стоишь здесь и думаешь: дикая толпа, с нами такого никогда не случится. Подожди, может, и вам так достанется! Тогда вспомнишь и о нас, тоже захочешь иметь одну лошадь, только не на двоих, а на четверых.

Наконец замечаю офицера, лейтенанта. Зову его к машине. Он с большой неохотой слезает с неоседланной лошади и подходит вплотную ко мне. Зеленоватые воспаленные глаза с черными ресницами смотрят на меня с яростью.

– Чего хотите?

– Откуда идете? Что за часть?

– Наше дело.

– Чем вызвано это бегство? Страшная картина.

– Русские там, русские там, русские там!

Он показывает рукой на запад, на северо-запад и на север и хочет идти восвояси, другой седок на лошади уже зовет его.

– Но там же впереди должны быть еще немецкие войска! Разве вы не хотите драться вместе с ними? Ведь дело идет и о вашей голове!

– Мы довольно воевать за Гитлер! Гитлер капут. Все капут.

Пытаюсь втолковать ему по-хорошему. Он с издевкой смеется, стучит себя указательным пальцем по лбу и круто поворачивается:

– Ты ехать к черту!

С меня хватит. Даю команду ехать дальше. Слова ни к чему. Причины их поражения налицо – и материальные, и моральные. Но в военном отношении разбитые дивизии – бремя, и больше ничего. Лучше воевать одним, не имея соседей ни справа, ни слева, лучше открытые фланги! По крайней мере хоть знаешь, на что можешь рассчитывать.

Я рад выбраться из этого кошмара. Но через несколько километров нам снова встречается группа. И снова мимо нас плетутся еле движущиеся живые тени с открытыми и закрытыми глазами. Им все равно, куда приведет их эта дорога. Они бегут от войны, они хотят спасти свою жизнь. А все остальное не играет никакой роли.

Румынский полковник откровенно говорит мне, поправляя пропитавшуюся гноем повязку на голове:

– С моими солдатами больше ничего не сделаешь. Они не подчинятся никаким приказам, я-то их знаю. Через неделю они, возможно, преодолеют это состояние. Но до тех пор я практически не имею над ними никакой командной власти.

Такое впечатление сложилось и у меня. Поистине, «разбито войско в пух и прах». Эти слова звучат здесь вполне уместно. Для художника, желающего рисовать отступление, тут жив"я натура, растянувшаяся на многие километры

Растерзанные и растрепанные колонны исчезают в лабиринте снежных лощин Теперь все наше внимание поглощено движением вперед. Перед нами в снежной пустыне возникает большое село, а слева остается небольшая деревня. За селом холм поднимается метров на сорок, за ним ничего не видно. На высоте отчетливо заметно движение. Смотрю в бинокль. Это немцы. Еще немного, и мы уже едем между глиняными и деревянными домами по улице села. На дороге стоит группа военных, двое из них оживленно жестикулируют. Сейчас спрошу их, как называется этот населенный пункт. Останавливаюсь и в одном из них узнаю Маркграфа, спорящего с каким-то тыловым унтер-офицером:

– А я вам говорю, что взорвете не раньше, чем мы заберем отсюда все, что нам нужно! По мне, будь у вас приказ хоть от кого угодно. Мне наплевать! Здесь приказываю я.

Маркграф поворачивается к худым лицам, окружающим его.

– За дело! Очищайте лавочку до дна и переносите в этот дом. Только быстро, чтобы он успел выполнить свое задание. А ну берись!

Толпа бросается туда, а я вылезаю из машины и подхожу к Маркграфу. Он смеется:

– Ты как раз вовремя. Только что явился сюда этот тип и сунул мне под нос приказ: немедленно взорвать продовольственный склад в Суханове.

– Так это и есть Суханове?

– Слушай дальше! Там стоят ящики с мясными консервами, Шоколадом, печеньем, сигаретами и прочими вещами, которых мы уже много месяцев не получаем. И огромное количество шнапса! Пойми меня правильно: этот тип хочет взорвать все это на воздух, не дав нам ни шиша. Пытаюсь с ним договориться, а он грубит и говорит что-то насчет мародерства. Ну, раз уговоры не помогают, пришлось пригрозить. Идем, а то совсем закоченеем.

Мы входим в полутемное помещение склада. Там есть все, что только может пожелать солдатское сердце. Тут уже хозяйничают солдаты противотанковой части. В поте лица своего вытаскивают ящики и выкатывают бочки. Один прямо на ходу пробует кюммель{26}. Искать долго не приходится, так как все на виду. Засовываем в карманы плитки шоколада и идем дальше. Несколько сот метров, и мы у цели. Франц остается с нами, а Эмиг и Гштатер отправляются в дом, где расположились связные.

Пауль рассказывает. Насколько я понимаю, дело дрянь. Даже Франц, мой профессиональный оптимист, и тот хмурит лоб.

Еще вчера вечером около 23 часов противотанковый дивизион вступил в Суханове. Здесь он обнаружил только остатки обоза начальника снабжения корпуса. Русских пока видно не было. Сегодня утром поднята первая тревога. В соседней деревне Ново-Бузиновской – всего в двух километрах отсюда – появились первые русские танки. На высотах, которые мы перед тем видели, в страшной спешке оборудованы оборонительные позиции, правда только для тяжелого оружия. Пехота все еще не подошла. Две русские танковые роты предприняли атаку, но были отброшены, при этом подбито четыре танка. К 9 часам утра русские подбросили три кавалерийские бригады и несколько танковых частей. Ожидаемое наступление началось около 12 часов, но было отбито.

– Можешь себе представить, нам здесь не очень-то по себе. Сегодня будет горячий денек. Из какого направления ты, собственно, прибыл?

– Из Калача.

– Вот как? Через Ерослановское проезжал? Это маленькая деревенька недалеко от нашего стольного града.

– Нет, мы оставили ее слева.

– Вот это я и хотел знать. Тебе чертовски повезло! Ведь в ней русские. Видишь: дуракам всегда везет.

– Это исключено: ведь деревня в вашем тылу!

– Тут уж ничего не поделаешь. У нас здесь снова маневренная война. Уже вскоре после девяти русские вклинились юго-западнее и ворвались в это самое Ерослановское. Мы насчитали 80 танков. Оттуда они наверняка будут наносить удар на Калач, этим частям не до нас.

– Так как же мне -сегодня выехать отсюда?

– Пока еще все не так страшно. Дорога вдоль донских высот пока еще свободна. Поезжай через Песковатку.

Около двух часов дня Франц и я готовимся выезжать. Вдруг в дверь вваливается связной:

– Господин обер-лейтенант, они идут! В чем есть выбегаем на улицу. Бой уже начался. Деревню накрывают огнем батарей десять. Бьют реактивные установки и минометы. Все гремит, шипит, грохочет, визжит и воет, как гигантский хор завывающих чертей. Рушатся дома, носятся в воздухе железные листы с крыш. Сквозь град осколков бегу за Маркграфом. Успеваю только увидеть, как Тони ставит машину за кирпичную стену, и проваливаюсь по пояс в снег. Под «огневым мешком» взбираемся как можно быстрее по крутому склону. Не раз помогаем друг другу выбираться из ям метровой глубины, прикрытых снегом. Совершенно мокрые от напряжения и возбуждения наконец добираемся до голой вершины правой высоты.

Леденящий ветер пронизывает нас. Теперь и нам видно, как приближаются выкрашенные белой краской танки. Это Т-34 и Т-60. Они от нас еще на расстоянии двух километров. Отсюда, сверху, хороший обзор, видно и танки. Белые громады – а их даже невооруженным глазом можно насчитать шестьдесят – выползают из маленькой деревни, которая со своими избами с заснеженными крышами и наличниками расположена метрах в пятистах позади передовых танков. Но видно и гораздо дальше: воздух сегодня удивительно прозрачен. На горизонте появляются колонны за колоннами, моторизованные и конные, в том числе и танковые, и мне кажется, что все они идут в одном направлении, словно все они рвутся сюда, чтобы сравнять нас с землей.

Передние танки все еще удалены от нас километра на полтора. На них пехота, ее отчетливо можно различить, несмотря на белые маскхалаты. Правее наступает спешенная кавалерия; кони стоят на околице деревни.

Маркграф пока наблюдает спокойно, дает приказания и распределяет первые цели. Солдаты у противотанковых и зенитных пушек залегли в своих покрытых снегом ячейках, которые они наспех отрыли, чтобы скрыться от железного града. А он что надо! Непрерывно рвутся снаряды, образуя в белом ковре черные дыры. Как трубы огромной шарманки, параллельно друг другу прочертились в небе следы залпа «катюш». Снова грохот разрывов. Еще залп. Но ущерб пока невелик. Орудия наши целы. Насколько можно оглядеть позицию, ни один из солдат Маркграфа еще не убит. Сам он лежит рядом с нами.

Теперь открывают огонь танки с красными звездами. Бьют все их орудия короткими, сухими выстрелами, которые с таким же сухим звуком рвутся вблизи нас. Маркграф быстро объясняет мне, что некоторые танки атаковать не могут хотя они и стояли в деревне позади нас, но еще утром расстреляли весь свой боекомплект. Он смотрит в бинокль. Потом произносит только одно слово: «Так».

Вдруг в небо взвивается сигнальная ракета. И вот уже заговорили наши орудия. Залп за залпом. Наводчики и заряжающие работают с полным напряжением. Бронзой отливают их лица на холодном зимнем ветру. Продвижение русских замедляется. Пехота спрыгнула с танков и залегла в глубоком снегу. Танки застывают на месте. Горит первый. За ним другой Столб дыма поднимается в высоту и тянется в сторону. Наши артиллеристы заряжают и стреляют, заряжают и стреляют, не успевают подносить снаряды.

Первый успех не заставляет себя ждать. Наступательный фронт разорван, первое замешательство внесено. Русские приостановили атаку. Кажется, они обдумывают, как действовать дальше. Первые танки повернули назад.

Атака отбита, позиция удержана. Спешенная конница снова отходит в деревню справа, преследуемая разрывными снарядами.

Но никто не думает о том, что этот частный успех останется только эпизодом, что противник хочет избежать лишних потерь и просто обойдет Суханово.

***

Через полчаса мы едем в направлении донских высот. Мои ручные часы показывают четыре. Ветер немного улегся, мы вспоминаем боевое настроение дивизиона Маркграфа, и нам становится немного легче, чем утром, когда мы повстречались с отступающими войсками. Всем, кроме Тони. Он ругается что есть мочи. При таком освещении езда по совершенно незнакомой снежной дороге – удовольствие маленькое.

Но ничего не поделаешь, мы обязаны возвращаться. Темнота нас испугать не может: теперь в любой ситуации не по себе, когда едешь на одиночной машине. Снег блестит под луной холодным глянцем, отбрасывая голубовато-серый отсвет.

Далеко позади себя мы слышим звуки сильного артиллерийского огня. Там еще гремит бой. После всего виденного сегодня исход его мне совершенно ясен. Слабые отсечные позиции прорваны или обойдены русскими. Часть их сил уже здесь. Калач тоже падет – этого не избежать. Но что тогда? Нашему командованию придется разгрызть твердый орешек.

Сильный толчок.

– Что случилось. Тони?

– Бревно переехали, господин капитан! Через несколько сот метров опять толчок. Снова бревно. Откуда здесь, в безлесной степи, столько валяющихся на дороге бревен? Останавливаю машину, возвращаюсь на несколько шагов назад. Вот оно, «бревно»! Не бревно, а человека переехали мы. Совершенно одеревенелый труп без шинели, без шапки, без сапог валяется поперек дороги. Это румынский солдат. Наверно, свалился от истощения сил. Для него не нашлось места ни в одной машине, его не положили ни на одну лошадь, просто бросили. Другие думают только о себе. Бога ради, не останавливаться. Дальше, дальше!.. Кому еще суждено принести себя в жертву? Пусть каждый сам помогает себе как умеет. Кто позаботится обо мне? Пусть валяется. Сапоги на нем хорошие, ему они больше ни к чему, да и шинель тоже не понадобится. А теперь в путь, дальше, дальше, только не останавливаться: сзади наступают русские!

Приходится убрать с дороги еще пять полуобнаженных трупов, чтобы продолжать путь. Но вот мы уже приближаемся к реке Россошке. Нас встречает и сопровождает дальше дикий шум. Румыны осыпают нас проклятиями и руганью на своем языке, когда мы подъезжаем к ним. В низине у реки сплошной клубок людей, лошадей и повозок. Склоны покрыты льдом; спускаться легко, но на противоположный берег взобраться трудно. Приходится толкать лошадей и машины. Между ними падают раненые, колеса едут прямо по ним. Никого это не волнует, никто не прислушивается к предсмертным крикам и стонам. По упавшим несутся кони, шагают живые. Все стремятся вперед. Кто упал, тому ничем не помочь. Мы его поддерживать не можем. Раз два – взяли! Еще взяли! Откуда идем? Оттуда. Русских не сдержать. Хотели пробиться к Калачу, да они преградили нам путь, пришлось отступать. Болтать некогда, спешим. А ну приналяг! Скоро выберемся на тот берег. Вот только полевая кухня внизу. А лошадей, от которых одни кости остались, да растоптанных людей здесь бросим. Завтра все замерзнет, и их занесет снегом. Нас бы здесь давно и дух простыл, да половина наших сразу отделилась, а о нас и не подумали. Вот эти ушли уже далеко! Но и мы сейчас двинемся. Мы не горюем: полевая кухня с нами! А до других нам дела нет. Своя рубашка ближе к телу.

Теперь я начинаю торопиться. Только бы вырваться отсюда! Только не видеть больше этих людей! Меня охватывает ярость. Но и сострадание тоже. Вот как оно выглядит, бегство! Сегодня бегут румыны. А завтра? Разве есть у нас гарантия, что то же самое не произойдет и с нами? Прорвавшиеся русские дивизии катятся на нас. Они ударят в тыл армии, там, где штабы и обозы, где есть пекаря и почтальоны, но где нет резервов. Что тогда?

Путь впереди расчистился. Тони с ожесточенной яростью разгоняет машину. Восьми цилиндровый форд с колесами, обвязанными цепью, тянет хорошо, мы преодолеваем подъем без остановки и проносимся мимо отступающих румын.

Через несколько километров проезжаем полевой аэродром. Нас встречает зловещий пожар. Пламя полыхает до самого неба – желтое, красное, голубое. Горит бензин. Горят самолеты. Да, самолеты! Транспортные, разведчики, пикирующие бомбардировщики – те немногие, что до сегодняшнего утра еще обслуживали нас. Сознательно уничтожают технику. Ведь русские идут, ничто не должно попасть им в руки! Моторы не заводятся. Пробовали – не получается. Ничего иного не остается. Как ни тяжело, жги машины! Поджигай бензин! Что еще? Взорвать склады с запасными частями. Скорее, спешите, надо все уничтожить! Русские наступают, русские!

Панический страх охватил всех здесь, в армейском тылу, пока там, впереди, идет бой. За дело взялись безумцы – те, кто до сих пор сидели в глубоком тылу, попивали шнапс в казино, щелкали каблуками и только и знали что отвечать на приветствия подчиненных. А теперь только заслышали артиллерийскую канонаду, сразу нервы потеряли. Подумаешь, что такое двадцать самолетов! Я обязан выполнять свой долг! Что? Говорите, можно было бы подождать? А что вы в этом смыслите, лучше позаботьтесь-ка о своих собственных делах! Хотите знать мою фамилию? И не подумаю назвать!

Этот огонь уничтожает не только несколько самолетов. Он окончательно отрезвляет нас. Если столько немецких офицеров потеряло голову и поддалось панике, не приходится удивляться поведению румынских солдат.

И здесь тоже горит. И там, дальше, тоже! Чем дальше мы едем назад, тем все чаще пожары. Прямо посреди деревенской улицы, перед крестьянскими избами, на высотах, в открытом поле жгут документы, приказы, секретные бумаги, характеристики и представления к орденам, уставы и карты. Писаря раздувают огонь. Офицеры по листкам бросают бумаги в костер с торжественной серьезностью и ставят в списке галочку против порядкового номера. Они тоже выполняют свой долг! Еще бы, ведь их дело – составлять и рассылать приказы, так почему бы разочек и не сжечь? Только вот до сих пор мы об этом не думали. Ведь раньше ни один секретный приказ не имел права исчезнуть, иначе арест, военный суд, разжалование. А сегодня? Бросай его в огонь! Русские идут! Приказы не помогли нам раньше. Не помогут и теперь. В огонь их! И этот тоже! Да смотрите, ничего не забыть сжечь! Такова служба. Я отвечаю за это головой.

***

23 ноября 1942 года. Разгуляевка.

Полдень. Все командиры выстроились в блиндаже генерала, 1-й офицер штаба Дивизии произносит:

– Господа, свершилось. Калач пал. Мы окружены.

Прорываться или нeт?

Итак, мы попали впросак. И притом основательно. Полностью отрезаны, предоставлены своей собственной судьбе, лишены всякого подвоза боеприпасов, снаряжения, продовольствия, не имеем возможности вывозить раненых. Будущее наше мрачно.

Такое положение называют котлом. Первый в истории котел сумел устроить Ганнибал при Каннах. Он зажал там в клещи 80 тысяч римских воинов под командованием консула Эмилия Пауллюса. 50 тысяч из них остались лежать на поле битвы, 20 тысяч были пленены, остальным 10 тысячам удалось вырваться из окружения. С тех пор идея битвы на уничтожение по возможности такого же масштаба не дает покоя генералам и всем, кто хочет ими стать. Во времена Пунических войн все свершалось в один день – от наступления до горького конца побежденного. И в тот же вечер победители делили между собой лавры и торжествовали победу. Но в нашу эпоху – эпоху колоссальных масштабов, развития техники, действия массовых армий – дело выглядит иначе.

Мне вспоминается окружение во Франции в 1940 году. В котле остались десятки и десятки тысяч французских солдат, они не могли помочь себе. То здесь, то там попытки прорыва, но французское командование было не в состоянии создать новые фронты, организовать оборону и остановить наступающего противника. Все уже сжималось кольцо. Сбрасываемое с самолетов продовольствие попадало в наши руки. А окруженные голодали, метались между стенами котла, не подчиняясь уже никакому приказу. После ряда дней все более усиливавшегося нажима им пришлось капитулировать. Изможденные, голодные и оборванные пленные тянулись по дорогам, опустив глаза и потеряв надежду.

А теперь нас самих постигла та же участь! Несколько сот тысяч человек оказались в железном кольце. Их надо кормить. Хорошо, у нас еще имеются склады продовольствия. Но надолго ли хватит запасов? Автомашины выходят из строя, требуются запасные части. Откуда будет поступать техника? Откуда будет поступать горючее? Чересчур усердствующие люди сожгли его, как только произошел прорыв на Дону. Сажать бы таких за решетку, чтобы больше не у могли приносить вред. Безголовость сейчас самое худшее. Отдаются приказы. Через несколько минут отменяются. Потом приходит новое указание, но оно невыполнимо. Другие хранят глубокомысленное молчание, хотя они отнюдь не Мольтке, который мог себе позволить это. Нужны недвусмысленные, ясные и четкие приказы. Но для этого требуются дальновидные командиры. Их мало. Не хватает буквально всего и всюду.

Где войска для нашего нового, обращенного на запад фронта, который сейчас необходимо создать? Вот уже много недель 6-я армия взывает о подкреплениях, потому что мы недостаточно сильны даже для нашего волжского фронта. Где там, позади, позиции для полков, которые должны прикрывать нас с тыла? Где-нибудь посреди бескрайнего снежного поля, где завывает ледяной северный ветер? Не так все это просто. Новую линию обороны наверняка провели на зеленом сукне письменного стола. Некоторым из нас памятна прошлая зима. Достаточно много страдали мы от таких методов. Почему же сейчас все вдруг должно оказаться иначе?

Дальше: чтобы биться, надо иметь оружие. Хорошее, надежное оружие. Оно выходит из строя каждый день в результате износа стволов, отказа техники или потерь от огня противника. А откуда получать замену? По воздуху? Я еще не видел, чтобы на самолете доставили хоть одну 88-миллиметровую пушку или штурмовое орудие. Вопрос о доставке боеприпасов по воздуху прост, пока речь идет о пехотном оружии: при необходимости можно. Но вот со 150-миллиметровыми снарядами и минами дело посложнее. Их ведь не засунешь в «юнкере» целыми вагонами.

Куда ни посмотри, везде одни только трудности! Войска в таком котле заведомо обречены на гибель, если им не окажут помощи извне! Именно так оно и есть. Нам необходима помощь, и как можно скорее. Нельзя медлить ни минуты. Все, что есть под рукой, надо срочно мобилизовать, сунуть в эшелоны, погрузить в самолеты и перебросить сюда. Пусть даже придется направить всю армию резерва! Если нас хотят сохранить, они обязаны прорвать окружение извне. Но железные дороги! Ведь еще осенью все время были затруднения и пробки, а сейчас зима. Все это одни химеры.

Неужели у меня мысли начинают разбегаться? Страх? А я-то считал себя свободным от этого чувства. Но все необычное пугает. В конце концов не каждый день приходится оказываться в мышеловке.

Для доставки необходимых войск по железной дороге потребуется слишком много времени. Так долго мы ждать не можем. От нас не много останется, погибнем от голода или помрем от эпидемий. Болезней на наш век хватит: сыпняк, дизентерия, брюшной тиф. На замену нас силами извне рассчитывать не приходится. Да ее и нет в природе, иначе нас давно бы уже сменили. Мы должны держаться сами, это ясно. Мне во всяком случае. Франц, этот неисправимый оптимист, все еще надеется на чудо, которое неожиданно придет с запада. Но я не принимаю его всерьез. Парень неплохой, но глуп как пробка. Гораздо больше по душе мне Фидлер: он думает так же, как и я. Извне нам ждать нечего, мы должны действовать сами. Повернуть фронт и вылезти из этой дыры, вылезти окончательно, прорываться на запад! Лучше всего в направлении Ростова. Но это надо делать завтра или в крайнем случае послезавтра, пока у нас еще есть горючее и не начался голод. Иначе будет слишком поздно.

Самое лучшее – съездить самому в штаб армии. Там я узнаю точно, что планируется.

На дорогах необычайно сильное движение. На предельной скорости проносятся автомашины. Один связной-мотоциклист за другим. Не сбавляют газ даже на поворотах, пусть каждый знает: дело не терпит!

Далеко окрест видно пламя. Пожары, большие и малые, полыхают в непосредственной близи, и сзади, и вдали, там, где Питомник, горит и в районе Городища. Облака дыма далеко видны в безгранично простирающейся степи. Множество этих огней напоминает костры на осенних полях после уборки картофеля или же заставляет думать, что военные действия закончились. Еще вчера все остерегались неосторожным дымком выдать расположение своего блиндажа, боясь, что пять минут спустя будет произведен огневой налет.

У Татарского вала натыкаюсь на первый очаг пожара. Интендант, скрестив руки на груди, совершенно спокойно стоит перед горящим дизельным грузовиком На машине мундиры, брюки, шинели, также полушубки и всевозможное зимнее обмундирование. Именно то, чего мы ждем уже многие недели. Здесь это предается огню, а сам интендант стоит и смотрит, словно Наполеон на пожар Москвы. На свои естественно возбужденный вопрос, что здесь происходит, получаю поучающий ответ:

– Приказ командира дивизии, господин капитан. Мы пробиваемся. Все лишнее приказано сжечь.

Интересно. Здесь уже готовятся к выступлению, а мы даже ничего не знаем об этом плане. «Все лишнее» – так ведь он сказал. Но при всем желании считать зимнее обмундирование и автомашины лишним я не могу. Впрочем, все это меня не касается, я не имею права вмешиваться, а тем более запретить. Если и там, где бушует огонь, поступают так же, значит, наносят ущерб, исчисляемый многими миллионами марок. Но и это еще не самое худшее. Откуда мы при царящей у нас нехватке горючего восполним этот ущерб? А как мало горючего в Германии, я увидел только во время последнего отпуска.

Итак, передо мной огонь пожирает гору обмундирования. А совсем рядом куча солдат в поте лица своего сталкивает в овраг грузовики. Вот покатился первый, вот он перевернулся, грохот, летят обломки. Так, слава богу, еще одной автомашиной меньше! За ним следуют остальные пять. У инженера, стоящего рядом, лицо, как у человека, который хоронит свою жену. По высочайшему приказу он делает себя безработным. Но приказ – это приказ! Его не обсуждают, а выполняют. Недаром в вермахте существует поговорка: «Размер моего жалованья не позволяет мне иметь собственное мнение». Это говорится в шутку. Но это больше чем шутка.

Увиденное неподалеку от Гумрака глубоко ранит меня. Батарея составила свои четыре орудия в тесный круг, стволами наружу. Несколько секунд – и их больше нет. Взрыв поглотил их. Вот валяется колесо от передка, вот замок, но у армии стало четырьмя пушками меньше.

Тони говорит:

– Они все свихнулись, сами себя начали приканчивать. Мы ждали все эти вещи до последнего момента, а они творят это свинство. Хотел бы я знать, для чего все это делается. И сколько все это стоит! Завтра им самим станет жалко, готов спорить. Если бы только знали на родине…

Жажда уничтожения неистовствует. Так-то выглядит все это в армии, которая до сих пор побеждала. Весть об окружении выбила ее из седла. Уничтожать все, в чем мы нуждаемся! Жечь папки с документами, все делопроизводство, уничтожать запасы обмундирования и продовольствия, технику, горючее, бочки бензина, оружие! Взлетают на воздух боеприпасы. Все пылает, шипит, грохочет, детонирует, гремит так, что это кажется делом рук умалишенных. А они еще взирают на происходящее с удовлетворением: выполнили приказанное. Ну, а завтра будет видно! Мы окружены, это знают все, теперь надо прорываться, а потому прочь все лишнее и стройся в походную колонну! Кое-кто погибнет. Ладно, этого не избежать. Но потом мы вырвемся, вырвемся наконец из этого, будь он трижды проклят, Сталинграда! Разве это не причина радоваться? Каждый, кто пережил этот шабаш ведьм на Волге, поймет это. Даже тот, кто пробыл здесь один-единственный день!

***

Командование армии после своего бегства из Голубинки и Голубинского расположилось в овраге между Гумраком и Питомником. Оборудование командного пункта еще не закончилось: аппарат штаба слишком велик. Правда, массу вещей и целые кипы документов пришлось бросить на Дону, потому что времени на сборы не хватило. Но и оставшегося штабного имущества еще достаточно много. Штаб армии – это вам не ротная канцелярия. Здесь полным-полно высших и старших офицеров, генштабистов, начальников управлений и отделов и всяких специалистов. И каждому обязательно нужен свой собственный блиндаж, каждому нужно место и для себя, и для своих писарей. Надо проложить линии связи, обеспечить всех телефонами. На все это нужно время. Поэтому совсем не поражает, что в штабе армии я нахожу невообразимую неразбериху. Подняв воротники шинелей, ходят по снегу туда-сюда офицеры, оживленно разговаривая между собой и жестикулируя, в то время как в наспех отрытые землянки втаскивают ящики и мебель. Уже стучат первые пишущие машинки. В новых блиндажах опять бурно течет штабная жизнь. Сквозь приоткрытые двери и оконные дыры доносятся голоса Можно уловить обрывки слов, отдельные несвязанные фразы:

– И добавьте: "Немедленно! "

– Кресло ставьте в тот угол!

– Соединить меня с 8-м корпусом!

– Сейчас же выслать связного-мотоциклиста!

– Вычеркните слово «может», поставьте "обязано

– Куда делся приказ начупра вооружений ОКХ^

– Начальник уже у себя?

– Пишите побыстрее, Краузе!

– Дайте прикурить!

– Срочно необходимо донесение о некомплекте!

– Двенадцать копий, ясно?

– Да это же безумие! От кого исходит приказ?

Неразбериха усиливается еще и тем, что каждую минуту подкатывают автомашины и прибывшие начинают разыскивать нужных им офицеров штаба. Во всем ощущается огромная нервозность. Теперь, господа, вам нужны железные нервы! Ведь от вас зависит все, наша судьба. Подумайте о том, что вам доверена целая армия! С вашей помощью она еще на что-нибудь способна, если только вы захотите. Целая армия и даже больше, господа!

Выясняю, где расположился начальник инженерной службы армии. Где-то в стороне.

В только что оборудованном блиндаже меня приветствует обер-лейтенант Фрикке, его адъютант – молодой офицер со свежим лицом, соломенно-желтыми волосами и дружелюбно глядящими из-под светлых роговых очков глазами. Знаю его еще с лета. Полковника Зелле не видать.

– Господину капитану сегодня не повезло. Моего начальника нет. Он где-то по ту сторону котла.

Этого мне только не хватало! Ведь именно от него я хотел узнать, что происходит. Но Фрикке чертовски хорошо информирован.

Первое, что я узнаю: 11-й армейский корпус выходит из излучины Дона на восток. Генерал Хубе со своим 14-м танковым корпусом должен сдерживать натиск противника до тех пор, пока последние части не перейдут через Дон. Пока все шло по плану.

– Будем надеяться, что в последний момент при переходе через Дон нам не придется снова наблюдать тот же спектакль, что недавно у Калача, – говорит Фрикке.

– У Калача? А что там произошло?

– Дикая история. Сначала там командовал комендант города, потом прислали высшего офицера полевой жандармерии, а затем удерживать город было поручено полковнику из штаба армии. Но трем медведям в одной берлоге не ужиться. Ни один не желал уступать другому. А тем временем первые Т-34 уже достигли западного берега Дона и подошли к мосту.

Экипажи танков вылезли из своих машин, поговорили с местными жителями на том берегу Дона и отбыли. По ним не сделали ни одного выстрела: три командира все никак не могли договориться, кто из них старший. Командирам частей приходилось действовать на свой страх и риск. Но о мосте не позаботился никто. Там браво стояли несколько дозоров, которые лишь наблюдали за происходящим. Ждать им пришлось недолго. Ночью на мост въехало с зажженными фарами несколько грузовиков немецкого типа, а за ними – пять танков. Ясное дело, их пропустили безо всяких. На середине моста из грузовиков выпрыгивают солдаты – 60 русских автоматчиков – и без затруднений захватывают переправу. И все это через несколько часов после визита русских танков, которые смогли убедиться, что на противоположном берегу немецких войск больше нет. А не захвати русские мост, вся армия смогла бы получить передышку, так как лед, покрывший Дон, был слишком тонок, чтобы выдержать танки.

Приходится согласиться с Фрикке: такая беспечность может нам дорого стоить. Ничего себе история! Скорее можно было бы понять, если бы мост, чтобы не отдать его русским, был взорван арьергардом наших отходящих войск. В военной истории это не раз бывало. Поэтому в 1812 году маршалу Нею пришлось переправляться по тонкому льду Березины, а в 1813 году князь Понятовский{27} утонул под Лейпцигом. А тут совсем наоборот: противнику дарят мост и тем самым дни, которые нам так дороги.

– Неужели же, кроме постов на мосту, там не было никакого боевого охранения, никаких оборонительных позиций?

– Были, но только по эту сторону.

– Какая нелепость! Ведь на другом берегу Дона как раз высоты. Я в любом случае установил бы на мосту индуктивную подрывную машинку, она сразу сработала бы, и дело стало ясным.

– Вот именно, господин капитан. Так мы и полагали. Разумеется, мост надо было удерживать возможно дольше. Он бы здорово пригодился нам для прорыва.

– Но скажите, что это за прорыв? Кто будет прорываться? Все? Когда? Известно ли вам что-нибудь? Все говорят о предстоящем выходе из окружения. Собственно, потому я и приехал к вам.

– Прорываться будет вся армия, до последнего солдата. Ввиду нехватки горючего приказано брать с собой только самую необходимую технику и оружие. Неисправные машины и оружие взрывать на месте, излишние боеприпасы тоже. Всю писанину, секретные документы и прочее сжечь.

– Приказ об этом отдан?

– Уже давно.

– Как же могло случиться, что до меня он не дошел?

– Дело вашей дивизии. Дата построения в колонну еще не назначена. Но ждать осталось недолго.

Теперь меня уже не удивляет виденное по дороге. Рассказываю Фрикке о взрывах и пожарах.

– Нет, господин капитан, – отвечает он, – во всем этом есть своя система. Командирам оставлено право самим решать, что им брать с собой. Представляю себе, что многим дивизиям трудно взять даже самое необходимое. Ведь нехватка горючего огромна. В таких случаях не остается ничего другого, как уничтожить новое обмундирование, вполне пригодное оружие и автомашины на ходу. Как ни печально.

