/ Language: Русский / Genre:prose_su_classics

Ларион и Варвара

Ирина Велембовская

Из сборника «Женщины».

Ирина Александровна Велембовская

Ларион и Варвара

1

Это был Варварин день — 17 декабря. «Пришла Варюха — береги нос и ухо». Но по здешним, уральским местам это еще был не мороз — всего двадцать ниже нуля. Ночи были светлые, ослепительные от сыпучего снега. Полный месяц висел высоко в стальном небе, но его спокойный, холодный свет доходил даже в самый узкий заметеленный проулок. Отчетливо виден был каждый кол в ограде, каждое накрепко схваченное морозом деревце. Высвечивалась хитрая резьба карнизов, опушенных снегом.

Первые огни зажигались рано, задолго до рассвета. Чуть заметные, волокнистые дымки над трубами потянулись к серому, густеющему небу. Месяца не стало видно; потом проревел одинокий заводской гудок за час до конца ночной смены, и звук его ушел за ледяную гладь реки, за белые горы.

Варя Жданова вернулась в свою нахолодавшую избу, скинула перепачканный железом ватник, метнула под лавку дырявые рукавицы. И сразу подступила к печи. Еще по дороге домой прихватила от соседки горячих углей в ведре: спички теперь берегли, как глаз. Последний раз их, помнится, выдали летом, когда наши брали Минск.

…Плясал огонь в печи, бросая красные тени на белый, скобленый пол; теплел выбеленный печной щит, стреляли черные палочки угольков и с шипом падали в большой чугун с водой. Дремавшая на лавке кошка отняла мордочку от поджатых лап — в избе теплело. И Варя, плеснув в таз воды из чугуна, разделась до рубахи. Чтобы отмыть липкую заводскую копоть, зачерпнула густого щелока: мыло тоже берегла для своей четырехлетней девочки и постирать нижнее. Долго терла лицо и руки, до густой красноты.

Потом распустила косу, прочесала ее гребнем, перекинув на грудь. Что-то сечься стал могучий черный Варин волос. А ведь всего шел ей двадцать пятый год. Этак-то к бабьему веку и вовсе облысеть можно.

Сегодня Варя была именинница… Вот уж третьи именины встречала без мужа. И четвертые без пирогов и без браги. Жару в печи загреблось много, а нету ни гуся, ни даже петуха, чтобы запечь. Только маленький чугунок постного супа. Варя усмехнулась своим мыслям: «Гуся тебе!.. И так хороша будешь». И потянулась, чтобы взять со стены коромысло.

Вода была не далеко, тут же, за огородом. От маленькой баньки шла тропка под берег. Там синела прорубь и валялся железный ломок — колоть лед, если за ночь сильно прихватит.

Натаскать воды — дело получасовое. А вот три сажени дров еще оставались в лесу и мучили Варю. Сегодня, хоть и была именинница, решила, что все равно пойдет: надо же с этим кончать. Прошлый раз, когда ходила с санками в лес, заметила свежий след возле своей поленницы и увидела, что кто-то у нее дров увез порядком. Домой шла, сшибая примерзающие к щекам слезы.

— Ты бы подоле канителилась! — заметила ей свекровь, когда Варя зашла пожаловаться на свою беду. — У людей все дрова давно в ограде.

— Ведь я роблю, мамаша!..

Со свекровью у Вари давно уже ладу не было. Спасибо и на том, что хоть брала к себе девочку, когда Варе нужно было на смену. Вот и сегодня Варя пришла, чтобы взять домой свою Морьку, а свекровь, почти не обернувшись, бросила:

— С именинницей тебя, Варвара. Дарить, сама знаешь, нечем.

…Все же день этот не обошелся без подарка: зашла старая Варина подружка Кланя, сторожиха из заводского общежития. Принесла початый кусочек розового земляничного мыла в бумажке и полстакана соли-каменки. Очень дорогой по тем временам подарок.

Сели пить чай с мороженой ягодой, потом достали карты. Варя опять завела разговор про дрова.

— Да брось-ка ты жилы свои тянуть! — посоветовала Кланя, раскидывая на трефовую. — Желаешь, так я тебе мужика какого-нибудь пошлю. Он тебе за ведро картошек разом все дрова выдернет. У меня их, мужиков-то, теперь полно общежитие.

— Да будь они неладны! — махнула рукой Варя. Но все-таки спросила: — Откуда они взялись, мужики твои?

— Трудовая мобилизация, чуешь. Которые по здоровью для фронта не подходят. Ой, Варька, больно баская карта тебе легла!

Варя вспомнила, что действительно на прошлой неделе, когда возвращалась вечером со смены, видела у станции толпу приезжего народа с сундучками, с мешками на плечах. Кто-то громко выкрикивал фамилии по списку.

— Мужики, в общем, не особенно приглядистые, — продолжала Кланя, опуская поверх туза черную десятку. — Но вот один парень есть, так тот, Варька, очень даже ничего!..

— Что карты-то говорят? — пропустив это мимо ушей, опять спросила Варя.

— Да вот сейчас опять вроде пустота какая-то…

— Это правильно… Пустота.

— Разве ж Пашка не пишет?

— После Ноябрьской было письмо.

— Ну вот, а ты говоришь, пустота! Кинуть, что ль, еще?

Ходики, чиненные не раз, отсчитывали время. Девочка забралась Варе на руки, легла на плечо и дремала. Девочка была маленькая, легонькая, и мать по старой привычке тихонько покачивала ее. А за окнами что-то метелило, снег стучал в стекло.

— Так говоришь, не ходить нонче в лес, Клань?.. — спросила Варя товарку.

— Понятно, не ходи. Что ты, мерин: эку тягу на себе каждый раз прешь!

…День сошел. Над Вариным огородом опять повис месяц, но на него набежали серые, как дымки, облачка. К ночи метель унялась, и воздух как будто слегка отсырел. Зима щадила тех, у кого дрова были еще в лесу.

Когда ходики показали десять, Варя стала собираться на смену. Достала рабочую одежду: черный ватник, тяжелые ботинки, рукавицы. Надела шубейку на свою Морьку, скребнула замерзшим засовом, навесила на избу замок и положила ключ под старую, рассыпавшуюся на морозе бочку. Дом остался один, темный, накрытый большой снежной шапкой.

Кончился Варварин день, день именин.

…«Мужик», посланный Кланей, пришел в воскресенье и постучал в замерзшее Варино окно. На нем был серый новый ватник и большая мохнатая шапка. Из-под рыжих лисьих косм глядели светлые, какие-то нездешние глаза. Лицо было желтоватое, и даже мороз его не подрумянил.

Он вошел и снял шапку с коротко остриженной головы. Варя указала ему сесть на лавку, а сама стала, прислонясь к печи, сложив под грудью голые по локоть, тонкие, сильные руки. Ранний посетитель застал ее еще не прибранную: коса бежала по нижней кофтенке, над черными валенками белели голые ноги.

— Сколь же ты возьмешь с меня? — спросила Варя. — С сажени или за ездку?

— Это как скажешь…

Они встретились глазами. Варя переложила косу с одного плеча на другое, прикрыла воротом открытую шею.

— Как звать вас?

— Ларионом, — ответил он, теребя в левой руке свою лисью шапку. Правую он почему-то все держал в кармане.

— Ну, а меня Варварой Касьяновной… Ждановой пишусь. Будем знакомые…

— Очень приятно, — скромно сказал Ларион.

Варя еще какое-то время глядела на него, думая о том, что этот Ларион, наверное, хочет есть. Иначе зачем бы пошел?.. Правда, он не выглядел доходягой и все же был очень худ, но той суровой худобой, когда трудовому человеку перепадает хлеба ровно столько, сколько нужно, чтобы не потерять себя, не протянуть руки и не взять чужого.

— А чего это у вас с рукой-то? — вдруг спросила Варя.

Ларион показал ей правую. Пальцы на ней были отняты по первый сустав.

— На фронте, значит, побывали?

— Нет, не был я на фронте, — просто сказал Ларион. — Это мне на лесопогрузке бревнышком прижало.

Варя поспешно поставила на стол чашку с горячим. Собиралась совсем немножко отрезать хлеба от своего и дочкиного пайка, но скосила нож и отрезала наискосок через всю ржаную булку. Ларион сказал спасибо и взял ложку левой рукой.

В доме уже два года не было мужчины, и Варе странно было видеть, как ест теперь этот человек, придвинув близко к себе чашку; как западают его худые щеки в чуть заметной светлой щетине, когда он, обжигаясь, тянет в себя суп; как двигаются резкие скулы, когда он откусывает хлеб. Нет, женщины как-то совсем по-другому едят…

— Молока хочете? — почему-то волнуясь, спросила Варя. — Только у меня козье… Некоторые гребуют.

— А вы малыша своего не обделите? — Ларион поглядел на маленькую Морьку. И Варе показалось, будто он давно-давно не видел детей.

— Это девочка у меня, — сказала она. — Ничего, кушайте…

…Через полчаса они уже шли к лесу. Солнце цвета начищенной латуни ползло им навстречу, голубая тень ложилась под ноги. Дорога скрипела каким-то праздничным, бодрым скрипом. Мороз вызванивал попутную песню и раскрашивал щеки. Особенно — Варины. Она шла впереди и изредка оглядывалась на Лариона. У того на бровях и около рта светился иней. Когда Варя оборачивалась, он кивал ей: иди, мол, я тут.

Кончилось холодное большое поле. Запрыгали остролапчатые зеленые елки.

— Если к лету войну не кончат, то и эти порубят, — сказала Варя. — А что с их толку? Постреляют только в печи.

Елки рассыпались, пошли тонкие, убогие в своей рябой наготе березки. И кругом — черные, подпаленные кострами пни под белыми шапками.

— Тут у нас роща хороша была! Я девкой гуляла…

Из-под ног порскнули снегири, сели на голых макушках, закачались, будто кивали.

— Вот они, мои дровишки. Пособить вам веревку распутать?

— Сам, — коротко сказал Ларион. И принялся раскидывать снег возле поленницы.

Варя, отступя немного, смотрела, как ловко он укладывал левой рукой дрова на водовозные санки, как увязал, заклинил возок, чтобы не рассыпался на раскате.

— Дома-то тоже все, поди, с дровами? — осторожно спросила она. — Издалече вы?

— Пензенский, — отозвался Ларион. — Раньше нас толстопятыми дразнили.

— Пошто ж так далеко заехали?

Ларион чуть нахмурился, нагнулся, чтобы выбрать из снега конец веревки, перекинул ее через плечо, двинул сани с места и молча шел с возом, дыша ровно, будто вовсе не напрягался, только крылья носа у него сильнее побелели и покрылись морозным пушком.

Пройдя с полверсты, он остановился, снял с правой руки варежку и дыхнул на искалеченные пальцы.

— Мерзнут, — сказал он.

— Зато уж в армию ты не попал, — решилась заметить Варя в утешение. — Пальцами только отделался, а люди вон без рук, без ног приходят.

Ларион посмотрел на нее почти злобно:

— Не завидуй! Не покатись на меня то бревно, я бы сейчас не твои салазки тащил, а с автоматом на немца бы шел. Бил бы их, гадов, уничтожал беспощадно!..

Варю поразило, как изменилось его лицо, как вдруг проступила на нем злая, бурая краска, как изломились белые мохнатые брови и будто потемнели его светлые, мирные глаза. Она опустила голову и пошла сзади, подпирая воз березовым стяжком. Когда вышли на открытое место, в поле, где хозяйствовал ветер, помощь ее пришлась Лариону кстати: дорогу уже задувало, поперек нее легли белые тугие гребешки.

— Сколь же все-таки тебе за помощь-то? — с непонятной робостью опять спросила Варя, когда Ларион сложил ей дрова в ограде.

Он опять ничего не запросил, и Варя изо всех сил старалась угадать, не остался ли он в обиде, когда она высыпала ему в рогожку меру картошки. Она рада была бы еще раз накормить его, но помнила, что хлеба у нее почти не осталось. Да и ушел Ларион поспешно, словно бы догадавшись, о чем думает Варя. Она вышла за ворота и все глядела ему вслед, как будто ждала, что он обернется. Тогда она, наверное, крикнула бы ему и позвала обратно, чтобы отдать последнее, но Ларион не оглянулся.

Варя забрала девочку домой от свекрови и влезла с нею на печь, еще горячую от утренней топки. Сегодня она шла из лесу порожняя, но почему-то очень устала. Кажется, больше, чем если бы везла на себе воз… Варя развязала платок, откинула давившую голову косу. Морька что-то рассказывала, лопотала, трогала мать за щеки.

— Чего ты?.. — рассеянно спросила Варя. — Давай, дочка, уснем…

Их обеих растомил печной жар, запах прокаленной овчины. Маленькая Морькина голова взмокла под грудью у Вари. Девочка уснула первая, и мать, чуть поднявшись на локте, поглядела ей в розовое, курносое лицо. Ждановская, отцовская порода!.. Пока что чистые у ее Морьки глазки, а потом будет в них, наверное, озорное отцовское бездушье. Оно редко уходило из Пашкиных глаз: и когда любил он Варю, и когда она была далека от него.

2

Павел Жданов ушел из дома в сорок втором, и Варя первое время только и думала, как бы совсем, навек, выбросить из памяти все свои обиды. Так ей легче бы было ждать его, своего единственного, законного, такого, какой уж он есть. Нельзя же ей было таить обиду на человека, которого теперь каждую минуту стережет смерть, который, может быть, в холоде, в темноте ночи зовет ее, свою жену, по имени и просит забыть все плохое, что было. Да ведь и хорошее было тоже.

И Варя за все это время почти и не касалась памятью того, о чем твердо решила забыть. Но вот сегодня, когда она шла позади саней и глядела на Ларионову спину, она опять испытала горькие минуты. Первая мысль была: как все-таки тяжко без мужа, без помощника!.. А вторая: Пашка-то ведь ей никогда помощником и не был. Будь он сейчас дома, она так же, как и теперь, волочила бы на себе эти дрова, сама бы их рубила, сама бы летом косила, гребла. Пашка все умел, но ни до чего охоты не было. А Варя, которая его любила, сначала этим и не огорчалась: ей думалось, что чем усерднее будет она сама обо всем хлопотать, тем больше будет любить и ценить ее муж. Уж потом она поняла, как ошиблась.

