Роман из жизни восточногерманской провинции Инго Шульце написал книгу о современности, вглядываясь в «простого человека», в «мелочь» жизни, в те времена, когда взлетала и оседала пыль Берлинской стены. «Simple storys» – сборник историй, образующих своеобразный роман о провинциальных немцах исчезнувшей страны. Как Клод Моне маленькими мазками чистого тона воссоздавал восход солнца, надеясь на оптический эффект зрения, так и Инго Шульце рассказ за рассказом создает картину, описывающую сплетенные друг с другом судьбы разных людей восточного городка Альтенбург после объединения Германии.
Инго Шульце «Simple storys» Ad Marginem, Berlin Verlag 2003 5-93321-057-9

Инго Шульце

Simple Storys

Роман из жизни восточногерманской провинции

Посвящается Етте.

Глава 1 – Зевс

Рената Мойрер рассказывает об автобусной экскурсии в феврале 1990 года. В двадцатую годовщину своей свадьбы супруги Мойрер впервые побывали на Западе, в Италии. Из-за поломки автобуса один из участников поездки, Дитер Шуберт, решается на отчаянную выходку. Обмен воспоминаниями и провиантом.

Время они выбрали не самое подходящее. Пять дней на автобусе: Венеция, Флоренция, Ассизи. Для меня все это звучало как «Гонолулу». Я спросила Мартина и Пита, как им вообще взбрело в голову такое, и откуда возьмутся деньги, и как они это себе представляют – нелегальное путешествие по случаю двадцатилетия свадьбы.

Я рассчитывала на то, что Эрнст не захочет ехать. Для него последние месяцы были настоящим адом. Мы и в самом деле думали о чем угодно, только не об Италии. Но он молчал. А в середине января спросил, не пора ли заняться приготовлениями, – отъезд намечался на 16 февраля, пятницу, в школьные каникулы, – и как мы с нашими гэдээровскими документами сможем пересечь итальянскую и австрийскую границы. Когда я рассказала ему то, что узнала от детей, – что в Мюнхене, в туристическом бюро, мы получим западногерманские удостоверения личности, вероятно, фальшивые, – самое позднее в тот момент я подумала, что теперь точно конец, с Эрнстом Мойрером такое не пройдет. Но он только спросил, понадобятся ли для паспортов наши фотографии. «Да, – отвечала я, – две фотографии, а также даты рождения, данные о росте и цвете глаз – больше от нас ничего не требуется».

Все было как всегда. В темно-зеленый чемодан мы уложили наши вещи, в черно-красную клетчатую сумку – столовые приборы, посуду и провиант: тушенку и рыбные консервы, хлеб, яйца, масло, сыр, соль, перец, сухари, яблоки, апельсины и два термоса с чаем и кофе. Пит отвез нас на машине в Байрёйт. На границе у нас спросили, куда мы собрались, и Пит сказал: за покупками.

Поезд останавливался в каждой захолустной дыре. Кроме снега, освещенных дорог, автомашин и перронов, я почти ничего не видела. Мы сидели среди людей, которые ехали на работу. Только когда Эрнст стал чистить апельсин, я впервые действительно подумала об Италии.

На мюнхенском вокзале он и Эрнст узнали друг друга. Я тогда ничего не поняла. Откуда мне было знать, как он выглядит? Я даже не могла бы назвать его настоящее имя.

Я помню его начиная с Венеции. Как человека среднего роста, с суетливыми движениями и халтурно сделанным стеклянным глазом без век. Он повсюду таскал с собой пухлый путеводитель, держа палец между страницами, и всякий раз, как итальянка Габриэла, наш экскурсовод, что-то объясняла, старался ввернуть что-нибудь от себя. Он был типичным всезнайкой. То и дело отбрасывал назад свои черные с проседью волосы, но они тут же снова падали ему на лоб.

Дворец дожей и колонну со львом я знала по телепередачам. Венецианки – даже моего возраста – носили короткие юбки и изящные, старинного покроя шапочки. Мы же были одеты слишком тепло.

Чтобы не зависеть от обстоятельств, мы каждый день брали с собой сумку с парой консервных банок, хлебом и яблоками. По вечерам ели у себя в номере. Мы с Эрнстом разговаривали не особенно много, но все же больше, чем в последние месяцы. «Unagondola,perfavore!»[1] – крикнул он однажды утром, когда умывался. Эрнсту, похоже, Италия нравилась. Один раз он даже схватил мою руку и крепко ее пожал.

О нем Эрнст не упоминал ни словом. До самого конца. Только во Флоренции, когда мы ждали, пока все спустятся с колокольни, вдруг спросил: «А где же наш альпинист?» Я не обратила внимания на эти слова или подумала, что, видимо, им двоим недавно представился случай побеседовать – Эрнст ведь всегда спускался к завтраку раньше меня. Он сказал еще что-то о том, как можно подтягиваться на дверной раме. Раньше, в Падуе, «альпинист» упорно просил, чтобы мы остановились, – ему, видите ли, захотелось осмотреть какую-то часовенку или арену, не предусмотренную программой. Я обернулась, чтобы взглянуть на него, – он сидел в самом дальнем конце автобуса. Его ничем нельзя было сбить с толку, он смотрел прямо перед собой, сквозь лобовое стекло, как будто мы все присутствовали здесь лишь для того, чтобы доставить этого барина куда ему надо. Может, я несправедлива к нему, может, если бы не позднейший спектакль, он бы вообще не остался в моей памяти, может, я даже путаю последовательность событий, но я ничего не придумываю.

Вы должны попытаться представить себе это. Внезапно ты оказываешься в Италии, имея при себе западногерманский паспорт. В моем значилось: Урсула и Эрнст Бодо, место жительства – Штраубинг. Фамилии я забыла. Ты попадаешь на другой конец мира и удивляешься, что, в точности как дома, по-прежнему ешь и пьешь и переставляешь ноги, будто случившееся – в порядке вещей. Когда я чистила зубы и смотрелась в зеркало, тот факт, что я нахожусь в Италии, казался еще более невероятным.

Прежде чем выехать из Флоренции в направлении Ассизи – а это был наш последний день, – автобус остановился на парковочной площадке, с которой открывался вид на город. Небо затянули тучи. Эрнст купил тарелку с профилем Данте и подарил ее мне – к годовщине свадьбы.

Потом мы поехали сквозь дождь, и постепенно туман так сгустился, что я, не видя ничего, кроме разделительной полосы на дороге, задремала.

Когда Эрнст разбудил меня, наши уже выходили из автобуса. Мы стояли около заправочной станции. Обнаружилась какая-то неполадка с мотором или с выхлопной трубой. Снег падал на зонтики, и автобусы ехали с зажженными фарами – погода была самая что ни на есть аварийная. Наш водитель искал телефонный автомат. Я и сейчас помню, как он размахивал руками. Габриэла сообщила нам, что придется подождать аварийную службу. И предложила пока посмотреть Перуджу с ее достопримечательностями.

Мы взяли свои пальто и гуськом потрусили к старому городу, Габриэла и «альпинист» – впереди. Он злился и настаивал, чтобы мы потом все-таки доехали до Ассизи; этот город, если верить его словам, при хорошей погоде запросто можно было бы отсюда увидеть. «До него же рукой подать», – повторял он снова и снова. А между тем нам еще здорово повезло, что мы не застряли где-нибудь в чистом поле, прямо посреди автобана или шоссе.

На тротуаре лежал снег. Художественный музей и церкви были закрыты на обеденный перерыв. Габриэла обвела нас вокруг Фонтана Маджоре, сказала несколько слов о ратуше и соборе, который казался гигантским, потому что верх его терялся в тумане. Мол, уже более 500 лет его фасад остается необлицованным; на что одна женщина из Плауэна заметила, что в сравнении с такими сроками реконструкции ГДР выглядит не так уж плохо. Она постоянно отпускала подобные шуточки. Эрнст на них не реагировал. Просто пропускал мимо ушей.

На рыночной площади туристическая группа разбрелась по разным кафе. Наше называлось «Виктория».

До того мы потратились только на дантевскую тарелку да на пару чашечек кофе. Поэтому напоследок решили заказать себе какую-нибудь еду. Кельнер в длинном белом фартуке сновал между немногими столиками, которые теперь вдруг все разом оказались занятыми. То и дело он как бы замирал на бегу и наклонялся всей верхней частью туловища к позвавшему его посетителю. Только перед телевизором, ожидая, когда придет к финишу очередной лыжник, он на время становился глухим. Вместе с нами за столиком сидели двое мужчин из Дрездена, детский врач и театральный художник, они оба немного понимали по-итальянски и объясняли нам, что написано в меню. Эрнст попытался жестом подозвать кельнера, и я заметила, что он держал палец на строчке «Pizza confunghi».[2]

Но тут детский врач поднялся. И с таким интересом уставился в окно, что я тоже обернулась. С противоположной стороны бежали они через площадь, как дети, спешащие сразиться в снежки, – Габриэла в своих рукавичках и за ней остальные, клинообразная кричащая стая…

Вокруг нас задвигались стулья. Казалось, несется табун коней – с таким топотом посетители кафе, все как один, устремились мимо кельнера к выходу. Мы тоже пошли вслед за всеми к собору, где на ступеньках бокового крыльца уже собралась небольшая толпа зевак.

На высоте четырех-пяти метров на одном из горизонтальных выступов стоял наш «альпинист» – раскинув руки и вжавшись плечами в стену. Повисла странная тишина, как будто там, наверху, находился лунатик, который при первом же шорохе мог очнуться и упасть. Габриэла, моргая от снега, задрав голову смотрела вверх. Другие прикрывали глаза ладонями. Ботинки любителя острых ощущений валялись на земле, точно под ним.

Он вытянул шею и по-птичьи поглядывал на нас, толпившихся внизу, своим единственным глазом. Оба его носка, слишком большие, мешочками свисали с пальцев. Казалось, что для человека, обладающего некоторой сноровкой, подняться туда, где он стоял, было не так уж трудно. Вероятно, он с больших квадров портала перебрался на балкончик, встал на его парапет, а потом полез выше, пользуясь для опоры выступающими камнями и выемками.

– Не смотрите вниз! – крикнул какой-то мужчина. В ответ «альпинист» опустил левую руку, повернулся на негнущихся ногах вокруг собственной оси и тотчас снова прилип к стене. Его пальцы вцепились в ближайший выступ. Босые ноги ощупывали стену. По-лягушачьи двигая конечностями, он вскарабкался чуть-чуть выше. И там смог ухватиться за маленький козырек над окном.

Эрнст потянул меня за локоть.

– Пойдем отсюда! – прошептал он. Зонненбергер, рыжеволосый гигант, первым начал фотографировать. Габриэла попробовала этому воспрепятствовать: «А если он спрыгнет вниз!» И стала пробираться между нами, придерживая одной рукой поднятый воротник своей куртки, потом быстро спустилась по ступенькам к женщине-полицейскому, чья высокая белая каска напоминала карнавальный убор. Из-за чужих спин я не могла видеть Габриэлу – только ее уложенную вокруг головы косу. Женщина-полицейский что-то объявила по своей рации.

Жительница Плауэна вслух отметила, что теперь дело принимает серьезный оборот.

– Эй, Герберт, – крикнула она, – спускайся! Ну! – Зонненбергер одернул ее. Мол, не стоит называть его Гербертом. Герберт – всего лишь фальшивое имя в штраубингеровском удостоверении личности. После этого оба замолчали или, может, перешли на шепот.

Меня разозлило, что Эрнст так невежливо обращается со мной, тащит куда-то. Я хотела отойти от него, но он снова схватил меня за руку.

– С ним ничего не случится! – прошипел он. – Это же Зевс. Идем!

– Нет! – вырвалось у меня. В последний раз я слышала это имя лет десять-пятнадцать назад. «Тот самый Зевс?»

Габриэла обернулась: «Его так зовут – Зевс?»

Все разом посмотрели на нас.

– Его зовут Зевс?

– Этот не упадет, – сказал Эрнст.

– Зевс? – громко переспросил кто-то. И вот уже все кричали: «Зевс! Зевс!», – как будто нашлось наконец слово-сигнал, позволяющее нарушить молчание, слово, которого они так долго ждали. Все вокруг нас, будто вдруг почувствовали себя свободными, кричали: «Зевс! Зевс!»

Это прекратилось лишь тогда, когда Зевса окутала туманная дымка. Люди протягивали руки, показывая другим, где они видели его в последний раз. Фотоаппараты с телеобъективами использовались как подзорные трубы и передавались по кругу. Один носок свалился из тумана в тот пустой полукруг, который мы оставили вокруг его ботинок. Вскоре за первым носком последовал второй. Оба раза меня передернуло от страха.

Внезапно Зевс, подобно привидению, появился снова. Он наклонился вперед, да так сильно, что некоторые из нас вскрикнули и отшатнулись. Мы были на грани паники. Невероятно, как он сумел там, наверху, найти опору. Между его губ пузырилась слюна, ее сгустки повисали, словно пауки на ниточках, потом отрывались и бесшумно падали в снег. Весь неестественно изогнувшийся, с перекошенным ртом, похожий на водосливы в Наумбурге и Праге, Зевс начал свою обвинительную речь.

Никто, конечно, не знал, кого он имел в виду, когда заговорил о «красном Мойрере». Итальянцы вообще не понимали ни слова. Зевс обозвал Эрнста «партийным бонзой в зеленой куртке» и показал вытянутой рукой на нас. Но люди все равно не улавливали, чего он хочет. Я больше всего удивлялась тому, откуда у него взялись силы, чтобы кричать, чтобы кричать с такой негодующей страстью. Та старая история давно быльем поросла. Да и Эрнст тогда не по своей воле действовал, я знаю. Дома Эрнст всегда называл его только Зевсом, по прозвищу. По-настоящему же его зовут Шуберт, Дитер Шуберт.

Тот, кто особо не присматривался, слышал только глупые выкрики. Я думала, что Зевс в любой момент может сорваться и рухнуть к нашим ногам. Я представляла себе, как каждый будет протискиваться вперед, чтобы увидеть его. Но никому не хватит мужества до него дотронуться. Его тело будет казаться неповрежденным, как бывает с телами мертвых животных на обочине шоссе, когда только по крови, сочащейся из-под них, можно догадаться о случившемся. Габриэла, опустив голову, разговаривала сама с собой.

Прошло много времени, прежде чем Зевс замолчал – будто снег наконец перекрыл ему дыхание. Потом он стал двигаться – сантиметр за сантиметром – влево, к водосточной трубе. Его движения теперь были гораздо более осторожными и неуверенными, как у проснувшегося лунатика.

– Ну все, кончилось, – сказала я Эрнсту и взяла его под руку. Я, естественно, имела в виду крики. Эрнст по-прежнему держал руки в карманах и смотрел невидящими глазами на косу Габриэлы.

Зевс спустился по трубе вниз. Карабиньеры окружили его и загораживали от посторонних взглядов, пока он натягивал свои носки и запорошенные снегом ботинки. Подкатила пожарная машина с синей мигалкой. Габриэла перекрестилась. Она сообщила нам время, когда мы должны собраться у автобуса, и ушла вместе с Зевсом и карабиньерами. Наша туристская группа снова разделилась. Кельнер в длинном фартуке первым побежал в «Викторию».

Мы с Эрнстом еще немножко постояли на улице. Из слишком длинных рукавов его нового анорака выглядывали только кончики пальцев. Потом я озябла, и мы направились к автобусу.

Внезапно Эрнст спросил:

– Ты чувствуешь этот запах?

– Да, – сказала я и подумала, что он имеет в виду бензин. Здесь, вдали от дома, все пахло иначе.

– Клубника! – крикнул он. – Пахнет клубникой! – У нас на дачном участке росла почти исключительно клубника, и мы различали годы по тому, на сколько клубничных тортов ее хватало. Кофепитие превращалось в настоящий праздник, когда мы знали, что едим последний торт. Последнюю в этом году клубнику. Перед моими глазами возник наш огород и дощечка с надписью «К Фухсбау». И тогда я сказала:

– Пустые пивные стаканы. Ты чувствуешь этот запах – как будто много-много пустых пивных стаканов стоит на солнце на сервировочном столике?

– Да, – сказал Эрнст, – весь поднос ими уставлен.

Я уверена, что мы с ним какие-то мгновения видели одну и ту же картину: старый поднос и стаканы с красными точками на донышках. И нашу клубнику.

Водитель открыл дверцу. Я предложила ему перекусить с нами. Рукава его рубашки были закатаны. Он вытер грязные руки тряпкой и буквально набросился на еду. Потому что, хотя мы с Эрнстом и питались все дни, если не считать скудных гостиничных завтраков, из собственных запасов, у нас еще всего оставалось вдоволь, даже яблок. Мы тоже сильно проголодались. И продолжали есть даже после того, как водитель вновь удобно устроился в своем кресле, чтобы успеть вздремнуть перед обратной дорогой. Снег уже растаял.

Зачем я вам рассказываю об этом? Потому что люди слишком быстро все забывают. А ведь на самом деле прошло не так много времени с тех пор, когда Эрнст и я еще могли думать об одном и том же и повсюду таскали за собой черно-красную клетчатую сумку, набитую консервами.

Глава 2 – Новые деньги

Конни Шуберт рассказывает историю из старых времен: в город приезжает некий человек, который устраивает свои дела, находит себе девушку и потом исчезает. Наивность «на голубом глазу» не исключает способности предвидения.

Гарри Нельсон приехал из Франкфурта в Альтенбург в мае 90-го, за неделю до того, как мне исполнилось девятнадцать. Он интересовался домами, но главным образом строительными участками на подъездных путях к городу. В связи с бензоколонками. Гарри был среднего роста, брюнет, некурящий. Он жил в нашей единственной гостинице, в «Венцеле», на втором этаже. Повсюду, где бы он ни появлялся, даже когда спускался позавтракать или поужинать, его видели с кожаным кейсом, запиравшимся на два замка с цифровым кодом.

Я с сентября 89-го года работала официанткой в «Венцеле». Никакой лучшей работы поблизости от дома найти было нельзя. Захоти я чего получше, мне бы пришлось уехать в Лейпциг, или в Геру, или в Карл-Маркс-Штадт. Моя начальница, Эрика Паннерт, – я знала ее еще со школьных времен – как-то сказала, что раньше она была точно такой, как я, такой же стройной и хорошенькой. Я знаю, конечно, что рот у меня маловат и что когда я быстро иду, мои щеки при каждом шаге подрагивают.

Мне нравился Гарри, особенно то, как он входил, кивал нам, садился, закидывал ногу на ногу и при этом слегка подтягивал брюки на коленках, как пробовал вино и разворачивал салфетку. Мне нравился запах его одеколона и то, что он уже к вечеру выглядел небритым; то, что он всегда разменивал нам денежные купюры и знал, как нас зовут, для чего ему даже не требовалось поднимать глаза на карточку с именем, которую каждая из нас носила на груди. Но больше всего мне нравился его кадык. Я смотрела на Гарри, когда он пил. Это происходило совершенно автоматически, помимо моей воли. По дороге домой я всегда пыталась как можно точнее представить себе его.

«Венцель» был переполнен, и те, кто на уик-энд отправлялся домой, предпочитали заплатить за выходные, чтобы сохранить номер. Для Гарри каждый вечер заранее накрывали столик на шестерых, потому что к нему всегда приходили гости. Эрика шептала мне на ухо их имена и, называя некоторые, махала рукой, будто обожглась. «Эти своего не упустят», – говорила она.

Сам Гарри только задавал вопросы. А гости его, если пускались во всякие разговоры, иногда засиживались допоздна. Я ничего не имела против, когда приходилось задерживаться на работе. Я и сейчас думаю, что работать официанткой легче, чем каждое утро выходить из дому с кейсом, чтобы подписывать договоры.

Кроме Гарри, мало кто оставался в гостинице на выходные. Я, например, помню толстяка Числу из Кельна, который поставлял на здешние рынки кассеты и пластинки и встречался в «Венцеле» с теми, кто их продавал, – молодыми парнями из нашей округи, более или менее разбиравшимися в музыке. Они тут частенько выпивали и закусывали, потому что Числа не позволял им уйти, пока не проверит всю отчетность. Эрика оказывала знаки внимания Петеру Шмуку из Коммерческого банка, тщедушному молодому человеку с большими кистями рук и беззвучным смехом, который сидел у нас до тех пор, пока ей не надоедало его слушать. Был еще некий политический деятель из блока «Альянц», к которому мы обращались «мистер Велла», и еще один, прозванный нами Ваксой. За всю неделю эти люди едва ли обменивались хоть парой слов. Только по воскресеньям, когда из окна ресторана видна была, наискось через площадь, очередь перед вокзалом, выстроившаяся в ожидании «Билдцайтунг» – многие покупали сразу по несколько экземпляров, – они отпускали шуточки по этому поводу и собирались за одним столом.

В середине июня в «Фолькцайтунге» и в «Вохенблате» появились фотографии Гарри, пожимающего руку новому бургомистру. Уже в 1990-м предполагалось построить первую бензоколонку, – если я правильно помню, на средства федерального почтового ведомства.

Внезапно разнесся слух, что герр Нельсон уезжает. Потом я услышала, что он будто бы приобрел квартиру и перебирается туда. Потом – что Гарри Нельсон, хоть и отъедет на неделю, после вернется к нам. Я было хотела дать ему пакет с продуктами на дорогу, но побоялась, что другие это заметят или что он сам сочтет мое поведение назойливым.

Я взяла недельный отпуск и хорошенько отоспалась. Дома мои родители много говорили о новых деньгах, которые будут введены в оборот с ближайшего понедельника. Отец, вскоре после своей неудачной поездки в Ассизи вступивший в Немецкий социальный союз, мое поведение одобрил. «Японцы, – говорил он, – тоже обходятся пятидневным отпуском. Сейчас все должны работать, засучив рукава». Даже мама сказала, мол, нынче плевелы отделяются от пшеничных зерен, пришло время расхлебывать кашу, которую сами же мы и заварили. Купаясь в ванне, я вдруг представила себе, будто целую Гарри в его адамово яблоко.

В понедельник, 2 июля, моя смена начиналась в полдень. В ресторане не было ни души. Должно пройти как минимум три-четыре недели, прокомментировала это обстоятельство Эрика, прежде чем наши люди соберутся с духом и станут платить за обыкновенные шницели западными марками.

Около часу пришла темнокожая семейная пара – по словам Эрики, пакистанцы, торговцы коврами. Сидя за кассой, я чувствовала себя как на начальных уроках в техникуме, когда мы, ученицы, обслуживали друг друга и расплачивались игрушечными деньгами.

Гарри появился ближе к вечеру. Войдя в ресторан со своим неизменным кейсом в руке, он сказал «хэл-ло!» и уселся к окну, туда, где для него был зарезервирован столик. Наконец-то я снова увидела его изящные уши, пальцы с широкими ногтями, адамово яблоко. Он был в рубашке с короткими рукавами, чесучовых брюках и сандалиях на босу ногу. Эрика объяснила, что он уже отказался от номера, но пока останется здесь. «Таким как он, – прошелестела она, – вечно подавай что-нибудь новенькое, их манят все более далекие цели.

Пакистанцы, после того как перетаскали ковры из микроавтобуса в свой номер на втором этаже, заказали суп. Гарри, пока ел, листал газеты за прошлую неделю, и я подносила ему одну рюмку вина за другой.

Позже к нему присоединился Числа, который собирался куда-то и заказал себе только выпивку. «Ну, за твой успех!» – сказал он. «Чтоб все как по маслу!» – отозвался Гарри. И Числа подвел итог: «За нас!» Это я запомнила, хотя меня их дела совершенно не касались. Поскольку наш бар по понедельникам не работал, они около десяти отвалили. Я видела через окно, как они шли к центру. Числа смотрел себе под ноги, одну руку положил на плечо Гарри, другой увлеченно жестикулировал. Я осталась одна с пакистанцами. Пакистанка тихо разговаривала со своим мужем, а он нажимал на кнопочки микрокалькулятора и потом передал его ей. Я сказала, что мне пора закрывать кассу. Они расплатились и ушли.

Я в глубине ресторанного зала накрывала столы к завтраку. Покончив с этим, уселась за столик у двери и стала вставлять в стаканчики салфетки. Кухня уже опустела. Было тихо, если не считать радио на стойке администратора.

Когда вскоре после половины двенадцатого задребезжала решетка на входе, я сразу поняла: вернулся Гарри. Мне даже не нужно было смотреть. Он встал за стулом и как в замедленной съемке склонился над моим плечом. Я повернула голову, нечаянно задев его щеку. «Конни», – сказал он, и в тот же миг я почувствовала прикосновение его рук. Он дотронулся до карточки на моей груди и сразу начал щупать саму грудь.

«Не надо», – сказала я. Гарри прижал меня к спинке стула. Он целовал мою шею, щеки, а когда я откинула голову – рот. Потом схватил меня за коленки. Я быстро вывернулась и поднялась на ноги.

Он был повыше меня ростом, с пунцовым лицом, взъерошенными волосами. Перевел взгляд на мои белые матерчатые туфли. Тогда-то я и увидела хохолок на его затылке. Разглядела в Гарри что-то отчаянно-дерзкое, такое, чего прежде в нем не замечала.

«Пойдем, – предложил он, – погуляем».

Я испугалась, что сделаю что-нибудь не так. Взяла свою вязаную кофту, заперла дверь ресторана и отдала ключ портье. На улице Гарри обнял меня за бедра. Больше всего мне хотелось спрятаться от посторонних глаз, но через каждую пару шагов мы останавливались и целовались. Мы, значит, нашли друг друга, думала я, именно так и думала, без громких слов.

На перекрестке, за которым улица поднималась вверх, а направо ответвлялась дорога к вагоностроительному заводу, он потянул меня к маленькому газончику. «Гарри», – шепнула я, надеясь его образумить. Его ладони скользнули от моих бедер вниз к ягодицам, проникли во впадину между ног и снова выглянули из-под подола юбки. «Гарри», – повторила я и поцеловала его в лоб, а он тем временем засунул обе руки под резинку моих трусиков и сбросил их вниз. Гарри держал меня крепко, одна его рука пробиралась у меня между ляжками, и вдруг я почувствовала в себе его палец, сперва один, потом несколько.

Он казался счастливым. Смеялся. «Почему бы и нет, – сказал он. – Собственно, почему бы и нет? – Я смотрела на его волосы, на его затылок. Он продолжал говорить. Я не все могла разобрать, уж слишком он много смеялся. Ни язык его, ни его руки не останавливались. Потом судорога боли пробежала от моих лопаток вниз по спине. «Руки вверх, – рявкнул кто-то. – Вверх руки, кому говорю!» На какой-то момент я вообще потеряла представление о том, кто я и что это на меня надвинулось. Блузка была разодрана. А голос вновь и вновь повторял, делая ударение на каждом слоге: «Руу-ки вверх!»

Хорошее настроение у Гарри, похоже, улетучилось. Он с силой прижал к земле мои запястья, и больше я ничего не видела. Только слышала его пыхтение и чувствовала, как он меня облизывает и кусает. Я старалась ровно дышать. Все мое внимание было сосредоточено на этом. Не важно, что происходит, важно, что я еще дышу. Эту мысль я запомнила.

Гарри потом остался лежать на мне. Сначала я высвободила из блузки одну руку и попыталась повернуться, сбросить его с себя. Небо было черным, фонарь – как огромный одуванчик. Гарри перекатился на спину, разинул рот. Его рубашка задралась кверху. Обнажился белый треугольник живота с пупком-вершиной. Член криво свисал набок, прямо на край трусов.

«Гарри, – сказала я, – не можешь же ты спать здесь». Он икнул. Мне хотелось выговориться. Все время, пока я искала свои трусы, я без умолку говорила и вела себя в точности так, как в фильмах ведут себя люди после катастрофы. Я попыталась вытянуть из-под него мою кофту, но не сумела и убежала без нее.

Я тогда думала – как часто думала в последнее время по дороге домой, – что мне достаточно просто заснуть, чтобы скорее наступило завтра и я опять увидела его, моего будущего мужа, отца моих еще не родившихся детей, человека, не сравнимого ни с кем, который покажет мне мир и сумеет всё понять, который меня защитит и отмстит за меня.

О том, что происходило потом, я знаю только по письмам и телефонным разговорам. Мое место официантки так и осталось незанятым, а осенью «Венцель» закрылся. Эрику взял на работу один итальянец, который в погоне за легкой наживой открыл пиццерию на Фабричной улице. В апреле 91-го года ему пришлось закрыть свое заведение. Эрика потом находила другие похожие места. Но стоило какому-нибудь кафе открыться, как оно через пару месяцев оказывалось на мели. С ней это случалось четырежды. В конце концов люди заговорили, что она приносит несчастье. Правда, говорили недолго, потому что все понимали, что творится вокруг. К тому времени Гарри Нельсон со своим чемоданчиком уже покинул наш город. Вроде бы ему еще принадлежат несколько домов, но его самого никто больше не видал. Я сперва нашла для себя работу в Любеке, потом, через два года, – на одном английском крейсере. Мои родители с удовольствием об этом рассказывают. Я им часто звоню или посылаю открытки.

Хотя я и была такой наивной и все воспринимала, как вы выразились, «на голубом глазу», зато уже в самом начале, когда другие еще тешились своими иллюзиями, – уже тогда я знала, к чему все придет. И в этом вы тоже отчасти правы.

Глава 3 – Вот это и вправду хорошая история

Данни рассказывает о крокодильих глазах. Она уделяет слишком мало внимания рекламе и слишком много – потасовкам местного значения. Кристиан Бейер, ее шеф, недоволен. История Петера Бертрама. В конце Данни приходит в голову удачная мысль.

Идет февраль 91-го. Я работаю в еженедельной газете. Ожидается большой экономический подъем. Строятся супермаркеты и бензоколонки, открываются новые рестораны, начинается санация жилых домов. Единственные заметные события вне этой сферы – массовые увольнения служащих и драки между фашистами и панками, скинами и ред-скинами, панками и скинами. На выходные прибывает подкрепление из Геры, Галле или Лейпцига-Конневица, и те, кто имеет численное преимущество, охотятся на остальных. Заварушки всегда возникают из-за желания отмстить. Чиновники из городского совета и районное собрание депутатов требуют, чтобы полиция и судебная власть приняли радикальные меры.

В начале января я написала статью на целую полосу о том, что у нас происходит по пятницам на вокзале. Патрик обеспечил соответствующие фотоснимки. Неделю спустя другая моя статья вызвала большой резонанс общественности. Опираясь на свидетельские показания, я рассказала, как в районе Альтенбург-Норд неизвестные ночью взломали дверь частной квартиры и чуть не убили пятнадцатилетнего панка Майка П. Только через два дня мальчика вывели из комы. Его младший брат лежал на той же станции «скорой помощи» с сотрясением мозга. Отца громилы «отключили» посредством газового баллончика, а мать, к счастью, была в отъезде, на учебных курсах.

Бейер, наш шеф, запретил мне подписывать статьи. Имя Патрика тоже нигде не упоминалось. Патрика, впрочем, это вполне устраивало, потому что его подружка как раз собралась переселиться к нему. Бейер всерьез подумывал о том, не взять ли ему для редакции овчарку. «Против актов вандализма, – сказал он как-то, – никаких гарантий нет».

Я-то больше боялась старика, жившего этажом выше, над помещением редакции. Сперва под моими «дворниками» стали появляться записки – он ультимативно требовал, чтобы я вернула ему якобы украденные у него деньги; потом он проколол передние шины моего старенького «плимута». Целостность шин мне тоже никто не гарантировал, а он калечил их уже дважды. И по вечерам часами простаивал на темной лестнице рядом с нашей дверью. Я всегда замечала его только тогда, когда он ревел: «Отдайте мои деньги!» Я пыталась с ним поговорить, звонила в его дверь. Всего какой-нибудь месяц назад мы с ним общались вполне нормально. Один раз я даже принесла ему наверх ведерко с углем.

Я совершенно измотана работой и – с тех пор как Эдгар ушел от меня – веду целомудренную жизнь монашки. Эдгара я могу понять. Из-за недостатка времени я даже не купила подарок на день рождения моему трехлетнему племяннику.

И вот я опять получаю нагоняй от Бейера из-за того, что у меня еще не готова статья о нельсоновской недвижимости. Гарри Нельсон заказывает у нас рекламные статьи: каждую неделю по врезке, три колонки, сто миллиметров. Несмотря на двадцатипроцентную скидку, это все-таки 336 дойчмарок плюс налог на добавленную стоимость, что дает в год 17 472 дойчмарок плюс опять-таки налог на добавленную стоимость. Бейер ставит вопрос ребром: «Иметь или не иметь». Секретарша Шольц, которая в этот момент приносит две чашечки кофе, подливает мне молока, хотя обычно делает это только для него, Бейера.

Я отвечаю шефу, что фото с подписью лучше статьи и что хотя я и помещаю на одну полосу четыре таких портрета предпринимателя, но понятия не имею, когда сумею написать к ним какой-то текст; что в конце концов мы должны научиться говорить «нет». Бейер опять заводит старую песню про 17 472 дойчмарок и заканчивает свое брюзжание словами: «Может быть, речь идет о твоей зарплате, Данни».

Я смотрю на пленку под дерево, покрывающую его унаследованный от Штази письменный стол – мебель нашего местного отдела госбезопасности в свое время была передана организации «Социальная помощь», которая, в свою очередь, потом распродала то, в чем не нуждалась, всякий дешевый хлам. Разводы на столешнице вновь напоминают мне о том вопросе, который Бейер задал, когда принимал меня на работу: не беременна ли я и не планирую ли завести ребенка. Бейер всегда старается держать сотрудников на крючке, и тогда его вопрос прозвучал так, будто он хотел найти для этого обоснование.

Я каждый раз собираюсь потолковать с кем-нибудь из наших об амебообразных разводах на столе шефа. Ведь всем нам приходится подолгу смотреть на эти линии и закругления, которые в левом верхнем углу складываются в четкий рисунок крокодильего глаза. Однако никто об этом не говорит, и я тоже снова и снова забываю об этом, как о дурном сне.

Я объясняю Бейеру – который всегда в неприятных для него ситуациях сцепляет указательный палец со средним или безымянным, – что нехорошо, когда газета подлаживается к своим рекламодателям. Мы должны вести себя прямо противоположным образом. Больше заботиться о содержании, об оформлении и внутренней организации материалов и вообще придерживаться принципа: быть нашим клиентом – это честь. Только тогда у нас что-то получится!

– Тише, тише, – говорит он. – Сбавь обороты, Данни!

Бейер едва ли намного старше меня, и обращаться друг к другу на «вы» было бы смешно, но то, что он называет меня Данни, – бестактность. Он разыгрывает из себя «своего парня», хочет казаться справедливым и потому всегда предоставляет нам возможность выговориться. Но когда он прислушивался к нашему мнению? Он даже не дает себе труда задуматься над нашими предложениями. Он ни черта не смыслит в нашей профессии и искренне полагает, что если позаботится о деньгах, все остальное как-нибудь само образуется. Он говорит, что я должна срочно сделать статью о Гарри Нельсоне с двумя фотографиями – Нельсон осуществил санирование двух домов. Кроме того, Бейер просит меня в следующем выпуске, как он выражается, «совершенно исключить тему войны между бандами» и заняться другими сюжетами. Опять написать что-нибудь о санации района добычи бурого угля в Розице или о домах на Торговой площади, когда-то принадлежавших евреям; развернуть критическую дискуссию по поводу принципа: возвращение собственности вместо компенсационных выплат.

Мы с ним согласны в том, что нельзя отказывать никому, кто звонит нам по телефону или приходит лично, и что необходимо выслушивать многих, чтобы раздобыть хорошую историю, потому что заранее никогда не скажешь, кроется ли за полученным сообщением что-нибудь важное, и если да, то что именно. Но он больше не хочет осложнений – по крайней мере в таких количествах – и уж во всяком случае не желает терять заказ на трехколоночную врезку 52x100, то есть Нельсона. Бейер отпускает меня, пожимая на прощание руку.

– Жду тебя, – говорит он, – ровно в девятнадцать у здания профсоюза шоферов. Потом мы еще успеем вместе глотнуть пивка.

Я спрашиваю себя, когда теперь снова увижу амеб и крокодилий глаз и изменится ли к тому времени моя жизнь.

Когда я прохожу мимо секретарши Шольц, она протягивает мне журнал регистрации поездок, на котором лежат ключ от «рено» и записка: «17.00, Бертрам», – с присовокуплением адреса, телефона и двух восклицательных знаков.

– Он знает, что вы запоздаете, – говорит она. – Он вас ждет.

Я помню его звонок. Он говорил тихо и торопливо, но не таким безнадежным тоном, как те типы, что жалуются на своих домашних, пока они спят за стенкой, или на начальство гаража. Сказал, что наша газета – единственная, которой он доверяет.

Бертрам живет в северной части города, на Шуман-штрассе, напротив дома с квартирами русских. Как раз перед его подъездом я нахожу место, где могу оставить машину. Мне надо на четвертый этаж.

Он сразу открывает и подает мне руку. Я говорю ему, что у меня есть не больше часа. Он отвечает, что мы успеем по крайней мере начать разговор, и разливает из термоса кофе. На моей тарелке, как и на его, кусок медового пирога и кусок ватрушки. Бертрам ставит на круглый журнальный столик вторую пепельницу и зажигает красную свечку.

– Или, может, вы хотите чаю? – спрашивает он и усаживается в кресло напротив. За его спиной стоит аквариум без зеленых растений. Впрочем, рыбок, похоже, тоже нет.

На диване лежат выпуски нашей газеты, рассортированные на несколько пачек. Я прочитываю ближайший заголовок: «От Южной Африки через Австралию до Канады: на что претендуют в округе Альтецбург», четверг, 25 октября 1990 года. До того как начались столкновения между скинами и панками, наши тиражи часто опускались ниже двенадцати тысяч.

– Я завидую вам из-за вашей работы, – начинает он. – Когда человек пишет, он внимательнее смотрит на мир. Но вы должны быть более мужественной… – Вместо того чтобы продолжить, он берет кусок медового пирога. – Угощайтесь же, – обращается ко мне. Когда он откусывает, его губы искривляются, а глаза смотрят как-то испуганно. Складка между бровями делается более глубокой. Набив полный рот, он жует с преувеличенной основательностью. Над диваном на белом с серебристым орнаментом ковре висит репродукция «Ночного кафе» Ван Гога.

Я достаю магнитофон, открываю блокнот, снимаю колпачок с авторучки, пишу «Бертрам» и подчеркиваю это слово.

– Честно говоря, – уточняет он, – я еще никому этого не рассказывал. – Он теперь жует быстрее и наконец проглатывает кусок. – Я хочу прежде всего спросить, действительно ли вы хотите, чтобы я вам все рассказал. Это очень страшно. Вы будете первой, первым человеком, который об этом узнает. – Он стряхивает крошки с ладони в свою тарелку и откидывается назад.

Я спрашиваю, можно ли включить магнитофон.

– Ну конечно, само собой разумеется, – говорит Бертрам. Его правая рука свисает с подлокотника. – Это случилось в четверг, две недели назад. По четвергам моя жена обычно ходит в гости к своей бывшей коллеге по работе. Они делают друг дружке стрижку и даже педикюр. Экономят таким образом деньги, и плюс к тому у них еще остается время, чтобы потолковать обо всем, чем женщина может поделиться только с другой женщиной, – нас, мужчин, они в свои секреты не посвящают, хотим мы того или нет. Знали бы вы, как много значат для Даниэлы ее волосы!

Я слышу несколько хлопков, один за другим. И до меня не сразу доходит, что это Бертрам ударяет ладонью по ручке кресла.

– Даниэла как всегда ушла из дома примерно в полвосьмого, – говорит он. – Я разрешил нашему сыну Эрику – ему двенадцать, но на вид он старше, – до девяти часов смотреть телевизор или играть на компьютере. Я наслаждался покоем и работал здесь, в гостиной, – подробнее об этом я, может быть, расскажу потом, сейчас не хочу злоупотреблять вашим временем, – ну, и сперва все шло хорошо. Когда пробило девять, я крикнул Эрику, чтобы он попрощался со своим другом и ложился спать. Эрик ответил: «Хорошо, папа, сейчас». Я продолжал работать и минут через десять услышал, как дверь нашей квартиры захлопнулась. Я был рад, что не придется еще раз обращаться к Эрику. Я как раз шлифовал одно весьма мудреное место.

– Простите, что вы шлифовали?

– Я пишу, – сказал он. – И когда я этим занимаюсь, меня может отвлечь даже малейшая помеха, малейший шум. А здесь, как вы сами знаете, слышно, когда в квартире тремя этажами выше плачет женщина. Тем не менее я volens nolens[3] ждал, когда Эрик зайдет ко мне попрощаться. Я слышал, как он спустил воду в унитазе, как возился в ванной. Когда все затихло, я подумал, что Эрик просто лег спать. В последнее время у него появилось много закидонов – возраст полового созревания, знаете ли. Я еще размышлял, стоит ли мне самому зайти к нему, пожелать спокойной ночи. Я как-никак остался за главного. И вот… Я толкнул дверь… – Бертрам замолчал. Я подняла голову и встретила его взгляд. Хотя, казалось, он чувствовал себя раскованно, вертикальная складка не исчезла с его лба.

– Представьте себе: там сидели трое парней. – Его правая рука сделала такое движение, будто вырвала что-то из воздуха. – Вы только представьте. Трое подростков, все Эрикова возраста, ну, максимум, тринадцать или четырнадцать лет. Сидят и шушукаются между собой, не обращая на меня никакого внимания. Я, конечно, не понял, о чем они шептались. Я только знал, что трое совершенно чужих парней сидят поздним вечером, в половине десятого, в моей квартире. Они поднялись, по очереди протянули мне руку, представились, назвав какие-то имена и фамилии, и – снова уселись.

«Где Эрик?» – спрашиваю я, и потом, поскольку они не отвечают, спрашиваю еще раз, и вдруг вижу, что Эрик лежит под своим аккуратно расправленным одеялом как труп – видны только кончики его волос.

«Эрик! – кричу я. – Эрик, что происходит?» – Тогда трое юношей прикладывают пальцы к губам и предостерегающе шипят: «Тсс».

Он показывает мне это в лицах и повторяет: «Тсс, тсс». Я рисую удлиненный крендель слева направо через всю страницу. Лицо Бертрама покраснело от возбуждения.

«Не будите его, – говорит самый рослый, – пусть спит». При этом он тянет за край одеяла, пока не обнажается вся голова Эрика, и высоко поднимает лезвие бритвы. «Красивые маленькие ушки, – говорит он, – красивый маленький носик», – и машет лезвием в воздухе, чтобы я тоже его хорошо разглядел, как иллюзионист, который что-то показывает. «У вас нет никаких шансов, – говорит другой. – Так что не делайте глупостей, иначе маленький Эрик лишится не только уха». «Кто вы?» – спрашиваю я. «Вас это не касается». Мне приходится сесть, и они привязывают меня к стулу, рядом с письменным столом Эрика. На какой-то миг во мне просыпается воля к борьбе. Ты справишься, ты сильнее этих подростков, говорю я себе в то время, как они меня привязывают. Но они вооружены бритвенными лезвиями, и пока я доберусь до Эрика, он будет искалечен или убит. Судя по тому, как они все это проделывают, это не первый их опыт, у них была практика, они – профи.

Я все еще обвожу змееобразными линиями имя «Бертрам». Он молчит. Я пробую ватрушку и кладу ее обратно на тарелку. Бертрам смотрит на меня. «Эта капелька могла бы спасти ваш аквариум», – выхватывают мои глаза строчку из объявления в лежащей на самом верху газете, и я автоматически подсчитываю стоимость рекламы: две колонки, высота шестьдесят миллиметров плюс пятидесятипроцентная надбавка за размещение на последней странице.

– Раздается короткий звонок в дверь, – возобновляет он свой рассказ и откашливается. – В этом отчаянном положении я кричу, кричу как сумасшедший, взывая о помощи, пока один из них не зажимает мне своей влажной гадкой лапищей рот. Входят еще два подростка и, видимо, не умея придумать себе иного развлечения, плюют мне в лицо. Плюют все пятеро, каждый – по крайней мере трижды. Потом они затыкают мне рот кляпом из кухонных тряпок и полотенца. Слава богу, насморками я почти не болею. Им ведь было до лампочки, задохнусь я или нет. Тут я услышал, как поворачивается ключ в замке. Они мгновенно утихомирились и притаились как мыши. Один из них крикнул в коридор: «Добрый вечер, фрау Бертрам, вашему Эрику плохо, идите сюда скорее, да идите же!» Я чуть не обезумел при мысли, каким шоком это будет для Даниэлы, как она потом всю жизнь не сможет от него оправиться. Но я был связан и не мог ей помочь. Я ничего не мог сделать. Они сразу прикрывают за Даниэлой дверь, и тот тип, что сидит на Эриковой кровати, говорит: «Вы бы разделись, фрау Бертрам, здесь жарко», – и все пятеро гогочут.

Голос Бертрама делается более монотонным. Он торопится, будто у него истекает время. Парни расстегивают ширинки, и происходит то, чего можно было ожидать. Бертрам не пропускает подробностей, про кляп во рту он давно забыл.

– Это противоречит логике, – говорю я, выключая магнитофон. И добавляю, что охотно потрачу последние пять минут на то, чтобы рассказать историю, которую я сама пережила и которая, в отличие от его басни, правдива вплоть до мельчайших деталей.

– Еще месяц назад я была такой дурочкой, – говорю я, – что рискнула одна пойти в квартиру того сумасшедшего старика, что живет над нашей редакцией. И когда я наведалась в его холодное жилище, думая, что сумею уговорить его больше не дебоширить, он повел меня в спальню и стал орать, что я – отъявленная воровка, для которой даже западный замок, новый замок западного образца, не составляет никакого препятствия. Я, мол, украла у него две месячные пенсии, не говоря уже о новых брюках и его коричневых сандалетах. Более того, я бросила в его стаканчик для бритья огарок свечи и спрятала за шкафом топор. И в подтверждение своих слов он действительно достает из-за шкафа топор, а потом требует, чтобы я последовала за ним, так как это еще далеко не все. Он, шаркая, проскальзывает мимо меня, выключает свет – и я оказываюсь в абсолютной темноте. Нигде в квартире свет не горит, даже в прихожей. Мои ноги словно приросли к полу, я прислушиваюсь к его шагам. Достаточно одного удара, и… Тут лампа зажигается. Я наконец осознаю, что нахожусь в спальне у свихнувшегося старика. Повернувшись ко мне спиной, зажав топор между колен, он открывает дверь, бурчит что-то о воровстве. Благодарение богу, в замочной скважине торчит ключ. Я поворачиваю его, засов не поддается… Я распахиваю дверь, старик хватает меня за руку, кричит, топор падает на землю, но дверь открыта, и на пороге стоит толстуха Шольц, наша секретарша, она отталкивает его, отталкивает обеими руками…

– Вот это и вправду хорошая история, – говорю я, застегивая свою сумку. – Если сравнить с вашей, так просто блестящая!

Бертрам со скучающим видом смотрит в пустое пространство. Я говорю, что по горло сыта таким дерьмом, каким он меня только что пичкал, и притворяюсь, будто перепиливаю себе шею.

– По горло и выше! – кричу я и добавляю, что вообще не могу понять, зачем каждый день выслушиваю бредни совершенно чужих мне людей. Это признание ошеломляет меня саму, и я не могу сдержать смеха.

– С такими завихрениями в голове вы вряд ли многого добьетесь, – говорит Бертрам и, не вставая с места, начинает собирать посуду. Он берет мою тарелку с нетронутым куском пирога и надкусанной ватрушкой, мою полупустую чашку, помещает все это на свою тарелку и задувает свечу.

Я говорю, что, возможно, он прав, и смотрю на узор древесной пленки, которую теперь вижу перед собой на месте убранных им тарелки и блюдечка. И надо же, он опять здесь – тот самый крокодилий глаз, что вечно таращится на меня из-под своего тяжелого века со столешниц, ковров, шкафов, половиц, отовсюду, – наш мир изобилует крокодильими глазами.

Я советую Бертраму, раз уж ему лезут в голову такие истории, купить себе газовый пистолет или газовый баллончик, который поместится в любой карман, или разориться на проститутку, или напечатать объявление в разделе «Знакомства». Излагая все это, я смотрю на складку между его бровями, которую поначалу приняла за шрам. Я раздаю советы, но сама думаю о том, как много вокруг «глазков», амеб и крокодилов, и подозреваю, что это только начало, что не одно, так другое будет неотступно преследовать меня, что вскоре у меня не останется ни единой мысли, которая не была бы отравлена, не напоминала бы о человеческой низости, от которой бы меня не тошнило.

Бертрам закрывает за мной дверь. Я нащупываю кнопку, чтобы включить свет, и вдруг слышу щелчок реле – это Бертрам у себя в квартире отключил освещение лестничной площадки.

Шины «рено» в порядке. Но кто-то поставил свой «опель» вплотную к нему, и я вынуждена влезать в кабину через правую дверцу.

До семи еще много времени. Магазины закрылись. Я не знаю, где буду валандаться так долго. Я решилась – сперва даю задний ход, потом поворачиваю и благополучно выбираюсь по узкому проходу между двумя рядами неудачно припаркованных автомобилей и мусорных контейнеров. При этом я думаю, сколько радости вызовет на работе мое исчезновение – теперь бы еще найти место для автомобиля, и желательно – перед собственным подъездом! В зеркальце заднего вида я вижу свое смеющееся лицо. Нехорошо, думаю я, когда человек живет совсем один. Дело не только в том, что одному жить труднее, просто это неестественно. Тем не менее я не собираюсь гулять с Бейером и даже пить с ним пиво. Я ему так прямо и скажу. Мне всегда, когда припрет к стенке, приходит в голову какая-нибудь удачная мысль.

Глава 4 – Паника

Мартин Мойрер рассказывает о своем житье-бытье и о том, как он путешествовал без автомобиля. Его жена учится ездить на велосипеде. Переживания в Хальберштадте, связанные с одной иностранной туристкой и с таксистом.

К тому времени как я потерял место ассистента в Лейпцигском университете и лишился каких бы то ни было заработков, Андреа уже закончила курсы переквалификации на бухгалтера и начала посещать в первой половине дня, когда Тино был в детском саду, занятия по французскому и машинописи. Мы подали ходатайство о выплате нам государственного пособия, решили меньше курить и забрали назад заявление Андреа с просьбой принять ее в автошколу. Я отказался от своей комнаты в Лейпциге, безрезультатно пытался получить какой-нибудь грант, или место экскурсовода, или работу в проектной организации, или работу, связанную с приемом объявлений, и в конце концов узнал о вакансии на внештатное место с гарантированной зарплатой тысяча восемьсот марок чистыми в потребительской кооперации «VTLT Консервация природных камней GmbH amp; С°».

Там мне сказали – еще прежде, чем я успел сесть, – что им нужен химик, геолог, физик или что-нибудь в этом роде, но уж никак не искусствовед. Я откинулся назад на новомодном стальном стуле, коснулся лопатками спинки и пустился в разглагольствования о средневековой архитектуре, загрязнении окружающей среды и санации городов. При этом я неотрывно смотрел в совиные глаза жестокосердного чиновника, что мне удается, только когда я могу позволить себе особенно не задумываться о том, что в данный момент говорю.

Через неделю я получил два конверта с приглашением на десятидневные курсы и с согласием принять меня на полугодичный испытательный срок, который, однако, мне предстояло отработать не в родной Саксонии или Тюрингии, а в тех районах, где фирма осуществляет сбыт своих товаров, – в Саксонии-Ангальте и Бранденбурге.

Дальше дела у меня пошли не то чтобы очень хорошо, но и не плохо. По прошествии трех месяцев я уже почти полностью выполнял требуемую фирмой норму. Нам с женой как-то удавалось выкручиваться. Родители Андреа время от времени присылали по двести марок для Тино. Моя мать дарила нам детские вещи, а Эрнст, мой отчим, когда оставался с малышом, ходил вместе с ним за покупками и за все платил из собственного кармана. Кроме того, нам помогала Данни, сестра Андреа.

В июле, перед началом запланированной крупномасштабной акции по рекламированию и распродаже средства «UNIL-290», я взял неделю отпуска за свой счет. Мы на своем «опель-кадете» поехали в Альбек, на Балтийское море. Когда я сегодня вспоминаю об этом, мне кажется, то были наши последние счастливые дни. Мы искали ракушки и кусочки янтаря, строили замки из мокрого песка, на нашем стареньком надувном матраце доплывали втроем до самых бакенов, а в лавке уцененных товаров я купил Для Андреа бутылку с корабликом внутри. По вечерам, когда Тино засыпал, мы с ней спускались в бар отеля, пили коктейль «Прерия», курили или танцевали, если музыканты играли что-нибудь медленное.

В конце недели автомат проглотил мою ЕС-карту. В тот же день нам пришлось уехать. Андреа спросила, что теперь будет с нашим лотерейным абонементом.

В ближайшую среду – я как раз вернулся домой к ужину – она позвала меня, не выходя из спальни, и протянула сложенное письмо. Она улыбалась, и я подумал, что ей, наконец, назначили срок для собеседования, после которого ее возьмут на работу.

Но, как выяснилось, речь шла о том, что я должен заплатить четыреста тридцать три с половиной марки штрафа и на месяц послать свое водительское удостоверение в центральную автоинспекцию, потому что, видите ли, ехал со скоростью не восемьдесят, а сто сорок шесть километров в час. Я получу четыре прокола в соответствии с положением о злостных нарушителях дорожного порядка. Я увидел, как Андреа, еще не перестав улыбаться, вдруг заплакала, потом бросилась на кровать и левой рукой прижала к лицу подушку. Она свернулась калачиком, и я пару секунд не мог отвести взгляда от безупречно чистых подошв ее тапочек. В тот вечер мы впервые поддались панике.

Утром нам показалось, что худшее уже позади. Я отослал свое водительское удостоверение и решил, что в ближайшую командировку отправлюсь на поезде. Это решение даже каким-то образом привело меня в хорошее расположение духа. В крайнем случае, думал я, мы одолжим деньги у Данни или у наших родителей. Фирма не узнает о том, что я временно потерял водительские права, и свою работу я сохраню.

– У тебя все получится, – сказала Андреа.

Она запаковала мои вещи; положила на дно обеих сумок каталоги с описанием референтного объекта «Бург-Абенберг» в центральной Франконии, где горные породы консервируются с помощью средства «UNIL Steinveffestiger ОН» и обрабатываются водоотталкивающим средством «UNIL-290»; завернула бутылочки с образцами (по двести миллилитров) сначала в газетную бумагу, потом в мое нижнее белье, носки и рубашки. К наплечным ремням, посередине, пришила маленькие кожаные подушечки.

Следующий день я провел в Магдебурге, в Службе охраны памятников; посетил также местные офисы фирм «Макулан» и «Шустер», но не застал ни самих шефов, ни их заместителей; тем не менее я оставил наши каталоги и договорился, что в четверг во второй половине дня и в пятницу утром устрою получасовые презентации. Вечером я поехал в Хальберштадт, где на другой день должен был встретиться с пятью деловыми партнерами.

Было еще так светло, что, подъезжая к вокзалу, я видел из окна поезда шпили готического собора, церкви святого Мартина и Либфрауэнкирхе.

Таксисты уже включили фары. Я побежал через вокзальную площадь к двум телефонным автоматам и поставил свои сумки на землю рядом с правым, где звонить надо было по карточке. Сняв трубку, опять распахнул, толкнув бедром, дверь и на всякий случай подтянул свой багаж поближе.

Когда Андреа откликнулась: «Алло?», – вместо цифирки «45», стоявшей на счетчике после точки, сразу выскочило «26», и Андреа повторила: «Алло?»

Я рассказал ей, что д-р Сиделиус, геолог в Службе охраны памятников, выслушал все очень внимательно, а на прощание даже пожал мне руку и пожелал удачи.

Такси одно за другим проезжали мимо, и когда их больше совсем не осталось, я сказал, что теперь все такси куда-то исчезли.

– Не волнуйся, скоро какое-нибудь да появится, – ответила она и сказала, что прямо перед нашим подъездом – мы тогда жили на Брокхаусштрассе, на Жаворонковой горе, – машина сбила человека, но это не заставит ее – Андреа – отказаться от мысли ездить в штайнвегский супермаркет на велосипеде. Моя жена все говорила и говорила о супермаркете. И между прочим отметила, что езда на велосипеде более не представляет для нее трудностей, что она теперь всегда будет пользоваться этим удобным средством передвижения. Она даже спрашивает себя, почему не поступала так раньше. Кроме того, велопоездки в супермаркет наилучшим образом подготовят ее к предприятию, запланированному на будущую неделю. Дело в том, что Андреа, Тино и Данни, которая специально в расчете на племянника купила себе велосипед с дополнительным Детским сиденьем, собрались совершить маленькое путешествие на велосипеде, об этом все трое договорились сегодня днем.

На телефонном счетчике «2.88» превратилось в «2.69» и потом в «2.50». Какое-то такси подъехало, затормозило, его фары погасли.

– Около супермаркета есть даже большая стоянка для велосипедов, – сказала Андреа, – ну, под рекламным щитом. Дай только сообразить, под каким. – Но тут же вспомнила. – «Принц Датский», моя марка.

– Еще неделю назад ты побаивалась на нем ездить, – возразил я.

– Да! Но теперь ведь даже прокладывают специальные дорожки для велосипедистов… – сказала Андреа и добавила парочку французских слов, смысла которых я не понял. Я засмеялся.

– Пожелай мне на завтра удачи, – попросил я, – пожелай распродать поскорее всю эту ерунду.

– Не называй это ерундой, Мартин. Это так важно! – крикнула она. – Вся история искусств ничего не стоит, если красивые здания разрушаются. А при том дерьме, которого полно в нашем воздухе, разрушается всё!

Снова подъехало такси, и на сей раз я ей об этом сказал.

– Тогда быстро клади трубку!

– Погоди-ка, – ответил я, отчего-то испугавшись, и обернулся. Сумки все еще стояли на месте. – Я люблю тебя, – сказал я, а потом прибавил, что говорю это вовсе не потому, что нахожусь в чужом месте – один и без машины.

– Приятно слышать, – ответила Андреа.

Сперва я думал, что закончу разговор, когда на счетчике будет «1.17», но потом появилась надпись «0.98», потом – «0.79», потом, после моего «Пока!», выскочило «60 пфеннигов», и я крикнул: «Любимая!», – но связь уже прервалась. Я повесил трубку и вынул телефонную карточку. Теперь на стоянке было целых три такси. Водитель первого облокотился об открытую дверцу, скрестив на груди руки. Перед ним стояла женщина в красном комбинезоне с короткими рукавами. Он непонимающе тряс головой, в то время как она высоко подняла какую-то табличку и повернулась ко мне: большеглазая японка с белым лицом и волнистыми волосами. Она снова взглянула на шофера, но я спросил: «What do you want?»[4] В ответ женщина протянула мне табличку: «В Магдебург». И потом, когда я одну сумку уронил себе на ногу, а другую передал шоферу, сказала по-английски: «Во Франкфурт».

– В багажник не надо! – крикнул я и сам протолкнул вторую сумку на заднее сиденье. При себе я оставил только кейс и, попросив шофера подождать, через голубую вертящуюся дверь прошел с японкой, которая для азиатки была уж больно высокой, в здание вокзала.

Поезда до Магдебурга больше не было, до Франкфурта тоже, только до Гёттингена – он отходил через десять минут. Я сказал ей, что, насколько я знаю, от Гёттингена не так уж далеко до Франкфурта. Она кивала, но ее лицо сохраняло испуганное выражение. Морщинки на лбу тоже не исчезали. Кроме того, я никак не мог вспомнить, как будет по-английски «платформа», и поскольку она перестала кивать, когда я сказал: «From number three»,[5]я еще спустился с ней в подземный переход и показал на вторую лестницу. «Number three»,[6]повторил я. На одном щите стояли только цифры «4» и «5», на другом – «1» и «2». Поэтому я проводил ее до нужной платформы, к которой как раз подъезжал дизельный локомотив с двумя прицепными вагонами. Здесь висело расписание поездов, в котором вообще отсутствовали какие бы то ни было маршруты на Гёттинген или Магдебург. Японка спросила, что же ей теперь делать, бросила на меня отчаянный взгляд и крепче прижала к себе сумочку.

Я побежал к проводнице, спустившейся с подножки только что прибывшего поезда. Она разложила на скамейке свою черную книжицу и стала ее листать. Сначала я услышал стук каблучков японки, потом почувствовал ее руку на своем плече. Я переводил взгляд с пуговиц ее комбинезона на тоненькую книжечку-расписание; проводница же переворачивала туда и сюда страницы, качая головой. Маленькая грудь японки вздымалась и опускалась, ее животик тоже явственно вырисовывался под тонкой тканью. Если таксист уже включил счетчик, то я вел себя как дурак.

– Она может ехать со мной, – сказала наконец проводница, – в двадцать два семнадцать мы будем в Ошерслебене, она заплатит шестьдесят марок за такси и к половине двенадцатого доберется до Магдебурга. – Я перевел.

– And to Frankfurt?[7] – Проводница на мгновение прикрыла глаза, потом захлопнула черную книжечку, побежала назад к своему вагону и поставила ногу на нижнюю ступеньку лесенки.

– Ну? – Форменные брюки проводницы туго обтягивали ее короткие ноги. Я спросил японку, хочет ли она ехать. За шестьдесят марок здесь, возможно, удастся найти гостиничный номер. Она кивнула. Я поблагодарил проводницу, та схватилась за поручень у двери, подтянула левую ногу и, наклонившись всем корпусом вперед, поднялась по лесенке. Брюки, казалось, еще более увеличивали объем ее задницы.

Я спустился с японкой в подземный переход и спросил, откуда она родом.

– From Korea.[8]

– Гослар, – вдруг осенило меня, когда мы проходили мимо расписания поездов, висевшего в зале ожидания. – The timetable of Goslar![9]

– Thank you very much,[10] – сказала она.

Удивительно, попытался я завязать разговор, что она пустилась в столь дальний путь одна. Она кивнула. Я рассказал ей, что я искусствовед и пишу диссертацию о необычных статуях Адама и Евы в хальберштадтском соборе, а потом спросил, приходилось ли ей что-нибудь слышать о Дрездене.

– Of course, Dresden.[11] – Ее накрашенные губки так и остались приоткрытыми. Она посмотрела на меня и кивнула, а я придержал для нее дверь.

Когда я спросил таксиста: «Повезете эту даму в отель или меня в пансион Шнейдера?» – он только пренебрежительно вскинул подбородок и молча уселся за руль. Пансион Шнейдера находился, можно сказать, на отшибе, на другом конце города, а отель – в какой-нибудь паре сотен метров отсюда, ближе к центру. Я пошел вместе с японкой к другому такси. Водитель, совсем еще юнец, с шоколадным загаром, в коротеньких брючках, стоял, как прежде его коллега, скрестив руки на груди и прислонившись к дверце; он сказал, что номера в отеле маленькие и плохие, но меньше чем за сто марок их все равно не снимешь. А за сто марок можно уехать ой как далеко – к примеру, в Магдебург. Я перевел. Мой таксист рявкнул, что время у него не казенное. Японка сказала: «То Magdeburg».[12] Тут молодой водитель мигом испарился из поля нашего зрения и распахнул дверцу изнутри. Японка еще раз обернулась, крикнула мне: «Thankyou very much»,[13] – и села в машину.

– В Магдебург! – взвизгнул мой шофер. Он даже выскочил из своей колымаги. – В Магдебург! – И брызгал слюной, как какой-нибудь провинциальный актеришка. – Такое разве что во сне приснится! – И опять сгустки его слюны разлетелись в разные стороны под световым конусом фонаря.

Я рывком распахнул заднюю дверцу, ненароком задел брюхо шофера и втиснулся на сиденье рядом со своими сумками, прижимая чемоданчик к коленям. Наши дверцы захлопнулись одновременно.

– Два дня пути! – ревел он в лобовое стекло, да так, что в кабине все звенело, потом запустил мотор и злобно вцепился в шерстяную обмотку своей баранки. – Этот недоносок получит сотню, а я – пятнадцать марок!

Я было хотел извиниться, но даже не смог раскрыть рта, потому что его авторадио внезапно грохнуло на полную мощность. Маленький вентилятор подрагивал на приборной доске. Уже в следующее мгновение я сообразил: мы едем не к пансиону Шнейдера. Уж что-что, а здешние улицы я знал как свои пять пальцев.

Мы теперь мчались еще быстрее, шины шуршали по булыжнику мостовой. Потом машина рванула вправо, и я стукнулся головой о стекло. Никаких уличных фонарей больше не было. Я соскользнул пониже, раздвинул ноги, колени мои уперлись в спинку его сиденья. Сразу же после этого машина как бы осела – раз, и потом еще раз, – мы съехали на проселочную дорогу.

Мне пришло в голову, что японку надо было отправить в Гослар или в Брауншвейг, это вышло бы дешевле, чем в Магдебург, и там лучше обстоит дело с транспортом. Или пригласить ее в свой пансион и спросить там, не найдется ли у них приличной комнаты для японки. И вообще я веду себя как идиот. Лишил своего таксиста возможности получить плату, равную двухдневному заработку, не говоря уж о том, что не послал никакого опровержения в полицию, даже не попытался этого сделать, а просто за здорово живешь отдал им свои водительские права. Я мотаюсь по всей стране с нашими сумками для отпуска и продаю чудодейственную водичку, в то время как моя жена осваивает велосипед, чтобы ездить на нем за покупками, и приносит домой из библиотеки устаревшие учебники французского языка. На те деньги, которые ее родители присылали для Тино, мы оплачивали наш лотерейный абонемент. И при всем этом я готов в любой момент изменить своей жене с первой попавшейся японкой. Кто знает, что я еще способен натворить в ближайшие часы, дни или годы.

Я догадывался, что затеял водитель, но сопротивляться мне не хотелось. Он-таки был прав! Он имел тысячу оснований, чтобы вышвырнуть мой труп вместе с бутылочками в ближайшую канаву.

Внезапно мы остановились. В свете фар я прочитал надпись: «Пансион Шнейдер». Музыка смолкла, над моей головой зажглась лампочка.

– Двенадцать двадцать, – сказал шофер.

– Тринадцать, – сказал я.

Он поднес к свету длинный кошелек, из тех, какие бывают у кельнеров, с новенькими бумажками, а в правой руке держал мою сотню.

– Что, фонари сдохли? – спросил я. На улице была тьма, хоть глаз выколи. Он передал мне назад пачку десяток и отсчитал в руку семь монет по одной марке.

– Спасибо, – сказал я и засунул всё в нагрудный карман. Он наблюдал за мной в зеркальце. Я показал на цветное фото, которое свисало с вентиляционной решетки. – Это ваша жена – та, в бикини? – Рамочка была выпилена лобзиком.

– Послушайте, – сказал он, – вы же уже расплатились. Ну так вылезайте.

Я выволок из машины обе сумки. Коленом захлопнул дверцу и шаг за шагом преодолел расстояние от такси до подъезда, потом шагнул в сторону – из-за собственной тени я не видел кнопку звонка – и осторожно поставил сумки на землю. Свет фар скользнул по двери, задержался на пороге, вильнул в сторону и светлой полосой промелькнул вдоль улицы. В какой-то момент я еще раз услышал радио.

Я нащупал звонок и споткнулся о сумки. Что-то угрожающе звякнуло. Но я не упал. Я устоял на ногах, застыв почти без движения, и только слегка качнулся вперед. Рядом со мной что-то пошорхивало с короткими интервалами. Мышь, наверное, или птица. Пансион Шнейдера будто расплылся в темноте. Даже на фоне неба не вырисовывались контуры его крыши. Я сделал неосторожное движение, и бутылочки с образцами «UNIL-290» звонко стукнулись друг о друга. Стоило мне пошевелить пальцами в ботинке или немного приподнять пятку – да даже просто переместить вес тела с одной ноги на другую или слегка согнуть колено, – и я вновь слышал этот звон.

Глава 5 – Перелетные птицы

Лидия рассказывает о д-ре Барбаре Холичек, которая утверждала, что сбила на дороге барсука. Долгая беседа о животных. Место происшествия. Загадочный – без барсука – конец.

Сегодня понедельник – собственно, выходной. Но в пол-одиннадцатого я должна провести по музею седьмую экскурсию. Хуже школьников ничего не бывает. Я устала. Ханни, моя начальница, заходит ко мне, оставляя дверь открытой.

– Фрау доктор Холичек сбила на дороге барсука, – говорит она. Появляется маленькая женщина лет тридцати с небольшим, с длинными волосами, в темно-синей юбке и сером джемпере, остается стоять в проеме дверной рамы и постукивает по ней пальцем.

– Холичек, – представляется она, не поднимая глаз. – Это я сбила барсука.

– Лидия Шумахер, – Ханни кивает на меня, – наш препаратор.

– Здравствуйте, – говорю я и встаю со стула. Рука у нее холодная. – Зверька вы привезли с собой?

Фрау Холичек трясет головой, достает из пакетика розовый одноразовый платок и, отвернувшись, сморкается.

– Нет, не привезла.

– Взрослый зверь?

– Да, – она кивает. – Он так сильно пах, лесом. А его передние лапки были такими… – Она прижимает ладони тыльными сторонами к щекам, и ее пальцы шевелятся, будто пытаются отстранить что-то.

– Это точно барсук? – спрашиваю я. Ханни, которая уже почти уселась на мой письменный стол и согнутым указательным пальцем поглаживает по голове чучело славки, закатывает глаза.

– Он еще дергался, – говорит д-р Холичек.

