/ / Language: Русский / Genre:sf / Series: Искатель. 1961-1991

Искатель. 1961-1991. Выпуск 4

Георгий Вирен

Составители: Евгений Кузьмин, Сергей Смирнов Произведения отечественной и зарубежной фантастики Содержание: Георгий Вирен. ПУТЬ ЕДИНОРОГА (повесть) Евгений Гуляковский. БЕЛЫЕ КОЛОКОЛА РЕАНЫ (повесть) Владимир Щербаков. ДАЛЁКАЯ АТЛАНТИДА (повесть) Михаил Шаламов. ЭСТАФЕТА (рассказ) Александр Бушков. ПЕРВАЯ ВСТРЕЧА, ПОСЛЕДНЯЯ ВСТРЕЧА (повесть) Клиффорд Саймак. ПРИНЦИП ОБОРОТНЯ (роман, перевод А. Шарова, Г. Темкина) Клиффорд Саймак. ШТУКОВИНА (рассказ, перевод Е. Кубичева) Примечание: В романе «Принцип оборотня» переводчик не указан. Художник А. Шахгелдян.

Искатель. 1961–1991. Выпуск 4

Георгий Вирен

ПУТЬ ЕДИНОРОГА

Зрителей на стадионе было трое. Они сидели бок о бок, в серых плащах с поднятыми воротниками и молча смотрели на пустое поле. Стадион был маленький, неухоженный. Дождь заладил моросить с ночи, шёл всё утро, а теперь с неба летела мокрая пыль. Старик, сидевший посередине, поглядел на часы, и сосед слева — лет сорока, с лицом, пухлым, как булка, поспешно успокоил:

— Сейчас начнут, сейчас…

И тут же раздался треск мотора. Из — под трибун неторопливо выехал странный серый автомобильчик, похожий на сильно вытянутую каплю — узкий, почти острый спереди и толстый, круглый сзади. Он ехал осторожно, словно пробуя гаревую дорожку, сделал круг, ещё один, стал набирать скорость, всё быстрей, быстрей…

Старик вздохнул.

Третий круг автомобиль прошёл стремительно, будто и правда превратился в невесомую каплю, гонимую ураганом. Звук мотора стал тонким, зудящим… Из задней части машины выдвинулось нечто вроде крыльев, она задрожала на ходу и вдруг оторвалась от земли, быстро и плавно взлетела метра на три и легла в крутой вираж. Круг за кругом, подымаясь всё выше, она облетела стадион. Потом быстро снизилась, резко ударилась задними колёсами о землю, подскочила и покатила по дорожке, снижая скорость. Крылья спрятались. Автомобиль остановился и постоял, как будто в ожидании. Трое на трибуне не двигались. Наконец поднялась дверца машины, оттуда выбрались двое водителей, постучали ногами о колёса, что — то сказали друг другу и медленно направились к зрителям. Первым шёл высокий парень с испачканным лбом и улыбался.

— Ну как? — довольно крикнул он ещё издали.

Старик поднялся, его спутники тоже.

— Стоило мокнуть, — мрачно сказал он и пошёл к выходу.

Улыбка исчезла с лица чумазого парня, он подбежал к оставшимся.

— Постойте, товарищи! Вы же обещали…

Человек — булка развёл руками, а второй — аскетичный брюнет вежливо пояснил:

— Это не то, что мы ищем…

— Да чего искать, чего искать — то? — заволновался водитель. — Наш «Икар» по своим параметрам не имеет аналогов в отечественном автостроении и выигрывает у машин зарубежных! Да вы что, товарищи! И мы это всё своими руками! Каждую детальку! В сарае, без всяких условий! Если нам базу дать, так мы…

— Брось, Коля, не унижайся, — зло крикнул его напарник. — Ты же видишь — этим чинодралам на всё начхать!

— Ну зачем же так! — Человек — булка всплеснул руками. — Вы меня простите, но вы нас и Николая Николаевича ввели в заблуждение. Может быть, невольно, я понимаю, но всё — таки, всё — таки! Вы обещали показать нам уникальное достижение человеческой мысли, так? А показали всего лишь автомобиль, ну пусть даже летающий…

— Ни фига себе! — возмутился Коля. — Ну если это не уникальное достижение, то я не знаю, какого рожна вам надо! Это же «Шаттл» советских магистралей! Неужели непонятно? Это же революция на транспорте, ё — моё!

— Мы этим не за — ни — ма — ем — ся! — как глухим, крикнул «булка».

— Но хоть как — то помочь вы можете? — сбавил тон Коля. — Ведь этот ваш… Николай Николаевич, вы говорили — академик?

— Да, академик. А мы вот — доктора наук. Но мы не занимаемся автомобилями…

— Но связи у вас небось есть… Ведь мы ради дела старались, — сказал Коля совсем жалко, и напарник его аж плюнул от злости.

— Хорошо, — сказал брюнет. — Я попрошу Николая Николаевича позвонить… Кому звонить? — спросил он «булку».

Тот пожал плечами.

— Может, в КБ АЗЛК? — подсказал Коля.

Брюнет нервно дёрнул головой.

— Я не знаю, что такое АЗЛК. Николай Николаевич позвонит заместителю Предсовмина, который курирует автомобильную промышленность, и тот вас примет.

— Правда, что ли? — недоверчиво хмыкнул Коля.

— Вы только серьёзно подготовьтесь к разговору, продумайте ваши аргументы, представьте техническую документацию…

— Да мы уж, конечно, — начал было воспрявший Коля, но брюнет оборвал его:

— Будьте здоровы. Мы свяжемся с вами.

* * *

Старик, то бишь Николай Николаевич, ждал в «Волге» у ворот стадиона. Когда «булка» и брюнет забрались на заднее сиденье, он сказал шофёру: «В институт» — и уткнулся в цветастый шарфик. Все молчали. Разбрызгивая лужи, «Волга» выбралась на шоссе.

— Прагматики чёртовы! — вдруг буркнул академик. — А ты, Семён, тоже хорош — клюнул!

— Николай Николаевич! — попытался оправдаться «булка». — Они темнили. Говорили, что покажут нечто сверхъестественное, а что именно отказывались сказать…

— Мне это приглашение на стадион сразу не понравилось, — сказал брюнет.

— Разве дело в месте, Костя? — уныло ответил Семён.

— Люди сориентированы на немедленную практическую пользу, неожиданно академик заговорил чеканным лекционным тоном. — Это беда современного мышления. Человек ограничен праксисом, не желает заглянуть за его границы. Технократический образ мысли резко снизил его реальные возможности…

— Они не виноваты, — вздохнул Семён.

— Виноваты! Во всём, что происходит с людьми, виноваты сами люди и никто другой — просто некому больше, — рассердился академик и вдруг спросил с упрёком: — Костя, ты ищешь Зеркальщика?

— Пока безуспешно, — сухо ответил брюнет.

— По — моему, это миф, — сказал Семён.

— Вот и докажи, что миф! Бросай своих Монгольфье и экстрасенсов, присоединяйся к Косте.

— Хорошо, Николай Николаевич. Но я почти уверен, что все эти слухи бред.

— А нам и нужен бред! — тонко крикнул старик. — Нам не нужны изобретатели порхающих сенокосилок и ночных горшков с дистанционным управлением! Мы должны иметь дело только с чудовищным, невообразимым бредом, с нелепицей, с абракадаброй! Только там нужно искать! Только там!

* * *

Матвею приснилась зима. И ещё во сне, малым, неуснувшим краем сознания он понял: зима пришла наяву. Утром открыл глаза и увидел, что комнату залил прозрачный свет — не такой, как в прежние дни мутной осени. Матвей встал, тронул ладонями печку — она ответила угасающим теплом: выстыла за ночь. В окно увидел, что и ждал: покрытые тонким снегом огород, дровяной сарайчик, дорожку. Накинув тулуп, Матвей вышел в сени, открыл дверь и постоял на пороге. Втягивал свежий запах снега, пропитывался им. Не хотел сделать ни шагу за порог, чтоб не нарушить чистый покров, брошенный на семь ступенек крыльца. Скоро замёрз и похромал в дом.

Он ждал эту зиму, с августовской теплыни ждал, через бабье лето и промозглый, дождливый октябрь. С тайной радостью видел отъезжающих дачников, обнаруживал по вечерам, что вот ещё один дом стал тёмным, и ещё, и ещё. Он знал, что совсем один не останется, но всё — таки жизнь замрёт, затаится зимой, опустеет и вымерзнет. Не раз уже снилась ему многоснежная зима с сугробами до окон и гулом метелей, и виделась почему — то свечечка в его окне, затепленная, как лампада у церковных врат. Зима снилась безлюдная, исчёрканная заячьими и лисьими следами, примятая волчьими лапами. Иногда он говорил с собой, называя себя, как мать звала, а больше никто и никогда: Матюшкой. Осенью часто ныла увечная нога, и он заговаривал боль, успокаивал себя: «Подожди, Матюшка, придёт зима — сразу легче станет». И казалось ясным, что зиму он ждёт просто из — за ноги, вот и всё, ничего больше. Но тем же самым, не спящим ни во сне, ни наяву краешком сознания знал он, что ни при чём тут боль (ему ли, горящим комком выбросившемуся из охваченного пламенем истребителя, ему, ли, дважды при ясном рассудке уходившему в клиническую смерть, перенёсшему десяток операций, ему ли бояться боли?), а дело в том, что…. Не мог он сказать, а только чувствовал, как зверь, чуял, что сейчас нужна зима. Потому что она — одиночество и покой, и заброшенность, и свечечка грошовая, от покойницы бабки Груни оставшаяся. А всё это вместе — исцеление. Не от болей — с ними свыкся, с ними и в могилу, — от смуты душевной, от наваждений минувшего года.

И вот теперь пришла зима, и он знал, кто остался в посёлке. На сорок домов — четыре живых души.

Старуха сдвига Витольдовна — сморщенный остаток человека, — прожившая жизнь такую страшную, что Матвей побаивался узнавать подробности — берёг себя от ещё одной беды. Старуха уже много лет была почти невидима: о том, что она пока существует на свете, соседи узнавали — зимой по расчищенной дорожке от калитки до дома, а летом по раскрытому в любую погоду окну на веранде. Продукты ей обычно приносила почтальонша, а сама старуха с участка почти не выходила. За всё прошлое лето Матвей видел её один раз, да и то мельком — в заросшем саду заметил сгорбленную фигурку с огромной лейкой. Впрочем, зимой Ядвига Витольдовна изредка гуляла по посёлку. С Матвеем она раскланивалась дружески: года два назад он починил ей радиоприёмник.

Дядя Коля Паничкин — ветеран пьянства. «Первую рюмку, — счастливо вспоминал он, — опростал я на масленой в двадцать третьем году! Ты вникни, вникни — это ж какой стаж! Ты посчитай — ахнешь! Седьмой десяток пошёл. А было мне тогда неполных тринадцать лет». В посёлке уже не осталось никого, кому бы дядя Коля не впечатал навеки в память эту масленую двадцать третьего года. Каждую весну он отмечал юбилей тот события, и до глубокой ночи над посёлком разносилось: «Мы рождены, чтоб сказку сделать пылью…» Дядя Коля сознательно пел не «былью», а «пылью», вкладывая в это особый антирелигиозный смысл, так как под «сказкой» разумел конкретно Библию, а также всё имеющее отношение к вере. Он любил рассказывать, как в годы задорной комсомольской юности они всей ячейкой «распатронили» соседнюю церковь, и было понятно, что воспоминание греет ветерана. В конце лета дядя Коля обходил дома посёлка и просил у хозяев по пятёрке, обещая всю зиму сторожить от покражи. За такую пену никто не отказывал, и дядя Коля с карманами, полными пятёрок, направлялся к магазину. Если же зимой какой — то дом всё — таки взламывали (шпана из райцентра набегала), то дядя Коля шёл к хозяевам каяться: «Виноват! Оплошал, не уберёг добро, родные мои! Вертаю средства, совесть не позволяет, раз оплошал!» — и благородно возвращал деньги. Поскольку за зиму обычно обкрадывали только две — три дачи, то дядя Коля не оставался внакладе.

Ренат Касимов, приятель и ровесник Матвея, филолог. Он так устроился в своём институте, что ездил туда раз или два в неделю, а остальное время сидел в огромном пустом доме и писал — который год писал исследование о временных отношениях в поэзии. Дача сначала была не Рената, а его жены. При разводе от отдал ей всё, нажитое двадцатилетними научными трудами: квартиру, мебель, машину и попросил только дачу. Он вселился туда с чемоданом одежды и несколькими сотнями книг.

А четвёртая живая душа — он, Матвей Басманов, военный пенсионер, майор в отставке, сорокадвухлетний лётчик — испытатель, списанный по инвалидности семь лет назад после катастрофы. Он давно снимал комнатёнку у одинокой тёти Груни сначала на лето, а потом и вовсе переехал сюда из подмосковного городка, где у него была квартира. А перед смертью тётя Груня возьми, да и завещай ему дом.

Матвей растопил печку и, сгорбившись, сидел перед ней на низкой скамеечке, одно за другим бросал в пламя берёзовые полешки. Огонь заворожил его. Матвей вроде и собирался пойти на кухоньку согреть себе чаю, позавтракать, но вот никак не мог оторваться от огня. Нога совсем не болела, жар из печки разливался по лицу, по груди приятным теплом, и Матвей подумал, какая же странная штука — исполнение желаний. С каким судорожным отчаянием ждал он новой поры, немо звал её, и вот она пришла, а он как будто не готов. А он как будто медлит вступить в неё, и что это с ним — растерянность счастья? Страх обмануться?

— Эх, Матюшка, нелепый ты человек, — громко сказал он и, резко оттолкнувшись обеими руками, встал со скамейки. Сильно, с хрустом потянулся, как в молодости, и сразу ощутил себя здоровым и простым. И удивительное дело — тут же захотелось ему видеть людей, захотелось поговорить, и он решил пойти к Ренату — позвать к завтраку, а то небось сидит на книжках в холодной даче и зубы на полку.

И вдруг вспомнил про Карата, резво захромал к двери, спустился по крыльцу, погубив нежный снег, и крикнул, направляясь к будке:

— А где же моя собачка? У нас же сегодня новоселье с моей собачкой!

Карат — овчарка — полукровка — рванулся на цепи из будки, заурчал, забил хвостом, взмётывая снег, запрыгал и даже гавкнул от радости. Матвей схватил его за толстую шею, потрепал по густой шерсти, отстегнул ошейник, и Карат вырвался, стремительно обежал участок, оставляя крупные ясные следы. Летом я осенью Карата держали в будке, а на зиму переводили в лом, в сени — такой порядок завела тётя Груня, и Матвей следовал ему. Он с удовольствием следил за Каратом, который носился по участку, принюхивался к новому времени года, по — щенячьи радовался… «Вот и хорошо, так и надо», — бормотал Матвей. Потом отвязал цепь от будки, взял миску с обглоданной костью и, многозначительно поглядывая на Карата, понёс всё это в дом. Карат понял перемену жизни и, ошалев от радости, бросился на Матвея, чуть не сбив его мощными лапами. Матвей достал из кладовки толстый половик, положил его в сени, рядом поставил миску, накрепко привязал к специальному кольцу цепь и опять поймал собаку за шерстяную шею: «Вот теперь мы вдвоём будем, собачара, теперь вместе в доме», — и в довершение праздника отрезал Карату здоровый ломоть колбасы. Потом посадил пса на цепь и пошёл через три Лома к Ренату.

Никто ещё не ходил по улице, только кошачий след тянулся с краю.

— Эй ты, салям — алейкум, зиму проспишь! — закричал Матвей, стуча кулаком в дверь. Послышалось шарканье, стук запора, дверь отворилась, и появился Ренат в ватнике на голое тело.

— Заходи, заходи, — восторженно сказал он и побежал обратно. — Ты вот как раз вовремя, заходи, — крикнул уже из комнаты. — Иди — ка сюда, послушай, как интересно…

Матвей плюхнулся на продавленный диван, а Ренат, сидя на колченогом стуле напротив, уже настраивал гитару.

— Хорошо живёшь — песни с утра…

— Ты погоди! Вот послушай — только внимательно…

Ренат, как слепой акын, запрокинул голову и запел медленно и монотонно, растягивая слова, рокочущим басом, какой появлялся у него только при пении.

— Понедельник, понедельник, понедельник дорогой…

При первых словах Матвей скривился, как от боли, но быстро взял себя в руки и опустил лицо, стал глядеть в пол. Ренат этого не заметил.

…Ты пошли мне, понедельник,
Непогоду и покой.
Чтобы роща осыпалась,
Холодея на ветру,
Чтоб спала, не просыпалась
Дорогая поутру…
Дорогая поутру.

— А теперь скажи, — торжествуя, продолжил Ренат, — когда это написано?

— Лет пятнадцать назад, может, больше, — мрачно ответил Матвей.

— Я не про то! — отмахнулся Ренат. — В какой день недели, в какую погоду?

— Шут его знает, — пожал плечами Матвей. — В понедельник, наверное… с утра…

— Вот! И я так думал! Но это чушь! Стихотворение написано в воскресенье, поздно вечером, даже ночью! То есть написано оно могло быть хоть в среду, по настроению — в воскресенье ночью. В дождь! И ветер резкий, осенний! Листья не осыпаются — их срывает, несёт, они липнут к заборам, к пороге, к деревьям. А вечером, только что, было тягостное, долгое выяснение отношений с этой женщиной, мучительное объяснение, не первое уже, понимаешь? И тогда ночью — мольба о понедельнике! Обращение в будущее: пусть будет непогода, пусть холод, но пусть — покой! Мольба о покое, понимаешь?

— Вроде так…

— Только так и именно так!

— Ну а что потом?

— Потом — суп с котом, — чуть — чуть обиделся Ренат. Это для меня важно, подтверждает мою мысль. Попросту говоря, эмоциональный эффект достигается симультанно со сдвигом по временной координате.

— Действительно просто, как я, дурак, не догадался? — Матвей наконец улыбнулся. — Обычный сдвиг по координате.

— Вот ты смеёшься, а это чрезвычайно интересно!

— Кто спорит, — Матвей встал и, взял Рената за плечо. — Пошли ко мне завтракать, а то загнёшься без жратвы, симультанный ты мой.

Ренат хотел пойти, как сидел — в ватнике на голое тело, но Матвей удержал его.

— Очнись, салям — алейкум, зима на дворе!

— Неужели? — Ренат подслеповато глянул за окно. — И правда — бело…

На улице он всё приглядывался к снегу, вдруг заметил следы и обрадованно закричал:

— По кошачьим следам и по лисьим,
По кошачьим и лисьим следам
Возвращаюсь я с пачкою писем
В дом, где волю я радости дам!

И счастливо засмеялся, сморщив плоский носик. Глядя на него, Матвей заставил себя тоже засмеяться, а Карат, услышав голоса, загавкал, тут же раздался близкий вороний грай, и первая зимняя тишина заходила ходуном, рухнула, рассыпалась, и вот так они вошли в новое время года.

* * *

— Товарищи, она действительно чудеса творит, то есть без всякого преувеличения. — Семён вытер потный лоб и расстегнул воротник под галстуком.

— Что это ты, Сеня, вроде нервничаешь? — подозрительно сказал Костя.

— Ну при чём тут, при чём? — Семён ослабил галстук и укоризненно покачал головой.

Академик глубоко вздохнул и вяло откинулся в кресле.

— Хорошо, Семён Борисович, давайте её.

Семён открыл дверь и крикнул в коридор:

— Антонина Романовна, заходите, пожалуйста.

Круглолицая женщина в тёмном платке, мужском пиджаке и длинной серой юбке, в сапогах, как вошла, сразу встала у порога и опасливо оглядела кабинет, полный стеклянных шкафов с ретортами, пробирками и какими — то блестящими металлическими инструментами, какие у зубных врачей бывают. Женщина остановила взгляд па академике и его помощнике, сидевших за длинным столом, и поклонилась.

— Здравствуйте вам.

— Проходите, Антонина Романовна. — Семён легонько подтолкнул её к столу.

Женщине можно было дать и сорок лет, и шестьдесят. Она села, сжав колени, и стала теребить край пиджака.

— Ну, голубушка, расскажите о себе, — сказал академик и вдруг старчески трогательно улыбнулся.

— Чего сказывать — то, — ответила похожей улыбкой женщина, — из Семиряевки мы.

— А где трудитесь, кем?

— В совхозе у нас, скотницей, — она поправила платок и добавила: Имени Семнадцатого съезда совхоз. Речицкого района.

— Ну так, голубушка, покажите нам что — нибудь из своих умений. Академик вынул из наружного кармана пиджака очки и положил их на середину стола.

— Двигать, что ль? — опасливо спросила Антонина Романовна, кивнув на очки.

— Если сможете, — осторожно ответил академик.

— Не, очки не буду, жалко…

— А почему? — удивился он.

— Вещь нужная, а разобьются, — смущённо пояснила женщина. — Я ж как двину, они и полетят… вона… в угол, — показала она в дальний конец комнаты.

— А потише не получится? — иронично спросил Костя.

— Нет, никак не получится, — решительно сказала Антонина Романовна. А потом у меня на них злости нету, от очков польза людям… Людям, поправилась опять смущённо.

— А вы обязательно должны разозлиться? — заинтересовался академик.

— Ага, — виновато кивнула женщина. — Лучше всего — если по — настоящему. Но можно и так… невзаправду. Чтоб подумать — мол, ах ты, зараза этакая, пошла с моих глаз… Ну и тогда выходит. А лучше взаправду. О прошлом годе у нас дожди были, а асфальт эвон когда проложить обещались, ещё при Хрущёве, а всё нету его, асфальту, вот и застряла машина. С картошкой машина — то. Витьки моего, старшего. Он и так непутёвый, а тут ещё скажут — мол, все люди ездиют, а тебя, косорукого, тягачом выволакивать надо. Такое меня зло взяло — я как глянула, так её будто танком потащило — метров на десять, — Антонина Романовна засмеялась и сразу прикрыла рот ладошкой.

— Ну хорошо, хорошо, Антонина Романовна, давайте всё же попробуем… ну вот, хотя бы сей предмет, — академик поднял с пола на стол пузатый портфель. — Тут ничего нет бьющегося, не бойтесь.

— Портфель? — как будто у самой себя спросила женщина и опустила глаза. — Это ладно, это можно…

Она резко подняла лицо, из её глаз полыхнула такая ненависть, что Костя, как будто задетый взрывной волной, отшатнулся на стуле, чуть не упал. Та же волна приподняла портфель над столом, перевернула и сильно отбросила метров на пять. Он ударился в стеклянный шкаф, тот зашатался, задребезжал, но устоял. Антонина Романовна тут же вскочила и побежала поднимать портфель, бережно отряхнула его и поставила обратно.

— Извиняйте, если что…

— Антонина Романовна, если не секрет, — ласково сказал академик, — а что вы подумали про этот портфель, за что на него разозлились?

— Чего ж секретничать? — Женщина опять поправила платок. — Я подумала, будто в нём все наши семиряевские похоронки собраны. Семьдесят две за войну и ещё две нынешних, с Афганистану.

— Спасибо, — тихо сказал академик.

— А скажите, Антонина Романовна, когда вы впервые заметили у себя… дар? — спросил Семён.

— А когда Фёдор выпивать стал. В семьдесят первом году. Сорок лет мужик был как мужик — ну, выпьет на праздник, и будя. А тут вдруг заладил: «Гибнет, мать, хозяйство, пустит нас новый председатель по миру», — и так каждый день, и всё к злодейке прикладывается. Я уж ему говорила, говорила и даже бить пыталась, только он здоровый у меня бугай — поди сладь с ним! И вот, как сейчас, помню: прихожу с фермы, дело, значит, в среду, ясный день на дворе, ни праздника, ничего, а он сидит, подлюка, в обнимку с поллитровкой. Уж такое меня зло взяло! Я как глянула на ту бутылку — да пропади ты пропадём! А она, ровно птичка, порх со стола и в стенку! На мелкие кусочки! Ох, я испугалась! А Федька — тот вообще онемел, только к вечеру отошёл… Ну мы, конечно, таились, не говорили о том даже ребятам нашим… Но разве удержишься… Скоро на ферме ремонт был, ну и, конечно, ушли ремонтники, а мусор вставили. А телята — они ж дурные, тычутся в кучить, а там — стекло, железяки… Я рассердилась — и весь этот мусор сгребла… А одна наша баба увидела — пошло — поехало… Потом привыкли. Если там где бревно мешает или ещё что — иной раз зовут да ещё и деньги суют, это ж надо! — Женщина опять засмеялась тихо и смущённо.

— Антонина Романовна, — вкрадчиво спросил Семён, — а если, допустим, вы бы захотели поджечь что — нибудь, вот так, на расстоянии? А?

— Да чтой — то вы такое говорите! — возмущённо вылрямилась женщина. Мне такое и в голову не придёт. Али я разбойник, поджигатель?!

— Не обижайтесь, Антонина Романовна, — поспешил успокоить академик. Это вопрос чисто теоретический… Ну — с, голубушка, больше мы вас не будем задерживать… Вы где остановились?

— Да в этой… как его… номер у меня в гостинице… хороший, чистый… Только скучно одной — то, всё телевизор смотрю, уж надоело… Товарищ учёный, — искательно обратилась она к академику, — вы, может, замолвите, где надо, словечко, пускай меня домой отпустят, как раз картошку убирать, а я тут прохлаждаюсь. Я уж покупки сделала, врачи ваши меня обмерили всю, как есть. Можно мне домой — то?

Николай Николаевич вопросительно поглядел на Семёна.

— Понимаете, Николай Николаевич, — торопливо ответил тот, — Антонина Романовна, собственно, находится в распоряжении группы профессора Авербаха, а я, так сказать, позаимствовал временно, на день…

Академик недовольно покачал головой.

— Дело в том, Антонина Романовна, — мягко сказал он, — что науке крайне необходимо знать всё о вашем даре. Вы сейчас не прохлаждаетесь, вы приносите огромную пользу науке, нашей Родине, понимаете? Считайте, что вы выполняете задание особой важности.

— Ну что ж, — вздохнула Антонина Романовна, — если задание, я, конечно, готовая.

Когда она вышла, в комнате повисла тяжёлая тишина.

— Семён Борисович, у меня складывается впечатление, сказал наконец академик отстранённым тоном, — что вы не понимаете стоящей перед нами задачи.

— Ну почему же, почему? — засуетился Семён.

— Почему — это другой вопрос, — перебил его академик. — Нас интересуют открытия и явления, лежащие за пределами современных научных понятий…

— Но она пятитонный грузовик на десять метров швыряет, разве это входит в понятие?! — вскрикнул Семён.

— Явление телекинеза всего лишь недостаточно изучено, но отнюдь не отрицаемо наукой. Вот пусть Андрюша Авербах и изучает его, зачем лезть в его работу. Помимо всего прочего, Семён Борисович, это неэтично.

Семён всплеснул руками, и его круглое лицо скривилось в обиде.

— Николай Николаевич, я действительно не понимаю! Это же как в сказке: пойди туда — не знаю куда, принеси то — не знаю что! Я вам всё, что угодно, достану, я вам снежного человека на верёвочке приведу. Вы скажите — и завтра у нас в бассейне на первом этаже Лохнесское чудище будет плескаться, но я не могу так, вслепую!

— Не обижайтесь, Семён. Я ценю вашу инициативу, но мы действительно идём вслепую, — смягчился академик. — То, что мы ищем, не просто не лежит на поверхности. Оно спрятано так, что о нём и слуха нет.

Он встал, медленно прошёлся по комнате, остановился рядом с Семёном, положил ему руку на плечо.

— Друзья мои, я оторвал вас от ваших лабораторий, от исследований, от монографий, но я честно предупредил: может быть, мы потратим годы впустую. Мне — то было легче, чем вам, принять такое решение: в науке я сказал достаточно. Может быть, всё, что мог. Возможно, наше нынешнее дело просто стариковская блажь. Я не держу вас, Семён, Костя. Поверьте, если вы сейчас уйдёте, я не обижусь, я пойму… Решайте.

Академик встал у окна, отвернулся, стал смотреть на улицу, словно не желал смущать взглядом помощников, делавших выбор.

— Я остаюсь, — резко и как будто с обидой сказал Костя.

— Я тоже, — вздохнул Семён. — Только поймите, Николай Николаевич, мне не очень — то сладко всё время быть дураком с инициативой.

— Вы правы, Семён, — не отводя глаз от окна, сказал академик. Больше всего достаётся тем, кто что — то делает… Пока, — сказал он после долгой паузы, — у нас есть одна зацепка, которая мне нравится: Зеркальщик. Что — нибудь новое появилось?

— Практически ничего, — нервно отозвался Костя.

— А не практически? — настоял академик.

Костя пожал плечами.

— Вот что, Константин Андреевич, давайте — ка суммируем всё то, что у нас есть по Зеркальщику, и подумаем, как дальше быть…

— Одни сплетни есть, — вздохнул Семён.

— Сплетни из ничего не родятся, — почему — то весело сказал академик. Расскажите всё сначала, может быть, мы что — то упустили… Сами знаете, друзья, бывает, что бьёшься — бьёшься, а тот самый фактик — ключик давно у тебя под носом лежит. И ждёт, голубчик, когда ты его заметить соизволишь… Итак?

— Итак, — подхватил Костя, — около года назад я впервые услышал о Зеркальщике. К нам в клуб книголюбов захаживает забавный старикан лет восьмидесяти, бывший гримёр из Малого театра. Он не член общества, никто к нему всерьёз не относится, но из клуба не гонят. Зовут его Панкрат Иванович, а собирает он мистическую литературу начала века — всякую там ахинею: столоверчение, видения Блаватской, тибетские тайны лектора Бадмаева. Так вот, я пришёл тогда в клуб вместе с другом, Сергеем Прокошиным, — слышали, наверное, фамилию, он из сагдеевского института. Он всегда над дедом Панкратом посмеивается, и в тот вечер тоже. Увидел его и сразу…

— Ну ответь мне, мистериозный старичок, как твой друг и ровесник Нострадамус смотрит на перспективы перестройки?

Панкрат Иванович привык к беззлобным издёвкам молодых библиофилов и только слегка нахохлился.

— Перестройка, молодой человек, как любое грандиозное явление, суть равнодействующая бесчисленных астральных тел. А посему определённый и сиюминутный ответ на ваш вопрос невозможен. Это будет шарлатанство. А вот, скажем, ваша личная судьба вполне исчислима, вполне…

— Дык ведь тута без кофейной гущи никак не раскумекать, а кофе нонеча в дефиците, — опять засмеялся Сергей.

— Кофейная гуща — метод ненадёжный, — вдруг перешёл на шёпот Панкрат Иванович и приблизил лицо к собеседнику. — Ныне пришёл человек, являющий въяве лицо судьбы. Так — то, молодёжь.

— Это как — въяве? — тоже зашептал Сергей, подмигнув приятелю.

— А натуральным образом! Посредством зеркальца…

— Свет мой, зеркальце, скажи, да всю правду доложи? Так, что ли?

— Вот именно! — тихо обрадовался старик и опасливо огляделся по сторонам. — Вы смекните — откуда в сказках сие зеркальце пророческое? Ведь из ничего и выйдет ничего, а если что — то есть, то, стало быть, из чего — то…

— Это, дедуля, нам не по мозгам, ты уж нам, лапотникам, попроще…

— То — то и вижу, что не по мозгам! — озлился старик. А дело это потайное, его не каждому понять. Только одно скажу — уже пришёл человек, и в руке его — Зерцало судьбы. Вот и смекайте, молодёжь…

И всегда словоохотливый дед Панкрат отвернулся от собеседников, натянул на самые уши кепку и заспешил к выходу…

— …Так я впервые услышал о Зеркальщике, — продолжал Костя. — И конечно же, сразу выкинул из головы стариковский трёп. Но прошло месяца три, и я снова наткнулся на этот слух. В молочном, в очереди. Сзади меня стояли две женщины лет но пятьдесят — обычные городские тётки, — и одна говорила другой, что слышала, будто секретные учёные изобрели аппарат, который, как в телевизоре, всё будущее показывает. И теперь, мол, ищут для опытов людей, большие деньги обещают, а никто не идёт. И правильно, мол, не идут, потому что если бы мне, то есть этой тётке, в двадцать лет показали, какой я в пятьдесят стану, то я и жить бы не захотела. Я слушал вполуха, тёток из вила упустил, и только вечером, дома, вдруг связал слова деда Панкрата и этот разговор. А месяц назад жена принесла. С чего — то у нас зашёл разговор о том, что наука требует жертв… Да, вот как было: по телевидению показали сухумский памятник обезьяне, а Галина пожалела: тоже, говорит, живые существа, имеем ли мы право распоряжаться их жизнями? Она у меня сентиментальна. Я стал объяснять, что к чему, а она вдруг объявила, что у её сослуживицы есть знакомая, а у той знакомой — дочка, которую учёные — психологи зазвали на свои опыты по определению будущего, и в результате этих опытов девица попала в психлечебницу. Я было усомнился, но тут вспомнил прежние слухи… И вот тогда рассказал всё вам, Николай Николаевич.

Костя замолчал.

— Ну а дальше, дальше давайте, — весело поторопил академик. Отчитывайтесь, рапортуйте, профессор Сорокин.

— А дальше через жену связался с её сослуживицей, а потом — с той самой знакомой, у которой дочку якобы погубили учёные. Оказалось, что никакой дочки у неё нет, а историю эту она слышала от своей портнихи, у которой, в свою очередь, есть знакомая, у которой дочка…

Академик вдруг рассмеялся:

«Который пугает и ловит синицу,
которая ловко ворует пшеницу,
которая в тёмном чулане хранится
в доме, который построил Джек!»

Костя укоризненно взглянул на него, и старик смутился.

— Продолжайте, продолжайте, Константин Андреевич.

— Дальше подключился я, — сказал Семён. — Связался со знакомой портнихи, назвался представителем Академии наук, объяснил, что мы обеспокоены слухами об опасных для людей психологических опытах и хотим точно выяснить, откуда эти разговоры идут. Женщина оказалась очень нервной — она кассир в Смоленском гастрономе, — перепугалась до смерти и стала отнекиваться. Пришлось долго объяснять ей, что у нас нет ни намерений, ни полномочий кого — либо преследовать за клевету, и Академия хочет узнать лишь одно: есть ли реальная почва у слухов? Наконец, бедная кассирша призналась, что у неё действительно есть дочка, но она жива — здорова, а вот с дочкиной подружкой что — то такое приключилось. Две недели я эту дочурку пытался поймать: дома она не ночует, где болтается — даже мать не в курсе. Наконец застал её Лома. Здоровущая, розовощёкая кобылка лет двадцати пяти — нигде не работает, не учится. Расспросов моих испугалась, но я нажал, и она созналась, что есть у неё со школьных времён подружка — по фамилии Кудрина, — которая год назад попала в психушку, а до этого путалась с каким — то не то учёным, не то конструктором, хотевшим изобрести машину для предсказания будущего, автоматическую гадалку. Кобылка призналась, что, хотя и рассказала все эти страсти матери, сама им не очень — то верит. Она, то есть кобылка, думает, что Кудрина просто нарвалась на мужика, который ей мозги запудрил, а потом бросил, вот она, то есть Кудрина, и тронулась она вообще всегда была слегка шизо…

— Шизофреничка? — переспросил академик.

— Нет скорее всего. В молодёжной терминологии «шизо» — значит немного со странностями. Кобылка сказала, что Кудрина всегда с ума сходила по всяким тайнам, загадкам и ещё поэзию любила… Дальше — я добрался до матери Кудриной, представился инспектором Академии наук. Выяснил, что девица действительно в больнице, но мать довольно резко сказала, что дочка просто перезанималась, готовясь к экзаменам в институт, и настоятельно просила не беспокоить девочку. Я узнал: она лежит в психиатрической больнице номер четыре на Потешной улице. К ней меня не пустили…

— Тем временем, — вступил Сорокин, — я нашёл Панкрата Ивановича. Он долго увиливал от ответа и только через месяц сказал, что слышал о Зеркальщике на книжной толкучке от неизвестного человека, который искал сборник Ходасевича «Путём зерна» 1920 года издания. Вместе с дедом Панкратом мы трижды были на толкучке, но того человека не встретили. Думаю, поиски бесполезны, потому что тот человек, судя по всему, попал на толкучку случайно и, может, там ещё год не появится. Финита.

— Знаете, друзья, вот теперь, когда вы всё рассказали, — бодро сказал академик понурым сотрудникам, — я уверен, что дела наши отнюдь не плохи. Есть эта Кудрина, надо на неё выйти, вполне официально, я позвоню главврачу, а вы ступайте завтра к лечащему и добейтесь свидания. Путь прямой и ясный…

Академик нажал на кнопку селекторной связи, вызывая секретаршу.

— Ирочка, найдите — ка мне телефон психиатрической больницы номер четыре на Потешной улице… а лучше сами позвоните и узнайте телефон главврача и его имя — отчество… Бороться и искать, найти и не сдаваться, не так ли, друзья мои?

Академик подмигнул коллегам. Они оба сидели с бычьими лицами и в ответ шефу синхронно вздохнули.

— Костя, по итогам этой операции, — мрачно сказал Семён, — мы с тобой должны получить звания майоров физико — математических наук и именные ЭВМ с портретом Штирлица.

* * *

«Господи, неужели теперь всегда так будет?» — вдруг подумал Матвей, проводив Рената. Он пытался забыть эту песенку про понедельник, а она всё лезла, лезла. И с щемящим страхом Матвей подумал, что никуда ему не деться от памяти, и не поможет снежное затворничество, ничто не поможет, если только не обратиться в беспамятного манкурта, но ведь убивать прошлое ещё хуже, чем предсказывать будущее. Он сидел за столом, с которого не убрал остатки завтрака, смотрел в окно на белый сад и старался думать о том, что дров надо наколоть, что пора веранду на зиму забивать, что надо Карата выпустить погулять, и в то же время боролся с желанием обернуться, посмотреть на стоявший за спиной диван, потому что не мог вспомнить, какой на нём узор — цветочки или листочки? И обернулся наконец, и уже не смог гнать песенку про понедельник, а вместе с ней — Милу, и вдруг встал, бросился к дивану, упал лицом в его блёклые листочки, и оказался там, в прошлом времени, где Мила, распустив по плечам лёгкие, невесомо вьющиеся волосы, поджав под себя ноги, сидела на этом диване, перебирала истёртые струны, пела тонко и чисто: «Понедельник, понедельник, понедельник дорогой, ты пошли мне, понедельник, непогоду и покой…»

— …Матвей, ты любишь дождь?

— Нет.

— Почему?

— Потому что нелётная погода.

— Ну это раньше, а теперь?

— И теперь не люблю.

— Почему?

— Потому что нелётная погода.

— А я люблю. Особенно мелкий, негромкий, осенний. Он так тихонько шуршит, как будто кто — то идёт не спеша. Говорят: идёт дождь. Он правда идёт. Я его представляю человеком, который идёт ко мне в гости. Иногда бежит кто — то большой, шумный, этакий сердитый великан. А тихий осенний дождик — он старенький и добрый, он сказки рассказывает, он всех любит, всех успокаивает. Он мой друг. А вот ливень я не люблю — он кричит на одной ноте и похож на электричку над ухом.

— Фантазёрка ты, — Матвей обнял её и ткнулся лицом в плечо.

— Это не фантазии, Матвей, это всё правда, — серьёзно сказала Мила. Это всё есть. Если мы чего — то не видим, то не значит, что этого нет. Я когда была маленькой, думала, что Деда Мороза со Снегурочкой можно увидеть, и много раз в новогоднюю ночь старалась не заснуть. Потом я недолго была дурочкой и думала, что сказки — это неправда. А когда стала взрослой, то поняла, что всё, о чём мы думаем, все сказки, все фантазии, как вы их зовёте, — всё это правда. Это есть, это с нами, это в нас. Ты понял?

— А наш дядя Коля Паничкин, пьяница поселковый, поёт: «Мы рождены, чтоб сказку сделать пылью!»

— Я не знаю, зачем твой дядя Коля рождён, но только им это никогда не удастся… Слышишь, Матвей, слышишь? — Она вдруг привстала. — Слышишь дождь уходит!

— У меня слух никудышный, самолётами порченый, — вздохнул он виновато.

— Да? — Мила с жалостью поглядела на него, а потом тонким пальчиком провела по его щекам, по бороде. — А я всё равно тебя люблю.

…Господи! Каким давним, каким неправдоподобным казалось то время, когда Матвею говорили: «Люблю!» Новёхонькие формы, острые складочки на брюках, фуражечки с форсом набок — курсантское времечко! Танцы, гулянья, ночные провожания, Кати, Светы, Вали в тугих кримпленовых платьях, и музыка, томительная, медленная музыка, и руки на их упругих талиях, спинах, открытые губы и наивные: «Люблю»… И скоро, очень скоро — совсем другая музыка, и одна из них — то ли Катя, то ли Света — у закрытого гроба, в двадцать лет вдова с годовалым пацаном. «Никогда! Никогда! — зло и упрямо повторял про себя Матвей, стоя в почётном карауле у гроба первого офицера из их выпуска. — Смотри! — заставлял он себя не отводить глаз от женщины. — Смотри и помни! На всю жизнь, сколько её тебе осталось, запомни. И не смей плодить сирот и вдов». Над скорбящим посёлком рвали сверхзвуковой барьер самолёты, как будто салютовали лётчики погибшему однополчанину, а Матвей твердил: «Вот твоя судьба — эти ревущие, прекрасные машины и эта музыка в конце. И не смей никого припутывать к своей жизни!»

Он сдержал своё слово, остался одиноким. Иногда искал лёгких отношений с лёгкими женщинами, а если вдруг понимал, что с тайной, невольной надеждой начинает прилепляться к подруге, та рвал — резко и грубо, не боясь причинить боль, зная, что эта боль — лишь тень настоящей, той, вдовьей.

Он сам определил себе срок — тридцать три года. Порой подсмеивался над своей рисовкой — тоже Христос нашёлся — а всё — таки верил в этот срок, рассчитывал под него жизнь. И спешил. Ещё не бывал в Армении? Едем! На Байкале? Слетаем хоть на два дня! Не читал Достоевского? Фолкнера? Бунина? Надо успеть! И жизнь не скупилась. Раз — и нежданно — негаданно кинула его в Африку, на берег Средиземного моря: год работал там, обучал хватких алжирцев водить самолёты. А на обратном пути — езде подарок! — на два дня попал в Париж. И, нагулявшись по Монмартру, по набережным Сены, увидев с Эйфелевой башни дымчатый утренний город, уверился: так дарят только напоследок. В двадцать восемь лет составил список дел на пятилетие — 44 пункта. И за день до тридцать третьего дня рождения выполнил последний из них: обновил памятник родителям и поставил новую ограду на могиле — «на нашей могиле», как говорил он привычно. А после… Не то чтобы искал смерти, но будто дразнил её, подманивал, брался за самые опасные испытания. И благодарил судьбу за то, что она оттягивает последний удар.

В смерти своей одного принять не мог — разрывающих тело, мутящих разум болей. А душа отлетала спокойно, с облегчением и ясностью, ни о чём не жалея. Но воскресал Матвей с недоумением и обидой, потому что снова мучился от рвущих болей. И снова умирал, уносился по длинному тоннелю свернувшегося пространства, свободный от мук тела, радостный и лёгкий. И снова воскресал — уже с раздражением, с отвращением, и хотел скорее уйти окончательно, и просил врачей, стараясь говорить сдержанно, с достоинством, по — мужски: «Оставьте, меня, ребята, дайте помереть». А они матерились: «Ты у нас будешь жить, мы на тебя месячный запас крови извели, а ты, тудыть твою растудыть, кобенишься!»

И когда он на новеньком, непритёршемся, скрипучем протезе навсегда уходил по песчаной дорожке, по берёзовой аллее из госпиталя, ничего, кроме недоумения и растерянности, не было в его душе. Как же так?! Ведь если б знать, как дело повернётся, то жизнь по — другому бы отстроил. И сейчас бежали бы навстречу по песочку несбывшиеся Ванечка и Танечка и давно потерянная то ли Катя, то ли Света, то ли Валя… И был бы дом. И было б настоящее будущее, а не это пустое время, зияющее перед ним… Как же мы все неправильно живём! Какие же мы слепые котята! Колька Пастухов давно в могиле, молодая его вдова из городка сбежала, и Колькин сын теперь другую фамилию носит и другого отцом зовёт. А я вот — жив, да никому не нужен… Как же можно жить, не зная будущего?! Не зная, к чему готовить себя? Не видя ничего за пределом сегодняшнего дня, часа?!

И как же мне быть теперь, когда я понял нелепость слепой этой жизни?

— …Мила, — протяжно позвал он, и в пустом доме голос прозвучал одиноко, глухо. И сразу заскулил Карат. Матвей тяжело встал с дивана, вышел в сени — Карат бросился к нему, стал тереться о ноги, будто почуял тоску хозяина, захотел утешить его.

— Ничего, пёс, ничего, это пройдёт, — сказал Матвей, глядя в тёмные собачьи глаза.

* * *

— Вот видите, — сердитый молодой заведующий отделением, весь в бороде, потряс перед гостями историю болезни, — фактически иду на должностное преступление. Я бы вам и слова не сказал, потому что о наших пациентах мы даже родственникам имеем право не всё сообщать, а уж посторонним — вообще ни — ни. Вам просто повезло, я Николаю Николаевичу отказать не могу. Он учитель моего отца…

— Так вы что же, — обрадовался Семён, — профессора Николаева сын?

— Знаете его?

— Как же нам Вениамина Захаровича не знать! — почти возмутился Константин. — Обижаете, Андрей Вениаминович! В прошлом году он меня к себе в Новосибирск пригласил лекции читать, целый месяц каждый день виделись…

— Так вы даже коллеги? А зачем вам эта несчастная девица? Как она — то связана с теоретической физикой?

— Понимаете, Андрей Вениаминович, — замялся Семён, она, возможно, связана с людьми, исследования которых… любительские, так сказать, исследования, соприкасаются с темой, которой сейчас занят Николай Николаевич…

Врач с подозрением посмотрел на бубличное лицо Семёна.

— Ну ладно, — и раскрыл историю болезни, стал листать. — В общем, ничего хорошего… Суицидальный синдром… Впрочем, вам наши термины ни к чему, буду проще… Двадцать пять лет ей. Закончила музыкальное училище, работала преподавателем музыки в детском саду… ушла оттуда… нигде не работала… Лечащий врач говорил мне, что подозревает… ну, очевидно, она пела в церкви: иногда начинает петь что — то религиозное, вроде псалмов, но бессвязно. А нам попала в октябре прошлого года. До этого — за три дня две попытки самоубийства. Причина неизвестна. Первый раз наглоталась не знаем чего — каких — то таблеток, но её просто вывернуло… Это её мать рассказала, вдвоём с матерью они живут… Два дня лежала пластом, а потом, значит, вскрыла себе вены. Повезло: мать со службы вернулась раньше обычного. Вызвала «скорую», всю в кровище её в Склифосовского привезли. Спасли. Оттуда — прямо к нам. Там один раз пыталась повеситься на простынях. У нас тоже была попытка… В первые месяцы бывали истерические приступы, сейчас — потише. В контакт не вступает ни с кем, почти не говорит. Вообще речь нарушена, бессвязна. Чрезвычайно неряшлива, не умывается, не причёсывается… Вообще же физически она совершенно здорова. И чувствуется, что была красива. Если вы хотите с ней поговорить, то с полной ответственностью предупреждаю: ничего не выйдет. Во всяком случае, пока.

— А как долго продлится это «пока»? — осторожно спросил Константин.

— Не могу привыкнуть, — вдруг с натянутой улыбкой сказал врач. — Уже пятнадцать лет в психопатологии, а не могу. Наверное, никогда не смогу… Вот когда мне такой вопрос задают, чувствую, как у меня сердце смещается. Просто физически чувствую, как оно — раз и набок… Такой вот эффект странный… Ну, вы не родственники, вам скажу просто: это самое «пока» может вовсе не кончиться. Никогда. Через год — два сдадим мы девицу в другое учреждение, и там она будет… до могилы. Но, впрочем, это не единственный вариант. Организм очень крепкий, молодой, и всё ещё может нормализоваться. Но необязательно. Вы ведь, как учёные, понимаете, что на самом деле мы ни черта ещё не знаем ни о человеке, ни о природе… Что вы, физики, что мы, врачи, только диссертации защищаем да щёки надуваем, а по правде — то…

Заведующий отделением не договорил, захлопнул историю болезни и безнадёжно махнул рукой.

* * *

…В босоножках с перепонками, похожих на детские сандалики, в сереньком платьице, скромном, никаком, в платочке, по — сиротски повязанном, она возникла из тумана и спросила совсем негромко, а Матвей ясно услышал, хотя и был далеко от калитки. Услышал, будто над ухом сказали:

— У вас комната на лето не сдаётся?

Ходить с этим вопросом начали с января, и Матвей всегда отвечал «нет». Но комната была, и тётя Груня берегла её для неведомой Матвею усть — лабинской племянницы, которая когда — то давно приезжала гостить и теперь тоже ожидалась. Не первое лето ожидалась, да всё никак не ехала и на тёти Грунины приглашения не отзывалась. Комната пустовала, а в сентябре тётя Груня понятливо вздыхала: «Конечно, у них там, в Усть — Лабинске, благодать, лето до октября, чего ей тут делать…»

Матвей неизвестно отчего вдруг решил распорядиться не своим жильём и даже не подумал, как объясниться с хозяйкой.

— Смотрите, — открыл он дверь в узкую комнату.

Девушка поглядела на обтёрханный древний столик, на стул ему под пару, на матрац с ножками, на картину «Витязь на распутье» и подошла к окну. Заглянула, привстав на цыпочки, — что там, под ним. Там был сад, начинавшийся сразу от дома — яблоньки, кустики вразброс…

— Сколько вы берёте?

— За всё лето — триста, — ответил Матвей наобум и, войдя в роль хозяина, спросил: — Вы одна или с детьми?

— Одна…

— А вот здесь — готовить, — показал он на кухоньку.

Девушка взглянула небрежно.

— Я в конце мая приеду. То есть на той неделе. И всё время, наверное, буду жить. Вас тут много людей?

— Я да старуха.

— Это вы жену так зовёте? — насмешливо посмотрела она на Матвея.

— Нет, хозяйку, — почему — то смутился он. — Она настоящая старуха, семьдесят пять лет…

— А — а, — протянула девушка и опять заглянула в окно. — А цветы у вас есть?

— Растут какие — то…

Матвей не помнил точно, есть ли цветы на участке.

— Вы — жилец? Снимаете?

— Да.

— На лето? Или весь год?

— Весь год. Я живу тут.

— Значит, договорились.

И когда она исчезла — не ушла, а именно исчезла, — Матвей протёр глаза, как будто со сна, и вдруг быстро похромал к калитке, выглянул на улицу… А девушки там не было. Туман был, туман майского утра — лёгкий и нежный. И тогда ему показалось, что девушка соткалась из тумана и растворилась в нём, и было в её явлении нечто загадочное, нечто не принадлежащее твёрдому миру вещей и простых событий, нечто родственное наваждению, мороку, и то была не шутка, не обман чувств и напряжённых нервов: Матвей вдруг понял, что с самого начала подспудно смутило его Карат, голосистый, заливистый Карат почему — то смолчал на этот раз и теперь лежал у крыльца, тихо урчал и косил испуганным тёмным глазом.

Опираясь на клюку, вернулась из магазина хозяйка.

— Тётя Груня, а я комнату сдал, — склонил он повинную голову.

Старуха постояла молча, обдумывая.

— Кому сдал — то? — спросила наконец.

— Какой — то девушке. Она одна. На всё лето.

Подобие улыбки скользнуло по морщинистому старухиному лицу.

— Ну и ладно сделал, — махнула она рукой и пошла в дом. Уже с крыльца спросила:

— За сколько сдал — то?

— За триста…

— Ирод бессовестный, — беззлобно сказала тётя Груня. — Ты б ещё за триста рублёв Каратову вон будку сдал. Оглоед.

* * *

…А тогда, после песочной дорожки, после берёзовой аллеи жить стало невозможно. То есть жить даже очень можно — с военной — то пенсией здоровому бездельнику (ну и что, что на протезе? Не в инвалидной ведь коляске! А боли… Стерпеться нельзя, что ли?). У, ещё как можно жить — то, и не доживать, а именно жить («Ста лет тебе не обещаю, — сказал лечащий врач на прощанье, — но до восьмидесяти можешь дотянуть. Если не сопьёшься»), наконец, жить, не считая сроков! Но не мог.

