Бетти-Энн

* * *

Мостовую припорошило мокрым снежком, и машину слегка занесло в сторону.

— Пожалуйста, сбавь скорость, — сказала женщина, а младенец беспокойно заворочался.

Мужчина бросил взгляд на светящийся циферблат часов.

— Надо спешить, — сказал он.

— Нас подождут, — возразила женщина. — Ш-ш, — мягко успокоила она младенца.

Мужчина чуть подался вперёд, пристально вглядываясь во тьму. Снег налипал на ветровое стекло, и проворные дворники оттесняли его в стороны.

— Они подумают, что с нами что-нибудь случилось, и отправятся дальше, — сказал он.

— Не отправятся, — возразила она, нежно покачивая младенца.

Мокрая дорога, круто изгибаясь, шла вверх, и мужчина сбавил скорость.

— Что там на указателе расстояния? — спросил он.

— Десять тысяч сто… сто девять, — при тусклом свете женщина не сразу разобрала цифры на шкале.

— Значит, осталось миль десять, надо глядеть в оба, как бы не пропустить поворот.

— У нас ещё почти полчаса, так что, пожалуйста, сбавь скорость, — попросила она.

Он неохотно ослабил нажим на ножную педаль. Младенец громко заплакал.

— Физически она чувствует себя совсем неплохо, — сказала женщина. — Ей это даётся легче, чем нам.

— А вот перевоплотить её будет непросто, — сказал он. — Другой она ведь не была.

Они замолчали, слышен был только шорох машин. Потом женщина спросила:

— Тебе это доставило удовольствие?

— Да, было занятно. Очень милый мирок. От здешней зелени прямо глаз не оторвать.

— Был один дивный закат.

— На той планете, что возле Элсини, закаты куда красивее. Помнишь, тот, когда облака…

— Сбавь скорость, милый, очень тебя прошу! Мне просто не по себе от такой гонки.

Раздосадованный, он снова взглянул на часы.

— Времени сколько угодно, — сказала она.

— Нам предстоит проехать ещё солидное расстояние. Почти целая миля до того уродливого белого дома, помнишь? И ещё довольно далеко за ним, нельзя же было поставить корабль на виду.

Женщина ласково поглаживала младенца.

— На свой лад милая планета… Ты заметил, в этом воплощении девочка явно растёт? Я думаю, она прибавила несколько фунтов. Ты только посмотри, какие у, неё пухлые ручки!

— В конце концов, другой она ведь не была.

— Милый, для такой дороги машина ужасно неудобна. Может быть…

— Мы уже почти у поворота.

— Осторожней! Осторожней! — в ужасе закричала она.

Впереди вырос грузовик. Он стоял поперёк дороги. Машина неслась вверх по крутому косогору прямо на него. Фары на мгновенье выхватили из тьмы силуэт водителя — лёжа на спине на мокром бетоне, он возился с одним из задних колёс.

Мужчина с силой нажал на тормоз. Женщина ахнула, машина судорожно качнулась, соскочила на обочину, пронеслась мимо застрявшего грузовика и помчалась дальше вверх по косогору. Мужчина отчаянно вертел баранку руля, силясь вновь вывести машину на бетон. Передние колеса застряли в колее. Мужчина чертыхнулся, бешено рванул руль влево; руль выскользнул у него из рук, и машина оказалась наконец на свободе.

Нескончаемо долгое мгновенье она качалась, нелепо накренясь, и рухнула на бок. Она катилась под откос, снова и снова перевёртываясь в воздухе, пока не налетела на могучий кедр, росший ярдов на двадцать ниже. Её смяло о ствол — и всё замерло, только одно переднее колесо ещё лениво крутилось вокруг своей оси.

Мужчину отбросило на женщину; тела их были неподвижны, и медленно, секунда за секундой, жизнь уходила из них — тела опали, истаяли, и скоро на их месте осталась лишь горстка сероватой пыли.

А на дороге шофёр грузовика, побелев от ужаса, махал в сторону машины электрическим фонариком. Долгое время он не слышал ничего, кроме однообразного шума капель, падающих с дерева напротив.

Потом явственно послышался плач младенца.

После этого несчастного случая долгое-долгое время, целую вечность Бетти-Энн (хотя в ту пору её ещё так не звали) различала лишь загадочную смену рук и лиц, света и теней. Вначале — полжизни, даже больше, чем полжизни, — она постоянно ощущала сильную, неизвестно откуда исходившую боль. Всякий раз, стоило няне чуть коснуться её левого бока, она начинала плакать, но не понимала ещё, что мучительная боль эта связана с действиями няни, и даже не отдавала себе отчёта, что, заслышав её шаги, испытывает страх.

Руки, которые к ней прикасались, вначале казались ей такими же далёкими, как стены, и видела она их так же смутно. Все существовало где-то само по себе, не связанное одно с другим и всего меньше с нею.

Впервые начал проясняться какой-то порядок вещей, когда она поняла, что едва что-то притронется к её губам — и тотчас проходит внезапная жгучая боль, возникшая вовсе не в губах. Потом она обнаружила, что стенка колыбели мешает движению её кулачка. А после этого, когда представление о пространстве мало-помалу укоренилось, она остро ощутила все убыстряющийся ритм в смене света и тьмы.

Ещё позднее она начала понимать, откуда исходит сильная боль, но к тому времени боль стала уже не так мучительна. Она таилась в левой половине её тела, главным образом в плече. Однажды девочка впервые заметила, что кулак левой руки крепко сжат. Она попыталась пошевелить пальцами, но они не слушались. Она заплакала и так в слезах уснула.

Когда её перевезли из больницы в Дом сирот, время потекло быстрее, но месяцы все казались длинными — ведь каждый составлял ещё такую большую часть её жизни. Наконец настал день, когда в привычный распорядок дня, состоящий из еды, гимнастики и сна, вторгся незнакомый запах, новые негромкие голоса, какое-то неясное, но доброе бормотанье и мягкие ласковые руки. Всего милей руки.

— Какая славная девчушка! — сказала женщина.

Мужчина согласился, а няня сказала:

— Ей повредило руку во время аварии. Бедная девочка уже никогда не сможет ею пользоваться.

Мужчина и женщина что-то сочувственно прожурчали.

Хотя Бетти-Энн не могла этого знать, но позднее мужчина и женщина беседовали с седовласой директрисой Дома сирот, а потом ушли, чтобы обдумать всё, что связано с усыновлением ребёнка, у которого, в сущности, только одна рука.

Машина, в которой нашли Бетти-Энн, ржавела на свалке металлического лома. Пыль на сиденье сгинула, как прошлогодний снег. Расследование несчастного случая давно прекратили. Человечество уже видело и ещё увидит немало такого, что куда удивительней разбитой машины и брошенного на произвол судьбы младенца.

Бетти-Энн запомнила те нежные руки и ждала их возвращения.

Но вот руки наконец вернулись, и она (в ту пору её уже звали Бетти-Энн) радостно загулькала и, когда её подняли, стала даже брыкаться от восторга,

Торжественно и проникновенно, словно Бетти-Энн могла понять, что ей говорят, директриса сказала:

— Это твои новые родители, Бетти-Энн. Мама Джейн и папа Дейв. — И прибавила: — Я уверена, она будет вам хорошей дочерью, миссис Селдон, вы это заслужили.

— Конечно, хорошей, — сказал мистер Селдон. — И умницей! Она и сейчас умный воробушек, её на мякине не проведёшь.

— Мы сперва собирались взять ребёнка постарше, — сказала его жена. — В сущности, мы вовсе не думали брать девочку. Пока не увидели Бетти-Энн.

Они говорили ещё разные слова, такие же для неё непонятные, а потом её укутали в одеяло, и после этого в лицо ей брызнул яркий солнечный свет, она ощутила движение вперёд, от которого слегка подташнивало, услышала незнакомый шум.

Джейн внимательно разглядывала стиснутый кулачок Бетти-Энн — больной руке приятно было в этой тёплой ладони.

— Какие у неё крохотные пальчики, — сказала Джейн.

— Ну-ка поглядим, — сказал Дейв, быстро взглянув через плечо. — Гм. Верно. Да, чуть не забыл. Когда приедем домой, надо испечь ей именинный пирог.

— А она для этого не слишком мала?

— По-моему, нет. У меня на первом дне рожденья пирог был наверняка. На день рожденья мне всегда пекли пирог. Когда я поступил в колледж, помню, на первом курсе моя двоюродная бабушка Амелия прислала мне пирог, а сверху лежали девятнадцать маленьких свечек, завёрнутые в вощёную бумагу. Малышке непременно надо испечь пирог.

— Надеюсь, мы так и не узнаем, когда у неё на самом деле день рожденья, — сказала Джейн, глядя на Бетти-Энн.

— Вот как? А почему?

— Пускай это будет день, когда мы привезли её домой. Словно она просто парила где-то в ожидании, пока мы за ней придём.

Дейв что-то пробормотал, очень довольный.

Немного погодя жена сказала:

— Дейв, милый. А вдруг объявятся её родители?

— Глупости! — отрезал он почти сердито. — Чего ради они вдруг объявятся? Уж раз они удрали и бросили её в разбитой машине, значит — крышка!

— Да, я тоже так думаю. Но тебя это совсем не тревожит?

Он возмущённо запыхтел.

— Даже если они и объявятся, им её не заполучить. Так что стоит ли забивать себе голову пустяками?

Бетти-Энн исполнилось пять, это была её последняя весна перед школой, и сейчас она сидела у окна и жадно глядела во двор, куда ей не ведено было ходить. После завтрака у них с Джейн вышла стычка из-за куклы (“Бетти-Энн, нельзя же разбрасывать игрушки где попало, ведь о них того и гляди кто-нибудь споткнётся”). За последние два месяца девочка провинилась по крайней мере десятый раз, и Джейн наконец рассердилась и решила её наказать.

Все утро Бетти-Энн, задумчивая, грустная, сидела у окна и после второго завтрака снова уселась на прежнее место. Наконец её терпение было вознаграждено: как она и надеялась, Джейн смягчилась, решила, что обошлась с ней слишком строго, и сказала с улыбкой в голосе:

— Ладно. Теперь можешь пойти погулять.

Упрямо сжав губы, Бетти-Энн соскользнула со стула. Не говоря ни слова, она гордо прошествовала к двери и вышла на солнечный свет. Она по-прежнему была возмущена, и детский подбородок её выражал непоколебимую решимость. Она спустилась с крыльца и через небольшой вишнёвый сад прошла прямиком к густо растущим вдоль забора мальвам. На одном цветке невысоко, так что дотянуться до него ничего не стоило, сидела пчела, и Бетти-Энн, не раздумывая, схватила её здоровой правой рукой и зажала в кулаке. Когда пчела ужалит её, мама Джейн почувствует себя виноватой. Папа Дейв, будь он дома, добродушно усмехнулся бы и сказал:

— Потерпи, до свадьбы заживёт.

Любимые его слова, которыми он встречал самые ужасные её царапины и синяки, слова, которые приводили её в ярость и всё-таки всякий раз вызывали смех сквозь сердитые слезы. А мама Джейн, увидев, что с ней приключилось, кинется, поцелует больное местечко, скажет:

— Ну-ну, малышка, сейчас мама приложит что-нибудь, и всё пройдёт.

Когда пчела наконец ужалила её, боль оказалась куда сильней, чем Бетти-Энн ожидала, и она замахала рукой, захлопала по платью, пытаясь избавиться от непонятливого насекомого. Потом с криком кинулась к дому;

— Ужалила! Меня пчела ужалила!

Окно кухни выходило к забору, и Джейн стояла у окна и поджидала её. Решительно подбочась, глядела в окно и, когда Бетти-Энн влетела в кухню, спокойно сказала:

— Ты же сама схватила, детка, я ведь видела.

Бетти-Энн удивлённо захлопала ресницами.