– В конце концов, нужен нам барсук или нет? – нетерпеливо кричит Ханни.

– Ну, в общем-то да, – отвечаю я. – Барсук, конечно, нам нужен.

– Так вот перед поворотом на Борну лежит один такой. Фрау д-р Холичек торопится. Может, ты бы взглянула на него и прихватила с собой, если с ним все о'кей?

– А как же экскурсия?

– По-моему, выбирать тут особенно не из чего, – говорит Ханни и опять бросает на меня свой красноречивый взгляд, продолжая поглаживать славку. Фрау д-р Холичек еще раз сморкается и пытается улыбнуться. Бормочет: «Выходит, он погиб не совсем зазря», – и отбрасывает назад волосы.

В машине, темно-синем «гольфе» с тремя дверцами, я сразу ударяюсь коленом о бардачок. Фрау Холичек наклоняется вперед, нащупывает под сиденьем рычаг и случайно дотрагивается до моей пятки.

– Подвиньтесь, – командует она. С зеркальца заднего вида свисает красное ароматическое деревце. Она с некоторым усилием поворачивает ключ зажигания.

– Ханни рассказала мне о последнем музейном барсуке. Как это у вас додумались вытащить вилку холодильной камеры из сети! Кто так делает? Это ж надо быть полным дураком!

– Возможно, кому-то понадобилась розетка, чтобы включить пылесос, – говорю я.

– И как потом выглядел барсук? Как вы его вообще достали?

– Я снова включила камеру, – объясняю я, – проветрила комнату и в следующий раз открыла камеру только через неделю. Думала, будет хуже.

– С меня бы и этого хватило!

Мы сворачиваем на шоссе, по-прежнему перемывая косточки тем безмозглым типам, которые работают в фирмах по уборке помещений и в охранных агентствах.

Ее машина кажется совсем новой. Никакой грязи, нигде ни пылинки. Я спрашиваю, какой она доктор.

– Я работаю в «Дёзене». Я как раз туда ехала – и тут он… Я не знаю, что значит «Дёзен».

– Психиатрическая больница, – поясняет она. – В общем, я врач-невролог. А вы нездешняя?

Я ей рассказываю, что живу в Альтенбурге всего два года. После смерти д-ра Герне освободилось место музейного препаратора, а я хотела найти какую-нибудь постоянную работу – все равно где.

– Люди делятся на городских и деревенских, но, видно, имеются еще и такие, что предпочитают жить в маленьких городках, – изрекает она.

– Может, я городская, – говорю я, – а может, и деревенская.

У светофора перед фабрикой игральных карт д-р Холичек притормаживает. Потом мы мчимся вверх по Лейпцигскому автобану.

– Вы всегда этим занимались? Я тоже когда-то хотела иметь дело с животными.

– И что же? – спрашиваю я.

– У моих родителей была «шкода» с красивой обивкой на сиденьях, из бежевого меха, синтетического, разумеется. Наша походная аптечка упала туда, а солнце пекло сквозь стекла как бешеное. Пластмасса размягчилась, и, когда мы сели в машину, матери пришлось отдирать аптечку от заднего сиденья. Когда я хочу нагнать на себя ужас, мне достаточно просто вспомнить об этом – о деформированной серой коробке с прилипшими к ней клочьями меха. Мне тогда было четырнадцать, и я никак не могла успокоиться. Мать думала, я просто выпендриваюсь, добиваясь, чтобы мне позволили сесть впереди, рядом с отцом. Но после того случая уже и речи не могло быть о том, чтобы я связала свою жизнь с животными. – Рассказывая, она смотрит на меня, а не на дорогу.

– Я что-то не понимаю, – говорю я.

– Если ты до такой степени брезглив… А кроме того, я боюсь собак. Вот птицы мне нравятся, crimson rosettа,[14] например, или kookaburra,[15] или wren.[16] Вы таких знаете?

– Все австралийские, – говорю я.

Она кивает.

– А у вас самой домашние животные есть?

– Нет, – говорю я и рассказываю ей, что моей матери вечно всучивают бездомных котов, которые все самое позднее года через два погибают. – Либо от крысиного яда, либо из-за болезни почек, либо попадают под машину. Потом мать целую неделю ежедневно звонит мне и клянется, что уж теперь будет держаться твердо и никаких котят не возьмет. Однако услышав от нее в очередной раз, что, мол, кошек ведь никто не спрашивает, хотят ли они рождаться на свет, я понимаю: все разговоры на эту тему бессмысленны.

– А знаете, наш сосед нашел чайку со сломанным крылом и отнес ее к ветеринару, – говорит д-р Холичек. – Тот сразу, безо всяких вопросов, сделал ампутацию. Но на что годится птица с одним крылом? Зоопарк на острове не берет покалеченных животных. И вот теперь эта чайка прыгает у него по двору, разрыхляет землю и жрет что ни попадя – как свинья. Когда она оттопыривает крыло – а с другой стороны у нее ничего нет, – я каждый раз думаю, что сейчас она опрокинется на бок. Ну и хороша она жрать! А вот гигантские ящерицы не только жрут все подряд, но способны переваривать даже копыта. После них остается только известь, ничего больше, чистая известь. С ума сойти, верно? У вас дома нет гигантских ящериц?

– Нет, – говорю я.

– Зверей не следовало бы держать взаперти, – говорит она. – Если даже дельфины начинают кусаться… и все из-за стресса. Животные, как люди, а значит, с ними и обращаться надо, как с людьми. Они точно так же, как люди, могут тебя разочаровать. И между собой они ведут себя, как люди – эгоистично и беспощадно. Вы читали о храмовых павианах? О том, что у них происходит? Их самки рожают детенышей недоношенными, потому что вожак стаи все равно закусает до смерти всякого новорожденного, который родился не от него. Вожак хочет распространять собственные гены. И только. Все в жизни основывается на эгоизме.

– Вас это удивляет? – спрашиваю я.

– Так, во всяком случае, было написано в «Шпигеле», – говорит она. Ее рука, лежащая на рычаге передач, дрожит. Мы ждем у светофора около строительной площадки перед поворотом на Требен. Ветрено. Освещение за окном такое, какое обычно бывает во второй половине дня. Д-р Холичек чихает. – Извините, – бормочет она и чихает снова. На лобовом стекле остается пара крохотных капелек. Или, может, они снаружи – следы от удара камнем или от насекомых. Она ощупью ищет на заднем сиденье носовой платок. Машина перед нами трогается. А ей нужен носовой платок.

– Что это за птичка была на вашем столе?

– Славка, – говорю я и смотрю на часы. Школьники, наверное, как раз сейчас вваливаются в музей.

– Славка? – Д-р Холичек слишком разогналась и теперь вынуждена притормозить. – Та самая птица, которая опорожняет кишечник на лету? Она ведь скрывает в себе чудесный механизм поддержания оптимального состояния. За раз поглощает столько пищи, что по весу это составляет восемьдесят процентов всего ее организма, и тут же снова от нее избавляется. Славка – да, думаю, это именно она. – Мы едем первыми в длинной колонне автомобилей, которая выстроилась за пустым фургоном для перевозки скота. – Но что я по-настоящему хотела бы знать, это как функционирует «интегральная система ориентации». Как птицы могут снова находить тот самый куст, который попался им в прошлый раз? Береговые ласточки, например, пролетают в год по четыре тысячи километров. А золотому зуйку нужно всего сорок восемь часов, чтобы добраться от Аляски до Гавайев – фактически один уик-энд!

Далее д-р Холичек плавно переходит к проблемам потепления земли, повышения уровня моря, запустения мест птичьих стоянок, убывания корма и смещения времен года.

– Мягкие осени передвинули стрелки на биологических часах птиц. Птицы теперь отправляются на свои «зимние квартиры» дней на десять-четырнадцать позже, чем раньше. А это значит: когда они прилетят, на их стоянках все уже будет съедено. Правда, некоторым пернатым, – продолжает она и снова тянется за носовым платком, – хватает нескольких поколений, чтобы приобрести наследственное знание о новых стоянках и маршрутах перелета. Некоторые уже сейчас зимуют в Южной Англии – вместо того чтобы лететь в Португалию или Испанию. У большинства черных дроздов, например, вся путаница, связанная с перелетами, уже ликвидирована.

Д-р Холичек – единственная в нашей колонне, кто при желании мог бы обогнать перегородивший дорогу «Long vehicle».[17]

– Но хуже всего, – говорит она, – когда соловьи или иволги прилетают на свое прошлогоднее гнездовье, а там лучшие места уже давно заняты самыми обычными птицами, которые агрессивнее перелетных и в отличие от них не истощены.

Фургон, который едет впереди нас, останавливается сразу за Сербицем. Д-р Холичек начинает рассуждать о попытках скрещивания оседлых и перелетных птиц. Я открываю окно. Водители, которые следуют за нами, один за другим выключают моторы. Встречный поток машин безостановочно проносится мимо. Солнце, только что проглянувшее из-за туч, слепит глаза.

Когда мы снова трогаемся, у нас в хвосте оказывается машина с синей мигалкой. Полицейские делают знак, чтобы мы не задерживались.

– Опять авария, – говорю я. Но, проезжая мимо оцепленного места, мы видим только «скорую помощь» – пострадавшей машины нет. Д-р Холичек говорит:

– Между прочим, семьдесят процентов гнездящихся у нас птиц уже занесены в Красную книгу.

Не давая сигнала о повороте и не притормаживая, она сворачивает налево, на проселочную дорогу, и останавливается. Теперь рассказ ее переключился на бабочек, миграцию которых можно наблюдать лишь раз в тридцать лет. Я перебиваю ее и спрашиваю, как насчет барсука. Д-р Холичек сморкается, отщелкивает ремень безопасности, вынимает ключ, вылезает и, не сказав ни слова, куда-то бежит. Я следую за ней по пятам в направлении полицейской машины, в кармане моей юбки – сложенный полиэтиленовый пакет. На ходу натягиваю резиновые перчатки.

Д-р Холичек при каждом порыве ветра отворачивается и наклоняет голову набок, как будто ее дернули за волосы. Она быстро переходит дорогу, пробираясь между двумя поравнявшимися с ней машинами, и, очутившись на другой стороне, бежит дальше. Я замешкалась и теперь пытаюсь по крайней мере не упустить ее из виду.

Полицейский идет ей навстречу, раскинув руки. Они останавливаются, чуть не столкнувшись лбами, видимо, д-р Холичек все еще надеется его обойти. Оба говорят одновременно.

Мимо медленно проезжает автофургон. Я с грехом пополам соединяю в слова синие буквы, разбросанные по белому фону: «Торговое объединение ПЛЮС»; и потом, ниже: «С нами будешь классно жить, но и денежки копить». Выхлопная труба обдает меня удушливым газом.

Д-р Холичек стоит скрестив руки. Полицейский смотрит на ее грудь. Они продолжают о чем-то спорить, и внезапно оба бросают взгляд в мою сторону.

Их на минуту заслоняет от меня еще один автофургон с прицепом.

Когда обзор вновь открывается, полицейский уже один, покусывает нижнюю губу. И смотрит, как я стягиваю с рук перчатки. Потом лениво бредет назад, к машине с синей мигалкой, больше не оборачиваясь.

Д-р Холичек опять убегает от меня, но сейчас ветер дует ей в спину. Она почему-то обхватила себя за локти. Я зову ее. Она не реагирует и скрывается за ближайшим автобусом.

Возвращается прихрамывая. Ее правое колено разбито. Стоя передо мной, она проводит руками по лицу, откидывает назад волосы.

– Он утверждает, будто тут ничего нет. Я настаивала, чтобы он меня пропустил. Он говорит, они обыскали весь кювет и откос, и если бы барсук лежал здесь, они бы его нашли. Но барсук был действительно мертв, вы понимаете, он дергался, а потом умер.

Я спрашиваю, что с ее коленом.

– Он был мертв, – повторяет она. – Полицейские никого не пускают, никого. А если найдут что, то позвонят в музей. Непременно позвонят. Если же нет, нам придется вечером еще раз приехать сюда или после полудня, когда все здесь закончится, когда они это – уберут.

– Уберут что? – спрашиваю я.

– Они не дают никаких объяснений, абсолютно никаких.

– Давайте-ка теперь я поведу машину, – говорю я и подставляю левую руку, чтобы д-р Холичек могла за нее держаться. Кто-то дважды сигналит. Мы не смотрим в ту сторону.

– Спорим, они позвонят еще раньше, чем мы доберемся до музея? – Желтый брелок с ключом от машины воспроизводит надпись на дорожном щите: «Следующие 15 км – коалы». Я открываю для д-ра Холичек боковую дверцу. – Они позвонят в ближайшие несколько минут, я вам гарантирую, и Ханни не будет знать, куда мы подевались, небось подумает: завернули в хорошее местечко и развлекаемся, вместо того чтобы искать барсука. Вот увидите, у вас еще будут с ней неприятности. Но я ей все объясню. Это никуда не годится, чтобы так отшивали людей. И отшивают-то всегда одни и те же! – Д-р Холичек чихает и вытирает нос тыльной стороной ладони. – Только потому, что этот полицейский такой тупица, у вас, может, будут неприятности. Им только дай повод – они рады показать свою власть.

Я чуть опускаю спинку и включаю мотор. Д-р Холичек хватается за рычаг под своим сиденьем и надолго застывает в такой позе. Ее колено кровоточит.

– Браслетка от часов, – говорит она, – за что-то зацепилась. Вы не поможете?

Она не двигается. Так и сидит, нагнувшись вперед, держа руку под сиденьем. Я не глядя нащупываю ее запястье, нечаянно задевая и икру. Я понятия не имею, как освободить ее руку. Ищу застежку браслета. Д-р Холичек, видно, полностью положилась на меня. Я пытаюсь повернуть ее кисть. Колготки на ней в таком виде, что их можно спокойно выкидывать. Я наклоняюсь ниже, моя голова чуть ли не ложится на ее бедро. При этом я снизу от приборной доски смотрю в окно. Машины не попадают в поле моего зрения. Я вижу только брезентовые навесы грузовиков и над ними – затянутое тучами небо.

Внезапно ее рука оказывается свободной. Я выпрямляюсь. Давешняя «скорая помощь» медленно проезжает мимо нас уже с выключенной мигалкой.

На обратном пути я все время слежу за тем, чтобы не приближаться ни к краю дороги, ни к разделительной полосе. Мои руки держат руль в точности так, как нас учили в автошколе: «без десяти минут два», то есть справа и слева они лежат примерно на половине высоты верхнего полукружия.

Перед первым перекрестком со светофором я останавливаюсь, потому что фрау Холичек на мои вопросы не отвечает. Я не знаю, куда ехать дальше. Наконец она неуверенно называет свою улицу и номер дома.

– Это на канале? – спрашиваю я.

Мне удается припарковаться перед ее подъездом. – Приехали! – говорю я и выключаю мотор. Я нарочито долго вожусь в кабине, возвращаю спинку в прежнее положение, поправляю зеркальце заднего вида, вытаскиваю ключ. И спрашиваю, не плохо ли ей. Я вижу в зеркальце двух парнишек со школьными портфелями, слышу их шаги по асфальту. Они обходят нашу машину, один справа, другой слева. И бегут опять рядом, на ходу оборачиваясь на нас. Я еще какое-то время сижу рядом с фрау Холичек. Потом говорю, что мне пора. Вылезаю, жду еще минутку и наконец захлопываю дверцу.

Перед нашим музеем бушует седьмой класс. Учитель и Ханни беседуют у кассы.

– Вы знакомы? – спрашивает Ханни, переводя взгляд с него на меня и обратно.

– Бертрам, – представляется он. Мы быстро протягиваем друг другу руки. Ребята натаскали грязи – листья прилипли к полу даже в выставочном зале. Перед витриной с «крысиным королем»[18] лежит надкусанное яблоко. Поднимаясь по лестнице, я слышу, как в моем кабинете звонит телефон. Когда я добираюсь до него, он уже молчит. Я выдергиваю штекер и сажусь к препараторскому столу перед чучелом славки.

Ханни подходит и останавливается у меня за спиной. Она – единственная из музейщиков, кто никогда не стучит, прежде чем войти. Она снимает у меня с плеч жакет и начинает массировать мне шею. Ждет, наверно, особой благодарности за то, что опять провела мою экскурсию.

– Голова все еще болит? – спрашивает Ханни. Ее большие пальцы сильнее надавливают на основание моего позвоночника, потом скользят вверх и разбегаются в стороны, по плечам. На ее правом указательном пальце я замечаю воспалившийся ноготь.

– Неужели ты не можешь сходить к маникюрше? – спрашиваю я. Смешно, что такая женщина, как Ханни, постоянно калечит себе ногти. Она глубоко вздыхает, чтобы показать, как я ее достала и как ей неприятно, что придется-таки выставить меня вон – не в этом году, так в следующем, или через два года. Она не только моя начальница, но еще и работает здесь дольше меня и к тому же имеет ребенка – дочку.

– Ну и где же барсук? – спрашивает она. Я слышу стук ее каблучков по кафельному полу.

– Я не знала, что вы знакомы, – говорю я.

– Я хотела сделать тебе приятное. Она что, на тебя взъелась? – Пальцы Ханни шевелятся в кармане халата. Косточки на руке, по которым она определяет, сколько дней в том или ином месяце, ясно вырисовываются под тканью. Гомон школьников затихает вдали. – Здесь все друг с другом знакомы. Так уж повелось. Между прочим, тебе сегодня без конца названивает твой Патрик. – Она делает пару шагов к двери. – У тебя что, хронический недосып?

– Ты никогда не скучаешь по прежним временам? – спрашиваю я.

– А это тут при чем? Над тобой-то пока не каплет! – совершенно спокойно говорит она. И тут же взрывается гневным криком, когда я пытаюсь ей возразить: – Боже мой, Лидия! От тебя вообще ничего не требуется, кроме разве что парочки чучел. Самое худшее, что с тобой может случиться, это что придется провести школьную экскурсию, или вырубят электричество, или кто-нибудь выдернет из сети вилку холодильника. Тебе не надо даже заботиться о ребенке, даже от этого ты свободна! – Ханни, повернувшись ко мне спиной, поспешно сует в рот сигарету и выпускает колечко дыма в потолок. – Так что с барсуком?

Я нащупываю в кармане жакета ключ от машины. – Вот, забыла отдать, – говорю я и поднимаю желтый брелок с ключом вверх, как будто могу этим что-то доказать.

Ханни не смотрит на меня, даже ни разу не оборачивается. Просто выходит из комнаты и спускается по лестнице вниз. При каждом шаге ее рука постукивает по деревянным перилам. Ханни бурчит что-то неодобрительное в мой адрес. Я не могу разобрать, что именно она говорит, хотя она оставила дверь открытой. Я надеваю жакет, кладу ключ от машины на стол рядом с чучелом славки, придвигаюсь поближе и вновь принимаюсь за прерванную работу.

Глава 6 – Такая длинная ночь…

Патрик рассказывает, как трудно отыскать в темноте нужный дом. Поездка за город на день рождения. Возвращение, гонка с преследованием и вечеринка на автозаправочной станции.

Вторник, 7 апреля. Том празднует свой пятьдесят третий день рождения. Два года назад он получил наследство, а вскоре Билли, его жена, тоже получила наследство – еще большее. Теперь они вчетвером живут в крестьянской усадьбе под Лейснигом. Билли присматривает за близнецами и садом, а также дает частные уроки игры на флейте. Том по-прежнему мастерит свои деревянные скульптуры – гигантские головы с гигантскими носами, но теперь уже может не заботиться об их продаже. Лидия знает их обоих по Берлину, еще с тех времен, когда они были студентами педагогического института.

Я встречаюсь с Томом и Билли довольно регулярно, каждый раз, когда меня приглашают как фотографа на вернисажи в Лейпциге и Хемнице. И каждый раз Билли говорит: «Приезжайте как-нибудь к нам!» А Том добавляет: «Должны же вы это увидеть!»

Когда я звоню им без чего-то восемь, чтобы спросить, как проехать кратчайшим путем, к телефону подходит Билли. Говорит, что ждала нас раньше, гораздо раньше, и что, поскольку она сама не водит машину, то и дорогу никогда не запоминает. Судя по звукам в трубке, она, разговаривая со мной, одновременно приветствует гостей или жестами показывает, кому где сесть. «Том сейчас у себя в мастерской, сооружает новый теннисный стол», – сообщает мне Билли в заключение.

Лидия покрасила волосы. И в первый раз надела серебряную цепочку, которую я подарил ей ко дню рождения. Она держит на коленях атлас автомобильных дорог 90-го года издания, с оторвавшимся корешком, которым мы пользуемся как закладкой. Мы с Лидией болтаем о том, что бы мы сделали, если бы вдруг тоже получили наследство – ну, скажем, миллион. Кроме кругосветного путешествия, ничего в голову не приходит, но даже эта идея кажется не особенно удачной, потому что после столь долгой отлучки мы наверняка потеряли бы свои рабочие места. Нам, значит, понадобилось бы намного больше денег.

Лидия спрашивает, знаю ли я хоть одного человека, у которого, как у нас, нет ни малейших перспектив на наследство.

– Думаю, да, – говорю я, но сразу же начинаю сомневаться в своих словах. У других в какой-то момент всегда оказывается, что, скажем, родители жены владеют бунгало на берегу озера или что существует бабушкин земельный участок площадью в пять гектаров, причем расположенный не где-нибудь, а между Берлином и Потсдамом. Лидия слышала о некоей одинокой женщине, которая благодаря строительству нового выезда на автостраду у Шмёльна вроде бы получила два миллиона за небольшой участок картофельного поля. Мы с Лидией не понимаем, почему люди, ставшие миллионерами благодаря лотерейным выигрышам, обязательно потом чувствуют себя несчастными. Лидия говорит, что они, скорее всего, были несчастными еще раньше. Я протягиваю ей руку, и она ее быстро пожимает. В Рохлице я выбираю не тот выезд, и мне приходится, уже проехав пару километров, повернуть назад. У давешнего перекрестка я опять начинаю колебаться. Лидия предлагает теперь ориентироваться на щит с надписью «Все другие направления». Я следую ее совету, но у меня такое ощущение, будто мы снова, описав большую дугу, возвращаемся к исходной точке.

К тому моменту, когда Лидия говорит, что ей неприятно так сильно опаздывать, мы находимся в пути уже час. Она хочет, чтобы я немного вернулся назад, потому что мы, должно быть, не заметили дорожного указателя. Мое лихачество, по ее словам, только вредит делу.

– Ну наконец-то! – говорю я, когда мы доезжаем до развилки, на которой должны свернуть вправо. Лидия захлопывает атлас и причесывается. Я еду медленно, с включенными фарами. Проходит целая вечность, прежде чем мы добираемся до ближайшего села. «После развилки держаться правой стороны» – это все, что я знаю. Через десять минут мы оказываемся у новой развилки, прямо перед дорожными щитами. Я поворачиваю. – Это должно быть здесь, – говорю я, переключая на дальний и снова на ближний свет. – Прямо перед нами!

– Да что же это такое! – восклицает Лидия. Я выключаю фары. С ее стороны в некотором отдалении действительно будто бы мерцает огонек. Но усадьба должна находиться слева. Тем не менее мы ищем подъездной путь.

Медленно движемся по глубокой колее. По обеим сторонам от утопленной земляной дороги растет трава.

– У Билли и Тома ведь «форд»?

Я киваю.

– Иначе тут не проедешь, – констатирует Лидия.

Вскоре мы видим силуэт маленького домика, освещенного несколькими лампами, – трансформаторной будки или чего-то в этом роде, с ограждением из проволочной сетки. И прочитываем надпись на табличке: «Опасно для жизни».

– На поле заехали, – говорит Лидия.

Я выключаю мотор. Дать задний ход не могу из-за неполадки с выхлопной трубой. Лидия молчит. Вообще-то ей бы надо выйти из машины и показывать мне, куда ехать, но с ее туфельками это, разумеется, было бы безумием.

Каким-то чудом мне удается развернуться. Я так радуюсь по этому поводу, будто мы уже добрались до места.

– Может, ты им позвонишь откуда-нибудь, – говорит она.

– Откуда? Крестьяне, между прочим, давно спят.

Теперь на развилке я сворачиваю в другую сторону.

– Чепуха какая-то! – ворчит Лидия.

Я огибаю распластанную на дороге дохлую кошку. Чуть дальше к асфальту приклеилась раздавленная ворона. Одно ее крыло стоит вертикально и подрагивает на ветру.

– У тебя опять разболелась голова? – спрашиваю я.

– Надеюсь, они хоть объяснили тебе, как проехать?

– На развилке свернуть направо, – говорю я. – Я им позвоню. Как увижу где-нибудь свет, так сразу и позвоню.

– Том когда-то рисовал нам схему расположения участков, – говорит она. – Да поворачивай же назад!

Она роется в бардачке. Мы опять проезжаем мимо вороны и мимо кошки. Лидия наконец прекращает бессмысленную возню и откидывается на спинку сиденья. Тут я впервые замечаю, что внутри бардачка есть лампочка. На прошлое рождество Лидия порвала колготки, зацепившись за откидную крышку. Я говорю, что теперь нам уже ничто не поможет, если мы не найдем телефон, и спрашиваю, не помнит ли она, где видела телефонную будку в последний раз. Лидия даже не находит сил, чтобы отрицательно качнуть головой.

Через пару километров мы останавливаемся у светофора, около строительной площадки; перед нами – белый «форд». Я выключаю мотор и читаю наклейку на его заднем стекле: «Бог ближе к тебе, чем ты – к моему бамперу».

– Идиотизм! – говорю я. – И чего только люди не придумают!

– Зеленый свет! – кричит Лидия. – Зеленый! – И резким ударом захлопывает крышку бардачка.

Двор заполнен машинами неизвестных мне марок, среди них две с висбаденскими номерами. Билли и Лидия долго обнимаются, раскачиваясь на каблуках. Я достаю подарки: для близнецов – два маленьких ящичка с конструктором «Лего», которые, завернутые в дорогую упаковочную бумагу, много дней пролежали на нашем гардеробе; для Тома – альбом «Скульптура Ренессанса. Донателло и его мир».

Билли говорит, что они с Томом поругались. Лидия и Билли опять обнимаются.

– Так обидно… – вздыхает Билли. Еще в прихожей она сообщает нам, что Энрико тоже здесь – Энрико Фридрих, который пишет для театра. – Он приехал на автобусе, уже успел набраться и теперь спит в моей постели, как младенец в материнской утробе. – Я говорю, что мы, когда поедем назад, можем его подвезти.

– Вы ведь у нас в первый раз! – говорит Билли, берет Лидию за запястье и ведет на кухню.

Там сидят только женщины – и ни одной нам знакомой. Мы обходим вокруг стола, каждой подаем руку. Покончив с этим, обнаруживаем, что для нас уже приготовили две тарелки с картофельным салатом, теплыми котлетками и малосольными огурцами. Билли несколько раз повторяет, что мы прежде всего должны поесть. Все другие сидят, откинувшись на спинки, и смотрят на нас.

Потом появляются мужчины. Мы встаем и поздравляем Тома, который даже сегодня одет в свои рабочие штаны и домашнюю жилетку. Он говорит, что звонил нам, но уже не застал, и приглашает поиграть с ним в теннис. Некоторые гости уже прощаются с хозяевами.

Из мастерской Тома слышен шум отъезжающих автомобилей. Я поначалу никак не могу привыкнуть к тому, что теннисный стол имеет алюминиевое покрытие, и пропускаю почти все мячи. Том спрашивает, не собираюсь ли я жениться на Лидии, не хотим ли мы с ней завести ребенка и когда, наконец, состоится персональная выставка моих работ. Время от времени он хвалит меня за отбитый мяч. Такому спарринг-партнеру, говорит Том, он бы охотно приплачивал. Я интересуюсь насчет Энрико. Том ухмыляется:

– Он всем рассказывает, будто болен раком желудка и через две недели уедет в Бразилию, чтобы помогать развивать эту страну, знаешь, в стиле «Сегодня вы видите меня в последний раз». Не верь ни единому его слову! Он, между прочим, пришел без приглашения.

Билли поднимается вверх по лестнице. Том тоже должен попрощаться с теми, кто уезжает. Я сколько-то времени жду его в мастерской, среди деревянных голов. Потом возвращаюсь на кухню. Лидия громко и оживленно болтает с висбаденцами. Они будут ночевать здесь.

Энрико по-прежнему спит. Все другие уже уехали. Билли говорит, что мы тоже должны остаться и завтра лично вручить близнецам подарки. Лидия выглядит очень элегантно, на этой кухне ее красота кажется почти нереальной.

Один из висбаденцев – оптовый виноторговец. Он кивает в сторону обеих женщин, которым Билли подливает вино, и говорит, что они – сестры. Он, мол, уже давно оценил работы Тома. Цветные ему поначалу не нравились, но сейчас он и не представляет себе эти головы другими. Потом мы все вместе начинаем обсуждать творческое развитие Тома. Билли говорит, что цвет для него играет все более важную роль. Возникает пауза. Виноторговец повторяет свое прежнее замечание – не забывая прибавить, что он уже об этом говорил. Мы киваем друг другу. Лидия спрашивает, не пора ли разбудить Энрико.

– Я ему не нянька, – говорит Том и накладывает себе полную тарелку салата. Мы все опять садимся за стол. Лидия ностальгически восторгается прошлым – тем, что она теперь называет берлинским периодом своей жизни. Том, не переставая жевать, рассказывает историю, как в те времена на одном вернисаже внезапно потух свет и тогда все разговоры стали как бы отражаться от потолка. Билли и Лидия фыркают. Том объясняет, что дело было в испорченном подслушивающем устройстве, которое работало, так сказать, наоборот, как усилитель. Теперь висбаденцы тоже смеются.

Билли подсаживается ко мне и спрашивает, приблизив губы к моему уху, взяла ли Данни – мы с ней работаем в одной газете – своего племянника на время или насовсем.

– Ведь мать этого мальчика, сестру Данни, кажется, насмерть сбила машина, когда она ехала на велосипеде?

– Я и не знал, – говорю я, – что ты знакома с Данни.

Билли вспоминает о других похожих случаях, когда водитель, сбивший кого-то, пускался в бегство, и говорит, что, наверное, такое несчастье вызывает у непосредственного виновника сильнейший шок и что на суде следовало бы учитывать смягчающие обстоятельства. Я с ней не соглашаюсь, потому что при столь снисходительном отношении любая свинья могла бы найти для себя оправдания.

– Ты прав, – говорит Билли, – но все же в отдельных случаях необходимо принимать во внимание воздействие подобного шока.

– Не могли найти лучшей темы! – кричит Том. Он предлагает Лидии и мне как-нибудь приехать к ним на целый уик-энд – в мае или в июне, или тогда, когда Билли будет давать концерт со своими учениками.

– Дорогу вы теперь знаете, – говорит Билли. Наш подарок все еще лежит, нераспакованный, на табурете.

На прощание Билли обнимает даже меня. Лидия долго канителится, прежде чем сесть в машину. Мы выглядываем в окна, машем и улыбаемся, хотя никто не может это увидеть.

– Уже полвторого, – говорит Лидия. Она открывает бардачок и складывает туда визитные карточки. – Нас приглашают на побережье Северного моря, в Циттау и Висбаден. – Она вытягивает и скрещивает ноги. Я ей предлагаю откинуть назад спинку и заснуть.

– Я сегодня не слишком много болтала? – спрашивает она.

– Нет, – говорю, – вовсе нет.

Когда я притормаживаю у светофора перед стройкой, Лидия уже спит. Шоссе с недавно обновленным покрытием тянется – прямое, как стрела, и хорошо освещенное – через как будто вымершее местечко. Я еду дальше, не дожидаясь зеленого сигнала светофора. Внезапно за нами оказывается машина, водитель которой постоянно переключает фары то на дальний, то на ближний свет. После строительной площадки я снижаю скорость. На следующем перекрестке мы сворачиваем налево. Чужая машина следует за нами. Игра с переключением фар продолжается. Я проверяю свои фары, ручной тормоз, температуру, Уровень бензина, мигалки. Если бы задний свет не работал, Том бы наверняка нас окликнул.

Я поправляю зеркальце заднего вида и смотрю направо. Те, в другой машине, явно не собираются нас обгонять. Их бампер остается на той же линии, что и наша задняя ось.

У последнего дома цепочка уличных фонарей заканчивается, дальше по обеим сторонам дороги тянутся поля, освещаемые только тоненьким серпом месяца. Я поддаю газу, переключаю на дальний и стараюсь держаться середины шоссе, чтобы осевая линия бежала между колесами. На скорости сто двадцать километров в час мы мчимся по направлению к лесу. Они фактически гонят нас перед собой – эти румыны, русские, поляки или бог знает кто… А что если я налечу на какое-нибудь упавшее поперек дороги дерево? Я с сожалением думаю о том, что напрасно мы не взяли с собой Энрико.

Мне нужно сохранять спокойствие, я не вправе полагаться только на свою рефлекторную реакцию… Бак заполнен на четверть. Это придает машине дополнительную маневренность. Мы в конце концов находимся в густонаселенном районе Германии, а не в какой-нибудь Сибири. У меня чешутся коленки – хорошо еще что не ступни. На ближайшем прямом отрезке дороги я перегибаюсь направо и пытаюсь нажать на кнопку Лидиной дверцы, но не могу дотянуться. Ощупью ищу кнопку на своей дверце.

Если они столкнутся с нами, мы вылетим на обочину. А ведь у нас нет системы ABS, нет подушек безопасности, даже с моей стороны. Мы просто пристегиваемся ремнями. Может, ремни все-таки послужат какой-то защитой в случае бокового удара, думаю я.

Опять поля, никаких домов, строительные площадки, дорога суживается… В зеркальце я вижу, как меркнут их фары.

На железнодорожном переезде перед Гейтхайном мигает предупредительный сигнал, шлагбаум уже опущен. Я перегибаюсь через колени Лидии и проверяю, плотно ли закрыта с ее стороны дверца. Фары позади нас вновь зажигаются.

– Гейтхайн, – сообщаю я только что проснувшейся Лидии.

– У тебя ледяные руки, – говорит она.

– За нами – психи, – говорю я.

– Кто? – переспрашивает она и оборачивается.

Они подъехали так близко, что их фары больше нас не слепят. И я могу рассмотреть плоское ребячливое лицо.

– Псих, – говорю я. Он сидит, наклонившись вперед, как экскаваторщик, касаясь подбородком руля. И вдруг вытягивает вперед шею. Стукается лбом о стекло. Я ощущаю толчок.

– Что ему надо? – Лидия опускает со своей стороны солнцезащитный козырек.

– Он только что… – я сглатываю слюну, – поцеловал наш бампер.

– Какого черта?!

Приближается поезд. Рельсы пружинят под товарными вагонами. Мое правое колено выпрямлено, стопа скользит по тормозной педали, пока та не оказывается в аккурат под серединой подошвы.

От следующего толчка наша машина вздрагивает. Я крепче сжимаю руль. Расслышать можно только шум поезда. Я концентрирую все свое внимание на расстоянии между нашим капотом и нижним краем шлагбаума. Шоссе, слава богу, сухое. Череда вагонов кажется нескончаемой.

Потом я жду, когда шлагбаум полностью поднимется и сигнальные лампочки перестанут мигать.

– У этого типа, похоже, совсем крыша поехала, – говорю я и в сердцах ударяю ребром ладони по рулю.

Лидия поднимает спинку сиденья, откидывает голову. Я опять еду так, чтобы разделительная полоса была между колесами. Даже после поворота та машина от нас не отстает.

– Не вечно же он будет нас преследовать, – говорю я. Внезапно Лидия показывает на что-то:

– Смотри, энэло. – Она произносит это совершенно спокойно. За одним из холмов, прямо посреди поля, я вижу светлое зарево.

– Как в Майами, – говорю я. В этом месте дорога описывает дугу и сворачивает к зареву, которое при ближайшем рассмотрении оказывается голубым, ярко-голубым, как Aral-Blau,[19] неоновым светом. Я начинаю моргать.

– Тормози! – кричит она. – Да тормози же! – Псих, не снижая скорости, проносится мимо. Я же сворачиваю в средний проезд бензозаправочной станции.

– У них тут вечеринка, – говорит Лидия. Я вылезаю из машины и открываю крышку бензобака. Несколько мужчин и женщин криками приветствуют нас из внутреннего помещения. Они сидят за двумя сдвинутыми круглыми столами перед прилавком-холодильником. Один из мужчин, стриженый ежиком, хватает за руку свою соседку, а другой рукой машет нам, приглашая войти. Потом указывает своим приятелям на меня и на Лидию, которая только что вышла из машины и теперь стоит рядом со мной.

– Сюрприз, сюрприз! – кричат все наперебой, когда мы заходим.

– Уве, Уве-е! – зовет рыжеволосая женщина.

– Сюрприз, сюрприз! – хором вторят ей остальные. Они все старше нас.

Хозяин бензоколонки разрывает упаковку с шестью бутылками пива «Бек», дружелюбно кивает мне и откупоривает бутылки. Потом несет их – в каждой руке по три – к столу.

– Увее, Уве-е-е! – кричат вокруг. Затем все по очереди представляются Лидии.

– Эти люди ждут, когда приедут заказанные ими такси, – объясняет хозяин, пока я расплачиваюсь с ним за бензин. – Не мог же я оставить их на улице. Хотите тоже чего-нибудь выпить?

Я беру две порции имбирного эля для Лидии и для себя. Мои ладони все еще ледяные. Поэтому я не хочу никому пожимать руку. Лидия говорит, что перед нами – шесть бухгалтеров, которые все не прочь стать консультантами по налоговым делам. Они серьезно кивают. Но потом тот, что сидит рядом со мной, опять кричит:

– Сюрприз, сюрприз, – и захлебывается смехом. Большая бутыль виски «Джим Бим» передается из рук в руки по кругу.

Женщине, которая сидит напротив, сосед что-то шепчет на ухо.

– Не-е, – взвизгивает она и пристально смотрит на меня. Потом опять кричит: «Не-е-т», – но позволяет себя обнять. Лидия берет бутыль и отхлебывает из горлышка. Кто-то хлопает меня по спине.

– Эй, чувак! Ты как – видишь такси? – Я не улавливаю, что он имеет в виду. Все разражаются хохотом, а Лидия утирает рот рукой. Хозяин бензоколонки с помощью специального аппарата наклеивает этикетки на стаканчики с творогом. Я залпом выпиваю вторую порцию имбирного эля, и мне в руки передают большую бутыль.

– Уве, Уве, неси еще!

Лидия показывает на надувную игрушку, висящую над кассой, – плавательный круг в виде коровы.

– Хочу такую! – кричит она и срывает аплодисменты, потому что это единственный экземпляр, и его нужно отвязывать от потолка. Кроме того, она просит талон на пользование мойкой.

– Мойка будет работать только после шести утра, – объясняет владелец бензоколонки. Но Лидия стоит на своем.

– Здесь в самом деле классно, – говорит она, – и я хочу быть уверена, что мы сюда вернемся. – Она начинает скупать чуть ли не все подряд. И делает это как настоящая леди: неторопливо укладывает покупки в синюю пластиковую корзину, висящую на сгибе ее руки. Но сперва внимательно осматривает каждый предмет. Два пакета молока, картонная коробочка с шестью яйцами, сыр «Моццарелла», хлеб из муки грубого помола, нарезанный ломтиками… Сверху еще – батарейки долгого действия «Варта Алкалин».

– Вот только мюсли у них нет, – говорит она.

Пока я пропихиваю надувную корову на заднее сиденье, Лидия прощается с нашими новыми знакомыми. Они попарно рассаживаются по нескольким такси. Лидия опять собирает визитные карточки, в том числе и женские.

Бухгалтеры машут мне, но я в ответ только приподнимаю один палец. Я знаю, что с самого начала показался им болваном и занудой. И вижу, Лидия сейчас охотно бросила бы меня и поехала с ними. Подходит владелец бензоколонки. – Вы кое-что забыли, – говорит он, протягивая мне красный моечный талон и набор кухонных тряпок. Потом машет вслед отъехавшим такси. Лидия высоко поднимает бутылку «Джима Бима», как если бы это была не бутылка, а бокал.

– Ты даже не подумал обо мне, когда этот псих толкал нас, – говорит Лидия. Она только слегка притворила дверцу, словно намереваясь тотчас же снова выйти из машины, и вцепилась обеими руками в бутыль, которую держит на коленях. – Ты мог хотя бы взять меня за руку или сказать, что мне нечего бояться, что ты меня защитишь, что-нибудь в таком роде?

– Я не хотел устраивать драм, – говорю я после небольшой паузы, – из-за какого-то чокнутого юнца.

– Ты ничего не понимаешь, – говорит она. – В тот момент каждый из нас был сам по себе. Ты – сам по себе и я – сама по себе, ужасно.

– Неправда, – говорю я.

– Нет, правда, – она отвинчивает крышку «Джима Бима». – Просто ты не хочешь признавать это правдой, ты всегда подгоняешь правду под себя. – Обхватив бутылку за горлышко, она пьет.

Мне вдруг делается нехорошо. Я бы предпочел, чтобы Лидия прекратила пить, пристегнула ремень и захлопнула свою дверцу.

Я выхожу из машины и направляюсь к пылеотсасывающей установке, чтобы, завернув за угол, помочиться. Холодный воздух идет мне на пользу. Над лужицей мочи поднимается пар. Я некоторое время стою с расстегнутой ширинкой. Потом пинаю баллон со сжатым воздухом. Он покачивается и издает шипящий звук.

Владелец бензоколонки между тем выкатил и оставил перед входом тележку-прилавок с зажигалками, плюшевыми зверушками и плитками шоколада.

Лидия подкрашивается. Запах в машине кажется мне родным и любимым, будто сопровождал меня с детства. А ведь мы купили эту «фиесту» только прошлой осенью.

– У нас тут нет даже отвертки, чтобы защитить себя, – говорит Лидия. В правой руке она держит тюбик помады, в левой – крышку от него. – Чудо еще, – говорит она, – что злостные нападения случаются не каждый день.

С ее стороны дверца теперь плотно закрыта. Я трогаюсь с места и выруливаю на шоссе. Поправляю зеркальце дальнего вида.

– Когда я буду подписывать договор о страховке, включить в него тебя? – спрашивает Лидия. Внезапно она наклоняется, обхватывает меня руками и начинает целовать в правое ухо. А другое умудряется задеть тюбиком помады. Ее губы соскальзывают все ниже по моей шее. Тут я замечаю моечный талон, торчащий из того кармана рубашки, который она придавила локтем, завинчивая над моим левым плечом свой тюбик губной помады.

Я тоже одной рукой обнимаю Лидию. При этом вижу бутылку «Джима Бима» на полу между ее ногами и – в зеркальце заднего вида – надувную корову. Платье у Лидии задралось выше колен. Потом я бросаю взгляд в зеркальце, в котором, благодарение богу, не видно ничего подозрительного, и мы благополучно отъезжаем.

Глава 7 – Дачная жизнь

Как Рената и Эрнст Мойреры приводили в порядок заброшенный дачный домик. Разбитое окно. Мойрер остается в одиночестве и отправляется на прогулку. Ночью он слышит пение.

– И пусть никто не говорит, будто нам с тобой никогда не везло! Только, конечно, такой дом требует уймы работы – такой, как здесь. – Мойрер отер носовым платком губы, поставил свою тарелку на деревянную досочку – и все это – на поднос. Потом двинулся вслед за женой, держа в руках пустые бутылки из-под «Вита-Мальц» и пивные стаканы. – Про окно, правда, он тебе ничего не сказал! – Она обошла вокруг стола.

– Окно ведь недавно разбилось! Откуда он мог знать? А?

Мойрер вдруг замер на месте. Из кухни донесся характерный звук отключившегося холодильника. Бутылки, стоявшие сверху, задребезжали.

– Дареному коню… и так далее, – нарушила она тишину.

– Да, но какого… – пропыхтел Мойрер, однако продолжать свою мысль не стал.

– Он ведь это тебе предложил, не мне. Так чему удивляться? Неужели ты думаешь, что, будь это не так, он бы… Ты же знаешь Нойгебауэра! – Она подняла поднос выше, как если бы хотела передать ему. – Ты же в конце концов мужчина! – сказала и отвернулась.

В кухне Мойрер поставил стаканы и бутылки на край раковины. Он встряхнул кухонное полотенце, потом схватил хлебный нож и вонзил его в грудь невидимого противника: – Если сюда наведаются румыны…

– Эти ничтожества! – перебила она. И принялась щеткой усердно оттирать с обеих сторон зубья вилок.

Мойрер выдвинул ящик, и нож скользнул из его руки куда-то вниз и вбок, мимо отделений для столовых приборов. – Во всяком случае, им ничего особенного не сделали, – сказал он, принимая от жены стакан.

– Как же! Я бы посмотрела на тебя, если бы с тобой… как бы ты тогда заговорил. – Она выдернула затычку и тщательно вымыла раковину. Потом наполовину наполнила сковородку водой, поставила ее на плиту и пошла в спальню.

– Газеты всегда все преувеличивают! – крикнул ей вдогонку Мойрер. – Мы иначе не можем! – Он повесил полотенце на вешалку и опустил закатанные рукава рубашки. Кухонное окно оставил открытым. Они уже два дня терпели сквозняк, но в доме все еще пахло плесенью и неотлакированным деревом, с которого лишь недавно с помощью влажной тряпки удалили пыль. Увидев жену на пороге с дорожной сумкой в руках, Мойрер невольно отметил, что блузку она застегивала мокрыми руками. Жена тут же собезьянничала: «Мы иначе не мо-ожем…»

Они впервые шагали по улице в эту сторону. Мойрер пытался представить себе, как бы тут все выглядело, если б успело стать для него давно привычным: мостовая, деревянные заборы с маленькими садиками за ними, ключевая вода, стекающая по железному желобу на замшелую решетку, выложенные щебнем дугообразные подъездные Дорожки… Из-под каких-то ворот высунулась черно-белая собачья морда, прижалась к земле и залаяла. Может, он, Мойрер, даже здоровался бы с некоторыми соседями…

Мойрер нес сумку с гардинами, которые его жена прихватила с собой, чтобы дома постирать. Самое позднее – в пятницу он опять придет сюда, встретит жену на автобусной остановке. А вечером будет держать лестницу, подавать Ренате гардины. Он скажет ей, что, если на даче и остался хоть один клоп, от него за прошедшие пять суток не было ни слуху ни духу; вообще ничего плохого не было, кроме того что сам Мойрер храпел.

Ее икры поражали почти просвечивающей белизной. Только под ремешками сандалий, на пятках, кожа имела красноватый оттенок. В постели Мойрер попытался согреть свои ноги между ее ступнями и заметил, что она опять удалила с пяток ороговевшую кожу. Поскольку пенопластовые матрасы были длиннее, чем простыни, Рената застелила их концы полотенцами.

Среди ночи Мойрер проснулся. И хотел было затворить окно, но, еще не успев встать, сообразил, что шум – не с улицы, а от его жены.

Еще в автобусе, когда Рената постучала пальцем по стеклу и сказала: «Вон смотри, тот – второй слева», – Мойрер почувствовал, отвращение к дому Нойгебауэра. Белая краска на фасаде давно облупилась. И обнажилась темно-серая штукатурка, внизу почерневшая от сырости. «Как у русских», – неприязненно прокомментировал Мойрер. По дорожке, мощенной обломками черепицы, они дошли от калитки до двери. И тут, в довершение всего прочего, увидели разбитое окно. Камень Мойрер нашел под столом, поднял его, предварительно обернув носовым платком, положил на комод между свадебной фотографией Нойгебауэра и барометром, а платок опять аккуратно сложил и сунул в карман. Больше он ничего не делал – только ходил хвостиком за своей женой, заглядывал через ее плечо в ванную, туалет и кухню, наблюдал, как она толкает заклинившуюся заднюю дверь. Водокачка в одичавшем садике, как ни странно, работала. Между двумя фруктовыми деревьями покачивался гамак. Крыша казалась исправной, но ключа от обеих верхних комнат у них не было.

Мойрер вскопал небольшой участок рядом с домом и решил не напоминать жене об обеде. Уж очень энергично ползала она на коленях, тихонько напевая арию Папагено[20] и повышая голос на строке: «…всегда весел, гоп-ля, гоп-ля-ля». Ни до чего не боялась дотрагиваться, выскабливала унитаз и душевую кабину, рукой смахивала в углах пыльную паутину, порвала старую наволочку и канцелярскими кнопками прикрепила ее к раме разбитого окна. Мойреру же приходилось каждый раз преодолевать себя, чтобы даже просто нажать на ручку двери, и он долго сопротивлялся, прежде чем позволил Ренате заклеить пузырь, вздувшийся на его ладони, пластырем из тутошней аптечки. Только потому, что она согласилась вторично перемыть всю чужую посуду, он протянул ей чашку, в которую она налила ему кофе, и, размешав сахар, даже облизал ложечку. Теперь они вместе шли по шоссе, обрамленному пешеходными дорожками и канавами. В длинной, пригнувшейся к земле траве валялись – будто выросли тут – консервные банки и осколки бутылочного стекла. У Мойрера часто возникало желание убрать весь этот мусор. Вот только если бы ему помогли… Организовать общегосударственное мероприятие по уборке обочин дорог и железнодорожных путей – такая работа пришлась бы ему по душе.

На остановке, под табличкой с расписанием, ждал автобуса какой-то мужчина, примерно одних лет с Мойрером. Мойрер кивнул ему, но, поскольку тот не отреагировал, быстро пробормотал: «Здравствуйте» – и отвернулся.

Было еще очень жарко, и струи воздуха, которыми их обдавали мчавшиеся автомобили, почти не приносили прохлады. Рената то и дело придерживала на бедрах юбку, чтобы ветер не задрал ее вверх. Летние брюки Мойрера тоже колыхались.

– Просто безобразие, – тихо сказал Мойрер и, не взглянув на жену, перевел взгляд на белую разделительную полосу, по краям как бы поистрепавшуюся. – И это они называют остановкой…

Год назад они оба еще интересовались разными марками автомобилей. Он хотел, если когда-нибудь наберет денег на машину, обязательно купить немецкую или хотя бы такую, за которой стоит немецкая фирма. Ему нравились «сиат» и «шкода». Но и помимо этих двух, у немцев имеется еще шесть разных марок; у итальянцев, считая «феррари», – четыре; а у французов – только три, хотя они и создали «рено». «Ваш импортер номер один в Германии!» – пишут эти ребята на заднем стекле каждого автомобиля. А между тем номером первым в Европе всегда был «гольф». Японцы могут похвалиться пятью разными марками. Что делается у американцев, поди разберись. Но, так или иначе, их мастодонты – не для наших дорог.

Когда подошел автобус, Мойрер попытался поцеловать свою жену в губы.

– Позвони мне завтра, – сказала она, – но не раньше восьми, слышишь?

Мойрер подал сумку, а потом поддерживал ее снизу, пока Рената расплачивалась за проезд.

– Не забудь про стаканы, – напомнила жена, подняла сумку обеими руками и стала пробираться по узкому проходу в заднюю часть автобуса. Он – снаружи – двигался параллельно с ней и махал рукой. В тот момент, когда автобус тронулся, она наконец села. Мойрер на мгновение задержал дыхание. Ему вспомнились японские машины – «субару» и «изузу», и его это почему-то расстроило.

Когда он опять сделал вдох, пахло выхлопными газами. Мойрер перешел через шоссе. На другой стороне начиналась какая-то улица. «Новостройки» – прочел он на покосившемся щите. Дальше тянулись двухэтажные здания, первые этажи которых казались необитаемыми.

Поселковые дома слева, с такими же как у Нойгебауэра высокими двухскатными крышами, Мойреру тоже хотелось миновать как можно быстрее. За проволочной оградой гортанно лаял сенбернар. Мойрер не мог припомнить, когда в последний раз вот так же гулял один в чужом месте. Солнечные лучи припекали спину, и от этого, как ему казалось, под рубашкой скапливались тепловато-затхлые испарения. Идти, не зная, куда идешь и когда вернешься, было приятно. Ему не хотелось ни с кем встречаться, не хотелось, чтобы его спрашивали, кто он такой и что тут делает, даже если в селе его принимали задруга или родственника Нойгебауэра. Тот, кстати, уже опять воспрял духом и публиковал в «Фольксцайтунге» советы относительно того, как можно обмануть налоговую инспекцию. Однако об этом местные жители скорее всего не знали. Возможно, для людей из этого поселка Нойгебауэр всегда был только человеком, который ездил на «вартбурге», возился у себя в саду, говорил с саксонским акцентом, а потом по непонятным причинам исчез и забросил свое хозяйство.

Мойрер подумал, не снять ли ему рубашку. Однако ходить полуголым – к такому он не привык. Высокие заросли крапивы обрамляли дорогу с обеих сторон.

Минут через десять Мойрер подошел к кирпичному амбару, водосточные трубы которого были собраны как попало из разноцветных пластмассовых деталей и уже еле держались в своих сочленениях. Перед дверью меж заржавевшими сельскохозяйственными орудиями – Мойрер понятия не имел, для чего они предназначены, – проросли сорняки.

Хлебные поля покрывали складчатую местность, полого поднимаясь вверх по склону холма; там, наверху, шоссе выглядело просто как темная полоска. И оттуда навстречу Мойреру спускалась машина.

Мойрер услышал далекий гул самолета. Они с Ренатой, если бы захотели, могли бы устроить себе настоящий отпуск, и даже купить «гольф», не исчерпав до конца своих сбережений. Ведь, как бы то ни было, после обмена у них еще оставалось двенадцать тысяч западных марок. Беда в том, что три месяца назад его, Мойрера, очернили в газете, как выразилась его жена.

Мойрер шагнул в сторону, чтобы дать дорогу автомобилю. Белая «фиеста» чуть притормозила, и водитель – моложе его, но уже с лысиной – приветственно махнул рукой.

Мойреры оплачивали квартиру из его пособия по безработице и еще ухитрялись откладывать то немногое, что после этого оставалось. Ренатиного жалованья – она работала секретаршей у Нойгебауэра, в бюро бухгалтерского Учета и консультаций по налоговым делам, – хватало на прочие расходы. Они купили себе цветной телевизор со стереоэкраном, CD-плейер, соковыжималку и новый фен. В феврале 90-го съездили на автобусе в Венецию и Флоренцию, чуть-чуть не доехали до Ассизи. А осенью собирались провести недельку в Бургенланде.[21]

Прежде чем начать подниматься, шоссе спускалось в поросшую камышом низину. Мойрер наклонился и некоторое время наблюдал, как большой черно-лоснящийся жук полз вокруг выемки в бетоне. При случае тут можно будет расширить свои представления о природе…

– Навозник, – порадовался вслух Мойрер. Еще он знал майских и колорадских жуков, а также божьих коровок. Впрочем, может, это был вовсе и не навозник.

Естественно, не один только Мойрер мог бы многое порассказать о Нойгебауэре. Однако до сих пор все – даже журналисты – помалкивали. Предложение насчет летнего «домика» ясно показало Мойреру, что Нойгебауэр его боится. Или же ему, Нойгебауэру, понадобился бесплатный сторож. Или он хочет, чтобы Мойрер разведал, не дошли ли до здешних селян какие-нибудь слухи о его, Нойгебауэра, прежнем статусе.

Приближался маленький трактор, за ним подскакивал на ухабах прицеп, в котором сидели четверо или пятеро крестьян. Мойрер опять сошел с бетонированного полотна на узкую пешеходную тропу. Мужики увидели его раньше, чем он их. Он поздоровался, только когда они были от него метрах в десяти. Пока они проезжали мимо, он им несколько раз кивнул. Трактор съехал с шоссе. Взвихрилась пыль. Один из мужчин что-то крикнул Мойреру, что-то насчет дровосеков, и сквозь облако пыли было видно, как этот мужчина выпрямился во весь рост и взмахнул рукой. Другие поддерживали его, чтоб не упал. Мойрер опять задержал дыхание.

Через три четверти часа он добрался до перекрестка. Направо вела проселочная дорога – к лесу, в котором она, казалось, терялась как в пещере. Мойрер свернул налево.

Стало еще жарче. Он вспомнил о своем лучшем отпуске, о премиальной поездке в Среднюю Азию в сентябре 86-го; тогда они с Ренатой гуляли по улочкам Бухары, и его жена то и дело повторяла: «Прямо как в печке».

Хлеба по обеим сторонам от дороги были уже сжаты. На стерне лежало что-то круглое, серебристое, примерно тридцати-сорока сантиметров в диаметре. Мойрер направился к этой штуковине. Он подумал, что это, наверное, мотор, маленький электромотор, или же мина, или миниатюрное НЛО. Когда оставалось пройти лишь пару шагов, он повернул назад и подобрал несколько камушков. С дороги стал обстреливать свою находку – рифленый, матово-серебристый колпак колеса с фирменным знаком «опеля» в центре. Если попадал, раздавался только короткий «чпок», почти неслышный, как когда чокаются полными до краев бокалами с шампанским. Мойрер израсходовал последние камушки и двинулся дальше. Не заметь он фирменного знака «опеля», ему пришлось бы подойти еще ближе, чтобы распознать в круглом предмете колпак колеса. В НЛО он не особенно верил, хотя американцы на седьмом канале не производили впечатления лгунов. Мойрер вовсе не исключал возможности существования НЛО, но отнесся бы к ним всерьез лишь в том случае, если бы увидел их в программе теленовостей «Тагесшау». Хотя это и не входило в его намерения, он незаметно для себя очутился на самом гребне холма. Такое случается. Возможно, это даже естественная потребность человека, заложенная в его генах, – стремиться к покорению вершин. В описанной Дарвином борьбе за выживание видов такое свойство могло давать определенные преимущества.

Мойрер оглядел равнину, простиравшуюся далеко к северу. На горизонте четко вырисовывались контуры двух электростанций. Под ним, Мойрером, на склоне холма раскинулось село с колокольней, сложенной из дикого камня. Мойрер попробовал прикинуть на глаз расстояние до этой колокольни и до электростанций. Раньше он представлял себе дом Нойгебауэра, и вообще гарцское предгорье, другими – более ухоженными и дружественными к человеку. На мгновение эта воображаемая картина вновь так отчетливо встала перед его глазами, будто он мог вернуться к ней, завершив свою реальную прогулку. Он стал прислушиваться, выставив вперед подбородок. Но, кроме пения жаворонков, не уловил ничего.

Дома, в квартире на первом этаже в районе Альтенбург-Норд, его постоянно мучили приступы головной боли. Старик Шмидт, ветеран Ноябрьской революции, ежедневно подметал тротуар. По три, по четыре раза шаркал метлой по каждой плите. И, самое ужасное, задевал этой метлой о стену. А кроме того, кашлял. Едва заслышав его шаги в подъезде, Мойрер скрывался у себя в спальне или же отправлялся за покупками. Мойрер охотно помогал жене по хозяйству и потому сочетал ту и другую стратегии, тем более что на работу он теперь не ходил. Всякие бездельники, имевшие уйму времени, вели со Шмидтом нескончаемые беседы о Боге и мироустройстве. После полудня появлялись школьники, которые до вечера гоняли футбол, то и дело попадая мячом в стену их дома. Однажды они разбили подвальное окно Мойреров. С тех пор Мойрер опасался, что за любым ударом может последовать звон разбитого стекла. Он, конечно, стал чересчур мнительным, и то обстоятельство, что он сам это понимал, ничего не меняло…

Каждый раз, выходя из подъезда с мусорным ведром, он ждал, что вот сейчас из какого-нибудь окна выкрикнут его имя и будут поносить его до тех пор, пока он не обратится в бегство. На прошлой неделе его жена навела порядок в платяном шкафу и поручила ему отнести ненужные вещи в «Народную солидарность». Мойрер ошибся номером и в растерянности топтался перед домом для престарелых, пока женский голос не спросил, что ему здесь нужно. Когда в окнах показалось еще несколько голов, он не нашел ничего лучшего, как отправиться восвояси, так и не доставив по назначению доверху набитый пластиковый мешок. В прошлый четверг, собираясь в универсам, он встретил в подъезде незнакомого слесаря. Мойрер, словно ему нужно было оправдать свое присутствие здесь, достал из почтового ящика газету, сунул ее под мышку и тотчас про нее забыл. Только уже в магазине, у кассы, он снова о ней вспомнил и заметил, что бумага насквозь пропиталась влажным теплом его тела. Что ж, ему пришлось выложить газету вместе с другими покупками и заплатить за нее.

Мойрер спустился по дороге, которая вела мимо села, вниз по склону, и заканчивалась у какого-то барака. За этим строением торчали из земли бетонные столбы. Он так и не понял, строят ли здесь или, наоборот, что-то снесли, пока не увидел щит с надписью: «Сбрасывать мусор запрещено».

Теперь нужно было поторопиться с возвращением, и он пошел вдоль края хлебного поля, вечернее солнце светило ему в лицо. Он думал о заброшенных карьерах, где когда-то добывали бурый уголь, о которых читал, что там может вновь – как миллионы лет назад – зародиться жизнь, если только человек оставит все как есть, не будет ни во что вмешиваться. И, может быть, с этой точки зрения, именно он, Мойрер, вел себя правильно, а именно – не делал практически ничего. Тут он вдруг вздрогнул и уставился на колосья.

Рядом что-то зашевелилось. Какие-то крупные звери, возможно, кабаны. Не более чем в пяти метрах от него вынырнула самка оленя, сразу вслед за ней – олененок, потом – еще одна самка. Обе на мгновение замерли, как мишени в тире, потом исчезли, рванулись прочь, оставив после себя только треск ломаемых колосьев. Уже почти стемнело, когда Мойрер, пройдя по улице Трудящихся мимо пожарного пруда, свернул на главную улицу поселка. Перед церковью, между двумя липами, стоял памятник погибшим в Первую мировую войну. Землю вокруг памятника очистили от сорняков, на ней виднелись зигзагообразные следы грабель. Участок был окружен деревянным заборчиком из светлых, новеньких, как казалось, реек; калитка закрывалась на засов – отодвинув его, любой желающий мог ступить на белую гравийную дорожку и подойти к памятнику поближе.

Мойрер решил, что завтра непременно осмотрит обелиск, сосчитает выгравированные на нем имена и некоторые возьмет на заметку. Наверняка большинство из этих людей, когда уходили на войну, покидали родные места впервые в жизни. Возможно, в эпоху телевидения путешествия вообще становятся чем-то неестественным или, по крайней мере, излишним.

Дом Нойгебауэра – единственный из всех – не имел спутниковой антенны. У двери, поверх таблички с именем владельца, был наклеен прямоугольник пластыря. На пластыре – выведенная рукой его жены надпись: «Р. Нойгебауэр / Э. Мойрер». Мойрер открыл дверь и машинально выкрикнул имя жены.

В спальне с подоконника криво свисала вниз наволочка. Она держалась теперь только на двух кнопках. Дырка в стекле по своим очертаниям напоминала верхнюю часть туловища с головой в сдвинутой набок кепке.

– Ты гомосек, – раздумчиво произнес Мойрер. Именно эти слова выкрикнул тот крестьянин с тракторного прицепа. Теперь наконец до Мойрера дошел их смысл. «Ты гомосек!» – явственно раздавалось в его ушах.

Не включая свет, Мойрер вышел через заднюю дверь в сад, подставил голову под слив водокачки и потом вытер лицо носовым платком. Он закатал штанины, ополоснул одну, потом другую ступню под струей воды и попытался толчком открыть тугую заднюю дверь – так, чтобы не касаться ее руками. Он разделся до трусов, минуту постоял просто так перед кроватью, ощупью нашел свою пижамную куртку и поднес ее к носу – ароматы средства для полоскания и спрея для глажки напомнили ему о доме. В кухне он долго смотрел на стоявшую на плите сковородку, наполовину наполненную водой. Плеснул туда немного «Фиты». Потом достал из ящика хлебный нож.

Забравшись под одеяло, он снял трусы и сунул их под подушку. Принюхался к своим сандалиям, на подошвы которых за время прогулки налипла грязь. Осторожно взяв их за ремешки, задвинул поглубже под кровать – насколько хватило руки. Муха – а может, более крупное насекомое – непрерывно билась о стены и потолок. Были и другие источники шума: проехавшая по улице машина, холодильник, газовый бойлер, ронявший капли водопроводный кран. Мойрер так напряженно прислушивался, что даже затаил дыхание и потом жадно глотнул воздух…

Мойрер не представлял себе, много ли времени проспал. Сейчас он сидел в постели, поджав колени и натянув пижамную куртку до самых щиколоток, спиной опирался на железные прутья и пристально смотрел на силуэт человека в кепке, на болтающуюся под ним наволочку. Он как бы опять слышал хруст разбившегося стекла, который его и разбудил. Ему снова и снова мерещился этот звук, который нарастал, вбирая в себя все другие, в котором достигали своей кульминации все возможные шорохи, дребезжания, стуки и скрипы, и который, подобно птице или облаку, несся вперед, рассекая воздушное пространство, пока не ударялся об окно. С неумолимой неизбежностью. Не отводя взгляда от стекла, Мойрер уронил голову на колени. И только тогда обратил внимание на то, что его жена уже некоторое время напевает арию Папагено.

Глава 8 – Я чувствую его дыхание на своей шее…

Д-р Барбара Холичек рассказывает о ночном звонке. Ханни, по ходу игры, делает некое признание и, в свою очередь, хочет узнать, как живется жене знаменитого человека. Ее дочь, ее кошка и ее черепаха.

– Ну да, конечно, мы с тобой целую вечность не виделись, – я прижимаю трубку щекой, крепко держу одной рукой телефон, а другой распутываю свернувшийся кольцами провод.

– Я тебя разбудила? – спрашивает Ханни.

– А сколько сейчас времени?

– Черт, – кричит Ханни, – разбудила! Прости, Бабс! Я думала, вы всегда поздно ложитесь. Иначе не стала бы звонить!

Кожаное сиденье стального стула – холодное. Я пытаюсь дотянуться до рубашки Франка. На мгновение мне приходится отнять трубку от уха.

– …Читали, и они спросили, – говорит Ханни, – когда ему лучше всего работается, и он ответил, что по ночам, по ночам, мол, везде покой – и внутри, и снаружи. На фотографии я его едва узнала. – Пока она произносит эту тираду, я успеваю набросить на плечи рубашку Франка. – Ну и как тебе живется со столь знаменитым человеком?

– Ах, Ханни, – говорю я. – Сейчас очень поздно?

– Ровно двенадцать, – отвечает она и с кем-то переговаривается. Потом кричит в трубку: – Бабс?!

– Да, – отзываюсь я. – Ты где?

– Мы празднуем день рождения.

За ее спиной люди о чем-то беседуют, и кто-то громко смеется.

– Что-нибудь случилось? – спрашиваю я.

– Нет, – говорит Ханни. – С чего ты взяла? Все в норме, Бабс. Мы просто играем в одну игру, и там, по правилам, нужно кое-что сказать. И вот мои гости столпились здесь и ждут, чтобы я это сказала, слышишь? Такая игра. Сейчас я это скажу!

– Что за игра?

– Когда кто-то проигрывает, он должен позвонить человеку, в которого когда-то был влюблен, но так в этом и не признался, – говорит она скороговоркой. – Игра такая. Ты не обиделась?

– Так ты хочешь поговорить с Франком?

– С тобой, Бабс, конечно, с тобой. Ты правда не обиделась?

– Ты что же – любила меня? – спрашиваю я.

– Нуда! Слышишь, как аплодируют? Это они нам с тобой, Бабс! – кричит Ханни. – Когда я прочитала статью о тебе и Франке, ну ту, в воскресном выпуске, я сделалась сама не своя. Достала свои старые дневники. Мне так захотелось еще раз с тобой пообщаться… И вот я проиграла… Ты не находишь, что это смешно?

– Нет, – говорю я.

– Мужчины всегда потешаются над женщинами, когда те делают им подобные признания. Не могут без этого. А я, между прочим, всегда тобой восхищалась. Так радовалась, когда ты бывала приветливой со мной. Но ты вела себя одинаково со всеми. Я же хотела, чтобы ты оставалась моей подругой, только моей.

Я жду продолжения и, не дождавшись, говорю ей, что я, в сущности, очень невзрачный и застенчивый человек.

– Вот уж этому я ни за что не поверю, – возражает Ханни. – Ты недооцениваешь себя, потому так говоришь. Не зря же ты вышла замуж за лучшего здешнего мужика. Уже одно это доказывает, что в тебе есть что-то особенное.

– Как поживает твоя семья? – спрашиваю я.

– Ты имеешь в виду мою дочь?

– Ну да, Ребекку.

– Ее зовут Сара. И, кроме нее, у меня есть только Пегги и Фридолин. – Ханни, похоже, курит. – Фридолин, к сожалению, всего лишь черепаха. Когда я доживу до ее возраста, то есть стану пенсионеркой, если я вообще протяну так долго, она еще будет свежа как огурчик, и мне придется подыскивать для нее новых хозяев. Разве это не странно?

– Да, – соглашаюсь я, – трудно даже представить…

– Чтобы какой-то мужчина сохранял верность мне столь же долго… А Пегги в свое время выбросили на полном ходу из окна трамвая. После чего она совершенно сбилась с катушек.

– Пегги?

– Ну да, наша кошка. Я могла бы стать первым ветеринаром-психиатром. Эти милые зверушки ничем не отличаются от нас, людей, абсолютно.

– Я стараюсь читать все твои статьи, – говорю я.