Плотно закрыл окна в комнате и на кухне. Двери из кухни в прихожую и из прихожей в комнату открыл настежь. Пустил газ на полную из трёх конфорок и лёг на диван в белой рубашке и в тренировочных брюках. Думал, что заснёт себе тихонечко — и привет. Но сна ни в одном глазу не было. Лежал, вытянув руки по швам, и пытался вспомнить детство, но вспоминались только мать и отец — рядком, как на свадебном фото, а вот этого вспоминать не хотелось. Он красиво придумал, что перед смертью вся жизнь пробежит перед мысленным взором, замедляя бег на счастливых мгновениях, показывая их вновь и вновь, как показывают рапидным повтором голы на экране, но ни хрена почему — то не бежало. И будто в насмешку вылезли толстые голые ляжки безымянной от времени девицы и его, Матвеево, давнишнее глупое, почти мальчишеское удивление: «Вот это да! А под юбкой и незаметно было, что такие толстые!» Завоняло газом. С раздражением встал, достал бутылку водки, зубами сорвал пробку, налил сразу стакан и вылил сразу. И кинулся к окну, чуть не вышибив раму, распахнул его — глотнул прохладный чистый воздух летней ночи. Стоял, вбирая его. Выталкивал газ из лёгких. В тишине ловил ничтожные звонки, расшифровывал их (машина… ветер в листьях… шаги прохожего… чёрт его знает что… скрип рамы…). Дрожал то ли от холода, то ли от предчувствия. И внезапно, разбив тишину, раздался привычный взрыв — невидимый, однополчанин прорвался за звуковой барьер, ушёл в иное измерение и подмигивал оттуда, недоступный судьбе.

Наутро помер майор Басманов, а выживший Матвей отправился в своё другое измерение. Уходил он медленно, по пути меняясь, день за днём обрастая новыми подробностями: появились борода и тяжёлая суковатая палка по руке, неспешным, тяжёлым стал шаг, слова порастерялись, набралось молчания… А потом этот дом в посёлочке возник, и бабка Груня, и Карат, и зимний тулуп, и ватник на осень и весну, и хватка колоть дрова, и с печкой управляться, и многое другое, что могло показаться сутью, но было лишь предисловием к сути.

А суть нарастала медленно. Матвей сопротивлялся: она представлялась ему тёмной пульсирующей массой, набухающей, вяло клокочущей, страшной до озноба, до мурашек, колюче бегущих по коже от затылка к пяткам, а потом по рукам, по кистям, да самых пальцев, и пальцы дрожали. Просыпался посреди ночи, выходил курить на крыльцо, вполголоса говорил звёздам: «Не дай мне Бог сойти с ума…», и звёзды согласно мигали: «Не дай…» Он отталкивал нарастающую суть, пугался её, называл безумием и содрогался от прежде неизвестного ему страха. И неравная эта борьба тянулась долго, выкручивала нервы, высасывала душу, пока однажды, обессиленный, измотанный, дрожащий, не вышел он на обычное своё крыльцо… То всё как — то ночью выходил, а тут — под утро проснулся.

И увидел рассвет.

Просто рассвет. Июньский. Обычный — розовеющий с востока.

Заворожённый, не мог оторвать взгляд. Не шелохнувшись, стоял до чистого утреннего неба.

И тогда отчётливо понял, что это — чудо. А значит, глупо не верить в чудеса.

Вот и прорвался он за барьер — без взрыва, в тишине. За барьер трезвого смысла, одномерности и расчёта.

Лишь потом, много спустя, он всё это вспомнил, обдумал, исчислил и назвал именами, а тогда словно стронулось что — то в мире, переменилось, и только одно откровенно и ясно предстало перед ним: он обречён на войну с этой слепой жизнью, не знающей своего будущего. Он победит тьму, развеет её, и каким бы диким, нелепым ни казалось со стороны это противоборство, он вступит в него. Ради этого были лётные годы, ради этого — самообман сроков, ради этого — мучительное воскрешение. Всё не случайно: он избран, отмечен, предназначен.

Исчезла тёмная, клокочущая масса, исчез страх, внезапно обнажилась суть, и была она прекрасна.

* * *

— …Что это вы не спите? — сказал Матвей, и вышло грубо, будто был он сварливый хозяин и цеплялся к жиличке.

Он смутно увидел её в тёмном открытом окне, сидящую с ногами на подоконнике, когда вышел по старой привычке покурить часа в два ночи. Кончался май, она переехала на дачу неделю назад и жила незаметно, почти не соприкасаясь ни с хозяйкой, ни с Матвеем.

— Я очень люблю ночь, — сказала она едва слышно. — Я сова. Если б можно было, я жила бы ночью, а днём спала.

— И что б вы делали ночью? — с усмешкой спросил Матвей и опять почувствовал неуместность своего тона. Но она будто не заметила этого.

— На помеле летала бы, — серьёзно сказала она.

— А — а, так вы, значит, ведьма? — засмеялся Матвей.

— Нет, я колдунья.

— Злая или добрая?

— Очень добрая.

Глаза Матвея привыкли в темноте, и ему показалось, что он различил на лице девушки улыбку.

— Ну так сделайте что — нибудь хорошее.

— А что вам нужно?

— Мне… — Матвей задумался. — Если вы колдунья, то сами должны знать!

— Я знаю, — решительно сказала девушка. — Вам нужна вера в собственные силы.

— Точно! — удивился Матвей.

— Видите, я действительно знаю. Я почти всё про вас знаю.

— Расскажите, — попросил он насторожённо.

— Только не обижайтесь, я правду буду говорить. Так вот, вы не верите в свои силы с самого детства, потому что все ребята были нормальные, а вы — хромой. Они бегали, играли в футбол, в хоккей, а вы за ними не могли поспеть. И вам стало казаться, что вы — хуже. И отсюда всё пошло. Учиться в институте вы, наверное, не стали, спрятались в этом посёлке…

— Так, так, — подбодрил Матвей, сдерживая смех.

— …Профессии настоящей не получили, ведь вы не работаете? Завели себе мастерскую и сидите в ней целыми днями, соседям утюги чините. Семьи у вас нету. А всё потому, что вы не верите в себя, считаете себя хуже других. А ведь это совсем не так! Ну что из того, что вы хромаете, подумайте! — «Колдунья» увлеклась, и её голос звонко разносился по ночи. Вы могли бы выбрать любую профессию. Мало ли таких дел, для которых неважно — хромой ты или нет, ведь правда?

— Конечно, правда, — покладисто сказал Матвей.

— Никогда не поздно начинать! Надо только поверить в себя! Вот взяли бы, например… и выучили какой — нибудь иностранный язык. Вы ведь ни одного не знаете, — сказала она убеждённо, и Матвей не выдержал — расхохотался.

— Вы ужасно молодая, ужасно самоуверенная и совсем плохая колдунья! Он откашлялся и запел. — «Аллонз анфан де ла патри…»

И с чувством довёл «Марсельезу» до конца, подчёркнуто грассируя.

— Вы знаете французский? — растерянно сказала девушка.

— Да, милая колдунья, я год работал в Алжире, был и во Франции, правда, недолго.

— А кем же… А кто же вы? — совсем растерялась она.

— В Алжире я был советником…

— Вы — дипломат?! — почему — то ужаснулась она.

— Нет, я был военным советником, точнее — пилотом — инструктором.

— Вы — лётчик?! А как же… нога?

— Вот тут — то и есть главная ваша ошибка. Я не просто хромой, я без ноги, но вовсе не с детства, а всего шесть лет.

Девушка помолчала и вдруг захихикала:

— Ой, какая же я дура! Я думала — сидит такой бирюк в бороде, примуса починяет…

— Да это просто соседи иногда заходят, я и помогаю…

— Бы не сердитесь?

— Напротив! Вы меня повеселили. Я теперь знаю, как выгляжу со стороны.

— Нет, нет! Вы гораздо лучше выглядите, честное слово! Я всё — таки чуть — чуть, совсем капельку колдунья, и я угадала, что вы не должны быть таким бирюком, что вы намного лучше и интереснее. Правда! Иначе разве я стала бы всё это вам говорить?

Он засыпал с лёгким сердцем. Почему — то казалось, что, в сущности, жизнь прекрасна, в той самой своей потаённой сущности, столь редко раскрывающейся людям, она прекрасна и чудесна, то есть полна чудес и загадок, разгадывать которые заманчиво и радостно. С чистой душой, готовой верить любым обещаниям жизни, заснул он. И увидел сон о Единороге.

Увидел себя маленьким, лет семи, на краю леса. Замшелого, буреломного, сказочного леса. Матюша стоял на солнечной опушке, по пояс в траве, и слышал, как в глубине, в чащобе хрустят под грузным телом ветки. Мальчик знал, что там гуляет Единорог, и не боялся его. Он сделал шаг к лесу. Близко, над самым ухом невидимая мать попросила: «Осторожней, сынок». Матюшка кивнул и вошёл в лес. Сразу на плечо ему спрыгнула золотая Белка, прижалась к щеке, обвила пушистым хвостом шею. «Эге — гей!» раздалось издалека, и Матюша понял, что это спешат его друзья: Серый Волк и Иван — Царевич. Волк был ростом с мальчика, с длинной шерстью, он пах по — домашнему — теплом и печкой. «Здравствуй, Волк», — Матюша обнял его за толстую шею, спрятал лицо в шерсти, а Волк лизнул его щёку горячим мокрым языком. «Здравствуй, Ваня», — сказал мальчик, и Царевич (с отцовским лицом — давним, запечатлённым на фотографии военных времён, когда Матюши ещё не было на свете, и никто не знал, ждать ли его) поклонился. Солнце острыми лучами проникало в лес, и каждый луч падал на яркую кровавую бусинку брусники. Шаги Единорога слышались рядом, но он не приближался, а словно кругами ходил, не спеша, уверенно — то ли время не пришло ему показаться, то ли просто гулял сам по себе. Белка перепрыгнула с Матюши на Волка и села у него на загривке. «Звал нас?» — спросил Царевич, и мальчик кивнул. «Вы обещали взять меня в лес». — «Ещё не пора, — печально сказал Царевич. — Ты подожди немного». Совсем рядом шумно вздохнул Единорог, а затем тяжело повернулся, и шаги его удалились. Пока они не стихли, Матюша, Царевич, Волк и Белка молча смотрели в ту сторону, куда ушёл Единорог. «Вот видишь, — сказал Царевич, — ещё рано». Матюша услышал тихий, облегчённый вздох и понял, что это мать, с опаской следившая за ним, отпустила тревогу и страх. «Хорошо, — покорно сказал мальчик. — Я буду ждать». И снова обнял тёплого Волка, прощаясь.

Он отвернулся от друзей и, сделав всего несколько шагов, оказался на опушке, заросшей травами. Над ними летали бабочки, множество бабочек, и каждая оставляла короткими цветной след. Следы вспыхивали, исчезали, переплетались, путались, от этого в воздухе дрожало многоцветное марево, и спящий Матвей словно услышал мысли мальчика: «Вот лето кончится, а потом зима, а потом опять будет лето, я приду сюда и обязательно увижу его».

На этом сон кончился, но Матвей провидел, что продолжение есть, и оно казалось ему второй жизнью. И если от первой жизни он прожил большой кусок, то эта вторая — таинственная, манящая — только начинала своё медлительное течение, устремлённое в баснословный край, исполненный сияния.

…Он проснулся с разгадкой. Как будто незримый покровитель нашептал ему, спящему, те слова, которые Матвей искал уже два года — бился, маялся, а найти не мог. И вот теперь всё вдруг стало ясно — до деталей. Он окончательно понял принцип Машины. Теперь дело было за техникой, всего лишь за техникой, которая должна воплотить принцип в реальность. Техника подвела Матвея только однажды, но теперь — то он знал, что тогда, во время катастрофы, не техника не сработала, а просто судьба, исполняя предназначение, повернула жизнь Матвея в иное русло. А теперь судьба вела его к удаче, и техника не могла подвести.

* * *

…Он тащил эту ветку тяжело, упрямо и с иронией думал: «Я похож на муравья» — ветка была в два человеческих роста длиной и толщиной, как нога толстяка.

— Вы такой хозяйственный, экономный, — сказала она нараспев и поднялась навстречу со скамеечки у крыльца. — Можно, я помогу!

— Вот ещё! — буркнул недовольно и даже отстранил её жестом.

Кинул ветку к дровяному сараю, отряхнул руки и закурил.

— С чего вы взяли, что я экономный?

— У вас полный сарай дров, а вы всё тянете… ветки, ящики…

— Понимаете, — Матвей присел рядом, — вот эта берёза, например, моя ровесница или около того. Если её распилить умело и топить тоже умело, то хватит на три, ну четыре зимних вечера. Представляете, целая жизнь прошла, а всего — то — на три вечера обогреть старуху да инвалида. А если на весь год — значит, нужен нам небольшой лесок. Он рос, жил, а мы его — раз и спалим. И чтобы вырос такой же, нужно ещё лет сорок. Мне стыдно хороший лес жечь. Вот и хожу, как побирушка, по посёлку и вокруг, ищу сухие ветки, деревья, старые ящики, заборы, доски — если губить, то отработавшее, послужившее, не живое. Чтоб справедливо было.

— Вы в справедливость верите? — спросила она с удивлением.

— А почему нет? — в ответ удивился и он.

— Но ведь жизнь несправедлива!

Они смотрела удивлёнными ясными глазами, чуть — чуть недоверчиво, будто подозревала его в подвохе и ждала, что он и сам сейчас рассмеётся, признается, что пошутил, конечно.

— Вы уверены в этом? — спросил он и впрямь с подвохом.

— Ой, вы же смеётесь надо мной! — как будто обиделась она. — Ну где же справедливость в жизни? Все эти случайные смерти, болезни, все эти лавины и сели, машины с пьяными водителями, гололёд, бандиты и хулиганы… А в природе?! Ведь там тоже нет никакой справедливости! Жизнь жука или божьей коронки так же случайна, как жизнь человека… А само рождение разве не случайно? А где случайность, там не может быть справедливости.

— Философы называют случайность формой проявления необходимости…

— Ой, да не знаю я этой философии! Я вижу, что нет в природе ни справедливости, ни правды! Справедливость только в сказках… Поэтому дети их так любят… Дети вообще хотят справедливости… а потом привыкают, что её нет в жизни…

— Конечно, нет, — согласился он неторопливо. — В природе нет. И в жизни нет… Но…

Матвей помедлил, словно не решаясь продолжить. Затянулся в последний раз, затоптал бычок.

— Но в том — то и штука, что человек эту справедливость может принести в мир. Человек — царь природы не потому, что изобрёл луноход. А потому, что он, только он один может изменить мир по законам совести, справедливости. И смысл появления человечества — не покорение природы. Смысл — принести справедливость. Если каждый будет так жить, то… случайности, конечно, никуда не денутся… но справедливости в мире будет всё больше, и больше, и потом, может быть, настанет…

— Царство божие?

— Это уж как назвать.

— Вы, Матвей, философ. Только всё это теория, в жизни по — другому.

— А разве жизнь не от нас зависит?

— Нет! — крикнула она с обидой. — Вот почему я ушла из детсада?

— А вы там работали?

— Да, музвоспитателем. Я и детей люблю, и музыку, и вообще это самая хорошая профессия — учить детей музыке, а я всё равно ушла. Там, в детсаду нашем, все воровали. Повара воровали, бухгалтер воровала, половина воспитательниц воровали и, конечно, директор всех покрывала и сама воровала. Масло, сахар, муку, просто деньги — скажем, на ремонт выделят, а они как — то так сделают, что половина денег у них в карманах остаётся. Ну и что я могла сделать?! В милицию пойти? Так у них там все свои. Написать куда — нибудь, чтоб комиссию вызвали? Были и комиссии, гак их тоже покупали. А кто пожалуется — тому ещё хуже. Одна воспитательница против них пошла, так они её саму чуть не посадили — еле убежала. А я вовсе не боец, не знаю я всех этих уловок, даже не понимаю, как им удаётся воровать, только видела не раз, как они вечерам на «рафик» — мешками, ящиками…

— Понимаю, — кивнул Матвей. — А всё — таки это ничего не меняет. Сами — то вы не воровали. И что ни делай с вами, всё равно не стали бы воровать. Вот я и говорю, что всё от человека зависит… А воруют… Что ж — это всегда было. Будущего своего не знают — вот и гадят. А посмотрели бы на себя лет через десять в арестантских куртёнках где — нибудь в Сосьве авось по — другому жить бы стали…

Она засмеялась тоненько, и Матвей взглянул удивлённо.

— Извините, — смутилась она. — Просто вы мне одного человека напомнили… Вас только двое таких, наверное…

— Кого же?

— Отца Никанора. Моего… ну, как это сказать… даже не знаю…

— Отца?

— Ну да, он священник. Я — то неверующая, так воспитана. Ну а когда из детсада уволилась, не знала, куда идти. Не хотела ни другого сада, ни школы — там всюду одно и то же: враньё и гадость. А у меня голос хороший и слух абсолютный. И я пошла в церковь, сказала, что готова петь в хоре. Отец Никанор пригласил меня к себе домой — рядом с церковью домик у него. И представляете, что меня там поразило — у него там рояль. Концертный «Петрофф», старый, вполне приличный. Он меня усадил, я стала петь, играть, потом он тоже, под конец даже арию царя Бориса исполнил — и так здорово! Оказалось, что он до семинарии учился в консерватории. Молодой ещё… лет сорок ему… Он был рад вспомнить прошлое… И согласился меня взять. А я ему тогда честно сказала, что, наверное, иногда не смогу петь. У меня бывает, что голос пропадает, если настроение плохое. Я боялась, что он меня будет уговаривать, мол, дело есть дело, тем более — если деньги, мол, артист должен петь в любом состоянии… Или вовсе прогонит… Но он… знаете, вот как вы, — понимаю, говорит. К господу, говорит, надо с тихой душой идти, а если не спокойно вам, то обратитесь к Нему с молитвой в сердце своём. И когда не сможете петь, то не надо. Он поймёт. Я чуть не заплакала… Нам же всю жизнь одно — и в школе, и в училище: ты обязан, у тебя долг, надо заставлять себя, преодолевать слабость, надо воспитывать в себе и в учениках волю, ответственность, ты должен, должен… Я в храм, как на праздник, лечу… А если нет настроения… Молиться я так и не научилась, хотя теперь много молитв и псалмов знаю… В бога не верю, нет… не отвергаю, но не верю… ещё не готова… Я в лес иду. Слушаю птиц, дождь… А зимой — просто смотрю — белые деревья и синее небо ничего нет лучше… А завтра я пойду в храм. Завтра ведь большой праздник — Преображение Господне. Я готовлюсь к нему. И все наши тоже готовятся, и весь причт тоже… Будет очень хорошо, настоящий праздник будет… Приходите, Матвей! Правда, приходите к нам завтра!

— Спасибо за приглашение… Но ведь я неверующий…

— Ну и что? Я тоже, не в этом дело!

— Понимаете, Мила…

О, каким обманом была его трезвая рассудительность и как мало спокойствия было в душе! Нацеленный на дело, на борьбу, единорогом прущий к цели, о которой и подумать страшно, отринувший во имя этой цели всё, решивший и жизни не пожалеть, и уже загодя зачеркнувший эту жизнь, выделивший себя из круга людей, отделившийся от них заповедной зоной, он внятно ощутил растущую тревогу за эту счастливую беднягу и понял, что не сможет пройти мимо и что путь к цели не обок этой девочки лежит, а через её душу, слишком хрупкую для беспощадного, действительно несправедливого мира. Он почувствовал груз той самой нелюбимой Милой ответственности, от которой не мог уклониться, не мог сбежать в леса и храмы, потому что был старше, сильней, опытней, потому что играл уже в гляделки со смертью и вынес её взгляд. Он в бога не верил, но знал, что есть в мире силы, смысл которых огромен и до поры не ясен и мощь неизвестна. Он бросил им вызов осознанно и дерзко, а в ответ — он понимал это! — получил Послание, и явилось оно в облике Милы. Он силился разгадать тайный код, уловить смысл Послания, но весь великий смысл оборачивался большими тёмными глазами, тонким, звенящим голосом и всей её хрупкой фигуркой, соткавшейся из тумана и готовой раствориться в нём. Смысл ускользал, а Матвей, ворочаясь ночью на топчане, всё гнался и гнался за ними, не отступая, потому что погоня уже привычно вошла в его кровь, потому что много лет гнался он за принципом Машины и догнал его, понял во сне и теперь воплощал в провода и диоды, в микросхемы и экран, в медь и пластик. Воплощал в реальное, твёрдое и знал, что дойдёт до конца — воплотит. Одного не знал — что дальше случится, но готов был ко всему. Тут и настигло его Послание зыбкое, многозначное…

Ночь — его время, и опять она помогла. Он проснулся внезапно — с готовым ответом. Ошеломлённый его простотой, он вскочил с топчана, бросился на крыльцо, настежь открыл дверь в ночь. Беззвучно шевелил губами, повторял, обращаясь к немигающим звёздам: «Я люблю её… Я просто люблю её…»

* * *

— Успокойтесь, Анна Сергеевна, пожалуйста успокойтесь, — Костя хотел дотронуться до её руки, лежавшей на столе, но женщина резко отшатнулась.

— А я спокойна! Я спокойна! — истерически крикнула она. — Девочка просто перезанималась, устала, вот и всё! Она отдохнёт и поправится, мне обещали! Я ведь вам это ещё в первый раз сказала! Чего вы хотите, я вообще не понимаю!

— Да ведь, наверное, не в том дело, что дочка ваша перезанималась? Или вернее — не только в том дело, не так ли, Анна Сергеевна? — мягко сказал Семён.

— А в чём? В чём ещё?! И какое вам дело?

— Я же объясняю, — сказал Костя, — у нас есть сведения, что ваша дочь перенесла сильное душевное потрясение. И связано это с неким человеком или людьми, ведущими… ну, определённые научные работы… Мы интересуемся этими людьми, понимаете?

Женщина безвольно сложила руки на коленях, опустила голову, и стала заметно, что она вся а некрасивых клоках и пятнах седины.

— Вы, наверное, из КГБ, — сказала ока наконец спокойно. — Так бы и сказали сразу, а то всё кругами ходите… Ничем я вам, товарищи чекисты, не смогу помочь. Только одно скажу — никаких иностранцев у ней знакомых не было, это точно. А после того как из детсада ушла, она и домой — то редко заглядывала. Может, я сама виновата: всё пилила её, мол, хватит гулять, надо серьёзным делом заняться. А занималась она…

Женщина вздохнула, с опаской, исподлобья глянула на гостей.

— Ну чего уж скрывать… В церковном хоре она пела. Тем к жила.

— Где? В какой церкви? — быстро спросил Семён.

— В церкви Успенья Богородицы, в селе Романове… Это недалеко, по Киевской дороге… Там где — то рядом и комнату снимала.

— А адрес вы знаете?

— Вы мне только правду скажите, товарищи чекисты, ей за это что будет? — Женщина переводила глаза с Семёна на Костю, а потом, выбрав Костю, жалобно попросила: — Только честно скажите!

— Анна Сергеевна, ну что же вы такое говорите? — мягко укорил её Костя. — Да пусть пела, разве это запрещено? Никто вашу дочь не думает преследовать, честное слово. Нам нужны только люди, с которыми она общалась в последнее время.

— Я — то там не бывала ни разу, но Люда сказала, что она живёт… Нет, не в самом селе, — женщина силилась вспомнить, но что — то застило её память. — Рядом — посёлок дачный… Забыла название… Сосновка, что ли? Нет, не помню…

Семён досадливо хлопнул ладонью по коленке, и женщина вздрогнула.

— Извините, — сказал он. — Может быть, детали вспомните? Что за дом? Что за хозяева?

— Да, помню! — обрадовалась Анна Сергеевна. — Помню! Люда говорила, что от посёлка до церкви ей четверть часа идти — сначала лесом, а после полем. Что хозяйка — старушка. И ещё в доме инвалид живёт.

— Имя, имена не говорила?

— Имя? Ой, что — то крутится… То ли Михаил этот инвалид, то ли… Макар? Или Андрей?… Нет, не помню.

* * *

— Костя, мы что — то не то делаем, — ожесточённо сказал Семён, когда сели в машину. — Мы делаем что — то не то, — повторил он размеренно и зло. Не тебе объяснять, как я уважаю Деда. Он для меня и мать, и отец, и Альберт Эйнштейн. Но я не могу из — за любви к нему обслуживать его блажь, не могу! — сорвался он на крик.

— Успокойся ты, остынь, — ответил Костя.

— В свои семьдесят семь он может позволить себе каприз, а я?! Работа стоит, лаборатория срывает план, сотрудники скоро забунтуют, а я устраиваю дела каких — то автомобильных лётчиков с их дурацким «Шаттлом»! Из плана полетела моя монография, на конференцию в Лондон я не поехал, а ведь меня Говард приглашал, сам Бенджамен Говард! А я сейчас вместе с тобой должен искать какое — то Успенье Богородицы! Что мы там найдём?! Ну богомольная старуха, ну инвалид юродивый, дальше что?! Ну секта, какие — нибудь трясуны — баптисты…

— Баптисты — не секта и не трясуны, — возразил Костя.

— Я ничегошеньки в этом не понимаю! Я синагогу от мечети не отличу, я физик — и не самый плохой! — а не поп и не сыщик! Я понимаю, Костя, я всё понимаю, я знаю, что без Деда я бы и сейчас преподавал «Физику» Пёрышкина в шестом классе Омской школы, но ведь… Ведь это что выходит — я тебя породил, я тебя и убью?!

— Семён, — сказал Костя напряжённо, — тебе не кажется, что мы в тупике?

— Да! Именно в тупике! С самого начала всей этой странной затеи!

— Я не о том, — нервно перебил Костя. — Не кажется ли тебе, что все мы, учёные, в тупике? Ведь всем давно ясно, что мы раздробили науку на тысячи осколков, направлений, узеньких штреков, каждый долбит свой лаз и не видит общей цели. Движение для нас — всё, а зачем, куда? Считается неприличным, наивным задавать этот вопрос. А Дед — гений. Он ищет принципиально новые пути, парадоксальные, невероятные. Поверх барьеров. Их нельзя выдумать за столом, их надо отыскать в жизни, понимаешь? Позавчера был у него на даче. Он выписал себе штук сто книг по философии, истории, этнографии Индии и Китая, обложился ими с трёх сторон, сидит — и конспектирует, как первокурсник. Ищет. Уверен, что все возможные глобальные открытия предугаданы много веков назад. Думаешь, почему он так вцепился в Зеркальщика? Потому что — «свет мой, зеркальце, скажи да всю правду доложи…». Откуда это взялось? Вся история цивилизации переполнена предсказателями будущего — пророками, прорицателями, оракулами, пифиями. И ведь угадывали, черти, не раз угадывали! А Дед сидит, чешет лысину линейкой, приговаривает. «Нет дыма без огня! Бороться и искать…», и пишет, как всегда, двумя карандашами: синим — конспект, красным — свои соображения. Анна Егоровна мне жаловалась на кухне; по двенадцать часов сидит, как молоденький, она его гулять силой вытаскивает… Семён, скажи честно: неужели ты допускаешь, что Дед свихнулся?

Семён убито вздохнул.

— Нет, конечно…

— Вот так — то. Ладно, едем в Романово, — Костя включил мотор. — А Бенджамен Говард тебя подождёт. И Нобелевская — тоже…

* * *

…Сначала Матвей относился к нему с иронией, потом с симпатией, а потом стал считать как бы другом. Отрезав себя от старых друзей и связей, он хотел одиночества, но выходило так, что совсем без людей нельзя. После смерти тёти Груни и ухода Милы Матвей остался с Каратом, и доходило до того, что тянуло повыть с ним на пару. Тогда он шёл к Ренату, отрывал его от работы, и тот — близоруко и покорно — соглашался идти обедать, или дрова колоть, или в лес.

А впервые Ренат сам пришёл к Матвею с наивно — наглой просьбой: не может ли он дровами помочь, а то холодно. Матвей подивился на здорового мужика, который не удосужился дровами запастись, а теперь клянчит на дармовщинку. Но что — то удержало его от резкого отказа: наверное, нелепый вид Рената — ватник, золотые очки и лаковые мокасины, заляпанные глиной. Когда с вязанкой дров пришли на Ренатову дачу, Матвей огляделся и разом всё понял про жизнь хозяина: веранда с безногим столом и битыми стёклами, пустая комната, заваленная пыльными газетами и журналами, ещё одна такая же — поменьше и погрязней, с продавленным диваном, тощий кот с фосфорическими голодными глазами, в закутке — кухне — газовая плита, во много слоёв заляпанная подгоревшим варевом, и наконец — большая жилая комната с облупившейся печкой и сотнями книг на полках и в стопках, рабочим столом с аккуратно разложенными листами бумаги, карандашами, ручками и элегантной, сверкающей хромом пишущей машинкой.

— Такой дом протопить тебе, знаешь, сколько дров надо? — грубовато сказал Матвей.

— Я как — то… привык… к холоду. Работается лучше… и вообще, извинился Ренат.

— Ты что, писатель?

— Не — ет, — засмеялся он, — я литературовед.

Матвей не мог серьёзно относиться к такой работе, она казалась ему не мужским делом, а баловством дамским. Раньше, в лётные голы, он бы посмеялся в открытую. Тогда он вовсе не считал нужным присматриваться к людям, делил их на мужчин и всех остальных: женщин, детей, стариков. У «остальных» были точно определённые функции: у одних — спать с мужчинами, рожать детей и вести хозяйство, у других — расти и учиться, у третьих доживать и помогать молодым. А мужчины, в свою очередь, делились на «шляп» и мужиков, то есть на тех, кто тусуется помаленьку при жизни, ловчит и бездельничает, и тех, кто эту самую жизнь на себе тянет. Картина была без полутонов, чёткой. И особенно чёткой от того, что, как в рамку, помещалась в решённые Матвеем сроки. Но рамка рассыпалась, и он стал приглядываться к людям: ведь оказалось, что среди них ещё долго, наверное, жить, и стоит, пожалуй, разобраться получше. По прежней мерке Ренат был стопроцентной «шляпой» и даже не просто «шляпой», а «шляпой с пёрышком», то есть находился на последней ступени мужского падения, донельзя приблизившись к бабам. Теперь же Матвей не спешил с оценкой. И мало — помалу, отвечая на вопросы, которые сам себе задавал, он ощутил, как растёт его симпатия к «шляпе» и меркнет ирония. «Трудяга или бездельник?» — спрашивал Матвей. Ну хорошо; пусть работа его непонятная и бестолковая, но ведь трудяга! И не просто, а фанат. Готов не есть, не пить, а целыми сутками вкалывать. Если бы все так ишачили, давно уже коммунизм был. Ловчила? Смешно сказать достаточно взглянуть на его логово. Балбес? Ну уж нет — в своём деле дока, ас. А вот похитрей вопрос, наивный на вид, из драчливого детства: пойдёшь с ним в разведку? И ответ вполне взрослый: насчёт разведки не знаю, а вот то, что этому парню верить можно — факт. Такие не продаются и не покупаются, как их ни заманивай, ни стращай. Матвей, конечно, не мог доказать этого, но он почувствовал в Ренате упрямую силу его предков степных наездников, — и тогда привязался к нему. Может быть, потому, что он, Матвей, бросив вызов неведомым мрачным силам, тоже должен был быть настырным фанатом, но порой ощущал в себе и неуверенность, и робость, и даже страх, и даже подлое желаньице плюнуть на всё и на всех, завалиться на диванчик у телевизора и жить вот так — бездумно и безбедно. Но он приходил в пустой промёрзший Ренатов дом, видел этого чёрта упрямого в ватнике на майку, замотанного в драный шарф, в очочках, еле сидящих на плоском носу, и Матвею делалось стыдно, он называл себя «шляпой с пёрышком», рохлей, слюнтяем, тюфяком, штафиркой, бабой, и в нём подымалась тогда та самая злость, которая города берёт. Ведь смелость это так, для стороннего глаза, а на самом деле города берут от обиды и злости.

А разобравшись в этом, Матвей честно попытался понять смысл Ренатова дела. И Ренат столь же честно, без издёвки постарался объяснить ему.

— Я изучаю литературу. Некоторые очень наивные и не очень грамотные люди считают, что мы должны помогать писателям лучше писать, а читателям лучше понимать их. Ерунда. Этим критики, наверное, долины заниматься, но уж никак не мы. Мы — такие же учёные, как химики, физики, биологи, мы изучаем природу, мир. А литература — это часть мира, это такая же реальность, как… ну как деревья или камни. И вот минералоги, геологи, геохимики разбираются в составе этих камней, структурах, качествах, а мы точно так же копаемся в литературе, стараемся понять её законы и структуры, и таким образом расширяем знания человечества о мире. Литература — огромна, и каждый из нас выбирает себе её часть. Я вот временные отношения в поэзии. По существу дела, я изучаю время — то, как оно отражается в маленькой части мира — в поэзии… Я коплю наши общие знания о времени.

— Ну и что же такое — время? — тревожно улыбался Матвей.

— Форма существования материи, если тебя интересует определение из учебника, — отвечал Ренат с виноватой улыбкой. — А если нет, то… Загадка. Самая великая загадка. Понимаешь, время — один из самых важных факторов эволюции живых организмов. И не исключено, что именно время таит разгадку принципов организации жизни во Вселенной.

Поминутно поправляя очки на переносице, Ренат читал:

«Что войны, что чума? Конец им виден скорый;
Их приговор почти произнесён.
Но как нам быть с тем ужасом, который
Был бегом времени когда — то наречён?»

— Ну и как же нам быть? — криво усмехнулся Матвей, пряча растерянность.

— Согласно моей гипотезе, — серьёзно пояснял Ренат, — наиболее сильные эмоциональные всплески возникают на временных сломах, как я их условно определяю. Ну, например, пушкинское:

Я вас любил. Любовь ещё, быть может,
В душе моей угасла не совсем.
Но пусть она вас больше не тревожит:
Я не хочу печалить вас ничем.

Это один из классических образцов лирической, то есть высокоэмоциональной поэзии, и одновременно — подтверждение моей гипотезы. Здесь в четырёх строках — все три времени: прошлое, настоящее, будущее. Таких примеров у меня сотни, самых разных. Я разработал типологию временных отношений в лирике, систематизировал их. Эту гипотезу я почти доказал. Почти — работа ещё не завершена. Но если докажу, то из неё произойдёт другая гипотеза, которая строго говоря, пока ещё не гипотеза, а лишь догадка. А именно: эмоциональная жизнь человека невозможна без пересечения в нём трёх временных координат. То есть человек без прошлого лишён эмоции, без будущего — обращён лишь в прошлое, ущербен и, по сути дела, мёртв. Ну а настоящее — это вообще условная точка пересечения прошлого и будущего. Я не могу назвать человеком того, кто живёт лишь мигом настоящего, — это робот. Если сильно примитивизировать, то в самых общих чертах именно такова суть моих поисков…

— Ты считаешь, что это большое открытие? — осторожно спрашивал Матвей.

— Во — первых, открытия пока вовсе нет, есть догадки, не больше… А что касается открытия… Скажи, ты помнишь из школы, что сделало человека человеком?

— Ещё бы — труд сделал!

— Вот именно. А если когда — нибудь моё открытие состоится, то оно будет означать, что человека сделало человеком осознание фактора времени. А труд только вытесал из обезьян материал для человека.

— Ну это ты, брат, загнул…

— На научном языке это звучит примерно так: «На мой взгляд, уважаемый коллега, ваша гипотеза нуждается в глубоко фундированных исследованиях», смеялся Ренат. — Но только эта гипотеза выходит далеко за рамки литературы — в психологию, философию. Правда, литература тем и хороша, что выводит на самый широкий круг гносеологических проблем…

— Чего?

— Проблем познания. Но это всё впереди, пока я за философию всерьёз не брался, пока — вот, конкретика, — и он обеими руками хлопал по стопкам книг. — А вообще — то мне хочется верить, что все мы — дети времени, что от него зависит вся наша эмоциональная жизнь, жизнь души. Но это я только с тобой так распускаюсь, а в другое время не позволяю себе увлекаться далёкой перспективой. Иначе — прости — прощай, моя научная объективность и добросовестность!

Не раз и не два «пытал» Матвей Рената и всё примерял его мысли к своей потаённой работе, всё старался понять, как же изменится человек, когда откроется ему будущее.

И однажды намекнул, в общих чертах рассказал о том, чем занят дни напролёт на чердаке. Но Ренат отреагировал странновато. «Что ж, — сказал он, — это дело интересное. Желаю удачи». И перевёл разговор на другую тему…

* * *

— …Ты мой бирюк, — шептала Мила и водила пальчиком по его бороде. Раз, два, три…

— Что ты считаешь?

— Седые волосы…

— Я уже старый.

— Только семь. Не старый.

— Я уже прожил одну жизнь, а теперь живу вторую. Я старше всех абхазских долгожителей.

— Наоборот, ты ещё совсем маленький малыш в этой второй жизни. И у тебя есть детские тайны, как у малыша…

— Не надо, Мила.

— Но ведь я всё равно узнаю, чем ты там занят на чердаке целыми днями.

— Узнаешь, если сделаю…

— Что?

— Самогонный аппарат, — засмеялся Матвей.

— Ты смеёшься, потому что считаешь меня дурочкой. Сам не хочешь сказать, но я всё равно догадалась…

— О! Я, кажется, снова слышу знаменитую колдунью!

— Смейся, смейся… Ты хочешь узнать будущее.

— Ты… Ты… — опешил Матвей. — Как ты догадалась?

Теперь засмеялась Мила.

— Вот так — то, таинственный бирюк! Колдовство!

— Нет, правда, откуда?

— Ты не знаешь, что ты говоришь по ночам?

— Неужели? — искренне удивился Матвей.

— Мне это приятно, — опять засмеялась Мила. — Это значит, что ты никогда не жил ни с кем… долго.

— И что ж я говорю?

— У тебя есть любимая фраза: «Человек должен знать будущее» — я её раз пять уже слышала. А иногда ты говоришь так жалобно: «Слепые мы, слепые, как так можно!» — и будто всхлипываешь. Или вдруг заскрипишь зубами страшно и как крикнешь: «Ты покажешь будущее, покажешь!» Я сначала даже пугалась, а теперь привыкла. Я тебя вот так поглажу — и ты сразу успокаиваешься и спишь. Посапываешь, как малыш…

— Да, в разведку меня посылать нельзя, — улыбнулся Матвей смущённо.

— Я и не пущу тебя ни в какую разведку, выдумал! А ещё… Обещай, что ты не будешь сердиться! Ну!

Матвей молчал.

— Ну обещай, а то не скажу!

— Обещаю.

— Один раз я решила попробовать… Я слышала, что если человек говорит во сне, то в это время надо взять его за мизинец и задавать любые вопросы — он ответит честно… Я так и сделала однажды… Я тебе только три вопроса задала.

— Какие? — спросил Матвей недовольно.

— Ну не сердись, пожалуйста, Матвей! Я спросила, правда ли, что ты хочешь сделать что — то такое, чтобы угадать будущее. И ты сказал: «Да». Но это был второй вопрос, а сперва я спросила… Не сердись! Я сбросила: любишь ли ты меня? И знаешь, что ты ответил?

— «Да», что же ещё…

— Нет! Ты ответил: «Очень!»

— Это я могу и наяву сказать…

— Ну а мне хотелось, чтобы совсем — совсем — совсем правду…

— Правдолюбка, — улыбнулся Матвей и чмокнул её в щёку. — А третий вопрос?

— Понимаешь, Матвей, ты во сне иногда говоришь о каком — то Единороге… Я не понимаю, что… И я спросила: «Кто такой Единорог?» Но ты ничего не ответил. Я снова спросила, и ты забормотал что — то про чуму, войну, время… Я не поняла. Кто это — Единорог?

— Да никто, — сказал Матвей. — Проста сказку, наверное, вспомнил. Я в детстве сказки любил, мифы… Спи, колдунья.

— Не могу…

— А что случилось?

— Знаешь, мне и хорошо и тревожно. Хорошо, потому что люблю тебя, а тревожно — не понимаю почему… Как будто что — то на нас надвигается… Я чувствую — вон с той стороны, из — за леса. Как будто там что — то собралось, скопилось и медленно — медленно ползёт к нам через лес… Страшно.

— Не бойся, ведь я с тобой, — сказал он неуверенно.

— У тебя бывает так — когда и хорошо и страшно?

Он не ответил.

Ещё бы не знать ему этого! Он испугался, как точно высказала Мила то же, что чувствовал он, и поразился этому совпадению, и сразу же понял, что не совпадение тут, а родство, единство, а значит — соединение судеб. И это, именно это, а не взвесь тревоги и счастья всерьёз испугало его. Ведь он снова, как в лётные годы, не мог, не имел права соединять свой путь с душой другого человека. Он бросил свою судьбу против неведомых, угрюмых сил и сам, только сам должен был выиграть или проиграть. А проигравший должен быть смят, растоптан, безвозвратно изувечен и выброшен вон из мира, который останется тогда несправедливым, немилосердным.

И никого не должно быть рядом, никто не должен быть вместе с ним сокрушён смертельным ударом.

Но вот не вышло. Не сумел. И теперь отвечает за Милу. Но нечем ему ответить, выбора нет. И остаётся идти тем же путём навстречу неизвестности и уповать на свои силы, на удачу, на благое предназначение, может быть, дарованное ему судьбой.

А Мила подсказала точно — именно там, куда уходит солнце, копилась и зрела угроза. Он не боялся, а только знал, что это близится схватка. Потому что одновременно, днями напролёт работая над Машиной, чувствовал приближение последней спайки, последнего туго закрученного винта. Техника и вправду не подводила. И по мере долгой работы росла его любовь к Машине, и всё ясней и ясней ощущал он, что Машина отвечает такой же любовью.

Он засыпал с предчувствием Сна. Но раз за разом предчувствие обманывало, и ночи были пустыми, чёрными, а пробуждения беспамятными. Сон пришёл нежданно, когда Матвей, расслабленный и счастливый, заснул безо всяких предчувствий, уткнувшись в Милины пушистые волосы.

Вокруг был дождь — он шёл из серого неба ровно, буднично, несильно, давно. Лес промок до мха, и на полянах земля уже не вмещала воду, и она выступала чистыми лужицами. Но на Матюшу дождь не попадал, а штаны он высоко подвернул и с радостью ступал по мокрой тёплой земле, по прозрачным холодящим лужицам. Он уходил всё дальше в лес и ничего не слышал там, кроме дождя. Вдалеке от опушки увидел знакомую берёзу — старую, толстую, раскоряченную, почерневшую, в Матюшин рост покрытую мхом. Он знал её не один год, а недавно услышал слова былины: «У той ли берёзы, у покляпыя», и сразу понял, что вот эта его берёза и есть «покляпыя». Он погладил её мох, поглядел на соседние молодые берёзки и подумал, что они тоже когда — нибудь станут такие же покляпые. Он пожалел их всех и молча пообещал им потом, на обратном пути, придумать, как сделать так, чтобы они навсегда остались светлыми и стройными. За старой берёзой начинался лес — совсем глухой, страшный, и Матюша пошёл к нему. «Вернись, сынок», — сказала берёза маминым голосом. Он обернулся, посмотрел на высокий просвет серого неба, увидел, как капли дождя исчезают, не достигая его лица. Потом посмотрел на старую берёзу и покачал головой.

Он шёл долго и слышал только дождь. И всё чаще и чаще попадались на его пути кровавые бусинки брусники, но Матюша не трогал их, опасливо обходил стороной.

И вдруг дождь стих. Матюша видел, как падают тысячи одинаковых капель вокруг, сливаясь в чуть посверкивающие линии, видел, как вздрагивают листья и травы от дождя, но не слышал его. И в наступившей тишине раздались далёкие, грузные шаги. Матюша замер в сладком испуге, счастливый и дрожащий. «Ваня, Ванечка!» — невольно вырвался зов. Но никто не откликнулся, не послышалось лёгкого волчьего бега, а тяжкие шаги Единорога близились.

И Матюша пошёл навстречу. Раздвинул густые ветви — и вдруг увидел перед собой широкий ручей, по обоим бережкам плотно укрытый кустами и деревьями. Матюша помнил, что ещё недавно никакого ручья здесь не было, а теперь вот — бежал. Прозрачный, быстрый, бесшумный. А шаги были совсем рядом — за ручьём, за плотной оградой зелени. И вдруг — стихли. Матюша понял, что вон там, где свисая над ручьём, дикий малинник переплёлся с высокой травой, стоит Единорог. Мальчик услышал его прерывистое гулкое дыхание.

И вокруг — Единорог завозился, зашумел, затопал и стал уходить! Шаги его удалялись, удалялись и скоро стихли совсем. Со слезами на глазах слушал их Матюша. А потом настала тишина, и мальчик повернул назад. И как только он сделал первый шаг от ручья, по лесу пронёсся вздох, и мощно, с шумом обрушился на Матюшу дождь. Словно ушёл, растворился невидимый покров над ним.

Он вынырнул из дождя, вбежал в сухой чистый дом, и там его встретил ласковый и грустный взгляд матери.

— …Что с тобой, Матвей? Ну что с тобой?

Он отмахивался от Милы, не отвечал. Ходил мрачный, страшный, перестал бриться и зарос почти до глаз. Уходил в лес, курил там по пачке за раз, возвращался — и падал лицом на топчан. Лежал молча, не спал. Приходила Мила, гладила его, целовала в затылок.

— Не надо приходить, — процедил он через силу.

— Ну что с тобой, Матвей?! Что?! Я не могу так!

Он и хотел ответить и знал, что надо ответить, но слова застревали в глотке, язык не ворочался. Всё оказалось липой! Всё! Всё!

Сумасшедший фанатик ждал грома небесного, явления запредельных сил в облике какого — нибудь там чёрного ангела Азраила, смертельной схватки и, может быть, смерти в сиянии славы, а может, неслыханной победы и жизни, восстающей над прахом поверженного Зла! А вышел — то пшик! Блеф! Пустота!

…Вскоре после Преображения тихо отошла тётя Груня. Незадолго до этого отписала ему дом, он отнекивался, потом благодарил. Перед смертью слегла. Матвей и Мила ухаживали за ней, как за матерью, а она уж и говорить почти не могла, но улыбалась и тяжёлой рукой крестила их обоих. А вечером, перед кончиной, поманила Матвея пригнуться и прошептала:

— Помирать — то легко. Хорошо. А вы любитесь.

Наутро умерла. И когда отпевали её, голос Милы чисто взмывал под самый купол церкви, к добрым ангелам, поселённым там богомазом. И память по тёте Груне осталась светлая, лёгкая, помогавшая жить.

Матвей и жил, вдвое больше и быстрей, вминая в краткие дни всё больше работы. Исхудал, лицо почернело, осунулось, а ходил весёлый. Тревога ослабла, а ожидание удачи и счастья для всех вдруг разрослось, заполнило и его, и мир вокруг. Дело было не только в том, что Машина стояла почти готовая и совсем мелочишка оставалась до конца. Матвей неожиданно ощутил радость от слияния своей судьбы и судьбы Милы. Всю жизнь запрещал себе любить и ещё недавно испугался за Милу, а тут вдруг понял, что сорок с лишним лет прожил дураком, не знавшим счастья родства душ. А теперь узнал, оттого и жил вдвое больше, вдвое богаче.

И как — то так запросто, без всяких знамений и пеших снов, пришёл миг, который Матвей ждал семь лет новой своей жизни. Он протёр Машину тряпочкой, будто телевизор от пыли, — Машина действительно напоминала телевизор, деловито сел в кресло перед ней и без торжественной паузы приладил к себе клеммы. Он давно решил, что первую пробу проведёт на себе. Ловко, как будто не впервые нажимая клавиши, набрал давно просчитанный код и затем уверенно и аккуратно надавил на большую, красную, выточенную из пуговицы от старой тёти Груниной кофты кнопку «пуск». Машина заворчала, Матвей почувствовал тепло, идущее от клемм по телу. Он совсем не удивился, когда на посветлевшем экране увидел черты своего лица. Правда, он рассчитывал, что изображение будет чётче, но и так нормально.

Машина имела одно ограничение — чисто техническое, которое потом несложно будет исправить: у неё был точечный диапазон — она заглядывала на 17 с половиной лет вперёд, ни больше ни меньше. Матвей вычислил, что ему будет тогда 58 лет, а на дворе — апрель. Он верил, что доживёт. И без страха смотрел па экран, где должно было появиться его пятидесятивосьмилетнее лицо.

Машина бурчала, клеммы грелись. Лицо на экране немного дрожало, плыло. Вот сейчас оно должно совсем расплыться, и на его месте возникнет будущее. Матвей учитывал и то, что он, возможно, не доживёт до этого возраста — тогда на экране появится чёрное пятно. Что ж, пусть, ведь это всё равно будет означать победу, и лучше короткая осмысленная жизнь, чем протяжные пустые годы. Ну давай!

Он просидел пятнадцать минут, а лицо на экране всё так же дрожало и ничуть не менялось. И вот — щёлкнула, вылетая, залипшая кнопка «пуск», клеммы сразу стали остывать. Так и было задумано — автоматика чётко отключилась, сеанс окончен. Но главного не произошло!

Пушистой, без мыслей и чувств, он повторил всё сначала. И всё без изменений повторилось. Матвей вдруг усомнился в расчёте кода, бросился к микрокалькулятору, судорожно проверил… Всё было правильно.

Ни техника, ни математика не подводили его. Спокойно и властно вмешались незримые силы и положили предел самонадеянным потугам.

Без грома и молний.

«Без грома и молний», — повторил он потерянно.

И впал в тоску. Онемел. И не мог ответить на Милино отчаянное: «Ну что же с тобой?!»

…А потом нашло оцепенение. С утра как сел за столом в большой комнате, так и сидел. Тянул одну «беломорину» за другой, забывал о них, они гасли, он закуривал снова. День был солнечный, октябрьский, синий с золотым, красивый до изнеможения глаз, а он не смотрел за окно. Скрёбся в дверь Карат, а он не слышал. Смеркалось, а он не замечал.

Вернулась со службы Мила. Заглянула в комнату, ничего не сказала. А потом пришла, села на диван, поджав ноги. Сняла со стенки ветхую тёти Грунину гитару…

Понедельник, понедельник, понедельник дорогой,

Ты пошли мне, понедельник, непогоду и покой…

И он вдруг заново увидел её — с распущенными по плечам пушистыми волосами, услышал тоненький её голос и то, как звенело и переливалось в нём птичье «ль»… И понял, что здесь спасение, или хотя бы возможность спасения, или хотя бы надежда на спасение, но даже если только тень надежды, то спасибо милосердной судьбе за эту тень.

Стоя перед диваном на коленях, уткнувшись бородой в Милины нежные руки, он рассказал ей всё — до конца. Рассказал сбивчиво и, как казалось ему, неясно, путано, но она всё поняла.

— Мы начнём сначала. Потерпи, милый, — сказала шёпотом на ухо, и он вдруг услышал не её голос, а тот странный голос матери — берёзы из сна, остерегавший Матюшу. — Покажи мне Машину, — попросила Мила обычным голосом, и он повёл её на чердак.

Машина стояла холодная, равнодушная, и Матвей вдруг понял, что некогда шедший от неё ток любви иссяк. Стояла мёртвая железка.

А Мила вдруг загорелась:

— Матвей, а дай мне попробовать!

Он пожал плечами.

— Какой толк?

— Ну пусть никакого, дай!

— Пожалуйста.

Мила села, и он закрепил клеммы. На микрокалькуляторе посчитал код для Милы.

— Матвей, значит, семнадцать с половиной лет? Это… мне будет сорок один! Как тебе сейчас! Ой, совсем старуха! засмеялась Мила.

Он набрал код, нажал «пуск», машина загудела, и на экране проявились черты лица Милы, дрожащие и чуть расплывчатые.

— Ой, смотри, смотри! — обрадовалась она.

— Да что смотреть, — отмахнулся Матвей. — Это ведь ты теперешняя. Ящик с такой картинкой тебе любой слесарь смастерит…

— А жжётся, — сказала Мила довольно и прикоснулась к клеммам. Значит, работает.