…Зачем же она теперь об этом вспомнила опять? Неужели ее чем-то растревожил этот молчаливый, одинокий, красивый мужик? Ведь с ним всего несколько слов было сказано, но Варе думалось, что за таким, как этот Ларион, жилось бы легко. При всей его молчаливой суровости было в нем и что-то мягкое, ласковое. Что-то не от женатого мужика, а от совсем молоденького парня, который еще всего боится и всего уже горячо желает. Было в этом человеке какое-то терпение к судьбе, угадывалась доброта. А у Пашки ничего этого не было. Тот все хотел взять у жизни срыву, без труда, без всякой оглядки.

Варе подумалось, что такой человек, как Ларион, наверное, никого не обидит и не может у него быть врагов, хотя вряд ли есть и закадычные дружки. Он, наверное, и среди своих погодков кажется старшим, и с ним нельзя запанибрата… Это у Пашки Жданова дружков было полно, но все до первого случая: ругались, мирились, снова ругались… А Ларион, думается, не обидит, но вряд ли и простит… Может быть, и она, Варя, такая же? Как она старалась забыть, а вот, оказывается, не забыла своих обид. Их много было, но некоторые, наверное, всю жизнь будут помниться. Хотя другие женщины конечно бы на такое махнули рукой.

Первая обида ударила ее неожиданно, в первый же год после свадьбы. И Варя совсем не была к этой обиде готова. Ей хотелось, чтобы была у нее девочка, и родилась девочка. Послали за Пашкой, а он, то ли в шутку, то ли сдуру, велел сказать Варе, чтобы она теперь его не ждала, и «с горя» поехал бить глухарей.

— «Опоганилась баба с первого же раза — девку принесла», — передала Варе свекровь Пашкины слова. И пояснила: — Конфузно ему: такой ухарь-парень — и девчонку скроил. Он с ребятами по рукам бился, что малый будет. То-то ведь досадила ты ему!..

Свекровь как будто бы тоже считала Варю виноватой. Варя тогда облила слезами девочку и из больницы понесла ее к своей родне. Пашка явился туда только дня через три. Вместо того чтобы поздороваться, долго что-то молол про охоту, посмеивался. Когда же все-таки решил взглянуть на дочь, Варя загородила ее и сказала холодно:

— Не трожь, она спит. От тебя дичиной пахнет…

Но она пошла за Пашкой, сама понесла на руках свою дочь.

— Вот ведь ты какая!.. — все еще посмеиваясь, сказал Пашка. — Нотная ты баба! Ну-ка, откинь кружевьё это, я погляжу, кого выродила…

Потом к Варе прикинулась грудница, она очень маялась, но не жаловалась ни свекрови, ни мужу, молча терпела боль и жар.

— Сунь ты девку-то в качку, — шепотом сказал Пашка, ночью ища Варю рукой. И, обжегшись о мокрую Варину щеку, опросил: — Что ты плачешь? У тебя болит чего?..

Не ожидая, что он сделает ей больно, он притиснулся к ее каменеющей груди. Варя чуть не крикнула от боли, но смолчала, и Пашка утирал ей слезы и божился, что он ее любит и ни на кого не сменяет.

Так что это вроде и не обида была… О ней Варя вспоминала лишь к случаю. У второй колючки были поострее.

Варя справилась с болезнью, выкормила Морьку и сразу расцвела. Ее еще не подсушила ревность, не испортила зависть к чужому счастью. Она любила своего Пашку и прилаживалась к нему, как умела. Он тоже, казалось, ее любил. Когда выпивши приходил домой, сразу же начинал плести:

— Дорогая моя жена Варя!.. Милая моя доченька Маргарита!..

Потому-то так и хлестнуло Варю, чуть не сбило с ног, когда она вдруг узнала стороной, что у ее Пашки есть любовница… И не девушка, а замужняя, мать двоих ребят. Варя выведала все: куда Пашка к ней ходит, где бывают вместе. Муж у той бабенки почти круглый год был в отъезде, а когда и приезжал, то трезвым его не видали. Варя узнала, что соперница ее косит за рекой, и там же покосники приметили и Пашку. Себе он покоса не брал: служил в лесниках, и лесничество давало зимой сена, а сколько нужно было телке до санного пути, Варя натаскивала мешком.

Туда, на глухой лесной покос, и метнулась Варя. Вброд перешла холодную речку, исхлесталась еловыми лапами, ободрала ноги на валежинах, пока нашла то место и услышала пение косы. Странная ей привиделась картина: Пашка косил. Правда, не в полное усердие, но умело сшибал косой густую траву. Он был необычен и хорош за этим делом. Шевиотовый пиджак его и хромовые сапоги лежали на валке кошенины, а обут он был в липовые лапти, припасенные для него «матаней». И белую, неподпоясанную его рубашку надувал сзади лесной свистящий ветерок. Варя глядела сквозь зеленые кусты на своего Пашку, и сердце у нее плакало.

Она не решилась выйти на поляну. Там в синих сумерках горел маленький костерок, и возле него суетилась ее соперница. Чем она взяла? Как заставила Пашку, этого своевольного, нерабочего модника-гуляку, обуться в лапти и взяться за косу? Почему он пошел от Вари, сильной, здоровой, двадцатилетней жены, к этой немудрящей, хотя и боевой, бабенке? Варя глядела на ее узкую, маленькую спину под пестрым платьем, на голые по плечи, хваткие руки, на стриженую голову, охваченную яркой косынкой. Какую она тайну знает, эта женщина?..

Пашкина коса зазывно звенела. Он не спеша, широко ставя ноги в лаптях, двигался к тем кустам, где притаилась Варя. Можно было подумать, что он видит ее и идет, чтобы срубить косой… И Варя неслышно отползла в чащу.

Она так и не решилась в сумерках выйти из своей засады: в руках у Пашки была острая коса, и Варе думалось: вдруг, не ровен час… А не он, так, может быть, она, эта баба… Возле шалаша, на кусте, висела, сверкая лезвием, и другая коса-литовка.

Сумрак давил и мучал Варю, но она решила ждать. Ее жалил гнус, и жесткие листки черники царапали ей шею и лицо. На плечи и голову легла холодная роса, но Варя страшилась только одного: как бы не приползла змея.

На елани плясал огонек костра, тянуло мясным варевом, и слышно было, как посвистывал Павел. Потом костерок рассыпался искрами, и в лесу стало темно и глухо, как в гробу. Варя лежала неподвижно.

Голову она подняла с первым признаком рассвета: исчез гнус, трава стала скользкой от легкой изморози, и в просвете между деревьев, на куске зеленоватого неба, видны стали черные свечи высокого кипрея. Но все еще спало; и ветер, и птицы, и те двое в шалаше… Этот страшный шалаш стоял на елани высокой черной копной.

Варя встала и, крадучись, подошла ближе. Она сняла с кустов длинные косы и унесла их подальше в лес, в шершавый, колючий малинник. Рассвет помог ей отыскать и топор. Но Варя не собиралась рубить ни «его», ни «ее». Она помнила, что у нее самой есть дочка Морька, и в тюрьму ей идти было нельзя. И топор она тоже унесла и кинула в высокую мокрую траву.

Потом, когда занялась заря, Варя вернулась к шалашу и, став на колени, протянула руку в темноту. Рука ее встретила Пашкины большие ступни, обернутые влажными от росы портянками. Вторая Варина рука кралась вперед и отыскивала другие, незнакомые ноги. Они оказались очень маленькими и теплыми, почти ребячьими. Но Варя рванула их без милосердия. И пока Пашка опомнился, Варя уже катала свою разлучницу по сырой кошенине, не давая подняться, била и терзала на ней теплую с ночи одежду.

В ревнивом, жестоком запале Варя все же ожидала каждую секунду, что сзади накинется Пашка, ударит или рванет. Но когда на миг оторвалась от своей жертвы, оглянулась, то увидела, что он не спешит. Пашка все еще стоял возле шалаша и глядел на свои ноги в размотавшихся портянках. Вдруг он присел и стал их перематывать.

Варя почувствовала, как ослабли ее руки, державшие ненавистную бабу. Она услышала, что та плачет горько, в голос, но почему-то не зовет Пашку на помощь. Варя увидела кровь у нее на щеке и прилипшую траву. И отпустила.

…Дома, дрожа и рыдая, Варя рассказала обо всем свекрови. Как же было не рассказать?.. Но у той Пашка был — милый сын. И свекровь бросила Варе страшную истину:

— Стало быть, плохо ты мужу уважаешь, а то бы он к другой, не побёг. Понимать должна!..

Наверное, свекровь была права: не такая, как Варя, нужна была Пашке. Она слыхала, какие бывают лихие бабы. Но как же такое могла ей сказать свекровь, старуха?!.. И, чтобы отомстить ей, Варя решила на этот раз простить Пашке.

Он вернулся в тот же день и подступился к Варе с виноватым смешком:

— Касьяновна, ты бы сказала, куда литовки спрятала. Бабе ведь косить надо…

«Нет, не любит он эту!.. — окончательно решила Варя. — Трепло он пустое, и она таковская. Вот и схлестнулись…» И сильное горе перешло в холод, в злую печаль.

— Я с твоей матерью жить не стану, — сказала Варя мужу. — Выбирай: либо она, либо я.

Пашка заспорил, заворчал. Свекровь тут же почуяла, о чем идет спор, и с криком, с шумом собрала свои сундуки, перетащила к старшему сыну, наискосок через улицу. И чтобы выказать Варе полное презрение, даже по воду ходила потом в обход, минуя Варин двор. Только когда началась война и Варя пошла на завод, ей пришлось поклониться мужниной матери, чтобы забыла обиду и глядела за годовалой девочкой…

…Война! Как она сразу весь сор перетряхнула! Сразу стало видно, кто чем дышит, кто на что способен. Пашка из лесничества тут же рассчитался, сдал клеймо, карты: лесничество брони не давало, и он пошел на завод. Варя подобрала мужу одежду с покойного отца: робу, рукавицы, фартук из кожи, ватный наспинник. Когда Пашка во все это обряжался, он казался таким жалким, таким невидным. Но Варя понимала, что не только одежда эта делала Пашку таким: он сразу же упал духом от тяжелой, непривычной работы. Привык кататься верхом на жеребенке-кабардинце, сшибать поллитровые за выписку леса, за нарушения в порубке. А теперь вот завод, металл… За смену нужно было тонн двадцать подать к прокатному стану. Задатчики работали бригадой, так что Пашка волей-неволей тянулся. И, может быть, даже привык бы, но первая голодная зима его сломила. Ему перепадало и от Вариного пайка, и от трехсот граммов, положенных девочке, но ему было мало, и он ходил тоскливый, обескураженный. Но зато он, с тех пор как с него слетел кураж, очень привязался к Варе: у нее была сила, она умела поддержать, поделиться последним, выручить, обернуться.

— У меня не баба — ком золота! — говорил Пашка товарищам. Но тут же, словно забыв, начинал тоскливо шутить: — Нет, ребята, при таком положении жить будешь, но насчет чего другого — не захочешь. Разве что какая-нибудь пригласит, напоит, накормит…

И все-таки, когда выпал Пашке случай закрутить с продавщицей из хлебного магазина, у него на этот раз хватило мужества Варю не предать. Он сам признался ей, как заманивала его та «хлебная баба», как выставила ему на стол белые плюшки и кашу со скоромным маслом.

— Так она, Варь, набивалась мне, так навяливалась!.. Я уж и ложку взял, да вспомнил вас с Маргаритой… Пропади ты, думаю, со своей кашей!.. — И Пашка горько, все еще видя глазами эту кашу, вздохнул.

Варя ничего не сказала. Протянула руку и погладила мужа, как маленького, по макушке. Она очень повзрослела за первую военную зиму. Как будто бы чувствовала, что вот-вот станет солдаткой и будут у нее впереди трудные, трудные дни. Ей подумалось, что если бы сейчас с Пашкой вышла опять какая-нибудь история, она бы не побежала бить соперницу. С того дня, как Варя попала на завод, пошла у нее другая, своя жизнь. Она спала рядом с Пашкой, ела с ним из одной чашки, от одного куска, но мысли у нее были теперь свои. Но она любила Пашку и считала, что трудное время пришило их друг к другу. Прежние обиды его она забыла, но к ней уже кралась новая.

В сорок втором, в сталинградские дни, на заводе многих рабочих разбронировали, и Павла Жданова в том числе. Он прямо в цехе кинулся к жене.

— Варя, милка, — просил он, чуть не плача, — бежи к крестному!.. Может, он чего сделает… Бронь отымают!..

Варин крестный отец ходил в старших мастерах. Конечно, от него многое зависело. Но как было Варе подойти к нему с таким делом?.. У него самого два сына на фронте. И все-таки после смены она побежала к нему домой. Она и рта не раскрыла, как он понял сразу, зачем она пришла.

— Ты заплачешь — попросишь, я заплачу — откажу. Так что, Варвара, молчи, не заводи разговора.

— Молчу, крестный, — тихо сказала Варя.

Пашка ждал ее на улице. Даже в темноте он увидел на ее лице затвердевшую решимость перенести все как положено.

— Ах ты собака! — вдруг злобно сказал он. — Ты слезину пожалела за мужа уронить… Ах ты курва! Ты меня избыть хочешь, чтобы тут трепаться со всяким…

Варя стояла ошеломленно, потом повернулась и пошла. Пашка заспешил ей вслед и, чуть не плача, просил:

— Варь, прости!..

Горе его было так велико, что он весь вечер дома жалостно плакал и принимался бессильно ругаться и клясть Варю. Она молчала и собирала ему мешок. Он видел, как она укладывает железную кружку, ложку, соль в узелке, моток ниток, и вдруг подскочил, вырвал все это, кинул на пол и еще горше заплакал. Варя молча подобрала.

— Дратвы тебе положить? — спросила она тихо и не глядя на мужа. — Может, когда посапожничать придется…

Он сказал убито:

— Положи.

Ночью он не велел гасить свет: наверное, ему было страшно.

— Чего же ты меня не целуешь? — спросил он с растущей тоской.

Варя прислонилась щекой к его плечу, но не могла сказать ни слова.

— Варь?!..

Она все молчала, но рыдание трясло ее.

3

Листоотделка — длинный, гремучий цех. Потолок где-то высоко, на железных стропилах висит ледяное кружево: туда не доходит даже жар раскаленного проката. Над огромной печью — желтый от жара и пыли плакат: «Больше металла фронту! Прокатчик, помогай нашей Армии громить врага!»