– Статьи, рекламные объявления, советы читателям – все это прекрасно, Бабс. Но на большее я уже не способна. Люди, подобные Франку, наши народные представители, постоянно требуют, чтобы мы подавали какие-то предложения. Вот мне и приходится составлять эти писульки, да еще ругаться со строителями, ремонтирующими музей. А когда остается какое-то время, я кокетничаю с банкирами или читаю доклады «ротариям», потому что они обещают прислать нам новый диапроектор. Ты сама-то еще работаешь?

– Почему бы мне не работать? – спрашиваю я.

– Ну, если сторонники Франка одержат верх, ты ведь станешь по меньшей мере фрау министершей, я так думаю. Я раньше голосовала за зеленых, но, как известно, не руби сук… Если они победят, денег музеям будет перепадать еще меньше… Ты хоть помнишь, что мы с тобой знакомы уже восемнадцать лет?

– С девятого класса, – уточняю я.

– От таких цифр мне всегда делается не по себе.

– Каких таких «цифр»?

– Видишь ли, я знаю, что у тебя все иначе. Ты чего-то добилась в жизни. А у меня – кризис, паника. Когда тебе тридцать пять, две трети жизни уже позади.

– Ханни, – говорю я, – в худшем случае – половина.

– Нет, – резко обрывает она меня. – Эти сказочки не для нас. Мужчины – те еще могут надеяться на какой-то сносный период полураспада. Мы – нет. Я больше не хочу себя обманывать. Ты, Бабс, хотя бы замужем… – Ханни затягивается сигаретой.

В коридоре зажигается свет.

– А хуже всего, что всё, окружавшее нас в прошлом, безвозвратно ушло, люди – и те ушли…

Франк останавливается в проеме двери, прислоняется к косяку и вытягивает вперед шею, будто хочет расслышать, о чем мы говорим. «Это Ханни», – шепотом объясняю я. Он корчит недовольную гримасу. На его бедре – зеленовато-сизый синяк.

– … И я даже знаю, почему, – говорит Ханни, – потому что не могу жить одна. То есть, конечно, я в состоянии прожить и одна, просто мне кажется, что место человека – среди других людей и что женщина обязательно должна в кого-нибудь влюбиться. Но женатые мужчины – это пустой номер. Они все слишком боязливы.

– Ты находишь? – спрашиваю я. Франк внезапно опускается на колени у моих ног.

– Ты это о чем?

– Ты в самом деле думаешь то, что сейчас сказала? Франк распахивает рубашку и целует мои груди.

– Естественно, – говорит Ханни. – А что я должна думать? Я же не слепая. Те, кто поумнее, предпочитают не высовываться, остальные играют в такие вот игры. Сегодня мой день рождения, Бабс, слышишь, мой день рождения! – Я поднимаю трубку повыше, потому что Франк ко мне прижимается. Тело у него горячее.

Ханни продолжает:

– …Позавчера, в воскресенье, я еще спала. Вдруг в доме поднялся страшный тарарам. Звонки, хлопанье дверьми, какая-то беготня… Я никак не могу врубиться, что происходит. И потом звонят в мою дверь. Прежде чем я успеваю подойти, наступает абсолютная тишина. И я думаю, если им что-то надо, они позвонят еще раз. Так ведь, или я не права?

Франк кусает меня в плечо.

– Если им что-то надо, они вернутся. Я снова ложусь, время – полшестого утра, еще совсем темно. И тут я опять слышу этих женщин. Только легла – и опять их слышу. И знаешь, что они делают? Они договариваются, куда бы им пойти позавтракать. Я стою в своей квартире, у входной двери, и все это прекрасно слышу. Они договариваются о завтраке, потому что теперь все равно не смогут заснуть. Я – тоже. Уж раз я проснулась, так проснулась, это у меня от матери. Но теперь я уже не могу открыть дверь. Теперь – нет. И я думаю… Ах, давай лучше не будем об этом. Как выяснилось, дело было в поломке водопровода… А вчера утром, в автобусе, напротив меня села одна такая тоненькая, как щепочка, девица, которая пожирала одну булочку за другой. Она надрывала бумагу ногтями и запихивала булочку себе в рот. Крошки так и летели в разные стороны. А сумка, где лежали пакеты с булочками, все время соскальзывала у нее с колен. Она все ела и ела, а сумка то и дело падала вниз.

– Ты, между прочим, могла бы и не смотреть, – говорю я. Франк уже встал и направляется в ванную.

– Все вертятся как заведенные, всё куда-то спешат. Уж и не знаю, что я тут могу поделать? Раньше тоже так было. Все уходят. Сара теперь хочет переехать к своему отцу, это в шестнадцать-то лет. Я, впрочем, все равно ее не вижу, почитай что никогда. Так что пусть сматывается к нему, мне же меньше забот. Теперь этот сумасброд – ее папочка – объявился, заполучил ее и может хвастаться своей дочкой. А когда я каждую ночь вызывала к ней «скорую», из-за приступов астмы, тогда никакого папочки и в помине не было. И платил он только то, что полагалось по закону. Тогда он был тише воды ниже травы. А теперь позвонил, видите ли. Сара целую неделю ревмя проревела, а потом вдруг заявляет, что хочет к нему, и дымит как фабричная труба. Я уж было подумала, ты тоже больше не желаешь со мной знаться.

– Потому что я замужем?

– Я просто решила пойти ва-банк – взяла и позвонила. В последнюю нашу встречу ты вела себя так странно. А потом вообще исчезла. Если я сама никому не буду звонить, мне уж точно никто не позвонит. Вот, собственно, и все.

– Тогда мне действительно было нехорошо, – говорю я.

– Из-за барсука?

– Да, – говорю, – из-за барсука.

Ханни молчит. В первый раз возникает пауза, кошмарная пауза. Мне слышно дыхание Ханни.

– А сейчас у вас есть барсук? – спрашиваю я. Совершенно нормальным тоном.

– Нет, – говорит Ханни. – Мне жаль, что тогда мы не поехали вместе. Но Лидия, наш препаратор, – знаешь, даже если ей приходится сверх обычной нагрузки всего-навсего самой вести машину, вести машину, и только, этого оказывается достаточно, чтобы она всюду опаздывала, срывала все поручения. Она абсолютно хаотичная личность. Собственно, ее случай – как раз по твоей части.

– Если что, можешь на меня рассчитывать, – говорю я. Франк выходит из ванной. Он оставляет свет в коридоре.

– Я бы охотно с тобой повидалась, Бабс, просто так, и мы бы устроили хорошую вечеринку – вдвоем, втроем, – просто так, без повода, и поболтали бы обо всем на свете. Ты находишь, это было бы глупо?

– Нет, – говорю я, – вовсе нет.

– Просто хочется увидеть кого-то, кого знал раньше. Ты меня понимаешь?

– Да, – говорю я и обещаю, что позвоню ей, позвоню скоро.

– Бабс, – говорит Ханни в заключение, – я тебя правда люблю, люблю, и все. Ты мне веришь?

Когда я кладу трубку, спиральный провод закручивается, и в некоторых местах колечки сцепляются друг с другом, как зубья застежки-молнии. Я беру аппарат в руки, а трубку бросаю вниз. Спираль немного растягивается. Я поднимаю телефон выше, так чтобы трубка описывала свои пируэты почти над самым ковром. Проходит по крайней мере минута, прежде чем провод распутывается и трубка, как маятник, начинает раскачиваться взад-вперед. Тогда я ставлю телефон на стол и опускаю трубку на рычаги.

– Что-нибудь случилось? – спрашивает Франк.

– Нет. – Я снимаю с себя его рубашку и кидаю ее туда, где, как мне кажется, должна быть спинка стула. – Ханни была навеселе, – говорю я и нечаянно ударяюсь голенью о кровать. – Она уверена, что, поскольку ты знаменит, у тебя каждый вечер собирается большое общество, в котором я играю роль первой леди.

Франк кладет голову мне на плечо, а свою правую ногу – поверх моего колена. Постепенно я вновь начинаю различать контуры шкафа и вешалки с плечиками на ней, картин в рамах, обеих ламп и зеркала, с верхнего угла которого свешиваются мои ожерелья, стула…

Я чувствую дыхание Франка на своей шее – теплое и размеренное. По вечерам мы оба бываем совершенно измотанными. Я понимаю, что теперь уже не засну. Это ощущение мне хорошо знакомо. До половины седьмого остается шесть часов.

Самым разумным для меня было бы сейчас встать и заняться самыми неотложными делами. Я, например, должна написать своей матери и спросить, какие у нее планы на Рождество. Мы с Франком хотим полететь на Тенерифе и побыть там до середины января. Раньше с моей матерью никогда не возникало проблем. Но с того времени, как мы в последний раз ее навещали… Я тогда зашнуровывала ботинки в прихожей и заметила, что на шнурке повис большой комок пыли, в котором были и волосы. Я думала, этот комок сам отпадет, но он оказался под узлом. Мне пришлось ослабить узел, потом я выбросила грязный комок в мусорное ведро и вымыла руки. Мать смотрела на меня так, как будто не находила в этом ничего особенного. Во всяком случае, она ничего не сказала. В феврале ей исполнится восемьдесят шесть. Пока я только удивлялась тому, что она делает покупки, не вкладывая в это никакой любви, – берет, например, с полки поврежденные упаковки колбасы или сыра, почти никогда не приносит ничего новенького и покупает всегда только «Нескафе», хотя сама говорит, что ей больше нравится «Нескафе голд». Красивые сине-белые фужеры стоят, задвинутые за гусятницу, и ими годами не пользуются. У матери мы всегда пьем из чешских стаканчиков из-под горчицы, когда-то имевших золотые ободки. Посуду она всегда вынимает прямо из посудомоечной машины и туда же убирает. Я еще до конца не осознала, что моя мать превратилась в старую женщину, о которой, возможно, мне вскоре придется заботиться.

У Франка подергивается нога. Его дыхание горячее, оно всегда попадает на мою шею в одном и том же месте. Я вытягиваюсь поверх одеяла. И на его фоне уже различаю ногти на своих ногах.

Я даже не поздравила Ханни с днем рождения. Правда, я не знаю, чего могла бы ей пожелать.

– Франк, – зову я. То место на плече, куда он меня укусил, еще болит. Одна реечка в жалюзи сломалась, и в комнату проникает свет. Я различаю даже неровности на ковре. Я стараюсь представить себе пируэты вращающейся телефонной трубки, чтобы утомиться и поскорее заснуть. Дыхание моего мужа невыносимо горячее.

– Франк, – тихо говорю я. Его рука давит мне на ребра, пальцы касаются моего позвоночника.

– Франк, – шепчу я, – знаешь, я ведь убила… – и поворачиваюсь лицом к нему, на бок. Удары моего сердца раскачивают нас, от них качается вся кровать.

Иногда, если под утро тебе удается ненадолго заснуть, этого хватает, чтобы забыть такую ночь. И тогда те долгие часы, когда ты мучился бессонницей, в одно мгновение слипаются вместе, а потом рассыпаются подобно сну, будто их и вовсе не было.

Мне бы подняться и сделать что-то полезное… Но я не знаю, с чего начать. Я пересчитываю свой возраст на «кошачьи годы». Число «кошачьих лет» устанавливается путем умножения на семь. Если бы речь шла о черепахах, то надо было бы, наоборот, делить. Но «черепашьих лет» не существует.

Глава 9 – Диспетчер

Почему владелец таксопарка Рафаэль не может выкроить из своего ребра рабочее место, и почему Орландо нельзя работать водителем. Приятный и неприятный беспорядок. Не по сезону теплая погода.

Рафаэль сидит у себя в бюро. Его указательные пальцы нерешительно топчутся на клавиатуре компьютера. Взгляд регулярно перемещается с экрана на книгу и обратно. На краю письменного стола – скомканная обертка от шоколада «Тоффи-фея». Рафаэль то и дело обтирает вспотевшие ладони о бедра.

Рафаэль слышит шаги на лестнице. Он смотрит в сторону двери и вздрагивает, когда раздается звонок.

– Рафаэль? – Ручка двери сдвинулась с места. Еще звонок. – Рафаэль, в чем дело? Это же я, я! – С той стороны ударяют носком ботинка по стальной двери, и она, звякнув, распахивается.

– Ты так орешь, что сейчас сбежится весь дом. – Поднимаясь из-за стола, Рафаэль застегивает верхнюю пуговицу на ширинке. – Закрой-ка сперва как следует.

Орландо ставит свой чемодан на пол, коленом надавливает на дверь и возится с ручкой.

– Закрылась, – говорит он.

Рафаэль вдет ему навстречу.

– Ну, как дела? Ты, вроде, малость располнел? – Приблизившись к Орландо, вскидывает руки вверх. – Боюсь тебя заразить. Ты что, собираешься основать фольклорную группу?

– Это обычная куртка, – говорит Орландо, расстегивает пуговицы и разматывает шарф. – Я хотел бы начать работать прямо сейчас.

– Тебя когда выпустили? У тебя новые ботинки…

– Сегодня.

– И ты, конечно, прямо сюда, с вещами?

Орландо кивает.

– А как же больничный?

– Машину я могу водить, без проблем, правда.

Рафаэль возвращается к своему креслу и падает в него.

– Ты и впрямь прибавил в весе, Орландо.

– Еще бы – там кормят регулярно.

– С тех пор как я бросил курить… – Рафаэль хлопает себя по ляжке, с внутренней стороны, – у меня тоже постепенно откладывается жирок. Я всегда сперва замечаю его вот здесь.

– Дай мне машину, пожалуйста.

Рафаэль опять протестующе вскидывает руки и роняет их на ручки кресла.

– Ты же знаешь, я был хорошим водителем.

– Знаю, Орландо. – Рафаэль наклоняется и перелистывает свой бизнес-календарь.

– Я действительно был хорошим водителем! Ты сам говорил.

– Ты проработал пять недель, Орландо, только пять недель, – Рафаэль переворачивает страницу за страницей. – Четыре недели и пять дней, если быть точным.

– Да, но по шесть дней в неделю, а то и по семь дней, по двенадцать-тринадцать часов каждый.

– А ты знаешь, сколько времени я торчу здесь? Ты хоть раз об этом задумывался? И у меня даже нет минутки, чтобы принять аспирин. Мне нужно лежать в постели, у меня жар. Вот, хочешь убедиться? – Рафаэль прикладывает его ладонь к своему лбу.

– Я же таксист…

– Теперь, Орландо, каждый кто ни попадя – таксист. Каждый воображает, будто может водить такси. Каждая задница корчит из себя таксиста! Не усложняй мне жизнь!

– Я буду делать все, что ты скажешь.

– Мы уже раз попробовали, Орландо. Я пошел тебе навстречу, попробовал, и кончилось это скверно. Очень скверно.

– Тот тип был пьян.

Тут Рафаэль издает странный звук, почти неслышный, похожий на внезапный выдох.

– Ну не скажи! – Он захлопывает календарь и встает. – Сегодня последняя игра чемпионата.

– Он был пьян и сейчас сидит в тюрьме, Рафаэль!

– За кого, собственно, ты болеешь? Присядь-ка. Заварить тебе чаю? Попьешь со мной чайку? – Рафаэль идет к холодильнику, на котором стоят кофеварка, чашки, упаковка хрустящих хлебцев и две баночки с джемом. – В прошлом году нас спасла только говеная погода – нас и тех, кто торгует горючим. И если теперь в самом скором времени не будет такой погоды, то… жизнь – жестянка… Раньше мы, таксисты, всегда надеялись, что зима придет поздно и быстро кончится. Тем не менее я всегда сам напрашивался работать, когда выпадал первый снег, сидел дома в боевой готовности, если это случалось не в мою смену. После первой настоящей метели я выезжал на снегоуборочной машине, как правило, ночью, когда на улицах еще нет никаких следов, и ты один, и перед тобой только нетронутый снег, класс!

– Он сидит в тюрьме, Рафаэль. Такое больше не повторится!

– «Больше не повторится…» Ты, пожалуй, мог бы водить машину в Берлине, в Гамбурге или, если хочешь знать мое мнение, хоть в Лейпциге. Но только не здесь! Неужели не понимаешь? «Больше не повторится…» В следующий раз тебе, может быть, всадят нож уже не в спину… – Рафаэль высыпает сухой кофейный осадок из чашек в корзину для бумаг, ополаскивает кофеварку и наливает в нее воду. – О'кей, Орландо. Пусть даже я преувеличиваю. У меня все равно нет свободных машин.

– Ты говорил…

– Я говорил, что помогу тебе. Да, говорил. Но я же не Бог, чтобы из своего ребра выкроить для тебя рабочее место. – Он вытирает ладони о брюки. – Оставь свои ногти в покое. Ты уже даже не замечаешь, что делаешь. Сходи к этому Холичеку из ландтага. В газете писали, что он хочет тебе помочь. Почему бы тебе не пойти к нему прямо завтра, не поблагодарить за визит и за цветы и не спросить, как конкретно представлял он свою помощь людям с иным цветом кожи. – Рафаэль включает кофеварку. – И не смотри на меня так. Может, ты мне ответишь, к чему все эти больничные кассы, если выкладывать денежки в течение шести недель приходится предприятию? Цены за страховку машин поднялись в пять раз, однако бензин не дешевеет. К тому же городские власти разгоняют сборища у нашего пруда, а для баб из полиции что частная машина, что такси – все едино. И наконец, господин хороший, – Рафаэль внезапно успокаивается, – ты в конце концов машиностроитель, с дипломом из Гаваны и еще одним из дрезденского Политеха, не говоря уже о разных курсах переквалификации, тобой пройденных. Ты и о компьютере знаешь в десять раз больше, чем все эти обезьяны, которые мне его инсталлировали, вместе взятые. Но ты никакой не таксист, уважаемый доктор. Тебе что – на твоей основной работе опять не выплачивают полную зарплату?

– Нет. – Орландо обиженно задирает нос и отворачивается.

– И тем не менее… – говорит Рафаэль. – Да взгляни же хоть раз мне в глаза! Ты никакой не таксист, доктор, никакой не таксист, понял? Я ведь тоже не могу сделать так, чтобы пошел снег, или наколдовать тебе тут пальмы! Все ждут от меня помощи. И все раздражены, все! – Рафаэль приставляет указательный палец к своему виску. Вот как это выглядит! – И – пиф… – Его большой палец надламывается. – Паф! Я не в состоянии спасти весь мир. Если я и могу кого-то спасти, то только четырех с половиной человек, для которых у меня найдутся рабочие места. Каждому свое, Орландо! Я больше не хочу никаких волнений, никаких неприятностей, неужели ты не понимаешь? И оставь наконец в покое свои ногти! – Рафаэль возвращается к холодильнику и открывает дверцу. – Знаешь, когда мы с Петрой… Когда я в последний раз дотрагивался до нее? На Пасху! Давида я вижу только в выходные, иногда. А в конце месяца нам приходится сосать лапу. Взносы за купленные в рассрочку машины, за помещение и телефон, зарплаты, страховки… Хорошо еще, что на все это пока хватает. Сколько сейчас времени?

– Девять.

– Второй тайм. Ты когда-нибудь спрашивал себя, почему я болею за Дортмунд?

– Из-за Заммера?[22]

– Нет.

– Из-за Энди… Мёллера?[23]

– Хочешь знать? Если «Боруссиа» выиграет чемпионат, если сумеет выиграть его в этом году, то и я тоже прорвусь. Я это точно знаю. А если нет – что ж, значит, мы обанкротимся. Тогда я выброшу белый флаг. И ты сможешь забрать все мои машины! Нечего ухмыляться. Когда-то это должно кончиться, так или иначе. Петра платит из своих денег за все: за нашу квартиру, за еду, за одежду для Давида, за рождественские подарки. Как же – ведь я хотел быть первым, кому удастся вывезти свою семью с севера! – Рафаэль хлопает рукой по кофеварке. – К ней бы еще фильтр от накипи… Какой хочешь чай? «Матэ», зеленый, мятный, «Эрл Грей», «Дикую вишню», «Английский завтрак»? «Рождественский» у меня тоже есть.

– Для каждого человека рано или поздно наступает критический момент, когда он должен либо прорваться, либо отступить! Ты сам только что это сказал, Рафаэль.

Рафаэль споласкивает стеклянные чашки, кладет в них пакетики с чаем и бросает на стол две пробковые подставки.

– Я могу взять тебя только на несколько дней, от Рождества до Нового года. Да садись же, наконец. – Он выковыривает из картонной коробки кубики рафинада.

– Нет, – говорит Орландо.

– Ты не хочешь сесть?

– Я не хочу разовой подработки, Рафаэль.

– Лимоны кончились. – Он ставит между чашками пакет молока, садится и снимает одновременно обе телефонные трубки. – Мне все время кажется, что меня саботируют. Ты не объяснишь мне, почему сюда никто не звонит? В этом городе сорок восемь тысяч задниц! Ну, может, сорок семь или пятьдесят четыре – когда-то нас было более пятидесяти тысяч, Орландо, пятьдесят тысяч задниц! Почему ни одна из них не желает воспользоваться такси? Почему я не слышу здесь непрерывных звонков? Ты можешь занять мое место. Я с удовольствием поменяюсь с тобой, с превеликим удовольствием. Буду безработным, но зато без долгов. Ты же свободен! Свободен делать что хочешь. – Он снова бросает трубки на рычаги.

– Погода для прогулок, – говорит Орландо. – В такую погоду не ездят на такси. – Он сует в рот сигарету, а пачку кладет на стол.

– Когда у людей пустые карманы, им плевать на погоду – даже если вместо дождя с неба падали бы коровьи лепешки! Вот в чем все дело! Постарайся это понять. И не кури здесь, Орландо. – Рафаэль открывает молочный пакет. – Почему ты не уезжаешь? Что тебя держит в этой дыре, а? – Рафаэль слизывает молоко с большого пальца. – Сегодня утром я встретил одного знакомого, еще со школьных времен. Представляешь, я иду прямо на него. Он смотрит на меня исподлобья, не говоря ни слова. – Рафаэль вытягивает вперед шею и подносит к глазам воображаемый бинокль. – Вот так. Я не спросил, есть ли у него работа. Даже если и есть какая, он наверняка думает, что зарабатывает слишком мало. Меня здесь все считают невесть каким богачом, возможно, и ты тоже. Ну, я поинтересовался насчет его семьи, детей и так далее. Что тут началось! – Рафаэль закрывает лицо руками, как будто уже закончил свой рассказ, и трет себе лоб. – Ты и вообразить не можешь! Он как с цепи сорвался! В конце концов до меня доходит, что, как он считает, мне следовало бы больше знать о его делах! Я вообще не понимаю, что с ним творится, из-за чего, собственно, он полез в бутылку. Его детский двойной подбородок трясется, как зоб индюка. «Это же ненормально», – ревет он прямо посреди улицы. И знаешь, из-за чего? Я, мол, должен был знать, что его жена родила ему только дочку. Я совсем этого не помню, даже сейчас! Я вообще с его женой не знаком! Откуда же мне знать, спрашиваю я. Кто мне об этом докладывал? Он продолжает орать, что это ненормально. Дочка у него родилась лет шесть назад, ты только поразмысли, Орландо, – прошло шесть лет! Этот человек наверняка перепутал меня с кем-то. Но даже если я тот, за кого он меня принимает… ты можешь это понять?

– Нет, – тихо говорит Орландо. Кофеварка шипит. Над ней поднимается пар. Вода в стеклянной трубке стоит на первом штришке.

– Если человек целых шесть лет копит в себе такую ярость, Орландо… Знаешь, что это значит? Это значит, мне еще крупно повезло, если до сих пор все неприятности ограничивались царапинами на машинах и проколотыми шинами! Для меня лучше всего вообще не выходить из этой комнаты. Телефонной связи вполне достаточно. Остальное только усиливает беспорядок и приносит неприятности.

– Я, правда, мог бы начать прямо сейчас. Рана уже не болит. Хочешь взглянуть? – Орландо снимает куртку и пуловер. Расстегивает рубашку до пояса, его рука выскальзывает из левого рукава. Повернувшись спиной к Рафаэлю, он облокачивается о письменный стол и спускает майку с левого плеча.

– Ты даже без пластыря? – Рафаэль встает и тоже наклоняется над столом.

– Туда должен попадать воздух. Тогда заживет быстрее, так они мне сказали.

– Как представишь себе такое… – Рафаэль протягивает руку и осторожно проводит кончиками пальцев по шраму. – А как же нитки в швах? Это больно?

Орландо трясет головой.

– Щекотно, – говорит он.

Рафаэль гладит плечо. Потом его ладонь соскальзывает вниз, по руке Орландо. Рафаэль поднимает ему бретельку майки. При следующем неудачном касании Орландо дергается.

– Значит, все же болит, – говорит Рафаэль и опять усаживается в кресло.

Закрыв за Орландо дверь, Рафаэль отсоединяет провода от звонка. Затем подходит к окну и слегка наклоняет верхнюю лампу. Он наблюдает за Орландо, видит, как тот заталкивает свой чемодан на заднее сиденье такси и садится с другой стороны. Потом машина отъезжает.

Рафаэль смотрит сверху на свое прежнее бюро. Оба окна автобусной станции – темные.

– Диспетчер, – говорит Рафаэль. – Диспетчер, диспетчер, – повторяет он, – диспетчер, диспетчер… – Он произносит это слово все быстрее и быстрее, чтобы слоги утрачивали связь друг с другом, пока не станут даже для него самого чужими и бессмысленными – как для большинства тех, кому Рафаэль на вопрос о его прежней профессии отвечает: «Диспетчер». «Диспетчер пассажирских пригородных маршрутов в районах Альтенбург, Борна, Гайтхайн и Шмёльн, диспетчердиспетчердиспетчер…» Чем дольше он говорит, тем больше возникает неожиданных звуков. Рафаэль наслаждается этой путаницей, беспорядком, создаваемым им самим. Такое не всегда ему удается. Нередко бывает так, что слово сохраняет свою однозначность и понятность, что бы он, Рафаэль, с ним ни выделывал.

Раньше он думал, что «диспетчер» – одно из тех немногих обозначений профессий, которые употребительны во всем мире. По крайней мере, западные немцы наверняка должны его понимать. Но оказалось, это слово – английское. Диспетчердиспетчер.

Рафаэль сразу подскакивает к телефону и хватается за него. Мгновение стоит неподвижно. Потом поднимает трубку и спокойно говорит: «Такси-Понтер, добрый вечер».

– Это я.

– Уже? – спрашивает Рафаэль.

– Что значит «уже»?

– Водитель помог тебе донести наверх чемодан?

– Я здоров, Рафаэль.

– Ну, если ты так считаешь…

– Тебе уже позвонили сорок семь тысяч альтенбуржцев?

– Кто?

– Были звонки после того, как я ушел?

– Ну да. Сейчас ведь Рождество, так что пару раз звонили.

– А Дортмунд?

– Что?

– Выиграл?

– А?

– Я спрашиваю…

– Надеюсь, надеюсь, что да.

– Я только что слышал прогноз погоды. По-прежнему чуть выше нуля. Что будет на следующей неделе, они и сами не знают.

– Они всегда так. Это меня бесит больше всего.

– И меня тоже.

– На следующей неделе все может измениться.

– Само собой.

– Орландо?

– Да?

– Прости… У меня температура. Я не хотел… Ты не посмотришь завтра мой компьютер?

– Могу.

– У этой бандуры уже ничего не функционирует.

– Я посмотрю, заметано.

– Это было бы славно, правда славно.

– Ты останешься в конторе до одиннадцати?

– До одиннадцати, да.

– А шоколада хватит?

– Шоколада?

– Тебе нужно было носить имя Раффаэло, Раффаэло Ферреро, а не Рафаэль.

– Мое имя связано только с художником. Но об этом уже никто не помнит.

– С Рафаэлем?

– Ну да.

– И что у тебя с ним общего?

– Ничего. Я тебе как-нибудь расскажу.

– Ты рисуешь?

– Я расскажу тебе, только не сейчас.

– Я хотел предложить тебе кое-что, Рафаэль, – ты меня слышишь?

– Да.

– Я мог бы работать, пока не верну тебе все. Мне это пришло в голову только дома. Ты назови сумму, которую потратил, – на выплату мне пособия, и на ремонт, и на…

– Как это?

– Я мог бы работать, пока не возмещу тебе все расходы: на мое пособие по болезни, на ремонт машины…

– Не болтай чепухи, Орландо.

– Я приду завтра. Если что, ты в курсе, где меня искать.

– Хм.

– Кстати, Рафаэль…

– Ну?

– Ты тоже к этому причастен.

– Что?

– Тот, кто принимает заказ, несет долю ответственности.

– Значит, по-твоему, я…

– Можешь сосчитать до трех, если злишься.

– Я сейчас больше не могу разговаривать.

– Ты к этому причастен.

– Что ж, – говорит Рафаэль и кладет трубку.

– Диспетчер, – произносит он вслух и смотрит на оба провода над дверной рамой. Их голые концы оттопыриваются наподобие щупальцев. Рубашка прилипла к телу под мышками и на спине. Рафаэль закатывает рукава. Он подходит к окну, раскрывает обе створки, подныривает под перекладину рамы и высовывается наружу. – Диспетчер, – говорит он. – Диспетчер, диспетчер… – Он повторяет и повторяет это слово, все громче и быстрее. Рафаэль думает о том, что вот он видит собственное дыхание в виде облачка пара и в какой-то момент – даже заснеженный двор автовокзала. Но он не мерзнет. Не ощущает даже мгновенной волны озноба. Погода и в самом деле не по сезону теплая.

Глава 10 – Улыбки

Мартин Мойрер рассказывает, как после двадцатичетырехлетней разлуки он снова встретился со своим отцом. Неожиданные признания. Люди верующие болеют реже и живут дольше. Деяния апостолов и кухонные прихватки.

Рассказать о встрече с моим отцом так, как я ее воспринял тогда, то есть описать, какое впечатление произвели на меня он сам и его история, мне трудно. Не потому, что я ее плохо помню – с тех пор еще не прошло и года, – но потому, что сегодня я знаю обо всем этом больше. Я бы даже сказал, что стал другим человеком.

Однажды утром, в марте 1969 года, мама вошла в мою и Пита комнату и сказала: ваш отец бросил нас. Потом она раздвинула занавески, открыла окно и вышла. Мне было семь лет, а Питу – пять. «Кто бы тебя в школе о чем ни расспрашивал, помни: тебе нечего скрывать, абсолютно нечего», – посоветовала она мне, прежде чем повела моего брата в детский садик. Больше по этому поводу она ничего не говорила.

Когда 13 февраля 1988 года родился Тино, я послал моему отцу фотографию нас троих. В пришедшей от отца поздравительной открытке лежали сто западных марок. В октябре 91-го погибла Андреа, моя жена. Об этом я тоже ему написал. Вместе с открыткой, в которой он выражал свое соболезнование, я опять получил сто марок. Позже я еще получил от него открытку из Мурнау, где он был в однодневной командировке.

Незадолго до того как Тино, нашему сыну, исполнилось пять лет, его забрала к себе Данни, сестра Андреа. Она просто лучше меня умеет обращаться с детьми. Через пару недель после этого мне позвонил Томас Штойбер, наш бывший сосед, и спросил, не могу ли я купить и пригнать для него из Грёбенцеля, под Мюнхеном, подержанный автомобиль – пятый «БМВ». Он предложил мне за это двести пятьдесят марок, не считая оплаты накладных расходов и стоимости проезда. Он, наверное, слышал о том, что я потерял работу. Я сразу согласился.

Я и сам скорее всего не знал, почему, прежде чем уехать, раздобыл номер телефона моего отца. Может, из чистого любопытства или потому, что надеялся получить от него немного денег. Ведь в конце концов он когда-то работал врачом в больнице, заведующим отделением.

Когда я ему позвонил, он, кажется, растерялся и даже назвал меня «мой мальчик». Я записал название и адрес кафе, в котором его можно было застать по будним дням после 16.00. На следующий вечер отец перезвонил мне. Он хотел, чтобы я хоть в общих чертах заранее представлял себе, каково его нынешнее физическое состояние. Чтобы я не очень удивлялся. Мы ведь не виделись двадцать четыре года.

В Грёбенцеле, в автосалоне, мне не пришлось долго ждать. Я только с беспокойством пытался вспомнить, когда в последний раз сам сидел за рулем. Оттуда я за час доехал до Английского сада и даже сразу припарковался. Последний отрезок пути я прошел пешком.

На широком тротуаре около кафе стояли круглые столики, каждый с двумя стульями. Когда кто-то расплачивался, прохожие останавливались, ждали и потом поспешно занимали освободившиеся места еще прежде, чем кельнер успевал убрать посуду. Я подсел к женщине, которая сдвинула на лоб свои темные очки и подставила лицо солнечным лучам. Кофе приносили вместе со счетом и с кексом, лежащим на блюдечке. Я переводил взгляд то туда, то сюда, будто наблюдал за теннисной партией. Смотрел и на притормаживавшие такси. Но между делом обмакнул кекс в горячий кофе, подлил в чашку сгущенного молока, доверху, и сунул в рот сигарету. Каждый раз, когда я думал о моем отце, у меня перед глазами вставала его свадебная фотография, которую мы с братом когда-то прятали в своей комнате. Я как раз представлял себе, что вот сейчас отброшу в сторону сигарету и начну пробираться между стульев, когда прямо ко мне направился какой-то щуплый человечек. Казалось, при каждом шаге полы его длинного плаща путались между ногами. Почти уже приблизившись ко мне, он остановился, обогнул стол, протянул – из чересчур короткого рукава – правую руку и бесшумно ухватил своими длинными грязными пальцами несколько кусочков рафинада. Женщина, на которую внезапно упала его тень, только широко раскрыла глаза. В следующее мгновение мы увидели его спину, плащ, развевающийся над пятками, – и он исчез.

Без чего-то четыре я стоял на краю тротуара, напротив входа в кафе. Пару раз мне показалось, будто я вижу лицо отца.

Потом я его узнал, сразу. Он шел очень медленно, приволакивая одну ногу, но без палки. Я перегородил ему путь.

– Здравствуй, отец, – сказал я. Я еще никогда его так не называл.

– Здравствуй, мой мальчик. – Он слегка повернул голову: – Я вижу только левым глазом.

Отец взял меня под руку, и мы шаг за шагом преодолели расстояние до входа в кафе. Ростом он был меньше меня.

– Твой отец – настоящая развалина, – сказал он. – По крайней мере внешне. Ты не находишь?

– Нет, – сказал я, – с чего бы это?

Официантки были в светло-коричневых платьях и белых, отделанных кружевом передниках. Одна из них прижалась спиной к стеклянному, наполненному тортами, пирожными и всякого рода выпечкой буфету, чтобы дать нам возможность пройти.

– Доктор Рейнхард – вы, слава богу, опять здесь, – сказала она. Мой отец остановился, повернул голову и протянул ей левую руку.

– Это мой мальчик, – представил он меня. Она подняла брови.

– Очень рада, герр Рейнхард! Хорошо, что вы к нам зашли Слава богу. – И мы с ней обменялись рукопожатиями. Потом я снова взял отца под руку. Некоторые посетители смотрели на нас и улыбались. Официантки, которые шли нам навстречу или обгоняли нас, громко здоровались.

– Ты все еще носишь фамилию Мойрер? – спросил он.

– Да, – сказал я и помог ему снять плащ. Не прикасаясь друг к другу, мы прошли несколько шагов до круглого столика в углу, на который он мне указал. В кафе было много народу, в основном женщины старше шестидесяти, по двое или по трое, семейные пары – реже.

Одна очень молоденькая официантка записала что-то в своем блокноте, прежде чем подойти к нам. – Слава богу, – сказала она и сунула табличку с надписью «Зарезервирован» в карман своего фартука. Мы заказали две чашки кофе.

– Ты должен приехать сюда летом, когда открыты бир-гартены. Летом обязательно приезжай. – Он засмеялся, как на той фотографии, только ямочки на щеках не появились. Теперь он смотрел на меня с большим добродушием.

– Раньше я думал, ты будешь толстяком. Ты кушал за троих, и что бы где ни осталось, все подчистую сметал, просто невероятно – четырнадцать сладких клецек плюс компот. Мы с твоей матерью все спрашивали себя, в кого ты такой уродился. Большинство обжор становятся толстяками и рано умирают. – Левой рукой он положил на стол правую. – Видишь, – сказал, – какая у меня лапища. – Я искал на его лице следы паралича, но ничего не нашел. Он выглядел хорошо – волосы еще густые, вполне привлекательный мужчина лет этак шестидесяти пяти. Кончиками пальцев поправил галстук.

И рассказал, как в то памятное утро встал, прошел в туалет, а когда вернулся в комнату, там валялся опрокинутый стул. Он его поднял. Но со стола упала ваза.

– Так все и началось, – сказал он. – Я опрокидывал вещи, не замечая, как это получалось. И потом – молния. Это не походило на молнию, но было молнией, в самом деле. Никакого инфаркта, что бы они все ни думали. Я не почувствовал боли. Просто удар молнии – и меня парализовало.

Мой отец повернулся к официантке, которая принесла нам кофе, и улыбался до тех пор, пока она не ушла.

– Мне пришлось начинать все с самого начала, опять с начала. Но что было, прежде чем я вообще смог начать! Я думал, оно само пройдет, мне казалось, будто моя нога просто заснула.

Я наблюдал, как он подносит к губам чашку. Он быстро отпил глоток. Когда ставил чашку назад, рука не дрожала.

– Ты взял сахар?

Я потянулся к сахарнице.

– Ах, мальчик, я спросил, взял ли сахар ты. У меня его и так предостаточно. – Он сделал еще глоток и посмотрел на то место, рядом с которым лежала его скрюченная рука. – Мне пришлось начинать с самого начала, опять с начала, – повторил он. – Потому что тогда, когда я сюда приехал, я тоже начинал с нуля.

– Мне тоже постоянно приходится начинать с нуля, – перебил его я, – но меня, к сожалению, никогда надолго не хватает.

– Все на свете имеет свой смысл, Мартин, все, – и он здоровой левой рукой чуть-чуть отодвинул правую руку от блюдца. – Даже если мы не распознаем этот смысл или распознаем не сразу.

Хотя я ничего не ответил, он оживился: – Я знаю, что ты сейчас думаешь. И все же я так говорю на основании опыта всех прожитых лет. – Он достал аккуратно сложенный носовой платок и вытер губы.

Я размышлял, что бы ему ответить, и, пока мы оба молчали, прихлебывал свой кофе. Я был уверен в том, что отец продумал свою речь до мелочей, что он готовился к встрече со мной как к научному докладу. И то, что сейчас он замолчал, тоже, возможно, было одним из его риторических приемов.

Я рассказал о человеке, который украл рафинад из сахарницы.

– Стибрил, – сказал я, – и исчез.

– И что? – спросил мой отец. Мы помолчали.

– У тебя есть какие-нибудь новости?

– Нет, – сказал я.

– Никакой подруги?

– Ах, ты это имеешь в виду. Нет.

– Сколько прошло времени после несчастья с твоей женой? Год?

– Полтора.

– А тот водитель? Они его?…

– Дело тут не в водителе, – сказал я. – По крайней мере, никаких следов столкновения не нашли. Может, ее кто-то неожиданно обогнал, или она сама чего-то испугалась. Она просто упала… за Сербицем.

Я сказал, что чувствую себя виновным в смерти Андреа, потому что потерял водительское удостоверение и убедил ее, что машина нам не нужна.

– Поэтому Андреа и стала пользоваться велосипедом. Но ездила она ужасно неуверенно.

Мне часто доводилось говорить о ее смерти в таком духе. Но тут я внезапно добавил:

– Я как-то пожелал про себя, чтобы Андреа умерла, тогда-то это и произошло.

Я уставился в свою чашку, недоумевая, как у меня могло вырваться подобное признание, притом в присутствии человека, который нас бросил и у которого на все случаи жизни припасены подходящие открытки.

– Возможно, ты правда не любил ее по-настоящему или любил недостаточно долго. Такие вещи нельзя знать заранее. – Мой отец поставил чашку на стол и пододвинул ко мне блюдечко с кексом. – Хочешь? – Я запихал его в рот, кое-как проглотил и спросил отца, не помешаю ли ему, если закурю. Он только махнул рукой.

– А сам-то ты как? – спросил он через некоторое время.

– Кому сейчас нужны искусствоведы, – вздохнул я, – тем более, искусствоведы без диссертации.

– Об этом я и сам мог бы догадаться.

Я начал рассказывать ему о чешских живописцах, писавших на досках, об университете, о демонстрациях.

– Никто из наших не успел защититься, – сказал я. – Мы занимались чем угодно, но только не своими диссертациями. А потом откуда ни возьмись появились новые профессора, новые ассистенты.

Он неотрывно смотрел на меня.

– И что – тебя выгнали?

– Да, – сказал я и опять стал сравнивать его левый глаз с правым, но никакого отличия не нашел.

– Ты был в партии?

– Как ты мог подумать?

– Прости, – сказал он, – но с этим Мойрером… Красный Мойрер! Так его все называли. – Отец прикрыл глаза. – Его мне было труднее всего простить. Этого человека я ненавидел. Но я ему простил.

– Простил ему – что?

– Ах, мальчик! Когда твои собственные дети внезапно попадают в руки к такому человеку… Я не хотел, чтобы вы там кисли. Как только я ни уговаривал вашу мать, чтобы мы уехали все вместе. Но она упряма, непробиваемо упряма.

– Мы с братом тоже не хотели уезжать, – сказал я.

– Вы были детьми, Мартин. Ты сам видишь, что в результате получилось.

– Мне просто не повезло, вот и все, – сказал я. – Не хватает только, чтобы я пустился в запой и убежал из своей квартиры… – Я собирался продолжить, но не смог. Мне вспомнилась Андреа. В пересохшем горле запершило. Я чувствовал, что вот-вот заплачу, и уже готов был отдаться теплой волне сострадания к самому себе.

Но тут к счастью отец отвлекся от меня, так как опять начал что-то рассказывать. Однажды мама позвонила в полицию, потому что он слишком долго не возвращался с прогулки.

– Она спала, а вы сидели на полу перед телевизором. Вам никогда не хотелось подышать свежим воздухом. Сперва она потревожила лесника. Думала, что я лежу где-то, растерзанный диким кабаном.

Он так смеялся, что даже прикрыл глаза. Лоб у него блестел. – Я часто об этом вспоминаю, – сказал он и посмотрел на часы.

– Мой мальчик, – начал он торжественно и даже сел прямее. – Насчет того, что я здесь развелся с Ренатой и женился на Норе… – Он пригладил волосы на висках. – Нора и я прожили в браке почти двадцать лет. Когда по утрам я открывал глаза, она была рядом со мной, а засыпая я чувствовал ее руку. И так продолжалось даже через два года после того, как я стал калекой… Конечно, я думал: Нора – мой самый любимый на свете человек, без нее… А потом – тебе я могу это рассказать – потом я бросил вызов собственной судьбе. Что ж – судьба посетила меня и разрушила все иллюзии, которые я по своей глупости, радуясь своему ограниченному счастью, принимал за реальность. – Он опять подвинул свою руку. – Периодически нам в дверь звонил один проповедник, «ангел спасения», как я его тогда называл. Я не особенно любил разговаривать с такого рода людьми, но в какой-то момент Нора его впустила. В то время нас уже никто не навещал. Я не мог ходить и не имел ни малейшей надежды, что снова научусь. Этот «ангел спасения» сел рядом с нами, мы его слушали и подсмеивались над ним. Он сидел терпеливо, не возмущался, и вдруг – начал молиться. Я и сейчас ясно вижу его перед собой: колени сдвинуты, на них лежат сложенные руки, голова опущена, между бровями складка, как будто его мучит какая-то боль.

Мой отец снова провел носовым платком по своим губам. Когда он что-то рассказывает, подумал я, мне не следует его перебивать.

– Ты ничего не хочешь поесть? – спросил он и спрятал носовой платок. – Нора и я сидели рядом с молящимся «ангелом» и ждали, когда он закончит. Он попрощался, как будто ничего особенного не произошло, но через два дня опять стоял на нашем пороге – на сей раз с цветами. Он стал приходить к нам по три-четыре раза в неделю… Я еще подумал: если бы он не был таким подлизой… – сказал мой отец с горечью. – Ну, это все можно пропустить. Короче, только когда он удрал вместе с Норой, я понял, с кем прожил все эти годы. Знаешь, что ее так долго удерживало подле меня? Во-первых, моя сберегательная книжка, во-вторых, моя страховка и, в третьих, моя будущая пенсия – то есть деньги, деньги и еще раз деньги. Когда Нора сообщила мне, что завтра улетает с Борисом, этим проповедником, в Португалию, она еще сказала: «Теперь тебе не от кого прятать твои деньги». Моя Нора, жизнь моя! Все, в чем мы нуждались, у нас всегда было в избытке.

Отец сделал паузу. Мне показалось, что он хотел, прежде чем продолжит рассказ, преодолеть свое волнение. И потом он действительно говорил твердым голосом.

– Все кончено, думал я тогда. Но дальше мне стало еще хуже. Так плохо, что я даже почувствовал некоторое облегчение. Таковы они все, думал я. Вот что скрывается за показным благочестием. Мир устроен просто. Я превратился в убежденного мазохиста… Но, – тут отец прищурил глаза, будто хотел заранее посмеяться над какой-то шуткой, – знаешь что, сынок? Как раз тогда и началась моя настоящая жизнь. Жизнь в одиночестве? А вот и нет! Никогда прежде Иисус Христос не был так близок ко мне, как в тот момент! Кто мы такие, чтобы мешать людям, которые приносят нам весть? Что мы вообще о себе воображаем?

Помню, тогда этот рассказ поразил меня, как гром среди ясного неба. Ведь я даже не был крещен. Я только думал, что люди верующие дольше живут и меньше болеют. Я прочитал об этом за пару дней до встречи с отцом в журнале «Психология сегодня», который был выставлен на стенде в нашей библиотеке. Тон моего отца, его голос внезапно изменились.

– Ко мне каждый день стали приходить братья и сестры, которые помогали мне и поддерживали меня, с которыми я мог читать Слово Божие и молиться, – рассказывал он, не сводя с меня глаз. – Ты же видишь, я сам себя обслуживаю. Не падаю духом, хоть я и пенсионер. – Он попытался дотянуться до моей руки. – Когда ты одинок и отчаялся, – сказал он, – Иисус Христос к тебе ближе всего. Ты, Мартин, должен только сказать «да», просто «да».

– Но я не одинок, – возразил я.

– Разумеется, нет! – Кончики его пальцев коснулись моей руки. – Конечно, ты не одинок, Мартин. – Он придержал свою правую руку и откинулся назад.

Я уже не помню, о чем еще мы разговаривали. Во всяком случае, вскоре я сказал, что мне пора ехать, я должен проделать часть пути, пока еще светло.

Отец вытащил из кармана пиджака десятипфенниговую монетку, положил ее на стол, потом еще раз опустил руку в карман и протянул мне темно-зеленый пакетик, мягкий на ощупь.

– Посмотри сейчас, если хочешь.

Я попытался аккуратно снять скотч, чтобы не порвать подарочную бумагу.

– Рисунок я набросал сам, – сказал он, когда я вынул обе тряпочки-ухватки, светло-голубые с белыми восьмиконечными звездами посередине. К уголку каждой была прикреплена метка: «Д-р Ханс Рейнхард, корпус С, комната 209». – Это тебе наверняка пригодится, – сказал он. – Практичные вещи всегда нужны.

Я поблагодарил его, и он расплатился.

Потом я помог ему надеть плащ. Он спросил, хорошо ли повязал шарф. Я немного сдвинул концы шарфа к середине. Отец взял меня под руку, и мы пошли. Один из кельнеров нам поклонился. Когда я поднял глаза, то встретился со многими взглядами. Некоторые женщины даже обменивались замечаниями в наш адрес и улыбались. Я старался держаться прямо. Та официантка, что первой с нами поздоровалась, открыла внутреннюю дверь. Две женщины, которые в тот момент как раз входили в кафе, придержали для нас створки наружной двери и подождали, пока мы пройдем. Они тоже улыбались.

Его такси уже стояло у края тротуара. Я кивнул, и шофер распахнул дверцу.

– Будь здоров, Мартин, – сказал мой отец. Я почувствовал, как его подбородок прижался к моей правой щеке.

Уцепившись левой рукой за дверцу, он откинулся назад, на переднее сидение. Водитель перебросил через порог его ноги. Я поднял руку, чтобы помахать, если отец обернется. Машина уже отъехала, когда он повернул голову – недостаточно, чтобы увидеть меня.

Я побежал в том направлении, откуда шел к месту нашей встречи, и оторвал глаза от асфальта лишь тогда, когда мог быть совершенно уверен, что никто больше не станет мне улыбаться. Потом нашел телефонную будку, набрал номер Штойбера и сказал ему, что все в порядке и что я, вероятно, уже часиков в десять-одиннадцать буду у него.

– Великолепно, – взревел Штойбер. – Мы ждем! Вся семья вас ждет!

– Ну и отлично, – сказал я.

– Доброго вам пути! – крикнула в трубку его жена.

– Доброго пути! – сказал Штойбер.

– Спасибо, – отозвался я, плотнее прижал ухо к трубке и прислушался к голосам в глубине комнаты.

– Пока, – сказал Штойбер и отключился.

Я набрал номер Данни. Я хотел поговорить с Тино. Хотел хотя бы просто сказать ему: «Привет», – но положил трубку еще до первого гудка. Подумал, что вполне могу позвонить ему и завтра, по местному тарифу. Я сел в машину и выехал со стоянки так удачно, что мне даже не пришлось давать задний ход.

Сегодня я знаю, что рассказ моего отца – настоящая история Савла/Павла. В «Деяниях апостолов» в Новом Завете можно прочитать о том, как один человек из гонителя христиан превратился в их самого авторитетного миссионера, как он нес людям Благую Весть.

Обе тряпочки-ухватки – тут отец тоже оказался прав – висят рядом с моей плитой, так что, когда я хочу их достать, мне нужно только протянуть руку.

Глава 11 – Две женщины, один ребенок, Терри, монстр и слон

Как Эдгар, Данни и Тино переезжали в новую квартиру с балконом. Запах жареной колбасы. Большие и маленькие катастрофы. Пятна на кресле и на ковре.

– Эдди, боже мой! Этот монстр! – услышал он возглас Данни. Эдгар выпрямился. Над головой, как гигантский шлем, он держал серое кресло с подголовником, его лоб по самые брови скрывался под пружинным сиденьем. Вопрос состоял в том, как теперь сохранить равновесие. Эдгар с шумом выдохнул воздух. Спинка кресла давила ему на лопатки.

– Оох! – вырвалось у Тино.

– Эдди, почему, ведь сегодня не…

Ступни Данни мельтешили у него под ногами на винно-красном ковре. Эдгару показалось, будто она дотронулась до кресла. Он представил себе, что вот сейчас она придвинется поближе, встанет между подлокотниками и обеими руками обхватит его за бедра. Они поцелуются, так что Тино ничего не заметит, и потом начнут медленно пританцовывать, взад-вперед, взад-вперед…

– Он такой силач, этот Эдди, – сказала Данни и ласково похлопала по краю сиденья. В результате Эдди дважды чуть не споткнулся, но все-таки последовал за ней и пригнулся там, где, как он предполагал, с потолка свисала люстра. Ему удалось, ни обо что не стукнувшись, протиснуться через дверной проем в прихожую.

– Почеши здесь. – Носком правого ботинка он показал на левую икру.

– А где «спасибо»… – шепнула Данни и распахнула перед ним входную дверь.

– Еще почеши! – сказал он, не двигаясь с места. – Дует же, Эдди, быстрее, прошу тебя…

Он опять пригнулся и, сделав большой шаг, переступил через половик с расположенными полукругом черными буквами, которые складывались в слова: «Добро пожаловать».

Сверху кто-то спускался – женщина в платье до колен. Эдгар попробовал по ее туфлям и икрам догадаться, сколько примерно ей лет. Он поздоровался, но ответа не получил. На нижнем пролете лестницы она проскользнула мимо него и придержала дверь парадного. Он сказал: «Спасибо», – и опять ничего не услышал.

Правой рукой Эдгар ощупывал карманы в поисках ключа от машины. Он присел на корточки, наклонил плечи и голову, так что передние ножки кресла коснулись асфальта. Потом подался назад, быстро выпрямился, чтобы освободиться от спинки, но когда хотел найти какую-нибудь опору, его пальцы схватились за пустоту; он качнулся вперед и вместе с креслом шмякнулся о левую заднюю фару «форда» «Транзит».

Та женщина исчезла. Он отряхнул спинку и зевнул. Было душно.

– И где это? – спрашивал Тино, когда Эдгар вернулся в комнату.

– В Альбеке, на балтийском побережье, – сказала Данни. – Ну, Эдди? Ты-таки произвел на нас впечатление. Место там еще есть?

Эдгар кивнул.

– Ключ?

– А это? – крикнул Тино.

– Что, лапочка, – вон там, на осле?

– Вот это! – Тино поднял фотоальбом повыше. – Это!

– Подожди, Эдди, ключ… – я не помню, лапочка, правда не помню – может, он в кухне?

Перед холодильником Эдди угодил в лужу. Он бросил на пол тряпку и понаблюдал, как вода обтекает сухие островки, пока тот кусок рогожи, что имел очертания Сицилии, не прилип к полу. Потом собрал края тряпки и понес мокрый ком к раковине. Этот путь пришлось пару раз повторить. Потом Эдгар распахнул неплотно прикрытую дверь холодильника. Из морозильной камеры свисал вниз черный футляр для ключей.

В комнате Эдгар попытался вообще не смотреть в сторону Тино.

– Мне что-нибудь захватить с собой?

– Вот это! – Данни постучала по картонной коробке, стоявшей рядом. – И еще две банки консервов для Терри.

– Ничего себе идейка, правда, – сказал Эдгар.

– Это его собака, Эдди. Он должен решать, что для его пса хорошо, а что – нет. Терри привыкнет к новой обстановке, и мы наконец обретем покой. Я нахожу, что это хорошая идея. – Данни опустилась на колени перед мебельной стенкой, встряхнула старую газету, разорвала пополам двойной лист, засунула скомканную половину в пивной стакан, а потом завернула стакан в другую половину. Эдгар носком ботинка пододвинул к себе еще один лист. «Осложнения вместо наслаждения. Не мастурбируй, когда ты за рулем» – значилось под фотографией перевернувшегося грузовика. Он протянул Данни короткий текст и засмеялся, когда подумал, что она уже все прочла.

– Боже мой, – воскликнула Данни, – откуда они знают, что он за рулем… ну ладно.

– Что там, мумми?

Эдгар перевернул страницу.

– Что?

Данни смотрела в пространство перед собой.

– Несчастный случай, – сказал Эдгар. На шее Данни выступили красные пятна.

– Несчастный случай в зоопарке. Слон Лео прислонился к стене, а между ним и стеной стоял служитель.

– Правда, мумми?

– Почему ты не веришь Эдди?

Эдгар оторвал край листа со статьей про зоопарк и сделал бумажный самолетик. Подняв руку, прицелился в сторону Тино. Самолетик описал в воздухе спираль и плавно опустился на ковер. При второй попытке он приземлился перед фотоальбомом.

– А слона застрелили?

– Лапочка, он же сделал это не нарочно!

– И что теперь?

– Служитель лечится в больнице, его навещают родные и другие служители, – сказала Данни, заворачивая бокал для шампанского. – А когда он снова выйдет на работу, слон Лео встретит его с букетом цветов в хоботе.

Прижав подбородок к плечу, Эдгар изобразил звук трубы и взмахнул правой рукой.

– Девятнадцатое марта! – воскликнула между тем Данни. – Газета от пятницы – пятница, девятнадцатое! Значит, это случилось в четверг, да? – Она перевела взгляд с Эдгара на Тино и обратно. – Ну, мужчины, – четверг, восемнадцатое марта, а? Что это был за день? Помните – лапочка, Эдди?

– Аах! – сообразил Эдгар.

– Ну, лапочка, как же ты забыл: квартира на юго-востоке, да-да, да-да – новая квартира, и все мы едем туда!

– Пока мы считали деревья, слон раздавил служителя.

– Эдди! Не мели чепухи!

– Мумми?

– Ах, лапочка, – Данни тряхнула головой, – нет, конечно, не раздавил. – Она посильнее нажала на крышку картонной коробки. Эдгар успел заглянуть в вырез ее платья.

– На сегодня все, – сказала Данни, поднялась с колен и выбежала в прихожую, чтобы открыть входную дверь.

Эдгар притормозил. Машина свернула к конечной стоянке городских автобусов и остановилась перед киоском в виде бревенчатого домика. Блондинка в красно-белой ветровке, которая как раз складывала газетный стенд с прикрепленными к нему «Билдцайтунг» и «Фокусом», махнула ему рукой.

– Что, рабочий день кончился? – крикнул Эдгар и, крутанув ручку, опустил оконное стекло.

– Давно уже. Бетси с тобой?

– Терри, его зовут Терри, – сказал Эдгар и вылез из машины. – Сегодня утром его отвезли на новую квартиру – чтоб привыкал. У тебя тортика какого-нибудь не осталось?

– Их сегодня вообще не было. При такой погоде бабуси сюда не ходят. Но у меня есть кое-что для… – Она мотнула головой в сторону электрического столба, к которому была прислонена матерчатая сумка, а поверх нее лежал завернутый в алюминиевую фольгу пакет.

– Терри, это же совсем просто…

– Для Терри-Эдди-Бетси или как его там зовут!

– Терри, потому что он фокстерьер. – Металлические шторы со звоном упали, закрыв окно киоска.

– Что ж, привет, Утхен, – сказал Эдгар, когда она уселась рядом с ним. – Тино сегодня спрятал ключ от машины в морозильник.

– Пацан, небось, рад-радешенек, когда тебя нет дома? – Она положила завернутый в фольгу пакет рядом с ручником, а левой рукой взялась за рычаг передач. Эдгар запустил мотор и нажал на педаль. Она включила передачу. И они отъехали.

Правой рукой он погладил сзади ее шею, а большой палец просунул под воротник пуловера. Она пахла картофельными чипсами и духами «Сабатини», которые он подарил ей на прошлой неделе.

– Завтра утром, около семи, нам понадобится машина – до полудня. Потом можете снова ее забрать.

– Ясно, – сказал Эдгар, нагнулся к ней и зашептал: – Утхен…

– А как Тинко?

– Его зовут Тино… Без «к».

– Я буду звать его Тинко.

– Кошмар какой-то, сегодня – целый день. Вчера вечером я погладил его собаку… ты бы видела, что сделалось с Тино. Натуральная ревность, дикая ненависть ко мне. А Данни, с ее вечным ощущением вины, еще рассказывает ему, что любила его уже тогда, когда он лежал в животике у своей матери!

– Как же он тебя называет? Дядей?

– Он со мной вообще не разговаривает.

– А ее?

– Мумми.

– Мамой?

– Мумми, а не мамой. Она – его мумми.

– Почему тогда его мумми хочет, чтобы вы поселились в новой квартире вместе? Это что – последняя серьезная попытка наладить отношения?

– Ну, теперь, когда она осталась без работы, лучше, чтобы мы платили только за одну квартиру, – сказал Эдгар. – Кроме того, это почти что в зеленой зоне.

– В зеленой зоне! И ради такой ерунды ты должен переехать на юго-восток из твоей замечательной квартиры! Тебя что, мучают угрызения совести, или ты вправду втюрился, а? В ее кудри? Нет, тебе просто совестно, потому что ее выгнали из-за тебя.

– Бейер обвинил ее в «шпионаже». Какие у него могут быть тайны? Данни была редактором, с рекламой вообще не имела дела.

– Не надо было путаться с конкурентами шефа. По логике вещей. Следующим из редакции вылетишь ты.

– Нее, – сказал Эдгар. – Я – нет. Бейер просто окрысился на Данни. В этом все дело. А когда до него дошло, что мы с ней опять вместе… Он начал корчить из себя Большого Дзампано.[24]

– Кого корчить?

– Большого Дзампано; делал вид, будто он – невесть какая шишка.

– А что же отец Тино?

– Почем я знаю. Пит, его брат, уверяет, что он не умеет обращаться с детьми. Не знает, что с ними вообще делать. По крайней мере, пока они маленькие.

– Бардак там у вас какой-то. – Она отпустила рычаг передач и достала сигареты из сумки, зажатой между ее ногами. – Когда у малявки поедет крыша, тебе придется держаться от него подальше. – Она зажгла сигарету и выпустила облачко дыма на колени Эдгара.

За городским лесопарком, в том месте, куда выкидывали обломки старого дорожного покрытия, Эдгар свернул направо и остановился.

– Какой воздух! – сказал он и распахнул боковую дверцу. – Теперь тебя ждет сюрприз.

– Сюрприз – этот вот монстр? – Она тоже вылезла и стояла рядом с Эдгаром.

– Будет экзотично, – сказал он. – Или романтично, как тебе больше нравится.

– И мы не воспользуемся тем молитвенным ковриком?

– Келимом?[25]

– Нуда, твоим ковром-самолетом.

– Слишком жесткий, – сказал Эдгар. Когда она вернулась в машину, опять запахло чипсами и духами. Он захлопнул за ней боковую дверцу, сам залез через правую заднюю дверь и прикрыл ее изнутри.

– Знаешь, я иногда представляю себе, что на месте Тино могла бы быть девочка или какой-нибудь славный мальчуган. Вообще я люблю детей. И не требую ничего, кроме корректного отношения к себе, кроме хоть какого-то равноправия. Но мы делаем только то, чего хочет он, а если и нет, то все равно ни о каких наших собственных желаниях и речи быть не может.

– Скажи-ка, как же я к тебе попаду? – Спинка сиденья Доставала ей до плеч. Она стянула со своих волос красную бархатную ленту и наклонилась вперед. На картонных коробках за ее спиной синими буквами было выведено слово «Жажда».

– Эдгар откинул спинку правого переднего сиденья, превратив его в спальное место, и стукнул по спинке левого.

– Ну, давай! – С сигаретой в зубах, уже без брюк и туфель, она поползла к нему, не выпуская из руки полотенца.

– У всех свои проблемы, – сказала она, расстегивая молнию красно-белой ветровки.

– А это еще что? – спросил Эдгар.

– Где?

– Ну это, вот эта тряпка.

– Это – чтобы прикрыть монстра. Ковер мы уже вчера – немного того…

– Со мной тут вообще не считаются, – сказал он, зашвырнул полотенце назад и стянул с себя брюки вместе с трусами.

– Ну и? – спросила она.

Эдгар опустился на колени, раскинул руки и обхватил ладонями ее ягодицы.

– Что-то я замерз, – сказал, улыбаясь. – Правда замерз, моя Утхен. – Она загасила сигарету о потолок кабины, не сразу отняв большой палец от окурка. И потом съехала вниз в объятия Эдгара.

Моросил мелкий дождик, когда Эдгар подобрал на стоянке перед подъездом три синих пластмассовых ведра. Он медленно подал «форд» назад, так что колеса ударились о бордюрный камень. Потом открыл задние дверцы, схватился за подлокотники кресла и взвалил его на себя. И в такой позе, уперев край спинки себе в живот, с согнутыми руками, дрожа от напряжения, услышал собачий лай. Ступив на тротуар, Эдгар осторожно опустил кресло на землю.

– Хватит, Терри, хватит! – Пес высунулся над перилами балкона, встав передними лапами на пустой ящик для цветов. Этажом ниже шевельнулись гардины. – Замолчи, Терри! – Эдгар похлопал себя по карманам, вернулся к «форду», достал завернутый в фольгу пакет и вбежал в дом. Этажи он считал по горшкам с цветами и табличкам с перечнем обязанностей жильцов. На третьем, между квартирами неких Барона и Ханиша, никаких препятствий для него не было. Зато одним лестничным пролетом выше на шаткой бамбуковой подставке стояли две сансевьеры и наполненная до краев лейка. Длинный носик лейки он вчера задел ящиком с пластинками. И воды пролилось столько, что она капала в лестничную шахту, проникая до самого подвала.

Терри прыгнул на него и жалобно заскулил. Эдгар отломил кусок колбасы и бросил через голову собаки, в прихожую. На пороге комнаты он остановился.

– Ублюдок, – тихо выругал самого себя. – Надо же быть таким ублюдком! – Только ковер, свернутый, лежал у стены. А все картонные коробки и ящики с посудой Эдгара, его диапозитивами, пластинками и книгами были сложены на балконе. Дождь, гонимый порывистым ветром, моросил по оконным стеклам.

Перегнувшись через перила, Эдгар посмотрел вниз. Пустой цветочный ящик, прикрепленный к балконному ограждению, скрипнул, когда он в сердцах стукнул по нему кулаком. Внизу поперек тротуара громоздилось, загораживая проход, серое кресло.

Эдгар отдал псу, который не отставал от него и внимательно за ним наблюдал, остатки колбасы, потом быстро отступил в комнату и притворил за собой балконную дверь, оставив щель.

Он откусил немного от второй колбасы, выплюнул шматок себе на ладонь, размахнулся, подождал, пока Терри поднимет голову, и бросил лакомство через щель на балкон. Пес щелкнул пастью и поймал кусок налету, будто исполнял цирковой номер, потом стал носиться по коробкам и ящикам, но ни разу не высунулся слишком далеко за перила, хотя большинство других колбасных ошметков приземлилось тремя этажами ниже, на газоне.

Входную дверь Эдгар оставил открытой. Внизу он развернул фольгу с остатками колбасы, собрал туда же разлетевшиеся куски и положил все это в траву под балконом.

– Ко мне, Терри, ко мне! – Собака залаяла, исчезла, снова вынырнула над ограждением, передними лапами она опиралась на цветочный ящик.

– Кругом, Терри, по лест-ни-це! – Эдгар подчеркивал каждый слог, как это делал Тино. И ждал. На других балконах имелись цветы, солнцезащитные тенты и антенны. Дождь пошел сильнее. Мимо, сигналя, промчалась малолитражка. – Терри! – взревел Эдгар.

Он подошел к креслу, уже потемневшему от влаги, и затащил его в дом. Пятна у края сиденья теперь почти не было видно. В комнате Эдгар медленно опустил кресло на пол.

Он увидел, как Терри, бегавший по картонным коробкам, вдруг вытянул шею, затявкал и завилял хвостом, будто узнал кого-то из шедших по улице. От возбуждения пес аж завертелся вокруг собственной оси.

Эдгар взялся за балконную дверь с двух сторон, сконцентрировался, закрыл глаза – и наконец захлопнул ее как следует. Терри все еще стоял на ящиках. Эдгар услышал звонок, и сразу же вслед за тем в замочной скважине повернулся ключ. Терри, поднявшись на задние лапы, скребся в дверь, то и дело соскальзывая по стеклу вниз. Эдгар его впустил.

– Эдди, дорогой! Ты все забыл. – В каждой руке Данни держала по банке с лиловой этикеткой, которые она и воздела в воздух словно гантели. – Собачий корм!

Эдгар похлопал Терри по бокам.

– Промокло – всё – всё промокло! – Его голос оставался ровным, будто он разговаривал с собакой. Он вышел на балкон и вернулся с желто-голубым ящиком. – Всё промокло! – Эдгар махнул Данни, чтобы она отошла в сторону, поставил ящик на пол и повернулся кругом.

– Ну, извини! – крикнула Данни и пошла за ним на балкон. – Кто ж знал – целую неделю дождя не было.

– Вы же считаете себя такими умными!

– Мы… когда завтра привезут мебель, Эдди, я… А потом, Эдди, со всей этой суматохой… – Данни шагнула в сторону, освобождая ему проход, сама взяла один ящик, отнесла в комнату и поставила на два других. Эдгар уже отправился за следующим.

– Глянь-ка, – вдруг сказал он и остановился. Терри не только поцарапал корешки некоторых книг, но и на переплетах пропечатались маленькие грязные следы его когтей. Данни покачала головой. Эдгар уселся во влажное кресло. Терри тут же прыгнул ему на колени.

– Хочешь пиццу? – спросила Данни. Она устроилась на свернутом ковре. И достала из левого рукава носовой платок.

Эдгар осторожно облокотился о спинку. – Когда дождь перестанет, тогда и занесем остальное, – сказал он. Данни высморкалась.

– Завтра примерно в это же время все уже будет кончено.

– Послезавтра, – возразил он и погладил собаку. – Моя мебель прибудет послезавтра! – Под рукой Эдгара Терри закрыл глаза.

– Мы тебе поможем, Эдди. И Терри сегодня заберем с собой – да? – Она сунула скомканный платок в карман брюк. – А скажи, ты не чувствуешь никакого запаха?

– Вроде пахнет сыростью.

– Нет, картофельными чипсами или чем-то в таком роде.

– Я купил ему жареную колбасу.

– О, черт! Ну и свинья – ты только взгляни на ковер! Он на него написал. – Данни вскочила и раскатала келим.

– Он слишком долго был тут один, – спокойно сказал Эдгар. – Так лаял, что переполошил весь дом.

– Какая гадость! – Данни побежала в ванную и вернулась с синим пластмассовым ведерком, полным воды. – А может, его вырвало? – Руки Эдгара теперь лежали на подлокотниках. Где-то поблизости с шумом закрылось окно. Кто-то вошел в подъезд, поднялся по лестнице и остановился на их площадке. – Эдди? – Данни подняла голову. – Эдди? – Она так и замерла, не поднимаясь с колен. – Боже мой, а это ты слышишь? Эдди!

– Это стиральная машина, – сказал он. – У жильцов, которые над нами, стирка.

– Стирка? – Данни отжала тряпку и принялась оттирать пятно, еще и поскребла ногтем влажное место. Дверь соседней квартиры захлопнулась. Терри уперся передними лапами в живот Эдгара. В ведерке опять плескануло.

– А чем, собственно, ты занимался здесь все это время? – спросила Данни.