— Ты видела?

— Ну конечно:

Поняв, что на сей раз сочувствия не дождаться, Бетти-Энн сказала:

— Зря я её схватила.

Она ушла к себе в комнату и поплакала с досады, а потом вдруг поняла, как всё это смешно, и рассмеялась, и ужаленное место в конце концов перестало болеть.

В то последнее перед школой лето её ещё раз ужалила пчела, но теперь уже случайно, и ей тотчас поспешили на помощь. Ну, а если забыть о пчёлах, лето было очень славное, и, когда наконец наступила осень, которая вполне могла бы ещё и подождать, душу Бетти-Энн впервые тронула подлинная печаль.

Вновь, как и в прошлую зиму, она недоумевала: зачем в зимнюю пору всё умирает, ведь тогда больше всего скучаешь по живой зелени.

Но медленно, неотвратимо лето отступало, и в пугливом и радостном волнении она стала предвкушать близкое будущее, новую тайну, к которой ей вскоре-суждено было приобщиться.

В первый день осени Джейн повела её к неприветливому, сложенному из белого камня зданию, откуда прошлой весной до неё доносился весёлый смех, и познакомила там с совсем не страшной особой, которой весь этот долгий год предстояло быть её учительницей. Но едва Джейн ушла, Бетти-Энн испугалась — её окружали чужие стены и чужие, а быть может и враждебные, лица. На краткий миг ей почудилось, что дом Джейн и Дейва — надёжная защита и приют — потерян для неё навеки; клумба, сад, старый корявый дуб, всё, что было всегда таким прочным и незыблемым, стало лишь бесплотным воспоминанием. Кинуться бы сейчас за мамой Джейн и вместе с ней стремглав помчаться по обсаженной деревьями дорожке, потому что, если просидеть здесь ещё один нескончаемый час, и клумба, и сад, и корявый дуб — все исчезнет. (Тётя Бесси сказала как-то маме Джейн: “Вот с этого часа они и начинают от нас отходить. Что-то в них безвозвратно меняется. Учителя ухитряются оторвать их от нас”. Но папа Дейв не согласился с ней: “Чепуха, Бесси. Ведь в конце концов ей только пять”. “Впрочем, тебе-то это, наверно, не так тяжело, милочка Джейн, как… как, ну, ты же понимаешь…” Тут мама Джейн очень-очень покраснела. И Бетти-Энн ужасно хотелось спросить, отчего она рассердилась на тётю Бесси.)

Когда первое потрясение прошло, Бетти-Энн увидела, что все чужие вокруг глядят доброжелательно. Робкие улыбки первого знакомства сменились улыбками привета и дружелюбия. Дни быстро покатились к рождеству. А там внезапно набежали и промчались каникулы, и оживлённые, румяные, блестя глазами, все наперебой рассказывали, какие чудесные подарки принёс им Санта-Клаус. И каждый день так много было всяких новых дел, что Бетти-Энн даже не заметила, как вернулась и вновь дохнула истомой и свежестью весна.

За три недели до того, как распустить их на каникулы, мисс Кольер, учительница, раздала всем цветные карандаши.

— Такими вот карандашами вы будете рисовать весь год, — объяснила она.

Минут через пятнадцать она остановилась у парты Бетти-Энн. Бетти-Энн увлечённо раскрашивала плотный лист бумаги яркими карандашами.

— Что это у тебя вышло, Бетти-Энн? Большая бурая корова?

Не переставая рисовать, Бетти-Энн ответила:

— Это человек в дереве.

— Вот как?

— Да, — подтвердила Бетти-Энн, наморщив лоб, — кора дерева вся нахмуренная, и лицо у человека прямо в коре тоже все нахмуренное.

— Как странно, — сказала мисс Кольер. — Когда приглядишься, можно подумать, что ты и в самом деле так нарисовала.

— А как же.

— Нет, детка, я хочу сказать: можно подумать, будто это у тебя не случайно вышло, а ты так и хотела нарисовать.

— А я и хотела, — сказала Бетти-Энн, и мисс Кольер рассмеялась и потрепала её по волосам.

— Значит, ты вырастешь художницей.

Когда мисс Кольер отошла, Бетти-Энн, огорчённая тем, что её не поняли, проткнула пальцами человека в дереве и стала рисовать девочку. Лицо она старалась делать так, будто на него смотрят сразу с двух сторон.

В последнюю педелю школьного года мисс Кольер дала детям несколько простейших тестов, которые должны были выявить их способности (мисс Кольер лишь недавно окончила колледж). Бетти-Энн поняла, что от того, как она ответит на вопросы, для неё многое будет зависеть на протяжении всех восьми школьных лет. И старалась изо всех сил. Когда позднее директор хвалил мисс Кольер за умелую работу, не зная, однако, что же, собственно, делать со всеми этими ответами, мисс Кольер сказала:

— Вот это ответы Бетти-Энн Селдон. Она, безусловно, очень толковая девочка, но у меня такое чувство, что тест не выявил её истинных способностей, что многое осталось от нас. скрыто. Я отметила это на её листке.

— Да-да, вижу, — сказал директор.

— Но я сдавала зачёт только по краткому курсу элементарных тестов, — прибавила мисс Кольер.

И директор, который был вовсе не знаком с тестами, не без неловкости заметил, что и это немало и не может же он требовать, чтобы учителя знали все на свете.

Бетти-Энн ещё и месяца не проучилась во втором классе, как вдруг один из её рисунков карандашом (“такой хороший, словно это работа восьмиклассницы”) вывесили в главном холле. Но о другом её рисунке (на нём был изображён наполовину рухнувший дом — забор перекосился, труба и мебель плавают вдоль стен) учительница, сказала:

— Как-то это не очень похоже на правду.

И Бетти-Энн решила впредь быть осторожнее — она совсем не хотела, чтобы её понимали неправильно.

Всю вторую половину года и следующий, третий школьный год Бетти-Энн все сильней ощущала, что отдаляется от своих товарищей, а в какой-то мере и от учителей, и даже (правда, ещё меньше) от своих родителей. Сидя в классе, она стала опасаться, что в любую минуту какое-нибудь её не к месту сказанное слово вызовет взрыв смеха, а дома чувствовала, что её подчас не могут понять ни Джейн, ни Дейв, и, как они ни старались, они многое понимали совсем не так, как она, и, если она пыталась им объяснить, они переставали понимать её самое. И мало-помалу она замыкалась в себе, и молчала, когда другие смеялись, и говорила нерешительно, с запинкой, когда другие рассуждали уверенно и смело. (“Девочка застенчива и уязвима”.)

Начался четвёртый школьный год, и однажды Бетти-Энн увидела, как одна из старших девочек, ученица седьмого или восьмого класса, соскочила с качелей, где никого больше не было, и, яростно топая, так что из-под теннисных туфель взметнулся белый песок, кинулась через двор в пустой класс, а по лицу её текли неслышные слезы. “Почему она так?” — подумала Бетти-Энн. Непонятно: ведь рядом не было ни души, никто не мог её обидеть. Это был для Бетти-Энн миг прозрения, она поняла не разумом, а скорее чувством, что каждый человек сам по себе, и заплаканное лицо это сказало ей, что в иные минуты каждый в той или иной мере остаётся непонятым; и она, быть может, не более одинока, чем та большая девочка, и непонята не больше всех других.

Перед тем как перейти в пятый класс, она ещё раз получила такой же урок. Это случилось не в школе, а во время поездки в зоосад, который находился от них за восемнадцать миль, в Джаплине; они отправились туда под надзором миссис Фойе, учительницы восьмого класса, и Бетти-Энн заметила, что, когда они приехали на место, та отошла в сторонку, чтобы наспех выкурить запретную сигарету. Ехали прямо из школы в заказном автобусе; все, кроме Элмера, прихватили пакеты с завтраком (у Элмера завтрак лежал в специальном чемоданчике, точно у взрослого). В парке — его чаще называли не зоосадом, а именно зоопарком — было много неведомых, необычайных, просто замечательных зверей. И когда охваченный жадным любопытством класс остановился перед кенгуру, Уилли — один из самых маленьких, хуже других одетый мальчик — сказал:

— Глядите! У Бетти-Энн кенгуриная рука!

Бетти-Энн озадаченно посмотрела на кенгуру, нахмурилась было и сказала:

— Нет, у кенгуру обе лапы здоровые, ни одна не изуродована.

Сказала — и поняла, что сравнение опиралось вовсе не на физическое сходство. В голосе Уилли слышалась обида — и ещё злость. А ведь она как будто никогда его не задевала. Да и разговаривала-то всего, наверно, раз или два — он сидел в другом конце класса, а на переменах обычно играл в одиночку. Нет, эта выходка ничем не вызвана, Бетти-Энн ни в чём перед ним не провинилась.

После четвёртого класса её хотели перевести прямо в шестой. Но Дейв запротестовал:

— Она и так слишком рано пошла в школу.

И когда первая горделивая радость Джейн прошла, она с ним согласилась:

— Мы поставим её в трудное положение, если в средней школе она окажется почти на два года моложе других.

— И в колледже, — с гордостью прибавил Дейв.

Родители согласно покивали головами, и Дейв посадил Бетти-Энн к себе на колени и сказал:

— Она у нас умница, такого мудрого воробушка на мякине не проведёшь.

— Смотри, Дейв, как бы она не зазналась, — остерегла его Джейн.

— Ну, что ты. Просто она будет уверенней в себе.

Весь пятый класс Бетти-Энн присматривалась к своим товарищам, старалась преодолеть порой отделявшую её от них преграду, как можно лучше понять их отношение ко всему на свете и перенять его. Сперва ей приходилось делать над собой усилие, потом всё стало получаться само собой, и к концу учебного года она думала почти так же, как её одноклассники.

Настала весна, потом лето. И однажды в жаркий день, после полудня, она подошла к воробьям, что сидели на лужайке перед домом, осторожно взяла одного в руку и поднесла к лицу и тихонько чирикнула, разговаривая с ним. Из дому вышел Дейв, стеклянная дверь громко захлопнулась за ним, и воробьи в страхе разлетелись.

— Как ты ухитрилась подобраться к ним так близко, Бетти-Энн? — спросил Дейв.

Она засмеялась:

— Да уж подобралась.

А потом и сама задала себе тот же вопрос, но никакого другого ответа так и не нашла.

— Наверно, у меня в голове были правильные мысли, — прибавила она.

Но Дейв сердито фыркнул:

— Проклятые воробьи, скоро от них шагу негде будет ступить.

Бетти-Энн обернулась, посмотрела, как воробьи снялись с деревьев и отлетели на всякий случай подальше, туда, где над дорогой клубилась пыль. Она глядела им вслед, и ей почудилось, что и она может присоединиться к ним и вольно летать в поднебесье… вот только знать бы, как это сделать… На миг её охватила страстная, неодолимая жажда вырваться из этого узкого, тесного мирка, воспарить к широким и вольным просторам, где, как поётся в песне, рождаются южные ветры, быть, как птицы… и так же внезапно чувство это прошло, и вновь стало хорошо на душе. Сонный послеполуденный покой окружал её, и она с улыбкой подумала, как необременительны её обязанности, как нестроги рамки жизни — вымыть посуду, пойти в воскресную школу и послушать длинную, нагоняющую сон проповедь, от чего, по словам Джейн, “вреда не будет”. Нет, здесь, в этот послеполуденный жаркий час, она свободна, она ощущает вокруг будоражащий ритм городской жизни и счастлива, и просто нельзя понять, что за жажда мучила её минуту назад.