Фрикке говорит об огромном маршруте выхода из окружения. Триста восемьдесят – четыреста двадцать километров, не меньше. В качестве цели называется Ростов. Дальнейшие приказы о боевых порядках поступят позднее.

– Словом, пока все это предварительный приказ. Командование группы армий утвердило представленный армией план выхода из окружения, но окончательное решение еще предстоит. В то время как командиры корпусов, особенно Зейдлиц и Хубе, настаивают на его скорейшем принятии, Паулюс ждет радиограммы из ОКХ.

Времени терять нельзя. Надо скорее ехать. Каждую минуту приказ может поступить и в мой блиндаж, а в батальоне ни о чем и не подозревают. Быстро прощаюсь, чтобы немедленно отправиться в штаб дивизии.

На улице сталкиваюсь с обер-лейтенантом Лангенкампом – начальником радиосвязи 51-го корпуса. Он так же спешит, как и я. Но все же обмениваемся несколькими словами. Интересные новости слышу я от него.

Сегодня утром Зейдлиц, командир его корпуса, созвал совещание своих 1-х офицеров штабов и сказал им вот что: «Мы стоим перед лицом величайшего поражения, которое когда-либо переживала Германия; нам осталось только одно: Канны или Брезины{28}».

Предложение Зейдлица немедленно прорываться было встречено по-разному. Результатом явилась открытая и скрытая критика как его плана, так и самого командира корпуса. Когда офицеры выходили из блиндажа, Лангенкамп собственными ушами слышал, как некоторые офицеры возмущались: «Старая перечница, ему пора в отставку». После совещания Лангенкампа вызвали к Зейдлицу. Генерал приказал немедленно, несмотря на запрет, установить радиоперехват всех переговоров штаба армий с ОКХ и командованием группы армий и тотчас же докладывать их ему. Ответственность, сказал генерал, он берет на себя.

Лангенкамп протягивает мне руку: у него так же мало времени, как и у меня. Прощаясь, говорит:

– Бегаю от одного к другому, чтобы достать шифры. Никто не хочет помочь. Авиационный офицер связи – моя последняя надежда.

***

Разгуляевка забита машинами. У 1-го офицера штаба собрались командиры всех частей дивизии.

– Ага, хорошо, что вы явились, связь с вами прервана, связаться не смог.

Я прибыл как раз вовремя, чтобы принять участие в совещании. Речь идет о подготовке к прорыву в общем направлении на Ростов. Полкам уже отданы приказы. Все особые пожелания отдельных командиров оставлены без внимания. 1-й офицер и слушать ничего не хочет. Каждое его слово обдумано, ясно, категорично, тут ничего не изменишь. Подполковник Айхлер, невысокого роста пехотный командир, пытается добиться, чтобы его выслушали. Ему это не удается. Наконец он убеждается, что единственный выход – не ломать себе напрасно голову, а подготовиться к маршу. Но не так-то просто примириться с мыслью, что надо уничтожить оружие и боеприпасы. Все мы ощущаем то же самое.

– Саперный батальон… – начинает читать следующий пункт приказа 1-й офицер штаба. Я записываю. То, что мне диктуют, не особенно поражает меня. Подготовленный разговором с Фрикке, я ожидал худшего. Командование дивизии требует, чтобы я взял с собой только огнеметы и мины. Все остальное – на мое личное усмотрение. Горючим должен обеспечить себя сам, никто мне не поможет. От его количества зависит и число автомашин, которые я смогу взять.

Пока после меня подобную хирургическую операцию производят над командиром разведывательного батальона, я быстро произвожу предварительный расчет. Мой начальник материального снабжения разбитной Глок заслуживает всяческой похвалы. Запасы бензина и дизельного топлива, которые он всегда возит с собой незаконно сверх нормы, теперь сослужат нам добрую службу. Мы продвинемся минимум на сотню километров дальше, чем рассчитывает штаб дивизии. У других частей положение, наверно, аналогичное, я знаю командиров. Запасец еще никогда никому не мешал. Так, учтем этот резерв, подсчитаем количество километров, расход горючего, подведем итог. Хватит! Для каждого солдата найдется место в машинах, смогу захватить две полевые кухни, достаточное количество продовольствия и одеяла – на каждого по две штуки: они могут здорово пригодиться. И при этом у меня еще останется некоторый резерв горючего.

Пытаюсь дозвониться до своего батальона.

– «Волга» слушает. Связь опять восстановлена. Вызываю к себе на определенное время всех офицеров батальона, в том числе батальонного инженера фон дер Хейдта, казначея Адерьяна и начснаба Глока. Путь от Питомника довольно длинен и утомителен, но за два часа до «Цветочного горшка» они доберутся.

1-й офицер штаба уже подготовил все приказы. Отодвигает свои наметки в сторону, и мы подходим к карте. Но прежде он подчеркивает:

– Надо лишь подготовить все к уничтожению, а взорвать по особому приказу. Не забудьте об этом, господа, чтобы мы были готовы в любой момент начать действовать. Никто не знает, когда именно настанет этот момент, окончательного приказа еще нет. А что делают другие дивизии, нас не касается. Завтра к 10.00 прошу доложить о принятых приготовлениях.

***

Спустя два часа.

Офицеры моего батальона уселись вокруг меня. Интенданты из Питомника тоже присутствуют здесь. Карандаши бегают по бумаге: все записывают необходимые распоряжения.

– Итак, повторяю! С собой берем: четыре легковые автомашины, четыре мотоцикла, четыре грузовика для транспортировки личного состава, четыре грузовика для боеприпасов, мин, огнеметов, горючего, одеял и продовольствия, две полевые кухни.

– Точные списки погрузки и распределения по машинам объявлены приказом ранее. Итак это ясно.

– Господа, все, что выходит за эти рамки, немедленно подготовить к взрыву: оружие, боеприпасы, снаряжение, автомашины, обмундирование, бумаги и прочий груз.

– Подумайте о своем личном багаже: нам дорого каждое свободное место.

– Вынести все из блиндажей, чтобы мы могли построиться в колонну и выступить в течение получаса.

– Фон дер Хейдт, вы отвечаете за готовность автомашин к выезду. А вы, Глок, – за заправку горючим.

– Командирам подразделений немедленно провести инструктаж. Разъяснить всем солдатам до единого.

– Выполнение всех подготовительных мероприятий доложить мне завтра утром до 9.00.

– Господа, еще раз подчеркиваю: запрещаю уничтожать что-либо без моего приказа.

– Вопросы есть?

– Благодарю.

Офицеры и интенданты с озабоченными лицами выходят из блиндажа.

***

Разрушение моего блиндажного уюта идет полным ходом. Умывальные принадлежности уже упакованы. В планшет уложены топографические карты и карты масштаба 1:300 000 района значительно южнее. К сожалению, нас обеспечили картами только до района Котельниково. Но кто ищет, тот обрящет. Не впервые нам приходится действовать, имея только географический атлас и компас. Как-нибудь выйдем из положения и на этот раз.

Тони, стоя на столе, срывает с потолка желтое авиасигнальное полотнище. Им мы укроем радиатор автомашины. В передней части блиндажа Бергер и Эмиг упаковывают свои пожитки. Все, без чего можно обойтись, летит в печку. Огню сегодня обильная пища. Последний раз, наверно, дает он нам свое благотворное тепло. Подрывные заряды уже сложены наготове в дверях, чтобы при отступлении взорвать блиндаж.

Жалкий комфорт исчез. Только лампа, койка и телефон еще напоминают о том, что здесь жили, работали и спали. Кроме того, еще стоит рация. Ее тоже погрузят на машину, лишь только придет приказ об отступлении.

Настало время подумать и о моем чемодане. Для него места в машине не найдется. Рядом со сменой чистого белья и бытовыми вещами лежат письма, на некоторые из них я еще не успел ответить. Беру их в руки. Почти девять десятых – от моей жены. На меня беспомощно смотрят тонкие, прямые буквы. Они говорят мне о любви и счастье, о страхе и жертвах. Они заклинают меня: жду тебя, жду три года, а ты все воюешь, вернись скорее, ведь жизнь так коротка! Подумай о матери, она так боится за тебя!

Если бы это зависело от меня, я давно бы уже был дома. Держу в руках снимки. Вот фотография моей жены, когда она еще была невестой, вот после года нашей совместной жизни, а вот и совсем новые. Они дышат мирным теплом. Все это в прошлом. Суровая действительность и знать ничего не хочет об этом счастье, которым светятся лица и мирные пейзажи, Быстро набиваю бумажник снимками, оставшиеся вместе с листками писем бросаю в огонь. Туда же и умывальные принадлежности. Ничего не поделаешь: места нет. Фотоаппараты, что с ними делать?

– Тони, положи это в машину, в переднее отделение.

Боже мой, чего только не таскаешь с собой! Все, что не безусловно необходимо, откладываю в сторону, к рубашкам и носкам. Эту кучу надо уничтожить, как только придет приказ на прорыв. Все новые вещи скапливаются в ней: носовые платки, кортик, новый мундир, сапоги, фотоальбом и под конец оптический прицел. Это трофей, снятый на Дону с винтовки русского снайпера. Он неплохо послужил бы мне на охотничьем ружье. Но теперь у меня другие заботы. И самая главная: нет места!

Приходит Тони, докладывает, что машина готова к выезду. Заправлена, канистры полны, пулемет установлен, на заднее сиденье положены магнитные мины кумулятивного действия, цепи для колес в порядке, радиатор укрыт авиасигнальным полотнищем. Остается взять портфель и планшет. Можно отбывать.

Ночь проходит спокойно. К 9.00 поступает последнее донесение об исполнении отданного приказа.

В 9.45 докладываю в штаб дивизии о готовности батальона к выступлению.

Надеваю шапку, чтобы отправиться к боевой роте. Несколько выборочных проверок дадут мне уверенность в том, что мои приказы выполнены. Но тут жужжит зуммер телефона.

– Командир «Волга» слушает.

– Говорит фон Шверин. Намеченное мероприятие отменяется. Приказ фюрера: мы остаемся!

Что? Не ослышался ли я? Мы остаемся? И это приказал сам фюрер? Яволь, приказ фюрера! Да возможно ли это? Оставить нас в окружении?

Нас, 6-ю, о которой он будто бы такого высокого мнения? Не может же он просто-напросто списать нас! Разве такое вообще бывает? Конечно, мы иногда ругали его, и даже немало, зачастую справедливо. Но мы же в конце концов сохраняли верность ему. Присяга есть присяга. А он? Верность – символ чести, разве это не относится и к нему? И он запросто хочет вычеркнуть нас из своего списка? Разве не отдали мы ему все, что было в наших силах? И вот теперь его благодарность! Благодарность фатерланда!

– Безумец! Погубить нас всех!

Вбегает Бергер: я, видно, говорил слишком громко.

– Что случилось, господин капитан?

– Бергер, прорыву крышка. Гитлер приказал оставаться! Ну, теперь видите, что он гонит нас на смерть? Это катастрофа, каких еще не бывало!

– Но все еще может поправиться. Ведь фюрер сам очень заинтересован в этом. Не бросит же он на произвол судьбы целую армию!

– Бергер, я же говорил вам вчера, что Паулюс и другие генералы за прорыв. А уж они-то лучше других знают положение. Почему же он не слушает их? Не дурачки же они!

– Не беспокойтесь, фюрер знает, что делает! Наверно, на восток двигается целая армия, чтобы выручить нас.

– Это почти исключено. Сможем ли мы так долго ждать? Вот в чем вопрос. Подумайте о снабжении, о нашей собственной боеспособности. Дальше: кто создаст новый фронт между Серафимовичем и калмыцкой степью? Ведь там же зияет огромная дыра. Кто-нибудь да должен остановить наконец русское наступление! И еще: имеются ли в наличии достаточные силы для наступления с целью нашего деблокирования? Бергер, будьте честны, ведь вы тоже не верите в это! Откуда им вдруг взяться? Нет, нет, Бергер, это беда!

– Все верно, господин капитан. Но если бы не было никакой возможности помочь нам, зачем бы фюрер оставил нас здесь?

– Да ради своего престижа, и только! Он слишком широко раскрыл свой рот на Сталинград. А теперь ему нельзя назад, чтобы не стать посмешищем. Он хочет удержаться здесь любой ценой.

– Но ведь Паулюс остался здесь. А если бы дело было так безнадежно, он бы радировал ОКВ.

– Бергер, дорогой, ведь это бесцельно! Паулюс уже это делал. Если что и может помочь нам, так это собственная решимость, собственные силы. Паулюс должен действовать сам!

***

Постепенно в моем блиндаже темнеет. Слабый свет проникает сюда снаружи, окутывая грани и углы так, что предметы теряют свои очертания. Глаз воспринимает только переход от мышино-серых тонов к сплошной темноте. С сумерками приходит и благотворный покой. Сон клонит к койке. Прилив мыслей постепенно спадает, наступает отлив. Еще несколько небольших волн, и вот уже нет прибойной пены.

Да, я всего лишь песчинка в огромных песочных часах, которые все время переворачивают вверх дном. И меня вместе с ними. Ничего не могу поделать. Хочу я или нет, согласен я или протестую, – остановить это движение не в моих силах. Так что же, смириться? И пусть здесь, в Сталинграде, песочные часы останутся навсегда неподвижными и песчинки прекратят свою жизнь?

Но что значит мое мнение? Чего оно стоит? Кто спрашивает, хочу ли я вернуться домой или навсегда остаться здесь, на берегу Волги? Найдется ли через несколько недель, когда настанет и мой черед, еще кто-нибудь, кто напишет моей жене, что я погиб здесь, в Сталинграде?

Или же после многолетнего ожидания она так и унесет с собой в могилу муку неизвестности?

От таких мыслей я чувствую себя совсем разбитым, больным, слабым, бессильным. И все-таки я тоже несу какую-то долю вины. Не знаю, откуда приходит ко мне это чувство. Действительно, я не могу ничего изменить, для этого я слишком малая песчинка. Но чувство вины уже не покидает меня, я упрекаю себя в том, что слишком мало, нет, ничего не сделал, чтобы уберечь свою жену от слез. И мать тоже будет убиваться. После смерти отца мои успехи, моя радость и мое счастье стали смыслом всей ее жизни: ведь я ее единственный сын. Без меня она зачахнет. В свой смертный час она проклянет судьбу, постигшую ее. И во множестве других семей будет то же самое. Ведь 6-я армия велика, родных у солдат еще больше.

И они спросят, почему ни у кого не нашлось мужества сказать прямо, что он думает, и действовать так, как велит ему совесть.

Их не утешат слова «приказ» и «повиновение». И все-таки эти слова – та цепь, которой нас приковали к этому городу. Целая армия должна остаться на верную гибель только потому, что это приказал один человек. Человек этот – Гитлер. А множество людей – это мы. И если среди нас и есть немного таких, кто отвергает его, кто с ним не согласен и готов послать его ко всем чертям, то у всех у них разные представления о том, что надо делать. Практически каждый остается наедине со своими собственными мыслями. Так почему же это так? Потому, что все мы превращены в простых исполнителей приказов, в людей, мышление которых не выходит за пределы тактических задач. Потому, что нас, военных, держали вдали от политики, нас даже лишили избирательного права. А мы еще делали из этого «воздержания от политики» добродетель, мы гордились тем, что не имеем ничего общего с политикой. Вот потому-то мы, офицеры, и стоим теперь так беспомощно перед этими вопросами. Но как бы то ни было, масса еще послушно идет за этим человеком. Из страха или по убеждению – этого я не знаю. Если бы это было не так, все те, кто сегодня солдатским шагом маршируют по Европе, не следовали бы за ним.

Да, я подчинюсь приказу, хотя и вижу, какая беда надвигается на нас! Этот приказ пригвождает к месту целую армию. От нее останется так же мало, как от взвода Рата. Но я ее часть и остаюсь ею не только во времена побед, но и в тяжелые дни. И что приказано, должно быть выполнено. Это обязанность каждого солдата. Ведь и я сам всегда поступал так: от первых «раз, два – левой» до военного училища, от лейтенанта, муштрующего новобранцев, до командира батальона. Может ли все это вдруг измениться для меня только потому, что теперь речь идет о моей собственной жизни? Разве не присягнул я в том, что «как храбрый солдат буду готов в любую минуту выполнить присягу ценой собственной жизни»? Присяга сохраняет свою силу и сейчас. Ничто не изменилось. Только я сам стал другим. Я начинаю задумываться, есть ли смысл в приказах, которые мне даются. Но если я даже и не нахожу этого смысла, я все равно повинуюсь – на этот раз, так сказать, не вытянув руки по швам, а сжав кулак в кармане. А мои солдаты? Если и они тоже больше не понимают смысла приказов? Как быть мне с ними?

Опять зуммер телефона.

– Командир «Волга» слушает.

– Прошу не отходить от аппарата, соединяю с господином генералом.

Ну, что скажет старик? Может быть, что-нибудь изменилось в обстановке?

– Фон Шверин.

– Командир «Волга» у аппарата.

– Хорошо, что я застал вас лично. Приказ фюрера обсуждению не подлежит. Он предельно ясен Ничего не поделаешь, придется ждать. Дивизия останется пока на прежних позициях. Хотел только сообщить вам, что для вашего батальона кое-что меняется. Обстановка требует боевого использования каждого солдата, до единого. Поэтому саперы должны быть на переднем крае. Завтра получите подробный приказ. Ожидаю от вас, что весь батальон, как и раньше, не ударит лицом в грязь.

«Обеспечение 6-й армии беру на себя»

Прошло несколько дней. Батальон снова занимает позиции на передовой между нашей пехотой и хорватским полком – на территории завода «Красный Октябрь». В мою полосу входят: цех № 1, цех № 2 и здание заводоуправления. За пробитыми в стенах амбразурами и около пулеметов в полной боевой готовности засели саперы. В тусклом свете зимнего дня они наблюдают за местностью. Слева от цеха № 1 линия фронта уходит на восток, в открытое поле. Солдаты расположились прямо в снегу. Один ведет наблюдение, другие постукивают от холода ногами и трут руки. Двадцатиградусный мороз прохватывает через сапоги и шинели.

Теперь вознаграждается осмотрительность нашей дивизии, решившей подождать с преданием своего имущества огню и уничтожению. В то время как наши соседи в летнем обмундировании и промокших сапогах, в которых ноги превращаются в сплошные раны, у нас новые маскхалаты и лохматые шубы. Несколько дней назад их выдали нам дивизионные интенданты. Правда, зимнего обмундирования далеко не достаточно и не хватает на всех, но все-таки солдаты в окопах на переднем крае имеют возможность меняться теплыми вещами на время смены, так что по сравнению с другими частями у нас довольно мало обмороженных. И все-таки врачу не приходится жаловаться на отсутствие работы. Кроме огнестрельных и осколочных ранений каждый день немало отмороженных пальцев рук и ног, а то и ушей. В таких случаях помочь особенно нечем. Самое большее, что может сделать врач, – направить в полевой госпиталь или выдать побольше мази от мороза.

Эти потери все больше лишают нас активных штыков на переднем крае. Мне становится страшно при мысли, что будет дальше. В моем батальоне при всем желании больше наскрести ничего нельзя. По распоряжению штаба дивизии – а оно очень строгое – я отправил в строй, на передовую, всех, кто только вообще в состоянии что-нибудь видеть перед собственным носом и сгибать указательный палец правой руки. Вот они скрючились в белых снежных ямах: писаря, санитары, счетоводы, маркитанты, ротные связные, парикмахеры и денщики. Давно миновали те времена, когда всей этой братии приходилось вести метровые списки личного состава, выдавать таблетки, высчитывать полевую надбавку, продавать спиртное и ранним утром брить начальство ("уголки рта пробрейте три раза! "). Теперь эти солдаты, которые до сих пор знали войну лишь на известной дистанции, держат в руках автоматы и винтовки, лежат за пулеметами, устройство которых им совсем незнакомо. Не нашлось времени даже для самого короткого обучения. На глазах у противника им приходится учиться обращаться с огнестрельным оружием и взрывчаткой.

Фидлеру – тому легче. Канониры и обозники нашей дивизионной артиллерии стянуты в блиндажи около Татарского вала. Там их должны наскоро подучить пехотному бою. Так дивизия готовит себе резервы, которые будут подброшены на передовую, лишь только призывы о помощи станут особенно настойчивыми. На обучение предположительно отведено три недели, а Пауль назначен командиром этого сводного подразделения. Я не завидую его временному отдыху от боев, но мне очень не хватает его откровенных суждений.

Франц и обер-фельдфебель Рембольд командуют впереди, в окопах. Они хорошо справляются со своей задачей, успешно отражают действия русских штурмовых групп и атаки, а по ночам минируют подходы. Но пройдет немного времени, и противник увидит, что здесь оборону держат саперы, и сделает из этого надлежащие выводы.

Со стрелковыми боеприпасами приходится обращаться бережно. У нас осталось так мало патронов, что мне пришлось приказать открывать огонь только в случае атак. На все другие цели запрет вести огонь. Последствия не заставили себя долго ждать. Сначала время от времени появляются белые русские каски, потом становятся видны пригнувшиеся фигуры, и в конце концов на той стороне начинается почти беспрепятственное движение. Красноармейцы, уже не пригибаясь, совершенно спокойно несут свои донесения в каких-нибудь ста метрах от нас. Они только краем глаза поглядывают на дула наших пулеметов. Противник чувствует себя уверенно. Только иногда я разрешаю дать очередь. Патроны израсходованы, и затем следует длительная огневая пауза. После непрестанного пулеметного «таканья» предыдущих недель это производит впечатление паралича. Даже невольно удивляешься, почему никто не хочет выяснить причину нашего неожиданного «дружелюбия».

У нашей артиллерии тоже сплошной отдых. Перед окружением она ночь за ночью вела беспокоящий огонь по русским позициям, выпуская по две тысячи снарядов помимо поддержки атак и кроме регулярных огневых налетов по важнейшим объектам. А теперь редко-редко услышишь разрыв нашего снаряда и таким образом узнаешь, что у нас вообще еще есть орудия крупного калибра. Бывают дни, когда по растянувшемуся вдоль Волги городу делается всего какая-нибудь сотня орудийных выстрелов. Подавление батарей противника, во множестве окружающих наши блиндажи и фасады разбитых домов, по существу, прекратилось. Только на те вражеские орудия, которые уж очень досаждают нам, иногда в виде исключения выделяется по десять выстрелов. Прежде на такую цель по норме полагалось 240 снарядов, меньшее количество считалось бы недостаточным. Но начиная с первых чисел декабря наши начальники тылов и артиллерийские командиры стали оперировать только начальными цифрами таблицы умножения. Хватит и этого. Должно хватить!

И все-таки держащуюся на волоске полосу обороны надо удерживать. Стреляем меньше мы, больше стреляют русские. Кроме потерь от огня дальнобойных батарей и железнодорожных орудийных установок, которые накрывают нас своими набитыми взрывчаткой стальными «чемоданами», мы несем большие потери и от залпов реактивных установок, которых у русских с каждым днем становится все больше. Здесь таблицей умножения не отделаешься. Днем и ночью над мертвым городом гремит непрерывный салют. Сотни стволов, с предельной точностью нацеленных на нас, говорят своим грозным языком, хорошо понятным нашим старым воякам.

Не утешает и взгляд, устремленный в небо. Раньше, бывало, чуть взойдет солнце, появляются первые эскадры бомбардировщиков, летит эскадрилья за эскадрильей, сменяя друг друга. Впереди, по бокам и сзади – истребители, а в середке – пикирующие бомбардировщики. Черный крест нашей авиации господствовал в воздухе, облегчая нам бои. Теперь это миновало. Правда, иногда наши самолеты все-таки появляются, но базы и аэродромы их далеко на западе. Поэтому большей частью, даже когда в небе нет русской авиации, виден лишь одиноко летящий «мессершмитт», или дежурный разведчик, или пикирующий бомбардировщик из Питомника. Но русская авиация теперь отсутствует довольно редко. Почти непрерывно в небе висит цепочка краснозвездных самолетов: они беспрепятственно разглядывают наши позиции и бросают свои бомбы, как на учениях. Ночью над нами кружат медлительные бипланы – «швейные машинки» или «кофейные мельницы», как мы их называем. В желтом свете повисших на парашютах осветительных ракет они сбрасывают на нас свой бомбовый груз. Бомбы небольшие и значительного ущерба не приносят, но жужжание этих самолетов не прекращается по ночам. Оно говорит о том, что господство в воздухе перешло к противнику.

Нервы наши пока еще в порядке. Прямые попадания и осколки считаются на войне обычным делом, они воспринимаются и регистрируются как само собой разумеющееся. Моральное потрясение испытывается редко, только все больше распространяется какое-то отупение.

Все сейчас совершенно иначе, чем раньше. Мне вспоминаются наступления в период летних кампаний. За десять минут до начала атаки тебя всегда охватывает какое-то зловещее чувство физического страха, иногда сильнее, иногда слабее. Все ли пойдет хорошо: ведь мне сегодня ночью приснился дурной сон. А потом еще это дурацкое предчувствие: какой-нибудь рикошетированный снаряд – и тебя уж нет в живых. Только бы не тяжелое ранение, только бы без ампутации, без протезов, искусственного глаза или инвалидной каталки. Если уж попадание, так лучше полегче или уж сразу насмерть. Смотришь на часы.

Еще пять минут. Как тянется время! Думает ли моя жена сейчас обо мне? Как хотел бы я к ней назад! Только бы выбраться живым из этой передряги! Но вот момент атаки наступил. В первый же миг движения вперед боязливые мысли куда-то уходят. Я без страха вел свои подразделения в бой. Ощущение долга командира укрепляло мое самообладание в первые минуты. А потом, чуть позднее, приходили заботы: часть солдат залегла, надо поддержать их огнем посильнее; все лежат, значит, я должен подняться первым. Не потому, что мне нравится героическая поза, а потому, что я боюсь, как бы минометный огонь не перебил залегших солдат. А когда атака закончена, ощупываешь себя и ощущаешь жизнь как нежданный подарок. Можно подумать, что так бывает только в первом бою. Это верно только отчасти. Учащенно сердце бьется всегда. Пусть никто не говорит, что не испытывал страха. Он лжет. Но, право, дрожать – это не позорно. Мужества самого по себе не существует, мужество – это преодоление страха.

И только здесь все по-другому. Здесь, среди руин и кучи камня на берегу великой реки. Здесь нет ни метра земли, который остался бы не тронутым снарядами и бомбами, здесь нет ни одного укромного уголка, ни одного мгновения безопасности. И это постоянное состояние крайнего напряжения и прислушивания к каждому звуку неизбежно притупляет восприятие. Смерть уже не кажется страшным призраком, не ощущается как угроза.

Нет, многие видят в ней скорее избавление. Куда сильнее другая забота. Все хуже становится с продовольствием. Суп все водянистее, куски хлеба все тоньше. Фельдфебель Нойзюс докладывает мне, что мяса для выдачи по норме уже не хватает. Нехватку можно покрыть только за счет убоя еще оставшихся лошадей. Но даже это невозможно. Ведь наши лошади уже давно отправлены в тыл на подкормку, и официально у меня нет ни одной-единственной лошади. Бесконечные телефонные переговоры с дивизией: добиваюсь, чтобы нам подбросили хоть немного мяса. А остальное восполнит фельдфебель Нойзюс, забив пару лошадей, которых я в свое время «припрятал» для снабженческих поездок. Итак, пока мы с голоду еще не помрем!

Мой батальонный писарь остался на «Цветочном горшке». Каждый вечер он добирается ко мне на передовую с папкой бумаг на подпись, приносит последнюю почту и докладывает, что делается позади, о чем там говорят.

Западная стена котла еще держится. Она состоит из 11-го армейского корпуса, нескольких мотопехотных дивизий и авиационных подразделений. Линия фронта проходит там почти сплошь по открытой местности. Нетрудно представить себе, каково там солдатам на переднем крае.

Со снабжением положение напряженное. Что боеприпасов и продуктов не хватает для покрытия текущих потребностей, мы замечаем и сами. Поэтому каждый патрон у нас на вес золота, скоро так будет и с каждым куском конской колбасы. Но плохо, что так будет продолжаться и впредь, несмотря на то что некоторые самолеты все-таки прорываются к нам извне и кое-что доставляют. Значит, нам придется еще больше экономить боеприпасы, чтобы иметь достаточный запас на случай решающего русского наступления. А это значит и другое: придется повременить убивать на мясо последних лошадей.

От одного офицера штаба армии я узнаю, что уже после того, как замкнулся котел, в ставке верховного командования состоялся ряд крупных совещаний авторитетных лиц. Командование авиацией наотрез отвергло требование 6-й армии о ежедневной доставке по воздуху окруженным войскам 750 тонн груза. Но 500 тонн оно доставлять обязалось. Этого, мол, достаточно, если деблокирование произойдет в ближайшее время. Однако 500 тонн в день составляют 250 самолетовылетов в район окружения. А эта цифра пока даже и близко не достигнута, 2-й офицер штаба{29} дивизии говорит о необходимости для дивизии в среднем 102 тонн в день, да и этого никак не хватит ни там, ни сям, а уж о тех, кто на переднем крае, и говорить нечего.

Положение с горючим по сравнению с зимой 1941/42 года тоже стало куда хуже, и улучшить его невозможно. Армейская база горючего до октября получала ежедневно два-три состава цистерн, таким образом, в день прибывало 450 кубических метров горючего. А теперь мы получаем всего 20 тонн в день. Еще печальнее обстоит дело с горюче-смазочными веществами. Зимней смазки, которая необходима при двадцатиградусном морозе, в армии больше вообще нет. Вопреки всякому здравому смыслу дано указание разбавить имеющиеся смазочные материалы на 20 процентов бензином. Вязкость смазки теряется, отказывают поршни цилиндров, плавятся подшипники. Замена вышедших из строя деталей ввиду их разнотипности наталкивается на непреодолимые трудности. Именно того, в чем ощущается наибольшая потребность, как правило, и нет. Самолеты почти ничего не доставляют, так что моторизованные дивизии лишены подвижности.

Положение было трудным и раньше. Ведь склад запасных частей для автомашин иностранных марок находится в Варшаве. Приходилось гонять туда специальные команды. Инженеры и техники, интенданты вечно толклись там за какой-нибудь мелочью, а в случае затруднений приходилось ездить чуть ли не в Париж. Вот как мстит за себя неразборчивое использование трофейной техники. Поскольку приходилось возить за собой огромную массу запасных частей, подразделения ремонтно-восстановительной службы страшно разбухли, им нужна грузоподъемность свыше 100 тонн, и все равно они не справляются со своими задачами. К этому добавляется нехватка резины и инструментов. Паяльного олова вообще нет, его приходится выплавлять по каплям из старых радиаторов. Не лучше и с рессорами. Так что не трудно рассчигать, сколько времени армия еще пробудет на колесах.

Вину за нехватку и голод, за потерю и конной тяги, и автомашин, и вообще за пребывание армии в котле, за продолжение ее агонии среди снега и руин несет вместе с Гитлером Геринг. Офицеры, которые в последние дни прилетали к нам, рассказывали, что в ставке фюрера состоялось большое совещание. На нем шла речь о дальнейшей судьбе окруженной под Сталинградом армии. Командующие групп армий и воздушных флотов Манштейн, Вейхс и Рихтгофен, а также только что назначенный на пост начальника генерального штаба сухопутных войск генерал Цейтцлер высказались за немедленное отступление на запад и за сражение на прорыв изнутри. И только один человек высказался за то, чтобы «выстоять», бросив при этом сакраментальную фразу: «Обеспечение 6-й армии беру на себя». Это был Геринг.

Его слово оказалось решающим.

***

Борьба ожесточилась.

Сегодня это проявляется не столько в частых пулеметных очередях и винтовочных залпах, сколько в пугающем спокойствии, в каком-то скрытом выжидании момента для прыжка. Перед нашими тонкими линиями обороны зияют темные провалы кирпичных стен и пустых окон цехов. Даже через минные заграждения ощущается какая-то неопределенная активность, результаты которой предназначено почувствовать нам. Это нечто расплывчатое, оно то прячется за разрушенными стенами, то скрывается под завесой хмурого дня, то дает о себе знать завыванием и разрывами снарядов и мин, которые целыми веерами падают на припудренные снегом руины. Но эти разряды стальной грозы – дело привычное, пусть отнюдь не радостное, но и не особенно угнетающее. Подозрительная тишина на позициях противника, в окопах – вот что заставляет мысли блуждать в потемках, не давая им зацепиться за что-нибудь определенное, вот что скребет по нервам. Скребет, не дает покоя и давит так, что рождается только одно желание: лучше лежать там, впереди, под огненным дождем, под градом пуль, снарядов, осколков, лишь бы знать, что и откуда грозит. Эти минуты и часы ожидания и неизвестности, когда не знаешь, что и когда произойдет, да и вообще будет ли, невыносимы и мучительны.