– Ну, мне нужно было выгулять Терри. Он просто разрывался от лая, переполошил весь дом, – сказал Эдгар. Рубашка, влажная и холодная, липла к его спине. – Кстати, тот служитель умер.

– О чем ты? – Данни подняла на него глаза. – О человеке, который ухаживал за слоном?

Эдгар дернулся, потому что Терри лизнул его в шею.

– Ну да, он умер очень скоро, кажется, в ту же ночь. Лео размозжил ему что-то. И они поняли это, осмотрев песок, – уже после того, как его увезли.

– Ужасно, – говорит Данни, снова наклоняется вперед и пристально разглядывает ковер. – Думаю, это все же блевотина.

Эдгар, в лицо которому тычется своей мордой Терри, откидывается на спинку кресла и закрывает глаза. Гул стиральной машины внезапно прекратился, мимо их дома не проезжает больше ни одной машины, так что теперь он не слышит ничего, кроме скребущих ковер ногтей Данни, да еще шума дождя.

Глава 12 – Убийцы

Как Пит Мойрер и Эдгар Кернер встретились в приемной директора «Мебельного рая» со своим конкурентом Кристианом Бейером. Секретарша, Марианна Шуберт, обслуживает посетителей. Тише едешь – людей насмешишь, зато нервы себе сохранишь.

Стук в дверь. В то же мгновение в приемную входят два молодых человека. Оба – в блейзерах, при галстуках и в светло-коричневых полуботинках. Движения у них спортивные. Руки свободны. Посреди помещения они останавливаются, одновременно. Над ними кружатся лопасти вентилятора.

– Что вы хотите? – спрашивает секретарша. У нее седые коротко подстриженные волосы, широкое обручальное кольцо.

– Хотим? – Эдгар сцепил руки за спиной и качнулся вперед. – Ты чего-нибудь хочешь, Пит?

– Даже не знаю. Я, собственно, сам не знаю, чего хочу. Может, стаканчик пива «Хефевейзен»?

– С лимоном?

– С лимоном. – Пит теребит узел своего галстука и смотрит на очки, которые висят на тонкой серебряной Цепочке на груди секретарши.

– Я тут подумал… – говорит Эдгар и бросает взгляд налево, – мы хотим того же, что пьет господин, который сидит вон там.

Бейер, держащий в руках большую белую чашку, даже не пошевельнулся.

– Мы должны были подойти к шести. А сейчас уже без четверти, – говорит Пит и кивает на часы, которые стоят на полке за спиной секретарши. – Шеф на месте?

– Сейчас только половина, – говорит секретарша, не оборачиваясь, и кивает на стулья перед окнами, за которыми виден торговый киоск. Обеими руками она водружает себе на нос очки, пробегает глазами листок, лежащий справа от нее, потом отодвигает его в сторону и начинает что-то писать.

– Вы можете мне ответить, на месте ли он, или вы считаете, что я требую слишком многого?

– Сейчас только половина, Пит. Она права. Пойдем.

– Я бы хотел получить ответ. Мы договорились заранее и пришли вовремя, даже более чем вовремя. Так что, Эдди, я, наверное, имею право спросить, на месте ли он?

– Если вам действительно назначена встреча… – Секретарша поднимает глаза, не переставая писать, и проводит тыльной стороной ладони по раскрытому еженедельнику. – Но здесь ничего не отмечено.

– Так его нет на месте? – спрашивает Пит.

– Здесь где-нибудь имеется кофе? – Эдди делает движение в сторону Бейера. – Или вон тот тип принес его с собой?

– Спроси-ка его, когда очередной номер его газеты будет отправлен в типографию. Спроси. Небось, опять в самый последний момент. И придется халтурить. По пятницам у герра Бейера всегда страшная спешка.

Секретарша встала. Загремела посудой. Бейер продолжает сидеть неподвижно, и кажется, будто он наблюдает через окна с поднятыми жалюзи за людьми, которые протискиваются друг за другом по узким проходам между креслами, столами и угловыми диванчиками. К кассе подарочного отдела выстроилась очередь. У продавщиц к форменным красным платьям приколоты белые карточки: «Вас обслуживает…» – и дальше зелеными буквами написано: «… фрау такая-то»; у стажерок же – только «Анна», или «Юлия», или «Сюзанна».

– Кофе черный?

– Два с молоком, – говорит Эдди и садится напротив Бейера у окна. – Поди сюда, Пит.

– Я что-то проголодался, Эдди. Раз уж здесь курить не положено, – Пит показывает на соответствующую табличку на двери, – я бы, пожалуй, что-нибудь пожевал. Или, может, здешний пожарный инспектор сделает для меня исключение?

– Нет, – говорит секретарша, которая теперь стоит перед ними, – не сделает.

Эдгар и Пит осторожно берут с подноса полные чашки.

– Но ведь против вентиляторов он не возражает? – спрашивает Пит. – Несмотря на тесноту, минимальные промежутки и тэпэ? Ну ладно, как бы то ни было – спасибо и ваше здоровье!

– За охрану труда! – говорит Эдди. Секретарша прислоняет поднос к ножке письменного стола.

Пит одной рукой придерживает на колене свою чашку, а другой указывает на вентилятор: – Свежий воздух полезен всем. Конкуренция оживляет бизнес. Правда, герр Бейер?

– Черт, ну и горячий же он! – Эдди ставит чашку между ног, на серый линолеум. – Ждать столько времени не может никто. Это губит бизнес. А у вас не так, герр Бейер?

– Он опять ухватил самую большую чашку.

– Тише едешь – людей насмешишь, зато нервы себе сохранишь… А вот у нас с тобой, Пит, слишком много клиентов, чересчур много.

– Но никто из них и не заикается об особых мероприятиях.

– Ты, кстати, знаешь, что говорит о тебе герр Бейер?

– Он обо мне что-то говорит?

– Он сказал, что у Пита, мол, грабли растут из задницы.

– Грабли?

– Ну да, потому что ты подгребаешь к себе все заказы на рекламу. Там, где прошелся ты, больше искать нечего – ты уж наверняка выгреб все подчистую.

– Грабли из задницы?

– Ты ими так и шуруешь туда-сюда, – сказал он. – Но сначала уточнил, откуда они у тебя растут.

– Пусть его, Эдди. Правда всегда шокирует, разве нет?

– Точно. Уж где он прав, Пит, там прав. Как ты подгреб к себе Хольц-Шмидта… Тот уже было поддался на уговоры мистера Бейера, который пригласил его на ужин, а потом раз – и подписал договор с тобой, насчет первой страницы, со всеми вытекающими последствиями.

– И у Бейера выйдет облом.

– Не раскрывай все наши карты, Пит.

– Я, по-твоему, слишком много болтаю?

– В конце концов, он наш конкурент.

– И оживляет бизнес, Эдди, как и мы.

– Но он все принимает чересчур близко к сердцу.

– Мне тут еще пришло в голову…

– Пит!

– Я просто хотел сказать, что мажента – вовсе не розовый цвет, и не ярко-красный, и не оранжевый. Мажента – это мажента, как объяснил нам лично господин Кравчик. Тот самый господин Кравчик, владелец рынка стройматериалов. И когда господин Кравчик говорит «мажента», он имеет в виду именно маженту, а не розовый, и не огненно-красный, и не оранжевый. А когда выясняется, что поехал еще и желтый, господину Кравчику становится грустно, очень грустно.

– Ты хочешь сказать, Пит, что, когда нам приходится кого-то утешать, мы не всегда делаем это только потому, что нам хорошо заплатили?

– Я хотел сказать, что либо у Бейера слишком поторопились, когда отправляли пленки, либо пленки отклеились при транспортировке, либо в его типографии к этому заказу отнеслись чересчур небрежно, а раз так, то удивляться особенно нечему. Он может подписывать сколько угодно контрактов… Только это, собственно, я и хотел сказать.

– Ты и так уже надавал ему уйму добрых советов…

– Могу добавить еще сколько угодно.

– Хватит, Пит! Я готов побиться об заклад, что ты не дождешься от него изъявлений благодарности, даже самых скромных. Или я не прав, герр Бейер? Что скажете?

– Мы ведь не какие-нибудь критиканы. Наша критика конструктивна.

– В соответствии с вашим же определением, герр Бейер. Правду, мол, надо преподносить человеку так, как подают пальто, а не вешать ее на уши, как лапшу. Потому герр Бейер и проявляет такую чуткость, когда увольняет сотрудников, – по крайней мере, так говорит Данни. Он способен буквально влезть в шкуру увольняемого. Потому-то я и вырезал себе ваше «Напутствие к воскресному дню». Оно нам всем понравилось, правда, Пит?

– А вот известно ли вам, фрау…

– Фрау Шуберт, – подсказывает Эдди. – Фрау Марианна Шуберт.

– Известно ли вам, фрау Шуберт, что герр Бейер и сам иногда пописывает? Эй, я, кажется, к вам обращаюсь!

– Оставь ее, Пит!

– Здесь все нас как будто в упор не видят.

– Ты хочешь сказать, что и он тоже?

– Ну, не то чтобы… – Пит отпивает глоток. – Я хочу жрать. И когда перестану говорить, захочу еще больше.

– Мы должны принять какие-то превентивные меры. Ты это заслужил.

– Ну, раз уж на то пошло…

– Я тебе принесу что-нибудь, потому что сегодня пятница и потому что тебе приходится жить с граблями в заднице. И потому что никто даже не скажет тебе за это спасибо.

– Ах, Эдди! Ты так добр ко мне…

– А ты пока расскажи пару анекдотов! – Поднимаясь, Эдгар застегивает свой блейзер. – Чтобы здешняя атмосферка немножко разрядилась к тому моменту, как я вернусь.

Пит машет ему рукой, отпивает еще глоток и ставит свою чашку рядом с другой на пол.

– Я думаю, – говорит он и быстро взглядывает на секретаршу, – думаю, нам вообще пора закругляться. – Он достает из внутреннего кармана конверт и обмахивается им, как веером, опершись локтями о колени. – Я вам его сейчас передам.

Секретарша убирает левую ногу за ножку вертящегося стула. На ее столе валяются скомканный пакетик из-под какао «Несквик», соломинка и обертка от «бифи-салями».

– У вашего шефа будет сколько угодно времени, чтобы прочесть вот это, – продолжает Пит. – И ему действительно понадобится много времени, спокойная обстановка, наскоком тут ничего не возьмешь. В результате и у вас, герр предприниматель, высвободится больше времени.

Бейер откидывается на спинку стула. На какое-то мгновение их взгляды скрещиваются.

– Вот мы и подгребли последнее… – говорит Пит, вскидывает брови, потом встает и подходит к письменному столу, держа конверт на ладонях. – Это все равно что банковский чек. Большая пятизначная цифра, я бы сказал, обозначающая сумму, которую мы поможем сэкономить, а может, и больше, чем пятизначная. Вот прошу…

– Положите его сюда. – Секретарша уже перестала писать. И теперь просто сидит за столом, прямая как свечка.

Пит протягивает ей конверт и поворачивается кругом:

– Так о чем будем разговаривать, мистер Бейер?

Снаружи кто-то толкает дверь.

– Хочешь курицу по-китайски или жареную колбасу с пряным соусом?

– А для нашего друга ты ничего не принес?

– Ах! Он уже позволяет тебе называть его просто Кристианом?

Пит берет картонную тарелку с колбасой и начинает есть.

– Только что он так посмотрел на меня… – говорит, не переставая жевать.

– Bay!

Секретарша кладет конверт в папку и идет с этой папкой в кабинет шефа. Дверь она оставляет приоткрытой.

– Когда я вижу, как ты уплетаешь за обе щеки, Пит, как сметаешь все подряд! Даже если бы мне совсем не хотелось есть…

– Глаза тоже нуждаются в пище.

– Именно.

– Я ему сказал, что он только зря теряет здесь время, что мы добровольно взвалили на себя его работу и он может в полной расслабухе умотать куда-нибудь на уик-энд.

– В то время как мы, Пит, будем убирать граблями территорию.

– И пусть никто не говорит, что мы его не предупредили.

– Точно. Мы всегда играем с открытыми картами. У нас нет тайн.

– Ну, конечно, кое-какие тайны у нас есть! – Пит проводит большим пальцем у себя под носом. – Тридцатилетняя, кудрявая стояла перед ним… Можешь ты это… – Он показывает оттопыренным мизинцем на свой боковой карман. Эдди выуживает оттуда скомканный бумажный платок.

– Всякий раз, когда я ем что-нибудь вкусное… – говорит Пит и сморкается. Потом макает остатки хлеба в пряный соус, ставит картонную тарелку на свою чашку и сморкается еще раз.

– Мистер Бейер нашел себе здесь преданную подругу. Но и Марианна теперь ничем не сможет ему помочь.

– Скажи Марианне, что мы уже снимаемся с места, герр Бейер. Как мухи.

– Или как рыбы, Пит. Собственно, мы сейчас снимемся с места как рыбы. – Оба встают.

– В любом случае, мы оставляем вас наедине. – Пит отвешивает легкий поклон. – Когда вечер настает, хорошо винцо идет… Подари ей радиоприемник, и она будет танцевать в перерывах, вместо гимнастики.

– Кристиан даже ни разу не взглянул на нас.

– Хотелось бы знать: что этот Кристиан вообще думает. Судя по тому, как он выглядит…

– Премного благодарны за кофе, фрау Шуберт! – кричит Эдди и кивает Питу.

– Большое спасибо, фрау Шуберт! Хороших вам выходных!

– И я вам желаю того же, – присоединяется Эдди, для убедительности постучав двумя пальцами по своему темени.

В кабинете директора хлопают дверцы шкафа. Бейер прохаживается взад-вперед по приемной и наконец останавливается у окна.

– Больше нет смысла ждать! – кричит он. – Уже десять минут седьмого!

Секретарша выходит из кабинета, заправляет в машинку чистый лист и нажимает на одну из клавиш.

– Вы отнюдь не первый, о ком он забыл.

– И все же реклама – дельная вещь, вы не находите? – Бейер наблюдает, как бумажный лист втягивается в машинку.

Секретарша ставит в раковину маленькую лейку. Когда она открывает кран, струя льется точно в отверстие. Фрау Шуберт подходит к филодендрону и вынимает из горшка для гидропоники камни.

– Надо лить прямо сквозь них, – говорит Бейер. – Так будет лучше.

Пишущая машинка уже перестала жужжать. Бумажный лист исчез.

– Я было подумал, они не настоящие, – Бейер показывает на цветочные горшки. – Плющ сейчас так прекрасно подделывают… Если б не черные иголочки в ящике, никто б и не отличил искусственное растение от настоящего.

Секретарша опять наполняет лейку.

– Вам имя Кернер ни о чем не говорит? – спрашивает Бейер, возвращаясь к своему стулу. Прядь над его лбом колышется, попав под обдув вентилятора. – Вы знаете, кем был Кернер, кем он был до ноября восемьдесят девятого, этот Эдгар Кернер?

– Я не запоминаю фамилии.

– Вы что же, никогда не читали газет, раньше? Те, кто задавал в них тон… Все знают, что это были за типы! Продажные интеллигентишки! А конкретно его я всегда видел только в голубых рубашках.[26]

– Я сейчас закрываю, – говорит она, ставит наполненную водой лейку рядом с цветочными горшками, выдергивает кончик листа, застрявший между белыми рейками, и опускает жалюзи.

– Разве мы принимаем старые объявления?

– Конечно нет!

Бейер пытается рассмеяться.

– Они не должны были попасть в газету, во вторник – нет. Разве у вас никто не просматривает корректуру? – Секретарша садится за письменный стол, раскрывает папку и вкладывает туда лист, вынутый из пишущей машинки. – Люди подумали, будто мы жульничаем ради того, чтобы их привлечь.

– Вы не сказали ему, что мы ничего не поставим в счет?

– Это, может, и благородно с вашей стороны – ничего не ставить нам в счет. Но мы должны будем… Когда дело дойдет до худшего, это все равно отразится на вас.

– У вашего шефа в машине есть телефон?

– Да, можете позвонить. Если знаете номер. У меня, к сожалению, его нет. – Она надевает чехол на пишущую машинку и подбирает обертку от колбасы.

– От нас требуется еще что-то? – Бейер нагибается за обеими чашками, на которых стоят картонные тарелки. – Я хотел дополнительно предложить вашему шефу пятипроцентную скидку, на всё.

– Если его сегодня не будет, то в следующий раз он появится не раньше четверга. Так что изложите ему это в письменной форме. – Она убирает подставку для штемпелей в ящик стола.

– Я бы предпочел лично… Не будете ли вы так любезны позвонить мне, когда он придет? – Бейер с чашками в руках останавливается перед письменным столом.

– Мне сейчас действительно пора уходить, – говорит секретарша, нагибаясь за упавшей картонной тарелкой.

– Простите, это из-за сквозняка, – Бейер смотрит на вентилятор. – Так не могли бы вы мне позвонить – в принципе, я имею в виду – на следующей неделе, когда он придет?

– Меня уже здесь не будет. В этом году – уже нет. Я вообще не знаю, вернусь ли.

– Я не понимаю. Он вас…

– Мне предстоит перенести операцию – в буквальном смысле лечь под нож. – Она бросает картонную тарелку в корзину для бумаг.

– Могу ли я… – Бейер осторожно ставит обе чашки в раковину.

Она открывает кран. И жесткой стороной губки проводит по ободку чашки и по ее ручке.

– Я напишу ему, что мы точно не знали, как быть в такой ситуации, и потому перепечатали старые объявления, немного подкорректировав… Тут еще поднос. – Он нагибается.

– Поставьте сюда. – Кивком она показывает на ближайший к нему угол стола. – Давайте вашу чашку. – Бейер сдвигает рулончик скотча, канцелярские скрепки, оранжевый маркер и зеленый ластик в форме «фольксвагена»-жука на край столешницы, чтобы освободить место для подноса. Потом несет к раковине свою чашку. – Может, я пока буду вытирать?

– Вы лучше выключите вентилятор – штепсель за вашей спиной.

– Да, – говорит Бейер, – надо ему написать. Думаю, так мы и сделаем. – Он выключает вентилятор, садится, вытягивает из-под стула свой дипломат, кладет его на колени, достает шариковую ручку и блокнот. Потом, слегка наклонившись вперед, что-то пишет.

Секретарша, пока вытирает чашки и ставит их на поднос, наблюдает за Бейером. Четыре пальца его левой руки просто лежат, соединенные вместе, на дипломате, большой же крепко прижимает бумажный лист. Бейер быстро исписывает строку за строкой. Вдруг его правая рука замирает. И взгляд устремляется к потолку.

Хотя Марианна Шуберт смотрит очень внимательно, она не могла бы сказать наверняка, видел ли Бейер последние вращения лопастей вентилятора. Она лишь поражена тем, каким молодым внезапно показался ей этот человек; он выглядит почти как студент, которому вскоре понадобятся очки, но у которого еще все впереди, – у которого впереди целая жизнь.

Глава 13 – Теперь ты можешь…

Марианна Шуберт рассказывает о Ханни. Трудности с засыпанием, попреки и птичьи клики. Благодаря одному важному открытию Марианна Шуберт приходит в хорошее настроение.

– Я сперва подумала, свист исходит от какого-то человека, приманивающего кошку, примерно так… – Ханни поднимает голову и свистит и сразу же пытается засвистеть еще раз, вытягивает шею и выпячивает грудь. – Да, – говорит она, – примерно так, своего рода опознавательный знак, ничего особенного, как мне сперва показалось. – Она отхлебывает глоток вина. Ее серебряные браслеты со звоном скатываются с запястья вниз, к локтю. – Я лежала с открытыми глазами, слушала этот свист и пыталась соединять родинки на спине Детлефа в созвездия. Гостиница… Но, собственно, это была никакая не гостиница, не настоящая гостиница. Рабочее общежитие, так можно сказать. Однако у них это называется гостиницей – с четырехместными номерами… За стенками – шум вентиляторов и холодильников; плюс к тому автомобили и какие-то странные типы, которые не то ссорятся, не то смеются, причем все – не немцы; и еще уличный фонарь прямо перед окном… Но хуже всего, как я уже сказала, было это бесконечное бу-бубу-бумбумбум под нами. – Рука Ханни отбивает в воздухе ритм: бу-бубу-бумбумбум. Ханни отодвигает от себя рюмку и берет сигарету.

– На левой лопатке Детлефа видна Большая Медведица, а рядом, на позвоночнике – Кассиопея. Колесница Малой Медведицы зависла передним колесом над его задним проходом. Всегда нужно исхитриться, чтобы увидеть, как она восходит. Дышло – то есть «хи» Ориона – оказывается или слишком коротким, или слишком длинным. Если я не иду в ванную первой и потом не жду Детлефа в кровати, то застаю его уже спящим. Он был таким теплым, и рядом с ним я не могла даже шевельнуться… – Ханни затягивается сигаретой и выпускает дым под абажур лампы. – Я как раз размышляла, не лечь ли мне на соседнюю кровать, поверх одеяла, накрыв подушку полотенцем. Тогда ко мне не прилипнет никакая зараза, так я думала – все немцы, которые тут жили до нас, естественно, зарабатывают не больше турок, ну да, а турки просто не сумели бы договориться с вахтерами. Так вот, сперва, значит, этот свист – и вдруг: чух-чух-чухчух! – Ханни снова вытягивает вперед шею. – Чух-чух-чух… – Делает небольшую паузу и потом «чухтит» в третий раз. Она слишком много выпила и ведет себя так, будто кроме нас здесь никого нет, будто мы с ней одни в квартире или даже в целом доме. Все три свечи почти догорели.

– Но, конечно, это звучало не совсем так, – говорит Ханни, прикрывая ладонью вырез своего платья, – скорее гортанно и вместе с тем напевно, как птичьи голоса в кустах, такое непросто воспроизвести. Слышь, а твой-то куда подевался?

Она оглядывается, держа сигарету вертикально, прямо над блюдцем со своей надкусанной булочкой. Я иду к раковине, ополаскиваю и вытираю пепельницу. – Спасибо, – говорит Ханни, когда я подталкиваю пепельницу к ней. – Я поразилась, до глубины души поразилась, когда поняла, что это был женский голос, изумительно красивый. Я тебе еще не рассказывала, Марианхен, представь – альт, такой спокойный, без всякого напряжения… И потом опять – только бухтение, бум-бумбум-бумбумбум.

– Ванна свободна, – говорю я, когда Дитер, шаркая, проходит мимо кухонной двери. Ханни, похоже, не слышит. Свет в коридоре гаснет.

– Я, значит, лежала на чужой кровати. Одеяло было приятно прохладным. И я все время слышала только бум-бумбум-бумбумбум.

– Прости, я на минутку, – говорю я и встаю.

– Конечно, – Ханни улыбается и выпускает мне в лицо струйку дыма.

– Дитер, – говорю я и прикрываю за собой дверь спальни. Он показывает на будильник.

– Ты представляешь, сколько сейчас времени? Уже начало второго, смотри, начало второго! – Его лицо, когда он выкрикивает эти слова, краснеет.

– Твоя курица болтает без умолку, в придачу еще и обкуривает нас. Изгадила нам все воскресенье, причем, как нарочно, именно это, – говорит он. – Ты еще даже сумку не собрала!

– Что ж поделаешь, – говорю я и присаживаюсь на край кровати. – Может, ей сейчас необходимо выговориться.

– Она хоть раз спросила, как дела у тебя? Или секретарша в мебельном магазине для нее интереса не представляет?

– Ну почему – она спросила о Конни.

– О Конни! И что ты ей сказала?

– Говори потише…

– Безмозглая курица! Если она директорша, значит, ей все позволено, или что она себе думает? Она вообще способна думать?

– Ханни уже не директорша. Она больше не работает в музее.

– Как? Ее выгнали?

– Она больше не работает в музее.

– Из-за связей со Штази? Неужели и она тоже?…

– Ты сам предложил, чтобы она осталась у нас…

– Я надеялся, она тогда сразу отвалит, когда поймет, что мы собираемся ложиться! Сама-то она призналась, что сотрудничала со Штази?

– Тебе что за дело? Ты ее видишь впервые.

– Вот именно! А она бестактно называет меня Зевсом, эта курица! Мне надо было выставить ее за дверь, и баста! И запретить ей называть тебя Марианхен.

– Ты вел себя с ней очень мило, – говорю я.

– Она же твоя подруга. – Дитер переворачивается на спину, подкладывает руки под голову.

– Ты так смотрел на нее… – говорю я.

– Марианна, – перебивает он, – прошу тебя…

– Но ведь это правда! – говорю я.

– Чепуха! – взрывается он. – Женщина, которая красится прямо за столом, у всех на глазах…

– Суть совсем не в этом, – говорю я.

– Ну-ну… – подначивает меня Дитер.

– Просто она не знает, какие у меня планы на завтра.

– Как же, не знает… Помнишь ее дурацкую шутку об узелке в груди? Я ей после сказал, чтобы она оставляла такие шуточки при себе. Прекрасно она все знает!

– Это когда я выходила? – уточняю я. – Ты тогда ей сказал?

– Да, – говорит он.

Мы молчим. Потом я спрашиваю, что именно он рассказал Ханни.

– Что ты завтра должна ехать в Берлин, в больницу, ложишься под нож, и что он корифей в своем деле – этот доктор, который заставил тебя пройти обследование, чтобы нашим страховым кассам было за что платить денежки, – говорит он и смотрит на меня. – Скажешь, это неправда?

– И потом ты предложил, чтобы она осталась здесь на ночь, выспалась, как ты выразился…

– Да, – говорит Дитер, – я думал, она после этого уйдет.

Я встаю. Он пытается меня удержать.

– Ну что ты в самом деле?! – кричит он и откидывает край одеяла. Я не оборачиваюсь, выключаю свет и возвращаюсь на кухню.

Ханни успела снова наполнить свою рюмку.

– Ты устала? – спрашивает она. Я достаю из буфета новое чайное полотенце.

– Это и вправду мучило меня, стучало, как молотком по уху: бу-бубу-бумбумбум. – Пальцы Ханни, обнимающие тулово рюмки, соскальзывают на ее ножку. – Я даже закрыла окно, чего никогда не делаю, потому что иначе у меня болит голова, если и закрываю, то только утром. И тогда этот звук, если можно так сказать, стал пробиваться прямо из-под моей подушки: бу-бубу-бумбумбум. Паузы, которые все-таки возникали, были слишком короткими, чтобы вообразить, будто кто-то прокручивает назад кассету, и слишком длинными для CD. И самое худшее, что даже в паузах я продолжала отсчитывать ритмические удары. Раза два или три это прекращалось, но потом, стоило понадеяться, что все уже кончено, снова начинало бумбукать – примитивная штука, безо всякого изящества. Да ты садись, Марианхен.

Я продолжаю стоять у раковины, вытираю вымытые рюмки и вилки. Ханни рассеянно тычет окурком в пепельницу. Ее браслеты – те, что потолще, – звякают, ударившись о стол.

– Я чуть не впала в истерику, – говорит она. – Мне показалось чудовищным, что кто-то стучит по моим ушам, прямо по барабанным перепонкам, – форменным образом барабанит. И главное, всем вокруг на это плевать. Я растолкала Детлефа. Обычно он слышит все – будильник, телефон, и будит меня, когда злится на свою бессонницу, чтобы я его успокаивала. Бессонницы он боится больше всего на свете. «Это невыносимо, – сказала я ему, – просто невыносимо». Но он, скорее всего, не врубился, потому что приподнял голову и только спросил: «Что именно?» Спросил и сразу отвернулся к стенке. «Да эта барабанная дробь, – говорю я. – Ты разве не слышишь?» А он: «Ведь звуки совсем тихие…» – «Зато они под моей подушкой, – говорю я. – Стучат по моим ушам, мне так плохо!» Я хотела, чтобы он что-то предпринял! «Боже мой, – говорю я ему, – нужно же что-то сделать. Что это за гостиница, – говорю я, – что это за гостиница и что за персонал в Ней работает, если они допускают подобные вещи?»

Ханни отпивает глоток и зажигает новую сигарету. «Есть только две возможности», – говорит Детлеф… – Ханни машет в воздухе спичкой. «Две возможности, – сказал Детлеф. – Либо ты заставляешь себя этого не слышать, концентрируясь на чем-то другом, либо… – Разговаривая со мной, он даже не удосужился открыть глаза. – … Либо ты как бы пропускаешь это сквозь себя и примиряешься с этим». – «Есть еще третий вариант – ты встаешь и кладешь этому конец! – говорю я. – Звук такой громкий, что он щекочет мне подошвы». «Идиотка, – говорит он (позже он уверял меня, будто сказал не «идиотка», а „золотко"). – Идиотка, нас только на смех поднимут». Он вообще не видел здесь никакой проблемы. Хотел затащить меня обратно в постель. Я думала, что сойду с ума. Я представляла себе, как все эти звуки распространяются со скоростью света. Представляла их как свет погасших звезд. Звезд, которых уже давно не существует, но для нас они как бы только что появились, и какие-то люди считаются их первооткрывателями, дают им имена в честь своих жен и возлюбленных. А звезд-то нет, один пшик, от них не осталось ничего, кроме света. Ты хоть понимаешь, о чем я? – Она пристально смотрит на меня. И потом, медленно: – Я что-то потеряла нить…

– Звезды, грохот снизу, Детлеф… – напомнила я и расправила полотенце на сушилке.

– Иногда мне казалось, будто это сон. Я стояла у окна и плакала. Потом заткнула себе уши. Но шум никуда не делся. А когда в бубуканье наступила пауза, я вынула пальцы из ушей и, так сказать, перерыла всю постель. Марианхен, я думала, что свихнусь! – Ханни трясет головой. Я ставлю чистые рюмки на поднос. И прошу ее открыть дверь. Она тут же встает. Я несу поднос в гостиную, где уже постелила для нее на кушетке. Она ждет меня в кухне.

– Я же не могла переться туда одна, как какая-нибудь одинокая клуша. А кроме меня это, похоже, никому не мешало. – Она держит над столом пепельницу, пока я вытираю клеенку. – Прошлой ночью я еще думала, может, между Детлефом и мной опять все наладится, если только прекратится это бу-бубу-бумбумбум. Я хотела от него только правды, а потом, думала я, посмотрим. Я думала, что мы с ним неплохо проводим этот уик-энд во Франкфурте, что он хочет показать мне город. Ведь должно же у нас когда-то все наладиться… но я, естественно, принимала желаемое за действительное. – Ханни выцеживает последние капли вина в свою рюмку. – Я уж молчу о том, что там полно проституток и всяких парней, которые сидят на игле. Невообразимое зрелище. Они занимаются этим прямо у тебя на глазах – наркоманы, я имею в виду.

Она вновь и вновь безуспешно пытается ввинтить пробку в бутылку.

– Потом все это прошло, Марианхен, – говорит она, откладывает пробку в сторону и хватает меня за обе руки. – Я плакала, Марианхен, и тут внезапно в моем горле образовался призывный птичий клик. Я теперь владела этим кликом… Это как если бы я наконец вспомнила какую-то старую-престарую мелодию, – сказала она со значением. – И я издала этот клик, тихо, спокойно, и в то же мгновение почувствовала, почувствовала всем телом, как все во мне успокоилось, усталость перестала меня жечь и смягчилась, разошлась по сосудам волной легкого опьянения. Внезапно я оказалась в согласии с самой собой, в таком согласии, как никогда прежде. Я теперь владела этим кликом, который и описать-то нельзя, а можно только услышать. Как будто я выдержала некое испытание и за это была вознаграждена, понимаешь? Может, я только затем и приехала во Франкфурт, чтобы научиться этому.

Я отнимаю у нее мои ладони. Но Ханни так и остается сидеть с протянутыми ко мне руками.

– Когда Детлеф сегодня утром разбудил меня, – продолжает она, – я чувствовала себя усталой как собака, но улыбалась. Он отправился в ванную, а я встала у окна. Приготовилась, закрыла глаза и – ничего не произошло. Как будто кто-то, пока я спала, украл это у меня, вырвал из горла, уничтожил. Я выглянула в окно, затянутое сеткой, и не увидела ничего знакомого, кроме самой этой сетки. Мне стало так тошно, Марианхен. Детлеф тронул меня за плечо и поцеловал в затылок. А я разревелась. Потому что вдруг поняла: все, что Детлеф делал для меня, было напрасно. Можешь себе представить?

Ханни поднимает глаза. Вертит в пальцах пустую рюмку. Она чего-то от меня ждет. Но я не могу оправдать ее ожидания; вообще не могу быть такой, как она: просто сбежать от мужчины и потом рассказывать другим странные истории. Мы с ней не виделись три или четыре года. А познакомились на курсах женской спортивной гимнастики. Она была самой младшей в группе. И мы с ней никогда не ходили друг к другу в гости, только иногда обедали вместе и заказывали немного вина. Я поднимаюсь из-за стола. Мне хочется выпить воды. Ханни снимает браслеты и расстегивает застежку часов.

– Марианхен, – она приближается ко мне. Протягивает навстречу руки. Она хочет броситься мне на шею. Я перехватываю ее руки, кладу их себе на плечи. Конечно, даже это я делаю против воли. Потому что вообще не хочу, чтобы до меня дотрагивались.

Я спрашиваю, скучает ли она по Детлефу. Она трясет головой. Я отпускаю ее запястья, но она все так же крепко держит меня. Я стараюсь уклониться от ее дыхания.

– Ты вся какая-то напряженная, – говорит она. Ее пальцы слегка массируют мои плечи. Вблизи ее верхняя губа кажется поблекшей. Вообще я больше не нахожу ее лицо красивым.

– Теперь ты можешь… – говорю я и, когда она непонимающе морщит лоб, поясняю: – Пойти в ванную.

Я закрываю дверь кухни и открываю окно. Потом вытряхиваю пепельницу и ополаскиваю ее, иначе никакое проветривание не поможет. На булочке, там где Ханни ее надкусила, остался след помады. Я выбрасываю булочку вместе с пробкой, вымываю бутылку и рюмку и начинаю накрывать стол к завтраку. Браслеты и часы кладу между подставкой для яиц и блюдцем.

Из ванной доносятся ее комичные «клики». Я не уверена, действительно ли они звучат так громко или мне это только мерещится. Я вытираю пепельницу. Ставлю ее рядом с часами, споласкиваю руки и держу их еще какое-то время под струей воды. Пустую бутылку бросаю в корзину, поверх старых бумаг, и вытаскиваю из-под нее телепрограмму за прошлую неделю. Присев к столу, читаю свой гороскоп: «Дева, 22.8 – 21.9. Вы опять кому-то понадобитесь. Если войдете в положение этого попавшего в беду человека, вам тоже наверняка окажут действенную помощь». Потом о Дитере: «Скорпион, 23.10. – 21.11. Чтобы принять ответственное решение, вам придется поломать голову. Подождите дальнейшего развития событий, а пока постарайтесь приятно проводить время!» – «Губная помада защищает от рака. У женщин реже, чем у мужчин, бывает рак губы. Объяснение: женщины постоянно пользуются помадой и тем самым каждодневно защищают себя от ультрафиолетовых лучей. Красящие вещества в помаде действуют как блокаторы».

Широкий браслет Ханни не налезает на мою руку. Два других, что потоньше, – те да. Дата на ее часах прочитывается лишь наполовину.

Я наливаю в посудомоечную машину столько воды, сколько нужно для шести чашек, но крышку оставляю открытой – чтобы не забыть и не устроить завтра потоп. Упаковка из-под фильтров пуста. Я сплющиваю ее и втыкаю между газетами. У нас осталась только одна закрытая упаковка со слишком большими фильтрами – четвертого размера вместо третьего; я давно привыкла к тому, что она стоит, задвинутая между пакетами с пекарным порошком и порошком для приготовления пудингов. Я открываю эту упаковку.

Фильтр, от которого я отрезала узкую полоску, сразу же входит в нашу кофеварку. По его образцу я подравниваю другие. Я не знаю, почему давно этого не сделала. Я достаю из корзины только что выброшенную упаковку, распрямляю ее, наполняю обрезками от фильтров и опять засовываю между газетами. Потом беру в руку будильник с большим циферблатом и подношу к глазам, чтобы проследить, как дернется минутная стрелка. Озябнув, я поднимаюсь и подхожу к окну. Никаких звезд на небе не видно. Луны – тоже. Я медленно закрываю раму. И вспоминаю, что хотела попить. Вынимая из буфета стакан, я говорю себе, что – раньше или позже – умирать придется каждому, всем. В данный момент эта истина кажется мне удивительным открытием.

Я выпиваю воду, соскабливаю воск с подсвечника, выбрасываю огарки и вставляю новые свечи. Внезапно я перестаю ощущать усталость, и у меня даже возникает желание включить радио, чтобы послушать музыку, просто красивую музыку. Но я отказываюсь от этой мысли. Я не хочу рисковать. Мне важно сохранить хорошее настроение, пусть лишь на пару минут.

Глава 14 – Зеркало

Что Барбара и Франк Холичек должны были сказать друг другу. Сцена в ванной. Политик сначала не понимает, чего от него хотят, а потом, поняв это, удивляется. Босоножка, потерянная в момент бегства.

Франк прислонился лбом к двери в ванную.

– Все в порядке? – спрашивает он. Его голос звучит глухо. Он кладет руку на ручку двери. – Можно? Несмотря на жевательную резинку, собственное дыхание напоминает ему о давешнем ужине: индейка со сливками, запеченная в горшочке, перед этим – луковый суп, после – итальянский сырный десерт. Кроме пива он ничего не пил. Они вышли из погребка «У ратуши» около двенадцати. А сейчас – час ночи.

– Барбара? – Его пальцы постукивают по дверному косяку. – С тобой все в порядке?

Он отходит назад, пока она открывает защелку, ждет немного и потом сам толкает дверь:

– Можно войти?

Она стоит в нижней сорочке перед зеркалом и промокает тампоном свою левую бровь. Юбка лежит на крышке унитаза, блузка и колготки валяются на плиточном полу. Барбара прижимает вату к флакону, быстро его опрокидывает и наклоняет голову к другому плечу. Когда она поднимает руку, Франк видит слипшиеся волоски у нее под мышкой.

– Бабс, – говорит он и целует ее в волосы. – Все еще болит? – В зеркале выражение ее лица кажется странным, непривычным.

– А что, если я стану утверждать, будто ты меня ударил, даже избил? Что тогда?

С его лица сходит напряжение. Он улыбается.

– Это было бы нечто. Тогда мне крышка.

– Не думаю, – говорит она, снова наклоняясь вперед. – Ты стал бы доказывать обратное, и все подтвердили бы, что мы живем как гармоничная пара. А на меня навесили бы ярлык порочной, истеричной и жадной женщины. Вот так. – Она кладет ватный тампончик рядом с краном. – С тебя бы даже не сняли депутатскую неприкосновенность.

– Тем не менее, – говорит он и снова ее целует, – моя репутация оказалась бы подмоченной.

– А если бы я была беременна? – Она ловит его взгляд в зеркале.

Он отодвигает в сторону конский хвостик и целует ее в затылок. Кончиками пальцев касается ее лопаток.

– Мне правда жаль, что так вышло, – говорит он и прикрывает глаза.

– Тебе не о чем жалеть.

– И все-таки… – Он обхватывает ладонями ее живот. – Я должен был раньше сообразить, что к чему, гораздо раньше. Но ведь такого никто не мог предположить!

– Франк, – говорит она. Он забирается к ней под сорочку. Потом быстро задирает тонкую ткань и смотрит на отражение своих пальцев, сжимающих груди Барбары. Барбара в это время пытается стереть с век косметику. – Предположить, конечно, никто не мог, – говорит она. С ее брови свисает ватное волоконце. Она продолжает: – Кто бы мог догадаться…

Он целует ее плечи.

Она неестественно выворачивает свою левую руку и рассматривает поцарапанный локоть.

– Ты тоже находишь, что я покладистая, а, Франк? Я покладистая?

– Чушь какая-то… – говорит он.

– Я просто спрашиваю. Маленькие женщины все покладистые, да или нет? Скажи мне. Я покладистая? – Он отпускает ее. Барбара одергивает сорочку.

– Кто бы мог догадаться! – повторяет она, собирает с умывальника ватки и ногой нажимает на педаль маленького мусорного контейнера. Один ватный шарик падает мимо. Франк нагибается за ним. Он выплевывает жвачку себе на ладонь, заворачивает ее во влажную вату и бросает в контейнер.

– Четырнадцати-пятнадцатилетние школьники, – говорит он, распрямляясь. – Ни один из этих говнюков, не будь рядом его товарищей, наверняка и не подумал бы рыпаться.

– Но из вас, Франк, никто не пошевелился, когда они подначивали друг друга. Никто. – Барбара открывает кран и подставляет под струю поцарапанный локоть.

– Не надо, – говорит Франк. – Само заживет.

– Пять мужиков, – говорит она. – И из пяти ни один не оторвал от стула свою задницу. Знаешь, что меня удивляет?

– Брось, – говорит он. – Так это выглядит с твоей точки зрения. Я же уверен, что мы повели себя правильно.

– Знаешь, что меня удивляет? Что вы не обратились за помощью к кельнерше…

– Они хотели спровоцировать нас на ответную реакцию, ничего больше.

– И наша компания, благодарение богу, не поддалась на эту уловку – да, Франк? Мы все вели себя просто классно. А твой друг Орландо… Его они тоже хотели только спровоцировать? И потому всадили ему в спину нож?

– Ах, перестань!

– Битых полчаса они вещали все, что хотели. А вы сидели, как ни в чем не бывало…

– А ты накачивалась вином…

– Вы сидели в своих баварских куртках и жевали жвачку. Когда же Ханни сказала, что не хочет больше здесь оставаться, вы быстренько согласились с ней и стали расплачиваться.

– Через десять минут там была полиция, которая их и выставила. Ну, может, через пятнадцать… – Он педантично расправляет на сушилке ее полотенце.

– После чего они подкараулили нас на улице…

– Ты думаешь, они бы меня послушались? Вот если бы я своими руками вышвырнул их вон, тогда, конечно, этого бы не произошло… Такова твоя логика? Я что же – должен был с ними драться? – Она споласкивает лицо.

Он говорит:

– Не каждый подросток, который корчит из себя невесть что, на самом деле является нацистом! Ты бы хотела, чтобы их всех запихнули в каталажку?

– Что ты сказал?

– Ну хватит, не будь такой занудой, – говорит он.

– Франк… – Она оперлась руками о раковину. С ее подбородка и кончика носа каплет вода. – Я тебя всегда уважала…

– Ну и? Что я должен был сделать? Может, объяснишь?

– Ты слышал, как они назвали твою жену? Или ты отвлекся, когда они сказали, как именно они хотят меня обработать – а, Франк? – как они хотят об-ра-ботать твою покладистую жену?

– Прекрати, Бабс…

– А ведь я запомнила только самые перлы.

– Не кричи так! Я тоже это слышал.

– Ну, тогда все в порядке. Если ты тоже слышал… Я было подумала, что нет. Так мне показалось. Значит, я и тут обманулась. Ты уж меня прости.

– Я, по-твоему, должен был лезть в драку? – Франк отступает на шаг. – С двумя я бы еще справился, может, и с тремя. Но их было десять или даже больше. Они бы меня избили, и тогда…

– И тогда? – переспрашивает она, наклонившись мокрым лицом над раковиной. Она ощупью ищет полотенце. – Ну продолжай же, Франк. Они бы тебя избили, и тогда? Что было бы тогда?

– Ты этого хотела? Чтобы меня избили? – Он прислоняется к стене, скрестив на груди руки. Резинка ее трусиков немного сползла вниз.

– Потому, значит, мы и бежали как зайцы, Франк. Как зайцы. И когда я бежала, ты даже остановился, чтобы меня подождать. За это я тебя еще не поблагодарила. Я действительно не права. Ты ведь меня подождал, все-таки остановился, хотя сперва убежал вперед, и даже давал мне советы! – Она вешает полотенце на сушилку. – Ты еще никогда не дрался, Франк? Через неделю, самое позднее, тебя бы выписали из больницы. А в больнице я бы тебя каждый день навещала и даже приносила домашнюю еду. Знаешь, кто ты после этого есть?

– Ты не в себе, – говорит он и смотрит на ее ноги. – Мне достаточно просто выйти за дверь. Чтобы все исправить.

– Именно, – говорит она, снимает резинку с конского хвостика и начинает, наклонив голову, расчесывать волосы. – Как раз об этом я и хотела тебя попросить. Ты, по крайности, мог бы принести обратно мою босоножку. Это, конечно, пустяк, всего только пара ремешков, но и они как-никак стоили двести марок.

– Бабс, – говорит он.

– Да? Слушаю тебя, Франк.

– Думаешь, мне сейчас хорошо?

– Нет, этого я не думаю. Какое уж тут «хорошо»?

– Какое уж тут хорошо! – Он наблюдает в зеркале, как она выбирает волосы из щетки. – Думай обо мне что хочешь, – он засовывает руки в карманы. – Я согласен, что нам, конечно, следовало бы взять такси. Но что еще я мог?

– Ваша распрекрасная демократия от таких молодчиков не погибнет. От таких – нет.

– Ваша демократия! Очень оригинально, Бабс! Такие высказывания я каждый день читаю за завтраком. Меня от них тошнит!

– Эй, сбавь-ка тон – я, кажется, не глухая. – Она открывает плоскую овальную коробочку.

– Нет конечно. Ты не глухая, ты просто напилась. Напилась фантасмагорически, как всегда. – Он расстегивает свою рубашку.

– Ты мне пока так и не ответил, Франк. – Она подкрашивает тушью ресницы.

– Я «пока не…» – что?

– Не ответил на мой вопрос. – Барбара дотрагивается мизинцем до уголка глаза. Франк вешает свою рубашку на отопление и расстегивает брючный ремень.

– Ты принесешь мою босоножку или нет? Я ведь пока только спрашиваю.

Она защелкивает крышку косметички.

Он снимает брюки.

– Дашь мне пройти?

– Франк, – говорит она, обводя карандашом контур губ. – Это значит… это можно понять только так… что ты не готов отправиться прямо сейчас за моей босоножкой. Да?

Франк бросает носки в бельевую корзину, сверху кладет брюки, потом залезает в ванну и садится на ее край. И поливает холодной струей из душа свои ноги. Барбара подтягивает трусики, выходит из ванной комнаты и захлопывает за собой дверь спальни.

Франк, стоя перед умывальником, расправляет маленькое полотенце. Из красного тюбика «Elmex» он выдавливает пасту на обе зубные щетки, наполняет стакан теплой водой, кладет на него щетку Барбары и начинает чистить зубы. «Beauty Cosmetic – Pads Naturelle» написано на упаковке, которая висит рядом с раковиной. И ниже: «Большие тампоны из не раздражающей кожу, нежной, как цветы, натуральной хлопковой ваты, многослойной и свободной от примесей».

Барбара стучит и тут же сама открывает дверь.

– Ты мне не подашь вон то? – Она показывает на крышку унитаза. Он, не вынимая изо рта зубной щетки, передает ей по одной ее вещи.

– Этим тоже капут, – говорит она, кидает колготки под раковину и надевает блузку.

– Фто такое? – спрашивает он со ртом, полным зубной пасты. Она вступает одной, потом другой ногой в свою юбку. – Ты что делаешь?

Барбара застегивает молнию. Франк наклоняется к крану и полощет рот. Отодвигается в сторону, чтобы она могла посмотреться в зеркало.

– Да в чем дело? – он выпрямляется во весь рост.

– Я многое могу выдержать, – говорит она. – Но чтобы я пряталась… Ты лучше спроси, зачем мне вообще нужен такой муж.

В прихожей она, опершись на туалетный столик, влезает в туфли-лодочки и быстро осматривает содержимое сумки.

– Ты бы надела свой вязаный жакет, – говорит он.

– Где мой ключ?

– Торчит в двери.

– У тебя, Франк, даже не мелькнула мысль пойти вместе со мной?

– Нет, – говорит он, – не мелькнула.

Франк провожает ее до двери. Она поворачивает ключ. Он хватает ее за плечо, прежде чем она успевает нажать на ручку. Тащит за руку по прихожей и потом, сильно сжав ее бедра, разворачивает лицом к себе. Теперь ближе к двери стоит Франк.

– Бабс, – говорит он. – Со мной этот номер не пройдет.

– Кому рассказать, не поверят! – говорит она. – Или все-таки поверят? Такой энергичный мужчина! И с такой хваткой! Осторожней с ним, буду я теперь говорить, осторожней! – Она теребит свою блузку. – Ну же, Франк, пусти. Или ты хочешь всю ночь простоять здесь, а? – Она делает шаг вперед. – Давай! Соображай скорее. Я быстро найду свою босоножку, и потом мы сразу пойдем баиньки. У тебя завтра напряженный день.

– На кой ляд тебе это надо? – спрашивает он.

– Я ж тебе битый час пытаюсь объяснить, – говорит она и меняет опорную ногу. – Ну? Долго мы еще будем играть в эти игры?

Звонят в дверь. Два коротких звонка и один длинный; и потом, после паузы, во время которой они успевают переглянуться, снова короткий. Франк делает ей знак отойти назад.

– Бабс, – предостерегающе шипит он, – Бабс! – Он прокрадывается мимо нее в ванную. Выключает свет и подходит к окну. Бесшумно открывает его и высовывается наружу. Лампа над подъездом в этот момент гаснет. Подождав минуту, он кричит: «Кто там?» И слышит, как открылась входная дверь. Благодаря свету, который проникает сюда из прихожей, он видит в зеркале силуэт человека в майке, схватившегося за ручку окна. Он смотрит на лицо в зеркале и ждет, когда же наконец что-то изменится. И вдруг чувствует, что по ногам дует.

– Франки! – зовет Барбара, захлопывая дверь квартиры. – Иди сюда! Кто-то ее принес. Она лежала здесь, у порога. Пошли спать! – И, не сняв лодочки, бежит в спальню.

Тут только он замечает, что до сих пор стоит, уцепившись левой рукой за оконную ручку. И потом видит, как окно медленно закрывается.

Глава 15 – Биг-Мак и Биг-Бэнг

Как Дитер Шуберт и Петер Бертрам разговаривали о двух женщинах. Охота на карпов – новый вид спорта. Трудности со спортивным трофеем и его регистрацией. Покалывания в области сердца. Туман и восходящее солнце.

– Биг-Мак! – завопил Бертрам, прижал к груди громадного карпа, стал подниматься, при каждом шаге нащупывая ногой новую опору, по береговому откосу и остановился только тогда, когда в глаза ему сверкнула фотовспышка. – Гигант! – крикнул он, поднял рыбину повыше и быстро ее перехватил.

– Надо же! – крикнул Шуберт. – Пленку заело, что-то не сработало! – Хвостовой плавник бился туда и сюда. – Смотри не раздави его, Великий Ловец Карпов! – Снова сверкнула вспышка. Пальцы Бертрама вжались в рыбью плоть. Шуберт пошел было ему навстречу, но, пройдя пару метров, кивком показал куда-то назад. – Весы! – крикнул он и повернул обратно.

Перед палаткой Бертрам уселся на траву в позе портного. Левой рукой он держал зеркального карпа под передними плавниками, правой – там, где кончалось белесое отвислое брюхо и начинался хвост. Хвостовой плавник бился о грязные Бертрамовы ботинки.

– Внимание! – сказал Шуберт и присел на корточки.

Бертрам улыбнулся:

– Чтоб на этот раз без осечки, Дитер! – и погрозил кулаком.

– Держу пари, полтора килограмма в нем есть! – Подбородок Бертрама коснулся спинного плавника.

– Замри! – сказал Шуберт. – Отлично, просто отлично.

Бертрам, прижимая карпа к груди, упал вперед, на колени, и осторожно положил его на специально приспособленные для этого напольные весы.

– Один и пятьдесят четыре! – крикнул он. – Черт, да не дергайся, бедолага, – один и пятьдесят пять!

– Боже, – выдохнул Шуберт.

Бертрам схватил извивающегося карпа под жабры.

– Весы просто слишком малы, слишком малы для таких пузанчиков! Один и пятьдесят шесть, один и пятьдесят точка шесть!

– Клянусь памятью первого немецкого бомжа… – восхитился Шуберт, наклонился пониже, чтобы и стрелка весов и рыбина уместились в кадре, и включил вспышку.

– Ему явно понравилась наша подкормка, – сказал Бертрам и растянул в руках сантиметр. – Больше, чем детям нравятся леденцы. Девяносто четыре. Ты готов?

– Секундочку – сказал Шуберт. Им пришлось подождать, пока фотовспышка опять подзарядится. Шуберт тем временем облил карпа водой из большой бутылки от «Фанты».

Бертрам приложил сантиметр к спинному плавнику и перебросил его через рыбье брюхо.

– Сорок восемь.

– Блестит как крыло стрекозы, – похвалил Шуберт. Потом отнес фотоаппарат в палатку и вернулся с аптечным тюбиком.

– Биг-Мак, – шепнул он и любовно похлопал карпа по боку. – Такое пузо отъел, а чешуи почти нет. И как только ты вообще еще способен двигаться… – Очень осторожно Шуберт просунул палец в рыбий рот и помазал заживляющей мазью «Клиническая» то место, где недавно застрял крючок, предварительно продезинфицированный с помощью горящей спички. – Лечись, лечись, Кошкин Хвост, – сказал нараспев. – А мы пока сделаем еще одно фото, ты это заслужил. – И вытер руку о траву.

Бертрам вылил остатки воды карпу на жабры.

– Подвинься. – Он поднял рыбину и вместе с ней поковылял к берегу. Добравшись до канала, прошел еще немного вниз по течению, шагнул в воду и выпустил карпа.

– Прощай, Биг-Мак! – крикнул Шуберт сверху и воспроизвел одну музыкальную тему из «Yellow Submarine». – Ты его видишь?

Бертрам, скрестив руки на груди, посмотрел на бурую поверхность воды и потом – в туманную даль. После чего занялся проверкой других крючков. Шуберт двигался параллельно с ним, но по верхней кромке откоса. Пару раз он приседал, делал вращательные движения руками и в конце концов медленной рысцой потрусил к ближайшему электрическому столбу, но на полпути повернул назад.

– Ну что, Великий Карповед, – крикнул, с трудом переведя дух, – каковы ваши ощущения? – Его нижняя губа блестела.

Бертрам подошел к палатке и напился из походной фляги. Затем протянул ее Шуберту. Тот отрицательно качнул головой и начал делать упражнения на вращение корпуса.

– Следующим займешься ты, – сказал Бертрам, сбрасывая с себя одежду. – Тогда тебе и дурацкая гимнастика не понадобится. А то ты прямо пай-мальчик, Дитер, – новые кроссовки, спортивный костюм… – В одних трусах и резиновых шлепанцах он прошествовал к веревке, натянутой между палаткой и электрическим столбом, перекинул через нее рубашку, носки и брюки цвета хаки. Мокрые ботинки поставил у входа в палатку, после чего стал рыться в своем рюкзаке.

Шуберт потряс руками, потом одной и другой ногой.

– А все потому, что мы их три дня прикармливали, – сказал он. – Со второго дня они привыкают и уже не ждут никакого подвоха.

Бертрам натянул свитер и, взяв чистые носки, запрыгал на одной ноге.

– Эй, Великий Карповед! Сколько натикало? – спросил Дитер и перешел к дыхательным упражнениям. Бертрам оступился, угодил босой ногой в траву, обтер мокрую подошву об икру другой ноги и надел носок. Потом полез в палатку. – Ты б лучше к своей крале поехал, а не сюда! – крикнул оттуда.

– А в чем дело? Я просто не люблю неряшливости и грязи, – сказал Дитер, откидывая полог. – Ты не проголодался, Петер?

– Я думал, ты купил целую упаковку, – сказал Бертрам.

– Это ты хотел купить упаковку пленки.

– Я и купил. – Шуберт заполз на свой коврик.

– Это длилось почти час. Почти час я сражался с карпом, а ты не сделал ни единого снимка – только потому, что дрыхнешь на ходу.

– Ты мог меня попросить. – Шуберт поправил свой спальный мешок. – Я же не спортивный комментатор.

– Тебя интересует только твоя… А то, что творится здесь, тебя уже не интересует. Ни вот столечко. – Он показал, раздвинув большой и указательный пальцы, что под «столечко» имеется в виду сантиметр.

– Да брось ты, – запротестовал Дитер.

– Молчи! У тебя на уме только эта баба, да еще твой охотничий билет, твой статус жертвы политических репрессий. Вот так-то.

– Если б я не хотел, меня бы здесь не было. Да, но как по-дурацки ты выглядел… – Шуберт засмеялся, – как выпучил глаза, когда поплавок дернулся. – Он закрыл вход в палатку на молнию. – Ты заревел: «Тревооога», – громко так!

– Как тогда на границе, – сказал Бертрам.

– Там что – тоже хорошо клевало?

Бертрам засопел и подложил руки под голову.

– Мы тогда все что хочешь имели: зайцев, лис, косулей, оленей, кабанов, барсуков – всё.

– А я заимел вот это, – Шуберт дотронулся до своего стеклянного глаза.

– Меня удивляет только, как это звери ни фига не понимали. Они же видели, что происходит, как убивают других. Вообще ведь они всё чуют, даже землетрясения.

– Тебя из-за этого уволили?

– Что?

– Ты ведь, кажется, числился там большой шишкой?

– Когда удавалось кого-то поймать, за это всегда давали звезду, ну и? Я-то тут при чем? Те, другие, были членами боевой группы.[27]

– Тогда из-за чего?

– Я думал, Зевс, мы здесь рыбалкой занимаемся…

Шуберт засмеялся и еще раз дотронулся до своего стеклянного глаза.

– Последнему, кто назвал меня Зевсом, это не пошло на пользу. – Он ударил ладонью по брезентовому скату. Сверху закапало. – Отнюдь.

– Ты как ребенок. – Бертрам перехватил руку Шуберта.

– Да, – сказал Шуберт, – я старый и ребячливый.

– И сентиментальный.

– Тебе виднее. В моем деле, во всяком случае, твоей подписи нет. Тебе вообще стоило бы больше радоваться жизни, по крайней мере когда ты на рыбалке.

Бертрам отпустил руку Шуберта.

– Та шлюшка, – сказал он, – которая тебя обирает… Это из-за нее ты такой счастливый?

– Она не…

– Она… именно что шлюшка, младше вашей Конни.

Шуберт опять ударил по брезенту.

– Слышь, Зевс, – позвал Бертрам и перевернулся на другой бок. Потянул край спального мешка на плечо. – А Марианна не удивляется, что ты так зачастил в Берлин? – Бертрам приподнял голову.

– Нечего особенного и не было, – сказал Шуберт после некоторой заминки. Он опять просвистел пару тактов из «Yellow Submarine». С того берега донесся автомобильный гудок. – Ладно тебе, Петер, – сказал Шуберт. – Мы с тобой друг друга давно знаем. – Он пригладил себе волосы. – Может, для нас все это и не так плохо.

Бертрам звонко расхохотался.

– Всех ты уже так и так не поимеешь!

– Ты рассуждаешь, – сказал Шуберт, – как старик. Вместо того чтобы приискать себе хорошую подружку, ты пишешь – выделяешь из своих пор – такие мерзости, что их и печатать-то никто не желает.

– Ах, значит, теперь ты воспринимаешь это как мерзости?

– Я имею в виду, что тебе нужно просто поискать женщину.

– Теперь это мерзости?

– Петер, голубчик, не надо так кипятиться…

– Я только спрашиваю, неужели все, что я пишу, теперь вдруг стало для тебя мерзостью. Я припоминаю совсем другие твои реакции, настоящее воодушевление, например, – или я не прав?

– Ты должен признать, что все это…

– Ну?

– Не совсем нормально.

– Не совсем нормально? – Петер приподнялся на локтях. – Почему же тогда ты хотел купить у меня эти мерзости? Почему делал для себя ксерокопии? Почему говорил, что когда читаешь их, у тебя встает? Или все дело в том, что тебе уже и это не помогает?

– Вздор, – сказал Шуберт.

– Может, из нас двоих именно Зевс уже не совсем нормален? Иначе зачем бы ты стал платить этой шлюшке, которая, по твоим словам, не просит денег?

– Я ценю то, что она для меня делает, – сказал Шуберт.

– Сказать тебе, почему ты это ценишь и почему должен ей платить?

– Я хочу ясности в отношениях, ничего больше. Она живет своей жизнью, я – своей, но мы иногда встречаемся. Потом я даю ей деньги, и мы расстаемся.

– Мне бы твою фантазию, – сказал Бертрам. – На самом деле, во-первых, малышка хочет хоть что-нибудь получать за свои труды, а во-вторых, ты сам хочешь получить от нее кое-что сверх обычной программы – парочку деликатесов, которыми, насколько я тебя знаю, не прочь побаловаться, или я ошибаюсь, Зевс?

Ветер толкнулся в брезентовый верх палатки. Бертрам опять поднял голову.

– И что за мысли у тебя, Петер… – сказал Шуберт.

– А как еще могу я о тебе думать – о человеке, который читает мерзости?

– Прекрати, Петер!

В следующее мгновение оба вскочили на ноги.

– Быстрее! – крикнул Бертрам. Поплавок крайней удочки дернулся.

Чуть позже Шуберт уже шагал – так сказать, на поводу у карпа – вверх по течению, в сторону электростанции.

– Отпусти еще леску, он тянет! Ну же, ну, нуу! – кричал Бертрам, хлопая от возбуждения в ладоши. И услышал, как зажужжала, разматываясь с катушки, леска. Если не считать легкого потрескивания в электропроводах да шуршания шин редких автомобилей, одолевавших гравийную дорогу на другом берегу, вокруг царила полная тишина. Когда Бертрам обернулся, Шуберт уже шел ему навстречу.

– В чем дело? Я, когда приходит мой черед, бегаю до самой электростанции… Эй, Дитер, – кричал Бертрам, – я хочу увидеть бурлящую воронку, большую! Хочу увидеть настоящее вываживание!

В то же мгновение удилище из модного углеволокна изогнулось, будто вдруг ожило. Шуберт вытянул обе руки вперед, и леска опять стала с жужжанием разматываться.

– Не корчи из себя невесть какого профи!

Бертрам мигом притащил сачок. Шуберт присел на корточки, по-прежнему держа в вытянутых руках удочку, верхним концом почти касавшуюся воды. Теперь он сматывал леску.

– Такого просто не может быть! Так легко карпы не ловятся. Или твой сорвался? – Шуберт поднялся на ноги и опять потащился за рыбиной вдоль реки, на сей раз вниз по течению. Было уже не так холодно. Постепенно становились видны очертания противоположного берега, разделительные полосы на шоссе и фары автомобилей.

Внезапно леска натянулась, кончик удочки нырнул в воду. Шуберт сжал зубы. На лбу и висках у него набухли вены, под подбородком резко обозначились сухожилия.

– Этот карп – та еще штучка! – крикнул Бертрам. – То есть без борьбы тут не обойдется! Ты должен его окрестить!

– Биг-Бен, – выдавил из себя Шуберт и попытался мелкими шажками отступить от берега. Карп заметался в разные стороны, но Шуберт умело водил его, и пружинистое удилище чутко реагировало на мощные рывки.

– Биг-Бен уже был. Назови его Биг-Бэнгом[28] – посоветовал Бертрам, не отрывая глаз от воды. – Биг-Бэнг хорошо звучит, правда? Пусть будет Биг-Бэнгом.

Тут рыбина вынырнула на поверхность.

– Эй! – окликнул Шуберт своего спутника.

– Вижу, Дитер! – завопил Бертрам. – Он уже готовенький. Ты тоже готовься!

Казалось, карп решил отказаться от всякого сопротивления. Маленькие волны плескались о берег.

Шуберт вытащил карпа. Попытался отбросить волосы со вспотевшего лба, но вдруг ткнулся носом в чешую.

– Мм, – поморщился он. В голове молниевидно сверкнуло.

– Что с тобой? – удивился Бертрам. – Чего скорчил такую рожу?

Шуберт не ответил. Карп плюхнулся на весы.

– Сто пятьдесят точка пять – нет, точка шесть, – прочитал Шуберт и шагнул в сторону, чтобы дать посмотреть Бертраму. Он видел, как тот наклонился над шкалой, потом приподнял карпа, заглянул под него и положил обратно.

– Сто пятьдесят точка пять, – сказал Бертрам. – Это еще ничего не доказывает. Сто пятьдесят точка шесть.

Они стояли рядышком и смотрели на карпа. Бертрам сделал шаг вперед.

– Сто пятьдесят точка пять. Не настолько же он глуп, чтобы дважды попасться на одном и том же месте! Да такого и быть не может, Биг-Мак!

– Мне что-то нехорошо, – сказал Шуберт. – Он воняет…

– Не болтай глупости, – одернул его Бертрам. – Давай, приходи в чувство. – Он растянул над карпом сантиметр. – Девяносто четыре. Ты не хочешь хотя бы разок его сфотографировать? Сорок восемь. Да что с тобой? – Бертрам достал заживляющую мазь. – Мы забыли про воду. – Он показал на жабры. И засунул палец в рыбий рот.

Шуберт массировал свое сердце. В левой руке он держал фотоаппарат.

– Тебе никто не поверит, Дитер, держу пари. Любой, кто увидит снимок, подумает, что ты его позаимствовал, позаимствовал у меня.

– Или наоборот.

– Как так?

– Аппарат ведь не проставляет время. – Лицо Шуберта вдруг перекосилось, и он отвернулся, пробормотав: – Какая гадость…

– Ты имеешь в виду…

Шуберт присел на корточки.

– Что? Что случилось, Дитер? Тебе плохо?

Шуберт качнулся вперед,; ничком упал в траву.

– Я должен полежать, – сказал он и перевернулся на спину. – Вот тут покалываеет…

– Что? – Бертрам оттащил карпа в сторону. – Что покалывает?

– Неважно. – Шуберт прикусил нижнюю губу. Его рука поглаживала грудь под рубашкой. – Убери его, Петер, прошу тебя. Он так воняет…

Бертрам, схватив карпа, стал поспешно спускаться к берегу. Пару раз спотыкался, но оба раза сумел удержаться на ногах.

Зайдя по колени в воду, он выпустил карпа, и тот сразу Ушел на дно. Бертрам подтолкнул его ногой. Наклонился, но тотчас выпрямился. И кликнул:

– Ди-и-тер!

Он видел только палатку с натянутой рядом леской, на которой сушилась его мокрая одежда.

– Зе-е-евс!

Ниже по течению реки сквозь туман проглянуло солнце. Теперь можно было различить цвета автомобилей на другом берегу.

– Эй! Альпинист! – звал Бертрам. – Альпини-ист! – Внезапно он опять наклонился и обеими руками направил карпа вперед, как направляют игрушечный кораблик. Увязая ногами в иле и мелких камушках, внезапно почувствовал на своих бедрах цепкую хватку воды – и от неожиданности аж вскрикнул.

Течение подхватило карпа. Бертрам повернулся кругом и, раскинув руки, потопал к берегу. Когда до земли оставались считанные метры, он оглянулся, и ему показалось, что среди ярких бликов утреннего солнца еще раз мелькнуло белое рыбье брюхо.

Бертрам насухо вытер ладони о свитер, зашлепал по гальке к удочкам – его банные тапочки слегка поскрипывали – и уже оттуда поднялся к кромке обрыва.

Он долго стоял на коленях рядом с распростертым в траве телом Шуберта. Под конец ему удалось уложить голову Дитера к себе на колени, закрыть его настоящий глаз и рот. На нижней губе умершего остались отпечатки зубов.

– Как же так, Зевс! – монотонно повторял Бертрам. Одной рукой он снова и снова гладил его по лбу и щеке, другой – прикрывал не имеющий века стеклянный глаз.

Глава 16 – Жестянки

О том, как сестра-стажер Женни и пациентка Марианна Шуберт встретились неподалеку от берлинской клиники Вирхова и разговаривали об одном умершем мужчине. Как Майк, молодой кельнер, их обслуживал. Как Женнина недокуренная сигарета осталась лежать в пепельнице. О вечных и преходящих ценностях.

– Зачем вы мне об этом рассказываете?

– Подумала, если вы узнаете…

– Я вам не верю.

– Ваше право, – сказала Женни.

Они сидели рядом у стойки бара. Молодой кельнер за стойкой приготовил им кофе, для Женни еще джин-тоник, и потом стал расставлять стулья вокруг столиков. Пройдя через занавешенный дверной проем, он исчез где-то в задней части помещения и лишь изредка появлялся, чтобы вытряхнуть их пепельницу. У него были густые рыжевато-русые волосы, из-за своей бледности он казался расстроенным или просто очень усталым. Свет едва просачивался в окно, потому что к фасаду примыкали строительные леса, с которых свисали концы длинных досок. Было около девяти утра.

– Все же вы сами наверняка знали… – продолжает Женни.

– Что именно?

– Что то, о чем я рассказываю, – правда.

– Нет.

– Он говорил, что между вами…

– Послушайте…

– Уже не было физической близости. – Женни потушила наполовину выкуренную сигарету. – Потому я и рассказала, чтобы вы не думали, будто это связано с вашей…

– Я не хочу больше это слушать. Я никогда в жизни не говорила о таких вещах. Ни с кем. Это никого кроме меня не касается. Вы очень самонадеянны.

Женни выпила джин. И сказала:

– Простите. – В стакане остались только кубики льда. – Я просто думала…

– Вы тут себе напридумывали всякого…

– Тогда зачем вы мне позвонили? Вы могли просто бросить письмо в почтовый ящик, и дело с концом.

Женщина на мгновение прикрыла глаза и потом оглянулась через плечо на пустое помещение.