Ларион стоял и, защищая лицо рукавицей, смотрел в огненный зев печи. По алым роликам плыли двухметровые нагретые листы. Они светились насквозь и, мягкие как воск, плавно гнулись при выходе, выплывая, как сказочные красные лебеди. Ларион долго не мог отвести от них глаз. Но вдруг он оглянулся и увидел Варю. Она шла по цеху, в руках у нее был длинный ломок, которым она поправляла листы железа в печи, открывая маленькие окошечки. Она тоже увидела Лариона и остановилась.

— Пых, пара гнедых! Никак знакомый? — спросила она весело. — Чего это ты тут?..

— Зашел поглядеть, — сказал Ларион.

Варины глаза чернели из-под темного, до бровей повязанного платка. Лицо у нее было белое, но щеки, чуть тронутые огнем, поблескивали, как помазанные маслом.

— Чего же глядеть?.. Шел бы робить ко мне.

— Это куда же к вам? — усмехнулся Ларион.

— В бригаду ко мне. Или не осилишь? — Она кинула взгляд на его беспалую руку.

— Как-нибудь, — сказал Ларион. — Я сейчас в транспортном, на погрузке. Там тоже достается. Так что хлопочи перевод.

Он проводил Варю глазами, высокую, всю в черном. «Как монашка…» — подумал Ларион.

Цех был без окон и освещался только огнем печей. Этот свет был неровен, он плясал, бросал на лицо тени, менял его, делал то меловым, расплывчатым, то освещал до малейшей морщинки. И когда Варя обернулась, Лариону показалось, что в глазах у нее отразились летящие искры. Потом они растворились в зрачке, и лицо стало картинно-красивым, но как будто неживым.

Когда Ларион был еще мальчиком, он собирал всякие красивые картинки. Они хранились у него в сундучке вместе с бабками и рыболовными крючками. И среди других, на которых были солдаты и война, лежала одна, совсем особенная, красивая цветная картинка. Он вырезал ее из старого журнала, подаренного ему крестной матерью, фельдшерицей.

На зеленом берегу сидела девушка в сарафане цвета переспелой вишни. Сарафан этот стелился по лужку, и ног у девушки не было видно. Легкие рукава светлой сорочки напоминали крылья, которые вот-вот взмахнут. На склоненной голове был глухо повязанный белый плат. И лицо у загадочной девушки было белое и узкое; улыбалась она хорошо, но немного странно. А на другом, высоком берегу стояла белая церковь с золотым куполом-репкой, за нею — густо-синий лес.

Лариону было тогда лет девять. Он подошел к матери, показал украдкой картинку и спросил:

— Мама, это кто?

— А бог ее знает… Вроде монашка какая, — сказала мать, увидав на картинке церковь с паутинкой креста в голубом небе. — Дай-кась мы ее на стеночку…

Но Ларион спрятал эту «монашку» и смотрел, когда был один. Ему тоже хотелось на этот мягкий луг, ему нравилось лицо этой девушки с черными бровями и белыми щеками. Ее голова будто клонилась к нему, к Лариону.

…Ларион сделал несколько шагов за Варей. Она повернула к расчетному отделу и еще раз оглянулась. Увидела, что он идет за ней, и лицо ее ожило, она улыбнулась ему слабой улыбкой, как будто была в чем-то виновата. И ее сходство с той «монашкой» еще больше поразило Лариона, растолкало в нем то ласковое чувство, с которым он когда-то смотрел на заветную картинку.

— Варвара Касьяновна, — сказал он, догнав ее, — так ты не забудь насчет перевода. Золотов — моя фамилия…

Оглушительно грохал молот, дребезжало железо, и Лариону пришлось сказать ей это почти в самое лицо. А ее ответ он понял больше по движению губ и кивку головы, повязанной темным платком.

В сумерках Ларион возвращался в общежитие. Оно стояло на горе, в самой крайней улице. Большой, в два этажа дом из толстых бурых бревен. Десять окон смотрят на белую улицу, два окна из кухни — в большой обледенелый двор.

Сторожиха Кланя жила внизу, рядом с кухней. В приоткрытую дверь видна была высокая постель под красным одеялом и горка подушек в строченых наволоках. Из комнаты терпко пахло геранью, и слышно было, как стучит швейная машинка. Кланя вдовела уже третий год и старалась ладить с молодыми ребятами и мужиками, которых селили к ней под начало, хотя те и озорничали иной раз непростительно: тащили грязь на ногах, калечили койки, тумбочки, меняли казенное белье на табак. Приходилось Клане их покрывать, выкручиваться самой перед комендантом.

Лариона Кланя сразу обособила от остальных. Еще тогда, когда трудармейцев привезли и распределяли по комнатам, она нашла глазами Лариона и отозвала в сторону.

— Вверху-то холодненько бывает, — сообщила она шепотком. — Вот эту захватывай, рядом с кухней. Тут и я под боком, если что…

Но Ларион не собирался ничего захватывать. Его с тремя товарищами сунули как раз, наверх, в просторную угловую комнату. Из одного окна весь поселок видно, из другого — поле и лес.

Соседи по комнате подобрались разные. Первый — Сашка-шофер. Видно по ухватке, что из блатных. Он франт, чистоплюй, в мешке у него пиджачная пара, белые пимы, шапка-кубанка. Над кроватью сразу же повесил гитару с лентами. И чуть стемнеет, приоденется и исчезает, пряча зеленые глаза под надвинутую кубанку.

Слева от койки Лариона поместился Вася-пекарь. Еще молодой, но болезненный, почти слепой на один глаз парень. Рассказывает, что дома работал пекарем. Потом оказалось, что на самом деле только возил на хлебовозке мороженую черняшку по ларькам. Но у него только и разговора, что про калачи, сайки, булки…

— Пекарь называется! — посмеивался Сашка-шофер. — Около кренделей и не стоял, дурачья голова!

Последний жилец — Мишка-татарин, из Уфы. Этот, пожалуй, самый веселый, говорливый. Но он больше околачивается в соседней комнате, где тоже двое татар. Через стенку слышно, как они оживленно разговаривают по-татарски, но ругаются только по-русски.

…Когда Ларион пришел, Кланя-сторожиха меняла белье на койках и уговаривала Васю-пекаря отдать ей гарусный, домашней вязки шарф за полведра картошки.

— Все одно ведь замусолишь, прахом пойдет. А картошка у меня рассыпчатая, сахарная!..

— Горло у меня плохое, — печально сказал Вася. — Погожу пока.

Торг прекратился с приходом Лариона. Его Кланя стеснялась и сразу заговорила ласково-просительно:

— Уж вы, ребята, полотенца-то заместо портянок не наворачивайте. А то есть у некоторых такая привычка. Разве потом домоешься?..

— Не беспокойся, хозяйка, — за всех сказал Ларион холодновато. — Мы казенное имущество уважать приучены.

Он что-то невзлюбил Кланю за назойливость, за любопытство, хотя сейчас он должен был бы, казалось, благодарить ее за то, что она тогда послала его к Варе. Он особенно резко теперь чувствовал разницу между этими женщинами: одна хоть сейчас готова, а другую, наверное, и рукой не достанешь. Он снова вспомнил белое Варино лицо в черноте платка, огоньки, отраженные в больших ласковых зрачках. Если она не обманет, то с той недели они будут работать рядом…

Сумерки встречались с ночью, слабо горел свет, и морило тепло после рабочего дня на морозе. Только Сашка-шофер не собирался спать, снял гитару с облинявшими лентами, перебрал струны и запел вполголоса:

Здравствуй, мать, прими письмо от сына,
Пишет сын тебе издалека…
Я живу, но жизнь моя разбита,
Одинока, нищенски горька!..

Мишка-татарин прислушался и, высунув голову из-под одеяла, спросил:

— Горький, говоришь, жизнь?.. А кто тебя посылает с ножом ходить, свой трудящийся человек грабить?..

Сашка-шофер скосил глаза.

— Ша, Чингисхан! Тебя спросили?

Ларион не ввязывался. Они с Сашкой накануне и так крупно поговорили.

— Вашего брата за что в холодные края махнули? — посмеиваясь, заметил Сашка.

Ларион по годами выработанной привычке хотел смолчать. Но Сашка смотрел ему в рот: так и ждал, что Ларион огрызнется и будет повод со скуки завестись, поскалить зубы.

— Ты себя пожалей: много ли ты сам теплых краев видишь? От отсидки до посадки, — сдержанно сказал Ларион.

И Сашка усмехнулся, съел.

Когда все легли, Ларион еще посидел под лампочкой, пробежал газетный листок, который днем раздобыл в заводоуправлении. Потом подошел к репродуктору на стене, приловчившись, воткнул левой рукой вилку и сел в ожидании перед черным запылившимся диском.

Торжественно и грозно слетали к нему слова: войска 1-го Белорусского фронта совместно с 1-й Польской армией 17 января 1945 года освободили Варшаву… Ларион ловил ухом далекий шелест: ему казалось, что он слышен прямо оттуда, с истоптанных войной польских равнин, по которым метет теперь январская колючая метель, хоронит жертвы и плачет по ним.

Потом он лег и стал слушать, как эта же метель гуляет здесь, за окном. Сквозь ее холодное, мятежное гудение, казалось, доносится железный дребезг, тяжкие удары молота. Когда Ларион закрывал глаза, он видел языки пламени, бросавшиеся ему навстречу из-под свода гигантской печи. И Варино лицо с огнем на щеках и в глазах, который она старается скрыть от него, загораживаясь большой брезентовой рукавицей.

4

— Ну, ступай за мной, — все так же сдержанно улыбаясь, сказала Варя.

Она повела Лариона к тому концу печи, где были две топки под каменный уголь. Нажать на подвешенный груз, и тяжелая заслонка ползет вверх, вырывается сноп огня, на открывшихся колосниках, как живой, дышит алый уголь.

— Вот робит тут у меня один, — Варя показала Лариону на небольшого, нескладного мужичка, перемазанного углем и пропахшего гарью. — Да придурковат, не управляется, морозит печь. Будешь уголь ему подвозить.

— Ну что ж, — сказал Ларион и взял большую лопату-совок.

Он привез со двора вагонетку крупного, рассыпающегося угля и спросил мужичка:

— Куда сваливать? И как тебя звать-то, черный?

Тот пошевелил запекшимися от жара губами и сказал, что зовут Степой. Потом Ларион увидел, как этот Степа обмакнул какую-то грязную тряпку в воду, приладил ее на левую щеку и только после этого робко открыл топку и начал набрасывать уголь. Пламя хватало его, ватные штаны дымились, и Степа несколько раз бросал лопату и отпрыгивал. А в топке между тем чернело.

— Попроворней надо, отец, — заметил Ларион. — Будешь канителиться, живьем сгоришь.

Степа оглянулся на него беспомощно. Хотел вытереть рукавицей выступившие на черных ресницах слезы и еще больше замазал щеки.

— Дай-ка совок, — протянул руку Ларион.

Он стал правым боком к огню, так, чтобы вся тяжесть легла на здоровую руку, а правая, беспалая, была на прихвате. Быстро зачерпнул угля, швырнул, отскочил, опять швырнул…

— На-ка тряпочку, — тихонько заговорил Степа и протянул мокрую тряпицу.

Ларион, нагнувшись, вобрал голову, не глядя, швырял черный блестящий уголь. Сквозь его черноту в топке пробивались высокие огненные свечи. Через полминуты уголь разом занялся, вспыхнул ослепительно.

— А тряпочку свою, — сказал Ларион Степе, — жене снеси, пусть постирает. — И, толкнув вагонетку, поехал за углем.

Он и сам скоро стал чернее Степы, только была надежда, что пыль и сажа еще не въелись и отмоются. Ларион и не знал, что главная грязь еще впереди: перед концом смены они со Степой чистили зольники. Степа залез под печь и выбрасывал наверх душную, едкую золу вперемешку с неостывшим шлаком. Ларион насыпал эту золу на вагонетку и возил во двор, вываливая между кучами гари и железной обрези.

— Эй, дядя, много еще там? — наглотавшись серой пыли и чумея от угара, спросил Ларион, наклоняясь над зольником.

— Дак ведь когда ее мало-то? — проскрипел внизу Степа. — Вози знай помаленьку…

Помаленьку Лариону не хотелось. Он прыгнул сам в зольник, отнял у Степы лопату, стал выгребать. Кончив, выскочил наверх, серый, как сатана, стал тереть руки и лицо снегом, шапкой выколачивать из себя едкую пыль. И тут увидел Варю.

Она стояла возле топок, размотала платок и поправляла сползшую с затылка косу.

— Живые вы? — спросила она, улыбаясь.

— Живой, только на баню с вас. Грязный стал, как шут.

Она усмехнулась:

— Что ж, вопрос законный. Приходите, истоплю. Веники припасены, за жаром дело не станет…

После смены она нагнала его на заводском дворе, и они пошли рядом. Он видел, что и она устала, и шаг у нее не быстрый, и губы так же обсохли, как и у него, и глаза красноваты от жара. В короткие свободные минуты он успел заметить, как Варя с клещами в руках помогала печным доставать из печи горячие листы. Конечно, она бригадир, ее дело бы только распоряжаться, но она, видно, не такая…

Теперь, когда они шли рядом, Варя заговорила с ним, как со старым знакомым. Толковала ему про план, про то, как обеспечить прогрев, как бороться с переплавкой.

— Уж больно завод-то ваш дряхлый, — сказал Ларион. — Мне в Сибири довелось все же кое-какое производство поглядеть. Домны видел, блюминги. А у вас тут все на человечьем дыхании, на горбу.

Ей, наверное, показалось, что он уже жалеет, что попал к ней в бригаду. И она сказала неласково:

— Сейчас такое время, что перебирать не приходится. И у нас тут хотели полную перестройку делать, оборудование менять, да война всех обманула. Это верное твое слово, что на одном дыхании. Только ведь чем богаты, тем и рады. Каждый месяц, считай, две тысячи тонн катаем и отжигаем. Посчитай, сколько фронту-то дали! Ну, счастливо вам пока, до свидания!..

— До свидания, Варвара Касьяновна, — сказал Ларион.

…Так одна за другой пошли смены. С утра, в обед, в ночь… Пылает печь, идут алые листы, грохочет молот. Варя ходит по цеху, зорко глядит своими черными глазами, прикрывая лицо рукавицей, суется прямо в огонь. У нее в бригаде пятнадцать мужчин и молодых ребят, но Ларион не слыхал, чтобы Варя с кем-то зубатилась, да и говорит она немного, тем более, что какой же разговор, когда гудят моторы, бьет молот, дребезжит железо. Только порой Степе достается от Вари, когда меркнет в печи.