Сегодня мы должны быть начеку.

Осмотрев позиции, вместе с Рембольдом по косым обледенелым ступенькам спускаюсь вниз в свой блиндаж. В слабом свете оплывших свеч склонился над папкой с бумагами Бергер. При нашем появлении он захлопывает ее.

– Ничего нового. Нам выделена парочка "Э-КА! {30}. Можем садиться есть, господин капитан: еду уже принесли.

Из котелка идет дым, мы поскорее присаживаемся. Битки с коричневым картофельным пюре нам по вкусу. Не успеваем мы сделать последний глоток, как в дверях появляется Берндт. Он улыбается и говорит, что, видно, конина не так уж плоха, ему лично она понравилась.

Выясняется, что биточки из конины – начало новой эры в нашем питании. Одну из наших обозных лошадок прогнали через мясорубку. Напрасно родные и знакомые внушали нам такое отвращение к конине. Должен признаться, я его не чувствую. Только Бергера немного начинает мутить, но он тут же проглатывает последний кусок конины вместе с остатками былых предрассудков.

Чьи-то громыхающие по лестнице шаги обрывают нашу беседу и рассуждения. Дверь открывается:

– Господин капитан, русские! На дороге позади нас, всего метрах в двухстах!

Передо мной унтер-офицер Нойхойзер, он докладывает едва переводя дыхание. У него имелся приказ с наступлением темноты доставить на передний край боеприпасы и мины.

– Прямо на дороге, около большой воронки, нас накрыли сильным артиллерийским и автоматным огнем. Русские пробрались между дырами в заборе и кучами кирпича. Кауфмана тяжело ранило, Фридриха тоже.

Не может быть! Неужели русские где-то прорвались и теперь действительно у нас в тылу? Но я узнал бы об этом раньше. Кроме того, ведь не было слышно огневого боя. Чтобы выяснить обстановку на местности, посылаю Рембольда с четырьмя солдатами,

Звоню соседям, они ничего не знают. На нашем участке пока все еще спокойно, и я начинаю подозревать, что моим людям просто померещилось со страху. Но выстрелы сурово и неумолимо опровергают это предположение. Двое саперов ранены: один – смертельно, другой в ногу – прострелена щиколотка. Об этом по приказу врача докладывает обер-фельдфебель Берч.

Войдя в санитарный блиндаж, расположенный рядом, я вижу лежащего на носилках Фридриха, лицо у него желто-серое, землистое. Ему только что сделали перевязку, от мундира и брюк одни лохмотья, висящие на стене. Рука, которую он мне протягивает, покрыта бурыми пятнами запекшейся крови. У бедного парня ко всему еще и прострел легкого. Пока я говорю с врачом, мой пес Ганнибал, с которым я не расстаюсь, прыгает к раненому. Рука Фридриха ложится на маленькое существо и медленно гладит его мягкую шерсть. Малыш воспринимает ласку с доверием и лижет руку раненого. Суровое, запавшее лицо Фридриха проясняется, в глазах появляется блеск, серые губы растягиваются в улыбку. Может, он вспомнил сейчас о своей собаке и мысли его теперь обращены к дому, к матери, жене и ребенку. Он ощущает в своей слабеющей руке маленький комочек жизни, который льнет к нему и согревает его. Смерть, которая минуту назад уже протянула к нему свою костлявую лапу – он еще чувствует прикосновение ее холодных пальцев, – теперь отступила. Ее прогнал маленький песик.

Через полчаса возвращается Рембольд. Да, действительно русские в нашем тылу! Они засели севернее дороги, между развалинами домов и в подвалах. Связь с нами по этой дороге теперь под постоянной угрозой. Русские ведут ружейно-пулеметный огонь по каждому замеченному на дороге движению, по машинам с боеприпасами, подносчикам пищи, продвигающимся вперед группам. По оценке Рембольда, противника там до роты. Как я думаю, они проникли сюда по канализационным трубам.

У меня еще есть телефонная связь с соседями, с артиллерией и штабом дивизии. Там сначала не верят, потом становятся возбужденными, нервничают. Поспешно стягиваются силы, резервные и тыловые подразделения. Они должны окружить просочившегося противника и зажать его, пока контратака не восстановит положение. Начало операции завтра на рассвете. Для нее выделяется Рембольд со своими людьми и пехотная рота майора Шухардта – нашего соседа. Командовать приказано мне. На время атаки Франц один должен удерживать наши позиции с фронта.

Весь вечер и всю долгую ночь противник ведет сильный артобстрел. Небо гремит канонадой, все в блиндаже дрожит, гаснут коптилки. Снарядные осколки разрывают в клочья все, что встречается им на пути: связных, которые под покровом темноты перебегают из укрытия в укрытие, сменяющиеся посты и группы силой до отделения, высланные с целью подкрепить оборону боеприпасами и оружием. А в промежутках, когда смолкают орудия, бьющие с того берега Волги, слышен шум боя в нашем тылу – это сжимают прорвавшегося противника. Хотя город грохочет на все лады, хотя гром стоит такой, что глохнут уши и раскалывается голова, я чувствую облегчение. Утренний кошмар исчез. Теперь все ясно. Мы знаем, на каком мы свете, знаем, какова сила противника и что мы можем противопоставить ему завтра.

Деловые разговоры, приходы и уходы заполняют ночь. Новые данные о противнике изменяют приказы: стучат ящики с боеприпасами и оружием, прибегают с донесениями солдаты, каждые пять минут жужжит телефон.

– Алло, «Тайный советник», «Тайный советник», «Тайный советник»! Это «Тайный советник»? Вызывает «Волга», вызывает «Волга»! Прошу к аппарату командира «Тайного советника». У телефона? Передаю трубку.

Надо преодолеть и еще одну трудность. Артиллерия отказывается вести огонь по такому миниатюрному котлу. Она не питает столь большого доверия к точности своих стволов и боится, как бы при чрезмерном рассеивании не нанести потерь собственным частям. Командиры батарей того же мнения, что и командиры дивизионов, – отказ общий. После долгих переговоров и уговоров находится наконец одна батарея мортир, которая решается, несмотря на незначительный размер цели, поддержать нас своим огнем, но только помощь эта ввиду нехватки снарядов будет весьма скромной.

Операция начинается чуть позднее 3 часов утра. Выжженная земля, остовы зданий без крыш, пропитанные кровью скверы – все это нанесено сейчас на карты, размечено по квадратам и теперь взято под огонь. Рядом со старыми воронками уже зияют новые, метровой глубины, широкие. Они становятся стрелковыми ячейками, пулеметными гнездами. Солдаты укрываются за остатками заборов и кирпичных стен. Раздувшиеся конские трупы с поднятыми вверх ногами, служившие ориентирами на зимней местности, теперь разносятся в клочья. За ними прячется противник, вот гремят залпы его винтовок и автоматов, установленных на дотверда замерзших конских телах. Огневые точки между разорванным железом, конским мясом и каменными стенами образуют круговую оборону и осыпают поднимающегося в атаку противника градом снарядов. С моего НП – полуобвалившейся башенки – мне видно только дульное пламя. Легкий туман поглощает группы, залегшие в стороне. Он скрывает цели и похож на настоящее молоко. От этого, естественно, снижается темп продвижения, потом оно вообще замирает. Никто не хочет и не может идти в атаку на людей, которых он не видит, между тем как они поливают его свинцовым дождем. Стрельба прекращается, мы залегаем и закрепляемся. Я приказываю батарее мортир еще раз дать залп по местности. Выстрелы падают хорошо; передовой наблюдатель знает толк в своем деле.

Так проходит полчаса, в течение которого картина резко меняется. Туман словно превратился в замерзший иней, последние клочья его уходят за фасады домов. Видимость улучшилась настолько, что атаку можно продолжить. Все должен решить быстрый маневр. Посреди обнесенного заборами круга, окаймляющего позицию противника, ясно виден канализационный колодец. Через него, верно, и проникли русские, и только через него они могут вновь соединиться со своими. Надо быстро захватить его, и тогда исход боя решен.

Рембольд взваливает на себя огнемет и с одним отделением прямо по разрытому полю устремляется к цели. Наши пулеметы, бьющие слева и справа, оказывают ему необходимую поддержку огнем, и он быстро достигает поворота. Отделение ведет огонь, бросает ручные гранаты, совершает перебежки по одному и по двое, завязывается ближний бой. Несколько вспышек огнемета, и вот уже Рембольд в двадцати метрах от колодца. Теперь противник заметил опасность, он уже не может продержаться в котле. Из воронок, снежных ям и развалин появляются фигуры русских солдат. В маскхалатах и ватниках они мчатся к колодцу, и первые уже исчезают в нем. Русские солдаты один за другим спрыгивают вниз. Но спуск слишком узок, возникает пробка. Замешательство усиливается нашим огнем. Нажим все сильнее. Вновь вступают в действие огнеметы. Наконец еще один красноармеец спрыгивает в колодец. Он последний, кому удается ускользнуть. Рембольд пробивается вперед. В отверстие шахты летят ручные гранаты. Позиция противника отрезана, путь к отступлению ему прегражден. Но русские невероятно упорно сопротивляются за любым укрытием. Одни уже убиты, другие ранены. Однако бой еще продолжается. У нас убито пятеро саперов, двадцать ранено. Учитывая слабость наших сил, это большое кровопускание, его не возместить захваченным оружием: целой кучей ручных пулеметов, автоматов, полуавтоматических винтовок, ручных гранат и боеприпасов.

Быстрый успех служит стимулом. Но бой все еще не кончен. Мы должны не допустить повторения такого сюрприза. Это значит, надо заминировать, завалить или взорвать, в любом случае сделать невозможными для использования все ходы и выходы из канализационной системы. Сначала мы продвигаемся к большой дыре диаметром свыше метра. Заглядываем вовнутрь: темно, должно быть глубоко, дна не видно. Рембольд первым спускается в колодец, мы держим его на связанных вместе ремнях. Упираясь ногами в стены, он медленно спускается вниз. Вдруг спуск прекращается. Он нашел что-то вроде лестницы, она ведет еще глубже. Мы ослабляем ремни.

– Отпустите, я стою!

Метра три глубины, оцениваю я. Чуть отсвечивающая каска Рембольда – единственное, что можно различить. Быстро посылаю вниз еще двух саперов. которые должны захватить с собой салазки с минами, запалами и инструментом. Затем сую в руки Тони конец ремня и быстро спускаюсь вниз за обер-фельдфебелем. Свой автомат я оставил наверху, при мне только пистолет и карманный фонарик. Через несколько секунд уже стою внизу, тесно прижавшись к Рембольду. Ощупываю стены. Словно в подземелье, башни диаметром метра в два, сверху падает скудный свет, над нами наклонились три любопытствующих лица. На одной стороне колодца – очевидно, восточной – имеется отверстие – это ход высотой с метр, а ширина достаточная, чтобы протиснуться. Через него, видно, и ушли русские. Свечу туда карманным фонарем. Сквозь подземный ход гремят выстрелы, они ударяются в стены, у ног наших свистят рикошетные пули. Поспешно выключаю свет. Слава богу, никого из нас не задело. Но эхо выстрелов действует зловеще. Оно гудит, как старые телеграфные столбы, только в сотни раз сильней.

Нам протягивают сверху автоматы. Снимаем их с предохранителя и осторожно крадемся вдоль сырого хода. Продвигаемся вперед сантиметрами: у нас нет охоты угодить прямо в объятия к русским или натолкнуться на взрыватель мины. Мы сами хотим установить их. На руках и коленях проползаем так метров восемь, затем подземный ход резко поворачивает вправо. Тщательно ощупываем пол. Ничего не находим. Продвигаемся еще немного, чтобы осветить этот лабиринт. Если будем достаточно проворны, поворот защитит нас. Даю вспышку. В двух метрах от меня лицо, пораженное неожиданностью, испуганное, а позади замечаю промелькнувшие тени. Больше ничего заметить не успеваю: свет погас, и мы снова спрятали головы за выступ стены.

– У меня осталась ручная граната.

Рембольд быстро дергает запал и катит гранату по дну хода. Наш крошечный подземный мир потрясает такой взрыв, как будто в воздух взлетело несколько центнеров взрывчатки. Вокруг все трясется, летят камни, сыплется песок, уши заложило. Быстрей еще раз свет, заглянуть за угол! Но облако пыли и нечистот не дает ничего разглядеть. Выстрелы заставляют нас вновь спрятаться за угол стены. Лежа вдоль стены и вытянув руки вперед, мы отвечаем огнем. Оглушающий гул наполняет узкое пространство, разрывая барабанные перепонки. Но все бессмысленно: дальше нам не пройти.

– Рембольд, нет смысла! Патронов еще достаточно? Тогда оставайтесь здесь. Я вылезу наверх и пошлю пару людей. Закройте ход, но осторожно!

Как могу быстро, выбираюсь и подтягиваюсь вверх на руках. Я покрыт нечистотами, брюки разорваны, руки в крови. Но это неважно, время не ждет. Мины уже принесли. Даю краткие указания, и фельдфебель Шварц и ефрейтор Бек спускаются в колодец. Им подают туда на веревке подрывные заряды, взрыватели, проволоку и прочие причиндалы. Снизу ничего не слышно, тишина, как в мышиной норе. Чтобы исключить все другие возможности, быстро составляю группу под командой оберфельдфебеля Фетцера, которая должна взорвать менее крупные сточные колодцы. Таким путем мы надеемся обеспечить себе покой.

Возвращаюсь на свой НП, чтобы подождать окончания работ. Тони сопровождает меня в качестве связного. Солдаты расширяют большие воронки под братские могилы.

Тони простодушно говорит:

– А, все равно здесь пропадать! Скоро и наша очередь. Нас, наверно, похоронят в одной яме, господин капитан, потому что мы всегда вместе.

– Да, если нас накроет снаряд, так уж вместе. Но почему ты так уверен, что нам погибать?

– А вы что, надеетесь выбраться отсюда живым? Это все разговорчики! Тем, кто снаружи котла, тоже отступать скоро некуда будет.

– Как пойдет дело дальше, не знаю. Только одно скажу тебе, Тони: если ты сам себя списываешь, то наверняка погибнешь. Так что лучше не вешай носа!

Впрочем, я и сам уже не верю в наше спасение, а все-таки пытаюсь внушить надежду другим. Имею ли я право на это?

***

Через час я снова сижу в своем блиндаже. Минирование канализационного колодца закончено. Рембольд установил мины с взрывателями нажимного и натяжного действия, с натянутой поперек проволокой и всякими штучками. Взрывы проведены, мертвые похоронены. Франц и Рембольд уже роздали своим солдатам трофейное оружие и захваченные патроны.

Доложил о результатах боя в штаб дивизии, там их с радостью приняли к сведению. Пользуюсь случаем и сразу же прошу произвести Рембольда в лейтенанты «за храбрость перед лицом врага». Письменное ходатайство о присвоении чина пошлю завтра. Он уже давно заслужил это, только вот фон Шверин, командир дивизии, не желал дать ему лейтенантский чин. Он ведь все еще считает офицерский корпус избранной кастой, придерживается прусских традиций, говорит о голубой крови. Как лисица, настороженно вынюхивает, выполняют ли его директивы. Завтра лично доложу ему свое мнение о Рембольде и насчет того, чего я требую от офицера. В конце концов с моим батальоном воевать не кому-нибудь, а мне. Решение о том, кого я считаю способным командовать солдатами, генерал должен предоставить мне. Каждому положено то, что он заслуживает, независимо от его фамилии, денежного кошелька или же нелепого экзамена.

Возвращается унтер-офицер Эмиг. Он отводил пленных в штаб дивизии. Сейчас их наверняка допрашивает начальник отдела разведки и контрразведки (1с). А что потом сделают с ними? Отправлять в тыл больше невозможно. Да и вообще, есть ли у нас здесь, в котле, лагерь для военнопленных?

Эмиг приносит новости, которые поднимают боевой дух. Хотя Кавказ «по непонятным причинам» и оставлен, но генерал Гот со своей армией якобы выступил, чтобы деблокировать нас.

– Один унтер-офицер из авиации сказал мне, что Гот уже в Калаче, а другой назвал Котельниково. Но это все равно. Пока он подойдет, мы продержимся. Тем более теперь, когда по воздуху прибыли авиадесантники и соединения СС.

Но самый ошеломляющий слух, будто целая колонна грузовиков с продовольствием и горючим, воспользовавшись ночью и туманом, в сопровождении танков проскочила к нам в котел.

Я отношусь к этому скептически.

***

На следующее утро меня вызывают в штаб дивизии. Там я узнаю, что Гот действительно приближается к нам из направления Ростова. Подавленные трудностями со снабжением, наши квартирмейстеры готовят в связи с этим крупную операцию. Начальник тыла армии приказал выделить силы для формирования большой транспортной колонны с вооруженным конвоем. Выполнение этой задачи возложено на начальника тыла корпуса и на дивизионные подразделения и части снабжения. Армия в целом должна обеспечить для этого транспортные средства общей грузоподъемностью порядка 1200-1500 тонн. План состоит в следующем.

Колонна подразделяется на три группы, которые на марше являются самостоятельными.

Допускается использование грузовых автомашин грузоподъемностью от 2,5 тонны и более, прошедших предварительный ремонт и выкрашенных в белый цвет.

С ними отправятся ремонтно-восстановительные подразделения, от каждой дивизии по одному. Место сбора – район южнее Городища и около Гумрака.

Формирование колонны закончить до 15 декабря.

В сопровождении танков, при поддержке авиации колонна должна прорвать кольцо окружения в югозападном направлении и выйти в район Тормосина.

Одновременно в котел проникнут извне стоящие наготове транспортные соединения с ценным грузом, говорят даже о пятитонных грузовиках.

Прорыв и проникновение вовнутрь котла должны координироваться с попытками деблокирования.

Горючее для этой операции забирается у боевых частей, которым самим позарез нужна каждая капля. Но ничего не поделаешь.

Мне тоже надлежит отдать несколько крупных автомашин – за тем меня сюда и вызвали. Но я могу дать точный ответ только после того, как на месте лично ознакомлюсь с состоянием транспортных средств батальона. Надо ехать в Питомник.

Прежде чем отправиться туда, долго приходится улаживать дело с производством Рембольда в лейтенанты. Мне снова повторяют старые положения о необходимости образовательного ценза и о минимальных требованиях, однако теперь уже не с прежней непримиримостью. Вопреки всем и всяческим «а если» и «но» мне все-таки удается добиться своего. Генерал обещает поддержать мое представление.

А в общем и целом здесь все идет по-старому. Фронт и штаб стали в нашей дивизии двумя разными мирами. В то время как поредевшие части мерзнут в снежных ямах и удерживают позиции считанными патронами и отмороженными пальцами, голодают, мучаются желудком, в то время как растут горы трупов, которые иногда даже не удается похоронить, потому что это может повести к новым жертвам, распорядок дня в штабе дивизии почти не изменился. Здесь все еще спокойно спят по ночам, по утрам умываются и бреются, одевают чистые подворотнички и шелковое нижнее белье, выпивают, устраивают небольшие празднества. Передовая, где сражаются и умирают, для них всего лишь линия на карте. Настоящая связь между командованием и частями оборвалась. Все, что говорится на этот счет, пустые слова, и произносятся они скорее из вежливости, нежели из потребности. Да и не о чем нам с ними говорить. Мы, находящиеся на переднем крае, не дадим себе вкручивать шарики, а господа, пребывающие в тылу, сами остерегаются излишними речами выдать свою полную неосведомленность о положении дел на передовой. Они ограничиваются тем, что подшивают сводки о потерях, пишут всякие распоряжения и передают поступающие свыше приказы. Время от времени затевают спор, можно ли того или иного унтер-офицера произвести в офицеры, когда он даже не знает, насколько высоко можно поднести к губам для поцелуя дамскую ручку. Кандидат в офицеры успевает погибнуть прежде, чем ему милостиво согласятся дать заслуженный чин.

***

В Питомнике нахожу все в отличном порядке. Нет только прежней тишины. В воздухе стоит гул сотен моторов. На расположенном поблизости аэродроме взлетают и садятся транспортные самолеты, истребители, разведчики и снова транспортные самолеты. А над ним кружат, постоянно подстерегая свою добычу, русские самолеты-истребители, сменяющие друг друга. Каждый день у нас большие потери. На аэродроме и около него валяются транспортные самолеты, «юнкерсы» и «кондоры», разбитые, сгоревшие, и каждый день штабу армии приходится делать новые прочерки в своих ведомостях снабжения.

Вместе с фон дер Хейдтом и Глоком решаю самое важное. Дадим дивизии для операции по прорыву четыре грузовика: их состояние отвечает предъявленным требованиям; остальные требуют ремонта или же слишком малы. Даю водителям подробные указания, беседую с начальником финансово-хозяйственной части, а затем еду на аэродром. Хочу взглянуть на все это поближе.

Автомобильный парк, который и раньше здесь был самым крупным из всех, какие я видел за всю войну, теперь стал еще больше. Среди снежных сугробов целый город. Здесь огромные гаражи и мастерские для «мерседесов», «оппелей», «фордов». Царит большое оживление, много дорог, переулков и тротуаров. Этот быстро выросший в степи населенный пункт замечаешь еще издали. Летчикам наверняка не приходится долго искать этот аэродром. Достаточно бросить взгляд с высоты, чтобы увидеть Питомник.

По краям летного поля стоят истребители, несколько пикирующих бомбардировщиков, а в одном из углов – одинокий полуразвалившийся и ободранный грузовой планер. Одному небу известно, как залетел к нам этот вояка с Западного фронта. Слева высится радиолокационная башня – остроконечное сооружение высотой метров двадцать пять. Перед ней – блиндажи штаба снабжения, который по заданию армии распределяет поступающие сюда грузы между корпусами, дивизиями и войсковыми группами. Справа – помещения командования аэродрома. Позади видны две большие госпитальные палатки. У входа в них – санитарные машины, носилки, ковыляющие фигуры раненых и с деловым видом снующий персонал. А кроме того, тут есть и еще кое-что: совсем рядом с пикирующими бомбардировщиками, прямо на поле, обозначено флажками-штандартами учреждение, которому поистине нечего делать здесь, на аэродроме. Это командный пункт 8-го корпуса. Командира этого корпуса, самого старшего по чину генерала из всех оказавшихся в котле, никакими силами не удалось убедить сдвинуться с этого места. Так и примирились с тем, что он со своим КП остался здесь, хотя это и мешает с каждым днем возрастающему воздушному сообщению.

К аэродрому как раз приближается Ю-52. Он еще катится по земле, а все уже приходит в движение. Из блиндажей, палаток и снежных ям к самолету бегут солдаты. Справа мчится легковая автомашина, слева – две. Из них выскакивают офицеры в толстых шубах и поспешно берут курс на самолет, за ними торопятся денщики с чемоданами. Все хотят улететь, около двери в кабину образуется полукруг.

Но в самолете найдется место, пожалуй, лишь для четверти желающих, а их становится все больше. Они штурмуют самолет, пробиваясь вперед, локтями и кулаками отталкивают остальных, дерутся, оттаскивают друг друга. Летят на землю шапки и фуражки, мелькают трости, падают те, кто послабее. В конце концов к фюзеляжу самолета плотно прилипает кучка людей, похожая на виноградную гроздь. Первые солдаты уже карабкаются по приставной лестнице, цепляются за перекладины, за дверь, за днище кабины. Среди них зажаты офицеры, слышно, как они ругаются и вопят во все горло, грозят, по это не оказывает никакого действия. Здесь не помогут ни чины, ни погоны, здесь все решают крепкие кулаки и здоровые, хваткие руки. А между тем самолет предназначен для эвакуации тяжелораненых и больных.

В то время как ожесточенная борьба за место в самолете продолжается со всей силой, поодаль в полной растерянности стоят несколько оттертых офицеров. В руках у них бумажки: какой-нибудь дружок из высокого штаба своей подписью с приложением печати разрешил им удрать из котла. Говорят, находятся и такие джентльмены, которые готовы предложить за такую бумажку другую – в тысячу марок. Не могу подавить в себе злорадства, наблюдая за этими «героями», беспомощно стоящими в сторонке. Тони тоже ухмыляется вовсю. А еще дальше, позади, лежат на носилках тяжелораненые. Санитары протащили их через весь аэродром, но внести в машину не могут. Только потом толпу силой оттесняют солдаты аэродромной службы; это им, видно, не впервой, так как с делом своим они справляются хорошо. Теперь наконец можно приступить и к разгрузке самолета.

Отправляюсь на метеостанцию.

– Что, тоже захотелось транскотельного билета? – окликает меня кто-то.

Всматриваюсь в лицо говорящего. Черт возьми, да это же доктор Андерс! Мой старый знакомый. Надо же встретиться именно здесь, между Волгой и Доном! Начинаются оживленные вопросы и ответы.

Доктор Андерс – метеоролог. Так как составлять прогнозы погоды для котла, находясь за его пределами, очень трудно, он недавно получил задание прилететь сюда и оборудовать в Питомнике метеостанцию. Несколько раз в день сводка погоды передается по радио 8-му авиационному корпусу. Это необходимо. Из-за особенностей рельефа местности в это время года у нас погода временами совсем иная, чем в низовьях Дона или еще западнее. Локальный наземный или высокий туман здесь не редкость. Как почти у всех русских рек, западный берег Волги высок и крут. Благодаря восточному ветру, который дует уже с конца ноября, сырой утренний воздух прижимается к крутому берегу, происходит его застой и конденсация, а спустя некоторое время мы получаем распутицу. Кроме того, в начале зимы здесь часто возникает смешанный туман, образующийся в результате взаимодействия континентального восточного ветра с морским западным ветром. Зона этого тумана находится именно между Доном и Волгой, у нас. При плохой погоде сводку за пределы котла приходится давать каждые полчаса, при хорошей – через час. У метеостанции забот хоть отбавляй. В соответствии со сводкой высылают соединения транспортных самолетов: эскадру Ю-52 и группу Ю-86 из Тацинской, две эскадры Хе-111 из Морозовской. В промежутках к нам летают «кондоры», Ю-290 и Хе-177. Первоначально предполагалось использование всех соединений Хе-111. Но из этого ничего не вышло, потому что стало необходимым тактическое использование групп этих самолетов где-то в другом месте.

Поэтому дел у доктора Андерса по горло. Ему приходится давать самолетам прогнозы для обратного полета, а также метеосводки для истребительной эскадры генерала Удета, одна эскадрилья которой выделена для охраны аэродрома. Шесть истребителей готовы подняться в воздух в любую минуту.

Результаты сами по себе неплохи. Но наши потери все больше и больше, и при нехватке истребителей избежать их невозможно.

Первое время «юнкерсы» прилетали днем и ночью. Но их дневное использование ввиду слабого вооружения – один кормовой пулемет – привело к слишком большим потерям. С тех пор полеты производятся только ночью, во всяком случае самолетов с небольшой скоростью. Кроме того, чтобы уйти от огня русских зениток, ежедневно меняется курс. В котел летают с севера и юга, с запада и востока и не по прямой, а зигзагом. Все остальное зависит от того, достаточна ли защитная плотность облаков и сколько она продержится. Поэтому необходимы точные данные о наличии и характере облачности, ибо машинам необходимо найти разрывы в облаках, иначе возникает опасность быстрого обледенения. Стоит обледенеть антенне, и радиосвязь выходит из строя. Обледенеет хвостовое оперение – затрудняется управление самолетом. Важны и аэродинамические данные, так как ночью пилоты не видят земли и летят только по расчету времени и курса. Надо точно знать снос ветром. Ощутима нехватка квалифицированных командиров кораблей. Многие не обучены слепому полету, не говоря уже о посадке по приборам.

Большинство летчиков слишком молоды и неопытны. Их в страшной спешке перебросили из бассейна Средиземного моря на Восточный фронт, а здесь они оказались совершенно беспомощны перед неведомыми им силами природы. Вот пример. Вчера прибыл самолет из Сальска. Из-за низкой облачности пилот не решается садиться в Питомнике и непрерывно кружит над аэродромом. Ему радируют: немедленно идти на посадку или возвращаться в Сальск! Самолет продолжает кружить, проходит еще десять минут. Второй приказ по радио: немедленно возвращаться в Сальск, так как по метеосводке там через несколько часов опустится туман. Командир машины по-прежнему безголово продолжает летать над аэродромом. Еще десять минут. Обледеневшая машина падает на землю. Летчик разбился.

Это не единственный случай. Он показывает, с какими проблемами придется столкнуться армии, находящейся от родины на расстоянии двух тысяч километров и более. Ей нужна даже собственная метеостанция. И хотя я очень мало смыслю во всех этих областях высоких и низких давлений, изобарах, циклонах, тропосферах, ветрах и облакообразованиях, мне ясно одно: сей «бог погоды» доктор Андерс делает для нас очень важное дело.

«Да, дело это важное, – раздумываю я, – шагая к своей машине. – Но от этого количество доставляемого продовольствия не станет больше. Единственное, что может обеспечить доктор Андерс, чтобы немногие еще оставшиеся самолеты не гибли от непогоды».

«Михай Храбрый»

«Пока верят, все годится: и ложь, и клевета, и самое бессовестное приукрашивание истины, лишь бы добиться цели».

Слова эти я прочел у Ницше в его книге «Воля к власти».

Этой цели могут служить и указания, руководствуясь которыми командование отдает приказы и распускает слухи – ведет «пропаганду шепотом». Да, делается и впрямь все, нтобы сохранить наше доверие и укрепить его. Из ставки фюрера до нас доносятся слова: «Армия может быть убеждена в том, что я сделаю все для того, чтобы соответствующим образом обеспечить ее и своевременно деблокировать». А Манштейн радирует: "Продержитесь, фюрер вас вызволит! " Это совершенно официальные заявления, которые доводятся до сведения всех солдат и в свою очередь порождают слухи, передаваемые из уст в уста, от батальона к батальону, от одной стены котла к другой. Поверить им, так танковые авангарды уже у Карповки, виден огонь их выстрелов, а русские находятся накануне своего неминуемого уничтожения.

Кто-то пустил в ход словечко «кокарда», трехслойная. Это надо понимать так: внутри – мы, вокруг нас кольцом – русские, а вокруг них – германские дивизии, которые уже идут к нам на выручку. Слушают охотно, потому что верят. Большое это дело – вера, а особенно для нас, запертых в котле. Рука тверже сжимает винтовку, глаз точнее берет прицел, и легче поголодать еще каких-то несколько дней. Так на некоторое время укрепляется воля к сопротивлению и сила обороны.

Дым и чад стоят над большим волжским городом. «Крепость Сталинград» – так именуется он теперь в приказах, в сводках верховного командования вермахта и немецких газетах. Звучит неплохо, вот только нет ничего, что оправдывало бы это название для нас. Вместо дотов и дзотов – у нас снежные ямы, вместо противотанковых рвов – замерзшие речки, вместо складов боеприпасов – горсть патронов, вместо гор продовольствия – тощие лошади. Но «крепость Сталинград» звучит куда эффектнее, чем просто «Сталинград». Почему бы «чуточку» и не преувеличить, если это поднимет боевой дух? Пользуются доверчивостью солдата-фронтовика. Надо преподнести ему дело в таком виде, чтобы он и дальше бился до последнего патрона.

Некоторые штабы поддерживают хорошее настроение другими способами. Например, в одной дивизии ведут табель-календарь окружения, зачеркивая в нем красным карандашом каждый прошедший день. А рядом для сравнения дневник боев за Холм, где была окружена русскими группа Шерера. Офицеры гордятся каждым зачеркнутым днем, который приближает их к побитию рекорда холмской группы. А что, пожалуй, и впрямь удастся побить его! Это возбуждает спортивный азарт. Так что у каждого свои заботы. В то время как основная масса, напрягая зрение, вглядывается на запад, чтобы первыми доложить о долгожданном появлении первых немецких танков, такая группка офицеров охотно просидела бы в котле еще несколько недель. Из стремления к сенсации, из желания воспользоваться случаем, чтобы вскарабкаться повыше по ступенькам успеха и, возможно, чинов.