А потом наконец начались дожди, и пошло лить как из ведра, двор сразу превратился в грязное месиво, из дому страшно было нос высунуть. Среди разношёрстных книг Дейва Бетти-Энн наткнулась на “Давида Копперфилда”. На полке всего-то было десятка два книг — одни остались со времён, когда Дейв учился в колледже, другие приобретены были за те просвещённые полгода, когда он состоял членом Клуба книги; Бетти-Энн привлекло название; Копперфилд — медное поле; ей виделось бесконечное поле медных стеблей, сверкающих на солнце ряд за рядом, ряд за рядом, точно высокая кукуруза. Она прочла книгу от корки до корки, на это ушло несколько дней, и всё это время, оттеняя сонный покой дома, так славно барабанил по крыше дождь, и капал с карнизов, и скатывался по оконным стёклам. Она не все поняла в этой книге, но смеялась вместе с мистером Микоубером и плакала, когда умерла Дора. Перевернув последнюю страницу, она, сама не зная почему, почувствовала себя счастливой и гордой. Странная это была книга, не похожая на правду, но непохожая совсем на иной лад, чем “Алиса в стране чудес”. “Алису” Бетти-Энн читала дважды, и оба раза ей казалось, что от неё ускользает что-то необычайно важное.

Дождь лил и лил, и время словно остановилось, но вот наконец снова настали ясные дни и начался учебный год; и потом пришла зима, а вслед за ней весна — как всегда неспокойная, будоражащая душу…Другая весна, накануне восьмого года в школе, была непохожа на все прежние весны. Взрослые притихли, чего-то выжидая; казалось, в них накипает долгожданная радость. И в начале мая радость хлынула через край: в Европе окончилась война. Все шумно ликовали и кричали “ура” и веселились. Но за шумным весельем Бетти-Энн чувствовала тайную, глубоко запрятанную печаль, а быть может, и смутное сознание вины — оттого, наверно, что слишком глубоко в людские сердца вошла война и жгла их, как нечистая совесть. В канун нового учебного года война на Дальнем Востоке тоже кончилась, и то, как это произошло, потрясло всех. Но мир принёс огромное облегчение, и, даже не понимая по-настоящему, что такое война, Бетти-Энн, услыхав о мире, заплакала от радости.

Все учителя, у которых она училась в старших классах, сходились на том, что она не совсем такая, как другие дети. (“Одно только могу сказать, — объявила миссис Фокс, — у неё редкостное, необыкновенное чувство времени, она поразительно чувствует историю”.) Отличие от других детей, в чём бы оно ни состояло, сказывалось не только в отметках, оно было куда глубже. И даже не в поведении: Бетти-Энн играла как все, и как все отвечала на уроках, хотя подчас в её ответах бывали недетские прозрения; она дразнила девчонок, которые водились с мальчишками (но её в ответ не дразнили), тайком передавала на уроках записки, краснела, когда её заставали на месте преступления — с жевательной резинкой во рту. После долгих размышлений учителя определили, что же так разительно отличает её от других: ей бы следовало быть тихой, печальной и замкнутой, а она совсем не такая.

Как и ожидали, она окончила восьмой класс лучше всех. И вот тогда-то, во время летних каникул перед старшими классами, в ней произошла испугавшая её физиологическая перемена, и она стала уязвимой, трудной и второй раз в жизни замкнулась в себе. (В то лето Джейн и Дейв рассказали ей, что она не родная их дочь, и думали, что именно этим прежде всего и вызвана её замкнутость.)

Весь этот год её мучило ощущение, что природа обошлась с ней несправедливо, против её воли неведомо как заточила её в незнакомое и немилое тело. Порой её пронзало острое чувство неловкости, не из-за какого-то неверного шага, но просто оттого, что она существует на свете, и случалось это в самые неподходящие минуты, например, когда, стоя за партой, она отвечала урок. И всякий раз при этом казалось, будто совсем рядом, за гранью сознания, открывается дорога, которая уведёт от всего, что её гнетёт.

Искусство своё, которое так много обещало в школе и так восхищало всех вокруг, она забросила, честолюбие её дремало. Она ждала, предчувствуя, что освобождение придёт через большее знание, а обострившееся внутреннее чутьё укажет путь; и в один прекрасный день, когда она вполне созреет, ей будет многое дано… но время ещё не настало. Рассеянно переворачивала она страницы книг, скучала на уроках. Она то ли мечтала, то ли фантазировала, что вот она станет… станет пилотом, или исследователем, или игроком, или автогонщиком, или ещё кем-нибудь в этом роде — все из протеста против этого бессильного женского тела. (Дейв как-то пошутил: “В старших классах девушке уже пора знать, кем она хочет быть”. И Бетти-Энн, искренне озабоченная, ответила: “Я бы очень хотела знать. Очень”.)

Время тянулось медленно, раздражающе уныло. А потом однажды в конце ноября Билл Нортуэй, который на уроках естествознания сидел в соседнем с ней ряду, пригласил её на рождественский бал (за целый месяц!), и она прибежала домой весёлая и радостно объявила:

— Мне надо научиться танцевать!

Дейв сделал вид, что удивлён, высоко поднял брови, и в первое мгновенье она испугалась, что он откажет. Но он кивнул и сказал серьёзно, очень серьёзно:

— Придётся подумать.

Но она знала, что это означает согласие.

В следующую субботу она к трём часам отправилась в танцевальный класс Зоубела. Класс оказался всего-навсего комнатой над баром у самой площади, и музыка была не бог весть какая — на маленьком патефоне прокручивали старые, заигранные фокстроты. Минутами фокстрот бывал еле слышен — так ревела внизу пианола-автомат. Бетти-Энн всегда была гибкой и подвижной, она быстро усвоила сдержанную манеру мистера Зоубела, и после двух уроков загодя, каким-то чутьём угадывала каждый шаг партнёра и танцевала так же легко и непринуждённо, как ходила. После рождественского бала она вновь почувствовала себя счастливой, примирилась со своим телом, и оно уже не казалось ей чужим и непривычным.

Начальный курс политической экономии был первым предметом, который пробудил её интерес; с начала второго семестра она стала жадно читать первую полосу газеты, засыпала Дейва недоуменными вопросами, и он по мере сил старался отвечать на них как можно вразумительней. Если какие-либо сообщения слишком её огорчали, он успокаивал её всегда одними и теми же словами:

— В конце концов, детка, мы ведь живём отнюдь не в лучшем из миров, просто ничего лучше у нас нет.

В школьной библиотеке она отыскала две книги по политической экономии, и библиотекарша мисс Стими спросила:

— А не слишком ли это серьёзное чтение для тебя, Бетти-Энн? Может быть, возьмёшь лучше какую-нибудь приключенческую книжку?

— Если вы не возражаете, я бы предпочла эти, мисс Стими, — ответила Бетти-Энн.

И мисс Стими — старый друг их семьи, она была очень привязана к девочке — сказала в ответ:

— Ну конечно, детка, раз тебе хочется, возьми.

…За лето увлечение общественными науками угасло. А к началу следующего года она загорелась новой идеей. Она станет доктором, а если не сумеет — медицинской сестрой. Решение своё она обсудила с Дейвом. Он согласился, что дело это стоящее и благородное.

— Но у тебя впереди ещё много времени, успеешь все решить, — сказал он, и ей показалось, что этим он отказывается от своих прежних слов.

Джейн видела, что Бетти-Энн растёт идеалисткой, понемногу её поощряла, но, как и Дейв, весьма сдержанно. Оба они не хотели, чтобы идеализм этот чересчур разросся — ведь тогда грубая и беспощадная жизнь неизбежно его сокрушит; не стоит Бетти-Энн слишком многого ждать от мира — разочарование ожесточит её.

— Столько всего можно сделать! — восклицала Бетти-Энн. — Столько есть дел, которые просто необходимо сделать!

А Дейв говорил:

— Общество — штука сложная. И многое, что на первый взгляд просто, на самом деле совсем не просто.

— Быть доктором просто, — возражала Бетти-Энн.

— Это зависит от того, что ты за человек, — говорила Джейн.

Она опять начала рисовать, работала старательно, кропотливо, по большей части пером, но рисунки получались абстрактные, понятные только ей самой, для всех остальных они были лишены смысла, и, едва закончив рисунок, она его сжигала. Она чувствовала, что мастерство её растёт, что она все лучше владеет линией, перспективой, и придёт время, когда она сумеет писать картины, которые будут понятны и другим, скажут им что-то важное, такое, что пока только ещё зарождается в ней. Впервые она попыталась читать стихи (больше всех ей понравилась Эмили Дикинсон) и открыла для себя “взрослые” рассказы О.Генри. Казалось, рассказы эти многое раскрывают в жизни, но пересказать своими словами, что именно, ей, пожалуй, не удалось бы. Да, общество и в самом деле штука сложная, это она уже начала понимать, и снова ходила потерянная, сбитая с толку.

“Глупая, мечтательная девчонка!” — говорила она себе, когда ей удавалось взять себя в руки и подумать о чем-нибудь, кроме сегодняшних дел и забот. Она увидела фотографию Великой пирамиды, и величие людских трудов, печальный и дерзкий вызов всеми забытого человека ошеломили, потрясли её, ей захотелось написать стихи о великом падении и взлёте человеческом, что-нибудь вроде сэндберговского: “Люди — да!”. (Она читала отрывок оттуда, и название книги преследовало её, а позднее, узнав, что Гамильтон назвал человека зверем, она все равно твердила про себя: а всё-таки люди — да!)

В самом начале весны, после каникул, на общешкольном собрании директор совершенно для неё неожиданно (она в это время перешёптывалась со своим соседом Биллом Нортуэем) объявил, что преподаватели признали её лучшей ученицей и в следующую пятницу она поедет в столицу штата Джефферсон-Сити, причём все расходы берёт на себя Объединённый женский клуб.

Пятница не заставила себя ждать. И вот Бетти-Энн в Джефферсон-Сити восторженно разглядывает фрески Томаса Харта Бентона и карфагенский мрамор. Она пьёт чай в резиденции губернатора и даже несколько минут беседует с глазу на глаз с женой губернатора, этакой робкой пичужкой, которая, кажется, польщена, что Бетти-Энн её заметила и заговорила с ней.

…А потом как-то вдруг кончился учебный год, и, одолев нерешительное сопротивление Джейн, Бетти-Энн пошла работать в универмаг стандартных цен Скотта — там она почти три месяца обслуживала жителей своего города и при этом знакомилась с ними. Она узнала их всех — тут были мелочные и жадные, щедрые в пустяках, напористые, застенчивые, самоуверенные, робкие — и поняла, что люди бесконечно разнообразны и неизменно у них, пожалуй, только выражение, затаившееся в глубине глаз, и только одно о них можно сказать наверняка: все одержимы множеством стремлений, надежд, страхов, желаний.

Много она увидела такого, чего не забудешь. “Свистун” Ред, сморщенный человечек (бывший фермер, бывший подпольный торговец спиртным, бывший католический священник, перешедший в другую веру; о его тёмном прошлом ходило немало легенд), всегда и всюду тихонько посвистывал, не пропускал ни одних похорон, всегда плакал при этом и утирал слёзы большим носовым платком. “Я ради музыки хожу”, — признался он Бетти-Энн. Или Эд Барнетон вывалился из окна четвёртого этажа гостиницы Дрейка, встал и пошёл как ни в чём не бывало — синяка, и то не осталось. А Уильям Сейнер — каждый понедельник он брился наголо, перхоти боялся. А мисс Леонард — говорят, она до того взбеленилась, когда сестра её вышла замуж, что с досады двадцать лет не вставала с постели. Эта чопорная старая дева с блестящими карими глазами, хихикая и подмигивая, говорила Бетти-Энн: “Заведи себе мужчину, крошка, непременно заведи мужчину!”

Да, были “Свистун” Ред, Эд Барнет, Уильям Сейнер и мисс Леонард и ещё сотни других, и ей было тепло и радостно. Билл Нортуэй несколько раз приглашал её в кино, один раз на каток и дважды в бассейн. Бывали у неё свидания и с другими мальчиками, и один из них как-то вечером с томным видом читал ей стихи человека по имени Суинберн, и не будь она так хорошо воспитана, она непременно бы рассмеялась.

