Мистер Аркуларис стоял у окна своей палаты в больнице и смотрел на улицу. Прошел редкий дождь, испестрив тротуар узором крупных капель, но сейчас опять выглянуло солнце, синее небо показывалось там и сям между резвыми белыми облачками, а в тополях шумел холодный ветер… Как нелепо, что он так ослабел, разнюнился, стал совсем как ребенок, особенно сейчас, когда всё уже позади. Несмотря на все прогнозы и его собственную жуткую уверенность в том, что ему предстоит умереть, вот он здесь стоит, живой, как та скрипочка, а до чего была расстроена! — и впереди долгая жизнь. А начнется она с морского путешествия в Англию по совету врача!

Конрад Эйкен

МИСТЕР АРКУЛАРИС

Conrad Aiken. Mister Arcularis

Мистер Аркуларис стоял у окна своей палаты в больнице и смотрел на улицу. Прошел редкий дождь, испестрив тротуар узором крупных капель, но сейчас опять выглянуло солнце, синее небо показывалось там и сям между резвыми белыми облачками, а в тополях шумел холодный ветер. У здания остановился бродячий оркестрик, исполнивший на скрипке, арфе и флейте финалCavalleria Rusticana[1] Аркуларис прислонился к подоконнику: после операции он чувствовал себя очень слабым, и вдруг от звуков убогой музыки ему захотелось плакать. Он приложил ладонь к холодному оконному стеклу и смотрел вниз на моргающего старика флейтиста. Как нелепо, что он так ослабел, разнюнился, стал совсем как ребенок, особенно сейчас, когда всё уже позади. Несмотря на все прогнозы и его собственную жуткую уверенность в том, что ему предстоит умереть, вот он здесь стоит, живой, как та скрипочка, а до чего была расстроена! — и впереди долгая жизнь. А начнется она с морского путешествия в Англию по совету врача! Что может быть восхитительней? Но почему же так грустно и хочется плакать, как младенцу? Через несколько минут приедет на машине Гарри и отвезет его на причал, еще через час он уже будет в море, а через два — увидит закат на том месте, где был Бостон, и перед ним откроется новая жизнь. Сколько лет он не был за границей! А ведь июнь — лучшая пора, чтобы объездить Англию, Францию, проплыть по Рейну — как странно, что ему уже хочется обратно домой.

За дверью послышались легкие шаги, постучали, дверь отворилась, и вошел Гарри.

— Ну, старик, сейчас тебя заберу! Моя колымага здесь. Ты готов? Что шкандыбаешь, будто тебе восемьдесят?

Аркуларис благодарно, со смехом подчинился, и они медленно пошли унылым коридором, вниз по лестнице к приемному покою. Там была его медсестра, мисс Хойле, и сестра–хозяйка, и очаровательная младшая сестричка в веснушках, которая помогала готовить его к операции. Мисс Хойле протянула ему руку:

— До свидания, мистер Аркуларис. Счастливого пути!

— До свидания, мисс Хойле! Большущее спасибо вам за всё! Вы были так добры ко мне. Боюсь, что очень вам надоел.

Девушка с веснушками тоже подала ему руку и улыбнулась. Она была очень хорошенькая, и как легко, наверно, в нее влюблялись. Кого‑то она ему напоминала. Кого же? Он тщетно силился вспомнить, пока прощался с ней и со старшей сестрой.

— Поосторожней швартуйтесь к молоденьким девочкам, мистер Аркуларис! — сказала старшая.

Аркуларис был польщен таким вниманием к инвалиду среднего возраста. Он чувствовал, как рождается в уме острота, и, не приняв еще окончательной формы, срывается с языка:

— Ладно, никаких швартовок! Швартовка — дело матросов!

— Ну, хватит, совсем смутили человека.

— Вот прооперируем еще разок, тогда уж по–настоящему за него примемся!

Он спускался по парадной лестнице между пальмочками в кадках, а сестры всё смеялись и махали ему. Какой холодный ветер, страшно холодный для июня, и он был рад, что надел пальто. Его пробирала дрожь.

— Чертовская холодина в июне! — сказал он. — Откуда только взялась?

— Восточный ветер, — объяснил Гарри, поправляя плед на его коленях. — Жаль, машина открытая, но я верю в свежий воздух и всё такое. Поедем помедленней: времени хватит.

Они медленно съезжали по пологому холму к Бикон–стрит, но дорога была ухабистой, и как ни осторожно вёл Гарри, Аркуларис снова почувствовал боль. Он обнаружил, что можно чуть облегчить ее, если прислониться к правому подлокотнику и дышать не так глубоко. Но как славно, наконец, выйти из больницы! Как нов и ярок мир! На деревьях бесчисленные свежие зеленые листочки, и все они трепещут, движутся, вздрагивают и вспыхивают на ветру. Сверкают падающие капли дождя, малиновки распевают свои нелепо–восхитительные песенки из четырех нот, даже машины, такие яркие и красивые, совсем как в детстве, когда ему больше всего мечталось стать шофером. Он заметил, что дурашливо улыбается всему, слабо и дурашливо кривит рот, и ему захотелось что‑то сказать Гарри. Бесполезно: нет сил, чтобы подыскивать слова. И даже если бы ему удалось что‑то сказать, он бы, наверно, расплакался. Он медленно покачал головой.