И уж во всяком случае чтобы впоследствии хвастаться своим геройством, купленным ценою крови и голодной смерти целых полков, и выпячивать грудь, украшенную новыми орденами и медалями. Поговаривают, что будет учреждена специальная «сталинградская» медаль и особая нарукавная нашивка. Да, тогда настанут дни триумфа: люди на улице будут оборачиваться вслед и, почтительно снимая шляпу, говорить: "Смотрите, он один из героев Сталинграда! "

Но у солдатской массы нет больше никакого особенного честолюбия. Что ей все эти новые кусочки металла или пестрые ленты на мундире! Ордена потеряли для этих солдат свою ценность, ничего для них не значат. Ведь критерии в различных родах войск вермахта и даже в отдельных армиях различны. За самым незначительным крестом иногда больше мужества, чем за самой выдающейся наградой за храбрость.

Особенно критически относится простой солдат к орденам, которые носят на ленте на шее. Ими награждают высших офицеров. Командование получает ордена за успехи подчиненных ему частей и соединений. Полки и батальоны снова и снова бросают в бессмысленный бой, потому что германскому генералу во что бы то ни стало захотелось «Рыцарского креста», румынскому командиру дивизии – ордена «Михая Храброго», а хорватскому полковнику – «Звонимира». Поэтому солдат взирает на эти ордена с двойственным чувством. Он знает, что ему они стоили слишком больших жертв. Наш врач – это было во время боев за цех № 4 – внес разумное предложение: раздать всем генералам ордена в начале войны, а при каждой допущенной глупости, при каждом поражении и больших потерях забирать по одному. Меньше было бы идиотских приказов.

А их теперь у нас предостаточно. Боевые части дивизии ежедневно 'несут потери в «малой войне» за цеха, подвалы и лестничные клетки. Пополнения они не получают. Единственное, чем можно помочь им, это усилить проволочные и минные заграждения. Для этого нужны мы, саперы. Происходит чудо: после передачи участка пехоте нас выводят с территории завода и сосредоточивают в районе «Цветочного горшка». Возвращается и Фидлер. Его задача выполнена. Канониры и обозники, которых он обучал стрельбе из винтовки и боевым действиям пехоты, распределены по ротам. Первые из них уже поубиты. Пауль рад, что опять вместе с нами. Нас ему недоставало так же, как нам его.

Теперь снова наступает пора минирования, установки проволочных заграждений, посылки на передовую огнеметных и взрывных команд, ежедневно приходится совершать большие марши туда и обратно. Но все-таки люди довольны, что хоть часочек могут отдохнуть в блиндажах. Численный состав все время уменьшается. Обещают пополнение. Откуда оно может взяться, мне неясно. Приходится ждать. Что касается нашего снаряжения и имущества, то его едва хватает даже для самых необходимых работ. По приказу штаба армии мне пришлось основательно опустошить наши запасы, чтобы помочь саперам на западном фронте котла, которые при отступлении в излучине Дона потеряли весь свой шанцевый инструмент. Эту передачу лопат из батальона в батальон называют теперь «шефством».

И именно в тот момент, когда с каждым днем сокращается число активных штыков и все меньше становится солдат в окопах на переднем крае, когда нет ни боеприпасов, ни горючего, ни снаряжения и все направлено на ограничение и передачу вооружения и имущества другим, нам вдруг присылают новые огнеметы. Черт их знает, откуда они только взялись! Наверное, завалялись на складе у какого-нибудь тылового начбоеснаба. Нам они теперь совершенно не нужны, тем более что светлые умы из рейха забыли прислать нам необходимые аппараты для наполнения их горючей смесью. Звоню в другие батальоны, говорю с командирами. Повсюду одно и то же. Наконец на мой запрос начальник инженерных войск армии отвечает, что во всем котле нет ни одного такого аппарата. Я должен где-нибудь сам раздобыть его. Раньше такая история меня здорова возмутила бы, но теперь я равнодушен. Ведь это только один факт из многих, лишнее доказательство, что у нас все идет хорошо только до тех пор, пока мы двигаемся вперед. Но горе, если ситуация меняется…

***

15.00, Обер-фельдфебель Берндт только что ушел от меня с подписанными приказами. Все боевые распоряжения на сегодняшний вечер отданы.

В 16.00 команда во главе с обер-фельдфебелем Данненбауером выходит на работы по оборудованию и укреплению позиций перед цехом № 8а.

В 16.30 выходит группа обер-фельдфебеля Лизера. Она будет минировать полосу перед цехом № 7.

В 20.00 полк Айхлера пришлет за готовыми проволочными спиралями.

– Вызвать ко мне штабс-фельдфебеля Люка!

Люк руководит нашей «фабрикой» по изготовлению заграждений из колючей проволоки, мы оборудовали ее в Белых домах. Проволочных спиралей больше нет, а доставлять их по воздуху вряд ли могут: ведь есть вещи куда более важные. Поэтому наши чахлые лошади целыми днями возят сани туда и сюда. Трое солдат нагружают их остатками заграждений из проволочной сетки, телефонными проводами и всякими проволочными концами, валяющимися по дорогам. Теперь любая проволочка пригодится. Все не вполне боеспособные солдаты – легкораненые, больные и пожилые – заняты на «фабрике» изготовлением рогаток и спиралей, которые ночью доставляются на передний край и усиливают систему обороны. Их вытаскивают из окопов так, чтобы противник ничего не заметил. Соединенные друг с другом и с замаскированными взрывными зарядами, они представляют собой довольно значительное препятствие. Перед нашими позициями уже положено пятьсот метров спирали.

Это дело себя оправдало. Во время витья проволоки люди не находятся под прицельным огнем противника, им не приходится все время пригибаться, не надо боязливо прислушиваться к каждому шороху. Люк делает колючую проволоку просто из ничего, из бросового материала он создает защитный вал для пехоты. У него тоже уменьшились ежедневные потери. Но зато бывают и такие часы, когда потери превышают нормальные масштабы. Теперь противник перед атакой вводит в действие парочкой батарей больше, чем раньше.

Как и все на свете, организация проволочной «фабрики» имеет две стороны. Если благодаря ей мы немного сберегли людей, то в результате массированных огневых налетов противника теряем в два и три раза больше. Ничего в сущности для нас к лучшему не изменилось. Только распорядок дня несколько передвинулся.

Беру шапку, выхожу из блиндажа немного подышать свежим воздухом. День в своем вечно неустанном движении на запад уже покинул берега Волги. На небе сквозь тонкую вуаль облаков поблескивают сонные звезды. На востоке одна за другой взлетают к небу ракеты, чтобы осветить нейтральную полосу: белые – с нашей стороны и чуть желтоватые – с русской. В зависимости от того, откуда падает свет, меняют свое очертание и направление тени занесенных снегом развалин строений, дощатых гаражей и коротких печных труб блиндажей, они растут и опадают, становятся более резкими или слабеют, чтобы на считанные секунды исчезнуть совсем. На горизонте зловещими скачками выпрыгивает дульное пламя артбатарей, бьющих с восточного берега Волги; оно желто-красноватое и быстро гаснет. С ближнего участка территории завода доносится сухое «таканье» пулеметов. Пулеметы русские – это можно определить по несколько более медленному темпу стрельбы.

В промежутках между пулеметными очередями пощелкивают автоматы. Сполохи и затухание – это дышит фронт. Временами ледяной воздух сотрясается от разрывов тяжелых снарядов. То нарастающий, то затихающий гул выдает кружащиеся над нами самолеты. Наискосок, в направлении аэродрома, повисают в воздухе парашюты светящихся авиационных бомб, вот еще одна, вторая, третья. Они горят в небе, как факелы, озаряя молочно-желтым светом снежную равнину. У Татарского вала вдруг вспыхивают автомобильные фары, несмотря на усиливающийся артобстрел и одиночные бомбы. Это, верно, сбившийся с дороги грузовик ищет наезженный след. В той же стороне, только тысячами километров дальше, лежит Германия…

Неожиданно из темноты возникает чья-то тень.

– Штабс-фельдфебель Люк по вашему приказанию явился!

– Добрый вечер. Люк! Хотел узнать, сколько у нас в распоряжении проволочных спиралей.

– Семьдесят, господин капитан. Люди поработали на совесть.

– Хорошо. Сегодня в 20.00 пятьдесят штук заберет у Белых домов полк Айхлера, Распорядитесь о необходимом!

– Яволь, господин капитан!

Он в нерешительности стоит, не уходит.

– У меня один вопрос.

– Выкладывайте!

– Как насчет деблокады. господин капитан? Все тот же вопрос. Что я могу ответить! Если бы командование армии хоть сочло нужным проинформировать пас! А то, что думаю я сам, сказать ему не могу.

– Ну, знаете ли, Люк, на этот вопрос и я вам не отвечу. Вы ведь сами знаете, как долго длится сосредоточение и развертывание целой армия. У русских теперь такая сила, что половинчатых мер предпринимать нельзя. Вот все и идет медленнее. Если верить последним сообщениям, Гот уже на подходе. Но не верьте всему, что говорится, Люк! От этого одни разочарования только.

– Да ведь я не ребенок, господин капитан! Только уж очень в глупом положении оказываешься. Ничего толкового людям сказать не можешь, когда они спрашивают.

Он прав, этот штабс-фельдфебель Люк! Но ничем помочь ему не могу. Штаб дивизии играет в молчанку. Обещаний предостаточно, на красивые слова не скупятся. А вот дела, непреложные факты заставляют себя долго ждать. На слухи же и разговоры полагаться нельзя.

Прощаюсь с Люком. Сбиваю каблуками снег с сапог и, потирая замерзшие руки, спускаюсь в блиндаж.

– Яволь, господин генерал… яволь… яволь! – Мой адъютант кладет трубку на рычаг.

– Что такое?

Звонил генерал. Нам подчинены две роты румын. Командиры прибудут завтра утром. Кроме того, нам немедленно передают роту пекарей. Она должна приступить к оборудованию запасной позиции вдоль железнодорожной линии.

Запасная позиция – для меня эти слова новые. К тому же пекаря! Пусть бы лучше пекли хлеб и еще раз хлеб! Он нам нужен. Но Бергер просвещает меня: у дивизии нет больше муки. Вот рота пекарей и стала безработной, теперь ее можно использовать для земляных работ. Раз, два – марш строить запасную линию обороны в тылу!

– А как обстоит дело с шанцевым инструментом? Тут тестомешалки не годятся. Это вы генералу сказали?

– Шанцевый инструмент пекаря захватят с собой.

– Прекрасно, сообщите командиру роты: роте прибыть завтра к семи утра в точку пересечения дороги на Разгуляевку и Белые дома с железнодорожной линией. Командование пусть примет Рембольд. После ужина пусть доложит мне о ходе работ. Затем позвоните Айхлеру. В 20.00 его люди могут забрать у Белых домов пятьдесят проволочных спиралей.

– Яволь, господин капитан!

Иду в соседнее помещение. На столе поступившие сегодня бумаги. Быстро просматриваю. Новые обозначения целей, инструкция о порядке представления к чинам, выделение нам орденов, приказы о дальнейшем прочесывании тыловых служб, о сокращении норм выдачи продовольствия, два письма. Но и сегодня нет самого главного сообщения. Где спасительные слова: «операция по деблокированию развивается успешно, русские отступают перед немецким танковым валом. Гот – в десяти километрах от Сталинграда»? Да, медленно, очень медленно продвигаются вперед войска, идущие из направления Ростова! Спасательный круг, брошенный нам, кажется, слишком легок, чтобы долететь до нас. Недолго осталось ждать нашего последнего крика о помощи. А потом утопающий Паулюс исчезнет в волнах. И вместе с ним вся армия. Самые красивые соломинки не в состоянии удержать на поверхности бушующего моря сотни тысяч людей. Никакие обещания и радиограммы нам не помогут.

Со злостью отодвигаю стопку бумаг в сторону. Прислонившись к дощатой стене, принимаюсь за письма. Одно от жены. Почерк на втором конверте мне незнаком. Смотрю адрес отправителя: господин Киль, город Бланкенштейн. Ага, отец моего друга Вольфганга! Разрываю конверт, читаю. Старик вспоминает о своем убитом сыне. Передо мной снова возникает образ обер-лейтенанта Вольфганга Киля. Пуля в голову оборвала его жизнь под Серафимовичем. Впервые Вольфганг сробел здесь перед поставленной ему задачей. Вечером накануне атаки он пришел ко мне и честно признался, что с большой неохотой идет на эту операцию. Как будто предчувствовал. Знай об этом отец, горе его было бы еще больше. А узнай он вдобавок, что практически вся рота сына полегла там, продолжал бы он гордиться им? Или ужаснулся бы еще сильнее? Но Киль хоть действительно погиб от пули в голову, и мне не надо было ничего придумывать. А как часто приходится писать о пуле в голову или в сердце, о мгновенной смерти только для того, чтобы утешить родных. Отец Киля действительно может быть спокоен: его сын погиб без мучений. Погиб за несколько поросших кустарником квадратных метров на Дону.

Все меньше и меньше тех, с кем я начинал войну. Новые солдаты пришли на их место, плохие и хорошие. Вот Рембольд и Фетцер – они из той же породы, что и Киль. Хоть бы и их не убило так быстро. Но здесь, в Сталинграде, для каждого рано или поздно наступит такой момент, когда уже больше не уйти от смерти. Сегодня для одного, завтра для другого, послезавтра, может, и для меня. Вот почему мне хочется посидеть одному, а мысли мои все чаще и чаще устремляются туда, домой. И тогда на меня наваливаются все те вопросы, которые отступают днем под натиском приказов, забот, атак и донесений. Для чего, собственно, жил я до сих пор? Кому принесла хоть какую-нибудь пользу моя жизнь? За всякими отговорками, за всеми этими «если бы, да кабы» не скроешься. Важно только то, что было и есть. Не могу же я сказать себе, что жизнь моя – ошибка, дурная шутка, которую не следует принимать всерьез. Нет, я должен оседлать жизнь, исполнить свое предназначение.

Но война заняла в моей жизни слишком много места. И если бессмысленна она, эта война, то, значит, бесцельно прожиты и все оставшиеся позади годы. Больше того: это значит, что я сел не на тот корабль, а капитан – самозванец. А я как офицер помогаю ему потопить всю команду!

Как вдумаешься во все это, голова кругом идет…

***

На следующее утро передо мной стоят два джентльмена в высоких зимних румынских шапках. Это командиры двух подчиненных мне румынских рот. Их окутывает целое облако одеколона. Несмотря на свои усы, выглядят они довольно бабисто. Черты их загорелых лиц с пухлыми бритыми щеками расплывчаты. Мундиры аккуратненькие и напоминают не то о зимнем спорте, не то о файф-о-клоке или Пикадилли: покрой безупречен, сидят как влитые, сразу видно, что шили их модные бухарестские портные. Поверх мундиров овчинные шубы. После того как в большой излучине Дона я видел деморализованные, бегущие румынские части, их вид меня поражает. Такого упитанного и хорошо одетого подкрепления я никак не ожидал. Так, значит, две роты. В каждой по 120 человек. Одно только мне непонятно – заявление обоих офицеров, что их подразделения ввиду плохого питания и истощения небоеспособны. Судя по командирам, что-то не похоже, надо взглянуть на солдат самому. Прежде всего необходимо указать им район размещения овраг, тянущийся от «Цветочного горшка» к Белым домам. Бергер покажет им. Отдав приказ на вторую половину дня и пообещав захватить с собой своего батальонного врача для оказания помощи раненым и больным, заканчиваю разговор с обоими ротными.

Поев, вместе с доктором и Берчем отправляюсь в путь. Расстояние с полкилометра, идем пешком. Через несколько минут спускаемся по склону обрыва и вот уже стоим среди румын. Кругом, как тени, шныряют исхудалые солдаты – обессиленные, усталые, небритые, заросшие грязью. Мундиры изношенные, шинели тоже. Повязки на головах, ногах и руках встречаются нам на каждом шагу – лицо доктора выражает отчаяние. Повсюду, несмотря на явную физическую слабость, работают, строят жилые блиндажи, звенят пилы, взлетают топоры. Другие рубят дрова: их потребуется много, чтобы нагреть выкопанные в промерзшей земле ямы и растопить лед на стенах, При нашем появлении воцаряется тишина. Нас с любопытством рассматривают. Мысли солдат можно запросто прочесть на их лицах: "Что им нужно здесь, этим немцам? Не успели мы прийти, как этот проклятый тип уже тут как тут, разнюхивает, что мы делаем, оставьте нас наконец в покое; смогли бы мы поступить как хотим, мы бы вам показали! "

Сворачиваем за угол, и я останавливаюсь как вкопанный. Глазам своим не верю: передо мной тщательно встроенная, защищенная с боков от ветра дощатыми стенами дымящаяся полевая кухня, а наверху, закатав рукава по локоть, восседает сам капитан Попеску и в поте лица своего скалкой помешивает суп.

От элегантности, поразившей меня утром, нет и следа. Только щекастое лицо осталось прежним – впрочем, это и не удивительно, когда можешь залезать в солдатские котелки. Попеску так увлекся своей поварской деятельностью, что замечает нас, только когда мы подходим вплотную к котлу. Он спрыгивает на снег, вытирает руки о рабочие брюки и объясняет свое странное поведение:

– Приходится браться самому. В такое время никого к жратве близко подпускать нельзя. Прошу подождать минуточку, я сейчас.

Он подзывает лейтенанта, передает ему «скипетр» и приглашает нас в свой блиндаж.

Врач отправляется по своим делам, чтобы в соседнем блиндаже обследовать всю роту и определить боеспособность каждого солдата. Врач уходит, а я с Попеску обсуждаю дальнейшее использование роты. Я не доверяю умению румынских солдат обращаться с немецкими минами, а потому хочу привлечь их к земляным работам в тылу, и то, самое большее, повзводно. Во-первых, из дивизионного приказа ясно, что «наверху» им не доверяют. Во-вторых, я считаю за лучшее, если с ними будет несколько наших отделений, хорошо знакомых с местностью. И кроме того, вести в городе работы группами больше взвода рискованно: слишком велика была бы мишень. О подавляющей части своих солдат командир роты вообще представления не имеет. Она сформирована из всевозможных подразделений. В ней стрелки и канониры вместе с солдатами, которые на военной службе только и умеют, что печь булки или чистить лошадей. С такими надо быть готовым ко всему. С завтрашнего дня они поступают на довольствие батальона, тогда я буду лучше ориентирован во всех делах.

Идем в соседний блиндаж, куда отправился врач. Пробираемся через до предела набитый людьми «предбанник», в котором стоит невыносимый запах пота и гниения. Доктор орудует, Берч подает ему бинты, шприцы, пинцеты. Воздух спертый, у обоих на лбу капли пота. Подхожу ближе и вижу, как врач разматывает бинт на руке раненого. Надо ампутировать указательный палец. Йод, повязка, готово, следующий! Почти у каждого что-нибудь. Огнестрельные раны, переломы костей, осколочные ранения, дизентерия, желтуха, обморожения и нагноения – сплошная череда человеческих страданий. А у кого нет этого, у того общее состояние такое, что ни о каком здоровье и говорить не приходится. Вялые и ссутулившиеся, стоят эти тени в очередь к врачу. Ребра вылезают, напоминая стиральную доску, кожа на шее и ключицах обвисла, ляжки толщиной с руку. Не будь мне так необходима помощь, отказался бы вообще от этих людей. Многого от них не потребуешь. Но положение в настоящий момент такое, что каждая лопата вынутой земли, каждый метр установленной проволоки, каждая лунка для мины нам большое облегчение. Поэтому доктор так тщательно обследует их. Каждого человека регистрирует: чин, фамилия, возраст, состояние здоровья. Такая основательность требует времени. Вижу, это продлится еще несколько часов; о посещении второй румынской роты уже нечего и думать. Капитан Братеану получит медицинскую помощь завтра, Попеску предупредит его. Хотя я приглашен к ужину, приходится отбывать. Толстяк-командир уже противен мне своей заискивающей любезностью. К тому же было бы свинством отнимать у голодных солдат несколько порций.

Мы – Фидлер, Бергер и я – уже сидим за ужином, когда возвращается врач. Он выглядит обессиленным. Доклад, который он делает мне, вполне соответствует выражению его лица. Из 120 человек по крайней мере 90 небоеспособны, половина из них совершенно негодна к военной службе. А все это вместе называется подкреплением!

Мы еще продолжаем беседовать, как отворяется дверь. Входят двое румынских солдат. Совершенно разодранные шинели висят на их костлявых плечах как на вешалке. У одного на голове свежая повязка, другой держит свою баранью папаху в руках, так что черные волосы спадают на бледный лоб. Осмотревшись вокруг, принимают позу уличных певцов на каком-нибудь берлинском заднем дворе и неуверенными голосами из последних сил затягивают протяжную народную песню. Тоска и мольба, вера и надежда звучат в ее низких тонах, и мы, хоть и не поняли ни слова, услышали в ней боль людей, оторванных от дома, любовь к родному краю, мечту о счастье. Эта мелодия, как ни наивна она, словно открыла мне глаза. В словах чужого языка звучат те же самые чувства, которые ощущаются или, собственно, должны ощущаться нами. И как ни странно, я чувствую сострадание к этим бедным парням, которые исполнили нам свою грустную песню. Несколькими часами ранее я видел их роту и думал только о ее использовании. А теперь эти двое как-то выбили меня из привычного равновесия, хотя на разных фронтах я насмотрелся достаточно много печального. Пожалуй, здесь, в своем блиндаже, я доступней человеческому горю; пожалуй, сегодня я видел его слишком много, чтобы безучастно пройти мимо. Итак, я словно живу двойной жизнью: я командир, а вместе с тем в немногие спокойные часы предаюсь своим собственным мыслям. Но дальше этого пойти я не могу. То, что для армии означает котел, для меня в эти часы значит присяга, повиновение и поиски выхода. И это для меня камень преткновения.

Румыны едят. На них нельзя смотреть без жалости. Но кто может утверждать, что у нас самих не был бы теперь такой же жалкий вид, если бы тогда, у Клетской, находились мы сами? Удерживали бы мы сегодня во всем «великолепии» свои позиции? Те, кто послал сюда воевать этих румын, – глупцы и зазнавшиеся типы, считающие, что они все еще всесильны и могут выйти из любого положения. Лучше бы они хоть дали румынам современные противотанковые орудия вместо парочки жалких 37-миллиметровых пушчонок! Может, тогда сегодня все выглядело бы иначе. Но так во всем! Мы, немцы, – венец творения и господа всего сущего, мы одни – хорошие солдаты, мы – все и вся! А другие зачем существуют? Для спокойных участков фронта, для затычки брешей, как фарш для котлет. Для этого они сгодятся! Да, нам они как раз кстати. Вместо снарядов больших калибров подкинем-ка пять-шесть «Рыцарских крестов» их командирам, опубликуем в газетах фотографии с длинными комментариями – все это, конечно, для них весьма привлекательно. Тут все средства хороши: ведь нам нужны солдаты!

На них у нас глядят свысока – правда, с некоторыми различиями. Совершенно презирают румын наши штабы. Мы, остальные офицеры, тоже не очень-то высоко их ставим, потому что на них нельзя твердо положиться. А наши солдаты даже немного сочувствуют им – если после трех лет войны еще вообще можно говорить о подобных душевных движениях – и во всяком случае испытывают к ним что-то вроде жалости. Но какое воздействие окажет все это на румын? Ведь эти крестьянские парни наверняка заметили, что в германском вермахте мнение простого солдата ровным счетом ничего не значит. Они знают, что решающее значение имеет отношение штабов, что эти штабы выражают официальную точку зрения. А она гласит: румыны – солдаты второго сорта, но они нам нужны.

Своим высокомерием, глупостью и чванством мы оскорбляем других и вызываем ненависть к нашему народу. Однако ненависть и страх – плохая основа для братства по оружию, которое так необходимо здесь. на передовой, А мы еще удивляемся, что иностранные дивизии плохо воюют! Только и слышишь вокруг «эти дерьмовые солдаты», «лавочные душонки», «макаронники», «трусливый сброд»! Но только очень немногие задумываются над тем, что они, эти солдаты, вообще не знают, за что воюют, а это лишает их боевого духа и наступательного порыва, рождает в них безразличие. Наверно, достаточно дать этим народам цель, за которую стоит положить жизнь свою, и они станут драться как львы. Но разве мы дали им такую цель?

Оба румынских солдата нажимают на еду. Мы даем им оставшиеся ломти хлеба, пару кусков колбасы и немного джема. Масла у нас нет у самих, но миска супа найдется. Он уже чуть прокис, но им и он по вкусу. Голод – лучший повар, он облагородит даже самую жидкую похлебку. Лишь бы была. А если ее нет, голод шарит по мусорным ведрам, склоняется над кучами картофельных очистков и обглоданных костей, принюхивается под чужими дверями, у землянок, у каждого блиндажа, откуда пробивается свет.

Угостить певцов как следует я не могу: паек слишком мал. Наши запасы уже подходят к концу. А то, что выдают ежедневно, мы съедаем сами: 100 граммов конины, 15 граммов гороха, 150 граммов хлеба, 3 грамма масла, 2 грамма жареного кофе и еще 100 граммов конского мяса на ужин. К этому добавляются три сигареты, две палочки леденцов и, если посчастливится, иногда плитка «Шокаколы» и клякса джема. Картофель, овощи, мясные консервы, колбаса. сыр, мука, пудлинговый порошок, сахар, соль, пряности, спиртные напитки – все это стало понятием, потерявшим для нас всякую реальность. Это предметы воспоминаний, которые лишь обременяют память и, аппетит. И все-таки по сравнению с тыловыми службами нам еще ничего. Теперь введены две нормы питания: для подразделений на передовой, до штабов батальонов включительно, и другая, начиная с командира полка, – воля солдат, находящихся позади. Еда считается чуть ли не на миллиграммы, а ремень затянут до предела. У нас пока положение сносное, так как повар в предыдущие недели немного сэкономил, а кроме того, мы забили обозных лошадей. Вот почему мне удается сегодня немного подкормить нежданно забредших «гостей». Они смотрят на меня с благодарностью, а когда получают по сигарете, лица их просто светятся от счастья.

Пользуюсь моментом порасспросить о службе в их роте. Они горько жалуются.

Узнаю, что Попеску не случайно орудовал сегодня у котла полевой кухни, это он делает изо дня в день. Сам распределяет сухой паек, сам варит, сам выдает еду. У него тут есть своя особая система. Прежде всего наполняются котелки офицеров – мясом и бобами, почти без жидкости. Потом очередь унтер-офицеров. Они вылавливают из котла остатки гущи. А все, что остается, – теплая безвкусная вода идет рядовым. Таково правило. О том, чтобы оно строго соблюдалось, заботится сам Попеску – румынский боярин.

Взамен недостающей еды побои. В румынской армии еще не отменены телесные наказания. Даже за малейшую провинность проштрафившегося кладут на скамейку и секут. От этого старого метода не отказались даже сейчас, после суровых боев и панического отступления. Солдат все равно получит свою порцию побоев – неважно, раненый он или больной, обмороженный или даже подвергшийся ампутации. Мне ясно, что боевой дух солдат от этого не поднимается, лишь усиливается ненависть к офицерам. Ну, это дело я изменю хотя бы в подчиненных мне двух ротах. И немедленно. Тот, кому суждено сложить здесь свою голову, не должен подвергаться побоям!

Румынским крестьянским парням нет ни минуты покоя, они заняты с утра до ночи. Они не только должны обслужить и ублажить своих командиров роты и взводов, но раздобыть для них самые немыслимые вещи, чтобы создать в офицерских блиндажах уют. Больше того, целые взвода заняты делом, до которого не додумается обыкновенный смертный. Попеску – старый наездник-спортсмен, а потому не может разлучиться со своей скаковой кобылой Мадмуазель. Он ведет ее с собой в обозе с позиции на позицию, из Румынии на Дон, а с Дона к нам. Где бы ни находилась его рота, благородное животное должно питаться, причем получше, чем рядовой его роты. Сегодня 40 солдат заняты постройкой конюшни – специальной конюшни для любимицы капитана. В ней просторнее и теплее, чем в любом убежище для солдат. Там стоит кобыла, такая же усталая и исхудавшая, как и любое живое существо в котле, но с нее ни днем ни ночью не спускает глаз специальный конюх, который обязан смотреть, чтобы с любимицей командира ничего не случилось.

***

Около полуночи спускаюсь в свой блиндаж. В соседнем помещении сидят вместе с обер-фельдфебелем Берчем Эмиг и Тони. Они тоже беседуют – как же иначе! – о наших соседях румынах. Берч рассказывает о сегодняшнем медосмотре и состоянии румынской роты. Тони злится и говорит так громко, что мне слышно каждое слово:

– Пусть бы со мной он так попробовал! Я бы ему свою задницу сечь не дал, а туг же его наповал!

– Ты и сам не веришь в то, что говоришь, – отвечает Эмиг. – Для этого ты слишком тугодум. А тем это и в голову не приходит. Их всегда лупили, они уже привыкли.

– Что значит привыкли? Может, они привыкли и обмораживаться, трескать капустную жижу и подыхать? Не-е, этим беднягам приходится куда хуже, чем нам. А за что, собственно, они все это терпят? Может, они думают, что им удастся взять «Красный Октябрь» или пару других углов в этом городе? Слишком поздно они раскачались.

– Не ори так! А ты что, может, думаешь получить виллу на Волге? Ты-то сам для чего сюда приперся?

– Это дело совсем другое! Раз Иван хотел на нас напасть, поневоле пришлось защищаться. А вот если он на нас нападать не собирался – теперь многие так говорят! – значит, все это смысла не имело. Тогда, выходит, все затеял сам Адольф, ну а нам, немцам, что оставалось? Давай за ним, вперед! Тут между нами разницы никакой. Но румынам-то, им ведь никто ничего не сделал, и войны они не начинали. Значит, им просто шарики вкрутили.

– Да и ясно: дело не выгорело. Ты только их послушай, сразу увидишь: они даже и не знают, зачем их сюда пригнали.

Теперь в разговор вступает Берч:

– Точно! Мне двое румын сами говорили. Сыты по горло, домой хотят, а свою войну мы пусть сами ведем!

– Ага, теперь все ясно! Теперь понятно, почему пехота отказалась от такого подкрепления. Их на передовую не бросишь. Интересно, и что наш старик будет делать с этим сбродом!

***

На следующее утро наш врач отправляется в роту Братеану. Я просил его послать ко мне в течение дня этого командира вместе с Попеску: надо переговорить с ними. Через два часа они приходят с раскрасневшимися лицами, пыхтя и обливаясь потом. Смотрят на меня удивленно: чего это я вмешиваюсь во внутренние дела их подразделений? Но это необходимо. Прежде всего запрещаю телесные наказания. Во-вторых, направляю в каждую роту своего повара, который возьмет на себя приготовление и раздачу пиши, как горячей, так и сухого пайка. Кроме того, после работ солдат разрешается занимать всякими другими делами лишь в весьма ограниченной степени. Напоминаю о конюшне и оборудовании офицерских блиндажей. И наконец, приказываю обоим капитанам со всеми боеспособными людьми прибыть к Белым домам. Быть на месте в полной готовности в 17,00, захватить с собой шанцевый инструмент. Размещение на местности произведу лично.

Результаты медобследования, доложенные мне врачом днем, несколько более утешительны, чем вчерашние. У Братеану человек пятьдесят полуздоровых, их кое-как можно использовать. Вместе с 30 солдатами Попеску это все же 80 человек, которых можно пустить в дело.

Точно в 17.00 румыны прибывают в назначенное место. Оба командира приветствуют меня и Франца. Русская артиллерия бьет сегодня по нашим линиям и тылам умеренно. По здешним масштабам, разумеется. А по сравнению с другими участками фронта это ураганный огонь. Во всяком случае румыны пригибаются, ища хоть какого-нибудь укрытия. Чтобы избежать на марше ненужных потерь, приказываю двигаться рассыпным строем. Унтер-офицеры моего батальона, которые должны наблюдать за земляными работами, пусть двигаются с ними поотделенно на дистанции метров в пятьдесят. Вместе с Францем и обоими командирами рот продвигаюсь вперед. Поднимать наших спутников после каждого разрыва и добраться с ними до цеха № 5 – сущее мучение. Требуется вдвое больше времени, чем обычно.

Там в присутствии командира участка указываю обоим работу, которую надлежит выполнить: оборудование пулеметных гнезд, рытье ходов сообщения и землянок. Все ясно. Нет только самой рабочей силы – румын. Хочу дождаться их, передать дальнейшее руководство Францу и уйти. В первом подошедшем отделении не хватает пяти человек. Унтер-офицер предполагает, что они залегли в укрытиях по дороге и еще подойдут. Ждем, но из этой группы больше никто не появляется. С другими отделениями не лучше. Приходит унтер-офицер Траутман с солдатом – одним-единственным. Теперь на месте уже все командиры отделений. А солдат всего 28 человек. Ждем еще полчаса, но солдат не прибывает.

