В книге описывается путь жизни, борьбы, духовного исцеления и смерти Трейи Киллам Уилбер, жены философа Кена Уилбера, на протяжении пятилетней истории ее раковой болезни. Глубокие комментарии Кена, затрагивающие вопросы традиционных и альтернативных подходов к заболеванию и лечению, проблемы соединения мужских и женских путей жизни, восточных и западных традиций знания, в сочетании с дневниковыми записями Трейи, с предельной честностью и искренностью повествующими о ее внутренних исканиях, создают эту завораживающую картину совместного путешествия в поисках здоровья и исцеления, целостности и гармонии через страдание, смирение и внутреннее преображение. Кен Уилбер — один из наиболее известных передовых философов современности, яркий представитель трансперсональной психологии, признанный в академических кругах разработчик интегральной теории всего, объединившей мистический опыт и науку, бизнес и искусство, философию и политику. Его книги переведены более чем на двадцать языков мира. В настоящее время он живет в Боулдере, штат Колорадо, США.

Кен Уилбер

Благодать и стойкость: Духовность и исцеление в истории жизни и смерти Трейи Киллам Уилбер

Посвящается

Сью и Рэдклиффу Киллам, по случаю восьмидесятилетия Рэда;

Вики, Линде, Роджеру, Фрэнсис, Сэму, Сеймуру, Уоррену и Кэти за то, что были с нами в горе и радости;

Дэвиду и Мэри Ламар за то, что не сдаются;

Трэйси и Майклу за то, что терпели меня;

Захируддину и Брэду за то, что берегли наш дом;

мужчинам и женщинам из Общества поддержки раковых больных, детища Трейи и Вики;

Кену и Люси за то, что поняли нас и простили наше отсутствие;

Эдит Зандел, нашей матери вдалеке от дома;

и памяти Рольфа Зандела и Боба Доути, прекраснейших людей, павших жертвами в этой страшной войне.

Предисловие Людмилы Улицкой

Кена Уилбера знает весь мир. Его книги читают слегка чокнутые искатели запредельных откровений и строгие ученые с хорошо организованными мозгами. Это неудивительно — он один из первых, кто дерзнул с помощью научных методик исследовать области, которые испокон веков считались эзотерическими. Кен Уилбер, биохимик, современный ученый, совершает головокружительную попытку исследовать «гармонию» с помощью «алгебры». Речь в данном случае, конечно, не о музыкальной гармонии, которая прекрасно согласуется с математическими моделями, а о гармонии высшей, небесной, о тончайших связях между человеком и богом, если мы допускаем его существование. Областью пристального интереса Кена Уилбера оказывается психология. Он не создает никакой новой теории, но совершает интереснейшую попытку соединить традиционные европейские знания — здесь в узел завязаны собственно психология, анатомия, биохимия, биофизика, физиология, философия — со знаниями и интуициями Востока, которые дифференцируются по другим принципам и часто просто несводимы в общую систему. «Интегральная теория» и есть результат этого интереснейшего исследования. С равным успехом этот многолетний труд можно назвать и духовным путешествием: сам автор устремлен к тому типу целостного знания, при котором теория и практика неразъединимы, духовное и материальное начала не рассматриваются как антитеза, а разум, сознание не пережили разрыва с чувством, интуицией. Это путь принятия жизни и принятия смерти, путь дзен, или дао. И дело не в названии.

Когда Кену исполняется 34 года, он встречает замечательную женщину по имени Трейя: они как будто созданы друг для друга, и встреча их оказывается настоящим чудом — совпадения мыслей, чувств, пути… Они еще не справили свадьбу, а в груди Трейи уже завелся зародыш ее будущей смерти — одна из самых агрессивных раковых опухолей, карцинома.

Пять лет, день за днем, месяц за месяцем, год за годом, Кен и Трейя проходят свой крестный путь. Два человека, прошедшие разнообразные духовные практики, знакомые с разнообразными техниками медитаций, высокообразованные: Кен — биохимик, прекрасно ориентирующийся в современных методах лечения рака, оба они — вегетарианцы, давно уже отказавшиеся от животной пищи, применяющие разного рода очистки организма, мечутся от надежды к отчаянию, от душевной усталости к подъему, от эйфории к разочарованию. Вопрос, столь знакомый всем тяжело больным людям: «за что?», постепенно растворяется. Огромная духовная работа, которые проделывают Кен и Трейя Уилбер, завершается смертью, которую можно назвать красивой. Происходит примирение, и уход Трейи становится достойным завершением их счастливого, хотя и недолгого брака.

Книга написана Кеном Уилбером спустя несколько лет после смерти жены. Она состоит из дневниковых записей обоих супругов, и их история чрезвычайно важна для тех, кому приходило в голову, что смерть — неотъемлемая часть жизни, что именно смерть придает смысл человеческому существованию, одних лишая перспективы, другим придавая силы для самой жизни. Современная цивилизация склонна обходить явление смерти, делая вид, что ее не существует, пытается ее игнорировать, рождает в людях обманчивую идею, что если вести себя «хорошо», «соответствующим образом», то смерти можно избежать. Кен и Трейя Уилбер признали факт неизбежности смерти, боролись до последнего со страхом, и рассказанная ими история может оказаться плодотворной для тех, кто готов идти их путем.

В конце этого маленького предисловия, вероятно, следовало бы сказать: посмотрите, как достойно приняла смерть Трейя благодаря осознанности и духовным практикам. Но сказать этого не могу: в некотором смысле опыт смерти уникальнее опыта жизни. Мертвый не может поделиться своим опытом ухода с живым. Мифология, книги мертвых, молитвы на исход души — попытка человечества наладить связь между двумя мирами, но рецепта «правильного» поведения в этом самом значительном и самом драматичном событии перехода все-таки нет. С того берега, откуда мы наблюдаем наших уходящих близких, мы видим «сквозь тусклое стекло» лишь отсвет глубочайшей тайны и замираем в сострадании и благоговении, отгоняя от себя праздный и пустой вопрос: за что? Порой прекрасные и достойные люди, не говоря уже о детях, умирающих от тяжелых болезней, переживают чудовищные предсмертные страдания, а людям менее совершенным, или совсем простодушным дается легкая кончина.

Именно здесь, на этом пороге, кончается человеческая логика и начинается все то новое, к чему испокон века стремится человеческая душа.

Опыт Кена и Трейи Уилберов — уникальная попытка осмысления этого перехода. Их опыт — не история поражения, а свидетельство героической борьбы со страхами и победы над ними. Большего человеку не дано.

Людмила Улицкая

Май 2008

Предисловие редактора русского издания

Книга, которую вы держите в руках, удивительна и уникальна. Именно так — удивительна и уникальна. Я знаю, что авторы вступительных слов часто злоупотребляют сильными эпитетами, чтобы привлечь внимание к представляемой ими книге. Но в данном случае иначе и не скажешь. Я бы и хотел сказать иначе, но не могу, не имею права — это было бы нечестно.

Я закончил редактуру этой книги месяц назад, но до сих пор чувствую в своей душе непреодолимый магнетизм и необычайную силу истории, которая в ней рассказана, — истории надежды и трагедии, борьбы и подвига, храбрости и отчаяния, и, наконец, истории прощения и примирения, духовности и безусловной любви, благодати и стойкости, истории жизни и смерти Трейи Киллам Уилбер.

Эта история похожа на страшный сон с необычайным концом. Но в том-то и дело, что это не сон…

Современной медицине до сих пор окончательно неизвестны истинные причины, вызывающие рак. Равно как и истинные причины исцеления от него. Мы знаем лишь, что есть определенные факторы риска — экологические, гастрономические, психологические, генетические. И мы знаем, что порой это происходит — человек заболевает раком. Иногда это можно объяснить факторами риска, иногда нет. Мы знаем также, что примерно в половине случаев происходит ремиссия. Иногда это можно объяснить выбранным способом лечения — традиционным или альтернативным, иногда нет.

Однако мы знаем очень мало или почти ничего о том, через что приходится пройти человеку, обнаружившему у себя рак, — с какими вызовами, внутренними и внешними, психологическими, культурными и социальными, ему приходится столкнуться. И мы практически совсем ничего не знаем о той, другой половине — о судьбе тех, кому не посчастливилось войти в статистические 50 % случаев ремиссии.

На знание об этом в нашем обществе наложено неписанное двойное табу. Первое табу — это запрет на подлинное знание о смерти. Второе табу — это запрет на подлинное знание о ценностях победы и поражения. Оба табу порождают страх — страх перед смертью и страх перед поражением. Общество боится смерти и неудачников. Причем очень часто на умирающих смотрят как на неудачников — ни больше ни меньше. Общество не хочет знать о раке и еще более не хочет знать о судьбе тех, кто попал в другую половину статистических данных. Потому что общество видит в них неудачников, проигравших, а в их судьбах — историю поражения. Но гак ли это на самом деле? Видит Бог, что не так.

И эта история как раз об этом. История о смерти, которая обернулась величайшей победой.

Эта история рассказана самой Трейей и ее мужем — Кеном Уилбером. И хотя формальным автором книги является Кен, все же подлинный голос истории — это голос самой Трейи, голос живой и искренний, подкупающий своей обнаженной честностью. По большому счету, эта книга — дневник Трейи, ее письма, ее стихи и лишь в последнюю очередь воспоминания Кена.

О последнем следует сказать отдельно. Дело в том, что Кен Уилбер — знаменитая личность как в США, так и в Европе. Да и в России в последнее время он приобретает все большую известность. Выдающийся философ и ученый, он известен в первую очередь своей блестящей систематизацией всего спектра человеческих знаний Запада и Востока: духовное развитие и мистический опыт, наука и религия, культура и искусство, политика и бизнес, экология и философия — все эти области человеческой жизнедеятельности непротиворечиво объединяет его интегральный подход, который завоевывает все большее число сторонников в мире, в том числе и на самых высоких уровнях государственного управления.

В настоящее время в России уже изданы и продолжают издаваться основные труды Уилбера. И многие российские читатели уже знакомы с Уилбером-мыслителем.

Однако эта книга раскрывает нам Уилбера-человека, и это взгляд с совершенно неожиданной стороны — взгляд, который показывает нам слабые стороны сильного человека, взгляд, который, несомненно, приближает к нам фигуру Уилбера, делает его ближе, понятнее и роднее.

Я говорю, что эта книга уникальна, и уникальна она в том числе и тем, что ее с равным интересом прочтут и те, кому уже знаком Уилбер по его академическим трудам, и те, кто далек от академической науки и впервые слышит это имя.

В любой истории болезни всегда есть две стороны: одна — это сам больной, другая — это те, кто находится рядом с ним, его окружение. И взаимоотношения между этими сторонами тем сложнее, чем сложнее само заболевание. Трейя и Кен — это две стороны одной истории болезни; болезни, которая считается одной из самых беспощадных и загадочных заболеваний нашего века. Трейе выпало сыграть в этой истории роль больной. А Кену — роль того, кто рядом. История Трейи и Кена — это история людей, которые смогли найти в себе силы смеяться и радоваться жизни перед лицом опустошительного вызова, казалось, неумолимо разрушавшего их судьбу; история людей, которые смогли обрести счастье там, где другие находят лишь страдание.

И их история — это подлинная жизнь, без глянца, без ретуши, без прикрас.

Эта книга удивительна и уникальна, потому что в ней помимо драматичной жизненной истории представлен широчайший круг острых вопросов современности, волнующих не только тех, кто встретился с вызовом рака в своей жизни, но и вообще большинство думающих людей. Это так — иначе Трейя не была бы Трейей, а Кен Уилбер не был бы Кеном Уилбером. Проблема поиска своего предназначения, своего «даймона» и вопрос различения двух фундаментальных подходов к жизни — мужского «делания» и женского «бытования»; проблема поиска смыслов и толкований — своей болезни, своему вызову, своей жизни — и значение подлинной духовной практики для здоровой, гармоничной жизни; проблема влияния принятых в обществе интерпретаций болезни на процесс излечения и вопрос выбора способов лечения; глубокий, правдивый анализ традиционных и альтернативных подходов к лечению рака; проблема замалчивания в обществе вопросов, связанных со смертью и умиранием, и вопрос поиска наиболее гуманного и духовного способа встречи со смертью — вот далеко не полный перечень того, чем богата эта книга. И конечно же, то, без чего не обходится ни одна книга Уилбера, — интегральный подход, поиск путей примирения и объединения восточных и западных систем знания, науки и духовности, повседневной жизни и мистического, пикового опыта.

Но в первую очередь эта книга о подвиге, о красоте, о тайне внутреннего преображения. И о том, как повседневная жизнь превращается в легенду…

Роман Макуш

Предисловие ко второму изданию

Я пишу эти строки, когда со дня смерти Трейи прошло уже десять лет. Ее присутствие в моей жизни обернулось для меня и бесценным даром, и неизмеримой потерей. Бесценным даром были те годы, что я знал ее; неизмеримой потерей стал ее безвременный уход. Конечно, что-то подобное происходит чуть ли не с каждым событием в жизни: оно наполняет тебя и опустошает, причем делает и то и другое одновременно. Дело лишь в том, что люди, подобные Трейе, невероятно редки среди нас, оттого и счастье, и боль становятся сильнее во сто крат.

У каждого, кто знал ее, была своя Трейя. И та, о ком пойдет рассказ ниже, — это моя Трейя. Не утверждаю, что это единственная или даже самая лучшая Трейя. Но я верю, что мой рассказ будет полным, честным и беспристрастным. В частности, в нем свободно используются ее дневники, которые она с перерывами вела практически всю свою взрослую жизнь и почти каждый день в те годы, что мы были вместе.

Я собирался уничтожить эти дневники после того, как Трейя умрет, не читая их, потому что они были для нее очень личным делом. Она не показывала их никогда и никому, даже мне. Не потому, что держала втайне свои «подлинные чувства» и вынуждена была «прятать» их в своих дневниках. Как раз наоборот: одно из самых удивительных качеств Трейи — пожалуй, даже, можно сказать, самое поразительное ее качество — состояло в почти полном отсутствии противоречия между тем, какой она была для себя и для других. У нее не было никаких «потаенных» мыслей, которые ей было бы страшно или стыдно поведать миру. Если ее спрашивали, она отвечала именно то, что она думает и о том, кто спрашивает, и о ком-либо другом, но она делала это настолько прямо, откровенно и без всякой агрессии, что люди редко обижались. В этом была основа ее невероятной внутренней цельности; люди с самого начала проникались к ней доверием, потому что они понимали: она никогда не скажет неправду — и, насколько мне известно, она никогда не лгала.

Нет, я собирался уничтожить ее дневники по другой причине — просто потому, что, когда она вела их, это было особое время для нее — время, когда она могла побыть наедине с собой, и я считал, что никто, в том числе и я, не вправе вторгаться в это пространство. Но перед самой своей смертью она показала мне на дневники и сказала: «Они тебе пригодятся». Трейя попросила меня написать о тех тяжких испытаниях, через которые мы прошли, и знала, что дневники понадобятся мне, чтобы передать ее собственные мысли.

Работая над «Благодатью и стойкостью», я прочел целиком все ее дневники (примерно десять больших блокнотов и множество компьютерных файлов). Оказалось, что там можно найти выдержки, относящиеся буквально к каждой из тем, затронутых в книге, а значит, дать возможность Трейе говорить самой, своими словами, в своей манере. Читая дневники, я убедился, что все обстоит именно так, как я и предполагал: там не было секретов, не было такого, чем бы она не поделилась со мной или со своими родными и друзьями. Трейя просто не делала различия между своей личной и социальной жизнью. Я думаю, что это проистекало именно из ее внутренней цельности и, как мне кажется, было напрямую связано с ее качеством, которое можно охарактеризовать только как бесстрашие. В Трейе была сила, сила абсолютно бесстрашная, и мне нелегко говорить об этом. Трейя не боялась потому, что ей нечего было скрывать от меня, от Бога или от кого угодно.

Она была открыта для реальности, для Божественного, для мира, и поэтому ей нечего было бояться. Я видел ее в боли, я видел ее в мучениях, я видел ее в гневе. Я никогда не видел ее в страхе.

Нетрудно понять, почему люди так оживлялись в ее присутствии, взбадривались, пробуждались. Даже когда мы бывали в самых разных больницах и Трейя переходила от одной тяжелой ситуации к другой, люди (медсестры, посетители, другие пациенты и их посетители) подолгу застревали в ее палате просто для того, чтобы побыть рядом с ней, с ее жизнью, энергией, которую, казалось, она излучала. Я помню, что в больнице в Бонне люди выстраивались в очередь, чтобы попасть в ее палату.

Она могла быть упрямой — с сильными людьми такое часто случается. Но причина была в сердцевине ее живого присутствия и бодрости, и они были заразительными. Люди часто уходили от Трейи живее, чем прежде, становились более открытыми, более искренними. В ее присутствии ты становился другим, иногда чуть-чуть, иногда очень сильно, но ты менялся. Ее присутствие заставляло тебя существовать в настоящем, оно напоминало тебе: проснись!

И еще одно: Трейя была очень красива, но все-таки, как вы позже убедитесь сами, в ней не было ни капли тщеславия — и это было удивительно. Как и все остальные известные мне люди, в том числе некоторые очень просветленные наставники, Трейя была сама собой — просто так, не думая об этом. Она всегда присутствовала целиком, без остатка. Тот факт, что она не была эгоистична, делало ее присутствие «здесь и сейчас» еще более ощутимым. Мир вокруг Трейи становился ясным и непосредственным, чистым и притягательным, светлым и честным, открытым и живым.

«Благодать и стойкость» — история о ней и о нас. Многие спрашивали меня: если уж я так старательно включал в книгу то, что написала Трейя, ее собственный голос, почему же я не указал ее как соавтора этой книги. Об этом я думал с самого начала, но беседы с редакторами и издателями сделали для меня очевидным, что, если я так поступлю, это может только сбить с толку читателя. Как сказал один из редакторов: «Соавтор — это тот, кто активно работает над книгой совместно с другим человеком. Если же ты берешь написанное другим и вплетаешь в свою книгу — это другое». Я надеюсь, что читатели, которым покажется, будто я в недостаточной степени учел вклад Трейи, примут во внимание, что это отнюдь не было моим намерением и подлинный голос Трейи звучит почти на каждой странице, где она сама говорит за себя.

Как-то раз Трейя записала у себя в дневнике: «Обедали с Эмили Хилберн Селл, редактором в издательстве «Шамбала». Я очень ее люблю и доверяю ее мнению. Рассказала ей о книге, над которой я работаю — про рак, психотерапию и духовность, — и попросила ее стать моим редактором. С удовольствием, ответила она, и я почувствовала еще большую решимость довести свой проект до конца!» Трейя не успела закончить свою книгу — вот почему она попросила меня, чтобы я написал эту, но мне приятно сообщить, что Эмили стала редактором «Благодати и стойкости» и сделала великолепную работу.

Еще несколько маленьких замечаний. Большинство людей читает эту книгу ради истории Трейи, а не за тем, чтобы погрузиться в технические подробности моей собственной работы. Вот почему, как я указываю в обращении «К читателю», вы можете безбоязненно пропустить главу 11, которая в особенности носит узкоспециальный характер. (Кстати, если вы решите пропустить эту главу, просто прочтите несколько абзацев, которыми перемежается интервью, потому что там есть информация, важная для понимания истории, а все остальное пролистывайте. Читатели, интересующиеся более свежей информацией о моей работе, может быть, захотят прочесть книгу «Интегральная психология»[1]).

Все вставки из дневников Трейи в этой книге отмечены сплошной вертикальной чертой по левому полю[2]. Это отличает их, к примеру, от ее писем, рядом с которыми такой вертикальной черты нет. Ее письма, даже совершенно частные, и раньше были доступны другим людям (конкретно — тем, кому они были адресованы). В отличие от них все фрагменты, отмеченные вертикальной чертой, являются именно выдержками из дневников и, следовательно, приватным текстом, впервые предающимся огласке.

Реакция читателей на «Благодать и стойкость» была ошеломляющей, и реагировали читатели вовсе не на меня. На сегодняшний день я получил уже около тысячи писем от людей со всего мира — они писали, чтобы рассказать мне, чем стала для них история Трейи и как она изменила их жизнь. Некоторые прислали фотографии своих маленьких дочерей, которых они назвали в честь Трейи, и я, всего лишь сторонний наблюдатель, могу сказать, что это самые красивые девочки на свете. Авторы некоторых писем сами больны раком, и им было страшно приступать к чтению этой книги, но как только они начинали, их страх проходил, иногда весь, без остатка — и я искренне верю, что это подарок им от Трейи.

Дорогой Кен!

В августе прошлого года мне поставили диагноз — рак груди. Мне сделали сегментарную операцию — рассечение лимфатического узла, и я прошла трехнедельный курс лечения. Я нахожусь в тесных отношениях с раком — на всех уровнях. Несколько недель назад подруга рассказала мне об этой книге, и я поняла, что мне надо ее прочитать. Хотя в начале мне было страшно, ведь я знала, чем все закончилось.

«Впрочем, — подумала я, — у нее был какой-то другой тип рака, более серьезный». Как Вам нравится такое вот отрицание очевидного? Суть в том, что у меня именно та самая разновидность рака, что была и у Трейи. И вот вам правда: порой читать книгу было ужасно, но она давала полное чувство освобождения…

Освобождения — потому что Трейя чуть ли не шаг за шагом описывает путь, которым она шла от боли и страдания к духовной свободе, которая своим сиянием побеждает смерть и сопутствующий ей страх. Вот что говорится в одном из моих любимых писем (я привожу его целиком):

Уважаемый Кен Уилбер!

Мне четырнадцать лет. С самого детства я очень боялась смерти. Я прочитала историю Трейи и после этого смерти уже не боюсь. Мне хотелось рассказать вам об этом.

Или еще одно:

Дорогой Кен!

В прошлом году у меня обнаружили метастатический рак груди на поздней стадии. Мой друг посоветовал прочесть книгу «Благодать и стойкость», но когда я спросила, чем заканчивается эта книга, он ответил: «Она умерла». Довольно долго я боялась ее читать.

Но когда я ее закончила, мне захотелось поблагодарить и вас, и Трейю от всего сердца. Я знаю, что я тоже могу умереть, но, прочитав историю Трейи, почему-то перестала бояться. Впервые я почувствовала себя свободной от страха, впервые за все это время…

Большинство писем написано людьми, которые не болеют раком. Это оттого, что история Трейи — это история каждого человека. У нее, что называется, «все было» — ум, красота, обаяние, внутренняя цельность, счастливое замужество, прекрасная семья. Но Трейя, как и мы все, знала и неуверенность, и беспокойство, и глубокие, тревожные сомнения в собственной значимости, в своей цели в жизни… не говоря уже о страшной схватке со смертельной болезнью. Трейя отважно боролась со всеми этими тенями… и она победила во всех смыслах этого слова. История Трейи обращена ко всем нам, потому что она встретила эти кошмары лицом к лицу, с мужеством, достоинством и изяществом.

А еще она оставила нам свои дневники, в которых подробно рассказала о том, как она это делала. О том, как медитативная созерцательность помогла ей справиться с болью и превзойти ее. О том, как, вместо того чтобы отгородиться, стать раздражительной и злой, она приветствовала мир с радостью в сердце. О том, как она приняла рак со «страстной безмятежностью». О том, как она освободилась от жалости к себе и предпочла с радостью идти по жизни дальше. О том, что она не испытывала страха не потому, что страх был ей неведом, но потому, что она впускала его в себя и раскрывалась ему навстречу, даже когда стало очевидно, что она умирает: «Я впущу в свое сердце страх. Надо открыто встретить боль и страх, обнять их и не пугаться, позволить им войти: что есть — то есть, так устроен мир. Когда осознаешь это, жизнь становится удивительной. Это радует мое сердце и питает душу. Как мне радостно! Я не пытаюсь «одолеть» болезнь — я позволяю себе объединиться с ней, я прощаю ее. Я буду продолжать бороться, но не с яростью и раздражением, а с решимостью и радостью».

Она так и поступала, приветствуя и жизнь, и смерть с решимостью и радостью, опережавшими надоевшие страхи. А если смогла Трейя, то сможем и мы; в этом основной смысл книги «Благодать и стойкость», и именно об этом мне пишут люди. О том, что эта история напомнила им о самом важном в жизни. О том, как глубоко перекликается ее попытка уравновесить в себе мужское «делание» и женское «бытование» с их собственной глубинной озабоченностью этой проблемой в современном мире. О том, как ее замечательная стойкость вдохновляла их — и мужчин, и женщин — и дальше справляться со своими невыносимыми страданиями. О том, как ее пример помог им самим выстоять в часы омрачений и кошмаров. О том, как «страстная безмятежность» направляла их прямо к своему подлинному «Я». Поэтому, на самом глубинном уровне, эта книга с очень счастливым концом.

(Многие из писавших мне — это люди, которые поддерживают больных; они страдают вдвойне: им приходится видеть, как страдают их любимые, и у них нет права иметь собственные заботы. «Благодать и стойкость», как я надеюсь, обращена и к ним. Возможно, те, кого заинтересуют некоторые отклики на «Благодать и стойкость», захотят прочесть запись от 7 марта в книге «Один вкус»[3].)

Когда я пишу эти строки, семья Трейи — Рэд и Сью, Кати, Дэвид, Трэйси и Майкл — все живы и здоровы. Трейя часто говорила мне, что не может и мечтать о лучшей семье, и я с ней в этом полностью согласен.

Общество поддержки раковых больных, которое основали Трейя и Вики Уэллс, получило не одну награду и до сих пор прекрасно функционирует.

Мы прожили вместе с Трейей пять лет. Эти годы оставили неизгладимый след в моей душе. Искренне верю, что сдержал свое слово, и искренне верю, что мне помогла в этом ее благодать. А еще я верю, что каждый из нас может встретиться с Трейей снова, если мы будем честными, внутренне цельными и бесстрашными, — потому что именно в этом и была самая суть и душа Трейи.

Если смогла Трейя — то сможем и мы. В этом основной смысл книги «Благодать и стойкость».

К читателю

Когда мы с Трейей впервые встретились, у нас обоих было странное ощущение, что мы всю свою жизнь искали друг друга, хотя я не уверен, что это правда в прямом смысле слова. Одно я знаю точно — в этот момент началась одна из самых невероятных историй, которые я сам когда-либо слышал. История, во многих отношениях неправдоподобная, поэтому я должен специально заверить вас: она подлинная.

У этой книги — двойное содержание. Во-первых, это рассказ, история. Во-вторых, это введение в «вечную философию» — величайшую мировую традицию мудрости. И в конечном счете оба эти содержания неразделимы.

Должен сказать, что у Трейи было пять основных увлечений: природа и окружающая среда (ее сохранение и восстановление), ремесла и изящные искусства, духовность и медитация, психология и психотерапия и социальная работа. Природа, искусство и социальная работа в пояснениях не нуждаются. Но то, что Трейя понимала под духовностью, было духовностью созерцательной, или медитативной, — а это, по сути, и есть «вечная философия». Трейя не любила слишком распространяться о своей мистической духовности, из-за чего многие считали, что духовность находится где-то на периферии ее интересов, — так думали даже те, кто знал ее очень хорошо. Сама же Трейя называла ее «путеводной нитью своей жизни». Вот почему мистическая духовность является сердцевиной нашей истории.

Так сложилось, что я тоже глубоко разделял ее интерес к психологии и религии, я даже написал на эту тему несколько книг. Вот почему в ткань повествования и этой книги также оказались тесно вплетены объяснения и великих традиций мудрости (от христианства до индуизма и буддизма), и сущности медитации, и взаимоотношений психотерапии и духовности, и природы здоровья и целительства. По сути, основная цель этой книги — представить внятное введение во все эти темы.

Впрочем, если, наткнувшись на один из таких теоретических разделов (они занимают примерно одну треть общего объема книги и написаны достаточно популярным языком), вы решите, что в данный момент вас интересует только история Трейи, я посоветую вам бегло просмотреть эти главы, а потом снова вернуться к повествованию. (В особенности это касается главы 11, имеющей преимущественно технический характер.) Если потребуется, вы всегда сможете внимательно изучить их позже, на досуге.

Итак, впервые я увидел Трейю летом 83-го в доме друзей, ветреной ночью, на берегу залива Сан-Франциско…

Глава 1

Несколько объятий, несколько сновидений

Она всегда называла это любовью с первого прикосновения.

Тридцать шесть лет понадобилось мне, чтобы найти «мужчину моей мечты». Или, по крайней мере, человека, который в наши дни способен приблизиться к этому идеалу, — а в моем случае это приближение должно было быть чертовски точным. Вот только к его бритой голове мне надо было привыкнуть…

Я росла в южном Техасе в те времена, когда девушки еще мечтали об «идеальных мужчинах», но я и вообразить не могла, что выйду замуж за философа, психолога и трансценденталиста ростом под два метра и с такой внешностью, словно он прилетел с какой-то отдаленной планеты. С уникальной внешностью и уникальным внутренним складом. Невероятно доброго! И невероятно умного. Весь мой предыдущий опыт свидетельствовал: добрые мужчины обычно бывают не слишком умны, а умные определенно не бывают добрыми. А мне всегда хотелось, чтобы было и то и другое.

Мы познакомились с Кеном 3 августа 1983 года. Не прошло и двух недель с момента нашего знакомства, как мы решили пожениться. Да, все произошло очень быстро. Но почему-то мы оба почти сразу же поняли, что так и должно быть. Мои отношения с мужчинами обычно тянулись годами, так что у меня было несколько романов, которые меня вполне устраивали, но, несмотря на это, к своим тридцати шести я еще ни разу не встречала человека, который пробудил бы во мне желание хотя бы просто задуматься о замужестве! Я не понимала, в чем дело: может быть, я чего-то боюсь; может быть, я перфекционистка или идеалистка, или просто безнадежная невротичка. Перебрав варианты и поволновавшись на свой счет, я каждый раз решала успокоиться и принять все как есть, пока это самокопание не повторялось вновь в результате какого-нибудь очередного события из тех, что обычно заставляли меня сомневаться в собственной «нормальности». Другие-то люди как люди — влюбляются, женятся…

Полагаю, в определенной степени все мы стремимся быть «нормальными», потому что хотим, чтобы нас принимали другие. Я помню, что в детстве мне не хотелось привлекать внимание из-за своей непохожести на остальных, хотя все-таки я жила жизнью, которую едва ли можно было бы назвать нормальной. Было «нормальное» образование в одном из колледжей «Семи сестер»[4], год преподавательской работы, «нормальное» получение ученой степени по английской литературе, но потом вдруг я сошла с этого пути. Причиной стал вспыхнувший во мне интерес к проблемам окружающей среды, который привел меня в горы Колорадо. Работа, связанная с охраной окружающей среды, всевозможные временные приработки, обучение лыжному спорту. И вдруг — еще один резкий, стремительный поворот. Я почувствовала глубокую тоску по чему-то такому, чему я не смогла подобрать название. Во время путешествия по Шотландии на велосипеде я натолкнулась на «Финдхорн»[5], религиозную общину, расположившуюся в восточной части графства Инвернесс. И тогда я поняла, хотя бы отчасти, причины своей тоски. Я прожила там три года. За это время я научилась осознавать свою тоску как духовный голод и поняла, что есть способы, которые могут утолить эту глубинную потребность, этот настоятельный внутренний зов. Я уехала оттуда только потому, что мои друзья попросили меня помочь в организации другого нетрадиционного Центра [«Виндстар»[6]], неподалеку от города Аспен в штате Колорадо, где я надеялась объединить заботу о своем духе с заботой об окружающей среде. Оттуда мой путь лежал в аспирантуру, но и он был не совсем обычным — я занялась междисциплинарными исследованиями восточной и западной культуры, трансцендентальной философией и психологией [в Калифорнийском институте интегральных исследований].

Именно там я впервые прочитала работы Кена Уилбера, которого, как я слышала, многие считали ведущим теоретиком в малоисследованной сфере трансперсональной психологии (которая занимается тем же самым, что и ортодоксальная психология, но при этом включает в поле своих исследований и психологию духовного опыта). Кена уже тогда называли «долгожданным Эйнштейном в науках о сознании» и «гением нашего времени». Мне понравились его книги — в них разъяснялись многие непростые вопросы, над которыми я билась, разъяснялись с четкостью, которая немало вдохновила меня. Я помню, как понравилась мне фотография на задней стороне обложки одной из его книг — «Общительный Бог» (Sociable God). С нее смотрел элегантный бритоголовый мужчина в очках, которые подчеркивали пристальность, сосредоточенность взгляда, а фоном служил внушительный книжный шкаф.

Летом 1983 года я была на ежегодной конференции по трансперсональной психологии и услышала, что там же присутствует знаменитый Кен Уилбер; правда, делать доклад он не собирается. Несколько раз я видела его издали (трудно не заметить бритоголового человека ростом метр девяносто) в окружении почитателей, а один раз — когда он сидел на диване и казался совершенно одиноким. Я не особенно думала о нем, пока несколько недель спустя моя подруга Фрэнсис Воон, с которой мы были в одной группе во время путешествия по Индии, не пригласила меня поужинать в обществе Кена.

Я не мог поверить, что Фрэнсис и Роджер наконец-то сошлись во мнениях. Терри Киллам. Очень красивая, невероятно умная, у нее превосходное чувство юмора и потрясающая фигура, она занимается медитациями и пользуется всеобщей симпатией. Звучало слишком красиво, чтобы быть похожим на правду. Если она настолько хороша, то почему рядом с ней никого нет? Все время я относился скептически к этой затее. Опять двадцать пять, думал я, набирая ее номер, еще одно свидание «вслепую». Всевозможные ритуалы, которые надо соблюдать при свидании, были мне ненавистны хуже зубной боли. В конец концов, почему бы не умереть одиноким, жалким и несчастным? По мне это лучше, чем вечно ходить на свидания.

У меня было обыкновение проводить лучшее время года с Фрэнсис Воон и Роджером Уолшем[7] в излюбленном доме Фрэнсис в Тибуроне, где нижнюю комнату приспособили специально для меня. Фрэнсис к тому времени была заметной фигурой — бывший президент Ассоциации трансперсональной психологии, будущий президент Ассоциации гуманистической психологии, автор нескольких книг, из которых самая примечательная — «Внутренний ковчег» («The Inward Arc»); не говоря уже о том, что она была красива и выглядела намного моложе своих сорока с небольшим лет. Роджер родился в Австралии, но последние два десятка лет прожил в Штатах. Он преподавал в Калифорнийском университете в Ирвине, а на выходные прилетал сюда, чтобы быть с Фрэнсис. Он тоже написал несколько книг; совместно с Фрэнсис они редактировали самое известное (и самое лучшее) введение в трансперсональную психологию — книгу «Пути за пределы эго». Роджер относился ко мне как к брату — в моей жизни такое случалось впервые, и вот все мы обосновались на Парадиз-Драйв и жили словно небольшая и дружная семья.

Разумеется, в этой семье не хватало одного человека — моей девушки, поэтому Фрэнсис и Роджер старательно осматривали все вокруг в поисках подходящей кандидатуры. Фрэнсис приводила какую-нибудь женщину, а Роджер вполголоса бросал мне: «Она, конечно, не красавица, но ведь и ты тоже». Потом кого-нибудь приводил Роджер, а Фрэнсис говорила мне: «Она, конечно, не семи пядей во лбу, но ведь и ты тоже». Главное, что я запомнил, — это что целый год, с кем бы я ни знакомился, впечатление было одно: Роджер и Фрэнсис никогда не сойдутся во мнениях по поводу любой женщины.

Но в один прекрасный день, примерно год спустя, Роджер пришел и сказал: «Самому не верится, но я нашел для тебя идеальную женщину. Не понимаю, почему я не вспомнил о ней раньше. Ее зовут Терри Киллам». Конечно, подумал я, это мы уже проходили. На этот раз обойдусь.

Три дня спустя пришла Фрэнсис и сказала: «Просто невероятно. Я нашла для тебя идеальную женщину. Не понимаю, почему я не вспомнила о ней раньше. Ее зовут Терри Киллам».

Я был поражен. Фрэнсис и Роджер согласны друг с другом? И не просто согласны, а полны энтузиазма? Наверное, подумал я, это невиданная красавица, которая благотворно подействует на мою душу. Я взглянул на Фрэнсис и в шутку сказал: «Вот на ней-то я и женюсь».

Наше знакомство было необычным. Выкроить время, которое устраивало бы обоих, оказалось нелегко, и в конце концов мы договорились встретиться в доме общего приятеля, у которого был роман с моей школьной подругой (а у нее, кроме прочего, когда-то были отношения с Кеном). Я пришла с работы, после девяти вечера. Мы едва успели познакомиться с Кеном, как наши друзья стали обсуждать какие-то очень серьезные проблемы в своих отношениях. Кена попросили быть «терапевтом», «психологом этого вечера», и следующие три часа мы провели в разговорах об их проблемах. Нетрудно догадаться: Кен предпочел бы провести вечер по-другому, но он согласился, стал абсолютно сосредоточенным и с невероятным профессионализмом начал заниматься потаенными и сложными аспектами их взаимоотношений.

Мы с Кеном так и не поговорили — у нас просто не было такой возможности! Большую часть времени я потратила на то, чтобы привыкнуть к его бритой голове, которая меня нервировала. Вид спереди мне нравился, но вот сбоку… в общем, к этому надо было привыкнуть. На меня произвело сильное впечатление то, как он работал, его деликатность, осторожность и тонкость, особенно когда речь касалась женщины и испытываемых ею трудностей в отношениях — в частности, связанных с желанием иметь ребенка.

В какой-то момент мы отправились на кухню, чтобы выпить чаю. Кен приобнял меня. Я почувствовала легкий дискомфорт — ведь я была едва знакома с ним, — но тоже медленно приобняла его. А потом что-то заставило меня обнять его обеими руками и закрыть глаза. Я почувствовала нечто, чувство, которое невозможно описать. Тепло, ощущение близости, взаимопроникновения, гармонии — чувство, что мы с ним одно целое. Я позволила себе на один миг окунуться в эти ощущения, после чего, удивленная, открыла глаза. Моя подруга смотрела прямо на меня. Я не знаю, заметила ли она то, что произошло; могла ли она это объяснить.

Что же произошло? Что-то вроде узнавания — узнавания за пределами нашего мира. Было совершенно безразлично, сколько слов до этого мы успели сказать друг другу. Это было чувство мистическое, внушающее суеверный трепет, которое бывает лишь раз в жизни. Когда, наконец, в четыре часа утра мы стали уходить, Кен обнимал меня, пока я не села в машину. Он говорил, что сам был удивлен: ему вообще не хотелось меня отпускать. То же самое ощущала и я — в его объятиях я испытывала чувства почти сверхъестественные.

Той ночью Кен явился мне во сне. Мне снилось, что я выезжаю из города через мост [ «Золотые Ворота»[8]] — так оно и было предыдущей ночью, — но только ехала я по мосту, которого там на самом деле не было, Кен ехал за мной на другой машине, и мы должны были с ним встретиться в каком-то месте. Мост вел в волшебный город, он немного напоминал обычный, но был преисполнен значением, смыслом, а самое главное — красотой.

Любовь с первого прикосновения. Мы и пяти слов не сказали друг другу. А по тому, как она смотрела на мой бритый череп, я бы предположил, что любовью с первого взгляда здесь даже и не пахнет. Я, как почти все вокруг, оценил красоту Трейи, но ведь я ее совсем не знал. Когда же я обнял ее, то почувствовал, что дистанции, отчуждения между нами словно как не бывало; казалось, что происходит какое-то взаимопроникновение. Вдруг возникло ощущение, что мы с Трейей всю жизнь вместе. Это чувство казалось совершенно реальным, и я не понимал, что мне со всем этим делать. Мы с ней к тому моменту не успели даже толком поговорить друг с другом, так что и не подозревали, что оба испытываем одни и те же чувства. Помню, я подумал: «Отлично. Сейчас четыре часа утра, а я пережил какой-то странный мистический опыт, дотронувшись до женщины, с которой я незнаком». Да, объяснить все это было непросто…

В ту ночь я не мог заснуть: образ Трейи заполонил мое сознание. Она действительно была красивой. Но в чем же все-таки дело? Казалось, она вся лучилась энергией — энергией мягкой и спокойной, но при этом невероятно мощной и сильной, энергией, в которой были мудрость и исключительная красота, но самое главное — это была энергия жизни. В этой женщине было больше жизни, чем во всех, кого я когда-либо встречал. Ее манера двигаться, держать голову, эта улыбка, которая осеняла ее самое открытое и откровенное лицо на свете… О Господи, да в ней была сама жизнь!

Ее глаза смотрели на все и сквозь все. Не то чтобы у нее был пронизывающий взгляд — от него веяло бы агрессивностью, — просто казалось, что она видит все насквозь и готова принять все, что видит; словно бы ее глаза были рентгеновскими лучами — деликатными и сочувствующими. В ее глазах живет истина, решил я, в конце концов. Когда она смотрела прямо на тебя, ты мог с уверенностью сказать: она никогда не солжет. Ты мгновенно проникался доверием к ней — ее невероятная открытость, казалось, целиком пропитывала даже ее изящные движения и манеры. Она казалась самым уверенным человеком на свете, хотя ни тени гордыни или бахвальства в ней не было. Я даже задумался: а бывает ли так, что она нервничает, — по крайней мере, это было трудно себе представить. Но помимо этой почти пугающей цельности ее характера были глаза — танцующие, все насквозь видящие, не настырные, а скорее всегда готовые к веселью. Я подумал: этой женщине наверняка все дается шутя, вряд ли хоть что-то может ее напугать. Ее окутывало сияние, в котором была искренность, но не было серьезности, со своим переизбытком живости она могла позволить себе идти по жизни легко, а если бы она вдруг захотела, то могла бы преодолеть силу земного притяжения и взлететь к звездам.

Наконец я заснул, только для того чтобы проснуться с одной мыслью: я нашел ее. Это было единственное, о чем я думал: я нашел ее.

Тем же утром Трейя написала стихи.

Великолепный вчерашний вечер с каймой из бренди;
беседа, обрамленная звуками бокалов и шумом
кофеварок, — она была менуэтом из жестов и слов,
в который вплетался мягкий танец осторожных
вопросов
и нежного узнаванья друг друга.
Чуткий и ласковый, и всегда готовый помочь,
он не просто задавал вопросы, он испытывал их —
он очищал золото от камней и песка,
подбираясь все ближе к источнику, пока не нашел его.
И когда он помогал и испытывал, это было прекрасно,
и в воздухе были растворены нежность
и самоотверженность.
Вспоминая об этом, я чувствую, как раскрывается
мое сердце,
так же как оно раскрылось вчера.
Чтобы почувствовать прикосновение, подобное тому,
которым он прикоснулся ко мне,
сначала словами и тем, что они мне сказали о нем,
затем глубиной своих карих глаз,
а потом, когда соприкоснулись наши тела, что-то
произошло,
я закрыла глаза, чтобы ощутить то, что лежит
за пределами слов, —
до этого можно дотронуться, но выразить словами
невозможно.
Я почувствовала, что мое сердце раскрылось,
и я поверила ему больше,
чем когда-либо верила миру.

Лежа в постели, я почувствовал, что сквозь мое тело проходит серия слабых энергетических потоков, которые явственно напоминали вибрации так называемой «энергии кундалини»: в восточных религиях она считается энергией духовного пробуждения, энергией, которая существует в дремлющем, спящем состоянии, пока ее не пробудит какое-нибудь важное событие или особенный человек.

Мне приходилось чувствовать ее вибрации и раньше: к тому времени я уже пятнадцать лет занимался медитацией, а слабая энергия такого рода обычно проявляется во время медитаций — но никогда раньше они не проявлялись настолько отчетливо. Невероятно, но то же самое происходило с Трейей, и именно в то же самое время.

Было восхитительно просто лежать в кровати этим утром. Чувствовать легкие волны вибраций, очень ясных и отчетливых. Они чувствовались в руках и ногах, но главным образом были сосредоточены в нижней части туловища. О чем это свидетельствует? Означает ли это, что я расслабилась, сбросила напряжение прежних неудач?

Я сфокусировалась на своем сердце и очень отчетливо ощутила, насколько оно открыто, — это было связано с воспоминаниями о тех эмоциях, которые я испытала в присутствии Кена накануне вечером. Со стороны сердца поднялась удивительно мощная волна; потом она опустилась в центр тела, а потом снова поднялась к макушке. Такая приятная, такая блаженная, почти до болезненности, — в ней были боль, томление, стремление вовне, желание, вожделение, открытость, уязвимость. Я думаю, что могла бы чувствовать себя так все время, если бы не заботилась о психологической безопасности, если бы вдруг отключила все защитные механизмы… я до сих нор продолжаю испытывать эти невероятно прекрасные чувства — очень живые и настоящие, насыщенные энергией и теплом. Словно моя сокровенная суть вдруг пробудилась к жизни.

Говорю только для того, чтобы не было неопределенности: мы с Трейей не спали. Мы даже толком не поговорили. Мы просто обняли друг друга — в первый раз на кухне, а потом еще раз, ненадолго, сразу перед ее отъездом. На то, чтобы поговорить, у нас было минут пятнадцать. Этим исчерпывались наши отношения на тот момент, и то, что произошло, потрясло нас обоих. Это было немножко чересчур, и каждый из нас пытался взглянуть на ситуацию более трезво и сдержанно. Без особого, впрочем, успеха.

После этого мы с Кеном не виделись неделю. Он сказал, что ему надо съездить в Лос-Анджелес, а по возвращении он свяжется со мной. Он снился мне еще дважды после своего отъезда. На каком-то глубинном уровне я отчетливо ощущала, что наша встреча была значимой, что в ней был особый смысл, но на сознательном уровне я пыталась отбросить эти мысли. А вдруг я просто что-то выдумываю, вдруг просто строю воздушные замки; в конце концов, у меня было немало разочарований в прошлом. К тому же, собственно говоря, — а что произошло? Несколько объятий, несколько сновидений.

Когда неделю спустя мы отправились на наше первое настоящее свидание, Кен все то время, что мы ужинали, рассказывал про свою бывшую возлюбленную, к которой он ездил в Лос-Анджелес. Если сейчас ему напомнить об этом, он смущается. Но я помню, что была приятно удивлена. Получалось, что он пытается замаскировать свои чувства, заводя разговор о другом человеке. Впрочем, с этого момента и впредь мы все время были вместе. Даже если находились порознь, каждый знал, что делает другой. Но большую часть времени мы проводили вдвоем; мы не любили быть в разлуке друг с другом. А когда мы встречались, нам нравилось быть рядом, прикасаться друг к другу. У меня было чувство, что я за долгое время изголодалась по нему — не просто физически, а эмоционально и духовно. И был единственный способ утолить эту жажду — быть рядом с ним так часто, как это только возможно. Я словно бы черпала от него энергию на всех уровнях.

Как-то одним дивным вечером в начале сентября мы сидели на веранде моего дома в городке Мьюир-Бич и пили вино; нас окружали ароматы Тихого океана и эвкалиптовых деревьев, тихие звуки летнего вечера — шум ветра в листве деревьев, далекий лай собак, звук волн, где-то внизу ложащихся на берег. Каким-то образом мы умудрялись пить вино, полулежа друг у друга в объятиях, — фокус не из простых. После нескольких мгновений молчания Кен спросил: «С тобой что-нибудь похожее происходило раньше?». Не раздумывая ни секунды, я ответила: «Никогда. Ничего подобного. А с тобой?» — «Тоже ничего похожего». Мы рассмеялись, и он сказал, пародируя интонации Джона Уэйна: «Тут что-то большее, чем просто мы с тобой, пилигрим»[9].

Мысли о Кене стали преследовать меня. Мне нравилась его манера ходить, разговаривать, двигаться, одеваться и так далее. Его лицо возникало передо мной каждую секунду. Это стало причиной нескольких неприятных ситуаций. Как-то раз я пошла в магазин, чтобы купить несколько его книжек. Как всегда поглощенная мыслями о нем, я выехала с парковки и оказалась прямо на пути приближающегося фургона. За все годы, что я вожу машину, я ни разу не попадала в аварию. В другой раз, вечером, я собиралась встретиться с Кеном и, снова переполненная мыслями о нем, забыла обо всем остальном. И вот при подъезде к мосту «Золотые Ворота» в машине кончился бензин.

У нас обоих было такое чувство, что мы уже женаты, и теперь от нас требуется только одно — оповестить об этом всех остальных. Мы с Трейей никогда не заговаривали о браке; думаю, мы оба просто не видели в этом необходимости. Это подразумевалось само собой.

Что было поразительнее всего — это то, что мы оба к тому времени оставили надежду найти «того самого, единственного и неповторимого». Трейя уже больше двух лет отказывалась от любых отношений; она решилась продолжать свой жизненный путь в одиночестве. И со мной была такая же история, но все-таки все случилось как случилось: мы были настолько уверены, что поженимся, что даже обсуждать это казалось нам излишним.

Но перед тем как выполнить формальность — действительно попросить ее руки и сердца, — я хотел, чтобы она познакомилась с моим близким другом Сэмом Берхольцем. Сэм жил в Боулдере с женой Хэзел и детьми — Сарой и Иваном (Грозным).

Сэм был основателем и главой издательского дома «Шамбала», который считался лучшим издательством, специализирующимся на исследованиях Востока и Запада, буддизме, эзотерической философии и психологии. Наше знакомство с Сэмом произошло очень давно. Кроме издательского дома, который тогда находился в городе Боулдер, штат Колорадо, Сэм открыл книжный магазин «Шамбала» — очень необычный и по сей день довольно известный магазин в Беркли. Когда Сэм только начинал это дело (ему было в то время двадцать), он обычно сам занимался оформлением почтовых заказов и допоздна работал на складе, упаковывая и рассылая книги заказчикам. А раз в месяц, как часы, он регулярно получал большой заказ от какого-то парня из города Линкольн, штат Небраска. Наконец Сэм подумал: «Если юноша и вправду читает все эти книги, неплохо бы выяснить, кто это такой».

А я и вправду читал все эти книги. Мне было двадцать два года, и я отучился полсрока в аспирантуре, занимаясь биохимией. Сначала я хотел быть врачом и поступил на начальную медицинскую программу в университет Дьюк в городе Дурхем, штаг Северная Каролина; отзанимался этим два года, а потом понял, что клиническая медицина совершенно не соответствует моим духовным запросам: она не предоставляет никакого пространства для творчества. Тебе надо запомнить какой-то набор фактов, а потом механически применять их к замечательным и ничего не подозревающим людям. Это поразило меня так же, как возведение работы сантехника в культ. Кроме того, я понял точно: обращаться таким образом с живыми людьми нечестно. Поэтому я ушел из Дьюка и вернулся домой (отец служил в ВВС, и они с мамой жили на оффутской базе ВВС рядом с городом Омаха, штат Небраска). Я выбрал себе две специальности (по биохимии и биологии) и поступил в университет штата в городе Линкольн. Мне казалось, что биохимия, по крайней мере, дает простор для творчества: там можно было заниматься исследованиями, создать что-то свое, добыть новую информацию, разрабатывать новые идеи, новые подходы, а не просто бездумно копировать то, чему меня обучили.

И все-таки эта область не затронула моего сердца. Биохимия, медицина и естественные науки в целом просто не имели отношения к вопросам, которые стали приобретать для меня первостепенное значение: «Что я такое?», «В чем смысл жизни?», «Зачем я здесь?».

Подобно Трейе, я искал что-то — что-то такое, чего наука попросту не могла мне предоставить. Я принялся настойчиво изучать основные мировые религии, философские и психологические учения, как восточные, так и западные. Я прочитывал две-три книги в день, пропускал занятия по биохимии и избегал лабораторных работ (там, кстати, надо было делать что-то поистине омерзительное — например, разрезать сотни коровьих глаз, чтобы исследовать их сетчатку). Непостоянство моих интересов серьезно обеспокоило преподавателей, которые подозревали, что я собираюсь заняться чем-то плохим — в смысле ненаучным. Как-то раз, когда я должен был прочитать перед преподавателями и студентами доклад по биохимии на какую-то завораживающую тему, что-то вроде «Готоизомеризация родопсина, изолированного от внешних сегментов палочек сетчатки жвачных животных», я вместо этого выступил с двухчасовым докладом, вызывающе названным «Что такое реальность и что мы о ней знаем?», в котором содержались язвительные нападки на методы эмпирической науки. Преподаватели, сидевшие там, слушали меня очень внимательно, задавали множество умных и проницательных вопросов и прекрасно прониклись последовательностью моих рассуждений. И вот когда я наконец закончил свое выступление, из дальнего угла раздалась реплика, произнесенная шепотом, но так, что все ее услышали, и эта реплика, похоже, суммировала реакцию всех присутствовавших: «Bay! Ну а теперь вернемся к реальности».

Это было действительно остроумно, и все мы рассмеялись. Но, увы, то, что говоривший понимал под реальностью, было реальностью эмпирической науки — грубо говоря, чем-то таким, что может быть воспринято человеческими чувствами или их искусственными продолжениями (микроскопами, телескопами, фотографическими пленками и т. д.). Все, что лежит за пределами этой узкой сферы, все, что так или иначе касается человеческой души, или Бога, или вечности, объявляется ненаучным, а следовательно, «нереальным». Всю свою жизнь я изучал науку только для того, чтобы прийти к неприятному выводу: что наука не то чтобы неверна, но чудовищно ограничена и замкнута в очень узкой сфере. Если человеческие существа состоят из материи, тела, разума, души и духа, то наука сносно разбирается только в материи и теле, но очень слабо — в разуме и совершенно игнорирует и душу, и дух.

А мне больше не хотелось заниматься материей и телами; я был сыт по горло истинами о материи и телах. Я хотел узнать больше о разуме и еще больше о душе и духе. Я хотел, чтобы в хаосе фактов, которые мне приходилось переваривать, появился хоть какой-то смысл.

Так получилось, что я наткнулся на каталог книжного магазина «Шамбала». Я ушел из аспирантуры, прекратил работу над кандидатской диссертацией, вместо этого удовлетворившись степенью магистра; последнее яркое воспоминание, которое осталось у меня от аспирантуры, — это ужас, нарисованный на лицах профессоров, когда я рассказал им про свои планы написать книгу о «сознании, философии, психологии и так далее». Чтобы оплачивать аренду квартиры, я устроился мойщиком посуды. Я зарабатывал 350 долларов в месяц и каждый месяц около сотни долларов отправлял в «Шамбалу» за книги, которые заказывал по почте.

Я написал свою книгу. Мне было двадцать три года; книга называлась «Спектр сознания» («The Spectrum of Consciousness»). К счастью, она вызвала восторженные отзывы. Во многом именно положительная реакция на «Спектр» придала мне сил двигаться дальше. В последующие пять лет я мыл посуду, работал помощником официанта, в бакалейном магазине и написал еще пять книг. К тому времени я практиковал дзен-буддийские медитации почти десять лет; книги имели большой успех, и я был абсолютно доволен. Девять лет я был счастливо женат, а потом — счастливо разведен (мы до сих пор остаемся хорошими друзьями).

В 1981 году я переехал в Кембридж, штат Массачусетс, в попытке спасти журнал «Ревижн» («Revision»), который три года назад мы основали вместе с Джеком Криттенденом. «Ревижн» был журналом примечательным во многих отношениях, в первую очередь благодаря организаторской энергии и проницательности Джека. В эпоху, когда кросс-культурная философия и междисциплинарные исследования, как правило, игнорировались, «Ревижн» стал чем-то вроде маяка для тех ученых и интеллектуалов, кто интересовался сравнительными исследованиями Востока и Запада и работами, находящимися на стыке науки и религии. К примеру, мы были первыми, кто опубликовал обстоятельные работы по голографической парадигме, написанные Карлом Прибрамом, Дэвидом Бомом, Фритьофом Капрой[10] и другими. Позже я опубликовал эти статьи в сборнике под названием «Голографическая парадигма: На передовом рубеже науки» (The Holographic Paradigm: Exploring the Leading Edge of Science).

Верится с трудом, но журналом занимались всего два человека. Я, живя в Линкольне, осуществлял общую редактуру, а Джек, живший в Кембридже, занимался всем остальным — корректурой, набором, версткой, печатью, рассылкой. Наконец он принял на работу в отдел подписки девушку, невероятно умную (и невероятно красивую), и очень скоро Джек женился на «отделе подписки», а «отдел подписки» очень скоро забеременел. Джеку пришлось оставить «Ревижн», чтобы подыскать себе настоящую работу, а я отправился в Кембридж, чтобы выяснить, можно ли спасти «Ревижн».

В Кембридже я наконец-то лично познакомился с Сэмом. Мы сразу же стали друзьями. Плотного телосложения, бородатый, гений бизнеса, с крупномасштабным мышлением, Сэм больше всего напоминал мне огромного плюшевого медведя. Он приехал, чтобы разведать возможности переноса издательства «Шамбала» в Бостон, — в конце концов так он и поступил.

Прожив год в Кембридже, я понял: с меня хватит. Друзья считали, что мне понравится Кембридж, потому что там есть интеллигентная среда, но мне она показалась не столько интеллигентной, сколько занудной. Люди явно путали скрежет зубов с мыслительной деятельностью. «Ревижн» в итоге удалось спасти, перенеся его в издательство «Хелдрефф» («HeldreffPublications»), и я переехал из Кембриджа в Сан-Франциско — точнее говоря, в Тибурон, где и поселился у Фрэнсис с Роджером, которые год спустя познакомили меня с Трейей.

Сэм вернулся к своей семье в Боулдер, а я — перед тем как сделать предложение Трейе — очень хотел, чтобы они с Сэмом посмотрели друг на друга. Поэтому по дороге в Аспен, где я должен был познакомиться с семьей Трейи, мы сделали остановку в Боулдере. Поговорив с Трейей чуть больше пяти минут, Сэм утащил меня в сторонку и сказал:

— Я не просто одобряю. Я не пойму, как тебе удалось ей понравиться.

Тем же вечером у выхода из ресторана «Руди» на Перл-стрит я сделал Трейе предложение. Она ответила коротко: «Если бы ты не сделал мне предложения, я бы сама его сделала».

Я еще раньше планировала приезд в Колорадо к родителям. Несмотря на то что мы с Кеном знали друг друга не больше двух недель, я отчаянно хотела, чтобы он с ними познакомился. Мы с ним решили совместить деловую поездку в издательство «Шамбала» в Боулдере с визитом в Аспен. Я вылетела раньше и, решительно отбросив всякую предусмотрительность, провела три дня, настойчиво рассказывая родителям и старым друзьям о чудесном, уникальном, совершенно неотразимом мужчине. Мне было неважно, что они обо мне подумают, даже несмотря на то что я в жизни ни разу не рассказывала о мужчинах и последние два года вообще ни с кем не встречалась! Я не боялась, что меня сочтут дурочкой, по одной причине: я была абсолютно уверена в своих чувствах. Многие из моих друзей знали меня более десяти лет, и по большей части они были убеждены, что я никогда не выйду замуж. Моей маме не удалось сдержаться — она хотела выяснить только одно: поженимся ли мы — несмотря на то что я ни о чем таком не упоминала и этот вариант мы с Кеном никогда не обсуждали. Что я могла ей сказать? Правду. Да, сказала я, мы поженимся.

Улетая в Денвер, где я должна была встретиться с Кеном в аэропорту, я вдруг страшно занервничала. Ожидая его, я немного выпила — это было для меня очень непривычным. Я нервно смотрела на всех выходящих из самолета и втайне надеялась, что он не появится. Что это вообще за высокий, бритоголовый, совершенно ни на кого не похожий мужчина, которого я так жду? Готова ли я к этому? Нет, на тот момент я была не готова.

И в этом самолете его не оказалось. У меня появилось время, чтобы еще раз все обдумать. Мои чувства менялись — от опасений, что он не прилетит, к облегчению, что я его не увидела, к разочарованию и легкой панике при мысли, что он вообще больше не появится. А вдруг он просто плод моей фантазии? А вдруг он просто остался в Лос-Анджелесе со своей бывшей возлюбленной? А вдруг… и я всем сердцем захотела увидеть его снова.

И он прилетел — следующим рейсом. Его невозможно было ни с кем спутать, невозможно не заметить. Со смешанными чувствами взвинченности, смущения и искренней радости я приветствовала его, все еще до конца не привыкнув к тому, что его бросающаяся в глаза внешность привлекает всеобщее внимание.

Несколько следующих дней мы провели в Боулдере с его друзьями. Поскольку мы с Кеном всегда были вместе — неважно, на людях или наедине, — мне стало интересно, что думают обо мне его друзья. Как-то вечером, после ужина, когда мы стояли у выхода из ресторана, где только что отужинали с Сэмом и Хэзел, я спросила его, что он рассказал про меня своим друзьям. Они взял мои руки в свои и, глядя на меня огромными карими глазами, произнес: «Я сказал Сэму вот что: если эта женщина согласится, я хотел бы на ней жениться». Без малейших раздумий или колебаний я ответила: «Конечно, соглашусь». (Я подумала, а может быть, и произнесла вслух: «Я сама собиралась тебе это предложить».) И мы пошли, чтобы выпить шампанского, — всего через десять дней после нашего первого свидания. Был прекрасный летний вечер, с ветерком, свежий, ясный, наполненный энергией. Я чувствовала присутствие Скалистых гор, неясно вырисовывающихся позади нас, чувствовала, как они радуются нашим планам, благословляют нас. Мои любимые горы. Мужчина моей мечты. Я была на седьмом небе от головокружительного счастья.

Через несколько дней мы прибыли в Аспен — город, где я прожила больше десяти лет. Кен понравился моим родителям. Он понравился моему брату и невестке. Он понравился всем моим друзьям. Одна моя сестра позвонила, чтобы поздравить меня. Другая моя сестра, чем-то обеспокоившись, позвонила, чтобы задать мне несколько вопросов и убедиться, что это всерьез. Этот тест я успешно сдала. Мы с Кеном гуляли по моему любимому маршруту, вверх по Ручью Загадок, окаймленному с обеих сторон живописными холмами. Великолепная ледниковая долина, заросшая стройными осинами и могучими хвойными деревьями, с грядами голых скал, отпечатавшихся на фоне кристально чистого голубого неба.

В детстве я гуляла здесь чуть ли не каждый день. Эту долину я воскрешала в памяти всякий раз, когда мне надо было успокоиться. И вот мы были здесь, и нам сопутствовали умиротворяющее журчание ручья, колибри, время от времени проносившиеся стрелой; воздух наполнял мягкий шелест осиновых листьев, а вокруг были цветы — «индейская кисточка», горечавка, астры и водосбор, усеявший все окрестности.

В тот вечер мы отправились в маленькую хижину в осиновой роще, чтобы спокойно побыть наедине. Она выглядела так, словно была построена гномами или эльфами. Огромная, красноватая, заросшая лишайником скала образовывала одну из стен, по углам которой росли живые осиновые деревья, а остальные стены были сложены из осиновых бревен. Можно было пройти совсем рядом с хижиной и не заметить ее — так естественно она вписывалась в пейзаж. Бурундуки чувствовали себя внутри хижины как дома — даже еще больше, чем снаружи. Там мы с Кеном поговорили о будущем и, счастливые, уснули друг у друга в объятиях.

Мы были одни; сидели напротив камина, огонь освещал прохладную ночь, а электричество в доме снова не работало.

— Вот тут, у тебя на левом плече, — сказала Трейя. — Ты видишь?

— Нет, я ничего не вижу. А что надо увидеть?

— Смерть. Она прямо здесь, на твоем левом плече.

— Ты что, серьезно? Ты просто шутишь, да? Я не понимаю.

— Мы говорили о том, каким великим учителем является смерть, и вдруг у тебя на левом плече я увидела фигуру — темную, но мощную. Это смерть, я уверена.

— И часто у тебя бывают галлюцинации?

— Нет, никогда. Я просто увидела смерть на твоем левом плече. Я понятия не имею, что это значит.

Я ничего не мог поделать. Я взглянул на свое левое плечо. И ничего не увидел.

Глава 2

За пределами физики

Свадьба должна была состояться 26 ноября, несколько месяцев спустя. Тем временем мы с головой погрузились в хлопоты. Точнее сказать, Трейя погрузилась в хлопоты, а я писал книгу.

Эта книга под названием «Квантовые вопросы» («Quantum Questions») была посвящена тому примечательному факту, что буквально все великие первооткрыватели современной физики — люди вроде Эйнштейна, Шредингера и Гейзенберга — были в том или ином смысле духовными мистиками; сама по себе ситуация необычная. Самая основательная из естественных наук — физика — пересеклась с самой тонкой гранью религии — мистицизмом. Почему? И что такое мистицизм?

В общем, я собирал высказывания Эйнштейна, Гейзенберга, Шредингера, Луи де Бройля, Макса Планка, Нильса Бора, Вольфганга Паули, Артура Эддингтона и Джеймса Джинса[11]. Научный гений этих людей не подлежит сомнению (все упомянутые, кроме двоих[12], были нобелевскими лауреатами); но самое удивительное, как я уже сказал, это то, что все они разделяли глубоко духовный, мистический взгляд на мир. Казалось бы, меньше всего этого можно было ожидать от передовых ученых.

Суть мистицизма в том, что в самой глубинной части своего «Я», в самом центре своего сознания ты обнаруживаешь единство с Духом, единство с Божественным Сознанием, единство со Всеобщим во вневременной, вечной и неизменной ипостаси. Звучит слишком заумно? Давайте послушаем Эрвина Шредингера, нобелевского лауреата, одного из основателей современной квантовой механики.

«Невозможно, чтобы то единство знаний, ощущений и воли, которое мы называем своим «я», возникло в этом мире из ниоткуда, в конкретный и не очень отдаленный момент времени; разумнее считать, что эти знания, ощущения и воля по сути своей вечны и неизменны и, кроме того, едины во всех людях, точнее сказать — во всех существах, способных к восприятию. Несмотря на то что обыденному сознанию это кажется непостижимым, мы — и все остальные разумные существа — являемся частью друг друга и единого целого. Отсюда следует, что проживаемые нами жизни — не просто элементы общей жизни, но в определенном смысле она и есть то самое Общее… Это описывается священной мистической формулой, чрезвычайно простой и ясной — «я на востоке и на западе, я наверху и внизу, я и есть весь этот мир».

Значит, можно упасть на поверхность матери-земли, растянуться на ней с твердой уверенностью, что ты составляешь единое целое с ней, а она — с тобой. Твое существование так же прочно, ты так же неуязвим, как и она; точнее, в тысячу раз прочнее и неуязвимее. Так же наверняка, как она поглотит тебя завтра, она возродит тебя к жизни заново, причем не единожды, а тысячи тысяч раз, так же как тысячи раз в день она поглощает тебя. Поскольку всегда и вовеки существует только сейчас, одно и то же сейчас, настоящее — единственное, что не имеет конца»[13].

Согласно учению мистиков, когда мы выходим за пределы нашего частного самосознания, нашего ограниченного эго, мы открываем Высшее единство, единство со Всеобщим, с мировым Духом, бесконечным и всеохватывающим, вечным и неизменным. Эйнштейн объясняет это так: «Человеческое существо является частью того общего, что мы называем Вселенной; эта часть ограничена во времени и пространстве. Человек осмысливает себя, свои мысли и чувства как нечто отдельное от всего остального. Это своего рода оптическая иллюзия человеческого сознания. Эта иллюзия — что-то вроде тюрьмы для нас, она ограничивает нас рамками личных стремлений и ориентированностью на тех немногих, кто находится рядом. Нашей задачей должно стать освобождение из этой тюрьмы».

И действительно, самая суть медитации или самосозерцания на Востоке или на Западе, в христианстве, мусульманстве, буддизме или индуизме — в том, чтобы освободить нас от этой «оптической иллюзии» (предполагающей, что мы — всего лишь частные «эго», отделенные друг от друга и от вечного Духа); в том, чтобы сделать очевидным: освободившись из тюрьмы индивидуальности, мы составим одно целое с Божественным и, следовательно, со всеми его проявлениями, без ограничений пространства и времени.

Это не теория, это прямой и непосредственный опыт, о котором человечеству известно с незапамятных времен и который по сути одинаков, где бы и когда бы он ни фиксировался. Шредингер писал: «В культурном контексте, где конкретные понятия ограничены и локализованы, опасно формулировать этот вывод простыми словами, которых он требует. В христианской понятийной системе сказать: «И посему я Всемогущий Господь» будет одновременно кощунством и нелепостью. Но, пожалуйста, отбросьте на мгновение все эти обертоны и подумайте о том, что само по себе это открытие не новость. В индуизме этот вывод ни в коем случае не сочли бы нелепым; наоборот, там он считается квинтэссенцией глубочайшего проникновения в устройство мира. Кроме того, мистики разных эпох независимо друг от друга, однако в абсолютном согласии друг с другом (примерно как частицы в идеальном газе) описывали свой неповторимый жизненный опыт в категориях, которые можно резюмировать фразой: «Deus factus sum — Я стал Богом».

Это не значит, что мое личное эго есть Бог, ни в коем случае. Скорее иначе: в глубинной части своего чистого сознания я напрямую взаимодействую с космосом. Именно это непосредственное взаимодействие, это мистическое переживание так интересовало пионеров физики.

В «Квантовых вопросах» я хотел показать, как и почему эти великие физики были мистиками; я хотел предоставить им самим возможность высказаться о том, почему «самые прекрасные чувства из всех, которые мы можем пережить, — это мистические чувства» (Эйнштейн), о том, почему «механика требует мистики» (де Бройль), о том, что такое — пребывание «в сознании некоего вечного Духа» (Джине), о том, почему «синтез, объединяющий рациональное понимание и мистический опыт, есть миф, высказанный или невысказанный, повествующий о сегодняшнем дне и о нашей эпохе» (Вольфганг Паули), и о самой важной из всех возможных взаимосвязей — взаимосвязи «между человеческой душой и Божественным Духом» (Эддингтон).

Заметьте: я не утверждал, что сама современная физика поддерживает или обосновывает мистический взгляд на мир. Я говорил, что сами физики были мистиками, а не то чтобы их наука была мистической или духовной дисциплиной, благодаря которой возникает религиозное мировоззрение.

Иными словами, я абсолютно не соглашался с такими книгами, как «Дао физики» и «Танцующие мастера By Ли»[14], в которых утверждалось, что современная физика поддерживает или даже служит обоснованием восточного мистицизма. Это колоссальная ошибка. Физика — это конечная, относительная и частная дисциплина, имеющая дело с весьма ограниченным аспектом реальности. К примеру, она не затрагивает биологической, психологической, экономической, литературной или исторической реальности, в то время как мистицизм имеет дело с ними со всеми, с целым. Сказать, что физика обосновывает мистицизм, — все равно что сказать, что хвост обосновывает существование собаки.

Используем платоновскую аналогию Пещеры: физика дает нам детальную картину теней в Пещере (это относительная истина), в то время как мистицизм прямо подводит нас к Свету, который светит вне Пещеры (это абсолютная истина). Можно сколько угодно изучать тени — Света ты все равно не узнаешь.

Более того: никто из основоположников современной физики и не считал, что она поддерживает мистическое или религиозное мировоззрение. Скорее они полагали, что современная наука больше не должна опровергать религиозное мировоззрение, просто потому что современная физика, в отличие от физики классической, стала очень остро ощущать свои ограниченные и частные задачи, свою полную неприспособленность к исследованию реальности в целом. Вот как об этом выразился Эддингтон, также использовавший аналогию Платона: «Честное признание того, что физическая наука занимается миром теней, — одно из самых значительных ее достижений в последнее время».

Все эти пионеры современной физики были мистиками прежде всего потому, что хотели выйти за пределы естественных ограничений, присущих науке, к внутреннему мистическому сознанию, которое, преодолевая границы мира теней, открывает высшую и непреходящую реальность. Они были мистиками не благодаря физике, а скорее вопреки ей. Иными словами, они стремились к мистицизму как к метафизике, что означает буквально «то, что лежит за пределами физики».

А как же насчет попыток подкрепить определенную религиозную концепцию интерпретациями из современной физики? Эйнштейн, выражавший мнение большинства физиков, называл эти попытки «порочными». Шредингер прямо называл их «вредными» и пояснял: «Физика не должна иметь к этому никакого отношения. Отправная точка физики — повседневный опыт, который она развивает, используя более тонкие методы. Она сохраняет родство с обыденным опытом, принципиально не переходит его границ, она не может вступить в иные сферы… потому что ее [религии] истинная сфера лежит далеко за пределами досягаемости научного объяснения». Эддингтон был более конкретен: «Я не хочу сказать, что новая физика «доказывает религию» или дает какие-либо позитивные основания для религиозной веры. Со своей стороны я абсолютно не принимаю подобных попыток» (курсив его).

Почему? Только представьте себе, что случилось бы, если бы кто-нибудь всерьез сказал: современная физика обосновывает мистицизм. Что произойдет, если мы, например, скажем, что физика нашего времени находится в полном согласии с просветлением Будды? И что случится, если физика завтрашнего дня вытеснит или трансформирует теперешнюю физику (а так, конечно, и будет)? Неужели бедный Будда больше не будет просветленным? В том-то и проблема. Мы подвесим Бога на крючок физики сегодняшнего дня, и когда с него соскользнет физика, такой Бог соскользнет вместе с ней. Именно это и беспокоило всех мистически настроенных физиков. Они не желали, чтобы физика была извращена или мистицизм был обесценен этим бессмысленным брачным союзом.

Трейя наблюдала за всем этим с огромным интересом; вскоре она стала моим лучшим редактором и самым умным критиком. Работа над книгой доставляла мне особое удовольствие. Мы с Трейей занимались медитацией, а следовательно, оба разделяли мистический взгляд на мир, и наша практика медитации была прямым путем к практикам, ведущим за пределы индивидуального, за пределы «эго» и открывающими Самость и Источник за пределами обыденности. Тот факт, что многие из великих физиков мира были также и искренними мистиками, был для меня серьезной поддержкой. Довольно давно я решил, что существует два типа людей, верящих в мировой Дух, — те, кто не слишком умен (например, Орал Роберте[15]), и те, кто чрезвычайно умен (например, Альберт Эйнштейн). Те, кто посередине, считают, что не верить в Бога или во что-то подобное, «сверхрациональное», — показатель высокого интеллекта. С другой стороны, Трейя и я верили в Бога как в свое глубинное Основание и Цель, что означало, что мы либо невероятно умны, либо слегка глуповаты. Под «Богом» я понимаю не антропоморфную «отцовскую» (или «материнскую») фигуру, а скорей чистый разум, сознание как таковое, подлинно сущее и всё сущее, сознание, к которому ты обращаешься во время медитаций и прибегаешь в повседневной жизни. Такое мистическое понимание было самым важным для Трейи, и для меня, и для нашей жизни вместе.

Трейя наблюдала за составлением моей книги еще и с некоторым изумлением. Она считала: чем бы я ни занимался, я в любом случае стараюсь отлынивать от участия в подготовке к приближающейся свадьбе. Может, это и было правдой.

Моя связь с Трейей становилась все глубже и глубже — настолько, насколько это вообще было возможно. Мы оказались очень, очень, очень далеко «за пределами физики»! Любовь — это испытанный временем способ преодолеть ограниченность человеческого существования и совершить прыжок в самое сердце возвышенного; мы с Трейей взялись за руки, закрыли глаза и прыгнули.

Оглядываясь назад, я понимаю, что у нас было всего четыре отчаянно коротких месяца, чтобы закрепить наши отношения перед тем, как случилась страшная беда. Близость, возникшая между нами за эти несколько экстатических месяцев, помогла нам продержаться последующие пять лет кошмарных блужданий по медицинскому аду. Наша любовь едва не раскололась лишь для того, чтобы заново срастись и в буквальном смысле опять свести нас вместе.

А тем временем мы звонили и писали нашим друзьям, которые были добры и терпимы к двум людям, превратившимся в самых настоящих яростных берсерков. Моим друзьям хватало одного взгляда на Трейю, чтобы без особого труда понять, почему я, говоря о ней, мог только невнятно лепетать. Друзья Трейи, которые вообще не помнили, чтобы она была когда-либо столь разговорчива, считали, что все у нас складывается просто замечательно. Я был необыкновенно лаконичен, Трейя — необыкновенно многословна.

Мьюир-Бич, 2 сентября 1983 года

Дорогой Боб!

Буду краток. Я ее нашел. Я не знаю точно, что значит это выражение, но я ее нашел. Ее зовут Терри Киллам, и она, ну… Она хороша собой, умна, даже гениальна, она исполнена любви, нежности, тепла, чуткости… Я сказал, что она хороша собой? сказал, что она гениальна?.. И еще кое-что: в ней больше отваги и внутренней цельности, чем в любом другом известном мне человеке (включая и мужчин, и женщин). Не знаю, Боб, я бы пошел за этой женщиной куда угодно. Впрочем, не так уж она и умна, потому что она испытывает такие же чувства по отношению ко мне. Через десять дней после нашего знакомства я сделал ей предложение. Ты можешь в это поверить? Она согласилась — а в это ты можешь поверить? Жди приглашения на свадьбу. Можешь привести с собой кого-нибудь, если сочтешь нужным.

До встречи.

Кен

P. S. Знаю, что ты появишься на второй день, если он будет.

Мьюир-Бич, 4 сентября 1984 года

Дорогая Элисон!

Итак, милая, я наконец его нашла. Помнишь список, который мы составляли, когда как следует напились шерри, — список требований к идеальному мужчине? Сколько же лет прошло с тех пор и какой крайний срок я для себя определила? Уже не помню… я ведь довольно давно сдалась. И не могла даже вообразить, что со мной случится что-нибудь подобное.

Его зовут Кен Уилбер — может быть, ты слышала о его книгах или читала какие-нибудь из них. Он пишет о сознании и трансперсональной психологии, и его книги очень часто используются в разных университетах (в том числе и моем — Калифорнийском институте интегральных исследований). Если ты ничего не читала, я думаю, тебе будет интересно, так что я посылаю тебе кое-что из его книг. Многие считают его ведущим специалистом по трансперсональным исследованиям. Кен острит: «Быть крупнейшим специалистом по трансперсональной психологии примерно то же самое, что быть самым высоким зданием в Канзас-сити».

Встреча с ним заставила меня осознать, что в душе я уже смирилась с тем, что мне ни за что не встретить человека, за которого мне захотелось бы замуж, и я пойду по жизни своим старым, привычным, независимым путем. У меня даже мысли не появлялось выйти за кого-нибудь замуж, хотя мне уже тридцать шесть лет, — и вдруг появился мистер Кен Уилбер!

Мы чувствуем себя так, словно были вместе всегда. До этого никогда в жизни я не чувствовала такой близости ни с одним мужчиной; ощущение такое, словно я связана с ним каждой клеточкой своего существа, и эта связь — всего лишь самое явное и непосредственное выражение той связи, которая существует между нами на всех уровнях, в том числе и на самом тонком. Я никогда не чувствовала себя такой любимой и желанной другим человеком, никогда в жизни. И он определенно мужчина для меня! Если честно, самым трудным для меня было привыкнуть к тому, что он наголо бреет голову (он дзен-буддист, занимается медитациями лет двенадцать-тринадцать, и у него вошло в привычку бриться наголо). Ему тридцать четыре года, его рост метр девяносто, он худой, у него красивое и очень открытое лицо, и он прекрасно сложен. Я попытаюсь вложить фотографию, а еще высылаю несколько его книг.

Когда я его нашла, то почувствовала, что это в каком-то смысле меня оправдало… Звучит несколько резко, но именно это я и почувствовала. Почувствовала, что я шла туда, куда меня вел внутренний голос, хотя на первый взгляд его инструкции казались запутанными, — и все-таки пришла. У нас такое чувство, что мы уже встречались прежде, а в этой жизни просто снова разыскивали друг друга… Не знаю, верю ли я в это буквально, но это очень точная метафора того, что мы чувствуем. Мы чувствуем духовное родство — пускай это и звучит напыщенно. Когда я с Кеном, я чувствую, как заполняются в моей душе те участки, где прежде жили неуверенность в себе и в мире. Я отношусь к нему с огромным уважением — за его книги и за его ум, и мне очень нравится, что его ум проявляется буквально во всем, что он делает. Еще у него великолепное чувство юмора — с ним я не перестаю хохотать! — и легкость, с которой он идет по жизни, — все это тоже мне нравится. Я чувствую, что он меня любит и понимает так, как никто не любил и не понимал. Он самый любящий, добрый и надежный мужчина из всех, кого я знаю. У нас отношения очень естественные, очень легкие, и в них нет проблем, которые надо было бы прорабатывать. Получается как-то так: «О, вот ты где? А я тебя искал!» Вдвоем мы прекрасная команда, и я с удовольствием предвкушаю, что в будущем получится из соединения наших жизней. Удивительная мысль — заглянуть вперед лет на двадцать и увидеть, что мы все еще вместе… настоящее приключение! И я искренне предвижу долгую жизнь с ним.

Иногда я не очень во все это верю, по-настоящему не верю, что вселенная просто так дала мне все это, что все может так быстро измениться в жизни и так далее. Но мы очень привязаны друг к другу, и я думаю, что это будет восхитительно — наблюдать, какими станут наши отношения и дело нашей жизни годы спустя. Кен уже почти ко мне перебрался, теперь мы планируем свадьбу. И это тоже кажется странным — планировать свадьбу. У нас ощущение, что мы уже женаты, а все формальности предназначены главным образом для родственников.

Вот такие у меня новости, милая. В последнее время я занимаюсь только одним — провожу время с Кеном и продолжаю консультировать своих клиентов. Уже поздно, и я устала. Я расскажу тебе больше, когда мы увидимся… на свадьбе!

С любовью, Терри

Я все еще смотрел на свое левое плечо, я всматривался пристально, потому что ничего не замечал. Может быть, Трейя просто шутила: я не знал ее настолько хорошо. «Ты видела ее в каком-то переносном смысле?»

— Я не знаю, что это значит, но я отчетливо видела фигуру смерти, которая сидела на твоем плече, так же ясно, как сейчас вижу твое лицо. Она была похожа — как бы сказать, — на черного гремлина, она просто сидела там и улыбалась.

— Ты уверена, что с тобой не случается такого часто?

— Никогда. Уверена.

— Почему у меня на левом плече? Почему у меня? — все это становилось каким-то диким. В комнате был только свет колеблющихся языков пламени, и от этого все становилось еще и жутковатым.

— Я не знаю. Но, похоже, это что-то важное. Я серьезно.

Она была настолько серьезна, что я не мог удержаться: еще раз посмотрел на свое левое плечо. И снова ничего не увидел.

За месяц до бракосочетания Трейя пошла на медосмотр.

И вот я лежу на смотровом столе в кабинете моего доктора, у меня широко разведены ноги, на колени наброшена белая простыня, и я открыта для прохладного воздуха и рук своего врача — типичная поза для гинекологического обследования. Мне казалось, что это правильно — пройти общий медицинский осмотр сейчас, когда я собралась замуж. Родители устраивали такие проверки регулярно, а я нерегулярно. Конечно же, я чувствовала себя прекрасно. Я всегда была здоровой, как — простите мне это сравнение — лошадь. Кену должна была достаться здоровая жена. Я представила себе африканского вождя, который проверяет зубы и щиколотки девушки, перед тем как женить на ней своего сына.

У меня в голове полно планов и дел: где устроить свадьбу, какой выбрать фарфор и хрусталь, и еще множество проблем вселенского масштаба, и все их надо решить до того, как наш союз будет скреплен. На всевозможные приготовления не так уж много времени. Мы решили пожениться примерно через неделю после знакомства, а свадьбу назначили через три месяца.

Доктор продолжает осмотр. Теперь он прощупывает мой живот и желудок. Он славный человек и хороший врач. Он мне очень нравится. Он врач-терапевт, специалист, который любит свое дело во всех его ипостасях, и поэтому занимается не только наукой, но и врачебной практикой. Мне нравится, как он работает с пациентами, какая атмосфера в его кабинете. Правда, славный человек.

Сейчас он обследует мою грудь. Сначала — левую. У меня всегда была большая грудь, начиная с двенадцатилетнего возраста. Помню, как я боялась, что она не вырастет, помню времена, когда мы сидели с подружкой в ванной и массировали и оттягивали свои соски, чтобы поскорее превратиться во взрослых женщин. Грудь увеличилась — неожиданно и очень сильно; это стало заметно в летнем лагере, когда мне пришлось одалживать видавший виды лифчик. Моя грудь — сколько же у меня с нею было хлопот. Когда я была маленькой, на переполненных улицах мальчики часто дотрагивались до меня. Когда я стала старше, глаза мужчин, казалось, были не в состоянии сфокусироваться на моем лице. Сквозь блузки всегда просвечивали соски; одежда, которая на других смотрелась хорошо, мне не шла, в свитере я выглядела как толстуха или беременная, если я заправляла блузы, то казалась толстой и грудастой. Всю жизнь я была женщиной из тех, что, как я выяснила, мужчины называют «женщина на четыре крючка». Лямки лифчиков врезались в плечи. Красивых, кружевных, сексуальных лифчиков на мой размер просто не делали. А носить лифчики мне приходилось постоянно, причем мне нужны были очень жесткие лифчики, если я ездила верхом или делала пробежку. Бикини или даже просто купальники — если мне удавалось найти что-то подходящее по размеру — смотрелись на мне просто непристойно. Сплошные же купальники никогда не поддерживали грудь как надо.

Но я привыкла к приспособлениям, которых требовала эта моя особенность, и научилась любить свою грудь. Она мягкая, упругая и довольно красивая — в стиле журнала «Плейбой». Похоже, я унаследовала ее от бабушки по отцовской линии. Из четырех женщин в нашей семье эта проблема была только у меня одной. Мать как-то раз посоветовала мне уменьшить грудь. Думаю, она была озабочена моими проблемами с подбором одежды. Я решила, что в этом нет необходимости, но много лет назад все-таки сходила на прием к пластическому хирургу. Доктор объяснил мне, в чем суть процедуры, но согласился со мной. Грудь у меня большая, но не настолько, чтобы понадобились такие радикальные меры.

Теперь доктор начинает осматривать правую грудь. Осмотр тщательный — такие осмотры я должна бы сама устраивать каждый месяц. Смутно припоминаю, что мне говорили, что я сама должна осматривать свою грудь, но совершенно уверена, что никто не учил меня, как это делается. Доктор продолжает обследование.

— Вы знаете, что в правой груди у вас бугорок?

Что? Бугорок?

— Нет. Не знаю.

— Прямо здесь, в нижней части правой груди на внешней стороне. Вы легко его сами нащупаете.

Он кладет мою руку на это место. Да, я легко его нащупываю. Слишком уж легко. Найти штуку такого размера можно было бы запросто, надо было только поискать.

— Как вы думаете, доктор, что это такое?

— Ну, он довольно крупный и твердый. Но он не прикреплен к внутренним мускулам и легко перемещается. Если учесть эти характеристики, а еще принять во внимание ваш возраст, я бы сказал, что беспокоиться не о чем. Наверное, просто киста.

— И что вы посоветуете предпринять? — Слово «рак» еще никто не произнес.

— В вашем возраста маловероятно, что это рак, так что почему бы нам просто не подождать месяц и не поглядеть, изменится ли его размер. С наступлением менструального цикла он может измениться. Зайдите ко мне на прием через месяц.

Чувство облегчения. Я одеваюсь, прощаюсь и ухожу. В голове полным-полно планов, связанных со свадьбой, надо всем звонить, все организовывать. Вдобавок я учусь на психолога-консультанта, так что мне надо читать книжки, заниматься, работать в консультационном центре. Однако где-то подспудно — холодная волна страха. А вдруг у меня рак груди? Я осознаю, что напугана. Что-то такое, чего я не могу объяснить словами, просто чувство тревоги, чувство того, что мне что-то известно. Может быть, это предчувствие? Или просто беспокойство, которое в такой ситуации чувствует любая женщина? Я с головой ухожу в хлопоты перед предстоящим событием.

Но все-таки, все-таки мои пальцы украдкой тянутся к этому неизменно твердому и выпуклому узелку. Увы, он не исчезает. Я бегаю по магазинам в центре Сан-Франциско в поисках туфель для свадьбы — и он там. Сижу на лекции по психологии в аспирантуре — и он там. Сижу за столом и звоню по телефону, чтобы организовать все к свадьбе, — и он там. Именно там, где моя грудь прикасается к матрасу, когда я каждую ночь ложусь рядом со своим будущим мужем, уткнувшись в свое любимое место, а его длинные руки обвились вокруг меня, — он по-прежнему со мной.

Я не придал значения этому узелку. Он был удивительно твердым, как камень, и это плохо; но он был симметричным и неприкрепленным, и это хорошо. В любом случае вероятность того, что это рак, составляла один к десяти. И все наши друзья решили, что ничего страшного. Да и вообще — мы были влюблены. Что с нами могло случиться плохого? Единственное, что маячило на горизонте, — это свадьба, а после нее — «они жили долго и счастливо».

Еще три недели я носилась повсюду, хлопоча насчет предстоящей свадьбы. Это было невероятно приятно: я была полна решимости, хотя в то же время нервничала. Я готовилась к предстоящему событию, даже не представляя себе, насколько непростым оно окажется. Время от времени я чувствовала острую боль в правой груди, начинала тревожиться, снова ощупывала сгусток и впадала в раздумья.

Надо было сделать еще много дел. Мы только что вернулись из короткой поездки на восточное побережье — ездили знакомиться с родителями Кена. Мои родители приехали на выходные, чтобы помочь мне с делами; они помогли выбрать место для предстоящей церемонии, нужный бланк для приглашений.

Конечно, мы могли бы и подождать. Мне всегда хотелось, чтобы моя свадьба — если это событие, вопреки ожиданиям, все-таки случится в моей жизни — состоялась на зеленых горных лугах колорадских Скалистых гор. Но мне не хотелось ждать до следующего лета, хотя это означало, что наша свадьба будет в том же месяце, что и мой день рождения, и воткнется между Днем благодарения и Рождеством. Вообще-то было бы лучше отмечать годовщину нашего брака в менее насыщенный праздниками месяц. Но я спешила. Помню, что я говорила: «Есть причины, по которым я действительно очень тороплюсь выйти замуж». Помню, что я говорила это даже до того, как был обнаружен узелок.

Итак, после всех тех лет, что я опасалась, что ищу немыслимого совершенства или подсознательно боюсь предстоящего брака, мы поженились. Я была знакома с Кеном меньше четырех месяцев, но я была уверена. По дороге на бракосочетание, в лимузине, он шептал мне на ухо потрясающие вещи, говорил, что всю жизнь искал меня, что сражался с драконами, чтобы меня найти, — прекрасные, поэтичные, романтические слова, в которых была глубинная правда. Я была даже немного обеспокоена: не услышат ли этого мои мама с папой?

День нашей свадьбы был прекрасным, ясным, ослепительно солнечным; это был первый хороший день после недели безумных порывистых штормов. Все сверкало в солнечных лучах; казалось, что сам воздух исполнен света. Волшебный день. Нас обвенчали два моих близких друга — Дэвин Уилкинсон, священник методистской церкви, с которым я познакомилась, когда жила в Финдхорне, и отец Майкл Абдоу, аббат католического монастыря, расположенного рядом с моим прежним домом в Колорадо. (После нашей с Кеном помолвки я послала отцу Майклу коробку книг Кена и приложила письмо, в котором говорилось, что мы собираемся пожениться. Отец Майкл распаковал коробку и сказал: «Ого! Как я вижу, Терри обнаружила моего любимого автора». Потом он распечатал письмо и сказал: «Ого! Как я вижу, Терри выходит замуж за моего любимого автора».) Мой друг, методистский священник, напомнил, что брак может стать тюрьмой — позади нас над сверкающим заливом Сан-Франциско возвышался Алькатрас[16], а может принести красоту и свободу — и он махнул рукой в сторону устремившейся ввысь арки моста «Золотые Ворота», который соединял два участка суши, подобно тому, как мы соединили свои сердца в тот день.

Свадебный пир прошел прекрасно: были родственники и друзья, было, как это водится, обилие шампанского и угощений. Мне понравилось, как Джудит Скатч, издательница «Курса чудес»[17], сказала: «Это просто королевская свадьба!» Я не чуяла под собой ног! Потом я думала: хорошо бы мне тогда остановиться на несколько мгновений в этом вихре, чтобы впитать все это. Я заснула той ночью в объятиях своего мужа, счастливая и измотанная.

И в тот день, и на следующий на волнения не оставалось времени, не оставалось его и на то, чтобы проверить узелок. К тому моменту мое первоначальное чувство, что тут может быть что-то нехорошее, развеялось — и потому что все вокруг меня в этом разуверяли, и потому что я с головой окунулась в предсвадебные приготовления. Я чувствовала себя совершенно беспечной, когда пришла к доктору на очередной осмотр.

Мы планировали устроить медовый месяц на Гавайях через две недели, потому что Трейе надо было закончить учебу и сдать последние экзамены. К тому моменту почти все перестали волноваться.

— Да, он никуда не делся. Похоже, что он вообще никак не изменился, — сказал доктор. — А вы заметили какие-нибудь изменения?

— Нет. И величина не менялась, и чувствую я его так же. В разных местах груди у меня время от времени возникали боли, которых раньше не было, но вокруг этого узелка я не чувствовала вообще ничего, — ответила я.

На какое-то время воцарилось молчание. Казалось, я слышала, как крутятся шарики в голове доктора, пока он напряженно размышлял, как быть дальше.

— Так, — сказал он наконец. — Случай довольно необычный. Я не думаю, что этот узелок представляет какую-то угрозу, скорее всего, это просто киста. Ваше самочувствие, ваш возраст, состояние вашего здоровья — все это приводит меня к заключению, что беспокоиться не о чем. Но опять-таки из-за вашего возраста, я полагаю, лучше всего его удалить, чтобы быть уверенными наверняка. Так будет надежнее всего.

— Ну, если вы так считаете, давайте. К счастью, у меня есть от чего отнимать! Как вы считаете, когда это лучше сделать? Мы с Кеном через неделю уезжаем в свадебное путешествие, и нас не будет еще две недели после Рождества. Три недели можно подождать? — больше всего меня на тот момент волновали планы нашей поездки.

— Думаю, что да. Ничего страшного, если отложить на три недели. Да и вообще, незачем вам во время медового месяца переживать насчет шрамов и швов, — сказал он. — А еще я посоветовал бы вам показаться другому доктору, хирургу, чтобы получить еще одно мнение. Вот его имя. Его офис находится рядом с окружной больницей Марин.

Мало беспокоясь обо всем этом — в конце концов, это просто необходимые меры предосторожности, — на следующий день я оказалась в кабинете этого хирурга. Он тщательно исследовал узелок и мою грудь. Попросил меня поднять руку над головой и напрячь мышцы, потом упереться руками в колени, разведя локти, и снова напрячь мышцы. Тогда я еще не знала, что таким способом можно понять, является опухоль злокачественной или нет. Если она злокачественная, то на коже над узелком часто появляются небольшие морщины. Поскольку с моей кожей ничего такого не произошло, а узелок не был ни к чему прикреплен, врач тоже пришел к заключению, что это всего лишь киста. Потом он попытался «продуть» уплотнение; вообще он говорил очень уверенно. Для этой процедуры берется длинная игла; если узелок — киста, наполненная жидкостью, то жидкость вытекает через эту иглу, и — вуаля! — через несколько секунд никакого узелка нет. Но, когда он попытался сделать это с моим узелком, игла наткнулась на что-то твердое. Доктор был озадачен, даже слегка ошарашен. Ого, сказал он, должно быть, это все-таки фиброаденома, внутренняя опухоль. Он посоветовал удалить ее и тоже счел, что вполне можно подождать три недели, пока пройдет наш медовый месяц — он же рождественское путешествие. И вот я вышла из его кабинета, на груди у меня был кровоподтек, и узелок все еще был внутри.

Так все и решилось. Доктора были уверены, что беспокоиться из-за этого узелка не надо, хотя и советовали удалить его, — и в конце концов все совершенно перестали волноваться. Кроме Сью, матери Трейи.

Мать настаивала. Она хотела, чтобы меня осмотрел хирург-онколог, специализирующийся на раковых заболеваниях, чтобы было еще и третье мнение. И это при том, что через четыре дня мы отправлялись в свадебное путешествие, а перед этим мне надо было сдать два последних экзамена. Сначала я сопротивлялась, а потом нехотя согласилась. В конце концов, она знала, о чем говорит. Ведь это именно она, моя мама, пятнадцать лет назад потрясла и напугала всю семью, когда стало известно, что у нее рак кишечника.

Я хорошо помню кромешный ужас и смятение тех дней, когда произошло это открытие и маму положили на операцию, — это было тем летом, когда я закончила колледж. Я хорошо помню, как мы все были потрясены, ошарашены и в каком-то смысле невменяемы, когда с остекленевшими глазами блуждали по огромному комплексу Онкологического центра доктора Андерсона в Хьюстоне. Я хорошо помню маму, лежащую на больничной койке в окружении трубок, которые к чему только не были подсоединены. Все это вспоминается мне сейчас как в тумане: домашняя суета, ощущение неуверенности, перелет в Хьюстон и дорога к центру Андерсона, гостиничный номер; любимый папа, шагающий взад-вперед по комнате, по парковочной площадке, по больничным помещениям, он пытается заботиться о маме, он сам охвачен паникой, распоряжается, принимает решения. Вообще-то мне кажется, что по-настоящему я не испытывала потрясения, не понимала серьезности происходящего. Эти события я пережила с чувством растерянности. Я еще не понимала как следует, что такое рак. Ни тогда, ни даже потом, когда после операции мы навестили маму, еще не пришедшую в себя после наркоза, ни даже тогда, когда в последующие годы мама уезжала в центр Андерсона на обследование и я всякий раз чувствовала, как в доме возрастают напряжение и страх.

С той поры миновало пятнадцать лет. Все обследования давали хороший результат. И каждый раз вся семья испускала общий вздох облегчения. Каждый раз уровень тревоги чуть-чуть понижался. Мир становился чуть более устойчивым, чуть более надежным. Я почти не беспокоилась о том, что папа делал бы без мамы: они были так близки, что я просто не могла вообразить, что кто-то один из них живет без другого. Мне никогда и в голову не приходило волноваться о том, что было бы, если бы мама умерла от рака. Я тогда слишком мало знала, чтобы беспокоиться о подобных вещах. Мое невежество, по крайней мере, избавило меня от ненужных тревог, ведь и пятнадцать лет спустя она была с нами, чувствовала себя прекрасно и с железной настойчивостью требовала, чтобы я прошла еще один осмотр.

На этот раз это должно было быть мнение онколога, специалиста по раку. Может быть, стоит показаться кому-нибудь в центре Андерсона, посоветовала мама. Все эти годы мои родители принимали активное участие в делах центра Андерсона — они были благодарны за то, что маме оказали такую квалифицированную помощь; кроме того, они были заинтересованы в поддержке онкологических исследований. Не так давно они профинансировали лабораторию, проводившую исследования в области генетики и онкологии.

Но я хотела лететь на Гавайи, а не в Хьюстон. Я позвонила двоюродному брату, который работал гинекологом, и спросила, может ли он порекомендовать какого-нибудь онколога в Сан-Франциско. Он так и сделал, и мы назначили дату осмотра. Мать хотела побольше узнать об этом докторе Питере Ричардсе перед тем, как отправлять меня к нему. Выяснилось, что доктор Ричардс проходил практику в центре Андерсона под руководством хирурга, пятнадцать лет назад оперировавшего мою мать! Это была настоящая удача… В центре Андерсона его тоже всячески рекомендовали. Как нам сказали, доктор Ричардс был у них одним из лучших сотрудников, и они очень хотели, чтобы он остался. Однако доктор Ричардс предпочел вернуться в детскую больницу в Сан-Франциско, где его отец заведовал хирургическим отделением. И это неплохо, решила я. Мне определенно понравилась эта деталь, да и мама была довольна.

Итак, на следующий день я оказалась в кабинете Питера Ричардса. Он мне сразу понравился. Молод, приветлив и явно прекрасный профессионал. В его кабинете я почувствовала себя комфортно, и это было ярким контрастом с кабинетом предыдущего врача, где все было обветшавшим и устаревшим. Он осмотрел уплотнение и обе мои груди и тоже посоветовал удалить узелок. Однако ему не хотелось ждать три недели. Ему казалось, что будет правильно вырезать узелок прямо сейчас. Возможно, нет ничего страшного, уверял он меня, но ему будет спокойнее, если он сделает операцию немедленно.

Возможно, я все еще была под впечатлением от свадьбы, переживала свою влюбленность, предвкушала путешествие на Гавайи. Я совершенно не беспокоилась. Мы назначили лампектомию на следующий день, в четверг, в шестнадцать ноль-ноль, чтобы у лаборатории хватило времени исследовать замороженный участок и представить анализ. Поскольку предстояла однодневная операция с местной анестезией, я решила, что буду в состоянии на следующее утро сдать последний экзамен. А прямо после экзамена мы собирались отправиться на Гавайи.

— А что, если возникнут какие-нибудь осложнения? — осторожно спросил доктор Ричардс.

— Тогда мы не полетим, — ответила я, счастливая в своем неведении. После нескольких недель смутных страхов и опасений, преследовавших меня с тех пор, как было обнаружено уплотнение, я впервые была настроена бодро и решительно и чувствовала, что готова справиться с чем угодно.

Весь вечер и большую часть следующего дня я готовилась к экзамену. Кен не покладая рук работал над окончанием «Квантовых вопросов». Я была настолько уверена в себе, что сказала Кену: ехать со мной в больницу совершенно не обязательно, я не хочу, чтобы он прерывал работу. За долгие годы я привыкла сама решать все свои проблемы, а вот к чему я совсем не привыкла — так это просить кого-либо о помощи. Но Кена шокировала сама мысль о том, что я могу пойти одна. А я втайне почувствовала облегчение от того, что он будет со мной.

По дороге в детскую больницу мы с Трейей говорили о Гавайях. Мы нашли отделение однодневной хирургии и начали заполнять бумаги. Вдруг ни с того ни с сего я стал дергаться и нервничать. Процедура еще даже не начиналась, а я уже чувствовал, что происходит что-то страшное.

Кен нервничает больше, чем я. Я раздеваюсь, накидываю больничный халат, запираю свою одежду, получаю идентификационный браслетик. Надо еще подождать. Молодой доктор-скандинав приходит, чтобы задать несколько вопросов. Он говорит, что будет ассистировать доктору Ричардсу. Его вопросы звучат вполне невинно. Лишь позже я поняла смысл каждого из них.

— Сколько вам было лет, когда у вас начались менструации?

— По-моему, четырнадцать. Чуть позже, чем у всех. (Женщины, у которых менструации начинаются рано, больше подвержены риску рака груди.)

— У вас есть дети?

— Нет, я даже ни разу не беременела. (Женщины, которые к тридцатилетнему возрасту ни разу не рожали, в большей степени подвержены риску заболеть раком груди.)

— У кого-нибудь в вашей семье был рак груди?

— Насколько мне известно — нет. (Почему-то я совершенно забыла — или моя память это блокировала? — что у сестры моей матери за пять лет до этого был рак груди. Ее вылечили. Женщины, у которых в семье болели раком груди, подвержены большему риску.)

— Опухоль болит? Болела когда-нибудь?

— Нет, никогда. (Злокачественные опухоли почти никогда не вызывают болевых ощущений.)

— Какое у вас настроение перед операцией? Если вы волнуетесь или вам страшно, мы можем дать вам успокоительное.

— Нет, это не нужно. Я отлично себя чувствую. (Согласно статистике, те женщины, которые больше всего бояться предстоящей лампектомии, с большей вероятностью не больны раком; те, кто спокоен, с большей вероятностью больны раком.)

— Вы ведь оба вегетарианцы? У меня есть такая теория: я могу определить это по цвету кожи.

— Да, оба вегетарианцы. Я стала вегетарианкой примерно в 1972 году, больше десяти лет назад. (Рацион, включающий животные жиры, — а именно на таком рационе я выросла — провоцирует рак груди.)

Проходит немного времени, и я уже лежу на спине на больничной тележке, и меня везут по коридорам, которые я различаю только по их потолкам.

Если есть выражение, противоположное «взгляду с высоты птичьего полета», то именно оно описывает тот способ восприятия, который будет доступен мне в ближайший час или около того. В операционном отделении оказалось на удивление холодно — так они делают его менее гостеприимным для бактерий. Медсестра принесла мне еще одну простыню — приятно теплую, словно ее только что вытащили из микроволновки. Я болтаю с сестрой, пока та делает необходимые приготовления: мне интересны все детали процедуры, я хочу, чтобы мне все объяснили. Она подсоединяет меня к кардиомонитору и объясняет, что он запищит, если уровень сердцебиения упадет ниже шестидесяти ударов. Я сказала, что уровень сердцебиения у меня немного ниже обычного, и она понизила уровень до пятидесяти шести.

И вот мы все — доброжелательная медсестра, симпатичный доктор-скандинав и мой старый знакомец доктор Ричардс — говорим о всякой всячине: об отпусках, коньках, велосипедах (нам всем нравится активный отдых), о наших семьях, о философии. Между моим ищущим взглядом и местом действия, моей правой грудью, воздвигается тоненький экран. Мне приходит в голову, что я могла бы подглядеть, что там происходит, в каком-нибудь зеркале, но потом я решаю, что из-за обилия крови я вряд ли что-нибудь увижу. Местное обезболивающее, которое мне заранее ввели в нижнюю часть правой груди, оказало свое воздействие, но из-за того, что доктор Ричардс делает более глубокий разрез, мне требуется еще несколько инъекций. Воображение рисует мне красочные, хотя, быть может, и неверные картины происходящего. Я настолько спокойна, что кардиомонитор несколько раз пищит, сигнализируя, что пульс опустился ниже пятидесяти шести ударов в минуту. Доктор Ричардс дает несколько советов относительно подкожных швов второму доктору, и на этом все заканчивается.

Но когда я слышу, как доктор Ричардс говорит: «Позовите доктора Н.», мое сердце неожиданно подскакивает. «Что-то не так?» — спрашиваю я; в моем голосе звучит паника, а пульс зашкаливает далеко за пятьдесят шесть ударов в минуту. «Нет-нет, — отвечает доктор Ричардс, — мы просто хотим позвать патолога, который ждет, чтобы посмотреть на вашу опухоль».

Я успокаиваюсь. Все прошло нормально. Я не могу понять, почему запаниковала минуту назад. Вот с меня снимают простыню, обмывают и сажают в кресло-каталку, чтобы отправить в обратное путешествие; теперь я чувствую себя менее беспомощной, чем когда неподвижно лежала на спине, но все так же теряюсь в одинаковых коридорах. Меня подвозят к столу дежурной медсестры и дают разные бумаги для заполнения. Я уже думаю о предстоящем завтра экзамене, когда появляется доктор Ричардс и спрашивает, где Кен. Я беззаботно отвечаю, что он в приемном покое.

Я понял, что у Трейи рак, в тот момент, когда вошел Питер и попросил дежурную медсестру отвести нас в комнату для приватных переговоров.

И вот несколько минут спустя мы втроем сидим в отдельном кабинете. Доктор Ричардс бормочет что-то вроде того, что ему очень жаль, но опухоль оказалась злокачественной. Я настолько шокирована, что застываю, как камень. Я не плачу. Спокойно, как это бывает при сильном потрясении, я задаю несколько умных вопросов, стараясь держать себя в руках и даже не смея взглянуть на Кена. Но когда доктор Ричардс выходит, чтобы позвонить медсестре, тогда и только тогда я поворачиваюсь и смотрю на Кена, охваченная паникой. Я захлебываюсь в слезах, пол уплывает из-под ног. Каким-то образом я выбираюсь из своего кресла и оказываюсь в его объятиях — и плачу, и плачу.

Когда приходит беда, с сознанием происходят странные вещи. Ощущение такое, словно окружающий мир превращается в тонкую папиросную бумагу и кто-то просто разрывает ее пополам у тебя на глазах. Я был настолько потрясен, что вел себя так, словно ничего не случилось. Я ощутил невероятную силу, силу, происходившую одновременно и от страшного потрясения, и от притупления чувств. У меня был ясный ум, присутствие духа и решительность. Как хладнокровно сформулировал Сэмюэль Джонсон, ожидание смерти невероятно концентрирует разум. Именно так я себя и чувствовал — невероятно сконцентрированным; штука лишь в том, что наш мир был только что разорван напополам. Остальная часть дня и весь вечер развернулись чередой застывших кадров в замедленном воспроизведении: четкие, наполненные острой болью кадры — один за другим — никаких фильтров, никакой защиты.

Остальное я помню какими-то обрывками. Кен обнимал меня, пока я плакала. Как глупо было даже думать о том, чтобы пойти сюда одной! Мне казалось, что следующие три дня я беспрерывно плакала, совершенно ничего не понимая. Доктор Ричардс вернулся, чтобы рассказать о вариантах лечения, говорил что-то про удаление молочной железы, облучение, имплантацию, лимфатические узлы. Он заверил нас, что и не рассчитывает, что мы как следует все это запомним, и готов повторить все это в любое время. У нас было от недели до десяти дней, чтобы все обдумать и принять решение. Пришла медсестра из Информационного центра по заболеваниям груди, принесла пакет информационных материалов и стала рассказывать что-то слишком общеизвестное, чтобы это было интересно; кроме того, мы были слишком потрясены, чтобы слушать.

Мне неожиданно захотелось на улицу, уйти из больницы, оказаться на свежем воздухе, где все снова встанет на свои места и где никто не носит белых халатов. Я с ужасающей силой почувствовала себя чем-то вроде бракованного товара, мне хотелось как-то попросить у Кена прощения. Вот он, этот прекрасный мужчина, который каких-то десять дней назад стал моим мужем, и вот выясняется, что у его новой жены — РАК. Словно кто-то открывает долгожданный подарок только для того, чтобы обнаружить, что прекрасный хрусталь внутри раскрошился. Это было так нечестно — взваливать на него эту тяжкую ношу в самом начале нашей совместной жизни. Казалось, что это потребует от него слишком многого.

Кен сразу же пресек мои мысли подобного рода. Он не заставил меня почувствовать себя глупой из-за того, что я так думаю. Он понял мои мысли и чувства и просто сказал, что для него все это не имеет никакого значения. «Я искал тебя целую вечность, и я рад, что теперь ты у меня есть. Все остальное не имеет никакого значения. Я никогда не оставлю тебя, я всегда буду рядом с тобой. Ты не бракованный товар — ты моя жена, мой друг и свет моей жизни». Он ни за что не отпустил бы меня одну, бессмысленно было бы даже думать об этом. Вот так. Не возникало никаких сомнений в том, что он будет рядом со мной, какой бы ни оказалась наша судьба, что и подтвердилось в последующие долгие месяцы. Что случилось бы, если бы мне удалось отговорить его идти со мной в больницу?

Помню, как я вела машину к дому. Помню, как Кен спрашивал меня, нет ли у меня чувства стыда за то, что у меня рак. Я ответила ему: нет, такое чувство даже не приходило мне в голову. Я не видела в этом какой-то своей непосредственной вины, скорее воспринимала как игру случая, естественную для современной жизни.

У каждого четвертого американца обнаруживают рак; у каждой десятой женщины — рак груди. Правда, обычно это случается в более позднем возрасте. Женщин моложе тридцати пяти даже не проверяют на рак груди. Мне было тридцать шесть; я едва-едва миновала эту границу. Никогда не слыхала, чтобы женщины с крупной, пышной грудью были больше подвержены риску заболевания. Впрочем, если до тридцати ты заводишь ребенка, это считается чем-то вроде защиты… не могу сказать, чтобы я прикладывала какие-то особые усилия в этом направлении, скорее просто плыла по течению. Можно лишь вообразить себе инструкцию по применению для девочек, которым суждено иметь пышную грудь. Если открыть алфавитный указатель и найти раздел «Грудь: меры безопасности», то там вместе с предостережениями относительно солнечных лучей и типов, которые хватают тебя за грудь в толпе, должен быть еще и следующий совет: «Рекомендуется использовать по прямому назначению до достижения тридцатилетнего возраста».

Мы вернулись домой в Мьюир-Бич только для того, чтобы столкнуться с трудной задачей отвечать на телефонные звонки, растянувшиеся на всю ночь.

Дома я села на диван, сжалась в комок и стала плакать. Слезы были автоматической, рефлекторной реакцией на слово «рак», реакцией единственно нормальной и адекватной. Я просто сидела и плакала, пока Кен звонил родным и друзьям и рассказывал им о страшной новости. Иногда я рыдала навзрыд, иногда у меня просто текли слезы; я была не в том виде, чтобы с кем бы то ни было разговаривать. Кен заходил и уходил, обнимал меня, говорил по телефону, обнимал меня, говорил по телефону…

Прошло немного времени, и что-то изменилось. Жалость к себе утратила свою остроту. Барабанная дробь в затылке — «рак-рак-рак» — стала не такой настойчивой. Слезы уже не приносили удовлетворения, как сладости, которыми ты объелся, и они потеряли свой вкус. К тому времени, когда Кен делал последние звонки, я была уже достаточно спокойна, чтобы немного самой поговорить по телефону. Это было лучше, чем сидеть на диване хлюпающим промокшим комочком. «Почему я?» — таков был вопрос, который вскоре потерял свою остроту. Его заменил другой: «Что дальше?»

Застывшие кадры сменяли один другой — медленные, болезненные, обнаженные. Было несколько звонков из больницы — и все с плохими новостями. Узелок был величиной в два с половиной сантиметра — довольно крупный. Это говорило о том, что у Трейи рак второй стадии, которая предполагает большую вероятность того, что затронуты лимфоузлы. Что еще хуже, согласно отчету патолога, клетки в опухоли были чрезвычайно слабодифференцированными (грубо говоря, это значит: очень злокачественными). На шкале от одного до четырех, где четыре означает самое худшее, у Трейи была опухоль самой скверной разновидности четвертой степени — агрессивная, трудноистребимая и очень быстро растущая, хотя на тот момент мы буквально ни слова из этого не понимали.

Несмотря на то что все происходило как при замедленной съемке, каждый кадр содержал столько переживаний и информации, что возникало дикое ощущение, будто все происходит одновременно и слишком быстро, и слишком медленно. Меня не оставляло чувство, что я играю в бейсбол: стою в перчатке, а несколько человек бросают в меня бейсбольные мячи, и я должен их ловить. Но в меня летит так много бейсбольных мячей, что они бьют меня по голове, по телу и падают на землю, а я стою с идиотским выражением на лице. «Стойте, ребята, не могли бы вы помедленней, чтобы у меня был шанс? Нет?..» Звонки с дурными новостями продолжались.

Я думала: ну почему никто не может позвонить и сообщить что-нибудь хорошее? Неужели всего этого недостаточно? Ну хоть бы откуда-нибудь лучик надежды! Каждый звонок обновлял во мне чувство жалости к себе: почему я? Я давала выход эмоциям и только через некоторое время после этого могла воспринимать новости хладнокровно, как простую фактическую информацию. Все идет так, как идет. У меня удалили опухоль размером в два с половиной сантиметра. Это агрессивная карцинома. Клетки очень слабо дифференцированны. Вот и все, что нам сейчас известно. Было уже поздно. Кен пошел на кухню заваривать чай. Мир наполняли тишина и успокоение, и на глаза мне снова навернулись слезы. Тихие слезы отчаяния. Все это правда, все это на самом деле, все это происходит со мной. Кен вернулся, посмотрел на меня. Он не произнес ни слова. Он сел, обхватил меня руками, и мы стали смотреть в темноту, ничего не говоря.

Глава 3

Обреченные на поиски смысла

Внезапно я просыпаюсь. Встревоженная, потерянная. Сейчас, должно быть, три-четыре часа ночи. Случилось что-то очень-очень плохое. Рядом Кен, он глубоко и ровно дышит. Ночь темна и тиха, через окошко в потолке видны звезды. Невыносимая боль пронзает сердце, сжимает горло. Это страх. Страх чего? Я вижу: на правой груди лежит моя рука, она трогает повязки, ощущает швы под повязками. Вспоминаю. Нет, нет. С силой зажмуриваю глаза, лицо искажается гримасой, дыхание перехватывает от ужаса. Да, я вспомнила. Я не хочу вспоминать, не хочу знать об этом. Но это правда. Рак. Рак разбудил меня в тиши этой темной ночи, пятой по счету после моей брачной ночи. У меня рак. У меня рак груди. Всего несколько часов назад у меня из груди удалили твердый узелок. Оказалось, что опухоль не доброкачественная. У меня рак.

Все это — на самом деле. Это происходит со мной. Я лежу в кровати, парализованная страхом и неверием, а мир покоится вокруг. Рядом Кен, от его присутствия веет теплом и спокойной силой. Но я вдруг чувствую себя страшно одинокой. У меня рак. У меня рак груди. Я верю, что это правда, и одновременно не верю, не могу впустить в себя это знание. Но именно оно разбудило меня посреди ночи, это оно сжимает мне горло, капает из глаз, заставляет сердце бешено колотиться. Такой громкий звук для этой тихой спокойной ночи с Кеном, который глубоко дышит у меня под боком.

Да, вот он, свежий шрам у меня на груди. Его нельзя не заметить, его нельзя отрицать. Нет, я не могу спать. Слишком сильна боль в горле и груди, слишком крепко я зажмурилась, чтобы защититься от правды, которая мне известна, но которую я не могу принять, слишком плотно обступил меня чудовищный страх неизвестности. Чем мне заняться? Я поднимаюсь, осторожно переползаю через Кена. Он шевелится, а потом снова погружается в беспокойный сон. Вокруг смутные, хорошо знакомые очертания. В доме холодно. Я отыскиваю свою розовую махровую сорочку, закутываюсь в ее знакомый уют. Сейчас декабрь, а в нашем доме на берегу Тихого океана нет центрального отопления. Я слышу, как где-то внизу накатывают волны, эти ночные призраки. Я не развожу огонь — просто закутываюсь в одеяло, чтобы согреться. Теперь я проснулась, безнадежно проснулась. Я один на один с моим потрясением и ужасом. Чем мне заняться? Есть не хочется, медитировать не могу, читать бессмысленно. Неожиданно я вспоминаю о пачке материалов, которые дала мне медсестра в Учебном центре по заболеваниям груди. Конечно же, конечно. Вот что я почитаю. Я понимаю, что это спасение; это правильное чтение, оно успокоит мой страх, уменьшит мое невежество, которое этот страх подпитывает.

Я сворачиваюсь на кровати, крепче закутываюсь в одеяло. Вокруг все очень тихо и спокойно. Я думаю о том, сколько других женщин вот так же проснулось этой ночью с тем же страшным знанием? А сколько проснулось прошлой ночью, а сколько проснется следующими ночами? У скольких женщин это слово — «РАК» — стучит в голове как бесконечная барабанная дробь, беспокойная и беспощадная. РАК. РАК. РАК. Это слово не отменить, не стереть. РАК. Вокруг меня поднимается облако из голосов, картинок, представлений, страхов, случаев, фотографий, рекламных объявлений, статей, фильмов, телепередач — облако мутное, бесформенное, но плотное и зловещее. Все это — истории, которыми моя культура окружила нечто, что начинается на букву «р». И все эти голоса, рассказы, образы, которые меня обступили, наполнены страхом, болью и беспомощностью. Эта штука на букву «р» очень скверная. Большинство людей от нее умирает, и их смерть часто бывает долгой, мучительной, жуткой. Я не знаю подробностей. Я вообще очень мало знаю о раке, но эти истории говорят, что это вещь страшная и причиняющая боль, неподконтрольная, загадочная и могущественная; особенно могущественная из-за своей загадочности. Никто не может его объяснить — это клеточное образование, которое выходит из-под контроля. Нет никаких способов остановить его, обуздать или, на худой конец, локализовать. Дикое, слепое новообразование, которое в конце концов своей прожорливостью уничтожает и себя, и своего хозяина. Слепое, саморазрушительное, зловещее. Его никто не может объяснить, никто не знает, как оно начинается и как его остановить.

Это то, что растет в моем теле. У меня начинается мелкая дрожь, и я крепче закутываюсь в одеяло, заворачиваюсь в кокон, чтобы укрыться от этого кошмара. Но оно тут, внутри меня, и было там все это время. Все то время, что я прекрасно себя чувствовала; все то время, что я пробегала по двенадцать миль в неделю; все то время, что я ела здоровую пищу — салаты из свежих продуктов и вареные овощи; все то время, что я регулярно медитировала, училась, вела размеренную жизнь. Кто это объяснит? Почему сейчас, почему я, почему не кто угодно другой?

Я сижу на кровати, закутавшись в одеяло, а на коленях у меня грудой свалены бумаги и брошюры. Я обращаюсь к ним, мне не терпится узнать как можно больше. Есть ли что-нибудь еще, кроме тех историй, которые предоставляет моя культура? Может быть, да. Я знаю, что мой страх питается незнанием; облако вокруг меня становится еще больше. Поэтому я читаю. Читаю про женщину, которая обнаружила свою опухоль, когда та была размером с яблочное зернышко. Моя опухоль была размером в два с половиной сантиметра, почти в дюйм. Читаю о детях, больных лейкемией, — как же может быть, чтобы дети так страдали? Читаю о разновидностях рака, о которых ничего не знала раньше; они прежде просто отсутствовали в моем мире. Читаю о хирургическом вмешательстве, химиотерапии и облучении. Читаю о процентах выживших — как важны эти цифры для раковых больных! За этими цифрами люди — такие же, как я. По прошествии пяти лет такой-то процент людей выживает, такой-то процент умирает. Где буду я? В какой колонке? Я хочу знать это немедленно. Мне не перенести неведения, этого пути впотьмах, на ощупь, этой дрожи в ночи. Я хочу знать немедленно. К чему мне готовиться? К тому, чтобы жить, или к тому, чтобы умереть? Никто мне не расскажет. Они могут предоставить мне цифры, но этого мне никто не расскажет.

Я глубже окунаюсь в слова, рисунки, цифры. Они занимают меня, занимают мой разум, не дают ему разворачивать собственные устрашающие картины. Я рассматриваю цветные фотографии, где пациенты лежат под огромными аппаратами или на операционных столах, консультируются с обеспокоенными докторами, позируют со своими родственниками, улыбаются перед объективами. Скоро это буду я. Совсем скоро я стану пациентом, а в конце концов — раковой статистикой. Все это будут делать со мной, как делали до того со многими другими. Я не одна: все фотографии свидетельствуют об этом. Многие, очень многие вовлечены в эту «войну против рака», которая будет вестись теперь в моем теле.

Чтение успокаивает меня. Этой ночью информация становится для меня спасением от бессмысленного страха и тревоги. Этой ночью информация становится для меня самой лучшей терапией. Позже я убедилась, что так происходит всегда. Чем больше я знаю, тем увереннее я становлюсь, — даже если узнаю что-то дурное. Незнание пугает — знание успокаивает. Самое страшное — если ты чего-то не знаешь… да-да, самое страшное.

Я снова забираюсь в кровать, прижимаюсь к теплому телу Кена. Он не спит, он молча смотрит на окошко в потолке. «Ты ведь знаешь, что я тебя не брошу». — «Знаю». — «Я серьезно думаю, что мы справимся, детка. Надо только понять, что же, черт возьми, нам делать…»

Как поняла Трейя, проблемой номер один был не рак. Проблемой номер один была информация. И первое, что ты выясняешь, когда сталкиваешься с информацией о раке, — это то, что достоверной информации нет.

Позволю себе объяснить. Если речь идет о болезни, человеку приходится сталкиваться с двумя совершенно разными явлениями. С одной стороны, приходится иметь дело с нарушением в работе организма — сломанной костью, простудой, сердечным приступом, злокачественной опухолью. Назовем этот аспект болезни заболеванием. К примеру, рак — это заболевание, конкретная болезнь, обладающая конкретными медицинскими и научными параметрами. Заболевание более или менее нейтрально с ценностной точки зрения: оно не может быть правильным или неправильным, хорошим или плохим, оно просто есть. Это как гора, которая не бывает хорошей или плохой, она просто есть.

Но, с другой стороны, человеку приходится сталкиваться с тем, как интерпретируется заболевание в его обществе и культуре, — со всеми теми суждениями, страхами, надеждами, мифами, историями, оценками и смыслами, которые каждое конкретное общество придает тому или иному заболеванию. Назовем этот аспект болезни недугом. Рак — это не просто заболевание, не просто конкретный научный и медицинский феномен, это еще и недуг, явление, обремененное культурными и социальными смыслами. Наука рассказывает о твоем заболевании, а конкретная культура или субкультура рассказывает о твоем недуге.

В этом нет ничего особенно плохого. Если культура рассматривает определенное заболевание с сочувствием и пониманием, то недуг может рассматриваться как вызов, как объект исцеления и духовная возможность. В этом случае «недуг» — не проклятие и не повод для морального осуждения, а элемент общего процесса по исцелению и восстановлению. Если недуг рассматривается в позитивных терминах, укрепляющих дух больного, шансов победить заболевание становится намного больше, а возможным побочным результатом станет духовный рост и нравственное обогащение человека в процессе излечения.

Мужчины и женщины обречены на поиски смысла, обречены на то, чтобы сотворять значения, оценки, мнения и взгляды. Человеку мало знать, что он болен определенной болезнью, что у него есть то или иное заболевание. Ему надо знать еще: почему он болен определенной болезнью. Почему именно я? Что это значит? Что я сделал не так? Как это произошло? Иными словами, нам надо снабдить заболевание тем или иным смыслом. И в том, что касается этого смысла, мы в первую очередь и сильнее всего зависим от общества, от всевозможных историй, оценок и мнений, в которые наша культура обряжает конкретную болезнь. В отличие от болезни недуг в большой степени создается обществом, культурой или субкультурой, в рамках которых мы существуем.

Возьмем, к примеру, гонорею. Как заболевание она вполне ясна: это инфекция, прежде всего слизистой оболочки мочеполового тракта, распространяющаяся путем сексуальных контактов и легко излечимая с помощью антибиотиков, в особенности пенициллина.

Вот что такое гонорея как заболевание, как медицинское явление. Но наше общество добавляет огромное количество суждений и толкований к гонорее как недугу — обществу есть много что сказать об этой болезни и ее носителях, кое-что из этого истинно, а многое неверно и жестоко. Те, кто болен гонореей, нечисты, извращенцы или моральные дегенераты; гонорея — это моральная болезнь, которая сама по себе является суровым наказанием; те, кто болен гонореей, заслужили это своей нравственной неполноценностью, и так далее.

И даже когда пенициллин уничтожит само заболевание, недуг своими суждениями и проклятиями еще долгое время после этого может разъедать душу человека так же, как бактерия когда-то разъедала его тело. «Ах, какой я испорченный, какой дурной, как плохо я поступил…»

Таким образом, благодаря науке мы находим объяснение своего заболевания (в данном случае это инфекция мочеполовой системы, вызванная бактерией Neisseria gonorrheae), в то время как наше общество помогает нам в поисках смысла этого недуга — что он означает? (В данном случае — нравственную ущербность больного.) К какой бы культуре или субкультуре мы ни принадлежали, она всегда будет предоставлять нам полный набор оценок и смыслов наших недугов, и в той степени, в какой мы находимся внутри данной культуры, эти оценки и смыслы живут внутри нас, являются неотъемлемой частью самого устройства того, как мы осознаем себя и свои недуги. А самое главное, что толкование недуга — негативное или позитивное, снисходительное или безжалостное, сочувственное или обвинительное — может оказать мощное влияние на нас и на ход нашей болезни: часто недуг оказывается пострашнее заболевания.

Самый неприятный факт заключается в том, что когда культура расценивает недуг как «дурной», воспринимает его негативно, она почти всегда делает это из страха и невежества. До того, как выяснилось, что подагра — наследственное заболевание, ее причину искали в моральной слабости. Невинное заболевание превратилось в греховный недуг по причине элементарного отсутствия грамотного научного знания. Похожим образом до того, как стало известно, что туберкулез вызван туберкулезными бактериями, он воспринимался как «чахотка» — когда человек со слабым характером постепенно «чахнет». Бактериальное заболевание превратилось в недуг, свидетельствующий о слабохарактерности. А еще раньше эпидемии и голод воспринимались как прямое вмешательство мстительного Бога, наказание за общие грехи того или иного народа.

Обреченные на поиски смысла, мы намного легче принимаем вредоносные и негативные толкования, чем вообще отсутствие таковых. И, в какой бы момент болезнь ни поразила нас, общество всегда тут как тут с готовым набором суждений и мнений, с помощью которых человек стремится осмыслить свой недуг. А если общество на самом деле ничего не знает об истинных причинах болезни, невежество подпитывает страх, который, в свою очередь, подпитывает негативные суждения об особенностях человека, который имел несчастье слечь из-за конкретной болезни. Этот человек не просто болен, он страдает от недуга, причем в определении общества этот недуг слишком часто становится самосбывающимся и самообъясняющимся пророчеством: почему именно я заболел? Потому что ты дурной человек. А откуда известно, что я дурной человек? Потому что ты заболел.

Короче говоря, чем меньше известно о подлинных медицинских причинах заболевания, тем больше у него шансов превратиться в недуг, окруженный обрывочными мифами и метафорами, тем больше у него шансов быть воспринятым как недуг, причина которого — слабость характера или нравственная ущербность больного; тем сильнее оно осмысляется как болезнь души, дефект личности, нравственная неустойчивость.

Конечно же, существуют и случаи, когда нравственная слабость или слабость воли (например, невозможность бросить курить) или индивидуальные факторы (например, депрессия) напрямую влияют на заболевание. Умственные и эмоциональные факторы совершенно отчетливо могут играть важную роль в случае с некоторыми заболеваниями (мы увидим это позже). Но это совершенно иной случай, чем с заболеваниями, основные медицинские причины которых из-за невежества и недостатка информации в корне неверно понимаются как знак моральной ущербности или слабости. В этих случаях все очень просто: общество пытается понять болезнь, прокляв душу больного.

Что касается рака, то это заболевание, о котором в реальности известно очень мало (и уж совсем ничего не известно о том, как его лечить). В силу этого рак — болезнь, которая обросла колоссальным количеством мифов и историй. Как о заболевании о раке известно очень мало. Как недуг он приобрел невероятные пропорции. И если рак как заболевание с трудом, но излечим, то как недуг он поистине непобедим.

Первое, что тебе приходится выяснить, когда ты заболеваешь раком, — это то, что практически вся информация, которую ты можешь получить, состоит из мифов. И поскольку медицинской науке до сих пор не удавалось дать полноценное объяснение причинам возникновения и способам лечения рака, медицинский истеблишмент сам оказался зараженным большим количеством мифов и фальсификаций.

Приведу всего один пример: Национальная ассоциация по лечению рака утверждает в своей общенациональной рекламе, что «в настоящее время излечивается половина всех случаев рака». В реальности же за последние сорок лет вообще не было никаких заметных изменений в общей статистике пациентов, вылечившихся от рака, — и это несмотря на шумную кампанию «войны против рака», несмотря на появление сложных методик облучения, химиотерапии и хирургии. Все это вообще не оказало никакого ощутимого влияния на количество излечившихся. (Единственное счастливое исключение связано с двумя разновидностями рака крови — болезнью Ходгкинса и лейкемией, которые хорошо поддаются химиотерапии. Жалкие два процента — или что-то в этом роде — увеличения числа излеченных появились только благодаря ранней диагностике, вся остальная статистика не сдвинулась буквально ни на дюйм.) А что касается рака груди, то здесь статистика выживших даже снизилась![18]

Кстати, врачам это известно. Они знакомы с этой статистикой. И в редких случаях можно найти врача, который это признает. Питер Ричардс, к его чести, сделал именно так с Трейей и со мной: «Если вы посмотрите на раковую статистику за последние четыре десятилетия, то убедитесь, что никакие наши способы лечения не увеличивают числа вылечившихся пациентов. Это выглядит так, будто на раковых клетках, как только они появляются в организме, написана дата [имеется в виду дата твоей смерти]. Иногда нам удается продлить период, во время которого рак не развивается, но передвинуть эту дату мы не в силах. Если на раковых клетках написано — пять лет, значит, мы можем сделать так, что эти пять лет ты будешь жить и функционировать относительно нормально, но никакие медицинские способы не смогут отодвинуть этот пятилетний срок. Вот почему почти за сорок лет статистика вылечившихся не стала лучше. Нужен какой-то по-настоящему серьезный прорыв в биохимии и генетике, чтобы начался реальный прогресс в лечении рака».

Что же делает среднестатистический врач? Он понимает, что медицинские средства воздействия — хирургическое вмешательство, химиотерапия, облучение — по большому счету, не слишком эффективны, но ведь что-то он обязан сделать. И происходит следующее: поскольку врач не в состоянии контролировать развитие заболевания, он пытается контролировать развитие недуга. Иными словами, он пытается дать толкование болезни, внушая пациенту то, что он должен думать о раке, а именно, что доктор разбирается в его болезни и может излечить ее медицинскими средствами, в то время как все остальные подходы бесполезны или даже вредны.

На практике это означает, что доктор порой будет назначать, к примеру, химиотерапию, даже если знает, что она не поможет. Это стало для нас с Трейей настоящим шоком, но такова распространенная практика. В очень солидном и авторитетном труде о раковых заболеваниях — книге «Своенравные клетки» доктора Виктора Ричардса (по иронии судьбы — отца Питера Ричардса) — автор представляет долгую дискуссию о том, почему при стечении самых разных обстоятельств химиотерапия не помогает, и вслед за этим он утверждает, что тем не менее при тех же самых обстоятельствах химиотерапию необходимо прописывать. Почему? Потому, утверждает он, что это «поможет сориентировать пациента на правильный медицинский авторитет». Скажем то же откровеннее: это отнимает у пациента возможность искать исцеление в другом месте, это помогает удержать пациента в русле ортодоксальной медицины, безотносительно к тому, насколько она эффективна в данном конкретном случае.

Собственно, это не лечение заболевания — это лечение недуга, это попытка контролировать то, как пациент воспринимает свою болезнь, и следовательно, то, какие способы лечения пациент будет выбирать. Суть в том, что способы лечения могут не иметь ощутимого воздействия на заболевание, но они будут воздействовать на недуг, иными словами — на то, как пациент воспринимает свою болезнь: к каким авторитетам он будет прислушиваться, какие виды лекарств будет выбирать.

Одна наша хорошая приятельница, которая была больна раком на поздних стадиях, получила от своих докторов очень настойчивые рекомендации пройти еще один курс химиотерапии повышенной интенсивности. Если она сделает это, сказали ей доктора, с наибольшей вероятностью проживет еще двенадцать месяцев. В конце концов, ей пришло в голову спросить: а сколько, с наибольшей вероятностью, она проживет, если не будет делать химиотерапию? Ответ: четырнадцать месяцев. И при этом доктора рекомендуют пройти химиотерапию. (Людям, которые никогда не сталкивались с чем-то подобным, трудно понять, что похожие случаи происходят постоянно, — и это лучшее свидетельство того, насколько серьезно мы воспринимаем предлагаемые ортодоксальной медициной интерпретацию болезни и способ ее «лечения».)