В предпоследнем классе им задали написать чтонибудь самостоятельное. Первое своё сочинение она написала в совершенно новой, на её взгляд, манере. Но, разбирая её работу, учитель сказал, что кое-где у неё слишком усложнённый стиль, а это мешает понять мысль, вот, например: “Крадущийся лунный свет, корчась, преклонял колени пред тенями, что отбрасывали газовые фонари”. И Бетти-Энн с ним согласилась. Всегда при всяком новом повороте в живописи, в прозе, в беседе сталкиваешься с непониманием.

— Выгляни во двор и скажи, что ты видишь, — попросила она Билла, когда они вдвоём сидели на качелях на её тихой веранде.

— Что ж, поглядим, — сказал он с серьёзным видом, как бывало нередко, хотя она знала — он вовсе не принимает её всерьёз. — Вижу траву. Да, вот она. И лунный свет, разумеется. И тень от старого дуба, и ещё асфальтовая дорожка в трещинах, и живая изгородь…

Бетти-Энн хотела объяснить, что можно видеть не только самые предметы, но и связь между ними или какую-то одну из многих связей, благодаря которым образуется особый стройный порядок вещей.

— Прежде всего существует одушевлённость и неодушевлённость, — сказала она. — Погляди, как они уравновешивают друг друга. Смотри, как податлива одушевлённость и как жестка неодушевлённость. Взгляни — трава и дуб одушевлены, а асфальтовая дорожка и тени — нет. Смотри, листья, кажется, так и впивают лунный свет, а кора дерева никак его на воспринимает.

— Гм, — промычал Билл, ещё словно бы всерьёз, а потом, уже не притворяясь, обернулся к ней и заразительно рассмеялся.

— Твоя хорошенькая головка полна звёзд.

“Не понял”, — подумала Бетти-Энн. Или, точнее, пожалуй, он услышал её слова, понял их смысл, но не почувствовал, как чувствует она, их глубинную суть, их верность и правду. Но он не отмахнулся от неё, смеялся не холодно, а дружески, значит, все хорошо.

В последнее школьное лето Билл уехал на Восток повидаться с матерью, она была в разводе с его отцом и жила в Нью-Йорке, а когда в начале осени Бетти-Энн снова встретилась с ним, она увидела, что за эту поездку он повзрослел и поумнел, и с удовольствием поняла, что ждала его.

Начался последний школьный год, и они ходили вдвоём в кино, и бродили по тихим улицам, и пили кока-колу в аптеке Грей-Рейнолуа, и хохотали на переменах, И худое лицо Билла было красиво.

Но ему скоро предстояло идти в армию, и оттого всякий раз, как руки их соприкасались, неопределённость кружила им головы и ещё теснее сближала, хотя и грозила оторвать их друг от друга.

Как хотелось Бетти-Энн, чтобы предстоящая разлука оказалась лишь страшным сном. Как хотелось, — впрочем, она понимала, что даже мечтать об этом глупо, — как-нибудь заменить его, или пусть бы он ненадолго заболел, и она сама его выходит… Но были и другие мечты — тихие, покойные, полные почти материнской нежности, и ей верилось, что, если они будут вместе изо дня в день, он непременно научится её понимать, ведь ей это так нужно.

Но вот снова настала весна, день отъезда Билла приближался, и жизнь их становилась все мучительней, все безнадёжней, и однажды вечером Бетти-Энн вдруг каким-то шестым чувством поняла, что мечты её разбиты. Билл смотрел на неё отчуждённо, сердито, а ей было больно, она всем сердцем отчаянно тянулась к нему, и потом ей надолго запомнилось, как по-детски глупо она себя вела и этим только ещё дальше его отталкивала. В конце концов она, к своему стыду, расплакалась и горько и несправедливо его упрекнула:

— Тебе нужна женщина с двумя руками, да?

И вот уже мечта её рассыпалась в прах, и ничего нельзя поправить; и даже в ту горькую минуту, когда она в отчаяньи бросила ему эти слова, она знала, что впервые в жизни попыталась воспользоваться своей слабостью как оружием и больше никогда уже не повторит этой ошибки. А когда он ушёл, она в слезах осталась на веранде — оскорблённая, униженная, горько раскаиваясь в своих словах.

Потом пришла печаль; ей уже никогда больше не узнать счастья, да, она смирилась, никогда она не будет счастлива. Так она сидела в темноте, смотрела на звезды, и волна за волной её захлёстывала тоска.

Мир вокруг был тих, покойно печален, и покойно печален воздух, и листья тоже источали покойную печаль, и сама жизнь была исполнена печали.

Первая неделя тянулась бесконечно; в душе непрестанно звучала чуть слышная печальная, тоскливая, грустная мелодия, оттеняя каждый её шаг, каждый самый обыденный разговор.

Ещё через две недели — ровно через три недели после того, как Билл исчез, исчез, хотя каждый день в школе она видела его отчуждённое лицо, — Дейв подозвал её и без предисловий сказал:

— Хочешь поступить осенью в колледж Смита?

В первую минуту Бетти-Энн была ошеломлена. Тогда Дейв объяснил, что Ли Стими, бывшая питомица этого колледжа, уже несколько лет старалась добиться для неё стипендии, и вот благодаря выдающимся успехам Бетти-Энн в старших классах и стараниям мисс Стими стипендия обеспечена.

Первая мысль Бетти-Энн была о Дейве и Джейн, и она, запинаясь, заговорила о том, что это несправедливо, они уже и так сделали для неё слишком много; нельзя ей учиться на Востоке, это будет стоить им больших денег. Но Дейв спокойно стоял на своём — она должна ехать, а потом Джейн сказала: “Нам удалось кое-что отложить на этот случай”, и в конце концов Бетти-Энн согласилась поехать, если только ей дадут стипендию; она вышла из комнаты гордая, весёлая и счастливая и лишь минут через пятнадцать вспомнила, что жизнь печальна.

Бетти-Энн ехала поездом из Канзас-Сити (туда она прилетела из Бостона); неторопливый состав этот останавливался, кажется, у каждой фермы, и ей никак не удавалось заснуть. Примирившись с мыслью, что придётся бодрствовать всю ночь, она смотрела в окно и постепенно начинала понимать, до какой степени переменился её взгляд на мир за короткое время — меньше одного семестра, что она провела в колледже Смита. Когда поезд с лязгом остановился на крошечной станции, она невольно ощутила одиночество, безжизненность, замкнутость станционного здания и сонной главной улицы.

Позади, на Востоке, лежит иной мир. Она его ещё не понимает — он слишком для неё нов, но богат обещанием, как утренняя заря. Ей уже успели приоткрыться новые горизонты. Новые представления — самые неожиданные, обо всём на свете — были точно ключи, что отворяют двери в неведомые, но заманчивые дали, и она чувствовала себя маленькой и растерянной.

Что делать мне с этим печальным и забавным миром, как найти в нём себе место? Что нужно мне понять, чтобы и меня понимали? И когда придёт понимание, что должна я делать дальше, в чём мой долг? Если бы только знать, если бы знать…

И ответ был близко — вот он, почти совсем уже тут, на краю сознания. В какой-то миг безмерного одиночества (за окном медленно ползущего поезда тянулись плоские, в пятнах талого снега поля) ей больше всего захотелось, чтобы её поняли до конца, словно это и был ответ. Но ведь чтобы понимать друг друга, два человека должны быть неотличимо одинаковыми, подумалось ей вслед за тем. Нет, неверно, только один-единственный человек может понять меня до конца — я сама.

Как мне найти место в этой печальной и забавной жизни, какова моя роль, что могу я делать лучше всего? Ответ будет сложный, столь же многогранный, как сама жизнь, которая тоже, кажется, не поддаётся простому определению. Ясно одно: люди-все люди, такие ей близкие и такие чуждые, — потребуют, чтобы она отдала им все лучшее в ней, лучший свой дар — и тогда взамен они дадут ей то, что ей всего нужней. Но чего они ждут от неё? И чего она ждёт от них? (Если бы знать, если бы знать!)

А роль? Даже этого ещё недостаточно. Тут кроется что-то ещё; вероятно, этим занимается какое-то неведомое ей направление философии. А быть может, все проще, и жизнь и смерть лишены смысла, но, навязанные людям, повторяясь опять и опять, обретают смысл, и в основе всего лежит простая необходимость. Из сложности — жизнеспособность, из жизнеспособности — сложная необходимость; когда кончается необходимость, кончается жизнь — сон, покой, скука, смерть. Быть может, роль — это всё. А может быть, мне этого мало, и я всегда буду искать, потому что иначе не могу, и никогда не найду, потому что это мне не дано?

Ответ, не самый главный ответ, дрожал, трепетал на краю сознания — как найти себе место в этом печальном и забавном мире? Ещё рано.

“Время придёт, время придёт”, — стучали колеса.

“И скоро, — просвистел свисток, — скоро”.

Дейв встретил её на станции, помог выйти из вагона, взял единственный её чемодан, выло свежо, ветрено, но на присыпанной гравием дорожке, по которой они шли к машине, снег растаял.

Они поздоровались, а потом Дейв умолк, и, объятая внезапным страхом, чувствуя возникшую между ними отчуждённость, Бетти-Энн воскликнула:

— Что-то не так!

Усаживая её в машину, Дейв спросил:

— С чего ты взяла?

— Ты такой… — она запнулась, подыскивая слово, которое выразило бы её мысль, стараясь определить не только для него, но и для себя, откуда вдруг возникла эта уверенность. От того, как передёрнулись его губы, как прозвучал голос, когда он с ней здоровался, от сдержанности, которая почудилась ей в его взгляде? Нет, не то, что-то ещё. Казалось, в первое же мгновенье она услыхала его тайную мысль, а теперь не могла её вспомнить.

— Как мама? С ней ничего не случилось?

— Конечно, нет, — ответил Дейв. Он захлопнул дверцу машины с её стороны и обошёл машину кругом. Садясь за руль, спросил:

— Как тебя кормили? Вид у тебя здоровый, но всё-таки тебе там всего хватало?

Бетти-Энн засмеялась.

— Вполне!

— Я ведь учился в государственном университете. И боялся, что в частной школе тебя будут плохо кормить. Но я рад тебя видеть. Ты хорошо выглядишь… Приятно, что ты опять дома.

— Я соскучилась, — призналась Бетти-Энн.

— Надолго тебя отпустили? — спросил Дейв, включая зажигание.

— На десять дней.

— Не так уж много. Но тебе в самом деле там нравится? Ну, и каково это — учиться в большом колледже на Востоке? Что там за девочки? Тебе легко с ними ладить? А как…

— Господи! Не все сразу, па. У нас же целых десять дней. Если я все выложу тебе сейчас, завтра мне уже не о чём будет рассказывать. И тогда я буду точно какой-нибудь забуревший фермер: “Да, холодновато нынче. Похоже, опять снег пойдёт. Как бы озимые не помёрзли”.

Машина развернулась и покатила прочь от станции.

Бетти-Энн поуютней устроилась на сиденье.

— Там очень интересно, — сказала она. — Но совсем не так, как я себе представляла. — Она помедлила, подбирая, в какие слова облечь основные свои впечатления от колледжа, и почти тотчас ощутила, что молчание становится тягостным. Недоумевая, она выглянула из окна и сказала:

— А здание суда стало чище.

— Разве Джейн тебе не писала? В сентябре его чистили песком. Как раз после твоего отъезда.

— Нет, не писала… наверно, забыла… А что это со скобяной лавкой Кларка? Там, вроде, новая витрина?

— Он продал лавку… А в южном конце города в прошлом месяце был пожар. И сгорел Замок.

— Про пожар мама писала.