Из исчезнувших солдат больше не вижу никого. Только западнее Белых домов мы нагоняем группу из четырех человек, которые волокут за собой что-то вроде саней. Приглядываюсь: на двух сколоченных досках лежат трое убитых – двое головой вперед, один назад. Окоченевшие тела просто брошены на доски и привязаны к ним. Руки и ноги волочатся прямо по снегу. Жизнь человеческая здесь немногого стоит, а мертвецы – и того меньше. У румын это, кажется, тоже так.

На следующий день все работоспособные солдаты на месте, потому что теперь пищу получают только участвующие в работах. Запрещение телесных наказаний и хозяйничанье двух наших поваров делают свое дело, так что спустя несколько дней об обеих ротах уже можно говорить как о настоящих подразделениях.

Чтобы они работали лучше, надо давать им больше еды. Обоим командирам рот продовольствие мы доверить не можем. Поэтому немногое, что подлежит выдаче, приходится раздавать самим нашим людям. Предосторожность не помешает. Добавку получает только тот, кто работает впереди. Зато теперь румынские солдаты по-настоящему взялись за дело. Они копают, тащат колючую проволоку, помогают всюду, где надо.

Только один раз мне приходится вмешаться. Несколько дней спустя я вдруг замечаю на склоне балки что-то темнеющее. Останавливаю машину, подхожу. Оказывается, это лежат на досках трупы трех убитых в первый день. У четверых солдат, волочивших самодельные сани, не хватило сил дотащить своих убитых товарищей до расположения роты или на кладбище. Стало темно, ничего не видно, сани перевернулись со своим грузом, доски и трупы покатились со склона да так и остались валяться.

Читаю роте мораль, но сам чувствую себя не в своей тарелке. Румыны, которым переводят мои слова, смотрят на меня с укоризной. Или мне это кажется? Ведь я же запретил телесные наказания, послал им двух поваров, позаботился, чтобы их не гоняли попусту. Теперь у них больше отдыха, они должны это признать. Но зато я грожу им лишением пищи. Разве не гоню я их тем самым вперед, на территорию завода, прямо под огонь, где снаряды не различают ни немцев, ни румын? Зачем им это нужно? А я еще стою тут перед ними и поучаю, как надо обращаться с мертвецами! Нечего и удивляться, что они на меня так смотрят.

***

На солдатском кладбище в Городище я тоже могу убедиться, насколько притупились чувства. Ряды могил уже выходят за заборы, и чем больше могил, тем сильнее грубеют души живых. Если раньше дивизионный священник совершал при погребении службу по договоренности, то теперь для этого установлены специальные часы. Их обязан соблюдать каждый, кто еще придает какое-то значение тому, чтобы мертвые были положены в могилу со словами священного писания.

Вместе с Фидлером стою под вечер на этом кладбище, размеры которого говорят о суровости боев. Мы хотим проводить в последний путь фельдфебеля и шестерых солдат. Но мы. даже не представляем себе, что теперь это делается так. Перед нами тридцать свежевырытых могил, в них уже лежат трупы.

… Мы уже отмучились… Нас больше никто не гонит вперед… Не слышим больше воя и грохота мин и снарядов, треска пулеметов, свиста пуль… Хорошо лежать тут и больше не знать войны, не задавать себе вечно один и тот же вопрос: вернусь ли я целым домой?.. Не так-то нам плохо… Не так-то плохо… Мы счастливы, мы свободны, мы пережили свое избавление… Мы можем сказать: все позади… Позавидуйте нам вы, стоящие над нами!..

Подходит священник, и вот уже слышатся его слова. Он торопится: каждую минуту может начаться воздушный налет. Наскоро бормочет слова из Ветхого и Нового завета, из молитвенника, из книги церковных песнопений. Он читает проповедь о долге доброго камрада и о геройской смерти как священной жертве во имя фюрера, народа и рейха! "Во имя фюрера, народа и рейха! " Это повторяется многократно, как будто мы уже в том сомневаемся. Но патер явно действует по шаблону. Хочет он того или нет, для него это стало делом привычным и повседневным: сегодня в 14.00 ему надо служить на кладбище! А раз он здесь, все идет гак же, как вчера, как позавчера, как будет идти завтра, послезавтра, всегда. Каждый день одно и то же. Меняется только число тех, кого кладут в могилы и кто всего этого уже не знает. Иногда их восемьдесят в день, иногда сто, а иногда и всего тридцать. А ждущих своей очереди за забором меньше не становится. Все едино. Помни, человек, что ты лишь прах и снова обратишься в прах. Аминь. И даже в этот самый момент гибнут те, кого положат в мерзлую землю завтра. Во имя фюрера, народа и рейха! Аминь.

Совсем рядом, в двадцати шагах от нас, могильщики копают новые ямы. Собачья работа – долбить промерзшую землю на два метра в глубину. Они плюют на руки, и вот уже десять могил готовы, надо поторапливаться. Скоро появится новая повозка с мертвецами, а куда их девать? Надо иметь могилы про запас, и так не поспеваем, вот уже пятьдесят трупов лежат непогребенными. Когда священник не замечает, в одну могилу кладут по парочке, а то и больше мертвецов. Лучше выкопать одну могилу поглубже, чем еще несколько. Экономия труда. А на березовом кресте над могилой напишем: «Здесь покоится Фриц Мюллер». Тому, кто под ним лежит, все равно, жаловаться не станет. А родные из Берлина так и так на могилку не придут. Берись за дело! И в следующую ямку троечку. Патер не заметит. Он видит только, что все, как надо, в струнку: ряды могил и ряды березовых Крестов. Он берет молитвенник в руки, опускает очи долу и молится, потом вздымает глаза к небу и говорит о геройской смерти. И произносит здравицу в честь Германии, это уж завсегда: пускай она живет, родимая. Ну а здесь только мрут. Поодиночке, отделениями, ротами, полками, целыми дивизиями. За Германию. Во имя чего? Да ты же слышишь: во имя фюрера, народа и рейха!

***

Однажды я уже слышал эти слова с такой же назойливостью. То было в 1937 году. А тот, кто их произносил, назывался тогда «первым солдатом германского рейха». Замерев в строю, стояли мы перед курхаузом в Висбадене – командир и два офицера-знаменосца по бокам. На парад выделены подразделения всего корпуса. Сияло солнце, поблескивали в его лучах стальные шлемы, а над площадью гремел твердый голос. Он напоминал нам о прошлом, об отцах, которые в 1914 году вышли на поле брани за бога, государя императора и фатерланд. Он призывал нас, сынов, не посрамить чести отцов и так же мужественно идти на поле брани за фюрера, народ и рейх. Нам выпало на долю выполнить самое почетное задание нации – защита родины, охрана ее границ. А потом главнокомандующий сухопутными войсками генерал-полковник Фрич обходил строй. Он останавливался перед каждым командиром части и лично вручал ему знамя. Оркестр играл прусскую «Глорию», гремели барабаны, развевался лес знамен, пестревших белыми, красными, черными, золотыми и розовыми красками. Скажу честно: для меня это было тогда высшей точкой моей офицерской жизни. Да притом наше черное знамя было действительно красиво. Белая шелковая окантовка и «Железный крест» придавали ему в моих глазах достоинство и силу, я жаждал служить под ним, всегда быть начеку и не щадить жизни своей. Только рассыпанная по углам знамени свастика смущала меня. Правда, она не очень бросалась в глаза, при желании ее можно было даже и не замечать, но она все же была. А это означало политику, с которой я не желал иметь ничего общего; потому-то я и стал солдатом.

Миновало всего пять лет. Чего только не произошло с того дня! Сначала дали отставку самому генерал-полковнику, тому самому, который вручал нам атласные знамена. Потом сместили его преемника Браухича, и Гитлер лично встал во главе армии. С тех пор «Железный крест» на знамени все тускнел, а свастика становилась все заметнее. Даже на мундирах «Германский крест» мы уже называли «партийным значком для близоруких»: он выглядит похоже на этот значок.

Я изменил самому себе: ведь я же не хотел иметь со всем этим ничего общего! Да и защищать границы Германии здесь, на Волге, немного далековато. Но кто спрашивает нас, хотим ли мы этого? А так как сами мы не спрашиваем ни о чем, вермахт превратился в инструмент силы, который на все реагирует механически и который, поскольку его год за годом вновь пускают в дело, медленно, но верно притупляется.

Снимки, сделанные офицерами-фронтовиками нашей дивизии, их воспоминания могут, пожалуй, заставить призадуматься. Вот солдатское кладбище у Западного вала, вот три кладбища во Франции, вот шесть – на Востоке. И все это кладбища только нашей дивизии, одной из двухсот или двухсот пятидесяти – точно не знаю – полевых дивизий германской армии. Нетрудно подсчитать, сколько понадобится времени, когда последнее кладбище примет последних, пока еще живых солдат и над их могилами уже перестанет расти лес новых крестов.

Белый флаг с красным крестом

Гибнуть продолжают. Вот уже целый месяц находится в осаде эта так называемая крепость, вокруг которой высится вал трупов. С каждым днем он становится все выше. Целые полки полегли уже здесь к вящей славе германской армии. Это поистине неслыханное массовое убийство, этот сознательный марш на смерть и погибель швыряет нас как щепку в бурю, Сердце и разум пытаются понять происходящее, бороться с ним, но не могут постигнуть его, мечутся между «за» и «против», все ближе подходят к истине. На вопрос "зачем? " ответить невозможно. Мне уже давно стало ясно, что мы защищаем безнадежную позицию. Нам следовало бы хоть предвидеть это. Но что изменилось бы? И что, собственно, вообще значит жизнь? Все равно когда-нибудь она кончается. Но если бы эта смерть, эта жертва имела хоть какой-нибудь смысл! Позади, в тылу, наверняка создают новую линию обороны, и мы должны служить волноломом до тех пор, пока она не будет построена. Наверняка? Нет, вероятно.

Но разве не сковали бы мы те же, а может быть, и еще большие силы русских, если бы вся наша 6-я армия начала отход на запад? Ведь тогда Красная Армия, не зная наших вполне определенных намерений, оказалась бы вынужденной не только бросить навстречу нашим войскам сильные дивизии и преследовать нас моторизованными частями; ей пришлось бы выслать параллельно нашему движению сильные охранения, чтобы иметь возможность парировать всякое неожиданное отклонение. Так что и тогда осталась бы возможность создания новой линии обороны. Или же наше командование рассчитывает овладеть создавшимся новым положением так, чтобы выбить русских козыри из рук? Гот приближается, в этом теперь сомнения нет. Только темп подхода очень медленный, да и всякие неожиданности возможны.

Говорят, Зейдлиц несколько дней назад снова заявил, что котел уже не прорвать никогда – ни изнутри, ни снаружи. В нем можно продержаться только до середины января, в лучшем случае до начала февраля. А потом конец. Но даже если допустить, что продвижение деблокирующих войск из направления Ростова пойдет успешно, неужели всерьез считают, что мы здесь продержимся так долго? Да, почки цепляются за каждый клочок земли это так. Но солдаты, лежащие под минометным огнем сегодня, – это уже не те солдаты, что вели бои месяц назад. Те уже давно превратились в замороженные трупы, которые служат нам защитным валом, – из них сложен бруствер, простреливаемый пулями. А те, что пока еще стоят в окопах или глядят в амбразуры, – это солдаты из обозов и тыловых служб. Однажды не останется и их. Что тогда? Неужели ради одного пункта на карте действительно должны погибнуть сотни тысяч?

Иногда в голову приходит страшная мысль: мы должны умереть здесь потому, что этого хотят! Мысль чудовищная, сознаюсь. Но при методах нашей пропаганды и ее любви к красивым словам о жертвенной смерти гибель нашей армии, право, весьма кстати, чтобы подхлестнуть уставший от войны народ и вызвать в нем фанатизм, жаждущий отмщения. Да, уж пресса-то сумеет выгодно подать это: смотрите, целая армия пожертвовала собой за фюрера и рейх; отомстить за ее гибель – ваш священный долг! В меньших масштабах мы уже видели это, когда в Нарвике английский флот пустил ко дну германские миноносцы. А нас – тех, кто еще стоит здесь потому, что чувствует себя связанным присягой и не знает, как себе помочь, – посмертно превратят в нибелунгов нашего времени. Будут восхвалять нас как воскрешение древнегерманской воинской верности, мы должны будем служить примером и стимулом для немецкой молодежи. Молодые новобранцы, которые в начале войны еще протирали штаны на школьных партах, будут подражать нам в нашем безумии и ослеплении и слепо устремляться в бескрайнюю страну на Востоке. Навстречу собственной смерти. А мы стали бы для них образцом.

Мыслям нет конца, но к чему они ведут, уже становится ясно. В такие времена физических и духовных страданий, какие переживаем сейчас мы, в мозгу рождаются проблемы, никогда не встававшие перед нами раньше. Мозг не прекращает работать ни на минуту. И вот приходит осознание фактов – отрезвляющее и печальное. Порой просто хватаешься за голову, когда в редкую спокойную минуту сознаешься сам себе, что попался на красивую, только что выкрашенную яркую приманку.

***

Итак, Гот на подходе. Его ударная группа в составе нескольких танковых и пехотных дивизий стремится из района Котельниково прорвать внешнее кольцо окружения. Преодолевая сильное сопротивление, она шаг за шагом продвигается дальше. В большой излучине Дона, там, где к Сталинграду должна двигаться вторая группа немецких войск, ситуация коренным образом изменилась. В середине декабря крупные русские силы перешли в наступление на Среднем Дону и отбросили итальянцев и венгров. Эта операция угрожает глубокому флангу пробивающейся вперед деблокирующей армии, заставляет оттягивать назад выдвинувшиеся вперед наступательные авангарды и строить отсечные позиции. Все это сковывает действия командования, лишает его возможности маневрировать резервами. Тем самым парализуется одно из зубьев немецких клещей, которые по замыслу командования должны сомкнуться. Больше того, идущим на выручку войскам самим грозит опасность оказаться отрезанными. Манштейн, командующий группой армий «Дон», в результате расширения русского фронта наступления сам попал в тяжелое положение. Теперь нам уделяется только часть внимания, только половина сил бьется за наше деблокирование. Никто не может сказать, долго ли все останется так и не настанет ли скоро такой момент, когда Готу придется повернуть фронт, чтобы отразить новые операции русских.

В самом котле, по другую сторону Дона, бои идут все с той же ожесточенностью, что и прежде. Но это отнюдь не заслуга командования 6-й армии. Его вообще не видно и не слышно. Генерал-полковник Паулюс застыл в своем повиновении. Ведь его предложение прорываться на запад было отвергнуто. Вопреки своему более ясному пониманию обстановки и положения армии он оказался вынужденным остаться в котле со всеми своими войсками, держаться и изо дня в день вновь и вновь вести навязанные русскими бои. Он не нашел в себе сил для самостоятельных действий вопреки воле фюрера и указаниям «стратегов», командующих из-за столов с зеленым сукном. Он молчит. Да ему, собственно, и нечего сказать войскам.

Зато его начальник штаба знает только одно: держаться, держаться и еще раз держаться! Держаться любой ценой: ценой целых рот и батальонов, ценой тысяч, десятков тысяч, сотен тысяч жизней! Биться до последнего патрона! До последней съеденной лошади, до последней капли крови! Таков приказ. Больше командованию сказать своим солдатам нечего. Для выполнения такого приказа нет никого лучше, чем начальник штаба 6-й армии. Он само олицетворение офицера германского генерального штаба старой школы, человек, который все знает, все предвидит и все рассчитывает заранее, – господин генерал-лейтенант Шмидт. Он при Паулюсе «серое преосвященство», человек, действующий из-за кулис и никогда не появляющийся на авансцене, но воля его воплощается в приказах, требующих все новой крови. Во всем чувствуется его бездушие, его нежелание считаться с чем-либо, его резкость, о которых говорят все. Его боятся, его называют злым духом армии. На передовой его никогда не увидишь: для этого есть командиры дивизий и корпусов. А они посмеиваются про себя над отшлифованными приказами, которые господин генерал-лейтенант издает целыми пачками. Здесь, впереди, необходимые меры диктуются противостоящими силами противника, погодой, знанием до мельчайших подробностей изученной местности, порой какой-нибудь маленькой лощинки, кустарника или остова двухэтажного здания. Каждый командир сам видит, что ему делать с этими приказами.

А тем временем в городе борьба по-прежнему идет за каждый метр. Главные объекты боев: завод «Баррикады», завод «Красный Октябрь» с русским бастионом – цехом № 4 и «Теннисной ракеткой». На северной отсечной линии наши дивизии ведут тяжелейшие оборонительные бои с непрерывно атакующим противником. Когда в штабах еще блуждала идея прорыва, здесь преждевременно оставили старые, хорошо оборудованные позиции. Спартаковка и Ерзовка в руках противника, и линия обороны пролегает теперь дальше к югу по холмистой местности. Высоты «Гриб» и «Эрика», а дальше к западу овраг у Котлубани каждый день становятся свидетелями новых атак, новых контрударов и новых потерь. Только на дороге Ерзовка – Сталинград, на так называемом танковом маршруте, валяется более двадцати подбитых танков всех типов. На западе внешним фортом «крепости Сталинград» служит Мариновка. Заняв перед этой деревней полукруговую оборону, солдаты майора Виллига отражают русские попытки прорыва. Противник непрерывно усиливается, при последней атаке на эту деревню действовали 123 реактивные установки. Тем не менее фронт пока удерживается и здесь. Удерживаются позиции и на юге при таком же натиске и ценой таких же потерь.

Жизненный центр 6-й армии по-прежнему Питомник. Здесь, на аэродроме, приземляются самолеты, доставляющие нам самое необходимое. По высочайшему приказу снабжение 6-й армии поручено теперь генерал-фельдмаршалу Мильху. Но наши запасы патронов, снарядов и горючего столь малы, а пустота в наших желудках столь велика, что даже генералу с такой «питательной» фамилией{31} не заполнить их. Вражеская противовоздушная оборона зримо становится все сильнее, черные облачка разрывов зенитных снарядов окантовывают котел. К тому же ухудшилась погода, число прилетающих «юнкерсов», «хейнкелей» и «кондоров» с каждым днем сокращается. Мы часто видим, как самолеты летят дальше на восток, за Волгу, и не возвращаются назад. Запеленгованные противником и ложно наводимые им, они, вероятно, при такой погоде приземляются где-нибудь на его аэродромах. Последствия для нас ясны. Ремень затягивается еще туже, автотранспорт сокращается еще более жестко, а стрельба по противнику почти прекращается. Врачам не хватает патентованных лекарств, аспирина, йода, касторки. Терпи и харкай – вот тебе эрзац лечения. Но так не вылечишься.

Посреди всех этих бедствий генерал, не желающий пренебречь ни удобствами, ни личным комфортом. Его жилой вагон в замаскированном овраге словно мирный оазис. Салон со столами, креслами, гардинами и портьерами – все стильно, любовно подобрано. Раздвижная дверь, напоминающая меха гармони, ведет в спальню. Здесь стоит широкая, манящая к отдыху постель господина генерала, застеленная белоснежным бельем. А дальше – опять за портьерой – туалетная комната с умывальником, зеркалами, стеклянными стаканами и зубной пастой. Несмотря на зимний холод, здесь уютно я тепло. Чему удивляться! Снаружи под открытым небом стоит железная печка, рядом с ней солдат; целый день он только и делает, что подбрасывает дрова и следит, чтобы огонь не гас. От этого источника тепла в вагон тянется труба. Господин генерал могут быть довольны. На всем убранстве, несомненно, лежит печать умения устраиваться и изысканного вкуса. Еще бы, здесь можно строго придерживаться его! Но тот, кто живет так, спит в тепле и уюте, не может понимать нужд своих солдат. В лучшем, случае он может сделать понимающее лицо, не больше. Доброй ночи, господин генерал, приятных сновидений! Покорнейшая просьба, когда господин генерал будут предаваться мечтам о родине, засвидетельствовать мое нижайшее почтение фрау супруге и фрейлейн дочери. Мы с удовольствием будем удерживать позиции и охотно умирать за таких начальников. С этим твердым убеждением господин генерал могут спокойно почивать. Прямое попадание в эту идиллию не означало бы для нас, право, никакой потери!

Посреди всех этих бедствий есть и другой генерал – во время наступления своей дивизии он до одурения напивается, так что даже двух слов связать не может и заплетающимся языком с трудом отдает приказания по телефону. Командир корпуса обнаруживает его в таком состоянии на КП дивизии и отстраняет тут же от командования. Но разве можно так запросто отослать генерала домой? Нет, это не годится. Дивизионный врач и врачи санитарной роты в затруднении, но потом находят выход. Генералу выдается медицинское заключение: ранение, полученное еще в первую мировую войну, доставляет ему страшные боли, а потому он вынужден постоянно прибегать к никотину и алкоголю. Таким образом, господин генерал могут с незапятнанной жилеткой гордо отправиться на родину и принимать там почести как «герой Сталинграда». Ах, господин генерал, нам так будет не хватать вас, с вашим обликом солдата-рубаки, с вашим вполне заслуженным – другими! – «Рыцарским крестом» и всегда наполненным стаканом!

Пока еще оба генерала – исключение. Их подчиненные – наши камрады, и они начинают плевать на шитые золотом красные воротники. Дистанция, обусловленная образованием, чинами и командной властью, все больше исчезает в этом бурном, грозовом углу Европы. Погоны и отшлифованный ум все больше начинают уступать голосу сердца.

Скоро рождество. О праздниках на этот раз говорить не приходится, для этого нет никаких оснований. Даже деревце не так-то легко здесь раздобыть, а уж о елке и думать нечего. В конце концов елку может заменить и старая сосна. Но и ее удается разыскать только после долгих поисков. Не удивительно: в степи так мало деревьев. К тому же стоят холода, а дров не хватает. Все, что было под рукой, давно спилено, срублено и сожжено в печках. Надо радоваться, что вообще хоть что-то есть. Бергер берется украшать. Он принимается за дело с ножиком и ножницами, прилежно вырезает фигурки, звездочки и всякую всячину. Да, грустны будут эти рождественские дни в котле! Никаких подарков, никаких сюрпризов, только, может быть, от русских! И полевая почта вряд ли что-нибудь доставит нам. Она, по существу, перестала действовать. Правда, иногда удается отправить из котла на родину какую-нибудь весточку с транспортным самолетом, но это случается редко: уж очень должно повезти! А оттуда прибывает в лучшем случае один мешок с почтой.

В прошлом месяце я получил одно-единственное письмо и знаю, что жена пишет мне ежедневно. Ужасно, еще будучи живым, медленно умирать для внешнего мира. Изредка какой-то признак жизни, какое-то напоминание о себе, и вот уже замолчал навсегда. Со сцены мировой истории мы уже сошли, хотя еще и живы, хотя никогда не стояли так резко освещенные светом ее рампы, как именно сейчас. Весь мир смотрит на нас, с напряжением ожидая, чем кончится эта битва, которая по своей суровости, длительности, количеству участвующих в ней войск и своему решающему значению не имеет себе равных. И тем не менее нас еще связывают с внешним миром лишь последние нити. Зато внешний мир не забывает нас. Об этом говорит с каждым днем усиливающийся артогонь противника, об этом кричит радио, призывающее нас держаться до последнего, об этом свидетельствует сокращающееся с каждым днем снабжение по воздуху. У нас нет ничего. Скоро у нас не хватит сил даже крикнуть о помощи. За всех нас, сидящих в мышеловке, это делает Паулюс. Он радирует день за днем: помощь, помощь! Это единственный признак нашей жизни. И этот сигнал «SOS» точно отражает то, о чем мы думаем днем и ночью. Воля к жизни в нас еще не сломлена. Она подорвана, да, но мы не хотим погибать. Даже если нам все время твердят, что мы пример героизма германского солдата, а гибель наша почетна!

***

Сегодня Франц пришел ко мне в необычное время. Он возбужден, совершенно вне себя, ругается и чертыхается так, что я даже не сразу понимаю в чем дело. Оказывается, его взбесило письмо – одно из тех немногих, что мы еще получаем.

– Ну нет, не такой я дурак! Фокус не пройдет. Перевести меня в Днепропетровск! Господин капитан, ну разве это не неслыханное свинство?

Начинаю расспрашивать. Франц отвечает, потом показывает письмо. Там ясно и понятно написано: фирма, в которой он служил перед мобилизацией в армию, переводит его на первые три года после войны инженером в Днепропетровск. Возражения бесполезны.

– И вот, пожал-те, изволь подчиняться! А за что же я здесь воевал? За то, чтобы меня ссылали, как современного раба? Я им не какое-нибудь пушечное мясо вроде румын, что за нас тут гибнут. А что, собственно, значит «за нас»? До сегодняшнего дня я верил. Потому и участвовал в этом цирке, даже когда самого тошнило. Я ведь говорил себе: «Это всем нам на пользу». Потому и лез в дело! Но здесь, вот, читайте, черным по белому написано. Мы такое же орудие для других, как эти румыны, итальянцы, хорваты и все эти вспомогательные народы – названий не упомнишь. Я добровольно возвращаюсь на фронт, а эти толстопузые сидят себе преспокойно в тылу и решают после войны перевести меня в Россию! Стоит ли возвращаться домой после победы? Хватай свое барахло и снова отправляйся в чужую страну!

Пытаюсь его успокоить. Ведь последнее слово еще не сказано. Будем дома, все выяснится.

– Нет, для меня уже сегодня все выяснилось, вот сейчас, в эту минуту! Пусть поцелуют меня в… По очереди и крест-накрест! Не для того я своей головой рискую, чтобы меня под конец сослали в глушь. Я еще им всем покажу! Если вернусь, пусть поостерегутся! Рассчитаюсь! Начну сверху, с этой братии. Они нас погнали эту страну завоевывать, чтобы самим плоды пожинать. А я сыт по горло!

Его никак не успокоить. Уходит таким же возбужденным, как и пришел. Этот уже излечился. А ведь как был убежден в правильности своих взглядов! Так всегда. Фанатики его склада отрезвляются только тогда, когда их самих хватают за глотку. Других жизнь учит быстрее. Они видят несправедливости, которые чинятся в отношении их товарищей, и делают для себя выводы, по крайней мере в главном. Как бы то ни было, недовольство Гитлером и верхушкой германского государства растет. И именно у нас – у тех, кого на родине изображают примером для других. Поистине непонятное, вопиющее противоречие. Но должен же быть какой-нибудь выход!

А может быть, противоречие это вообще неразрешимо до тех пор, пока мысли наши все еще не сбросили давно сношенные детские башмаки? Примерно так сказал мне на днях один ефрейтор из взвода подвоза инженерно-саперного имущества. Когда на прошлой неделе я зашел в роту Люка посмотреть, что там делается, этот ефрейтор сидел за столом с двумя другими солдатами. Они говорили о котле и, когда я вошел, стали задавать мне вопросы, требовавшие от меня ясных ответов. Я попытался, насколько возможно, обойти подводные рифы. Но эти трое не удовлетворились моими ответами. Они высказали довольно разумный взгляд на вещи: было ясно, что они придерживаются только фактов и отвергают всякие отговорки и, кроме того, что думают они совсем не так, как разрешено в Германии. Сделав вид, что не заметил этого, я вышел. Прежде я реагировал бы совсем по-другому, сомневаться нечего: Значит – это совершенно ясно – и сам я уже не такой, каким был несколько лет или даже месяцев назад.

***

На следующий день – 21 декабря – в небольшой лощине у нас происходит праздничное богослужение… Закончилась молитва, прозвучало благословение. Люди расходятся. После кратких пожеланий уезжает и дивизионный священник. Тем самым, в сущности, кончается и рождество. Но для меня – и наверняка еще для многих – оно не кончилось. Воспоминания все сильнее охватывают меня. Передо мной мысленно проходят годы, месяцы, дни и самые последние минуты. Архитектор с нашей улицы, брошенный в концлагерь… Роммингер… Настроение в Германии… Зейдлиц, Тони, а теперь – патер… Они обступают меня. Они представители всех слоев нашего народа и здесь, и на родине. И все они недовольны происходящим. То громко ругаются, то причитают, то шлют радиограммы о помощи, то шепчутся и передают друг другу слухи из уст в уста. Нет, пожалуй, среди нас никого, кто сейчас был бы всем доволен. Во всяком случае я таких не знаю. Но почему же тогда мы миримся с этим гнетом? Жить так, как мы не хотим? Почему мы послушно, со всем служебным рвением выполняем приказы, которые нам дают? Разве только война необычное состояние – заставляет нас делать это?

***

После долгих переговоров с нашим 1а («Не выйдет», "А что будете делать, если в это время что-нибудь случится? ", «Рождество можно праздновать дома, когда вся заваруха минует», «Ваше место в батальоне, а не позади»), после всего этого водопада слов, который обрушился на меня, мне все-таки удается получить от него разрешение навестить наших раненых на дивизионном медпункте.

– Ну ладно, благословляю! Раз уж так хотите, поезжайте! Оставьте за себя Фидлера.

Быстро заправляем машину последними каплями бензина. Если нам больше не выделят бензина (на это надеяться не приходится), а у Глока его «случайно» не найдется или же не выгорит товарообмен мины – горючее, с поездками на машине скоро будет покончено, придется передвигаться только пешком. Но на сегодня бензина хватит.

Сразу же после завтрака выезжаю вместе с доктором. Сунули в карманы несколько плиток шоколада, тюбики леденцов, сигареты и доставленные полевой почтой последние письма – их всего двадцать на сотню наших раненых, которым так и пришлось остаться в котле. Шоколад выдается только тем, кто участвует в ближнем бою. Но нам удалось скопить немного, так как он выдается всегда по количеству активных штыков на вчерашний день, а за это время кого-нибудь всегда убьют. Я приберег эти мелочи специально для сегодняшней поездки. Они настоящие драгоценности, дороже, чем целые шоколадные наборы дома.

Первая наша цель – дивизионный медицинский пункт. Он расположен на полпути до Разгуляевки. Это капитальные здания, бывшая школа с пристройками. они расположены высоко и видны издалека. К входу подъехать не можем, приходится вылезти из машины, не доезжая метров пятидесяти. Много саней, грузовиков, повозок, привозят раненых, больных, обмороженных. Одни ковыляют сами, других ведут под руки, большинство несут на носилках. Одного за другим направляют в приемный покой. Здесь длинная очередь, конца которой не видно. Молодые и пожилые, офицеры и солдаты, тяжело и легко раненные. Многие скончались еще в пути.

Справа от большого здания тянется снежный вал – метра два с половиной высоты и метров тридцать длины. В нем проделан узкий проход. Через него санитары выносят покойников, потом с пустыми носилками возвращаются за следующим. Земля тверда, лопаты тупы, рабочей силы нет, а те, кто есть, слишком слабы. Дело упрощается: мертвецов забрасывают снегом. Вырастают снежные валы. Так возникло замкнутое снежное каре.

Вот лежат они, мертвецы, окаменелые от мороза, вытянувшиеся или скрюченные, без ног, без рук, с забинтованными головами, с закрытыми или уставленными в небо глазами, с сжатыми кулаками или искаженными лицами, скаля желтые зубы в разверстых ртах. Смерть сделала их всех одинаковыми. Ввалившиеся щеки, тощие от голода тела. Не успевает человек издать последний вздох, как его уже хватают четыре руки, мертвеца стаскивают с койки, чтобы освободить место для других, которые уже ждут на улице. Здесь, в тишине, мертвеца бросают к другим, уже покорно лежащим в безмолвном строю; пара лопат снега – и можно браться за следующего.

Растет до самого неба зловещий монумент человеческого горя и страдания, избавления от ужаса, принуждения и преследования. Пока он еще скрыт от людских взоров за снежным валом, но он растет все выше, неудержимо, с каждым часом. Те, кто сегодня стоят перед ним, завтра, быть может, сами лягут следующим слоем, и настанет день, когда каждый проезжающий мимо увидит эту гору одеревенелых трупов. А такие монументы, заставляющие задуматься, предостерегающе растут во многих местах – повсюду, где висит белый флаг с красным крестом. Этот флаг, обещающий помощь и спасение, стал здесь символом бессилия.