Трудно обвинить в этом докторов: по большей части они просто беспомощны перед отчаянием их пациентов. Я ни разу не встречал ни одного врача, который вызывал бы подозрения в намеренной манипуляции своими пациентами. В подавляющем большинстве эти врачи — люди невероятной честности, делающие все возможное в невыносимых обстоятельствах. Просто они так же беспомощны, как и мы. Дело в том, что если заболевание — это абсолютно научный предмет, то недуг — это религия. Поскольку рак-заболевание не поддается лечению, докторов вынуждают лечить рак-недуг, и в этот момент им приходится выполнять скорее функцию священников, чем ученых, — роль, для которой они плохо приспособлены и которой плохо обучены. Но среди больных первосвященником единогласно признается доктор.

Здесь мы возвращаемся к тому, с чего я начал: практически вся информация, которую ты можешь получить от честных докторов, состоит из мифов просто потому, что их заставляют действовать не столько в качестве докторов, сколько в качестве священников, манипуляторов смыслами твоего заболевания. Они транслируют не столько научную, сколько религиозную информацию. Соглашайся на лечение, которое назначают они, — и будешь спасен; обратись за лечением куда-нибудь еще — и будешь проклят.

Итак, начиная с первой страшной недели, прошедшей с того момента, когда был поставлен первоначальный диагноз, до начала лечения Трейи — и на всем протяжении последующих неумолимых пяти лет — мы снова и снова сталкивались с необходимостью отделить рак-заболевание от рака-недуга. И пытались найти наилучший способ вылечить заболевание и самый здравый способ осмыслить недуг.

В том, что касается заболевания, мы с Трейей предприняли отчаянный экскурс в онкологию. Начиная с той самой роковой ночи, мы прочитали буквально все, что смогли раздобыть. К концу недели в нашем арсенале было больше трех дюжин книг (в основном медицинские тексты и несколько популярных изложений) и столько же журнальных статей. Мы хотели получить как можно больше чистой информации. К сожалению, большая часть научной информации о раковых исследованиях либо неубедительна, либо приводит в уныние; кроме того, любая информация меняется с устрашающей скоростью.

А еще мы начали тщательное исследование всех доступных способов альтернативного лечения: макробиотика, диета Герсона, лечение энзимами по Келли, методика Бертона, Буржински, психологическая хирургия, исцеление верой, Ливингстон-Уилер, Хоксли, амигдалин, мегавитамины, иммунотерапия, визуализация, акупунктура, аффирмации и так далее (многие из них я опишу позже). И там, где большая часть научной, медицинской информации была либо неубедительной, либо откровенно пессимистичной, большая часть «информации» из альтернативных источников была либо откровенно анекдотичной, либо неправдоподобно оптимистичной. Читая литературу по альтернативной медицине, начинаешь испытывать головокружительное чувство, будто все, кого лечила ортодоксальная медицина, умерли, а все, кто лечился с помощью альтернативных методов, выжили (за исключением тех, кто имел неосторожность перед этим воспользоваться услугами ортодоксальной медицины, — они все тоже умерли). Вскоре начинаешь понимать, что, какими бы ни были природные преимущества альтернативной медицины в лечении рака-заболевания (а их, как мы увидим в дальнейшем, немало), по большей части она занята лечением рака-недуга, предлагая позитивные смыслы, моральную поддержку, а прежде всего — давая надежду всем, пораженным этой болезнью. Другими словами, проповедники альтернативных методов действуют по большей части в сфере религии, а не медицины — вот почему буквально вся их литература не содержит вообще никаких научных данных, зато изобилует сотнями наставлений.

Итак, у нас была первая задача — перелопатить всю эту литературу, и ортодоксальную, и альтернативную, и попытаться выудить хотя бы небольшое количество фактов (а не пропаганды), на которые можно было бы положиться.

Второй задачей, с которой нам пришлось столкнуться, была необходимость разобраться с раком-недугом, осмыслить всевозможные смыслы и толкования, которые наши разнообразные культуры и субкультуры накладывают на это заболевание, все это «облако из голосов, картинок, представлений, страхов, случаев, фотографий, рекламных объявлений, статей, фильмов, телепередач… мутное, бесформенное, но плотное и зловещее… наполненное страхом, болью и беспомощностью», говоря словами Трейи.

И все эти смыслы накладываются не просто обществом в целом. Мы с Трейей были причастны к нескольким различным культурам и субкультурам, и у каждой из них было на этот счет свое мнение. Вот лишь некоторые из них:

1. Христианство. Основное послание: в общем и целом болезнь — это Божья кара за тот или иной грех. Чем тяжелее болезнь, тем страшнее грех.

2. Движение нью-эйдж[19]. Болезнь — это урок. Ты налагаешь на себя болезнь, потому что есть некий важный урок, который тебе необходимо усвоить, чтобы продолжить свой духовный рост и эволюцию. Только разум создает болезнь, и только он может исцелить ее. Постмодернистская «яппи-версия» христианской науки.

3. Медицина. В общих чертах болезнь есть биофизическое нарушение, возникающее под воздействием биофизических факторов (вирусов, травм, генетической предрасположенности, дурного влияния окружающей среды). Не следует думать о психологических и духовных методах исцеления. Потому что эти методы по большей части неэффективны и могут воспрепятствовать своевременному медицинскому вмешательству.

4. Карма. Болезнь — это результат негативной кармы; иными словами, какие-то греховные поступки в прошлом теперь начинают приносить плоды в виде болезни. Болезнь — это «плохо» в том смысле, что она свидетельствует о дурном прошлом, но болезнь — это и «хорошо» в том смысле, что она свидетельствует, что это прошлое «выжигается», «очищается»; болезнь — своего рода чистилище.

5. Психология. Как сформулировал Вуди Аллен, «я не злюсь, вместо этого я выращиваю опухоли». Основная идея — по крайней мере, в представлении популярной психологии — в том, что болезнь вызывается подавленными эмоциями. В крайней форме: болезнь — это желание собственной смерти.

6. Гностицизм. Болезнь — это иллюзия. Вся видимая вселенная — это сон, тень, и человек неподвластен болезни, только если он неподвластен всем этим иллюзиям в целом, только если он очнется от сна и откроет для себя «универсальную реальность» за границами видимой вселенной. Дух есть единственная реальность, а в царстве Духа нет болезней. Радикальная и кое в чем весьма неуравновешенная версия мистицизма.

7. Экзистенциализм. Сама по себе болезнь лишена смысла. Следовательно, она может принять любое значение, которое я придаю ей согласно моему выбору, и за этот выбор отвечаю только я. Люди смертны, и адекватным ответом на это будет принять болезнь как элемент нашей конечности, даже если мы при этом нагружаем ее какимто личностным смыслом.

8. Холизм[20]. Болезнь есть продукт физических, эмоциональных, интеллектуальных и духовных факторов, ни один из которых не может рассматриваться отдельно от остальных, ни один нельзя игнорировать. Лечение должно затрагивать все указанные аспекты (правда, на практике это часто приводит к воздержанию от лечения методами обычной медицины, даже когда они могут помочь).

9. Магия. Болезнь — это возмездие. «Я наказан, потому что я пожелал, чтобы такой-то и такой-то умер». Или: «Мне лучше не выделяться, а то со мной случится что-нибудь плохое». Или: «Если со мной случится много хорошего, то потом обязательно произойдет что-нибудь плохое». И так далее.

10. Буддизм. Болезнь — это неизбежная составляющая видимой вселенной; спрашивать, почему существует болезнь, примерно то же самое, что спрашивать, почему существует воздух. Рождение, старость, болезнь и смерть — все это признаки нашего мира; для этих феноменов характерны непостоянство, страдание и отсутствие самости. Только в просветлении, в чистом сознании нирваны болезнь может оказаться позади, потому что в этом состоянии позади оказывается весь видимый мир.

11. Наука. Чем бы ни была болезнь, она вызвана определенной причиной или набором причин. Некоторые из этих причин можно определить, в то время как остальные случайны. В любом случае никакого «смысла» в болезни нет, есть лишь случай или причинно-следственная связь.

Все люди необходимо и неизбежно плавают в этом океане смыслов, в котором мы с Трейей чуть было не захлебнулись. Поток этих смыслов хлынул на нас в первый же день, когда мы возвращались домой на машине, и почти задушил Трейю.

Каков же символический смысл для меня, именно для меня в том, что во мне появилась такая клетка — а теперь уже большой набор клеток в правой груди? Это единственное, о чем я могла думать, пока Кен с решительным видом вел машину. Быстро растущее образование внутри меня, которое само не ведает, когда и как оно остановится. Образование, питающееся за счет соседних тканей. Образование, которое может отправить клетки в путешествие по моей лимфатической или кровеносной системе, а эти клетки могут стать семенами других таких же образований, если иммунная система почему-то не станет их обезвреживать. Оставшись незамеченными, они обязательно убили бы меня. Нет ли здесь скрытой жажды собственной смерти? Может быть, я была слишком строгой к себе, слишком много осуждала и критиковала себя, так что эта скрытая ненависть к себе и привела ко всему этому? Или, может быть, я была слишком мягкой, запрещала себе раздражаться и судить других, так что эти запреты в итоге проявились как физический симптом? Может быть, таким образом я была наказана за то, что в жизни мне было дано слишком много: по-настоящему прекрасная семья, ум и хорошее образование, привлекательная внешность, а теперь прекрасный до невероятия муж? Может быть, стоит кому-то получить так много, как за этим должна последовать какая-то напасть? Может быть, я заслужила это как карму за свою прошлую жизнь? Может быть, я должна пережить это как какой-то урок, который мне нужно усвоить, — или это толчок, необходимый для моего духовного развития? Или дело в том, что после многих лет жизненных исканий рак оказался плодом этих исканий, просто я этого не понимаю?

Нам предстояло вновь и вновь возвращаться к этой теме — каков смысл ракового заболевания. У каждого из нас была какая-то своя теория на этот счет, эта тема всплывала везде, она всегда висела в воздухе, она стала нежеланной, но неизбежной доминантой наших жизней, рядом с которой очень многое блекло и тускнело. Лечение рака-заболевания занимало в среднем несколько дней каждый месяц; лечение рака-медуза превратилось в работу, занимающую все время: он вторгся во все сферы нашей жизни, в работу и в досуг; он заполонил наши сны и не позволял забывать о себе; по утрам он приветствовал нас улыбкой, на банкетах он скалился усмешкой мертвеца; они были постоянным напоминанием — эти своенравные клетки, которые вторглись в ее тело, клетки, на которых написана дата.

«Ну а ты как думаешь?» — в конце концов спросила я Кена. Всего два дня назад мне поставили диагноз, и мы обедали в паузе между назначенными встречами с докторами. «Ты-то как думаешь, почему у меня рак? Я понимаю, что все это упрощенное применение той идеи, что ум влияет на тело, но у меня рак, мне страшно и мне трудно провести четкую границу! Как только у меня возникают соображения, что мой рак имеет эмоциональную природу, а не внешнюю или генетическую, я не могу не обвинять себя. У меня ощущение, что я что-то где-то сделала не так, что-то не то подумала, что-то не то почувствовала. А время от времени я думаю, что и у окружающих могут возникнуть какие-то соображения, когда они узнают, что у меня рак. Может быть, они подумают, что я гасила свои эмоции или была слишком отчужденной, слишком холодной. Или подумают, что я была слишком покладистой, слишком хорошей, слишком добренькой, чтобы быть искренней. Или что я была слишком самонадеянной, самоуверенной и поэтому заслужила, чтобы это свалилось мне на голову. Со мной все не так плохо, как с той женщиной, которая решила, что она полная неудачница только потому, что заболела раком, но когда меня одолевают эти мысли, я начинаю понимать, что она имела в виду. А ты что об этом думаешь?»

— Черт возьми, малышка, я не знаю, что и думать. А что, если тебе написать список? Попробуй прямо сейчас. Просто запиши все, что, по-твоему, способствовало тому, что у тебя развился рак.

Вот что я написала в ожидании, пока мне принесут овощной суп:

• подавление эмоций, в особенности — раздражения и досады;

• период больших изменений в жизни, стрессы и

• депрессия, через которые я прошла несколько лет назад, когда два месяца почти каждый день плакала;

• слишком критичное отношение к себе;

• слишком много животных жиров в рационе в молодости, а также слишком много кофе;

• беспокойство о своей реальной цели в жизни;

• внутреннее напряжение из-за потребности найти свое призвание, свою миссию;

• чувство одиночества и беспомощности в детстве, изолированности и невозможности высказать свои эмоции;

• многолетнее стремление быть самодостаточной, независимой и контролировать себя;

• неспособность достаточно последовательно идти по духовному пути, например медитировать, с тех пор как это стало моей основной целью в жизни;

• то, что я не встретила Кена раньше.

— Итак, как ты считаешь? Ты так и не сказал.

Кен взглянул на список:

— Знаешь, солнышко, мне очень нравится последний пункт. Хорошо: что думаю я? Я думаю, что у рака десятки разных причин. Как сказала бы Фрэнсис [Воон], у человеческих существ есть физическое, эмоциональное, интеллектуальное, экзистенциальное и духовное измерения, и я бы предположил, что неполадки на каждом из этих уровней и на всех вместе могут сыграть свою роль в появлении болезни. Физические причины: рацион, токсины, радиация, курение, генетическая предрасположенность и так далее. Эмоциональные причины: подавленность, жесткий самоконтроль и чрезмерная независимость. Интеллектуальные: постоянное критическое отношение к себе, постоянный пессимистический взгляд на мир, в особенности депрессия, которая, похоже, сказывается на иммунной системе. Экзистенциальные: чрезмерный страх смерти, который приводит к чрезмерному страху жизни. Духовные: неумение прислушиваться к внутреннему голосу. Может быть, в развитии болезни поучаствовали они все. Проблема в том, что я не знаю, какую долю какому уровню приписать. Дать интеллектуальным или психологическим причинам шестьдесят процентов или два процента? А в этом-то вся суть, правда? В этом-то все и дело. На сегодняшний момент, исходя из того, что я знаю, я бы сказал, что причины рака примерно на тридцать процентов генетические, на 55 процентов — внешние [спиртные напитки, курение, жиры в рационе, грубая пища, токсины, солнечные лучи, электромагнитная радиация и т. д.], а на пятнадцать процентов — все остальные: эмоциональные, интеллектуальные, экзистенциальные, духовные. А это значит, что как минимум на 85 процентов причины физические, вот так мне кажется.

Принесли мой суп.

— Все это могло бы и не иметь особого значения, однако я боюсь, что если я каким-то образом ответственна за свой рак сегодня, то в будущем это может просто повториться. Зачем тогда лечиться, если я снова сделаю то же самое? Я уже почти готова воспринять все это как стечение случайных обстоятельств — может быть, причина в генетической предрасположенности или в том, что в детстве меня лечили рентгеном, или в том, я жила рядом со свалкой токсичных отходов, или еще в чем-нибудь подобном. Теперь я боюсь, что, если я буду подавлять свою волю к жизни, число белых кровяных телец может начать сокращаться. Если у меня в голове прокручиваются сцены на смертном одре, я пугаюсь, что сама добавляю энергию такому исходу, чуть ли не сама создаю его. Я просто не в состоянии выкинуть из головы эту мысль: чем я вызвала все это? Что я сделала не так? Что я хочу сказать сама себе этим раком? Может быть, я почему-то не хочу жить? Достаточно ли у меня сильная воля? Может быть, я каким-то образом себя наказываю?

У меня снова полились слезы, на этот раз — прямо в овощной суп. Кен передвинул свой стул и обнял меня.

— Между прочим, очень хороший суп.

— Не хочу, чтобы ты так переживал из-за меня, — проговорила я наконец.

— Солнышко, пока ты вздыхаешь или плачешь, я не волнуюсь. Вот если ты перестанешь что-нибудь из этого делать, тогда я начну волноваться.

— Мне страшно. В какую сторону мне надо измениться? И надо ли мне вообще меняться? Я хочу, чтобы ты честно сказал мне, что ты думаешь.

— Я не знаю, что стало причиной рака, и я думаю, что никто этого не знает. Люди, которые твердят, что основная причина рака — это подавленные эмоции, низкая самооценка, духовный застой, просто не понимают, о чем они говорят. Нет вообще никаких убедительных оснований для таких выводов; ими, в основном, прикрываются типы, которые хотят тебе что-то продать. Ну а поскольку никто не знает, из-за чего у тебя возник рак, я не знаю, что ты должна изменить, чтобы способствовать излечению. Так что почему бы тебе не попробовать следующее. Что, если относиться к раку как к метафоре и стимулу, призванному помочь тебе изменить в своей жизни то, что ты и так хотела бы изменить. Другими словами, подавление каких-либо эмоций может быть одной из причин рака, а может и не быть — но если ты и так хотела бы перестать подавлять эти эмоции, воспользуйся раком как поводом, как оправданием для этого. Я понимаю, что советы здесь — дело сомнительное, но почему бы тебе не отнестись к раку как к шансу исправить те вещи из твоего списка, которые можно исправить?

Я почувствовала огромное облегчение от этой мысли и стала улыбаться. Кен добавил:

— И не надо пытаться исправить что-либо только потому, что ты думаешь, будто это и есть причина рака, — так ты только усилишь в себе комплекс вины — изменяй в себе только то, что ты в любом случае хотела бы изменить. Тебе не нужен рак для того, чтобы понять, над чем тебе надо работать. Ты и так это знаешь. Так что давай начнем. Начнем все заново. А я тебе помогу. Это будет здорово. Правда. Тебе не кажется, что я превращаюсь в кретина? Можем назвать все это «Забава с раком».

Мы в один голос расхохотались.

Но все это было очень осмысленно, и я ощутила ясность и решимость. В конце концов, не исключено, что в том, что я заболела раком, не было никакой «предопределенности», хотя в прежние времена люди могли воспринимать подобные толкования всерьез. Кроме того, я была не особенно удовлетворена общим медицинским подходом, который, как я чувствовала, склонен сводить все к случайному сочетанию внешних факторов (рацион, наследственность, плохая экологическая ситуация). На определенном уровне такое объяснение вполне адекватно, и оно верно для этого уровня, но для меня этого было недостаточно. Мне хотелось — и требовалось, — чтобы во всем этом были какой-то смысл и какая-то цель. А единственная возможность для меня наверняка добиться этого — это действовать так, «как будто бы» так оно и есть; наполнить это событие смыслом с помощью мыслей и действий.

На тот момент я еще не определилась с курсом лечения, так что прежде всего решила подумать об этом. Я не хотела просто лечить свою болезнь, чтобы потом задвинуть ее в какой-нибудь темный чулан своего сознания в надежде, что мне никогда не придется в него заглянуть или делать что-то с его содержимым. С этого момента рак должен был стать безусловной частью моей жизни, но не просто в плане регулярных проверок или постоянного осознавания того, что возможны рецидивы. Я собиралась использовать его максимально возможным количеством способов. В философском плане — чтобы он заставил меня пристальнее взглянуть на смерть, помог мне приготовиться к смерти, когда пробьет мой час, осознать смысл и предназначение моей жизни. В духовном плане — освежить мой интерес к тому, чтобы найти и следовать такому духовному пути, который бы устроил меня хотя бы в общих чертах, и остановить непрекращающиеся поиски самого совершенного из всех. В психологическом плане — быть добрее и мягче к себе и окружающим, легче давать выход негативным эмоциям, уменьшить стремление защищаться от близости и уходить в себя. В материальном плане — питаться в основном свежими, чисто вымытыми овощами и снова заняться физическими упражнениями. А самое главное — мягче относиться к тому, добиваюсь я всех этих целей или нет.

Мы закончили обед, который позже в шутку назовем «Великое действо с овощным супом, или Забава с раком». Он стал поворотным пунктом в нашем совместном восприятии «смысла» того, что у Трейи рак, и в особенности — в нашем отношении ко всем тем изменениям, которые она впоследствии будет производить в своей жизни, — изменения надо делать не из-за рака, а из-за того, что их надо было сделать, и точка.

— Знаешь, по-моему, ты ее не видишь и не видел. Ее видела только я.

— Она все еще там? — мысль об этом меня тревожила.

— Сейчас я ничего не вижу, но ощущение такое, что она все еще здесь. — Трейя говорила об этом таким тоном, словно фигура смерти на плече возлюбленного — самая заурядная вещь на свете.

— Может быть, ты ее просто ненароком стряхнула?

— Не говори глупостей, — вот и все, что она сказала.

В итоге мы с Трейей разработали собственную концепцию этого недуга и, как станет ясно в дальнейшем, выработали свои теории здоровья и исцеления. Но это в будущем — пока же нам предстояло заняться лечением заболевания, и делать это нужно было как можно скорее.

На прием к Питеру Ричардсу мы пришли позже назначенного времени.

Глава 4

Вопрос баланса

— Это новая процедура, недавно введенная в Европе. Думаю, вам стоит ее попробовать.

Питер Ричардс выглядел подавленным. Он явно симпатизировал Трейе всей душой — как же это тяжело, подумал я, лечить раковых больных. Питер описал возможные варианты: произвести мастэктомию с удалением всех лимфатических узлов; оставить грудь, но удалить лимфатические узлы, а потом лечить грудь электронными имплантатами; произвести частичную мастэктомию (удалить примерно одну четверть грудной ткани) и удалить примерно половину лимфатических узлов, а потом пять-шесть недель подвергать грудь облучению; произвести частичную мастэктомию с удалением всех лимфатических узлов. Трудно было отделаться от ощущения, что мы равнодушно обсуждаем технологию средневековых пыток. «О да, мэм, в железной деве[21] восьмого размера у нас есть кое-что славненькое».

Трейя уже разработала общий план действий. Хотя мы оба были горячими сторонниками альтернативной и холистической медицины, но при внимательном исследовании стало ясно, что ни один из альтернативных методов — в том числе визуализация Симонтона, диета Герсона и методика багамской клиники Бертона — не дает ощутимых результатов против опухолей в четвертой стадии. На них трудно произвести впечатление травяными соками и приятными мыслями. Этих подонков надо забросать бомбами, если ты хочешь получить хоть какой-то шанс, — тут-то и вступает в действие обычная медицина.

Проанализировав как следует все варианты, Трейя решила, что самый осмысленный план действий таков: для начала использовать методы классической медицины, а потом совместить их с полным набором вспомогательных холистических методов. Сторонники холистической медицины, разумеется, не одобряют никаких ортодоксальных методов вроде облучения или химиотерапии; они утверждают, что эти методы наносят серьезный ущерб иммунной системе и из-за этого уменьшают шансы холистического лечения.

В этом есть доля правды, однако в целом ситуация гораздо более тонкая и неоднозначная, чем это кажется приверженцам альтернативной медицины. С одной стороны, правда, что радиация понижает количество белых кровяных телец, одного из передовых отрядов иммунной системы организма. Но, с другой стороны, явление это временное, и это понижение — краткосрочное и незначительное — никак не соотносится с иммунным дефицитом, просто потому что между количеством белых кровяных телец и качеством иммунной защиты нет прямой связи. В частности, люди, которые лечились химиотерапией, в среднем не чаще других страдают от простудных заболеваний, гриппа, общих инфекций или метастатических раковых образований, несмотря на то что содержание белых кровяных телец у них может быть и пониженным. Совершенно не очевидно, что иммунная система этих людей повреждена. Неоспоримый факт состоит в том, что многие из тех, кто прибегает к холистическим методам, умирают, а самое привычное объяснение этому такое: «Надо было обращаться к нам с самого начала».

Трейя решила, что, учитывая современный уровень медицинских знаний, самым правильным курсом лечения будет энергичное сочетание ортодоксальных и альтернативных методов. Что касается первых, то европейские исследования показали, что частичная мастэктомия с последующим облучением дает такие же результаты, что и жуткая радикальная мастэктомия. Все трое — Питер, Трейя и я — были согласны, что частичная мастэктомия — вполне разумное решение. (Трейя не была тщеславна; она выбрала этот вариант не для того, чтобы сохранить большую часть груди, а для того, чтобы оставить большую часть лимфатических узлов.)

Вот так 15 декабря 1983 года мы с Трейей проводили свой медовый месяц в палате номер 203 на втором этаже больницы города Сан-Франциско.

— Что ты делаешь?

— Хочу, чтобы мне принесли раскладушку. Я буду ночевать здесь.

— Тебя не пустят.

Кен закатил глаза, что у него означало: «Ты, должно быть, шутишь».

— Малыш, больница — отвратительно место для больного человека. В больнице водятся такие бактерии, каких во всем остальном мире просто не найдешь. А если бактерии до тебя не доберутся, то больничная еда доберется точно. Я остаюсь. И вообще у нас медовый месяц, и я не собираюсь проводить его без тебя.

Ему принесли раскладушку — такую крохотную, что с нее свешивалась довольно внушительная часть его почти двухметрового тела, — и все это время он жил в моей палате. Перед самой операцией он принес прекрасный букет. Записка гласила: «Второй половине моей души».

К Трейе быстро возвращалась ее всегдашняя уверенность. Ее невероятная природная отвага вновь вышла наружу, и через все последующие испытания она прошла легкой поступью.

11 декабря. Мы все [Питер Ричардс, Трейя и Кен] пришли к одному решению — сегментарная, частичная операция на подмышечной ткани [удаление примерно половины лимфатических узлов] и облучение. Ощущения обнадеживающие. Чувствую себя прекрасно, шутили над всем этим, хорошо провели время. Обед в ресторане «Макс», рождественский шопинг с Кеном. Домой вернулись поздно, сильно устали, зато разделались с большей частью этих вечных хлопот. Не могу выразить, как я люблю Кена; захотелось всех простить и всех объять своей любовью, особенно своих близких.

14 декабря. Первый сеанс иглоукалывания. Вздремнула, завернутая в простыни. В гостинице — ужин с мамой и папой, еще свадебные подарки. Позвонила и позвала Кэти [сестру]. Полежала в обнимку с Кеном.

15 декабря. К девяти в больницу — подготовка к операции — предоперационная — моя палата — двухчасовая задержка. Самочувствие перед операцией — отличное; после нее — тоже; ведет, но не сильно. Проснулась в пять — Кен, папа, мама и Кэти здесь. Кен добыл раскладушку — «для второй половины моей души». Морфин, потом ночь. Ощущения странные: немного ведет, иногда напоминает медитацию. Буквально каждый час будят, чтобы измерить температуру и давление. У меня гипотония, так что Кену приходится просыпаться каждый час и убеждать медсестру, у которой все не получается нащупать пульс, что я жива.

16 декабря. Весь день проспала — медленно прогулялись с Кеном к холлу. Мама, папа, Кэти, Джоан [подруга]. Пришел доктор Р.; удалили двадцать узлов, все результаты отрицательные [в лимфатических узлах не обнаружено раковых клеток; невероятно радостное известие]. Прогулка с Сюзанной. Ночью не могла заснуть; в четыре вызвала медсестру. Морфин и тайленол. Прекрасно, что Кен рядом; я рада, что он настоял.

17 декабря. Звонила разным людям — много читала — заходил доктор Р. — родители и сестра уехали — Кен покупает подарки к Рождеству — чувствую себя хорошо.

18 декабря. Куча посетителей — Кен на посылках — много ходила пешком — читала «Этюд в багровых тонах». Небольшая слабость, отток жидкости продолжается.

19 декабря. Выписка — обед в ресторане «Макс» — шопинг к Рождеству с Кеном — домой. Появилось желание написать обо всем этом подробнее — чувствую себя отлично, уверена в себе — в первый день болезненные ощущения, особенно в тех местах, где были [дренажные] трубки — чувствую себя так хорошо, что иногда боюсь, не слишком ли я оптимистична.

Первый эффект от операции был психологическим: у Трейи появилось время, чтобы начать практически полную переоценку того, что она всегда называла «делом жизни», а точнее — того, каким должно быть это дело. Как она объяснила мне, этот вопрос связан с проблемой противопоставления делания и бытования, что в нашей культуре также подразумевает проблему мужских и женских тендерных ролей. Трейя, по ее словам, всегда больше ценила делание, которое часто (но не обязательно) ассоциируется с мужским началом, и пренебрегала бытованием, которое часто (но не всегда) ассоциируется с женским[22]. Ценности делания — это ценности производства, создания или достижения чего-либо; они зачастую связаны с агрессивностью, соперничеством и иерархичностью; они ориентированы на будущее и основаны на правилах и оценочных суждениях. Делание по природе своей стремится преобразить настоящее во что-то «лучшее».

Я убежден, что ценности и делания, и бытования одинаково важны. Но проблема в том, что, поскольку бытование соотносится с женским началом, Трейя чувствовала, что, придавая сверхценность деланию/мужскому, она фактически подавляет в себе ценности бытования/женского.

Для Трейи это не было предметом праздного любопытства. Я берусь утверждать, что в том или ином виде эта проблема была основной психологической проблемой, прошедшей через всю ее жизнь. Кроме всего прочего, именно из-за этого она поменяла свое имя и из Терри стала Трейей: ей казалось, что Терри — это мужское имя.

Мне стали понятнее многие вещи. Сколько себя помню, я всегда жестко ставила перед собой вопрос: «В чем дело моей жизни?» Думаю, дело в том, что я слишком много значения придавала деланию, а бытованию — слишком мало. Я была стар шей из четырех детей и в детстве всегда хотела быть старшим сыном своего отца. Кроме всего прочего, в то время в Техасе любая мало-мальски значимая работа считалась мужской: именно мужчины делали всю работу, связанную с производством чего-либо. Я принимала мужскую систему ценностей; мне не хотелось становиться «техасской женой», поэтому женские ценности я отбрасывала в сторону и подавляла; каждый раз, когда они пробуждались во мне, я старалась с ними бороться. Полагаю, что я отрицала свою женскую ипостась, свое тело, материнское начало, свою сексуальность и старалась держать равнение на разум, на отца, на логику, на социальные ценности.

Теперь, столкнувшись с раком, я думаю, что этот настойчивый вопрос — каково дело моей жизни? — имеет две стороны.

1. По иронии судьбы (если учесть, что я всегда отвергала возможность самореализации через мужчину) одна из составляющих моего дела — это именно забота о Кене, помощь всеми силами в его работе; параллельно это поиск такого способа заботы и помощи, который не угрожал бы моей независимости, а также это постепенная работа над собой и изживание своих старых страхов: для начала достаточно просто быть его женой, помогать ему, поддерживать дом в порядке, создавать ему хорошие условия для работы (надо бы нанять горничную!), а потом посмотреть, во что это все может перерасти. Но для начала — помогать и поддерживать его — незаметно, как и полагается жене, хотя прежде все мое существо протестовало против такого варианта. Впрочем, моя ситуация совсем не похожа на тот вариант «техасской жены», против которого я бунтовала, да и сама я уже не та, что прежде. Я свято верю, что его работа чрезвычайно важна; она во всех отношениях совершается на том уровне, до которого мне не дотянуться (я ни в коем случае не занимаюсь самоуничижением — я просто хочу быть честной). Ну и, кроме того, речь идет о Кене, в которого я безмерно влюблена. Подозреваю, что я бы не поставила перед собой такой цели, если бы Кен этого от меня захотел, если бы он потребовал, чтобы я стала «хорошей женой». Но он вообще от меня ничего не требовал! Если на то пошло, это он сейчас заботится обо мне, выполняя роль «жены».

2. Другая составляющая, которая складывается прямо сейчас — и соотносится с консультациями и групповыми тренингами, которые я проводила и раньше, — это работа, связанная с раком. Я все сильнее чувствую, что именно мне следует делать. Для начала — написать книгу о своем опыте, включив в нее описания различных теорий исцеления, интервью со специалистами по вопросам взаимоотношений тела и разума, интервью с другими раковыми больными. Потом, может быть, сделать фильм… посмотрим. В любом случае я чувствую, что это становится центральным элементом в моей жизни.

Я вижу, что обе эти составляющие являются формами самоотдачи и «беззаветного служения», способами выйти за пределы своего эго и жить во благо другим людям. Так что оба они напрямую отвечают стремлению всей моей жизни следовать духовному пути. Вот так разрозненные фрагменты сходятся в единое целое!

Я чувствую открытость бытия,
Я ощущаю связь ума и сердца,
Отца и матери, сознания и тела,
Моей мужской и женской половинки.
Во мне живут ученый и художник,
Один — писатель, а другой — поэт.
Ответственная дочь и старшая сестра,
Идущая отцовскими стопами,
Искательница приключений,
Исследователь и беззаботный мистик —
Все здесь во мне соединилось…

Это ни в коем случае не было окончательным ответом на поиски Трейей своего призвания, настоящего «дела жизни», но это было началом. Я чувствовал, что в ней происходит переворот, своего рода внутреннее исцеление, обретение внутренней целостности и баланса.

В конце концов мы пришли к тому, чтобы называть поиск своего дела поиском «даймона»[23] — в древнегреческой мифологии это слово обозначает «бога внутри», нашу внутреннюю божественность, нашего ангела-хранителя или духа-наставника, известного также под именами «гений» или «джин». Считается также, что понятия «гений» или «даймон» синонимичны понятиям «судьба» или «фортуна». Трейя пока не нашла свою судьбу, своего гения, свое предназначение, своего даймона — по крайней мере, в окончательном виде. Мне выпало стать частью ее судьбы, но не основным ее центром, как думала Трейя, — я стал скорее катализатором. На самом деле ее даймоном была ее собственная высшая Самость, которая должна была вскоре проявиться — но не в работе, а в искусстве.

Что касается меня, то я точно знал, чем хочу заниматься; знал, почему я этого хочу; знал, каково мое предназначение и что мне предстоит осуществить в жизни. Я реализую свою высшую Самость, когда пишу, — относительно этого у меня не было никаких сомнений или колебаний. Лишь только я написал два абзаца своей первой книги — мне тогда было двадцать три года, — как сразу понял: здесь мое место, я нашел себя, нашел свою цель в жизни, обрел своего даймона. С той поры у меня не возникало никаких сомнений в этом.

Но с даймоном связана одна странная и страшная вещь: если ты к нему прислушиваешься и следуешь его голосу, он действительно становится твоим духом-наставником; если Бог живет внутри тебя, твой гений будет делать свою работу. Однако если ты не внемлешь ему, то даймон превращается в демона, злого духа: божественная энергия и талант вырождаются, превращаясь в саморазрушительные импульсы. Между прочим, христианские мистики утверждают, что пламень ада — это ангелы, отвергнувшие любовь Бога и превратившиеся в демонов.

Меня несколько смутило, когда Кен и Дженис [подруга] стали рассуждать, как они похожи в том, что им становится плохо, если они не работают. Кену, когда он не работает, приходится выпивать или расслабляться каким-то другим способом; Дженис говорит, что уходит в работу, чтобы избавиться от суицидальных мыслей. По-моему, здесь совершенно разные мотивации: Кена заставляет работать его даймон, нуждающийся в реализации, а Дженис вынуждена работать, чтобы избавиться от своего демона. Впрочем, совершенно ясно, какую связь здесь усматривает Кен; так что мне скорее не по себе из-за своих собственных сомнений в том, чем я сейчас занимаюсь. Все та же старая история: я не хочу работать по принуждению внутреннего демона (случай Дженис), но я еще не нашла своего даймона, который вдохновлял бы меня на любимую работу (случай Кена). Иногда мне кажется, что моя настоящая проблема вот в чем: я просто не верю в свои силы, в то, что смогу сделать что-то достойное, — мне не дает покоя мысль, что другие справятся с тем же самым гораздо лучше меня; и, может быть, только годам к пятидесяти, когда опыт прожитых лет заставит меня реалистичней смотреть на вещи и исправит мою заниженную самооценку, я пойму, что это и в самом деле было в моих силах. А иногда я думаю, что мне надо прекратить гоняться за своим даймоном хотя бы на некоторое время, чтобы дать ему возможность самому проявиться и дать о себе знать. Я хочу заполучить цветущее растение немедленно, и у меня не хватает терпения вырастить несколько побегов и решить, какой из них я выберу (или он выберет меня).

Мне нужно научиться считывать информацию в глубинах своего существа, найти своего «наставника», своего даймона. Я не хочу жить без веры в высшую силу, даже если это всего лишь сила эволюции! Поэтому я не могу допустить, чтобы мои негативные эмоции [связанные с раком] заслонили в моем сознании мистический опыт и его способность менять человеческую жизнь во всех отношениях. Я не могу допустить, чтобы раздражение разъело во мне ощущение сакральности и высшего смысла в жизни; наоборот, оно должно усилить мою потребность в постижении этого смысла. Даже гнев может быть инструментом, с помощью которого Бог или эволюционный процесс проявляют и реализуют себя. Мне все еще важно понять, как люди меняются, как они находят смысл и цель своей жизни. Я отчетливо ощущаю потребность в том, чтобы найти свое дело, какое-то прочное основание для несколько размытой работы в Финдхорне и Виндстарз. Я чувствую, что мое дело, — связанное с Кеном и раком, — важная часть этого основания. Но мне надо найти в самой себе что-то вроде писательства Кена, архитектуры Стивена, танцев Кэти. Я ощущаю в себе [говоря словами Харидаса Чаудхури[24]] «потребность в самосозидании и творческой реализации», «волю к саморазвертыванию».

Чтобы продолжать идти по этому пути, мне нужно научиться взаимодействовать с глубинной частью своей души, обрести внутренний принцип непрерывного личностного роста. Иными словами, как можно ближе подойти к Богу внутри меня, понимать и слушаться которого — то же самое, что уметь слышать Божий глас и следовать ему. Уйти внутрь, вступить в контакт с самой глубокой, истинной частью себя… снабдить ее энергией, принять ее как внутреннего Бога… и найти в себе волю следовать этому внутреннему направлению… это возможность испытать его истину, веру и смелость — смелость следовать ему даже тогда, когда это противоречит требованиям здравого смысла или условностям нашей жизни. Вот в чем теперь моя задача…

В надвигающемся кошмаре, который предстояло пережить нам с Трейей, ее мучения заключались еще и в том, что она пока не нашла своего даймона, а мои — в том, что, имея своего, я наблюдал, как он ускользает от меня. Мои ангелы превратились в демонов, и я был близок к гибели в этой особой версии персонального ада.

Мы провели Рождество в Лоредо с семьей (перед этим ненадолго заехав в центр Андерсона в Хьюстоне), а потом вернулись в Мьюир-Бич, чтобы Трейя начала проходить облучение у доктора Симеона Кэнтрила (друзья называли его Симом). Сим был прекрасным профессионалом и славным человеком, пережившим потерю жены, которая умерла от рака; однако его интеллектуальная глубина порой проявлялась в виде холодности и даже жесткости общения с другими людьми. Это впечатление, хоть и было обманчивым, все-таки отпугивало. Как бы там ни было, в придачу к первоклассной рентгенотерапии Трейя получила возможность отточить свою настойчивость в общении с докторами — это искусство она позже довела до совершенства.

Они не протягивают руку помощи. Надо настаивать, задавать вопросы, снова настаивать и, самое главное, не испытывать неловкости. В особенности не надо реагировать, когда они делают вид, что страшно заняты, что их время настолько ценно, что они и на вопросы ответить не могут. На кону стоит твоя жизнь. Задавай вопросы.

Настойчивость Трейи была проявлением ее стремления взять все под контроль, которое во время болезни становилось в ней все сильнее и сильнее. За те пять с половиной недель, что Трейя каждый день проходила процедуры облучения — сами по себе безболезненные, с единственными побочными эффектами в виде небольшой, но постепенно накапливающейся усталости и проявляющимися время от времени простудными симптомами — Трейя начала приводить в действие главный план: менять в своей жизни то, что и без того нуждалось в переменах.

Сегодня начались процедуры облучения. Четкость и регулярность этого процесса меня воодушевляют: они проходят ежедневно и помогают мне быть дисциплинированной и в других областях. Я стала каждый день помногу ходить пешком. Чувствую, что мне нужен какой-то проект, чтобы сосредотачиваться на нем во время прогулок: моя энергия должна выплескиваться вовне, а не обращаться на меня саму, поэтому я работаю над книгой о раке. Кен обеспечивает мне лечение мегавитаминами — в конце концов, по специальности он биохимик! Он закупает огромными партиями пятьдесят с лишним ингредиентов, перемешивает их в раковине на кухне и при этом смешно изображает сумасшедшего ученого. Плюс ко всему он взял на себя большую часть готовки и стал, таким образом, еще и моим диетологом. Он виртуозный кулинар! А его неофициальная работа — все время меня смешить. Вчера, вернувшись домой, я спросила у него, как дела. «Ужасный день, — ответил он. — Разбил машину, сжег ужин, поколотил жену. Ах черт, забыл поколотить жену…» — и стал гоняться за мной вокруг кухонного стола.

Помимо медитации, физических упражнений, акупунктуры, витаминов, диеты и своей книги я начала заниматься визуализацией, хожу на прием к двум врачам-холистам и с большей энергией занимаюсь своим дневником. Ведение этого дневника — часть лечения. Единственное, о чем я жалею, — это то, что раньше мне было лень всем этим заниматься, я ела что придется, не медитировала, не делала зарядку, позволяла, чтобы все вокруг было уныло, валилось из рук.

Теперь я чувствую, что взяла ситуацию под свой контроль, задаю вопросы, несу за все ответственность. Всего через пару дней боль [после операции] прошла — есть ли здесь причинно-следственная связь? Очень важно чувствовать, что я могу чем-то помочь себе, улучшить свое состояние, а не просто передаю себя в руки врачей.

Читаю «Исцеляющее сердце» [Нормана] Кузенса (Cousins, «The Healing Heart»)[25] — он пишет, что никогда не впадал в депрессию, всегда был сосредоточен на том, что нужно сделать, чтобы выздороветь. Это замечательно, но справиться с депрессией я не могу — думаю, отчасти из-за той неопределенности, которая связана с причинами, вызвавшими рак. С сердечными заболеваниями все намного яснее: это стрессы и неправильное питание. Но я знаю, что хочу изменить, и сосредоточена на этом! Пока я читаю, думаю, работаю над этим, мой дух остается бодрым. А когда я чувствую себя жертвой, оставляю все на волю врачей или хочу, чтобы за меня все делал Кен, у меня начинается депрессия. Вывод: главное — воля к жизни.

Каким бы важным ни было это стремление взять все под свой контроль, оно было лишь одной из частей уравнения. Надо не только научиться контролировать все и брать на себя ответственность, но еще и понимать, когда и как нужно отпускать вожжи, сдаваться, плыть по течению, не сопротивляясь и не борясь. Две эти противоположности — стремление все контролировать и желание оставить все как есть — еще одно проявление уже знакомой нам пары делания-бытования — этой изначальной полярности инь и ян, которая проявляется в тысяче различных форм, оставаясь вечно неисчерпаемой. Неверно утверждать, что одно лучше другого, что бытование лучше, чем делание, — это вопрос нахождения верного баланса, той природной гармонии между инь и ян, которую в Древнем Китае называли Дао. Поиск этого баланса — между деланием и бытованием, между сдерживанием и отпусканием, сопротивлением и открытостью, борьбой и сдачей, своеволием и смирением — стал основной проблемой в противоборстве Трейи с раком (впрочем, как и вообще основной ее психологической проблемой). Мы оба вновь и вновь возвращались к вопросу о балансе, и всякий раз — с новой стороны.

Баланс между волей к жизни и готовностью принять смерть. Необходимо и то и другое. Мне надо научиться этому балансу. Я чувствую, что уже готова принять смерть, однако меня беспокоит, что я не боюсь умереть, — не значит ли это, что я хочу умереть? Но я не желаю смерти — я всего лишь не боюсь ее. Я не хочу оставлять Кена! Поэтому я собираюсь бороться!

Но одновременно я поняла, пообщавшись некоторое время с Джерри Ямпольски [автором нескольких книг, написанных на основе «Курса чудес»; самая примечательная из них — «Любовь как избавление от страха» (Jampolsky, «Love Is Letting Go of Fear»)], что мне надо научиться принимать мир таким, как есть: как говорит Джерри, «примешь мир — примешь Бога». Он заставил меня серьезно пересмотреть мою систему ценностей. Вместе того чтобы стараться изменить себя и окружающих, попробую прощать — прощать себя, прощать всех остальных. А если я не смогу простить кого-то (если это не позволяет мне мое эго), тогда попросить, чтобы его простил Святой Дух внутри себя. Это то же самое, что попросить свое высшее Я простить и меня саму, и других. «Бог есть Любовь, в которой я прощаю», — сказано в «Курсе чудес».

Простить себя — значит принять себя. Вот так! Это значит — прощай недовольство собой, мой старый приятель. Мой спутник-скорпион. Когда я пытаюсь визуализировать то, что мешает мне правильно воспринимать себя, то над всем остальным, как основа для всего остального, возникает фигура скорпиона с изогнутым, закинутым за спину хвостом. Он готов ужалить самого себя. Это оно, мое недовольство собой, постоянно пригибает меня к земле и заставляет чувствовать себя нелюбимой, это основа всех прочих моих проблем; досада на себя, не позволяющая мне видеть свет и чудеса, которые только в этом свете и видны. Хмммм… Проблема серьезная. Сейчас с этим лучше, чем раньше, но все-таки проблема серьезная. Когда я думаю об этом, то ощущаю в желудке кисловатый привкус. Словно я сама поднесла себе яд и проглотила его.

У меня была привычка записывать то хорошее, что говорят обо мне люди, потому что я не могла искренне поверить, что кто-то действительно может обо мне так думать. Кажется, иногда мне трудно было поверить, что кто-то по-настоящему может меня любить: как будто была какая-то пропасть между тем, что я знала о себе — что я хороший человек, что людям нравится быть со мной рядом, что я неглупа, хороша собой и так далее, — и тем, что иногда я никак не могла взять в толк, за что меня можно по-настоящему полюбить (особенно это касалось мужчин).

Не то чтобы у Трейи не было «достижений», «заслуг» — разумеется, они были. Она с отличием окончила колледж Маунт Холиоук, преподавала английскую литературу до того, как вернулась в Бостонский университет, участвовала в основании Виндстара и три года проработала там директором по учебным вопросам; получила магистерскую степень по психологическому консультированию, работала в программе молодежного обмена между США и СССР. И ее «послужной список», как она его называла, в будущем вырастет до внушительных размеров: помимо всего прочего, одни только ее записки о раке станут известны примерно миллиону человек во всем мире.

Но все-таки — и особенно в то время — Трейя не умела как следует признавать или ценить аспект своего бытования, она искренне не могла понять, почему она так нравится людям, почему они ее так любят, так хотят быть рядом с ней. А привлекательной ее делала именно ее удивительная натура, а не какие-то «послужные списки», какими бы важными они ни казались, — и именно этого Трейя не замечала, недооценивала.

Были периоды, когда она совершенно искренне изумлялась тому факту, что я в нее влюбился, — и это заставляло изумиться уже меня. За первый год у нас десятки раз прокручивался один и тот же диалог: «Ты не понимаешь, почему я тебя люблю? Ты что, шутишь, что ли? Ты правда серьезно? Я люблю тебя всей душой, солнышко, и ты это знаешь. Я здесь, с тобой, двадцать четыре часа в сутки, потому что я без ума от тебя! Значит, ты считаешь, что если ты не нашла своего главного призвания — ты никудышный человек, да? Да ты его найдешь, нет никаких сомнений, но тем временем ты совершенно не замечаешь того, что ты есть, существуешь — со своей личностью, со своей энергией. Ты правда не шутишь? Люди в тебя без памяти влюбляются, ты ведь это знаешь. Я никогда не видел, чтобы у кого-нибудь было так много искренних и преданных друзей, как у тебя. Мы все тебя любим за то, что ты есть, а не за то, что ты сделала».

Медленно, но верно я стала принимать эту мысль. Джерри объяснял мне то же самое: «Ты достойна любви за то, что ты есть, и тебе не надо здесь ничего добавлять. Если ты не можешь выдумать никакой причины, по которой тебя можно было бы любить, подумай вот о чем: ты — Божье создание, ты такая, какой тебя сотворил Господь». И я могу ощутить, что сейчас — в настоящий момент — я достойна любви, но как только начинаю думать о прошлом или будущем, то все-таки чувствую, что мне надо что-то сделать.

С Кеном для меня все по-прежнему в новинку. Я абсолютно ему доверяю, но все-таки внутри меня еще живет маленькая девочка, которая боится, что когда-нибудь его не будет рядом. И я не знаю, как мне успокоить эту девочку, как заполнить эту пустоту в сердце. Может быть, лишь время разубедит ее — когда Кен год за годом будет рядом, — или эту пустоту никогда не заполнить? Он просто фантастический и пора бы мне уже это принять! Когда я спрашиваю, будет ли он со мной, он всегда отвечает: «Черт, малышка, да не знаю я — спроси меня лет через двадцать». У меня есть Кен — какое же еще мне нужно доказательство того, что Бог меня любит?

Я боюсь зависимости, боюсь полагаться на кого-то другого, я хочу все в жизни делать сама: я не желаю, чтобы кто-то другой делал для меня что-либо, и, как следствие, боюсь положиться на другого, а потом разочароваться. Прошлой ночью мне приснилось, что надвигается землетрясение и я со всеми остальными готовлюсь к этому. Но в последний момент я начинаю сомневаться, хорошо ли я подготовилась (достаточно ли у меня еды и т. д.), и спрашиваю у какой-то женщины, можно ли мне пойти с ней в ее убежище. Такое вот чувство: сначала пытаюсь все сделать сама, а потом прошу помощи у других.

Благодаря Джерри я, кажется, сделала шаг вперед: появилось ощущение, что я не должна сама за все отвечать! Не надо все время что-то делать — можно и просто быть. Поэтому я даю внутреннее согласие на облучение, я больше ему не сопротивляюсь. Занимаясь визуализацией, я представляю себе, как восстанавливается здоровая ткань. Изначально я сопротивлялась облучению — как отказывалась принять и многое другое. Теперь все иначе: примешь мир — примешь Бога.

Весь этот опыт [раковой болезни и процедур облучения] оказался приглашением жить более насыщенной и менее беспокойной жизнью. Кажется, это еще и приглашение к тому, чтобы быть добрее к себе, избавиться от вечного скорпиона самобичевания и «нелюбимости». Скажу совсем просто: сейчас я живу легче.

Для нас обоих урок был предельно прост, хотя осуществить его и было нелегко: надо найти равновесие между бытованием и деланием, равновесие между принятием себя таким, как ты есть, и решительным преобразованием тех черт, которые требуют улучшения. Быть — значит принимать мир и принимать Бога, верить, доверять, прощать. Делать — значит брать на себя ответственность за то и только за то, что можно изменить, а потом работать над этими изменениями, насколько хватит сил. Проверенная временем мудрость таится в простой и глубокой молитве.

Господи, дай мне смирение,

чтобы принять то, что нельзя изменить;

силу, чтобы изменить то, что я могу изменить;

и мудрость, чтобы отличить одно от другого.

Лето мы с Трейей провели в Аспене. В разное время Трейя жила там в общей сложности десять лет; во многих отношениях она считала этот город своим домом. Оставив Финдхорн, Трейя вернулась в Аспен, где вместе с Джоном Денвером, Томасом Крамом, Стивеном Конжером и некоторыми другими участвовала в создании Виндстара (который стал любимым местом Баки Фуллера[26]). Кроме того, она стала членом совета Института Роки Маунтин[27], который возглавляли ее друзья Амори и Хантер Лавинзы, — его обычно называют крупнейшим интеллектуальным центром по проблемам альтернативной энергии. В Аспене у нее было много хороших друзей — Стюарт Мейс (он работал техническим консультантом на съемках «Юкона, сержанта королевской полиции»[28]; лучшая подруга Линда Конжер, Кэти Крам, Энни Денвер, Брюс Гордон, отец Майкл Абдо (тот самый, который венчал нас) и отец Томас Китинг, настоятель Цистерцианского монастыря в Олд Сноумасс[29]. Благодаря этим друзьям и центрам, а также потрясающей красоте тропинок и холмов — и вопреки беспокойным туристам-толстосумам, которые уже тогда стали просачиваться в Аспен, — Трейя и считала этот город своим домом.

Какое это было прекрасное лето! У Трейи было множество удивительных друзей, и я сразу же полюбил их всех. Признаюсь честно: не знаю никого, кто умел бы так же вызывать в людях любовь и преданность; энергия и сила личности, которые Трейя буквально излучала, привлекали в ней и мужчин и женщин, как к прекрасной сирене. Людям нравилось просто быть с ней рядом, находиться там же, где она, и она всегда отвечала взаимностью, никогда не отворачивалась.

Я, разумеется, писал книгу. Она называлась «Трансформации сознания: Созерцательный и конвенциональный подходы к развитию личности». Я писал ее в соавторстве в Джеком Энглером и Даниэлем П. Брауном, двумя гарвардскими профессорами, специализировавшимися на восточных и западных психологических учениях. Суть книги состояла в следующем: если мы возьмем различные психологические модели, разработанные в западной науке (фрейдизм, когнитивную психологию, лингвистическую психологию, психологию объектных отношений и т. д.), и соединим их с духовными моделями Востока (и западных мистиков), то в итоге получим полноценную шкалу человеческого развития — модель, которая отслеживает путь человека от телесного к интеллектуальному, а потом — душевному и духовному. Более того, имея в своем распоряжении такую карту личностного развития, мы довольно легко сможем с точностью диагностировать различные типы развивающихся «неврозов», а следовательно, выбрать более верный способ медицинского или терапевтического вмешательства, наиболее эффективный для каждого конкретного случая. В «Нью-Йорк тайме» про книгу написали, что это «на сегодняшний момент самый значительный и искусный синтез психологических учений Востока и Запада».

Что же касается нас с Трейей, то наше любимое занятие по-прежнему было очень простым: сидеть на диване обнявшись и чувствовать танцующую энергию в своих телах. Часто мы переносились за пределы своего физического существования в то место, где смерти нет, а сияет одна лишь любовь, где души соединены навечно, а небесные сферы загораются от одного объятия, — самый простой способ со всей очевидностью осознать, что Бог воплощается в двуруком существе для того, чтобы любить.

Для меня это означало одну дилемму: чем больше я любил Трейю, тем больше меня беспокоила и пугала мысль о ее смерти. Это постоянно напоминало мне об одном из основных принципов буддизма (и мистицизма в целом): ничто не вечно, все проходит, ничто не остается навсегда. Только Единое существует вечно — все отдельные части обречены на смерть и гниение. В медитативном или мистическом свидетельствовании, вне плена индивидуального существования ты можешь почувствовать вкус Единого и избежать судьбы отдельной части, освободиться от страданий и страха смерти. Но я не мог долго удерживать это свидетельствование в своей медитации — все-таки я был новичком в мистических практиках. И хотя для нас с Трейей порой было достаточно единственного объятия, чтобы соприкоснуться с Единым, это ощущение тоже стало увядать, словно наши души не достигли нужной высоты, чтобы вместить его огромность.

И я возвращался в обычный раздробленный мир, где Кен и Трейя не были одним целым, существующим вне времени, а где одна часть — Кен — любила другую часть — Трейю, — и эта вторая часть могла умереть. Мысль, что я могу ее потерять, была невыносима. Единственным выходом для меня было оставаться в осознавании непостоянства, когда любишь что-то именно потому, что оно не вечно. Я медленно начинал понимать, что любовь означает не жажду удержать, как я всегда считал, а скорее готовность отпустить.

Именно этим летом, прекрасным во всех остальных смыслах, мы с Трейей столкнулись с еще одним кошмаром раковых больных. Если я, проснувшись утром, почувствую, что у меня болит голова, ноют суставы или саднит горло, я, скорее всего, просто встряхнусь и начну свой обычный день. Если же с этими симптомами просыпается раковый больной, для него они могут означать опухоль мозга, метастазы в суставах, рак горла. Каждая легкая судорога или болезненное ощущение приобретает пугающие, зловещие масштабы. Неделями, месяцами, даже годами после твоего первого столкновения с раком реакции твоего тела устраивают настоящую эмоциональную пытку, вроде китайской пытки водой.

К концу лета в Аспене эта изощренная пытка довела до изнеможения нас обоих — особенно, конечно же, Трейю.

В течение какого-то времени я чувствовала себя плохо, поздно вставала — иногда в двенадцать и ни разу раньше девяти; и забеспокоилась. Что все это значит? Может быть, вернулся рак? Потом начинал звучать голос разума: не глупи, ты все преувеличиваешь. Ты превратилась в истеричку. Подожди немного: вернешься в Калифорнию, тебе сделают анализ крови. Может быть, у тебя просто депрессия, и сейчас не нужно предпринимать никакие экстренные меры.

Но довольно давно я пообещала себе прислушиваться к своим ощущениям. Даже если большую часть времени я буду сама себя запугивать криками «Волки! Волки!», я хочу быть уверена, что не пропущу настоящего «волка», настоящие симптомы, считая, что это просто истерика. Может быть, я и правда все преувеличиваю, но, с другой стороны, чем раньше обнаружится, что происходит что-то по-настоящему серьезное, тем лучше. Поэтому я позвонила своему врачу в Аспене.

Когда я заходила в здание, на глаза навернулись слезы. Странная смесь страха, чувства жалости к себе и элементарной потребности выплакаться. Беспокойство из-за возможного рецидива, страх, что я больше не буду с Кеном, жестокая необходимость по-новому взглянуть на жизнь и смерть… все это накапливается, и слезы часто становятся лучшим способом снять напряжение. Это как проткнуть мозоль иголкой, чтобы она скорее зажила, Оказавшись у кабинета врача, я сообщила медсестре, зачем пришла. И все это время я была готова вот-вот расплакаться по-настоящему. Я вспомнила, что раньше всегда хорошо владела собой. Но эта способность испарилась. Никогда бы не подумала, что, когда она мне действительно понадобится, я не смогу себя сдержать. Когда медсестра вышла, я схватила салфетку, уткнулась в журнал и стала бороться со своими мыслями, а слезы медленно текли у меня из глаз. Что ж, плакать так плакать, решила я. Может быть, это и к лучшему. Интересно, почему я до сих пор стесняюсь своих слез?

Зашел мой врач, доктор Уайткомб. Это чудесный мужчина, и я всегда полностью ему доверяла и как человеку, и как врачу. Он убедил меня, что моя изможденность вполне объясняется травмой, которую иммунная система получила от общего наркоза и облучения, а также сенной лихорадкой и аллергией, от которых я страдаю каждый раз, когда провожу лето в Колорадо. Кроме того, он проконсультировал меня — и мне стоило бы слушать такие лекции примерно раз в год — относительно моей диеты. Есть только овощи, фрукты и цельные зерна; удостовериться, что все достаточно хорошо вымыто, чтобы удалить пестициды; не пить хлорированную воду; не есть мяса из-за гормонов и антибиотиков, которыми пичкают животных, но при этом неплохо почаще есть белую рыбу; снова заняться физическими упражнениями. Принимать как можно больше витамина С — но так, чтобы не спровоцировать аллергию. Не принимать без крайней нужды антигистамины: они только подавляют симптомы. Быть осторожней с витаминами на основе дрожжей, особенно витамин В, потому что аллергики обычно реагируют на дрожжи. Принимать гипоаллергенные витамины. Пить ацидофилин.

Были и другие советы. Я плакала. Я понимала, что это нормально, он глубоко проникся тем, через что мне пришлось пройти, и тем, что, может быть, мне еще предстоит. Я чувствовала: меня понимают. И когда я вышла от него, вооруженная своими гипоаллергенными витаминами, то почувствовала себя гораздо лучше. Безусловно, работа врачей в большой степени состоит в том, чтобы оказывать эмоциональную и психологическую помощь.

Одна из книг Кена тоже оказала на меня удивительное целительное воздействие. Читая «Ввысь из Эдема» («Up from Eden»), я лучше поняла, как и почему люди подавляют мысль о смерти, прячутся от нее. Кен проследил четыре основные исторические эпохи — архаическую, магическую, мифологическую и научную — и показал, как на каждом этапе человеческие существа стараются избежать смерти, создавая «символы бессмертия». Явление, которое мы больше всего загоняем вглубь, — это не секс, а смерть. Смерть — вот последнее и величайшее табу. Взглянув на поистине бесчисленные способы, с помощью которых род людской пытается отрицать смерть, подавлять, избегать ее, я смогла посмотреть на смерть более открытым взглядом и перестать отталкивать мысль о ней. Более того, главная мысль Кена состояла вот в чем: чтобы вообще был возможен какой-то духовный рост, необходимо примириться со смертью, признать ее. Надо умереть в качестве своего эго, чтобы пробудиться в качестве Духа. Смысл книги в том, что отрицание смерти есть отрицание Бога.

Прекрасно помню свои чувства, когда я только узнала, что у меня рак груди. Я думала: что ж, если мне суждено умереть — значит, я умру. Все равно рано или поздно это случится. Я не очень боялась самой смерти, хотя меня страшила перспектива медленного и мучительного умирания. Я чувствовала в себе готовность, даже решимость все принять; к этому примешивался страх неизвестности и шок от страшного открытия. Однако основным чувством было: чему быть — того не миновать.

Но потом это ощущение стало меняться. Я много читала, разговаривала с другими людьми, и мне стало казаться, что готовность все принять таит в себе опасность. Мне стало страшно: что если я навлеку на себя раннюю смерть тем, что недостаточно сильно хочу жить? Я пришла к выводу, что мне надо сделать выбор в пользу жизни, выбор ясный и отчетливый, надо заставить себя сделать этот выбор — я хочу жить.

Это хорошо сработало. Как следствие, было быстро принято решение о необходимости перемен. Но и беспокойство возросло тоже. Самый яркий знак этого беспокойства — моя реакция на случайные недомогания, которые бывают у всех нас. «А вдруг это рецидив? — думала я. — Ох, надо бы позвонить врачу». И так далее, и тому подобное. Не очень-то радостно жить так все время. Но все последние месяцы беспокойство так незаметно прокрадывалось в меня, что я одновременно и замечала и не замечала его.

Книга «Ввысь из Эдема» разорвала последнюю завесу самообмана относительно того, что я с собой делаю, помогла понять, что именно я делаю и почему. Развитие нашей культуры привело к тому, что сейчас смерть переживается острее, чем раньше. Мы придумываем все более и более эффективные и изощренные способы отрицания смерти, отрицания ее неизбежности и необходимости. Философы-экзистенциалисты разными способами показали, как отрицание смерти приводит к менее активной жизни. В самом деле: получается, что мы одновременно отрицаем и жизнь, ведь жизнь и смерть идут рука об руку. Если я боюсь смерти, то и в жизни становлюсь чрезмерно осторожной и предусмотрительной: как бы со мной не случилось чего-нибудь. И получается, что чем больше я боюсь смерти, тем больше я боюсь жизни, тем моя жизнь становится скуднее.

И я поняла, что начала все глубже и глубже проникаться страхом смерти. Вот почему я стала беспокоиться из-за своих симптомов. Я не замечала, что оборотная сторона воли к жизни, ее неизбежная теневая сторона — это страх перед потерей жизни, страх смерти. Цепляясь за жизнь, ты боишься ее утратить.

И вот теперь я стараюсь чуть меньше держаться за все то, что у меня есть. Крепко цепляясь за жизнь, я начинаю мыслить в категориях «либо-либо»: либо [я хочу жить — либо я умру. Если я ослаблю хватку, то смогу мыслить в категориях «и то — и то»: я хочу жить и одновременно готова уйти, когда придет время.

Это новое чувство, и я к нему еще как следует не привыкла. Меня все еще охватывает беспокойство, если я устаю или у меня начинают болеть глаза. Но я чувствую, что в большей степени готова все принять, готова смириться с тем, что меня ждет. Теперь мне стало легче просто фиксировать симптомы, чтобы потом в удобное время показаться врачу, — до этого у меня было что-то вроде зависимости от симптомов, и я очень беспокоилась из-за них до того, как пойти к врачу.

Приходится балансировать на лезвии бритвы: стараться, прилагать усилия, концентрироваться, быть собранной и в то же время быть готовой все принять, хранить спокойствие, просто быть. Взад и вперед, взад и вперед. Я знаю, что баланс нарушается — а так бывает чаще всего, — если прилагаю слишком много усилий или впадаю в апатию. И свое беспокойство я рассматриваю как знак того, что баланс нарушен, что я слишком крепко цепляюсь за жизнь. Баланс между волей к жизни и принятием всего, что должно случиться. Хитрое искусство. Но так я чувствую себя намного лучше. Все предельно просто: чувство беспокойства — дрянное чувство.

Это означало также, что «план действий по исцелению» стал у Трейи чуть менее строгим. Она продолжала работать над собой (и демонстрировала внутреннюю дисциплинированность, которая изумляла окружающих), но все-таки, повинуясь сознательному выбору, стала относиться ко всему чуть более спокойно, чуть менее напряженно.

Ужин с Натаниэлем Брэнденом[30] и его женой Деверc. Натаниэль — старый друг Кена; мне очень нравятся и он, и его жена. Он спросил меня, занималась ли я визуализацией, я ответила: да, когда проходила процедуры облучения. Сказала, что на том этапе мне казалось полезным представлять себе, как лучи убивают зараженные клетки, а здоровые клетки быстро восстанавливаются; благодаря этому возникало ощущение, что я как-то участвую в процессе, что я хотя бы отчасти контролирую происходящее. Но через какое-то время я прекратила это занятие, потому что решила, что так я продолжаю постулировать наличие врага: ведь нужно представлять себе, как подвергаются атаке раковые клетки, а я не видела смысла в том, чтобы в принципе визуализировать раковые клетки. Единственное полезное дело, которое я могла бы сделать, — это представлять себе, как продолжают восстанавливаться клетки грудной ткани. И тогда, и сейчас я рисую картину иммунной системы — активной и стоящей на страже. Но если я занимаюсь этим слишком напряженно, охваченная чем-то вроде испуга, — значит, я просто поддаюсь страху смерти.

Еще Натаниэль заметил, что отрицательной стороной симонтоновской[31] методики может стать то, что пациент начнет винить себя. Если я могу себя излечить, значит, именно я сделал так, что заболел. Гораздо лучше в этом отношении взгляд Кена: при возникновении болезни психологические факторы важны, скажем, процентов на десять-двадцать (в зависимости от вида болезни), но при выздоровлении роль этих факторов выше — скажем, процентов сорок.

Натаниэль и Кен затеяли свой давний дружеский спор. Полагаю, что ни один из них никогда не уступит. Натаниэль: «Я уверен, что ты самый разумный автор из тех, кто пишет о мистицизме, но все-таки ты противоречишь сам себе. Ты говоришь, что суть мистицизма в том, чтобы стать частью Единого. Но если я превращусь в часть Единого, то для меня как для личности не останется никакой мотивации. Мне останется только влиться в это Единое и умереть. Человеческие существа являются индивидуумами, а не какими-то аморфными единствами, и если я успешно стану единым со всем, у меня не останется причин даже принимать пищу, не говоря уж обо всем остальном».

Кен: «Единое и единичное друг друга не исключают. Мистикам, как и остальным, бывает больно, весело, радостно, они чувствуют голод. Быть частью чего-то большего вовсе не означает исчезновение этой части в едином — просто часть находит основу и смысл в объединении с другими частями. Ты индивидуален, но при этом ты осознаешь себя элементом определенной общности — семьи, а она является элементом другой общности — социума. Ты и так это чувствуешь, ты и так ощущаешь себя частью нескольких общностей, и эти общности — например, твоя жизнь с Девере — делают твою жизнь более значительной и ценной. Так что никакого противоречия здесь нет. Если я говорю, что ты являешься частью чего-то большего, это не означает, что у тебя отвалятся руки».

И так далее.

По дороге домой я снова напомнила Кену, как он говорил мне нежности, которые я так люблю. Он сказал, что у него в запасе еще десятки нежных слов, но он будет говорить их мне один раз в какое-то время, раз в год. Я стала требовать, чтобы он говорил их хотя бы раз в полгода, — ну давай, милый. Оказывается, для него это один из способов меня удержать… он считает, что мне захочется услышать его слова, и это станет еще одним маленьким стимулом для меня, чтобы я жила подольше и не оставляла его. Он говорит, что не знает, что будет делать, если лишится меня. Напомнил мне про то, что говорил раньше: если я умру, он разыщет меня в бардо[32]. Он всегда обещал, что найдет меня, что бы ни случилось.

Тем летом произошло событие, сильно повлиявшее на нашу жизнь и дальнейшие планы. Трейя забеременела. Это стало для нее потрясением: никогда прежде она не беременела и считала, что и не сможет. Трейя воспарила духом, я был потрясен — а потом на нас обрушилась жестокая реальность нашего положения. Врачи Трейи были единодушны: надо делать аборт. Смена гормонального фона, неизбежная при беременности, станет благодатной почвой для оставшихся в теле Трейи раковых клеток (ее опухоль давала положительную реакцию на эстроген).

Перспектива стать отцом вызвала у меня двойственные чувства (впоследствии ситуация изменилась), и моя сдержанная реакция на ее беременность — до того, как мы узнали, что нужен аборт, — стала для нее большим разочарованием. Я, несколько неубедительно, пытался объяснить, что большинство моих друзей, ставших отцами, не чувствовали особого воодушевления до тех пор, пока младенец не рождался и они не брали его на руки, — до этого момента большинство парней были просто в большей или меньшей степени напуганы. Дайте им младенца на руки — и они тут же превратятся в восторженных идиотов, пускающих слюни; мамы же сияют от восторга с момента зачатия. Все это не убедило Трейю: она восприняла отсутствие у меня энтузиазма как отчужденность. Впервые за тот год, что мы вместе, она была серьезно во мне разочарована, и это нависло над нами как грозное предзнаменование. Да и сам естественный ход вещей усложнил ситуацию: беременность и аборт, жизнь и смерть… как будто нам и так всего этого не хватало.

Наконец я решил: пускай у меня все еще двойственные чувства, по крайней мере, я на это готов — пусть так и будет, пусть Трейе будет хорошо, пусть у нас будет семья. Решено.

Все это пробудило в нас инстинкт гнезда, и мы начали серьезные изменения в жизненном укладе. До этого мы с Трейей жили совершенно по-монашески. Трейя сознательно стремилась к простоте, а я, в сущности, и был дзенским монахом. Когда я познакомился с Трейей, у меня были письменный стол, пишущая машинка и четыре тысячи книг; немногим больше было у Трейи.

Такое положение нужно было менять, и менять решительно, раз уж мы решили воспитывать потомство. Для начала нам нужен был дом… большой-пребольшой дом, чтобы в нем поместилась большая семья…

16 сентября 1984, Мьюир-Бич

Дорогая Марта!

Не знаю, как и благодарить тебя за атлас — такой необычный и замечательный свадебный подарок. Как ты знаешь, когда-то я изучала географию, так что очень люблю карты. А в средней школе одним из любимых предметов у меня была картография! Так что от нас обоих — огромное спасибо.

У нас важные новости: мы переезжаем на озеро Тахо (в Инклайн-Вилледж на северо-восточном берегу). Это все из-за того, что я неожиданно забеременела — впервые в жизни. По иронии судьбы, я узнала об этом ровно через неделю после того, как показывалась докторам, чтобы выяснить, смогу ли я со своим раком когда-нибудь забеременеть. Гинеколог сказал, что из-за особенностей моей опухоли я не забеременею никогда. Я была в отчаянии. Кен — прекрасный человек, но, по-моему, он по-настоящему не понял, как это для меня важно. У него были сложные чувства, и он несколько самоустранился. Позже он извинился за это. Но я проплакала целую неделю: его реакция страшно меня расстроила — из-за нее я осознала, как сильно я на самом деле хочу ребенка.

А потом вдруг оказалось, что я беременна! Впервые в жизни. (Думаю, мое тело дожидалось подходящего отца!) И — полная безнадежность. Мне пришлось сделать аборт. Я пережила его очень тяжело, но это было правильное решение. Я и без того страшно нервничаю и бегу к врачам всякий раз, когда у меня что-то болит или появляется какой-то симптом. Могу себе представить, как бы я дергалась, если бы сейчас была беременной, не зная, как это скажется на возможных остатках раковых клеток или околораковой зоне, как бы я справилась с симптомами самой беременности. И я чувствую, что все сделано правильно, — хотя слез по этому поводу было пролито немало, да и сейчас я иногда плачу. В особенности из-за того, что всегда мечтала прожить жизнь, ни разу не сделав аборт!

Впрочем, доктора согласились, что, если в течение двух лет у меня не появятся раковые клетки, я смогу забеременеть снова. И пусть Кен все еще не определился — из него выйдет прекрасный отец. Дети его любят. Он острит: это потому что эмоционально он — их сверстник. Как бы там ни было, в нас проснулся инстинкт гнезда, и в итоге мы покупаем прекрасный дом на озере Тахо!

Мы и раньше думали про озеро Тахо: там горы, а я их люблю, и это недалеко от Сан-Франциско (всего час езды). Во время нашей первой поездки туда мы проезжали по южной стороне, и там было довольно противно. Но северный берег просто чудесен, и особенно — Инклайн-Вилледж. Это довольно новый городок, ему где-то лет пятнадцать; там есть маленький каток, две площадки для гольфа и два частных пляжа для горожан. Кен считает, что все это «немного слишком», как он выражается. «Господи, мы же переезжаем в элитный загородный клуб. Мне это нужно так же, как второе сатори[33]». Но ему нравится озеро, особенно оттенок, который появляется у воды в изгибах белого песчаного пляжа, — и он, как и я, жаждет вырваться из Сан-Франциско (ему нужен покой, чтобы поработать). Мы несколько раз были там и пересмотрели кучу домов — последний раз мы заезжали туда по пути в Аспен — и наконец нашли то, что нам нужно.

Слов нет, как мы рады… Хороший подъезд к дому, фантастический вид — лучший из всех, что мы видели, а планировка очень удачно позволяет сделать кабинет для Кена. Дом еще продолжают доделывать, так что мы можем сами решать, что будет внутри — ковры, обои, цвет стен и т. д. Я знаю, что ты два с лишним года будешь за границей, но потом ты просто обязана к нам приехать. Может быть, к тому времени у нас уже будет ребенок!

Еще раз огромное спасибо за атлас.

С любовью, Терри

— Куда ты? — спрашиваю я ее.

— Я сейчас вернусь. Хочу налить себе чашку чая. Ты, что, чего-то боишься?

— Кто, я? Что ты, все в порядке. — Огонь погас, лишь несколько угольков продолжают тлеть. Кажется, что Трейя вышла на несколько минут, но потом эти минуты превращаются в часы. Становится холодно.

— Трейя! Милая! Трейя!

Нам с Трейей нестерпимо, отчаянно хотелось свить гнездышко на озере Тахо. В этом виделось укрытие, убежище, освобождение от суеты. Мы были готовы к созданию полноценной семьи, я был готов вернуться к работе, и стало казаться, что жизнь прекрасна.

Впервые за этот год мы почувствовали облегчение…

Глава 5

Вселенная внутри

Почему же раньше мне так нравилось путешествовать?
Почему же чувствую я себя связанной,
Если вот так не могу просто подняться, пойти?
Извиваюсь, кручусь в новой форме своей,
как в тюрьме,
Сопротивляюсь… и, может быть, снова пытаюсь
искать Бога вовне?
Может быть, если я стану свободней,
Полностью веря в себя, отказавшись от внешних
опор,
Просто откроются дальние страны во мне,
И закружатся внутри дивные виды, и запахи,
Мысли меня увлекут в те, другие края,
Что уже ждут, что уже молят о том, чтобы я осмотрела
их и впитала в себя,
И поделилась с другими; и так исполнялись бы все
сокровенные смелые мысли мои.
И африканский базар у меня в животе,
И храм индуистский, пропахший сандалом, с толпой
обезьян — в груди у меня,
Высокие белые Гималаи стремятся в бездонное небо —
у меня в голове;
Все мое тело танцует в такт ароматным ямайским
ветрам,
Лувр и Сорбонна, умытые утренним кофе…
Эта планета, наш дом, весь этот маленький мир —
в сердце моем.

Трейя, 1975

Мы оба — и Трейя, и я — занимались медитацией много лет, но после того, как все так резко изменилось в прошлом году, медитация стала для нас просто насущной необходимостью. Поэтому, пока мы готовились переезжать на озеро Тахо, Трейя отправилась на десятидневный ретрит[34] с одним из своих любимых учителей, Гоенка[35], который обучает форме буддистской медитации, известной как «випассана» или инсайт-медитация.

Можно по-разному объяснять, что такое медитация, в чем ее суть, как ей научиться. Одни говорят, что медитация — это способ расслабиться. Другие — что медитация — это способ развить и укрепить сознание; метод сконцентрироваться, сфокусироваться на себе; способ на время отказаться от вербального мышления; метод, позволяющий успокоить центральную нервную систему; способ снять стресс, усилить уверенность в себе, поднять настроение.

Во всем этом есть доля истины: клинически доказано, что медитация способна делать все перечисленное. Но я хотел бы подчеркнуть: сама по себе медитация есть духовная практика и всегда была ею. Медитация, будь она христианской, буддистской, индуистской, даосской или мусульманской, была придумана, чтобы указать душе путь вовнутрь, где она в результате достигает высшего единения с Божественным. «Царствие Небесное внутри нас» — и медитация с самого своего появления была царской дорогой к этому царству. Каким бы другим целям ни служила медитация (а достоинств у нее множество), в первук) очередь она — поиск внутреннего Бога.

Я бы сказал, что медитация — практика духовная, но не религиозная. Сфера духовного связана с реальным опытом, а не просто с некими верованиями; с Богом как основой бытия, а не с образом космического «отца»; с пробуждением подлинного «Я», а не с молитвами ради своего мелкого эго; с дисциплиной сознания, а не ханжеской церковной моралью про алкоголь, курение и секс; с Духом, живущим в сердце каждого, а не с духом того или иного вероисповедания. Махатма Ганди — духовный деятель, а Орал Роберте — религиозный. Альберт Эйнштейн, Мартин Лютер Кинг, Альберт Швейцер, Эмерсон и Торо, святая Тереза Авильская, Юлиана Норвичская, Уильям Джеймс — духовные деятели[36]. Билли Грэхем, архиепископ Шин, Роберт Шулер, Пэт Робергсон, кардинал О'Коннор — религиозные[37].

Медитация — духовная практика, молитва — религиозная. Точнее, молитвы-просьбы, в которых мы просим Бога дать нам новую машину, помочь продвинуться по службе и т. д., — религиозные; они нужны, только чтобы потакать нашему маленькому эго в его желаниях и прихотях. Напротив, медитация вообще стремится выйти за пределы эго, она ничего не просит у Бога, реального или вымышленного, — скорее приносит самого человека в жертву ради обретения высшего сознания.

Следовательно, медитация — это не столько элемент той или иной конкретной религии, сколько часть универсальной духовной культуры всего человечества; это попытка заставить сознание охватить все аспекты жизни. Иными словами, это элемент того, что называют «вечной философией».

Непосредственно перед нашим переездом на Тахо я должен был дать интервью как раз по этим вопросам. Мы были заняты переездом, у меня не было времени встретиться с журналистами, и я попросил их выслать мне список вопросов. Трейя, которая разбиралась в этой теме так же хорошо, как и я, прочитала эти вопросы, добавила к ним свои собственные и сыграла роль наивного интервьюера. Одновременно она стала напористым «адвокатом дьявола»[38].

Одной из главных тем этого интервью была фундаментальная мистическая доктрина, согласно которой человек должен умереть в своей отдельной Самости, для того чтобы найти универсальную Самость, или Бога. Постоянно нависающая над нами угроза физической смерти Трейи придавала интервью некоторую вымученность, и в какой-то момент мне стало трудно говорить дальше. В расшифровке было написано просто — «долгая пауза», как будто я раздумывал над каким-то сложным вопросом.

Но в этом-то и была вся суть: возможная смерть Трейи стала серьезным духовным наставником для нас обоих. Физическая смерть еще больше убеждала в неоспоримости смерти психологической. Как постоянно говорят нам все мистики, только если ты готов принять смерть, ты можешь обрести жизнь.

Трейя Киллам Уилбер: Давайте начнем с объяснения того, что вы понимаете под «вечной философией».

Кен Уилбер: «Вечная философия» — это мировоззрение, которое разделяло большинство величайших духовных учителей, философов, мыслителей и даже ученых во всем мире. Она называется «вечной» или «универсальной» потому, что ее можно обнаружить абсолютно во всех культурах мира и во все времена. Ее можно найти в Индии, Мексике, Китае, Японии, Месопотамии, Египте, Тибете, Германии, Греции…

И во всех частях света, где бы мы ее ни находили, ее основные черты сходны. Нам, современным людям, которым так трудно найти согласие в чем угодно, нелегко в это поверить. Вот как описывает это очевидное обстоятельство Алан Уоттс[39]: «Таким образом, мы остро ощущаем исключительную уникальность собственных взглядов, и нам трудно признать тот простой факт, что по некоему философскому вопросу существует универсальное согласие. Оно разделяется людьми, мужчинами и женщинами, которые сообщают об одних и тех же прозрениях, учат одной и той же базовой доктрине, и неважно, живут эти люди сейчас или жили шесть тысяч лет назад; неважно, откуда они — из Нью-Мехико или из Японии».

Это действительно весьма примечательно. Я думаю, что, по большому счету, это свидетельствует об универсальной природе этих истин, универсальности всечеловеческого опыта, который повсюду согласуется с некоторыми глубинными истинами о человеке и его связях со сверхъестественным. Только так можно описать то, что называется philosophia perennia — «вечная философия».

Трейя: Вы сказали, что «вечная философия» в своей основе одинакова в различных культурах. А как же современная точка зрения, согласно которой любое знание сформовано языком и культурой, а поскольку культуры и языки разительно отличаются друг от друга, то никакой возможности обнаружить какую-то универсальную или всеобщую истину о человеке просто не существует. Нет никакой истины о человеке, есть лишь история человечества, а она-то везде абсолютно различна. Согласны ли вы с этим тезисом о культурной относительности?

Кен: Во многом это верно. Действительно, существуют совершенно несходные культуры и «локальные знания», и изучать различия между ними — дело очень важное. Однако культурная относительность — это еще не вся истина. Помимо очевидных культурных различий, таких как национальные кухни, лингвистические структуры или брачные обычаи, у человечества есть множество феноменов, имеющих в большой степени универсальный или всеобщий характер. К примеру, в человеческом теле двести восемь костей, одно сердце, две почки и так далее, независимо от того живет этот человек на Манхэттене или в Мозамбике, сейчас или тысячи лет назад. Такие универсальные черты мы называем «глубинными структурами», потому что по сути они везде одни и те же. Однако наличие универсальных особенностей не отменяет того, что разные культуры используют глубинные структуры по-разному: возьмем обычаи заматывать ноги в Китае, растягивать губы в Убанги-Шари[40]; традиции разрисовывать тело, по-разному одеваться; возьмем разные традиции жестикулировать, заниматься сексом, работать — все они сильно различаются в разных культурах. Эти вариации мы называем «поверхностными структурами», поскольку они обусловлены локально, а не универсальны.

То же самое можно проследить и в сфере человеческого ума. Помимо поверхностных структур, которые изменяются от культуры к культуре, человеческий ум, как и тело, обладает глубинными структурами, по сути своей одинаковыми для всех культур. Конкретные образы и символы у каждой культуры свои, это верно, но сама способность создавать ментальные и лингвистические структуры, да и сами эти структуры в основе своей сходны, где бы они ни появлялись. Подобно тому как на человеческом теле вырастают волосы, в человеческом уме вырастают символы. Поверхностные ментальные структуры заметно различаются, но глубинные ментальные структуры очевидно сходны.

Далее: так же как на человеческом теле растут волосы, а человеческий ум обрастает идеями — человеческий дух взращивает интуиции Божественного. Эти интуиции, эти прозрения и формируют ядро величайших мировых духовных традиций. Повторю еще раз: пускай поверхностные структуры этих великих традиций, вероятнее всего, будут различаться, но их глубинные структуры весьма сходны, а часто — идентичны. «Вечная философия» занимается по большей части глубинными структурами человеческого взаимодействия со сверхъестественным. Ведь если мы обнаружим истину, которую разделяют все— и индуисты, и христиане, и буддисты, и даосы, — тогда, вероятно, мы обнаружим нечто глубинно важное, нечто такое, что говорит нам об универсальной истине и высшем смысле, нечто такое, что касается самих основ человеческого существования.

Трейя: На первый взгляд трудно найти что-то общее между буддизмом и христианством. Каковы конкретно основы «вечной философии»? Не могли бы вы перечислить ее основные положения? Много ли можно насчитать глубинных истин или точек соприкосновения?

Кен: Десятки. Я назову семь истин, которые считаю самыми важными. Во-первых, Дух существует и, во-вторых, Дух живет внутри нас. В-третьих, несмотря на это, большинство из нас не понимают, что Дух живет внутри нас, потому что мы живем в мире греха, раздробленности, двойственности — иными словами, мы живем в падшем или иллюзорном состоянии. В-четвертых, из этого греховного, иллюзорного состояния есть выход; существует Путь, ведущий нас к освобождению. В-пятых, если мы пойдем по этому Пути до конца, то результатом будет Возрождение или Просветление, непосредственное переживание Духа внутри нас, Высшее освобождение, которое, в-шестых, знаменует прекращение греха и страданий и, в-седьмых, влечет за собой социальные действия, связанные с милосердием и сочувствием ко всем разумным существам.

Трейя: Как много информации! Давайте разберем каждый из пунктов в отдельности. Дух существует.

Кен: Существует Дух, существует Бог, существует Высшая реальность. Брахма, Дхармакайя, Кетер, Дао, Аллах, Шива, Яхве, Атон — «Тот, кого называют по-разному, но Кто Един».

Трейя: Но откуда вы знаете, что Дух существует? Так утверждают мистики, но на чем основаны их утверждения?

Кен: На непосредственном опыте. Их утверждения основаны не просто на верованиях или представлениях, теориях и догмах, а на непосредственном опыте, реальном духовном опыте. Этим мистики отличаются от обычных приверженцев религиозных воззрений.

Трейя: А как же утверждение, что мистический опыт не является достоверным знанием, потому что он невыразим, а следовательно, непередаваем?

Кен: Мистический опыт действительно нельзя описать словами или, точнее, нельзя описать исчерпывающе. Но то же самое касается и любого другого опыта — смотрим ли мы на закат солнца, или едим пирог, или слушаем Баха, любой опыт нужно пережить самому, чтобы понять, что это такое. Однако из этого не следует вывод, что закат, пирог или музыка не существуют или они недостоверны. Кроме того, хоть, по большому счету, мистический опыт и не поддается описанию, им все-таки можно поделиться или распространить его. Если конкретно, то можно заняться мистическими практиками под руководством опытного наставника, учителя. Это можно сравнить, например, с дзюдо: его нельзя «пересказать», но можно освоить.

Трейя: Однако мистический опыт, который мистики считают безусловным, может быть просто результатом ошибки. Мистики могут считать, что они воссоединяются с Богом, но это еще не значит, что так и происходит на самом деле. Никакое знание не может быть абсолютно надежным.

Кен: Соглашусь с тем, что мистический опыт в принципе не более надежен, чем любой другой непосредственный опыт. Но это ничуть не принижает утверждения мистиков; напротив, придает их утверждениям статус, равный любому другому экспериментальному знанию. Иными словами, этот аргумент против мистического знания можно применить к любому другому знанию, основанному на эксперименте, в том числе и к знанию научному. Я считаю, что смотрю на луну, но я могу ошибаться; физики считают, что существуют электроны, но они могут ошибаться; литературоведы считают, что «Гамлет» написан исторической личностью, которую звали Шекспир, но они могут ошибаться, — и так далее. Как нам это выяснить? Мы можем проверить это только новым опытом — и именно этим в прошлом занимались мистики, проверяя и уточняя свой опыт на протяжении десятилетий, столетий, даже тысячелетий; они наработали послужной список, на фоне которого современная наука кажется младенцем. В том-то и дело: эти аргументы не опровергают то, что утверждают мистики, а, напротив, придают им тот же статус, что и любым информированным экспертам в своей области, которые экспериментально проверяют свои утверждения.

Трейя: Что ж, понятно. Но я часто слышала мнение, что мистические видения — это на самом деле шизофренические симптомы. Как бы вы ответили на это распространенное обвинение?

Кен: Я думаю, никто не сомневается, что у некоторых мистиков могут наблюдаться проявления шизофрении или что некоторые шизофреники могут рассказывать о своих мистических прозрениях. Но я не знаю ни одного авторитетного специалиста в этой области, который считал бы, что мистический опыт — это в основном и в первую очередь шизофренические галлюцинации. Я знаю приличное количество неспециалистов, которые так считают, но их трудно переубедить за такое ограниченное время. Поэтому я позволю себе просто утверждать, что духовные практики, которыми занимаются мистики, — например, созерцательная молитва или медитация, — могут быть вполне эффективными, но они не настолько эффективны, чтобы превратить большое количество нормальных, здоровых, взрослых мужчин и женщин в галлюцинирующих шизофреников с красочной фантазией. Дзенский учитель Хакуин оставил после себя восемьдесят три ученика, которым полностью передал свое знание, и вместе они возродили и создали японский дзен-буддизм. Восемьдесят три галлюцинирующих шизофреника не смогли бы организовать даже совместный поход в туалет, не говоря уж о японском дзене.

Трейя (смеется): И последнее возражение: утверждение «я — единое целое с Духом» — это просто регрессивный защитный механизм, щит, призванный спасти человека от ужаса его смертности, конечности.

Кен: Если «единение с Духом» — просто предмет веры, концепция или надежда, тогда оно часто бывает «проекцией бессмертия», системой защиты, которая направлена на то, чтобы магически или регрессивно прогнать смерть и пообещать долгую или бесконечную жизнь, — я попытался объяснить это в книгах «Ввысь из Эдема» и «Общительный Бог». Но переживание вневременного единения с Духом — это не концепция и не желание, это непосредственное восприятие, и этот непосредственный опыт можно толковать одним из трех способов: либо считать его галлюцинацией — об этом я только что сказал, либо считать его ошибкой — и об этом я тоже уже говорил, либо считать его тем, на что он и претендует, то есть непосредственным опытом взаимодействия с Духом.

Трейя: Таким образом, вы утверждаете, что подлинный мистицизм, в противоположность догматической религии, по сути научен, потому что он основан на непосредственном опыте и эксперименте.

Кен: Да, именно так. Мистики сами просят вас ничего не принимать на веру. Скорее, они предлагают вам серию экспериментов для проверки в вашем собственном осознании и опыте. Лаборатория — это ваш собственный ум, а эксперимент — медитация. Вы сами пробуете сделать это, а потом сравниваете ваши результаты с результатами других людей, совершивших тот же эксперимент. Получается проверенный банк данных, и на его основе можно вывести определенные закономерности, описывающие дух, — если угодно, определенные «глубинные истины». И первая из них такова: Бог существует.

Трейя: Итак, мы возвращаемся к «вечной философии», или мистической философии, и семи ее основным положениям. Вторым было такое: Дух живет внутри нас.

Кен: Дух живет внутри; внутри — целый универсум. Поразительная идея мистиков состоит в том, что в самой основе твоего существа ты — это Бог. Строго говоря, Бог и не «внутри», и не «снаружи», он обитает и там, и там. Но выяснить это можно, только последовательно вглядываясь вовнутрь себя, пока «вовнутрь» не перейдет в «вовне». Самое известное изложение этой вечной истины содержится в Чхандогья Упанишаде, где сказано: «В самом центре твоего существа ты не видишь Истину; но живет она именно там — в том, что является тончайшей сущностью твоего собственного бытия. Все сущее имеет свое «Я». Невидимая и тончайшая сущность есть Дух всей вселенной. Это истина, это «Я», и ты, ты сам творишь Это».

«Tat tvam asi» — «Ты — есть То». Надо ли говорить, что «ты», которое одновременно и «То», которое и есть Бог, — это не индивидуальное, изолированное эго, не тот или иной человек, мистер такой-то или мисс такая-то. На самом деле индивидуальное эго — это именно то, что в первую очередь препятствует осознанию этой Высшей Самотождественности. Скорее, «ты» здесь следует понимать как самую глубинную часть твоего существа, или, если угодно, самую высшую его часть — «тончайшую сущность», как это сказано в Упанишадах, выходящую за пределы твоего смертного эго и напрямую причастную Божественному. В иудаизме это «руах» — божественный и сверхиндивидуальный дух, который живет в каждом человеке в отличие от «нефеш» — индивидуального эго. В христианстве это «пневма» или дух, который является одной сущностью с Богом в отличие от индивидуальной «психе», или души, которая в лучшем случае может поклоняться Богу. Как сказал Кумарасвами[41], противопоставление бессмертного, вечного духа и индивидуальной, смертной души (человеческого «я») — фундаментальный принцип «вечной философии». Я думаю, что только через это можно понять высказывание Иисуса Христа, которое иначе кажется странным: человек не сможет стать истинным христианином, «если он не возненавидит свою душу». Только «возненавидев», «отвергнув» свою смертную душу, только перейдя ее пределы, можно открыть свой бессмертный дух, единый со всем.

Трейя: У апостола Павла сказано: «И теперь не я живу, но Христос живет во мне». Вы хотите сказать, что апостол Павел открыл свою подлинную Самость, единую с Христом, и оно вытеснило в нем его старую, низшую самость, его индивидуальную душу, или «психе»?

Кен: Да. Ваш «руах», или основа, есть Высшая реальность, а не ваш «нефеш», или эго. Если же кто-то считает, что его индивидуальное эго — это Бог, то у такого человека явно большие проблемы. Он безусловно страдает психозом, параноидальной шизофренией. Очевидно, что величайшие философы и мудрецы имели в виду совсем не это.

Трейя: Но почему в таком случае так мало людей осознают это? Если Дух действительно живет внутри нас, почему это не очевидно для каждого?

Кен: Тут мы переходим к третьему пункту. Если я действительно являюсь единым целым с Богом, почему я этого не понимаю? Видимо, что-то отделяет меня от Духа? Почему произошло это грехопадение? И что такое грех?

Трейя: Грех — это не когда ты съедаешь яблоко?

Кен (смеется): Нет, это не когда ты съедаешь яблоко.

В разных традициях дается множество ответов на этот вопрос, но, по большому счету, все сводится к одному: я не могу осознать свою подлинную самотождественность, свое единство с Духом, потому что мое осознание затуманено, ему препятствует определенная активность, в которую я вовлечен в данное конкретное время. Эта активность, известная под разными названиями, есть не что иное, как активность осознания, ограниченного и сфокусированного на моей индивидуальной самости или личном эго. Мое сознание не открыто, оно не восприимчиво, не сосредоточено на Боге; напротив, оно замкнуто, свернуто, сосредоточено на себе. И лишь потому что я сосредоточен на себе настолько, что изгоняю из себя все остальное, я и не могу найти, открыть свою изначальную, подлинную суть, свое единство со Всеобщим. Моя индивидуальная природа, таким образом, является «падшей», существует в отъединении, отчуждении от Духа и от остального мира. Я отделен, изолирован от мира «потустороннего»; я воспринимаю его как нечто внешнее по отношению к себе, чужое и враждебное моему существованию. Что же касается моего существования, то оно ни в коем случае не воспринимается как часть Всеобщего, как элемент всего сущего, как нечто, единое с Духом; скорее оно мыслится как абсолютно замкнутое, заключенное в темницу смертной плоти.

Трейя: Это именно то, что часто называют дуализмом?

Кен: Да, именно это. Я отделяю себя как «субъекта» от мира «объектов» с той стороны, а потом, отталкиваясь от этого первоначального дуализма, продолжаю расщеплять мир на конфликтующие противоположности: удовольствие и боль, добро и зло, истину и ложь и так далее. Но «вечная философия» утверждает: сознание, замкнутое на себе, ограниченное противопоставлением субъекта и объекта, неспособно воспринимать реальность как она есть, целостную реальность, реальность как Высшее Единство. Иными словами, грех — это замкнутость на себе, ощущение изолированности эго. Грех — это не то, что совершает человеческая Самость, это то, чем она является.

Идем дальше: замкнутый на себе, изолированный «субъект», в первую очередь из-за того что он не чувствует подлинной связи со Всеобщим, испытывает острое чувство нехватки чего-то, обделенности, раздробленности. Таким образом, самоощущение единичного индивидуума рождается в страданиях — оно рождается «падшим». «Грех», «страдание» и «эго» — это разные названия одного и того же процесса, это все та же замкнутость сознания на себе, его раздробленность. Избавить эго от страдания невозможно. Как говорит Будда, чтобы избавиться от страданий, надо избавиться от своего «я»: они рождаются и уходят вместе.

Трейя: Итак, наш дуалистичный мир — это мир падший, а первородный грех состоит в том, что каждый из нас замкнут в себе. Но вы говорите, что не только восточные, но и западные мистики утверждали, что первопричина греха и ада — в обособленной Самости?

Кен: Да, разумеется. Обособленная Самость и ее лишенное любви стяжательство, вожделение, отчужденность. Конечно, отождествление ада, или самсары, с обособленным «я» гораздо отчетливее проявлялось на Востоке, особенно в индуизме и буддизме. Но похожие по своей сути положения можно найти в сочинениях католических, гностических, квакерских, каббалистических и мусульманских мистиков. Вот моя любимая цитата из примечательного автора Уильяма Ло, английского мистика-христианина восемнадцатого века, я сейчас вам зачитаю: «Здесь вся истина изложена вкратце. Всякий грех, смерть, проклятие и ад — не что иное, как царство собственного «я», различные проявления самовлюбленности, самовозвеличивания и поисков себя, которые отдаляют душу от Бога и ведут к вечной смерти и аду». Или вспомним знаменитое высказывание великого мусульманского мистика Джалаледдина Руми[42]: «Если ты не видел дьявола, взгляни на самого себя». Или из суфия Абиль Каира[43]: «Нет иного ада, кроме себялюбия, нет иного рая, кроме самоотвержения». Я уж не говорю об утверждении христианских мистиков, что в аду пылает только одно — гордыня, как сказано в «Теологии Германика»[44].

Трейя: Что ж, ясно. Итак, надо выйти за пределы маленького «я», чтобы открыть большое «Я».

Кен: Да. Маленькое «я», или индивидуальная душа, известно в санскрите под названием «ахамкара», что значит «узелок», «сгусток». Именно ахамкара, этот дуалистический или эгоцентрический сгусток в сознании, — вот корень нашего падшего состояния.

И тут мы переходим к четвертому положению «вечной философии». Есть способ выйти из падшего состояния, есть способ изменить наше ужасное положение, есть способ развязать узелок иллюзий.

Трейя: Разобраться с этим маленьким «я».

Кен (смеется): Вот именно, разобраться с ним как следует. Сказать этому чувству отъединенности, своему маленькому «я», своей замкнутости на себе: сдавайся или умри. Если мы хотим открыть свое единство со Всеобщим, надо перестать идентифицировать себя со своим обособленным эго. Из падшего состояния можно выйти мгновенно, осознав, что на самом деле никакого падения не происходило: есть только Бог, а обособленное существование — иллюзия. Но большинству из нас приходится выходить из падшего состояния постепенно, шаг за шагом.

Иными словами, четвертое положение «вечной философии» состоит в том, что существует Путь, — и этот Путь, если правильно следовать ему, выведет нас из падшего состояния к просветлению, от самсары к нирване, из ада на небеса. Плотин[45] называл это полетом от одинокого к Одинокому — что означает от самости к Самости.

Трейя: И этот Путь — медитация?

Кен: Скорее существует несколько путей, и вместе они образуют то, что я в целом назвал Путем, — это тоже поверхностные структуры, которые накладываются на одну и ту же глубинную структуру. К примеру, в индуизме считается, что есть пять основных путей, называемых йогой. Слово «йога» означает всего лишь «союз», способ соединить душу с Богом. В английском языке есть слово «йоук» — «узы», «иго», «бремя» (yoke). Когда Христос говорит: «Иго мое легко»[46], он имеет в виду: «Моя йога легка». Тот же корень мы видим в хеттском слове «йуган»(yugan), латинском «йугум» (jugum), греческом «зугон» (zugon) и так далее.

Но я, наверное, объясню все это проще, если скажу, что все эти пути, где бы мы их ни нашли — в индуистской или любой другой духовной традиции, разделяются на два основных. У меня для вас есть еще одна цитата, если я ее сейчас найду, — вот, из Свами Рамдаса[47]: «Есть два пути: один — расширить свое эго до бесконечности, второй — умалить его до ничтожества; первый путь — путь знания, второй — путь служения. Джнани [хранитель мудрости] говорит: «Я есмь Бог — вечная истина». Преданный говорит: «Я — ничто, о Боже, Ты — всё!» В обоих случаях самоощущение обособленного эго растворяется».

Дело в том, что в обоих случаях человек, следующий Пути, трансцендирует маленькое «я», умирает для него и тем самым заново открывает или воскрешает свое Высшее единение со вселенским Духом. И тут мы переходим к пятому положению «вечной философии», к пункту, связанному с Возрождением, Воскрешением или Просветлением. Маленькое «я» должно умереть в тебе самом, для того чтобы смогло воскреснуть большое «Я».

Эти смерть и новое рождение в разных традициях передаются с помощью разных образов. В христианстве, разумеется, их прототипы — Адам и Иисус: считается, что Адам, которого мистики именуют «Ветхим Человеком» и «Внешним Человеком», отворил врата ада, в то время как Иисус, «Новый Человек», или «Внутренний Человек», отворил врата рая. Кроме того, смерть и воскресение Иисуса, согласно мистикам, есть архетип смерти обособленного «я» и воскресения из потока сознания новой вечной сущности — то есть Божественной или Христианской Самости — и ее Вознесения. Как сказано у блаженного Августина: «Бог стал человеком, чтобы человек мог стать Богом». Процесс преображения человеческого в божественное, или переход от «Внешнего Человека» к «Внутреннему Человеку», от самости к Самости, известен в христианстве как «метанойя» — это слово означает одновременно «покаяние» и «преображение». Мы раскаиваемся в своем «я» (в грехе) и преображаемся в высшую Самость (Христа) — так что, как вы процитировали, «теперь не я живу, но Христос живет во мне». Похожим образом в исламе эти смерть и возрождение обозначаются словами «таубах» (tawbah), что значит «покаяние», и «галб» (galb), что значит «преображение»; суть того и другого лаконично сформулировал Аль-Бистами[48]: «Забывание себя есть вспоминание Бога».

И в индуизме, и в буддизме смерть-возрождение всегда описывается как смерть индивидуальной души (дживатман) и пробуждение истинной сути человека, которая в индуизме метафорически именуется как Все Сущее (Брахман), а в буддизме — как Вселенская Пустота (шуньята). Собственно момент возрождения, перелома известен как «просветление» или «освобождение» (мокша или бодхи). «Ланкаватара-сутра»[49] описывает просветление как «полный поворот в глубочайшем местопребывании сознания». Этот «полный поворот» — всего лишь отказ от привычки создавать обособленную, вещественную самость там, где нет ничего, кроме свободного, открытого чистого осознавания. Этот «поворот», или метанойя, в дзен-буддизме называется сатори, или кэнсё. «Кэн» означает «истинная природа», а «сё» — «прямой взгляд». Увидеть прямым взглядом свою истинную природу — значит стать Буддой. Как сказал Мейстер Экхарт[50]: «В этот переломный момент я понял, что я и Бог — одно».

Трейя: Просветление действительно переживается как реальная смерть или это просто расхожая метафора?

Кен: Как реальная смерть эго. Никаких метафор. Из рассказов тех, кто это испытал, — эти рассказы бывают очень драматичными, а бывают совершенно спокойными и лишенными драматизма — становится ясно, что ты просто неожиданно просыпаешься и осознаешь, кроме всего прочего, что твое истинное существо — это все, что ты сейчас видишь, что ты в прямом смысле слова составляешь единое целое со всем, что вокруг тебя, ты един со вселенной, как бы банально это ни звучало. И ты не просто слился в единстве с Богом и Всем — ты всегда был этим единством, просто не осознавал этого.

А наряду с этим чувством, наряду с открытием этой всепроникающей Самости возникает другое, абсолютно конкретное ощущение, что твое маленькое «я» попросту умерло, умерло на самом деле. В дзен сатори называется «Великая Смерть». Экхарт формулирует так же резко: «Душа, — пишет он, — должна приговорить себя к смерти». Кумарасвами объясняет: «Только если мы вымостим камнями то место, где лежит наше мертвое «я», до тех пор, пока мы наконец не осознаем, что в мире нет буквально ничего такого, с чем мы могли бы отождествить свою Самость, — только тогда мы станем теми, кто мы есть на самом деле». И еще раз из Экхарта: «Царство Божие лишь для тех, кто совершенно мертв».

Трейя: Смерть маленького «я» есть обретение вечности?

Кен [долгая пауза]: Да. Но нужно учитывать, что «вечность» — это не бесконечно продолжающееся время, а некоторая точка вне времени, так сказать, вечное настоящее, или бесконечное «сейчас». Самость не обладает вечной жизнью во времени, она живет во вневременном настоящем — прежде времени, прежде истории, эволюции, событий. Самость существует в качестве Чистого Бытия, а не в качестве бесконечной протяженности, которая сама по себе является довольно отталкивающей идеей.

Отсюда — переход к шестому из основных положений «вечной философии», которое состоит в том, что просветление, или освобождение, знаменует для нас конец страданий. Гаутама Будда, к примеру, говорил, что он учит всего двум вещам: в чем причина страданий и как от них избавиться. Причина страданий — это вожделения и запросы нашей обособленной Самости, а то, что освобождает от них, — это путь медитации, который трансцендирует обособленную самость и ее вожделения. Все дело в том, что страдания — неотъемлемая часть этого узелка, или сгустка, которое именуется «я», и единственный способ остановить страдания — это остановить свое «я». Это не означает, что после просветления или после духовных практик в целом вы перестанете чувствовать боль, досаду, страх, обиду. Не перестанете. Просто эти чувства больше не будут угрожать вашему существованию, а значит, они больше не будут представлять собой проблемы. Вы перестанете идентифицировать себя с ними, драматизировать их, подпитывать их энергией, бояться их, потому что, с одной стороны, уже больше не существует фрагментированной самости, которой что-то может угрожать, а с другой — большой Самости вообще ничего не может угрожать, потому что оно едино со Всем, за пределами которого нет ничего, что могло бы повредить ему. В сердце поселяется чувство глубокой раскрепощенности. Человек понимает, что любое страдание, каким бы сильным оно ни было, в принципе не сможет повредить основам его Бытия. Страдания приходят и уходят, а человек обладает «спокойствием, превосходящим пределы понимания». Мудрец может чувствовать страдания, но они не ранят его. А поскольку мудрец знает, что страдания существуют, он движим сочувствием, он хочет помочь всем тем, кто испытывает страдания, и считает, что они реальны.

Трейя: И тут мы переходим к седьмому пункту: что движет теми, кто обрел Просветление.

Кен: Да. Считается, что подлинное просветление влечет за собой социальную активность, которая в основе своей исходит из милосердия, сострадания и знания. Цель такой активности — помочь всем живым существам достичь высшего освобождения. Тот, кто обрел Просветление, занимается бескорыстным служением. Поскольку мы все едины в единой Самости, в мистическом теле Христа, в Дхармакайе, то значит, служа другому, ты служишь своему «Я». Я думаю, что, когда Христос говорил: «Возлюби ближнего своего как самого себя», он имел в виду: «Возлюби ближнего своего как свою Самость».

Трейя: Спасибо[51].

Но после этого интервью я думал лишь об одном: есть человек, которого я люблю больше, чем свое «я» — и с большой, и с маленькой буквы.

— Я пришел, подобный Времени, пожирателю народов, ожидая того часа, когда процвету на их останках[52].

— Извини, я не расслышал. Что ты сказала?

— Ожидая того часа, когда процвету на их останках.

— Кто здесь? Трейя, это ты? Милая!

Когда Трейя едва-едва вступила в подростковый возраст, она пережила мощный и очень глубокий мистический опыт; может быть, это переживание сильнее всего остального повлияло на ее жизнь.

— Когда это было? — спросил я ее однажды вечером вскоре после нашего знакомства.

— Мне было тринадцать лет. Я сидела у камина, совершенно одна, и смотрела на огонь. И вдруг совершенно неожиданно я стала дымом от огня и стала подниматься в небо, все выше и выше, а потом слилась со всем пространством.

— Ты перестала чувствовать, что ты — это твое тело и твоя душа?

— Я растворилась полностью, стала одним целым со всем миром. Не было вообще никакого своего «я».

— И ты не спала?

— Точно нет.

— Но ощущения были очень реальными, да?

— Абсолютно реальными. Было такое чувство, словно я вернулась домой, словно я оказалась там, где мне и надо быть. Сейчас я знаю, как это все называется, — я нашла свое истинное «Я», обрела Бога, Дао и так далее, но тогда-то я не знала всех этих слов. Я просто знала, что я дома, что я в полной безопасности или, скорее, что я спасена. Это был не сон, наоборот, все остальное казалось сном, обычный мир выглядел как сон, а это было по-настоящему.

Это мистическое переживание на всю жизнь стало для Трейи главной путеводной звездой, хотя она и нечасто об этом говорила («те, кто много знает, немного говорят…»). Оно сказалось на ее прошедшем через всю жизнь интересе к духовности и медитации, оно привело к тому, что она поменяла свое имя на Трейя; оно стало частью той силы и стойкости, с которыми она встретила свою болезнь.

Я растворяюсь, мои молекулы смешиваются со всем космосом — с самого детства эта картина стала чем-то вроде определяющего символа моей жизни. Только она по-настоящему трогает меня, способна вызвать слезы у меня на глазах, заставляет идти по духовному пути, находить свою общность со всем миром, делать «дело моей жизни» — заставляет лучше, чем если бы я делала это для себя или для других. Кажется, одна из причин, по которой я недовольна своей работой и учебой, — в том, что мой подлинный интерес находится внутри меня. Остальное быстро мне надоедает. Думаю, что отчасти это потому, что по-настоящему меня интересуют только внутренние, духовные вопросы, а когда я пытаюсь направить их вовне — например, занимаясь психологической помощью, — я теряю к ним интерес.

Мне надо прислушиваться к внутреннему голосу, к своему внутреннему наставнику, делать его сильнее, взаимодействовать с ним… Только тогда я буду способна слышать его настолько, чтобы моя жизнь приобрела направление. При мысли об этом сладко замирает сердце, и я, печатая с закрытыми глазами, чувствую, что могу поймать это внутреннее ощущение растворенности и всепоглощающего стремления. Оно было главной темой, путеводной нитью моей жизни. Все началось с чувства растворенности, а потом оно стало глубже и вылилось в глубокую, светлую заботу обо всем, что связано с нашей человеческой природой — или, лучше сказать, божественной природой. По правде сказать, в конечном счете я тоскую по тому состоянию, где нет моего эго, где я свободна от него…

И, по правде сказать, именно в этом и заключается цель медитации.

— Трейя, милая, знаешь, это не смешно. Давай наливай чай и иди сюда, наконец. — С легким, слабым звуком угас огонь. — Это совершенно не смешно. Сейчас я сам туда приду.

Но нет никакого «туда». Мне ничего не видно. Я ощущаю только одно — чувство холода.

— Ладно, ты меня поймала. Левое плечо, и так даме. «Процвету на твоих останках». Просто замечательно. Послушай, давай хотя бы минутку просто поговорим.

Глава 6

Тела и разума больше нет!

Я спокойно сижу и ощущаю, как мое дыхание циркулирует по телу. Ноги скрещены в позе полулотоса. Далеко внизу я слышу гулкий рокот волн: вода ласкает берег, проникает в песок, а потом медленно, словно нехотя, снова уходит в свою пучину, чтобы там собраться воедино и опять устремиться вперед плавным чувственным движением, дотянуться до другого — и в этом порыве за пределы себя есть и томление, и дерзость. Вовнутрь и вовне; расставание и встреча; безопасность и риск. Так же и дыхание циркулирует по моему телу, впускает в мое тело другое, подобно тому как вода просачивается в песок; два различных элемента смешиваются, берут друг у друга, дают друг другу жизнь. А потом я выталкиваю воздух наружу, в воздушный океан вокруг меня, подобно тому как море возвращается в свои собственные глубины перед тем, как снова скользнуть к берегу, приласкать его и уйти в песок. Вместе они блестят и сияют в лучах восхода, и непрестанный гулкий рокот их встреч и разлук, новых встреч и новых разлук наполняет мое существо.

После занятий медитацией Трейя вернулась обновленной. Строительство нашего дома на Тахо затянулось, и мы по-прежнему жили в Мьюир-Бич. Трейя сияла, стала чуть ли не прозрачной. А еще она выглядела очень сильной и уверенной в себе. Она сказала, что, с одной стороны, по-прежнему видела очень неприятные картины рецидива болезни, но, с другой стороны, они ее не испугали. По ее словам, в своей борьбе со страхом рецидивов она миновала важную веху.

Итак, что я делала все это время? Мне сказали, что десять-одиннадцать часов в день я должна фокусироваться на том, как воздух во время дыхания входит и выходит через ноздри; просто сосредоточиться на дыхании. Замечать, когда я отвлекаюсь, и возвращаться мыслями к дыханию. Замечать, о чем именно я начинаю думать, фиксировать свои мысли и эмоции и, запомнив их, опять направлять все свое внимание на дыхание. Терпеливо, настойчиво, неукоснительно. Тренировать свое сознание, дисциплинировать его.

Потом, когда моя осознанность стала в какой-то мере дисциплинированной, я начала переносить ее на мое тело. Фокусируясь на ощущениях возле моих ноздрей, потом переводить это внимание на другие части моего тела. Скользить вниманием по телу — вверх-вниз, вверх-вниз. Фиксировать ощущения, сосредотачиваться на пропущенных участках, отмечать участки болезненные, возвращаться на то место, где я отвлеклась, и делать все это спокойно, хладнокровно, невозмутимо. Итак, концентрироваться надо было не на чем-то внешнем по отношению ко мне — наоборот, мое тело должно было стать экспериментальной лабораторией по тренировке внимания. Это был уже пятый день из десятидневного ретрита с Гоенка, поэтому в какой-то степени я становилась все искушеннее в этом.

Что же происходило, когда я медитировала на моем теле, на физических ощущениях, приятных или болезненных? Первые дни я не переставая думала о боли в глазах и в голове — эта боль меня пугала. Все время возникали картины того, как рак возвращается, я боялась, что покину Кена, боялась того, что может произойти. Каждое болезненное физическое ощущение, даже самое легкое, моментально вызывало к жизни картины возвращающего рака, и каждая из них переполняла меня ужасом.

Это была нелегкая борьба, но на пятый день я научилась просто фиксировать свои ощущения, не оценивая их. Научилась фиксировать пугающие образы, но при этом не бояться ни их, ни своего страха. Я стала отчетливо осознавать работу своего внимания и способность просто наблюдать, а еще склонность отвлекаться на периферийные события или мысли. Сфокусированное внимание стало для меня чем-то вроде маяка, светового луча, который я могла сама направлять. А обратив его на какой-нибудь участок моего тела — ясно осознавать, что там происходит. Это могли быть, к примеру, постоянно сменяющиеся физические ощущения в верхней части головы, или резь в глазах, или периодически возвращающаяся головная боль, — и я отчетливо осознавала их, но не переживала, не пряталась от них, не боялась их. Кроме того, для меня стал осознанней постоянно присутствующий фон моего сфокусированного внимания, участки, которые двигались и менялись в тусклой зоне на границах направленного светового луча. Их я осознавала, но смутно — пока не научилась направлять свое внимание прямо на них. Это фоновые участки моего внимания. Таким образом, я поняла, что направленное и рассеянное внимание соотносятся как отчетливая фигура и фон; они сосуществуют и обмениваются информацией, если я переключаю внимание или если внимание само свободно переключается.

Я осознала, насколько мощную роль в моем сознании играет внимание. Я могу просто свидетельствовать свои ощущения, и тогда я чувствую спокойствие и уравновешенность. Могу, напротив, оценивать свои ощущения, бояться их — тогда я чувствую тревогу, иногда даже панический ужас.

Когда я сосредотачивалась на том, что происходит у меня в теле, я начала осознавать вещи, о которых раньше не имела представления. Начала осознавать свои мысли — идеи, представления, слова, образы, случайные впечатления, обрывки историй, внутренние голоса, которые заполняют пустоты в моем сознании; случайные, обрывочные цепочки событий, которые то вторгаются в зону моего внимания, то ускользают из него. Начала осознавать привычки своего сознания: привычку рассказывать про себя истории, похожие на сны; автоматическое стремление изменить состояние, в котором присутствует хотя бы малейший дискомфорт; привычку терзаться, привычку рассчитывать все наперед, привычку постоянно отвлекаться. Осознала ритм эмоциональных приливов и отливов: раздражение, возникающее из-за физической боли, страх, что я не выдержу эти десять дней, страх перед раком, страстное желание съесть что-нибудь, желание усовершенствовать технику медитации, любовь к Кену, злость на себя, если внимание мне не подчиняется, и снова страх перед раком, удовольствие от конкретных физических ощущений.

Следуя наставлениям, я постепенно училась просто наблюдать за всей этой внутренней деятельностью, все больше и больше находя баланс, отстраненность, без страсти и отвращения. Спокойно наблюдать за мыслями, привычками ума и даже за эмоциями. В какой-то момент я чувствую, что у меня все получается, и тут же начинаю буксовать из-за желания закрепить свой успех. На мгновение мне удается спокойно фиксировать боль в глазу — и тут же неудача: я чувствую, что мне хочется, чтобы она прекратилась. Я стала замечать, как мои эмоции блокируют ощущения, препятствуют моему прогрессу. Очень уж хитрый трюк: двигаться с помощью волевых усилий и чувствовать себя эмоционально безучастной по отношению к результату.

Когда мысли и эмоции успокаиваются, а внимание заостряется, я все больше и больше начинаю осознавать широкий спектр собственных физических ощущений. Замечаю, как в тех местах, где я до этого ничего не чувствовала, появляется что-то вроде щекотки, зуда или вибрации, а потом проходит. Возникает какое-нибудь новое и неожиданное ощущение — и также быстро исчезает. Были моменты, когда я чувствовала все свое тело как одну сплошную вибрацию. И каждый раз возникало искушение подумать об этом, построить концепцию того, что со мной происходит, поговорить с собой, отреагировать эмоционально, поразмышлять над тем, что это событие значит, — вместо того чтобы спокойно, безучастно зафиксировать этот момент. Зафиксировать, когда что-то изменилось и когда что-то исчезло, зафиксировать, когда мое внимание отвлеклось, фиксировать постоянные изменения, этот непрекращающийся поток — терпеливо и безучастно, и каждый раз как можно детальнее.

Первые несколько дней я не могла отделаться от тревоги. Там что-то кольнуло — к чему бы это? Там заболело — что это значит? Кен умел отвлекать и успокаивать меня: «Что-то болит? Большой палец на ноге? Думаешь, у тебя рак большого пальца?» Но страх не исчезает. Я поймала себя на том, что веду внутренний разговор с Богом, пытаюсь торговаться с ним: «Дай мне провести с Кеном хотя бы десять лет! Я буду так счастлива, когда мне исполнится пятьдесят, — да это, в сущности, молодость!»

На второй день я вдруг обнаруживаю, что правая рука [из которой были удалены лимфатические узлы] распухла! Вот черт! Почему? После операции она не распухла, почему же распухла теперь? Это меня по-настоящему пугает. И тут же появляется мысль: может быть, для Кена будет лучше, если меня не станет как можно раньше — он не настолько успеет ко мне привыкнуть. Одновременно я осознаю, что уже давно перестала обращать внимание на свое дыхание!

В голове у меня сидит трикстер-обманщик. Только мне удается наконец — то сосредоточиться на своем дыхании, справиться с мыслями, которые меня отвлекают, только я замечаю, что мне удалось сконцентрироваться — с большим трудом, — тут-то и приходит трикстер. «Маленькая проверка, — говорит он. — У тебя все получилось. Просто проверим, правда ли все получилось». И тут же он подбрасывает мне какой-нибудь лакомый кусочек для размышлений: какого цвета должны быть стены, чтобы гармонировать с цветом стола; стоит ли поставить еще один шкаф в спальню? «Ах какие вкусные мысли, — проносится во мне. — Мне хочется их попережевывать еще немного». И все мое внимание снова вылетает, как в трубу.

На третий день — несколько периодов спокойствия, которые прерывают постоянную многоголосицу мыслей и эмоций. Опухоль на руке не сошла, но этим меня уже не обмануть: я всего лишь фиксирую ощущения. Мне нравится чувство душевного покоя и тишины. Непереносима только мысль о том, что я оставлю Кена; во время вечерних занятий я плачу.

К пятому дню мне удается полностью расслабиться и спокойно, наблюдать то, что со мной происходит, — ничего не взвешивая, не цепляясь ни за что и ничего не отталкивая. Что происходит — то и происходит. Я снова обретаю свободу просто следить за происходящим, просто сидеть, не испытывая ни малейшего желания повторить то, что было прежде, и не стремясь ни к чему новому. У моих медитаций возникает некий внутренний ритм, чувство того, что я просто нахожусь внутри некоего процесса и не сопротивляюсь ему. Эмоции и мысли никуда не делись, и я осознаю их, но они не отвлекают и не увлекают меня: я обучилась искусству наблюдать на расстоянии.

На седьмой день я замечаю, что ощущаю свое тело как нечто единое. Я не чувствую никаких различий между рукой, ногой и желудком, никакие части моего тела не воспринимаются как раздельные или противоречащие друг другу. Я снова чувствую сильные, приятные, почти до боли блаженные потоки энергии — те самые, которые ощутила в первый вечер с Кеном. Кажется, я начинаю лучше чувствовать все свое тело. Иногда эта способность проявляется вдруг, стремительно и спонтанно, иногда — более мягко и спокойно. Я легко могу путешествовать по своему телу; ощущаю его как единое целое, а не совокупность разных частей. Если я дышу медленнее и спокойнее — вернее, если мое дыхание становится медленнее само по себе, — я чувствую, в каких частях моего тела еще остались напряженные зоны, и каким-то образом учусь расслаблять их снова и снова, и тогда я чувствую, что энергия циркулирует по телу более равномерно. Я как бы растворяю те участки, где еще есть напряжение, сопротивление, обособленность.

На девятый день я замечаю, что, если в сознании и всплывает образ раковой опухоли, я абсолютно на него не реагирую, не пугаюсь его. А если и возникает какой-то страх, я просто фиксирую его. Невозмутимость, свободный полет, ясный обзор. То же самое — на десятый день. Я обнаружила силу отрешенности, осознавания без усилий, безмятежного и ровного свидетельствования. Процесс стал другим: мое внимание стало острым, но легким. Я больше не управляю событиями, а плыву по течению. Гоенка говорит: «Ощущения невозможно придумать, выбрать, создать искусственно. Можно только свидетельствовать их. Не цепляться за них, а двигаться вперед, осознавая, что все изменчиво, осознавая истину непостоянства». Я очень спокойна. Интересно, как все это скажется в обычной жизни?

Утром 21 ноября, принимая душ, Трейя заметила под правой грудью два маленьких пупырышка, похожих на муравьиные укусы. Мы с Трейей стали внимательно их рассматривать и обнаружили еще два или три таких же. Они были похожи на следы от укусов насекомых, но не чесались. Плюс был в том, что это было не слишком похоже на рак. А минус — в том, что это вряд ли могло быть что-то другое. И я, и Трейя это понимали.

Тем же днем мы пошли к доктору Питеру Ричардсу. Все то же испуганное выражение лица, все та же (вполне объяснимая) уклончивость: «Может быть, это следы от укусов, может быть, что-то другое, но на всякий случай лучше их удалить». Мы договорились, что послезавтра утром приедем в отделение экстренной хирургии, и поехали домой в Мьюир-Бич.

Хладнокровие Трейи было поразительным. По большому счету, она казалась чуть-чуть раздосадованной. Мы немного поговорили о том, насколько вероятно, что это рак, но она не хотела задерживаться на этой теме. «Что ж, рак — значит, рак», — только и сказала она наконец. Зато она очень хотела поговорить о своей медитации и ощущениях, которые пережила. Всего два дня назад я закончил работу над книгой «Трансформации сознания», и Трейе не терпелось сравнить впечатления.

— У меня по-прежнему такое чувство, словно я расширяюсь вовне. Я начала с того, что просто стала наблюдать то, что происходит с телом и разумом, безучастно отмечать свои мысли и чувства, но потом мне показалось, что разум и тело куда-то исчезли и я стала единым целым с чем-то… не знаю, с Богом, с вселенной, с моей высшей Самостью или с чем-то еще… Это потрясающе!

— На самом деле неважно, как мы это назовем — Бог, вселенная или Самость. Догэн-дзендзи[53] [знаменитый японский мастер дзен] достиг просветления, когда учитель шепнул ему на ухо: «Тела и разума больше нет!» Ты говоришь, что почувствовала то же самое: твое самоотождествление с ограниченным телом и разумом просто исчезает. Со мной такое происходило несколько раз, и я думаю, что это действительно очень реально. Думаю, что в сравнении с этим человеческое эго совершенно нереально.

— Согласна. Кажется, что это расширенное состояние — более настоящее, более живое. Ты как будто проснулся — и все остальное кажется сном. Итак, ты убежден, что все это происходит на самом деле? — спросила она.

Когда Трейя это сказала, я понял, что она собирается поиграть в ученого. На ближайшие несколько часов она собиралась заставить меня пошевелить мозгами — раньше так уже бывало, и не один раз. Кроме того, может быть, она сама уже все знала, просто хотела посмотреть, насколько правильно я все понимаю. А еще я понял, что нам обоим гораздо приятнее заниматься этим, чем волноваться из-за каких-то чертовых пупырышков…

— Мы в том же положении, что и всякий ученый. Единственное, на что мы можем опираться, — это непосредственный опыт. Рано или поздно придется доверять своему опыту, потому что это все, что есть в нашем распоряжении. В любом другом случае получается порочный круг. Если я в целом не доверяю своему опыту, то тогда я должен не доверять своей способности не доверять, потому что это тоже мой опыт. Значит, рано или поздно у меня не остается другого выбора, кроме как верить — верить в свой опыт, верить в то, что вселенная, по большому счету, не собирается все время меня обманывать. Конечно же, мы можем ошибаться, непосредственный опыт может нас подводить, но в целом у нас нет другого выбора, кроме как следовать ему. Это что-то вроде феноменологического императива. И особенно это относится к мистическому опыту — ты ведь сама говоришь, что он не менее, а более реален, чем любой другой.

Я думал о гегелевской критике Канта: невозможно подвергать сомнению осознание, если твоим единственным инструментом оказывается тоже осознание. Пытаться делать это, говорит Гегель, — все равно что пытаться купаться и не намокнуть. Мы прикованы к своему осознанию и своему опыту, и нам не остается ничего другого, кроме как развивать его на более глубинном уровне.

Трейя подхватила:

— У тибетцев есть выражение, которое мне всегда нравилось: «Ум — это все пространство». Именно так я все и чувствую. Это ощущение, конечно, длится всего несколько секунд, а потом — бац! — я снова становлюсь прежней Терри.

— Мне эта фраза тоже нравится. Вот ты занималась випассаной, в которой надо концентрироваться на своем дыхании или каком-то другом ощущении. А у тибетцев есть практика, которая предполагает, что во время выдоха ты действительно «смешиваешь свой ум со вселенной» или «смешиваешь свой ум с небом». Это означает, что во время выдоха ты просто чувствуешь, как твое чувство собственной обособленности выходит из тебя вместе с дыханием и растворяется в небе над головой, в словах других людей, во всей вселенной. Это очень сильная практика.

— В конце концов, именно это я и начала делать, — сказала она, — это стало получаться само по себе, спонтанно. А в последние дни моя медитация полностью изменилась. Если вначале я была очень сосредоточенной и целенаправленной — концентрировалась на дыхании, скользила вниманием по телу вверх и вниз, то потом я вдруг стала переживать моменты резкого, внезапного изменения сознания. И тогда, вместо того чтобы направлять куда-то свое внимание, я просто сидела и не фокусировала внимание абсолютно ни на чем. Мне показалось, что это похоже на состояние полной сдачи: я просто отдавала себя высшей воле, впускала в себя Бога. Состояние абсолютной открытости. И кажется, это было намного сильнее.

— По моему опыту, работает и то, и другое, надо просто действовать последовательно, — я немного подумал. — Знаешь, а ведь ты сейчас безупречно описала то, что в японском буддизме называется «личная сила» и «сила другого». Все медитации делятся на эти два типа. «Личная сила» культивируется в дзен, в випассане, в джняна-йоге. В этом случае ты используешь только энергию собственного осознания, собственной концентрации, чтобы вырваться за пределы своего эго и выйти к высшей самотождественности. Чтобы получить «силу другого», человеку нужно настроиться на энергию своего гуру или Бога, или просто войти в состояние полного смирения, полной сдачи.

— И ты думаешь, что и то и другое приводит к одинаковому результату, — Трейя взглянула с недоверием.

— Да. Вспомни: даже Рамана Махарши[54] (которого называют величайшим мудрецом в современной Индии) сказал, что к просветлению ведут два пути: либо ты спрашиваешь: «Кто я?» — и это полностью размывает границы эго; либо же ты отдаешься воле гуру или Бога — и тогда ты позволяешь Богу сокрушить свое эго.

И в том, и в другом случае эго раскрывается, и изнутри его начинает сиять вечная Самость. Для меня привычнее вопрошать «Кто я?» — кстати, это еще и знаменитый дзенский коан. Но я уверен, что годятся оба пути.

Мы с Трейей перешли на кухню, чтобы заварить чай. Тема рака ни разу не всплыла.

Тук-тук.

— Кто здесь?

Тук-тук.

— Кто здесь?

Холод. Тишина. Три коридора и одна дверь.

Тук-тук.

— Кто здесь, я спрашиваю? Проклятие! Что за глупые шутки?

Слишком темно, чтобы можно было идти быстро и легко, поэтому я медленно, на ощупь добираюсь до двери и в ярости распахиваю ее.

— Мне интересно, почему и тот, и другой путь приводят к одинаковому результату, — сказала Трейя. — Они выглядят такими разными. В випассане надо прилагать очень много усилий, по крайней мере в начале, а если это «сила другого», то никаких усилий не требуется вовсе.

— Знаешь, я не гуру. Я могу объяснить это только со своей дилетантской точки зрения. Просто мне кажется, что у них есть кое-что общее — точнее, это общее есть абсолютно у всех видов медитации, — они подтачивают эго тем, что усиливают внутреннего Свидетеля, усиливают способность просто наблюдать явления.

— Но чем этот Свидетель отличается от моего эго? Я бы сказала, что как раз у эго есть способность наблюдать и осознавать, — Трейя наморщила нос и сделала глоток чая.

— В том-то и суть. По-настоящему эго нельзя считать субъектом; эго — это просто один из объектов. Иначе говоря, свое эго ты можешь осознавать, ты можешь его видеть. И поэтому оно само не может быть Видящим, Знающим или Свидетелем. Эго — это просто набор психических объектов — идей, символов, образов, представлений, с которыми мы себя отождествляем. Мы идентифицируем себя с ними, а потом используем эти объекты как средство наблюдения — и тем самым искажаем мир.

Трейя немедленно стала развивать эту тему. Большинство высказанных идей уже были нам знакомы; мы просто размышляли о них вслух, проговаривали, чтобы закрепить свое понимание. А я, кроме прочего, старался избежать другой темы.

— Иными словами, — сказала она, — мы идентифицируем себя с этими внутренними объектами, психическими объектами, засевшими у нас в головах, и из-за этого оказываемся отделенными от мира внешнего. Получается противопоставление «я» и «другого», субъекта и объекта. Помнится, Кришнамурти[55] когда-то сказал: «В пропасти, которая лежит между субъектом и объектом, состоит все проклятие человечества».

— Дело еще и в том, что эго на самом деле даже не является субъектом, эго не есть настоящее «Я» с большой буквы, это просто набор сознательных или бессознательных объектов. И, для того чтобы избавиться от ошибочного самоотождествления, ты начинаешь всматриваться в содержимое своего разума, во все объекты, которые его наполняют. Так делается в випассане и в дзен. Ты до изнеможения всматриваешься в сферу своего разума, своего эго, ты…

— То есть, — Трейя подпрыгнула, — ты смотришь с позиции Свидетеля, а не с позиции своего эго. Ты объективно и беспристрастно созерцаешь все объекты своей психики, мысли, ощущения, образы, эмоции и так далее, при этом не отождествляешь себя с ними и не оцениваешь их.

— Вот-вот. А потом ты понимаешь: если ты в состоянии наблюдать за этими мыслями и образами, значит, они не могут быть истинным Видящим, истинным Свидетелем с большой буквы. И постепенно ты начинаешь идентифицировать себя уже не с личным эго, которое на самом деле является одним из объектов, а с надличностным Свидетелем, который и есть подлинный Субъект, истинная Самость с большой буквы.

— Правильно, — сказала Трейя. — А этот Свидетель, или большое «Я», составляет одно целое с Богом, с Духом. Получается, что, даже если я вначале прикладываю усилия, стараюсь наблюдать за своим телом и разумом, в конце концов я вывожу свою самотождественность вовне, становлюсь единым целым со вселенной. А если я начну с полной отдачи себя Богу или вселенной, то я все равно приду к тому же самому. Все равно все закончится тем, что я стану этим высшим «Я», или высшим осознанием. Ну что ж, несколько раз и им становилась. Правда, по большей части я становилась обычной Терри!

— Ага. Думаю, именно поэтому святой Клемент сказал: «Тот, кто познал свое «Я», познал Бога». Внутренний Свидетель у нас у всех один — это единый Дух, который смотрит разными глазами, говорит разными голосами и ходит разными ногами. Но мистики говорят, что это один и тот же Свидетель, всегда один и тот же. Есть только один Бог, одна Самость, один Свидетель — нее это с заглавных букв.

— Хорошо. Значит, наблюдая за своим эго, созерцая все проявления своего тела и разума, я перестаю < >тождествлять себя с этими объектами и вместо этого отождествляю себя с подлинным «Я», со Свидетелем. А этот Свидетель и есть Дух, Брахман.

— С точки зрения «вечной философии» именно так.

Трейя стала заваривать новый чай.

— Ты описал это в «Трансформациях сознания» («Transformations of Consciousness»)?

— Что-то из этого. Но в основном я писал там о том, как этот Свидетель развивается, какие стадии ошибочной самотождественности он проходит, прежде чем открывает для себя свою истинную природу. А еще я писал про разные типы неврозов и патологий, которые происходят на разных стадиях, и о том, какой тип лечения для какой стадии применим.

Я гордился этой книгой, это была моя последняя работа за четыре года.

— Кажется, раньше ты мне про это не рассказывал.

— Сейчас попробую сделать выжимку. Ты знаешь, что такое «Великая Цепь Бытия»?

— Конечно. Это разные уровни существования.