— А здорово как! — сказал он.

— Могу поспорить, вид отличный!

— Слов нет!

— Подожди, когда выйдешь в море — вот там закачаешься!

— Закачаюсь?.. Лучше уж не надо. Лучше пусть будет штиль.

— Жди–жди.

Когда они проезжали мимо Гарвардского клуба, Аркуларис сделал медленное и несколько болезненное усилие повернуться в сидении и взглянуть на здание: может быть, последний случай увидеть его за долгое время. Впрочем, откуда это сентиментальное желание смотреть? Ну, вот и клуб: с большим полощущимся на ветру флагом, на котором гарвардский герб то прячется в быстрых складках, то вновь открывается. А там, в библиотеке, были окна, у которых он провел столько восхитительных часов за Платоном, Киплингом и Бог знает кем, и балконы, с которых он столько лет смотрел на марафон. Старый Тальбот и сейчас, наверно, там: вздремнул с книгой на коленях, забытый всеми, в напрасной надежде, что хоть кто‑нибудь обратится к нему за чем‑то.

— Прощай, старый клуб, — произнес он.

— Бар по тебе сильно соскучится, — улыбнулся Гарри и стал смотреть вперед на дорогу.

— Да не будет стенаний! — вдруг изрёк Аркуларис.

— Опять цитата откуда‑то?

— Из «Одиссеи».

Несмотря на холод, он был рад встречать лицом ветер, потому что ветер помогал рассеять ощущение неопределенности и тошноты, время от времени волнами накатывавшей на него. Вдруг всё плыло перед глазами и растекалось, дома склонялись друг к другу головами, приходилось закрывать глаза, и тут возникало странное и страшное гудение, которое равномерными движениями возрастало до крещендо, а потом томительно затихало. Всё это вызывало тревогу: может быть, жар окончательно не прошел? Когда он поднимется на судно, сразу же потребует рюмку виски… В один такой промежуток он открыл глаза и обнаружил, что они уже на пароме в Восточный Бостон. Наверно, это был шум двигателей. В следующий раз он обнаружил себя на причале: машина стояла у кучи желтых чемоданов.

— Мы здесь, потому что мы здесь, потому что мы здесь, — сказал Гарри.

— Потому что мы здесь, — добавил Аркуларис от себя.

Он вздремнул в машине, а Гарри — ну где еще сыщешь такого друга? — занялся всеми делами.

Он ушел и вернулся с билетами и паспортами, багажными квитанциями и носильщиками. Наконец, он извлек Аркулариса из‑под тряпок и провел вверх на палубу по крутым сходням, а потом — по запутанным переходам в небольшую холодную каюту с одним иллюминатором, как глаз циклопа.

— Ну, вот и прибыли, — сказал он. — Мне пора сходить. Слышал гудок?

— Нет.

— Ты всё время дремлешь: ревело, что пора провожающим покинуть судно. Бывай, дружище, следи за собой! Привези мне веточку эдельвейса. И пришли открытку из Абсолюта.

— Бесконечного или конечного?

— Бесконечного, разумеется. Только с подписью. А сейчас укладывайся лучше, в постельку и поспи. Всех благ! Аркуларис крепко пожал ему руку, и снова ему захотелось плакать. Какая глупость! Неужели он впал в детство?

— До свидания! — сказал он.

Он сел на плетеный стульчик, так и не сняв пальто, закрыл глаза и прислушался к гулу воздуха в вентиляторе. По коридору быстро ходили взад–вперед. Стульчик был неудобным, снова стала досаждать боль, поэтому он, не снимая пальто, перелег на узкую койку и заснул. Когда он проснулся, было темно, а иллюминатор приоткрыт. Он нашарил пальцами выключатель и зажег свет. Потом вызвал звонком стюарда.

— Закройте, пожалуйста, иллюминатор, — попросил он. — Здесь холодно.

За обеденным столом напротив него оказалась милая девушка. Кого‑то она напоминала. Ну, конечно, ту сестричку из больницы, с веснушками. У нее были красивые волосы: не рыжие, не золотые, и не подстрижены, а уложены с такой очаровательной небрежностью, которая напомнила ему ангела Мелоццо–да–Форли. Лицо у нее было в веснушках, а рот насмешливо соблазнял. Кажется, она путешествовала одна.

Нахмурившись, он глянул в меню и заказал густой суп.

— Никаких закусок? — спросил официант.

— Лучше не надо, — ответил Аркуларис. — Они меня убьют.

Официант позволил себе улыбнуться и положил картонку с меню на стол у графина с водой. Когда он отходил, подняв брови, девушка проследила за ним взглядом и улыбнулась.

— Кажется, вы его шокировали, — сказала она.

— Быть не может, — ответил Аркуларис. — Официанты — мертвые души, а иначе как можно оставаться официантом? Они думают, что уже видели и знают всё на свете. Они страдают от дежа–вю. Лично я их не виню.