— Как же, работает она, — проворчал Матвей, почему — то разом успокоившись и не держа зла на Машину. В конце — концов, она — то чем виновата? Железка — и всё.

Вдруг гудение стихло и перешло как бы в шорох. Одновременно черты лица Милы на экране поплыли, смешались, на его месте забегали, изгибаясь и мигая, прерывистые линии, чёрточки, экран стал темнеть, на нём вспыхивали яркие точки, потом он посветлел по краям, а темнота начала сжиматься к центру…

Матвей до боли вцепился в ручку кресла: он понял, что сейчас на экране возникнет тёмное пятно. Ещё недавно он был готов увидеть его с торжеством, как доказательство победы, но сейчас! И сквозь ужас беспомощности одно лишь вспомнил с облегчением: он не объяснил Миле значение чёрного пятна! Не успел объяснить! И вгонял, что обманет: посетует на то, что Машина так и не заработала. А она заработала!

— Гляди, гляди, Матвей! — радостно крикнула Мила.

Неожиданно пятно стало как бы светлеть изнутри, и вот на экране образовалось тёмное кольцо, оно стремительно утончалось, вот исчезло, экран непонятным образом будто бы обрёл глубину, и из неё стали медленно проступать неразборчивые, размытые черты лица. И вдруг, словно с экрана разом убрали пелену, очистили его от тумана, и возникло лицо. Чётко, гораздо чётче, чем прежнее. Женщина с экрана смотрела прямо в глаза Миле, Матвею. Он узнал её. Рука Матвея лежала на плече сегодняшней, живой Милы, а глаза видели ту, другую…

— Кто это?! Матвей, кто?! — закричала она.

Обрюзгшее, в морщинах и тяжёлых складках, с жидкими, растрёпанными космами волос, бессмысленным взглядом заплывших глаз… Один глаз дёргался в тике, и каждый раз одновременно, как будто в страшной ухмылке, кривилась вывороченная губа… Но это была она, Мила…

— Нет, нет! Это не я! Матвей, это не я, не я!

Страшная женщина на экране будто всматривалась в Милу и Матвея, будто старалась разглядеть их, а что — то мешало ей, и вдруг, словно разглядела наконец, беззвучно, идиотски засмеялась, вывалив толстый язык. Тряслись складки лица, жидкие волосы, мешки под безумными глазами…

Живая Мила вжалась в кресло и чужим голосом хрипела: «Нет!.. нет… нет!»

Щёлкнула кнопка «пуск», экран погас. Матвей вышел из оцепенения, лихорадочно сорвал с Милы клеммы, она обмякла, не могла встать, он подхватил её на руки, снёс вниз, в комнату, положил на диван. Закрыв глаза, она мерно качала головой и только одно слово с хрипом выталкивала из себя: «Нет… нет… нет».

Всю ночь он провёл рядом с ней, держа её руку в своей. Гладил, напевал материнскую колыбельную, которая вдруг вспомнилась сама собой. В сердце своём обращался с мольбой ко всему, что было в его жизни доброго, к матери, к отцу, к высокому небу, к молчаливым лесам и полям. Молил их спасти любимую, охранить её, пронести сквозь беду невредимо…

Сном забылся под утро, а проснулся от яркого солнца и гавканья Карата. Милы рядом не было. Посмотрел на часы — одиннадцать! Обежал дом не было Милы.

И тогда он сообразил: зная о ней всё, изучив, как свою, её душу и каждый изгиб тела, он не знал простого, — её фамилии, адреса, телефона…

Проклиная хромоту, бежал к храму Успенья Богородицы. Застал старушку прихожанку, дневавшую там и ночевавшую. Она рассказала, что Мила была совсем недавно, часа два назад. И долго молилась у иконы Богоматери, стояла на коленях. Старушка порадовалась: раньше — то Милочка вовсе не молилась, а тут так истово… А потом ушла. Вроде к станции. Матвей нашёл отца Никанора, и тот развёл руками: знаю, конечно, знаю рабу божью Людмилу и люблю за чистую душу, ну а больше мне знать ни к чему, на что нам адреса — фамилии?

Он бросился в город. День за днём обходил его улицы, вглядывался в женщин. Понимал, что это бессмыслица, но не мог прекратить поиски. Иногда вдруг обжигала мысль: а если ока сейчас вернулась? И кидался обратно в посёлок. Но там его встречал пустой дом и унылый, изголодавшийся пёс. Матвей снова ехал в город к один за другим обходил его храмы, слушал хоры, а потом дожидался хористов, смотрел им в лица… Бывало, ночевал на вокзале, чтобы с ранней обедни снова начать обходить все «сорок сороков» московских церквей… Однажды задремал на вокзальной скамейке. Не заметив, уронил на пол кепку. А когда очнулся, нашёл в ней два пятака и новенький гривенник… Сначала не понял — откуда это, а потом пошёл взглянуть на себя в зеркало: увидел исхудавшего, измождённого старика с седой бородой, в грязном, истёршемся ватнике. И вернулся домой.

* * *

…Карат залаял весело. Матвей разбирался в его лае. Тихий, почти скулящий: «Пусти гулять!», или лютой зимой: «Пусти в комнату, замёрз!»; спокойный, короткий, остерегающий: «У ограды остановился чужой!»; злобный, громкий, частый: «Чужой вошёл на участок!»; тоже громкий, но заливистый, весёлый: «К нам пришёл знакомый!». А знакомый — это значит Ренат, иногда дядя Коля Паничкин. Матвей с утра уже был у Рената, попросил чего — нибудь почитать, тот порылся, достал том: «Читал?» — «Нет». — «Да ты что! — остолбенел Ренат. — Пока не прочтёшь, я тебя культурным человеком не считаю!» Матвей пригляделся: «Махабхарата». «Слушай, салям — алейкум, ты мне сейчас дал бы чего попроще, такое настроение. Юлиана Семёнова нет?» «Есть Юлиан Отступник на французском, но пока не прочтёшь «Махабхарату», я тебе ничего не дам». Делать нечего, Матвей завалился с книгой на топчан… и как — то быстренько задремал. Услышав заливистый лай Карата, очухался и решил, что Ренат зачем — то пришёл. Нехотя поднялся, лениво прошёл к крыльцу. В сенях крутил хвостом и лаял Карат. Матвей открыл дверь, приготовив приветствие: «Спасибо, салям — алейкум, за книжку — идеальное средство от бессонницы», но слова замерли… Внизу, у крыльца, опираясь на палку, стояла Ядвига Витольдовна. Карат рванулся к старухе и почтительно обнюхал её.

— Прошу простить меня, уважаемый Матвей, — медленно сказала она с явным акцентом, — у меня маленькое несчастье. Совсем пропал звук у телевизора. Я думала, что оглохла, но потом включила радио и всё хорошо услышала. Значит, пропал звук у телевизора. Вы не могли бы посмотреть этот аппарат? Может быть, ещё возможно вернуть ему звук?

— Да бога ради, разумеется, сейчас посмотрю, — охотно откликнулся Матвей.

— Я вам чрезвычайно благодарна, — говорила старуха по пути к дому. Знаете, я ещё не очень старая женщина, мне семьдесят семь лет, и я всё могу сама. Я и читать могу, но у меня стали быстро уставать глаза, и я почти перестала выписывать газеты. Но я привыкла быть в курсе всех дел жизни и смотрю телевизор — от него мои глаза не устают. Но пропал звук! Прекрасное изображение, а звука совсем нет.

— Звук, Ядвига Витольдовна, не самое страшное, авось починим.

— Я буду так благодарна вам, уважаемый Матвей.

Дело и вправду оказалось пустяковое — от старости телевизор совсем разболтался и требовал просто капитальной чистки. Матвей сбегал домой, натащил кучу деталей, и уже через час старуха благодарила его:

— Вы замечательный мастер, уважаемый Матвей! Ведь не только появился прекрасный звук, но и изображение намного лучше стало! Я напою вас чаем!

Он присел к столу и огляделся. Ядвига жила чисто и скромно: этажерка с десятком книг, старенький, но ещё крепкий платяной шкаф, маленькое уютное кресло у телевизора, короткая кровать, застеленная клетчатым пледом, рядом — столик с шитьём… Матвей провёл взглядом по шитью — и вокруг вернулся, пригляделся. А потом даже встал, чтобы удостовериться: да, действительно, на столике были сложены детские платьица, штанишки, рубашечки, а одна распашонка лежала раскроенная, но ещё не сшитая. Матвей улыбнулся: подрабатывает старушка, что ли?

Она как раз вошла в комнату с чайником в руках.

— Мы будем пить чай и смотреть телевизор, уважаемый Матвей! И нам всё будет слышно!

— Ядвига Витольдовна, — сказал он, — у вас внуки есть?

— О, нет, нет! — покачала она головой. — Я совсем одна, совсем. Виновато улыбнулась и осторожно поставила чайник на подставку.

— А это? Хобби? — шутливо спросил Матвей, указывая на детские вещички.

— О, это в воду, в воду, — и она опять неловко улыбнулась — то ли жалобно, то ли просительно.

— Куда, простите? — не понял Матвей.

— Это поплывёт по реке, далеко — далеко… Садитесь, я налью вам чаю. Он свежей заварки и чудно пахнет.

«Не дай мне бог сойти с ума», — подумал ошарашенный Матвей.

Ядвига Витольдовна налила ему чаю, придвинула крохотную сахарницу и блюдечко.

— Берите сахар, уважаемый Матвей, — сказала чинно и сама отхлебнула. — О, вполне удачно, вполне! А варенье у меня, конечно, своё — вишнёвое, крыжовенное, малиновое, смородиновое, — она указала на четыре одинаковые хрустальные вазочки с вареньем и без паузы продолжила: — Я была первой красавицей Варшавы…

«Бедняга», — подумал Матвей.

— Разумеется, сейчас в это трудно поверить, но это было так. В двадцать восьмом году я танцевала с Дзядеком! Ну — с Пилсудским, все его звали Дзядек, по — польски — дедушка, и, честно признаться, он был прелесть! В конце зимы на балу в Вилянуве он сам пригласил меня, и вся Варшава смотрела на нас. Он, конечно, был реакционер, но тогда я этого не понимала. Я помню ту зиму, ту весну — вокруг только и разговоров про будущие выборы в сейм, а у меня голова шла кругом от поклонников и кавалеров. Из высшего общества, разумеется… Мой отец был… Впрочем, теперь это неважно… — Она чопорно отхлебнула чай, вновь довольно покивала. — А потом я вышла замуж. Если честно признаться — не вышла, а убежала. Отец был против того, чтобы я выходила за небогатого и неродовитого студента. Да мало этого — ещё и коммуниста! Скандал. Но я всё — таки вышла замуж, потому что очень любила Збигнева. А потом мы оказались в Москве — Збигнев стал работать в Коминтерне. И всё было чудесно. Родилась Басенька, потом — Янек. Мы жили… О, это был кусочек настоящего счастья… До мая тридцать восьмого года, до всей этой ужасной истории…

Она помолчала. Матвей слушал насторожённо.

— Вы знаете? — вдруг строго спросила она.

— Нет, нет, ничего не знаю, — поспешил он ответить.

— В мае тридцать восьмого Коминтерн распустил Коммунистическую партию Польши по ложному обвинению в измене её руководства. Это был страшный удар… Ваш Сталин нанёс страшный удар польским патриотам… Впрочем, я не хочу об этом говорить, история уже осудила его. А мы со Збигневом и детьми вскоре оказались в Белоруссии. С сентября тридцать девятого он работал в западных районах… А потом началась война. Збигнев сразу ушёл в войска, мы с детьми должны были эвакуироваться, но не успели. С Басенькой и Янеком я убежала в деревню, к знакомым. Пришли немцы, но мы были там свои, нас, конечно, никто не выдал. И так — до апреля сорок второго года… до второго апреля… Они согнали детей со всех окрестных сёл, много — много ребят, приходили в дома и выгоняли только детей — их было несколько сотен и совсем малышей и ребят постарше. Они повели их к реке, она называется Свольно. Снег ещё не сошёл, и на реке был лёд, тонкий, весь в полыньях. Они сталкивали их в воду, а тех, кто мог плыть, стреляли из автоматов. Многие матери бросились за детьми в воду, я бы тоже бросилась, но в толпе потеряла Басеньку и Янека, я их вначале видела, Басенька держала Янека за руку и, как большая, гладила… вот так, по голове. Ядвига Витольдовна провела рукой в полуметре от пола. Басеньке было уже шесть, а Янеку только четыре. А потом они пропали в этой толпе, я кричала, но вокруг все кричали, мы не знали, куда их ведут, мы думали, их будут угонять в Германию, а на Басеньке были тонкие осенние сапожки — я думала, ей будет холодно, — а у Янека такие маленькие валеночки… Они все утонули, уважаемый Матвей, только шапочки остались на воде и уплыли далеко — далеко… Я не знала, что в то время Збигнев был уже неживой… Потом меня угнали в Германию… Ну я не хочу говорить об этом… И после, здесь, в России… нет, не хочу… и после войны я приехала туда, к Свольно. Встретила многих своих соседок, у них тоже не было деток. И мы решили отмечать их память. К каждой годовщине мы шьём для них платьица, рубашечки и второго апреля опускаем туда, в реку… Каждый год я ездила туда, а теперь вот уже три года ездить не могу. Но я посылаю всё, что шью, по почте моей дорогой соседке Люции Казимировне. У неё было трое деток Марысе было уже двенадцать — она была красивая серьёзная девочка с большой косой, Витеку — восемь, и он очень мило дружил с Басенькой, мы с Люцией Казимировной даже шутили, что поженим их когда — нибудь, а Збышеку — только пять, он был ужасно смешливый, я с утра до вечера слышала его смех… Вот сейчас закончу распашонку для Янека, она простая, но тёплая. А потом я придумала — по телевизору видела, как танцевали девочки из школьного ансамбля, и у них были чудесные платьица, очень нарядные — здесь оборочки, здесь маленький вырез и такие пышные рукавчики. Я всё хорошо разглядела и теперь сошью такое Басеньке… Пейте чай, уважаемый Матвей, — она указала на варенье. — Пожалуйста, не обижайте меня.

Матвей вспомнил о чае и залпом выпил свою чашку — горло пересохло.

— Я налью ещё, — улыбнулась Ядвига Витольдовна.

Они долго сидели молча. Наконец старуха тихо сказала:

— А теперь, уважаемый Матвей, расскажите, что случилось у вас. Я так понимаю, что эта милая девушка вас покинула? Я давно её не вижу.

— Да что теперь говорить, — пробормотал Матвей растерянно.

— Надо, надо говорить. Было бы кому слушать. А я готова слушать вас долго. Я терпеливая и всему знаю цену, поверьте.

— Я верю вам, Ядвига Витольдовна, — вдруг вырвалось у Матвея.

И он рассказывал до темноты.

* * *

— Да ты никак не поднялся ещё? — с удивлением и укором сказал дядя Коля, когда в восемь утра заспанный Матвей под лай Карата открыл дверь.

Дядя Коля был трезв и чист, серьёзен и даже немного торжествен — так показалось Матвею, когда он пропускал его в дом. Гость по — хозяйски уселся за столом, зачем — то постучал по полу, будто пробуя его крепким сапогом.

— Сидай, — пригласил Матвея. — И слухай, дело серьёзное.

Поскольку всё действительно серьёзные дела для Матвея миновали, он не торопясь ополоснул лицо из рукомойника, отпустил Карата побегать, поставил на плиту чайник и только после этого сел напротив дяди Коли. Тот ждал со значительным видом. Матвей закурил.

— Ну, дядь Коль, давай, чего у тебя стряслось с утра пораньше?

— Вот сам и рассуди, — начал он вдруг горячо, — место у нас глухое, народу, считай, нет почти. Зимой, конечно. Так?

— Ну так, так, — улыбнулся Матвей.

— Руки у тебя с головой, то есть, значит, по технической части ты соображаешь. Теперь смотри сам — обстановка напряжённая, не ровен час, жахнет, и поминай, как звали.

— Это ты о чём?

— О положении в мире, — весомо сказал дядя Коля.

Матвей засмеялся.

— Ты чего, дядь Коль, предлагаешь над нашей Берёзовкой систему противоракетной обороны соорудить?

— Не шуткуй, — строго оборвал его дядя Коля. — Ты вникни, а там уж посмеёмся. От напряжённой обстановки — общее расстройство нервов. Как говорится, ни сна, ни отдыха. Опять же — пенсия. Восемьдесят шесть рублёв — не разбежишься. У тебя побольше, но тоже через край — то не переливается…

— Мне хватает…

— Хвата — ает! — с издёвкой протянул дядя Коля. — То — то твоя молодуха сбежала! Но это я так, к слову, — осторожно поправился он. — А суть такая, что пора начинать.

— Чего начинать? — давя смех, спросил Матвей.

— Экий ты, парень, бестолковый! — рассердился старик. Я уж тебе всё по косточкам разложил, а ты всё чевокаешь!

— Да ты говори прямо!

— Куда прямей — то! Аппарат пора ставить — ясное ж дело! Не на продажу — этого ни — ни, я себе не враг, но для души — то — одна прямая польза. Дешевле — раз, место наше одинокое — два, успокоение нервам — три, ну и так далее. У меня чего — то не выходит, а у тебя технические руки, у тебя пойдёт!

— Самогонку, что ли, гнать? — наконец понял Матвей.

— Для общего блага, — торжественно сказал дядя Коля.

— Не — е, дядя Коля, ты меня в такие истории не втравляй.

— От — т чудак — человек! Да кто ж в нашей глухомани нюхать будет! У нас участкового, когда надо, не дозовешься, а чтоб он сам прибыл — я такого за тридцать лет не помню.

— Да зачем тебе самогон?

— Говорю ведь — восемьдесят шесть рублёв! По нынешним временам это ж не деньги, а один намёк.

— Дядь Коля, тебе восьмой десяток, пора и бросить пить — то.

— Бро — осить? — возмутился старик. — Да с чем я останусь тогда?

— То есть?

— Вот тебе и то есть До моих лет доживёшь — тогда поймёшь. Мне жизни осталось — может, год, может, три, а макет, и до субботы не дотяну. Это ж понимать надо! Ты — то мужик молодой, тебе ещё бабу подавай, а я? Мне чего ждать, каких таких радостей? А как выпью — так я сам себе хозяин. Захочу и будет мне двадцать. Думаешь, чего пою — то, чего играю ночь — заполночь? Это ж я дружков своих созываю. Иду по улице, будто в двадцать седьмом году, и жду — сейчас вот оттуда Митька Савелов выскочит, а с того проулка — Петька да Гришка Ковалёвы — и уж на всю ночь гульба! У околицы уже девчата хороводятся, Сенька — гармонист с тальяночкой своей…

Дядя Коля вдруг замолчал, и Матвей увидел, как перед счастливыми его глазами побежали, побежали живые картинки — и лица, и слова, и песни, и ещё много другого, уже ставшего небылицей, пылью, уже развеянного временем и только малыми песчинками застрявшего в памяти старика. «А почему, собственно, малыми?» — спросил себя Матвей. Старик сохранил всё, и нужен только лёгкий толчок, чтобы всплыло оно нерушимым и живым.

А старик сгорбился, ушёл в память, и вдруг Матвей увидел на его щеке медленную тягучую слезу.

«Ну что тут сделаешь, придётся с утра начинать», — вздохнул малопьющий Матвей и полез искать бутылку.

Оба быстро опьянели. Дядя Коля обнимал Матвея, тыкаясь в бороду, а тот, фальшивя, терзал гитарные струны и печальным речитативом тянул одну из песен, услышанных от Милы:

И в Коломенском осень…
Подобны бесплодным колосьям
Завитушки барокко, стремясь перейти в рококо.
Мы на них поглядим, ни о чём объясненья не спросим.
Экспонат невредим, уцелеть удалось им.
Это так одиноко, и так это всё далеко.
Этих злаков не косим…

— Нет! — кричал дядя Коля. — Это не наша песня! Она не зовёт! Давай нашу:

Мы рождены, чтоб сказку сделать пылью,
Преодолеть пространство и простор!..

И невольно подпевая ему, Матвей вдруг ощутил обратный ход времени и оказался не то в двадцатых, не то в тридцатых годах, и каждой клеточкой тела, каждой паутинкой души стал человеком того времени, стремящимся всё выше, и выше, и выше, в счастливые сороковые, сияющие пятидесятые, и дальше, дальше — в изобильное будущее, перед которым поповский рай покажется скудным и жалким, скучным и пустым… А дядя Коля уже не плакал и не жаловался: из своих убогих восьмидесятых он вызвал счастливые двадцатые, и они пришли к нему, гремя и ликуя.

…Уже после полудня дядя Коля вышел от Матвея, и холодный ветер разом отрезвил его. Он нагнулся, зачерпнул ладонью снега, потёр им лицо. И степенным стариковским шагом направился к дому — на соседнюю улицу. Он ещё не дошёл до угла, когда там внезапно появилась и затормозила чёрная «Волга». Из неё не спеша вышли двое мужчин. Дядя Коля замедлил шаг. «Это ещё кто такие?» — спросил он себя, и неприятный холодок пробежал по его спине. Люди не понравились дяде Коле. А они огляделись и лениво направились навстречу ему. «Господи, совсем опешил старик. — Вот тебе и глухомань, вот тебе и участковый! Накаркал, дурак!» И остановился.

— Товарищ, — крикнул ему один из мужчин, — можно вас на минуту?

«Ой, не к добру», — подумал он и ответил угодливо:

— На минуту — это пожалуйста. Отчего же нельзя на минуту…

— Скажите, пожалуйста, вы не знаете, где тут живёт Матвей — инвалид? — спросил, приближаясь, тот, что был повыше и похудей, чернявый.

— А чего ж не знать! — обрадовался дядя Коля. — Вона его дом, крыша зелёная.

— А сам он где сейчас?

— Да там и сидит… А вы, товарищи, откуда будете?

— Мы так… по пенсионным делам, — пробормотал второй, толстый.

— Это — да, он — инвалид, пенсию получает, — покивал дядя Коля. — Там у него собака, смотрите, — сказал в спины мужчин, уже шедших к дому Матвея.

«Как же! — думал он, уходя побыстрей и в то же время стараясь не терять степенности. — Ежели бы по пенсионным делам на чёрных «Волгах» разъезжали, у нас бы у всех пенсии были по полтыщи. Небось обэхаэс. Накрыли Мотьку на нетрудовых доходах. А и правильно, поделом — мало что военную пенсию получает, так ещё на ремонте зашибает — кому телевизор, кому утюг… То — то от аппарату отказался — хватает ему, говорит! Ещё бы не хватало… А теперь небось прижучат его. И правильно. Жизнь — она штука справедливая».

А мужчины замедлили у калитки.

— Может, не стоит сегодня, Семён? — сказал Костя.

— А почему? — удивился тот.

— Да как — то… не чувствую себя готовым. Очень уже быстро нашли. Надо продумать разговор, с Дедом посоветоваться…

— А может, сразу накроем? — азартно спросил Семён.

В доме коротко, насторожённо гавкнула собака, почуяв, очевидно, чужих людей.

— Слышишь? — сказал Костя. — Думаешь, он так тебе сразу и выложит про зеркало? Наверняка тот ещё жук…

— Это конечно, — согласился Семён. — Правильно, без Деда нельзя. Мы нашли, а уж теперь пускай сам. Поехали.

И они быстро вернулись к машине.

* * *

…Ренат стал ходить по комнате — торопливо, даже суетливо: туда — сюда, туда — сюда. Он поминутно поправлял очки и сквозь них испуганно косил на Матвея. Тот смотрел на приятеля с испугом: не ждал такого. После ухода дяди Коли Матвей стал маяться, места себе не находил, от выпитого противно загудела и закружилась голова, и он по морозцу побежал к Ренату. И там, почти неожиданно для себя, рассказал ему о прошлогодних событиях. Всё — как недавно Ядвиге Витольдовне. Старуха тогда замолчала так надолго, что Матвей решил, будто она ничего не поняла. Потом сказала: «Человек не может быть богом». Перекрестила по — католически и ласково проводила Матвея — мол, привыкла ложиться пораньше.

А Ренат, выслушав, забегал, задёргался — и всё молчком. Вдруг как — то боком, в углу встал, забормотал:

«Там, где жили свиристели,
Где качались тихо ели,
Пролетели, улетели
Стая лёгких времирей…»

Испуганно, исподлобья взглянул на Матвея и снова забормотал, как молитву, забубнил:

«В беспорядке диком теней,
Где, как морок старых дней,
Закружились, зазвенели
Стая лёгких времирей…»

И тут кинулся к Матвею, с разбегу бухнулся на колени, завопил дурным голосом:

— Ты гений, гений!

Очки свалились — таки, он стал шарить по полу, ползал, тыкался в Матвеевы ноги и всё повторял: «Гений, гений!»

— Брось, Ренат, что за шутки? — недовольно сказал Матвей.

— Ты гений! — заорал он опять и вскочил с колен. — Всех времён и народов!! Как же мне повезло в жизни, что я знаком с тобой!

— Перестань, — раздражённо буркнул Матвей.

— Ты что, не понимаешь?! — возмутился Ренат. — Ты сделал грандиозное открытие. Доказал, что будущее существует в нас всегда! Насчёт прошлого и настоящего никто не сомневался, а вот будущее представлялось какой — то зыбкой неопределённостью. Твоя Машина строит образ будущего на основе энцефалограммы, кардиограммы, принимает но внимание и ритм дыхания, и биополе человека, ведь так?

— Ну да, примерно, — согласился Матвей вяло: не о том он думал, когда рассказывал Ренату о Машине.

— Сигналы сегодняшнего состояния человека она экстраполирует в будущее, расшифровывает, рассчитывает весь процесс их изменения на семнадцать лет! Это значит, что время заложено в нас! Я то же самое сколько лет пытаюсь доказать на материале литературы, а ты… Ты — гений! И то, что мы называем судьбой, роком — это программа! Карма — программа! «Не властны мы в самих себе». Гениально! И тогда само собой разумеется, что моя гипотеза вовсе не гипотеза — аксиома! Человек есть человек потому и постольку, поскольку в нём заложены три временные координаты!

Ренат восторженно носился по комнате, вдруг ему стало тесно, он кулаком распахнул дверь, с конским топотом пробежал по другой комнате, по веранде.

— Не властны мы в самих себе! — заорал он оттуда счастливо.

— А чего радоваться? — угрюмо спросил Матвей. — Чего же хорошего, что не властны?

Ренат вернулся в комнату, сел, немного успокоившись, напротив Матвея.

— Как всякий гений, ты чудак, — сказал снисходительно. — И рядом с тобой должен быть человек с умом средним, но дисциплинированным. То есть я. Иначе ты сам себя не поймёшь. Я не тому радуюсь, что мы в себе не властны. Если бы ты доказал, что властны, я бы точно так же был счастлив. Учёному безразличен знак открытия — плюс или минус, да или нет — ему важно знание само по себе и его значение. А значение знания, которое ты добыл, всемирно. Революционно.

— Ну а как же Мила? — вдруг сказал Матвей, никак не разделяя радости Рената.

— Что — Мила? — будто не понял он.

— Ей — то как теперь жить?

— Ну… ну, — растерялся Ренат, — это я, ей — богу, не знаю… Ну как — нибудь образуется…

— Вот я и спрашиваю: как образуется? — гнул своё Матвей.

— Да откуда мне знать! — крикнул Ренат раздражённо. — При чём тут она? При чём тут ты, я, дядя Коля?! Все мы в конце концов смертны! Речь о человечестве! Твоё открытие меняет судьбу человечества, его взгляд на себя, ты что, не понимаешь?! Это даже смешно, это картинка, достойная пера: сидит бухой гений в ватнике и талдычит про какую — то Милу, а сам только что цивилизацию перевернул!

Матвей пустил длинным армейским матюгом и резко пошёл к двери. Ренат кинулся ему на плечи, удержал.

— Ты псих! — кричал он радостно. — Ты классический гений — идиот! Два года назад, когда ты мне первый раз про свой план рассказал, я решил, что ты шизанулся. Каюсь — даже на книжной толкучке про тебя как анекдот рассказывал. Теперь я точно вижу — ты псих! Но и гений, вот что грандиозно!

Ренат обнял его, тянулся поцеловать. Матвей отпихнул его, пошёл прочь.

— Проспишься, приходи! — кричал Ренат вдогонку. — Ещё тяпнем, Нобелевский ты мой!

Пошёл снег — сначала неспешно, потом быстрее, быстрее и вдруг повалил густой, тяжёлый… Матвей остановился и почему — то оглянулся на свои следы — их засыпало, прятало на глазах. Так он и дошёл до дома, всё время оборачиваясь на свои исчезающие следы.

* * *

…Иван — Царевич с отцовским лицом. Волк в густой мягкой шерсти, с грустными глазами. У него на загривке — застывшая золотая Белка.

Матюша оглянулся ещё раз и запомнил их на всю жизнь, но ни «до свидания», ни тем более «прощайте» сказать не сумел.

Лето кончалось, изнутри леса проступала осень — редкими, желтеющими листьями, пожухшей травой. Бабочки исчезали, воздух становился суше и прозрачней. Тихо было в лесу, только Матюшины шаги шуршали. В эту сторону он не ходил раньше, и, когда Иван — Царевич указал ему путь, мальчик удивился как это он весь лес облазил, а там никогда не бывал…

Он снова обернулся, но не увидел друзей — вокруг стояли тёмные ели. Большие — до неба и маленькие — до облаков. Облака были рваные, в дырках, их низко нёс неслышный ветер, они цеплялись за ёлки снова рвались и улетали маленькими клочьями.

Матюша пошёл дальше, и отчего — то захотелось ему крикнуть — не позвать, а просто крикнуть погромче: «Эге — гей!» Но он не сумел: то ли голос исчез, то ли нельзя было в этом лесу кричать.

И ничего не случилось, ничто не изменилось, но вдруг замерло Матюшино сердце, и весь он наполнился предчувствием. И сразу раздались знакомые тяжёлые шаги, сразу — близкие, и послышалось натужное гулкое дыхание огромного существа. Матюша застыл, а потом побежал, сорвался с места и побежал, задевая ёлки, укалываясь о ник, без страха наступая на бусинки брусники, побежал навстречу шагам. И сам собой, легко вырвался крик: «Я здесь!» «Матю — юша — аа!» — услышал он дальний, замирающий голос матери, но не остановился, не обернулся на него, а бежал всё быстрей, оступаясь, падая, поднимаясь, уже задыхаясь, бежал… И только одного боялся: что снова незваные хранители бросят перед ним зеркальный ручей. И лишь на миг замедлил: понял, что за этими вот густыми, переплетёнными ветвями откроется сейчас поляна — и там будет Он. Матюша набрал полную грудь воздуха и обеими руками изо всех сил раздвинул, как распахнул, ветви.

И увидел Единорога.

Тот стоял посреди полянки, заняв её почти целиком, — неправдоподобно огромный, закрывающий небо и свет. Налитыми кровью большими глазами он смотрел на мальчика, победно выставив могучий рог.

Оба застыли, глядя друг на друга. Единорог медленно мигнул. И вдруг заговорил, и от его голоса задрожали деревья, трава, и как будто земля колыхнулась.

— Зачем ты искал меня?

— Я искал… я искал тебя, — ответил мальчик с испугом и восторгом, потому что ты — самый чудесный в нашей сказке. Ты — самый большой и сильный, и чудесный!

— Чего ты хочешь?

— Я… — смешался мальчик. — Я ничего не хочу. Я просто хотел тебя видеть.

Единорог осклабился и коротко хохотнул, тряся складками шкуры.

— А тебе сказали, что меня нельзя просто увидеть? Всех, кто видит меня, я или наказываю, или награждаю, сказали тебе?

— Да, я знаю, — собрав всю смелость, звонко ответил Матюша.

— И чего ты попросишь у меня?

— Мне ничего не надо, — тихо ответил он.

Единорог шумно вздохнул и прикрыл кровавые глаза.

— Кто научил тебя ничего не просить?

— Никто… Я сам.

— Мне нравятся мальчики, которые ничего не просят, — сказал Единорог и снова открыл глаза. Упёрся взглядом в Матюшу, но не было в том взгляде ни доброты, ни симпатии. — Ты хочешь всего добиться сам?

— Я постараюсь, — робко ответил Матюша.

— Мне нравятся мальчики, которые хотят всего добиться сами, — снова осклабился Единорог. — Иногда из них выходят сильные мужчины. Очень храбрые мужчины. Очень уверенные в себе.

Единорог хрипло засмеялся, листва посыпалась наземь.

— И когда они бросают вызов мне, я не отказываю, я прихожу. Ведь они такие сильные и храбрые. Мне нравится делать из них пустое место, ничто.

Единорог наклонил голову, горой нависая над Матюшей.

— Иди, мальчик. Добейся в жизни всего, я не стану мешать. Но знай своё место и никогда, даже в мыслях, не зови звеня. Отныне ты только человек, и не тебе бороться со мной. Иди, сказка кончилась.

И тут перед глазами Матюши, как на экране Машины, Единорог беззвучно задрожал, черты его гигантского тела поплыли, смешались, исчезли, стало темно, в темноте замигали яркие точки, и вдруг разом всё посветлело, очистилось, и уже не было ни леса, ни поляны, а на их месте возникло чётко, ярко лицо сорокалетнего Матвея: поседевшая борода, запавшие чёрные глаза… «Мама! — жалобно закричал катюша. — Мамочка!» впервые запросил помощи, и немедленно вошла в него, заполнила слух и душу старенькая мамина колыбельная: «Баю — баюшки — баю, баю деточку мою… Баю — баю — баю — бай, поскорее засыпай…» И будто с огромной высоты стремглав упал он в мягкий ворох перин, подушек, одеял, и стало тепло, и в полусне — полуяви поплыл он по колыбельной реке, в колыбельное море, и казалось, что не было вовсе страшного Единорога, а впереди — всё ещё ждёт, всё ещё манит баснословный край, исполненный сияния.

* * *

Карат залаял в голос, ожесточённо и зло. «Кого ещё чёрт несёт?» буркнул Матвей и пошёл открывать. Карат бесился в сенях, прыгал, бил передними лапами в дверь. Матвей выглянул в окно: внизу, у крыльца, стояли трое мужчин — пожилой в лисьей шубе и с ним двое лет по сорок, высокий брюнет без шапки и толстячок с круглым лицом.

— Подождите, собаку привяжу, — крикнул Матвей.

Открыв дверь, сразу сказал:

— Если вы насчёт на зиму дачу снять, то у меня не сдаётся.

— Нет, нет, мы по другому вопросу, — поспешил толстяк.

— По какому? — подозрительно спросил Матвей, не приглашая их в дом.

— Может быть, вы разрешите нам войти, а там и поговорим? — веско произнёс старик.

Матвей пожал плечами.

— Заходите…

Долго топтались, раздевались, гурьбой проходили в комнату, наконец расселись за столом. Матвей устроился на диване и закурил.

— Прежде всего давайте знакомиться, — дружелюбно начал старик.

— Да уж, — нелюбезно отозвался хозяин, но старик сделал вид, что не заметил этого.

— Моя фамилия Никич, зовут Николаем Николаевичем. Я — физик, действительный член Академии наук СССР…

— Герой Социалистического Труда, лауреат Ленинской премии, — добавил толстяк.

— Ну уж, если всё перечислять, — улыбнулся академик, — то не забудьте и две Сталинские премии… А это мои друзья, учёные, помощники — доктор наук, профессор Сорокин Константин Андреевич и доктор наук Колесов Семён Борисович.

— А я — Басманов Матвей Иванович, майор ВВС в отставке, действительный инвалид СССР, — с мрачным сарказмом представился Матвей.

— Ну это мы знаем, — добродушно сказал Никич, — иначе б и не беспокоили вас. Я думаю, в прятки нам играть не стоит, начну сразу с дела, откровенно. Матвей Иванович, мы наслышаны о ваших опытах и хотели бы с ними познакомиться.

— Наслышаны? — удивился Матвей. — Я что — то не припомню, чтоб в последние сорок лет публиковал статьи или лекции читал.

— Это верно, — с неколебимым добродушием продолжал академик. Человек вы скромности незаурядной и к славе, судя по всему, не стремитесь. Но заслуженная слава — вещь недурная, не так ли, Матвей Иванович?

— Бюст на родине и колбасу вне очереди — кто ж откажется? — с издёвкой сказал Матвей, обратившись к толстяку Колесову, и тот отвёл глаза.

— Впрочем, дело, конечно, не в славе, — ничуть не смущаясь, сказал Никич, — а в науке, в знаниях. По нашим сведениям, у вас есть кое — что полезное для науки. — И, помолчав, с укором добавил: — Для нашей науки.

— Для вашей? — быстро спросил Матвей.

— Для нашей, — согласился Никич. — Для нашей, советской, нашей мировой науки.

— Ну, во — первых, — сказал Матвей наконец — то серьёзно, никаких таких сведений у вас быть не может. Если уж вы предложили говорить откровенно, то не надо мне с первых слов лапшу на уши вешать, достопочтенный Николай Николаевич. А на деле вот что. Я действительно ставил некоторые опыты и в самом начале работы кое — что рассказал о них приятелю, который оказался трепачом. Кроме того, я догадываюсь, что одна… женщина могла кое — что передать своим подругам, и в виде сплетен это могло поползти дальше. Но, опять — таки, эта женщина могла говорить только о самых первых опытах, Матвей помолчал. — Об итоге работы она едва ли могла рассказать… Итог же, уважаемые физики, таков: блеф, пшик, фук с маслом. Если вы знаете суть эксперимента, то не вам объяснять, что дилетант, знающий физику только в применении к летательным аппаратам, да к тому же без основательной технической базы, не мог добиться не только успеха, но и сколько — нибудь значимых результатов. Не мог — и не добился. Вот и всё. — Матвей развёл руками, пожал плечами и скорчил скорбную мину. — Увы, увы! Ничем не могу быть полезен.

— Так уж и ничем? — осторожно подал голос чернявый Сорокин.

— Ровным счётом ничем! — с той же юродской ухмылкой ответил Матвей.

— А эта… женщина… о которой вы помянули… это, вероятно, Людмила Алексеевна Кудрина? — глядя вбок, в стену, тихо спросил Никич.

Ухмылка сползла с лица Матвея, он понял — речь о Миле.

— Вы знакомы с ней?

— Как вам сказать, — вяло ответил Никич.

— Откровенно. Как и обещали, — зло сказал Матвей.

— Да ведь вы — то с нами вовсе не откровенны, вот в чём беда, — с нарочитой ласковостью возразил Никич.

— Вот что, гости дорогие, — с угрозой сказал Матвей. Пока я не получу адреса Милы, я вам не скажу ни слова. Хотите разговора — давайте адрес, а не хотите… вот бог, а вот порог.

Никич по — старчески тяжело вздохнул.

— Ох, Матвей Иванович, голубчик. Полно нам комедию — то ломать. Ведь уйди мы сейчас, так пороги — то вы у нас обивать будете, всё принесёте, что просим. Только зачем нам эта игра? Вы уж извините, мы вас не знали, опасались, конечно, что за человек? А вы человек разумный, не маньяк — это видно. Только очень недоверчивый человек, скрытный. Но мы вам не враги, а союзники. И не беспокойтесь: ни славы, ни приоритета мы у вас вас отнимем, что ваше — то ваше. Тут я вам слово даю, а я давно уже не вру, с пятьдесят четвёртого года греха на душу не брал. Ну а Людмила Алексеевна ваша в четвёртой психиатрической больнице…

— Что с ней?

— Утешить не могу, голубчик. Очень она плоха. Душевное расстройство, — мягко сказал старик. — Очень сильное. Так что не такой уж пшик ваши опыты, верно? Или они ни при чём?

Матвей молчал долго. Закурил ещё. Гости не торопили.

— Это случилось с Милой, — сказал он наконец, — после того, как она увидела себя через семнадцать с половиной лет. Это было страшно уродливое, безумное лицо… Я бы никогда не позволил ей подойти к Машине, но вышло так, что я сначала попробовал на себе — и ни черта не вышло. Я думал, что опыт мой не удался, что не сработала Машина, и тогда позволил Миле… ну, побаловаться, что ли…

— Разрешите посмотреть Машину? — осторожно спросил Сорокин.

— Я уничтожил её, разбил! — крикнул Матвей и в этот миг поверил себе.

— Ах ты, чёрт! — не удержался Колесов.

— Это не беда, — мягко сказал Никич. — Ведь главное — принцип, схема. Уж если вы в таких условиях смогли её сделать, то в наших мы за неделю десяток Машин соберём.

— Нет, — сказал Матвей чётко.

— Почему? — удивился Никич.

— Нельзя.

— Да почему же?

— Помните, в «Борисе Годунове»: «Нельзя молиться за царя — Ирода, Богородица не велит». Вот и здесь — Богородица не велит.

Костя с Семёном испуганно переглянулись.

— Странный аргумент для выдающегося учёного. А вы бесспорно выдающийся, великий учёный, — ласково сказал академик. — Так почему же всё — таки нельзя?

— Я же вам сказал, — закричал Матвей, — нельзя молиться за царя — Ирода! Эта Машина только горе людям принесёт! Это страшная Машина! Машина белы, слёз, смерти, безумия! Нельзя!

— Успокойтесь, Матвей Иванович, голубчик, — протянул к нему дрожащие руки старик, — что вы так — то, не надо…

— Я ничего не скажу, — упрямо сказал Матвей. — Этой Машины не должно быть. И запомните: если будете наседать на меня, я лучше помру, чтоб никто не узнал…

— Вы наивный человек, Матвей Иванович! — воскликнул Никич. — Да ведь если мы знаем, что такая Машина возможна, то уж поверьте — мы все силы бросим и откроем её заново. А силы у нас немалые…

Матвей глядел затравленно, втянув голову в плечи.

— Более того, — продолжал Никич. — Даже если, допустим, мы сейчас по пути в город погибнем в автокатастрофе, всё равно Машина будет существовать! Через десять лет, через двадцать, через пятьдесят, у нас или в США, или на каком — нибудь Таити — она всё равно возникнет! Прогресс человечества нельзя остановить, а можно только притормозить. И если вы доказали, что Машина возможна, то зачем же тормозить прогресс?

— Это ужасно, ужасно, — поморщился Матвей. — Пусть будет, что будет, но я эту тварь в мир не выпущу. Лучше умру.

— Зачем же умирать, Матвей Иванович, — мягко сказал Никич. — Вы действительно выдающийся учёный, такими раз в сто лет рождаются. Вы нужны науке.

— Если блеск тысячи солнц разом вспыхнет на небе, человек станет Смертью, угрозой Земле, — процитировал Матвей, угрюмо глядя в глаза академику.

— Не надо исторических аналогий, они хромают. И Хиросима, и Чернобыль — вина людей, а не природы, не прогресса, не науки. А вы своё открытие отдаёте в надёжные руки. Я не о нас говорю, хотя и мы не безумцы. Я о нашем народе говорю.

— Нет, — твёрдо ответил Матвей.

— …Он придёт к нам, — сказал Никич, захлопнув дверцу автомобиля. Я уверен, он одумается и придёт. Не сможет не прийти. Он сейчас не в себе из — за этой женщины, а потом успокоится, и ему понадобится дело. Он же молодой ещё. И придёт к нам.

— Неужели ждать? — спросил Костя.

— Ещё чего! Шума подымать не будем, я оформлю закрытую тему, под неё создадим спецлабораторию — и за дело. Подбирайте, братцы, людей. Лучших. Со всего Союза. Немедленно.

— А может, всё — таки блеф? — спросил Семён.

— Не исключено, — согласился академик. — Но я этому мужику поверил…

— Уж очень он странный, прямо шизоид… Глаза ненормальные…

— А ты что хочешь! — возмутился академик. — Запомни этот день, Семён. Очень может статься, что ты первый раз в жизни говорил с гением. Через триста лет его именем, может быть, города называть будут, а ты хочешь, чтоб он был как все… Дудки, так не бывает!

* * *

Ночь — его время, и он вышел из дома, встал на дорожке, запрокинул голову и долго смотрел на ясное звёздное небо. Вдыхал его, вбирал в себя. Силился найти тайные знаки, знамения, но не различал их. Он вдруг подумал, что это не настоящее небо, а только чёрный покров между ним и людьми. Но покров старый, в дырах, и сквозь них просвечивает настоящее небо, а люди называют эти дыры звёздами.

И вновь, как когда — то, ощутил он приближение угрозы. Там, на западе, скопилась неясная вязкая масса — чернее ночи — и стремительно накатывала на него. Матвею захотелось сбежать, укрыться за двумя, тремя дверями, за надёжными стенами дома… Спрятаться под одеяло — в детстве там не пугали никакие страхи, там была зона абсолютной безопасности. Но он остался и скоро ощутил, как незримо окружила его вязкая масса.

И дрогнула земля, и пронёсся ветер, и на миг погасли звёзды, и завыла собака, и властный, неумолимый голос спросил:

— Матвей Иванов Басманов?

— Да, — ответил Матвей на это ветхозаветное обращение, и страх отпустил его.

— По своей воле будешь мне отвечать?

— По своей воле, — твёрдо сказал Матвей.

— Как ты осмелился пойти против меня?

— Людей жалко стало.

— Виновен! — грозно сказал Голос, и пронеслось вокруг, дробясь и рассыпаясь, как эхо: «Виновен! Виновен!»

— Куды ж виновен — то? — неожиданно раздался шамкающий старушечий голосок. — Нешто он кого обидел? Я вон помирала, так Матвей холил меня, как не всякий родной станет…

Матвей узнал этот голос: покойница тётя Груня заступалась за него…

— Он мне, убогой, за сына был, а кто я ему — никто, считай. Он сам пострадавший, вот и к людям сочувствие имеет… Нету его вины!

— Знаешь ли ты, — продолжал неумолимый Голос, — что в этом мире положен предел человеку?

— Я в это не верил.

— И ты хотел переступить предел?

— Хотел.

— Виновен! — прогремел Голос, и снова подхватило стоустое эхо: «Виновен! Виновен!»

Но сразу два знакомых голоса смешались в один:

— Он гений! — кричал Ренат.

— Он гений! — кричал Никич.

— Он выше других людей, он неподсуден! — кричал Ренат.

— Для гения нет предела и нет вины! — вторил ему Никич.

— Знаешь ли ты, — сказал Голос, — что в мире людям даны законы?

— Они мне не нравятся.

— Знаешь ли ты, что человек не может знать будущего?

— Твой мир несправедлив! Он страшен! — закричал Матвей.

— Мой мир неизменен, — ответил Голос, и Матвею почудилась в нём усмешка.

— Нет! — опять закричал он. — Мы изменим его! Он будет, будет справедливым!

— Кто это «мы»? — с презрением спросил Голос.

— Люди! — Матвей охрип от крика.

— Люди? Ты пробовал изменить Закон, и что из этого вышло?

Матвей поник.

— Молчишь?

Он не смог ответить.

— Виновен! Виновен! Виновен! — с нарастающей силой говорил Голос, и эхо вокруг зашумело, как буря. И вдруг сквозь гром и гул чисто пробился тоненький голос, и Матвей сжался.

— Не верь, мой дорогой, мой бирюк, не верь им. Я ни в чём не виню тебя, а значит, ты прав и ничего не бойся. Я всегда с тобой и люблю тебя…

В наступившей тишине он услышал ещё один голос — дальний, улетающий.

— Не верь им, сынок, ты ни в чём не виновен…

Матвей ощутил, что вязкая тёмная масса исчезла, он стоял один под чёрным звёздным небом. Ни звука, ни ветерка не было в зимнем этом мире…

И внезапно, словно властная рука сдёрнула чёрный ветхий покров, я за ним, над всей землёй открылось настоящее небо, нестерпимо блистающее небо из одних звёзд.

…И тогда он вскочил с топчана, будто его толкнули, и долго сидел, мотая гривастой головой, тёр лицо руками. Он понял этот сон, легко раскодировал его: оправдания душа ищет, вины своей не приемлет. Ах, как не хочется быть виноватым, ах, как хочется быть чистым и святым, хочется оправдать и благословить себя, хочется, значит, бежать, искать академика, всё открыть ему…

— Сволочь ты, Матвей Иванов Басманов, — сказал он себе и похромал на крыльцо.

Ночь и вправду была ясная и звёздная, тихая ночь, благая.

Но наяву Матвей не хотел и не ждал прошения.

А может быть, сон пророчил иное, совсем иное?

«И только и свету, что в звёздной колючей неправде», —

прошептал он строчку и вернулся в дом.

* * *

…Заливисто, весело лаял Карат, и Матвей увидел у крыльца Ядвигу Витольдовну.

— Добро пожаловать! Неужели опять телевизор?

— Нет, нет, не беспокойтесь, уважаемый Матвей, — ответила старуха, осторожно поднимаясь по ступенькам. — Телевизор работает прекрасно. И вот я решила поблагодарить вас за труд. Я принесла вам свой пирог. О, это особый пирог, со сливками и орехами, его научила меня делать моя мама, почти семьдесят лет тому назад, в Варшаве.

— Стоило ли беспокоиться, Ядвига Витольдовна, — засмущался Матвей.

— О, чрезвычайно стоило и непременно! С одной стороны, — говорила она, ставя пирог на стол, — вы очень заслужили награду. А с другой — я вдруг подумала, что скоро умру и вкус маминого пирога никто на свете не будет помнить. А вы человек молодой, вы проживёте долго и через много лет скажете кому — нибудь: «Одна старая полька как — то угощала меня пирогом, который её научили делать лет сто тому назад в Варшаве! Вот это был пирог так пирог!» И значит, маленький кусочек маминой жизни перейдёт в двадцать первый век. Двадцать первый — подумать страшно! Ну скажете? — спросила она, глядя, как Матвей пробует пирог.

— Непременно скажу! — ответил он с набитым ртом.

— Тогда я довольна, — улыбнулась Ядвига и отщипнула от пирога. — Да, хорошо, — оценила она. — Знаете, у настоящих хозяек считается моветоном хвалить свои кушанья. Надо всегда говорить, что вышло плохо и тебе просто стыдно ставить это на стол, но ничего другого, к сожалению, нет. Я тоже так когда — то говорила. Но сейчас я скажу честно — пирог удался. Потом я как — нибудь ещё раз сделаю, чтоб вы получше запомнили и всё рассказали там… Ах, уважаемый Матвей, всё так быстро проходит! Я это часто слышала в юности от стариков, но, конечно, не верила им, ведь у меня были такие длинные дни! Утром я занималась с учителями французским языком и танцами, потом непременно в открытой коляске каталась по Аллеям Уяздовским, у парка Лазенки, потом были свидания в парке, потом обед у отца, и там всегда много интересных людей, потом — опять свидания, театры, балы, милые уютные суаре — так много всего! А потом действительно — всё так быстро прошло; и юность, и зрелость, и семья, теперь вот старость проходит… Вы ещё не замечаете?

— Нет, пожалуй. Сейчас моя жизнь тянется, как тянучка, длинная, скучная, тягомотная, вся одинаковая…

— О, это ненадолго! Это маленькая пауза в жизни, люфт — пауза. А потом снова дни понесутся, не успеете оглянуться — двадцать первый век… Да, кстати, уважаемый Матвей, у меня к вам маленькая просьба, очень лёгкая…

— Бога ради! Для вас, Ядвига Витольдовна, я всё, что могу, хоть трудное, хоть лёгкое…

— Очень лёгкое, — с улыбкой продолжила старуха. — Покажите мне вашу Машину.

— Машину? — удивился Матвей.

— Да, мне интересно. Уважьте любопытную старую женщину.

— Я, собственно… пожалуйста… — Он опешил и не сумел сразу отказать. — Только она на чердаке, туда лестница крутая, вам не трудно будет подняться?

— Почему же? Я ещё вполне бодрая женщина, я хожу осторожно, с палкой, не падаю, — с толикой гордости ответила Ядвига.

— Идёмте, — покорился Матвей.

— …Так вот она какая, — старуха осторожно потрогала панель Машины. — Довольно простая, как телевизор… Я думала, она намного больше…

— Увы, — развёл руками Матвей.

— Вот что — я хочу попробовать! Сюда садиться? — Старуха решительно указала на кресло.

— Нет, нет, нельзя! — всполошился Матвей и загородил кресло руками.