— Вот-вот. Согласно «вечной философии», реальность состоит из нескольких ступеней или измерений — начиная с наименее реального и кончая наиболее реальным. Это и есть Великая Цепь Бытия. Она охватывает материю, тело, ум, душу и дух. Получается пять уровней. В некоторых традициях этих уровней семь — например, семь чакр. В некоторых традициях их всего три — тело, психика и дух, а в некоторых традициях их просто десятки. Как ты знаешь, в своих работах я использую около двух с половиной десятков уровней.

— Но возьмем вариант попроще, где есть материя, тело, ум, душа и дух. Суть в том, что когда человек растет и развивается, то Свидетель, Самость или истинное «Я» с большой буквы сначала отождествляет себя с материальным «я», потом с индивидуальным, потом с ментальным, с душевным и, наконец, обращается — или, лучше сказать, пробуждается — к своей истинной природе, духовной. Каждая следующая ступень вбирает в себя предыдущую и добавляет что-то новое, уникальное, чтобы создать новое единство, пока, наконец, человек не приходит к высшему единству — единству со Всеобщим. И я пытаюсь показать в своей книге, что специалисты по психологии развития — и на Востоке, и на Западе, от Будды и Плотина до Фрейда и Юнга — описывали разные аспекты одной и той же последовательности, одной и той же модели развития, то есть в общих чертах — все той же Великой Цепи Бытия.

— То есть ты хочешь включить всю современную психологию в «вечную философию»?

— Да, именно так. Это путь синтеза. На самом деле все так и получается. Получается, правда. По-моему…

Мы засмеялись. Солнце только что зашло. Было видно, что Трейе по-настоящему легко и весело. Как обычно, мы касались друг друга, между нами всегда была хотя бы одна точка физического контакта. К тому времени мы лежали на ковре под прямым углом друг к другу, и моя ступня едва-едва касалась ее колена.

— Итак, — подытожила Трейя, — когда мы развиваемся, то ступенька за ступенькой проходим Великую Цепь Бытия.

— Более или менее так. Суть медитации просто-напросто в том, чтобы продолжать свое развитие. Медитация — продолжение твоего роста и развития за пределы ума к уровням души и духа. И происходит эго в общих чертах так же, как ты проходила первые три уровня: внутренний Свидетель перестает идентифицировать себя с низшей ступенью и переходит на другой, более высокий уровень, чтобы отождествить себя с ним. И этот процесс будет продолжаться, пока Свидетель не откроет для себя свою истинную природу, не осознает свое единство с Духом.

— Понятно, — сказала Трейя. Было видно, что эта тема ей по душе. — Вот почему работает медитация осознавания. Когда я наблюдаю за работой своего ума, безучастно свидетельствую все ментальные события, то в конечном итоге трансцендирую ум, перестаю отождествляться с ним и перемещаюсь по Великой Цепи на душевный уровень, а потом и на духовный. Происходит эволюция — в широком значении этого слова, как у Тейяра де Шардена или Ауробиндо[56].

— Да, я тоже так думаю. Тело осознает материю, ум осознает тело, душа осознает ум, а дух осознает душу. На каждом новом уровне растет осознанность, расширяются границы самотождественности, пока, наконец, не остается ничего другого, кроме высшей самотождественности и универсального осознавания — так называемого «космического сознания». Это звучит сухо и абстрактно, но, как ты знаешь, реальный процесс, реальный мистический опыт сам по себе необычайно прост и очевиден.

На крыше и стенах играли лучи заходящего солнца.

— Хочешь поесть чего-нибудь? — спросил я. — Могу приготовить спагетти.

— Один последний вопрос. Ты говоришь, что соотносишь все эти стадии развития с различными типами неврозов и вообще эмоциональных нарушений. В институте нам говорят, что большая часть современных психиатров разбивает все эти нарушения на три основные категории: психозы (например, шизофрения), пограничные состояния (например, нарциссизм) и общие неврозы. Как это сюда вписывается? И вообще — ты согласен с такой классификацией?

— Ну да, я согласен с ней, я согласен, что существуют три основных типа, но просто этой классификации недостаточно. Она охватывает только первые три из пяти уровней. Если на первом уровне что-то происходит не так, то развивается психоз, если на втором — синдромы пограничного состояния, на третьем — неврозы. Это в упрощенном виде.

— Понятно. Значит, эта ортодоксальная схема охватывает только три основные категории. Но психиатрия игнорирует высшие уровни развития, отрицает существование души и духа, и именно этот пробел ты хочешь заполнить в своих «Трансформациях», правда?

Становилось темнее, при свете взошедшей полной луны в сумерках мерцали огни Мьюир-Бич.

— Именно так. Душа — в том смысле, в котором я использую это понятие, — это что-то вроде временного пристанища на полпути между индивидуальным самосознанием и надличностным, или трансперсональным Духом. Душа — это Свидетель, который живет только в тебе и ни в ком больше. В этом смысле душа — это вместилище Свидетеля. Когда ты добираешься до четвертой ступени, ты становишься Свидетелем, подлинным «Я». А когда поднимаешься еще выше, то сам Свидетель растворяется во всем том, за чем он наблюдал, — иными словами, ты обретаешь единство со всеми объектами, которые ты осознаешь. Ты уже не наблюдаешь за облаками — ты становишься облаками. Это уровень Духа.

— Значит… — Трейя помедлила, — для души это одновременно и хорошо и плохо.

— Видишь ли, Душа, или Свидетель, внутри тебя, — это кратчайшая дорога, ведущая к Духу, и одновременно последний барьер на пути к нему. Если можно гак выразиться, только с позиции Свидетеля можно прыгнуть прямо в сферу Духа. Но в результате сам Свидетель должен раствориться, умереть. Даже собственную душу надо принести в жертву, отпустить, чтобы обрести абсолютное единство с Духом. В конце концов, душа — это последняя преграда, слабый узелок, который сковывает универсальный Дух, последняя и самая тонкая форма существования индивидуального самосознания, и этот последний узелок должен быть развязан. Скажем так: это последняя смерть. Сначала в нас умирает материальная самость (то есть мы перестаем отождествляться с ней), потом в нас умирает исключительная отождествленность с телесной самостью, затем — с ментальной самостью и наконец — с душевной. В дзен это называется «Великая Смерть». Все наши умершие самости мы превращаем в ступеньки, по которым продвигаемся вверх. Каждая смерть на более низком уровне означает возрождение на уровне более высоком, пока мы не придем к окончательному возрождению, освобождению, просветлению.

— Подожди. Почему именно душа является последним препятствием? Если она служит домом для Свидетеля, то почему это препятствие? Ведь Свидетель не отождествляется с другими индивидуальными объектами, он только беспристрастно осознает эти объекты?

— В том-то и дело. Это правда: Свидетеля нельзя отождествить с эго или каким-либо другим ментальным объектом; он просто безучастно наблюдает за всеми объектами. Но при этом обособлен от всех объектов, за которыми он наблюдает. Иными словами, наличие Свидетеля предполагает пусть и слабую, но все-таки существующую форму субъектно-объектного дуализма. Свидетель — это огромный шаг вперед, это необходимая и важная ступень в медитации, но не завершающая. Когда же, наконец, Свидетель-душа перестает существовать, он растворяется во всем том, что свидетельствовал. И тогда дуализм субъекта/объекта исчезает, и остается только чистое недвойственное осознавание. Один известный мастер дзен, достигнув просветления, сказал: «Если я слышу, как звенит колокольчик, для меня больше нет «я» и «колокольчика», есть только «звон». Все вокруг продолжает возникать от момента к моменту, но уже нет никого, кто бы был отделенным или отчужденным от этого. То, откуда ты смотришь, и то, на что ты смотришь, оказывается одним и тем же. Между субъектом и объектом больше нет противоречий, нет противопоставлений, есть только непрекращающийся поток жизни, безупречно чистый, светлый, открытый. Я есть все возникающее. Вспомните это прекрасное высказывание Догэна: «Изучить Дхарму — значит изучить себя; изучить себя — значит забыть себя; забыть себя — значит объединиться со всеми вещами и просветлеть во всех вещах».

— Я его помню, оно — одно из моих любимых. Мистики иногда называют это окончательное состояние «Единое Я» или «Единый Ум», но все дело в том, что на этой стадии Самость составляет единство со всем окружающим, так что это не «я» в общепринятом смысле.

— Именно так. Реальная Самость и есть реальный мир, без всякого разделения между ними, поэтому иногда мистики говорят, что не существует «я» и не существует мира. Но они имеют в виду только одно: не существует отдельного «я», не существует отдельного мира. Экхарт называет это объединением без смешения.

Так случилось, что я очень хорошо знал, что творится в нашем мире, и поэтому мог чувствовать только смешение с замешательством, иными словами — был в полном отчаянии. Я встал и включил свет.

— Солнышко, давай же наконец поедим.

Трейя молчала, и то, о чем мы молчали, повисло в воздухе. Она отвернулась, потом повернулась снова и прямо посмотрела на меня.

— Я решила, что ни я, никто другой больше не заставят меня думать, что я в этом виновата или что это мешает мне жить, — проговорила она наконец.

— Я знаю, милая, я знаю…

Я сел и обнял ее. Трейя тихо заплакала. Потом она перестала плакать, и мы сидели вдвоем в тишине, не говоря ни слова. Я встал и приготовил спагетти, и мы поужинали, сидя на крыльце и наблюдая за тем, как лунный свет играет на маленькой пряди океана, уголок которого был виден в просвете между деревьями.

Глава 7

«Моя жизнь внезапно пошла под откос»

Четвертак со звоном падает внутрь телефона-автомата. У меня только что кончились занятия по профессиональной этике; сейчас понедельник, середина солнечного дня в начале декабря. Сосредоточенно набирая номер доктора Ричардса, стараюсь ничем не загружать свой ум, но за этой пустотой я чувствую безмолвное: «О Господи, умоляю, только не это». Вокруг меня люди, они заполняют коридоры школы, некоторые вышли с занятий, которые только что закончились, другие собираются на занятия, начинающиеся в 17.45. Телефон висит в самом многолюдном месте, я отворачиваюсь и пытаюсь оградиться от мира, пока вслушиваюсь в телефонные гудки.

— Здравствуйте. Это кабинет доктора Ричардса.

— Здравствуйте. Это Терри Киллам Уилбер. Могу я поговорить с доктором Ричардсом?

Я едва не произношу «с Питером». Никак не могу понять, как мне обращаться: «доктор Ричардс» — чересчур официально, а «Питер» — слишком фамильярно для нашего делового общения.

— Добрый день, Терри. Это доктор Ричардс. Мы только что получили результаты теста. Мне очень жаль, но оказалось, что это рак. Я не понимаю как следует, в чем тут дело, слишком уж это необычный рецидив, особенно если учесть, что место, где появились уплотнения, находится именно в той области, которая подверглась облучению. Но волноваться не надо: я бы сказал, что это всего лишь местный рецидив. С ним можно справиться. Когда вы могли бы к нам зайти?

Проклятие. Я так и знала. Эти чертовы маленькие пупырышки, которые так похожи на комариные укусы, разве что не были красными и не чесались. Они были слишком странными и появились в слишком подозрительном месте, чтобы быть не чем-нибудь, а именно раком, и я это знала, как ни старались меня разубедить. Всего лишь пять маленьких бугорков под кожей, чуть ниже шрама, оставшегося от трубки, через которую делали дренаж той области частичной мастэктомии. Трубки, через которую вытянули массу полупрозрачной жидкости, трубки, которую не вытаскивали еще неделю после того, как я год назад выписалась из больницы, трубки, от которой мне было так больно, когда доктор Ричардс ее вытаскивал. Ох, я до сих пор это помню. Может быть, на том ее конце оставалось несколько раковых клеток, и она занесла их под кожу. Значит, снова рак. Второй раунд. Ну почему облучение не убило эти клетки?

Я назначила встречу с доктором Ричардсом на следующий день. Выйдя из здания на солнечный свет, прошла квартал до своей машины и поехала на консультацию. Помню, что, остановившись перед светофором, я обратила внимание на продуктовый магазин и заманчивый набор фруктов на лотках, выставленных снаружи, а в голове у меня крутился рефрен: «Рецидив. Рецидив. У меня рецидив». У меня было странное чувство, словно я наблюдаю за собой откуда-то сверху — как я еду по городу в своей компактной красной машине. У меня появилось чувство, что я в одно мгновение стала другим человеком. Я уже больше не была женщиной, у которой был рак (логическое ударение — на прошедшем времени), я была женщиной, у которой рецидив, и этот факт переносит меня в совершенно другую группу, в другую статистическую графу. И мое будущее — и будущее Кена — тоже станет другим. Моя жизнь пошла под откос — внезапно, без предупреждения. У меня рецидив. Я все еще больна раком. Ничто не закончилось.

Я паркую машину на холме, аккуратно поворачиваю колеса в сторону бордюра и ставлю автомобиль на тормоз. Это симпатичный маленький район, укрывшийся между основных улиц. Мне нравятся деревья, странно изгибающиеся возле окрашенных в пастельные тона домов с маленькими садиками при входе. Джил, моя клиентка, снимает квартиру в одном из них. В этом доме есть что-то особенно притягательное. Подъезд выкрашен в приятный розовато-оранжевый цвет, изогнутые ворота с железной решеткой ведут в маленький дворик, где расставлены горшки с цветами. Я не могу определенно сказать, что именно делает дом таким красивым, но меня он всегда поражает.

Джил открывает дверь. Я чувствую себя прекрасно и очень рада, что решила не отменять консультацию. Оказывается, что это удивительно легко — на час отодвинуть собственные тревоги на задний план. И приятно. Сеанс проходит хорошо, кажется, что недавнее известие вовсе меня не затронуло. Я думаю: скажу ли я когда-нибудь Джил, что прямо перед одним из сеансов узнала, что по-прежнему больна раком.

Рецидив, рецидив. У меня рецидив. В маленькой красной машине я еду домой, сворачиваю на 19-ю улицу, проезжаю через тоннель, мимо зданий казарм с навесными лестницами. Сейчас ранний вечер, пограничное время, которое я так люблю, мое любимое время для бега, когда воздух становится мягким, а освещение меняется каждую секунду, вдоль горизонта протянулась красная полоска, а над сгущением этого мягкого света — еще одна полоска аквамарина, переходящая в иссиня-черный цвет наступающей ночи. В домах зажигаются огни, играющие на фоне опускающихся на небо Сан-Франциско сумерек.

Рецидив. У меня рецидив. Этот рефрен звучит у меня в голове, пока я веду машину, он пожирает надвигающуюся ночь и изменчивый свет. Рецидив. Рецидив. Это слово становится мантрой, пока я еду, наполовину загипнотизированная тем, как оно все время крутится у меня в голове. Рецидив. Рецидив. Я и верю и не верю. Возможно, постоянное повторение убедит меня, заставит принять то, чего я не хочу принимать. Одновременно это повторение — защита: я не хочу задумываться о том, что значит это слово. Рецидив. До сих пор это было чем-то, о чем я читала в медицинских журналах, слышала от врачей. До сих пор это было чем-то, что меня не касалось. А теперь это случилось со мной. Теперь это будет определять мою жизнь. Теперь мне придется иметь с ним дело. |

Проклятые маленькие бугорки. Я обнаружила их в среду. Накануне Дня благодарения. Почти через год после нашей свадьбы. Мы праздновали День благодарения с моей сестрой Кати, которая при- летела из Лос-Анджелеса. В пятницу в восемь утра f Кен отвез меня в отделение скорой помощи, и Кати тоже поехала, чтобы поддержать меня. Я лежала в подготовительном отделении и ждала — наедине со своими мыслями и страхами. Пришел доктор Ричардс — все-таки это прекрасно, когда врач тебе s нравится и ты доверяешь ему, — и через несколько минут процедура была закончена. Скоро я уже шла по Юнион-стрит с Кеном и Кати, и мы вместе делали покупки к Рождеству; у меня в боку появилось несколько новых стежков, и еще я получила указания позвонить в понедельник, чтобы узнать результаты, Мы с головой погрузились в Рождество, Это был (один из самых насыщенных дней в году, ведь надо было так много всего купить. Вокруг царило оживление, предвкушение праздника, а я думала о том, что у меня болит бок.

Вот теперь я получила ответ на свой вопрос, думала я, ведя машину по изгибам трассы № 1; она сама напоминала медитацию — эта извилистая дорога, спускающаяся к побережью Тихого океана. Уже почти наступила ночь. На горизонте — сумеречный свет; передо мной — волнующийся Тихий океан, с обеих сторон обрамленный холмами; слева, в россыпи огней, — мой дом, где от меня ждет новостей муж, уже распростерший руки, чтобы меня обнять.

Так началось то, что я назвала «вторым раундом». Я долго представляла себе нависший надо мной меч, жуткую угрозу рецидива, и вот наконец этот меч упал. Мы с Кеном утешали друг друга. Я плакала. Мы позвонили моим родителям. Позвонили родителям Кена. Позвонили доктору Ричардсу. Позвонили доктору Кантрилу. Позвонили в клинику Андерсона. Все соглашались, что это очень странный случай рецидива. Рецидив, но развившийся внутри облученной области. Да-да, именно в облученной области, подтвердил доктор Кантрил. Похоже, по их статистике, таких рецидивов еще не бывало, а я разрушила эту статистику. Никто не мог понять, почему так получилось. Мы стали звонить специалистам в других уголках страны. Все соглашались: очень необычный случай. Его вероятность составляет, кажется, пять процентов. Я представила себе, как эксперт по статистике на том конце провода, протянутого через все страну, озадаченно чешет в затылке. Странный случай, и неясно, как его интерпретировать. Может быть, это локальный рецидив, с которым можно справиться хирургическим способом? Или это признак рассеянного (метастатического) заболевания, которое требует химиотерапии? Странный случай. Никто с подобным не сталкивался.

Никто не мог объяснить, как это случилось. «А могло быть, — спросила я доктора Ричардса, пока Кен напряженно смотрел на меня, — что несколько раковых клеток остались на конце дренажной трубки и, когда ее вытаскивали, они остались под кожей?» — «Да, — ответил он, — наверняка именно это и случилось: там остались одна-две клетки». — «Нет, не одна-две, — напомнила я ему, — их было как минимум пять, а может быть, и больше, потому что несколько было убито облучением». Я поняла, что он чувствует себя виноватым в том, что случилось.

Даже когда все остальные говорили, что случай очень странный, они повторяли, что абсолютно не сомневаются ни в докторе Ричардсе, ни в докторе Кантриле. И я была согласна. Я тоже в них не сомневалась. Как бы там ни было, мы обречены на то, что иногда такое происходит. Так уж вышло, что я оказалась тем конкретным человеком, который лежал на конкретном операционном столе в конкретный день, когда в ходе операции произошло то, что случается крайне редко.

Мы с Кеном сидим на приеме у доктора Ричардса. Передо мной следующие варианты.

1. Делать мастэктомию. (Может быть, с нее надо было начать? Может быть, если бы я ее сделала, ничего подобного не случилось бы?)

2. Сделать вторичный надрез в той области, где была опухоль и в которой появились бугорки, — а если будут обнаружены другие раковые клетки, то подвергнуть этот участок облучению. Здесь есть своя опасность, ведь меня облучали совсем недавно. Невозможно предсказать, как ткань среагирует на повторное облучение.

3. Сделать срез участка, из которого выходила дренажная трубка, и, поскольку нельзя с уверенностью сказать, что в груди не осталось других раковых клеток, подвергнуть грудь облучению. Здесь та же самая опасность из-за полученного прежде облучения. Кроме того, поскольку оставшиеся в груди раковые клетки не были убиты радиацией, есть вероятность, что они невосприимчивы к радиации.

Мне все предельно ясно. Невозможно выяснить, остались ли раковые клетки на пути следования дренажной трубки или в грудной ткани, а если остались, то они могут оказаться невосприимчивыми к радиации; кроме того, дополнительная доза облучения может повредить грудную ткань. Единственный вариант — мастэктомия. Меня слишком сильно пугала рискованная перспектива оставить в теле клетки, зараженные раком четвертой степени.

Мы с Трейей по-прежнему старательно изучали (и практиковали) методы альтернативной и холистической медицины, которые я вкратце объясню позже. Но проблема состояла в агрессивности рака четвертой степени, который обнаружили у Трейи. Не было вообще никаких убедительных доказательств, что какая-либо альтернативная методика выдаст при лечении рака четвертой степени что-то большее, чем случайная, непредсказуемая ремиссия — в пределах результатов, выходящих за границы элементарной случайности.

Полагаю, если бы у Трейи был рак хотя бы третьей степени — не говоря уже о первой или второй, — она в большей степени пользовалась бы альтернативными методами и прошла бы некоторые (но ни в коем случае не все) методы классической медицины. Но агрессивность рака вновь и вновь приводила ее к тем единственным методикам, которые могли сравниться с ним по агрессивности. «Вам не подошла «железная дева»? Не беспокойтесь, милая леди. У нас всегда найдется что-нибудь особенное для вас. Просто посидите и подождите».

Мы с Кеном заходим в госпиталь. Сегодня 6 декабря 1984 года. Операция назначена на 7 декабря — («День Перл-Харбора»[57], — пробормотал Кен, ни к кому не обращаясь) — после первой операции прошел ровно год и один день. Все в этой больнице мне знакомо. Я очень хорошо помню, как пять с половиной недель приходила сюда каждый день на облучение. Потом — раз в месяц на обследование. Всего несколько дней назад — чтобы мне удалили бугорки.

Вспоминаю, как год назад здесь потеряли мою одежду; через два месяца ее нашли и вернули. Я восприняла это событие как предзнаменование. На этот раз на мне была одежда, которую я собиралась оставить здесь, так же как собиралась оставить здесь свою болезнь. Все, что я буду носить в этой больнице, останется в ней, вплоть до обуви, нижнего белья и сережек. Впрочем, через несколько дней старое нижнее белье мне уже не понадобится, по крайней мере лифчики. Доктор Ричардс удалит мне правую грудь, и одновременно доктор Харви уменьшит левую. Наконец-то для этого настал подходящий случай. Я даже вообразить не могу, как я жила бы с одной грудью четвертого размера: представить себе только, какой протез мне понадобился бы. Представить себе только, какой кривобокой я бы себя чувствовала. Даже с двумя грудями четвертого размера жить не так-то просто, что уж говорить об одной.

Когда я наконец спросила у Кена, как он отнесется к тому, что у меня не станет одной груди, он держался безупречно, хотя и для него это было непросто. «Солнышко, ну конечно мне будет не хватать твоей груди. Но это не имеет значения. Я ведь влюблен в тебя, а не в какую-то часть твоего тела. Так что это, черт возьми, ничего не меняет». Он сказал это настолько искренне, что я тут же почувствовала себя легче.

Мама и папа на время операции прилетели из Техаса, как и в прошлый раз. Я говорила им, что в этом нет необходимости, но в глубине души обрадовалась, что они будут рядом. С родителями я каждый раз чувствую себя более спокойной, у меня тут же появляется вера, что дела пойдут хорошо. Как я рада, что у меня большая семья. Мне всегда страшно приятно быть с ними. И я рада, что смогла дать Кену новых родственников, которых и он тоже, совершенно очевидно, полюбил.

Мы с Кеном заходим в нашу палату. Она такая же, как и все остальные: кровать с регулируемой спинкой, телевизор у одной стены и аппарат для измерения давления — у другой; сбоку — шкаф (тот самый, где я собираюсь оставить свою одежду); ванная комната с белыми стенами, окно, через которое виден внутренний дворик и палаты на другой стороне здания. Как и в прошлый раз, Кен приносит раскладушку: он будет здесь со мной.

Мы с Кеном садимся и нежно беремся за руки. Ему уже ясно, о чем я продолжаю думать, что меня продолжает мучить. Буду ли я по-прежнему привлекательной для него, когда окажусь изувеченной, испорченной? Кривобокой. Кену приходится выдержать идеальную грань между тем, чтобы пожалеть меня и приободрить. Все та же двойная угроза. Я хочу, чтобы он посочувствовал мне, ведь я потеряю грудь, — но если он это сделает, получится, что он сильно расстроен из-за этой груди и без нее я ему не нужна! Он уже успокоил меня, а теперь он старается подкрепить свои слова шутками: «Солнышко, мне действительно на это наплевать. У меня на это есть такая теория: каждому мужчине за всю жизнь достается так много женских грудей — если считать в сантиметрах, — что можно иногда и передохнуть. Да я за один год с твоей грудью четвертого размера исчерпал свою квоту». Напряжение так велико, что мы оба начинаем истерически смеяться. Кен еще минут пятнадцать продолжает в том же духе, меняя тон от возвышенного к грубоватому: «И вообще я из тех мужчин, которым больше нравятся задницы. Пока не придумали способ делать задэктомию, можно считать, что все в порядке». У нас по щекам катятся слезы. Но с раком иначе не бывает: смеешься так весело, что начинаешь плакать, плачешь так горько, что начинаешь смеяться.

Я раздеваюсь, складываю одежду, которую собираюсь оставить здесь, а вместо нее облачаюсь в белый халат, надеясь, что одновременно с этим делаю шаг навстречу здоровью и прочь от рака. Я уже почти готова совершить какой-нибудь ритуал, произнести заклинание или осенить комнату крестным знамением — все что угодно, лишь бы это помогло. Но вместо этого я совершаю свой внутренний ритуал, читая молитвы про себя.

Мне измеряют давление, задают вопросы и получают ответы. Заходит анестезиолог: он пришел поздороваться и объяснить суть предстоящей процедуры. Я понимаю, что все будет как в прошлый раз, а поскольку тогда все прошло нормально, то волноваться не о чем. Приходит доктор Ричардс. Операция простая — это частичная мастэктомия (в отличие от радикальной или модифицированной радикальной мастэктомии, когда удаляют еще и большую часть пролегающей под грудью мышечной ткани). С технической точки зрения операция, которую мне делали год назад, была гораздо сложнее и требовала более долгого восстановительного периода, поскольку тогда мне удаляли лимфатические узлы.

— Я звонила в клинику Андерсона, — говорю докгору Ричардсу, — и обсуждала с ними этот рецидив: похоже, они все сошлись на том, что это очень необычный случай рецидива, но случайно что-то подобное может произойти.

— Да, — отвечает доктор Ричардс, — и я уверен: они вне себя от счастья, что это произошло не у них.

Я оценила его честность: ведь он продемонстрировал, насколько виноватым он себя чувствует. Вспоминаю, что надо взвеситься. Всю жизнь хотела узнать, сколько весит моя грудь, — и вот подвернулась странная возможность это выяснить.

Приходит доктор Харви. До сих пор у нас не было случая обсудить, что он собирается сделать со второй грудью. Он приносит фотографии. Я просматриваю их, пытаясь найти такую форму груди, которая бы меня устроила. Мне хочется, чтобы ему не пришлось перемещать сосок наверх: я знаю, что это снизит его чувствительность. Оказывается, что в моем случае это почти возможно: грудь у меня почти не обвисает, и протоки молочных желез не будут задеты. Если я когда-нибудь смогу родить ребенка, моя грудь по-прежнему будет функционировать. Я уже поняла, как будет происходить операция, где будут сделаны надрезы, что из меня вырежут, как зашьют так, чтобы сделать грудь меньше. Доктор Харви измеряет грудь и ставит на ней пометки. Он меряет и отмечает окружность соска, измеряет и отмечает участок, на который сосок будет сдвинут, отмечает места, где будут сделаны надрезы, и участки кожи, которые будут вырезаны.

Когда он уходит, появляются мои родители. Я показываю им отметки и объясняю предстоящую операцию. Говорю я очень уверенным тоном, но в то же время понимаю, что отец, скорее всего, видит мою грудь первый раз в жизни. И в последний — ни он, никто другой больше не увидит мои груди в прежнем виде!

Приходит Кен, забирается ко мне в кровать, и мы обнимаемся. Он лежит со мной, а мимо нас время от времени проходит кто-нибудь из медицинского персонала. Но ни доктора, ни медсестры не протестуют. «Тебе в этих больницах сошло бы с рук что угодно, даже убийство, ты это понимаешь?» — говорю я. Кен делает страшную гримасу: «Да. Это потому что я крутой зверюга-мачо», — рычит он. «Нет, это потому что ты лучезарно улыбаешься всем, кто заходит, а еще потому что ты всех медсестер засыпал цветами», — отвечаю я. Мы смеемся, но мне очень грустно. Грустно из-за груди, которой у меня скоро не станет.

Наступает раннее утро. Я лежу в полусне. В этот раз я боюсь гораздо меньше. Во мне больше спокойствия — без сомнения, благодаря медитации. Да и рак за последний год стал неотъемлемым фактом моей жизни, моим постоянным спутником. Но все-таки я чувствую, каких усилий мне стоит все это преодолевать — сдерживать свои сомнения, вопросы, страхи, мысли о будущем. Я сознательно надела на себя шоры и смотрю только прямо перед собой. Я не смотрю ни вправо, ни влево — на те пути, по которым я не пошла. Все исследования сделаны и решение принято. Теперь не время задавать вопросы. Настало время пройти путь, который лежит прямо передо мной. Для того чтобы пройти его, мне пришлось отключить часть своего сознания. Я отключила того, кто внутри меня сомневается и задает вопросы. Только спокойствие и уверенность в себе. Кен держит меня за руку; мама и папа ждут вместе с нами. Снова, как и год назад, операция откладывается. Я думаю о хирургах, которые сосредоточенно заняты своим делом, — и здесь, в госпитале, и в других уголках страны и всего мира. Думаю о врачах, медсестрах, обслуживающем персонале, об инструментах, оборудовании, хитроумных машинах, которые выстроились в шеренгу, чтобы сразиться с недугом. Валиум и промедол начинают оказывать воздействие. Меня везут в операционное отделение.

Не знаю почему, но мне не хотелось, чтобы Трейя видела, как я плачу. Не то чтобы я стыдился своих слез, просто в тот момент мне почему-то хотелось, чтобы никто на свете не видел, что я плачу. Может быть, я боялся, что если заплачу, то совершенно сломаюсь. Может быть, я боялся показаться слабым как раз в тот момент, когда всем надо, чтобы я был сильным.

Я нашел пустую комнату, закрылся в ней, сел и заплакал. Наконец-то до меня дошло: я плачу не из жалости к Трейе и не из-за сочувствия к ней — я плачу от благоговения перед ее мужеством. Она просто идет и идет вперед, она не позволяет, чтобы эта дрянь ее сломила, и именно ее отвага перед лицом этой унизительной, бессмысленной, омерзительной жестокости и заставляет меня плакать.

Когда я просыпаюсь, то вижу, что я снова в своей палате. Мне улыбается Кен. Сквозь окно льется солнечный свет, и вдали я вижу пастельные здания на холмах Сан-Франциско. Кен держит меня за руку. Другую руку я поднимаю к правой груди. Там повязки. Повязки, а под ними ничего. Грудь снова стала плоской, как в детстве. Я глубоко вздыхаю. Дело сделано. Обратной дороги нет. Меня пронзает приступ страха и сомнений. Может быть, надо было попытаться сохранить грудь, рискнуть и обойтись резекцией этого участка? Может быть, страх заставил меня сделать то, чего не надо было делать? Вопросы, которые я не допускала прошлой ночью и этим утром, заполняют мою голову. Так ли это было неизбежно? Правильно ли я поступила? Уже неважно. Дело сделано.

Я поднимаю глаза на Кена. Чувствую, как мои губы дрожат, а глаза становятся влажными. Он нагибается, чтобы обнять меня; его объятия осторожны, потому что под повязками, по всей груди — швы, наложенные всего несколько часов назад. «Солнышко мое, мне очень, очень жаль», — говорит он.

Приезжает из Лос-Анджелеса моя сестра Кэти. Мне хорошо от того, что в комнате собралась моя семья, моя опора. Им, должно быть, нелегко — в таких случаях трудно понять, что нужно сделать, чтобы помочь. Но на самом деле им ничего и не надо делать — мне просто приятно, что они собрались вокруг меня, приятно, что они рядом. Потом папа просит, чтобы все вышли — он хочет поговорить со мной и с Кеном. Мой милый папа держится серьезно, он очень тяжело переносит такие вещи и всегда страшно переживает за близких. Я помню, как он вышагивал по больничному коридору, когда пятнадцать лет назад делали операцию маме, как его лицо было прорезано морщинами беспокойства, а волосы седели чуть ли не на глазах. Теперь он повернулся к нам с Кеном и сказал с сильным чувством: «Я знаю, что сейчас вам очень нелегко. Но можете благодарить судьбу только за одно благословение: вы есть друг у друга, и вы знаете, особенно теперь, что вы друг для друга значите». Я увидела, как у него на глазах стали выступать слезы, но он повернулся, чтобы уйти. Уверена — он не хотел, чтобы мы видели, как он плачет. Кен был тронут до глубины души; он подошел к двери и смотрел, как отец идет по больничному коридору, наклонив голову, заложив руки за спину и не оборачиваясь назад. Как же я счастлива, что он любит моего отца.

Я распахиваю дверь вне себя от злости. Никого нет.

— По-моему, если я спрашиваю: «Кто здесь?» — то это значит, что надо ответить! Разве не так? Проклятие!

Я оставляю дверь открытой и левой рукой начинаю ощупывать стену — иду к коридору, ведущему из большой комнаты. Комнат всего пять; Трейя должна быть в одной из них. Я двигаюсь на ощупь и чувствую, что стены какие-то странные, почти влажные. Меня не покидает мысль: надо ли туда идти?

Мы с Кеном бродим взад-вперед по длинным коридорам, один раз утром и один раз в середине дня. Мне эти прогулки нравятся. Особенно трогает проходить мимо палат, где лежат совсем маленькие дети. Я люблю смотреть на этих крохотулек, завернутых в одеяла, на их маленькие личики, сжатые кулачки и закрытые глазки. И еще я за них волнуюсь. Это дети, родившиеся раньше срока, и некоторые из них лежат в инкубационных аппаратах. Но все-таки я счастлива, когда вижу их, когда останавливаюсь и рассматриваю их, представляю себе их родителей и думаю, что с ними станет.

Потом мы узнаем, что в этой же больнице лежит наша приятельница. Далс Мерфи была на восьмом месяце беременности, и ее положили в больницу, когда у нее началось кровотечение. Мы с Кеном навещаем ее. У нее отличное настроение, она уверена в себе, хотя и лежит подсоединенная к аппарату, который выводит на монитор частоту ее пульса и пульса ребенка. Она должна лежать пластом, на спине. Ей дают лекарства, чтобы предотвратить выкидыш: такие препараты обычно учащают ритм сердцебиения у матери, но, поскольку она спортсменка, бегала марафонские дистанции, они всего лишь доводят ее пульс до нормального ритма. С ней ее муж Майкл Мерфи. Майкл, один из основателей Института Эсален[58], — наш старый друг; мы все вместе пьем шампанское и с волнением говорим о ребенке.

Этой ночью Кену снится сон об их ребенке: он лежит в утробе матери и сомневается, стоит ли появляться на свет. Во сне Кена он находится в бардо-пространстве, где находятся души детей, еще не появившихся на свет. Кен спрашивает его: «Мак! Почему ты не хочешь рождаться, почему ты сопротивляешься?» Мак отвечает, что ему нравится находиться в бардо, и, пожалуй, ему бы хотелось остаться здесь. Кен объясняет, что это невозможно: в бардо хорошо, но оставаться там нельзя. Если ты попытаешься в нем жить, то это не будет так же хорошо. Лучше все-таки выбрать другое — отправиться на землю, родиться. И еще, говорит Кен, на земле очень много людей, которые тебя любят и хотят, чтобы ты родился. Мак отвечает: «Если меня любит так много людей, то где тогда мой плюшевый медвежонок?»

Назавтра мы снова идем их навестить. Кен приносит плюшевого медвежонка. На нем — галстук, сделанный из шотландки, на котором написано «Маку Мерфи». Кен наклоняется к животу Далс и громко говорит: «Эй, Мак! Вот твой плюшевый мишка!» Этот мишка будет первым из многих и многих плюшевых собратьев, которых подарят Маку, появившемуся на свет три недели спустя абсолютно здоровым и не нуждающимся в инкубационном аппарате.

Проведя три дня в больнице, мы с Трейей вернулись в Мьюир-Бич. Доктора были единодушны в том, что рецидив почти наверняка развился только в ткани груди, а не в грудной клетке. Разница была колоссальной: если рецидив местный, значит, рак развивается только в одном типе ткани, а именно — в грудной; если же он перешел на грудную клетку, это значит, что рак «научился» поражать другие типы тканей, — следовательно, это метастатический рак. А уж если рак груди переходит на другой тип ткани, он может очень быстро поразить легкие, кости и мозг.

Если рецидив, появившийся у Трейи, локальный, то она уже сделала то, что было необходимо, — удалила остаток тканей в этом месте. Ни в каких дополнительных мерах, облучении или химиотерапии, нет необходимости. Если же рецидив был в грудной клетке, то это значит, что у Трейи рак четвертой стадии четвертой степени — без сомнения, самый скверный из всех возможных диагнозов. («Стадия» раковой болезни определяется размером и уровнем распространения опухоли — от первой, когда величина опухоли меньше сантиметра, до четвертой, когда раком поражено все тело. «Степень» рака, от первой до четвертой, означает уровень его коварства. Первоначально у Трейи была опухоль четвертой степени второй стадии. Рецидив в грудной клетке означал бы, что у нее рак четвертой степени четвертой стадии). В этом случае единственным рекомендованным курсом лечения была бы максимально агрессивная химиотерапия.

Доктор Ричардс и доктор Кантрил считают, что раковой опухоли больше нет, ее удалили в результате операции. Ни тот, ни другой не рекомендуют химиотерапию. Доктор Ричардс говорит, что даже если какие-то пораженные клетки и остались, он не уверен, что с ними сможет справиться химиотерапия: есть вероятность, что она их не заденет, но зато повредит желудок, волосы, кровь. Я говорю ему, что мы с Кеном собираемся поехать в Сан-Диего, в клинику Ливингстон-Уилер, которая специализируется на стимулировании иммунной системы. Но он не очень в это верит. Он объясняет: нет смысла жать на газ, если машина едет на семи цилиндрах, восьмой цилиндр от этого не заработает. Моя иммунная система — это отсутствующий восьмой цилиндр: ей уже дважды не удалось распознать этот конкретный вид рака, следовательно, если ускорить работу остальных семи цилиндров, это поможет с чем угодно, но только не с раком. Впрочем, в этом действительно нет ничего плохого, считает он. И я собираюсь пройти эту программу; понимаю, что мне надо что-то делать, чувствовать, что хоть как-то помогаю выздоровлению. Я просто не могу сидеть сложа руки. Слишком уж хорошо я себя знаю: мне это не даст ничего, кроме беспокойства. Я должна что-то делать. И здесь медицина западного типа уже не может мне помочь.

Через несколько дней мы вернулись в госпиталь, чтобы снять повязки. Самообладание Трейи ей не изменило. Было просто поразительно, насколько в ее поведении незаметно ни суетливости, ни замкнутости, ни жалости к себе. У меня в голове крутилась строчка «Ты честней меня и лучше, Ганга-Дин»[59].

Доктор Р. снял повязки и скобы (их использовали в качестве швов), и я наконец посмотрела на себя — затянулось хорошо, но все-таки очень неприятно, когда смотришь вниз, видишь живот и уродливые, вздувшиеся с обеих сторон полосы. Кен обнял меня, и я заплакала. Впрочем, что сделано — то сделано; что есть — то есть. Звонила Дженис, сказала: «У меня такое ощущение, что я больше, чем ты, волнуюсь из-за того, что тебе удалили грудь, — ты такая спокойная». Накануне я сказала Кену: то ли потерять грудь не так уж страшно, то ли я этого еще не осознала. Думаю, верно и то и другое. В конце концов, если мне не придется слишком часто на нее смотреть, как-нибудь это переживу.

Мы с Трейей начали расширять и усиливать альтернативные и холистические способы лечения, которые она применяла в последний год. Базовый курс был предельно простым:

1. Тщательно продуманная диета, главным образом молочная и растительная, с низким содержанием жиров и высоким — углеводов, как можно больше сырых овощей и абсолютно никакого алкоголя.

2. Ежедневный прием мегавитаминов с упором на антиоксиданты А, Е, С, В, В5, В6, минералы цинк и селен, аминокислоты цистеин и метионин.

3. Медитация — каждое утро и, как правило, днем.

4. Визуализации и аффирмации — в течение всего дня.

5. Ведение дневника, в том числе с записями снов.

6. Физкультура — пробежки или прогулки.

К этому базовому курсу мы от случая к случаю добавляли дополнительные или вспомогательные способы лечения. В то время мы внимательно присматривались к Институту Гиппократа в Бостоне, к макробиотикам и клинике Ливингстон-Уилер в Сан-Диего. Клиника предлагала продуманный курс лечения, в основе которого была убежденность доктора Ливингстон-Уилер, что причина всех разновидностей рака — некий вирус, который обнаруживается в большинстве опухолей. Они разработали вакцину против этого вируса и назначали ее одновременно с жесткой диетой. Из доступных источников мне было совершенно очевидно, что не вирус вызывает рак, что он появляется в опухолях как паразит, как результат, но не причина болезни.

Впрочем, очистить организм от паразита тоже не вредно, поэтому я всей душой поддержал решение Трейи поехать в эту клинику.

И вот опять наш с Трейей горизонт стал проясняться. У нас были все основания полагать, что рак остался позади. Дом на озере Тахо был почти готов. И мы были без памяти влюблены друг в друга.

Рождество в Техасе. Снова прихожу в себя после операции. Есть что-то зловещее в том, что я второй раз прохожу через это в одно и то же время года. Впрочем, в это Рождество мне легче. Мы с Кеном женаты уже год, так что теперь можем считаться семейной парой со стажем. И рак уже год живет с нами — мы очень много о нем знаем. Надеюсь, никаких сюрпризов больше не будет. Мы прошли через операцию и смотрим на жизнь с оптимизмом. Перед самым Рождеством мы съездили в Сан-Диего, в клинику Ливингстон-Уилер, и планируем вернуться туда в январе, чтобы пройти курс иммунотерапии и диету, которую они предписывают. Там приятная атмосфера — дружелюбная, располагающая. Таков наш план: за операцией должны последовать иммунотерапия, диета, визуализации и медитации. Мне все нравится. Кен в шутку называет это «раковыми радостями». Как бы то ни было, у меня чувство, что это хороший шаг в будущее. Мы обстоятельно объясняем наш план всем членам семьи, и они одобряют выбор.

Да, ощущение такое, что впереди прекрасные времена. Похоже, что прошлый год был для меня экзистенциальным, а предстоящий будет трансцендентальным. Не слишком ли это дерзко — предсказывать для себя год трансформации? В прошлом году я сражалась со смертью, в прошлом году я боялась, безумно переживала, оборонялась. Все это было, хотя главное мое воспоминание о нем — счастливый брак.

А теперь, когда приближается новый год, а мне всего две недели назад сделали операцию, я чувствую себя по-другому. Сначала я поняла: мой способ принимать решения слишком дорого мне обходится, потребность моего эго в контроле — вот главная причина всех страданий и переживаний. Так возникло решение: в большей степени научиться принимать мир и принимать Бога. Для эго это был год страха и неопределенности, когда оно лицом к лицу столкнулось с бездной. Год, который мне предстоит прожить, когда я уже умею принимать вещи как они есть, обещает быть мирным, интересным и сулит много открытий.

Время открытий и открытости, время, предназначенное для исцеления. Больше никакого самобичевания за то, что я мало делаю для мира. Дополнительная программа лечения, не порожденная страхом и не вызывающая страх, а идущая от веры и несущая чувства открытия, восхищения и духовного роста. Может быть, все дело в укрепляющемся ощущении, что жизнь и смерть вовсе не такие важные штуки, как кажется. Для меня граница между ними в какой-то степени размылась. Я уже не так сильно цепляюсь за жизнь, но одновременно, осознавая это, не боюсь, что утратила волю к жизни. Теперь гораздо важнее не количество отведенного мне времени, а его качество. Я знаю, что хочу принимать решения, которые продиктованы радостью и жаждой нового, а не страхом.

И еще я рада, что вместе со мной в этом путешествии будет Кен. В конце января мы начнем новую жизнь, переедем в новый дом на озере Тахо. Новая жизнь в доме, который мы купили вместе, чтобы в нем строить наше будущее.

Когда мы вернулись из Лоредо в Мьюир-Бич, Трейя снова проконсультировалась у некоторых специалистов — просто ради дополнительной подстраховки. Но, по мере того как росло количество консультаций, обозначалась жутковатая, тревожная закономерность: все больше и больше врачей считало, что у Трейи был рецидив в грудной клетке, а следовательно, у нее метастатический рак. Самые жуткие цифры, которые только можно представить себе стоящими рядом: четвертый уровень, четвертая стадия.

Моей первой реакцией было раздражение, ярость! Как они смеют это говорить? И что, если они правы? Черт возьми! Кен пытается меня успокоить, но я не хочу быть спокойной, я хочу позлиться. Меня бесит все сразу — и то, что я готовилась к такому повороту раньше, а теперь несколько расслабилась, и то, что я нахожусь в окружении несовпадающих мнений, советов докторов, (назначающих химиотерапию, и советов моих друзей, рекомендующих попробовать альтернативные методы лечения, — что-то я сомневаюсь, что они с такой же святой уверенностью сами воспользовались бы ими, если бы эта омерзительная разновидность рака засела внутри них. Вся эта ситуация меня бесит, а сильнее всего — неведение!!! Химиотерапию не так-то легко пройти, даже если ты точно знаешь, что она необходима, — что уж говорить о том, когда ты lie уверена, когда остается вероятность, что все дело всего лишь в нескольких беглых раковых клетках, которые остались после операции. Клетках, которым каким-то образом удалось избегнуть облучения. Но как это могло случиться? И что все это значит?

Трейя стала обдумывать новые данные, которые были предоставлены разными онкологами, и они медленно и неумолимо привели ее к мрачным выводам. Если мы имеем дело с фактом рецидива в грудной клетке и если не пройти процедуру самой агрессивной химиотерапии из всех возможных, то с вероятностью пятьдесят процентов у Трейи будет еще один рецидив (возможно, фатальный) в течение ближайших девяти месяцев. Не лет, а месяцев! Сначала мы вообще не собирались делать химиотерапию, потом решили пройти умеренный курс химии и, наконец, стояли перед необходимостью самой агрессивной и токсичной химиотерапии из всех возможных — мрачный путь к еще одной средневековой пытке. «Как, маленькая леди? Вы вернулись? Теперь вы уже серьезно стали действовать мне на нервы, вы не на шутку меня рассердили. Понимаете, что это значит? Игор[60], будь так любезен, подготовь эту цистерну…»

Постепенно склоняюсь к мысли, что надо делать химиотерапию. На Рождество казалось, что все улеглось: хирург и радиолог ее не рекомендовали, рекомендации онколога можно было не принимать в расчет (это примерно как спрашивать у страхового агента, стоит ли тебе получить страховку) — так что мы решили довериться подходу клиники Ливингстона.

Потом — возвращение в Сан-Франциско и консультации с двумя онкологами. Оба рекомендовали химиотерапию, причем один — ЦМФ, а другой — ЦМФ-П (распространенные и довольно легкие курсы, которые переносятся относительно просто). Факторы риска стали более весомы. Год назад был лишь один дурной признак: опухоль была слабо дифференцированна (это признак рака четвертой степени). Размер опухоли был средним, едва дотягивал до второй стадии. Два других параметра — эстроген-позитивность и двадцать чистых лимфатических узлов — были вполне благоприятными. Вот и славно.

Но теперь баланс сильно сместился. Неожиданно в копилку тревожных факторов добавились рецидив в течение года на облученном участке, который оказался эстроген-негативным. И все та же недифференцированная гистология. Слабо дифференцированная гистология рака четвертой степени. Постепенно, очень медленно я прихожу к убеждению, что будет глупо не делать химиотерапию. Особенно при том, что режим ЦМФ довольно легко переносится. Минимальная, или почти никакая, потеря волос; дважды в месяц — уколы; три раза в день таблетки. Можно вести вполне нормальную жизнь, если держаться в стороне от источников инфекции и в целом следить за своим состоянием.

И у меня, и у Кена стала сказываться накопившаяся усталость. Сегодня я пошла на прогулку, и, пока меня не было, он поговорил с моей сестрой и матерью и посвятил их в последние события. Вернувшись домой, я набросилась на него — мне показалось, что он рассказал то, что должна была рассказать я; я решила, что он на меня давит. Обычно он не злится в ответ на мои вспышки, но на этот раз Кен тоже взорвался. Он сказал, что это бред — считать, что беды, связанные с раком, касаются только меня. Он вместе со мной прошел через них, они глубоко затронули и его тоже. Я почувствовала себя виноватой за вспышку раздражительности, с которой не смогла справиться.

Мне бы хотелось быть более чуткой к Кену, ведь ему этот период дался так же тяжело, как и мне. Не быть неблагодарной. Однако я поступала как раз наоборот, и ему было тяжело от этого. Понятно, что он так же нуждается в моей поддержке, как и я — в его.

Эти непрекращающиеся передряги изматывали нас обоих. Трейя и я попали в безумие телефонных консультаций с лучшими специалистами по всей стране и всему миру — от Блуменшайна в Техасе до Боннадонны в Италии.

Господи, ну когда это закончится? Мы с Кеном сегодня переговорили по телефону с пятью докторами, в том числе с доктором Блуменшайном из Техаса, о котором обычно отзываются как о лучшем в стране специалисте по раку груди. Наш онколог в Сан-Франциско выразился так: «Никто в мире не может побить его статистику», что означает: у Блуменшайна самая высокая степень удачных исходов при лечении химиотерапией, чем где бы то ни было.

Я решила начать с курса ЦМФ-П; может быть, сделать первый укол уже завтра утром. Но тут перезвонил доктор Блуменшайн, и мой мир перевернулся с ног на голову. В очередной раз. Он настоятельно порекомендовал адриамициновый курс [адриамицин считается самым сильным химиотерапевтическим препаратом с чудовищными побочными эффектами], сказал, что он явно более эффективен, чем ЦМФ. По его словам, нет никаких сомнений, что мой рецидив локализован в грудной клетке и что это четвертая степень. Он сказал, что последние исследования показывают: женщины, которым проводилась резекция после рецидива в грудной клетке — а именно это со мной и было, — получают следующий рецидив в течение девяти месяцев с 50-процентной вероятностью, в течение трех лет с 75-процентной вероятностью и в течение пяти лет с 95-процентной вероятностью. Он сказал: 95 % за то, что у меня уже сейчас есть микроскопическая опухоль, но если я буду действовать быстро, это станет для меня возможностью, «окошком».

Ладно, но зачем же адриамицин? Я была готова пройти через это, если бы была уверена в необходимости, но лишиться волос, таскать при себе портативную помпу четверо суток каждые три недели в течение года, чтобы она впрыскивала в организм яд, убить свои белые кровяные тельца, получить болячки во рту и подвергнуться риску нанести ущерб сердцу?.. Неужели оно того стоит? Ведь бывает так, что лекарство оказывается вреднее самой болезни.

Но, с другой стороны, куда девать статистику: 50 % получают смертоносный рецидив в течение девяти месяцев?

После разговора с Блуменшайном немедленно позвонил Питеру Ричардсу, который по-прежнему считал, что рецидив местный, а в химиотерапии нет необходимости.

— Питер, вы не могли бы сделать нам одолжение? Позвоните доктору Блуменшайну и просто поговорите с ним. Нас он напугал; я хотел бы проверить, напугает ли он вас.

Питер позвонил ему, но ситуация осталась патовой.

— Его расчеты верны, если это рецидив грудной клетки, но я все-таки считаю, что он местный.

Мы с Трейей бессмысленно уставились друг на друга.

— Черт. Ну и что же нам теперь делать?

— Понятия не имею.

— А давай ты скажешь, что мне делать.

— Че-го?!

Тут мы расхохотались. Никто никогда не говорил Трейе, что ей надо делать.

— Я даже не уверен, что могу предложить что-то вразумительное. Единственный способ получить заключение от этих медицинских светил — переговорить с нечетным количеством специалистов. Потому что иначе их мнения будут делиться поровну. Все, черт подери, зависит от диагноза. В грудной клетке или локальный.

А этого, похоже, никто не понимает, и никто ни с кем не согласен.

И мы сели — выдохшиеся, потускневшие.

— У меня есть последняя идея, — сказал я. — Хочешь попробуем ее.

— Конечно. Что за идея?

— От чего зависит заключение? От гистологии раковых клеток, правильно? От заключения патолога, заключения, в котором конкретно сказано, насколько слабо дифференцированны эти клетки. А теперь вспомним одного человека, с которым мы не поговорили.

— Ну конечно! Патолог, доктор Ладжиос.

— Позвонишь сама или позвонить мне?

Секунду Трейя думала.

— Доктора слушают мужчин. Звони ты.

Я снял телефонную трубку и позвонил в отделение патологии госпиталя. По всем отзывам, доктор Ладжиос был блистательным патологом с международной репутацией новатора в сфере раковой гистологии. Именно он был тем человеком, который рассматривал через микроскоп ткани из тела Трейи, и он же составил заключение, которое читали врачи перед тем, как сформировать свое мнение. Теперь настало время обратиться к первоисточнику.

— Доктор Ладжиос? Меня зовут Кен Уилбер. Я муж Терри Киллам Уилбер. Понимаю, что моя просьба звучит странно, но мы с женой должны принять крайне важное решение. Прошу вас, не могли бы вы уделить мне несколько минут?

— Да, вы правы. Обычно мы не разговариваем с пациентами — думаю, вы в курсе.

— Видите ли, доктор, наши врачи — а мы проконсультировались уже с десятью — поровну расходятся в мнениях по вопросу, метастатический или локальный рецидив у Трейи. Я хотел бы узнать только одно: насколько агрессивными, на ваш взгляд, являются эти клетки. Я очень вас прошу.

Последовала пауза.

— Хорошо, мистер Уилбер. Мне не хочется вас пугать, но раз уж вы спросили, отвечу откровенно. За всю свою карьеру патолога я не видел таких агрессивных раковых клеток. Я ничего не преувеличиваю и говорю это не для того, чтобы произвести впечатление. Просто хочу быть точным. Лично я ни разу не видел более агрессивных клеток.

Пока Ладжиос говорит это, я смотрю прямо на Трейю. Я даже не моргаю. У меня ничего не выражающий взгляд. У меня нет никаких эмоций. Я ничего не чувствую. Я окаменел.

— Мистер Уилбер?

— Скажите, доктор, если бы речь шла о вашей жене, вы бы порекомендовали ей пройти химиотерапию?

— Боюсь, что я порекомендовал бы ей самый жесткий курс химиотерапии, который она сможет выдержать.

— А каковы шансы?

Долгая пауза. Он мог бы целый час загружать меня статистикой, но сказал просто:

— Если бы речь шла, как вы сказали, о моей жене, то я предпочел бы, чтобы мне сказали следующее: хотя чудеса порой случаются, шансы не очень велики.

— Спасибо, доктор Ладжиос.

Я вешаю трубку.

Глава 8

Кто я?

Утро вторника; мы летим в Хьюстон. Существует пятидесятипроцентная вероятность того, что адриамицин повредит мой яичник и приведет к менопаузе. Я в панике из-за того, что, может быть, никогда не смогу иметь детей, причем не столько от самого этого факта, сколько от того, что это происходит именно сейчас, — ну почему не через десять лет, когда мне было бы сорок шесть? Мы с Кеном были бы уже десять лет как женаты, у нас был бы ребенок, и со всем этим было бы намного легче справиться. Ну почему же именно сейчас, когда я такая молодая. Это жутко нечестно, я страшно разозлена, появляется даже мысль: не покончить ли с собой назло обстоятельствам, чтобы показать судьбе, что со мной нельзя так обращаться. Да пошло все к черту, я ухожу!

Потом я, конечно, начинаю думать про совсем молодых людей, у которых лейкемия или лимфогранулематоз, людей, которым не дано было пожить даже столько, столько мне, поездить, поучиться, узнать мир, поделиться с другими, найти своего спутника, — и я успокаиваюсь. Все это выглядит естественно — просто такова жизнь в наше время. Всегда можно вспомнить о людях, которым еще хуже, чем тебе — тогда начинаешь лучше осознавать плюсы своей собственной жизни и возникает желание помочь тем, кому повезло меньше.

В субботу мне пришлось нелегко. Как только я решила последовать рекомендациям Блуменшайна, мы придумали, что лучший способ пройти химиотерапию — это имплантировать мне в грудь катетер с переносным набором для внутривенного вливания, который я буду носить три-четыре дня в месяц в течение года максимум.

Перед операцией я чувствовала себя немного взвинченной и попросила Кена зайти со мной в предоперационную палату. Он подождал, пока меня готовили к операции, потом поцеловал и ушел. Когда я разговаривала с доктором, лежа на спине, завернутая в простыню, глядя в потолок холодного коридора, он был таким добрым, похожим на медведя, что от его доброты и сочувствия мне хотелось плакать. Мне хочется плакать даже сейчас, когда я об этом вспоминаю. Он объяснял мне суть предстоящих процедур, а я лежала с глазами, полными слез, — ведь это делало мое решение пройти химиотерапию конкретным и необратимым, со всеми его последствиями, с вероятностью того, что я никогда не смогу иметь детей. Конечно, тогда я не могла сказать ему об этом, а то бы разрыдалась окончательно. Ассистировала та же самая медсестра, которая год назад помогала доктору Р., когда он вырезал у меня опухоль, а доктор X. занимался моей левой грудью. Мне нравилась эта медсестра. С ней можно было говорить о чем угодно, и во время разговора моя нервозность постепенно уходила и сменялась спокойствием — спокойствием, которое выглядело дико в обстановке операционной № 3 с яркими лампами наверху, каким-то странным рентгеновским аппаратом справа, который должен будет проверить, как встал катетер, с капельницей в моей левой руке, с площадкой для заземления у моей левой ноги, с электродами на груди и на спине, которые переводят ритм моего сердцебиения в слышные всем звуковые сигналы (странное отсутствие личностного пространства: твои чувства превращаются в звуки). Страшна была не столько операция — пугало ощущение, что совершается что-то необратимое. Доктор заверил меня, что катетер в любой момент легко можно будет удалить, но, по-моему, он понял, что я имела в виду.

Промедол начал оказывать свое долгожданное воздействие, и я стала думать о том, как в прошлом году забеременела. Меня всегда очень волновало, что я не смогу забеременеть. Пришла в голову туманная «промедоловая» мысль: кажется, какая-то душа взяла на себя труд воплотиться ненадолго, только для того, чтобы я убедилась, что все-таки могу забеременеть. «Я люблю тебя, кем бы ты ни была». Потом стала беспокоить мысль, часто посещавшая меня в молодости, точнее, даже не мысль, а ощущение, что у меня никогда не будет детей и я не проживу дольше пятидесяти. В той ситуации это меня испугало, особенно потому, что другое предчувствие — что я не выйду замуж раньше тридцати — сбылось. Но теперь, несколько дней спустя, я чувствую, как во мне растет решимость сделать все наоборот и поставить своей целью родить Кену ребенка и прожить больше пятидесяти.

Клиника Андерсона — первоклассная больница, она производит сильное впечатление, особенно на тех, кто предпочитает «западную медицину». Проходя по ее невероятно длинным и запутанным коридорам, я все время думал: надо бы поторопиться, а не то опоздаю на самолет. Когда мы с Трейей наконец нашли отделение химиотерапии, я столкнулся со странным эффектом, который потом преследовал меня следующие шесть месяцев, пока лечили Трейю: из-за моей бритой головы все принимали меня за пациента, считая, что голова у меня лысая как раз из-за химиотерапии. На настоящих пациентов это производило неожиданное и, я надеюсь, благотворное впечатление: они видели, как я иду по коридору, подтянутый и полный сил, энергичный, иногда с улыбкой на лице, и я буквально видел, как каждый из десятков пациентов начинал думать: «Хм, может быть, не так оно все и страшно!»

Вот мы сидим в приемной. Там десятки женщин со всех уголков мира, все они пришли на прием к знаменитому Блуменшайну. Совершенно седая женщина из Саудовской Аравии; маленькая девочка с одной ногой; девушка в зеленых очках, которая нервничает, ожидая результатов анализа и думая о том, какой катетер ей лучше выбрать; молодая женщина без обеих грудей.

Мы с Кеном прождали три часа, когда нас наконец пустили в комнату, где сидели еще десять человек, причем у каждого из них был аппарат для внутривенного вливания. Я была единственной, кто пришел с сопровождающим; как это ужасно — быть здесь одной. Медсестра вводит мне один за другим три раствора: сначала — ФАЦ (адриамицин плюс еще два химиотерапевтических агента), потом реглан — мощный противорвотный препарат, потом большую дозу димедрола, чтобы подавить негативное воздействие реглана. Медсестра спокойно объясняет, что иногда реглан вызывает острые приступы паники, а димедрол должен их блокировать. У меня никогда не было по-настоящему серьезных приступов паники, надеюсь, что все будет в порядке.

С ФАЦ все проходит нормально, настает очередь реглана. Примерно через две минуты, после того как мне начали его вводить, я замечаю, что ни с того ни с сего начинаю думать, как хорошо было бы покончить с собой. Кен, внимательно наблюдавший за мной последние несколько минут, хватает меня за руку. Я говорю ему: «Покончить с собой — это было бы прекрасно». Кен шепчет мне на ухо: «Терри, солнышко, на тебя плохо действует реглан. Судя по твоему лицу, кажется, у тебя плохая гистаминная реакция. Держись, пока не начнут вводить димедрол. Если станет совсем плохо, скажи мне, и я попрошу ввести его прямо сейчас». Проходит несколько минут, и мною, впервые в жизни, овладевает приступ сумасшедшей паники. Ощущение настолько скверное, что я и близко не переживала ничего подобного. Мне хочется выпрыгнуть из своего тела! Кен требует, чтобы мне ввели димедрол, и через несколько минут становится спокойнее, но совсем чуть-чуть.

Мы с Трейей сняли номер в гостинице напротив клиники Андерсона — его любезно устроили для нас Рэд и Сью. Ее невероятно мощная гистаминная реакция только отчасти была подавлена димедролом — препаратом с антигистаминным эффектом, поэтому паника и суицидальные мысли не оставляли ее весь вечер и ночь. А ведь еще не начал оказывать своего воздействия адриамицин.

— Ты бы не мог прочитать мне тренинг «Свидетель» из «Никаких границ» (No Boundaries)[61]? — попросила она примерно в шесть часов вечера. Это была книга, которую я написал несколько лет назад, а в тренинге «Свидетель» суммировались некоторые способы, с помощью которых величайшие мистики покидали пределы своего тела и разума и вместо этого обретали Свидетеля. Моя версия тренинга была основана на работах Роберто Ассаджиоли[62], основателя психосинтеза, но в целом это стандартная техника самопознания — исследования главного вопроса: «Кто я?» — ставшая известной, по-видимому, из учения Шри Рамана Махарши.

— Милая моя, я буду читать, а ты старайся как можно глубже вникать в смысл каждого предложения.

«Я обладаю телом, но я не есть мое тело. Я могу видеть и чувствовать свое тело, а то, что можно видеть и чувствовать, не есть истинный Видящий. Мое тело может быть усталым или бодрым, больным или здоровым, тяжелым или легким, напряженным или спокойным, но это никак не затрагивает мое внутреннее «Я», Свидетеля. Я обладаю телом, но я не есть мое тело.

Я обладаю желаниями, но я не есть мои желания. Я могу знать о своих желаниях, а то, что может быть узнано, не есть истинный Знающий. Желания приходят и уходят, проплывают через мое сознание, но они не затрагивают мое внутреннее «Я», Свидетеля. Я обладаю желаниями, но я не есть мои желания.

Я обладаю эмоциями, но я не есть мои эмоции. Я могу чувствовать и ощущать свои эмоции, а то, что я чувствую и ощущаю, не есть истинный Чувствующий. Эмоции проходят через меня, но они не затрагивают мое внутреннее «Я», Свидетеля. Я обладаю эмоциями, но я не есть мои эмоции.

Я обладаю мыслями, но я не есть мои мысли. Я могу знать и понимать свои мысли, а то, что может быть познано, не есть истинный Познающий. Мысли приходят и уходят, но они не затрагивают мое внутреннее «Я», Свидетеля. Я обладаю мыслями, но я не есть мои мысли.

А теперь скажи себе со всей возможной твердостью: Я — это то, что остается, чистое сознание, бесстрастный Свидетель этих мыслей, эмоций чувств и желаний».

— Мне становится легче, но ненадолго. Просто ужасно. У меня такое чувство, словно я выпрыгиваю из собственной кожи. Мне не становится спокойно, когда я сажусь, не становится спокойней, когда я встаю. Все время думаю: как же правильно звучит слово «самоубийство».

— Как говорил Ницше, единственный способ заснуть ночью — это дать слово, что утром ты себя убьешь.

Мы оба рассмеялись над горькой и глупой истиной этого афоризма.

— Почитай еще. Я не знаю, чем еще можно заняться.

— Конечно.

И вот, сидя на шаткой софе в огромном гостиничном номере напротив Самого Большого Ракового Центра Западной Медицины Во Всем Трижды Проклятом Мире, я до поздней ночи читаю книги своей любимой. Яды устраивают в ее организме ковровые бомбардировки. Никогда в жизни я не чувствовал себя таким беспомощным. Мне хотелось только одного — сделать так, чтобы ее боль ушла, но в моем распоряжении были только маленькие полумертвые слова. Думать я мог только об одном: и это еще не начал действовать адриамицин.

— Вот еще из «Никаких границ».

«Таким образом, соприкасаясь с трансперсональным Свидетелем, мы начинаем избавляться от наших личных проблем, забот и тревог. Строго говоря, мы даже не пытаемся разрешить свои проблемы и тревоги. Наша единственная задача — свидетельствовать свои тревоги, безмятежно осознавать их, не оценивая, не избегая или драматизируя их, не работая над ними и не оправдывая их. Когда возникает какое-то чувство или ощущение, мы его просто наблюдаем. Если рождается ненависть к этому чувству, мы свидетельствуем и это. Если возникает ненависть к ненависти, мы свидетельствуем и ее. Ничего не нужно делать, но если рождается действие, мы свидетельствуем это. Нужно оставаться таким Свидетелем, свободным от выбора. Это возможно, только если мы понимаем, что никакие из этих тревог не составляют наше подлинное «Я», Свидетеля.

Пока мы привязаны к ним, мы будем пытаться, пусть даже совсем чуть-чуть, манипулировать ими. Каждое действие, предпринятое для разрешения проблемы, только усиливает иллюзию того, что мы и есть эта конкретная проблема. Так, в конечном счете пытаясь избавиться от тревоги, мы лишь усиливаем ее.

Вместо того чтобы сражаться с тревогой, мы просто принимаем по отношению к ней позицию безмятежной, отрешенной непричастности. Мистики и мудрецы любят уподоблять это состояние свидетельствования чистому зеркалу. Мы просто отражаем любые рождающиеся ощущения или мысли, не сливаясь с ними и не отталкивая их, так же как зеркало, которое безупречно точно и беспристрастно отражает все, что происходит перед ним. Чжуан-Цзы[63] говорит: «Совершенный человек использует свой разум как зеркало. Оно ничего не присваивает, ничего не отвергает, оно принимает, но не сохраняет».

— Тебе это хоть как-то помогает?

— Да, немножко. Я много лет занималась медитацией, но как же трудно применить все это в такой ситуации!

— Ох, милая. У тебя действительно очень сильная реакция — как будто тебе в организм закачали четыреста фунтов адреналина; ты просто не в себе. Я потрясен, что тебе удается с этим справляться. Честно.

— Почитай мне еще.

Я даже обнять Трейю не мог: она бы не смогла и двух минут усидеть на месте.

«В той мере, в которой вы осознаете, что не являетесь, например, вашими тревогами, они перестают угрожать вам. Даже если тревога присутствует, она уже не переполняет ваше существо, потому что вы уже не привязаны исключительно к ней. Вы уже не сражаетесь с ней, не сопротивляетесь ей и не убегаете от нее. Вы самым радикальным образом полностью принимаете ее такой, как она есть, и позволяете ей идти своим путем. Вам нечего терять и нечего приобретать благодаря ее присутствию или отсутствию, потому что вы просто наблюдаете, как она проходит мимо, подобно тому, как можно наблюдать за движущимися по небу облаками.

Таким образом, любая эмоция, мысль, воспоминание или переживание, которые вас беспокоят, — это просто то, с чем вы исключительно отождествились, и радикальное решение этой проблемы беспокойства — это просто разотождествиться с ними. Вы последовательно позволяете уйти всему, что вас беспокоит, осознавая, что все это не является вами, поскольку все это не является вашим подлинным «Я». Нет никаких причин отождествляться со всем этим, цепляться за это или позволять этому вас сковывать. Засвидетельствовать эти состояния — значит, выйти за их пределы. Они больше не смогут напасть на вас со спины, поскольку вы смотрите на них в упор.

Если вы будете настойчиво практиковать эти техники, стимулируя заключенное в них понимание, то начнете замечать фундаментальные изменения в самом ощущении «себя». Например, вы сможете интуитивно нащупать глубокое внутреннее чувство свободы, легкости и раскрепощения. Его источник, этот «центр циклона», сохранит свою ясную неподвижность даже посреди самых яростных вихрей тревог и страданий, которые движутся вокруг. Открытие этого свидетельствующего центра можно сравнить с погружением из смертоносных волн на поверхности бурного океана в его спокойную и безопасную глубину. Возможно, с первого раза вам удастся лишь слегка погрузиться под его бушующие волны, но постепенно, при должной настойчивости, вы сможете приобрести способность опускаться в самые спокойные глубины вашей души и, лежа неподвижно на океанском дне, смотреть вверх, отстраненно наблюдая за хаосом на поверхности, который когда-то держал вас в плену».

— Терри!

— Я в порядке. Мне уже намного лучше. Мне это помогает, честное слово. Я вспоминаю про свои занятия, про Гоенка, про десятидневный ретрит. Как бы я хотела, чтобы все это было сейчас! А вот в «Никаких границ» есть место, где говорится, что Свидетель бессмертен.

— Да-да, моя милая.

Я вдруг почувствовал, насколько измотан, а следом пришла другая мысль: настоящий кошмар только начинается. Я стал читать дальше, стараясь вслушиваться в собственные слова — слова, принадлежащие искателям истины, жившим в разные эпохи, слова, которые я всего лишь записал и постарался изложить современным языком; слова, в которых я теперь нуждался так же отчаянно, как и Трейя.

— «Возможно нам удастся подойти к этому основополагающему прозрению мистиков — что есть лишь единое бессмертное «Я», или Свидетель, общий во всех нас и для всех нас, — еще одним путем. Быть может, вы, как и большинство людей, полагаете, что в основном вы — та же личность, что была и вчера. Возможно, вы также чувствуете, что, по большому счету, являетесь тем же человеком, которым были год назад. Кроме того, вы все еще кажетесь себе тем же, кем были на протяжении всего времени, которое только способны вспомнить. Сформулируем иначе: вы никогда не помните такого времени, когда бы вы не были самим собой. Иными словами, что-то в вас остается неизменным, несмотря на ход времени. Но при этом ваше тело, безусловно, не такое же, как было год назад. Конечно же, и ваши ощущения сегодня иные, чем в прошлом. Ваши воспоминания сегодня полностью иные, чем десять лет назад. Наш разум, ваше тело, ваши чувства — все это изменилось с течением времени. Но что-то осталось неизменным, и вы это знаете. Вы чувствуете: нечто осталось прежним. Что же это?

В этот же день год назад у вас были другие заботы и другие проблемы. Ваши непосредственные переживания были другими, другими были и ваши мысли. Все это ушло, но что-то осталось. Теперь сделаем еще один шаг вперед. Что, если бы вы переехали в другую страну, где попали бы в новую обстановку с новыми друзьями, новыми впечатлениями, новыми мыслями? У вас по-прежнему осталось бы основополагающее внутреннее чувство себя. Более того: что, если вы прямо сейчас забудете первые десять, пятнадцать или двадцать лет вашей жизни? Вы все равно будете внутренне ощущать себя тем же «собой», не так ли? Если прямо сейчас вы на время забудете все свое прошлое и просто будете ощущать это чистое внутреннее «Я», изменится ли что-нибудь в действительности?

Если коротко: существует нечто внутри вас, глубинное внутреннее чувство «Я», которое не является ни памятью, ни мыслями, ни телом, ни опытом, ни обстановкой, ни чувствами, ни конфликтами, ни ощущениями, ни настроением. Ведь все перечисленное может меняться, а меняясь, существенно не затрагивает это внутреннее чувство «Я». И именно оно остается неизменным по ходу времени — оно-то и есть надличностный Свидетель и Самость.

Но разве нелегко теперь понять, что любое разумное существо обладает одним и тем же внутренним «Я». И поэтому общее количество трансцендентных «Я» равно всего лишь одному. Мы уже пришли к заключению, что если бы у вас было другое тело, то ощущение «Я» в целом осталось бы прежним, — но именно так в данный момент чувствует себя любой другой человек. Так что не проще ли признать, что существует всего одно сознание, единое «Я», принимающее разные обличья, разные воспоминания, разные чувства и ощущения.

И это относится не только к настоящему, но и ко всем временам: прошлому и будущему. Так как вы, без сомнения, чувствуете (несмотря на то что ваши память, разум и тело стали другими), что вы тот же самый человек, что и двадцать лет назад (не то же самое эго, не то же самое тело, но то же самое «Я»), разве не можете вы быть тем же «Я», что и двести лет назад. Если Самость не зависит от воспоминаний, разума и тела, то какая между вами разница? Скажем словами физика Шредингера: «Представляется невозможным, чтобы та совокупность знания, чувств и возможности выбора, которую мы называем своим «Я», обрела существование из ничего в определенный момент недавнего прошлого; скорее эти знание, чувство и возможность выбора являются чем-то по своей сути вечным и неизменным, а в количественном плане единым во всех людях — если не во всех живых существах. Нашему существованию столько же лет, сколько скалам. На протяжении тысячелетий мужчины боролись, а женщины рожали в муках. Возможно, сто лет назад на этом же месте сидел другой человек. Как и ты, он с трепетом и тоской в сердце смотрел на гаснущий свет заходящего солнца, отражающийся на заснеженных вершинах гор. Как и ты, он был рожден от мужчины и женщины. Он чувствовал боль и переживал недолгие радости так же, как и ты. Был ли он кем-то другим? Или это был ты сам?»

Стоп, скажем мы, это не мог быть я, ведь я не помню то, что происходило в то время. Но тогда мы совершим большую ошибку, отождествив свою Самость с воспоминаниями, а ведь мы убедились: Самость — это не воспоминания, но свидетель воспоминаний. Между прочим, вы, вероятно, не сможете вспомнить подробно все, что с вами было месяц назад, но это не сказывается на вашем «Я». Так что с того, что мы не можем вспомнить, что было в прошлом столетии? Вы по-прежнему остаетесь этой трансцендентной Самостью, и это «Я» — единое во всем космосе — есть то же самое «Я», которое пробуждается во всяком новорожденном существе, то же самое «Я», которое смотрело глазами наших предков и будет смотреть глазами наших потомков, — поистине это одно и то же «Я». Нам кажется, что эти «Я» различны, лишь потому, что мы ошибочно отождествляем глубинную и надличностную Самость с поверхностными и личностными воспоминаниями, разумом и телом, которые и в самом деле различны.

Что же касается глубинного «Я»… действительно, что это? Оно не было рождено вместе с телом и не исчезнет в момент смерти. Оно не признает времени и неподвластно его бедствиям. У него нет ни цвета, ни очертаний, ни формы, и все-таки оно созерцает проходящее перед вашими глазами все величие мира! Это оно видит солнце, облака, звезды и луну, но не может быть увидено само. Оно слышит чириканье птиц, поющих сверчков и шум водопада, но не может быть услышано само. Оно охватывает взглядом упавший лист, древнюю скалу и набухающие почки на ветке дерева, но не может быть охвачено само.

Вам нет смысла пытаться увидеть свое трансцендентное «Я» — это все равно невозможно. Могут ли ваши глаза увидеть сами себя? Вам нужно просто начать с настойчивого отбрасывания ваших ложных отождествлений себя со своими воспоминаниями, разумом, телом, эмоциями и мыслями. Этот отказ не требует сверхчеловеческих усилий или сложных теоретических изысканий. Все, что для этого нужно, — это понимание одной простой истины: то, что ты видишь, не может быть Видящим. Все, что вы знаете о себе, не является вашим «Я», Познающим, психической Самостью, которую нельзя воспринять, определить или сделать каким-либо объектом. Когда вы вступаете в контакт со своим подлинным «Я», вы ничего не видите, вы просто чувствуете внутреннее расширение пространства свободы, раскрепощенности, открытости. Это означает отсутствие пределов, отсутствие ограничений, отсутствие объектов. Буддисты называют это «пустотой». Подлинное «Я» — это не предмет, а абсолютная открытость или пустота, свободная от отождествления с определенным объектом или событием. Рабство есть не что иное, как ошибочное отождествление Видящего со всем тем, что можно увидеть. А свобода начинается с простого отказа от этой ошибки.

Это простая и одновременно трудная практика, однако ее результатом является не что иное, как обретение свободы в этой жизни, ибо трансцендентное «Я» везде и всегда считалось лучом Божественного. Ведь в конечном счете на глубинном уровне это Бог смотрит твоими глазами, слушает твоими ушами и разговаривает твоим языком. Иначе как св. Клемент мог бы утверждать, что тот, кто познал себя, знает Бога?

Итак, вот в чем суть учений всех святых, мудрецов и мистиков — даосов, индуистов, мусульман, буддистов, христиан и всех остальных: на дне души вашей сокрыта душа всего человечества, душа божественная, запредельная, ведущая от рабства к освобождению, от сна к пробуждению, от времени к вечности, от смерти к бессмертию».

— Милый, как это красиво! Теперь все это приобретает для меня очень важный смысл, — это уже не просто слова.

— Я понимаю, солнышко, понимаю.

Я продолжал читать ей, прочел выдержки из Шри Раманы Махарши, из Шерлока Холмса, из воскресных комиксов. Трейя ходила, обхватив себя руками, словно пыталась не дать себе выпрыгнуть из собственного тела.

— Терри?!

Неожиданно Трейя понеслась в ванную. Действие реглана, антирвотного препарата, закончилось. Следующие девять часов каждые тридцать минут Трейю рвало. Ей хотелось побыть одной, и я рухнул на диван.

Ведя рукой по стене, по-прежнему влажной, я натыкаюсь на полку и беру карманный фонарик. При его тусклом свете я иду полевому коридору и захожу в первую комнату, которую мы используем как комнату для гостей.

— Трейя?

Маленький луч света скользит по комнате, и меня поражает странное зрелище: я думал, что увижу кровать, стол и стул, а вместо этого она полна странными каменными сооружениями, сталактитами, сталагмитами, мерцающими кристаллическими образованиями, минералами в виде всевозможных геометрических фигур; некоторые из них висят в воздухе, и все они завораживающе прекрасны. Слева — маленький чистый пруд, и тишину нарушает единственный звук — мерное кап-кап-кап воды, которая капает вниз с огромного сталактита. Несколько минут я сижу как парализованный, я загипнотизирован фантастической красотой зрелища.

Присмотревшись, с ужасом понимаю, что этот ландшафт простирается во все стороны на много миль, может быть, на сотни. В отдалении я вижу горную гряду, за ней другую, потом сразу несколько, и солнце сверкает на их заснеженных вершинах. Чем больше я всматриваюсь, тем дальше тянется перспектива.

И тут я понимаю: это не мой дом.

В какой-то момент, пока длился мой первый вечер после химиотерапии — с его тошнотой, рвотой и приступами паники, — я достигла определенной поворотной точки: во мне не осталось никакого беспокойства или озабоченности — казалось, что весь курс химиотерапии давно уже пройден, хотя он только-только начался. Это участок моего пути, часть моего путешествия — часть, которую я полностью принимаю. Больше нет никакой борьбы. Просто наблюдение за тем, что приходит и уходит. Так что, наверное, химиотерапия — это мой путь за пределы озабоченности: я чувствую себя так, словно я убила дракона, который до этого сам охотился за мной. Может быть, все дело в том, что читал мне Кен, может быть, в моей медитации, а может быть, в простом везении, но я чувствую большую готовность двинуться навстречу тому, что меня ждет, я чувствую себя более подготовленной к этому. Кроме того, я чувствую, что для меня начинается что-то новое и важное. Не знаю, что именно, но это чувство очень сильное. Может быть, это кульминация моей духовной жизни, а может — только начало.

В ожидании потери волос сделала стрижку. Прошлась по магазинам с мамой и Кеном — искала тюрбан и вообще одежду, которая, как выразился Кен, «не будет противоречить лысой голове». Мама и папа уехали — я заплакала, мне было грустно, что они уезжают, ведь их забота так тронула меня.

Когда мы вернулись в Мьюир-Бич, Трейю не оставляло сильное чувство того, что она достигла поворотной точки, которая была связана с готовностью принять химиотерапию как часть своего пути, с желанием пройти этот путь.

Были у Сюзанны — здорово провести день со старыми друзьями по Финдхорну: в каком-то смысле во мне закрепилось чувство, что страх перед раком остался позади — я скорее чувствую, что вернулась в некую прежнюю колею. И это усиливается тем, что я ощущаю себя легкой и живой. Меня не волнует угроза остаться без волос. Я настроена воспринять это спокойно и двигаться дальше.

И еще укрепилась вера в мое дело, в моего даймона — помогать Кену и работать с раком. У Сюзанны виделась с Эндж [Стивенс] — вроде бы мы обе хотим работать с раковыми больными. Я чувствую новый прилив энергии и энтузиазма для такой работы после своего недавнего — как его назвать? — толчка, перехода, окончания экзамена!

В общей сложности Трейя должна была пройти пять курсов, или циклов, химиотерапии. Мы привезли с собой в Сан-Франциско инструкции, составленные Блуменшайном, и здесь их должен был выполнять местный онколог. Сами по себе инструкции были предельно простыми. В первый день каждой процедуры мы с Трейей должны идти в кабинет врача, в больницу. Ингредиенты «Ф» и «Ц» из смеси «ФАЦ» вводятся внутривенно (это занимает около часа), а вместе с ними тот антирвотный препарат, который мы в данный момент используем. Потом мы цепляем переносную помпу «травенол» к катетеру (процедура, которой меня обучили в клинике Андерсона). Помпа «травенол» — бесхитростное устройство (грубо говоря, это возмутительно дорогой воздушный шарик), через которое адриамицин будет поступать в течение двадцати четырех часов, — чтобы он лучше усвоился, а побочные эффекты были минимизированы. Для каждого цикла химиотерапии у нас есть по три таких помпы. Мы отправляемся домой с помпами, наполненными оранжевой отравой, и каждые двадцать четыре часа в течение двух дней я должен вытаскивать пустую помпу и вставлять на ее место новую. Через три дня лечение заканчивается, и мы свободны — до следующего цикла, время которого определяется состоянием белых кровяных телец в организме Трейи.

Основные способы (помимо хирургии), с помощью которых западная медицина атакует рак, — химиотерапия и облучение — основаны на общем принципе: раковые клетки невероятно быстро растут. Они делятся намного чаще, чем любые нормальные клетки в организме. Следовательно, если ввести в тело вещество, которое будет убивать клетки в момент деления, то будет убито много нормальных клеток, но намного больше раковых. Именно это делают и облучение, и химиотерапия. Разумеется, те здоровые клетки, которые растут быстрее остальных — клетки волос, слизистой желудка и ротовой полости, — тоже будут убиты быстрее; отсюда и выпадение волос, и приступы тошноты, и так далее. Но общая идея проста: если раковые клетки растут вдвое быстрее здоровых, значит, к концу успешного курса химиотерапии опухоль будет полностью мертва, а пациент, всего лишь наполовину.

Примерно через десять дней после трехдневного введения адриамицина уровень белых кровяных телец у Трейи должен заметно понизиться. Эти тельца — из числа тех клеток, которые будут убиты. Поскольку они одновременно являются важнейшей частью иммунной системы организма, примерно две недели после этого Трейя должна избегать всякой инфекции — держаться в стороне от толпы, тщательно соблюдать гигиену полости рта и так далее. В какой-то момент через три-четыре недели после первого дня уровень белых кровяных телец придет в норму — тело обновит себя, и тогда начнется новый цикл.

Адриамицин — один из самых токсичных препаратов среди тех, что существуют, он печально знаменит своими чудовищными побочными эффектами. Это надо подчеркнуть: большинство разновидностей химиотерапии переносится намного легче, чем адриамицин. Более того, даже лечение этим препаратом, если оно проведено грамотно, может сопровождаться только незначительными осложнениями. Но мы с Трейей были захвачены врасплох, когда во время первой процедуры она показала неожиданную аллергическую реакцию на реглан. Мы скорректировали антирвотный препарат: сначала попробовали метеразин — он оказался не совсем тем, что надо, а потом остановились на тетрагидроканнабиноле (ТГК), активном компоненте конопли, — и он прекрасно подошел. По крайней мере, за исключением того первого вечера, на всех процедурах Трейю ни разу больше не рвало.

Трейя выработала для себя стандартный распорядок. В первый день каждого цикла, за час до первой инъекции, они принимала ТГК и иногда небольшое количество валиума (один-два миллиграмма). Перед процедурой она обычно медитировала, делая либо випассану, либо самоисследование («Кто я?»), а во время лечения занималась визуализацией, представляя себе препараты химиотерапии в виде агрессивных, но хороших ребят, которые уничтожают злодеев (а иногда она представляла себе их чем-то вроде покемона, пожирающего негодяев). Дома она ложилась в постель, принимала лоразепан (сильный транквилизатор и седатив), слушала музыку, читала — в общем, старалась расслабиться. На второй и третий день принимала ТГК и по одной дозе лоразепана каждый вечер. На четвертый день она уже чувствовала себя относительно неплохо, и мы постепенно возвращались к нашему «нормальному» распорядку. Между циклами лечения нам удалось один раз слетать в Лос-Анджелес, а в другой раз — на Гавайи, чтобы провести там «отложенный» медовый месяц.

Физически, с учетом всех обстоятельств, Трейя выдержала курс химиотерапии вполне неплохо. Но было кое-что, что мы проглядели, что застало нас врасплох и едва не убило нас обоих, — это эмоциональная, психологическая и духовная опустошенность, которая стала результатом свалившихся испытаний. Месяц шел за месяцем, испытания становились все более суровыми, и теневые стороны в Трейе стали выходить наружу и становиться сильнее, а я впал в жестокую депрессию. Но в то же время мы изо всех сил тянулись вперед, чувствовали некоторый подъем духа, и будущее виделось нам относительно светлым.

— Ты будешь любить меня, если я облысею?

— Ты что? Нет, конечно!

— Смотри, вот здесь и здесь они становятся тоньше. Пора их состригать. По типу «вам меня не уволить — я ухожу».

Я взял огромные ножницы, и мы стали выстригать Трейе голову, пока не получился в точности панковский ирокез. Вид у Трейи был такой, словно по ней проехалась газонокосилка.

Под душем я провела рукой по голове, и в моей горсти остался огромный клок волос. Потом еще один. Мне было все равно. Я позвала Кена, и мы вдвоем встали у зеркала и стали смотреть друг на друга, оба — абсолютно лысые. Это было потрясающее зрелище! «Боже мой, — сказал Кен, — мы с тобой похожи на дынную полку в супермаркете. Пообещай мне одну вещь: мы никогда не пойдем в боулинг».

А какое теперь у меня тело! Нет волос на голове, нет лобковых волос, нет правой груди. Вся похожа на ощипанную курицу. «Я обладаю телом, но я не есть мое тело!» Хвала Всевышнему за маленькие милости.

Опять пытаюсь ободрить себя — бывают и лысые женщины. Точно так же как для женщин без одной груди есть прекрасный пример — амазонки. Обычно они вырезали себе одну грудь, чтобы удобнее было стрелять из лука. Бритые наголо чернокожие модели, бритая женщина в «Звездном путешествии», египетская жрица в «Близких контактах».

Вроде бы моя лысая голова всем понравилась, все сказали: «Очень красиво». Конечно, у меня было подозрение, что они говорят так, чтобы утешить. Вот Кен сказал, что получилось действительно очень красиво; он сказал это так, что я поняла — он говорит искренне, и страшно обрадовалась. Кое-кто из наших друзей продолжает давить на Кена, им непременно надо знать (хотя они и не спрашивают напрямую), по-прежнему ли он считает меня привлекательной. Кен говорит, что это его оскорбляет. «Они просто боятся. Если бы они просто взяли и спросили, я ответил бы, что считаю тебя самой сексуальной женщиной в своей жизни. Даже если бы я так не думал, я бы все равно так ответил». Поэтому он обычно уходит от темы: иронически говорит им, что на самом деле я просто ужасна, и порой они выглядят такими ошарашенными, что это забавляет. Как-то вечером, когда мы разговаривали с Клэр и Джорджем, Джордж несколько назойливо расспрашивал Кена, что он чувствует, и Кен ответил: «Собираюсь обменять ее на новую модель. А то сначала отваливается правый бампер, теперь еще и верх испортился. Я ведь ничего за нее не выручу». Позже он сказал: «Ты понимаешь, они и правда так мыслят. Если что-то случилось с телом, значит, это как-то затрагивает и душу. Да, конечно, мне не хватает твоего тела такого каким оно было, но суть не в этом. Суть в том, что если я люблю тебя, то буду любить и твое тело, каким бы оно ни стало. А если бы я не любил тебя, то не полюбил бы и твоего тела, каким бы оно ни было. А они понимают это прямо наоборот».

Мы собираемся уговорить Линду [Конджер, близкую подругу Трейи — она профессиональный фотограф] приехать к нам на Тахо и сфотографировать нас лысых вдвоем. У Кена возникла лихая идея: он наденет мой грудной протез, а Линда сфотографирует нас обнаженными по пояс. Мы оба будем лысыми и с одной грудью. «Вот что такое андрогинность!» — говорит Кен.

Не уверена, что у меня хоть когда-нибудь хватит мужества ходить по улице без парика или тюрбана. А тем временем все вокруг принимают Кена за пациента. Это дошло до нас, когда я в последний раз ходила на прием к врачу. Кен всегда приезжал со мной, а очень славный пожилой человек помогал припарковать машину. Нам обоим он очень нравился. В этот раз Кен задержался и приехал один. Старик подошел к Кену, посмотрел ему в лицо с глубоким сочувствием и сказал: «Эх, бедолага! Пришлось приехать самому?»

Кен не знал, что ему ответить: объяснять было бы слишком трудно, и он сказал: «Ну! Вот ведь зараза, а?»

Химиотерапия стала сказываться на физическом состоянии Трейи, и между первым и вторым циклами лечения мы поехали на выходные в Лос-Анджелес, к сестре Кэти, которая работала адвокатом.

У меня прекратились месячные, и в какой-то момент мне придется принимать заменители эстрогена. Во рту у меня язвочки, которые болят довольно сильно. Опорожнение кишечника стало болезненной и иногда кровавой процедурой. И еще все эти быстрорастущие ткани в моем теле. Иногда бывает трудно найти еду, которая была бы для меня вкусна. Но меня восхищает, что люди способны выдерживать такое, справляться со всем этим.

В Лос-Анджелесе мы остановилисьу Кэти. Пришла Трэйси — это было очень здорово. Кену мои сестры очень нравятся, он в них обеих чуть-чуть влюблен. Мы с Кристен [подругой по Финдхорну] посетили Центр здоровья в Санта-Монике — организованный Гарольдом Бенджамином центр по поддержке раковых больных. Мне нравилось слушать истории этих больных, чувствовать силу духа — особенно лысых женщин, — понравилось, как люди рассказывают о болезнях, которыми они страдают сейчас, и не стыдятся этого. Все это очень настоящее. А руководитель группы чутко реагирует, когда «исцеление словом» перестает срабатывать или когда участники начинают давить на кого-то, требуя присоединиться к общему мнению. Так случилось, когда одна женщина убеждала мужчину с раком костей, чтобы он снова захотел жить. Люди уже набрасывались на него до этого, когда он сказал, что иногда хочет умереть, — как будто стоит ему принять решение жить, и все будет в порядке, как будто это ненормально — хотеть смерти. Но тут вмешались другие: «Бывает, что люди умирают»; «Я хотел умереть и сейчас порой этого хочу»; «Я уже придумал, как я умру, и если дойдет до этого — ну что ж, такова жизнь».

Это была прекрасная поездка, но эмоциональный надлом уже начал сказываться.

Тем вечером мы вернулись к Кэти; позвонила хорошая подруга, рассказала о ком-то, кто болен раком, и хотела поговорить об этом с Кеном. Меня разозлило, что она не хочет поговорить об этом со мной, а Кен этого не предложил. Я налетела на него, и тут он взорвался. В первый раз за все время вспылил по-настоящему. Он схватил меня за воротник и сказал, что уже и шага не может сделать без того, чтобы не думать: а как я к этому отнесусь? Сказал, что он уже полтора года плюет на свои интересы ради того, чтобы помочь мне, и если теперь уже нельзя поговорить по телефону — значит, все, приехали. Сказал, что ему уже негде спрятаться, чтобы почувствовать себя нормально. Меня это поразило. Я всегда хотела, чтобы он знал, что может прийти ко мне с чем угодно. Не думала, что у него было ощущение, что я постоянно буду его ругать. Мне надо было понять, что ему тяжело, что многое приходится держать в себе и ему надо, чтобы и его выслушали. Я слушала его, но одновременно стала отбиваться — и это в каком-то смысле подтвердило его слова. Мне стоило сделать это позже. Это была большая ошибка с моей стороны — занимать оборону, потому что я даже не поняла как следует, о чем он говорил. Его раздражение не прошло.

Были я, Кэти, Кирстен и Кен. Мы говорили о раковых клетках и о том, как кто представляет себе их. Кен сказал, что ему очень хотелось бы видеть эти клетки слабыми и испуганными, но они, к сожалению, кажутся ему сильными. Я сказала, что не хочу этого слышать и что стараюсь видеть их именно слабыми и испуганными. Он сказал: надо различать две вещи — как ему хотелось бы представлять их себе (как раз слабыми и испуганными) и как он, к сожалению, действительно видит их на основе научных данных — сильными. Я повторила, что не хочу этого слышать. Он сказал, что у него есть право на собственное мнение. Я согласилась, но сказала, что для меня важно, что я думаю о них, поэтому я предпочла бы не слышать, что кому-то они кажутся сильными. Тогда не надо спрашивать, сказал он. Ты хочешь, чтобы я говорил тебе, что я на самом деле думаю, или чтобы врал? Хочу, чтобы врал, ответила я. Отлично, так и буду делать. Придется отрастить волосы, чтобы можно было рвать их, добавил он желчно и прекратил разговор. Я поняла, как он все это воспринял: ему нельзя говорить по телефону, ему нельзя высказывать свои суждения: обязательно надо подумать, как это скажется «на тебе и на твоем раке».

— Ты даже не представляешь себе, как трудно тем, кто тебя любит, — сказал он. — Ты могла бы сказать просто: «Слушай, Кен, прошу тебя, не говори, что paковые клетки сильные, мне от этого плохо». Но ты просто отдаешь распоряжения: не делай того-то, потому что я так сказала. Я был бы рад выполнить любую твою просьбу, но устал исполнять распоряжения.

Это было очень тяжело: впервые у нас с Кеном возникло взаимное непонимание. Мне необходимо было чувствовать поддержку, но я стала понимать: Кену тоже нужно, чтобы его поддержали.

Итак, ситуация была такова. За последние полтора года Трейе сделали операцию, за которой последовали шесть месяцев облучения, у нее был рецидив, ей сделали мастэктомию, теперь она прошла половину курса химиотерапии — и все это время перед ней маячит возможность ранней смерти. Я, чтобы быть рядом с ней двадцать четыре часа в сутки, забросил работу, отказался от трех издательских проектов и посвятил жизнь борьбе Трейи с раком. Не так давно — и это было большой ошибкой — я прекратил медитировать, потому что был слишком измотан. Мы выехали из дома в Мьюир-Бич, но наш дом на озере Тахо еще не был готов. В результате нам пришлось доделывать дом, на ходу занимаясь химиотерапией, — как будто и ремонт дома, и химия не были делами, каждое из которых по отдельности способно вывести из себя.

И при этом мы понимали: это еще не самое плохое. Настоящий кошмар начался, когда мы наконец переехали в свой дом на Тахо.

Глава 9

Нарцисс, или Замкнутое «я»

Семь часов утра. Прекрасное светлое утро на северном побережье Тахо. Наш дом стоит примерно на полпути к высоким холмам, которые эффектно вздымаются над самым красивым озером в Северной Америке. Из каждого окна дома можно увидеть целиком все озеро, изумительные светлые пляжи, окаймляющие его, а на заднем плане — черные горы, почти весь год стоящие в белых шапках. Само озеро — бирюзово-кобальтовой синевы, такое бездонное, глубокое, электризующее, что закрадывается мысль: а нет ли там, в глубине, огромного генератора энергии? Не верится, что оно само по себе может быть таким синим.

Трейя мирно спит. Я беру с полки бутылку «Абсолюта» и очень аккуратно наливаю в стакан сто граммов. И выпиваю их одним большим глотком. Это позволит мне продержаться до полудня, а за обедом я выпью три баночки пива. Во второй половине дня я тоже буду пить пиво — может быть, пять банок, может быть, десять. На ужин — бутылка вина. Вечером — бренди. Но я никогда не напиваюсь. Никогда не отключаюсь. Даже если я чуть-чуть захмелею, это будет редкостью. Я никогда не буду пренебрегать никакими медицинскими делами Трейи, ни разу не отмахнусь от своих обязанностей. Если вы меня увидите, вам и в голову не придет, что я пьянствую. Я буду бодр, весел, оживлен. Я буду таким каждый день, без единого выходного, целых четыре месяца. А потом я пойду в магазин спорттоваров Энди на Парк-стрит и куплю там ружье, чтобы все это прекратить. Потому что я, как это принято называть, больше уже не в силах.

Прошло уже два месяца с того момента, как Трейя закончила последний курс химиотерапии. Ее невероятная сила и стойкость помогли пройти самый тяжелый период, хотя физически терапия проходила очень болезненно. И вот она снова получила чистое карантинное свидетельство, хотя и с записью о раке, но это ничего не значит: объявить, что ты вылечился от рака, могут, только когда ты умрешь от чего-то другого. И теперь мы снова с надеждой ждем, что все уляжется, и даже подумываем над тем, чтобы завести ребенка, если у Трейи возобновятся месячные. Горизонт опять становится чистым, ясным, манящим.

Но что-то изменилось. Мы оба истощены. Мы оба начинаем расползаться по швам. Словно мы тащили вдвоем тяжелый груз на вершину крутой горы, и прекрасно донесли, и осторожно поставили, а после этого свалились без сил. Хотя напряжение в нас накапливалось постепенно, особенно в последние семь месяцев химиотерапии, мы оба расклеились внезапно. Ощущение было такое, словно накануне жизнь еще была прекрасной, а на следующий день она треснула по всем швам, как старый пиджак. Это случилось так неожиданно, что мы оказались застигнуты врасплох.

Я не собираюсь надолго останавливаться на этом периоде, но и пропускать его тоже не намерен. Для нас это был настоящий ад.

Инклайн-Вилледж — маленький городок с населением около семи тысяч человек, расположенный на северо-восточном побережье озера Тахо, название которого происходит от индейского слова, означающего «высокая вода». (Озеро Тахо — второе по величине высокогорное озеро в Западном полушарии. В нем больше воды, чем в озере Мичиган: как говорится в забавных туристических брошюрках, ее хватит, чтобы затопить всю Калифорнию слоем в тридцать пять сантиметров.) В 1985 году на городок обрушилась странная болезнь, поразившая двести горожан изнурительным недугом, напоминающим множественный склероз в слабой форме. Основными симптомами были небольшой хронический жар, проявляющаяся время от времени мускульная дисфункция, ночная испарина, воспаление и болезненные ощущения в гландах, резкий упадок сил. Из двухсот жертв недуга тридцать были госпитализированы, потому что они в буквальном смысле слова не могли стоять на ногах от истощения. Томография показала многочисленные повреждения мозговой ткани, слегка напоминающие множественный склероз. Самым неожиданным в этой болезни оказалось то, что она, по-видимому, не передавалась от человека к человеку: мужья не заражали ею своих жен, а матери — детей. Никто не мог понять, как она передается; профессионалы в конце концов пришли к тому, что причиной является какой-то природный токсин или кофактор. Впрочем, чем бы ни была эта болезнь, внезапно поразившая тогда город, в следующем году она также неожиданно прекратилась: после 1985 года в этом регионе не было зафиксировано ни одного случая нового заболевания. Просто какой-то «штамм Андромеды»[64].

Все это было настолько странно, что Центр по контролю заболеваний в Атланте вообще отрицал существование этой болезни. Однако доктор Пол Чейни, блестящий медик и одновременно обладатель ученой степени по физике, лучше других понимал, в чем дело, поскольку располагал большим объемом материалов. Он собрал такое количество неопровержимых лабораторных и эмпирических данных, что Центру пришлось пересмотреть свое мнение. Чем бы ни было «заболевание Икс», оно существовало на самом деле.

Мы с Трейей переехали в Вилледж в 1985 году. А я стал одним из злополучных двух сотен.

Среди тех, кто пострадал от этой болезни, примерно треть проболела ею шесть месяцев, другая треть — от двух до трех лет, а оставшаяся треть страдает от нее и сейчас (многие из них до сих пор госпитализированы). Я относился ко второй трети. В числе моих симптомов были мышечные спазмы, сильные судороги, хроническая высокая температура, воспаленные гланды, ночная испарина, а хуже всего — чудовищное истощение сил. Я вставал с кровати, чистил зубы и понимал: на сегодня работы достаточно. Я не мог подняться по лестнице без постоянных остановок.

Сложность была в том, что, заболев, я не знал об этом. «Заболевание Икс» постепенно овладевало мною, и я чувствовал себя все более и более вымотанным, опустошенным, подавленным. Я никак не мог понять, почему мне настолько плохо. А на это накладывалась естественная подавленность из-за состояния Трейи и моей жизни в целом. Моя депрессия — отчасти настоящая, отчасти невротическая, отчасти спровоцированная «заболеванием Икс» — прерывалась только периодически возникающими приступами нервозности, когда отчаяние моей ситуации швыряло меня из депрессии в панику. Было чувство, что я утратил контроль над своей жизнью. Я не понимал, почему должен терпеть удары и издевки, которые посылает мне разъяренная фортуна. Порой на меня накатывали суицидальные мысли.

Но главной проблемой, перекрывающей все остальные, был тот простой факт, что, желая во что бы то ни стало помочь Трейе, я больше года полностью игнорировал свои интересы, свою работу, свои потребности, свою жизнь. Я поступил так по собственной воле, и, если бы такая же ситуация возникла снова, я не колеблясь поступил бы так же. Но теперь я сделал бы это по-другому, позаботившись о системе собственной защиты и с более ясным пониманием того, насколько тяжела ноша человека, который все время поддерживает другого.

За время болезни Трейи я усвоил множество уроков. Одна из самых важных причин, по которой я собираюсь описывать этот невероятно тяжелый период в нашей жизни, заключается в желании помочь другим избежать тех ошибок, которые сделал я. Опубликовав статью о том, что приобретает и теряет человек, поддерживающий другого, и я, и мой издатель были поражены колоссальным количеством откликов, которые она получила. Мне пришли сотни взволнованных писем от людей со всего мира, людей, которые прошли через подобное и которым не с кем было поговорить о трудностях, через которые им пришлось пройти. Но как бы мне хотелось стать авторитетом в этой области, пройдя более щадящий путь!

А тем временем я мучился, «болезнь Икс» шла своим чередом, и мое беспокойство по поводу ситуации в целом — болезни Трейи и собственной грустной судьбы — медленно нарастало, а на все это накладывалась определенная доля настоящего истощения сил. Я полтора года был не в состоянии серьезно заняться своими книгами. До этого писательство было моей жизнью. Это был мой даймон, моя судьба, мое предназначение. В течение десяти лет я писал по книге в год. Как большинство мужчин, я отождествлял себя со своей работой, поэтому когда она неожиданно прекратилась, то завис в воздухе без страховочной сетки. Приземление было болезненным.

Но самым неприятным было то, что я прекратил медитировать. Мое мощное чувство Свидетеля стало медленно испаряться. Передо мной закрылся путь в «центр циклона», и теперь для меня остался только сам циклон. Из-за этого, больше чем из-за чего-то другого, мне было так трудно пережить непростые времена. Потеряв доступ к чистому открытому сознанию — своему Свидетелю, своей душе, — я остался наедине с замкнутым «я», с Нарциссом, безнадежно влюбленным в собственное отражение. Казалось, что, потеряв свою душу, я остался только со своим «эго», — при любых обстоятельствах эта мысль пугает.

Но, как мне кажется, самая опасная ошибка состояла в том, что во всех своих напастях я стал обвинять Трейю. Я по собственной воле решил отложить в сторону свои интересы, чтобы помогать ей, а когда отказался от этих интересов — отказался от писательства, от редакторских работ, от медитации, — то попросту решил, что виновата Трейя. Виновата в том, что у нее рак, виновата в том, что моя жизнь пошла под откос, виновата в том, что я потерял своего даймона. Экзистенциалисты называют это «дурной верой» — дурной, потому что ты не берешь на себя ответственность за свой выбор.

Естественно, что, по мере того как усиливалась моя депрессия, Трейе становилось все тяжелее — особенно после всего того, что ей пришлось пережить. Полтора года я был рядом с ней день и ночь, а теперь неожиданно ушел в сторону, погрузился в себя и свои проблемы — и мне было утомительно вникать в то, какие проблемы у нее. Я чувствовал, что поддержка нужна мне самому и — одновременно — что Трейя не готова или неспособна ее оказать. Стоило мне только начать скрыто обвинять Трейю в своей депрессии, как, разумеется, от нее тут же пошла обратная реакция — иногда в виде чувства вины, иногда в виде раздражения. Одновременно с этим у Трейи стали выходить наружу собственные невротические симптомы, обостренные преждевременным климаксом и вызванными химиотерапией перепадами настроения, а я, в свою очередь, начал на них реагировать. В результате возникла туго закрученная система взаимных обвинений и чувства вины, которая привела Трейю к отчаянию, а меня — в магазин спорттоваров Энди.

Воскресенье. Два дня назад я попробовала все это записать и написала уже три абзаца, когда во всем доме погас свет. Я писала о том, как я несчастна, — может быть, этого и не стоило записывать. Сейчас мне намного лучше — мы с Кеном прекрасно провели вместе вечер. Когда я засыпала, у меня было сильное чувство, что Бог обо мне заботится и что все со мной будет хорошо. Иногда я во время аффирмации говорю вместо «Я чувствую, как исцеляющая сила Божественной любви заботится о каждой клетке и каждом атоме моего тела» — «Я чувствую, как исцеляющая сила любви Бога заботится о каждой клетке и каждом атоме моего тела». Разница крохотная, но значимая. Я уже говорила раньше: я знаю, что любовь Бога сильней всего обращена ко мне через любовь Кена, поэтому когда мы с Кеном действительно соединяемся, я чувствую, что соединяюсь с Богом. Если настоящего контакта нет, я чувствую себя отрезанной от всего.

Этому подлинному соединению предшествовал ужасный день. Один из тех, которые надо упомянуть как пример бездны. Сначала утром Кен огрызнулся на меня из-за какой-то работы, которую надо было сделать в кабинете, потом я огрызнулась на него из-за каких-то проблем с новым компьютером, потом он ушел почти на весь день, а я в мрачном настроении уселась на крыльцо, стала смотреть на озеро и пыталась выбросить из себя то, что я считаю шлаками, сидящими у меня внутри. Утром у нас был долгий разговор, но никаких заметных подвижек не произошло. Он сказал, что это повторение одного и того же.

В последнее время мне кажется, что я пытаюсь подавить дурное настроение, какое бывает во время ПМС. Месячные не возобновились; значит, у меня менопауза. Может быть, мое дурное настроение вызвано нехваткой эстрогена? Наверное, в большой степени да. Я начала принимать таблетки [эстрогена] неделю назад, и приступы жара немного отпустили. Кроме того, у меня непрекращающиеся боли в боках, по обеим сторонам чуть ниже талии. Но, в общем, самое главное мы преодолели. Кен выпил немного и очень подобрел — в результате получился прекрасный вечер.

Сегодня я наводила порядок в шкафчике в ванной и наткнулась на лишние тампаксы. Интересно, пригодятся ли они мне хоть когда-нибудь?

Среда. Все по-прежнему через пень-колоду. Сегодня мы вернулись из Сан-Франциско. В доме было очень мило, но кухню скверно побелили. Всегда происходит что-то подобное. Потом мы совершили прекрасную прогулку вдоль проезда Фэйрвью — вид был изумительный, но все-таки мне было не по себе, потому что Кен захандрил. Он вообще не удовлетворен жизнью — это чувствуется в его интонациях, когда он обращается ко мне, и я не могу не принимать это на свой счет. Когда он ведет себя так, мне кажется, что он, конечно, любит меня, просто я его раздражаю. Он просит прощения — очень ласковым голосом — и говорит, что ничего такого не имел в виду. Но я не могу отделаться от ощущения, что именно это он и имел в виду. Я попыталась поговорить с ним об этом, но мы недалеко продвинулись. Сейчас он считает, что нам не удастся наладить взаимоотношения без помощи третьей стороны — к примеру, Фрэнсис [Воон] или Сеймура [Бурштайна][65]. «Милая моя, мы уже десяток раз это все проходили. Я не знаю, почему у меня депрессия, но стоит нам начать говорить об этом, как в тебе просыпается чувство вины, ты начинаешь нервничать, потом я начинаю нервничать — так ничего не выйдет. Я хочу, чтобы был кто-то в роли судьи. Давай подождем, пока мы найдем кого-то, кто нам поможет». А мне так трудно, я привыкла все улаживать немедленно. Мне нравится, чтобы воздух был чистым, чтобы ничто не мешало глубокой любви, которую мы чувствуем друг к другу. А он говорит: мы слишком сильно во всем этом увязли.

Меня поражает вот что: мы, без сомнения, любим друг друга, мы связаны друг с другом очень крепко и глубоко, но все-таки переживаем такие трудности. Сомневаюсь, что они появились бы, если бы в нашей жизни не возникли едва ли не все возможные стрессовые ситуации одновременно. Однажды вечером мы рассматривали «таблицы стрессов», где указано, какую степень стресса причиняют разные жизненные ситуации. Самой худшей из возможных ситуаций — смерти жены или мужа — присвоено значение сто единиц. У нас произошло три из верхней пятерки стрессовых событий — брак, переезд, тяжелая болезнь. У Кена еще и четвертое — потеря работы (пускай и по собственной воле). Даже такой штуке как отпуск присвоено пятнадцать очков. Кен шутит: ого, мы набрали уже столько стрессовых очков, что, если поедем в отпуск, это нас просто прикончит.

Но каждый раз, когда мы заводим серьезный разговор, меня не покидает чувство, что Кен хочет донести до меня одно: он страшно зол на меня, но просто не произносит этого вслух. Он чувствует себя придавленным к земле, загнанным. В какой-то степени он зол на меня из-за того, что он не может работать. И он действительно от многого отказался, чтобы заботиться обо мне, и теперь его силы истощились. Я чувствую себя ужасно — не понимаю, что мне делать. Кажется, ничего не помогает.

В такие периоды становятся особенно заметны различия в нашем стиле жизни. Обычно разница стилей дополняет друг друга, а теперь они приводят к трениям. Я человек аккуратный, методичный, консервативный, а когда чувствую угрозу, то ухожу в себя. Кен — экспансивный, человек с широкой натурой; он не привык вдаваться в частности повседневной жизни, они его раздражают.

Опять — в Сан-Франциско; следующие выходные мы проводим с Фрэнсис и Роджером. Сегодня вечером пришли Вит [Витсон] и Джуди [Скатч, издательница «Курса чудес»], чтобы отметить выход «Курса…» в мягкой обложке в Англии и Америке. Кроме того, мы отпраздновали грядущую свадьбу Фрэнсис и Роджера (хотя они все еще держат это в тайне). Накануне мы с Роджером очень славно поговорили о том, что он чувствует в связи с предстоящим событием. Он сказал, что это как бросить ветку — ты уже выпустил ее из рук (он знает, что хочет до конца своих дней прожить с Фрэнсис), и теперь остается ждать, когда она упадет на землю. На следующее утро он сделал Фрэнсис предложение! Похоже, очень своевременно… и очень правильно. Свадьба состоится в доме Вита и Джуди, а медовый месяц они проведут в нашем доме на Тахо. Кен будет шафером Роджера, я — подружкой Фрэнсис. Скорее всего, церемонию проведет Хьюстон Смит[66].

Впрочем, даже несмотря на помощь Роджера и Фрэнсис, груз с наших отношений не упал. Мы вернулись на Тахо — и вот Кен снова в дурном настроении. Кажется, ему из него не выбраться. Он лежит перед телевизором, не двигается — и так часами. Бедный — я просто не знаю, что мне сделать, чтобы помочь ему. Он так долго заботился обо мне, а теперь я пытаюсь позаботиться о нем, но ничего не получается. Чувствую себя просто ужасно.

Пятница. Вот она — жизнь! От полного отчаяния — к одному из лучших дней в жизни.

Когда Кен на пару дней уехал по делам, я стала сама не своя. Я чувствовала себя ужасно еще и потому, что его отъезд пробудил во мне угрызения совести за то, что я веду себя нечестно по отношению к нему и всегда пытаюсь его контролировать. Одна из его главных претензий была в том, что я пытаюсь его контролировать, монополизировать его время. Это правда. Я слишком сильно его люблю, я хочу быть с ним все время. Кое-кто мог бы сказать, что мой рак — это способ заполучить его безраздельное внимание на двадцать четыре часа в сутки. Может быть, в этом и есть доля истины — но я могла бы завладеть его вниманием и другим способом! Я немного ревную к его работе, но ни в коем случае не хотела бы, чтобы он ее прекращал. То, что он потерял своего даймона, для меня, без сомнения, тяжелее всего.

Когда он уехал, я расклеилась. Дом был таким холодным и пустым! Провела целый час, выплакиваясь Кэти по телефону.

Потом позвонил Кен и сказал, что ему без меня тоже не по себе, — снова все стало хорошо. Когда он вернулся, мы старались быть внимательнее друг к другу, менее агрессивны, отслеживая и старательно огибая те места, в которых мы застряли, — и просто очень любили друг друга.

На выходные приехали Франсуа и Ханна, а потом к нам присоединилась Кей Линн [трое друзей по Финдхорну] — как же было прекрасно! Это воскресенье было одним из лучших дней в моей жизни: сначала поехали по шоссе Майнт — Роуз (мы хотели показать гостям пейзажи), потом пикник у водопада, потом поездка к восхитительному озеру Тахо, ужин в самом лучшем ресторане, где я когда-либо бывала, наконец — танцы в отеле Хайатт. Вытащить с нами Кена удалось единственным способом — сказать ему: «Эта прогулка — лучший из всех возможных способов получить максимум удовольствия при минимальных затратах и без помощи техники. Чтобы полюбоваться таким зрелищем, люди проходят многие мили». — «Ладно, ладно, я пойду». Франсуа спросил Кена: «Разве ты не любишь физическую нагрузку?» — «Люблю, но в гомеопатических дозах», — ответил Кен.

Мы с Трейей слишком хорошо понимали, что находимся в состоянии распада — и по отдельности, как личности, и как супружеская пара. В качестве независимых личностей мы понимали, что, помимо реакции на тяжелые обстоятельства, у нас вылезает обычный невроз — невроз, который в какой-то момент должен быть на что-то направлен, — впрочем, этот невроз мог бы оставаться в скрытом или подавленном состоянии долгие годы, если бы не возникли обстоятельства, спровоцировавшие напряжение.

Что касается нас как четы, то здесь действовала та же закономерность. Нам пришлось столкнуться с такими проблемами во взаимоотношениях, с которыми большинству пар не приходится встречаться три, пять, десять лет. В обоих смыслах — и как индивидуумы, и как пара — мы должны были быть разъяты на части, а потом собраны заново, крепче прежнего. Нам пришлось пройти сквозь огонь, и, сколько бы боли нам это ни доставило, мы оба с самого начала чувствовали, что в конечном счете это к лучшему — в этом огне сгорит не наша любовь, а большая часть наших «шлаков».

По-прежнему больше всех меня поддерживает Трейси. Вчера вечером за ужином она спросила, веду ли я свой дневник, уговаривала не забрасывать его. Сказала, что убеждена: когда-нибудь эта книга станет бестселлером! Иногда у меня тоже появляются похожие фантазии… в общем-то, мне никогда не попадалась книга, в которой было бы написано про все это. Трейси спросила, довольна ли я, что прошла химиотерапию. «Спроси об этом через шесть месяцев». У меня ощущение, что она еще не закончилась, — полагаю, это чувство не пройдет до конца трехмесячного восстановительного периода, когда наконец восстановится кровь. Я все еще надеюсь, что снова вырастут волосы, но пока нет никаких признаков. Никто точно не говорил мне, когда они должны начать расти снова, но мне казалось, что это начнется где-то в конце двадцатипятидневного цикла после последнего курса лечения. Похоже, что это не так, ведь с того момента прошло уже две недели. Ничего, терпение.

Другая причина, из-за которой я не могу быть довольна химиотерапией, — это мои пропавшие месячные. Звучит, как в детективном романе… черт, куда же они подевались? На прошлой неделе я впервые испытала вагинальную сухость во время секса — примерно через три с половиной недели после последних (стимулированных химически) месячных. Болезненное и депрессивное ощущение. Хотела бы я, чтобы кто-нибудь из мужчин-докторов испытал подобное. Последний месяц я была в по-настоящему скверном состоянии — на меня накатывали слезы и приступы депрессии, а в промежутках были рассыпаны действительно прекрасные дни. Не то чтобы я раньше никогда не плакала и не чувствовала себя подавленной — такое бывало, но этот период начался, когда я занялась медитацией Стивена Левина, направленной на прощение себя, — и с размаху врезалась в полную неспособность сделать это. День был ужасный: поверх слез — аллергический приступ. Все-таки я смогла взять себя в руки настолько, чтобы съездить в город и заполнить титульный лист заявки в Фонд молодежных обменов СССР — США. Потом я пережила кошмарный вечер, когда Кен уехал в Сан-Франциско, а я плакала и думала о том, как мне плохо. На следующей неделе я пошла на прием к гинекологу и большую часть этого дня проплакала тоже. Вечер я провела с Фрэнсис и Роджером и рассказывала, что в какой-то степени чувствую себя ответственной за то, что причиняю столько неприятностей, горя и вообще неспособна наладить жизнь Кена. Эти чувства в последнее время накатывают все чаще и сильнее. У меня испортилось настроение, когда выяснилось, что Линда может не приехать, — тут я почувствовала, как мне хочется, чтобы обо мне заботились; мне хотелось, чтобы Линда любила меня настолько, чтобы все-таки постаралась и приехала. Я сказала ей, что мне очень нужен кто-то, кто бы меня приободрил. Для меня это был большой шаг: я призналась, что мне нужна помощь, отказалась от своей вечной установки «ничего, справлюсь сама». Я снова плакала, когда ехала в аэропорт встречать ее, я была тронута тем, что она все-таки прилетела, да и просто грустила из-за всего. Через несколько дней, после того как она уехала и после большого сбора финдхорнцев, я снова весь день проплакала: утром — с Фрэнсис, днем — с доктором Кантором [психотерапевтом], потом — с Нэлом [акупунктуристом], то есть со всей моей терапевтической группой поддержки. Кажется, в конце концов, я достаточно устала, чтобы остановиться, но никаких проблем так и не разрешила. Я спросила у доктора Кантора: бывает ли так, что люди мужественно переживают терапию, потерю волос, приступы тошноты, слабость, беспокойство, а когда все заканчивается, они валятся без сил? Он сказал, что, по его двадцатипятилетнему опыту работы с раковыми больными, чаще всего происходит именно так. С Кеном — та же история. Он два года тащил меня на себе, а потом поставил — и сам рухнул без сил.

Конечно, я понимала, что у меня в душе накопилась масса обид, тревог, страхов и раздражения, справляться с которыми у меня не хватало сил, скорее всего, из-за напряжения, которое забирало лечение и работа по обустройству дома. Теперь все это выходит наружу. Думаю, что это хорошо, но в разгаре этого процесса всегда трудно чувствовать хорошее. Я могу допустить, что это неплохо — разумом, как абстрактную идею, — но все еще не могу почувствовать. То же самое: «Спросите меня через шесть месяцев».

У меня страх, что если сейчас я сорвусь, то мой срыв отменит то, как хорошо я держалась все эти месяцы терапии вперемежку с обустройством дома. Я сказала про это Кену, и он ответил: «У меня точно такое же чувство. Меня больше всего беспокоит то, в какой форме нахожусь я сам». Эти мысли трудно отбросить. Столько лет меня хвалили за то, что я сильная, за то, что я стойкая, и ни разу не хвалили за то, что я позволяла вылезать на поверхность чувствам вроде страха, глубокого страдания или раздражения. Когда они, наконец, вылезли, какая-то частичка меня продолжает считать, что это негативные чувства и они не красят меня в глазах других. Впрочем, та частичка, которая так считает, стала слабее. Если раньше во мне была целая толпа клоунов [имеется в виду фильм «Тысяча клоунов»[67], где речь идет о множестве клоунов — составных частях нашей личности], которая боялась проявлять эти «негативные» эмоции, теперь с этим лозунгом внутри меня бегает один-единственный клоун. Естественно, я не могу его не замечать, но гораздо больше внимания обращаю на остальных. Появилось даже несколько новых, которые советуют мне иногда срываться, — возможно, во время внутреннего переустройства какие-то вещи отойдут на задний план, возникнут какие-то новые персонажи и для всех клоунов будет переписан сценарий. Я соберу себя заново — обновленной. Это как новое рождение.

В то же время мы все больше и больше мучились депрессией, все больше и больше отдалялись друг от друга, все сильнее чувствовали себя раздавленными обстоятельствами и собственным невротическим шлаком. В какой-то мере это казалось неизбежным, ведь любому возрождению должна предшествовать смерть. На тот момент для меня оставался лишь один вопрос: какой будет эта смерть?

Весь следующий день провела в депрессии — это была настоящая депрессия, а не просто приступ дурного настроения, что со мной тоже порой случается. Ощущение новое и пугающее. Разговаривать не хотелось. Впрочем, Кен и не стал бы отвечать на мои вопросы — мрачный и замкнутый, он был бы глух к любым попыткам его приободрить. Сколько помню, никогда в жизни я себя так не чувствовала. Молчание, неспособность сосредоточиться, нерешительность, никакой энергии, односложные ответы на вопросы (если вообще отвечаю).

Правда вот в чем: я перестала быть счастливой. Я больше не чувствую в себе полноты жизненных сил. Последние события меня вымотали. Моя усталость намного глубже, чем физическая. В последний год болезни я чувствовала себя счастливой и, как правило, ощущала бодрость духа — значит, меня изменил не рак. Перемены точно произошли за время химиотерапии. Физически химия была не такой уж тяжелой. Как я говорила Кену, самое плохое — в том, что она, похоже, отравила мою душу, отравила меня не столько физически, сколько эмоционально, психологически и духовно. Мне просто кажется, что я раздавлена, полностью утратила контроль над собой.

Как бы мне хотелось, чтобы у нас с Кеном было несколько лет, чтобы пожить вместе до того, как все это началось. Ужасно грустно.

Примерно пять дней назад мне приснились два сна. Это было в ту ночь, когда я заметила в себе возможные симптомы начала овуляции. В первом сне врачам пришлось вырезать мне остаток груди, и я была серьезно встревожена, потому что теперь грудь стала слишком маленькой. (Любопытно, что мне никогда не снились сны, где у меня снова появлялась бы грудь; да и вообще ничего связанного с грудью не снилось.) Во втором сне я сидела в кабинете своего онколога и спрашивала, всегда ли я теперь останусь такой, — я имела в виду нехватку эстрогена и вагинальную сухость. Он ответил: да. И я стала кричать на него — кричала и кричала, я была в ярости от того, что меня не предупредили с самого начала, я была в ярости на всех этих докторов, которые считают такие вещи второстепенными. Они лечат тело, а не человека. Я была в абсолютной, полной, безнадежной ярости, я кричала, кричала и кричала.

Даймон, даймон, даймон. Его нет — и у меня нет компаса, нет направления нет возможности обрести свой путь, свое предназначение. Часто говорят, что женщина должна обеспечивать мужчине тыл, а мужчина женщине — направление движения. Не хочу вдаваться в сексистские дискуссии о том, правда это или нет, но, кажется, часто происходит именно так. До этого Трейя обеспечивала мне тыл — теперь я сам безнадежно застрял в тылу. Я стал неспособен к схватке. Раньше я обеспечивал Трейе направление движения, а теперь мог предложить ей только бессмысленные блуждания по кругам депрессии.

Суббота началась с радости от того, что погода изменилась — было отлично, солнечно, светло. Я предложила Кену сходить в наш любимый ресторан. В ресторане он был каким-то странно подавленным. По-прежнему депрессивным, но как-то иначе. Я спросила его, что случилось. «Все дело в писательстве. Я все жду, что ко мне вернется желание писать, но оно, похоже, не возвращается. Я понимаю, что тебе тоже плохо от этого, и мне очень жаль. Но я не понимаю, что делать. У меня нет внутреннего блока, как бывает, когда ты хочешь писать, но не можешь. Я просто не хочу. Я заглядываю внутрь, чтобы найти этого злосчастного даймона, но на глаза ничего не попадается. Меня это больше всего пугает».

А мне его безумно жалко. Ему явно становится все хуже и хуже, он страшно устал от жизни. Тем вечером к нам пришли гости, и Кен отлично справлялся, пока кто-то не спросил, что он сейчас пишет. Спросил человек, которого мы как следует не знали, но который был большим поклонником книг Кена и прочитал их все. Кен взял себя в руки и вежливо объяснил, что уже довольно долго не пишет ничего серьезного и вообще считает, что период писательства для него прошел, что он долго пытался вызвать в себе желание снова взяться за эту работу, но поскольку незаметно ни малейшего проблеска, то ему кажется, что все позади. Собеседник встревожился: как это великий Кен Уилбер смеет ничего не писать — словно Кен что-то ему должен. Другой гость сказал: «Интересно, каково это, когда тебя называют в перспективе величайшим философом сознания со времен Фрейда, а потом потребность писать улетучивается». Все уставились на Кена. Он довольно долго просидел молча и в упор смотрел на спросившего. Было слышно, как пролетает муха. Наконец он ответил: «Очень весело. Человек такой радости не заслуживает».

Одним из самых серьезных последствий моей депрессии было то, что Трейе приходилось возиться со мной — точнее, с пустым местом, где когда-то был я, — после чего у нее оставалось слишком мало сил и самообладания, чтобы справляться с собственными проблемами. Неутихающий страх перед рецидивом, с которым при других обстоятельствах она легко совладала бы (а я бы помог ей в этом), теперь, незамеченный, заполнял ее душу.

Ночь понедельника. Резкая боль. Я проснулась в четыре утра от сильного приступа боли. Это тянется уже неделю. Очень специфическое, отчетливое болезненное ощущение. Игнорировать его уже нельзя. Я думаю, что это рецидив — костные метастазы, потому что… что еще? Хотела бы я знать, что еще это может быть, но ничего не приходит в голову. Боль усиливается. Мысли о смерти. Я скоро могу умереть.

Господи Боже, ну что же это такое? Мне всего тридцать восемь — это нечестно, ну почему так рано? Ну дайте мне хотя бы распутать ситуацию с Кеном, залечить раны, возникшие из-за того, что чуть ли не с момента нашей встречи ему пришлось возиться с моим раком. По крайней мере, помогите мне в этом. Он изранен в битвах, он измучен, и мысль, что предстоит еще один изматывающий раунд, просто непереносима для нас обоих.

Боже мой, я могу умереть в этом самом доме. Я не могу вынести мысли, что снова лишусь волос. Как скоро, совсем скоро, прошло всего четыре с половиной месяца после предыдущего лечения и всего два месяца после того, как у меня хоть чуть-чуть отросли волосы, и я смогла ходить без этих чертовых шляп. Я хочу, чтобы всего этого не было, чтобы я смогла помочь Кену встать на ноги, организовать Общество помощи раковым больным, наладить собственную жизнь и помочь другим. Господи, ну пожалуйста, пусть тревога будет ложной. Пусть это будет что угодно, но только не рак. По крайней мере, дайте мне оправиться перед тем, как снова сбивать с ног.

Пока я становился все более и более желчным, язвительным и саркастичным — а еще подавленным и вымотанным, — Трейя становилась более требовательной, агрессивной, настойчивой, даже навязчивой. Мы оба были в ужасе от происходящего, мы оба понимали, что вносим примерно равную лепту в творящийся кошмар, — но ни у нее, ни у меня не было сил остановиться.

Через несколько дней Трейя достигла дна. Точнее, мы оба.

Вчера вечером Кен говорил, что надо больше гулять, заниматься тем, что интересно мне самой, дистанцироваться от его проблем. На самом деле он сказал: спасай себя. У него это состояние продолжается уже довольно долго, улучшений незаметно, а перспективы неутешительны. Мне этим вечером было очень грустно, я даже тихо поплакала, сидя рядом с ним, но он ничего не заметил. Ночью я не могла заснуть, мне все время хотелось плакать. Наконец я встала и включила телевизор в комнате наверху, чтобы можно было плакать, не боясь, что он меня услышит. У меня было ужасное чувство: я испортила Кену жизнь, и теперь он говорит, чтобы я спасалась сама, чтобы я прыгнула в какую-то спасательную шлюпку, бросила его тонущий корабль. Мне казалось, что бы я ни делала, ему становится только хуже, что моя натура, особенности характера доставляют ему мучения, что именно в них — главная причина того, что он так вымотался за последний год. Меня не покидало ощущение, что в нашей жизни совершается какой-то чудовищный раскол.

И вот теперь я чувствую себя абсолютно жалкой и беспомощной. Я сама все испоганила, сама разрушила жизнь моего любимого. Да, именно это я и сделала — конечно, непреднамеренно, — и как же мне от этого больно! Я не знаю, как все исправить. Я ведь больше не хочу нагружать его своими страданиями. Я не доверяю сама себе, не доверяю своим чувствам; мне кажется, что любым своим действием я доставляю ему боль. Ему плохо даже от того, что я — это я, потому что во мне слишком много яньской энергии — я слишком упрямая, властная, бесчувственная, эгоистичная. Может быть, мне нужен кто-то попроще, не такой чуткий, не такой умный — тот, кому не было бы так больно из-за того, что я такая, какая есть. И ему, наверное, нужна другая женщина — помягче, поженственней, потоньше. Господи, как же мне тяжко от этих мыслей.

Я больше не верю сама себе. Все, что я делаю, доставляет ему боль. Если я делюсь с ним своими заботами, мне кажется, что мне надо вести себя более уверенно, «позитивно». Даже сейчас я могу поделиться своими слезами только с собой. Я и им не доверяю. Может быть, я просто продолжаю попытки привлечь к себе его внимание, хотя сейчас внимание надо уделять ему? Если я поделюсь с ним, не окажется ли так, что я опять хочу уцепиться за него, требуя от него чего-то, чего он уже не может мне дать, — вместо того чтобы помочь ему, поддержать его? Разговаривая с собой, злюсь на Кена, думаю о том, как я жила одна и как это было легко. Я понимаю, что мне совершенно не с кем поговорить, не с кем поделиться ни одной из своих жутких мыслей. Раньше я делилась с Кеном, но теперь совсем измучила его своей требовательностью, своими жалобами и своим упрямством. Если о своих чувствах я не могу поговорить с Кеном, если я изо всех сил пытаюсь обезопасить его, это значит, что сейчас у меня нет никого, с кем я могла бы быть по-настоящему откровенной. Перебираю в уме своих друзей и понимаю: нет никого, с кем бы я могла поговорить. Боюсь, что я своими собственными руками разрушаю наш брак.

Вечером перечитала то место из «Курса чудес» и просила Бога о помощи — другого пути я просто не вижу, я не справляюсь сама, я, черт возьми, только порчу все дело — прошу, умоляю, покажи мне выход, хоть какой-нибудь выход. Пусть Кену не становится еще хуже. Думаю о том, каким он был раньше — веселым, остроумным, обаятельным, влюбленным в жизнь, преданным своей работе… Боже милостивый, умоляю, помоги ему!

Я никогда не узнаю, чего ему стоило все это время быть рядом со мной, когда мы оба даже не знали друг друга как следует. Он слишком долго тащил меня на себе. Я никогда не узнаю.

Для нас обоих это была невыносимая пытка. Психологические мучения были невероятными; казалось, что они настолько сильны, что высасывают все твое существо и ты полностью исчезаешь в черной дыре боли, из которой не может вырваться ничего, даже дыхание.

Сильнее любовь — сильнее и боль. Любовь наша была огромна, боль оказалась соответствующей. Из боли росли обида, раздражение, язвительность, желание обвинить.

Ничего не могу поделать со своей обидой и негодованием на него за то, что он так изменился. Он говорит, что перестал помогать мне, потому что выбился из сил. А мне кажется, что он перестал помогать, потому что злится на меня. По-моему, он не может меня простить — может быть, это из-за того, что я сама не могу простить себя. И я злюсь на него, злость горит во мне медленным огнем, злость на то, что он позволил себе дойти до такого состояния, злость за его постоянный издевательский тон — эти вечные ухмылочки! — злость за то, что порой с ним бывает так трудно. То я боюсь, что он меня бросит, то сама думаю, что его надо немедленно бросать и опять жить одной, уехать за город, снова стать самостоятельной. Как легко. Как заманчиво.

Прошлой ночью мы оба не могли заснуть и начали разговаривать. Я рассказала, что иногда — порой довольно часто — думаю о том, чтобы уйти от него. Он сказал, что тоже часто думает о том, чтобы уйти от меня. Может быть, уехать в Бостон. В какой-то момент он вскочил с постели — от этих разговоров мы оба взвинченные — и сказал: так и быть, пусть Тан [наш пес] останется у тебя. Когда он снова лег, я сказала: мне не нужен Тан, мне нужен ты. Он сел и посмотрел на меня — в глазах у него были слезы, я стала плакать, но никто из нас не двинулся. У нас обоих есть чувство, что дальше мы не можем. Я хотела бы простить его, но, кажется, не могу, кажется, я слишком зла на него. И еще я знаю: он не простил меня. Думаю даже, что я ему неприятна.

На следующий день я поехал в магазин Энди. Казалось, что испортилось вообще все, что могло испортиться. Все в жизни стало пресным, ничего не доставляло удовольствия, я ничего не хотел, ни о чем не мечтал, ни к чему не стремился, кроме одного — избавиться от всего этого. Трудно передать, насколько мрачным становится мир в периоды, подобные этому.