Командир санитарной роты доктор Бланкмайстер стоит у входа и принимает парад обреченных. Бледно-желтый, с почти отсутствующим взглядом, протягивает он мне руку. Видно, что он падает с ног от усталости. Жалуется мне на свои горести. Сначала раненых еще удавалось эвакуировать в полевой госпиталь, а некоторых на транспортном самолете даже в глубокий тыл. Теперь с этим покончено. Все помещения забиты ранеными и больными, на каждое место приходится двое-трое.

Помещение, в которое мы входим, напоминает муравейник: здесь кишмя кишит солдатами, офицерами, врачами, ранеными, больными. Прямо на полу, в полутьме, на сквозняке лежат бесконечными рядами тяжелораненые, между носилками даже нельзя пройти. В зловонном воздухе стоны и жалобы, всхлипывания и вздохи, вдруг раздается чей-то буйный выкрик, и снова позади, где совсем темно, кричат от боли солдаты, зовут врача, орут, ругаются, проклинают все на свете. Один молится, другой только выкрикивает: "Дерьмо, дерьмо вонючее! " Один пытается привлечь к себе внимание командным тоном, другие умоляют и клянчат. Некоторые лежат с закрытыми глазами, апатично и безучастно, наверное без сознания. Прямо здесь и умирают, ожидая, надеясь, а помощь в белых халатах проходит мимо. Двое санитаров берут мертвеца за ноги и за руки, выносят в снежное каре – туда, где уже лежат под снегом другие. Освободилось место. Вносят новые носилки. А голоса разной силы по-прежнему заглушают друг друга: то юные и совсем детские, мальчишеские, то низкие басы. Когда слышишь эту вакханалию молитв, богохульств, призывов, обращенных к жене и матери, и самых грязных окопных ругательств, кажется, что попал в сумасшедший дом. Здесь, как. и там, соседствуют небо и ад. И так всюду.

В длинном, примитивно оборудованном помещении находится то, что в нормальных условиях именуется операционным залом. Столы и два складных столика с бурой резиновой клеенкой, допотопные дампы, которым место только в музее. На школьной скамье разложены хирургические инструменты и перевязочный материал. Слева, в шкафчике без дверок, – медикаменты, перед ним – тазик для умывания. На обоих операционных столах днем и ночью идет работа. Здесь орудуют трое врачей в забрызганных кровью халатах, ни на кого и ни на что не глядя. Смены им нет. Режут, пилят, ампутируют, пока не падают от усталости. В месяц через это помещение проходит полторы тысячи человек. Можно представить себе, какой необычайный запас энергии необходим врачам, чтобы справиться с таким потоком. К тому же у многих не просто огнестрельная рана или обморожение, когда достаточно одного движения ножа. Большинство ранено в ближнем бою, и их тело усеяно множеством осколков ручных гранат, которые надо терпеливо извлекать. Другие настолько изуродованы авиационными бомбами и снарядами, что без ампутации не обойтись. Многие случаи требуют от врачей целых часов огромного напряжения и самопожертвования.

Соседнее помещение – бывший школьный класс – занимают страдающие от истощения на почве голода. Здесь врачам приходится встречаться с такими неизвестными им явлениями, как всевозможные отеки и температура тела ниже тридцати четырех градусов. Умерших от голода каждый час выносят и кладут в снег. Еды истощенным могут дать очень мало, большей частью кипяток и немного конины, да и то один раз в день. Бланкмайстеру самому приходится объезжать все расположенные поблизости части и продовольственные склады, чтобы раздобыть чего-нибудь съестного. Иногда не удается достать ничего. О хлебе тут почти забыли. Его едва хватает для тех, кто в окопах и охранении, им положено по 800 калорий в день – голодный паек, на котором можно протянуть только несколько недель. И все-таки раненые, лежащие вповалку в этой обители горя, завидуют тем.

Проходим через все комнаты, идем от койки к койке. На стенах немного рождественской зелени. У некоторых коек фотографии – свадебные и семейные снимки. Жены и дети глядят на того, кто уже почти недвижим. А сам он тих, глаза закрыты, на лице уже умиротворение. Другие натянули одеяла на голову; они не хотят ничего видеть и слышать, они бегут от действительности. Но суровая действительность не выпускает их из своих лап. Из-под одеял слышны стоны, всхлипывания, там льются невидимые слезы – сегодня, в рождественский день, в этот праздник любви и радости. Они хотели бы выкрикнуть всю свою боль этому одичавшему миру, где издевкой звучат слова о «мире на земле». Сердца их обливаются кровью, но губы сжаты: они знают, что их сосед переживает то же самое. Они знают: им никто не поможет. Ни камрад, ни врач, ни бог.

Вечером должен прибыть священник, чтобы благословить их по случаю рождества. Одни воспринимают эту весть с радостью, другим совершенно безразлично, придет он или нет. А некоторые даже открыто выражают свое нежелание. Пусть их оставят в покое, они заранее знают, что скажет патер, они не хотят его слышать! Пусть их оставят наедине с собственными страданиями -и мыслями, под их одеялами, с закрытыми глазами и заткнутыми ушами!

Среди них есть и мои солдаты. В каждом углу видишь знакомое лицо. Обмениваюсь короткими словами приветствия, пожимаю им руки – потные, бессильные, мертвенно-холодные. За некоторыми уже пришла смерть. Каждый получает подарок. Некоторым вручаю письмо – привет из далекого дома, где с любовью помнят о нем, страшатся за его судьбу. Письма почти вырывают из рук, лихорадочно вскрывают, пробегают глазами, с трудом проглатывая слезы. А незнакомый солдат, лежащий рядом, корчится от болей. Он видит только шоколад: что-то съедобное, он голоден, а о нем никто не позаботился.

Беседую с одним солдатом из третьей роты, а сосед его ищет в это время вшей. Ничто на свете его больше не интересует. Сосредоточенно щелкает одну за другой, еще одну, третью, четвертую, не обращая на нас никакого внимания. В изголовье висит его мундир с офицерскими погонами – обер-лейтенант.

В соседнем помещении гремит выстрел. Среди тридцати других раненых на койке в собственной крови лежит лейтенант – молодой, двадцатилетний парень. Правая рука бессильно свесилась вниз, на полу валяется пистолет. «Легкораненый», – сообщает прибежавший Бланкмайстер. Да, возможно. Здесь, в этом городе, сердце разрывают не только пули и осколки.

Сзади кто-то буйствует в бреду. Искаженный судорогой рот выкрикивает приказы, ругается, орет: "Каждый должен умереть достойно, как положено! " На угловатом лице поблескивает монокль. На краю койки сидит денщик и гладит своему командиру левую руку – правой нет, голени раздроблены. «К утру кончится», – говорит Бланкмайстер.

Обход закончен. Теперь я понимаю, почему так измучены врачи и санитары, почему они так апатичны, а иногда даже бесчувственны и бессердечны. Тот, кто работает здесь денно и нощно не покладая рук, должен иметь нервы, как проволочные канаты; он становится глух к страданиям и боли, к мольбам и жалобам, перестает замечать раны и кровь. Для него это больше не люди, для него это «случаи», одни только «случаи». Он ставит диагноз: «ранение в живот», «легочное», «раздробление», дает распоряжения: «ампутировать», «оперировать», «перевязать», а осмотрев некоторых, произносит: «Тут мы ничем не поможем, все равно помрет». Здесь механически регистрируют, механически работают, механически переходят к следующему «случаю», и в конце концов сам врач становится машиной. Это закономерно.

На прощание Бланкмайстер говорит мне, что некоторые люди моего батальона лежат на перевязочном пункте по ту сторону Татарского вала. Он случайно узнал об этом от другого врача. Так как я хочу по возможности навестить всех своих раненых, отправляемся туда. Немного шоколаду и пару сигарет мы еще приберегли, так что явимся не с пустыми руками.

Не проходит и четверти часа – и мы у цели. Внешне все здесь выглядит иначе, чем у Бланкмайстера. Не только потому, что нет белого флага с красным крестом. Небольшой указатель да протоптанные тропинки и снежный вал говорят о том, что здесь находится нечто вроде лазарета. Весь перевязочный пункт расположен под землей. Блиндаж за блиндажом. А перед ними какие-то жалкие тени, скелеты, на которых кожа еле держится.

Командир санитарной роты тоже рассказывает мне, что из-за недостатка места не может принимать новых раненых. Обмороженных не берут уже целую неделю. так как нет никакой мази. Мертвецов здесь тоже складывают в сугроб. Мы видим их, пока следуем за молодым врачом-капитаном в операционное помещение. Несколько составленных вместе ящиков, на них натянута клеенка. Автомобильная фара бросает свет на стонущего солдата. Из инструментов замечаю только железную пилу, явно взятую из аварийного самолетного имущества. Раненым занимаются двое хирургов. Халаты их напоминают одежду мясников, от многонедельной носки они стали серыми и желтыми, покрыты буро-коричневыми пятнами. Один берет ампулу, хочет сделать укол. Но жидкость замерзла. Ампулу приходится согревать во рту. Хотя в жестяном корыте горит пламя, здесь, внизу, собачий холод. Промерзшие земляные стены покрыты только тонкими досками. Ассистент протягивает шприц. Операция начинается. Врач делает скальпелем круговой надрез.

У меня нет времени дожидаться конца операции, и я отправляюсь разыскивать людей своего батальона. Перехожу из одного блиндажа в другой. Как и на дивизионном медпункте, кое-где по случаю рождества немного зеленых веток. Повсюду нас встречают любопытными взглядами. А когда мы находим кого-нибудь из наших солдат, лица их светятся радостью. Ведь для них наш приход – рождественский подарок. Для многих он последняя радость, потому что умирают и здесь. Врачи и санитары настолько перегружены, что замечают умершего спустя несколько часов после смерти.

Во время своего обхода попадаем в блиндаж, явно предназначенный для легкораненых. Одни лежат на койках, другие бродят, спотыкаясь и хватаясь за воздух, – по-видимому, из-за голода и общей слабости. На мое приветствие никакого ответа, не отвечают и на вопросы. Фельдфебель-санитар спешно уводит нас оттуда.

– Господин капитан, это люди с ранениями в голову. Беднягам уже никто не в силах помочь. Стерильная перевязка – вот и все, что мы можем сейчас для них сделать. Это блиндаж смертников. Но иногда они еще живут день-другой, поднимаются на ноги, бродят по блиндажу, уже ничего не сознавая.

На прощание хочу поздравить врача с рождеством и попросить его уделить хоть чуточку внимания моим людям. В блиндаже врача стоит ослепший солдат, сейчас его будут перевязывать. Камрады, которые его привели, потихоньку исчезли. Несчастный стоит, как подкидыш, ощупывая предметы руками, – ищущий, беспомощный. Выясняется к тому же, что его обокрали, утащили все, что у него было. В отчаянии он жалобно причитает и плачет. Плачет по дружбе и товариществу, в которые верил, по своей судьбе и по всему на свете. Да разве стоит после этого всего еще жить! Сознавать это именно сегодня, в рождество, особенно горько.

На обратном пути меня не покидают мысли о виденном. Мы можем списать своих раненых, мы можем списать не только наш батальон, но и всю армию. Мы и раньше получали более или менее крупные пополнения только за счет выздоравливающих, из госпиталей. Однако теперь и это уже в прошлом. Но что можно сделать в котле, где мы, так сказать, подрубаем сук, на котором сидим? Списав своих раненых, мы списали самих себя.

***

В моем блиндаже меня ожидают новые сюрпризы. В батальон назначены двое молодых офицеров, они докладывают о своем прибытии: лейтенант Туш и лейтенант Хюртген. Оба «прилетные». Так называют теперь у нас всех офицеров и солдат, доставленных в котел по воздуху. Они прибыли в Питомник из офицерского резерва «Дон». Рассказывают о неразберихе в районе Миллерово и Воронежа, но тем не менее полны самых радужных надежд. Судя по всему, что им известно, Гот располагает достаточными силами, чтобы пробиться к нам. Это дело всего нескольких дней. Оба они охотно готовы примириться с «небольшими неудобствами», пребывая в полной уверенности и гордом сознании, что и они окажутся при этих радостных событиях.

Туш всего неделю как из Берлина и может рассказать последние новости о том, что делается в Германии. Там и понятия не имеют о той катастрофе, которая уже нависла здесь. Известно только о зимнем наступлении Красной Армии. Да, разумеется, о нем говорят, но пренебрежительно, конечно. О масштабах его, о событиях на Дону, о нашем окружении никакого понятия! Да и сами Туш и Хюртген только в Ростове получили более ясную информацию об обстановке. Котел они себе представляют так, как тот, кто ни разу в жизни в него не заглядывал. По их мнению, наш фронт обороны стабилен, запасы боеприпасов огромны, а продовольственное снабжение достаточное; конечно, кое-чего, может, и не хватает, но в общем-то вполне… Долговязый Хюртген даже заявляет категорически: "Ну, конину я есть никогда не стану! "

Предоставляю Бергеру просветить обоих «прилетных» насчет действительного положения – уж он-то сумеет сделать это! – и перехожу к следующему нежданному рождественскому подарку. Мне представляется другой офицер – пожилой обер-лейтенант, низенького роста, хлипкого телосложения, красноносый. Он из строительного батальона, который работал гдето на северных отсечных позициях. Фамилия – Люнебург или что-то вроде, не расслышал. Прибыл по поручению своего командира доложить, что завтра утром в мое подчинение на «Цветочный горшок» явятся все. три роты батальона. Просит дать указания о размещении. Да, пожалуй, так мое войско скоро разрастется до небольшой дивизии. Остатки моего батальона, рота пекарей, скотобойный взвод, обе роты румын, а теперь еще и эти три строительные роты – если так и дальше пойдет, скоро поблизости не останется оврагов, чтобы разместить всех солдат в небольших землянках. Пока это еще удается. Строительный батальон придется расположить неподалеку от румын. Эмиг отправляется показать место обер-лейтенанту.

Но меня ждет еще и третий сюрприз. Стол украшен зеленью. В центре несколько рядов солодовых конфет. Рядом открытки с рождественскими поздравлениями – от офицеров, унтер-офицеров и рядовых. Сегодня рождество, а мы в такой беде, каждый занят только собой с утра до вечера, а иногда и полночи, у каждого тяжело на душе, и все-таки они подумали обо мне. Не позабыли. Радуюсь в этот момент больше, чем если бы в мирное время получил в подарок билет для кругосветного путешествия.

Бергер рассказывает, как удалось раздобыть солодовые конфеты. Недалеко от цеха № 7, на открытой местности, чуть прикрытый, стоит чан с сиропообразной вязкой массой. Хотя эта точка просматривается противником и регулярно обстреливается пулеметным огнем, солдаты все время бегают туда с канистрами, набирая в них черную жидкость. При этом есть потери: у пехоты – трое убитых, а у нас – всего один раненный в ногу. Потом решили попробовать что-нибудь сделать из этой жидкости. Сварили с двойным количеством воды, охладили, вылили загустевшую массу на железный щит, поджарили, разрезали на четырехугольные кусочки. Продукт этого творчества и есть солодовые конфеты. Пробую одну. Привкус минерального масла еще остался, но сладко, и все-таки хоть какое-то угощение.

По случаю праздника выданы двойные порции еды. Каждый в батальоне получил по два больших битка и полный котелок супа. Это единственное, что мы можем.

Наступает вечер, сочельник. Один за другим приходят офицеры из старых рот, батальонные интенданты из Питомника. Рассаживаемся за маленьким столом. Сосна вместо елки, горящие свечи, рождественское пение из радиоприемника и зеленые ветки создают торжественное настроение. Но разговор никак не клеится, хотя и делимся воспоминаниями о рождественских военных днях на Сааре, на Марне и на Донце. Вспоминаем и о том, как проводили рождество в кругу семьи – тогда, четыре года назад, и еще раньше – в мирное время. Разговор то и дело замирает. Смотрят на горящие свечи, вдыхают сосновый запах, отодвигаются к стене в полутьму, за спину соседа, а мысли уходят далеко, устремляются к дому.

Сейчас восемь часов вечера. Родные сидят все вместе и тоже смотрят на свечи, как и мы. Сейчас они передают друг другу мою фотографию, думают обо мне. Но как? С прежней ли гордостью? Верят ли они тому, что мы «победоносно стоим на Волге, высоко держа знамя»? Возможно, еще верят. Я помню, как радовалась мать, впервые увидев меня в офицерской форме. Но с тех пор многое переменилось, мы воюем уже четвертый год. И не отступает ли сегодня на задний план все другое, все тяготы и заботы перед одним таким понятным желанием: чтобы праздник мира на земле стал действительно праздником мира. Перед желанием быть в этот день с любимым сыном. Да, мне это хорошо понятно. Представляю себе, как тщетно ждет мать сегодня письма от меня, как слезятся ее глаза. Она будет искать утешения у моей жены, та поможет ей перенести эти тяжелые часы. Жена постарается казаться сильнее, чем она есть, я знаю ее. Впрочем, у них, на родине, нет сегодня причин думать о нас с особенной печалью. Ведь они ничего не знают о котле. Туш только что подтвердил это. А еще меньше знают они о тех условиях, в каких мы находимся: о голоде, усталости, вечном ближнем бое, о массовых могилах и трупах за снежным валом. Об этом немецкий народ узнает только потом, когда все останется позади. Но даже и сейчас, когда он еще не знает об этом, скорбь тихо проникнет во многие дома, где стоит елка с зажженными свечами, и скорбь эта укажет своим перстом на нас. Будут говорить слова утешения, будут лелеять надежду на встречу. Будут смотреть на фотографию и говорить себе: "Не будем отчаиваться: ведь он обязательно вернется, ведь до сих пор с ним ничего не случилось, ему везет, не надо бояться… "

Но сам он – капитан в Сталинграде – не имеет времени предаваться всем этим мыслям. Сейчас 21.00, и Геббельс только что начал свою рождественскую речь. В блиндаже становится еще тише.

По голосу оратора чувствуется, как досадно ему, что он не может сообщить всей слушающей его Германии победные вести о положении на фронтах. Приходится ему признавать: «Хотя обычно я за словами в карман не лезу, сегодня мне их не хватает».

Но у него их все-таки хватает, чтобы обрушить на своих слушателей целый водопад, чтобы наполнить новыми слезами глаза матерей и жен, чтобы внести смятение в их души и вместе с тем попытаться укрепить доверие к руководству рейха, заклиная всех и вся не задумываться, ибо «мужество сердца в годину войны следует ценить выше, чем умничающий интеллект». И, словно в насмешку над нашим положением, он под конец слащавым голосом цитирует Гельдерлина{32}: "Летят гонцы: мы выиграли битву! Живи, о родина, и павших не считай! "

С горьким чувством слушаем мы эту бессодержательную речь. Геббельсу, который много лет умел на бумаге превращать поражения в успехи и высокопарными словами маскировать разочарование, сегодня нечего сказать нам. Только одна фраза действительно звучит подходяще: "Мы знаем, что для нас наступил поворотный момент, и теперь все дело в том, чтобы понять это и действовать соответственно, осознать, что судьба давно уже испытывает нас, действительно ли мы призваны руководить всем миром… "

Да, это верно, судьба испытывает нас уже с последних дней августа. А предварительные результаты этого испытания уже давно известны в ставке фюрера. Только их не публикуют. И Геббельс тоже утаил их сегодня: «Время, которое я хотел посвятить разговору с вами, истекло». Да, именно, время истекло, и для нас тоже.

Передо мной стоит румынский капитан Попеску. Совершенно вне себя и плача сообщает трагическую весть. Погибла его скаковая кобыла! Та самая, для которой строили специальную конюшню и при которой всегда дремал конюх. Полчаса назад капитан нашел его на соломе связанным, рядом валялась голова Мадмуазель, а поодаль – отрубленные копыта – все, что от нее осталось. Я ничем не могу помочь ему: тем более, денщик никого не опознал, а только твердит, что это были немцы.

Наш разговор прерывает телефонный звонок. Тревога! Русские прорвались у цеха № 2, все силы туда! Дальше все как обычно. Выдвижение подразделений на передний край, разведка, боевая готовность, контратака. Последними боеприпасами отбиваем старые окопы.

В первые часы нового дня я уже опять в своем блиндаже. Позиции заняла пехота. Франц с 50 солдатами остался там в подкрепление. Остальные отходят.

У нас двое убитых. Эмиг ранен, но легко – касательное ранение руки. Это и есть рождество. Но еще хорошо, что все обошлось так. Может быть, несколько дней будет спокойно. Ради этого мы и наступаем ради этого и ради блиндажа, ради крыши над головой. Самый низкий подвальный коридор – великолепное место по сравнению с ямой в снегу. При двадцатитридцати градусах мороза за это стоит идти в контратаку, стрелять и бросаться вперед. А все остальное безразлично.

И вдруг я ощущаю, что больше не могу. Пусть другие делают что хотят. Сегодня во всяком случае хочу побыть один. Не могу больше слушать: "А помнишь?.. Ты еще припоминаешь?.. " Все это пустая болтовня. Хочу отпраздновать рождество наедине со своими мыслями.

Но утром русский ночной прорыв заставляет меня призадуматься. Лучше бы пододвинуть строительный батальон поближе к переднему краю, чтобы на случай непредвиденных инцидентов иметь под рукой резерв наготове. Пожалуй, в районе Белых домов. Там найдется несколько подвалов для размещения солдат. Там можно двигаться более или менее незаметно, а подразделения, находящиеся там, могут быть в любую минуту, если потребуется, подброшены на передний край. До него всего несколько сот метров.

Отправляюсь осмотреть сам. Со мной Бергер. Обследуем всю местность, перебегаем от дома к дому, от развалины к развалине, от подъезда к подъезду, то подымаемся по лестницам, то спускаемся вниз. У Бергера в руках полевая книжка, он вносит в нее каждый пустой подвал. Некоторые подвалы совершенно загажены, некоторые полуобвалились, но привести в порядок можно все. Нельзя дольше искать и выбирать, здесь надо расквартировать целый батальон, нужна каждая свободная дыра. Подсчитываем: подвалов недостаточно.

Спускаемся снова в один из подвалов. Открываем дверь, видим тусклый свет. Здесь кто-то есть. Мой карманный фонарик не горит. Бергер зажигает спичку. Боже мой, огромный погреб набит до предела солдатами! Куда ни глянь, одни солдаты: румыны, немцы, хорваты, опять немцы… Лежат, вытянувшись на полу или прислонившись к стенам, в тесноте прижимаются друг к другу. Никто не двигается. Глядят на нас, но никто не открывает рта, не произносит ни слова, не реагирует на наш приход. Спрашиваю одного из немцев:

– Из какой части?

Он зевает мне прямо в лицо, смотрит мимо и даже не думает отвечать. Еще одна спичка.

– Отвечать немедленно. Из какой части? Теперь получаем ответ:

– Убирайся отсюда и не тревожь нас. Мы никою не звали и не желаем никого видеть!

– Что? А ну, отвечать на мой вопрос!

– Ну что ж, если хочешь знать, мы этим дерьмом сыты по горло! Не хотим больше свои кости класть. Ни за что! Лучше подохнем здесь, зато спокойно. Теперь знаешь, ну и убирайся поживее!

Я взрываюсь от возмущения, но замечаю, что, в сущности, пытаюсь прошибить стену головой. Никто не обращает на меня внимания. Но ведь это же дезертирство, измена воинскому долгу, предательство по отношению к другим, которые продолжают сражаться!

Бергер зажигает уже, верно, двадцатую спичку. Я хочу только определить, сколько примерно солдат находится здесь, и перехожу в следующий подвал. Бергер за мной. Мы наступаем на чьи-то руки, спотыкаемся о чьи-то ноги, нащупываем каждый свой шаг. Поднимается шквал ругани и проклятий, нам бросают в лицо: "Свиньи, живодеры! " Шум такой, словно вся свора сейчас набросится на нас. Но кричат только немногие. Основная масса лежит и сидит совершенно безучастно, даже не двигается. Бергер снова зажигает спичку. Кто-то подходит к нам и задувает ее. Полная темнота. И вот уже в каждом кармане своей шинели я чувствую чью-то чужую руку. Все происходит в одно мгновение.

– Господин капитан, на помощь! С меня срывают одежду! – кричит позади мой адъютант.

Раздумывать нечего; бью кулаками и ногами куда попало, стряхиваю с себя держащих, наношу удары назад, пробиваюсь вперед. Мне удается быстро высвободиться. Но сзади все еще слышится хриплая борьба. Бросаюсь на помощь. Несколько ударов кулаками и ногами по катающейся куче, и вот уже Бергер тоже высвободился.

Где-то в глубине загорается свечка. Только теперь мы видим, как огромно это подземелье. Здесь скрывается не меньше сотни человек. Там, в дальнем конце, где зажегся свет, происходит страшная сцена. Не обращая никакого внимания на нас, трое солдат избивают четвертого. Видна лишь толстая палка, которой они лупят его. Потом трое набрасываются на упавшего и раздевают его догола. С него срывают все, не оставляют и нижней рубахи. Хищный блеск глаз виден нам. На защиту избиваемого никто не поднимается. Все лежат как ни в чем не бывало. Полная апатия, всхлипывания избитого. Сквозь темноту бросаемся туда прямо по ногам, рукам, телам и головам. Нас встречают палкой. Очки Бергера разлетаются, но мы не отступаем, и через две минуты палка уже в наших руках. Наношу удары во все стороны. Дубинкой мы наконец прокладываем себе путь. Обошлось лучше, чем я думал. Только несколько рук пытаются задержать нас. А остальные, как и прежде, лежат и сидят не двигаясь.

Это могила погребенных заживо. Это солдаты, которые когда-то вышли на войну, солдаты, которые когда-то побеждали в Польше, Норвегии, Франции, на Балканах-, а вначале и здесь. Они не верят больше, что нам удастся выбраться отсюда, они уже покончили счеты с жизнью, эти мужчины от двадцати до сорока лет, которых ждут дома их семьи. Надо было напомнить им об их камрадах. Но я сразу вспоминаю о медпункте, и мне больше уже не хочется орать. Здесь, как и там, они так же лежат вповалку, жалкие, потерявшие надежду. Здесь они так же списаны, как там, с той разницей, что у Татарского вала еще ведется регистрация. Если бы не это, подвал вполне можно было бы принять за какое-нибудь отделение для душевнобольных. И этот подвал не единственный, где нашли себе прибежище такие люди. Ведь расщелкана не только одна наша дивизия, а вся 6-я армия. Что будет дальше? И кто несет ответственность за все это! Командование? Да, конечно. Это оно вечно только приказывало, требовало, гнало вперед, это оно заставило нас голодать, говоря, что всего на несколько дней, это оно утаивало от нас то, что знало или должно было предвидеть. А мы, остальные офицеры? Разве сами мы говорили что-нибудь солдатам о своих сомнениях?

"Парламентеров встречать огнем! "

Новый год. 1943-й.

Новый год начался, а надежда и вера в возможность вскоре выбраться из смертельного окружения кончились. Операция Гота так и осталась эпизодом с трагическим исходом для нашего будущего. Незадолго до рождества острие наступающего клина деблокирующих войск приблизилось к нам на расстояние 40 километров и достигло рубежа Мышковой. Солдаты на южном фронте котла видели сквозь безлесную степь, как вдалеке пикировали бомбардировщики; по ночам острым глазом можно было различить орудийные вспышки по ту сторону русского кольца. Командир моторизованных и танковых соединений, которые должны были прорываться навстречу наступающей армии, только и ждал того момента, когда она на широком фронте выйдет к намеченному рубежу. Он уже сидел на своем командном пункте на дороге Дмитриевка – Питомник, склонившись над приказом на наступление: удар должен был наноситься на участке между 3-й и 29-й мотодивизиями. Но на рассвете 28 декабря Гот отступил.

На среднем Дону русские прорвали фронт 8-й итальянской армии. Чтобы прикрыть северный фланг группы армий, Манштейн приказал передать 6-ю танковую дивизию 3-й румынской армии. Это решающим образом ослабило Гота, который не смог устоять под натиском оперативных резервов противника. Неся большие потери в людях и технике, ему пришлось с боями отступить, и отступление это пока остановить не удалось. Судьба наша решена.

Слухи и радиограммы уже не могут помочь нам, хотя 1 января Гитлер и заверил еще раз, что он не бросит нас на произвол судьбы. Солдаты горько иронизируют над теми, кто не скупится на безответственные обещания. От Манштейна слышно только одно: деблокировать не могу, дай бог самому унести ноги. О Фибиге, командире 8-го авиационного корпуса, теперь ходит горький каламбур: «Fluchtrichtung beliebig, gezeichnet Fiebig»{33}. Да, бежать куда глаза глядят! Теперь это понимает даже самый неисправимый оптимист. Одно только неясно: когда же нас, погибающих от голода, с пустыми желудками и пустыми обоймами, наконец пристрелят из милости. Но это вопрос только времени. Лучше конец без мучений, чем мучения без конца – таково наше единственное желание. Выигрыш времени для нас вовсе не выигрыш.

Все мы, сидящие здесь в котле, знаем, что такое для нас время и для чего нужны часы на руке. Время – это муки. Неужели нам надо непрерывно глядеть на часы, чтобы говорить себе: еще одним часом ближе к смерти? Тиканье часов действует на нервы. Время тянется медленно: утро, полдень, вечер, ночь и опять утро, и опять утро… Словно время никогда не шло быстрее и теперь специально тянется так, чтобы мучить нас, истязать, вытягивать из нас жилы. Оно не хочет поторопиться, когда, шатаясь от голода, мы смотрим на блестящий циферблат и ждем не дождемся той минуты, когда перед нами окажется пустая, но Дымящаяся похлебка. Когда же надо занимать исходную позицию для контрудара, когда надо вставать в атаку, оно несется как сорвавшееся с цепи, как спринтер по гаревой дорожке, чтобы не дать нам ни на секунду задуматься, чтобы мы бездумно действовали и выполняли приказы, чтобы делали ошибки, а потом могли говорить в свое оправдание: у меня не было времени подумать. Таково оно, время, не поддающееся учету и жестокое, неудержимо быстрое для одних, смертельно медленное для других. Человек, который изобрел часы, был садистом. Он тиранит нас сегодня, заставляя здесь, на Волге, сотни раз в день смотреть на циферблат и говорить: нет, твой час еще не наступил, тебе еще придется подождать, а как долго – неизвестно, но ты должен ждать, ждать и опять же ждать!

В новогоднюю ночь, казалось, пришел наш последний час. Часа за два до полуночи на всем фронте города протяженностью 30 километров русские начали ураганный артобстрел из тысячи стволов. Пушки, гаубицы, реактивные установки и минометы открыли такой огонь, что мы совершенно ошалели и думали, что уже началось давно ожидаемое генеральное наступление. Но на сей раз это было еще не оно. Это, видно, просто был новогодний привет от противника. Русские громкоговорящие установки на различных участках фронта заранее оповестили о предстоящем «фейерверке»; солдаты должны уйти в убежище. А «фейерверк»? Нет уж, спасибо, а что, если русские действительно пойдут в наступление?

Этот новогодний ужас пронизал нас до самых костей. «Фейерверк» показал нам, что противник превосходит нас не только своими людскими резервами, но и техникой. В те дни мне вспомнилась одна книга, прочитанная еще до войны. Ее написал некий генерал фон Денневиц, теоретик блицкрига. В ней доказывалось, что Германия может выигрывать только молниеносные войны. Французов можно было победить в 1914 году, в 1915-м, даже еще в 1916-м. Но на третий или четвертый год войны, когда у англичан и американцев все еще имелись неисчерпаемые резервы, было уже слишком поздно. Насколько мне помнится, автор заканчивал книгу такими словами: «Если дело дойдет до стратегии истощения, Германия потерпит крах раньше своих противников».

Эти слова, кажется, сохранили свое значение и для нынешней войны. Первая осечка произошла в войне против Англии, а здесь, на Востоке, стратегия блицкрига обанкротилась окончательно. Мы вступили, таким образом, в стадию истощения. А при меньшем военном потенциале Германии дело быстро идет к закату ее военного счастья. Мы это видим на собственном опыте здесь, у стен Сталинграда. Если тысячи стволов непрерывно бьют по нас день и ночь, если у русских столько боеприпасов, что через Волгу гремит новогодняя канонада, если для одной-единственной атаки на Мариновку они выставляют 123 реактивные установки, то это такое материальное превосходство, перед лицом которого мы более или менее бессильны.

После всего пережитого нами здесь несомненно одно: наши методы создания опорных пунктов, прорыва, «клещей» и беспрерывного продвижения вперед здесь непригодны – у стен этого города им поставлен железный заслон.