Дейв свернул на Пятую улицу, к казармам. Бетти-Энн снова поглядела на него. Как же преодолеть эту вдруг выросшую между ними преграду? Главное — не молчать. И она сказала:

— Он как будто стал меньше, наш город. Будто сжался… Дома не такие, как в Новой Англии. Там они такие старые. В них живут так давно, что кажется, частица жизни передалась и им. Наши дома совсем другие.

А ведь Дейв может подумать, что после трех месяцев на Востоке она стала смотреть на их город свысока… И Бетти-Энн поспешно прибавила:

— Но, наверно, если поехать на Запад, там дома тоже другие. По фотографиям мне показалось, что они какие-то обособленные, враждебные… — В досаде она закусила губу: кажется, эти слова только усилили впечатление, которое ей хотелось рассеять. И она умолкла.

Дейв доехал до Кленовой улицы, свернул налево.

Нет, что-то неладно; это ощущение лишало Бетти-Энн уверенности в себе. Она не решалась заговорить — вдруг от какого-то нечаянного слова станет ещё хуже…

— Может, я что-то сделала не так или, может, чего-то не сделала? — спросила она.

— О чём ты, малышка? Чего ты не сделала?

— Я ведь знаю, тебя что-то грызёт. Я чувствую. Я что-нибудь не так сделала? Моё ученье в колледже стоит слишком дорого? Если дело в этом…

— Да нет же. Просто… — Дейв надул щеки. Бетти-Энн знала: это означает, что он недоволен собой.

— Ну ладно, — сказал он нехотя. — Раз уж ты такая проницательная, что видишь меня насквозь, я, пожалуй… Только я обещал Джейн, что не скажу тебе.

— О господи! — воскликнула Бетти-Энн. — Уж наверно все не так страшно. Не понимаю, что могло случиться, чтоб надо было делать из этого такой секрет.

Теперь, когда преграда рушилась, Дейву явно полегчало.

— Вероятно, это вовсе не страшно. Просто Джейн хотела сказать тебе об этом попозже, когда ты будешь уезжать. У нас был один человек, он хотел тебя видеть. Он сам из Бостона или ещё откуда-то с Востока. Джейн боялась, как бы он не испортил тебе праздники, и она так тебя ждала. Ну, и она попросила его, если можно, подождать, когда ты вернёшься в колледж, а уж там пускай он с тобой повидается!

Дейв рывком свернул во двор, резко затормозил перед домом. И выключил зажигание.

Бетти-Энн была и озадачена и обрадована. И сама не могла понять, откуда это волнение.

— А что ему от меня нужно? — спросила она и удивилась: так напряжённо прозвучал её голос.

— Я возьму чемодан, — сказал Дейв. — Не говори Джейн, что я тебе рассказал. Лучше я сперва сам ей скажу. Этот человек хотел рассказать тебе… у него есть какие-то сведения о… он что-то знает о твоих… о твоих настоящих родителях. Нам-то он мало что сказал.

У Бетти-Энн сильно заколотилось сердце.

— Ничего не говори Джейн, пока я сам ей не скажу, — повторил Дейв.

И Бетти-Энн побежала к веранде, где её ждала Джейн. Джейн, смеясь, обняла её, и Бетти-Энн закричала:

— Мама, мамочка, до чего хорошо дома!

Он пришёл через два дня после её возвращения в колледж. Она ждала его час от часу тревожней, и когда дежурная по пансиону постучалась к ней в дверь и сказала: “Бетти-Энн, вас спрашивает молодой человек. Его зовут Дон Тэлли, он ждёт внизу”, — сердце её так и подпрыгнуло.

— Дон… Тэлли, — медленно произнесла она, словно бы пробуя на зуб это странное имя. Нельзя сказать, чтобы оно ей понравилось. Она ждала чего-то совсем иного… Какое же может быть лицо у человека с таким именем? — Спасибо, миссис Ривс. Скажите, что я сейчас спущусь.

Когда шаги миссис Ривс затихли на лестнице, подружка, делившая с ней комнату, спросила:

— Он из Эмхерста?

Бетти-Энн неопределённо покачала головой.

— Из колледжа Эггиса? Или из Уильямса?

— Я… нет, не думаю.

— Ну хорошо, — разочарованно сказала подружка. — Но он хотя бы красивый?

— Понятия не имею.

У подружки от удивления вытянулось лицо.

— Ну хоть интересный, по крайней мере? Это-то ты можешь сказать?

— Я никогда его не видела…

— И он никогда не видел тебя?

Бетти-Энн покачала головой. Подружка задумалась. Прищурила глаза.

— Вот что значит женская привлекательность. А ведь в тебе это есть.

Бетти-Энн слабо улыбнулась.

— Ха, вот бы мне… — продолжала та. — Ну, что же ты стоишь. Иди вниз. Не заставляй его ждать. А то ещё кто-нибудь постарается его обворожить.

— Да-да… сейчас, — сказала Бетти-Энн.

— И спроси, нет ли у него дружка в Эмхерсте или… ой, как ты побледнела. Что с тобой? Ты боишься?

— Нет… а может… может, и боюсь немножко.

— Что-нибудь случилось? Я не могу тебе помочь? Может, я что-то могу сделать?

— Нет, ничего. Пожалуй, надо идти.

Она вышла из комнаты, тихо прикрыла за собой дверь. И стала спускаться по широкой лестнице.

Мелодично позвякивала хрустальная люстра. Она колебалась от ветра всякий раз, как кто-нибудь отворял высокие белые двери, ведущие на веранду.

Бетти-Энн сошла с лестницы и остановилась.

— Это тот молодой человек, что разговаривает с Милдред, — сказала миссис Ривс, увидав, что она озирается по сторонам. — Похоже, очень приятный молодой человек.

— Да, — сказала Бетти-Энн. — Благодарю вас.

Она пересекла комнату и подошла к камину, перед которым сидел гость. Через стол на него с интересом поглядывала кареглазая улыбающаяся Милдред. Руки её покорно лежали на коленях, губы — полураскрыты.

Едва подошла Бетти-Энн, он встал, и ей вдруг почудилось в нём что-то знакомое. Необъяснимое и пугающее ощущение это нахлынуло откуда-то извне.

— Я Бетти-Энн, мистер Тэлли, — сказала она.

— Бетти-Энн… э-э… Селдон?

— Да… да…

Милдред подалась вперёд, в глазах её был вызов.

— Не хочешь ли посидеть с нами? Дон как раз говорил мне, что он с Запада.

Огонь отбросил на его лицо алый отблеск. Оно было ещё румяное с мороза, классически красивое, уверенное, спокойное. На пальто блестели снежинки.

— Дон, — Милдред поднялась и подошла к нему совсем близко. — Давайте-ка я возьму ваше пальто, Дон, — по-хозяйски сказала она.

— Нет… пожалуйста, не беспокойтесь…

— Я не хочу, чтоб вы подумали, будто у нас негостеприимный дом. Дайте я помогу вам спять пальто. — И она затеребила его воротник. — Мне хочется, чтобы вы чувствовали себя у нас совсем как дома.

— Право, не надо, благодарю вас, — в голосе его прозвучала нотка досады.

— Но…

— Я предпочитаю остаться в пальто.

Лицо Милдред вытянулось и на миг стало совсем детским. Наверно, печальное детство было у неё, подумала Бетти-Энн, но тотчас Милдред вновь обрела свой хрупкий защитный панцирь и, стараясь не выдать голосом обиду, беспечно защебетала:

— Я… ну… ну, ладно. Я вижу, вы хотите поговорить наедине.

— Если вы не возражаете, — сказал Дон.

— Нисколько, — любезно и холодно ответила Милдред. И, чуть помедлив, прибавила: — Мне завтра предстоит жуткий тест по литературе, так что все равно пора заниматься.

Когда она ушла, Дон сказал:

— Она подошла и села напротив меня и стала раскладывать на столике пасьянс. Я ни слова не сказал, а она посмотрела на меня и говорит: “Я на последнем курсе по социологии”. Я опять молчу. Тогда она говорит: “А вы откуда?” Я сказал — с Запада. Наверно, она узнала моё имя вот от той женщины.

Бетти-Энн посмотрела на него с недоумением.

— Мне казалось, вы говорили моим родителям, что вы откуда-то из здешних мест, — серьёзно сказала она.

Он кивнул, глядя в огонь.

— Так было удобнее. — Потом обернулся к ней. — Вы можете сейчас выйти из этого дома?

— Д… да… наверно, если захочу…

Только теперь она заметила, что у него какой-то особенный, правда, едва ощутимый выговор, такого она, кажется, ни у кого прежде не слыхала.

— Наденьте пальто. Я хочу, чтоб вы пошли со мной.

Он сказал это сухо, повелительно, и ей захотелось резко ответить “Нет”, Но она сдержалась, было что-то в его лице, какая-то смутная напряжённость, может быть, даже печаль — что-то такое, что притягивало к нему, заставляло прощать странную грубость.

— Посмотрите на меня, — сказал он. — Я должен рассказать вам кое-что о вас самой. Посмотрите на меня. Вы пойдёте со мной?

Она посмотрела ему в глаза. И от их выражения сердце её забилось чаще.

— Пойду. — Она коснулась его руки. — Это о моих родителях?

— И не только об этом, Бетти-Энн. Мне надо очень многое вам рассказать.

— Я надену пальто.

— Пожалуйста.

Когда она снова сошла вниз, он ждал у дверей.

Миссис Ривс кивнула ей и ласково сказала:

— Не забудьте, милочка. Не позже одиннадцати.

Дон безмолвно распахнул дверь, и из тепла и света они вышли в холодную тьму.

— Куда мы идём?

— В отель Дрейпера.

Смутные чувства вызвал он в Бетти-Энн. Не то, чтобы он ей нравился. И, наверно, не следовало бы так уж безоглядно ему доверять. Но, однако, что-то странно связывает их, и нельзя понять, что же это за родство.

— Мне не позволят подняться в номера, — сказала она.

— Идите мимо конторки как ни в чём не бывало. Всё будет в порядке.

Она подставила лицо снегу. Наверно, надо бы опасаться, а ей не страшно. Или нет, пожалуй, страшно — только не его самого, но вдруг он расскажет что-то такое, чего ей лучше бы о себе не знать. Они миновали церковь (снег поскрипывал под ногами). Вышли за пределы белого студенческого городка. Свернули на главную улицу, и вот уже перед ними лежит деловая часть Нортхемптона.

У Бетти-Энн застучали зубы, она взялась за его руку.

В свете неоновых огней падающий снег становился оранжевым, дыхание превращалось в морозный пар, из какого-то бара послышался смех. Они шли. А город нагружался в сон.

Перед гостиницей Дрейпера они потопали ногами, отряхнули прилипший к подошвам снег.

— Идёмте. Никто не обратит на вас внимания.

Они поднялись на крыльцо, прошли мимо конторки; сонный портье равнодушно посмотрел сквозь Бетти-Энн, словно её тут и не было, она взглянула на Дона — лицо у него стало спокойное и ненапряженное.

Снизу, из ресторана, доносился нестройный хор голосов. Послышался девичий смех.

По ступеням, которые покрывал истёртый ковёр, они поднялись на третий этаж. Дон подвёл Бетти-Энн к дверям номера и тихонько постучал.

— Это я, Дон, — сказал он.

— Войдите.

Он отворил дверь, пропустил Бетти-Энн вперёд. И закрыл за собой дверь.

На постели лежал человек.

— Сядь, Бетти-Энн, — сказал он. Лицо у него было старое, изрезанное морщинами, глаза глубоко запали, губы тонкие и волосы совсем белые.

Она вгляделась в его лицо.

— Но… но ведь, — удивлённо начала она, — вы же не старый!

Человек, лежащий на постели, кивнул.

— Она нашего племени, — сказал он. И продолжал: — Можешь называть меня Робин. То, что я расскажу тебе, странно и удивительно, Бетти-Энн.