Как я уже сказал, стали вылезать наружу наши собственные неврозы, усиленные и раздутые скверными жизненными обстоятельствами. Что касается меня, то, когда мною овладевает страх, моя обычная легкость во взгляде на мир, которую можно великодушно назвать остроумием, вырождается в саркастичность и желчность, едкую язвительность к тем, кто меня окружает, не потому, что я язвителен по натуре, а потому что мне страшно. В такой ситуации я определенно не подарочек. Ко мне вполне можно применить фразу из Оскара Уайльда: «У него нет врагов, зато его искренне ненавидят все его друзья».

Что же касается Трейи, то, если ее переполняет страх, ее стойкость и сила вырождаются в косность, жесткое упрямство, стремление все контролировать и над всем властвовать.

Именно это с нами и произошло. Я не мог прямо и откровенно высказывать Трейе свое недовольство, поэтому я постоянно прятал его под маской сарказма. А она, со своей неуступчивостью, монополизировала все основные решения в нашей жизни. Мне казалось, что у меня вообще нет никакой власти распоряжаться своей жизнью, потому что у Трейи всегда оказывался козырь: «У меня ведь рак!»

Мы заставили своих друзей разбиться на партии: ее друзья считали, что я человек определенно дрянной; я же пытался втолковать своим, что с такой женщиной жить просто невозможно. И мы оба были правы. После того как Трейя съездила отдохнуть с двумя своими лучшими подругами (там она, кроме всего прочего, заставляла их одеваться в другой комнате, чтобы дать ей возможность поспать еще полчасика), они отвели меня в сторонку и спросили: «Она же постоянно командует — как ты уживаешься с ней все время? Мы и три дня с трудом вытерпели». А после вечерних семейных или дружеских посиделок они утаскивали в сторону Трейю и спрашивали ее: «Как ты с ним живешь? Он как гремучая змея, свернувшаяся кольцом. Он что, всех ненавидит?»

Язвительность схлестнулась с неуступчивостью, и результат вышел сокрушительным для нас обоих. Мы ненавидели не друг друга — мы ненавидели невротических клоунов, сидящих друг в друге, — и эти клоуны замкнулись в какую-то губительную спираль: чем отвратительнее вел себя один, тем отвратительнее в ответ поступал другой.

Был лишь один способ разорвать этот порочный круг — дать свободный выход нашим неврозам. В самом деле, мы ведь не могли повлиять на наши жизненные обстоятельства и наши настоящие болезни. Мы оба были психотерапевтами и понимали: единственный способ переломить невротическую депрессию — это дать выход ярости, клокочущей под ее поверхностью. Но можно ли выплеснуть ярость на женщину, больную раком? Можно ли наброситься на мужчину, который два года был рядом с тобой и в беде, и в радости?

Все эти мысли крутились у меня в голове, когда я заходил в магазин Энди. Где-то с полчаса я разглядывал разное оружие. Что мне надо — пистолет или ружье? Наверное, ружье «хемингуэй», но тогда потребуется еще и крепкая проволока. Чем дольше я ходил по магазину, тем более взвинченным и озлобленным я становился. И тут я понял. Я действительно хотел убить кого-нибудь. Не себя.

Я вернулся домой, и все это снова всплыло в сознании. Я заставил себя усесться за письменный стол в гостиной и стал заниматься каким-то неотложным делом. Пришла Трейя с газетой в руках и стала шуршать ею, пока я работал. Тут надо пояснить: в доме было еще несколько комнат, но как-то раз, во время одного из своих приступов страха и властности, Трейя захотела, чтобы все они — два кабинета и студия — отошли в ее распоряжение. Я беспечно согласился (надо уступать человеку, больному раком). В гостиной я сдвинул перегородку к стенке и устроил там свой кабинет. Это была единственная комната в доме, которую я мог считать своей собственной и одновременно единственным уголком в моей жизни, которым еще мог распоряжаться, а поскольку дверей гам не было, то остро реагировал, когда кто-то заходил в гостиную, когда я там работал.

— Ты бы пошла куда-нибудь, ладно? Меня ужасно бесит, как ты шуршишь газетой.

— А я люблю читать газеты здесь. Это мое любимое место для чтения. Честно: я жду не дождусь, когда можно будет здесь почитать.

— Это мой кабинет. У тебя еще целых три комнаты. Выбирай любую.

— Нет.

— Что? Нет? Что ты сказала? Имей в виду: когда я работаю, в эту комнату запрещено заходить всем, у кого нет трех классов образования и кто, черт возьми, неспособен прочитать газеты, не шевеля губами.

— Терпеть не могу, когда ты ерничаешь. Я буду читать здесь.

Я встал и подошел к ней:

— Выметайся.

— И не подумаю.

Мы уже начали кричать, все громче и громче, в бешенстве, раскрасневшись.

— Убирайся отсюда, чертова дрянь!

— Сам убирайся!

И тут я ее ударил. А потом еще раз. И еще. «Вон отсюда, — вопил я, — вон отсюда!» Я бил ее снова и снова, а она кричала: «Не смей меня бить! Не смей!»

Наконец мы рухнули на диван. Никогда в жизни я не бил женщину. Мы оба это знали.

— Я уезжаю, — сказал я наконец. — Возвращаюсь в Сан-Франциско. Ненавижу этот дом. Ненавижу то, что мы здесь вытворяем друг с другом. Ты можешь ехать со мной, а можешь остаться. Решай сама.

— Господи, как красиво! Вы только взгляните! Невероятно красиво!

Я говорю это, ни к кому конкретно не обращаясь. Я пробираюсь со своим маленьким карманным фонариком к следующей комнате и, заглянув в нее, останавливаюсь, потрясенный увиденным. Первая мысль, пришедшая мне в голову: это Эдем. Это сад Эдема.

Начиная с левой стены, где должен быть большой письменный стол, насколько хватает взгляда, простираются густые джунгли — сочные, влажные, пышные, полные тысячей оттенков зеленого, а там, в тумане, кипит дикая жизнь. Посреди роскошного леса растет гигантское дерево, залитое солнечным светом, а его верхние ветви дотягиваются до грозовых облаков высоко в небе. Картина такая спокойная, мирная, манящая, настолько захватывающая, что я…

— Прошу вас, проследуйте сюда.

— Что, простите?

— Прошу вас, проследуйте сюда.

— Кто вы? Не прикасайтесь ко мне! Кто вы?

— Прошу вас, проследуйте сюда. Боюсь, что вы потерялись.

— Я не потерялся. Это Трейя потерялась. Скажите, вы не видели здесь женщину, очень красивую, со светлыми волосами?..

— Если вы не потерялись, то где же вы?

— Я — э-э-э — кажется, я был в своем доме, но…

— Прошу вас, проследуйте сюда.

Вспоминая этот эпизод, мы с Трейей понимали: он стал для нас отправной точкой — не потому, что в том, чтобы ударить женщину, есть хоть что-то похвальное, а потому, что благодаря ему мы осознали всю отчаянность нашего положения. Трейя со своей стороны стала отказываться от своей жажды всем управлять — не потому, что боялась, что ее снова побьют, а потому, что начала осознавать, насколько сильно ее стремление взять все в свои руки основано на страхе. А я со своей стороны стал учиться хитрому искусству устанавливать границы и озвучивать свои желания человеку, который, возможно, болен смертельной болезнью.

Теперь он отстаивает свое жизненное пространство, он перестал под меня подстраиваться, и так намного легче: мне уже не надо растрачивать уйму сил в размышлениях или догадках о том, что ему надо для счастья, а потом чувствовать себя виноватой, если я что-то сделала не так. Когда-то мне нужна была от него безграничная поддержка (и он ее оказал!), а теперь мне надо, чтобы он оказывал на меня давление, — тем более что я действительно довольно упряма. Если что-то важно для него, он должен давить на меня, пока я, наконец, не уступлю.

Начиная с этого момента дела стали постепенно становиться лучше. Нам еще многое предстояло сделать — мы начали ходить к нашему другу Сеймуру Бурштайну, занимавшемуся семейной психотерапией, — и понадобилось около года, пока все вновь встало на свои места и к нам снова вернулась та необычайная любовь, что мы испытывали друг к другу, — любовь, которая никогда не умирала, но, так уж вышло, провела лучшие свои времена растворенной в неиссякаемых страданиях.

Глава 10

Пора исцеления

— Здравствуйте. Это мистер Уилбер?

Я сидел на веранде дома, который мы недавно сняли в Милл-Вэлли, спокойно, но бессмысленно всматриваясь в густые заросли секвойи, которыми славятся эти места.

— Да.

— Меня зовут Эдит Зандел. Я из Бонна, это Западная Германия. Мой муж и я готовим сборник интервью с психологами-новаторами из разных стран. Я хотела бы проинтервьюировать вас.

— Очень польщен, Эдит, но я не даю интервью. Впрочем, спасибо, и желаю удачи.

— Я остановилась у Фрэнсис Воон и Роджера Уолша. Я проделала долгий путь и очень прошу позволить мне побеседовать с вами. Это не займет много времени.

Между двумя гигантскими секвойями вверх-вниз скакали три белки. Я пытался понять, что у них там происходит. Веселье? Брачные игры? Свидание?

— Поймите меня, Эдит. Я уже давно принял решение не давать интервью и не появляться на публике. Это меня нервирует, но есть и другая причина: некоторые делают из меня что-то вроде учителя, гуру, наставника, а это неправда. В Индии принято различать понятия «нандит» и «гуру». Пандит — это просто исследователь, пусть даже практикующий. Он может изучать такие вещи, как йога, может сам заниматься ими, но он не просветленный. А гуру — это как раз просветленный учитель, наставник. Я — пандит, но не гуру. Во всем, что касается практики, я такой же новичок, как и любой другой. Поэтому за последние пятнадцать лет я дал от силы четыре интервью. Иногда я письменно отвечаю на вопросы, но не более того.

— Понимаю, мистер Уилбер, но именно вы разработали уникальный синтез восточной и западной психологических школ. Я хотела бы побеседовать с вами именно как с ученым, а не с гуру. Видите ли, ваши работы очень известны в Германии. Вы оказали большое влияние даже на академические круги. Все десять ваших книг переведены на немецкий.

Три белки скрылись в густых зарослях.

— Да уж, мои книги стали настоящими бомбами в Германии и Японии, — мне захотелось проверить ее чувство юмора, — двух самых мирных странах.

Эдит долго смеялась, а потом ответила:

— По крайней мере, если мы видим гения, то можем его опознать.

— Разве что безумного гения. У нас с женой сейчас нелегкий период.

Я задумался: есть ли слово, которым подзывают белку? «Беля-беля-беля…»

— Фрэнсис и Роджер рассказали мне о Терри. Я от всей души сочувствую. Какая-то чудовищная жестокость.

В Эдит было что-то очень располагающее — это чувствовалось даже по телефону. Тогда я еще не знал, какую важную роль ей суждено было сыграть в нашей жизни.

— Ладно, Эдит. Подъезжайте завтра днем, побеседуем.

Мы с Трейей снова переехали к Заливу, в маленький городок Милл-Вэлли, вернулись к нашим друзьям, нашим врачам — нашей системе поддержки. Вся затея с переездом на Тахо обернулась катастрофой, после которой мы все еще приходили в себя. Но поворотный пункт был уже пройден. Даже на Тахо — когда мы решили уезжать — дела пошли на поправку. Особенно у Трейи: к ней стали возвращаться ее изумительная внутренняя сила и самообладание. Она возобновила медитации, и мы оба, как я уже сказал, ходили на прием к Сеймуру, то есть сделали наконец то, чем надо было заняться с первого же дня.

Мы стали усваивать простые мудрости, прежде всего — искусство принимать и прощать. Как сказано об этом в «Курсе чудес»:

Какого твоего желания прощению не исполнить? Стремишься ты к покою? Прощение дает его. Желаешь счастья, умиротворения, определенности цели, высоких чувств достоинства и красоты, превосходящих этот мир? Чаешь заботы о себе и безопасности, и теплоты, уверенности в вечной защищенности? Желаешь тишины, не нарушаемой ничем, и нежности, и неизменной доброты, глубокого и постоянного комфорта, и отдыха, столь совершенного, что всякое вторжение в него исключено?

Все это дает тебе прощение и даже больше.
Прощение дает все, чего я желаю.
Сегодня я принял это как истину.
Сегодня я получил Божьи дары[68].

Мне всегда нравилось, что «Курс» учит, что умение прощать — это путь к своему подлинному «Я». Этот в каком-то смысле уникальный подход был найден в нескольких великих духовных учениях — остальные обычно делают упор на ту или иную форму развития сознания или религиозного культа. Но идею прощения подкрепляет очень простая теория: эго, чувство самообособленности, есть не просто конгитивный, но и аффективный конструкт. Это значит, что оно поддерживается не только умозаключениями, но и эмоциями. А главная эмоция, согласно этому учению характерная для эго, — страх, за которым следует агрессивность. В «Упанишадах» эта мысль выражена так: «Где есть другой, там появляется страх».

Иными словами, когда мы, расщепив неразделимое осознание, противопоставляем субъект объекту, себя другому, Самость начинает испытывать страх, потому что выяснятся: вовне есть много «других», которые могут причинить вред моему «я». Из страха вырастает агрессивность. В той степени, в какой мы настаиваем на самоотождествлении с сидящим внутри маленьким эго, настолько «другие» будут его травмировать, оскорблять, ранить. В результате само существование эго поддерживается набором душевных травм — личные раны превращаются для него в залог собственного существования. Эго бережно коллекционирует травмы и обиды, даже если при этом ненавидит их, потому что без этих травм оно в буквальном смысле обратится в ничто.

Пытаясь справиться со своими травмами, эго начинает с такого маневра: оно хочет, чтобы «другие» признали свою вину. «Ты сделал мне больно, немедленно извинись». Иногда извинения на какое-то время улучшают самочувствие эго, но подлинных причин они не искореняют. В большинстве случаев после извинений эго начинает ненавидеть извинившегося даже больше, чем до: «Теперь-то я знаю, что ты это сделал, ты только что признался сам!» Главная стратегия эго такова: ничего не прощать, ничего не забывать.

К прощению эго даже не стремится, потому что прощение размоет основу его существования. Простить другого за оскорбление — реальное или надуманное — значит ослабить границу между «собой» и «другими», убрать перегородку между субъектом и объектом. Напротив, сознание, умеющее прощать, стремится избавиться от «эго» и его обид и вместо него обратиться к Свидетелю, к Самости, которая одинаково воспринимает субъект и объект. Исходя из «Курса», умение прощать — это возможность отказаться от своей Самости и вспомнить свою Самость.

Эта практика показалась мне очень полезной, особенно в такой ситуации, когда у меня не было сил на медитацию. Мое эго было таким травмированным, таким израненным — я накопил такое количество обид (реальных или надуманных), — что одно умение прощать было способно разомкнуть кольцо боли в моем обособившемся «я». Чем сильнее были «травмы», тем больше я замыкался в себе, тем болезненнее становился сам факт существования «других» и тем больше становилась вероятность получить новые травмы. Если же я понимал, что неспособен простить других за их «бесчувственность» (иными словами, за ту боль, которую я, замкнувшись в себе, причинял себе сам), то я использовал другую аффирмацию из «Курса чудес»: «Бог есть Любовь, в которой я прощаю».

Что же касается Трейи, то у нее началась глубинная психологическая перестройка, внутренний сдвиг, и благодаря ему стали разрешаться проблемы, которые Трейя считала главными и самыми сложными в своей жизни; этот сдвиг стал приносить плоды примерно через год, когда она поменяла имя с Терри на Трейя, — для нее этот сдвиг означал переход от «делания» к «бытованию».

Ура! У меня начались месячные. Может быть, мне все-таки удастся родить Кену ребенка. В жизни определенно намечается прогресс. Силы вернулись ко мне настолько, что я собираюсь снова начать бегать. Все чаще испытываю настоящую радость — совсем как раньше, но с той лишь разницей, что теперь я стала гораздо спокойнее и не так остро реагирую на общую ситуацию. Жизнь становится похожей на приятную вечеринку…

Самое главное. Оказалось, что у Кена какая-то вирусная инфекция, которую он, скорее всего, подхватил в прошлом году в Инклайне. Это выяснил после обстоятельного анализа крови доктор Белкнэп — тот же врач, что обнаружил у меня узелок. Кен отнесся к открытию скептически, он считал, что все дело в общей подавленности и поэтому проконсультировался еще с двумя врачами, но оба поставили такой же диагноз. Кен перестал списывать свое переутомление на депрессию и буквально на следующий день, как и следовало ожидать, его настроение поменялось! У него все еще неспокойно на душе — весь этот ужас сильно на нем сказался, — но общая подавленность прошла, как только был поставлен правильный диагноз. Этот вирус все еще сидит в нем — он явно не инфекционный, — но Кен учится справляться с его действием, так что энергия возвращается и к нему. Господи, что же он пережил, не зная, что эта дрянь сидела в нем! Он сказал, что был на грани самоубийства, — это меня серьезно напугало. Я боюсь рака только по одной причине: не хочу оставлять Кена одного. Если бы он покончил с собой, даже не знаю, что бы я сделала. Наверное, отправилась вслед за ним — на тот момент ничего другого мне не оставалось.

Один из положительных итогов прошлого года заключается в том, что мой перфекционизм заметно сдал позиции. Этот клоун, который заправляет сидящим во мне скорпионом критического отношения к себе, причинил мне кучу хлопот. Я вечно «работаю над собой», мне надо, чтобы все было идеально, — верный признак того, что у меня в жизни не все в порядке. Иногда я замечаю, как этот инстинкт срабатывает на бытовом уровне: к примеру, когда я занималась нашим домом на Тахо, мне надо было, чтобы все, до мелочей, было идеально. Стоило мне осознать, сколько волнений мне это приносит, и этот саморазрушительный порыв стал ослабевать. Теперь я гораздо больше стремлюсь принимать все как есть. Сколько же я пережила из-за своего упрямства, из-за желания сделать все идеально, «так — и никак иначе». Ну а дальше-то что? Жизнь полна трудностей даже на бытовом уровне, не говоря уж о психологическом. Если нам удается в принципе наладить жизнь — этого уже вполне достаточно. Жажда совершенства только плодит проблемы. Если хочешь сделать все идеально, то вряд ли сделаешь что-нибудь вообще. Мы тратим все свое время на мелочи (одна из моих привычек), а из-за этого теряем из вида общую картину, общий смысл. Теперь я меньше стремлюсь к совершенству и больше — к тому, чтобы наладить нормальную жизнь в целом, больше стремлюсь принимать и прощать.

В последнее время я чувствую в себе больше смирения. Теперь я яснее вижу, как проблемы, с которыми мне приходится сталкиваться в жизни, — сложности в отношениях с друзьями и мужем, трудности в общении, мои сомнения и страхи, финансовые затруднения, вопросы о моей жизненной миссии, сомнения насчет моего призвания, желание найти смысл в тех мучениях, через которые нам довелось пройти… — как все это почти в точности совпадает с тем, что приходится переживать другим людям. По-моему, раньше я всегда в какой-то степени считала себя той маленькой девочкой в белом доме на холме, которая считает, что общие законы на нее не распространяются, что она особенная, не такая, как все. А теперь я понимаю: я именно такая же, как и все, и мои проблемы — это архетипические проблемы, с которыми люди работают уже века. В результате рождается смирение какого-то нового свойства, готовность на новом уровне принимать мир как он есть, непривычное желание приветствовать все, что происходит. И вдобавок — и это прекрасно! — мощное чувство единства с другими, словно все мы — части одного существа, которое учится справляться со сложностями и растет по мере продвижения. «Я не особенная» одновременно означает «я не обособлена от других».

В каком-то смысле мой фокус сузился до желания жить сейчас. Я спокойней отношусь к тому, что делаю, даже если это и не удовлетворяет сидящего во мне перфекциониста. Я учусь просто делать то, что должно быть сделано. Отбрасывать нетерпение, рубить свои дрова, а не чужие, носить воду из ближайшего ручья, а не бродить в поисках другого. Даю себе время, чтобы исцелиться. Сформировать внутри себя спокойное свободное пространство и посмотреть, что в конце концов из него проявится.

Для меня важно, что я хожу на прогулки, в том числе долгие — они заставляют чувствовать свою силу, дают физическую нагрузку и напоминают мне об изысканной красоте закатов, мягком шелесте морского ветра в ветвях деревьев, о блаженстве видеть, как играет солнце в капельках росы.

Сад с огородом — самое полезное, что я сделала за последнее время. Я работаю там почти каждый день — дважды прокопала грядки (и вытащила все камни и камушки), посадила салат и цветную капусту, горох и шпинат, морковку и редиску, огурцы и помидоры. Все семена разные; некоторые настолько крохотные, что непонятно, как в них уместилось столько генетической информации, а у других такая странная форма, что они вообще не похожи на семена. Посев растянулся на несколько недель; что-то я, наверное, посадила слишком поздно, так что на обильный урожай рассчитывать не стоит, но мне даже неважно, что там вырастет (неужели я это написала? Мне ведь всегда был важен конечный результат!), — я испытываю удовольствие, когда наблюдаю, как побеги пробиваются через хорошо подготовленную почву, как появляются ряды листьев, по которым можно догадаться, что это за растение, а потом смотрю, как каждое растение становится отчетливо похожим само на себя. Горох, который цепляется своими крохотными вьющимися усиками за прутья изгороди, — пожалуй, самое мое любимое. Я столько возилась с грядками, что у меня ломит спину, но чувство радости от того, что я хорошо подготовила почву для растений и теперь наблюдаю за их благодарным откликом, действует на меня исцеляюще. Я соприкасаюсь с жизнью благодаря своему огороду, и мне хорошо от того, что я забочусь о растениях, вместо того чтобы требовать заботы о себе. Это прекрасно — быть в состоянии давать и не нуждаться в том, чтобы принимать. Видеть прямые результаты своего труда, вместо того чтобы надо мной трудились другие. Заботиться о Кене, вместо того чтобы самой нуждаться в заботе.

Я вспоминаю все те годы, когда я пыталась создать себе цель в жизни, искала ее, жаждала ее. Вспоминаю свои усилия и свою жажду. У меня возникают образы: я куда-то тянусь, пытаюсь достать, хватаю, томлюсь. Урок для меня состоит в том, что это не дало мне ни покоя, ни мудрости, ни счастья. Убеждена, что именно в этом. Итак, мой жизненный путь на сегодняшний момент имеет явный буддийский привкус (впрочем, это не так и важно). Но я не стремлюсь к просветлению. Я не собираюсь вступать в «группу полной луны»[69], состоящую из людей, которые приняли решение достичь просветления в пределах этой жизни. Знаю, что такое решение было бы опасно для меня: либо оно оказалось бы преждевременным, либо это вообще не мой — путь. Мне надо научиться вообще не желать чего-либо. Колоть дрова и носить воду. Не стремиться, не вожделеть, не нуждаться в цели. Просто жить и плыть по течению.

Недавно я стала регулярно медитировать, после большого перерыва. Думаю, что начала делать это из-за того, что изменился мой подход. Теперь, когда я медитирую, меня не свербит потаенное желание пережить что-то интересное, увидеть свет или почувствовать, как по телу проходят волны энергии. Я сижу не для того, чтобы добиться «прогресса» в своих практиках. Я не испытываю мучительного желания, чтобы что-то случилось. Впрочем, это не совсем так. Потому что иногда такие желания просыпаются. Я замечаю их, отпускаю их и возвращаюсь к тому, на чем я сосредоточена. Когда я спрашиваю себя, зачем я сижу — а такой вопрос, конечно же, постоянно возникает, — то отвечаю сама себе: я сижу, чтобы выразить себя такой, какая я есть в данный момент. Я сижу потому, что есть во мне что-то, что требует отвести часть времени на спокойную тренировку осознания — это своего рода жертвоприношение. Для меня это не поиск, а скорее утверждение. Может быть, позже придет более ясное понимание цели, уже свободное от привычного желания что-то схватить. А может быть, цель уже пришла и ждет, пока я плыву по течению.

Провела вечер с Кей Линн. Кей Линн говорила, что иногда она жутко завидует всем остальным и ничего не может с собой поделать. Мне кажется, что она думает о Джоне и потерянной возможности разделить с ним будущее [в прошлом году Джон трагически погиб от руки грабителя]. Кроме того, мне кажется, что эти чувства усиливаются, когда она видит нас с Кеном. Она рассказала, что к ней собирается приехать в гости друг и она чувствует сильное желание завязать с ним отношения, хотя он явно дал понять, что не хочет романа с ней.

— Я чувствую себя такой несчастной. Я пытаюсь остановиться, но не могу. Ты можешь мне что-нибудь посоветовать?

— Ах, старые добрые симпатии и антипатии, — ответила я. — Неудивительно, что они заставляют тебя чувствовать себя несчастной; буддисты вообще видели в них первооснову всех страданий. Я могу дать единственный совет и надеюсь, что он поможет. Я научилась этому во время своих медитаций випассана. Замечай свои страдания, наблюдай за ними, переживай их полностью. К примеру, сейчас ты осознаешь, что чувствуешь себя плохо, что ты чувствуешь себя несчастной. Хорошо, ты фиксируешь это чувство, наблюдаешь за ним.

— И уже чувствую себя лучше, — ответила она. — Не понимаю, почему мне приходится каждый раз усваивать это заново. Мне уже стало намного легче.

— У меня есть вот какая собственная теория: не надо прилагать усилий к тому, чтобы что-то изменить или прекратить, если тебе не нравится твое поведение или мысли. Усилия только мешают. Важно ясно увидеть то, что тебе не нравится, осознать это во всех деталях, просто засвидетельствовать это — и тогда, если оно возникнет снова, ты уже не будешь захвачена врасплох. Я думаю, что есть мистическое нечто, — можно назвать это эволюционным импульсом полностью раскрыть свой потенциал, максимально приблизиться к Богу. Так вот, когда ты ясно осознаешь свою проблему, свой недостаток или внутренний дискомфорт, это мистическое нечто помогает нам не сбиваться с пути и исправлять недостатки. Изменения — это не вопрос воли. Воля нужна, чтобы культивировать осознавание, но она же часто встает на пути тонких, глубинных внутренних перемен. Перемены такого рода ведут нас по пути, лежащему за пределами нашего понимания и уж точно вне зоны действия нашей осознанной воли. Дело скорее в том, чтобы позволить переменам произойти.

— Чем-то похоже на благодать, — сказала она. — Я очень хорошо понимаю, о чем ты.

— Да, наверное, благодать. Никогда об этом раньше не думала.

И я вспомнила об одном уроке из «Курса чудес», который уже несколько дней как поселился у меня на полке. Последние строчки в этом упражнении таковы:

Благодатью я живу. Благодатью я освобождаюсь.
Через нее я отдаю. Через нее освобождаю.

Никогда раньше я не понимала смысла этих строчек. Слишком сильны отголоски понятия благодати, которое милостиво дарует патерналистский бог, прощающий своих заблудших, грешных сыновей. Теперь они обрели для меня больше смысла. Я поняла, что понятие «благодать» — один из способов назвать то мистическое нечто, что исцеляет нас, не дает нам сбиться с пути и помогает исправлять ошибки.

Мы с Трейей пытались дать возможность этой благодати исправить наши ошибки, залечить раны. Мы понимали, что исцеление совершается — и должно совершиться — на всех уровнях: физическом, эмоциональном, интеллектуальном и духовном. И еще мы начали понимать, что, как ни желанно физическое исцеление, оно тем не менее зачастую не является столь же значимым и показательным критерием подлинного здоровья, как духовное исцеление и выздоровление души. В поисках исцеления мы с Трейей охватили всю Великую Цепь. И в этом нам помогали очень многие, начиная с Фрэнсис и Роджера.

Потом был Сеймур, которого мы начали называть Си-мо[70]. Сеймур — опытный психоаналитик, который давно понял и огромное значение фрейдовской модели, и ее колоссальную ограниченность. Он начал сочетать собственный подход с созерцательной практикой, в первую очередь — медитацией випассана и «Курсом чудес». Я познакомился с Сеймуром десять лет назад, когда он позвонил мне в Линкольн, штат Небраска, чтобы обсудить некоторые теоретические аспекты синтеза восточного и западного подхода к психотерапии. Моя модель сознания привлекла Сеймура потому, что, в отличие от других исследователей, пытавшихся совместить «восточное» и «западное» на базе работ Карла Юнга, я с самого начала понял, что, несмотря на его огромный вклад в эту сферу, он допустил несколько серьезных и способных ввести в заблуждение ошибок, поэтому более надежным отправным (но не конечным!) пунктом следует считать работы Фрейда. Это совпало с соображениями Сеймура — и мы стали добрыми друзьями.

В психотерапии, и индивидуальной, и семейной, часто случается так, что главные открытия оказываются простыми и очевидными; сложность — в том, чтобы применять их в повседневной жизни, снова, снова и снова, пока ты не отойдешь от прежних привычек и их место не займут новые, более приемлемые. Сеймур помог нам понять: важно не столько, что мы сказали друг другу, сколько как мы это сказали.

Учусь больше обращать внимание на то, как мы говорим, а не только на содержание. Часто случается, что мы оба или уверены в своей правоте, или правы, но произносим эту «правду» так недобро, раздраженно, агрессивно или провокационно. А потом не можем понять, почему собеседник реагирует на интонации, а не на слова. Для меня стало настоящим открытием понимание того, как наш взаимный оборонительный стиль разговора порождает негативную, устремленную вниз спираль обиды. В последнее время Кен чувствовал тревогу, что вызывало замешательство у его друзей (и у меня), потому что он никогда не был нервным человеком. Он злился и начинал язвить — таков был его способ обуздать беспокойство. Но я не замечала беспокойства, а видела только злость, которая, естественно, пробуждала во мне потаенный страх, идущий из детства, — страх быть ненужной и нелюбимой. А как реагирую я, если чувствую себя нелюбимой? Ухожу в себя, веду себя холодно, прячусь, как в детстве, когда я убегала к себе в комнату и принималась за чтение. А если я ухожу в себя, то Кен чувствует себя нелюбимым, это вызывает в нем беспокойство, а оно, в свою очередь, — язвительность. От этого я еще больше ухожу в себя, веду себя еще жестче, во мне берет верх жажда управлять и контролировать, я начинаю отдавать распоряжения, от этого Кен злится… и так далее. Теперь я понимаю, почему в какой-то момент Кен отказался что-то обсуждать без посредника. Мы бы просто убили друг друга. Но, когда эта устремленная вниз спираль закружилась в кабинете Сеймура, мы втроем почти моментально ухватили первое звено в цепочке и тут же пресекли его. Самое трудное, разумеется, в том, чтобы вести себя так же за пределами кабинета, — но мы учимся.

Через четыре или пять месяцев и мы с Трейей под деликатным присмотром Сеймура подошли к тому, чтобы начать кардинальное преобразование своих отношений. А в начале лета 1986 года мы поняли: водораздел пройден.

Не может быть, что уже июнь. Мне кажется, что все еще май. Кажется, что он тянется все время с той минуты, как я уселась за компьютер, чтобы писать. До этого я выводила каракули гелевыми ручками на маленьких клочках бумаги еще более мелким почерком — и как же мне теперь расшифровать эти неразборчивые свидетельства моих озарений, страхов, любви и смятения?

Но я знаю, что со мной происходит. Мне лучше. Намного лучше. Похоже, что мы с Кеном вместе прошли какой-то поворотный пункт. Мы уже не ссоримся, как раньше, вообще никогда, мы научились быть добрее друг к другу. Это требует сосредоточенности, определенных усилий — надо ловить поспешные реакции, желание дать сдачи; надо учиться понимать, что под желанием сделать другому больно скрывается страх. Именно над этим мы сейчас работаем, а Сеймур работает с нами. И все идет по-другому.

Вот хороший пример. Когда мы с Кеном вместе принимали душ, он спросил: как мне кажется, правильно ли мы поступили, что переехали в новый дом? По-моему, правильно, ответила я, хорошо, что тут много места и ты смог вывезти свои книги — в прежнем доме их некуда было ставить. Он ответил в том смысле, что ему теперь наплевать на книги, и единственная его надежда сейчас — это вернуться к духовным практикам. Разговор на эту тему меня задел — раньше Кен обвинял меня в том, что он перестал писать, а теперь говорит, что ему наплевать на книги. Почти все утро я чувствовала себя уязвленной и раздраженной, но теперь благодаря Сеймуру, по крайней мере, не стала вываливать свое раздражение на Кена. Я ничего не сказала. Но сначала у меня в голове звучал голос обиды и злости.

А потом другой голос сказал что-то вроде: подожди-ка минуточку, с чего все началось? Ты начала защищаться. А почему? Тебе показалось, что Кен обвиняет тебя, считает тебя виноватой в том, что больше не пишет. Может быть, в этом есть доля правды? Почему же он так считает? Может быть, он не хочет чувствовать свою ответственность и ему легче думать, что виновата ты? Что же за этим скрывается? Может

быть, он боится, что это его вина? Может быть, он не хочет принимать на себя ответственность за то, что больше не пишет? А почему это всплыло именно сейчас? Ах да, новый дом, где много места для книг. Он боится, что после переезда в новый дом от него будут ждать чего-то (а люди действительно напряженно ждут), будут ждать, что он что-то напишет. Да, наверное, дело в этом. Он боится, что не оправдает ожидания, и начинает защищаться от ожиданий, защищаться от боязни провала — и поэтому набрасывается на тебя.

По мере того как этот второй голос все ближе подбирался к страху, лежащему в основе конфликта, первый потерял свою самоуверенность. Как только страх обнаружился, я почувствовала глубокое сострадание. Вместо того чтобы защищаться от «нападения» Кена, я почувствовала желание помочь ему пережить переезд и ничего от него не требовать. Я смогла прокрутить весь эпизод заново и спросить себя: где я могла быть лучше? Я представила себе, что не отступаю назад, не прислоняюсь измученно к стенке душевой комнаты, а говорю — и говорю искренне — милый, если в новом доме ты опять начнешь медитировать, это будет просто прекрасно. Что ни случится — все к лучшему, и, по-моему, это отлично, что мы переехали в такое место, где наша > жизнь становится светлее.

Чуть позже тем же днем я проверила этот сценарий вместе с Кеном — но очень мягко, без всяких обвинений. Он меня похвалил: я попала в точку, Мне кажется, что это настоящая победа и верный признак того, что происходят и другие изменения.

Появилась дистанция между моим страхом, вызванным им дискомфортом и защитной реакцией. В этом примере мне удалось поймать себя достаточно рано, еще на стадии реагирования, чтобы избежать вовлечения в еще более острый конфликт. Во время последнего индивидуального сеанса с Сеймуром я почувствовала, что эта дистанция стала еще больше. И во мне стало больше мягкости и сочувствия и к другим людям, и к самой себе.

Эти перемены были невероятно важны для наших отношений — но не менее важным было то, что мы стали решать проблемы на индивидуальном уровне. Я постепенно стал справляться с раздражительностью, а Трейя столкнулась со своей извечной проблемой выбора между бытованием и деланием, отпусканием и контролем, доверием и защитой.

Теперь во мне больше сострадания и доверия к самой себе. Очевидней всего это сказывается на моей привычке судить. Во время последнего [индивидуального] сеанса с Сеймуром я почувствовала, что мне неприятен переход от разговора о наших отношениях к разговору обо мне. Мне хотелось скрыться за проблемой взаимоотношений, чтобы не сосредотачиваться на себе. И я начала говорить об этом своем страхе. Теперь мне гораздо легче увидеть страх — и гораздо легче признаться в нем. Я стала меньше его стыдиться. В чем-то нежелание говорить о себе показалось мне похожим на черту, которую я заметила несколько лет назад: мне трудно согласиться, когда кто-то другой говорит или делает что-то такое, что помогает мне разобраться в себе. В такой ситуации я скажу скорее: «Да, я знаю», чем: «Спасибо, это очень полезно». Думаю, мне трудно принимать помощь от других, потому что это делает меня в каком-то смысле уязвимой, зависимой от них, потому что получается, что они видят меня яснее, чем я сама. А если посмотреть еще глубже — мне кажется, что они будут судить меня за увиденное, приобретут надо мной какую-то власть. Мне не приходит в голову, что они могут просто сочувствовать мне — если бы я допускала такую интерпретацию, то их проникновение в мою душу могло бы стать фундаментом прочной связи, основанной на любви. Нет, я жду в первую очередь осуждения, я настроена на то, что люди всегда осуждали, осуждают и будут осуждать меня впредь.

Кроме того, благодаря Сеймуру я лучше поняла, что в моем отношении к жизни есть какая-то одержимость. Он говорил, что я растрачиваю свое время на всевозможные мелочи. В большой степени в этом первопричина того, что мне трудно бывает найти и сделать то, что я хочу сделать: мне вечно не хватает времени. Штука в том, что это типично для одержимых — желание контролировать все и вся. Иными словами, одержимые все делают сами. Одержимые не доверяют другим — в основе невроза одержимости лежит недоверие — и поэтому стараются сами контролировать все до последней мелочи. Еще раз: умей доверять. Важный урок.

Как я уже говорил, оба мы учитывали — или, по крайней мере, старались учитывать — все главные уровни: физический, эмоциональный, интеллектуальный и духовный. На физическом уровне я старался беречь силы и мобилизовать внутренние ресурсы, пока вирус продолжал оказывал свое воздействие. Трейя делала упражнения, бегала, много ходила пешком. Мы оба старались усовершенствовать нашу диету, в большой степени основанную на продуктах, предупреждающих появление рака (вегетарианская пища с низким содержанием жиров и высоким — клетчатки и комплексных карбогидратов). Я довольно давно взял на себя обязанности повара, сначала по необходимости, а потом — потому что у меня неплохо получалось. На тот момент мы пользовались диетой Притикина[71], которую я серьезно доработал, чтобы сделать съедобной. И, разумеется, мегавитамины. На эмоциональном и интеллектуальном уровнях мы занимались психотерапией, учились усваивать и интегрировать разные неразрешенные проблемы, учились переписывать травматичные поведенческие сценарии. На духовном уровне мы практиковали умение принимать и прощать и разными способами старались восстановить Свидетеля, который является спокойным центром самообладания в водовороте жизненных неурядиц.

Хоть я еще не возобновил медитации, мы с Трейей стали искать учителя, который подошел бы нам обоим. Духовный путь Трейи был основан на випассане — основной медитации для всех видов буддизма, — хотя одновременно она тяготела и к христианской мистике и ежедневно практиковала «Курс чудес» около двух лет. Мне были близки буквально все мистические школы, как восточные, так и западные, но самой мощной и глубокой я считал буддийскую мистику, поэтому мои практики в течение пятнадцати лет были связаны с дзен — квинтэссенцией буддийского пути. Одновременно меня всегда привлекал буддизм Ваджраяны — тибетская форма тантрического буддизма, намного более сложная и законченная духовная система, чем все остальные мировые учения. Кроме того, меня интересовали учителя, которые хоть и были воспитаны в рамках определенных традиций, но уже вышли за пределы частных учений, — Кришнамурти, Шри Рамана Махарши, Да Фри Джон[72].

Однако нам с Трейей никак не удавалось выбрать такого учителя, за которым могли искренне последовать мы оба. Мне очень нравился Гоенка, но випассану я считал слишком узкой и ограниченной. Трейе нравились Трунгпа и Фри Джон, но их путь она считала слишком безумным и рискованным. В конце концов, нам предстояло найти «своего» учителя в Калу Ринпоче[73] — тибетском мастере высшего постижения. Именно благодаря энергии Калу Трейя увидит свой потрясающий сон, из которого ей станет ясно, что она должна поменять свое имя с Терри на Трейя. Ну а пока мы продолжали встречаться, общаться, уживаться, практиковать с самым беспорядочным набором наставников, который только можно вообразить: Трунгпа Ринпоче, отец Беда Гриффитс, Кобун Чино Роси, Тай Ситупа, Джамгон Контгрул, Да Фри Джон, Катагири Роси, Пир Вилайят Хан, отец Томас Китинг[74]

В воскресенье мы в первый раз после продолжительного перерыва поехали в дзен-центр Сан-Франциско. Там было уже полно машин, и стало понятно: выступает кто-то известный.

Оказалось, что это Катагири Роси, один из давних буддийских наставников Кена. Мы встали у входа в переполненный дзендо. Мне нравится Катагири, он кажется мне очень ясным — в каком-то смысле так и есть, даже если я и не понимала все, что он говорил. Стоя далеко от него, я видела: когда он улыбается, улыбается все его лицо, каждая часть, каждая складочка, все его существо. Настоящий дзен улыбки: если улыбаешься, так уж улыбайся! Его голова — естественно, бритая — была странной, необычной по форме. Никогда не видела таких голов. Такой вот новообретенный интерес: как выглядят человеческие головы под волосами.

Позже, когда он во время чаепития на веранде отвечал на вопросы, кто-то задал ему вопрос, ответ на который меня потряс.

— Если бы Будда оказался в Америке в наши дни, то на какой элемент своего учения он, по-вашему, сделал бы особый упор?

— Думаю, быть человеком, — ответил Катагири. — Быть не американцем, японцем или кем-нибудь еще, а именно человеком. По-настоящему быть человеком. Это самое важное.

И тогда я вдруг осознала, как важно для американцев проявлять интерес к духовным учителям, принадлежащим к другим культурам. Конечно, и я раньше об этом думала, особенно в последнее время, когда познакомилась с большим количеством учителей из Тибета. Я привыкла с симпатией относиться к рассуждениям о том, что нам надо всматриваться в собственную-культуру и возрождать свои традиции, вместо того чтобы наивно и порой в искаженном виде перенимать экзотические религии со всего мира. Но тут я неожиданно почувствовала, что и в этой тенденции есть своя правота, и связана она с идеей «по-настоящему быть человеком». Изучать духовную традицию под руководством мастера, который говорит на скверном английском с сильным японским (индийским или тибетским) акцентом, — важный опыт, и дело тут не в различии культур, а в понимании того, что мы все вместе стремимся стать людьми в полном смысле слова. И в этом, пожалуй, больше божественного.

Вечером я и Кен ужинали с Катагири и Дэвидом [Чадвиком] в Линдисфарн-центре[75]. Билл [Уильям Ирвин] Томпсон, директор центра и муж моей давней приятельницы по Финдхорну, несколько лет назад устроил мне экскурсию по центру, когда он был уже почти готов. Теперь это отдельный маленький мир. Кен и Катагири вспоминали сэссин [интенсивная сессия практики дзен], который Кен проходил с ним в Линкольне почти десять лет назад. Кен тогда испытал сатори («Совсем маленькое», — добавил Кен) — это случилось, когда Катагири сказал: «Свидетель — последнее пристанище эго». Они разговаривали об этом и все время смеялись. Наверное, какая-то дзенская шутка, подумала я. Наверняка там было несколько не совсем нормальных искателей истины, с которыми они оба были знакомы.

Катагири — человек скромный, и от разговора с ним у меня потеплело на душе. Некоторые считают его истинным последователем Судзуки Роси[76].

Я почувствовала, что мне было бы интересно поучиться у него, заняться медитацией в дзен-центре и посмотреть, к чему это приведет. Впрочем, сейчас я и в духовном пути не ищу совершенства. Было бы прекрасно найти учителя, которого я полюблю всей душой, но ожидание может отнять много времени, и поэтому оно не имеет смысла. И потом, кто знает: может быть, он прямо сейчас сидит передо мной, просто я этого еще не знаю.

Следующим вечером мы ужинали с друзьями из Общины Джоанина Дейста, приверженцами Да Фри Джона. Кен писал предисловие к одной из книг Фри Джона и оказал ему большую поддержку в работе над последней книгой «Завет утренней лошади» («The Dawn Horse Testament»). Великие люди. Я всегда смотрю на опытных учеников мастера, чтобы узнать, чего стоит мастер, — а его ученики настолько крупные личности, насколько это можно вообразить. Мы посмотрели видеокассету с Фри Джоном, и я поняла, что он понравился мне больше, чем я ожидала. Полагаю, что меня отталкивал путь преданности и даже само слово «приверженец». На кассете он говорит, что обучение начинается с освоения его письменных наставлений (а их немало!). Потом, когда вы проникнетесь ими и почувствуете, что они вас привлекают, вы входите в более тесные взаимоотношения с самим Фри Джоном. Звучит так, будто ваша жизнь с этого момента начинает полностью контролироваться им и его наставлениями — то есть вы становитесь его приверженцем, и должна признаться, у меня это вызывает отторжение. Возможно, это тот самый невроз, с которым мне больше всего нужно справиться, — но только когда я буду к этому готова.

Позже, читая «Завет утренней лошади», я увидела, что он обрисовывает два пути. Первый — путь приверженца, второй — путь исследователя. Именно это Кен имел в виду, когда говорил о «силе, исходящей от тебя» и «силе, исходящей от другого». То, что написано в его книге, мне понравилось — особенно о взаимоотношениях и о том, что эго — не более чем способ сузить глубину человеческих отношений или вообще избежать их. Когда он пишет, что эго склонно раздражаться и уходить в себя, чтобы избежать отношений, я узнаю в этом себя. Я узнаю свое поведение: я часто чувствую себя отвергнутой, а потом совершаю своего рода «этический ритуал», защищая себя против того, что кажется мне оскорбительным или болезненным. При таком болезненном реагировании (я ухожу в себя, замыкаюсь — обычно в целях самозащиты) на ситуации, в которых, как мне кажется, меня отвергают, полезно поразмыслить над его наставлениями и понять: мне надо перестать драматизировать ситуацию, считать, что меня предали, агрессивно реагировать, отвергать и обвинять других, если мне кажется, что отвергли меня. Я не должна сдерживать в себе любовь и изолировать себя от других — вместо этого надо быть ранимой и страдать самой, чтобы получать раны. «Практикуйте муки любви», — говорит он, их нельзя избежать, и надо просто отмечать их, но не уходить в себя, а продолжать любить: «Если тебе сделали больно, ты все-таки знаешь, что такое потребность быть любимым, и знаешь, что такое потребность любить».

— Прошу вас, проследуйте сюда.

У меня никак не получается рассмотреть Фигуру, стоящую рядом со мной. Что-то мягко берет меня за локоть. Я бы вырвался или отпрянул, если бы мог хотя бы смутно рассмотреть, от кого именно. Я медленно направляю фонарик в сторону Фигуры, но свет просто исчезает там: он уходит в это существо и не пробивается наружу. Впрочем, его контуры видны хорошо, потому что оно намного темнее всего, что его окружает, — хотя здесь и так темно. А потом меня осеняет. Фигура не темная, в ней просто нет ни света, ни тьмы. Она стоит здесь, но ее здесь нет.

— Послушайте, я не знаю, кто вы такой, но это мой дом, и я буду вам признателен, если вы отсюда уйдете. — У меня вырывается нервный смешок. — А не то я позвоню в полицию. — Действительно смешно. Полиция?

— Прошу вас, проследуйте сюда.

Я решил уйти с крыльца и вернуться в дом. По моим расчетам, Эдит должна появиться примерно через час, и мне неплохо бы перекусить. Тем более что белки скрылись окончательно. Трейя была на Тахо, заканчивала собирать кое-что из вещей, чтобы переехать в новый дом в Милл-Вэлли уже более основательно.

В общем и целом все шло неплохо или, по крайней мере, на глазах становилось лучше. Как сказала Сеймуру Трейя, мы прошли поворотный пункт, и даже не один — и я с ней согласился.

Я взял сэндвич и кока-колу и вернулся на крыльцо. Солнце только-только стало подниматься над гигантскими секвойями, такими высокими, что свет не пробивался сквозь них почти до полудня. Я всегда ждал того момента, когда лучи ударят мне в лицо и напомнят, что меня всегда ждет что-то новое.

Я подумал о Трейе. О ее красоте, внутренней цельности, честности, чистоте духа, ее колоссальной любви к жизни, ее изумительной силе. Благородная, преданная и прекрасная! Господи, как же я ее люблю! Как я вообще мог обвинять ее в своих неурядицах? Как я мог причинить ей столько боли? Она — лучшее, что произошло в моей жизни! С момента нашей первой встречи я уже знал, что сделаю что угодно, отправлюсь куда угодно, перенесу любые страдания, лишь бы быть с ней, помогать ей, поддерживать ее. Это было серьезное решение, я принял его на самом глубоком уровне своего существа — а потом забыл об этом решении и стал обвинять ее! Неудивительно, что у меня было такое чувство, что я потерял свою душу. Именно это я и сделал. Собственными усилиями.

Я простил Трейю. Предстояло более сложное — простить самого себя.

Я подумал о мужестве Трейи. Она не позволила, чтобы весь этот ужас ее сломил. Жизнь сбила ее с ног — и она поднялась вновь. Жизнь сбила ее с ног еще раз — и она еще раз поднялась. Если события прошлого года что-то и изменили в ней, то только одно — усилили ее колоссальное жизнелюбие. Я повернул голову, чтобы согрелась и другая щека. Мне всегда казалось, что солнце как бы наполняет меня энергией, проливает свет мне в мозг. Наверное, думал я, раньше источником силы Трейи было умение бороться. Теперь этим источником стало умение сдаваться. Если раньше она занимала боевую стойку, чтобы завоевать весь мир, то теперь она открывается, чтобы впитать в себя весь мир. Но это все та же сила, подкрепленная могущественным свойством — абсолютной, бескомпромиссной честностью. Даже в самые трудные времена она не делала одного — не лгала.

Зазвонил телефон. Пусть оставят сообщение на автоответчик, решил я. «Здравствуйте, Терри! Вам звонят из офиса доктора Бэлкнапа. Не могли бы вы заехать и переговорить с доктором?»

Я рванулся к телефону и схватил трубку.

— Здравствуйте! Это говорит Кен. Что случилось?

— Доктор хотел бы обсудить с Терри результаты анализов.

— Надеюсь, ничего страшного?

— Доктор все объяснит.

— Да хватит уже, скажите, в чем дело!

— Доктор все объяснит.

Глава 11

Психотерапия и духовность

— Здравствуйте, Эдит, проходите. Подождете пару минут? Только что был неприятный телефонный звонок.

Я пошел в ванную, плеснул воду себе в лицо и посмотрел в зеркало. Не помню, что крутилось у меня в голове. Но, как это часто случается в подобных ситуациях, я просто отвлекся: прогнал прочь весь тот кошмар, который наверняка уже ждал нас в кабинете доктора. Накрыв душу непроницаемой пеленой и напялив на себя профессорскую маску, необходимую для интервью, я с приклеенной улыбкой вышел к Эдит.

Что же такого было в Эдит, что так располагало к ней? Ей было около пятидесяти, умное и открытое лицо; порой на нем явно читались эмоции — но была и сила, и твердость, и уверенность. Через несколько минут становилось ясно, что ее присутствие внушает уверенность, что она сделает буквально что угодно для своих друзей — и сделает с радостью. Она почти все время улыбалась, но ее улыбка совсем не была искусственной и не создавала ощущения, что под ней пытаются спрятать боль-или еще что-то. Это тоже сыграло свою роль: человек сильный и все-таки очень ранимый; человек, который улыбается, когда ему тревожно.

Пока мой разум продолжал отгонять вероятные сценарии, касающиеся будущего, я был поистине потрясен странной аурой, возникшей вокруг меня из-за нежелания — по крайней мере в последние пятнадцать лет — давать интервью и появляться на публике. Для меня это было естественное решение, но оно стало причиной напряженных спекуляций, в основном связанных с проблемой: а существует ли Уилбер? И вот первые пятнадцать минут Эдит говорила только об одном — о моей «невидимости», — и ее статья, появившаяся в «Die Zeit», начиналась именно с этого.

«Он отшельник, — говорили про Кена Уилбера, — и не дает интервью». Это лишь подогревало мое любопытство. До этого я знала его лишь по книгам, из которых было ясно, что он человек с энциклопедической эрудицией, склонный к парадоксальным умозаключениям, владеющий великолепным стилем и умеющий писать сильно и ярко; способный к необычному комбинаторному мышлению и обладающий редкой ясностью мышления.

Написав ему письмо и не получив ответа, я полетела в Японию на конгресс Международной ассоциации трансперсональной психологии. Согласно программе, Уилбер должен был быть в числе докладчиков. Весенняя Япония была прекрасна, знакомство с японскими культурными и религиозными традициями — незабываемым, но Уилбера там не было. Впрочем, он все-таки «присутствовал»: с ним было связано много ожиданий. Быть невидимкой — неплохой способ выстраивать отношения с публикой, особенно если твое имя — Кен Уилбер.

Я расспросила его знакомых. Президент ассоциации Сесил Берни сказал: «Мы с ним друзья. Он общительный и совершенно незаносчивый человек». — «Как же ему удалось написать уже десять книг? — он родился в сорок девятом году, ему всего тридцать семь». — «Он очень много работает, и он гений», — последовал лаконичный ответ.

Позднее, с помощью друзей и издательств, печатавших его в Германии, я еще раз попыталась взять у него интервью. Но даже в Сан-Франциско у меня не было твердой уверенности, что оно состоится. И вот — его голос по телефону: «Конечно, приезжайте». Мы встретились у него в доме. Гостиная с дачным столом и стульями, через полуоткрытую дверь виден матрас на полу. Кен Уилбер, босой, в расстегнутой рубашке — на дворе теплый летний день — ставит передо мной на стол стакан сока и смеется: «Ну и как, я существую?»

— Как видите, Эдит, я существую, — рассмеялся я, когда мы уселись. Меня очень развеселила сама эта идея, и я вспомнил цитату из Гарри Трюдо[77]: «Я пытаюсь выработать такой стиль жизни, который бы не требовал моего присутствия».

— А почему вы не даете интервью?

Я изложил ей все свои резоны: главным образом потому, что это отвлекает, да и вообще больше всего мне нравится писать книги. Эдит слушала меня, улыбалась, и я буквально чувствовал теплоту, исходящую от нее. И в том, как она держалась, и в ее интонациях было что-то очень материнское, а из-за доброты в ее голосе мне почему-то было труднее забыть о сокровенных страхах, которые в любой момент готовы были вылезти на поверхность.

Мы беседовали несколько часов, коснулись множества тем, Эдит говорила легко и умно. Когда же мы подошли к главной теме интервью, она включила диктофон.

Эдит Зандел: Наших читателей и меня интересует связь между психотерапией и религией.

Кен Уилбер: А что вы понимаете под религией? Фундаментализм? Мистицизм? Экзотерику? Эзотерику?

Э.З.: Что ж, правильнее начать с этого. В «Общительном Боге», насколько я помню, вы дали девять разных определений религии и описали девять способов ее применения.

К.У.: Да, моя идея заключалась в следующем: нельзя говорить о науке и религии, психотерапии и религии, философии и религии, пока мы не определимся, что следует понимать под словом «религия». Для наших целей, я полагаю, будет важно разграничить хотя бы понятия экзотерической и эзотерической религий. Экзотерика, или «внешняя» религия, есть религия мифологическая, чудовищно конкретная и буквальная, которая верит, например, что Моисей развел воды Красного моря, что Иисус был рожден от девственницы, что однажды манна небесная в буквальном смысле слова упала с неба, и гак далее. Экзотерические религии всего мира состоят из такого рода верований. Индуисты верят, что Земля — поскольку ей надо на чем-то держаться — стоит на огромном слоне, а он — поскольку ему тоже надо на чем-то держаться — стоит на спине черепахи, а та, в свою очередь, — на змее. На вопрос же: «Где в таком случае сидит змея?» — следует ответ: «Давайте поговорим о чем-нибудь другом». Лао-цзы, когда он родился, было девятьсот лет; Кришна совокупился с четырьмя тысячами девственных коров, Брахма появился на свет из трещины в космическом яйце и так далее. Эти экзотерические религии представляют собой наборы верований, призванные объяснить тайны мироздания через миф, а не эмпирический опыт или анализ.

Э.З.: Таким образом, экзотерическая религия в целом предмет веры, а не анализа?

К.У.: Именно так. Если ты веришь в эти мифы — значит, ты спасешь свою душу, если нет — однозначно отправишься в ад. В наши дни такую религию можно найти во всех уголках земного шара. Это фундаментализм. Я не спорю с ним; просто религия такого типа, экзотерическая религия, имеет мало отношения к мистической, эзотерической религии — религии, основанной на опыте, которая интересует меня больше всего.

Э.З.: Что значит слово «эзотерическая»?

К.У.: Внутренняя или потаенная. Слово «потаенная» не значит, что в этом есть нечто секретное, просто она связана с непосредственным опытом и индивидуальным сознанием. Эзотерическая религия не требует от нас принимать что-либо на веру или послушно проглатывать какие-либо догмы. Скорее эзотерическую религию можно назвать серией индивидуальных научных экспериментов, которые мы проводим в лаборатории своего осознавания. Как и любая наука, она основана на непосредственном опыте — а не на вере или желании — и может быть перепроверена и подтверждена людьми, которые проводили такой же эксперимент. Этим экспериментом является медитация.

Э.З.: Но медитация — дело очень личное.

К.У.: Не совсем так. Не больше, чем, скажем, математика. Например, нет никаких внешних доказательств того, что минус один в квадрате равен одному; это нельзя подтвердить на чувственном, эмпирическом уровне. Истинность этого заключения подтверждается только абстрактной логикой. В природе нельзя найти «минус один» — это понятие существует только лишь в нашем сознании. Но из этого не следует, что такой вывод неверен или является «личным» знанием, которое не может быть доказано объективно. Из этого следует лишь то, что его истинность может быть подтверждена лишь математиками, которые умеют проводить определенные эксперименты, на основании которых определяется, верен вывод или нет. Так же и медитативное знание есть знание внутреннее, но при этом оно может быть объективно доказано сообществом специалистов в области медитации, людьми, которые понимают внутреннюю логику созерцательного переживания. Мы не устраиваем общего голосования на предмет истинности теоремы Пифагора — нам достаточно того, что ее истинность подтвердят специалисты в области математики. Точно так же и медитативный мистицизм имеет свой набор утверждений — к примеру, что внутреннее самоощущение «я», если присмотреться к нему внимательно, есть то же, что и ощущение внешнего мира, но эта истина должна быть подтверждена и доказана другими — всеми теми, кто потратит силы на эксперимент. А после того как такие эксперименты проводились в течение шести тысяч лет, мы можем с уверенностью выводить определенные заключения, доказывать, если можно так выразиться, некоторые духовные теоремы. Эти духовные теоремы и являются сердцем живых традиций мудрости.

Э.З.: Тогда почему вы назвали его «потаенным»?

К.У.: Потому что те, кто не проводил таких экспериментов, просто не понимают сути происходящего. Они не имеют права голоса, так же как люди, не знающие азов математики, не имеют права голоса при обсуждении теоремы Пифагора. Разумеется, каждый вправе составить свое мнение, но мистикам неинтересны мнения — им интересно знание. Эзотерическая религия, мистика — тайна для тех, кто не проводил экспериментов с сознанием, вот и все.

Э.З.: Но ведь разные религии сильно отличаются друг от друга.

К.У.: Сильно отличаются друг от друга экзотерические религии, в то время как эзотерические религии всего мира имеют очень много общего. Мистика, или эзотерика, научна в широком смысле слова, и как не бывает «немецкой химии» или «американской химии», так же не может быть индуистской мистической науки или мусульманской мистической науки. В целом они единодушны в том, что касается природы души, природы Духа, природы их высшей тождественности и многого другого. Ученые называют это «трансцендентальным единством мировых религий» — имея в виду эзотерические религии. Разумеется, их поверхностные структуры серьезно отличаются друг от друга, но глубинные структуры часто оказываются идентичными, что отражает единство человеческого духа и феноменологически обусловленных законов, согласно которым он существует.

Э.З.: Это очень важно. Как я понимаю, вы не согласны с Джозефом Кэмпбеллом[78], утверждающим, что мифологические религии содержат духовные истины.

К.У.: Мы свободны интерпретировать мифы экзотерических религий любыми способами. Можно, как Джозеф Кэмпбелл, интерпретировать мифы как аллегории или метафоры, содержащие трансцендентальные истины. Можно, например, утверждать, что рождение от девственницы надо понимать так: Христос в своих действиях опирался на свое подлинное «Я», с заглавной буквы. Я тоже могу в это поверить. Проблема в том, что «мифически» верующие не поверят в это. Они верят — и считают символом своей веры — что Мария была в биологическом смысле девственницей, когда забеременела. «Мифически» верующие НЕ интерпретируют мифы, они понимают их не аллегорически, а буквально и конкретно. Джозеф Кэмпбелл разрушает саму фактуру мифологических верований, пытаясь их спасти. Он говорит верящим в мифы: «Я знаю, что вы на самом деле под этим понимаете». Но проблема в том, что они с этим не согласны. Мое мнение, что его подход вводит в заблуждение с самого начала.

Мифы такого рода типичны для детей от шести- до одиннадцатилетнего возраста, они легко и естественно порождаются на той стадии, которую Пиаже называл конкретно-операциональной. Буквально любое фундаментальное понятие величайших экзотерических религий мира можно извлечь из спонтанного творчества современного семилетнего ребенка — это признает и Кэмпбелл. Но когда у ребенка формируется новая модель сознания — формально-операционная, или рациональная, — он сам отказывается от мифологического творчества. Он уже не верит в мифы — если, конечно, не живет в обществе, которое поощряет такую веру. В большинстве случаев рациональное мышление видит в мифах только мифы, и не более того. Когда-то они были полезны и необходимы, но сейчас уже несостоятельны. Они не содержат позитивного знания, на которое претендуют, и поэтому при эмпирической или научной проверке просто разваливаются. Рационально мыслящий человек лишь улыбнется, услышав о девственнице-роженице. Представьте себе, женщина приходит к мужу и говорит: «Ты знаешь, я беременна, но не волнуйся, я вовсе не переспала с другим мужчиной. Настоящий отец будущего ребенка не с нашей планеты».

Э.З. (смеется): Но ведь некоторые последователи мифологических религий на самом деле интерпретируют мифы аллегорически или метафорически.

К.У.: Да. И такие люди — мистики. Иными словами, мистики — те, кто видит в мифах эзотерический, «потаенный» смысл, исходящий из непосредственного внутреннего и созерцательного опыта души, а не из навязанной системы верований, символов или мифов. Иначе говоря, про таких людей нельзя сказать, что они мифически верующие, — они созерцательные феноменологи, созерцательные мистики, созерцательные ученые. Вот почему исторически, как показал Альфред Норт Уайтхед[79] мистицизм обычно объединялся с наукой против церкви, ведь и мистицизм, и наука основаны на прямых консенсуальных доказательствах. Ньютон был великим ученым и одновременно глубоким мистиком, и здесь нет и не было никакого внутреннего противоречия. Но при этом невозможно быть великим ученым и одновременно великим мифически верующим.

Более того, мистики как раз и утверждают, что их религии в своих основах идентичны другим мистическим религиям — «люди называют многими именами Того, кто в действительности Един». Этого, однако, невозможно найти среди людей, верящих в мифы. Скажем, протестант-фундаменталист никогда не скажет, что буддизм — это тоже путь к спасению души. Сторонники мифов настаивают на том, что их путь — единственный, потому что их религия основана на пришедших извне мифах, а мифы у всех разные, так что эти люди не осознают внутреннего единства, скрытого за внешними символами. А мистики осознают.

Э.З.: Понятно. Значит, вы не согласны с Карлом Юнгом, который утверждал, что мифы обладают архетипическим и, следовательно, мистическим, или трансцендентальным, значением?

Это точно рак — только об этом я и мог думать в тот момент. А что это еще может быть? Доктор все объяснит. Доктор все объяснит. Доктор… не броситься ли мне в озеро? Проклятие! Проклятие! Проклятие! Ну и где моя способность к вытеснению и подавлению сейчас, когда она мне так нужна?

Но, с другой стороны, Эдит как раз и пришла поговорить о вытеснении и подавлении. Ведь мы должны были обсудить взаимосвязь между психотерапией и духовностью. А для этого надо было коснуться разработанной мною модели, которая объединяет два этих важнейших подхода к изучению человека.

И для меня, и для Трейи это был не просто научный интерес. Мы серьезно занимались собственной семейной терапией — с Сеймуром и другими людьми, а еще мы оба имели большой опыт медитаций. Как же взаимосвязаны между собой две этих сферы? На эту тему мы с Трейей постоянно разговаривали и между собой, и с друзьями. Полагаю, что одна из причин, по которой я согласился дать Эдит интервью, была в том, что эта тема заняла центральное место в моей жизни — и в теоретическом, и в глубоко практическом смысле.

Но когда я сосредоточился на вопросе, заданном Эдит, то понял — мы добрались до смертельно опасного препятствия в нашей дискуссии: Карла Густава Юнга.

Я предполагал, что этот вопрос возникнет. Как раньше, так и сейчас, величественная фигура Карла Юнга (Кэмпбелл — всего лишь один из его многочисленных последователей) поистине властвует над сферой психологии религии. Когда я впервые подступился к этой области, я, как и многие другие, серьезно верил в основные идеи Юнга и ценил его новаторский вклад в эту сферу. Но прошли годы, и я стал понимать, что Юнг допустил несколько существенных ошибок, которые стали камнем преткновения в области трансперсональной психологии, — а еще более опасными их делает то, что они широко известны и фактически не подвергались пересмотру. Разговор о психологии и религии даже не может начаться, пока не будет затронута эта важная и сложная тема, поэтому на ближайшие полчаса мы с Эдит погрузились именно в нее. Итак: отрицаю ли я вывод Юнга о том, что мифы архетипичны и, следовательно, мистичны?

К.У.: Юнг установил, что сознание современных людей способно спонтанно порождать буквально все основные образы мифологических религий мира — в сновидениях, в активном воображении, в свободных ассоциациях и так далее. Из этого он сделал вывод, что базовые мифологические формы, которые он назвал архетипами, являются общими для всех, они наследуются всеми, а их носителем является то, что он назвал коллективным бессознательным. Затем он выдвинул тезис, согласно которому — я цитирую: «Мистицизм есть переживание архетипов».

На мой взгляд, такой подход вызывает определенные сомнения. Разумеется, это правда, что сознание, даже современного человека, может спонтанно порождать мифологические образы, по сути сходные с образами мировых религий. Как я уже говорил, доформальная стадия развития сознания, особенно дооперациональное и конкретно-операциональное мышление по своей природе склонны порождать мифы. Поскольку все современные люди в детстве проходят эти стадии развития, совершенно естественно, что все они могут непроизвольно обращаться к мифопорождающим структурам, особенно в снах, когда примитивным уровням мышления легче оказаться на поверхности.

Но все это не имеет никакого отношения к мистицизму. Архетипы, по определению Юнга, — базовые мифологические образы, лишенные содержания, в то время как чистая мистика — это сознание, не основанное на образах. И между ними нет точек соприкосновения.

Далее. Сомнительно то, как Юнг использует слово «архетип», заимствованное им у таких великих мистиков, как Платон и Блаженный Августин. Ведь Юнг придает ему иное значение, чем мистики; кроме того, и само это понятие мистики всего мира толковали иначе. У мистиков — Шанкары[80], Платона, Блаженного Августина[81], Экхарта, Гараба Дордже[82] и других — архетипы — это первые, слабовыраженные образы, которые возникают, когда мир проявляется из бесформенного и внешне не явленного Духа. Архетипы — это модели, на которых основаны любые последующие формы выражения; от греческого «arche typon», то есть изначальная модель. Это слабовыраженные, трансцендентные формы, которые являются первообразами любого внешнего проявления — физического, биологического, интеллектуального или любого другого. В большинстве мистических направлений архетипы — всего лишь светящиеся структуры, сгустки света, броская иллюминация, причудливо окрашенные образы радуги, состоящие из света, звуков и вибраций, — а уже из них, если можно так выразиться, сгущается материальный мир.

У Юнга же под этим термином понимается определенная базовая мифологическая структура, являющаяся общей для всякого человеческого опыта, — например, трикстер, тень, Мудрый Старец, эго, персона, Великая Мать, анима, анимус[83] и так далее. Все они не столько трансцендентны, сколько экзистенциальны. Это всего лишь грани опыта, приобретенного в повседневной человеческой практике. Я согласен с тем, что эти мифологические образы коллективно наследуются человеческим сознанием. И я полностью согласен с Юнгом в том, что человек должен уметь обращаться с этими мифологическими архетипами.

Если, к примеру, у меня возникают психологические сложности в общении с матерью, если у меня развился так называемый «материнский комплекс», то очень важно осознать, в какой степени этот эмоциональный груз связан не конкретно с моей матерью, а с Великой Матерью — мощном образе из моего коллективного бессознательного, образе, который, по сути, является квинтэссенцией всех матерей. Дело в том, что в душе изначально «вмонтирован» образ Великой Матери, подобно тому как «вмонтированы» в нее рудиментарные формы языка и восприятия, а также различные инстинкты. И если образ Великой Матери активизирован, то, следовательно, мне приходится иметь дело не просто с моей родной матерью, а с тысячелетним человеческим опытом, связанным с матерями. Это значит, что образ Великой Матери несет с собой психологический груз и способен причинить вред, намного более серьезный, чем это смогла бы сделать моя родная мать. Осмысление образа Великой Матери, достигаемое изучением мировых мифологий, — хороший способ справиться с этой мифологической формой, вывести ее на уровень сознания и таким образом дистанцироваться от нее. В этом отношении я полностью согласен с Юнгом. Но все эти мифологические образы не имеют никакого отношения к мистицизму, чистому трансцендентальному пробуждению.

Попробую объяснить проще. На мой взгляд, главная ошибка Юнга в том, что он смешивает коллективное с трансперсональным (или мистическим). Из того, что мой ум наследует определенные коллективные образы, вовсе не следует, что эти образы являются мистическими, или трансперсональными. Мы коллективно наследуем, к примеру, по десять пальцев на ногах, но если я чувствую, что у меня десять пальцев, это ведь не является мистическим опытом! Юнговские «архетипы» не имеют никакого отношения к подлинно трансцендентальному, мистическому, трансперсональному сознанию; это скорее коллективно наследуемые образы, в которых сконцентрированы некоторые из самых основных, повседневных условий экзистенциальной человеческой ситуации — жизнь, смерть, рождение, мать, отец, тень, эго и так далее. Во всем этом нет ничего мистического. Коллективное — да, но не трансперсональное.

Существует коллективное доперсональное, коллективное персональное и коллективное трансперсональное, но Юнг не проводит даже минимально необходимых разграничений между этими элементами и тем самым искажает общую картину духовного процесса. Таково мое мнение.

Таким образом, я согласен с Юнгом в том, что очень важно научиться разбираться с образами, которые содержатся и в индивидуальном, и в коллективном мифологическом бессознательном, но ни то, ни другое не имеет отношения в настоящему мистицизму, задача которого — сначала обнаружить свет, скрытый за формой, а потом — то, что лишено формы, за этим светом.

Э.З.: Но столкновение с архетипическим содержанием в собственной душе может стать очень мощным, поразительным опытом.

К.У.: Да, потому что архетипы коллективны, их сила намного больше, чем сила отдельной личности, они обладают силой, накопленной за миллионы лет человеческой эволюции. Но коллективное — не обязательно значит трансперсональное. Сила «настоящих архетипов», трансперсональных архетипов — в том, что они являются первоначальными формами вечного Духа; сила юнгианских архетипов — в том, что они являются древнейшими формами в человеческой истории.

Как осознавал даже Юнг, необходимо отстраняться, дистанцироваться от архетипов, освобождаться от их власти. Этот процесс он называл индивидуацией. Повторю: здесь я полностью с ним согласен. От архетипов в понимании Юнга нужно дистанцироваться.

Но при этом надо приближаться к настоящим архетипам, трансперсональным архетипам, стремиться в конечном счете совместить свою идентичность с этой трансперсональной формой. Разница в этом. Один из немногих юнгианских архетипов, по природе своей трансперсональных, — это Самость, но даже эти его описания, на мой взгляд, серьезно испорчены тем, что ему не удалось как следует подчеркнуть абсолютную недуалистичность этого архетипа. Следовательно…

Э.З.: Хорошо, я думаю, здесь все понятно. Теперь, я полагаю, мы можем вернуться к первоначальной теме. Мне хотелось бы спросить…

Соответствия структур, опорных точек, психопатологий и методик лечения

Перепечатано из: Кен Уилбер, Джек Энглер и Даниэль П. Браун. Трансформации сознания: конвенциональный и созерцательный подходы к развитию (Boston&Shaftesbury Publication, 1986), стр. 145. © Кен Уилбер, 1986

Эдит заражала своим энтузиазмом. Она с улыбкой задавала вопрос за вопросом, и казалось, что она вообще не устает. И именно ее энтузиазм больше, чем что-либо другое, помогал мне не думать о нависшей угрозе. Я подлил Эдит сока.

Э.З.: Мне бы хотелось спросить, как соотносятся эзотерическая религия и психотерапия? Иными словами, как соотносятся медитация и психотерапия? — ведь и та и другая призваны изменять сознание и лечить душу. Вы подробно рассмотрели эту тему в «Трансформациях сознания». Не могли бы вы сейчас дать краткое резюме?

К.У.: Конечно. Полагаю, легче всего это будет сделать, опираясь на диаграмму, приведенную в «Трансформациях» (см. выше). Общая идея проста: развиваясь, личность проходит несколько ступеней или уровней, начиная с наименее развитого и наименее интегрированного и заканчивая наиболее развитым и наиболее интегрированным. Всего существуют десятки таких ступеней или уровней; я выбрал девять наиболее важных. Они перечислены в первой колонке — «базовые структуры сознания».

Когда личность переходит от одного уровня к другому, этот процесс может происходить либо относительно удачно, либо относительно неудачно. Если удачно, то личность развивается нормально и выходит на новый уровень, функционируя в целом нормально. Но если на каком-то уровне дела пошли плохо, то могут развиться различные патологии, причем тип этой патологии, тип невроза, во многом зависит от ступени или уровня, на котором возникла проблема.

Иными словами, на каждом уровне развития «я» сталкивается с определенными задачами. От того, насколько «я» справляется с ними, зависит, произойдет ли переход относительно безболезненно или с трудностями. Прежде всего: на каждой ступени развития личность начинает с того, что отождествляет себя с этой ступенью, — следовательно, она должна выполнить задачи, характерные для этой ступени, — будь то умение пользоваться туалетом или владение языком. Но, для того чтобы развитие продолжалось, личность должна покинуть эту ступень, перестать отождествлять себя с ней, чтобы расчистить место для новой, более высокой ступени. Иными словами, она должна дифференцировать себя от низшей ступени, затем отождествиться с более высокой и, наконец, интегрировать более высокую и более низкую.

Эта задача — дифференциации, а затем интеграции — и есть опорная точка, которая означает очень важный поворот или важный шаг в развитии. Во второй колонке перечислены девять основных опорных точек, соответствующих девяти ступеням или уровням развития сознания. Если в опорной точке происходит серьезный сбой, человек приобретает конкретную, характерную для данного этапа патологию. Девять основных патологий перечислены в третьей колонке — «типичные патологии». Там указаны психозы, неврозы, экзистенциальные кризисы и так далее.

И последнее. За многие годы были выработаны методы лечения этих патологий, и я перечислил их в четвертой колонке — «методики лечения». Там указаны те способы, которые я считаю наилучшими или наиболее уместными при работе над конкретной проблемой. Полагаю, уже понятно, что именно здесь и начинается взаимосвязь между психотерапией и медитацией.

Э.З.: В этой небольшой диаграмме сконцентрирована огромная информация. Не могли бы вы более подробно объяснить каждый из пунктов? Давайте начнем с краткого пояснения, что собой представляют базовые структуры сознания.

К.У.: Это что-то вроде кирпичиков сознания: ощущения, образы, импульсы, понятия и так далее. У меня перечислены девять главных базовых структур, и этот перечень является расширенной версией того, что в вечной философии называется Великой Цепью Бытия: материя, тело, разум, душа и дух. Вот эти девять уровней в восходящем порядке.

Первый уровень — сенсорно-физические структуры, куда входят материальные компоненты тела и способность ощущать и воспринимать. Пиаже называет это «сенсомоторным интеллектом», Ауробиндо — сенсорно-физическим, Веданта — «аннамайя-коша» и так далее.

Второй уровень — фантазмически-эмоциональные структуры. Это эмоционально-сексуальный уровень, уровень импульса, либидо, витальных импульсов, биологической энергии, праны. Одновременно — уровень образов, первых ментальных форм. Образы — то, что Ариети[84] называет «фантазмическим» уровнем — начинают формироваться у ребенка примерно в возрасте семи месяцев.

Третий уровень — репрезентирующий ум — Пиаже[85] называет его дооперациональным. Он состоит из символов, которые формируются в возрасте от двух до четырех лет, и понятий, формирующихся в промежутке от четырех до восьми.

Э.З.: В чем разница между образами, символами и понятиями?

К.У.: Образ представляет какой-либо предмет постольку, поскольку он на него похож. Это довольно просто. Образ дерева, например, более или менее похож на реальное дерево. Символ представляет предмет, но не похож на него — это уже гораздо более сложный и высокий уровень. К примеру, слово «Бобик» может означать вашу собаку, но оно вовсе не похоже на собаку, так что запомнить это гораздо труднее. Вот почему слова появляются позже, чем образы. И наконец, понятия представляют классы предметов. Понятие «собака» соотносится со всеми возможными собаками, а не только с Бобиком. Еще более сложная задача. Символы несут значения, понятия устанавливают отношения. Но и с символами, и с понятиями работает дооперациональный, или репрезентирующий ум.

Э.З.: Дальше идет ум правила/роли?

К.У.: Четвертый уровень, ум правила/роли, формируется в промежутке между семью и одиннадцатью годами; это мышление Пиаже называет конкретно-операциональным. В буддизме оно называется «мано-виджняна». Это мышление, способное совершать конкретные операции на основе сенсорного опыта. Я называю его умом правила/роли, потому что это первая структура, где начинает преобладать мышление по определенным правилам, вроде умножения или деления, и это первая структура, которая может принять на себя роль другого, взглянуть на мир с чужой точки зрения. Это очень важная структура. Пиаже называет ее конкретно-операциональной, потому что, хоть она и способна совершать сложные операции, но делает это очень конкретно и буквально. Именно эта структура утверждает, к примеру, что мифы истинны в конкретном, буквальном смысле. Хотел бы особо это подчеркнуть.

Пятый уровень, который я называю формально-рефлексивным, — первая структура, которая способна не только просто мыслить, но и мыслить о том, как она это делает. Таким образом, это глубокоинтроспективная структура, способная оперировать гипотезами и пробовать различные варианты вопреки эмпирической очевидности. Пиаже называет ее формально-операциональным мышлением. Обычно оно формируется в подростковом возрасте и несет ответственность за развивающееся самосознание и идеализм, характерные для этого периода. Ауробиндо называет его логическим умом, или «разумением», Веданта — «маномайя-коша».

Шестой уровень — экзистенциальный, уровень зрительной логики, логики, которая не расчленяет, а объединяет, интегрирует, создает связи. Ауробиндо называет это «высшим умом», в буддизме это «манас». Это высокоинтегративная структура. Особенно важно то, что она способна интегрировать разум и тело в сущность более высокого порядка, которую я называю «кентавр» — символ единства (но не идентичности!) разума и тела.

Седьмой уровень — психический, но это название не означает только лишь какие-то особенные психические способности, хотя они и могут начать развиваться на этом уровне. Такое название говорит о том, что это первая ступень трансперсонального, духовного, созерцательного развития. Ауробиндо называет это «просветленным умом».

Восьмой уровень — тонкий, промежуточный уровень духовного развития, на нем возникают многочисленные лучезарные, чудесные, божественные формы, известные в буддизме как «йидам», в индуизме — «ишта-дэва» (их не следует путать с коллективными мифическими формами третьего и четвертого уровней). Это обитель персонального Бога и «настоящих» трансперсональных архетипов и сверхиндивидуальных форм. «Интуитивный ум» у Ауробиндо, «виджнянамайа-коша» в Веданте, «алайя-виджняна» в буддизме.

Восьмой уровень — каузальный, уровень «причинности», чистого, непроявленного источника всех остальных, более низких уровней. Это обитель уже не персонального Бога, а лишенной формы Божественности, или Первичного Хаоса. «Над-ум» у Ауробиндо, «анандамайя-коша», «блаженное тело» в Веданте.

И наконец, бумага, на которой нарисована вся диаграмма, представляет собой последнюю реальность, абсолютный Дух, который является не еще одним уровнем, а Основой и Реальностью всех уровней. «Сверх-ум» у Ауробиндо, «чистая алайя» в буддизме, «турия» в Веданте.

Э.З.: Итак, первый уровень — материя, второй — тело, третий, четвертый и пятый — ум.

К.У.: Именно так. Шестой уровень — интеграция разума и тела, которую я называю «кентавр», седьмой и восьмой уровни — душа, девятый и бумага — Дух. Как я уже говорил, эта схема представляет собой развитие тела, ума, души и духа, но выполнена она таким способом, который позволяет увязать ее с психологическими исследованиями на Западе.

Э.З.: Итак, на каждом из уровней происходит рост сознания, и «я» сталкивается с различными задачами.

К.У.: Да. Младенец начинает развитие с первой ступени, материального, физического уровня. Его эмоции — второй уровень — очень примитивны и малоразвиты; он не оперирует символами, понятиями, закономерностями и так далее. В целом его самость — физиологическая. Кроме того, она не отделена от материнской самости и окружающего материального мира. Это так называемый адуализм, или океаническое, протоплазматическое осознание.

Э.З.: Многие теоретики утверждают, что это океаническое, недифференцированное состояние — есть состояние своего рода протомистическое, поскольку там едины субъект и объект. А ведь именно к этому мистицизм и стремится. Согласны ли вы с таким мнением?

Белки вернулись! Они прыгали по гигантским секвойям в блаженстве неведения. Я задумался: можно ли продать душу, но не дьяволу, а белке?

Заговорив о младенческом слиянии как своего рода прототипе мистицизма, Эдит задела самую горячую и спорную тему в трансперсональных кругах. Многие теоретики, следуя за Юнгом, утверждали, что раз мистицизм — это единство субъекта и объекта, то значит, младенческое состояние недифференцированного слияния в каком-то смысле воспроизводится в мистицизме. Раньше, будучи последователем Юнга, я разделял эту точку зрения и даже написал несколько работ, в которых развивал эту идею. Однако теперь я считаю эту позицию (как и многое другое из Юнга) весьма спорной. Более того, вредной, потому что из нее однозначно следует, что мистицизм — состояние регрессивное. Так что для меня это был, что называется, очень больной вопрос.

К.У.: Только из-за того, что для младенца нет разницы между субъектом и объектом, многие теоретики считают это состояние своего рода мистическим единством. На самом деле — ничего подобного. Младенец неспособен преодолеть разницу между субъектом и объектом — он просто не умеет их различать. Мистики же прекрасно осознают конвенциональную разницу между субъектом и объектом, они просто видят их единство на более высоком уровне.

Кроме того, мистическое единство — это единство всех уровней существования — физического, биологического, интеллектуального и духовного. А состояние младенческого слияния — это единство только лишь на физическом, сенсомоторном уровне. Как сказал Пиаже, «здесь «я», если можно так выразиться, материально». Это не единение со Всеобщим, и ничего мистического тут и в помине нет.

Э.З.: Но в состоянии младенческого слияния все же есть единство субъекта и объекта.

К.У.: Это не единство, а недифференцированность. Единство предполагает, что две различные сущности объединяются на более высоком уровне. Для младенца двух этих сущностей просто не существует, есть всего лишь глобальная недифференцированность. Невозможно интегрировать то, что перед этим не было разделено. Кроме того, даже если мы скажем, что в этом младенческом состоянии есть единство субъекта и объекта, я хотел бы повторить, что субъект здесь — всего лишь сенсомоторный субъект, не отделяющий себя от сенсомоторного мира, а не целиком интегрированный субъект, включающий в себя все уровни и пришедший к единству со всеми высшими мирами. Иными словами, это даже не прообраз мистического единства, а нечто прямо противоположное мистическому состоянию. Состояние младенческого слияния есть точка, максимально удаленная, максимально отчужденная от всех высших уровней и высших миров, полная интеграция и единство которых и составляют суть мистицизма.

Кстати, именно это имеют в виду христианские мистики, когда говорят, что человек рожден в грехе и отчуждении; это не то, что ты совершаешь после рождения, а то, что присуще тебе с момента рождения или зачатия и может быть преодолено только через рост, развитие, эволюцию от материального, через интеллектуальное к духовному. Состояние младенческого материального слияния, на мой взгляд, — первоначальная и самая низкая ступень этого пути, а вовсе не мистический прообраз его заключительной ступени.

Э.З.: Это то, что вы называете «до/транс-заблуждением»?

К.У.: Да. Ранние стадии развития в большой степени доперсональны, там еще не сформировалось независимое и индивидуализированное «я». Промежуточные стадии развития персональны, «эгоистичны». А высшие стадии трансперсональны, или трансэгоистичны.

Моя мысль состоит в том, что люди склонны путать «до»-состояния и «транс»-состояния, потому что при поверхностном взгляде они похожи между собой. Но если мы поставим знак равенства между доперсональным состоянием младенческого неразличения и трансперсональным состоянием мистического единства, то произойдет одно из двух. Либо мы возвысим младенческое состояние до уровня мистического единства (которого там и в помине нет), либо должны будем отвергнуть весь истинный мистицизм как деградацию до уровня младенческого нарциссизма и океанического адуализма. Юнг и романтики часто делали первое — они возносили доэгоические, дорациональные состояния до трансэгоических и трансрациональных высот. Можно назвать их «превозносителями». А Фрейд и его последователи делали прямо противоположное: они сводили все трансрациональные, трансэгоические, подлинно мистические состояния до уровня дорациональных, доэгоических, младенческих. Их можно назвать «редукционистами». Оба лагеря наполовину правы, наполовину неправы. Подлинный мистицизм существует, и в нем нет совершенно ничего младенческого. Утверждать обратное — примерно то же, что путать дошкольника с аспирантом — это полный бред, который только все запутывает.

Белки скакали как сумасшедшие. Эдит улыбалась и мягко задавала вопрос за вопросом. Я удивился моему прорвавшемуся наружу раздражению против представления мистицизма как деградации.

Э.З.: О'кей, теперь мы может вернуться к первоначальной теме. Младенец находится на первой, сенсомоторной стадии, и теперь мы понимаем, что она не мистическая. Что же случается, если на этом уровне развития происходит сбой?

К.У.: Поскольку это очень примитивный уровень, возникающие здесь сложности очень тяжелы. Если младенцу не удается отделить себя от окружающего мира, то границы его «я» остаются чрезвычайно хрупкими и размытыми. Индивидуум неспособен определить, где заканчивается его тело и начинается стул. Происходит галлюцинаторное смешение внешнего и внутреннего, мечты и реальности. Это, разумеется, адуализм, один из отличительных признаков различных психозов, серьезная патология, поражающая самый примитивный и фундаментальный уровень бытия, материальную самость. В детстве это приводит к аутизму и симбиотическим психозам, если же такая патология сохраняется и во взрослом возрасте, она приводит к депрессивным психозам и различным видам шизофрении.

В методиках лечения я указал медикаментозное лечение и надзор, поскольку, к сожалению, единственное осмысленное лечение здесь — фармакологическое плюс опека.

Э.З.: Что же происходит на втором уровне?

К.У.: Когда формируется эмоционально-фантазмический уровень, особенно в промежутке между годом и тремя, самость должна вычленить себя из материального мира и отождествить с биологическим миром своего тела — самостоятельного и способного чувствовать, а затем интегрировать физический мир в своем восприятии. Иными словами, самость должна разрушить эту исключительную отождествленность с материальным «я» и материальным миром и сформировать самотождественность более высокого уровня — со своим телом как самостоятельной и отчетливой сущностью. Это вторая точка опоры, которую такие исследователи, как Маргарет Малер, называют «отделительно-обособительной» фазой. Телесная самость должна отделиться и обособиться от матери в частности и материального мира в целом.

Э.З.: А если на этом этапе происходит сбой?

К.У.: Тогда границы «я» остаются смутными, размытыми, подвижными. Мир словно бы «эмоционально затапливает» самость, так что она оказывается текучей и нестабильной. Это так называемый пограничный синдром — «пограничный», потому что он находится на границе между психозами предыдущего уровня и неврозами последующего. С ним связан несколько более примитивный нарциссизм, при котором самость, будучи неспособной как следует вычленить себя из окружающего мира, воспринимает внешний мир как созданную для нее раковину, а других людей — как продолжение себя. Иными словами, самость целиком сосредоточена на себе, ведь для нее «я» и мир — одно и то же.

Э.З.: И как же лечатся эти нарушения?

К.У.: Долгое время считалось, что эти нарушения неизлечимы из-за своей примитивности. Но недавно, под влиянием работ Малер, Кохата, Кернберга и других, были разработаны методики лечения, известные как «техники выстраивания структуры», и они оказались вполне успешными. Поскольку основная проблема пограничных нарушений в том, что границы самости еще не установились как следует, техники выстраивания структуры делают именно это: они создают структуры, строят границы — границы «я». Они помогают человеку различать себя и других, показывают ему, что, если что-то происходит с другим, совсем необязательно, что это же произойдет и с ним. Ты можешь не соглашаться с матерью, и это тебя не убьет. Все это совсем не очевидно для людей, не завершивших отделительно-обособительную фазу.

Важно понять, что психиатрия, работающая с пограничными синдромами, не пытается выудить что-то из подсознания. Это будет происходить на следующем, третьем уровне. При пограничных синдромах проблему создают не жесткие границы, с помощью которых эго блокирует какие-то эмоции или желания, а прежде всего отсутствие у эго самих этих границ. Здесь нет блокировки подсознания, нет и самого динамического подсознания, поэтому оттуда просто нечего выуживать. По сути, задача техник выстраивания структуры — «поднять» личность до того уровня, где она будет способна хоть что-то блокировать! А на этом уровне эго слишком слабо для этого.

Э.З.: Значит, как я понимаю, это происходит на следующем, третьем уровне.

К.У.: Именно. Третий уровень, или репрезентативный ум, начинает формироваться примерно в три года и властвует над сознанием примерно до семилетнего возраста. Формируются символы и понятия, формируется язык, и это позволяет ребенку начать отождествлять себя не просто со своим телесным «я», а с ментальным или эгоическим «я». Ребенок больше не есть тело, находящееся во власти сиюминутных чувств и импульсов, он или она уже есть ментальное «я», со своим именем, со своей самотождественностью, со своими надеждами и желаниями, которые имеют протяженность во времени. Язык — это двигатель времени, благодаря языку ребенок может думать о вчерашнем дне и мечтать о завтрашнем, а следовательно, сокрушаясь о прошлом, испытывать чувство вины и, волнуясь за будущее, чувствовать тревогу.

Таким образом, чувства вины и тревоги появляются на этой стадии, и если тревога оказывается слишком сильной, то «я» может начать подавлять любые мысли и эмоции, которые являются ее причиной. Такие подавленные мысли и эмоции, особенно связанные с сексом, агрессией и властью, формируют динамически подавляемое бессознательное, которое я, вслед за Юнгом, называю тенью. Если тень становится слишком большой, слишком перегруженной, насыщенной, она прорывается наружу и является причиной всех тех болезненных симптомов, которые известны как психоневрозы, или просто неврозы.

Итак, на третьем уровне возникает ментально-эгоическая самость, умеющая пользоваться языком и способная дифференцировать себя от своего тела. Но если эта дифференциация заходит слишком далеко, результатом становится диссоциация, подавление. Эго не перерастает рамки тела, а отчуждается от него, отбрасывает его. Но это значит только то, что тело и его желания уйдут в сферу «тени» и будут саботировать эго, причиняя ему боль и провоцируя невротический конфликт.

Э.З.: Таким образом, лечение неврозов предполагает взаимодействие с тенью и ее реинтеграцию?

К.У.: Именно так. Эти методы лечения называют «техниками раскрытия», потому что они пытаются снять покров с «тени», вытащить ее на поверхность, а потом, как вы и сказали, реинтегрировать. Чтобы добиться этого, барьер подавления, созданный языком и поддерживаемый тревогой и чувством вины, должен быть приподнят или ослаблен. Например, человеку можно предложить говорить все, что приходит на ум, не занимаясь самоцензурой. Но, какой бы ни была техника, цель одна и та же — подружиться со своей «тенью» и снова сделать ее частью себя.

Э.З.: А следующая стадия?

К.У.: Четвертый уровень — ум правила/роли, который обычно господствует в промежутке между семью и одиннадцатью — ознаменован глубокими сдвигами в сознании. Если вы возьмете ребенка, находящегося на третьем уровне, уровне дооперационального мышления, покажете ему красный шар, лежащий слева, и зеленый шар, лежащий справа, потом пододвинете красный шар к ребенку, а зеленый шар к себе и спросите ребенка, какого цвета шар вы видите перед собой, ребенок ответит: красный. Иными словами, он неспособен встать на вашу точку зрения, неспособен принять на себя роль другого. А ребенок, у которого сформировано конкретно-операциональное мышление, ответит правильно: зеленый. Он уже способен принять на себя роль другого. Кроме того, на этой стадии он может совершать упорядоченные интеллектуальные операции — включение предмета в класс подобных, умножение, иерархизацию и так далее.

Иными словами, ребенок все больше и больше осваивает мир правил и ролей. Его поведение управляется сценариями, лингвистическими правилами, которые управляют его поведением и ролями. Это особенно заметно по тому, что у ребенка формируется чувство морали, как подчеркивали Пиаже, Кольберг и Кэрол Джиллиган[86]. На предыдущих уровнях, с первого по третий, чувство морали ребенка можно назвать доконвенциональным, поскольку оно основано не на нравственных или социальных моделях, а всего лишь на физических реакциях удовольствия и боли на поощрение и наказание; вполне естественно, что это состояние эгоцентрическое, нарциссическое. Но с возникновением линейно-ролевого ума чувство морали ребенка начинает сдвигаться от доконвенциональной формы к конвенциональной — оно переходит от эгоцентрического к социоцентрическому.

И это очень важно, поскольку конвенциональный, или линейно-ролевой, ум еще неспособен сколько-нибудь глубоко заниматься интроспекцией, правила и роли усваиваются ребенком исключительно в конкретной форме. Ребенок впитывает эти правила и роли, не задавая никаких вопросов, — это исследователи называют стадией конформизма. При отсутствии интроспекции ребенок не умеет осуществлять самостоятельный выбор и потому бездумно следует за всем.

Конечно, большинство правил и ролей необходимы и полезны, по крайней мере на этой стадии, но могут быть среди них и ложные, и внутренне противоречивые, и ведущие в неверном направлении. А на этой стадии ребенок еще неспособен выбирать! В этот период он воспринимает многое буквально и конкретно, но если какие-то ошибочные представления сохранятся до взрослого возраста, то может возникнуть патология, которую называют «сценарной». Например, человек может говорить себе, что он нехороший, что он дурной до мозга костей, что Бог накажет его за плохие мысли, что его не любят, что он безнадежный грешник, и так далее.

В этом случае терапия — в особенности известная под названием «когнитивной» — стремится с корнем вырвать эти мифы и рассмотреть их при свете разума и объективной реальности. Это называется «сценарным анализом», и это очень эффективное лечение, особенно при депрессии или заниженной самооценке.

Э.З.: Полагаю, тут все ясно. А что с пятым уровнем?

К.У.: С развитием формально-операционального мышления — обычно это происходит между одиннадцатью и пятнадцатью годами — происходит еще одна мощная трансформация. С помощью формально-операционального ума личность способна размышлять над общественными нормами и установками, а следовательно — самостоятельно оценивать их пригодность. Это влечет за собой возникновение морали, которую Кольберг и Джиллиган называют постконвенциональной. Она уже не привязана к конформистским социальным нормам, не привязана к племени, группе или конкретному обществу. Скорее она оценивает конкретные действия в соответствии с более универсальными стандартами — что такое «правильно», что такое «честно» не только для моей группы, но для личности в широком смысле. И такой подход, разумеется, осмыслен, потому что более высокий уровень развития всегда означает способность интеграции на более высоком или универсальном уровне — в данном случае от эгоцентрического через социоцентрический к мироцентрическому (наверное, стоит добавить, что и к теоцентрическому).

Кроме того, на этом уровне личность обретает способность к глубокой и основательной интроспекции. Жгучим вопросом впервые становится вопрос: «Кто я?» Индивидуумы, уже больше не защищенные конформистскими правилами и ролями предшествующей стадии, не укорененные в них, теперь должны, так сказать, сформировать собственную самотождественность. Если с этим возникают проблемы, то формируется то, что Эриксон назвал «кризисом самотождественности». А единственный способ терапии — еще более глубокая интроспекция. Терапевт становится чем-то вроде философа, который вовлекает пациента в сократовский диалог, чтобы помочь ему…

Э.З.: Он помогает им самостоятельно выяснить, кто они, кем хотели бы стать и кем могли бы стать.

К.У.: Именно так. На данном этапе это еще не великая мистическая экспедиция, это не поиск трансцендентальной Самости с большой буквы, единой и общей во всех. Это поиск приемлемой самости с маленькой буквы, а не абсолютной Самости с большой буквы. Как в книге «Над пропастью во ржи»[87].

Э.З.: А экзистенциальный уровень?

К.У.: Джон Бротон, Джейн Левинджер и некоторые другие исследователи указывали, что по мере психологического роста люди могут развивать высоко-интегрированное индивидуальное «я», в котором, говоря словами Левинджер, «и ум, и тело в совокупности являются опытом интегрированной самости». Эту интеграцию тела и ума я называю «кентавром». Проблемы, возникающие на стадии «кентавра», — экзистенциальные, органически присущие самому внешнему миру, — такие как смерть, конечность, целостность, подлинность, смысл жизни. Я не хочу сказать, что эти проблемы не могут появляться и на других уровнях, — просто здесь они выходят на передний план, оказываются главными. Терапевтические методы, направленные на их решение, — гуманистические и экзистенциальные. Это так называемая «третья сила» в психологии (после «первой силы» — психоанализа и «второй силы» — бихевиоризма).

Э.З.: Что ж, теперь мы подошли к высшим уровням развития, начиная с психического.

К.У.: Да. По мере продолжения роста вы попадаете на трансперсональные волны — с седьмой по одиннадцатую, — ваша самотождественность продолжает расширяться, сначала преодолевая индивидуальное тело и ум и двигаясь в более широкие духовные и трансцендентальные измерения бытия и, наконец, достигая самой широкой тождественности из всех возможных — высшей подлинности, тождественности вашего сознания и всей Вселенной — не только физической Вселенной, но многомерного, божественного, теоцентрического космоса.

Психический уровень — всего лишь начало этого процесса, первая из трансперсональных ступеней. В нем вы можете переживать вспышки так называемого космического сознания, можете обнаружить в себе новые, необычные психические способности, можете приобрести провидческую интуицию. Но чаще всего вы просто осознаете, что ваше собственное осознавание не ограничено рамками тела и ума. Вы начинаете интуитивно чувствовать, что ваше собственное осознавание выходит за пределы вашего индивидуального организма или способно пережить его по времени. Вы обретаете способность просто свидетельствовать события, происходящие с вашим телом и умом, потому что вы больше не отождествляете себя исключительно с ними, не связаны с ними, и поэтому в вас появляется определенная невозмутимость. Вы начинаете вступать в интуитивный контакт со своей трансцендентной душой, или Свидетелем, что в конечном итоге приводит вас к непосредственному единству с Духом на каузальном уровне.

Э.З.: Вы называете техники этого уровня «путем йогов»?

К.У.: Да. Следом за Да Фри Джоном я разделяю великие мистические традиции на три типа, а именно традицию йогов, святых и мудрецов. Они соответствуют психическому, тонкому и каузальному уровням. Йоги используют энергию индивидуального тела и ума, чтобы выйти за их пределы. А поскольку тело и ум, включая все их непроизвольные проявления, ставятся под жесткий контроль, внимание освобождается и возвращается к своей трансперсональной основе.

Э.З.: Как я понимаю, этот же процесс продолжается на тонком уровне.

К.У.: Да. Поскольку внимание все больше и больше освобождается от внешнего окружающего нас мира и от внутреннего мира тела и ума, сознание начинает преодолевать дуализм субъекта и объекта. Иллюзорный дуалистичный мир начинает выглядеть тем, чем он и является в действительности, — всего лишь внешним проявлением самого Духа. Внешний мир начинает представать божественным, внутренний мир тоже начинает представать божественным. Да и само сознание становится озаренным, наполненным светом, и это уже прямое соприкосновение и даже единство с самой Божественностью.

Таков путь святых. Обращали внимание, что и на Западе, и на Востоке их часто изображают со светящимися нимбами над головами? Это символ внутреннего Света, которым обладает просветленный интуитивный ум. На психическом уровне вы начинаете взаимодействовать с Божественностью, или Духом. Но на тонком уровне вы обретаете единство с Духом, unio mistica — мистическое единство. Не просто взаимодействие, а единство.

Э.З.: А на каузальном?

К.У.: Здесь процесс завершается — душа, или Свидетель, растворяется в своем Источнике, а единство с Богом открывает путь к отождествлению с Божественостью, или с непроявленной Основой всего сущего.

Это то, что суфии называют Высшим Тождеством. Вы реализовали свое фундаментальное единство с Условием всех условий, Природой всех природ и Бытием всякого бытия. Поскольку Дух есть таковость, или условие, всего сущего, его можно найти везде. Совсем необязательно, что это будет что-то необычное, это может быть обыкновенная работа — рубить дрова, носить воду. Именно поэтому достигших такой стадии часто изображают как самых обыкновенных людей, в которых нет ничего особенного. Таков путь мудрецов, мужчин и женщин, которые настолько мудры, что это даже не бросается в глаза. Они просто ведут себя естественно и занимаются своими делами. В «Десяти временах просветления»[88] — дзенских картинках поиска быка, где изображены разные стадии на пути к просветлению, самая последняя картинка изображает обычного человека, заходящего на рынок. Подпись гласит: «Он идет на рынок с открытыми руками». Этим все сказано.

Э.З.: Впечатляюще. И на каждом из этих трех уровней тоже могут развиваться свои патологии?

К.У.: Полагаю, что да. Я не буду подробно разбирать каждую из них, потому что это особая тема. Скажу лишь, что на каждой из этих стадий — как и на любой другой — человек может страдать навязчивыми идеями, связанными с его опытом, и это может приводить к характерным для этой стадии патологиям. Для каждой из них, конечно, есть и свои методы лечения. Все это я попытался описать в «Трансформациях».

Э.З.: Что ж, в каком-то смысле вы уже ответили на мой вопрос о взаимоотношениях между психотерапией и медитацией. Очертив весь спектр сознания, вы показали, какую роль выполняет и та и другая.

К.У.: В каком-то смысле да. Хотелось бы добавить еще пару моментов. Первый: медитация не есть первоначально техника раскрытия, как психоанализ. Ее главная задача состоит не в том, чтобы снимать блоки в сознании и выводить тень на поверхность. Медитация может это делать — я объясню это позже, — но штука в том, что она может этого и не делать. Ее основная задача — в том, чтобы сдержать ментально-эгоическую деятельность в целом и тем самым дать развиться трансэгоическому и трансперсональному сознанию, что в конечном счете должно привести к открытию Свидетеля, или Самости.

Иными словами, медитация и психоанализ обращаются к совершенно разным уровням психики, хотя между ними есть и точки пересечения. Дзен не всегда лечит психоневрозы и не предназначен для их лечения. Более того, можно развить в себе мощное чувство Свидетеля и все-таки оставаться невротичным человеком. Тогда ты учишься свидетельствовать свой невроз, и это позволяет тебе жить с этим неврозом относительно легко, но нисколько не способствует излечению невроза. Если ты сломаешь себе кость, дзен не сможет ее срастить — то же самое относится и к сломанной эмоциональной жизни. Дзен предназначен не для этого. По своему собственному опыту могу сказать, что дзен серьезно помог мне жить с моими неврозами, но нисколько не помог избавиться от них.

Э.З.: Это задача для техник раскрытия?

К.У.: Правильно. Во всем массиве великой мировой мистической и созерцательной литературы нет буквально ничего ни о динамическом подсознании, ни о подавленном подсознании. Эти понятия — уникальное открытие и достижение современной европейской науки.

Э.З.: Но иногда, когда человек начинает медитировать, подавленное подсознание может вырываться наружу?

К.У.: Да, может. Как я уже говорил, такое может случиться, но дело в том, что этого может и не быть. На мой взгляд, происходит вот что. Возьмем, к примеру, медитацию, которая работает на каузальном уровне, на уровне чистого Свидетеля (который в конце концов растворяется в чистом недуальном духе). Примеры — дзен, випассана или самовопрошание («Кто я?» или «Избегаю ли я отношений?»). Если вы страдаете от сильного нервоза — скажем, от депрессии в третьей опорной точке, связанной с подавленной агрессией, — и начинаете заниматься дзен-медитацией, то часто происходит вот что: как только вы начинаете просто свидетельствовать свой эго-ум и его содержимое, вместо того чтобы отождествлять себя с ним, быть под его влиянием, в его власти, механизмы эго ослабляются, оно как бы «отбрасывается», и вы обретаете покой как Свидетель, находящийся за пределами эго. Но, для того чтобы это произошло, вовсе не обязательно ослаблять все механизмы эго — вам надо всего лишь ослабить свою связь с эго на время, достаточное для того, чтобы сквозь вас воссиял Свидетель. А барьер подавления подсознания может находиться в той части эго, которая оказывается ослаблена, и в таком случае барьер снимается, элементы тени выходят наружу, и агрессия, которую вы подавляли, довольно стремительно прорывается в осознание. Такое случается довольно часто. Но иногда этого вообще не происходит. Вы просто обходите барьер подавления подсознания, оставляя его нетронутым. Вы ослабляете свою связь с эго достаточно долго, чтобы избавиться от него, но недостаточно долго, чтобы ослабить все механизмы самого эго, в том числе и барьер подавления подсознания. И, поскольку блокировку подсознания можно обойти, и часто обходят, это значит, что общий механизм дзен-медитации следует объяснять иначе, чем обычную технику раскрытия. Медитация может работать на раскрытие, но не преднамеренно и в большей степени случайно.

Точно так же вы можете работать с техниками раскрытия, но это не приведет вас к просветлению и вы не достигнете высшего тождества. Фрейд — не Будда, а Будда — не Фрейд. Уж поверьте мне.

Э.З. [смеясь]: Я поняла. Значит, ваша рекомендация такова: пусть психотерапия и медитация дополняют друг друга, пусть и та, и другая выполняют отведенные ей функции.

К.У.: Да, вы абсолютно правы. И то, и другое — сильные и эффективные техники, в целом работающие на разных уровнях сознания. Это не значит, что они не накладываются друг на друга или что между ними нет точек пересечения, — разумеется, есть. Например, даже психоанализ в какой-то степени помогает развить чувство свидетельствования, поскольку одно из требований в работе со свободными ассоциациями — «равноудаленность» внимания. Но, несмотря на такие переклички, две эти техники сильно отличаются друг от друга, поскольку адресованы очень разным уровням сознания. Медитация может помочь психотерапии в том, чтобы выработать свидетельствующее осознавание, а значит, она может помочь в решении некоторых проблем. А психотерапия может помочь медитации в том, чтобы освободить сознание от подавления более низких уровней. Но, несмотря на это, их цели, задачи, методы и динамика разительно различаются.

Э.З.: И последний вопрос.

Эдит задала вопрос, но я его не услышал. Я смотрел па белок, которые снова исчезли в густых лесных зарослях. Почему же я полностью лишился способности оставаться Свидетелем? Пятнадцать лет медитаций, во время которых я не один раз совершенно определенно переживал опыт «кенсё», что подтверждали и мои наставники, — куда это все делось? Куда скрылись мои белки прошлых лет?

Впрочем, отчасти именно об этом и я говорил Эдит. Медитация далеко не всегда исцеляет тень. Я слишком часто пользовался медитацией для того, чтобы избежать эмоциональной работы, которую должен был сделать. Я использовал дза-дзен, чтобы обойти свои неврозы, но теперь так не будет. И теперь я начал процесс обновления…

Э.З.: Вы сказали, что каждый уровень в спектре сознания формирует определенную картину мира. Не могли бы вы вкратце объяснить, что вы имели в виду?

К.У.: Идея вот в чем. Каким бы выглядел мир, если бы мы располагали только теми когнитивными структурами, которые свойственны какому-то конкретному уровню? Такие виды мировоззрений от первого к последнему уровням называются: архаическое, магическое, мифическое, мифически-рациональное, экзистенциальное, психическое, тонкое и каузальное. Коротко опишу каждое из них.

Если у нас есть только структуры первого уровня, мир оказывается недифференцированным, это мир мистической сопричастности, глобального слияния, адуализма. Я называю его «архаическим», потому что по сути его природа очень примитивна.

Когда возникает второй уровень, формируются образы и первоначальные символы, самость отделяет себя от мира, но все-таки остается тесно связанной с ним, в состоянии квазислияния, и поэтому считает, что может магически влиять на мир только лишь своими помыслами или желаниями. Хороший пример этого — вуду. Я рисую ваше изображение, протыкаю его иголкой и верю в то, что по-настоящему могу причинить вам вред. Причина в том, что объект и его образ еще не дифференцированы как следует. Такое мировоззрение называется «магическим».

Когда возникает третий уровень, «я» и «другой» уже целиком разделены, поэтому магические верования отмирают, а на их место встают верования мифические. Я уже не могу управлять миром, как на магической стадии, а Бог — может, если я пойму, как его умилостивить. Если я хочу, чтобы исполнились мои персональные желания, я должен обратиться с конкретной просьбой или молитвой к Богу, и тогда он выступит на моей стороне и сотворит чудо, нарушив законы природы. Таково мифическое мировоззрение.

Формируется четвертый уровень с его способностью к совершению конкретных операций и ритуалов, и я начинаю понимать, что мои молитвы не всегда достигают цели, и поэтому начинаю манипулировать внешним миром с целью ублажить богов, которые за это совершат для меня чудо. Тогда я добавляю к молитвам сложные ритуалы, предназначенные для того, чтобы призвать к себе богов. Исторически основным ритуалом, возникающим на этой стадии, становились человеческие жертвоприношения, через которые, как пишет сам Кэмпбелл, проходили на этой стадии развития практически все главные цивилизации мира. Это мировоззрение, каким бы мрачным оно ни было, все- таки более развитое и сложное, чем мифическое, поэтому его называют «мифически-рациональным».

С формированием пятого уровня, формально-операционального сознания, я понимаю, что моя вера в персонифицированного Бога, который должен удовлетворять мои личные прихоти, — скорее всего, вера ложная: она не подтверждается эмпирическими свидетельствами и в целом не достигает цели. Если я хочу чего-нибудь конкретного от природы — например еды, — я пропускаю все молитвы и ритуалы, перескакиваю через человеческие жертвоприношения и беру еду у природы напрямую. То есть с помощью гипотетико- дедуктивных суждений — иными словами, с помощью науки — я напрямую достигаю того, что мне необходимо. Это уже большой шаг вперед, хотя и здесь есть своя слабая сторона. Мир начинает выглядеть как бессмысленный набор материальных элементов и осколков, не имеющих в целом ни ценности, ни смысла. Это рациональное мировоззрение, которое часто называют научным материализмом.

Когда возникает шестой, зрительно-логический уровень, я вижу, что на небе и на земле есть нечто намного большее, чем могла даже помыслить моя рационалистическая философия. После интеграции тела-ума самость снова видит в мире потерянное было очарование. Это гуманистически-экзистенциальное мировоззрение.

На седьмом, психическом, уровне я начинаю понимать, что на небе и на земле действительно намного больше всего, что я бы мог себе вообразить. Я начинаю ощущать единую Божественность, скрывающуюся за поверхностью эмпирически явленного мира, вступаю в контакт с этой Божественностью — и это уже не мифическая вера, а внутренний опыт. Таково психическое мировоззрение. На тонком уровне я напрямую познаю Божественное и обретаю единство с ним. Но душу и Бога я продолжаю воспринимать как две различные онтологические сущности. Это мировоззрение тонкого уровня: есть душа и есть трансперсональный Бог, но две эти сущности все же отделяет тонкая грань. На каузальном уровне эта грань исчезает и остается только Высшее Единство. Это каузальное мировоззрение, мировоззрение «тат твам аси» («ты есть то»). Чистый недвойственный Дух, который может быть соотнесен с чем угодно и в котором нет ничего особенного.

Э.З.: Теперь я понимаю, почему вы объясняете в своих книгах, что современный подъем рационализма — в прежние времена потратившего много сил на посрамление религии — в действительности является в высшей степени духовным явлением.

К.У.: Да, и в этом отношении я, похоже, одинок среди специалистов по социологии религии. На мой взгляд, у этих исследователей нет достаточно детализированной модели всего спектра сознания. И они ропщут на взлет современного рационализма и науки, которые, будучи мировоззрением пятого уровня, совершенно отчетливо превосходят и разоблачают архаическое, магическое и мифическое мировоззрения. Из-за этого большинство исследователей считает, что наука убивает всякую духовность, убивает все религии; похоже, что они не понимают в нужной мере мистическую религию и поэтому страстно мечтают о возвращении старого доброго мифического времени, когда еще не было науки, старых добрых дорациональных дней, когда, как им кажется, существовала «настоящая» религия. Но мистицизм трансрационален и поэтому лежит в основе нашего коллективного будущего, а не нашего коллективного прошлого. Мистицизм — явление эволюционное и прогрессивное, а не деволюционное и регрессивное, и это осознавали Ауробиндо и Тейяр де Шарден. На мой взгляд, наука срывает с нас покровы младенческого и подросткового взгляда на дух, покровы дорациональных суждений и освобождает пространство для подлинно трансперсонального прозрения в высшие стадии развития, трансперсональные стадии подлинно мистического, или созерцательного, развития. Она изгоняет магию и мифологию, чтобы освободить пространство для психического и тонкого. В этом смысле наука (и рационализм) — очень здоровый, эволюционно необходимый шаг навстречу духовной зрелости. Рационализм — это движение духа навстречу духу.

Повторюсь: именно поэтому многие великие ученые были и великими мистиками. Это органичный союз. Наука, изучающая внешний мир, соединяется с наукой, изучающей внутренний мир, Восток встречается с Западом.

Э.З.: Прекрасное заключение.

Я попрощался с Эдит. Мне хотелось, чтобы она познакомилась с Трейей. Я с сожалением думал, что больше никогда ее не увижу, — тогда я еще не знал, что она снова появится в нашей жизни в самые тяжелые времена, когда нам будет жизненно необходим настоящий друг.

Какие странные бывают сны, думаю я, пока меня мягко ведут по длинному коридору в сторону третьей комнаты. Хорошее название для романа — «В сторону третьей комнаты». Сны порой так похожи на явь, вот в чем штука. Сны бывают похожи на явь. Потом я вспоминаю реплику из «Бегущего по лезвию бритвы»: «Проснись, пришло время умирать».

А потом я думаю: если это так, то хочу я просыпаться или не хочу?

Скажи, у тебя ведь нет имени, я прав?

Трейя вернулась домой на следующий день. Я назначил время визита к доктору Бэлкнапу на тот же день, на вторую половину.

— Терри, — сказал он, когда мы уселись в его уютном кабинете, — я боюсь, что у вас диабет. Разумеется, мы проведем дополнительные анализы, но анализ мочи дает совершенно недвусмысленные результаты.

Когда доктор Б. сказал нам с Кеном, что результат мочи выявил у меня диабет, в голове тут же всплыла реплика из фильма «Побег из Африки», когда героиня узнает, что больна сифилисом. Она абсолютно спокойно произносит: «Вот уж не думала, что теперь со мной случится именно это». Вот-вот. Даже в самых жутких своих кошмарах я ждала чего угодно, но только не этого.

Глава 12

На другой лад

Убийца номер три взрослых американцев. У Большинство не придает диабету особого значения: все внимание перетягивают на себя два первых — болезни сердца и рак. Но диабет — не только убийца номер три, это еще и основная причина слепоты и ампутации конечностей во взрослом возрасте. И он означал еще одну радикальную перемену в жизни для нас обоих, но особенно для Трейи: инъекции инсулина, невероятно строгая диета, постоянные замеры уровня глюкозы в крови, необходимость все время носить с собой кусочек сахара на случай инсулинового шока. Еще одна волна, которую нам предстояло оседлать. Я не мог не подумать об Иове, и ответ на вечный вопрос «Почему я?», казалось, звучал так: «А почему бы и нет?»

У меня диабет. Я — диабетик. Господи, ну когда же это все закончится?

Всего лишь на прошлой неделе я спросила доктора Розенбаума [нашего местного онколога], не вытащит ли он из меня катетер, — я полагала, что он мне больше не понадобится. Он засомневался и сказал, что лучше его оставить. Это означало, что он предполагает высокую вероятность рецидива. И это именно тогда, когда я почувствовала себя так хорошо, так уверенно. Именно в тот момент, когда стала думать, что, может быть, еще поживу. Может быть, даже проживу еще очень долго. Может быть, проживу полную жизнь. Может быть, мы с Кеном вместе состаримся. Может быть, даже заведем ребенка. Я могла бы сделать что-нибудь для других людей. И вот рак снова наваливается на меня всей своей тяжестью. Доктор не хочет вытаскивать из меня катетер. И все тут же возвращается на круги своя. Некуда бежать. Рак — хроническое заболевание.

В офисе доктора я услышала разговор медсестры с больным:

— У меня самой никогда не было рака, так что я, возможно, говорю слишком самонадеянно, но есть вещи и пострашнее, чем рак, если его обнаружить на ранней стадии.

Я даже подскочила от любопытства.

— Что же это, например?

— Ну, скажем, глаукома или диабет. Из-за них возникает масса очень скверных хронических болячек. Помню, когда мне поставили диагноз: глаукома…

И вот теперь в довершение всего у меня еще и диабет. Это не укладывается в голове. Я чувствую себя абсолютно раздавленной. Остается только плакать — а что еще? Отчаяние, ярость, шок, страх перед болезнью, о которой я ничего не знаю, — все это выходит из меня солеными слезами. Помню один случай несколько дней назад. Мы с Кеном проводили новогодние выходные на Тахо в компании друзей (мы все еще готовили наш дом к продаже), и я вдруг почувствовала, что мне все время хочется пить. Когда мы вернулись домой в Милл-Вэлли, я рассказала об этом Кену. Он поднял глаза от письменного стола и сказал: «Это может быть симптомом диабета». — «Очень интересно», — ответила я. Он вернулся к работе, и больше мы об этом не вспоминали.

Что бы я делала без Кена? Что, если бы он ушел куда-нибудь или был на работе в тот момент, когда я узнала эту новость? Он оберегает и утешает меня. Сколько же моей боли он вобрал в себя! Когда мы выходили из кабинета доктора, я плакала. Итак, новая болезнь, с которой надо знакомиться, с которой нужно учиться справляться, новая болезнь, которая ограничит мою жизнь и поставит ее под угрозу. Мне безумно, безумно жалко себя, и я страшно зла на все происходящее.

Я едва помню, что нам говорили доктор Бэлкнап и медсестра. Все это время я проплакала. Нам надо выяснить, как мой диабет реагирует на глибурид, разработанное в Европе лекарство, которое надо глотать. Если эффекта не будет, придется перейти на инсулин. В течение этого времени мне придется сдавать кровь на анализ каждое утро, в том числе по субботам и воскресеньям, чтобы выяснить, сколько таблеток мне понадобится. Все это нам объяснила медсестра; я надеюсь, что Кен слушал внимательнее, чем я. У меня была странная смесь чувств — ярость и раздражение и в то же время тоска и отчаяние; ощущение было такое, что это останется со мной на всю жизнь. Медсестра дала нам таблицу калорийности продуктов; придется ее как следует освоить. Тысяча двести калорий, сбалансированных между молочными продуктами, крахмалом, фруктами, мясом и жирами. Хвала Всевышнему за то, что есть некалорийные продукты — редис, пекинская капуста, огурцы, пикули.

Наша первая остановка с таблицей калорийности в руке — супермаркет. На душе все еще мрачно, но на какой-то миг меня завораживает чтение этикеток на продуктах, во время которого я делаю открытие: сахар, везде сахар, он прячется в хлебе, прячется в арахисовом масле, прячется в заправках для салата, прячется в полуфабрикатах, в соусе для спагетти, в консервированных овощах — везде, везде! Мы с Кеном бродим между рядами и зовем друг друга, столкнувшись с какой-нибудь совсем уж потрясающей находкой («Сахар в детском питании, седьмой ряд!» — кричит Кен) или с чем-то таким, чем мне можно питаться без ущерба для здоровья («Земля для комнатных растений, четвертый ряд, никакого сахара!»). Когда мы добираемся до кассы, у меня в тележке много новых штук — равновес, диетическая сода, измерительная шкала, новые мерные чашки и ложки. Я должна усвоить: моя диета основана на измерениях, Каждое утро перед завтраком я еду в лабораторию сдавать кровь на анализ. По субботам и воскресеньям — в Окружную больницу, где получаю еще одну больничную карточку, которая добавится в мою коллекцию. В этой больнице кровь умеют брать виртуозно: когда игла входит в вену, я почти ничего не чувствую. А в клинике, куда я езжу по рабочим дням, мне приходится скрещивать пальцы в надежде, что я попаду к добродушной седой женщине, у которой тоже есть дар чудесного прикосновения, а не к той медсестре, которая каждый раз умудряется сделать мне больно и иногда попадает в вену только со второй попытки. Для меня это особенно важно, потому что иглой мне протыкают только одну руку: из-за предыдущих операций на груди и лимфах кровь у меня можно брать только из левой руки. И она все больше и больше становится похожа на руку наркомана.

Каждый день я начинаю с приема таблетки — пять миллиграммов глибурида, одного из диабетических препаратов «второго поколения». Каждый день в пять часов я принимаю вторую таблетку. Мне пригодились бы ручные часы с будильником, чтобы не забывать об этой ежевечерней процедуре.

И еще каждый день у меня начинается с изучения таблицы калорийности, которая висит на дверце холодильника. Я размышляю: не обменять ли мне молоко на ореховое масло? Не поменять ли крахмал на овощи? Или на больше рыбы на ужин? Я отмеряю себе чашку хлопьев, чашку молока, две чайные ложки изюма, четверть чашки деревенского сыра. Готовлю обед — миска салата (не содержащего сахара), приправленного уксусом, арахисовое масло (две чайные ложки), сэндвич с бананом (половинка маленького банана) и полчашки овощей. Ужин тоже тщательно обдумывается и замеряется: 85 граммов рыбы, одна чашка макарон из цельнозерновой муки, полчашки овощей — Кену придется придумать какой-нибудь хитрый способ все это готовить. Перед сном — полчашки молока и два крекера.

Четыре раза в день я делаю тесты мочи на содержание сахара: когда просыпаюсь, перед обедом, перед ужином и поздно вечером, перед тем как поесть перед сном. Я ненавижу эти палочки, которые у меня на глазах четыре раза в день становятся коричневыми. Я наблюдаю, как их чистый голубой цвет сначала зеленеет, а потом становится бурым по краям, наблюдаю, как бурый оттенок все темнеет и темнеет. Именно этот процесс, именно созерцание буреющих палочек и убеждает меня окончательно. Я — диабетик. У меня диабет.

Проходили недели, и ее диабет медленно реагировал на глибурид и строгую диету — но это происходило только при приеме максимальной дозы лекарства, что почти с полной неизбежностью означало, что ей придется перейти на инсулин — может быть, через несколько месяцев, может быть, через несколько лет, но все-таки придется.

Инсулин. Инъекции инсулина. Я прекрасно помню, как мы ходили в гости к дедушке. Мы все — две мои сестры и брат — любили приходить к деду в волшебный дом с белыми колоннами над входом, зелеными лужайками и восхитительными деревьями, на которые можно было лазить и за которыми можно было прятаться. Прекрасно помню, как он сам делал себе уколы: обнаженную белую кожу, которую он собирал в складки, — а мы во все глаза смотрели, как он втыкает туда иглу.

Мы окружали его, вскарабкавшись на его красивую деревянную кровать, а потом разбегались по своим спальням. Мы любили деда. Его любили все. Он был огромным, жизнелюбивым человеком, с грудью колесом; он проживал жизнь по максимуму. Когда он приходил к нам, у него везде — в карманах брюк и куртки — были спрятаны конфеты, подарки и — самое драгоценное — книжки комиксов. Мы вскарабкивались на него, чтобы отыскать эти дары, а потом, счастливые, устраивались у него на коленях. Бабушка моя умерла, когда я была еще совсем маленькой; мне повезло, что я застала дедушку, когда мне еще не было двенадцати, но все равно мне его ужасно не хватает. Как бы я хотела, чтобы он был рядом, чтобы он был в моей жизни, чтобы Кен тоже познакомился с ним.

У дедушки был диабет. Правда, умер он от рака поджелудочной железы, но ему тогда было уже восемьдесят три, и он прожил полноценную, активную жизнь. Теперь я понимаю, почему у него в доме был такой строгий рацион: свежее несоленое масло, свежие яйца прямо с фермерского хозяйства, цельно-зерновые и бобовые. Я помнила, что дедушка уделял здоровой пище больше внимания, чем кто-либо другой, но только теперь я поняла почему. Хэнк, брат моего отца, тоже заболел диабетом во взрослом возрасте. Диабет у взрослых, в отличие от диабета у детей, вызван сильной наследственной предрасположенностью. У детей, болеющих диабетом, часто нет родственников-диабетиков, возможно, что эта болезнь провоцируется какой-то вирусной инфекцией, но, по большому счету, никто не понимает, каковы причины диабета и как его лечить. Инсулин. Проклятие, проклятие, проклятие. Я-то надеялась, что уровень сахара в крови пойдет на убыль и в конечном счете мне удастся контролировать его, обходясь диетой и упражнениями. Шанс еще остается, но после этой новости он выглядит гораздо более зыбким. У меня нет слов. Я не хочу принимать эту новость. Она меня пугает. Она вызывает во мне ярость.

Одна подруга похвалила меня за то, что я так хорошо справляюсь со своей болезнью. Похвала вызвала во мне странные чувства. Безусловно, я делаю то, что должна делать, чтобы держать ее под контролем, но я полна ярости и неверия. Я произношу скверные, горькие шутки об этом. Я жалуюсь на то, что приходится соблюдать строжайшую диету. Я уверена, что все это для меня полезно — большое спасибо! — но радости тут нет никакой. Я сделаю все, что потребуется, но без капли удовольствия. Могу принять лишь одну часть этой похвалы: я веду себя адекватно. Да, я адекватна. Я совершенно адекватна ситуации вне себя. Я доверяю своей злости — она кажется мне справедливой и естественной. Я не собираюсь приклеивать себе фальшивую улыбку. Я думаю, что способность чувствовать более полно и глубоко вернется ко мне, если мне удастся преодолеть злость; впрочем, может быть, я вообще никогда не перестану злиться. Не знаю, что будет потом, но точно знаю, что сейчас мне нужна моя злость и я должна позволить ей существовать.

Сегодня чуть раньше я думала, какая во всем этом ирония судьбы. Всего несколько дней назад я разговаривала с подругой о том, что, взрослея, человек начинает все равнодушнее относиться к гонке за глобальными жизненными достижениями и получает все большую радость от маленьких побед в повседневной жизни. Диабет заставил меня внимательнее относиться к маленьким радостям от небольших количеств пищи — ведь это все, что у меня осталось. Вы себе не представляете, какими вкусными могут быть две скромные чайные ложки арахисового масла, если ты понимаешь, что, может быть, больше никогда его не попробуешь! Я открываю холодильник, смотрю на лежащие там вкусности и понимаю, как много времени понадобится — с моими-то пятидесятиграммовыми порциями, — чтобы все это съесть! Я покупаю здоровую пищу, не содержащую сахара, и настоящим подарком для меня становится что-нибудь вроде пирога, который я ем целую неделю, распределяя его на крохотные порции.

Но есть у меня и оптимистичное чувство. Я надеюсь, мои родные и друзья будут лучше заботиться о своем здоровье теперь, когда они знают, через что приходится пройти мне.

Выяснилось, что диабет у Трейи практически наверняка был спровоцирован химиотерапией. С диабетом у взрослых обычно так: ружье заряжает генетика, но на спусковой крючок нажимает стресс. В данном случае — стресс от химиотерапии.

Когда диабет начинает брать свою дань с ничего не подозревающей жертвы, происходит несколько неприятных вещей. Поджелудочная железа производит недостаточное количество инсулина, и тело не в состоянии освоить глюкозу, содержащуюся в крови. В крови скапливается сахар, и от этого она становится более вязкой, похожей на мед. Частично этот сахар проникает в мочу — римляне диагностировали диабет так: они помещали мочу человека поблизости от медоносных пчел, и если человек был болен, то пчелы начинали кружиться над его мочой. Из-за того что кровь становится более плотной, она стремится поглотить жидкость из прилегающих тканей. Поэтому человек постоянно испытывает жажду, все время пьет и часто мочится. Кроме того, повышенная густота крови по ряду причин может приводить к разрывам маленьких капилляров. Это значит, что тем частям тела, которые обслуживаются в основном маленькими капиллярами, — например, конечностям, почкам и сетчатке глаз — постепенно наносится ущерб, что может привести к слепоте, болезням почек и ампутациям. По той же причине дегидрацию испытывает мозг, и это ведет к депрессии, резким перепадам настроения, ухудшению концентрации внимания. Наряду со всем остальным — искусственной менопаузой, последствиями химии и прочим — именно это сильно сказалось на общем депрессивном состоянии и тяжелом настроении Трейи. У нее уже стало ухудшаться зрение, хотя мы не понимали почему; ей все время приходилось носить очки.

— Почему здесь так темно?

Даже небольшой пройденный путь казался бесконечным, и я никак ш мог сориентироваться. Мы уже должны были подойти к третьей комнате, но что-то я не мог припомнить, чтобы коридор был таким длинным.

— Ну скажите же, почему здесь так темно?

Коридор вдруг закончился каким-то проходом — наверное, дверью, — и вот мы оба там остановились, Фигура и я.

— Что вы видите?

Странный голос, казалось, просто выплывал из порождавшей его пустоты.

— Когда смотрю на вас, то ничего.

— А внутри?

Я заглянул в комнату. Что это? Надписи? Иероглифы, символы? Что?

— Выглядит действительно потрясающе, но, видите ли, мне пора идти: я ищу одного человека; надеюсь, вы меня понимаете.

— Что вы видите?

Как и остальные, эта комната, казалось, простирается во всех направлениях, насколько хватает взгляда. Чем пристальней я смотрю на какую-то определенную точку, тем сильнее она удаляется от меня. Если я всматриваюсь в точку в полуметре от меня, она раздвигается на километры, сотни, тысячи километров. В этой расширяющейся вселенной висят какие-то символы — некоторые из них я понимаю, некоторые — нет. Они ни на чем не написаны, они просто висят. У всех у них светящиеся контуры, словно их нарисовал под магическими грибами какой-то безумный бог. У меня возникает странное ощущение, что на самом деле эти символы живые и что они тоже смотрят на меня.

Когда Трейя начала контролировать содержание сахара в крови, у нее резко изменилось настроение, а депрессия буквально на глазах улетучилась. Но эти изменения в каком-то смысле были вторичны по отношению к глубокому внутреннему перевороту, который совершался в ней с невероятной скоростью и очень скоро даст о себе знать. Этот переворот начинал оказывать действие не только на ее повседневную жизнь, но и на ее духовное состояние, ее дело, то, что она считала своим призванием, своим даймоном, который — после стольких долгих лет! — был уже готов вырваться на поверхность.

Я наблюдал за всем этим со смешанным чувством восхищения, удивления и зависти. Насколько легче ей было бы оставаться раздраженной, измученной, полной жалости к себе. Но вместо этого в ней появлялось больше открытости, больше любви, умения прощать, сочувствия. Она день ото дня становилась сильнее — совсем как в афоризме Ницше: «То, что не убивает меня, делает меня сильнее». Трейя усваивала уроки рака и диабета, что же касается меня, то для меня главным уроком стала Трейя.

У меня диабет. Я диабетик. Как правильней говорить? Первая фраза подразумевает, что болезнь пришла извне, что это какая-то зараза. Вторая предполагает, что она органически присуща моей натуре, моему телесному существу. Телу, рыночная ценность которого, как выразился Кен, равна нулю. Я всегда думала, что когда умру, то пожертвую свои органы в донорских целях, но теперь они никому не понадобятся. Что ж, по крайней мере, теперь меня похоронят не по частям, а целиком. Или развеют мой прах над пиком Конундрам[89].

Кен держится прекрасно: ходит со мной по врачам, шутит и не дает мне пасть духом, каждое утро отвозит на анализ крови, позволяет мне разбираться с диетой, занимается готовкой. Но самое замечательное — это мое самочувствие. Вчера я чувствовала себя прекрасно и, вернувшись домой, узнала, что у меня уровень 115 [уровень содержания глюкозы в крови] — почти нормальный, хотя сначала было 322. Думаю, что какое-то время у меня было плохое физическое состояние, и самый явный симптом — мое ухудшающееся зрение. Неудивительно, что меня не тянуло заниматься физкультурой. Неудивительно, что мне было так трудно сосредоточиться. Неудивительно, что у меня были резкие перепады настроения. Теперь я вспоминаю, что это такое — чувствовать себя хорошо. Теперь у меня гораздо больше сил, больше оптимизма, больше жизнерадостности и энергии. Уверена, что теперь со мной легче иметь дело. Бедный Кен: ему приходилось уживаться со мной, пока я медленно, но верно съезжала по наклонной плоскости, но ни он, ни я не знали, в чем дело. Какое это прекрасное чувство, когда к тебе возвращаются энергия, бодрость духа и удовольствие от жизни!

Отчасти это связано с тем, что я иначе ощущаю свою работу, свою профессию, свое призвание — то, из-за чего я так долго себя шпыняла. Очень много разного повлияло на мой внутренний переворот. Сеансы с Сеймуром, медитации, отказ от перфекционизма, обучение искусству быть, а не просто бездумно что-то делать. Я по-прежнему хочу делать, по-прежнему вносить какой-то вклад, но я хочу, чтобы «делание» слилось с «бытованием». Переворот произошел и в моем понимании женского начала, и это открыло передо мной новые перспективы — те самые, от которых я когда-то отреклась. Я все больше и больше понимаю, насколько глубоко я впитала отцовские ценности — создавать, вносить вклад и так далее, но теперь я вижу, что на самом деле эта обувь мне не по размеру, как бы я ею ни восхищалась. Мои ощущения совпадают с новым направлением, которое, как мне кажется, принимает феминизм: не подражать мужчинам, не доказывать, что мы можем все то же, что и они, а оценивать, определять, делать видимой ту особую работу, которую делают женщины. Невидимую работу. Работу, у которой нет ни названия, ни иерархии, ни профессионального продвижения. Аморфную работу. Работу, связанную с тем, чтобы формировать общий настрой и создавать атмосферу, будь то на деловой встрече, в кругу семьи или в сообществе, где ценятся другие, видимые формы работы.