— У них, должно быть, ужасная жизнь.

— Потому что они мертвы и согласились с этим.

— Вы так думаете?

— Уверен. Я и сам в душе порядочный полутруп, так что симптомы мне известны.

— Не могу понять, что вы имеете в виду?

— Ничего таинственного! Я прямо из больницы после операции. Меня считали конченным. Полгода я и сам считал себя мертвецом. Если вам когда‑то случалось серьезно болеть, вы сами знаете это ощущение — послесмертное, если можно так выразиться: снисходительная циничная терпимость ко всему и вся. Что осталось на свете такого, чего вы еще не видели, не делали или не поняли? Ничего.

Аркуларис развел руками и улыбнулся.

— Хотела бы вас понять, — ответила девушка, — только я никогда в жизни не болела.

— Ни разу?

— Ни разу.

— Хвала Господу!

Поток невыраженного и невыразимого сковал его и лишил дара речи. Он не сводил глаз с девушки, пытаясь догадаться, кто она, и потом, осознав, что, наверно, уставился на нее слишком пристально, отвел взгляд, хохотнул, и скатал пальцами комочек хлеба. Через пару секунд он позволил себе снова взглянуть на нее и увидел, что она улыбается.

— Никогда не обращайте внимания на инвалидов, — сказал он, — а то затащат вас в больницу.

Она изучала его, чуть наклонив набок голову, взыскательно, но по–дружески.

— Вы совсем не выглядите инвалидом, — сказала она.

Аркуларис подумал, что она очаровательна. Боль отступила, неприятное гудение прекратилось, вернее, он сам от него отстранился, и оно стало, как ему и положено быть, лишь шумом двигателей, и Аркуларис подумал, что путешествие действительно обещает быть восхитительным. Пастор справа от него передал солонку.

— Думаю, нелишне для вашего супа, — сказал он.

— Спасибо, а разве суп такой несъедобный?

Официант услышал и тут же пристал с назойливыми извинениями, что в первый день всё получается шиворот–навыворот. Девушка посмотрела на него и спросила:

— Как вы думаете, наше путешествие будет удачным?

Он передал пастору горячие булочки и снял с них салфетки извиняющимся пальцем.

— Мадам, не хотелось бы мне быть пророком Иеремией, только… — начал официант.

— Не стесняйтесь, — подбодрил пастор, — думаю, среди нас Иеремии нет.

— Что вы хотите сказать? — спросила девушка.

Аркуларис ел суп с удовольствием: суп был наваристый и горячий.

— Наверно, мне не следовало говорить об этом, но на судно погрузили гроб с покойником для доставки в Ирландию, и я не помню случая, чтобы погода смилостивилась, если на судне везут покойника.

— Ну, вы просто суеверны! Глупости какие!

— Это очень древний предрассудок, — вмешался Аркуларис. — Слышал о таком много раз. Как знать, может и правда. Мы можем потерпеть кораблекрушение. А не всё ли равно, в конце концов? — сказал он чрезвычайно мягко.

— Ну что ж, тогда мы все пойдем ко дну, — холодно согласился пастор.

И всё же от замечания официанта Аркулариса прошибла дрожь. Покойник в трюме — в гробу? Может быть, молва справедлива, и им уготована беда. Бывают туманы. Встречаются айсберги. Он вспомнил обо всех кораблекрушениях, о которых когда‑то читал. Катастрофа с «Титаником», о которой он прочел в теплой газетной Гарвардского клуба: даже там несчастье представало убийственно осязаемым. Оркестр играл на кормовой палубе тонущего судна: «К тебе я всё ближе, Господь!» Это было одно из самых мрачных воспоминаний. А случай с «Императрицей Ирландии», когда несколько несчастных оказались в курительной комнате, как в ловушке, и только дверь отделяла их от жизни, но эту дверь запер на ночь палубный стюард, а его нигде не могли найти! Аркуларис вздрогнул от сквозняка и обратился к пастору:

— Как возникают эти странные самообманы? — спросил он.

Пастор смерил его испытующим, оценивающим взглядом с подбородка до лба и со лба до подбородка, и Аркуларису стало неловко: он поправил галстук.

— Лишь от страха, — ответил пастор. — Ниоткуда, кроме как от страха.

— Так странно, — заметила девушка.

Аркуларис опять взглянул на нее — она опустила лицо — и он снова попытался вспомнить, кого же она ему напоминала. Не только ту веснушчатую девчушку из больницы: обе напоминали ему о ком‑то другом. О ком‑то возникшем в его жизни давным–давно: красивой, милой, отстраненной.