— Отчего же, уважаемый Матвей? Мне — то что угрожает? Неужели вы думаете, что я расстроюсь, если увижу это чёрное пятно? Я давно готова умереть, совсем не боюсь смерти и знаю, что могу умереть сегодня, завтра. Я совсем спокойно этого жду. Но вдруг я проживу ещё семнадцать лет? Мне будет девяносто четыре — ведь так бывает. Тогда я буду жить немного по — другому: отремонтирую дом, буду больше следить за собой, чтоб совсем не развалиться к тому времени, обязательно куплю собаку, я ведь люблю собак, но уже три года без собаки, потому что они, бедные, так привязываются к хозяевам, а потом совсем не могут без них жить… Ну дайте, дайте, Ядвига нетерпеливо отвела руки Матвея от кресла и села.

«А ведь правда, — подумал Матвей. — Ей — то действительно ничего не грозит. Наверняка пятно будет. Но и тут ничего страшного: может быть, и десять лет проживёт, а то и шестнадцать…»

Он приладил клеммы к рукам и голове старухи и включил Машину. Стал считать код.

— Ядвига Витольдовна, тут уж честно скажите — вам семьдесят семь лет? Это нужно для вашего кода, иначе ничего не выйдет.

— Это абсолютная истина. Мне семьдесят семь лет и три месяца.

Он нажал «пуск», раздалось гудение, и на экране стали медленно проступать черты лица старухи.

— Предупреждаю, клеммы будут греться, этого не пугайтесь, даже жечь немного будет…

— Я весьма терпелива, — гордо сказала Ядвига и вдруг воскликнула с детским восторгом: — О, смотрите, это же я! Честное слово, я!

— Да, это вы, — горько сказал Матвей, вспомнив ту же радость Милы.

— А почему нечётко видно? — требовательно сбросила старуха.

— Ну это же не кино, — усмехнулся Матвей.

— Жаль, — вздохнула она.

Машина гудела, изображение подрагивало, но не менялось.

— Ну а дальше? — попросила Ядвига Витольдовна.

— Кто её знает, может, и вовсе ничего не выйдет, как у меня…

И только он сказал это, лицо на экране свернулось, смялось, будто в комок, потом комок уменьшился до точки и пропал, Экран затянуло, как туманом, ровным серым цветом. Потом на сорим замаячили неясные тени… «Ну, вот и пятно собирается, — подумал Матвей. — Работает, гадина».

Внезапно туман исчез, будто занавес убрали, и на экране появились три лица. У Матвея по коже, от висков к ногам, волнами, одна за другой, побежали мурашки.

Необыкновенной красоты молодая женщина с тонким гордым, даже немного надменным лицом и весёлыми глазами смотрела с экрана. Она слегка улыбалась, ветер развевал её пышные светлые волосы, на них держалась маленькая шляпка с лентами, падавшими на белое платье. Женщина сидела на каком — то диванчике, и с обеих сторон к ней прижимались дети — тёмноволосая девочка лет восьми, с робкой улыбкой на умном личике и белокурый мальчик лет пяти, в белом костюмчике. Он поднял лицо на женщину и смотрел с обожанием, держа её за руки.

— Боже! Янек! Басенька! — закричала старуха и протянула к ним сухие руки. — Дети мои, дети! Это же мои дети, мой Янек, моя Басенька, это я в тридцать лет!

Внезапно, как будто камера отъехала от людей на экране, стало видно, где они. Ядвига с детьми сидела в открытой коляске, катившей по широкой улице мимо парка.

— Это Аллеи Уяздовски! Это Лазенки! — закричала старуха. — Это Варшава! Мы никогда там не были вместе, но, значит, будем, будем, будем!

Вдруг гудение Машины стихло, и в тишине раздалось цоканье копыт.

— Я слышу! Слышите, слышите, Матвей! — Ядвига плакала и смеялась.

И тогда они услышали голос мальчика:

— Мама, а когда я вырасту взрослый, можно я каждый день на лошадке буду кататься?

— Можно, милый, — ответила мама.

— Мама, а когда я вырасту взрослый?

— Вот пройдёт время, а потом ещё немного времени, а потом ещё чуть — чуть, и однажды настанет день, когда…

И тут коляска исчезла с экрана, но сразу появилась на нём вновь: сдвига и Матвей видели и слышали, как удаляется она под цокот копыт, видели вьющиеся волосы женщины и две детские головки, прильнувшие к ней.

— Боже, какое счастье, какое счастье! — плакала старуха, не отрывая глаз от экрана. — Я увижу моих детей, я их снова обниму!

Матвей сжал руки в кулаки, отчаянно напрягся, чтобы вновь почувствовать свою упрямую, жёсткую силу: предвестие звука коснулось его. Он понял, что сейчас услышит знакомые грузные шаги.

А Ядвига Витольдовна смеялась сквозь слёзы и всё вглядывалась в почти неразличимую, укатившую вдаль коляску, в которой вели разговор мать и сын.

«Пора! — молил Матвей. — Пора! Иди же, иди, я вызываю тебя! Слышишь?! Иди!»

Евгений Гуляковский

БЕЛЫЕ КОЛОКОЛА РЕАНЫ

1

Колония расположилась в долине Трескучих Шаров. Только раз в восемь лет набирали силу для цветения эти странные растения. Раз в сезон наполнялись соком их могучие стебли, несущие на шестиметровых венчиках огромные мятые баллоны спороносов, и тогда без маски нельзя было выйти из коттеджа. Одуряющий запах непостижимым образом проникал сквозь биологическую защиту и сложную систему химических фильтров. В такие ночи Дубров плохо спал. Пронзительный тревожный запах забирался в его сны и звал из коттеджа в долину, туда, где ветер, разогнавшись в ущелье, сталкивал друг с другом гигантские белые погремушки. Ему снилось, что это звонят колокола его далекой родины. Белые колокола.

Высоко в небе Реаны прочертила свой след падучая звезда. Она летела медленно, роняя колючие искры, словно капли голубой воды. Дуброву казалось, что он видит звезду сквозь плотно сжатые веки и потолок коттеджа. Галлюцинации в период цветения шаров обладали резкой, убедительной силой, к тому же они всегда имели прямую связь с реально происходящими событиями.

Дубров рывком поднялся с постели и нащупал выключатель рации. В шестом квадрате чуткие усики локаторов нащупали ракетную шлюпку… Дубров вздрогнул и, не поверив себе, сравнил цифры, появившиеся на информационном табло, с данными компьютера. Ошибка исключалась. Это был все-таки ракетный шлюп. Радиограмма достигла Земли поразительно быстро. А это означало, что его немедленно отстранят от должности и в ближайшие дни он навсегда покинет Реану, а следовательно, никогда больше не увидится с Велдой. Было еще и в-третьих… В-третьих означало, что загадка Трескучих Шаров никогда не будет разгадана. Любому человеку для того, чтобы подойти к решению так близко, как это удалось сделать ему, потребуется не меньше восьми лет. Сезон цветения шаров кончится через два месяца, а до следующего сезона колония на Реане наверняка будет свернута.

Инспектор внеземных колоний был сух, официален и почти скучен. На его острых скулах выступила рыжая щетина, и Дубров неприязненно подумал, что для инспектора Реана всего лишь глухая провинция.

В руках инспектор вертел маленький серебряный карандаш. Дубров пристально следил за мельканием блестящей палочки, стараясь взять себя в руки и подавить неуместное сейчас раздражение. — вам известно правило, запрещающее контакт с биоценозом чужих планет?

— Я знаю наизусть тридцать второй параграф колониальной инструкций.

— Прекрасно. — Инспектор устало растер виски. — В таком случае я хотел бы выслушать, чем вы руководствовались, нарушив его.

— Вряд ли вы меня поймете. Для того чтобы понять, нужно прожить здесь лет десять. Параграф нарушен. Я согласен принять на себя всю ответственность, разве этого не достаточно?

— Мне необходимо знать мотивы, которыми вы руководствовались. Не всегда инструкция отражает объективные условия конкретной планеты. В таком случае, если доводы обоснованны, мы изменяем инструкцию. Итак, ваши мотивы?

Дуброву стало скучно. Разговор потерял смысл. Мотивы…

Как будто он мог рассказать об этом, как будто это можно было понять, не испытав самому.

— Масло трескучек не наркотик. — Он произнес это тихо и убежденно, не надеясь, что ему поверят.

Ротанов закончил расследование поздно вечером. Он сложил кристаллограммы с записью показаний очевидцев в сейф, выключил автоматического секретаря и прошел в тамбур. Загорелось табло с надписью «Наденьте маску». Противный привкус ментола, пробившись через мундштук, вызвал у него легкий приступ тошноты. Двойная дверь со скрипом ушла в сторону, и он шагнул на тропинку, ведущую к коттеджу Совета старейшин. Ему предстоял еще один неприятный разговор. Он прошел через площадку, сплошь забитую зеленой ботвой огурцов и редиса. Земные овощи легко освоились с непривычной почвой. В этой долине все росло удивительно бурно, хотя остальная поверхность планеты представляла собой бесплодную пустыню. Собственно, именно этот фактор определил судьбу колонии. Десять лет люди топтались в долине трескучек, так и не сумев сделать ни одного шага наружу. Резервация-вот что это такое. Резервация, не имеющая никаких перспектив, к тому же слишком дорогая. Ротанов остановился и зачерпнул из-под ног горсть сухой голубоватой пыли. Смесь песка и глины. Такая же, как в пустыне. Ничем она от нее не отличается, ну абсолютно ничем. Анализ делали, по крайней мере, раз десять, и вот поди ж ты, растения здесь растут как на дрожжах, стоит лишь дать им немного воды и минеральных удобрений, а в пустыне они не растут… Ротанов пропустил сквозь пальцы сухую струйку песка и задумался. Ему не хотелось идти к коттеджу старейшин, не хотелось выполнять такую очевидную и необходимую миссию. Все дело в том, что это на Земле казалась она очевидной и необходимой, на Земле, а не здесь.

Они собрались в тесной комнате все четверо. Троим было не больше сорока, и только у Крамова были седые виски.

В дальних колониях срок человеческой жизни отмеряют иные, чем на Земле, факторы. И, подумав об этих украденных у них годах жизни, Ротанов обрел наконец необходимую твердость.

— Я должен сообщить вам решение Главного Космического Совета. Колонию на Реане решено ликвидировать.

Первым поднялся председатель совета старейшин Крамов и молча положил перед Ротановым пачку фотографий.

— Что это?

— Развалины.

— Что-что? — не поверил Ротанов.

— Развалины. Остатки кладки. Очень древние, не меньше миллиона лет.

Это уже третья находка. Остатки стен; ничего не сохранилось, кроме этих древних камней. Нельзя даже установить, что это такое. Скорее всего и здесь был лагерь какой-то чужой экспедиции. Если бы на Реане была своя древняя и вымершая циви¬лизация, она бы оставила больше следов.

Ротанов задумчиво перекладывал фотографии и не спешил с ответом, понимая, что теперь у Крамова появились основания требовать от Совета организации исследовательской экспедиции, и до ее завершения колонию сворачивать будет нецелесообразно… Вряд ли Совет санкционирует такую экспедицию — от развалин почти ничего не осталось. Миллион лет назад кто-то строил в космосе эти стены из камня, строил на разных планетах, вот все, что удалось узнать об этих развалинах.

— Археология за двадцать светолет — для нас это сейчас дороговато.

— А мне кажется, я понимаю, в чем тут дело, — перебил его самый молодой из членов Совета, геолог Миров.

— Да? — заинтересованно спросил Ротанов.

— Совет не хочет поддерживать колонии на дальних планетах, потому что в своем развитии они выбирают самостоятельный путь, слишком независимый от Земли!

— Хорошо, — неожиданно для себя согласился Ротанов. — Я посмотрю эти развалины. Если окажется, что они моложе миллиона лет, я буду голосовать в Совете за исследовательскую экспедицию.

Когда все стали расходиться, он задержал Крамова.

— Я хотел бы знать ваше мнение об этой истории с Дубровым. Он утверждает, что сок трескучек не содержит наркотических веществ. Образцы сока исследованы на Земле. Результат исследования мы вам сообщали.

Крамов задумчиво покачал головой.

— Тут все не так просто. Полностью законсервировать сок не удается, он начинает изменяться уже через несколько минут после того, как его извлекут из плодов трескучки. В нем происходят сложные химические реакции, а уж через год… Одним словом, Земля исследовала не сок трескучек, а то, что от него остается. Какие-то кислоты образовались, какие-то эфиры разрушились — словом, здесь он совсем другой, и его действие на человеческую психику очень сложно, гораздо сложнее простого наркотика. К тому же, учтите, к наркотику надо привыкнуть, только тогда появится побудительный стимул для его приема.

У нас все получается наоборот. Как вы знаете из наших отчетов, два человека уже погибли, попробовав сок трескучки.

И все же нашелся третий… Я не знаю, почему он выжил и что теперь с ним будет. А тем более я не знаю, почему он это сделал… На Земле вам все кажется проще, чем оно есть на самом деле.

— Возможно, вы правы… — Ротанов задумчиво катал маленький бумажный шарик. — Но здесь возможно и другое объяснение, ведь Дубров работал с трескучками, как и те двое?

— Да, конечно.

— В таком случае можно предположить, что наркотик действовал постепенно, малыми дозами проникая через фильтры вместе с запахом. Он накопился в организме в достаточном количестве, и родилось острое желание попробовать его в большой дозе…

— Над трескучками работало еще человек десять, и только один из них…

Ротанов пожал плечами.

— Возможно, у них лучше работали фильтры.

Они надолго замолчали. Крамов нервно комкал пластиковую скатерть на столе.

— Что вы собираетесь с ним делать?

— Полная изоляция и карантин не менее года в клиниках Земли.

— Это жестоко, Ротанов.

— Я обязан думать прежде всего о безопасности всех остальных. Вместе с соком трескучки он мог заразиться каким-нибудь неизвестным вирусом, воздействие чужих биогенов на человеческий организм непредсказуемо. В конце концов он может стать попросту опасен. И потом мы должны выяснить, как действует на человека сок этих проклятых растений! Хоть это мы увезем отсюда…

— Слишком дорогую цену вы готовы заплатить. Но, я думаю, у вас ничего не получится.

— Уж не ьы ли мне помешаете?

— Нет. Но я предупредил — все гораздо сложнее, чем кажется с первого взгляда. Когда вы намерены осмотреть развалины?

— Завтра на рассвете. Приготовьте вездеход.

— Вы знакомы с археологией?

— Кладку рэнитов я узнаю, — уже не скрывая раздражения, ответил Ротанов. — Хорошо. Я распоряжусь насчет вездехода.

Дубров вышел из коттеджа часа в два ночи. С минуту он стоял на пороге, вслушиваясь в ночные шорохи. То, на что он решился, делало для него одинаково опасным и людей, и все остальное. Он не смог бы подобрать более точного определения для этого «остального». Определения попросту не существовало в человеческом языке. Осматривая лагерь, скупо освещенный ночными фонарями, он еще раз проверил поклажу в своем рюкзаке. Здесь был мощный и легкий фонарь, нож, веревка, винтовой пресс, герметический пузырек. На поясе у него болтался тяжелый футляр с излучателем. Дубров проверил заряд, искренне надеясь, что ему не придется пользоваться излучателем. Вообще говоря, на Реане не было животных, вот только в период цветения шаров…

Вечером в своем коттедже он слышал разговор старейшин с Ротановым так отчетливо, словно в их комнате стоял передатчик. С ним это уже бывало, и он знал, что слуховые галлюцинации скорей всего соответствуют истине. Во всяком случае, рисковать он не мог. Времени у него оставалось очень мало. Только до рассвета, часов шесть, не больше.

Поселок колонии располагался у самого края речной долины. Поля и огороды врезались в заросли трескучек, отняв у них порядочный кусок плодородной почвы.

«Словно мы у себя дома, — подумал Дубров. — Словно это лес, который можно корчевать… Но только это не лес». Он сплю¬нул в песок, paстеp сапогом пыль, еще раз проверил фильтры и только теперь натянул маску. Снизу прилетел ветер. Большой мягкой лапой он прошелестел в проводах, поднял с тропинки блеснувшее в лучах фонаря облачко пыли и умчался за изгородь к холмам, на которых росли трескучки. Почти сразу же оттуда донесся оглушительный хлопок, словно кто-то взорвал там петарду.

— Началось, — сквозь зубы проворчал Дубров и поежился. Он понял, что если сейчас же не пойдет, то скорей всего вернется обратно в коттедж — решимость его улетучивалась как дым. Он вспомнил серебряный карандашик в руках инспектора, подтянул рюкзак и шагнул в темноту.

Тревога не давала Ротанову уснуть всю первую половину ночи. И вроде бы причин для этого особых не было. Все шло как обычно. Ликвидация не оправдавшей себя далекой колонии всегда связана со столкновением различных интересов и нервотрепкой. Скорее всего на него так сильно подействовал необоснованный упрек Крамова в жестокости. А может быть, была другая причина? Ощущение опасности, к примеру? Нет, это не то. Чувство непосредственной, сиюминутной опасности было ему слишком хорошо знакомо.

Ротанов не любил прибегать к услугам химии и предпочел встать. Он смочил виски холодной водой — от бессонницы у него слегка разболелась голова — и решил немного пройтись. Процедура одевания маски прогнала остатки сна и заставила пожалеть оО этой нелепой затее, но отступать не хотелось.

Всякий раз, прилетая на чужие планеты, Ротанов испытывал странное чувство ожидания скрытой здесь от людей тайны и еще удивление. Возможно, это чувство постоянного удивления помогало сохранить ему остроту и свежесть восприятия, способность замечать детали, столь необходимые в его работе…

Человека у ограды он заметил не сразу. Кому-то еще не спалось в этот поздний час?.. Вначале он почувствовал всего лишь удивление, но уже через секунду его насторожила странная, крадущаяся походка человека. В той стороне за оградой, куда он шел, начинались дикие заросли, и пойти туда ночью мог решиться всего лишь один человек — Дубров.

Замаскированный пролом в ограде Ротанов нашел не сразу, к тому же свет далеких теперь фонарей уже не мог ему помочь, и, хотя взошла луна, ее призрачный отсвет не мог пробиться сквозь плотную зеленую подушку листьев, висевшую у него над головой. Ротанов остановился и прислушался. Заросли были полны не прекращавшейся ни на секунду мешанины непонятных звуков. Что-то шуршало, потрескивало, скрипело и пищало у него над головой. Неожиданно впереди раздался оглушительный взрыв. Рвануло совсем близко и без единого проблеска пламени. Ротанов бросился на звук, выставив вперед руки, стараясь уберечь лицо от хлещущих, плотных, словно вырезанных из железа, листьев. Неожиданно он услышал, как на самом верху, в кронах растений, родился новый, непонятный звук. Впечатление было такое, словно кто-то развязал у него над головой мешок с песком и целые потоки этого песка хлынули вниз, со свистом и шелестом подминая под себя листья. Ротанов рванулся в сторону, но опоздал. Сухой шелестящий поток обрушился ему на плечи и сразу же, не задержавшись на одежде, скользнул вниз. Почти в ту же секунду Ротанов споткнулся о корень растения и растянулся на земле. Удар был достаточно силен. Секунду, другую у него перед глазами плясали огненные искры. И, лишь окончательно придя в себя, он увидел впереди в нескольких шагах неподвижное пятно света, Источник света загораживала плотная щетина молодой поросли трескучек. Стебли казались такими плотными и толстыми, словно их сделали из твердой резины. Все же ему удалось ползком продвинуться вперед на несколько метров и осторожно раздвинуть последний ряд растений, отделявших от него источник света. К несчастью, луч фонаря, который валялся на песке, оказался направленным прямо в лицо Ротанову и на мгновение ослепил его.

Дубров втиснулся в пролом изгороди и очутился в зарослях трескучки. Он знал здесь каждую тропку и знал, что искать. Ему нужно было выбрать достаточно зрелое растение, в то же время оно ни в коем случае не должно было быть полностью созревшим и готовым к выбросу спор. Определить это в темноте да еще снизу, не видя спороносов, было трудно. В конце концов он остановил свой выбор на толстом шершавом стволе и полез вверх. За долгие годы у него выработалась в этом деле приличная практика. Чтобы не повредить растения, он никогда не пользовался механическими приспособлениями и взобрался на шестиметровую высоту по совершенно гладкому граненому стволу с помощью связанной кольцом веревки, особым образом перекинутой вокруг ствола и служившей опорой для ног. Колючки начинались на уровне кроны, и здесь понадобились вся его осторожность и весь предыдущий опыт, чтобы пробраться сквозь опасную зону. Наверху, как только он миновал нижний пояс листьев, сразу стало светлее, здесь ствол раздваивался, и Дубров выругался сквозь зубы. Двойной ствол на этой высоте означал, что растение имело два спороноса — случай редкий и довольно опасный, поскольку спороносы, хоть и созревали практически в одно время, все же имели небольшое индивидуальное различие, и все могло окончиться трагически, если второй споронос достиг стадии зрелости раньше первого. Дубров взобрался теперь почти к самой чашечке, увенчанной огромным двухметровым белым шаром со сморщенной оболочкой. Ощупав его, он почти безошибочно смог определить степень зрелости. Но как узнать о втором спороносе? Он раскачивался где-то рядом. Всмотревшись, можно было различить за спиной бледное белое пятно. Дубров зажег фонарик и теперь смог рассмотреть чуть желтоватую, изрезанную глубокими складками поверхность оболочки. Но это ничего не дало. Конечно, можно было спуститься до развилки и вновь подняться к этому второму спороносу. Но, во-первых, определение на ощупь никогда не было особенно точным, все равно приходилось рисковать, а, во-вторых, Дуброва с самого начала, с того момента, как он решился на этот поход, не покидало ощущение, что времени у него в обрез, что он опаздывает и дорога каждая секунда… Он не мог бы объяснить причину этого чувства, но в последнее время привык доверять своим ощущениям и предчувствиям.

Секунду поколебавшись, он решил не тратить время на второй споронос и достал нож. Самым трудным и опасным моментом было вскрытие оболочки. Дубров знал, что если споронос созрел, то на прикосновение он отреагирует взрывом… Так погиб Кольцов. Его сбросило со ствола на колючки… Можно было, конечно, привязаться к стволу, но он не знал, какой силы может быть взрывная волна, и из двух зол выбрал меньшее… Рука с ножом осторожно приблизилась к оболочке и медленно, сантиметр за сантиметром, стала погружаться в рыхлую массу. Лоб Дуброва мгновенно покрылся испариной. Вскоре конец ножа уперся во что-то твердое. Это была внутренняя пленка. Если споронос не созрел, то давление газов в нем еще не достигло опасного предела… Весь сжавшись, ежесекундно готовый к сокрушающему удару, Дубров изо всех сил надавил на рукоятку ножа. Раздался легкий треск, и нож, проломив последний слой, ушел в споронос по самую рукоятку.

«Когда-нибудь я все-таки ошибусь… — подумал Дубров. Если эго случится, то похоронят без всяких почестей. Он нарушал закон, то есть попросту был обыкновенным преступником. — Но ведь они не знают… — подумал он, — не знают и не хотят знать…» Он вспомнил свою единственную попытку объяснить Совету колонии действие масла трескучки. Результат был прост и печален — «галлюцинации, отравление растительными ядами». Таково было официальное заключение на его докладную записку. Наверно, нужно было все оставить, вернуться к нормальной жизни, сделать вид, что ничего не произошло, но для тех, кто попробовал сок трескучки, обратного пути уже не было. На этот раз ему повезло, и не стоило заглядывать слишком далеко в будущее.

Дальнейшая процедура уже не представляла никакой опасности. Он легко вырезал в спороносе отверстие, достаточное, чтобы можно было просунуть руку. Нащупал венчик незрелых спор и в самом центре пустое углубление для семени. Оно всегда было пустым. Может быть, на тысячу растений одно завязывало в процессе своего развития это таинственное семя, о котором среди колонистов было сложено так много легенд. Дуброву ни разу не довелось увидеть его самому. Он опустил руку ниже и нащупал масляничные железы. Никто толком не знал, для чего нужны трескучке эти железы, выделяющие остро-пахнущее, одуряющее масло. Биологи считали их атавизмом, остатком органа, который помогал переносу спор в те далекие времена, когда здесь существовали какие-то огромные, исчезнувшие ныне насекомые.

Ступни ног у Доброва затекли, врезалась в подошвы веревка, но, не обращая на все это внимания, он закрепил на поясе фонарь и, вырезав достаточное количество масляничных желез, набил ими емкость пресса, завернул его до отказа, заполнив при этом склянку маслом до нужной отметки. Только после этого, завернув пробку, он начал спуск, совершенно забыв о втором спороносе у себя за спиной. От неосторожного движения стебель качнулся под его тяжестью, и Дубров почувствовал, что его спина на мгновение уперлась в мягкую податливую поверхность. В ту же секунду оглушительный взрыв хлестнул по нему сзади. Страшная сила оторвала руки от ствола, приподняла его в воздух и швырнула вниз. Удар был так силен, что на несколько секунд он потерял сознание, а придя в себя, понял, что лежит на спине, сжимая в руках свою драгоценную склянку. Кости, кажется, не пострадали, впрочем, теперь это уже не имело значения. Фонарь отлетел далеко в сторону, но не разбился и не погас. Дубров хотел до него дотянуться, однако резкая боль в пояснице вновь опрокинула его навзничь. Собравшись с силами, он оперся на руки и сел, превозмогая боль, пронзившую все его тело. Теперь ему оставалось одно — отвернуть пробку…

Когда наконец глаза Ротанова вновь обрели способность что-либо различать, он увидел сидящего на песке Дуброва. Песок, на котором тот сидел, показался Ротанову не совсем обычным. Он был значительно темнее остального песка, и это темное пятно плотным кольцом опоясывало ствол мощной трескучки, оперевшись о который сидел Дубров. Казалось, что весь песок вокруг него обильно посыпан черной сажей. Но это было еще не все. Внимание Ротанова было направлено на Дуброва, а то, что произошло затем, заняло не более нескольких секунд. Все же боковым зрением он заметил, что песок словно бы шевелится под Дубровым, будто на него волнами налетала рябь от ветра, хотя никакого ветра здесь не было. Фонарь, который в первое мгновение ослепил Ротанова, валялся в нескольких шагах от Дуброва и освещал его руки, рюкзак и нижнюю часть лица. Их разделяло теперь не больше двух метров, и Дубров, несомненно, увидел высунувшегося из зарослей Ротанова. Нехорошо усмехнувшись, он медленно поднес к губам стеклянный пузырек.

— Не делайте этого! — крикнул Ротанов и, оттолкнувшись обеими ногами, бросил свое тело вперед. Но было уже поздно. Склянка выпала из рук Дуброва, плотные маслянистые капли стекали по его щекам. Постепенно лицо Дуброва начало бледнеть, кожа словно бы становилась прозрачнее. Одновременно Ротанову показалось, что вся его фигура приобрела какую-то странную мешковатость. Исчезли плечи, подбородок безвольно свесился на грудь. На глазах у Ротанова одежда Дуброва стала съеживаться, словно она превратилась в проколотую футбольную камеру, из которой выходил воздух.

Через минуту одежда лежала рядом с рюкзаком бесформенной пустой кучей. Фонарь отбрасывал на песок резкие тени. Ротанову показалось, что он сходит с ума. Он бросился к одежде, схватил ее, словно надеялся что-то удержать. Потом выпустил куртку осторожно, словно она была стеклянной. Повернул штаны и заглянул в пустые ботинки, будто надеялся обнаружить там разгадку бесследного исчезновения Дуброва.

Вся обратная дорога слилась для Ротанова в бесконечный хлещущий поток ветвей и листьев. Когда он добежал наконец до ограды, на исцарапанной коже лица выступили капельки крови. Его руки сжимали рюкзак. Прежде чем уйти, он механически сунул в него одежду Дуброва. Он не верил больше собственным глазам. Все, что он видел, могло быть лишь галлюцинацией, навеянной ядовитыми испарениями трескучек… Ноги сами собой принесли его к коттеджу, в котором жил Дубров. В ответ на звонок автомат любезно отодвинул перед ним дверь тамбура. Обычно это означало, что хозяин дома…

Дубров лежал в постели. Увидев Ротанова, он стремительным движением поднялся на ноги. Так встает человек, еще не успевший заснуть и лишь за минуту до этого прилегший в постель. Не скрывая иронии и неприязни, Дубров пристально разглядывал стоявшего на пороге Ротанова.

— Чему обязан столь неожиданным вторжением?

— С вами ничего не случилось?

— Как видите. А что должно было со мной случиться?

— Зачем вы выходили да поселка час назад? — Ротанов уже взял себя в руки.

— У вас галлюцинации, инспектор. В период цветения шаров это бывает.

— Может быть, вы будете утверждать, что это не ваша одежда?

Ротанов вывалил из рюкзака подобранные в зарослях тряпки. Дубров встал и распахнул шкаф. На плечиках в строгом порядке была развешана обычная рабочая одежда колонистов. Ротанов не мог определить, вся ли она на месте, но это ничего не меняло.

2

Сразу за поселком речная долина, раздвинув цепочку высоких холмов, исчезала, растекалась вширь, полностью терялась в песчаных и каменистых нагромождениях пустыни. Голубовато-зеленый цвет почвы не радовал глаз, выглядел мертвым.

Приземистое тело вездехода, накрытое выпуклым прозрачным колпаком, перевалило через гребень последнего холма и погрузилось в бескрайнее, до самого горизонта, марево Реанской пустыни. Кроме водителя, в кабине сидели Ротанов и Крамов. Кондиционеры работали нормально, и все же каким-то непонятным путем ощущение удушающей жары проникало в кабину. Разговаривать не хотелось. Слова будто запекались на губах. Казалось, вездеход не движется, он словно стал частью пустыни, вплавился в ее поверхность намертво и навсегда, даже толчки и тряска не могли развеять этого ощущения. Гидравлические рессоры работали с полной нагрузкой. Первозданное лицо планеты так и не пересекли дороги. Здесь не было воды, которая могла бы сгладить рельеф. Вода находилась глубоко и на поверхность не проникала. Она отсутствовала везде, кроме одного-единственного места — долины Трескучих Шаров.

Ротанов хорошо знал, что такие странные исключения из правил только кажутся случайным капризом природы. За ними почти всегда стоит неизвестная людям закономерность.

Одна-единственная живая долина, один-единственный холм с этими развалинами на всей планете, а остальное вот эта пустыня… Тут было над чем задуматься. Вчерашнюю историю с Дубровиным Ротанов старался забыть. Она мешала ему работать, мешала сосредоточиться и, непроизвольно врываясь в строгий ход мыслей, взрывала все построения. Полное отсутствие логики могло означать лишь одно — на поверхность выплыла какая-то ничтожная часть неизвестной и сложной системы. Думать об этом сейчас было бесполезно. В галлюцинации он не верил. Оставалось лишь накапливать новые факты.

Восхождение на холм началось задолго до того, как они приблизились к нему вплотную. Холм состоял из широких пластов древнего песчаника, наслоенных друг на друга и представляющих собой некое подобие лестницы с многокилометровыми ступенями. Переход со ступени на ступень был довольно плавен, порой было трудно заметить, когда вездеход преодолевал очередной подъем. Наверно, сверху все это природное сооружение походило на стопу блинов различной величины. Самый маленький блин лежал на вершине. До него оставалось не менее двух километров, когда Ротанов попросил остановить машину и вышел наружу. Всплеск раскаленного воздуха был похож на удар, и все же он снял маску и вдохнул воздух Реаны. Здесь, вдали от цветущих трескучек, это было вполне безопасно. Теперь он смог полнее ощутить обстановку этого места, его настроение. Ему хотелось сделать это прежде, чем они увидят развалины. Минуты три он стоял неподвижно, слушая такую ватную и плотную тишину, какая бывает лишь в космосе; даже дыхание ветра не нарушало ее. Ротанов повернулся спиной к вездеходу и пошел в сторону от проложенной им колеи. Ему хотелось вычеркнуть из пейзажа все внешнее, искусственно при-внесенное людьми. И тогда ему показалось, что тишина и ощущение мертвого покоя в этой пустыне были, пожалуй, слишком полными и от этого чуть театральными.

Последние километры уже не вызывали в нем никакого интереса. До самых развалин он сидел, откинувшись на подушках и нахмурив свое скуластое лицо, рассеченное глубокими складками обветренной кожи. Наконец, подняв целое облако пыли, вездеход затормозил возле развалин. Как и предполагал Ротанов, сами развалины не произвели на него особого впечатления. От стен почти ничего не осталось, а то, что осталось, было скрыто под слоем песка. Неудивительно, что их проглядели во время разведки планеты.

Они привезли с собой универсальный кибер, и теперь водитель торопливо навинчивал на него необходимые приспособления. Надо было расчистить песок метра на два в глубину, чтобы обнажить и очистить кладку. Ее характер, размеры блоков, качество цемента могли немало рассказать опытному археологу. Ротанов не был археологом, но в каких только ролях не приходилось выступать колониальным инспекторам! Их знания были универсальны, а мнения ценились зачастую выше мнения экспертов, возможно, потому, что обширная практика работы на многих удаленных планетах освобождала их мысли от готовых шаблонов и стандартов.

Наконец кибер был готов приступить к работе. Со своими навесными лопатами и скребками он стал похож теперь на большого жука, распустившего крылья и вставшего на задние лапы. Водитель подключил к нему кабель питания, и жук решительно двинулся вперед, повинуясь командам выносного пульта.

Постепенно лопаты кибера углублялись в песок, отбрасывая его назад и в стороны. Траншея вдоль холмика, обозначившего стену, становилась все глубже. Неожиданно мотор кибера противно заурчал, он рванулся в сторону и вдруг стал стремительно погружаться в песок, словно проваливался в какую-то трясину.

— Выключите его! — крикнул Ротанов. Но водитель и сам уже догадался это сделать.

В полной тишине, с остановившимися двигателями кибер продолжал погружаться. Вокруг него образовалась небольшая воронка, казалось, песок под машиной просыпался в какую-то внутреннюю полость. Водитель раздвинул лапы кибера как можно шире, стремясь заклинить машину в провале. Это ему удалось, кибер остановился, и теперь в немом молчании они смотрели, как песок вокруг машины продолжает просачиваться, утекая как вода, постепенно обнажая стены трещины. Впрочем, это была не трещина. Уже сейчас можно было различить правильный прямоугольник отверстия, ведущего куда-то вниз.

Помещение напоминало ящик. Три метра ширины и два высоты. Когда кибер снял со стен толстый слой грязи и включил дополнительное освещение, кто-то заметил, что одна из стен не совсем обычна. Она была сложена из маленьких восьмигранных блоков, плотно пригнанных друг к другу и почти не поддавшихся разрушительной работе времени. Даже в том месте, где стена обрушилась, внутренняя часть блоков сохранилась. Восьмигранные призмы, сделанные из какого-то очень твердого белого материала, уходили в стену на всю ее толщину. Несмотря на необычность кладки, Ротанов отнес ее к Рэнитовскому периоду, с помощью радиоизотопного анализа он определил возраст — полтора миллиона лет.

Им потребовалось не меньше часа, для того чтобы протянуть дополнительные кабели и установить по бокам стены все осветители, какие только нашлись на вездеходе. Водитель снаружи замкнул рубильник и спросил, все ли в порядке. Но ему никто не ответил. Они стояли рядом, плечом к плечу, и не могли произнести ни слова.

Картина проявлялась постепенно, по мере того как водитель регулировал свет. Многое зависело от места расположения источника света и от силы освещения. Когда удавалось найти нужный угол и отрегулировать свет, где-то в глубине восьмигранников, а иногда у самой поверхности их цвет едва заметно менялся, словно какой-то невидимый художник трогал их мягкой и яркой пастелью. Границы между различными цветовыми оттенками были нечетки, расплывчаты, и потому картина не имела определенных сюжетных контуров, это был просто набор цветовых пятен. Но в их сочетании угадывалось скрытое настроение, какой-то музыкальный, неполно выраженный тон. И чем дальше Ротанов всматривался в эти цветные пятна на стене, тем, яснее понимал, что это не абстракция, что на стене изображено нечто вполне конкретное. Они просто еще не поняли, не нашли способа понять, что именно хотел выразить неведомый художник. Отчего-то Ротанова не покидала уверенность, что картина несет какую-то важную информацию.

— Мне кажется, картина не в фокусе, — сказал водитель.

— Как вы сказали? Не в фокусе?!

— Я хотел сказать, она не резка, размыта, наверно, время…

— Нет, вы сказали не в фокусе… А ведь это можно проверить. Через несколько минут они уже знали, что поверхность стены имела плавную, незаметную для глаза кривизну. Стена представляла собой часть огромной, правильной сферы, и теперь уже нетрудно было рассчитать ее фокус. Через час, убрав обломки породы и песок, они удлинили помещение на добрых четыре метра. Кривизна была рассчитана так, чтобы фокус находился на уровне глаз человека. Только один человек одновременно мог видеть картину, словно она несла в себе некую тайну, не предназначенную для посторонних глаз…

Почему-то никто не решался первым встать в это заранее рассчитанное бортовым компьютером место. Нечто величественное и тревожное угадывалось в том, с каким упорством, последовательностью и целеустремленностью была задумана неведомыми конструкторами эта стена, задумана так, чтобы пронести через тысячелетия некий образ, поведать потомкам о чем-то таком, ради чего стоило создавать все это сооружение.

Нужно было сделать всего лишь шаг, один шаг. Ротанов вздохнул, провел по лицу рукой, словно прогоняя неведомое сомнение, и шагнул к точке фокуса.

Картина не была объемной. В первую секунду Ротанову показалось, что она не была даже цветной, и только потом он различил очень блеклые, едва уловимые цветовые оттенки. Зато здесь, в точке фокуса, картина наконец стала резкой. Отчетливо проступили все линии, штрихи, детали… Впечатление разбивалось, дробилось на отдельные, не связанные сюжетно части. Вначале он увидел кусок планетного пейзажа, это, несомненно, была Реана. Реана в глубокой древности, когда здесь еще не было пустынь. Все пространство заполняли огромные шары трескучки… Планета трескучек? Но кто же создал это полотно, какой неведомый художник? Вдруг он заметил в правом нижнем углу картины знакомый холм, на котором они сейчас находились. Он узнал его, может быть, потому, что башни и зубчатые стены строений на фоне блеклого фиолетового неба выглядели так, как он пытался их себе представить.

Весь холм и эта старинная, защищенная высокой стеной крепость выглядели в пейзаже чужеродным телом. Они смотрелись как остров в зеленом море со странными белыми гребешками волн… Трескучки окружали замок со всех сторон, жались к стенам, гнездились в трещинах скал… Когда Ротанов едва заметно менял угол зрения, часть картины сразу же тускнела, словно гасла, зато высвечивалась новая часть, и он никак не мог найти положения, в котором мог бы увидеть ее сразу всю целиком. Впрочем, такое разбитое на отдельные фрагменты впечатление его пока устраивало, оно помогало полнее усваивать информацию. Неожиданно для себя он установил, что светлое округлое пятно над поверхностью планеты вовсе не солнце, а человеческое лицо. Лицо женщины с огромными, чуть разнесенными глазами, смотрящими пристально и тревожно. Затем он увидел ее руки, словно простертые над планетой в немом призыве, в попытке спасти раскинувшийся под ней зеленый мир от какой-то угрозы. Пожалуй, это было его собственное, субъективное впечатление. Проследив за направлением ее рук, он заметил на поверхности планеты еще одну человеческую фигурку, совсем маленькую и как бы устремленную навстречу женщине. Несколько мгновений Ротанов никак не мог поймать в фокус лицо этой фигуры, по общему облику он не сомневался, что это мужчина, и невольно удивился диспропорции в размерах: огромное, летящее над планетой лицо женщины, а на поверхности под ней крошечная фигурка мужчины.

Он все еще старался поймать в фокус лицо мужчины, когда заметил у его ног целую шеренгу каких-то загадочных и совсем уж маленьких лохматых существ. Он долго старался понять, что они собой представляют. И вдруг забыл о них, потому что после какого-то непроизвольного движения вся картина целиком стала наконец видной. Ощущение тревоги и безысходной тоски навалилось на Ротанова с неожиданной силой. За спиной женщины появились пятнышки звезд, они сплелись в незнакомые созвездия. Казалось, женщина летит откуда-то из темных глубин космоса, летит к планете, хочет обнять ее, защитить от неведомой грозной опасности и не успевает… На ее лице ясно видны отчаяние, почти безнадежная мольба о помощи. Какие-то темные могучие силы сминают, разрушают перед ней поверхность планеты. В открывшуюся взору Ротанова воронку голубоватой грязи рушатся скалы и самые стены замка, в ней без следа исчезают белые шары трескучек и беспомощные лохматые существа, сбившиеся у ног мужчины. Ротанову казалось: он слышит некую грозную мелодию разрушения. Мелодию, не затерявшуюся в бездне веков, грозящую неведомой опасностью им самим… Сегодняшнему дню планеты… На самом краю воронки, наполненной голубой грязью, стояла фигурка человека с поднятыми навстречу женщине руками. Но грязь, растекаясь по всей поверхности планеты, отделяла их друг от друга. В лице мужчины Ротанов ясно видел отчаяние. И вдруг это лицо показалось ему знакомым. Ротанов узнал тяжелый разлет бровей, широкий лоб с характерной сеточкой морщин… Картина обладала поразительной способностью передавать мельчайшие детали. Но лица людей часто бывают похожи, к тому же картина ничего общего не имела с фотографией, это было прежде всего художественное произведение, и все же… Сознание отказывалось принять противоречащий логике факт, упорно подыскивало более правдоподобное объяснение. Взглянув наконец ниже, он увидел у самых ног человека знакомый рыжий рюкзак с заплатой на левом кармане, в который вчера ночью своими руками сложил одежду Дуброва после его исчезновения.

Пока водитель готовил вездеход к обратной поездке, Ротанов и Крамов спустились метров на сто по склону холма. Они шли молча, и Ротанов был благодарен Крамову за то, что тот дает ему время обдумать происшедшее, не пытается навязать собственных суждений, не задает ненужных вопросов, просто ждет решения и все.

Солнце клонилось к закату, и в цвете пустыни наступило странное изменение. Может быть, оттого, что лучи фиолетово¬го светила падали на землю слишком косо, они окрасили ее в голубоватый цвет, очень похожий на тот, что так поразил Ротанова на картине.

— Голубая грязь… Вам не кажется, что в почве планеты все еще есть ее остатки и именно поэтому она так безжизненна?

— Но ведь анализы…

— Анализы! Анализы не всегда улавливают нюансы, да и химики не всегда ищут то, что нужно. Это придется проверить.

Во всяком случае, место то самое… Где-то здесь, прямо под нами, был центр воронки.

— За полтора миллиона лет слишком многое изменилось.

— Да. Кроме Дуброва, пожалуй. — Они внимательно посмотрели друг на друга.

— Вы его хорошо знали? С самого рождения?

— Да. Мальчишкой он был непоседливым, энергичным, довольно способным, а взрослым… Даже не знаю, что сказать…

Была в нем одна черта. Я бы назвал ее повышенным чувством справедливости, и еще, пожалуй, замкнутость.

— Сейчас я хочу знать другое. Были ли такие периоды, когда Дубров оставался вне сферы вашего наблюдения? Оставался один на достаточно долгий срок?

— Мы здесь не следим друг за другом. Планета безопасна.

Такие периоды бывают у каждого из нас. Конечно, и Дубров вел самостоятельную работу. Но… но мне кажется… ваша версия ошибочна.

— Я обязан проверить любые возможные версии, — сухо возразил Ротанов. — Надеюсь, вы поняли, насколько все стало серьезней после этой картины. Меня не покидает мысль о самом помещении. Это не зал для демонстрации. Это вообще не зал. Просто каменный параллелепипед. Он чересчур функционален. С одной-единственной задачей. Нечто вроде почтового ящика…

— И в нем послание, адресованное именно нам?

— Вполне возможно… Эвакуацию вашей колонии придется отложить до прибытия специальной экспедиции. Хотя я не буду настаивать на такой экспедиции.

— То есть как?

— Я считаю, что у вас в колонии есть все необходимые специалисты. Вам просто нужно перестроить работу. Ориентировать людей на совершенно новые задачи и сделать это немедленно, еще до прибытия транспорта со специальным оборудованием. Меня не покидает мысль, что у нас очень мало времени, может быть, слишком мало… Мы должны разобраться а ситуации, прежде чем она полностью выйдет из-под контроля.

— Вы предполагаете такую возможность?

— Во всяком случае, обязан ее учитывать.

Они надолго замолчали. Ротанов чувствовал, что Крамов что-то хочет сказать ему, но почему-то не решается. Наконец он сказал, глядя в сторону:

— Не знаю, поможет ли вам это. Но после историк с картиной самые невероятные вещи кажутся мне заслуживающими внимания.

— А вы знаете еще что-нибудь из этой серии?

— Не знаю, из какой это серии. Думаю, вам лучше всего посмотреть на них самому. Это недалеко. Каких-нибудь двадцать километров в сторону от прямой дороги в поселок. Нам нужно успеть часам к шести. Раньше они все равно не выходят. Только после заката.

Двадцать километров в сторону от проложенной колеи вездеход проделал за полчаса, и перед самым закатом они очутились в русле сухой речки. Еще в дороге сориентировавшись по фотокарте, Ротанов понял, что долина этой пересохшей речки тянется от самой рощи трескучек. Отсюда до поселка было всего километров восемь. Крамов попросил остановить вездеход и первым скрылся в нагромождении скал, закрывших долину. Когда Ротанов его нагнал, Крамов жестом попросил его не шуметь, хотя сам шел довольно неаккуратно, то и дело задевая толстыми подошвами ботинок за камни. Внизу он выбрал большой гладкий валун, уселся на нем и достал пакетик с орехами. Не скрывая раздражения от его слишком загадочного и несколько театрального поведения, Ротанов остановился рядом.

— Вы бы объяснили, чего мы ждем?

Крамов пожал плечами.

— Это нужно увидеть самому, наберитесь терпения, до заката осталось несколько минут.

Действительно, Альфа Грианы, светило этой далекой планеты, уже коснулась горизонта. Ее диск неправдоподобно распух, сплющенный толстым слоем атмосферы. Свет переходил из фиолетовой гаммы в синюю и постепенно сходил на нет. Наконец звезда скрылась за горизонтом, и над пустыней во всю ее необъятную ширь повисли серые сумерки, полные тишины и запахов нагретого за день песка.

Можно было подумать, что во всей этой огромной и мертвой пустыне жили и двигались лишь они двое. Неожиданно Ротанов понял, что это не совсем так. Прямо на них с той стороны, где был расположен лагерь, двигалась какая-то темная масса. Ротанов, привыкший к тому, что любое непонятное движение на чужих планетах предвещает опасность, потянулся к оружию, но Крамов остановил его. — Они совершенно безопасны. Главное — не двигайтесь, постарайтесь подпустить их как можно ближе, иначе вы ничего не увидите.

Сумерки сгущались, трудно было что-нибудь рассмотреть на таком расстоянии, и все же Ротанову казалось, что темная масса, двигавшаяся вдоль русла, распадается на отдельные пятнышки. Их было не так уж много — штук десять. Какие-то движущиеся предметы. Почему-то пятна казались именно предметами, а не живыми существами. Позже он понял, что в этом виновата их форма. Сейчас их разделяло всего несколько десятков метров, и Ротанов должен был признать, что никогда еще не встречал чего-нибудь более странного, чем эти движущиеся треножники. Три ноги соединены в одной точке. Не было ни головы, ни глаз, ни туловища — только эти три ноги. И по тому, как мягко изгибались эти ноги, как осторожно ощупывали почву, прежде чем сделать очередной шаг, Ротанов понял: они все-таки живые… Ни один механизм не мог бы обладать столькими степенями свободы, как эти гибкие лапы, в них не было и намека на шарниры, не было места для каких-то скрытых двигателей, вообще ничего не было, кроме соединенных вместе лап… Рост каждого существа не превышал полуметра, лапы толщиной с человеческую руку заканчивались не ступнями, а какими-то круглыми подушечками или присосками.

Не дойдя до замерших людей метров двадцати, существа разом остановились. Но они не стояли неподвижно, как это сделали бы механизмы. Передние существа переминались с ноги на ногу, словно в нерешительности. Сейчас они производили трогательное и беспомощное впечатление. Те же, что шли сзади, остановились не сразу. Натолкнувшись на передних, они отступили назад. Ротанов подумал, что скорее всего они ничего не видят, но все же каким-то образом ощущают присутствие людей. Потоптавшись с минуту, существа начали расходиться в разные стороны.

— Следите за каким-нибудь одним, — прошептал Крамов. И не двигайтесь.

Одно из существ, пробежав совсем рядом, начало карабкаться на крутой склон. Ротанов только теперь оценил, как хорошо приспособлено их тело к движению по неровной поверхности. Живой треножник сплюснулся, прижался к самой земле и, широко расставив лапы, цеплялся за малейшие трещины и выступы камня. Взобравшись на пологую часть террасы, он остановился, приподнял одну лапу и вдруг начал быстро вращаться на одном месте, как это делают балерины. Вокруг него появилось облачко пыли, одна из лап треножника начала зарываться в мягкую породу, образуя в ней небольшую лунку. Раздался треск, и в том месте, где только что стоял треножник, сверкнула электрическая искра. Существо исчезло.

— Это все, — сказал Крамов. — Теперь вы можете попытаться поймать любого из оставшихся. Бегают они довольно плохо.

Не дожидаясь повторного приглашения, Ротанов бросился к ближайшему существу. Оно тут же пустилось от него наутек. Расстояние между беглецом и преследователем быстро сокращалось, и, когда Ротанову оставалось лишь протянуть руку, раздался знакомый треск электрического разряда и существо рассыпалось у него на глазах, превратилось в облачко темноватой пыли, медленно оседающей на землю. Порыв ветра подхватил часть этой пыли и унес в пустыню. Пораженный Ротанов обернулся, но увидел только одинокую фигуру Крамова, неподвижно стоявшего на месте. Нигде не было видно больше ни одного треножника.

— Со всеми произошло то же самое?

Крамов молча кивнул.

— Почему вы ничего не сообщали о них в своих отчетах?

— Мы узнали о них совсем недавно. Их появление непосредственно связано с цветением трескучек.

— Интересно. Каким же образом?

— Пыль, которая остается после разряда, на самом деле вовсе не пыль. Это зрелые споры трескучек. Собственно, все тело треножников состоит из этих спор, связанных между собой неизвестной нам энергией. Когда заряд энергии оказывается израсходованным, они распадаются. То же происходит при малейшей опасности. Наши биологи предполагают, что эти образования несут одну-единственную функцию — разнести как можно дальше пыльцу трескучки.

— Ну да, простой я экономичный способ. Как они устроены?

Откуда получают энергию? Как получают и каким образом перерабатывают информацию об опасности?

— Этого мы не знаем. Никто еще не держал в руках самого треножника, они всегда распадаются. Установлено, что образуются они в зарослях трескучки сразу после взрыва спороноса и тут же пускаются в путь, стараясь как можно дальше уйти от места рождения. Их встречали в пустыне за десятки километров от дома. Это все, что мы о них знаем.

— Пусть этим займется специальная группа биологов. Необходимо выяснить, как они образуются. Единственная ли это форма спороносителя или возможны другие, и самое главное вот что… Нужно выяснить пути их миграций. Определить места, в которые они стремятся, если только их миграции подчинены какой-то системе…

Ротанов надолго задумался, стало уже совсем темно, и Крамов зажег мощный фонарь. Луч его света сразу же сгустил темноту и словно прорубил в ней узкий голубой коридор.

— Вы ничего не заметили знакомого в их облике?

— Знакомого? Они похожи на штатив, на треножник буссоли.

— Я имею в виду не это… Мне показалось, что они очень похожи на те лохматые существа, что мы видели на картине у ног Дуброва, только здесь они гладкие.

— Да. Пожалуй… Дубров. Снова Дубров. Одно из двух: или этот человек проник в загадки Реаны гораздо дальше любого из нас, либо он…

— Вы хотите сказать «нечеловек»?

Ротанов ничего не ответил. Еще с минуту они стояли молча, слушая, как ветер, усилившийся после заката, свистит в трещинах скал у них над головой.

— Пойдемте, — сказал Ротанов. — Дубровым я займусь сам.

3

Ротанов сидел за своим рабочим столом в отведенном ему коттедже. Прямо перед ним светился экран дисплея главного информатора колонии, на котором то и дело появлялись слова: «Канал свободен».