Недавно в одной компании мы говорили о женской духовности, и этот разговор помог выкристаллизоваться моим размышлениям. Вот несколько замечаний.

• В принципе о женской духовности практически ничего не известно. Большая часть сочинений монахинь утеряна. В большинстве традиционных религий женщины не играют сколько-то серьезных ролей.

• Женская духовность отличается от мужской. Меньше ориентирована на цель. Она могла бы изменить наши представления о том, что такое просветление. Она в большей степени основана на доброте, понимании — опять-таки, более аморфная.

• Женскую духовность трудно увидеть, трудно определить. Каковы этапы развития, ступени, духовные практики? Является ли вышивка или вязание таким же полезным делом для тренировки внимания и достижения спокойного состояния разума, как и медитация?

• Можно представить себе континуум, где на одном полюсе будет мужская духовность, а на другом — женская. Мужская духовность определена, женская — нет. Между ними — множество промежуточных путей. Может быть, это параллельные, но различные и несоприкасающиеся пути, как у Кэрол Джиллиган?

• Долго говорили о Джиллиган и ее книге «На другой лад» («In a Different Voice»). Она ученица Лоренса Кольберга, теоретика морали, который первым описал три большие ступени морального развития, которые проходит человек: доконвенциональная стадия, на которой человек считает, что «правильным» является то, чего он хочет; конвенциональная стадия, где человек основывает свои суждения на том, чего хочет общество, и постконвенциональная стадия, когда моральные суждения основываются на универсальных этических принципах. Существование этих стадий было подтверждено большим количеством кросскультурных тестов. Женщины в этих тестах показали заметно более низкий уровень по сравнению с мужчинами. Джиллиган выяснила, что женщины проходят через те же стадии — от доконвенциональной через конвенциональную к постконвенциональной, однако они используют иную аргументацию, отличную от мужской. Суждения мужчин основаны на идее приоритета правил, законов, установлений и прав, в то время как женщины выше ставят чувства, связи, отношения. С этой точки зрения нельзя говорить, что у женщин более низкий уровень, — это просто другая модель.

Мой любимый пример из Джиллиган: играют вместе маленькие мальчик и девочка. Мальчик хочет играть в пиратов, девочка — в «домик». Тогда девочка говорит: «Хорошо, давай ты будешь пиратом, который живет по соседству». Установлена связь, установлены отношения.

Другой пример: маленькие мальчики играют в бейсбол; один мальчик выбывает из игры и начинает плакать. Девочка говорит: «Пусть он еще раз попробует», мальчики отвечают: «Нет, существуют правила — он вылетел». Вывод Джиллиган: мальчики переступят через чувства во имя правил; девочки переступят через правила во имя чувств. В реальной жизни важно и то и другое, только по-разному; мы должны понимать эту разницу и делать из нее выводы.

• Кен встроил в свою модель многие выводы Кольберга и Джиллиган, но он говорит, что не имеет никакого представления, как это сказывается на женской духовности, потому что на эту тему почти ничего не написано. «Вся эта область — чистое поле. Тут мы серьезно нуждаемся в помощи».

• Женщины, которые достигли просветления, — достигли ли они его традиционными мужскими путями? Или они пришли к нему, следуя какой-то собственной дорогой? Как они нашли это? Через какие конфликты, сомнения и проч. им пришлось пройти?

• Самая близкая модель — Финдхорн. Место с ярко выраженной женственной, материнской атмосферой. Каждый должен найти собственный путь — может, это именно женский идеал? Не надо следовать жесткому, изначально предопределенному пути; тебя поддерживает сообщество, напоминающее семью. Проблемы такого подхода. Более медленный, более органичный? Легче сбиться с пути? Не так заметно продвижение — из-за отсутствия внешних ступеней и предопределенных стадий, свидетельствующих о твоем прогрессе.

• Богиня в большей степени связана с идеей нисхождения, Бог — с идеей восхождения. И то и другое важно и необходимо. Но путь богини почти не освоен. Исключения: Ауробиндо, Тантра, Фри Джон.

• Я говорила об отказе от мужских ценностей, о том, чтобы перестать отождествлять себя со своим отцом и почувствовать свою женскую силу, о том, что, достигнув этого, смогу чему-то научить Кена. Потом поняла, что ни от чего отказываться не надо, — все развитые у меня способности должны остаться при мне. Скорее надо что-то добавить — и в моем сознании возник образ более широкого круга. Не «либо — либо», а «и то и другое».

Во время разговора я неожиданно почувствовала, что какая-то часть моих проблем — если по-прежнему пользоваться этим словом — как-то связана с моей принадлежностью к женскому полу. Я, естественно, думала об этом и раньше, но скорее на таком уровне: как трудно женщине вписаться в мир, в котором управляют мужчины. Теперь появляются новые соображения, связанные с ощущением, что мне не удалось найти свою нишу из-за того, что во мне слишком глубоко сидят мужские ценности, а значит, я шла по ложному? пути. Возможно, это как-то связано с внутренней потребностью быть честной по отношению к себе, с моими специфически женскими способностями и интересами. Следовательно, не надо считать, что мне что-то не удалось, скорее надо воспринимать период поисков как этап, который был нужен, чтобы подойти к этому пониманию. Этап, необходимый, чтобы открыть II глубинах своего существа женские ценности, научиться их ценить, да и просто научиться их замечать.

Я вдруг поняла, что со мной все в порядке. У меня несколько аморфная профессиональная жизнь. Я участвую в разных проектах, которые для меня важны. Я учусь создавать вокруг себя среду, в которой может происходить что-то новое. Я объединяю людей, создаю социальные сети. Общаюсь, распространяю идеи. Пусть это направление развивается и дальше; не надо вгонять себя в жесткую модель, структуру, профессию с определенным наименованием.

Какое чувство облегчения и свободы! Надо просто жить! Бытийствование прекрасно само по себе, делание не является необходимостью! Это тоже форма приятия. Отказаться от принятых в обществе мужских ценностей, направленных на делание. Полностью отдаться женской духовности, женской ипостаси Бога. Осесть на одном месте, обработать землю и посмотреть, что на ней вырастет.

Первым выросло Общество поддержки раковых больных (ОПРБ) — организация, которая может бесплатно предоставлять услуги по поддержке и консультированию более тремстам пятидесяти раковым больным в неделю, их родным и близким.

Сразу после того, как Трейе сделали мастэктомию, мы впервые познакомились с Вики Уэллс. Я шел из палаты Трейи по больничному коридору, когда увидел проходящую мимо женщину — из тех, на которых обращают внимание. Высокая, хорошо сложенная, симпатичная, с черными волосами, ярко-красными губами, в красном платье, в черных туфлях на высоком каблуке. Она была похожа на французскую фотомодель в американской версии, и это меня несколько смутило. Потом я узнал, что Вики прожила несколько лет во Франции, а самой близкой ее подругой была Анна Карина, на тот момент — жена французского режиссера Жана Люка Годара. Думаю, она еще не опомнилась от вихря парижской жизни.

Но Вики была отнюдь не просто привлекательной женщиной. Вернувшись в Штаты, она работала частным детективом в гетто, консультантом по алкогольной и наркотической зависимости и активистом по защите прав неимущих, попавших в руки правоохранительной системы. Всем этим она занималась более десяти лет, до того как у нее обнаружили рак груди. Мастэктомия, химиотерапия, несколько восстановительных операций — все это привело ее к грустному выводу о том, как слабо развита у нас система поддержки раковых больных, их родных и близких.

Тогда Вики начала работать волонтером в нескольких организациях, таких как «Путь к выздоровлению», но вскоре поняла, что даже эти службы не могут адекватно решать эти проблемы. У нее стали возникать первые мысли о таком центре, который соответствовал бы ее представлениям, — и тогда они познакомились с Трейей.

Им предстояло провести вместе часы, недели, месяцы — в конечном счете два года, — занимаясь плодотворным планированием Центра поддержки. Они опросили десятки врачей и медсестер, пациентов и их близких. С самого начала к ним присоединилась Шеннон Мак-Гоуэн, еще одна пациентка, которая когда-то вместе с Гарольдом Бенджамином создала «Общество здоровья» («Wellness Community») в Санта-Монике — новаторскую организацию, одну из первых, бесплатно предоставляющих помощь раковым пациентам и их семьям. Это тот центр, куда Кристен возила Трейю, когда мы жили у Кэти в Лос-Анджелесе между вторым и третьим курсами химиотерапии.

В октябре 1985 года Вики, Шеннон, Трейя и я посетили «Общество здоровья». Надо было решить, делаем ли мы филиал или устраиваем совершенно независимую организацию. Хотя мы все очень высоко ценили Гарольда и работу, которую он делал, Вики и Трейя считали, что может быть полезен и другой подход. И эти мысли были напрямую связаны с противопоставлением понятий «бытования» и «делания». Все это пришло в голову во время дискуссии с Наоми Ремен, терапевтом из Саусалито.

Разговор с Наоми наполнил меня радостью и энтузиазмом. Я абсолютно потеряла чувство времени и опоздала на следующую встречу — сейчас из-за моего диабета с этим шутить не стоит (принимать пищу надо строго по расписанию!). Наоми сказала, что чувствовала ровно то же, что и мы с Вики, но когда получила материалы из «Общества здоровья», то почувствовала: что-то тут не так, чего-то не хватает, что-то делается не так, как мы считаем правильным.

Я сказала ей, что мы это понимаем, что мы немного иначе расставляем акценты, чем у Гарольда. Наш подход — более женский, и мы делаем больший акцент на качестве жизни в целом во время процесса лечения. Мы не собираемся провоцировать у людей чувство провала или поражения, если они не излечиваются от рака, — именно в этом оборотная сторона подхода в центре Гарольда. Когда Вики показывала эти материалы своим друзьям на ретрите у Стивена Левина[90], общая реакция была примерно такой: «Боюсь, что мне не нравится тон, которым это написано»; «А можно туда приходить, если ты не вылечился от рака?»; «А если бы мне показалось, что я смирилась с раком, перестала с ним бороться, я бы туда смогла вписаться?» После чтения материалов у Наоми сложилось впечатление, что недуг — это что-то дурное, что-то, с чем надо бороться, и если ты не выиграл в этой борьбе — значит, потерпел провал. Для нее же (а она с детства страдает болезнью Крона), с недугом надо учиться жить и учиться у него.

Я сама онкобольная и понимаю: хоть рак часто и считают хроническим заболеванием (вспомнить хотя бы неразбериху насчет того, когда и при каких условиях можно считать, что больной вылечился), но обычно другие люди хотят услышать от тебя, что ты вылечился. Они не хотят, чтобы ты говорил так же осторожно и взвешенно, как говорят врачи: мол, сейчас никаких признаков болезни нет, результаты анализов хорошие, но в случае с раком, разумеется, нельзя быть ни в чем уверенным, можно только надеяться. Нет, они хотят слышать, что с ним покончено, что ты чувствуешь себя прекрасно, так что они могут спокойно продолжать жить своей жизнью и больше за тебя не беспокоиться: чудовищ, притаившихся в кустах, больше нет! Отчасти в этом состоит подход в центре у Гарольда — тут-то и кроется разница между тем, что делает он, и тем, что собираемся делать мы — люди, сами больные раком и потому осознающие, насколько это коварная болезнь. Мы решили: хотя мы от всей души желаем центру Гарольда успехов, наш центр не будет организационно связан с ним.

Разговор с Наоми дал толчок другим мыслям, которые я в тот момент еще не отследила. Они появились из-за странного сочетания впечатлений от нее самой — такой красивой, бодрой, энергичной и при этом страдающей серьезным заболеванием — и работы с группой женщин, больных раком груди. Я сомневалась, стоит ли мне заниматься работой с онкобольными, — отчасти из страха все время помнить о вероятных перспективах всех раковых пациентов, но также просто из-за того, что у них рак, которого уже и без того много и в моей жизни, и в моем сознании.

Прошло несколько дней, и я поняла, что причина этого страха в том, что рак и его возможные чудовищные последствия заслонили от меня обычных живых людей. В первую очередь — это люди. Иногда за весь вечер мы ни разу не вспоминали о раке; он возникал в наших разговорах только от случая к случаю. Это были люди, озабоченные своей жизнью, своими roll рестями и радостями, своей любовью, детьми и только иногда в определенный момент времени — раком. Я поняла: мои сомнения приходили потому, что на каком-то уровне я считала, что мне предстоит работать в первую очередь с раковыми пациентами, а потом уже с людьми, а не с людьми, которые в этот момент времени являются пациентами. Похоже, здесь проявилась часть моего собственного постепенного, шаг за шагом, движения прочь от болезни — назад, в обычную жизнь. Я хочу работать с людьми, идущими по направлению к нормальной жизни, пусть даже и в разгар раковой болезни. Это тоже кажется мне частью того же переворота, умения просто быть, болея раком, — хотя ты и пытаешься что-то делать с ним, понимая, как это важно. Просто быть с онкобольными. Людьми, а не набором частей тела, с которым надо что-то делать.

Этот переворот достиг своей первой кульминации однажды поздним вечером в начале лета. Мы приехали в дом на Тахо, и Трейя не могла уснуть. И неожиданно все части головоломки встали на свои места. Открытие ее потрясло. По ее мнению, это было не что иное, как даймон, которого она так долго искала! Не то чтобы он явился на свет в полном облачении, но, во всяком случае, громко возвестил о своем появлении — правда, другим голосом, голосом, который она так долго подавляла в себе.

Как-то ночью лежала и не могла заснуть, Через окно был виден серебряный блеск луны на поверхности озера в обрамлении темных очертаний сосен, растущих вокруг дома, а вдали — темные очертания гор в Заброшенной Пустыне. Такое мрачное название и такое красивое место.

Образы стекла — темно-красного, радужно-белого, иссиня-черного — пронеслись в моем сознании. Я была настолько взволнована, что просто не могла уснуть. Может, все дело в том, что я выпила чаю? Отчасти, наверное, да. Но происходило и что-то другое, внутри меня что-то зашевелилось, стало пробуждаться. Стекло, свет, формы, контуры, плавные линии. Соединять разное воедино, наблюдать, как из ничего рождается мечта, как красота обретает очертания в нашем мире форм. Как это потрясающе! И вот я лежу и чувствую, как мое тело переполнено энергией. Неужели это оно? Неужели это мое призвание или, по крайней мере, одно из моих призваний? Неужели это та самая часть, которой мне недоставало? Та часть меня, которую я потеряла?

Думаю, что да. Я нашла ту частичку себя, которой — о да! — мне недоставало столько лет. Женщина, создающая вещи собственными руками. Художница, созидательница, мастер. Не «делающая», не «знающая», а «созидающая». Создающая прекрасные творения и получающая равное удовольствие и от конечного результата, и от самого процесса.

Весь следующий день я чувствовала себя так, словно пережила озарение. Это был момент важного прозрения и в глубины себя, и в свое будущее. Я вспомнила, что больше всего была захвачена своей работой, получала больше всего удовольствия от того, что делаю, именно в тех случаях, когда создавала что-то своими руками… рисовала яркую карту для своего выпускного проекта по картографии… делала волнующие рисунки Ионы… мастерила свечи и вазы в Финдхорне… создавала прекрасные очертания из ничего… живописала словами — в дневниках, которые никому не показывала. Это были моменты, когда я не чувствовала времени, когда я была целиком захвачена тем, что делаю, — что-то вроде медитативного состояния абсолютной концентрации и самозабвения.

На следующий день я начала ощущать, что открыла себя заново. Что мой путь, скорее всего, определялся подспудным тугим узлом необходимостей и желанием принять мужские культурные ценности, делающие упор на работу ума. В обучении делается акцент на знаниях, фактах, содержании, мышлении, анализе. Я поняла, что все это легко мне удается. Тут была возможность преуспеть, заслужить похвалу и привлечь внимание. А больше, пожалуй, и ничего. И я пошла по этому гладко вымощенному и точно размеченному пути.

Я никогда не была уверена, что это правильный путь. Почему я решила не получать ученую степень и идти на преподавательскую работу? Что-то внутри толкало меня с этого прямого пути. У меня были способности к этому, но сердце мое всегда противилось. И все-таки я ругала себя за то, что не иду дальше, считала себя слабой, принимала упреки за то, что не делаю карьеру, а растрачиваюсь по мелочам.

Но теперь я понимаю: этот путь не подходил для меня, потому что я в большей степени созидатель, чем мыслитель или делатель. Понимаю, что мне было так хорошо в Финдхорне в большей степени из-за того, что там я почти все время проводила в свечной и гончарной мастерских. Понимаю, что я любила мастерить с раннего детства, но потом подчинилась мнению, что это занятие легкомысленное, несерьезное, ненужное, что это не настоящее дело, а в лучшем случае — хобби в свободное время. Но, следуя этому мнению, я отсекла от себя, перекрыла главный источник удовольствия и жизненной энергии. Что ж, больше так не будет!

То, что сейчас пробуждается во мне, — это новые критерии, в соответствии с которыми я определяю, что мне делать. Я слушаю внутренний голос, который говорит о том, что, может быть, стоит взяться за то, к чему у меня всегда лежала душа, но что, как мне казалось, я не должна делать, — и пусть у меня нет ни малейшего представления о том, во что это выльется, будет ли это моим делом жизни и даже насколько хорошо это у меня получится.

Итак, какие виды деятельности меня привлекают? Каждый раз я наталкивалась на это случайно, когда, если можно так выразиться, это выплескивалось наружу. Никогда ничего не планировала и не обдумывала. Даже записывая все это, я нервничаю. Во-первых, это ручная гончарная работа — то, чем я занималась в Финдхорне. Эта работа привлекает меня, доставляет мне радость, приносит удовлетворение. Я уже представляю себе, как смотрю на мир по-другому, постоянно думаю о контурах, узорах, форме, вдохновленная или искусством, или природой. Я уже представляю себе, как хожу по галереям и выставочным залам и смотрю, забывая обо всем, оцениваю и возвращаюсь с новыми идеями. Во всем этом есть стимул, вдохновение, новая жизнь. Мне всегда нравилось мастерить, создавать вещи собственными руками. Мне кажется, что это избавит меня от чрезмерной поглощенности собственными мыслями и идеями и позволит обратить больше внимания на окружающий мир.

Другое дело, которым я собираюсь заняться, — это составление мозаики из стекла. Я много лет собиралась приняться за него, но так и не взялась — полагаю, потому, что оно казалось мне слишком несерьезным на фоне всего остального. Я пишу эти строчки и чувствую, как художник, сидящий внутри меня, так и рвется наружу! Я хочу взяться за свои рисунки — они тоже неожиданно выплескивались наружу, сначала — непонятные черточки, которые потом превращались в картины. И посмотреть, можно ли на их основе сделать мозаику. А вспомнить все те узоры, которые я вышивала? Это ведь тоже занятие, за которое я взялась совершенно спонтанно, — никто меня ему не учил, никто не давал советов.

Еще одно — это писательство, словесное ремесло, моя любовь с ранних времен, попросту задавленная страхом. Это искусство — самое пугающее из всех, самое публичное, приоткрывающее внутреннюю работа разума и души. Я боялась, что меня сочтут несерьезной, инфантильной, скучной и т. д. и т. п. Но я полна решимости написать эту книгу, даже если она никогда не будет опубликована. Я верну себе удовольствие, которое получаю от слов, их красоты и силы, их способности удивлять. До сих пор живо помню сочинение, которое я написала в средних классах, о том, каково это — сидеть поздней ночью на кровати и читать. Я написала про свои ощущения, про тепло от света настольной лампы, про мошкару, привлеченную светом, про простыню, лежащую у меня на ногах, тихие ночные шорохи, прикосновение к переворачивающимся страницам, слабый шелест страниц и поскрипывание корешка. Я помню, как мне нравились какие-то закругления фраз, особенно когда я читала Лоренса Даррелла[91]. Я выписывала на чистые страницы в конце книги полюбившиеся мне небольшие предложения, иногда — отдельные слова и наслаждалась каждым из них. Удовольствие, которое я испытывала, прикасаясь к этим фразам, было сравнимо с удовольствием от прекрасных сладостей.

И еще одно дело, которое мне всегда нравилось, — работа в группе, как в Финдхорне. Не думаю, что я снова пойду учиться и осваивать какое-то теоретическое знание. Меня больше интересует — и тут, я полагаю, тоже проявляется женский путь — практическая работа, цель которой — помочь людям. Общество поддержки раковых больных — вот мое дело.

Все эти занятия! Любовь к ним всегда приходила ко мне внезапно, без сознательных расчетов. Куда же все это подевалось? Как я это растеряла? Не знаю точно. Но в любом случае теперь все вернулось. Простая радость бытования и созидания, а не думания и делания. Чувство такое, словно я вернулась домой. Интересно, Кен имел в виду то же самое, когда говорил, что открыл своего даймона? Мой даймон не такой эффектный, идущий не от рассудка, он не стремится совершить немыслимые подвиги. Но в этом-то вся суть, теперь я это понимаю, — мой даймон более спокойный, неоформленный, мягкий. В нем больше обыденного, женственного, невидимого. В нем больше от тела. Больше от земли. И для меня он более настоящий!

«Вот что случилось вчера ночью», — сказала она, закончив свой рассказ. Ее волнение, такое неподдельное, передалось и мне. Забавная штука: на каждого, кто общался с Трейей, неизменное впечатление производил ее ум; пожалуй, она была одним из самых интеллектуально одаренных людей из тех, кого я знал. Если Трейя бралась за какой-то сложный вопрос, она не оставляла на нем камня на камне. Но она поняла, что эти ее способности не дают ей полного удовлетворения. Она сказала, что прислушивалась не к тому голосу.

С переменой голоса был напрямую связан все более и более настойчивый вопрос: ответственны ли мы за свои болезни? — распространенное сейчас мнение, что люди сами навлекают на себя болезни либо собственными мыслями, либо в качестве урока, который им необходимо выучить (в противоположность утверждению, что нужно просто учиться у болезни, какой бы ни была ее причина). Когда Трейя заболела диабетом, этот вопрос возник вновь. Она подверглась настоящей атаке со стороны тех, кто из лучших побуждений захотел помочь ей понять, зачем она навлекла на себя диабет. К абстрактным соображениям о том, что эта мысль неверная, односторонняя, опасная (я вернусь к этой теме в дальнейшем), Трейя добавила еще одно: этот подход слишком мужской, агрессивный, требовательный, бесцеремонный. И в самом деле, очень скоро Трейя заговорила о необходимости большего сострадания к больным — и заговорила на национальном уровне. Откуда я это знаю? Очень просто: я сужу по самому серьезному критерию для академических кругов Америки: ее пригласили в «Шоу Опры Уинфри»[92] в качестве оппонента Берни Зигеля[93].

Итак, передо мной снова встал вопрос, ответственна ли я за свои болезни. Ведь люди, о которых рассуждают или которые сами рассуждают о себе, часто рассматривают этот вопрос в обвинительном ключе: «Чем я это заслужил?», «Почему я?», «Что я сделал плохого, что это случилось со мной?», «Неудивительно, что у меня рак, — я сам его на себя навлек». Такая вот логика.

Иногда я сама применяла эту «логику» к себе. Ее применяли ко мне мои друзья. Я рассуждала так о своей матери, когда она восемнадцать лет назад заболела раком, и я могу себе представить, насколько бесцеремонным ей это показалось, — и она была права. Ведь, хотя я и считаю, что есть доля истины в той идее, что какой-то мой поступок, привычные стереотипы поведения или определенный взгляд на мир и способы справляться со стрессом и могли привести к развитию у меня рака и диабета, все-таки я не думаю, что картина этим исчерпывается. Просто я поддалась естественному человеческому желанию найти простую и ясную причину пугающих меня недугов. Это естественная и объяснимая защита перед страхом неизвестного.

Мне приходилось обстоятельно объяснять, что, но моему убеждению, у заболеваний бывает много причин, связанных с генетикой, наследственностью, диетой, окружающей средой, стилем жизни, личностью. Но если мы выберем одну из них в качестве единственной и скажем, что исключительно характер человека навлекает на него болезнь, то нам придется не учитывать то обстоятельство, что человек способен контролировать свою реакцию на то, что с ним происходит, но неспособен контролировать все, что с ним происходит. Сама иллюзия контроля — иллюзия, что мы управляем всем, что с нами происходит, — слишком деструктивна и агрессивна.

Впрочем, все дело именно в комплексе вины. Если человек заболевает раком и считает, что он сам его на себя навлек, то он начинает чувствовать свою вину за неправильное или дурное поведение, и тогда чувство вины превращается в проблему, которая может мешать человеку справляться с недугом и двигаться к здоровью или полноценной жизни. Вот почему с самим вопросом об ответственности надо обращаться крайне деликатно. Вот почему так важно обстоятельно разграничивать различные причины и не приписывать другим подсознательных мотивов. Если другие люди рассуждают обо мне подобным образом, у меня создается впечатление, что надо мной совершается насилие; я чувствую себя беспомощной. Все мы знаем, как это оскорбительно, когда кто-то другой обвиняет тебя в том, что ты действуешь под влиянием подсознательных побуждений, а потом интерпретирует все твои возражения как пустые отговорки и лишнее доказательство своей правоты. Вот она — психология в самой жестокой версии.

Большинству больных приходится преодолевать тяжелейшие стрессы, независимо от того, задаются ли они этими сложными вопросами о причинах и факторах. И еще больший стресс им приходится переживать, если они начинают чувствовать себя ответственными за свои болезни. Надо уважать права этих людей и, по крайней мере, внимательно относиться к границам, которые они просят соблюдать. Я не хочу сказать, что всякие споры исключены. Конечно, нет. Я протестую, когда люди начинают рассуждать обо мне и им даже в голову не приходит спросить, а что я думаю о себе и своей болезни. Мне не нравится, когда кто-нибудь говорит: «Н. считает, что рак появляется от уныния», особенно если это сказано таким тоном, который подразумевает, что говорящий относит это и к моему раку. Или так: «Причина диабета — в нехватке любви». Ну откуда мы это знаем? Но я не буду возражать, если у меня спросят: «Н. считает, что рак появляется от уныния; а ты как думаешь? Это хоть сколько-то справедливо в твоем случае?»

Я считаю, что кризисные моменты в жизни мы можем использовать для исцеления. Я абсолютно в это верю. Я знаю, что в какие-то моменты меня охватывало уныние, и хотя я и не знаю, сыграло ли это хоть какую-то роль в том, что я заболела раком, я думаю, что нужно осознавать такую вероятность и сознательно использовать постигший тебя кризис, чтобы исцелиться от уныния, научиться прощать себя и сочувствовать себе.

Думаю, все сказанное можно подытожить следующим образом.

У меня был рак. Я тяжело это переживала — и то, что моя жизнь оказалась под угрозой, и то, что мне пришлось пройти через операцию и лечение. Я была напугана. Я чувствовала себя виноватой в том, что заболела раком. Я спрашивала себя: что я такого могла сделать, что навлекла на себя болезнь? Задаваясь такими вопросами, я была недобра к самой себе. Я прошу о помощи, я не хочу, чтобы и вы тоже были ко мне недобры. Мне нужно, чтобы вы меня понимали, были со мной деликатны, помогли мне преодолеть эти сомнения. Мне не нужно, чтобы вы, так сказать, теоретизировали обо мне за моей спиной. Мне нужно, чтобы вы попытались понять, что я чувствую, поставили себя на мое место и по возможности отнеслись ко мне добрее, чем порой отношусь к себе я.

В марте мы с Трейей съездили в клинику Джослин в Бостоне, знаменитую своими высокими показателями при лечении диабета, — это была попытка эффективнее справиться с новой болезнью. В то же время это была деловая поездка в издательство «Шамбала», которая означала также встречу с Сэмом.

Сэмми! Какой он славный! Преуспевающий бизнесмен — и при этом такой открытый и добрый. Мне очень нравится любовь, которая связывает их с Кеном, нравится, как они все время подшучивают друг над другом. В офисе «Шамбалы» они прочитали несколько последних рецензий на книги Кена. Похоже, они имеют большой резонанс, и не только в Америке. Сэм сказал Кену, что тот стал культовой фигурой в Японии, но там его считают представителем нью-эйдж, — Кена это разозлило. В Германии он стал крупной величиной в серьезных научных кругах. Мы шутили про орден Уилберианцев. Все говорили о том, что Кен меняется, он стал более чувствительным, более простым в общении, не таким саркастичным, отстраненным и высокомерным — в общем, куда симпатичнее.

Обедали с Эмили Хилберн Селл, редактором в «Шамбале». Я очень ее люблю и доверяю ей. Рассказала о книге, над которой работаю — про рак, психотерапию и духовность, — и попросила стать моим редактором. С удовольствием, ответила она, и я почувствовала еще большую решимость довести свой проект до конца!

Потом тем же днем мы стояли в детском отделении клиники Джослин и ждали медсестру. На доске объявлений было полным-полно газетных статей, объявлений, плакатов, детских рисунков. Один из заголовков — «Жизнь как повод для размышлений десятилетнего человека». Крупным шрифтом была приведена цитата из письма десятилетнего ребенка о том, что большинство детей, впервые узнав о том, что больны диабетом, просто злятся, хотят, чтобы это оказалось неправдой, и отказываются что-либо предпринимать. Рядом с этой вырезкой был плакат с надписью «Ты не знаешь кого-нибудь, кто хотел бы ребенка и был болен при этом диабетом?» и лицом маленького ребенка, смотрящего прямо на тебя. Еще одна газетная вырезка — о четырехлетних детях, больных диабетом, и еще один плакат о том, как помочь детям преодолеть страх перед больницами. У меня из глаз полились слезы. Бедные дети — они такие маленькие, и через что им приходится проходить! Как же это грустно! Было несколько ярких цветных карандашных рисунков про доктора Бринка — один из них особенно сильно запал мне в душу. Там было написано: «Доктор Бринк и диабет подходят друг другу, как…» — а внизу были нарисованы лимонад, банановое пирожное и шоколад: по-видимому, ребенок, нарисовавший этот рисунок, все это любил, но теперь уже не мог это есть и пить. Он и выбрал их, эти запрещенные лакомства, чтобы выразить свою мысль.

На следующий день была Пасха, и мы пошли в храм Троицы: здание было построено в 1834 году, а приход образовался в 1795-м. Изумительная церковь со сводами в романском стиле, внутри украшения из золотых листьев, теплые цвета — темно-зеленый и терракотовый. В эту Пасху церковь была переполнена. Когда мы зашли, то увидели стол, заваленный цветами герани, — позже мы узнали, что в этой церкви есть традиция в Пасху дарить каждому ребенку из прихода по цветку. Это явилось для меня некоторой неожиданностью и напоминанием о том, что мы живем в христианской стране, хотя я об этом и забыла. Все были разодеты. Еще когда мы шли в церковь, было такое ощущение, что для выхода на улицу непременное требование — пальто и галстук. Бостонский дресс-код во всей своей красоте.

Мы протиснулись через все эти выходные костюмы с прилагающимися аксессуарами, через пасхальные шляпы и наконец нашли место с прекрасным обзором, прямо над алтарем, позади одного из трубачей, возвещающих пришествие Пасхи. Стали смотреть сверху на все эти седые, темные, светлые и лысые головы, в шляпах и без. Все мы чувствовали себя приподнято, ощущая свой статус сыновей и дочерей Христовых, а вокруг нас была сверкающая позолота, над нами вздымались своды, а перед нами — был великолепный крест над главным притвором.

Проповедь мне понравилась. Она была короткой и культурной: цитаты из Библии звучали в ней вперемежку с цитатами из джойсовского «Улисса». Такова англиканская церковь. Пастор говорил о страданиях в нашем мире, о старом веровании, что страдающие так или иначе заслужили свои страдания, и спросил: «Неужели мы не можем отказаться от этого древнего предрассудка о том, что страдальцы заслуживают своих страданий? Каждую ночь две трети населения земного шара ложатся спать плохо одетыми, в скверном жилище, голодными». Он говорил, что страдания Христа связаны с условиями человеческой жизни. Никогда не слышала, чтобы их объясняли как простое следствие его человеческой природы, а не как элемент его миссии Спасителя. Еще пастор говорил о том, что нам необходимо искать смысл, и молился за то, чтобы мы умели найти смысл и в повседневном, и в героическом. Боже, как же это тронуло меня, с моей постоянной жаждой поиска смысла.

И все-таки, даже слушая проповедь, я чувствовала: во мне произошел переворот. Слово «смысл» теперь значит для меня не совсем то, что раньше, — отсутствие его больше не заставит меня чувствовать себя несчастной и разочарованной, его поиски больше не смогут лишить меня покоя и его потеря больше не заставит бросаться на новые поиски. Думаю, дело в том, что я стала относиться к себе с большим сочувствием. Я стала мягче воспринимать жизнь и человеческий удел. Это тот шаг на пути мудрости, о котором я говорила Кену. Впрочем, иногда, когда я рассказываю другим о переменах, которые со мной произошли, я не уверена, что это правда: может быть, я хвастаюсь, всего лишь надеюсь на то, что это правда, утверждаю, что что-то произошло, хотя на самом деле это еще не так? Чувство, что это правда, ощущение, что я действительно не притворяюсь, становится сильнее, когда я пишу или говорю о вещах, которые меня беспокоили раньше, так, словно они беспокоят меня по-прежнему, — тогда я чувствую, что во мне уже нет прежнего отчаяния и горечи. Я не пытаюсь никого убедить в том, что меняюсь к лучшему, я та же, что и прежде: ворчу, жалуюсь, жалею себя — но только жалобы становятся слабее, мое сердце им уже не принадлежит, и мне самой становится скучно от собственных слов. Вот тогда я действительно понимаю, что двигаюсь вперед и оставляю позади то, с чем прожила так много времени.

Потом мы пошли в церковь Олд Соус с закрытыми, отгороженными отделениями для каждой семьи. Почему? Потому ли, что эта религия (протестантизм) понимается как индивидуальный опыт, прямое общение человека с Богом, а не общее дело? Совсем другая атмосфера, чем в церкви Троицы, где ты видишь весь приход сразу. Подошел пастор, поинтересовался, может ли он чем-нибудь нам помочь. Показал на ящик при входе, где сидел губернатор — в те давние времена, когда Массачусетс еще подчинялся Британии, и сказал, что там же сидела королева Елизавета во время своего визита. Сказал: если сюда зайдет Дукакис, то они и его посадят на этот ящик. Не могли вспомнить, кто это: видимо, нынешний губернатор?

Потом мы бродили по мемориальному парку, огражденному высокой кирпичной стеной с мемориальными табличками — в память о человеке, который зазвонил в колокола («один, если по суше, два, если по морю»), дав сигнал Полю Реверу[94]; в память о Джордже Вашингтоне, в память о человеке, который в 1789 году, к удовлетворению собравшейся толпы, доказал, что он сможет слететь с вершины звонницы. Кен сострил: «Положили бы табличку вниз, там ведь еще осталось мокрое место». Кирпичные стены вокруг горели огнем весеннего солнца, густо росли обнаженные ивовые деревья, перекрывая друг друга, замысловато переплетаясь ветвями, и на каждую тонкую веточку так по-своему падали солнечные лучи, что казалось, будто переплетается сам солнечный свет. Я чувствовала себя такой счастливой — чувствую и сейчас — при одном воспоминании об этом.

Второе июня — возвращение в Сан-Франциско. Великий день! Врачи решили, что Трейе можно удалить катетер. Аллилуйя! Это значит, что они считают возможность рецидива настолько маловероятной, что Трейе можно ходить и без катетера. Мы вне себя. После удаления катетера мы устраиваем большой праздник в городе — и к черту диету! Трейя оживлена, она буквально светится. А я в первый раз за долгое время понимаю, что могу свободно дышать.

Ровно через две недели, день в день, Трейя обнаружила у себя в груди опухоль. Опухоль удалили. Опухоль оказалась раковой.

Глава 13

Estrella

Я лежал в постели с Трейей тем утром, когда она обнаружила опухоль.

— Взгляни, милый. Вот здесь.

Очень заметный, маленький, твердый, как камень, бугорок.

Совершенно спокойно она сказала:

— Знаешь, скорее всего, это рак.

— Думаю, да.

А что еще это могло быть? Хуже того, рецидив в этой области — дело особенно серьезное. Помимо всего прочего, это означает, что вероятность очень скверных метастазов — в костях, мозгу, легких — теперь очень и очень велика. Мы оба это знали.

Но что меня тогда удивило — и продолжало удивлять в последующие дни, недели и месяцы, — это реакция Трейи: почти никакой тревоги, страха, злости, даже никаких слез, ни разу. Слезы для Трейи всегда были способом сбросить стресс — если что-то шло не так, слезы свидетельствовали об этом. Но слез не было. И не потому, что она отчаялась или почувствовала себя поверженной. Было такое ощущение, что Трейя — совершенно искренне — находится в мире и с собой, и с ситуацией; она спокойна и открыта. Что есть — то есть. Никаких оценок, никакого испуга, никакого желания отрицать или взять все под контроль, — а если и есть, то совсем чуть-чуть. Ее медитативная невозмутимость казалась непоколебимой. Я не поверил, если бы сам не наблюдал за ней пристально, внимательно, в течение долгого времени. Нет, это было безошибочно, и не только для меня.

Определенно что-то в ней происходило, что-то менялось. Сама Трейя описывала это как кульминацию ее внутреннего изменения — переход от «делания» к «бытования», от «знания» к «созиданию», от «одержимости» к «доверию», от «мужского» к «женскому» и, самое главное, от контроля к приятию. Все сошлось воедино и указало ей предельно простой, прямой и определенный путь.

Трейя действительно изменилась за последние три года; и она открыто благодарила рецидив за то, что он, как ничто другое, позволил ей почувствовать, насколько глубоки эти перемены. Ее прежнее «я», Терри, умерло, и родилось новое «я» — Трейя. Сама она называла это «возрождением» — а Трейя никогда не злоупотребляла гиперболами.

Как же я сейчас себя чувствую? В данный момент? В целом — прекрасно. Замечательное вечернее занятие по суфизму, я почувствовала, что мне близка эта практика, и захотела ее продолжить. Завтра мы с Кеном поедем вдоль побережья и заночуем, где нам захочется. Все это так хорошо! А ведь только сегодня днем я разговаривала с Питером Ричардсом и узнала, что у меня опять рецидив. Кажется, это называется «лечебная неудача». Звучит эффектно и зловеще. Я прекрасно себя чувствую, но в при этом во мне звучит голос, впрочем довольно негромкий, и он говорит: тебе надо озаботиться, нельзя воспринимать все настолько спокойно, на самом деле ты пытаешься не замечать очевидного, разве ты не знаешь, какие ужасы, скорее всего, ждут тебя впереди? Этот голос звучит, но он слаб. Я думаю, это говорит та же часть моей души, которая взбунтовалась, когда я впервые узнала, что у меня рак, — именно она тогда в страхе проснулась посреди ночи. Этот голос вообще невежествен, а тогда он знал так мало, что не мог даже нарисовать жуткие картины последствий рака, за исключением самого очевидного — смерти. Но он подхватил интонацию, с которой обычно говорят о раке, и стал громко напевать свой зловещий мотив прямо мне на ухо.

Теперь он знает больше. Я много читала о том, какими поистине ужасными могут быть рак и его лечение, прочла по-настоящему кошмарные вещи вроде «Смертельных условий» и «Жизни и смерти на Западной улице, дом 10»[95], эпизоды оттуда потом снились мне в кошмарных снах. Теперь они потускнели. Они уже не так страшны, как были вначале.

Когда я только нашла бугорок, в первый момент у меня перехватило дыхание, но потом оказалось, что не так уж я и испугана, хотя и поняла, что со мной случилось. Я не впала в панику, не стала плакать, и у меня не было ощущения, что я сдерживаюсь. Была просто непосредственная реакция: ох ты, ну вот опять!

Потом кабинет Питера, обследование — разумеется, надо было выяснить, что это. Мы очень славно пообщались, я показывала ему фотографии, где я лысая; он был в хорошем настроении, как и я. На следующий день, пока он вырезал опухоль, а Кен и Вики ждали, он рассказывал историю, как один из врачей наконец-то женился на женщине, которую долго лечил, после того, как она наконец поставила ему ультиматум: или ты на мне женишься, или я больше никуда с тобой не пойду. Типичный сюжет про отношения мужчины и женщины. Должна сказать, что ассистировавшая медсестра с удовольствием слушала эту «внутреннюю» историю.

Кен просто замечательный. Он говорит: мы пройдем через все это вместе. У меня в душе мир. Если это моя карма, мой жизненный жребий — значит, я его принимаю. Нет никакого смысла впадать в панику. Нет никакого смысла думать об угрожающих перспективах. Если это моя жизнь — значит, так тому и быть, и я проживу ее хорошо. Я чувствую что-то вроде спокойного любопытства. Сейчас мне очень хорошо. У меня прекрасная диета, я занимаюсь физическими упражнениями, я полна энергии и снова радуюсь жизни.

Сегодня вечером во время медитации я почувствовала, что больше не избегаю человеческих отношений, больше не сопротивляюсь жизни и тому, что она с собой несет. Надо быть открытой для жизни во всех ее проявлениях. Уметь рисковать и верить. Больше не использовать проницательность своего ума как оправдание защитным барьерам, которые я выстраивала. Слушать интуицию, внутренний голос, говорящий: «Это правильно», и избегать того, что кажется неправильным, даже если я могу привести кучу аргументов в поддержку этого. Пить жизнь залпом, до дна. Больше не заниматься тем, чтобы пробовать и отвергать. Наоборот: поглощать, принимать, включать в себя. Все это женские качества. Не пытаться больше быть мужчиной. Оставаться женщиной.

И неожиданно я поняла. Больше не пытаться быть мужчиной. Больше не называть себя именем Терри. Стать Трейей. Трейей Уилбер. Перестать играть роль старшего сына. Этой ночью мне приснился сон; единственное, что я из него запомнила, — это фраза: «Здравствуй! Меня зовут Трейя».

Наутро Терри попросила, чтобы я начал называть ее Трейей. Так я и сделал. В то время я, как и многие ее друзья, не мог отделаться от тревожной мысли, что она просто пытается не замечать того, что случилось, — столько в ней было спокойствия, безмятежной радости, открытости и готовности принять. Но мне пришлось понять: считая так, я просто недооцениваю Трейю. Она действительно изменилась, и перемены были органичными, подлинными и очень глубокими.

Когда я начала писать о том, насколько по-другому чувствую себя после последнего рецидива, оказалось, что дискета, над которой я работала последние шесть месяцев, переполнена — и это правильно. Я начинаю заново, с чистого диска.

Все это похоже на новое начало, новое рождение. Я изменилась очень серьезно и глубоко. Как легко, когда ты не боишься того, что еще не произошло и, как тебе кажется, не произойдет, — хотя нельзя быть уверенной наверняка, до того момента, когда страшное произойдет на самом деле. И только тогда ты поймешь, страшно тебе или нет.

И вот сейчас мне не страшно. Да, конечно, какая-то часть моей души все еще боится: как бы то ни было, я все еще остаюсь человеком. Во мне еще сидят несколько напуганных клоунов, но у них даже нет ролей со словами. Это безмолвные статисты, и сейчас они рады тому, что у них есть хотя бы такая работа! Не будь рецидива, я бы ни за что не узнала, что во мне совершился внутренний переворот. Когда я говорю, что благодарна рецидиву, то говорю это искренне. Произошло что-то прекрасное. С меня свалился тяжелый груз страха, который я таскала на (себе, — свалился тихо, где-то посреди ночи, я не знаю точно, когда и как это произошло.

Еще я гораздо меньше боюсь будущего, возможности новых рецидивов, которые могут стать причиной жуткой смерти от рака, — я так много про- читала об этих смертях. Если я заглядываю в этот переулок, то понимаю, что за углом все еще притаились страшилища, но произошедшее изменение заставило меня поверить: даже если мне придется пройти по этому переулку, это будет довольно легко. Кен любит говорить: «Будь Свидетелем своей судьбы, а не ее жертвой». И вот я просто внимательно отмечаю, что со мной происходит, а безмятежная радость и спокойствие шагают по переулку рядом со мной. Больше нет того камня, который я таскала на себе с момента первого шока, первого ужаса. А если по дороге у меня возникнет искушение подбирать камушки, то, думаю, я смогу вернуть их туда, где им и положено лежать.

Что же я сейчас чувствую? Как ни страшно, радостное волнение. Словно передо мной открылись прекрасные возможности. Есть отличный стимул опробовать новые способы лечения рака — получается что-то вроде углубленного курса экспериментальной терапии. Я собираюсь испробовать самые разные средства — и метаболическую терапию, и диету на основе сырой пищи с низким содержанием жиров, и стимуляцию иммунной системы, и духовное целительство, и китайские травы. Я окинула взглядом свою жизнь и сейчас получаю наслаждение от того, чего в ней недоставало, и серьезно настроена вернуть то, что было упущено. Следовать за своим даймоном ремесленничества, — женщины, которая творит собственными руками. Продолжать медитации. По-прежнему обращать внимание на психологические аспекты, на 20 % ответственные за возникновение недугов (впрочем, сколько бы процентов ни было). Я больше не боюсь, что буду ругать себя или испытывать комплекс вины. Я больше не хочу во что бы то ни стало поступать правильно. Не хочу обороняться. Мне просто интересно, безумно интересно жить. И я хочу полнее охватить жизнь такой, какой я видела ее в детстве. Слиться со Вселенной.

Единственный способ лечения, который Трейе могли предложить врачи, — это облучение пораженной области, но она сразу же отвергла этот вариант по той очевидной причине, что предыдущий рецидив — пять бугорков — уже продемонстрировал невосприимчивость ее рака к облучению. Перед ней открывался широкий спектр альтернативных методов лечения, поскольку средства «западной» медицины себя исчерпали. Трейя была готова выслушивать доводы докторов (ведь им нужно хоть что-то предлагать: если нельзя вылечить болезнь, то надо вылечить хотя бы недуг), но они ее не убеждали.

Так начался самый интересный этап в нашем путешествии по безумному миру борьбы с раком. Мы снова отправились в путь, на этот раз в Лос-Анджелес: сначала — чтобы попасть на прием к очень хорошему врачу, специализирующемуся на стимулировании иммунной системы, а потом — чтобы провести целую неделю с дикой, сумасшедшей, прославленной, полной любви — и порой добивавшейся успеха — целительницей Крис Хабиб.

Сейчас я не могу сказать, сделала ли Крис что-нибудь в плане собственно лечения болезни. Но должен признать, что она сделала одну невероятно важную вещь — она довела до конца превращение Терри в Трейю, снабдив новоявленную Трейю неисчерпаемым запасом оптимизма.

За последние дни мы превратились в кочевников. Сначала — ночь в гостинице «Холидей Инн», в номере на пятом этаже, где не открывались окна и не работал кондиционер, зато мебель была обита бархатом. Следующая — в гостинице «Мишн Инн», одноэтажной и уютной, к которой была пристроена кофейня-кондитерская, пользующаяся большим спросом, всегда заполненная семьями, поглощающими классическую американскую еду — пироги и пирожные. Следующая ночь — в «Баджит мотель»; там не очень чистые ковры, слышно, как на третьем этаже, у тебя над головой, укладывают и распаковывают вещи, а на дверях ванной висит предупреждение, что в случае пропажи полотенца с тебя будет взиматься штраф. Тем вечером у нас был прекрасный ужин в ресторане под названием «Пять футов»[96]. Просто фантастика: это элитный ресторан для европейских гурманов, который держат китайцы. Только что означает название? Никто не в курсе. Предположение Кена: средний рост официантов.

Городок Дель-Мар — место настолько милое, так чисто умытое волнами и залитое солнечным светом, настолько безмятежное (как здесь кому-то удается работать?), что мы решаем устроить себе выходной и с шиком поселяемся в мотель, стоящий прямо на берегу. Так наша поездка превращается из скромного путешествия по недорогим гостиницам в настоящее приключение с погружением в пляжную жизнь, тихим ужином и сном под убаюкивающий плеск волн. Поужинав, мы выходим на улицу, делаем покупки, набиваем маленький холодильник овощами и свежей рыбой, а на широкой прибрежной полосе, там, где в море впадает река, ночной мрак ласкают огни костров, по краям этих пятен золотого света двигаются тени, и мне уже кажется, что мягкий вечерний ветер доносит до меня запах хот-догов и маршмеллоу[97]. Я представляю себе этих людей, супругов и возлюбленных, чуть золотящуюся золу их костров, таких крохотных на фоне бездонного ночного неба.

Что я делала во второй половине дня? Ходила на прием к целительнице. Когда сеанс закончился, я выписала чек на 375 долларов за недельный курс лечения и заплатила эти деньги с большим удовольствием, чем когда-либо при оплате своего лечения. Правда, у меня не хватит духу рассказать докторам о том, что я сделала. Ну как же, я выбрала не облучение, а целительницу! Ужас! И все-таки, прекрасно осознавая все возможности и альтернативы, считаю, что это было самое правильное, жизнеутверждающее решение. Все понимают, насколько важно верить в эффективность выбранного тобой лечения, а я больше не верю, что с моей болезнью справятся облучение и химиотерапия. Раньше это был правильный выбор, теперь — нет.

Теперь я всецело готова попробовать что-то другое. Обратившись к целительнице, просто буду смотреть на то, что будет, — безо всяких оценок.

В три часа дня, пока Кен обустраивался в номере, я пошла в Центр холистической медицины и, пройдя по лестнице, нашла регистратуру. Симпатичный светловолосый молодой человек с ясными голубыми глазами и приятным открытым лицом предложил проводить меня. Он — доктор Джордж Роулз, директор Центра. Пройдя гостиную, мы приходим в комнату, где лечит Крис. На кушетке лежит старик, и Крис работает с ним. Еще в комнате сидит молодой человек, ее сын, и еще один человек, который наблюдает и, по его словам, учится у нее. Джордж садится. Идет спокойный разговор, и одновременно Крис продолжает работать. Атмосфера спокойная, ненапряженная. У старика — его зовут Билл — неоперабельная опухоль мозга. Раньше у него уже были две опухоли — Крис их вылечила, и они ссохлись, но недавно появилась еще одна. На прошлой неделе его привезли на кресле-каталке из местной больницы. Сейчас он уже может ходить, и в ближайшие несколько дней Крис будет часто отправлять его, чтобы он принес нам кофе. Иногда она говорит о нем так, словно его здесь нет. Заходит его брат и включается в разговор.

Правую руку она держит на затылке Билла, левую — с правой стороны его головы. В какой-то момент она говорит, что чувствует холодную зону, хотя и очень маленькую. Он соглашается: он тоже ее чувствовал. Она мягко упрекает его: «Ты должен говорить мне о таких вещах, неужели я сама должна обо всем догадываться?» Джордж объясняет: такая непринужденная манера общения не очень типична для Центра, это индивидуальный стиль Крис.

Потом настает моя очередь ложиться на кушетку. Джордж уходит, сказав перед этим, что был бы рад познакомиться с Кеном. Он очень высоко ценит его книги. Сначала Крис обрабатывает мой левый бок. В боковой части груди, где она держит правую руку, я чувствую прохладу; Крис говорит, чтобы я не стеснялась и если почувствую где-нибудь холод, то говорила ей. Потом ее руки начинают двигаться, и я чувствую холод в области ребер, под самой грудью. Потом несколько минут она обрабатывает мне живот. «У тебя что-то неладное с поджелудочной железой», — говорит она. «Да, прошу прощения, я забыла предупредить, что у меня еще и диабет». Любопытно. Она работает над этой зоной еще, наверное, минут двадцать, переместив левую руку к центру и продолжая держать правую руку на ребрах, где я по-прежнему ощущаю холод. Она немного говорит о том, что рак вызывается вирусом, что этот вирус может все еще прятаться внутри, даже если доктора говорят, что его там уже нет. По ее словам, сейчас она делает так, чтобы этот вирус не передвинулся в другое место. Одну руку она держит в середине моей грудной клетки, прямо под грудиной, а вторую — на ребрах и над поджелудочной железой. В одном из этих мест я чувствую холод, в другом — нет. Когда она переходит на левый бок, я все еще чувствую холод в области поджелудочной железы и вспоминаю, что мой дедушка умер от рака поджелудочной железы.

Перейдя на правый бок, она подкладывает под меня левую руку, а правой водит вдоль туловища как раз в том месте, где были рецидивы. Я говорю ей, что не чувствую ни холода, ни прохлады. Через некоторое время она перемещает правую руку вверх, прямо на мой грудной протез. Я предлагаю его снять, но она говорит, что это необязательно: ее энергия легко проникнет сквозь него. Разумеется, за всем этим наблюдают ее сын и второй мужчина.

Я узнаю, что она в двадцать три года заболела раком. Опухоль появилась у нее в груди, а через несколько дней раком было поражено все ее тело. Тогда-то и началась ее работа. Она ходила по всевозможным докторам и целителям. Какое-то время изучала биохимию в Италии, но там ее арестовали за лечение ребенка, больного лейкемией. «Представляете себе? — спросила она. — Оказывается, это преступление…» Преподаватель биохимии верил в ее нетрадиционные методы, говорил ей, что с момента первой встречи понял, что она способна исцелять.

Она мечтает о том, чтобы поехать в какую-нибудь страну третьего мира и там учить целительству. Говорит, что ее методы основаны на математике и им можно обучить других, хотя, конечно же, у одних людей способностей больше, а у других меньше. Болезни, по ее словам, бывают десяти разных уровней; рак — заболевание пятого уровня. Диабет — четвертого. Чтобы вылечить человека, надо повысить свою вибрацию до необходимого уровня, потом приспособить ее к конкретному типу рака и научиться воздействовать на мозг необходимым объемом энергетического давления. К примеру, сейчас, говорит она, я оказываю давление примерно в пятнадцать единиц. Обычно я работаю в диапазоне между десятью и двадцатью пятью единицами. Она говорит, что страна третьего мира нужна ей потому, что в США заниматься такими вещами запрещено.

На следующий день я снова иду к Крис. Кен ждет снаружи, когда закончится сеанс: я не хочу, чтобы он испортил мне настроение своим скепсисом. Что же в ней такого, что она мне так понравилась? Сегодня она рассказывает мне, что раковые опухоли были у нее семь раз (и еще три сердечных приступа), причем две из них врачи сочли смертельными. Ее муж (она вышла замуж, когда ей было пятнадцать лет) как-то раз пришел домой и сказал, что уходит от нее. Ей тогда было тридцать. Он ушел к своей секретарше, которую принял на работу за месяц до этого. Вот и все, и никаких других объяснений, хотя раньше у них все было прекрасно, без всяких проблем. К тому времени у нее было трое своих детей и двое приемных. В течение месяца, сказала она, все ее тело было поражено раком. Рак возвращался по единственной причине: ее сердце было разбито, а в душе была пустота; она не умела жить для себя. Ее отчим ушел из семьи, когда ей было восемь лет, и она, как старший ребенок в семье, заботилась обо всех остальных, в том числе и о матери, у которой за эти годы было девятнадцать сердечных приступов. Еще у нее есть умственно отсталая сестра, младше ее на год, под ее опекой. Вот типичная ситуация: ее отец, плотник, как-то раз пришел домой с вылезшими наружу внутренностями — покалечился бензопилой.

Он велел матери вызвать «скорую помощь», но мать упала в обморок, поэтому Крис сама позвонила в «скорую», уложила отца и помогла ему продержаться до приезда врачей. Говорит, что для того, чтобы по-настоящему вылечиться, ей пришлось научиться заботиться о себе.

Показывает, что гоняет вирус по моему телу, чтобы он не спрятался где-нибудь еще. Когда она направляет энергию туда, где находится вирус, человек чувствует холод. По этому холоду она и определяет, что вирус там. Она говорит, что холод может еще и убить вирус: вирус не любит, когда холодно. Поэтому, занимаясь мною, она перемещает руки к разным участкам; время от времени спрашивает, чувствую ли я холод или волны, идущие от одного места к другому; иногда сама говорит, что чувствует что-то необычное, и спрашивает у меня, чувствую ли я то же самое. Если я и чувствую холод, то не слишком сильный и скорее напоминающий прохладу. Хорошо, говорит она, хорошо, что ты не чувствуешь сильного холода, ведь тогда у нас было бы намного больше работы. Я спрашиваю, труднее ли ей работать с пациентами, у которых после операций или облучения какие-то участки утратили чувствительность. Отвечает, что на самом деле нет, ведь она сама все чувствует. Но все равно это важно — чтобы люди, которых она лечит, все чувствовали сами, понимали, что происходит. Когда она кладет руки на то место, где ощущается холод, то спрашивает: ну что, мы ведь не хотим, чтобы вирус спрятался куда-то еще, правда?

Лечение продолжается, и она кладет на меня два камня: один — странный кристалл-флюорит — на живот; второй — красивый, мягкий, металлоподобный, — на сердце. Не могу сказать, что хотя бы от одного из них почувствовала что-нибудь, но во время всего сеанса я ощущала, как по всему телу, особенно в ногах и ступнях, циркулирует энергия.

В тот день она много говорила — на этом сеансе мы с ней были одни — о том, как ей трудно работать в США. Например, недавно приходил инспектор, все осмотрел и не нашел в ее кабинете никаких инструментов. Он хотел удостовериться, что она занимается только наложением рук — и она заверила его, что больше ничем. Предложила ему посидеть, но он отказался. Очевидно, что за ней следят.

Однажды к ней привели маленькую девочку с лейкемией. Родители испробовали все — всех докторов, все способы лечения, и тогда у них осталась последняя надежда — Крис. Когда они привели девочку, у них были сумки, набитые витаминами, травами и специальной едой. Крис засмеялась и сказала им, чтобы они пошли и принесли девочке бургер из «Макдоналдса». Девочка обрадовалась, остальные ужаснулись, но послушались. По словам Крис, всего через четыре сеанса девочка была здорова. Она любит работать с детьми, с ними проще, у них головы не забиты глупостями, как у взрослых.

Сегодня утром, сказала она, ее восемнадцатилетний сын прочитал ей лекцию. «Мама, — сказал он, — тебе надо одеваться как врачи и выражаться покультурнее». Но Крис считает, что лучше уж она будет делать по-своему: от нее с одинаковой вероятностью можно услышать ласковые, добрые слова и непристойную шутку. «В конце концов, — говорит она, — я почти все время стараюсь, чтобы мои пациенты глядели на мир веселее. Люди относятся к своим болячкам слишком серьезно, а шутки им помогают. Я видела за свою жизнь столько болезней, страданий и смертей, что уже не могу воспринимать их с мрачностью, — а людям, которые ко мне приходят, это помогает. Обычно они слишком серьезны». Вот домашнее задание для меня: на следующий день появиться с какой-нибудь шуткой.

Что же делает ее такой милой? Почему она мне так нравится? Я верю, что она ничего не скрывает о своей работе, верю, что хочет научить других. Мне приятно находиться рядом с ней, и я с нетерпением жду очередного сеанса. Она безусловно обладает сильной позитивной, материнской энергией. Надеюсь, что Крис научилась заботиться и о себе тоже: у меня до сих пор в голове звучат ее слова о том, что все те годы, что она отдавала и заботилась о других, она была пустой внутри, потому что не научилась давать что-то самой себе.

В Крис Хабиб было и кое-что другое. Она была очень красива какой-то надломленной красотой. Разумеется, если верить в историю о семи атаках рака, от которого она сама вылечилась, то надломленность сама собой объясняется. Впрочем, Трейя предпочитала, чтобы свой скептицизм — спасибо, не надо! — я оставил при себе. Атмосфера между нами сложилась немного напряженная (в последнее время это было редкостью), и со своими горестями и страданиями мы побежали каждый к своим друзьям. Наконец, как-то вечером мы все-таки схлестнулись, и мягкий плеск волн резко контрастировал с жаром нашего спора.

— Послушай, — начал я, — я вовсе не отношусь скептически ни к целительству, ни конкретно к наложению рук. Я искренне убежден, что и то, и другое иногда действительно работает…

Трейя перебила:

— Ты так же прекрасно, как и я, знаешь, как все это объясняется теоретически. В человеческом теле существуют потоки тонкой энергии — прана, ци, ки; эта же энергия задействована в акупунктуре, этой же энергией управляют в кундалини-йоге. И я верю, что некоторые люди, так называемые целители, могут целенаправленно управлять этой энергией и в себе, и в других.

— Так ведь и я в это верю!

По существу, в модели, которую я описал в разговоре с Эдит Зандел, это были энергии второго уровня — эмоционально-биоэнергетического, который обеспечивает важнейшую связь между физическим телом (и его болезнями) и уровнями ментальным и духовным. Лично я верю, что управление этой энергией — посредством йоги, тренингов, акупунктуры или наложения рук — может быть важным, порой решающим фактором в исцелении физического недуга, поскольку каждый более высокий уровень способен воздействовать на более низкие. Это так называемая «нисходящая причинность».

— Тогда почему ты так скептически относишься к Крис? По твоему ехидному тону понятно, что ты этого не одобряешь.

— Нет, это не совсем так. Просто, по моему опыту, целители далеко не всегда хорошо понимают, что именно они делают и даже как они это делают. Но, несмотря на это, иногда у них все получается. Вот они и придумывают истории, выдумывают теории о том, чем они занимаются. Я не сомневаюсь в том, что у них есть энергия, ведь порой у них отлично все выходит. Я сомневаюсь в их историях и теориях. Я не ставлю под сомнение то, что они делают, я ставлю под сомнение то, что они говорят о том, что делают. Иногда их рассказы выходят забавными, и почти всегда они подкрепляются какими-нибудь плохо испеченными теориями из естественных наук. А я не могу не реагировать на эту чушь.

Позже, тем же днем, я сходил туда посмотреть, как Крис работает. Все вышло, как я и говорил: без сомнения, что-то действительно происходило — она совершенно явно перемещала энергию, но я вряд ли поверил хоть одному слову из ее рассказов. Никогда в жизни не слышал столько фантастических баек. Она плела их с такой легкостью, что ей могли позавидовать братья Гримм. Но в этом-то и заключалось ее обаяние, это и было то самое, что показалось мне таким располагающим. Как и Трейя, я был очарован. Мне просто было приятно находиться в ее обществе, заслушиваться ее чудесными историями. Мне показалось, что в этом-то и состоит самое главное, что она делала. Это не значит, что я в буквальном смысле верил ее рассказам. Платон говорил, что работа хорошего врача как минимум на треть состоит в том, чтобы обладать, как он выразился, «чарами», и, исходя только из одного этого критерия, Крис была восхитительным врачом.

Но Трейя решила, что я отношусь скептически не к рассказам Крис, а к тому, что Крис делает, — а вот этого ей не хотелось. «Это совсем не то, что мне сейчас нужно», — постоянно повторяла она. Я по-прежнему продолжал учиться быть человеком, который поддерживает, — и это искусство давалось мне нелегко. Вот урок, который я усвоил: если ты скептически относишься к тому или иному способу лечения, ты можешь выражать свой скепсис, только когда человек размышляет, соглашаться на лечение или нет. Если же решение уже принято, задвинь свой скепсис подальше и излучай только стопроцентную уверенность. Скепсис обернется жестокостью, нечестностью и будет лишь сбивать с толку.

Как бы то ни было, чары Крис оказали поразительное воздействие на Трейю. Именно этих «чар» так не хватает «белой» медицине, где их эффект (если он вообще есть) презрительно именуется «плацебо». А вы предпочли бы быть излеченными средствами «настоящей» медицины или медицины «чар»? Неужели вам не все равно?

Даже раньше, когда Трейя нуждалась в моем ироническом взгляде на все происходящее, она и то иногда считала мои шутки неуместными. Но рядом с Крис я был каким-то задохликом. Она была способна издеваться над чем угодно, для нее не было ничего святого, ничего недозволенного, никаких предметов, запретных для шуток. Если мы с Трейей чем-то и обязаны Крис, то только этим — выше нос, цыплятки! Все это так, пустое!

В сумерках я бегала вдоль берега и, уже приближаясь к мотелю, думала, как хочу измениться, измениться еще больше. Я хочу принимать все в жизни легче, не относиться ко всему происходящему слишком уж серьезно. Я хочу больше веселиться, валять дурака и не воспринимать все вокруг как вечный кризис. Хочу снимать напряжение и с себя, и с окружающих. «Жить легко» — вот мой новый девиз.

Четвертый сеанс. «Многие просто не хотят лечить себя сами, — говорит она. — Хотят, чтобы за них это делали другие, хотят эту работу на кого — то спихнуть. А еще они иногда в меня влюбляются. Я как-то работала с мужчиной — кстати, довольно симпатичным, из таких, в которых сразу влюбляются, — у него было аж пять предприятий, два «корвета», а еще он оплатил семнадцать абортов семнадцати разным женщинам. Ему было тридцать два года, когда он пришел ко мне с раком. И он в меня влюбился. А потом приходил все время и рассказывал, как он меня любит. А я говорю: ты не меня любишь, а мою энергию. Энергия у тебя у самого есть, вот и полечи себя сам. Принеси кристалл, а я его тебе заряжу. Тогда больше не придется все время ко мне ходить. И вот он нашел кристалл и понял, что и сам справится. Он приходил вчера, в первый раз за восемь месяцев. Если что-то не так — просто берет кристалл, и все получается. Говорит, что если где-нибудь почувствует холод, то понимает, что справится сам со своим кристаллом».

В этот момент зашел Кен. Наши отношения стали гораздо лучше, когда мне удалось победить его скепсис. Тут настала его очередь ложиться на кушетку. Крис ему искренне нравится; он считает, что она прикольная. Она проводит руками по его туловищу, спрашивает, не чувствует ли он где-нибудь холода. Чувствуешь? Не-а. Потом принимается за его голову. «Ой как интересно», — говорит она. На голове с каждой стороны есть по десять каналов. У большинства открыто только два-три. Максимум четыре. Говорит, что у нее с обеих сторон открыты все десять, но это только потому, что над ней потрудилось много великих целителей. Она говорит, что такое — чтобы с каждой стороны было открыто по десять каналов — случается только один раз в две тысячи лет. Последним таким человеком до нее был Будда. «А вот у Кена, — говорит она, — с одной стороны открыты все десять, а с другой стороны — семь. Никогда раньше такого не видела». А если у него мозги и без того так сильно открыты, то у нее, скорее всего, получится открыть все десять на той стороне, где открыты семь. Она работала над ним примерно полчаса и все время задавала вопросы — в основном насчет того, не чувствует ли он каких-то необычных запахов. «Запах дыма». — «Хорошо». — «А теперь как будто запах плесени». Наконец, она сказала, что теперь на обеих сторонах открыты все десять каналов. «Ну и как быть с теорией? — спрашивает она. — Полагается, чтобы один такой человек был раз в две тысячи лет, а теперь их сразу двое, и оба в этой комнате!» Кен хохочет — он во все это не верит. А я не знаю, то ли мне радоваться за него, то ли злиться!

Крис спрашивает, хочу ли я научиться сама себя лечить. Конечно. Тогда она показывает мне одно упражнение. Кен явно заинтересовывается. «Представь себе, что ты взвешиваешься, но только взвешиваешь свое эфирное тело. Вообрази, что встаешь на весы, а там деления от одного до десяти. Только эти деления не похожи на десять каналов в мозгу. Это совершенно другая шкала. И смотри, где остановится стрелка». Я визуализирую это. Сначала возникает деление «два» — но скорее как мысль, а не как картинка. Я стараюсь сосредоточиться на картинке и вижу стрелку, которая колеблется между делениями «4,5» и «5». Говорю об этом Крис. «Хорошо, — отвечает она. — Деление «пять» означает, что ты в состоянии равновесия. Возьми стрелку, пододвинь ее к пяти и придержи на какое-то время. Потом возьми ее снова и двигай к десяти и следи за тем, что происходит у тебя в сознании, когда ты так делаешь». Я визуализирую это движение. Чувствую внутреннее сопротивление, и мне приходится еще сильнее давить на стрелку. Говорю об этом Крис. «А что в это время происходило в твоем сознании? Почувствовала, как энергия двигается в сторону?» Да, почувствовала. Потом она велит мне переместить энергию к делению «один» и посмотреть, что получится. Мое внимание переключается на левую сторону моей головы, моего мозга. «Чего я теперь от тебя хочу — это чтобы ты потренировалась прочно удерживать стрелку на пяти. Сможешь продержать ее там минут тридцать пять — значит, все в порядке. Проверяй почаще и следи, чтобы стрелка была на пяти; если ее там не будет, пододвинь ее туда и удерживай».

Весь остаток сеанса я постоянно это проверяла. Стрелка прочно держалась на пяти, чуть-чуть отклоняясь к делению «4,5». «Это хорошо, — говорит Крис. — Я больше не чувствую холода у тебя в теле. Вируса больше нет, и с тобой все в порядке».

Она заряжает красивый кристалл и дает его мне. Если я почувствую холод в какой-нибудь части тела, надо приложить туда кристалл и держать, пока холод не исчезнет. «И еще, — говорит она, глядя на Кена, — он может все, что могу я, так что, если тебе понадобится полечиться, он сможет».

— Сможешь? — спросила Трейя, как только мы вышли из Центра холистической медицины. — И почему ты расхохотался?

— Милая, я просто не смог удержаться. Никакой я не Будда. Ты это знаешь, и я это знаю. Я хотел бы перемещать энергию так же, как она, но я не умею.

— А когда она тобой занималась, ты что-нибудь чувствовал?

— Я отчетливо чувствовал движение энергии; а самое странное — я действительно почувствовал странные запахи задолго до того, как она стала об этом спрашивать. Я ведь тебе говорил: я не сомневаюсь, что одаренные целители действительно что-то умеют делать. Я всего лишь не верю в их объяснения.

Но в чистом остатке были «чары». Крис явно привела в движение массу энергии в нас обоих. Мы чувствовали себя оживленными, воодушевленными, счастливыми. А нескончаемый поток ее баек научил нас с Трейей воспринимать все легче: рядом с Крис понятие правды теряло свой смысл — все оказывалось в равной степени настоящим или придуманным, все оказывалось фантастической историей. Все становилось смешным. Трейя больна, а я Будда. И то и другое — шутка. Я думаю, именно этому Крис и хотела нас научить.

— Что вы видите?

Я решаю больше не перечить— все равно это бессмысленно. Я начинаю зачитывать вслух те немногие слова, символы и предложения, которые могу разобрать среди миллионов других, возникающих у меня перед глазами. Я смотрю на них, а они смотрят на меня.

— Итак, мы не можем отрицать того факта, что мир, который мы знаем, устроен так, чтобы он мог (и был способен) видеть сам себя. Очевидно, что для этого он должен в первую очередь расчленить себя как минимум на одну половину, которая смотрит, и другую половину, на которую смотрят. В условиях такой искажающей разъединенности то, что он видит, лишь отчасти является им самим. Каждый раз, пытаясь увидеть себя как объект, он должен с равной степенью неизбежности сделать себя отличным от себя самого, а следовательно, нетождественным себе самому. В таких условиях он всегда будет частично ускользать сам от себя.

— Продолжайте читать, — говорит голос, и я вижу, как мимо меня проплывает еще один фрагмент.

— Все, что от начала времен случалось на небе и на земле, жизнь Бога и все деяния времени, — суть усилия Духа познать самое себя, обрести себя, быть для себя и в конечном счете соединить себя с собой; он пребывает отчужденным и разделенным, но лишь для того, чтобы через это обрести себя и вернуться к себе.

— Дальше.

— Для него нет особенной ценности во властвующем цезаре, в безжалостном моралисте или в том, кто приводит в движение других, сам оставаясь неподвижным. Он обитает в тонких элементах мироздания, которые медленно и безмолвно приводятся в действие любовью, его цель — в непосредственном присутствии царства, не принадлежащего этому миру. Это объясняет и оправдывает страстную и настойчивую жажду того, чтобы вкус к жизни обновлялся неугасимой, вечно сущей, значимостью наших непосредственных деяний, которые исчезают, но все-таки остаются навсегда.

— Вы понимаете, что все это значит? — говорит голос, исходящий из пустоты.

Во время долгой дороги обратно Трейя читала мне вслух фрагменты из книги психоаналитика Фредерика Левенсона «Причины и профилактика рака» («The Causes and Prevention of Cancer»), одной из немногих книг, в которых, по ее мнению, правильно говорилось о психологической составляющей болезни, по крайней мере применительно к ее случаю. Теперь она настойчиво прорабатывала психогенетический фактор, который, по нашему общему мнению, составлял примерно двадцать процентов всего букета причин. Фактор, не исчерпывающий общей ситуации, но все же чрезвычайно важный.

— У него есть теория, что к раку больше предрасположены те люди, у которых во взрослом возрасте были сложности при установлении связей с другими. Это люди, которые склонны к гипериндивидуализму, чересчур закрыты в себе, никогда не просят о помощи, всегда стараются все делать сами. Из-за этого они накапливают в себе стресс и не могут легко от него освободиться через связь с другими людьми — попросив о помощи или позволив себе зависеть от других. Получается, что стрессу некуда вылиться, а если у человека есть наследственная предрасположенность к раку, этот стресс его провоцирует.

— Думаешь, это имеет отношение к тебе? — спросил я.

— Абсолютно. У меня всю жизнь любимыми были фразочки: «Ой, нет, спасибо, я сама справлюсь!», «Разберусь своими силами» или «Не беспокойтесь, пожалуйста, я все сделаю сама». Мне невероятно трудно просить кого-то о помощи.

— Может быть, это потому что ты хотела быть «старшим сыном» и «крутым мужиком»?

— Думаю, что да. Мне не по себе, когда я вспоминаю, как часто я произносила эти слова. Снова и снова, всю свою жизнь. Справлюсь сама. Своими силами. Спасибо, не надо.

И я знаю, что под этим скрывается. Страх. Страх быть зависимой. Страх, что меня оттолкнут, если я попрошу. Страх, что от меня отвернутся, если я покажусь слабой. Страх быть человеком, который в чем-то нуждается. Я помню, что была очень спокойным ребенком, со мной было легко, я никогда не капризничала, ничего не требовала. Я не просила о многом. Я никому не рассказывала о своих проблемах в школе. Просто шла к себе в комнату и в одиночестве читала книжки. Спокойная, самодостаточная, тихая. Застенчивая, замкнутая. Боялась, что меня осудят. Мне казалось, что все думают обо мне плохо. Даже играя с братьями и сестрами, я часто чувствовала себя одинокой.

— Вот в чем главная мысль у Левенсона, — продолжала она. — Сейчас я тебе прочту: «Человек, предрасположенный к раку, испытывая нехватку эмоциональной энтропии, неспособен вступить в контакт с другим, с тем чтобы растворить свое раздражение. С наибольшей вероятностью он будет способен на близкие отношения только в ситуации заботы о ком — либо другом. Для него это безопасно. Напротив, став объектом любви и заботы, он испытывает эмоциональный дискомфорт, легко заметное беспокойство».

Это про меня. Ты — первый человек, в котором я смогла раствориться. Помнишь, я написала список причин, которые, по моему мнению, вызвали у меня рак? Там был пункт «то, что я не встретила Кена раньше». Думаю, Левенсон с этим согласился бы. Он пишет, что установка «сделай это сам» — это канцерогенная установка. Она была у меня всю жизнь, и я не думаю, чтобы кто-то мне ее передал, мне кажется, что с ней я появилась на свет. Похоже на глубинное кармическое наследие. Это не просто желание быть «старшим сыном». Это то, что было у меня всегда.

— Ну и сдай его в утиль. Ведь ты уже больше не Терри, а Трейя. Поворотный пункт пройден. Это по всему заметно. Теперь ты можешь смело раствориться во мне, а я — крепко тебя обнять. Вот с этим я точно справлюсь.

— Мне кажется, я готова пинать себя ногами за то, что не начала делать этого раньше.

— В той машине, куда ты села, драться запрещено.

— Договорились. А как насчет тебя? Какова твоя главная задача? Моя — впустить в себя любовь, не пытаться все сделать самой и всем управлять, а принять мысль, что существуют люди, которые любят меня. А у тебя?

— Принять мысль, что существуют люди, которые меня те любят. Я часто совершаю прямо противоположную ошибку. Мне кажется, что все должны меня любить, а если кто-то этого не делает, я начинаю нервничать. Поэтому в детстве я, как сумасшедший, занимался гиперкомпенсацией. Был старостой класса, произносил речь на выпускном, даже был капитаном футбольной команды. Разрывался на части, чтобы меня все приняли, чтобы все полюбили.

А под этим скрывался тот же страх, что и у тебя — страх быть отвергнутым. Но там, где ты замыкалась, уходила в себя, я открывался и нацеливался на других. И все это из-за беспокойства, из-за желания быть приятным и играть какую-то роль. Типичный невроз тревожности.

— То, что ты называешь патологией Т-3?

— Да, патология третьей опорной точки. Это беспокойство тянулось у меня всю жизнь. Я работал над ним с Роджером, с Фрэнсис, с Сеймуром. Но оно неподатливое. Точнее, это я неподатливый. Но я не думаю, что в этом моя главная проблема. В смысле это проблема, конечно, она налицо, но она была у меня всегда, и я всегда с ней справлялся. А вот с чем я не могу справиться — так это с изменой своему даймону, своему внутреннему голосу. Когда я отказываюсь от него, дела у меня идут по — настоящему скверно.

— Ты отказываешься от него, когда перестаешь писать?

— Нет. Я отказываюсь от него, когда перестаю писать и обвиняю в этом кого-то другого. А это вранье. Вот проблема, идущая не от тела, а от души. Тревожность Т-3 — это всего лишь низшая телесная энергия, как правило, агрессия, которую ты не выпускаешь наружу. А даймон — высшая психическая или тонкая энергия, которую ты не впускаешь вовнутрь. И если я блокирую эту нисходящую энергию, у меня появляется тревожность, с которой я уже не могу совладать, которая буквально выворачивает меня наизнанку. Если я верен своему даймону, то могу справиться с тревожностью Т-3. Но если я ему изменяю, то у меня появляются патологии Т-7 и Т-8 — патологии душевного уровня, и вдвоем делают из меня отбивную. Именно это случилось на Тахо. Господи, как же я виноват, что обвинял во всей этой дряни тебя.

— Не переживай, милый. Нам обоим надо много простить друг другу.

Вот так я в'первый раз прямо и откровенно признался в том, о чем уже довольно давно знали мы оба, — что я часто обвинял ее в собственных неурядицах. Было хорошо, что с этой неприятной темы был сброшен груз молчания, тем более что по дороге в Дель-Мар наше общение нельзя было назвать идеальным. Вообще-то после сеансов с Сеймуром всякие ссоры у нас прекратились вовсе (мы оба понимали, что Сеймур, скорее всего, спас наш брак). Но из-за моего скепсиса по поводу последнего лечения Трейи мы наскакивали друг на друга с той агрессивностью, которая виртуозно отработана только у супружеских пар и которую мы какое-то время никак не выказывали. Сначала нам обоим показалось, что это начало нового и тяжелого раунда семейных ссор. Но все было совсем наоборот — это была последняя семейная перебранка, хотя и довольно энергичная. После этого эпизода мы вообще перестали ссориться. По крайней мере, до драк больше не доходило. Возможно, эту шуточку мы подцепили у Крис.

Вернувшись в Сан-Франциско, мы узнали, что почтеннейший Калу Ринпоче будет совершать передачу Калачакры[98] в Боулдере, штат Колорадо. Туда собирался Сэм, который уговорил поехать и нас тоже. Мы согласились, и вот несколько месяцев спустя мы оказались в большом зале Колорадского университета вместе с еще тысячью шестьюстами человек, пожелавших принять участие в этой высшей буддийской церемонии, занявшей четыре дня. Хотя тогда мы этого еще не знали, но эта церемония ознаменовала собой окончательное появление на свет Трейи, появление, о котором месяц спустя она объявила на своем сорокалетии. И это удивительным образом совпадало с тем, что с первого же взгляда на Калу Ринпоче нам с Трейей стало ясно: мы нашли своего Учителя.

25 ноября 1986 года.

Здравствуйте, друзья! 16 ноября мне исполнилось сорок лет, и в этот день я поменяла свое имя на имя Трейя. С этого момента я уже не Терри Киллам или Терри Киллам Уилбер, а Трейя Уилбер или Трейя Киллам Уилбер.

Семь лет назад, когда я жила в общине Финдхорн в Шотландии, мне приснился сон, один из тех очень ясных снов, в которых чувствуется особое значение. Мне приснилось, что меня должны звать Estrella, что по-испански значит «звезда». Когда я проснулась и стала думать об этом сне, то решила, что такое имя можно сократить то Трейя (большинство людей не знает, что два «l» в испанском читаются как «й»). Правда, тогда я так и не решилась. Я всегда с подозрением относилась к тем, кто меняет свои имена, и мне не нравились люди, которые выбирают имена вроде Бриллиант или Экстаз Ангела. На тот момент мне было как-то неловко менять имя; мои собственные принципы запретили мне следовать своему сну.

А может быть, просто не пришло время. Может быть, понадобились семь лет, чтобы это имя «проросло» во мне. Эти годы были, без сомнения, самыми драматичными и трудными годами моей жизни. Особенно последние три, когда я встретила Кена Уилбера, через четыре месяца вышла за него замуж, а через десять дней после свадьбы узнала, что у меня рак груди. Операция, облучение, рецидив через восемь месяцев, еще одна операция, шесть месяцев химиотерапии и жизни без волос, по прошествии еще восьми месяцев — диабет, а в июне этого года — еще один рецидив.

Меня удивила собственная реакция на последний рецидив. В двух предшествующих схватках с раком основным чувством был страх, но на этот раз я чувствовала себя совершенно спокойно. Какой-то страх, конечно, был (после всего, что случилось, у меня нет иллюзий относительно рака), но степень моего спокойствия и реалистичный настрой показали, что мое отношение к этой болезни в корне переменилось. Не будь рецидива, я бы никогда до конца не осознала этого переворота.

Как-то вечером, вскоре после того, как я получила результаты биопсии, я написала в дневнике о рецидиве; позволила свободно, в духе «потока сознания», излиться мыслям о том, что значит для меня этот рецидив и что я чувствую. Не осознавая, к чему я клоню, я писала о том, что обрела новое равновесие между мужской и женской составляющими своей души и о том, что теперь, как мне кажется, я смогу прекратить попытки стать старшим сыном своего отца. Я писала: «Трейя… теперь я должна зваться Трейей. В имени Терри чувствуется что-то мужское, независимое, рациональное, лишенное всякого секрета, простое — именно такой я всегда старалась быть. "Трейя" звучит мягче, женственнее, добрее, тоньше, тут есть какая-то тайна — это человек, которым я становлюсь. Становлюсь собой».

Что-то я разболталась об этом имени. Вот еще глупости — менять имя! Да, именно так отреагировала бы Терри: что за бред! Но Трейя бы все поняла, Трейя поддержала бы перемену имени. Тем летом мне приснилось еще два сна (один из них уже после рецидива), которые как бы говорили мне: «Давай же, не медли. Пришла пора менять имя. Тебя зовут Трейя».

Потом в прошлом месяце мы с Кеном прошли передачу Калачакры с Калу Ринпоче. В ночь на воскресенье все должны были спать на пучках травы куши (на подстилке из этой травы сидел Будда, когда достиг просветления) и запомнить свой сон — предполагалось, что сны должны быть очень важными, вещими. Той ночью мне приснилось, что мы с Кеном выбираем место, где будем жить, — было такое ощущение, словно мы возвращались домой. Рядом с домом, стоящим у океана, я увидела большую черную ручку и подняла ее с земли. Мне захотелось посмотреть, как она пишет, я сняла колпачок и сделала надпись, ясную как день: «Трейя».

Итак, я решила поменять имя в день своего сорокалетия, который совпал еще и с полнолунием. Подходящее время для богини.

Что еще во мне изменилось, кроме имени? Я занимаюсь делом, которое по-настоящему люблю, — мозаикой. Порой не могу дождаться, когда же опять возьмусь за нее, порой она мне снится. Это совсем новое для меня дело, оно не связано с прошлым, и никто никогда не советовал мне им заняться. И все-таки я всегда была им заинтригована, заинтересована; оно каким-то образом всегда было внутри меня, просто я не замечала его из-за шор, которые были на меня надеты.

Я уже не так критично отношусь к людям. Я перестала оценивать их с точки зрения привычных стандартов или того, что они «сделали в жизни». Моя хорошая приятельница — ткачиха, а ее муж — политик. Мне больше не кажется, что ее работа менее важная, чем его. Я не только стала терпимее, но и искренне интересуюсь тем, в какие разные формы люди отливают свои жизни, и у меня уже нет наготове поспешных приговоров, только и ждущих, чтобы вырваться. Я в большей степени воспринимаю жизнь как игру, которая заполнена не одними только важными вещами. Так веселее и легче. Я стала воспринимать жизнь проще.

Мои учительские замашки, стремление оценивать жизнь других людей, становятся слабее. Я не хочу, чтобы все было по-моему, не хочу все контролировать, все меньше и меньше верю в то, что существует правильная, верная грамматика человеческой жизни. И не так резко реагирую, реже злюсь. Я стараюсь, не оценивая, просто наблюдать за собой и другими.

Я стала больше доверять себе. Я стала добрее к себе. Я верю и в то, что есть мудрость, управляющая моей жизнью, и в то, что моя жизнь не должна быть похожа на чужие для того, чтобы быть хорошей, полноценной и даже успешной.

Это потрясающее чувство — когда все эти перемены происходят одновременно, растут как снежный ком, набирают обороты и становятся частью меня в мой день рождения. В каком-то смысле я родилась заново. Я отбрасываю свое прошлое и двигаюсь в будущее, которое могу назвать своим, которое не определено и не загружено моим прошлым, — из прошлого оно получает импульсы силы, но направление, в котором оно движется, — мое собственное.

Итак, поздравляю всех тех, кто, как и я, менял свое имя, и повторяю: теперь меня зовут Трейя Киллам Уилбер.

С любовью, Трейя.

Глава 14

Какой вид помощи действительно помогает?

Калу Ринпоче был выдающимся наставником; в Тибете его считали одним из величайших мастеров современности. Еще в молодости Калу решил целиком отдать себя пути Просветления, отказался от обычной жизни и в одиночестве медитировал в разных пещерах горного Тибета. В уединенных медитациях он провел тринадцать лет. Слухи о необыкновенном святом распространились по всему Тибету; благочестивые миряне приносили ему пищу, которую оставляли у входа в пещеру, где он медитировал. Наконец Кармапа (в традиции Калу это кто-то вроде Папы Римского) разыскал его, проверил, насколько развиты его способности, и объявил достижения Калу в медитации равными достижениям Миларепы, величайшего тибетского йога и мудреца. Он поручил Калу нести Буддадхарму[99], и тот, с неохотой прервав свое уединение, занялся организацией центров медитации на Западе. До своей смерти, последовавшей в 1989 году, он успел основать более трехсот центров медитации по всему миру и один, без посторонней помощи, обратил в Дхарму больше западных людей, чем кто-либо в истории.

Во время передачи Калачакры, в ту самую ночь, когда Трейе приснился сон про имя Трейя, мне приснилось, что Калу Ринпоче дает мне магическую книгу, в которой содержатся все тайны Вселенной. Вскоре после Калачакры мы с Трейей приняли участие в десятидневном ретрите Передачи мудрости, который давал Калу недалеко от Лос-Анджелеса.

Я уже говорил, что не считаю буддизм наилучшим или единственно возможным духовным путем. И уж точно я бы не назвал буддистом себя: слишком сильны мои связи, среди всего прочего, с ведическим индуизмом и христианской мистикой. Но если ты занимаешься практикой, тебе приходится выбрать один, конкретный духовный путь, и таким путем стал для меня буддизм. В конце концов, я согласен с шуткой Честертона: «Все религии одинаковы, особенно буддизм».

Я полагаю, что преимущество буддизма — в его завершенности. Он располагает специальными практиками для всех высших уровней сознания — психического, тонкого, каузального и абсолютного. Он располагает системой практик, которые шаг за шагом проводят вас по всем этим ступеням, так что единственное ограничение — это лишь ваши способности к развитию и трансценденции.

Ретрит передачи Мудрости был введением в эти практики со всеми их этапами. Для Трейи этот ретрит имел особенное значение, потому что после него произошли серьезные изменения в медитации, которую она практиковала.

В тибетском буддизме общий духовный путь подразделяется на три обширные стадии (на каждой из которых есть несколько подстадий): Хинаяна, Махаяна и Ваджраяна.

Хинаяна — это фундаментальная практика, и в качестве основы, базы, она встречается во всех школах буддизма. На этой стадии основная практика — випассана, внутренняя медитация, — та самая, которой Трейя занималась почти десять лет. Практикуя випассану, человек просто садится в удобную позу (лотоса или полулотоса, если это возможно; если же нет, то скрестив ноги) и уделяет «чистое внимание» всему, что происходит вовне или внутри него, ничего не оценивая, не осуждая, не избегая, не желая и ни во что не вовлекаясь. Человек просто безучастно свидетельствует происходящее, а потом расстается с ним. Цель этой практики — понять, что индивидуальное эго — не реальная и субстанциональная сущность, а просто череда мимолетных и преходящих ощущений, как и все остальное. Когда человек видит, насколько эго «пусто», он перестает идентифицировать себя с ним, отстаивать его или беспокоиться о нем, а это, в свою очередь, избавляет его от хронических страданий и беспокойства, проистекающих из того, что он отстаивает то, чего не существует. Как гласит Вей By Вей[100]:

Почему ты несчастлив?
Потому что 99,9 % того, что ты думаешь,
И того, что ты делаешь,
Ты думаешь и делаешь для своего «я»,
А такового не существует.

Первые несколько дней ретрита Передачи мудрости были посвящены этой базовой практике. Все, кто там был, разумеется, уже интенсивно занимались ею, но Калу Ринпоче давал свои, дополнительные рекомендации.

При всей глубине этой практики ее нельзя считать совершенной, потому что в самом свидетельствующем сознании еще остается некоторый дуализм. Есть несколько способов объяснить это явление; самый простой из них тйкой: уровень Хинаяны направлен на просветление медитирующего и игнорирует просветление других. Разве это не служит признаком остатков эго? Мы приобретаем что-то для себя и игнорируем остальных.

Там, где Хинаяна делает упор на индивидуальное просветление, учение Махаяны идет вперед и делает акцент на просветлении всех живых существ. Таким образом, Махая на — это прежде всего путь сострадания. Причем не просто в теоретическом смысле: существуют практики, развивающие сострадание в душе и сердце.

Среди практик Махаяны основной считается практика, известная под названием «тонглен», что означает «вбирать и посылать». После того как человек приобрел прочную базу в випассане, он переходит к практике тонглен. Эта настолько мощная практика и она так сильно меняет человека, что до недавнего времени в Тибете ее хранили в строгой тайне. Именно этой практике Трейя отдалась всем сердцем. Суть ее в следующем.

Во время медитации надо представлять себе, визуализировать кого-то, кого вы знаете и любите, кто прошел через серьезные страдания — болезнь, утрату, депрессию, боль, беспокойство, страх. Когда вы делаете вдох, надо представлять себе, что страдания этого человека — в виде темных, черных, похожих на дым или смолу, плотных и тяжелых облаков — входят в вас через ноздри и проходят в сердце. Надо задержать эти страдания у себя в сердце. Потом, делая выдох, вы собираете всю свою свободу, мир, здоровье, доброту и добродетельность и посылаете ее этому человеку в виде целебного, освобождающего света. Вы представляете себе, как он вбирает все это и чувствует себя совершенно освободившимся, осознающим и счастливым. Так делается несколько вдохов и выдохов. Потом вы представляете себе город, в котором живет этот человек, и на вдохе вбираете в себя все страдания из этого города и взамен посылаете здоровье и счастье каждому живущему там человеку. Потом вы делаете то же самое для всего региона, для всей страны, для всей планеты и всей Вселенной. Вбираете в себя страдания всех живых существ и взамен посылаете им здоровье, счастье и добродетельность.

Когда людям в первый раз объясняют эту практику, реакция обычно бывает сильной, импульсивной и резко отрицательной. Со мной было именно так. Вобрать в себя черную смолу? Вы что, издеваетесь? А если я заболею по-настоящему? Это вредно и опасно. Когда Калу Ринпоче в первый раз давал инструкции по тонглен (где-то в середине ретрита), какая-то женщина поднялась примерно перед сотней человек и произнесла то, о чем подумали буквально все:

— А что, если я буду делать это для человека, который по-настоящему болен и его болезнь перейдет ко мне?

Калу Ринпоче ответил не задумываясь:

— Тогда вы должны сказать себе: «О, отлично! Это работает!»

В этом вся суть. Нас, «эгоистичных буддистов», ловят на том, что из нас выпирает наше эго. Мы готовы медитировать, чтобы получить просветление для самих себя, чтобы уменьшить собственные страдания, но вбирать в себя страдания других, пусть даже в воображении? Да ни за что!

Практика тонглен предназначена именно для того, чтобы пресечь наше эгоистическое стремление заботиться только о себе, развивать и защищать только себя. Она подменяет мое «я» на «я» другого и тем самым размывает субъектно-объектный дуализм. Она требует, чтобы мы отказались от противопоставления себя другим вплоть до той черты, которой мы так боимся: причинить боль самим себе. И это не просто разговоры о сочувствии чужим страданиям, но ваше реальное волеизъявление вобрать эти страдания в свое сердце и взамен дать страдающим облегчение. Это подлинное сочувствие, это путь Махаяны. В каком-то смысле это буддистский аналог того, что делал Христос: по своей воле принять на себя грехи всего мира и через это преобразить и мир, и самого себя.

Суть здесь довольно простая: для подлинной Самости, единственной Самости, «я» и «другой» взаимно заменяемы. Поскольку они суть одно и то же, для единого «Я» между ними нет разницы. Соответственно если мы неспособны заменить «себя» на «другого», то оказываемся отлученными от осознания единого «Я». Нежелание принять на себя чужие страдания запирает нас в плену страданий собственных без шанса на освобождение: мы замкнуты в своем «я» — и все. Как сказано у Уильяма Блейка: «Да не настанет Судный день и не застигнет меня неуничтоженным, да не буду я схвачен и предан в руки своего эгоизма».

Удивительные вещи происходят с теми, кто практикует тонглен в течение долгого времени. Во-первых, никто не заболевает. Мне неизвестно ни одного достоверного случая, когда кто-нибудь заболел из-за того, что занимался тонглен, хотя многие используют этот страх, чтобы оправдать свое нежелание практиковать. Происходит другое: вы больше не отшатываетесь в ужасе перед болью, своей или чужой. Вы больше не убегаете от боли, а, наоборот, понимаете, что можете трансформировать ее одним лишь желанием — сначала вобрать ее в себя, а затем снять. Перемены начинают происходить именно с вами, — от одной лишь готовности отказаться от защиты своего эго. Напряженные отношения между «я» и «другим» ослабляются, и вы понимаете, что существует единое «Я», страдающее от всякой боли и наслаждающееся любым успехом. Имеет ли смысл завидовать, если любого успеха добивается лишь одно «Я»? Поэтому «позитивная» сторона тонглен описывается фразой «я радуюсь чужим успехам». Для недуального сознания «чужие» — то же самое, что и «мои». Так развивается «сознание великого равенства», которое выбивает почву из-под высокомерия и гордыни, с одной стороны, и страха и зависти — с другой.

Когда заложен фундамент пути сострадания Махаяны, когда, хотя бы в какой-то мере, осознана взаимозаменяемость «себя» и «другого», тогда наступает время Ваджраяны. Ваджраяна основана на одном непререкаемом принципе: есть только Дух. Когда человек отказывается от субъектно-объектного дуализма во всех его формах, ему становится все более и более очевидно, что все сущее — высокое или низкое, священное или обыденное — в равной степени является полным и совершенным проявлением и украшением Духа, Ума Будды. И тогда весь явленный мир начинает восприниматься как игра его собственного самоосознавания — пустого, лучезарного, чистого, сверкающего, неограниченного, спонтанного. Вы учитесь уже не столько искать это осознавание, сколько наслаждаться им, играть с ним, ведь только оно и существует — это единое осознавание. Ваджраяна — это путь игры с осознаванием, с энергией, с лучезарностью, путь, отражающий одну вечную истину: универсум есть игра Божественного, а вы (как и все живые существа) и есть это Божественное.

В соответствии с этим путь Ваджраяны состоит из трех этапов. На первом (внешние тантры) вы визуализируете Божество прямо перед собой или над своей головой и представляете, как целительная энергия и свет струятся вниз и проникают в вас, неся с собой благодать и мудрость. Это, разумеется, седьмой, психический уровень, на котором человек устанавливает связь с Божеством.

На втором этапе (низшие внутренние тантры) вы визуализируете себя как Божество и повторяете определенные слоги, или мантры, представляющие Божественную речь-. Это восьмой, тонкий уровень, где устанавливается единство с Божеством. И наконец, на третьем этапе (высшие внутренние тантры, «махамудра» и «маха-ати») человек растворяет и себя, и Божество в чистой, неявленной пустоте, причинном уровне высшей подлинности. К этому моменту вы уже не занимаетесь визуализацией, повторением мантр или сосредоточением — скорее вы осознаете, что ваше собственное свидетельствование, такое как оно есть, уже изначально просветлено. Все сущее и есть Дух, следовательно, нет способов достигнуть Духа. Все, что есть, является только Духом, и вы безмятежно пребываете в спонтанной природе самого ума, без усилий объемля все возникающее как украшение вашего собственного извечного опыта. Неявленное и явленное, пустота и форма сливаются в чистой недуальной игре вашего осознавания — обычно это называют абсолютным состоянием, которое, собственно, и не является состоянием.

На ретрите (и во время передачи Калачакры) переводчиком у Калу Ринпоче был Кен МакЛеод, его одаренный старший ученик. Мы с Трейей подружились с ним. Кстати, Кен был переводчиком ключевого тибетского текста, описывающего практику тонглен — «Великий путь пробуждения», — и я очень рекомендую эту книгу всем, кого заинтересует эта практика.

Постепенно под руководством Калу и с помощью Кена Трейя расширила свои практики, включив в них помимо випассаны еще и тонглен, и йогу Божества (она визуализировала себя как Ченрези, Будду Сострадания). Я сделал то же самое. Она начала занятия тонглен с того, что вобрала в себя мою боль и страдания в тот год, что мы провели на Тахо; я сделал то же самое с ее болью. Потом мы расширили этот опыт, включив в него под конец всех живых существ. Именно этот путь мы с Трейей практиковали в последующие годы больше, чем что-либо другое.

Именно практика тонглен усилила сочувствие Трейи ко всем страдающим. Она говорила, что ощущает глубокую связь со всеми живыми существами только потому, что все они страдают. Занятия тонглен позволили ей в каком-то смысле облегчить собственные страдания, собственные мучения, связанные с раком. Когда вы овладеваете искусством тонглен, вы обнаруживаете, что всякий раз, почувствовав боль, беспокойство или депрессию, вы делаете вдох и почти инстинктивно думаете: «Могу ли я вобрать в себя все это страдание?» — и на выдохе освобождаетесь от него. В результате вы сближаетесь со своим страданием, делаете шаг навстречу ему. Вы не отшатываетесь в ужасе перед лицом страдания, а скорее используете его для того, чтобы установить связь со всем живым, которое также подвержено страданию. Вы охватываете и трансформируете его, погружая его во вселенский контекст. Оказывается, что это уже не просто вы со своей личной болью — скорее у вас появляется возможность установить связь со всеми, кому больно, возможность осознать: «Если я делаю что-то для своих собратьев, они сделают то же самое для меня». Эта простая практика тонглен, этот обмен состраданием заставил Трейю почувствовать, что большая часть ее мучений утрачивает свою остроту и обретает смысл, контекст, связь; тонглен вытащил ее из плена индивидуальных невзгод и поместил в живую ткань всего человечества, где она уже не была одинока.

И самое главное: тонглен помог ей (и мне) отказаться от вынесения оценок страданиям, своим или чужим. В тонглен вы не дистанцируетесь от страданий (своих или чужих), а воспринимаете их просто и прямо. Вы не отходите в сторону, не выдвигаете доморощенных теорий о причинах страдания, о том, почему человек «навлек их на себя», или в чем их сокровенный «смысл». Все эти теории — не самый лучший способ относиться к человеческому страданию, и их единственная задача — отгородить вас от страдания. Даже если вы считаете, что эти теории приносят огромную пользу, на самом деле это просто способ сказать: «Не трогай меня!»

Только благодаря практике тонглен, практике сочувственного отношения к страданию, которую нам передал Калу, Трейя написала статью «Какой вид помощи действительно помогает?». Статья была опубликована в «Журнале трансперсональной психологии»; потом ее перепечатал журнал «Нью-эйдж» («New Age»), получив чуть ли не самый сильный читательский отклик за все время существования журнала. Благодаря этой статье на Трейю обратили внимание в «Шоу Опры Уинфри». (Трейя вежливо отказалась от участия в нем: «Они просто хотят, чтобы я схлестнулась с Берни [Зигелем]».) Редакторы «Ныо-эйдж» назвали статью «более сострадательным взглядом на болезнь». «Более сострадательным», чем типичная позиция «Нью-эйдж», состоящая в том, что человек сам навлекает на себя болезни. Вот несколько выдержек из этой статьи.

КАКОЙ ВИД ПОМОЩИ ДЕЙСТВИТЕЛЬНО ПОМОГАЕТ?

Пять лет назад я сидела на кухне и пила чай со старым приятелем, который сказал, что за несколько месяцев до того у него обнаружили рак щитовидной железы. Я рассказала ему о своей матери: у нее был рак толстой кишки; пятнадцать лет назад ей сделали операцию, и с тех пор она прекрасно себя чувствует. Потом я описала всевозможные теории, которые выдумали мы с сестрами, чтобы объяснить, почему она заболела раком. У нас их было много, а самая любимая, пожалуй, состояла в том, что она была в первую очередь женой нашего отца и слишком мало — собой. Если бы она не была супругой животновода, решили мы, она могла бы есть вегетарианскую пищу, без животных жиров, которые, как считается, приводят к раку кишечника. Другая теория сводилась к тому, что в ее семье всегда с трудом умели выражать эмоции, и это тоже могло послужить причиной болезни. Проходили годы, и мы чувствовали себя все более комфортно с нашими теориями и историями об этом тяжелом событии. Мой друг, который явно много думал о раке, сказал слова, которые просто потрясли меня:

— Неужели ты не видишь, что делаешь? — спросил он. — Ты обращаешься со своей матерью как с посторонним объектом. Развиваешь теории относительно нее.

Когда другие рассуждают о человеке, он воспринимает это как насилие. Я это знаю. Когда мои друзья придумывают разные идеи о том, почему у меня развился рак, я воспринимаю это как бесцеремонное вторжение в мои дела. У меня ощущение, что ими движет не забота обо мне и уж совершенно точно не желание поддержать меня в трудный период жизни. Их «теории» — это то, что они делают со мной, а не то, что они делают, чтобы помочь мне. Наверное, мысль о том, что у меня рак, настолько пугает их, что им нужно найти причину, объяснение, смысл. Они придумывают теории, чтобы помочь не мне, а самим себе, и эти теории причиняют мне огромную боль.

Я была в шоке. Я никогда не задумывалась о подоплеке своих теорий, мне никогда не приходило в голову, какие чувства они вызывают у моей матери. Хотя никто из нас не рассказывал ей о наших идеях, я уверена, что она все это чувствовала: они буквально висели в воздухе. А такая атмосфера не очень располагает к доверию, откровенности или просьбам о помощи. Я вдруг осознала, что сделала себя совершенно бесполезной для матери во время тяжелейшего кризиса в ее жизни.

Этот случай открыл для меня дверь, это было началом перемен: я стала больше сочувствовать людям, страдающим от какой-то болезни, стала больше уважать их личное пространство, стала добрее к ним и утратила уверенность в своих теориях. Я начала понимать, что лишь отчасти мои теории основаны на желании стать «судьей» — еще глубже они основаны на невысказанном страхе. Начал проясняться их скрытый смысл. Вместо того чтобы сказать: «Я волнуюсь за тебя, чем я могу тебе помочь?», — на самом деле я говорила: «Что ты сделала не так? В чем была твоя ошибка? Как так вышло, что ты проиграла?» И еще, разумеется: «Как мне защитить себя?»

Я осознала, что мною движет страх — невысказанный, скрытый страх, и это именно он заставляет меня выдумывать истории, в которых мир устроен слишком понятно, а человек может управлять чем угодно…

За эти годы я поговорила со многими раковыми больными; большинству диагноз поставили совсем недавно. Сначала я толком не знала, о чем говорить. Легче всего мне было рассказывать о своем опыте ракового пациента, но вскоре я поняла: часто человек не хочет об этом слушать. Выяснилось, что помочь человеку можно было только одним способом — слушать его самого. Только когда я выслушала, что же они пытаются мне сказать, я поняла, в чем они нуждаются, с какими проблемами им приходится сталкиваться и какая помощь может действительно помочь им в данный момент времени. Поскольку люди, страдающие такой упрямой и непредсказуемой болезнью, как рак, проходят много разных этапов, это особенно важно — научиться слушать их и понимать, в чем они нуждаются.

Иногда, особенно когда люди встают перед необходимостью принять решение о предстоящем лечении, им нужна информация. Им может захотеться, чтобы я рассказала о существующих вариантах лечения или помогла понять их суть. Если же они определились с планом лечения, то дополнительная информация им, как правило, уже не нужна, хотя, быть может, это самое легкое и наименее страшное из того, что я могу им предложить. Теперь им нужна поддержка. Им уже не надо слушать об опасностях облучения, химиотерапии или мексиканской больницы, которую они выбрали, — выбор в таких ситуациях бывает трудным и становится итогом долгих размышлений. В этот момент новые соображения о целителях, методиках лечения, видах терапии могут лишь опять ввергнуть их в замешательство. Они могут подумать, что я сомневаюсь в правильности их выбора, и это лишь подогреет их собственные сомнения-

Решения [о лечении своего рака], которые принимала я, были непростыми. Я знаю, что решения, которые приходится принимать в подобных ситуациях, относятся к числу самых трудных в жизни. Я усвоила одну истину: я никогда заранее не пойму, какое решение приняла бы я на месте другого человека. И эта истина позволила мне искренне поддерживать других. Моя любимая подруга, которая помогала мне чувствовать себя красивой, даже когда я лишилась волос, недавно сказала: «Ты выбрала не то, что выбрала бы я, но это неважно». Я была благодарна ей за то, что она не сказала мне этого тогда, в тот период, который, несомненно, был самым тяжелым в моей жизни. Я сказала: «Но ведь ты не можешь знать, что бы ты выбрала на самом деле. Я выбрала то, что, как тебе кажется, ты бы не выбрала. Но и я выбрала то, что, как мне казалось, я никогда не выберу».

Я ни за что не подумала бы, что соглашусь на химиотерапию. У меня есть серьезные страхи, связанные с проникновением ядов в тело, страхи, касающиеся их долгосрочного воздействия на иммунную систему. Я долго сопротивлялась такому лечению, но в конце концов решила, что, несмотря на все недостатки, химиотерапия — мой лучший шанс на излечение…

Я уверена, что сама оказала влияние на то, что у меня появилась болезнь, что влияние это было неосознанным и ненамеренным, и я знаю, что оказываю огромное влияние, на этот раз сознательное и целенаправленное, на то, чтобы становиться здоровой и поддерживать свое здоровье. Я стараюсь сосредоточиться на том, что можно сделать сейчас; копание в прошлом слишком уж легко оборачивается самообвинениями, которые не облегчают, а усложняют принятие правильных, осмысленных решений в настоящем. Кроме того, я прекрасно осознаю, что есть множество других факторов, неподвластных моей осознанной или неосознанной воле. Слава богу, все мы являемся частью чего-то намного большего. И мне нравится это осознавать, хотя это и значит, что у меня в руках меньше контроля. Вдобавок мы все слишком тесно взаимосвязаны и друг с другом, и с окружающим миром — такая уж жизнь чудесно-сложная штука, чтобы можно было просто утверждать: «Ты сам творишь собственную реальность». Вера в то, что я управляю или создаю свою реальность, на самом деле стремится вычеркнуть из моей жизни все то богатое, сложное, таинственное и умеющее приходить на помощь. Во имя контроля эта вера отрицает всю сеть взаимоотношений, которые питают и меня, и всех нас.

Идея, что мы сами творим свою реальность (а следовательно, и свои болезни), важна и необходима, потому что она вносит поправки в теорию, что мы полностью зависим от высших сил, а болезни приходят к нам исключительно извне. Но эти поправки не должна заводить нас слишком далеко. Часто они становятся неадекватной реакцией, основанной на слишком большом упрощении. У меня возникло ощущение, что эта установка в своей крайней форме отменяет то полезное, что в ней есть, и слишком часто используется эгоистически и неосмысленно, разъединяет нас с другими людьми и несет в себе опасность. Полагаю, что мы способны воспринимать эти вещи более трезво. Как говорит Стивен Левин, эта установка — полуправда, опасная именно своей половинчатостью. Более верным будет сказать, что мы влияем на собственную реальность. Это ближе к истине; так остается место и для эффективных сознательных усилий, и для полного чудес таинственного внешнего мира…

Если кто-нибудь спрашивает меня примерно так: «Почему ты решила заболеть раком?», — мне часто кажется, что собеседник пришел из какого-то царства святош, из мира, где все хорошие, в то время как я дурная. Этот вопрос не предполагает конструктивного самоанализа. Люди, которые более чутко воспринимают сложность ситуации, задают вопросы, которые помогают больше: «Как ты решила использовать свой рак?»

Меня радует такой вопрос: он помогает мне осознать, что я могу сделать сейчас, помогает почувствовать свои силы, поддержку со стороны и предполагает испытание в позитивном смысле этого слова. Задающие такой вопрос видят в моем раке не наказание за то, что я что-то сделала не так, а трудное испытание, в котором, кроме прочего, есть потенциал для роста, и это помогает и мне взглянуть на свою болезнь с такой же точки зрения.

В нашей иудейско-христианской культуре, с ее упором на понятия греха и вины, слишком легко увидеть в болезни наказание за неправильные поступки. Я предпочитаю буддийский подход, где все происходящее воспринимается как возможность научиться сильнее сострадать другим, служить им. На происходящие со мной «плохие» вещи можно смотреть не как на наказание, а как на возможность проработать дурную карму, покончить с ней, расплатиться по счетам. Такой взгляд помогает сосредоточиться на том, что я могу сделать сейчас.

Я считаю, что это настоящая помощь. Если я исхожу из философии нью-эйдж, то могу почувствовать искушение спросить заболевшего: «Что ты сделал не так?» Но, исходя из буддийских взглядов, я скорее обращусь к тому, кто заболел смертельно опасной болезнью (даже если он делает то, чего я не стала бы делать), со словами, содержащими примерно такую мысль: «Поздравляю. Ты нашел в себе мужество справляться с болезнью, ты начал что-то делать. Это вызывает во мне огромное уважение».

Когда я разговариваю с человеком, у которого недавно диагностировали рак, с человеком, у которого появился рецидив, или с человеком, который за много лет устал сражаться с раком, я напоминаю себе: чтобы помочь ему, мне необязательно выдавать конкретные соображения или советы. Выслушать — уже помощь. Дать что-то — уже помощь. Я стараюсь быть эмоционально открытой для них, преодолеть свои страхи и соприкоснуться с их страхами, установить человеческий контакт. Я считаю, что есть много страшного, над чем мы вместе сможем посмеяться, если уж мы позволили себе напугаться. Я стараюсь не поддаваться искушению чего-то требовать от них, даже того, чтобы они сражались за свою жизнь, изменили себя или умерли, оставаясь в сознании. Я стараюсь не толкать людей в том направлении, куда пошла бы сама (или мне кажется, что пошла бы на их месте). Стараюсь не забывать и о своих опасениях, что в один прекрасный день могу оказаться на их месте. Я должна постоянно учиться дружить с заболевшими людьми, а не воспринимать болезнь как поражение. Я стараюсь использовать свои неудачи, слабости и болезни как повод больше сострадать и себе, и другим, и при этом не забывать, что к серьезным вещам не надо относиться чересчур серьезно. Я стараюсь помнить о возможностях психического и духовного исцеления, которые окружают меня перед лицом настоящей боли и настоящих страданий, взывающих к моему сочувствию.

Глава 15

Нью-эйдж

Нам с Трейей так понравилось в Боулдере, что мы решили туда переехать. Летом того же 1987 года Трейе приснилось несколько нехороших снов.

Это нас встревожило: впервые за эти три года ей стали сниться дурные, страшные сны, связанные с физическим здоровьем. Хотя со времени последнего рецидива прошло уже девять месяцев, а медицинские тесты не обнаруживали никаких признаков болезни, ее сны, казалось, свидетельствовали прямо противоположное. Особенно яркими и неприятными были два из них.

В первом сне к моему левому боку прирос дикобраз, который одновременно был скатом, «морским дьяволом», — плоская черная фигура, которая приросла к телу где-то от щиколотки до плеча. Кэти помогла мне оторвать его и вытащить несколько игл. На концах игл были крючки. И мне показалось, что они оставили у меня в теле какой-то яд, и этот яд все еще там.

Во втором сне я видела женщину-врача, которая была очень озабочена тем, что у меня меняется кожа в том месте, где мне делали мастэктомию и облучение. Она сказала, что это скверный признак: значит, внутри что-то происходит. Она не сказала «рак», но, разумеется, имела в виду именно его.

Хоть я и согласен с тем, что сновидения — путь к подавленному бессознательному главным образом магическому и мистическому прошлому (индивидуальному и коллективному); хоть я и считаю, что сны иногда могут предвещать будущее (связанное с психическим и тонким уровнями), но в обычной жизни я не обращаю на них особого внимания просто потому, что их толкование — вещь коварная. И все-таки мы оба не могли избавиться от шока, вызванного зловещими предзнаменованиями, которые читались в этих ярких снах.

Но, поскольку все остальные признаки были благоприятными, нам не оставалось ничего другого, кроме как продолжать обычную программу: медитация, визуализация, строгая диета, физкультура, стимуляция иммунитета (например, экстракт тимьяна), мегавитамины, ведение дневника. В целом мы не сомневались, что Трейя идет по пути выздоровления, и, окрыленные этой надеждой, провели прекрасное лето: тогда впервые за три года нам не казалось, что все очень плохо, а наоборот — что все прекрасно.

Трейя целиком отдалась занятиям мозаикой — она стала создавать собственные произведения, и, похоже, многие были поражены их красотой и оригинальностью. Я никогда не видел мозаичных работ, даже отдаленно приближающихся к ним по уровню. Мы показали их нескольким профессионалам в этой области: «Просто виртуозно! Наверное, вы занимаетесь этим много лет?» — «Вообще-то несколько месяцев».

А я начал писать! За полтора месяца, лихорадочно работая днем и ночью, я наваял книгу в восемьсот страниц под условным названием «Великая цепь бытия: Современное введение в вечную философию и величайшие мистические традиции мира». Мой старый добрый даймон, который провел три года заключенным в темнице моей лжи — лжи, состоявшей в том, что я обвинял Трейю, — снова вышел на свободу, полный сил и энергии. Господи, да я был просто в экстазе! Трейя невероятно много помогала мне в работе, вычитывала все главы, как только они выходили из принтера, и давала неоценимые советы — порой, следуя им, я переписывал целые разделы. В свободные часы мы сидели и выдумывали для книги дурацкие названия вроде: «Бог: что он за человек?»

Я наконец-то понял, что мне хочется ребенка, а может быть, даже двух. Трейя была просто ошеломлена. Я осознал, что не хотел детей, потому что пытался спрятаться от жизни, от человеческих отношений. Последние несколько лет я чувствовал себя настолько травмированным, что, вместо того чтобы открыться навстречу жизни, я замкнулся в себе, — а это плохой вариант даже при самой хорошей ситуации. Мы провели замечательный месяц в Аспене, когда Трейя принимала активное участие в делах Виндстара и Института Роки Маунтин. Там к нам приезжали Джон Брокман и Катанка Мэтсон, Патриция и Даниэль Эльсберги, Митч и Эллен Капор с маленьким сыном Адамом. Митч, один из основателей «Лотуса»[101], был моим старым другом, он заходил ко мне, еще когда я жил в Линкольне, чтобы обсудить мои книги. Именно глядя на Митча и Адама, я впервые понял, что хочу детей. Разговоры с Сэмом и Джеком Криттенденом укрепили меня в этой мысли.

Но дело даже не в этом. Дело в том, что после стольких сложностей наша с Трейей близость наконец-то восстановилась на всех уровнях. Наши отношения снова стали такими же, как в самом начале, а может быть, даже лучше.

Каков Кен! Похоже, в первый раз за все то время, что мы вместе, он хочет ребенка! На него явно произвело впечатление общение с Джексоном, Митчем и Сэмом (у Сэма двое детей, у Джека трое, у Митча один). Все они сказали ему без колебаний: не надо колебаться, не надо думать об этом, просто бери и делай! Это ведь самое прекрасное, что может быть в жизни. Вся твоя жизнь в корне изменится, ты и представить себе не можешь, сколько способов дети будут находить, чтобы растормошить тебя, и это замечательно. Вперед! Заводи ребенка. Значит, нам нужно только одно: чтобы ближайший год я была здорова.

Но даже до того, как Кен решил, что хочет ребенка, он сильно изменился. Он такой прекрасный, мягкий, любящий. Как он хорош, когда сидит за компьютером и работает, как он хорош, когда экспериментирует с приправами и изобретает новое роскошное блюдо — причем в строгом соответствии с моей диетой! Неужели он таким и был до того, как наступили трудные времена? Теперь он еще лучше, чем я его помню!

Я вспоминаю пережитое — период, когда у меня не было волос, когда я не знала, удастся ли нам вернуть то, что было вначале. Тогда это было для меня очень важно. Я имею в виду нашу невероятную близость и голод друг по другу — особенно мой голод по нему, — которые были раньше. И теперь, мне кажется, все это вернулось, хотя, конечно, немного по-другому. Если я скажу, что мы оказались на более высоком витке спирали, это, возможно, прозвучит претенциозно, но точнее мне не сформулировать. Изменилась степень потребности и зависимости друг в друге, и хотя мне не хватает того, что было раньше, я все-таки думаю, что это свидетельство того, что я выросла. Я помню, как чувствовала себя какой-то рыбой-прилипалой, зацепившейся за него; он удовлетворял такие глубинные, старые и отчаянные потребности, что мне хотелось только одного: быть рядом с ним. Я и сейчас предпочитаю его общество любому другому, но я уже не так остро в нем нуждаюсь: пустоты во многом оказались заполнены. А вот что вернулось, так это наслаждение от того, что мы вместе, маленькие радости от разных мелочей — как заметно, что эти мелочи делают день светлее! Что вернулось — так это доброта, деликатность и радость в наших отношениях; нам снова легко и весело друг с другом. К этому добавилось уже более взрослое понимание того, что у другого есть уязвимые точки и к ним надо относиться внимательно и бережно. Я научилась поддерживать Кена, настраивать его на позитивный лад — у нас в семье так не было принято. А он, как мне кажется, понял, что я обижаюсь, когда он ехидничает. Мы оба научились предчувствовать, где может возникнуть проблема, и либо давать задний ход, либо осторожно прорабатывать ее. Атмосфера нашего дома, наших отношений стала в целом добрее и мягче. Я от души наслаждаюсь той деликатностью, которой пронизано все наше общение.

Случилось и еще одно радостное событие: Кен стал писать книгу. Мне доставляет огромное удовольствие наблюдать, как его идеи облекаются в ясную и четкую форму (еще одна книга, которую я могу дать почитать друзьям матери!), а Кен дает мне каждую главу сразу после распечатки и просит, чтобы я высказала свое мнение. Похоже, для него действительно значимо мое мнение, и он очень часто учитывает его, когда пишет. Приятно видеть, как наши многочисленные давние разговоры переходят в печатный текст — например, рассуждения о различиях между мужским и женским. Приятно, что я вношу свою лепту, помогаю его идеям оформиться. Что бы я ему ни говорила, самое главное — я чувствую себя полноправным участником его проекта. Мне кажется, его книга будет востребована: она отвечает человеческим запросам. Всего лишь прочитав про переход от экзистенциального к душевному [с 6-го на 7-8-й уровни], я получила ответы на многие вопросы о моей сегодняшней жизни. Как я рада, что он ее пишет! И как мне нравится заниматься творчеством! Я делаю оригинальные узоры на основе собственных абстрактных рисунков, а потом воплощаю их с помощью аккуратно вырезанных кусочков стекла, которые выкладываю в три-четыре слоя. Затем ставлю все это в печь и обжигаю. Эту технологию я знаю по книжкам, но узоры — мои собственные. Вроде бы людям они действительно нравятся; вряд ли они хвалят их просто из вежливости. Как же я люблю эту работу!!! Я все время о ней думаю, не могу дождаться момента, когда снова за нее примусь.

ОПРБ в Сан-Франциско встает на ноги. Мы получили от крупного фонда грант на двадцать пять тысяч долларов, и люди уже стучатся в наши двери. По информации, которая до меня доходит (как мне жаль, что я не могу быть там и сама принять участие в этом прекрасном деле), — занятия в группах приносят огромную пользу. Мужчина с метастатическим раком говорит, что только в своей группе он чувствует поддержку и что теперь ему уже не так страшно. Пожилая женщина из группы для больных с раком груди — она живет вдалеке от дочери — теперь говорит, что у нее появились четыре новые дочки (молодые женщины из ее группы). Даже одно-два занятия в группе уже приносят огромную пользу: люди уже не чувствуют себя такими одинокими и напуганными. Сейчас делами Общества занимается Вики, и у нее великолепно получается. Вчера я написала ее матери письмо.

«Хотела бы рассказать Вам об одной стороне деятельности ОПРБ, которую я считаю особенно важной. Я осознала ее только в сравнении с Центром оздоровления (как Вы знаете, изначально по его образцу мы задумывали наше Общество) и с группой «Qualife», которая занимается похожей работой в Денвере. Я очень высокого мнения о них, но понимаю, что ОПРБ отличается главным образом тем, что его организовали люди, сами болевшие раком. Задачи у двух других организаций сходные — помочь людям в невероятно трудных обстоятельствах, но они в большей степени сосредоточены на технике, результатах, на том, чтобы что-то доказать. В брошюрах Центра оздоровления, к примеру, говорится: «Будем сражаться с раком вместе». В этих группах стремятся научить чему-то конкретному, вроде визуализации, и пытаются доказать, что это дает результаты.

ОПРБ, напротив, берет за основу не такую жесткую установку: «Мы должны пережить это вместе». Да, мы тоже верим, что определенные техники могут быть полезны, но гораздо больше заинтересованы в том, чтобы собирать людей, как они есть, и предоставлять им то, о чем они просят, вместо того чтобы что-то им доказывать. Я часто говорю, что в каком-то смысле вся наша деятельность — группы поддержки, учебные занятия, мероприятия — всего лишь повод для того, чтобы свести разных людей, создать для этого дееспособную структуру. Когда у меня был рак, я заметила, что мне трудно общаться с друзьями. Мне приходилось тратить массу сил, чтобы оберегать их, объяснять, учитывать их волнения за меня и — очень часто — невысказанный страх за самих себя. Я обнаружила, что общение с другими онкологическими больными — большое облегчение. Я поняла, что стала членом другой семьи, состоящей из людей, которые не понаслышке знают, что такое рак. И я уверена, что большая часть деятельности ОПРБ состоит в том, чтобы собрать эту семью, предоставить место для встреч, чтобы ее члены имели возможность поддерживать друг друга. Дружить, делиться информацией, говорить о своих страхах, о самоубийстве, о вероятности того, что их дети осиротеют, о боли, о страхе боли или смерти, о том, каково это — остаться без волос, и так далее.

А еще мы, конечно, должны беречь друг друга. Мы знаем, что нельзя, например, знакомить человека, которому рак диагностировали недавно, с человеком, у которого такой же рак, но уже метастатический (в других местах сводят людей с разной стадией рака, не готовя их к возможному шоку). Мы знаем, как важно понимать «здоровье» более широко, чем просто физическое здоровье: мы считаем, что подлинный успех онкологического больного измеряется тем, как он проживает свою жизнь. Мы умеем — я надеюсь на это — что-то предлагать людям, открывать перед ними двери, так чтобы они знали: мы в любом случае будем им помогать, что бы они ни выбрали, даже если они отвергнут предложение, решат не заходить в дверь. Мы понимаем все это, потому что сами через это прошли. Этим ОПРБ и отличается от других центров».

Даже читать написанное странно. Я очень рада, что Кен хочет детей. Но кто знает, позволит ли мне это мое здоровье? Впрочем, что бы ни случилось, я всегда буду воспринимать Общество как свое дитя. Оно ни на кого не похоже, и я горжусь им, как и положено беззаветно преданному родителю. В первый раз я хоть немного перестала нервничать насчет того, будут ли у меня дети.

А я тем временем продолжал трудиться над книгой. Одна из глав — «Здоровье, целостность и исцеление» — была опубликована в журнале «Нью-эйдж» рядом со статьей Трейи под новым заголовком «Действительно ли мы сами навлекаем на себя болезни?». Не буду воспроизводить ее целиком, просто вкратце обрисую основные положения, потому что в ней представлена кульминация моих размышлений о сложной проблеме, с которой Трейя и я сражались последние три года.

1. Фундаментальным утверждением вечной философии является то, что Великая Цепь Бытия является основой существования и мужчин, и женщин. Это значит, что в нас есть материя, тело, ум, душа и дух.

2. При любом заболевании принципиально важно выяснить, на каком уровне или уровнях оно изначально возникло — на физическом, эмоциональном, ментальном или духовном.

3. Очень важно в каждом случае применять процедуры, равные по уровню причине заболевания, в качестве основного (но не единственно возможного) курса лечения. При физических недугах использовать физическую терапию, при эмоциональной нестабильности — психотерапию, при духовных кризисах — методы духовного исцеления. Если причины смешанные — сочетать различные методы.

4. Это так важно потому, что если вы, ошибившись в диагнозе, свяжете свое заболевание с более высоким уровнем, то породите в себе чувство вины, а если с более низким — чувство безнадежности. В обоих случаях эффективность лечения будет нулевой, а побочным результатом станет чувство вины или безнадежности, возникшие исключительно из-за ошибки в диагнозе.

К примеру, если вы попали под машину и сломали ногу — это физическая травма, требующая физического вмешательства: надо соединить сломанные части и наложить гипс. Это будет лечение адекватного уровня. Не надо садиться на улице и визуализировать, как срастается ваша нога. Это техника ментального уровня, и она будет неэффективной на уровне физическом. Более того, если окружающие скажут, что несчастный случай вызван только лишь твоими мыслями и ты должен суметь силой мысли срастить ногу, то единственное, чего ты добьешься, — это комплекс вины и заниженная самооценка. Вот пример полного несоответствия уровней и способов лечения.

С другой стороны, если вы страдаете, к примеру, от заниженной самооценки, потому что внутренне согласились с неким жизненным сценарием, согласно которому вы человек дурной или неполноценный, — это проблема ментального уровня, которая реагирует на вмешательство на том же уровне, например визуализацию и аффирмацию (то есть переписывание сценария, которым и занимается когнитивная терапия). Лечение на физическом уровне (скажем, прием мегавитаминов или смена диеты) не произведет особого эффекта (разве что эта проблема вызвана еще и витаминным дисбалансом). Если же вы пользуетесь только средствами более низкого уровня, то, в конце концов, вас ждет чувство безнадежности из-за того, что лечение не помогает.

На мой взгляд, общая схема лечения любого недуга в том, чтобы начинать с самого низкого уровня и двигаться выше. В первую очередь — проверить физические причины. Проверить с максимальной тщательностью. Потом переходить к возможным эмоциональным причинам. Потом — к ментальным и духовным.

Это особенно важно, потому что очень многие болезни раньше считались недугами исключительно духовного или психологического происхождения, хотя теперь мы знаем, что главную роль в них играют физические или генетические факторы. Раньше считалось, что астма вызвана чрезмерной материнской опекой. Теперь же известно, что причины и развитие этой болезни связаны прежде всего с биофизическими факторами. Причиной туберкулеза считалась повышенная эмоциональность, причиной подагры — моральная испорченность. Была распространена вера в то, что люди с определенным складом характера предрасположены к артриту, — она просто не выдержала проверки временем. Единственное, к чему приводили эти мифы, — к тому, что у больных возникало чувство вины, а лечение не действовало, потому что принадлежало другому уровню.

Я не хочу сказать, что способы лечения другого уровня не могут оказаться полезными в качестве дополнительного, подкрепляющего средства. Почти наверняка могут. В простом примере со сломанной ногой техники релаксации, визуализации, аффирмации, медитации, а если надо, то и психотерапии, — все они помогут создать более сбалансированную атмосферу, в которой физическое исцеление будет протекать легче и, вполне возможно, быстрее.

Но ничего хорошего не случится, если мы, признав важность психологических и духовных аспектов, станем утверждать, что нога сломалась из-за какого-то дефицита в психологической или эмоциональной сфере. Если человек обнаружил, что серьезно болен, то в нем могут начать происходить значительные, глубокие внутренние перемены, но из этого вовсе не следует, что болезнь приключилась из-за того, что он нуждался в этих переменах. Это примерно как сказать: если ты простудился и вылечился аспирином, то, значит, причина простуды была в том, что тебе не хватало аспирина.

Разумеется, большинство серьезных недугов не возникает на каком-то одном изолированном уровне. Все, что происходит на одном уровне, в одной плоскости, в той или иной степени затрагивает и другие. Состояние эмоциональных, ментальных или духовных структур почти всегда влияет на физические болезни и физическое излечение, как и физическое нездоровье может сильно сказаться на более высоких уровнях. Сломанная нога, скорее всего, повлечет за собой эмоциональные и психологические последствия. В теории систем это называется «восходящая причинность», когда более низкий уровень становится причиной определенных событий на более высоких. Существует и обратная тенденция — «нисходящая причинность», когда более высокий уровень становится причиной или оказывает влияние на то, что происходит на более низких.

Таким образом, вопрос состоит в том, насколько сильно благодаря «нисходящей причинности» наш порождающий мысли и эмоции ум обуславливает физические заболевания. Ответ таков: намного сильнее, чем считалось раньше, но не настолько, насколько полагают адепты нью-эйдж.

Новое научное направление психоневроиммунология (ПНИ) обнаружила убедительные доказательства того, что мысли и эмоции оказывают прямое влияние на иммунную систему. Это влияние невелико, но ощутимо. Разумеется, это вполне естественно, если учесть ту аксиому, что все уровни оказывают влияние, пусть даже самое слабое, на другие уровни. Но, поскольку медицина зарождалась как наука, занимающаяся исключительно физическим уровнем, и игнорировала воздействие более высоких уровней на физические заболевания («призрак в машине»), ПНИ внесла необходимые коррективы, обеспечив более сбалансированную точку зрения. Ум влияет на тело; это влияние невелико, но его нельзя назвать ничтожным.

В частности, образное мышление и визуализация оказались, вероятно, самыми важными ингредиентами этого «маленького, но не ничтожного» влияния ума на тело и иммунную систему. Почему же именно образное? Если мы посмотрим на расширенную версию Великой Цепи Бытия, то увидим, какое место в ней занимает образ: материя, ощущение, восприятие, импульс, образ, символ, понятие и так далее. Образ — низший и самый примитивный элемент ума, напрямую связывающий его с высшим элементом тела. Иными словами, образ — это связующее звено между умом и телом, его самоощущением, импульсами, биоэнергией. Из этого следует, что более развитые мысли и понятия могут быть переведены на язык простых образов, которые, очевидно, оказывают скромное, но непосредственное влияние на системы тела (через аффект или импульс — ближайшие низшие уровни).

С учетом всего этого подытожим: психологическое состояние играет определенную роль в любом заболевании. Я полностью согласен с тем, что мы должны максимально использовать этот компонент. Если остальные факторы находятся в равновесии, то его одного может быть достаточно, чтобы склонить чашу весов в сторону здоровья или болезни, но результат определяется не только этим.

Таким образом, как пишут Стивен Локке и Дуглас Коллиган во «Внутреннем целителе» («The Healer Within»), любое заболевание в конечном счете имеет психологическую составляющую, и на процесс излечения всегда оказывает влияние психология. Однако, продолжают авторы, проблема в том, что люди обычно путают термины «психосоматический», который означает, что на физический недуг могут воздействовать психосоматические факторы, и «психогенетический», который означает, что недуг возникает только лишь из-за психологических факторов. Авторы утверждают: «При корректном понимании термина всякую болезнь следует признать психосоматической — возможно, пришло время вообще отказаться от понятия «психосоматика». [Поскольку] и широкая публика, и некоторые медики используют термины «психосоматический» (означающий, что ум влияет на телесное здоровье) и «психогенетический» (означающий, что разум может быть причиной болезней тела) как синонимы. Таким образом, понятие «психосоматическое заболевание» утрачивает смысл. Как указывает Роберт Адер: «Мы говорим не о причинах болезни, а о взаимодействии между психосоциальными процессами, психологической адаптацией и возникшими ранее биологическими факторами».

Сами авторы упоминают о наследственности, образе жизни, употреблении наркотиков, месте жительства, занятии, возрасте и личности. Именно взаимодействие этих факторов (я бы добавил сюда еще экзистенциальный и духовный), принадлежащих ко всем уровням, определяют причины и ход развития физического заболевания. Вычленять какой-то один из них и игнорировать остальные — значит заниматься непозволительным упрощением.

Но в таком случае откуда взялось свойственное движению нью-эйдж представление, что физическое заболевание может быть вызвано и излечено одним лишь человеческим умом? Ведь говорят, что оно уходит корнями в величайшие мистические, духовные и трансцендентальные мировые традиции. Здесь, на мой взгляд, адвокаты нью-эйдж вступают на зыбкую почву. Жанна Ахтерберг[102], автор книги «Воображение в целительстве» («Imagery in Healing»), которую я настоятельно рекомендую, считает, что это представление исторически восходит к школам «нового», или «метафизического», мышления, возникшего на основе (неверной) интерпретации Эмерсона и Торо, трансценденталистов из Новой Англии, многие работы которых были основаны на восточной мистике. Школы «нового мышления» (из которых наиболее известна «Христианская наука») путают корректный тезис «Божественность творит все» с тезисом «Поскольку я составляю одно целое с Богом, я творю все».

Это утверждение, на мой взгляд, приводит к двум ошибочным заключениям, с которыми и Эмерсон, и Торо выражали резкое несогласие. Первое — что Бог — это некий прародитель вселенной, отдельный от нее самой, который то и дело вмешивается в ход вещей, вместо того чтобы быть самой непосредственной Реальностью этой вселенной, ее Таковостью, или Условием. Второе — что наше эго составляет единое целое с этим «Богом-прародителем» и поэтому может вторгаться в окружающую вселенную и распоряжаться ею. Я вообще не вижу в мистических традициях никаких оснований для такого заключения.