И Лариону скоро надоело смотреть, как тот канителится.

— Слушай, друг, вались ты отсюда к старой бабушке! — как-то не выдержал он. — С твоей ухваткой кислым молоком торговать!

И окликнул Варю:

— Варвара Касьяновна, у меня предложение. Может, поменяешь нас местами?..

— Неуж осилишь? — спросила она, тревожно метнув взгляд на его беспалую руку. — Как бы не сесть нам…

Она стояла и в волнении смотрела, как Ларион швырял уголь в обжору-печь. Став поневоле левшой, Ларион развил в левой руке и плече большую, упрямую силу. Только со стороны на него было странно смотреть: будто человек делает все не так. И непонятно, почему же все-таки у него получается все правильно.

— Вот где-ка шуровщик-то хороший пропадал! — радостно сказала Варя. — Спасибо тебе, Ларион Максимыч, выручаешь ты нас! А Степана-то не жалей, гоняй. Он сейчас рукава спустит.

«А ну его, — подумал Ларион, — шут его знает, может, больной…»

И он попустительствовал Степе: когда тот задремлет где-нибудь в черном, закопченном уголке, Ларион, махнув рукой, сам привозил вагонетку-другую угля. Только один раз, когда уж очень устал и боялся, что заморозит печь, тряхнул Степу за плечо.

— Ты, я вижу, хочешь два горошка на ложку: я бы и шуровал, я бы и уголь возил. Ну-ка, беги давай!..

Тот послушно побежал, и было в нем что-то жалкое, почти плачевное: в лучшие времена такого работничка близко бы к печи не подпустили. Плел бы где-нибудь лапти… А сейчас и такой нужен.

— У тебя жена-то есть? — как-то спросил Ларион Степу.

— Как же без жены?.. — отозвался Степа.

— И дети.

— Ага. А у тебя?

— У меня вот никого нет. Ты, черный, богаче меня. А я еще тебя жалел.

Степа в первый раз улыбнулся Лариону и решил его утешить:

— Дак ведь наживешь еще детей-то… Хитрого ничего тут нет…

Разговор этот слышала Варя. Она стояла за Ларионовой спиной, поджав губы в смешке, а когда Ларион обернулся, сказала весело:

— Глянь-ка, Степа наш разговорился! А ведь мы его вроде за немого держали. Видно, по душе ты ему, Золотов, пришелся.

— А вам? — вдруг в упор спросил Ларион.

— Что ж, и мне… — не сразу ответила Варя.

После смены он подождал ее на улице. Она сразу увидела его возле занесенного снегом чужого огорода.

— Можно, провожу вас?

— Что это вдруг вздумал?..

— Сами же сказали, что по душе…

Варя холодно поглядела на Лариона.

— Я в том смысле сказала, что робишь хорошо, за чужую спину не хоронишься. Я так считаю, что это — самое главное в человеке. Какая радость, если только для себя?..

Она как-то подобрела и даже поглядела Лариону прямо в глаза.

— А я вот завод наш люблю, верь совести, — сказала она тихо. — Ты полюбишь, вот и дружба у нас с тобой пойдет. Да тебя вроде и так видно — трудяга. Сколько мы с вами знакомые? Двух недель нет, а уж кажется, что давненько…

— Помнишь, как в лес с тобой ходили? — спросил Ларион.

— Помню, — тихо сказала Варя. — Как не помнить-то?..

5

В конце января Варя собрала перед сменой свою бригаду и сказала, таинственно улыбаясь:

— Ну, мужики, сурприз есть. Дают нам за январский план четыре пол-литра вина на бригаду. Как делить будем?

Были голоса за то, чтобы разделить всем поровну, хоть по стопке. Другие предлагали бросить жребий. И Варя согласилась:

— Верно, что по губам-то мазать! Кому достанется, тот и шикуй.

Вслед за другими и Ларион запустил левую руку в шапку, куда набросали билеты со «счастьем». Он и сам не поверил, когда выгреб билет со счастливой меткой.

— Смотри-ка! — громко сказала Варя. — Новый-то у нас везучий. Значит, выпьем, Ларион Максимыч?

— Что же, — растерянно отозвался Ларион. — Можно…

Еще один счастливый билет, как на грех, достался Степе, и это всем показалось уж очень обидно: Ларион в бригаде без году неделя, а Степа — самый никудышный работничек. Хотели уж переиграть, но Варя не дала. Прогудел гудок, и она развела свою бригаду по местам.

Наверное, она заметила, как пробовали уговорить Лариона, чтобы он уступил свой счастливый билет:

— Слушай-ка, Золотов, ты вроде мужик непьющий…

— Это по какой же такой причине ему и выпить нельзя? — строго оборвала Варя. — Чего это вы налетели? — И шепнула потом Лариону: — Не отдавай! В субботу, может, соберемся у Клани. Я бы и к себе пригласила, да свекровь черт-те чего подумает… Так договорились, что ль?

…В субботу после смены Ларион отправился к парикмахеру. Тот остриг его под бобрик, выскоблил щеки и побрызгал какой-то пахучей водой. Дома Ларион достал из сундучка новую рубаху и в сенях украдкой надел ее.

У Клани уже готов был полный стол закусок: пирожки из картошки, соленые грузди, редька, кисель.

— Садитесь, Ларион Максимыч, — пригласила она, улыбаясь во всю щеку. — Подружка моя не задержится…

Минуты три прошло, и в сенях заскрипела дверь. Вошла Варя в шубе с куньим воротником, в пуховой пензенской шали, в маленьких белых валенках. Сияла шубу, под ней было коричневое кашемировое платье, на шее бусы. В проколотых, кругленьких ушах качались сережки с камушком. Лицо было яблочно-румяным с мороза, чернели угольные, разлетные брови.

Такую Ларион ее еще не видел. Варя скинула шаль, поставила стол четвертинку водки.

— Что же это ты в гости со своим-то самоваром? — заметила Кланя. — Мы с Ларионом Максимычем хотели тебе уважение сделать.

— Много нас набежит ретивых на ваш сиротский кусок! — весело сказала Варя. — С лета берегу, не пошлет ли бог хорошую компанию.

Она села рядом с Ларионом, расправила пышный подол у платья.

— Что это ты так на меня смотришь, Золотов? — спросила она, легонько усмехаясь. — Не узнал? Ну, раз собрались пить, давайте пить…

Рука у Лариона чуть дрогнула, когда он наливал по первой.

— Стеснительные вы какие, Ларион Максимыч, — щебетала розовая Кланя. — Получайте, пожалуйста, пирожков! Или что глянется…

Эх, если бы они, Ларион и Варя, оказались теперь вдвоем!.. Добрая, веселая женщина эта Кланя, но здесь — третья лишняя. Ларион старался улыбаться, но выходило как-то хмуро.

Через час они сидели уже красные и смеялись. Две возле одного. Кланя искала все время Ларионовых глаз, говорила больше всех.

— Варь, а личность какая у Лариона Максимыча симпатичная, можно даже сказать, красивая! Да чего же вы тушуетесь, раз правда?

Варя снисходительно, но осторожно улыбалась.

— Ничего, подходящая личность. Вот, Клань, и завладай им. Ты одна, он один, и будете, как две головни, вместе шаять…

Зачем она завела такой разговор? Хотела ли спрятать свои собственные чувства или искренне желала своей подружке радости? И Ларион, хоть и выпил, все время ловил в Вариных глазах какой-то обращенный и к нему самому вопрос.

— Не лейте мне больше, — попросил он, собирая мысли, — а то как бы под стол не поехать…

— Так нам ведь и вытащить недолго, — заливалась Кланя. — На ноги поставим, опять пить заставим! — И она совала пирог в Ларионову беспалую руку.

— Хватит, спасибо, — сказал он и резко поднялся.

Встала и Варя под недоуменный, растерянный Кланин взгляд: и закуска осталась, и даже вино есть на донце, а они уходят. А Ларион даже как будто собирается идти провожать, взял свой пиджак.

— Не надо, не ходи, — опустив глаза, сказала Варя. — У нас тут народ такой: посидела с вами, а муж приедет, скажут, что и дома не ночевала.

Ларион все-таки пошел. Было лунно, морозно. Варин куний воротник сразу заблестел. Скрипели по снегу новые, тугие валенки.

— Что же ты Кланьку-то обидел? — кутаясь в воротник, спросила Варя.

— Обидеть не хотел, но не нужна она мне.

— Какая же такая тебе нужна?..

— Сама знаешь какая.

Варя замолчала и пошла быстро, спрятав рукав в рукав.

— На лесозаготовки скоро нам всем идти, — сказала она, меняя разговор. — Цех остановлять хочут: Кизел угля не дает. Мечтали мы и февральский план махнуть, да вот осечка… Пока хоть поселок дровами обеспечим, а то что в больнице, что в детсаду скоро ни поленца не останется.

— И ты пойдешь? — с надеждой спросил Ларион.

— А что ж, на мне метка, что ль, особая? Не велико начальство.

Она пристально поглядела на примолкшего Лариона и вдруг предложила:

— Может, пожелаешь на пару со мной? Задание небольшое — тридцать метров. Быстренько бы управились. А если на руку свою не надеешься, моих двух хватит… Подумай. А пока прощай, дальше не ходи за мной. Не надо.

6

С начала февраля прижали ярые морозы. Как и сказала Варя, цех остановили. Остыли печи, замолчали прокатные станы. Только скрипучий ветер гулял из конца в конец по длинному омертвелому цеху, стучал белым от мороза железом, закручивал кровельную обрезь.

Холодно было и в общежитии. Окна проморозились, на подоконниках снег, внизу около кухни замерз бачок с водой. Баню не топили вторую неделю: дров в обрез.

В первое же воскресенье уходили в лес, на заготовки, а в субботу сидели в комнате, не раздеваясь, жались к остывшей печке. Но она еще утром протопилась, а больше Кланя дров не отпускала.

— Я на сторожихином огороде за баней пень сухой видел, — сказал Ларион. — Пошли, растаганим его, а то мы тут к утру к койкам примерзнем.

Сашка-шофер подумал и сказал:

— Мне здесь не ночевать. К «Машке» своей пойду, там не замерзну.

Вася-пекарь хворал, кутался в одеяло. Мишке обуваться было неохота, и вообще он заметил, что это еще терпеть можно, если дых не видно.

Ларион встал, натянул покоробленные морозом ботинки, пошел вниз за топором. Минут через двадцать вернулся, притащил целое беремя смолистых щепок.

— Ну уж теперь близко к печке не лезьте, — предупредил он. — Если бы не Вася больной, я бы вас, чертей, поморозил. Ишь ведь паны какие!

Угроза была явно не опасная, и все тут же пристроились к печке. Придвинули к щиту Васину койку и грелись, толкая друг друга.

— Русский человек зад греет, — пояснял Мишка. — Татарин, обрати внимание, сердце греет. Татарин понимает: самый главный место в человеке — сердце. Сердце холодный — весь холодный!..

— Вот завтра не пойду топку промышлять, погляжу, на чем ты свое сердце погреешь, — усмехнулся Ларион. — Где оно у тебя, сердце-то? В какое место отдает?

Мишка не обиделся и от печки не отошел. Вася-пекарь изрек мечтательно из-под своего одеяла:

— Сейчас бы жарок загрести да пяточек пышечек на листе посадить! Солодовых!.. А для загара сладкой водой сбрызнуть…

Потеплело, и все разбрелись по койкам. Даже Сашка-шофер не пошел к своей «Машке», а прикорнул на всклокоченной койке, потянулся за гитарой.

Завезли меня в страну чужую
С одинокой, буйной головой!..
И разбили жизнь мне молодую…

— Не бренчи, — остановил Ларион. — Видишь, человек заболел.

Сашка пристально посмотрел на Лариона: не нравилось ему, что этот «кулачонок» много тут воли берет.

— Эй, Золотов, — спросил он небрежно, — ты какую это бабу зафаловал? Тут, гляжу, стоите, за ручки держитесь… — И, увидев, что Ларион сделал угрожающий жест, добавил поспешно: — Да это ты правильно: довольно глупо бы было с твоей стороны мужскую возможность в такое время не использовать…

— Я своими мужскими возможностями не торгую, — резко сказал Ларион. — И не лезь не в свое дело.

Сашке крыть было нечем. Подумал, надел кубанку на самый лоб, поднял воротник, пошел к «Машке».

Ларион лег. Он сейчас думал о том, что с завтрашнего дня будет видеть Варю не по восемь часов в сутки, а круглый день. И ночевать они в лесу будут под одной крышей. Не рядом, конечно. Но, может быть, он увидит ее спящую и услышит, как она дышит во сне. Ох, как ему хотелось быть с нею!.. Глядеть в глаза, игристые, черные. Волосы у Вари по виду жесткие, а под рукой, наверное, рассыпаются и горячат. Ларион помнил с того дня, когда в первый раз увидел Варю у нее же в избе, какая белая у нее шея, с глубокой ямкой под горлом. С такой шеей ей бы только ходить с открытым воротом, не прятать от людей свою белизну. Нет, пусть уж лучше прячет.

В дверь скользнула Кланя-сторожиха. Осторожно, почти заискивая, подступили к Лариону:

— Максимыч, не пойдете ли ко мне на низ? Нам четвертого надо, в подкидного сели мы… И тепло у меня.

— Мне левой рукой сдавать неспособно, — сказал Ларион. — Играйте уж без меня.

— Какие вы гордые! — чуть не со слезой сказала Кланя. — Я тут видела, шьете сами, а уж чтобы карт не сдать!.. Ну, бог с вами!

Она ушла так же неслышно, как появилась. Ларион отвернулся к стене, положил худую щеку на беспалую ладонь. Здесь, на новом месте, он почему-то часто стал видеть тревожные сны. Они повторялись из ночи в ночь, мучая его.

Снились ему бесконечные штабеля леса возле полотна железной дороги. Толстые, в два обхвата, сосновые и лиственничные кряжи, шершавый еловый десятиметровник. Платформы с высокими стойками, обхваченными проволочным канатом. Вот с хрипом гнется одна из них, ломается с треском пополам, и скользкие от мороза бревна рассыпаются, крушат подпоры, рвут канаты…

Сквозь дрему слышался Лариону визг бензопилы, хряск падающих елей, рыкание тракторов, плач метели… Очнувшись, вспоминал бараки в лесу, в глубоких снегах. Здесь первую военную зиму он, оставшись без пальцев, просидел сторожем, пока приспособился левой рукой готовить березовую чурку тракторам и автомашинам, гнать смолу, выжигать уголь.