Он не мог думать. Обед подходил к концу. Все встали. Судовой оркестр заиграл немощный фокстрот, и Аркуларис, снова оставшись один, пошел в буфет пропустить стаканчик виски. В помещении было душно, а шум двигателей не только слышен, но и осязаем. Гудение и биение угнетали его, а ритм двигателей казался ритмом его собственной боли, и через какое‑то время он побрел прочь медленными шажками, в минуты слабости и головокружения касаясь стен, к своей покинутой белой каютке. Иллюминатор — слава Богу! — на ночь закрыли, впрочем, и без того было прохладно. На вентиляторе трепетали белые и голубые ленты, графин и бокалы на столике позвякивали и постукивали в такт легкой качке судна на длинных медленных волнах. Всё было каким‑то особенным, казалось чем‑то давно пережитым. Что же это было? Где это было? Он развязал галстук, посмотрел на свое лицо в зеркале и размышлял над этим, время от времени трогая рукой бок, чтобы смягчить боль. Это было не в Портсмуте, в детстве, и не в Салеме, и не в розовом саду тети Джулии, и не в школьном классе в Кембридже. Оно было чем‑то очень странным, очень личным, очень ценным. Камешки, карточки в воскресной школе, которые он любил, когда был маленьким… Он заснул.

Чувство времени уже безнадежно смешалось. Один час походил на другой, и море всегда оставалось одним и тем же, утро было неотличимым от полудня, а был ли тот день вторником или средой? Мистер Аркуларис сидел в курительной, в своем любимом уголке, наблюдая, как пастор учит мисс Дин играть в шахматы. Он видел, как пассажиры ходят взад и вперед снаружи, совершая свои безостановочные прогулки вокруг палубы. Вот прошел красный жакет, за ним черная шляпа с белым пером, потом пурпурный шарф, коричневое твидовое пальто, болгарские усы, монокль, шотландская шапочка с развевающимися лентами, и вот через мгновенье опять мелькает в окне красный жакет в своем оригинальном ритме, а за ним — опять черная шляпа и пурпурный шарф. Как занятно наблюдать за неизменностью этих маленьких орбит — возможно, они столь же предначертаны и исполнены смысла, как орбиты планет, и столь же важны для Бога и Абсолюта. В их постоянстве была особая тирания, и от слишком упорного размышления об этом возникала неловкость. Он закрыл на минуту глаза, чтобы не видеть в сороковой раз болгарских усов и преследующего их монокля. Пастор объяснял, как ходит конь: две клетки вперед и одна — в сторону. Восемь возможных ходов, всегда на поле противоположного цвета тому, на котором стоит фигура. Два вперед — один в сторону: мисс Дин несколько раз повторила эти слова в задумчивом усердии. И здесь была та же ужасающая неизменная кривая бесконечности, последняя кривая логики, которая должна, в конце концов, стать последним знаком на краю отсутствия всего. После этого, потом. Великий белый всесжигающий свет. Яркая вспышка смерти… Почему лишь в море эти абстракции столь неотвязны, столь назойливы? Само понятие орбиты приобрело каким‑то образом необычную оголенность, и чтобы избавиться от неловкого чувства и забыть немного о боли, назойливо возникавшей в боку всякий раз, когда он садился, он медленно и осторожно пошел в читальню, стал рыться там в куче старых журналов и туристических каталогов. Яркие цвета развлекли его: фотографии дальних островов и гор, дикари в сампанах или в саронгах, или в том и другом: всё это было так далеко и восхитительно, как во сне или в горячке. Он обнаружил, что нет сил читать, и он не в состоянии сосредоточиться. Сны? Да, журналы напомнили о них, об этом довольно тревожном занятии: блуждать во сне!

Позднее тем вечером — в котором часу, он не смог бы сказать — он рассказывал мисс Дин обо всем этом. Они сидели в палубных стульях с защищенной от ветра стороны. Море было черным и дул холодный ветер. «Лучше б мы выбрали место в холле», — думал он.

Мисс Дин была очаровательна — нет, прекрасна! Она смотрела на него как‑то странно и мило, и во взгляде сквозили и вопрос, и сочувствие, и теплота. Казалось, между вопросом и ответом они сидели так очень долго, обмениваясь непроизнесенными тайнами, просто глядя друг на друга спокойно и ласково. Прошел час или прошло два? И нужно ли вообще было разговаривать?

— Нет, — ответила она, — со мной никогда такого не было.

Она вдохнула в тихо сказанные слова ноту вопроса и медленно улыбнулась ему.

— Самое забавное, что и со мной никогда до прошлой ночи. Никогда в жизни. Мне вообще редко снятся сны. Поэтому такое меня действительно напугало.

— Расскажите мне, мистер Аркуларис.

— Сперва мне приснилось, что я иду один по широкой снежной равнине. Темнеет, и очень холодно, ноги закоченели и онемели, я заблудился. Потом я подошел к указателю, и сперва мне показалось, что на нем ничего нет — только лед. Но пока совсем не стемнело, я разобрал на нем одно слово: «Polaris».

— Полярная звезда?

— Она самая. Я и понятия не имел, что она так называется: сегодня утром заглянул в словарь. Наверно, раньше где‑то встречалась и застряла в памяти. К тому же, в рифму с моей фамилией.

— А правда, рифмуется!