– Полиция отдала мне его вещи, это во-первых. – Она подняла большой палец на правой руке. – Во-вторых, я нашла в его сумке письмо, без почтовой марки. Я не знала никакой Женни Риттер из Берлина. Адрес мне ничего не говорил. Я взяла телефонную книгу и позвонила вам.

– Вы хотели знать, кто такая Женни Риттер…

– Нет. – Женщина смотрела на свои ногти. – Просто мне показалось нелепым, чтобы письма от уже умершего человека приходили по почте.

– Да, но потом…

– О таких вещах по телефону не говорят. Это вы, как медсестра, должны знать. Я хотела поставить вас в известность о том, что произошло с моим мужем.

– И мой голос не показался вам знакомым?

– А хоть бы и показался… Кто на моем месте заподозрил бы что-то подобное? Тем более, что я не знала вашей фамилии.

– И вам нисколько не любопытно, что там внутри? – Женни вынула из кармана своей кожаной куртки серый конверт, положила его между кофейными чашками. – Я бы наверняка захотела это узнать. Я всегда хочу знать правду. – Она зажгла еще одну сигарету и, дунув, погасила спичку.

– А я уже нет, – сказала женщина и отвернулась, когда к ним подошел кельнер.

– Еще один, – попросила Женни и подтолкнула вперед свой пустой стакан.

– А вам? – спросил кельнер. – Кофе?

– Нет, спасибо. Если можно, стакан воды, простой воды, из-под крана, хорошо?

– Ну конечно, – улыбнулся кельнер. На мгновение его лицо просветлело. Они молчали, пока он не поставил перед Женни джин-тоник и не пошел со стаканом в заднюю часть помещения.

– Что еще вы обо мне знаете? – тихо спросила женщина.

– Ну, ваше имя… Марианна.

– Вам это нравилось – мужчина со стеклянным глазом? Мне легко представить себе, что вы… если бы захотели…

– Дитер вообще не привлек бы мое внимание… вы что-то хотели сказать?

– Нет, ничего. Он, значит, не привлек бы ваше внимание…

– Но он чуть не поломал себе кости, когда пробирался между тремя стульями к окну, вместо того чтобы отодвинуть один стул. Сев, он тут же опять вскочил, вспомнив о пальто. Пальто он скомкал у себя на коленях, а когда принесли меню, никак не мог сообразить, что делать дальше. Он постоянно вертелся – совершая массу лишних движений, вы понимаете? Кроме того, говорил слишком тихо, и кельнерше приходилось переспрашивать. Ел он аккуратно и смотрел, не отрываясь, в свою тарелку, чтобы не встретиться взглядом со мной. Когда поел, расплатился у стойки и был таков.

– Вот, пожалуйста, – сказал кельнер. – Только она не ледяная, а просто холодная. – Он говорил с едва заметным швабским акцентом.

– Спасибо, – сказала женщина.

– Больше ничего?

– Вы очень любезны. – Она стала рыться в сумочке. Кельнер постоял минутку в нерешительности, потом сменил пепельницу и отошел от них.

Женни обхватила себя за локти.

– В следующую среду мы встретились снова. Я подумала, что он часто сюда захаживает, и он тоже решил, что я здесь завсегдатай. Он меня «снял». Это получилось чисто случайно. – Женни вертела своим левым запястьем, пока ее часы не стукнулись о стакан с джином. – Стоило мне достать сигарету, и он сразу же подносил зажигалку. Если я чересчур увлекалась разговором, сигарета гасла, и он ждал следующей возможности дать мне прикурить. И уже одно то, что он подал мне куртку, а потом придержал дверь… Когда я сообразила, к чему все идет, я сказала ему, что выросла во Фридрихсхайне, то есть в Восточном Берлине.

– Идет к чему – и что?

– Он думал, раз мы сидим здесь, на Западе, то и все вокруг должны быть западными немцами. Потому я и упомянула о месте своего рождения. Но он либо не знал, где находится Фридрихсхайн, либо…

– Он не любил Берлин. Мы туда никогда не ездили, даже в Сан-Суси. Дрезден нравился ему больше, там много итальянского барокко. И еще он обожал горы, Эльбские песчаниковые горы. Он ведь вам наверняка рассказывал, что увлекается альпинизмом. – Она пододвинула к себе стакан и, достав упаковку аспирина, бросила одну таблетку в воду.

– Впрочем, я не считала, что это так уж важно, – сказала Женни. И почесала себе одновременно обе руки. – Мы слегка выпили, и тут внезапно он предложил мне три сотни. Ему ничего другого не надо, сказал он, как только полежать рядом со мной и так же – рядом – проснуться.

Обе женщины наблюдали за аспириновой таблеткой, которая перемещалась по дну стакана, как камбала.

– Он знал, что я скоро буду медицинской сестрой.

– Мы раньше называли таких «карболовыми мышками». В больницах все девушки пахнут карболкой.

– Я сказала ему, что учусь на медсестру, но он только улыбнулся, как будто не поверил.

– Очевидно, так оно и было. Но вы разве не почувствовали себя оскорбленной? Как получилось, что вы ему не отказали?

– Да, – признала Женни – так следовало бы сделать. – Она посмотрела на занавеску, перевела взгляд на полку с бутылками граппы и на зеркальную стенку за ней, потом – на стакан, в котором, качаясь, двигалась по кругу таблетка, на ходу вставшая на ребро, почти вертикально.

– Он вам понравился?

– Когда он заметил, что я мысленно взвешиваю все за и против, то предложил пятьсот. Страха я не испытывала.

– Но в последний раз…

– Это не имеет ничего общего со страхом. – Женнина рука потянулась за джин-тоником.

– Об этом вы не хотите говорить?

– Я уже говорила. Но вы мне не верите.

– Вы только сказали, что он повел себя как садист. Женни отхлебнула глоток из своего стакана.

– Как извращенец, а не как садист.

– Простите?

– Ну – как извращенец.

– Что же он… Что между вами произошло?

– Как брикет содовой шипучки, – Женни кивнула в сторону таблетки. – Единственное, чего я хотела, когда все закончилось, так это заглянуть ему в лицо в тот момент, когда он придет вас навестить, или когда мы с ним случайно встретимся в отделении, или когда я открою дверь вашей палаты, а он будет сидеть у вас на кровати, и я спрошу, принести ли вам на ужин колбасу или сыр. Я хотела увидеть его лицо.

– Вы хотели его шантажировать?

– Я заранее представляла себе, что тогда будет твориться в его голове.

– И что же?

– Паника.

– Вы хотели…

– Чтоб он ударился в панику, да.

Женщина понимающе кивнула, потом качнула головой:

– Карболовая мышка как… нуда.

– Я не такая. И вы это прекрасно знаете.

– Вы берете деньги…

– Так получилось случайно. Так хотел он. Почему вы мне не верите?

– Вы пять раз были вместе, по вашим же словам. Следовательно, вы брали у него деньги пять раз.

– Нет, – сказала Женни. – В последний раз – нет.

– Но, так или иначе, вы брали деньги.

– Это еще ничего не доказывает. Вы не в праве меня оскорблять.

Таблетка теперь плавала на поверхности. Отдельные крупинки откалывались от нее, и их прибивало к стенкам стакана. Брызги воды, разлетаясь, попадали на конверт.

– Что ж, теперь он освободился от вас. Он умер на рыбалке. Когда его нашли, было слишком поздно.

– Я знаю, – сказала Женни. – Наше отделение проинформировали. Он мне много всего рассказывал, и о рыбалке тоже. Он ведь постоянно что-нибудь рассказывал. Рассказывать он умел.

– Он был школьным учителем.

– Он хотел объяснить мне все про Восточную Германию.

– Потому что ожесточился против нее.

– Я знаю, из-за глаза, из-за того, что ему так и не смогли как следует вставить стеклянный глаз.

– Чтоо?

– Ну конечно. Он ненавидел ГДР, потому что там так и не сумели сделать приличный глаз, по крайней мере – для него.

– Вы говорите, из-за глаза?

– И еще из-за своего прозвища.

– Это случилось вскоре после войны. Они нашли боеприпасы… Но из-за этого он не…

– Я знаю его истории, все, и о вечерней школе, и о кружке рисования, и о его учебе, и о том, как его вышвырнули…

– Без причины, без всякой причины!

– Ну да, и как ему пришлось работать на добыче бурого угля, под надзором полиции, и почему теперь его не захотели взять в качестве учителя, по крайней мере в ближайшее время, и как обидели вашу дочь, и как Конни тем не менее первой поняла, к чему здесь все идет, и эти истории про жестянки, и весь прочий вздор.

– Что еще за жестянки? – Женщина подняла стакан с уже растворившейся таблеткой.

– Он их так называл, когда рассказывал о жестяночном алтаре… Когда Дитер здесь ночевал, в квартире вашего племянника, на Лизелотте-Херман-штрассе, где в гостиной есть жестяночный алтарь… Мой брат был точно таким. Каждую такую жестянку считал величайшей ценностью. И отдал бы за нее что угодно, даже деньги.

– Вы имеете в виду пустые банки из-под пива?

– Ну да, а что же еще. Разве вы с ним никогда об этом не говорили? Ради них он перерывал мусорные баки в Михендорфе. Потому он и не может с ними расстаться. Каждая такая жестянка имела свою историю. Теперь, конечно, они стали обычным металлоломом. Теперь их можно запросто достать в любом киоске. Он это сам признал. Но по-настоящему эта перемена, видимо, еще не просочилось в его мозги.

– В мозги моего мужа?

– Наверное, и в его тоже.

– И о таких вещах вы с ним разговаривали?

– Целыми ночами. Один раз он сказал: «Взгляни, разве это не удивительно?» За окном светало. В ту ночь мы вообще не спали. Он взял мои руки в свои и очень бережно стал их целовать – то тут поцелует, то там, пока не добрался до самых кончиков пальцев. Внезапно мне неудержимо захотелось зевнуть. Я чувствовала, как мой рот раскрывается все шире и шире, но ничего не могла с собой поделать. А он смотрел мне в рот. Все время. Я даже не сумела вырвать руку и прикрыться ею, так крепко он ее держал. Я извинилась, но он сказал: «Зевай себе на здоровье», – и продолжал целовать мои руки. Ему вообще все во мне нравилось.

– Зачем вы мне это рассказываете?

– Чтобы вы мне поверили. И поняли, что я не могла мириться с подобными вещами. Я, наверное, сразу должна была заподозрить неладное, увидев, что он только болтает и болтает, а до всего прочего дело не доходит. Такое не может кончиться добром.

– У него просто иногда сгорали предохранители, – сказала жена.

Женни засмеялась. И взяла свой стакан, но тут же снова поставила его на место.

– Я только хотела сказать… Почему вы смеетесь?

– Как это вы выразились…

– Что?

Женни тряхнула головой.

– Если он вам так много всего рассказывал – то чего еще вы хотели?

– Вы не понимаете, – Женни дотронулась до ее руки. – В вагоне метро напротив нас как-то села турчанка – молодая, лет двадцати, с пятью или шестью продуктовыми сумками. У нее были гигантские кисти рук, как лопаты. И из этого Дитер сделал вывод о ее тяжелой рабской судьбе, а потом долго не мог успокоиться. Это очень типичный для него случай.

– Вы ездили с ним в метро?

– Да, а что тут такого?

На внутренней поверхности пустого теперь стакана от растаявшей таблетки остался узкий след в виде белого ободка.

– Взгляните! – сказала женщина. – Вон туда! Она сейчас упадет.

Женни взяла сигарету с края пепельницы и загасила ее.

– Здесь еще болит? – Женни показала большим пальцем на грудь своей собеседницы.

– К десяти мне надо быть в больнице, на облучении. Я должна идти.

– Конечно, – сказала Женни и кивнула. – Прощаться нам с вами не обязательно. – Она как-то странно наклонилась: вниз и вбок. – Я всегда натираю себе ноги. – Пытаясь на ощупь найти под столом свои туфли, ненароком коснулась головой плеча второй женщины. Но та, даже когда щека Женни прижалась к ее бедру, сохранила прямую осанку и не шелохнулась.

– Это хорошие туфли, – сказала Женни, вновь выныривая из-под стола, – но я доканываю любую обувь, из чистой лени. Вы одна дойдете?

– Здесь недалеко.

Женни кивнула.

– Вам стало лучше – после аспирина?

– Боже, – сказала вторая женщина, сползая боком с высокого табурета. – Это явно не для меня. – Ей пришлось на мгновение опереться о бедро Женни. – Вы сейчас потеряете пуговицу… вон ту, самую верхнюю.

– Спасибо, – сказала Женни, когда они уже стояли друг против друга.

– Вы не должны так много курить, – сказала женщина. – А лучше вообще бросить.

Женни еще раз кивнула и смотрела вслед уходящей, пока не хлопнула дверь.

– Ну и? – спросил кельнер, внезапно оказавшийся рядом. – Теперь тебе полегчало? – Он обмахнул тряпкой стойку, поднял пепельницу и опять поставил ее на прежнее место. Женни снова уселась на свой табурет.

– Я так и не понял, зачем все это? Тебе это хоть что-то дало? – Он всем корпусом перегнулся вперед и наклонил голову, чтобы заглянуть ей в лицо. – Эй, Женни, я, кажется, с тобой разговариваю! Она тебе все равно не поверила. Зачем же было разводить дерьмо? – Он поднял глаза, когда она щелчком выбивала из пачки сигарету, и быстро поднес зажигалку.

– Ты надеялся, что я расскажу об этой истории, – сказала Женни и выпустила колечко дыма. – И ты все время стоял за занавеской, чтобы ничего не упустить.

– Совсем рехнулась, – сказал кельнер. – Ты хоть догадалась чем-нибудь ее угостить?

– Знаешь, как это называется, Майки? Я бы это назвала войеризмом. – Женни положила сигарету на край пепельницы, надорвала серый конверт и заглянула внутрь.

– Тебе просто безразлична твоя работа, – сказал кельнер. – Я тебе с самого начала говорил. Тебе на нее плевать.

– Это не моя работа, – сказала она.

– Ты и правда рехнулась, – сказал он, не глядя на нее. Его лицо раскраснелось, лоб и кончик носа блестели. – Либо ты вытягиваешь ее как положено, либо вообще бросаешь. Но тогда это уже не твоя работа, capito?[29] И почему ты уселась именно здесь, у стойки, если не хотела, чтобы я слышал ваш разговор? – Он поставил перед ней новый стакан с джин-тоником. – Та женщина при ее состоянии охотнее посидела бы внизу, за нормальным столиком.

Женни считала купюры, перекладывая их из одной руки в другую.

– Так хочешь знать, что он сделал?

Кельнер перевернул лежавший на стойке пустой конверт.

– Это его почерк?

– Наверное. Наверное, его. – Женни зевнула и пересчитала купюры второй раз. – Значит, тебе это не интересно, Майки?

– Весьма благородно с его стороны, – сказал кельнер. – Пять сотенных? За такой гонорар ты могла бы и подождать, пока жена предаст его прах земле, – до тех пор, по крайней мере, могла бы подождать.

Женни спрятала деньги.

– Мне нужны новые туфли, – сказала она и опять зевнула.

– Боже, Женни! Ушам своим не верю! – завопил кельнер. – Да я тебе двадцать пар куплю – или сколько захочешь! – Он вытер руки кухонным полотенцем. – Ты что, устала?

– Нет, – сказала она. – Здесь просто мало света.

– Сварить тебе еще кофе?

– Не надо, – сказала Женни и кончиком пальца подтолкнула сигарету, чтобы она не высовывалась за край пепельницы. – Со мной все в норме. Я правда чувствую себя хорошо. – Она осторожно поднесла полный стакан к губам и начала пить, а кельнер, уперев руки в боки, наблюдал за ней.

Глава 17 – Долги

Кристиан Бейер рассказывает, как он проводил летний отпуск в Нью-Йорке с Ханни, своей новой подружкой. Неожиданный визит. Люди, деньги и вода.

Проведя пять дней в городе, мы еще ничего не успели посмотреть, кроме статуи Свободы, Всемирного торгового центра и Музея естественной истории. Около одиннадцати утра по телевизору объявили, что температура уже поднялась до ста одного градуса по Фаренгейту, а это, согласно пересчетной таблице в Бедекере, соответствует тридцати восьми и тридцати трем десятым градусов Цельсия. Всё кругом теплое и влажное, даже сиденье унитаза, книжки и те как-то искривляются.

Кондиционер не работает. Он вмонтирован в левое окно над нашей двуспальной кроватью и выглядит, как задняя стенка допотопного телевизора, но зато обеспечивает нам двадцатипятипроцентную скидку при оплате этой квартиры гостиничного типа, которая принадлежит Альберто, испанскому архитектору. Левая стена до самого потолка – зеркальная. Поэтому мы постоянно видим себя: по пути в ванную или к входной двери, когда обходим вокруг большого стола или направляемся в кухонный отсек.

Ханни лежит ничком, отвернувшись от меня. Правой рукой придерживает волосы на затылке. Ее попка и тонкая полоска под лопатками – белые. Подложив обе подушки под спину, я читаю вслух статью из «Гео»[30] – о жизни евреев на Краун-Хайтс.

– Ты спишь? – спрашиваю.

Голова Ханни шевельнулась: «Нет».

Нам обоим снятся забавные вещи. Вчера ночью это было скорее ощущение, ситуация: моя кровать и постельное белье превратились в некую азиатскую гавань, иллюминированную – поскольку я смотрел на нее вечером или ночью – многочисленными огнями. Все подо мной казалось живым, и куда бы я ни положил голову, под ней копошилась жизнь, жужжали чьи-то голоса и сообщения, отчасти адресуемые мне. Я не избавился от этого сна, даже когда сходил в туалет, и успокоился только утром, будто сама кровать подо мной наконец уснула.

– Открыть окно? – спрашиваю я. Ханнина голова совершает неуловимое движение.

– Значит, нет?

– Нет, – бормочет она, уткнувшись подбородком в простыню. Ночь за ночью, когда мимо нас проезжает уборочная машина, у какого-то автомобиля включается сигнал тревоги. Я уже знаю, что последует дальше: сирена, двухсекундный перерыв, потом все сначала. Кроме того, иногда дребезжит пожарная лестница. Резервуар для воды на крыше напротив течет, и потому нам все время кажется, будто мы слышим шаги. Каждое утро что-то каплет на наш кондиционер. Возможно, это жильцы этажом выше поливают цветы. Из-за марли от мух, натянутой на окно, невозможно высунуться наружу.

– Хочешь чего-нибудь выпить? – спрашиваю.

– Читай дальше.

– С меня хватит, – говорю я. – Заварить чаю?

– Не хочу никакого чаю. Ты вчера все бабки спустил.

– Не все, – говорю я.

– Ну, пусть не все, – говорит Ханни, поворачивает голову и смотрит на меня. – Почему ты ничего не сказал сразу, когда это случилось?

– Мне правда очень неприятно, – говорю я, перелистывая номер «Гео». – Чувствую собственную неполноценность, будто мне руку или ногу ампутировали.

– Бог мой! Да какая разница, что ты чувствуешь! – она переворачивается на спину и садится. – Разве тебе так уж плохо? В кои-то веки у меня выдалась неделя без стресса, и тут тебе вздумалось пожить на одном хлебе и воде!

– Да, – говорю я, – ощущение не из приятных.

– Это твоя проблема, – говорит Ханни. Она накручивает волосы себе на руку, а другой рукой пытается нащупать оставленную на тумбочке заколку. Нижние половинки ее грудей – белые. – Прости, – говорит она, – но это действительно твоя проблема. У меня, во всяком случае, кредитную карту не закрыли! Я еще имею кое-какие сбережения. А раз так, я хотела бы, чтобы мы весело провели вечер и проехались на каком-нибудь длинном лимузине. И я не прочь посидеть в таком ресторанчике, где кельнер объясняет тебе меню, а на столе горят свечи. И из окна открывается красивый вид. Кроме того, я бы с удовольствием покаталась на вертолете и сходила в музей Метрополитэн. Между прочим, я могу позволить себе заплатить за тебя. И за итальянскую минералку.

Ханни поднялась. Перед холодильником она приседает на корточки и, придерживая локтем раскрытую дверцу, пьет. Пьет, не отрываясь, поднимая бутылку все выше и выше, пока не становится видна голубая этикетка. Затем дает дверце холодильника упасть и ставит пустую бутылку на пол рядом с другими.

– И потом… – Ханнин взгляд скользит по мне, – я хотела бы еще раз почувствовать себя счастливой. Не говори «нет», пожалуйста. Я знаю, что ты не машина. Я только хотела сказать. Сказать ведь можно… – Она берет со стола соломенную шляпку и смотрится в стену-зеркало. – И, кстати, здесь все не так дорого, как тебе кажется. Мы ведь на Манхэттене! – Обеими руками она поправляет поля. – Ну? – просовывает ноги в сандалеты и взглядывает на меня. – Какие еще возражения, Мистер Универсум?[31]

– У тебя тоже с деньгами не густо, – говорю я.

– Я куплю тебе галстук-бабочку. Бабочку – и еще, может быть, смокинг. Я тут приглядела один за совсем бросовую цену, но действительно индивидуального покроя. – Она вытягивает из-под телевизора бейсбольную биту Альберто, ставит ее на подъем своей правой ноги, а левую руку, тыльной стороной, упирает в бок. – Не помнишь, как звали того парня? Донателло?

– Иди сюда, – шепчу я. Там, где она лежала, остался влажный отпечаток ее живота.

– Точно, Донателло, – говорит она и меняет опорную ногу. – Для полного сходства с его шедевром мне не хватает только шерстяных носков.

– Мы пойдем, куда ты захочешь, – говорю я, – если только…

– У него были длинные волосы и такой прелестный belly… – Ханни выпячивает свой животик. – Не как у тебя, а вот такой.

Когда я встаю, она трясет кудрями:

– Мне нужно… – и передает мне бейсбольную биту, – отлучиться на минутку, с чисто деловой целью. Я хочу пипи.

В своих сандалетах она быстро шаркает к туалету. Шляпу не снимает. В высоком окне напротив я вижу белый пластмассовый стул с веерообразной спинкой и гроздь зеленых бананов на сиденье. Я опять засовываю бейсбольную биту под телевизор и ложусь поперек кровати. Слышу, как ее струйка журчит, разбиваясь о воду, скопившуюся на дне унитаза. Дверь прикрыта неплотно.

Мы редко выбираемся из дому раньше часу или двух. Когда терпеть жару больше нет мочи, находим прибежище в каком-нибудь магазинчике. Вечера не приносят прохлады. Зной сохраняется в асфальте и камнях. Станции метро превратились в круги ада. И повсюду воняет… Я слышу, как Ханни в туалете спускает воду, затем – после небольшой паузы – открывает душ.

Познакомился я с Ханни тогда, когда мы искали кого-нибудь, кто мог бы писать заметки о домашних животных и вообще о всяких курьезах, связанных с представителями фауны. Теперь Ханни каждую неделю пишет для нас такой двухполосный очерк. О кошках, например, или о дождевых червях, или о перелетных птицах, или о пауках. Я как-то упомянул при ней, что хочу побывать в Нью-Йорке, и она сказала: «Я тоже».

Стук в дверь раздается как раз в тот момент, когда она закрывает кран. Затем на мгновение наступает тишина. Когда стучат снова, я натягиваю тренировочные штаны, выхожу в коридор и заглядываю в ванную. Ханни стоит намыленная в маленькой ванне, глаза у нее зажмурены. Она тихо просит:

– Закрой дверь.

Я не отпускаю ручку, как будто хочу задержать Ханни в ванной, и жду.

– Сэр? Простите за беспокойство, сэр… – Высокий и чистый мужской голос. – Я Роберт Вандербильт из агентства недвижимости «Палмер», сэр, не будете ли вы так любезны открыть дверь? – Глазка на двери нет. – Мистер, – продолжает взывать он, – мистер… э-э Бейер! Мне нужно сделать несколько фотоснимков в квартире мистера Салливана, сэр. Я просуну свою карточку под дверь, хорошо?

Визитная карточка Роберта Д. Вандербильта[32] раболепно подползает к пальцам моих ног.

– Сэр, пожалуйста, вы ведь меня впустите?

Я никак не могу открыть дверную цепочку, потому что присобаченный к ее концу металлический движок входит в паз криво. Двигать его нужно без спешки и равномерно. При малейшей ошибке он застревает, и тогда его приходится с усилием проталкивать назад. Я дважды пытаюсь осуществить эту операцию и только с третьего раза добиваюсь успеха. Хочется надеяться, что нежданный посетитель не слышал противного скрежета, возникающего при трении металла о металл. Наконец, я впускаю Роберта Д. Вандербильта.

– Что, черт возьми, вы тут делали? – Ханни прищуривает глаза. Выхватывает из чемодана футболку. Вокруг своих бедер она обмотала полотенце, которое придерживает двумя пальцами. Полотенце поменьше красуется в виде тюрбана на ее голове. – Чего он хотел?

– Это был Роберт Д. Вандербильт, – поясняю я. – Он продает по поручению Альберто эту комнату.

– Что он делает? – Ханни садится на кровать. Глаза у нее покраснели.

– Он пытается продать эту квартиру, – говорю я.

– И ты ему поверил? – Полотенце соскальзывает с ее колен. Она поднимает его и опять обертывает вокруг бедер.

– Он подсунул под дверь свою визитную карточку, – говорю я. И чувствую пот у себя на спине и под мышками, даже на подошвах.

– Почему же ты не позвонил нашему хозяину и не спросил, правда ли это, должен ли ты кого-то пускать? Ведь ты не знаешь, ни что Альберто собирается делать со своей квартирой, ни что это за тип!

– А что тут такого? – спрашиваю я и тоже сажусь. – Этот человек вел себя очень дружелюбно, поинтересовался квартирой – вот и все.

– Мы с тобой в Нью-Йорке, а ты открываешь дверь совершенно чужому человеку – да еще заставляешь меня прятаться в ванной, делать вид, будто меня вообще не существует. Вы себе спокойненько беседуете, а я… – Она закрывает глаза и кончиками пальцев массирует себе веки.

– Ханни, – говорю я.

– …Ты хоть бы догадался спросить, не нужно ли мне чего. – Она разматывает с головы полотенце и бросает его куда-то за спину. – Только спросить… – Потом через голову стягивает футболку и в нерешительности оглядывается. Ее трусики лежат в ногах кровати. – Мог бы по крайней мере постучать и спросить, все ли у меня в порядке.

– А что могло быть не в порядке?

– Как это что! Все валяется где попало – деньги, белье, твои носки… Мог хотя бы подождать, пока я оденусь.

– Мистера Вандербильта уже здесь нет, – говорю я.

– У тебя всегда так – как хватишься, так ничего уже нет, и говорить, мол, больше не о чем. А если он вернется? Если он за нами шпионил? И только для этого сюда приходил?

– Тогда, значит, он зря старался, – говорю я.

– Боже, – вздыхает она и закатывает глаза. Потом переводит взгляд на меня. – Ты хотя бы теперь позвони.

– Его послал Альберто. Иначе откуда бы он знал мое имя? Ты же сама слышала!

– Ты-то откуда всегда все так точно знаешь? «Его послал Альберто…» А если нет? Почему он не сфотографировал ванную? Если бы меня интересовала какая-то квартира, я бы хотела знать и то, как выглядит ванная. – Она подкладывает себе под спину обе подушки и подтягивает колени. – Ты даже не в состоянии описать его внешность! Что сумел бы сделать любой ребенок. Но господин менеджер, конечно, выше этого…

Я иду к столу, приношу ей визитную карточку и полароид. Она в это время вытирает волосы.

– Можешь полюбоваться на него, – говорю я, набирая номер Альберто.

– А это еще что? – кричит она.

– Это он забыл. Или не смог им воспользоваться, – говорю я. – Из-за обилия зеркал трудно было добиться четкости.

– Как? Ты позволил китайцу щелкать здесь своим аппаратом? Я не ослышалась?

– Он сразу сказал, еще когда стоял на площадке, что хочет сделать несколько фотоснимков. И должен! Если ему поручено продать эту квартиру, должен же он что-то показывать покупателям! – Ханни теперь держит полароид обеими руками. У Альберто занято. Я иду к холодильнику. Ставлю на стол новую бутылку «Пеллегрино», достаю два стакана и бутылку яблочного сока. – Кроме того, что он китаец – если он правда китаец, – ты ничего не заметила?

– Ты опять забыл, что обещал втягивать живот…

– Он был одет в темный костюм и в белую рубашку с синим галстуком, – говорю я и протягиваю ей наполненный стакан.

– Все ясно. Вы приятно провели время, даже, можно сказать, успели сблизиться. Что ж, спасибо за сок. Жаль только, что он уже ушел, да?

Я убираю бутылки в холодильник. На ходу отпиваю глоток из своего стакана и подсаживаюсь к телефону.

– Он прожил два года в Техасе. А теперь там не хватает воды…

– В Техасе? Что китайцу делать в Техасе?

– Чем, по-твоему, китаец хуже других? – говорю я и снова набираю тот же номер.

– Там люди даже выжигают кактусы, чтобы было, чем кормить скот. Выносят из церкви статуи святых и обходят с ними поля, чтоб показать святым, как все плохо. Там уже начался падеж скота, и все фермеры на грани банкротства.

– Послушай, – перебивает она, – ты веришь, что китаец может быть фермером в Техасе?

– Этого я не утверждал. Я только сказал, что он уехал из Техаса, где прожил два года, и что засуха разоряет тамошних фермеров. Когда земля сохнет, недвижимость тоже продается хуже. С засухой, по крайней мере, все ясно.

– Что ясно?

– Все ясно – говорю я. – Против нее все одинаково бессильны. И никто не может тебя ни в чем упрекнуть. Она либо затронула тебя, либо нет. И никто не скажет тебе, что ты не принял необходимых мер или не сумел вовремя справиться с бедой. В такой ситуации если на кого и злятся, так только на дорогого Боженьку, или на Мадонну, или кто там еще у них есть. И все-таки, в каком-то смысле, засуха – честная игра.

– Это он так сказал?

– Он фотографировал и все время что-то рассказывал. Ему тут нелегко приходилось, из-за зеркал. Из-за них получается совершенно неверный образ пространства, соотношения масс. Я не знал, в какой угол мне вжаться. Куда бы ни встал, я непременно попадал в кадр.

Ханни и я одновременно допиваем свои стаканы. Мои ляжки прилипают к сиденью стула, руки – к клеенке.

– И что же – он постоянно тыркал тебя?

– Ах, ничего подобного. Он просто опускал аппарат. И я понимал, что встал не на то место. Они, китайцы, вежливее, чем мы. Я думаю, он дал деру из-за долгов.

– Из-за долгов?

– Похоже на то. – Зажав трубку между плечом и ухом, я набираю номер Альберто в третий раз. Ханни положила полароид на одно колено, визитную карточку – на другое.

– Что, собственно, означает «Д» перед «Вандербильтом»? «Динг», или «Донг», или «Дерьмо»? Надеюсь, что не последнее. Может, «Джин»?

– Или «Детлеф», – говорю я. Мы с Ханни переглядываемся. – Может, Альберто продает квартиру только потому, что у него долги. Квартира стоит никак не меньше двухсот двадцати тысяч долларов. Наверняка ее можно продать и дороже. Таким образом они поправят свои дела.

– Разве ты не говорил, что долги имеет китаец?

– Поначалу он, вероятно, думал, что может жить с долгами, – так, по крайней мере, он мне сказал. Когда ему в первый раз прислали по почте предупреждение, он его просто порвал. Но внезапно, в один прекрасный день, он, проснувшись утром, уже не мог думать ни о чем, кроме всех этих предупреждений. И на следующее, и на третье утро – то же самое. Он больше не мог с этим бороться. Долги теперь всегда приходили ему на ум в первую очередь. Особенно когда он был в одиночестве. Он попросту не мог собрать столько денег. И потому сбежал.

– О ком, собственно, ты говоришь? О китайце?

– Годовое содержание одного налогового инспектора обходится налогоплательщикам в шестьдесят тысяч марок. А знаешь, какой чистый доход приносит государству один такой чиновник? Один и четыре десятых миллиона марок. Ты только представь! Один и четыре десятых миллиона!

Фанни, размахивая полароидом, пытается подогнать к себе воздух. Я жду, пока женский голос Альбертового автоответчика доведет до конца свое сообщение, и кладу трубку.

– Послушай! Объясни мне одну вещь, – говорит Ханни. – Там ведь все равно не подходят к телефону. – Я смотрю через окно на зеленые бананы в доме напротив и набираю номер еще раз.

– Китаец рассказал тебе, что он из-за засухи уехал из Техаса и теперь здесь, в Нью-Йорке, продает для Альберто его квартиру? Правильно? – спрашивает Ханни. – И, мол, таким образом они оба поправят свои дела? Так вот, я думаю, ты здесь что-то недопонял или перепутал. А может, тот тип – настоящий гангстер, и он нарочно заморочил тебе голову всякой чепухой. – Ханни бросает взгляд на фотографию и снова начинает обмахиваться. – Или же, говоря о нехватке воды, он имел в виду просто деньги.

– Как это – деньги?

– Да, может быть. Может, тут скрывается какое-то идиоматическое выражение, похожее на наше, – мы же говорим, когда хотим намекнуть на чье-то бедственное положение, что такой-то «уже по горло в воде». А может, твой мистер Динг-Данг-Донг хотел сказать, что ему «перекрыли воду»? Надо попробовать позвонить еще раз. – Я жду звукового сигнала после женского голоса. И, дождавшись, оставляю свое сообщение: к нам заходил некий Роберт Вандербильт, который фотографировал всю квартиру, но мы надеемся, что, впустив его, поступили правильно.

– Теперь ты довольна? – Я хватаю стакан, но он уже пуст.

– Это была совершенно необходимая мера, – говорит она. – Правда.

– Вандербильт – очень дружелюбный, приятной внешности человек, – говорю я и опять направляюсь к холодильнику. – Ничего дурного он нам не сделал, ни в малейшей степени.

– Ну, если ты так считаешь… – говорит Ханни.

– Будь я женщиной, – говорю я, – он бы наверняка мне понравился.

– А ты ему – нет, – парирует Ханни, не отрывая взгляда от полароида, лежащего у нее на коленях. – А если там «Донателло», ведь может такое быть? Что «Д» расшифровывается как «Донателло»?

Я искоса поглядываю на собственное отражение в зеркале. Мне бы спросить у Ханни, почему она попросила меня закрыть дверь в ванную, если не хотела, чтобы кто-то посторонний вошел в квартиру. Ведь она, в конце концов, могла и прямо сказать, чтобы я ему не открывал. Но, может, это непозволительная роскошь – ссориться из-за таких пустяков…

Ханни взбила подушки и вытянулась на кровати. Полароид теперь лежит рядом с ней. Она одергивает футболку. Футболка достает ей до бедер. Подложив одну руку под голову, Ханни просовывает другую в короткий рукав, чешется и потом смахивает пот со лба. Майка при этом опять задирается.

– Кристиан? – зовет Ханни.

– Да?

– Ничего, – говорит она. – Я просто хотела убедиться, что ты тут.

– Щас буду, – говорю я, ставлю свой стакан в раковину и иду в ванную. Ее шляпка лежит на крышке унитаза. Я не знаю, что делать с этой штуковиной, и напяливаю ее себе на голову. Спускаю воду, чтобы Ханни не услышала, как я зажурчу. Потом одновременно открываю оба крана и, залезая под душ, откидываю назад голову, чтобы не замочить шляпу. Вода в трубах, несмотря ни на что, по-прежнему есть и горячая, и холодная – на любой вкус. Я ее даже пью.

Глава 18 – Утро после позднего визита

Франк Холичек рассказывает об одном утре в конце февраля. Барбара и новейшая стадия ее кошмара. Попытки Франка ободрить жену. Энрико Фридрих, Лидия и фотоснимки.

Я просыпаюсь от бормотания Барбары. Она лежит на спине, прикрывая лоб рукой. Уже светает. Барбаре опять снился ее кошмар. Может, я моргнул, сам того не заметив, или перевернулся на другой бок, почему она и подумала, что я уже не сплю. Или она просто так начала говорить. После этого сна у нее всегда возникает потребность выговориться. Если меня нет рядом, она мне звонит – неважно куда. Сон примерно такой: она сидит за рулем своего автомобиля и обгоняет велосипедистку, а когда снова бросает взгляд направо, в зеркальце, велосипедистки уже не видно. Барбара ничего по этому поводу не думает – вплоть до того момента, когда у ближайшего светофора какой-то мужчина с окровавленными руками, крича что-то неразборчивое, хватает ее и выволакивает из машины. Его кулаки взлетают в воздух и с силой опускаются на нее. Барбара видит себя распростертой под выхлопной трубой. Она пытается приподнять голову – не из любопытства или страха, а чтобы мужчине было удобнее ее бить. Она хотела бы начать этот день сначала, хотела бы, чтобы все случившееся оказалось неправдой. «Прошу вас, прошу, – хнычет Барбара в своем сне, – скажите, что это сон, всего лишь сон», – хотя прекрасно понимает, что это никакой не сон и что день, конечно, нельзя начать сызнова. Все остается как есть. И мужчина кричит: «Убийство!», – а потом еще: «Убийца!» Барбару фотографируют прохожие, полицейские, какие-то люди из проезжающих мимо машин. Она видит свою фотографию – большую, как плакат – на стенде «Разыскиваются преступники» и должна, стоя под этим стендом, ждать ареста.

Я так часто слышал от нее об этом – чудо, что мне самому это пока не снится. Стоит мне увидеть крест под деревьями на обочине дороги или венок, прикрепленный к фонарному столбу, и я вспоминаю кошмар Барбары.

Она поднимает вторую руку и кладет ее себе на глаза. Я придвигаюсь поближе и дотрагиваюсь губами до волосков в ее правой подмышечной впадине. На языке чувствую резкий вкус дезодоранта. Накануне мы поздно легли спать, чего мы оба, собственно, уже не можем себе позволять – по крайней мере в будние дни.

– А ты уговаривал меня, что ничего страшного не произошло, что, мол, такие вещи время от времени случаются, тут уж ничего не попишешь, – говорит Барбара. Я вижу только кончик ее носа и рот, так и оставшийся открытым. Она тихонько откашливается. – Если мы поспешим, сказал ты, то никто ничего не заметит, только нам правда нужно спешить. Я, мол, должна сесть на багажник твоего велосипеда. Так ты мне говорил, и даже ни разу не взглянул на… – она поджимает губы, – даже не подумал, что делать с трупом.

– А что же тот человек, который тебя бил? Он-то куда подевался? – Я вижу, как у нее на шее пульсирует жилка.

– Не знаю, – говорит Барбара. – Где-то поблизости. И ему все известно. – В ее голосе – совершенная покорность судьбе.

Я провожу кончиком языка по зубам, чтобы избавиться от горького привкуса дезодоранта.

– И что – ты в своем сне уезжаешь со мной? – Я целую ее правую грудь. И, поскольку Барбара не отвечает, пытаюсь пошутить:

– Не так уж приятно быть персонажем кошмарного сна собственной жены! Это не упрек, – быстро поправляюсь я, осознав, что когда она в таком настроении, ей совсем не до шуток. – Просто, может, мое появление в твоем сне означало помощь. Ведь такое вполне может быть? – Она молчит и как будто даже не замечает, что я ласково провожу рукой по ее ребрышкам, бедру, ноге.

– Когда ты лежишь в больнице, – говорит она, – может, сам в гипсе с головы до ног, и смотришь в потолок, и знаешь, что кого-то убил…

– Но ведь ты больше не водишь машину, – перебиваю ее я. – Уже два года не водишь! – С тех пор как Барбара сбила барсука, ничьи уговоры и ничто на свете не могут заставить ее снова сесть за руль. Это ее упрямство сильно осложнило нашу жизнь. До «Дёзена» она теперь добирается полтора часа, а то и больше, если опаздывает на нужный автобус. Мне не нравится, что Барбара прикрыла глаза рукой. Этот ее жест не предвещает ничего хорошего. Она, значит, опять погрузилась в свой кошмар.

– Ты сбила барсука, – говорю я, – барсука! А может, и не сбила даже, а только задела, и он потом поправился, успел стать дедушкой!

– Ну, если ты так думаешь, – раздумчиво произносит Барбара, – если так говоришь, что ж – пусть будет так.

Я провожу ладонью вдоль внутренней стороны ее руки, от плеча до локтя, потом – вдоль внешней стороны, до запястья, потом моя кисть, совершив быстрый воздушный перелет, оказывается в подмышечной впадине другой, левой ее руки, при этом я невольно задеваю грудь Барбары. Моя ладонь опять спускается все ниже и завершает свое путешествие на ее – Барбары – коленках, повернутых ко мне.

Барбара продолжает:

– И вот ты так лежишь, смотришь в потолок, и время вообще не движется или движется настолько замедленно, что тут и говорить не о чем, а ведь время – это единственное еще существенное для тебя различие, единственное, что отделяет жизнь от смерти.

– Тебе снился плохой сон, но теперь ты проснулась, – говорю я, прижимаюсь головой к ее правой груди и провожу пальцем круг вокруг левой.

– А если однажды я не смогу проснуться, если однажды окажется, что это никакой не сон? – Я чувствую, как резонирует ее тело, когда она говорит. Она спрашивает: – Что ты тогда будешь со мной делать?

– Тогда я женюсь на тебе во второй раз. Что еще, по-твоему, я могу сделать?

Я тянусь через Барбару, с которой мы лежим живот к животу, за будильником. Одеяло соскальзывает вниз. Уже с будильником в руке я приподнимаюсь, подтягиваю одеяло и опять падаю на спину. При этом натыкаюсь виском на ее локоть. Я хочу попросить ее убрать руку. Хочу отодвинуть мешающий мне локоть. Меня сердит бесцеремонность Барбары. Но я ничего не говорю ей, только отодвигаюсь подальше.

Если бы мы сейчас встали, началось бы нормальное утро с душем и рогаликами на завтрак. Дверь в нашу спальню закрыта. Иначе я бы услышал, как Орландо, рассыльный из булочной, вешает на ручку нашей двери пакет с хлебом и рогатиками. Я перевожу стрелки будильника на семь и зажимаю его в кулаке. Еше минут двадцать у нас в запасе есть. Если потом поспешим, то должны успеть.

Она говорит:

– Прежде чем ты замечаешь, что еще не проснулся, ты думаешь: я, вероятно, могла бы стать кем-то совсем другим; это ошибка, что я оказалась именно в этой роли. Но потом понимаешь, что не можешь проснуться, не можешь вылезти из имеющегося у тебя тела.

– Бабс, – говорю я, – что за сказки ты тут рассказываешь?

Так плохо с ней еще никогда не было. Трещины на нашем потолке расположены параллельно, как противоположные края ковра, но в отличие от последних они – зигзагообразные. Неровности белой штукатурки складываются в какие-то узоры, вот возникает пунктирный абрис лица, затем – точеные деревянные колонки или стальные пружины; из этого вырастает некое перекрученное растение с большим цветком, длинными надломленными листьями и коротким стеблем – такое же, как то, что мерещится, когда смотришь на крапинки обоев. Растение продолжает закручиваться, и ты уже понимаешь, что это, возможно, и не растение вовсе, а малыш – кудрявый крепкий мальчуган с разинутым в крике ртом.

– Я сейчас встану, – говорю я. – Нам нужно раньше ложиться. – Вчера вечером мы были в гостях у старого друга Барбары, Энрико Фридриха. Барбара хотела, чтобы я устроил Энрико на место референта, составляющего тексты политических выступлений, и таким образом предоставил ему шанс снова встать на ноги. Но об этом нечего и думать. Он – пьяница и пустомеля, который воображает себя писателем и оставляет свою мазню даже на стенах и обоях, чтобы ни одна из его драгоценных идей не была забыта.

– Откуда ты знаешь его жену, эту Лидию? – спрашиваю я.

– Она ему не жена, – отвечает Барбара после некоторой заминки.

– Но она живет у него.

– Нет, – говорит Барбара. – Раньше я с ней встречалась только однажды, случайно, в музее природы.

– А почему же тогда вы с ней вчера поругались?

– С чего ты взял, что мы поругались?

– Этого трудно было не заметить. Пока я сидел в туалете, вы чуть не вцепились друг другу в волосы.

– Тогда ты, наверное, и сам знаешь, в чем дело, – раз уж подслушивал из туалета…

– Не понимаю, – говорю я, – как эта женщина может выдерживать Энрико. То, как он себя ведет и как выглядит, граничит с ненормальностью.

– Бывает хуже, – говорит Барбара.

Она всегда защищает Энрико. Послушать ее, так во всем виновато наше общество. Мы с ней уже дважды были у него в гостях. Дважды мне приходилось рассматривать фотографии, запечатлевшие Энрико и Барбару на каком-то прибалтийском пирсе. Я ненавижу подобное позерство. Поэтому фотографий, которые изображали бы Барбару и меня, нет – если не считать парочки наших свадебных и немногих официальных снимков. От последних все равно не отвертишься.

Я также вовсе не желаю знать, было ли раньше что-нибудь между моей женой и Энрико, и если да, то что именно. Но я же не могу – только ради того, чтобы доставить удовольствие Барбаре – принять пьяницу на должность штатного референта. Поступив так, я бы только обеспечил ему новый негативный опыт, а себя совершенно опозорил.

– Знаешь, в чем состоит проблема Энрико? – говорю я. – В том, что он больше не находит никаких проблем, о которых мог бы писать свои романы или стихотворения, – я имею в виду, никаких настоящих проблем. Во всем мире нам завидуют, завидуют из-за проблем, с которыми мы каждодневно сталкиваемся. Все хотели бы поменяться с нами местами. Но до таких, как Энрико, это не доходит. Они предпочитают упиваться своими страданиями.

Раньше каждый раз, возвращаясь домой из гостей, я и Барбара, как только оставались одни, в буквальном смысле бросались друг другу на шею. Раньше мы часто повторяли друг другу, что нам повезло, мы даже сами не представляем, насколько, что мы, слава богу, здоровы и очень счастливы. Если я просыпался среди ночи и не слышал дыхания Барбары, то сразу же начинал на ощупь искать ее – или зажигал свет. Когда-то я даже ревновал ее к Энрико, а вот вчера ревнивицей показала себя Барбара. Может, поэтому ей сегодня потребовалось утешение.

Я бы охотно рассказал ей что-нибудь такое, что настроило бы ее на другой лад. Но только мне не приходит в голову ничего, подходящего к нашей ситуации. Я смотрю на потолок, где малыш опять преобразился в стальную пружину. И пытаюсь распознать в штукатурке, в ее шероховатостях, очертания, знакомые мне по карте мира. Индия оказывается расположенной напротив Флориды – масштабы, конечно, искажены, но силуэты вполне четкие; ниже угадываются Скандинавия и омываемая Балтийским морем Австралия.

– Помнишь Канделарию?[33] – спрашиваю я. – Эхо пароходной сирены, которое многократно отражалось от уступов гор? И как я каждое утро думал, что новый день наверняка будет дождливым? А на самом деле это просто гора временно заслоняла собой солнце. Помнишь, как по вечерам мы не могли определить, где кончается море и начинается небо – оба были серебристо-серыми, без всяких различий?

– То место называлось не Канделария, – говорит Барбара.

– Как же тогда? – спрашиваю я. И, поскольку она не реагирует, прибегаю к повтору. – А вот я уверен, что место, где мы жили, называлось Канделарией.

Мы с ней теперь спорим по самым пустячным поводам. На прошлой неделе, например, я разбирал свой ящик с носками. Барбара подумала, что я в ходе этой уборки выбросил один из ее специальных «релаксационных носков». Я сказал, что вообще не выкидывал никаких отдельных носков, а только пары – те, которыми я уже годами не пользуюсь, потому что они изношенные, уродливые или застиранные. Но прелесть «релаксационных носков» именно в том, перебила она меня, что они выглядят как старые, хотя на самом деле – новые. Пятнадцать марок стоит одна пара. Я спросил, что это вообще такое – «релаксационные носки». А она в ответ: мол, как я могу утверждать, что не выкидывал ее носок, если даже не представляю, о чем идет речь. Я повторил, что выбрасывал носки только парами, а кроме того, уже по одному размеру мог бы догадаться, что носок не мой. Потом в ванной на полочке я обнаружил фирменную наклейку: «Релаксационные носки – БЕЗ (дальше мельче) РЕЗИНОВЫХ НИТЕЙ, ПРИЯТНЫ В НОСКЕ, из высококачественной пряжи, лишенной вредных примесей, экотехнический стандарт – 100». На следующий день я уже хотел было сказать ей, что, раз она не может найти свой носок, то скорее всего его действительно выбросил я, хотя и не представляю себе, как это могло произойти, если только она не положила свои носки к моим. Ведь, между прочим, вещи в шкафу всегда разбирает она. Однако Барбара опередила меня: носок, мол, нашелся. Когда я спросил, почему она мне об этом не сказала, она взглянула на меня с удивлением, будто не понимала, как мне пришло в голову задать такой вопрос, хотя выражение ее лица могло означать и другое: «Я тебе говорила, но ты, как всегда, пропустил это мимо ушей». Как минимум половина возникающих между нами недоразумений объясняется ее обидой на то, что я якобы пропустил что-то мимо ушей, тогда как я мог бы поклясться, что ни о чем таком мы не говорили. Ведь я же не глухой!

Звонит будильник. Я выключаю его. Теперь единственный звук – гул пролетающего где-то над нами вертолета. Наконец я решаюсь.

– Бабс, нам пора вставать.

– Франк, – говорит она. Ее правый локоть нацелен в мою сторону. – Если когда-нибудь вдруг окажется, что это никакой не сон; если человек уже не сможет проснуться; если он за считанные часы состарится и почувствует, что прожил на свете достаточно, что ждал в конце концов тоже более чем достаточно и больше ждать не желает; если он подойдет к окну, выглянет наружу, и ему уже будет все равно, увидит ли кто-нибудь что-нибудь или нет, день ли сейчас или ночь, и он будет знать, что для него уже нет никакой разницы между тем и другим, никакой, – то ведь тогда останется только одно чудо, на которое он еще сможет уповать. Тогда он должен будет прыгнуть вниз.

– Уже семь, – говорю я. – Нам скоро выходить, Бабс, слышишь? – Я приподнимаюсь в постели, сдвигаюсь к ногам кровати, сую ноги в шлепанцы и подхожу к окну. Канал замерз. Во льду торчат голубые, желтые и светло-зеленые пластиковые бутылки, низко свисают ветки ив. Улица на противоположном берегу перегорожена. Поэтому никаких машин не видно. Маклерша нам говорила, что человек въезжает не только в новую квартиру, но и в другую жизнь, где будут другие соседи, другое транспортное сообщение, другой вид из окна.

Я прижимаюсь лбом к стеклу, чтобы увидеть часть улицы перед нашим домом. Улица пуста. Только две сороки напротив меня, на каштановом дереве, перепрыгивают с ветки на ветку. Я пытаюсь сосредоточиться на том, что нам предстоит в ближайшие дни. В субботу театральный бал, в воскресенье к нам на чашечку кофе придет отец Барбары со своей новой подругой.

– Или ты сейчас же звонишь на работу и предупреждаешь своих, что заболела, или немедленно встаешь, – говорю я. – Я оставлю для тебя воду, да? – Барбара не отвечает. Возможно, она меня не услышала.

– Ты останешься со мной? – спрашивает.

– Мне нужно ехать в Эрфурт, – говорю я.

– Я не о том, – говорит она. – Ты останешься со мной в любом случае, какая бы беда ни стряслась?

– Бабс, – говорю я. – А как же иначе?

– И кто тогда будет за тебя голосовать, зная, что у тебя такая жена?

– Боже, – кричу я, – да что ж это? Ты ведь уже проснулась, проснулась!

– Не кричи, – просит Барбара. Она раскидывает руки. Левая теперь свисает с края кровати, и кончики пальцев этой свисающей руки касаются ковра. Наконец я могу заглянуть в глаза Барбары. Она поднимает голову, смотрит на меня и опять откидывается на подушку. Я не знаю, что мне ей сказать, чтобы она встала и пошла в ванную. Не знаю даже, что сейчас должен делать я сам. Сороки улетают. Сперва одна, потом другая. Пару минут еще покачиваются ветки, на которых они только что сидели. А потом уже ничто не шевелится, как на фотографии.

Глава 19 – Чудо

Как Энрико Фридрих получил в подарок бутылку мартини. Он рассказывает Патрику о внезапном появлении и столь же внезапном исчезновении Лидии. И попутно втихую напивается. Патрик молчит, но под конец задает ему кардинальной важности вопрос.

– Эти две женщины, очевидно, раньше где-то встречались, – сказал Энрико, развернул мартини, разгладил подарочную бумагу, как попало сложил ее и выдвинул нижний ящик стола, в котором хранились целлофановые пакеты. – Да ты сто раз фотографировал Франка. Не можешь ты его не знать. – Бумага высовывалась наружу. Энрико затолкал ее поглубже и задвинул ящик. – Помнишь, перед последними выборами в ландтаг он гулял по рынку и всем раздаривал розы. Даже бросил курить, хотя от пристрастия к жвачке так и не отказался. – Рука Энрико соскользнула с завинчивающейся пробки. Он взял кухонное полотенце. Чпок! – и открыл бутылку. – Восхитительный звук. Тебе со льдом?

– Нет, – сказал Патрик. Он читал надписи, накарябанные на обоях, и, чтобы увеличить поле обзора, отодвинул свой стул к самому холодильнику. Энрико наполнил до половины оба стакана.

– Лидия прочитала о каких-то птицах, что им требуется всего пятьдесят часов, чтобы долететь от Аляски до Гавайев. Я б тоже не отказался слетать туда разочек… – Энрико жестом показал, что хочет открыть холодильник. – Я было подумал, что Барбара – член какого-то элитного клуба вроде тех, что раньше назывались «Культурбундом», или «Уранией», или уж не знаю как. Они еще собирали землероек, дохлых землероек. Кроме коршунов никто не смог бы врубиться, что они этим хотели доказать. – Патрик опять придвинулся к холодильнику.

– А я привык так… – сказал Энрико. Он постучал лоточком со льдом о внутреннюю стенку раковины и опрокинул его содержимое себе на ладонь. – Больше двух, конечно, никогда не употребляю. – Почти все кубики упали на груду грязной посуды. Энрико собрал их, высыпал горкой на тарелку и придерживал сверху, пока не поставил на середину деревянного стола. – Вся посуда, которую ты видишь здесь, досталась мне от бабушки.

Патрик долил в свой стакан минералки.

– Ну, будем, – сказал он.

– Будем, – отозвался Энрико и взял с тарелки кубик льда.

– А это что? – спросил Патрик.

– Две пары черных колготок, зубная щетка улучшенной конструкции, маникюрные ножницы, пилочка для ногтей, четыре бумажных платка фирмы «Темпо», использованный проездной билет, две марки и пять пфеннигов. – Энрико щелкнул ногтем по стоявшему между ними стакану. – Это все, что она забыла у меня. – Энрико смотрел мимо Патрика на дом напротив, где в двух окнах уже зажегся свет.

– Франк хотел перейти на «ты» и потому представился как Франк. Думал, наверное, что если он заседает в эрфуртском парламенте, Лидия будет его стесняться. Ну, еще раз твое здоровье, старик. Чокнемся!

Патрик потянулся ему навстречу.

– Представляешь, он постоянно заглядывал ей в рукав. Каждый раз, как она передавала ему какое-то блюдо, норовил туда зыркнуть. На ней было черное платье, с такими широкими… – Он описал дугу примерно в четверть окружности под своей подмышкой. – А потом, направляясь в туалет, выдал: «Вот у кого ноги от шеи растут», – но шепотом. – Энрико повернулся к двери. – Заходи, киска, что там у тебя? Уселся опять здесь, на нас ему посмотреть охота… Я его называю… ну давай! запрыгивай! Я его называю киской! Он во сне храпит. Зато никогда не мурлычет. – Энрико почесал пепельно-рыжему коту под подбородком. – Ты, кстати, заметил, что дни становятся длиннее?

Патрик отрицательно качнул головой. И, не разжимая губ, провел кончиком языка вдоль зубов. Он опять рассматривал обои с нацарапанными на них надписями. Энрико налил себе вторично и хотел было налить Патрику, но тот показал свой еще наполовину полный стакан.

– Ну так вот, – сказал Патрик. – Ты только вообрази. Сперва появляется Лидия и переворачивает тут все верх дном, потом звонит Франк и предлагает мне это вшивое место… Я, мол, буду писать только то, что думаю, что думаю лично я. Речь идет именно об этом – так он сказал. Ну, киска!

Энрико помотал носом перед кошачьей физиономией.

– Мы с ним разучили эскимосское приветствие… – Кот неприязненно принюхался и отпрянул.

– Я тогда спрашиваю его, мол, что я с этого буду иметь, спрашиваю в присутствии Лидии и Бабс, чтобы уж прояснить все до конца. Он мне объясняет. И тогда я говорю: видишь ли, я пока еще нормальный мужик и могу зарабатывать нормальные бабки… Тут Лидия наградила меня поцелуем…

Котяра, как только его переставали гладить, терся о ладонь Энрико, лежавшую на его кошачьем затылке, или требовательно дотрагивался до нее лапой.

– А Лидия, значит, как появилась внезапно, так же внезапно и исчезла. Потопталась тут на прощанье со своим чемоданом, с тем зеленым, что раньше лежал в вашей спальне на шифоньере… А ведь мы с ней уже собрались было поделить расходы на квартиру. Уже до этого дело дошло. Я всегда заваривал для нас двоих чай. Лидия купила большие горшки для растений, пульверизатор и пальму. Это я так только говорю – пальму, на самом деле дерево имело какое-то мудреное название. И мне пришлось дополнительно сверлить дырки в полу и под потолком, для опоры, чтобы его привязать. Лидия знала, сколько воды требуется тому или иному растению и как часто нужно его поливать. Через каждые два дня она немного поворачивала горшки. Включить свет? – Энрико поцеловал кота между ушами. – Нет, старик, ты только представь: Лидия сама подошла к телефону. По-другому, значит, и быть не могло. Раз она именно в тот момент оказалась рядом. Или я совсем ничего не смыслю, а ты как считаешь? – Энрико засмеялся и допил свой стакан.

– Получилось даже еще хлеще, чем в первый раз, то есть к тебе, конечно, это никак не относится, я имею в виду только ситуацию! Представь себе ситуацию! Полный абсурд. Прости, старик, но я не могу сдержаться! – Он отвинтил одной рукой пробку и взмахнул бутылкой. – Или ты все-таки думаешь, что могу? Сам-то не хошь? – Энрико налил себе. Кот теперь лежал неподвижно на сгибе его левой руки. – Мы тут с ней жили очень славно, в полнейшей гармонии. Пришел столяр починить хлопающую входную дверь, и потом слесарь-сантехник. Удалил воздушную пробку из отопления. И все в одночасье наладилось. Я пишу, Лидия читает, киска кайфует в кресле – храпит, свесив вниз лапу. В кухне пахнет пирогами. Ну, что я буду рассказывать – натуральное чудо, так я думал. И знаешь, что я тебе еще скажу? Только не пойми меня превратно, старик. Лидия была первая, вообще первая, кому понравилось то, что я делаю. Я долго ждал, когда кто-нибудь наконец скажет, хорошо это или плохо. Я тебя не упрекаю, старик, речь совсем не о том. Мне просто нужен был кто-то, кто бы сказал: мне нравится то, что ты пишешь. – Энрико провел ладонью по исписанным обоям. – Это все мои идеи, наброски… – сказал он. – И вот когда пришли Франк и Бабс – оказалось, что наши женщины откуда-то знают друг друга. Эта пара много путешествовала, потому что Франк все еще числится молодым парламентарием, подрастающей сменой, так сказать, а для молодых парламентариев разработана специальная программа, предусматривающая ознакомительные поездки по всему миру, вплоть до Австралии. Я спросил его, какой, собственно, в этом смысл. Он сказал, что это действительно дает ему кое-что, что у человека меняется точка зрения, если он вдруг получает возможность взглянуть на целое с другой стороны – со стороны Азии, например, или Японии, или бог знает чего еще. Чего только он мне не рассказывал. Франк всегда думает, что я смогу что-то слепить из его историй – рассказы или еще что, не знаю, как он себе это представляет… – Энрико провел ногтем большого пальца по вертикальной грани стакана, потом слегка повернул стакан и повторил движение на ближайшей грани.

– В Австралии один из молодых парламентариев во время обеда проглотил свою пломбу, зубную пломбу. Он потом три дня не ходил в сортир, все боялся, что придется рыться в толчке из-за этой пломбы. Но после, во время очередного переезда, когда вокруг была только красная земля с редкими кустиками травы, ему приспичило. Он отослал автобус. И когда они вернулись за ним, то действительно застали его роющимся в собственном говне. Только такого рода истории Франк и рассказывает. Например, о школьном учителе, который перед рождественскими праздниками отламывал крылья игрушечным ангелочкам: он, видите ли, был материалистом и считал ангелочков провокацией по отношению к разуму. Наши женщины наверняка откуда-то знали друг друга. Потому что они сцепились между собой, когда Франк отправился отлить. Они думали, я ничего не замечу. Думали, я зациклился на своей ревности. Как бы не так! Лидия сказала, что может понять Бабс, но, конечно, назвала ее не «Бабс», а «доктор Холичек», она к ней все время обращалась на «вы». Лидия сказала, что может понять Бабс, но что та не должна говорить, будто искала барсука, уж барсук здесь точно ни при чем. Однако если даже ты сбил кого-то насмерть и исправить уже ничего нельзя, из-за этого не стоит губить еще и собственную жизнь. В общем, Лидия сказала, что она понимает Бабс. Тут-то Бабс и стала кричать, что Лидия лжет. – Энрико хохотнул. – Лидия, мол, лжет, ля-ля-тополя… Но когда Франк вернулся, все опять было в полном ажуре. Обе как воды в рот набрали. Включить свет? Я что-то не то сказанул? Расстроил тебя, старик?

Энрико взглянул на Патрика, который как раз отпил глоток своего мартини, и налил себе.

– Иногда смотришь вслед какой-нибудь девице только потому, что тебе понравились ее ножки, или профиль, или волосы, но стоит ей обернуться и открыть рот… А Лидия, у нее на что хочешь можно было смотреть, и чем дольше, тем лучше. Да скажи же хоть что-нибудь! Каждый радуется, когда вдруг замечает такую, или я не прав? – Он выпил стакан до дна, без льда и воды. – Я могу представить, каково тебе сейчас, старик. Но на меня тебе не из-за чего быть в обиде. Очнись! Лидия сбежала от тебя. И прибилась ко мне. Что ж… Я только спрашиваю, верно ли, что она ушла от тебя и пришла ко мне. От тебя требуется только ответ. – Энрико вытянул вперед шею. – Так это или не так, да или нет?

Энрико поднес пустой стакан к губам и стал медленно запрокидывать его до тех пор, пока пара капель не скатилась в его разинутый рот.

– Ты вот думаешь, мне теперь остается только пить. Мол, хм, если у меня не найдется, чего выпить, то мне не полегчает? Если я что-то и должен, старик, так только писать, захоти я – и она осталась бы со мной. – Он обхватил стакан обеими руками и скривил рот. – Сказать тебе, почему она ушла? Я-то это знаю, отлично знаю.

Кот повернулся на его коленях. Энрико наклонился вперед, кончиком носа ткнувшись в шерсть между кошачьими ушами.

– Она не поняла этого – чуда – вот в чем проблема. – Кот спрыгнул с колен Энрико и остался сидеть у неплотно прикрытой двери. Энрико положил руки на стол и перевел взгляд с одного локтя на другой. – Она попросту этого не поняла. – Он поджал губы и задумчиво покачал головой. – Я не убрал на место бутылочку с моечным средством. Она стояла под вешалкой для полотенец. Я отдраивал ванну и после бросил «Мастера Пропера» в ведерко. Я думал, бутылка пустая, не знал, что в ней еще много жидкости. И совсем про нее забыл. Потому что ее не видно, когда ты стоишь перед раковиной, ты не видишь бутылку, ее загораживают свисающие вниз полотенца.

– Не понимаю ни единого слова, – сказал Патрик, взбалтывая в своем стакане остатки мартини.

– Уборкой мы занялись из-за Франка, Лидия наводила порядок в кухне, а я – в ванной. От раковины, когда ты стоишь там и моешься, бутылки не видно.

Патрик нетерпеливо заерзал на стуле.

– Тебя это заинтересовало, старик, точно? – Энрико снова наполнил свой стакан. – Я, значит, стоял в ванной перед раковиной. Ее вещей уже не было: ни зубной щетки, ни крема, ни спрея. Лидия напоследок еще выкупалась. И после сложила все свои шмотки, включая влажное полотенце. Я только спрашивал себя, неужели ей так уж необходимо уходить куда-то прямо сейчас, среди ночи. Она написала, когда и как я должен поливать цветы, положила ключ на записку, открыла холодильник: вот, говорит, здесь перец, сладкие рольмопсы… тсс. – Энрико хихикнул и сплюнул сквозь зубы. – Сладкие, без кожицы – мм… Я подставил руки под струю, чтоб успокоиться, а она, Лидия, прислонилась к дверному косяку. Потом я закрыл кран и стал вытирать руки – медленно, медленно и педантично, как хирург. Я не должен пить. Если я не хочу, то и не должен. И когда я вешал полотенце на вешалку, рядом с другим полотенцем, я, хотя и сосредоточился, не сумел повесить его симметрично, и оно упало в аккурат на «Мастера Пропера», опрокинув его. Тогда-то, старик, все и произошло. – Энрико зевнул. – Теперь навостри уши как рысь. – Обеими руками Энрико нарисовал в воздухе гигантские островерхие уши. – Произошло нечто редкостное, совершенно неслыханное. Такого не мог бы сотворить даже сам Копперфильд, такое вообще нельзя сотворить, потому что тут все дело в удаче. – Энрико отпил большой глоток. – Представляешь, я наклоняюсь, поднимаю его – поднимаю полотенце, старик, – и вместе с ним поднимается «Мастер Пропер». Каким-то образом полотенце тянет за собой бутылку, та еще покачивается, я придерживаю ее за донышко. Медленно, медленно, я тяну полотенце вверх – и потом сдергиваю его, как платок с волшебного цилиндра. «Мастер Пропер» уже не качается. Я хотел что-нибудь сказать, что-нибудь обнадеживающее, потому что воспринял это как добрый знак для Лидии и для меня, даже более того, как чудо, выставляющее все вокруг в новом свете. – Энрико опять взял свой стакан и начал водить ногтем большого пальца по его граням. – Ты это видела? – спросил я ее, но ответа не получил – только почувствовал легкий сквознячок, ручка двери тихонько повернулась, как всегда, когда к ней прикасается Лидия, потом хлопнула дверь парадного и зацокали каблуки по асфальту. И потом я услышал пошорхивание. Я такого еще никогда не слышал. Это таяла пена, не прошедшая сквозь сливное отверстие, – таяла и при этом продолжала, как принято говорить, пениться. Ей, Лидии, вечно казалось, что пены в ванне недостаточно. Нет, надо было видеть, как лопались эти пузырьки! Каждое мгновение одновременно лопались сотни пузырьков – шорх, шорх, шорх… – Энрико допил свой стакан и шваркнул им об стол.

Когда он опять поднял голову, то смог различить только круглый абрис плеча Патрика и верхнюю часть руки, которые выделялись на фоне освещенных окон дома напротив, в свете уличного фонаря. Он также видел силуэты растений, обрывок обойного бордюра в цветочном горшке и – справа от горшка, в профиль – распылитель.

Он попытался рассмотреть предметы на столе: стеклянный стаканчик Лидии показался ему вазочкой для мороженого, торчавшая в нем зубная щетка – пластмассовой ложечкой с длинным черенком, собственный граненый стакан, который он сжимал в руке, – зубчатым колесиком или ярмарочным колесом счастья, а свой большой палец – цепляющим это колесико крючком. Строчки, написанные на обоях, скручивались одна с другой в толстые вервия, в лабиринтообразные извивы канатов.

Энрико заметил, как в комнате вдруг резко потемнело. Наверное, оттого, подумал он, что Патрик расположился между мной и окном, что он загораживает мне свет своей массивной фигурой. Логичность этого заключения подтверждал, что его разум все еще работает точно, что он может играючи выявлять взаимосвязи и писать обо всем, о чем захочет. Он посмотрел на кота, сидевшего рядом со стулом, кот вновь и вновь облизывал лапку и проводил ею по своей мордочке. Это он тоже хотел бы описать – как киска наводит марафет и как кто-то стоит у окна и ему говорят: отойди-ка в сторону, из-за тебя света не видно… Энрико беззвучно хохотнул. И принялся ощупывать свои карманы в поисках карандашного огрызка. Ему, собственно, ничего больше и не нужно – были бы только карандаш да бумага. Он ведь хочет написать обо всем, описать весь мир. Отойди в сторонку, написал бы он, больше я ничего не хочу. Если б не этот приступ хихиканья, подумал Энрико, я бы и сейчас мог написать: не засти мне солнце. Если бы я нашел карандаш и бумагу, то мог бы прямо сейчас писать… Тут Энрико услышал, как кто-то назвал его имя и сразу же вслед за тем – имя Лидии. Колесико счастья под его ногтем внезапно исчезло. Если бы только нашлось свободное место на обоях… Он не понимал, в какой именно вопрос складываются слова, которые кто-то упорно выкрикивает в его ухо, не понимал, что за дуновение коснулось вот только что его щеки – запах лосьона для бритья или просто чужое дыхание. Разумеется, он спал с Лидией. Каждый когда-нибудь должен спать, даже Лидия, даже я, без сна человек умирает, подумал Энрико, но все дело в том, что я кроме сна обязан еще и писать, я прежде всего обязан писать… И даже когда Энрико ощутил эту боль в затылке, когда упал вперед, стукнувшись лбом о стол, – даже тогда он не перестал мысленно описывать мир. Он просто не мог прекратить свое писательство.