…Холодные белые дни и долгие синие ночи. Один он ночевал в лесу, замкнувшись на засов в еле подсветленном керосиновым фонарем бараке. Иногда из поселка приходила к нему молчаливая молодая вдова. Она шла шесть верст лесом, не боясь волков и ночной стужи. Ходила до той поры, пока не пришло известие, что муж-то ее, оказывается, жив.

Ларион вздрогнул и открыл глаза: Мишка-татарин тряс его за плечо.

— Ступай на улицу, тебя баба какой-то зовет. Красивый очень… Ходи быстро!..

За углом, у старой, промороженной насквозь рябины, Лариона ждала Варя. И держала что-то в руках.

— Завтра в лес, — сказала она и опустила глаза, — так я пимы тебе мужнины принесла. И рукавицы… Нельзя в лес в ботинках…

Тут она отступила, кинула свою ношу на снег и, будто обороняясь, выкинула вперед обе руки в варежках.

— Ты чего же это делаешь?.. — испуганно спросила она, отпихнув Лариона. — Вот ведь ты какой!.. Пусти, слышишь!

Ларион растерялся и опустил руки. А Варя быстро подняла со снега мешок, развязала и вытащила пару крепких, бурых пимов и рукавицы-шубенки на большую мужскую руку.

— Не надо мне, — вдруг упрямо сказал Ларион.

— Пошто же так?!.. — прикусила губу Варя.

— Не заработал.

— Авось когда-либо… — И она снова поспешно отпрянула. — Слушай-ка, говорю тебе, не подходи!

Ларион повернулся и пошел. А она тихонько крикнула ему вслед:

— Возьми хоть рукавички!

В темных сенях до плеча Лариона дотронулась чья-то рука. Он быстро откинул ее и узнал Кланю. Карточная игра, видно, не состоялась. Кланя стояла в нижней рубахе и полушубке внакидку. Выходя к Варе, Ларион разбудил ее, если только она спала.

— Сколь я из-за тебя пережила!.. — горько сказала Кланя. — Я вдова, а у Варьки мужик жив, письма с фронта пишет. Куда ты глаза свои закидываешь?..

Ее живое горе задело Лариона.

— Поищи другого, дорогая, — сказал он сумрачно. — И не обижайся ты на меня…

Утром отправились в лес. До лесосеки было километров десять. То ли мороз сбавил, то ли шли быстро, но Варе показалось, что и не холодно. Как только вышли, она увидела на Ларионе чьи-то незнакомые ей валенки, и в сердце к ней впрыгнула ревность: у нее не взял, а какая-то другая уговорила… Но потом она рассердилась на себя за такие мысли: валенки эти доброго слова не стоили — латаные-перелатаные, как Христа ради поданные. Ухажерка такие постесняется дать.

И Варя радовалась, что уж руки у Лариона по крайней мере не озябнут: она так старалась, сама шила эти шубенки. Если он заметил, то на запястьях она красной шерстинкой пометила его буквы: Л. и 3. Но Ларион, наверное, обиделся на нее за их вчерашнюю нескладную встречу: идет где-то впереди, ни разу к ней не подошел. А может быть, не хочет конфузить ее не людях; все-таки у нее муж, она не девчонка.

…Солнце поднялось на высокую ель, когда пришли к месту порубки. Тут же стояло большое, обжитое зимовье. Из трубы валил густой дым.

— У печки место захватывать!

— Вот дикие! То плелись нога за ногу, а как место захватывать, они первые.

Спорили из-за мест, толкались, пробираясь ближе к печи. Сразу загремели посудой, поплыл табачный дым, запахло сырой, припаленной одеждой.

— Максимыч, — тихо позвала Варя. — Иди сюда, здесь местечко есть.

Она скинула свой полушубок на нары. И крикнула мужикам:

— А ну-ка, курильщики, на мороз! Задушили табачищем своим, лешак бы вас с ним понес!

Ей хотелось держаться смелее, развязнее. А у самой было такое чувство, что сегодня случится что-то страшное, и холод подступал к сердцу, жар к вискам.

— Так что же, Золотов, пойдешь на пару-то со мной? — нарочно громко спросила она, и ей самой показалось, что голос вот-вот оборвется.

Ларион понял. Сказал тоже громко, с усмешкой:

— А не боитесь, товарищ бригадир, что в отстающие со мной попадете?

Варя бодрилась:

— Да уж не сомневайся, со мной такого не бывало. У меня тятя лесоруб, я под елкой выросла!..

Кто-то сказал назидательно:

— Гляди, Павел твой приедет да вам обоим за эту елку шишек наклеит. Он у тебя мужик взгальный: примется трепать, пыль пойдет!

— А это уж забота не ваша, — резко сказала Варя. — Кого не целуют, тот и губы не подставляй.

…Белый лес стоял стенкой. Из-за голых берез чуть проглядывал желток солнца, словно его кто-то бросил в холодное небо. Не видно ни следа, ни зверушечьей лапки на снегу — все попряталось, затаилось.

Варя несла пилу-восьмичетвертовку. Лариону дала два топора. Оглядевшись, сказала тихо:

— Пойдем подальше. Тут лесорубы-то собрались, — Тюха с матюхой. Того и гляди, лесиной раздавят. А нам с тобой еще жить не надоело. Верно?..

Они долго шагали по сугробам, а с потревоженных елок сыпался им на лицо обжигающий снег. Наконец Варя остановилась на большой белой поляне.

— Нравится тебе здесь, Максимыч?

— Ты тут, — значит, хорошо, — коротко сказал Ларион.

Он вытащил из-за пояса топор, подсек первую березу. Она была ровная и белая, как восковая свеча. Еловая поросль вокруг туманилась инеем.

Они пилили быстро, не разгибаясь. Береза с легким шорохом пошла вниз, хлестнула вершиной по снегу, подняла целую метель.

— Одна есть, — переведя дух, сказала Варя и пристально посмотрела на Лариона. — Ну, давай еще.

Они свалили семь штук, обрубили вершины. Варя стала разводить костер. Извела одну только спичку, и взвихрилось пламя.

— Погрей руку-то, — позвала она Лариона. И он, оглянувшись, подошел к ее костру.

Долго им быть вдвоем не пришлось: на яркий огонь тут же сбежались все озябшие с других делянок.

— А мы к вашему огоньку!..

— Свой раскладать надо, — сурово бросила Варя.

— Чай, тебе жару-то не убудет. Не задавайся, Касьяновна. Напарничка себе баского выбрала, а молодые мужики, они сердитых баб не любят.

Варя отвернулась, молча взялась за топор. Тихо сказала Лариону:

— Никуда — от них, сплетниц, не спрячешься… Во всякое дело лезут. Поди, Максимыч, развороши огонь, будто невзначай. Свидетелей нам тут с тобой не надо.

Сердце у нее колотилось тревожно, но росло упрямство: вот нет же, не побоюсь, коли так!.. Идите, глядите!

— Бери пилу-то, — справившись с волнением, сказала она Лариону, который стоял в нерешительности, какой-то смятый, взъерошенный.

Больше они в этот день не отдыхали. Обедать в зимовье не пошли, поели хлеба и испекли в золе картошку. А мороз жал. От одного удара колуном дрова разлетались, как стекло.

— Поровней выкладывай, Максимыч. Не люблю я кривых поленниц. Я все люблю красивое… Может, потому и в напарники тебя позвала.

Ларион бросил полено и шагнул к Варе.

— Ты погоди… Вперед норму нам надо исполнить. Делу время, а потехе-то час…

— Вот я и вижу, что тебе потеха, — нахмурился Ларион и, отвернувшись, стал быстро швырять поленья.

Она видела, как он напряжен и как устал, как сбит с толку ее намеками. А что ей было делать? Сейчас кинуться к нему?..

Лес слился стеной, небо наверху стало густо-синее, без единой звезды. А по сугробам так и двигался мороз.

Поленница в шесть кубометров была выложена полено в полено.

— Сто пятьдесят процентов, — тихо сказала Варя. — Теперь… теперь и целоваться можно…

Вокруг не было никого, костры давно загасли. Варя быстро расстегнула полушубок, распахнула полы, и Ларион тесно прижался к ее теплой, твердой груди. Щеки Варины были с морозцем, а губы жгли. Вся она пахла снегом, елью, смолёвым дымком костра.

— Куда ж ты?.. — спросила она шепотом, когда Ларион оторвался, чтобы перевести дух. — Погоди, дай-ка рученьку твою родимую погрею!..

Она дышала ему теплом в самое лицо.

— Ох, Ларька, милый мой!.. Пропали мы!.. Что делать-то будем?

Видно, давно уже не касался Ларион теплого, живого тела: он будто летел куда-то.

В зимовье они возвращались уже в полной темноте, проваливаясь в снег и оба чуть не падая.

— Ступай, Ларя, вперед. А я минут через пяток: чтобы не вместе.

Их, конечно, «засекли»; уже на другой день Варя заметила, что за ними следят. То одна баба, то другая, словно невзначай или заблудившись, бегут через их делянку. Остановятся и посмотрят, как они здесь с Ларионом вдвоем. Варя теперь и огня не раскладывала до самого вечера, чтобы не шлялись то погреться, то за угольком. Только окончив работу, они с Ларионом собирали сучки, жгли их и, схоронившись за яркое пламя целовались.

— Захочешь согрешить, так ведь не дадут добрые люди! — улыбаясь и чуть не плача, говорила Варя. — Ну ничего, Ларька, скоро и домой!

Задание, которое им было положено, они нарубили за пять дней. Последний день работали как звери: спешили домой, зная, что там первая же ночь их спрячет от чужих глаз. О том, что будет дальше, им сейчас думать не хотелось, да и страшно было.

Они оба очень устали: четыре ночи, которые ночевали в этом лесном зимовье, они провели почти без сна. Можно ли уснуть, когда слышишь дыхание, но не смеешь протянуть руку, чтобы дотронуться? Холод, сухой хлеб вместо обеда, отчаянные объятия под треск костра и тут же работа, работа: визг пилы, стук топора, хряск сучьев…

— Ларька, родимый!.. Я тебя замаяла совсем. Да и сама-то… Как домой-то пойдем?

— На руках донесу, — сказал Ларион.

Ночью поселок встретил их редкими огнями. Завод мерно гудел в темноте, дымил едва приметным серым дымом.

— Заходи, — отомкнув сени, сказала Варя. — Девчонка моя у свекрови, нонче еще не ждут меня. Сейчас каминку растоплю, наварю густой каши…

И хотя еле стояла на ногах, опять откуда-то взялись силы. Скинула полушубок, платок, быстро нащепала лучины. Оглянулась: Ларион все еще стоял у порога.

— Так что же ты? Давай пимы нагрею. Садись пока на постель.

Он все стоял, неподвижный.

— Чего с тобой? — уже тревожно опять спросила Варя и подошла к нему.

Ларион поглядел ей в глаза.

— Ты веришь, что не за густой кашей я сюда пришел?

Варя встрепенулась и сказала страстно и ласково:

— Родимый! Какой разговор! — Она засмеялась веселым, девчоночьим смехом. — Без каши тоже нельзя, Ларя. Никакой тут обиды нам обоим нет.

…У Лариона перед глазами плыла жарко натопленная изба, с цветными обоями по стенам. Большое зеркало против кровати, в котором он увидел себя самого, непохожего, бледного, с прилипшими ко лбу волосами. На столе недоеденная каша, молоко в чашке. Окна затянуты морозом и вышитыми занавесками. Две пары валенок, сброшенных на чистый половик.

Варя обнимала Лариона, целовала и не отпускала.

— Плохо тебе, что ли, тут, хорошенький мой? — спросила она с нежностью. — Что ты все мечешься?

Под головой у Лариона была мягкая, горячая подушка. От наволочки, от подстилки, от Вариной рубахи пахло речной водой… От большой печи, со стен, с потолка двигалась на Лариона теплая дремота, сжимала его и томила.

— Варя, — очнувшись, сказал он. — Ты, может, бросила бы мне чего на лавку… На мягком мне не уснуть… Отвык. И тебе спать не дам, а тебе отдохнуть бы…

И тут же он дремал опять. Варины руки держали его крепко. Лариону уже не стыдно было больше ни своей худобы, ни серого, застиранного белья, ни того, что его морит сон, когда она, Варя, рядом.

— Хорошая моя Варька! — прошептал Ларион, засыпая. — Прости уж ты меня!..

Она гладила его голову, говорила ему в самое лицо:

— Спи, родимый, еще все впереди. Закрой синие свои глазочки. Я постерегу, никто тебя не тронет!..

…Когда Ларион проснулся, Вари уже рядом не было. Скрипнула дверь, она вошла, спустила ведра с коромысла.

— Спал бы. Чего на окошки-то глядишь? Не бойся, провожу, никто не увидит.

Она подала самовар, подвинула хлеб, молоко. Ларион молча сидел у стола.

— Варя, — заговорил он наконец, — ты не обижайся… Как дальше у нас будет?

Она ответила не сразу. Видно, пока он спал, ей тоже было о чем подумать.

— Чего пока загадывать?.. Как позову, придешь спять.

— В чужой дом по ночам только воры лазают, — сказал Ларион.

Варя вздрогнула. Потом поджала губы, сложила под грудью тонкие, голые по локоть руки.

— Как сказать, чужой!.. Я на этот дом шестой год роблю, все тут моей рукой уделано. Людям-то со стороны не видно: думают, Пашка мой — хозяин. А он ботало пустое, горлан. Таскается, бывало, по лесу-то, таскается, белку дохлую притащит, одна слава, что охотник. А дома, куда ни сунься, везде я. Эх, кабы не девчонка!..

И Варя вдруг заплакала. Слезы у нее текли крупные с градину.

— Подумала я, дура, что любишь ты меня… А ты сразу корить!..

У Лариона сердце просилось наружу. Как же ей объяснить?..

— Ты скажи: можно тебя не любить-то? — спросил он с силой обняв ее. — Забрала ты меня совсем!..

За окном уже светало. Прогудел заводской гудок. Пора было и расставаться.

7

Снова ожил цех, потекло тепло от печей, загремело железо.

Давно уж так не пылало: уголь блестел, как алмаз, искрился у Лариона на лопате. Листы выходили из печи, как облитые алой кровью. Молот не бил по ним с дребезжанием, а шлепался, как в масло.