— И вот от этого слова накатило во сне страшное отчаяние, и сон переменился. Теперь я видел, что я стою снаружи своей каюты в маленьком темном коридорчике, в тупичке, и пытаюсь нащупать дверную ручку, чтобы войти. Я почему‑то в одной пижаме, и опять очень холодно. В этот момент я проснулся… И вот что совершенно необычно: именно там я и стоял!

— Господи! Как странно…

— Да. А теперь вопрос: Где же я был? Я перепугался, придя в себя — ничего удивительного. Потому что у меня ведь действительно было совершенно определенное ощущение, что я действительно где‑то находился. Где‑то, где очень холодно. Не могу точно выразить. А если меня видели?

— Довольно неловкая ситуация, — сказала мисс Дин.

— Неловкая! Мягко сказано. Совершенно диковинная. Никогда раньше со мной такого не случалось. Вот такие происшествия и напоминают нам — а ведь нам полезно напомнить, как вы думаете? — и Аркуларис издал нервный смешок, — как мало мы знаем о работе нашего собственного мозга или души. Что мы знаем об этом, в конце концов?

— Ничего–ничего–ничего–ничего, — медленно произнесла мисс Дин.

— Абсолютно ничего.

Их голоса оборвались, и они опять сидели в молчании и опять смотрели друг на друга с нежностью и сочувствием, будто обмениваясь чем‑то невысказанным и, возможно, невыразимым. Время остановилось. Орбита — так казалось Аркуларису — снова стала чистой, стала абсолютной… И опять он пустился в раздумья, кого же мисс Дин, Кларисса Дин, могла ему напоминать. Давнее и далекое. Как те снимки островов и гор. Веснушчатая девчонка в больнице была как бы каменной ступенькой, знаком или, если вспомнить алгебру, знаком равенства. Но чему же они обе были «равны»? Сперва на ум пришли камешки и розовый сад тети Джулии — на закате. Это было нелепо: не могли же эти девушки просто напоминать ему о детстве! А почему не могли?

Судовой оркестр на овальном балконе среди увядших пальм играл финал Cavalleria Rusticana, играл плохо.

— Боже милостивый, — сказала Аркуларис, — избавлюсь ли я когда‑нибудь от этой надоедливой сентиментальной мелодии? Последние звуки, которые я слышал в Америке, и как бы я хотел слышать их тогда в последний раз.

— Разве вам не нравится?

— Как музыка? Нет! Она слишком волнует, вернее, расстраивает.

— Что вы определенно имеете в виду?

— Определенно? Да ничего определенного. Когда я слышал ее в больнице — когда же это было? — мне захотелось плакать. Три старых итальянца дудели ее под дождем. Я, наверно, как и многие другие, боюсь собственных чувств.

— Они так опасны?

— Ох, молодая — шутите надо мной?

Стюарды скатали ковры, и пассажиры начали танцевать. Мисс Дин приняла приглашение молодого офицера, и Аркуларис с завистью следил за ними. Странный получился обмен последними репликами, очень странный, да и всё тут странно. Разве возможно, чтобы они влюбились друг в друга? Неужели всё вело к этому — все недомолвки и воспоминания? Он читал о таком. Но чтобы в его возрасте? И с девушкой двадцати двух лет? Смех один.

Довольно взглянув на своего старого друга Поляриса из открытой двери подветренной стороны, он лег в постель.

Ритм судовых двигателей был просто неотвязен. От него не было никакого отдыха, он преследовал, как небесный пёс, он уносился в космос через Млечный Путь, возвращался обратно через Бетельгейзе и Полярную звезду и весь блистал морозом. Аркуларис ощущал себя рождественской елкой с сосульками на пальцах рук и ног. Он звенел и вспыхивал в вакууме, кричал, чтобы вызвать эхо пустоты, пронесся вокруг буя на границе Непознанного и, сверкая, выполнил разворот к дому. Как он оказался босым? Снежинки и блёстки проносились мимо. В следующий раз, черт возьми, он залетит еще дальше. Вот это будет весело! Вперед к нехоженым просторам! — как выразился кто‑то. Наверно, какой‑то отважный доморощенный землепроходец, профессоришка средних лет с зонтиком: такие вот пылают доблестью! Только дайте нам время, подумал Аркуларис, дайте нам время, и мы возвратимся с ночным инеем Аб–солёта. A, может, Аб–салюта? Только бы не эта неотвязная пульсация, только бы не повторение звука, мучительного как боль, круги и повторение света — ощущение, будто всё свертывается внутрь к центру страдания…

Вдруг стало темно, и он заблудился. Он шел на ощупь, касаясь ногтями скользкого дерева, пытаясь найти выключатель. Пульсация, конечно, была пульсацией судна. Но он уже был дома, почти дома. Обогнуть еще один угол, открыть дверь, и он будет там. Целый и невредимый, в надежном отчем доме.

Тут он проснулся: в коридоре к обеденному салону. И его охватил такой жуткий ужас, какого он никогда не испытывал прежде. Казалось, сердце вот–вот остановится. Он стоял спиной к обеденному салону: наверно, только что вышел из него. И был в пижаме.