Глава 20 – Дети

Эдгар Кернер рассказывает, как они с Данни однажды ехали по старому автобану. Женщина за рулем, или Что бывает, когда каждый из двух предпочел бы сам вести машину. Настоящие и выдуманные истории. Тот, кто действительно любит, может и подождать.

Данни больше не выпускала руля. С начала и до конца она сама крутила баранку, и только у бензозаправочных колонок позволяла себе чуток размяться, поприседать пару раз, не отходя от открытой дверцы. Неделей раньше она совсем коротко постриглась, даже не поинтересовавшись, что я об этом думаю. Она была на взводе, потому что так и не нашла для себя никакой работы, и еще из-за Тино, который день ото дня вел себя все хуже, а под конец закатил настоящую истерику и попытался на нас надавить. Он ни в какую не желал пожить со своим отцом хотя бы две недели. Все мои сбережения ухнули на новую кухню от «Икеи». Месяц за месяцем мы лишь с большим трудом сводили концы с концами. Тем не менее Данни не хотела отказываться от своего старенького «плимута» с удобным водительским сиденьем и специальной полочкой для консервных банок, от своего «Джимми Младшего», который так назывался в отличие от просто «Джимми» – ранее принадлежавшей ей «шкоды».

Данни водила неплохо, разве что чересчур разгонялась. Но мне как пассажиру ее стиль вождения казался некомфортным. А этот кусок старого автобана и вовсе был настоящим адом, машина подпрыгивала на каждой плите – чистейшая пытка. В моей голове все время как бы прокручивался учебный фильм: вот завизжали колеса на стыке покрытых гудроном плит, толчок отдается в сиденье и потом в моем позвоночнике. Хуже всего приходится шейным позвонкам, там ощущения наиболее болезненные. И сразу же новый толчок, теперь от задних колес, пара моих нервов оказывается зажатой между позвонками, и в итоге я становлюсь короче на три сантиметра. Кроме того, мне не нравилось, что Данни продолжает принимать противозачаточные таблетки, хотя уже вроде ясно, что мы хотим завести своего ребенка. Стать матерью не поздно и в тридцать четыре, и в тридцать пять лет, говорила она. И я отвечал: «Ну, если ты так считаешь, Данни…» А что мне оставалось, когда она в очередной раз откладывала это дело на потом? Причины всегда можно найти, не в них суть. Данни вновь и вновь заводила старую песню: мол, может быть, лучше всего, чтобы мы пока вообще от этого воздержались. «Кто знает, Эдди, будем ли мы и через два года по-прежнему любить друг друга?»

После она плакала и извинялась передо мной, а я обнимал ее и спрашивал: «Ну зачем ты так?»

Она просто чересчур увлеклась новомодной психологической литературой. Сперва – Миллер,[34] потом – К.Г. Юнгом. И постоянно выдавала мне какой-нибудь новый пример, по ее словам, действительно имеющий ключевое значение. Я говорил ей, что она только впустую тратит время на всю эту абракадабру. Но тут никакими словами не поможешь, каждый человек до всего должен дойти сам…

Я как раз пригнулся – на секунду мне показалось, будто слева нас преследует самолет, но это была только грязь, налипшая на ее стекло, – и тут она спросила: «Ты слышал о последней выходке Лукаса?»

Лукас – это ее крестник, один из близнецов, родившихся у Тома и Билли. Второго близнеца зовут Макс. Лукас гвоздями прибил своего игрушечного мишку к кровати, и Билли за это ударила его по лицу – впервые в жизни. На следующий день Лукас схватил рукой своего волнистого попугайчика. Но тот улизнул, улетел, так что пришлось писать объявления и пришпиливать их к деревьям в поселке: кто видел Герберта, желто-зеленого волнистого попугайчика… – ну и так далее. Билли еще раз растолковала своим детям смысл истории Иисуса, а Том построил вместе с ними скворечник, израсходовав весь имевшийся в доме запас гвоздей.

Поскольку Данни даже не улыбнулась, я ждал, что сейчас она снова приведет какое-нибудь авторитетное высказывание К.Г. Юнга или Миллер. И сказал, что мне лично идея строительства скворечника понравилась.

Она щелкнула зажигалкой и стала объяснять, как важны для ребенка именно первые годы его жизни, потому что ошибки, совершенные в это время, позже можно загладить только ценой титанических усилий – если они вообще поддаются исправлению. И многим из тех, кто посвятил себя изматывающему учительскому труду, жить было бы гораздо легче, если бы среди родителей попадалось больше действительно хороших пап и мам. Я спросил, кого конкретно она имеет в виду. Она сказала, что подумала только: если мы когда-нибудь заведем ребенка, надо будет делать все совершенно осознанно. Я погладил ее там, где кончались шорты. Данни положила свою ладонь на мою. И потом сказала: что касается Тино, то перед ним взрослые сильно виноваты.

– Потому что вконец избаловали его, – сказал я.

– Нет, – возразила она, – не потому. – Но мы не стали развивать эту скользкую тему.

Хотя Данни сбавила скорость, толчки внезапно усилились. Ты уже не мог думать практически ни о чем другом. Маленькое яблоко выкатилось откуда-то к моим ногам – когда я его поднял, оно напоминало на ощупь печеное, было таким же сморщенным и теплым; потом упали водительские удостоверения, лежавшие за солнцезащитным козырьком. Я посоветовал ей наконец обогнать того копушу, что ехал непосредственно перед нами, и потом держаться левой стороны. Однако на левой полосе нас поджимали сзади машины, мигавшие фарами. Пришлось вернуться обратно, на разбитую полосу. Я положил «печеное» яблоко в углубление для кока-колы.

Данни нащупала пачку «Лаки Страйк», поднесла ее ко рту и губами вытащила сигарету. Потом, уже с сигаретой в зубах, спросила, не хочу ли и я покурить, и крутанула руль.

– Что-то не тянет, – сказал я.

– Вот и для нас выдался хороший денек! – сказала она и, проведя большим пальцем вдоль ремня безопасности – с внутренней стороны, – слегка оттянула его, после чего он, чмокнув, вернулся на прежнее место. Думаю, вряд ли в тот момент она сознавала, с каким удовольствием я наблюдал за ней. Я смотрел на ее правую руку, державшую сигарету. На тыльной стороне кисти проступили вены, но не очень отчетливо, а светлые волоски на предплечье я всегда замечал лишь тогда, когда тело Данни покрывалось настоящим загаром.

Я еще раз напомнил, чтобы она по возможности держалась левой стороны и остановилась у ближайшей бензоколонки. Мы поехали медленнее и, по моему впечатлению, были единственными, кто никого не обгонял. Перед бензоколонкой, естественно, такая тактика себя не оправдывает. Данни загасила сигарету, крутанула руль на полоборота и высунула левую руку в окно, как будто хотела рассмотреть свои ногти в зеркальце.

Собственно, уже в самом скором времени для нас мог бы начаться хороший отпуск. Плиточное покрытие должно было рано или поздно закончиться, да и вообще до нужного поворота нам оставалось проехать не так уж много. Я думал, что сразу после бензоколонки пересяду к рулю и, когда сам поведу машину, почувствую себя лучше. Данни тогда придвинется поближе, сбросит свои кожаные сандалии, упрется пальцами ног в ветровое стекло, а потом согнет левую ногу в колене, чтобы я мог ее погладить. Я надеялся, что в сентябре или октябре она опять найдет какую-нибудь работу. Помню, я еще сказал, что, чем менять амортизатор, разумнее было бы приобрести новую машину.

Но потом я с изумлением отметил, что Данни не остановилась у бензоколонки. Мы проехали мимо, и Данни сказала, что, покупая немецкую машину, ты всегда отчасти оплачиваешь еще и расходы на строительство бассейна для рабочих; что французские и итальянские машины вообще ни на что не годны, а японские не отличаются изяществом оформления. Внезапно она резко снизила скорость, я ощутил толчок и тут же – еще один.

– Бассейн для рабочих у меня ассоциируется скорее с Америкой, – возразил я. Мне не понравилось, что Данни выпятила нижнюю губу и так лихо запрокинула бутылку с «Фантой», как будто там внутри почти ничего не было. Затем она обтерла рот тыльной стороной ладони, прижимая бутылку к шее, и, прокатив пластиковый корпус по своей сильно декольтированной груди, на мгновение зажала его под мышкой.

– Это ничего не меняет, – сказала Данни с нарочитой небрежностью; и тут я подумал, что как пассажир человек постоянно попадает в глупейшие положения, а еще – что для машины отнюдь не полезно, когда так резко переключают скорость. Кроме того, сигнал поворота получался у нее слишком длинным, и бензоколонку она проморгала, а до следующей оставалось пилить, вероятно, никак не меньше шестидесяти пяти километров. Переднее стекло, усеянное расплющенными насекомыми, настоятельно нуждалось в помывке, я чувствовал себя отвратительно, а состояние правой полосы, по которой мы ехали, было просто катастрофичным. Меня так и подмывало сделать что-то, что-то сказать – но только ни в коем случае не спрашивать ее прямо, не согласиться ли она уступить мне руль. Удовольствие от поездки так или иначе было испорчено.

Так примерно вы должны представлять себе ситуацию, сложившуюся к тому моменту, когда я по глупости рассказал Данни одну вещь, которая неизбежно должна была ее спровоцировать. Дело в том, что когда она вторично помянула «синхронность и акаузальность» К. Г. Юнга,[35] мне захотелось раз и навсегда дать ей понять, что я считаю все это слабоумием и не желаю более слушать подобные глупости. Я хотел предложить ей вместо этого переключиться на музыку, которая, по крайности, всегда представляет собой нечто реальное, или на астрономию.

– Я тебе уже рассказывал о своей последней поездке на поезде? – спросил я. По тому, как она ответила «нет», я понял, что она несколько удивлена, ведь из этой поездки я вернулся почти неделю назад. Но как бы то ни было, я заговорил о мальчике и девочке, которые беспрерывно бегали по проходу в вагоне. Мамами этих детей были две женщины, которые положили их плюшевых зверушек – пингвина и гигантскую лягушку – на свободное сиденье наискосок от меня, после чего вернулись на свои места в другом конце вагона.

Тут я вспомнил о близнецах Томе и Билли, об их привычках, и это помогло мне украсить собственный рассказ новыми подробностями.

– Дети все время носились взад-вперед и визжали, – сказал я. – Один мужчина – лысый, с высоким голосом – безрезультатно пытался их урезонить. Его жена заснула или, во всяком случае, делала вид, что спит. Вскоре оба они покинули наш вагон. Другие пассажиры последовали их примеру, когда дети начали хлопать крышкой мусорного ящика. Полноватый старик, пока еще сидевший на своем месте, отругал маленьких нарушителей спокойствия. Те сперва утихомирились, но вскоре возобновили свою возню, и старик, неодобрительно покачав головой, посмотрел на их матерей в конце прохода.

– Сколько же им лет? – спросила Данни, и я сказал, что никогда не умел точно определять возраст детей, возможно, эти были первоклашками.

– Я имею в виду их мам, – уточнила Данни.

– Между двадцатью и тридцатью, – сказал я и потом некоторое время молчал.

Мы тряслись вслед за гигантским самосвалом, выхлопная труба которого обдавала нас чадным паром.

– Под конец дети стали играть в «нападение», как они это называли, – продолжил я свой рассказ. – Девочка должна была идти по проходу, а мальчик прыгал на нее сзади и валил на землю. Несколько раз они менялись ролями, и вот, когда в очередной раз нападающим был мальчик, тот старик вновь решил вмешаться и встал между ними. Мальчик объяснил, что хочет, когда вырастет, служить в армии, чтобы душить своих врагов. Он прямо так и сказал, а старик обругал его, объяснив, что в армии он – мальчик – ни в коем случае не сможет делать все, что захочет, что напротив, как раз в армии-то и царит порядок. Старик схватил пацаненка за руку и сильно его встряхнул. И потом я услышал, как он спросил: «А почему ты хочешь попасть именно в Югославию?»

Здесь я вновь сделал паузу. Данни быстро взглянула на меня, впервые за все время нашего пути.

– Старик спросил, почему он хочет туда, и пацан повторил: «Чтобы душить врагов!»

– Ну и? – спросила Данни.

– Старик отпустил его.

– А ты что? – Данни обогнала самосвал и вернулась на правую полосу, где нас все так же трясло, хотя наша скорость не превышала восьмидесяти километров.

Когда до меня дошло, что она имела в виду, я сказал:

– Но ведь мальчишке не больше шести или семи…

– И поэтому ему все позволено?…

– Данни… – начал я и остановился, не зная, что еще сказать. Она придала всей истории неожиданный для меня поворот.

– Просто невероятно, – прошипела она, а потом медленно и со свистом выпустила сквозь сжатые зубы воздух. Я, чтобы хоть чем-то занять руки, поднял повыше спинку своего сиденья. И потом сказал:

– Малыш не так уж не прав, обстановка там и в самом деле соответствующая. И если никто не примет адекватных мер, бойня будет продолжаться до тех пор, пока не завершится этническая чистка. А присутствовать при этом и быть просто наблюдателем ни один человек не в силах… – И я стал пространно излагать ей свою позицию, мне казалось, что доводы мои звучат вполне разумно. Еще я хотел попросить ее остановиться или свернуть налево, потому что мне было плохо, к горлу уже подступала тошнота, но – нас обгоняла одна машина за другой. Наконец мы добрались до поворота.

Теперь Данни вела машину на большой скорости. Я положил руку ей на колено и спросил, не хочет ли она сигаретку. Она никак не отреагировала. На тыльной стороне руки у меня был след от ожога, который я получил, обжаривая хлебцы, – уже всего лишь красное пятнышко. В какой-то момент, думал я, Данни накроет мою руку своей… Планеристы упражнялись высоко над полями.

Последним хорошим впечатлением, которое я запомнил, было то, что я внезапно взглянул на сияющую внутреннюю часть ее кожаной сандалетки, а потом увидел босую ножку Данни, с лакированными ногтями, на педали газа. На мгновение я подумал: вот и объяснение тому, почему мы теперь едем так быстро.

Когда мы опять стали разговаривать, мы уже только ссорились. Она сказала, что не узнает меня, просто не может поверить, что нечто подобное могло выскочить из моего рта. Она, мол, даже растерялась. Мне показалось, она сейчас заплачет. Но в ее голосе зазвучали ядовитые нотки: «Могу я услышать это еще раз?» Я сказал, что она упрощает картину, слишком упрощает. Данни упрямо смотрела в пространство перед собой. Она достаточно долго думала так же, как я. Но это было большой ошибкой.

– В восемьдесят девятом году ты никогда не позволил бы себе говорить такое, никогда! – Она то и дело отпускала руль и потом снова хваталась за него, как гимнастка за брусья или тяжелоатлет за свою штангу, и все повторяла: она, мол, не в силах поверить, что я мог сказать такое.

Мы заправились бензином, и Данни поприседала, пока я делал все остальное. Прибыв на место, мы за ужином читали каждый свою газету и время от времени бессмысленно поглядывали на кусок масла, лежавший ровно посередине между нами. На следующее утро она уехала домой.

Четырнадцать дней отпуска я провел один в бунгало на озере Шармютцель.[36] Деньги нам, естественно, не вернули. Проснувшись, я первым делом застилал постель, а поев, сразу мыл посуду, не допуская никакого беспорядка. Свой маленький участок покидал только для того, чтобы искупаться. Я даже дважды покупал цветы, потому что в буфете обнаружил вазу.

Я пытался прояснить для себя свое отношение к Данни и к Тино. Но в голову мне лезло лишь то, что я и так давно знал. Я находил, что это нормально, если мужчина хочет иметь своего ребенка. Это совсем не значит, что я не буду заботиться о Тино. Я до последнего дня думал, что Данни по крайней мере приедет, чтобы отвезти меня обратно.

Сначала они вместе с Терри переехали к отцу Тино, ее зятю, если так можно сказать. Какое-то время я еще надеялся, что Данни объявится на мой день рожденья. В конце концов у нее осталась в нашей квартире масса вещей: кассетный магнитофон, пара книжек, CD с записями Марии Каллас, серый монстр (ее любимое кресло) и вообще все, что мы с ней покупали вместе: кухонный сервиз, циновки, оба торшера, шезлонг для балкона. Но не мог же я сам позвонить ей и сказать: «Хэлло, Данни! Сегодня мой день рождения. Не хочешь меня поздравить?»

Я злился на Билли и Тома, потому что постоянно представлял себе, как они уговаривали ее порвать со мной. Через полгода, в конце января, меня уволили с работы. Никто в газете не думал, что это коснется меня. Один я знал, что начальство в первую очередь вспоминало именно обо мне, когда речь заходила о том, от кого бы избавиться, чтобы повысить свои деловые шансы. Все увольнения, даже такого ничтожного внештатника, как я, оправдывались интересами не только нашего коллектива, но и народного хозяйства в целом – то есть, в конечном счете, моими же собственными.

Только этого фрагмента и не хватало, чтобы довершить ту картину убожества, какую я являл собой с момента ухода Данни. Во всем случившемся угадывалась такая железная логика, что я плюнул и не стал обращаться в суд по трудовым конфликтом.

Поначалу я даже находил приятным то обстоятельство, что не должен больше выклянчивать себе работу. К тому же я был по горло сыт насмешливо-издевательскими взглядами тех знакомых, что знали меня по лучшим временам. Переживал я только из-за Пита. Раньше мы с ним неплохо находили общий язык.

Я хотел как-то использовать освободившееся время и начал читать «Малую всемирную историю философии» Штёрига, но застрял еще прежде, чем добрался до Платона. Тогда я взялся за «Человека без свойств» – четыре синих тома в издании «ex libris» стояли у меня на полке с незапамятных времен, но первых восьмидесяти страниц мне хватило, чтобы потерять всякий интерес. Тогда я купил себе (за четыреста сорок девять дойчмарок) полугодовой абонемент на посещение спортзала «Фитнесс», но после второй недели больше там не появлялся. Я даже забросил свои ежедневные занятия по пособию Лангеншайдта «Базовый словарный запас английского языка», хотя книжка все еще валялась на моей кровати. Мне просто больше не приходило в голову, о чем бы я мог говорить с англичанами. Оглядываясь назад, я, собственно, и не припомню, чем занимался три четверти того года – разве что купил себе новый пылесос да время от времени встречался с Утхен. Я в чем-то просчитался – сам не знаю, в чем.

Мне казалось, я был единственным, кто замечал, что земля еще вертится. Никто не понимал, о чем я толкую. А я долго размышлял на эту тему. Земля вертится, значит, у человека есть все основания ждать, что она повернется еще чуть-чуть, и от этого вся перспектива слегка изменится, благодаря чему он опять сможет смотреть на вещи не совсем так, как прежде. И в конце концов откроется то космическое окно, которое необходимо нам, чтобы запустить ракету. Да, и все-таки лично я почему-то неизменно видел одно и то же…

Но неожиданно я снова получил работу, причем благодаря самому обыкновенному резюме моих данных – одной из тех бумажек, о которых забываешь, как только их отослал. В фирме «Фридрих Шульце, Берлин-Мариендорф, Международные перевозки» – у них еще имеются новые филиалы в Кримитшау и Гутеборне под Мееране. Теперь я дважды в неделю езжу во Францию, вожу туда наш альтенбургский уксус и горчицу для оптовой фирмы «Лидл». И у меня остается достаточно времени, чтобы мечтать о Данни – какой она была до того, как остригла волосы.

Она сейчас живет с одним моим бывшим коллегой, тем фотографом из газеты Бейера, от которого сбежала жена. Я однажды встречал его у Тома и Билли. Он для Данни не пара.

Возможно, все так и должно было произойти. Я бы только хотел, чтобы Данни однажды поняла: никто не занял в моей душе ее места, я в самом деле по-прежнему ее люблю, ее и никого другого – хотя порой думаю, что не знаю, чем бы мы с ней могли теперь вместе заняться, о чем стали бы говорить. Я, во всяком случае, не вижу ничего странного в том, чтобы любить одну-единственную женщину и никого больше, даже если ты не живешь с этой женщиной и вообще с ней не встречаешься.

Пару недель назад я видел ее машину, «Джимми Младшего», на стоянке перед супермаркетом. Рядом никого не было, и я заглянул внутрь. Ничто не изменилось. Возникло ощущение, будто я вот прямо сейчас открою дверцу и сяду. Не хватало только «печеного» яблока.

Я представил себе, как все могло бы быть, если бы в тот раз я крутил баранку, вместо того чтобы выдумывать дурацкую историю про двух ребятишек… Данни придвинулась бы ко мне, положила голову мне на плечо, скинула сандалеты и уперлась пятками в правый край приборной доски. Ее волосы упали бы на мою руку, а большие пальцы ног с лакированными ногтями коснулись бы лобового стекла. И она бы заснула – она ведь тогда очень устала. А вечером я бы подогнал машину к самому берегу озера, поцеловал бы ее в закрытые веки и шепнул: «Эй, Данни, а ну-ка посмотри, где мы…»

Глава 21 – Сосновые иголки

Как Мартин Мойрер принимал в своей новой квартире первого гостя. Мужчина для Фадилы. Рыбки в бутылке и в салатнице. Пути и судьбы. Очистка балконного навеса. «Ты ждешь кого-то?»

– Veni, vidi, vici,[37]говорит Тахир, откидывает назад голову и смеется. Он останавливается на последней ступеньке лестницы и протягивает Мартину, спиной придерживающему дверь в квартиру, полуторалитровую бутылку минеральной воды «Бонаква».

– Как ты сообразил зайти? Ведь я переехал уже неделю назад.

– Смотри, – говорит Тахир.

– Ах! Две? Еще одна! – Сквозь щель между двумя голубыми наклейками Мартин разглядывает рыбок.

– Если ты оставишь их в бутылке, они станут очень большие. Потом nobody knows,[38] как доставать. – На Тахире – застиранная рубашка с вышитым крокодильчиком на груди, черные брюки, лоснящиеся на швах, изношенные полуботинки, через руку переброшен пиджак.

– Заходи, Тахир, да заходи же. – Мартин закрывает дверь.

– Ну как, тебе нравится у меня?

– Дай-ка, – говорит Тахир. Не выпуская из рук бутылки, он подходит к мебельной стенке, сдвигает назад автомобили, склеенные из спичечных коробков, и камни, вытягивает поближе к краю бутылку с моделью корабля. – Когда рыбки подрастут, ты и другой бутылка поставь так.

– Не другой бутылка… другую бутылку, Тахир. Другая – другой – другой – о другой – другую. Бутылка – женского рода.

Тахир кладет свою бутылку – наискосок – на полку. Теперь две бутылки – пластмассовая, с синей завинчивающейся крышкой, и другая, с кораблем внутри, – соприкасаются горлышками.

– Чем мне их кормить?

Тахир оборачивается и изображает указательным пальцем, как кто-то прыгает по тыльной стороне его левой руки. – Как это называется?

– Понял, – говорит Мартин, – блохи. На где я их достану раньше понедельника? Ведь зоомагазин…

Оба одновременно вздрагивают. Бутылка медленно скатывается с полки и почти бесшумно падает на ковер.

– Капут нет, – говорит Тахир, нагибаясь. – Нет капут! Мартин, в одних носках и коротких, обрезанных выше колен джинсах, стоит на газете рядом со своими кедами, обтирает плоскую кисть о подоконник и потом моет ее в наполненной до половины банке, с силой прижимая щетину к донышку.

– Я бы мог приискать для тебя работу, – говорит он. – Я вас давно хотел познакомить, тебя и Штойбера. У него совсем другие возможности, совсем другие!

Тахир покачивает бутылку, держа ее двумя пальцами.

– Я должен играть в шахматы, – говорит он.

– Здесь ты заработал бы больше, чем пятнадцать марок – или сколько сейчас платят за шахматную партию? Мой брат, Пит, тоже был там – кстати, единственный человек, чьи вещи могли бы прийтись тебе впору.

– Что это? – спрашивает Тахир.

– Ацетон.

– Да нет. Тик-тик-тик. Часы?

– Кошмар, правда? Как дистанционный взрыватель, как бомба. Я думал, пришел электрик.

– Я не электрик.

– Не ты! Я жду электрика, чтобы он исправил мне эту штуковину, и подумал…

– Да-да, – говорит Тахир и кивает.

– Гудит как целая трансформаторная станция. – Мартин изображает гул и пытается правильно передать его тон. – И еще это тиканье. Если вся их новая техника такова… Если они это не наладят, мы не будем платить – никаких денег, и весь разговор. – Мартин вытирает кисть лоскутом от своих старых трусов. – Это всего лишь квартира для дворника. Ты бы посмотрел, как живут другие жильцы! Настоящий югендстиль – два нижних этажа, роскошь да и только. Все вместе когда-то было детским садиком, доведенным до самого плачевного состояния. А здесь на крыше – надстройка для дворника, с отдельным входом.

Тахир небрежно перекидывает пиджак через плечо, придерживая его пальцем за петельку, и вслед за хозяином выходит в коридор.

– Это для Тино, если он когда-нибудь приедет сюда жить. Осторожно, дверь тоже покрашена! – Мартин нажимает кончиками пальцев на ручку. Гардину защемило оконной рамой. – Немножко маловата комнатка, а так вполне… – Он открывает окно, поправляет гардину, опять выходит в коридор и толкает дверь напротив.

– А здесь сплю я. Смотреть особенно не на что. Штойбер об этом не любит распространяться, но два этажа обошлись ему никак не меньше, чем в миллион. Тут все подновили, вплоть до оконных ручек, красота, правда? Только Штойбер боится, что старикан, бывший дворник, когда-нибудь взорвет к чертовой матери весь дом. Старик никого к себе не пустил. Знаешь, как тут все выглядело всего полтора месяца назад? Ты даже вообразить себе не можешь! А теперь сюда загляни. – В ванной комнате Мартин опускает крышку унитаза. – Ванна, конечно, в размерах не увеличилась, но главное, что она вообще есть. Нажми-ка сюда, пусть будет больше света. А зеркало! Я по поручению Штойбера собираю предложения жильцов и разбрасываю по почтовым ящикам счета. Он мне за это приплачивает. Теперь покажу тебе самое лучшее, что здесь есть. Прикроешь дверь?

В кухне Мартин распахивает до упора дверь на балкон и ногой подбивает под нее деревянный клин.

– Когда я закончу с ремонтом… Будет, так сказать, бельведер с примыкающей к нему квартирой – прошу покорно насладиться сим зрелищем, мой господин! – Он забирает у Тахира бутылку. – Чтобы ты случаем не сбросил ее кому-нибудь на голову, – говорит он и ставит бутылку на стол.

Мартину приходится достать из буфета все три прозрачные пластмассовые салатницы, чтобы добраться до нижней, самой большой. Он ополаскивает ее холодной водой, вытряхивает, после чего отвинчивает крышку «Бонаквы».

– Шумят тут только птицы! – кричит он. – Сосны в этом районе встречаются очень редко. Мох тоже, а у нас здесь и сосны, и мох. – Мартин держит салатницу наклонно, как пивной стакан. Вода льется из горлышка. Постепенно Мартин поднимает бутылку все выше.

– Я думал, может, Фадила у тебя… – Тахир стоит теперь в проеме балконной двери.

– Фадила? Но она ведь твоя невеста. – Мартин ставит пустую бутылку на стол. – Я с ней вообще не знаком. Откуда же она может знать…

– Я много говорю о тебе. – Тахир запрокидывает голову и смеется. – Мы с ней много говорим о вас, парень.

– О тебе, если ты имеешь в виду меня. Ты – тебя – тебе – о тебе – тебя. – Мартин вытряхивает из бутылки последнюю рыбку и снова завинчивает пробку.

– Здесь указана стоимость тары – тридцать пять пфеннигов.

– Мы говорим о Фадиле и тебе – почему нет? – Тахир вешает пиджак на спинку стула. Из своего нагрудного кармана он достает фотокарточку, ладонью смахивает со стола воображаемую пыль и кладет карточку перед Мартином.

Молодая женщина, босая, в выцветших джинсах, фланелевой рубашке и со стрижкой «Принц Железное Сердце»[39] прислонилась к отштукатуренной стене. У нее – Фадилы – широкие скулы и серьезный взгляд.

– Ну как, похожа?

– На кого?

– Ты сам скажи, друг.

– Ну, судя по прическе и росту, – говорит Мартин, – на Мирей Матье.

– На Жюльет Бинош. Той тоже не нужно краситься, чтобы хорошо глядеть.

– Чтобы хорошо выглядеть.

– Видишь? Они такие малюсенькие – вот такие! – Тахир показывает отрезок примерно в десять сантиметров. – Ну, пусть такие! – Его пальцы слегка раздвигаются, подобно стрелкам часов. – Но не больше.

Фадила поставила правую ногу, слегка согнув ее в колене, на подъем левой.

– Малюсенькие туфельки, как у Жюльет Бинош.

– А у той правда маленькие туфли?

– Не знаю. – Тахир смеется.

– Если я правильно помню, Фадила живет в Берлине?

Тахир смотрит на фото.

– Мы живем на Лейпцигер штрассе. Моя мать – та в Берлине.

– В последний раз, вроде, все было наоборот… – Мартин открывает дверцу буфета. – А твой отец где?

Тахир смеется.

– Он тоже здесь?

– Убит.

– Твой отец? Как?

Тахир смеется, подносит кулак к своему пупку, потом тянет вверх до подбородка и говорит:

– Зарэзан.

– Я думал… Я не хотел… Прости. – Мартин сдвигает в сторону упаковку хрустящих хлебцев, лапшу «Три колокольчика», ягодные мюсли. – И где это случилось?

– В госпитале, в Брчко.[40]

– Мы с тобой чуть позже пойдем в кафе, да, Тахир? Или ты хочешь перекусить что-нибудь прямо сейчас? – Мартин показывает ему пакетик, на котором изображен шоколадный пудинг, политый желтым соусом. – Быстрого приготовления!

Тахир трясет головой.

– Я тебя угощаю. Ты мой первый гость. Так сходим в кафе, да?

– Да, – говорит Тахир.

– Ты голоден?

– Да.

– Когда все здесь будет готово, устроим новоселье. Тогда ты приведешь с собой Фадилу, да? Вот это подойдет – базилик? – Мартин тянется за пакетиком.

Тахир вдруг ударяет кулаком по ножке стола, так что вода в салатнице доплескивает до самого бортика.

– Почему ты не жениться на Фадила – почему нет? – спрашивает он. Обе оранжевые рыбки тычутся ротиками в дно. Голубая медленно плывет по кругу. Мартин высыпает базилик на тарелку.

– Так ты больше не любишь Фадилу? – спрашивает он и смотрит на Тахира.

– Я люблю Фадилу. Фадила… – Тахир щелчком убивает комара. И медленно обтирает пальцы о свою ладонь.

– Куда же он… – недоумевает Мартин.

Тахир молча раздвигает средний и безымянный пальцы и показывает на темное пятнышко между ними. Он стряхивает комара в салатницу.

– Я полагал, вы обручены? Ты говорил, что вы жених и невеста, а теперь спрашиваешь меня, не хочу ли я на ней жениться! – Мартин убирает пакетик с базиликом в буфет. – Ты правда думаешь, что она сегодня придет, что Фадила придет сюда?

– Думаю, – говорит Тахир.

– Где ты вообще их взял, этих рыбок?

Тахир прячет фото в нагрудный карман.

– Кто-то разбил аквариум, большая драка между всеми. Каждый взял, эти еще… – Он шевелит пальцем.

– … Эти еще жили, еще трепыхались?

– Да, трепыхались.

– А аквариум разбился вдребезги?

– Да. – Тахир сует свой бумажник в карман пиджака. Пара крошек базилика прилипла к ободку салатницы.

– Меня сводит с ума это тиканье, этот тикающий автомат. Или это мои фантазии, Тахир? Сколько сейчас времени? – Мартин показывает на свое запястье.

Тахир хватает себя за левую руку и поворачивает браслетку часов, чтобы Мартин мог разглядеть циферблат. Секундная стрелка подергивается туда-сюда.

– Тебе нужно сменить батарейку, – говорит Мартин. – Нужна новая батарейка. Ты мне поможешь на балконе? Одному, пожалуй, делать это опасно. Я должен почистить навес.

– Это ты? – Тахир берет в руки фотокарточку, стоявшую на хлебнице.

– Узнаешь, где я? Крайний справа, на корточках, – мне тогда было двадцать. – Мартин обходит вокруг стола. – Вот он я! Нашел, когда переезжал. А этот… – он постукивает пальцем по изображению, – он как раз и забыл эту фотку у меня – это Деметриос, грек. – Мартин достает из холодильника две бутылки «Клаусталера». – Нас всех скопом можно спокойно забыть – всех, кто здесь сфотографирован. Ни из кого ничего путного не вышло.

– Чего не вышло?

– Искусствоведов, историков искусства. Ты пьешь «Клаусталер»? Три или четыре года назад он вдруг свалился мне как снег на голову – Димитриос. Не сообщил заранее о своем приезде, не позвонил… Просто звонок в дверь, я открываю, и он стоит на пороге, втянув голову в плечи. Он всегда втягивает голову, когда улыбается. – Мартин воспроизвел эту позу. – У него при себе был гигантский чемодан, а на лестничной площадке, чуть подальше, стояли еще две сумки, какие носят через плечо, две такие раздутые штуковины. – Зажав в каждой руке по «Клаусталеру», Мартин размахивает ими перед глазами Тахира, описывая большие круги, и потом протягивает одну бутылку ему. – Это наша семинарская группа на сборе яблок. У Димитриоса подушечки пальцев были как у гитариста или скрипача, совсем огрубевшие. Потому что он грызет ногти. – Мартин прикусывает собственный ноготь. – Грызет ногти, понимаешь? Он свободно говорил на английском, испанском, французском, итальянском, а после года учебы в Гердеровском институте, в Лейпциге, – еще и на немецком. На греческом – это уж само собой. А поскольку он причислял себя к коммунистам – его отец когда-то сидел в КЦ на острове Макронисос,[41] – то еще и на русском. В 88-м году, на защите дипломов, мы с ним виделись в последний раз. Тогда он собирался жениться, на одной датчанке, и вместе с ней вернуться к себе домой, в Афины. А в тот последний раз он хотел посмотреть в нашем музее ранних итальянцев – Гвидо Сиенского, Ботичелли, ну и так далее. И он тогда попросил у меня на дорогу стакан воды. А еще раньше – полстакана. Ну, будем, Тахир!

– Почему?

– Будем! Потому что он хотел пострадать: за коммунизм, за науку, за… – Мартин пьет. – За все, короче говоря. Его чемодан и сумка были под завязку набиты «материалами», как он выражался. Он сказал, что инструктирует революционных товарищей повсюду, где таковые имеются. Здесь он не знал никого, кроме меня. Я сказал ему, что не считаю революцию в Германии ни вероятной, ни даже желательной. Он тогда заметно расстроился и сказал: «Слишком многие так думают, но они не правы». На следующий день мы с ним сходили в музей, потом я проводил его на вокзал. Чемодан мы тащили по очереди. В нем вполне могла быть и бомба. С тех пор я о Деметриосе ничего не слышал. Тебе не нравится пиво?

– А это кто?

– Это наш университетский стукач. Он объявился здесь через две недели после похорон Андреа, моей жены, чтобы разнюхать, как у меня обстоят дела. В Лейпциге мы с ним не разговаривали. Я до сих пор не понимаю, почему тогда разрешил ему здесь переночевать. Не здесь, конечно, а в моей старой квартире, на Жаворонковой горе. Я тогда психанул, потому что он даже не расстелил постель. И не помылся. Злился я, собственно, на самого себя – за то, что согласился обслужить его. Я просто не сообразил вовремя, как ему отказать. Я не хотел больше его видеть, никогда. А если все-таки увижу, хотел встать перед ним и бросить ему в лицо: «Здесь есть место только для одного из нас!» Я даже тренировался, чтоб заранее быть готовым. – Мартин пьет из бутылки.

– Ну и как, сказал?

– Да нет, не пришлось – он давным-давно смотался из Лейпцига.

– И теперь наш Мартин как Иисус Христос – всех любит…

– А Тахир постится ради Аллаха, и у него от этого пахнет изо рта!

– У меня пахнет изо рта?

– Да. Я тебе даже как-то присоветовал купить ментоловое средство «Друг рыбака», в привокзальном магазинчике. Правда, оно скорее освежит воздух… – Мартин машет ладонью перед своим ртом и потом тычет пальцем себе в живот. – Пиво тебе явно не нравится. Хочешь минералки?

– А вот это кто?

– Этот потерял свою должность и начал пить – или потерял ее именно потому, что начал пить. Развелся он еще раньше. Около года назад мы с ним встречались в Берлине. Он не изменился, то есть я имею в виду, не говорил ничего нового по сравнению с прежними временами и читал то же, что и всегда. Только теперь ежедневно напивался. «Берлин холодный как задница, – то и дело повторял он, – холодный как задница!» Это такой речевой оборот, обозначающий холодную атмосферу. Дом, в котором он жил, – на Кнаакштрассе, последний корпус, – стали санировать. Всё обновляли, вплоть до проводки. На полу в его квартире повсюду были дыры, большие. И вот в своем полубессознательном состоянии он провалился в одну из них, упал на предыдущий этаж и там замерз насмерть. Другие квартиросъемщики давно выехали. Нет, с нами и вправду нельзя построить никакого государства! – Мартин подходит к раковине и споласкивает свою бутылку. – А эта, рядом со мной, защитила-таки свою диссертацию – наша принцесса! Она даже дома во время еды вытирала руки матерчатыми салфетками. Но потом пришли новые профессора, стали протаскивать своих любимчиков. И сейчас она работает экскурсоводом в Эрфурте. А вон та хорошенькая, шатенка, уже развелась, имеет двоих детей и живет со своей мамой где-то под Темплином. О других ничего не слышно. Давай-ка сюда, не мучайся! – Мартин берет у Тахира бутылку «Клаусталера» и закрывает ее кроненкоркой. – У этих тоже что-то нет аппетита, – говорит он, наклонившись над салатницей. – Должны сперва привыкнуть к новому окружению.

Мартин идет за своими кедами. Вернувшись в кухню, садится на табуретку, расправляет язычки и ослабляет шнуровку.

– Среди профессоров и доцентов есть и такие, которые в те времена действительно думали о нас или по крайней мере о своем деле, которые хотели что-то спасти, чему-то нас научить. Правда, Грецию или, скажем, Хильдесхайм они, как и мы, знали только по фотографиям… – Мартин сгибает одну ногу, упирается пяткой в край табурета и завязывает двойной узел. – Вот из-за них-то мне и вправду жаль, что из нас ничего не получилось. I feel sorry for them.[42] Понимаешь?

Тахир ставит фотографию на прежнее место, на хлебницу.

– Поможешь мне сейчас? – Мартин, подхватив табуретку, выходит на балкон. И показывает наверх. – Это гофрированный пластик или как он там называется. Ты сможешь заглянуть туда, когда я все уберу. В углублениях скопилась всякая грязь. Веточки, иголки, разный мусор. Видимо, нападало с сосен. Когда я вижу, как Штойбер каждую неделю собирает мох… – мох это его гордость. А здесь годами никто ничего не делал! Ты должен будешь меня поддержать, просто поддержать. – Мартин трясет перила, к которым прикреплены держатели для цветочных ящиков, и пододвигает к ним табуретку. – Держи меня здесь. – Он показывает на свой пояс. – Лучше обеими руками, вот так. Только сперва… – Из-за ведерка с прищепками для белья он достает игрушечный совок и веник. – Сперва подашь это, потом то.

Мартин ударяет ладонью по опорной балке навеса.

– Потом займусь ими. Они совсем облупились. – Ногтем большого пальца он скребет по остаткам белой краски. – Не обвалятся, ты как думаешь?

Тахир смеется. Мартин, сгорбившись, залезает на табурет и потом медленно распрямляет спину. Ухватившись за опорную балку, ставит одну ногу на перила.

– Крепко держи, Тахир!

Подтягивает другую ногу.

– Теперь отпусти! – Пригнувшись, Мартин очень медленно поворачивается вокруг собственной оси.

– Ну что ж ты? Совок давай!

– Дождик пошел, – говорит Тахир.

– Совок! – Мартин зажимает ручку совка в зубах и заглядывает за край навеса.

– Датам настоящая целина! Все спеклось! Видел бы ты! Щас организуем мусорный рейс! – С глухим всхлипом первая порция мусора шлепается вниз, в садик. – Целинные поля!

Тахир внимательно следит за всеми телодвижениями Мартина. Он смотрит на его икру с играющими мускулами, на кеды, медленно переступающие по ограждению.

– Дождик, – повторяет Тахир.

Мартин поднимается на цыпочки.

– Щас я тебе устрою дождик. из мусора и иголок! Увидишь, какая будет красота. Так, теперь расставим точки над «и»… – Его правая рука опять возникает в пространстве под навесом и несколько раз будто пытается что-то ухватить.

– Веник давай!

Тахир вкладывает в нее рукоятку веника.

Через некоторое время показывается голова Мартина. Волосы у него влажные, к подбородку и носу прилипла грязь. Он спрыгивает с перил на плиточный пол балкона.

– Ну? Теперь совсем другой коленкор! Или я все-таки не всюду достал? – Он ударяет совком по навесу. – Теперь можно будет пересчитать все иголочки, что туда упадут – все до единой!

– Теперь очень громко, – говорит Тахир.

– Это только в дождь, – говорит Мартин и вытирает рукавом лицо, от лба к носу и подбородку. – Я люблю слушать, как каплет по крыше. Загляни-ка в комнату, в окно дождь не попадает? Ты понял?

Когда Тахир возвращается, Мартин сидит на корточках, прислонившись к стене. В садике кто-то швыряет из-за деревьев детские игрушки. Женский голос выкрикивает несколько раз: «Все в грязи! Все игрушки в грязи!»

Потом появляется Томас Штойбер. Он осторожно трусит по мху и подбирает разбросанные игрушки. В одной руке держит трактор с тремя колесами и самосвал. Другой собирает песочные формочки, и каждый раз, как он нагибается, правое заднее колесо трактора ударяет его по лодыжке. Опять слышен голос той женщины. Внезапно Штойбер оборачивается.

– Только не на мох! – рычит он и предостерегающе вскидывает руки. Одна красная формочка падает на землю. Его рубашка липнет к плечам. Он наклоняется и пытается подцепить формочку свободным пальцем. Повторяет свою попытку несколько раз. Но ему это не удается. Тогда он распрямляет спину, замахивается и бросает трактор на ступеньки веранды, потом – самосвал. Он кидает туда же все другие игрушки, поднимает упавшую формочку и вышвыривает ее за забор.

– Он свихнулся, – говорит Тахир. – Окончательно свихнулся.

Мартин, все так же сидя на корточках, смотрит снизу вверх на навес, по которому, перекрывая все другие звуки, стучат дождевые капли. Одна сосновая иголочка сдвигается в сторону – совсем на чуть-чуть – и потом обратно, она будто подпрыгивает под дождем, рядом с ней падает другая, и еще одна, и еще… Они все подпрыгивают.

– Боже! – говорит Мартин. – Ты это видишь?

Вся крыша уже покрыта ими – кишит шевелящимися и подпрыгивающими иголками.

– Ты видишь? Тик-так, тик-так. – Мартин покачивает указательным пальцем.

– Да, – говорит Тахир, – они трепыхаются как рыбки. – Он стоит, прислонившись к дверной раме. – Когда придет электрик? Ты его ждешь?

– Нет, – говорит Мартин, немного помолчав. – Мы можем идти. – И потом, не отрывая спины от стенки, медленно поднимается.

Глава 22 – Что прошло, то прошло

Беседа в психиатрической клинике «Дёзен». Как Рената и Мартин Мойрер вкратце рассказывали историю Эрнста Мойрера, а д-р Барбара Холичек записывала за ними. О том, что делает время с любовью. Несчастливая жена, она же влюбленная любительница езды автостопом.

– Как-как? – переспросила Рената Мойрер, набрала в легкие побольше воздуха, будто хотела продолжить свой рассказ, но потом задержала дыхание, зажав сложенные руки между коленями. – Нет, я не восприняла это как неожиданность. Я даже этого ждала. Тут вовсе не надо было быть провидцем, отнюдь. Вот только… – Она посмотрела в сторону. – Ну да, – сказала. – Нелепо, что обязательно должно случиться нечто непредвиденное, прежде чем кто-нибудь пошевелится. И то, что подобные законы…

– Понимаю, – сказала д-р Холичек. – Но мы все равно обязаны их соблюдать. И кроме того… А что бы вы сами предпочли?

Мартин улыбнулся.

– Ребенок должен сперва упасть в колодец, чтобы кто-то мог его вытащить…

– Ну да, – сказала Рената Мойрер. – Этому мы теперь обучены. – Она расправила плечи и выпрямила спину. – Я только не знала, что именно он выкинет, но то, что что-то назревает, было ясно как божий день. – Она отпила глоток минеральной воды и поставила стакан на письменный стол перед собой. – Теперь я нахожу в случившемся определенную логику. Должна была произойти какая-то полная ерунда, а не нечто такое, что действительно обусловлено его состоянием. Все другое не уложилось бы в схему, в порядок – не знаю, как сказать – не подпало бы под действие законов. И тогда никто бы не отреагировал. Только потому я и радуюсь, что Эрнст совершил эту глупость. И еще потому, что никто от нее не пострадал. Он был хорошим мужем.

– Он был хорошим? – переспросил Мартин.

– Да, конечно!

– Ты говоришь, был хорошим мужем. Но ведь Эрнст еще жив.

– Разумеется, жив. И тем не менее я могу сказать, что Эрнст был хорошим мужем. Что в этом такого ужасного?

– Ничего, – сказал Мартин.

– И «хорошим человеком», как говорят русские. Так тебе больше нравится? Мартин с недавних пор постоянно мною недоволен.

Не отворачиваясь от них, д-р Холичек сняла со спинки стула свой вязаный жакет и набросила поверх медицинского халата с короткими рукавами, который был для нее велик на один-два номера.

– В двадцать семь лет я вышла замуж во второй раз, – сказала Рената Мойрер. – Эрнст очень хорошо относился к моим детям. Мартину было тогда восемь, а Питу – шесть. Я не хотела больше рожать. Он с этим считался, хотя его сын от первого брака умер. Эрнст поставил только одно условие – чтобы мы не поддерживали никаких связей с моим первым мужем. Когда Ганс писал нам, мы отсылали письма обратно, и посылки тоже. Я считала своим долгом уступить в этом Эрнсту. Ему не полагалось иметь какие-либо контакты с Западом.

– Ваш первый муж…

– Он думал, – уточнил Мартин, – что если ему удастся перебраться туда, мы все приедем к нему.

– Тот, кто выбрал судьбу невозвращенца, решился и на разлуку со своими детьми, так всегда полагал Эрнст. Поначалу я думала, Эрнст ухаживает за мной только потому, что получил соответствующее задание, – чтобы мы не уехали. Но я ведь не собиралась уезжать. Он мне нравился. И потом, он был не так уж неправ.

– В чем он был не так уж неправ? – спросил Мартин.

– Ты знаешь, что я имею в виду. Зачем начинать все сызнова… – Она смотрела прямо перед собой, на стол. – Жадность часто воздействует на человека хуже, чем принадлежность к партии. А для таких, как Эрнст, деньги определенно не имели большого значения. Если ты хочешь что-то изменить к лучшему, говорил он, то ты не можешь оставаться в стороне, ты должен вступить в партию. Наверное, тут он был прав… Разве мне нельзя об этом сказать?

– Ваша мать…

– Да-да, – сказал Мартин. – Сам я, конечно, так не думаю, вы уж меня простите, но…

– Работая директором школы, человек просто не может оставаться частным лицом. Такого нигде не бывает. Есть вещи, которые ему приходится делать, даже если он сам предпочел бы обойтись без них.

– Никто этого не оспаривает, – перебил ее Мартин и повернулся к д-ру Холичек. – Что вы имели в виду, когда сказали, что он только сейчас… Вы – исключили для него возможность движения?

– Мы с ним еще ничего не делали. Он был доставлен в таком виде вчера ночью. – Она одернула на себе жакет.

– И что вы думаете…

– Я пока ничего не могу сказать.

– Но…

– Совсем ничего. Теперь все будет зависеть от мнения городского врача и от решения участкового суда. А потом посмотрим. Я только знаю, что случай вашего отца – не единичный. Вот и все.

– Он останется здесь?

– На пару дней точно.

– Дней? – переспросила Рената Мойрер.

– А потом? Можно к нему… – Мартин замолчал, когда доктор Холичек покачала головой. – Понимаю, – сказал он.

– Ясно, – сказала Рената Мойрер. – Не будем обманывать себя. Я ведь знаю, что с ним не все в порядке. Именно поэтому мне так тяжело. Хуже всего, что я точно представляю себе, как все отражается внутри его черепной коробки, вот тут. Это я представляю досконально.

– Простите, – сказала д-р Холичек, когда в кабинет постучали, и открыла неплотно притворенную дверь. Она тихо сказала что-то и кивнула. Ее конский хвостик, скрепленный тремя бархатными колечками с одинаковыми промежутками между ними, мотнулся по спине.

– Как тебе здесь? – шепотом спросила Рената Мойрер.

– По крайней мере они тут все подновили, – сказал Мартин.

– Да, внешне все тип-топ…

– Простите, – сказала д-р Холичек и опять села. – Я вас перебила…

– Я через все это прошла вместе с ним, шаг за шагом. – Рената Мойрер нарисовала в воздухе пару ступенек. – День заднем. Я лишь надеялась, что когда-нибудь наши мытарства наконец закончатся. – Ее рука бессильно упала на колени. – Другие же как-то справились.

– Они подталкивали его к краю пропасти, – сказал Мартин. – А он это, так сказать, допускал. Он никогда не говорил «нет», если они от него чего-то требовали.

– «Нет» он как раз говорил, Мартин. Тут ты не прав. Если бы он не говорил «нет»…

– Но он позволял, чтобы его подталкивали к пропасти, все ближе и ближе.

– Когда в восемьдесят девятом началась вся эта заварушка, он получил задание написать, как рядовой читатель, письмо в редакцию газеты, – сказала Рената Мойрер.

– И товарищ Мойрер написал такое письмо, – сказал Мартин.

– Он написал только то, что действительно думал. О Венгрии пятьдесят шестого года и Праге шестьдесят восьмого, и о том, что демонстрации не могут ничего изменить, а провокаторы не в праве рассчитывать на снисхождение. И вот, когда здесь у нас тоже забегали люди со свечами и лозунгами, появился плакат: «Никакого снисхождения для Мойрера!» И потом в газете напечатали фотографию, на которой был виден этот плакат. Я испугалась. Я удивлялась ему, что он на следующий день не побоялся пойти, как обычно, в школу. Я думала, рано или поздно эти люди начнут подкарауливать нас под дверью. Когда Мартин спросил, не хочу ли я съездить вместе с ним в Лейпциг, чтобы по крайней мере самой увидеть, что там происходит, Эрнст просто выгнал его, отлучил от дома, так сказать. И как вы думаете, что сделал Мартин, что сделали он и Пит? Подарили нам автобусную поездку в Италию! В феврале девяностого мы нелегально съездили в Италию.

– К двадцатилетию свадьбы, пять дней в Венеции, Флоренции и Ассизи, – сказал Мартин. – Чтобы они хоть раз посмотрели на мир с другой точки зрения.

– И что? – спросила д-р Холичек, поскольку продолжения не последовало.

– Расскажи ты, мама.

– Без этого итальянского путешествия, без письма в редакцию все, возможно, сложилось бы по-другому. По крайней мере так я иногда думаю. Эрнст однажды уволил одного учителя, потому что какой-то ученик написал на своей тетрадке «Ex oriente – большевизм». Учителя обвинили потому, что он не мог об этом не знать – ведь в той же тетрадке он поставил свою подпись под приглашением на родительское собрание. Шел семьдесят восьмой год, кажется. ХДС проводил в Дрездене свой съезд, и на их плакатах значилось: «Ex oriente lux» или «pax»,[43] – неважно. И Эрнсту пришлось принять соответствующие меры, это было задание сверху, с самых верхов! Сам он никогда не был в таких делах зачинщиком. И надо же – именно этот Шуберт оказался в числе наших итальянских попутчиков!

– Зевс? – спросила д-р Холичек, прищурив глаза.

Рената Мойрер кивнула.

– Ах, – вздохнула д-р Холичек, – он ведь, кажется, скончался год или два назад?

– Та история с увольнением ему даже не повредила. Он нашел…

– Как это не повредила, мама? Он провел три года на добыче бурого угля. Отбывал условный срок, работая, так сказать, на благо народного хозяйства, – под полицейским надзором!

– Другие работают в этой сфере всю жизнь… После он устроился в музей, стал заниматься музейной педагогикой. Он всегда этого хотел, ты сам говорил. Знаете, он и Мартин были знакомы…

– Да нет, я его просто видел время от времени. Он поспевал всюду, присутствовал на открытии каждой выставки. И вообще в нашем городке все друг друга знают.

– Простите, но все-таки что же в тот раз произошло с Зевсом – с герром Шубертом?

Рената Мойрер тряхнула головой.

– Недалеко от Ассизи, – стал рассказывать Мартин, – случилась небольшая поломка автобуса. Тогда-то Зевс и съехал с катушек. Джотто всегда был его коньком, его величайшей любовью. И вот, представляете, до Ассизи уже рукой подать, а ему, Зевсу, приходится возвращаться не солоно хлебавши. И у него сдали нервы, я бы назвал это «культурным шоком». Как вы думаете, бывает такое? Тут все дело в гедеэровской ментальности: он был уверен, что никогда в жизни больше в Италию не попадет.

– И он стал честить Эрнста, в хвост и в гриву, перед всеми. Это было настолько бессмысленно… – Рената Мойрер осторожно потерла воспалившуюся мочку правого уха. – Но хуже всего, что Тино совсем отдалился от своего дедушки. Эрнст был просто помешан на внуке. Тино же – трудный ребенок, очень трудный.

– Это мой сын, – уточняет Мартин.

– Мать Тино погибла вследствие аварии, в октябре девяносто второго. И с тех самых пор – с тех пор Тино разговаривает только с детьми, с детьми и еще со своей тетей. На других он вообще не реагирует, даже на Мартина. Если он в этом году пойдет в школу – боюсь, он там столкнется с большими трудностями.

– Не на велосипеде ли? Она… ваша жена ехала на…

– Ах, так вы помните? – удивилась Рената Мойрер. – Ну да, об этом ведь писали в газете, о том, что виновный водитель скрылся…

– Она тогда только-только научилась ездить на велосипеде, – сказал Мартин.

– Мартин все время упрекает себя…

– Мама…

– … при переломе основания черепа человек умирает на месте! А он все думает, что ее можно было спасти…

– Если у вашей жены был перелом основания черепа… То она действительно умерла на месте, мгновенно.

– Видишь, я же тебе говорила.

– Если вы думаете… – д-р Холичек не закончила фразу и стала теребить пуговицу своего жакета. Потом, прикрыв рукой вырез на груди, наклонилась над столом, взяла лежавшие на газете очки без оправы, надела их, перевернула страницу раскрытого блокнота и начала что-то писать.

– Мартин подарил Тино собаку, фокстерьера, – сказала Рената Мойрер. – Так вот Эрнст подумал, что мы нарочно хотим настроить мальчика против него и купили собаку только потому, что у него – Эрнста – аллергия на собачью шерсть.

Д-р Холичек записала и это.

– Мама, рассказывай по порядку. Это все было гораздо позже!

– Его очернили в нашей газете, – сказала Рената Мойрер. – Тут наверняка не обошлось без происков Зевса. Они опять извлекли на свет божий ту давешнюю историю с Зевсовым увольнением, но так, как будто партия тут была вообще не при чем, как будто Эрнст сам все придумал и сам принял решение. Это случилось в девяностом, за неделю до Пасхи. Тогда была создана некая комиссия по расследованию, и Эрнсту пришлось перед ней отчитываться. В ней заседали отпетые мошенники. Все, один за другим, сдавали свои позиции. Приходили анонимные письма. Хуже всего были анонимные же выражения солидарности.

– Он совершил одну ошибку, – сказал Мартин. – А именно ту, что сам подал заявление об уходе. После публикации той статьи он написал заявление в надежде – я так предполагаю, – что коллеги предпримут какие-то меры в его защиту, что кто-то сообщит, как все было на самом деле. Естественно, никто и не пошевелился, понятно почему. И Эрнст потерял контроль над собой. Поставь он вопрос о доверии к нему коллег – и все бы обошлось, я в этом уверен. А так все подумали, что он в свое время сотрудничал со Штази. Мол, иначе зачем бы он сам отказался от должности, добровольно? Короче, он сидел дома, безработный, и все обходили его стороной. И из партии он вышел, потому что те тоже не пожелали за него вступиться. Хотя их позиция по-своему вполне логична – не могли же они обвинять самих себя. Ему нужно было только подождать какое-то время. Новый школьный совет, может, и отстоял бы его, а нет, так хоть отправил бы на почетную пенсию. Но Эрнст сам все испортил.

– Все было не совсем так, Мартин. Ты ведь прекрасно знаешь, что началось после той статьи… Даже тебе угрожали побоями. Что ж ты такое говоришь? На самом деле они совсем доконали Эрнста, затравили его. И никто в тот момент не вмешался, не поддержал… Все как один молчали.

– Ваш муж пытался себя защитить? Предпринимал что-нибудь?

– Что он мог предпринять? Сперва события развивались так быстро, а потом вдруг всему наступил конец… Вдруг оказалось, что все это больше никого не интересует. Главное – иметь деньги, работу, жилье и ЕС-карту, ориентироваться в законах и формулярах. Ничто другое людей не интересует, на другое им начхать. Это на время дало ему передышку. Это и Тино. – Рената Мойрер высморкалась.

– Может, выпьете еще воды? – спросила д-р Холичек. – А вы не хотите? – Не выпуская шариковой ручки, она левой рукой отвинтила пробку и разлила то, что еще оставалось в бутылке, по двум стаканам.

– Спасибо, – сказала Рената Мойрер. – Я после того, как меня уволили из «Текстимы»,[44] стала работать у одного человека, который до конца… я лучше не буду уточнять, кем он был, ну, в общем, аппаратчиком, а к тому времени возглавил бюро бухгалтерского учета и консультаций по налоговым делам; он им не единолично владел, но был шефом. Он – интеллигентный человек и развивал свой бизнес хотя и эффективно, но в разумных пределах, в соответствии с поговоркой: «Мелкая скотинка тоже дает навоз». Этот Нойгебауэр только ухмылялся, когда до него доходили сплетни, что он якобы принял меня на работу только потому, что покровительствует «своим», – ведь я, собственно, профессиональный статистик. Он, значит, был доволен моей работой и продолжал посмеиваться – до того момента, пока Эрнсту не взбрендило на него надавить. Эрнст составил некое письмо о себе самом, Нойгебауэре и паре других «товарищей» – он ведь их всех знал. Все должны были подписаться, и он послал по экземпляру в каждую газету. Я впервые узнала об этом от Нойгебауэра. Я сперва даже не поняла, чего, собственно, Нойгебауэр от меня хочет, как, по его мнению, я могла бы, даже при всем желании, чему-то помешать… Самое неприятное, что незадолго до того он предложил нам с Эрнстом свой дачный домик в Гарце – на все лето, бесплатно. Я еще подумала, что это очень мило с его стороны. Подумала, Эрнст хоть выберется на природу… Эрнст ведь тогда безвылазно сидел дома. Но когда мы с ним приехали на дачу, он там в буквальном смысле держался за мою юбку, ходил за мной по пятам. Мы приехали вместе, но мне нужно было вернуться – а на следующий день Эрнст уже снова стоял под дверью нашей квартиры, дулся и изображал обиженного: я, мол, хотела от него отделаться. Вскоре он отказался и от нашего собственного садового участка, записанного на его имя. Мы должны предоставить природу ей самой, так он это объяснил. Я, конечно, поплакала, из-за клубники – клубничные грядки были для нас настоящим оазисом. Тогда-то я и поняла: у Эрнста поехала крыша. Правда, я еще надеялась, что время все лечит.

– Я вынуждена вас перебить, – сказала д-р Холичек. – И что же, газеты ничего не напечатали?

– А что бы они могли напечатать? Что последний руководитель ССНМ[45] разбогател, распределяя заказы для строительных фирм, так это и без них известно всем и каждому. Все бывшие партфункционеры стали удачливым и предпринимателями, создают новые рабочие места, размещают повсюду свою рекламу… Зачем же газеты будут гавкать на них? Что прошло, то прошло! – сказала Рената Мойрер. – Нойгебауэр просто хотел быть уверенным в том, что я не попытаюсь оспорить свое увольнение «по производственным причинам», поэтому он хоть сразу выдал мне выходное пособие. Дома Эрнст приветствовал меня бутылкой шампанского. Я от обиды совсем уж было собралась подать на развод. Через два месяца я нашла себе новую работу, в Штутгарте. Эрнст называл меня предательницей. Не в политическом смысле, конечно. Он мне звонил ежедневно, по два, по три раза – в месяц набегало марок шестьсот-семьсот, полное безумие! А ведь он мог бы и сам приискать себе работу. В «Помощи ученикам», например, его бы охотно взяли. Он всегда хорошо преподавал, этого у него не отнимешь, да никто этого и не оспаривал. Но предлагать себя в качестве работника, рассылать свои резюме – он считал, что это ниже его достоинства. Вообще он вдруг начал слишком уж носиться с чувством собственного достоинства и со своей гордостью. Все формуляры для ведомства социального обеспечения заполняла я. Каждый год заново. Это может довести до белого каления, я нисколько не преувеличиваю – до белого каления. Они даже хотели знать, сколько зарабатывает его отец, который погиб в войну и которого Эрнст никогда не видел! В конечном итоге они знают о нас больше, чем в свое время – Штази.

– Мама, – запротестовал Мартин, – только потому, что они сидят в том же здании, где раньше…

– Да, все одно к одному. И неслучайно они до сих пор сидят в бывшем особняке госбезопасности… А потом Эрнст стал жаловаться на свои болезни: ревматизм, шум в ушах, лихорадку. Вернувшись от врача, он посмотрел на меня с таким удрученным видом, что я сразу подумала: рак или что-то подобное; неудивительно, что к нему это прицепилось. И тут Эрнст говорит: «Здоров. Даже в легких ничего не нашли». Он обиделся, когда я посоветовала ему сходить к психиатру. – Рената взглянула на бумажный носовой платок, который сжимала в руках.

– Мы с ним играем в шахматы, – сказал Мартин, – раз в неделю. Он хочет только играть в шахматы, больше ничего.

– И вы не разговариваете?

– Разве что о какой-нибудь ерунде. Я не хочу касаться болезненных для него тем, а он – болезненных для меня, хотя на самом деле таковых не существует. Вот только когда я крестился… Он воспринял это, как если бы я вступил в ХДС, как если бы перебежал на сторону врага – на сторону «исторических победителей».

– Вы его совсем не расспрашивали?

– О чем?

– О том, что он натворил… – сказала Рената Мойрер. – На лестнице биржи труда – там, где в пролете натянута сетка и на ней валяется красное кашне, чтобы каждый посетитель видел его и задумался, прежде чем попытается покончить с собой; так вот, там мы однажды нос к носу столкнулись с Шубертом – ведь я часто сопровождала Эрнста, когда он еще заглядывал на биржу труда. В отдел социального обеспечения он вообще не ходит один. Туда мне так или иначе приходится ходить с ним.

– И что же, ваш муж заговорил с герром Шубертом?

– Такая возможность не представилась. Шуберт тут же убежал. Он хотел, чтобы его статус «пострадавшего от политических репрессий» был закреплен соответствующим документом. Впрочем, мы этого точно не знали. Он не желал с нами разговаривать. Комично – кого там только не встретишь… Я всегда вспоминаю о том лестничном пролете, когда слышу о сети социального вспомоществования.

– О пролете, затянутом сеткой, – пояснил Мартин.

– Потом мы обычно заходили в «Фолькштедт», чтобы выпить кофе и съесть по пирожному-безе с клубничной или крыжовниковой начинкой. «Фолькштедт» был единственной роскошью, которую мы себе позволяли. Оттуда мы сразу возвращались домой. И тем не менее Эрнст опять начал вести календарь-памятку. Он хотел знать все, что ему предстоит, за месяцы вперед. Я садилась с ним как с ребенком, который хочет объяснить маме свое школьное расписание. Когда я спрашивала его о чем-то, он первым делом доставал свой календарь и заглядывал туда. «Подходит», – говорил он и записывал точное время, адрес, имя и фамилию, даже если собирался всего-навсего навестить Мартина. Я однажды спросила Эрнста, неужели после восемьдесят девятого года не произошло ничего такого, о чем ему было бы приятно вспоминать. Он посмотрел на меня и сказал: «Я никогда не любил вспоминать ни о чем, что пережил один», – как будто не было детей и меня, как будто мы все вообще не существовали.

– А ему интересно смотреть телевизор? Он читает, ходит гулять? Или что он вообще делает?

– Раньше он всегда читал детям книжки Фаллады, «Истории из Муркеляя» или «Фридолина, храброго барсука». На день рождения я подарила ему двух волнистых попугайчиков. Он хотел научить их говорить. Возможно, они для учебы слишком стары. Но он воспринимает это как личную обиду. Он теперь воспринимает как личную обиду абсолютно все. Один раз не распустились тюльпаны, которые я принесла домой. Так вот мне пришлось тайком купить новые, иначе он бы подумал, что это из-за него. И он стал ужасно педантичным. Едва заканчивался ужин, как он уже накрывал стол к завтраку, и беда, если, воспользовавшись каким-нибудь стаканом, я не споласкивала его тотчас же. А как шумно он теперь ел… С чавканьем и пыхтением. Раньше такого не было. А потом началась санация. Возможно, она принесла ему какое-то облегчение. Мы всё накрыли простынями. Квартира выглядела как рабочий кабинет Ленина. Эрнст даже шутил по этому поводу. В первые дни он только путался у всех под ногами. Но когда оговоренный срок прошел, а ремонт еще не закончился, состояние Эрнста явно ухудшилось. Эрнст требовал, чтобы рабочие, входя, снимали ботинки, каждые пять минут подтирал за ними пол, потом вообще перестал открывать им дверь. Они уже закончили работу в соседнем подъезде, а у нас все еще оставались непокрашенными три окна. Мне пришлось взять отпуск, чтобы они могли попадать в нашу квартиру. Когда же ремонт завершился, Эрнст заявил, что новые жильцы, которые въехали в наш дом после санации, якобы нарочно пачкают половик у нашего порога. Он часами караулил у глазка и распахивал дверь, когда кто-нибудь проходил мимо. Дети забрасывали нам в окна или на балкон мусор и дохлых мышей, потому что боялись моего мужа и мстили ему.

Зазвонил телефон. Д-р Холичек несколько раз повторила: «Да… Хорошо», – а когда повесила трубку, сказала: «Прошу прощения».

– Соседи над нами – совсем неплохие, – рассказывала Рената Мойрер, – только весь день сидят дома, а они люди молодые. Они даже приглашали меня к себе в гости. Музыка у них играла негромко. Если бы не басы. Но ведь у нас как – стоит положить руки на обеденный стол, и уже это за стенкой слышно. Эрнст целыми днями не вылезает из своей норы и реагирует на все как дикий зверь в клетке, которого дразнят. Рано или поздно что-то должно было случиться. Я же понимаю. Для этого не надо быть ясновидящей.

– Мне известно лишь то, что значится в полицейском отчете, – сказала д-р Холичек. – Они ворвались в квартиру. Пять человек в пуленепробиваемых жилетах и с полной выкладкой. Можно сказать, взяли вашу квартиру штурмом.

– А все потому, что они не способны отличить газовый пистолет от настоящего, – сказал Мартин.

– Разве вам никто не позвонил?

– Только уже постфактум, – сказал он.

– А вам?

Рената Мойрер отрицательно качнула головой.

– Вам не позвонили из полиции?

– Нет, – сказала Рената Мойрер.

– А что там написано, в протоколе? – спросил Мартин.

– Он открыл на лестнице стрельбу из газового пистолета, угрожал, что, если его вынудят, силой обеспечит себе покой, потом забился к себе, – сказала д-р Холичек. – По счастью, он не оказал никакого сопротивления при задержании.

– Я ведь не могу из-за него бросить все. Мне еще нужно проработать как минимум семь лет, а то и двенадцать. Если бы я вернулась из Штутгарта, я бы, конечно, заботилась об Эрнсте. Но я не могу ради него уволиться с работы. А он хочет именно этого. Он должен понять, что так дело не пойдет. Никто не ведет себя как он, никто. Я его жена, но я же не нянечка в детском саду… Если он, наконец, не поймет этого, я с ним разведусь.

– Вы сказали, фрау Мойрер, что вы его понимаете?

– Конечно. Я его понимаю, в этом-то вся проблема. Но жизнь все равно должна идти своим чередом…

– Это значит, – сказала д-р Холичек, – что когда его отпустят из больницы…

– А когда это будет? – спросила Рената Мойрер.

– … то он неделями будет жить один, по крайней мере, в первое время?

Рената Мойрер опять молча посмотрела на свой носовой платок.

– Ну ладно… – сказала д-р Холичек.

– Он может переехать ко мне, – сказал Мартин.