Варя подошла к Лариону, сказала тихо:

— Полегче шуруй, миленок: ребята таскать не поспевают. Правую топку запусти, может, одним котлом продержимся.

Она раскутала свой темный платок, сама взяла клещи. Ларион видел, как она шагнула к огню, схватила двухпудовый лист. Выдернула с десяток и сунула клещи в бак с водой — взвился пар.

Рабочие от молота кричали, отгоняя рукавицей жар от лица:

— Касьяновна! Ждяниха! Нынче дело рекордом пахнет! Докажи, что зря юбку носишь!..

Варя перевела дух, попила воды, подвязала потуже косынку.

— А вам без юбки надо?.. Звонари! Что прете-то? — И снова взялась за клещи, помогая печным. — Давай, ребятки, накидаем им погорячее, пусть щурятся.

Печными работали ребята-фабзайцы. Бегали взъерошенные, мокрые, как мыши. Носы блестели, горячий пот, мешаясь с сажей и пылью, тек по впалым щекам. А между ними, как черная, сильная птица, — Варя.

С каждым днем по-новому видел ее Ларион. То притихшая, испугавшаяся сама себя, своей силы, то играющая ею. То застенчивая и ласковая, то отчаянная, говорливая, независимая. Все ее слушаются, все любят и даже боятся, как старшую. Ей всего двадцать пять, а у нее в бригаде сорокалетние мужики. Лариону вспомнились Варины слова: «Я завод наш люблю, верь совести. Ты полюбишь — и дружба у нас с тобой пойдет…» Ларион уже и любил его, этот гулкий, горячий цех. Когда увидел, на узкоколейке возле завода стоят гондолы с углем, обрадовался, будто хлебу. И вот теперь всю смену без устали кормит свою топку черной, горючей едой.

К концу такой жаркой смены и Ларион упарился. На Степу была надежда плохая, что он сам вычистит зольники. Ларион взял скребок, лопату и прыгнул в зольник. Там была такая жара, что, того и гляди, могли затлеть ботинки и штаны. Ларион копался дольше обычного и вылез, почти очумевший. Варя протянула ему руку, помогла одолеть ступеньки.

— Некогда мне было пособить тебе, — сказала она тихонько. — Мы ведь, Ларя, сегодня две нормы дали. Погрел ты нас! Глядишь, таким-то боевым манером мы и план нагоним.

Пожилая работница, садившая в печь листы, уже давно приглядывалась к Лариону и к Варе.

— А толково стал робить новенький-то твой! — сказала она, усмехнувшись. — Гляди, тонны две за смену-то перекидал. Небось ручки-ножки дрожат? Хватит ли, Варька, у тебя жалелки на него?

Варя, спрятав смущение, ответила сурово:

— К тебе занимать не побегу. И не дитя он малое, чтобы его жалеть. Сироту-то из него не делай.

…Они встретились в полночь, после вечерней смены, на краю поселка. Постояли в узком, заметеленном проулке.

— Ну, дак как?.. — шепотом спросила Варя, пропуская Ларионовы руки к себе под шубейку.

— Уже соскучился.

— А я думала, забыл… — Она засмеялась и потянулась к нему губами.

Потом она рассказала, что свекрови ее уже донесли, как она в лесу с чужим мужиком на пару дрова пластала. Прибавили и то, будто одну ночь их вовсе не было в зимовье: жгли в лесу костер и около него ухажерились.

— Было крику, — недобро улыбаясь, сказала Варя. — Я ей, старой дуре, сказала, что это брехня. А что на пару с тобой робила, так хотела инвалиду помочь.

— Ну, и поверила? — усмехнулся Ларион.

— Вряд ли… Ну да тьфу на это дело!.. Ты-то как у меня, Максимыч?

Он не мог ей не сказать, что все эти дни живет в тоскливой тревоге: боится, что не удержит ее. Одному уже было нестерпимо, а никакой другой, кроме нее, ему не надо. Со вчерашнего дня вовсе не может найти себе места — похоронили Васю-пекаря.

— В сутки скончался от сердца. А ведь мы с ним вместе комиссию осенью проходили, и он им тогда словом не пожаловался… Вот она какая жизнь, Варька!

Ларион рассказал Варе, как накануне был на кладбище. Снег глубокий, лошадь дали плохую. Провожало всего четверо: он, Кланя, соседка-старуха и рабочий из коммунального отдела, которого комендант отрядил, чтобы было кому помочь гроб с саней снять.

— Вечером поминки были… Карточка у него неотоваренная осталась, так Клавдия пирог какой-то испекла, кашу сварила… А я, веришь, что-то и есть не мог…

Варя схватила его за руку.

— Ой, да будет, родимый!

— Ты пойми, — сказал Ларион, — я так боюсь один быть. Не могу же я всю жизнь судьбу ждать. Будем встречаться, ты можешь оказаться в положения. И как я тогда своего ребенка получу?

Варя хмурилась, скрывая нежность.

— Какой тебе еще ребенок? У меня третий год на белье нету… Поробь-ка с мое! Верно, что мы, бабы, как кошки… Хоть голодом, хоть холодом! — И зашептала ему в лицо горячо: — Ты уж, Ларька, люби, не оговаривайся. Время, оно все определит. Приходи вот завтра, девчонку опять к свекровке провожу…

Она прижала Лариона к забору, стала тормошить целовать. Так крепко, что у обоих заныли зубы.

Уже перевалило за полночь, дверь в общежитии была на крюке. Ларион постукал легонько, потом еще раз — посильнее. Заскрипели половицы в сенях, вышла полуодетая Кланя. Сказала гневно, как еще никогда с ним не разговаривала:

— А я тебя за самостоятельного человека считала!.. В другой раз я тебя под дверями поморожу, таскуна такого.

В середине марта Лариону почуялось, что вдали маячит весна. Кругом лежал еще глубокий снег, и по утрам морозило так, что захватывало дух. Но в полдень, когда он выходил из цеха, чтобы продышаться, то замечал, что на грудах золы и шлака снег как будто движется и от него идет влажный, какой-то цветочный запах. И со двора не хотелось уходить.

А в цехе с каждым днем становилось жарче. Последние месяцы войны работалось с радостным упорством, хотя и из последних сил. Выходили на полторы, на две смены и шли домой, почти очумев от грохота, от жары и горячей пыли. И, едва поспев за короткие часы между сменой отдышаться от гари и дать рукам отдохнуть, снова становились кто к молоту, кто к печи. И металл шел своим чередом.

Плывут и плывут листы, как красные лебеди, высоко задирая передний, в два языка раскатанный край. Потом их, не давая остыть, бьют под молотом, а когда листы остывают, приходит сортировщица, совсем молодая, почти девчонка, и метит мелом те, что нужно еще раз нагреть и пробить, а остальные везут к ножницам, которые с лязгом обрушатся на неровные края, обрубят их по стандарту.

Потом приходят грузчики в ватных наспинниках, начинают кидать друг другу на загорбок сразу по два двухпудовых листа и таскают в большой пульмановский вагон, поданный под погрузку. Ночью приползает со станции паровоз и увозит эти суровые, толстые, коричневые листы железа туда, где делают танки и броневики. Если в дороге мел не отрясется, на многих листах танкостроители прочтут:

«Подарок фронту бригады отжигальщиков Варвары Ждановой».

— На меня фронт обижаться не должен, — весело усмехалась Варя. — На меня Гитлер должен обижаться!..

Они с Ларионом любили теперь ночные смены. Он приходил к ней, когда совсем темнело, и потом они вместе шли к заводу по нетронувшейся еще реке. Ночью в цехе спокойней, а выйдешь на темный двор, там обдувает сырой ночной ветер, отгоняет сон. Печь пылает жарко, скрипят раскаленные ролики, идет алое железо. Первый гудок гудит в четыре утра. Варя, заметив, что кто-нибудь дремлет, толкает в бок, знаками показывает, сколько еще надо отжечь до конца смены. Бодро ухает молот, пчелиным гудом рокочут моторы…

Лариону казалось, что он уже очень давно здесь, около черных топок, возле лижущего огня. И возле Вари. Она любила его — он это чувствовал каждый час, каждую минуту. И если бы только он, — все это видели. Такую любовь прятать трудно, она брызжет из глаз, как искры из-под тяжелой заслонки у печи.

Сперва вокруг них было молчаливое недовольство: как же так, жена фронтовика? А этот пришел, чужое место занял. Потом Лариону показалось, что ему простили. Только бабенки из других бригад нет-нет да и шипели Варе вслед:

— С какими глазами она на люди идет? Помилуется с гулеваном и жалует, будто от обедни!..

Варя понимала, что тогда у Лариона на душе, и, оставшись с ним наедине, говорила:

— Не поддавайся, Ларька, не переживай! Легко-то, когда счастье в руки дается? Легко только птицы паруются. Сейчас основное — войне конец увидеть. Тогда отдохнем, обдумаемся… А то болят у меня руки, Ларион. Веришь, места им иной раз не нахожу…

Так она всего лишь один раз призналась ему, что устала. Но это случилось, видно, в горькую минуту. И она тут же стала говорить, что силы у нее еще непочатые, что хоть все снова начинай. Но Ларион с большой тревогой посмотрел ей в глаза, под которые словно кто-то насыпал синьки.

— Славная она баба! — сказал как-то Лариону один из Вариных рабочих. — По чести тебе скажу, Золотов, на что уж я от нехваток духом пал, а попадись такая баба, как Варвара, ей-богу бы закрутил, ни на что не поглядел!

— Неужели не поглядел бы? — ревниво усмехнулся Ларион. А на душе у него плясала радость: ведь его Варя выбрала!

Узел у них с Варей затягивался крепче. Они еще не знали, как дальше будут жить и что их ждет. Но Лариону казалось, что он уже крепко ухватился за свое счастье и легко его из рук не отпустит. Поэтому, когда вышел у него крутой разговор со старшим мастером, Вариным крёстным отцом, Ларион держался твердо.

— Давно уж я с тобой поговорить собирался, Золотов, — сказал ему тот, оставшись один на один. — Неудобно, конечно… Только ведь надо когда-то. Ты вроде бы с крестницей моей?

С несвойственным ему озорством Ларион вдруг сказал:

— У нас, товарищ старший мастер, в деревне девки такую песню пели:

Про то знает лишь подушка
Да перинка пухова…
Еще знает ночка темна…

— Ты с песнями-то погоди, — сурово оборвал мастер. — Какая вот будет песня, когда Павел воротится? Ты ж Варвару под монастырь подведешь. Думал?

— Не думая один гусь живет. Павел, он есть Павел. А я, товарищ старший мастер, — Ларион. Как-нибудь уж Варя не спутает, разберется, который нужен.

Варин крестный не сразу нашел, что ответить.

— Кабы вы, как бирюки, в лесу жили, — сказал он хмуро, — тогда бы дело ваше. А то кругом люди, и время такое… О другой бабе я бы и толковать не стал, а Варькино имя дорого стоит. У мужниной родни она, может, и за человека не шла, а на работе-то вон какой орлицей обернулась!..

Ларион решительно тряхнул головой.

— Вот и я рассудил: пить, так уж от полной чары!

Он и сам не знал, откуда взялись у него такие бойкие слова.

8

Стал сходить снег, и тронулась река. Теперь Ларион пробирался к Вариному дому улицей: берегом было уже не пройти. Он выжидал, когда задремлют дома, погаснут неяркие огни. Ему казалось, что его никто не видит в апрельской сырой темноте. На это надеялась и Варя: пусть себе говорят, а поймать — никто не поймал.

Но однажды под утро, когда провожала Лариона, Варя вдруг увидела у своих ворот свекровь. Старуха, вся в черном, стояла у бревенчатого заплота, почти сливаясь с его чернотой.

— Поймала-таки я тебя!.. — сказала она, пришептывая и со слезой. — Ну погоди, скоро ты кровавой слезой умоешься! Затрещит твоя головушка!.. Павлушка тебе такое дело не простит!

Варя молчала.

— Сова ты ночная! — сказала она наконец злым шепотом. — Углядела! Тебе помирать пора, а ты ходишь, в чужие окошки заглядываешь. Думаешь, напугала ты меня?

Потом Варя заперлась в избе и уже не легла, а все думала: что же это за угроза у свекрови: «Скоро затрещит твоя головушка!..» Неужели же Пашка подал матери весть, что скоро будет дома? Варе он после Нового года ни одного письма не послал, и она уже задумывалась часто: жив ли?

Мать плохо Пашку знает: он простит. Ведь она же ему прощала! Только нужно ли ей прощение? Взять бы девчонку и уехать куда-нибудь с Ларькой… А завод? Тут она человек. Как знать, не такою ли полюбил ее Ларион, какой увидел возле себя в цехе? Она работу свою знает, через всю ее трудность и тяжесть она припала к ней душой. Найдет ли она себе другое, такое же кровное дело?

С Пашкой их теперь не разведут… Не прежнее время, когда после первой ругачки можно было врозь. Прошлым летом рабочих собирали после смены и читали им новый закон. Теперь можно было любить только одного, а на другого не заглядываться, если не хочешь воевать с законом. Вот если ты не замужем, то воля твоя, люби хоть каждого, но денежек на детей не ищи и отца им не будет. Варе тогда весь этот закон был ни к чему. И она даже шутила: «Ну, бабы, теперь ваши мужики не убегут, прищемили им хвосты!..» Знала ли тогда Варя, что судьба бросит ей в сердце Лариона?..

Утром Варя пошла к свекрови.

— Мамаша, — сказала она, не глядя старухе в глаза. — Вы не серчайте… Скажите: есть чего от Павла?

Старуха заметалась, закричала, плача:

— Сучонка ты проклятая! Хочешь, чтобы все обошлось, ноги этого… твоего любезника чтобы в дому не было!

— Скажи: что Павел написал? — угрюмо наступала Варя.

Старуха вдруг сдалась. Будто обессилев от крика, сказала уже совсем тихо:

— Этими днями должен быть… Не рушь семью, Варвара. У Павлушки, чуешь, две пули из нутра вынули…

Варя молчала.

— «Не рушь»!.. — повторила она наконец. — Пашка простит, так ты, пока жива, попрекать будешь.