Коридор был сумрачен: на ночь оставляли всего две дежурные лампочки, и, слава Богу! — пуст. Ни души, ни звука. До каюты, наверно, ярдов пятьдесят. Если повезет, можно дойти незамеченным. Дрожащей рукой он ухватился за поручень вдоль стены, коричневую замасленную планку, и стал медленно продвигаться вперед. Он чувствовал слабость и головокружение, мысли отказывались сосредоточиться. Смутно вспомнилась мисс Дин, Кларисса, и веснушчатая девочка, будто они были одним и тем же человеком. Только теперь он не лежал в больнице, а путешествовал на судне. Ну, конечно! Какой вздор. Большой Круг. Вот мы и пришли, старина… за угол — так держать!.. крепко держать зонтик…

В каюте, когда он надежно запер дверь, Аркулариса прошиб холодный пот. Едва, весь дрожа, он забрался в койку, как раздались шаги вахтенного. «Так где же, — подумал он, закрывая глаза в агонии, — я был?..»

И страшная мысль пришла ему в голову…

— Ничего серьезного — откуда может взяться серьезное? Конечно, ничего серьезного, — сказал Аркуларис.

— Нет, нет, ничего серьезного, — учтиво согласился судовой доктор.

— Я знал, что вы так ответите, и всё‑таки…

— Такое состояние — результат беспокойства. Вы чем‑то обеспокоены? Расскажите мне, если сочтете возможным. Просто подумайте.

— Обеспокоен?

Аркуларис свел брови. Есть ли у него какой‑то повод для беспокойства? Легчайшая тучка, как облачко комаров, растаяла на юго–западе или не на северо–западе? Комариная песенка отчаяния? Так ведь всё прошло. Всё, всё.

— Да ничем, — ответил он. — Совсем ничем.

— Очень странно, — сказал доктор.

— Так ли уж странно? Я поехал в путешествие для отдыха, а не для кошмаров! Может быть, бром принять?

— Конечно, я могу дать вам бром, мистер Аркуларис.

— Тогда, пожалуйста, если вам не трудно, дайте мне бром.

С надеждой он принес пузырек в каюту и тут же принял дозу. В иллюминатор светило солнце. Северное солнце, бледное и маленькое, как мятная конфетка, что, конечно, было вполне естественным, потому что широта менялась с каждым часом. Только почему все врачи одинаковы? И все, к тому же, похожи на его отца или на того доктора из больницы. Смит звали судового лекаря, доктор Смит. Очень милый, сухопарый, низенький, говорили, что грешит сочинительством. Стихи пишет или что‑то такое. Бедняга — разочарованный человек. Как и все другие. Забивается здесь в каюту и ночь за ночью пишет свои белые стихи или что‑нибудь: всё о звездах и цветах, любви и смерти; льды, море и бесконечность, время и прилив — да, о вкусах не спорят.

— Но ведь ничего серьезного, — говорил позднее Аркуларис пастору. — Как это может быть?

— Ну, конечно, ничего серьезного, мой дорогой друг, — ответил пастор, похлопав его по спине. — Как это может быть?

— Я знаю, что такого быть не может, и всё же тревожусь.

— Но ведь нелепо думать об этом всерьез, — сказал пастор. Аркуларис дрожал: стало еще холоднее, чем прежде.

Говорили, что близко айсберги. Несколько часов с утра был туман, и каждые три минуты душераздирающе выла сирена. Туман бывает от айсбергов: это он знал.

— Такие вещи иногда случаются, — сказал пастор, — от ощущения вины. Вы чувствуете себя в чем‑то виноватым. С моей стороны было бы бестактно спрашивать, в чем именно. Но если вы хотите избавиться от этого чувства…

А потом еще, когда небо зарозовело:

— Ну, стоит ли так беспокоиться? — спросила мисс Дин. — Да вовсе не стоит.

— Конечно, не стоит.

— Тогда и не беспокойтесь — мы ведь не дети!

— Я бы так смело не утверждал…

Они склонились на поручень, касаясь плечами, и смотрели на море, ставшее разнообразно кровавым. Аркуларис вотще всматривался в горизонт, ища айсберги.

— Во всяком случае, чем нам холоднее, тем тупее наши чувства.

— Надеюсь, вы это не о себе? — спросила мисс Дин.

— Вот… потрогайте мою руку.

— Боже, какая ледяная!

— Ничего удивительного. Я ведь побывал на Полярисе и вернулся!

— Ах, бедненький!

— Согрейте ее.

— Вы позволите?

— Ну, конечно.

— Тогда я попробую.

Смеясь, она взяла его руку в свои ладони: одна сверху, другая снизу, и стала быстро растирать. Палубы обезлюдели, рядом с ними никого, все одевались к ужину. Море потемнело, ветер задул еще холоднее.

— Как жаль, что я не могу вспомнить, кто вы.

— А вы сами — кто вы такой?

— Я — это я.

— Тогда, наверно, я — это вы.

— Не надо философствовать.

— А я и есть сама философия.

Она засмеялась, отодвинулась, натянула плащик на плечи.