Сами адвокаты нью-эйдж говорят, что это утверждение основано на принципе кармы, который гласит, что обстоятельства твоей теперешней жизни стали результатом твоих мыслей и поступков из прошлой жизни. Согласно индуизму и буддизму, доля правды в этом есть. Но даже если бы это была полная правда (что, конечно, не так), то адепты нью-эйдж, как мне кажется, упускают из виду одно принципиально важное обстоятельство: согласно этим традициям, обстоятельства нынешней жизни действительно являются результатом мыслей и поступков из прошлой жизни, а твои нынешние мысли и поступки окажут влияние — но не на нынешнюю, а на будущую жизнь, новое воплощение. Буддисты утверждают, что в нынешней жизни ты просто читаешь книгу, которую написал в предыдущей, а то, что ты делаешь сейчас, принесет плоды только в будущей жизни. В любом случае твои нынешние мысли никак не создают нынешнюю реальность.

Впрочем, я в принципе не верю в карму в таком понимании. Это довольно примитивное воззрение, которое последовательно уточняется (и в большой степени отвергается) позднейшими школами буддизма, утверждающими, что отнюдь не все происходящее с тобой есть результат твоих прошлых поступков. Как объясняет Намкай Норбу[103], мастер дзогчен (который принято считать вершиной буддийского учения): «Бывают болезни, вызванные кармой или предшествующими жизненными обстоятельствами человека. Но бывают и болезни, порожденные энергией, исходящей от других, извне. Бывают также болезни, спровоцированные тем, что мы потребляем, — питанием или иным сочетанием факторов. Бывают болезни, вызванные несчастными случаями. Наконец, бывают всевозможные болезни, связанные с окружающей средой». Я хочу сказать, что ни карма в ее примитивном понимании, ни более сложные учения не дают оснований для вывода, который делает нью-эйдж.

Откуда же взялся этот вывод? Здесь я собираюсь пойти иной дорогой, чем Трейя, и высказать свою собственную теорию о том, почему люди разделяют эти взгляды. Я не собираюсь сочувственно относиться к этим взглядам, поскольку они являются причиной многих страданий. Я собираюсь разложить их по полочкам, классифицировать, насадить на булавку, потому что убежден: эти идеи опасны, и их надо наколоть на булавку хотя бы для того, чтобы они не стали причиной еще больших страданий. Мои соображения не направлены против тех многочисленных людей, которые верят в эти идеи искренне, наивно и без вреда для окружающих. Я имею в виду общенациональных лидеров движения — тех, кто устраивает семинары, на которых создается какая-то собственная реальность; тех, кто организует мастерские, где, например, объясняют, что рак возникает исключительно из-за чувства отчаяния; тех, кто объясняет, что бедность — результат твоих собственных действий, а причины всяких неудач — в тебе самом. Возможно, эти люди полны самых лучших намерений, но, на мой взгляд, они тем не менее опасны, потому что отвлекают наше внимание от реальных проблем — физических, юридических, этических, социально-экономических или проблем окружающей среды, которые действительно безотлагательно требуют проработки.

На мой взгляд, эти представления, особенно убеждение, что ты сам создаешь свою реальность, являются представлениями второго уровня. Они обладают всеми отличительными признаками младенческого и мифического мировоззрения, присущего нарциссической личности с ее нарушениями, в том числе манией величия, самовлюбленностью и верой в свое всесилие. Человек не различает свой внутренний мир и внешние объекты и считает, что, управляя своими мыслями, он может магическим способом полностью контролировать внешние объекты.

Я убежден, что американская гипериндивидуалистическая культура, достигшая расцвета в эпоху «я»-десятилетия[104], привела к деградации до магического и нарциссического уровней. Я (вместе с Робертом Белла и Диком Энтони) убежден, что разрушение многих цементирующих общество структур, происходившее в то время, заставило людей обратиться к собственным ресурсам, и это также поспособствовало возрождению нарциссических тенденций. А еще вместе с практикующими психологами, я убежден, что под завесой нарциссизма прячется раздражение, которое больше всего заметно в следующем утверждении (но не только в нем): «Я не желаю тебе вреда; я тебя люблю. Но если ты будешь мне возражать, то навлечешь на себя болезнь, которая тебя убьет. Не возражай мне, согласись с тем, что ты сам создаешь собственную реальность, и тогда тебе станет лучше, тогда ты выживешь». Для этого утверждения нет никаких оснований в великих мистических традициях; оно основано лишь на нарциссической и пограничной патологиях.

Во многих письмах и откликах на мою статью в журнале «Нью-эйдж» выражалось согласие с моим возмущением по поводу того, что подобные идеи вытворяют с невинными людьми, хотя стойкие адепты нью-эйдж реагировали раздраженно и высказывались в том духе, что если мы с Трейей так считаем, то значит рак она получила по заслугам. Она сама навлекла его на себя подобными мыслями.

Я не хочу огульно отвергать все движение нью-эйдж. В нем есть много сторон (в конце концов, это сложное и многогранное направление), которые действительно основаны на подлинных мистических и трансперсональных принципах (к примеру, представление о важности интуиции или о существовании универсального сознания). Но дело в том, что любое подлинно над-рациональное движение всегда притягивает к себе многочисленные до-рациональные элементы — просто потому что и те, и другие до-рациональны; и это именно та путаница между «до» и «над», которая, по-моему, является основной проблемой этого движения.

Вот конкретный пример, основанный на эмпирических исследованиях. Когда в Беркли шла волна протестов против войны во Вьетнаме, группа ученых проверяла уровень этического развития студентов по тесту Кольберга. Ведь студенты утверждали, что они протестуют против войны потому, что она безнравственна. Так какими же уровнями нравственного развития оперировали сами студенты?

Исследователи выяснили, что лишь небольшой процент студентов (около 20 %) действительно оперировали постконвенциональными (или надконвенциональными) уровнями морали. Это значит, что их протест был основан на их представлениях о том, что правильно, а что неправильно, а не исходил из стандартов конкретного общества или из личных прихотей. Их взгляды на войну могли быть правильными, могли быть ошибочными, но они обосновывали свои взгляды на высоком этическом уровне. Напротив, подавляющее большинство протестующих (около 80 %) обнаружило доконвенциональную этику — то есть их этическая аргументация была основана на личностных, или, точнее говоря, эгоистических мотивах. Они считали, что не надо воевать не потому, что война безнравственна, не потому, что их действительно волновала судьба вьетнамского народа, а потому, что им не хотелось, чтобы кто-то указывал им, что делать. Их мотивы не были ни универсального, ни даже социального свойства — они были просто эгоистическими. Как и следовало ожидать, почти не оказалось студентов, находящихся на уровне конвенциональной морали, в рамках которой вопрос задается так: «Права или неправа моя страна?» — в первую очередь потому, что у таких студентов не было причин протестовать против войны. Иными словами, небольшое количество студентов с постконвенциональной моралью увлекло за собой множество студентов с доконвенциональной моралью, потому что и у тех, и у других было нечто общее: их мораль отличалась от конвенциональной.

То же самое, полагаю, происходит и с движением нью-эйдж: небольшой процент людей подлинно мистического, трансперсонального, надрационального склада (уровни с седьмого по девятый) увлек за собой огромное количество людей с доконвенциональным, магическим, дорациональным сознанием (уровни с первого по четвертый), просто потому что и те, и другие отличны от сознания рационального, конвенционального, ортодоксального (уровни пятый и шестой). Эти люди с доконвенциональным, дорациональным сознанием (как и студенты с доконвенциональным сознанием) претендуют на полномочия и поддержку более высокой стадии, хотя боюсь, что единственное, чем они заняты, — это рационализация собственной самовлюбленности. Как указывает Джек Энглер, трансперсональный мистицизм привлекает их как способ рационализовать свои доперсональные тенденции. Типичный пример ошибки «до/над».

Вместе с Уильямом Ирвином Томпсоном я бы заключил, что примерно 20 % представителей нью-эйдж обладают надрациональным (трансцендентальным и подлинно мистическим) мышлением, а около 80 % — дорациональным (магическим и нарциссическим). Трансперсональных представителей, как правило, можно опознать по тому, что они не любят, чтобы их называли сторонниками нью-эйдж. В их взглядах нет ничего «нового» — они соотносятся с вечным.

В сфере трансперсональной психологии нам все время приходится с максимальной осторожностью и деликатностью обращаться с доперсональными тенденциями — ведь именно они создают всей этой сфере репутацию чего-то «глупого» и «чокнутого». Мы не выступаем против доперсональных верований, просто нам бывает нелегко, когда нас заставляют воспринимать эти верования как трансперсональные.

Наши друзья, более склонные к «чудачествам», обычно злятся на нас, потому что они считают, что в мире есть только два лагеря — рациональный и нерациональный, следовательно, мы должны вместе противостоять лагерю рационалистов. На самом же деле есть три лагеря: «дорационалисты», «рационалисты» и «трансрационалисты». Более высокие уровни превосходят более низкие, но при этом включают их в себя. Дух транслогичен, но он не антилогичен; он включает в себя логику и превосходит ее, но не отрицает. Любая трансперсональная доктрина должна выдержать проверку логикой, и после этого — но только после этого! — двигаться дальше, обогащаясь мистическим прозрением. Буддизм — абсолютно рациональная система, в которой к рациональному добавляется интуитивное. Боюсь, что многие из «чудаков» не столько переросли рамки логики, сколько просто не доросли до нее.

Таким образом, мы пытаемся отделить истинные, универсальные, прошедшие экспериментальную проверку элементы мистического развития от идиосинкразических, магических и нарциссических тенденций. Это задача трудная и коварная, и мы не всегда правильно ее понимаем. Лидеры в этой области — Джек Энглер, Даниэль Браун, Роджер Уолш, Уильям Ирвин Томпсон и Джереми Хайуорд.

Позволю себе закончить эти рассуждения повторением исходного утверждения: при лечении любого заболевания прилагайте все усилия, чтобы определить, от какого конкретно уровня исходят причины заболевания, и используйте средства лечения, относящиеся к тому же уровню. Если вы определите уровень более или менее точно, предпринятые вами действия окажутся эффективными; если же вы ошибетесь, то получите только чувство вины или безнадежности.

— Они ведь невероятно красивые, правда? В смысле эти образы, эти идеи. Ощущение такое, что они живые, что у них есть разум. Это так? — я действительно задаю этот вопрос Фигуре.

— Прошу вас, вам сюда.

— Подождите минутку. Разве я не могу пойти прямо туда? Звучит глупо, но кажется, что все ответы на все вопросы, которые у меня когда-либо были, находятся в этой комнате. Вы только посмотрите на них: эти идеи живые. Понимаете, я все-таки философ.

Я осознаю, насколько глупо это звучит.

— В общем, неважно, — продолжаю я, — это шанс, который дается раз в жизни. Если мне суждено затеряться в сновидении, то вы также легко можете позволить мне досмотреть это кино до конца.

Неужели я и правда это говорю? Всерьез собираюсь туда зайти? Но ведь они там, эти идеи, они манят к себе, они так хотят взаимодействия. Ну согласись, говорю я себе, мало где можно встретить подобные идеи.

— Но ведь вы ищете Эстрейю?

— Трейю? Что вы знаете про Трейю? Вы ее видели?

— Прошу вас, проследуйте сюда.

— Я больше не сделаю ни шага в этом идиотском месте, пока вы не объясните мне, что происходит.

— Прошу вас. Вы должны следовать за мной. Прошу вас.

Приближался срок очередного обследования Трейи, и, думаю, мы оба были немного напряжены, в основном из-за ее зловещих снов. Но вот ей сделали сканирование костей, и… все чисто!

Я получила результаты годового обследования: впервые год прошел без единого рецидива! Как же я рада! Правда, при этом я стараюсь не сосредотачиваться только на физическом уровне, ведь если я буду понимать «здоровье» только в этом смысле, что же со мной станет, если случится еще один рецидив? Не получится ли, что я проиграла?

Факт в том, что я все равно ощущаю свою жизнь полноценной и здоровой. Я чувствую себя такой счастливой! Общаться с Кеном, заново обретать связь с землей, работать в моем маленьком садике, заниматься изделиями из стекла — это чистота новорожденного, та часть моей жизни, которая приносит мне больше всего радости. Я — Трейя, художница, я исполнена мира и связана с землей. Теперь мои корни уходят очень глубоко…

Я продолжаю визуализировать круг любви, иногда по нескольку раз в день: представляю, что меня окружают любящие люди, и я вдыхаю их любовь. Сначала это давалось мне нелегко, но потом все легче и легче. А два дня назад мне приснился сон, и это был самый хороший в моей жизни сон обо мне. Мне приснилось, что друзья устраивают в мою честь большую вечеринку, и все говорят, какая я замечательная, Кажется, у меня не возникало никаких сложностей с тем, чтобы принять эти слова, я не протестовала из скромности, а без сомнений соглашалась даже с тем, с чем была несогласна. Нет-нет, я выслушивала все и все впускала в свое сердце. Самый позитивный сон, который я вообще могу вспомнить.

Иногда во время визуализации круга любви я представляю себе, что любовь окружает меня в виде золотого сияния. Однажды, представляя себе яркий, интенсивный золотой свет, окружающий меня, я увидела, что по более узкому диаметру вокруг меня протянулась тонкая синяя линия. Я поняла, что этот голубой свет — моя досада по поводу трудностей, через которые пришлось пройти нам с Кеном. И вдруг обе светящиеся полосы слились, и получился очень яр кий свет, зеленый, дрожащий, наэлектризованный, очень мощный. Я чувствовала, что купаюсь в этом целительном свете, чувствовала, что любовь находится не вовне, а внутри, и она останется со мной навсегда, У меня есть несколько аффирмаций, которые я периодически практикую. Сейчас — такую: «Путь Вселенной безупречен». Моя вечная проблема — в том, чтобы научиться доверять и обуздать свое желание всем управлять. Эта аффирмация помогает мне еще и не зацикливаться на том, что я не сделала чего-то необходимого, — в любом случае это послужило для меня уроком, который я не забуду никогда.

Все это я называю иммунной системой духа, Т-клетки, В-клетки и белые тельца этой системы — позитивное мышление, медитация, аффирмация, Сангха, Дхарма[105] сострадание и доброта. Если влияние этих факторов на протекание физической болезни 20 %, то я хочу использовать эти 20 % на полную!

Другая медитация, которой я сейчас занимаюсь, — тонглен. Когда почти год назад я впервые приступила к ней, то первое, о чем я стала думать, — это Кен и Тахо. Я думала, что почувствую грусть, бешенство или досаду, но вместо этого ощутила лишь сострадание. Сострадание ко всему, через что нам пришлось пройти с Кеном, — ко всем нашим стычкам, ссорам, страхам. Мне было странно чувствовать это мягкое сострадание к двум измученным, истерзанным, перепуганным людям, которые пытались сделать все, что могли. Тонглен очистил меня от малейшего раздражения. Теперь, когда я занимаюсь этой практикой, это дает мне ощущение связи со всеми живыми существами. Я уже больше не чувствую себя изолированной, не чувствую себя одинокой. Страх сменился чувством мира и спокойствия.

Иногда я просто сижу, как принято в дзен, с ощущением открытости, свободного пространства, устремленная к небу. Я постоянно возвращаюсь к методу Сузуки Роси: медитация для меня — способ выразить нечто такое, что сидит у меня внутри и находит выход, если я приношу в жертву свое время и свою внутреннюю энергию. Это что-то вроде моего подношения некоей высшей силе. И вот я сижу и чувствую, что совершаю подношение, и это приносит удовлетворение и укрепляет мистическую сторону моей души, описать которую невозможно. Если совершаются какие-то изменения, то это не потому что я стремлюсь к ним или рассчитываю на них. Если ничего не меняется — прекрасно. Мое жертвоприношение остается, и только то, что я его совершаю, дает мне чувство спокойствия и мира.

Как я сейчас воспринимаю свою болезнь? Иногда у меня в голове проносятся мысли о том, что я буду делать, если снова попаду в больницу, соглашусь ли на химиотерапию, если снова дойдет до этого, — но я вовсе не поглощена этими мыслями целиком. Болезнь маячит где-то на заднем плане. Я вовсе не рассматриваю это как какой-то «знак» — ни хороший, ни плохой. Слишком много я наслушалась историй про людей, которые, толкуя «знаки», считали, что они вылечились, а потом у них обнаруживались, к примеру, метастазы в костях. Нет, я все-таки рада, что рак занимает в моей жизни уже не такое большое место и уже не так пугает.

Первые месяцы после обследования нам с Трейей стало казаться — впервые за последние три года, — что жизнь вполне может вернуться в относительно нормальное русло. Мы были рады этому, мы позволяли этим надеждам крепнуть. Я возобновил не только свое писательство, но и медитации, сочетая дзенские практики с тонглен и йогой Божества, которой учил Калу Ринпоче.

Главным образом благодаря тонглен я перестал бояться своего страха, своего беспокойства, своей депрессии. При всяком болезненном или пугающем воспоминании я глубоко вдыхал, думая: «Могу ли я вобрать в себя весь этот страх?», — а потом, на выдохе, выпускал его из себя. Я начал разбираться со своими стрессами — и перестал всякий раз отступать перед ними в страхе, гневе или раздражении. Я стал прорабатывать свои болезненные переживания, переживания предыдущих трех лет, которые я долгое время не умел или не хотел прорабатывать.

Рождество мы с Трейей, как и последние четыре года, встретили в Ларедо. Мы прекрасно провели время; все строили планы на новый год, исходя из той радостной мысли, что Трейя здорова.

Но, когда мы вернулись в Боулдер, Трейя заметила, что «волны» в левом зрительном поле не исчезают. Она обнаружила их где-то месяц назад или около того, но в последнее время они стали проявляться все сильнее.

Мы пошли на прием к нашему денверскому онкологу, который отправил Трейю на компьютерную томографию мозга. Я сидел в комнате для посетителей, когда зашел доктор и отвел меня в сторонку.

— Похоже, что в мозге у нее две или три опухоли. Одна из них довольно большая, сантиметра три. Мы собираемся проверить еще и легкие.

— Вы уже сказали Трейе? — Я даже не успел толком испугаться, словно разговор шел о ком-то другом, не о ней.

— Нет, не сказал. Лучше подождать, пока будет готова томограмма легких.

Я сажусь, бессмысленно уставившись в пространство. Опухоль мозга? Опухоль мозга? Опухоль мозга… да… дело серьезное…

— У нее опухоли в обоих легких, всего — примерно двенадцать. Для меня это такой же шок, как и для вас. Думаю, лучше всего сказать ей завтра утром у меня в кабинете. Прошу вас, не говорите ей ничего сейчас. Я хочу подготовить полную информацию.

Мое потрясение, оцепенение настолько сильны, что у меня даже мысли не возникает сказать: «Постойте-ка, так не делается. Я сразу же расскажу ей все! Это скотство, так нельзя!» Но вместо этого я молча киваю и отвечаю:

— Что? Ах да, конечно.

Дорога домой стала кромешным адом.

— Я серьезно не думаю, что там что-то есть: чувствую себя совершенно здоровой. Может быть, что-то связанное с диабетом. Милый, мы же будем счастливо жить вместе, хватит кукситься. О чем ты сейчас думаешь?

Сейчас я думаю о том, как убью этого врача. Я хочу рассказать Трейе правду, но все уже зашло слишком далеко. Мысли о том, что все это для нее значит, что ей предстоит пережить, вызывают у меня физическую тошноту. Господи, если бы тонглен мог помочь на самом деле! Я бы закрыл глаза, вдохнул в себя грозящую ей смерть с такой силой, что тут же, на месте, испарился бы и унес эту чертову болезнь с собой в космическую бездну. Моя любовь к Трейе и ненависть к врачу синхронно выросли до невероятных масштабов. Но я продолжал бормотать что-то вроде: «Все будет хорошо, я уверен».

Когда мы приехали домой, я пошел в уборную, и меня вырвало. Вечером мы пошли в кино — можете себе представить? — на фильм «Роковое влечение». Когда мы вернулись, Трейя позвонила доктору и все узнала.

Первой моей реакцией была ярость! Неудержимая, исступленная, абсолютная, захлестывающая ярость! И полный шок. Как это могло случиться? Я все делала правильно! Как же это могло случиться? Проклятие! Проклятие! Проклятие! Проклятие! Проклятие! Страха не было. Я не боялась последствий. Я просто была в ярости. Я стала пинать кухонные шкафы, разбрасывать все вокруг, орать. Вне себя от злости. И я не собиралась гасить в себе гнев. Это была правильная реакция. Я в бешенстве, я этого так не оставлю! В моих визуализациях белые рыцари превратились в злобных пираний.

Мы обзвонили родных и друзей, а на следующий день мы с Трейей начали судорожно искать любую методику лечения, где угодно, лишь бы она давала хоть какой-то шанс при ее агрессивном и развившемся заболевании. Трейя скрупулезно взвесила десятка два разных методик, в том числе методы Бурзински, Ревици, Бертона, метод Янкер-Клиник (Германия), Келли-Гонзалеса, Американской биологии, Ливингстона-Уилера, Ганса Нипера (Германия), клиника Штайнера Лукаса (Швейцария), Герсона (Мексика).

Когда ярость утихла, я пережила период отрешенности и грусти, который тянулся несколько дней. Я неудержимо рыдала у Кена на руках, под конец — по нескольку часов. Я чувствовала себя совершенно обессилевшей, как не чувствовала уже несколько лет. Раскаяние, самообвинения. Могла бы сделать и больше; достаточно ли я сделала? Я думала о том, чего могу лишиться: искусство, лыжные прогулки, возможность состариться в кругу родных и друзей, Кен, ребенок Кена. Как бы я хотела состариться в окружении своих милых друзей.

И еще одно, о чем больно писать: я никогда не смогу родить Кену ребенка. Кен… я хочу быть с ним, не хочу оставлять его одного. Я хочу сидеть рядом с ним, свернувшись клубочком, много лет. Он останется один — найдет ли он себе кого-нибудь? Может, он уйдет в трехгодичный ретрит с Калу Ринпоче — думаю об этом, и уже становится легче.

Я чувствую себя так, словно только что родилась и узнала, что мне здесь не рады.

После отбора осталось немного вариантов: стандартная американская методика (то есть еще больше адриамицина); агрессивная американская методика, которую рекомендовал Блуменшайн, и самая агрессивная методика, которую применяют в немецкой Янкер-Клиник. Первый вариант обрисовал доктор Дик Коэн, добрый друг Вики и ОПРБ, — он рекомендовал долгосрочную программу с адриамицином в низких дозах, со среднестатистической лечебной неудачей в течение четырнадцати месяцев. Но Трейе просто не хотелось принимать еще адриамицин — не потому что она не могла его перенести, а по личным соображениям: она решила, что в ее случае он неэффективен.

Янкер-Клиник известна во всем мире своей краткосрочной интенсивной программой химиотерапии, настолько агрессивной, что пациентов порой приходится держать на системах жизнеобеспечения. Янкер-Клиник мелькала и продолжает мелькать в новостях благодаря тому, что там лечились такие люди, как Боб Марли и Юл Бриннер. По опубликованным (правда, не научным) данным, Янкер-Клиник достигает невероятного показателя ремиссий в 70 % случаев, и это тем более удивительно, что многие обращаются к ним как к последнему шансу. Американские врачи утверждают, что эти ремиссии чрезвычайно недолгосрочны, а когда рак возвращается, то он часто оказывается смертельным.

Блуменшайн дал Трейе несколько рекомендаций, которые любой диктатор из Центральной Америки счел бы чересчур жестокими. Под конец он сказал: «Милая моя, умоляю, не надо ездить в Германию». Но единственная альтернатива, которую он мог дать нам, — это зловещая статистика для случаев, подобных случаю Трейи: может быть, еще год, может быть — если повезет.

Глава 16

Послушайте, как поют птицы!

— Эдит? Здравствуйте. Это Кен Уилбер.

— Кен?! Как поживаете? Очень рада слышать ваш голос!

— Эдит, мне грустно говорить об этом, но у нас плохие новости. У Трейи очень скверный рецидив, на этот раз — в легких и мозге.

— Какой ужас! Господи! Как я вам сочувствую.

— Эдит, вы ни за что не угадаете, откуда я звоню. И еще, Эдит: нам нужна помощь.

Не могу поверить, что я лежу в больнице уже десять дней и еще не начали делать химиотерапию. Мы прилетели в Бонн в понедельник, вечером поужинали в ресторане, во вторник утром я почувствовала себя странно, а во второй половине дня легла в Янкер-Клиник. Я жутко простудилась, у меня была температура 39,8°. Еще не поправилась, и из-за этого они не могут начать химиотерапию — боятся, что разовьется пневмония, а это означает задержку почти на две недели.

Первую ночь я провела в палате, где лежали еще две женщины, обе немки. Они славные, и ни одна не говорила по-английски. Но одна из них храпела всю ночь, а вторая, по-видимому, решила, что если будет говорить по-немецки, но очень много, то я, может, что-нибудь и пойму, поэтому завалила меня немецким и болтала без умолку, даже ночью время от времени разговаривала сама с собой.

Каким-то образом доктор Шейеф, директор Янкер-Клиник, сумел найти для меня отдельную палату (там их всего две или три), и с той поры я чувствую себя на седьмом небе. Комната небольшая, по правде говоря, крохотная (2,5 на 4 метра), но она прекрасна.

Я была удивлена, как мало медсестер хоть немного говорят по-английски. Никто не владеет английским свободно, а большинство вообще не знает ни слова. Мне немного стыдно, что я не говорю по-немецки; объясняю всем, что я знаю французский и испанский, извиняясь за свое полное незнание немецкого.

В первый вечер разговорчивая немецкая леди повела нас с Кеном в кафетерий; ужин там с 16.45 до 17.30. Еда чудовищная. Как правило, на завтрак и на ужин — холодные закуски: кусочек сыра, кусочек ветчины, кусочек мяса плюс всевозможные изделия из пшеничной муки, которые мне нельзя из-за диабета. Время от времени на обед дают горячее мясо и картошку. Этим ограничивается местный ассортимент. Но мне с моей диетой нельзя ничего из этого. Ну что же это творится во всем мире с больничной едой? Кен стал вслух размышлять, на чьей совести больше трупов — больничных врачей или больничных поваров.

В тот первый вечер в кафетерии была приятная молодая женщина в очень красивом парике и симпатичной шапочке. Она немного говорила по-английски, и я стала расспрашивать ее о парике, зная, что скоро он понадобится мне самой. Еще я спросила, как будет «рак» по-немецки, ведь даже на таком уровне я не знаю языка. Она ответила: «мютце». Тогда я спросила ее, у всех ли, кто сидит здесь, есть мютце. Она ответила: да, и обвела рукой остальных людей в столовой. А какой мютце у вас, спросила я ее. Она ответила: один белый и один голубой. Я сидела ошарашенная, ничего не сказала и не могла взять в толк, как все это понимать. Только на следующий день я I узнала, что «мютце» — это шляпа или шапочка. Рак по-немецки «кребс».

Прочитав какую-то статью, мы с Трейей думали, что Бонн окажется городом индустриальным, грязным и мрачным. Но угрюмой была только погода. Во всем остальном Бонн оказался приятным и довольно красивым городом: это дипломатический центр Германии, там есть впечатляющий Домский кафедральный собор, построенный в 1728 году; величественное и эффектное здание университета, гигантский Центрум — торговый район в центре города, растянувшийся кварталов на тридцать (туда запрещено въезжать на машине), а всего в нескольких минутах пешком — царственный Рейн.

Железнодорожный вокзал, или Hauptbahnhof, был всего в одном квартале от клиники, а та — в одном квартале от отеля «Курфюрстенхоф», где я и остановился. Сразу за отелем начинался Центрум. Сквозь весь город тянулся огромный роскошный парк. В самой середине Центрума была Маркет-платц, куда местные фермеры каждый день завозили огромное количество свежих фруктов и овощей и выставляли их для продажи на огромной открытой площади, мощенной кирпичом и протянувшейся во все стороны квартала на четыре. На одном конце Центрума стоит дом 1720 года постройки, в котором родился Бетховен. На другом конце — вокзал, клиника и Курфюрстенхоф. Между ними — всевозможные торговые точки, которые только можно вообразить: рестораны, бары, магазины здоровой пищи, универмаги длиной в квартал и высотой в четыре этажа, магазины спортивных товаров, музеи, магазины одежды, художественные галереи, аптеки и секс-шопы (немецкая порнография — предмет зависти всей Европы). Проще говоря, все это — по дороге от Рейна до отеля, на расстоянии пешей прогулки или, по крайней мере, туристического марш-броска.

Следующие четыре месяца мне предстояло блуждать по мощеным улицам и переулкам Центрума и знакомиться со всеми таксистами, официантами и торговцами, которые хоть как-то говорили по-английски. Все они стали следить за развитием событий, при каждой нашей встрече спрашивали: «Ундт как там наша милая Трейа-а-а?» — а многие даже заходили с цветами и конфетами в клинику навестить ее. Трейя говорила: у меня такое ощущение, что пол-Бонна следит за моими успехами.

Именно в Бонне у меня случился последний кризис, связанный с принятием ситуации с Трейей и своей роли человека, который ее поддерживает. Я долго работал над собой, используя все, от Сеймура до тонглен, чтобы переварить, проработать, принять переживаемые нами трудные времена. Но все же оставалось несколько неразрешенных проблем, связанных и с моим собственным выбором, и с недостатком веры, и с вероятностью (этого уже нельзя было отрицать) того, что Трейи, может быть, скоро не станет. Все эти мысли навалились на меня разом и не отпускали в течение трех дней, так что в результате я, казалось, окончательно расклеился. Мое сердце было просто разбито — и из-за Трейи, и из-за меня самого.

Тем временем мы начали то, за чем приехали. Проблемой номер один стала простуда Трейи, чрезвычайно усложнившая ситуацию. Специфика лечения в Янкер-Клиник в том, что они проводят одновременно облучение и химиотерапию в расчете на сокрушительный двойной удар. А из-за простуды нельзя было делать химиотерапию — возникла бы угроза пневмонии. В Штатах Трейе сказали, что опухоль мозга, если ее не вылечить, убьет ее через шесть месяцев. Клиника должна была что-то предпринять, причем очень срочно, поэтому они начали облучение, ожидая, пока у Трейи упадет температура и начнет повышаться уровень лейкоцитов.

Следующие три дня из-за высокой температуры я плохо соображала что к чему. Мне стали давать сульфамид, но он действовал медленно. Кен поддерживал меня, когда я ходила по коридорам, готовил мне еду в моей палате — взял все в свои руки. Каждое утро он покупал на Маркет-платц свежие овощи. Он добыл электроплитку, кофеварку (чтобы варить суп) и — самое ценное — велотренажер (необходимый при моем диабете). Он приносил небольшие растения, цветы, крестики для моего маленького алтаря. Еда, цветы, алтарь, велотренажер — и моя комната заполнилась! Короче говоря, я чувствовала слабость, у меня кружилась голова, но в целом я была довольна.

По обрывкам реплик доктора Шейефа мы поняли, что мне будут продолжать делать гипертермию и облучение мозга: это безболезненно и занимает полчаса в день. Когда начнется интенсивная химиотерапия, о которой было так много разговоров (разговоры, как и сама химия, были не слишком приятными), процедуры продлятся еще пять дней. На восьмой или девятый день мое тело будет истощено до предела. Если уровень лейкоцитов упадет ниже тысячи, мне нельзя будет выходить из больницы; если он упадет ниже ста, мне сделают инъекцию костного мозга. На пятнадцатый день они проверят опухоли в мозге и легких с помощью компьютерной томографии или магнитно-резонансной томографии и посмотрят, какими будут результаты. Всего предполагается три курса лечения, в промежутках между которыми у меня будет по две-три свободных недели.

Из-за стресса от высокой температуры и инфекции поджелудочная железа у Трейи вообще перестала вырабатывать инсулин.

Мы с Кеном бредем по коридору очень медленно — ведь я чувствую себя прескверно, мне совершенно не по себе. У меня высокая температура, и уровень сахара в крови взлетел. Примерно пять дней под придирчивым наблюдением Кена я пыталась справиться с проблемой сахара в крови, занимаясь на велотренажере. Но даже это не помогло. Я потеряла три с половиной килограмма, которые едва ли могла себе позволить потерять. Мне стало больно лежать на боку: давила тазобедренная кость. Это меня взбесило. Часто здесь все делают страшно медленно. Кен несколько раз пытался ускорить события, и мне наконец-то стали колоть инсулин. Я начала есть; стараюсь вернуть потерянный вес.

Когда я пыталась определить необходимую мне дозу инсулина, у меня впервые произошла реакция на него. Сердце стало бешено колотиться, все тело затряслось, я проверила уровень сахара — оказалось пятьдесят. Судороги или обморок от инсулина способны понизить его до двадцати пяти. Слава богу, Кен был рядом, а поскольку мы не могли толком общаться с медсестрами, он помчался в кафетерий и принес несколько кусочков сахара. Я снова проверила кровь — было 33. Но всего через двадцать минут уровень поднялся до пятидесяти, потом — до девяноста семи. Вот они, взлеты и падения в палате № 228…

Дни тянулись один за другим, а мы ждали, когда ослабнет инфекция. Мы все время помнили об «убойной химиотерапии», которая нам предстояла, а будущее выглядело еще более зловещим от того, что мы могли прожить его только в воображении, и это создавало странноватую атмосферу в духе Лавкрафта[106], когда все говорят о чудовище, но никто его не видел. Кэти приехала как раз в нужный момент, чтобы чуть-чуть снять напряжение, и ее приезд оказался настоящим даром небес. С помощью Кэти и мне, и Трейе удалось в какой-то степени вернуть себе хладнокровие и даже оптимизм. Нам это было крайне необходимо!

А потом появилась Эдит. Я встретил ее на ступеньках клиники и отвел в палату № 228. Между ними, как я понимаю, возникла любовь с первого взгляда — даже я почувствовал себя лишним. Они моментально замкнулись друг на друге, словно крепко дружили уже давным-давно. Впрочем, подобное случалось и раньше. Не раз я обнаруживал, что почти моментально отодвигаюсь на задний план, когда мои близкие друзья влюблялись в Трейю. «Хм, вообще-то я ее муж, и мы с ней тоже дружим, честно-честно. Если хочешь, могу устроить вам ужин вдвоем».

Нам предстояло еще не раз с удовольствием проводить время в обществе Эдит и ее мужа Рольфа, довольно известного политолога, к которому я сразу же почувствовал симпатию. В Рольфе было то, чем я всегда восхищался в лучших представителях «европейского» типа: это был человек культурный, остроумный, талантливый, начитанный в самых разных областях, очень знающий и с мягкими манерами. Однако в основном именно присутствие Эдит сделало нашу жизнь намного лучше: все наши родные и друзья, познакомившись с ней, моментально успокаивались и переставали волноваться за нас — двух детишек, заброшенных в Германию, — ведь у них есть Эдит!

Пока меня мягко ведут по коридору к четвертой комнате, я пытаюсь понять, как Фигуре удается тянуть меня за руку, ведь по всему остальному выходит, что она — ничто, пустота. Как пустота может кого-нибудь тянуть? Разве что… Я ошарашен этой мыслью…

— Что вы видите?

— Что-что? Я? Что я вижу? — я медленно всматриваюсь в комнату. Я уже знаю, что увижу что-то необычное и жуткое. Но то, что я вижу, оказывается не столько жутким, сколько ошеломляющим, абсолютно ошеломляющим. На несколько минут я замираю в детском удивлении.

— А теперь мы зайдем туда, хорошо?

Химиотерапию еще не начали, но жизнь идет какая-то странная. Казалось бы, я f лежу в больнице и жду, но у меня ни на что не хватает времени! Я пишу письма, читаю романы, читаю свои духовные книги — сейчас это «Исцеление в жизни и смерти» Стивена Левина, — принимаю таблетки, занимаюсь на велотренажере, отвечаю на почту, пишу дневник. Ко мне приходят Кен, Кэти, Эдит, другие люди, я рисую. Это просто смешно. Лишнее доказательство, что времени не хватает никогда. Когда я думаю об этом, мне становится забавно от того, что в этой жизни мне, скорее всего, явно не хватит времени. Иногда я чувствую себя вполне оптимистично, а иногда мне становится страшно — ведь это все правда, я могу умереть в течение года.

Только что я выходила из палаты и наткнулась на группу людей; у них у всех были заплаканные, красные глаза. Кто знает, какие новости о своих родных или друзьях они узнали? Но зрелище очень печальное. Молодой человек обнимает женщину — наверное, жену или возлюбленную, и у обоих распухшие красные глаза. Другая женщина, перегнувшись через стол, обнимает женщину в зеленом больничном халате, и обе плачут. Еще три человека сидят за столом, и у всех троих распухшие красные глаза. Вот первая благородная истина: в мире существует страдание.

Я прочитала статью в «Ньюсуик» о праве на смерть. Эта тема интересовала меня давно, еще до того, как я заболела раком. Столько времени, материальных затрат и страданий — настоящих страданий — расходуется на то, чтобы героическими усилиями поддерживать в человеке жизнь, но при этом сама такая жизнь не стоит того, чтобы ее проживать. Я надеюсь, что, когда пробьет мой час, я умру в хосписе без каких-то невероятных мер по поддержанию жизни, и физическая боль будет вполне терпимой. На следующий день я сказала Кену, что хотела бы попросить у доктора Шейефа кое-каких таблеток, — просто чтобы знать, что они при мне.

Я хочу, чтобы моя воля к жизни была сильной, я хочу как можно больше времени прожить без этого кошмара, поэтому мне надо работать с предельной сосредоточенностью, самоотдачей, ясным пониманием и концентрацией, прилагать усилия в нужном направлении и одновременно оставаться безучастной к результату, каким бы он ни был. Боль — не наказание, смерть — не поражение, а жизнь — не награда.

Получила очень милое письмо от Лидии. То, что она написала, искренне тронуло меня: «Если Господь призовет тебя, если это тебе суждено, я знаю, что уйти из жизни ты тоже сумеешь достойно». Если я не выкарабкаюсь, то умру достойно. Я тоже на это надеюсь. И все же иногда мне кажется, что окружающие будут судить, победила я или проиграла, на основе того, сколько я проживу, а не того, как я проживу. Разумеется, я хочу жить долго, но если мне отпущен короткий срок, я не хочу, чтобы меня считали побежденной. Поэтому так прекрасно то, что было написано в письме.

Я начала медитировать как минимум дважды в день: випассана утром и тонглен/Ченрезик вечером. Я стараюсь заниматься визуализацией три раза в день. Сейчас я делаю это все, чтобы доказать себе, что я не настолько ленива, чтобы не делать то, что может мне помочь. Усилилось мое убеждение: все это в моей жизни надолго, но опять-таки надеюсь, что я безучастна к результату. Я просто хочу укрепить свою веру в себя, прославить свой дух, совершить жертвоприношение.

Несмотря на тяжелейшие обстоятельства, не прошло и недели с нашего пр езда, как к Трейе вернулось спокойное и даже весело настроение, — и об этом часто говорили врачи, медсестры и многочисленные посетители. Люди начал подолгу задерживаться в ее палате только ради топ чтобы приобщиться к радости, которую она буквально излучала. Порой было нелегко улучить время, чтобы побыть с ней наедине!

Меня саму удивляет, как быстро я оправилась после дурных известий, насколько я готова жить с тем, что у меня происходит. Без сомнений, дело в медитации. В первую неделю после страшного известия я была просто вне себя. Я позволила излиться всему, что готово было излиться, — ярости, страху, гневу, тоске. Все вышло наружу, очистив меня, и тогда я снова стала жить с тем, что есть. Если дела обстоят именно так — пусть это случится. Мне кажется, что это не отрицание неизбежного, а готовность принять — хотя кто знает? Может быть, я обманываю себя? Все тот же тихий голос говорит: Трейя, тебе надо больше волноваться. Но это тусклый голос. Он звучит, но сейчас ему трудно привлечь внимание публики.

А правда состоит в том, что я невероятно счастлива: из-за того что у меня такая семья, такой муж, такие удивительные друзья. Просто не верится, как прекрасна моя жизнь! За исключением этого проклятого рака.

Сказала Кену, что сама этого не понимаю, но мой дух бодр, настроение отличное, я наслаждаюсь жизнью, мне нравится, как за окном поют птицы, мне нравится, когда в клинику приходят люди. У меня не хватает времени на все мои дела. Я наслаждаюсь каждым днем, мне не хочется, чтобы он заканчивался. Я этого не понимаю! Может быть, мне осталось жить меньше года! Но зато послушайте, как поют птицы!

Наконец, нам сказали, что химиотерапия начнется в понедельник. В день первой процедуры я неловко сидел на велотренажере, а Кэти — в углу. Трейя была абсолютно расслабленной. Желтая жидкость стала медленно капать в ее руку. Прошло десять минут. Ничего. Двадцать минут. Ничего. Полчаса. Ничего. Не знаю, чего мы ждали, — может быть, что она взорвется или чего-нибудь вроде этого, слишком уж мы были напуганы рассказами, которыми нас кормили в Штатах. Всю прошлую неделю люди звонили с пожеланиями, в которых чувствовались прощальные нотки: все были уверены, что химиотерапия убьет ее. И это действительно было крайне сильное и агрессивное лечение, во время которого уровень лейкоцитов порой падает до нуля! Но в клинике были разработаны такой же силы препараты-«спасатели», снимающие большую часть негативных последствий. Об этом наши американские врачи, естественно, не упоминали. В общем, Трейя решила, что все это пара пустяков, и преспокойно начала обедать.

Что ж, после первой процедуры прошло уже несколько часов, а я чувствую себя великолепно! Есть легкая сонливость из-за антирвотного, но я даже передать не могу, насколько это легче, чем адриамицин. Я даже поела, пока в меня вливали химиотерапевтические препараты…

Сегодня была вторая процедура, и я снова чувствую себя превосходно. Начала пятидесятиминутную тренировку на велосипеде. Думаю, они вовремя ввели свои препараты-«спасатели». Браво им! Браво! Браво! Браво! Но как же я дико зла на всех американских врачей, которые, толком ничего не зная об этом лечении, забивают нам головы садистскими картинками. Впрочем, ладно: все хорошо, что хорошо кончается. А я чувствую себя отлично, совершенно здоровой. Вот так, запросто!

Янкер-Клиник, 26 марта 1988 года

Дорогие друзья!

Не знаю, как отблагодарить каждого из вас за ваши прекрасные и неожиданные открытки, письма и телефонные звонки… Это прекрасно — чувствовать такую сильную поддержку, словно плаваешь в удивительно теплых, мягких, ласкающих океанских волнах. Каждая открытка, каждый звонок вливаются в этот теплый, восхитительный океан.

В этом океане любви у меня есть много очень важных источников поддержки. Один из них — Кен, который был идеальным мужчиной-сиделкой, — а эта работа всегда нелегкая и редко оцениваемая по достоинству. Он выполняет мои поручения, держит меня за руку, развлекает меня, мы с ним ведем важные беседы — попросту влюблены друг в друга, как и все это время. Другой источник — мои родные, любовь и поддержку которых трудно сравнить с чем-либо еще. Мои мама и папа встретили нас в Сан-Франциско, куда я приезжала за запасом костного мозга перед отъездом в Германию (на тот случай, если он мне понадобится для дальнейшего лечения); моя сестра Кэти пробыла здесь десять дней и помогла нам обустроиться. Родители сейчас в Германии и планируют общее путешествие, когда у меня восстановится уровень лейкоцитов; другая моя сестра, Трейси, и ее муж Майкл встретят нас в Париже и поедут с нами в Бонн к началу второго цикла лечения. Не могу не упомянуть замечательных родителей Кена — Кена и Люси, которые окружили меня поддержкой и любовью. А еще прекрасные люди из ОПРБ, и особенно Вики, которая достала для меня запас костного мозга и собрала информацию по всем фронтам. Еще — мои замечательные друзья в Аспене и Боулдере, мои любимые друзья по Финдхорну, которые рассыпаны по всему миру… Мне очень-очень повезло…

Сразу после приезда нам пришлось нелегко. Я подхватила простуду и, к сожалению, проболела три недели. Все это время я пробыла в больнице, мне каждый день делали облучение, и я боялась выписываться из своей палаты, потому что к началу лечения свободного места могло и не оказаться. Прилетела моя сестра, которая помогла нам пережить этот трудный период. Теперь процесс пошел; я абсолютно уверена в герре профессоре докторе Шейефе, заведующем Янкер-Клиник. Это человек энергичный, полный жизни и веселый; по-моему, он похож на помолодевшего Санта-Клауса (у него борода с проседью), у которого в руках красный мешок, набитый подарками, помогающими против рака. Он не такой, как большинство докторов в США, у которых этот мешок поменьше из-за FDA[107] и недостатка интереса ко всем возможным вариантам лечения, — эта ограниченность порой кажется профессиональным требованием. Вот пример: основной препарат, которым меня лечит доктор Шейеф, называется ифосфамид; это дальний родственник цитоскана, или циклофосфамида, одного из главных препаратов, которые в США используются при химиотерапии, — препарата, который первоначально разработал сам Шейеф. Он уже десять лет пользуется ифосфамидом, но только в прошлом году получил одобрение FDA для использования в США и только при саркоме (хотя он эффективен и при других злокачественных опухолях), и только в более низких дозах, чем те, которые доктор Шейеф считает необходимыми. Получается, что в США меня не могли лечить этим препаратом.

Во время консультаций с многочисленными врачами в январе и феврале все они предложили мне препарат, которым меня лечили раньше, — адриамицин; я должна была принимать его, пока не умру от рака (или пока меня не убьют побочные последствия от его применения, как это недавно произошло с моей подругой). Средний отрезок времени до лечебной неудачи при использовании этого препарата составляет четырнадцать месяцев — и это с момента первой процедуры. Мне было понятно, что он не позволит мне выиграть время, зато жалкое, тоскливое существование гарантировано. Когда сестра спросила меня, каково это — быть на адриамицине, а я стала перечислять симптомы, то поняла, что выглядит все не так уж страшно. Но потом я вспомнила, что говорила Кену, когда меня им лечили: «Понимаешь, я не так уж плохо себя чувствую: я могу ходить и заниматься делами, — плохо в этом лекарстве только то, что оно отравляет душу: я ясно чувствую, как оно отравляет мою душу». Как вы можете понять, я была совсем не восторге от перспективы снова пройти такую химиотерапию и совсем не в восторге от статистики, которую мне сообщали врачи. Когда я спрашивала их прямо, сколько времени выиграю, они говорили, что, если у меня будет частичная реакция (большего нельзя было ожидать, потому что предыдущая попытка уже окончилась неудачей), есть вероятность в 25–30 %, что я проживу от шести до двенадцати лишних месяцев. Я несколько презрительно говорила «дудки» — и отправлялась искать дальше!

Я уже довольно давно знала (хотя иногда память услужливо выкидывала эту информацию), что из-за разновидности моих раковых клеток (они относятся к самому опасному уровню) и двух рецидивов, которые случились у меня после первой операции, вероятность метастатического рецидива была для меня очень и очень велика. После информации о моем состоянии, полученной 19 января, я прошла несколько этапов: сначала была ярость из-за того, что это случилось со мной, и из-за того, что такие вещи вообще происходят с кем бы то ни было. Во мне явно воспрянул боевой дух — и вообще мой настрой все это время был хорошим. Он даже улучшился, когда я нашла Янкер-Клиник… Самым сложным было, конечно же, выбрать способ лечения.

Я была в ярости, и вдобавок мною овладевало сильнейшее беспокойство, хотя я была слишком занята и раздражена, чтобы впадать в депрессию (наверное, я установила рекорд но количеству телефонных звонков, когда пыталась определиться, что мне делать). Первые несколько дней я была жутко взвинченной, много плакала, волновалась, была близка к тому, чтобы потерять голову, не могла отделаться от страха перед болью и мыслей о смерти… А потом стали приходить мысли обо всех тех, кто страдает на этой планете в этот момент, обо всех, кто страдал раньше, — и я тут же почувствовала, что меня пронизывает волна спокойствия и мира. Я больше не чувствовала себя одинокой, я больше не чувствовала себя не такой, как все, — наоборот, я ощутила чрезвычайно прочную связь со всеми этими людьми, словно мы были членами одной большой семьи. Я подумала обо всех детях, которые больны раком, подумала о людях, которые неожиданно гибнут молодыми в автомобильных катастрофах, подумала о тех, кто страдает психическими расстройствами, о голодающих в странах третьего мира, о детях, которые всю жизнь будут страдать от недоедания, даже если выживут. Я подумала о родителях, которым приходится пережить смерть ребенка, обо всех тех, кто погиб во Вьетнаме, когда им было вдвое меньше лет, чем мне, обо всех жертвах пыток. Мое сердце устремилось к ним, словно к членам моей семьи, и я почувствовала спокойствие от того, что вспомнила первую благородную истину — истину страдания. Страдание живет в этом мире, его нельзя избежать, оно было всегда.

Я поняла, как благодарна буддийским практикам, особенно випассане и тонглену. Одновременно я почувствовала влечение к христианству, но не к богословию, а к музыке, обрядам, величественным храмам. Они трогают мою душу в отличие от буддийских ритуалов. Кажется, две эти религии слились в моем сознании: христианство с его вертикальным измерением Божественного и буддизм с его спокойным принятием того, что есть, и прямой дорогой, ведущей к избавлению от страдания.

Вскоре после моего приезда ко мне в палату зашли несколько медсестер и спросили немного смущенно и неуверенно: «А какого вы вероисповедания?» Нельзя винить их за то, что они запутались! На одном из столов в моей палате устроен небольшой алтарь. Там есть красивая статуэтка Будды медицины и еще одна — Девы Марии, которую дал мне Кен; изумительный круглый кварцевый кристалл, которые мне подарила подруга из долины Саншайн[108], прелестная фигурка Мадонны с младенцем от моей невестки; фигурка святой Анны от Вики (когда-то она помогла ей вылечиться); изящная картинка, изображающая Гуань Инь[109], от Эндж; маленькая танка[110] Зеленой Тары[111] от Кена; изречение в старинной рамке, которое выписала моя сестра Трейей; щепотка той соли, в которую было помещено тело Трунгпа Ринпоче[112] (и другие частички мощей, которые я с особым благоговением храню у себя); фотографии Калу Ринпоче, моего учителя, и Трунгпа Ринпоче с его преемником; другие изображения, присланные разными людьми, — Раманы Махарши, Саи-Бабы, Папы Римского; старинная мексиканская картина на металле, изображающая целителя; прекрасный крест от одного из родственников; старый молитвенник от моей тети; молитвенник от Эйлин Кэдди, одной из основательниц Финдхорна; трогательные подарки от друзей по ОПРБ; мала[113] с ретрита Мудрости с Калу Ринпоче… нет, неудивительно, что они запутались! Но мне кажется, что все это правильно. Я всегда была экуменисткой в душе; теперь этот экуменизм[114] обрел конкретное воплощение в моем алтаре!

И хотя у меня есть философские разногласия и с христианством, и с буддизмом, но в такие периоды, как сейчас, они кажутся несущественными. Когда я пытаюсь распутать какую-нибудь сложную проблему, то вспоминаю предостережения Будды против философствований по поводу вопросов, на которые невозможно найти ответа. Поэтому я даже не пытаюсь примирить две эти религии — это вообще невыполнимая задача! — но понимаю, что в таких ситуациях, как моя, христианство предлагает подходы и ставит вопросы, не приносящие пользы: почему это случилось со мной? почему то же случается с другими людьми? неужели «Бог» меня наказывает? может быть, я что-то сделала не так? что мне надо сделать, чтобы все исправить? как несправедливо, что этой ужасной болезнью болеют дети! почему с хорошими людьми случается плохое? почему Бог это допускает? Но тишина соборов, звуки песнопений, возносящиеся над музыкой органа, милая радостная безыскусность рождественских гимнов глубоко трогают мою душу.

С другой стороны, буддизм для меня — источник истинного спокойствия, когда случается что-то скверное. Буддизм не заставляет ворчать и злиться на несовершенство мира или устраивать крестовый поход, чтобы исправить его; буддизм помогает принять вещи такими, как есть. Такой подход не предполагает пассивности, потому что упор всегда делается на то, чтобы направлять усилия в нужное русло, но одновременно ты свободен от нетерпеливого ожидания результата. Как это ни парадоксально, предпринимать усилия для меня становится легче, потому что внимание не так сильно приковано к результату: мне интереснее узнать, что произойдет потом, чем ставить задачи, надрываться, чтобы их выполнить, а потом впасть в разочарование, если ничего не получится.

К примеру, у меня по-прежнему плохо видит левый глаз — это симптом, по которому у меня обнаружили опухоль мозга (в правой затылочной доле), а потом опухоль в легких. Я прошла курс облучения мозга и надеялась на какой-то результат, поэтому каждый раз, когда замечаю дефект зрения, я как-то реагирую — раздражением, страхом, разочарованием, всем сразу. И вдруг все неожиданно меняется. Дефект зрения становится чем-то таким, что надо наблюдать, фиксировать, свидетельствовать. Он есть, и никакая реакция на свете не изменит истинного положения вещей в данный момент. Благодаря такой установке степень моего страха резко понижается, но даже если страх и начинает шевелиться, то я могу просто засвидетельствовать его, вместо того чтобы громоздить одни страхи на другие. Это очень полезно в тех ситуациях, когда во мне просыпается страх, — например, если уровень лейкоцитов оказывается низким или температура повышается на несколько десятых градуса. Что происходит — то и происходит, а я могу наблюдать за происходящим, наблюдать за своей реакцией и своим страхом, а когда они уходят, ко мне плавно возвращается прежнее спокойствие.

Впрочем, вернусь к лечению. Меня лечат двумя препаратами — ифосфамидом и кармустином. Каждый цикл лечения занимает пять дней, во время которых ифосфамид вводят внутривенно каждый день, а кармустин — на первый, третий и пятый дни. Врачи разработали много лекарств-«спасателей» и поддерживающих препаратов, которые сводят до минимума побочные эффекты, и кратковременные, и долгосрочные. Один препарат, месну, дают по четыре раза каждый день лечения — он защищает почки. Есть другой препарат под названием «антифунгал»; его дают и во время лечения, и после него, а если уровень лейкоцитов опускается ниже 1000, то двойную дозу. Антирвотное, которое добавляют в состав для химиотерапии и дают в виде суппозитория, действует прекрасно, без всяких побочных эффектов, за исключением легкой сонливости. А если потребуется, у них в запасе есть другое средство, посильнее. Когда я вспоминаю, как меня одурманили (в прямом смысле слова: одно из средств, которое мне давали, было тетрагидроканнабинолом в капсуле) только для того, чтобы выдержать действие адриамицина, и как, несмотря на это, ужасно я чувствовала себя первые восемь часов… Да уж, воспоминание не из приятных. А это я переношу настолько легче, что мне даже не верится! Когда я сказала доктору Шейефу, насколько легче переносятся эти препараты, он ответил: «А ведь они намного, намного сильнее!»

И, кроме того, даже речи нет о том, чтобы годами сидеть на химиотерапии. Это краткосрочный и интенсивный курс, состоящий всего из трех циклов и занимающий около месяца. Общий план таков (разумеется, все зависит от уровня лейкоцитов): после пяти дней химиотерапии ты проводишь в больнице от десяти до четырнадцати дней, пока уровень лейкоцитов будет понижаться (у одного лежащего здесь американца он упал до двухсот) и снова повысится. Все это время тебе дают поддерживающие препараты, следят за температурой, напоминают чистить зубы и полоскать рот каким-то антибиотиком с жутким вкусом каждый раз после еды. Если уровень лейкоцитов поднимется до 1500, ты сможешь выходить из больницы, если до 1800, то в промежутке между циклами лечения ты можешь куда-нибудь съездить. Обычно интервал между циклами лечения составляет две недели, но если ты попросишь о трех неделях, то и это возможно. К началу следующего цикла они хотят, чтобы твой уровень лейкоцитов был между 2500 и 3000.

Единственное, чего мне здесь не хватает, — это полезной информации, которую обычно можно получить от других пациентов. Я не говорю по-немецки, а в больнице, кроме меня, всего один пациент-американец. Это молодой человек по имени Боб Доути; они с Кеном быстро подружились. Он проходит лечение второго типа (у него довольно редкий вид саркомы, и ему назначено от восьми до десяти дней химиотерапии); от него я много узнала. Медсестры очень плохо говорят по-английски, поэтому я составляю письмо-рекомендацию для будущих англоязычных пациентов больницы — о процедурах, о том, чего здесь ожидать, о меню, о том, как пересчитывать

Цельсия в Фаренгейта (при измерении температуры) и килограммы в фунты; о международных и американских названиях препаратов; о том, что можно делать в перерывах между циклами, и так далее.

Двое из тех людей, быть с которыми рядом мне радостнее всего на свете, — мои мама и папа; к счастью, Кен, испытывает к ним те же чувства! Мы собираемся провести вместе двухнедельный отпуск — проехать по Германии, Швейцарии и Франции, доехать до Парижа и пробыть там пять дней. Свои лучшие дни в обществе родителей я провела во время наших двух предыдущих поездок в Европу, так что я с радостью предвкушаю предстоящее путешествие. А самое замечательное — что Кен приехал в Европу в первый раз! Все, что он видел до этого, — это Бонн и его пригороды… и как же мне не терпится показать ему Париж! Кен — городской мальчик, а я больше всего мечтаю о самой дороге, когда передо мной будут медленно разворачиваться пейзажи — открытые холмы, узкие лощины и высокие взгорья, озера, поля, маленькие деревушки, реки, как будут сменять друг друга разные ландшафты, разные виды флоры. В самой земле есть что-то, что доставляет мне глубокое наслаждение. В воскресенье, перед началом процедур, мы с Кэти и Кеном совершили маленькую поездку, и я вспомнила, как все это греет мою душу и насколько мои духовные корни связаны с глубокой любовью к земле.

Я очень надеюсь, что не привяжусь слишком сильно к побочным плюсам жизни больного! Для человека моего типа, человека, привыкшего все делать самому, ситуация, когда за тебя все делают другие, — это что-то новенькое. Вот что такое по-настоящему «принять мир»… позволить себе почувствовать, что я этого достойна, не хватаясь за подспудное: «Я потом возмещу это чем-нибудь». Это примерно как принимать комплимент, а не шарахаться от него. Я сижу здесь, на своей больничной кровати, а в это время Кен или кто-нибудь другой покупает мне продукты, бегает по делам, приносит мне журналы и иногда готовит еду.

Да, и о погоде. Единственное, что в ней постоянного, — это то, что она все время скверная, влажная, пасмурная, унылая. По приезде она поприветствовала нас мокрым снегом, который потом перешел в дождь. Иногда выглядывает солнце, но всего минут на десять. Дождь же льет намного дольше. Из-за дождей Рейн поднялся до рекордной за последние восемь лет отметки. Впрочем, меня, королеву палаты № 228, это мало беспокоит; я не выходила из больницы с начала лечения, то есть уже тринадцать дней. И вообще, в такую погоду прекрасно дремлется!

Здесь есть симпатичная молоденькая девушка, которая дважды в неделю ведет художественные курсы. Она убедила меня заняться живописью, и это для меня новое дело, после моих занятий графикой и мозаикой. В общем, я просто валяю дурака; главным образом учусь смешивать разные краски и выстраивать картину, начиная с фона и заканчивая передним планом (в карандашных рисунках я делаю наоборот — начинаю с переднего плана). Трудно поверить, что я могу быть счастлива, сидя так долго в одном и том же помещении, но это так.

Что касается доктора Шейефа, то боюсь, что я уже присоединилась к армии тех, кто считает, что он ходит по воде. Кен считает, что Шейеф — обладатель одного из самых «острых и быстрых» умов на свете. По вторникам он делает обходы, но слишком торопливо и быстро, поэтому я научилась почаще записываться к нему на прием. Каждый раз приходится невероятно долго, от двух до четырех часов, ждать, пока тебя проведут в его кабинет.

Но если уж попадаешь туда, то Шейеф в твоем полном распоряжении. Я начала записывать наши разговоры на диктофон, потому что, записывая от руки, не успевала за всеми фактами, историями, суждениями и остротами! Оказалось, что он прочитал по-немецки две книги Кена. Он говорит, что ему очень приятно «лечить таких знаменитых людей». На полках у него мы видели книги по терапии Иссельса, Бурзински, Герсона и Келли; интересно, а в кабинете американского врача можно найти такие книги? Моя уверенность в том, что доктор Шейеф заботится о том, чтобы быть полностью осведомленным о самом широком спектре возможностей, многие из которых он испробовал сам, резко возросла. Это человек невероятно энергичный и полный сил, и моя вера в него огромна. Он в курсе всех новейших исследований; у него есть доступ ко всем новейшим методикам — от интерферона до энзимов. И я не только доверяю его выбору, я еще и уверена, что если он решит, что в моем случае конкретная методика поможет лучше, он порекомендует именно ее. Для меня довольно непривычно говорить такое про врача и невероятно приятно, что именно этот врач меня сейчас лечит.

Я допишу это письмо после нашего разговора с доктором Шейефом в понедельник, когда будут готовы результаты компьютерной томографии и мы узнаем, что там с моей опухолью в мозге. На выходных придется потренироваться в хладнокровии, чтобы подготовиться к новостям понедельника…

— Вы любите лакрицу? — таковы были первые его слова.

— Лакрицу? Это мое любимое лакомство.

После этого все наши встречи с Шейефом начинались с того, что он угощал меня самой лучшей лакрицей, какую мне приходилось пробовать.

Впрочем, была не только лакрица. Было еще и пиво. Шейеф установил автомат по продаже пива — два пива «Кёлыы» за пять марок — прямо в клинике. В тот день, когда мы уехали с Тахо, я перестал пить водку, но позволял себе пиво. Сам Шейеф раньше пил по десять-пятнадцать баночек в день (немцы — мировые лидеры в потреблении пива на душу населения), но сейчас у него диабет, и ему приходится довольствоваться жалкой заменой — лакрицей. А с автоматом мы быстро подружились. «Пиво, — поощрял меня Шейеф, — единственный алкогольный напиток, который дает организму больше, чем отбирает», — и автомат стоял в открытом доступе для всех пациентов.

В какой-то момент я спросил у него о том же, о чем часто спрашивал других врачей, — порекомендовал бы он этот конкретный курс лечения своей жене. «Никогда не спрашивайте врача, что он порекомендует жене. Вы ведь не знаете, хорошие ли у них отношения. Спрашивайте, что он порекомендует своей дочери!» — ответил он, рассмеявшись.

— Хорошо, а дочери? — спросила Трейя. Она имела в виду метод подавления выработки гормонов надпочечниками при раке груди.

— Мы его не используем: он сильно снижает качество жизни. Никогда нельзя забывать, — добавил он, — что вокруг опухоли живет человеческое существо.

Вот тогда-то я просто влюбился в Шейефа.

Мы спросили у него про еще один метод лечения, популярный в Штатах. «Нет, мы этим не занимаемся». — «Почему?» — «Потому, — прямо ответил он, — что он отравляет душу». Этот человек знаменит тем, что применяет самую агрессивную химиотерапию в мире, однако есть средства, которые он просто не станет применять, потому что они отравляют душу.

— А как насчет распространенного представления, что рак вызван только психологическими факторами, что это психогенетическая болезнь?

— Некоторые говорят, что рак груди — это психологическая проблема: проблемы с мужем, проблемы с детьми, проблемы с собакой. Но в эпоху войны и концентрационных лагерей, когда было очень много проблем и огромный стресс, статистика рака груди были самой низкой. А все дело в том, что тогда в рационе у людей не было жиров. В период с 1940 по 1951 год в Германии была самая низкая статистика заболеваний раком, хотя напряженность была самой высокой. Ну и где же рак, вызванный психологическими проблемами?

— А как насчет витаминов? — спросил я. — Я по образованию биохимик, и, судя по работам, которые я читал, мегавитамины не только могут помочь при раке — многие из них настолько сильны, что способны дезактивировать действие химиотерапевтических агентов. А наши американские врачи не согласны ни с тем, ни с другим.

— Конечно, вы правы. К примеру, витамин С обладает сильным противоопухолевым воздействием, но если принимать его во время химиотерапии, он дезактивирует ифосфамид и большинство других химиотерапевтических агентов. У нас в Германии был врач, который утверждал, что он может проводить химиотерапию так, что у пациента не будут выпадать волосы. Он просто давал им одновременно большую дозу витамина С, и волосы, разумеется, оставались на месте. Как и рак. Чтобы это доказать…

Тут надо понять европейский стиль герра профессора: в первую очередь пробовать все на себе самом.

— …чтобы это доказать, я ввел себе смертельную дозу ифосфамида — естественно, в присутствии докторов, а потом — двадцать граммов витамина С. Как видите, сейчас я сижу перед вами. Так что этот доктор прописывал ифосфамид не «вв» — внутривенно, он прописывал его «вво» — выкидывал в окошко.

Трейя разговаривала с одной немкой, у которой сын жил в Лос-Анджелесе. Недавно у нее обнаружили серьезный рак матки, и она, опасаясь, что скоро умрет, хотела повидаться с сыном. Но у нее не было денег, и она не могла получить визу. Шейеф купил ей билет на самолет, достал визу и сказал:

— Сначала мы займемся вашим раком, а потом вы повидаетесь с сыном.

Если бы выпускников медицинских факультетов учили быть похожими на Шейефа, я ни за что не ушел бы из Дьюка. Но, увы, в большинстве медицинских учебных заведений в Америке учат просто ставить на стол перед пациентом табличку, где написано: «Смерть не является основанием для неуплаты».

Как-то раз я встретил Шейефа на дорожке у больницы.

— Ради бога, скажите, где тут поблизости приличный ресторан?

Он засмеялся.

— Примерно в трехстах километрах в эту сторону, сразу за французской границей.

1 апреля

Мы встретились с доктором Шейефом во вторник, после того как в понедельник были готовы результаты компьютерной томографии. Он сказал, что результаты «превосходные, невероятные»… Огромная опухоль в мозге исчезла почти целиком, осталась только очень маленькая, в форме молодого месяца — в наружной части. Облучение продолжает делать свое дело, предстоят еще два цикла химиотерапии, а значит, у меня остаются шансы на полную ремиссию. Ур-р-ра! (Легкие мне не будут проверять до начала следующего цикла.) Это очень обнадеживает; мама и папа, которые были с нами, тоже полны оптимизма.

Единственное разочарование: уровень лейкоцитов еще не повысился, хотя это и временное явление. Чтобы я смогла отправиться в путешествие с мамой, папой и Кеном, он должен дойти до 1500. Пока уровень уже неделю колеблется между 400 и 600, и гемоглобин по-прежнему пониженный. Впрочем, это не стало сюрпризом, ведь я основательно запаслась костным мозгом, перед тем как приехать сюда, — половина моего собственного костного мозга уже разрушена. Дело в том, сказал доктор Шейеф, что у меня в костном мозге не очень много стволовых клеток, — и соответственно новых клеток рождается меньше. Впрочем, как только они созреют, уровень лейкоцитов начнет расти «по экспоненте». У Боба Доути он опустился до двухсот, потом поднялся до четырехсот, потом снова опустился до двухсот, но как только добрался до восьмисот, то на следующий день был уже 1300, а через день — 2000.

Примерно такого же прогресса жду и я… ведь чем дольше я привязана к больнице, тем меньшим становится количество дней, которые мы проведем в Париже. Но в Париже нас встретят моя сестра со своим мужем, и обратно мы поедем вместе — это будет просто прекрасно.

Сегодня мне не собирались делать анализ лейкоцитов, потому что сегодня праздник (Страстная пятница). Если мне не сделают анализ, то я никуда не поеду. Кен пошел ставить всех на уши; а когда вернулся, сказал, что теперь его все ненавидят, но анализ крови мне скоро сделают. Я рада, что читала научные статьи, утверждающие, что «проблемные», то есть требовательные, онкологические пациенты имеют больше шансов. Мои родители сказали, что врачи, с которыми они говорили в клинике Андерсона, с этим согласны: они не любят пассивных пациентов, потому что у активных больше шансов. Как я надеюсь, что здешние медсестры тоже читали эти исследования! Хоть я и чувствую некоторые угрызения совести, что все время чего-то требую, хоть я и боюсь вызвать раздражение своим упрямством, эти исследования меня оправдывают. Забавно, какой эффект производят научные статьи: в данном случае они дают мне разрешение на то, чтобы не быть ни «хорошей», ни «приятной», а требовать, если мне чего-то хочется. А какая-нибудь другая статья, может быть, заставила бы меня вести себя по-другому. К примеру, когда я возобновила свои буддийские занятия, сосредоточилась на том, чтобы направлять усилия в нужное русло, на том, чтобы все принять и просто жить с тем, что есть, я почувствовала, что моя воинственность и желание «дать этому раку сдачи» испаряются. Хотя мне казалось, что это нужные перемены, но каким-то уголком сознания я вспоминала об исследованиях, утверждающих, что воинственные пациенты с боевым настроем имеют больше шансов, и начинала сомневаться. Не теряю ли я «боевой настрой»? Не плохо ли это? Все то же старое противоречие между «бытованием» и «деланием».

Только накануне вечером я прочитала в «Нью-Йорк тайме» (номер от 17 сентября 1987 года) статью Даниэля Гоулмана. Доктор Сандра Леви, наблюдая группу из тридцати шести женщин с раком груди на поздних стадиях, изучала различия между воинственными, полными боевого духа онкологическими больными и теми, кто был пассивным и «покладистым». Результаты получились следующие.

В течение семи лет 24 из 36 женщин умерли. К своему удивлению, доктор Леви обнаружила, что в течение первого года уровень активности никак не сказался на выживании. Единственным значимым психологическим фактором оказалась способность радоваться жизни.

Она выяснила, что главный фактор, влияющий на статистику выживания, давно известен в онкологии: это продолжительность периода после первого лечения, в течение которого пациент остается свободным от рецидива… Но оказалось, что второй по значимости фактор — это высокий показатель «жизнерадостности» в стандартном, заполняемом на листке бумаги тесте, призванном замерять психологическое состояние. Параметр «жизнерадостность» оказался более значимым фактором, чем обширность метастазирования. То, что умение радоваться жизни, оказывает такое мощное влияние на состояние больного, оказалось полной неожиданностью.

Это было приятно узнать, особенно потому, что в последнее время я чувствую себя счастливой, несмотря на то что заперта в больнице. Спасибо! Я с удовольствием обменяю гнев на радость! Теперь я думаю о том, как на мне скажется это исследование, если я впаду в депрессию и уныние… Именно из-за возможности таких вот бесконечных реакций на новые статьи, на новые исследования, на результаты новых тестов, новые прогнозы и так далее — именно из-за этого мне так полезно культивировать в себе бесстрастность, умение жить с тем, что есть, и наблюдать, не стараясь что-то изменить или «сделать лучше».

Сегодня — Страстная пятница. В больнице спокойствие, затишье. За окном поют птицы. Одна распевает какую-то чарующую песню, которая служит фоном для другой песни, настойчивой, на одной ноте: раз-два-три-четыре — тишина; раз-два-три-четыре — тишина. Нектар богов.

В пение птиц, от которого я просыпаюсь, вплетается колокольный звон боннского кафедрального собора, который находится всего в шести кварталах от меня. Они звонят и звонят целый день, и это прекрасный аккомпанемент для птичьего пения. Кен ходит туда каждый день, чтобы зажечь свечку и иногда, по его словам, «немного поплакать». Один раз он сводил туда маму и папу, и все они поставили за меня свечки.

Мое окно выходит на приятное открытое место, окруженное другими домами. Деревья еще не начали покрываться листвой, но я уверена, что они зазеленеют, когда я еще буду здесь. Это будет дивное зрелище.

И вот завтра уже Пасха. Сегодня утром я проснулась от яркого солнца. Это самый солнечный день за все то время, что мы здесь. И когда позже утром я сидела завтракала и опять думала, как же я люблю птичье пение, ко мне на подоконник вдруг прилетела прелестная птичка с красной головкой. Все дело в ржаных крекерах, которые пролежали там несколько дней. Я видела, как их мочит дождь и как они, высыхая, восстанавливали форму, а потом промокали снова. Ни одна птица не подлетала к ним близко, пока я была в комнате, то есть почти все время. И вдруг сегодня утром появляется эта прелестная красноголовая птичка, которая глядит на меня, а я стараюсь сидеть тихо, чтобы не вспугнуть ее. Потом садится другая, с пятнистой головкой; они несколько минут разглядывают меня и клюют крекер, а потом улетают, прихватив его. Мне показалось, что они причастились. Они приняли мое невольное подношение.

Я очень, очень сильно люблю вас всех. Я буквально физически ощущаю вашу любовь и поддержку, и от этого все становится совершенно другим. Как вода и удобрения, которые я даю растениям, выставленным вдоль карниза; ваши любовь и поддержка питают мой дух и помогают не утрачивать радость жизни и жизненные силы. Я чувствую себя невероятно счастливой, что у меня такая семья, такой муж и такие друзья — очень крепкий круг любви!

С любовью, Трейя

P.S. Уровень лейкоцитов поднялся до тысячи, а значит нам, кажется, все-таки удастся съездить в Париж!

Глава 17

«Теперь весна — мое любимое время года»

— Не расстраивайся из-за этого происшествия, Кен. Париж — прекрасный город.

Рэдклифф только что врезался в ехавшую впереди машину в небольшой деревушке под Парижем — впервые за свою семидесятисемилетнюю жизнь он стал виновником аварии. Он вел машину несколько дней; я сидел рядом, вооруженный всевозможными картами, и выполнял роль штурмана, а Сью и Трейя ехали сзади. Это была сказочная поездка через всю Германию и Швейцарию, а теперь еще и Францию; Трейя буквально впитывала в себя природу после месяца с лишним, который она провела в затворе в крохотной палате.

В тот момент мы двигались довольно медленно, въезжая в поток машин, направляющихся к Парижу. Рэд на мгновение оглянулся назад и врезался в переднюю машину, а та толкнула машину перед ней. Никто не пострадал, хотя зрелище было довольно живописным; на него сбежались полюбоваться местные жители, никто из которых вообще не говорил по-английски; все они оживленно размахивали руками и галдели. К счастью, Трейя свободно говорит по-французски, и следующие три часа она, выйдя со своей «мютце» на абсолютно облысевшей голове, спокойно и хладнокровно вела переговоры со всеми вовлеченными в дело сторонами и наконец добилась нашего освобождения.

День, когда мы покинули Бонн, пасхальное воскресенье, был изумительно солнечным и бодрящим — с тех пор как мы приехали сюда в конце февраля, это был первый такой день. Мы ехали и ехали, папа сидел за рулем, а Кен, работая штурманом, вел нас по самым маленьким и самым живописным дорогам. Проезжая мимо маленьких городков, мы видели, как выходят из церквей люди, разодетые на Пасху, — отцы ведут за руку дочерей, сзади плетутся бабушки и дедушки, они заходят в ресторанчики, и все кругом ясно и свежо, залито солнечным светом, а вокруг — зеленая весна. Один город был похож на приморский курорт: он был переполнен праздничного вида людьми, которые наслаждались солнцем и весенними цветами. Там было не меньше тридцати ресторанов со столиками на улицах, с которых открывался вид на реку, и все столики были заняты. Просторный бульвар был заполнен праздничным людом, а парк за рекой пестрел гуляющими разных возрастов. Было ощущение, что все хотят попасть в этот город: на выезде из него мы видели плотный поток машин, растянувшийся на приличное расстояние.

Мы ехали и ехали, и мой взгляд жадно поглощал пейзажи: луга лимонно-зеленого цвета, недавно покрывшиеся листвой деревья, желтая форзиция, восклицательными знаками торчащая тут и там, вишни в цвету, пестрые виноградники, гирляндами висящие на крутых холмах, речные берега; земля, вздымающаяся холмами и меняющая свой вид от одной речной долины к другой, все дальше от Германии и все ближе к Парижу. Мои изголодавшиеся в больнице глаза и душа буквально глотали все это, глотали залпом, снова и снова. Мне никогда не надоедает смотреть на землю, особенно весной. Значит ли это, что осень, которая всегда была моим любимым временем года, уступила свое место весне, мягкой ясной весне?

А Париж действительно был прекрасен.

Мы совершили экстравагантную трату денег, из тех, что бывает раз в жизни: Рэд и Сью привезли нас прямо в отель «Ритц», где обычный завтрак из круассана и кофе стоил сорок долларов. Но бог с ним, с «Ритцем». За углом был «Harry's New York Ваг» — любимое местечко Хемингуэя, Фицджеральда и «потерянного поколения»; одно из немногих мест в Париже, где люди действительно говорят по-английски. В зале на первом этаже до сих пор стоит пианино, на котором Гершвин[115] сочинил большую часть своего «Американца в Париже». Здесь утверждают, что именно они придумали «кровавую Мэри». Правда это, или нет, неизвестно, но мы все сошлись на том, что их «кровавая Мэри» незабываема.

Но искренне, до слез нас с Трейей тронул Нотр-Дам. Один лишь шаг вовнутрь — и ты тут же понимаешь, что оказался в священном месте; обыденный мир, где есть рак, болезни, нищета, голод и страдания, остается по ту сторону величественных дверей. Утраченное искусство священной геометрии заметно там во всем, и оно заставляет сознание воспроизводить эти божественные очертания. В один из дней я и Трейя посетили мессу. Мы держались друг за друга так, словно Всемогущий Господь — на этот раз в виде Доброжелательного Отца — действительно мог чудесным образом спуститься вниз и одним движением удалить рак из ее тела; и для этого не надо было иной причины, кроме той, что Он Сам находится в особом месте, настолько святом, настолько удаленном от всего того, во что Его дети превратили остальное Его творение. Даже солнце, струившееся сквозь мозаичные окна, казалось, способно было исцелять. Мы в благоговении просидели там несколько часов.

Приехали Трейей и Майкл; мы попрощались с Рэдом и Сью и отправились на левый берег Сены. Трейей — талантливая художница, Трейя — художница-ремесленник; Майкл и я — восторженные ценители, поэтому мы все выстроились в очередь к Музею Д'Орсе, чтобы попасть на выставку Ван Гога. У Шопенгауэра была теория искусства, которая сводилась к следующему: плохое искусство подражает, хорошее искусство творит, великое искусство превосходит. Он имел в виду «превосходит границы субъекта и объекта». То общее, что есть у любого произведения искусства, говорил он, — это способность вытащить восприимчивого зрителя из своей оболочки и погрузить его в искусство — настолько, что индивидуальное самосознание исчезает полностью, и человек, по крайней мере на краткий миг, пребывает в недуальном и вневременном сознании. Иными словами, великое искусство мистично, каким бы ни было его содержание. Я никогда не верил, что искусство может обладать такой властью, пока не увидел полотна Ван Гога. Они были просто потрясающими. От них перехватывает дух и исчезает твое «я» — и то и другое совершается одновременно.

И вот обратная дорога из Парижа в Германию: Майкл ведет, Трейей — за штурмана, мы с Кеном отдыхаем на заднем сиденье. Снова потянулись деревни — моя любимая часть поездки. Заночевали мы в Виттеле — том самом, откуда минеральная вода[116]. Трудно сказать: то ли этот курортный городок уже пережил свой расцвет, то ли он просто еще не проснулся от зимней спячки, — впрочем, мне было все равно, потому что моя комната выходила на залитый солнцем, ослепительно зеленый парк. Я вытащила стул на маленький балкончик — и чувствовала себя замечательно.

Снова повороты, деревенские дороги, прекрасный скромный пикник у ручья, а потом, когда мы взобрались на высокие холмы, — неожиданный подарок… Лыжные трассы, канатная дорога, снег и лыжники! Было уже четыре часа дня, а не то бы я попробовала убедить своих спутников разрешить мне несколько раз спуститься с горы. У меня кольнуло сердце при мысли о том, как мне хочется остаться здесь, под солнцем, на снегу, — и еще я вспомнила про юношу, о котором нам рассказывал доктор Шейеф: он пошел кататься на лыжах, когда уровень лейкоцитов у него был ниже четырехсот. Увы, он умер от пневмонии, но я чувствую, что во мне шевелится тот же порыв, который заставил его совершить этот безрассудный поступок.

Больше всего нам понравился Колмар. Маленькие шаткие деревянно-каменные домики, сгрудившиеся вместе, по-приятельски прислонившиеся один к другому, словно помогая друг другу устоять вертикально перед разрушительной силой столетий. Сутулые, осевшие, накренившиеся, присевшие на корточки, качающиеся, припавшие к земле, растолстевшие — у каждого из них свой характер. Один — приятного оранжевого цвета, поношенный от времени, соседний — темно-кремовый и пятнистый, следом — обшарпанный, синий в полоску и потрескавшийся, потом облупленный серый, а рядом — осыпающийся серо-коричневый. Улицы в старом городе булыжные, узкие, петляющие; они только для пешеходов. Домики на этих узких улочках наклонились друг к другу, как старые сморщенные соседи, которые год за годом сплетничают, перегнувшись через забор. А внизу — мы, туристы, алчно разглядываем витрины, зажигаем свечи в церквях и гуляем, гуляем, гуляем.

В Колмаре выставлен знаменитый заалтарный образ Иссенгейма (1515 года). Он немного мрачноват — видимо, в те дни и жизнь была мрачной, — Иисус на кресте не только изображен с очень натуральным терновым венцом и гвоздями, через которые сочится кровь, — все его тело покрыто маленькими кровоточащими язвами. Трейей сказала, что в то время в Европе свирепствовал сифилис, и художник наделил Иисуса особо выразительным признаком страдания. Сначала я восприняла это как характерное для христианства внимание к страданию, но потом вспомнила, что буддийские монахи традиционно медитируют на кладбищах, где на земле лежат трупы в разных стадиях разложения. Боль и страдание живут в мире — а каково было жить в XVI веке? — и этот образ был просто еще одним напоминанием об этом. Я делаю вдох и наблюдаю свою реакцию на конкретное изображение, наблюдаю за той частью души, которая не хочет знать, что подобное происходило и продолжает происходить, той частью души, которая заставляет тело содрогаться от отвращения при мысли, что подобное происходит со мной или с кем-нибудь другим. Я наблюдаю свое отвращение, делаю глубокий вдох и чувствую всходы милосердия, дружелюбия и сострадания, которые тоже являются частью моей души.

В Зальцбурге[117] мы выпили эльзасское вино, поели лягушачьи лапки, купили расписные крестьянские скатерти и зашли в кафедральный собор. Веселая официантка (а это был один из лучших наших обедов) сказала, что, когда мы в следующий раз поедем в Париж, она поедет с нами и что еда в Париже «tres cher et pas bonne» — дорогая и не самая лучшая.

Вернувшись в Германию, по дороге в Бонн мы остановились в Баден-Бадене, одном из известнейших курортных городов с минеральными водами. Там с Трейей приключилось то, что ее глубоко встревожило и заставило всех нас заняться магическими объяснениями того, что все это могло значить.

На следующий день мы пошли в римско-ирландские бани, обладающие сильным расслабляющим эффектом: тебя проводят по десяти разным баням, или станциям, с небольшой разницей в температуре, и вся последовательность рассчитана так, чтобы добиться максимального расслабления. Но тем же вечером я вдруг обнаружила, что у меня пропал золотой кулон в виде звезды. Пропал! Я просто не могла поверить! Мы все обыскали и расспросили всех, кого можно. Мой талисман на счастье! Талисман, который носит одно имя со мной! Эту звезду передали мне родители в Сан-Франциско в тот день, когда мы с Кеном улетали в Германию. Ее сделал по моему рисунку Рассел, старый и очень близкий друг нашей семьи. Она так много для меня значила! Пару раз во время первого мрачного месяца в Германии я, проснувшись, обнаруживала, что вцепилась в эту звезду; благодаря ей я чувствовала себя не такой одинокой. Я была в отчаянии. Как я могла ее потерять? Этого не может быть — и все-таки она пропала. Та часть моей натуры, что подвержена предрассудкам (она становится сильнее в периоды кризисов), стала пугать меня мыслями вроде того, не покинет ли меня теперь удача, не станет ли теперь все хуже, не потеряла ли я свою «звезду» и в переносном смысле тоже.

После того как я проплакала весь вечер, а Трейси, Майкл и Кен изо всех старались меня утешить, мне в голову неожиданно пришла одна мысль. Я подумала об одном этапе в медитации Ченрези, которой меня обучил Калу Ринпоче. Там ты визуализируешь перед собой богов и богинь, будд и бодхисаттв и предлагаешь им все, что в мире есть прекрасного и приятного; они очень довольны и проливают на весь мир свое благословение во всех возможных видах. Еще я вспомнила о той визуализации, где ты вбираешь и посылаешь [тонглен], — вбираешь в себя страдание и боль других в виде черной смолы и посылаешь им в виде белого света хорошую карму и все добро, что у тебя есть.

Так появилась возможность проработать свою мучительную привязанность, извлечь пользу из потери материального предмета. Я стала медитировать, чтобы по-настоящему отказаться от этой золотой звезды — и от ее материальной ипостаси, и от ее свойств талисмана — и передать эти свойства другим людям. Стараясь сделать это, я чувствовала силу своей привязанности к родителям, к другу, который ее сделал, к ситуации, в которой мне передали звезду, к самой идее талисмана, к изначальному значению слова «эстрейя», которое по-испански значит «звезда», к моим сновидениям прошлых лет, заставивших меня поменять имя. Глубокие корни моей привязанности, моего залипания стали очевидней для меня после потрясения от утраты этого материального символа — потрясения, усиленного тем, что это было еще и ценное ювелирное изделие.

И вот я снова и снова старалась отдать его другим. Просто отдать. Я визуализировала перед собой саму звезду, много раз представляла себе ее в виде множества звезд, а потом разбрасывала эти сверкающие золотые звезды направо и налево, чтобы их красота, их способность приносить удачу и целительные свойства достались каждому. Я делала так каждый раз, когда чувствовала боль от потери (а это было довольно часто); каждый раз, когда инстинктивно тянулась к шее, чтобы потрогать ее, и вспоминала, что она пропала. Иногда мысленно я отдавала эту звезду каждому человеку, находящемуся в поле зрения. Иногда я раздавала ее всем людям в ресторане, где мы сидим, и визуализировала ее висящей на шее у всех этих людей. Иногда я визуализировала ее сияющей над головой каждого человека на улице. Иногда я визуализировала миллионы этих звезд, рассыпанных по всему земному шару; мириады искрятся на солнце, медленно опускаются на землю, чтобы принести свет в жизнь каждого.

Эта практика заставила меня яснее понять другие формы одержимости и эгоизма — например, желание, чтобы именно тебе достался последний кусочек вкусного сыра на пикнике, или последний глоток вина, или комната с самым лучшим видом. Пропажа звезды пролила свет на эти маленькие, сиюминутные случаи одержимости, желания что-то присвоить, и тогда я поступала, как в случае со звездой, — старалась освободиться от них, отдавая кому-то другому то, что хотела получить сама. Очень увлекательный опыт.

Занимаясь этой практикой, я не всегда бываю довольна тем, что открывается в моей душе, я не всегда быстро опознаю привязанность в той или иной форме, не всегда мне удается от нее избавиться — впрочем, другого я и не ожидала. У меня появляется что-то вроде понимающей улыбки, когда я вдруг замечаю, что только что потянулась за самым лакомым кусочком, или осознаю, что в моей голове копошатся нехорошие мысли или недобрые слова готовы вырваться у меня с уст вопреки самым лучшим моим побуждениям. Надеюсь, что я учусь отслеживать эти моменты и что сочувствие перевешивает самоосуждение. Я часто думаю об одном высказывании апостола Павла, которое напомнил мне Кен, там сказано что-то вроде: «Добро, которого хочу, не делаю, а зло, которого не хочу, делаю». Оно напоминает мне о том, что я не одинока в своей борьбе, и заставляет с большим сочувствием относиться к человеческой доле…

Я понимаю: возможно, говоря это, я похожа на наивную дурочку, но для меня эта практика очень непростая и очень-очень полезная. Когда я визуализирую эту звезду таким образом, она по-прежнему существует во всей своей красе; более того, в моем сознании этих звезд мириады, и потерять их невозможно. Слабеют мои суеверные мысли насчет физического присутствия или отсутствия звезды. Эти ростки привязанности становятся слабее. Мне по-настоящему нравится эта визуализация; это s огромное удовольствие — постоянно дарить всем такие подарки! Да, мне было по-прежнему больно от того, что я потеряла вещь, которую мне дали родители, которую своими руками сделал Рассел. Но я помню, как сказала Кену: «Знаешь, прошло всего три дня, но я, похоже, почти перестала оплакивать эту звезду».

Итак — снова в Бонн. По поводу последнего мотеля, где мы останавливались, Майкл сказал: «Тут матрасы с такими пробоинами, словно это верденские высоты», — то есть холмы со следами от артобстрелов времен Первой мировой войны. Трейей хотела купить кондиционер для волос, но все магазины были закрыты. Майкл просунул голову в нашу комнату:

— Ребята, у кого-нибудь есть кондиционер для волос?

— Просто поднимите ногу и сделайте шаг вперед. Все остальное произойдет само собой.

— Но там же пустое пространство, — жалобно сказал я. — Черная, бесконечная пустота.

— Прошу вас. Вы должны сделать это.

— Вот черт! Проклятые сны. — Я делаю шаг вперед и проваливаюсь в пустоту, только для того чтобы приземлиться куда-то, что напоминает горную вершину, точнее, вершину холма, а рядом со мной стоит Фигура. Посмотрев наверх, я вижу миллионы звезд, звезды рассыпаны повсюду, звезды освещают всю вселенную.

— Значит, звезды означают «Трейя», правильно? Эстрейя? Это элементарно, сударь.

— Нет, звезды не означают Эстрейю.

— Разве? Ладно, сдаюсь. Что же означают звезды?

— Это не звезды.

— Ладно. Что означают эти непонятно что?

— Вы не знаете, что они значат?

— Нет. Я вообще не понимаю, что все это значит.

— Хорошо. Это очень, очень хорошо.

Мы поехали в Бонн и распрощались с Майклом и Трейси. Мне было очень жаль расставаться с ними. Я чувствовал, что впереди нас ждут трудные времена, и их будет не хватать.

Шейеф просмотрел результаты недавних анализов, что-то ворча себе под нос, — смысла этого ворчания мы тогда еще не понимали. Из-за осложнений, возникших в результате многочисленных недугов Трейи — легочной инфекции, диабета, распухших ног, дефицита костного мозга, не говоря уже о раке, — вся процедура лечения, которая должна была занять два месяца, в конце концов, растянулась на четыре. День мучительно тянулся за днем, и поверх страха легла скука — причудливое сочетание.

— Норберт! Ты здесь?

— Да, Кен. Что я могу для тебя сделать?

Норберт и его жена Юта были хозяевами отеля Курфюрстенхоф. В те месяцы, что я прожил здесь, Норберт стал моим Пятницей, вновь и вновь доказывая свою абсолютную незаменимость. Он обладал острым и блистательным умом и слегка нездоровым чувством юмора, примерно таким же, как у меня (однажды, рассказывая о враче, которого он считал глубоко безграмотным, он сказал, что тот «умеет предсказывать прошлое с точностью до 90 %»); я мог бы представить его себе адвокатом, может быть врачом, но ему, похоже, искренне нравилось работать в гостинице. В первый день, когда я там поселился, Норберт сделал специальные карточки 3x5 дюймов, где было написано примерно следующее: «Доктор Шейеф дал мне на это личное разрешение», и с их помощью я с легкостью делал в Янкер-Клиник то, что мне надо было (к примеру, в тот день, когда у Трейи случилась инсулинная реакция, только благодаря им я мог бегать по кафетерию и хватать все, что хоть сколько-то напоминало сахар).

Но, что еще важнее, Норберт был хорошим товарищем, с которым можно было поделиться своими печалями в трудные времена.

— Норберт, какая, по-твоему, сегодня будет погода?

— Спроси меня завтра.

— Верно. Скажу, почему я спрашиваю. Трейе сделали анализ крови, и уровень лейкоцитов все еще слишком низкий, чтобы можно было начать новый курс лечения. Она от этого немного пала духом. Дело не в том, что она хотела бы поскорей со всем этим покончить, просто любая задержка даже на один день означает, что лечение будет не таким эффективным, а теперь, похоже, процедуры начнутся в лучшем случае на следующей неделе. В прошлый раз его отложили на две недели. Это довольно скверно, Норберт. Черт подери! Как это будет по-немецки?

— Ох, Кен, от всей души сочувствую. Я могу тебе чем-нибудь помочь?

— Пожалуй, да. Мне нужен маленький хороший мотель, не слишком дорогой, стоящий на реке, скажем, километрах в тридцати вниз по течению. И такси с шофером, который говорит по — английски. И инструкции, как добраться до Кенигсвинтера[118]. И расписание паромов через Рейн. И расписание часов, когда открыт доступ на Драхенфельс[119]. Ах да, и еще ресторан в Кенигсвинтере, где подают что-нибудь, кроме мяса. Можешь это организовать?

— Считай, что все уже сделано, Кен.

У меня все эти приготовления заняли бы большую половину дня. Через тридцать минут мы с Трейей уже ехали вниз по Рейну: сначала в Бад-Годесберг, потом по другому берегу к Кенигсвинтеру и величественной Драхенфельс, а потом в прелестнейший маленький мотель, стоящий на Рейне, — и все это благодаря Норберту.

Какая погода! Никакого тумана и дождя, наоборот — солнечно и ясно. За несколько дней на небе не было ни облачка, потом один раз появились пушистые белые облака и снова исчезли. Мы с Кеном прекрасно провели выходные в Бад-Годесберге и Кенигсвинтере, наслаждаясь видами со всевозможных возвышенных мест, увенчанных развалинами замков. Мы жили в мотеле на берегу Рейна, и это было невероятно романтично. Весна — действительно мое любимое время года. Мне нравится наблюдать, как она набирает силу у меня на глазах. И я смогу взять ее с собой в больницу: я закрою глаза и увижу перед собой с кристальной четкостью белые цветки вишни, сияющие в солнечных лучах, свежую зелень недавно распустившихся листьев на лесных деревьях вокруг меня, бескрайние зеленые луга, отделанные крохотными белыми маргаритками и нарядными ярко-желтыми одуванчиками, — и все так ясно, словно это слайды сменяют друг друга прямо перед моим взором.

А теперь опять в больницу, снова вернуться к неприятному делу — лечиться от рака. Химиотерапию начали на неделю позже, чем планировали: ждали, пока поднимется уровень лейкоцитов. Еще одна неделя, делающая химиотерапию менее эффективной. Но само по себе лечение, повторю еще раз, проходит невероятно легко. Да, теряется аппетит, надо больше спать, приходится пить снотворное, и бывает легкое головокружение — но насколько это все-таки легче, чем адриамицин. Если бы доктор назначил мне годовой курс этих препаратов, как это было с адриамицином, то, думаю, я выдержала бы. Если адриамицин отравлял мою душу, так что мне приходилось бороться за каждый миг счастья, то во время этого лечения мне хорошо и радостно!

Ах да, немцы. Они очень помогают, очень добры и приветливы к нам — особенно к Кену, который гораздо больше соприкасается с внешним миром, чем я. Уже на второй день мне передали цветы две официантки из ресторана, в котором Кен часто обедает. За моими делами следит больше шоферов, владельцев магазинов, официанток, чем вы можете себе представить!

На прошлых выходных было большое представление — «Рейн в огне»: были освещены все замки и устроен большой фейерверк. У нас гостит Вики, что само по себе прекрасно, и они с Кеном пошли смотреть на праздник с берега. Там была большая толпа, люди всех возрастов выстроились вдоль берега Рейна рядов в шесть, много детей. Зрелище было фантастическим — мне удалось увидеть из окна немного фейерверка. Кен и Вики стали кричать: «Ух ты! Вот это да! Посмотри сюда!» — А потом вдруг заметили, что все люди вокруг стоят в гробовом молчании. Можно было услышать, как муха пролетает. Даже дети не проронили ни звука. Это было жутковато, сказали они. Позже Кен спросил у гостиничного служащего, что все это значит, и объяснил: когда у нас в Америке проходят большие фейерверки, мы делаем так: «Ух ты! Вот это да!» Служащий сказал: «Может быть, вы пьете больше пива?» Кен засмеялся и ответил: «Нет, это исключено, это вы пьете пива больше всех в мире, дело не в этом». Тогда служащий сказал: «Мы в Германии не делаем так: "Ух ты! Вот это да!" Мы делаем так: "Тс-с-с!"».

Мы с Вики ходили по Бонну и попадали из одной идиотской ситуации в другую, отчего настроение у всех повышалось. Как-то раз мы сидели в маленьком уличном кафе, Вики пила капуччино, я — «Кёльш». К нашему столику подошел официант и спросил: «Вы ведь Кен Уилбер, правда? У меня дырка в животе, и мне нужна срочная помощь».

Дырка в животе? Мы были в ужасе. Мы решили, что у него рак желудка, а из-за того, что у меня бритая голова, он решил, что я тоже болею раком, и ему нужна срочная медицинская помощь. Вики побелела как мел. Я вскочил, чтобы потащить его в Янкер-Клиник.

Оказалось, что он видел одну из моих книг на витрине местного книжного магазина, узнал меня по фотографии и отчаянно захотел поговорить со мной о своих проблемах — в первую очередь о том, что недавно его бросила его девушка. Выражение «дырка в животе» было трогательной попыткой сказать по-английски «пустота в самой середине моего существа» — иными словами, депрессия. И вот он плюхнулся на стул рядом с нами и битый час рассказывал нам про эту ужасную дырку в животе.

Не могу не говорить Вики и Кену, как я жалею, что не нашла эту клинику раньше. Я рассказала немного об «ошибках», которые, как мне кажется, совершила в прошлом — не сделала мастэктомию с самого начала, согласившись на частичную, не стала принимать тамоксифен. Естественно, всегда хочется задним числом подстелить соломку, и, наверное, любой раковый больной после рецидива считает, что сделал недостаточно. Каждый из нас может насчитать не одно дело, которое мы не сделали и которое, может быть, помогло бы, по крайней мере, задержать появление рецидива.

Для меня главная задача — удержаться от самобичевания (хотя иногда я попадаюсь в эту коварную ловушку сожалений о несделанном) и, наоборот, надеть мудрые очки для ближнего обзора (а их у меня полным-полно) и присмотреться к тому, что происходит сейчас. В прошлом я вижу некоторую лень и склонность положиться на «крупнокалиберное оружие», пренебрегая важными последующими процедурами (строгая диета, мегавитамины, физкультура, визуализации и т. д.). В общем-то, я все это делала, но иногда позволяла себе пропускать. Я думала так: мне сделали операцию и облучение; я прошла химиотерапию, неужели это недостаточная цена, неужели все это не может справиться с болезнью само, а я просто хочу вернуться к нормальной жизни, вместо того чтобы идти куда-то еще, ходить по другим докторам, снова принимать трудные решения. Я уже пожертвовала частью своей плоти, я пережила год мучений, чтобы вылечиться, и мне уже слишком трудно решать, что делать дальше в этой непонятной сфере.

Кроме того, я замечаю, что естественное желание верить в лучшее («это всего лишь местный рецидив») несколько переоценивается сторонниками «позитивного мышления»: надо сосредоточиться на полном излечении от рака, со всей убежденностью говорить: «со мной все в порядке», гнать от себя любые мысли о том, что мне и дальше придется лежать в больнице, гнать от себя подозрения, что рак по-прежнему притаился где-то у меня в теле, потому что такие негативные мысли имеют магическую силу становиться реальностью.

Со стороны родных и друзей я тоже чувствую некоторое давление мыслить позитивно. Понятно, что никто, независимо от того, больной он или здоровый (то есть потенциально больной), не хочет думать о худшем варианте развития событий, но все-таки родные и друзья должны помнить, что страхи перед раком не основаны на фантазиях, что это не просто негативное мышление. Надеюсь, они научатся относиться терпимее к этим страхам, потому что часто они выполняют полезную функцию; их надо выслушивать, с ними надо работать, но не отрицать их.

Теперь я чувствую, что упрощенное понимание «позитивного мышления» заставило меня не только гнать от себя страхи, но и ослабило мою мотивацию продолжать после химиотерапии лечиться другими способами. Необходима невероятно высокая мотивация, когда сначала надо сделать тяжелый выбор между вариантами «чего-нибудь другого» (в области альтернативных и дополнительных методик лечения рака вообще все непонятно), а потом каждый день делать кучу работы, не говоря уже о времени и расходах на поездки в разные клиники и к разным докторам. То, что на бумаге кажется интересной лечебной методикой, на практике оборачивается невероятно трудной задачей вписать все это в повседневную жизнь, при том, что ты болен. Если же всего лишь стремиться к «позитивному мышлению», необходимой мотивации не достичь.

Когда же я переключаю внимание на сегодняшний момент, осторожно надевая на нос очки для ближнего обзора, то что я вижу? Снова лень, которая заставляет полагаться на «крупнокалиберное оружие» доктора Шейефа и пренебрегать всем остальным. Но когда на мне очки, я замечаю эти побуждения, вижу их очень отчетливо, и тогда у меня появляется стимул продолжать свои разыскания в области дополнительных, долгосрочных методик лечения. Когда я выбираю методики, которые кажутся мне правильными, я знаю, что буду с полной решимостью следовать им. Я знаю, что моя лень, желание жить нормальной жизнью, «как у всех», будет подпитывать неуверенность и сомнения, которые неизбежно возникнут, как только мне дадут новые инструкции, расскажут новую историю или выдадут новые результаты анализов. Но я чувствую, что смогу сделать так, чтобы лень и желание верить в лучшее не размывали истинную картину происходящего. Я пишу об этом в надежде, что это поможет другим выработать в себе сильную мотивацию, так необходимую в жизни с онкологическим заболеванием со всеми ее взлетами и падениями.

Повторю еще одно. Я напоминаю себе: все, что я делаю, может принести очень маленький результат или вовсе никакого результата. Я напоминаю себе, что надо спокойно дышать, надо расслабиться. Мотивация, которая подогревается угрызениями совести по поводу прошлого, только подрывает мои силы. Когда я замечаю, что цепляюсь за что-то, то тут же напоминаю себе: надо отпустить хватку. Надо быть добрее к себе. Уметь жить без необходимости знать что-то наверняка. Все та же вечная загадка: жить с усилием без усилия, с выбором без выбора, со стимулом без стимула. Двигаться к цели без необходимости ее достичь.

Когда Трейе начали делать второй цикл химиотерапии (который прошел совершенно гладко), перед ней снова встала проблема визуализации — ведь предполагалось, что она будет визуализировать, как химиотерапия атакует рак. Сложность была связана с выбором между так называемыми активной и пассивной визуализациями. В итоге она почувствовала, что важна и та, и другая, — снова оказалось, что надо не противопоставлять «бытование» и «делание», а искать разумный баланс между одним и другим. Впрочем, в то время онкологические больные в основном использовали высокоактивную визуализацию, и Трейя чувствовала, что ее нужно сделать более открытой, менее прямолинейной. В этом направлении она часто работала с Эдит, которая сама была трансперсональным психологом с уклоном в сторону роджерианства[120]. Трейя записывала ее замечания, и эти записи потом широко распространились в различных американских центрах по лечению рака.

— Кен! Кен! Ты здесь?

— О, привет, Норберт. Что случилось?

— Посмотри сюда.

— Ничего себе! Господи, откуда она взялась? Глазам своим не верю!

Как-то раз я сидела в своей палате, у меня была Эдит, как вдруг зашел Кен. Я рассказывала Эдит, как потеряла звезду и как работала над тем, чтобы внутренне отказаться от нее, подарить всем людям. Я сказала, что придаю очень много смысла этой потере, ведь звезда была моим талисманом. Кен стал подшучивать над этой странной, суеверной стороной моего характера. Подсмеиваясь, он говорил, что положительным предзнаменованиям я не придаю и малой толики того смысла, что придаю отрицательным. Я немедленно сказала: «Нет, это неправда, для меня и хорошие знаки тоже очень важны». — «Ах так, — сказал он, — значит, ты веришь в добрые предзнаменования? Тогда что скажешь на это?» — и вытащил из кармана золотую звезду на цепочке. Я была потрясена. Откуда она взялась, ведь прошло так много времени? Кен долго не хотел рассказывать, как она нашлась. «Раз уж ты придавала такой дурной смысл тому, что ее потеряла, я просто хотел убедиться, что, когда она появилась снова, ты так же решительно истолкуешь это как хороший знак».

Женщина, работавшая в прачечной при гостинице, нашла ее в заднем кармане моих брюк — кармане, про который я даже не помнила, что он существует. Видимо, в бассейне я побоялась просто оставить в шкафчике с одеждой и положила в этот карман, а потом благополучно забыла. Мне было приятно, что звезда вернулась, что она уютно висит у меня на шее и, надеюсь, приносит мне счастье. Но есть одна странность: как бы я ни любила эту звезду, когда она пропала, я острее чувствовала ее силу. Я продолжаю представлять себе, как дарю ее, вижу ее на других людях, представляю себе, как она живет в их сердцах. Это хорошая практика, но не такая сильная, как «отдавать» вещь, по которой я продолжаю скучать, но которой у меня нет. С другой стороны, когда воспоминания о звезде потускнели, практика утратила бы свою яркость, а так звезда висит у меня на шее как постоянное напоминание, и практика продолжается.

Буквально на следующий вечер, во время прогулки в лесу вместе с Эдит, это упражнение повлекло за собой важные последствия. Я представляла себе, как отдаю свою звезду, и вдруг заметила: если я добра к самой себе, у меня появляется чувство, что я недобра к окружающим. Старая проблема «последнего глотка вина» — если я добра к себе, то выпиваю последний глоток сама, а значит, никому другому он уже не достанется.

Я ощущала в этом внутренний конфликт, вопрос «Кто я?» неожиданно всплыл снова. И я начала понимать: на самом деле нет разницы между добротой к себе и добротой к другим, тут нет конфликта, который мне виделся. Если я достаточно хорошо прорабатываю вопрос «Кто я?», то границы, различия между мной и другими начинают растворяться, так что это уже перестает быть вопросом «либо-либо»: либо быть доброй к себе, либо — к кому-нибудь другому. И чем больше растворяется эта граница, тем отчетливей действия, которые я истолковывала как проявление любви к другим, становятся действиями, которые я хочу совершить по отношению к себе самой. Я радуюсь, оставляя кому-то другому последний глоток вина. Или, если уж на то пошло, все вино!

Это очень важная для меня тема. Я уже прорабатывала ее в ситуации со звездой и еще раньше, занимаясь тонглен. Теперь я сделала новый шаг по этому пути, с помощью вопроса «Кто я?» снимая это чувство отделенности, обособленности. Каждый раз, хватая последний кусочек сыра, я спрашиваю: «Стоп. Кто его схватил? Кто чувствует себя обделенным?» И тогда я получаю такое же наслаждение, отдавая его. Как говорит Кен, всегда есть только одно «Я», которое наслаждается всем этим. Мне кажется, именно жесткая и поспешно проведенная граница между мной и другими преграждала мне путь раньше и мешала быть по-настоящему доброй к самой себе. Запертая этими границами, я чувствовала себя обделенной, если была добра к другим, и считала себя скупой и алчной, если была добра к себе. Теперь же стало намного легче избавляться от этого и с радостью отдавать что-то другим — и для своей, и для чужой пользы. Я, разумеется, и раньше это знала, но теперь это знание реализуется в очень конкретных и практичных формах, и для меня это очень важно.

Когда Трейя приходила в себя после второго этапа химиотерапии, ее легочная инфекция вызвала небольшое воспаление. Врачи уверяли, что тут нет ничего страшного, но, опасаясь контактов Трейи с внешним миром, они попросили меня несколько дней не навещать ее. Мы стали общаться по телефону; она занималась творчеством, медитировала, писала письма, работала с вопросом «Кто я?», делала записи в дневники, и все у нее шло хорошо.

А у меня — нет. Во мне происходило что-то очень скверное, но я не мог понять, что именно. Я чувствовал себя отвратительно.

— Норберт, я снова поеду на Драхенфельс. Позвоню тебе из Кенигсвинтера. И еще: у тебя ведь есть номер Эдит?

— Да, Кен. Ты-то в порядке?

— Не знаю, Норберт. Не знаю.

Я дошел пешком до Рейна, сел на паром до Кенигсвинтера. Оттуда ходят трамваи до самого верха, до легендарной Драхенфельс, самой популярной туристической достопримечательности в Европе, где стоит величавая крепость, которая некогда контролировала Рейн на протяжении двухсот миль. Как и во всякой «раскрученной» достопримечательности, в Драхенфельсе сочетаются исторический памятник, от которого захватывает дух, и довольно убогий туристический аттракцион. Впрочем, в крепости есть башня, но большинству туристов лень на нее забираться. Там минут двадцать приходится осторожно карабкаться по лестнице — крутой, узкой, вызывающей клаустрофобию.

С башни открывается обзор миль на сто во все направления. Мой взгляд скользнул вправо: Бад-Годесберг, Боннский кафедральный собор, Кельнский собор в семидесяти километрах к северу. Я смотрю наверх — небо; смотрю вниз — земля. Небо — земля; небо — земля. И тут я начинаю думать про Трейю. За последние несколько лет она вернулась к своим земным корням, к своей любви к природе, телу, созиданию, женскому началу, приземленной открытости, доверию и заботе. А я тем временем оставался там, где мне и хотелось быть, где я чувствовал себя как дома — то есть на небе, которое, согласно мифологии, является не миром Духа, а аполлоновским царством идей, логики, понятий и символов. Небо связано с разумом, земля — с телом. Я постигал чувства с помощью идей; Трейя постигала идеи с помощью чувств. Я все время двигался от частного к универсальному; Трейя всегда двигалась от универсального к конкретному. Мне нравилось думать, ей нравилось создавать. Мне нравилась культура, ей нравилась природа. Я закрывал окно, чтобы послушать Баха, она выключала Баха, чтобы послушать пение птиц.

Согласно древним традициям, Дух не обитает ни на небе, ни на земле — он обитает в сердце. Сердце всегда считали совмещением или точкой соприкосновения неба и земли, той точкой, где земля притягивает небо к себе, а небо возносит землю. Ни небо, ни земля порознь неспособны вместить в себя Дух — только равновесие двух этих начал, находящееся в сердце, способно привести к потайной двери за пределами смерти, ограниченности и боли.

Вот что сделала для меня Трейя, вот что мы с ней сделали друг для друга — показали путь к сердцу. Когда мы обнялись, соединились земля и небо, Бах слился с пением птиц, а счастье распростерлось перед нами, насколько хватало взгляда. Первое время, что мы были вместе, нас немного раздражало то, какие мы разные: я — профессор не от мира сего, вечно витающий в облаках и развивающий сложнейшие теории вокруг элементарных вещей; Трейя — человек, который цепляется за землю и отказывается где-то витать без запланированного расписания полетов.

Но вскоре мы поняли, что вся суть именно в том, какие мы разные, что, может быть, то же самое относится ко многим мужчинам и женщинам (точь-в-точь как у Кэрол Джиллиган), что мы вовсе не полноценные и самодостаточные люди, а половинки друг друга: одна половинка от неба, другая — от земли, и именно так и должно быть. Мы научились ценить свою непохожесть, и не просто радоваться этой непохожести, а благодарить ее. Моим домом всегда были идеи, домом Трейи — природа, но вместе, соединенные в сердце, мы составляли целое; мы создавали то первоначальное единство, которого оба не могли достичь по отдельности. Нашей любимой цитатой из Платона стала такая: «Когда-то мужчина и женщина были одним целым, но потом их разорвали пополам, а поиск и желание вернуться к единству и есть любовь».

Союз неба и земли, продолжал думать я, глядя то вверх, то вниз. С Трейей, думал я, начинаю, всего лишь начинаю находить свое Сердце.

Но Трейя скоро умрет. И при этой мысли я начал плакать — в буквальном смысле слова, всхлипывая, не в силах сдержаться и очень громко. Какие-то люди спросили меня по-немецки, все ли со мной в порядке; как бы мне хотелось, чтобы у меня была с собой карточка с надписью «Доктор Шейеф дал мне на это личное разрешение».

Не знаю, когда я впервые понял, что Трейя скоро умрет. Может быть, это случилось, когда врачи сказали мне про опухоли в легких и мозге и попросили придержать эту информацию. Может быть, когда наши американские врачи сказали, что если она не будет лечиться, то проживет полгода. Может быть, когда я своими глазами увидел результаты компьютерной томографии ее изъеденного раком тела. Но, когда бы это ни случилось, сейчас это знание вдруг рухнуло на меня. Мысли, которые я несколько лет гнал от себя, нахлынули потоком. Опухоль мозга еще может подвергнуться ремиссии, но даже Шейеф сказал, что шансы на ремиссию опухоли легких равны 40 %, а при таких цифрах немногие станут на что-то рассчитывать. В сознании пронеслись страшные картины возможного будущего: Трейя мучается от боли, пытается дышать, хватает воздух, она подключена к аппарату искусственного дыхания, ей внутривенно вводят морфий, родные и близкие бродят по больничным коридорам в ожидании того, когда ее слабое дыхание остановится. Я обхватил себя руками, я раскачивался взад-вперед и все повторял: «Нет, нет, нет, нет, нет, нет, нет, нет…»

На первом же трамвае я спустился с горы и позвонил Норберту из кафе.

— С Трейей все в порядке, Кен. А с тобой?

— Норберт, не жди меня сегодня.

Я сел у барной стойки и стал пить водку. Много водки. Страшные картины, связанные с Трейей, продолжали носиться у меня в воображении, но теперь меня захватила бесконечная жалость к себе. Ах я бедолага, ах я бедолага, повторял я, вливая в себя «корн» — убогий немецкий аналог водки. Даже на Тахо я ни разу не напивался так, чтобы свалиться с ног. Я продолжал пить.

Когда я, уж не помню как, вернулся в «Курфюрстенхоф», Норберт уложил меня в постель и оставил на тумбочке горсть таблеток витамина В. На следующее утро он послал горничную, чтобы убедиться, что я их выпил. Я позвонил Трейе в палату:

— Привет, милая, как ты?

— Отлично, мой дорогой. Сегодня воскресенье, так что ничего особенного не происходит. Температура у меня упала. Через несколько дней все будет хорошо. На среду назначен прием у Шейефа. Он собирается рассказать о результатах последнего лечения.

При этой мысли мне стало дурно, потому что я знал, что именно он собирается рассказать, — по крайней мере, так мне казалось, но в моем состоянии этого было достаточно.

— Тебе что-нибудь нужно, солнышко?

— Не-а. Вообще-то я как раз занимаюсь визуализацией, так что не могу долго разговаривать.

— Никаких проблем. Слушай, я собираюсь кое-куда съездить. Если что-нибудь понадобится, звони Норберту или Эдит. Хорошо?

— Конечно. Давай отдохни как следует.

Я зашел в лифт и спустился в вестибюль. Там сидел Норберт.

— Кен, тебе не стоило бы так напиваться. Ты должен быть сильным. Ради Трейи.

— О Господи, Норберт, я уже устал быть сильным. Я хочу быть слабым и бесхребетным. Мне это идет гораздо больше.

— Не надо так говорить Кен, это ведь не поможет делу.

— Знаешь, Норберт, я хочу ненадолго уехать. В Бад-Годесберг. Я позвоню тебе и снова заселюсь.

— Только смотри не наделай глупостей.

Уезжая, я смотрел на него из такси.

По воскресеньям вся Германия закрыта. Я бродил по окраинным улочкам Годесберга и все больше проникался жалостью к себе. В этот момент я не столько думал о Трейе, сколько о самом себе и своих переживаниях. Моя жизнь, черт возьми, в руинах, я все сделал для Трейи, и теперь Трейя — я готов убить ее! — скоро умрет.

Я бродил, полный жалости к себе, огорченный тем, что все ресторанчики закрыты, пока не услышал звуки польки в нескольких кварталах от меня. Наверное, ресторанчик, решил я, ведь даже по воскресеньям ничто не удержит добрых немцев от «Кёльша» и «Пиера». По звукам музыки я нахожу симпатичный ресторанчик где-то в шести кварталах от центра. Там — около дюжины человек, все они немолоды — наверное, под шестьдесят с небольшим, у всех красные щеки — результат того, что много лет они встречали день «Кёльшем». Звучала очень живая музыка — совсем не похожая на те приторные опусы Лоуренса Уэлка[121], что в Америке считаются полькой, а настоящий немецкий блюграсс[122] — мне она понравилась. Примерно половина мужчин — там не было женщин, не было молодежи — танцевала полукругом, положив руки друг другу на плечи и время от времени одновременно выбрасывая ноги, — мне показалось, что это похоже на танец из «Грека Зорбы»[123].

Я сел у бара в полном одиночестве и опустил голову на руки. Передо мной возник «Кёльш» и, не задаваясь вопросом, откуда он взялся, я осушил его залпом. Появился еще один. Я выпил и его. Наверное, они думают, что у меня тут кредит, мелькнуло у меня в голове.

Я выпил еще четыре «Кёльша» и снова стал плакать, хотя в этот раз попытался это скрыть. Не помню, чтобы я плакал так много, подумал я. Впрочем, никто не видит. Я начинаю слегка хмелеть. Несколько человек, танцуя, движутся в мою сторону и жестами зовут присоединиться. Нет, спасибо, не хочу — жестами показываю я им. Еще несколько «Кёльшей», и они снова машут мне, только на этот раз один из них мягко берет меня за руку и тянет за собой.

— Ich spreche keine Deutsch[124], — произношу я единственную заученную наизусть фразу. Меня продолжают тащить, мне машут руками, улыбаются, они явно встревожены, явно хотят мне помочь. Я серьезно думаю, не рвануть ли мне к двери, но я не расплатился за пиво. Неуклюже, очень сосредоточенно я присоединяюсь к танцующим; я кладу руки на плечи стоящих рядом, мы движемся взад и вперед и вскидываем ногами. Я начинаю смеяться, потом плакать, потом снова смеюсь и снова плачу. Мне хочется отвернуться, не показывать, что со мной происходит, но меня удерживают в полукруге руки соседей. Проходит минут пятнадцать, и я уже не в силах сдержать эмоций. Страх, паника, жалость к себе, веселье, радость, ужас, жалость за себя, радость за себя — все эти чувства обрушиваются на меня и отражаются на лице, мне стыдно, но люди кивают головами и улыбаются, словно хотят сказать: все в порядке, молодой человек, все в порядке. Вы просто танцуйте, молодой человек, танцуйте. Понимаете? Танцуйте вот так…

Я провел в этом ресторане два часа. Я танцевал и пил «Кёльш». Мне не хотелось никуда уходить. Каким-то образом в этот короткий период все, что было у меня на душе, пронеслось в моей голове, поднялось и омыло все мое существо, было выставлено напоказ и принято. Не совсем, конечно, но, похоже, тогда я примирился с ситуацией — по крайней мере, настолько, чтобы нести свою ношу и дальше. Наконец я встал и помахал на прощание. Мне помахали в ответ и продолжили танцевать. Денег за пиво с меня никто не потребовал.

Позже я рассказал эту историю Эдит, и она сказала: «Ага, теперь ты знаешь, что такое настоящие немцы».

Мне хотелось бы заявить о том, что мое большое сатори, в результате которого я принял ситуацию с Трейей, примирился с мыслью о ее смерти, наконец-то снова смог отвечать за собственные решения — отставить в сторону свои интересы и делать все возможное, чтобы поддержать ее, — мне хотелось бы заявить, что все это пришло ко мне после серьезной медитации, во время которой я увидел яркий белый свет и меня посетило озарение, что я проникся дзенским мужеством и снова ринулся в бой, что я достиг трансцендентного просветления, которое опять поставило меня на ноги. Но на самом деле все это случилось в маленьком баре в присутствии кучки доброжелательных немолодых мужчин, чьих имен я не знаю и на чьем языке не говорю.

Когда я вернулся в Бонн, начали сбываться наши худшие опасения. Во-первых, опухоль мозга не подверглась полной ремиссии, как это происходит в 80 % подобных случаев. Это было хуже всего, потому что Трейя уже получила максимально возможную дозу облучения мозга. Во-вторых, хотя большая опухоль в легких и уменьшилась в размерах, появились как минимум две новые. В-третьих, ультразвуковая диагностика выявила два каких-то пятнышка в печени.

Мы вернулись в ее палату, и Трейя разрыдалась. Я обнял ее, и, пока она плакала, мы смотрели в маленькое окошко. Я вдыхал ее боль и крепко держал ее. Мне стало понятно: те слезы, что я выплакал, были для этого, именно для этого.

— Я себя чувствую так, словно мне вынесли смертный приговор. Вот я стою тут, у окна, смотрю на эту прекрасную весну, мое самое любимое время года, и думаю — ведь это моя последняя весна.

Трейя написала письмо друзьям, тщательно подбирая слова.

Я решила, что единственное, с чем можно сравнить жизнь того, кто болен метастатическим раком, — это бесконечные американские горки (ах, как я их любила!). Я никогда не знаю, получу ли я хорошие новости или окажусь на краю пропасти, с сердцем, замирающим от страха. На прошлой неделе мне сделали ультразвуковое сканирование печени; я лежала там, а медсестра все время выходила и входила, потом позвала какую-то другую женщину. Они что-то обсудили по-немецки и снова стали ходить туда и обратно. Я уже была в полной панике, хотя мне ничего не говорили, кроме: «Глубоко вдохните — удерживайте дыхание — можете дышать нормально» — и так несколько раз. Когда я встала, то увидела на экране два маленьких пятнышка. Уверившись, что у меня рак печени, я пошла в себе в палату и там расплакалась. Я могу не прожить и года, думала я, мне надо быть к этому готовой.

Как же мне внутренне приготовиться к страшным новостям, которые могут появиться в любой момент, не убивая в себе жизненную энергию, «волю к жизни»? Как воспитывать в себе смирение и в то же время бороться за жизнь? Я не знаю. Я даже не уверена, что это правильный вопрос; может быть, по большому счету, здесь нет противоречия. Я начинаю чувствовать, что, возможно, смена моих настроений — открытости и закрытости, приятия и борьбы — просто отражает то, как устроена сама жизнь, в которой белая полоса сменяется черной, день сменяет ночью, а деятельность — созерцанием. Может быть, мне надо практиковать и то и другое, а может быть, возможно взаимопроникновение двух начал. Та же головоломка: усилие без привязанности к результату. Сначала я впала в жуткую тоску при мысли о раке печени (мы до сих пор не знаем, что это за пятнышки). Но потом, сделав определенное количество глубоких вдохов и выдохов, я обнаружила, что хоть и с неохотой, но впустила в себя такую возможность. Если это произойдет — так тому и быть. Значит, буду разбираться потом, а пока не буду слишком много думать об этом. Я по-прежнему получаю огромное удовольствие от жизни во всех ее мелочах, даже если моя жизнь ограничена больничной палатой с цветами на подоконнике. Я чувствую, как во мне волной поднимается решимость сделать то, что в моих силах, и я осознаю: даже если у меня рак печени, это необязательно означает начало конца, ведь есть вероятность, что помогут другие методики лечения. Кроме того, иногда происходят чудеса.

Новая ямка на американских горках: моя иммунная система не работает так, как хотелось бы моему доктору (ого, снова холодеет в животе…), поэтому он прописал мне большую дозу анаболических стероидов (восьминедельную дозу за четыре дня), чтобы заставить ее работать. И еще одна яма, от которой перехватывает дыхание: доктор Шейеф разочарован тем, что опухоль мозга не исчезла полностью. Он ждал полной ремиссии после облучения и первого курса химиотерапии. Если она не исчезнет полностью после третьего этапа, он собирается использовать цисплатин — сколько и как долго, я еще не знаю.

Мы с Кеном решили вернуться в Боулдер, пока не придет срок третьего курса химиотерапии, потому что моему организму понадобится много времени на восстановление. Я просто жду не дождусь, когда снова окажусь в Штатах, там, где говорят с американским акцентом. Из Америки стоит уехать, чтобы рассмотреть ее на расстоянии, — мы читали и о праймариз[125], и о проблемах с наркотиками, и о бездомных — здесь, в боннском уединении мы острее воспринимаем то, что происходит там. Странно слышать, что в Лос-Анджелесе количество убийств, совершенных уличными бандами, превысило общее число убийств во всей Европе. Но… я все равно люблю Америку. Я хочу домой.

Люблю и обнимаю каждого из вас!!! Хочу сказать еще раз: ваши звонки и письма, ваши молитвы и добрые слова делают каждый наш день невероятно светлым. Дорога нам предстоит длинная. Как безмерно благодарна я тому, что Кен по-прежнему участвует в этом путешествии, и мы оба искренне ценим то, что вы составляете нам компанию…

С любовью, Трейя

Но было и то, чего она не написала в этом письме.

Я впущу в свое сердце страх. Надо открыто встретить боль и страх, обнять их и не пугаться, позволить им войти — что есть, то есть, так устроен мир. Это страдание, с которым мы сталкиваемся всю жизнь, — оно лишь постоянно меняет очертания. Когда осознаешь это, жизнь становится удивительной. Я ясно это ощущаю. Когда я слышу птиц, поющих за окном, когда мы едем за городом на машине, это радует мое сердце и питает душу. Как мне радостно! Я не пытаюсь «одолеть» болезнь — я позволяю себе соединиться с ней, я прощаю ее. Как говорит Стивен Левин, «жалость рождается, когда боль встречается со страхом. Она заставляет нас желать, чтобы наши обстоятельства изменились… Но когда мы прикасаемся к той же боли с любовью, позволяем ей быть такой, как она есть, встречаем ее милосердием, а не страхом или ненавистью, — рождается сочувствие».

Открыть свое сердце. В последнее время любовь к Кену стала очень сильной, и я чувствую, что моя душа открыта для него, — после своего кризиса он сам открыл свою душу, и его присутствие так значимо для меня. Мне кажется, что это самый важный момент в исцелении — независимо от того, исцелюсь ли я физически — смягчить, открыть свое сердце. Ведь это важно всегда, правда? Это важно всегда.

Глядя в окно, я снова понимаю, что весна — теперь мое любимое время года. Я всегда любила золотое сияние осени, но весна глубоко врезалась в мое сердце. Думаю, это потому, что я надеюсь на новый шанс, новую весну в своей жизни.

Я по-прежнему настроена делать все, что надо, чтобы мне стало лучше, но это не будет битвой, яростной схваткой. Я буду продолжать, но не с яростью и раздражением, а с решимостью и радостью.

Глава 18

Но не мертвый!

Трейя и я вернулись в Боулдер, в наш дом, к нашим собакам, к нашим друзьям. Я чувствовал странное примирение с новостями по поводу состояния Трейи, если только «примирение» — это правильное слово: я чувствовал искреннюю готовность принять мир таким, как есть, и одновременно понимал, что меня уже ничем не удивить. Трейя целиком и полностью осознавала серьезность своего положения, но, несмотря на это, и ее спокойствие, и чистая радость жизни усиливались чуть ли не с каждым днем. Радость ее была неподдельной: она была счастлива тем, что живет сейчас! К черту завтрашний день! Временами ее радостное настроение оказывалось заразительным, и я, наблюдая, как она весело играет с собаками, или, счастливая, сажает растения в саду, или, улыбаясь, работает над своей мозаикой, чувствовал, как и в мою душу проникает та же спокойная радость, радость от переживания этого момента времени, момента, который выглядит воистину превосходно. И как я был счастлив, что у меня есть именно это мгновение, — в каком-то смысле более счастлив, чем тогда, когда впереди меня ждала нескончаемая череда других мгновений, в которых я мог растворить свое счастье, растянуть его по пространству своей жизни, вместо того чтобы сосредоточить его на настоящем, — этому искусству меня научила Трейя, которая каждый день проживала в непосредственной близости к смерти.

Родные и друзья не могли не замечать радости, которая, казалось, наполнила собой всю жизнь Трейи.

Совет директоров Виндстара, членом которого была Трейя, провел четырехдневный визионерский ретрит — Трейя собиралась принять в нем участие, но не смогла из-за затянувшейся простуды. Во время ретрита каждый из примерно тридцати участников должен был встать, подобрать слово, которое, по его мнению, лучше всего его описывает, — «гнев», «любовь», «красота», «власть» и так далее — и сказать перед группой: «Я —…», вставив туда выбранное слово. Если характеристика оказывалась верной, участники группы вставали, если нет, то говорящий должен был выбрать другое слово, потом еще одно — и так далее, пока не встанут все. Большинству для того, чтобы убедить остальных, понадобилось несколько слов. Порой люди проводили по пять-десять мучительных минут, стоя перед всеми и пытаясь найти нужное слово, только для того чтобы пробормотать что-то вроде «Я — дождь» или «Я — черепаха», после чего вообще никто не вставал. В самый разгар процесса встала Кэти Крам и сказала примерно так: есть один человек, который не смог к нам присоединиться, и я сейчас встану вместо него. Все поняли, что она имеет в виду Трейю. Кэти сказала: «Я — радость!» и это прозвучало так точно, что все без исключения вскочили и зааплодировали. Они прислали Трейе огромный свиток с надписью «Я — Радость» и прекрасными пожеланиями от всех, кто там был.

И я, и Трейя вскоре пришли к одному и тому же мнению о вероятности ее смерти: если рассуждать реалистично, было очень мало шансов, что она доживет до конца года. Мы оба поняли это в Бонне. Но, полностью смирившись с этой данностью, мы затем отбросили ее. Конечно, мы предприняли фактические шаги: составили завещание, время от времени заводили разговоры о том, что я буду делать, если она умрет, и о том, чего она хочет, чтобы я сделал для нее, если она умрет, — но во всем остальном мы просто оставили все как есть и стали жить текущим моментом. Трейя сильнее, чем когда-либо, стала жить настоящим, am будущим, соотнося себя с тем, что есть, а не с тем, что могло бы быть.

Родные и друзья часто недоумевали: может быть, она не принимает истину — разве она не должна беспокоиться, мучиться, быть несчастной? Но в том-то и дело, что, живя настоящим и отказываясь жить будущим, Трейя как раз и научилась осознанно жить преддверии смерти. Подумайте: смерть, если ее как и и можно охарактеризовать, есть ситуация «лишенности будущего». Живя настоящим, так, будто у нее нет будущего, Трейя не игнорировала смерть, она жила нею. А я пытался делать то же самое. Я вспомнил одну прекрасную цитату из Эмерсона:

«Розы, растущие под моим окном, невозможно сравнить с прежними розами или теми, которые лучше их; они есть то, что они есть; они существуют с Богом сейчас. Для них нет времени. Это просто роза и она совершенна каждую секунду своего существования. Человек планирует или вспоминает; он не живет настоящим, но, обернувшись назад, тоскует о прошлом или, пренебрегая теми богатствами, что окружают его, встает на цыпочки, чтобы увидеть будущее. Он не может быть счастливым и сильным пока не станет вместе с природой жить в настоящем, над временем».

Именно это и делала Трейя. Если к ней придет смерть то она будет думать об этом только тогда, но не сейчас Существует превосходный дзенский коан. К Мастеру приходит ученик и спрашивает: «Что случится с нами после смерти?» — «Не знаю», — отвечает Мастер. — Ученик потрясен: «Ты не знаешь?! Ты же мастер дзен!» — «Да, но не мертвый».

Однако все это нисколько не означало, будто мы собирались сдаваться. Отчаяние — чувство, тоже направленное в будущее, а не в настоящее. Что же до настоящего, то в нем были все оставшиеся методы альтернативной медицины, которые Трейя еще не опробовала, и теперь решала, какие выбрать, — многие из них были и остаются вполне перспективными. Прежде всего — лечебная программа Келли — Гонзалеса, которая порой давала замечательные результаты даже на таких поздних стадиях, как у Трейи. Мы запланировали остановку в Нью-Йорке, где практиковал Гонзалес, на обратном пути из Бонна после третьего и последнего цикла лечения Трейи.

А тем временем она сосредоточилась на том, чтобы вылечиться от простуды.

Одной из моих задач на время поездки домой было вылечиться от затянувшихся последствий февральской простуды, из-за которой пришлось на три недели отложить химиотерапию и которая и сейчас, через три месяца, никуда не делась. Из-за непрекращающейся слабости я постоянно беспокоюсь, не проявится ли простуда снова, во время [третьего цикла] химиотерапии, и мне хочется просто изгнать этот страх. Сейчас, когда я собираюсь обратно [в Бонн], мне, кажется, удалось с ней справиться — думаю, что помогло комплексное лечение, но я не знаю точно, что именно сработало… а может, простуда была просто запрограммирована на то, чтобы исчезнуть через определенное время. Мне кажется поучительным взглянуть на свои размышления о том, что именно мне помогло, потому что болеть простудой — дело гораздо менее эмоционально нагруженное и отягощенное культурными стереотипами и воззрениями нью-эйдж, чем рак.

Я ходила к специалисту по акупунктуре; он лечил меня иглами, травяными чаями и акупрессурой. Может быть, это подтолкнуло чашу весов в сторону выздоровления? Я резко подняла свою дозу витамина С, примерно до двенадцати граммов в день, — может быть, это стало решающим обстоятельством? Я принимала эхинацею — препарат, стимулирующий иммунную систему, — может быть, секрет в нем? Каждый день я выделяла время, чтобы настроиться на одну волну с больным местом в моей груди, просто чтобы уделить ему внимание, поговорить с ним, если что-то происходит, и прислушаться к любым указаниям, которые проходят через него: как-то раз оно сказало мне, чтобы я покричала, и я, закрыв дверь и включив душ, чтобы заглушить звук, как следует прокричалась — это доставило мне удовольствие, хотя горло после этого саднило. Может быть, помогло именно это — то, что я распутала какой-то психологический узел? Я советовалась со своими наставниками — Мэри и Старым Горцем, делала то, что они говорили; может быть, то, что я следовали их советам, и оказалось решающим обстоятельством?

Кто знает? Будь то простуда или рак… кто может с уверенностью сказать, что явилось решающим фактором? Я все время осознаю, что я не знаю «настоящей правды» об этих ситуациях. Это помогает мне перестать серьезно относиться к собственным «теориям», учит способности воспринимать все легко, учит замечать мою склонность отдавать предпочтение каким-то одним объяснениям в ущерб другим, учит помнить о том, что на самом деле я не знаю, какова доля «истины» в увлекательных и захватывающих историях, которые я обо всем этом выдумываю.

Теперь я собираюсь посетить доктора Гонзалеса в Нью-Йорке на обратном пути домой, чтобы начать программу «метаболической экологии», которую придумал доктор Келли, дантист, заболевший раком поджелудочной железы. Я уже несколько лет знала об этой программе, у меня дома даже было два экземпляра его книги, да и вообще эта программа меня всегда привлекала. Дело не в том, что мне нравилась диета — она была невероятно строгой, почти такой же строгой, как макробиотика, — но одновременно она предполагала индивидуальный подход, вот что нравилось. Мне говорили, что если для одного человека диета может на 70 % состоять из сырых овощей и быть абсолютно вегетарианской, то другому она может предписывать мясо три раза в день. И еще понравилась теория, что недостаток энзимов может быть как-то связан с раком, что если у тебя дефицит энзимов поджелудочной железы, то все они используются для переваривания пищи, и не остается ни одного, чтобы циркулировать в крови и помогать контролировать раковые клетки, когда они появляются. Разумеется, из-за диабета, который появился у меня в 85-м после химиотерапии, моя поджелудочная железа уже не работает как следует. Стало быть, после последнего цикла химии следующая остановка — Келли — Гонзалес!