— Не буду, — коротко обещала старуха. — Сами не святые…

Варе нечего сейчас было сказать свекрови. Неожиданное, хотя и скупое тепло, пришедшее после шести лет холодной неприязни, насторожило ее, сбило с толку. В голове мелькало: почему же Пашка матери письмо прислал, а не ей? Или ее последнее письмо к нему было больно сдержанное, без обычной ласковой обстоятельности, и Пашка почувствовал, что не так-то уж она его тут ждет?

Варя попыталась, себе представить, как же все это будет: на станции прогудит паровоз, а через минут десять застучат сапоги по деревянному настилу двора, и почти неслышно откроется дверь. Она помнила: у Пашки были кошачьи шаги, и он норовил всегда подойти неожиданно сзади и схватить не больно, но озорно. Варя все еще не могла себе представить его в шинели, а видела в синей пиджачной паре поверх белой рубахи, в заломленном набок мягком картузе. «Две пули из нутра вынули…» Где же они были, пули эти?..

Еще невольно вспомнилось, как в первый год после их свадьбы случилась на улице драка. Пашка влез сначала не всерьез, а потом вдруг вызверился и стал бить не глядя… Когда и его сшибли, Варя кинулась, ухватилась за ремень, оттащила в сторону. А Пашка утер кровь и опять полез, засучивая рукава испятнанной кровью рубашки.

И вот так теперь он может броситься на Лариона, бить, не соображая куда. Варе показалось, что она уже видит Ларионово бледное лицо с горьким изломом бровей, видит его бессильно повисшую беспалую руку, с которой каплями стекает его кровь… Нет уж, если Пашка только тронет Лариона, тогда уж точно ей с Пашкой не бывать. А если не тронет?

— Ну, я пойду, мамаша, — очнувшись, тихо сказала Варя. — А вы все же показали бы мне Павлово письмо.

Ей хотелось увериться, что Пашка еще ничего не знает и что есть время, чтобы как-то защитить Лариона.

…Знал ли Павел Жданов что-то или еще не знал ничего, он стоял на пороге своего дома, счастливый, краснощекий. Глаза его ликовали, и выпитое еще по пути вино играло в нем.

— Дорогая моя жена Варя!.. — начал он радостно и торопливо. — Милая моя дочка Маргарита!..

Варе не нужно было притворяться: когда она увидела Пашку, она поняла, как много значит, что он, а не другой был ее первым, и с ним, а не с другим пережито так много и плохого и хорошего, без чего, наверное, не бывает ни у кого. Собаку не прогоняют, если она прижилась во дворе, как бы брехлива и бестолкова она ни была. А тут был муж, которого когда-то любила, которого ревновала… Вспомнилась та ночь в лесу и Пашка, который косил для любовницы. Как Варя тогда билась за Пашку!.. И вот он теперь стоит перед ней, провоевавщий почти два года, но по виду мало изменившийся, все такой же фартовый, кудрявый, в свеженькой шинельке с черными погонами, в наваксенных сапогах. Распахнутая пола открывает яркий рыжий ремень, солнечную медальку на груди. А возле ног лежат на полу большой грудой тяжелые, увязанные толстой веревкой солдатские чемоданы, вещмешки…

— Это еще не все тут. Багажом идет… Одену, обую вас, как кукол!

Варя зарыдала. Только сейчас она поняла, что жила все это время, как натянутая струна, и себе не хотела в том признаться. И она сразу выплакала столько слез, что хоть неси на коромысле. Все изготовленные к Пашкиному приезду слова: «Я своей голове сама хозяйка», «По два раза я ничего не решаю», «От тебя старые обиды не остыли, новых наживать не хочу…» — все это рассыпалось, как плохо снизанные бусы.

А Пашка, скинув шинель, тут же бросился развязывать свои чемоданы. На стол, на лавки легли куски немецкого трофейного голубого сукна, шелковые кофты, юбки из бархата, туфли на высоком подборе.

— И денег у меня много, Варька!..

Он обхватил ее за шею, и Варя, против воли отвечая на его поцелуи, с ужасом поняла, что она уж теперь знает другие губы и другие руки, другой запах тела, волос… Это невозможно спутать, забыть, поменять местами.

— Ой, Паша!.. — только и могла сказать она.

И тут оба увидели свекровь. Та повисла на сыне, плача ему в плечо.

— Как ждали-то мы тебя! — говорила старуха, не отпуская Пашку. — Гляди, девочка-то какая выросла, Моричка-то!.. А жизнь-то какая, сынушка!

Пашка вдруг отодвинул мать и шагнул опять к Варе.

— Варька, чего с тобой? Ты болеешь?..

Свекровь в страхе кинула взгляд на черное Варино лицо.

— Да она тут без тебя изробилась вчистую!.. Железо ее, бедную, одолело, — поспешно сказала она и стала между ними, будто хотела загородить собой Варю, спрятать хоть в эту минуту от Пашки.

Наверное, было бы лучше, если свекровь тут же все и рассказала. Тогда бы все и решилось. А теперь Варе ничего не осталось, как встать и подойти к мужу, бы помочь ему раздеться.

Она подняла с пола брошенную им шинель и повесила за печью, туда, куда вешала всегда Ларионов прожженный пиджак. Когда же вышла из-за печи, увидела, как четырехлетняя Морька, еще не понимая, что Пашка — отец, ласково глядит на него и на привезенные им гостинцы, тянет руку, чтобы поймать Пашку за подол гимнастерки.

— Что она у тебя говорит плохо? — спросил Пашка наклоняясь к дочери. — Погодите, у меня конфеты где-то есть. Мармеладен называется. Нам их в госпитале наместо сахару. На-ка, Моря!

Варя встретилась взглядом со свекровью. Та будто еще раз спрашивала: «Будешь любить его? Тогда не скажу…» И Варя опустила глаза.

Часа не прошло, в избе стало тесно: в поселке двадцать домов одних только Ждановых, ближней и дальней Пашкиной родни. И все, конечно, знают… Варя понимала: их бы полная воля, они бы ее вместе с Ларионом затоптали совсем, с грязью бы сровняли. А сейчас пришли и пока молчат, даже улыбаются ей, хвалят ее перед мужем, какая она золотая работница.

— Пора ей черноту-то отмывать! — самодовольно сказал Пашка. — У нее теперь муж дома. Хватит, поигралась в эти железки.

Родня разглядывала богатые Пашкины трофеи, пробовали примерить и на себя кое-что. Свекровь топила печь, пекла на скорую руку пресные лепешки. Пашка ножиком резал консервные банки, выковыривал из них розовую колбасу. Потихоньку сказал Варе:

— Вот чужееды! Пока не ополовинят, не уйдут. А нам сейчас эти гости — как в голову дырка!

Родня пила, а сам Пашка к вину не притронулся: этот вечер он хотел сберечь для жены. Он уже досадовал, выходил курить в сени и манил за собой Варю.

Но она не шла, прятала лицо и все что-то хлопотала, хлопотала…

— Поди к нему, Варварушка! — В первый раз за шесть лет так назвала ее свекровь. — Я тут подам, приму. Одного-то не пущай ни с кем, а то ну-ка брякнут…

Получилось то, чего опасалась старуха. За окнами уже было совсем сине и шумно от ветра, как перед грозой. Пашка вернулся в избу из сеней, где туманом стоял табачный дым. В это же время кто-то, звучно стуча каблуками, сбежал с крыльца, и со двора донеслись чьи-то отрывистые слова:

— Уж молчала бы до поры!..

— Пошто это молчать-то? — ответил злой женский голос. — Пусть от своих знает, чем завтра чужие на смех подымут!..

Пашка с меловым лицом, пряча от всех глаза, прошел вперед и стал рыться в чемодане. Достал еще пол-литра и в первый раз налил себе. Варя из темного угла смотрела, как прошла судорога по его горлу, когда он опрокинул стакан.

После шумного разговора в избе стало очень тихо и страшно. В этой застольной тишине Пашка неожиданно произнес, криво и странно улыбаясь:

— Вот, значит, родичи дорогие… Чего я, значит, вам скажу. Женщин мы по Европе поглядели… И лучше полячек, чуете, нету. После их на своих-то, пожалуй, и глядеть не захошь…

Вдруг плохая улыбка сползла с Пашкиного лица, и он со страшной злобой бросил:

— Ну, хватит, посидели! Идите все отсюдова тотчас!

Гости, оробев, переглянулись. Загремели отодвинутые стулья, упала скамья. Старуха в смятении засуетилась.

— Уж извините, гостечки дорогие!.. Устал, выпил… И завтра будет день, милости просим.

Пашка сидел на постели, прикрыв ладонью глаза. Он не замечал, что его подкованный железом сапог дерет и топчет белое кружево подзора у кровати.

— Вот люди!.. — сказал он наконец глухо и горько. — Когда нажрались, тогда и высказали…

Он потряс опущенной головой, все еще не отнимая ладони от глаз. Потом поднял голову и посмотрел на Варю.

— Что это шумит? — спросил он, прислушиваясь.

— Дождь пошел, — тихо сказала Варя.

— Дождь… — повторил он. — Что же ты молчишь? Сказать нечего?

— Я, Павлик, другого люблю, — с трудом проговорила Варя.

Пашка поднялся, стал отстегивать ремень. Варя напряженно следила за его дрожащими, желтыми от табака пальцами. Пашка отстегнул ремень, отшвырнул его прочь и почему-то начал стаскивать сапоги. Босой прошел к окошку и уставился в глухую темноту.

— Я тебя на людях страмить не захотел, — произнес он, не оборачиваясь. Потом резко повернулся к Варе. — А как мне тебя назвать? Я два года воевал, под смертью ходил…

Варя ждала, что именно это он и скажет. И у нее было наготове: «Мы тут тоже не на печке сидели, стыдиться не приходится…» Но она только шепнула:

— Не будет у нас с тобой жизни, Павлик…

Он долго искал слова. Но, видно, не нашел, и с его покривленных губ вдруг посыпалась горькая ругань, слезы побежали из зажмуренных глаз. И Варе было непонятно, старается ли он ее оскорбить побольнее, или пытается уговорить, удержать, испугать.

— Каждую ночь… — Пашка выдохнул ругательство, — я тебя во сне ловил! Во мне сейчас… — он снова обругался, — каждая нервина плачет!.. Я теперь тебе подол здоровым гвоздем к полу прибью! Блудня, сволочь! Ехал, мечтал… Сука подзаборная!.. Ты у меня теперь по одной половице скакать будешь!..

— Как же это ты с сукой жить-то собираешься? — вдруг спросила Варя.

— А это я еще погляжу. Только ты не надейся, что легко из моих рук побежишь. Кому вез, для кого старался?..

Этому тоскливому и страшному разговору, казалось, не будет конца. Как два злых, но смертельно уставших зверя, они глядели друг на друга каждый из своего угла.

Дождь все шел, струился по стеклам. В печной трубе глухо пело. Варя, очнувшись, заметила, что лампочка над столом покачивается. Отчего?.. Не от Пашкиного ли крика? Она перевела взгляд на Пашку. Ей показалось, что он как будто дремлет сидя. Ходики показывали второй… Часа через полтора начнет светать.

Скрипнули сухие кленовые доски под периной. Пашка молча встал и погасил свет. И опять лег, не раздеваясь. Его большая голова белела на синей сатиновой наволоке.

Варя неслышно сползла с лавки на пол, прислонилась спиной к стенке. Перед глазами в глухой темноте плавали какие-то искристые, зелено-синие павлиньи хвосты, и изнурительно-тонко звенело в обоих ушах. Так бывало, когда она выходила после жаркой смены на воздух и, ослепленная солнечным лучом, должна была на минуту остановиться. Варя тихонько вздрогнула, почувствовав что-то у ног, и догадалась, что это тихоня кошка. Та свернулась и легла, касаясь Вариной руки теплой шерстью.

Уже вторые сутки, как Варя не спала: прошлой ночью была в цехе, утром после смены прилечь не пришлось, а в полдень приехал Пашка. Народился новый день, опять близилась смена. Нужно было хоть на час уснуть. И Варя положила голову на руки.

Но это был не сон, а как будто смерть на час. Варе показалось, что сердце у нее, когда она засыпала, остановилось, все нервы ослабли, как оборвались. И если бы нужно было ворохнуть хоть пальцем, она бы не смогла этого сделать. Но слух и во сне не покинул ее.

— …Ты где тут? — придерживая дыхание, спросил Пашка, шаря в темноте.

Руки его опоясали ее, к лицу прижалась его влажная кудрявая голова.

— Варька, жена, чего мне с тобой делать?.. — шептал он ей прямо в рот, терся солеными от слез губами о ее прижженные огнем щеки. — Бить рука не поднимается!..

Варе казалось, что она не может обронить и слова. Но она сказала:

— Лучше бы совсем убил!.. — И не узнала своего голоса.

Утром Пашка открыл глаза и спросил:

— Куда это ты?

— Пора мне…

— Не ходи.

Наверное, он считал, что это просто — взять и не пойти на смену. Право у нее есть: муж с фронта пришел. И то, что Варя молча продолжала собираться, опять больно зацепило Пашку, колыхнуло злую ревность. Он встал и быстро начал обувать сапоги.

— К директору пойду, — сказал он, покусывая губу. — Пущай уж стерпит, что одной стахановкой меньше будет.

Варя обернулась и в первый раз взглянула ему прямо в глаза. В черноте рабочей одежды ее лицо показалось Пашке очень маленьким и почти неживым. Он увидел густо-синие тени подглазниц, черноту ее губ и спросил тревожно:

— А то, может, к доктору?..

— Не надо, — тихо ответила Варя и неслышно ступила за порог.

9

На заимке, зажатой в лесочке, еще держался больной апрельский снег. Торчали почерневшие за зиму жердины ограды, за которой ближний колхоз весной высевал ячмень. На косогоре сторожем стояла корявая, сильная черемуха. Ларион прислонился к ее необхватному стволу и молча смотрел на бледное поле, на котором умирал снег. Под самой черемухой уже было черно и вязко, виднелись облизанные таянием корни.

Спускался холодный сиреневый вечер. На большаке уныло пели телеграфные провода, на них отдыхали маленькие черные воробьи, совершавшие перелет из одного голого перелеска в другой.

Ларион думал. Вчера за всю смену Варя к нему не подошла. Он гонялся за ней по цеху глазами, старался в грохоте и стуке расслышать, что она говорит другим. И видел, что, как она ни старается держаться бодрее, ничего у нее не выходит и что ей очень худо… Он не рискнул подойти и заговорить. А ночью не уснул ни на полминуты.