Прозвучал горн на ужин: «Ростбиф старой Англии», и они пошли по темнеющей палубе к двери, из которой на палубный поручень падал сноп мягкого света. Когда они остановились у латунного порога двери, Аркуларис вновь ощутил пульсацию двигателей и быстро приложил руку к боку.

Auf wiedersehen, — сказал он. — Завтра, завтра, завтра.

Аркуларис не мог, совершенно не мог согреться. Судно окружал холодный туман, окружал, казалось, уже много дней.

Солнце почти исчезло, переход ото дня к ночи стал совсем незаметен. Судно тоже, казалось, едва двигалось: будто стало на якорь среди ледяных стен с изморозью.

Чудовищно, но именно потому, что стоял июнь, когда полагается быть теплу, судовая администрация сочла излишним включить отопление! Весь день на нем было тяжелое пальто, и он дрожал, сидя в углу курительной. Зубы стучали, руки посинели. Ночью он навалил одеяла на кровать, закрыл черный глаз иллюминатора и затянул его желтыми занавесками, но всё напрасно. Несмотря ни на что, туман ухитрялся как‑то вползать и хватать за горло ледяными пальцами. Стюард, которого спросили об этом, ответил односложно: «Айсберги». Конечно — каждый дурак и без него это знал. Но сколько же, Бога ради, такое могло длиться? Им к этому времени давно уже пора пройти Большую отмель! И, конечно, не было никакой необходимости прокладывать маршрут в Англию через Гренландию и Исландию!

Мисс Дин, Кларисса, сочувствовала.

— Это просто потому, — говорила она, что ваши жизненные силы подорваны болезнью. Нельзя надеяться, что человек придет в нормальное состояние так скоро после операции! Кстати, когда вас прооперировали?

Аркуларис задумался. Странно, но он не мог точно этого вспомнить. Всё стало несколько смутным: чувство времени пропало.

— Бог знает! — ответил он. — Столетия назад, когда я был лягушонком, а вы — рыбкой. Наверно, во время битвы в Тевтонском Лесу. А, может быть, когда я был неандертальцем с дубиной!

— Вы не думаете, что это случилось еще раньше?

Что она под этим имела в виду?

— Не думаю. Мы на этом проклятом судне уже годы, столетия, целые эпохи. И даже здесь, вы помните, у меня хватило времени побывать несколько раз в ночных путешествиях на Орионе и вернуться. Думаю, кстати, слетать еще дальше. Есть одна милая звездочка слева, когда делаешь петлю вокруг Бетельгейзе: кажется, она как раз на самом краю. Последняя застава конечного. Взгляну на нее и привезу вам перышко мороза.

— Пока вы вернетесь, оно растает.

— Только не на этом судне.

Кларисса засмеялась.

— Мне бы хотелось полететь с вами.

— Обязательно полетите, если только…

Он оборвал фразу и впился в нее взглядом: как она очаровательна, как желанна! Никогда в жизни рядом с ним не было такой женщины, не было ни одной, в ком он встретил бы столь глубокое сочувствие и понимание. Это было чудом, просто — чудом. Нет никакой нужды обнимать ее или касаться губами, сколь бы восхитительны ни были эти мелкие грубости. Достаточно лишь смотреть на нее и, вглядываясь в ее необычайные глаза, ощущать, что она знает его, и всегда знала. Как будто она действительно могла быть его собственной душой.

Но взглянув на нее, в раздумье, он заметил, что она нахмурилась.

— Что‑то случилось?

Она медленно покачала головой.

— Скажите мне.

— Ничего. Мне просто показалось, что вы выглядите не так хорошо.

Аркуларис вздрогнул и выпрямился.

— Что за нелепость! Конечно, боль мне досаждает, и я очень ослаб…

— Не только, не только это. Что‑то вас очень беспокоит.

Она замолкла, а затем с вызовом добавила:

— Скажите мне, вы…

Глаза ее горели, и в них был тот самый вопрос, которого он боялся. Он отпрянул, перевел дыхание, отвел глаза. Но он знал, что это не имело смысла, что он должен будет ей ответить. Он всегда знал, что должен будет ей рассказать.

— Кларисса, — сказал он, — и голос его сломался, несмотря на всё усилие совладать с ним. — Это убивает меня, это отвратительно. Да, это было.

На глазах его выступили слезы: он заметил, что и на ее глазах тоже, и положил ладонь ей на руку.

— Я так и знала, — сказала она, — я знала, но расскажите мне.

— Это снова случилось дважды, дважды, и каждый раз я оказывался всё дальше. Тот же сон о полете вокруг звезды, тот же страшный холод и беспомощность. Та же пугающая свистящая кривая…

Его передернуло.

— А когда вы проснулись, — спросила она спокойно, — где очутились вы, когда проснулись? Не бойтесь сказать мне.

— В первый раз я очутился в дальнем конце обеденного салона. Я держал руку на двери, ведущей в буфет.

— Да, а в следующий раз?