Наконец Ротанов потянулся к клавиатуре и отстучал задание: «Все данные о колонисте Дуброве по форме 2К». Ему пришлось набрать специальный шифр, так как эта форма выдавалась только в случае официального расследования, и сейчас, набрав шифр, он словно поставил некую невидимую точку в своих собственных рассуждениях. Просматривая информацию, поступающую на экран, он делал пометки в блокноте и, когда закончил, удивился тому, как мало их получилось: родился в колонии тридцать лет назад, прошел полный курс обучения на биолога, нет семьи. Последнее он подчеркнул: для колониста в возрасте Дуброва это было необычно. Специализация — агробиолог. Тема — «Активные химогены в масле трескучек».

Интересующих Ротанова сведений оказалось на удивление мало. Прожил человек тридцать лет, учился, закончил самостоятельную работу, вот и все, что можно о нем узнать из картотеки. Впрочем, Ротанова никогда не удовлетворяли официальные сведения. В личную карточку вносились лишь основные, определяющие события в жизни каждого человека, а его сейчас интересовали нюансы, черты характера, странности, срывы, словом, все то, чего машина знать не могла…

Встретившись со школьным учителем, с научным руководителем и еще с двумя-тремя людьми, знавшими Дуброва лично, он наконец вернулся к себе, выключил всю аппаратуру связи, запер двери коттеджа и вновь уселся за пустой стол. Пора было подвести какой-то итог. Знал он примерно следующее: месяц назад по неизвестной причине Дубров попробовал сок трескучки. Он этого не скрывал. Напротив, написал рапорт на имя председателя Совета. На основании этого рапорта его сочли больным и временно отстранили от работы.

О характере действия самого сока пока что выяснить не удалось ничего. У Ротанова сложилось впечатление, что колонисты упорно избегают разговоров на эту тему, словно между ними существовало некое тайное табу по поводу всего, что касалось трескучек. Следующий бесспорный факт — его личная встреча с Дубровым, во время которой тот заявил, что сок трескучек не наркотик, и отказался что-либо объяснить… Потом это ночное преследование и исчезновение Дуброва. Ротанов невольно поежился. Это было, пожалуй, самое необъяснимое место во всей истории с трескучками. Если бы не рюкзак с одеждой, он мог бы, пожалуй, поверить в собственные галлюцинации, наконец, а го, что Дубров стал временно невидимым. Но подобранная одежда делала эти предположения неправдоподобными, приходилось признать, что Дубров именно исчез, испарился, перестал существовать в данное время и в данной точке пространства и одновременно появился в какой-то другой точке. У себя в коттедже или, быть может, где-то еще?

Ротанов почувствовал, что впервые с начала расследования он наконец напал на какую-то действительно ценную мысль. Ценную потому, что потом ведь была еще картина с изображением Дуброва, и эта мысль помогала как-то состыковать оба этих невероятных факта. Парадоксальные факты требовали такого же объяснения. Если принять это как рабочую гипотезу, то следовало дальше предположить, что неизвестные художники полтора миллиона лет назад встречались именно с Дубровым… Ротанов почувствовал, как от одной этой мысли его лоб покрывается испариной. Если продолжать рассуждать в том жe духе, то можно додуматься черт знает до чего… А тут еще эти треножники и вообще вся картина… Он тут же прервал себя: «Стоп. О картине пока не будем. Слишком мало данных. Не надо отвлекаться от Дуброва». Казалось, чего проще — встретиться с ним еще раз… А почему бы и нет? Почему не попробовать сказать человеку, что произошла ошибка, что его рапорт неверно поняли, что теперь ему верят и просят помочь? Даже если Дубров откажется, уже само по себе это будет значить немало. Тогда можно заняться второй версией, попытаться доказать, что под личиной Дуброва скрывается кто-то чужой… Пока для этого не было ни малейших оснований.

Еще раз перебрав в уме все доводы, взвесив все полученные заново факты, Ротанов наконец решился еще на одну попытку откровенного разговора с Дубровым. Несмотря на поздний час, он потянулся к селектору. Теперь, когда в его мыслях появился намек на какой-то порядок, не хотелось ничего откладывать. Экран селектора замигал желтым огоньком. Абонент не отвечал на вызов… И когда через полчаса без предупреждения к нему ввалился Крамов, он уже догадался, что опоздал, что встречи с Дубровым не будет.

— Дубров ушел…

В минуты сильного волнения Ротанов всегда говорил медленно, тщательно подбирая слова. Вот и сейчас спросил с расстановкой, нарочито спокойно;

— Он ведь и раньше самостоятельно покидал поселок. Может быть, сейчас?..

Крамов отрицательно покачал головой.

— Я думаю, теперь он не вернется обратно. Во всяком случае, пока…

— Пока я здесь?

Крамов кивнул.

— Почему вы это допустили? Как вообще это могло случиться?!

— Дубров свободный человек. Я не могу приставить к нему охрану. Для того чтобы лишить человека права на свободу по¬ступков, необходимо решение Высшего Совета Земли.

— Не будьте формалистом, Крамов! Вы отлично знаете, о каких серьезных вещах идет речь. Вы не имели права выпускать его из поля зрения!

— Не видел в этом необходимости. Я верю Дуброву. Мне кажется, он знает, что делает.

Ротанову приходилось прилагать все больше усилий, чтобы не сорваться, не высказать Крамову всего, что он думал о его поведении в истории с Дубровым. Не имело смысла ссориться с этим человеком, единственным, на кого он мог здесь опереться.

— Почему вы решили, что Дубров не вернется?

— Он взял с собой полный рабочий комплект полевого снаряжения, месячный рацион, ну и еще кое-что…

— По крайней мере, из этого следует, что искать его нужно здесь, на Реане. — Ротанов мрачно усмехнулся. — Когда вы мне говорили, что с Дубровым все обстоит не так просто, что мне не удастся изолировать его, вы имели в виду именно это?

— Не только. Человек, попробовавший сок трескучки, становится уже не просто человеком. Во всяком случае, не простым человеком. Мне кажется, вы и сами это поняли.

— Да, кое-что я понял. К сожалению, без вашей помощи, — не удержался от упрека Ротанов. — Вначале вы умолчали о живых спороносителях, теперь чего-то не договариваете о Дуброве. Я ведь не к теще на блины приехал!

— Здесь наш дом. Наши дела. Земля далеко отсюда, а в своих делах мы разберемся сами. Вы здесь гость.

Ротанов отвернулся. Он с трудом подавил в себе гнев. Его полномочия на этой далекой планете стоили не так уж много. В основном они зависели от него самого, от тех взаимоотношений, которые складывались с колонистами. Почти никогда Ротанов не пользовался чрезвычайными правами инспектора, старался даже не напоминать о них. Вот и сейчас только одну-единственную вещь сказал он Крамову, не мог не сказать:

— Все мы здесь гости, Крамов. Все люди. И дом этот чужой. Мы даже не знаем, чей он. Подумайте об этом.

«Чтобы понять до конца — нужно испытать самому» — старая истина. Старая как мир. Ротанов сидел, опершись спиной о толстый ствол трескучки, как совсем недавно в этом самом месте сидел Дубров. Казалось, время сделало полный круг и вернулось к первоначальной точке. Только на месте Дуброва теперь сидел он сам… Капля за каплей сочился из пресса маслянистый, остропахнущий сок. Он не хотел рисковать и решил повторить все, что делал Дубров, во всех деталях. Другого пути у него попросту не осталось. Шестидневные поиски Дуброва не увенчались успехом. Конечно, он мог сообщить на Землю о своей неудаче, о том, что расследование, в сущности, зашло в тупик, что сюда необходимо выслать хорошо оснащенную экспедицию… Но пока она прибудет, цветение трескучек закончится и придется ждать еще восемь лет. К тому же в глубине души Ротанов не сомневался, что не количество исследователей и качество снаряжения определяют успех в поисках истины, что-то другое… может быть, умение принимать такие вот решения?

Все. Пожалуй, это последняя капля. С каждой секундой сок изменялся на воздухе, и он не знал, сколько времени он сохранит свои первоначальные свойства. Лучше всего не терять ни секунды. И все же он в последний раз перебрал в уме — не забыл ли чего на тот случай, если не вернется из этого нереального путешествия в никуда… В сейфе заперты его записи, вы¬воды. Оставлено письмо Крамову с просьбой вскрыть сейф через неделю после его ухода… Еще что? Он неплохо экипирован, вооружен. Все необходимое в дальней дороге здесь с ним, в этом потрепанном вещмешке. Осталось поднести к губам пузырек… С чем? В том-то и дело… Двое погибли… Погибли или не вернулись, как Дубров? Чего-то Крамов не договаривает, но это теперь неважно. Скоро он все будет знать сам, без посторонней помощи.

Он говорил и говорил себе разные обыденные слова, пытаясь заглушить самый обыкновенный человеческий страх. Не раз ему приходилось рисковать жизнью в обстоятельствах гораздо менее значительных, но ни разу еще ошибка не стоила бы так дорого. Нелепая тайная смерть от растительного яда неземного растения… Что о нем подумают друзья? Поймут ли? Смогут ли оценить все обстоятельства, взвесить их так, как взвесил и оценил он сам? Или скажут, что действие наркотика непредсказуемо, и запретят людям подходить к этой роще? А может быть, и вообще закроют планету?.. Слишком многим он рисковал. Слишком многое ставил на карту. «Памятник тебе не поставят, это уж точно. Ну хватит. Довольно сантиментов!» — оборвал он себя.

У жидкости был резкий, ни на что не похожий вкус. Отдаленно она напоминала, пожалуй, смесь каких-то пряностей: ванили, корицы, еще чего-то знакомого, но забытого в детстве. В следующее мгновение Ротанова оглушила волна подавившего все ощущения тошнотворного запаха. И он не смог уловить момент, когда сознание полностью вышло из-под контроля и все заволокла серая непробиваемая пелена. Это была именно пелена, а не полный мрак, какой бывает, например, в анабиозе или под наркозом. Сквозь эту пелену Ротанов ощущал какое-то движение, словно мир вокруг него начал быстро вращаться. Или это вращался он сам? Таким ли бывает головокружение? Ему трудно было разобраться в своих ощущениях, потому что голова походила на ватный шар. Он почти полностью утратил способность анализировать и ощущать что-либо.

Следующим впечатлением, поразившим его своей определенностью, было сознание того, что в лицо ему бьет яркий солнечный свет. Он пробивался сквозь плотно зажмуренные веки и почти насильно вытягивал рассудок Ротанова из небытия. Несколько мгновений Ротанов лежал, не шевелясь и не открывая век. Прислушивался к своему телу. Сердце билось часто и мощно, словно он только что бежал в гору. Дышал он легко, не чувствуя никаких запахов. Потом он услышал звуки и поразился их количеству и разнообразию. Все его существо переполнила простая радость. Он жив. Жив!

Наконец он открыл глаза и понял, что лежит на чем-то отдаленно напоминающем траву. Со всех сторон его окружали яркие зеленые заросли, а прямо в лицо било утреннее солнце. Пожалуй, самым впечатляющим был именно этот мгновенный переход от ночи к ослепительному сияющему дню. Он еще не способен был анализировать происшедшее и мог только по-щенячьи радоваться солнечному свету и яркой зелени, укрывшей его со всех сторон, как в колыбели.

В следующую секунду Ротанов обнаружил, что сравнение с колыбелью пришло ему в голову отнюдь не случайно. Поскольку он был наг. Совершенно наг. Рывком протянув руку к рюкзаку, который должен был лежать рядом, он ничего не нашел. Даже трава не была примята. Итак, в этот мир приходят нагими и безоружными… Он должен был догадаться об этом еще раньше, когда подбирал одежду Дуброва… Благодушное настроение мгновенно покинуло его. Он рывком сел, осмотрелся. Сидел он в чаще трескучек. Была примерно середина дня, и вокруг росли не те трескучки. Спороносы у них определенно казались выше и мощней, стебли толще и раскидистей. Кроме того, между их корней не гулял ветер, выдувая пыль и песок, как это было на Реане. Здесь все оплела собой пружинистая трава, какие-то незнакомые кусты. Уцепившись за ствол, Ротанов поднялся на ноги. Прямо перед ним, буквально в десятке метров, заросли пересекала дорога. Самая обычная сельская дорога, не покрытая ничем, кроме пыли.

«Вообще все не так уж плохо, — успокоил он себя. — Ты очутился там, куда стремился. Конечно, без снаряжения, одежды и запаса пищи долго здесь не протянешь… Нужно срочно что-то предпринимать. Прежде всего необходимо одеться». Он вспомнил стереофильм о древних дикарях, которые прекрасно обходились пальмовыми листьями… Правда, здесь нет пальм, но на первое время сойдут листья трескучек. Он сплел из них что-то вроде набедренной повязки. Получилось не очень красиво, зато прочно. Солнце припекало так сильно, что до вечера вполне можно было обойтись и такой одеждой. Покончив с этим, Ротанов вышел на дорогу. Буквально через сто метров заросли кончились и перед ним открылся холм, на который взбиралась дорога. На самой его вершине темнели знакомые крепостные стены. Сомнений больше не осталось: он попал в мир, изображенный на картине рэнитов. И хотя он ждал чего-то подобного, оглушение от этого открытия не стало меньше.

К стенам замка ему удалось подойти скрыто, прячась в густых зарослях, вползавших на самую вершину холма. Колючки жестоко царапали его незащищенную кожу, но это приходилось терпеть… Он должен был соблюдать осторожность. Чем ближе пробирался он к замку, тем больше признаков говорило о том, что древнее строение обитаемо. Дымок над крышами, следы по¬возок, наконец, запах хлеба, долетавший с задних дворов. Строение трудно было назвать замком. Это был скорее ряд жилых построек, защищенных мошной высокой стеной. Еще издали Ротанов понял, что стену строил архитектор, хорошо усвоивший законы пропорций. Причем, это был именно архитектор, а не военный инженер. Северным крылом крепостная стена вплотную примыкала к скальному выступу, с которого осаждающие в случае необходимости могли бы легко перебросить лестницы и помосты. Но были ли осаждающие в этом диком краю? А если не было, то к чему строить такую мощную стену?

К замку вела одна-единственная дорога, и, пока Ротанов пробирался в зарослях, он не замечал на ней никакого движения. Заросли, наполненные криком невидимых птиц, жили своей собственной жизнью В них не было ни малейших следов деятельности человека.

Наконец Ротанов очутился у самой стены. Она была сложена из массивных каменных блоков, размер которых внушал невольное уважение. Поверхность камня, обращенная наружу, оказалась почти не обработанной, и грубые выбоины позволяли, цепляясь за неровности, подняться довольно высоко, может быть, до самого верха… Еще одна небрежность строителей? Ротанов не решился испытывать судьбу. Взбираясь на стену, он стал бы отличной мишенью для охранников в угловых башнях, если там были охранники. Ему показалось благоразумней подняться на вершину скального выступа, с которого наверняка откроется вид на внутренний двор замка.

Почти целый час Ротанов пролежал на вершине скалы, разглядывая пустой двор. И за все это время он не заметил в замке ни малейшего движения. Ничего не стоило перебраться на стену и спуститься во двор. Но он пришел сюда как гость и не хотел придавать своему визиту сомнительный характер. В конце концов существовали ворота. Те, кто построил этот замок, вряд ли сильно отличались от людей.

Ворота, сбитые из стволов трескучек, оказались заперты. Но снаружи имелось огромное металлическое кольцо из какого-то красноватого металлического сплава. Ротанов взялся за него и несколько раз дернул Внутри гулко отозвался колокол, и через минуту ворота неторопливо поползли вверх, открывая вход.

Внутренний двор оказался совсем небольшим. Сверху он выглядел иначе. Едва Ротанов переступил порог, как ворота с грохотом опустились за его спиной. На стене главного здания возвышался балкон, красиво украшенный резными балюстрадами. Прежде чем Ротанов решил, что делать дальше, дверь на балконе распахнулась, и четыре мужские фигуры, одетые в свободные плащи темного цвета с синей и золотой оторочкой, вышли на балкон и остановились, молча разглядывая Ротанова.

Текли секунды, никто не шевелился. Казалось, прошла целая вечность в немой неподвижности. Ротанов жадно вглядывался в их лица. Это были человеческие лица. И они были совершенны, словно их всех четверых изваял один и тот же скульптор. Больше двух метров роста — настоящие великаны. У того, что был выше всех, волосы серебрились на солнце. Ни волнение, ни любопытство не отражались на лицах, словно они и впрямь были статуями. В конце концов Ротанов почувствовал беспокойство. Так не встречают гостей. Во всяком случае, так их не встречают люди…

И вдруг он словно бы посмотрел на себя их глазами. Полуголый, исцарапанный дикарь в набедренной повязке стоял во дворе… Зачем он пришел, откуда, что ему здесь надо? Не эти ли вопросы скрывались сейчас за их бесстрастными лицами? Только теперь он ощутил всю невероятную сложность первого контакта.

И вдруг, разрушая его сомнения, ясный и громкий голос на чистейшем интерлекте, на котором вот уже два столетия разговаривали все народы Земли, спросил:

— Кто ты такой?

Это было настолько неожиданно, что Ротанов произнес первые пришедшие в голову слова:

— Я человек с планеты Земля.

Прозвучало это торжественно и нелепо. — Мы знаем. Твое звание и имя?

— Вы знаете интерлект. Откуда? — Они не ответили.

И сразу же Ротанов почувствовал, каким непростым будет этот разговор… Инспектор внеземных колоний обязан уметь быть дипломатом, и он ничем больше не выдал своего волнения.

— Вы можете считать меня представителем правительства Земли. Я осуществляю контроль за внеземными поселениями, созданными людьми.

Ему очень мешало отсутствие одежды и этот дурацкий балкон, возвышавший собеседников настолько, что ему все время приходилось задирать голову. То ли акустика во дворе была такой, то ли голос говорящего был чрезмерно громок, но его буквально оглушали величественные раскаты, несущиеся с балкона. Долгая дорога через заросли утомила Ротанова, солнце жгло исцарапанную кожу, пот заливал глаза. Все это были не очень подходящие условия для первого дипломатического контакта с иной цивилизацией. «Ничего, обойдешься, — сказал он себе. — Ты сам заварил эту кашу. И если сейчас провалишь дело, тебе этого никогда не простят. Да и сам ты себе этого не простишь, так что держись и смотри в оба».

Стоявшие на балконе о чем-то переговаривались между собой. Сейчас до Ротанова не долетало ни звука, словно во дворе выключили громкоговоритель. Но вот самый высокий мужчина обернулся, и вновь над Ротановым загремел голос:

— Зачем ты пришел к нам?

— Я ищу землянина. Его зовут Дубров. Валерий Дубров.

— Его нет здесь.

— Но он был у вас?

— Был и ушел.

Как эхо отдались эти слова в голове Ротанова. Значит, все напрасно? И вдруг подумал, что погоня за Дубровым постепенно превращается для него в самоцель. Но разве он сам не может попытаться раскрыть загадку Реаны? Теперь, когда он здесь, в далеко прошлом этой странной планеты, он должен сам пройти весь путь без посторонней помощи,

— Чего еще ты ждешь? — прервал его мысли голос с балкона.

— Я хотел бы получить информацию… — Слово прозвучало отчужденно, оно не отражало того, что он хотел сказать.

— Я хотел бы получить знания, — поправился Ротанов.

— Мы не раздаем наших знаний. Они стоят дорого.

— Земляне не станут торговаться. Мы предоставим в обмен знания и открытия, сделанные людьми.

— Мы не нуждаемся в них. Мы не знаем, что делать с собственными.

— В таком случае мы найдем, чем заплатить. Человечество достаточно богато.

— Никакие материальные ценности нельзя пронести сквозь время. Все ваши богатства здесь не имеют цены.

— Что же вы цените в таком случае?

— Только труд. Ты согласен трудиться в обмен на знания?

— Что именно я должен буду делать?

— Все самое необходимое. Ковать железо, возделывать землю, ткать, ухаживать за животными.

— В таком случае я хотел бы знать цену.

— Цена стандартна. Год работы за час.

— За час чего?

— За час ответов на любые вопросы, которые ты сумеешь задать.

Год работы… Совсем недавно он готов был заплатить за это жизнью.

4

Комната, отведенная Ротанову, оказалась светлой и чистой. Хотя и совсем небольшой. В ней помещался грубо сколоченный топчан, накрытый кошмой. Столь же грубо сделанный стол с табуретом, на вешалке висела толстая полотняная рубаха и что-то вроде рабочего комбинезона. Дверь за ним закрыли, но Ротанов не слышал ни скрежета засова, ни щелчка замка… Как только стихли шаги сопровождавшего его рэнита, он попробовал открыть дверь. Она легко поддалась его усилиям, и он вновь увидел коридор, ведущий во двор. Ну что же, по крайней мере, рэниты сразу же начали выполнять одно из условий договора; он совершенно свободен и в любую минуту может покинуть замок.

Успокоившись на этот счет, Ротанов более подробно исследовал комнату. На топчане в кошме образовалась вмятина, формой напоминавшая человеческое тело. Он измерил примерный рост того, кто лежал до него на этой постели. Рэниты были выше…

Воды и пищи ему не предложили, очевидно, здесь это сначала нужно заработать, а возможно, просто еще не наступило время трапезы. Он сел за пустой стол и задумался. Все говорило о том, что здесь до него жил другой человек. Эта вмятина на топчане, потертости на рубахе, словно специально сшитой на рост землянина… Но в таком случае должен быть и более явный след. Он сам, прежде чем покинуть эту комнату, наверняка захотел бы оставить здесь хотя бы знак о своем пребывании… Где-нибудь в таком месте, чтобы он не сразу бросался в глаза и в то же время так, чтобы его можно было обнаружить… Человек часто садится за стол… Он осторожно опустил руку и провел ладонью с внутренней стороны. Вскоре пальцы нащупали неровные царапины. Ротанов опустился на пол и прочел выцарапанные острым предметом две буквы: «В. Д.». Но почему только эти буквы? Не захотел написать больше, или не смог, или не надеялся, что эта надпись найдет адресата?

Ну что же… Очевидно, ответы на все вопросы ему придется искать здесь самому.

Ротанов прилег на койку, чувствуя, как каменная усталость этого невероятно тяжелого дня навалилась на него. Но сон не шел, в голове продолжали прокручиваться события этого дня, он вновь видел себя в роще трескучек, держал в руках пузырек с жидкостью, которая могла оказаться обыкновенным ядом. Вновь лежал в зарослях незнакомого мира, входил в ворота замка… Разговаривал с рэнитами. Он почти не сомневался, что встретил именно рэнитов и заключил с ними первый в истории человечества договор о сотрудничестве. Нет, первым наверняка был Дубров… Возможно, были еще и те, кто не вернулся отсюда… Вот откуда они знают интерлект…

Кто же они такие, рэниты? Торговцы знаниями? Случайно попавшая на Реану экспедиция? И как могут сочетаться высокие знания, о которых они говорят даже с некоторым пренебрежением, со всей этой примитивной жизнью, натуральным хозяйством, тяжелым физическим трудом?.. Он не сумел додумать мысль до конца, потому что каменный сон наконец сковал его.

Ему казалось, что проснулся он почти мгновенно, но по тому, как сильно сместилось к закату солнце, понял, что прошло не меньше трех часов. Он чувствовал себя бодрым и отдохнувшим, правда, есть хотелось еще сильнее и по-прежнему мучила жажда. С этим нужно было что-то решать. Едва он встал с твердым намерением заняться поисками пищи и воды, как над замком проплыл глубокий мелодичный звук. «Гонг или колокол… Может быть, это и есть сигнал к ужину?» — Ротанов натянул рубаху, вышел.

Пустой двор, пустая лестница… Тяжелая двустворчатая дверь, ведущая во внутренние покои замка, оказалась гостеприимно распахнутой. Ротанов не стал ждать специального приглашения и вошел. Здесь было что-то вроде центрального зала для приемов или трапезной. В центре зала стоял длинный обеденный стол, накрытый к ужину. Четверо знакомых рэнитов молча сидели у своих приборов. Ротанов скромно присел на свободное место. Никто не произнес ни слова и никак не реагировал на его появление. Все продолжали молча и неподвижно сидеть на своих местах, не прикасаясь к пище. Несмотря на мучивший его голод, Ротанов не стал нарушать приличий и терпеливо ждал вместе с хозяевами, только осторожно втянул носом воздух, стараясь по запаху определить, насколько съедобны местные блюда.

Кого же все-таки они ждут? От запаха пищи Ротанов испытывал мучительные спазмы в желудке. Пахло довольно аппетитно, чем-то вроде вареного гороха. Большой медный поднос в центре стола наполняло зеленоватое пюре явно растительного происхождения. «С этого я и начну», — решил Ротанов. Он уже собрался, игнорируя приличия, положить себе на тарелку этого самого пюре, как вдруг все поднялись. В дальней стороне зала открылась внутренняя дверь, и в комнату вошла женщина. Ротанов забыл о еде. Он узнал ее сразу же, с первого взгляда. Ее и невозможно было не узнать. Там, на картине, огромный до висков разрез глаз казался ему художественным преувеличением. Но глаза и на самом деле были такими. Если не считать этих огромных глаз, во всем остальном ее лицо было той правильной, старинной формы, какими рисовали иногда древние художники лица своих богинь…

Неожиданно для себя Ротанов обнаружил, что все еще стоит, в то время как все остальные давно уже начали ужин, не обращая на него ни малейшего внимания. Женщина ни разу не взглянула в его сторону, впрочем она вообще ни на кого не взглянула. Не сказала даже обычного, принятого за столом приветствия. Странным казался этот ужин в немом молчании. Может быть, между рэнитами существовали какие-то другие средства общения, кроме звукового языка? Иногда они обменивались острыми, едва уловимыми взглядами, и это было все.

Несколько раз, невольно забываясь, Ротанов вновь и вновь любовался лицом рэнитки. Ее движениями, одеждой. Тяжелые распущенные волосы перехватывала чуть выше лба массивная, из чеканного серебра, диадема, в самом центре которой, отражая блеск светильников, недобрым алым пламенем вспыхивал драгоценный камень. От всего облика женщины веяло какой-то древностью, словно вся она вместе с диадемой была отчеканена из старинного, потемневшего от времени серебра. Такими бывают только подлинные произведения искусства. Иногда Ротанову казалось, что он и в самом деле любуется лицом статуи — до такой степени рэнитка оставалась равнодушной к его откровенному разглядыванию.

Рэниты определенно как-то общались между собой. Оказывали друг другу за столом мелкие услуги. Ротанова же просто никто не замечал. Вокруг него словно образовался некий вакуум. Так, наверное, чувствовал бы себя слуга в далекое феодальное время, если бы за какую-то услугу ему разрешили сесть за один стол с господами.

Ощутив укол уязвленного самолюбия, Ротанов поспешил закончить трапезу и первым покинул обеденный зал. И опять никто не остановил его, хотя, возможно, следовало остаться и хотя бы убрать за собой посуду.

За столом никто не прислуживал. Похоже, в замке вообще не было слуг. Но не могли же эти пятеро сами вести все натуральное хозяйство замка? Одевать и кормить себя, лечить и развлекать, и долгие годы оставаясь в тесном замкнутом кругу, так равнодушно принять нового члена их сообщества! Чего-то он здесь определенно не понимал.

Прошло две недели, однако за это время он так ничего и не узнал о загадочных существах, бок о бок с которыми прожил все это время. Они действительно вели натуральное хозяйство. Работали не покладая рук с утра до вечера, но Ротанову редко удавалось видеть, как они это делали. С ним общались по мере необходимости и всегда давали дневное задание там, где не работал ни один из рэнитов. Вечером у него принимали дневную работу и давали задание на следующий день. Во время традиционного ужина он мог сколько угодно пялить глаза на прекрасную, как статуя, рэнитку — этим все его контакты с рэнитами и ограничивались.

Он рассчитывал, что вне замка найдет какие-то следы, проливающие свет на загадку появления рэнитов на этой планете в далеком прошлом. Кроме того, его интересовали трескучки. Даже беглого взгляда было достаточно, чтобы понять: здесь встречаются виды и формы, которых он никогда не видел на Реане… Не с ними ли связана загадка обратного перехода? Тем более неплохо было бы заранее подготовить себе дорогу к возвращению без помощи рэнитов. Одним словом, он решил предпринять экспедицию за пределы замка.

Ротанов закинул за плечи котомку с небольшим запасом продуктов, флягу с водой и грубое подобие ножа: приличное лезвие он так и не сумел выковать. С некоторым волнением он вышел за ворота, ежеминутно ожидая оклика и приказа вернуться. Однако его никто не окликнул. Вскоре дорога сделала поворот, и замок скрылся из виду.

Прежде всего Ротанов решил осмотреть место, в которое попал при переходе. Он хорошо помнил карту Реаны и сейчас безошибочно установил, что планета та самая, что никакого пространственного «сдвига» не было и, каким бы невероятным это ни казалось, оставалось лишь одно правдоподобное объяснение: он попал в прошлое Реаны, очевидно, в то самое прошлое, когда была нарисована картина. Полтора миллиона лет отделяло его теперь от людей. Человеческая цивилизация на Земле еще не успела родиться… Его воображение не способно было вместить тот гигантский отрезок времени, через который легко, почти буднично, перебросили его вот эти странные зеленые растения… Да полно, растения ли они? Может быть, нечто гораздо более сложное, нечто такое, с чем людям еще не приходилось сталкиваться?..

Взобравшись на ближайший холм, он осмотрел рощу треску-чек сверху и вдруг с удивлением заметил, что в сплошном океане зелени, затопившем планету, знакомая ему реановская роща сохранила свои прежние границы. Впечатление было такое, будто кто-то специально укоротил растения, подстриг их вершины гигантскими ножницами с одной-единственной целью — обозначить границы зеленого острова, сохранившегося в песках Реаны через полтора миллиона лет. Кто и зачем мог это сделать? Спустившись в рощу, Ротанов, к величайшему своему удивлению, установил, что стебли растений вовсе не были срезаны. На определенной высоте они постепенно становились невидимыми. Ротанов вспомнил один из отчетов, в котором говорилось, что трескучки на Реане не имеют корней… Здесь корни были в наличии, зато не имелось цветов и плодов… Впрочем, нет… Это не совсем так, потому что цветы в виде огромных трескучих погремушек здесь тоже были, но только за той границей, где кончалась роща, сохранившаяся на Реане в далеком будущем… Во всем этом была какая-то неясная ему закономерность. Ротанову казалось, что вот сейчас, в эту самую секунду, он поймет нечто очень важное. Известные факты уже сами собой выстраивались в некую еще не совсем ясную систему: «Нет корней в будущем, но зато они есть здесь, в прошлом. Никто никогда не находил настоящих плодов трескучки. Споры — это не плоды, все слышали о легендарном семени трескучки, но никто его не видел…»

И в эту самую секунду, когда, казалось, он уже ухватил убегающую мысль, прямо над головой с оглушительным грохотом лопнул зрелый споронос. Лавина спор хлынула на землю и по¬крыла ее толстым темным ковром. Буквально в двух шагах от него лежал этот толстый шевелящийся ковер. Казалось, упав на землю, он все никак не мог успокоиться. Заинтересованный Ротанов подошел ближе. У него на глазах происходило образование живого спороносителя. Все споры теперь стянулись в тугую плотную массу, напоминающую разлитую по земле ртуть. Она была так же подвижна и, очевидно, так же тяжела. Постепенно из нее наверх начал медленно расти какой-то предмет. Но это не был знакомый и безобидный треножник: что-то другое, достаточно странное в своей неожиданности, обретало жизнь, становилось выше, массивнее. И вдруг он понял, что это такое… Это была голова, состоящая из одних огромных челюстей! Он видел, как пасть распахнулась и из челюстных дуг полезли наружу два ровных ряда острых как кинжал зубов…

Вскоре голова сформировалась полностью. Она была огромна и походила на голову ископаемого ящера. Приподнявшись на толстой и мощной шее, голова уставилась на Ротанова пустыми глазницами, словно оценивая противника. Их разделяло не больше трех метров, достаточно было одного броска мощной и гибкой шеи, чтобы челюсти сомкнулись в смертельной хватке. Он представил, какой жалкой щепочкой окажется для этого монстра его самодельный нож. Медленно, осторожно, как это делает охотник с незаряженным ружьем, повстречавший разъяренного медведя, он сделал шаг назад. Голова осталась неподвижной, только чуть повернулась в его сторону и медленно сомкнула челюсти, словно пробуя их подвижность. В этот момент порыв ветра налетел на Ротанова сзади. Очевидно, его запах ударил в ноздри чудовищу. Голова сморщилась, словно собиралась чихнуть, и вдруг опала, растворилась в темном озере спор, только что родившем ее. Почти сразу же из него один за другим стали вылупляться, как цыплята из яйца, уже знакомые Ротанову треножники живых спороносителей. Они тут же разбегались в разные стороны и исчезали в зарослях.

Через несколько минут ничто уже не напоминало о происшедшем. Потрясенный Ротанов достал флягу с водой и смочил пересохшее от волнения горло. Потом тяжело опустился на песок рядом с тем местом, где только что раскачивалась, грозя ему гибелью, голова чудовища. Песок в этом месте казался нагретым. Ротанов набрал его полную пригоршню и медленно пропустил между пальцев.

Так что же произошло? Вначале чудовище явно собиралось атаковать. «Стоп, — тут же остановил он себя, — никакое это не чудовище, это часть растения, у него нет ни своей энергии, ни органов для ее выработки. Значит, энергию и соответствующие команды масса спор получала от своего родителя…» Ротанов задумчиво смотрел на толстый ствол растения с разорванным спороносом. Свесившись набок, он сейчас еще больше походил на белый колокол… «Что же ты такое? — тихо спросил Ротанов. — Твои корни уходят в глубокое прошлое. Они растут здесь за миллион лет до того времени, когда распускаются колокола цветущих спороносов… Только в неведомом будущем образуются плоды — оттого никто и не находил легендарного семени трескучек… Растение, подчинившее себе время или приспособившееся к его течению настолько, что время стало не властно над ним? Его сок, проникая в живые клетки человеческого тела, способен перенести их хозяина в далекое прошлое, к самым истокам… Так растение ли это, или нечто значительно более сложное и, может быть, даже более важное, чем найденные им в прошлом остатки рэнитской цивилизации?»

И вдруг Ротанов понял: ничто ему не грозит в этой роще. Трескучки прекрасно могут отличать врагов от друзей, а он пока что не сделал ничего такого, чтобы стать врагом этих существ. Здесь у трескучки наверняка есть враги. За одного из них его и приняли вначале. Ротанову вдруг стала понятна толщина и высота стен замка…

На этот раз дром был огромен. В два раза больше предыдущего. Четыре гибкие лапы мелькали так быстро, что отдельных движений не было видно. Над ними возвышались массивные челюсти, утыканные острыми как кинжал зубами. Вельда знала, что ей не уйти, Джар, везущий ее повозку, устал, к тому же он не боялся дрома и не очень спешил. Всего несколько метров отделяло ее от дрома, она видела, как аспидным блеском отливают его широкие черные клыки. В распахнутой пасти не было ни языка, ни глотки, их и не должно было быть. Дром охотился не ради пищи. Вельда изо всех сил хлестнула Джара, но было уже поздно. Дром вытянулся и в последнем броске дотянулся до повозки. Его тяжелые челюсти сомкнулись на ободе колеса. Оно хрустнуло, и во все стороны полетели обломки, повозка накренилась на один бок и остановилась. От резкого толчка Вельда вылетела из нее, откатилась к обочине. Дром, занятый повозкой, не обращал на нее внимания. Она видела, как он в ярости крошит дерево, рвет сыромятные ремни креплений, словно повозка была живым существом. Освободившись от упряжки, Джар мирно пасся в двух шагах, не обращая на дрома ни малейшего внимания. Вельда знала, что теперь у нее оставалось всего несколько секунд. Покончив с повозкой, дром в любом случае настигнет ее. У него не было глаз, но он хорошо улавливал запахи. Повозка пахла ее телом и именно поэтому вызвала в дроме такую ярость. Вельда вскочила на ноги и бросилась к зарослям ары, Отчаяние придало ей силы. Но дром уже приподнял свою тяжелую, словно выкованную из стали голову и устремился за ней. Она не заметила, как из зарослей вышел человек. Увидела его уже рядом, когда он оттолкнул ее и встал перед дромом. Дром почувствовал запах человека, продолжал бежать, но что-то в его движениях изменилось. Угловатые формы начали вдруг округляться. Он словно стал ниже. Тяжелая голова опустилась и как будто смазалась. В какую-то долю мгновения хорошо приспособленное к разрушению тело превратилось в простое облако пыли. Инерция ее массы все еще была велика, и Ротанов почувствовал хлесткий удар в грудь. Потоки сухого темного песка стекали по его плечам и образовали под ногами широкое темное пятно. Рискованная проверка, но у него не было другого выхода… Главное — он не ошибся. Дромы не его враги… Только теперь Ротанов позволил себе взглянуть на девушку. Волосы, заплетенные в несколько мелких косичек, отсутствие всяких украшений, простая запыленная одежда. Ничто не напоминало надменную хозяйку замка, разве только глаза… Ротанов нагнулся, протянул ей руку и помог встать на ноги. Она оказалась одного с ним роста, и он с удовольствием почувствовал, какой сильной и гибкой оказалась ее рука. Несколько секунд она ее не отнимала, и они стояла рядом, разглядывая друг друга. Наконец она отняла руку, неловким жестом отряхнула с одежды пыль и вдруг лукаво, совсем как земная девчонка, улыбнулась. Улыбка была такой мимолетной, что Ротанов засомневался, не почудилась ли ему она. Потом рэнитка произнесла несколько слов на певучем непонятном языке, прижала к груди левую руку и чуть наклонила голову. Прежде чем уйти, девушка показала на себя рукой и сказала:

— Вельда, Арона-ла.

Ротанов церемонно кивнул головой и представился сухо, как на официальном приеме:

— Ротанов.

— Ролано? — переспросила девушка.

Ротанов молча кивнул Пусть будет «Ролано», какая разница…

Ротанов долго еще смотрел ей вслед, потом нашел в кустах кетмень и пошел заканчивать выделенную ему в качестве дневной нормы делянку.

Вернувшись после ужина в свою комнату, Ротанов, не раздеваясь, лег на топчан. Прошел почти месяц с того момента, как он появился в замке. Мышцы от физической работы окрепли, и он уже не чувствовал, как вначале, отупляющей усталости. Теперь у него оставались силы и время, чтобы лучше изучить мир, в котором он очутился. Он собирал образцы пород, описывал новые виды растений, уходил довольно далеко от замка, уделял основное внимание зарослям трескучий, раскинувшимся на многие десятки километров вокруг. Никто ему не препятствовал, никто не вмешивался в его дела. Лишь бы он выполнял дневную норму работы… Первое время его это вполне устраивало. Но сегодня вдруг навалилась тяжелая, гнетущая тоска, скрутила его, лишила всякого желания продолжать начатую работу. Он вспомнил причину, вызвавшую приступ ностальгии именно сегодня, но это мало помогло. Во время ужина девушка, которую он спас, не взглянула на него ни разу.

Но, видимо, была еще и другая причина для тоски. «Командировка, — утешал он себя, — это просто такая командировка…» Но из командировки можно вернуться. Из любой, самой дальней экспедиции в конце концов возвращаются. А отсюда? В том-то и дело, что этого он не знал. Дубров умел возвращаться. Он надеялся найти здесь Дуброва и вернуться с ним вместе, но не нашел. Он заключил с рэнитами странную сделку с одной-единственной целью — узнать о них побольше, наладить обычный человеческий контакт. Но ничего не добился. Кому нужны все эти минералы, образцы растений, описания животных, давно ставших палеонтологическими курьезами? Разве что его открытия, связанные с трескучками, имеют настоящую цену, но их еще нужно проверить, а главное — надо суметь донести эти данные до Земли… Рэниты ему в этом не помогут. На какое взаимопонимание можно рассчитывать, о каком контакте может идти речь с существами, лишь внешне похожими на людей? Не способных испытывать простого чувства благодарности, сумевших отгородиться от него стеной ледяного безразличия… Сегодня он спас девушку от верной гибели, он сделал это совершенно рефлекторно, как сделал бы на его месте любой землянин. Он не нуждался в ее благодарности. Но и привычного ледяного молчания за ужином не ожидал. Не ожидал, что она вновь превратится в надменную аристократку, увешанную драгоценностями. А он в своей запыленной и изодранной рабочей одежде вновь почувствует себя в обществе рэнитов существом низшего разряда. Он валялся на топчане и думал, какой замечательный человек Крамов и насколько секретарь Председателя колонии на Реане симпатичнее этой надменной рэнитки. Он лежал и убеждал себя в том, что огромные глаза, если разобраться в этом получше, попросту безобразны, и вдруг заметил на столе маленький листочек бумаги, которого не было раньше…

5

Небо здесь казалось черней, звезды крупнее и ближе. Фиолетовый огрызок луны висел у самого горизонта. Словно кто-то посадил на небосводе огромный синяк.

Ночью холод легко пробирался под тонкую одежду, и Ротанов продрог, ожидая на площадке башни назначенного в записке часа. Наконец вдали на стене мелькнула белая фигура. Женщина приближалась медленно, вся закутавшись в толстое белое полотно. И все же даже сквозь эту скрадывающую движения одежду он угадывал, как величественна ее походка, как гордо откинута под капюшоном голова. Еще издали он заметил у нее в волосах сверкающую рубиновым огнем диадему.

Рэнитка остановилась от него в двух шагах, откинула капюшон, ее длинные волосы, чуть окрашенные кровавым светом камня, свободно заструились по плечам. Очень долго они стояли рядом совершенно молча, словно погрузившись в ночное безмолвие, в эту мертвую нереальную ночь. В ночь, которая прошла полтора миллиона лет назад… Ротанов не мог поверить, что это та самая женщина, которая везла в повозке мешки с зерном и которую он спас не далее как вчера… Ему казалось, с тех пор прошло много лет.

Снизу от подножия крепостной стены долетел странный режущий сердце звук, словно кто-то провел ножом по камню. Звук повторился еще и еще раз. Кто-то огромный ворочался внизу во мраке у их ног и кромсал, грыз камень.

— Это дромы. Сегодня их ночь. Они приходят из леса и грызут стены. Когда-нибудь они доберутся до нас и отомстят за все…

Женщина говорила медленно и печально, ее лицо оставалось странно неподвижным, невыразительным, точно слова, которые она произносила, не имели к ней ни малейшего отношения. Ротанова поразило, что она свободно говорит на его языке. Словно угадав его мысли, женщина пояснила:

— У нас не принято разговаривать с чужеземцем на его языке. Но закон иногда нарушают.

— Да, я знаю, — сказал Ротанов. — Чтобы очутиться здесь, мне тоже пришлось нарушить закон.

И снова они надолго замолчали. Луна наполовину спряталась за горизонт, сместились на небосклоне ночные созвездия, а Ротанов все стоял неподвижно, не чувствуя холода, и всматривался в черты ее лица, словно хотел запомнить их навсегда…

— Почему ты ничего не спрашиваешь? Люди любят задавать вопросы, много вопросов…

— Я хотел бы задать лишь один. За что дромы так ненавидят вас?

Женщина отступила на шаг, словно отшатнулась, и присела на край холодной каменной балюстрады.

— Ты умеешь выбирать вопросы. Чтобы ответить, мне придется рассказать тебе все. Не знаю, поймешь ли, но все равно слушай…

Она говорила медленно, тщательно подбирая слова, словно проверяя их цену. Ночь сомкнулась вокруг них еще плотнее, еще мохнатей и холодней стали далекие созвездия. Ротанову казалось, что он не слышит слов, что он сам приближается R только что открытой планете на гигантском корабле рэнитов…

— Нас было двадцать человек, два клана, мы летели быстро, как свет… …Они летели со скоростью, близкой к скорости света, и время для них замедлялось. За многие годы они преодолели гигантское расстояние. Пока длился полет, на их родной планете прошли тысячелетия. И все же они собирались вернуться, увидеть родных и близких, принести добытые экспедицией знания своему поколению. Их ученые придумали хитроумную штуку. В конце полета они находили необитаемую, безжизненную планету, сажали на нее корабль и потом с помощью хронара отбрасывали это небесное тело вместе с кораблем в далекое прошлое, в точно рассчитанную точку четвертого временного измерения. Планета, поглотив гигантский разряд энергии, накопленный в хронаре, полностью выпадала из настоящего времени, отбрасывалась в далекое прошлое. Корабль стартовал из этой временной точки к родной планете и возвращался в то время, из которого вылетал… Всю эту операцию проделывали с высокой точностью. Две предыдущие экспедиции с помощью хронара возвратились через месяц после вылета и привезли ценнейшие сведения о дальних окраинах галактики. Казалось, ничто не предвещало неудачи четвертой экспедиции.

Они опустились на Реану примерно за пятьсот лет до того, как туда прилетели люди. Корабль рэнитов сел в северном пустынном полушарии…

— Тогда оно не было пустынным, тогда там кипела жизнь.

— В северном полушарии нет никакой жизни. Там кратеры, следы извержений и мертвая пустыня!

— Это не извержения… Наши правила запрещали использовать для хронара планеты, на которых есть жизнь. Но поблизости не оказалось звезд с другими планетными системами. Топлива оставалось в обрез, только на обратный бросок… Мы хотели вернуться домой…

— И решили погубить планету…

— А что бы люди сделали на нашем месте?

— Не знаю, — признался Ротанов. — Этого я не знаю…

— Мы решились не сразу. Долгое время изучали планету, старались узнать, может ли здесь возникнуть разумная жизнь.

— И ничего не поняли, как выяснилось потом… Наши ученые установили, что на планете преобладает один вид растений. Мы называли их белыми шарами. Этот вид подавил развитие всей остальной биосферы, каким-то образом подчинил ее себе. Ископаемые остатки этих растений полностью совпадали с их современным видом. Ученые решили, что бросок во времени а полтора миллиона лет почти ничего не изменит в жизни планеты… Когда очень хочешь получить определенный результат, всегда находится подходящая научная теория… — В голосе женщины звучала неподдельная горечь. — Я одна была против, я говорила, что они недооценивают местную биосферу, что белые шары не простые растения, что может произойти несчастье…

— Никто не прислушался к моим доводам. Хронар был подготовлен, и в точно назначенный час его включили…

Вельда надолго замолчала. Смолк и визгливый звук внизу, словно невидимое в темноте животное прислушивалось к разговору людей. Потом кто-то большой протопал вдоль стены и за ним засеменили чьи-то мелкие ножки.

— Теперь они будут пробовать с другой стороны и так каждую ночь, пока цветут шары…

— Что произошло потом?

— Потом случилось несчастье… Мы до сих пор не знаем, как именно это им удалось. Корни этих растений уходят в глубокое прошлое, в настоящем расцветают их цветы, те самые, что зовутся у вас белыми колоколами, и лишь в далеком будущем вызревают иногда плоды, содержащие в себе тайну бессмертия…

— Что случилось с планетой?!

— В момент импульса хронара включилось противоположно направленное, временное биополе планеты. Чтобы противостоять импульсу хронара, энергия его должна была быть огромной, растянутой во времени и точно рассчитанной… Очевидно, не во всех точках им удалось полностью погасить энергию импульса, начались разрывы пространства, извержения вулканов, планетный катаклизм захватил все материки, но планета уцелела, осталась в настоящем. Правда, они сами почти все погибли…

— Не все, — тихо прошептал Ротанов. Но она услышала.

— Да, уцелела одна маленькая рощица, но и она вымирает.

Пустыня наступает на нее со всех сторон. За последнее столетие не прижилось ни одного нового растения, а старые постепенно погибают, кольцо пустыни смыкается вокруг них, и вскоре на планете, которую они отстояли ценой своей жизни, останутся одни пустыни. — Она помолчала, потом тихо продолжала:- Почва расползалась, превращалась в грязь, затопляла целые материки… Мы ничего не могли сделать. К тому времени нас уже не было на планете. Вернее, не было в ее настоящем…

— До сих пор мы не знаем, виноват в этом импульс нашего хронара или это биополе планеты зашвырнуло нас в прошлое, которого мы хотели добиться такой дорогой ценой.

— Вы пришли в этот мир голыми и безоружными, — тихо проговорил Ротанов.

— Да, все снаряжение, оборудование, наш корабль — все это осталось на северном материке, на том самом, где катаклизм достигал наибольшей силы. Видимо, там произошел чудовищный взрыв. Не сохранилось ничего, даже пыли…

— И тогда появились дромы…

Она молча кивнула. Даже в неверном красноватом свете камня он заметил слезы, стоящие у нее в глазах.

Он отошел в сторону, отвернулся, чтобы не видеть ее лица и не мешать ей плакать… Ночь, казалось, придвинулась еще ближе и села, как лохматая черная птица, на зубцы крепостных башен. Ничто не нарушало тишину, даже дромы угомонились. Звезды чуть сместились к востоку, возвещая близкий рассвет.

— Сколько же лет вам понадобилось, чтобы голыми руками построить этот замок? И сколько мужества? — тихо спросил он.

— Рэниты живут долго, — еще тише прозвучал ответ. Тогда он повернулся, отыскал в темноте ее руку и осторожно погладил ее.

— Я побывал на разных планетах. Я знаю: бывают ситуации, из которых невозможно выбраться. Но так только кажется, поверь мне! Теперь вы не одни, люди помогут вам вернуться.

— Есть законы, перед которыми бессильны и вы и мы. Это вечные, нерушимые законы времени. Те, кто восстает против них, сами становятся мертвецами, им уже ничто не по-может.

Но он не слушал ее, он торопливо, почти лихорадочно, думал, как помочь им, как найти выход.

— Мы можем послать экспедицию к вашей звезде. Не пройдет и года, как рэниты прилетят за вами!

— Пока мы летели сюда, прошло слишком много времени. Не забывай об этом, Ролано. Мы знаем свое будущее. Даже нашей звезды больше нет на вашем небе, и вся наша цивилизация давно погибла.

— Но ведь Дубров возвращался отсюда!

— Ты тоже вернешься.

— Значит, и вы могли бы!

— Вернуться куда? В ваше время? Оно чужое для нас. Рэниты гордая раса.

— Я знаю.

— Плохо ты нас знаешь, если предлагаешь такое!

— Но ведь не можете вы оставаться здесь одни! Без помощи! Мы могли бы оставить вам всю планету, завести сюда необходимое оборудование, машины…

— Опять ты о том же. Не такие уж мы беспомощные. Тысячелетние древние знания нашего народа помогли нам выстоять в самое трудное время, теперь наш дом здесь. Другого нет и не будет. У каждого народа свой путь. Теперь ваша очередь летать к звездам. Может быть, вы будете счастливее нас…

— И все же хоть что-то можем мы для вас сделать? Неужели люди не имеют права помочь друг другу в беде?

— Возможно, у вас есть такое право, только мы не люди…

Она замолчала, и в ее молчании он угадывал нечто недосказанное. Может, эго была просьба, которую не выражают словами. Наверное, он сам должен был все понять, но в ту минуту он ничего не понял, только почувствовал, что разговор окончен, что истекают последние секунды этой фантастической, невозможной ночи. Не все умеют мириться с неизбежным.

Он крепче сжал ее невидимую в темноте руку.

— Послушай… Вельда, мы могли бы вернуться вместе…

— А ты знаешь, сколько мне лет?

— Какое это имеет значение?!

— Имеет, Ролано, имеет. В первую сотню лет чувства притупляются, отмирают. Остаются лишь память и долг. Я выполнила свой. Теперь прощай.

Она отняла руку, повернулась и почти сразу растворилась в темноте.

Ротанов решил вернуться на следующее утро. Он еще не знал, как это сделает, но чувствовал, что время настало и что обратный переход пройдет без труда. Он убирал комнату, когда дверь за его спиной тихо отворилась. Вошел Гарт — единственный из рэнитов, снисходивший до общения с ним.

— Ты уходишь совсем?

Роганов удивился его проницательности, но не показал виду и утвердительно кивнул головой.

— Мы кое-что должны тебе.

— Я узнал все, что хотел.

То, что ты узнал, бесполезно и для тебя, и для твоего народа,

— Я так не считаю. Остальные знания мы добудем сами. Люди тоже гордая раса. Прощай.

— Останься хотя бы на завтрак. У тебя долгий путь. Ротанов отрицательно покачал головой и прошел мимо посторонившегося рэнита. Он уже знал, что всякие прикосновения как выражение симпатии у них не приняты и потому не протянул ему руки.