Теперь у нас все больше поговаривают – особенно «прилетные» – о всяких невероятно скорострельных видах оружия, о таинственном «чудо-оружии», о сверхтяжелых танках, которые будто бы решат исход войны. Новый пулемет – единственное, что мы до сих пор из этого видели, пехоте выдано некоторое количество этого оружия. Но им исход войны не решить, это даже и доказывать нечего. А что еще нового мы имеем в военно-техническом отношении? В двадцатые годы, между двумя войнами, у нас много и весьма таинственно говорилось о каких-то эпохальных изобретениях и открытиях в области военной техники – о каких-то смертоносных лучах и токах высокого напряжения. На деле же никаких коренных новшеств, кроме создания авиадесантных войск, не произошло. Вооружение нынешней войны – это только дальнейшее развитие, улучшение и создание более современных разновидностей уже имеющихся боевых средств. А за те несколько дней, которые еще остаются нам, ничего не изменить.

Своей пропагандистской машиной Геббельс уже явно не может добиться желаемого успеха. Это видно по всему. Жуткие россказни преподносили нам о русских. В них воскрешались мрачное средневековье, аксессуары инквизиции, обстановка Тридцатилетней войны, на все лады расписывались жестокость, кровожадность и свирепый гнет. Благодаря этому многие немцы представляли себе Россию как страну, наводящую на всех парализующий страх, а самих русских как исчадие ада. Нам внушали, что в своей неуемной ненависти они не берут пленных, а предают смерти посредством чудовищных пыток.

Теперь мне стала ясна причина такой пропаганды: чтобы никому даже в голову не пришла мысль перебежать к русским. Да, этого в значительной мере добиться удалось. Но то, что целесообразно для блицкрига, теперь превратилось в свою противоположность. Теперь, когда русские наступают и немецкий солдат видит, что противник превосходит нас силами, получается, что фронта уже нет: все поглядывают назад и поспешно отходят, чтобы ни в коем случае не попасть в плен. Это заходит настолько далеко, что солдаты, обороняющиеся в необозримых развалинах стен, преждевременно сдают те позиции, которые им же самим потом приходится отбивать ценой новых кровавых жертв. Несмотря на нехватку обученных солдат, мы вынуждены никогда не оставлять на огневой точке по одному человеку. Немецкому солдату необходима теперь «локтевая связь», он боится одиночества на позиции. Такое внушение страха перед русскими оказалось ошибкой, потому что командование вермахта никогда не считалось с возможностью, что русские будут брать немецких солдат в плен или даже осуществлять контрнаступление.

Да и сам генералитет, попав в такой котел, распадается на различные слои.

Вот, к примеру, Паулюс с его тезисом: первейший долг солдата – повиновение. Тот, кто слушал сводки верховного командования вермахта, может легко представить себе, что творится в голове этого генерала. Справа и слева от его армии прорван фронт. Не только нам одним приходится отражать русское наступление. Уже далеко отсюда, на Украине, бушует зимняя битва. Советские танковые авангарды ежедневно пробиваются все дальше на запад и на юг, теперь под угрозой все наши войска на Кавказе. В этой ситуации Паулюс, вероятно, полагал, что, удерживая позиции на Волге, он сможет сковать большое количество русских дивизий и тем самым ослабить давление, оказываемое противником на Дону и Донце. Вероятно, это и было побудительным мотивом его действий. Но там, где на карту поставлена наша жизнь, "мы не можем считаться с правильностью искусственно притянутых стратегических выводов, даже если абстрактно они и верны. Паулюс прежде всего командующий 6-й армией и отвечает именно за этот, а не за какой-нибудь другой участок фронта.

Вот генерал Зейдлиц-Курцбах, командир 51-го корпуса. Он еще 24 ноября высказался за немедленный прорыв армии из кольца окружения и даже направил командованию армейской группы памятную записку. Он требовал этого и позднее, он даже сейчас требует от командующего армией принятия решения о прорыве на юго-запад. Вопреки приказу Гитлера, только из чувства ответственности перед немецким народом. В какой степени это решение должно послужить сигналом ко всеобщему неповиновению Гитлеру – тайна самого генерала, ее не откроет даже будущее. А Зейдлиц не одинок. Целый ряд генералов разделяет его мысли.

Вот остальные генералы – те, что предоставляют думать за себя другим. Для них приказ – это приказ Фюрер приказывает, мы повинуемся. Гитлер для них явление необычайное: примитивными средствами насилия по праву сильного он рушит один мир и воздвигает на его развалинах другой. Этот мир будет германским, а мы все, как верные паладины фюрера, будем купаться в лучах славы, считают они. В конце концов это мы выигрывали битвы, мы подымались все выше и выше по ступенькам чинов и наград, стали генералами, германскими генералами! А чем бы мы были в мирное время? В лучшем случае дослужились бы до начальника призывного округа. Так что будем же благодарны фюреру. А он тоже не оставит нас своими милостями. Одно только мы должны делать-воевать дальше – так приказывает он, а он все знает, знает что и зачем. Господа, посудите сами: если кто-нибудь из нас в самом деле откажется выполнить приказ, что с таким генералом станется? Он исчезнет навсегда, уж для него-то наверняка найдется местечко в самолете. А потом? Потом военный трибунал, заключение в крепость, а может, и… Вы-то знаете, какая там крепкая рука! Если мы не хотим сами погубить себя, остается только одно – повиноваться, повиноваться и еще раз повиноваться!

Генеральские руки дисциплинированно прикладываются к козырьку фуражки с золотой кокардой, хор голосов дружно произносит: "Яволь! " – и целая шеренга германских генералов – кругом через левое плечо – марш! – отправляется выполнять приказ.

***

7 января, чуть забрезжил рассвет, меня вызывают к телефону. Говорит 1а дивизии.

– Прошу немедленно явиться ко мне, остальные командиры уже в пути.

Прибываю в Разгуляевку. Вокруг подавленные лица. Здесь же полковник Айхлер, майор Шуххард, командиры разведбатальона, противотанкового дивизиона и батальона связи. Я седьмой. Одного полка больше нет, он расформирован, а подполковник Вольф по болезни эвакуирован на самолете. После меня являются начальник отдела личного состава и начальник тыла дивизии. Теперь все в сборе, 1-й офицер штаба отправляется доложить генералу.

Фон Шверин выглядит очень серьезным и больным. Кивком головы здоровается с нами и без долгих предисловий занимает место во главе стола.

– Господа, причина сегодняшнего совещания командиров и начальников печальна. Наша пехотная дивизия расформировывается. Причем немедленно. Прежде чем мы расстанемся, надо выяснись все до последней мелочи, так как я еще на сегодня вызван к командующему армией и завтра должен вылететь по высочайшему приказу. Мне нечего говорить вам, насколько это тяжело для меня.

Вот так здорово! Словно бомба разорвалась. Итак, расформировывается наша дивизия, разлетается в разные стороны, дивизия, в которой мы воевали по всей Европе, ликвидируется, вдали от своего тылового гарнизона. Одним словом, одним росчерком пера разрывается то, что до сих пор связывало нас всех. В каждом подразделении еще сохранилось по нескольку человек, которые воюют в этой дивизии с первых дней войны, их осталось так немного, но это еще крепче связывает их. И теперь расстаться с ними! Два с половиной года я командовал ротой в своем батальоне, а вот уже три четверти года я его командир. Я не только знаю фамилии солдат, я знаю их самих. Я шестой командир батальона и последний. Горько это. Но вдвойне горько, когда думаю о том, что именно под моим командованием батальон понес наибольшие потери – на Дону и здесь, у Сталинграда. От 730 человек осталась двузначная цифра. Эта сила распалась на кусочки в моих руках, я не смог удержать ее. А теперь все кончено. Называюсь командиром, только что стал майором, а на самом деле ничтожная пылинка. Тут никакие чины не помогут. Нет, нас ликвидирует не этот росчерк пера под приказом. Нас ликвидировало то, что происходило здесь, у стен Сталинграда, в течение целых месяцев, дивизии больше нет и без этого приказа.

Генерал говорит. Остается только один полк, он передается 305-й дивизии. В него будут сведены остатки наших подразделений: пехотинцы, саперы, разведчики и связисты. Артиллерийский полк и тылы целиком передаются соседней дивизии. Хуже всего противотанковому дивизиону: он расформировывается полностью. Офицеры и рядовые штаба дивизии вылетают вместе с генералом. С ними вместе и командир батальона связи. За исключением подразделений, которые передаются полностью, все командиры переходят в полк Айхлера и используются там в соответствии с необходимостью независимо от их специальности.

– А для вас, – обращается генерал ко мне, – у меня есть особенный сюрприз. Паулюс назначил вас командиром саперного батальона 16-й танковой дивизии… Ваш предшественник убит. Спокойно сдавайте свои дела, а потом явитесь лично к командующему. Недели через две, так я думаю.

Итак, я остаюсь в котле! Прекрасно, ничего другого я, собственно, и не ждал! В руки мне суют совершенно чужую часть. Насколько она сильна, никто сказать не может. При нынешних обстоятельствах переводят в совершенно незнакомую часть, в полностью моторизованный батальон, в котором днем с огнем не сыскать ни грамма горючего, а моих старых камрадов, которые мне так пригодились бы на новом месте, невзирая на лица распределяют по пехотным подразделениям. Только этого мне действительно не хватало!

– Сегодня, позднее, – заканчивает свою речь генерал, – прошу всех ко мне на небольшой прощальный вечер.

Переговорив с Айхлером и вернувшись на «Цветочный горшок», решаю так: Фидлер будет командовать пехотной ротой, а Франц возьмет на себя командование полковым саперным взводом – остатком моего батальона. Рембольд, Туш и Хюртген, Адерьян и фон дер Хейдт пойдут командирами взводов к Айхлеру, а доктор примет так называемую роту снабжения, которая состоит из 200 легкораненых. Бергер останется при мне. Его, Глока, Ленца, Тони, а также Байсмана впоследствии заберу с собой в батальон. У всех вытянутые лица. Иначе и быть не могло. С мыслью, что нашего батальона больше не существует, особенно трудно примириться Паулю Фидлеру – свежеиспеченному капитану, а также Францу и Рембольду, которые только что стали один обер-лейтенантом, другой лейтенантом. Даже Хюртген, быстро акклиматизировавшийся в батальоне, не может скрыть своего разочарования:

– Поистине жаль, – говорит он. – Ну ничего, увидимся в Кобленце, на небе или в Сибири!

После нескольких часов, проведенных в генеральском блиндаже, где предавались воспоминаниям, желали генералу всего наилучшего, а сам он уверял нас. что куда с большей' радостью остался бы с нами в котле (никто ему, разумеется, не поверил), после трогательного прощания, при котором фон Шверин даже немного прослезился, и после бессонной ночи, когда я прощался с тем кусочком родины, каким был для меня потерянный теперь батальон, я наутро отправился в Питомник, чтобы лично отдать новые приказы подразделениям обоза. Кроме того, я хотел на месте посмотреть, как обстоит дело с нашим имуществом.

В тот самый момент, когда я пересекаю железную дорогу у Гумрака, вижу, как мимо последних домов деревни в направлении Питомника проезжает длинная автоколонна. На машинах я вижу лотарингский крест – это отличительный знак нашей дивизии. На передней машине – черно-бело-красный флажок – наш дивизионный штандарт. Все ясно: штаб дивизии следует в дальний путь. Решаю посмотреть, кто и что отправляется по воздуху на родину.

На аэродроме царит лихорадочная спешка. Колонна въезжает, все быстро вылезают из машин, самолеты уже готовы к вылету. Посторонних на поле не допускает охрана. В то время как над нами разыгрывается воздушный бой и один «мессершмитт» ловко пытается подняться выше двух русских истребителей, двери серо-белых самолетов раскрываются, и вот уже первые офицеры сидят внутри. Денщики едва поспевают за ними. С ящиками, чемоданами и бельевыми мешками они рысцой бегут вслед. В самолеты грузят два мотоцикла. Пока их втаскивают наверх – а это нелегко, ибо вес у них солидный, – я успеваю переговорить со штабным писарем, в глазах которого светится радость нежданного спасения. Он настолько опьянен этой радостью, что готов дать самые подробные ответы на все вопросы. Генерал хочет сразу же после приземления – предположительно в Новочеркасске – как можно скорее двинуться дальше на запад, согласно приказу разумеется. Автомашину, к сожалению, в такой небольшой самолет не втащишь, вот и везем два мотоцикла, оба заправлены до самого верха.

Правильно. Раз нас уже списали, зачем оставлять нам бензин? Важно, чтобы у этого господина со старинной солдатской фамилией было на чем побыстрее смотаться подальше в тыл, пусть даже транспорт такой неказистый. К тому же это производит такое преотличное впечатление: генерал на мотоцикле – совсем по полевому уставу, сразу видно, откуда он прибыл, что немало понюхал пороха! Тут сразу пахнет «героем Сталинграда».

В самолет сажают и двух русских военнопленных. Это необходимо, хотя в первый момент кажется непонятным. Но ведь для двух мотоциклов нужны два слесаря по моторам. Никто отрицать не станет? А отъезд так внезапен, где тут найти время отыскать двух солдат в саперном батальоне и взять их с собой?

Только двух человек из штаба я не вижу здесь: обоих дивизионных священников{34}. Одному из них я хотел передать письмо домой. Всего несколько строк, написанных в страшной спешке. «Патер, патер? – писарь напрягает память. – Ахда, обоих священников оставляют здесь! Ведь каждому из них уже за семьдесят, а места в самолете не хватает даже для самого необходимого багажа. Ах, господин генерал особенно сожалеет об этом, ведь он так уважает церковь. Но приходится выбирать: патер, мотоциклы или слесари – что важнее? Здесь все решает война, то, что нужно для нее. А без священника как-нибудь обойтись можно, как ни тяжело, Это может понять каждый, даже набожный человек»

А в этих ящиках что? Гм, продукты. Надо же о себе позаботиться. Правда, полет длится всего два часа, можно было бы и без еды обойтись, да кто знает, как там будет внизу, после приземления? Надо себя обеспечить. Вчера каждому отлетающему выдали по десять банок мясных консервов и по буханке хлеба, наконец-то снова набили себе пузо. А остатки? Конечно, с собой. А что же с ними еще делать? Войскам оставить? Или раненым отдать? Какой смысл, на всех так и так не хватит, только многие себя обиженными почувствуют. Нет, со штабом дивизии все в порядке, он о своих людях заботится!

Да, это верно. Каждый думает только о себе, рука руку моет. Интендантский чиновник заботится о хорошем питании господина генерала, не забыл захватить для него даже сигары, за это его и самого берут. Начальник отдела «чего прикажете» все делает сам, по возможности не обременяя господина генерала всякими мелочами, за это его и берут. Генерал приказывает выдать особый паек шоколада для «мозгового треста» своего штаба, зато у него самого будет меньше работы и больше времени, чтобы решить наконец вопрос: может ли человек стать офицером, если его отец крестьянин?

Облака собираются в кучку: небо тоже как-никак понимает, что господину генералу надо лететь из котла, Нужно укрыть вылетевшие самолеты от взглядов русских. Драгоценный груз в полной целости и сохранности выгрузят где-нибудь позади, где опасность не так велика. А впереди всех гордо будет шагать полководец, который выбрался из самого тяжелого угла Сталинграда – завода «Красный Октябрь».

На широком летном поле видны засыпанные свежим снегом блиндажи; они напоминают кротовые норы или же противотанковые препятствия, после того как по ним прокатилась волна танков. На верхних ступеньках круто ведущих вниз лестниц стоит в облике полузакоченевших солдат само нетерпение, вглядываясь в угрюмое зимнее небо, с которого через невыносимо долгие промежутки приходит помощь. Вопль о помощи беззвучно срывается с их плотно сжатых, побелевших губ. Они выглядят как братья, которых воспитал один суровый отец – война, и каждому из них досталась здоровенная порция битья. Они похожи друг на друга до неразличимости. Индивидуальность стерта. Страдания и лишения наложили свой отпечаток на их заросшие щетиной лица, проложили глубокие морщины на их пожелтевшей коже, заострили выпирающие скулы. Закутанные в одеяла и платки, с почерневшими бинтами, они одна-единая семья, трепетно ждущая спасения. Как одна снежинка гонима ветром к другой, так и я встречаю взгляд одного из них, выходящего из своего подземного убежища. Да это же доктор Хюнерман, мой старый приятель Карл Хюнерман! Он тоже узнал меня и теперь короткими шажками приближается к моей машине. Трясем друг другу закоченевшие руки.

– Не делай такого удивленного лица. Я не из тех, кто разнюхивает насчет самолетов! – восклицает он.

– А что же ты делаешь тут, на аэродроме? – спрашиваю я.

– Только что прилетел и жду приказа о дальнейшем назначении. На рождество был дома, в Кобленце. Там никто ничего не знал о распаде армии. На обратном пути в Берлине посетил своего брата-генерала, я тебе о нем когда-то рассказывал. Он внес полную ясность. Мы здесь списанные. И нам больше никто помочь не может.

– Зачем же ты прилетел сюда? Ведь мы же кандидаты в смертники!

– Думаешь, добровольно? Ошибаешься! Я этого вовсе не добивался, можешь поверить. Но вчера пришел приказ: не хватает врачей. Должен немедленно отправляться в Питомник.

– А куда тебя, ты думаешь, назначат?

– Один бог ведает. Пока жду здесь. Кто бы мог подумать, что мы так глупо погибнем? Как бы то ни было, я решил: последнюю пулю – в лоб, но русским в руки не дамся.

В это время приземляется новый самолет, и вот уже нет никакой заградительной цепи. Как и тогда, в декабре, из всех нор выскакивает народ, начинается гонка, приз в которой – собственная жизнь. Возникает драка у входа в самолет, только теперь масштаб стал побольше. Теперь к самолету со всех сторон устремляется несколько сот человек. Им не до багажа. Жизнь, и больше ничего – вот что хотят они спасти. А на все остальное наплевать! За самолеты идет настоящий бой, происходит настоящая схватка. Взлетают и опускаются поблескивающие клинки штыков и ножи, падают раненые с проклятиями на покрытых коркой губах. Летчик, имеющий строгий приказ брать на борт самолета только тех солдат, у которых есть свидетельство, подписанное начальником медицинской службы армии, не в силах противостоять натиску не поддающейся учету огромной массы. Он забирается в свою кабину, а пахнущая гноем и потом куча тел протискивается через узкую дверь внутрь, внутрь, внутрь… Кто внутри – тот жив, кто остался снаружи – погиб.

В самолете молодой командир корабля просто вне себя. Он не может стартовать: машина перегружена, переполнена. Но каждый рад, что наконец внутри, никто не хочет вылезать. Не помогают ни просьбы, ни угрозы. Лишних приходится вышвыривать силой. Но как ни слабы эти полускелеты, силы у них возрастают, руки судорожно цепляются за что попало. Им отдавливают каблуками пальцы, пока те, окровавленные, не размыкаются, но они снова цепляются, и все повторяется сначала. В конце концов сброшенный падает на двойной ряд уже валяющихся у самолета и стукается головой о промерзшую землю. Схватка длится несколько минут. Никто больше не спрашивает никаких свидетельств: это уже не имеет никакого смысла, лишь бы число улетающих не помешало взлету. Но дверь в самолет все еще открыта, и тут же шесть-восемь рук цепляются за нее, чтобы проложить себе путь к спасению. Они пытаются подтянуться вверх, но им не удается: руки слишком слабы, ноги волочатся по полю. Но они все не отпускают, даже когда их бьют по суставам, в отчаянии судорожно цепляются за фюзеляж. Звучат выстрелы, и руки наконец опадают. Те, кто только что хотели улететь, теперь валяются в снегу, обессиленные, полумертвые, и к ним спешат санитары из больших палаток. Самолет уже стартует, поднимается в воздух и берет курс на юго-восток. В этот момент с него что-то падает – солдат, пытавшийся улететь. Слышится тяжелый звук удара – это падение в безнадежность, в котел, в смерть.

Потом я еду в свой обоз. Люди уже в курсе дела. Один офицер начальника обоза еще вчера вечером привез известие о расформировании дивизии. Даю указания о свертывании дел. Основная масса снаряжения передается армейскому складу инженерного имущества. Грузовики, кроме трех, следует на месте передать 305-й дивизии. После этого саперам сесть на оставшиеся автомашины и отправиться к «Цветочному горшку», где они получат от меня последний приказ.

***

Сегодня 8 января. Это день не такой, как все другие. Он требует от командования важного решения, самого важного, какое оно только может принять в данный момент. Каково будет это решение – никто из нас не знает. Нам известно только одно: решающее слово может быть сказано только в течение двадцати четырех часов. Это знает каждый, кто принадлежит к 6-й армии. О том позаботились сотни тысяч русских листовок. Их целый день сбрасывают над нами медленно кружащие советские самолеты. На нас изливается ливень тоненьких листовок. Целыми пачками и врассыпную, подхваченные ветром, падают они на землю: красные, зеленые, голубые, желтые и белые – всех цветов. Они падают на снежные сугробы, на дороги, на деревни и позиции. Каждый видит листовку, каждый читает ее, каждый сберегает ее и каждый высказывает свое мнение. Ультиматум. Капитуляция. Плен. Питание. Возвращение на родину после войны. Все это проносится в мозгу, сменяя друг друга, воспламеняет умы, вызывает острые споры.

У меня в блиндаже на столе тоже лежит такая матово-белая листовка. Правда, Бергер, как приказано, перечеркнул ее красным карандашом и написал поперек: «Вражеская пропаганда», дважды подчеркнув эти слова. Но это не такая листовка, как все те, которые сбрасывали нам до сих пор. От нее зависит многое, можно сказать, все! В ней ясно и четко говорится:

"Командующему окруженной под Сталинградом

6-й германской армией генерал-полковнику Паулюсу или его заместителю

6-я германская армия, соединения 4-й танковой армии и приданные им части усиления находятся в полном окружении с 23 ноября 1942 года. Части Красной Армии окружили эту группу германских войск плотным кольцом. Все надежды на спасение Ваших войск путем наступления германских войск с юга и юго-запада не оправдались. Спешившие вам на помощь германские войска разбиты Красной Армией и остатки этих войск отступают на Ростов. Германская транспортная авиация, перевозящая вам голодную норму продовольствия, боеприпасов и горючего, в связи с успешным, стремительным продвижением Красной Армии вынуждена часто менять аэродромы и летать в расположение окруженных издалека. К тому же германская транспортная авиация несет огромные потери в самолетах и экипажах от русской авиации. Ее помощь окруженным войскам становится нереальной.

Положение Ваших окруженных войск тяжелое. Они испытывают голод, болезни и холод. Суровая русская зима только начинается, сильные морозы, холодные ветры и метели еще впереди, а Ваши солдаты не обеспечены зимним обмундированием и находятся в тяжелых антисанитарных условиях.

Вы как Командующий и все офицеры окруженных войск отлично понимаете, что у Вас нет никаких реальных возможностей прорвать кольцо окружения. Ваше положение безнадежное, и дальнейшее сопротивление не имеет никакого смысла.

В условиях сложившейся для Вас безвыходной обстановки во избежание напрасного кровопролития предлагаем Вам принять следующие условия капитуляции.

1) Всем германским окруженным войскам во главе с Вами и Вашим штабом прекратить сопротивление.

2) Вам организованно передать в наше распоряжение весь личный состав, вооружение, всю боевую технику и военное имущество в исправном состоянии.

Мы гарантируем всем прекратившим сопротивление офицерам, унтер-офицерам и солдатам жизнь и безопасность, а после окончания войны возвращение в Германию или любую страну. куда изъявят желание военнопленные.

Всему личному состава сдавшихся войск сохраняем военную форму, знаки различия и ордена, личные вещи, ценности, а высшему офицерскому составу и холодное оружие.

Всем сдавшимся офицерам, унтер-офицерам и солдатам немедленно будет установлено нормальное питание. Всем раненым, больным и обмороженным будет оказана медицинская помощь.

Ваш ответ ожидается в 15 часов 00 минут по московскому времени 9 января 1943 года в письменном виде через лично Вами назначенного представителя, которому надлежит следовать в легковой машине с белым флагом по дороге разъезд Конный – станция Котлубань.

Ваш представитель будет встречен русскими доверенными командирами в районе "Б" 0,5 км юго-восточнее разъезда 564 в 15 часов 00 минут 9 января 1943 года.

При отклонении Вами нашего предложения о капитуляции предупреждаем, что войска Красной Армии и Красного Воздушного Флота будут вынуждены вести дело на уничтожение окруженных германских войск, а за их уничтожение Вы будете нести ответственность.

Представитель Ставки Верховного

Главного Командования Красной Армии генерал-полковник артиллерии Воронов

Командующий войсками Донского фронта генерал-лейтенант Рокоссовский"

Так-то. Факты изложены трезво, без всякого преувеличения. Что мы в железном кольце – знает каждый из нас. Что нас после краха наступления армии Гота больше не могут вызволить из окружения – тоже ясно. Новая попытка спасти нас могла бы быть предпринята только после основательной подготовки, а так долго нам не выдержать. Ежедневно доставляемый по воздуху голодный паек слишком мизерный. Транспортные части люфтваффе при самой доброй воле не могут доставлять больше этого. Сотни самолетов уже сбиты и валяются на земле. Резервы наши далеко не неисчерпаемы. Нет, наивно было бы верить, что мы сможем остаться здесь и ждать, пока, скажем, весной будет предпринята новая операция с целью выручить нас.

Но уже нереальна и другая возможность: концентрированными силами прорвать окружение и двинуться на запад. Время упущено. Теперь слишком поздно. Вся армия страдает от удушья, блуждает в лабиринте, скорчилась без сил в снегу. Как ни крути, а приходишь к одному выводу: дни немецких войск, сжатых на узком пространстве, сочтены, умирающая армия не способна сковать сколько-нибудь значительные силы противника, а другой задачи у нас нет. Следовательно, продолжать кровопролитие бессмысленно. Капитуляция – требование разума, требование товарищества, требование посчитаться с судьбой бесчисленного количества раненых солдат, которые по большей части лежат в подвалах без всякого медицинского ухода. Такая капитуляция не наносит ущерба достоинству германского солдата. Подразделения в полном составе походным маршем отправятся в почетный плен. Мы сделали все, что было в наших силах. Ни один человек, ни один солдат в мире не упрекнет нас за эту капитуляцию. Даже Блюхер{35} и тот капитулировал при Раткау, потому что у него больше не было ни пороха, ни хлеба, но ни одному историю до сих пор не приходило в голову упрекать его за это в несолдатском поведении. История повидала за века немало. Победы и поражения в бесчисленном множестве сменяли друг друга, но славные имена, которыми гордятся, были у каждого народа.

Преследующая вполне определенную цель пропаганда «русские в плен не берут» потеряла для нас свою силу. Обращения по радио попавших в плен немецких солдат, их высказывания, помещенные на листовках вместе с их фотографиями, опровергают это утверждение. Значит, нет больше причин продолжать борьб) любой ценой, чтобы сохранить себе жизнь. Напротив, она гарантируется нам условиями капитуляции.

И только один голос поднимается против. Это голос самого Гитлера. Его приказ гласит: стоять и биться до последнего патрона! У Паулюса и сейчас столь же мало свободы действий, как и тогда, когда он просил разрешения прорываться, – в этом я твердо убежден. Первый раз командующий армией подчинился. Но тогда был на подходе Гот. А как командующий поступит сегодня? Ведь сегодня положение совсем иное. Сегодня Паулюс должен решить: либо без всякой перспективы на успех продолжать биться до последнего и пожертвовать остатками своей армии, либо капитулировать и тем спасти то, что еще вообще можно спасти. Огромность ответственности должна облегчить ему решение вопроса во имя жизни своих солдат вопреки приказу Гитлера и присяге.

Да, конечно, долг и главная добродетель хорошего солдата – повиноваться всегда и всюду, даже если он и не понимает смысла полученного приказа. Но здесь, у нас, своим властным языком говорят сами факты. Только за последние шесть недель погибло круглым числом 100 тысяч человек. Тот, кто в таких условиях намерен ценой гибели остальных 200 тысяч человек сохранить свое слепое и тупое повиновение, не солдат и не человек – он хорошо действующая машина, не больше! Долг перед собственным народом, который спросит отчет за гибель своих сынов, выше, чем долг формального послушания. Знает это и Паулюс. И он будет действовать именно так. Но только если будет решать сам, а не станет прислушиваться к тому, что ему внушают.

Таково во всяком случае наше мнение. Ведь мы не знаем, что генерал Хубе только что вернулся из ставки фюрера и привез строжайший приказ – держаться до тех пор, пока в конце февраля к армии не пробьется танковый корпус войск СС; для этой операции предназначены и уже готовятся «лейб-штандарт»{36} фюрера «Адольф Гитлер» и дивизия «Рейх».

Как на арене Колизее древнего Рима побежденный гладиатор обращал свой взор с мольбой о пощаде к ложе императора, так и 6-я армия замерла в ожидании решения своего командующего.

***

На другой день приходит приказ: "Парламентеров встречать огнем! " Жребий брошен.

***

Лишь только забрезжил рассвет 10 января и над необозримой снежной равниной еще не рассеялся густой утренний туман, на нас обрушился артиллерийский огонь такой силы, какого нам даже здесь не приходилось переживать никогда. Залп за залпом, разрыв за разрывом, а там, где ударяет снаряд, вихрем несутся в зимней дымке куски дерева, осколки, ледяные глыбы, части оружия, клочья одежды. Между разрывами доли секунды. Ухо не в состоянии различить отдельные орудийные выстрелы. Залпы сливаются воедино, по позициям перекатывается жуткий, как светопреставление, огненный вал, вокруг один сплошной грохот и вой. Все сотрясается и дрожит так, что никто не в состоянии удержаться на ногах и даже в самых глубоких блиндажах на столах танцуют стаканы.

Бесконечно тянутся минуты ожидания, проходит полчаса – огонь не ослабевает, поток смертоносного металла не утихает. Наоборот, кажется, вступают в действие все новые и новые батареи – на севере и юге, на востоке и западе. Со всех сторон в котел рвутся смерть и разрушение, и нет нигде ни одного укромного уголка, нет защиты, нет даже временной безопасности, потому что нет больше ни одной не простреливаемой противником точки. А огненная волна все нарастает и катится вперед. Вот уже превзойдено все мыслимое, сознание и чувства отказываются воспринимать происходящее. Всем существом ощущаешь лишь ужас: приближается конец мира, нашего маленького, ограниченного мирка, он уже зашатался и вот-вот рухнет.

И вот уже крадутся и ползут вперед русские солдаты в маскхалатах, едва различимые, быстрые, как молния, с красными от мороза лицами, с автоматами в руках. Не будь тумана, их можно было бы заметить раньше: некоторые участки нашего западного фронта при ясной погоде хорошо просматриваются. Но закрепиться, оборудовать позиции в насквозь промерзшей земле можно только с величайшим трудом. В большинстве случаев солдату приходится довольствоваться только наскоро возведенными снежными валами. Они опираются на немногие пункты местности, то там, то сям возвышающиеся наподобие верблюжьих горбов на гладкой, как стол, равнине. Лощины и складки местности, пересекающие степь, в это время года почти неразличимы: белый снег скрадывает их, создавая впечатление совершенно ровной поверхности.

Теперь по этой равнине катится волна атаки, то появляются, то вновь исчезают белые фигуры. Развернутые в боевые порядки группы, преодолевая лощины и балки, становятся то больше, то меньше. Как волна морского прибоя, которая то набегает, то откатывается, но со смертельной неизбежностью все равно настигнет нас. А в разрывах пелены тумана видны устремившиеся на нас белые чудовища, и из стволов их грохочут залпы. Это бронированная смерть, вал, который раздавит нас всех.

– Впереди танки! Тревога! Тревога!

За снежными валами возбуждение. Обороняющиеся уже залегли в окопах и напряженно всматриваются вперед, в туман. Они ждут атаки и сжимают в руках оружие. Трещат первые винтовочные выстрелы. Начинают бить противотанковые пушки. Но отчего молчит наш сосед? Куда делись части, расположенные слева? Там зияет брешь. Противник беспрепятственно продвигается вперед. Грозит вклинение, грозит прорыв нашей линии обороны, но сосед до сих пор не шевелится, не оказывает никакого сопротивления. Непонятно. Там, где перед мощным огневым налетом еще была жизнь, теперь зияют огромные воронки. Развороченные позиции утюжатся танками, а следом за ними продвигается пехота.