И я, и Трейя занимались медитацией, причем очень подолгу. Я начал вставать в пять утра, чтобы просидеть два — три часа перед тем, как начать свои каждодневные обязанности в качестве человека, на которого можно опереться, — так, чтобы ненароком не почувствовать раздражение или отчаяние. Я достиг состояния искреннего примирения со всем этим — не знаю точно, что мне помогло, разве что то, что я начал понимать: возлагать вину за мои обстоятельства на рак, на Трейю или на жизнь — попросту неверно. Во время медитаций я медленно, но непреклонно возвращался к Свидетелю, и, по крайней мере в эти минуты глубокого спокойствия, все жизненные проявления — хорошие или плохие, жизнь или смерть, наслаждение или боль — были для меня на один вкус: они были совершенны в том виде, как есть.

А Трейя продолжала заниматься випассаной и тонглен. Последняя практика в особенности глубоко трогала и преображала ее; даже когда Трейя формально не занималась ею, она искренне принимала ее основу: исцеление вообще не имеет никакого смысла для отдельного человека — никто не может быть исцелен по-настоящему, пока не будут исцелены все остальные: просветление — это для себя и других, а не только для себя.

Недавно я стала участницей целительного круга, проводимого для одной моей подруги, которая тоже больна раком. Эти совершенно особенные женщины, проводившие круг, помогли нам обеим пережить очень богатый исцеляющий опыт. Я почувствовала себя намного естественней со своим новым телом и поняла: хоть у меня и недостает одной груди, мне нравится мое худое, подтянутое тело. Кен согласен! Когда я лежала в центре круга, одна из женщин молилась о полном исцелении для меня. Это показалось мне довольно смелым, особенно после того, как я, вдоволь наслушавшись прогнозов докторов, потратила кучу времени на то, чтобы подготовить себя к худшему (что, разумеется, перемежалось с надеждами и мечтами о лучшем). Я подумала о сне, который приснился мне той ночью, когда узнала о подлинном масштабе рецидива, — этот сон закончился тем, что я сказала подруге с абсолютной убежденностью: «Я верю в чудеса!» Это может случиться, я могу вылечиться; это очень маловероятно, если смотреть на статистику, но все-таки возможно. Я поймала себя на том, что делаю глубокий вдох, когда меня заполняет эта возможность, а по пятам за ней следует чувство расслабленности.

Но потом я осторожно подумала: а почему именно я? Как же быть со всеми остальными, теми, кто страдает? Конечно, я обрадуюсь, если излечусь или даже если просто проживу подольше, но мысль обо всех, кто страдает от рака или чего угодно другого, заполнила меня. Почему мне должно повезти больше, чем моим братьям и сестрам? Почему нет исцеления и для них тоже, для всех нас? Как я могу просить, чтобы мои страдания прекратились, если продолжают страдать они, члены моей семьи? Моя боль заставляет меня осознавать и их боль, держит мое сердце открытым к состраданию. Первая благородная истина: «В мире существует страдание». И тонглен: будь сострадателен. Не имеет значения, что происходит со мной: то, что я заболела раком, позволило мне навсегда ощутить свое родство с теми, кто страдает. А это значит — со всеми. Если я еще проживу какое-то время, то собираюсь использовать усвоенное, чтобы помогать другим пережить рак, независимо от того, двигаются ли они навстречу выздоровлению или смерти. В этом цель книги, которую я пишу, в этом причина моей гордости за Общество поддержки раковых больных. Бывает так, что жизнь бессмысленна, сколько бы мы ни пытались придать ей смысл. Бывает так, что нам остается только одно — помогать друг другу, мягко, без осуждения. Наши друзья, которым тоже пришлось столкнуться с раком, недавно сказали нам с Кеном: рак заставил их понять с абсолютной ясностью, что жизнь устроена нечестно, — даже если ты хорошо себя ведешь, за это не полагается никакой награды, и так происходит постоянно. Некоторые воззрения нью-эйдж искушают нас возможностью понять, почему и как именно такое происходит, искушают надеждой на то, что в

каждой личной трагедии есть высшая цель или урок, но мы на горьком опыте (возможно, только такой опыт и возможен) убедились: очень часто мы этого не понимаем. Все не так просто. Трудно жить в том, что я называю «страной незнания», — но именно здесь мы и находимся!

Из-за этого я вспомнила о том, что прошлым вечером прочитала в биографии Раманы Махарши — это буквальная цитата из его ответа одному из последователей: «У Бога нет желания и цели, когда Он творит, поддерживает, уничтожает, удаляет или спасает живые существа». Это трудно признать такому пожизненному фанатику смысла и целепола§ гания, как я, но буддизм очень серьезно помог мне отказаться от попыток все истолковать, научиться принимать мир таким, как есть. Дальше Рамана Махарши говорит: «Когда живые существа пожинают плоды содеянного ими в согласии с Его законами, ответственность лежит на них, а не на Боге». Да, я чувствую эту ответственность: ведь у меня есть возможность реагировать на испытания, которые посылает мне жизнь, хотя одновременно я понимаю роль и моего выбора, и превратностей судьбы, случайностей, наследственности и прошлых жизней, — и это путь не осуждения или героизма, а понимания и сочувствия.

Рамана Махарши часто повторял: «Ты благодаришь Бога за то хорошее, что с тобой происходит, но не благодаришь Его и за дурное — и в этом твоя ошибка» (кстати, в этом состоит и ошибка нью-эйдж). Дело в том, что Бог — не мифический Отец, наказывающий или поощряющий эгоистические устремления, а непредвзятая Реальность и Самость всего явленного мира. Даже Исайя иногда понимал это: «Одинаковый свет проливаю Я на добро и на зло; Я, Господь, делаю все это». Пока мы находимся в плену дуализма добра и зла, наслаждения и боли, здоровья и болезни, жизни и смерти, мы отрезаны от недвойственного и высшего отождествления со всем явленным миром, где весь космос имеет «один и тот же вкус». Рамана утверждает, что, только подружившись со своим страданием, со своими болезнями, со своей болью, мы можем по-настоящему обрести более широкую и всеохватную идентичность со Всеобщим, с подлинным «Я», являющимся не жертвой, а непредвзятым Свидетелем и Источником. И самое главное, говорит Рамана, подружиться со своим последним учителем — смертью.

На том целительном круге одна наша подруга, которая была очень глубоко погружена в процесс групповой поддержки, сказала, что для нее самым главным вызовом было поддерживать в своей повседневной жизни тот \ уровень осознанности и бодрости, который появлялся у нее во время тесного контакта с нами и нашей борьбой (и возможной смертью), при том, что сама она не больна. Я поняла, что она имеет в виду. Неожиданно я подумала: а если какое-то долгое время со мной все будет в порядке, то не потеряю ли я эту восхитительную остроту переживаний, которая есть у меня сейчас, эту прекрасную сосредоточенность на главном? Нет сомнений, что и я, и остальные под давлением этой болезни разрушили какие-то внутренние блоки и ощутили, как в нас вливается новое вдохновение. Было бы ужасно все это утратить… Потом я поняла, что угроза смерти никогда не будет слишком далекой. Каждый месяц, каждую неделю, каждую минуту отпущенного мне срока я проживу с ощущением того, что смерть не так уж далека. Странно осознавать, что со мной навсегда останется этот кнут, эти шпоры, которые будут постоянно напоминать мне: живи, бодрствуя! Словно я все время таскаю за собой наставника по медитации, и в любую секунду учитель может неожиданно прикрикнуть на меня!

Мне все это напоминает гениальный фильм «Моя собачья жизнь»[126]. Мы с Кеном посмотрели его прошлым летом на кинофестивале в Аспене, и я сразу же сказала, что это идеальный фильм для людей, больных раком, и он должен быть в ОПРБ. Фильм изрядно нашумел после кинофестиваля, и недавно мы с Кеном пересматривали его на видео. В фильме рассказывается о том, как милейший двенадцатилетний мальчик воспринимает жизненные взлеты и падения — его мать болеет и, в конце концов, умирает, у него забирают любимого пса, ему приходится уехать из своего дома. «Не так уж все и плохо, — говорит он. — Бывает намного хуже. Вот был один человек с искусственной почкой, он был знаменитым, и его показывали в новостях. И все-таки он взял и умер». Он постоянно думает про Лайку, русскую собаку, которую отправили в космос, и она там голодала: «Я думаю, это важно — чтобы было, с чем сравнивать, — говорит он. — Все время надо с чем-нибудь сравнивать». Показывают фильм про Тарзана, где один персонаж повисает на проводе под высоким напряжением: «Он умер мгновенно», — говорит он. «Могло бы быть гораздо хуже, нельзя об этом забывать», — говорит он, когда рассказывает про крушение поезда с многочисленными жертвами. Он роется в газетах — ищет подобные новости. «Сказать по правде, мне гораздо лучше, чем многим из них, — говорит он в другой раз. — Все дело в правильной точке зрения». Еще там есть мотоциклист, который пытается побить мировой рекорд в перелете через автомобили: «Он не долетел всего на одну машину». Один человек побежал через легкоатлетическую площадку во время соревнований и был пронзен копьем: «Наверное, для него это было полной неожиданностью, — сказал мальчик. — Все время надо сравнивать: вот, например, подумайте про Лайку — она ведь знала, что скоро умрет, ее просто-напросто убили». И все это раздается из уст двенадцатилетнего ребенка, который со своей философией «могло быть гораздо хуже» пробирается через все взлеты и падения нашей сумбурной жизни, и именно понимание того, что смерть всегда где-то рядом, делает его таким привлекательным и живым.

Мы передали дом в надежные руки и приготовились снова окунуться в Бонн, где нас ожидало удивительное известие.

Тем утром я в последний раз пошла гулять с собаками перед тем, как Кен запрет их в сарае. Прогулка оказалась непростой (Кен все видел с балкона), потому что появились кузнечики! Наш пес Каир решил поохотиться на них, и в этих попытках он много раз уморительно прыгал, элегантно приземлялся, мчался через траву, недоумевая, куда они попрятались, как их поймать и как они всегда ухитряются в конце концов выскользнуть из-под носа. Момент замешательства, голова задрана вверх, уши напряженно прислушиваются к каждому звуку, а потом нос припадает к земле, и он, яростно сопя, шарит по траве, весь напряженный до предела, — и вдруг резкий бросок, едва не увенчавшийся успехом, — в последнюю секунду добыча снова улизнула. И снова его нос, фыркая, рыщет по траве, вот опять совсем рядом, почти здесь, почти в зоне досягаемости, почти схвачен… и снова пропал, исчез, и так снова и снова. Голова задрана вверх, он застыл почти неподвижно и изумленно осматривается. Потом — изящный прыжок к обочине, и охота с ее превратностями тут же заканчивается, когда… снова настороженность, внимание, снова отметающий земное тяготение прыжок в траву после полной неподвижности — охота продолжается! И так происходило снова и снова, снова и снова, и это было самое смешное, что я видела за долгое время. Какой прекрасный подарок на прощание!

— Протяните руку и дотроньтесь до одной из них, — сказала Фигура.

— Дотронуться до звезды? До звезды нельзя дотронуться.

— Это не звезды. Протяните руку и дотроньтесь до одной из них.

— Но как?

— Просто укажите пальцем на ту, которая привлекает вас больше всего, и мысленно толкните ее.

Странная инструкция, но я пробую. Звезда тут же превращается в пятиконечную геометрическую фигуру, которая кажется мне вполне похожей на звезду. Вокруг звезды — круг. Внешний ее ободок — желтый. Внутренняя часть — зеленая. Центр круга, который одновременно является центром звезды, — абсолютно белый.

— А теперь толкните в самую середину, толкните мысленно.

Я так и делаю, и звезда превращается в какие-то математические значки, смысла которых я не понимаю. Я толкаю сильней, и значки превращаются в змей. Толкаю еще сильнее, и змеи превращаются в кристаллы.

— Вы понимаете, что все это значит?

— Нет.

— Вы хотите повидаться с Эстрейей?

И вот мы снова в Бонне… Ничего-ничего, справимся. Я провела три недели дома, и от этого мне гораздо лучше: встретилась со своими родными, соприкоснулась с собственной жизнью, почувствовала себя высвободившейся из больничной атмосферы. В самолете на мне была куртка, которую я довольно давно не носила, и я нашла в правом кармане нераскрытую конфету с вкладышем, где предсказывается судьба; предсказание гласило: «Вам удастся достичь того, что вы задумали». Это предсказание могло бы показаться неясным и не то чтобы очень оптимистичным, но мне, если учесть, что я летела на химиотерапию, оно показалось просто божественным! По приезде выяснилось, что Норберт уехал в отпуск на четыре недели, не предупредив нас — совершенно нетипичная для него оплошность! Получилось, что ни в госпитале, ни в отеле нас никто не ждал, и какое-то время казалось, что свободных номеров в городе вообще нет… Впрочем, наконец все худо-бедно наладилось. Кен живет в комнате на чердаке, где не может выпрямиться в полный рост, и ждет, когда для него освободится другая комната. Ох эти невзгоды и горести человека, который поддерживает больного!

Уже за полночь, и я гуляю по окраинным улочкам Бонна. В Бонне мне все еще трудно медитировать, и вместо этого я часами гуляю — очень ранними утрами и очень поздними вечерами, и вокруг нет никого — лишь Свидетель составляет мне компанию, изредка вспыхивая на короткое время.

Я прохожу мимо дома, на котором красуется огромная вывеска «Ночной клуб». Я уже видел несколько таких ночных клубов в разных местах, и мне всегда было интересно, что они собой представляют. Впрочем, сегодня вечером, решаю я, я слишком устал. Однако вскоре прохожу мимо еще одного, потом еще. У меня мелькает мысль: в Бонне, похоже, очень насыщенная ночная жизнь. Я чуть ли не в голос смеюсь, представив себе, как в этих клубах отплясывают полчища хищных дипломатов, — если это не оксюморон[127].

Когда я прохожу мимо четвертого здания, на котором написано «Ночной клуб», я думаю: какого черта? Подхожу, и тут же меня поражает тот факт, что передняя дверь заперта, хотя изнутри доносится довольно громкая музыка. На улице никого нет. У запертой двери висит звонок, рядом с которым — табличка, на которой, как можно догадаться, написано: чтобы зайти, надо в него позвонить. Так я и делаю. Сквозь маленькое окошко на меня уставилась пара мужских глаз с густыми, тяжелыми бровями. Пищит сирена, и дверь открывается.

Смотрю и не могу поверить своим глазам. Словно я попал в пьесу из бурных двадцатых, но декорации к ней делала спятившая цыганская королева, наглотавшаяся ЛСД. Стены обиты кричащим пурпурным бархатом. Внутри — что-то вроде танцпола с приделанным к потолку, медленно вращающимся зеркальным шаром, который отбрасывает редкие, безжизненные блики на лица посетителей. Все остальное пространство тонет в кромешной тьме. Мне смутно удается разглядеть, что вокруг танцпола сидят примерно шесть мужчин. Все они довольно потасканные, и никого из них нельзя назвать привлекательным, и тем не менее рядом с каждым — потрясающе красивые женщины. Черт возьми, думаю я, немецкие женщины, похоже, фантастически добры.

Когда я захожу, все прекращают свои беззвучные разговоры и смотрят на меня. Медленно двигаюсь к бару, а бар — невероятно! — длиной двенадцать метров, и вдоль него не меньше тридцати стульчиков, обитых все тем же потрепанным бархатом, от которого задыхаются стены. Я сажусь на стул примерно посередине бара. Крутящиеся лучи тошнотворного света теперь проходят и по моему лицу, и мы все в горошек — пятнышки света в темноте этого… этого, скажем так, места.

— Привет! Не купишь мне чего-нибудь выпить?

— Ну наконец-то! Это публичный дом, так? Бордель? Вот что это такое. Я думаю… Ой, извини. Ты говоришь по-английски? — Рядом со мной у бара садится довольно красивая женщина; я абсолютно уверен, что дело не в том, что ей больше некуда сесть, и вот я проговариваю вслух совершенно очевидный вывод.

— Да, я говорю по-английски. Немножко.

— Слушай, я не хочу никого обидеть, но ведь это бордель, правда? Ты понимаешь слово «бордель»?

— Да, я понимаю слово «бордель». Нет, это не бордель.

— Разве? — Я сильно озадачен. Продолжаю искать двери или какие-нибудь выходы, через которые эти девушки и их… хм, гости могли бы проходить, чтобы продолжить беседы в более приватной обстановке, но не вижу никакого места, где что-то подобное могло бы происходить.

— Значит, это не бордель? И эти женщины не проститутки? Ты понимаешь слово «проститутка»?

— Нет, эти женщины совершенно точно не проститутки.

— Ох черт, извини. Все это как-то диковато.

— Так ты купишь мне чего-нибудь выпить?

— Купить выпить? Ах да, купить выпить! — вся ситуация и причудливая атмосфера, в которой она разворачивается, совершенно сбили меня с толку. Есть танцпол, но никто не танцует. Место похоже на публичный дом, но никто никуда не выходит. Крутящиеся лучи розового и пурпурного цветов прорезают пелену темноты лишь для того, чтобы осветить обитые бархатом стены этого безумного места. И какого черта здесь на входе запертая дверь и звонок?

Нам приносят выпивку; по-моему, это что-то напоминающее разбавленное водой шампанское.

— Слушай, я не коп. Ты точно говоришь, что ты не… Ты понимаешь слово «коп»?

— Да, я понимаю слово «коп».

— Так вот, я не коп. Ты уверена, что ты не жрица любви? Ты знаешь выражение «жрица любви»?

— Только не надо спрашивать, знаю ли я, что такое вопросительный знак. Нет, я не жрица любви. Честное слово.

— Господи, прости меня, пожалуйста. — Теперь мне очень стыдно. — Просто, видишь ли, — не оставляю я своих попыток, — это что-то вроде танцклуба, да? Ну, куда мужчины, — я бросаю взгляд на пеструю галерею экспонатов одного со мной пола, — мужчины приходят сюда и платят, чтобы потанцевать с красивыми девушками, так? — Я чувствую себя полным идиотом.

— Если ты захочешь, я могу с тобой потанцевать, но это не танцклуб. Это ночной клуб. Я прихожу сюда всегда, когда у меня тоскливо на душе. Меня зовут Тина.

— Значит, это ночной клуб? Боже мой. Рад познакомиться, Тина. Меня зовут Кен. — Мы пожимаем друг другу руки, я пью разбавленное шампанское, и у меня начинает болеть голова.

— Понимаешь, у меня сейчас довольно скверный период. Моя жена, Трейя, лежит в Янкер-Клиник. Ты пони… то есть ты про это клинику знаешь что-нибудь?

— Да, там лечат от кребса, рака. У твоей жены рак?

— Да. — И я зачем-то рассказываю Тине все-все — про рак, про то, как мы сюда приехали, про страшные прогнозы, про то, как я ухаживаю за женой, как волнуюсь за нее. Тина начинает переживать, она очень добра, слушает с искренним вниманием. Я болтаю примерно час. Тина рассказывает, что живет в Кельне, примерно в тридцати километрах к северу, и ходит в боннские ночные клубы, когда ей становится скучно. Значит, такая красивая женщина проделывает этой долгий путь… ради этого? Я продолжаю наблюдать за мужчинами, которых окутывает пурпурный туман от вялых лучей, отражающихся от потертого бархата, — все они разговаривают с симпатичными пурпурными женщинами, и никто из них не трогается с места — ни чтобы потанцевать, ни чтобы поухаживать за спутницей — ни для чего.

— Понимаешь, Тина, ты очень славная, и мне очень хорошо от того, что я все это вывалил, честное слово. Но мне пора идти, сейчас уже два часа ночи. Увидимся потом, ладно?

— А ты не хочешь подняться наверх?

Ага! Я так и знал, так и знал, так и знал!

— Наверх?

— Да, мы можем подняться наверх и посидеть вдвоем. Тут мне не нравится.

— Ну конечно, Тина, пошли наверх.

— Чтобы можно было пойти наверх, надо купить бутылку шампанского.

— Бутылку шампанского? Да-да, конечно, давай купим бутылку шампанского. — Нам приносят бутылку, я бросаю взгляд на этикетку — что там с содержанием алкоголя? 3,2 %. Ну конечно. Это как в американских борделях, где приносят яблочный сок по цене виски, чтобы девушки не напивались. Разумеется, я был прав. Я оставляю это «шампанское» на стойке.

Тина встает и проводит меня через танцпол мимо всех этих пурпурных людей, которые пристально наблюдают из тумана. Мы поворачиваем за угол — и вот оно: винтовая лестница, ведущая наверх, которую не видно со стороны бара.

Тина идет впереди, я — следом за ней. Мне неловко поднимать глаза вверх, хотя я понимаю, что она не имеет ничего против. Когда мы поднимаемся, я вижу примерно шесть комнаток; все они открыты, во всех висят занавески, и все они тоже обиты этим несчастным бархатом. В каждой комнатке стоят диван и стойка с полотенцами. Из динамиков звучит мягкая музыка — ни больше ни меньше Фрэнк Синатра, но Тина уверяет меня, что они могут поставить все, что мне захочется. «А «Ю-Ту»[128] здесь есть?» — «Конечно».

Мы садимся на диван в первой комнатке, а воздух заполняется голосом Боно. Я замечаю, что в полу есть отверстие, через которое виден танцпол внизу.

— Тина, тут дырка в полу.

— Ну конечно, Кен. Это для того, чтобы мы могли наблюдать, как внизу танцуют девушки.

— Как танцуют девушки? Девушки?

— Стриптиз. Через несколько минут выйдет Мона. И мы можем на нее посмотреть.

— Тина, ну почему же ты не сказала мне, что это бордель? Ты меня обманывала.

— Это не бордель, Кен. Здесь никто не занимается сексом. У нас это запрещено законом, и никто из нас ни за какие деньги не стал бы этого делать.

— Тогда что же вы делаете? Я понимаю, что я сама наивность, но мне кажется, что вы занимаетесь не гаданием по руке.

Доносятся глухие шаги по винтовой лестнице, и появляется еще одна женщина потрясающей внешности — она ставит наше шампанское на столик перед диваном.

— Это будет стоить шестьдесят американских долларов. Ты сможешь расплатиться внизу. Получи удовольствие!

— Что? Шестьдесят долларов? Господи, Тина, я ничего не понимаю.

— Эй, Кен, смотри, сейчас Мона будет танцевать. — Как и следовало ожидать, через проем в полу открывается отличный вид на танцующую Мону — она танцует долгий, медленный, сумасшедший стриптиз, обнажая идеальное тело, чья плоть, залитая, как и все вокруг, красным светом, выглядит просто соблазнительно.

— Пойми, Тина… — Но Тина встает и быстро, но спокойно снимает всю одежду, а потом садится сзади.

— Итак, чего ты хочешь, Кен?

Ничего не говорю. Просто смотрю.

— Эй, Кен!

А я просто продолжаю смотреть. Не знаю почему, но я продолжаю смотреть. И вдруг все понимаю. Впервые за последние три года я увидел женщину с двумя грудями. Я смотрю на Тину, а потом перевожу взгляд вниз; смотрю на Тину и перевожу взгляд вниз. Меня охватывают сильные и взаимоисключающие эмоции.

— Знаешь, Тина, тебе не надо ничего делать. Ты просто посиди так чуть-чуть, хорошо?

Мои мысли потерялись в мире плоти и всего, что с ней связано, и всего, что с ней может сделать рак. Я сижу здесь и смотрю на оба мира одновременно. Сомнений нет: секс плохо совмещается с раком. Особенно если речь идет о женщине, у которой рак груди и которой сделали мастэктомию, — тут первая и главная проблема — как она сама воспринимает свое «изуродованное» тело. Не секрет, что в нашем обществе грудь для женщины — самый явный и высоко ценимый знак сексуальности, поэтому утрата одной или двух грудей способна привести женщину в полное отчаяние. Меня всегда поражало, как относительно легко Трейя справилась с этой проблемой. Конечно, она переживала по поводу своей груди, конечно, она время от времени изливала свою грусть и мне, и своим подругам, ей и правда пришлось нелегко. Но в общем и целом она часто повторяла: «Думаю, что я справлюсь». Вообще говоря, для женщин, больных раком груди, это самая главная и мучительная проблема. Она способна понизить самооценку и полностью убить сексуальное влечение, ведь теперь женщина не чувствует себя «желанной».

Ситуация намного ухудшается, если женщина проходит еще и через химиотерапию или облучение. Она слишком устает, слишком выматывается, чтобы вообще интересоваться сексом, и тогда на нее обрушивается страшный комплекс вины из-за неспособности сексуально удовлетворить своего мужчину. Таким образом, к ощущению «нежеланности» добавляется еще и груз вины.

От того, как реагирует мужчина, ситуация может стать намного легче или намного тяжелее. Около половины мужчин, чьим женам делают мастэктомию, бросают их в течение полугода. Им кажется, что они получили «бракованный товар», и они утрачивают сексуальный интерес к своим женам.

— Тебе ее не хватает? — часто спрашивала Трейя после операции.

— Да.

— Это для тебя очень важно?

— Нет. — И правда была в том, что, в общем-то, для меня это было неважно. Но я бы не сказал, что совсем неважно; тут все дело было в степени. Я бы сказал, что Трейя лишилась для меня сексуальной привлекательности процентов на десять — ведь осязать две симметрично расположенные груди, естественно, лучше, чем одну. Но остальные девяносто процентов никуда не девались, так что это и вправду было не очень важно. Трейя об этом знала, она чувствовала, что я говорю правду, и мне кажется, что это помогло ей легче смириться со своим новым самоощущением. На 90 % она оставалась самой красивой и привлекательной женщиной в моей жизни.

Но почти весь год на Тахо, когда Трейя проходила химиотерапию, а мы были на грани развода, мы вообще не занимались сексом. Естественно, Трейя объясняла это тем, что ее «изувеченное» тело больше меня не привлекает. Но весь это год меня не привлекало не столько ее тело, сколько она сама, — однако эта ситуация тоже легко переводилась в сексуальные категории.

У многих мужчин, которые остаются со своими женами и возлюбленными, когда те заболевают раком и лечатся от него, самое распространенное чувство — страх. Мужчины испытывают страх перед сексом со своими женщинами: они боятся сделать им больно. Когда в мужской группе поддержки в ОПРБ предлагали на выбор эксперта со стороны, они обычно выбирали гинеколога. Им просто не хватало элементарной информации — к примеру, о смазке с ферментами при вагинальной сухости, — и эта информация была невероятно полезной, чтобы избавиться от страхов.

Иногда все приходит в норму медленно, а иногда и вовсе не приходит. Мужчинам очень помогает, если они узнают, что обычные объятия иногда оказываются самым лучшим «сексом», который можно позволить себе при любых обстоятельствах, — полежать обнявшись всегда разрешается. А мы с Трейей были чемпионами по лежанию в обнимку, и так продолжалось долго, очень долго.

В штате Невада есть тридцать пять легальных публичных домов, у них у всех есть лицензии, все под наблюдением властей штата. Самый известный из них, конечно же, «Ранчо Мустанга», неподалеку от Рено, всего в сорока минутах езды от Инклайн-Вилледж. Большую часть времени, что мы прожили в Инклайн-Вилледж, Трейя или проходила химические процедуры, или приходила в себя после них, и в какой-то момент она посоветовала мне наведаться в «Мустанг».

— Ты серьезно?

— А почему бы и нет? Я не хочу, чтобы ты мучился из-за какой-то идиотской химиотерапии. То есть, если бы у тебя завелся роман на стороне, думаю, это причинило бы мне боль. Это было бы трудно пережить, потому что это штука личная. Но если речь идет о заведениях вроде «Мустанга», то тут у меня никаких возражений. Двадцать долларов за двадцать минут — вот и все.

— О заведениях вроде… — собственно, я считаю проституцию вполне достойной профессией (если она выбрана добровольно); просто это не мой стиль. Я продолжал хранить верность Трейе и собирался хранить ее и впредь. Впрочем, в этих вопросах каждый мужчина решает сам за себя — так я считаю. Но я часто жалел (чисто теоретически), что никогда не останавливался у «Мустанга», просто чтобы понять, что это такое.

Ну и, конечно же, бывали моменты, когда мне не хватало этих десяти процентов, не хватало гармонии двух полноценных грудей, этого соблазнительного совершенства.

И вот я здесь, смотрю на Тину и вижу только одно — те самые десять процентов. Я тяну к ней руки, ласкаю ее груди, целую их — одну, а потом другую. Меня поражает, как сильно мне не хватало этой симметрии, гармоничности фигуры, как приятно их осязать, как сексуально это чувство — ^делать что-то обеими руками. Мне очень грустно сидеть здесь рядом с Тиной, у которой такое гармоничное тело, две полные груди и такое красивое личико.

— Эй, Кен! Кен!

— Знаешь, Тина, мне пора идти, правда. Все было просто прекрасно. Но мне надо идти.

— Но ведь мы еще ничего не сделали.

— Ну скажи же, Тина, что, черт возьми, здесь происходит?

— Я могу сделать тебе минет, довести руками.

— То есть если нет полового акта — значит, ты не проститутка?

— Конечно.

— Мне надо идти. Мне трудно объяснить, но, понимаешь, я уже увидел все, что мне было нужно. Ты даже представить себе не можешь, как ты мне помогла, Тина. Счастливо!

Я спускаюсь по винтовой лестнице, снова прохожу сквозь тошнотворный пурпурный туман и его сумрачных обитателей; расплачиваюсь за шампанское и опять оказываюсь на мощеных боннских улицах.

Когда через несколько дней я рассказал об этом случае Трейе, она рассмеялась и сказала:

— Так надо было соглашаться.

Черт!

— Привет, Фритьоф!

— Кен? Глазам своим не верю! Что ты здесь делаешь?

Меньше всего Фритьоф Капра ожидал встретиться со мной здесь. После моей свадьбы мы ни разу не виделись. Он привез в Янкер-Клиник свою мать, у которой была небольшая опухоль; лечение было абсолютно успешным, и она в конце концов вернулась в Инсбрук, где тогда жила. С Фритьофом у нас были серьезные теоретические разногласия, но по-человечески мы всегда очень симпатизировали друг другу.

— Трейя лечится в Янкер-Клиник. У нее рецидив в легких и мозге.

— Ох. Мне очень жаль. Я ничего не знал: был в разъездах, читал лекции. Кен, это моя мама. Она тоже лечится в клинике.

Мы с Фритьофом договорились, что встретимся позже, а миссис Капра узнала, как найти палату Трейи.

Она оказалась удивительной и прекрасной женщиной. Известная писательница — поэтесса, автор биографий, драматург, — как и Эдит, она, казалось, воплощала в себе всю мудрость Европы. Она прекрасно разбиралась в искусстве, науке, гуманитарных дисциплинах — во всем спектре проявлений человеческого духа.

Они познакомились с Трейей, и это знакомство тоже обернулось любовью с первого взгляда.

Здесь лежит миссис Капра, которую лечат от рака груди на ранней стадии. Как приятно с ней общаться! Она мне очень нравится. Кроме всего прочего, она умеет гадать по руке, и вчера она погадала нам. У Кена очень длинная линия жизни, она тянется через всю ладонь до самого запястья! Она сказала, что у меня явно выраженный «кризис здоровья», но предсказала, что скоро он расчистится и я проживу до восьмидесяти с лишним. Разумеется, это мне понравилось. Неизвестно, насколько это правда, но я почувствовала, как во мне крепнет желание осуществить предсказание. Когда я, заваленная мрачными врачебными прогнозами, сильней всего боялась рецидива, то думала: как же я буду благодарна, если проживу восемь лет вместо двух. Сегодня Кен прочитал письмо от друга, у которого мать умерла от рака груди в возрасте пятидесяти трех лет; месяц назад я бы подумала: пятьдесят три минус сорок один (мой возраст) — получается двенадцать лет; звучит вполне неплохо, на это я согласна. Но сегодня подумала: Господи, какая же она молодая. Я бы хотела дожить до восьмидесяти, посмотреть, как изменится мир, увидеть, как взрослеют дети моих друзей. Потом я спрашиваю себя: что это, эгоистичное желание? Или позитивное отношение к будущему? Может быть, это жажда отхватить себе как можно больше лет? Или проявление воли к жизни, которая восторжествует над обстоятельствами… или воля к жизни, которая игнорирует настоящие обстоятельства? Не знаю; надо настроиться на следующий год, потом на следующий и еще на один…

Может быть, дело было в этом бессмысленном, но трогательном гадании по руке, может быть, мы опять поддались искушению отрицать очевидное, может быть, мы просто не задумывались, в чем тут дело, но к тому моменту, когда мы пришли к Шейефу, чтобы он рассказал о текущих делах Трейи, мы были настроены довольно оптимистично. Тем тревожней оказалось то, что мы от него услышали.

Еще один спуск на американских горках… У доктора Шейефа оказались совершенно неожиданные известия. Опухоли в легких, похоже, вообще не отреагировали на химиотерапию. Одно из объяснений такое: химиотерапия справилась со всеми активными клетками, а оставшаяся опухоль все еще находится в дремлющем или каким-то образом стабильном состоянии в моем теле. Что-то из того, что видно на рентгеновском снимке, тоже может быть растущей опухолью; может быть, придется сделать магнитно-резонансное сканирование, чтобы определить, что именно там растет и какая часть является активной опухолью. «Тут главная опасность, — сказал он, — перелечить. Чтобы сделать правильный выбор, нужен большой опыт; врач, только что выпустившийся из мединститута, не сможет этого определить». Чрезмерное лечение может испортить ситуацию. Он объясняет так: если 80–90 % оставшихся клеток не растет, есть шанс, что третий курс химии убьет только 10–20 % растущих клеток. Но при этом он на время подавит иммунную систему, и тогда появится вероятность, что дремлющие 80–90 % клеток начнут расти: таким образом, химия может только ухудшить ситуацию. Он абсолютно в этом уверен, Мы с Кеном в шоке.

Мы знали, что ситуация довольно серьезная и что в легких и печени появились новые пораженные участки. Раньше Шейеф планировал на третьем цикле перейти от ифосамида к цисплатину, препарату, который очень эффективен именно в таких случаях. А теперь он стал говорить, что и он, вполне вероятно, не поможет, а навредит. Для такого суждения у Шейефа были веские основания, и я оценил его мужество в решении отказаться от химиотерапии, ведь наши американские врачи почти наверняка назначили бы дополнительный курс химии, точно зная, что она не поможет. Но только не Шейеф: дальнейшее лечение «повредит ее душу» и не затронет рак.

Понимайте это как хотите, но Шейеф отступился от нас, хотя сам он никогда так не формулировал. Он испытывал искренний оптимизм по поводу предстоящей программы Келли — Гонзалеса, о которой был хорошо осведомлен: может быть, может быть, она и сработает. Но факт остается фактом: он задействовал самую большую из своих пушек, но она ничего не сделала с этими своенравными клетками — клетками, на которых написана дата.

Это был наш последний разговор с этим невероятно симпатичным человеком.

Чтобы стабилизировать мою ситуацию [удержать опухоли в их теперешнем стабильном состоянии], доктор Шейеф начал лечить меня аминоглютетимидом. Это агент, который был разработан недавно и имеет гораздо большую область применения, чем тамоксифен. Кроме того, он прописал три биопрепарата: экстракт тимуса (один суппозиторий в день и две ампулы в неделю), витамин А в виде эмульсии (десять капель — 150 000 международных единиц — каждый день в течение трех месяцев в году; печень накапливает их в достаточном количестве для остального времени) и энзимную смесь ВОБЭ-МУГОС. Экстракт тимуса, недоступный в Соединенных Штатах, — неспецифический агент, стимулирующий иммунную систему. Его эффективность пока что доказана только в результате испытаний на животных. Было установлено: обычно требуется 120 тысяч раковых клеток, чтобы вызвать рак у 50 % вакцинированных животных, а если им дают витамин А в больших дозах, то для того, чтобы вызвать рак, требуется уже миллион клеток. Ну а если им дают экстракт тимуса, то эту же работу способны сделать только от пяти до шести миллионов клеток. Очень неплохой уровень защиты…

Я напомнила доктору Шейефу, что собираюсь лечиться по программе Келли — Гонзалеса, и он тут же, без колебаний ответил: «Да, конечно, это очень хорошо, очень хорошо». «Вы бы отправили к нему свою дочь?» — спросил Кен, а Шейеф улыбнулся и ответил: «Безусловно». Мне особенно приятно оттого, что программа Келли — это то, на что я могу рассчитывать теперь, когда лечение прервалось.

Мы спросили его, каковы мои перспективы. «На мой взгляд, неплохие, потому что ваш организм способен удерживать опухоли в стабильном состоянии. Это даст другим способам лечения необходимое время, чтобы сработать. Я вижу одну проблему: если вы заболеете простудой или пневмонией, то ваш организм не сможет бороться с раком». Дальше он стал говорить, что мне стоит продолжать макробиотическую программу Келли и посоветовал попробовать курс доктора Буржински. Самое важное, что все эти программы могут помочь и не могут навредить, потому что они не предполагают использования токсинов. «Всегда следует различать, где используют токсины, а где нет», — сказал он. И Келли, и Буржински — люди честные, добавил он, чего нельзя сказать о некоторых онкологах, использующих альтернативные методы.

Мы подарили Шейефу один из глюкометров Трейи — подарок от одного диабетика другому — и с грустью распрощались с ним. Я вернулся в «Курфюрстенхоф» и начал готовиться к отъезду. Трейя пошла на прогулку.

Из больницы я вышла подавленной; меня расстроило то, что сказал Шейеф. С тех пор как мы сюда вернулись, стояла дурацкая погода: ни единого солнечного лучика, все время тучи и моросящий дождь и намного холоднее, чем в мае, когда мы уезжали отсюда, — очень депрессивная погода. Я пошла по аллее Поппенхаймер, красивой улице с широкой, усаженной деревьями, похожей на парк эспланаде посередине. Я посмотрела на дома с правой стороны — уже не раз видела их раньше, — и, несмотря на подавленное настроение, во мне зашевелился интерес. Не знаю, когда они были построены (в конце 1800-х); в любом случае в Бонне попадаются очень красивые дома, все выкрашенные в разные цвета, каждый с балконами разных видов и очертаний, торчащими под всевозможными углами, с замысловатыми лепными украшениями, фронтонами, капителями, пилястрами, карнизами и завитушками бесконечно разнообразных форм и видов.

Вот светло-голубой дом с белой лепниной, а вдоль балкона на втором этаже — ящики с анютиными глазками; за ним — обшарпанный терракотовый дом с бежевыми фигурками и резьбой, а балконы второго и четвертого этажей обрамлены красными гвоздиками; за ним — темно-желтый дом, за ним — светло-зеленый, за ним — серо-коричневый, каждый — с красивым входом, изящными окнами, карнизами и балюстрадами, некоторые — красивы строгой классической красотой, другие — более изысканные, барочные, и все они укрыты густой листвой деревьев, выстроившихся вдоль тротуара, — невероятно красивая улица. Я не могла не обратить внимания на недавно построенные вдоль широкой аллеи по другую сторону улицы жилые дома с гладкими стенами, прямоугольными окнами без украшений, неуклюжими пропорциями, выкрашенные в серый цвет, — никаких признаков красоты или изящества. Но они, эти отражения современной жизни, оттеняются и своими соседями, и густой зеленью вдоль аллеи, и я почувствовала, как ростки восторга пробиваются сквозь мою депрессию.

Я определенно чувствую себя лучше. Это мне показалось или облака чуточку рассеялись? Действительно ли на дорожке передо мной — пятна света и тени? Я продолжаю идти в сторону красивого старинного административного здания в конце аллеи — оно ярко-желтое, с темно-бежевой лепниной. Неожиданно натыкаюсь на странную группу людей: девочки восьми-девяти лет в белых колготках и балетных пачках, а на головах — причудливые маленькие белые шапочки; несколько девочек постарше, тоже в балетных костюмах, и несколько взрослых с видеокамерами. Увы, все они уже переобувают свои балетки; я явно пропустила главное выступление, но наблюдать за тем, что происходит после него, тоже было очень приятно.

Да, солнце действительно пытается выглянуть, и ему все лучше это удается. Вдруг обнаруживаю, что иду вдоль изгороди. По ту сторону — прекрасный, роскошный ботанический сад! Никогда раньше во время своих странствий на него не наталкивалась — и вот я уже в Боннском университетском ботаническом саду, раскинувшемся вокруг желтого здания. Какое открытие! Древние деревья с грациозно ниспадающими ветвями, едва касающимися буйно заросших лужаек. Каналы и прудики, обсаженные изящными старинными деревьями, обиталище диких уток, чьи зеленые головы сверкают в солнечных лучах (да, солнце уже светит вовсю). На клумбах — самые экзотические растения, все они ухоженные, около каждого — табличка с названием. Вот участок для трав, посреди которого — прекрасный розарий. Ярко-розовые розы расцвели первыми, они уже в полном цвету и начинают осыпаться, их лепестки падают на траву рядом с красными розами, цветки которых только-только начали входить в полную зрелость. За ними растут оранжевые, и их бутоны приоткрылись лишь настолько, чтобы можно было увидеть их потрясающий цвет. Я прохожу по каждой аллее сада, и по темно-зеленым, усаженным величественными деревьями, и по ярким, разноцветным, рядом с цветочными клумбами посреди сада, и, когда я возвращаюсь в «Курфюрстенхоф», на душе у меня прекрасно.

И еще я напоминаю себе, что передо мной открыты другие пути. Я должна помнить про визуализацию и медитацию, потому что в последнее время опухоли вели себя очень спокойно — от них не исходило никаких голосов, образов или эмоций. И все же только после прогулки по ботаническому саду я почувствовала, что смирилась со своим положением. Что ж, так обстоят дела. Надо делать все, что в твоих силах, и принимать то, что происходит. Ничего нельзя предсказать, ни за что не надо цепляться, нет смысла мечтать об одном исходе и испытывать ужас перед другим — все это рождает лишь страдания. Жизнь прекрасна, Кен, мой возлюбленный, просто взгляни, как прекрасны эти розы!

На обратном пути из Бонна мы остановились в Кельне и Аахене, чтобы посмотреть старинные соборы, — и это было последнее, что мы видели в Европе. Но тоскливая меланхолия уже поселилась в наших душах.

В Аахене нам нечем было заняться, особенно если учесть то, что магазины в Германии по субботам закрываются в два часа (кроме первой субботы каждого месяца). Мы устали жить в Германии, и очень хотелось домой, особенно сейчас, когда не планировалось никакого лечения. Нам стало тоскливо, и эта тоска только усиливалась от той еды, которой нас кормили. Меня немного развлекли две увиденные нами вывески — «BAD ACCESSORIES» и «SCHMUCK U. ANTIQUITATEN»[129], но ненадолго. Мы оба устали без конца ходить и рассматривать витрины. Периодически я начинаю задумываться о смысле жизни, особенно в такой ситуации, когда периоды предельной сосредоточенности на лечении перемежаются пустым временем, которое надо чем-то занять, и при этом ситуация такая, что работать мы не можем. Надо сказать, вопрос не слишком оригинальный. Тем не менее мое стремление жить настолько сильно, насколько это возможно, и продолжает усиливаться, словно бы оно скрывается где-то на клеточном уровне, даже тогда, когда из-за моих умозрительных мудрствований у меня опускаются руки. Стоя перед алтарем Девы Марии в кафедральном соборе Кельна, после того как мы зажгли свечи и присоединили их к уже горящим, танцующим, колеблющимся рядам, я подумала о том, что моя любовь к жизни обычно всплывает неожиданно, как это бывает, когда я вдруг получаю удовольствие от созерцания клумб с розами или слушания птиц, отчаянно состязающихся в пении. Но сегодня даже такие моменты казались тусклыми и не могли пробиться сквозь мое уныние. Ранее, этим же днем, я сказала Кену, что нам приходится бороться с приступами дурного настроения чаще, чем тем, у кого есть дети, потому что дети постоянно втягивают тебя в жизнь, наполняют ощущением неограниченности возможностей и надеждами на будущее, даже когда ты понимаешь, что сам ты можешь все меньше и меньше, тело становится слабее, и ты начинаешь воспринимать жизнь более «реалистично».

В тот момент в церкви, встав на колени перед рядами свечей, мерцающих в мягком сумраке, я думала о том, что в жизни имеет смысл только то, что помогает другим людям. Одним словом, служение. Такие вещи, как духовный рост или просветление, кажутся не более чем абстрактными понятиями. Идея максимального развития своего потенциала тоже кажется эгоистической банальностью, если только она не заставляет создавать что-то такое, что помогает облегчать страдания (как это часто происходит). А как же быть с красотой, моими художественными занятиями, творчеством? Что ж, по крайней мере сейчас, они кажутся мне не особо важными, за исключением разве что искусства, украшающего священные места вроде этого собора. Человеческие отношения, связь между людьми, подлинная любовь ко всем формам жизни и всем божьим созданиям — вот то единственное, что важно. Самая трудная и главная моя задача — держать сердце распахнутым, перестать обороняться, быть открытой для боли, чтобы и радость тоже могла проникнуть вовнутрь. Значит ли это, что я буду тратить меньше времени на искусство и больше на работу с людьми, больными раком? Не знаю. Пока что книга, которую я пишу и в которой содержится информация, быть может, полезная для тех, кто сталкивается с такими же испытаниями, кажется мне более ценной, чем расписные тарелки. Хотя я и допускаю, что когда-нибудь достигну точки равновесия, где будет место и для радости, и для красоты, когда облака рассеются, а дух воспарит…

Отъезд наш происходил в атмосфере лени и роскоши: мы ехали на поезде-экспрессе компании «Люфтганза». Когда садишься на этот экспресс в Бонне, они берут у тебя багаж и заботятся о нем до прибытия на конечный пункт, а еще, если захочешь, кормят роскошным обедом с шампанским. Мы уже в пятый раз проезжали по этому участку Рейна, но теперь у меня наконец был путеводитель, где было немного написано обо всех замках — а их немало, в путеводителе упоминаются двадцать семь, — увенчивающих собой мысы или охраняющих путь вдоль реки. Там есть Драхенфельс, самая популярная среди туристов гора в Европе (да, мы с Кеном там были, а Кен возвращался туда еще много раз и один раз взял с собой Вики); сейчас ее изнутри закрепили бетонными блоками после того, как она начала разрушаться из-за горных разработок. Пфальцграфенштайн — крепость, возникшая в 1327 году на острове посреди реки; Эренбрайтштайн — крепость, первоначально воздвигнутая в X столетии для контроля над местом, где сливаются Мозель и Рейн; узкий участок Рейна, где находится Скала Лорелеи, обитель волшебницы, башня высотой в сорок метров; замок Гутенфельс, воздвигнутый около 1200 года, с виноградниками, расположенными на неприступных каменных террасах и каскадом спускающимися со стен до речной долины…

Должна сказать, это путешествие вниз по Рейну было прекрасным. Не меньше всего остального мне понравились личные садовые участки, возникающие то тут, то там на земле, прилегающей к железной дороге, земле, которую иначе никто не использовал бы. Где-то их всего один или два, в других местах оказываются пространства с тридцатью участками или даже больше, и на каждом — сараи или рабочие пристройки, или маленькие летние домики, кресла, выставленные на солнце, грядки с овощами, которые мне так хотелось бы научиться узнавать; есть и участки, почти целиком отведенные под роскошные цветники. Как я хотела бы, чтобы сегодня был не вторник, а суббота, — тогда можно было бы полюбоваться на людей, которые возятся на своих крохотных участках, раскиданных тут и там вдоль дороги и похожих на пестрые лоскутные покрывала, устилающие большие пространства.

Когда мы проезжали мимо Драхенфельса, я пересек проход, сел у окна и стал любоваться крепостью, пока она, десять минут спустя, не исчезла за линией горизонта.

Глава 19

Страстная безмятежность

Программа Келли — Гонзалеса основана на одном простом предположении: пищеварительные энзимы растворяют любые органические ткани, в том числе и опухоли. Следовательно, повышенные дозы энзимов, принятые вовнутрь, должны растворять опухоли. Это во многом доказано научно. И действительно, в спортивной медицине энзимы уже несколько лет используются для растворения пораженных или поврежденных тканей. Таким образом, основная часть программы Келли заключается в том, чтобы принимать большое количество таблеток с энзимами поджелудочной железы — по шесть раз в сутки (в том числе один прием ночью). Энзимы нужно принимать в перерывах между пищей, на пустой желудок — в противном случае они не попадут в кровь, чтобы заняться раком, а будут просто переваривать пищу.

Сейчас по программе Келли работает доктор Николас Гонзалес в Нью-Йорке. Ник — чрезвычайно умный, невероятно образованный врач-терапевт, получивший ученую степень в Колумбийском университете и проходивший практику в центре Слоуна-Кеттеринга[130]. Изучая различные методики лечения рака, он наткнулся на работы доктора Келли, стоматолога, который утверждал, что вылечил от рака себя самого и еще две с половиной тысячи других пациентов с помощью энзимов поджелудочной железы в сочетании с диетой, витаминами, кофейными клизмами и другими приемами, типичными для альтернативной медицины. Но особенность подхода Келли состоит именно в приеме энзимов в очень высоких дозах.

Сам Келли, в конце концов, спятил — судя по тому, что мне известно, у него развилась параноидальная шизофрения, а по тому, что нам удалось вытащить из Ника, он все еще где-то живет и разговаривает с маленькими человечками с других планет. Как ни странно, нас с Трейей это ни капли не смутило, наоборот, послужило лишним доводом. В конце концов, все, что нам могли предложить здоровые люди, мы уже испробовали.

Ник просмотрел тысячи историй болезни, накопленных Келли, и отбросил те, которые не были документированы надлежащим образом, какими бы впечатляющими они ни казались. Он взял за основу пятьдесят случаев, подкрепленных неопровержимой медицинской документацией, и построил на них свою диссертацию в Центре Слоуна-Кеттеринга. Некоторые из результатов были поистине потрясающими. К примеру, при таком метастатическом раке, как у Трейи, процент выживших в течение пяти лет равняется нулю. А среди этих пятидесяти было три человека, проживших больше пяти лет (один прожил семнадцать!). Ник был настолько поражен, что отыскал Келли и стал заниматься исследованиями вместе с ним, пока тот был еще в своем уме. Лишь совсем недавно — примерно за восемь месяцев до того, как мы с ним познакомились, — Гонзалес открыл собственную практику, основываясь на идеях Келли. Хочется обратить внимание на то, что это была не мексиканская клиника-однодневка (хотя мы обратились бы и в такую, если бы решили, что это может помочь): Гонзалес — высококвалифицированный терапевт, испытывающий весьма многообещающую альтернативную методику в полном соответствии с законодательством Соединенных Штатов.

Основной инструмент диагностики, который использовал Гонзалес, — анализ крови, определяющий характеристики опухолей. Утверждалось, что с помощью такого анализа можно определить местонахождение и степень активности различных опухолей во всех участках организма. Еще до того, как мы познакомились с Гонзалесом, до того, как успели хоть что-нибудь сказать о случае Трейи, анализ крови выявил высокую активность опухолей у нее в мозге и легких и возможность того, что поражены еще лимфы и печень.

На тот момент, когда был сделан этот анализ (мы только что вернулись из Германии и начали лечение по программе Келли — Гонзалеса), различные традиционные медицинские анализы, сделанные в денверской больнице, показали, что у Трейи около сорока опухолей в легких, три опухоли в мозге, как минимум две опухоли в печени и, возможно, пораженные лимфы.

Впрочем, главный параметр тестов Гонзалеса состоял в общем индексе туморальной активности, которая измеряется в пределах шкалы от нуля до пятидесяти. Те случаи, когда индекс достигает 45 или выше, Гонзалес считает неизлечимыми, смертельными. Индекс Трейи был 38, то есть очень высокий, но все-таки в тех рамках, где возможны улучшения или даже ремиссия.

В программе Келли — Гонзалеса было одно чрезвычайно тревожное обстоятельство: даже если лечение помогает, в организме происходят изменения, которые диагностически неотличимы от интенсивного роста раковых опухолей. К примеру, когда энзимы атакуют опухоли и начинают их растворять, последние разбухают — стандартная гистаминная реакция, которая на компьютерной томографии выглядит так, словно опухоль растет. Дело в том, что пока не существует традиционных методик (за исключением хирургии и биопсии), которые позволили бы определить, что происходит с опухолью в момент уничтожения — растет она или просто разбухает.

Так начался, без преувеличений, самый изматывающий, нервозный и беспокойный этап нашего путешествия. Когда энзимы начали свою работу, компьютерная томография выдала данные, которые выглядели так, словно опухоли неожиданно стали разрастаться. И одновременно анализ крови по методике Гонзалеса показал, что общий индекс туморальной активности у Трейи пошел вниз! Чему же верить? Трейя то ли стремительно шла на поправку, то ли стремительно умирала, но что именно — мы не знали.

Мы устроили у нас дома строжайший распорядок и стали ждать.

Именно в начале этого периода в Трейе произошел еще один важный внутренний переворот, что-то вроде отголоска того переворота, который заставил ее сменить имя с Терри на Трейя. Этот переворот не был таким драматичным и заметным, как предыдущий, но, по ощущениям Трейи, он был не менее, а то и более глубоким. Как всегда, он был связан с отношениями «бытования» и «делания». Трейя находилась в постоянном соприкосновении с деятельной стороной своей натуры; первый переворот был вызван тем, что она открыла в себе «бытийную» часть — женщину, тело, землю, художника (по крайней мере, так она все это видела). А недавний переворот был в большей степени связан с соединением «бытования» и «делания», слиянием этих начал в гармоническом единстве. Она сформулировала выражение «страстная безмятежность», которое идеально описывала суть этого процесса.

Я думала о кармелитках с их вниманием к понятию «страсть» и о буддизме, который, с другой стороны, такое же большое внимание уделяет понятию «безмятежность». Это противопоставление показалось мне более важным, чем вековой спор о существовании Бога, который обычно ведут представители этих групп и в котором я совершенно не вижу смысла. Мне неожиданно пришло в голову, что в обычном понимании слово «страсть» ассоциируется с влечением, желанием что-либо или кого-либо заполучить, страхом потерять это, жаждой обладания. А что, если ты испытываешь страсть, лишенную всего этого, не привязанную к чему-то конкретно, чистую и незамутненную страсть. Какой будет такая страсть, что она будет значить? Я задумалась о тех моментах во время медитаций, когда чувствовала, что мое сердце открыто, — это ощущение было прекрасным до боли, это было чувство страстное, но не связанное с влечением к кому-то или чему-то конкретному. И тогда у меня в сознании соединились эти два слова, составив единое целое. Страстная безмятежность. Страстная безмятежность. Ты испытываешь страсть ко всему в жизни, к своей связи с духом, ты проникаешься этим до самых глубин своего существа, но ты не испытываешь ни к чему влечения и ни за что не держишься — вот какой смысл обрело для меня это словосочетание. Оно показалось мне полным, совершенным, закругленным и бросающим вызов.

Все это кажется очень нужным мне, очень глубоким, очень соответствующим сути того, что прорабатываю много лет, начиная с перемены имени. Похоже, что первую часть своей жизни — до того как был обнаружен рак — я училась страсти. А вторую — безмятежности. А теперь учусь соединять их вместе. Как это важно! И, похоже, это умение медленно, но верно проникает во все сферы моей жизни. Я, как и раньше, могу идти разными путями. Но сейчас я, похоже, наконец-то ясно вижу дорогу этого «путешествия без цели».

Что же касается стоящей передо мной задачи, то она — в том, чтобы со страстью стремиться к жизни, но не держаться за результаты. Страстная безмятежность. Страстная безмятежность. Как это точно!

По большей части это была та самая рубка дров и таскание воды — работа, которую Трейя делала с хладнокровным рвением. Мы позволили себе погрузиться в мелочи и заботы повседневной жизни, которая теперь проходила под знаком невероятно строгих требований программы Келли — Гонзалеса. И стали ждать результатов тестов, от которых зависело наше будущее.

Боулдер, июль 1988 года

Дорогие друзья!

Вот уже несколько недель, как мы вернулись из Германии, и теперь от души наслаждаемся переменчивой погодой Скалистых гор, проказами наших собак и тем, что родные и близкие рядом с нами.

Разумеется, сейчас моя основная цель — лечиться, насколько это возможно. Моя лечебная программа — смесь метаболической экологической программы Келли (биодобавки, энзимы поджелудочной железы, диета, разнообразные методы очистки организма) с медитацией, визуализацией и чтением духовной литературы, а также акупунктура со специалистом из Тайваня (принадлежащим к школе, чей девиз «Если это не больно, то не поможет», — мы нашли его по рекомендации Майкла Броффмана (живущий в Сан-Франциско специалист по китайской и американской медицине); глубокомысленные консультации у местного онколога; физкультура и как можно больше прогулок на свежем воздухе. Я начала искать местного психолога и немного возобновила занятия йогой.

Распорядок дня диктуется моей программой лечения. Кен встает в пять утра и несколько часов медитирует, перед тем как впрячься в свои ежедневные обязанности «няньки»[131] — уборка, стирка, хождение по магазинам и приготовление овощных соков в огромных количествах! Я сплю как можно дольше, обычно до половины десятого или до десяти (по-моему, я никогда не ложилась спать раньше полуночи). Потом начинаю утренние процедуры, по большей своей части продиктованные программой Келли. К тому моменту, когда я окончательно просыпаюсь, уже принимаю две из семи ежедневных доз энзимов поджелудочной железы (шесть капсул) — одну в полчетвертого, вторую — около семи утра. Встав, тут же принимаю диабетические лекарства и тироиды. После этого мне надо немедленно позавтракать, ведь иначе я собью режим приема следующих порций энзимов и пищевых биодобавок (примерно по тридцать таблеток на каждый прием пищи) на оставшийся день. Я начинаю со смеси из четырнадцати разных злаков (измельченных накануне вечером и на ночь замоченных в воде), а Кен, как правило, варит мне одно-два яйца, чтобы было чем закусить огромную кучу биодобавок. Тем временем делаю кофе для утренней кофейной клизмы, чтобы он остыл, пока я ем; еще мне можно выпить одну чашку кофе в день, потому что это может быть полезно при моем метаболическом типе. Должна признаться ее я жду не дождусь…

Пока я ем, смакую свой кофе и любуюсь в окно на лесистую долину внизу, я читаю — в последнее время «Отрицание смерти» («Denial of Death») Беккера[132], «Открытый ум, открытое сердце: Созерцательное измерение Евангелия» («Open Mind, Open Heart: The Contemplative Dimensions of Gospel») отца Томаса Китинга, «Рамана Махарши и путь самопознания» («Ramana Маharshi and the Path of Self-Knowledge») и «Учение Рамана Махарши» («The Teaching of Ramana Maharshi») Осборна. Я чувствую себя хорошо оттого, что мне постоянно напоминают великие духовные истины теперь, когда я постоянно сосредоточена на своем теле и его состоянии, постоянно пугаюсь вспышек в левом глазу или того, что онемела левая нога, когда вновь и вновь вынуждена отождествлять себя с ним, захваченная врасплох мощной, фундаментальной волей к жизни, которая поднимается откуда-то с клеточного уровня, когда снова и снова отождествляю свою Самость со своим эго, или телом. Коварная штука — тратить так много энергии на излечение, раздувать огонь жизни и свою волю к жизни и в то же время не хвататься все сильнее за жизнь и не отождествлять себя с этой эфемерной агломерацией клеток, от которой так сильно зависит то, что называется «я», чем бы оно ни было!

После чтения я немного занимаюсь йогой, а потом медитирую — попросту принося в дар Духу свое время и внимание, утверждая свою веру в то, что с трудом могу назвать или объяснить. Это помогает мне не попасться в вечно расставленную ловушку целенаправленного усилия.

Еще я думаю о том, что сказал Томас Китинг: «Основной акт воли — не усилие, а согласие… Пытаясь достигнуть чего-то усилием воли, ты придаешь силы своему фальшивому «я»… Но когда воля поднимается вверх по лестнице внутренней свободы, ее деятельность все больше и больше сводится к тому, чтобы действовать в согласии и единстве с Богом, с потоком божественной благодати». Обычно мне приходится вставлять «Дух» там, где он пишет «Бог», — послед-

нее слово слишком нагружено обертонами мужского, патриархального и оценочного начала, слишком уж ассоциируется с самостоятельным существом или фигурой родителя, в то время как «Дух» ощущается как всеохватное Единство или Пустота, таящаяся за формой, и мне удается представить себе, как я проникаюсь ею. Но мне нравится, что Китинг делает акцент не на усилии, а на приятии, смирении, открытости, которая предполагает собственную активность. Он говорит: «Усилие уничтожает саму основу способности принимать, которая так необходима для созерцательной молитвы. Способность принять не означает отсутствие деятельности. Это деятельность, но не усилие в общепринятом смысле слова… Это всего лишь установка на ожидание Великой Тайны. Ты не знаешь, в чем она состоит, но когда твоя вера чиста, ты уже не хочешь этого знать». Такая «бездеятельная деятельность» — иллюстрация к тому, что я называю страстной безмятежностью. Кен напомнил мне, что даосы называют это же «вей-ву-вей», что буквально означает «действие без действия» и часто переводится как «усилие без усилий».

Китинг советует использовать «деятельную молитву», в которой от пяти до девяти согласных, — что-то наподобие мантры. Та, что мне нравится (в его списке ее нет), — «Прими Существование Духа». Я замечаю, что слово «приятие» меня поражает, пробуждает, удивляет всякий раз, потому что я слишком легко и слишком часто поддаюсь искушению совершать усилия. А это слово заставляет сделать паузу, и волна спокойствия и смирения накатывает на меня во время этих пауз. Я по-прежнему несколько раз на дню прибегаю к мантре «Ом мани падме хум» [мантра Ченрези, Будды сострадания], но это очень хорошо, что сейчас у меня есть мантра на английском, которая каждый раз поражает меня и пробуждает мое сознание. Я продолжаю носить деревянные четки из монастыря Сноумасс[133] на левом запястье, и каждый раз, когда они за что-нибудь цепляются (а это происходит довольно часто), стараюсь сделать паузу, осторожно отцепить их, отметить волну раздражения, если она возникает, и повторить про себя: «Прими Существование Духа». Так возникают моменты спокойствия и открытости, которые мне так нравятся.

За медитацией следует кофейная клизма — общая очистка организма, которая освобождает печень и желчный пузырь от накопленных токсинов и шлаков. Это элемент многих альтернативных способов лечения от рака, в том числе программы Герсона, — такие кофейные клизмы используются без всякого вреда вот уже больше ста лет. Я интуитивно понимаю, что мне они приносят пользу. Помню, как несколько лет назад мой онколог успешно запугал меня ими, несмотря даже на то, что они смягчали многие болезненные последствия химиотерапии. Он с яростной убежденностью доказывал, что эти клизмы нарушают баланс электролитов. Только позже я поняла, что он, скорее всего, не очень много о них знал, а если что-то подобное и можно доказать, то только на пациентах, которым делали такие клизмы по двадцать раз в день!

Клизма занимает примерно тридцать минут, и все это время я занимаюсь визуализацией, а в качестве фона ставлю кассету, где Гоенка читает буддийский канон на пали[134]. В зависимости от того, как в этот день идут дела, я могу заниматься прямой визуализацией, направленной на конкретную цель, — представляю себе, как опухоли растворяются, умирают, исчезают. Если же я чувствую потребность быть открытой, задавать вопросы и изучать, то завожу разговор с опухолями, задаю им вопросы, проверяю, хотят ли они сказать мне что-нибудь.

В первом случае я представляю себе, как энзимы атакуют опухоли (делаю это по порядку: начинаю с опухолей в мозге, а потом перехожу к большой опухоли в легких). Визуализирую, как опухоль благодаря энзимам размягчается, как только они проникают в кровь, и больше всего — с правой нижней стороны. Я представляю себе клетки, которые поглощаются энзимами, и одновременно создаю картину того, как моя иммунная система помогает убить эти ослабленные клетки. Я вижу эти клетки уничтоженными изнутри, вижу, как увеличивается посередине область черного цвета, как раздувшиеся участки вокруг опадают, а иногда я вижу, как опухоль сама собой распадается, когда все больше и больше клеток в центре исчезает.

Если я активно общаюсь с каждой опухолью — это совсем другое дело, и тогда у меня совсем другой настрой. Начинаю я с того, что проверяю, изменилось ли что-нибудь с прошлого раза. Потом могу спросить, хотят ли раковые опухоли что-нибудь мне сказать, например, подтвердить, что я поступаю правильно, или посоветовать что-нибудь другое. То, что я вижу или слышу, всегда одинаково позитивно, и я не уверена, отражает ли это какую-то объективную реальность, но, по крайней мере, это показатель того, что я чувствую надежду на каком-то более глубоком, бессознательном уровне. Опухоли говорят мне что-нибудь вроде: «Не волнуйся, все будет хорошо» или «Если появятся странные симптомы, не беспокойся — скоро все изменится, изменится форма опухолей и давление на разных участках, но это не имеет значения, так что не надо волноваться». Всего пару недель назад опухоль в мозге сказала слегка извиняющимся тоном, что она вовсе не хотела сделать мне плохо и уж тем более не хотела убивать меня, поэтому она рада, что я прибегла к энзимам, потому что так уж случилось, что радиации и химиотерапии она не может поддаться (и действительно, она оказалась устойчивой и к тому, и к другому), но ей кажется, что энзимы с ней справятся, так что, пожалуйста, дай шанс этой программе, хотя бы три месяца!

Опять-таки, я отношусь ко всему этому легко. Не знаю, есть ли хоть какая-то объективная истина в информации и советах, полученных мною этим путем, но я считаю, что это полезно — вступать в контакт со своим внутренним голосом, понимать то, что творится во мне подспудно, на уровне более глубоком, чем уровень обыденного сознания, поэтому я и обращаю внимание на советы, которые получаю этим путем. Много раз бывало так, что опухоли молчали или до них нельзя было достучаться. Я всегда прошу о помощи у Матери Марии или у маленького Горного Старца (он подозрительно похож на немецкую куклу, которую я, повинуясь порыву, купила в аэропорту, — у него большая седая борода, зеленая куртка из лодена[135], а на спине — рюкзак). В этом внутреннем путешествии они стали моими проводниками и неисчерпаемыми источниками комфорта и теплых чувств. Пускай в детстве мне не хватало фантазии, чтобы придумывать себе товарищей по играм, — сейчас я восполняю этот пробел!

После кофейной клизмы настает время для третьего приема энзимов (их надо принимать через час после еды, а не то они преспокойно начнут переваривать еду и не попадут в кровь). Я выхожу прогуляться с собаками, немного прибираюсь, а потом вдруг настает время обеда, который Кен стряпает на скорую руку. Меня удивила диета, которую назначил мне доктор Гонзалес. Она гораздо мягче, чем макробиотическая диета, на которой я сидела, и это настоящее облегчение, потому что я ждала, что диета окажется в чем-то еще более жесткой. Меня, исходя из анализа волос и крови, отнесли к умеренно вегетарианскому метаболическому типу, одному из десяти метаболических типов (программа Гонзалеса, особенно та ее часть, что связана с диетой, предполагает некоторые различия для каждого из них). Это означает, что мне хорошо подходят протеины растительного происхождения (я с 1972 года вегетарианка, но ем рыбу), но еще лучше — маложирные животные протеины (яйца, сыры, рыба, птичье мясо и время от времени красное мясо). Единственное, в чем я погрешила против этой программы (я сижу на ней двенадцать дней), — в том, что до сих пор у меня не получалось поесть красного мяса! Это серьезный барьер, который надо преодолеть. Мне и правда придется его съесть! Страшно интересно, каким оно окажется на вкус… и каково это будет снова пережевывать его во рту… ну и, естественно, мой отец, который разводит скот, будет рад этому неожиданному повороту!

Примерно на 60 % эта диета состоит из сырой пищи (я нашла, что это условие не из легких); она предполагает овощи как минимум четыре раза в день; почти каждый день — свежевыжатые овощные соки (кроме морковного, который не подходит для диабетиков); цельнозерновые; пять раз в неделю — смеси из четырнадцати злаков, яйца и сырно-молочные продукты (мой тип легко справляется с холестерином, но желтых сыров надо избегать), орехи и семечки, постное птичье мясо — два раза в неделю, постное красное мясо — раз в неделю. Помимо этого мне разрешается раз в день есть по фрукту, но когда мне вкалывают инсулин, то и этого нельзя. Нельзя употреблять алкоголь, особенно первые три месяца, хотя иногда выпить стаканчик вина все-таки можно. Аспартам вообще признан непригодным для человека, но сахарин в небольших количествах (я ведь диабетик, и мне запрещены в принципе допустимые фрукты и мед) вполне годится. Даже передать не могу, как меняет весь мой день одна-единственная порция сахарозаменителя…

Ну, что ж… После обеда идет еще одна большая порция таблеток, хотя иногда этот прием получается самым непростым. Как-то мне удалось выпить всю горсть таблеток за один раз. Ну уж нет. Теперь я пью их по одной; а если у меня есть настроение рискнуть, — то по две. Ни с чем не сравнимое ощущение — когда таблетка застревает в горле в полчетвертого утра, особенно если это такое лакомство, как свиные энзимы поджелудочной железы. Для всех процедур, включая клизму, я беру только ту воду, которая очищена обратным осмосом, или дистиллированную.

Примерно через час после обеда я принимаю четвертую порцию энзимов, а еще через два часа — пятую (ни от приема пищи, ни от приема энзимов увильнуть нельзя). Через час после приема пятой порции я делаю стакан овощного сока в соковыжималке «Чемпион», который пью перед ужином. Потом мы ужинаем — обычно Кен делает что-нибудь восхитительное. Он готовит потрясающую вегетарианскую пиццу с корочкой из рисовой лебеды, великолепные вегетарианские чили и рататуй, примаверу из цыплят и рыбу по-тайски. Он все еще пытается понять, как приготовить мясо! Потом мы смотрим кино и, обнявшись, лежим на диване — и так много вечеров, и с нами наши собаки!

Кен ходит по магазинам, занимается стиркой и делами по дому, и всем остальным, потому что прием энзимов страшно выматывает. Он всегда готов помочь, он надежный, он рядом, если мне что-то надо, он такой славный и любящий. По вечерам мы с ним лежим обнявшись и пытаемся понять, что случилось с нами. Мы приводим в порядок свою волю — так, на всякий случай. Так уж складывается наша жизнь. Да, мы злимся, тревожимся, приходим в бешенство из-за того, что все это происходит с нами, из-за того, что такое вообще происходит с людьми, и при этом мы учимся глубоко дышать, учимся принимать жизнь такой, какая есть (по крайней мере, иногда!), наслаждаться тем, что у нас есть, ценить моменты радости и внутренней близости и учимся использовать тот кошмар, который мы переживаем, для того чтобы оставаться открытыми для жизни и взращивать в себе сочувствие.

Как странно — покупать новую машину («джип-вранглер») с гарантией на шесть лет и думать: буду ли я жива, когда истечет срок гарантии? Как странно — слушать, как люди строят планы на пять лет вперед, и не знать, буду ли я жива на тот момент. Как странно — думать, что, пожалуй, лучше не откладывать устройство террасы в саду на следующий год, потому что в следующем году меня может уже не быть. Как странно — слышать разговор друзей о поездке в Непал и осознавать, что я, скорее всего, никуда не поеду — слишком велика опасность подцепить что-нибудь такое, что отвлечет мою иммунную систему от борьбы с раком. Да, в свое время я поездила немало, но никогда не была в Непале. Впрочем, Кен всегда говорит, что я слишком часто кочевала с места на место — вот и подвернулся случай узнать, что нового появится в моей жизни, если я буду держаться поближе к дому.

Три раза в неделю хожу на акупунктуру — эта процедура занимает часа два. Потом опять проверяю уровень сахара в крови, а за ужином выпиваю еще тридцать таблеток — на этот раз более разнообразный набор. Через час — шестой прием энзимов, потом от сорока пяти минут до часа — занятия на велотренажере, после которого — седьмой прием и недолгая медитация перед сном. В постели я принимаю последнюю порцию таблеток (на этот раз в него входит антиэстрогенный препарат) и проверяю, что будильник поставлен на полчетвертого. Так проходят десять дней, а потом у меня есть пять дней, чтобы очистить организм и отдохнуть, — я не принимаю ни витаминов, ни энзимов (впрочем, с едой я принимаю энзимы и препараты соляной кислоты). Этот цикл — десять дней лечения и пять дней отдыха — рекомендован всем, чтобы во время пятидневного отдыха тело смогло «справиться с токсичными отложениями, появившимися вследствие физиологического восстановления и реабилитации». За первые пять дней отдыха я совершаю еще и «общую очистку организма», принимая три раза в день псиллиум — шелуху семян подорожника блошного — и раствор бентонитовой глины. Предполагается, что псиллиум прочистит путь в толстой и тонкой кишке и выведет шлаки, застрявшие во всевозможных уголках и щелях, а бентонитовая глина тем временем абсорбирует токсины, скопившиеся в кишечнике. Сейчас у меня второй день этой программы. Ближайшие пять дней я должна заниматься очисткой печени. Недиабетикам годится яблочный сок, а я буду растворять в обычной воде ортофосфорную кислоту и пить по четыре стакана в день. Под конец — английская соль, клизма, снова английская соль, и, наконец, оп-ля! — ужин из густых взбитых сливок и фруктов. Перед сном — бррр! — оливковое масло. Кислота должна удалить кальций и жиры из артерий, а также размягчить и растворить желчные камни. Английская соль расслабит мышцы сфинктера в желчном пузыре и желчных протоках, чтобы камни могли пройти. Сливки и масло заставят желчный пузырь и печень сократиться и выдавить шлаки, желчь и камни в тонкую кишку. Настоящее действо… жду с нетерпением!

И мне, и Кену доктор Гонзалес очень понравился. Его офис всего в полутора кварталах от квартиры моей тети, которая живет в Нью-Йорке. Он говорит, что 70–75 % пациентов проходят его лечение с положительным результатом, — думаю, это значит, что они либо вылечиваются, либо в течение долгого времени могут справляться с раком сами. В моем теле по-прежнему полно раковых опухолей, поэтому он говорит, что у меня, по-видимому, пятидесятипроцентная вероятность успеха, хотя ему кажется, что шансы еще выше благодаря моей решительности и пониманию сути лечения.

С помощью специального анализа крови они проверяют силу различных органов и систем организма и наличие в них раковых клеток. Результаты демонстрируют слабые точки в организме и помогают определить, какие витамины и экстракты необходимы. Не хочу вдаваться в подробности, но результаты этого теста абсолютно точно определили местонахождение опухолей и вероятный результат химиотерапии — и все это еще до того, как доктор осмотрел меня или увидел мою историю болезни. Еще тебе выдают общее число опухолей в теле, и по этому параметру оценивается прогресс лечения. Доктор Гонзалес говорил, что у большинства пациентов это число колеблется между 18 и 24 и что он считает пациентов с индексом от 45 до 50 неизлечимыми. Мой индекс — 38; он довольно высокий, но предполагает неплохие шансы на успех. Гонзалес говорит, что у него бывали пациенты с индексом 15, которые не реагировали на лечение, а были пациенты с индексом больше тридцати, но их организму невероятно эффективно удавалось побеждать раковые опухоли, когда начиналось лечение. По его словам, через месяц после начала лечения мы сможем сказать о моих шансах более конкретно. Наверное, он еще раз сделает анализ крови; кроме того, о реакции на лечение можно будет судить по моему самочувствию. Доктор Гонзалес говорит, что часто во время лечения люди чувствуют себя просто чудовищно, едва не умирают, а потом начинают идти на поправку. Всякий раз, когда я жалуюсь на то, что измотана, Кен говорит: «А-а-а-тлично!» — и в его голосе нет ни капли сочувствия. Пока что я действительно чувствую себя обессиленной, поэтому занятия на тренажере пришлось сократить, и я стала принимать инсулин.

Когда я думаю о будущем, о том, чем все это закончится, о том моменте, когда я умру, — когда бы он ни настал, — то знаю, что буду чувствовать себя легче, если буду уверена в тех решениях, которые принимала все это время, если буду знать, что на тот момент, когда принимала какое-то решение, на меня не оказывали излишнее давление взгляды окружающих, что всякий выбор был действительно моим выбором. Мне кажется, что и программа доктора Шейефа, и программа Келли были, безусловно, моим выбором. Но вот частичная мастэктомия в самом начале, как мне кажется, была выбрана под давлением врачей; думаю, что если бы я больше прислушивалась к собственному внутреннему голосу, то выбрала бы полную мастэктомию, а потом поехала бы в центр Ливингстона-Уилера. Мой главный совет: остерегайтесь, чтобы вас не сбили с толку уговоры врачей (они умеют говорить о своих методах лечения со страшной убедительностью и при этом быть страшно ограниченными в том, что касается нетрадиционных методов), не торопитесь определиться с тем, чего вы хотите и к чему вас влечет интуиция, принимайте решения, только когда вы точно знаете, что это ваш выбор и вы будете придерживаться его, независимо от результатов. Если я и умру, то должна знать: это результат моего собственного выбора.

Только что закончила оформлять новую стеклянную тарелку, и эта работа приносит мне удовлетворение. Теперь, когда у меня спрашивают о роде занятий, я отвечаю: художница.

В последнее время мои духовные практики основаны на 1) внимательности и 2) смирении. Еще один вариант совмещения буддийских и христианских практик. Недавно я присутствовала на конференции по христианской и буддийской медитации в Институте Наропы. Для тех, кто не знает: Институт Наропы — духовный колледж, основанный учениками Чогьяма Трунгпы Ринпоче, который находится здесь, в Боулдере. Кен — член его попечительского совета вместе с Лексом Хиксоном, Джереми Хайвардом и Сэмом Берхольцем. У них несколько интересных новаторских программ с уклоном в сторону психологии, искусства, литературного творчества и поэтики, а также изучения буддизма.

Для меня основным результатом конференции стало усиливающееся чувство того, что христианские термины и способы описания мистического опыта стали очищаться в моем сознании от негативных оттенков, которые всегда мешали мне положительно воспринимать понятия вроде «Бог», «Христос», «грех» или «смирение». И в самом деле, одна короткая фраза, которой я пользуюсь в своих медитациях в качестве «христианского компонента», изменилась и звучит уже не как «Прими Существование Духа» — фраза неопасная, экуменическая, без зауми, хотя и слово «прими» представляло для меня тогда определенную сложность, а как: «Смирись пред Господом». Прямая, откровенная фраза, основанная на двух понятиях, которые некогда были для меня самыми непонятными. Но теперь она мне очень нравится! Именно это мне и нужно. Шок, пережитки того, что эти слова когда-то для меня значили, словно заставляют меня очнуться. Они заставляют меня сосредоточиться. Когда я занимаюсь этой практикой, когда повторяю эту фразу, то неожиданно чувствую: я избавляюсь от всего того, что заботило меня раньше, мое сознание открывается и расширяется, и я вдруг на мгновение вижу и чувствую красоту и энергию, разлитую вокруг, чувствую, как они наполняют меня, простираются к бесконечности, ко всей Вселенной, а слово «Бог» заставляет думать не о патриархе, а о протяженности, пустоте, силе, совершенстве, вечности и полноте.

В общем, я со всем справляюсь. Моя утренняя [духовная] программа приносит мне ощущение устойчивости и комфорта, напоминает, что при всем внимании, которое я уделяю своему телу, я не есть тело. Мне нравится, когда мне напоминают о «неограниченном, абсолютном Бытии, которое и есть твоя подлинная Самость», даже если я непосредственно переживаю что-то совсем другое. Нравится, когда мне напоминают, что «любое усилие направлено лишь на то, чтобы избавиться от ошибочного впечатления, что ты ограничен и связан горестями сансары (земной жизни)». Я люблю слушать Раману Машархи о доверии к Богу: «Если ты пребываешь в смирении, это означает, что ты принимаешь волю Бога и не впадаешь в уныние, если происходит то, что не угождает тебе». Нравится, когда мне напоминают: «Ты благодаришь Бога за то хорошее, что с тобой происходит, но не благодаришь Его и за плохое — и в этом твоя ошибка». У меня такое чувство, что моя болезнь каким-то образом «привела в движение мою судьбу» — так выразился один мой друг по поводу собственной жизни, и эта фраза откликнулась в моем сердце. Вспоминаю, как другой мой друг, больной раком, показывал свое новое произведение — я была просто потрясена его мощью и красотой, а потом сказал: «Знаешь, мне, пожалуй, неприятно это говорить, но я не открыл бы в себе таких глубин, если бы не рак».

Совершенно не знаю, что будет дальше. Может быть, станет легче, а может — намного труднее. Может быть, все так и будет продолжаться долгое время, а может быть, случится резкий поворот — и вот я уже буду лечиться по другой методике. Я осознаю, что до сих пор не сталкивалась ни с болью, ни с какой-либо физической неполноценностью, и не знаю, насколько я буду мужественной, смиренной, хладнокровной или благодарной Богу, когда это случится — если это случится.

Я никогда не задумывала эти письма как серию с продолжением. Просто я слишком ленива, чтобы писать каждому в отдельности, но при этом мне не хочется терять связи ни с кем. Теперь письма зажили самостоятельной жизнью, и даже если их никто не прочтет, я все равно буду продолжать их писать! Я описываю все эти мелочи про анализы, противоречивые результаты, противоположные мнения и трудный выбор не потому, что здесь важны цифры, результаты или даже мой выбор, а потому, что описание мелочей повседневной жизни бок о бок с болезнью оживляет привычные обобщения, вроде «жизнь онкологического больного — это постоянные эмоциональные перепады», «выбрать лечение мучительно трудно», «ничего нельзя планировать дальше, чем на неделю вперед» и «так все и будет тянуться до самого конца». Истории других людей будут отличаться в цифрах, мелочах, предпринятых шагах и результатах, но общее ощущение будет таким же. Это ухабистый путь.

В те моменты, когда я думаю: а стоит ли оно того, действительно ли жизнь так уж замечательна, что надо прилагать столько усилий, чтобы протянуть подольше, может быть, если станет совсем тяжело, просто махнуть рукой, — а такие мысли и правда посещают меня довольно регулярно — единственное, что поддерживает меня, единственное, что заставляет меня хотеть жить дальше, продвигаться вглубь, — это процесс изложения на бумаге всего того, что я переживаю, чему учусь, какие испытания передо мной встают. В самом деле, Кен как-то раз спросил меня: если дела пойдут совсем плохо, буду ли я и дальше писать эти письма? Я, не колеблясь, ответила: «Конечно. Я как раз подумала: может быть, это и заставит меня двигаться дальше, если я буду мучиться от боли, именно это не позволит мне искать легкого выхода и заставит меня по-прежнему верить в важность того, чтобы жить день за днем, даже если тебе очень больно, а конец уже совсем близок». Я по-прежнему буду стараться рассказывать вам, что я испытываю, по-прежнему буду стараться донести до вас свой опыт в надежде, что то, чем я поделилась, когда-нибудь может оказаться полезным кому-нибудь другому.

Пора прощаться и переходить к следующему письму! Хочу извиниться за то, что у меня не получается отвечать на письма и перезванивать, но я надеюсь, что все вы меня понимаете. Уверяю вас: и Кен, и я каждый день чувствуем всяческую поддержку, которую оказывает каждый из вас!

С любовью, Трейя

И началась поездка по ухабистой — чертовски ухабистой! — дороге. Почти немедленно на нас обрушился шквал противоречивых медицинских заключений. Традиционные медицинские анализы свидетельствовали о стремительном росте опухолей в теле Трейи. Но эти же самые тесты полностью соответствовали тому, чего и следовало ожидать, если бы опухоли растворялись под воздействием энзимов.

Вчера я испугалась, и из-за этого у меня была неспокойная ночь. Позвонил мой денверский врач и сообщил о результатах теста — канцероэмбрионального анализа (КЭА), который измеряет количество протеина в раковых клетках, циркулирующих в крови, и тем самым отражает количество активных раковых образований в теле. Аналогичный анализ, сделанный тем январем, когда мне поставили диагноз, показывал 7,7 (нормой считается от 0 до 5). После первого лечения в Германии он был 13, а перед моим отъездом оттуда, в мае, — 16,7. Предполагается, что мы рассматриваем эти показатели как признак того, что опухоли растут, и если это так, то мы должны предпринимать очередные шаги. Мой последний тест был 21. Значит ли это, что опухоли снова стали активными? Значит ли это, что опухоль в мозге, которая должна оставаться в стабильном состоянии от двух до трех лет, стала расти? И что моя иммунная система неспособна удерживать стабильное состояние? И что я должна снова обдумать возможность продолжающейся ежемесячной химиотерапии? Я пробыла дома всего две недели, сказала я, обращаясь к Жизни. Ну хватит, дай мне чуть больше времени, чтобы передохнуть от всего этого!

К счастью, этим утром мы с Кеном дозвонились до Гонзалеса. Он сказал, что по поводу КЭА вообще не стоит волноваться. «У меня есть пациенты с показателями 880 и 1300 по КЭА, и их дела идут нормально. Да и вообще, если показатель ниже 700, я даже не начинаю беспокоиться». Он предупредил, что во время лечения энзимами показатель может резко возрасти, когда раковые клетки разрушаются и высвобождают протеин, который и измеряет КЭА. «Ничего страшного, — сказал он. — Показатель может взлететь от 300 до 1300 за две недели, и обычные доктора начинают сходить с ума. 21 — показатель некоторой активности, но не очень высокой». Можете вообразить волну облегчения, которая меня окатила. Мне полегчало вдвойне, когда Гонзалес заверил меня, что это лечение действует и для мозга, потому что энзимы проникают сквозь барьер, отделяющий кровь от мозга (недавно я узнала, что большинство моих «запасных» методов — фактор некроза опухолей, антинеопластины Буржински, моноклональная химиотерапия, — увы, этого не делают). Доктор Гонзалес говорил так уверенно, что я сразу почувствовала себя лучше. Надеюсь, что он прав. По крайней мере, сейчас я чувствую себя гораздо увереннее, и это будет очень важно, когда на следующей неделе я пойду на прием к своему онкологу, придерживающемуся более традиционных взглядов, чтобы посмотреть все тесты и выслушать его рекомендации.

Рекомендации традиционной медицины были такими: немедленно начать непрерывную химиотерапию или поступить еще радикальней — начать химиотерапию очень высокими дозами, настолько высокими, что она убьет костный мозг, — а потом сделать трансплантацию костного мозга (вся эта процедура в целом считается самым мучительным из всех существующих способов лечения). Мы с нетерпением ждали результатов анализа крови от Гонзалеса, теста, который должен определить, растут опухоли или все-таки растворяются.

Кажется, энзимы помогают. Ур-ра! Это первая хорошая новость за очень долгое время. Я снова сдала образцы волос и крови после месяца лечения, и мой показатель упал с 38 до 33 — самое стремительное падение за месяц лечения, с которым сталкивался Гонзалес. В этот же период я стала принимать антиэстрогены, так что отчасти это уменьшение, возможно, произошло благодаря им (недавно я разговаривала с одной женщиной, которая сказала, что у нее полностью исчезли маленькие опухоли в легких, когда единственным ее лечением была овариоэктомия [удаление яичника]). Нас с Кеном эта новость от Гонзалеса страшно обрадовала!

Мой энтузиазм был немного омрачен появлением нового симптома — болей в правой руке, которые могли появиться из-за того, что опухоль стала давить на другое место, но я помню, как во время визуализации мне было сказано не волноваться, если появятся странные симптомы: они могут проявиться из-за того, что опухоль, исчезая, меняет форму. Такие сеансы внутреннего общения по-прежнему позитивны и оптимистичны; основное чувство, которое они вызывают — даже перед лицом тревоги, — «со мной все будет в порядке». Это не то, что называется «позитивное мышление»: эти мысли не вызваны ни принуждением, ни даже сознательным намерением, они появляются сами по себе. И они вполне убеждают, пусть даже и не совпадают с результатами тестов ортодоксальной медицины!

Вся эта ситуация доводила меня до белого каления. Кому прикажете верить? В тот день я пошел выгуливать собак, и вот какие мысли крутились у меня в голове.

Я биохимик по образованию, и слова Гонзалеса о традиционных врачебных тестах казались мне вполне осмысленными. Когда опухоли растворяются, они высвобождают такие же продукты, что и растущие опухоли; с помощью традиционных медицинских анализов отличить одно от другого не так-то легко. Даже опытный врач-радиолог не всегда может различить растущую опухоль, гистаминную реакцию и рубцовую ткань.

Но вдруг он просто водит нас за нос? Пытается сделать так, чтобы мы успокоились? Правда, зачем ему это? Наш онколог считает, что ради денег, но это просто смешно. Гонзалес всегда берет предоплату. Умрет Трейя или вылечится — деньги он уже получил!

Более того, если он кормит нас успокоительными новостями и они лживы, то он знает, что скоро мы узнаем правду и вполне законно накинемся на него. Трейя даже спросила его так, как она иногда умеет: «А что, если вы неправы? Что, если мы на основе ваших рекомендаций откажемся от традиционной медицины и я умру? Разве моя семья не сможет вчинить вам судебный иск?» Он ответил: «Конечно, может. Но моя программа все еще действует в Соединенных Штатах только по одной причине: у нее очень высокие результаты. Если бы это было не так, то и я, и мои пациенты уже были бы мертвы».

Кроме того, Гонзалес дорожит своей репутацией, и, если его лечение не помогает пациенту, он немедленно рекомендует прибегнуть к методам традиционной медицины. Он не меньше других хочет, чтобы Трейя выжила. И он уверен, что Трейе не только не становится хуже, а, наоборот, она быстро выздоравливает.

Или он ошибается относительно теста, или лжет. Нет, ложь исключена: ему есть что терять. Может быть, он ошибается насчет теста? Почему он так верит в него? Я знаю, что он использовал его сотни раз и, должно быть, нашел эмпирические доказательства того, что этот тест обладает высокой точностью. Разумеется, не стопроцентной, но достаточно большой, чтобы Гонзалес рискнул построить на нем свою карьеру — по крайней мере, в сочетании с другими тестами, которыми он пользуется. Если бы тест не работал, он давно узнал бы об этом или, по крайней мере, выяснил бы процент неточности, который наверняка учитывал бы, давая рекомендации, за которые он несет врачебную и юридическую ответственность. Никто не станет говорить с такой уверенностью, как он, если эта уверенность не основана на знании, достигнутом достаточно долгой и успешной работой, чтобы ему основательно можно было довериться. Мы, без сомнения, могли бы отправить его на виселицу, если бы он был неправ и знал бы об этом!

И еще: по тому, что нам известно из внешних источников — его материалы открыты для квалифицированных специалистов, — около 70 % его пациентов или излечиваются, или достигают стабильного состояния. И в каждом из этих случаев анализ крови точно отражает состояние пациента.

Тут-то я впервые начал осознавать, что эта безумная программа, быть может, и правда способна помочь.

Трейя, у которой на все эти вещи был свой взгляд, тоже пришла к тому же мнению. Но никто из нас на тот момент не позволял себе верить в это. Мы, как и раньше, считали, что ей остается меньше года, просто потому что считать иначе — значило бы подвергнуть себя риску жестокого разочарования. Но все-таки в нашей жизни стали все чаще случаться моменты осторожного оптимизма. И мы решили провести месяц в любимом Трейей Аспене, который теперь был всего в четырех часах езды.

Месяц в Аспене!!! Я воспринимаю его как месяц отдыха, как месяц, когда можно будет радоваться жизни, когда не надо будет звонить врачам, сдавать анализы и думать о вариантах лечения! Отпуск, свобода от всего, связанного с раком, когда можно ходить в походы, на концерты, встречаться с друзьями, гулять, проводить время с семьей… Вот так вот!!! Просто задвинуть все эти дела как можно дальше, и пусть ученые статьи о факторе некроза опухолей и моноклональной терапии пылятся на полке, а я буду просто наслаждаться жизнью!

В последний момент перед нашим отъездом в Аспен Кен узнал о двухнедельном ретрите по буддийской медитации в северной Канаде и почувствовал сильный позыв отправиться туда. Я была довольна, потому что это была его первая радость, после того как в январе у меня обнаружили рецидив. Весь этот год был очень тяжелым для Кена — и тут сказалось не только напряжение из-за необходимости быть для меня главной «нянькой», но еще и постоянный стресс из-за моей возможной смерти, наши разговоры о будущем, составление завещаний. Так что я была необычайно рада тому, что он отправился на ретрит, а я провожу время с родителями, сестрой и своими собаками. Это прекрасный отдых от Боулдера, где я, как мне казалось, уже стала проигрывать бесконечную схватку с бесконечным множеством мелочей.

Помогут ли энзимы? Прав ли Гонзалес? Я не знаю. Надеюсь на это, но за время пребывания здесь у меня было столько противоречивых чувств! Это совсем не похоже на веселые каникулы. По дороге сюда я плакала просто от того, что перевал Независимости так величественно красив, а на следующий день, придя в свою комнатку для медитаций, я заплакала от того, что солнечный свет так красиво пробивается сквозь осиновые листья. Ничего такого не произошло бы, если бы не осознавала, что в следующем году, быть может, я уже не смогу полюбоваться всем этим. Вся эта красота заставляет меня настолько ценить жизнь, что я не могу не хотеть все больше и больше! Мне трудно не почувствовать привязанности, когда я слышу звук кристально чистого ручья в тени высоких деревьев и отчетливое, мягкое шуршание морского ветра в зарослях дрожащих осин, когда меня развлекают грациозные прыжки Каира, возбужденно гоняющегося по траве за какими-то созданиями, когда ночью я смотрю на небо, которое вдруг кажется многолюдным, и ахаю от неожиданной ясности и яркости мириад и мириад звезд. Да, порой я чувствую, что очень привязана к жизни, особенно здесь, в Аспене.

За это время мне постоянно приходится вспоминать не только о своей привязанности к жизни, но и о новых ограничениях. Это тяжело. Когда я слушаю об экзотических местах, в которых побывали мои друзья, или когда Кен звонит, чтобы рассказать о ретрите в Катманду, куда можно было бы поехать вместе, я тут же начинаю думать о микробах, о грязной воде и о том, что мне нельзя подхватить даже обычную простуду: мои войска уже целиком заняты битвой с раком, и не осталось ни одного свободного солдата даже для маленького сражения с простудой, не говоря уже о чем-нибудь более экзотическом и трудном для иммунной системы! Я боюсь, что отныне моя возможность путешествовать очень ограничена…

Когда я выхожу из дома, мне приходится подробно планировать каждое путешествие, каждую экскурсию, даже каждый день. Я должна помнить про инсулин, про время приема энзимов, убедиться, что я взяла с собой все таблетки и воду, иметь при себе что-нибудь сладкое, если вдруг упадет уровень сахара в крови, всегда носить с собой запасную теплую одежду и т. д. и т. п. Необходимость всех этих расчетов, кажется, удовлетворяет сидящего во мне невротика. Беспорядочные мысли, которые больше всего отвлекают меня во время медитаций, крутятся примерно так: приняла я утреннюю порцию энзимов или нет?.. Так, подумаем: если я выпила утренние таблетки в

двенадцать часов, то, значит, в час мне надо поесть или хотя бы перекусить из-за инсулина… Если я не приняла утренние таблетки, то как бы мне впихнуть в сегодняшний день эту порцию?.. Надо не забыть запастись инсулином и пополнить запасы антиэстрогенных таблеток обоих типов перед тем, как я поеду в Аспен… Надо проехать мимо больницы — взять копии результатов анализа и послать их в клинику Андерсона… Может, сегодня вечером стоит поменять дозу инсулина, уровень сахара слишком высокий… и прочее, и прочее, и прочее. Все это хлам, ведь все эти расчеты вторгаются в часы, отведенные для другого, — разум-мартышка, разум-мартышка[136]… Иногда он меня раздражает, иногда изумляет, а порой он даже ненадолго затыкается.

Ретрит, на который я поехал — впервые за последние три года мы с Трейей провели порознь больше, чем пару дней, — был ретритом дзогчен. Я вернулся в Аспен и встретился с Трейей. Мы по-прежнему не позволяли себе верить в то, что энзимы действительно могут помочь, Трейя вслух говорила, что сомневается, застанет ли она следующую весну, но ее радость и страстная безмятежность всегда рано или поздно выходили наружу, и у меня начинала даже немного кружиться голова от счастливых мыслей.

Пока я была в Аспене, случилось много замечательного. Во-первых, Джон Денвер женился на Кассандре — мы с Кеном считаем, что она прекрасна, и нам очень нравится ее австралийский акцент. Свадьбу устроили в Старвуде[137], почти полностью окруженном острыми горными пиками, эффектно освещенными вечерним солнцем.

Во-вторых, вернулся Кен, набравшийся сил и вдохновленный после своего канадского ретрита. Перед отъездом Кен сказал: «Сам толком не знаю, зачем я туда еду». Впервые в жизни увидела, как Кен снимается с места, сам не зная зачем. Он сказал, что и сам как следует не понял. Но этот ретрит, который давал Пемо Норбу Ринпоче, оказался самым высоким посвящением, очень редким и важным событием. На Западе такое устраивали только дважды, и во всем мире очень мало учителей могут давать такие посвящения. Сам ретрит, судя по всему, был изматывающим. Кен за эти две недели получил больше десяти посвящений — приобщений к духовной энергии. Вернулся он совсем другим — более спокойным и легким.

Были и другие прекрасные моменты. Один из них — то, что я просто проводила время со своими родителями, позволяя, чтобы все делали за меня. Еще один — ежегодный симпозиум фонда Виндстар «Выбор — III», который на этот раз провели в шатре Аспенского музыкального фестиваля; это было прекрасное, вдохновляющее, радостное событие.

В субботу Том Крам, один из основателей Виндстара, устроил вечер «Состояние нашей планеты», который заканчивался отчетами об изменении взглядов, — несколько человек должны были рассказать о том, как изменение взглядов помогает им справиться с трудностями. О том, как внутренние психологические или духовные сдвиги помогают с проблемами, приходящими извне.

Томми попросил, чтобы я стала одной из них, и я сразу же поняла, что должна согласиться, какой бы беспокоящей ни была вся эта ситуация для меня. Когда во время визуализации я вела разговор со своими опухолями, опухоль в легком несколько раз повторила, что я должна поделиться с другими опытом онкологического больного. Другой голос, который говорит через эту опухоль, довольно напуган предстоящим и утверждает, что мне надо предпринять активные действия, чтобы он на своем опыте удостоверился, что публичные выступления — это не так страшно, как кажется. Итак, я немедленно согласилась, хотя и с некоторой долей страха.

Время для выступления было ограничено тремя-четырьмя минутами. Я выступила, и публика, встав, устроила мне овацию! После моего выступления Джон [Денвер] спел «Я хочу жить» — это очень красивая песня — и сказал: «Она посвящается тебе». Это было просто прекрасно!

Потом мы поужинали с Джоном и Кассандрой. Кен с Джоном, похоже, искренне наслаждались обществом друг друга. После возвращения в Боулдер приехала Кэсси; мы вместе пообедали на балконе, и она рассказала новость: она беременна! Я чуть-чуть расстроилась — ведь для меня это исключено, но как же я была рада за Кэсси и Джона! О да, жизнь продолжается…

В Боулдере мы отправили еще один образец крови на анализ Гонзалесу. Нам прислали результаты, и — невероятно! — показатель Трейи упал еще на пять позиций! Гонзалес сам не мог поверить, заставил лабораторию сделать анализ еще раз. Тот же результат. Он приписал его «устойчивому рвению» (страстная безмятежность!), с которым Трейя проходит лечение. И в самом деле, он уже стал рассказывать про Трейю другим пациентам как пример того, как надо правильно лечиться. Нам стали звонить люди, проходящие ту же программу, и мы, если могли, с радостью давали советы.

Может быть, вам интересно, действуют ли энзимы? Ну что ж. Согласно «забавным тестикам» Гонзалеса, как он их называет, действуют, и очень неплохо. От начального уровня в 38 (обычно он не берется за пациентов, у которых этот уровень выше сорока) я вышла на уровень 28, и это всего за два с половиной месяца!

Впрочем, я не хочу, чтобы надежда становилась сильнее. Старайся, но не рассчитывай на результат! — таков мой девиз. Но как же это прекрасно — позволить себе иногда подумать, как я состарюсь, хотя бы чуть-чуть, рядом с Кеном, со своей удивительной семьей и друзьями. Может быть, я даже переживу срок гарантии на джип!

К нам приезжала семья Трейи, а когда они уже уходили, провожая их до дверей, я прокричал им вслед: «Понимаете, я думаю, что она выберется! Я правда так думаю!»

Я просовываю голову в комнату.

— Трейя?

— Кен?!

— Трейя! Господи Боже, где ты была? Я искал тебя везде! Где ты была?

— Здесь. — Она с нежностью смотрит на меня. — С тобой все в порядке?

— Да, конечно. — Мы целуемся, обнимаем друг друга, беремся за руки.

— Я вижу, ты привел его.

— Что? Ах да. Скорей уж он привел меня.

— А теперь слушайте очень внимательно, — говорит Фигура.

Глава 20

Помощник

Лечение энзимами продолжало приносить плоды, а битва интерпретаций достигла кульминации. Точка зрения Гонзалеса была такой: примерно в начале третьего месяца лечения пациенты проходят через полнейший упадок сил; многим кажется, что они умирают, — в лучшем случае, сказали нам, «вы будете чувствовать себя так, словно вас сбил грузовик». Все потому, что энзимы разрушают живые ткани, в том числе и опухоли, и в организме накапливаются токсины, продукты распада — отсюда и клизмы, ванны из английской соли и другие меры для очистки организма от токсичных образований. Анализы будут выдавать данные, которые на первый взгляд будут свидетельствовать о резко возросшей туморальной активности. А компьютерная томография покажет пропорциональное увеличение всех опухолей.

Так и должно происходить, если лечение помогает; буквально все пациенты программы Келли, идущие на поправку, на первом этапе проходят через это. И в самом деле, так происходило и с Трейей. На основе этих показателей, а также специальнрго анализа крови Гонзалес предсказывал Трейе 70 %-ную вероятность улучшения — стабилизацию или начало ремиссии.

А онкологи-традиционалисты давали ей от двух до четырех месяцев жизни.

Это была совершенно невозможная ситуация. Пока тянулось время, а результаты анализов становились все более и более драматичными, обе интерпретации оставались диаметрально противоположными. Я обнаружил, что психологически просто разделился на две половины: одна верила Гонзалесу, другая — онкологам. Я не мог найти никаких убедительных свидетельств в пользу полной правоты той или иной стороны. Трейя — тоже.

Сложилась атмосфера сумеречной зоны: через два месяца ты либо встанешь на путь исцеления, либо умрешь.

Из-за энзимов Трейя чувствовала себя измотанной, но во всем остальном ее самочувствие было вполне нормальным. Она и выглядела неплохо — точнее, была очень красива. Не было у нее и общих симптомов — никакого кашля, никаких головных болей, никаких дополнительных проблем со зрением.

Ситуация была настолько абсурдной, что Трейе она часто казалась забавной.

Ну и что я должна делать? Рвать на себе волосы? Так их у меня нет. Дело в том, что радость жизни никуда не девалась; бывают моменты, когда я чувствую едва ли не экстаз просто оттого, что сижу на веранде и любуюсь на вид, открывающийся с задней стороны дома, и смотрю, как играют собаки. Какой благословенной я чувствую себя тогда. Каждое дыхание становится невероятным, радостным, прекрасным. Что я упускаю? Что может быть не так?

Итак, Трейя просто продолжала шагать вперед. Она, канатоходец, делала шаг за шагом и отказывалась смотреть вниз. Я старался делать так же, но, боюсь, смотрел на землю слишком часто.

Первое, что она сделала, — это выступила в Виндстаре; по общему мнению, выступление было кульминацией всего симпозиума. Мы записали выступление на видео и несколько раз посмотрели. Больше всего меня поразило то, что в нем было суммировано чуть ли не все, чему научилась Трейя за время своей пятилетней битвы с раком, — и все это удалось сказать меньше, чем за четыре минуты. Она рассказала и о своих духовных взглядах, и о своей медитативной практике, о тонглен — обо всем, но при этом ни «медитация», ни «тонглен», ни «Бог», ни «Будда» не были упомянуты ни разу. Просматривая видеозапись, мы оба заметили: в тот момент, когда она говорит: «Врачи дают мне от двух до четырех лет», — ее взгляд становится пустым. Она лгала. Врачи давали ей от двух до четырех месяцев. Она не хотела пугать родных и друзей и поэтому решила, что эта информация останется между нами.

Я был поражен тем, что она вообще смогла выступить. У нее было сорок опухолей в легких, четыре — в мозге, метастазы в печени; компьютерная томография недавно показала, что главная опухоль в мозге увеличилась на 30 % (теперь она была величиной с крупную сливу), а ее доктор только что сказал ей, что будет большой удачей, если она проживет четыре месяца.

Второе, что меня поразило, — это насколько Трейя была полна сил и энергии. Ее присутствие словно осветило сцену, и каждый мог это почувствовать, увидеть. И глядя на нее продолжал думать: вот что я любил в ней больше всего с той минуты, когда мы познакомились, — это женщина, которая утверждает ЖИЗНЬ, утверждает всем своим существом, распространяет жизнь во все стороны. Это та самая энергия, которая делала ее такой привлекательной, которая заставляла людей становиться светлее в ее присутствии, заставляла их хотеть быть рядом с ней, смотреть на нее, разговаривать с ней.

Когда она вышла на сцену симпозиума, вся аудитория осветилась, а я думал: «Господи! Да, это настоящая Трейя».

Здравствуйте. Меня зовут Трейя Киллам Уилбер. Многим из вас я известна как Терри. Я связана с Виндстаром с самых первых дней его существования.

Пять лет назад в этом же месяце, в августе 1983 года, я познакомилась и всей душой полюбила Кена Уилбера. Я всегда называла это любовью с первого прикосновения. Мы поженились через четыре месяца, а через десять дней после нашей свадьбы мне поставили диагноз: рак груди второй степени. Медовый месяц мы провели в больнице.

За прошедшие пять лет у меня было два местных рецидива, и я испробовала много видов лечения, как традиционных, так и альтернативных. Но в январе этого года выяснилось, что рак прокрался мне в легкие и мозг. Врачи, с которыми мы консультировались, дают мне от двух до четырех лет.

Поэтому, когда Томми попросил меня выступить здесь, первой моей мыслью было: но я ведь все еще больна. Остальные сегодняшние ораторы так или иначе преодолели трудные обстоятельства или добились чего-то конкретного в череде своих жизненных сложностей.

Что ж, подумала я, я все еще больна. Может быть, я смогу посмотреть, что произошло в моей жизни после того, как мне поставили диагноз.

Я консультировала сотни людей, больных раком, по телефону и лично. Совместно с другими я основала Общество поддержки раковых больных в Сан-Франциско, которое предоставляет большой спектр бесплатных услуг и возможность общения для сотен людей каждую неделю. Я со всей честностью, на которую способна, написала о своем опыте и внутренних исканиях, и многие говорили мне, что им пригодилось то, что я написала; вскоре я планирую опубликовать книгу.

Но когда я закончила список сделанного мною, то вдруг поняла, что попалась в старую ловушку. Я свела успех к достижению физического здоровья наперекор всем неурядицам или к конкретным достижениям во внешнем мире. Но при этом я чувствовала, что смена перспективы, о которой мы сегодня говорим, выбор более высокого уровня, — это внутренние перемены и внутренний выбор, внутренний переворот, происходящий во всем твоем существе. Легко говорить о внешних достижениях, легко их оценить, но меня больше вдохновляют мои внутренние перемены, ощущение того, что я стала здоровее на более высоком, чем физический, уровне, меня вдохновляет духовная работа, которую я совершаю каждый день.

Если я игнорирую эту внутреннюю работу, то моя ситуация — когда жизнь находится под угрозой — пугает меня, вгоняет в депрессию, а порой кажется просто скучной. А совершая внутреннюю работу — в этом плане я довольно эклектична и заимствую из многих разных традиций и дисциплин, — я постоянно чувствую, что преодолеваю трудности и испытываю радость, чувствую себя глубоко погруженной в жизнь. Я считаю, что эмоциональные встряски, связанные с поздними стадиями рака, создают прекрасную возможность практиковать безмятежность, когда в то же время моя страсть к жизни становится сильней.

Научившись дружить с людьми, больными раком, научившись дружить с теми, кто может умереть безвременной, а возможно, и мучительной смертью, я научилась дружить с собой, такой, какая я есть, и дружить с жизнью, такой, какая она есть.

Знаю, что в мире есть много того, что я не могу изменить. Я не могу сделать так, чтобы жизнь была осмысленной или справедливой. Но усилившаяся готовность принять жизнь такой, какая она есть, с грустью, болью, страданиями, трагедиями, принесла покой в мою душу. Я чувствую себя все больше и больше связанной со всеми живыми существами, всеми, кто страдает, — подлинной связью. Я нашла в себе новые способности к состраданию. И я чувствую в себе все больше и больше желания помогать другим, помогать всем, чем можно.

Есть старая пословица, популярная среди раковых больных: «Жизнь — страшная вещь, от нее умирают». Я считаю, что в чем-то мне повезло. Если кто-то умирает, я всегда обращаю внимание, сколько лет ему было. Я всегда отмечаю газетные статьи, где говорится о молодых людях, погибших в разных происшествиях; я даже делаю вырезки, чтобы они служили напоминанием. Мне повезло в том, что я была заранее предупреждена и у меня было время действовать в соответствии с этим предупреждением. И я благодарна за это.

Я больше не могу игнорировать смерть, поэтому внимательней отношусь к жизни.

Аудитория состояла из нескольких сотен человек, и когда они встали и устроили овацию, я посмотрел вокруг. Люди открыто плакали и одновременно пытались быть веселыми. Оператор оставил свою камеру. Я подумал, что, если бы люди жертвовали на жизненную силу, Трейя была бы обеспечена на несколько сотен лет.

Как раз в этот период я наконец решился написать свое собственное письмо, письмо, дополняющее те письма, которые рассылала Трейя, — письмо о трудностях и невзгодах человека, который помогает больному. Вот оно в сокращенной версии.

27 июля 1988 года, Боулдер

Дорогие друзья!

…Перед человеком, поддерживающим больного, после двух или трех месяцев заботы встает особенно коварная проблема. В конце концов, это относительно просто — выполнять внешние, физические стороны ухода. Ты пересматриваешь свое рабочее расписание, приучаешься готовить, мыть посуду, убирать в доме и делать прочие дела, необходимые, чтобы оказать физическую поддержку любимому человеку; ты ходишь с ним к врачу, помогаешь с лекарствами и так далее. Это бывает довольно тяжело, но такая проблема легко решается: либо ты больше трудишься, либо нанимаешь для этих обязанностей кого-нибудь другого.

Гораздо труднее и коварнее при уходе за больным другое — внутренний разлад, который происходит на эмоциональном и психологическом уровнях. У него есть две стороны — психологическая и социальная. Внутри себя ты начинаешь осознавать: сколько бы ни было проблем у тебя самого, все они меркнут на фоне того, что у любимого человека рак или какая-нибудь другая смертельно опасная болезнь. Поэтому ты неделями или месяцами просто перестаешь думать о своих проблемах. Ты как бы захлопываешь их. Тебе не хочется расстраивать любимого человека, не хочется делать так, чтобы ему было еще хуже, а кроме того, ты сам повторяешь про себя: «Что ж, но ведь я не болею, со мной все не настолько плохо».

Примерно через несколько месяцев такой жизни (убежден, что этот срок различен для разных людей) ты постепенно начинаешь осознавать: из того, что твои проблемы меркнут, скажем, по сравнению с раком, вовсе не следует, что они исчезают. В действительности они только усиливаются, потому что теперь у тебя уже две проблемы: та, что была в начале, плюс то обстоятельство, что ты не можешь ее озвучить и тем самым найти для нее решение. Проблемы растут, как снежный ком: ты пытаешься закрыть крышку плотнее, но они выбивают ее с новой силой. Ты начинаешь медленно сходить с ума. Если ты интроверт, у тебя начинаются легкие судороги, дыхание учащается, тобой овладевает беспокойство, ты слишком громко смеешься и пьешь слишком много пива. Если ты экстраверт, ты взрываешься в самые неподходящие минуты, у тебя начинаются приступы раздражения, ты с громким стуком захлопываешь дверь, когда выходишь из комнаты, расшвыриваешь все вокруг и пьешь слишком много пива. Если ты интроверт, то у тебя бывают минуты, когда тебе хочется умереть; если ты экстраверт — минуты, когда ты хочешь, чтобы умер любимый человек. Если ты интроверт, то бывают минуты, когда ты хочешь убить себя, если экстраверт — минуты, когда ты хочешь переубивать их всех. В любом случае в воздухе витает смерть; сознанием неудержимо овладевают раздражение, злость и отчаяние вместе с ужасным чувством вины из-за того, что ты испытываешь все эти темные чувства.

Разумеется, с учетом сложившихся обстоятельств все эти чувства вполне естественны и нормальны. Честно говоря, я бы побеспокоился за человека, у которого они время от времени не возникают. А самый лучший способ справляться с ними — это говорить о них. Я не знаю, как сильнее это подчеркнуть: единственное решение — говорить.

И вот здесь человек, ухаживающий за больным, натыкается на вторую из упомянутых мною психологических трудностей — социальную. Как только ты решил, что должен об этом поговорить, возникает проблема: с кем? Тот, кого ты любишь, возможно, не самый лучший собеседник в разговоре о некоторых твоих проблемах — просто потому что часто он сам и есть твоя проблема: он взвалил на тебя тяжелый груз, но, несмотря на это, тебе не хочется, чтобы он чувствовал вину перед тобой, не хочется вываливать все это на него, как бы порой ты ни был зол из-за того, что он болен.

Без сомнения, самое лучшее место, где можно проговорить все это, — группа поддержки, состоящая из людей, попавших в сходные обстоятельства, — то есть группа поддержки для людей, ухаживающих за больными. Кроме того, очень полезными могут быть сеансы индивидуальной психотерапии, как и психотерапии для супругов. Но к этой «профессиональной» поддержке я вернусь чуть позже. Дело в том, что среднестатистический человек — в том числе и я — обычно обращается в подобные службы, когда все зашло уже слишком далеко, когда причинен уже немалый вред и нанесено немало бессмысленных ран. Ведь среднестатистический человек делает нормальную и понятную вещь: он или она разговаривает с родными, друзьями и приятелями. Вот тут-то он и сталкивается с социальной стороной проблемы.

А она такова, что, как выразилась Вики Уэллс: «Хроники никому не интересны». Она имела в виду следующее. Я прихожу к тебе со своей проблемой, мне надо поговорить, мне нужен совет, мне нужно, чтобы меня утешили. Мы разговариваем, ты мне очень здорово помогаешь, ты относишься ко мне с добротой и пониманием. Я чувствую себя лучше, а ты чувствуешь себя полезным. Но на другой день у того, кого я люблю, по-прежнему рак; в целом ситуация нисколько не улучшилась, а может быть, стала еще хуже. И мне на душе вовсе не хорошо. Я сталкиваюсь с тобой. Ты спрашиваешь у меня, как дела. Если я говорю правду, то отвечаю: отвратительно. И мы начинаем разговаривать. Ты снова очень помогаешь мне, снова относишься с добротой и пониманием, и мне уже легче… пока не наступает новый день, когда у нее по-прежнему рак и ничего не поменялось к лучшему. Проходит день за днем, но ситуацию в целом никак нельзя изменить (врачи делают все, что в их силах, но тем не менее она может умереть). Так, день за днем ты чувствуешь себя чертовски паршиво, и ничто не меняется. И вот рано или поздно ты обнаруживаешь, что чуть ли не все, кто не сталкивался с такой же ситуацией, начинают скучать или раздражаться, если ты заводишь об этом разговор. Все, кроме самых преданных друзей, начинают потихоньку обходить тебя стороной, ведь слово «рак» постоянно висит на горизонте черной тучей, которая готова излиться дождем на любое торжество. Ты превращаешься в какого-то хронического нытика, но никто не хочет слушать твое нытье; люди устали выслушивать одно и то же. «Хроники никому не интересны».

Так люди, ухаживающие за больными, наконец понимают, что их собственные проблемы размножились, а социальные способы их разрешения не срабатывают. Они начинают чувствовать себя абсолютно одинокими и брошенными. И в этот момент они либо сбегают, либо психологически ломаются, либо становятся алкоголиками, либо прибегают к помощи профессионалов…

Как я уже говорил, самое лучшее место, где можно поговорить о своих трудностях, — это, безусловно, группа поддержки для людей, ухаживающих за больными. Если вы послушаете, о чем говорят в таких группах, то убедитесь, что основное их занятие — собачиться по поводу своих любимых: «Да что он о себе возомнил, если считает, что мною можно так понукать?» — «С чего она взяла, что она такая особенная? Из-за того, что болеет? Так у меня и своих забот полон рот». — «У меня такое чувство, что я в своей жизни ничего не решаю». — «Надеюсь, эта скотина все-таки поторопится и помрет наконец». Примерно так — то, чего добрые люди не говорят на публике и чего в любом случае не скажут своим любимым.

Но дело в том, что за всеми этими дурными чувствами, за злобой и раздражением таится огромная любовь, — ведь в противном случае человек, ухаживающий за больным, давным-давно сбежал бы. Но эта любовь неспособна выражаться в открытую, пока гнев и раздражение преграждают ей путь. Как сказал Джебран[138]: «Ненависть — это неутоленная любовь». В этих группах поддержки звучит много слов ненависти, но лишь потому, что за ней таится много любви, любви неутоленной. Если бы это было не так, никто не ненавидел бы, всем было бы просто наплевать. По опыту общения с людьми, которые ухаживают за больными (и я не исключение), их проблема не в том, что они получают недостаточно любви, а в том, что им трудно вспомнить, как отдавать любовь, как быть любящим в трудной ситуации человека, заботящегося о больном. А поскольку, по моему опыту, исцеляет прежде всего любовь, то такой человек действительно должен убрать препятствия на пути любви — гнев, раздражение, ненависть, желчность, даже зависть и ревность (как я завидую, что у нее есть кто-то, кто все время о ней заботится… Я имею в виду себя).

И в этом-то группы поддержки и оказывают неоценимую помощь… Если это не помогает и даже если помогает, я бы порекомендовал дополнительно индивидуальную психотерапию — в первую очередь для того, кто ухаживает, но при этом еще и для того, за кем ухаживают. Ведь скоро ты понимаешь, что есть такие вещи, которые ни за что нельзя обсуждать с любимым человеком, и наоборот: есть вещи, которые он не должен обсуждать с тобой. Я думаю, что большинство представителей моего поколения верят в то, что «честность — лучшая политика» и что супругам необходимо обсуждать друг с другом все, что их тревожит. Это неправда. Открытость — вещь важная и полезная, но до определенной степени. В некоторых ситуациях открытость может превратиться в оружие, в обходной маневр для того, чтобы сделать другому больно: «Но ведь я говорю правду!» Я страшно зол и раздражен на то положение вещей, которое для нас обоих создала болезнь Трейи, но, если вдуматься, нет ничего хорошего в том, чтобы вываливать все это на нее. Она ненавидит эту ситуацию так же сильно, как и я, но в том, что случилось, нет ее вины. И все-таки я злюсь, я ненавижу, я раздражен. Так не надо «делиться» этими чувствами с любимым человеком, не надо вываливать их на него. Заплати психотерапевту и вываливай всю эту дрянь на него!

Преимущество здесь заключается в том, что у вас обоих появляется свободное пространство, где вы можете находиться вместе, но при этом тот, кто ухаживает, не таит невыплеснутой злости и раздражения, а тот, за кем ухаживают, — чувство вины и стыда. Ты уже вывалил очень много в группе поддержки или психотерапевту. Это дает тебе возможность овладеть тонким искусством благородной лжи вместо нарциссизма, заставляющего выкрикивать то, что ты «на самом деле чувствуешь», не задумываясь о той боли, которую ты можешь причинить другому человеку. Это не большая ложь, это тонкая дипломатия, которая не обходит реальные трудности, но в то же время предпочитает не шевелить осиное гнездо невысказанных претензий во имя так называемой «честности». Может быть, в один из дней ты особенно сильно устанешь, и тогда тот, о ком ты заботишься, спросит тебя: «Ну, как прошел день?». Ты ответишь: «День прошел омерзительно, и я хочу, чтобы ты как можно скорее сбросилась с моста». И это будет дрянной ответ. Честный, но по-настоящему дрянной ответ. Но можно попробовать иначе: «Солнышко, я сегодня зверски устал, но держусь». А потом отправиться в группу поддержки или к психотерапевту и выложить им остальное. Совершенно бессмысленно вываливать это на любимого человека, как бы «честно» это ни звучало…

Вот в чем странность: чтобы уметь более-менее хорошо поддерживать больного, надо быть для него прежде всего губкой в эмоциональном смысле. Большинство считает, что их задача — в том, чтобы советовать, помогать своим любимым справляться с проблемами, приносить пользу, оказывать помощь, готовить обед, возить их на машине и так далее. Но все эти дела отходят на задний план рядом с основной задачей — задачей быть эмоциональной губкой. Любимый человек, столкнувшийся с болезнью, возможно смертельной, бывает переполнен сильными эмоциями, страхом, ужасом, гневом, истерикой, болью. А твоя работа — в том, чтобы держать любимого человека за руку, быть рядом с ним и просто впитывать в себя столько этих эмоций, сколько сможешь. Тебе необязательно разговаривать, необязательно говорить какие-то слова (нет таких слов, которые реально помогут), тебе не надо давать советов (они все равно будут бесполезны), тебе не надо ничего делать. Просто надо быть рядом и дышать его болью, его страхом, его страданиями. Работать губкой.

Когда Трейя заболела, сначала я подумал, что смогу улучшить дела, если возьму все в свои руки, буду говорить правильные слова, помогу выбрать нужное лечение и так далее. Все это полезно, но не касается существа дела. Я думал, что, если она получит какую-нибудь особенно скверную новость — скажем, что у нее метастазы, — и начнет плакать, я тут же вставлю что-нибудь вроде: «Постой, мы еще ни в чем не уверены, надо еще раз сдать анализы, нет оснований полагать, что это как-то скажется на ходе лечения» и т. д. Но это не то, что нужно Трейе. Ей нужно всего лишь, чтобы я поплакал вместе с ней, и я так и сделал — чтобы пережить ее чувства и тем самым помочь растворить или впитать их. Мне кажется, что это происходит на телесном уровне, в разговорах здесь нет необходимости, хотя, если есть желание, можно и поговорить.

Может случиться так, что твоя первая реакция, когда любимый человек получает плохие новости, — попытаться сделать так, чтобы ему стало лучше. И я утверждаю, что в большинстве случаев эта реакция неправильная. В первую очередь нужно сопереживание. Решающий момент, как я начал понимать, — в том, чтобы просто быть рядом с человеком и не бояться ни его страха, ни его боли, ни его ярости; дать возможность пройти всему, что появляется, а самое главное — не пытаться избавиться от этих мучительных чувств своими попытками помочь человеку, сделать ему «лучше» или «отвлечь разговором» от его переживаний. Что касается меня, то я пытался «быть полезным» таким способом только тогда, когда мне не хотелось иметь дело ни с переживаниями Трейи, ни со своими собственными; я не хотел соприкасаться с ними прямо и непосредственно; я просто хотел отстранить их от себя. Я не хотел работать губкой, мне хотелось быть человеком действия, сделать так, чтобы все изменилось к лучшему. Мне не хотелось признаваться в своем страхе перед неизвестностью. Я был так же напуган, как и Трейя.

Видите ли, если вы работаете губкой, то можете почувствовать себя бесполезными и ненужными, потому что вы ведь ничего не делаете, вы просто сидите здесь и ничего не предпринимаете (по крайней мере, так кажется). Именно этому многим людям так трудно обучиться. Так было и со мной. У меня почти год ушел на то, чтобы прекратить попытки «все исправить» или «сделать так, чтобы было лучше», а вместо этого просто быть рядом с Трейей, когда ей плохо. Мне кажется, «хроники никому не интересны» как раз потому, что с хроническим больным ничего нельзя сделать, можно только быть рядом с ним. Поэтому, когда людям кажется, что от них ждут каких-то действий, направленных на то, чтобы помочь, а действия-то ничем помочь не могут, они теряются. Что я могу сделать? Ничего. Просто побыть рядом…

Когда меня спрашивают, что я делаю, а я не настроен пускаться в долгие объяснения, я отвечаю: «Работаю японской женой», чем совершенно сбиваю их с толку. Но дело в том, что от тебя, как от человека, оказывающего поддержку, требуется молчать и слушать своего супруга или супругу — быть идеальной «женушкой».

Для мужчин это особенно неприятно, по крайней мере, со мной было так. Ушло, наверное, года два, пока меня не перестало раздражать то обстоятельство, что в любом споре у Трейи есть козырная карта: «Но ведь я больна раком!» Иными словами, ей практически всегда удавалось настоять на своем, а моя роль сводилась к тому, чтобы просто бежать рядом, как положено милой послушной жене.

Теперь я против этого не возражаю. Во-первых, я вовсе не принимаю на автомате все решения Трейи, особенно если считаю, что они стали результатом ошибочных расчетов. Раньше я старался соглашаться с ее решениями, потому что мне казалось, что она отчаянно нуждается в том, чтобы я поддерживал ее даже тогда, когда это означало ложь с моей стороны. Сейчас мы делаем по-другому: если Трейя принимает важное решение, к примеру, относительно нового способа лечения, я высказываю свое мнение со всей настойчивостью, на которую способен, вплоть до того момента, когда она наконец решает, что ей делать. Но после этого я соглашаюсь с ней, отступаю в сторону и всеми силами поддерживаю ее выбор. Теперь моя задача уже не в том, чтобы сбивать ее или сомневаться в правильности ее решения. У нее хватает проблем и помимо моих сомнений в том, правильно ли она поступила…

Во-вторых, когда речь идет о повседневных обязанностях, я уже не особенно против того, чтобы быть милой послушной женой. Я готовлю еду, навожу порядок, мою посуду, занимаюсь стиркой, хожу по магазинам. Трейя пишет письма, делает кофейные клизмы, каждые два часа пьет горсть таблеток — так кто-то же должен заниматься всей это ерундой, верно?..

Экзистенциалисты правы: в царстве твоих решений или твоих деяний ты сам должен отвечать за сделанный тобой выбор. Это значит, что надо следовать тем решениям, которые ты принял и которые формируют твою судьбу. Как говорят экзистенциалисты, «мы — это наш выбор». Отказ отвечать за свои решения называется «дурной верой», следствием которой становится то, что ты «не равен самому себе».

Я понял это через простую истину: в каждый момент этого сложного процесса я мог бы сбежать. Меня не приковывали цепями к больничной палате, не угрожали убить, если я уйду, не связывали. Где-то глубоко внутри я принял принципиальное решение: остаться с этой женщиной навсегда, неважно, в горе или в радости; быть с ней, пока все это происходит, — что бы ни случилось. Но где-то на второй год этого кошмара я забыл о своем решении, несмотря на то что по-прежнему следовал своему выбору, — это безусловно было так, иначе я от нее ушел бы. Я продемонстрировал «дурную веру», я был «не равен самому себе», я был ненастоящим. Следуя своей дурной вере, я забыл о собственном выборе и поэтому почти немедленно проникся обличительным духом, а потом и жалостью к самому себе. Каким-то образом все это стало мне ясно…

Мне не всегда легко следовать этому решению или своим решениям в целом. Когда следуешь ему, ситуация не улучшается автоматически. Я бы сравнил это вот с чем: ты записываешься добровольцем на войну, а там в тебя стреляют. Может быть, я принял сознательное решение идти на войну, но не принимал решения быть убитым. Теперь я чувствую себя легко раненным, и не особенно этому рад, но я добровольно вступил в эту кампанию — таков был мой выбор — и поступил бы так еще раз, уже зная о возможных последствиях.

Так я каждый день заново подтверждаю свой выбор. Каждый день я снова принимаю решение. Благодаря этому я перестал накапливать обвинения, а жалость к себе и чувство вины приутихли. Это простой принцип, но в реальной жизни даже самые простые принципы бывает очень сложно применить…

Я постепенно вернулся к своей писательской работе, а вдобавок — к медитации, основная суть которой в том и состоит, чтобы научиться умирать (умирать для своего индивидуального «я», или эго), и то, что Трейя столкнулась с болезнью, возможно смертельной, послужило мощным стимулом к пробуждению медитативного осознавания. Мудрецы говорят, что если ты развиваешь в себе осознавание, которое не выбирает, а лишь беспристрастно свидетельствует один момент за другим, смерть становится таким же моментом, как и все остальные, и ты относишься к ней очень просто и непосредственно. Ты не отшатываешься от смерти, не хватаешься за жизнь, ведь, по большому счету, и то и другое — лишь преходящий опыт.

Буддийское понятие Пустоты тоже оказалось очень полезным для меня. Пустота (шуньята) не значит «пустое место», «вакуум» — это подразумевает нечто, ничем не стесненное, неограниченное, спонтанное, и одновременно это приблизительный синоним понятия мимолетности, текучести (анника). Буддисты говорят: действительность пуста — нет ничего постоянного или абсолютно надежного, за что ты мог бы ухватиться, чтобы достичь устойчивости или получить поддержку. Как сказано в «Алмазной сутре»: «Жизнь подобна пузырю на воде, сну, отражению, миражу». Вся штука в том, чтобы не хвататься за мираж, а скорее «отпустить» его, поскольку в реальности нет ничего, за что можно ухватиться. И болезнь Трейи — постоянное напоминание о том, что смерть — это великое «отпущение», но не надо дожидаться настоящей физической смерти, чтобы глубоко внутри отказаться от своей привязанности к преходящему моменту, и к следующему, и еще к одному.

И наконец, чтобы вернуться к началу, скажу: мистики утверждают, что действие, которое ты совершаешь в этом мире, если ты живешь в осознавании, которое не выбирает, — это действие, свободное от эго, свободное от сосредоточенности на себе. Если ты умираешь для индивидуального самосознания (или переходишь его пределы), значит, ты умираешь для действий, замкнутых на себе и служащих себе. Иными словами, ты должен творить то, что мистики называют «самоотверженным служением». Ты должен служить другим, не думая о себе и не ожидая награды, просто любить и служить — «любить, пока тебе не станет больно», как говорит мать Тереза.

Иными словами, ты превращаешься в хорошую жену.

Иными словами, вот я здесь, готовлю ужин и мою посуду. Не поймите меня превратно: я все еще далек от идеала матери Терезы, но все больше и больше осознаю свою работу «нянем» как часть своего самоотверженного служения, а следовательно, своего духовного роста — что-то вроде медитации в действии, сострадания. Это не значит, что я достиг совершенства в этом искусстве — я по-прежнему скандалю и жалуюсь, я по-прежнему злюсь, я по-прежнему браню судьбу, и мы с Трейей по-прежнему полушутя (но и полусерьезно) говорим, как возьмемся за руки и прыгнем с моста, чтобы положить конец этому издевательству. Но все-таки лучше уж я буду писать. А теперь как вознаграждение за то, что вы прочитали все это длинное письмо, и для всех добрых жен на свете я поделюсь своим всемирно известным рецептом вегетарианского чили:

2–3 банки красной фасоли (сушеной) 2 веточки сельдерея (мелко нарезать) 2 луковицы (мелко нарезать) 2 зеленых перца (мелко нарезать)

3 ложки оливкового масла

одна 800-граммовая банка помидоров

4 зубчика чеснока

3–4 ложки молотого чили

2 ложки тмина

3 ложки свежей петрушки 2–3 ложки орегано

1 банка пива 1 стакан кешью

1/2 стакана изюма (по желанию)

Разогреть масло в большой кастрюле, потушить лук, потом добавить сельдерей, зеленый перец и чеснок; готовить примерно пять минут. Добавить помидоры (с соком; томаты надо разрезать на небольшие кусочки) и фасоль; готовить на медленном огне. Добавить порошок чили, тмин, петрушку, орегано, пиво, кешью и изюм (последнее — по желанию). Держать на медленном огне столько, сколько вам угодно. Подавать со свежей петрушкой или тертым сыром «чеддер».

Уже не помню: то ли пиво было в моем первоначальном рецепте, то ли я случайно пролил его, когда готовил это блюдо, но в любом случае его наличие очень важно. Кроме того, «ложка» означает не чайную, а столовую ложку: весь секрет этого чили состоит в том, чтобы класть много трав.

A votre sante![139] Кушайте на здоровье.

С любовью, Кен

Как я уже говорил, это письмо опубликовали в «Журнале трансперсональной психологии», где оно получило такой сильный читательский отклик, что все мы были ошеломлены. Но эти отклики всего лишь показали отчаянность положения людей, ухаживающих за больными, людей, которые лишены права голоса, ведь из-за того, что они не больны, никто не считает, что у них могут быть настоящие проблемы. Вики Уэллс, которая побывала и нянькой, и раковой больной, сформулировала это лучше всех, и я считаю, что каждый, кто ухаживает за больным, должен услышать ее слова.

«Я побывала и там, и там — у меня самой был рак, и я поддерживала Трейю и других. Должна сказать, что быть нянькой намного труднее. Ведь для меня, по крайней мере, когда я сама болела раком, было множество прекрасных, чистых, изумительных моментов, когда я переоценивала жизненные ценности и заново училась видеть красоту мира. Мне кажется, что в положении человека, который ухаживает за больным, такие моменты найти трудно. У больного раком нет выбора, ему приходится жить со своим недугом, а человек, находящийся рядом с больным, должен каждый раз сознательно решать, оставаться ли с ним. И для меня было по-настоящему трудно справиться с грустью или избавиться от ощущения, что я на цыпочках хожу вокруг больного, было трудно соглашаться с их выбором лечения. Что мне надо делать и как я могу помочь? Должна ли я откровенно говорить о том, что чувствую? Для человека, который помогает больному, в эмоциональном смысле это «американские горки». Но всякий раз я приходила к одному — любви. Надо любить, и это самое главное».

После того как Трейя выступила в Аспене, мы ненадолго заехали в Сан-Франциско: нам надо было проконсультироваться с Питером Ричардсом и Диком Коэном. В этот приезд Трейя выступила в ОПРБ. В день ее выступления центр был переполнен, люди стояли на улице. Вики высказалась по этому поводу так: «Думаю, она их просто ослепила. Ты ведь знаешь, мы все немного поклоняемся ей. Ее честности и ее мужеству».