– Нет, Мартин. То, что ты предлагаешь, – глупо. В самом деле. Этим ты ему не поможешь. Ты должен подумать о своей работе. Ты же не можешь сидеть дома и только присматривать за Эрнстом… Да он этого и не захочет, а что касается Тино, так тот тогда вообще больше не приедет…

– Многие живут одни, – сказала д-р Холичек. – Это не значит, что за ними никто не присматривает. Его не оставят одного.

– Я только сказал, что Эрнст может жить у меня, сколько и когда захочет.

– Хорошо, – сказала д-р Холичек и что-то записала.

– Мартин…

– Здесь все его вещи, – он показал на сумку. – Умывальные принадлежности, нижнее белье, купальный халат, бумажник и так далее.

– Никаких поясов, ножниц, пилочек для ногтей, карманных ножей, бритвенных приборов?

– Он один в палате? – спросила Рената Мойрер.

– Нет.

– Он не должен знать, что я была здесь. Цветы – от Мартина. – Зазвонил телефон. – Так вы не скажете ему, что я приходила?

– Нет, если вы этого не хотите.

– А когда можно будет с ним поговорить? – спросил Мартин. Он выложил на стол несессер и электробритву.

– Завтра или, может быть, послезавтра. Но сперва еще раз сюда позвоните.

Мартин кивнул. И скомкал бумагу от цветов, упавшую рядом с его стулом. Телефон все продолжал звонить.

Поскольку ни Мартин, ни Рената Мойрер не вставали, д-р Холичек сказала: «Ну что ж…», – и поднялась. Она отдернула в сторону занавеску, прикрывавшую раковину, вымыла руки, медленно вытерла их и провела смоченным духами тампоном за мочками ушей.

В вестибюле башмаки Мартина неприятно скрипели по линолеуму. Шаги обеих женщин были не слышны. Вокруг маленьких столиков сидели пациенты, нормально одетые, в домашних или спортивных тапочках. К одной группке присоединился санитар в медицинском халате, играл вместе с другими в «Парень, не сердись!».[46] Д-р Холичек толкнула плечом входную дверь.

– До скорого, – сказала она и посторонилась, пропуская обоих посетителей.

– Спасибо, – сказала Рената Мойрер и протянула ей руку. Д-р Холичек пожала сперва ее руку, потом – Мартина. – Мне нужно наверх, – сказала она. И, сунув кулачки в карманы халата, стала быстро подниматься по лестнице. Ее каблуки звонко цокали по каменным ступенькам. Дверь парадного, тихо чмокнув, закрылась.

– Тебе не следовало употреблять это выражение, Мартин, – «исторические победители».[47] Ее муж, между прочим, заседает в ландтаге…

Они шли рядышком по парку психиатрической больницы в направлении главного входа.

– Здесь все пациенты либо очень молодые, либо старые, – сказала Рената Мойрер. – Ты заметил, людей среднего возраста среди них, похоже, совсем нет?

– Кстати, твои попугайчики у меня болтают целыми днями, – сказал Мартин. – «Доброе утро, Рената», «Приятного аппетита, Рената»…

– Правда?

– Добрый день, спокойной ночи, ты хорошо спала? Что мы сегодня делаем? Рената, Рената, Рената… и так целый день.

– Забавно, – сказала она, останавливаясь. – И что теперь? – Она вынула из своего портмоне рубиновую сережку, прикрепила ее к воспаленной мочке уха.

– Послушай… – сказал Мартин, который уже скомкал бумагу от цветов в комочек не больше яйца. Какая-то женщина с клетчатой черно-красной сумкой шла им навстречу.

– Ближайший автобус будет только в четверть шестого, так что незачем так спешить. – Мартин подбросил бумажный комочек в воздух и поймал его другой рукой.

– Ты-то хоть меня понимаешь? – спросила она, не глядя на него. – У тебя сейчас такой строгий вид – из-за этого? – Она потеребила прядь волос.

– Из-за того, что ты красишься, что ли?

– Да нет, из-за того, что я ничего не сказала этой Холичек… потому что… сережка – от него.

– Она тебе, между прочим, идет. И как же зовут этого таинственного незнакомца?

– Его-то? Хубертус.

– Ты действительно хочешь развестись?

– Мне все кажется, будто я делаю что-то неправильно. Мне не по себе, когда ты смотришь на меня так… Ты находишь меня смешной?

– Да не беги же! Автобус придет только через сорок минут.

– Мартин? – Она взяла его под руку и попыталась приноровиться к его шагу. – Я должна тебя кое о чем спросить. – И снизу вверх заглянула ему в глаза. – Ты случаем не гомосексуалист? Да не смейся! Я ведь имею право спросить… Но тогда почему ты не найдешь себе какую-нибудь женщину? Ты единственный мужчина из всех, кого я знаю, который вообще не делает никаких попыток такого рода, и Данни…

– Что Данни?

– Я правда думала, что она убежала от своего Эдгара… только для того, чтобы переехать к тебе, я и сейчас так думаю. Потому-то она и остригла свои волосы – ей казалось, тебе так больше понравится… Да и эта Холичек в своем прозрачном халатике… Она определенно с тобой заигрывала. Ты заметил, как она покраснела, когда я упомянула о несчастье с Андреа, видел, как расширились у нее зрачки? Ненормально, когда человек с твоими данными… Пит – он совсем другой. – Мартин засмеялся. Она потянула к себе его руку. – Пит по крайней мере пытается. Ты же и этого не делаешь. А ведь на свете нет ничего прекраснее, чем быть влюбленным, абсолютно ничего!

– Знаю, – сказал Мартин.

– Ты находишь меня нелепой? Да, я не переношу металл, из которого сделана эта сережка. Но любовь – небесная сила, так он всегда говорит. Высказывание вполне в твоем духе, нет?

– Кто так говорит?… А, понял…

– Оставь Эрнста там, где он есть, Мартин. Ты не представляешь, какую обузу собираешься повесить себе на шею. Кому ты тогда будешь нужен? Чтобы добровольно привязать к собственной ноге такую колоду!.. Да перестань же беспрерывно смеяться! – Она еще крепче вцепилась в его руку. – Ты собираешься поселить его в комнате Тино – или где? Послушай, мы же не фамильный клан, не большесемейная община каменного века… – И опустила голову на плечо Мартина.

– Может, я скоро женюсь, – сказал он, когда они проходили через ворота.

– Ты не шутишь?

– Нет. Давай посидим вон там. – Мартин показал на крытую автобусную остановку напротив въездных ворот. Они перешли на другую сторону улицы.

– Ну вот, – сказала Рената Мойрер и потянула его дальше.

– Ты куда? – спросил он.

Она выпустила его руку. Он остался стоять на остановке. Она же опять шагнула на проезжую часть улицы. – Я думаю, автобус придет не раньше…

– Мама! – крикнул Мартин, когда она замахала рукой. Машина, красный четырехместный «ауди», притормозила, но тут же снова набрала скорость и умчалась прочь.

– Не надо! Давай лучше подождем! – Мартин наклонился за бумажным комочком, упавшим ему под ноги.

– Хочешь пари? – крикнула Рената Мойрер, не оборачиваясь и не глядя на сына. – Пари на любых условиях, что следующая остановится? – Она медленно пошла вдоль кромки тротуара, махнула рукой и, пристально глядя на подъехавшую к ней темно-синюю машину, шепнула в окошко: – Пожалуйста, я вас очень прошу!

Глава 23 – Конец связи

Как Кристиан Бейер клялся в том, что Ханни неправильно его поняла. Внезапно все меняется. Удрученный предприниматель и коррумпированный чиновник. Только потому, что отсутствуют доказательства… Закрыть глаза – и, может, даже получить удовольствие… В ночной тишине мчится поезд.

– Неправда, – сказал Бейер. – Это неправда. Ханни, успокойся, прошу тебя! – Он бросил свой плащ на диван.

– Ну же, Ханни, перестань плакать! Для этого нет никаких оснований, абсолютно никаких. – Он снял пиджак и повернулся к ней. Она в своей черной накидке остановилась на пороге в комнату, сдвинув коленки и ступни, зажимая рот рукой.

– Могу только повторить тебе, что это неправда, что ты совершенно неверно меня поняла. Вот и все. Хватит.

Сумочка все еще болталась на сгибе ее левой руки.

– Ты ошиблась! Сколько раз тебе повторять! Это мне следовало возмутиться и устроить здесь сцену, потому что ты подумала обо мне такое. Перестань, слышишь. Почему ты мне не веришь?

Хотя Ханни и прикрывала рот рукой, ее рыдания стали громче. Она отступила на пару шагов, повернулась, и сумочка упала на половик в коридоре. Ханни нырнула в ванную, захлопнула за собой дверь и заперлась изнутри.

И сразу Бейер услышал, как она открыла кран умывальника, одновременно спустив воду в толчке. Он поднял сумочку, сдвинул в сторону телефон и маленькую настольную лампу, положил сумочку на освободившееся место.

Потом достал из кармана пиджака сигареты и спички. Прежде чем сесть, подцепил пальцем стоявшую на стеклянном столике пепельницу и притянул ее поближе к дивану.

Бейер спросил себя, какой галстук на нем сейчас. В последнее время все чаще случалось, что он не мог вспомнить чье-нибудь имя или то, что он сам делал в один из дней на прошлой неделе. Как будто в тот день в кабинете главного редактора сидел не он, Бейер, а кто-то другой… Его пальцы нащупали узел, спустились вдоль матерчатой полоски вниз и приподняли кончик галстука. Этот – синий с желтыми кубиками – ему не особенно нравился. Но не носить же вечно один и тот же!

Тут он снова подумал о Ханни, о ее дрожащем подбородке и о крике, который начался как вздох, как стон. Он щелкнул по донышку пачки «Мальборо-лайтс». Чиркнул спичкой. И, опершись локтями о колени, закурил.

Бейер взял телевизионный пульт и включил первую попавшуюся программу. Индексы Dow Jones и DAX.[48] опять поднялись. За каждый доллар теперь приходится выкладывать на сорок пфеннигов больше, чем даже во время его нью-йоркского путешествия. Он положил сигарету на край пепельницы и поднялся. Перед дверью ванной комнаты присел на корточки и заглянул в замочную скважину. Но, кроме расплывчатого светлого пятна, ничего не увидел – ничего шевелящегося.

– Ханни, – позвал он. – Ханни? – Вода по-прежнему лилась в раковину. Ханни, наверное, открыла кран до упора. Он, опустив голову, подождал несколько секунд и потом вернулся к дивану. Еще раз затянулся сигаретой, погасил ее и откинулся назад, распластав руки по спинке и затылком коснувшись ее верхнего края. От соприкосновения затылка с холодной кожей ему стало зябко. Даже по ляжкам пробежали мурашки.

Бейер смотрел на потолок и на сувениры, украшавшие верхнюю полку мебельной стенки. Он долго разглядывал пузатую деревянную флягу, которую когда-то купил в Пловдиве, и пытался догадаться, как с помощью циркуля мастер размечал будущий растительный орнамент. Рядом с флягой стоял бело-голубой румынский кувшин, место которому, собственно, было на кухне, но там он не подходил к настенному шкафчику. Латунный подсвечник Бейеру подарили дети соседки, уже после ее смерти, в благодарность за то, что он несколько раз, когда у нее случались ночные приступы, ездил на своей машине в дежурную аптеку. Семь красных свечей, уже наполовину сгоревших, покрылись слоем пыли. Дальше направо ряд продолжали белая шарообразная ваза, с края которой свешивался пестрый бумажный фонарик, стеклянный кувшин со свинцовым носиком и свинцовой же крышкой и, наконец, настоящий громкоговоритель. Бейер закрыл глаза. Правой пяткой он сбросил ботинок с левой ноги, хотел было сбросить и с правой, но побоялся запачкать носок…

Бейер очнулся. Дверь в ванную была теперь открыта. Он не знал, давно ли перестала течь вода. Ханни стояла с перекинутой через руку накидкой, держа на двух растопыренных пальцах свои туфли. Она выдвинула нижний ящик гардероба и убрала лодочки туда. Потом долго расправляла на плечиках накидку.

– Ханни, – позвал Бейер. Он неподвижно застыл на пороге комнаты, с телевизионным пультом в руке. Двигались только пальцы его левой ступни, внутри голубого носка. Ханни подошла и остановилась перед ним. Он ее обнял.

– Золотко мое, – шептал Бейер, – любимое, любимое золотко… – Она прильнула к нему так порывисто, что ему даже пришлось сделать шаг назад. Телевизор теперь был выключен.

– Почему, собственно, неприятности именно нас должны обходить стороной? – спросила Ханни. – Так было до сих пор, но нам просто везло, такое абсолютное…

Он крепче прижал ее к себе.

– Мы просто баловни судьбы, – сказала Ханни, когда вновь смогла открыть рот. – Мы думали, что таких вещей больше не бывает, по крайней мере с нами, что они изжили себя как пресловутый феодализм… А на самом деле судьба просто до поры до времени нас щадила.

– Иди сюда, – сказал Бейер и поцеловал ее в лоб. Он направился к дивану. Пульт упал на ковер. – Иди же… – Он ухватил Ханни за запястье. Она уступила и он усадил ее к себе на колени.

– Было бы безумием не согласиться. Ведь все это не имеет отношения… – Она обхватила его за шею.

– Не надо ничего говорить… – сказал он.

– Я даже не знаю, почему так разволновалась. По телевизору при желании можно хоть каждый вечер смотреть подобные истории. Правда. Ну, пусть не каждый вечер, но почти…

– Что ты такое говоришь? – Бейер смотрел на босые ножки Ханни с покрытыми белым лаком ногтями. На колготках – от среднего пальца правой ноги и выше по подъему – поехала петля.

– Когда-то я видела замечательный фильм на эту тему, американский, еще в гэдээровские времена. Молодые люди, студенты, спекулировали свиной грудинкой. Естественно, у них это поначалу плохо получалось, и ему пришлось стать водителем такси. Она сидела дома и думала, что тоже должна как-то зарабатывать на жизнь. Ну, вот она и начала… Но хохма в том, что он привел к ней одного лоха, а сам потом решил остаться и тайком понаблюдать за ними. И вышло очень смешно. В конце концов они оба решили, что торговать грудинкой было все-таки лучше. Классная комедия. – Ханни повернулась и дернула шнур настольной лампы. – Знаешь, о чем я всегда вспоминаю, когда мне нехорошо? Как мы с тобой перед Рождеством зашли в один универсам, и там на куче овощей сидел черный дрозд. Потом прибежали эти недоумки с сачком и пытались его поймать… – Ханни провела растопыренными пальцами по волосам Бейера, разлохматила их. – Я еще подумала, почему никто не вмешается? Они ведь будут гонять бедного дрозда, пока он не сдохнет от страха и усталости! Мы бросили свою тележку, и ты пошел в кабинет директора магазина. Тот вообще не знал, что у него происходит. И когда он спросил, что, по-твоему, ему нужно сделать, ты сказал: выключить везде свет, открыть двери и зажечь свет у входа, вот и все!

– Но он ведь ничего этого не сделал! – Бейер заправил ей за ухо выбившуюся прядь волос.

– И все-таки, кроме тебя, я не знаю никого, кто бы ради какой-то птички отправился к директору универсама! За это я тебя и люблю. И как представлю себе, что теперь вся твоя работа пойдет насмарку… Ты ведь уже забыл, каково это – сидеть в полном одиночестве дома и пытаться как-то скрасить себе вечер…

– Теперь все будет по-другому, Ханни. Поверь мне. Я ведь не просто так это говорю.

– Знаешь, что я еще подумала? Кто обладает властью, обязательно использует ее в целях шантажа. Ему это представляется вполне естественным.

Бейер крепко держал ту самую прядь волос, а другой рукой поглаживал Ханни по голени.

Ханни отбросила галстук ему за плечо и средним пальчиком нажимала, по очереди, на пуговицы его рубашки.

– Он поставит свою подпись. И когда отдаст мне бумагу, то умотает отсюда, да? И тогда дело будет улажено. Все это безобразие закончится, раз и навсегда. Так?

– Да забудь ты об этом, Ханни…

– И он там один. Он ведь один?

– Естественно.

– И подписать должен только он?

– Только он.

– Вот видишь! Выходит, он у нас в руках. Собственно, он уже у нас в руках…

– Ханни! Тут нет моей вины. Если б только он не заполучил наш финансовый отчет за девяносто первый год… Сейчас он уже не отважился бы на такое. Я во всем полагался на своих людей, потому что сам ни черта не смыслю в бухгалтерии, понимаешь? И ничего плохого тогда не произошло, ничего противозаконного, никакой растраты. Только никто в это не верит. В нашем хаосе мне никто не верит, что все в порядке, потому что отсутствуют доказательства. Просто нет доказательств, вот в чем загвоздка.

– Я знаю, – сказала она. – Тебе незачем оправдываться.

– Все дело просто в моей некомпетентности, Ханни. Я не должен был в это ввязываться. Моя ошибка в том, что я вообще в это ввязался. Мне не нужно было браться за такой бизнес. И я ведь предлагал ему деньги!

– Кто сел за карточный стол, не вправе уклоняться от игры, – сказала Ханни. – Я ведь вижу, сколько ты делаешь для меня. Ты все делаешь только ради нас. Если бы не ты…

– Ханни… – прервал ее Бейер и откинулся на спинку дивана. Он вдруг почувствовал, как на глаза ему наворачиваются слезы.

– А помнишь, – сказала она, – как-то раз ты мне это объяснил… Ты сказал, что ощущаешь себя мухой, мухой между окном и гардиной. Тогда такое сравнение показалось мне комичным. Ты сказал, что муха может спастись только благодаря случайности, благодаря чему-то такому, что противоречит ее логике, потому что эта логика требует, чтобы муха пролетела сквозь стекло. И муха не прекратит биться об него, пока не погибнет. Помнишь?

– Да, – сказал он. – Она не прекращает своих попыток, и все могут наблюдать, как она это делает.

– Я хотела отогнать муху и удивлялась, что она не шевелится. Не знаю уж, почему, но мертвые мухи всегда лежат на спинке. А эта лежала на брюшке, то есть, вернее, стояла и еще опиралась на хоботок. Тогда-то ты и сравнил себя с мухой.

– Я бы с радостью улетел с тобой, Ханни, куда угодно, лишь бы там было тепло. На неделю, по крайней мере. Давай так и сделаем? – Бейер расправил плечи.

– Когда приезжает тот тип?

– Он уже здесь. С понедельника он опять здесь – и останется до пятницы, в «Парк-отеле», номер 212.

– А когда мы улетим?

– Завтра, в пятницу, в субботу, last minute[49] – да когда угодно!

– В субботу?

– Как хочешь. – Он погладил ее по затылку.

– Да, – сказала Ханни. – Когда все это закончится. Я просто закрою глаза и буду думать о тебе. – Она распрямила спину. – Может, я даже получу удовольствие – если все время буду думать о тебе. – Она улыбнулась и соскользнула с его колен. – Номер двести двенадцать, говоришь?

– Да, – сказал он, – «Парк-отель».

– И как его зовут?

– Не бери в голову – просто номер двести двенадцать.

– Я уже иду, – сказала она, опять дернула шнур настольной лампы и направилась в ванную.

Бейер нагнулся, сбросил правый ботинок и поднял пульт. Не включая звука, он смотрел на духовой оркестрик. На музыкантах были зеленые бриджи, достававшие лишь до середины икры. Зрители сидели за длинными столами и приветственно поднимали пивные бокалы, когда замечали, что на них направлена телекамера. Две большеглазые женщины пели и улыбались одна другой.

Бейер подошел к буфету, большим и указательным пальцем обхватил за горлышко коньячную бутылку, а мизинцем подцепил рюмку. Еще на ходу он налил себе, проглотил коньяк и с шумом выдохнул воздух. Достал вторую рюмку и наполнил обе до половины. Потом отнес свои ботинки и плащ в гардероб.

Вернувшись в комнату, он ослабил узел и стянул через голову галстучную удавку. Снял брюки и положил их, соединив концы заглаженных складок, на стул. Носки спрятал под брючинами. Рубашку и майку повесил на спинку.

Бейер взглянул на свои трусы и быстрым движением скинул их. Подбросил правой ногой, как жонглер подбрасывает мячик, поймал налету и пристроил между рубашкой и майкой. Затем потушил свет в комнате и положил свои наручные часы на столик.

Холод кожаной обивки дивана возбуждал его. В переменчивом свете, проникавшем из окна, он рассматривал свой член и осторожно дотрагивался до мошонки…

Бейер перепробовал один за другим все каналы, опять попал на фольклорную музыку и начал сначала. По MDR[50] передавали футбольный матч, в черно-белом изображении. Бейер включил звук, увидел зеленые полоски индикатора громкости, но по-прежнему ничего не слышал. Он взял сигарету, но тут же, широко размахнувшись, отшвырнул ее, и она покатилась по стеклянному столику.

– Роланд Дуке,[51] – сказал кто-то очень громко. – Сегодня, как всегда, неутомим… – Бейер теперь слышал и шумы стадиона на заднем плане. Форменные трусы на игроках казались слишком короткими и тесными, а зрителей в темноте почти не было видно. – Да, дорогие телеболельщики! Здесь, на Центральном стадионе, мы приближаемся к концу первого тайма. – Бейер узнал голос Хейнца-Флориана Ортеля.[52] «ГДР – Великобритания 0:0» – высветилась белая надпись в правом нижнем углу экрана. Бейер взял с кресла шерстяной плед, в который по вечерам, у телевизора, закутывалась Ханни, встряхнул его и, улегшись на диван, укрылся до подбородка.

Зазвонил телефон. Бейер, не слезая с дивана, встал на колени, придерживая левой рукой одеяло, а правой прижимая к уху трубку. «Бейер, слушаю вас, добрый вечер», – механически сказал он. В трубке, где-то на заднем плане, звучали гитарные аккорды. Он еще добавил: «Алло?», потом положил трубку. Проспал он почти два часа.

На экране Юрген Фрорип[53] сидел, наклонившись вперед и раздвинув локти, за письменным столом. Он смотрел на какую-то молодую женщину, которая медленно подняла голову и что-то сказала.

Бейер включил свет. Ханнина сумочка отсутствовала. Он, голый, прошелся по квартире. Большое одеяло все еще лежало, скомканное, в ногах кровати, а на подушке осталась ночная рубашка. Дверь в ванную была закрыта. Он заглянул всюду, даже на кухню.

Бейер залпом проглотил содержимое одной из рюмок. Ноги у него были холодными как лед. Он еще раз перепробовал все телепрограммы. Искал ту заставку, которая раньше всегда появлялась на экране после окончания передач и приятно подсвечивала комнату. Некоторое время он смотрел на поезд, Мчащийся по летним лугам. Кинокамеру, очевидно, установили на паровозе. Бейер все ждал, не произойдет ли что-нибудь. Переключил телевизор на другую программу, но потом опять вернулся к поезду. Поезд все мчался по плоской равнине с редкими деревьями, но без домов и людей. Единственным доносившимся с экрана звуком было своеобразное громыхание, негромкое и глухое, как будто кто-то ударял в большой барабан. Самого паровоза Бейер не видел – только деревянные шпалы и железнодорожную насыпь.

Бейер покончил и со второй рюмкой, после чего, отвернувшись от телевизора, лег на диван и накрылся одеялом. Там, где он лежал раньше, еще сохранялось тепло. Холод он чувствовал, только когда пытался перевернуться на живот или на спину. Он как будто слышал натужное дыхание паровоза, перестук колес, регулярные удары металла о металл на рельсовых стыках…

Внезапно Бейеру очень захотелось посмотреть, по какой местности едет сейчас поезд. Он уже почти повернулся, чтобы взглянуть в окно, но тут ему пришло в голову, что сейчас, среди ночи, он все равно не увидит ничего, кроме непроглядной тьмы. Он почувствовал, что вот-вот чихнет, натянул одеяло повыше и его краешком вытер нос. Время от времени он слегка пошевеливал пальцами ноги, а в остальном вел себя совершенно спокойно.

Глава 24 – Полнолуние

Пит Мойрер рассказывает о том, как закончилась вечеринка журналистов. Он и Петер Бертрам заглядывают под юбку Ханни. Планы, связанные с проводами дамы. Марианна Шуберт в роли амазонки. Рождение рыцаря, начало новой любви и неудачная попытка откупиться.

Кузинский, владелец рекламной газеты, в которой я работаю, забронировал в «Тоскане» небольшой зальчик для вечеринки в кругу ближайших сотрудников и, тряхнув стариной, взял на себя функции ди-джея. Его жена, в белом сари с серебряной отделкой, танцевала с самого начала вечера, но большей частью – одна. При этом она делала такое лицо, будто вот-вот исполнит соло под гитару, крутила бедрами, змееобразно вскидывала руки и проводила растопыренной пятерней по своим волосам.

Мы не могли игнорировать подбадривающие возгласы Кузинского и снова поупражнялись в его «утином танце», неоднократно исполнявшемся уже в прошлом году. Пять женщин – наши сотрудницы, которые присутствовали на вечеринке – распили три бутылки «Кюстеннебеля», потом заказали еще две, «Батиды де Коко», и вместе с ними куда-то исчезли.

Бертрам пришел очень поздно, и его поприветствовали через микрофон как «тринадцатого гостя». Когда Кузинский объявил полонез и его жена заскользила по кругу, имитируя руками вращение паровозных колес, он – Бертрам – проявил силу характера, улизнув в туалет. Я так и не понял, почему уволили нашего Эдди и на его место взяли этого Бертрама, безработного учителишку. Ведь не из-за складок же между бровями Бертрама, неизменно придававших ему сосредоточенный вид! Не знаю уж, по какой причине, но Кузинский носился с ним как с писаной торбой.

Я пытался надраться как можно капитальнее, чтобы потом заснуть, невзирая на полнолуние. Чем позже я отсюда уйду, тем лучше, думал я. Кузинский неоднократно, с убийственной серьезностью, демонстрировал нам, как нужно глотать текилу, и при этом жадно облизывал свой большой палец. Позже он пожал каждому из нас руку, и жена повезла его на машине домой.

К половине первого ночи в зальчике оставались только я и Бертрам, с почти полной бутылкой кальвадоса, не помню уже кем из нас заказанной. Мы перебрались в другой, ресторанный зал, куда я частенько заходил днем, в обеденный перерыв, но через полчаса и там тоже не осталось посетителей. Только одна женщина еще сидела за столиком на двоих, недалеко от кухонной двери. Стройная, элегантно одетая, в короткой черной юбке и блейзере. Опершись локтями о стол, она неотрывно смотрела в свой пустой бокал. Ее сумочка висела на спинке стула.

Возвращаясь в очередной раз из туалета, Бертрам подошел к ней, что-то сказал и дважды кивнул в мою сторону, но она даже не подняла головы.

– Она плачет, – сказал он и пересел поближе ко мне, чтобы не выпускать женщину из поля зрения. Франко подал ей граппу в большой сверкающей голубой рюмке, поставил на поднос пустой винный бокал и, по пути на кухню, подмигнул нам.

Бертрам отпустил пару насмешливых замечаний по поводу Кузинского и его жены. Я, чтобы переменить тему, стал расспрашивать его о рыбалке. Бертрам каждую пятницу садится на ночной поезд, чтобы к утру оказаться где-нибудь на Рейне, или на Неккаре, или на голландском канале Твенте, то есть в одном из таких мест, где гидроэлектростанции сбрасывают в реку охлажденную воду. Посреди своего рассказа он вдруг спросил: – Тебе нравится эта недотепа?

– Вроде недурна, – сказал я, после чего он кивнул и продолжил свои объяснения. Бертрам рассказывал мне о ловле карпов, говорил о подкормке, о «ближнем поединке» с рыбиной, о ее диких бросках из стороны в сторону, о том, как ее нужно «водить» и как она бьется в воде, когда ты ее вытаскиваешь; замолчал он только тогда, когда та женщина встала. Ей на вид было лет тридцать пять. Она проковыляла на своих высоких каблуках к телефону – видно, уже успела дойти до внушающей уважение кондиции. Под блейзером на ней была только шелковая блузка.

Сняв трубку, она бросила в прорезь автомата грош, набрала номер – и, не сказав ни слова, снова повесила трубку. Может, попала не туда. Монетка, во всяком случае, провалилась. Женщина достала из своего маленького кошелька еще пару грошей. И тут произошло следующее: у нее упала монета – не то пятьдесят пфеннигов', не то одна марка. Не обратив на это внимания, она опять набрала номер. На сей раз что-то говорила, но из-за музыки – а Франко больше всего любит гитары – и из-за того, что она повернулась к нам спиной, мы ничего не смогли разобрать. Положив трубку, она наклонилась за монеткой, лежавшей у ее ног, – вместо того, чтобы присесть на корточки.

– Баа… – сказал Бертрам. Мы оба уставились на ее розовые трусики. – Баа, – повторил он, когда она выпрямилась. – Аппетитная, что скажешь?

Франко, держась в некотором отдалении, направился вслед за ней к ее столику с бутылкой граппы, подождал, пока она усядется, и наполнил на четверть пузатый бокал.

Она одной рукой ухватилась за рукав Франко, а другой, раздвинув большой и указательный пальцы, показала, что он должен налить больше. Но Франко был непреклонен. Она залпом выпила граппу. Прежде чем налить ей еще, он провел черту на лежавшей перед ней картонной подставке для пива.

– Она сосет как бездонная бочка, – сказал Бертрам, – или как бездонная дырка.

Франко поднял бутылку и провел на картонке еще одну черту.

– Пит, – свистящим шепотом позвал Бертрам. И начал излагать мне свой только что возникший план. Говорил он очень спокойно, не сводя с меня глаз. Хотя я не отвечал ему и даже не кивал, его предложение казалось мне соблазнительным или по крайней мере обладающим определенными достоинствами. Время от времени он повторял: «Сработает – хорошо, а нет – так нет». Он, между прочим, сказал: «Это будет удовольствием для всех троих, именно что удовольствием, Пит, вот увидишь. Но, конечно, если ты против…» И еще он сказал: «Она же не пьет, а насасывается. Насасывается как бездонная дырка».

Мы оба были уже далеко не трезвыми. Я слушал Бертрама и одновременно наблюдал за Франко и этой женщиной, под чьей юбкой таились розовые трусики – такие крошечные розовые штанишки. Бертрам накрыл свою рюмку ладонью, когда я хотел ему подлить. Ситуация складывалась донельзя глупая.

– Финито, – сказал Франко. Женщина повернулась к нему всем корпусом и встала, точнее, с трудом выползла из-за стола, опираясь на его край. Первые несколько шагов она прошла довольно уверенно, но потом наткнулась на какой-то стул, отодвинула его в сторону и остановилась. Потом оглянулась, одернула на себе юбку и опять неуклюже почапала по направлению к телефону.

– Заметил ее губы? – спросил Бертрам. – Сильные губы. – Он выпятил рот, будто изображал карпа, и подмигнул ей вслед. – Уже не вяжет лыка, – сказал он, – она после и про себя-то не вспомнит, кто такая.

Женщина положила трубку на аппарат и стала одну за другой загонять в щель монетки.

– Мы с ней однажды разговаривали, – сказал Бертрам, – пару лет назад, когда она еще была директрисой музея природы.

– А если она вызовет такси? – спросил я.

Бертрам так и лучился торжеством. Правда, складка между его бровями не разгладилась.

– Что ж, тогда мы разыграем из себя таксистов. – Он схватил меня за руку пониже локтя и сильно ее сжал. – Знаешь, как это делали раньше, во время войны? Задирали юбку на голову и садились сверху, на голову то есть. – Прежде чем отпустить мою руку, он еще раз ее сжал.

Женщина терпеливо ждала, приложив трубку к уху и упершись левой рукой в бок, но отвернулась от нас, когда начала говорить. Она, очевидно, сказала лишь пару слов. И через секунду опять повесила трубку. Неиспользованная мелочь выкатилась из окошка возврата.

На обратном пути она ухватилась, как за перила, за спинку первого подвернувшегося ей стула, но внезапно потеряла равновесие и рухнула на его сиденье – за два столика от своего прежнего места, в той части зала, где еще не успели убрать.

Франко выключил музыку. Он что-то подсчитывал. Стало тихо, и только с кухни доносился неясный шум.

– Конец рабочего дня, – прошептал Бертрам и пододвинул ко мне свою рюмку. Я разлил поровну остатки кальвадоса. – Кузинский – щедрая душа, – сказал он, – уж в чем-в чем, а в этом ему не откажешь!

Все дальнейшее произошло очень быстро. Ханни вдруг уронила голову на стол. Франко принес ей счет и картонку с пометками, что-то сказал, низко наклонившись, и потрепал по плечу. Она выставила вперед локоть, будто обороняясь.

– Франко! – крикнул Бертрам и, поднявшись, вынул из кармана брюк портмоне.

В это самое мгновение откуда ни возьмись появилась Марианна Шуберт. Я вообще не видал ее уже довольно давно.

– Все, – возопил Франко, – мы закрываемся!

Бертрам опять сел. Марианна пробежала мимо нашего столика, на ходу бросив Бертраму: «Привет, Петер!» и кивнув мне.

– Я заплачу за нее, – сказала она Франко, который уже протягивал счет и картонку.

– Теперь все ясно! – зашептал Бертрам. – Амазонка и Бейерова Ханни… И как это до меня раньше не доперло!

– Ты имеешь в виду нашего Бейера? – спросил я.

– Точно, евойную подстилку и Марианну! Теперь ты усек, почему все рекламные заказы от «Мебельного рая» оседают у Бейера? Я хорошо знал мужа Марианны и думал, что через них двоих сумею как-то зацепиться за «Рай». Ведь там поистине золотое дно! Но, раз эти две бабенки спелись, ты тут хоть кол на голове теши…

– Ты ей сказала, что она получит?! – Ханни, похоже, внезапно возбудилась. – «Под зад коленкой» – надо было сказать. Почему ты ей не сказала: «Под зад коленкой»? В этом вся ты! – кричала она. – Кроме сердца и головы тебе и на ум-то ничего не приходит! Меряешь всех на свой лад!

Марианна вторично пробежала мимо нас.

– Граппу, амаретто, коньяк? – спросил Франко. Она протянула ему кассовый чек и пятидесятимарковую бумажку, а сама, зажав портмоне в руках, облокотилась о стойку.

Не знаю, почему мы тогда сразу не ушли. Мы молчали, бутылка была пуста. Мы просто еще не решились оторвать свои задницы от стульев. Я раздумывал, стоит ли сходить за выпавшей из телефонного автомата сдачей и молча положить ее на их столик.

Голова Ханни опять упала вперед. При этом Ханни как-то неловко дернулась и опрокинула рюмку. Рюмка ударилась о пепельницу, но не разбилась, а по дугообразной траектории откатилась назад, сверзилась со стола и, невредимая, осталась лежать на ковре. Ханни подложила руки под щеку, широко раздвинув локти.

– Вы позволите вам помочь? – возбужденно крикнул Бертрам. Марианна только пожала плечами. Но Франко опередил его. Сперва мне показалось, будто Франко нагибается за рюмкой. Но он подхватил Ханни под коленки, Другую руку просунул ей под спину и – оттолкнув стул назад – поднял на руки. Марианна пыталась поддерживать свисавшую вниз голову Ханни. Я встал, заглянул под их столик, чтобы посмотреть, не забыли ли они чего, и обнаружил Ханнину сумочку. Бертрам между тем уже снимал с вешалки ее плащ. И мы все вместе вышли из ресторана.

Франко, очевидно, имел достаточный опыт в таких делах, потому что без видимых усилий поместил Ханни на сиденье рядом с водительским, предварительно опустив его спинку. Бертрам осторожно прикрыл нашу даму плащом.

– Я мог бы потом помочь вам вынести ее из машины, – предложил я, передавая Марианне сумочку.

– А вы тоже живете в северной части города?

– Да, – сказал я, судорожно пытаясь сообразить, знает ли Бертрам, что я вру.

– Тогда, значит, я вам больше не нужен, – скороговоркой выпалил тот и крепко пожал мне руку. И потом еще крикнул: – Пока, Марианна!

– Может, мы тебя подвезем? – спросила она.

– Разве нам по пути? – он ухмыльнулся и, обернувшись на ходу, еще раз махнул рукой.

– Чао, Франко, – сказал я.

Марианна вела машину осторожно и на поворотах сильно замедляла ход. Прошло уже порядочно времени с тех пор, как я втиснулся на заднее сиденье. Лоб Ханни придвигался все ближе к моему правому колену. В зеркальце заднего вида я наблюдал за Марианной. Один раз наши взгляды встретились, но мы не произнесли ни слова.

Потом, с Ханни на руках, я стоял около подъезда и ждал, пока Марианна найдет местечко для парковки. Я представлял себе, как это выглядит со стороны: вот кто-то ночью подходит к своему окну и видит, что некий подозрительный тип ищет, куда бы ему пристроить женское тело… И еще я хотел, чтобы Ханни открыла глаза, улыбнулась мне и снова заснула…

Марианна, с ключом в руке и переброшенным через плечо плащом Ханни, наконец поборола приступ кашля.

– Вам хватит сил дотащить ее до третьего этажа? Мои руки постепенно коченели, теряли чувствительность…

В квартире Марианны приятно пахло, примерно так, как во времена моего детства – в «интершопах».[54] Марианна убрала с софы журнал «Бурда-моден», телепрограмму и зеленую библиотечную книжку. Я собрал последние силы, опустился на корточки и бережно положил Ханни на софу. Потом Марианна велела мне снять обувь.

– Ее! Ее обувь, а не свою! – шикнула она, когда я послушно развязал шнурки. Я крепко обхватил Ханнину лодыжку и легко снял первый туфель. Снимая второй, я из предосторожности согнул изящную женскую ножку и невольно опять увидел те трусики.

Марианна принесла теплое одеяло, натянула Ханни на плечи и подоткнула с боков, укутала ее ноги. Я снова зашнуровал ботинки. Ханни дышала тяжело, и казалось, что она вот-вот захрапит. Между ее губами лопнул пузырек.

Марианна поставила в головах кровати синее пластмассовое ведерко с водой, откашлялась и сказала: «Ну вот…»

Мы с ней уселись на кухне, левая стена которой была обклеена открытками с видами разных достопримечательностей.

– Все от моей дочери, – сказала Марианна. – Вчера Конни позвонила из Каракаса… Вот вы, например, могли бы, не раздумывая, сказать, что Каракас – это в Венесуэле?

– Не мог бы, – честно признался я.

– Я думаю, – сказала она, – Конни и сама не всегда знает, где именно она в данный момент находится.

Мы выпили чаю и потом кофе. Я не мог ей точно ответить, сколько времени Ханни провела в ресторане.

– Она постепенно напивалась и дважды звонила по телефону, – сказал я.

– Дважды? – переспросила Марианна. – Я не спала, но когда сходила за пивом и вернулась, заметила, что автоответчик мигнул. Потом я как бы отключилась.

– Алкоголь – единственное, что помогает при полнолунии, – сказал я.

– Если бы мне кто-то напророчил, что однажды вы будете сидеть в моей кухне… Я ведь хорошо знаю вашего отца… товарища Мойрера… – сказала она, – школьного директора по положению и призванию…

– Сейчас, между прочим, он в «Дёзене», – сказал я.

– В «Дёзене»? Я, правда, видела его раньше только два или три раза, – сказала Марианна. – Но поверьте мне, что нет человека, о котором здесь, за этим столом, говорили бы чаще, чем о вашем отце. Вы мне верите?

Я кивнул. Мне хотелось сказать ей, что Эрнст – не родной мой отец. Но, возможно, она поняла бы меня как-нибудь не так…

Мы ели соленую соломку, пили кофе и говорили о страхах, о том, что многие люди теперь с наступлением темноты опасаются выходить на улицу, а это уже граничит с истерией.

– Вы только посмотрите на двери нынешних квартир, – сказал я, – какие в них вделаны замки!

– В последнее время, когда по вечерам я остаюсь одна в мебельном магазине, – начала Марианна, – я тоже боюсь. А раньше, довольно долго, уже не испытывала страха. Боится тот, кому есть что терять. И вот я думаю, что, значит, дела мои не так уж плохи – иначе мне было бы на все наплевать. Какое-то время я действительно ничего не боялась. А вот сейчас часто воображаю себе, что прогремит выстрел, войдут какие-то люди, перевернут все вверх дном… Но покупать пистолет я пока не собираюсь. – Она подавила зевок. – Наш психолог – а в таких заведениях, как наше, в штате всегда числится женщина-психолог – как-то спросила, что я сделаю, если кто-нибудь попытается на меня напасть. Я сказала, буду стрелять. Куда же вы будете целиться, поинтересовалась она. И я ответила, что есть только два надежных варианта: целиться в сердце или в голову. Да, вы действительно выстрелите, сказала она. Естественно, говорю я, а вы как думали? И она сказала, чтобы я не покупала оружие, что она этого не может, не вправе одобрить, такие ей даны директивы. Я поблагодарила ее. За откровенность.

Марианна взяла две последние соломки и протянула одну мне. Другая медленно и неуклонно исчезала у нее во рту. Жевала она основательно, а после еще провела кончиком языка по зубам.

– Смотрите-ка, кто пришел! – вскричала она. Ханни стояла в дверном проеме и почесывала правой пяткой подъем левой ноги. Одна половинка ее лица была красной.

– Ну как, мы уже проснулись? – спросила Марианна.

Ханни хотела было что-то ответить, но в последний момент передумала и прикрыла рот ладошкой. В конце концов, тряхнув головой, все-таки сказала:

– Привет!

– Привет, – пробормотал и я, поднимаясь. Марианна представила нас друг другу.

Так я познакомился с Ханни. Три месяца спустя она спросила, что я думаю о женитьбе. Это было самое лучшее, что случилось до сих пор в моей жизни.

Моя матушка чуть не свихнулась от радости. Но и Эрнст, и Мартин, и Данни, и даже Сара, Ханнина дочка, – все находили, что мы прекрасная пара.

Когда праздновали свадьбу, Эрнст вдруг подошел к столику, за которым сидела Марианна. Он пригласил ее, и они стали танцевать, не произнося ни единого слова. Проводив Марианну до ее места, Эрнст поблагодарил ее поклоном. Сразу после этого она заторопилась домой. Еще прежде Марианна предложила мне перейти с ней на «ты». Годовой заказ на рекламу от «Мебельного рая» получили мы. Я уступил этот куш Бертраму. Марианна страшно на меня рассердилась. Она сказала, что Бертрам и раньше неоднократно пытался тем или иным способом найти к ней подход и что это глупо с моей стороны, непростительно глупо, отказаться от ежемесячных комиссионных в восемьсот марок. Знай она об этом заранее, палец о палец не ударила бы. «Не для Бертрама же я старалась!» – сказала она.

Я понимаю, что Марианна права, но никогда ей в этом не признаюсь и, естественно, не хочу, чтобы об этом узнала Ханни. А главное, мой отказ от денег был совершенно ненужным, абсолютно бессмысленным. Я должен был знать, что моя уловка не сработает, что я не смогу откупиться от Бертрама и что вообще дело совсем не в нем. Самое позднее с того момента, как я опять увидел Ханни в розовых трусиках, я должен был знать это наверняка.

Глава 25 – Боже, как она хороша!

Как Эдгар Кернер рассказывал разные истории и пригласил Женни и Майка в мотель. Внезапно он хочет смыться. Но из этого ничего не выходит. Официантка оказывает помощь молодому герою.

– Утром я фотографировал Iglesia de San Cristobal.[55] Около церкви сидел какой-то старик-оборванец; заметив мой аппарат, он встал и ушел, чтобы не попасть в кадр. В полдень тот же старик махнул мне рукой на Calle de Sebastian – показал место для парковки. Я дал ему триста песо. Когда два часа спустя я вернулся к машине, он опять был тут как тут, с тоненькой тростью в руке. Я отдал ему всю мелочь. Ближе к вечеру я сидел у стойки в Bar de Colonial и пил пиво – или то, что они называют таковым. Когда я вошел в бар, тот старик как раз сплюнул на пол, схватил салфетку, высморкался и отшвырнул ее прочь. – Эдгар бросил свою салфетку в проход между столиками. – Вот в точности так. Потом воспользовался еще одной салфеткой и ее тоже – прочь. Мы с ним сидели напротив друг друга, за такой подковообразной стойкой. – Эдгар нарисовал в воздухе два прямых угла. Старик кивнул мне и что-то крикнул. В уголках рта у него прилипла слюна, и спереди, на губах, тоже. Казалось, он на глаз прикидывал расстояние между нами. Он соскользнул с табурета, но, слава богу, опять на него залез и продолжал пить. – Эдгар смотрел сначала на Женни – до тех пор, пока она не отвела взгляд, – потом на Майка. Майк, на тарелке которого оставалась еще добрая половина шницеля, курил. Эдгар так вертел свою кофейную чашку, продев палец в ее ручку, как будто переводил стрелку будильника.

– Ну так вот, – сказал он. – У центральной части стойки, почти между нами, сидели, сдвинув головы, двое мужчин. Внезапно… – Эдгар потянулся. – … один из них крепко ухватил кельнера за форменную куртку. Он схватил его сзади, даже не пошевельнувшись, если не считать движения руки, и прошелся ладонью по его заднице. Кельнер был в совершенном шоке и поначалу никак не отреагировал. Но потом они стали кричать, осыпали друг друга бранью, перегнувшись через стойку нос к носу. Тот мужчина опрокинул свое эспрессо на пакетик с сахаром, лежавший на блюдце, подошел ко мне, размахивая одной рукой, заказал было еще чашечку кофе, но тут же, передумав, отказался и стукнул кулаком по прилавку. В то же мгновение я почуял запах старика. Он, старик, поднял свой стакан, как бы приветствуя меня, и крикнул: «Guten Morgen!»[56] – Эдгар теперь держал свою чашку обеими руками, будто хотел согреться. – Слева и справа к нему двинулись два кельнера. Старик уставился в свое пиво, потом оторвал от него глаза, словно наконец пришел в себя, и выкрикнул: «Guten Tag!»[57] Кельнеры шикнули на него и, искоса взглянув на меня, стукнули его по затылку, очень быстро, один раз, и два, и три – уж не знаю, ладонью или кулаком. Хотя при каждом ударе его голова падала вперед, старик никак не сопротивлялся. Он только крепче сжимал свой стакан. – Эдгар отставил в сторону пустую чашку и наклонился, чтобы взять салфетку. – Хотите еще чего-нибудь?

– И что было дальше? – спросила Женни. Майк зажег сигарету.

– Он действительно ужасно вонял, – сказал Эдгар. – Я допил свое пиво и ушел.

– А старик? – спросила она.

– Его выставили за дверь. – Эдгар теперь смотрел на них обоих. Майк взглянул в окно. Шоссе отсюда не было видно.

Эдгар отломил кусочек белого хлеба и подобрал с тарелки остатки томатного соуса.

– Зачем вы нам об этом рассказываете? – спросил Майк, не глядя на Эдгара.

– Чтобы не заснуть. Вы же как воды в рот набрали…

– Неправда, – возразил Майк, – просто я сказал вам, что работаю за стойкой, и вы захотели дать мне понять, что не ставите кельнеров ни во что, – вот зачем.

– Парень, – крикнул Эдгар, – я-то думал, ты бармен, а не кельнер! – Он скомкал салфетку и сунул ее себе в карман. Официантка с пустыми тарелками в руках остановилась около них.

– Все в порядке, Бритта, – сказал Эдгар.

– Спасибо, – сказала Женни, – было очень вкусно.

Майк не поднимал глаз, и официантка ушла.

– Мне нравятся старики, – сказала Женни.

Эдгар дожевал хлеб и важно кивнул.

– С ними ты понимаешь, как все функционирует. Ты спрашиваешь у них о чем-то, и сперва они рассказывают тебе одно. Потом ты переспрашиваешь, и они рассказывают что-то другое. И тогда ты спрашиваешь в третий раз. И наконец получаешь ответ.

– Разве ты не хочешь получить правильный ответ сразу? – спросил Эдгар.

– Нет. Я спрашиваю, например, о семерке. И тогда старые люди рассказывают мне о четверке, если же я переспрашиваю – о шестерке и потом еще о тройке. И когда я уже готова сдаться, они говорят: четыре плюс шесть минус три – это как раз и будет семь. Но я привела неудачный пример.

– Почему же, – сказал Эдгар. – Я понял. Пример хороший.

– Не расскажешь еще чего-нибудь в этом роде?

– Не уверен, что именно в этом… – сказал Эдгар. – В кинотеатре со мной как-то раз произошла одна странная история. Мы опоздали, и свободные места оставались только в первом ряду. Мы очутились в темноте. На экране что-то показывали в перспективе птичьего полета, как будто ты летишь над девственным лесом. Я прикрыл глаза, чтобы голова не кружилась. И тогда справа от себя услышал как бы гортанное бульканье – чудной красоты смех.

– Майки, – спросила Женни, – что с тобой? – Майк убрал зажигалку в нагрудный карман и расслабленно откинулся на спинку.

– Он устал, и я тоже. – Эдгар вместе со своим стулом отодвинулся назад, по всей видимости собираясь встать.

– Нет, – сказала Женни, – я бы хотела дослушать эту историю до конца, пожалуйста…

Эдгар взглянул на Майка. – Ну так вот, – продолжил он, – кинотеатр, первый ряд, смех рядом со мной…

– Чудной красоты смех, – напомнила Женни.

– Именно. И всегда этот смех раздавался в каких-то странных местах картины, когда никто больше не смеялся. Она закинула ногу на ногу и болтала правой ступней. Несколько раз я видел ее икру и лодыжку. Я тайком поглядывал на нее и прислушивался к булькающему смеху. И эта болтающаяся ножка была как приглашение. Я нарочно несколько раз прикасался к ее локтю своим, но она этого даже не заметила. Я думал, что достаточно просто обнять ее за плечи, и она прислонится ко мне, будто это совершенно естественно, будто так и должно быть. И одновременно мне хотелось погладить ее икру. Я должен был сдерживать себя, в самом деле мы с ней сидели так близко друг от друга. «Боже, как она хороша!» – думал я снова и снова. Каждый раз, как она смеялась, мне хотелось ее поцеловать.

– И – ты поцеловал?

– Я не мог понять, кто сидит рядом с ней. Мужчина – Да, но существует ли между ними какая-то связь, было неясно. Я знал только одно: что должен с ней заговорить, даже если из-за этого потеряю всех своих друзей.

– Так она была не одна? – спросила Женни. Официантка поставила на стол новую пепельницу. Майк загасил свою сигарету.

– Нет, – сказал Эдгар. – Она была не одна. Она пришла туда с целой группой. – Он сделал паузу.

– Ну и что?

Эдгар качнул головой. – Я не сразу разобрался, в чем дело. Она была дебилкой, вся группа состояла из дебилов.

– О черт, – выдохнула Женни.

– Я влюбился в идиотку.

– Такого не бывает!

– Бывает, – сказал он. – И самое худшее, что, даже догадавшись об этом, я все равно испытывал к ней влечение.

– Что?

– Я ведь уже влюбился, это уже произошло. – Эдгар наклонился вперед, ухватившись за край стола. Женни улыбнулась. Майк опять достал из кармана зажигалку и теперь играл с ней.

Вокруг сидели только водители – по одному – или семейные пары, все они молча поглощали свой ужин, но за столиком, расположенным подальше, между кассой и входом, громко спорили.

– Нам действительно пора заканчивать, – сказал Эдгар и положил ключ от номера между Женни и Майком. – Идите. А я еще посижу здесь.

– Все о'кей, Майки? – Женни взяла ключ и встала.

– Спасибо, – сказала она.

Майк смотрел на тяжелый металлический брелок с выгравированной семеркой, который болтался в ее руке. Так и не взглянув на Эдгара, он отодвинул свой стул и последовал за девушкой.

– Куда ты послал детей? Можно убрать со стола? Эдгар кивнул.

– Собственно, они уже никакие не дети, – сказал он. – И все же что-то ребяческое в них осталось, правда?

– Ты у него отбиваешь невесту, – сказала официантка, – своими страшными сказками.

– Бритти, – сказал он, – перестань.

– Ты же видел. Парень совсем скис.

– Мне ничего не нужно от его малышки, кому как не тебе это знать. Принеси мне еще два кофе и рассчитайся с теми идиотами у входа.

– Меня, конечно, все это не касается, Эдди. Ты можешь делать что хочешь. Ты и делаешь… – Она собрала грязную посуду и скомканные салфетки.

– Но эти двое – как огонь и вода. Она – из Восточного Берлина, он – из Штутгарта. Я даже не возьму в толк, что общего может быть между ними. Тебе что, жалко эту малышку?

– Может, ты мне объяснишь, – она полуобернулась и посмотрела в сторону двери, – чего надо вон тем мудакам?

– Мне нравятся они оба, честно. И я радуюсь, что мне самому уже не к чему торчать с рюкзаком посреди улицы. Иногда я действительно этому радуюсь.

– Сколько всего я должен?

– Подожди. – Он смотрел ей вслед, как она прошла мимо кассы, притормозила у автоматической двери и потом свернула направо, в кухню. Он взял зубочистку, сломал ее и потом переломил пополам каждую из половинок. Ногти у него были чистые. Он наблюдал, что делается перед стойкой. Сидевшая за одним из столиков женщина повернула свой стул и громко переговаривалась с мужчинами за соседним столом. Вернулась Брит с большой чашкой кофе.

– Ты чем-то недовольна? – Эдгар бросил кусочки зубочистки в пепельницу. Брит поставила перед ним кофе, смахнула со стола крошки и спрятала губку в карман фартука.

– Они хотели совершить путешествие по Франции. Но в дороге у них украли деньги, совсем их обчистили – так, по крайней мере, они говорят.

– Ты сам будешь спать в машине, а им оплатил номер?

– Это что, плохо?

– Во всяком случае, необычно.

– Ну и?

– Ты, оказывается, даже умеешь быть щедрым, особенно если молодые дамы позволяют тебе полюбоваться на их сиськи?

– Бритти, – Эдгар положил на стол сто марок. – Завтра с утра скажешь им, что все о'кей, ладно? Их завтрак я оплатил.

– И что дальше?

– Я, во всяком случае, сейчас еду в Херлесхаузен, утром может быть туман.

– Ты туда доберешься?

– Еще целый час до темноты.

– Они не придут завтракать, если у них нет денег.

– Я все-таки поеду, Бритти. Думаю, так будет лучше.

– Очень жаль, – сказала она.

– Чего тебе жаль?

– Не прикидывайся, будто не понимаешь. К тому же завтра, как ты мог догадаться, я не работаю в утреннюю смену.

– Но я ведь заплатил сейчас. Если они и не придут, мне потом все равно перепадет что-нибудь хорошее. Договорились, Бритти?

– А если они стибрят что-нибудь?

– Прекрати.

– Я только сказала…

– Такие ягнятки…

– Они не ягнятки, Эдди, – ни один, ни другой.

– Этого хватит? – Он дотронулся до двух бумажек.

– Электроника как всегда барахлит. – Она присела напротив, выписала цифры в столбик, подсчитала сумму и вырвала листок из блокнота.

– Что это за типы вон там в углу? – спросил Эдгар.

– Да, денек сегодня выдался скверный, – сказала она.

– Ведут себя как свиньи.

– Точно. – Она искала в своем кошельке сдачу. – Свиньи всех стран…

– Оставь. Если ребята не придут, мне от тебя что-нибудь перепадет, да?

– Ты прям как ребенок, – она помахала блокнотом перед его носом.

– Вышвырни отсюда весь этот сброд.

– Кто, я? Пока клиенты пьют кофе…

– Причем тут кофе? Они же надрались.

Брит поставила бутылочку с уксусом на подставку для пряностей.

– Ты бы побрился, Эдди…

– Побреюсь, если тебе так хочется, – крикнул он ей вслед. Потом открыл оба миниатюрных горшочка со сливками, вылил их содержимое в кофе и спрятал свой бумажник в карман жилета.

В туалете он долго мыл лицо. И видел в зеркале, как вода стекает по его подбородку. Когда вытирался, мотал головой из стороны в сторону.

Он неторопливо прихлебывал кофе и наблюдал за двумя мужчинами, которые стояли грудь к груди, как футболисты, и орали друг на друга. Орали они по-немецки, но этот немецкий невозможно было понять. Двое пожилых супругов, направившихся было к выходу, из осторожности повернули обратно. Эдгар нащупал ключ от машины и бумажник. К двери он мог пройти, двигаясь вдоль столиков, стоявших ближе к окнам. Все больше посетителей поднималось со своих мест.

Своего нового приятеля Эдгар узнал по густым рыжеватым волосам и по характерному развороту плеч. Майк протискивался между двумя спорщиками, будто хотел добраться до Эдгара кратчайшим путем, но вдруг почему-то забуксовал. Он как бы завис между этими двумя. Его рюкзак и ключ от номера шмякнулись на пол.

И тут те двое подались назад. В ресторане сразу стало тише. Медленно, очень медленно Майк поднимал левую руку. Он поднес ее, как книжку, к глазам и моргнул, будто ему не хватало света, чтобы читать. Застыв в этой позе, он рассматривал свою ладонь, с которой стекала вниз по руке, до локтя, и потом капала на пол кровь. Виновники случившегося исчезли.

Брит подошла, тронула Майка за плечо, нагнулась и снизу заглянула ему в лицо. Другая официантка подняла ключ от номера. Вдвоем они довели Майка до ближайшего столика и усадили на стул. Подошла еще какая-то женщина, раньше сидевшая у стойки. Пожилая пара, до сих пор остававшаяся в стороне, теперь тоже приблизилась. Кто-то принес из кухни походную аптечку. Все больше народу скапливалось вокруг Майка, с ним заговаривали, будто его нужно было успокоить. Поверх всех этих голов Эдгар видел побледневшее лицо юноши.

– Ты идиот! – крикнул Эдгар, когда наконец протиснулся внутрь круга. – Полный идиот! – Майк поудобнее устроился на стуле, вытянул ноги и ухмыльнулся. Раненая рука была уже перевязана. Брит то и дело гладила его по волосам. Рюкзак с привязанным сверху спальником валялся около стула.

– Ты действительно полный идиот! – сказал Эдгар и постучал себя по лбу.

Майк, не выпуская из виду Эдгара, здоровой рукой нащупал на столике ключ и швырнул его Эдгару под ноги. Он рассмеялся, громко и на удивление пронзительно, так что Эдгар от неожиданности отпрянул, а ключ с семеркой на металлическом брелоке теперь лежал ровно посередине между ними.

Глава 26 – Мигающий младенец

Берлин, август, воскресный вечер. Лидия кушает рисовый пудинг и рассказывает о Женни, Майке, Яне и Алекс. Старик сидит на своем балконе. Сигнальная лампа стоит на подоконнике. Как навести порядок и сделать так, чтобы все люди и вещи вернулись на соответствующие им места.

Рисовый пудинг еще не совсем остыл, и я набираю себе полную тарелку. В середине делаю углубление и кладу туда кусочки мандаринов из банки. Сок скапливается у края, образуя тонкий ободок. Я равномерно посыпаю пудинг сахаром и корицей и втыкаю ложку почти вертикально, чтобы не полилось через край.

Сигнальная лампа на подоконнике перестала мигать. Она сразу реагирует, когда вокруг становится светлее или темнее. Ее стекло – желтоватое, почти оранжевое, а сверху приделан металлический треугольник, чтобы лампу можно было подвесить. На желтом стекле написано черными буквами: «СИГНАЛИТ».

Окно кухни выходит во двор. Слева от меня, в боковом флигеле, старик все еще сидит на своем балконе. Во второй половине дня он обычно загорает. И как правило одновременно слушает Моцарта, или Вагнера, или что-то другое, что кажется мне знакомым, хотя я и не знаю, что это. Когда старик открывает балконную дверь, сперва показываются дрожащие пальцы его левой руки, хватающейся за дверную раму. Правой рукой старик опирается на палку. Его ступни и голени – отечные, раздувшиеся, красные с синевой. Он ходит так, будто обут в ужасные тяжелые сапоги и при каждом шаге должен еще проверять, не колеблется ли под ним почва. Требуется много времени, чтобы старик уселся, сложив руки на набалдашнике палки или на коленях. Примерно через каждые полчаса он слегка передвигает свой стул соответственно положению солнца. Около четырех часов дня он повернулся лицом ко мне. На нем белые кальсоны и поверх них – купальный халат, глаза защищены темными очками. Пряди волос, обрамляющих его лысину, спускаются до воротника. Слушая концерт для гобоев, он, очевидно, заснул. Сейчас ровно шесть часов вечера.

Из-за жары я весь день чувствую себя разбитой. Ночами лежу без сна. Пыталась устроить сквозняк, но это не помогает.

Сегодня меня разбудили двое парней, которые гоняли по мостовой пустую консервную банку в аккурат перед нашим домом. Это было около пяти. Потом – шумная беседа двух ворон. Я могу поклясться, что они действительно беседовали. И напоследок зазвонил телефон, где-то рядом, – окна же везде открыты. Когда я наконец заснула, в дверь позвонил Ян. Он только что вернулся из ночного клуба «Трезор». Все смотрительницы туалетов и вахтеры утром спешили попасть домой. По случаю летних каникул сдвоенные смены отменили. И их рабочий день заканчивался в это время. Ян хотел показать мне лампу, которую они с Алекс стащили из строительного котлована на Бётцовштрассе. Ночь напролет они пропрыгали в своем танцевальном бункере, не расставаясь с этой сигнальной лампой. Что у них случилось потом, я не знаю. Ян сказал только, что их с Алекс отношениям пришел капут, что всё уже в прошлом и они расстаются, а в конце спросил, не может ли он пожить у меня, хотя бы пару дней. Но об этом я лучше расскажу позже.

Около одиннадцати явились Женни и Майк. Не прошло и недели с тех пор, как они вместе отправились во Францию. Левая рука Майка была забинтована и висела на перевязи. У меня хранился их ключ. Они снимают двухкомнатную квартиру этажом ниже, пополам с Алекс и Яном.

Во второй половине дня опять зашла Женни, одна. Полчаса назад она внезапно исчезла, и я не знаю, должна ли рассердиться и обидеться или, наоборот, истолковать ее исчезновение как знак беспомощности и, может, даже доверия ко мне. Раньше в такой ситуации я бы просто посмеялась.

Конечно, я рада, что эти ребята ко мне приходят. Теоретически я могла бы быть их матерью. Иногда мы действительно вроде как ощущаем себя одной семьей. Вот только они не замечают, что порой их внимание становится для меня утомительным. Они полагают, что должны заботиться обо мне, потому что у меня никого кроме них нет. На этом основании они, например, поместили в одну газетенку – в раздел «Знакомства» – мои данные. А с тех пор, как увидели у меня фотографию Патрика, настаивают, чтобы я ему написала. Хотя я много раз объясняла им, что Патрик как раз и был одной из главных причин, по которым я больше не могла выносить жизнь в Альтенбурге. Тот вечер с Холичек просто оказался последней каплей, переполнившей чашу моего терпения. Точнее, сама Холичек и ее шитая белыми нитками тайна. Кроме того, мой побег, как я всегда говорю, на самом деле был лишь первым шагом к тому, чтобы навести порядок в собственной жизни. И легкомысленно отказываться от раз обретенного порядка я не собираюсь, сколько бы Женни и три другие малявки не уверяли меня, будто одиночество – самое худшее, что может быть на свете. Я всегда думала, что совсем юные молодые люди относятся к подобным вещам по-другому. Тут еще важно то обстоятельство, с их точки зрения вообще не имеющее значения, что Патрик опять нашел себе женщину и новую работу.

Как бы то ни было, Женни явно проголодалась. Она открыла холодильник и крикнула:

– Интересно, когда ты сможешь все это съесть?! – Ее рука лежала на бортике решетчатого поддона, содержимое которого она в данный момент инспектировала.

– Я могла бы подогреть тебе лазанью, – сказала я. – Лазанью с овощами, оставшуюся с обеда.

Но она уже достала из морозилки пакетик Nasi-goreng[58] и вертела его в руках, пока не нашла инструкцию по приготовлению. Забракованная мною голубая блузка без рукавов для нее была явно великовата.

– Сковородка тоже сгодится, – сказала Женни. – Поешь со мной?

– А лазанью почему не хочешь? – спросила я.

И тут Женни обнаружила банку с вареньем.

– Мандарины! Можно? Там еще кое-что осталось. – Она опять засунула в морозилку Nasi-goreng.

– Моя матушка не делает никаких домашних заготовок, потому что на это уходит слишком много электричества, – сказала она, нагнулась и вынула банку с вареньем, чтобы посмотреть, что стоит за ней. – Мм, молочный рис! – Обеими руками она высоко подняла пакет с концентратом равенсбергского рисового пудинга. – Люююддя, ну-пожалста-пожалста! – Ящик для овощей слегка выдавался вперед. Поэтому холодильник не закрылся.

– У тебя есть корица, сахар и корица? – спросила она.

– Женни, – напомнила я, – холодильник! – Она прикрыла дверцу, просто надавив на нее, вынула из ящика нож для овощей, попыталась пропилить пакет вдоль линии отрыва и, когда это не получилось, оторвала уголок. – Где у тебя ведро? – спросила она. Я указала ей на мусорный мешок под раковиной.

В следующее мгновение она уже кричала:

– Ха, смотри-ка, яблоко! – На нем было большое коричневое пятно. Женни перерыла все другие яблоки и грейпфруты в корзинке. – Ну, пусть будет это, – сказала она и хлебным ножом разрезала яблоко на две половинки. – Это тоже выкинуть? – Я показала ей, куда выбрасываются пищевые отходы, попутно пересказав историю Яна, Алекс и сигнальной лампы.

– Когда ты еще под кайфом и тут все кончается, это как если бы насос вдруг перестал качать воду, – объяснила мне Женни. Она имела в виду танцы и ту гадость, которую они – молодежь – глотают, чтобы взвинтить себя. – Лампа на самом деле меня нервирует, – сказала она. – Дурацкая мигалка! Даже не глядя на нее, я ее чувствую. Зачем только они притаскивают домой такое барахло? Совсем меня заколебали.

– Лампа теперь для Яна заместо младенца, – сказала я. – И он будет с ней цацкаться по крайней мере до тех пор, пока не перестанет жить бобылем.

– Глупости! Что касается меня, то я так не думаю, – возразила она. – Во-первых, он уже опять как миленький нежится в постельке со своей Алекс, а во-вторых, я и кошку-то ихнюю зря терплю. Ишь ты, «младенец»! Только младенца нам не хватало! Когда этой штуковине недостает света, она начинает мигать. А это нервирует. – Женни крошила яблоко на ломтики. На ее правом плече – там, где сползла бретелька – в загорелую кожу впечаталась белая полоска.

Я спросила, что у Майка с рукой. Женни засопела.

– Он сейчас как раз собирает свои шмотки. Это я велела ему их собрать. Можно включить радио? – Она повернула колесико настройки. – Сперва он говорит, что, мол, о деньгах я могу не беспокоиться. А потом, через пять дней, его денежки вылетают в трубу. Я только злилась, когда он постоянно таскал меня по ресторанам и барам… Что это за станция?… Я так хотела увидеть Париж! А мы два дня кантовались в провинциальном Реймсе, бродили как хиппи по кладбищам. Теперь он делает вид, будто это я промотала все его сбережения. – Она опять выключила радио. – Майк вляпался между двумя дерущимися, вот ему и досталось, и вольно же ему было лезть на рожон, сам дурак дураком, а корчит из себя невесть что. – Женни открыла духовку и вытащила сковороду. – Тот водила, который согласился нас подвезти, был парень что надо, – сказала она. – Майк хотел ехать в Штутгарт, к своим предкам. Я говорю: никаких проблем, езжай, только без меня. Я наотрез отказалась ехать на грузовике, но Майк все равно стал расспрашивать водилу. Там стоял один грузовичок из Берлина, но он направлялся куда-то в Мееране,[59] если такое место вообще существует. «Вольво», с грузом испанских апельсинов из Франции. Эдди, водила, всю дорогу болтал. Говорил, что если перестанет болтать, то заснет. Мы, мол, должны развлекать его разговорами – рассказать ему пятьдесят анекдотов, пока будем добираться до Хермсдорфер Кройц. Майк, конечно, сразу взъерепенился и посоветовал ему включить радио. Ну вот… – Женни поставила средних размеров сковородку на плиту. – Когда мы доехали до Кирххаймер Драйэк, Эдди пригласил нас на ужин и собирался оплатить нашу ночевку в мотеле. Я нашла, что это очень мило с его стороны – пригласить парочку, у которой нет ни шиша. Еще раньше я рассказала ему историю с инструкторшей по плаванью. В общем, мы с ним нашли общий язык.

Я не понимала, о чем речь.

– Да брось, – сказала она, – ты не можешь не знать про инструкторшу по плаванию.

– Правда не знаю, – сказала я.

– Оно и видно, как ты меня слушаешь, – Женни поднесла к газу электрозажигалку. – Эта история случилась за день до того, как я получила свое первое удостоверение личности, – в апреле восемьдесят девятого. Мы с подружкой пошли в плавательный бассейн. И только хотели залезть в воду, как инструкторша потребовала, чтобы мы снова оделись и исчезли, потому что сейчас, мол, начнется тренировка. Я достала свои часы – у нас в запасе было еще как минимум минут двадцать. – Женни бросила на сковородку шматок масла, наклонилась и увеличила огонь.

– И вы не торопились уходить?