Она посмотрела на него огромными, распахнутыми глазами.

— Не бойся.

— Я… я не боюсь, — сказала она, хотя сердце неистово колотилось. И сама не могла понять, правду ли сказала.

— Закрой, пожалуйста, глаза, друг мой, — сказал Робин.

В голосе его, как и в голосе Дона, слышалось что-то чужое. И не только в голосе. И лицо, и весь он был какой-то нездешний.

Бетти-Энн не могла определить, что же это, как не могла бы сказать, откуда она знает, что он не старик, и откуда это ощущение, будто их связывает какое-то родство. Она закрыла глаза. Безмолвно шевельнулись губы. Молча стояла она на пороге неведомого. И ждала.

— Слушай внимательно, — сказал Робин. — Ты слышишь мои мысли?

После минутного молчания она устало выдохнула:

— Да.

В мозг её вторглось что-то извне — это было ужасно, — возникали и таяли слова. Неясные, они не складывались в фразы, и за ними чувствовался этот чужой. Все в ней возмутилось, она попыталась воспротивиться этим словам, но они наплывали опять и опять, и возмущение угасло.

— Передавать этот язык мыслями слишком трудно. Символы слишком… тяжеловесны. Нет, не тяжеловесны, а… в здешнем языке нет подходящего слова. На языке Фбан это “оксу”. Ты поймёшь. Ты узнаешь много языков. Дай себе отдых, мой друг. Я хочу показать тебе что-то ещё. Ты расслабилась?

— Да, — ответила она, по все в ней по-прежнему было натянуто, как струна.

— Постарайся следовать за мной, если сможешь. Поначалу, наверно, будет трудно, так что ты должна помочь мне.

Теперь слова не наплывали извне, но она все равно ощущала за ними присутствие Робина. Он пытался подчинить себе её мысли. Она приложила руку колбу. Он направлял её… мысли её… прорывались… в закрытую, неведомую ей часть её мозга, такую чужую, странную… она попыталась уклониться, но он настаивал…

— Ты должна помочь мне, — повторил он.

И вот она застонала — новое, незнакомое ощущение всколыхнулось в ней, её словно пронизало током, словно обдало свежим ветром, словно пробудилась давно забытая боль.

— Она… она… растёт! Я чувствую! — воскликнула Бетти-Энн.

Она открыла глаза и посмотрела на свою левую руку. Поворачивала её, сжимала и разжимала пальцы, не сводила с неё глаз. Неуверенно потрогала её правой рукой.

— Новая, — сказала она. — У меня новая рука…

Она умоляюще поглядела на Робина. Ей хотелось плакать, слезы навёртывались на глаза, она с трудом сдерживала их. По телу побежали мурашки.

— Кто вы?

Какая-то часть её сознания упрямо отказывалась признавать, что всё это произошло на самом деле. (Всего достоверней здесь были стены номера: обои в грязных пятнах, такие скучные, будничные, они просто вопияли, что ничего подобного на свете не бывает и быть не может, и, однако, самим своим существованием подтверждали, что все это не сон.) И пальцы се обновлённой левой руки, тонкие и нежные, сгибались и разгибались, обретя наконец неправдоподобную свободу.

Робин поднялся, подошёл к окну.

— Ты должна узнать, — сказал он. — Покажи ей, Дон.

Она вновь взглянула на Дона. И вдруг почувствовала, что смутная неприязнь к нему уступила место благоговению. Она хотела отвернуться, задрожать, хотела… и всё же молча стояла перед ним, подавленная, не веря себе, и все чувства её, все мысли, все существо её замерло, изумление оглушило её. Медленно, у неё на глазах весь облик его стал зыбиться и меняться. Еже мгновение — и перед ней был уже не человек.

Бетти-Энн слабо ахнула.

— Вот какие мы на самом деле, — сказал Робин. — И ты тоже такая, Бетти-Энн.

— Тоже такая? — переспросила она.

Дон — тот, кто был только что Доном, — был странен, неотразим, некрасив, но привлекателен своей странностью. Она вздрогнула, почти не в силах думать. Невозможно поверить, что и она тоже такая… во всяком случае, не сразу. Но ни веры, ни неверия просто не существовало — было лишь чудо и немота.

— Ты привыкнешь, — сказал Робин. — Научишься перевоплощаться, захочешь — будешь такой, как сейчас, а захочешь — станешь кем-нибудь ещё: птицей, быть может, или зверем, или чем-то, что тебе пока ещё незнакомо. Стоит только научиться, и ты сможешь стать, кем вздумается.

Бетти-Энн смотрела на свою обновлённую руку, Страшно думать, лучше и не пытаться, пусть мозг сам осваивает свои новые пределы. Дальше всё произошло само собой. Рука медленно ссохлась, сжалась, стала такой, какой была всегда.

— Вот как? — сказала она подавленно. — Вот как?

— Ты научишься, Бетти-Энн, — сказал Робин.

Ей казалось, сердце готово разорваться. Стены комнаты — такие настоящие, такие доподлинные — поплыли перед глазами, и рисунок на обоях туманится, и от этого голова идёт кругом. Вот сейчас эти стены рассыплются, их зыбкие, неверные очертания разойдутся, истают, словно круги на воде, и она останется на островке ковра совсем одна, окружённая тревожным молчанием.

— Откуда вы?

— Со звёзд.

— Со звёзд… — повторила Бетти-Энн.

Как странно. Она видела звезды вечерами. Они так далеки (но в иные минуты они казались не такими уж далёкими). Она вся напряглась, и напряжение росло. Звезды… Совладать с этим напряжением нелегко, и какое-то время внутри будет смятенье, и она станет метаться из стороны в сторону (мало-помалу она успокоится, так будет непременно, но пока мысль эта не помогала, ибо сейчас покоя не было). На это потребуется время. Ведь звезды так далеки.

— Мы не с этой планеты. И ты, конечно, чувствовала, Бетти-Энн, что ты не вполне принадлежишь здешнему миру. Конечно же, ты чувствовала, что ты не такая, как все.

Она покачала головой, волосы рассыпались, одна прядь упала на лоб, и она откинула её. Не такая? Не такая…

— Расскажите… расскажите мне, — попросила она.

Рассказывайте не торопясь, понемногу, хотелось ей сказать, ведь я пока не до конца вам верю, а придётся услышать ещё много такого, чему трудно поверить; и я хочу услышать это не вдруг, не все сразу, чтобы разобраться постепенно, чтобы частицы невероятного понемногу сложились вместе (точно в картинке-головоломке). Помню, как-то мы с Джейн складывали такую головоломку: на картинке должны были получиться две охотничьи собаки, но мы потеряли крышку коробки и долго не могли догадаться, какая должна получиться картина. (Джейн сперва думала, что на ней выйдет бегемот, а я — что медведь гризли.)

— Рассказать надо очень много, — сказал Робин.

Бетти-Энн все думала об охотничьих собаках и как Дейв вернулся домой и сказал, смеясь: “Ну как же. На крышке все нарисовано”. (И тогда они с Джейн вспомнили, и теперь, когда он им напомнил, сказали, что они и так всё время это знали.) Ей вдруг подумалось, что она знала это всю жизнь: вот они, наконец, её собратья, те, кто поймёт её, как никто никогда не понимал, и ей хотелось заплакать от радости… нет, не от радости, просто от удивленья.

— Мы странствуем, — сказал Робин. — Племя наше родилось на планете, которая, должно быть, очень походила когда-то на вот этот мир, на Землю. В старинных записях сказано, что называлась она “Эмио”. Земляне ещё жили в пещерах, а мы уже странствовали среди звёзд. Мы странствуем так долго, что планета наша давно затерялась в межзвёздных просторах, быть может, и солнце, вокруг которого она обращается, уже угасло — не знаю. Это было очень давно. Наша история — большая часть её — забыта… Как знать, быть может, все племена проходят по одним и тем же ступеням, и когда-то мы, возможно, были такими же, как молодое племя, среди которого ты жила здесь, на Земле. Но теперь мы странствуем. Племя наше состарилось на Эмио… и стало мудрым… давным-давно один из нас открыл эффект “зейуи”, и тогда мы покинули нашу планету. А теперь мы любуемся солнечным закатом в одном мире, а голубыми водами — в другом, за миллионы миллионов миль…

Бетти-Энн слушала и той частью своего существа, которая не совсем была сбита с толку, сознавала — да, Робин стар, но не в том смысле, как она прежде понимала это слово, стар не как земной человек; сами слова его, казалось, изнемогают под грузом лет. Мысль эта вспыхнула и угасла.

— Когда мы в последний раз были здесь, на планете Земля, — сказал Робин, — случилось несчастье и твои родители погибли. Я сам слышал предсмертные мысли твоего отца — я ждал его тогда в разведочной ракете. Я думал, что ты тоже погибла… Месяц назад мы вернулись. Одному из нас показалось, что он чувствует твоё присутствие на этой планете. Мне удалось вспомнить, где произошёл тот несчастный случай; по бортовому журналу Большого корабля мы определили дату; мы просмотрели газеты, выходящие в городе, близ которого случилось несчастье. И узнали, что ты и вправду осталась жива. Тогда мы осторожно навели справки и напали на твой след.

— Рассказывайте дальше…

— Нас осталось уже не так много, меньше, чем нам хотелось бы. Приятно было бы увидеть среди нас новое лицо. У нас для тебя вдоволь места. Мы пришли за тобой, ибо ты нашего племени, и мы не можем оставить тебя здесь, в одиночестве. Мы пришли, чтобы сказать тебе: возвращайся к нам, лети вместе с нами, ведь ты наша сестра.

Он обернулся к окну — там, за окном, валил снег.

— Есть много планет, где снег куда красивей, — сказал он.

— На Лило снега лучше, — сказал Дон. — И тени лучше. Там три луны.

Бетти-Энн понимала: они нарочно заговорили о снеге, чтобы дать ей время освоиться со всем услышанным. Но в мыслях у неё по-прежнему была сумятица.

— Земля славится лесами и травами, — сказал Робин скорее самому себе, чем Бетти-Энн и Дону. — В тропиках на диво густые и пышные заросли, в Гуаме например. А здесь, да ещё в эту пору, один только снег…

— Земляне — не твой народ, — сказал Дон, он всё ещё сохранял новый странный облик.

Бетти-Энн снова посмотрела на него. Теперь он уже не казался ей ошеломляюще чуждым. Она начинала свыкаться с этим странным обликом. И вот уже всё её существо готово влиться в эту словно бы давно знакомую форму, всем существом она жаждет увериться, что это не сон, что и в её земной плоти таится её подлинное тело.

— Я тебе помогу, — сказал Дон.

Дрожа от напряжения, Бетти-Энн начала преображаться. Ещё незнакомыми путями пробиралась она к новой области своего разума, к новому отсеку мозга. Какая здесь сложная система управления, все свилось в клубок. Снова мысли закружил неведомый поток, но, точно птицы, летящие зимой к югу, они чутьём угадывали верный путь. Поначалу перемена давалась медленно, трудно, Бетти-Энн даже закусила губу, чтобы не закричать от боли. А потом, ошеломлённая, ещё не веря чуду, она ощутила своё истинное тело — оно стало набирать силу и затрепетало, готовое явиться на свет. Потрясённая, она не вполне понимала, как это происходит, и лишь благоговейно и смиренно принимала то, что в ней совершалось: да, в ней скрыта великая тайная сила, которая снимет оковы с её плоти и преобразит её, и освободит, и слепит заново, и возродит. Она уже предчувствовала свой новый облик, формы и линии нового тела — оно было здесь, в новых отсеках разума, и то, что открылось в этих отсеках, не дополняло её прежний разум, не превосходило его, но просто было иным, отличным от него, от прежнего её существа, и чудесно (да, чудесно!) служило её мыслям, при их помощи она могла делать с собой что угодно. Преображение шло все быстрей, все легче. А ведь она никогда ещё ничего подобного не видела, ей и сейчас ещё почти не верилось, но они её научили. Всё это было так странно… так чуждо.