Сегодня перешел в наступление весь русский фронт. В то время как наши войска отражают в городе массированные удары и ликвидируют мелкие прорывы, в то время как северный фронт нашего котла со своим правым флангом все еще держится, танковые клинья противника прорывают недостаточно плотную линию обороны на западе и юге. Несмотря на ожесточеннейшее сопротивление, отдана Мариновка. С потерей этого населенного пункта фронт наш разваливается. Русские наступательные волны неудержимо движутся дальше вперед. Отдельные очаги нашего сопротивления блокируются, а в промежутки между ними в малоукрепленные районы устремляются свежие штурмовые роты.

Теперь у немецкого солдата, выброшенного из построенных с таким трудом позиций, уже не осталось ровным счетом ничего. Нет у него больше даже места на нарах, где он спал по очереди со своими камрадами, нет никакой защиты от зимнего холода, потерян ранец, пропало последнее одеяло. Ураганный огонь разнес, уничтожил все. Буквально с пустыми руками стоит немецкий солдат посреди снежной равнины, копает себе норку, как заяц-беляк, пока русские снова не вышвырнут его оттуда и не погонят дальше. Вечером он уже сказывается на новом месте, и опять те же трудности. Он больше не может с ними справиться, он слишком ослаб. И он видит устремившегося на него противника – противника, привычного к такой зиме, одетого в теплые ватники и полушубки. Этого противника не сдержать. Того, что ему не удалось достигнуть сегодня, он добьется завтра.

Удар за ударом – и все новые грозные вести, едва завуалированные командованием, день за днем поступают с западного фронта нашего котла. Русские соединения почти равномерно движутся с запада на восток. Время от времени это движение то замедляется на некоторых участках борьбой за отдельные укрепленные очаги сопротивления, то усиливается быстрыми ударами с целью изолировать эти очаги или перерезать важные коммуникации. В целом же продвижение русских происходит довольно равномерно, а фронт их наступления, несмотря на большую протяженность остается сомкнутым и единым. Кольцо окружения систематически сжимается все уже и уже. Через периферийные позиции противник вторгается теперь вовнутрь так называемой крепости. Наш фронт становится с каждым днем все тоньше, местами даже без связи отдельных звеньев, а тем самым гораздо уязвимее. Но у немецкого командования нет никаких резервов. Эта слабость – попутный ветер для замыслов русских.

Русский натиск все равно больше не сдержать Процесс сжимания кольца окружения идет самым быстрым темпом. Уже можно высчитать тот день и тол час, когда прогремит последний выстрел и свершится гибель нашей армии. Это гибель с часами и счетчиком километров в руках, гибель, происходящая с математической точностью. Кошмар безысходного отчаяния охватывает нас в эти огненные ночи. Сопротивление неотвратимой судьбе бесполезно. Сколько ни думай выхода нет! Или падешь там, где стоишь, или следующий вал растопчет тебя на новой линии обороны Все едино. А того, кто без приказа оставит позицию. позади схватят, предадут военному суду, расстреляют. Смерть ждет тебя и здесь, и там. Только чудо может принести спасение. Но в противоположность тем, кто трезво видит перед собой смерть, находится много и таких загнанных и усталых солдат, которые еще верят в чудо: "Фюрер сумеет! " С этими словами на устах сражаются они и гибнут, с этими словами зарываются в жалкие снежные ямы, чтобы уже никогда не подняться. Иссякают последние силы, напрасно проливается кровь. Обессиленный ежедневным кровопусканием, без кровинки в лице, не способный уже восстановить свои силы, тащится немецкий солдат сквозь эти мрачные январские дни. Силы его тают подобно догорающей свече, которая напоследок, прежде чем совсем погаснуть, вспыхивает ярким пламенем.

На сцене истории войн последний акт небывалой трагедии.

***

Тому, что мы еще вообще можем бороться, что наш пульс хоть и медленно, едва, с перебоями, но все еще бьется, мы обязаны аэродрому в Питомнике – единственному, которым еще обладает наша армия. Это источник нашей жизни: наша кладовая, склад боеприпасов, база горючего и аптека – все сразу. Правда, число прорывающихся к нам самолетов уменьшилось до минимума, а доставляемых грузов далеко не хватает, чтобы обеспечить необходимым 22 дивизии, но все-таки несколько ящиков патронов и несколько центнеров хлеба дают нам возможность хоть как-то сопротивляться. С каждым часом растет опасность потерять и этот источник, а тем самым последнее, без чего мы не можем жить. С начала большого русского наступления прошло всего шесть дней, а русские авангарды уже подошли к Питомнику. Они не просто подошли к нему, они атакуют и продвигаются. Они хорошо знают: с занятием этого аэродрома с немецкими войсками в Сталинграде будет покончено еще быстрее.

В блиндажном городке Питомника так далеко вперед не заглядывают. 15 января – обычный день. После полудня в большие палатки прибывает еще 800 раненых. Врачи отправили их сюда потому, что не имеют больше перевязочных материалов и медикаментов, а здесь есть надежда на эвакуацию по воздуху. Многие раненые отправились сюда на собственный страх и риск. Но палатки переполнены. Люди лежат вповалку: раненые – рядом с больными, дистрофики – рядом с обмороженными. Об их обеспечении нечего и думать. Вновь прибывшие длинными вереницами опоясали вход, другие втискиваются в блиндажи или землянки – туда, где есть хоть местечко. И у всех только одна мысль: выбраться отсюда!

Поздно вечером местность оживляется. Появляются группы солдат, офицеры отдают приказы, устанавливаются на позиции пулеметы – стволы их направлены на запад. Штабы, врачи и множество тыловиков, околачивающихся здесь со своими автомашинами, вскоре узнают, что это значит. Линия обороны снова отодвинулась и с рассвета завтрашнего дня будет проходить здесь, прямо через Питомник.

Все приходит в беспорядочное движение, как разворошенный муравейник. Упаковываться – вот пароль! Где мой чемодан? Скорее мою машину! Что, капут? Тогда большой дизельный грузовик, только немедленно; весь бензин, до последней капли, в бак! А куда? Кто, собственно, знает, куда подаваться? Может, кто скажет, куда спрятаться? В городе наверняка все забито. Бог мой, там увидим, лишь бы поскорее отсюда, подальше, вот что самое главное! Эй, ефрейтор Трег, не стоять, пошевеливаться, уложить все и доложить мне! Пусть другие смотрят со злостью – это они от зависти! Сами не лучше. Вместе спасаемся бегством. Что, что я сказал? Бегство? Какое бегство? Просто передислокация, внезапная передислокация, германский тыловик с десятью годами военной службы за плечами не бежит – это каждый ребенок знает! Ну, а теперь живо за дело, надо еще успеть переодеться! Быстрее вещевой мешок! Снять старое барахло, надеть новое белье и обмундирование; так, все идет быстро, как у хорошего рекрута, – недаром десять лет на военке. Чему учили, тому научили! А то Кто его знает, будет ли еще случай переодеться. Да и удастся ли тащить с собой брезентовую сумку, времена-то наступили дурацкие. Так, еще разочек глянуть в зеркало. Да, это я, германский офицер, привыкший шагать от победы к победе! Правда, лицо что-то побледнело, но это просто от спешки, а может, и от первого сомнения.

Во всех блиндажах происходят сейчас подобные сцены. В палатках готовятся к бегству врачи и медперсонал, им уже не до раненых, не до больных. Легкораненых строят в походные колонны для марша. Куда? А, все равно, этого мы и сами не знаем! Позаботьтесь о себе сами. И будьте еще рады, что вообще на своих двоих топаете. Сами знаете: тяжелораненых эвакуируют только частично, основная же масса остается здесь, ведь эти бедняги совсем беспомощны. А мы ничего поделать не можем. Санитарных машин раз-два и обчелся, бензина чуть-чуть, и он нужен для машины с перевязочным материалом и медикаментами.

Лихорадочно готовят к выезду автомашины. Все, кто раньше с трудом двигался, помогают расчищать дорогу от снега, толкают двух– и трехтонные грузовики, чтобы завести их. Жать на стартер бесполезно. Вспыхивают небольшие костры для подогрева моторов. Проходит десять минут. Еще попытка. Мотор не заводится. Что остается делать солдатам? Немногое. Они хотят прочь отсюда, больше ничего. Но почему никто не заботится об уничтожении остающегося имущества? Почему никто не вспоминает о лежащих наготове подрывных зарядах? Почему не выполняют приказа командования армии ничего не оставлять врагу? Никто и пальцем не шевелит, чтобы выполнить этот приказ: нет для этого свободных пальцев, у всех руки другим заняты.

Вдали слышится пулеметный огонь, надо поторапливаться. Вспыхивают новые костры, их становится все больше. И вдруг прямо по всей этой куче залп из крупнокалиберных. Гасите огонь, мы привлекаем внимание артиллерии! Но кто должен это делать? Я и тот, другой, мы вдвоем? Все разбежались кто куда. они уж не вернутся. Или те, что забрались от страха под машины? Посмотрите-ка и на этих, они вам тоже не помогут! Катаются по снегу с осколками в теле. А те уже мертвы. Слышите, вот опять свистит, завывает! Бамс! И еще раз: бамс! Эй, где вы, куда вы делись, послушайте разумного совета, алло! Но последний уже несется мимо, площадь опустела…

На дорогах страшная неразбериха. Машины и бегущие группы – все стремится на восток. Страх гонит к Сталинграду. Есть только одна-единственная дорога, один-единственный след в снегу. Но дороги почти не видно, нет ни наезженной колеи, ни углубления: ветер сегодня метет особенно сильно. Ни деревца, ни кустика. Железнодорожная линия на Гумрак – единственное земляное возвышение. Да и что за преграда невысокая насыпь для сурового норда, который гонит перед собой целые облака снега, наметает сугробы, не считаясь ни с дорогой, ни с колеей!

Машина за машиной медленно пробиваются вперед, метр за метром, ощупью, немыслимо медленно. Одна останавливается: не тянет мотор. Водитель и интендант спрыгивают, лезут под капот, быстро, лихорадочно быстро, потому что сзади скопились другие машины. Опытные водители вылезают, чертыхаются, идут вперед посмотреть, в чем дело. Молодые, которые чересчур торопятся и у которых опыта поменьше, пытаются объехать, съезжают с колеи и через несколько метров застревают накрепко – ни туда ни сюда. Колеса зарываются в снег все глубже, пока грузовик не садится на диффер. И скоро четыре застрявших грузовика – преграда для всех остальных. Толчок, первую машину уже вытолкнули, она кое-как вылезает. Колонна приходит в движение. Но ненадолго. Останавливается другая машина: кончился бензин. Грузовик просто-напросто опрокидывают в сторону и едут дальше. В морозном воздухе глухо слышны разрывы, поднимается густая метель, еще больше ухудшающая видимость, а караван машин с последними каплями бензина в баках, то и дело останавливаясь, с трудом пробирается на восток. За ним устало плетутся солдаты. Их цель – какой-нибудь подвал в городе. Там у них наконец хоть будут четыре стены и крыша над головой, защищающая от непогоды, немного покоя, а возможно, и еды. Но путь долог, очень долог, а ночь так зверски холодна.

В Питомнике все еще возятся у отдельных машин, упорно не желающих заводиться. Сотни автомашин брошены, а вместе с ними – продовольствие, которое всего несколько часов назад доставили по воздуху и уже не успели распределить, Ящики с бумагами, всякое имущество и, разумеется, обитатели палаток, а также преждевременно прибывшая сюда пехота.

Питомник стал местом боев раньше, чем этого хотело командование. Натиск русских оказался слишком силен. Сейчас полночь, может быть даже несколько позже, но о ночном отдыхе нечего и думать. Противник уже ведет пристрелку новых позиций. Но что означает здесь это слово – «позиции»? Жалкие ямы в снегу, как и повсюду. А снаряды крупного калибра систематически разносят в клочья людей, разбивают технику.

Прошло три часа с тех пор, как вышли в путь первые легкораненые. Картина изменилась. По дороге вдоль железнодорожной насыпи теперь движется олицетворение горя человеческого. Позади – малая толика пути, но десятки раненых и истощенных уже остались лежать на снегу. Это началось сразу же после выхода из Питомника. Сначала пытались поднимать их, ставить на ноги, поддерживать. Надо тащить – ясно: ведь это товарищеский долг. Даже если ты сам едва передвигаешь ноги, ты обязан, ты же знаешь их давно, вместе хлебнули горя на передовой, это связывает нас, особенно в беде. Падающих подхватывают под руки и волокут – иначе не назовешь. Но их становится все больше, а поддерживающих рук – все меньше. На минуту останавливаются около упавшего, но помочь ему невозможно. Завывает ветер, мороз прохватывает до костей сквозь рваное обмундирование, а колонна все топчется на одном месте.

Что же делать? Оставить лежать здесь? Это смерть. Но ему не помочь. И стоять дольше нельзя, от этого никому нет пользы, только свою смерть зовешь. И с тяжелым сердцем шагаешь дальше, а отставший падает в протоптанную колею, он ждет, он все еще надеется, надеется на кого-то, кто придет ему на помощь, ждет сострадания и милосердия, спасительного грузовика. Он чувствует непреодолимую усталость, веки смыкаются. Еще раз приподымается и оглядывается назад. Но никто не идет, никого и ничего. И тогда угасает надежда, а вместе с нею и он сам. Он медленно опускается и погружается в дремоту. А ветер поет ему последнюю песню, засыпает мягким снегом, все выше, пока не закроет совсем и не останется торчать из сугроба лишь рука, взывающая о помощи.

Но он не один. Сначала через каждую сотню метров, а потом все чаще лежат они, обреченные на смерть, ждут великого чуда. Пытаются ползти, несмотря на свои мучительные раны, отмороженные руки и ноги. А когда мимо них плетется кучка таких же едва передвигающих ноги и готовых упасть солдат, они молят, заклинают, шлют вслед проклятия. Слова "Помоги, камрад! " звучат до тех пор, пока не затихают вдали шаги и не наступает вновь одиночество. Призывают в помощь бога, дают обеты, молитвенно складывают руки, бормочут «Отче наш». Последняя судорога, последний вздох, и вот уже голова падает набок. Рот и глаза открыты, они даже после смерти бросают в темную ночь свою немую жалобу.

Там, где железнодорожная насыпь круто заворачивает, стоят на рельсах три порожних товарных вагона. В них можно укрыться от ветра, и несколько солдат взобрались внутрь, прежде чем упасть без сил. Число их все растет, теперь уже набралось человек тридцать. Примостившись у стен, они лихорадочно оглядываются по сторонам, трут руки. Ноги у них уже обморожены. Последняя надежда – грузовик, который захватит их. Двое лежат снаружи, прижавшись к снегу, и всматриваются вдаль в меланхолическом свете чуть забрезжившего рассвета.

А толпы более сильных и выносливых продолжают свой путь. Поддерживая раненых и обмороженных товарищей, они едва передвигают ноги, напрягая последние силы. Это больше чем судорога. Перед ними, они знают, спасение; спасение это – Сталинград; огромное нагромождение развалин представляется им сущим раем. Мускулы их обрякли, желудок пуст, но стремление дойти придает им ту энергию, которая заставляет поднимать ноги и делать следующий шаг. Многие уже выдыхаются, отдают последнюю малость сил раненым товарищам и сами становятся жертвой этой ужасной ночи, так и оставшись лежать на обочине вместе с тем, кого они пытались спасти.

Позади, в Питомнике, удалось наконец привести в движение грузовик. На нем различим тактический знак саперного батальона. За рулем этой последней машины сидит Глок. Два других грузовика уже в пути, они хотят добраться до «Цветочного горшка», где командир батальона подводит итоговую черту в своем военном дневнике. Машина до отказа набита солдатами и ранеными, между ними втиснулся наш казначей. Грузовик кряхтит, пробирается сквозь вьюгу, иногда лишь на миг вспыхивают его фары, чтобы осветить путь. На дороге занесенные снегом холмики. Грузовик натыкается на них, мотор рычит. Включена первая передача, газ, полный газ! Колеса берут, преодолевают препятствие, раздавливают его тяжестью машины. Слышится треск и хруст, словно ломаются деревянные ножки стула, сплющенные куски прилипают к баллонам и, примерзнув, крутятся вместе с колесом, пока не отпадают на ближайшем повороте.

Впереди за ветровым стеклом сидит Глок, он не видит этого и невозмутимо ведет трехтонку вперед. Солдаты, стоя и лежа сгрудившиеся в кузове, тоже ощущают только толчки, думают, наверно, что это куски льда, камни или стволы деревьев. На этом холоде у них самих душа еле в теле. Каждый редкий удар пульса отдается в их ушах, как удар колокола, как погребальный звон над «крепостью Сталинград».

Машина обгоняет группку из трех солдат. Тот, что в середине, сидит на винтовке, за которую судорожно уцепились двое других. Недолго удается этим двоим пронести его; они падают вместе с ним и беспомощно лежат в снегу. Глок останавливает машину и, хотя все решительно против (в кузове действительно нет больше места), сажает их. Раненого поднимают в кузов, и теперь он со своей перебитой ногой сидит среди остальных. Но этим последняя возможность помощи исчерпана.

Там, на железнодорожной насыпи, где стоят товарные вагоны и где уже давно ждут не дождутся помощи, грузовик окружает толпа живых мертвецов. С ввалившимися глазами и тонкими, как плети, руками они кажутся выходцами с того света. Они появляются прямо перед передним бампером, так что водителю приходится резко затормозить и остановиться. "Возьмите нас с собой, мы больше не можем, нам пришел конец! " Костлявые пальцы крепко уцепились за борта машины, полускелеты судорожно держатся за крылья и радиатор, слева и справа в кабину сквозь стекло заглядывает сама смерть – шесть-семь желтых, страшных лиц. А за ними толпится бесформенная масса почти бесплотных существ, которые были когда-то людьми и снова хотят стать ими. Они обступили машину сплошным кольцом, судорожно прижались, прилипли к ней. Этот натиск отчаяния страшен, он опасен силой и угрозой, таящейся в нем. Но последние ряды колеблются, качаются, топчутся, падают наземь, и Глок понимает бессилие этих солдат, уже отмеченных печатью смерти. Пусть даже и поднимает угрожающе свою руку одна из этих теней, одно из этих привидений в военной форме, которое снова потонет в призрачном мире, если никто не сжалится над ним.

Но Глок бессилен помочь: у него нет больше места. Он открывает дверь и объясняет им. Он показывает им на кузов, в котором как сельди в бочке набиты солдаты из Питомника, потом качает головой и твердо говорит: "Нет! " Но никто не отступает, они не понимают ни просьб, ни угроз, они не хотят понимать этого, они хотят любой ценой отвести от себя руку, уже хватающую их за глотку. Натиск на машину усиливается, масса отчаявшихся растет, положение становится все опаснее. И вдруг мелькает чей-то штык, Глок чувствует удар в ногу. Он бьет кулаком в чье-то лицо, захлопывает дверцу, дает газ, и колеса приходят в движение. На лбу его выступают капли пота. Разговор со смертью окончен, он ведет машину дальше на восток.

Взят и Питомник. Остановилось сердце армии. Но мозг все еще не желает признать этого факта, не хочет сделать вывода. "Биться дальше, биться дальше! " – вот единственные слова, которые слышны от командования. Значит, до последнего патрона! Что ж, этот момент наступает. Западный фронт нашего окружения теперь твердо проходит западнее Гумрака по линии Песчанка – Большая Россошка. Пространство котла сократилось вдвое. Во многих дивизиях пулеметы стали редкостью, а об оружии более крупных калибров и говорить нечего. Тяжелое оружие большей частью попало в руки противника на оставленных позициях.

На отдельных участках остатки рот и батальонов бросают оружие. Солдаты осознают бесцельность дальнейшего сопротивления и не желают один за другим класть свои головы. Они хотят конца этого ужаса, а так как командование закрывает глаза на факты и упорствует в своем слепом подчинении приказам свыше, войска действуют самостоятельно. Командование отвечает введением военно-полевых судов. Каждый солдат, который по собственной воле прекратит сражаться, подлежит расстрелу, как дезертир или присвоивший сброшенное с самолета продовольствие. Этими драконовскими мерами командование рассчитывает положить конец разложению войск. Ружейные залпы, гремящие на задних дворах домов, и пробитые пулями тела, падающие на грязный снег, показывают, что штаб армии не останавливается ни перед какими средствами, чтобы заставить войска держаться, между тем как они физически уже находятся при последнем издыхании.

Около Гумрака теперь оборудован новый аэродром. В эти дни сюда из ОКХ прилетел один майор. Он имеет приказ осмотреть котел и затем доложить в ставке фюрера об обстановке. Его пребывание в котле длится всего десять минут. Во время встречи на летном поле русская артиллерия ведет беспокоящий огонь, снаряды падают в непосредственной близи. Для него этого достаточно, чтобы вскочить в готовый подняться самолет и побыстрее отправиться восвояси, даже позабыв в котле свой чемодан.

Немецкие транспортные самолеты, как и прежде, выполняя приказ, кружат над Сталинградом. Издалека, со своих баз, расположенных за сотни километров, они доставляют нам продовольствие, боеприпасы и медикаменты. Они кружат над нами, вот только приземляться мало у кого из них есть охота. На аэродроме Гумрак было уже слишком много аварий. Так как знаки места выброски выкладываются редко, контейнеры с грузами, с их частью драгоценным, а частью бесполезным содержимым в большинстве случаев попадают в руки противника словно крупный выигрыш в беспроигрышной лотерее.

Стоя с Бергером около блиндажа, наблюдаем, как из-за облаков появляется Ю-52, а сзади чуть выше на него бросаются два русских истребителя. Они атакуют тихоходный «юнкере», который даже не может как следует обороняться. Дымный след говорит о результате. Самолет хромает, неуверенно качается в воздухе, и вот уже он падает, переворачиваясь через правое крыло, пылая, ударяется о землю, и взрыв завершает спектакль. Когда мы подходим к месту взрыва, там смотреть не на что: плоская лощина в снегу, далеко разлетевшиеся куски металла, обломок пропеллера и несколько дюжин консервных банок, которые Бергер сразу берет под охрану.

Но там мы находим еще кое-что, то, что так редко поступало к нам и чего последнее время мы были лишены совсем, – мешок с почтой! Он лопнул, из него высыпались письма и открытки – полусгоревшие, обожженные. Хватаемся за мешок: нет ли там еще? Тонкий почерк жен, угловатые детские буквы. Перебираем, смотрим, кому эти письма. Незнакомые фамилии. Как найти этих людей? А может, они уже давно лежат под снегом. Как унтер-офицер Леман. Он убит еще на рождество, а спустя неделю дочурка пишет ему: "Дорогой папочка, желаем тебе всего доброго! " Нити, связывающие нас с родиной, оборваны. Мы стали недосягаемыми для них, недосягаемыми для последнего привета. Одна лишь смерть находит к нам дорогу да приказы, которые облегчают ей работу. Приказ сражаться и приказ умирать. Даже церемония нашей последней минуты разработана приказом штаба 6-й армии от 12 декабря. В нем говорится: сдаваться живыми в плен – позор; когда выхода больше нет, офицер обязан расстрелять солдат!

«Преждевременные заупокойные речи нежелательны»

Итак, прощальный приказ по батальону написан. Он вызывает в памяти путь, пройденный нами вместе по полям сражений в Европе, в нем говорится об успехах и о погибших камрадах. Заканчивается благодарностью за верность и доверие и призывом оставаться твердыми. Подписываю – это мое последнее действие как командира батальона. Офицеры, унтер-офицеры и рядовые уже переведены в другие части, снаряжение и обмундирование переданы, сдача имущества интенданту закончена.

Сегодня у нас 20 января. После передачи последних планов минных полей я свободен. Байсман подает машину. Глок, Ленц и Тони должны сопровождать меня в моей последней поездке в штаб армии. Они садятся сзади. Бергер остается. Заберу его, как только узнаю, где находится мой новый батальон.

Мрачное покрывало туч, все в черных пятнах, низко нависшее над головами, медленно плывет на юго-запад. Падает тяжелый снег. Над сугробами стелется пелена тумана, небо и земля сливаются в одно расплывчатое целое. Заметенный след дороги можно различить только непосредственно перед колесами автомашины, с трудом пробирающейся сквозь пургу.

Хотя разъехаться в этой снежной пустыне нет никакой возможности, рядом с нами как-то протискиваются машины, сани и орудия, целые колонны. Все они, без исключения, движутся в одном направлении – к Белым домам. Да, там, в городе, будут рады подкреплению, хотя оно, без сомнения, приходит слишком поздно. Что делали эти солдаты до сегодняшнего дня, где они околачивались раньше – на северном ли отсечном участке, или на отступающем западном фронте котла, или же это вообще какие-то неизвестные резервы?

Вопросы эти возникают, но ответа на них уже не требуется. Интерес ко всему окружающему ослаб, почти совсем пропал. За последние недели глаза столько навидались, а уши столько наслышались, столько было всяких предположений и пророчеств, а ход огромной битвы вопреки всем предсказаниям и обещаниям был вплоть до нынешнего дня настолько чудовищно уничтожающим для нас, что каждый в конце концов замкнулся в самом себе. Он делает только то, что нужно ему самому, думает только о том, к чему его принуждает служба или задание. Это стало правилом. К этому добавляется сознание неминуемого конца, которое парализует волю последних, еще ведущих бой солдат, делает их ко всему безразличными. Равнодушно смотрят они на танки и занятые противником стрелковые ячейки в снегу: все равно судьбы не миновать. Они слышат разрывы и пулеметные очереди, они слушают радио, но все это для них чепуха, неважно, ровно ни о чем не говорит.

Горький конец неотвратим, через две недели все мы будем принадлежать прошлому. Так зачем же и дальше мучить себя впечатлениями, которые только отвлекают и вводят в заблуждение, зачем задаваться вопросами, на которые никто не может ответить? Зачем, наконец, бросаться в снег, когда по тебе стреляют? Все бессмысленно. Суждено погибнуть сегодня – погибнешь сегодня, погибать завтра – погибнешь завтра. Очередь все равно дойдет. Какая кому радость, что жизнь его протянется еще несколько дней! Поэтому солдаты крайне редко ищут убежища от огня. Стоят под сильнейшим обстрелом и в ус не дуют. Бомбежки с воздуха вроде и замечать перестали. Инстинкт самосохранения притупился. Сторонний наблюдатель покачал бы головой: он или поразился бы нашей выдержке под огнем противника, или счел бы нас ненормальными. Скорее последнее. Особенно если бы подошел поближе и вгляделся в лица, на которые судьба уже наложила свой отпечаток.

Перед нами – Татарский вал. Проезд, который еще осенью имел ширину 10 метров, теперь забаррикадирован наваленными друг на друга глыбами льда. Машинам приходится проезжать через два узких закругления. Это сделано для того, чтобы не давать русским наблюдателям, расположившимся на высотах вокруг «Теннисной ракетки», бросать свои взгляды внутрь котла. Здесь что-то происходит. Машины стоят справа и слева от вала трехметровой высоты, люди прижались к его склонам. Один подымает голову и что-то показывает соседу рукой. На дороге тоже стоят маленькие группки, особенно около проезда. Какой-то капитан делает мне знак остановиться и идет навстречу:

– Осторожно, русские танки! Здесь не проехать!

– Где, где русские танки? Здесь, у Татарского вала?

– Господин майор может убедиться сам.

Карабкаюсь на вал. Ветер бросает мне в лицо пригоршни белой пыли, но все-таки сквозь завесу успеваю разглядеть, что там, впереди, на степном просторе, метрах в пятидесяти от нас, движется что-то белое, огромное. Черт побери, да, танк, русский танк Т-34! Справа можно заметить и еще. Они медленно, словно на ощупь, пробираются по заснеженной местности, движутся дальше, явно в поисках немецких войск. Но тех уже здесь нет. Не видно ни стального шлема, ни руки с противотанковой гранатой или подрывным зарядом. Широкое поле перед смотровыми щелями словно вымерло. Но танк не довольствуется этим. Он не уходит, а утюжит поле вдоль и поперек. За танками наверняка придет пехота, они должны оставить ей участок, где уже нет ни одного живого немца.

Рядом со мной совсем молодой лейтенант-артиллерист устанавливает рацию, дает своему единственному солдату указания, как ставить антенну:

– Быстро, быстро, быстро, нам надо открывать огонь, а то ни одна свинья не беспокоится!

Солдат бежит, а лейтенант начинает крутить ручки настройки.

Слева от меня залег седоволосый майор-зенитчик. Невыразимо печально, с горькой складкой у вялых губ смотрит он на надвигающуюся бронированную силу. Он уже не кричит, как артиллерист, он спокоен и устал, чертовски устал. Он хорошо знает: это конец. Но он должен высказать кому-то то, что гложет ему душу. А так как рядом с ним случайно оказался я, он обращается ко мне. Голос его дрожит от внутренней боли, такой мне приходилось слышать редко.

– Почему мне, старому человеку, суждено пережить это? Разве мало с меня девятьсот восемнадцатого? Почему?

Он плачет. С первой слезой он потерял все свое спокойствие. Теперь слезы уже без удержу текут по его щетинистым щекам, он вытирает их рукавом шинели, все старое тело его сотрясается, а в прерывающемся голосе звучит бессильная горечь поражений двух войн.

– Тысяча шестьсот! – слышу я снова голос лейтенанта справа. Позади гремит орудийный выстрел. Но что значит сейчас «позади»? Там, где сейчас огневые позиции, завтра, верно, будет уже проходить линия обороны. Котел станет таким узким, что пушки смогут стрелять только прямой наводкой. Недолет, разрыв прямо перед нами. "Тысяча восемьсот! " Снова грохочет выстрел – и снова разрыв. Перелет. "Вся батарея, огонь! " – орет теперь молодой лейтенант в микрофон, передавая уточненные координаты.

Но все усилия тщетны. Т-34 невозмутимо утюжат местность, а когда снаряды рвутся, они уже давно в другой точке. В ответ на снаряды нашей батареи они поворачивают к нам свои плоские башни и наводят орудия. Над нашими головами свистит выстрел за выстрелом. Иногда кажется, что снаряды пролетают всего на ладонь от головы. Часть их ударяет в вал перед нами, так что нас засыпает осколками и снегом.

Многие окружающие меня отправляются дальше в путь. Вдоль Татарского вала гуськом, один за другим шагают они на юг, туда, где стоит летная казарма и видны первые фасады домов центральной части города – «Сталинград-Центр». Бредут спотыкаясь, как измученные странники, с опущенными головами, как побитые собаки. Не имея, в сущности, цели, они тащатся в разрушенный город только потому, что там есть подвалы, есть тепло, потому, что при ясной погоде там иногда виден дым из труб, – может быть, там удастся раздобыть хоть порцию горячей пищи. Вот что движет этими людьми, вот что определяет их маршрут, больше ничего: ни приказ, ни боевое задание, ни что-либо вроде сознания своего долга, а тем более воли сражаться дальше.

И я тоже не могу до бесконечности торчать на этом пятачке, мне надо в штаб армии! Но дорога вдоль вала мне незнакома, а по шоссе гуляют русские танки. Заставляю себя подняться.

– В машину, направление – шоссе, газ!

И вот уже наша машина повышенной проходимости проскальзывает сквозь ледяной барьер и быстро мчится вперед. Газ, газ, полный газ, еще! Пока танкисты не разберутся, кто мы и чего хотим! Может быть, в тумане они примут нас за своих. Мы проносимся между остановившимися Т-34, дорога ровная, спидометр показывает 80 километров в час. С Байсмана льется пот, его большие руки судорожно сжимают руль. На юг, на юг, только бы не застрять в снегу! Пока остальные внимательно смотрят направо и налево, опасная зона постепенно остается позади. Но прежде чем мы успеваем спуститься в низину, справа от нас разрывается снаряд, русский или немецкий – неизвестно. Нам повезло!

Минуя маленькие домишки и занесенные снегом лощинки, подъезжаем к окраине города.

Развороченная мостовая, опрокинутые мачты и фонарные столбы, разбитые трамвайные вагоны, воронки, камни грудами и по отдельности, большие и маленькие, сгоревшие капитальные стены и косо снесенные фасады – все это сливается в одну сплошную картину разрушения. От всего центра города осталась только полная неразбериха подвалов и всевозможных укрытий. Где-то здесь находится командование армии. Спрашивая, пробираемся дальше. Посты полевой жандармерии, отдельные офицеры, группы раненых указывают нам дорогу. Впервые за несколько недель мы видим, проезжая мимо, более или менее сохранившиеся здания. Уже темно, когда добираемся до реки Царицы. По обледеневшей дороге съезжаем вниз, пересе