– Мы ведь заплатили за сеанс. И потом, наше время еще не вышло. Мы уже надели купальные шапочки. Внезапно нагрянула целая орда так называемых «пловчих-рекордисток». Они окружили нас, стали кидаться мячом. Я только думала: не плакать, не плакать… Все эти стервы чихать на нас хотели. Мы в итоге остались в воде, хотя и с разбитыми коленками. Когда на выходе надо было отдать ключ от гардеробного шкафчика, сидевшая за столом инструкторша еще сказала: «Спасибо». – Женни встряхнула сковородку с растаявшим маслом. – Тогда я впервые усекла, что значит общаться со взрослыми и каково это, когда об тебя даже брезгуют марать руки. Я хотела вечером рассказать обо всем маме, но когда она остановилась около моей постели, я уже знала, что не должна ей ничего говорить, потому что она восприняла бы случившееся еще хуже, гораздо хуже, чем я. Я не могла ее так расстраивать.

Женни бросила на сковородку ломтики яблока, на ходу стряхнула свои стоптанные сандалетки, ногой достала из-под этажерки напольные весы, взгромоздилась на них, опять соступила и повторила попытку во второй раз.

– Глянь-ка, – крикнула она, – просто невероятно! Пятьдесят точка пять. Не могу же я весить полцентнера! – Ее лопатки выпирали наружу как маленькие крылышки. – Пятьдесят один! Да посмотри же! – Она уступила мне место, а сама стала наблюдать за стрелкой.

– Шестьдесят восемь, – сказала я. – Весы исправны.

– Что? Ты весишь шестьдесят восемь кг? – Женни посмотрела на меня с чувством собственного превосходства.

Я опять задвинула весы под этажерку и еще раз спросила, что с Майковой рукой.

– Утром я даже не могла тебе это рассказать, потому что Майк все время перебивал меня, – сказала Женни, перешагнула через свои сандалии, поставила на стол вазу с компотом и пакетик корицы и пододвинула ко мне сахарницу.

– Он постоянно встревал между нами, – сказала она, – пока Эдди не посоветовал ему оставить меня в покое и дать наконец возможность что-то сказать. А когда это не помогло, Эдди попросту велел ему заткнуться. И знаешь, Лиди, он был совершенно прав, честно. – Женни быстро взглянула на меня. Я попросила ее взять вместо вилки деревянную ложку и уменьшить огонь.

– Когда Майк и я были вдвоем в номере мотеля, а Эдди еще сидел в ресторане, Майк напустился на меня: почему, мол, я рассказала ту историю Эдди, а не сперва ему. Додуматься до подобной идеи – вполне типично для Майка. Кроме того, он писает в душе…

– Так делают все мужчины, – сказала я.

– Майк нес всякую чепуху: например, что не станет мне препятствовать, если я захочу ночью подзаработать. Так прямо и ляпнул… Для меня это означало конец! – выкрикнула Женни. – Как-то я ему рассказала, – уже спокойнее продолжала она, – об одном человеке, с которым иногда встречалась, еще до того, как начались наши с ним – с Майком – отношения. Тот человек был уже старый, но симпатичный – очень галантный, и щедрый, и по уши втюрившийся в меня. Все, что бы я ни делала, ему нравилось. И он всегда совал мне вместо подарков деньги. От меня он почему-то ничего не требовал, и я думала, что, возможно, тут дело в его отцовских чувствах ко мне, мужском инстинкте защитника или в чем-то подобном. Но потом ни с того ни с сего он выдал мне такую свинскую брехню, в садомазохистском духе, над которой я бы только посмеялась, если б не он ее выдумал… И тогда внутри меня все сломалось, сломался весь его образ, сложившийся в моей голове. И вот об этом я как-то рассказала Майку, как потом оказалось, напрасно. С тех пор он думает, будто я от него что-то скрываю, какие-то садомазохистские игры или что он там себе навоображал со своей скотской ревностью. И все только потому, что тот старик давал мне деньги. В этом весь Майк. Только когда его привели наверх, я заметила, что была заперта в номере. Одна из официанток отвезла нас на своей машине в больницу и потом назад. Другая тем временем нашла кого-то, кто нас довез до Берлина. Этот новый шофер за всю дорогу не проронил ни слова и высадил нас в Ванзее, у станции метро.

Я ей посоветовала надевать что-нибудь под блузку, потому что иначе, когда она жестикулирует, у нее все видно.

– Не туда смотришь, – сказала я, когда Женни опустила подбородок на грудь. – Вот здесь, под мышками.

– Что, выглядит неаппетитно? – спросила она. – Там все так быстро отрастает, ужас, правда? – Внезапно она буквально бросилась мне на шею. Я едва успела вскочить со стула. И крепко обняла Женни, стала гладить ее по волосам. Мое левое плечо сделалось влажным. Только тогда я заметила, что Женни плачет. И тут она отстранилась – этот ее порыв был таким же неожиданным, как и первый. Я смешала сахар с корицей, накрыла для нас двоих стол и спросила, что она будет пить.

– То же, что и ты, – сказала Женни, перемешала рисовый пудинг с поджареными яблочными ломтиками и порвала пакет. – Подавать на стол в охлажденном виде, с мюсли, – прочитала она вслух и опять увеличила пламя. С банкой мандаринового джема в руке стала искать открывалку. Пудинговая масса на передней горелке уже забулькала. – Займешься этим? – спросила она, передавая мне банку и открывалку, и перемешала содержимое сковородки.

Вдруг Женни сказала:

– Может, ты и права, может, все к лучшему…

Когда я открыла банку, раздался звонок в дверь. – Это, наверное, к тебе, – сказала я и поднялась со своего места, только когда звонок повторился.

Женни пошла в прихожую. Я слышала, как она открывала дверь. Но никакого обмена приветствиями не последовало. Дверь снова закрылась. Я ждала. Потом окликнула Женни и в конце концов выглянула посмотреть, куда она подевалась. Кроме меня в квартире никого не было.

Я сняла с плиты рисовый пудинг, встала около входной двери и подождала еще. На лестничной площадке – тоже никого. Я выключила плиту и решила искупаться. Это всегда помогает. В ванне я поиграла с пустой бутылочкой из-под шампуня. Зажала ее ступнями и поставила на край ванны, потом сосредоточилась и ударила пальцами ноги так, чтобы она опрокинулась в воду. Это мой способ играть в бильярд – кстати, очень полезный для мускулатуры брюшного пресса.

Когда опять раздался звонок, я прямо в купальном халате побежала к двери. На коврике за порогом мигала та самая сигнальная лампа. Я перегнулась через перила – никого. Я отнесла сигнальную лампу в кухню и поставила на подоконник, где она тотчас перестала мигать.

Сейчас я уже съела целую тарелку пудинга, но все еще не знаю, что мне думать об этой странной акции. Набираю себе остатки тепловатой рисовой жижи. Сковородку, которая умещается в раковине, только если ее поставить наклонно, споласкиваю сразу. Потом наливаю воду в пустой пакет из-под пудингового концентрата, чтобы позже его было легче отмыть. И только потом возвращаюсь к своей тарелке.

Ни во дворе дома, ни в квартире этажом ниже не слышно ни звука. Если бы эти четверо были моими детьми, я упрекала бы себя, считала бы себя виноватой в том, что они до такой степени безалаберны и хаотичны. Или утешалась бы тем, что их поведение обусловлено районом, где они живут, трудным возрастным периодом, а то и просто жарой.

Старик из флигеля напротив все еще спит. Проснувшись, он, наверное, удивится тому, что день уже клонится к вечеру. Найдет в этом для себя идеальное оправдание. Хотя, может быть, он уже не нуждается ни в каких оправданиях. Весной он всегда раскладывал на балконе недозревшие зеленые бананы. Время от времени пододвигал их к себе изогнутой рукоятью трости, ощупывал и после опять отодвигал. Сейчас краешек его купального халата слегка шевелится. Наверное, у него болят кости. Я при такой жаре не могу заснуть даже в кровати, он же умудряется дремать на своем жестком стуле. У него затекут прежде всего затылок и плечи, ночью он будет, как и я, лежать без сна, слушать музыку, удивляться мигающему огоньку в моем окне и спрашивать себя, что бы это могло значить. Может, такая лампа действует даже успокаивающе. Если закрыть глаза, она может действовать успокаивающе – ведь успокаивало же меня раньше тиканье будильника. Тогда мне было одиннадцать, и двенадцать, и тринадцать лет, и я тоже ничего не рассказывала своей маме, не потому, что боялась ее, а просто потому, что думала: она воспримет случившееся еще хуже, чем я, я не могу ее так расстраивать. Но потом, по совершенно другим причинам, она все-таки разошлась с моим отцом.

Когда доем пудинг, я первым делом помою тарелки и пакет из-под рисового концентрата. Лампу «СИГНАЛИТ», может быть, уберу в шкаф, засуну между зимними вещами или пристрою где-нибудь в ванной и включу там свет. Завтра утром надо будет отнести вниз пакет с мусором – по понедельникам приезжает машина, которая разгружает желтый мусорный контейнер. Заодно поставлю сандалии Женни на коврик перед ее дверью, и «СИГНАЛИТ» – туда же. Если Яну – теперь, когда к нему вернулась Алекс, – уже не нужен его «младенец», пусть сам отнесет его туда, откуда взял: в строительный котлован на Бётцовштрассе. Это было бы наилучшим решением, в результате которого всё вернулось бы на свои места.

Глава 27 – Не тот мужчина

Как Патрик уходил от Данни. Сцена в гостиной. Письмо Лидии, прибавившей в весе. Тино, Терри и монстр.

Патрик расположился в большом сером кресле перед сломавшимся телевизором. Слева от него – окно, справа – обеденный стол, возле которого на стуле, спиной к Патрику, сидит Данни. Посуда, оставшаяся после ужина на трех человек, еще не убрана. Два из четырех желтых шаров висящей над столом люстры заливают комнату матовым светом. Под ними горит свеча. Из соседних квартир доносятся приглушенные звуки телепередачи.

Данни подносит сигарету к свечке. Потом поворачивается, опершись левой рукой о спинку, и залезает на сиденье с ногами, так что ее пятки оказываются на самом его крае.

Патрик надевает черные полуботинки, ослабляет шнуровку на правом, выравнивает концы шнурков и завязывает двойной узел. Затем проделывает то же с левым ботинком. И спрашивает:

– Тино уже спит?

Данни пожимает плечами. Правой рукой она обхватывает пальцы сперва одной ноги, потом другой, будто хочет согреться.

– Знаешь, что мне сказала о тебе Билли? «Он потерял работу и искал новую. От него сбежала жена, но он нашел новую. Чего же он еще хочет?» – вот что сказала Билли. – Данни пускает колечко дыма в сторону закрытой двери.

– В Корен-Салисе[60] нам было хорошо, правда?

– Замечательно, – говорит Патрик.

– Мне иногда приходится чуть ли не силком подталкивать Тино к его счастью. Дети нуждаются в жестких рамках, чтобы в их пределах свободно двигаться.

– Нам повезло с погодой.

– То, что он залез к тебе на плечи, Пат, это было гораздо больше, чем просто первая трещинка во льду недоверия, ты не находишь? А как вы с ним вдвоем сидели на веслах, как он слушался тебя и как старался… Чудо да и только! – Она почесывает свою голень и на мгновение касается подбородком колена. – Для него это будет ужасно.

Патрик соединяет руки на животе. Но тут же снова кладет их на подлокотники кресла.

– Ты еще должен позвонить своему другу Энрико, – говорит Данни. – И надо же, чтобы все произошло именно сейчас, когда я уже начала привыкать к нему! Два узла грязного белья как повод для знакомства – это и в самом деле уникальный случай! Я до сих пор не знаю, что это была за зеленая дрянь. Как будто он набил все карманы березовыми листьями или искрошенной брюссельской капустой. А как он стоял здесь, в перепачканной майке, с раззявленным ртом, будто его вот-вот опять вырвет… Я даже подумала, что ослышалась, когда он опять заговорил о своем раке желудка. Для писателя у него слишком мало фантазии, ужасающе мало. Ты никогда ему об этом не говорил? А правда ли, что он такой знаток Китая и Шопенгауэра… Трудно судить, сами-то мы знаем об этих предметах слишком мало. Спасибо и на том, что он не стал рассказывать байки про Бразилию… – Данни сует ноги в большие коричнево-клетчатые шлепанцы, стоящие перед ее стулом. – Его даже нельзя попросить накрыть на стол. Он непременно что-нибудь разобьет, а вилки и ножи разложит так, как кладут палочки для игры в микадо. Я удивляюсь твоей снисходительности. Правда удивляюсь. Только потому, что он клянется, будто между ним и этой ненормальной ничего не было? А если он тебе врет, если все-таки было? Может, в свое время она просто захотела с ним переспать?

– Нет, – говорит Патрик и поджимает губы. – Наверняка нет.

– Да откуда ты знаешь… – Данни правой ступней потирает свою левую лодыжку и потом сует ногу обратно в шлепанец. – У Терри опять блохи. – Она закидывает одну ногу на другую. Правый шлепанец держится только на кончиках пальцев. – Я постоянно спрашивала себя, как женщина может дойти до того, чтобы убежать от тебя – дай же мне закончить, – причем не к кому-нибудь, а к такому вот типу. Удивительно. Каждый раз, когда он заявляется сюда, я себя спрашиваю, как…

– Лидия…

– Не надо! Прошу тебя, Пат. Не произноси здесьее имени.

– Я только хотел сказать, что она ушла от меня не без причины. – Он быстро взглядывает на Данни.

– Пат, – она гасит сигарету о блюдечко. – Представь – есть некий тип, который через каждые две фразы повторяет, что собирается покончить с собой. Это господин Энрико Фридрих, человек, который хотел бы видеть себя писателем. И вот другой человек усаживается рядом с ним, берет за руку и терпеливо объясняет, почему ему не следует так поступать. Этот другой человек – ты. Неделю за неделей ты подбадриваешь его, рассказываешь ему, сколько всего хорошего есть в жизни, пытаешься освободить его от страха. Говоришь, что он может претендовать на получение денежного пособия, это точно, может даже получить какую-то сумму на приобретение новой стиральной машины. – Данни поднимает три растопыренных пальца. – Он, однако, находит особое удовольствие в том, чтобы охаивать все, что ему предлагают. В этом – его истинное призвание и его хобби. Он, мол, не имеет ни одного близкого человека, ни работы, ни друзей – ничего, ничего, ничего. Мне все это представляется крайне удручающим, по крайней мере для тех, кто в данный момент находится с ним рядом. А в довершение он еще облевывает чужую постель и рыдает так, что его душа чуть ли не расстается с телом, – потому, видите ли, что чувствует себя одиноким. И если в конце концов кто-нибудь скажет, что, мол, может и вправду самое лучшее для него – осуществить то, о чем он все время болтает, то, боже мой, что ж в этом удивительного? И ведь ты ему этого не сказал. Ты поделился своими мыслями с ней. Ну и что тут такого? Ты ведь не говорил, что обрадуешься его смерти. Абсурд какой-то! И потом, ни один из тех, кто постоянно болтает о подобных вещах, никогда их не делает. Это тоже важный момент. Тот, кто действительно хочет совершить такое, об этом не говорит. Или я ошибаюсь? Разве не так, Пат?

– Да, так бывает чаще всего, – подтвердил он, не глядя на нее.

– И ты считаешь, что такое могло быть причиной? Что можно бросить мужчину, с которым ты прожила много лет, только потому, что он сказал об одном общем знакомом: этот, мол, ни на что больше не способен? Из-за нескольких справедливых слов? И ведь ей даже не хватило мужества посмотреть тебе в глаза! Она просто нацарапала на клочке бумаги «Прощай» и смылась! А ты, между прочим, был прав! И сегодня это еще очевиднее, чем тогда! Энрико действительно ни на что больше не способен! – Данни несколько раз хватается за свои локоны, заправляет их за уши и тянет вниз. – Я только ставлю вопросы, Пат, ничего больше. И все, что мне известно, я знаю от тебя. Ты сам мне все рассказал. Я ничего не выдумываю! Или вспомни ту историю с театром, с уборщицей-чешкой, из-за которой фройлейн Шумахер потом две ночи не могла спать – и в результате ходила с кругами под глазами, будто ты наставил ей синяков. Разве это преступление – позволить, чтобы кто-то убрал за тобой? Я ничего не выдумываю, Пат, а люди, как правило, не меняются. – Данни высвобождает свои пальцы, запутавшиеся в волосах. – Что бы ты тогда сделал, если бы застал ее у Энрико, если бы она не успела сбежать и от него? Я никогда тебя об этом не спрашивала. И как ты можешь думать, будто рождение ребенка разрешило бы все ваши проблемы? Тебе что – все равно, от кого иметь ребенка? Как храмовому павиану из Бангкока? Им, павианам, тоже важны лишь собственные гены.

Патрик ерзает в кресле, соскальзывает пониже и слегка наклоняется вперед.

– Прости меня! – говорит она. – Ну, прости… Ты больше ничего не поешь? Салат, выходит, я готовила зря.

Патрик сидит в неудобной позе, на самом краешке сиденья. Он говорит:

– Завтра я позвоню монтеру.

– Зачем?

– Потому что телевизор сломался.

– Да, но почему ты должен ему звонить?

– Данни…

– Я спрашиваю, почему именно ты? Почему это не могу сделать я?

– Потому что я обещал, что сам с этим разберусь. Обещал Тино.

– Ну и что ты скажешь монтеру? Чтобы он перезвонил и договорился лично со мной? Или что? Я тебя не понимаю… Ты как будто не думаешь о том, что собираешься делать. Наверное, в этом вся загвоздка. Ты просто не думаешь. Я ведь не требую, чтоб ты подумал о нас. Ты в принципе должен думать. Вот и все.

Данни подносит к свече новую сигарету.

– Ты так мне ничего и не скажешь? Или ты вдруг стал сторонником толерантности?

– Что, по-твоему, я должен сказать?

– Ну, например, напомнить ту сентенцию о моряке, который гибнет из-за свечки…[61]

– Я полагал, ты терпеть ее не можешь?

– Бывают вещи и похуже, – говорит она. С каждым произнесенным словом из ее рта выпархивает колечко дыма. – А знаешь, почему ты мне с самого начала понравился? Потому что в свой самый первый день в редакции сказал: «Лучше всего так и стой».

Данни ставит правую ногу на носок, одновременно отодвигая ее за левую пятку. С сигаретой во рту она поднимается, опираясь на стол и на спинку стула.

– Или так. – Данни меняет положение ног. – Помнишь? Почти на всех сделанных тобой фотоснимках я стою в такой позе.

Патрик кивает. Она опять опускается на стул.

– Я думала, наконец-то нашелся кто-то, кто действительно видит меня и знает, что всякой женщине нравится, когда с ней обращаются как с женщиной. И для кого я не должна вешать над раковиной свой диплом, чтобы он понял: я тоже кое-что могу, не только мыть посуду. – Она щелкает ногтем большого пальца по сигаретному фильтру. – А знаешь, когда я впервые разочаровалась в тебе, всерьез разочаровалась? Когда Бейер сказал, что фамилии наших сотрудников не должны упоминаться в газете, потому что нам угрожали фашисты и панки.

– Они угрожают нам до сих пор.

– Но я имею в виду тогдашнюю ситуацию, когда ты не стал протестовать против решения Бейера. Я почувствовала, что меня предали. Не только ты. Я тогда чуть не свихнулась – помнишь? – из-за крокодильих глаз. А ты просто струсил.

– Я боялся не за себя.

– Знаю, именно в то время она переехала жить к тебе. Я бы на ее месте потребовала, чтобы фотографии печатались с указанием твоей фамилии. Ее не удивляло, что это не так?

– Нет.

– Я надеялась, из нас с тобой получится хорошая пара, мы ведь давно знаем друг друга. А в таких случаях люди подходят к совместной жизни реалистичнее, их отношения – не стопроцентная неизвестность; может, это и не великая любовь, но все-таки… Любовь можно вырастить, выпестовать. А как здорово ты умел обращаться с Тино… И потом, мы ведь не такие, как большинство других, которые думают, что главное – их карьера, и если в этом плане все о'кей, то уж с кем отпраздновать канун двухтысячного года они как-нибудь найдут.

– Данни, я бы хотел и дальше вам помогать. Я буду присылать деньги, для Тино.

– Опять начинаешь?

– Тебе будет трудно, одной с мальчиком. От Мартина ты ведь не получаешь ничего – или, во всяком случае, слишком мало.

– Ты, Пат, невероятно непонятлив, просто аж оторопь берет! Сколько, по-твоему, марок должна я дать Тино, когда он спросит, куда ты подевался, – сто или двести? На самом деле мне надо было тебе сказать: порви, пожалуйста, это письмо и выброси обрывки подальше, или давай сожжем его вон в той пепельнице – той, что стоит там. – Она кивком показывает на телевизор. – Интересно, что бы ты сделал, если бы я потребовала у тебя такое? Что бы ты сделал, если бы я потребовала, чтобы ты, не читая, порвал письмо или сжег его? – После паузы она говорит: – Ну?

– Данни…

– Я только хочу сказать, что могла бы выбросить его, даже не показывая тебе. И разве оно не могло потеряться, куда-нибудь запропаститься на почте? Имя отправительницы я видела. Она даже не постеснялась его надписать. Ты когда-нибудь задумывался над тем, что, собственно, у вас с ней произошло? Или я должна тебе объяснить? Так да или нет? Когда я сказала, что ты ни о чем не думаешь, я имела в виду и это тоже. Ты сам говорил мне, что эта женщина больна, но ты непременно хотел доказать кому-то, что с ней можно жить, что ее можно «разбудить», по твоему очаровательному выражению, что с ней можно иметь детей и вообще наслаждаться полнейшим счастьем. Это в тебе говорило твое тщеславие. И еще ты как-то сказал, что завоевать ее непросто. Ты сравнивал ваши отношения с сибирскими деревьями, сибирские деревья растут медленно, но нормальные пилы ломаются об их древесину – или я что-то путаю? Я только все время спрашивала себя, зачем ты мне это рассказываешь. Может, мужчины и вправду так мыслят. Но почему я должна выслушивать подобные излияния? Я-то не желаю этого знать! – Данни постучала по своей голове костяшками пальцев. – Я-то отлично все понимаю. У меня тут все разложено по полочкам, все. Ты вообще сознаешь, что был ее «провинциальной любовью»? Хочешь знать, что это означает? Я думала об этом. Все очень просто: в Альтенбурге не было никого лучше тебя. Ты стал для нее временным пристанищем, необходимой зацепкой. Она согласилась жить с тобой, потому что кроме тебя вообще никого не имела. Только поэтому. В Берлине же, где Лидию Шумахер окружала бы толпа поклонников, она и не взглянула бы в твою сторону. Вот что она хотела продемонстрировать своим уходом. Я-то все понимаю! И уколы твоему самолюбию она наносила не просто так, а чтобы показать, за кого она тебя держит на самом деле. Шаг за шагом она разрушала твое представление о себе, а сама всегда сохраняла самообладание; и называла тебя «трепачом» – не резким тоном, нет, а как бы между прочим, как бы давая понять, что ничего уже от тебя не ждет, ты сам это говорил. И так продолжалось, пока до тебя наконец не дошло, что она больна. Женщина, у которой пять лет не прекращаются головные боли… О чем тут вообще говорить… Эти западные дамочки все не выдерживают…

– Она никакая не…

– Ну и что? Она ведет себя как они. У нее не все дома. Даже Энрико это заметил. Когда жена этого болванчика из ландтага – Холичек, или как там ее зовут, – когда она намекнула ему, что с фройлейн Лидией Шумахер не все в порядке, тогда даже у него в мозгу что-то щелкнуло. А иначе, как думаешь, зачем бы она от него ушла? Сбежала она только потому, что испугалась этой Холичек, на которую ее притворство не действовало. Спроси своего друга Энрико. Он-то это усек. Холичек видела Лидию насквозь, ведь она психиатр. Ты что, забыл? – Данни наливает себе чай.

– Тебе тоже?

Патрик качает головой. Данни быстро выпивает чай и ставит чашку на блюдце.

– Но несмотря на это я ей завидовала. Потому что все, что ты рассказывал о ней, по сути было объяснением в любви. И потому что у нее «ноги от шеи растут»!

– Данни!

– Тебе не нравится? Речь идет о том, что у нее бедра на три или четыре сантиметра длиннее, а талия – на один-два сантиметра уже, чем у меня. Вот и все! И ты был настолько бестактен, чтобы сказать мне: «У нее ноги от шеи растут»! Что ж, по крайней мере теперь я знаю свои недостатки.

– Мне очень жаль, Данни.

– За что ты извиняешься?

– Мне правда жаль.

– Что это значит?

– Что мне жаль.

– Я не понимаю, о чем ты! Я тебя спрашиваю, что значит твоя фраза? – Данни придвигает блюдце к краю стола и гасит в нем сигарету. – Может, все-таки объяснишь? Ты хочешь сказать, что до полудня вчерашнего дня любил меня, а после полудня жизнь с Тино и со мной вдруг сделалась для тебя невыносимой? Так?

– Я хочу сказать только то, что мне жаль, – ответил Патрик. – А она, между прочим, растолстела.

– Чтоо?

– Она написала, что поправилась. Почти десять кило…

– Десять?

– … прибавила в весе.

– Боже мой, целых двадцать фунтов? И с каких это пор тебе нравятся толстухи? Может, мне надо было есть побольше сладкого, вместо того, чтобы заниматься гимнастикой и ходить в сауну? Что бы человек не делал, он все равно ошибется – тоже далеко не новая истина.

– Ты ни в чем не ошиблась. Это вообще не имеет к тебе никакого…

– Не надо, Пат, замолчи, прошу тебя…

– Может, это судьба. Может, эта женщина – просто моя судьба, – говорит он.

Повисает тишина, а потом Данни шепчет: «Какая же я дура…» Закрывает глаза руками: «… что люблю такого…»

Патрик не сводит глаз с пустого телеэкрана, в котором отражается комната.

– Теперь, наверное, Тино уже спит, – говорит Патрик. Упершись каблуками в пол, он несколько раз ударяет носками ботинок друг о друга.

– Так я тебе позвоню, да? – он встает, обходит вокруг кресла, берет свой чемодан и черную дорожную сумку.

– Ну, всего хорошего, Данни. – Он смотрит на ее несоразмерно большие шлепанцы, на лодыжку с крапинкой блошиного укуса, на кисти рук, пальцы без колец, длинные лакированные ногти… Выходя, задевает сумкой – язычком молнии – о рифленую поверхность стеклянной двери. Слышно, как защелкивается замок.

Данни по-прежнему сидит у стола. Вдруг детский голос, подчеркивая каждый слог, зовет: «Мум-ми, мум-ми!» И почти тут же одна из дверей распахивается. Данни, смочив слюной большой и указательный пальцы, гасит свечу. «Мум-ми!» – кричит Тино, врываясь в комнату и оглядываясь по сторонам. Он одет в белую с голубыми колечками пижаму.

– Что такое? – спрашивает Данни, вытирает пальцы о рукав и встает. Тино бежит к ней, раскинув руки. Она подхватывает его, прижимая к себе, относит в другую комнату и захлопывает изнутри дверь. Если не считать шума телевизора в соседней квартире, ничего больше не слышно. Внезапно на стуле Данни неизвестно откуда появляется маленький песик, фокстерьер, который со стула тут же прыгает на стол. Пес жадно набрасывается на остатки ужина. Его чавканье прерывается только тогда, когда он, вытянув вперед шею, заглатывает очередной кусок. Каждый раз, прежде чем продолжить поглощение пищи, пес облизывается и бросает виноватый взгляд в сторону только что захлопнувшейся двери. И еще иногда почесывает задней лапой шею. Через несколько минут он покидает место обильной трапезы, перепрыгивая на серое монструозного вида кресло, и, как кажется, совершенно исчезает в его недрах.

Глава 28 – Снег и мусор

Владелец таксопарка Рафаэль рассказывает о неприятностях, связанных с неким писателем и с печкой. Энрико Фридрих изменил свое имя и хочет сломать себе ногу. Подлецы-соседи. О том, что счастливым можно быть везде.

Было уже начало первого, когда Петра и я вернулись из Лейпцига, где отмечали день рождения ее брата. В поисках места для парковки я объехал чуть ли не весь Шперлингсберг – район, в котором мы поселились около года назад. Мне показалось, что в кустах около нашего подъезда мелькнула фигура в длинном пальто – а ведь все это, надо вам сказать, происходило в середине августа. Когда мы с женой, наконец, нашли место для машины и вернулись к своему дому, я снова увидел тот же силуэт, судя по его виду, мужской.

– Только не бойся, – сказал я и за руку притянул к себе Петру. – Тут прячется эксгибиционист. – Она не поняла. – Экс-ги-биционист, – повторил я и зажал в кулаке тяжелую связку ключей. Перед нашим подъездом свет не горел. Перед соседними – тоже.

– Добрый вечер! – крикнул мужской голос. – Она опять не хочет ничего делать. Ей, видите ли, ничто не по нраву! – Фигура шагнула к нам и подняла голову. И вытянула вперед одну руку, будто указуя перстом на что-то у своих ног.

– Это вы, герр Фридрих? – спросила Петра.

– Иногда не успеешь сосчитать до трех, – сказал он, – как она уже сделает все свои дела. Но сегодня, как назло, – нет. А ведь того и гляди пойдет дождь.

– Ах, – сказала Петра, – надо же! Такого я еще никогда не видала – кошка на поводке. – Животное нырнуло в траву, но светлый ошейник отчетливо выделялся на фоне газона.

– Это практично, – сказал Фридрих. – Сама она ни за что не выйдет из дому. Слишком пуглива. Но мне-то нужно хоть иногда глотнуть свежего воздуха.

Даже с двух метров я чувствовал, как от него разит – скорее всего, водкой. Сверх того, его купальный халат – ржаво-коричневый с узором из серых листьев – распространял вокруг запах больницы.

Петра присела на корточки и поманила кошку пальцем. Но та с достоинством отвернулась.

– Как ее зовут?

– Киска, – ответил он. – Вообще-то это кот – точнее, существо, когда-то бывшее таковым.

– Вот как? – Петра подняла глаза и с недоумением уставилась на выставленную вперед ногу Фридриха. – Что же вы тут делали?

– Множественный перелом, – пояснил он, приподнял полу халата и постучал по гипсу. – Слишком легкие кости, адская боль! – Из его рта прорвались какие-то хлюпающие звуки. Одна штанина кальсон была обрезана выше края гипса.

– Боже мой! – ужаснулась Петра.

– Из-за печки, – продолжал он. – Я хотел ее разобрать, пытался вывезти большой обломок на тележке, но оступился и… – Фридрих взмахнул рукой, ударил ребром ладони по загипсованной голени и прищелкнул языком. – А тот кусок как упал, так до сих пор и валяется в прихожей.

– Мы свою печку сохранили, – сказала Петра.

Фридрих ухмыльнулся.

– На всякий случай…

– На всякий случай, – подтвердил я. – Это единственное, что будет функционировать, если откажет отопительная система. – Фридрих скривил рот и пожевал нижнюю губу.

– Что ж, хорошо, – сказал он, – отлично.

– А что с табличкой на вашей двери? – спросила Петра так, будто обращалась к коту. – Я думала…

– Генрих – просто онемеченный вариант моего прежнего имени. Я хотел позаботиться об этом уже теперь. Лучше урегулировать такие формальности прежде, чем все начнется.

– Что начнется? – не поняла она.

Он пристально посмотрел на меня. И сказал с раздражением:

– Карьера.

– Но ведь Энрико – хорошее имя, – сказала Петра и снова подняла глаза. – А я уж было подумала, что к вам переехал какой-то родственник.

Кот больше не обращал ни малейшего внимания на протянутую к нему руку Петры и шевелящийся палец.

– Я только онемечил его, – повторил Фридрих и опять пожевал нижнюю губу. Своей загипсованной ногой он скреб по бордюрному камню, будто хотел счистить грязь с подошвы.

– Вас еще мучают боли? – спросил я.

– С модными именами плохо то, что ты никогда не знаешь, какой, собственно, язык за ними стоит, – сказал Фридрих. – Для меня в данном случае важен только язык, больше ничего.

– Ах вот как… – протянула Петра.

– Только не подумайте, – сказал он, – что мною двигали националистические чувства, речь совсем не о том.

– И над чем вы сейчас работаете? Ваяете что-то вроде «Будденброков» или «Гамлета»?

– Лучше оставьте киску в покое. А то вот-вот пойдет дождь…

Петра тотчас вскочила на ноги.

– Я работаю над несколькими вещами одновременно, – объяснил Фридрих. – И получается, что одно подгоняет другое. Они ведь не дают человеку оставаться последовательным. Издательства, я имею в виду.

Петра кивнула.

– Я тоже когда-то писала…

Мы какое-то время наблюдали за котом, неуклюже копошившимся в траве.

Потом Петра сказала: «Ну, доброй ночи», – и протянула Фридриху руку.

– Доброй ночи! – сказал и я.

– Вам также, – откликнулся он.

Едва мы с Петрой легли в постель, и в самом деле пошел дождь. Я спрашивал себя, неужели Фридрих и его кот все еще бродят по улице: судя по отсутствию каких-либо звуков в подъезде, наверх они не поднимались…

Петра сказала, что мы тоже должны разобрать печку и навести порядок в угольном подвале. До того, как мы сюда переехали, я обновил всю квартиру, но Петра настояла, чтобы мы сохранили печку, раз уж привезли с собой уголь.

– Фридрих сегодня изрядно нагрузился, – сказал я.

– Он всегда отличался по этой части, – сказала Петра. – А теперь так и вовсе чуть ли не умывается французским коньяком.

– Точно! Это был коньяк, – сказал я и попытался изобразить, как Фридрих прищелкивал языком.

Неприятности с Фридрихом, которого теперь уже не называли Энрико, начались в конце сентября, в среду. Около четырех часов дня Петра позвонила ко мне в диспетчерскую. Она хотела, чтобы я немедленно приехал домой. Я был один в офисе и спросил, как она себе это представляет – кто будет отвечать на телефонные звонки. Она сказала, что ей на это плевать, что до моего появления она из квартиры не выйдет, и бросила трубку. С тех пор как дела в моем бизнесе пошли лучше, а особенно со времени нашего переезда из северной части города в Шперлингсберг, подобные перебранки между мной и Петрой стали редкостью. Да и о разводе больше не было речи.

Когда около шести я вернулся домой, Петра лежала поперек нашей двуспальной кровати. Из ее объяснений я разобрал только, что какой-то человек подкараулил ее на лестнице и спросил, не может ли она сломать ему ногу. Кого конкретно она имела в виду, я так и не понял.

– Фридриха! – крикнула в ответ на мой вопрос Петра. – Фридриха – кого же еще?

В таких ситуациях ее скулы, казалось, обозначались отчетливее и на висках проступали вены. На мгновение жена напомнила мне ту боснийку, фото которой поместили на местном сайте после того, как она выбросилась из окна приюта для политических беженцев.

Я попытался прижать к себе Петру или по крайней мере удержать ее руки. Давид, которому на днях исполнилось шестнадцать, вышел в коридор и прошествовал на кухню. Я услышал, как хлопнула дверца холодильника. Затем, не удостоив нас ни единым взглядом, он вернулся к себе в комнату. И локтем прикрыл за собой дверь. Хорошо еще, что музыка у него в тот день играла не особенно громко.

– Фридрих был пьян в стельку, – рассказывала Петра. – Ты только представь – мы с ним сталкиваемся лицом к лицу около нашей двери, и он спрашивает у меня такую вещь! Мол, как преподавательница биологии я должна знать… – Она всхлипнула, когда я поцеловал ее дрожащую руку. – …И могу дать ему необходимую справку. А именно: я должна показать ему то место, где легче всего ломается кость. Но он не сказал «ломается», а прищелкнул языком, так противно!

– Вот так? – спросил я и изобразил этот звук.

– Ах, перестань! – крикнула Петра, и ее лицо исказилось гримасой отвращения. Я привел ее в гостиную, усадил в кресло и взял ее руки в свои.

– Он, может, полагает, что я только о том и думаю…

– Как он себе это представляет? – спросил я, стараясь придать своему голосу ровное, приглушенное звучание.

– Я тоже задала ему этот вопрос, – она обхватила меня руками за шею и приблизила губы к моему уху. – Но он лишь завел свою волынку сначала: мол, самому человеку трудно такое сделать, а кроме того, лично он плохо представляет себе собственное анатомическое устройство. Нет, ты только вообрази!

Я погладил Петру по спине.

– Может, он просто хочет, чтобы его опять признали больным, – предположил я. – Тогда он сможет и денежки получать, и писать романы.

Я попытался высвободиться из объятий Петры. Но она держала меня слишком крепко. Ее плечо каким-то образом оказалось под моим подбородком.

– Я ни с кем не могу поговорить, даже с тобой, – пожаловалась она. И после паузы прошептала: – А завтра он снова сюда заявится… – Она подняла лицо и втянула ноздрями воздух. – Боже! – вырвалось у нее. Это прозвучало как всхлип.

Петра сказала, что Фридрих теперь отпустил бороду и выглядит еще более одутловатым, чем раньше. Гипс с него, правда, уже сняли, но он по-прежнему ходит в купальном халате.

– А чего стоит его запах!

– От него все так же разит французским коньяком? Она кивнула.

– И еще шнапсом.

– Не переживай, – сказал я, как только вновь получил возможность двигать головой. Мы с ней тяпнули по рюмочке коньяку. И я отправился на третий этаж.

«Генрих Фридрих» – значилось печатными буквами на табличке, прикрепленной под его звонком. Когда я позвонил в первый раз, ничего не произошло. После второго моего звонка в соседней квартире включили пылесос, который начал тыкаться изнутри во входную дверь. Полчаса спустя я опять поднялся на два этажа и постучал. Я не был уверен, действительно ли уже при первом моем посещении коврик для вытирания ног отсутствовал. За моей спиной фрау Воден открыла дверь и веником смахнула грязь с порога. Мы с ней кивнули друг другу.

Около десяти вечера я занял пост у двери нашей квартиры, чтобы не пропустить момент, когда Фридрих пойдет выгуливать своего кота.

Давид спросил, нужна ли мне помощь.

– Удостоверение инвалида – в этом, естественно, и было все дело! – сказал он. – Такие что угодно изобретут, если припрет к стенке!

Я спросил, кого он имеет в виду под «такими». Давид ткнул большим пальцем вверх.

– Да все эти чокнутые, вроде Фридриха.

Петра лежала на кровати и читала. Я слышал, как она перелистывает страницы. Но внезапно она оказалась передо мной и по-детски сказала:

– Мне страшно. – Я обнял ее за талию, посадил к себе на колени. И держал крепко-крепко, пока у меня не затекли ноги.

На следующий день я встретил ее в конце рабочего дня, у школы, и сам отвез домой. Форточка в туалете Фридриха была распахнута, но дверь он мне не открыл. В ближайшие недели он тоже оставался для нас невидимым. От фрау Хартунг, которая живет над нами, я узнал, что Фридрих по вторникам и пятницам ходит с сумкой-тележкой в супермаркет. И потом, как хомяк, с трудом втаскивает свою добычу – позвякивающие бутылки – вверх по ступенькам.

Однажды в субботу, в середине ноября, я-таки разломал нашу маленькую печку – кафельную плитку, шамотные кирпичи, дымоход, цокольные камни, жестяные части, дверцу, колосник сложил в нашем подвале, а остальное выбросил в мусорный контейнер. Я как раз выходил из душа, когда в дверь позвонили.

Лицо Фридриха казалось распухшим. Волосы прилипли к голове и блестели, будто он промок под дождем. Сквозь редкую черную бороденку просвечивал бледный подбородок. Шея была обмотана красным кашне, а в обеих руках он держал большой туго набитый конверт.

– Ваша жена хотела почитать вот это, – сказал он. Я его поблагодарил. Его грудь и живот отчетливо вырисовывались под обтягивающим спортивным костюмом. На сей раз Фридрих не распространял вокруг себя никакого запаха – по крайней мере зловонного. Он кивнул и повернулся, чтобы уйти. На босых ногах у него были надеты купальные шлепанцы. Полосатые сине-оранжевые подошвы, которые поочередно хлопали его по пяткам и скрипели, соприкасаясь со ступеньками, смотрелись как предупредительные полосы на кузове грузовика.

– Фридрих, – констатировала Петра, не поднимая глаз. Она отдыхала в кресле, зажав между коленями пылесос.

Я вынул рукопись из конверта. «Молчание» – значилось на верхнем листке; ниже, более мелкими буквами: «Роман». И еще ниже, опять более крупным почерком: «Генрих Фридрих».

Ну, скажу я вам, – это было нечто… Я ничего не понял. Хотя наудачу раскрывал его рукопись в разных местах. Я не понял ни единой фразы. Точнее, я, собственно, и не находил фраз – только нанизанные друг на друга слова и между ними рукописные поправки. В нескольких местах на полях Фридрих переписал заново целые абзацы. Имя Энрико на конверте было зачеркнуто. Наклейку в нижнем углу слева он содрал.

– Так он теперь коротает все свое время, – сказала Петра.

Я еще раз заглянул в конверт. Но больше ничего не нашел.

– Даже не знаю… – ответила Петра, когда я спросил ее, что она думает по поводу только что прочитанного. – Не могу тебе ничего сказать, при всем желании не могу!

Мои впечатления были в точности такими же.

– Знаю только, что от этого сильно портится настроение, – сказала она. – Хорошо бы объяснить ему, что так он ничего не добьется.

– Ты думаешь, у него совсем нет таланта? Или он все-таки мог бы написать что-нибудь красивое?

– Вряд ли, – сказала она. – Зря я тогда выбросила свои опусы. Они были не вовсе безнадежными; мне говорили, что я не лишена литературных способностей. Тебе бы они определенно понравились.

Я спросил, что она имеет в виду.

– В них по крайней мере присутствовал момент напряжения, интриги. Читателю постоянно хотелось знать, что будет дальше.

В последующие дни мы постоянно слышали, как Фридрих снует взад-вперед по лестнице. Видимо, он освобождал свою квартиру от хлама. Во вторник вечером мусорный контейнер, опорожненный в полдень того же дня, был снова набит до отказа и уже не закрывался. На пустой папке, валявшейся сверху, я прочитал: «Энрико Фридрих – Стихотворения». На другой: «Энрико Фридрих– Письма». Там были еще разорванные на куски газеты, брошюры, ксерокопии и рукописные страницы. «Кошка не выходит из светового пятна» – расшифровал я один из заголовков. Фридрих также разобрал свою печь. Петра наблюдала через глазок, как между девятью и десятью вечера он, пыхтя, таскал мимо нашей двери полные ведра мусора. Она предположила, что он расчищает место, так как хочет начать все с нуля, а свою рукопись на время оставил у нас, чтобы она не затерялась в царящем у него наверху хаосе. «Когда она вновь понадобится ему, он за ней придет».

В последнюю предрождественскую субботу – в момент, когда произошло несчастье – наша соседка Хартунг как раз подметала лестницу. После она утверждала, будто Фридрих, уже падая, успел посмотреть ей в глаза. Я тогда сидел в кухне и читал газету. Крик фрау Хартунг и гул деревянных перил заставили меня в испуге вскочить. Банг-банг-банг, угрожающе резонировали перила. Чтобы представить себе этот звук, нужно постучать по ним кулаком.

Фридрих лежал этажом выше нашего, под окном, лицом вниз, его правая нога была неестественно вывернута. Кровь, вытекавшую у него изо рта и из носа, я заметил не сразу. Его левый глаз был открыт, правый я не мог видеть. Дотрагиваться до Фридриха никто не хотел.

Я вызвал «скорую помощь». Они уже знали о случившемся и примчались очень быстро, под завывание сирены и с включенной мигалкой. Минут через двадцать они уехали, но без Фридриха. Как он умудрился пролететь полтора этажа, для меня было и остается загадкой. Наша узкая лестничная клетка практически не имеет шахты. К тому же Фридрих, очевидно, очень неудачно ударился обо что-то головой.

Полицейские опечатали его квартиру. Всех жильцов дома опрашивали. Тогда-то нам и пришлось отдать рукопись Фридриха вместе с конвертом, в котором она хранилась.

Сперва я думал, Фридрих сам догадался, что никто не жаждет читать его произведения, и потому бросился вниз головой с лестницы. Но Петра сказала, что это нельзя считать достаточным основанием для самоубийства. Ведь в конце концов она тоже отказалась от писательского призвания и нашла для себя другое занятие.

– Он наверняка хотел просто сломать себе ногу, – объяснила она. – И потом жить за счет всех нас. Но из-за своей неуклюжести…

Когда в очередной раз приехала мусорная машина, контейнер, в котором лежали обломки Фридриховой печки, не разгрузили, в последующие недели – тоже. Соседка Хартунг сказала, что контейнер был слишком тяжелым, его не сумели поднять, гидравлика отказала.

Пару дней спустя в наш почтовый ящик подбросили письмо без марки. С подписями всех жильцов дома.

– Я не понимаю! – кричала Петра. – Я этого просто не понимаю! – Нам предлагали самим позаботиться о разгрузке контейнера; мол, коллектив жильцов не видит оснований, чтобы из коммунальных средств оплачивать демонтаж нашей персональной печки. Здесь, мол, такое не принято. Последняя фраза была явным намеком на то, что мы переехали сюда всего лишь около года назад.

– Покажи им плитку, сложенную в нашем подвале! Пусть сами убедятся! – кричала Петра. – Обстановка здесь становится все хуже, все хуже и хуже! – Она сразу села и начала набрасывать ответное письмо. Я предпочел бы ходить от двери к двери и каждому по отдельности объяснять, что плитка, о которой идет речь, – не наша, что хотя я и выбрасываю понемногу в контейнер свою плитку, но большая ее часть все еще лежит в нашем подвале. Я размышлял, как вообще возникло такое письмо, составляли ли его жильцы все вместе или кто-то один ходил по квартирам и, если дело обстояло именно так, то кто мог быть зачинщиком всей затеи. Я думал о том, что теперь о нас говорят. И еще о том, что сейчас, после того, как жильцы, не взвесив все за и против, подписали эту кляузу, им не остается ничего другого, как только собирать аргументы против нас, чтобы оправдать самих себя. Я слышал, как Петра рвала листок за листком. Ее затея с ответным письмом была бессмысленной.

На следующий день все контейнеры, включая тот, наполненный Фридриховой плиткой, оказались запертыми с помощью цепочек и висячих замков. И, кажется, только мы одни не имели необходимого ключа.

В ближайшую среду Петра разбудила меня незадолго до шести. Я надел кроссовки и комбинезон, который обычно ношу, когда занимаюсь ремонтом. Шел снег – первый снег в этом году. В подъезде мне встретился герр Воден – с цепочками и замками в руках. Очевидно, он был ответственным за весь блок контейнеров. Мы с ним взглянули друг на друга, но не поздоровались.

Я ждал под козырьком подъезда и наблюдал, как двое рабочих с мусоровоза поднимают грейфером один контейнер за другим, периодически нажимая на рычаг. Каждый контейнер сперва зависал над землей, потом поворачивался на полоборота и одновременно запрокидывался, колесиками к небу, так что, когда он оказывался над кузовом, его крышка откидывалась сама собой.

Мысленно я уже видел, как пресловутый контейнер с Фридриховым мусором благополучно взмывает в воздух, – но в этот момент гидравлика и в самом деле отказала. Мусорщики не сумели приподнять его над землей даже на сантиметр. Они повторили свою попытку. Однако, и на сей раз не добившись успеха, откатили контейнер обратно и подняли грейфером другой, последний в ряду.

Мне пришлось крикнуть, чтобы они вообще услышали меня среди шума, производимого их машиной. Я вытащил пятьдесят марок и помахал ими, но мусорщики только покачали головой. Я все-таки протянул им бумажку и настаивал, чтобы они ее взяли. Сказал, что, так или иначе, но мы вместе должны как-то решить неприятную проблему. На них были шерстяные шапочки и желтые комбинезоны с капюшонами. Они сказали, что им надо ехать дальше. Я дал им еще пятьдесят марок.

Тогда они помогли мне взобраться на контейнер, забросили туда же кирку и лопату. Кафельная плитка смерзлась. Я принялся молотить по ней киркой. Откалывавшиеся обломки я собирал руками и швырял их в пустой контейнер, который мусорщики пододвинули ко мне. Потом попытался пустить в дело лопату. Однако обломки покрупнее соскальзывали с нее, а более мелкий мусор ветер уносил в сторону. Я крикнул обоим работягам, чтобы они надели капюшоны, из-за этой летучей грязи. Но они никак не отреагировали на мои слова и продолжали курить, повернувшись ко мне спиной, а снег падал и падал в их откинутые капюшоны.

Я все махал киркой, и орудовал лопатой, и думал, что вот если сейчас обнаружу под горой мусора кошачий трупик, это скорее всего будет подтверждением версии самоубийства. А может, Фридрих заранее отдал кому-нибудь своего кота. Или же полицейские просто забыли об осиротевшем животном, оставили его в опечатанной квартире… Одна плитка упала с лопаты и вдребезги разбилась на мостовой. Мусорщики обернулись. Каждый из них поднял по паре черепков и бросил в пустой контейнер. Потом они опять показали мне спины и продолжали курить, и я снова видел только их капюшоны. Из их машины доносился теперь адский грохот. Это не могло объясняться только работой мотора. Вероятно, там был еще какой-то пресс, который утрамбовывал мусор. Я собирался, когда покончу с контейнером, спросить их об этом.

Я продвигался к своей цели с колоссальным трудом, но все-таки дело помаленьку двигалось. Я был, так сказать, хозяином положения, и это меня успокаивало. Более того, я там наверху чувствовал себя по-настоящему хорошо. Может, потому, что освобождал мир от одной из его проблем. Как скоро я закончу, было лишь вопросом времени. Вдруг все стало казаться мне вполне разрешимым и простым. У меня даже появился какой-то задор – кураж, – будто не существовало ни таксопарка, ни связанных с ним долгов. Я в тот момент не думал ни о Петре, наблюдавшей за мной из-за гардины, ни о Давиде, который еще спал, ни даже о несчастном Фридрихе или подлецах-соседях. Это было одно из тех счастливых мгновений, когда ты веришь, что способен осуществить что угодно, а потом просто соберешь свои вещички и уйдешь – один, или с Орландо, или с любимой женщиной, похожей на ту погибшую боснийку. Я прищелкнул языком, и получился самый громкий щелчок из всех, какие мне когда-либо удавались. Один из мусорщиков даже посмотрел на меня. Я засмеялся и крикнул, чтобы он, наконец, надел капюшон. Но он снова отвернулся, и я продолжал копать. А потом опять начал колотить по замерзшей глыбе киркой. Стоило мне поднять голову, и мой взгляд попадал прямиком в капюшоны мусорщиков. Я мог видеть, как там скапливается снег, как его становится все больше, больше и больше.

Глава 29 – Рыбы

Женни рассказывает о своей новой работе и о Мартине Мойрере. Шеф дает указания. Где Северное море? Сперва все идет хорошо. Но потом Женни приходится заняться разъяснительной работой. Что было с рыбами во время потопа? В финале звучит духовая музыка.

Он стоит в зеленых трениках между двух стульев и пытается влезть в водолазный костюм – тот, что с красными полосками, опробованный мною вчера. Костюм с синими полосками лежит на столе. Мы подаем друг другу руки. Он говорит: «Мартин Мойрер», а я: «Женни».

– Другой еще меньше, – говорит он, – зато ласты мне в самый раз. – Повернувшись к нему спиной, я раздеваюсь. У меня отрывается пуговица с жакета. Я влезаю в сине-полосатый водолазный костюм и натягиваю на голову капюшон. Ни волосы, ни уши, ни шея теперь не видны. Из-за этого лицо кажется толстощеким. Я собираю свои вещички и жду, когда же этот парень наконец наденет ласты.

Держа в правой руке свой пластиковый пакет, а в левой – маску и дыхательную трубку, он осторожно, как журавль, семенит по коридору к кабинету Керндела. И дважды стучит в дверь. Я говорю, что дверь нужно просто открыть. Мы садимся на два стула у стены, слева, и ждем.

– Я выгляжу как монашка, – говорю я.

– Нет, – говорит он. – Как манекенщица в космическом скафандре. Вы уже хоть раз делали это?

– Что? – спрашиваю я.

– Ну вот это. Вы так быстро со всем управились.

– Я приходила сюда вчера, – говорю я, – но без пары они никого не пускают.

– Очень жарко, – говорит он.

– А у меня ноги замерзли, – говорю я.

– Ноги у меня тоже замерзли, – говорит он. – Но в остальном…

– Привет, Женни! – приветствует меня Керндел. – Ну, как дела?

Мы встаем.

– Мойрер, – представляется мой новый напарник, зажав пластиковый пакет между коленями. – Мартин Мойрер.

Керндел протягивает ему руку. Мы снова садимся. Керндел облокачивается о письменный стол, берет картонную карточку и вертит ее в руках. Он рассказывает то же, что и вчера.

– И потом вы задаете вопрос: «Где Северное море?», или: «Не могли бы вы нам подсказать, где здесь Северное море?», или: «Как пройти к Северному морю?» В общем, как хотите, но Северное море вы должны упомянуть, ясно?

– Да, – говорю я, – никаких проблем.

Керндел смотрит на него.

– Ясно?

– Ясно, – подтверждает Мартин, поднимает правую ласту и плюхает ею по ковру.

– И еще мы должны распространять хорошее настроение, – говорю я.

– Но при этом проявлять твердость! – поправляет Керндел. – Иначе с таким же успехом можете вообще никуда не ходить. – Он перемещается поближе к уголку стола и наблюдает за собственной бледной рукой, которая передвигает туда и сюда по колену истрепанную картонную карточку – образец пригласительного билета. На той ее части, что отделена перфорированной линией («Отрывать здесь – для вашего бумажника»), изображен фрагмент плана города. Красные схематические рыбки маркируют места, где размещаются оба филиала. Большую часть карточки занимает фотография бежевой, взрифленной ветром пустыни. Наверху, поперек лилово-синего пасмурного неба белыми буквами написано: «Где Северное море?»

– А если вам ответят: «Не знаю»?

– А мы на что! – говорю я. – Тогда мы подскажем: Шульштрассе десять «а» и Шульштрассе пятнадцать! Разрешите пригласить вас в рыбный ресторанчик? Специальное майское меню! – И потом дадим карточку.

– Приглашение, – уточняет Керндел. – А если вам ответят: «Знаем-знаем»? – Керндел вопросительно смотрит на Мартина.

– Тогда мы спросим: как нам туда пройти? – говорит Мартин и опять топает своей ластой.

– Женни? – спрашивает Керндел. – А ты что скажешь?

– Отлично! Вы нас туда не проводите? – говорю я.

– Теперь вы все поняли? – Керндел не сводит глаз с Мартина, пока тот не отвечает: «Да». Потом просит его рассказать наизусть «специальное майское меню»: «Печеная камбала с картофелем и петрушкой, салат оливье, пикантный майонезный соус и кока-кола, ноль три литра. Цена понижена с пятнадцати сорока до двенадцати девяносто пяти марок!»

– Здесь все написано, – говорит Керндел. – Но читать по написанному нельзя. Это дурной тон. Читать нельзя. Еще раз!

– Печеная камбала с картофелем и петрушкой, зеленый салат и пикантный майонезный соус, и еще большая бутылка колы, всего за двенадцать девяносто пять марок, – говорю я.

– Вместо пятнадцати сорока, – добавляет Керндел. – Салат оливье, кока-кола, ноль три литра… Наденьте-ка маски! И теперь попробуйте говорить. Говорите, говорите, говорите…

– Как мне пройти к Северному морю? – спрашиваю я. – Вы не знаете, где здесь Северное море? – Керндел кивает Мартину.

– Как отсюда пройти к Северному морю? Я хочу к Северному морю! Не могу найти море! Вы мне не поможете?

– Слишком гнусавите, оба слишком гнусавите, так что лучше без масок, – говорит Керндел. – Нет, совсем не снимайте. Поднимите на лоб! Поднимите маски! – Телефон звонит и после второго звонка умолкает. – А эту вот так, вот так… – Керндел встает со своего места и поворачивает трубку Мартина концом вниз. – Еще немного! Еще! И никогда не давайте слишком много приглашений в одни руки – четыре, максимум пять, никакой инфляции, поняли? Так-то.

Мы киваем.

– Что было с рыбами во время потопа,[62] помните? – Керндел хлопает в ладоши, обнимает меня за плечо и притягивает к себе. – Ну, тогда – вперед! – Он обходит вокруг стола, снимает телефонную трубку. И кричит нам вслед: – Желаю удачи! – В предбанничке, у секретарши, мы убираем в шкаф наши пакеты и получаем взамен синие сумки на длинных ремнях, набитые рекламными карточками.

– Справитесь? – спрашивает меня секретарша. – В каждой по тысяче. – Она распахивает перед нами дверь. – Вон туда, вниз по коридору, пожалуйста.

Выйдя через заднее крыльцо, Мартин останавливается, смотрит на меня и говорит:

– Мы должны обращаться ко всем подряд, с самого начала, иначе ничего не получится. Одного пропустишь, и…

Наверное, он когда-то был школьным учителем, думаю я. Я еще не успела прикрыть дверь, а он уже рванул вперед. Два подростка, лет по четырнадцать-пятнадцать самое большее, растерянно смотрят на него.

– Не подскажете ли? – спрашивает он. Они рассматривают наши ласты и потом – сумки.

– Мы хотим выйти к Северному морю, – говорю я. Они испуганно трясут головами.

– Пожалуйста. Мы не знаем, где море! – не отстает Мартин. – Ну, что же вы… – В конце концов мы впариваем им карточки.

И идем дальше по направлению к пешеходной зоне. Я говорю, что детишек можно бы и пропускать.

– Всех, кто еще не достиг половой зрелости, – соглашается он и кивает.

У нас и вправду все идет как по маслу. Мы быстро навострились подыгрывать друг другу. Чаще всего начинаю я, а он подхватывает: «Да, мы хотим пройти к Северному морю!» – «Точно, к морю», – говорю я. Или: «Вы правда не знаете?» А он: «Что ж, тогда мы вам подскажем!» И под конец, после маленькой паузы, мы хором называем адрес. Люди смеются и без всяких колебаний берут наши карточки.

– Прости, – внезапно говорит Мартин. – Я сглупил. – Я не понимаю, что он имеет в виду. – Ну, когда напоследок пожелал им приятного аппетита.

Я говорю, что, напротив, нахожу его идею удачной, – и теперь тоже, когда раздаю карточки, желаю людям приятного аппетита. Многие отвечают: «Спасибо», или: «Вам также».

– Они по-настоящему заинтересовываются, даже радуются, когда мы к ним обращаемся, – говорит Мартин. – И ведут себя очень доброжелательно!

Как только мы останавливаем какую-нибудь пару, начинают по одному подходить и другие гуляющие. Иногда собирается чуть ли не толпа, каждый хочет протиснуться поближе, и нам остается лишь вкладывать карточки в протянутые руки.

– Интересно, шеф послал кого-нибудь наблюдать за нами? – шепотом спрашивает Мартин.

– Наверняка, – так же тихо отвечаю я.

– Я пытался вести себя раскованно, как ты, – говорит Мартин. – Но, похоже, не произвел на него хорошего впечатления.

– Потому что постоянно шаркал своей ластой, – говорю я. – Что?

– Ты постоянно притоптывал ногой, вот так… – Я передразниваю его. – Ты разве не замечал?

Мартин качает головой:

– Да, возможно, я ему именно поэтому не понравился.

– Точно, он такой, – говорю я. – Но теперь уж ничего не попишешь…

Там, где пешеходная зона переходит в Дворцовую площадь, перед белой островерхой палаткой играет духовой оркестрик. Палатка напоминает восточный шатер. Перед входом телевизионщики берут интервью у какого-то мужчины. К его синему пиджаку прикреплена желтая нашивка: «У нашей говядины – гарантированно отменный вкус!» Музыканты имеют такие же нашивки, и женщины, которые жарят стейки и колбасу, тоже. Присмотревшись, я теперь повсюду замечаю людей с такими нашивками. Они раздают рекламные карточки, большие по размеру, чем наши.

– Ты хотела бы работать у них? – спрашивает Мартин.

– Да, – говорю я. – А тебе кажется вкусным то, что предлагаем мы?

– Не знаю, – говорит он. – Судя по фотографии, эта камбала в панировачных сухарях может быть жесткой как камень, а скидка – всего одна марка пятьдесят четыре пфеннига. Стоит ли игра свеч?

Когда я спрашиваю, откуда он, Мартин отвечает расплывчато: «С Востока, из Тюрингии». Сюда он приехал, чтобы повидаться с матерью.

– Керндел, – переходит он к новой теме, – когда беседовал с нами, вообще не упоминал об оплате, об обещанных ста двадцати марках в день.

– Тут не должно быть обмана, – успокаиваю его я. – Ставка была указана в объявлении.

Он кивает. И вдруг говорит:

– А семейным парам вообще-то не следовало бы давать больше одной карточки…

Моя первая мысль – что он шутит. Но на всякий случай я привожу контраргумент: – У них ведь есть друзья и знакомые…

– Тоже верно. Если будем и дальше продолжать в таком темпе, то где-то к середине дня, наверно, управимся.

Можно было бы заходить и в магазинчики пешеходной зоны, но даже когда мы ни к кому не обращаемся, люди сами останавливаются и протягивают руки за карточками. Духовой оркестрик играет без передышки.

– Ты тут упомянула мою ласту… – говорит он.

– Ну и?

– А знаешь, что ты сама не перестаешь улыбаться?

– Ты тоже, – говорю я.

Примерно через час начинает моросить дождик. Большинство прохожих теперь теснятся у витрин, под маркизами, или короткими перебежками перемещаются от одного укрытия к другому.

Мартин по-прежнему работает на улице, а я тем временем захожу в магазины. Одна женщина подмигивает мне и окликает: «Хэлло, лягушонок!»

Сама я не завожу никаких разговоров. Но если кто-то рассматривает мой странный прикид или оглядывается мне вслед, тихонько спрашиваю, как будто заблудилась: «Извините, может, вы знаете, где здесь Северное море?» В первое мгновение мой вопрос, похоже, их шокирует. Но потом они смеются, и я вручаю им карточки.

Через какое-то время, взглянув через витрину на улицу и не увидев Мартина, я выхожу из магазина. Возвращаюсь немного назад, но по-прежнему не вижу его. Зато замечаю карточки «Северного моря», разбросанные по тротуару. Мартин сидит чуть дальше, прислонившись спиной к флагштоку, и на мои вопросы не отвечает. Левый глаз у него заплыл. Он смотрит на меня и спрашивает, не валяется ли где-то поблизости его трубка. Я пытаюсь собрать рекламные карточки Керндела, прилипшие к мокрым плитам тротуара, но постоянно наступаю ластами именно на ту карточку, которую хочу поднять.

– У тебя тоже случилось что-то неприятное? – спрашивает Мартин, когда я опять подхожу к нему.

– Нет, – говорю, – с чего ты взял?

– Так ты выглядишь.

– Синячище у тебя тот еще… – говорю я.

– Ты не нашла мою трубку?

Я без особой надежды возобновляю поиски. Подбираю еще пару карточек и возвращаюсь к Мартину.

– Ты уж извини меня, – говорит он, поднимает с земли трубку и ее загубником показывает на свою левую ласту. – Я, оказывается, наступил на нее и сам этого не заметил.

– Хочешь, я раздобуду для тебя лед?

– Знаешь, о чем я думал, пока тебя не было? О той фразе про рыб во время потопа… Я словно окаменел, правда. Тот мудак сперва посмотрел вниз, себе на ноги, потом уставился на меня и спрашивает свою жену, мол, знает ли она, кто я такой. Дело в том, что я наступил на его ботинок – концом своей ласты, совсем не сильно. Я даже не почувствовал, и он тоже не мог ничего почувствовать. Его жена сказала, что не знает меня. Тогда он меня и ударил, и, кажется, я отлетел на пару шагов.

– Тебе плохо?

– Эта фразочка про потоп – идиотская, – продолжает он. – Я ведь ничего такого ему не сказал. Говорил то же, что и всегда.

– Нам нужно вернуться к Кернделу, – говорю я. – Потребовать страховку. Ты же пострадал на работе.

– Я туда больше не пойду. – Он топает ластой.

– Я, кажется, поняла, в чем дело, – говорю я и жду, когда он на меня посмотрит.

– Ему не понравилось мое произношение, восточный акцент…

– Он ведь спросил свою жену, знает ли она тебя? И когда та сказала, что нет, тогда и ударил?

– Откуда бы мы с ней могли знать друг друга? Я здесь вообще в первый раз!

– Он просто подумал, что ты – какая-нибудь переодетая шишка, – говорю я. – Только и всего!

Мартин не улавливает мою мысль.

– Подумал, что ты делаешь это для смеху, чтобы тебя снимали скрытой камерой, – или же потому, что проиграл пари. Ведь в твоем возрасте ни один нормальный человек не согласился бы на такую работу. И ему показалось, будто ты его нарочно оскорбил. Вот и все.

Он смотрит на меня так, словно это я закатила ему оплеуху.

– Не обижайся, – говорю я. – Я только хотела сказать, что этот идиот наверняка именно так и подумал. На самом же деле у тебя все получалось замечательно, в тебе есть что-то такое, из-за чего другие люди радуются. Ты правда распространяешь хорошее настроение, а не только эти дурацкие карточки. И всякому было бы полезно этому поучиться. А кроме того, у тебя хорошая фигура.

Он сплевывает на землю между ластами.

– Все вокруг тебя радовались, – говорю я. – Если честно, нам должны были бы заплатить гораздо больше денег – не только сам Керндел, но и бургомистр, и больничные кассы – за распространение хорошего настроения.

Мартин смотрит на меня. Левый глас у него совсем заплыл.

– А этот недоносок все изгадил! Он вообще не сечет, как это можно относиться друг к другу доброжелательно, – говорю я.

– Главное, всем было наплевать, – говорит Мартин и опять сплевывает. – Никто и не подумал за меня заступиться.

– Ты слишком многого от них требуешь, – говорю я. – Люди не знали, как им себя вести, они даже не поняли, что, собственно, происходит. Они никогда прежде с таким не сталкивались. Чтобы в пешеходной зоне средь бела дня избивали человека-лягушку… Может, они решили, что тебе не больно, раз ты одет в резиновый костюм, или что это такой спектакль. Каждый боялся выставить себя на смех, приняв за чистую монету перфоманс или представление уличного театра…

Я рассказываю Мартину про старика из нашего двора, который умер на своем балконе, про старика с бананами и фомкой музыкой. Мы все были уверены, что он спит. И он сидел под дождем, целую ночь.

– Целую ночь?

– Да – говорю. – Ведь было темно, и только утром, когда мы увидели, что он все еще там… А теперь пошли к Кернделу!

Мартин закрывает глаза, в точности как та женщина, которую я однажды видела в метро. Та тоже совершенно спокойно закрыла глаза и не шелохнулась, пока двери вновь не открылись. Мартин трясет головой.

– И все-таки, – говорю я, – нам нужно туда.

Я держу его маску и трубку, пока он поднимается на ноги. Сумка у него вся в грязи. Он осторожно натягивает капюшон.

– Я больше не пойду к Кернделу, – говорит Мартин. И долго возится, пока ему удается надеть маску.

– Куда же тогда? – спрашиваю.

– Подальше отсюда, – говорит он, – как можно дальше. – Он снова сплевывает, зачем-то берет в рот загубник и закрепляет трубку под ремешком. Потом вешает через плечо сумку.

Я делаю то же, что и он. И мы уходим. Люди все еще жмутся под маркизами и другими козырьками – ждут, когда кончится дождь. Если не считать одинокого велосипедиста, вся пешеходная зона – в нашем распоряжении. Мы шлепаем по лужам. Один раз я замечаю, как кто-то подмигивает нам и что-то кричит – естественно, что-то в связи с Северным морем. Мне даже кажется, будто люди расступаются перед нами. Мы держимся за руки, потому что маска сужает поле зрения, и ты не знаешь, действительно ли другой – друг – все еще рядом. Оркестрик под пологом белой палатки по-прежнему играет, теперь даже громче и в более быстром темпе, чем раньше, – играет польку, думаю я. Но, если по правде, я понятия не имею, как должна звучать полька. Может, они играют марш или что-то еще. Как всегда, мы с Мартином шагаем в ногу. И даже когда выходим за пределы пешеходной зоны, в этом отношении ничего не меняется.

body
section id="n_2"
section id="n_3"
section id="n_4"
section id="n_5"
section id="n_6"
section id="n_7"
section id="n_8"
section id="n_9"
section id="n_10"
section id="n_11"
section id="n_12"
section id="n_13"
section id="n_14"
section id="n_15"
section id="n_16"
section id="n_17"
section id="n_18"
section id="n_19"
section id="n_20"
section id="n_21"
section id="n_22"
section id="n_23"
section id="n_24"
section id="n_25"
section id="n_26"
section id="n_27"
section id="n_28"
section id="n_29"
section id="n_30"
section id="n_31"
section id="n_32"
section id="n_33"
section id="n_34"
section id="n_35"
section id="n_36"
section id="n_37"
section id="n_38"
section id="n_39"
section id="n_40"
section id="n_41"
section id="n_42"
section id="n_43"
section id="n_44"
section id="n_45"
section id="n_46"
section id="n_47"
section id="n_48"
section id="n_49"
section id="n_50"
section id="n_51"
section id="n_52"
section id="n_53"
section id="n_54"
section id="n_55"
section id="n_56"
section id="n_57"
section id="n_58"
section id="n_59"
section id="n_60"
section id="n_61"
section id="n_62"
Противники дарвиновской теории эволюции считают находки окаменевших остатков рыб (по их мнению, погибших в результате внезапной катастрофы) доказательством историчности описанного в Библии потопа.