Аркуларис пытался в ужасе закрыть глаза: он чувствовал, что вот–вот сойдет с ума. Его губы шевельнулись раньше, чем он начал говорить, и когда он наконец заговорил, то очень тихо, почти шепотом:

— Я был внизу трапа, ведущего из буфета в трюм мимо холодильной установки. Было темно, и я полз на руках и коленях… полз на руках и коленях…

— Боже! — сказала она, и опять, — Боже!

Его жутко затрясло, он почувствовал, что и руки тоже дрожат от плеч до пальцев. И тогда он безошибочно уловил выражение ужаса, нараставшее в глазах

Клариссы, и выражение понимания, как если бы она увидела… Она сжала его руку еще крепче.

— Вы думаете… — шепнула она.

Они пристально смотрели друг на друга.

— Я знаю, — сказал он, — и вы знаете… Еще два раза, еще три раза, и я увижу перед собой пустую…

Тогда они впервые обнялись — у границы бесконечности, на последней заставе конечного. Они прижались отчаянно, безнадежно, и, рыдая, целовали друг друга, пристально глядя какой‑то миг и снова закрывая глаза. Она целовала и целовала его со страстью, будто на самом деле пыталась передать ему свое тепло, свою жизнь.

— Какая нелепость! — воскликнула она, откинувшись назад и не отнимая ладоней с его лица, ладоней, влажных от слез. — Какая нелепость! Этого быть не может!

— Это есть, — медленно сказал Аркуларис.

— Но откуда вам знать?.. Откуда вам знать, где…

Впервые Аркуларис усмехнулся:

— Не бойтесь, милая, вы хотели спросить, где гроб?

— Откуда вам знать, где он?

— Мне и не надо знать, — сказал Аркуларис. — Я в нем уже почти весь.

Перед тем, как расстаться тем вечером, они заказали несколько коктейлей с виски.

— Устроим веселье! — сказал Аркуларис. — Самое главное, чтобы мы были веселы. Может, и сейчас окажется, что всё вздор, ночной кошмар, и мы оба проснемся! Даже и сейчас, учитывая скорость моих путешествий, у меня еще две ночи! Пока еще так далеко до этой звездочки.

Пастор разминулся с ними в дверях.

— Что так рано почивать отправились? — спросил он. — А я еще надеялся сыграть с вами в шахматы.

— Да, пойдем отдохнуть. А как насчет завтра?

— Тогда завтра, мисс Дин! Спокойной ночи!

Они обошли один раз вокруг палубы, склонились на поручень и смотрели в туман, который был гуще и белей, чем всегда. Судно еле двигалось, двигатели работали медленнее, глуше, дальше, и через равные промежутки времени раздавался траурный долгий дрожащий крик туманной сирены. Море было тихим, волны нежно касались борта судна, и плеск их был ясно слышен в глубокой тишине.

— В такую ночь… — мрачно процитировал Аркуларис.

— В такую ночь…

Их голоса повисли в ночи, их время остановилось, они были счастливы бесконечный миг. Расстались они, наконец, будто по молчаливому согласию, почувствовав несуразность происходящего.

— Будь хорошим мальчиком и прими на ночь бром! — сказала она.

— Да, мамочка, я приму лекарство!

В каюте он приготовил очень большую дозу брома, очень большую дозу и лег в кровать. Заснул он сразу, чувствуя еще большую слабость и изнурение, чем прежде, но эта слабость была такой восхитительно сладкой. И долгий, щедрый, безумный, головокружительный взмах… Большой круг… скоростная магистраль к Арктуру…

Всё было как прежде, но гораздо быстрее. Никогда раньше не несся Аркуларис с такой небывалой сверхъестественной скоростью. В мгновенье ока он уже был за Луной, промчался мимо Полярной звезды, которая будто стояла на месте (а может быть, и в самом деле стояла на месте?), облетел Плеяды по длинной светлой кривой, прокричал морозное приветствие Бетельгейзе и взял курс на крохотную голубую звездочку — маячок на пути к Неведомому. Вперед к нехоженым просторам! Ну, крепись, старина, и крепче держи зонтик! Подтяжки не забыл? Смотри, чтобы шляпу не сорвало! Через минуту вернемся к Клариссе с перышком мороза, с веточкой времени, со снежинкой Аб–солёта, или как его там? Абсолют? Ах, салют! Лют… Только не проснуться… только не надо просыпаться… только если не проснемся в этом пространстве–времени… где‑то или нигде… в холоде и мраке… Cavalleria Rusticanaхнычет среди пальм; коль одинок… и если ты… гроба для бедных — не гроба, не гроба, не гроба, о Боже, не гроба, а свет, привет и белый цвет, и блеск, и легкое круженье надо всем — и замерзаю–замерзаю–замерзаю…

В этой точке пустоты окончилась неудачей последняя попытка хирурга спасти жизнь мистера Аркулариса. Хирург отступил от стола и устало махнул рукой в резиновой перчатке.

— Конец, — сказал он. — Как я и предвидел.

Он взглянул на мисс Хойле, которая опустила голову к тазику в руках. Наступила минутная тишина, потом последовал краткий обмен понятными с полуслова замечаниями, и жизнь в больнице потекла заведённым порядком.