— Да, я это знаю, Вики. И думаю, что в этом смысле мы просто первые в очень-очень длинной очереди.

Мы вернуЛись в Боулдер, вернулись к повседневной рутине и ожиданию, ожиданию… Но теперь я был глубоко поглощен практикой дзогчен, которой меня обучил Его Святейшество Пема Норбу Ринпоче. Суть дзогчен (или маха-ати) предельно проста и находится в согласии с высшими учениями величайших мировых мистических традиций, в особенности с индуизмом Веданты и чань-буддизмом (ранним дзен).

Если Дух имеет хоть какой-то смысл, он должен быть вездесущим, всепроникающим и всеохватным. Не может быть такого места, где не было бы Духа, иначе он не был бы бесконечным. Следовательно, Дух должен полностью присутствовать в твоем осознавании прямо здесь, прямо сейчас. Это значит, что твое теперешнее осознавание, как оно есть, без каких-либо изменений, в совершенстве и полностью пронизано Духом.

Более того, нельзя считать, что Дух присутствует, но ты должен достичь просветления, чтобы увидеть его. Нельзя считать, что ты составляешь с Духом одно целое, просто пока не знаешь этого. Ведь из таких утверждений следует, что существуют такие места, в которых Дух отсутствует. Нет, согласно дзогчен, ты уже составляешь одно целое с Духом, и твое осознавание уже всегда полностью в настоящем, прямо сейчас. Ты смотришь прямо на Дух, вместе с Ним, каждым актом своего осознавания. Нет ничего, что бы не было Духом.

Далее, если Дух имеет хоть какой-то смысл, он должен быть вечным, то есть не иметь ни начала, ни конца. Если бы Дух имел начало, то он был бы четко ограничен во времени и не был бы вневременным и вечным. Относительно твоего осознавания это означает, что ты не можешь стать просветленным. Нельзя достичь просветления. Если бы можно было достичь просветления, этот процесс имел бы начало во времени, а значит, не был бы истинным просветлением.

Дух и просветление должны быть скорее чем-то таким, что ты полностью свидетельствуешь прямо сейчас. Чем-то таким, на что ты прямо сейчас смотришь. Когда я постигал это учение, то вспомнил о старых картинках-загадках из воскресных приложений к газетам, где нарисован пейзаж и написано: «В этом пейзаже спрятаны лица двадцати великих людей. Сможешь их отыскать?» Это были лица людей вроде Уолтера Кронкайта или Джона Кеннеди. Суть в том, что ты смотришь прямо на них. Тебе не надо ничего дополнительного, чтобы увидеть их лица. Они уже целиком заняли твое зрительное поле, просто ты не можешь их рассмотреть. Если ты все еще не можешь их найти, кто-нибудь пройдет мимо и просто ткнет в них пальцем.

С Духом и просветлением, полагаю, происходит то же самое. Все мы уже смотрим прямо на Дух, мы просто не можем его узнать. У нас уже есть необходимое знание, мы неспособны лишь совершить опознание. Вот почему учение дзогчен не предполагает специальных занятий медитациями, какими бы полезными они ни были в других целях. Ведь медитация — это попытка изменить мышление, изменить сознание, а в этом нет необходимости, это лишнее. Дух уже присутствует целиком и полностью в сознании, в том его состоянии, в котором оно находится сейчас; ничего не надо менять. В самом деле, пытаться изменить сознание — все равно что пытаться рисовать лица на рисунке-загадке, вместо того чтобы просто узнать их.

Таким образом, в дзогчен центральный элемент учения вовсе не медитация (поскольку цель медитации заключается в изменении состояния, а просветление есть не изменение состояния), а узнавание подлинной природы любого присутствующего состояния. Действительно, в учении дзогчен много говорится о том, почему медитация не помогает, о том, почему просветления нельзя достичь, — ведь оно присутствует всегда. Пытаться получить просветление — все равно что пытаться получить собственные ноги. Первое правило дзогчен: нет ничего, что ты мог бы пытаться делать или пытаться не делать, чтобы войти в изначальное осознавание, поскольку ты уже полностью в нем.

Вместо медитаций в дзогчен используется то, что они называют «направляющие указания». Мастер просто разговаривает с тобой и указывает, какой аспект твоего осознавания уже есть одно целое с Духом и всегда составлял единое целое с ним, какой аспект твоего осознавания — вневременный и вечный, не имеет начала, всегда был с тобой, еще до того, как появились на свет твои родители (как формулируется это в дзен). Иными словами, тебе словно бы указывают пальцем лица на картинке-загадке. Тебе не нужно ничего менять на ней, ничего переставлять, тебе надо всего лишь опознать то, что ты и так видишь. Медитация переставляет части картинки, дзогчен ни до чего не дотрагивается. Поэтому направляющие указания обычно начинаются так: «Ничего не меняя в своем теперешнем осознавании, заметь, что…»

Я не могу приводить подлинные указания — это находится в компетенции мастеров дзогчен. Но я могу воспроизвести версию индуизма Веданты, потому что она уже опубликована, в особенности то, что написано прославленным Шри Раманой Махарши. Я бы передал это так.

Единственное, что мы уже осознаем и осознавали всегда, — это… само осознавание. У нас уже есть изначальное осознавание — способность свидетельствовать то, что происходит. Как любил говорить старый Мастер дзен: «Ты слышишь птиц? Ты видишь солнце? Так кто здесь не просветлен?» Никто из нас и вообразить не может состояние, в котором отсутствует изначальное осознавание, потому что даже в этом случае мы будем свидетельствовать работу воображения. Даже во сне мы осознаны. Более того, эти традиции утверждают, что не существует двух различных видов осознавания — просветленного и непросветленного. Есть только осознавание. И это осознавание именно такое, какое оно есть, не требующее никакой корректировки или изменения, — само есть Дух, поскольку нет ничего, что не было бы Духом.

Следовательно, эти указания нужны, чтобы опознать осознавание, опознать Свидетеля, опознать Самость и оставить их как есть. Любые попытки достигнуть осознавания бьют мимо цели. «Но я все еще не вижу Дух!» — «Ты осознаешь, что не видишь Дух, и это осознавание и есть Дух!»

Можно практиктовать сосредоточенность, потому что существует рассеянность, но нельзя практиковать осознавание, потому что существует только осознавание. В сосредоточенном состоянии вы концентрируете внимание на настоящем моменте. Вы пытаетесь быть «здесь и сейчас». Но чистое осознавание есть текущее состояние твоего сознания еще до того, как ты попытаешься что-либо с ним сделать. Стараясь быть «здесь и сейчас», вы нуждаетесь в некоей точке в будущем, когда вы будете внимательны, но чистое осознавание есть данная точка до того, как вы пытаетесь что-либо сделать. Вы уже осознаете, вы уже просветлены. Вы можете быть не всегда внимательны, но вы всегда уже просветлены.

Примерно так и проходят направляющие указания: иногда они продолжаются несколько минут, иногда — несколько часов, иногда — несколько дней, пока вы не «ухватите» это, пока не узнаете свое Истинное Лицо, «лицо, которое было у тебя до того, как появились на свет твои родители» (то есть вневременное и вечное, предшествующее рождению и смерти). И это опознавание, а не познавание. Словно вы всматриваетесь в витрину магазина и видите смутные очертания человека, который тоже смотрит на вас. Вы смотрите пристальней и испытываете шок: оказывается, это ваше отражение. Видите? Вы уже смотрите прямо на него…

Так, в соответствии с этими традициями, изначальное осознавание не есть что-то труднодостижимое, ведь это единственное, чего нельзя избежать, а так называемые «пути» к подлинному «Я» по-настоящему есть всего лишь препятствия. Коль скоро они существуют, они мешают опознаванию. Есть только «Я», есть только Бог. Как сказал сам Рамана:

Нет ни творения, пи разрушения;
Ни судьбы, ни свободной воли;
Ни пути, ни достижения;
Это окончательная истина.

Должен подчеркнуть: хоть сам по себе дзогчен не особенно рекомендует медитации, но предполагается, что к тому моменту, когда вы познакомились с его учением, вами уже в какой-то степени пройдены первые восемь ступеней практики, которые являются также ступенями медитации. Считается, что медитация очень важна и полезна для развития добродетельности, силы концентрации, внимательности и интуиции и ею следует усердно заниматься как тренировкой. Медитация — это тренировка, и дзогчен подчеркивает, что тренировка не достигает цели на первом этапе, потому что заставляет тебя уходить от теперешнего и изначального сознания.

Мой наставник встречался с учениками, а они, входя, говорили что-то вроде: «Я пережил что-то совершенно удивительное. Мое эго просто исчезло, я обрел единство со всем сущим, время исчезло, и это было потрясающе!»

И тогда наставник говорил:

— Это очень хорошо. Но скажи мне, это ощущение имело начало?

— Да, это случилось вчера; я просто сидел здесь, и вдруг неожиданно…

— То, что имеет начало, не может быть реальным. Возвращайся тогда, когда ты узнаешь то, что уже существует в тебе, и то, о чем нельзя сказать «случилось», то, что не имеет начала. Это должно быть что-то, что ты уже свидетельствуешь. Возвращайся, когда ты узнаешь безначальное состояние. Пока же ты говоришь о том, что имеет начало.

— Ох.

Но когда ученик начинает опознавать, только тогда используется медитация, чтобы закрепить в нем эту способность и помочь ему привнести ее во все стороны своей жизни. В дзогчен есть такое высказывание: «Опознать свое Истинное Лицо легко, жить с этим трудно». Именно искусство «прожить это» я и начал практиковать.

Практики Трейи позволили ей осознать нечто подобное, поскольку она в основном работала с учением Шри Раманы Махарши, который был и моим любимым наставником. В частности, она осознала, что мистический опыт, который она называла «путеводным символом своей жизни», на самом деле был мгновенным осознаванием вечно сущего «Я», которое составляет единство «со всем пространством». И что, растворяясь во «всей вселенной», как это случилось, когда ей было тринадцать и как это происходило во время медитаций, она всего лишь репетировала свою собственную смерть.

Мне нравится это растворение в пространстве, в пустоте, которое происходит при медитации. Сегодня утром Кен сказал, что опознавание этого пространства или своей идентичности с ним — единственное, что привлекает его в том, что касается практики. Меня это тоже сильно привлекает. Я сразу вспомнила о событии, которое произошло, когда мне было тринадцать, и поняла, как это воспоминание поможет мне, когда я буду умирать. Ведь это был непосредственный опыт, а не учение, это не было что-то, чему я выучилась или что-то, о чем мне сказали, что это правда; это просто взяло и произошло со мной. Я действительно думаю, что оно по-настоящему поможет мне принимать все таким, как оно есть: я вижу, как границы моего «я» расширяются и наконец полностью смешиваются с атомами и молекулами всего универсума, я обретаю единство со всем сущим, снова растворяюсь в нем и понимаю, что это моя подлинная природа. Иногда такое происходит во время медитаций, но повторю еще раз: то событие произошло само собой — вот почему я так верю ему. Каким-то образом это очень сильно успокаивает меня.

Гонзалес предупредил нас: когда опухоли в легких начнут растворяться, у Трейи может затрудниться дыхание. Действительно, сказал он, некоторые люди, лечившиеся по этой методике, отхаркивали умершие и растворившиеся части опухолей. И правда: Боб Доути, наш приятель из Янкер-Клиник, у которого недавно случился рецидив, гак что теперь он лечился по методике Келли, позвонил нам и рассказал, что выхаркнул огромный кусок чего-то похожего на печень, чем изумил своих врачей. Еще нам было сказано, что если у Трейи будет затруднено дыхание, то, возможно, ей придется пользоваться кислородной подушкой.

А обычные врачи сказали, что она умирает от рака легких и ей придется пользоваться кислородной подушкой.

В конце октября Трейя стала пользоваться кислородной подушкой. У нас был небольшой кислородный баллон, который мы заполняли в большом, размером с бочонок, контейнере, и Трейя таскала с собой этот баллон везде, куда она ни шла. Она была не в восторге от этого приспособления, но разве это хоть как-то ее остановило? Каждое утро, возвращаясь после медитации, я, проходя, видел, как она занимается на тренажере для ходьбы, а за спиной у нее прикреплен баллон; она проходила как минимум по три мили каждый день, и невозмутимое спокойствие, веселая решимость были написаны на ее лице.

Врачи настойчиво расспрашивали ее, не боится ли она смерти, потому что были убеждены, что она прибегла к методике Келли: отрицая близкую смерть, отказывалась следовать их рекомендациям (которые, как они сами признавали, если на них надавить, в любом случае не сработали бы). Я живо помню один такой разговор:

— Трейя, вы боитесь умереть?

— Нет, честно говоря, я не боюсь умереть, но я боюсь физической боли. Я не хочу умирать мучительной смертью.

— Позвольте вас заверить: с этим мы можем справиться. Современные обезболивающие средства находятся на высоком уровне, так что я обещаю вам: это исключено. Значит, смерти вы не боитесь?

— Нет.

— Почему?

— Потому что я чувствую, что соприкасаюсь с какой-то частичкой в себе и в каждом, которая едина со всем сущим. Когда я умру, я просто опять растворюсь в этом. Это не страшно.

Она настолько явно говорила правду, что я увидел: в конце концов доктор ей поверил. Он расчувствовался: ее слова задевали за живое.

— Я верю вам, Трейя. Знаете, у меня никогда не было таких пациентов. У вас полностью отсутствует жалость к себе. Просто отсутствует. Никогда ничего подобного не видел. Позвольте сказать вам, для меня огромная честь работать с вами.

Трейя потянулась и обняла его, широко улыбнулась и сказала просто:

— Спасибо.

— Ты видела остальные комнаты? — спрашиваю я. — Там потрясающе красиво. В одной были изумительные кристаллы и горы, и еще там были джунгли, и… ах да, а звезды ты видела? Мне кажется, это были звезды. Впрочем, неважно… слушай, где же ты была? Где ты была, когда я был на экскурсии?

— Здесь. И я очень рада, что и ты здесь. Ты всегда обещал, что найдешь меня, а я уже стала волноваться.

— Да-да, а вот и чашка чая, которую ты шла заварить. Не хочу и думать, что случилось бы, если бы ты собралась заварить целый чайник.

— Кто он такой?

— Не знаю. Мне показалось, что это твой приятель.

— Я ничего не вижу, — говорит она. — Здесь кто-нибудь есть?

— Яне уверен. У меня есть теория. Я думаю, что это сон. Мы попали друг к другу в сон. Интересно, так бывает? Как бы то ни было, я шел рядом с этим типом, или уж не знаю, как это назвать. Ты просто делай, что он говорит. Это довольно забавно, честное слово.

— Слушайте меня очень внимательно, — говорит Фигура. — Яхту, чтобы вы взялись за руки и пошли в эту сторону.

— Как? — спрашиваю я. — В смысле, ты ведь всегда даешь инструкции, вроде того что «мысленно толкни ее» и так далее.

— Просто возьмитесь за руки и идите в эту сторону.

Мы с Трейей смотрим друг на друга.

— Верьте мне, — говорит Фигура. — Вы должны мне верить.

— Почему?

— Потому что эти звезды — не звезды и потому что этот сон — не сон. Вы понимаете, что это значит?

— Я ведь уже сказал: я вообще не понимаю, что все это значит. С какой же стати я должен…

— Я понимаю, что это значит, — говорит Трейя. — Иди сюда, дай мне руку.

Глава 21

Благодать и стойкость

Сентябрь — октябрь 1988 года, Боулдер

Дорогие друзья!

На улице бушует ветер — он очень сильный и очень некстати, потому что в каньоне свирепствует пожар, совсем неподалеку от нашего дома. Сначала передавали, что, хотя пламя не удалось обуздать, опасности подвергаются только несколько деревянных домиков, но в последних новостях сказали, что уже эвакуированы жители семидесяти шести домов, главным образом из-за дыма. Тушить пожар химикатами невозможно из-за сильного ветра. С задней веранды хорошо видно, как на вершине холма горит огонь, и мы боимся, что и нас могут эвакуировать. Наверное, перед сном мы сложим в машину все самое необходимое, ведь, может быть, посреди ночи услышим звонок в дверь. И когда же прекратятся пожары в Иеллоустоуне?

По-моему, по этой ситуации видно, что меня уже не беспокоят плохие или потенциально плохие известия, так, как это было раньше. За последние пять лет, с тех пор как мне в первый раз поставили диагноз, меня бомбардировали таким количеством то хороших, то плохих, то неопределенных известий, что я научилась плыть по течению не сопротивляясь, принимать все как есть, наблюдать за происходящим со спокойной, но заинтересованной отрешенностью, без попыток вообразить возможный результат или повлиять на него, — просто наблюдать и, где это возможно, участвовать в событиях, когда жизнь «как она есть» идет своим чередом. Если придется эвакуироваться — значит, придется эвакуироваться, а пока я буду смотреть на яркий огонь, горящий на фоне темной ночи, смотреть, как пылает огонь на вершине холма, и желать добра тем, кого эвакуировали.

Кен любит говорить, что та работа над собой — психологическая или духовная, — которой мы занимаемся, предназначена не для того, чтобы избавить нас от океанских волн, а чтобы научить плавать в них. Я неплохо научилась скользить по волнам: справедливости ради — под принуждением. Прошлый месяц в Аспене напомнил мне, какой я была — каким важным мне все казалось, как я не представляла себе жизни без смысла и цели, как настойчиво старалась все просчитать, как мое ныо-эйджевское мировоззрение недвусмысленно говорило мне, что все на свете имеет цель. Я помню распространенную в Финдхорне молитву, которая кончалась словами «И пусть сбудется план Любви и Света». Буддизм и рак обучили меня искусству жить в условиях неизвестности, не пытаться управлять потоком жизни, принимать все как есть и через это обретать внутренний мир посреди жизненных тревог и разочарований. Помню, как важно было для меня действовать, насколько моя самооценка зависела от того, что я делаю, как я забивала все свое время разными делами, как нужно мне было каждую секунду чем-то заниматься.

Во время симпозиума в «Виндстаре» я думала о летних студенческих программах, которые курировала. С некоторым раскаянием я вспоминала, что составляла их расписание так, словно программа будет полезна, только если студенты будут заняты учебой все время (свои неврозы я переносила на них). Сейчас мне кажется, что я не давала им возможности передохнуть, переварить всевозможные богатые впечатления, не позволяла им просто быть, общаться друг с другом, наслаждаться красотой, красками, чистым воздухом и звездными ночами Колорадских гор. Еще я, конечно же, ясно видела, что так же постоянно поступала и по отношению к себе.

Но я учусь. Я решила, что следующий год, когда буду сосредоточена на исцелении и лечении энзимами, проведу как образцовая пожилая леди на отдыхе. Вставать буду как можно позже, а работать как можно меньше; в полдень буду делать паузу, чтобы спокойно выпить чаю. Ездить тоже буду как можно меньше, только на лечение, ретриты или к семье: ненавижу, когда приходится собирать вещи, бояться, что забыла что-то положить, и делать кофейные клизмы в непривычной обстановке. Холодными зимними вечерами я буду затапливать камин, сворачиваясь клубочком рядом с Кеном и своими собаками, слушать, как трещит огонь. Я скорее буду пить чай и любоваться горами, чем читать. Я постараюсь воспроизвести более размеренный ритм жизни Финдхорна (не безумный, перегруженный встречами режим, который, как мне кажется, привнесен многочисленными жившими там американцами, а более цивилизованный, спокойный британский ритм), когда есть время отдохнуть и помедитировать, поразмышлять, пообщаться с друзьями, погулять в парке и насладиться вечерним солнечным светом.

Я вспоминаю один недавний вечер в Аспене: мы сидели у костра рядом с домиком Брюса, Каир забрался на колени сначала к Кену, а потом ко мне. Наша гостья из Англии говорила, что по первому впечатлению американцы показались ей совершенно безумными: они все время заняты делами и бегают как угорелые.

Я была как раз такой американкой, вечно настаивала на том, чтобы «делать дело». Мне всегда казалось безумно важным вложить всю свою энергию в «правильное русло». К примеру, в летних лагерях, когда все добирались до места стоянки и почти тут же разбегались, чтобы поиграть, я прилежно собирала хворост для костра, помогала расседлывать лошадей и ставить палатки. Почти каждый раз в конце лета мне вручали награду как одной из лучших девочек, и я добавляла в свою коллекцию очередную серебряную с бирюзой булавочку. Такая вот хорошая маленькая девочка! Но теперь, из-за болезни и усталости от лечения энзимами, мне кажется, моя жизнь стала проще, чище и просторней, в ней появилось больше воздуха взамен ушедшей тяжести. Мне все легче и легче избавляться от всякого барахла — к примеру, раздавать свои фотопринадлежности, вместо того чтобы цепляться за вероятность того, что они мне еще могут понадобиться, раздаривать одежду, которую когда-то с удовольствием носила, дарить безделушки, шарфики и драгоценности детям своих ближайших друзей. В моих шкафах и буфетах стало свободно! Жизнь становится не такой напряженной, не такой плотной, а более легкой, открытой и радостной, по мере того как моя самооценка все меньше зависит от того, сколько я сделала, я раздаю все больше и больше старого барахла, дела все откладываются, откладываются и откладываются, но мир от этого не рушится. Я сижу в тишине с чашкой чая и собакой, свернувшейся у моих ног, на залитой солнцем веранде и наслаждаюсь мирным, прекрасным видом на лес, который открывается прямо передо мной и непрестанно меняется от рассвета к закату, а потом и в лунном свете.

26 сентября

Думаю, этот раздел можно назвать «Когда незнакомец хочет тебе помочь, не бойся говорить «нет», или Учись доверять психической иммунной системе!».

Не понимаю, почему меня так беспокоит, когда здоровые люди, считающие, что они все понимают и их позиция неуязвима, заставляют людей, больных раком, чувствовать себя виноватыми или неадекватными, — но эта проблема меня волнует. Наверняка это из-за того, что мне самой приходилось чувствовать себя виноватой или растерянной, когда люди — порой из самых лучших побуждений — давали советы или выносили завуалированные приговоры. Возможно, корни этого ведут в детство, когда я остро ощущала свою неадекватность; думаю, мне хочется защитить маленького ребенка, сидящего во мне и в других людях, помочь ему почувствовать свои силы, разобраться, узнать правду о своей слабости и силе. Мне хочется сделать это для ранимого ребенка, который живет в каждом из нас, и особенно в тех, кто стал еще более уязвимым из-за болезни. «Не слушайте то, что говорит про вас каждый встречный, которому кажется, что он все понимает! — хочется сказать мне. — Доверяйте себе, пропускайте их замечания через призму своего понимания и не бойтесь отбрасывать их, если они кажутся вам вредными или если они делают вас слабее, пугают и лишают веры в себя. Пускайте в ход свою психическую иммунную систему, чтобы она принимала действительно полезную помощь и отторгала такую «помощь», которая наносит вред».

Вот, к примеру. Во время симпозиума подруга познакомила меня с двумя целительницами. Одна из них провела со мной бесплатный сеанс, вела себя деликатно, и я ей поверила. Я почувствовала, что она не собирается делать мне плохо или манипулировать мною в своих целях. После второго, очень полезного, сеанса на следующий день я почувствовала такой прилив сил, что мне захотелось танцевать (мы с Кеном тем же вечером сходили на дискотеку!). И — Господи! — как же мне захотелось взять лыжи, спуститься на них с горы и чтобы ветер дул мне в лицо!

Вторая женщина, с которой я на самом деле была уже несколько лет шапочно знакома, была психологом, у нее была мастерская по образцу эрхардовских[140]. Впервые я увидела ее в обществе Линды [Конджер], своей лучшей подруги, — это был короткий перерыв между выступлениями, и я что-то беззаботно болтала про сон, который мне приснился той ночью. Неожиданно эта женщина прервала меня и с нажимом спросила: «Вы знаете, что сейчас внутри вас плачет ребенок?» — «Нет, — ответила я, — мне очень хорошо на душе». Она сказала: «А ведь он плачет. Я отчетливо его ощущаю, ему два или три года. И еще я чувствую, что у вас внутри бушует насилие». — «Раздражение?» — спросила я. — «Нет, насилие, яростное насилие, гораздо более мощное, чем раздражение». Продолжать разговор было уже нельзя, потому что начиналось следующее заседание. Позже она спросила меня, не обидели ли меня ее слова, и хорошая девочка внутри меня ответила: «Да нет, что вы».

И только в тот вечер я поняла, как я была зла — зла на нее! На следующий день я отвела ее в сторонку и объяснила так внятно, как только могла, что независимо от того, верно ли ее замечание или нет, суть не в этом. Суть в том, что я почувствовала себя оскорбленной, лишенной сил и подвергшейся вторжению с ее стороны. Я не просила ее быть моим психотерапевтом, я не приглашала ее в свой внутренний мир. Между нами не установилось доверительных отношений — мы вообще были едва знакомы. И еще, попыталась объяснить я, она вывалила все это на меня в совершенно неподходящей ситуации. Более того, она поставила себя так, словно она безусловно права — мне трудно представить себе человека, который ответил бы «да», когда вопрос задан в такой форме. Весь этот эпизод показал мне со всей ясностью: такому психотерапевту, как она, доверять нельзя — прямая противоположность моим чувствам по отношению к первой женщине. Я была довольна, что сработала моя психическая иммунная система, хотя мне хотелось бы, чтобы она не так долго раскачивалась! Еще раз повторю: может быть, она была права, не знаю, но выбранный ею способ общения ясно показал, что она озабочена тем, чтобы продемонстрировать свою власть и свою правоту, а не помочь другому человеку заглянуть вглубь себя.

Первая женщина, та, которой я поверила с самого начала, вела занятия по выходным. Я решила туда сходить, но тут же передумала, когда поговорила с одной из ее ассистенток. Похоже, в тот день моя психическая иммунная система работала как надо — ассистентка, с которой я разговаривала, назвала бы ее «сопротивлением». Она посоветовала мне создать ясное представление, над чем я хочу работать и какие задачи ставлю в ближайшие выходные, и сказала, что у меня может появиться сопротивление (на психическую иммунную систему часто навешивают — на мой взгляд, несправедливо — ярлык «сопротивление», от которого трудно избавиться, потому что любые попытки сделать это рассматриваются как еще большее сопротивление). Итак, моя защитная психическая иммунная система моментально сработала, когда моя собеседница сказала: «Знаете, если у вас рак, значит, что-то съедает вас изнутри. Сумеете ли вы посмотреть в глаза правде?»

По параллельному телефону этот разговор слушал Кен. Он редко злится по-настоящему, но тут он просто взорвался. «Если что-то и съедает ее изнутри, мэм, так набитые дуры вроде вас, которые ни капли не смыслят в том, что болтают». Потом он бросил трубку. А я думала: «Господи, спаси и сохрани меня от простых объяснений. Спрашивается, чего больше приносят люди, наподобие этой женщины, — помощи или вреда?» Я попыталась объяснить ей, сколько давления и агрессии содержалось в ее на первый взгляд невинной реплике, но после выходки Кена это было не так-то просто. Кен сказал, что он уже не хочет иметь дела с этими людьми; я его понимаю, но все-таки ищу способ достучаться до них и объяснить, какую боль они причиняют другим. Впрочем, я все равно повесила трубку, потому что поняла: это не для меня.

Я обнаружила, что некоторые комментарии Джереми Хейворда к лекциям по буддийскому образованию (они даются в Институте Наропы) напрямую соотносятся с этой проблемой. Он пишет следующее:

«С буддийской точки зрения человеческое существование отмечено определенными сущностными признаками, которые выходят за пределы культуры и возникли раньше, чем культура. Один из них таков: все люди страдают. Все мы, сидя в уединении своих защищенных домов, живем в страхе… Мы боимся того, что в какой-то момент, пока еще неизвестный, каждый из нас должен будет умереть. И каким бы быстрым или медленным ни был процесс умирания от болезни или старости, момент смерти всегда наступает неожиданно… Если мы порой допускаем в себя такие мысли, нам становится очень страшно. Все это не связано с культурой. Это так же верно по отношению к эскимосу, как и к австралийцу… Это универсальная закономерность… Можно осознавать этот страх или бежать от него — таков постоянный баланс. Осознание страха есть бесстрашие. Когда ты осознаешь его, живешь с ним, что означает, что ты дрожишь и чувствуешь эту дрожь, — это бесстрашие. А бегство от него, страх перед страхом есть трусость. Такова вечная игра разума… В этот момент — момент осознавания, включающего в себя одновременно и страх, и бесстрашие, — приходит радость… или уверенность. Так что, когда вы живете в контакте с этим страхом внутри себя, вы можете обрести уверенность или радость, идущие от опознавания неразрушимости осознавания…

Итак, фундаментальная истина состоит в том, что страх и бесстрашие, соединившись, рождают уверенность и радость… Основа человечности есть доброта, понимаемая как эта фундаментальная уверенность или радость. Благодаря этому мы свободны от чувства вины, свободны от греха».

Дальше он пишет, что основы буддийского образования зиждятся не на понятии греха, а на врожденном фундаменте доброты. Нам необходимо «избавиться от чувства вины, от чувства греховности, от самобичевания, от мыслей, что мы совершили ошибку; перестать выискивать проблемы, а вместо этого начать взращивать доброту и интеллигентность… Уметь видеть в других страх гак же хорошо, как и бесстрашие, и помогать другим увидеть в самих себе страх и отыскать бесстрашие — это и есть сострадание».

Теперь, когда семинары этой женщины уже идут, я прекрасно понимаю, что для многих они — именно то, что надо. Но до нас доходит также и критическая информация о том, что кому-то они приносят больше вреда, чем пользы, что на кого-то оказывается давление и что в основе этих семинаров лежит далеко не сострадание. Я говорю обо всем этом только потому, что полагаю, что раковые больные, ищущие способ исцелиться и исследующие все возможные варианты, могут быть особенно уязвимы перед тем, что предлагают на этих семинарах. Женщина, с которой я говорила по телефону, сказала, что на этом семинаре я найду свою «глубинную природу» и это полностью меня исцелит. Как я рада, что Кен этого не слышал!

Блуждая в лабиринте возможностей (большинство из которых не проверены), я снова и снова убеждаюсь в одном — что бы мы ни выбирали, будь то выбор физического лечения или психологической работы, принимая решение, человек должен прежде всего доверять самому себе и ни за что не допускать, чтобы его выбор был продиктован давлением или излишним влиянием со стороны окружающих. Я хочу, чтобы люди имели достаточно сил, чтобы отвечать: «Нет, это не для меня» или «Нет, мне не нужен такой терапевт, как вы», не боясь, что за их выбором скрывается некое неосознанное сопротивление. Моя идея проста, хотя и достается дорогой ценой: доверяй себе, доверяй своей психической иммунной системе. Потрать время на то, чтобы обрести глубинный центр и основу внутри себя, и делай все, что помогает тебе укреплять связь со своей глубиной, чем бы это занятие ни было: медитацией, визуализацией, активным воображением, психотерапией, прогулкой по лесу, ведением дневника, анализом сновидений или просто практикой внимательности в повседневной жизни. Прислушивайся к себе и следуй лучшим из своих советов!

Господи, я не могу поверить, в каком психологическом состоянии я находилась, когда принимала решения в начальный период своей болезни — давление, страх, истерическое желание действовать, путаница в мыслях, недостаток информации, — я оглядываюсь назад и не понимаю, как мне удавалось двигаться вперед, быть сильной, но при этом не находить времени, чтобы установить связь со своей внутренней мудростью и из-за этого полностью лишиться спокойствия и уверенности, которые есть у меня сейчас.

10 октября

Помогают ли энзимы? Да, невероятно! — это если верить «смешным маленьким тестам» доктора Гонзалеса. Я устаю, но во всем остальном чувствую себя вполне хорошо и весело. По крайней мере, большую часть времени.

Взгляд с другого берега не так оптимистичен. За последние шесть недель все параметры моих опухолей поднялись вверх, поэтому недавно мой онколог потребовал, чтобы я сделала еще одну компьютерную томографию. Он позвонил рано утром и сказал, что все опухоли выросли на 30 %, поэтому не могли бы мы немедленно зайти к нему, чтобы обсудить варианты лечения. Я не впала в панику (разве что совсем чуть-чуть…), потому что сначала хотела поговорить с доктором Гонзалесом, а еще я вспомнила, что мне сказала одна женщина про результаты сканирования костей. «На вид они хуже, чем когда я начинала лечиться по этой программе, — сказала она. — Врачи не знали, что и думать. Но тогда у меня болели все кости, а теперь не болят, поэтому я думаю, что томография фиксирует как раз лечебную реакцию, про которую говорит доктор Гонзалес». Слава богу, что мы тем же утром до него дозвонились. Он был совершенно спокоен, он был убежден, что со мной происходит то же самое: энзимы разъедают рак, и иммунная система бросает на бой все силы, вроде макрофагов и т. д. Компьютерная томография фиксирует эту активность, сказал он, и не может отличить ее от роста опухолей, лечебной реакции или даже зарубцевавшейся ткани. «Как минимум раз в неделю, — сказал он, — мне приходится отговаривать кого-нибудь из своих пациентов от химиотерапии или облучения, когда они собираются делать это из-за того, что результаты анализов стали хуже». Он спросил меня, не ухудшились ли мои симптомы. Нет, ответила я, не особенно, по крайней мере ничего не заметно, — и это успокаивает, потому что при росте опухолей на 30 % я должна была хоть что-то почувствовать. «Хорошо, — сказала я, — искренне надеюсь, что вы правы. Но я не собираюсь полагаться на вашу правоту или укреплять свою надежду, пока вы сами не посмотрите на результаты томографии и не скажете, что действительно считаете это лечебной реакцией».

Мы с Кеном рванули, чтобы посмотреть томограммы; вид у них был устрашающий, но все ухудшилось примерно в одинаковой пропорции — это обстоятельство вроде бы работало в пользу того объяснения, которое давал Гонзалес, — и не усилилось смещение мозга (из-за обширной опухоли и воспаления в правой доле головного мозга она чуть-чуть сдвинула левую). Серьезных симптомов у меня не было: волнистость в левой четверти левого зрительного поля, из-за которой я иногда путалась с тем, что вижу боковым зрением, иногда — легкие головные боли, странное чувство тяжести после медитации (из-за этого я стала больше времени заниматься йогой) и долгого сидения с книгой, иногда возникало легкое чувство потери равновесия или ориентации. Иногда появлялась резкая боль в глазном яблоке — я считала ее результатом воспаления. С тех пор как я стала брать больше подушек, эта проблема почти полностью прекратилась.

Мы позвонили доктору Гонзалесу после того, как он посмотрел томограммы, и он подтвердил свое первоначальное мнение о том, что они на самом деле показывают. Он сказал, что позвал радиолога, который уже много раз сталкивался с подобным, и тот, на основании своего опыта с подобными случаями, совершенно точно считает: то, что выглядит как рост, на самом деле является воспалительной реакцией на некроз, то есть омертвение, опухолей.

Поэтому доктор Гонзалес посоветовал мне продолжать, и я решила — особенно потому, что остальные варианты были совсем уж непривлекательными (длительная химиотерапия с использованием различных веществ), — что овчинка стоит выделки. Кроме того, Гонзалес так уверенно говорит о возможности излечения, что мне кажется: рискнуть стоит. Да я и не вижу особенного риска в том, чтобы отвергнуть лечение, которое позволит мне выиграть несколько месяцев и при котором я буду чувствовать себя не лучшим образом. Мы сделаем еще одну компьютерную томографию в середине декабря, когда срок моего лечения по этой программе подойдет к шести месяцам. Доктор Гонзалес говорит, что после шести месяцев у 60–70 % его пациентов происходят улучшения, которые видны на томограммах. Если так случится — прекрасный подарок будет мне на Рождество!

Я сказала Гонзалесу, что искренне восхищаюсь им за то, что он не боится риска, — это явный признак того, что он верит в свою программу. Майкл Лернер недавно говорил мне, что в этом буме вокруг Гонзалеса, который в последнее время охватил страну, что-то есть, поскольку и Патрик Макгрейди, и Майкл Шактер в Нью-Йорке рекомендуют обращаться к нему. Майкл добавил, что ему не приходилось слышать ничего плохого о Гонзалесе, и хотя сам Келли выглядит как что-то среднее между шарлатаном и хилером, он знает немало людей из маленьких городов в Канаде, которым помогла программа Келли.

Я по-прежнему чувствую усталость из-за энзимов. С нетерпением жду перерывов в лечении, которые делаются дважды в месяц (десять дней лечения, а потом — пять дней, когда я не принимаю ни энзимы, ни витамины и даю отдохнуть своему организму). На пятый день чувствую себя превосходно!

Хотя в ОПРБ есть две женщины, которым помогла длительная — что-то вроде двенадцатимесячной и двадцатичетырехмесячной — химиотерапия, они обе обладают конституцией покрепче, чем моя. У меня такое чувство, что для меня этот вариант не годится. Мне просто не нравится перспектива слабеть месяц за месяцем — даже если я буду чувствовать себя относительно неплохо, это будут сильные удары по организму, и с каждым ударом он будет все более истощен. Помню, насколько тяжелее проходил шестой цикл химиотерапии по сравнению с первым. Я очень довольна, что есть другая методика лечения, которая может сработать и в которую я верю. Впрочем, я всегда напоминаю себе, что убедительной статистики на этот счет нет, что лечение может и не помочь, несмотря на уверенность Гонзалеса (доктор Шейеф тоже говорил очень уверенно), и что опасность как раз в том, что я начинаю желать положительного результата и рассчитывать на него. В общем, что будет — то будет.

Похоже, скоро мне придется дышать через кислородную подушку, чтобы помочь легким. Чуть позже напишу об этом подробнее.

Тем временем перейду к более тривиальным вещам: мои волосы отрастают, но очень-очень медленно. Сочетание радиации и химиотерапии сильно замедлило процесс. Все бы ничего, если бы не этот большой участок у меня на макушке, где волосы растут совсем скверно. Это участок, где пересекались зоны облучения с двух сторон, так что кожа там в результате получила в два раза большую дозу, чем остальные участки головы. Ближе к концу лечения они могли это скорректировать, но к тому времени, когда я вспомнила, что надо попросить об этом, было уже поздно: оставалась всего одна процедура. Я не понимаю, почему такая корректировка не является стандартной процедурой, ведь люди, которым облучают мозг, и без того должны пройти через многое, чтобы еще иметь дело с огромной лысиной. У меня достаточно волос, чтобы выходить без платка или шляпы, но мне не нравится этот участок, где волос меньше, так что обычно я надеваю бейсболку, чтобы закрыть его. Если я буду жить и эта проблема не исчезнет, я всерьез подумаю сделать то, что уже сделали два моих приятеля [трансплантацию волос]!

Я продолжаю разговаривать по телефону с людьми, у которых рак, — это удовольствие, смешанное с болью: мне нравится, что я даю им возможность выговориться, нравится делиться наблюдениями над собой, которые кажутся мне пригодными и для них, но у меня разрывается сердце, когда я выслушиваю их истории — матери-одиночки, ушедшие из дому мужья; десять здоровых лет — а потом рецидив; счастливые жизни, плененные и исковерканные (хотя иногда усугубленные) этим недугом. В последнее время многие звонят, чтобы спросить моего мнения о Янкер-Клиник. Мне трудно отвечать на эти вопросы, потому что я безмерно уважаю доктора Шейефа, и хотя про лечение энзимами я пока не могу сказать ничего определенного, но программа доктора Шейефа все-таки очень токсична — это все-таки химиотерапия, и она далеко не всегда завершается исцелением. Кроме того, хотя результаты лечения не оправдали наших надежд, Шейеф не смог провести со мной свой обычных курс лечения из-за моей простуды. Еще надо учитывать затраты, стресс и время, с которыми связано долгое пребывание в Германии, — и если начнутся какие-нибудь сложности, хорошо бы, чтобы рядом оказался такой энергичный человек, как Кен. Принимая все это во внимание, я не могу ревностно советовать этот путь. Доктор Гонзалес говорит, что они работают прекрасно, но он рекомендует такие радикальные методы только тем, кому осталось жить три-четыре месяца, для того чтобы выиграть время для другого лечения (желательно — его собственного!).

В Аспене мне делали потрясающий массаж, но что мне особенно нравилось — так это молитва, с которой Джанет начинала каждый раз (она бывшая монахиня). Это была короткая целительная бахаистская[141] молитва.

Имя моего исцеления — Господь мой,
Память о Тебе — мое лекарство,
Близость к Тебе — моя надежда,
Любовь к Тебе — моя подруга.
Твое милосердие — мое исцеление и моя поддержка
И в этом мире, и в том, который грядет.
Твое искусство есть поистине вся щедрость,
Все знание,
Вся мудрость.

«Смирись пред Господом» — по-прежнему моя мантра. Рамана Махарши говорит: «Смиряйся перед Ним и принимай Его волю, появляется Он или исчезает. Жди Его воли. Если ты хочешь, чтобы Он делал то, чего хочешь ты, то ты не смиряешься, а приказываешь. Нельзя просить, чтобы Он слушался тебя, и при этом считать, что ты смиряешься… Пусть все будет в Его воле…» Чем пристальней я проверяю свою способность к такому смирению — а я привыкла считать, что она у меня развита слабовато, — тем больше я понимаю, что оно приводит меня к тому же, к чему приводит спокойствие, приятие вещей как они есть, без попыток управлять или изменить их. Вот так опять буддизм[142] помог преодолеть мое отторжение христианской терминологии и осознать общие истины и учения.

Мне очень нравится в учении Раманы Махарши этот акцент на «всегда-уже». Мы уже просветлены и всегда были просветлены; мы уже составляем одно целое с Самостью и космосом — и всегда так было. Он говорит следующее:

«Люди не могут понять простой и неприкрашенной истины — истины своего каждодневного, нынешнего и вечного сознания. Эта истина — «Я». Есть ли хоть кто-то, кто не осознает «Я»? Но при этом они даже слышать об этом не хотят, они жаждут узнать о том, что находится вовне, — о рае, об аде и о реинкарнации. Они любят тайны и не любят очевидных истин, поэтому религии потакают им — только для того чтобы в конце сделать круг и вернуть их к «Я». Сколько бы ты ни блуждал, в конце концов ты неизбежно вернешься к «Я» — так почему бы не обрести себя в «Я» здесь и сейчас?

Благодать присутствует всегда. Благодать — это и есть «Я». Благодать не нуждается в том, чтобы ее искали. Единственное, что нужно, — это осознать ее существование…

То, что не является вечным, не стоит того, чтобы его осознавать. Поэтому то, что мы ищем, не должно иметь начала — мы ищем только то, что вечно и наличествует прямо сейчас, наличествует, как твое собственное осознавание».

Об усилиях: «Мы совершаем все мыслимые аскетические подвиги, только чтобы стать тем, кем мы уже являемся. Все усилия направлены лишь на то, чтобы освободиться от ложного впечатления, что мы ограничены и связаны скорбями самсары (земной жизни).

Сейчас для тебя невозможно жить, не совершая усилий. Когда ты дойдешь до глубины, для тебя будет невозможно жить, совершая усилия».

20 октября

Недавно я закончила вторую очистку организма и печени. Очень увлекательное дело — избавлять организм от той дряни, которая прячется в толстой кишке и желчном пузыре! Это часть программы Келли, и, поскольку многие мои друзья заинтересовались этими двумя программами очистки, я прилагаю инструкции, где можно заказать все необходимое. Для меня программа общей очистки началась с того, что на протяжении нескольких месяцев из меня выходило то, что называется «слизистыми комками». Когда я в первый раз занялась очисткой печени, у меня ничего не получилось — думаю, потому что я не пила яблочный сок. Во второй раз я на пять дней подняла дозу инсулина, чтобы можно было съесть много яблок, — и в результате из меня вышло примерно тридцать больших желчных камней (размером от горошины до большого боба) и еще тридцать с лишним размером поменьше. Да-да, они действительно зеленые, как я и слышала, но ни разу не видела! Очень многие считают, что каждый человек должен делать такое раз в год, чтобы кишечный тракт был здоровым. После того как очистка закончилась, я сказала Кену: «Жизнь моя свелась к исследованию собственных фекалий!»

Что касается Кена, то он делает для меня почти все, пока я живу жизнью пожилой леди. Он всегда рядом, чтобы помогать мне во всем на свете. Он смущается, но я по-прежнему называю его «мой герой». Он готовит мне еду, ухаживает за мной, следит за моей диетой, возит по врачам, помогает мне с инъекциями инсулина, даже помогает мне принимать ванну, если я устала. Каждый день он встает в пять утра, чтобы помедитировать перед тем, как посвятить весь оставшийся день мне. Во время этих медитаций происходит что-то поистине чудесное. Он говорит, что обучился искусству служения и его поступки великолепно это подтверждают! Когда я говорю ему, как мне жаль, что мой рак сломал ему карьеру, он смотрит на меня из-под своих густых бровей и отвечает: «Да я самый счастливый человек на свете!» Какой же он прекрасный!

Что же происходит с другими частями моего организма?

У Трейи не было возможности закончить это письмо, потому что она ослепла на левый глаз. Примерно тогда, когда она стала дышать через кислородную подушку, я заметил, что она не очень хорошо различает то, что находится у нее в левом зрительном поле. Анализы подтвердили: опухоль мозга повредила зрительный центр, и Трейя, возможно, навсегда, утратила возможность видеть левым глазом.

Произошло ли это из-за роста опухоли или ее омертвения, мы не могли определить. Естественно, традиционная медицина сказала, что из-за роста, Гонзалес сказал, что из-за омертвения. Но в любом случае факт состоял в том, что масса опухоли в мозге увеличивалась, и именно мозг, а не легкие, стал нашей главной заботой. Трейя начала принимать декадрон, мощный стероид, способный месяц-другой контролировать воспаление в мозге. К концу этого периода ткани в мозге по-прежнему были смещены и разрушены. Ожидалась дальнейшая утрата функций, а боли должны были стать непереносимыми, что делало неизбежным прием морфия.

Теперь это превратилось просто в гонку со временем. Если энзимы действительно помогали, то они должны были переломить ситуацию через один-два месяца. А организм Трейи должен был избавиться от мертвых тканей в мозге, иначе давление от растущих или умирающих раковых клеток убьет ее.

Трейя выслушала все эти объяснения — именно в таких сухих выражениях, которые я и воспроизвел, — и даже глазом не моргнула. «Ну, если наперегонки, — сказала она, — значит, не будем останавливаться».

Когда мы вышли из кабинета, я думал, что Трейя как-то отреагирует, может быть, заплачет. Но она просто надела свой маленький кислородный аппарат, села в машину, улыбнулась мне и сказала: «Домой, Джеймс!»

Поскольку теперь Трейя жила на кислородном аппарате почти постоянно, в том числе и во время сна, нам пришлось присоединить его двадцатиметровой трубкой к большому контейнеру с кислородом. Теперь у нее в легких было около шестидесяти пятнышек (новые пятнышки или старые, распухшие из-за энзимов?); ее печень была воспалена и почти целиком заняла брюшную полость, сдавив кишечник (новая опухоль в печени или воспалительная реакция?); внутричерепное давление постепенно усиливалось; пять-шесть раз в день ей приходилось проверять уровень сахара в крови и делать инъекции инсулина; каждый день ей надо было принимать по сто двадцать таблеток, делать по шесть клизм, просыпаться посреди ночи, чтобы выпить еще таблеток и сделать еще клизму. И при этом каждый день она занималась на тренажере для ходьбы и проходила от трех до пяти километров в день — через плечо тянуласьТрубка с кислородом, а фоном играл Моцарт.

Ее врач был прав: в ней не было жалости к себе, не было ни грамма. Она не собиралась сдаваться, не собиралась себя щадить, не собиралась отступать ни на шаг. Смерти она не боялась — в этом я уже вполне убедился. Но и падать на спину и помирать она тоже не собиралась.

Мы говорили об очень известном дзенском коане, напоминавшем ее настрой. Ученик спрашивает мастера дзен: «В чем абсолютная истина?» — а мастер отвечает ему: «Иди вперед!»

Именно в этот период у нас с Трейей установилась подлинная психическая связь — и под словом «психическая» имеется в виду экстрасенсорная. Лично меня не особенно волнуют сами по себе паранормальные явления (понятие «психический уровень» я использую как термин, который обозначает первый уровень в транснерсональной сфере, — он может предполагать или не предполагать появление психических паранормальных явлений, но к самому термину это не имеет отношения). Я убежден, что они существуют, просто они мне не очень интересны и в любом случае имеют весьма слабое отношение к мистицизму как таковому, хотя шарлатаны придали всей этой сфере дурной оттенок. Поэтому я рассказываю обо всем этом с некоторой неохотой.

На тот момент вся моя энергия, все мое время без остатка были отданы Трейе. Я начал заранее чувствовать, что ей нужно, причем настолько, что интуитивно ощущал ее потребности еще до того, как она успевала о них сказать и даже, как утверждала она сама, подумать. «Ты не мог бы сварить мне яйца всмятку?» — «Они уже варятся, милая». — «Сегодня мне надо семнадцать кубиков инсулина». — «Они вот здесь, у твоей ноги». Примерно так. Мы оба это замечали, говорили об этом. Возможно, это была просто цепочка молниеносных подсознательных логических умозаключений — стандартное реалистическое объяснение, — но в очень многих случаях происходило что-то лишенное логики и беспрецедентное. Нет, что-то действительно происходило. Единственное, что я могу сказать, так это то, что было такое ощущение, словно в нашем доме жил один ум и одно сердце.

И почему-то меня это не удивляло.

Трейя большую часть времени была привязана к дому, поэтому ее акупунктуриста приходилось вызывать на дом. Его звали Уоррен Беллоуз, и он работал в связке с Майклом Броффманом. Уоррен был старым другом Трейи по Финдхорну, а теперь жил в Боулдере. Уоррен был подарком судьбы. Умный, деликатный, заботливый, с добрым юмором — он покорил нас обоих. То, что он делал, имело решающее значение, потому что лечение Трейи занимало до двух часов в день. Важно это было и для меня, ведь эти два часа были единственным временем, которое я мог посвятить своим делам.

Однажды вечером, когда Уоррен работал с Трейей, она почувствовала себя особенно плохо (не из-за акупунктуры, а вопреки ей). У нее началась жуткая головная боль, ее залихорадило, она стала плохо видеть здоровым глазом. Я позвонил Гонзалесу домой. Он знал обо всех последних событиях, и со своими сотрудниками, опытными терапевтами, продолжал настаивать на том, что все симптомы у Трейи связаны с разложением опухолей и воспалением. У нее токсическая реакция, сказал он. Надо сделать несколько клизм, акупунктуру, принять ванну с английской солью — сделать все, чтобы организм немного очистился. Трейе стало лучше уже от одного разговора с ним.

Но мне лучше не стало. Я позвонил в отделение скорой помощи боулдерской больницы и попросил их подготовиться к экстренному сканированию мозга, потом позвонил ее местному онкологу и попросил его быть наготове. Трейе становилось все хуже, и я, опасаясь кровоизлияния в мозг, прикрепил к ней кислородный аппарат и повез в отделение скорой помощи. Через пятнадцать минут она уже была под действием большой дозы декадрона и морфия. Воспалительный процесс у нее в мозге вышел из-под контроля, и еще немного — и она забилась бы в конвульсиях.

А несколько дней спустя, десятого ноября, со всеобщего (в том числе и Ника) согласия Трейю повезли на операцию мозга, чтобы удалить большую часть тканей.

Врачи сказали, что она пробудет в больнице как минимум пять дней, а может быть, и больше. Через три дня она с маленьким кислородным аппаратом за спиной и со своей «мютце» на голове вышла из дверей больницы; по ее настоянию, мы прошли несколько кварталов до ресторана «Ранглер» поесть жареных цыплят. Официантка спросила у нее, не модель ли она — «Вы такая красивая!» — и где она раздобыла такую прелестную шапочку. Трейя вытащила свой глюкометр, замерила уровень сахара в крови, впрыснула себе инсулин и слопала цыпленка.

После операции у Трейи не было острых болей, но общее состояние ее организма резко ухудшилось. Однако она придерживалась распорядка со страстной безмятежностью: таблетки, клизмы, инсулин, диета, очистка организма и печени. И каждый день она отмеряла километры на тренажере для ходьбы, а за спиной тянулся кислородный шланг.

Кроме того, операция сделала ее почти слепой. Она все еще видела правым глазом, но в целом ее зрительное поле было фрагментарным. Она пыталась заниматься своим искусством, но не могла совместить разные линии; в результате получалось что-то такое, что и я мог бы нарисовать. «Мда, не ахти, правда?» — вот все, что она сказала.

Но что ей по-настоящему не нравилось — это то, что она больше не могла читать свои духовные книги. Поэтому я купил карточки из плотной бумаги и большими четкими буквами выписал несколько десятков ее любимых ключевых фраз из ее любимых учений. Там были фразы вроде: «Позволь своему «Я» распуститься в бескрайнем пространстве космоса» или просто «Кто я?». Она носила с собой эти карточки повсюду, и я часто заставал ее в разное время суток сидящей, улыбающейся и читающей написанное на них — она медленно двигала их в своем поле зрения, ожидая, пока линии сложатся в разборчивые слова.

Теперь у нас оставалось меньше месяца до того, как действие декадрона должно было прекратиться. Приехали родные, друзья — все считали, что Трейя умирает. Какая-то половина меня тоже считала, что Трейя умирает, и эта половина отчаянно желала встретиться с Калу Ринпоче, «нашим» наставником. Трейя тоже очень сильно хотела, чтобы я встретился с ним, поэтому она закусила губу и сказала мне, что я должен ехать, написав в день отъезда: «Я такая жалкая, такая несчастная, мне так больно. Но если я скажу ему об этом, он останется. Я так его люблю — знает ли он, как сильно я его люблю?»

Меня не было три дня — с Трейей осталась Линда. Та моя половина, которая считала, что Трейя умирает, хотела восстановить нашу связь с этим невероятным, просветленным и тонким человеком. Все великие традиции мудрости утверждают, что собственно момент смерти дает одну важную и замечательную возможность: в момент смерти человек сбрасывает с себя грубое физическое тело, и поэтому высшие измерения — тонкое и каузальное — внезапно вспыхивают в умирающем сознании. Если человек сможет опознать эти высшие духовные измерения, то он в этот же миг сможет реализовать и собственное просветление, и сделать это будет намного легче, чем в грубом и непроницаемом физическом теле.

Дальнейшие объяснения я буду передавать очень точно, поскольку это именно то, что Трейя практиковала, готовясь к своей возможной смерти. Эти объяснения основаны на тибетской системе, которая, кажется, является наиболее завершенной из всех великих традиций мудрости, с которыми она находится в сущностном согласии.

Человеческое существо имеет три основных уровня или измерения — плотное (тело), тонкое (ум) и каузальное (дух). В процессе наступления смерти низшие уровни Великой Цепи распадаются первыми, начиная с тела, с ощущений и восприятия. Когда тело растворяется (перестает функционировать), более тонкие измерения ума и души выходят на поверхность, а потом, собственно в момент смерти, когда растворяются все уровни, чистый каузальный Дух наполняет своим сиянием человеческое осознавание. Если человек сможет узнать этот Дух как свою подлинную природу, то в этот момент реализуется просветление, и человек возвращается к Божеству в качестве Божества.

Если же узнавания не происходит, то человек (его душа) попадает в промежуточное состояние, «бардо», которое, как считается, длится несколько месяцев. Появляется тонкий, а потом и грубый уровень, человек заново рождается в физическом теле и начинает новую жизнь, забирая с собой, в своей душе, всю мудрость и добродетель (но не конкретные воспоминания), которые он накопил во время предыдущей жизни.

Как бы мы ни относились к идеям реинкарнации, «бардо» или послежизненных состояний, бесспорным представляется одно: если вы, в общем и целом, верите, что нечто в вас причастно божественному, если вы, в общем и целом, верите, что у вас есть доступ к некоему Духу, который выходит за пределы, во всех смыслах этого слова, вашего смертного тела, — тогда момент смерти оказывается решающим, ведь в этот момент смертное тело перестает существовать, и если остается что-нибудь, то наступает время выяснить, что именно, — не правда ли?

Разумеется, это утверждение подкрепляется опытом тех, кто был близок к смерти, и исследованиями такого опыта. Но единственное, что я хотел бы подчеркнуть, — это что существуют особые типы медитаций, представляющие собой как бы репетицию этого процесса, именно их и практиковала Трейя, когда она описывала «растворение во всем пространстве».

Я хотел восстановить связь с Калу Ринпоче, чтобы мой собственный ум был больше готов раствориться, расширить свои пределы и помочь Трейе с ее настоящим растворением, как практиковали мы оба. Традиция утверждает, что просветленный учитель, поскольку его или ее ум уже «растворен», трансцендентирован, может оказать большую помощь умирающему, если между его умом и умом учителя установлена связь. Одно лишь присутствие рядом с учителем способно эту связь установить — вот почему я поехал встречаться с Калу Ринпоче.

Когда я вернулся, у Трейи начался период, когда ей приходилось справляться с неприятными ощущениями, которые порой бывали очень сильными, мучительными. Воспаление в мозге стало почти невозможно переносить — и не только потому, что оно причиняло острые боли, но и потому, что оно опустошало ее эмоционально. И все-таки она не принимала никаких препаратов — ни болеутоляющего, ни транквилизаторов — это была просто еще одна ямка на американских горках. Она хотела, чтобы ее ум был чистым, чтобы она могла свидетельствовать и осознавать, — и она оставалась в полном осознании.

Нас навестили Вики и Кэти. Поздно вечером Трейя позвала Вики к себе в комнату и час или два в самых мучительных выражениях подробно описывала ей, что с ней происходит — конкретные ощущения, острое чувство, что опухоль мозга медленно уничтожает все функции организма, — одна мрачная подробность за другой. Вики была глубоко потрясена: когда она спустилась вниз, ее все еще била дрожь.

— Она хочет, чтобы я знала, что это такое, чтобы я могла лучше работать с другими раковыми больными, которые переживают такой же кошмар. Она только что нарисовала мне карту всего происходящего, чтобы я могла пользоваться ею в работе с другими, чтобы я лучше понимала, что им приходится пережить, и сочувствовала им, чтобы я лучше могла им помогать. Поверить не могу.

Трейя справлялась с опухолью мозга с помощью випассаны и рассказывала Вики о результатах, чтобы та могла использовать ее в ОПРБ.

Последствия операции на мозге, помноженные на продолжающееся воспаление опухолей в легких, мозге и печени, взяли с организма Трейи страшную дань. Но все-таки она до мелочей соблюдала курс лечения и — да-да! — продолжала проходить по нескольку миль в день на тренажере. Мы увеличивали уровень кислорода; мы увеличивали дозы декадрона.

Мы не могли съездить на Рождество к ее родителям, поэтому ее родные по очереди приезжали к нам на выходные. Рэд и Сьюзи, уезжая, сунули мне в руку это письмо.

Дорогие Трейя и Кен!

Ваша история — подлинная история любви. Многие проживают вместе счастливо долгие годы, омраченные лишь мелкими невзгодами, а ваша совместная жизнь началась с большой беды, которая почти все время не оставляла вас. Ваши нежность и преданность друг другу были велики и каждый день становились сильнее, несмотря на то что беды множились.

Кен! Без тебя Трейя просто погибла бы. Твоя забота о ее здоровье, твое постоянное внимание к ее нуждам, болям и страданиям (и ее собакам!) — источник постоянной радости для нее и для нас. Ни мы, ни она не могли бы и мечтать о лучшем зяте.

Мы надеемся, что рак отступит, и ты, Трейя, вернешься к нормальной жизни и доброму здравию. Если кто-то и заслуживает полного исцеления, так это ты. Твой настрой и твое мужество — источник силы для всех, кто знает о твоей болезни, и тех, кто сам знаком с ней, и тех, кто знает тебя и читает твои письма. Мы уверены, что пройдет немного времени, и ты будешь работать и с ОПРБ, и со многим подобными организациями, с которыми ты связана, — организациями, цель которых — сделать мир лучше и человечнее. Что же касается тебя, Кен, то мы надеемся, что скоро у тебя снова появится время заняться писательской работой и наукой (в которой мы не очень много понимаем!) и ты поделишься с миром своим глубоким пониманием возможностей разума и души.

Надеемся, что наш приезд хоть сколько-то вам помог; вы знаете, что мы и остальные члены нашей семьи поддерживаем вас обоих, а если мы вам понадобимся, то тут же бросим все и приедем. Мы знаем, что это Рождество будет необычным, но оно будет добрым — пусть мы не соберемся все вместе, но оно будет началом выздоровления Трейи.

Мы любим тебя, Трейя, и как человека, и как свою дочь. Кен, лучшего и более преданного своей жене зятя, чем ты, не может быть.

Когда мы писали это письмо, то немного поплакали — ведь мы очень любим вас обоих и все время думаем о вас.

Мы молимся за то, чтобы после этих сумерек наступил рассвет. Вы справляетесь с этой страшной болезнью как настоящие герои, и мы гордимся вами. Ни у кого нет такой удивительной дочери, как ты, Трейя. А Кен всегда будет членом нашей семьи. Без вас Рождество не будет таким, как раньше, но вы будете жить у нас в сердце.

С любовью,

мама и папа

В Новый год, когда мы были вдвоем и лежали на диване, Трейя повернулась ко мне и сказала: «Знаешь, милый, я думаю, пора остановиться. Я не хочу продолжать. Я не то чтобы настроена сложить руки, просто, если энзимы и действуют, они явно действуют недостаточно быстро».

Действительно, действие декадрона и в самом деле прекращалось, и, как бы мы ни старались сбалансировать дозировку, у нас не получалось сделать так, чтобы он помогал как следует. Ее физический дискомфорт, а порой и мучения росли день ото дня, и должно было стать еще намного, намного хуже, перед тем как начались бы улучшения, — если бы они вообще начались.

— Милая, я поддержу тебя в любом случае. Просто скажи мне, чего ты хочешь, скажи мне, что тебе нужно.

— Как ты думаешь, у меня есть хоть какой-то шанс?

Я знал, что Трейя уже приняла решение, но, как всегда в подобных случаях, она хотела, чтобы я поддержал ее полностью и не спорил по мелочам. «Перспективы скверные, правда?» Мы долго молчали. «Я бы сказал так: давай продолжим еще неделю. Просто на всякий случай. Ты ведь знаешь, опухоль, которую удалили у тебя из мозга, на 90 % состояла из мертвых тканей; энзимы явно оказывают воздействие; может быть, шанс еще есть. Но решать тебе. Ты просто скажи мне, чего ты хочешь, и мы так и сделаем».

Она в упор посмотрела на меня. «Договорились. Еще неделя. Я справлюсь. Еще одна неделя».

Сознание Трейи было совершенно ясным. Мы говорили очень деловито, почти отстраненно, но не из-за равнодушия, а потому что это уже происходило много раз: мы сотни раз прокручивали в уме эту сцену.

Мы встали и стали подниматься наверх, но у Трейи в первый раз не хватило сил подняться по ступенькам. Она села на первую ступеньку и тихо заплакала. Я поднял ее на руки и понес вверх по лестнице.

— Ох, дорогой… Я так надеялась, что до этого не дойдет, мне так не хотелось, чтобы дошло до этого, мне хотелось, чтобы я могла ходить сама, — проговорила она и уткнула голову мне в плечо.

— Я думаю, это самое романтическое, что только может быть. Ведь в другой ситуации ты бы ни за что мне этого не позволила, так что давай я отнесу свою девочку наверх.

— Ты веришь ему? — спрашиваю я у Трейи.

— Думаю, да.

Трейя сдержала слово и еще неделю терпела тяжелые и постоянно усиливающиеся мучения — Но ни в чем не отступила от программы, соблюдая ее вплоть до самых неприятных мелочей. И отказывалась от морфия, потому что хотела оставаться внимательной и осознанной. Она высоко держала голову, часто улыбалась — и ее улыбка не была вымученной. Это был ее принцип: «Иди вперед!» И я скажу без малейшего преувеличения: на этом пути она проявила такую стойкость и просветленную безмятежность, которых я никогда в жизни не видел — и сомневаюсь, что когда-нибудь увижу.

В последний вечер этой недели она тихо сказала: «Я ухожу».

И в этот момент единственное слово, которое я сказал, было: «Хорошо». Я взял ее, чтобы отнести наверх.

— Подожди, милый, я хочу кое-что написать в дневнике.

Я принес ее дневник и ручку, и она ясными крупными буквами написала: «Для этого нужны благодать — да — и стойкость!»

Она посмотрела на меня:

— Ты понимаешь?

— Думаю, да. — Я долго молчал. Не было необходимости говорить, что я думаю. Она и так это знала.

— Пойдем, моя красавица. Давай я отнесу свою девочку наверх.

У великого Гете есть прекрасная строчка: «Все, что созрело, хочет умереть». Трейя достигла зрелости, и она хотела умереть. Когда я смотрел, как она делала свою запись в дневнике, думал — и мне не надо было говорить об этом вслух, — что это итог всей ее жизни.

Благодать и стойкость. Бытование и делание. Безмятежность и страсть. Смирение и Воля. Полное приятие и неистовая решительность. Две стороны ее души, которые боролись в ней всю жизнь, две стороны, которые под конец соединились в единое целое — вот заключительное послание, которое она хотела оставить. Я видел, как она соединяла две эти грани; видел, как гармония равновесия проникает во все сферы ее жизни; видел, как страстная безмятежность становится сутью ее души. Это и было ее величайшим свершением в жизни — свершением, которое было подвергнуто столь жестокой проверке на прочность, что разбилось бы вдребезги, окажись оно хоть на йоту слабее. Но она добилась своего, она созрела в своей мудрости, и она хотела умереть.

В последний раз я отнес свою возлюбленную Трейю вверх по ступенькам.

Глава 22

К лучезарной звезде

Изумлена, колеблюсь, сомневаюсь
И крыльев я пока не расправляю,
Поникших, влажных,
Все еще стесненных
Тьмы пеленой, что кокок опустевший
Заполнила.

Дрожит подвижный воздух,
И я дрожу
Так, словно ощущаю,
Что все еще растворена внутри
Той куколки пустой, чьи очертанья
Так долго были мной.
Все позади.

Лишь только сделать шаг —
Один, за ним другой —
Вперед,
И снова ждать.

И чувствовать, как ветер
Мой новый облик странный овевает.
И видеть, как узор тончайших нитей
На крыльях распускается цветисто —
Оранжевое в черном золотится —
Все наготове, чтобы вмиг раскрыться,
Лишь только ветра вздох меня подхватит
И понесет навстречу удивленью.

Я полечу,
Еще не зная, как,
Куда и почему,
Но кругом голова, я мягко поддаюсь
И падаю вперед в объятья пустоты,
В невидимый поток,
И там скольжу легко —
То вниз порхну, то вверх,
Смирению навек
Всецело отдана.

Мой кокон опустел
И в солнечных лучах
Усох и задубел,
Навеки позабыт
Той жизнью, что вошла
И вышла из него.

И, может, как-нибудь однажды средь травы
Дитя найдет его и спросит свою мать:
«Что за созданье странное когда-то жило здесь,
в столь крохотном дому?»

Трейя, 1974 год

Так начались самые необычные сорок восемь часов нашей совместной жизни. Трейя решила умереть. Для того чтобы умереть именно сейчас, не было медицинских оснований. Врачи считали, что с помощью лекарств и некоторого ухода она могла бы прожить еще как минимум несколько месяцев в больнице. Но Трейя уже приняла решение. Она не собиралась умирать вот так — в больничной палате, с торчащими из нее трубками, постоянными внутривенными инъекциями морфия-4, неизбежной пневмонией и медленным удушьем — все эти ужасные образы, которые пронеслись в моем сознании на Драхенфельсе. И у меня было странное чувство, что Трейя, кроме всего прочего, хотела избавить нас от этого кошмара. Она предпочла просто проскочить эту часть — спасибо, не надо! — и спокойно умереть сейчас. Впрочем, какими бы ни были причины, если Трейя приняла решение, значит, так и будет.

Этим вечером я уложил Трейю в постель и присел рядом. Она пришла чуть ли не в восторг: «Я ухожу, поверить не могу, я ухожу. Я так счастлива, так счастлива, так счастлива». Она повторяла это как мантру последнего освобождения: «Я так счастлива, я так счастлива…»

Все черты ее лица осветились. Она сияла. И тут ее тело стало меняться, прямо у меня на глазах. Мне показалось, что всего за один час оно стало легче килограммов на пять. Словно оно, повинуясь ее воле, стало сжиматься и усыхать. Трейя начала сворачивать деятельность своих жизненных систем — она начала умирать. За один час она стала совсем другой, она была готова уйти и хотела этого. Она была полна решимости, она была счастлива. Ее восторг был заразительным, и я вдруг осознал, к своему большому смущению, что радуюсь вместе с ней.

Но потом, довольно неожиданно, она сказала: «Но я не хочу оставлять тебя. Я не могу тебя оставить. Я так тебя люблю!» Она начала рыдать — и я заплакал вместе с ней. Мне казалось, что я выплакиваю все слезы за последние пять лет, слезы, идущие из глубины души, слезы, которые я сдерживал, чтобы быть сильным ради Трейи. Мы долго говорили о нашей любви друг к другу, любви, которая создала нас обоих, — понимаю, что это звучит довольно банально, — сделала нас сильнее, лучше и мудрее. Десятилетия саморазвития воплотились в нашу нежность друг к другу, и теперь, когда все это должно было завершиться, нас переполняли чувства. Это звучит довольно сухо, но на самом деле это был момент наивысшей нежности в моей жизни, и рядом был единственный человек, с которым я мог себе это позволить.

— Милая моя, если настало время уходить — значит, так надо. Не волнуйся, я найду тебя. Я уже нашел тебя в прошлый раз и обещаю, что найду опять. Так что если ты хочешь уйти — не беспокойся. Просто иди.

— Ты обещаешь, что найдешь меня?

— Обещаю.

Я должен кое-что объяснить: за последние две недели Трейя чуть ли не с одержимостью вспоминала слова, которые я сказал ей пять лет назад по дороге на нашу свадьбу. Я прошептал ей на ухо: «Где ты была? Я искал тебя всю жизнь. Наконец-то я тебя нашел. Мне пришлось сражаться с драконами, чтобы найти тебя. И, если что-нибудь случится, я найду тебя вновь». Она спокойно спросила: «Ты обещаешь?» — «Обещаю».

Понятия не имею, почему тогда я сказал все это: я просто выразил — по причинам, которых до конца не понимаю, — свои чувства по поводу наших отношений. И именно к этому разговору Трейя снова и снова возвращалась в последние недели и дни. Похоже, что это давало ей чувство полнейшей безопасности. Если я сдержу свое обещание — значит, с миром все будет в порядке.

Вот она и спросила в эту минуту:

— Ты обещаешь найти меня?

— Обещаю.

— Навсегда-навсегда?

— Навсегда-навсегда.

— Тогда я могу уйти. Даже не верится. Я так счастлива. Это оказалось намного труднее, чем я могла себе вообразить. Очень тяжело. Милый мой, это очень тяжело.

— Я знаю, любимая, я знаю.

— Но теперь я могу уйти. Я так счастлива. Я люблю тебя. Я так счастлива.

Той ночью я спал в ее комнате на столике для акупунктуры. Кажется, мне приснилось огромное, сияющее подобно свету тысячи солнц, сверкающих на заснеженной горной вершине, облако, нависшее над нашим домом. Я говорю «кажется», потому что сейчас не уверен, что это был сон.

Когда на следующее утро, в воскресенье, я посмотрел на нее, она только что проснулась. Ее глаза были ясными, она была очень сосредоточенна и решительна: «Я ухожу. Я так счастлива. Ты будешь рядом?»

— Я буду рядом, малыш. Делай, что ты задумала. Давай уйдем.

Я позвонил ее родным. Не помню точно, что я сказал, что-то вроде: пожалуйста, приезжайте как можно скорее. Я позвонил Уоррену, замечательному другу, который последние месяцы помогал Трейе с акупунктурой. Опять-таки не помню точно, что я сказал, но по моему голосу было ясно: она умирает.

Ее родственники стали приезжать в тот же день, и у каждого из членов семьи было время для последнего разговора с Трейей. Больше всего мне запомнились ее слова о том, как она любит свою семью, как ей повезло, что они — каждый из них — есть у нее; говорила, что у нее самая лучшая семья, о какой только можно мечтать. Казалось, что Трейя была полна решимости окончательно объясниться с каждым из членов своей семьи, она стремилась быть предельно искренней, не оставлять в себе ни одного невысказанного слова, никакого чувства вины, никакого обвинения. Насколько я могу судить, это ей удалось.

Тем вечером, вечером воскресенья, мы уложили ее в постель, и я снова лег спать на столике для акупунктуры в ее комнате, чтобы быть рядом, если что-нибудь случится. В доме явно творилось что-то сверхъестественное, и все это понимали.

Утром, примерно в половине четвертого, Трейя неожиданно проснулась. Атмосфера была почти что галлюциногенной. Я проснулся почти одновременно с ней и спросил, как она себя чувствует. «Не пора ли принять морфий?» — спросила она, улыбнувшись. За все то время, что она болела раком, если не считать операцию, она выпила в общей сложности четыре таблетки морфия. «Конечно, милая, как скажешь». Я дал ей таблетку морфия и не очень сильное снотворное, и у нас состоялся наш последний разговор.

— Дорогой, я думаю, пришло время уходить, — начала она.

— Я рядом, солнышко.

— Как я счастлива. — Долгая пауза. — Этот мир — такое сумасшедшее место. Совершенно сумасшедшее. Но я ухожу. — Ее настроение представляло собой смесь радости, юмора и решимости.

Я начал повторять некоторые из ее «ключевых» фраз из разных религиозных традиций — те, что она считала важными и все время хотела, чтобы я их ей напоминал вплоть до самого конца, те фразы, которые она носила с собой выписанными на карточки.

— Отбрось усилия в присутствии того, что есть, — начал я. — Позволь своему «я» распуститься в бескрайнем пространстве космоса. Твой изначальный ум не рождался и не умрет; он не был рожден вместе с телом и не умрет вместе с ним. Опознай свой ум как вечно единый с Духом.

Напряжение спало с ее лица, и она посмотрела на меня ясно и прямо.

— Ты найдешь меня?

— Я обещаю.

— Тогда мне пора идти.

Наступила долгая пауза, во время которой мне показалась, что вся комната озарилась светом, что странно — ведь там было очень темно.

Это был самый священный момент в моей жизни. Момент наивысшей открытости, ясности и простоты. Никогда ничего подобного со мной не случалось. Я не знал, что мне надо делать. Я просто был рядом — был рядом с Трейей.

Она пошевелилась, подалась ко мне, пытаясь что-то мне сказать, что-то, что ей хотелось бы, чтобы я понял. Ее последние слова были: «Ты самый прекрасный человек из тех, кого я знала, — прошептала она. — Ты самый прекрасный человек из тех, кого я знала. Ты — мой герой…» Она вновь и вновь повторяла: «Мой герой». Я наклонился к ней, чтобы сказать, что она — единственное просветленное существо, которое я знаю. Что само слово «просветление» обрело для меня смысл благодаря ей. Что Вселенная, которая создала Трейю, — священна. Что Бог существует из-за нее. Все эти мысли проносились у меня в голове. Знаю: она понимала, что я чувствую, но у меня перехватила горло, и я не мог ничего сказать. Я не плакал — просто не мог говорить. Мне удалось выдавить только: «Я найду тебя, милая, я найду…»

Трейя закрыла глаза и больше уже никогда не открывала их вновь.

У меня сжалось сердце. В моем сознании крутилась фраза из Да Фри Джона: «Любите мучительно… любите мучительно». Настоящая любовь причиняет боль, настоящая любовь делает тебя беззащитным и уязвимым, настоящая любовь заставляет выйти за пределы самого себя, и поэтому настоящая любовь опустошает. Я продолжал думать: если любовь не сокрушает тебя, значит ты не знаешь, что такое любовь. Мы любили друг друга мучительно, и эта любовь сокрушила меня. Оглядываясь назад, я понимаю, что в этот момент наивысшей открытости, ясности и простоты умерли мы оба.

Именно тогда я стал замечать, что в доме неспокойно. Мне понадобилось несколько минут, чтобы осознать: источник смятения не во мне, не в горе, которое я переживал. За окном дул яростный ветер. Он не просто дул: поднялся неистовый шторм, и наш дом, прочный, как скала, затрясся и заскрипел под страшными ударами ураганного ветра, которые обрушились на него именно тогда. Действительно, на следующий день в газетах написали, что ровно в четыре часа утра на Боулдер обрушился ураган, побивший все рекорды, — его скорость достигала 115 миль в час! — но, как ни странно, нигде больше в Колорадо его не было. Ветер перевернул несколько машин и даже один самолет, и обо всем этом обстоятельно рассказали газеты на следующий день.

Я полагаю, что это было чистым совпадением. Тем не менее скрип и дрожание дома просто усилили ощущение, что творится что-то сверхъестественное. Помню, что пытался заснуть, но дом трясся так сильно, что я встал и подоткнул окна в спальне одеялами: я боялся, что они вылетят. Наконец я отключился, думая про себя: «Трейя умирает, ничто не постоянно, все есть пустота, Трейя умирает…»

На следующее утро Трейя села так, как ей и суждено было умереть: голова на подушках, руки вытянуты по бокам, в руке — мала. Прошлой ночью она начала беззвучно повторять про себя: «Ом мани падме хум» — буддийскую мантру сострадания — и «Смирись пред Господом» — свою любимую христианскую молитву. Думаю, что она повторяла их и дальше.

Мы попросили сотрудницу хосписа[143] приехать к нам и помочь — и вот точно в срок появилась Клэр. Я решил пригласить сотрудника хосписа, потому что хотел быть полностью уверен, что Трейя умрет спокойно и без мучений, в своей постели, так, как она решила сама.

Клэр была идеальна. Похожая на прекрасного тихого ангела (настолько, что Кэти невольно все время называла ее «наше милое сокровище»), она зашла в комнату Трейи и сказала ей, что, если та не против, она хотела бы снять показатели основных жизненных функций. «Трейя, — сказала она, — вы не возражаете, если я померяю вам давление?» Вряд ли Клэр думала, что Трейя действительно ей ответит. Скорее тут дело в том, что сотрудникам хосписа объясняют: умирающий до самого конца (а может быть, и после) отчетливо слышит все, что ему говорят, поэтому со стороны Клэр это было элементарной вежливостью. Да и сама Трейя ничего не говорила уже несколько часов. Но, когда Клэр задала ей этот нехитрый вопрос, Трейя неожиданно повернула голову (не открывая глаз) и очень ясно произнесла: «Конечно». В этот момент всем стало понятно, что Трейя, которую считали лежащей без сознания, на самом деле полностью осознавала все происходящее.

(В какой-то момент Кэти, которая тоже считала, что Трейя лежит без сознания, сказала, взглянув на меня: «Кен, какая же она красивая!» Трейя отчетливо произнесла: «Спасибо». Таким было ее последнее слово — «спасибо».)

Ветер продолжал завывать и немилосердно трясти наш дом. Родственники продолжали нести стражу. Сью, Рэд, Кэти, Трейей, Дэвид, Мэри Ламар, Майкл, Уоррен — все дотронулись до Трейи, и многие шепотом попрощались с ней.

Трейя держала в руке малу, ту самую, которую она получила на ретрите с Калу Ринпоче, где она принесла обет развивать в себе сочувствие как путь к просветлению. Духовное имя, которое ей тогда дал сам Калу Ринпоче, было Ветер Дакини, что значит «Ветер Просветления».

Примерно в два часа дня в понедельник Трейя абсолютно перестала реагировать на любые стимулы. У нее были закрыты глаза, дыхание было таким, как бывает при асфиксии, — поверхностные вдохи и долгие перерывы между ними, конечности стали холодеть. Клэр отвела нас в сторону и сказала, что, по ее мнению, Трейя умрет совсем скоро, может быть, в течение ближайших часов. Она сказала, что придет еще раз, если понадобится, и, высказав самые добрые пожелания, ушла.

День тянулся долго; ветер продолжал сотрясать дом, что делало атмосферу еще более сверхъестественной. Несколько часов я держал Трейю за руку и шептал ей на ухо: «Трейя, теперь ты можешь уйти. Все закончено, все дела сделаны. Отпусти себя, и пусть будет, как ты решила. Мы все здесь, отпусти себя».

(Потом я стал смеяться про себя и не мог остановиться; я думал: «Трейя никогда не слушалась, когда ей говорили, что она должна сделать. Может быть, мне пора помолчать: если я не заткнусь, она никогда себя не отпустит».)

Я продолжал повторять ее любимые сущностные изречения: «Двигайся к Свету, Трейя. Посмотри на пятиконечную космическую звезду, лучезарную и свободную. Держись Света, моя милая, просто держись Света. Позволь себе уйти от нас и направляйся к Свету».

Я должен упомянуть, что в тот год, когда ей исполнилось сорок лет, наш общий учитель Да Фри Джон начал говорить, что самым просветленным открывается видение пятиконечной космической звезды, или космической мандалы, чистой, белой и лучезарной, полностью лежащей за пределами всех границ. Тогда Трейя не знала об этом, но тем не менее именно тогда она поменяла имя с Терри на Эстрейя, или Трейя, по-испански — «звезда». Считается, что в самый момент смерти огромная пятиконечная космическая звезда, или чистая светлая пустота, или просто великий Дух или лучезарная Божественность, является каждой душе. Я убежден, что Трейе это видение явилось примерно за три года до того, — это произошло во сне, о котором она мне рассказала, сразу после передачи энергии достопочтенным Калу Ринпоче, — видение было таким, что ошибиться невозможно, и сопровождалось оно классическими признаками, хотя она не распознала ни один из них. Она выбрала имя Трейя не потому, что об этом видении говорил Фри Джон, она просто увидела его сама, увидела лучезарную космическую звезду, увидела ясно и непосредственно. Это значит, что после смерти, подумал я про себя, Трейя увидит свое Изначальное Лицо, причем уже не в первый раз. Она просто еще раз осознает свою собственную истинную природу — сияние, лучезарную звезду.

Она ценила по-настоящему только одну из своих драгоценностей — кулон в виде пятиконечной звезды, который сделали для нее Сью и Рэд (она была сделана на основе рисунка, который Трейя нарисовала по следам этого видения). И я подумал, что эта звезда, говоря словами христианского мистика, — «внешний и видимый знак внутренней и невидимой благодати». Когда она умерла, он был на ней.

Я думаю, все осознавали, что каждому из нас необходимо было отпустить Трейю и что в этом и заключался решающий момент для всего процесса. И все сделали это — каждый по-своему. Мне хочется рассказать о том, что проявлялось в те моменты, когда члены семьи дотрагивались до Трейи и тихо разговаривали с ней, поскольку каждый в этот момент вел себя невероятно достойно и красиво. Я думаю, что Трейя хотела бы, чтобы я рассказал по крайней мере о том, как Рэд, который был вне себя от горя, осторожно дотронулся до ее лба и сказал: «Ты самая лучшая дочь, о какой только можно мечтать». А Сью сказала: «Я так тебя люблю».

Я вышел, чтобы выпить воды, как вдруг неожиданно появилась Трейей и сказала: «Кен, сейчас же иди наверх». Я помчался наверх, подбежал к постели, взял руку Трейи. Вся семья, все до единого, и наш добрый друг Уоррен зашли в комнату. Трейя открыла глаза, мягко окинула взглядом всех присутствующих, взглянула прямо на меня, закрыла глаза и перестала дышать.

Все, кто был в комнате, целиком и полностью присутствовали в этом моменте настоящего, здесь и сейчас, — с Трейей. А потом вся комната начала плакать. Я держал ее за руку, а вторая моя рука лежала у нее на сердце. Все мое тело пробила крупная дрожь. Наконец это произошло. Меня колотило, и я не мог остановиться. Я прошептал ей на ухо несколько ключевых фраз из «Книги мертвых»[144] («Опознай чистый свет как свой собственный изначальный Ум, опознай свое единство с Просветленным Духом»). Но по большей части мы все плакали.

Только что умер самый лучший, самый просветленный, самый честный, самый красивый, самый добродетельный, самый важный человек в моей жизни. И я почувствовал: вселенная уже никогда не будет прежней.

Ровно через пять минут после ее смерти Майкл сказал: «Прислушайтесь-ка». Ураганный ветер почти прекратился, и на улице стало абсолютно спокойно.

Назавтра об этом с точностью до минуты тоже педантично сообщили газеты. Древние говорили так: «Когда умирает великая душа, безумствует ветер». Чем больше величие души, тем сильнее должен быть ветер, чтобы унести ее. Возможно, все это простые совпадения, но я не мог не подумать: умерла великая, великая душа, и ветер откликнулся на это.

Последние шесть месяцев ее жизни ощущение было такое, будто мы с Трейей вступили в какое-то духовное соревнование друг ради друга, служа друг другу всеми возможными способами. Я наконец перестал злиться и причитать (что так естественно для человека, который ухаживает за больным) из-за того, что на пять лет я забросил свою карьеру, для того чтобы помогать Трейе. Просто прекратил это делать. У меня не было никаких сожалений, осталась только благодарность за то, что она есть, и за невероятное счастье помогать ей. А она перестала злиться и причитать из-за того, что ее рак «испоганил» мне жизнь. Все было просто: мы заключили совместный пакт на каком-то очень глубоком уровне, с тем чтобы помочь ей выбраться из этого кошмара, чем бы все это ни закончилось. Это был глубинный выбор. Нам обоим это было абсолютно, предельно ясно, особенно последние шесть месяцев. Мы просто и откровенно служили друг другу, мы меняли «себя» на «другого» и благодаря этому могли мимолетно увидеть тот вечный Дух, который переходит границы между «собой» и «другим», между «я» и «мое».

— Я всегда любила тебя, — как-то раз сказала она месяца за три перед своей смертью, — но в последнее время ты очень серьезно изменился. Ты это замечаешь?

— Да.

— Почему?

Воцарилось долгое молчание. Я вернулся с дзогчен-ретрита совсем недавно, но не в этом была главная причина перемены, которую она заметила.

— Не знаю, милый. Я люблю тебя и поэтому служу тебе. Звучит как-то слишком просто, ты не находишь?

— Я чувствую в тебе что-то такое, что заставляло меня не опускать руки вот уже несколько месяцев. Почему? — Она повторила так, как будто это было очень важно для нее. — Почему? — И у меня возникло странное чувство, что на самом деле это был не вопрос, а какой-то тест, которого я не понимаю.

— Думаю, просто потому, что я рядом с тобой ради тебя. Я рядом.

— Вот почему я еще жива, — наконец сказала она, и это было сказано не обо мне. Просто мы заставляли друг друга идти дальше, мы стали наставниками друг для друга за эти необыкновенные последние месяцы. Мое постоянное служение Трейе породило в ней почти всеохватное чувство благодарности и доброты, а ее любовь ко мне, в свою очередь, поглотила все мое существо. Благодаря Трейе я достиг внутренней полноты. Все это было похоже на то, что мы порождали друг в друге просветленное сочувствие, которому мы оба так долго учились. Мне казалось, что карма, накопленная мною за долгие годы, может быть за целую жизнь, дочиста выжигается из меня постоянной заботой о ее нуждах. И в своей любви и сочувствии ко мне Трейя тоже обрела внутреннюю полноту. В ее душе не осталось ни единого пустого места, ни единого закутка, не тронутого любовью; у нее в сердце не было ни одного темного пятна.

Я больше не уверен в том, что именно означает слово «просветление». Я предпочитаю мыслить о нем в терминах «просветленное понимание», «просветленное присутствие», «просветленное сочувствие». Что это значит, я понимаю и, как мне кажется, могу это опознать.

Все это, вне всякого сомнения, было в Трейе. Я говорю это не потому, что ее не стало. Я абсолютно определенно видел в ней все это последние несколько месяцев, когда она встретила страдания и смерть чистым и простым присутствием — присутствием, которое своим сиянием превзошло боль, присутствием, которое ясно говорило о том, кто она такая. Я видел это просветленное присутствие — тут невозможно было ошибиться.

И все, кто был с ней рядом последние месяцы, видели то же самое.

Я устроил так, чтобы тело Трейи оставалось нетронутым ближайшие сорок восемь часов. Примерно через час после ее смерти мы все вышли из комнаты, в основном для того, чтобы привести себя в порядок. Из-за того, что она последние сутки лежала высоко, ее рот почти весь день был открыт. Следовательно, из-за дурацкого окоченения ее нижняя челюсть так и замерла. Мы попытались закрыть ее рот, перед тем как выйти, но он не закрывался. Я прочитал ей еще несколько «сущностных высказываний», а потом мы все ушли из комнаты.

Мы вернулись в комнату примерно через сорок пять минут, и нашим глазам открылась удивительная картина: Трейя закрыла рот, и на лице у нее играла необыкновенная улыбка — улыбка абсолютной умиротворенности, удовлетворенности и облегчения. Это не была обычная «улыбка покойника» — все очертания были абсолютно другими. Она стала очень похожа на прекрасную статую Будды, улыбающуюся улыбкой полного освобождения. Морщины, которые были глубоко прорезаны на ее лице, — морщины страдания, истощения и боли — полностью исчезли. Ее лицо было невинным, черты его были мягкими, на нем не было никаких морщинок или складок, оно было лучезарным, сияющим. Оно было таким выразительным, что все мы остолбенели. Но она была перед нами — улыбающаяся, сияющая, лучезарная, удовлетворенная. Я не мог удержаться и, осторожно склонившись к ее телу, сказал громко: «Трейя, посмотри на себя! Трейя, милая, посмотри на себя!»

Эта улыбка удовлетворенности и освобождения оставалась у нее на лице все эти сутки, когда она лежала на своей кровати. Тело в конце концов забрали, но эта улыбка, думаю, навсегда запечатлелась в ее душе.

В тот вечер все подошли к ней и сказали слова прощания. Я остался на ночь и читал ей до трех часов утра. Я читал ее любимые фрагменты из Сузуки Роси, Рамана Махарши, Калу, святой Терезы, апостола Иоанна, Норбу, Трунгпа, «Курса чудес»; я повторял ее любимую христианскую молитву («Смиряюсь пред Богом»), совершил ее любимую садхану — духовный ритуал (Ченрези, Будда сочувствия), но большую часть времени я читал ей сущностно важные указания из «Книги мертвых». (Их я прочел ей сорок девять раз. Суть этих инструкций, если сформулировать ее в христианских категориях, такова: время смерти — это время, когда ты сбрасываешь свое физическое тело и индивидуальное эго и обретаешь единство с абсолютным Духом, или Богом. Таким образом, опознать лучезарность и сияние, возникающие в момент смерти, — значит опознать свое собственное осознавание как вечно просветленное, или как единосущностное с Богом. Эти указания надо просто повторять человеку раз за разом, исходя из очень вероятного предположения, что его душа все еще тебя слышит. Так я и сделал.)

Возможно, это лишь игра моего воображения, но я клянусь, что, когда я в третий раз читал указания, помогающие опознать то состояние, в котором душа пребывает в единстве с Богом, в комнате явственно раздался щелчок. Я вздрогнул. На часах было два часа ночи, кругом стояла кромешная тьма. И у меня возникло отчетливое чувство, что именно в этот миг она опознала свою подлинную природу и выгорела дочиста, или, иначе говоря, смогла посредством слушания признать великое освобождение, или просветление, которое всегда было с ней. Она без остатка растворилась во Вселенной, смешалась со всем универсумом, как это произошло с ней в тринадцать лет, как это происходило во время медитаций, и как это, она надеялась, случится после ее смерти.

Не знаю: может быть, это всего лишь игра моего воображения. Но, зная Трейю, должен сказать: может быть, и нет.

Через несколько месяцев я читал один высокопочитаемый дзогченский текст, в котором описываются этапы умирания. Там говорилось, что есть два материальных признака того, что человек опознал свою Истинную Природу и соединился с лучезарным Духом — без остатка растворился во Вселенной. Два признака?

Если ты пребываешь в изначальной лучезарности.
Твой цвет лица сохранится таким, как был…
И еще нас учат, что уста твои будут улыбаться.

В ту ночь я остался в комнате Трейи. Когда я наконец заснул, мне приснился сон. Собственно, это был не столько сон, сколько простая картинка: капля падает в океан и становится частью целого. Сначала мне показалось, что смысл этого образа в том, что Трейя достигла просветления, что Трейя и есть та самая капля, которая стала одним целым с океаном просветления. Это было убедительное толкование.

Но потом я понял, что смысл видения более глубокий: капля — это я, а Трейя — океан. Она не получила освобождения — она всегда была свободна. Скорее освобождение получил я — благодаря простой добродетели служения ей.

В этом, именно в этом все дело; именно поэтому она так настойчиво брала с меня слово, что я ее найду. Нет, ей не нужно было, чтобы я нашел ее, просто благодаря данному мною слова она сможет найти меня и помочь мне снова, еще, еще и еще раз. Я понял все наоборот: я думал, что в моем обещании говорилось о том, как я помогу ей, — на самом деле речь шла о том, что это она найдет меня, — чтобы помочь снова, снова и снова; столько раз, сколько потребуется, чтобы я пробудился, столько раз, сколько потребуется, чтобы я понял, столько раз, сколько потребуется, чтобы я узнал Дух, для возвещения которого она и пришла на землю. И ни в коем случае не только ради меня: Трейя пришла ради своих друзей, ради родных и особенно ради тех, кого поразила страшная болезнь. Для всех нас Трейя была здесь.

Через двадцать четыре часа я поцеловал ее лоб и мы все попрощались с ней. Трейю, которая по-прежнему улыбалась, увезли, чтобы кремировать ее тело. Впрочем, слово «прощаться» тут не годится. Возможно, лучше бы подошло «au revoir» — «пока мы не встретимся снова» или «алоха» — «прощай и здравствуй».

Рик Филд, наш с Трейей добрый друг, написал очень простые стихи, когда услышал о ее смерти. Так получилось, что в них было высказано все.

Сначала нас нет,
Потом мы здесь,
Потом нас нет.

Ты смотрела, как мы
Приходим и уходим,
Лицом к Лицу

Дольше, чем мы,
С невиданным мужеством
И благодатью,
И все это время
Ты улыбалась…

Это не гипербола, а простая констатация факта: я не знаю ни одного человека, знакомого с Трейей, который не считал бы, что в ней больше внутренней цельности и благородства, чем в любом другом человеке. Внутренняя цельность Трейи была абсолютной, безукоризненной, даже в самых страшных обстоятельствах и поражавшей буквально всех, кто ее знал.

Я не думаю, что кто-нибудь из нас по-настоящему встретится с Трейей еще раз. Я не думаю, что все бывает именно так. Слишком это конкретно и буквально. Скорее, я глубоко убежден, что каждый раз, когда вы или я — или любой, кто знал ее, — каждый раз, когда мы поступаем как люди внутренне цельные, благородные, сильные и отзывчивые, всякий раз, отныне и навеки мы встречаемся с разумом и душой Трейи.

Значит, мое обещание Трейе — единственное обещание, которое она заставляла меня повторять снова и снова, обещание, что я найду ее вновь, на самом деле означало, что я пообещал найти свое просветленное Сердце.

И я знаю, что это случилось в те последние шесть месяцев. Я знаю, что я нашел свою пещеру просветления, где я высшей благодатью обрел жену и где я высшей благодатью умер. В этом и состояла та перемена во мне, которую заметила Трейя и о которой она спрашивала: «Почему?» Но на самом деле она ясно понимала, в чем тут дело. Просто она хотела, чтобы я тоже понял. («Сердце есть Брахман, есть Всеобщее. И чета, соединившаяся в одно, умирает вместе, переходя в жизнь вечную».)

И я знаю: в последние мгновения, те самые, когда наступила смерть, и во время следующей ночи, когда лучезарное сияние Трейи заполнило мою душу и засветило ярче явленного мира, — тогда все это стало для меня абсолютно ясно. Благодаря Трейе в моей душе не осталось места для лжи. И я говорю: Трейя, милая, прекрасная моя Трейя, я найду тебя, снова и снова, найду в своем Сердце как простое осознавание того, что уже есть.

Нам вернули прах Трейи, и мы устроили скромную церемонию прощания.

Кен Мак-Леод зачитал фрагменты о развитии сочувствия, которое Трейя изучала под руководством Калу. Роджел Уолш прочитал выдержки о прощении из «Курса чудес» — прощении, которое Трейя практиковала каждый день. Две эти идеи — сочувствие и прощение — образовали путь, который Трейя считала самым ценным способом выразить свое просветление.

Потом Сэм совершил финальную церемонию, во время которой сгорела фотография Трейи, — это было символом последнего освобождения. Сэм («дорогой Сэмми», как называла его Трейя) был единственным человеком, который, в соответствии с ее желанием, должен был совершить эту церемонию.

Кто-то из присутствующих произнес какие-то слова в память о ней, кто-то молчал. Двенадцатилетняя Хлоя, дочка Стива и Линды, написала для этой церемонии следующие слова:

«Трейя, мой ангел-хранитель, ты была звездой на земле и дарила нам всем тепло и свет, но каждая звезда должна погаснуть, чтобы снова родиться, теперь уже на небесах, где ты живешь в вечном свете души. Я знаю, что сейчас ты танцуешь в облаках, и мне посчастливилось почувствовать, как ты радуешься, как улыбаешься. Я смотрю на небо и знаю: там светится твоя милая, прекрасная душа.

Трейя, я люблю тебя и знаю, что мне будет тебя не хватать, но я очень за тебя рада! Ты сбросила свое тело и свои страдания, и теперь ты можешь танцевать танец истинной жизни, и эта жизнь — жизнь души. В мечтах и в своем сердце я могу танцевать вместе с тобой. Значит, ты не умерла, ты просто живешь в высшем измерении — и в сердцах людей, которых ты любила.

Ты научила меня самому важному: что такое жизнь и что такое любовь.

Любовь — это искреннее и полное уважение к другому существу…

Это восторг истинного «я»…

Любовь превосходит все рамки, для нее не бывает границ…

Минует миллион жизней и миллион смертей, а любовь все еще будет существовать…

Она живет только в сердце и в душе…

Жизнь — это душа, и больше ничего…

Бок о бок с ней скачут любовь и смех, и так же бок о бок с ней скачут боль и мучения…

КУДА Я НИ ПОЙДУ,

ЧТО Я НИ УВИЖУ,

ТЫ ВСЕГДА БУДЕШЬ ЖИТЬ

В МОЕЙ ДУШЕ И В МОЕМ СЕРДЦЕ».

Я взглянул на Сэма и понял, что я говорю собравшимся:

«Немногие помнят, что именно здесь, в Боулдере, я сделал Трейе предложение. Мы тогда жили в Сан-Франциско, но я привез Трейю сюда, чтобы она познакомилась с Сэмом и чтобы он сказал мне, что он про нее думает. Сэм поговорил с Трейей всего несколько минут, а потом улыбнулся и сказал примерно так: "Я не просто одобряю твой выбор — я не понимаю, как тебе удалось ей понравиться". Тем же вечером я сделал Трейе предложение, а она сказала: «Если бы ты не сделал мне предложение, я бы сделала его сама». Получается, что в каком-то смысле наша жизнь началась здесь, в Боулдере, рядом с Сэмми, вот и закончилась она здесь, рядом с Сэмми».

Мы установили маленькие памятники Трейе: в Сан-Франциско, где на его открытии о ней вспоминали Вики Уэллс, Роджер Уолш, Френсис Воон, Эндж Стефенс, Джоан Штеффи, Джудит Скатч и Хьюстон Смит; и в Аспене, где прощальные слова говорили Стив, Линда и Хлоя Конджеры, Том и Кэти Крамы, Амори Лавине, отец Майкл Абдо и монахи монастыря Сноумасс. Но получилось так, что все слова в тот день суммировал Сэм двумя предложениями:

— Трейя была самым сильным человеком из тех, кого я знал. Она учила нас жить, она учила нас умирать.

Потом стали приходить письма. Меня больше всего поразило, что во многих из них речь шла именно о тех событиях, которые я описал здесь. Возможно, под влиянием горя, но мне показалось, что в том, что происходило в последние два дня, участвовали сотни человек.

Вот письмо, которое прислали мои родные — собственно говоря, это стихи, написанные моей тетей («Это поминальные стихи, которые, как нам кажется, символизируют Трейю, с которой мы все когда-нибудь соединимся. В этом мы абсолютно уверены»).

В письмах, как я мог убедиться, повторялись слова «ветер», «сияние», «солнце» и «звезда». Я все время думал: откуда они это знают?

«Поминальные стихи», которые «символизируют Трейю», были очень простыми:

Не стой на моей могиле и не плачь;
Меня здесь нет. Я не сплю.
Я — тысяча дующих ветров.
Я — алмаз, мерцающий на снегу.
Я — луч солнца на налившемся колосе.
Я-мягкий осенний дождь.
Когда ты проснешься в утренней тишине,
Я буду стремительным порывом взлетающих птиц
И тишиной их плавного кружения в небе.
Я звезда, что мягко светит в ночи.
Не стой на моей могиле и не рыдай,
Меня здесь нет…

А вот письмо от женщины, которая видела Трейю один раз в жизни, но тем не менее осталась заворожена ею. (Я не переставал думать, как это все похоже: единственное, что вам надо было сделать, — это один-единственный раз увидеть Трейю…)

«Этот сон приснился мне в ночь на понедельник; тогда я еще не знала, что Трейя доживает последние часы своей жизни.

Как и большинство остальных людей, я была под сильным впечатлением от ее необыкновенной души, и с тех пор ношу с собой это впечатление, как и свет, который, казалось, окружал ее. Единственный раз, когда мне довелось испытать что-то подобное, было, когда я увидела Калу Ринпоче».

(Когда Калу узнал о ее смерти, он совершил специальный молебен в память о Трейе. В память о Ветре Дакини.)

«Может быть, именно поэтому мне и приснился той ночью сон про нее — казалось бы, ни с того ни с сего. Слишком у многих людей она жила в душе.

В этом сне Трейя лежала — точнее, парила в воздухе… Когда я посмотрела на нее, то услышала громкий шум и очень быстро поняла, что это шум ветра. Он обдувал ее тело, и оно стало вытягиваться и становиться тоньше, пока не стало прозрачным и не засветилось приглушенным светом. Ветер продолжал дуть рядом с ней и сквозь нее, и одновременно этот ветер был музыкой. Тело ее становилось все прозрачнее и прозрачнее и наконец слилось с белым снегом на склоне горы… потом оно стало подниматься на ветру все выше и выше к белым кристаллам, сияющим с вершины горы, а потом превратилось в мириады звезд и, наконец, растворилось в небе.

Я проснулась в слезах, исполненная благоговения и ощущения чего-то прекрасного…»

Письма шли и шли.

После церемонии прощания мы все посмотрели запись выступления Трейи в Виндстаре. И у меня в сознании промелькнуло воспоминание, самое тяжелое из всех, воспоминание, которое никогда не забудется: когда нам только прислали из Виндстара эту кассету, я включил ее для Трейи. Она сидела здесь, в кресле, была слишком измождена, чтобы шевелиться, на лице ее была кислородная маска, и ей было очень плохо. На кассете была Трейя, которая с такой силой и прямотой произносила речь — всего пару месяцев назад. На этой кассете она сказала: «Я больше не могу игнорировать смерть, поэтому внимательней отношусь к жизни». Это была речь, которая заставила плакать взрослых мужчин и подняла весь зал для радостной овации.

Я посмотрел на Трейю. Посмотрел на кассету. В уме совместились обе картинки. Сильная Трейя и Трейя, которую скрутил страшный недуг. И тогда Трейя спросила меня, несмотря на то что ей было плохо:

— Я все сделала правильно?

В этой жизни мне посчастливилось увидеть воплощенную в человеческом теле прекрасную пятиконечную всеобъемлющую звезду, лучезарную звезду окончательного освобождения, звезду, которая для меня всегда будет носить имя Трейя.

Алоха! Счастливо, моя возлюбленная Трейя. Я уже нашел тебя и всегда буду находить вновь.

— Ты обещаешь? — последний раз прошептала она.

— Я обещаю, моя возлюбленная Трейя.

Я обещаю.

Фотографии

Трейя (на переднем плане) и Кэти на ранчо Попа, 4 июля 1951 г.

Рэд и Трейя в «Фиесте», Сан-Антонио, 1967 г. Фото Билло Смита

Период работы в «Виндстаре», Аспен, август 1975 г.

Зима 1981 г. Трейя только что переехала в Сан-Франциско.

Наша свадьба в Сан-Франциско, 26 ноября 1983 г. Фото Кэти Турмонд.

Танец с Рэдклиффом. Фото Кэти Турмонд.

То самое «лысое фото», сделанное Линдой Конджер на оз. Тахо весной 1985 г. как раз перед тем, как начались по-настоящему тяжелые времена.

(Снизу) В доме в Милл Вэлли — «пора исцеления».

В Янкер-Клиник в Бонне с Вики после первого круга «убийственной химиотерапии».

Мозаика из расплавленного стекла — «женщина, которая работает своими руками».

Один из множества спонтанных рисунков из линий.

Кен Уилбер. Интегральная психология. М.: Институт трансперсональной психологии и др., 2004. —
Конец вставки:
Кен Уилбер. Один вкус: Дневники Кена Уилбера. М.: Институт трансперсональной психологии и др., 2004. —
Колледжи «Семь сестер» («Seven sisters colleges») — семь традиционно гуманитарных колледжей для женщин на северо — востоке США, основанных между 1837 и 1889 гг. Трейя училась в колледже «Маунт Холиоук», штат Массачусетс. —
«Финдхорн» («Findhorn») — духовная община в Шотландии, основана в 1962 г., окончательно оформилась к 1967 г. Образовательный и духовный центр движения нью-эйдж. —
«Виндстар» («Windstar») — гуманитарная организация, занимающаяся просветительской деятельностью в сфере охраны окружающей среды. Основана в 1976 г. Джоном Денвером и Томасом Крумом. —
Роджер Уолш (Roger Walsh) — доктор философии и медицины, профессор психиатрии, философии и антропологии Калифорнийского университета в Ирвине. Его сочинения и исследования в области медицины, естественных наук, психологии, философии и религии удостоены более чем двадцати национальных и международных премий. Автор книг
«Золотые Ворота» («Golden Gate») — мост в Сан-Франциско через залив Золотые ворота; построенный в первой половине XX века, мост знаменит изяществом и легкостью конструкций и является одной из главных туристических достопримечательностей города. —
Джон Уэйн (1907–1979) — американский киноактер, герой вестернов. В фильме «Человек, убивший Либерти Баланса» (1962; реж. Генри Форд) его герой все время называет своего товарища «пилигрим»; многие фразы из этого фильма широко разошлись в качестве цитат. —
Фритьоф Капра — (англ. Fritjof Ca
Гейзенберг, Шредингер, Луи де Бройль, Макс Планк, Нильс Бор, Вольфганг Паули — физики-теоретики, создатели квантовой теории и квантовой механики; Артур Эддингтон и Джеймс Джине — выдающиеся астрофизики. —
Исключение составляют Артур Эддингтон и Джеймс Джине. —
Все цитаты в этой главе — из книги «Квантовые вопросы». —
«Танцующие мастера By Ли»
Орал Роберте — известный телевизионный проповедник и общественный деятель, прославившийся своими масштабными и дорогостоящими проектами и частыми рассказами о видениях Христа в виде исполина. —
Алькатрас — знаменитая тюрьма, расположенная на острове в заливе Сан-Франциско. —
«Курс чудес» («
«Нью-Йорк таймc», 24 апреля 1988 года: «Обнародованная недавно статистика свидетельствует, что, вместо того чтобы выигрывать в войне против рака груди, мы, скорее, отступаем… Женщины в возрасте после пятидесяти живут при этой болезни не дольше, чем десять лет назад, а женщины младше пятидесяти в 1985 году показывают на пять процентов большую статистику смертности, чем в 1975 году»
Нью-эйдж (англ. New Age, букв, «новая эра») — общее название совокупности различных духовно-философских и оккультно-мистических течений в культуре, религии, философии и науке. Движение зародилось после Второй мировой войны и достигло наибольшего расцвета в 70-80-е годы XX века. Предшественниками нью-эйдж являются теософия, спиритизм, антропософия и другие оккультные течения конца XIX — начала XX вв. Основные черты этого движения: вера в единство всех религий, вера в реинкарнацию и кармическую причинность, апелляция к высшему, трансцендентному «Я», утверждение личной ответственности человека за свою жизнь, утверждение общегуманных и духовных ценностей (просветление, реализация, нирвана, самадхи). Будучи крайне разношерстным и неоднородным явлением, нью-эйдж подвергается критике (а иногда бойкоту) с различных позиций: научно-рациональной критике подвергаются глубокая субъективность многих положений нью-эйджа, их неповторяемость и непроверяемость, а также попытки придания наукообразия нью-эйджевским построениям; представители религиозных традиций подвергают нью-эйдж критике за отсутствие глубины и преемственности, многие представители традиционных конфессий подозрительно относятся к нью-эйдж, опасаясь коммерциализации, популяризации, профанации тысячелетиями накопленных знаний; представители культуры и философии критикуют нью-эйдж за поверхностность, бессистемность и популизм, отчего более тонкие и глубокие учения оказываются в тени и не получают развития. На страницах этой книги Трейя и Кен также неоднократно критикуют взгляды нью-эйдж; глава 15 практически полностью посвящена этой критике. —
Холизм (от греч. holos; сравн. — англ. whole — целое) — идеалистическое учение, рассматривающее мир как результат творческой эволюции, которая направляется нематериальным «фактором целостности». В применении к биологическим объектам холистический подход называют витализмом. Основоположник современного холизма — Ян Смэтс. Холизм рассматривает мир как единое целое, а выделяемые нами явления и объекты — как имеющие смысл только в его составе. —
Железная дева — средневековое орудие пыток: железный шкаф в форме женской фигуры, внутренняя поверхность которого утыкана гвоздями. —
Трея имеет в виду традиционное соотнесение мужского начала с деланием, разумом и Небом (логикой) и женского начала — с бытованием, телом и землей. Нет нужды упоминать, что это классификация не жесткая и абсолютная — это скорее из области индивидуальной философии; не предполагает она и того, что мужчина не способен просто быть, а женщина не способна действовать. Просто в таких категориях Трейя анализировала наши взаимоотношения. По ее мнению, первая волна феминизма была связана со стремлением доказать, что женщины могут быть деятельны в той же степени, что и мужчины, в то время как вторая волна скорее возвращалась к традиционному пониманию бытования, которое по естественным причинам более близко женщинам. Во всем, что относится к этой теме, я буду придерживаться терминологии Трейи: как-никак здесь она была моим главным учителем. С другой стороны, ценности бытования охватывают настоящее, они предполагают принятие людей за то, что они
Даймон (греч., daimon, daimonion) — в древнегреческой философии бестелесное существо рангом ниже богов, обладающее сверхчеловеческими силами и служащее для связи между людьми и богами. Считалось, что даймоны — космически необходимые порождения Мировой Души, предназначенные для действия на разных планах бытия, в том числе и в земных стихиях. В ранней греческой культуре даймонами нередко называли добрые души великих людей, живших в древнем «золотом веке», которые могут быть посланы для поддержки, защиты и духовного руководства к людям на земле, избранным для исполнения какой-то миссии. Самый известный — это «даймон Сократа», тайну которого разгадывали многие вплоть до XX в. В XX веке К. Г. Юнг писал, что и у него был личный даймон по имени Филемон. —
Харидас Чаудхури (1913–1975) — один из классиков интегральной философии, основатель Калифорнийского института интегральных исследований. —
Норман Кузене (англ. Norman Cousins, 1915–1990) — видный американский политический журналист, писатель, защитник холистической медицины и поборник мира во всем мире. В книге «Исцеляющее сердце: Противоядие от паники и беспомощности» («The
Ричард «Баки» Фуллер (1895–1983) — известный американский визионер, дизайнер, архитектор и изобретатель. —
Институт Роки Маунтин — основанная в 1982 году организация, занимающаяся изучением проблем устойчивого развития и, в частности, производства и использования энергии. Находится в городе Сноумасс, штат Колорадо. —
«Юкон, сержант королевской полиции» — полицейский телесериал (1956). — Прим.
Цистерцианцы — римско-католический монашеский орден, основанный в XI в. группой монахов-бенедиктинцев. Орден отличается строгим монашеским уставом и суровой аскетической практикой. В настоящее время орден насчитывает около сотни монастырей; Олд Сноумасс — городок в штате Колорадо, неподалеку от Аспена. —
Натаниэль Брэнден (англ. Nathaniel Branden, родился в 1930 г.) — американский психотерапевт и писатель, наиболее известен своими работами в области психологии самоуважения. —
Доктор Карл Симонтон — онколог, основатель «психологической онкологии», утверждающей, что психологическое состояние пациента влияет на ход лечения раковой болезни. —
Бардо (букв, «промежуточное состояние») — термин тибетского буддизма, обозначающий пространство посмертного бытия сознания умершего, предшествующего новой инкарнации. —
Сатори — японский термин, обозначающий в дзен-буддизме состояние просветления. —
Ретрит (англ. retreat) — медитативное затворничество, распространенное название комплекса буддийских практик, выполняемых в уединении. —
Шри Сатья Нарайян Гоенка (род. в 1924 г.) — ведущий учитель медитации випассана в мире. Со времени написания этой книги его известность только возросла. В последнее время Гоенка занимается активной общественной и просветительской деятельностью, читает лекции, пишет книги. —
Уильям Джеймс (1842–1910) — американский философ и психолог. —
кардинал О'Коннор (1920–2000) — католический религиозный деятель, известен крайними правыми взглядами, долгие годы был архиепископом Нью-Йоркским. —
Выражение «адвокат дьявола» восходит к католической традиции: перед канонизацией святого церковь устраивала диспут, во время которого один из участников настаивал на том, что кандидат достоин быть канонизированным (он назывался «адвокат Бога»); его противник утверждал, что не достоин (он назывался «адвокат дьявола»), —
Алан Уоттс (англ. Alan Wilson Walts, 1915–1973) — философ и писатель, специалист по созерцательным традициям. Известен как толкователь и популяризатор восточной философии, в первую очередь дзен-буддизма, для западной аудитории. Написал более двадцати пяти книг по вопросам самотождественности личности, подлинной природы реальности, высших состояний сознания. Русскоязычному читателю знаком по переводу его книги «Путь дзен»
Убанги-Шари — старое название Центрально-Африканской Республики. —
Ананда Кумарасвами (англ. Coomaraswamy, 1877–1947) — эзотерик, метафизик, специалист по индийской философии и искусству. Внес большой вклад в знакомство Запада с индийской и буддийской культурой. Будучи рожден в индусской культуре, Кумарасвами тем не менее глубоко изучал западную философию, особенно неоплатонизм, в своих работах проводил взаимосвязи между Ведантой и учением Плотина, именовал сам себя метафизиком, обращающимся к «вечной философии». —
Джалаледдин Руми (1207–1273) — великий суфийский поэт-мистик, основатель дервишского ордена «мевлеви». —
Абиль Каир (Абу-Саид Абиль Каир) — персидский поэт-мистик. —
«Теология Германика» («Германская теология») — анонимное мистическое сочинение XIV века. —
Плотин (205–270) — древнегреческий философ, основатель неоплатонизма. —
Точная цитата из канонического русскоязычного текста Евангелия: «Иго Мое благо, и бремя Мое легко» (Матф., 11:30). —
Свами Рамдас (наст, имя Витал Рао, 1884–1963) — философ, филантроп, странник. В 1922 г. по благословению Рамана Махарши ушел в свой первый 21-дневный пещерный ретрит, где реализовал осознание того, что «все есть Рама, и ничего, кроме Рамы». Большую часть жизни провел в странствиях по Индии. —
Аль-Бистами (777–874) — персидский суфийский религиозный мыслитель-мистик. —
«Ланкаватара-сутра» (ок. века н. э.) — один из наиболее почитаемых и священных текстов буддизма махаяны. Считается основополагающим сочинением школы чань (дзен), но почитается и в других школах махаяны, включая тибетский буддизм и дальневосточный буддизм. —
Иоганн (Мейстер) Экхарт (нем. Johannes Eckhart, ок. 1260 — ок. 1328), известный под именем Мейстера Экхарта, знаменитый средневековый немецкий мистик и богослов, учивший о присутствии Бога во всем существующем. —
«Вечная философия», с другой стороны, сформировалась в эпоху матриархата — следовательно, ее нельзя обвинить в сексизме; она существовала у народов, не знавших письменности, и поэтому она нелогоцентрична; она расцвела в странах, которые сейчас считаются странами «второго» и «третьего» мира, — ее нельзя назвать евроцентричной. Вдобавок у нее есть преимущества, которых лишена идеология политкорректности: это цельное мировоззрение, которое каждому дает свободное пространство для самореализации и в то же время делает упор на «лучшем» состоянии, а именно — Высшем Единстве. Таким образом, ей органически присуща либеральная цель — увеличение степени свободы и на индивидуальном, и на социальном уровне.
Цитата из «Бхагават-Гиты», глава 11, стих 32. —
Догэн-дзендзи (Эйхэй Догэн, 1200–1253) — основатель японской школы сото-дзен. —
Шри Рамана Махарши (1879–1950) — великий учитель недвойственности. В 16 лет пережил экстатическое состояние собственной смерти, а затем — спонтанное духовное пробуждение, которое было полным и необратимым. Является ярким представителем адвайта-веданты. Его основной метод — медитативное самоисследование-размышление над вопросом «Кто Я?». —
Джидду Кришнамурти (1896–1986) — индийский философ, мистик и писатель. В начале XX века Теософическое общество видело в нем новое воплощение Будды, но впоследствии он сам добровольно отказался от роли «мессии». —
Шри Ауробиндо (1872–1950) — индийский общественный деятель, поэт и философ; в своих работах говорил о духовном развитии человека как о сознательной эволюции. —
В этот день на американскую базу ВМС «Перл-Харбор» в Тихом океане напали японские войска, полностью разгромив ее, что стало самым серьезным поражением США во Второй мировой войне. —
Институт Эсален — основанный в 1962 году Институт гуманитарного образования, специализирующийся на альтернативных областях знания, не признанных традиционной академической наукой. Расположен в Калифорнии. —
«Ты честней меня и лучше, Ганга-Дин» (пер. Е. Витковского) — последняя строчка стихотворения Редьярда Киплинга «Ганга-Дин» (1892) — эту фразу английский солдат говорит над телом скромного полкового водоноса-индуса, героически погибшего в бою. —
Игор — персонаж фильмов о Франкенштейне, зловещий горбун, преданный помощник демонического ученого. —
К. Уилбер. Никаких границ: Восточные и западные пути личностного роста. М.: ACT и др., 2003. —
Роберто Ассаджиоли (1888–1974) — итальянский психиатр, ученик Фрейда; основатель техники реконструкции личности, названной им «психосинтезом»; в основе его учения лежит понятие «сверхсознание», противопоставленное фрейдовскому «подсознанию». —
Чжуан-Цзы — древнекитайский философ (IV век до н. э.). —
«Штамм Андромеды» — роман фантаста Майкла Крайтона (1969), в котором людей поражает странное заболевание неземного происхождения, вызывающее резкое свертывание крови. —
Сеймур Бурштайн
Хьюстон Смит (Huston Smith, род. 1919) — один из наиболее выдающихся философов и ученых XX века, сделавший значительный вклад в сравнительное религиоведение. Интегральный подход Уилбера во многом базируется на его идеях, Уилбер неоднократно цитирует в своих трудах его самое знаменитое исследование «Мировые религии: Наши великие традиции мудрости»
«Тысяча клоунов» («А Thousand Clowns», 1965) — фильм снят режиссером Фредом Коэ по одноименной бродвейской пьесе Херба Гарднера, удостоен премии «Оскар» за лучшую мужскую роль второго плана. —
Пер. Киры Фельдгун. —
Считается, что Будда достиг просветления во время весеннего полнолуния. —
Англ. «see-more» — «увидь больше».
Диета Притикина — распространенная в 1970-е годы диета, разработанная доктором Натаном Притикиным. Низкокалорийная, почти полностью вегетарианская диета, поощряющая употребление большого количества цельнозерновых и овощей. —
Да Фри Джон (англ. Da Free John, наст, имя Франклин Альберт Джонс, род. 1933) — также известный под именами Ади Да Самрэй, Да Лав-Ананда, Бубба Фри Джон и др., очень неоднозначный современный американский гуру, основатель нового религиозного движения, известного как Адидам. —
Капу Ринпоче (1905–1989) — учитель тибетского буддизма традиции карма-кагью, один из первых, кто начал учить на Западе. Ринпоче — почетное обращение, означающее, что данный учитель был признан реинкарнацией какого-либо тибетского ламы. —
Томас Китинг (Thomas Keating), (род. 1923) — христианский священник, автор книг о «созерцательной молитве». —
Линдисфарн-центр — отделение Ассоциации Линдисфарн, созданной в 1972 году группой интеллектуалов, поставивших своей целью синтез различных религиозно-философских течений. Идеологически близко движению нью-эйдж. —
Судзуки Роси (Сюнрю Судзуки, 1904–1971) — известный наставник дзен, представитель одного из самых влиятельных направлений буддизма — школы сото. Роси — почетный титул в дзен-буддизме, буквально означающий «почтенный учитель». —
Гарри Трюдо (Gary Trudeau) — знаменитый американский художник-карикатурист, автор многочисленных комиксов, лауреат Пулитцеровской премии. —
Джозеф Кэмпбелл (1904–1987) — выдающийся американский культуролог, посвятивший всю свою жизнь исследованию мифов. —
Альфред Норт Уайтхед (англ. Alfred North Whitehead, 1861–1947) — математик, логик, философ. Внес значительный вклад в развитие западной метафизики своей «философией процесса», которую обосновал в книге «Процесс и реальность» («
Шанкара (788–820) — индийский мыслитель, ведущий представитель Веданты, религиозный реформатор и полемист, мистик и поэт. На основе синтеза Веданты и буддизма создал последовательную монистическую систему — Адвайта-Веданту;
Блаженный Августин (полное имя Аврелий Августин, 354–430) — философ, влиятельнейший проповедник, христианский богослов и политик. Святой католической церкви, именуется блаженным в православии. Один из Отцов Церкви, основатель августинизма. Оказал огромное влияние на западную философию и католическую теологию;
Гараб Дордже — легендарный основатель ати-йоги (тиб. дзогчен), учения Великого совершенства. Считается, что Гараб Дордже был первым учителем-человеком традиции дзогчен, которая до этого передавалась только в небесных сферах будд и дэв. Гараб Дордже был учителем другого легендарного учителя дзогчен — Падмасамбхавы. —
Анима и анимус — архетипические (по Юнгу) проявления женского начала в мужчинах (анима) и мужского начала в женщинах (анимус); относятся к психическим компонентам, лежащим ниже порога обыденного сознания. —
Сильвано Ариети (англ. Silvano Arieti, 1914–1981) — выдающийся итальянский психотерапевт, считался в свое время ведущим авторитетом в области изучения шизофренических расстройств. —
Жан Пиаже (фр. Jean Piaget, 1896–1980) — выдающийся швейцарский психолог, известен своими исследованиями в области изучения когнитивного развития детей, создатель теории когнитивного развития детей, которая оказала огромное влияние на психологию развития. —
Кэрол Джиллиган (р. 1936) — психолог, феминистка; исследовала формирование нравственных норм у мальчиков и девочек. —
«Над пропастью во ржи» (англ. «The Catcher in the Rye», 1951) — культовая книга американского писателя Джерома Сэлинджера. Произведение имело огромную популярность и оказало существенное влияние на мировую культуру XX века. —
«Десять времен просветления» — набор классических рисунков, изображающих поиск потерявшегося быка, символизирующего внутреннюю природу сознания. Впервые появились в XII в. в Китае. В них символически изображены духовные трансформации как поиски неуловимого быка, который бродит в лесу. —
Пик Конундрам (Conundrum) — гора (4279 м) в штате Колорадо. —
Стивен Левин — американский духовный учитель, писатель. В 1980 г. Левин и его супруга Ондри стали сопредседателями проекта по работе с умирающими в организации «Хануман» и начали проводить учебные семинары, оказывая поддержку смертельно больным людям, которые глубоко переживали потерю близких. На русском языке была издана его книга «Кто умирает?» (С. Левин. Кто умирает? Исследование проблем осознанной жизни и осознанной смерти. К.: «София», 1996). —
Лоренс Даррелл (1912–1990) — английский писатель, романист и драматург, старший брат Джеральда Даррелла. Самое известное его произведение — цикл романов «Александрийский квартет». —
«Шоу Опры Уинфри» (англ. «The O
Берни Зигель — доктор-онколог, работающий в штате Коннектикут; автор многих известных книг, в первую очередь — книги «Любовь, медицина и чудеса», в которой отстаивается мысль о том, что внутренний настрой пациента оказывает решающее влияние на защитные свойства его организма. —
Имеется в виду история времен американской войны за независимость. Жители Бостона ожидали наступления англичан и должны были подать условный сигнал — зажечь один фонарь, если англичане будут атаковать с суши, и два — если с моря (в тексте ошибочно говорится не о фонарях, а о колоколах). Получив условный сигнал, бостонский ремесленник Поль Ревер помчался в расположение американских войск, чтобы предупредить их о наступлении врага. —
«Смертельные условия» (1983, автор Марта Фей) и «Жизнь и смерть на Западной улице, дом 10» (1984, автор Эрик Лаке) — документальные книги о судьбах онкологических больных. —
Пять футов — примерно 1,5 метра. —
Маршмеллоу — похожая на зефир сладость; во время пикников ее часто едят разогретой над пламенем костра. —
Калачакра-тантра (в пер. с санскрита «Тантра Колеса времени») — эта тантра в тибетской традиции считается одной из высших тайн ваджраяны. Передачу Калачакры регулярно проводят разные тибетские учителя. Наиболее известна передача Далай-ламы. —
Буддадхарма — Учение Будды. —
Вей By Вей (букв. — деяние без деяния) — даосская доктрина, утверждающая ценность «не-деяния» как средства достижения абсолютной гармонии. —
«Лотус» («Lotus Develo
Жанна Ахтерберг (англ. Jeanne Achterberg) — известный трансперсональный психолог, в свое время была президентом Ассоциации трансперсональной психологии. —
Чогьял Намкай (иногда Намхай) Норбу Ринпоче (род. 1938) — один из выдающихся современных учителей дзогчен. Отличается от традиционных учителей дзогчен тем, что стремится передавать сущностное учение, свободное от обусловленности тибетским языком и тибетской традиционной культурой. —
Выражение «я»-десятилетие (me decade) было введено в обращение писателем Томом ВольфЬм со страниц журнала «Нью-Йорк» в августе 1976 г. Выражение описывает общую для американского общества 70-х гг. тенденцию «ухода в самих себя», «озабоченности самими собой», «поглощенности собой» и пассивности, пришедшую на смену бунтарским, социально активным 60-м. Это был массовый поворот от общественно-политической активности в пользу психологического самоисследования, углубленных самокопаний. В то время, казалось, у каждого американца был свой аналитик, советчик, гуру, духовник или внутренний наставник. Бытовала даже такая шутка, что единственный способ для американцев встречаться и общаться друг с другом — это вступить в национальную психотерапевтическую группу. —
Сангха и Дхарма — ключевые понятия буддизма: Сангха — община буддистов, живущих в разных частях света, в переносном смысле — высшее единство всех людей на земном шаре; Дхарма — духовный путь или практика. Считается, что подлинного просветления (Будда) можно достичь только с помощью гармоничного сочетания Сангхи (т. е. общения, групповой практики, деятельности на благо людей) и Дхармы (т. е. индивидуальной уединенной созерцательной практики). —
Говард Лавкрафт (1890–1937) — знаменитый американский писатель, классик литературы ужасов. —
FDA (Food and Drug Administration) — Управление no контролю за пищевыми продуктами и лекарственными препаратами. —
Долина Саншайн — район в штате Колорадо, неподалеку от города Боулдера.
Гуань Инь — в китайском даосизме богиня милосердия; почитается также у буддистов как женская ипостась Будды. —
Танка — тибетские рисованные свитки, выполняющие функцию икон. —
Тара — женская ипостась Будды, почитаемая на Тибете; в свою очередь, имеет несколько ипостасей, одна из которых — Зеленая Тара — Будда Просветления. —
Чогьям Трунгпа Ринпоче (1940–1987) — буддийский мастер медитации; много времени прожил в США, где занимался активной деятельностью по обучению буддизму; после смерти его тело в деревянном ящике, засыпанном солью, было переправлено наследником Дхармы, регентом Томасом Ричем, в штат Вермонт и впоследствии кремировано. —
Мала — санскритское название буддистских четок со 108 бусинками; используются при произнесении мантр и других духовных практиках. —
Экуменизм — в широком смысле движение за объединение различных религий. —
Джордж Гершвин (англ. George Gershwin, 1898–1937) — американский композитор и музыкант. Автор популярных мюзиклов, инструментальных произведений, опер. Его самое масштабное произведение — опера «Порги и Бесс»
Виттель — французский курортный городок с минеральными водами; его название перешло на торговую марку минеральной воды. —
Трейя немного перепутала названия: речь идет о Страсбурге — столице Эльзаса, французской провинции на границе с Германией. Тогда как город Зальцбург, родина Моцарта, — столица провинции Зальцбург на западе Австрии. —
Кенигсвинтер — небольшой курортный городок в Северном Рейне-Вестфапии. —
Драхенфельс («Драконья гора») — туристическая достопримечательность в Германии; гора, на которой Зигфрид, герой «Песни о нибелунгах», омылся в крови убитого им дракона. —
Роджерианство — направление в психотерапии, по имени Карда Роджерса (1902–1987), американского психолога-гуманиста, основателя «терапии, сфокусированной на клиенте». —
Лоуренс Уалк (1903–1992) — композитор и дирижер, пропагандист музыкального направления, которое иронически называли «музыкой под шампанское». —
Блюграсс — сформировавшееся в 1940-е годы направление фолк-музыки, уходящее корнями в ирландскую и шотландскую музыкальные традиции. —
«Грек Зорба» (1964) — греческий фильм по роману Никаса Казантзакиса, сделавший знаменитым во всем мире танец сиртаки. —
«Я не говорю по-немецки» (нем.).
Праймариз — предварительные голосования избирателей, принадлежащих к одной партии, для выдвижения кандидата перед выборами президента США. На предварительных выборах 1988 года убедительную победу одержал кандидат в президенты республиканец Джордж Буш (старший), в следующем году ставший президентом США; большая часть американской интеллигенции воспринимала его кандидатуру резко отрицательно. —
«Моя собачья жизнь» (англ. «My Life as a Dog») — вышедший в 1985 г. фильм известного шведского режиссера Лассе Халстрома (отечественному зрителю он знаком по фильму «Шоколад» с Жюльет Бинош и Джонни Деппом в главных ролях). Был награжден двумя «Оскарами» — за лучшую режиссуру и лучший сценарий, — а также получил «Золотой глобус» в 1987 г. в номинации «Лучший фильм на иностранном языке». —
Оксюморон (в пер. с др. — греч. букв, «остроумная глупость») — в теории литературы термин, обозначающий особую стилистическую фигуру, в которой сочетаются слова с противоположным значением, например «убогая роскошь», «горячий снег». —
«Ю-Ту» (U-2) — ирландская рок-группа, начиная с середины 80-х ставшая одной из самых популярных и успешных групп в мире. Члены группы, в особенности лидер коллектива Боно, известны своей активной политической деятельностью в сфере прав человека и социальной справедливости. —
Первая вывеска по-немецки означает «Товары для купания», а по-английски читается как «плохие товары»; вторая вывеска — «Драгоценности и антиквариат»; а по-английски слово «schmuck» (по-немецки — «драгоценности») означает «мерзавец», «скотина». —
Центр Слоуна-Кетеринга — существующий с XIX века онкологический исследовательский институт и больница в Нью-Йорке. —
В русском языке нет однозначной альтернативы английскому выражению
«Отрицание смерти»
Монастырь Сноумасс — цистерианский монастырь Святого Бенедикта, расположенный неподалеку от города Аспена в штате Колорадо. Упомянутый в тексте отец Томас Китинг был настоятелем этого монастыря. —
Пали — родственный санскриту письменный язык, на котором были написаны раннебуддийские тексты так называемого палийского канона, или канона Хинаяны. —
Лоден — водонепроницаемая ткань из овчины; традиционно используется в баварском народном костюме. —
«Разум-мартышка» — распространенное в буддийской литературе ироническое выражение, обозначающее беспорядочные, «прыгающие» мысли, отвлекающие от медитации. —
Старвуд — роскошное имение, расположенное рядом с Аспеном; кроме всего прочего, оно сдается в аренду для различных торжеств. —
Халил Джебран (1883–1931) — американский поэт и художник арабского происхождения, автор философских и религиозных произведений. —
Ваше здоровье (фр.).
Вернер Эрхард (р. 1935) — видный деятель движения «Новый век», психолог, организатор психоаналитических семинаров, направленных на «развитие сознания»; многие критиковали его семинары за чрезмерно агрессивное вмешательство в человеческую психику. —
Бахаизм — это независимая религия наравне с исламом, христианством и прочими признанными мировыми религиями, наиболее молодая из религий откровения. Основана в Иране Бахауллой (1817–1892). Учения бахай фокусируются на единстве Бога, единстве религии и единстве человечества. —
Учение Рамана Махарши принято относить к адвайте, философии, основанной на индуистской религии. —
Хоспис — учреждение медицинского типа, в котором безнадежно больные пациенты, прежде всего онкобольные, получают достойный уход и паллиативную помощь. Основная цель пребывания в хосписе — скрасить последние дни жизни, дать возможность умереть с комфортом. В нашей стране проблема хосписов стоит очень остро. В настоящее время у нас существует только 60 хосписов, и этого, конечно, крайне мало для такой огромной страны, как наша. По оценкам экспертов, более 90 % нуждающихся не имеют возможности воспользоваться услугами хосписа. —
«Тибетская книга мертвых» («Бардо Тхёдол», букв, «освобождение в промежуточном состоянии посредством слушания») — пожалуй, самый знаменитый текст тибетского буддизма, подробно описывающий все изменения, происходящие с сознанием человека, начиная с момента смерти и заканчивая воплощением в новом теле. Традиционно ламы читают текст над телом усопшего, поскольку считается, что умерший слышит все слова, обращенные к нему. Книга написана в форме прямых наставлений, направленных на то, чтобы помочь умершему осознать подлинную природу своего ума и достичь освобождения. —
Для сравнения: в России также наблюдался высокий рост смертности от рака груди в 80-х гг., однако начйная с 90-х гг. динамика роста смертности заметно снизилась. Если сравнить цифры за 1980 и 1996 гг., то общий процент смертности от числа заболевших женщин составил в 1980 г. 47,3 %, а в 1996 г. 47,1 %, т. е. остался практически неизменным и даже немного снизился при том, что количество заболевших женщин выросло за этот же период на 62 %. —