В центре стриженого пятна, обозначившего границы сохранившейся в будущем рощи, было одно растение, отличавшееся от остальных. Ротанов заметил его еще в колонии. Здесь же среди своих укороченных собратьев оно сразу бросалось в глаза. Его ствол был толще, крона пышнее и «подрезалась» — исчезала из виду как будто выше, чем у остальных. Кроме того, ствол этой трескучки расчленялся на сегменты, словно перед Ротановым рос гигантский бамбук толщиной в добрый бочонок. Он постучал по глянцевитой коре, звук казался глухим, очевидно, ствол внутри был полым. Он обернулся и долго сквозь редкие заросли смотрел на дорогу, на которой два дня назад увидел повозку с Вельдой. «Странное создание человек, — подумал Ротанов. — Он упорно добивается истины, ищет ее, не считаясь ни с какими трудностями, а настигнув наконец, не может сдержать чувства горечи. Всегда так бывает, почти всегда. Наверное, поэтому древние считали плод познания… горьким».

Ротанов нашел в корнях большой трескучки углубление, сел в него поудобней и стал ждать восхода солнца, только сейчас почувствовав, как устал от этой бесконечной ночи и накопившейся горечи. Уйдя от рэнитов, он вдруг испытал облегчение, словно все это время нес на плечах вместе с ними непосильную тяжесть утрат, разочарований и безнадежности. Теперь он многое видел иначе, иной меркой судил их. Кем они были? Торговцами, продававшими крупицы своих знаний за чужой труд? Мечтателями, покорявшими звезды? Учеными, подчинившими себе само время?.. Их эпоха прошла. Навсегда сгинула в бездну прошлого, только память осталась, и не стоит тревожить прах этих воспоминаний, вторгаться в их склепы… Потому что здесь, на Реане, осталось от них только прошлое, мертвое прошлое.

Первые лучи солнца согрели его, и он задремал, продолжая слышать шорох листвы над своей головой. Потом его качнуло, легко, как это бывает в кресле глайдера, когда тот идет на посадку. Ротанов открыл глаза, увидел солнце, клонившееся к западу, взглянул на свое обнаженное тело и, поднявшись, сказал серьезно, обращаясь к трескучке: — Спасибо, друг.

Он нашел свой рюкзак и одежду в том самом месте, где оставил их. Значит, в колонии до сих пор не обнаружили его отсутствия?.. Вот почему он нашел Дуброва в своем коттедже в ночь его исчезновения. Очевидно, все его долгое путешествие заняло по времени Реаны не больше нескольких часов. Ротанов торопливо оделся и вдруг услышал странный звук, словно за его спиной загудел большой шмель. Ствол большой трескучки вибрировал и слегка раскачивался. Ротанов подошел ближе. Раздался резкий звук, и Ротанов от неожиданности отшатнулся. Ствол растения расколола снизу доверху продольная трещина. Ее края развернулись, и прямо на глазах Ротанова в совершенно пустом пространстве ствола вдруг появился какой-то предмет. Ротанов смотрел на него долго, не смея двинуться с места, не веря собственным глазам…

Место Дубров выбирал тщательно. Его не должны были найти, прежде чем он осуществит задуманное. Проще было укрыться в горах, где имелось множество пещер, завалов, ущелий. Но горы его не устраивали, ему необходима была голубоватая почва Реаны. Одинокая скала образовала в этом месте нечто вроде большого грота и закрывала его новое жилище вместе с участком огороженной земли от наблюдений с воздуха. С трех сторон участок скрывала скала, с четвертой робот набросал высокий песчаный вал, и обнаружить укрытый под скалой коттедж можно было лишь подойдя вплотную. Скалу он нашел года два назад, когда много путешествовал по реанским пустыням в одиночку, пытаясь найти в них следы былой жизни. Еще тогда подумал, что это место идеально подошло бы для небольшого поселения, если бы люди могли добывать здесь для себя пищу… Все дело было именно в земле. Он надеялся, что, если ему удастся удалить из нее частицы ядовитой голубой глины, земля вновь обретет плодородие… Он знал, что колония трескучек приживается лишь в том месте, где может вырасти маточное растение. Не было у него почти никаких шансов на успех, но он все же решил попробовать, потому что иного пути не было. Жизнь на этой планете была возможна лишь там, где росли трескучи. В одном инспектор был, безусловно, прав — не могли они рассчитывать на сокращавшуюся с каждым годом резервацию. Если его попытка не удастся — люди навсегда оставят эту планету, и тогда пустыни поглотят последнее живое пятно. Были у него и другие причины, заставившие пойти на этот отчаянный шаг. О них он не стал бы рассказывать никому.

Дубров зачерпывал землю лопатой, рассыпал ее на куске брезента и пальцами зернышко к зернышку перебирал сухую почву. Для этой работы не годилось ни одно механическое приспособление, только человеческие руки могли отобрать ядовитые крупинки. Правда, трескучки каким-то образом росли на этой почве. Вот только новые ростки на ней не приживались. Каждый сезон спороносители уходили в пустыню, сеяли свои споры, из которых ничего не вырастало, и ветер нес по мертвой земле черную пыль.

Каждый вечер он высыпал очищенную землю на заранее приготовленное место, выравнивал ее, словно в пустой земле могли быть зародыши какой-то жизни. На что он рассчитывал? Для чего проделывал эту бесконечную работу?

Каждый вечер, отворив калитку своего огорода, он садился на крыльце дома и ждал, до рези в глазах всматриваясь в пустыню. Иногда он видел миражи: у самого горизонта возникали стены несуществующих городов. Человек был так же терпелив, как эта пустыня, много столетий ждущая своего часа, чтобы затянуть петлю вокруг последнего пятна жизни, еще оставшегося на планете. И однажды человек дождался.

Вначале на горизонте появилась черная точка. Она постепенно приближалась, увеличивалась в размерах. В глазах человека сменилась целая гамма чувств. Вначале в них было удивление, потом разочарование, затем отчаяние. Это было совсем не то, чего он ждал. К его владениям приближался обыкновенный вездеход, и рычание его мотора уже вторглось в величественное молчание пустыни.

Из вездехода вышел всего один человек. Ротанов. Дубровым вдруг овладело безразличие. Пусть делают что хотят, пусть выполняют инструкции, он пальцем больше не пошевельнет. Он не двинулся с места, когда инспектор вытащил из вездехода какой-то мешок и молча отнес его к калитке. Он не произнес ни слова, когда Ротанов вернулся, подобрал лопату, лежавшую у крыльца, и снова ушел в огород.

Постепенно им овладевал глухой гнев. Посторонний человек распоряжался в его владениях как у себя дома. Какой-нибудь очередной карантин, какие-нибудь анализы, запреты! Инспектор посреди его огорода копал большую круглую яму. Дубров видел, как его шипастые ботинки рвут и топчут землю, над которой он работал все эти долгие дни, которую отсеивал по крупице. И все-таки он не произнес ни слова. Когда яма была готова, инспектор высыпал в нее мешок земли, привезенный с собой. Выровнял края, сделал в середине небольшое углубление и вернулся к Дуброву. Долго молча он стоял подле него. Дубров не смотрел на инспектора, он смотрел на свой искалеченный огород, в котором по-прежнему не было ни одного ростка.

Услышав какой-то непонятный шорох, Дубров перевел взгляд и увидел руки Ротанова, большие, ловкие, покрытые свежими мозолями и ссадинами. Дубров слишком хорошо знал, откуда на этой планете у человека могут появиться такие мозоли, и почувствовал, как сердце у него замерло. И только потом он увидел, что они не пустые, эти руки. В ладонях Ротанова лежал какой-то предмет, завернутый в выгоревшую мятую тряпку. Инспектор медленно разворачивал эту тряпку. Как зачарованный следил Дубров за его пальцами, снимавшими еще и внутреннюю обертку из мягкой бумаги. Потом Дубров на секунду закрыл глаза и отвернулся, боясь ошибиться. Когда он снова взглянул на руки Ротанова, в его ладонях, соединенных вместе, лежал освобожденный от оберток выпуклый коричневый предмет, покрытый глянцевитой кожицей. Форма предмета чем-то напоминала человеческое сердце. Дубров медленно поднялся с крыльца и протянул к предмету руку, словно хотел погладить его, но гак и не решился. Он проглотил комок, застрявший в горле, и глухо спросил:

— Откуда это у вас? — Он все еще боялся ошибиться.

— Это оно, старина. Ты все подготовил как надо. Теперь, если хочешь, посади его сам.

Семя было тяжелым, оно казалось просто огромным, наполненным свежими соками, его прохладная оболочка приятно холодила руки. Дубров долго держал его на вытянутых ладонях перед собой.

— Биологи оторвут нам голову, когда узнают. Они ищут его много лет. Говорят, оно лечит от всех болезней, говорят, в нем скрыта тайна бессмертия. Ты слышал легенду? — Ротанов молча кивнул. — Оно не всякому дается в руки, только раз в столетие вызревает это семя…

И вновь Ротанов услышал, как гудел и вибрировал ствол растения, словно звал его из какого-то неимоверного далека, и еще вспомнил, как приподнялась и опала зубастая морда монстра, едва до нее долетел его запах — запах человека.

— Наверное, у них есть основания доверять нам. Наверное, мы оправдали это доверие, ведь они знают будущее… …И однажды они дождались. Далеко на горизонте появилась крохотная точка. Она росла, приближалась, и ничего чужеродного, ничего механического не было в ее движении. Небольшой мохнатый треножник на секунду остановился перед калиткой, словно раздумывал, нужно ли входить. Два человека затаили дыхание. Но вот мягкая лапа сделала пробный шаг, осторожно ощупала взрыхленную почву, и существо вошло в огород. Там в его центре победно устремлялся к фиолетовому небу Реаны мощный зеленый росток. Существо обошло его вокруг, склонилось, словно обнюхивая, и вдруг завертелось на грядках в радостном танце и почти мгновенно превратилось в пушистое облачко спор, а на горизонте уже появилась новая точка…

— Наверное, их привлекает запах, а может быть, они про сто знают, что здесь уже нет пустыни.

— Да, мы разорвали кольцо. Это лишь первый шаг, но кольца уже нет. — И Ротанов вдруг вспомнил руки женщины на картине, руки, которые так а не сумели защитить планету. Кажется, теперь он понял, о чем она хотела его попросить. Кажется, теперь он знал…

А в огороде уже взорвалось новое облако спор. И он увидел, как ряд за рядом поднимается из земли зеленое воинство, как тесна становится для него ветхая ограда, как, перешагнув ее, сплошным зеленым потоком оно устремилось в пустыню.

Владимир ЩЕРБАКОВ

ДАЛЕКАЯ АНТЛАНТИДА[1]

Художник Наталья МАРКОВА

«Далекая Атлантида» — романтическое произведение о неведомой земле, которая, по словам Платона, располагалась некогда в Атлантике. Но у писателя на этот счет собственная концепция: ему удалось создать стройную гипотезу катаклизма, относящегося к десятому тысячелетию до н. э., в результате которого якобы и погибла Атлантида Платона. Писатель-ученый разыскал во время своих творческих командировок на Дальнем Востоке нечто такое, что, может быть, имеет прямое отношение к решению проблемы. Упавший на Землю гигантский метеорит или даже астероид непременно должен был разбудить земные недра. Вулканический пепел мог осесть после небывалых извержений далеко от главного места действия. И что же? Автор нашел в долине реки Берелех именно вулканический пепел. Это мощные слои глинистого лесса, в которых и погребены мамонты. Радиоуглерод дает дату — 11 800 лет тому назад. К тому же оказалось, что и отложения ила на дне ирландских озер, то есть на другом конце земного шара, — того же возраста…

Это лишь один из примеров, который показывает, с какими поисками и умозаключениями связан жанр фантастики.

Герои повести «Далекая Атлантида» — люди ищущие, как и сам автор.

Летчик-космонавт СССР, профессор К. ФЕОКТИСТОВ

РУТА

Над бамбуковой рощей проросли три звезды, когда мы вышли из темной воды, легли на деревянные лежаки, еще теплые, не остывшие после дневного зноя.

— Поймай мне богомола и расскажи об Атлантиде, — сказала Рута Беридзе.

— Ты видела когда-нибудь богомола? — спросил я, не оборачиваясь к ней, потому что мысленно перенесся к одной из трех звезд, и мне не хотелось сразу возвращаться.

— Нет. Ни разу не видела богомола. Только на картинке. Знаю, что это большой зеленый кузнечик.

— Это не кузнечик.

— Знаю, знаю. Но похож!.. В Тбилиси их нет.

— Здесь, на Пицунде, их тоже немного. — Я помолчал и спросил: — Хочешь, расскажу об Атлантиде? Боюсь только, что ты долго не уснешь потом.

— Это страшно?

— Да. Все атланты погибли во время катастрофы. Было это в незапамятные времена.

— Почему погибли?

— Почему случилась катастрофа?.. Думаю, упал тогда в океан гигантский метеорит, поднял водяной вал с километр или даже больше. Наверное, он пробил земную кору, выплеснулась магма, смешалась с водой, все там вскипело, и град раскаленных камней засыпал волшебный остров. Был взрыв космической силы. Тучи пыли и пара скрыли Солнце, Луну и звезды на много лет. И потому все в мифах начинается с хаоса. Сначала тьма, тьма, ни моря, ни суши, ни света, потом появляется Солнце.

— Я об этом так мало знаю!

— Но ведь твоя будущая специальность — кибернетика.

— А какая у тебя специальность?

— Атлантолог.

— Как ты ее приобрел?

— Читал Платона. Думал. Читал все, что написано об Атлантиде. Снова думал и читал, но уже по-другому: не соглашаясь с написанным.

— Хорошая специальность, интересная.

— Да. А богомола, Рута, я поймаю завтра, идет?

— Идет, атлантолог… Спокойной ночи!

* * *

В эту ночь мне снился город, древний и полуразрушенный… Вокруг ни души. Город атлантов? Не знаю.

Я всматривался в груды камней, обломки плит, выступавшие из-под земли, в мрачные трещины, разорвавшие улицы пополам. Когда-то здесь всколыхнулась твердь, и город умер. Землетрясение прокатилось, сметая дома, рассыпая их, как игрушки. Сколько с тех пор прошло времени? Во сне я будто бы пытался ответить на этот вопрос. Подспудная мысль становилась яснее и яснее: может быть, время текло здесь иначе, чем всюду. Как такое могло быть? Могло. Если только я видел следы той самой страшной катастрофы, о которой сложили мифы и легенды во многих местах, удаленных от этого города на тысячи километров.

Атлантиде не помогли божества, высеченные из черного базальта. Столица ее вместе с островом погрузилась в морскую пучину. Но по обе стороны океана располагались провинции и колонии атлантов. Что с ними сталось, с этими городами, которые были удалены от эпицентра небывалой катастрофы? И может быть, я видел как раз один из них?

Пустынно на улицах, лишь тень пролетной птицы скользит неслышно по краю провала. Может быть, здесь шумели некогда орды завоевателей, набегавшие, как волны прибоя? Кровь обагрила стены и пороги жилищ, капли ее застыли на солнце, ветер превратил их в пыль. Затем в долгие годы благоденствия женщины с браслетами на запястьях и щиколотках, увешанные драгоценными каменьями на подвесках, были главным украшением города, и живые волшебные лики их после смерти остались на фресках среди домашней утвари, статуй богов, больших и малых, каждый лик хранил улыбку, страсть или невысказанную мысль — на веки вечные. Камни впитывали в себя жизнь людей с их силой и слабостью, удивительными находками ума, заблуждениями и фантазиями. Город мертв, но когда-то он жил своей особой неповторимой жизнью.

Что я вижу вокруг? Вот ящерица скользнула по обломку облицовочной плитки. На грани, присыпанной красноватой землей, остались отпечатки сухоньких лапок. Бусины ее глаз отразили свет на одно мгновение — и пропали. Я не слышу звука шагов — так бывает лишь во сне. Но я внимателен: передо мной неведомое. Ни за что не угадаешь, в какое время я попал, какие боги витали над крышами храмов, на каких наречиях здесь говорили.

Если вдуматься в значение увиденного, то множество догадок будут теснить друг друга, но это случится позже. А сейчас я как бы пробираюсь сквозь них ощупью, как в лесу. Свет солнца едва пробивается сквозь сеть лиан. И никого вокруг, кто смог бы ответить на мои вопросы.

За площадью, за разрушенными улицами я угадываю присутствие людей. Они далеко от меня. Может быть, это совсем другие люди, не те, что строили город и жили в нем. Но крепнет убеждение: я потому и увидел этот город, что кто-то здесь есть, кроме меня. И я, возможно, нужен им. Что ж, последуем дальше, на площадь, где теперь грациозно высятся капустные пальмы и папайи Рядом со мной скользит тень. Очертания тени размыты. Я поднимаю руку, и тень повторяет мой жест. Выхожу на широкую лестницу, укрытую ползучими растениями. Справа и слева — квадратные в сечении колонны из черного камня, передо мной — площадь. Гигантская черная колонна в центре площади служит постаментом — наверху статуя человека, одна рука его покоится на бедре, другая указывает на север. Обелиски из такого же камня установлены по углам площади. На всем — следы забвения, запустения. Упавшие стволы гниют у самого постамента. Можно угадать линии улиц. Камни, из которых были выложены плоские циклопические кровли, обрушились, стены разрушены.

Напротив дворца — руины храма. Каменные стены покрыты резьбой, полустершейся от вихрей, несущих песок. Но когда-то с каменных стен смотрели на людей боги, а над их головами вещали священные птицы. Сверху, с портала, я пытаюсь разобрать надпись. Буквы напоминают греческие, но я не узнаю ни одной из них.

Я вхожу внутрь, вижу статуи, каменную резьбу, глубокие ниши, в которых гнездятся летучие мыши. Отсюда хорошо виден барельеф юноши над главным входом дворца. У юноши безбородое лицо, обнаженный торс, лента через плечо, в руке — щит.

С площади — по древней улице. Потом — направо. Город — за моей спиной. Оглядываюсь — тени и камни, камни и тени. Внизу — следы, они ведут к пропасти. Под кручей бежит поток, красные и черные глыбы выступают из голубовато-серой воды. Каменный коридор расходится в обе стороны, стены его, снижаясь, сходят на нет. Камень выскальзывает из-под ноги, и я падаю. Руки цепляются за стебли, загребают щебень. Тщетно. Я не могу удержаться на краю обрыва. Остается одно: оттолкнуться изо всех сил от кручи и упасть в воду. В считанные мгновения пытаюсь сообразить, как перевернуться в воздухе, чтобы войти в воду ногами. Руки сами собой скребут шершавый край последней каменной плиты, по которой тело мое неумолимо съезжает вниз…

Только проснувшись и вспомнив сон, я осознал опасность. У меня и сейчас кружилась голова от высоты: двести метров, не меньше!

Что-то останавливало меня там… мешало приблизиться к краю обрыва. Что это было? Предчувствие, едва слышный сигнал, который, как ультразвук, остается за порогом восприятия?.. Словно кто-то невидимый предупреждал меня об опасности.

ПУТЕШЕСТВИЕ МАНУ

Ранним утром — купание в море. Чаша синей, успокоившейся за ночь воды. Вдали от берега светилась широкая струя течения, уходившего на юго-восток, к турецкому берегу; вблизи вода была жемчужно-мерцающей, ленивой, сонной.

И все утро потом — стыдно признаться в этом — я бродил поодаль от Дома творчества в зарослях ежевики, где надеялся поймать богомола. Ежевика уже созрела, я дотягивался до черных мягких ягод, и моя голубенькая рубашка стала пестрой от их сока и зелени. Я вернулся в корпус, переоделся, позавтракал. Снова пляж… Рута царственно сидела в тени, ее окружали трое молодых людей. Была она в оранжевой юбке, расшитой бисером, алых туфлях, каблуки которых расписаны золотыми треугольниками, легкой жакетке.

Я расположился неподалеку. Она подошла.

— Вы уже полчаса как пришли и до сих пор не соблаговолили поздороваться со мной!

Так и сказала: «Вы… не соблаговолили…»

— Но что я могу предложить вам, — ответил я в тон ей, — кроме очередного купания? К тому же я не поймал богомола, несмотря на обещание.

— Вздор. Мы будем говорить об Атлантиде.

— Хорошо.

— Продолжайте с того места, на котором вчера мы остановились. — Она присела на лежак, и мы снова перешли с ней на «ты».

— Я расскажу тебе о том, как рыба предупредила Ману о потопе.

— Расскажи. Если это связано с Атлантидой. И если это не сказка.

— Конечно, связано. Потоп случился тогда же. Вслед за Атлантидой погибли многие цветущие города морских побережий. И само собой разумеется, это не сказка.

— Милостиво разрешаю рассказывать…

— Когда-то давным-давно жил мудрец по имени Ману. Много позже его провозгласили богом, как многих мудрецов. Но при жизни нередко было ему несладко от людских козней, и он всерьез подумывал, что пришла пора построить корабль и отплыть к другим берегам.

— Учти, если это окажется сказкой, тебе, не поздоровится. Будешь тащить мой чемодан в день моего отъезда до самого вокзала.

— …и тебя в придачу. Неужели ты думаешь, что подобная кара остановила бы меня, вздумай я рассказать сказку?

— Продолжай.

— Отдыхая после дневных трудов, Ману увидел рыбешку, выброшенную волной на берег. Он поместил ее в кувшин с водой и выхаживал семь месяцев и семь дней, кормил ее крохами со своего стола, не забывал менять воду. Отправляясь к своему стаду, поручал заботы о рыбе верному другу Сауаврате. Наконец пришло время расстаться с рыбой, ведь она выросла, и кувшин стал ей тесен. Принес ее Ману на берег реки Ганг, королевы всех рек, положил кувшин в воду. Выплыла из него рыба и говорит человеческим голосом: «О Ману, самый добрый из мудрецов! Знай, что наступают дни страшного конца всего живого. Будет потоп, и погибнут три мира, погибнут люди и звери, растения и птицы. Построй корабль, Ману, тот самый, о котором ты мечтал Взойди на корабль и возьми с собой все, что хочешь спасти. Увидишь ты в море на седьмой день плавания мою старшую сестру, великан-рыбу, и она подскажет тебе, куда плыть дальше. На седьмой месяц плавания увидишь мою мать родную, самую большую и мудрую из рыб. Она поможет тебе!» С этими словами всплеснула рыба хвостом и была такова. А Ману задумался…

Задумалась и Рута, словно решая, сказка это или нет. Но вот она едва заметно кивнула, и я продолжал:

— Утром рано, с восходом, вышел Ману к лагуне, заложил корабль и каждый день приносил по кедру; звенел бронзовый топор в руках мудреца, ибо знай, Рута, что топоры тогда делались из бронзы, лишь руки у мастеров были золотыми, что же касается железа, то провидцы еще в незапамятное время наложили запрет на него, чтобы оно не смогло привести к гибели лесов, пастбищ и зверя лесного и морского… Вскоре корабль был готов. Киль его соорудил Ману из самого крепкого дерева, мачту поставил такую, что она не ломалась при самом сильном ветре, лишь гнулась и поскрипывала. Все сделал Ману своими руками, все до последнего шпангоута! И отплыл, взяв на борт друзей своих, семена злаков, детенышей зверей. Плыл-плыл, увидел на седьмой день голову огромной рыбы, и что-то она говорила ему, но таким низким голосом и так медленно, что стоял он на якоре еще семь дней и семь ночей, пока не выслушал ее. Указала ему рыба дорогу. И снова пустился корабль в путь со свежим попутным ветром. Семь месяцев незаметно прошло. У Ману отросла такая борода, что, когда он сбрил ее топором, волос хватило, чтобы подновить такелаж и хорошенько привязать бочки со снедью и питьем на случай будущих невзгод. Вдруг из моря показался живой холм, увенчанный рогом. То была мать-рыба. И понял в тот час мудрый Ману, что надо делать. Привязал он канат к рогу рыбы, и повела рыба судно к самой высокой горе — северной вершине Гималаев. Высадился Ману с друзьями. Потом семь дней ярилась стихия Начался потоп, исчезла суша под волнами, дожди были такие, что все реки Земли слились. Всемирный потоп. Лишь гора Ману высилась среди вод.

— Сказка! — негромко воскликнула Рута после минутного молчания.

— Ты думаешь, рыбы с рогом не было? Была! Даже сейчас есть такие рыбы.

— Что же это за рыбы, позволь тебя спросить?

— Это глубоководные рыбы. Есть у них на носу и наросты, похожие на рота, и даже белые фонари, которые им освещают путь в глубине, где вечный мрак.

— Об этом я слышала. Но почему вдруг глубоководная рыба всплыла?

— Потому что многие животные и рыбы чувствуют приближение землетрясений. И тогда обитатели глубин всплывают и даже приближаются к самому берегу. Это я твердо знаю, даже встречался на конференции с японским ученым, который публикует по этой теме статьи.

— Значит, правда?

— Миф, конечно. Люди после катастрофы утратили многие знания, они не только разучились строить корабли и рисовать на стенах пещер, они были на краю гибели. До них дошли отголоски той допотопной истории, и они облекли их в форму мифа. Это и хорошо, в такой образной форме миф дошел до наших дней. Ведь сказки почти бессмертны в отличие от научных теорий, например, которые быстро стареют. Может быть, я преувеличиваю, но факт остается фактом: древние люди знали о способности животных чувствовать приближение катаклизмов и землетрясений.

— Скажи-ка, — в раздумье произнесла вдруг Рута, — а если на Землю упал астероид или метеорит, то, выходит, рыба смогла угадать время его падения?

— Сложный вопрос, — замялся я. — Были грандиозные землетрясение и моретрясение. Я говорил вчера о метеорите. Наверное, именно он виновник всему. Но как рыба могла почувствовать его падение, ума не приложу.

* * *

Легенду о Ману с моими комментариями я когда-то изложил в письме к Хацзу Хироаки, японскому журналисту, с которым познакомился в Москве. Это он рассказал мне о глубоководных рыбах, подплывающих к самому берегу перед землетрясением. Получив мое письмо, он удивился тому бесспорному, с моей точки зрения, факту, что все это имеет отношение к Атлантиде.

Позже он написал мне, что почти так же ведут себя каракатицы, всплывая на поверхность моря за три-четыре дня до стихийного бедствия. Они словно заглядывают в будущее. Любопытная деталь: эти обитательницы глубин становятся вялыми, сонными, очень неохотно выпускают «чернила» — темную жидкость, которая маскирует их. Словом, они впадают в транс, и тайна этого транса почти сопоставима с тайной мифической земли Платона,

ПОЛЕТЫ НАД РУИНАМИ

Что же это за город? Я снова брел по его полуразрушенным улицам, разыскивал следы, оставленные неизвестными мне людьми. И нашел их. Они привели к реке, но в другое место, не туда, где обрыв и пропасть. Находилось это место, вероятно, выше по течению, за излучиной.

Открылся широкий плес, пологая равнина. Только у окоема я различал скалы и возвышения. Кусты и деревья… Вдали у рощи — храм. Пологие ступени вели к колоннаде. Я приблизился к зданию. Оно довольно хорошо сохранилось. На камнях — едва приметные красноватые следы (земля здесь всюду красная, жирная, липкая). Похоже на то, как если бы неизвестные люди прошли здесь незадолго до меня. Следы вели в храм. Я вошел, крикнул. Ответило гулкое эхо, которое долго не затихало. Впечатление было такое, будто я разбудил этот огромный зал и он теперь рад поговорить со мной. Только вот о чем именно собирался он рассказать? И тут я заметил двустворчатую деревянную дверь. Она была похожа на современную, хотя я не сразу это понял. Пока шагал, эхо сопровождало меня, обгоняло и отставало, словно играя. Толкнул дверь, она подалась. Подо мной были ступени, темные камни растрескались, ярко-зеленые пучки травы вылезли из трещин, а ниже я увидел целый парк. Похож он был на английский, шпалеры кустов выстроились так, что с высоты лужайки казались бархатными квадратами и прямоугольниками. И там, в парке, я наконец увидел трех человек. Одеты они были странно: короткие брюки, легкие белые ботинки — и все. В следующее мгновение я заметил еще широкие светлые ремни. И тут же увидел четвертого человека. Он летел над землей на высоте примерно двухсот метров. Нет, у него не было крыльев — он раскинул руки и парил над парком, а трое следили за ним. Человек коснулся рукой пояса и стал медленно, кругами снижаться. Описывал он скручивающуюся спираль, и я насчитал восемь витков. Резкое торможение — и человек сложил руки. Полусогнутые ноги коснулись земли…

* * *

— Ты не находил моей булавки? — спросила Рута за завтраком, улучив минуту, когда наши соседи по столу пошли на кухню за добавочной порцией отварного картофеля.

Я сделал вид, что не расслышал вопроса. В самом деле, что ей ответить? Я отлично знал, о какой булавке шла речь. Это была та самая булавка, которая нередко красовалась на подоле ее юбки. Булавка величиной с мою авторучку. Я думал сначала, что она серебряная, но, когда нашел ее на пляже, в песке, увидел — обыкновенная, стальная. Была у нее любопытная особенность: по металлической проволоке скользил шарик, но не снимался — мешало утолщение. Я и так и сяк рассматривал это утолщение, ограничивающее свободу передвижения шарика, но не мог понять, как оно сделано. Проволока в этом месте раздваивалась, и один ее конец был навит на другой, но так, что витки намертво соединились друг с другом. Позже я понял, что это изображение змеи, вероятней всего, кобры Когда-то она считалась священной. Золотая кобра украшала головной убор Нефертити. Кобра на булавке была продолжением дерева и обвивала это дерево.

— Булавка. — откликнулся я, когда Рута повторила вопрос. — Булавка… Я где-то видел ее, кажется, на твоей юбке.

Она замолчала, искоса рассматривая меня. Я не умел лгать, но сейчас вынужден был это сделать. Булавку отдавать сейчас не хотелось. Когда-то я видел образцы таллия, древнего магического металла атлантов. Так вот, шарик на булавке был таллиевый. Я собирался вернуть булавку потом, а сначала — тайно, конечно, — хотел установить, не сохранилась ли древняя традиция работать с таллием в мастерских грузинских умельцев

* * *

Мы вышли на улицу и направились к базару. Долго ходили вдоль длинных рядов со снедью, и мне все время казалось, что Руту это великолепие не очень интересует.

— Тебе не нравится этот арбуз, красавица?! — воскликнул молодой грузин в черной рубашке с белым галстуком и что-то добавил на своем языке.

— Нравится — ответила Рута по-русски и прошла мимо, сопровождаемая горячими взглядами базарных завсегдатаев. Я обратил внимание, что Рута ни разу не ответила по-грузински, ни разу не остановилась рядом с зазывалами, не проявила интереса к моим переговорам относительно цен. И мы довольно быстро ушли с базара, направившись к курортной зоне, где за широкими воротами разместились огромные корпуса, каждый из которых был назван именем собственным. Вскоре мы оказались возле корпуса «Золотое руно». Я думал, это просто прихоть Руты — побродить по парку, — но это было, судя по всему, не так. Она попросила подождать ее у киоска, где готовился кофе по-турецки. Я заказал кофе, но когда Рута отошла на несколько шагов, последовал за ней. Она остановила меня. В следующую минуту, едва Рута скрылась за углом, я перебежал к другому киоску и увидел, как она вошла в застекленное помещение первого этажа. Я наблюдал. Вот она остановилась у зеркала, постояла и быстро направилась по лестнице вверх.

Только через полчаса я увидел ее сбегающей по той же лестнице и отпрянул в сторону, чтобы она ненароком не заметила, что я подглядываю за ней.

— Твой кофе остыл, — сказал я, когда она подошла к столику. И тут же заметил на ее юбке большую булавку, в точности такую же, как та, о которой мы недавно беседовали.

Мы вернулись в Дом творчества на автобусе, едва успев к обеду.

После обеда я не пошел на пляж, а отправился в номер, нашел булавку Острие ее торчало, как антенна. Я приколол булавку к наволочке и отправился на пляж

Мы сели в верткую плоскодонку, уплыли за мыс, где рыбаки растягивали на шестах сети. На море разгулялась волна, и мы повернули назад. Волны вздымались все выше, и я долго не мог пристать Наконец мне это удалось, я поднял Руту на руки и вынес на сухой песок. При этом успел заметить, что булавка ее едва держалась на бордовой юбочке, потому что была расстегнута. Рута отколола булавку, спрятала ее в сумочку и быстро ушла к себе.

ВЕЛИКИЙ МОРСКОЙ ЗМЕЙ

От кудлатого облака бежала вечерняя тень. Скрылись куда-то оранжевые бабочки, притихли стрекозы. У края поляны еще изумрудно сияла трава под солнцем, и волны крон оживали под порывом ветра. Тень быстро побежала туда и погасила свет. Вечер стал другим. Проснулась какая-то давняя тревога. Я обогнул озеро, вышел к ресторанчику «Инкит» Название это я переводил как «Чрево кита». Один из отдыхающих приходил сюда по вечерам и кричал официанту: «Три кварка для мистера Марка!»

Я увидел, как дорогу на виду у завсегдатаев «Чрева кита» пересек человек. Ни один из них и бровью не повел, а я встрепенулся вдруг, словно коснулся тайны. Человек шел неторопливо, на нем были светлые ботинки, белые брюки, его каштановые волосы сливались по тону с рубашкой. Я невольно перешел дорогу вслед за ним и понял, почему это сделал: белый кожаный пояс его брюк напомнил мне о полетах во сне.

Я перешел на другую сторону шоссе, обогнал этого человека и наконец рассмотрел его лицо. Да, мы встречались раньше. У реки…

Через несколько минут мы дошли до курортной зоны, и этот человек исчез за воротами, кивнув вахтеру, как знакомому.

Меня же вахтер задержал, потому что визитки отдыхающего в «Золотом руне» или «Дельфине» у меня не оказалось.

* * *

Мне легче описать внешность человека, если ссылаться на археологические примеры. Человек в белых брюках был похож на восточного кроманьонца: выше среднего роста, глаза выпуклые, нос прямой, лоб высокий, но, в общем, его нетрудно спутать в толпе с другими, ведь большинство из нас — прямые потомки восточных кроманьонцев.

Я вернулся к озеру. Сомнений не оставалось: он из тех, кто в моем сне парил близ руин города. Значит, это был не сон?..

Налетел порыв ветра, вспорхнули растрепанные птицы, по озеру прошлись волны ряби. Наступали сумерки.

* * *

Утром следующего дня я проспал завтрак. Руты не было на пляже, и я пошел ее искать. Я спросил о Руте у дежурной по корпусу.

— Высокая такая, красивая, волосы как темная волна…

— Твоя высокая пошла вон в ту сторону… — сказала она. — И не одна, а с молодым человеком.

— С шатеном… в белых брюках?

— С ним.

У следующей остановки автобуса я их увидел. Да, это был тот самый человек. Они попрощались, и Рута быстрым шагом направилась к Дому творчества, а я стоял на месте и не знал, что мне делать. Она увидела меня и как ни в чем не бывало подошла, взяла под руку.

— Расскажи об Атлантиде!

Ресницы Руты дрогнули, глаза погасли и вспыхнули снова темным огнем. Ее обычная просьба сегодня застала меня врасплох.

— Расскажу, что на ум придет, ладно?

— Ладно, — ответила она.

Я стал рассказывать о Платоне, его предках, его ученике Аристотеле, который осмеял своего учителя, а заодно и Атлантиду.

— Атлантида была островом, который получил в удел Посейдон. Этот бог населил страну своими детьми, зачатыми от смертной женщины. Само слово «бог» не должно служить поводом для немедленного опровержения Платона: ведь наука уже давно доказала, что легенды древних зачастую основаны на подлинных событиях.

— И это правда? — спросила Рута. — Ты веришь?

— Платон выделяет Посейдона среди обитателей острова. А в том, что остров Атлантида был населен, сомневаться не приходится. Об этом говорят концентрические рвы и валы, сходные, в общем, с теми, которые позже, уже в историческое время, сооружались вокруг городов. По Платону, Посейдон был переселенцем. Как он попал на этот остров, можно лишь гадать. Однако заметь, он остался в памяти островитян богом.

— Кем же был Посейдон? — спросила Рута.

— Кроманьонцем.

— Кое-что я о них знаю…

— Это были рослые люди. В пещерах Испании и Франции, даже на Урале в Кунгурской пещере остались их росписи. Люди эти были прирожденными художниками. Два дерущихся бизона, изображенные в пещере Дордонь, — это шедевр даже по современным понятиям… Бизон из Альтамиры, голова быка из Ласко, пещерный медведь из Дордони. Могу назвать многие изображения, сохранившиеся до наших дней. Как будто они нарочно рисовали простыми, прочными, не стареющими красками, замешенными на костном жире… Чтобы рисунки сохранились до наших дней… Восточные кроманьонцы строили дома из костей мамонта, из дерева, из дерна. У нас под Владимиром найдена стоянка Сунгирь, где двадцать тысяч лет назад жили такие вот охотники на мамонтов. Откуда они взялись на планете, никто не знает до сих пор… А в Италии найден грот, где похоронен кроманьонец ростом метр девяносто шесть. Я назвал это захоронение могилой Посейдона. Так вот, могилы таких богов-кроманьонцев все чаще находят рядом с останками обычных людей. Хочешь знать, что это означает, по-моему?

— Конечно. Очень хочу, — сказала Рута.

— Это означает, что кроманьонцы селились среди людей, передавая им знания. Они становились вождями и учили людей противостоять трудностям, не зависеть от природы. Тогда был еще ледник, растаял он лишь после катастрофы, когда Атлантида погрузилась на дно морское и перестала загораживать путь теплому Гольфстриму на север, к Европе.

— Но зачем они бродили по планете? Зачем селились вдали от родины?

— Может быть, то были родственники атлантов, потерпевших кораблекрушение у берегов Европы.

— Что же потом?

— Потом начали таять ледники в Европе, море поднялось. Это был второй, как бы замедленный потоп. Спаслись жители небольших городов внутри страны, в горных долинах.

— Они, эти боги первой зари человечества, уже знали простой парадокс: над природой нельзя властвовать, если не подчиниться ей…

Это сказала она… Мне осталось одно: скрыть изумление, что я и сделал, может быть, несколько неуклюже — замолчал вдруг и стал разглядывать с преувеличенным вниманием камни на дне ручья.

— Ты любишь море… — снова сказала она.

— Да. — И я стал рассказывать ей обо всем, что знал: о летучих рыбках величиной всего лишь с бабочку, о птероподах, моллюсках с крылышками, порхающих в воде, как мотыльки, о рыбах-свистульках и рыбах — аккумуляторах электричества.

Увлекся и вспомнил Великого морского змея.

— В этом году его видели в Атлантике, — сказала она, и я подумал, что ослышался. — Голова у него метровая, глаза как автомобильные фары, хвост и плавники как паруса. Описал его один уругвайский журналист. Змей подплывал к самому берегу. Что бы это могло означать, атлантолог?

При этих словах меня словно бы ударило током. Я спросил:

— Землетрясение?..

— Да, — ответила она. — Точнее, моретрясение. И случилось оно на пятый день после того, как змея увидели у берега. Он почувствовал… и всплыл. Ведь я твоими словами объясняю это, правда? — Она испытующе смотрела на меня, а я все не мог справиться с замешательством. Вспомнил, что газеты действительно сообщали о морском змее у берегов Уругвая, но не я, а Рута объяснила его появление!

* * *

Роняя книгу на пол и закрывая глаза поздней ночью, я думал о городе. И о Руте. Я связывал теперь ее с этим таинственным городом, видел ее лицо на фоне старых каменных плит. Руины оживали, и я мысленно брел по развалинам, гадая, когда же произошло здесь землетрясение.

Что касается людей, которые летали, то их появление я отнес сначала к области галлюцинаций. Однако вскоре убедился, что ошибся.

* * *

Сегодня в ответ на неожиданный, как мне казалось, вопрос: «Что все происходящее означает?» — Рута обворожительно улыбнулась. Вечером, едва над морем зажглись две красные звезды, она сказала, что уезжает Куда? Домой Она не хотела говорить этого заранее. Провожать?.. Нет, не надо. За ней придет машина…

За рулем кремовой «Волги» сидел тот самый человек, которого я видел с ней. Только теперь на нем был костюм серого цвета и острижен он был коротко и оттого, наверное, казался моложе.

— Прощайте! — Она царственно протянула мне руку, и я, следуя старинному этикету, коснулся губами ее длинных пальцев.

Машина рванула с места. Она даже не оглянулась.

* * *

Утро. Яркое солнце. Я несколько минут лежу с открытыми глазами, потом встаю. Теперь все эти три недели кажутся сном.

Убираю постель, обнаруживаю пропажу. Нет булавки! Обыскиваю комнату. Тщетно. Дожидаюсь уборщицы, начинаю объясняться.

— Да зачем мне ваша булавка! — восклицает она и в сердцах хлопает дверью.

ЧЕРНАЯ СТАТУЭТКА

Незаметно пролетела зима.

Два направления поисков всецело захватили внимание. Я знал наизусть все перекрестки и улицы опустевшего города, бродил там, кажется, не только во сне, по ночам засыпал над картой.

В один из дней грезы о далеком городе, оставленном потомками атлантов, обернулись неожиданным приключением. В семь вечера я оказался в зоологическом музее университета, протиснулся в зал Здесь должна была состояться лекция по моей теме. Докладчик довольно молод, самоуверен. Сначала он напомнил о недавно обнаруженных британским археологом Мальмстремом двенадцати гватемальских изваяниях. К каждому изваянию археолог подносил компас, и стрелка его отклонялась. Каменные фигуры, изображавшие людей, оказались магнитными. Они старше китайского компаса на две тысячи лет. Какая роль предназначалась им тысячелетия назад? Неизвестно. Кто их создал?

Леонид Петрович Караганов — так звали докладчика — не без иронии привел слова Мальмстрема:

— «Для ольмеков или их предков непознанные законы магнетизма могли быть магической силой, такой же непонятной, как загадочные миграции морских черепах в океане». — А затем добавил:

— Так, найденный через четыре тысячи лет после нас обычный чайник может привести наших потомков к выводу: люди двадцатого века считали пар магической силой…

Едва успели оценить критический ум докладчика, едва утихли смешки, как вдруг я заметил впереди, во втором ряду, человека из моего сна Он улыбнулся, хотя глаза его остались серьезными и внимательными. Я наблюдал за ним исподволь, соблюдая на всякий случай осторожность. Это был человек, которого я видел с Рутой… Он внимательно слушал Караганова, иногда что-то записывал в блокнот. Теперь на нем была кожаная куртка.

А докладчик говорил о том, что еще в начале века находили фигурки людей, подобные гватемальским. Но тогда не знали, что они магнитные Караганов достал фигурку женщины из темного камня. У меня почти не было сомнений: такой же темный камень я где-то уже видел…

Человек, за которым я наблюдал, извлек из своего бокового кармана точно такую же статуэтку. Он держал ее у колен, переводя взгляд со своей вещицы на ту, что демонстрировал Караганов, словно убеждаясь в тождестве или, может быть, отыскивая едва уловимые различия.

Я не спускал с него глаз. Вот человек спрятал статуэтку. Незаметно кивнул, словно одобрил слова Караганова, вспомнившего о старом эксперименте с подобной же статуэткой, найденной в Южной Америке. Статуэтка обладала престранным свойством: каждый, кто брал ее в руку, словно бы ощущал слабое покалывание электрического тока.

— Может быть, это магнитная запись? — сказал Караганов. — Может быть, фигурки намагничены намеренно и слабый электрический ток, покалывающий руку, — сигнал?

И опять человек, за которым я наблюдал, едва заметно кивнул.

— Какое это имеет отношение к Атлантиде? — спросил Караганов. И тут же ответил: — Способ записи вполне мог быть там известен. Послушаем человека, который доверился древнему разуму и записал свои впечатления. Его имя Хокинс. Именно он оказался способен почувствовать, что сигналы несут информацию. Информация эта необыкновенна: не слова возникали в сознании Хокинса, а образы. Атланты владели секретом непосредственной передачи образов. Может быть, записывать образы на камне или на магнитной руде гораздо проще, чем записывать слова? Мы этой тайной еще не овладели.

И Караганов зачитал протокол опыта, написанный Хокинсом:

— «Я вижу большой, неправильной формы континент, простирающийся от северного берега Африки до Южной Америки. На нем многочисленные горы, вулканы. Растительность обильная — субтропического или тропического характера… На африканской стороне континента население редкое. Люди хорошо сложены, необычного, трудно определимого типа… Вереницы людей, похожие на священнослужителей, входят и выходят из храмов; на их первосвященнике, или вожде, надета нагрудная пластина, такая же, как и на фигурке, которую я держу в руке. Внутри храмов темно, над алтарем видно изображение большого глаза… Слышу голос: «Узри судьбу, которая постигает самонадеянных! Они считают, что творец подвержен их влиянию и находится в их власти, но день возмездия настал. Ждать недолго, гляди!..» Вижу вулканы, пылающую лаву, стекающую по склонам… Море вздымается, огромные части суши исчезают под водой…»

«ЧИТАЙТЕ ФОСЕТТА…»

Я боялся, что после лекции он скроется в толпе и ускользнет. Но мне удалось догнать его.

— Подождите! — крикнул я.

Он оглянулся, но не остановился. Я взял его за рукав кожаной куртки, сказал первое, что пришло в голову:

— Мы с вами где-то встречались…

— Быть может.

— Я видел вас на Пицунде.

— Вероятно. — Он был невозмутим: мимо нас шли люди, и мы отступили в угол просторного холла.

— У меня к вам вопрос…

— Ну что ж… — Он кивнул, как там, на лекции — изящно, легко.

— Где нашли статуэтку?

— Читайте отчеты Фосетта, — ответил он, ни на секунду не задумавшись.

— Но у Фосетта нет ответа на этот вопрос!

— Попробуйте прочесть документы, на которые он ссылался. Извините, но по некоторым причинам я не могу прямо ответить на ваш вопрос…

* * *

В ту же ночь я прочел все отчеты и документы, упомянутые англичанином Перси Гаррисоном Фосеттом, который на свой страх и риск отправился в начале века в бразильские джунгли. Он грезил городами атлантов, которые могли остаться там, вдали от современной цивилизации. Он собирал по крупицам свидетельства конкистадоров и искателей золота инков. За безуспешные, в общем, поиски он заплатил жизнью. Следы его последней экспедиции утеряны. Быть может, навсегда.

Фернанду Рапозо был один из тех, кто оставил записи о своих путешествиях в те загадочные земли. Фосетт изучал эти записи. К утру я обнаружил нечто поразительное: в записях Рапозо есть место, где говорится о городе моих грез. О том самом городе! Я перечитывал страницу за страницей и не верил своим глазам.

Почти все я узнавал в описании, оставленном искателями приключений. Только тогда джунгли еще не успели скрыть город, и он был залит солнечным светом. Вот они, эти страницы…

«…Отряд шел по болотистой, покрытой густыми зарослями местности, вдруг впереди показалась поросшая травой равнина с узкими полосками леса, а за нею — вершины гор. Рапозо описывает их весьма поэтично: «Казалось, горы достигают неба и служат троном ветру и даже самим звездам»».

Это были необычные горы. Когда отряд стал подходить ближе, их склоны озарились ярким пламенем: шел дождь, и заходящее солнце отсвечивало в мокрых скалах, сложенных кристаллическими породами и дымчатым кварцем, обычным для этой части Бразилии. Склоны казались усеянными драгоценными камнями. Со скалы на скалу низвергались потоки, а над гребнем хребта повисла радуга, словно указывая, что сокровища следует искать у ее основания.

— Знамение! — вскричал Рапозо. — Мы нашли сокровищницу!

Пришла ночь, и люди были вынуждены сделать привал, прежде чем достигли подножия этих удивительных гор. На следующее утро, когда взошло солнце, они увидели перед собой черные грозные скалы.

Люди разбили лагерь и расположились отдыхать, как вдруг из зарослей донеслись бессвязные возгласы и треск. Люди вскочили на ноги и схватились за оружие. Из чащи вышли двое.

— Хозяин! — закричали они, обращаясь к Рапозо. — Мы нашли дорогу в горы!

Бродя в невысоких зарослях в поисках дров для костра, они увидели высохшее дерево, стоявшее на берегу небольшого ручья. Лучшего топлива нельзя было и желать, и оба португальца направились к дереву, как вдруг на другой берег ручья выскочил олень и тут же исчез за выступом скалы. Сорвав с плеч ружье, они бросились за ним.

Животное исчезло, но за скалой они обнаружили глубокую расщелину и увидели, что по ней можно взобраться на вершину горы.

Об отдыхе тотчас забыли. Лагерь свернули, люди с поклажей отправились вперед. Искатели приключений один за другим вошли в расщелину и убедились, что дальше она расширяется. Идти было трудно, хотя местами дно расщелины напоминало старую мостовую, а на ее гладких стенах виднелись полустершиеся следы обработки каким-то инструментом. Друзы кристаллов и выходы белопенного кварца наводили на мысль о сказочной стране. В тусклом свете, среди ползучих растений, все представлялось волшебным.

Через три часа мучительного подъема, ободранные, задыхающиеся, они вышли на край уступа, господствующего над окружающей равниной. Путь отсюда до гребня горы был свободен, и скоро они стали плечом к плечу на вершине, пораженные открывшейся перед ними картиной.

Внизу на расстоянии примерно четырех миль лежал огромный город.

Они отпрянули и бросились под укрытие скал, боясь, что жители города — а это могло быть поселение ненавистных испанцев — заметят их фигуры на фоне неба.

Рапозо ползком поднялся на гребень скалы и лежа осмотрел местность вокруг. Горная цепь простиралась с юго-востока на северо-запад; дальше к северу виднелся подернутый дымкой сплошной лесной массив. Прямо перед ним расстилалась обширная равнина, вся в зеленых и коричневых пятнах, местами на ней блестели озера. Каменистая тропа, по которой они прошли, продолжалась на другой стороне хребта и, спускаясь, уходила за пределы видимости, потом появлялась снова, извиваясь, проходила по равнине и терялась в растительности, окружавшей городские стены. Никаких признаков жизни не было заметно.

Рапозо подал знак своим спутникам. Один за другим они переползли через гребень горы и укрылись за кустарником и утесами. Затем отряд осторожно спустился по склону в долину и, сойдя с тропы, стал лагерем около небольшого ручья с чистой водой…

На следующий день утром Рапозо выслал вперед авангард из четырех индейцев и последовал за ним с остальными людьми. Когда они приблизились к поросшим травой стенам, индейцы-разведчики встретили их тем же докладом: город покинут. Все направились по тропе к проходу под тремя арками, сложенными из каменных плит.

Над центральной аркой в растрескавшемся от непогоды камне были высечены какие-то знаки. Глубокой древностью веяло от всего увиденного.

Арки все еще были в хорошей сохранности, лишь две гигантские подпорки слегка сдвинулись со своих оснований. Пройдя под арками, люди вышли на широкую улицу, усеянную обломками колонн и каменными глыбами, облепленными растениями-паразитами. С каждой стороны улицы стояли двухэтажные дома, построенные из крупных каменных блоков, подогнанных друг к другу с невероятной точностью; портики, суживающиеся вверху и широкие внизу, были украшены искусной резьбой, изображавшей демонов.

На площади возвышалась огромная колонна из черного камня, а на ней — отлично сохранившаяся статуя человека; одна его рука покоилась на бедре, другая, вытянутая вперед, указывала на север.

Величавость монумента поражала. Португальцы благоговейно замерли. Покрытые резьбой и частично разрушенные обелиски из того же черного камня украшали углы площади, а одну ее сторону занимало строение, воистину совершенное по форме и отделке.

Над главным входом высилось резное изображение юноши: безбородое лицо, голый торс, лента через плечо, в руке щит. Голова увенчана лавровым венком. Внизу была надпись из букв, походивших на древнегреческие.

Напротив дворца находились руины другого огромного здания. Уцелевшие каменные стены были покрыты стершейся от времени резьбой, изображающей людей, животных и птиц, а сверху портала — надпись теми же буквами.

Кроме площади и главной улицы, город был совершенно разрушен. В некоторых местах обломки зданий оказались прямо-таки погребенными под целыми холмами земли, на которых, однако, не росло ни травинки. То тут, то там встречались зияющие расщелины, и, когда в них бросали камни, звука падения на дно не было слышно…»

Далее в описании говорилось о том, как путешественники переправились вброд через реку, пересекли болота и вышли к одинока стоявшему примерно в четверти мили от реки дому. Он стоял на возвышении, и к нему вела каменная лестница с разноцветными ступенями. Фасад дома простирался в длину не менее чем на 250 шагов. Внушительный вход за прямоугольной каменной плитой, на которой были вырезаны письмена, вел в просторный зал, где сохранились резьба и украшения.