Потребуется время, чтобы привыкнуть к новому обличью. Поначалу оно будет казаться чужим, потом просто новым, непривычным, а потом (время делает чудеса!) совсем своим, таким, как и должно быть. (Дейв сказал однажды: “Ходи, ходи, протопчешь дорожку”.)

— Нет, — сказала Бетти-Энн. Она ещё не пришла в себя от потрясения, не свыклась с переменой, ещё не вполне верила в необычайную свободу, которую обрела вместе со своим новым естеством. — Нет, — тупо повторила она. Всем существом своим, не мыслями, не чувствами, но всем существом она ощущала свою к ним причастность и родство. Да, она одного с ними племени. Это правда, тут нет сомнений. — Нет, — снова повторила она. — Земляне — не мой народ.

Она оглядела себя — как нескладны земные одежды на этом чуждом теле… Она подёргала платье, и на минуту ей стало грустно и одиноко.

— Значит, ты пойдёшь с нами?

Она хотела было сказать:

— Да, да, пойду. Ведь я должна пойти с вами, правда? Вы — моё племя.

Но все впечатленья, все беспорядочно столпившиеся воспоминанья со стоном поднялись в душе. Она пыталась оттеснить их, пыталась забыть то волнение, которое впервые ощутила, когда ей сказали дома о приходе Дона. Моё племя живёт среди звёзд… как трудно в это поверить! Летят куда вздумается — вольные, свободные (а ведь я обещала Дорис дать ей завтра записи по истории и задумала такую интересную статью для студенческого “Кругозора”). Она ждала — пусть уймётся смятение в душе.

— Дайте минуту подумать, — сказала она. Неподвластные ей чувства бурлили, грозя перелиться через край, точно кипяток из чайника. (Она стояла, остро ощущая странное своё тело, и смотрела на Робина, а он вглядывался в падающий за окном снег.)

Вспомнился давний страшный сон: её комнаты больше нет, и на втором этаже вместо неё пустота, а когда Бетти-Энн проснулась, на коврике трепетал лунный свет, и нежные мамины руки обнимали её — руки, которые всегда приносили покой, всегда, с тех пор как она себя помнит, и даже ещё раньше. А внизу, в общей комнате, висят кружевные занавеси, лежат девять толстых альбомов с пластинками (сколько раз она их пересчитывала), после ужина Дейв иногда слушает музыку, и когда-нибудь она выразит эту музыку в красках, так, как её чувствует Дейв и она сама тоже (а ведь теперь есть в её мозгу то новое, что поможет ей совладать с красками, даст многое увидеть, и сделать, и открыть другим). А однажды на старом корявом дубе свили гнездо пересмешники, летом они пели всю ночь напролёт, песни неслись в открытое окно, и она слушала, пока не приходил сон. На неё вновь дохнуло летней ночью — тонким ароматом гиацинтов, таинственным ландышем, пыльцой жимолости, острой пряностью роз. Воспоминания были не радостны и не печальны, но странно ярки, она ощущала все как наяву, всеми пятью чувствами и с тихим изумлением вглядывалась в прошлое, пока её не бросило в жар.

Дон нетерпеливо пошевелился.

Когда-то давно-давно, когда она даже ещё не ходила в школу, она смотрела на звезды, такие далёкие… это одно из самых первых её воспоминаний, что сливаются в надёжное, успокоительное тепло ещё не запечатлённой в памяти, неуловимой ранней рани… Звезды были холодные, яркие, неодолимо влекущие — ей хотелось рвать их, как цветы. (А ведь есть такая сказка — о девочке, которой захотелось луну, и однажды девочка эта исчезла; и её отец сказал, указывая на луну: “Она вон там, она уплыла по лунному лучу”. И все горожане качали головами: ведь это было так печально.)

(Старик Кларк умирает от рака).

Но она смотрела на Робина, старого и всё же молодого, такого мудрого, и в ней поднялась безмерная тоска, неутолимая жажда, какой не знают на Земле, — звезды манили и обещали, совсем близкие, достижимые, и она уступила их чудесному, неодолимому зову. (Кружиться подле ярких, пылающих солнц — и улетать к другим солнцам, угасшим, что будят вопросы, на которые не найти ответа; ей будут даны тысячи планет, и синие годы, и звук, и движение, и беспредельность, от которой замирает сердце, и все непонятно, непостижимо, пока неведомо откуда не примчится комета, — тогда поймёшь, и узнаешь, и забудешь, и вновь попытаешься вспомнить… позднее… в некий час покоя и умиротворённости.) Ей хотелось пасть на колени пред могуществом мысли и благодарно протянуть руки — то, что было прежде руками, своим обретённым собратьям, хотелось закричать: вы — моё племя, мои братья, и это странное тело — моё! Вот кто поймёт меня, потому что я и они — одно. Мы одного племени, а те, другие, — печальное. и забавное племя, и мир, который я знала до сих пор — это всего лишь… люди и людской мир… Вот они, настоящие мои братья! Жаркое волненье охватило Бетти-Энн, сердце её неистово заколотилось, и она сказала:

— Да. Да. Я полечу. Вы — моё племя.

Решающее слово сказано. И хочется плакать.

Подошёл Робин. Она подняла на него глаза, и в ней вспыхаула надежда.

— Мне надо попрощаться с родителями, — сказала она. — Я должна им сказать. Я не могу улететь, ничего им не сказав.

— Мне очень жаль, — подумав, сказал Робин. — Кажется, я представляю, что ты чувствуешь. Но это невозможно. Если мы позволим тебе попрощаться, о нас могут узнать, это слишком опасно. Мы хотим только одного — чтобы нам не мешали, мы ведь тоже никому не мешаем. Мы ждали тебя здесь, потому что твои родители… они, видно, хотели расспросить нас. А мы не хотим никаких осложнений.

— Но я не могу просто так их бросить! Мне непременно надо с ними увидеться! Надо сказать, что я уезжаю!

— Нас уже ждут, — сказал Доя. — Из-за тебя мы задержались с отлётом. Дольше нам ждать нельзя.

— Попрощайся с ними в письме, — предложил Робин.

— Я прошу вас… — сказала она.

Робин покачал головой.

— Такое у нас правило, Бетти-Энн. Так было всегда. Если земляне узнают о наших посещениях, если твои родители поймут… Нет, опасность слишком велика. Я не могу разрешить это своей волей. Мы хотим только одного — чтобы нам не мешали; это не так уж много.

Медленно она вновь обратилась в земную девушку с сухой рукой — так ей было привычней, здоровая рука, пожалуй, даже связывала бы её. (А что бы сказал Билл, если б увидел меня с двумя руками, мелькнула праздная мысль, и где он сейчас, Билл… где-нибудь в армии… Но разве его красивое лицо, выражение его лица, память о нём… разве ей и теперь важно, что он скажет и что подумает? Я могу сделать так, чтобы рука вырастала незаметно, каждый день понемножку, и буду привыкать к ней, и можно сказать всем, будто она растёт оттого, что я делаю такую особенную гимнастику… она растёт, а через год, когда она станет такая же, как правая, никому это уже не покажется странным, даже мне самой… А плакать глупо, я не маленькая.)

— Я… я хочу побыть одна, — сказала Бетти-Энн. — Сейчас я приду в себя. Пожалуйста, оставьте меня на минуту.

— Перо и бумага на письменном столе, — сказал Дон.

Когда они вернулись, Робин спросил:

— Теперь тебе лучше?

И она ответила:

— Да… Я написала в колледж, что заболела и потому уезжаю домой. Они не станут беспокоить из-за этого моих родителей. — Она взглянула на Дона. — А родителям я написала, что должна уехать. — Она взглянула на Робина, ей так хотелось, чтобы он понял. — Это было нелегко.

— Поверь, мне очень жаль, — сказал Робин. — Но, я думаю, так для тебя легче. Письма я отдам тому человеку за конторкой.

— Нам пора, — сказал Дон.

— На улице ждёт машина, — пояснил Робин. — До нашей разведочной ракеты несколько часов езды.

Они вышли из комнаты, в вестибюле Робин разбудил дремавшего портье и отдал ему письма Бетти-Энн и оплаченный счёт.

— Будьте добры, отправьте письма с первой почтой, — сказал он.

(А Бетти-Энн подумала: письмо придёт к Джейн дня через три, а то и через четыре, и она достанет его из почтового ящика… и откроет прямо тут же, на веранде… если только день будет не слишком холодный. Аккуратно оборвёт край конверта справа, вытряхнет листок, а может, осторожно достанет пальцами эту единственную страничку, и на ней крупным торопливым почерком — так мало, так страшно мало, всего несколько слов.)

Они ехали в машине сквозь холодную ночь, Робин вёл машину, а Бетти-Энн сидела между ним и Доном и дрожала; наконец, Робин заметил это и сказал:

— Включи отопление, Дон.

Он вёл машину медленно, и ночь была такая долгая. Дон минутами задрёмывал, прислонясь к окну. Поначалу Бетти-Энн с трудом сдерживала нарастающее волнение — была в нём и горечь, но радостное предвкушение пересиливало. Немного погодя она повернулась к Робину, хотела попросить, чтобы он ехал быстрее, и вдруг ей отчаянно, неудержимо захотелось говорить, заглушить словами боль разлуки, но слов не было. Под конец, измучась, она хотела уже только уснуть и забыться (а быть может, унестись ненадолго мечтой к сверкающим звёздам).

Ночь тянулась бесконечно. Но вот меж тяжёлыми снежными тучами забрезжил первый неверный свет, а потом пробилась настоящая розовая заря, и тогда Бетти-Энн почувствовала, что во рту у неё пересохло и голова точно налита свинцом.

Дон пробудился от сна, посмотрел на карту.

— Сверни направо. На первом же повороте.

Окружающий мир обтекал их с двух сторон и медленно просыпался. Они по окраине объезжали небольшой город.

— Какой странный красный цвет, — сказал Дон. — Посмотри, Робин, на фуражку этого паренька.

Бетти-Энн жадным взглядом ловила всё, что проносилось за окном.

Парнишка жал ногами на педали велосипеда, изо рта у него валил пар; не останавливаясь, он метнул газету, она описала в воздухе дугу и упала на чью-то веранду, и Бетти-Энн вспомнилось, с каким ощущением рано поутру, ещё в полусне, слышишь стук брошенной в почтовый ящик газеты.

Дон вдруг окончательно проснулся и спросил:

— Они ведь мало что способны увидеть, правда? Тебе удалось им что-нибудь показать?

— Кое-что удалось, — ответила Бетти-Энн.

— Наверно, это было не так просто, — сказал Дон. — По-моему, их зрение отлично от нашего.

Она все глядела за окно, и ей хотелось передать им хотя бы малую толику того, что она сейчас чувствует.

— Старик Кларк продал скобяную лавку и привёл в порядок все свои дела, потому что доктор сказал — у него рак и он не доживёт до лета.

Дон рассеянно улыбнулся.

— Ты сможешь многое рассказать нам о здешнем народе. Поверь, все мы с большим удовольствием послушаем о том, как ты жила среди них.