Сегодня она сама позвала его, чуть слышно сказала, чтобы он приходил сюда, на эту заимку. А он-то уж и не надеялся, что она подойдет.

…Варя пришла не с той стороны, откуда он ее ждал. Неслышно скользнула она темной тенью через поле и стала почти за спиной у Лариона.

— Я с Бушуева хутора… — сказала она. — Будто — то к тетке ходила. Долго-то мне нельзя, Ларя, — и настороженно оглянулась. — Пойдем в рощу, тут с дороги видно…

— Боишься? — угрюмо усмехнулся Ларион. — Значит, с ним жить решила?

Варя молчала. Роща, куда они зашли, дышала вешней сыростью. На березовых пнях стыла розовая мутная пена. Ссадины на белой коре точили сок.

— Чего ж ты плачешь? — спросил Ларион. — Плакать-то надо мне, дураку. Верил тебе…

Они сидели на мшистой лиственной коряге, на половину вмерзшей в серый снег. Слышно было, как скрипит под ветром высокая, наполовину сухая ель…

— Давай, Варя, уедем куда-никуда!

Она покачала головой.

— Легко сказать!..

Лариону не хотелось выглядеть жалким.

— Ясное дело! — бросил он, вдруг ожесточаясь. — Разве же ты пойдешь из своих хором, с пуховых-то перин, ко мне в барак, на матрас из третьевогодняшней соломки! Пригрела на срок, ну и хватит!

Варя положила ему голову на плечо.

— Раньше уезжать-то надо было… А теперь если сил-то нету у меня. Ларя… Тогда что?..

Ларион посмотрел на нее пристально. Тронул ладонью ее лицо.

— Шибко он тебя… обижает?

— Любит он меня, — коротко сказала Варя.

Ларион резко отодвинул ее и поднялся.

— Ну, раз любит, значит, все! Спасибо, что хоть долго за душу не тянула, не игралась, как кошка с мышом.

— Ларя!

Он отбросил ее руку.

— Убери!

— И сказать по-хорошему не дашь?

Ларион повернулся и зашагал, надвинув лисью шапку на самые глаза. И Варя, оставшись одна в темной сырой роще, показалась сама себе такой горькой и побитой.

— Ларя! — в последний раз крикнула она ему вслед и побежала, спотыкаясь.

Он только чуть приостановился, но не обернулся и махнув рукой, пошагал прочь. И Варя одна побрела через сиротски-бледное, пустое поле.

…Дневная смена шла к концу. Сыпались искры из печи, грохал молот. На металлические плиты пола ложились багряные языки, словно разливалась живая кровь. В раскрытую дверь рвался солнечный луч, вихрилась жаркая пыль, как сотни мельчайших птах, которых без солнца и не увидишь.

Ларион разогнулся, снял рукавицу с покалеченной руки и вытер соленый пот с лица. Окинул взглядом цех и вздрогнул: по цеху шел Павел Жданов.

На дворе было еще далеко до полной весны, еще поза углам лежал серый снег, но Пашка был без шинели, по-молодецки затянутый в гимнастерку, при полном фасоне. Фуражка с черным кантом заломлена, завитки волос положены на лоб. А на руках почему-то надеты были черные кожаные перчатки. Не спешно маневрируя между стоп железа, Пашка двигался по цеху, шел аккуратно, чтобы не зацепиться за обрезь и не запачкаться. И улыбался всем доброхотно, весело и самодовольно.

Ларион поискал глазами Варю. Она стояла у самой печи с клещами в руках, какая-то маленькая и незаметная теперь. Она тоже увидела Пашку, и Лариону показалось, что она вроде бы шатнулась и взялась рукой за стенку. Как раз в это время прервал свой грохот молот, и по цеху плыл только мерный гуд моторов да слышен был шершавый шелест роликов в печи. И, пользуясь затишьем, Пашка громко сказал:

— Здорово, ждановская бригада! С артиллерийским приветом!

Вряд ли кто посчитал, что Пашка пришел посмотреть цех, где сам две зимы назад грузил и возил железо, одетый в корявую, пропыленную робу. Все решили, что он пришел посмотреть соперника.

…Пашка разглядывал Лариона с полминуты. Последнее время тот забыл о бритве, и к черным от гари губам его тянулись русые нити усов. Разлезшаяся на груди рубаха просила иглы и ниток. Ларион стоял, опираясь на железную клюку, конец у которой еще прозрачно краснел, разогретый в топке. По серому лицу бежал отблеск пламени, растворялся в потемневших от напряжения глазах. Горячий воздух из подтопков шевелил волосы на непокрытой голове.

Ларион выдержал Пашкин взгляд. В лице у него ничего не шевельнулось. Потом он сделал беспалой рукой знак, чтобы Пашка отошел, и открыл пылающую топку, размахнулся лопатой и швырнул уголь. Пашка отпрянул, стал поодаль, и, пока Ларион кидал, он не шевелился, как будто завороженный огнем. Потом оба сразу оглянулись на Варю. Она все еще держалась за стенку, щупая ее, как слепая.

Пашка рванулся к жене; бросил лопату и Ларион и тоже подался вперед. Но его сразу же остановил окрик Вариного крестного:

— Золотов! Печь гляди!..

Ларион, пятясь, отошел к топкам.

10

Суббота — особо славный день. А в эту субботу солнца было столько, что хватило бы всем весенним субботам. Уходил апрель.

Варя отомкнула баню, выгнала плесневелый холодок, кинула перед каминкой беремя шершавых березовых дров. И присела на холодный сухой залавок.

В окошко било солнце, бегало по скобленым лавкам, по выбеленной печи. Варя попробовала в задумчивости поймать солнце в горсть и бессильно опустила руку.

Этой весной шесть лет, как она за Пашкой. Ох, какая же была та их первая весна!.. Вот так же по субботам с полудня она, бывало, наводила в этой самой бане хозяйский порядок, ожидая Пашку домой. Припасала вольной воды, запаривала в липовой кадке два березовых веника, и шел по бане горьковатый лесной запах. Обметала стены, окатывала лавки… Пашка, как только заходил, с маху жахал полное ведро холодной воды на раскаленные кирпичи и, весь окутанный белым горячим паром, рыча лез на полок.

Пашка был озорной и сильный. Озорства его Варя боялась и ждала. Когда он напаривался досыта, она подавала ему чистое, но ветхое белье. Уже тогда жила в ней хорошая хозяйка: крепкого белья после бани сразу надевать не давала. Только когда совсем обсохнешь, попьешь чаю, жар выйдет потом, окрепнет тело, тогда можно надевать хорошее. А на горячее тело тянуть — только рвать.

Варя вспомнила и себя, счастливую возле Пашки. Они сидели рядышком за столом, и горячий пот щекотал ей розовую открытую шею, бежал за воротник. Она брала большой гребень и, вся розовая и припухшая, смотрела на себя в зеркало, разбирала густые, слипшиеся волосы, плела косу, которая толстой черной плетью ложилась на белую рубашку. А Пашка баловался, брал эту косу и концом щекотал лицо то себе, то ей.

— Цыганка! — говорил он, улыбаясь во всю щеку. — Волос-то как у коня, только бы на леску. Норовитая! — И лез целовать, не стесняясь домашних.

…И что же сейчас от всего этого осталось? А ведь кругом все как будто то же самое: весенний день, солнце, тот же запах студеной воды и запаренного березового листа. И вот все из рук валится, и ни до чего нет охоты. А ко всему тому еще страх за Лариона.

Пашка с того дня, как увидел Лариона в цехе, стал угрюмее: наверное, раньше он себе представлял своего соперника ничтожнее. Ему бы легче было, увидь он сытого, набалованного заботой и легким трудом. В тот день Пашка ничего Варе не сказал, но был момент, когда она почувствовала, как остановился на ее спине Пашкин взгляд, и, вздрогнув, обернулась. Вздрогнул и Пашка, прижал губу, словно через силу усмехнулся.

…Запела дверь: кто-то зашел в предбанник. Варя решила, что это муж. Но вошла Кланя. На сапогах комья грязи: видно, пробиралась огородом.

— Париться собираешься? — холодно спросила Кланя и села на лавку, пачкая сапогами чистый пол. — Ну, Варвара Касьяновна, как делишечки? Муженек не попрекает?

И, не ожидая Вариного ответа, она тихо вскрикнула:

— Ох, и змея же ты!.. Ларион-то пропадает! Сгубила мужика!.. Премию ему хлопочешь, а ему твоя премия как гробовая доска!..

Значит, уже известно стало, какой разговор был на этой неделе у Вари с начальником цеха. Тот спросил, кого Варя к празднику намечает на премию. И она, собрав остатки былой смелости, назвала Лариона, тихо пояснив:

— Вы не подумайте чего… Только лучше Золотова у нас в бригаде никто не робит. Он судьбой и так принижен, так уж вы отметьте его перед людьми, пособите человеку голову поднять…

А когда начальник, криво усмехнувшись, сказал: «Слушай, Жданова, неудобно получается… Сама понимаешь…», — у Вари вырвалось:

— Как не понять! Тогда и меня сымайте с вашей доски и портрет мой из газеты выбрасывайте. Вешайте тех, кто святой или кто за бабьей спиной всю войну по конторам да по орсам спасается!

Потом она плакала в темном углу, за гудящей печью. Ларион видел это, но не смел подойти. А, может быть, если бы подошел, она бы кинулась к нему…

— …Чего же с Ларионом-то, Клавдея? — мрущим шепотом спросила Варя бывшую свою товарку.

— Вина где-то добыл и пьет, — сказала Кланя. — А и пить-то не умеет: кривится весь и плачет. Я уж к нему и так и сяк, а он меня обругал по-плохому. Никогда я, Варька, от него раньше такого слова не слышала. Видно, довели мужика!..

Обе сидели и смотрели друг на друга налитыми слезой глазами.

— Твой-то где сейчас?

— Спит… Рыбачил зарей. Принес в ведре на донце…

— Не надо бы мне ходить к тебе, — вздохнув, сказала Кланя. — Да так-то оставить тоже нельзя. Вчера, гляжу, уполномоченный заявляется, этот — в голубом картузе. Слышу, Лариона отозвал и объясняет: «Ты, мол, что это разврат семейной жизни устраиваешь? Подсыпался к жене фронтовика!.. Если, говорит, история эта еще потянется, так и знай: сидеть будешь».

— А Ларион что? — в ужасе спросила Варя.

— Белый весь стал. «По какой же, говорит, статье закона вы меня посадите?» А тот: «Статью подберем, за этим у нас дело не станет. Кулаков недобитых жалеть не будем». Ты, Варвара, дошла бы, буди, до общежития Ларька-то в лежку лежит, а ему с вечера на смену. Не подымется, так и впрямь под суд угадает. Пропади она баня твоя, выручать надо человека!

Первое, что увидела Варя, выйдя из бани на солнечный свет, было Пашкино бледное лицо. Он стоял возле самой стенки, на скользкой прошлогодней дернине, одетый кое-как со сна, и нижняя губа его легонько дрожала.

— Варька, — сказал он тихо. — Ты не подумай, что я… Я не сука какая-нибудь, чтобы доносить… Я солдат! Я смерть видел… Нам эти голубые картузы ни к чему, без их разберемся… Веришь, Варька?..

— И то ладно, что хоть не ты… — Варя смерила Пашку глазами. — Да не легче от этого.

Ларион лежал на своей койке ничком, беспалая рука его свисла, касаясь пола. Вино, которое он почти силком в себя влил, пахло бензином. Оно не прибавило ему ничего, кроме полынной горечи, отравило его и сбило с ног.

Соседи по койкам сидели хмурые: чувствовали, что надо чем-то помочь человеку, но не знали чем.

— Уж сматывался бы ты лучше отсюда, — угрюмо сказал Сашка-шофер. — Черта ли ты здесь не видел? Бабы везде будут.

Мишка-татарин качал круглой стриженой головой.

— Зачем чужой жена трогал? Девка нет?

Новый жилец, тот, что сменил Васю-пекаря, незамысловатый, добрый мужичок, тоже подал голос:

— Как это вы судите, ребята! А если баба-то уж больно хороша? Я по себе знаю…

На него цыкнули, не дали договорить: в дверь тихо вошла Варя.

Она приблизилась к Ларионовой койке и стала, молча сцепив пальцы на груди. И хотя она никого не просила, все встали потихоньку, чуть косясь на Лариона, и, переглядываясь, пошли к дверям.

— Ларион Максимыч! — позвала Варя и тронула его за плечо.

Он чуть дрогнул и приподнял голову.

— Ларион Максимыч, — еще раз сказала Варя. — Я к тебе пришла… Я знаю, тебя обидели. Но я тебя прошу: подымись. Нельзя, Ларя!..

Она чувствовала, что он ее слышит, хотя молчит и скова уронил голову. Одолевая страстную охоту опять дотронуться до него рукой, Варя продолжала:

— Будешь так-то лежать, ты им свою правоту не докажешь. Мы с тобой сейчас не мужик с бабой, мы у войны в работниках. Понимать надо, Ларя! Вставай, до смены полчаса всего. Идти надо.

И когда Ларион, с трудом держа голову, без воли в руках, горбатясь, сел на койке, обратя к Варе белое немое лицо, она взяла это лицо в ладони, долгим взглядом посмотрела в Ларионовы глаза, потом стала на коленки и принялась обувать его.

Она сама не знала, откуда пришла к ней прежняя сила. Ларион подчинялся, она натянула ему спецовку, застегнула рубаху у ворота, нашарила под матрасом рукавицы. И только когда надевала ему шапку на светлую, просившую ножниц голову, руки ее вдруг задрожали, и она отступила на миг: ей показалось, что виски у Лариона уже с сединкой.

— Ларион Максимыч, — совладав с собой, тихо сказала Варя. — Ты не бойся, никто тебя не тронет. Сейчас прямо к крестному, он все знает… — И в последний раз спросила с надеждой: — Дойдешь ли?

Он поднял голову. Посмотрел в окно, за которым уже светились мелкие, как россыпь, звезды, потом на Варю.

— Дойду, — сказал он.

Они шли по поселку, посреди улицы, не хоронясь ничьих глаз. Ларион был еще нетверд в ногах, и Варя поддерживала его. Хмель постепенно покидал Ларионову голову, и он с каждым шагом шел тверже. Потом он и вовсе высвободил свой локоть из Вариной руки и сам взял ее ладонь в свою беспалую руку. Так они и пошли дальше, будто освободились от всего страшного, что еще час назад их разделяло.