Это была школа жрецов. Я узнал ее по описанию! Близ этого здания я видел летающих людей!

* * *

Утром я шел по нашей улице с восьмиэтажными домами и не слышал шума автомашин. Кто-то толкнул меня, кого-то толкнул я… У телефона-автомата очередь Только увидев эту очередь, я понял, что надо делать — позвонить Санину.

…Его не было дома. Я стоял возле телефонной будки и обдумывал версию Фосетта — Рапозо. Черная фигурка — из этогого рода?.. Может, это и есть город атлантов? Или он мог быть построен на месте древнейшего поселения атлантов. Науке такие случаи известны. Троя, например, отстраивалась много раз — на том же самом месте.

Я стоял у телефонной будки и, помнится, вздрогнул от неожиданной мысли: город не иллюзия, не сон, он существует, его до сих пор прячут джунгли. Значит, те люди действительно летали там у берега реки. Летали. Все правда. Вот почему тот человек не захотел отвечать мне прямо. Он кинул приманку — и я, как голавль, взял ее и попался на крючок. А он исчез. Иначе ведь ему пришлось бы объяснять мне, кто он и откуда прибыл на эту лекцию. Кто он?! И кто она, Рута?! Может, они и выкрали у меня булавку, имея на то серьезные основания? Может, их в гораздо большей степени, чем меня, интересует Атлантида?!

СНОВА РУТА

Я, кажется, не обманывался: город являлся во сне потому, что необыкновенная булавка с таллиевым шариком когда-то покоилась под моей подушкой и принимала сигналы оттуда… Возможно ли это? А без булавки? Если по-настоящему захотеть и все время думать о Руте? Мне уже начинало казаться, что мои воспоминания о городе тускнеют, блекнут, будто отделяются от меня завесой.

И вот однажды…

* * *

Я увидел скалу с уступом, возвышавшуюся над заливом. Человек сидел на уступе, трое других взбирались на плоскую вершину скалы. Краски медленно менялись. Блекли пепельно-синие полосы, рождались зеленые и голубые оттенки. От ветра и вихрей хороводы бликов на растревоженной воде расширялись, потом угасали, на песок под утесом мерно набегали белопенные гребни.

Я не видел лиц этих людей.

Послышались шаги. Ее шаги. Хрустнула галька. Рута стояла под скалой, в руке у нее — туфли с каблуками, расписанными золотыми линиями, и она смотрела на меня так внимательно, что не ощущала пены, клокотавшей под ее ногами

Будто бы она рассказывала мне об Атлантиде:

— Я видела, что осталось от былой страны грез… Сначала показался остров Санта-Мария с шестисотметровой горой Пику-Алту. Самолет наш летел низко, и я видела темную воду океана и более светлую над обширной скалистой банкой. Остров покоился на ней как шапка волшебника, укрывающая утонувшее плато. На всем протяжении берега круто обрывались в море, за ними начинались апельсиновые рощи, виноградники, хлебные поля, в складках гор виднелись белые строения. Скалистый утес мыса Каштелу на сотню метров высился над водой. На его плече — маяк Гонсалу-Велью. Этот маяк словно отмечал то место суши, которое ближе всего придвинуто к былой столице атлантов…

— Ты побывала на Азорах?

— О нет, я видела их с самолета. Это был, как бы тебе сказать, туристский рейс, посадки посреди Атлантики не предусматривалось. Но мы пролетели вдоль островной дуги. Остров Сан-Мигель с пиком Вара тянулся как стена — берега тут обрывисты, а на западной оконечности — базальтовые глыбы, отвесные и голые. Здесь наблюдаются магнитные аномалии. Самолет взял курс на запад, и я мысленно распрощалась с Атлантидой. Никто не подумал бы, что она располагалась именно здесь, и горы ее были втрое выше, чем сейчас. Они курились, и призрачные столбы желто-зеленоватого дыма достигали стратосферы, свивались, образуя ствол причудливого дерева.

— Не здесь ли возникли мифы о дереве мира?..

— Я видела весь архипелаг. Ничего похожего на Атлантиду…

— Назови свое настоящее имя? — попросил я.

— Рутте, — сказала она.

— И давно вы здесь… у нас?

— О да. Скоро я расскажу тебе все.

— Ты видела этот город?

— Да, да!

И неотвязным видением преследовала меня с этих пор женщина, чей образ я наполовину выдумал, но которая теперь естественно и просто олицетворяла собой вечный круг звезд и планет.

ВСТРЕЧА

Рута остановилась в гостинице «Украина», где в просторных старомодных коридорах и холлах звуки гаснут, едва успев родиться, где в полусумраке цветут бразильские лилии, где метровые стены отгораживают вас от уличного шума и от людей.

В номере горел голубой свет кварцевой лампы, Руга была в черной блузке со шнурками бордового цвета на рукавах и груди. Тонкая шея была открыта; она заявила мне, что лечится от простуды, а кварц привез какой-то неизвестный поклонник вместе с букетом цветов (на окне загораживал дневной свет изрядный веник полуувядших астр). Рута была в театре, и сосед по креслу сразу определил, что ей нездоровится. Так оно и было.

В ней многое изменилось за тот год, что мы не виделись. Была она бледна, черты лица заострились. Волосы, иссиня-черные, были собраны в пучок, очки в черной оправе старили ее. На ней все было темное, до антрацитового блеска, даже туфли и нейлон. Мы выключили кварц. В тусклом дневном свете, едва проникавшем из-за цветов на подоконнике, лицо ее обрело живые краски. Она достала из пачки тонкую длинную сигарету и закурила.

— Можно поцеловать твою руку?

— Можно.

— Можно я буду твоим поклонником?

— Можно, можно…

Ее рука легла на мою голову, и я почти со страхом вдруг стал различать оттенки черного: темно-сизый рисунок на юбке, угольно-черные складки на тонком колене, обсидиановый блеск туфель, сверкание графитовых чешуек и зерен на щиколотке; и потаенное бело-розовое свечение выше их, и бело-голубой свет, едва-едва пробивавшийся еще выше. Как будто сияли валторны в темноте, когда свет скорее угадывается, чем ощущается. Казалось, что все в комнате стало призрачным. В легком дыму осталась одна реальность — поблескивавшие серебром овалы, шнурки цвета бордо и цвета кофе, растягивавшиеся, как змеи на дереве.

Словно две огромные черные ольхи, выпрямившись, стряхнули змей, непроницаемо закрыли от меня половину пространства комнаты, потом другую ее половину, и вверху среди электрического шороха слышались низкие звуки дыхания, как будто это дрожали валторны от неумелых прикосновений музыканта или птица на взлете хлопала крыльями. В темном зеркале напротив отражались глаза. Все остальное непередаваемо искажалось мертвым стеклом: крылья неведомых птиц скользили по черной тонкой коре деревьев, пересекая их поперек и наискось от самого низа до самого верха.

Потом — минута прозрения, ясности.

Я тонул в тенях от ее ног, на светлом фоне они снова напоминали о деревьях, и все было преувеличенным, фантастическим, черное слепило меня, попадая в снопы тусклого света, белое успокаивало. В настенном зеркале промелькнули мои расширившиеся глаза, зерна зрачков были чужими, я не узнал себя. Что это стряслось со мной сегодня? Все вокруг испускало теплые, даже горячие лучи, как если бы из преисподней поднялось вулканическое тепло.

— Я думал о тебе…

— Знаю, знаю…

* * *

— Жрец из египетского города Саиса, о котором упоминает Платон в своих диалогах, сказал: «Светила, движущиеся в небе и кругом Земли, отклоняются от своего пути, и через долгие промежутки времени все находящееся на Земле истребляется посредством сильного огня». Это так точно, что ни одна из гипотез гибели Атлантиды ничего не добавила к этим доводам. Ни предположение о захвате Луны нашей планетой, ни ссылки на столкнувшийся с Землей астероид не новы: жрец сказал все это и даже много больше в свойственной древним лаконичной манере… Я много раз читал это место у Платона, но понял не сразу. Что к этому можно добавить?

— Добавить можно многое, — сказала Рута. — Если бы ты знал, как мне страшно иногда становится от мысли, что должен преодолеть разум, познающий космос! Вечная борьба… столкновения интересов… странные формы жизни, которые вдруг выползают, точно призраки и гидры из неведомых областей пространства, того самого, которое мы вчера считали познанным! изученным и совсем-совсем нашим.

— Что ты говоришь! Разве так уж много обитаемых планет в ближайшей окрестности?

— Я говорю не только о планетах. Разве ты не слышал, что жизнь существует иногда при очень высоких температурах? И не только бактерии, но и моллюски, и членистоногие. В вулканических разломах порой образуются новые формы. Чего от них ждать, никто не знает. Об этом даже не задумываются. И генетический код вовсе не универсален. И это здесь, на Земле. А там?..

— Где там?..

— В горячих океанах планет-гигантов, обращающихся около звезд главной последовательности. На спутниках пульсаров. В недрах полуостывших солнц…

— И там есть жизнь?

— Цепь жизни бесконечна в пространстве и времени, вечна, неуничтожима, как и вся материя. За миллиарды лет она совершенствовалась во всех направлениях и создала, породила феномен разума. Но породила и другое — способность отрицать разум. Этой способностью она наделила изумительно стойкие соединения молекул и атомов, которые страшнее ржавчины. Но отрицать разум могут лишь носители антиразума. Этот антиразум тоже форма разума, как это ни парадоксально звучит. Он лишь борется с нашей формой, но борется по своим законам, познать которые мы не смогли. Но мы знаем, что за много лет Саисский астероид — позволь мне его так называть — потерял изрядную долю вещества. Он весь был словно источен червями. Неведомая сила столкнула его затем с орбиты, и он упал на Землю. Случилась катастрофа, тебе известная…

— Не может быть!

— Это так. Атланты-кроманьонцы погибли. Совсем другие формы жизни могли бы восторжествовать после того на опустошенной планете. Но случилось второе чудо: человек устоял. Как это произошло, мы не знаем. Ведь планета погрузилась во тьму, в хаос на многие десятилетия. Что было потом? Мы должны это узнать. Это важнее, чем ты можешь себе представить… Проникшие на Землю носители антиразума были подавлены. Может быть, сыграло свою роль биополе? Никто из нас не может пока ответить на подобные вопросы. Вот почему мы изучаем древние руины, первобытные тропы. Они нужны нам в неприкосновенности. От этого зависит будущее. Если вы утратите те качества, которыми обладал кроманьонец с его поразительной стойкостью, силой, непревзойденным умом, чувством ритма, интуицией, художественным чутьем и умением, то более никто не остановит врага ни на дальних, ни на ближних подступах. Кто помогал кроманьонцам? Не было ли у них союзников и покровителей там, в космосе? Эта сфера знания пока — «терра инкогнита».

— «Терра инкогнита»… — откликнулся я, и голос мой прозвучал для меня самого странно. Рута сказала все, ей было безразлично, верю ли я сказанному.

— Ты можешь считать это фантазиями, но не исключено, что антиразум, не одолев кроманьонца сразу, лишь дал отсрочку. Он готовился к прыжку. Он точно рассчитал, что человек изменит мир и, изменив его, изменится сам. Тогда и то и другое станет его легкой добычей. Не подкрадывается ли он к нам с неожиданной стороны, откуда никто не ожидает нападения?

— Откуда же, Рута?

— Изнутри. Из наших собственных живых клеток? Не готовит ли он себе обитель в генах? Иначе как объяснить логику тех, кто отказывается думать и заботиться о будущем? И это тоже «терра инкогнита».

— «Терра инкогнита». Неизвестная земля. Это будущее, о котором некоторые не хотят думать, принося его в жертву сиюминутности…

В этот день я услышал и об экспедиции Хуана Беррона.

— Это аргентинец, — сказала она спокойно, — живет в Париже, там же вышла его книга о поисках Перси Гаррисона Фосетта. В предисловии к ней Хуан Беррон писал, что поиски пропавшей в 1925 году в дебрях Амазонки группы Фосетта были лишь предлогом, главной же целью экспедиции следует считать съемку экзотического фильма. Следует считать… — Она откинула голову так, что бусины ее зрачков сузились от света, и пристально посмотрела на меня, словно ждала моего мнения.

Я ничего не знал об экспедиции Беррона.

— Съемка экзотического фильма, — повторила она. — И ради этого участники экспедиции подвергались смертельной опасности! Их ждали встречи с электрическими угрями, разряд которых парализует человека, черными пятиметровыми кайманами, красными муравьями, змеями и пауками-птицеедами, от одного вида которых сошел с ума и застрелился летчик, совершивший вынужденную посадку в Мату-Гросу! Не слишком ли скромна цель, которую поставил Хуан Беррон?

— Но ведь и съемки кинофильма о джунглях — задача не из простых, — заметил я — До сих пор этот район мало изучен… и Фосетт был прав, когда выражал надежду на встречу с неведомым именно здесь.

— Фосетт был прав. Вот только фильмов многовато. Беррон не такой человек, чтобы рисковать своей жизнью из-за сто первого ролика о жизни тропического леса, похожего на сто других.

— Неужели ему не удалось снять ничего нового?

— Удалось, конечно. Но если ты увидишь ленту, то сам убедишься, что только для этого он вряд ли стал бы снаряжать экспедицию.

— У вас есть фильм?

— Да. Копия. Может быть, как раз очень разумно выступить в роли беспристрастного свидетеля именно тебе. Думаю, ты сможешь рассудить, прав или не прав был Беррон.

— Ты говоришь так, словно знаешь о подлинной цели экспедиции, и умалчиваешь о ней Нарочно чтобы я сам догадался. Так?

— Ты прав. Хочу, чтобы ты сам догадался. А заодно увидел ю, что пора научиться замечать всем.

— Мне нужно посмотреть фильм Беррона. Он имеет отношение к антиразуму?

— Ты сам должен это решить.

— Я могу взять ролик с собой?

— Конечно. Можешь считать это причудой инопланетянки.

— Булавка на юбке тоже причуда? — Нет, средство дальней видеосвязи…

— …Видеосвязи участницы экспедиции с другими участниками.

— Нет, отпускницы. Ведь на Пицунде я отдыхала. А база наша близ Хосты. Там у меня отец.

КАРИНТО

Едва я успел узнать имя одного из знакомых Руты (его звали Каринто), как случилось несчастье. Этот человек когда-то говорил со мной об экспедиции Фосетта… вместе с другими он летал близ развалин древнего храма… Это был отдых, обычный для них отдых после работы. Двустворчатая дверь храма — их рук дело: уж больно досаждали по ночам летучие мыши. Каринто не стало. Я больше не увижу человека с другой планеты, который иногда прилетал в Москву на лекции об Атлантиде!

Несчастье произошло через полтора часа после того, как я покинул гостиницу.

На следующий день я был у Руты. Я чувствовал теперь себя как бы одним из них: так хотела Рута.

Я узнал историю авиакатастрофы, в которой погиб Каринто, из сегодняшней газеты, выходящей на испанском. Светящаяся строчка перевода — для меня — скользнула по столбцу, и комната, как мне показалось, вдруг наполнилась прозрачным удушливым дымом.

* * *

— Антиразум маскируется, — медленно проговорила Рута.

— Значит, его нельзя отличить от проявлений разума, от обычных законов природы?

— Можно. Антиразум вручает человеку панацею от всех бед, но она делает его несчастным. Некоторым людям свойственно выбирать самые легкие пути, им свойственна экономия мышления, если выражение это уместно…

— Там, в самолете… Каринто столкнулся с антиразумом?

— Да. Из другой ситуации он вышел бы победителем. Антиразум — самый могущественный наш враг, ему нет равных ни на одной из известных нам планет. Ни молнии, разрывающие горячую атмосферу Венеры, ни океан жидкого водорода на Юпитере, ни вулканы Ио, его спутника, ни жидкий этан на Титане, обращающемся вокруг Сатурна, ни раскаленные жерла и вихри других звезд и планет — ничто это не сравнится с антиразумом. Хотя внешне он может принять любую самую безобидную форму, перевоплотиться в фею, сирену, грациозного скакуна, девушку под часами, друга, шахматную фигуру, пожертвованную без достаточных оснований, в фешенебельный ресторан, дачу, автомобиль, даже книгу.

…Родригес Мора — я буду называть его так, как называл репортер, не знавший подлинного имени, — сел в самолет в Гайане. Полагаю, при нем были кое-какие материалы экспедиции к развалинам города. Позже Рута подтвердила это… в Порт-оф-Спейн — столице Тринидада-и-Тобаго — самолет приземлился, принял на борт нескольких пассажиров на пустовавшие места. Произошла заминка с багажом. Однако расписание не было нарушено. Родригес Мора задремал и будто бы пробормотал во сне: «Уберите черного щенка!»

— Даже во сне он говорил только на испанском! — пояснила Рута. — Это необходимое условие подготовки к нашим экспедициям. Не было случая, чтобы люди наши проговорились или растерялись — это для нас равносильно катастрофе. А Каринто — один из лучших наших десантников.

Однако на этот раз он чуть не выдал себя. Странная фраза о щенке запомнилась пассажирам, и один из них готов был позднее взвалить вину на самого Родригеса. Это могло оказаться удобным даже для правосудия, поскольку никто не знал, куда ведут концы той нити, которая связана с катастрофой.

Показался остров среди синего моря, окаймленный белыми полосами прибоя, рощами пальм, пляжами и голубым мелководьем, где поднимали паруса яхты и прогулочные катера с экскурсантами на борту спешили от причала к причалу. Родригес Мора проснулся, отчетливо произнес:

— Барбадос.

Самолет подрулил к двухэтажному зданию аэропорта Сиуэлл. Пассажиры вышли. Родригес Мора вышел последним. У него был такой вид, пишет репортер, что казалось, будто он заболел в полете. Однако, когда кто-то вызвал врача, он вежливо отказался от услуг. За десять минут до посадки откуда ни возьмись выскочила черная собачонка Опрометью бросилась она к самолету и исчезла. Никто не успел толком понять, что произошло. Ее не было нигде, вот и все. Конечно, если бы тогда знали, к чему приведет это маленькое происшествие, то свидетелей было бы больше и они были бы более внимательны. Это так. Родригес Мора и бровью не повел. Но два этих факта — появление черного щенка и оброненная во сне фраза — все же привлекли внимание. Возможно, только потому, что Родригесом заинтересовался врач. И врачу этому кто-то сказал, что Родригес бредил в полете. Слова о черном щенке стали достоянием прессы. Что это было? Рута не знала. Десантники могут предугадывать ход событий в экстремальных ситуациях. Долгие тренировки вырабатывают это умение. Но тут кто-то мешал Родригесу-Каринто.

Самолет взлетел Через четверть часа после этого в башне командно-диспетчерского пункта аэропорта ожил динамик:

— Сиуэлл! Внимание!..

И все Ни одного слова больше. Самолет развернулся и взял курс обратно на Сиуэлл. Туристы и купальщики видели, как машина, сверкая на солнце, неслась к морю по снижавшейся траектории. За самолетом тянулся дымный след.

— Родригес погиб, — сказала Рута. — Это мы узнали вчера, до выхода газет. Он мог бы воспользоваться неприкосновенным запасом, который дается любому из нас. Что это значит? Ты видел, как они летали над городом… Он мог открыть люк и выброситься из него. Было мало времени. С самой простой земной техникой вроде задраенного люка не так-то просто совладать. А может быть, он хотел кого-то спасти. Не успел. Или ему помешали. Кто? Мы не знаем. Да, есть антиразум. Но чудес не бывает. Должен быть и материальный его носитель.

Рута рассказала, что спасатели нашли самолет на глубине тридцати семи метров. Погибло семьдесят девять человек.

Один из них был Каринто, он же Родригес Мора, десантник тридцати восьми лет, проведший на Земле около года в поисках истоков человеческого разума и врагов его, бесстрашный и благородный, как все десантники, направлявшиеся на планеты.

История с черным щенком успела стать газетной сенсацией. Когда к месту катастрофы подошло спасательное судно, когда разрезали автогеном фюзеляж и водолазы выполнили свой долг, тогда во время последнего, восемнадцатого погружения один из них нашел в хвостовой части самолета черную собачонку. Она походила на простую дворняжку. Вот только внутренностей у нее не было И брюшная полость ее оказалась раскрыта, как если бы это была старомодная меховая муфта, которую разрезали ножницами вдоль. Что туда было вложено? Взрывчатка?..

Теперь я знал: антиразум мешал поискам Атлантиды, мешал вообще всем поискам.

ЭКСПЕДИЦИЯ БЕРРОНА

У меня была копия фильма Беррона, и я не нашел ничего лучшего, как посвятить в эту тайну своего друга Владимира Санина. Почему этого не следовало делать? Да потому, что я уже вполне осознал опасность антиразума.

…Это было дома у Санина, на Часовой улице. Он включил проектор, и мы стали смотреть фильм, припоминая соответствующие места из книги. Выражение лица Санина, его легкие брови, выпуклые светлые глаза, светившиеся в полутьме, подсказали мне в тот вечер мысль, что он похож на кроманьонского следопыта. Удлиненная его голова отбрасывала на стену тень, неровный овал которой свидетельствовал в пользу моего наблюдения, ведь кроманьонцы — долихоцефалы, длинноголовые.

Теперь я должен предоставить слово Беррону. (У нас были его фильм и книга — живое свидетельство путешествия, тайну которого предстояло раскрыть. Но это можно сделать, лишь выслушав участника и очевидца).

* * *

…Ночь темна, вода кипит в водоворотах, подхватывает наши катера, разворачивает их, сталкивает и бросает на вырванные с корнем деревья, мчащиеся в неудержимом потоке. К полудню мы оказываемся в более широкой части реки Арари. Но она мелководна, и нам то и дело приходится спрыгивать в воду, чтобы облегчить лодки и перетащить их через мели. Изнуренные, мы решаем передохнуть на ферме Белем.

Ферма Белем — бедный домишко на деревянных сваях с крышей из пальмовых листьев. Впрочем, в этом районе любое жилище напоминает большой зонтик, защищающий его обитателей от дождя и солнца: температура 25 градусов здесь держится круглый год. Гамак, маленький сундук, заменяющий шкаф, стул, кастрюля и обязательный кофейник — вот и весь нехитрый скарб фермы. В каждом доме есть и оружие — мачете, напоминающее саблю. С его помощью люди прокладывают себе дорогу в тропическом лесу, режут хлеб, когда он есть, разрубают туши животных, открывают консервные банки.

Мы голодали, но на ферме почти нет съестного. Хозяйка дала нам лишь по маленькой тарелке мучной кашицы из корня маниоки, а ее муж любезно предложил по чашке кофе и обещал вечером устроить пиршество. Здесь никогда не спешат и все говорят «эспера» — подожди!

Расположившись на полу, мы наслаждаемся кофе. Через дыру в полу Жерар замечает, что под нами что-то копошится. Огороженное под домом место кишит кайманами. Нанятый нами во время экспедиции известный по всей Амазонке охотник и укротитель животных Мишель сказал, что кайманы съедобны. Они могут обходиться без пищи и воды два — три месяца. Их сохраняют живыми, потому что на жаре мясо портится с невероятной быстротой.

Несмотря на усталость, мы идем смотреть, как хозяин выпустит из ямы одного из своих двухметровых пленников. Извлеченный наружу кайман шумно дышит, упирается, сопротивляясь человеку. Мишель ударами топора удивительно легко и точно отрубает ему голову, отделяет хвост. Тело и голова отброшены в сторону, а хвост, являющийся единственной съедобной частью, разделяется на большие куски. Он будет зажарен…

* * *

Что-то было в этом фильме… такое, что настораживало, пугало. Я не мог понять причину. Группа выходила на поляну или на берег реки, но лица у многих оставались равнодушными, как бы кукольными, словно их не привлекала новизна, не радовало открывшееся небо. Как объяснить это? Если кто-то и выражал свои чувства, то звучало это не совсем естественно. Может, они устали?..

* * *

…Индейцы идут легко, без затруднений ориентируясь в зарослях. Мы же, наоборот, испытываем муки ада, пробираясь через сеть ветвей, длинных тонких лиан, режущих, колющих, превращающихся в подвижные кольца вокруг шеи и ног как раз в тот момент, когда нужно прыгать через влажные и вязкие корни.

* * *

Очередной привал. Люди располагаются на циновках, горит костер перед входом в большую палатку, над огнем булькает вода в котелке, подвешенном на треноге. И вдруг тренога исчезает. На одно мгновение. Но у меня быстрая реакция, и я успеваю отметить сей немаловажный факт. Этой треноги — связанных коротких жердей — не было долю секунды. Для режиссера это могло пройти незамеченным. Равно, как и для зрителя, впрочем. Или фильм монтировался в такой спешке, что сюда попал предыдущий кусок ленты, соответствующий моменту, когда горел костер, но тренога еще не была установлена?

Новые кадры…

Индейцы, вооруженные сарбаканами, которые могут быть приняты за ветки, прячутся среди листвы или в дуплах деревьев. В небольшом футляре, висящем на шее, они носят стрелы, уамири, длиной в тридцать сантиметров, с остриями, смоченными в растворах из различных растений, среди которых самым страшным является яд кураре, или урари, убивающий в три минуты…

* * *

Зачем Беррону понадобилось объявлять, что цель экспедиции — поиски Фосетта, а затем опровергать себя, заявляя, что поиски эти лишь предлог? Почему Беррона интересовали рассказы о племени живарос и высушенных человеческих головах?

Ответ мог быть только один: Беррон хотел убедиться, что, зная тропический лес так, как знал его Баррето, можно пройти самым сложным маршрутом. У Фосетта были проводники. Кроме того, Фосетт знал джунгли, нравы и обычаи индейцев, уважал их, и ему, конечно же, не угрожало многое из того, что представляет смертельную опасность для новичков.

— У меня сложилось мнение, что он все же искал следы Фосетта, — сказал Санин, когда я спросил его об этом.

Я был согласен с ним. И все же почему Беррон отрицал этот факт?

— Он не хотел, чтобы об этом знали, — ответил на вопрос Санин.

— Да, но он вначале сам заявил во всеуслышание, что будет идти по следам Фосетта! — воскликнул я.

— Что ж, — сказал Санин, — этого нельзя было скрыть. Но это традиционная цель многих экспедиций на Амазонку, и заявление вряд ли кто-нибудь принял всерьез. И когда Беррон открестился от него, ему поверили! А он, судя по записям, все же думал о Фосетте.

* * *

Где-то в начале фильма были горы и скалы, настоящая горная страна, по словам Беррона Но чего-то не хватало…

Я думал об этой горной стране и не решался высказать вслух подозрение: с лентой кто-то основательно поработал без ведома участников экспедиции, которые должны были увидеть затерянный город! Возможно, его видел и Фосетт. Что с ним после этого сталось — никто не знает… Даже само описание горной страны в книге Беррона какое-то невнятное, невыразительное, не говоря уже о соответствующих кадрах фильма, — там она лишь промелькнула.

Фильм был смонтирован вопреки замыслу Беррона — вот к какому выводу пришел я. Кто-то не хотел, чтобы мы видели этот город. И даже отснятые там, на его развалинах, кадры исчезли. И кто-то торопливо склеивал фильм из обрывков. И добавлял при этом свое. Так уничтожалась память о прошлом, об индейцах — дальних потомках латиноамериканских кроманьонцев и атлантов.

ДИАЛОГ ПРИ СВЕЧАХ

Да, Беррон искал следы экспедиции Фосетта.

Я встаю, хожу по комнате, потом иду в ванную, расстегиваю ворот рубашки, подставляю шею, голову, руки под струю холодной воды. И мысль моя растягивает частицу экранного времени, многократно воспроизводит ее — каждый раз иначе. Напрашивается ответ: ленту монтировал кто-то другой, не Беррон, не его помощники, не монтажер и не режиссер.

А сама экспедиция? Была ли она? Может, это всего лишь гипноз, внушение? Немыслимо! Немыслимо… Само слово означает нечто несусветное Но это и есть абсурд, антиразум! Ему не нужна была экспедиция. Не нужны в джунглях следы человека, который искал следы других людей. Невозможно? Нет, с точки зрения антиразума это как раз возможно, даже очень. Я чувствую истину: кто-то усыпил Беррона и его спутников. На экране… кинодвойники. И литературные двойники — в его книге.

Для антиразума не важны детали, мелочи, как важны они для нас, людей. Когда-то кроманьонцы выжили благодаря обостренной наблюдательности. Они были настоящими следопытами, подлинными художниками.

Что же нужно людям согласно сценарию антиразума? Побольше убийств, анаконд, зубастых кайманов, человеческих голов, высушенных для коллекций. Чтобы поубавилось мужества у желающих пройти тропами Фосетта, другими дорогами — в неведомое.

* * *

Ко мне заехала Рута, и я рассказал о своих впечатлениях.

Я внес в комнату две зажженные свечи, вышел на кухню, нашел третью свечу в старом ящике под столом — стеариновый огрызок. Когда три огня осветили комнату, достал увеличенное фото мадлснской женщины-кроманьонки. Поставил картон на стол между двух свечей, третью отодвинул. Считают, что кроманьонцы не могли изображать лица. Это не так. Лицо женщины было вырезано из кости двадцать тысяч лет назад.

— Мастеру светил факел, точнее, три факела, — сказал я. — Как сейчас. И он видел лицо живым и смог передать почти неуловимое состояние этой женщины, когда она думает о чем-то своем, быть может, вспоминает волшебные минуты, которые не повторятся. Смотри внимательнее — и ты увидишь в этом лице много больше того, что привыкла видеть. Оно свободно от тревог и забот, одно светлое раздумье и спокойствие озаряют его.

— Она видит нас! — тихо воскликнула Рута.

— Да. Как тогда. Она и тогда видела нас. Мы ее дети, потомки. Мы почти такие же, как она. Только она немного выше ростом, и руки ее умеют больше, чем наши.

— Их было мало, — выдохнула Рута. — Как они выжили? Как смогли?

— Смотри на эти свечи. Бессмысленно оглядывать статуэтки в витрине, они там мертвы. Но как только загораются три огня, дающие глубину пространству, мы ловим этот миг: на нас смотрит живое лицо, живые глаза.

Как бы между прочим я спросил ее, долго ли они добирались до Земли.

— А как ты думаешь? — Она сжала рукой тугой пучок волос, подошла к настенному зеркалу, заколола пучок второй металлической заколкой.

— А как ты думаешь сам? — повторила она вопрос как будто бы издалека, словно мои слова о перелетах разделили нас невидимой преградой. Может быть, лучше было не спрашивать ее об этом?

— Я думаю, — сказал я, — думаю, что прическа пучком тебе не так идет, как свободная прическа. Это потому, что ты молода, похожа на студентку и совсем не похожа на инопланетянку. А раз так, полет не должен занимать много времени. Если, допустим, вы стартовали, когда тебе было всего десять лет по нашему земному счету, то сейчас тебе примерно девятнадцать. Девять лет, вот сколько нужно лететь до нас.

— Ты ошибся дважды, — ответила Рута. — Во-первых, мне не девятнадцать, я старше. Во-вторых, девять лет — это было бы очень много даже для нас. Мы не боги, даже не кроманьонцы. И мы не бессмертны. — Она отошла от зеркала, волосы ее снова накрыли плечи, они струились мерцающими антрацитово-темнымя волнами, и, когда я приблизил руку, одна из этих волн, ближайшая ко мне, оттолкнулась.

— Я расскажу… — она поправила волосы почти неуловимым движением и быстро улыбнулась одними губами.

Выходило, что я не понимал до сих пор, почему недостижимы очень большие скорости, скажем субсветовые. Я думал, что они опасны для человека. Но не в этом дело! Опасны не скорости, а ускорения. Ведь именно ускорения вызывают перегрузки. Но можно ли достичь скорости без ускорения? Нелепый вопрос! Конечно, нельзя. Значит, перегрузки все же ограничивают возможности полетов? Отнюдь. И разобраться в этом просто: спинка пилотского кресла получает ускорение и давит на человека, а сам он стремится сохранять состояние покоя, вот в чем трудность. Корабль ускоряется, а пилот получает импульс движения от кресла, причем такой, что это все равно как если бы человек плюхнулся в это кресло с огромной высоты. Но есть выход: нужно, чтобы пилот, а точнее, каждая клетка его тела получила ускорение одновременно с кораблем. Или, строго говоря, все молекулы и атомы внутри корабля должны получить импульс движения одновременно. Тогда не будет никаких перегрузок. Можно ли это сделать? Да. Движение сообщается с помощью поля, которое действует на любую мельчайшую частицу — и на пилота тоже. Движение начинается сразу, строго одновременно, нет ни деформаций, ни перегрузок в общепринятом смысле этого слова.

— Ясно? — спросила Рута, и я кивнул, но у меня был такой вид, наверное, что она добавила: — И все же это сложно, гораздо проще сделать корабль достаточно прочным, а поле применить лишь для ускорения людей в особых отсеках. На твоем языке их можно назвать левитрами. Слово мне так нравится, что с твоего разрешения я буду и впредь именно так называть эти отсеки или кабины.

— Разумеется, у меня нет возражений.

— В каждом левитре помещается два — три человека, иногда один. И кабины эти обычно выступают из корпуса, совсем как глаза глубоководных рыб, о которых ты мне рассказывал. — Она достала из сумки рулончик темной пленки, развернула его, и пленка вдруг затвердела, образовав большой квадрат, который она приколола булавкой к стене. Булавка была маленькая, золотистая, с зеленым отливом, как крылья бронзовки на солнце.

— Это тебе! — выдохнула она. — Я давно хотела подарить тебе на память рисунок или картину. Видишь, там звезды, а вот наш корабль. Кажется, он крадется среди созвездий. Но это не так: летит он очень быстро, весь полет от нас до вас занимает не больше трех часов. Потому что корабль с левитрами. Их восемнадцать. Картина называется: «Корабль с восемнадцатью левитрами в созвездии Центавра». Это название ты должен запомнить, не рассказывай об этом случайным людям, ведь ты доверчив, как кроманьонец, и, как кроманьонец, не защищен от клыков троглодитов, нападающих на тех, кто дремлет или мечтает.

АТЛАНТИДА ПОГИБЛА ЛЕТОМ!

Я искал для Руты и ее друзей подтверждения необыкновенных способностей кроманьонцев выживать в трудных условиях. И находил их… в современных данных метеорологии, например. На всей планете тогда и сейчас атмосфера дышит, в ней рождаются и умирают течения и вихри, тепло и холод переносятся на тысячи километров вместе с воздухом. Но перед тем как мы погружаемся в холодное или теплое течение, пришедшее, быть может, с противолежащего континента или полярных островов, возникают едва ощутимые изменения. Никто не знает, почему некоторые люди одарены способностью предсказывать погоду на три дня вперед. Может быть, им помогают ионы?

Организм наш может улавливать первые же признаки борьбы между двумя воздушными течениями: перед сменой фронтов погоды кровь свертывается быстрее; она гораздо скорее рассасывает сгустки, грозящие нашему здоровью, если ожидается наступление холодного фронта. — Я нашел описание тех изменений, которые наверняка должны происходить, но которые не всегда известны медикам: особенно чувствительны эндокринные железы, они меняют содержание в крови сахара, кальция, магния, фосфора. Мне осталось сопоставить эти цифры с картами расселения кроманьонцев, с маршрутами их передвижений, с местами временных стоянок.

Когда я сообщил о своей работе Руте, она была изумлена:

— Ты и вправду доказал, что кроманьонцы маги и кудесники. Они улавливали такие изменения в собственном организме, какие нельзя измерить даже чувствительными приборами. Что ты думаешь об ионизации воздуха?

— Думаю, что перед грозой именно положительные ионы дают себя знать. Самочувствие резко ухудшается, страдают не только астматики и больные туберкулезом, но и вполне здоровые люди. Наоборот, после грозы наступает улучшение, и это только оттого, что в воздухе много отрицательных, полезных для нас ионов

— Но ты приписываешь кроманьонцам способность предсказывать сильные грозы за два дня до того, как они разражались над их головами.

— Приписываю? Ничуть не бывало. Они и вправду предсказывали их. Может быть, ощущали ионный состав воздуха, а может…

— Что?

— Наверное, они видели будущее. Были ясновидцами, что ли… Ты знаешь мою точку зрения.

— Знаю. Им действительно нужно было видеть будущее, знать его. И если глубоководные рыбы опережали в этом человека, предвосхищая всем своим поведением катастрофы и извержения, то человек тоже… мог.

— Конечно, мог. И может. Один мой знакомый, по крайней мере…

— Кто?

— Санин. Он изучает майя, ацтеков, этрусков.

— И предсказывает будущее…

— Да, если угодно. Только он просил об этом не распространяться. Могу познакомить тебя с ним.

— Мы уже знакомы…

— Вот как?

— Да, но это долгая история. Знакомство произошло на нашей базе в Хосте или даже еще раньше…

— Почему же он молчал?

— А ты?

— Я думал, об этом не стоило распространяться, Контакты меняют будущее.

— Вы с ним единомышленники.

— Да, единомышленники, — подтвердил я. — В Ленинграде нам довелось ознакомиться с образцами тропической многолетней пшеницы. Она обнаружена недавно колумбийскими учеными в равнинных районах страны. У зерен этого злака высокие питательные свойства. Он выдерживает ливни, сильные ветры, даже бури, его можно скашивать много раз подряд, не заботясь о севе. Никто из индейцев не мог рассказать ученым о происхождении этой культуры. Когда вспоминаешь запущенные заросшие сады на месте давних пепелищ, невольно ловишь себя на желании отыскать следы первых атлантов, поселившихся на материке.

— В том городе, который ты видел во сне, тоже была известна эта пшеница. Мы нашли ее близ храма. Там заброшенные поля… ты их, наверное, помнишь…

— Да. Помню город в джунглях и храм.

Я рассказал Руте о записях конкистадоров. Я читал их в переводе Санина. Она о них не знала, никто из них, кроме Каринто, оказывается, не изучал так называемых косвенных источников.

Конкистадоры вспоминали о таинственном городе в Америке, о дворце с колоннами или башнями. К дворцу вела каменная лестница. Два ягуара на золотых цепях охраняли вход. На вершине центрального столба, на восьмиметровой высоте, сияла искусственная луна, молочно-белый шар, свет его был так силен, что рассеивал тьму тропической ночи. Днем же солнце затмевало его сияние.

В одном из своих писем из Бразилии Фосетт писал:

«У этого народа есть источники света, неизвестные нам. Они унаследовали их от исчезнувшей цивилизации…»

Манданы, белые индейцы Северной Америки, помнят время, когда предки их жили в городах, освещенных негасимыми огнями. И города эти располагались где-то за морем. Как будто бы индейцы помнили об Атлантиде.

* * *

Я рассказал Руте, как представляю себе гибель Атлантиды:

— Из недр земли, разбуженных астероидом, выплеснулась магма, смешалась с океанской водой, поднялось чудовищное облако, закрывшее планету погребальным саваном. После водяного вала, смывшего все и вся на побережье Западной Европы через три часа, на побережье Восточного Средиземноморья через пять-шесть часов после падения «огненного змея», Земля дрогнула, начались извержения вулканов. Даже из-под бушевавшей воды показывали они свои раскаленные жерла. Черные фонтаны устремлялись в стратосферу, распыленная магма, вулканический пепел плотными тучами окутывали моря и залитую водой сушу слой за слоем, опускаясь вниз с ливнями. Небывалой силы грязевые потоки заполнили речные долины, бушевали грозные сели, губившие все живое. Так погибли мамонты в долине Берелеха и других рек. Тому есть доказательства…

— Мы знаем об астероиде, об извержениях вулканов… Астероид не исчез, он лишь пробил земную кору. Там, в районе Бермудских островов, он до сих пор медленно тает в обтекающих его потоках магмы. Но мы никогда не связывали гибель Атлантиды с гибелью мамонтов. Это ведь косвенные доказательства. Расскажи о мамонтах!

— На Берелехском кладбище погребены сотни мамонтов. Когда-то там росли густые травы и кустарники. Мамонтихи и мамонтята паслись, взрослые самцы поодаль от реки охраняли стадо от хищников. Сель затопил всю долину, сейчас там открыты кости: целые полуострова из костей молодых мамонтов и самок. А в коже их найдены кровяные тельца — признак удушья… Сель нес ветки, деревья, шишки, остатки насекомых и грызунов — все это найдено в том слое. Радиоуглерод показывает 11 800 лет. Такой ответ пришел из Ленинградского университета, куда я послал кусочки ископаемого дерева. Я написал в Дублинский университет, и мче ответили, что возраст ила в озере Нонакрон в Ирландии тот же — 11 800 лет. Нули вместо двух последних цифр объясняются возможной погрешностью метода. Оказывается, время года, даже месяц можно определить точнее, чем год. Атлантида погибла летом, скорее всего в июле, об этом свидетельствуют остатки насекомых.

— В июле, — задумчиво откликнулась Рута. — Когда паслись мамонты…

Я попросил ее рассказать об антиразуме.

— Антиразум — это иной темп времени, это жизнь, базирующаяся на вакуум, — сказала она. — Отсюда призывы покинуть Землю, разрушить ее с помощью геологических бомб, созданных квазилюдьми будущего, ибо она лишь помеха, как помеха — нынешние люди, их прошлое, их культура, память, уводящие в сторону от использования энергии вакуума. Вот вкратце кредо энтропийного разума. Планеты лишь пена в океане вакуума. А главное — скорость! Скорость мысли, скорость передвижения… Антиразуму мешают комки протоплазмы с их титановыми кораблями, мешают сгустки вещества, именуемые звездами и планетами. Что из того, что Франс Гальс или Леонардо да Винчи — гении? Что Ван Гог изобразил на своих полотнах звездное небо с такой точностью, что к ним можно обращаться с большим успехом, чем к астрономическим справочникам? Что поэзия Тютчева свидетельствует о генетической памяти, поскольку передает эмоциональные обороты, обычные для русов — сынов леопарда шестого тысячелетия до нашей эры? Ничего из этого не следует, а если и следует, то лишь одно — все это должно быть поскорее забыто, как пережитки прошлого, эту пуповину следует перегрызть, чтобы оторваться от Земли, от Солнца и уйти в беспредельность вакуума, затем — сверхвакуума Метагалактики. И если человек Земли еще сильно привязан к земному началу, нужно помочь ему освободиться от него. Для этого хороши все средства, поскольку конечная цель, с точки зрения антиразума, благородна и возвышенна. Сбить с толку, ввергнуть в безумие, пустить свершения рук человеческих по замкнутой петле времени, уничтожить генетическую память, а затем память обычную, заменив ее на первых порах электронно-цифровой, а затем — сделать привилегией особого центра, без права доступа туда…

— Неужели можно думать о гаком?! — воскликнул я. — О страшной метаморфозе, которая искоренит все человеческое?

— Это же антиразум! Он надеется на гораздо большее: на то, что все это и многое другое удается осуществить руками и талантом самого человека.

— Немыслимо!

— А вся галактика? В ее сердце зияет черная дыра. Там нет инфракрасного излучения, оно всасывается в невидимую воронку, об этом уже пишет Чарлз Таунс из Калифорнийского университета. И если только не удастся, не выйдет — антиразум постарается втянуть всю галактику в эту воронку, из которой ничто никогда не возвращается! Но управление черными областями — и антиразум знает это — по силам кроманьонскому разуму, по силам человеку.

— По силам… — как эхо откликнулся я и вдруг почувствовал, как что-то сжало сердце. Может быть, это было одно из тех предчувствий, которые посещают меня в преддверии несчастий и горестно-тревожных событий.

АНТИРАЗУМ: НОВЫЕ СИМПТОМЫ

С Саниным приключилась странная история, которая могла насторожить кого угодно. Впервые он столкнулся с необъяснимым, с нарушением очевидных законов, к которым привык со студенческой скамьи. Я внимательно слушал его и вспоминал давнюю историю с пурпурным золотом египтян. Кое-какие подробности Санин помог мне восстановить в памяти.

Известный американский ученый Роберт Вуд заинтересовался этой проблемой во время поездки в Египет в начале тридцатых годов К тому времени, сообщил Санин, золото темно-пурпурного цвета не только не было изучено, но отсутствовала даже гипотеза относительно его происхождения. Оно могло изменить оттенок в результате химических реакций за те три тысячи лет, что пролежало в земле. А может быть, мастера египетских фараонов владели секретами, которые утрачены?

— Вопросов много, ответов не было, — заметил Санин. Его серые глаза казались усталыми.

На старинных украшениях Вуд ясно различал какой-то орнамент — это были розовые и красные блестки и звездочки, похожие иногда на плоские кристаллы. Вуд часами рассматривал тончайшую пурпурную пленку, покрывавшую золотые вещицы, так не похожие на современные изделия ювелиров. На одной из сандалий фараона Тутанхамона он обнаружил правильное чередование желтых пластинок и алых розеток — это создавало красивый и неповторимый узор.

Вуд стал завсегдатаем Каирскою музея. И он нашел подобное же украшение на короне царицы из следующей после Тутанхамона династии. Похоже было, что секрет передавался от отца к сыну.

Буду удалось получить, или, попросту, выкрасть, кое что из сокровищ Тутанхамона и произвести анализ крохотных пленок пурпурного золота.

Все это он описал в британском журнале «Археология Египта».

— Самым интересным было сообщение Вуда о микроструктуре украшений, — сказал Санин. — На поверхности он обнаружил таинственные шаровидные выступы. Вуд назвал их бутончиками.

— Что же было дальше?

— Дальше было гораздо хуже. Я попытался повторить опыты Вуда. Собрал простую лабораторную установку. В запаянную кварцевую трубку поместил несколько крупинок золота, сплавленного, как сообщил Вуд, с мышьяком и серой. Часть мышьяка и серы освободилась в виде пара и светилась внутри трубки. Я должен был затем открыть трубку, охладить насыщенное газами золото и обнаружить эти бутончики Вуда… Пойдем, я покажу тебе ее.

Мы прошли с ним на кухню, которая, я думаю, выдержала множество опытов такого рода, но все еще не взлетела на воздух, быть может, лишь по счастливой случайности. Встав на стул, он нашарил рукой на кухонном шкафу остатки установки и разместил их на столе. Это были тигли, две кварцевые трубки, одна с причудливым зажимом на конце, штатив, система линз.

— Вот в этой трубке я заметил ярко-красное свечение мышьяка и серы, — продолжил рассказ Санин. — Убавил огонь. Стал охлаждать кварц. И замер. Представь себе один-единственный луч заходящею солнца. Тонкий, как игла, пронзительно-красный, горячий. Вот такой именно луч неожиданно вырвался из трубки. Он прошел в пяти сантиметрах от моего лица. Наклонись я за штативом — со мной было бы покончено. Что? Преувеличиваю?. Ты бы видел, что тогда произошло! Вот здесь остался след.

Он показал мне крохотное отверстие в стене. Оно было идеально ровным. В руке моей оказался кусок проволоки, и я по его просьбе попробовал осторожно просунуть туда проволоку и оценить глубину следа. Проволока вошла на всю длину в отверстие.

— Луч этот прожег стену дома насквозь. Теперь понял?

— Что же осталось в трубке?.. Там же было золото.

— Ничего не осталось. Оно улетучилось На кварце с внутренней стороны есть черное кольцо, вот взгляни-ка… Это мышьяк. И больше ничего.

— Но не лазер же вдруг заработал у тебя на кухонном столе!

— Нет, не лазер. Потому что энергии лазера такого веса, как моя установка, не хватило бы на подобный фокус.

НА ШОССЕ БЛИЗ БОА-ВИСТА

Передо мной письмо. Я не знаю имени того, кто его написал. Подписи нет…

«Дорогой друг, — начинается письмо, — мы знаем, как тяжелы утраты. Но если будет нужно, мы готовы снова повторить все — от первого шага до последнего. Так бы сделала это Рутте. Так бы это сделал Синно».

Письмо выпало из моих рук. Я сжал голову ладонями. Не знаю, сколько прошло времени Я встал, вышел на улицу. Была уже ночь, ясная сентябрьская ночь, и звезды медленно плыли совсем рядом. Прошел ровно год с того дня, когда я впервые увидел Руту. Редкие огни машин казались вестниками из другого мира. На нашей улице кое-где еще горел свет в окнах

Я брел до самого лесопарка, где шумели темные и таинственные сейчас кроны вековых деревьев. У берега озера, напротив острова, я разделся и поплыл, впитывая холод медленных струй, потом лежал на песке, на жухлой истоптанной траве, не ощущая холода, не чувствуя ничего, кроме раны, от которой сжалось сердце…

Я вернулся под утро. Нашел в конверте вырезки из газет на испанском. И, как прежде, светлая строчка перевода бежала по колонкам.

Синно и Рута выехали из Боа-Виста на спортивной машине. С ними были, как я полагаю, кое-какие документы о затерянном в бразильских джунглях городе, хотя Боа-Виста удален от него на значительное расстояние. Главная и самая трудная часть маршрута была позади. К северу от Риу-Бранку есть шоссе. Там это произошло. Некий Копельо, который был задержан три дня спустя, признался в соучастии.

Признания начинались с утверждения, что Синно угрожал безопасности Центральноамериканского региона, и это откровение, своей нелепостью напоминавшее разве что классические примеры промывания мозгов, поддержано было и в редакционной статье, печатавшейся на соседней полосе.

«Мы обсуждали два варианта, — писал Копельо. — Первый предусматривал обычные мероприятия». Обычными они были, конечно, лишь с точки зрения гангстера: преградить дорогу, окружить машину и пустить в ход оружие, если Синно не пожелает сдаться».

«Но предложение сдаться на милость победителя было лишь тактической уловкой, — признавал Копельо. — Нежелательный иностранец подлежал ликвидации».

Сам лексикон этого пропитанного ромом джентльмена удачи не оставлял вроде бы места для сомнений. Однако он не был джентльменом удачи, вот в чем дело. За спиной его стояли грозные силы, и я эго знал.

Второй вариант заключался в том, чтобы найти добровольца, который дал бы гарантии. Эти гарантии стоили денег, и немалых. Сколько же предлагал Копельо добровольцу за убийство? Пятьдесят тысяч долларов… Имени этого добровольца он не назвал.

В конце концов оба плана были забракованы. Кем именно — об этом пресса умалчивала. Позже я выяснил, что нити убийства тянулись к целой организации, и там, в ее недрах, они исчезали, как это часто бывает. Она была лишь удобной инстанцией для антиразума.

Что же произошло на шоссе?

В семнадцать часов того самого дня из города выехал «джип» с тремя людьми, одетыми в форму военной полиции. За «джипом» следовал грузовик. На шоссе, в семнадцати километрах от города, обе машины остановились Из кабины грузовика вышли двое в штатском платье, на них были темные комбинезоны и американские ботинки на толстой резиновой подошве. Они выкатили на шоссе пустые железные бочки и стали наполнять их камнями. Один из тех, кто ехал в «джипе», наблюдал. На работу потребовалось пятнадцать минут. На шоссе было устроено нечто вроде пропускного пункта. После этого грузовик повернул в город. «Джип» отъехал от места засады, возле бочек остались двое. Машина Синно остановилась у бочек с камнями через пять минут после того, как грузовик ушел обратно в город.

— Там женщина! — воскликнул один из переодетых в форму полиции.

В тот же миг «джип» вырвался из укрытия, устроенного из пустых ящиков. Двое — шофер и его напарник — оба в форме сержантов военной полиции — открыли стрельбу. Еще через минуту все было кончено.

Почему Рута и Синно оказались беззащитными? Для борьбы с антиразумом надо вооружаться!

Синно был убит. Рута тяжело ранена…

СЫНЫ ЛЕОПАРДА

Она хотела рассказать мне о статуэтках кроманьонских мадонн… Только Санину удалось растормошить меня, вернуть к давним делам, к предположениям о плавании этрусков в Америку, к статьям — своим и чужим.

Если бы я был художником, написал бы портрет. Но можно ли передать хоть малую часть того, что чувствовал я, когда видел ее, когда думал о ней? Может быть, именно на такой вот случай кроманьонцы высекали из камня своих мадонн, а их потомки еще и записывали их голоса, дополнявшие образ.