Голос его прозвучал не то чтобы равнодушно, простым словом “равнодушие” этого не выразить. Дон как бы вежливо соглашался с чем-то, чего, в сущности, не понял, или, может, ему казалось, будто она поднимает много шуму из ничего. Но он ведь не знал Кларка, не знал, что у старика всегда были припасены леденцы на палочке и он давал их детям, чтоб не скучали, пока отец или мать делают покупки. (Да, конечно, это было ещё и выгодно, ибо нравилось покупателям, но улыбка у него была совсем не та, какой улыбаются ради выгоды, и давал он детям леденцы тоже далеко не одной выгоды ради, всё это было куда сложней, чем только забота о выгоде). Ей вспомнилась эта улыбка и голос старика (где он, этот рак, в горле?): “Господи, да как же она у вас выросла, мистер Селдон! Сдаётся мне, у меня есть, чем её сегодня побаловать”. (И всякий раз казалось, будто он припас лакомство нарочно для тебя, а вовсе не угощал всегда всех детей подряд.) В тот раз он размахивал при этом малярной кистью, которую ещё не успел завернуть (папа Дейв купил её, чтобы покрасить сушилку для посуды, а потом передумал и поручил эту работу мистеру Олсону), и в скобяной лавке пахло масляной краской и новым железом — вернее, так должно бы пахнуть новое железо. Но ведь Дону неоткуда все это знать. И раз он не испытал ничего подобного, как же ему почувствовать то, что чувствует она…

— Вот здесь сверни, — сказал Дон. — А теперь едем прямо.

Домов становилось всё меньше, их сменили поля. Худосочные, каменистые, они, казалось, всеми силами противились плугу. Нигде ни признака жизни, лишь изредка из-под снега проглядывали островки плодородной почвы. Воздух был холодный, бодрящий, слепило яркое солнце.

Неутомимо урчал мотор. Дорога шла вдоль железнодорожного полотна, на подъёме пыхтел паровоз. Они обогнали поезд, и немного погодя Бетти-Энн слышала его заунывный свисток у переезда.

— Расскажите мне о планетах, — попросила она. — Расскажите, что я увижу.

— Всего не расскажешь…

— Мне бы хотелось писать красками. Что там можно писать?

— Писать? Ну, вот планета Олики. Там очень красивое голубое озеро.

— Мне бы написать что-нибудь вроде того каменистого поля.

— Но ведь оно такое бесцветное, ты не находишь? — В голосе Дона было искреннее удивление: ему явно никогда не пришло бы в голову писать какое-то там поле.

— Вы, конечно, видели так много всего… Но разве вы не видите — наперекор камням, наперекор снегу это поле такое неспокойное, оно только и ждёт минуты, когда можно будет ожить.

— Да, это верно, ты права, — пришёл на помощь Робин.

— Тут налево, — сказал Дон.

Несколько миль ехали молча. Потом дорогу пересёк скованный льдом ручей (на середине лёд был словно тоненькая плёнка), через ручей перекинут нескладный, с высокими перилами мост. Под тяжестью машины с грохотом запрыгали доски настила. Едва миновали мост, Робин направил машину на немощёную дорогу, протоптанную рыбаками. С обеих сторон теснились деревья, высохшие ветви нависали над машиной, царапали металлическую крышу ломкими пальцами.

— Автомобиль нам больше не понадобится, — сказал Дон. — Можно оставить его здесь.

Робин рывком остановил машину, все трое вышли.

— Ты был прав. Дон, — сказал он. — Здесь ни души. Надёжное место.

Ракета стояла в лесу, в тридцати или сорока ярдах от них. Вокруг неё чернела мёртвая, выжженная земля.

— Ну как, Бетти-Энн, сумеешь сейчас перевоплотиться? — спросил Робин.

— Кажется, сумею, — ответила она.

По телу её прошла дрожь, оно начало преображаться, на этот раз всё шло легче, и вдруг ей захотелось заслужить их похвалу, она ощутила могучую силу, таящуюся в новом отсеке мозга, и пустила её в ход.

— Деревце! — радостно воскликнул Дон. — Смотри, какое деревце, Робин! Какие прелестные листья! Она обернулась очень славным деревом!

(Морозный воздух. В облачной дымке яркое солнце).

— Способная ученица, — сказал Робин.

Она снова преобразилась — на этот раз она не знала, чем станет, просто дала волю тому, что ощущала.

Дон пристально вгляделся в то серое и смутное, что возникло на месте деревца в яркой и пышной зелени, и, содрогнувшись, отвернулся.

— Не знаю, что это такое, но глаз не радует, — сказал он.

Тогда она позволила своему телу принять подлинную форму, обрела свой истинный облик, и на мгновенье её сковала странная неловкость, неуклюжесть; новыми губами трудно было произносить земные слова, говорить же мыслями ещё не удавалось, ведь она не знала языка Дона и Робина и только теперь поняла, что весь долгий путь в машине они молча переговаривались, а она не слышала их мыслей.

— Мне было как-то… печально, что ли… Оттого, что я улетаю.

— Пора, — сказал Робин.

И Дон помог ей подняться в ракету.

Уже в воздухе, глядя на быстро уходящие вниз и назад деревья, Дон сказал:

— Ты, должно быть, очень взволнована. Ведь тебя ждёт столько нового.

Но сейчас, когда она отрывалась от Земли, в ней поднялось такое смятение, что не хватило сил ответить. Молча стояла она у иллюминатора, который затуманили низкие облака. Вот уже мутное клубящееся марево скрыло от неё лес. А ракета все набирала скорость. Холодные металлические стены смыкались вокруг неё, хотелось колотить по ним кулаками, но поздно, теперь уже не вырвешься. Дом остался далеко внизу, далеко-далеко, и под эти её мысли уходил всё дальше и дальше — такая даль, что уже не разглядеть, не различить, не удержать…

— Недалеко от мексиканского побережья ждёт Большой Корабль, — сказал Робин. — Мы уже скоро будем там.

Её мутило от быстрого подъёма, хотелось за что-нибудь ухватиться. “Пройдёт, — говорила она себе, — пройдёт”. Она думала о звёздах, о своём новом обличье, и чужие ещё губы шевелились, и она думала: это моё племя.

Ракета набрала высоту. И медленно повернула на запад. Время шло-то ли миг, то ли вечность, и облака остались позади, и ещё дальше внизу — Великие Озера, словно тянулись из-за горизонта чьи-то руки и манили её, и старались удержать.

И вот уже новые поля, и новые леса, новые ручьи и широкие равнины, и могучая река рассекает рыжую землю. Потом высоко взметнулись горы, — острозубые скалистые кряжи вонзались в грозовые облака, и облака цеплялись за их вершины. И на остроконечных пиках сверкал снег.

Ракета сотрясалась от скорости, рёвом двигателей прощалась с уносящейся назад сушей. (Западное побережье… она видит его впервые и уже никогда больше не увидит, и над ним занимается заря.)

— Расскажите мне о планетах, — взмолилась она. — Скорей.

— Скоро ты все увидишь сама, — сказал Дон.

— Расскажите хоть что-нибудь, но прямо сейчас. Пожалуйста!

— Ну, на Кину оранжевые горы.

— А какие они? — допытывалась Бетти-Энн. (Нет, не надо ни о чём больше думать, только слушать!)

— Потерпи, это надо видеть своими глазами. Мы обычно проводим там целый день.

— День?…

— Для оранжевых гор это не так уж много, — сказал Дон.

— Нет, не то… Разве можно все как следует увидеть за один день? — спросила Бетти-Энн.

— Я не совсем тебя понимаю, — сказал Дон.

— Но мне хотелось бы по-настоящему узнать эти оранжевые горы. А реки там есть?

— Право, не знаю… Там есть реки, Робин?

Не отрываясь от пульта управления, Робин негромко откашлялся.

— Что-то я не заметил.

— Тут всё дело в красках, Бетти-Энн, ты разве не понимаешь? — сказал Дон. — Цвет сам по себе.

— Верно, — подтвердил Робин. — Краски. Это главное.

Под ними яростно дыбились густо-зелёные и серые воды океана, белая пена вскипала и пузырилась, точно в пасти бешеного пса. А дальше воды синели, хрустально искрились, потом густая синева посветлела, успокоилась, простёрлась нежно-голубой обманчивой гладью. Крошечный пароходик выпустил из трубы утренний дымок. А впереди, совсем близко, ждала ночь: ракета обогнала солнце.

— Всегда есть на что посмотреть, — вдруг сказал Дон. — На свете так много всего.

Бетти-Энн пошла в хвост корабля.

— Странная она, — безмолвно сказал Дон Робину.

Робин неотрывно глядел вниз, на океан, освещённый луной.

— Вижу Большой Корабль, — сказал он.

И круто направил ракету вниз. Навстречу взревел океан. Робин выровнял ракету.

— Входной люк открыт, я вижу, — заметил Дон.

Бетти-Энн посмотрела вниз, на серебряный корабль. Он легко покачивался на волнах, огромный входной люк зиял, точно жадная разверстая пасть, и весь он — гладкая и сверкающая тюрьма, готовая её поглотить.

Окажись она сейчас дома, она сказала бы Дейву и Джейн, что почувствовала себя плохо, заняла у Джун денег и поскорей поехала домой, потому что боязно болеть в колледже, среди чужих. А потом, когда придёт письмо, она разорвёт его и скажет, что все уже прошло, и вернётся в колледж. Она пропустит всего неделю или около того, и ей разрешат продолжать ученье, только сперва пожурят, скажут, что она очень глупая, — если заболел живот, надо было обратиться в студенческую амбулаторию, а не ехать больной, чуть ли не через весь континент, вдруг бы это оказался аппендицит! Притвориться больной несложно, ведь она теперь хорошо владеет своим телом и сумеет изобразить любой, симптом.

И тут она поняла, какая удивительная сила заложена в ней. Пока, за эти немногие часы, она узнала ещё только самую малость. Что таится в глубине её существа? Много ли ей ведомо такого, о чём доктора и не подозревают? Такого, чего даже и вообразить не могут художники? Такого… Она подумала о старике Кларке — о том, что так грозно, неотвратимо растёт у него внутри.

Быть может, ей ведомо и это?

Какая же сила дана ей теперь, когда она познала себя! Необоримое волнение поднялось в ней. Впервые за эти часы ещё смутным, но ошеломляюще несомненным предстало перед ней будущее, она поняла, в чём её роль, её предназначение… и её обдало жаром.

Но теперь уже поздно.

Внизу без конца и края простёрся океан, отрезал ей все пути; она взглянула на Дона, на Робина, безмерная печаль охватила её — за них и за себя тоже, а внизу бескрайний неодолимый океан катил свои воды к далёким горизонтам.

Робин ввёл ракету-разведчик в лоно Большого Корабля и закрепил её там.

К Бетти-Энн подошёл Дон.

— Не плачь, — сказал он. — Мы уже на месте. — Он улыбнулся. — Пойдём. Мы на Большом Корабле. Ты наконец дома. И сейчас мы отправимся в путь.

— Правда? — спросила она.

Они вышли из ракеты в огромный ангар.

— Я подожду закрывать люк, сначала справлюсь в рубке, все ли разведчики вернулись, — сказал Робин.

Дон наклонился и стал осматривать какую-то вмятину в корпусе их ракеты.

Вернулся Робин.

— Все уже дома. Сейчас закрою люк.

— Я скажу Бетти-Энн. Ей, наверно, захочется посмотреть из рубки, как мы взлетим.

Шаги Робина затихли. Тяжёлая крышка люка со звоном захлопнулась. Опять шаги. И голос Робина:

— Что случилось?

— Как странно. Только что она была здесь. Бетти-Энн! Откликнись, Бетти-Энн!… Да где же она?… Бетти-Энн!

— Уж наверно ей захочется посмотреть взлёт, — сказал Робин.

— Бетти-Энн! — крикнул Дон, но отозвалось одно только гулкое эхо.

Они озадаченно переглянулись, покачали головами.

— Бетти-Энн! — снова позвал Дон.

— Куда она девалась, чёрт побери? — сказал Робин.

За стенами Большого Корабля низко над горизонтом повисла луна, и, точно утомлённый любовник, лениво дышал океан, и сверкали во тьме далёкие звезды. А над умиротворёнными водами, широко раскинув могучие крылья, летела навстречу дню большая одинокая птица..2007