В те дни случилось так, что я снова как бы услышал неровную поступь антиразума. Я был у Санина. Сидя в старом кожаном кресле, рассеянно слушал его. Я знал почти все, что он мог сказать, но слушал внимательно: голос успокаивал. Мне легче было забыть с ним тот простой факт, что даже инопланетяне во всеоружии техники оказались бессильны против антиразума. Или, может быть, как раз потому они и оказались бессильны, что техника ослабила иммунитет разума?

Я понимал, что археологи еще не в силах восстановить все ступени, ведущие человека вверх. И Санин пытался проследить этот первоначальный период, который, по нашему убеждению, начинался со времен Атлантиды. Платон писал о войне, которую вели атланты в Средиземноморье. Атланты вознамерились поработить всех, кто населял побережье по эту сторону Гибралтара. Однако они потерпели поражение. Почему? Платон не ответил на этот вопрос. Ясно одно: в Средиземноморье нашлась сила, которая опрокинула атлантов. Это были восточные атланты, кроманьонцы Малой Азии.

— Восточные атланты… — повторил Санин. — Я назвал их так. Города их на побережье уничтожены потопом, но позднее вдали от побережья поднялись поселения Чатал-Гююк и Чайеню-Тепези, найденные археологами. Это поселения восьмого-седьмого тысячелетий до нашей эры! Почти то самое время, о котором пишет Платон. Обрати внимание на любопытную деталь: при раскопках найдено тридцать поколений священных леопардов, высеченных из камня. Тридцать! Леопард сопутствовал восточным атлантам, всей их цивилизации. В четвертом тысячелетии до нашей эры хатты называли леопарда «рас». Это близко к родственному слову «рысь»… И было племя расенов-росенов, которое позднее переселилось на Апеннины, в нынешнюю Италию, и стало известно грекам под именем этрусков. Общий язык древности — это язык восточных атлантов, праязык. В этрусском слове «тупи» осталась память о потопе. Слово это означает также кару. Тупи — топь. Таков дословный перевод. Но у этрусков не было мягкого знака, его роль выполняла буква «и», а гласные буквы тогда звучали неотчетливо, часто они вообще пропускались. «У» звучало почти как «о». Топь! Свидетельство потопа!..

Я соглашался с Саниным. Я мечтал о находках таких же древних городов и поселений в Америке, где странствовал Фосетт. Санин умолк, и в эту минуту страх сжал мне сердце. Это был странный, необъяснимый приступ. Должно быть, и Санин испытал нечто похожее Зерна зрачков его серых глаз расширились. Мы молчали с минуту, вслушиваясь в темноту за окном. Там скользили тени, и если бы они были похожи на силуэты людей, то я нашел бы в себе силы улыбнуться. Но пришло опять это слово — антиразум, — и я точно окаменел. Санин первым пришел в себя. Он ни слова не сказал об этих тенях, и только позже я понял, что он не в первый раз, наверное, испытывал нечто подобное…

НОЧНОЙ ЭЛЕКТРОПОЕЗД

Утром я выписывал названия рыб, которые обитали близ берегов Атлантиды. Атлантические осетры с оливково-зелеными спинами, серебристые лососи, угри с желтоватыми боками, прозрачные зеленоватые корюшки, круглая масляная рыба с синей спиной, миноги, похожие на змей, скаты. Кроманьонцы били этих рыб острогами, ловили на мелководьях сетями и просто руками, а если надо, ныряли на глубину до восьмидесяти метров.

Позже, вечером, я печатал копии фотоснимков, которые мне прислали. Две давние истории интересовали меня в связи с проблемой антиразума.

В пятьдесят девятом году в пустыне Гоби найден отпечаток ботинка. Возраст песчаника с этим отпечатком — миллионы лет. В Америке, в штате Невада, в слоях, относящихся к триас-су, также есть отпечаток подошвы ботинка со следами стежков. Фото документально засвидетельствовало сей факт, но само по себе не помогало ответить на занимавший меня вопрос. Что это? Первая поступь разума на нашей планете?..

В полночь смутное предчувствие встревожило меня, но я не обратил на него внимания. А ведь мог разыскать Санина дома или на улице, в библиотеке или в гостях, где угодно… мог!

Ночью его нашли на железнодорожной насыпи. Машинист электровоза сообщил на очередной станции, что видел человека, который пытался взобраться на насыпь, но не успел этого сделать. Он упал как будто бы сам по себе, в пяти шагах от электровоза.

…Место мне хорошо знакомо: ветка Рижской железной дороги близ платформы Гражданская. Но что ему понадобилось там глухой октябрьской ночью?..

Умер он от разрыва сердца. Что вдруг случилось? Правда, Санин буквально балансировал в последний год на грани жизни и смерти. Вспомнились опыты с египетским золотом, вспомнились и другие случаи. Я вижу его поздней ночью так ясно, как будто это происходит наяву, а не в моем воображении. Он устал, его преследуют неудачи. Он, в сущности, одинок. Что ему померещилось? Зачем понадобилась ночная прогулка?

Пасмурная, октябрьская ночь, всюду слякоть, лужи, мокрые листья липнут к шпалам… Он словно бы испытывал судьбу в поздний час близ насыпи, как я испытывал ее месяц назад.

* * *

Строчки некролога из журнала, где он печатал статьи и очерки об этрусках и латиноамериканских цивилизациях:

«Умер В. Санин, писатель-историк, автор книг «Сыны леопарда», «Этрусская тетрадь», «Восточная Атлантида». В последние годы он изучал культуру майя и ацтеков…»

Что я знал о нем?

Трехлетний мальчик с матерью плывет на пароходе к отцу. Пароход минует пролив Лаперуза, и здесь его останавливает японский военный катер. На всю жизнь осталось воспоминание: жаркое солнце над морем, деревянный настил палубы с бухтами канатов, ящиками, бочками. Люди, сидящие на брезенте… Так проходит день, и никто не знает, что будет с кораблем, с людьми.

Потом — раннее детство в стране сопок, распадков, быстрых ручьев и рек. Вот что я прочел в его записной книжке;

«В серые дни лета, когда не было солнца, моросило или набегали в долину туманы, я дочитывал книгу, дожидавшуюся меня несколько дней, шел в библиотеку и там проникал в узкие затененные проходы между стеллажами. Меня пускали туда как знакомого, я листал книги стоя, а если попадало что-нибудь интересное, садился на подоконник и глотал страницу за страницей. Это были удивительные часы странствий по джунглям и пустыням, южным морям и островам».

Вот запись на последней странице этой же книжки:

«Я и не подозревал, что самое удивительное место на земле — голубая долина, которую я видел каждый день. То была она чашей, в которую сыпались легкие северные дожди, то представала в желтом и зеленоватом свете солнца, опускающегося за оперенные облаками гребни горных лесов, и казалась лишь миражем, маревом, прибежищем теней, то, наконец, в прямых полуденных лучах обретала плоть и жарко искрилась, сверкая лентой реки, нитями ручьев на крутых склонах сопок».

Позднее — трудная юность, учеба, работа, тысячи прочитанных книг, когда он словно ощупью продвигался к своему настоящему призванию.

У него был характер кроманьонца, иначе он не смог бы сделать и сотой доли того, что успел сделать. Это далекие голубые и синие горы, лишь издали кажущиеся неприступными, подарили ему бродячую натуру и стойкость.

…Все дни его жизни описаны в удивительных книжках с пожелтевшими страницами! И потому он для меня остался живым.

* * *

Неделю я провалялся в постели: болезнь сковала меня, и врач лишь успокаивал, но не мог ничего поделать. Я вспоминал древние рецепты кроманьонцев: змеиный яд пользовался у них особым почетом. Атланты применяли его с неподражаемым искусством. Я сосредоточивался, представлял себе, как капли яда просачиваются в меня, изгоняя смертельного врага. Имя же этого врага я боялся произносить даже мысленно: иначе, мне казалось, он останется непобедимым. Мне хотелось одолеть его, чтобы дождаться новой встречи с теми, кто путешествует в титановых левитрах от одного звездного острова к другому, как на картине «Корабль с восемнадцатью левитрами в созвездии Центавра».

По ночам мне снились их корабли, сверкающие следы среди россыпей Млечного Пути таяли и манили, и тогда казалось, что тело мое обретает легкость, подвижность, и я могу сам устремиться ввысь и вдаль подобно тающим лучам, пробегающим по небосводу. Увы, утром все оставалось на местах. Тусклая заря подсвечивала стену дома напротив моего окна. Отдернув занавеску, я всматривался в молочно-серую муть. Мне казалось, что это цвет безысходности. Мечта складывала крылья.

Позже, несколько дней спустя, кроманьонский секрет помог мне, и я снова увидел город, основанный потомками атлантов. Только теперь он высоко возносил колонны и крыши к ясному небу и был залит солнцем. Змеиный очищающий яд струился в моих жилах, когда я вспоминал змею на булавке Руты, — священную кобру точно такую, какая украшала некогда и головной убор Нефертити. Я понял назначение алых лент, струившихся по стройной шее вечной женщины, лепестков мака и васильков на ее груди — символов жизни, которая никогда не прервется, стоит лишь однажды познать ее тайну. Не прервется, если не спит разум, если веришь в него.

Шаламов Михаил

ЭСТАФЕТА

Ковалю было странно, что он все-таки выжил и даже не потерял сознания. Он выбрался из груды тюков и заскрежетал зубами от боли в боку. Сморщившись, он задрал куртку и осторожно потрогал свисающий лоскут кожи. Рана была страшноватая — он зацепился об угол стеллажной полки. Но от этого не умирают. Пошатываясь, Стас подошел к двери. Он очень боялся, что переборку заклинило. Тогда без посторонней помощи ему отсюда не выбраться. А если с Юханом что-нибудь случилось… Очень «весело» остаться вечным пленником продуктового склада!

Дверь сработала, открыв выход в коридор, залитый спокойным желтоватым светом. Похоже, катастрофа оказалась не такой уж и страшной, раз энергосистема корабля выдюжила. Но все-таки, тряхнуло здорово.

Коваль свернул к жилым каютам. Как там Юхан? У двери каюты штурмана он остановился, много раз безрезультатно нажимал на клавишу замка, ругался и пинал неподатливый рифленый пластик. За переборкой было тихо. Придется идти в рубку за бластером. Стас похлопал себя по нагрудному карману, проверяя, на месте ли фигурная пластинка ключа от оружейного рундука.

Дверь рубки открылась перед ним неохотно. Но все-таки открылась. С одного взгляда было понятно все, что здесь произошло в момент катастрофы. В приборной панели подпространственного передатчика застрял, брошенный сюда мощным толчком, оплавленный корпус робота сопровождения. Робота звали Гастоном. У него был покладистый, но чуть нудноватый характер. Теперь Гастон был просто кучей металлопластового лома, сплавленного в единый монолит с тем, что совсем еще недавно было сложнейшим на корабле и незаменимым прибором. А чуть поодаль, головой в угол, ничком лежал Юхан. Из-под его безвольно распластанного тела растекалось по полу красное пятно.

Коваль перевернул товарища на спину. Жив! Дышит, родимый!

Робот-тележка для внутрикорабельных перевозок появился по первому зову. Стас погрузил на платформу обмякшее тело и погнал тележку к медицинскому отсеку. Робот легко скользил над палубой. Силовое поле мягко держало его в воздухе. «Не растрясет парня, — подумал Коваль, но все-таки ускорил шаги и положил ладонь Юхану под голову. — Только бы успеть!»

Вот бесшумно распахнулась дверь медотсека. Стас остался снаружи. Через минуту безжалостные кибер-медики выгнали оттуда и тележку. Вместе с роботом вырвалось прозрачное, но не менее от этого вонючее, облачко дезинфицирующего амикрозола.

Стас смотрел через прозрачный пластик, как клешнястые манипуляторы укладывали на стол голое, пятнистое от кровоподтеков тело штурмана. Потом иллюминатор затуманился, отрезав от Коваля белоснежный мир реаниматорской.

Он вернулся в рубку и, стараясь не оглядываться на то, что осталось от Гастона и подпространственного передатчика, сел перед пультом. Несколько минут Стас тупо смотрел в молочную глубину экрана, потом машинально нажал клавишу, и в рубку вплеснулся аквамариновый бетианский океан. Он навалился на Коваля всеми своими бесконечными отмелями, ослепил его сверканием чешуи бесчисленных стай летучей морской мелочи, оглушил гортанными воплями тугов-поморников. Белокрылые охотники камнем падали в самое сердце рыбьих стай и взлетали ввысь с добычей в щупальцах. Вот ты какая, Бета!

Имя этой планеты не отличалось оригинальностью. Альфа, Бета, Гамма и так далее — обычно называли астронавты неколонизированные планеты освоенных звездных систем. У этой звезды их было три: Альфа, Бета и Лавиния, но которой нашла себе пристанище группа Ивана Никонова. Именно туда, на Лавинию, и держал курс грузовик «Камертон» с трюмами, полными машин, запчастей и шахтного оборудования. На Лавинии сейчас шли интенсивные разработки природных месторождений, и группа Никонова считала дни до прилета «Камертона». А тот, то ли по вине покойного ныне компьютера, то ли просто по зловредному стечению обстоятельств, вместо того чтобы продолжать путь туда, где его ждали колонисты, валялся теперь на отмели теплого бетианского океана, под бешеным здешним солнцем.

«Не надо отчаиваться, мастер! — говорил себе Стас. — Экипаж жив, а это главное. Груз цел. У группы Никонова есть планетолет. Нас спасут. Надо только добраться до маяка. Ты же знаешь, мастер, на Бете есть маяк. И на Альфе есть маяк. И в поясе астероидов есть маяки группы Никонова. А мы, мастер, с тобой не лыком шиты. Мы дойдем, мастер! Землю будем грызть, а дойдем!»

— Я выхожу послезавтра, Ю! Штурман приподнялся на локте:

— Ты сдурел, да? — спросил он тихо и снова опустил голову на подушку. Ты же не дойдешь один! Вот подожди, я встану… Я скоро встану, Стас… Исправим рацию… Ведь можно же ее проклятую исправить!

— Нельзя, Юхан, ее исправить! Накрылась наша рация. И ждать нельзя, пока ты поднимешься. С сотрясением мозга не шутят. Пойду. Люди ждут. А ты, штурман, поправляйся. Киберы не дадут тебя в обиду.

Коваль встал. Он увидел, что светлые глаза Юхана посерели.

— Тебе не дойти одному, Стас!

— Ты же знаешь, Гастона больше нет. Я вошью себе матрицу и дойду.

— Нет, ты не сделаешь этого!

— Сделаю, — криво улыбнулся Коваль и кивнул больничному киберу, чтобы он сделал Юхану укол снотворного. А пока штурман отбивался от нежно обвивших его пластмассовых лап, добавил: — Так надо, Ю! До маяка почти полтысячи километров по джунглям. Без матрицы мне не дойти. Ты же знаешь, что за планета эта Бета!

Про Бету им обоим было известно многое. Расположенная к светилу ближе, чем холодная Лавиния, полная молодой бурлящей жизни, Бета привлекла поселенцев своей безмятежной и безжалостной красотой и с такой же равнодушной безжалостностью выжила их через три года с насиженных мест на суровую, но безобидную Лавинию. Даже то, что вопреки правилам этой планете не было присвоено имя и она осталась в документах стандартной безликой «Бетой», виделся землянам перст судьбы.

Стасу вспомнились строки из последнего письма геолога Шубникова, опубликованного тогда в «Вестнике планеты»:

«…Я все думаю, Катенька, была ли в более чем вековой истории покорения звезд другая такая планета, столь жадная до жизни и настолько к ней равнодушная, как эта? Пожалуй, была. Только не ищи ее в справочниках. Эту планету придумали в конце двадцатого века. Читай классику, Катенька! В книге все иное, и все такое же, как на Бете. Только, в отличие от той планеты, Бета нам еще не по зубам…»

В свое время эти строки вызвали на Земле повальное увлечение старой фантастикой трех прошедших веков, в которой искали ответ на вопросы, вставшие тогда перед группой Никонова. Но решение оказалось самым неутешительным — эвакуация.

Коваль изучал по фотокарте свою будущую трассу, когда зуммер радиофона на запястье доложил о готовности кибер-медиков к операции. Значит, малый корабельный компьютер уже выморожен из ледопласта и его «чтец-приставка» смонтирована.

Стас вошел в медицинский отсек, стоически перенес все дезинфекционные издевательства и лег на операционный стол с уродливым клобуком «чтеца» на голове.

— Один, два, три… — мысленно вел он отсчет секундам. При счете «десять» в ноздри ударила упругая струя дурманящего карамельной сладостью газа, и вязкая тьма заполнила мозг.

Туго натянутая кожа между ключицами, где была вживлена трансферматрица, глухо саднила. Хотелось прикоснуться к пластырю. Стас усилием воли удержал свою уже поднявшуюся к шее руку. Мудрая штука эти биопластики! Еще четверть века назад вживление электродов и матрицы заняло бы больше недели. А теперь… Теперь хода назад нет. Прощай, Юхан. Когда я уйду — тебя разбудят автоматы. И не вздумай жалеть меня, Ю!

Это смешно даже представить: одолеть в одиночку полтысячи километров на слабосильном роботе-тележке, каких используют только для мелких внутрикорабельных перевозок. Но, что поделаешь, если мощный десантный «сверчок» намертво заклинило в ангаре! Ведь ты же не подведешь, а, тележка?

Робот бесшумно тронулся с места и, тяжеловато вспорхнув, спланировал из открытого люка на сверкающую водную гладь. За краткое мгновение полета Стас снова успел удивиться красоте моря и неба, разделенных лишь тонкой чертой горизонта. Но вот уже под ногами, взбаламученная силовым полем робота, вскипела вода. Стас кинул взгляд на карту трассы. До берега — шестьдесят километров по мелководью бетианского океана. К полудню одолеем!

Тележка шла над водами в приличном для такой тихони темпе. «Если так пойдет и дальше — успею к берегу и до одиннадцати, — подумал Коваль. — Хотя, впрочем, какая разница — часом раньше или часом позже, если впереди многодневный маршрут! Здесь-то, над водой, можно чувствовать себя в относительной безопасности. Но вот, когда начнутся джунгли…»

— Мастер, впереди опасность, — скрипуче выдавил из себя фразу робот.

— Коваль уставился вперед. Что за опасность? Откуда ее ждать? Из воды? С неба? И горизонт, и акватория тихи и безоблачны. На небе — ни пятнышка, на воде даже ряби нет. И все-таки — угроза-Стас вдруг пожалел, что вот так, безоглядно, доверил свою жизнь туповатому киберу, как прежде безопасность корабля — компьютеру. Правильно ругали его однажды в Совете Командиров за то, что он людям доверяет меньше, чем роботам. И действительно. Стас любил киберов за безоговорочное и четкое подчинение, за строгую логику машинного интеллекта. Именно поэтому, наверное, ему было трудно с людьми.

Наконец, угрозу заметил и Стас. Она таилась между небом и водой. В теплом воздухе дрожали тончайшие нити, вертикальные и почти прозрачные. Если бы солнечный зайчик не сорвался с одной из них и не упал на лицо Коваля, зверь остался бы не замеченным. Медлить было нельзя. Коваль вскинул один из двух взятых в дорогу бластеров и полоснул по занавеси нитей. Энергетический разряд мгновенно расплавил их, спек в бесформенный ком и бросил в море. Вода мощно закипела, и Стас, оглянувшись, долго еще мог видеть, как корчится всплывшее на поверхность, длинное рыхлое тело.

Астронавт нагнулся и подобрал с платформы короткий, оплавленный на конце волос. Волос-щупальце был усеян длинными полыми шипами. Коваль попытался его разорвать, но с таким же успехом можно было пробовать на разрыв стальную проволоку.

До полудня бластер пришлось применять еще трижды. Потом море кончилось, и Стас оказался в самом сердце мангровых зарослей. Тележка с трудом топтала упругие стебли растений, а из-под корней ее обстреливали обкатанной галькой пухлые, как надувные матрасы, тритоны-канониры. Один, довольно большой, камень серьезно повредил фотоэлемент робота.

Потом кончились и мангры. Теперь, над землей, нужно было вести себя вдвое осмотрительнее.

Тележка быстро пересекла узкую полоску пылевого пляжа и, подмяв под себя первые пучки бетианской травы, поплыла по обширной луговине, кое-где подернутой паутиной хорошо протоптанных звериных тропок. Самих зверей пока видно не было. Но вот появились и они. Как ни странно, это оказалось семейство реликтовых ходоков, фото которых в свое время так поразило Коваля, тогда еще зеленого самоуверенного гардемарина.

Ходоки, не обращая внимания на тележку, чинно шли по своей тропинке, топоча аккуратными желтыми лапоточками. У заднего, самого маленького, развязалась и тащилась по земле пушистая онуча. Он так потешно спотыкался, подпрыгивал и оглядывался на преследователей смышлеными глазенками на стебельках, что Стас не смог сдержать хохота. И зря. Ходок разобиделся, надулся, поднатужился и пустил прямо в лицо астронавту из-под полы армячишки струю едкой вонючей жидкости. Коваль успел увернуться, но несколько капель все-таки, попало на кожу и обожгли до волдырей.

— Спасибо за урок! — сказал Стас вслед такой безобидной на вид зверюшке. — Впредь будем осторожнее! Предосторожность оказалась не лишней. На опушке близких уже джунглей маячила пара гигантских богомолов. Жуткие, высотой с трехэтажный дом, зверюги несколько лет назад доставили поселенцам немало хлопот. Стас приказал тележке остановиться и стал наблюдать за богомолами. Один из них, побольше, стоял раскорякой и урчал от удовольствия. Другой длиннющими шипастыми лапами пытался достать из кроны дерева огромного щетинистого батодора, который огрызался и швырял во врага клейкие комья паутины. Наконец, богомол зацепил жертву за ногу, и чудовищная парочка приступила к трапезе. Коваль поспешил ретироваться.

После двухчасовой езды вдоль опушки, над кучей золы, бывшей только что хищным деревом, Стас был вынужден признать себя побежденным в этом раунде:

бесполезно искать просеку в этом месиве растительной плоти. Значит, пришла пора расставаться с тележкой.

Коваль сел, свесив ноги в траву, поддернул за голенища высокие сапоги и спрыгнул на грунт. Из-под ног его с писком шарахнулась потревоженная мелюзга.

— Поворачивай домой, тележка! — грустно сказал он роботу. — Передай Юхану привет!

Тот молча повернулся и покатил по своим следам назад, вдоль опушки. А когда робот скрылся из виду, Стас, как всегда слишком поздно, сообразил, что Юхану больно будет видеть тележку пустой. Но изменить ничего уже было нельзя.

И еще одно понял Стас: он остался в одиночестве. Пытаясь насвистывать мотивчик беззаботной песенки, с бластером в одной руке и с мачете в другой, он боком втиснулся в заросли.

Зорро уже полдня шел по пятам за двуногим. Непривычный запах этого зверя будил в Зорро два чувства: любопытство и желание сожрать. Он был могучим зверем и мог себе позволить жрать только то, что сожрать хотелось. А двуногий был именно тем, что ему хотелось сожрать.

Зорро умел долго и методично выслеживать добычу, мог часами подкарауливать в зарослях, но сегодня любопытство брало над ним верх, и ему хотелось сначала просто понаблюдать за повадками двуногого, а сожрать его потом, когда проголодается по-настоящему.

Зорро просто обалдел от восторга, когда двуногий подпалил муравьиную кучу. Он еле дождался, пока двуногий уйдет, чтобы закидать пламя влажными, истекающими соком, ветками, и, подвывая от предвкушения, начал выкатывать из угольев крупных жареных муравьев.

У зверя даже мелькнула мысль не жрать двуногого, а бродить за ним, подъедая жаркое из обугленных муравейников. Печеных муравьев Зорро обожал. А двуногий, видимо, нет. Ведь он не съел ни одного, только поджарил их для Зорро. А ведь неплохо бы… Не надо искать остроребрые камни, не надо стучать ими друг о друга у подножия муравейника, не надо раздувать огонь, искры которого так и 'норовят куснуть тебя в глаз. Надо только красться следом за двуногим и жрать то, что он приготовит.

Но не делать этого у Зорро было три причины. Во-первых, двуногий сильный зверь. Если бы ему немножечко ума, он давно бы уже поджарил своего преследователя со всеми потрохами. А ведь ум и опыт — дело наживное, значит, рисковать не стоит. Во-вторых, Зорро все-таки очень хотелось сожрать двуногого, а он не привык себе ни в чем отказывать. И, в-третьих, двуногий все равно шел к логову аяллы, а Зорро не намерен был уступать ей свою добычу. Аялла была уже близко, и тем более следовало торопиться.

Коваль вогнал мачете в трухлявый ствол поваленного дерева и тяжело опустился рядом. Потом, не выпуская из левой руки бластер, достал из сумки фляжку. Утолив жажду, он вытряхнул остатки воды на ладонь и протер съеденное мошкой лицо.

«Покажись я в таком виде в приличном обществе — ни одна собака меня не узнала бы», — устало подумал он, чувствуя под пальцами вздувшуюся бугристую кожу. Закурил. Но смесь табачного дыма с гнилыми ароматами джунглей показалась астронавту отвратительной, и он выплюнул сигарету.

Сумка была уже на плече, а мачете в руках, когда бесшумная желтая тень, выросшая за спиной, обхватила Коваля поперек груди мощной лапой. Стас увидел, как из-под шерсти выскользнули и легли ему на сердце тусклые клинки когтей. Он вскрикнул и ткнул мачете себе за спину. Лезвие уперлось во что-то твердое и, лязгнув, сломалось. В ту же секунду Стас почувствовал, что когти мягко вошли ему между ребер. Джунгли рухнули ему на голову.

Очнулся он от боли. Нестерпимо саднило между ключицами. Захотелось потрогать. Стас поднялся на ноги, тяжело и трудно. Потянулся рукой. Но в поле зрения попала знакомая жуткая лапа. Коваль попробовал оттолкнуть ее, и другая такая же желтая когтистая лапа вошла в поле зрения слева. Потом он увидел под ногами собственный растерзанный труп и понял, что неизбежное свершилось.

Астронавт опустился на четвереньки, и, волоча за ремень бластер, хозяин бетианских джунглей Зорро пошел в чащобу, в сторону, которую показывала стрелка компаса.

Так начался второй этап жестокой эстафеты.

Зорро был упрямым зверем. Ковалю было с ним нелегко. Зорро хотелось то залезть на дерево, чтобы вволю поохотиться на ликуров, то обсосать ягодный куст, то выудить из речки волосатую змею. Однажды зверь учуял в буреломе след самки, и Ковалю стоило огромных трудов удержать его на трассе.

Особенно плохо было, когда Стас засыпал или терял сознание. Тогда разум зверя брал власть над телом в свои руки, и Зорро куролесил в свое удовольствие. И все-таки астронавт неожиданно для себя стал уважать его за силу, бесшабашность и молодецкую удаль, с которой тот этаким былинным Васькой Буслаевым шел по джунглям.

Коваль удивился тому, с какой легкостью Зорро выучился обращаться с бластером и с каким мастерством сразил однажды на поляне крупного травоядного, так срегулировав мощность заряда, чтобы не сжечь, а только заживо поджарить тушу. Это было тем более удивительно, что астронавт в эти его действия не вмешивался. Похоже было, что Зорро — если и не разумное, то, во всяком случае, — полуразумное существо.

Бластер мог бы послужить прекрасным испытанием на разумность, если бы Зорро следующим утром не утопил его при форсировании глубокой медленной реки.

Из зарослей метнулось пятнистое тело, сотканное, казалось, только из острых клыков и прыжка. Зорро сшиб его лапой, и зверь покатился по траве, мешая шипение с бульканьем вырывавшейся из разорванной глотки крови. Зорро ушел, не оглядываясь, лишь объяснив мысленно Стасу: «Аялла. Не едят». Коваль понимающе кивнул лобастой головой зверя. Они уже привыкли и не чуждались общества друг друга. Шкиперу определенно повезло, что именно этот зверь настиг его первым. Но, к сожалению, оказалось, что и на Зорро бывает проруха.

Это случилось в предгорьях. Они шли все выше и выше по склону, поросшему частым кустарником. Зорро томился от палящего солнца. Зверю раньше не приходилось выходить из джунглей под прямые лучи светила, и теперь он чувствовал, что густая шерсть не спасает его от перегрева… Именно поэтому с такой радостью кинулся он в пронзительно-холодный горный ручей. Потом, освеженный его ледяными струями, закусив счастливо подвернувшейся водяной змеей, Зорро разнежился на берегу. Дремота сморила Зорро. А Коваль… Коваль проворонил приближение опасности.

Когда зверь открыл глаза, эта гадость была уже рядом. Мохнатое тело, размером со средний арбуз, напоминало то ли печной горшок, то ли окарикатуренную мортиру, подползающую к Зорро на шести вывороченных коротких лапах. Дюжина мелких глазок вокруг зияющего жерла недобро горела синим.

Зорро с удивлением и любопытством уставился на пришельца. Коваль понял, что пути этих бетианских созданий ни разу не пересекались. Втянув ноздрями пряный запах «мортиры», Зорро заурчал и шагнув к страшилищу. В нем снова проснулось желание сожрать. А Ковалю пришелец был инстинктивно неприятен. В нем чудился какой-то подвох. Но ни на окрики, ни на уговоры Зорро не реагировал.

«Мортира» вела себя нагло. Она бесстрашно таращилась на Зорро немигающими глазками и ждала чего-то.

Потом Коваль почувствовал сильный толчок в плечо. Брошенный на «мортиру» взгляд сразу же выявил виновника. Из широкого жерла валил вонючий пар.

Зорро разозлился, прыгнул на ловко увернувшегося обидчика, цапнув когтями только воздух, и покатился кубарем вниз по склону, ревя от обиды, досады и боли.

Час спустя в темном скальном убежище, он пытался зализывать свою рану. Это было небольшое рваное отверстие, как раз между костяными бляшками на плече. Из раны уже не сочилась больше кровь, но лапа сильно распухла и ворочалась с трудом.

Лизнув в очередной раз, Зорро почувствовал на языке вкус какого-то едкого вещества. Скосив глаза, зверь взглянул на рану. Оттуда медленно выползала коричневая пена. Зорро удивился, слизнул пену и взвыл от дикого жжения во рту. Шли минуты, а пена все валила и валила из раны. Коваль с ужасом увидел, что дырка все увеличивается. К вечеру в нее вполне мог бы войти человеческий кулак. Зорро больше не рычал и не метался. Он лежал под скалой и тихо стонал. Ни он, ни Коваль не заметили, откуда взялся знакомый зверь «мортира». Сперва он бродил поодаль, выжидая. Но по мере того как Зорро слабел, хищник начал сужать круги.

Коваль чувствовал себя как в тюрьме, внутри этого слабеющего тела. Переселиться в зверя — «мортиру» — значило бы надолго сойти с маршрута короткие кривые ножки его не были приспособлены для долгой ходьбы, а смертельных врагов у него, похоже, не было и ждать очередного «переселения разумов» пришлось бы долго.

Борясь со слабостью, Стас заставил Зорро подняться. Зверь, кряхтя, подчинился железной воле человека и двинулся вперед, ковыляя на трех ногах. Четвертая лапа болталась бесполезным придатком. В ней под толстой шкурой, не было уже ни мышц, ни костей, только переливалось, тяжело и лениво, что-то жидкое. Но и боли не было тоже. Только слабость.

Изредка оглядываясь, Стас видел, что «мортира» ковыляет следом, метрах в сорока за его спиной, как и раньше, не приближаясь. К счастью, идти пришлось не далеко. Среди выветренных, обсосанных ветрами, столбов-останцев Стас заметил один, необычной формы. Это была невысокая, в два человеческих роста, П-образная арка, а точнее — три ничем не соединенных друг с другом камня, причудливо выпиленных ветром. Подножие их окружали густые колючие кусты. О лучшем Коваль и не помышлял. Заросли с трех сторон загородят «мортире» дорогу.

Зорро, кряхтя, прополз под аркой и заворочался в кустах, устраиваясь поудобнее. Сквозь просветы в зарослях Стас увидел, как занервничала «мортира», зашустрила вокруг кустов, отыскивая лазейку. Потом она остановилась перед аркой, вглядываясь в проход, который промял своим телом Зорро.

Соблазняя хищника, Стас высунул за арку загубленную лапу. Она безжизненно легла поверх смятых веток. Из жерла «мортиры» закапала мутная слюна. Она сделала первый нерешительный шажок к добыче, потом другой — поувереннее… И тогда Коваль здоровой лапой обрушил на нее верхний базальтовый монолит.

Камень рухнул на монстра. Коваль увидел, как заскребли кремнистую почву, задергались торчащие из-под глыбы кривые ножки. Потом астронавт заметил, что один из столбов, потерявших привычную опору, начинает крениться на Зорро. Стас даже не попробовал отодвинуться. «Пусть так! Только бы не «мортира»… Должны же быть здесь хоть какие-то стервятники!» — успел подумать он, прежде чем тяжелый каменный столб опрокинулся ему на голову.

Стас очнулся и сразу понял, что сидит на втором, уцелевшем столбе. Внизу, полуприкрытая камнем, лежала бесформенная туша Зорро. На ней копошились две крылатые твари, отпихивая друг друга сизыми кожистыми крыльями и хрипло крича. Стервятники. Коваль разглядел их губастые упырьи рожи и членистые лапы с сильными клешнями, которыми они с легкостью резали толстую шкуру зверя. Астронавта передернуло от мысли, что он сейчас представляет собой точно такое же зрелище. Коваль расправил крылья и неуклюже взлетел. Уже в первые минуты он понял, что новое тело подчиняется ему полностью. От индивидуальности стервятника не осталось и следа. Сделав прощальный круг над последним пристанищем Зорро, Стас взял курс на восход солнца.

Стервятник был неважным летуном. Зато он мог подниматься над горами и долго планировать, экономя силы. «Сам себе я теперь дельтаплан», — невесело шутил в эти минуты Стас. Но вскоре он привык к новому телу и от всей души упивался полетом.

Уже на следующий день возникла проблема пищи. Конечно, Стас не раз видел на земле падаль, но надо ли говорить, что аппетита она в нем не возбуждала. А есть хотелось нестерпимо. Коваль попробовал охотиться, но для этого неуклюжее тело стервятника не было приспособлено. Каждый раз добыче удавалось скрыться.

И тогда Стас сплоховал. Он заметил в редкой кроне разлапистого дерева, среди лиловых цветов, несколько незнакомых еще ему не очень крупных тварей, спланировал на них, схватил… и понял, что оказался в ловушке.

Животные ворочались в липкой слизи на толстых ветках дерева, словно мухи в липучке, наматывая на прозрачные свои крылья толстые нити клейкого сока. Коваль попытался взлететь, но почувствовал мертвую хватку дерева. Огромным усилием воли Стас сумел побороть в себе инстинкты и не сопротивляться.

Если поразмыслить — его положение было не так уж и безнадежно. Его соседям, чьи веретенообразные тела и крылья были густо облеплены слизью, приходилось гораздо хуже. Слизь окутывала и душила их. У Коваля же в липучку попали только ноги и одно из крыльев. Решив пожертвовать крылом, он еще плотнее прижал его к коре дерева, с усилием вырвал из плена лапы и поставил их на кожистую перепонку. Потом рванулся, прыгнул вниз головой и повис на крыле в десятке метров над землей. Потом, сжав зубы от боли, резал клешней перепонку. Потом камнем упал вниз.

Он пробовал ползти, волоча за собой обломок крыла, но болели сломанные ребра, а к липким еще лапам приклеивались кучи всякого мусора. Поэтому он даже обрадовался, когда с высокого, похожего на сосну, дерева, к нему опустилось пушистое существо с ехидной лисьей мордочкой и осторожно стало приближаться к нему, скаля мелкие острые зубы.

Снова болело горло. Матрица была великовата для этого тела, и Ковалю пришлось долго привыкать, обживаться внутри этого существа. Но вот период адаптации позади.

То собирая в комок, то с силой распрямляя, Стас бросал свое сильное тренированное тело с дерева на дерево. Тело не знало усталости. Еще ни разу в этой жестокой эстафете он не шел к цели с такой скоростью. Таяли за спиной километры. Коваль замедлял бег только затем, чтобы схватить за крыло какую-нибудь птицу, наскоро перекусить и с новыми силами продолжить гонку.

Это был веселый зверь. В его памяти жили образы многочисленных друзей и подруг, с которыми он проводил шумные ночные игрища, увлекательные спортивные охоты, купался в холодных лесных ручьях. Это был умелый зверь. Длинным острым когтем мизинца он мог вырезать затейливый узор на палочке, которую принято дарить другу при расставании. Ковалю он нравился, и астронавту было странно, как это земные колонисты умудрились проглядеть на планете разум. Да еще не одну, как на земле, а целых две расы аборигенов.

Разум… Коваль поймал себя на том, что сейчас он впервые в жизни задумался о том, что это такое. Почему разум объединяет таких, на первый взгляд, чуждых друг другу существ: человек, Зорро, этот безымянный зверь… И кто теперь сам Стас? Что осталось в нем человеческого, кроме памяти? И можно ли считать человеческим сознание, заключенное в электронном содержимом трансферматрицы? Ответов на эти вопросы у Коваля не было.

На опушку леса зверь вылетел неожиданно и для себя и для ушедшего в свои мысли человека. Ослепленный хлестнувшей по глазам дикой яростью солнечного света, он прыгнул с разгона на отдельно стоящее сухое дерево… и безжизненно повис, пронзенный длинными шипами лап чудовищного богомола.

Матрица сидела глубоко под толстым хитиновым панцирем. При каждом движении она причиняла Стасу тупую сосущую боль. Коваль ослабил хватку и выронил из лап тельце зверя. Рыжим безжизненным комком упало оно в траву… Коваль неумело шагнул членистыми ногами-ходулями и повернул голову в сторону равнины.

Километрах в пяти от него стояли серые бункеры поселка. Через четверть часа гигантский богомол ступил на горячий бетон прокаленной солнцем улицы.

Теплый ветер гнал под ногами струйки легкого песка, тонкого, как пыль, и слегка зеленоватого. Шурша, они играли с проросшими сквозь бетон пучками травы, скатывались на обочину и обдували ломкие стволы когда-то заботливо привезенных с Земли, а теперь засохших без хозяйского ухода яблонь. Слепые окна покинутых зданий равнодушно смотрели на Коваля с двух сторон. Хлопал по ветру большой лоскут пластика, зацепившийся за дверную ручку ближнего дома. Решетчатый конус антенны на крыше маяка Стас заметил сразу, подковылял, сходу подцепив мощной шипастой лапой, сорвал с петель дверь и, со скрипом нагнувшись, просунул голову в дверной проем.

Через минуту он выпрямился и заскрежетал зубами. Стас понял, что его грубым панцирным лапищам не справиться с хрупкой аппаратурой маяка. Неужели все было напрасно: шел, мучился, умирал… Где найти теперь такого зверя, чтобы он справился с громадиной — богомолом? Если и есть такой — он, наверное, ростом со слона. Но ведь должен же быть какой-то выход! Не может быть, чтобы совсем не было выхода!

Он стоял и думал. Потом пошел, не оглядываясь, назад, к лесу. В чаще, недалеко от опушки, он разыскал дерево пын и, выбрав самый большой из его цветов — блестящий, словно парафиновый, полутораметровый тюльпан, вышел с ним на грань леса и степи. Там, подняв цветок над головой, богомол застыл в охотничьей позе.

Добыча не заставила себя долго ждать. Громко жужжа, прилетело одно из тех существ, которых Коваль видел в плену у дерева-липучки. Существо зависло в воздухе, пристраиваясь к тюльпану длинным извилистым хоботком.

Щелкнув, сработала складная, как циркуль, лапа богомола, и любитель нектара, проткнутый дюжиной шипов, забился в агонии.

Стас с горькой безнадежностью смотрел, как в последний раз дернулось и застыло пестрое тельце. Убил! А надо было поймать живьем!

Он еще раз вернулся в поселок и, подойдя к ближнему бункеру, начал обламывать о бетон шипы на правой лапе. Хитин с хрустом крошился. Из трещин панциря выступали багровые капли.

На сей раз осечки не было. Через час в его объятиях билось и громко кричало еще одно такое же существо. Пытаясь держать его как можно осторожнее, Коваль приблизил трепыхающуюся добычу к тому месту на груди, где под слоем хитина лежала матрица, а левой лапой обхватил себя за шею.

Резко дернулись мускулы, совпав с толчком выстрелившей в новую цель трансферматрицы. По открытым глазам ударили жесткие метелки степной травы. И — тьма…

Свет. Море света. Стас летит через это море, часто-часто махая крыльями, несет свое легкое тело к заветной цели, к маяку.

Вот он уже внутри бункера. Ровно горят огоньки на пульте, словно деловитые мыши, шуршат по углам пылепоглотители. Неловко пристроившись на вращающемся стуле, Стас слабенькой лапкой своей жмет на белую клавишу связи. В космос летит древняя, как мир, дробь морзянки:

— ЛАВИНИЯ. НИКОНОВУ. «КАМЕРТОН» ПОТЕРПЕЛ АВАРИЮ НА БЕТЕ. ЖЕРТВ НЕТ. РАНЕН ШТУРМАН УРМАЛИС. ЖДЕМ ПОМОЩИ. ГРУЗ ЦЕЛ. ИЩИТЕ, ИЩИТЕ НАС!

И короткая цепочка координат…

Некому было видеть, как от поселка полетело и скрылось в джунглях маленькое существо. Ему предстояла долгая дорога назад.

Александр Бушков

ПЕРВАЯ ВСТРЕЧА, ПОСЛЕДНЯЯ ВСТРЕЧА

Паровоз заухал, зашипел, зафыркал, пустил дым, дернул разноцветные вагоны, и они поплыли мимо поручика Сабурова, навсегда уносясь из его жизни. Поезд длинно просвистел за семафором, и настала тишина, а дым развеяло в спокойном воздухе. «Чох якши», — мысленно сказал себе по-басурмански Сабуров, и от окружающего благолепия ему на глаза едва не навернулись слезы. Для здешних обывателей тут было скучное захолустье, затрюханный уезд, забытый Богом и губернскими властями. А для него тут была Россия.

Ему вдруг неизвестно почему показалось, будто все это уже было в его жизни — красное зданьице вокзала с подведенными белыми полуколоннами и карнизами, пузатый станционный жандарм, изящная водонапорная башенка с кирпичными узорами поверху, сидящие поодаль в траве мужики, возы с распряженными лошадьми, рельсы, чахленькие липы. Хотя откуда ему взяться, такому чувству, если Сабуров здесь впервые?

Он подхватил свой кофр-фор и направился в сторону возов — путь предстоял неблизкий, и нужно было поспешать.

И тут сработало чутье, ощущение опасности и тревоги — способность, подаренная войной то ли к добру, то ли к худу, награда ее и память. Испуганное лицо мужика у ближнего воза послужило толчком или что другое, но поручик Сабуров быстро осмотрелся окрест, и рука было привычно дернулась к эфесу, но потом опустилась.

Его умело обкладывали.

Пузатый станционный жандарм оказался совсем близко, позади, и справа надвигались еще двое, помоложе, поздоровше, ловчее на вид, и слева двое таких же молодых, ражих, а спереди подходили ротмистр в лазоревой шинели и какой-то в партикулярном, кряжистый, неприятный. Лица у всех и жадно-азартные, и испуганные чуточку — как перед атакой, право слово, только где ж эти видели атаки и в них хаживали?

— Па-атрудитесь оставаться на месте!

И тут же его замкнули в плотное кольцо, сторожа каждое движение. Сапогами запахло, луком, псарней. А Сабуров опустил на землю кофр-фор и осведомился:

— В чем дело?

Он нарочно не добавил «господа». Много чести.

— Патрудитесь предъявить все имеющиеся документы, — сказал ротмистр — лицо узкое, длинное, щучье.

— А с кем имею?

Он нарочно не добавил «честь». А вот им хрен.

— Отдельного корпуса жандармов ротмистр Крестовский, — сообщил офицер сухо и добавил малую толику веселее: — Третье отделение. Изволили слышать?

Издевался, щучья рожа. Как будто возможно было родиться в России, войти в совершеннолетие и не слышать про Третье отделение собственной его императорского величества канцелярии! Лицо у ротмистра Крестовского выражало столь незыблемое служебное рвение и непреклонность, что сразу становилось ясно: протестуй не протестуй, крой бурлацкой руганью или по-французски поминай дядю-сенатора, жалуйся, грози, а то и плюнь в рожу — на ней ни одна жилочка не дрогнет, все будет по ее, а не по-твоему. И поручик это понял, даром что за два года от голубых мундиров отвык — они в действующей армии не встречались. Теперь приходилось привыкать наново и вспоминать, что возмущаться негоже — глядишь, боком выйдет…

Документы ротмистр изучал долго — и ведь видно, что рассмотрел их вдоль-поперек-всяко и все для себя определил, но тянет волынку издевательства ради. «А орденка-то ни одного, а у меня три, и злишься небось, что в офицерское собрание тебя не пускают», — подумал поручик Сабуров, чтобы обрести хоть какое-то моральное удовлетворение.

— По какой надобности следуете? Из бумаг не явствует, что по казенной.

— А по своей и нельзя? — спросил поручик, тараща глазенки, аки дитятко невинное.

— Объясните в таком случае, — сказала Щучья Рожа. Бумаги пока что не отдала.

Поручик Сабуров набрал в грудь воздуха и начал:

— Будучи в отпуске из действующей армии до сентября месяца для поправления здоровья от причиненных на театре военных действий ранений, что соответствующими бумагами подтверждается, имею следовать за собственный кошт до города, обозначенного на картах как Губернск, и в документах таковым же значащегося…

Он бубнил, как пономарь, не выказывая тоном иронии, но с такой нахальной развальцей, что ее учуяли все, даже состоящий при станции пузатый.

— …в каковом предстоит отыскать коллежского советника вдову Марью Петровну Оловянникову для передачи оной писем и личных вещей покойного сына ее, Верхогородского драгунского полка подпоручика Оловянникова, каковой геройски пал за Бога, царя и Отечество в боях за город Плевну и похоронен в таковом…

— Ради Бога, достаточно, — оборвал его ротмистр Крестовский. — Я уяснил суть анабазиса вашего. Что же, дали мы маху, господин Смирнов?

Это тому, партикулярному. Партикулярный чин (а видно было, что это не простой уличный шпион — именно статский чин) пожал плечами, вытянул из кармана потрепанную бумагу:

— Что поделать, Иван Филиппович, сыск дело такое… Смотрите, описание насквозь подходящее: «Роста высокого, сухощав, белокур, бледен, глаза голубые, в движениях быстр, бороду бреет, может носить усы на военный манер, не исключено появление в облике офицера либо чиновника». Подполковника Гартмана, царство ему небесное, наш как раз и успокоил, в офицерском мундире будучи…

— Интересная бледность — это у девиц, — сказал поручик Сабуров. — А я, по отзывам, всегда был румян.

— Может, это вы попросту загорели в целях маскирования, — любезно сообщил господин Смирнов. — А несчастного Гартмана бомбою злодейски убивая, были бледны.

— Господин Гартман, надо полагать, из ваших? Отдельного корпуса то бишь?

— Именно. Питаете неприязнь к отдельному корпусу?

— Помилуйте, с чего бы вдруг, — сказал поручик Сабуров. — Просто я, как-то так уж вышло, по другой части, мундиры больше другого цвета — хоть наши запылены да порваны иногда…

— Каждый служит государю императору на том месте, где поставлен, — сказала Щучья Рожа.

— О том самом я и говорю, — развел руки поручик. — Чох якши эфенди.

Губы Щучьей Рожи покривились:

— Па-атрудитесь в пределах Российской империи говорить на языке, утвержденном начальством! Патрудитесь получить документы. Можете следовать далее. Приношу извинения, служба.

И тут же рассосались жандармы, миг — и нету, воротился на свое место пузатый станционный страж, Крестовский и Смирнов повернулись кругом, будто поручика отныне не существовало вовсе, и Сабуров услышал:

— Отправить его отсюда, Иван Филиппыч, чтоб под ногами не путался.

— Дело. Займитесь, — кивнул Крестовский, ничуть не заботясь, слушал их Сабуров или нет. — Выпихните в Губернск до ночи сего вояжера. Черт, однажды уже нахватались в заграницах такие вот гонористые, дошло до декабря… Закрыть бы эту заграницу как-нибудь.

Смешок:

— Так ведь императрицы — они у нас как раз из заграниц, Иван Филиппыч…

— Все равно. Закрыть. Чтоб ни туда и ни оттуда.

— Ну, этот-то — от турок. Азия-с.

— Все равно. И там свои вольтерьянцы. Правда, там их можно на кол, попросту…

И ушли. А Сабуров остался в странных чувствах — было тут что-то и от изумления и от гнева, но больше всего от ярости. Выглядел поручик в этой истории как нижний чин: ему вахмистр хлещет по роже, а он в ответ — упаси Боже, руки по швам и молчи…

Плюнул и решил выпить водки в буфете. Подали анисовую, хлебушка черного, русского (у болгар похож, а другой), предлагали селянку, но попросил сальца — чтоб с мясом и торчали зубчики чеснока, пожелтевшего уже, дух салу передавшего. Выпил рюмку. Еще выпил. Медленно возвращалось прежнее благодушное настроение.

О чем шла речь, он сообразил сразу. Давно было известно по скупым слухам, что в России, как в Европе, завелись революционеры. Как в Европе, кидают бомбы и палят по властям предержащим, пытаются взбунтовать народ, но ради чего это затеяно и кем — совершенно непонятно. Никто этих революционеров (называемых также нигилистами) не видел, никто не знает, много их или мало, то ли они в самом деле наняты Бисмарком, жидами и полячишками, то ли, как пятьдесят четыре года назад, мутню начинают люди из тех, кто, по тем же слухам, вписан в Бархатную книгу — а разве такие люди наемниками быть могут? Но вот какого рожна им нужно, если и так выполнено все, за что сложили головы полковник Пестель сотоварищи, — крестьян освободили, срок службы сбавили и произвели всевозможные реформы? Поручик Сабуров не знал ответов на эти вопросы. В Болгарии все было просто и ясно, там он понимал все сверху донизу, а в этих слухах сам черт ногу сломит…

— Господин Сабуров!

Смирнов стоял над ним, улыбаясь как ни в чем не бывало.

— Собирайтесь, господин Сабуров. Оказию мы вам подыскали. Не лакированный экипаж, правда, ну да разве вам привыкать, герою суровых баталий? Никто нас не упрекнет, что оказались нечуткими к славному представителю победоносного воинства российского.

Сабуров хотел было ответить по-русски и замысловато, но посмотрел в эти склизкие глаза и доподлинно сообразил, что в случае отказа или ссоры следует ожидать любой пакости. Да Бог с ними… Лучше уж убраться от них подальше. Он вздохнул и полез в карман за деньгами — уплатить буфетчику.

— А вот скажите, господин Смирнов, — решился он, когда вышли на воздух. — Эти ваши… ну, которые бомбами…

— Государственные преступники? Нигилисты?

— Эти. Что им нужно, вообще-то говоря?

— Расшатать престол в пользу внешнего врага, — веско сказал Смирнов. — Наняты Бисмарком, жидами и ляхами, — он подумал и добавил: — и французишками.

Все вроде бы правильно, и Смирнов был человеком государственным, облеченным и посвященным, да уж больно мерзкое впечатление производил сыщик, нюхало, стрюк, разве может такой говорить святую правду?

Оказия была — запряженная тройкой добрых коней купецкая повозка из Губернска. Гонял ее сюда купец Мясоедов со снедью для господского буфета — то есть купец владел и хозяйствовал, а гонял повозку за сто верст приказчик Мартьян, кудряш-детина, если убивать — только из-за угла в три кола. Да еще безмен с граненым шаром под рукой, на облучке. Иначе и нельзя в этих глухих местах, где вовсю пошаливают, такой приказчик тут и надобен…

Сенцо было в повозке, Мартьян его покрыл армяком, повозка — вроде ящика на колесах, чего ж не ехать-то?

На прощание попутал бес, поручик достал золотой, протянул Смирнову с самой душевной улыбкой:

— За труды. Не сочтите…

Глядя Сабурову в лицо, Смирнов щелчком запустил монетку в сторону, в лопухи — блеснул, кувыркаясь, осанистый профиль государя императора. Сыщик улыбнулся, пообещал:

— Бог даст — свидимся…

И ушел.

— Это вы зря, барин, ваше благородие, — тихонько, будто самому себе, не особо-то и глядя в сторону седока, ска